Lib.ru/Современная:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Помощь]
ВАСИЛИЙ АГАФОНОВ
РУССКИЕ ХУДОЖНИКИ В НЬЮ-ЙОРКЕ
И ОКРЕСТНОСТЯХ
(1975-2000)
/ЧАСТЬ 1/
Жизнь. В этом сумасшедшем городе она бежит так стремительно! Утром ее распарывают рычащие морды автомобилей, днем перемалывают орды производящих и потребляющих, вечерами, усталая но все еще жаждущая, она растекается в пожары нью-йоркских закатов. Город, здесь происходят не встречи, а столкновения, не выяснение обстоятельств, а их уничтожение, и в признаниях в любви слышится горечь поражения. Но постепенно из этого месива, из этого бульона честолюбий, намерений, судеб выстраивается единая судьба: судьба русского( еврейского, армянского, желательную дефиницию подставьте сами) художника в Нью-Йорке. Безусловно я не ставил себе задачи охватить, описать, растолковать этот ветер времени. Его едва ли можно понять, но можно хотя бы почувствовать. Встречи мои в большинстве своем были случайны. Кое-кто и вовсе не спешил со мной встретиться. Если я и наблюдал их, то издали, нехотя и случайно. Иной раз и совсем далеко от Нью-Йорка, как, например, небольшого округлого Кабакова. В Париже, Бобур представлял его инсталляцию, несколько отполированную для облегченного франзузского потребления. Но не будем перечислять забытых, ушедших и несговорчивых. Хватит с лихвой и тех, кто так или иначе, готов был заявить о себе.
МИХАИЛ ШЕМЯКИН, ЧЕЛОВЕК И ЛЕГЕНДА
- Родина. Мы наверно вправе забыть ее, озлобиться, сказать баста навсегда. Баста. Баста. Но как можно забыть русский язык, друзей? Для меня моя родина - это холодная вода из под крана в коммунальной квартире. Это хромая бабка, вползающая в дверь и кричащая на меня.
Это какой-то тусклый свет врывающийся в окна. Это Петербург с безумной, безумной Невой. Это мои друзья, каждый из которых гениален. Это прекрасное безумие, которое я всегда люблю.
Как можно не любить Невы, когда она серая свинцовая плывет перед тобой? А напротив стоят два сфинкса, и ты знаешь эту дверь, она ведет в Академию. Это твоя дверь. Эти двери, ты когда-нибудь их открывал?
Россия - это так прекрасно ...так странно... так страшно, для меня лично, для меня. Я давно живу за границей. Давно, давно. Я уже забыл, когда я видел Россию. Она - такая странная страна, там течет такая странная речка, называется Нова. И зимой она замерзает, и там снег. И ты можешь ходить с одного берега на другой. А весной лед трещит как пушечный выстрел. Пах. Пах. И ты можешь ночью подойти и знать. А-а-а! Лед тронулся...
И нигде нет такой любви как в России. Девушки, которые знают, что у тебя нет ни гроша за душой. Ничего, ничего нет. Они могут в тебя
влюбиться, ох как! И это здорово!
Какая странная панорама. И мы всегда живем в одной перспективе: Нева, Нева, Нева, Невский, Невский, Невский.
И мы шагаем, шагаем... Какой странный город, и как я его люблю! Я не
умею не любить его. И как давно я его не видел? Бог ты мой! За что?..
Он делает тяжелые паузы полные сосредоточенной ярости и тоски. Иногда шепчет, иногда хрипит как в агонии. Его шепот, его хрип обжигают и я заражаюсь его яростью, его тоской. А в квадратные сизые окна ползут густые пустынные сумерки, холодные огни застывших галерей, с их темными знаменами, и скорбный шепот пробирающихся автомобилей. Мы сидим в его студии - огромном квадратном зале, стены которого захлестнули тысячи линий и глаз, они цветут странными нездешними соцветиями, тяжелыми бронзовыми рельефами. Широко раскинулись полки с холодными черными папками, столы, заваленные красками, рисунками, фотографиями, черепами. В темных ленивых углах куда-то пробираются манекены, скелеты. Задумался деревянный конь у охапки старых журналов. А на громадном мольберте, бесстыдно расставив костяные бедра, взвихрив фантасмагорические огни, вошедшего встречает Смерть.
Мы присели у кухни за длинным столом, набранным из увесистых плотных брусков. Перед нами на стойке два ряда высоких узких кружек литого серебра, бронзовый лес старых подсвечников и радиотелефоны, тлеющие настороженным тусклым светом. Он - в черной рубашке забранной фестонами на груди, в черных штанах и высоких сапогах сидит на непомерно длинном малиновом стуле. Две ампирные колонны возносят спинку на целых полметра от головы, широкие лапы подлокотников схватили его твердые вздутые руки и я силюсь прорваться сквозь огромные очки к его полузакрытым напряженным глазам. Силюсь понять, что же такое Михаил Шемякин, одна из самых экстравагантных и противоречивых фигур русской эмиграции. Понять его необъятную живописную продукцию, его эксцентризм, его буйную штормовую дружбу с Высоцким.
- Каково твое чувство России? - шепчу я. И он говорит, говорит и он шепчет в ответ:
- Разве я тебе не сказал? Или сказал мало?
И я умолкаю и долго смотрю на темную бронзу...Но это было потом, потом. А сначала...
- Миша, я хотел бы начать с самых обычных вещей: детство, отрочество, юность...
И он приносит к столу свои твердые руки, и смотрит куда-то вдаль, и говорит:
- Я родился в Москве, в холодной голодной Москве одна тысяча девятьсот сорок третьего года. Мой отец воевал, он был в бригаде Доватора и мать моя воевала вместе с ним. Она была очень красива, моя мать, а отец смел и свиреп. Он мог разрубить человека от плеча до седла. Он очень любил мать и отправил ее в Москву. Мы прожили там до 1945 года. А потом отец забрал нас в Кенигсберг, его назначили туда комендантом, и началась моя немецкая жизнь. Один город, другой, третий, интернат для мальчиков и всюду следы войны: черепа, каски, трупы.
