Агафонов Василий Юлианович
Лордвил

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Агафонов Василий Юлианович (julian@nep.net)
  • Размещен: 16/11/2007, изменен: 17/02/2009. 415k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:


      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    ВАСИЛИЙ АГАФОНОВ

    ЛОРДВИЛЛ

    ХУДОЖНИК АЛЕКСАНДР ШНУРОВ

    КОРВЕТ

    2007

      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       ЧАСТЬ I
      
       ЗДЕСЬ
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       ЛОРДВИЛЛ
      
      
       Загорелись кленовые листья, разметались в сентябрьских дождях. Пал Делавер на серые валуны, обессилел, задумался. Пенные струи его расплелись.
       Разрезвились олени. Заспешили к пустым берегам. Били копытом. Глаз их нежнейший агат серебрился в игре отражений. День истекал. Пеленали туманы болотные травы. В них хоронили колючки кусты ежевики.
       Сумерки. Трепет осин. Шелестенье дождя. Церковь повисла в тумане седым привиденьем. Крохотка с дранковой крышей, в единую залу. Грустен ее колокол. Бедны ее витражи. Как кроткая подводная трава она тиха, безмолвна, безучастна.
       Налетевший порыв ветра размотал туманные пелены. Я обернулся... Легко и свободно она парила в раме окна. Снежный шелк кипел вокруг ее стана. Руки в алых перчатках летели к церкви. На прекрасном ее лице не мог уловить я определяющей черты. Кажется было в нем много грусти, но и что-то неприятное, тяжелое, даже угрожающее. Вот так впервые и явилась мне Молли Лорд...
       * * *
       Это лето, жаркое и душистое, коротал я у Белого озера. Утром поспешал к его сонным водам. Выглаженные ночным покоем, они еще не ломали стройные отражения сосен. Я заходил в воду, шевелил мелкие камешки, вглядывался в водовороты песчинок. Верткие рыбешки кружили у моих ног. Холод, содрогнув колени, вставал у бедер. Наконец поднимал я ладони, расплескивал синие кроны сосен и, полнясь тугой прохладной свежестью, летел к центру озера.
       Жизнь моя вполне устроилась и текла под рукой учреждения "Три поросенка" в одном из нешироких, на живую нитку сшитых бунгало. Два других помещения были свободны, так что хозяину пустовавшей недвижимости приходилось довольствоваться только одним поросенком. И был он мрачен. Я же, напротив, весело приветствовал одиночество и заброшенность. Поначалу был строг я с самим собой. Неукоснителен в наперед составленной методе: просыпаться в шесть, погружаться в озерные воды... и усердно предаваться исследованиям. Я захватил огромный ворох материалов, вплоть до распечаток подлунных хроник раннего средневековья. Древние истории безыскусных свидетелей разыгрывались тепло и наивно. Можно было не давать им веры, но меня восхищал совершенно домашний стиль их повествования. Рассуждения же нынешних ревнителей логики, проведенные с массой настоятельной цифири, графов и итоговых таблиц нередко разрешались весьма забавной банальщиной. Конечно и за туманом многих хроник, с нудным перечислением баснословных чудес и пафосом свидетелей, не скрывалось ничего кроме явной болезни воображения. Однако несколько описаний и особенно одно, сравнительно недавнее происшествие, восходящее к началу нашего века, запомнились мне известной повторяемостью сюжета. Речь шла о череде "исчезновений" и "вознесений", где непременно присутствовала юная дева и лунный трепет. Бавария, Валахия, Прованс были из первых указанных мест. Последняя же мистерия разыгралась в глухой Бретани. Так доносил протокол, подписанный тринадцатью свидетелями, включая кюре. Все совершилось в ночь накануне свадьбы Клод, младшей дочери рыбаря Бувье. Молодежь веселилась, разжигала костры, носилась кромкой прибоя, норовя пробежав, расплескать лунные блики. Клод тоже плескалась с дружками и подружками. Но внезапно накрыл их туман. Когда сквозь редеющую серебристую паутину вновь показался прибой, Клод увидели стоящей на лунной дорожке далеко в море. Оторопелые родственники и друзья принялись кричать и призывать ее на берег, но она только взмахнула руками и... "истаяла в воздухе", как перевел я невнятный финальный пассаж этой драмы.
       Все же изучение манускриптов и протоколов взяло свою цену. В который раз читая и перечитывая старинные эти реестры, где подробно описывались туманы и туманно подробности, мне иной раз становилось не по себе. Мной овладевало тягостное чувство смутной тревоги, неясного, но угрожающего провидения. Безотчетно ему противясь, я откладывал свои изыскания. Я был достаточно наблюдателен, чтобы заметить капризы собственного настроения и поставить их в связь с лунными эволюциями. Как бы невзначай, но вполне планомерно воля моя слабела. Все небрежней расточал я утренний заряд свежести, все бездумней глядел в рассыпанный хаос легенд. Наконец планы мои окончательно облегчились и съежились до пренебрегаемых величин. Я вполне отдался на волю обстоятельств, делая ленивые визиты к окрестным знакомцам, почти наслаждаясь бесцельностью своего существования.
       Дни между тем стояли чудесные. Раскинув легчайшие облака, они наполнились первозданною синью. Безмерно высокие отрешенным оком взирали они на землю, где платаны, осыпанные золотистою пылью полудня, едва шевелились. В воздухе полном истомы мысли легко покидали меня. Я с удовольствием отпускал их на волю. Мера пространства и таинство времени незаметно складывались про запас. Я был уверен, что вспомню о них в скудные свои дни.
       Вечерами от плоских берегов озера возносились хоровые распевы и сладкий жертвенный дым накаленных жаровен. То мои бывшие соотчичи воскуряли фимиам новому властелину: Бар-Би-Кью. Иногда, когда сумрак внезапной скуки погружал меня в меланхолию, я искал утешений в отеле "Пайн", русском заведении средней руки, с бассейном, рестораном и Вилли Токаревым. Устраивался я как бы с края веселья, так чтобы слышать настоятельные вокальные зазывы в полуха. Главной отрадой служили мне танцы, где тяжелые тетки смущались как девочки в объятьях красноносых водителей.
       * * *
       Скучая однообразием людей и обстоятельств, я все же не спешил возобновить свои изыскания. Холод предчувствий покинул меня не совсем. Я старательно предавался безделью, совершал далекие прогулкии и все менее охотно плескался в растерзанных моторами водах Белого озера. Вечера мои посвящались исключительно Джину и Тонику. Так избывалось тревожное бремя времени.
       Как-то на почте я увидел старушку с тяжелою сумкой. Ее доброжелательная повадка, быстрые воробьиные глаза, веселый голос были необыкновенно естественны и приятны. С милой улыбкой она приняла мою помощь и мы зашагали к ее недалекому поселению. С этих пор география моих скитаний резко переменилась: в сумерки я частенько спешил к домику Веры Михайловны. Гости обычно собирались на кухне этого мелкого строения выкрашенного рябою зеленью. Домовладелец Феликс пышно именовал его GREEN HALL, точнее об этом сообщали белесые литеры над ветхим крыльцом. Смешное, детское пристрастие американцев к истеблишменту вы встречаете на каждом шагу. В Нью-Йорке некуда повернуться от оксфордов, кембриджей и вашингтон холлов. Эти именования торжественно объявляются с фронтонов и арок бесконечных доходных домов, и можно быть уверенным, что чем невзрачнее и грязнее пристанище, тем весомее его титул.
       На кухне, половину которой занимала чугунная печь, бывало тесно от людей. Литература и все что с ней связано обсуждались пространно и горячо. Я с удовольствием вслушаивался в беседу, пил чай и помалкивал. Тяжесть неясных тревог, похмельные сожаления - все выглаживалось в московском уюте этих милых посиделок и чувства мои становились радужно-невесомы. Однажды речь зашла об окрестных достопримечательностях. Рослый гражданин, которого не имел я чести знать, повествовал о монастыре кармелиток. Будто бы в нем выделывался необыкновенный ликер. Будто бы этим ликкером заговаривались печали. Будто бы различали в нем благодать Божью. Сообщение это меня несказанно вдохновило, поскольку беседы с алкоголем велись все свободней и все с большим самозабвением погружался я в его волны. Тут же я и вызнал дорогу. Назавтра, отложив в сторону пустяковые мои обязательства, в синий заполдень устремился я в монастырь кармелиток. Неспешно выехал на дорогу, неспешно миновал гигантское поле Вудстокского фестиваля. На знаменитых просторах не увидел я никакого одушевленного присутствия, равно и не ощутил безумных его эманаций. Под тихими ветрами цветы и травы прилежно клонились долу. Мир и покой воскурялся в сладостном их аромате.
       За селением Бетэль открылась ферма Рассела с тучным, несколько покривившимся фаллосом силосной башни. Здесь недалече брал я уроки единения с природой. Но однажды пожилая кобыла, дотоле весьма смирно ходившая подо мною, отчаянно понесла. Сокрушив некстати явившиеся кусты, я вывалился в потные буераки. Изрядно намятые бока, охладили мое прилежание. Верховые уроки единения с природой были отринуты. Так еще раз подтверждалась слабость моей воли и отвращение к настойчивым достижениям цели.
       Отступивши в лощину, я вновь вознесся междугорьем. Дорога закружила над потоком полным каменьев и водоворотов спешащей воды. Тщательно выписывая повороты, я закружил вместе с ней. Вскоре кипящие воды излились в русло Делавера. Здесь, на крутом взбеге берега, в крохотном городке Калликун и раскинулся монастырь. С самого начала путешествия машина моя капризничала и в приречной долине окончательно стала. Я сразу перестал ею интересоваться, в разбег устремившись к монастырю. Заранее хмелел я всеми шартрезами и бенедиктинами, которые на погибель мирянам варили кроткие руки послушниц. Подъем занял у меня довольно времени. Чем дольше я поднимался, тем больше жаждал припасть к сладким дарам кармелиток. Велик же был мой гнев, когда прославленный ликер обернулся медом. Не менее прославленным, но абсолютно мне не потребным. С негодованием и горечью спустился я в городок. Удача не оставила меня окончательно: почти сразу нашелся ликерный магазин. Сияя как огнь Ваала во чреве отеля "Имперский", он весь был к моим услугам. Кто мог не почувствовать руки провидения в таких обстоятельствах? Я поспешил к отелю. Рядом гарцевали три девушки. На карих лощадках. Лошади кажется тоже не прочь были выпить. Я осмотрел коллекцию пыльных ликеров. Она меня ничем не порадовала. Хотя вечера мои отдавались джину, я охотно потреблял и "бурдашку", ту самую, которой любителем заявлялся Ноздрев. С отчиненной бурдашкой, в пику столь подведшему меня ликеру, но в полной гармонии с внутреннею наклонностью, устроился я вблизи Пенсильванского моста. Там Делавер обтекает кудрявые острова и любителей форели, часами принимающих бурные его воды резиновой грудью. День все еще был полон очарованья. Никто не тревожил моего уединения. Опускалося солнце, приливало вино...
       Под вечер, не весьма твердо, направился я к экипажу, полагая, что хорошенько отдохнув, захочет он двигаться дальше. Водилось за ним подобное. Однако на этот раз умер он капитально. В задумчивсти осел я на заднем сиденьи. Гаражи верно давно затворились. Честные механики наливаются честным "Будвайзером". Знакомцев в милом городке не предвиделось. Отель "Имперский" был мне явно не по карману. В виду этих обстоятельств решил я отлежаться в машине. Экипаж был широк, диван - мягок. Только что умостившись, вдруг услышал я разудалые голоса: отоспать злополучную ночь мы с машиной устроились рядом с баром. Провидение и здесь не хотело оставить меня своим попечительством. Что ж, местное пиво не дурно. Можно слегка освежиться, подумал я и нашел эту мысль весьма занимательной. Но едва раздвинулись легкие двери бара, как я увидел, что за стойкой не было места. Народ сидел плотно, увесисто, не выказывая ни намека, ни помышления покинуть желанно обретенную тесноту. Тянуться через дюжие спины за кружкой пива мне не хотелось. Я уж было собрался окончательно отступить, когда у дальней, завешанной рогами стены приметил столик. За ним одиноко сидел старик показавшийся мне симпатичным. Мэтью, объявил он едва я устроился с пивом у края стола. Поддержать разговор не составило большого труда: старик говорил за двоих. Я знай кивал и тянул свое пиво. Между прочим он сообщил, что является агентом по продаже недвижимости. Я встрепенулся. Мне давно уже хотелось присмотреть домик в окрестных местах. И, будто соблазняя меня, Мэтью тотчас пустился в описания здешних красот. Особенно расхваливал он берега Делавера.
       - Да ведь там, - махнул я рукой, - уже Пенсильвания, - и, спросив еще пива, вернулся к столу.
       - В Пенсильвании, - доверительно возразил Мэтью, - налоги значительно ниже и, если вы интересуетесь недвижимостью...
       - Интересуюсь, - вяло сознался я.
       - Так вот, - торжественно произнес старик, - у меня на примете, совсем недалеко отсюда, есть великолепный дом.
       Это сообщение не слишком меня взволновало. Вам всегда предлагают замечательные дома, о которых вы не спрашивали.
       - Ресурсы мои более чем скромны, - кисло сознался я. - Великолепие мне не по карману.
       Старик задумался, зажевал губами. Пальцы его томительно выбивали дробь.
       - Есть один домик, - нерешительно растянул он, - в деревеньке Иквэнак. Вдова там жила с тремя детьми. Боюсь только вам он не слишком понравится.
       - Сколько? - Мэтью назвал цену.
       - Он мне уже нравится.
       - Можем посмотреть.
       - Далеко?
       - Миль двадцать, - ответил старик, - но дом вам не понравится.
       Мы замолчали. Я тянул пиво и размышлял.
       - Сами-то вы где обретаетесь? - спросил я наконец.
       - В Лордвилле.
       - Это город?
       - Какой там город, - засмеялся Мэтью. - В нем всего-то семей десять...да Молли, - добавил он почему-то шопотом.
       - Молли? - лениво протянул я.
       - Долгая история, - отмахнулся Мэтью. - Послушайте, - внезапно вскинулся он, - если вы и вправду заинтересованы, мы можем осмотреть его прямо сейчас.
       - Ночью? - усомнился я.
       - Ну да, конечно, - сказал Мэтью, - это не совсем..., - и вновь потянулся за пивом.
       - Вообще-то, я торчу здесь только потому, что у меня сломалась машина.
       - Но у меня есть машина, - сказал старик.
       - Да не в том дело, - махнул я рукой. - А, впрочем, все равно. Едем.
       * * *
       Мы вышли из бара и тотчас погрузились в теплую мглу. Индустрия развлечений угомонилась, пьяные клики оборвались. Только, навевая дрему, неустанно кружил Делавер, и чувствовалось как сладко отдаваться сну под бормотанье его стреноженных вод. В молчании мы переехали мост. Дорога круто взяла направо. Фары гипнотическим светом заливали деревья. Внезапно у самого края зелени загорались глаза и мы проносились мимо оленей, застывших в грациозном испуге.
       - В нашем краю их много, - вздохнул Мэтью.
       - Вам это не нравится?
       - Я не охотник, а ночью они так и лезут под колеса. Вы бы посмотрели, что здесь осенью делается. Почти у каждого дома висят ободранные туши.
       - Как можно их убивать! Они так красивы!
       - Ну, охотникам все равно. Главное уложить, да рога повесить. Мясо берут только местные. Основное веселье конечно вечером. Зайдите как нибудь в бар, после открытия охоты. Там дым коромыслом. Рожи у всех красные, в каждой лапе чуть не дюжина пива. А парни все здоровенные, двинут плечом - полстойки снесут.
       Мэтью живописал подвиги заезжих охотников так, что осуждение и одобрение странным образом смешивалось в тоне его голоса.
       - Даже в нашем крохотном Лордвилле живет парочка охотников. Между прочим, Лордвилл лежит напротив Иквэнака. Возьмете дом - будем соседями, - засмеялся старик. - Берега правда разные. Ну да скоро мост закончат, и все будет как прежде. А ведь это уже третий по счету мост. Первый - Джон Лорд ставил еще в 1863-м. Снесло его в паводок. Другой простоял почти сотню лет. Мальчишками мы прыгали с него в Делавер. Говорят и Молли с него прыгнула...
       - Послушайте, что это за таинственная Молли? Вы уже второй раз ее поминаете.
       Старик ничего не ответил. Дорога продолжала петлять и вилять, пока не выбилась на гладкий асфальт местного графства. Мы долго и старательно забирались в гору, пока , стремительно раскручиваясь, не обрушилась вниз. Старик как мог прижимался к скалистому краю.
       - Так кто ж эта ваша Молли? - снова спросил я, но Мэтью не был расположен мне отвечать. Пропасть свистела у нас за спиной...
       Наконец мы скатились в долину, миновали тускло освещенный сарай, бензоколонку, автомат кока-колы... - Иквэнак, - удостоверил Мэтью, и медленно, слегка забирая вправо, покатил мимо церкви, редких домов, тихого Делавера.
       - Вот, - вылезая из машины, сказал он - вот этот дом.
       Я огляделся. На склоне холма едва различимо высвечивалось нечто белое почти закрытое деревьями и кустами. Каменные плиты поднимались к веранде. Старик завозился с ключами. Дверь скрипнула. Он одолел упрямый замок. Проведя рукой вдоль стены, Мэтью щелкнул выключателем. Света не было. Ничего, бормотал Мэтью, у меня с собою фонарь. Тут же он и высветил лестницу. Она была теплого красноватого тона и начиналась почти от порога. Там, махнул фонарем старик, две спальни. В доме было душно и сыро, но лестница мне понравилась. Мы обошли гостиную, кухню, заглянули в ванную. Щели в стенах, рваные обои, тусклые окна в обметах паутины нисколько меня не расхолаживали. Мне нравилась лестница, ее кленовые панели, уютные закругления стертых ступеней. Не возражал я и против спален, с низким накатанным потолком.
       - Пожалуй, - прервал я настороженный взгляд старика, - пожалуй я возьму этот дом, но... - и, нагнувшись к самому его уху, сказал:
       - не прежде чем услышу о Молли.
       - Поздно, - уронил Мэтью.
       - Скорее рано, - я повел рукой в осветлевшую ночь.
       - Ну что ж, - вздохнул Мэтью, - опускаясь на теплый пол веранды, - все равно уже не заснуть. Только смотрите. Вы сами попросили об этом. Молли теперь всегда будет с вами.
       * * *
       Я не очень-то разумел, что он имеет ввиду. Да, признаться, и не задумывался. Мэтью помолчал, как бы собираясь с мыслями, и тихо начал свой рассказ. Лицо его я едва различал, но все же приметил как оно заострилось и побледнело.
       - Молли Лорд знал я еще маленькой девочкой, очень милой. Почти каждый парад 4 июля ее выбирали королевой Лордвилла. Как же гордо тогда в короне и белом платье стояла она на повозке! Но без родителей жилось ей не сладко. Погибли они внезапно: разбились на Западном побережье. В деревне правда полно было родственников. Воспитывали ее три тетки, и главная среди них - Крэйзи Энн.
       - Крэйзи Энн?
       - Ну да, так прозвали ее давным давно. Она была ...с фантазиями. Годам к 17 Молли обратилась в настоящую красавицу. Все местные парни с ума по ней сходили... и не только местные. Особенно донимал ее молодой Хант. Мы проезжали его лавку. Ну, теперь-то он давно не молод, но тогда... У Молли была собака, терьер Кинг. Как-то его нашли мертвым в лесу. Все знали, что убил его Хант, когда Молли дала ему от ворот поворот. Да он и не особенно отпирался, но Крэйзи Энн не хотела связываться с полицией. Тут еще вот какое дело. На своей даче почти каждое лето проживал Мессер Гейвер, как все его называли. Весьма важный господин. Летом у нас всегда много народа. В основном из Нью-Йорка. Ходил Мессер Гейвер всегда в черном бархатном костюме с серебряной цепью.
       - Принц Гамлет, - не удержался я.
       - Не знаю, - ровно возразил Мэтью, - какой он принц, а скорей всего с Уолл Стрита. Уж больно богатая у него дача. Как-нибудь побывайте в Лордвилле, сами увидите. Часто с ним был и сын, парень видный, обходительный. Молли он очень нравился. Пол, кажется так его звали. Он - по художественной части. Все рисовал ее, лепил: в шляпке, без шляпки, у церкви, у ручья... Потом и из дарева резать начал. Выходило у него это ловко. Молли была как живая. Да. А папаша его, хоть и важный господие, тоже все вокруг Молли петли вил. То духи ей замысловатые, то сережки. Но деликатно: поклонится, ручку поцелует, да и скажет что-нибудь эдакое. Примите, мол, радость моя, скромные приношения старого холостяка, вашей юности и свежести никак недостойные. Что-нибудь в этом роде. Еще и ножкой шаркнет. А Молли расхохочется, в щечку его поцелует и побежит вприпрыжку. Совсем же еще девчонка. Пол тоже посмеивался, но чувствовалось, что это ему неприятно. Я, да и парни наши, часто ходили в бар. Сейчас хозяйкой там Кэрол, а раньше был хромой Фред. Зашел туда как-то и Пол, а в баре сидел Хант, уже здорово пьяный. Стал он к Полу цепляться. Тот поначалу отшучивался, но потом и его забрало. В общем, началась драка. Хант был парень здоровенный и, не будь он пьян, Полу конечно б не сдобровать. А тут он быстро под стойку свалился. На него уж и вниманья никто не обращал. Мы в биллиард играли. А он тихо поднялся, вышел, да с "Винчестером" и вернулся. Упер его Полу в живот и шипит: получишь ты теперь Молли, все разом получишь. Мы только рты разинули, не знаем, что и делать. Вдруг двери настеж. Входит Мессер Гейвер во-от с таким "Кольтом". Мистер Хант, говорит тихим голосом, не трудитесь оборачиваться. Просто положите оружие или я сейчас же разнесу вашу тупую голову. Все замерли, ну просто ни звука. Только Синатра из музыкального ящика дышит, что-то печальное такое, про осень. Я смотрю у Ханта руки дрожат. Заскрипел он зубами, бросил оружие и, не глядя, к выходу. Мы хотели броситься за ним, вязать, звонить в полицию. Но Мессер Гейвер руку поднял и говорит:
       джентльмены, я думаю не стоит беспокоить полицию. С этим маленьким недоразумением мы управимся сами. Не правда ли?
       Прошел год. Молли стала так хороша, что и описать нельзя. Правда никто к ней не совался. Хант всех предупредил, что сядет в тюрьму, но застрелит любого кто посватается. Да что там застрелит. Чувствовалось, что совершенно никто ей не нужен. Я имею ввиду наших местных. А Крэйзи Энн хотела отдать Молли в художественный колледж. Она и правда рисовала недурно. Да только не нужно ей было никакого колледжа. Пол был ее колледж. Мессер Гейвер преподнес ей дорогущий мольберт, набор всяких кистей и красок. Хант сник. Не смел он их тревожить. Молли и Пол не расставались. Крэйзи Энн отворила для них пустующий дом дяди. В большой гостиной устроили там мастерскую. Идешь вечером и видишь как колдуют они у большого листа бумаги. Пол что-то пишет углем и ей объясняет. В общем ясное дело, к свадьбе все подвигается. Вскоре и правда Молли и Пол обвенчались. А свадьбу решили устроить в День Независимости. Крэйзи Энн не могла сразу лишиться Молли, и та обещала до осени остаться в Лордвилле. Когда будете в нашей деревеньке, посмотрите на старый дом, сразу за железной дорогой. В нем Молли и Пол и должны были жить тем летом. Тот самый дядин дом, где устроили мастерскую. Дядя был такой же чудак как и Энн. Дом он украсил витражами и всякими штучками.
       Приближалось четвертое июля. Шли грандиозные приготовления к свадьбе. Мессер Гейвер обещал уложить весь Лордвилл. Кто-то из ребят работал у него накануне и видел в подвале бочек пять одного пива, а "Бренди" и "Виски" так просто без счета. Крэйзи Энн тоже летала как девочка: Молли утопала в белых шелках. С самого утра 4 июля начали расставлять столы. Цветов - видимо-невидимо. Я тогда одних роз насчитал корзин десять.
       Парад начался в 11. Ну, как обычно, прошагали мост с фейервеком и спустились к церкви. Впереди Крэйзи Энн, вся в розовом, за ней - Мессер Гейвер, на этот случай в белом фраке. Молли, ясное дело, не появлялась: свадьба и все такое. Вдруг прибегает Пол и спрашивает где Молли. Все остолбенели: как же это он спрашивает, когда она должна быть с ним... Да, говорит, с вечера она примеряла платье. Потом сказала, что хочет отдохнуть, удалилась в спальню и просила не будить ее до полудня. Нынче в полдень пошел он ее будить, а в спальне никого и нет. Весь дом он облазил и сад, даже бегал к мосту. Вот и подумал, что незаметно ушла она на парад...
       Все закричали, забегали разом. Мессер Гейвер обнял Пола, отвел в сторону... Короче, весь день мы искали Молли. Крэйзи Энн причитала и плакала в церкви. Вызвали полицию...
       Искали ее всю неделю. Арестовали Ханта. Потом выпустили: у него было железное алиби. Мессер Гейвер уехал. Пол еще месяц бродил по лесам вдоль Делавера. Дом у дороги заколотили. Прошел год. Потихоньку Молли стали забывать. Только Крэйзи Энн все ходила к дому и часто сидела на старой веранде. Как-то летом она разбиралась в доме и почувствовала/так она всем рассказывала/, что на нее кто-то смотрит. Это была Молли. Она стояла сразу за бойлером и тянула к ней руки. Крэйзи Анн сначала не поняла и спросила ее: - Молли, что ты тут делаешь? Потом только сообразила, что она деревянная. Пол начал вырезать ее месяца за три до свадьбы. Я ж ему и бревно привозил. Ореховое. Ну, не знаю как Крэйзи Энн, а я б оттуда вылетел пулей. Крэйзи Энн потом Молли всем в деревне показывала, и жуть брала как она смотрела. Будто живая... а, в то же время, и мертвая. Потом Крэйзи Энн стала ее наряжать, ставить у окон, тех что выходят к церкви. Это на третьем этаже, там где раньше была бальная зала. Энн уверяла, что Молли там ночью танцует. Дом старый. Ему уже лет за двести, и там никто не живет.
       Вот ведь уж сколько лет прошло, а Молли так и не выходит у меня из головы, особенно ночью. Я ведь недалеко от церкви живу. Вечерком этак идешь, в окна глянешь, а она смотрит...
       - Такая вот история, - сумрачно поднявшись, сказал Мэтью. - Поехали?
       Мы тронулись в путь и все время молчали, как и бледный диск луны, возникавший то слева, то справа. А я представлял себе бальную залу, церковь и Молли, все кружащуюся и кружащуюся в лунном свете.
       - Полнолуние, - задумчиво произнес я. Мэтью ничего не ответил, но вдруг обернулся и с выражением, которого не берусь описать, произнес:
       - Видели б вы как меняется лицо ее в полнолунье.
       * * * Деревенька Иквэнак, в коей я поселился, частью располагалась на склоне горы, наиболее же капитальные ее учреждения тяготели к долине. Здесь, в патриархальной близости друг к другу обретались церковь, бар и бакалейная лавка Джона Элмора Ханта. Существовали и другие достойные институции: на задах лавки Ханта устроилась почта, далее распространялся гараж, музей Исторического общества, заброшенный ресторан Курта Мюллера. В давние времена, времена лесопилки и железнодорожного первенства, в Иквэнаке проживало с полтысячи граждан, но это оживленное сообщество давно сгинуло и разметалось. Я застал вряд ли более восьми десятков жителей. Об этом сообщила мне как-то полногрудая барменша Кэрол. Впрочем, я не домогался знакомств, а больше шатался по окрестным дорогам, неизбежно забиравшим в гору. Выходя на очередную прогулку, я останавливался в раздумьи. Передо мной, как перед Иванушкой-дурачком в русских сказках, представало три пути: вниз в деревню; налево, мимо хромого Фреда; направо к Делаверу... Кстати о дураках. Иванушка-дурак - любимый герой русского народа. Кличат его дураком, а народ любяще - дурачком. Тычат Иваном, а народ ласкает Иванушкой. Дурак не есть измерение умственных глубин, а позиция, указующая место подчинения и самой последней зависимости, то бишь позиция вполне народная. В Иване народ русский и любит самого себя. Самого себя и ласкает: он и весел, и ленив, и смекалист, и красив. Сапоги шевровые, голова бедовая... Но это так, к слову. Если направлялся я к Делаверу, то шагал мимо вросшего в землю кадиллака Боба Дугана. Мне нравилось сообщение о намерении хорошо поохотиться. Оно прихотливо завивавалось на яичных окраинах его номерного знака. Иногда капот машины задирался к безоблачным небесам и из механической глуби возникали две тощие задницы: Боб и отец его колдовали в пыльном моторе. Летними вечерами, развалясь на сиденьи, Боб сладострастно гладил разогретую вишневую кожу. Эти приемы, однако, никак не влияли на заслуженный экипаж: он продолжал погружаться в землю. Вскоре отец Боба умер, на машину свалилось дерево и ее забросили окончательно. С тех пор ее треснувшее лобовое стекло навевало меланхолию и сиротство. Следующий чахлый дом оккупировал Ричард Вофорд. Это было вагонообразное строение цвета земли. Жена Ричарда, покинула его лет десять тому назад, оставив троих полнощеких детей. Ричард взялся было улучшать строение, заведя снизу и сверху пронзительную голубую линию. Взятая проба видимо не внушила ему больших надежд и вечерами он поднимал настроение в местном баре. За этой небрежной обителью следовал опрятный домик матери Вофорда, с телевизором, кремовыми занавесками и геранью в каждом окне. Дом старушки Вофорд означал уже край деревни. Выходя из нее, дорога круто забирала направо. Мост, о котором поминал Мэтью, все еще строился. Вот почему не знал я другой стороны Делавера. Я держался крутых его берегов. В дождливые дни на дороге сидели рыжие лужи, поднимался туман, вплетался в монотонный шорох листвы, и было приятно, переваливаясь с пятки на носок, ощущать податливость влажного грунта. Далеко внизу едва шумел Делавер, а над головой вздымались владенья Дейва Андерсена. По сути дела владенья эти была огромная, заросшая лесом гора. Единственной рукотворной ее вехой был кусок картона с надписью: DAVE'S HILL и хоровод бочек, одетых в мрачный целлофан, неодолимо поднимавшихся к жилищу хозяина. Я долго не мог понять, что означала эта странная процессия. Все объяснилось зимой. В траурных бочках сохранялись запасы песка. Этим песком Дэйв и присыпал ледяную зимнюю крутизну. Почему-то мне он представлялся молодым парнем медвежьей стати. Но однажды глухим вечером я зашел в бар. Посетителей не наблюдалось, кроме седого лохматого мужика. На его коленях сидело полторы старухи, лихо отправляя виски в беззубую пасть. Дэйв, протрубил он, едва я направился к стойке. Мэгги, в перерыв между виски хрипло протолкнула старуха. Дэйв, лицо которого полыхало свирепым румянцем, поведал, что живет наверху, что работал барменом в Филадельфии, что устал от городской суеты, что долго искал глухой угол и купил наконец триста акров в нашем краю. Да, был он не молод, к тому ж на костылях, но много имел медвежьей повадки в круглой осадчивой спине и широкопалых руках. Мимо Дэйва любил я ходить на далекую ферму. Дорога почти во всякое время была пустынна, прохладна, тиха. В те начальные времена я почти забыл историю Молли. Образ ее, столь выпукло обрисованный Мэтью, отодвинулся и потускнел. Я было думал как-нибудь заглянуть в Лордвилл, но за сутолокой дней и прелестью новооткрытых далей совершенно о нем забыл. А дали действительно были прелестны. Они, с каждым прихотливым витком дороги, манили то неспешным перебегом оленей, белые лиры хвостов которых опахивали высокие папоротники, то блестящей игрой радужных перьев, вдруг взрывавшихся у самой кромки подлеска фазанов. В конце прогулки выходил я к замечательно аккуратному домику у овального пруда. Сперва дорожка, усаженная золотыми шарами, приводила к сараю. Перед распахнутыми его воротами стоял чистенький Понтиак, а в глубине виднелись невиданным порядком сложенные дрова. У самого домика сидела рыжая Колли и очень весело улыбалась острой мордашкой. Ее хозяйка, высокая, сухая, типичная "куриная нога в кринолине", с той только разницей, что кринолинов она не носила, а неизменно была одета в джинсовый комбинезон, деятельно хлопотала по хозяйству. Дружеским взмахом руки, я приветствовал всю эту провидением хранимую пастораль. Старушка Гретель тем же жестом отдавала мне дань. Ханзель ее видать был давно похоронен, но она, как мне думалось, принимала жизнь смело и прямо. Столько силы и света хранило ее лицо.
       А потом я заходил в закат. Закаты. Каждый вечер угасают они в небесах неподвластных нашей палитре. Их розово-лимонный коктейль проливается за лиловый бархат гор. Падают сумерки и полнолунный я иду осветленной тропой. Загибаются реки в серебряный рог. Холодом играют блестящие их перекаты. В четыре хрустальных ноты звенят лягушки и пустой полнощекий месяц бросает снежную пыль на мою осторожную тень.
       Иногда на исходе долгой прогулки я заглядывал в бар. Кэрол тут же с улыбкой цедила мне пиво. Улыбалась она постоянно, выказывая пропущенный зуб. Мне нравились ее шутки, деревенское пиво и пропущенный зуб. Я подходил к стойке, взбирался на табурет в том месте, где висело древнее коромысло и читал рекламу отеля "Савой". За $1.75 обещались роскошные номера в самом центре Манхаттэна. Правда в 25м году. Руки мои невольно гладили стойку: было приятно осязать теплую плоть старого дерева, хранившую касания сотни других рук.
       Однажды, несчетный раз прочитав о роскошных номерах в Манхэттэне, я услышал громкий спор. Один из спорящих был Дэйв Андерсен, в другой опознал я тетушку Кэрол, Бэтти. Дэйв, подперев костыль, с неизменной стопкой виски стоял у биллиарда.
       - Все вы сумасшедшие истерички, - шумел Дэйв. - Где это видано, чтобы деревянная кукла вдруг ожила? Крэйзи Энн совсем своротила с ума.
       - Не только Энн так думает, - возражала Бэтти, - Гроувсы и Шульцы тоже уверены, что к столетию церкви произойдет чудо. В Лордвилле уже не раз случались странные вещи.
       - Да, но причем здесь ваша Молли? - горячился Дэйв. Хотел бы я посмотреть как этот кусок деревяшки обратится в девушку.
       - Тише, тише, - замахала руками Бэтти. - Вот накликаешь ты ее на свою дурацкую голову. Как навестит она тебя на твоей горке, так враз примолкнешь.
       - Хо, хо, - не слишком уверенно всколыхнулся Дэйв и разом проглотил виски.
       Да, Молли, со странным чувством подумал я. Она не дает о себе забыть...
       * * *
       И вот, наконец, я отправился в Лордвилл. Отправился сразу же после открытия моста. Его быки, шершавые плиты, свежая изморозь оцинкованной стали были опрятны и функциональны. В абсолютном безмолвии достиг я середины пролета. По левую мою руку в обрамлении гор и лесов кипели пороги, по правую - плавной дугой уносил Делавер свою пену к багровому горизонту. И там, приняв розовый отсвет на снежные крылья, в такт и тон опененным водам, качалась пара лебедей. Конечно я мог посетить Лордвилл и раньше, заехать с иной стороны, но меня останавливало странное предубеждение: я не хотел окольных путей, я непременно желал войти в него по новому мосту. И с первых же шагов на другом берегу я почувствовал нарастающее волнение. Казалось, что атмосфера этого места была пропитана тайной и неизъяснимою грустью. Она в равной мере завораживала и настораживала. Железная дорога проходила в каких-нибудь тридцати футах от моста. О ее существовании знал я и раньше: дорога была голосиста. Ночью я иногда просыпался от нарастающей в своей жалобе песни поезда, колеса которого брали тесный поворот. Песня эта приближалась издалека, сперва едва касаясь моих пугливых снов. Потом она становилась настойчивей, звонче, легко разгоняла сонные призраки и заполняла тоскливою нотой все мое скромное помещение. Да, поезд, с какой-то привычной печалью отмечало сознание, и невольно считало удары колес на стыках рельсов. Постепенно все разрешалось глухим замиравшим ропотом, и я еще острее чувствовал безнадежность, абсолютность ночи.
       Я встал на пропахшие креозотом шпалы. Дорога истекала из заросшего колючками поворота, там где сверкая целыми стеклами, глядел на нее покинутый бежевый "Линкольн". Напротив него, по другую сторону дороги поднималась беседка литого бетона, назначения которой я не мог угадать. Но было отрадно почувствовать ее старость, вполне осязаемую даже и без даты "1910", выдавленной по самому верху. Я перешел дорогу. Навстречу мне вывалилось полусгнившее сооружение с яркими зелеными воротами. PETTY COAT JUNCTION разобрал я тусклые письмена. Вероятно когда-то здесь помещался станционный смотритель. Я обернулся направо. За старинным, в половину обрушившимся забором из широких лопатин со сквозным фигурным вырезом, стоял причудливый дом. Был он в три этажа. Его фонари, наборные карнизы, неожиданные витражи обличали вкус капризный и затейливый. Дом был явно заброшен, хотя на лужайке около веранды стоял небольшой стол и на нем ваза с цветами. Несмотря на вполне определенное послание: KEEP OUT, вздымавшееся на шесте у самого порога, мне захотелось разглядеть этот дом подробнее. Я вновь пошел вдоль останков забора, мимо старой яблони с непотревоженными румяными плодами, надеясь увидеть что-нибудь любопытное. Со стороны железной дороги дом скрывали яркие кусты боярышника, но одна из башен с выпуклыми окнами подходила к забору очень близко. Здесь я и раздвинул кусты. Пыльные окна пропускали мало света. Все же мне удалось разглядеть алебастровый женский профиль и разбросанные по полу книги. Профиль, профиль задумчиво повторял я и вдруг понял, что это за дом. Дом этот конечно же предназначался обрученным: Полу и Молли. Я еще раз вгляделся в алебастровый профиль. Слой пыли трогательной тенью лежал на его щеке. Внезапно мне стало не по себе. Я отвернулся и направился к мосту. Медленно брел я по серым плитам и странные мысли бродили у меня в голове.
       В следующее мое посещение Лордвилля, я миновал заброшенный дом и пошел по грунтовой дороге. Летний сезон давно кончился. Редкие дачи, одинокие и покинутые, нехотя выступали из потускневшей листвы. Я, невольно чувствуя их отрешенность, замедлял шаг и пристальнее всматривался в оскудевший подлесок, в пригорюневшееся, едва сдерживающее слезы небо, в аккуратно собранные и уже сгнившие кучки прошлогодних сучьев. По правую мою руку заросли, круто опускавшиеся к Делаверу, заместились округлой стеной, едва ли в метр высотой. Выложенная из крупных голышей, меж которых пробивались густые сочно-зеленые нити моха, стена приводила к столбам, сложенным из тех же голышей, и водруженных меж ними кованых врат. На воротах чугунною вязью было выведено: THE RAVEN. Раскинутая внушительным полукругом, за стеной возвышалась великолепная усадьба. Хотя следы заброшенности и упадка были очевидны, стройность центрального здания и его легкие крылья радовали глаз изяществом замысла и отделки. Резные беседки, цветники, гнутые мостки, перекинутые через там и сям текущие ручьи, дополняли очарование этого места. Но самое невероятное случилось, когда я почти совсем уже свернул за угол и вдруг услышал шум гравия под колесами автомобиля. Он видимо выехал, обогнув главное здание. Тотчас узнал я и старика водителя.
       - Мэтью! - воскликнул я и довольно глупо добавил:
       - Что вы здесь делаете?
       - Ааа...
       Он был удивлен не меньше меня.
       - Сейчас, - улыбнулся он. - Я должен отпереть ворота. Просто замечательно, - подхватив меня под руку, начал Мэтью.
       - Поздравляю, вы живете в чудеснейшем доме...
       - Помните ли вы историю Молли Лорд? - остановил мои восторги Мэтью. - Я вам когда-то...
       - Прекрасно помню, - прервал я его.
       - Так вот, этот дом принадлежит, вернее принадлежал отцу ее жениха, Мессеру Гейверу. Он, впрочем, давно здесь не жил, и, согласно его завещанию, дом пустовал тридцать лет. Теперь же родственники желают его продать. Но самое интересное, - тут старик наклонился вплотную к моему уху и тихо произнес:
       - я кажется обнаружил кое-что, имеющее отношение к Молли. Кстати, вы ее уже видели? То есть, я имею ввиду, куклу.
       - Куклу?
       - Ну да, так мы ее здесь называем. Ведь Крэйзи Энн к каждому празднику наряжает ее словно куколку. Если вы еще ее не видели, то я готов быть вашим провожатым. Она находится в старинном доме Лордов, что против церкви. Дому больше двухсот лет. Когда-то был в нем салун и бальные залы: одна наверху, другая внизу. Молли...
       - Вы бываете в баре у Кэрол? - не совсем ловко перебил я старика. Мне конечно хотелось увидеть Молли, но в другом настроении и обстоятельствах.
       - Да, и довольно часто, - ничуть не смутился Мэтью.
       - Я бы с удовольствием сегодня вечерком пригласил вас туда. Посидим, потолкуем.
       - А вы не прост, -улыбнулся Мэтью, - о, совсем не прост.
       - Так как же? - повторил я, деланно улыбаясь ему навстречу.
       - Часов в девять? - подмигнул старикан.
       - Идет.
       Экипаж Мэтью, заминая опавшие листья, повернул на дорогу. Я стоял, задумчиво глядя сквозь кованные ворота. Почему RAVEN? Ни в свободном разбеге усадьбы, ни в томном шопоте кленов, ни в тихом переборе ручьев не улавливал я угрюмости или мрака. Я миновал заглаженный вал ограды, прошагал с полчаса пока навстречу мне не бросился упитанный черный лабрадор. Лапы вскинулись мне навстречу. Горячий язык облизал нос.
       - Дэйзи! - крикнул чей-то строгий голос. И я на миг погружаюсь в лето и детство: кувшинки, жара, старая дача с золотыми шарами... Я улыбнулся, всей грудью вдохнул настой сосновых игл, широко раскрыл глаза. Нет, это не Дэйзи моего детства...
       Дорога сделала петлю и я зашагал к Лордвиллю. Смеркалось. Пошел мелкий дождь. Я прибавил шагу. Холмы и деревья, затянуло туманом. Вот и усадьба Гейвера. Еще поворот. Еще. Мостик. Церковь. Я беру круто направо...
       * * *
       С тех пор как увидел я Молли душа моя не знала покоя. Я был так полон ею, что не мог заставить себя пойти в бар. Потом, потом твердил я себе, направляясь к железной дороге. Я почти не слышал гул приближающегося состава. Внезапный ветер охватил мое горящее лицо. Черная туша тепловоза громыхнула у самых глаз и я невольно отступил на шаг от бешено летящих вагонов. Весьма во-время. Следующая раскоряченная платформа почти наверняка бы меня сбила. Я отошел к забору того затейливого дома, где Крэйзи Энн отыскала статую Молли. Я и сам простоял там как статуя, пока не унял бушующий хаос мыслей и чувств. Нет, этак не годится. Мэтью... Я взглянул на часы. Без четверти девять...
       Мэтью сидел у дальнего конца стойки. Весьма старомодный фонарь, покачивая золотыми усами, кропил его синькой и зеленью. При этом, довольно добродушное лицо его становилось зловещим, прямо обращаяясь в лицо мертвеца.
       - Если ваша история похожа на ваше лицо, я не желаю ее слушать, - сумрачно улыбаясь произнес я, забираясь на ближнюю тумбу.
       - Я конечно не молод, - нахмурился Мэтью.
       - Да, нет. Просто фонарь делает его как бы ... несколько потусторонним.
       - Так. Теперь вы меня еще и похоронили.
       - Да нет же, сэр. Поверьте, я испытываю к вам чувства самые дружеские. Извините неловкость моих шуток и примите уверения в совершенном уважении.
       Мы помолчали. Я воспользовался паузой и неожиданно для себя заказал рому.
       - Ром - молоко солдата, - нехотя объявил я. Почему-то эта дурацкая фраза с детства засела у меня в голове. - Каковы будут ваши предпочтения? - обратился я к Мэтью.
       - Я не пью ничего крепче пива, - ответил он и протянул кружку. Мэтью не торопился. Он молча вытянул не меньше шести кружек пива, улыбаясь и приветливо кивая тому блаженному состоянию, которое вскоре явилось в каждой складке его расслабленного лица. Я не прерывал его молчания, равномерно отправляя порции рома в уже несколько перегруженный желудок. Я не ощущал ни блаженства, ни расслабления. Молли в своих снежных одеждах качалась в затуманенной моей голове.
       - Ну, - вдруг придвинулся ко мне Мэтью, - слушайте.
       Вот уже два месяца, как усадьба Мессера Гейвера стоит на продаже. Как я уже говорил, умер он лет тридцать тому назад. Да и вообще, после исчезновения Молли он редко посещал наши места. Наследники, которые живут далеко и не имеют времени сюда приехать, попросили меня очистить усадьбу от "всякого старого мусора". Я не очень-то понимал, что они имеют ввиду и послал им просьбу высказаться яснее. В присланном письме-распоряжении они написали, чтобы я избавился от старой мебели и всех какие не найду бумаг. Ну, мое дело маленькое. Я должен следовать пожеланиям клиента. С месяц назад я начал разбираться в особняке...
       Кэрол гасила огни. Я вышел из бара. Стояла абсолютная тишина. Воздух был прохладен и влажен. Крест церкви рассекал луну на туманные четверти. Деревья, лаково чернея стволами, смотрели на меня отрешенно и покинуто. Я перевел дух, сошел со ступеней и побрел к дому.
       * * *
       Ночью я брожу по Большому кругу. Пробираюсь во тьме вдоль террасы своего домика, отвожу бушующие кусты. И опять размышляю: начать ли с дороги ведущей к бару или ею закончить? Тем временем нога уже щупает задубевшую землю и сворачивает к жилищу Хромого. Я никогда не беру с собой фонаря. Мне нравится скользить лунной тропой, печалиться в печальной дрожи звезд или шагать в абсолютной мгле, гулко выстукивая каменистый путь. Когда собака Хромого зайдется протяжным нервическим лаем, я заверну к 191-й дороге. Но сперва постою у громадного дуба, загляну в изломы его старческих сучьев, в светоносную пыль, щедро насыпанную между ними. Увижу ледяной блеск Стрельца, севший на треснувшую кору, и бархат бездонной ночи, раскинутый до рассвета. Я услышу шепот оленей, легкий ветер, слетевший с верхов Делавера и пойду еще тише, минуя рыжие рельсы, занемогшие в крае обрыва. Их ровно 33. Они бредут как усталые вехи земного пути Христа. Я непременно сочту их все: раз, два, три..., с магическим 33 завернув на шоссе. Влево оно тянется наверх и оттуда низвергаются снопы света. Это машина берет поворот. Вправо нисходит оно к деревне, барн-ресторану "Сельские радости" Курта Мюллера, бакалейной лавке Ханта и почтовым услугам. Я пересекаю шоссе несколько наискосок и выхожу на DUKE ROAD, довольно корявый проселок, в начале которого присел домик вдовы Ветц. Если время еще не коснулось полуночи, в доме вдовы мелькают цветные тени и слышится глухой рокот телевизора. Над ее огородом висят знамена свежих простынь. Иногда вдова решает блюсти границы. Тогда мое вторжение заливает пространство владений тупым охранительным заревом. Но скоро это ей надоедает. Она устает от скачущего туда и сюда зверья и бегущего вслед за ним света. Ночь густеет, застывает весомей, плотней. Я бреду почти наугад. Поворот, еще поворот. Хижина Старика. У трубы в стылые ночи греются кошки. Чердачное окно разбито. Огород бременят тяжелые помидоры. Под сухим дерева валяется таз с огурцами. Осенью, являя взорам ветхое дно, висит он на желтом крюке. Мелкий щебень крошится под моим сапогом, возвещая начало ручья. Называют его Иквэнак - Быстрая вода. Прохожу к середине мостка, где в щербатый бетон запаяна оцинкованная плита. Пальцы мои скользят выпуклой вязью. Я знаю, что там за письмена:
       1928
       EQUINUNK CREEK
       Bidge reconstructed by COMMONWEALTH OF PENNSYLVANIA department of highways
       County commissioners Earl Rockwell, D.N. Eno, Chas. A. Herrman, T.L. Medland - clerk, C.A. Garrett - colicitor
       Я клонюсь вниз, к бурливо скачущим водам. Замечаю кружевной вихор пены. Иду на другую сторону, куда несется ручей. Тучи расселись, брызнуло лунной рябью. Кто-то быстро бежит по воде: красный хохолок, траурный росчерк крыльев - водяная курочка. Я узнал ее, будто перенесшуюся из российско-рязанской глуби, пропитанной ароматом антоновских яблок. Был я молод тогда, удал и беспечен и гулял вдоль иных берегов. А ружье мое било точно и беспощадно. Но в те времена я не думал о беспощадности. Жизнь неслась легко и самозабвенно. Испытания ожидали за еще не явленным поворотом.
       Покидая ручей, я вхожу на дорогу. Она блестяща и узка. Легконогий разбег галереи, лимонные отсветы стен, по ранжиру выстроенный холод окон. Этот дом оживает в большие праздники. Распахнутый золотистым светом, он плывет меж хребтами гор и я вслушиваюсь в музыку его очертаний, в музыку странным образом близкую, понятную и родную. Мне видится пара буланых коней, лаковый узор кареты, перчатка утонувшая в кружевах...Сны, сны далекой, пропавшей стороны, пропавшей и вдруг воскреснувшей, восчувствованной в ауре этого странного дома. Да, есть гармонии, которым суждено из века в век звенеть и воплощаться.
       Я прошел ближе к дому, успел рассмотреть покинутые качели, забытый венок и лунный трепет, текущий и угасающий на белых столбах. Меня облегала свежая мгла. Ни вздоха, только Иквэнак перекатывал свои камешки. И под шелест катящихся вод с особенной силой осязался порядок и лад уснувшей долины.
       Теперь следовало кивнуть, попрощаться и забирать вправо, пока на крутом изгибе дороги не явятся гигантские ветлы. Я всегда ощущаю таинство этого места. Нас было трое тогда. Силуэты гор едва проступали в густом холодном настое полуночи. Завороженные каким-то неизъяснимым чувством, мы толковали о звездах, о предвоплощении, о знаках неразгаданной астральной мглы.
       - Явись! - внезапно воскликнул я. Тотчас в белесом пологе прорубилось окно и пал столб лунного света. Секунду, другую в его призрачном свете растекались косы тумана, будто кто-то неторопливо и нежно выдувал письмена. И вновь белесое пространство, размазывая нити горных хребтов, обтекало ночь. Вот и ответ, тихо сказал один из нас. Ошеломленные, повернули мы к дому.
       Да, ветлы абсолютно бездвижны. Перепутанный хаос струйных ветвей. Вот уже выгладилась дорога. По правую ее руку все быстрее, все звонче бежит Иквэнак, спешит к Делаверу. По левую - надыбился бок горы, оброс хвойною шерстью. Сосны прямы, безмолвны и сумрачны ели. Я бреду под гигантский фонарь пожарного гаража. Пусто стерильно в его отчужденном свете. Добровольцы окрестных весей лелеют блестящий свой экипаж. Я подхожу, одобряю его хоромы и надраенный хром. Каждый год призываюсь я жертвовать на его содержанье. Лепта моя мала, но постоянна. Тут же молчит и широкий навес со скамьями. Летом не часто, но все же кипят здесь концерты. Сельская муза сговорчивей льется за пивом. Прост расторопный буфет и сердечно веселье. За пожарным присутствием дома высыпают гуще. Фасады их покинуты и надменны. Они цветут узорами отошедшего празднества. А вот и жилище Элмора Ханта. Я будто слышу тощую музыку. Грузен, расторопен, краснорож его хозяин. Собрал под тяжелой рукой он тысячи акров земли, обратал школьный извоз, мастерские и лавки с продуктом. Неутомимо скупает окрест он дома и делянки. В главном его магазине у стенда с затхлой гастрономией и фигурными ножами, в волнах сетей, частоколе удилищ, рассыпе крючков, возвышается черный медведь. Хант убил его на своей ферме. Растянул и взвесил. Потянул он на пятьсот с лишним фунтов, о чем и сообщил в табличке меж задними лапами доблестный Джон. Зверь и охотник вполне бы могли поменяться местами. Дом Элмора Ханта, однако, нисколько не напоминает владетеля. Легок он, бел и изящен. Линии его стремительны и приятны. И тут вспоминаю я белотелую миссис Хант, стройные ее формы, чистый профиль под черною прядью волос. Теперь понятно откуда эта воздушность и стрельчатые окна, занавешенные мелькающими тенями.
       Вновь перетоп одинокой 191-й дороги. Площадь - пустыня в печально-рассеянном свете. Полночь. Багров и безмолвен брошенный барн-ресторан. Свечи зловещи в квадратных его окоемах. Что-то плывет в паутине, пыли и тиши. Что-то иль кто-то? Молли? Ей надоело стоять у окна бальной залы? Видеть все тот же постылый, колокольный очерк церкви? Ей хочется встать на пути полуночных прохожих, отрешенно и холодно заглянуть им в глаза? Уловить трепет их обомлевшей души? Но медленный, мерный, глухой, все нарастающий гул-перестук: ти-та-тук, ти-та-тук, ти-та-тук...Слышишь, Молли? Это в твоем королевстве, в Лордвилле, в надрыве тяжкий товарный состав жилы железные тянет. Ты должна его слышать в своей бальной зале. Твое бальное платье вдруг взлетит и опадает во след содрогающей его поступи. И ты на миг исполнишься дрожью подлинной жизни...
       Я почти откружил свой целительный круг. Встал у бедра бара, там где беспорядочно тлела россыпь забытой иллюминации. Ни единого экипажа у дровяных его швартовых. Притомился народ, окунувшись в скучные будни. Но к пятнице туже затянется севшая пружина веселья, грянет оркестрион музыкальной машины, закипят шары в расшатанных лузах и пивные кружки в раздавшихся фермерских лапах. Бар, я люблю его простодушие, теплые сумерки стойки, тучную Кэрол с пропущенным зубом. Мне нравится его старомодный юмор: - "Мы стреляем в каждого третьего сэйлсмена. Второй - только что покинул бар"...
       * * *
       Хотя постепенно я изучил все окрестные достопримечательности, центром моего притяжения оставалась Молли. Особенно сильное впечатление производит она в зимние вечера, застыв в сумрачных лучах первых звезд, высекающих из оконных наледей синие молнии. И я, ей во след, застываю среди безмолвия дороги, в скорбной тени покинутой церкви. Чувства мои настороженны, торжественно тяжелы. Сейчас я поверну, увижу ее старый дом. Мессер Гейвер? Что означают записи странных снов в ваших старых бумагах? Что ожидает Крэйзи Энн во грядущее "воскресение"?
       Да, старый дом. Я проник в него весной, после грозы, в отошедшие подвальные двери. Все произошло так, будто кто-то подвел меня к этим дверям. День сиял. Омытый теплым дождем, Делавер хороводил взбитую пену. Мост пустынен, окрестности в свежей листве.
       Подвал. Трубы отопления блестят как новые. Сухие и мощные потолочные балки, капитальнейшие столбы опор. Аккуратный скелет кошки? у самой стены. На широком подоконнике трехсветного окна - гипсовая рука, венок из прозрачных золотистых листьев, тяжелый фолиант в черном переплете: словарь 1892 года. Закрываю глаза. Открываю его наугад. Веду палец вслепую... - Mollie! Я не удивляюсь, а просто киваю головой. Узкая лестница ведет наверх в залу. Салатовый шелк обоев, ветхие портьеры, рассыпанные по полу пуговицы, серебряные ложки, непочатая бутылка Бордо, портупея для небольшого нагана, катушки цветных ниток, инкрустированная швейная машинка, распахнутый гардероб: платья, платья, платья, кремовые, атласные, бальные... Я обхожу весь дом: музыкальную комнату с вишневыми гардинами, бордовым роялем, бронзовой люстрой и плафонами венецианского стекла, библиотеку с темными фолиантами, целую вереницу спален с монументальными кроватями и резными зеркалами трельяжей, кухню с бирюзовой плитой, мастерскую, завленную иссохшими тюбиками краски, старыми подрамниками, брошенными и рваными холстами, чулан с россыпью позеленевших охотничьих гильз...
       Я сижу наверху в пустой комнате с единственным плетеным креслом. Витражи ее смотрят на Делавер, наливаясь густеющим рубиновым светом. Если открыть балконную дверь, то можно увидеть и церковь. Завтра торжественная дата:
       Lordville Presbyterian Church Centennial
       столетие со дня основания. Столетие
       Rules For Dayly Life:
       Begin The Day With GOD
       Open The Book Of GOD
       Go Thrugh The Day With GOD
       Converse In Mind With GOD
       Conclude The Day With GOD
       Lie Down At Night With GOD
       Молли, ты здесь, ты рядом. Я ощущаю тебя в дыхании ветра, в рубиновых сумерках этой комнаты.
       Прав Мессер Гейвер в своих настояниях.
       Энн прозорлива в своем безумии.
       Завтра!
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       ФЛАМЕНКО
       (Хроника одной страсти)
      