Рисовать я начал лет с шести. Так, ничего особенного, пираты, шхуны, сабли, а летом уезжал к бабушке в Россию. И окончательно уехал в пятьдесят седьмом. Отец был резок, вспыльчив, ревнив. Темперамент горца и нетерпимость, властность горского князя. Вся семья погибла в резне, один он чудом остался жив. Шемякин - фамилия его приемного отца. Его все время тянуло на юг, в Краснодар, а мама хотела остаться в Ленинграде. Она была замечательной актрисой, прекрасно пела, танцевала. В конце концов она устроилась в театр Евгения Деммени. Отец все настаивал на Краснодаре и мать уговорила меня сдавать экзамены в среднюю художественную школу при академии им. Репина. За одну ночь я нарисовал иллюстрации к "Сказке о царе Салтане", придумал какие-то фантастические костюмы и, к большому моему удивлению, сразу был принят на второй курс. Жили мы в коммуналке, настоящей вороньей слободке: 38 человек, один туалет; с очередью, со скандалами, с мордобоем. А в школе - шесть часов рисования и первые друзья. И тут-то, пожалуй впервые, я почувствовал, что хочу стать художником.
По ночам я сидел в библиотеке академии, увлекался Ван-Гогом, Грюневальдом, Босхом, Питером Брейгелем.
Вдруг стали донимать школьные власти: почему увлекаюсь мистикой, иконами, вызвали на беседу в Большой дом. Беседу вели два человека, говорили, что это болезнь, что западное искусство нездорово и что мне не место в художественной школе.
"Вот ваши ребята тоже заболели, мы их теперь лечим."
Это они про Сашу Нежданова и Олега Григрьева, их увезли в сумасшедший дом, других из школы просто выгнали. И ты, говорят, изобразительным искусством больше заниматься не будешь. Я решил переждать и подал документы в Таврическое училище. Прихожу к началу занятий, а там сидят эти двое:
"Ну, мы же тебе сказали, что больше учиться не будешь."
- Но, Миша, чем объяснить столь пристальное внимание такой могучей организации как КГБ к молодому безобидному художнику?
- Я и сам не понимаю. После отказа в Таврическом не знал, что делать, а потом решил сдавать экзамены в Духовную Семинарию. Я немного знал службу и старославянский. Вот и поехал с художником Овчинниковым на Обводной канал к митрополиту Никодиму. Но и здесь не получилось. Выловили нас в списке для поступающих и предупредили Никодима, что у семинарии будут крупные неприятности. Видно не судьба мне была священствовать... А Никодим умер на приеме у Папы.
- Мне все-таки не совсем понятно откуда у КГБ возникла такая устойчивая неприязнь буквально на пустом месте.
- Да я ж сказал, что и сам не понимаю, в принципе я уже тогда был изгнан из России.
- А не могли вас выбрать в качестве примера и назидания другим?
- Ну, я еще счастливо отделался, а ребята, которые со мной копировали Грюневальда и писали иконы, вышли просто изуродованными. Шесть
месяцев непрерывных уколов. В общем, осознав, что нигде мне не устроиться, пошел работать. Сначала почтальоном, потом такелажником в Эрмитаж. 28рублей 50 копеек я получал, но имел право в свободное от работы время копировать старых мастеров. По ночам занимался экспериментами в области живописи. Соседи заглядывали - картины странные, музыка странная, пошли на меня доносы. Опять вызвали в Большой дом. Беседовали о религии, спрашивали верю ли в явление дьявола, а в соседней комнате сидел у них психиатр. Через два дня приносят мне повестку в психдиспансер. Якобы на беседу. Одеваю я белую рубашку, закрашиваю дыры в ботинках, иду. Говорю, что мне к доктору такому-то. "Подождите, сейчас профессор приедет, он хотел с вами побеседовать". Сижу, жду. Двери открываются и входят два санитара, здоровенных таких. "Шемякин тут"?
Я говорю - здесь. Подходят, руки заламывают и ведут к двери. Я не сопротивляюсь, думаю к профессору что ли. Говорю: "Я профессора жду".
- "Сейчас, сейчас, будет тебе и профессор, будет тебе дудка, будет тебе и свисток". Ну, выводят, а там машина ждет и народ уже собрался, толпа - сумасшедшего ведут. Стали мне руки вязать и в машину. Привезли в клинику Скворцова-Степанова в Удельной, несколько дней пролежал там, а затем перевезли в экспериментальную клинику Осипова. Полгода принудлечения, уколы. Все время был в оглушенном состоянии, пока матери не удалось взять меня на поруки.
Взгляд его тяжелеет, руки сжимаются в кулаки и он молчит, молчит...
- Вернулся в Эрмитаж такелажником. Обморозил руки, ноги, холода были сильные. Лед колоть, а рукавиц нет. И все время копировал старых мастеров. Начал иллюстрации к Гофману, Достоевскому. Совершенствовался в рисунке, отказался от резинки, перешел на тушь, без устали копировал гравюры. Исповедовал плоскостную живопись. Мне очень нравился Матисс, Брак. Обожал серые спокойные тона. Хотелось насытить плоскость до такой степени, чтобы не нужен был объем.
- И вот это живописное предощущение, оно родилось достаточно рано?
- Это у художника всегда внутри. В каждом художнике живет свой ритм и своя цветовая гармония. Я в то время много писал натюрмортов и они как-то стали известны в городе. В 62-м году пришли ко мне два человека из журнала "Звезда". Они устраивали выставку молодых художников. Один из них, Володя Травинский, /бывший милиционер, умер от церроза печени/ говорит: "Будешь у нас на выставке, но за это я хочу вот тот натюрморт с ливерной колбасой" - мой любимый.
Я выставлялся с двумя официальными художниками, но моя экспозиция была самая большая. Неожиданно выставка стала пользоваться успехом, и в книге отзывов появились надписи Любимова, Шнитке и других. На обсуждение официальные художники не пришли, а мне наговорили кучу комплиментов. Даже появилась статья в "Смене". Я там выставил масло, все серое мрачное: "Герцог Альба", "Лютнист", натюрморты с селедкой, с колбасой...
Я продолжал работать в Эрмитаже, стал больше обращаться к графике, очень увлекался Гофманом. Он меня так поразил своей мрачной готикой. Вдруг подоспела дата - Эрмитажу 200 лет. Реставраторы выставили свои работы, и нам, такелажникам, кто-то предложил выставиться, навстречу, так сказать, юбилею. Все знали, что среди нас много художников. Мы принесли, что имели. Я - иллюстрации Гофмана, Диккенса, немного масла. Выставка проходила спокойно, было много сотрудников, все нас поздравляли...
Вдруг к вечеру, как гром среди ясного неба. Весь Эрмитаж окружен черными жуками. Госбезопасность! Все бегают, лица у всех опрокинуты, повсюду идут совещания, картины срывают, увозят в неизвестном направлении, книгу отзывов конфискуют, и всех людей, кто записал положительные отзывы о нашей выставке, вызывают в соответствующие места, где они получают партийные взыскания и другие неприятности. Увольняют директора Эрмитажа Артамонова.
Идеологическая диверсия! Трам-тарарам! Делают фильм по приказу Фурцевой. И нам предлагают немедленно убираться из Эрмитажа.
- Насколько важен был Эрмитаж, как школа живописи?
- Необыкновенно важен. Меня интересовало изучение технологии старых мастеров. Я копировал голландцев, Пуссена. Да и потом, сама атмосфера Эрмитажа мне безумно нравилась. Когда идешь один по пустынным залам, можешь постоять перед картиной пять-десять минут, это дает тебе столько... Я любил Эрмитаж, его залы, комнаты...
Увольняться мы отказались, и стали нас брать измором. Посылают пилить лед, грязный, мол, оскорбляет эстетические чувства, а наверху народ стоит, хохочет. Ну, раз уйдешь под лед, второй раз, в общем, пришлось уходить. Началась травля, обыски, постоянные вызовы в милицию. На работу устроиться невозможно. Угрозы высылки за тунеядство.
- Ну, и чем же разрешилась эта ситуация?
- Разрешилась она конфискацией книг, религиозных репродукций, писем от мамы. В конце концов я умудрился устроиться оформителем в школу, писал им плакаты для пионеров. "Гореть и не тлеть" или "Тлеть не гореть". Ужасная работа!
После смерти Хрущева мне вернули картины, письма и посоветовали устроиться на работу художником-графиком. "Да меня ж не возьмут", - говорю.
"Идите, идите, возьмут".
Однако внимание милиции к моей перcoнe не ослабело. Вдруг зачастили какие-то участковые, проходят прямо в комнату. "Можно посмотреть"? И лезут в шкаф, начинают рыться в книгах, ящиках стола. "Это божественное"? - Я говорю: "Старые веницианцы". - "Это божественное"? - "Нет, это- Кранах".
В то время я стал заниматься фигурной, многослойной живописью. Модернизировать технику. Начал делать рисунки, перешедшие в серию "Карнавал", которую продолжаю до сих пор. Сделал иллюстрации для испанской классической эппиграммы в переводе Васильева. Эта книга получила золотую медаль в Венеции. Потом последовала выставка в Консерватории, которую организовал музыковед Сергей Сигитов и поддержали Ростропович с Акимовым, и персональная выставка в Академгородке в Новосибирске. Выставку устраивал Макаренко. Перед этим он организовал там же выставку Лисицкого и Павла Филонова. Союз художников не мог этого перенести. Каталог выставки конфисковали, а Макаренко получил восемь лет.
Работал я и в Псковско-Печерском монастыре, где восстанавливал настенную живопись и роспись алтаря. Я был связан с монастырем еще с 59-го года. Его настоятель, отец Алипий, собирал голландцев, передвижников, русский Авангард и был связан со многими видными представителями интеллигенции. У него перебывали все, от Солженицына до Максимова. Огромный, под два метра роста, необычайной эрудиции и сам реставратор, он с редким бескорыстием помогал неимущим художникам. Меня поддерживал, когда буквально было нечего есть. Я очень много занимался Рембрандтом и Сутиным, писал туши, распахнутое мясо. Эта тема жизни и смерти - моя любимая тема. Начал серию "Галантный век", серию "Правил учтивого тона" петровских времен с сатирическими текстами. Стал членом городского фонда, и мне дали заказ, мой единственный - на этикетку для галош.
Иногда приходили врачи-психиатры. К соседям. Спрашивали, как себя ведет, не пора ли, мол, отдохнуть. Особенно беспокоились перед большими праздниками.
- Но не заключали под домашний арест?
- Нет, нет, ничего этого не было. Я не считал себя диссидентом.
- Что значит "не считал себя дисседентом"? Такой режим вам нравился?
- Нет, нет. Ну, кому он мог нравиться? Так, в кругу друзей скажешь, что надоели эти обыски. Вот Володя Буковский, тот сознательно боролся с властью. Это один из самых моих близких друзей на сегодняшний день. Но для меня все это было далеко. Я старался создать свою собственную атмосферу. Дома у меня стояла старая мебель, стекло, керамика. Все отреставрированное или сделанное собственными руками. Вот эти серебрянные кружки, что сейчас перед нами, это точная копия моей петербургской керамики.
Как-то ко мне привели Дину Верни. Это очень богатая галерейщица из Парижа, бывшая модель и наследница Майоля. Ей очень понравились мои rравюры старого Петербурга, она потом еще несколько раз приезжала. В один из таких приездов Дина Верни увезла с собой мою жену и дочь. Я считал, что в Париже им будет лучше. Мне было невероятно грустно одному.
- И как вы переживали этот шок расставания с женой и ребенком?