      
       Впервые он увидел ее в Риме и тотчас забыл. Осталось только небрежное, скользящее по поверхности сознания впечатление провинциальности, но, вместе с тем, пленительности ее жеста и взгляда. Хрустальная каденция ее имени исчезающим эхом прозвенела мимо него. Успех всегда делал его отрешенным... и расточительным. Он подарил ей свои литографии. Через день улетал он в Рио...
       На исходе лета, Ник оказался в Манхэттэне. Пружина долгого летнего дня разжималась. Орды сплоченных автомобилей редели и все призывней, все настоятельней гремели ночные ритмы. Толпы рассчетливых и беспечных в привычной, давно разоблаченной неврастении, спешили на праздник жизни. Отчужденно и холодно, из зеркального блеска витрин, наблюдали за ними надменные манекены. Лаковые экипажи едва помещались у бронзой и мрамором обремененных подъездов. Рестораны разгорались воодушевлением. Кафе голубели, настаиваясь в меланхолии блюза. Ночные клубы сотрясались в лихорадке рока. Горячительные напитки побеждали горькие сомнения.
       Судьба, переменчивая и высокомерная, как профиль Нью-Йорка в розовом дыму уходящего дня, кинула его в оживление и роскошь Пятой авеню. Ник находился в компании самоуверенной и блестящей. Аура хозяев этой беспечной, расточительно-бездельной жизни была ему приятна, но не близка, и он почти с удовольствием вызвался проводить Франческу Фьезоле. Франческа снимала студию в самом центре "off off Broadway". Профланировав тусклыми переулками, они вышли к очередному пристанищу Музы и Талии и Франческа вдруг затащила его в театр. Ему не особенно нравились хмурые кабальеро SEVILLE DANCE AND MUSIC COMPANY, но он терпеливо ждал обещанного фламенко. Вскоре певцы разодрали воздух гортанною жалобой. Зарыдали гитары...Хриплая лихорадка фламенко всегда пробуждала в нем темную меланхолию. Далекая, нездешняя горечь возникала в груди, ширилась, вдруг взрывалась отчаянной жаждой любви... Между тем сеньориты, под слаженный стук каблучков, захватили сцену. Одна из них сразу его поразила. Танцевала она божественно. Ник только что вернулся из Бразилии. Бешенство карнавала еще догорала в его крови и он тотчас почувствовал безудержные волны ее сладострастья. Когда она, грациозно подобрав юбки, вынеслась на самый край сцены, он вдруг вспомнил ее. Перед ним закружилась громада руин Колизея, и ее струящееся имя вновь наполнилось пробудившимся звоном.
       - Дель Рей, - внезапно выдохнул Ник, - Бьянка Дель Рей!
       В перерыве он бросился за кулисы...
       Бьянка как будто его не узнала, хотя на изъявления восторга отвечала с профессиональной любезностью. Эта подмороженная любезность была ему не особенно приятна. Она словно бы отметала и его восторги, и то огненное обаяние, которое так его поразило. Он напомнил о вернисаже, о Риме. Бьянка весело рассмеялась. Да, да, она помнит Рим, а вот то, что он ее не забыл ей удивительно.
       - Вы ведь тогда меня просто не замечали, - вновь, несколько деланно, рассмеялась Бьянка.
       - Да нет, - смутился Ник, - я мог выглядить рассеянным, но память на лица у меня... - Он не докончил фразы и улыбнулся, наблюдая за реакцией ее настороженного, совсем еще юного лица. Сколько может ей быть? Восемьнадцать, двадцать? Как необычно, как пронзительно она хороша! Тугое золото кудрей... и до бешенства соблазнительная фигура!
       - Я даже припоминаю, - снова медленно начал он, - что подарил вам свои литографии.
       - О! Если вам жаль, нахмурилась Бьянка, - я могу их вернуть...
       - Ну, что вы, - поспешно возразил он, любуясь молнией гнева вдруг распахнувшей глубину ее взора. - Я просто доказываю, какая хорошая у меня память. - Он все улыбался, готовясь выпросить ее телефон, но Бьянка упорхнула на сцену.
       После спектакля напрасно дежурил он у выходных кулис. Разочарованная Франческа давно его покинула, а он все топтался перед фасадом театра.
       * * *
      
       С этого вечера Ник не пропускал ни одного выступления SEVILLE DANCE AND MUSIC COMPANY, сделавшись почти афисионадо фламенко. Но Бьянка была ему недоступна. Мистер Кордозо, премьер и директор труппы, не оставлял ее ни на минуту. Он выучил ее расписание. Прилежно дежурил у входов и выходов... Все это, наконец, ему надоело. Он не привык к роли соглядатая. Бьянка возникла почти неожиданно. Ник уже оставлял опостылевший закоулок, когда она, стремительно распахнув двери, пронеслась мимо.
       - Бьянка! - воскликнул Ник, бросившись следом и почти грубо схватив ее за рукав. - Бьянка, почему вы бежите от меня? Я не сделал вам ничего дурного.
       - Зачем же вы преследуете меня? Что вам от меня нужно?
       - Бьянка, - медленно начал Ник, раздражаясь своей неуверенностью, - вы, вы сами не знаете, что вы со мной сделали. Я должен был вас увидеть. Должен.
       - Ну вот, - резко произнесла Бьянка, - вы меня видите.
       - Да. Но вы-то, не хотите даже взглянуть в мою сторону.
       - Плачу вашей же разменной монетой.
       Ого! Изумленно и радостно подумал Ник. Какая бешеная гордость! Еще не все потеряно.
       - Бьянка! - вдохновенно воскликнул он, - поверьте, я уже тысячи раз раскаялся в своем невнимании. Я... - Он решительно развернул ее холодное лицо и, побеждая сопротивление, приник к губам...
       Да, Бьянка была горда. Но отзывчива. Ник выучился оказывать столь необходимые ей знаки внимания и постепенно к нему вернулась былая самоуверенность. Чувство его уже не вызывало протеста. Его поцелуи, его объятья становились все настойчивей. Бьянка слабела. Сопротивление ее скорее было знаком желанной капитуляции, чем последними усилиями обороны. Ник чувствовал, что настала пора окончательного сближения. С удовольствием, почти небрежно, пригласил он ее провести денек вместе. Он был так уверен в себе, что даже не стал ожидать окончания ее репетиций. Просто протянул ей клочок бумаги с разъяснением как найти его на Лонг Айленде.
       Он принял ее весело и снисходительно. Они гуляли, целовались, даже купались голышом, но к его удивлению Бьянка не спешила ему отдаваться. Что ж, на этот раз твердо решил Ник, он не будет выпрашивать у нее подачки. Он вернулся к мольберту и перестал обращать на нее внимание. Вечером, в сумрачной меланхолии сидя у камина, Ник размышлял о женских капризах. Бьянка молча сидела рядом. Лицо ее пылало. Вдруг она бросилась к нему на колени. Ник обнял ее и легко погрузился в то трепетно-блаженное, чего так давно добивался...
       Обрел ли он в наступившей близости то, что преследовал с такой страстью? Ник не мог ответить с уверенностью. Но он был благодарен за тот чувственный восторг, который Бьянка в нем пробуждала...Все-таки, он должен в ней разобраться. Портрет! Он должен взяться за ее портрет. Это совершенно очевидно...
       И Ник закружился в вихре торопливых эскизов. Десятками разбрасывал он их по полу, бесконечно заставлял ее примерять то один, то другой андалузский наряд. Стоило Бьянке качнуть бедром, как странным, но неизменным образом в этих цветастых тряпках оживала испанская страсть. То взрывалась она горячим бешенством лимонных, то содрогалась кровавой угрозой багровых, то замирала в пронзающем холоде индиговых тонов. В их безудержном вихре Бьянка его покорила, в тайне их переливов и должна была выразить свою сущность.
       Но пальцы его молчали. В какую бы позу он ее ни ставил, как ни пытался возродить пленившее его впечатление, передать ее очарования он был не в силах. В досаде Ник откладывал карандаш, сметал пастели и начинал расспрашивать ее о детстве, о семье, о школе фламенко, остро вслушиваясь в те пустяки и мелочи, которые лучше любых драматических поворотов освещают жизнь. Бьянка вздыхала, задумчиво вороша свое недавнее прошлое. Отец ее, Маурисио Калво Дель Рей, консул в Бразилии, умер довольно рано. Бьянка едва его помнила. Поговаривали, что убили его в Рио, за связь с женой кофейного магната. Мать, Маргарита Николаевна, танцовщица и прима заштатного театра в Буэнос Айресе, после смерти отца продала роскошный семейный дом и сняла номер в отеле. Здесь, с чередою любовников, она и взялась воспитывать дочь. От матери унаследовала Бьянка роскошь своих волос и несколько русских слов. По недостатку времени, беспечности и скудости рано промотанных средств, дочь воспитывалась больше на сцене. Танцевать она выучилась едва ли не раньше, чем ходить. Когда мать окончательно запуталась в хороводе любовников, Бьянку спровадили к тетке...
       Как ты оказалась в Риме? рассеянно спрашивал Ник. В Риме, вздыхала Бьянка, я была на гастролях... Он, впрочем, уже не слушал. Молча подходил, менял ее позу, изгиб руки, трогал углем лист здесь и там... Но суть ее никак ему не давалась. В гневе комкал Ник эскизы, швырял их на пол. Потом он успокаивался, сумрачно с ней прощался, спускался к воде. Садясь в машину, Бьянка видела, как бешено прыгая по волнам, несся в даль его катер...
       Да, Бьянка была прелестна, и встречи с ней превратились в столь же прелестную необходимость. Все же Ник замечал, что страсть, одушевлявшая его чувства, несколько потускнела. Это его печалило... и вместе с тем радовало. Несмотря на временные отступления, он всегда боролся за свою свободу и, как ему казалось, готов был принести ей в жертву самые пылкие чувства. Теперь он мог обменять их свиданья на дружеские попойки и пьяные походы по барам.
       Перед отъездом на Биеналле Бьянка явилась во всеоружии своего обаяния. Формы ее были обтянуты шелком. Линия мини-юбки воспринималась как соблазнительная граница территории предназначенной к вторжению. И сладостен был очерк полных ног. Он сорвал ее гладкие одежды, охватил крутые бедра, с ненасытною жаждой проник в дрожащие недра... и снова надолго ее оставил...
      
       * * *
       Хотя женщины безусловно его увлекали, флирт не являлся главным упоением его жизни. Женщины никогда не могли отторгнуть его от единственно-необходимого, мучительного занятия, которому он предавался вот уже двадцать лет. Еще в России Ник был довольно избалован женщинами. Но это происходило само собой. Они как бабочки собирались в поле его обаяния. В лице его, постоянно сосредоточенном, проживала какая-то невинная детская прелесть. Если он, скрестив руки на груди и несколько сутулясь, внимательно вслушивался в любое даже самое вздорное слово, возникало ощущение, что вы пронизаны теплым безмятежным светом. Этой дарованной вам благодати невозможно было противостоять. Правда внезапно взгляд его мог помрачаться. Безмятежность и блеск разом отступали за плотную завесь ресниц, и тогда вы глядели в оледенелые сумерки. Мгновеньем позже он вновь улыбался и было не понять, что же произошло. Ник никогда не объяснял этих перемен своего состояния. К ним привыкали, как к облакам, время от времени закрывающим солнце.
       Его мастерская "у Николы" располагалась на чердаке углового дома Никольского переулка. Поднимались к ней черной лестницей, растерзанной алкашами. Не каждый решался во тьме, давя дерьмо и битые стекла, тащиться на девятый этаж. Но всякого нового гостя, одолевшего эти препятствия, Ник с иронической гордостью подводил к окнам: его мастерская находилась в абсурдной близости от Кремля.
       Сколько переходило к нему народу! И сколько женщин! Он потерял им счет: модели, подруги моделей, подруги приятелей, нынешние, бывшие, только что покинутые... Приятелей он отряжал за водкой, девиц неизменно усаживал на кубовый ящик, бросал на него вытертую голубую портьеру, в три-четыре минуты делая углем набросок фигуры...
       Однажды явилась Клод. Он не помнил кто ее привел. Да и в этом ли дело? Она, будто прилежная ученица, вздумала посещать его каждый день, вернее каждую ночь. Он частенько писал до утра, валясь под шум наступавшего дня на громадный, в трещинах старой кожи и привычных уютных провалах, диван. Он не слишком ее привечал, но Клод это не смущало. Кое-как Ник терпел заграничные заботы и французскую выпивку. Ей, впрочем, этого было достаточно. Визиты Клод и ее друзей продолжались с полгода и терпение властей, почему-то глядевших на все сквозь пальцы, вдруг истощилось. Сначала разгромили его выставку, потом заколотили мастерскую. Правда он изловчился пробираться туда по ночам. Тогда, для торжества окончательного порядка, его избили, а у подъезда выставили наряд милиции. Клод все настойчивей уговаривала его жениться, бросить свою варварскую родину, уехать в Париж. Ник колебался, хотя и подал формальное прошение о регистрации брака. Он любил свою ночную бесшабашную жизнь, любил Москву и заброшенную тверскую деревню, где была у него изба. Но тут за него взялись всерьез. Дюжие санитары как-то скрутили его прямо на улице и отвезли в психоневрологический диспансер. Это обозлило его окончательно. Из диспансера, мрачного и вялого, Клод отвезла его прямо в Загс. А вскоре, после грандиозной попойки у друзей в Лианозово, они улетели в Париж...
       Потом была хандра... Первые выставки... Последние разговоры... Ссоры с Клод... Нью-Йорк... Развод.
       Бьянка была окончательно покорена и почти забыта. Портрет ее, никак ему не дававшийся, он забросил на чердак. Все же иногда, и это было ему удивительно, он вдруг мучительно хотел ее видеть, вдыхать кружащий голову аромат. У нее были манеры маленькой девочки: ей нравилось класть головку ему на грудь, ей нравилось когда ее гладили и баюкали.
       * * *
       Он задыхался: от работы, жары, пьяных приливов друзей. Бьянка не объявлялась. Он не огорчался и не настаивал. Но она вдруг прислала ему записку и несколько фотографий. Одна из них его просто пронзила: та, в васильковом купальнике, где сразу за краем блестящей материи бедра ее нежною пухлою плотью слегка касались друг друга. В этом прикосновении ему виделось нечто особенно упоительное.
       Ник вновь загорелся, ринулся на чердак, вытащил портрет, разложил сохранившиеся наброски. Эта фотография...он вдруг почувствовал, чего ему нехватало. Яростно, почти исступленно наносил он мазки... Он перемазал холст, залил его своим исступлением. Но теперь Ник уже не мог остановиться, вырвал ошалевший телефон и заперся в мастерской...
       Его разбудило солнце. Весело, беззаботно врывалось оно сквозь балконные двери. Ник взглянул на портрет и радостно засмеялся. Бьянка зажглась, завибрировала пьянящим трепетом юности. Терпкий порыв сладострастья завихрил ее стать. Ааа! Он вдохнул в нее, наконец, так долго ускользавшую жизнь.
       Бьянка, между тем, дразнила его продуманно и ловко. Она звонила, назначала свидания, почти тотчас, под самыми пустыми предлогами, их отменяла... Он беспокоился, бесновался, неистово добивался встречи... Она с удовольствием ему отказывала.
       Праздновали именины и Ник знал, что непременно встретит ее у Скалонов. В черном платье, обнажавшем смуглые плечи, с возбужденными, томной негой подернутыми глазами, Бьянка была упоительно хороша. Каждым жестом, будто магическим знаком, навевала она соблазн. Он едва сдерживал бешенство своего желанья. Ему хотелось здесь же, сейчас заставить ее предаться любви. Его самолюбие было уязвлено уверенной ее победительностью, и он старательно демонстрировал холодность. Рассеянно и небрежно принимал он робкие восхищения поклонниц. С иронической улыбкой волочился за всеми хорошенькими женщинами. Томно склонясь к жемчугам и сапфирам, громко шептал нежную чепуху. Ночью всей гурьбой они поехали в модный клуб, который он оформлял. Пили, пели... Бьянка позвонила ему на рассвете. От матовых, низких тонов ее голоса кровь его загоралась и спазмом хватало низ живота, когда шептала она целую...
       Весь день провел он на океане. Моторка его нахлебалась воды и он долго сушился. Вечером - устремился в Манхэттэн. Бьянка ждала его в Челси, у невзрачного отеля Крийон. Он ее ни о чем не спрашивал. Молча поднялись они в номер - едва освещенную стандартную дыру с телевизором, ванной и кондиционером. Ник взял с собой фотокамеру. Ему хотелось сделать несколько откровенных снимков. Для портрета, с улыбкой объяснил он Бьянке. Я хочу разгадать, наконец, это коварное сопряжение невинности и соблазна.
       Когда Бьянка порывисто скинула платье, на ней не было ничего, кроме узкой полоски бордового пояса, осыпанного мелким цветочком, и пристегнутых к нему блестящими нейлоновыми резинками черных чулок. И снова, в который раз, его ошеломила красота ее ног. Он, нежно обняв покорные ягодицы, притянул ее к себе, медленно обвел языком набухшие соски и заскользил вниз к средоточию и муке раздиравшего его желанья... Он безумствовал, хмелел, находя сладость во все новых позах и положениях. Время от времени он ее фотографировал и отводил руки, которыми она по-детски закрывала лицо. Эта встреча была незабываемой... И роковой. С безнадежной ясностью он вдруг почувствовал, что пропал: отчаянно, окончательно, бесповоротно, что с этого вечера огнем ее сладострастья он будет выжигать самого себя.
       В тот же день он ринулся печатать фотографии. Едва добравшись до дома, рванул конверт. Все снимки оказались темными, кроме одного, где она предстала с распахнутыми ногами. В волнении устремлял он взгляд на ее светлую грудь, темные гвоздики сосков, руки с тонкой синей жилкой, бегущей к беззащитно открытым ладоням. Но не это было центром поглощавшего его вожделения. Разделенная поясом почти надвое, она лежала перед ним, до конца раскрыв свои нежные недра. В обрамлении белизны полных бедер, схваченных тугим капроном чулок, беспомощно и бесстыдно открывались ее влажные прелести, доводящие его до тьмы в глазах, до неистовства. Он не мог оторвать взгляда от блестящих шелковых завитков, сходящих в роковую ложбинку, от призывающей его бездны, от уставших в своей тяжести ягодиц, смыкающихся в рембрантовской тени. Как безмерно, как безумно желал он ее!..
       Она очевидно водила его за нос. Была скучна, отнекивалась. Он пытался ее игнорировать. Исходя внутренним огнем, стиснув зубы, ударял он кистью о холст, бормоча проклятья нанешнему своему положению. С огромным трудом удалось ему выдворить, погасить сладостный образ Бьянки. Он почти отдыхал в привычном напряжении работы. Почти. Прошло несколько недель, она вновь позвонила...
       Тот же отель, тяготы ожидания, вожделенные ключи. Они пили терпкое вино, закусывая его сыром и клубникой. На ней было платье с водопадом воланов и рюшей. Вероятно она явилась прямо с репетиции. Нетерпеливо он отнес ее к постели, откинул воланы, прижался щекой к ее горящему лону, наслаждаясь теплокровною мощью столь пленявших его ног. Бьянка шевельнула бедром, помогая в одно касание снять кружевные трусики. Ник слегка очертил пальцем темные брови, пристально вглядываясь в малахитовый туман, поднимавшийся из глубины ее взора. Рот его сам собой льнул к зовущим губам. Руки, давно уже жившие своей жизнью, пробирались вниз, замирая в потаенных ложбинках, оживляясь на теплых холмах. Он ускользнул от ее губ, сдерживая ознобный угар, припал к напряженной арке ее бедер и снова замер. Бьянка лежала разметавшись, закрыв глаза. Внезапно она застонала, бедра ее содрогнулись. Она тяжело дышала, ожидая вторжения. И он, наконец, не выдержал сладостной этой игры...
      
       * * *
       Все-таки он не понимал ее пристрастия к отелям. Или в их отчужденных стенах Бьянка улавливала нечто созвучное своему детству? Или ей просто не нравилось его холостое гнездо? Ник распахнул окно прямо в разбег скалистого берега. Косы водорослей еще сочились последнею влагой. Мелкие крабы бежали в тесные щели камней. Таял профиль далекого сухогруза у синего горизонта. Ник прислушался к жалобе чаек, жадно вдохнул йодистый настой отлива.
       - Ну, разве здесь не чудесно? - обернулся он с тихой улыбкой.
       - Дурачок, ты не знаешь Хуана, - не в силах противиться его улыбке, рассмеялась Бьянка. - Он ревнив. Он зарежет тебя как цыпленка. Я не могу часто ездить в такую даль.
       - Хуан ? Хуан, эээ, Кордозо? Премьер вашей труппы?.. Он что же, муж? - резко спросил Ник.
       - Нет.
       - Так пошли его к черту.
       - Не могу. Я ему стольким обязана... Он мой учитель...
       - и любовник, - с убежденной злобой докончил Ник... - А я кто?
       - А ты... это ты, - вновь рассмеялась Бьянка.
       Что ж, с холодной яростью подумал он, так даже удобнее...
       Как всегда они встречались в одном из баров Виллэджа. Он долго ожидал Бьянку, наливаясь раздражением и джином. Она, наконец, явилась. И он не мог оторвать взгляда от ее фигуры. Был ветер, покрасневший носик ее задирался довольно надменно. Бьянка села так, чтобы он мог вплотную касаться ее бедра. Эта игра была б упоительна, если б мог он довести ее до конца. Но он не мог. Она сразу предупредила, что после бара вернется домой. Он, конечно, сознавал безумие этих встреч, накалявших и доводивших его до бешенства. Ник вспомнал темный зал клуба "STEPLTON", куда Бьянка вдруг явилась со своим молчаливым Кордозо. Черная рубаха, черные джинсы, толстый браслет в монограммах, бренчащий на левом запястье. Едва ли он разглядел его толком. Да в этом и не было нужды. В темном профиле кабальеро Кордозо безошибочно чувствовалась свирепая сила. Но самое неожиданное случилось потом. Был конец сентября, и все еще стояла липкая нью-йоркская жара. Почти раздетый, Ник сидел сразу за ними. Вдруг Бьянка опустила руку и стала ласкать его колени. Он замер. Что это, провокация, вызов, каприз сладострастья? Он сидел, опустив голову, сжав кулаки. Она постоянно играла с огнем. Легкие касания ее были сладостны и мучительны. Безумие, безумие, твердил он себе, все также сжав кулаки. Упоительное, гибельное, непереносимое...
       - Почему ты не можешь остаться? - допивая несчетную порцию джина, спросил он.
       - Потому, что меня ждет Хуан, - с вызовом, как ему показалось, ответила Бьянка. - Ты забываешь, что я работаю.
       Нет, он не забывал. Он просто не мог больше переносить ее отсутствия... и не властен был ее задержать. Когда она уходила, Ник не смотрел на нее. Опустив голову, обеими руками сжал он край стола так, что чуть не переломил себе пальцы.
      
       * * *
      
       И опять он не выдержал, бросился к ней в театр. Шли репетиции. По сцене надменно вышагивал Хуан Кордозо. Расшитая куртка и брюки с серебряным позументом весьма эффектно смотрелись на жесткой его фигуре. И снова Ник почувствовал зловещую силу премьера. Он стоял за кулисами, делая Бьянке отчаянные знаки. С трудом ей удалось ускользнуть. Она была рада ему, но не на шутку испугана, и требовала, чтобы он прекратил сумасшедшие визиты на сцену.
       - Зарежет? - мрачно рассмеялся Ник.
       - Не смейся, - тихо и печально сказала Бьянка. - Это очень серьезно. - Да, серьезно, - машинально согласился он. - И ты делаешь все, чтобы это стало еще серьезнее.
       Зачем-то он повел ее в Бэттери Парк, где гуляли они в праздной толпе вдоль океана...и без конца целовались. Ей необходимо было вернуться. Он томительно ожидал ее в темных переулках. А затем свирепым трафиком продирался к квартире приятеля. У нее оставалось не более полутора часов. С ожесточением скинув одежды, он бросился на нее так, что холмики ее грудей задрожали. Он неистовствовал. Его тряс озноб. Он, исчерпав последний резерв благочестия, перепробовал все, что внушили ему воображение и опыт, и выдохся окончательно. Тогда Бьянка, нежно обняв за бедра, привлекла и усадила его на грудь. Губы ее раскрылись... Прикрыв глаза, она отпускала его, потом, сомнамбулически пройдя язычком весь путь от основания ствола, вновь его поглащала. Пальчик ее искал средоточия его ягодиц. Наконец, и он потянулся к ее ягодицам. Бьянка изогнулась, безропотно подчиняясь его капризам...и он растворялся в такой безмерности блаженства, за которой погибель легка и даже желанна... Наконец, он уже был не в силах в нее проникнуть. Он лежал в абсолютной прострации, ошеломленный собственным безумием и беспредельностью ее чувственности...
       Он жаждал вновь увидеть ее, сверкающей и победительной, рассчитывая встретиться в клубе "BIG APPLE". Бьянка явилась, как он и просил, блистая обнаженными плечами. И вдруг вся она показалась ему вульгарной, ярко намазанной. Даже ноги ее, чудилось, стали коротки и бесформенны. Но, почти с ужасом, Ник ощутил, что это совершенно ничего не меняло: она, как всегда, была страстно желанна. В клубе они пробыли недолго. Когда вышли за стеклянные его двери, Манхэттэн был сумеречен и прохладен. Вдруг она вспомнила о ресторане на Парк Авеню. Ресторан был пуст. У входа их поджидал бронзовый идол. Нику стало невыносимо грустно. Долго, бесцельно ковырял он вилкой салат из креветок, пил ледяное Шато.
       В ночь они вышли из ресторана. С безнадежной тоской наблюдал он как удалялась она в холодное свечение Парк Авеню...
      
       * * *
      
       SEVILLE DANCE AND MUSIC COMPANY отправлялась на гастроли, в Европу. Фестиваль фламенко в Севилье назначался катарсисом этого предприятия. Все дни накануне шел дождь. На душе у Ника тоже было пасмурно и дождливо. Он опять мучительно хотел ее видеть. Она уклонялась. Скорей всего не намеренно. Скорей всего были на то уважительные причины. Скорей всего... Ник стоял у балкона. Вслушивался в шелест дождя. Капли ударялись в холодную гладь стекла, медленно заплетались в узоры, вдруг стремительно бежали проторенной слезной дорогой... Слезы людские. О, слезы людские! Льетесь вы ранней и поздней порой... И тут она позвонила. Нет, она не может с ним встретиться. Если хочет, они могут пообедать у ее работы, завтра. Завтра, печально согласился он и бросил трубку.
       Они сидели в крохотном парке, где дети, мамаши и печальные старики наслаждались свежим воздухом. Уединиться было немыслимо. Но неожиданно, ближе к Гудзону, он разглядел пыльную ленту густого кустарника. И вот, почти невидимы, они сидят рядом с посвистывающим хайвеем. Он целовал уголки ее губ. Она по-детски их отворачивала. Это невинное движение страшно его распаляло. Судорожно ладонь его пробиралась к нежной глади бедра. Ну, пожалуйста, умоляла Бьянка, не сходи с ума. И он покорно убирал горящую руку. Бьянка затихла у него в объятьях. Головка ее склонилась, прильнула к его плечу. Ник, как в тумане, целовал ее глаза, брови, шею. Губы его дрожали.
      -- Ах, как люблю я, когда ты так целуешь меня! - шептала она, - как безумно я это люблю!...
      
       * * *
      
       Он почти успокоился, почти забыл, что Бьянка отплясывает в Европе и бродит Севильей где-то там, за тысячи миль от него. С новым рвением он взялся за любимую, но давно отринутую работу. Ему хотелось заговорить время. День и ночь он писал, писал, писал...
       Как всегда позвонила она неожиданно. Только тут осознал он, сколь долго ее не было... и сколь мучительно она все время в нем пребывала. Они встретились в Виллэдже. Протяжно, под тяжелые волны рока, тянули джин в клубе "THE BITTER END". Бьянка привезла кучу афиш - ножки ее, в столь любимых им туфельках с ремешком и пуговкой, то и дело соблазнительно выступали из вихря цветастых юбок.
       Он сумрачно рассматривал эти афиши.
       - Да, порезвилась на славу.
       - Что ты имеешь ввиду? - взвилась Бьянка.
       - Будто не знаешь, - тяжело усмехнулся он.
       - Да я работала как заведенная. Я и Европы-то толком не видела.
       - А европейцев?
       Ник молча отодвинул снимки и встал. По Манхэттэну, крутя редкие листья, гулял пронзительный ветер. Они заскочили в машину. Ник был не в силах долее злиться. Бьянка гладила ему руки и говорила, что должна ехать, что все эти встречи наскоро ей тяжелы, и когда наконец это кончится.
       - Да ведь это зависит только от тебя! - почти возмутился он.
      -- Это зависит от моей напряженной трудовой жизни, - вздохнула она. - Вы, богема, можете порхать, не замечая недель и дней, а мне надо строить свое светлое американское будущее.
      
       * * *
       Всю неделю он провел дома, не отвечая на звонки. Ему хотелось побыть одному, отстояться, сообразить, наконец, что же делать. Он вновь ожидал ее в субботу и задумал устроить настоящий праздник. С утра Ник прошел к океану, погрузился в его ледяные волны. Моросил дождь. Над горизонтом пластами лежал свинец, кое где высветлявшийся угрюмым беловатым подбрюшьем. В доме было тепло, но Ник притащил охапку сучьев, до мореной крепости отполированных штормами, затопил камин. Он сидел неподвижно. Взгляд его, войдя в набиравшее силу пламя, отрешился. Время остановилось. Огонь призрачно отражался в почти бессмысленной синеве его глаз. Наконец он очнулся. Бьянка обещала быть к полудню, но уже перевалило за пять, свет едва держался на западе, а ее все не было. Он начал беспокоиться, выходить на террасу, прислушиваться к гулу далеких моторов. Сумерки сплотились. Пахнуло холодом, и Ник ушел в дом. Теперь он провожал каждый след фар, мазавший окна.
       Бьянка явилась к семи. Возбужденная и радостная. Шубка из рыжей лисы, морозом тронутые щеки, скромные жемчуга. Он молча накрыл на стол, встряхнул кувшин, выудил пунцовую гвоздику.
       - У тебя есть заколка? - Укрепив гвоздику над левым розовым ушком, он пристально взглянул на нее и улыбнулся. - Да, так...
       Он усадил Бьянку в кресло. Багровый свет камина радужными искрами рассыпался на гранях бокалов, плясал на ее пылающем лице. И, раздирая в клочья прилегшее за окнами ночное безмолвие, рыдали цыгане. Когда она подносила к губам коньяк, бокал загорался тяжелым янтарным золотом, точно таким, которым венчалась ее головка. Он наклонился, неловко поцеловал ее в нос, и уже не мог остановиться, поспешно целуя губы, глаза, шею. От нежного пуха, сходящего в шейную ложбинку, шел, ускользающий аромат.
       - Что это за духи? - хрипло спросил он.
       - Как же ты не запомнишь? - улыбнулась Бьянка. - Это твои любимые, "Ocean Dream".
       Она почти лежала в глубоком кресле. Нега, истома и вызов мерцали в ее глазах. У Ника кружилась голова. Он потерялся в серебре отражений, в горьковатых каминных сумерках, исхлестанных цыганскою страстью. Бережно опустившись на колени, он распахнул кружева ее блузы, прикусил горячие, карие соски. Она слегка приподнялась, и он в одно движение сорвал ее одежды. Бьянка раскрылась. Щеки ее горели. Руки, как птицы, трепетали у заветного входа. Он осторожно принес их к своим губам, провел по лицу и с восторгом и мукой приник к источнику своего блаженства...
       Они лежали на ковре. Совершенно обессиленные. Жар от камина усыплял. Рука его скользила вдоль нежных берегов ее бедер и всякий раз у пушистой рощицы вздрагивала и замирала. Наконец , Ник почувствовал прилив новых сил. Но он не хотел спешить, не хотел расплескать поднимавшуюся желанную волну в едином яростном порыве. Он развел и приподнял ее бедра. Кончик его языка заскользил розовой ложбинкой, проникая все глубже в соленое озерцо. Бьянка затрепетала. Ник еще раз прошел все складочки и закоулки набухшего озерца. Рот его уже не вмещал берегов...
       - Ay!Аy!Аy! - выкликала Бьянка крещендо, Cuanto es dulce! и Ник, отбросив всякое попечительство, почти грубо, вошел в нее вновь.
       - Carino! Me querido! - совершенно потерянно восклицала она.
       Ник и сам был потерян, блаженно потерян. В который раз, Бьянка заставила его испытать запредельный, поистине гибельный восторг...
       Они так и заснули у пышущего жаром, а потом все более выстывающего камина. И все теснее, все беспомощнее жались друг к другу.
       За полдень они выбрались к океану. Долго стояли у мола, где вода завивалась темным стеклярусом. Дул ветер. Бьянка мерзла. Ник согревал ее руки своим дыханием, гладил непослушные разлетавшиеся волосы. Бог знает, сколько они прошагали в тот день. Обедали уже в темноте и без конца пили бренди. Ник оживил камин, подошел к полке. Рука его безошибочно вытянула “Gipsy Kings” и он снова поставил пронзавшее до дрожи фламенко. Внезапно Ник почувствовал легкую руку и обернулся. Бьянка стояла перед ним, слегка расставив ноги в шелковых чулках. Лаковые туфельки ее отбивали такт, голова откинулась, огненный всполох разбежался по светлым кудрям. Он даже вздрогнул, до того была она хороша.
       - Ты забыла гвоздику, - улыбнулся Ник. - Я принесу.
       Когда он вернулся, Бьянка, вся покорная цыганской меланхолии, томно кружилась по комнате. Гитары смолкли. Высокий шершавый голос, разрывая жилы, хлестал тишину. Бьянка подняла руки, замерла и вдруг понеслась в вихре фламенко. В лице ее проступила надменность, глаза потемнели, складки короткого платья обнажили тугие бедра. И хотя тело ее билось в лихоманке страсти, оно билось в абсолютной гармонии с гортанною музой. Это был экстаз безграничной свободы и желанной погибели. Как он ею любовался, как безумно любил ее в эти минуты!
       Музыка кончилась. Опьяненная, прошла она к дивану. Он, встав на колени, гладил ее пылающее лицо и шептал что-то несвязное, безмерное, безудержное...
       И опять проснулись они на полу, обессиленные, но ненасытные. У Бьянкы едва открывались глаза. Ник поднялся заварить чаю.
       - Что мы будем делать сегодня? - сонно спросила Бьянка.
       - Ловить рыбу, - ответил он.
       Было холодно, солнечно и очень тихо в той бухте, где оставил он катер. Катер не заводился, но ей не хотелось уходить. Она погладила удилище, крутанула штурвал и опустилась на выстывшее сиденье.
       - А все таки здесь хорошо, - засмеялась Бьянка. - Так тихо, так чудесно тихо.
       - Да, - снисходительно согласился Ник.
       Они вернулись в дом, перекусили, но ей все хотелось встряхнуться, и Ник предложил пройти к дальнему маяку. Там и сям вдоль линии прибоя парили громадные чайки. Он наугад сказал ей - альбатросы, и всякий раз она удивлялась, и радовалась, и все считала их: один, два, три...
       Они не заметили как стемнело. Травы и листья, схваченные инеем, ломались и трескались под ногами. Не раздеваясь, Ник сразу же прошел на кухню, достал джин и тоник, смешал их в массивных бокалах. Конечно, было бы правильней выпить водки, но Бьянке хотелось джину. Ник протянул ей бокал. Первую порцию они выпили сразу и он тут же соорудил вторую, а за ней и третью. Он понял, что слегка пьян, когда долго возился с камином. В гостиной было уютно, сумеречно, тепло. Бьянка скинула туфли, прошла в теплые сумерки, легла на ковер.
       - Я пьяная, - сказала она, закинув обнаженные руки за голову и охватив ими сброшенную подушку. Бокал с джином стоял у нее на груди.
       - Я пьяная, - улыбаясь, повторила она, закрыв глаза. Он молча откинул край бордового платья, умилился нежной коже ее живота. Бьянка дышала прерывисто и часто. Лежала она неподвижно, все так же закинув обнаженные руки за голову. Губы ее слегка приоткрылись. Только трепетали ресницы. Медленно она раскрывалась ему навстречу. Да, любовь удивительно преображала ее. В ауре страсти тело ее светилось, струилась, вибрировало. Ник нагнулся и поцеловал ямочку у самого основания шелковистого бедра, там где уже переполнялась соками любви ее заветная впадинка...
       Казалось, он получил уже все, что хотел. Но постепенно, сквозь чувственный угар и восторг, проступила какая-то непонятная тайная грусть.
       - Ты моя милая? Милая? - безнадежно вопрошал он.
       - Да, я твоя милая, - покорно отзывалась она. Но тоска все-таки не покидала его.
       - Бьянка, - простонал он, - Бьянка!
       Слезы, самому ему непонятные, лились из его мерцающих глаз...
       Они завтракали. Океан зыбился волнами. Шел дождь. Одиночество и потерянность чувствовал он в этом обилии вод.
       - Не верится как пролетело время, - вздохнула Бьянка. - В шесть мне надо уезжать.
       Он ничего не ответил. Не глядя, взял виски, прошел в гостиную, сел на ковер. "Джонни Уокер" не поднял ему настроения. Бьянка исчезла и вдруг вошла, в тех же блестящих чулках и лаковых туфлях. Ник обнял ее сильные ноги, расцеловал нежное молочное пространство, которое, слегка припухнув, начиналось за краем чулка. Сначала с одной стороны, потом с другой.
       - Это в последний раз. Кажется мы договорились, что должны расстаться, - улыбнулась она.
       - Кажется... Иди ко мне, - сказал он. Она, положив головку ему на колени, легла на ковер. Он тихо гладил ее лицо. Она взяла его руку, прижалась к ней губами.
       - У тебя губы горят, - улыбнулся Ник.
       - Как от тебя приятно пахнет, - шепнула она, и он, почувствовав нежные ее руки, вновь погрузился в неиссякаемый источник своего блаженства...
       - Надо ехать, - тихо сказала она.
       - Да.
       - Сколько времени?
       - Почти шесть.
       - Надо ехать.
       - Да.
       Но он не в силах был просто отпустить ее.
       - Да, - повторил он, - только перецелую все заново.
       - Mi amor, mi amado, - потерянно шептала Бьянка. Глаза ее были совершенно хмельные...
       Он еще раз прислушался. Все. Рокот ее машины замер за поворотом. Глянул в окно. Ничего не высвечивалось в серой мгле. Он вздохнул, бесцельно прошел по комнатам. В доме было тихо, тихо и пусто. Он хорошо знал эту внезапную пустоту. Вот что, тоскливо подумал Ник, вот что... надо пройтись. Надо изжить эту проклятую пустоту. И он, натянув сапоги, подхватил куртку...
      
       * * *
       Ник вернулся в город через неделю. Он знал, что найдет Бьянку в новом театре. Театр, обтекаемый огнями Бродвея, поражал своим мавританским фасадом. Бездна народу завинчивалась в хрустальные его двери. Вестибюль, гудящий возбужденными толпами, золотился и вспыхивал в пламени люстр. Бьянка не выступала сегодня, но он не предполагал, что и сеньор Кордозо будет зрителем. Места их возносились высоко над сценой. Когда взвихрилось фламенко и застонали дикие голоса, Ник изумленно и радостно взглянул на нее. Бьянка, явно возбужденная шумом и блеском театральной толпы, горячительной музой и терпким ароматом чувственности, сочившейся со сцены, самовластно устроилась между ним и Хуаном. Горделивая улыбка не сходила с ее юного лица. На ней было вызывающе короткое платье. Круглые колени развела она так широко, что край подола едва прикрывал ее бедра. Внезапно он почувствовал ее полную горячую ногу. Он знал, что не может положить руку меж огненных этих бедер, не может даже толком взглянуть на сладостный очерк распахнутых ног. Он мог только ощущать свою изнемогающую плоть и сладкую муку ее реальной и недоступной близости. Ах, как желанна была ее близость! И как коварна! Зачем она это делает? в который раз с восторгом и негодованием вопрошал он. Или ей и в самом деле хочется крови? Или просто не желает она поступиться своими капризами? И этот Хуан. Не то любовник, не то муж, не то соглядатай, всюду следующий за ней угрюмою тенью. Надо заканчивать с этим безумием. Заканчивать... Рубить... Разрывать...
       Два месяца он не видел Бьянки. Он старался изо всех сил: забыл Манхэттэн, забыл театр, отключил телефон. Он работал одержимо, как раб, которому посулили свободу. Он был почти готов к выставке. Почти. Наконец он зашвырнул кисти, он понял что не выдержит, что должен видеть ее немедленно. Сегодня. Сейчас.
       И Ник ворвался к ней, заклиная бросить Кордозо, бросить театр, бросить...
       - Я думаю, самое разумное было бы бросить тебя, - улыбалась Бьянка, пока он душил ее поцелуями.
       - Ну, и что же будем мы делать? Разве не сам ты настаивал и говорил, что пора расстаться?
       Она была необычайно мягка и прелестна. Он чувствовал, что не в силах отказаться от нее, не в силах пропустить даже самое мимолетное ее прикосновение. Несмотря на все ее отговорки, он вновь вытащил ее в Сохо. Был сырой, промозглый вечер. Они бродили по Вест Бродвею и Бьянка твердила, что ей надо домой. С трудом, почти силой увлек он ее в подвернувшийся синематограф.
       Они сидели в последнем ряду, как две статуи, не видя, не слыша, не сознавая. Руки их порхали и сплетались. Это было непереносимо. Пойдем отсюда, сдавленно прошептал он. Они лихорадочно привели себя в порядок. Опустив головы, прошли сквозь строй недовольных зрителей.
       - И что теперь? - спросила она. Ник молча усадил ее в машину.
       Они кружили по Грин и Мерсер, ближе к Канал стрит, где, как ему помнилось, всегда было темно. Было, а вот теперь не было. Ник ударил кулаком баранку руля. В этом безумном городе постоянно только его безумие. Все же он неплохо знал этот район. Когда-то именно здесь, на Мерсер стрит была его студия. И вдруг он увидел пустую стену, простершуюся в глубину темного прохода. Он двинул машину почти вплотную к стене, там где тень была гуще, и погасил огни. Дождь, холод, туман. Бьянка сидела, не шевелясь. Ник рывком перегнул кресла и грубо опрокинул ее на задний диван. Прямо по росту, только и сказала она. А он, оглохнув от страсти, рвал запонки и крючки. Руки его скользнули под вырез платья, легли на грудь. Губы уже знали свою дорогу.
       - Ах! Ах! Ах! - выдыхала она все громче, и в пароксизме этих задушенных "ах", он окончательно потерял себя...
       Оглохшие, слепые, безвольные очнулись они в свете чьих-то инквизиторских фар. Вот и полиция, безучастно подумал он. Но это была не полиция, а жаждущий пристанища "Форд Бронко".
       - Ну и чем же все это кончится? - опять тихо спросила она. Он обнял ее и молча накрыл шубой...
       * * *
       Выставка его открылась через неделю, открылась в одной из тех фешенебельных галерей, которые ловко балансируют на грани коммерции и искусства. Разумеется это не особенно ему нравилась, но работы уходили легко и с этой легкостью приходила свобода. Залы были полны самоуверенной публики равномерно перемешанной с пестрой манхетеннской богемой. Офраченные лакеи бесшумно разносили шампанское. Ник стоял в центре главного зала. Вокруг него завихрялись потоки знакомых и любопытствующих. Импозантный Марвин, время от времени подводил к нему особо отмеченных посетителей. Он, механически улыбаясь, выслушивал высокопарный вздор, пожимал руки, и эти чопорные усилия его несказанно раздражали. Тогда он принимался смотреть поверх голов, выискивая Бьянку, но ее все не было. Центром экспозиции был конечно ее портрет. Особенно поражало лицо, в котором, сквозь негу и чувственность, удивительным и чарующим образом дышала невинность. Ему удалось запечатлеть ее неуловимую двойственность: неведение, гордую отрешенность взгляда и сладострастный изгиб стана, откровенно взыскующего любви. Высоко заломив руки, в радужном водопаде юбок, вся Рок и Соблазн, Бьянка летела на зрителя. Гул голосов у портрета вдруг замирал. Люди стояли минуту, другую и тихо отходили в сторону.
       По мере того как вернисаж уплотнялся новыми толпами почитателей и знакомцев, Ник раздражался все больше. Где же Бьянка? Почему не разделяет она его триумфа? Не удерживает ли ее этот ревнивый премьер Кордозо? Ник мрачно прошел в кабинет Марвина.
       - Потрясающий успех, - лучился Марвин, открывая бар. - У меня есть бутылка грандиозного шампанского...
       - Налейте-ка мне водки, да побольше, - сухо перебил Ник.
       Через несколько минут он снова вышел в зал. И тут же увидел Бьянку. С нахмуренным, раздраженнным лицом, она что-то выговаривала.. ну конечно сеньору Кордозо. Мрачный премьер равномерно стучал сапожком в лакированный пол. Так, окнчательно расстроился Ник, и Хуанито здесь. С некоторых пор, она взяла за правило всюду таскать его за собой. Что это, глупость или коварство? А может она этим хочет сказать, что все кончено? Ну теперь, точно, объяснений не избежать.
       Бьянка, хватаясь за руки, все еще спорила с Хуаном. Внезапно, хищно изогнувшись, он отшвырнул ее в сторону. Выхватив нож, он стремительно пошел на толпу. Толпа отшатнулась. Бьянка вскрикнула и повисла у него на руке. Он, не глядя, отшвырнул ее вновь и медленно подошел к портрету. Слышалась сумятица голосов, невнятные крики - полиция - , но никто более не решался его останавливать. Бьянка прижалась к толпе. Взгляд ее умоляющих испуганных глаз метался от Ника к Кордозо. Кабальеро стоял недвижимо. Рука его поднималась и опускалась, словно примериваясь для рокового удара...
       Ник оставался в центре зала. Озабоченность, ожидание, раздражение, все эти мелочные водители его настроений - они ушли. Осталась только ясность сознания и то пронзительное ощущение безбрежной неисчерпанности жизни, которое посещало его в минуты вдохновенья. Да, портрет выдал его с головой. Кордозо мгновенно понял глубину и безумие его страсти. И он, почти с интересом, ожидал удара. Удар, наконец, состоялся. Войдя в нежные губы Бьянки, стилет развернулся и распорол ее порочное тело. Ааах! жадно и потрясенно выдохнула толпа. Следующий - я, отрешенно подумал Ник. Ну иди, иди мой зловещий дон Хуан, шептал он, выступая ему навстречу... Боли он не почувствовал. Не видел он и того как под вой полицейских сирен выводили совершенно хладнокровного кабальеро...
      
       * * *
       В день его рожденья шел снегопад. Волны шипели и дробились у черного мола. Ник почти оправился. Правда в сырую погоду ломило грудь, но это были уже сущие пустяки. В госпитале он провалялся месяца два, с безучастностью человека почти умершего, наблюдая скользящие дни. Нет, жить ему безусловно хотелось, но теперь он больше чувствовал надмирный холод, чем радость непосредственных впечатлений. Мир его не тревожил, и он не имел ни малейшей склонности досаждать ему своими вопросами. Бьянка разрывалась между ним и Хуаном. Премьер сидел в федеральной тюрьме и ждал приговора. Вряд ли сурового. Как ни уговаривали его доброхоты, Ник отказался от всяких к нему претензий. Не потому, что внезапно возлюбил кабальеро. Первопричиной конечно была Бьянка и тот глубинный, отрешенный миг созерцания, когда дон Хуан с застывшим лицом к нему приближался. Кроме того, в стране, утерявшей всякую меру абсурдному числу своих стряпчих, адвокаты были глубоко ему ненавистны, равно как и порожденные ими жадные своры сутяжников, бесконечно вчиняющих иски друг другу. Впрочем, ненавистны они ему были в прошлом. Теперь же он был к ним глубоко равнодушен. Его совершенно не заботило разумно он поступал или не разумно.
       Бьянка обещала быть к вечеру. Видеть ее, конечно, было приятно, но сегодня это его не радовало. Подчиняясь какому-то смутному чувству, Ник никогда не отмечал дни своего рождения. А вот теперь решил изменить своей интуиции. Изменить только для того, чтобы еще раз ее увидеть. И это ему не нравилось. Он привык слушаться глухих своих настояний. Он им доверял.
       К вечеру распогодилось. Он с облегчением почувствовал как стихает его раздражение. В кругу друзей, свежего снега, чистого горизонта, он вновь обретал себя. Бьянка приехала поздно. Лицо ее было озабочено, деловито и этим особенно ему не понравилось. Хотя чего мог ожидать он, после ее свидания с Кордозо?
       - Почему ты не в синем платье? - тихо спросил он, понимая вздорность, неуместность своих претензий. Но это никак их не отменяло. Роковым образом получалось, что в окружении близких ему людей она подавала себя бездарно. Ему было больно, стыдно за нее, и он чувствовал неудержимо поднимающееся раздражение. Весь вечер оно в нем клокотало и прорывалось. Бьянка просто не могла его не почувствовать. Простились они бесконечно холодно. Надо кончать эту музыку, пусть отправляется к своему Кордозо, в который раз яростно решал Ник. Надо просто перестать звонить.
       И снова он не удержался и позвонил. Ник сразу ощутил ее обиду. Хотя говорила она отдаленно, методично исчисляя нанесенные ей оскорбления, он вдруг почувствовал ее слезы. Ему стало неловко за свою грубость. У него потеплело в груди.
       - Милая, - тихо сказал он, - извини меня за дурацкое поведение. Я хотел бы прижать твою солнечную головку к повинному сердцу. Милая...
       Он услышал как она оттаяла, как по-детски глубоко вздохнула, но все же удержалась от традиционного "целую".
       - Завтра? - прошептал он.
       - Послезавтра, - мягко сказала она...
       * * *
       Явившееся послезавтра застало его врасплох. Когда нетерпеливо схватил он ее за руку, Бьянка вдруг предложила "прогуляться по снегу", "посидеть в кафе" и "твердо забыть" о физической близости.
       - Ведь мы же об этом договаривались? Не правда ли? ...
       - Но, Бьянка!
       - Пойми, наконец, меня правильно... Я устала. Устала... Меня измучила неопределенность наших отношений. Ведь ты ни разу даже не обмолвился о...Да, если хочешь, я признаюсь: ты мне дорог, но... что же дальше? В конце концов мне же надо устраивать свою жизнь...
       - Бьянка, подожди...
       - И это все? Все что ты можешь мне сказать?
       - Подожди, успокойся. Через месяц у меня выставка в Риме. Поехали вместе. Там мы во всем разберемся.
       - Разберемся! Нет... у меня времени "разбираться". Да и желания, - добавила она надменно и горько... - Мне скоро двадцать. Я устала ждать. Либо мы будем вместе...
       - Либо? - холодно и устало протянул Ник.
       - Я... выхожу замуж... за Хуана... Его освобождают через месяц.
       Ник тяжело молчал. Он был ошеломлен. Он знал, что на этот раз все действительно кончено. Вот так, обыденно и бездарно. Размолвки бывали у них и раньше, теперь же, он чувствовал, рухнула самая тайная, самая пленительная основа их отношений. Конечно он очень устал. У него уже не было сил терять ее и вновь завоевывать. Жениться на ней? Но слишком ясно сознавал он абсолютную для себя невозможность и гибельность такого рода пути. Все ее милое детское обаяние, все безумие, вся роскошь ее близости разом пойдут прахом. Да и какой из него муж? Он художник. Художник, сколько-нибудь верный своему искусству, должен быть одинок. Клод, конечно, не в счет. Она просто вытянула его из России. Да и с Клод он легко мог управиться. Но управиться с Бьянкой ?..
       - Мне надо идти, - тихо сказала она. - Если хочешь, позвони мне до четырех...
       Кончено, твердил Ник, кончено, кончено. Он шел слепо и бесчувственно, пока не очнулся у Центрального парка. Его тошнило. Железная боль поселилась внизу живота. Что это? безразлично думал Ник. Оглянувшись, он махнул проезжавшему такси, едва открыл дверь и повалился на сиденье.
       Дома он принял горячую ванну и боль замерла. Но он не мог ни работать, ни думать, ни просто рассеяться: "Кордозо" гвоздем сидело у него в голове.
       Проснулся он поздно и с ним вместе проснулась боль. Он накрыл ее теплой ладонью, вышел в снежные сумерки, закружил безмолвными улочками. Платаны, ровной шеренгой шагали с обеих сторон. Сначала они устремлялись вверх, а затем плавной дугой изгибались навстречу друг другу. Здравствуйте, братья, трогая могучие стволы, шептал Ник, здравствуйте. И тут, на нетронутой снежной глади он увидел цветок. Ник бережно расправив алые лепестки, поднял голову. В темнеющей глубине разглядел он пушистую арку, скользящие сквозь нее прозрачные розоватые облака, и вдруг ощутил такую необыкновенную легкость! Два уютных старичка шли ему навстречу.
      -- Что это за улица? - спросил Ник.
      -- BLISS street, - хором ответили старички.
       В одну из суббот приятели затащили его в "LIME LIGHT", где давала концерт какая-то заезжая знаменитость. Знаменитость нашел он скучной и, пробиваясь к выходу сквозь ревущие толпы, наткнулся... прямо на Бьянку: тяжелая юбка атласного бархата, черная кофта с серябряным позументом, бордовые туфельки. Она была тиха, отстраненна. Что-то бесконечно далекое и родное чудилось в ее облике. Что-то от тех старинных дагерротипов, где на изукрашенном фоне, снабженном провинциальным "ателье", фотографировались наши бабушки.
       - Ты по-прежнему не желаешь со мной разговаривать? - робко спросила она и добавила, - поздравь меня, сегодня мой день рождения.
       - Желаю здравствовать, - коротко сказал Ник.
       - Ты на меня сердишься? Пойми, Хуан...
      -- Нисколько, - произнес он печально и отрешенно. - Желаю вам обоим добра и счастья. Добра и счастья, - повторил он и, не оглядываясь, пошел прочь...
      