- Переживал тяжело и понял, что у меня остается только один выход -
покинуть Россию любым путем. Я очень долго носился с одним планом: прыгнуть с теплохода около Батуми и плыть к турецкому берегу. Начал тренироваться, изучать карту. Плавал по десять часов. На Черном море уплывал за горизонт и возвращался ночью. Наконец, я решил, что все готово и приехал в Сухуми. Было это в 71-м году. Остановился в гостинице, вышел на базар и вдруг на базаре меня останавливают и ведут в отель "Интурист". Там мне заявляют следующее: "Мы прекрасно знаем, что вы хотите плыть в Турцию, что у вас сейчас с большим успехом проходит выставка в Париже. Ну, а вдруг бы вы утонули? Или вас пристрелили с патрульного катера? Скандал? Скандал устроит Дина Верни. А скандалов мы не хотим. Мы вам предлагаем немедленно сесть в самолет, лететь прямо сейчас обратно в Ленинград, там вы пойдете в ОВИР и выправите все необходимые бумаги. Мы решили вас просто-напросто отпустить. Но должны вас предупредить: не то что работы, ничего мы вам не можем позволить взять с собой. Даже попращаться с мамой и папой позволить не можем. Таковы наши условия".
Я прилетел в Питер и не успел поставить чемодан, звонок. И такой вдруг ласковый бархатный голос мне говорит: "Михаил Михайлович, ну вы просто неуловимый Ян. Вас никак нельзя поймать. Немедленно ждем вас на улице Желябова в ОВИРе"...
И вот я уже в самолете, в Шереметьево. И улетаю именно из того города, где родился. Это была просто мистика. Лечу, лечу в свободный мир, во Францию...
- Миша, к моменту отъезда из России уже оформилась ведущая живописная идея?
- Мне казалось, что я нашел кое-какие важные принципы для себя. Мне
хотелось слить иконопись, искусство австралийских аборигенов, примитивное африканское искусство и символику русского масонства в нечто такое, что я определяю, как метафизический синтетизм.
- А теперь я хочу отвлечься чуть в сторону. Я вижу на полках это огромное количество папок. Что в них укрывается?
- Папки. Папки начались еще в 58-м году. Сейчас моя библиотека оценивается в 300 тысяч долларов. А каждая папка это по сути - проект книги. Когда меня что-нибудь интересует, я стараюсь докопаться до корней. Ну, например, определенный вид цветка или рыба какой-нибудь необыкновенной формы. Я выписываю каталоги, журналы со всех концов света. 70% моих заработков уходит на книги. Все эти книги разрезаются, препарируются и пополняют мои папки. Таким образом я и создаю свою библиотеку. В конечном счете, после моей смерти я хотел бы, чтобы она нашла свое место в России. Только там найдутся такие маньяки как я, которые начнут развивать ее дальше.
- Если им позволят до нее дотянуться.
- Будем надеяться. Хотя я не думаю, что народу станет быстро "легко".
Он настолько изуродован, измучен, что ему понадобится много времени для возвращения в его естественное состояние. Ничто так не изуродовано в России, как народ.
- Ну, хорошо. Вернемся к Парижу, в который вы прилетели.
- Да, я прилетел в Париж и еще застал свою выставку, организованную
Диной Верни. Она сразу предложила мне контракт на десять лет. Но условия его были абсолютно неприемлемые.
- В каком смысле?
- Она требовала от меня бесконечного повторения моих старых работ,
практически диктовала, что я должен делать. Как вы понимаете, ни один уважающий себя художник не может согласиться на такой контроль его творчества. И я ушел.
- Ушел куда?
- Ушел практически на улицу. Случайно я встретил нашу давнюю знакомую Сюзанну Масси. И она выхлопатала нам - я, конечно уже был с женой и дочерью - заброшенный биллиардный клуб. Там не было ни отопления, ни туалета. Стекла выбиты, полы гнилые. Дали нам две солдатские койки, туалет был в соседнею доме, во дворе. Так мы начали жить. И жили в этом месте два года. Потом мною заинтересовалась сюрреалистическая галерея "Соломон", и я заключил свой первый контракт - 150 долларов в месяц. И началась моя интенсивная, галерейная жизнь, которая не прекращается и по сию пору. Физически я очень устаю - ведь у меня уже было больше 80 персональных выставок. В 1975 году я выиграл премию галлереи "Нишидо" И с тех пор постоянно выставлюясь в Японии.
- Как и когда пришла тема жизни и смерти?
- Это ощущение, чувство жизни и смерти, впервые зародилось еще в Германии, когда нас повезли в музей Бухенвальда и я увидел эти страшные печи, кучи обуви и волос. В то время они еще издавали этот специфический запах. И нескончаемые могильные камни, идущие за горизонт. Вообще, в моем детстве в Германии я постоянно натыкался на продырявленные черепа. Германия у меня связана с жасмином. После войны наступила тишина, стало все бурно расти, весь Кенигсберг был засыпан жасмином. Запах жасмина - это запах моего детства. И вот однажды, никогда не забуду, мы с ребятами влезли в подвал. Открываем мы этот подвал и видим - вокруг стола сидят люди, немецкие офицеры полуобъеденные крысами, в странных позах, кто застрелился, кто принял яд, всюду валялись эти бутылочки с пилюлями. Это были полумумии-полускелеты. И всюду ползали вши.
Эти детские впечатления потом все с большей и большей силой возвращались. Я стал размышлять о жизни, о смерти, о великой тайне перехода из одного состояния в другое. Я пытаюсь осмыслить свою жизнь, свою миссию: зачем я, для чего, кем я останусь после смерти, что оставлю после себя. Мне кажется, что, если бы люди чаще думали о смерти, много бы зла истребилось. АНОВ
- Значит, по-вашему, мысль о смерти - это своего рода очистительная идея, поднимающая человека над сиюминутными заботами и проблемами?
- И делающая его человечнее. Все мои серьезные работы так или иначе
связаны с этой темой. Рассматривайте это как свойство моего характера.
- Кстати о свойствах характера. Как отличается российская неимущая забубенная интеллигенция от благополучной западной, с которой вы, вероятно, часто сталкиваетесь?
- Это очень интересный вопрос. В России все было полярно - то холодно, то жарко. Или святость, или свинство. Вот здесь такого четкого разделения...
- Четкого свинства?
- ... четкого свинства нет. Мне кто-то давно еще говорил, что на
Западе трудно жить. Потому, что здесь дьявол прячется. Как красная
свитка у Гоголя. В России сразу видно - просунулась свиная рожа. А
здесь все это трудно распознать. Что такое на Западе интеллигенция?
Сегодня этот интеллигент рассуждает о Генри Муре, а завтра командует парадом, как ему отхватить один дом, второй, третий...
Но художники здесь такие же безумные, сумасшедшие.
- Кто на ваш взгляд из наших, российских художников заслуживает
внимания?
- Я считаю, что на сегодняшний день есть несколько выдающихся художников. Это прежде всего Олег Целков. Целков - мой любимый художник. Блестящий, неповторимый, уникальный, своеобразные картины которого я ценю и собираю. Великолепное владение композицией, изумительная техника. Олег плохо смотрится на современных выставках. Но он замечательно смотрится с подсвечниками, со старым серебром, с седыми камнями. Это -
художник для замков, для музеев.
- Вы хотите сказать, что в его картинах присутствует некая средневековая аура?
- Мир Олега, его картины, его поверхность, его техника действуют очень сильно. Он страшный, он замкнутый, он монументальный.
- Вы сделали ему столько комплиментов, что, глядишь, другим ничего не останется. Кстати, кто они, эти другие?
- Эрнст Неизвестный. Внешне он, допустим, очень ретроградный. Но это человек, обладающий колоссальной культурой, совершенно уникальный рисовальщик. Пренебрегающий где-то чистотой отделки. Но, если его вещи, рисунки перевести в классическую отделку, то я не знаю, он убил бы толпы современных графиков и скульпторов. Но он не заботится об этом. У него слишком много энергии. Он идет вперед, ему некогда оглядываться. Многие художники изобретут нечто свое и всю жизнь точат и раздувают. Эрнст находит во-о-т столько и у него никогда не хватает времени. Он, как вулкан, выбрасывает из себя массу великолепных находок и идет дальше. Его интересуют только находки.
- Ну, а из менее популярных имен, кого вы можете назвать?
- Якерсон. Он живет в Израиле. Поразительный живописец и великолепный график.
- А себя вы можете причислить к этим троим?
- Ну, я бы сказал да, хотя о себе мне сложно говорить. Конечно далеко
не всех я назвал. Существуют и другие очень сильные и известные художники, более чуждые мне по своей художественной манере. Это - Юрий Купер, который работает с крупнейшей галереей мира, галереей Клода Бернара. В той же галерее выставляется Заборов, делающий очень интересные вещи.
- Разделяете ли вы точку зрения, что в настоящее время в Америке наиболее успешными и интересными художниками являются Комар и Меломед?
- С этим вопросом вам лучше обратиться непосредственно к ним.
- Есть много русских художников, которые в техническом смысле вооружены достаточно хорошо для своего профессионального дела. А чем они не вооружены, что им мешает?
- Не вооружены знаниями, а главное - нежеланием знать. Я каждый день себе твержу, что я должен учиться, учиться рисовать. А ведь кажется я считаюсь неплохим рисовальщиком, действительный член Нью-Йоркской Академии наук, доктор искусствоведения в университете Сан Франциско, почетный доктор искусств Европейской академии во Франции. Нужно уметь объективно взглянуть на себя со стороны. Существует пульс, пульс современности, который всегда надо чувствовать.
Есть, правда, художники, которые даже не имея специального образования, создавали поразительные вещи. Один из моих любимых - Алексей Ремизов, знаменитый писатель. Он был не только график, но и гениальный колорист. Я смотрел коллекцию его работ у его старой приятельницы и думал: "Боже мой, какой великий художник и как скорбно мне, что я пока не могу издать два-три тома его работ".
- Как к вам относится американская критика?
- Калифорнийская - прекрасно, нью-йоркская - плохо.
- В чем это выражается?
- Они не пишут обо мне плохо. Они никак обо мне не пишут. А уж хуже, сами понимаете, быть не может.
- Были у вас корреспонденты каких-нибудь ведущих американских газет?
- Я вам приведу такой пример. Однажды пришел молодой человек из Нью-Йорк Таймс. Мы с ним долго беседовали, я ему рассказывал о себе, показывал свои работы. Он все восклицал: "Прекрасно, прекрасно". Обещал написать большую статью. Я ему говорю: "все равно ваша статья не пройдет потому, что ведущий художественный критик газеты, Джон Рассел, все статьи, касающиеся меня, рубит на корню. Он считает, что все русские художники на сегодняшний день кроме смеха ничего не достойны". "Ну", отвечает мне этот молодой человек, " у нас не "Правда"". Я ему говорю: "у вас не "Правда", но, по крайней мере, "Известия"". Через два дня звонок: "Мистер Шемякин, я полтора часа говорил с Джоном Расселом, статья о вас, к сожалению, не может пройти в нашей газете". Вот так обстоят дела с американской критикой. А ведь на мои выставки в Париже приходил сам Андре Мальро, министр культуры и известный критик...
- Давайте поговорит об "Апполоне".
- Альманах "Апполон" я посвятил русским художникам, с которыми ощущал свою близость, а также прозе и поэзии Авангарда. В 76-м году я впервые приехал в Нью-Йорк, собирать материалы для литературной части "Апполона". Окончательно я покинул Францию в 81-м году, с приходом к власти социалистов. Нью-Йорк мне ужасно понравился, и я сразу понял, что это мой город, безумный, щедрый, опасный, не смыкающий глаз 24 часа в сутки. Собирать материалы мне помогал старый друг Костя Кузьминский, мы вместе работали такелажниками в Эрмитаже. За художественную часть альманаха oтвечал я сам и даже снарядил одного знакомого француза в Россию. Он привез мне слайды художников, работы которых я хотел поместить: Кабакова, Янкилевского, Тышлера. Мне очень хотелось получить цветного Плавинского, Диму Краснопевцева, Эдика Штейнберга, Целкова, но, к сожалению, вещей этих художников я не получил. "Апполон" вышел в Париже, и мне удалось сделать так, что каждый его участник в России смог получить свой экземпляр.