       * * *
       С утра до вечера Ник сидел на веранде, глядел как летают яхты по быстрым волнам, как тяжелые сухогрузы степенно уходят за горизонт. Не худо бы и мне завалиться за какой-нибудь горизонт, вяло думал Ник. Тогда, сразу после разрыва он не имел ни сил, ни охоты ехать в Рим. Теперь же подумывал о Европе и новых возможностях покинуть осточертевшую мастерскую.
       И он ринулся в Европу. В Париже неожиданно оказался у Клод... Потом бросился в Индию... Потом улетел в Непал...
       Ник жил в монастыре. Писал снега, горы, закаты. Образ Бьянки Дель Рей постепенно изглаживался из его памяти. Он никуда не торопился, ничего не хотел. Слушать безмолвие гор стало его привычкой. Однажды, сам не зная как, Ник проснулся беспричинно весел. Мрачная инерция пустоты казалось совершенно его покинула. Стояли теплые, ясные дни. И так же тепло и ясно было у него на душе. Он не расставался с мольбертом. Вскоре задули холодные ветры. Хребты гор размыло в снежных метелях. Тогда он свернул холсты, бросил в рюкзак пожитки и зашагал в Катманду...
       В Нью-Йорке его обуяла жажда деятельности. Ник готовил три выставки сразу. Марвин звонил ему каждый день. В сотый раз обсуждали они подробности экспозиции.
       - Да, - как-то между прочим спросил Марвин, - помнишь ту девушку? Ну, портрет которой распорол безумный испанец? Он ведь и тебя чуть не отправил на тот свет. Помнишь ее?
       Ник промолчал.
       - Так вот, этот "крэйзи гай" все таки зарезал ее. Сначала портрет, потом модель, - с коротким смешком добавил Марвин.
       Ник замер. Трубка вспотела в его руке.
       - Когда? - глухо спросил он.
       - О, я точно не знаю, - растерялся Марвин. - Кажется месяца три назад...
       Ник, скрестив руки на груди, подошел к балкону.
       Губы его шевелились, сами собой складываясь в мучительное и безнадежное:
       - Бьянки больше нет.
       Только эти три слова, ясно и холодно, умещались в его голове. Ровная, как выглаженный отливом берег, печаль стала в уровень сердца.
       - Бьянки больше нет.
       - Нет, нет, - вскрикивали чайки. Натянув плащ, Ник тяжело спустился к воде и вытащил давно забытый "Кемел"...
       Ночью пришла гроза. Ник отрешенно сидел у темного окна. Синие жилы молний вырезали его скорбный профиль...
       Очнулся он в полдень. Его разбудили карнавальные петарды и ликующие фиоритуры трубы. Океан, кроткой безмятежной гладью, приветствовал его пробуждение. Целая флотилия яхт направлялась к берегу: эксцентричные соседи затеяли праздник.
       Да, жизнь. Она продолжается. Она звенит. Ей нет дела до наших утрат.
       Соседи встречали гостей. Впереди всех бежала девушка в розовом платье с целой гирляндой цветных шаров. Ник отвернулся. Нет, он не отдаст Бьянку забвенью. Он не позволит стереть ее, как ненужное слово, из равнодушной и беспечной памяти. Чувства его распалились. Ему нестерпимо захотелось тотчас приняться за дело. Чарующий образ стремительно оживал в его воображении. Ник поспешил на чердак, вытянул пыльные эскизы и укрепил мольберт.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       ALL AMERICAN CITY
      
      
      
       "Райские Яблочки", вот как объявлялся сумрачный мой отельчик, разбухший от приступивших дождей и местного пива. Если разъять жирные складки панбархата и утереть холодный пот с ознобного окна, можно почти упереться в мимо бегущие экипажи: шипят, блистая зализанными боками, спортивные гончаки; семенят семейные седаны, беременные собаками и детьми; трубят, напрягая жилы, пожилые грузовики и нехотя звенят им в ответ мои отпотевшие окна. Хайвей, перехваченный жгутами мостов, напряжен как аорта. Я кошусь в сторону, где у самого синего моря скучает блондинка. Весьма же холеный молодец подносит ей пачку "Салема" небрежной пшенично-рыжей рукой. Чуть дальше в неоновом море, слоняясь туда и сюда, широкая улыбчивая скотина, выводит страховые зазывы.
       Торчу здесь уж третьи сутки, хотя чуть не сразу обещали передвинуть меня в "уютное холостое гнездышко". За это время успел я несколько углубить знание туземного наречия, освоиться с довольствием и привести в порядок растрепанные чувства. Чувства эти все еще подсовывают мне наглый блеск ущелий Манхэттена, только что обернувшихся и пропавших за толстым крылом, темные, усталого кирпича домишки Квинса, вдруг ожившие и брызнувшие по жилам асфальта автомобили. Висим почти неподвижно. Элероны гигантского крыла опускаются, поднимаются, отдвигаются на проворных бесшумных штырях. Все ниже, ниже и разом набегает строй фонарей. Влажная лента бетона, удар единенья с землей, облегченный вздох и аплодисмент пассажиров. Багаж опознан и выловен. Вскипают встречи. Выкликаются фамилии. Сбиваются отряды высадки в отели и прочие места временного прибежища и поддержки. Я уверенно подхожу к господину, возносящему на длинной жердине белый квадрат: отель Амбассадор. Тут же господин и разъяснил мою полную, абсолютную непричастность к означенному отелю. На коротком пути под белый квадрат я уже рисовал игру хрустальных бокалов, золотые одежды шампанского, горячительный прилив виски и прочие согревающие душу картины, которых не смог я отделить от державно-надменного звона Амбассадор. Увы! Белый квадрат, как и Черный, оказался мне недоступен.
       Долго скитался я по проходам и залам, долго ловил возбужденных соотечественников, поспешавших в найденном направлении, и не вдруг приметил у дальних ворот джентльмена в клетчатых брюках. На тощей груди его сидела бумага с моей фамилией...Старым неспешным "Шевроле" двинулись мы к Мидлтауну, провидением назначенной точке моего укоренения. Неотрывно смотрел я на пологие холмы, затканные ровными, будто подстриженными лесами, мирные озера, тлеющие в вечерних лучах, вдруг наезжающие гранитные стены с косыми шоколадными складками и странное чувство свободы и узнавания не покидало меня. Где, в каком забытом сне видел я эти заправочные станции в зареве молочных огней, стада автомобилей у стеклянных закусочных, мосты, как бы невзначай перебегающие дорогу, и теплый закат, вставший у горизонта?
       Почти ночью причалили мы к отелю и клетчатый поводырь сдал меня на руки сонному портье.
       Сегодня состоялось торжественное переселение в "гнездышко". А там, боже мой, кокой стол отломали старушки! Явились они во главе с румяным пастухом. Стол был вытянут на средину и покрыт изделиями домашней кухни, все вынимавшимися и вынимавшимися из судков и пакетов. Меня закармливали на убой, наперерыв сообщаяя как я хорош. Я же, под такую оказию, пропадал в костюме, "чисто шерстяном", обретенном в каком-то затхлом московском универмаге. Не решаясь нарушить благоприличие и скинуть ненавистный пиджак, я горестно тыкал вилкой в куриную котлетку. Уже съел я несчетное количество салатов, рулетов, филе, запеканок, пока не обнесли кофеем и не уселись яблочные, вишневые, клубничные и бог весть какие еще пироги. И здесь я не оплошал, убрав куска четыре, пока вдруг не уловил нечто настоятельное в кротком, добродушном лице пастыря. Я понял, что надо платить долги и в краткой речи благодарил за участие и ласку. Старушки цвели фарфоровыми улыбками, пастырь кивал одобрительно. Потом благостным жестом он поднял свое послушное стадо. Тотчас закинув бумажную скатерть на остатки пирогов, ее потащили к выходу. С последними любезностями прикрыл я двери. Уф! Становится как-то не по себе от столь изобильного доброжелательства. Я не спеша обошел квартирку. Она в две комнаты, на первом этаже, широчайшим окном глядит на детскую площадку. Чисто, тихо, урчит холодильник, распираемый всякой разностью. Половину продуктов я не разумею. Ворох одежды в шкафах, в том числе изрядный запас клетчатых штанов.
       Но не пора ли ознакомиться с почвой, куда высадила меня судьба? И я, прямо через широкое окно, шагаю в Мидлтаун - городок с далеко протянутыми улицами, неспешной рысью экипажей, полным отсутствием прохожих и сизой иглой небоскреба в туманах даунтауна. Одинокий как игла даунтауна брожу я по улицам. Домики, белые будто рубаха господа бога, раскинуты на зеленых лужайках. Патриоты на тонких шестах полощут звезды и полосы. Там и сям неохватные тележные колеса прислонены к высоким амбарам. Киноварь дубовых их втулок ярится на солнце, смоляной обод готов в новый разбег. С сердечной простотой ожидают они своих пионеров. Но нет, не бежать им больше по прерии, не слышать топот мустангов, не вертеть бешеных спиц в индейской погоне. Я же вдруг явственно слышу русскую речь. Обман. Это бормочет озеро, шелестя у причала. Это кричат чайки, терзая рыбу. Это звенит ветер, обходя крыши...
       Вечером вломились соотечественники. Ознакомиться и "согреть". Я слышал, что на гостеприимных холмах Мидлтауна уселась Киевская Русь, но не планировал скорой встречи. - WELCOME, WELCOME, WELCOME, все пела "меня зовут Валя".
       - Вы с Москвы? То-то, я гляжу, акцент такой странный. - Мужчины, неловко улыбаясь, поглядывали, куда бы пристроить сурово сжимаемое спиртное. Наконец все уселись и тут же забренчала гитара.
       - А вы, с Киева? - стараясь победить обличенный акцент, улыбнулся я бледной барышне.
       - Я из Питера, - призналась она, не изменяя своей меланхолии.
       - Не теряйте время, не оглядывайтесь по сторонам. Сразу берите быка за рога, - наставлял меня некто Виктор, крепко держа за лацканы пиджака. При такой хватке и в самом деле не сдобровать всем окрестным быкам, думал я, глядя в широкий, розовой ямкой раздвоенный подбородок.
       - Люди не понимают, что старую жизнь нужно забыть, отринуть, выжечь из памяти. Всю энергию необходимо сконцентрировать здесь и сейчас. Навсегда...
       Он конечно прав. И про энергию, и про здесь и сейчас, но...
       - Вы пьете? - осторожно перебиваю я, оглядываясь по сторонам. В какой-то мере я уже следую его представлениям и пытаюсь сконцентрировать свою энергию на ближайшей бутылке "Гордона".
       - Не пью и вам не советую. Это только расслабляет, выбивает из правильной колеи. Поймите, у нас слишком мало времени. Мы попали сюда на излете. Там, - он неопределенно махнул в сторону холодильника - все худо-бедно было известно: карьера, статус. Здесь все это надо брать с бою. А где время? Его нет. Мы должны перепрыгнуть через это "нет".
       - Может, все-таки, одну рюмочку?
       Виктор, глянув на меня с сожалением, покачал головой. Подбородок его, кажется, стал еще шире.
       Он говорит разумные вещи. Времени действительно нет. Он проницателен, бодр и..., а я - пустой человек, я совершенно не стою его наставлений.
       - Ребята, давайте покажем Владлену/ могу я называть вас Владик? -влажными, тесно сдвинутыми зубами улыбнулась Лена/ наш городок. И те дома на Парк-авеню.
       - Да, да, дома, - оживилось застолье, и гитара с недопетым Окуджавой была закинута в черный чехол. Все шумно высыпали к машинам.
       Как вскоре открылось, россияне все еще были испуганы, все еще жались друг к другу. Единились они, как правило, за обильным столом. На столе присутствовал неизменный "Гордон" и ведерные бутылки калифорнийского, за столом - кислые рассуждения о мортгедже, даунпэйменте и прочих хрестоматийных аспектах домовладения. Дом, эта отнюдь не новая американская мечта, одолевала их неустроенное бытие. Когда подогретые вожделения становились невыносимы, компания поднималась и ехала смаковать замечательно вылизанные, невыразимо желанные обиталища. Каким-то образом вдруг узнавалось, что в этом хорошем одноэтажном доме живет "хороший человек", а в следующем, очень хорошем двухэтажном - "очень хороший человек". Если ж обозревалась громада с зеркальными окнами, башнями, причудливым садом и изумрудным бассейном, колышащем жирные тени, то слов для оценки его обитателей и вовсе не находилось. Только высоко задирались брови и скорбно качались головы.
       Но кто же они, эти милые люди, принявшие во мне столь редкое ныне участие? Позвольте же, как умею описать несколько моих доброхотов.
      
      
       Серафима Иванова, сложив крупные руки на клеенку стола, молча изучала мужа: желтую лысину, с витой прядкой накинутых заемных волос, припухшие глаза, опущенные губы и пыльную, в шнурок тянутую растительность, приютившуюся под носом. Лицо Серафимы постепенно краснело. Широкие поместительные щеки сводила судорога.
       - Ну, что, Ирод,...ходил?
       Иванов тоскливо кивнул.
       - Искал?
       Иванов покорно наклонил желтый череп. Глаза его оборотились к полу и уже во все продолжение беседы не поднимались. Беседы эти, все более ожесточаяясь, продолжались изо дня в день. Дело в том, что скромный инженер, Эдуард Витальевич Иванов, в свое время и исключительно по настоянию жены проглотил бриллиант во четыре карата. За недостатком личных средств, ближние родственники тоже приняты были в негоцию. По пересечении границы вся семья горячо исследовала то неизбежное, что Эдуард Витальевич, несколько конфузясь, оставлял в интимных местах. И все безуспешно. То ли камушек не желал покидать теплого пристанища, то ли...и тут возникали весьма обидные для Эдуарда Витальевича подозрения. Теща, Полина Михайловна, женщина нервная озабоченная, прямо обвиняла Иванова в хищении семейной собственности, в пускании по ветру будущего Кирюшки и Белочки, в циничном обмане жены Серафимы и брата ее Арона Вергелеса. Эдуард Витальевич не отбивался, не протестовал. Он молча нес свой крест. Вечерами норовил он прижать дочь и сына к слабой груди, а ночью - покидал двуспальную кровать, где Сима вольно раскидывала свое сдобное тело, и шлепал босыми ногами на кухню. Там пил до утра он пиво в горестном, но и отрадном одиночестве.
       Вдруг загудели слухи, что Эдуард Витальевич посещает бега, что завел он любовницу, что видели его на Кейп-Коде, что разъезжал он там в белом "Порше"...Серафима ходила мрачная, грубо обрывая супружеские ласки.
       - Вор! Бабник! Сволочь лысая! - яростно орала она, швыряя на стол обеденные тарелки.
       - Не кричи, Сима, дети услышат, - робко протестовал Эдуард Витальевич.
       - И пусть слышат, - еще более расходилась Серафима, - пустил детей по миру, подлец.
       Эдуард Витальевич кротко принял "подлеца" и занялся холодным борщом.
      
      
       Поначалу в Бостоне Илья заскучал. Америка предавала его с первого шага: пиво ее ни к черту не годилось. Илья с ненавистью полоскал горло "Будвайзером". Но мир не без добрых людей. Знающие люди эти вскорости подхватили его и навели на правильный продукт. Илья немедленно простил приютившей его стране скверное пиво, и голландский парень "Хайнекен" навечно поселился в его холодильнике. Дела себе он все не находил и частенько шатался в переулках Бостонского университета, заминая податливый ворс лужаек угрюмым ботинком. Еще чаще ходил к рынку. Там он одобрительно тягал мешки с луком, трогал широкий розовый картофель, давил лимоны на диковинных устриц и, прижмурившись, глотал их единым махом. Пряный вкус моря Илья заливал шипящей волной одобряемого пива. Скоро деньги кончились. Илья уныло бродил у цветников Бикон-Хилла. Бостон плавился в жаре, задыхался соленым воздухом, набухшим автомобильным угаром. На скулах его выскакивали красные пятна. Жарко и денег нет - сообщал Илья железному зверю, вокруг которого пеоны и гвоздики водили послушные хороводы. Поднимал он голову и к скудному небу. Что ль сходить в океан? Время переваливало к пяти. Горячее звенели трамваи. Илья встрепенулся, услышав дробь барабанов. И тут же явились старики в синих пилотках. Бутсы их щелкали по булыжнику. За ними валила толпа. Голенастые дети махали флажками. Илья вытаращил глаза на значки и штандарты. Старики шли не совсем ровно, некоторые катились в инвалидных колясках. Дудели горны, звенела медь тарелок. Лица выражали все степени воодушевления: от сурово замкнутых ртов, до вполне добродушных ухмылок. Гул барабанов сменился рычанием автомобилей. Илья все еще не придумал, что ему делать и просто зевал на проезжих. Его пугал и притягивал этот поток, бегущий в домашнее стойло. А вечером, с тоской думал он, потекут они в сумерки баров, в порочный изыск ночных клубов и в то неведомое, что дал он себе слово непременно узнать.
      
      
       Папа Юлиана приспел к январским снегам. Остановился он на Вашингтонских высотах у одного из своих многочисленных родственников, и его бестрепетный сын тут же разбил носы двоюродным братьям.
       - От Америки надо взять все, - кричал папа, тыкая вилкой в теплую курицу.
       - Язык, - тянул родственник, - язык учить надо.
       - Выучим, - заверил папа, налегая на "Гордон" в пивной кружке.
       - Вообще образование, - вздыхал родственник.
       - Образование прямо пропорционально деньгам, - ожесточался папа.
       - Но у тебя же нет денег, - осторожно заметил родственник.
       - Нет, есть, ты почем знаешь, - наседал папа. - Ты лучше скажи, где у тебя сортир.
       Через неделю папа пошел в школу.
       - I AM A MAN, выводил он на черой доске.
       - FINE, MARVELOUS, - хлопала в ладоши Маргарет, цветущая женщина лет 35, с испугом глядя в напряженные папины глаза. Затем папа включался в игру. Оживленная Маргарет сажала его на стул. Он - американский консул. Он должен принять и выслушать просителя, Володю Шермана.
       - I WONT TO CONSUL, - забубнил Шерман, наваливаясь на него птичьей грудью.
       - I CONSUL! WHO YOU? - шумел папа, свирепо выкатывая глаза.
       - WHO YOU? - сжимал он волосатые кулаки, отодвигая оробевшего Шермана.
       - O, IT IS WONDERFUL, - еще больше пугалась Маргарет, спеша освободить папу от консульской миссии.
       - Что она в нашем деле понимает? - оборотился папа к Володе. Живет у мужа за пазухой. Я слышал, он у нее какой-то президент. А сюда от скуки ходит. На наших костях развлекается, сука. Так вот всегда. Только с языком разойдешься. Тьфу! - И папа с досады плюнул на вощеный паркет. Поймав ошеломленный взгляд Маргарет, он нехотя растер плевок квадратным ботинком.
       Через месяц папа ходил на завод. Завод делал скрепки и прочую мелкую канцелярию. Он покинул брата. В тихом переулке снял этаж дома и устроил новоселье. Гулять папа желал круто. Стол ломился от еды и напитков. В толпе знакомых и родственников оказался и армянский священник. Церковь его как раз стояла напротив.
       Папа пил и ел, загребая руками все, до чего мог дотянуться. Гости не отставали. Он уже изрядно нагрузился, когда плохо сфокусированный взгляд его упал на армянского гостя.
       - А этот кто? - вдруг потребовал он объяснений.
       - I AM кушаю, - неожиданно доложил святитель.
       - Ни..я ты не кушаешь, - с расстановкой возразил папа. - Ты пей лучше.
       Священник растерянно улыбаясь, огляделся по сторонам. Папа придвинул ему глубокий бокал и с трудом поднял голову.
       - От Амерри-ки надо ввзз-ять все...
       - Он пьяный, - весело заорал Юлиан. Гости зашумели. Медленно, не открывая глаз, папа валился со стула...
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       МАШИНЫ, КОТОРЫЕ МЫ ВЫБИРАЕМ
       FORD
      
      
       Все меня толкало к этому : благоухающая весна, где-то
       болтающийся багаж, невозможность и необходимость
       протяженных перемещений. Да, если честно, то просто
       желание прижать педаль газа и выстрелить вдоль какой
       нибудь хвойной дороге. И вот я обрел это чудище обло огромно,
       "Ford Square" или как там оно обзывалось. Продавец был
       настойчив, я - открыт всем его настояниям. Открыт, но
       несколько смущен. Сразу же подняв капот экипажа, я
       обнаружил там двигатель величиной с небольшого
       медведя.
       - Эээ, - протянул я несколько неуверенно, - кажется
       экипаж несколько великоват?
       - Америка - большая страна, - бодро прервал меня
       дилер. - Кроме того, в большой машине вы и сами
       почувствуете себя большим человеком.
       Все же я продолжал сомневаться. Конечно мне льстила
       возможность сразу стать большим человеком в Америке.
       /Я, признаться, был согласен стать им и постепенно/, но,
       с другой стороны, ведь эта телега прожорлива как
       тысяча гризли, а с кормом на новом месте я еще не
       разобрался.
       - Забирайте, забирайте , - напирал продавец. - Машине
       всего пять лет, я отдаю ее почти даром, какие-нибудь
       паршивые семь сотен.
       - Да, но ...
       - Шесть сотен и по рукам. Я вам просто
       благодетельствую. Ведь это ж вагон. Вам надо
       перевозить вещи?
       - Вообще-то да, но у меня больше книги.
       - Раз плюнуть. Перевезет целую пу6личную библиотеку и
       еще для собаки место останется.
       - Но у меня нет собаки и вообще...
       - Я вам организую щенка. Совершенный милашка. Он уже
       сожрал мои сапоги.
       - Спасибо, не надо милашки и вообще...
       - Послушайте, мистер, а вы упрямый человек. Вас
       ожидают большие неприятности, если вы не научитесь
       искусству компромисса.
       Насчет неприятностей он как в воду глядел. Я ощутил
       их гораздо раньше чем ожидал.
       - Говорю вам как человек с опытом, - продолжал он, -
       но вы все-таки мне симпатичны. Вот вам мое последнее
       слово - пятьсот .
       Последние слова имеют хотя бы то достоинство, что
       они последние, а вот проблемы мои начались
       немедленно после сделки и заканчиваться никак не
       желали. Только что соблазнитель мой скрылся за
       поворотом, я сладострастно повернул ключ зажигания.
       Проклятье! Медведь мой решительно не желал
       заводиться. Часа два бился я с ним впустую, пока не
       вспомнил об искусстве компромисса. Нехотя затрусил я
       к телефону. Товарищ мой, с которым накануне я крепко
       повздорил, был неплохой механик.
       - Толя, - сказал я в телефон, - я был неправ. Ты,
       Толя, бог, и сам того не знаешь. Знаешь? Ну тогда ты
       знаешь и то, что у меня проблемы с машиной. Нет, нет,
       клянусь. Строгое послушание.
       Товарищ принял мои извинения. Товарищ явился. Форд
       был заведен. Расслабленно двинулись мы на
       техинспекцию. Вдруг заревел глушитель. Откатив экипаж
       к обочине. Толя исследовал извивы выхлопной трубы.
       - Трусы есть? - кратко спросил он. Я стал
       раздеваться.
       - Да нет, - поморщился Толя, - какие-нибудь старые. Я
       всегда женины подштаники в багажнике вожу. Хорошие из
       них тряпки. Или щель заткнуть.
       - Вообще-то можно спросить, - согласился я. - Жена
       еще дома.
       - Ну, чего там, возьмем у меня, - сказал товарищ. -
       Дело житейское.
       Мы развернулись. Подъехали к его машине. Нырнув в
       багажник, Толя немедля вытащил кусок лиловой байки.
       Лента выдернутой резинки завивалась вокруг его
       кулака.
       - Вот что нам нужно, - пробурчал он, нагнувшись к
       глушителю. Я и не думал спорить.
       - Сейчас забьем его трикотажем и все дела.
       - Не сгорит? - почтительно интересовался я.
       Толя был строг, но снисходителен.
       - Конечно сгорит. Но не сразу, - поднял он назидающий
       палец. - Хватит доехать. И хватит вернуться обратно.
       Ты главное бумагу получи, а с глушаком мы потом
       разберемся.
       На этот раз машина была тиха и послушна.
       - Ну? - опять поднял палец товарищ. - Бубнит? Вот то-то, что
       нет. Трусы, брат - первое дело. Всегда вози их с
       собой. - Я обещал.
       Прошел месяц. Замечательно двигался мой экипаж,
       пожирая какой нибудь несчастный галлон бензина на целых пять
       миль. Идет как пишет, одобрял товарищ, а на овес заработаешь.
       Извещение о прибытии заморского багажа застало
       меня в Массачусетсе. Именно там шел процесс
       укоренения в американскую почву. Теперь же надлежало
       прибыть к каким-то невнятным складам в Нью-Джерси.
       - Нью-Йорка тебе не миновать, - наставлял товарищ, -
       порожняком ехать тоже негоже. Захватишь что-нибудь
       для моих родичей. Они живут на самом краю Мэнхэттэна,
       в Вашингтон Хайтс. Следи за цифирью. Упустишь нужный
       экзит, пропал.
       Накануне отъезда я задержался. В путь собрался
       едва не к ночи. Обошел экипаж. Опинал баллоны. Левый
       мне не особенно нравился. Но вот миновался
       Коннектикут. Отвертелись и пропали чистые пригороды.
       Я въехал в Нью-Йорк. Все пока шло по плану. Вдруг, с
       правого боку повис надо мною трэйлер. Я шарахнулся в
       сторону. Мелькнул зеленый щит с нужным мне экзитом,
       но было уже поздно: поток машин выжимал меня к
       середине. Теперь пропал, мрачно подумал я и с
       тоскливою злобой стал пробиваться к правому ряду.
       Часа два бесцельно кружил я по каким-то трущобам,
       останавливался, тупо глядел в перемятую карту. Где-то
       к ночи, в совсем уж глухом часу услышал я музыку. Люди сидели
       на улицах, что-то ели, смеялись. Черные лица их
       пылали воодушевлением. Я вышел из машины и поплелся к
       наимене воодушевленной группе.
       - Как называется ваше место? - спросил я у парня с
       громадным кассетником.
       - Гаа-рлем, - растянул он в зловещей улыбке
       фиолетовые губищи.
       - А далеко отсюда Вашингтон Хайтс? - с холодком в
       животе спросил я снова.
       - Ближе чем вам кажется, - обнадежил он и поднялся.
       Сейчас эта горилла вышибит из меня дух подумал я,
       медленно отступая к машине. Он шел за мной
       неотступно.
       - Там, - неожиданно поднял он руку. - Поезжайте все
       прямо, пока не упретесь в Бродвей. Всего десять
       блоков.
       Левый баллон разнесло в клочья на Пулавском
       хайвее. Машина бросилась под колеса соседнего ряда.
       Не знаю как я удержал ее от самоубийства. Руки мои
       дрожали. Протащившись к обочине, я закурил и долго
       глядел в блеклое Нью-Джерсейское небо. Кой черт
       понесло меня в эти края!?
       Вечером приковылял я в свой городок. Запаска
       была небольшого размера и Форд кланялся в землю на каждом ухабе.
       - А я уж думал ты там его схоронил, - приветствовал
       нас товарищ.
       - Это он чуть не похоронил меня.
       - Что ж ему помешало? - хладнокровно допытывался
       товарищ.
       - Мое искусство, - устало ответил я и пошел спать.
       Через день отказала третья передача. За ней -
       вторая.
       - Не стоит идти в мастерскую, - сказал Толя. -
       Разденут. Катайся пока на первой. - Я и катался.
       Целую неделю.
       - Ну все, - сказал товарищ, - пора и честь знать.
       Теперь у тебя только задний ход остался.
       Это и без него было ясно.
       - А, впрочем, можно и задним ходом, - добавил он. —
       Супермаркет рядом, чего ж добру пропадать?
       Я согласился и еще две недели ездил в супермаркет.
       Ездил бы и дальше, но этот способ передвижения
       почему-то не нравился местной полиции. Вот так и
       пришлось отвезти мой вагон на джанк ярд.
       - Какой салон! Какой мотор погибает! - сказал Толя. -
       Хорошая была у тебя машина.
       - Хорошая, - пнул я крыло, - если стрелять в нее каждый
       день .
      
      
      
      
      
      
      
      
       МАШИНЫ, КОТОРЫЕ МЫ ВЫБИРАЕМ
       SKYLARK
      
      
       - Машину нужно выбирать не торопясь, основательно, как невесту, - наставлял товарищ.
       - Где ж невеста, коль берешь ее пользованную?
       - Гм, да. Ну - как порядочную женщину. Она уже покаталась по жизни, поняла что к чему...вот и ты должен понять, подходит она тебе или нет. Да не бежать сломя голову к дилеру. Кто ж из нормальных людей с ними дело имеет?
       - Ну, кое-кто имеет, - скромно признался я.
       - Дураков хватает, - согласился товарищ.
       - Так как же мне с ней познакомиться?
       - С кем?
       - Ну, с этой, с порядочной. Которая прокатилась... по жизни.
       - Воо! Именно. Как! Идти надо. Идти надо к старухе. Машина у нее всегда в гараже. Ездит она мало. Любит таких идиотов как ты.
       - С чего вдруг идиотов?
       - Вот в любви ты не сомневаешься, - заметил товарищ, - а идиот потому, что на все смотришь радостно выпученными глазами. Тут-то и бери тебя голыми руками. Короче, ищи старуху.
       И я принялся искать. Недели две вызванивал объявления. Товарищ упреждал, если мужик подошел к телефону, бросай трубку. Но как определить старушку? Начинал я примерно так:
       - Эээ...
       - Что вам угодно? - Тут я смекал, стоит ли продолжать разговор? Да ведь разом их не поймешь. Иная звенит как колокольчик, а из нее может песок сыпится. Вот и обратно долбишь как дятел:
       - Эээ...добрый день. Я звоню вам по объявлению. В газете. Да, да, по поводу вашего Бьюика.(Понтиака-Зодиака). Только пять лет? Прекрасно. Как новый? Замечательно. Надеюсь и вы выглядите не хуже. Что вы, что вы, я и не думал хамить. Просто неловко выразился. Вы уже вышли из этого возраста? Превосходно. Это как раз то, что мне нужно... Подлец?... Но послушайте...- И все в таком роде. Кое-кто хихикал, кое-кто грозился полицией. Были серьезные обещания разукрасить мою бесстыжую физиономию. Признаться я заскучал. Дело вовсе не двигалось. Опять обращаться к товарищу было неловко.
       Столкнулся я с ним случайно, на улице. Шел он сосредоточенно, приставив к груди два здоровенных своих кулака.
       - Что это с тобой? - изумился я.
       - Да, в магазин иду, - неохотно признался он.
       - А чего за грудь держишься?
       - Размер держу, - буркнул он. - Бюстгальтер бабе своей купить. У нее рожденье.
       - А чего...
       - Ну как, нашел старуху? - сурово прервал он мои дознаванья. Тут-то я и поведал ему свои горести.
       - Говоришь, что ищешь машину. А для кого ищешь, голова баранья?
       - Как для кого? Что ты из меня идиота делаешь.
       - Тут и делать ничего не надо. Давно все сделано. - Он помолчал. - Так вот, машину ты ищешь для матери. Понял? Мать-старушка, понял? Сейчас они и расколятся.
       - Мать-старушка, - старательно повторил я.
       - Ждет сына домой, - подтвердил товарищ.
       И точно. Как это ни смешно, в два дня набралось старушки четыре. Еще неделя ушла на объезды. Так я и нашел свою птичку, ибо "Скайларк" на доступном нам русском языке означает жаворонок. Правда больше напоминал он лягушку: болотного цвета, расплюснутый, пучеглазый. Товарищ долго ходил вокруг, стучал по железу, заводил мотор, включал огни, двигал кожаное сиденье.
       - Что ж, под себя выбирал, - наконец молвил он, - прямо близнецы-братья. Разве что он помоложе.
       - Это как понимать? - обиделся я. - Какие еще братья?
       - Понимать надо хорошо, - успокоил товарищ. - Тачка стоящая. Горя не будешь с ней знать. Печь вот проверь, все ж зима, и главное - жидкость радиатора. А что похожи, так ничего тут зазорного нет, - и он еще раз прихлопнул болотный капот, - даже наоборот.
       Что он хотел сказать этим наоборот? думал я, кружась в хороводе снежинок. Вместе со мной кружились и пестрые огни города. Сейчас подхватим женушку. Плавно доставим в семейное гнездышко. Я улыбнулся и вдруг почувствовал, что в машине холодно. Надо же, забыл включить печку. Руки мои судорожно задвигали какие-то рычаги. Все напрасно. К тому же я ничего не видел: лед почти закрыл стекла. Если внутри моего экипажа принялись заморозки, то снаружи дела обстояли совсем как в бане. Названный брат мой вдруг окутался паром. Белые гейзеры с шипением били из радиатора. Анатолий же указывал - печь, радиатор, вяло припомнил я, выгребая к обочине. Вот те и жена, вот те и доставил в гнездышко. Чертыхаясь, ринулся я к радиатору...
       Все же мне нравилась эта машина. Ее стремительность, крылатость. Было наслаждением лететь в Нью-Йорк ночью со скоростью сотни миль в час. Чувствовать как в набежавшем вихре отбрасываются и тут же проваливаются в обступившую их праздную мглу громадные трейлеры. Долю мгновений тлеют в зеркале их огни и вновь пустынность дороги, одинокие снопы фар, свежесть ставшей у края ночи. Иногда, в раздраженьи иль одуревши от скуки, водители трейлера затевали опасную игру. Они не желали, чтобы их обгоняли. Они сами, в одиночку хотели бороздить ночь. И тогда, заметая хвостом всю ширь хайвея, тело трака моталось от края до края, а я прилипал к его огненному хвосту. Я ждал мгновенья, щели, в которую мог просвистеть. Миля за милей тянулись наши маневры. Миля за милей огненный хвост шваркал перед моим носом. В этой безумной игре ошибаться могли только они, короли хайвея. Ошибки их ничего им не стоили. Мне воочию представлялась красная рожа, в рыжей лапе банка "Будвайзера", лихие свинги руля. Раз или два им почти удавалось размазать меня по шоссе. Хвост прицепа бешено клацал в каком нибудь дюйме от бампера. И все-таки никогда не хотелось им уступать. Глупо, конечно. Но мало ли упоительных глупостей совершаем мы в жизни?
       Так и порхал мой жаворонок год, и другой, и третий. Я почти не знал с ним докуки мелких хлопот. Крупных же не предвидилось, ибо я твердо решил ими не заниматься. Но вскоре я окончательно загнездился в Нью-Йорке, закрутился в сутолоке напористой его жизни. Уже не совершал безумных ночных вояжей. Экипаж мой все больше стоял на приколе. Казалось только и заботы, что бросить его от одной стороны переулка к другой во срединные дни городошной уборки.
       Но было бы странно безнаказанно перелиться в новую жизнь, и вскорости моя птичка вкусила ее полной мерой. Не говорю о разбитых стеклах и вырванном с мясом приемнике, о взломанном багаже и расквашенных подфарниках. Просто не замечаю борозды и удары вдруг со всех сторон отпечатавшиеся на кротком опереньи моего жаворонка. Но что действительно выводило из себя, что бесило до исступления, так это бесконечные штрафы: за старый номер, за парковку, за дым, за вздох, за остановку...Штрафы сыпались градом и я почти обрадовался как-то утром не найдя машины на оставленном месте. Я почти блаженствовал, месяц ходил пешком, "останавливался" и "парковался" где только вздумается. Я забыл, что когда-то летал по хайвеям. Я забыл, что была у меня машина... Но мне напомнили. Пришла бумага, извещавшая, что "Скайларк" мой пойман, что место его обитания - полицейский участок, что забрать я могу его в любой день с 10 до 5. С тяжелым сердцем пошел я его забирать. Предъявил бумаги, прошел к детективу. Детектив неожиданно был смущен.
       - Понимаете какое дело, - начал он, не глядя на меня, - машину вашу опять украли. Вчера еще была вот за этим забором, - и он указал на двор, переполненный толпой конфискованных экипажей. - Такая вот дурацкая история, - развел он руками. - Я ведь сам задерживал братьев Родригес.
       Я молчал. Он не знал, что еще мне сказать в утешенье.
       - Знаете что, - наконец отозвался я, - сделайте одолжение, не ищите больше эту машину. Никогда.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       MADE IN RUSSIA
      
      
       Он с детства любил оружие. Всегда упивался его блеском, уверенной резкостью черт. Испытывал почти приступы сладострастья, ощущая в строгих формах и хищных профилях ту силу, ту упоительную мощь, которой всю жизнь ему не хватало. Человек он был слабый, болезненный, даже, можно сказать, пугливый. Насилия не любил, ибо относил его исключительно на свой счет. Попав в Америку, Велимир Иосифович, или попросту Волик, вооружился не сразу. Зато основательно. В каждом шкафу, в каждом закоулке своего дома рассовал он пистолеты, револьверы и ружья. На каком-то аукционе он даже пытался купить пушку.
       Никаких ограничений!
       декларировал Велимир. Но ограничения все-таки были. Впрочем, чисто денежного характера.
       Свободной стране - свободное оружие!
       Было его следующее кредо. Особенно с тех пор, как потерял он работу. Потерял, но тотчас заполучил неожиданный подарок. Вернее подарок сам залучил адресата. Разодрав оберточную бумагу, Велимир обнаружил цветной каталог, письмо и коробку из грубого картона с пятнами масла. На ней было оттиснуто:
       .380 MADE IN RUSSIA.
       Надпись сия означала, что в коробке пистолет калибра 9мм, произведенный в России. И рука Велимира немедленно потянулась к коробке. Но он ее отложил. Велимир Иосифович был мазохист. Он наслаждался, продлевая страдания. Короче, сначала надорвал он конверт и прочел следущее:
       - Дорогой друг, фирма "Оружие Севера", зная, и высоко ценя, вашу абсолютную верность ее продукции, а также отмечая столетие со дня своего основания, посылает вам, как знак неизменного уважения, скромный подарок.
       Не забудьте зарегестрировать его в полицейском управлении!
       P.S. За последнее время расширились наши связи с целым рядом европейских стран, и особенно с Россией. Мы находим ее изделия простыми в употреблении, доступными и абсолютно надежными. Выберете все, что вам понравится в прилагаемом каталоге и вы получите 50% скидку.
       Отбросив письмо, Велимир схватил коробку. Она раздвигалась на манер пенала. Внутри, тусклый и черный как воронье крыло, лежал пистолет "Макарова". Ижевск, разобрал он невнятную вязь над его рукояткой. Под пистолетом обнаружилась инструкция на английском языке, рядом - запасная обойма и шомпол-отвертка. Почувсвовав неожиданные завихрения желудка и не желая расстаться с "Макаровым", Велимир отправился в интимное место. Там, устроившись капитально, принялся изучать он инструкцию.
       Так, соображал он, обхватив рубчатую поверхность ствола. Значит тянем его назад до упора. Курок взведен. Нажимаем спусковой крючок. Нет, не стоит попусту разбивать боек. Волик придержал курок, плавно нажал спусковой крючок. Тотчас кожух ствола вздыбился вверх, предохранитель выстрелил в воздух и "Макаров" рассыпался у него в руках.
       Он окаменел. Дрожащими руками принес останки к коробке, слепо зашарил вокруг сортира. Предохранитель, эта ничтожная металлическая букашка. Не мог же он просто раствориться в воздухе. Велимир встал на колени, зарыл нос в теплую пыль. Он исследовал все закоулки, все потаенные тупики. Ну, куда он мог провалиться? Может, каким-то фантастическим образом, попал он в...? Велимир с отвращением заглянул в унитаз. Что же делать? Выбросить части вон? Но "Макаров" уже связан с его именем. Так просто от него не отделаться. Заказать предохранитель? Но где, на Ижевском заводе? Глупо, архиглупо. Была еще, правда, решетка воздушного люка, откуда шел теплый воздух. Но щели ее слишком малы, а предохранитель все-таки ростом с небольшого таракана. Тем не менее он вырвал решетку и как мог глубоко захватил рукой скользкий лаз. Но и в этой теплой трубе нашарил он только сухих пауков, склеенных собственной паутиной.
       - Наша фирма...уважение... подарок... "Русское оружие", - злобно шипел Велимир, натягивая штаны. И вдруг...и вдруг он почувствовал как что-то холодно скользнуло и побежало по его волосатой ляжке. Побежало и тотчас прибежало в войлочный тапок, прямо коснувшись шершавой пятки. Медленно изогнувшись, он принес на ладони собачку предохранителя.
       - Что? - вдруг сказал он кому-то, и звонким шлепком охватил левой рукой локтевой изгиб правой в известном жесте "накось-выкуси".
       Кинув собачку в коробку, победительно и расслабленно Велимир возвратился в гостиную. Спешить было некуда. Он закурил, глянул в окно на плавные увалы снега, вспомнил о лыжах.
       С некоторых пор заимел он претензию считать себя горнолыжником. А почему, собственно, нет? Разве не съехал он с той горы у озера Комо? Неважно что в раскоряку. Зачем ему падать?
       Незачем, - еще раз громко подтвердил Велимир. Главное - докатить до подъемника. Старые кости требуют нежного обращения.
       Велимир притушил сигарету, закосил на картонку с бережно собранными деталями, откинул дверцы полированной тумбочки. Там, в великом порядке, разместились стопки мишеней, шомпола, оружейные щелочи и масла. Застелив низкий столик тяжелой холстиной, он разложил на ней части "Макарова". Прежде всего следовало вернуть на место собачку предохранителя. Велимир усмехнулся и без труда вставил ее в гнездо. Теперь навернуть ствольную пружину, упереть ее в кожух ствола и...раз, обрести вновь единое целое. Он взвесил пистолет на ладони.
       - Что ж, попробуем еще раз, - строго сказал он безмолвной тяжести. Велимир потянул коробку ствола, обхватил взведенный курок, плавно нажал спусковой крючок. Тотчас кожух ствола вздыбился вверх, предохранитель выстрелил в воздух и "Макаров" рассыпался у него в руках.
      