- Как возникла идея этого издания?
- Я считаю, что все мы в неоплатном долгу у русской культуры загнанной в подполье, и "Апполон-77" был слабой попыткой отдать должное создателям и мученикам этой культуры. У меня почти готовы иллюстрации к книге поэта Роальда Мандельштама, который умер 28 лет отроду, и я обязательно выпущу эту книгу.
К новому году я надеюсь выпустить очень дорогую для меня серию из
7 пластинок с оригинальными записями песен Володи Высоцкого. Записи были сделаны у меня в мастерской в 75-80 годах. Этот набор сопровождает альбом с фотографиями, иллюстрациями, письмами, моими воспоминаниями и текстами володиных песен. Я делаю это в память моего внутреннего протеста против ограничения наших знаний, нашего стремления прорваться к памяти духовных отцов, с которым я сталкивался с юных лет, против физического и психического истребления поэтов и художников в тюрьмах, лагерях и психбольницах. И я мечтаю, пока есть силы, продолжать и развивать это дело в еще большей степени.
- Миша, когда вы впервые приехали на Запад, что в наибольшей степени поразило, ошеломило, привело в восторг или негодование?
- Прежде всего, как художника, изобилие материалов. У нас в России, чтобы купить какую-нибудь немудрящуюю кисточку или краску нужно быть членом Союза художников или отстоять в длиннющей очереди, а продавщица кричит: "белил даем только один тюбик в руки". А для меня этот тюбик только на зуб положить. Потом совершенно оглушило невероятное изобилие книг по искусству. Вы же знаете, что такое у нас достать нужную книгу. Во-первых - это бешеные деньги, /я за рисунок, над которым работал несколько недель, получал 15 рублей/, а во-вторых - просто нет. В Париже меня с ума свели эти нескончаемые ряды магазинов с книгами, журналами, какими-то предметами, назначения которых я не понимал. Я с ужасом думал: "Боже мой, сколько же мне надо снова учиться!"
И все-таки я должен заметить, что буквально с первых же шагов меня поразило отсутствие близких, дружеских отношений. Мне было нестерпимо скучно на всех этих банкетах и "парти", куда меня приглашали. Хотелось напиться, набезобразничать, послать все это к... И потом я впервые столкнулся с тем, что искусство должно продаваться, точно так же, как, скажем, огурцы. Да и галерейщиков мало волнуют твои поиски. Они навязывают свою художественную политику.
- А как же вы предполагали существовать на Западе? Не продавая картин?
- Нет, разумеется, но я не ожидал, что давление коммерции так велико.
- И как же разрешается эта дилемма: финансового давления и творческой независимости?
- Я бы ответил таким образом. Есть художники, которые найдя так называемое свое лицо, либо боятся его потерять, либо не хотят никогда менять. Вырабатывается уже не стиль, а стилизация, манерность. Да галерейщики часто и настаивают на этом, не разрешают меняться. Даже Пикассо, у которого я постоянно учусь, имел проблемы с галерейщиками, когда бросался из Голубого периода в Розовый, из Розового - в Кубизм и т.п. Я стараюсь по мере сил быть независимым от давления галерей, хотя иной раз приходится идти на компромисс.
-Но вас как раз и обвиняют в том, что вы работаете по заказу галерей, что на вас трудится целый отряд художников.
- Если мой галерейщик просит меня иногда повторить небольшую картину в большом формате, естественно, я обращаюсь за технической помощью и не вижу здесь ничего особенного. Любой большой и серьезный художник, делающий обширную программу, начиная со времен Дюрера, а то и раньше, всегда имел учеников и помощников. С тем объемом работы, который я должен выполнять, один я просто не справлюсь. С большими мастерскими работали и Сальватор Дали, и Хуан Миро, и Бернар Бюфэ. Если мне помогают увеличивать работы или заполнять поверхность мною намешанной краской, я не вижу в этом большой трагедии. Есть много работ, которые в силу сложности сюжета от начала до конца я выполняю сам. Все же, что касается чисто технической стороны дела, я оставляю своим помощникам.
Помню, когда была экспозиция "Чрево Парижа" в галерее Карпантье, я даже фотографии делал сам. Каждую ночь выходил с аппаратом и возвращался только под утро. Я снимал мясников, туши, ансамбли этой фантастической архитектуры и сделал серию литографий из 15-и листов. Известный французский сюрреалист Алан Баске написал для этих литографий поэму, а Володя Высоцкий - "Тушеноши".
- Хотелось бы вам выставляться в России?
- Я уже выставлялся там. В 77-м году была организована моя персональная выставка "Шесть лет отсутствия", разумеется, неофициальная. А вообще, я, конечно, хотел бы выставляться в России. Я посылал туда литографии, и Георгий Михайлов устраивал выставку у себя на квартире.
- Ну, а были конкретные предложения со стороны властей предержащих?
- Ко мне уже приезжали два представителя из Москвы по поводу организации официальной выставки. Один - директор Малого театра, кажется Андреев. Встал во фрунт и сказал, что уполнамочен властями предложить мне выставки в Москве и Ленинграде и в тех городах, где пожелаю. Работы могу представить по своему выбору. Я даже подписал какую -то бумажку, что в принципе не возражаю. После этого в течение буквально двух недель приехал другой представитель, Константин Кистанов, руководитель общества "Родина". Он сказал, что лично будет заниматься устройством моей выставки. Я ему предложил обратиться к Нахамкину, поскольку сам не в состоянии этим заниматься.
- А вы представляеете, что такое общество "Родина"?
- Понятия не имею. Как мне было сказано, цель этого общества - показать художников, которые вынуждены были уехать или были выгнаны из России. Чтобы как бы стереть эту длящуюся вражду между художниками изгоями и не изгоями.
Как бы все мы являемся представителями русского искусства. Выставляется Шагал, и вот теперь, благодаря гласности и демократизации, мы уже в состоянии пригласить и Шемякина..
- Имелось ввиду пригласить вас на выставку, или...возвратиться на родину?
- Разумеется, на выставку. Мне сказали, что у меня не будет никаких проблем. Если мне захочется посетить Москву или Ленинград, я могу приезжать без страха.
- И какие чувства вы испытываете по поводу такого рода приглашений?
- Что ж, я думаю, если будет большая выставка, мне придется поехать.
- А если бы вам предложили остаться? Предоставили бы мастерскую на Невском, любые материалы, все что угодно?
- Посетить - это одно, а остаться...Я считаю, что гораздо больше пользы могу принести русскому искусству, живя на Западе. Ни мастерской, ни материалов мне не нужно. У меня есть свое поместье с прекрасными мастерскими. Даже лошади и лама.
- Значит жизнь на Западе для вас - это вопрос пользы, приносимой русскому искусству?
- Да, для меня это вопрос пользы. Я не верю, что в ближайший срок там произойдут громадные изменения. Но я знаю, что характер, вот этот безобразный, воспитываемый десятилетиями, то что именуется советским характером, переделать в ближайшие 5-10 лет просто физически невозможно. Народ настолько изуродован, измучен, что ему понадобится много времени для возвращения в его естественное состояние. И потом, снова бороться с завистью, с недоброжелательством за продвижение тех или иных идей... У меня уже не тот возраст, чтобы опять окунаться в эту жизнь.
- Что можно сказать относительно перспектив художественного творчестества в России. Как они видятся?
- Положение будет довольно сложным, пойдет пена, что я уже наблюдаю. Появляется какая-то лихая молодежь, идет смутное третьесортное подражание западным экспериментам, не чувствуется национальных корней. Я не говорю о влиянии Лисицкого, Малевича, Кандинского. но я также не чувствую влияния великолепных мастеров фигуративной живописи, таких как Павел Николаевич Филонов, Давид Штернберг, Фальк.
- Что вы имели ввиду, упоминая пену?
- Главным образом псевдомодерн, который идет под девизом "браво свобода", "браво гласность", "браво нонконформизм". Но я верю, что через некоторое время изобразительное искусство в России достигнет большого расцвета. С другой стороны, боюсь обычных загибов русского характера. Вы же знаете, как у нас: пришли к власти реалисты - бей нонконформистов, а придут к власти левые - бей реалистов. И мне хотелось бы, чтобы в России циркулировали журналы по современному искусству. Чтобы можно было понять, где коммерческое искусство, а где подлинное.
- Если 6ы вы смогли оценить природу своего изобразительного искусства с помощью таких критериев как Красота, Идея, Дух, Бог, что бы вы выбрали и в какой последовательности?
- Достоевский сказал: "красота спасет мир". Для меня понятие высшей красоты, то, что я называю гармонией, просто необходимо. Высшая задача художника - говорить о Боге. Я всю жизнь мечтаю написать распятие, но не считаю себя пока готовым. Я только приближаюсь к этой теме, медленно, робко.
Высшая идея для меня есть Бог, и я считаю, что безыдейного искусства просто не существует.
- То есть, в вашем ответе все перечисленные критерии сливаются в одно целое - Бor.
- Да. Это как Троица.
- Поддерживаете ли вы какие-либо отношения с ведущими диссидентами?
- Я знаю Володю Буковского, еще с России. Это мой друг и дружбой его я горжусь. Он один из действительно несгибаемых людей и прекрасный человек. С ним всегда мечтал познакомиться и очень жалел, что не получается Володя Высоцкий. Всегда мы были в прекрасных отношениях с Максимовым.
Я делал обложку для его книги "Ковчег для незваных". Одновременно я поддерживал очень хорошие отношения и с Андреем Синявским. Обложку его книги "Прогулки с Пушкиным", я тоже выполнял почти одновременно с максимовской. А в принципе, я мало знаю диссидентов, в России с ними почти не общался, да и вообще мало интересуюсь политикой.
- И все-таки, как бы вы определили свою позицию, позицию художника, по отношению к России?
- Раньше мое отношение было резко отрицательное. Это понятно, так как все мы прошли сумасшедшие дома, принудработы, ничего хорошего у меня там не было: аресты выставок, издевательства. Но сейчас, когда в России происходят такие перемены, когда в Литературной газете печатают мое интервью и называют российским художником, когда многие ведущие диссиденты такие как Орлов или Чалидзе приветствуют перемены в России, я, как политическое зиро, считаю себя вправе присоединиться к их голосу.
- Рассматриваете ли вы себя как человека крайностей?
- Я думаю, что да, как всякий русский или родившийся в России.
- Почему каждый русский или родившийся в России должен быть экстремистом?
- Ну, природа там такая: зимой холодно, летом жарко, Да вообще это одна из тех странных наций, что не признает золотой середины. Если пьют, то до синевы, поют до хрипоты, гуляют - так всем чертям тошно.
Вот и у меня есть тишайшие, камерные вещи, натюрморты, заполненные странными бутылками, сушеными яблоками в гармоническом, как мне кажется, покое красок, ритма, духовной сосредоточенности. А с другой стороны, меня тянет взрывать холсты каким-то неистовым потоком цветовых гармоний, безумным гротеском.
Вообще, мне всегда хотелось воплотить в своих работах метафизическую и разгульную сущность русского характера. Метафизика жизни и смерти меня занимала с раннего возраста. Мои сложные, нелегкие для восприятия работы представлены серией пастелей "Жизнь и Смерть", в которой я исследую эту тему. Я стараюсь осмыслить цель пребывания на этой грешной земле. Стараюсь в наш безумный век проповедовать идею человека.
- Что означает, в вашем понимании, идея человека?
- Не воспринимать человека только как механическое собрание биологических клеток. Человек - подобие Бога, но человек слаб. Через преодоления своих слабостей он приближается к Богу.
Что касается разгульности русского характера, то она отражена у меня в серии "Карнавалы Санкт-Петербурга", гдо скачут всякие гротескные персонажи, пьют, кривляются, летают по воздуху...