       ПОСЛЕДНИЙ ЗВОНОК
      
      
      
       Он сидел у овального окне, прямой, до последней морщины промытый, в свежей рубашке, в стрелку заглаженных брюках. Легкие узловатые руки его, как опавшие листья, застыли на острых коленях. Глаза, с золотистой вьцветшей радужиной, тепло глядели в широкий туннель салона, в скучную геометрию кресел, в красное табло, тлевшее над входом в замурованную кабину. Стюардессы с дежупной улыбкой разносили соки и воды. Гул моторов заткнул его старые уши. За окном висел серый кусое крыла, внизу, в пронзительной лазури седыми клецками плавали облака.
       - Вам соку или воды?
       - Что, милая?
       - Соку или воды?
       - Не слышу, милая, извиняйте. - Он робко улкбнулся. Отодвинулся в глубину кресла. Стюардесса откинула столик, поставила поднос с минеральной водой. Он подержал в руках запотевший стакан. Вспомнился Днестр, цветистый луг перед домиком...
       В ушах щелкнуло. Моторы запели навзрыд. Полосы тумана рвались за влажным окном. Чья-то рука протянулась, застегнула ремень.
       - Готовься, дед. Скоро щи хлебать будешь.
       - Приехали? - Он завертел седой головой, но кроме толстых выпуклых капель, дрожащих на мокром стекле, не увидел ничего.
       В стеклянной коробке аэропорта он долго сидел на хитро изогнутой, блестящей скамье, пока какие-то люди не привели его к автобусу.
       - Лебединский, пожалуйста, не отставайте, - выстукивая лакированной туфлей, сказала энергичная статная женщина.
       - А я, милая, сижу, понимаешь, жду когда скажут.
       - Сейчас поедем в гостиницу, пожалуйста, сосредоточьтесь.
       - Я как скажут, - улыбался он детской улыбкой, проваливаясь в охватистое шерстистое кресло. Он не заметил как плавно закружились тихие улицы. Вена просыпалась. У витрины с зелеными шарами толстяк в болотных подтяжках, в тирольской шляпе с перышком, поливая булыжник, яростно тер его шваброй. Вот ведь земля, видать, дорогая, аж камни полощут, размышлял Михаил Яковлевич, Автобус, между тем, уже причаливал к несколько запущенному зданию, где на стульях, рассыпанных у входа, сидели грустные старухи и строгие старики в олимпийских костюмах.
       Гостиница "Кельнер" знавала лучшие деньки: старая бронза, пышные тусклые зеркала, благородные руины темной мебели все еще усиливались производить должное впечатление. Но запах жареного лука уже несокрушимо стоял на пыльных лестничных площадях и казалосъ где-то в недрах орехового лифта только что сварили куриный бульон.
       Михаила Яковлевича, по бобыльному его положению, утеснили к соседям в широкую комнату с звенящими окнами, куда по утру въезжал сухой скрежет надземки и густые поминания соборного колокола.
       Просыпался старик Лебединский рано, удил тапочки усохшей ногой, бодро шлепал на кухню. Там, с вечера постиранные, висели носки его и рубаха. Он долго умывался, полоскал зубы, чесал гребешком седые кудри. Здесь же выкуривал первую сигарету. Тщательно одевшись, он шагал на рынок. Рынок кипел за углом, ошеломляя невиданным изобилием, праздничной свежестью зелени. На свои насущные деньги, Михаил Яковлевич покупал бананы, курицу, чай. Чай выбирался долго и старик всегда радовался, глядя как по яичной дороге шагают жемчужные слоны, как кланяются им янтарные пагоды, как пронзительно выступают черные пальмы. Чай, с этого начинался день. Потом он ходил по улицам, одобряя чисто метеные тротуары, блистающие окна витрин, мясные лавки и свиные рыла с пучками зелени в бугорчатых зубах. Одобрял он и рыжие ботинки по случаю купленные на развале. Возвращаясь с прогулки, он обычно заговаривал с "олимпийцами".
       - Вы, примерно, куда едете, Александр Абрамович?
       - В Брунклин, - уверенно ронял Александр Абрамович.
       - А я в Нью-Йорк. Дочка у меня там. - И Михаил Яковлевич глядел ясными глазами в сосредоточенные брови Александра Абрамовича.
       - Дочка это да, - соглашался Александр Абрамович. - Подмога будет.
       - Только вот что-то не пишет она. Я что, живу культурно, могу подождать, а только уже две недели прошло.
       - Почта. А то, поди, и взять вас не хочет, - отрубил Александр Абрамович.
       - Ну, это вы, извиняюсь, нет. Это никак невозможно. Я ведь и дом продал, и...
       - А вот, может, и поспешили. Детки-то нынче какие? - Им что родитель, что свинья.
       Александр Абрамович встал со стула, подтянул олимпийские штаны. Колени его вздулись мятыми пузырями.
       - Бывайте здоровы.
       Михаил Яковлевич варил курицу. Две жиловатые ноги тянулись из горячего пара, качели шпорами. Старик ничего не выбрасывал, полагая, что все части куриного тела равно должны учавствовать в производстве навара. Он тянулся за солью, когда позвала его соседка, Ада Арионовна. Она сообщила, что внизу его ожидают. Из организации, значительно добавила Ада Ариоповна. Михаил Яковлевич не стал дознаваться из какой организации идет ожидание, а тщательно вымыл руки, надел рыжие ботинки и спустился вниз. Унылый, будто пылью припорошенный человек, с трудом подбирая слова, сказал, что они никак не могут связаться с его дочерью, что завтра отправляют его в Италию и оттуда он очень скоро полетит в Нью-Йорк. Михаил Яковлевич спокойно все это выслушал и только спросил, к которому часу должен быть готов, и можно ли взять с собой курицу. Уныльный человек уверил его, что о нем позаботятся, что в курице нет никакой надобности, но, если он настаивает, то да, курицу взять можно.
       Соседи приняли горячее участие в сборах. Ада Арионовна в порыве чувств даже притянула его к своей немалой груди так плотно, что старик чуть не задохнулся, но, не смея тревожить искренних этих объятий, только слабо перебирал ногами.
       Устроился он в тесном чуланчике, в Остии. Но Михаил Яковлевич не жаловался, и все также заинтересованно поглядывал на Божий мир своими добрыми золотистыми глазами. Ему нравилось толкаться среди шумной чернявой толпы, слышать ее быстрые, звонкие голоса. Жизнь кипела вокруг. Предлагались заманчивые познавательные экспедиции, из которых потные любители ренессанса возвращались почему-то с сервировочными столиками на колесах.
       - А вы что же, Михаил Яковлевич? - укоряюще вопрошали обладатели столиков. Михаил Яковлевич улыбался, понимая, что и в самом деле упускает много интересного, но ему больше нравились прогулки к морю, дымные каскады затейливых фонтанов, простая незамысловатая сутолока жизни. Да и денег, правду сказать, было совсем немного.
       Накануне отлета он спал плохо, долго вздыхал и все возился в своей каморке. Лишь под самое утро, усталый и разбитый, кое-как он забылся недолгим обморочным сном, а проснувшись, с грустью чувствовал трудную работу своего старого сердца.
       В самолете он все гадал будет ли Галина, встречать его в аэропорту или приедет в гостиницу, куда, как ему сказали, их сначала направят. И уже безо всякого любопытства глядел Михаил Яковлевич на синее без морщинки небо, на кучки глянцевых облаков, на далекую, далекую воду вот уже три часа бесконечным блеклым одеялом простиравшуюся внизу. Без аппетита съел он какое-то желе и задремал, все также держа на коленях свои узловатые руки.
       Перед посадкой он проснулся. "Боинг" проваливался к аэропорту, огни Нью-Йорка вертелись в запрокинутых овалах окон.
       - Папа! - визгливо кричала худая растрепанная женщина с красными пятнами на острых скулах. - Папа, - да иди же сюда. - Галина нетерпеливо тянула Михаила Яковлевича к флегматичному низенькому человеку в бейсбольной кепке. - Это Антонио, он только что потерял работу. Антонио, не стой как чурбан, обними папу. Мы не можем тебя взять к себе. Ты понимаешь. В нашем положении... И Антонио совершенно издергался. Тебя поместят в хорошей гостинице и денег дадут, а к нам никак нельзя. По крайней мере не сейчас.
       - Но, Галя - робко возразил потрясенный Михаил Яковлевич, - я ведь к тебе приехал. Зачем мне гостиница? Мне много места не надо. Ты же знаешь. И все, все деньги я отдам тебе, - умоляюще добавил он. - Только зачем же я буду жить в гостинице?
       - Папа, - стремительно закричала Галина, - ты ничего не понимаешь в этой жизни. Я же тебе объясняю, что никак не могу тебя взять. Я и в Рим об этом писала. И Антонио возражает. Он такой чувствительный.
       Антонио, услыхав свое имя, шмыгнул носом, глубже натянул бейсбольную кепку и отвернулся. - Не отставай от своей группы, возьми чемодан. Я позвоню тебе вечером. - И Галина, подхватив хладнокровного Антонио, решительно толкнула стеклянную дверь.
       Михаил Яковлевич судорожно сжимал чемодан, седая голова его упала на грудь и время от времени он тряс ею, как бы отгоняя докучную муху. Щеки его повисли, в глазах стоял горячий туман. Он все не двигался, пока чья-то осторожная рука, обхватив его за плечи, не привела к группе смущенных соотечественников.
       Он не чувствовал как жил. Дни скользили серой тенью. Никто не звонил. Глаза его погасли. Целыми днями смотрел он в грязную стену, шевелил губами. Как-то молодой человек из соседнего номера постучал к нему в дверь. Никто не ответил. Молодой человек, поколебавшись, нажал блестящую ручку. Михаил Яковлевич сидел в кресле. Седая голова склонилась на плечо. Горькие складки оттянули концы губ. Он смотрел пусто, отрешенно.
      -- Михаил Яковлевич, - прошептал молодой человек, - вас к телефону. - И вдруг, отшатнувшись, бросился вон из комнаты.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       СДЕЛКА ВЕКА
      
      
      
       Гость прибывал. Накатываясь волна за волной,
       прочно построенные мужнины в солидных пиджаках и их
       временем проверенные подруги то и дело возникали за
       стеклянною дверью, и хозяйка, накаленная жаром плиты,
       где чуть ли не с утра томилась и нежилась кулебяка,
       сердито кричала :
       - Миша, ты можешь, наконец, оторваться от телевизора
       и открыть эту проклятую дверь?
       Но Миша не мог. Он тосковал у экрана, глядя как
       тощая девица, отбросив символическое исподнее и
       победно переступив через него золотым каблуком,
       отправлялась в ожидающие обьятья. О6ьятья эти
       предлагались невероятно сытым и отполированным
       молодцом. Чертыхаясь, хозяйка бежала к дверям,
       целовалась с мужчинами, наскоро прижималась щекою к
       женщинам и рысью спешила на кухню. Гости не торопясь
       рассматривали дом, считали ванные. Кто-то, повидимому
       инженер, гулко обстучал волосатым кулаком ближайшие
       стены и удовлетворенно кивнул. Другой, в толстых
       усах, углубил инспекцию: трижды спустил воду в уборной
       и, наклонившись к сливному бачку, долго слушал
       переливчатые трели утихающей воды. С этим как будто
       тоже все было в порядке.
       - К столу, к столу - пропела хозяйка, отдувая
       полными губами непослушный завиток темных волос.
       Гости охотно прошли к дымящейся благодати и сели на
       резные все еще строго оберегаемые стулья, набивные
       сиденья которых защищал розовый пластик. Гость с
       толстыми усами постучал ножом по бокалу.
       - Ну, прежде всего я хочу выпить за замечательное
       приобретение наших гостеприимных хозяев. - Все
       одобрительно загудели. Усы помолчали, задумались.
       - Начали с восемьнадцати. Было тяжело. Теперь дали
       сорок. И вот купили дом. И какой! И вообще все
       хорошо.
       - Горько! - объявил рыжий в темных очках, упорно
       глядя на хозяйку.
       — Ну, что вы, мальчики, — жеманилась хозяйка, — это
       ведь не свадьба.
       - Свадьба, не свадьба, а делу не помешает, -
       настаивал рыжий. Супруги покорно расцеловались.
       - Кулебяку, кулебяку берите.
       - Да брось ты это шампанское. Возьми водки.
       - Ммм. Селедочка хороша. На Брайтоне брали?
       - А я так тебе скажу, Григорий: пора, мой друг, пора.
       - Куда пора? Да у меня и денег таких нет.
       - Меня всегда волнует зарплата.
       - Надо резко увеличить инкам.
       - Да о чем вы толкуете? Возьмите Дэйча . Чуть не
       корабль нефти купил. Обернулся, плюнул да и купил. А
       теперь и в ус не дует.
       - Я б тоже плюнул. Пусть укажет куда.
       - Надо резко увеличить инкам.
       - Да, Михаил, а что с подвалом?
       - Еще не отделан, но я над этим работаю.
       Полные руки хозяйки летали над столом белыми
       лебедями.
       - Кому чаю, кофе? Мужчины, джин, водка, виски?
       - Не хлопочи, не хлопочи. Мы тут сами разберемся.
       - Ну что, распишем пулечку?
       По дороге домой Григорий был тих и задумчив. Жена
       его тоже молчала, изредка вздрагивая от резких ударов
       разболтанного глушителя. Надо резко увеличить инкам,
       вспомнил Григорий. Поменять бы машину, подумал он с
       привычной тоской.
       Лето выдалось невыносимо жаркое. Ночью
       простыни липли к телу, а утром раскаленный ад сабвея
       выплевывал вялую плоть в водоворот делового
       Манхэттэна. Нет, надо убираться отсюда, на травку, на
       лужек, мечтал Григорий, с ненавистью глядя на
       безумную стрелку часов. И вечерами исчислял он
       будущий заем и нависающий процент.
       Однажды, в какую-то из набежавших суббот, он проснулся особенно рано, долго смотрел на трещину, ползущую с
       бугристого потолка, на унылые пятна обоев. Что-то невесело
       живем, не прекрасно и не удивительно. И опять
       подумалось о травке, о домике, о прохладной
       незатейливой речке. Сисигины купили, Фарберы купили,
       Запотевшие купили.
       - Хатит спать, - неожиданно громко объявил Григорий.
       - Люба, слышишь? Вставай. Перекусим и прямо загород,
       к Сисигиным. Там у них и агент знакомый.
       Его лихорадило.
       В агентстве было тихо прохладно и знакомая
       Сисигиных приняла их ласково.
       - Замечательно, великолепно, вы явились в невероятно
       удачный момент. У меня есть именно то, что вы ищете.
       - Но как же вы можете знать? - удивился Григорий. -
       Мы сами еще не слишком ясно представляем чего хотим.
       - Все хотят одно и то же, - засмеялась агентша, -
       хороший дом, в хорошем месте, за скромную цену. А у
       меня имеется отличный дом, в замечательном месте за
       весьма умеренную цену. Разве не это вы ищите?
       - Вообще-то да, но вы должны учесть наши
       возможности.
       - Вы сами не подозреваете о своих возможностях. И не
       волнуйтесь, вы в надежных руках. Сейчас и поедем.
       Только в доме я попрошу вас вопросов не задавать.
       Знаете...мм хозяева этого не любят.
       В доме Григорий насупившись прошел в ванную и трижды
       спустил воду. Звук был упористый добротный. Затем он
       вспомнил другое наставление и попытался отодрать
       унитаз.
       - Что вы делаете? - строго спросила агентша.
       - Да вот, знаете, - засмущался Григорий, - советуют
       проверять.
       - А я вам не советую. На то есть специалисты,
       которые безусловно окажут вам эту услугу. Где ваша
       жена ?
       - Да она стесняется, на улице.
       - Я бы на ее месте была здесь.
       Они все еще стояли в ванной и Григорий тупо
       разглядывал золотистую крышку унитаза. Неожиданно
       агентша схватила его за руку.
       - Только я вас умоляю, ни в коем случае не сливайте
       сюда чай и кофе. Там - она отвернулась, указывая
       изящным розовым пальчиком на крышку — там находятся
       живые организмы, которые. . .ну вы понимаете. Они все
       растворяют и получается чистейшая вода. Чай и кофе их
       убивают. Это единственное принципиальное различие
       между городом и деревней.
       Различие между городом и деревней, прошумело в голове у
       Григория.
       - Ну, что же мы стоим? Идемте дальше. Они осмотрели
       гостиную, оранжерею, кухню. На кухне Григорий опять
       ухватился за какой-то кран, но был остановлен в самом
       начале исследования милой укоризненной улыбкой. В
       спальнях он вел себя тихо, хотя и удивился отсутствию
       дверей. Впрочем тут же все и разъяснилось.
       - Да да, не все двери на месте. Хозяин специально
       снял их. Он строитель и ждет двери из Италии. -
       Григорий озадаченно кивнул. Ну, ясное дело раз
       строитель, а все же зачем так далеко?
       - Он итальянец?
       - Я точно не знаю, кажется турок.
       - А что с подвалом?
       - Подвал еще не оборудован. - Ничего, подумал
       Григорий, я буду над этим работать.
       - Вам фантастически повезло. Вы смотрите дом
       первыми, хотя на продаже он уже три недели. Знаете,
       они все время куда-то уезжают.
       - В Турцию.
       - Нет, не думаю, - серьезно ответила агентша. Раньше
       они оставляли свою собачку и дом показывать было
       невозможно, собачка расстраивалась.
       - Давайте посмотрим участок, — неуверенно предложил
       Григорий.
       - Участок замечательный. Посмотрите какой огромный и
       главное за ним лес. Он ваш. Вы можете делать в нем
       все, что хотите.
       - А почему участок такой странной формы? Как ход
       конем?
       - Ааа. Так там же теннисный корт. Готовый теннисный
       корт. Бесплатно. Вы знаете какие деньги люди платят
       за строительство корта?
       - Да , но . . .
       - Вы можете играть здесь с гостями, с женой,
       наконец. Она кажется любит свежий воздух. - Люба
       испуганно глянула на лысые кусты.
       - Потом я обратил внимание на эту странную нишу в
       фасаде дома...
       - Да да да. Это был главный вход. Хозяин его
       заложил, чтобы расширить гостиную.
       - Но получилось довольно некрасиво.
       - Пустяки. Вы можете вставить туда...мм, например,
       цветное стекло. Получится замечательно красиво.
       - Но с какой же вдруг стати стекло?
       - Хорошо, не надо стекла. Поставьте туда скульптуру.
       Знаете, сейчас продаются в Сирсе очень дешевые из
       пластика. Я видела одну "Весенние мечты", прелесть.
       - Мечты, - сомневался Григорий, - мечтать будем
       потом. - И неожиданно зло добавил: а скульптуры
       турецких бань там не было?
       И в это время к ним присоединился хозяин. Помня, что
       вопросы задавать не следует, Григорий хмуро молчал.
       Хозяин, однако, говорил много и охотно и Григорий
       рискнул, попросив описать границы участка.
       - О, это очень просто, - согласился хозяин. С этой
       стороны, видите? От гранитного камня до дальней
       группы деревьев. Там уже начинается собственность
       одного дантиста.
       - Значит лес за участком принадлежит дантисту?
       - Ну да, - простодушно подтвердил хозяин. - А с
       другой стороны граница идет по забору. Вообще говоря,
       вы имеете право на два фута земли за забором. Сосед
       немного не рассчитал, но он хороший человек, он
       всегда гудит, когда проезжает мимо.
       - И в любом случае это ваша собственность, -
       подчеркнула агентша.
       - Ну хорошо, а со стороны теннисного корта участок
       граничит с лесом?
       - Эээ , - затруднился хозяин, - не совсем так. Видете
       ли, когда делали все эти разметки, то в чем-то
       ошиблись и граница проходит как бы по диагонали.
       - Но вы можете играть в бадмингтон, - заметила
       агентша,
       - А в теннис - с дантистом, по диагонали, -
       усмехнулся Григорий.
       - Поверьте мне, все это мелочи. Вы же мужчина,
       опытный, разумный. - Григорий приосанился. - Да вы за
       неделю перевернете здесь все по-своему. Главное - вам
       нравится дом и он действительно замечательный. -
       Григорий еще раз долгим наркотическим взглядом
       охватил дом и угодья.
       - Ну что, Люба, берем? - вдохновился Григорий и, не
       дожидаясь ответа, весомо уронил, - заверните.
       - Поздравляю вас, - просияла агентша, - я счастлива.
       Это будет сделка века.
       Когда пыль поднятая машиной осела, Люба беспомощно
       взглянула на мужа.
       - Гриша, это что же мы такое наделали?
       - Как что? - усмехнулся Григорий. - Купили дом.
       По диагонали.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       ВЫНОС ТЕЛА
      
      
      
       Коля Щепетинер гулял. Гулял давно, куражисто, шумно. Посылал песни дальним столикам, где сидели знакомые таксисты. Посылал и ближним: Леве Хованскому, исключительной дюжести мужчине с плоским эскимосским лицом, и Мане Кацнельсон. Леве - "Долю воровскую" с "надрывом" (за который спросили лишнюю пятерку), а Мане - "От бутылки вина не болит голова". Этой гипнотической песней Коля заклинал собственную голову, где уже давно смутно возникали и лопались пузыри неясного раздражения. Раздражение это томительно искало, но все еще не находило подходящий сосуд для наполнения. Лева Хованский отдарился "Поручиком Голицыным". Независимо и самостоятельно он тянул литровую бутыль "Гордона", равномерно прикусывал розовый балык и ожидал третей подачи селянки, блюда с давних пор отмеченного и излюбленного. Маня Кацнельсон радостно улыбалась навстречу зажигательной музыке, которую безо всякого напряжения поставлял известный ансамбль "Аникуша". Проворные пальцы предводителя бегали по органу, левая нога вбивала солидную колотушку в золотой волдырь главного барабана, а хриплый голос досылал назначенную песню в сизые ресторанные сумерки.
      -- Ты чего лыбишься? - Вдруг строго вопросил Щепетинер, с трудом проталкивая рюмку водки в давно насторожившийся желудок.
      -- Хорошо играют! - покачала Маня кудрявой головой. - И все слышно.
      -- Слышно, - хмуро возразил Коля, - а нам орать надо. Ты, давай, пей лучше. Заснешь тут с вами. - Маня пухлой рукой обняла бутылку и, кокетливо оттопырив мизинец, налила себе и Коле по бокалу шампанского.
      -- Нет, мне этой дряни не надо, - Щепетинер сурово отвел бокал. - Я водки хочу.
       Водки Коля не хотел вовсе, но крепкое мужское слово было явлено, и ничего другого не оставалось, как выплеснуть шампанское в недожеванный шашлык, взять "Гордон", сдавить ему горло и опрокинуть в тот самый шампанский бокал.
       Удар был силен. Щепетинер поспешно забил рот куском гурийской капусты. Горло его раздулось, как у брачующегося голубя, и из горла этого с минуту не выходило ни звука, ни воздыхания.
      -- Ты чего, Коля? - обеспокоилась Маня. - Может в спину постучать?
       Коля, уже донельзя красный, неопределенно кивнул. Маня прицелилась. Меж вострых лопаток Щепетинера кулак ее наткнулся на тощий позвоночник. Она размахнулась просторнее.
      -- Стой! - заорал Щепетинер. - Не гони лошадей. Отпустило.
       Лева Хованский положил огромную пятерню на Колино плечо.
      -- Ну куда ты, Щепетинер, выставляешься? С твоим телом надо вести себя скромно. Вот, заглотни лучше огурца.
       Коля скинул тяжелую лапу.
      -- Это с каким таким телом? Зачем скромно? На твои что ль гуляю?
       Лева нахмурился, отодвинул селянку.
      -- Грубо, грубо говоришь, Щепетинер, не по телу заносишься. Если б не соседи мы... Остывай.
      -- Да чего тебе далось мое тело-то? Думаешь, выскочил до потолка, так уж до тебя не дотянешься? Нет, брат, врешь. Я те и с моим телом фингал напечатаю.
       Хованский молча выдернул Щепетинера вместе со стулом.
      -- Ой! - пискнула Маня.
       Коля, задрав надменный профиль к потолку, тихо лежал на руках. Хованский не знал, что делать дальше: то ли зашвырнуть Щепетинера под ноги танцующих, то ли смести им застольную благодать.
       Со стороны таксистовы заорали:
      -- А ну, положь человека. Ща враз рога обломаем.
       Щепетинер встрепенулся, вывернулся и ударил высоким каблуком в давно ненавистное плоское лицо. Не раздумывая более, Хованский снес вольно раскинувшееся спиртное, три этажа закусок и кинул врага прямо под ноги ревущего органа. Плохо различая дорогу, двинулся он на таксистов.
      -- Моня, где моя пушка? - горячился молодой человек в кожаной куртке. Его, однако, придерживали за задорные руки два грузных приятеля.
      -- Со стороны кухни неспешно выплыл хозяин. За спиной его топталась квадратная фигура. Привычно оценив размеры ущерба, хозяин отметил неподвижно лежащего Щепетинера, надвигающегося Леву, ожидающих своего часа таксистов.
      -- Не здесь, дорогие, не здесь, - выставляя как щит толстые ладони, пропел он. - У нас заведение культурное. Гость обижается. Прошу занять свои места.
      -- Согласно купленным билетам, - выкрикнул чей-то жидкий голос.
       Зал засмеялся. Хозяин мигнул оркестру. Прозвенела бойкая музыка. Отдохнувшие столики ринулись уминать остывшую площадку. Хозяин дружески обнял Леву. С некоторыми усилиями проводил до столика. Лева мрачно тер уже наливавшееся синюшное подглазье.
       Щепетинер лежал у органа, как сломанная игрушка. Лицо его было спокойно и неподвижно, правая нога подломилась.
      -- Посчитай, - кивнул хозяин в его сторону пробегавшему официанту. Официант осторожно приблизился, наклонился и белой узкой ладонью прогладил Колины карманы. Щепетинер открыл глаза. Веки его дрожали. Официант выпрямился. Щепетинер в упор рассматривал его песочные брюки, но видел только багровые синяки, висевшие у самого носа. Свесив ноги с эстрады, он замотал головой, пытаясь отринуть пьяное наваждение и пробиться к привычному белому свету. Но этой настоятельной задаче мешал орган, тяжким молотом бивший в оба уха. Коля вялым движением нетвердух рук загреб ножку инструмента и повалился с эстрады.
       Но "Аникуша" была на чеку. Гуттаперчивый башмак предводителя разомкнул податливые пальцы, и с визгливым хлипом орган водворили на место. Два мрачных ассистента хозяина подняли Щепетинера, вытряхнули кошелек, молча направились к выходу. Коля не сопротивлялся. Он, кажется, привык к тому, что его носят на руках. Злорадная "Аникуша" выступила траурным маршем Шопена.
      -- Аккуратней с ним там, - тихо напутствовал хозяин. - Гость он хороший, пять сотен оставил.
       Лева Хованский злобно улыбался. Он только что прикончил литровую бутыль "Гордона". Маня глядела на него круглыми печальными глазами. Из обширной груди ее выходил истяжистый вздох. Ассистенты вынесли Щепетинера. Аккуратно прислонили к стене. В голове у него от плоского затылка к тяжелым глазным яблокам переливалась и гудела тупая боль. Железная дробь сабвея колотилась в тощую грудь. Огни рекламы дрожали на бледном лице. Коля, наконец, разлепил глаза. Золотистые сумерки наполняли тесные бетонные своды. Теснились автомобили. Совсем рядом дышал океан. Коля подтянул ноги, опираясь о стену, выпрямился и, плохо различая дорогу, едва шевеля разбитыми губами, побрел в ту сторону, откуда все призывней, все настойчивей веял теплый утешающий ветер.
      
      
      
      
      
      
      
       СУДЬБА-ИНДЕЙКА
      
      
      
       Валера говорит: "Судьба-индейка", а я не согласный. Никакая она не индейка - просто вовремя смываться надо. Все шумели: автобус бесплатный, денег червонец дают, гуляй не хочу. Вот и догулялись. Без штанов уехали.
       Поначалу, правда, шикарно было: там тебе и зала плюшевая, и зеркала, и девки с ушами навроде зайцев выпивку носят. Ну, выпивка, правда, так, барахло, разве что бесплатно. Мишке не давали. Он за 25 центов щелку уговаривал. Все сует, сует, а денег нет, как нет, а рядом у брюхана так и сыпит, так и сыпит. А эти, с ушами, банни значит, они только от доллара ходить начинают.
       Ох и хитро все устроено на нашу дурацкую голову!
       Я говорю: "Мишка, давай к нам, вот и Валера скажет. Здесь хоть поют".
       Да где, он уже себя потерял. Только пузан откатился, он к его машине, вот заряжает, вот заряжает - и опять ни шиша. Да. Это тебе не с под дурака ходить. Нутром чуять должон.
       А Мишка совсем иссусолился, последние четвертаки задвигает. Вдруг как завоет, заполыхает. В зеркалах пожар. Он и ослабел. А к нему со всех сторон сбегаюся банни, поздравляют. Сорвал главный куш на четвертаках - 1000 долларов. Стоит бледный, рот разинул, и глаза, как у кота, круглые.
       Я ему говорю: " Мишка, со счастьем-то поставить надо", но он уже в себя пришел. Махнул этак нетерпеливо, будто муху отгоняет, и пошел в очко по доллару пытать. Очень это мне и Валере не понравилось. Мы к тому времени с пятериком остались. Подошли к какому-то колесу, но там что-то дорого просили. Хотели к самому главному рычагу прорваться, на мильен, он тоже пятерки принимал, да там очередь шумеля, не пропихнешься. Стали мы краем зеркал продираться, а там все рулетки. Сперва страсть как дорогие, потом дешевше, дешевше. Мы и набрели, где по пятерке принимают. Бросили на черное. Это так у них специально называется. Наша. Я хотел схватить фишки, а Валера говорит: "Погодь". Бросили на черное. Опять наша. Ну, я сгреб фишки и к кассе, а Валера говорит: " Погодь, подостынь маленько, а то прямо как Мишка, полотняный стал."
       А я, точно, чую внутрях эдакое сотрясение. Берет Валера тихонько фишки, сует обратно на черное. Мать честная! Опять наша! Ну, тут уж и он не выдержал. Передых, говорит, сделать надо, проведать Мишку.
       А Мишка все в очко с машиной сражается. Он ей 17, она ему 18, он ей 20, она ему очко. Но игра там медленная и деньги у Мишки почти целы. Приступили мы к нему и смеемся: "Что ты тут крохоборством занимаешься, вали к нам на черное". Некогда мне, -
       говорит, - я есть хочу. - Тут мы его с двух сторон подхватили и культурно так в ресторан подаемся. "Это, - говорим, - очень верно ты, Мишка, сообразил". А сами все пихаем его ближе к столикам. Он уже вялый стал, не упирается. Тут и банни подбегает. Я говорю: " Волоки нам чего покрепче". А Валера переводит. Но только не помогло. Все равно принесла один лед крашеный.
       Потом спрашивает: "Вы кто, греки?"
       "Чего это мы греки", - говорю, а Валера переводит. - " Отродясь мы ими не были".
       А она заулыбалась, хвостиком замотала, ничего, говорит, обидного тут нет, греки - хорошие люди.
       Тут Мишка очнулся и такой тонкий разговор завинтил, ничего понять нельзя. А я прошу повторить и лед убрать вовсе, и Валера переводит.
       Ну, посидели мы и видим: как по третьей принесли, Мишка стал нервничать, все озирается. Я говорю: " Мишка, а сколько у тебя денег?", в том смысле, что, мол, добавим, если не хватит. А он разобиделся, не твое, говорит, собачье дело. Их, говорит, поишь, а они норовят к тебе в душу залезть.
       " Не в душу, а в кассу", - говорит Валера.
       " Это, - говорит, - все равно. Ставили на черное, ну и ставьте, а меня в покое оставьте". И в нашу сторону совсем не глядит.
       А Валера говорит: "Раз ты такой пышный, мы тебе выпивку вернем. И вот именно как ты нам советуешь, на черном вернем". Даже плюнул. Очень он на Мишку осерчал. Ну, потом, правда, вежливо так ботинком растер. Небось не в Греции. И сразу ухватился ставить на черное.
       Я ему говорю: " Теперь ты, Валера, поостынь, а то с одного захода просадимся". Послушался он меня, располовинил фишки и к дамочке одной пригребся.
       Я говорю: " Это чего?"
       А он: "Молчи, так надо, видишь сколько она уже нахапала?".
       Ну, я чего - молчу. Глядь, и впрямь наша куча вдвое больше стала.
       "Пошли, - говорю, - от греха". А сам думаю: "Нет, как можно от такой везухи убегать".
       Валера меня и не слушает, на кучу ноль внимания, будто и не наша. А девка казенная сидит, сквозь нас глядит и колесо вертит. Заскакал, заскакал шарик. Братцы! Всю нашу кучу подгребла, стерва. У меня аж дыхание остановилось, и Валера как каменный стал, чистый памятник. Потом так скучно на меня посмотрел и выложил оставшиеся фишки. На черное. Я глаза закрыл. Наша. Я опять глаза закрыл. И теперь наша. Я Валеру кулаком в бочину охаживаю, но он уже и сам сообразил. Сгреб фишки и отвалился.
       "Во работа, - говорит, - за вредность платить надо, молоком отпаивать".
       "А ты думал, - говорю. - Вишь, кругом панбархат, зеркала натыканы, небось, не зря. Давай пока отдохнем, поставим этой акуле, Мишке, пущай не бледнеет, когда без льда заказывают".
       А Мишка все в свое очко сражается, и уже не бледный, а наоборот - красный. Пиджак скинул, рукава засучил, туза червей притормаживает.
       "Эх, Мишка, Мишка! И чего ты такой упорный? Пойдем, - говорю, - замочим хобот. Угощаю".
       Тут он не стал упираться, пиджак накинул, галстук выпрямил и к столикам. Вдруг бежит одна рыжая, из наших. Автобус, кричит, через 20 минут уходит. Мы тормозим копытами и соображаем, успеем ли еще поставить? "Давай, Мишка, тряхнем судьбу напоследок. На бегу оно всегда благородно выходит". И, уже не глядя, бросились к кассе.
       Законно ставим на черное. Оно уж нам, как родное. Наша. Тут Валера маленько дрогнул, говорит: "Неприлично пытать судьбу так долго. Давайте от греха культурно отъедем".
       А Мишка не слушает, вываливает все фишки разом, и глаз опять круглый, как у кота. Тут Валера мотнул головой, кричит: "поберегись!" - и бросает наши фишки к Мишкиным. А внутри что-то так и свербит, так и скребет, и в ушах звон малиновый наблюдается.
       Отвернулся я нарочно и какую-то рожу рябую в зеркале поймал. И рожа этак мне хитро подмигивает. "Нет, - думаю, - врешь". Глядь, а уж ни одной фишки в черном поле не видать, и Мишка пиджак на все пуговицы застегивает.
       "Что, - шепчу, - наша?"
       А Валера скучно так вздыхает, на меня не глядит. А потом вдруг упер кулак в грудь и заорал: - "Судьба-индейка!"
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    ДАРЫ СВОБОДЫ

      
      
      
       Лев Ильич, гражданин лет 50, бывший профессор лингвистики попал в тюрьму. Накануне он был у приятеля, где собрались поэты, художники и разрозненные женщины критического возраста. Застолье случилось широким, напитки крепкими. /Вина в этом доме не признавали/. Все было попросту: дубовая плаха на козлах, тяжелые скамьи, закуска без затей. Поэты, как один, много говорили, художники - больше пили, женщины задушевно пели, и все вместе бескрайне ели. Лев Ильич сидел рядом с холодной свининой, капустой и Валей, женщиной обильной дородности. Сам он был не велик, зеленоглаз, покрыт черным волосом. Работу утерял он еще летом и нынче измышлял себе пропитание случайными переводами.
       Лев Ильич давно жил в Америке, но жил он в ней как бы в России:читал русские газеты, отоваривался сардельками, хаживал в парную. Даже, случалось, солил грибы. Английский знал он блестяще. Почти не имея нужды говорить, он не раз ошеломлял американцев какой-нибудь особенно заковыристой фразой. Поначалу он пристально вглядывался в новую жизнь, выписывал бездну журналов, листал Нью-Йорк Таймс. Вновь обретенные знакомые, которым импонировало его оксфордское произношение, наперерыв приглашали его в свои добротно устроенные жилища. Замечательные, достойные люди. Увы! Их интересы, их превосходно налаженный быт как-то не трогали, не грели его сердца. Мало помалу, не без грусти, он окончательно растерял перспективных знакомых и дал своим прежним привычкам решительный перевес.
       Лев Ильич пил и ел с аппетитом. Хоровые распевы тоже доставляли ему удовольствие. Как умел он тянул свою ноту вместе с другими более протяжными и достойными исполнителями. Когда же возбужденные поэты, под гомон женского одобрения, стали в позитуру и голосами, в которых чувствовалась только что съеденная курица, завели свои вирши, ему стало скучно. Лев Ильич, незаметно поднялся, тихо пробрался к выходу, аккуратно прикрыл гостеприимные двери. Восвояси отъехал он в первом часу. И сразу пропустил красный свет. Но место было пустынное. Он не особенно беспокоился. Вырулив на хайвей, он обернулся. Полиция висела у него на хвосте. Он не помнил как это случилось: машина его почти мгновенно набрала скорость. Идиотизм, бормотал Лев Ильич, уходя от завывшей сирены. Он прорвался немного вперед, свернул в подвернувшийся exit. Полный идиотизм. Его уже ждали. С визгом и брызгом машины полиции закружили со всех сторон. Вот что всегда поражало его в этой стране: несусветный перебор сил и средств. Пожар ли случался, сбивали ль прохожего - в пять минут вся окрестность содрогалась от шума десятка сирен. Дюжины экипажей рысили к месту нарушения благообразия и порядка... ARE YOU ASS HOLE? зарычал подбежавший к нему полицейский. ARE YOU? улыбаясь, в свой черед вопросил Лев Ильич. Это конечно была ошибка. Его тут же выдернули из машины. Разорвали руки, защемили в наручники. Удары дубининкой по голове, холод асфальта, разбитые губы. Молодой итальянец, тот что подбежал первым, выхватил его кошелек. Забрав документы, он выкинул на ладонь кредитные карты и швырнул их в машину. Лев Ильич видел как ее отгоняли. LET'S GO ASS HOLE проворчал итальянец. Жестко нажав на темя, он пихнул его на заднее сиденье машины.
       Всю ночь Лев Ильич перевозился с места на место. В участке, куда сначала его привезли, им почти не интересовались. С хорошо налаженной эффективностью его равнодушно снимали в фас и профиль, брали отпечатки пальцев, заполняли бланки несчетных бумаг. Да, бумаги, меланхолически отмечал Лев Ильич, сколько марается бумаги в сутяжной этой стране! Адвокаты не числились среди близких ему людей, но он знал какой тяжкой данью обложили они обывателя. Лев Ильич старался выглядеть невозмутимо-равнодушно, как и его окружение. Все же от холода казенных стен, звона наручников, небрежного безразличия мундирной власти, а главное - бесперебойной работы машины подавления у него сосало под ложечкой. Когда очередным разом его затолкали в экипаж, молодой итальянец неожиданно покачал головой: I AM SURPRISED. YOU HAVE BOLLS. На этот раз его привезли в помещение, где, осторожно касаясь приборов, ходил человек в мелких сапожках. Я вас сразу же отправлю домой, ласково объявил он. Только дунете в эту трубочку и вы свободны как ветер. Где нам равняться с ветрами? уныло подумал Лев Ильич.
       Дуть или не дуть? Закусывал я будто недурно...Потом он след в след ходил по линии, закрывал глаза, тыкал слепым пальцем в кончик носа...Человек в сапожках снова сдал его конвоирам. Опять участок, камера, холодный брус, к которому приковали правую руку. Тут же в камере, на каталке, почти в бессознании какой-то поляк. Пше, пше пузырится его перекошенный рот. Тело в конвульсиях. Дюжий коп ломает его. Пытается "измерить давление". На помощь ему приходит второй. Глаза поляка лезут на лоб. Тесно и Лев Ильич переводится в камеру рядом. Можно сидеть. Можно даже попробовать спать... Не можно. Настоятельно теребят плечо. Рывок. И голос полный сарказма:уж не хочешь ли ты здесь выспаться? Снова заведенные назад руки, наручники, дежурный экипаж.
       Его привезли в CENTRAL ВOOKING - главный накопитель, куда свозят человеческие отбросы всего города. Грязная вонючая клеть в размер восьмиэтажного дома. Глядя снаружи, никак нельзя догадаться, что за римским фасадом, гулкими судейскими залами и торжественным начертанием IN GOD WE TRUST находится целый лабиринт камер. Его повлекли вниз. Перещелкнув наручники, втолкнули в железную клетку. Лев Ильич никогда прежде не бывал в местах задержания... и содержания. Жизнь он вел вполне законопослушную. Он сделал два неуверенных шага. Оглядел помещение. Его население. Серые потолки. Вдоль глухих стен железные лавки. Там же, отсеченная небесными вертикалями, голубая параша. Неожиданный телефон. Рядом с ним, едва не задевая потолок, расхаживал мистер Small, /их внедрили одновременно и он услышал его фамилию/ в до пят кожаном черном пальто. Он, как вставший на ноги шкаф, бороздил пространство. Никто не смел встречаться с ним взглядом. Далее рослый и тоже черный в спадающих красных портках. Доброхоты иль приятели то и дело тянули их вверх. Руки обладателя красных порток защелкнуты сзади, ремень конфискован. Неподвижная пара латиноамериканцев, как бы независимых, но знающих свое место. У параши, подтянув ноги к тощему животу, занавесив капюшоном лицо, белый бомж. Все как один в бейсбольных кепках. Кроме мистера Small. Лев Ильич сел на скамью. Опустил голову. Резкий упористый звук, заставил его оглянуться. Мистер Small отошел от параши.
       Он стоял прислонившись плечом к стене, у решетки. Стоял безнадежно давно. Камера дышала за его спиной. Место он потерял, когда встал размять ноги. Набилось уже человек тридцать. Никто не разговаривал. Когда менял он позицию, бедро его упиралось в чугунные пятки. Это повидимому не нравилось черному гражданину, вольготно раскинувшемуся на железной скамье. Лев Ильич избегал его взгляда в упор. Краем глаза он видел ленивые бугры бицепсов и необъятные лиловые шаровары. Коридор был томительно пуст. Перед камерой он несколько раздувался и в этом пузыре казенного пространства мерцали экраны мониторов. Иногда у тусклых механизмов для снятия отпечатков пальцев являлась фигура в наручниках. Полицейский отмыкал сдвинутые запястья, прижимал ладони к чернильной подушке, накатывал пальцы. После этого запястья вновь замыкались: спереди, если арестованный был покладист, сзади - если выказывал строптивость. Засим очередной сиделец, /вернее стоялец, ибо сесть было решительно негде, даже у параши валялась пара "латинос"/ вдавливался в камеру. И опять тишина. Только иногда из за монитора раздавался глухой голос дежурного и сутулая тень с кобурой ползла по стене. Притянули контейнер. На широких его лотках лежали банки Кока-Колы и, презираемый русским желудком, поролоновый хлеб с ветчиной. Население стянулось к питью и едью. Есть Лев Ильич не хотел, пить опасался - подходить к параше на глазах у всего зверинца он не имел сил. А зверинец был молод, свиреп и угрюм. Самый старый здесь - я, сумрачно утвердился Лев Ильич. Эта лиловая головешка может запросто разорвать меня пополам. Протянулось еще два часа. Он вновь переменил позицию. Как долго намерены его здесь держать? Сутки, двое, десять? Он не имел представления. Вспомнились смутные разговоры в участке. Иронические улыбки, лекция о вреде алкоголя, о безобразии его поведения при задержании...По мере того как отекали ноги, как тяжелели скованные руки и взгляд в тысячный раз убеждался в отсутствии перемен: скамья-параша-телефон-скамья, его охватывала ярость собственного бессилия. От этого он уставал еще больше. Лицо его каменело, ноздри трепетали, он все небрежнее ворочался у своего участка стены, с мрачным вызовом встречая косые взгляды лиловых шаровар. Постепенно ярость его слабела. Он чувствовал как тянет его к полу, с усилием припечатывал спину к стене, безнадежно закрывал глаза. Впервые Лев Ильич ощущал время как вязкую неподвижную массу, в которой настаивалась только его усталость. Иногда он забывался, проваливался в серое небытие, но кто нибудь непременно касался его изнуренного тела, и он, не открывая глаз, снова возвращался в железо и скуку тюремного времени. Время, которого не хотел он знать, вдруг наливалось метафизической угрозой. С тревожной сосредоточенностью, начинал он листать прожитые годы, выискивать позорные минуты, кляня себя за мелочь и бестолочь. Жизнь, которую проживал он с такой снисходительной легкостью, явилась вдруг невозможной, ненужной, почти постыдной...
       Лев Ильич открыл глаза. Худой долгоносый парень рыдал в телефон. Рыдал по-русски. Слезы текли по его конопатым щекам. Мамочка! Забери меня отсюда! Мамочка, умоляю. Забери! Я больше не выдержу! С веселым омерзением молодые негры косились в его сторону. Ма-моч-ка! Шатаясь, парень идет к стене. Как дела? тихо спрашивает Лев Ильич. I DON'T SPEAK YOU LANGUAGE. Он отворачивается к стене и молчит. Лев Ильич не настаивает и тоже молчит. Вдруг камера пробудилась. Человек по шесть,семь стали выкликать, строить, уводить на верх. Камера почти опустела. Лев Ильич встрепенулся, насторожил ухо. Но его не "тревожили". Он все больше мрачнел по мере того, как новые и новые шеренги маршировали к желанной определенности. Камера с некоторых пор заполнялась и опорожнялась с регулярной периодичностью. Лев Ильич с надеждой окунался в криминальные волны, но всякий раз оставался на берегу. Наконец, подняв воротник куртки, опрокинув лицо в ковшом сложенные руки, он устроился на краю дальней скамьи. Прочно. Безнадежно...
       От Клязьмы он поднимался широкой террасой. Ее земляные ступени были так высоки, что, взбираясь на них, он помогал себе руками. Наверху буйно цвела сирень. Трава заходила ему за пояс. Он едва продирался, путаясь в сладких корнях. Мамочка, наконец не выдержал он, дай же мне руку...
       Мамочка! опять услыхал Лев Ильич. Это снова он, молодой долгоносый, умоляет забрать его на поруки. Камера почти пуста. На скамьях человека четыре, да двое торчат у решетки. Лев Ильич взглянул на часы. Кончались вторые сутки. Он закрыл глаза и вновь попытался нырнуть в сладкие сны.
       Он пробудился внезапно. Камера вновь оживилась. На этот раз его выкликали вместе с другими. Им разомкнули наручники, гуськом потянули на верх. Шагая в затылок, Лев Ильич растирал запястья. Кажется сейчас все разрешится... Что такое? Новая клетка, тесная, грязная. И все прежде уведенные толпятся здесь! Это был удар ниже пояса. Он почти согнул его пополам. Опять накопитель! Но почему, зачем? Здесь было жарко как в бане. Воздух вибрировал накаленный ненавистью соседей. WE WANT TO JUDGE резко прокричало несколько голосов. WE WANT TO JUDGE мощно подхватила камера. Лязгнул замок. Короткое объяснение. Тон неожиданно миролюбивый. Вдруг все переменилось. Зарысили стражники. Стали разводить по пустым камерам. Лев Ильич оказался в компании двух пуэрториканцев и давешнего черного малого в красных портках. Если до полночи нас не вызовут, сказал пожилой пуэрториканец, будем здесь ночевать. Лев Ильич взглянул на часы, десять минут двенадцатого. Черный подошел к телефону, набрал номер. Эмиль, зарычал он, ты можешь внести за меня BAIL? Что? Бриллианты? Да я тебя утоплю в бриллиантах. Внеси BAIL. Да, да, сегодня. Что? FUCK YOU, EMIL. FUCK YOU-FUCK YOU-FUCK YOU. Позови Леону. Леона? Ты можешь внести за меня BAIL? WHY? BMW? Считай что телега у тебя в кармане. WHAT? YOU CAN'T? FUCK YOU, LEONA. FUCK YOU-FUCK YOU-FUCK YOU. Красные портки бросили трубку, матерясь, закружили по камере. DO YOU HAVE MONEY? Лев Ильич молчит. Откуда ты взялся? Какой твой язык? Внезапно лицо его искажается, чудовищные губы пузырятся. Ммойша! разрывает он перекошенный рот. Ты попался, попался! Капитан мне сказал у тебя 1.7. Он машет руками, складывает пальцы решеткой и яростно трясет ими:BYE-BYE! Лев Ильич смотрит в его безумные глаза. Пожалуй ударит, думает он отрешенно. Робинсон, надзиратель гремит замками, на выход. Почти двенадцать. Неужели этот ублюдок говорил правду? Все, сказал пожилой пуэрториканец. Ночуем. Лев Ильич ничего не отвечает. Какое-то время он отрешенно смотрит в пространство, потом ложится на скамью, охватывает голову руками и отворачивается к стене.
       Его подняли почти в час ночи. С пожилой проституткой повлекли на верх. Скучные коридоры внезапно обрезал мраморный вход. В зале, освещенным бронзовой люстрой, сонно и тихо. Голова судьи колышится как в аквариуме. Лев Ильич почти в упор смотрит в его утомленное лицо, слышит бессмысленную скороговорку казенного адвоката. Он плохо осознает, что происходит. Ну что же вы? говорит адвокат. Идите. Куда? шепчет Лев Ильич. Куда хотите, улыбается адвокат. И он медленно, все еще не веря, идет к заветным дверям, за которыми ночь и Свобода.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       ЧАСТЬ II
      
       ТАМ
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       ЗОЛОТАЯ ПТИЦА
      
      
      
       Первым моим мотоциклом был "Пух", завалявшийся австрийский трофей. Цвета оливок с вишней. Всякий раз заводился он с каким-то последним отчаянием. "Пух" я выиграл в карты. Виля, угреватый и резаный, сидел напротив. Туз червей вышел из его рукава. Денег при нем не имелось. Bиля приволок "Пух", гнивший в семейном сарае. "Пух" отслужил два года. Продали его зимой сыну замминистра Новикова. Продали и немецкий радиотрофей "Бляопункт". Оба изделия были безнадежны. "Бляопункт" отнесли Рыжему. Сразу за дверью Витя Любушкин уронил приемник. Рыжий загоревал. Это ничего, сказал Витя, у него внутри амортизаторы.
      
       * * *
       Ветер, ветер занялся от нездешнего слова. Ветер, дыбящий "полубокс", шалой улыбкой раздирающий рот. Где-то у цветочной клумбы, стоял я в те далекие времена. Твердые жуки бороздили душистые ее тропы. Тянешь бывало цветок из чашечки, кладешь в рот, сосешь пряную сладость... Рядом, за "козлиным" столом Гаврила и Большов-Озорнов били рябые фишки. С разворотом, со смаком.
       Кар-бю-ра-тор.
       Да, Велимир Толоконников, осанисто снисходительный, выдул нездешнее слово в махорочный дым. И еще раз, небрежно уронив челюсть, нажал на рычащие "р".
       - А могешь ты, к примеру, разобрать мотоцикл? - обернулся Большов-Озорнов. Веля даже не глянул в его сторону, и все почему-то оборотились к Леке. Толстомясый Лека смутно улыбнулся, призадумался.
       - Разберет, - наконец согласился он. - А обратно - не соберет.
       Вдруг обнаружился "дядя Федя", хитрован в темных морщинах. Проживал он в доме 22/39, рядом с голубятней татар Хабибулиных. С женой и "Харлеем". Выходными днями "Харлей" с коляской, куда по мере надобности загружалась картошка или супруга, отбывал в голубые дали. Звали супругу Валей. Строгая Валя работала в парикмахерской, той что следом за булочной. Обычно я у нее и стригся. А иной раз - у пухлого Сидор Иваныча.
       - Волос у вас, - говаривал Сидор Иваныч, - хороший, вьющий.
       Летними вечерами дядя Федя возился с "Харлеем". Называл он его "аппарат". Отрок Володя, неподвижный и мрачный как мать, приходил зазывать его в дом.
       - Ты чего такой скучный? - любопытствовал я.
       - Не люблю я театры, - отзывался Володя, - и геологов не люблю.
       Дядя Федя одобрил мой выигрыш.
       - Правильный аппарат, - пихал он сапог в ребра цилиндра. - Шатун у него вроде вилки. Один поршень жмет, другой - дожимает.
       Жмет-дожимает. Так и запомнилось на всю жизнь.
      
       * * *
       В школе вдруг тоже объявился мотокружок. Цветная схема карбюратора, серебристый, легкий картер. Савелий Котов, в шинели со споротыми погонами. Толковал он работу кривошипно-шатунного механизма. Учил слушать стук поршневого пальца. По зиме начали выезжать на слабенькой М-1-А, известной в народе "Макаке". Макаку клепали где-то у края города, на заводе ДКВ. Как водится, отъяли завод у немцев. Мы гоняли по льду стадиона "Знамя", шпиговали резину стальными шипами...
       В подворотню школьного двора влетал я на "Пухе". Кожаная куртка скрипела на вираже. Летом к Москва-реке спускались вчетвером. Ник сажался на бензобак, Фрол и Витя - сзади, спиной друг к другу. Пляж был у Киевского вокзала, сразу за Метромостом. Бабы в липких трико визжали у берегов. Блатняк косяком проминался в семейных трусах. На тусклых ляжках читалось "они устали". За Греком, убившим трусы в волосатую складку, бежали мальчишки. Кочегар на ленивых его половинах без устали швырял уголь...
      
       * * *
       Убежали годы. Просквозила армия. Я - ночной сторож музея Пушкина. Не того, что папаша Цветаевой вылепил на Волхонке, а того, что доктор искусствоведения и шармер, кажется Крамер? выпросил у Кати Фурцевой. Этакая городская усадьба. 18-й век. Хрущевский переулок.
       ...Завозили туда мебеля. Стены залы "под шелк" откатали. У камина - ведерко угля. Бюсты-люстры, цветы на рояле...
       Да, сторож. Ночью умыкают кровельное железо. Рвут прямо с крыши. Но лень вставать с шелковой кушетки Александра Сергеевича. Полюбилась. Опять же и сделать ничего путного не можно. По утрам сморщенным клавесином разыгрываю Лунную сонату. Особливо когда грядут молодые сотрудницы. Ник обучил меня первым тактам. Но не в этом дело. Стал я неожиданно семейнее. Благоустроить гнездо - вот задача. Освежать, так сказать, потребною краской. Натурально, спускаюсь в хозяйственные сусеки. Вижу салатную зелень. Лью не спеша в способное стекло. Вдруг не путем крики:
       - Дик, ты чего? Краску ...ишь?
       Деятельность останавливаю. Гляжу с неудовольствием. А какое может тут быть удовольствие? Да, гляжу наверх окна подвального. А там Витя Любушкин, с Ником. Из армии грядет Витя. До дому. Кирзачи на ем, гимнастерка и значок гвардейский физорга. Витя, говорю. Пугаешь, говорю, дело делать. А вот пособим, говорит Ник. В Левшинском переулке как раз магазин "Вино" открыли. Ну, это нам все равно. Магазинов много. Витя вот один. Ломберные столики сдвинули. Колбасы-водки до утра. С причалом, Витя...
       * * *
       Все мы сошлись в школе. Нумер сорок шесть. Как раз из другого нумера, пятидесятого, меня выперли. Николя - школьного двора житель. Витя - сам собою. Помещались на задних партах. Любушкин из ширинки вытягивал край рубашки. Протирал очки. Мы с Ником сидели вместе. Я читал "Антидюринг", он - "Клариссу Гарлоу". Боря Алимов молчал перед нами. Монотонная дума раздвигала татарские его скулы. Ляжки Курлаповой не давали ему покоя. Дума думою, а в классе был порядок. Лунюшкин, Князьков, Хаустов - они не тратили слов. Били сразу. В лицо. Но иерархия. Она соблюдалась. Ник держался снисходительно. Школьный двор - территория особая, с ее жителями норовят дружить. Чтобы не было мучительно больно. Двор как двор: сидели в тюрьме, "щипали" по булочным, брали на гоп-стоп. Одноглазый Грек отволок Колыму. Всех собрал под громадную свою руку. Дозволялось существовать и самим по себе. Ходить в школу. Даже играть на скрипке.
       Потом Витя работал шофером, а мы с Ником - на заводе "Борец". Ученики слесаря. Правда сперва переступили в ВУЗы. Ник - в медицину, Фрол - в геологи. Я - провалился. Тут и подрулил Заборов. Сын дворничихи с Центральной поликлиники. Что в Плотниковом переулке. Деньги, говорит, привозят каждые две недели, а сейф пустяки. Нам почему-то хотелось тогда больших денег. Для веселой организации жизни. Еще летом пробовали достать их у знаменитого гомеопата Жаке. Кажется в Кратово. Написали ему известную записку: положите, мол, уважаемый гражданин, двадцать тысяч под означенный камень. А иначе грядут большие разочарования в личной жизни. Написали и отнесли. Прямо к порогу. Мы с Николя ходим охотники: сапоги до бедра, ружьишко, за спиной рюкзачишко. Ходим, тараканим время. Будто б и тень Жаке туда-сюда, в окнах ходит. Размышляет, говорит Ник. Сейчас принесет, говорит Ник. Ждем. Шляемся у камня. Нет гражданина Жаке. Видать и не будет. Нечего делать. Слово пришлось исполнить. Спалили сортир ему для острастки.
       Так вот Заборов. Ты, говорит, Коля, у нас положительный. Бери дрель, бери фомку. Комнату с сейфом я отворю. Сам с бабой наружу гулять буду. На стреме. Витю Любушкина в кино зашлем, с билетами на троих. Это будет алиби. А Дика не надо.
       Прокололся Заборов. Пока со своей бабой шлялся, от напряжения восторга иль страха все ей расписал. Николя сверлит сейф, рвет фомкой дыры. К утру одолел дверку. Под ней вторая. Но хладнокровно все засыпал. Махрой. Отступил организованно, в бодрости духа.
       Днем всех повязали. И Витю Любушкина. Витя стоял на своем: в кино были. Предъявили ему Заборова, предъявили Николу. Ник говорит: отступайся, Витя. Ну, Витя отступил. Грозились по горячему и ему срок припаять: ты что же, ссука...
       "За паровоза" потянул Заборов: организация, старшинство. Дешевизна тож.
       Чер-во-нец.
       Нику, комсомольцу и отличнику, отломили пять. Условно. Витю отпустили...
      
       * * *
       Я не знал всей этой оказии. Мы с Фролом отправлялись в Крым. На его "Макаке". Утром для верности взялись тянуть болты. Сорвали головку цилиндра.
       - Поехали, - сказал Фрол, - по городу поехали. "Макаку" увидим, свернем ей голову.
       - Это воровство.
       - Да, - сказал Фрол.
       - Пошарим сперва на Коптевском рынке.
       Коптевский рынок. Плотняк, толчея. Народ отворяет полы пальто: краденая радиомелочь, на вшитом рядне. Ладно, мимо. Инструменты. Нужен шерхебель? Не нужен. Вот, раздался народ, разинул рот: BSА "Золотая звезда". Аглицкий аппарат. Хозяин демонстрирует "прием". Ставит аппарат на дыбы. Да у него поршня дубовые. Через ворота сгорят, кричат из толпы. Толчемся без толку.
       - Ну все. - говорит Фрол. - Хватит х...рней заниматься. По городу едем.
       Едем. Нашли "Макаку". У Красных Ворот. Невпроворот же, говорю, людей. Да, косится Фрол, а мы навроде слесарей.
       Сели. Ковыряем. Отъяли бак, сняли трос, вертим шпильки. Час, два. Отбыли с головою под мышкой.
      
       * * *
      
       В ночь - на Садовое, на Кольцо.
       Ветер выглаживает лицо.
       Тянем Варшавским, битым шоссе.
       Тужит резина на колесе...
      
       Сгинул Подольск. Просерел Серпухов.
       Тянем до первых, вторых петухов.
       Мост бесконечный до боли сердечной.
       В гору, да в гору...
      
       - Устал аппарат.
       - Что будем делать? Кто виноват?
       - Эх! Пропадает... Вянет.
       Едва тянет...
      
       Тут, говорю, до Поляны до Ясной можно дожать по погоде прекрасной.
       - Льву Николаичу - Слава! - орет Фрол.
       - Анне Аркадьевне, Коленьке крошке, дяде Ерошке...
      
       Тула. Ружейные переулки.
       Пусты и гулки.
       Без опохмелки работяги.
       В кирзе, в сермяге.
       На прогулке.
       Косая кепка, черен глаз.
       И в след с поплевом: - "Пидарассс"...
       Просквозили по бровке.
       Отрулили к столовке.
       Хлеб скудных лет.
       Жар пожарских котлет...
      
       В полдень явилось Спасское-Лутовиново.
       А посетить? предлагаю, впрочем лениво.
       Ли-те-ра-ту-рээ, тянет Фрол, вольно раскидываясь на травке...
       Плавск. А шо в тоем Плавске? Не ведаем.
      
       Мценск. Деревянен, древен, древлянен.
       Время заплуталось в бурьяне.
       Вколотили звезды в сонные ворота.
       Скрип сапог. Полдень заминает рота.
       Рынок мимо: пыльная свинья, тени.
       Девке рыжие жмут колени.
       - Закатиться бы и нам к мценского уезду леди.
       Будто бы невзначай, будто б на лисапеде.
       - Нет, - отсекает Фрол, - мы не медведи.
       И, окромя того, бляди все леди...
      
       Ну и Орел! Невелик, пером сер.
       Вдоль, по булыжной хребтине, просел.
       Взяли портвейна, засели в скверу.
       Весело пьется на летнем ветру.
      
       Ветер и вечер, Елец-оголец,
       Кромы укромны, дороги конец.
       Поле. Упали на свежей копне.
       В ж... солома, сено в ноздре...
       * * *
       В Фатеже, уютно-уездном, базар ленивый. Рвем каравай местной выпечки. Окунаем носы во парное молоко. Уже недалече Курск. Самосвалы теснят нас в железное придорожье...
       Жара. Нищая курная Россия тонет в белесом мареве. Эх, нескладна! Юродива!
       Обоянь. Дорога светлеет. Начинают выходить, вертеть меловыми боками опрятные мазанки. Белый город, рдяный борщ, сладчайшие помидоры... Тянешь ломоть теплого хлеба, сыпишь блескучую соль...
       - Как ножом провели. Там - дымно, зыбко, пьяно. Здесь - светло, упористо, наваристо.
       Фрол молчит. Руки его в рыжем пуху. Два кулака обжимают рога руля. Вдруг заревел:
       - Хохлы крепки. Пуды кулаки. Жрут горилку, жрут сало. И все им мало. - Задумался.
       - Ладно, блядь, хватит орать. Ты, Фрол, не пил. Ты, Фрол, не ел. У тя голос сел...
       Да, приустали. Как раз и въехали в ночь. Где-то за Харьковым. Повалились, снов не ведаем.
       В полдень тусклым иероглифом встала Мерефа. Пахнуло египетским жаром. Во след застелился Змиев. Уже роднее. Воздух тяжелеет, желтеет. Окунаемся в ипритом пропитанный Ново-Москивск. Следом - чернотрубое Запорижже... Обернулся Фрол, скулы выморщил, захватил ноздрей воздух мараный.
       - Все обос-сано. Все обос-срано.
       - Все изга-жено. Исс-по-гажено...
       Домовита Украйна, хозяйственна. Да где ж устоять ей против верхних людей. Грузны, тугошеи верхние люди. Завернуты в сало. К указаньям легки. О земле не печальники. Поднимут им веки, сядут тяжким гузном. Без затей и раздавят...
       А дорожка остепилась, завыжжелась. Разбежались Васильевки, загрудились Михайловки, призадумались Федоровки. Поляне, древляне. Кто ныне мнет ковыль? Скифы повывелись. Татар задвинули. Ногаев растеребенькали. Вот разве что пахнет греками: тополь-Мелитополь. Проскребли и его в полынный жар.
       - Что, далече Джанкой? - Употел Фрол, лик его красен, взгляд настоятелен.
       - А вот и нет, - говорю. - Скоро Геническ. Чуешь звон в нем, легкость, доблесть?
       - Шаровары, - рычит Фрол, - татары.
       Режет дорога Сиваш-мелкозыб, сонный прогонный Джанкой. Солнце еще горячо, сил не в растрату. На закате нас ждет Коктебель..
      
       * * *
       Залегли под роялем, у вдовицы Волошина. По случаю отдаленного свойства. Но. Притомил вездевхожий народ. Говорлив. Суетлив. Топотлив. В день третий, покупая портвейна ведро, сговорились на сеновал. Шелестит под боком прибой. Куры топчут душистое сено. Валится в сон разогретое тело.
       Допиваем ведро под приспевшие именины. Шляемся по горам. Ночь как обморок. Сланец рвет из под ног крутизна.
       По утру задумался я в сортире. Страшный удар сотрясает хлипкую его дверь.
       - Хватит этого, - кричат снаружи, и дверь взрывает новый удар булыжника.
       - И так его много. Мы давно от него отказались.
       Третий удар. Вырываюсь из рассевшихся досок. Гнев мой велик. Я не хочу расплескать его по дороге... Веня с хохотом вылезает из за бугра.
      
       * * *
       Гуляли у Вити Любушкина. Именины сердца. Мама зарядила фамильный сервиз. Салат присутствовал Оливье, дрожал холодец, Московского бочка пива, рыбец... Веня, хватив два граненых стакана водки, хвалил свинину. Речь его наливалась ядом.
       - Ты, Лошадь, микроб. Я тебя давно в карман положил. Еще в пятом классе. Ну что ты можешь? Разве что играть с мамой в четыре руки? С мамой, которая отвечает: - "Жорж болен, у него высокая температура?" Нет у тебя ничего высокого. Кроме температуры.
       Вене жарко. Он снял рубаху, обнажил круглые телеса.
       - Я знаю что ты можешь, - засмеялся Веня. - Ты можешь комментировать мое Ню.
       Лошадь поднялся, защемил бутылку шампанского. Просторный череп залился кровью. Но удар вынес.
       - Бей еще, - развернулся Веня. - На, бей.
       Новый удар поверг голову и хрустальные стопки.
       - Лошадь, - закричал Витя Любушкин, - ты негодяй. Убирайся из моего дома.
       Лошадь не шевелился.
       - У-би-рай-ся! - Витя потянул скатерть. Грянул о пол фамильный сервиз. Нехотя, дробя фарфор сапогами последних размеров, Лошадь двинулся к выходу.
       * * *
       - Вот как было дело, - вздыхает Веня. А днями сидим во дворике. Пьем пиво. Жарко. Голова болит. И весьма. Лошадь сокрушил мою тыкву. В общем-то всем ясно: немедленно надлежит ехать в Крым...
       Веня сидит на корточках, спиной, выложив что-то на правую ладошку.
       - Следует неустанно готовиться к трипперу, - бормочет Веня. - Водя дружбу с такими людьми как Ник и Гек... Да. Так вот, из поезда нас выкинули. Но постепенно. Ник с Олегом как-то извилисто оказались в Одессе, просочились на теплоход, устроились в трубе. И конечно с блядьми. Гек обещался быть позже. Кантуется в международном лагере, в Гурзуфе. Тоже время даром не теряет. Нам с Витей Любушкиным пришлось вернуться в Москву. Тут узнаю: Механик с Бабоном устремляются в Коктебель. На своих "Явах". Бабон, говорю, возьми на жопу. Да я родного брата... Но взял.
       Это был ужас! Размазались по трассе. Шел перед нами МАЗ и из бака ронял солярку. Пойди ее разгляди на асфальте. Счастье, что встретились рельсы. Тормознулись. Скорость-то была сто двадцать...На вираже срезало как бритвой. Но повезло: проскреб боком. Бабон отмял правую руку. Взялся везти одной левой. Мне, как ты понимаешь, это не нравилось. Абсолютно. А что было делать? Куда пойти учиться? Пришлось спасаться. Портвейном конечно. Не меньше чем в три бутылки сотню километров я укладывал. И все трезвый! Ужас, - вздохнул Веня, - обходится дорого.
      
       * * *
       Фрол заводил разговоры. С девушкой, Растворовой Аней. Кажется она успевала в гребле. А еще больше успевала сама по себе: пухлогубая, многолюбая, глаз египетский, из под Липецка...
       - Давай про греблю поговорим, - зачинал Фрол. - Я вот на двойке. Альберт у нас в тренерах... - Тугоногая Аня легко улыбалась. В "Голубой Дунай" шла отплясывать. С местным греком Кивилиди.
       - Порожняк, - скрипел зубом Фрол. - Простой. Ухожу в запой.
       Посети, говорю, Феодосию. Залечи Аннет тетей Фросею.
       Утром, разогнав кур, Фрол ушел. Завихрила пыль след его.
      
       * * *
       - Как трру-дно быть красивым. - Гек, пристроив меж каменьев осколок зеркала, равняет бородку. Он прибыл вчера, автобусом, набитым тетками из Гурзуфа.
       - Зачем это тебе?
       - Чего?
       - Да бородка, усики.
       - Ну как? Девушки. И вообще... - Гек отрубает ладошкой кусок свежего коктебельского утренника.
       - Во саду ли, в огороде много успевал? Не врать. Правда украшает... мимолетные связи.
       - Немочки, и очень просто, отдаются у прибоя. Тоже и девчонки с раздачи...
       - Как же иначе...
       - И из обслуги...
       - Боевые подруги.
       - От прибоя до запоя. Я слышал Веня тоже нашарил здесь бабу...
       - Да ну. Избушка на курьих ножках. Но смешливая. Веня у нее - Череп. "Череп газ", когда Веня в поддаче.
       Ник и Олег обнаружились внезапно. В Литфонде сидели они. За столиком. Под шорох кушали набегавших волн. Люля-кебаб.
       - Это как же, - говорю, - получается?
       - Это получается хорошо, - отозвался Николя. - Мы тут канаем за литераторов. Отойдите в сторонку.
       Появилась белотелая официантка. Олег промурлыкал: - люля-кебаб.
       - Вам, мальчики, еще? - Олег нежно кивнул. Красавец Олег. Он всегда был нашей козырной картой.
       - А как же труба, бляди? - продолжал я бессмысленные расспросы.
       Принесли дымящееся люля. Следом выступал тяжелый мужчина.
       - Вы, собственно, по какому направлению?
       - По тому самому, - лениво процедил Ник. Олег встал, подхватил люля, твердо зашагал к баллюстраде.
       - Нет, как вам это нравится? - развел руками мужчина.
       - Ай люли, ай люля, ай люли-люли-люля, - удаляясь, напевал Ник.
       Первопроходец Олег. Слово и дело. Люля и лангеты умыкались прямо из окон раздачи. Проносились мимо оторопелых будивников. Мимо призыва: - "Выробляйтэ в соби высоки моральны якости". Мимо залетной команды шевченковцев. В расшитых рубахах. Чавкавших невдали.
      
       * * *
       Ночь остывала. Мы разогревались.
       - Витя! - глумливо орали мы в звенящий цикадами мрак. - Витя, где ты?
       - Вот я, - раскатилось неожиданно сверху. И Витя, как источник пред жезлом Арона, обнаружился из под нависшего камня. С громадным чемоданом. Необремененной рукой сжимал он горло "Хирсы".
       - Да когда ж ты...? Да как...? Да на чем...?
       - Хватит дознаваться. - Я опустил стакан и растворил ладони.
       - О, ученик послушный провиденья.
       - Воздвигся ты всецело из Москвы.
       - Когда бы расторопные умы...
      
       - Не надобно ума, ни провиденья.
       - Довольно своего ему хотенья.
       - Отдался он послушной теплой тяге,
       - Всецело с нами, господа варяги...
       Гуляли у подруги Олега. Витя пил охотно и плотно. Подруга тревожилась. Витя вскочил на стол. Зачесал сапогами. Бутылки ринулись в угол. Веня накрыл рот ладонью, выплюнул ломаный зуб. Долго и горестно водил он ладонью по воздуху.
       - Уууу... Друзья способны выбивать зуу-бы. Уууу...
       Вене вручили пузырь чачи. Он оставался безутешен.
       - Где мои зубы? Уууу... Где моя девушка?
       Ник принес Стеллу к нему на колени.
       - Череп газ, - смеялась Стелла. - Подумаешь зуб. У меня у самой троих нет. - Веня едва держал ее слабой рукой. Чача бежала по его подбородку.
      -- Надоело мне все это, - сказала девушка Стелла, валясь на пол.
      
       * * *
       Вдруг в особенно ясный полдень затеялся грандиозный заплыв.
       - Предлагаю держаться берега, - предложил Ник.
       - Предлагаю держаться за х.. - возразил Гек.
       - Сала во мне немного, - флегматично продолжил Ник. Замерзну - вылезу греться.
       Замерзнуть казалось мудрено в изумрудной, сияющей благодати. Она так ласково обтекала распаленное тело. Мы бездумно огибали, обросшие ракушками рифы. Веня казалось едва шевелил круглыми плечами. Но был впереди. Гек фасонисто резал волну. Миновали Змеиную россыпь, долгий изгиб монотонного берега. Карадаг разбежался, вынесся наверх, затенил солнце. Стало заметно прохладней. Плыли сосредоточенно.
       - Что-то примолкло веселье.
       - Холодно, - доложил Ник. Никто его не слушал. Миновали бухту Барахты.
       - Да, не тепло, - перебирая ногами, отнесся Витя Любушкин. - Скалы отвесно падали в воду. Ник хватал обкатанный камень. Вытягивал тощее туловище. Руки его обрывались.
       - Эй! - Витя кричал, - эй! Гляди причал.
       Но нигде не выглядывалось ни складки, ни площадки. Николя едва шевелил руками. Глаза его побелели. Веня впереди замахал ластами. Истинным спасением была эта трещина, косо бегущая вверх. Ника подхватили и повлекли. Сизые его щеки провалились к зубам.
       Мы сидели как стая взъерошенных воробьев. Налетевший ветер выдувал последние остатки тепла. Нечего было и думать соваться обратно в море. Но и в горах нам не фартило. Я прополз всей трещиной, уперся в неодолимый кусок скалы.
       - Ааа! - Грохнул по скале, разбивая в кровь кулаки.
       - Грейся, Колюнь, - улыбнулся Олег, мастурбируя воздух. Ник отрешенно схватился за ...
       * * *
       Мы все ж разнежились. Завели романы. Заплескались в теплых водах у пляжа будивников. Попечением Вени, Лева-матрос вовсе не бывал трезвым. Лева, смертно продрогших, снял нас тогда со скалы. Олег успевал с роскошною Верой. Дочь начальника золотых приисков таяла совершенно как воск в его необязательных объятьях. Ник добивался девушки Нади. Вернее ее необъятной, изгибистой жопы. Оная часть точно, достигала размеров немерянных. Но и тут Олег, будто нехотя, обошел товарища. Ник опечалился.
       - Вечор, - потянулся Веня - наблюдал я в соитии волн дамочку подходящих размеров.
       - Глядеть в оба на вахте, - вскричал Витя Любушкин.
       Сморщился Гек:
       - Что за шум? Мы в лета наши всех замнем и перепашем.
       Веня согласно мурлыкал:
       - Отрадна сладость лет младых, когда буян, и пьян, и лих...
       - Бабы - Ничто, - хмуро объявил Ник. Все согласились.
       - Движенье - Все, - радостно заорал Дик. Все согласились.
       Радужным утром зашагали мы к Щебетовке.
      
       * * *
       В Щебетовке жара, в Щебетовке пыль. Груши и персики за разморенными плетнями. Полное отсутствие отдыхающих. Полных чебуреков присутствие. В луковом соусе. Раскаленные-перченые, под легчайшим нажимом коренников они разваливаются и поспешают в желудок. Язык бежит вдоль резцов. Дорога свободна. И чрево внове предвкушает и трепещет...
       - Мамаша, а нет ли вина? - вдруг спохватывается Веня.
       - Имеется. Через дом ходите. Там нацедят.
       Ночь. Мир не в обхват. Ноги не ходят. Опадаем у призаборья.
      
       * * *
       Шоколаден Карадаг. Хлесток кустарник в фиолетовых тенях. Опускаемся в Судак. Головы камней источенные приливом. Пальмы вдоль гальки тощи, ленивы. Полдень. Вышагивать лень. Пали у Вали, в Кафе "Олень".
       Закуска скудна, изобильны напитки. За столиком - Гиви, могучий и пылкий. То ль капитан, то ль лейтенант, всенепременный здешний франт. И китель с золотым шнуром ему и дом, и мажордом. Нагнулся Гиви. Винограда ящик вынес из под ноги. Округлым жестом созвал угощаться.
       - Куда путь держим?
       - Все по-вдоль берегов.
       - В Гурзуф?
       - И в Гурзуф.
       - Как раз я на машине. Свободен подвести.
       Выносились бутылки. Неустанно. Олег их приветствовал теплым взором, Витя и Веня - остеклянелым. Николя кивал. Солидно, с расстановкой. Я один не спешил утопить меланхолию. Гиви отрядил кого-то за жбаном чачи. Дружество нарастало. Лилось через край...
       На закате, едва не выпав сквозь стеклянные стены заведения, мы подошли к машине. Аккуратный ГАЗ-63. Белые окантовья колес. Военные номера. Витю занесли прямо в кабину.
       - Остальные в кузов, - командовал Гиви.
       - Пусть гектар расправит плечи, - сонно забубнил Гек.
       - Да кто ж ему не дает? - удивился Ник.
       Круто стартовал Гиви. Лихо завился по серпантину. Правым бортом летят скалы, левым - пропасть, не покидающая нас более чем на пол метра. С песней несет нас Гиви сквозь пьяную ночь.
       - Либо мы свалим отсюда, либо свалимся в пропасть, - говорю я в пространство, наперед зная безнадежность говоренного.
       - Дик, - отвечает мне Ник, вручая теплую грушу, - кушай.
       Гиви не тормозит. На поворотах редкие встречные машины проваливаются в черный ужас. Тесные камни раздирают борта. Все. Больше двух поворотов нам не осилить.
       - Тра-та-та-та-та-та-тра... - это переламываются столбы ограждения. Лечу... Удар... Огнь вихревой сквозь позвоночник. Ноги забегают в пропасть. Руки хватают ее края...
       Ник лежит в свете фар. Лежит на спине. Лицо его черно. И еще чернее угольные подглазья. Кровь вытекает из правого уха.
       - Этот готов и этот готов, - произносит чей-то голос убежденно-равнодушной скороговоркой. И я уплываю в ставшую на дыбы ночь.
      