- Есть ли темы откликнуться на которые вы считаете своим моральным долгом?
- В моей серии "Бухенвальд" я показал страшный мир и что может он
сделать с человеком, с его телом, с его духом. Эта тема началась давно, с моих детских впечатлений в Германии. Когда серия закончится я не знаю, потому что задумал большой полиптих, каждый элемент которого будет более двух метров высотой. К этой же серии я отношу литографии, посвященные Холокосту. Их я передал фонду еврейских детей - жертв Холокоста, основанному рабби Мендельбаумом. Им же я передал все права на репродукции.
- Есть ли у вас ощущение одиночества?
- Как у каждого боле менее мыслящего человека . Но у меня есть небольшой круг друзей, которые помогают мне забыть это чувство.
- Наряду с Барышниковым, Растроповичем, Бродским определенная часть эмиграции рассматривает вас как ведущего представителя русской художественной школы за рубежом. Что вы можете сказать по поводу этой оценки?
- Ну... я горжусь этой оценкой. Сказать согласен - было бы слишком самоуверенно.
Тусклый рассвет облизал окна. Мы сидим за тем же тяжелым столом,
мы смотрим друг на друга устало и задумчиво, а потом улыбаемся и пьем... чай.
Ноябрь 87г.
РАЗГОВОР С РУССКИМ ХУДОЖНИКОМ
- Сначала видишь снег, грязный, изломанный, потом - вмерзшие трактора, безлюдье и уже сердце прихватывает тоской и тревогой. 18 лет! 18 лет я не был в России! Покидал ее навсегда, как было мне сказано. И тогда в декабре было тусклое раннее утро. Унылый промороженный загород, безлюдье, впаянные в лед трактора. И сердце также ныло тревогой и тоской.
- Не кажется ли замечательным само это узнавание "подмороженной"
России, ни в чем за столь долгий срок не подвинувшейся?
- Да, было впечатление остановившегося времени, но тут нахлынули журналисты, телевидение, мои друзья. Некогда было особенно разбираться.
- Зачем вдруг телевидение?
- Я приехал на открытие своей персональной выставки. Думаю им было интересно показать мои первые шаги, первые впечатления на "родной
земле". Как ни испохабили это словосочетание, без него, все-таки, не обойтись. Потом, еще в Нью-Йорке, начались съемки фильма : "Михаил Шемякин - исповедь художника."
- Ну, коли исповедь, так и признание. В чем вы там сознаетесь?
- Заглавие - не моя идея. Идет просто рассказ о моей жизни: о конфискованных картинах, о психушке, о жизни на Западе.
- Вот вас сажают в машину, вы едете по Москве. Что в воздухе, в лицах людей, в том "нерве" города, который и есть город?
- Основное ощущение - как будто из цветного мира попал в черно-белый. Серое-черное-белое.
- Световое уныние?
- Отсутствие праздника. Когда, еще мальчишкой, я приезжал с отцом в
Москву, это всегда был праздник. Может быть это и глупо и пошло, но
"...друга я никогда не забуду, если с ним повстречался в Москве...", слова из этой песенки довольно точно передавали ощущение Столицы. А сейчас меня окружали осыпающиеся фасады, разбитые мостовые и хмурые нездоровые лица людей. Именно ощущение, что ты попал к физически нездоровым людям. И злость. Кто-то беспрерывно тебя толкает, пихает локтями. Я помню в "Военторге" меня беспрерывно толкали в спину. Просто так. Я был с Салаховым, главой Союза художников. Он хотел подарить мне значки. Но не 5, не 10, а непременно 50. Так надо было видеть как продавщица швыряла эти значки. С какой злобой и ненавистью. Будто отбирают ее кровное, последнее.
- Но может быть город теплеет ночью? Зажигаются огни, открываются
театры, оживают рестораны.
- Москва ночью ужасна. Тьма. Тьма египетская и пустыня. Единственно, что меня утешало, это сталинские готика: гостиница "Украина" и пр. В ней есть что-то фантастическое. Я, помню, говорил с Тышлером. Он эту готику часто изображал в своих картинах. Многие ругают эти здания, а мне нравится. Но мне трудно объективно относиться к Москве. Не там я вырос, не там сложился как художник.
- С Питером другая история?
- Мне удалось пробыть там всего один день. Выставка, съемки, выступления, приемы, но...красив, красив по-прежнему. И даже чем в большем ущербе, тем более красив. Был обычный питерский день: тяжелые облака, серые. И это только подчеркивало его красоту. Все эти годы он был во мне и я ни в чем, ни на иоту не разочаровался. Поразительный город, и потом я был в Академии, Академии, где я учился мальчишкой. Увидел подоконник, на котором сидел и который с той поры не ремонтировали и не красили. Подымался по лестнице и знал и ждал, вот сейчас рука соскользнет на железо, там где выломан кусок перил.
- И перила не подвели.
- Да, рука соскользнула. И это, пожалуй, было самым сильным впечатлением.
- А встречи со старыми друзьями произвели подобные впечатления?
- Всем нам было не по себе. Столько лет прошло. Трудно об этом говорить, но что-то существенное потеряно. Потерян внутренний покой, баланс, самоуглубленность. Очень чемоданное настроение, кто-то уехал, кто-то собирается ехать. Ехать, не ехать. Все раздерганы. Эти открытые двери осложнили жизнь.
- Жизнь потеряла все те гвозди, на которых висела?
- Видимо так. У нас была суровая юность, беды, но все-таки жизнь была насыщена до предела, очень богата и интересна.
- Встреча с Россией состоялась. Каков итог приобретений и потерь?
- Поездка все же была очень деловая, времени для самого себя в обрез. И, как это ни печально, я вторично потерял Россию. При всей моей любви к ней, сейчас тем более не смог бы я там жить.
- Ощущение России как духовной родины перечеркнуто и утрачено?
- Потеряно ощущение стержня. Того, что объединяло и давало силы жить.
- Мы еще вернем к этой теме, а сейчас я хотел бы узнать: что такое Михаил Шемякин в современной живописи?