       * * *
       Васильки. Жмутся васильки краем светлого поля. Я широко открываю глаза. Голова поворачивается. С трудом. Плавно, в разворот колышутся занавески. Белые, в край осыпанные голубым цветочком.
       - Няня, утку.
       Это конечно Веня. Гек лежит рядом. Темя его забинтовано. Концы повязки вздымаются на затылке как огромные заячьи уши. "Еще не приходя в сознание", Гек успел обаять нашу няньку. Оля носит его на руках. Даже в сортир. /Гек не желает признавать утку/. Она могуча как Валькирия. Стол в палате завален виноградом, грушами, персиками, вяленой рыбой... Оказывается мы знамениты. Оказывается о нас говорит весь Крым. Жители села Морского осыпают плодами земли своей. Суровые дальнобойщики анонимные вручают дары. Топит в вине и чаче вовсе не пострадавший Гиви. Ублажает сервилатами, сулугуни и гранатами...
       - Няня, морфий, - стонет Веня. Гек улыбается.
       - Морфей ему. Я Олесе сказал: коли воду.
       - Ника видел?
       - Весь как синяк один. Разлом основания черепа.
       - Перелом.
       - Перелом, разлом... все едино. Не весело.
       - А что Олег, Витя Любушкин?
       - Олег решил - у него оторвана почка. С Витей - пустяки: лопнуло веко. Летел во след лобовым стеклам. Как и Гиви. Витя при Николке сейчас, на подхвате.
       - Ну а с нами что?
       - У меня - башка и крестец, у тебя - закат в Андалузии.
       - ?
       - Синячище во всю жопу... С багровым разливом. Только и всего. Повезло нам с больничкой: маленькая, чистенькая, уютненькая. И никого. Удивительно здоровый народ кругом.
       - Чай на чаче воспитан. Да, славно: рюшечки, занавесочки, Олечка...
       - Олеся Макаровна Танчук. Я что, дремать сюда приехал?
       - Принесен-положен.
       - Это нам все равно. Стоя, сидя, лежа...
       - В лохани, в корыте, в воде...
       - Вот именно...эээ...
       - Наш эскулап?
       - Тарас Андреевич Будько. Хороший человек. Мы с ним во здравие уже хлебнули. Чачи.
       - Всегда в поддаче?
      -- На том стоим. И не могем иначе.
      
       * * *
       Тишина деревенской больницы врачует душу. Плоть во след оживает, садится, пьет кисель. День глубок до обморока. Я и Олег ковыляем к морю.
       - Этот проклятый Дик. Заманил нас в вонючий Крым. Сам остался жив, а мы... Няня, утку.
       У Вени, за поносные его речи, конфискованы плавки.
       Прибой валяет нас как хочет. Тело бессильно, покорно, блаженно. Волны выглаживают гальку. Пузырится усталая пена. Катится солнце вдоль влажных ресниц. Соль тянет кожу, высыхая на горячих плечах...
       - Там, - улыбается Олег и неопределенно машет рукой.
       - Что?
       - Ви-но.
       * * *
       Медленно, праздно истекают дни. Наши убитые члены обретают гибкость. Потревоженные внутренности успокаиваются. Тарас Андреевич ни в чем не чинит нам препон.
       Прислали опросники. Из военной прокуратуры.
       - Когда вы почувствовали, что катастрофа неизбежна?
       - Когда стал есть грушу...
       Вечерами собираемся вокруг Ника. Он лежит растянутый и безгласный. Свинцовые веки его закрыты. Витя Любушкин разламывает ящики с виноградом, режет дыни, льет вино. Мы галдим, безоглядно радуясь жизни.
       - Пей, гулляй - кричит Витя, если кто-то из нас начинает коситься и говорить шопотом.
       - Гулляй покудова не скисло! Николке нравится.
       И трещат ящики.
       И струится вино.
       Летит золотой птицей жизнь.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       О пиве, о пространщиках, о Клаве...
      
      
       Ходили в баню - взять татарского пару, отмокать в простынях, щипать воблу. В пространствах где сновали пространщики, в тесноте и уюте сдвинутых кресел, в волнах дружества, колебавших пивную пену, сам собою теплел разговор, умягченное сердце простодушнее единилось с миром. Не было предмета не достойного обсуждения, положения не заслуживающего сочувствия. Род человеков, слабый и лукавый, в полной гармонии с заведением, принимался во всей своей первозданности - нагишом.
       Михаилу милы были эти распаренные посиделки, тихий смех снисходительных судей. Путь истины указал ему Евгений.
       - Ты, Миша, человек испорченный ванной и меланхолией, а я сызмальства "Трудовых бань" воспитанник. Чабров-старший наперед всей тонкости обучил. В бане на все четыре стороны удовольствие имеешь: пар принял, веником похлестался, в воблу зубом налег, а в щель - пиво.
       Следуя этим давно обретенным заветам, Михаил завернул воблу в газету, добавил шесть бутылок пива, на смену - трусы. "Двойное золотое" брал он в гастрономе "Смоленском". Товарищи не понимали этих изысков. "Жигулевское" вполне было им по вкусу. На лестнице он спохватился, что не взял мыла, задержал шаг, но не стал возвращаться. Наши забвения не случайны, полагал он. Даже в самых ничтожных иной раз судьба дышит в спину. Парадная дверь засипела, привычно рванулась к плечу. Михаил отбросил ее наперед изготовленным ботинком. Двинув ушанку наверх, он отворил лицо, вынес его наружу. Как гигантские каракули на снежном листе, грязные тропы домочадцев язвили двор. Он зашагал шире. Банный чемодан припал к тугой его ляжке. Когда-то держался в нем порох, жестянки дробей, вялый кусок валенка с древесной искрой. Много изрезано было пыжей, много иззвенелось латуни. Вкусен был жирный блеск капсюлей, оседавших в головке гильзы. Но явились новые времена, принялись облегченные привычки. Картонки готовых зарядов уже не требовали специального помещения. Вот когда милая сердцу снарядная часть и нерасхожий запас глухариного пороха отправились на чердак. Тогда и опустел старый хранитель на восьми железных углах. Был он еще в добром здравии, навечно впитав в фибровые разводы и тупые замки бесшабашное прошлое. Только и дел оказалось, что выдрать сносившийся коленкор и заклеить протертый картон Буденным в паре с Ворошиловым. Трусы Михаил уложил на Буденного, воблу - на Ворошилова.
       Как во всяком серьезном деле, в бане твердо держались традиций. Ветераны скреблись только лыком. Мыло "Банное" брали без разговоров. Корифеи у шаек выкладывали бруски "Хозяйственного". В этом пункте Михаил делал традициям упорную оппозицию, держась блядской (как поведал ему однажды инвалид Хаустов) "Красной Москвы".
       Собирались у Александра. Мялись в прихожей. Заходили в пустой коридор. В комнате тети Ани из буфета с резными ветвями, плодами, мутными иллюминаторами пупырчатого стекла, извлекалась "Зубровка". Слегка принималось за теплый посад, за правильный пар, за татар. Александр снаряжал тощее свое исподнее. Ожидали Евгения, завсегдашнего участника и энтузиаста. Вот захлебистая трель объявляла его прибытие. Тут же и вручался ему стакан. Отведав Зубровки, Евгений впадал в сомнения: он не был уверен в жизни и в качествах бочкового пива. Александр уверял, что с пивом все в порядке. Евгений вздыхал, снимал и одевал темные очки, с укоризной наставлял их на товарищей.
       Выходили Плющихой. Терлись вдоль затеянного многостроительства. У булочной брали в гору, от бакалеи катились к набережной.
       "Виноградовские бани", заведение вполне старомосковское, с копотью, жатым в углах кирпичем, служило местом законного субботнего расслабления. Тело населения без спеху приводились здесь в надлежащий порядок. Выходили семьями, благостно, самочинно. Женщины, по обычаю, ущемлялись недостачей пива и пара. Зато окна их отделений, небрежно мазанные белилами, всегда имели возбужденных зрителей, часто давивших стекла. При этой оказии молодые бабы визжали, закрывались шайками, а старухи грозили сизыми кулаками. Ходили дворами. Малолетки, во след прыщавым водителям, резали пятаками запотевшие стекла. Появлялась ленивая власть в сапогах иль валенках, глядя по сезону. Била метлами подрукавную мелочь.
       Отгрузив зимние одежки, друзья обратились к буфету. Буфет, известное устроение с пивной стойкой посередь стеклянной груди, заходил в помещение несколько наискось. Правая грудь его полнилась банным продуктом, левая - отводилась закуске. В правой - хороводы мочалок, домики мыла, в левой - соленые сушки. В правой - "Тройной одеколон", зеркальца в ладонь, средства от мозолей, в левой - бутерброды черного хлеба с килькой. В правой - ножницы, щипчики, бритвы, в левой - орешки, пряники, леденцовые петушки. Позади стойки, на листах "под мрамор" крашеной фанеры, висели пучки веников, березовых и дубовых. А за стойкой, грудь ее ничуть не уступала буфетной, присутствовала кому Клавка, кому Клава, а кому и Клавдия Ивановна. Тонкие эти оттенки были существенны. За неверную степень фамильярности можно было узнать о себе много нового и лишиться навек благосклонности.
       - Клава, - лаского зажурчал Евгений, - нацеди три кружечки. Закуски не надо.
       Монументальная буфетчица отворила кран, выстроила в ряд три кружки. Сели на скамье, под веники. Веник брался всегда один. Не по экономии, скорее витала здесь идея единения, братства, вселенской сопричастности. Веник выбирал опять-таки Евгений. Он, долго прилаживаясь, махал им в воздухе, трепетал листом, нюхал, откладывал, брал другой...Наконец, объявлялось, что вот он правильный веник и с этим плыли в предбанник. Предбанник являл собой довольно низкую залу. Ряды сплоченных кресел самого простого разряда, перебивали его длину. Вдоль них катилась дорожка сермяги, топтанная изнемогшими любителями пара, равно и сапогами жаждущих к нему приобщиться. Граждане, исповедующие дисциплину, чистоту и порядок, сперва выходили к сокрытым тапочкам, полоскали ноги в горячих водах, независимо семенили к креслам. Большинство презирало эти мелочные маневры, смело внедряя пятки в раскисшую сермягу.
       Михаил подвязал номерок у щиколотки.
       - Правильно, Астарот, - одобрил Евгений. - Я лишился штатского куртеца, взяв на веру сохранность имущества.
       - Можно отдать пространщикам, - заметил Александр.
       - Баловать.
       Они гуськом прошли по дорожке. Распахнули двери меж двух зеркал. Народ гремел шайками, драил спины, мылил грудь. Граждане, в очередь растянув друг друга, мочалили чресла.
       - Разбирай шайки, - сказал Евгений.
       Михаил подошел к кранам холодной и горячей воды. Деревянные ручки их, изъеденные, в темных трещинах, были схвачены медными кольцами. Трижды открутив шайку полную кипятка, он доверху налил ее холодной водой. Александр сунул голову в парную.
       - Куда? - заорал мужик, бешено выскребая листья.
       - Дай помогу, - возразил Александр. В парную уже переминалась очередь. Никто, однако, не шумел. Мужик вышвырнул листья. Доброхоты стали подавать шайки перемыть пол, освежить полки. Мужик вышел к каменке, захватил ковшик, влил в него пива.
       - Сторожись! - крикнул он и, став боком, метнул пиво в зев каленых камней. Тотчас засипев, вышло белое облако. Пахнуло горячим солодом. С крыльев носа побежали ручьи. Евгений сунул веник в холодную воду, полез на верх.
       - Миша, иди, обработаю ласково, как ребенка.
       - А вот мы его после, - махнул Александр. Жар действительно допекал. До самых до окраин. Михаил одолел нижнюю полку, но в самое пекло не лез. Там Евгений оказывал науку всему длинному составу приятеля. То шептал веником вдоль хребта, то хлестал мосластые члены, то клал оттяжистые удары вдоль налившейся розовым спины. Александр, в свой черед, как умел отмахал круглые части приятеля.
       - А что, мужички? Не пора ли сделать нам выход? - предложил, наконец, Евгений. Михаил с облегчением кинулся к выходу.
       В освежительной прохладе предбанника, утеснившись в креслах, они погрузились в кружки. Пиво доставил кривой пространщик Григорий. Михаил расстелил газету, вынул воблу, разодрал ее от хвоста. Отложив балык с головой, принялся он за ребра.
       - Правильно, Астарот - одобрил Евгений, - балык мясоедлив, да грубоват. Вся сила в ребрах.
       "Двойное золотое" решили "взять" вторым заходом. Оттянув кружку, Евгений сообщил:
       - Вчера вынимал Чаброва-старшего.
       - ?
       - Спал... в заборе Нескучного сада.
       - Большие неудобства, - флегматично сказал Александр.
       - Мать говорит: родителя нету. С выручкой. Он ведь теперь в "Ветерке". Директором трудится.
       - Погоди. Разве Чабров-старший покинул Органы?
       - Они его покинули.
       - Как вообще он туда залетел?
       - Вот именно залетел. На заре туманной юности Чабров-старший и был летун, инструктор авиационного училища. Чемпион, опять же, по боксу. Вы знаете его колотушку. В Органах он воспитался большим театралом. Сопровождая вождей. Торчал постоянно в Большом театре. Седьмой ряд, пятое место. В кармане лимонка, под мышкой пушка, к икре нож притачан. Все балеты выучил. Вместе с товарищем Ворошиловым. Одобрял "Шурале". Потом его двинули Кагановича дом охранять, на Воробъях. Выходил Лазарь, считал павшие яблоки. И как-то недосчитался. В дежурство родителя. Его и поперли.
       - Да Лазаря самого давно поперли.
       - Не "играет" значенья.
       - Ну, ну, Евгений, далее?
       - Все же заботой его не оставили. Пристроили в кафе "Ветерок". Он там друзьям столик, конъячок, прикуску. Сидят, поминают минувшие дни...
       А вечерами Чабров-старший с башлями домой продирается. Обходить ему Нескучный сад лень. Да и зачем? В решетке сподручная дыра имеется. Короче, дело к часу, еду в Нескучный. Ясное дело, "Ветерок" запечатан. Бегу к решетке. Вижу ноги, туловище. Аж захолодел. Чабров-старший, вполовину плечем не ворочая, застрял, рот открыл, храпит на всю округу. Я к пиджаку. Пиджак набит башлями!
       - Не потревожен?
       - Сам удивляюсь. Видно поздно в решетку он въехал.
       - Повезло.
       - Пьян?
       - Бесконечно. Мать не знает чего с ним делать.
       - А ты знаешь?
       - Кабы ведала я, кабы знала, наперед бы всю жизнь угадала... - сумрачно пропел Михаил.
       - А еще на бега повадился отъезжать. Завелся у него жокей, Жора. Чабров-старший называет его сынок.
       - Отцы и Дети, - кивал Александр.
       - Да проставился он на Могучем. По Жориной наколке. Хотел рубить из него капусту.
       - Ну что, Евгений? Не добрать ли пару?
       - После горестей.
       В этот раз Михаил затесался на верх, отмокал, стойко держал веник. Александр и Евгений в очередь отстегали его мяса. Он уже подходил к точке самого блаженного расслабления. Но явились татары в войлоке на бритой башке. До ожога раскалили воздух. Отступился даже Евгений. Тут и пришел черед "Золотого".
       - Третьего дня кушали водку, - обстоятельно сообщил Александр, завернув простыню вкруг сухих чресел, - танцевали, даже и с тещей. Зинуля разошлась, порхала бабочкой. Нулик Гиршман крутил ее в вальсе. Он, как и ты Михаил, "Двойного золотого" любитель. Теща жеманилась: я старушка, старушка. Ну, Зинулю вы видели. Она и в сорок очень еще хороша. Тесть мой, Коржов, добывал ее долгие годы. Даже застрелил кавторанга. За что кинули его в штрафной батальон. Из немногих он там уцелел. Кольцо со львиной головой видели? У немца вместе с пальцем оттяпал.
       - Коржов - крут, - согласился Михаил. Руку на слом мне жал. Еле выдернул. А потом осел. На заемном спирте. Пал в лирику: паалюбиил Зинуулю я, слааще жиизнии она... Кажется за кавторанга в торпеду его зарядили?
       - Преступление и Наказание, - кивнул Александр.
       - В какую еще торпеду? - удивился Евгений.
       - Коржов - подводник. Об этом вспомнили. Из штрафного его и снарядили. Не в торпеду, правда, а в крохотную подлодку, вроде велосипеда. Голова наружу, да и те же педали крутишь. Только вместо колес - винт. Местный Кулибин это чудо сварганил. А должен Коржов был продраться к какому-то известному крейсеру, налепить мину и тотчас сваливать. До взрыва у него оставалось что-то минут с десять. Так рассчитал все Кулибин. В Северном море дело было. Вот снаряжают его в теплый костюм, натягивают поверх резину, два жилета пробковых. Там еще сети надо было резать. Вручают ему громадные ножницы. Километров за пять опускают под воду. Компас в зубы и вперед. Ну, Коржов до сетей дотянулся, дыру взрезал и к крейсеру. Прилепил мину, как учил Кулибин... да и сам с ней прилип: велосипед его ни туда, ни сюда. А время тикает, две минуты, три, пять...Миша, где там твое "Золотое"?
       - Ну, ну, не томи, - подгонял Евгений.
       Александр вытянул витую бутылку, открутил балыка. Жевал он вдумчиво, держа воблу горстью у самых губ.
       - Пиво, Миша, у тебя хорошее, а вот с воблой промашка: суховата.
       - Подстать твоим мясам.
       - Да. Так вот, не знает Коржов, что делать. Бросать экипаж и на пробке своей подниматься? Отгрестись не успеет как жахнет. Оставаться? Так в три-пять минут на куски разнесет. Уперся в последний раз он смертно и видит вдруг: оттяжку забыл отпустить. Сорвал ее мигом, да давай Бог ноги. Три с половиной минуты - все что у него оставалось. Никогда, говорит, не вертел педалей с такой скоростью. Все ж ударило его в спину, завертело, поволокло. И пропал бы Коржов, не вылови его друг с миноносной бригады... Так вот, танцуем. Вламывается Коржов. Не дает виду, но все это ему не нравится: ни танцы, ни Нулик Гиршман, ни то, что он с Зинулей отплясывает. Публика дело это учуяла и рассеялась. Сели мы с ним на кухне. Стали добирать самостоятельно. Коржов рассупонился, зачал жалиться: этот евррей, Нулик, Зинку мою ... хотел. Ослаб он последнее время. А Зинуля рядом: дурак, дурак, дурак. Притянул он ее железной лапой и запел мировую: паалюбил Зинуулю я...Ну, дело известное. Утром встаем еле ползаем. Я за пивом, Коржов борщ похмельный варить. Мастак он по борщевому делу! Как ударили в две миски, сразу в трезвость пришли.
       - Пора и нам в раз последний ударить. Уж татары небось отхлестались.
       Татары, однако, были во всей своей силе.
       - Да неужто осрамимся? - жал на нерв Евгений. Михаил соглашался внизу постоять. Вошли. Задышливый воздух окалял ноздри. Минут пять держались, оглаживались. Лист припадал к коже и кожа под ним сейчас разваривалась. Евгений пробовал брать верха, зазывал собратьев. Его уже мало слушали.
       - Я хоть и частью татарин, но с меня довольно, - сообщил Александр, выступая к двери. Михаил заспешил ему следом.
       - Ну, что ж, - нехотя согласился Евгений, - тогда в мыльню.
       Они медленно прошли залой, тщательно выбирая место. Устроились на дальнем ее конце, захлестнув кипятком свободные скамьи.
       - Выжигай, выжигай, - горячился Евгений, приплясывая у огненных ручьев. - Начнем с Михаила. Он у нас самый нежный.
       Михаил залег на горячий камень, сложил голову в руки, закрыл глаза. Глухо звякали шайки, выкликалось невнятное эхо. Сердце растворилось и понеслось. И было уже не понять во сне ль, на яву слышит он подводные туманные голоса. Евгений, между тем, распустил мочало, плеснул кипятку, бросил в него кусок мыла. Круглой своей лапой бешено раскрутил. Огненной горой вздыбилась пена.
       - Буди, - крикнул Евгений.
       Александр высоко поднял шайку и обрушил потоки воды на недвижное тело. Разом вынув мочало, Евгений широко заходил по спине. Сначала легонько, потом все крепче выписывал он круги, теребил шею, разбирал позвонки хребта.
       И опять Александр обрушивал воду. Огневая пена проникала во все уголки и извивы. Михаил не чувствовал тела. Оно таяло сладко, легко, как теплый воск душистой свечи...
       - Как распорядимся? - спросил Евгений.
       - Остыть и предаться покою, - блаженно сказал Михаил. После такого дива просто грешно наливаться пивом.
       - Хм, - произнес Александр.
       - Ладно, уважим, - согласился Евгений. Спасем от греха. А мы оскоромимся. Эй, Гриша, волоки нам четыре кружки. Да бутерброды пристегни. С килькой.
       - Не в убеждение, а в разъяснение, - монотонно сказал Александр. - Я держусь канона древнего: "не устраивай праздника телу своему. Без веселия души мертво твое тело есть". Посему, и наперед всего, веселю я душу. Веселю методою всенародно проверенной и простой. Это и есть практическая метафизика...
       - пива. Разъясненная весьма убедительно.
       - Так примешь?
       - Как за души веселье не принять? Помню в младости предложил мне один генерал выпить рюмочку...
       - Уж не папа ли?
       - ...я и выпил. Всегда слабею от предложений. Нет, другой генерал, Теодор Янович Свиклин.
       - Дядя?
       - Оно, конечно, дядя. Но не совсем. Мамаша моя, на ту пору женщина вдовая, познакомилась с генералом точно не ведаю где. Будто бы стояла в заманчивом месте военная санатория. Будто бы гулялось там в лес по грибы...
       - И по ягоды.
       - И по ягоды. Будто бы человек очень хороший. Короче, лет этак в восемь возник генерал. И существовал уже протяженно. Предлагал мне менять лампасы и звезды на мою молодость. Не в дурном рассмотрите смысле. Благодушно так он шутил. Рюмка была мне предложена классе в девятом. Все хорошо, равномерные Тоди визиты. Шнуровое мундирное золото. В расслабленьи обеднем - подтяжки. Вдруг в одночасье звонок. За дверьми старушонка.
       Вам чего? Теодора мне Яновича, генерала отдайте. Ах, охальники, пачкуны, разведенки! Тут маман. Выйдите, мол, из дверей Частной квартиры. А мне шепчет: сыночек, помоги Теодору Яновичу через кухню уйти. Выперли старушку. Подаемся мы с генералом на кухню. Брюки лампасные он подворачивает. Окно настежь. А грузен Теодор Янович, пудов на восемь тянет. Правда не больно высоко, второй этаж. Опять же двор задний позор ограничивает. Перевесился генерал, сапогом трубу ловит. Все мимо. Я говорю: да вы рукой сперва схватитесь, тогда и нога зацепится. Нет, вижу, не хочет подоконник выпустить. А старушка опять в двери ломится и грозит мусорами. Мать аж белая к нам подбегает. Ну чего, боже мой, вы здесь возитесь?
       Отлип генерал, трубу обнял, вполовину вывернул и повис. Я говорю, вы сапогами-то трубу обнимите, да руками перебирайте. И очень все просто. Где, шипит, просто. Мне ж не десять лет. Все же стал помалу вниз осаживать. Сапоги, конечно, в расскреб, мундир вдребезги.
       - Мда, - усмехнулся Евгений. Генерал на трубе, эко зрелище...
       Оттеплело. Пушился снежек. Умягченные граждане растекались заветными переулками.
       - Вовсе не поздно еще посетить гастроном, - сказал Александр.
       - Посетить гастроном никогда не поздно.
       ОДНАЖДЫ В ИЮЛЕ
      
      
      
       Душным июльским днем Марья Давыдовна, толкая сбитыми башмаками вялую пыль, спешила к автобусной остановке. Ее смуглое усталое
       лицо, глубокие без блеска, без магнетической силы жизни глаза выражали
       привычную печалъ. Мелкие морщинки, собравшиеся в углах опущенного рта,
       свинцовые тени под тяжелыми веками обличали ту покорность, ту пронзительную беззащитность, которой судьба метит свои будущие жертвы. Позади нее прыгали на одной ноге Шурка и Юрка. Они падали, зарываясь конопатыми носами в теплый песок, гладкие щеки их румянились соревновательным возбуждением. Марья Давыдовна не оборачивалась. Она с трудом тащила квадратную кошелку, построенную из того несносимого материала, какой идет на солдатские сапоги. В кошелке находились помидоры, хлеб, шесть котлет, пяток крутых яиц, а также одеяло, полотенце и две пары
       черных трусов. Чувствовала она себя неважно, сердце настороженно замирало в груди, рука онемела, но она давно обещала мальчикам поездку на
       озеро и теперь, задыхаясь, с частыми остановками, как в тумане брела к
       автобусу.
       Они собирались с утра, но Шурка свалился с чердака, пытаясь вытянуть к лестнице старый дедовский сундук. На его рыжем затылке вздулась
       изрядная шишка. Ему было велено прикладывать к ней мокрое полотенце.
       И все утро он просидел на крыльце рядом с пыльной дорогой, по которой взад и вперед, далеко высунув розовый слюнявый язык, бегал Акбар, веселая неопределенной масти дворняга. От скуки и одолевающей жары Шурка несколько раз призывно гавкал, но Акбар , косясь золотым выпуклым глазом, продолжал носиться по пыльной дороге, держась на безопасном расстоянии
       от крыльца. Прошло еще некоторое время пока Марья Давыдовна подметала комнату, жарила котлеты, отсылала Юрку за хлебом и наконец, положив узкую ладонь на Шуркин затылок, объявила что пора отправляться.
       Автобус стоял на круглой поляне рядом с пивным павильоном,
       крест накрест заколоченным еловыми горбылями. Хилые сосны слегка
       кивали лысыми головами, жар растекался с их медных стволов. Очередь томительно протискивалась в накаленную железную коробку. Липкие поручни вырывались из влажных ладоней. Рваное сиденье обожгло колени, когда Юрка рванулся к наглухо задраенному окну. Забубнил двигатель, глухо вскричала трансмиссия и автобус, тяжело переваливаясь на мягких песчаных увалах, двинулся в путь. Юрка без особого интереса смотрел сквозь
       мутное окно на серые заборы, бредущую рядом канаву с кучей
       обгрызанных бревен, осатанелых гусей, засунувших головы в грязную лужу.
       В его широко расставленных синих глазах зажигались рыжие искры, когда соседка, громадная женщина с пудовым бульдожьим лицом, возносилась к потолку, чтобы на обратном махе с непостижимою силой умять бедное дерматиновое сиденье. Юрка в этот момент изо всех сил держался за стальной прут, скрепляющий бегущие ото всех дыр пружины. Он поглядызал на
       Шурку, который сидел с матерью впереди, но видел только его рыжий затылок
       и грязную пятерню, исследующую злополучную шишку. Духота в салоне густела. Запах то ли редьки, то ли отрыжного постного масла утвердительно
       приходил от задних рядов. Двое мужчин с деревянными ящиками, в тяжелых
       сапогах и брезентовых плащах, весомо добавляли едкую струю перегара.
       Водитель по локоть свесил волосатую руку из открытого окна. Ветер шевелил курчавые заросли и Юрка, хоть и с трудом, разобрал "Помню Тосю", вписанное в небрежное чернильное сердце.
       Марье Давыдовне было нестерпимо жарко, она задыхалась. На каждом
       ухабе сердце проваливалось куда-то в желудок. Она со страхом наклонялась вперед, прижимая руки к груди. Лицо ее напрягалось, темные измученные глаза застилало слезами, бешеные красные круги разбегались к вискам.
       Наконец она решилась и постучала в перегородку водителя. Он нехотя обернулся. Подбородок его вопросительно задрался.
       - Нельзя ли открыть окно?- робко попросила Марья Давыдовна.- Очень душно.
       Водитель лениво отвернулся и бросил через плечо:
       - Механик не велит открывать. Все запоры переломали, а мы плоти.
       - И вечно этим евреям воздуха нехватает! - радостно завыла толстуха, расставляя локти, так что Юрка почувствовал как его вжимает в железную стенку.
       - Присосались и пьют нашу кровь, - глухо подтвердили мужики с деревянных
       ящиков, пустив особенно густую струю перегара. Их брезентовые плащи жестяными коробами топорщились в середине прохода.
       Марья Давыдовна, закрыв лицо руками, бессильно опустила голову. Шурка
       угрюмо смотрел под ноги.
       Ткнув толстуху острым кулачком, Юрка закричал:
       - Вот мы евреи, что вы имеете против нас?
       Толстуха опять, не глядя, отбросила его к стенке.
       - Да, вы евреи,- согласилась она, - но вы маленькие евреи, с вас пока и
       спрос маленький.
       - Присосались и пьют нашу кровь,- опять загудели с ящиков.
       - Все места захватили, на кладбище не попасть,- шепелявила старуха в темном платке.
       - Брежнев-то точно еврей, - вдруг убедилась толстуха, - да и Косыгин под
       вопросом.
       - Остановите машину! - вдруг потребовал чей-то голос.- Женщине плохо.
       Марья Давыдовна медленно сползала в узкий проход, голова ее бессильно
       моталась.
       - Мама, мама, - закричал Шурка, пытаясь втащить ее на сидение.
       - Притворяется,- пропела толстуха.- Небось не сахарная, не растает. А людям' ехать надо.
       - Пусти! Да, пусти же! - отталкивал ее Юрка, перекатываясь через чудовищные колени.
       - Сейчас же остановите машину, - забарабанила в перегородку пожилая
       строгая женщина. Шофер обернулся, увидел ее гневом опаленные глаза, белые
       прикушенные губы.
       - Не положено здесь -, хмуро возразил он,- у Красного поля остановка.
       - Послушайте, голубчик, - прошептала женщина в напряженной тишине, - я вам
       сейчас такое устрою... И больше не взглянув на него, она подтянула Марью Давыдовну, расстегнула старенькое платье и с выражением боли на сухом властном лице принялась массировать сердце.
       Автобус причалил к пыльной обочине. Ребята испуганно глядели то на
       женщину, то на мать, то на притихших пассажиров.
       - Вы! - Женщина ткнула пальцем в брезентовуя кучу. - Помогите ее вынести.
       Да не дышите в лицо.
      -- А мы чего, - гудели плащи, - мы с нашим удовольствием. Завсегда помочь рады.
       Они по-медвежьи обхватили неподвижное покорное тело и пятясь вылезли из автобуса.
       Марья Давыдовна лежала в тени. Глаза ее были закрыты. Из под дрожащих ресниц выкатилась слеза. Тонкая жилка вздымалась и опадала у правого виска. Женщина гладила ее лоб, узкие ладони, мягкие легкие волосы.
       - Юра, Шурочка, - едва слышно шептала Марья Давыдовна. Слезы бежали к
       морщинкам у ее бессильных губ.
       - Сыночки мои милые. Как же вы теперь...
       - Маам! - тянул Шурка, хлюпая носом,- маам!
       Юрка не плакал. Держась за подол побелевшими пальцами, он неотрывно смотрел на ее трепещущие ресницы.
       - Вам не надо говорить, милая, - ласково уговаривала женщина, гладя ее худые щеки. - Лежите тихонечко. Скоро приедет врач. Все будет хорошо.
      -- Шурочка! - Марья Давыдовна рванулась, затрепетала, и, бессильно раскинув руки, упала на спину.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       Светлой памяти Т.А.
      
       ПЕСНЯ О ЛОШАДИ, ВИНЕ И ЛЕНИВОМ ЛЕТНЕМ ДНЕ
      
      
      
       Пили на веранде, под лошадь Буденного. Пили задумчиво, не вдогон, вольно осадившись на венских стульях. Маршал не возражал. Выявлялся он на гнедом жеребце Донского должно завода: в синь галифе, звонкие лампасы. Круглым немигучим оглядом побеждал Буденный пространство. Нам это все равно. Мы в мире с пространством, с теплой пылью его старых углов. День стоял нерушимо. Ровно дышали бузина и крапива. Ветер не забегал песчаной дороги, не выглаживал праздный собачий след. Сосны дремотно клонили круглые головы и под их переливчатой тенью сладко было тянуть рюмку, тянуть в перебив незатейливый разговор.
      -- Прочно засел. А зачем портки сизые?
      -- Изделие братана маршальского, Лени, генерал-голубятника. И в глазах его навечный сизариный пыл.
      -- Леня-живописец - новость для меня.
      -- Прилегал, прилегал Леня в живопись. Но сюжет держал строго: согласно выкройкам журнала Коневодство. И ходили кони к Лене. С ординарцем Колей. Что за чудное было зверье! Хвост фонтаном, ноздри дыбом, во глазах лиловый дым. Тут и Леня из подъезда. Во всем аппарате: сапоги горят, шпоры говорят, ус щетинится. Дворничиха Феня в остолбенении. Возлетит в седло Леня соколом, расступись, мол, кто вокруг да около...
      -- Проживали, кажется, в вашем подъезде?
      -- И проживали весело. Промахает, бывало, почтарей заветных. Выйдет, хоть и в тапочках, на лестничные площадя - коммуналия сейчас к дверям притянется, щи в дыхании останавливает - выйдет да и запустит телефоном в супругу. А не зуди под горячую руку. Бабье дело свое окорачивай. Эх, Леня! Голубиной кротости был человек.
      -- Кто ж у вас там еще копошился? В золотой клетке попугая держал? Збруев, что ли?
      -- Пал Андреич? У нас, у нас. На шестом возвышался. Генерала, правда, не вытянул. В полковниках затоптался. Да что об нем толковать. Я вот недавно встретил Рыжего. Обнял будто брата. Чуть не прослезился. Широкий, как страна моя родная, руки черные, морда красная. Вспомнили и Пуздрю, и Сопливого, даже Федосью Марковну с ее бородавкой...
      -- Владик, Саша. Как можно пить в такую жару?
      -- Танечка, во дни сомнений...
      -- Ну, хватит дурака валять. Идемте с нами на озеро.
      -- Во дни тягостных раздумий о...
      -- Идете вы или нет?
      -- Нет, не того душа моя взыскует.
      -- Нет, не о том мне сердце говорит.
      -- Да ну вас. По крайней мере не нагружайтесь...
      -- До потери человеческого облика? А я вот, так с удовольствием потеряю. С прре-ве-ликим.
      -- Нет. Нет. Мы будем работать. И радость, тихая радость...
      -- Я не буду работать.
      -- Не будешь?.. Ужасный, страшный человек. Рикус, дорогой, иди ко мне.
      -- Рикус в плохом состоянии. Даже не лает прохожих.
      -- Разочарован, разочарован как и я.
      -- В жизни?
      -- В че-ло-ве-ке. Рики! Паренек! Офицер! Американец!
      -- Не балуй, не балуй. Еще, глядишь, восторга не выдержит,
      -- Выдержит. Выдержит все и широкую, ясную...
      -- Кончилось вино.
      -- грудью...В поселок?
      -- Закрыто, запечатано, зарешечено.
      -- У Клавки?
      -- Не уплочено.
      -- Друг детства Серж Колыхалов?
      -- Оне в Греции.
      -- Хм. Из ворюг в греки. Да, нет людей.
      -- Нет лошадей.
      -- Но есть мечта: обучить тебя верховой езде.
      -- Обучен. Гарцевал. И даже брал призы.
      -- Езде на мотоцикле, Саня. Как ты об этом полагаешь?
      -- Всегда.
      -- Браво. Так двинем бойко и необгонимо...
      -- Чтоб все посторонилось и окосело. Поехали.
      -- Хвалю. Вот тормоз, газ. В калитку вьедешь? Снес калитку. Это ничего. Держи дор-рогу, вот твоя задача-а-а...
      
      
      -- Вадик, вы совсем с ума сошли. Что мне теперь с Сашкой делать?
      -- Пустяки, Танюша, пустяки. И слегка только бок зашиб. А как лихо выехал!
      -- Весь поселок на дыбы подняли.
      -- Как лошадку Буденного. А помнишь, Танечка, полет на такой вот лошадке аж до Кремля?
      -- Да как же мне не помнить? Я тогда окаменела от страха.
      -- Мда. Играли мы в прятки, и ты водила, и никак не могла меня найти. А я лежал в высоком табаке, у дальнего края газона. Одурел от запаха, кажется и заснул. А ты все водила и водила, да вдруг села на скамейку и разревелась...
      -- Да, да, да. И ребята начали кричать, и ты вышел из табака, такой маленький, с белыми ушами, в чулках в резиночку. Какой же ты был смешной!
      -- Поверь, ты тоже не была королевой. Плакса конопатая!
      -- Ушастик! Ушастик!
      -- Ты так ревела, что Коля-ординарец от скуки и сочувствия посадил тебя на коня и тихохонько вокруг дома протрусился. Плакать ты перестала, слегка только повизгивала.
       Тут запели подъездные двери. Заиграли уздечками кони. И явились в малиновом звоне сам Леонид Михайлович. Да как явились! Брови строгие разлетаются, глаз на выкате удивляется, под усами улыбка сахарна. Ох ты гой еси, хоть чего проси!
       Помавал он нам ручкой ласково, ликом светел стал, да и спрашивает: ну, пузыри, который со мной до Кремля? Я и высунься. Ууу, как высоко было до земли. Как страшно и весело. Только голова немного кружилась. Но как-то эдак...царственно. Сначало-то шагом перебирали, будто танцуя. А потом как вошли в рысь! Ну, думаю, сейчас вылечу. Оглянулся я с тобой свериться, по Пречистенке кони стелятся. К Моховой переходим на мах. Гоп-ля-ля, в два прыжка у Кремля...
      
      
      -- Развлекаете подругу, гражданин? Вы тут, прямо заявляю, не один.
      -- А, проснулись, гражданин. Ну и как?
      -- Ощущаю здаа-ра-венный синяк.
      -- Приналечь бы вам холодным утюгом.
      -- Я сейчас бы выпил пива за углом. К горькой пене бы припал как к груди.
      -- Материнской?
      -- Ты меня не заводи.
      -- Мы тут детство вспоминали. Уют.
      -- Что там вспомнишь? В детстве пива не нальют.
      -- Какой цинизм!
      -- Какая жажда! Его, чай, с панталыку не собьешь.
      -- Ничто нас в жизни не может...
      -- Вышибить?
      -- Из седла.
      -- Бок тому свидетель.
      -- Не в счет, не в счет, что железное. Ты мне натуру предьявь. Мы с лошадкой можем справиться любой.
      -- Ну, ну. Не заносись. Я одного только и знал всадника истинного.
      -- Леонид Михалыча?
      -- Их. Все было в них к лошади подобрано: и стан, и движение, и вольных членов распоряжение. Всякая жилка в меру песенку свою пела... Поутру бывало выскочишь за хлебом, а уж там... Белой пеной закипают трензеля, пишут кони зазывные вензеля. Строг сапог, тверда рука и Леня строг. Изьявляю я ему под козырек. И бежит в тревоге тополиный пух. Леня скачет. Прочь с дороги. Ух!
      
      
      -- Ребята, к вам можно? Я с вином.
      -- Светик! Ангел! Спасительница! Засушили, уморили, чуть не убили. С вином! Можно. Должно. Не-об-хо-ди-мо!
      -- Кто тебя чуть не убил?
      -- Этот, вот, Азз-раил. Ах, оживаю я, душа моя поет...
      -- Душа поет, а тело уже спело.
      -- Владик, оставим препиранья. Друзья! Содвинем же бокалы и... и выпьем за...
      -- Всадников и лошадей.
      -- За подругу дней моих суровых... за прелестный этот день... за лиловые дрова у сарая. И...и...
      -- За то, что мы замечательные люди.
      -- Вот, вот. Как это ты так ловко... Меня что-то несет. Но ведь это и есть... это и есть песня...
       Пили на веранде, под лошадь Буденного.
      
       ТЕНИ, СУМРАК, ДУНОВЕНЬЕ...
      
      
      
       - Знаешь, если закрыть глаза и сесть вот так, тихо-тихо...
       Вера, улыбаясь, опустилась на снег, подставив веселым солнечным брызгам вздернутый носик, осыпанный редкими конопушками.
       - То что?- снисходительно спросил Михаил, глубоко упирая палки в хрустящий наст.
       Вера сидела неподвижно. Синие тени дрожали на ее матовых скулах.
       Старая заброшенная ветка железной дороги лежала спеленутая искристой, выглаженной ветром парусиной, кое-где пробитой крестиками птичьих следов. Внезапно ближняя ель махнула упругой лапой. Подтаявший пласт снега легким облаком заскользил вниз.
       - Так что? - вновь спросил Михаил, поводя плечами, на которых устроился широкий рюкзак. Вера опять улыбнулась, не открывая глаз.
       - Пошли? - неопределенно предложил Михаил, уминая лыжню.
       Вера тряхнула головой. Носик ее сморщился. В глазах заплясали зеленые искры. Она вскочила на лыжи.
       - Когда я была совсем маленькая, мне часто снился снег и я просыпалась больная и грустная. И мама брала меня на руки, щупала лоб и пристально смотрела в глаза... Я любила свои снежные сны, все эти хлопоты вокруг: теплые носки, горчичники, чай с малиновым вареньем... А потом эти сны кончились и пошел всякий вздор. Но как-то мне купили коньки и в этой уморительной шапке с помпоном повезли в Лужники.
       - Мы больше в парк Горького ходили, - оживился Михаил. Перевалишь через забор у Нескучного сада и на катке. А в самый последний момент держись за голову.
       - Ну конечно, Мишенька, она у тебя и тогда была слабовата.
       - Ты, Верочка, хоть и проницаешь, но в сторону. Просто висишь как сосиска, и готов уже спрыгнуть, а в это время сзади протягивается длинная грабка и сдирает с тебя шапку. Особо сторожись, если пыжик. Об ондатре тогда и не слыхивали.
       - Рыжик-пыжик, где ты был...
       - Замечательное было времечко, - вздохнул Михаил. - Краснорожие блюстители - форменные брюки закатаны в толстые вигоневые носки, синяя шинель обливает могучий зад, строгость и величие во взоре - как тяжелые броненосцы, чинно раскатывали на "гагах". Утомленные жиганы в черных "пальтуганах" - кепки-многоклинки"с разрезом" кинуты к правой брови, белое шелковое кашне пеленает горло - меланхолически резали лед в хороводе почтительной "шестерни". Курсанты военных училищ, с блондинками в красных свитерах, лихо перебирали ногами. И мрачное "ремсло", угрюмо раскатывая по краям, "нарывалось" на чистую публику... Да, замечательное было время.
       - Ну что, тронулись?
       Они заскользили вдоль старой лыжни, глубоко проваливаясь в неожиданные пустоты. Бежавшие навстречу ветки хлестали по груди и со свистом отскакивали назад, бросая снежную пыль в жаркие лица. И опять шорох лыж, оцепенелый строй деревьев, горячий, радостный разбег молодого тела.
       Уже там и сям разбросало сиреневые тени, когда они выскочили к речке. Лыжня запетляла меж поваленных стволов, деревья расступились, показалась крохотная поляна, стянутая корнями матерых елей.
       - Миша, какое чудесное место!
       - Нравится? Это наше старое логово.
       Он скинул рюкзак, наклонился к лыжам.
       - Сейчас расчистим снег и соорудим грандиозный костер.
       Михаил похлопал рюкзак, вынул широкий лист дюраля, топор с длинной рукоятью, два котелка, вложенные один в другой, фонарь с золотистым рефлектором и две пары валенок: побольше и поменьше.
       - Снимай ботинки, пока ноги не выстыли.
       - Ой, валенки!
       Михаил обстучал топором толстое бревно, усадил Веру, очистил носки ее от намерзших ледяных крошек и ловко обул валенки. Затем быстро, в два приема переобулся сам, подошел к куче смерзшегося хвороста, просунул в нее руку, выдернул длинную ровную палку и заработал дюралевой лопатой, вырезая огромные бруски снега.
       - У тебя здесь прямо домашнее хозяйство, - засмеялась Вера.
       - Стараемся, - пробурчал Михаил, обнажая мерзлую землю с крошевом сучьев. Вера, сжавшись в пушистый комочек, пристально смотрела в морозные сумерки.
       - Ну так, довольно. - Михаил вытряхнул последний брус снега, воткнул лопату и схватил топор.
       - Что, замерзла? - Он бросался к дровам, выкатывал пузатые чурбаки, в несколько точных сильных ударов распахивал их кряжистое, тугое, сладким холодом пахнущее нутро.
       - Теперь бересты,- озабоченно бормотал он, шаря фонарем в зыбучей стене, обступившего леса. Конечно надрать бересты следовало заранее. Но на душе было так солнечно, бодро, весело, что он оставил всякие заботы и просто жил в своем счастливом часе. Разодрав бересту на тонкие свивающиеся ленты, Михаил чиркнул спичкой. Пламя моментально скрутило податливою кору, лизнуло мелкие щепки, обняло хворост. Рыжие космы лохматились, тянулись вверх. Снопы искр золотым столбом прянули к еловым лапам. Талая вода катилась па зеленем иглам, шептала, падала в костер, пропадая в пламени.
       - Ну, Верочка, теперь давай устраиваться с чувством, с толком, с расстановкой.
       Михаил двинул толстое бревно к костру, затесал насвежо его поверхность, расстелил поверх одеяло. Потом нарубил мелкого лапника, рассыпал его у бревна, повернулся к Вере.
       - Не хотите ли накрыть на стол? Кстати, грандиозный успех: достал
       шпроты и банку исландской селедки.
       - Мишенька, я стянула из дома все, что смогла, плюс два папиных серебряных бокала. Видишь, пунктуально следовала твоим пожеланиям.
       Вера поднесла рюкзак к свету и стала проворно вынимать кульки и свертки.
       - Это, по-моему, кулебяка. Осторожно, тут заливное, пирожки, сыр...
       - Фантастика! Где бокалы?
       - Вот. И постели, пожалуйста, скатерть.
       - Скатерть! - Михаил рванулся к своему рюкзаку, выхватил бутылку шампанского и воткнул ее в снег по серебряное горло. - Есть, конечно, и водка, лимонная, - улыбнулся он.
       Скатерть расстелили на лапнике. Закуски соблазнительно толпились у ее середины. Михаил нагнулся к шампанскому.
       - Ну...
       - Подожди секунду.- Вера торопливо вытащила из кармана коробочку. В ней лежали четыре крохотные свечки в фарфоровых чашечках и нить серебряной канители.
       - Ого! - поразился Михаил.
       Вера накинула сверкающую нить канители на еловую лапу, зажгла свечи.
       - Ну, теперь можно? - Михаил осторожно наполнил бокалы.
       - С новым годом, Верочка. Пусть принесет он нам счастье.
       - Счастье, - отуманилась Вера, глядя в огонь.
       - Тени, сумрак, дуновенье,
       Синий вечер, белый снег.
       Унеси мои сомненья...
       Михаил поднимался, колол щекастые поленья, по-особому устраивал их в костер, и, блестя темными глазами, целовал, целовал до боли милые морозные губы...
       Ночь стояла на цыпочках, не вступая в магический огненный круг.
      
      
       День Благодарения
      
      
      
       Конецкий Альберт Александрович, человечек
       стороения жидкого, с редким, податливым волосом,
       руководил оркестром. У себя на точке, в ресторане
       "Прага", он только иногда брал в руки саксофон,
       нехотя дул раз, другой и откладывал в сторону.
       Зовущее серебро инструмента давно отволновало его
       усталую душу, но безалаберному племени лабухов жить
       под ним было хорошо. Несколько лет назад Альберт
       Александрович успешно объединился с "передовым
       отрядом рабочего класса". Вступил, так сказать, в
       ряды. И оттого сидел на точке прочно, неустранимо. Он
       искал и умел найти доверие начальников. Часто отбывал
       в деликатесные командировки. Вот и в последнее лето,
       гуляя по Дунаю на теплоходе "Аня Сетюкова", подкопил
       он немало валюты и сделал богатые подарки правильным
       верхним людям. Он всегда держался того мнения, что
       жадность в тонком деле заграничного вояжирования
       совершенно губительна.
       Альберт подхватил саксофон, встал перед оркестром
       и, несколько раз поощрительно топнув ножкой,
       развернулся к залу. Он быстро пробежал еще послушными
       пальцами сияющий каскад клапанов. Блистали огни.
       Гости покидали столики. Горячо соединялись в танце,
       нанося ущерб выстывающей баранине. Усатый человек,
       блестя лиловым выпуклым глазом, о чем-то толковал
       органисту. Рука его поощрительно мусолила несколько
       сизых купюр. Хорошо заряжают, подумал Альберт.
       Особенно те два столика грузин. Завтра бы провести
       репетицию, а впрочем. . .Он еще раз, опрокинувшись
       назад, проворно взбежал до самой верхней, финальной
       ноты, переждал ленивые хлопки и медленно оглядел
       дымящийся зал. Вдруг ему показалось, что за правой
       колонной, в полумраке, он различает знакомую грузную
       фигуру Панькина, второго человека в МОМА.* За данью
       пришел? Но почему сам? Странно.
       Объявив перерыв, Альберт поплыл в залу, краем
       глаза отметив, что тромбонист, Сашка Бубукин, уже в
       переборе. Панькин, уложив солидное брюхо на короткие
       ляжки, сидел за столиком один. Перед ним на
       просторном блюде лежало рыбное ассорти. Судак "по
       варшавски" отдыхал в подогретом судочке.
       Присутствовал и запотевший ковшик с икрой, и
       графинчик золотистого "Юбилейного".
       Ай да рыбак, усмехнулся Альберт, подходя вплотную к
       столику.
       - А, Конецкий. Приметил-таки. Молодец. Садись, гостем
       будешь.
       - Спасибо, Иван Захарыч, только недавно перекусил.
       - Садись, садись. Чего там перекусил. Разговор есть.
       Вот короед, неужто мало даем? Альберт коротко глянул
       на сонное толстое лицо. Панькин смачно разодрал
       золотыми зубами пласт осетрины и следом опрокинул
       фужер коньяку.
       Совершенная свинья, невольно заморщился Альберт.
       - Чего морщишься?
       - Да желудок у меня...
       - Что ж желудок, - Панькин развернул крахмальный
       конус салфетки и смачно промакнул жирные губы. - У
       меня небось тоже он есть . А ты вот лучше доложи в
       каком состоянии у тебя оркестр?
       - То есть как , Иван Захарыч?
       - Ну, - Панькин, неопределенно воздев руки, взвесил
       ресторанный воздух, - если, скажем, нужно сыграть в
       одном посольстве?
       - Сыграем, Иван Захарыч, - быстро ответил Альберт.
       Вот летом ездили по Дунаю. Никаких инцидентов.
       - Дунай, Дунай. Да, помню, — согласился Панькин. —
       Еще бы тебе не помнить, злобно нахмурился Конецкий.
       Кто получил пару джинсов и кожаный пиджак? И тотчас
       Альберт представил, и очень ясно, просторный голубой
       пакет фирмы "Марго" , куда Панькин аккуратно сложил
       дары .
       - А что за посольство? — с натугой спросил Альберт.
       - Посольство-то? - усмехнулся Панькин. - Посольство
       американское.
       - Фью-уу, - присвистнул Альберт.
       - Так что сам понимаешь - все должно быть в аккурате.
       - А играть когда?
       - Когда прикажут, - жестко отрубил Панькин и,
       вернувшись к ассорти, подцепил прозрачный кус
       лососины.
       Альберт мучительно прокручивал американский
       вариант. Взять, к примеру, валюту. Ведь не дадут? Как
       есть не дадут. И заплатят пустяки, по ставкам МОМА. А
       случись чего, не расхлебаешь.
       Панькин, тяжело отдуваясь, раскинулся в кресле.
       - Ну, чего молчишь? Коньяку выпьешь? Хороший
       коньячок.
       - Спасибо, Иван Захарыч. Не пью, желудок у меня,
       врачи не велят.
       - Врачи, - фыркнул Панькин. - Они и мне не велят. Да
       кто ж их слушает'?
       - Пойду я, - сосредоточенно объвил Альберт, - второе
       отделение играть надо.
       - Ну иди, раз врачи не велят, - окончательно
       веселился Панькин.
       Приспел ноябрь и Альберта, наказав прихватить
       список оркестрантов, дернули в МОМА. В кабинете у
       Панькина за гладким столом сидел майор и скучно
       глядел в окно.
       - Так вы и есть Конецский Альберт Александрович? -
       оборотился майор. Альберт судорожно кивнул.
       - Где списки?
       Альберт откинул полу дубленки, протянул именную
       бумажк у.
      
       -Так , семь человек . Клюев Лев Николаевич - орган.
       Драпкин Борис Ноумович - ударные инструменты. Как
       этот Драпкин, - неожиданно спросил майор, - наш
       человек ?
       - Его проверяли, когда мы ездили в гастрольную
       поездку за рубеж.
       - Хм. Бубукин Александр Николаевич - тромбон. Шапиро
       Марк Александрович - лид гитара, вокал. Шапиро, -
       майор покачал головой. - Хавкин Михаил Семенович -
       кларнет. Это что ж такое? Драпкин, Хавкин, Шапиро.
       Всю синагогу собрали? - Альберт утупил глаза и ничего
       не ответил.
       - Петров Евгений Петрович, — продолжил майор, — бас
       гитара. Хороший гитарист?
       Альберт поспешно кивнул. - Ну, хоть здесь не
       оплошали, - усмехнулся майор. - Тэк-с. Руководитель
       оркестра, Конецкий Альберт Александрович - саксофон.
       Это, стало быть, вы.
       Майор помолчал, еще раз пробежался по списку.
       - Завтра вам выдадут костюмы, проведут инструктаж.
       Всем составом прибыть в гостиницу "Советская". Ясно?
       - Так точно, - вытянулся Альберт.
       - Надеюсь, у нас с вами, - нажал майор, - все будет в
       порядке. Идите.
       В канун знаменательной даты Альберт мелкими
       шажками семенил по комнате отдыха. В руках беспокойно
       вертел он бубен.
       - Чуваки! Не пейте, чуваки. Я вас очень прошу.
       Особенно ты, Саша.
       - Я как стекло, - отвечал тромбонист, глядя на
       Альберта туманным голубым глазом.
       - Учтите, чуваки, там и наши люди будут. Так что, так
       что...Словом, смотрите.
       - А если предлагать будут? Что ж, отказываться?
       - Ну, - заметался Альберт, - можно сказать , что мы
       на работе. Да, на работе. Нельзя, мол. Вообще,
       кончайте, чуваки. Серьезно. А сгорим, ни одной поедки
       нам не видать.
       Когда подъезжали к улице Чайковского, сыпал
       снежок. На тонких нитях фонарей висели пушистые шары
       света. Альберт выскочил из машины, прорысил к
       дородной фигуре милиционера. От фигуры крепко тянуло
       морозной овчиной.
       - Музыка? Давай выходи. Раз, — толстый палец лег
       ему на плечо . — Два . . . так , все семь . Ну , глядите ,
       дайте им там жизни.
       Двери широко распахнулись и ансамбль робко протрусил
       мимо неподвижных морских пехотинцев. Тотчас вышел
       молодой человек в парадной флотской форме. Весело
       улыбаясь, он спросил с легким акцентом:
       - Музыканты? Сюда, пожалуйста. Вы пока отдыхайте.
       Закуски и напитки на столах. Я скажу, когда начинать.
       - Мы, вообще-то, на работе, - мучительно произнес
       Альберт. - Нам нельзя, - добавил он, затравленно
       глядя в зал. Моряк похлопал его по плечу.
       - Как это у вас говорится? Пей, да дело разумей?
       - Нельзя, нельзя, - бормотал Альберт.
       - Ничего, - усмехнулся моряк. - Бог не выдаст, свинья не съест. -
       И, очень довольный собой, он покинул Альберта.
       - А чего отказываться? - сразу заворчал Бубукин. - Я,
       например, с утра не жравши.
       - Сытый голодного не разумеет, - подхватил Шапиро. -
       Пойдем, Сашок, посмотрим, что они там предлагают.
       Предлагали во множестве всякие возбуждающие закуски,
       бутерброды с лососиной, но главное - разливанное море
       спиртного: водка, виски, джин, бренди и еще что-то
       непонятное в черных пузатых бутылках. /Как потом
       дознались, ликер/.
       - Да, - восхищенно процедил Бубукин, - проклятый
       капитализм. - И тут же свернул голову "Белой лошади".
       - Чуваки, чуваки, не сейчас - осаживал Альберт,
       норовя отнять "Лошадь" .
       - Да мы немножко, по стопарику, для согрева души, —
       шерился Бубукин. Альберт понял, что настаивать
       бессмысленно. Он только вздыхал и горестно качал
       головой.
       - Чувачки, - победно объявил Лева Клюев, - я только
       что из сортира. Глядите. - Он открыл ладонь. На ней
       лежал кусочек мыла. - Там навалом "Пэл-Мэла" и еще
       чего-то типа нашей "Свежести".
       - Так ее ж пить можно, - радостно загоготал Бубукин.
       "Пэл-Мэл" ходил по рукам.
       - Клево пахнет. А мы чего ж? Веди, Сусанин. - И все
       кинулись за Клюевым.
       Конецкий остался один. Невеселые мысли бродили у
       него в голове. Да, услужил Панькин. Машинально
       наклонил он початую бутылку. Механически, не различая
       вкуса, проглотил бокал виски. Горячая струя обволокла
       горло, провалилась в желудок, выбила злую слезу. Э,
       все одно нехорошо, и Альберт глушанул второй стакан.
      
       - Вы готовы? Сейчас будем начинать. — Тот же веселый
       молодой офицер улыбался навстречу пригорюнившемуся
       Конецкому.
       - Только я уж вас попрошу: играйте что нибудь свое. -
       Альберт хмуро кивнул, оглянулся, увидел
       возвращающихся музыкантов. Черные лампасы их казенных
       штанов выгибались на манер галифе. Нахапали, сволочи,
       утвердился Альберт.
       - Разрешите проводить вас в зал, - напомнил молодой
       человек . Едва успели пройти они к роялю, как со всех
       сторон распахнулись двери и толпы разряженных гостей
       двинулись к столам. Еще не старый седой человек
       произнес краткую речь и двери вновь растворились.
       Смуглый офицер, с бегущим вниз золотом эполет,
       подошел к столу, обнажил саблю и ловко разрезал
       громадную индейку. Гости всколыхнулись. Шампанское
       зашипело в тонких бокалах. Праздник начался.
       Уже отыграли полвечера. Один из гостей выпросил
       тромбон, ловко стал подбирать "Катюшу". Бубукин
       ринулся в зал, с ходу зацепил красивую рыжую даму.
       Затевались и угасали совместные пляски, налаживалось
       хоровое пенье. Праздник медленно выдыхался.
       Утомленные дамы освежались ликером. Джентльмены
       налегали на бренди. Один Бубукин кружился со своею
       партнершей. Ноги не совсем его слушались. Дама,
       смеясь, грозила ему пальчиком. Бубукин мычал
       радостно, норовя прижать ее еще крепче. На излете
       последнего такта заступил он на бархатный шлейф и с
       блаженной улыбкой растянулся на вощеном паркете.
       "Пэл—Мэл"брызнул из опавших его галифе. Альберт с
       отчаянием отвернулся и закрыл глаза. Когда он их
       открыл, Бубукин, растопырив два пальца и крича нечто
       совершенно непотребное, лез к рыжей даме. Два дюжих
       негра висели у него на боках. Альберт со стоном
       закрыл лицо руками.
       Но все в этом мире имеет конец. Инструменты были
       сложены. Молодой офицер проводил музыкантов к выходу.
       Он персонально благодарил каждого музыканта, крепко жал руку,
       желал всего хорошего. Последним ковылял Бубукин.
       Несколько замешкавшись, он подал руку. Но протянул ее
       не свободно, а прижав локоть к боку. Американец,
       усмехаясь, энергично простился. Бубукин закаменел и
       тут же из его подмышки выскочил кусок торта. Ничуть
       не удивившись, офицер постучал в дверь. Тотчас вышел
       негр в белом фартуке с совковой лопатой. Подцепив
       раскисший торт, он бросил его в ведро. Альберт
       рванулся к выходу. Все тот же дородный страж
       пересчитал ансамбль.
       — Ну что, музыка? Поели - попили ?
       - Нам нельзя , - сумрачно возразил Альберт, - мы на
       работе.
      
       *МОМА - Московское объединение музыкальных ансамблей.
      
       УСПЕНИЕ
      
      
      
       Приходил по ночам косматый, босой, с опаленной кожей. Стоял черным столбом, глядел огненным глазом, пока белесый рассвет не вымывал его темной фигуры.
       - Господи! - замирала Доня, - Господи! - И тянула щепоть к иссохшей груди. Тяжелы были руки ее в эти дни и строже затененней лик Николая Угодника.
       На Обретение Честныя Главы Предтечи и Крестителя Господня Доня надела валенки с новыми галошами. Томный печальный воздух стоял у избы, у заметов пасмурного снега. На покинутой дороге не выглядывалось живой души. Там сиротствовала одинокая береза да отпотевшие задумчивые кусты. Колышки и сами давно осели в задумчивость, наглухо перекрестились заколоченными окнами. Много изб раскатилось, полегло усталыми бревнами. Доня, да Поликарповна, да пятидесятилетняя "девка" Варя Каблукова - вот и все ее выморочное душестояние. Звали, правда, их селиться на ферме, где работала Варя, но там было грязно, шумно, синие мужики с перепоя.
      
       XXX
      
       Доня вздыхала, водила мутными куриными глазами по пустой дороге, по кривой фуражке горбатого пугала, по избам, цепенеющим в рыхлом снегу. Ей очень хотелось загодя увидеть Варю, обещавшую принести чудотворный корень - ихтион. Замучило проклятое наваждение. Доня выходила несколько раз, увидев Варю только к сумеркам. Варя подошла, держа на руках кулек из одеяла. Такой большой, удивлялась Доня, проходя в избу. Варя развернула одеяло. На самой его середине, там, где вылезала вата, лежал крохотный поросенок. Был он нежен телом, покорен и тих.
       - Вот тебе Сенька. Будем на Рождество со свининкой.
       - А корень? - Варя пошариле в юбке и протянула белую тряпицу.
       - Ихтион заваривай в новолунье. На березовом огне, в чугуне, на самом дне. Да наговор твори, как учила. А принимай две ложки ввечеру. Как сумерек падет, так и принимай.
      
      
       XXX
      
       По воскресеньям собирались пить чай с брусничным листом, гадали, поминали церковные праздники. Поликарповна приходила с баяном и Кир Иванычем, еще одним незабвенным обитателем. Года три тому заезжие рыбари пьянствовали и безобразили. Был при них и щенок, поили его водкой, звали Кир Иваныч. Одним похмельным утром вся ватага поднялась и, перетоптав огороды, бросилась в свою плоскодонь, хрипло матерясь, разобрала весла и загребла по течению. Кир Иваныч не знал этой оказии. О ту пору был он в лесу, измышляя себе пропитание. Долго носился он берегом, долго плакал у пустой воды. С тех пор он нисколько не вырос, а только раздался вширь и хвост зевернул еще круче.
       Когда-то, до последнего разора, Поликарповна работала в клубе. Там выучилась она петь и играть "на музыке".
       " Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля..." - бывало заводила она. Но Доне песня не нравилась. Тогда переходили на птичий репертуар: пели про соловья, пели про журавля, про орленка, икоторому Доня тоже делала оппозицию. Нет, раньше песни гуще были, вздыхала она.
       Все это время Сенька лежал на чистом рядне, похрюкивал, тело его ходило розовой складкой. Он уже порядочно вырос, доставал до лавки, охотно зарывал пятак в холщевые юбки, требуя внимания и ласки.
       Никто уж и не поминал начальных планов зарезать его к
       Рождеству. Иногда, возбуждая неудовольствие Кир Иваныча, Сеньку баловали в три руки: чесали ему загривок, теплое пузо, гладили окорока. Он тут же валился на спину, рыло его распускалось, из розовых десен выбегали молочные клыки.
       - Сенька, Сенька, Сенюшка, накопай нам денежку, - теребила его Варя Каблукова.
      
       XXX
      
       В этот день Доня проснулась рано, от вороньего орова. С Волги поднимался туман. Три фигуры зыбились в мутном окне. Одна из них постучала в окошко и полезла на крыльцо.
       - Эй, хозяйка, рыбаков принимай-ка, - подмигнул Доне огромный детина с круглым курносым лицом.
       - Нам бы картошки и огурца... променять на рыбца.
       - Нет у меня огурцов. А картошки сколь же вам надо?
       - Хватит ведра погулять до утра, - усмехнулся курносый и вновь подмигнул.
       Сенька, теплый и розовый, вышел из угла.
       - Ишь какой гладкий. Когда в колбасу?
       - Иди, Сенька, иди, - рассердилась Доня. Совсем ей не нравились эти подмиги.
       - Держи, бабуля, судачков. Забыла, небось, когда и пробовала.
       Доня вынесла картошку и вернулась в светелку. Она видела, как все трое свернули к заброшенной избе Чаликова. Толкнули дверь. Дверь не подалась. Чей-то сапог вынес ее в сени.
       - Матушка, Царица Небесная. Вот привел Господь не нашу голову, - тихо запричитала Доня. - И сказаться некому.
       Вечером у Чаликова пылал огонь, гремели песни, что-то переламывалось, весело и зловеще. И чем громче распалялись песни, чем неистовей широкие тени метались в окне, тем сильнее замирало у Дони сердце и сами собой немели бессильные руки.
       Сенька, против обыкновения, тоже был скучен и не притрагивался к разваристой свежей похлебке. Он все топтался у дверей, и Доня знала, что ему бы надо наружу. Она не решалась его выпускать и не могла придумать, что же ей делать. Неуверенно подвязала она платок, неуверенно накинула кацавейку. Сенька ткнулся о ее шершавую руку.
       Все-таки она решилась его прогулять и заодно навестить Поликарповну. Варя застряла на ферме, а Поликарповне что-то вступило в спину, и она "исправлялась" на печи.
       Ходу до нее было всего шесть дворов, но идти приходилось мимо "разбойников", оравших далеко разошедшимися голосами невесть что.
       На крыльце было продувисто, сыро. Мелкие слезы точились с черного неба.
       - Эк их разбирает, - сморщилась Доня. - Царица Небесная, пронеси!
       И она неслышно засеменила мимо ходуном ходившей избы.
       Вдруг дверь, сильно выбитая наружу, повисла на одной петле. Ветер подхватил ее и стал оборачивать вокруг засипевшего железа.
       - А, бабуля, - радостно заорал давешний круглолицый детина.
       - Ты чего в такую пору шляешься? - сурово обратился к ней другой. - Твой боров? - вдруг заприметил он Сеньку. - Оченно будет нам кстати. А ну, давай его сюда. - И, загремев сапогами по мокрым ступеням, бросился ловить Сеньку.
       - Куда, куда, ирод! - выставляя непослушные свои руки, запричитала Доня, спеша ему наперерыв.
       - Минька, - оставь бабулю, - засмеялся круглолицый. - Оставь.
       Минька ожег его черным горячечным взглядом.
       - Смотри, старуха, не проголосись. Гневен я, хряпну раз, дух из тебя выпущу.
       - Ирод, ирод! Погибели на тебя нету, - не помнила себя Доня.
       Минька схватил ее за кацавейку, страшные губы его растянулись.
       - Ах ты, божий одуванчик, - пропел он пьяной скороговоркой, держа ее мертвым прищепом и мотая из стороны в сторону.
       - Минька, не балуйся, оставь бабулю, - опять засмеялся круглолицый, и, протянув свою громадную руку, зашвырнул его на крыльцо.
       Вылез из избы и третий обитатель, но действия никакого не учинил.
       Доня никак не могла отдышаться, ноги ее совсем не держали. Минька, между тем, поднялся и, вынув нож, пошел на обидчика..
       - Вон ты что, - задумчиво произнес тот, страшным ударом вбив его в землю.
       - Федор, прими, - кивнул он невозмутимому приятелю и ушел в дымные сени.
       Доня не знала как попала она в избу. Руки ее тряслись, воздух с трудом заходил в пересохший рот. Сенька топтался рядом. Кое-как скинула она кацавейку, кое-как дотащила себя до постели.
      
       XXX
      
       Ночью сердце ее обернулось в груди, и она проснулась. Он стоял в том же углу, косматый, босой, с опаленной кожей. Ветер шевелил складки его плаща, завитки угольной бороды. Кроток, отрешен был его взгляд. Доне совсем не было страшно. Лёгкой сухой поступью двинулся он к изголовью.
       И вложил в нее свою прохладную руку.
       И успокоил сердце.
       И повел за собой светоносной дорогой.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       Долгий зимний день
      
      
      
       Сапоги оказались свободны. Он вбил в них пару деревенских носок, шевельнул пальцами в обретенной плотности, подхватил лыжи. Качались фонари. Звездилась изморозь. Ветер высвистывал у чугунных решеток. Наледи черной патокой растекались с Сопливой горки. Днем бушевала там горластая молодежь. Крепко щипало лицо. Холодило ноздри. Он не стал ожидать троллейбус. Качнув плечом, осадил рюкзак, зарысил по Садовой.
       У помойки Гаврила лопатой стучал в забор Пищеторга. На заборе висел Васька, мордатый его сожитель, погубитель окружных кошачьих сердец. В мусоре рылась Королевна. Гаврила обернулся, отложил лопату и "сделал под козырек". Королевна как обычно ласково глянула из наверченного тряпья. Он улыбнулся, весело кинув в тусклыми огнями набухший рассвет левую руку.
       Что ж, вроде бы день разыгрывался с правильной ноты, и чем тверже месил он снежную верть, тем светлее, тем легче становилось на сердце. Каждый двор, мимо которого он вышагивал, зазывал в отбытое. Каждый дом вглядывался в лицо.
       22/39 - через ампирные его двери подымался он в квартиру Таврова, громадную, полную шоколадной тьмы, сундуков и внезапного света распахнутой комнаты. Где теперь этот Тавров? Скулы его выпирали как два кулака. Темный огонь замирал в сарматских глазах.
       Сберкасса. Вязь казенного серебра на зеленом всполохе. Полуподвальные барышни, отчужденные стеклом учреждения. И мерзкое слово жировка. Вроде бы на исходе 60-х бледных барышень утеснило "Пиво". Послушники академии Фрунзе припадали охотно там к пене.
       Да, но пора пересечь Пречистенку, проскрипеть мимо окон галантереи с пунцовыми лентами, заблудшими в них гребешками, одолеть, наконец, стрелецкую площадь полковника Зубова.
       Вот и Клуб служителей торга. Он явился меж чревом продмага и пожилым заведением восточных конфессий. Был приятен невидным фасадом, вытертым бархатом кресел, строем небесных портьер. Там вечерами маняще плыли огни и дрожали в шелковом лаке "Стейнвея". Прямо в рояль выходила дубовая дверь. На ней висело одно железное слово "Администратор".
       Брались билеты только зимой. В прочее время - опадали плодами незрелыми с горькой вишни во внутренний дворик. Тут-то и подгребался Администратор. Но иной раз, счастливо одолев преграды, выходили к буфету, долго, до третьего звона лизали мороженое, теплое пили ситро...
       Он дошел до Смоленской, где уже наворачивались первые алкаши. Снова прикинул, не сесть ли в троллейбус, но инерция хода несла к триумфальным колоннам. Мост Бородинский \и Крымский\ любил он особенно нежно. От Москвы-реки дул слезу вышибающий ветер, и он отвернул лицо ровно настолько, чтобы ухватить влажным глазом голубые вагоны метро. Они бежали с правой руки по параллельному метромосту. Приземистая громада Киевского вокзала светилась в пунктире еще не погашенных фонарей. Он сунулся в прорезь кассы, сгреб размененную мелочь. У покрытых инеем автоматов, взял билет до Бекасова. Туда и обратно. Электричка отходила в 7:33. Озабоченный люд теснился со всех сторон. Мешки, баулы, чемоданы мяли сапоги, заходили в бока. Толпа пронесла его по ступеням, приземлила у "серебрянки": мерцающего, хромом текущего расписания поездов. Геша уже присутствовал, картинно опираясь на небрежно связанные лыжи.
       - Юрок, пива? - протянул он бутылку.
       А ладно был устроен Геннадий: от боковым наплывом пришедшейся шапки, до особым манером подверченных яловых сапог. Охотничий нож и пачка "Примы" гляделись из кокетливых их бортов.
       - Пива? - повторил Геннадий закуривая.
       - А где Игорек, Федор? - отстраняя бутылку спросил Юрий. - Много приняли вечор дорогие товарищи?
       - Приняли. В плепорцию к потребностям.
       - Что ж, обождем. Поспешать не будем...
       - Ибо спешили и насмешили.
       - Игорек приползет.
       - Лечить урон организма.
       - Да и Федор, хоть бы и принял с утра.
       - Конечно, принял. Я ему звонил. Он уже "освеженный".
       - А Виктор Викторович? Сон, правда, там бешеный.
       - Сон имеет, - согласился Геша, передав пустую бутылку дежурной старухе. Старуха, подхватив ее бережно, отсеменила в угол.
       - Но побеждает, - указал Юрий на косвенное приближение громоздкой фигуры. В лице ее, сонно-прищуренном, было несколько горести.
       - Витек, пива? - Геннадий уже откупоривал следующее "Жигулевское". Виктор Викторович без слов протянул руку.
       - Как спали? Не тревожились дурными видениями?
       - Мешаешь товарищу заглотить пива.
       - Дело святое. Да он уж вперед заглотил?
       - Коньячку, - согласился Виктор Викторович.
       -Полиглот! - одобрил Геннадий.
       - Федор, - объявил Юрий.
       Точно, Федя совершенно просто улыбался товарищам. Щеки его, румяные с перепоя, несколько засеклись, необъятные жестяные портки колотились в худые ляжки.
       - Господа, я хочу сообщить вам наиприятнейшее известие, - и Федор, разом нырнув в карманы, извлек по паре "Московской".
       - Какой ты... своевременный человек, Федя, - обнял его Геннадий.
       - Осталось десять минут, - кисло сообщил Виктор Викторович.
       - А Игорька все нет. - Геша поднял рюкзак.
       По нерушимой традиции ввалились в третий вагон. Посередке, у теплого калорифера Игорек спал на лавке. Голова его в лохматой ушанке открыла глаза, руки - откачали в воздухе знаки привета.
       - Пулеметная команда к бою готова, - доложил Федя, вынимая бутылки. Все кинулись в кружки. Юрий было пытался противиться. Да кто ж его слушал. Сперва народ лениво натягивался в вагон, потом побежал. Захлопали двери тамбура. Вскипел матерок. Платформа качнулась. Федор наполнил кружки.
       - А что, Федя, много чего ухватил за что подержаться?
       - Ухватил. Одну вдовушку. Нога у ней толщины непомерной.
       - А другая-то есть?
       - Имеется.
       - Но несколько хуже?
       - Нисколько. Нисколько не хуже. Даже наоборот.
       - Гляди, аж румянится от восторга.
       - Плохо ли?
       - И прочая снасть в порядке?
       - Экий ты, Геша, человек верченный. Федор о ноге нам не все еще доложил. Куда бежишь? Всякой песне есть время. Извини ты, Федя, прыть его окаянную.
       - Что ж, размер 37, а к бедру аж до слез расширение. Обхватить и умереть.
       - Нет, Федь, ты еще поживи.
       - Это все от евонного худого состава. Добирает мясца. Да, Витя?
       Но Виктору Викторовичу такие разговоры совсем не нравились. Верхняя губа его подъезжала к самому носу, щека дергалась, взор отворачивал к заоконным снегам.
       - У меня есть девочка, - Игорек скинул ушанку, - зовут Света. Прекрасные сочинения пишет. Ногой. - Он пошарил в рюкзаке, вынул тетрадь.
      -- В "Протезном" вообще много талантливых детей. Вот, не угодно ли? Называется "Гриша".
      
      

    ГРИША

      
       "Однажды мне было очень грустно. Я часто плакала и мама купила мне геккона. Геккон - это маленькая ящерка. Очень красивая. Я сразу его полюбила и назвала Гришей. Гриша жил у меня в пенале. Мама сказала: почему бы тебе не вести дневник наблюдений? Ты много узнаешь о гекконах, а потом расскажешь друзьям. Я согласилась и с утра стала записывать.
       Утро. Гриша весело бегал по столу, грелся на солнышке. Мама принесла ему воды и сухих мушек.
       Обед. Гриша умер.
       Весь день я проплакала. Мама меня утешала. Она говорила, что Гриша еще был маленький, что он ничего не чувствовал. Я тоже маленькая, а мне было очень больно. Мы завернули его в чистую тряпочку и похоронили во дворе, там где всегда бывает солнце. Ведь он его так любил! И я любила Гришу, а теперь его нет. Что же мне делать? Ведь надо ж кого-то любить.
       Ученица 5-го класса спецшколы 7 Света Нестерова."
       - Бедный ребенок, - сказал Федя.
       - Бедный Гриша.
       - За ушедших, - приподнял Геша кружку.
       - Селятино, - разнеслось по вагону, - следующая остановка Рассудово. Федор встрепенулся.
       - Игоряша, у нас всего две бутылки. Необходимо срочно высадиться в Рассудово, усилить боезапас. - Игорек тотчас натянул шапку.
       - Неужто не обойдемся двумя бутылками? - нахмурился Юрий.
       - Э-э, трезвенник. Ничего-то понять не может в хорошем деле.
       - Я остаюсь, - решительно сказал Юрий. Виктор Викторович тоже не двинулись.
       - Пулеметная команда, вперед, - закричал Геннадий. Гремя лыжами, Федя ринулся в тамбур.
      -- Встретимся у огня, - обронил Виктор Викторович.
      
       Юрий обстучал сапоги, расправил крепления. Лыжи его были коротки, широки. Он не менял их с тех пор, как погибла сестра. Ее лыжи. И ее крепления. Только перевинтил под свою ногу, смазал замки, да перебил дыры в закоржавленных кожаных ремешках. Сестра провалилась в трещину, на Памире. Сутки лежала с переломанным позвоночником. Там, на дне каменного мешка. Никто точно не знал, когда она умерла. Он был на охоте, в далеком Колотилове. Письмо искало его больше месяца.
       Снег просел у платформы, смерзся с угольной пылью. Топтанная тропа уходила в деревню. Виктор Викторович прорубил воздух, указал направление. Юрий вышел вперед. Заступил целину. Выбросил первый пушистый снег. Лыжи скользили легко. Палки вымахивались без усилий, крестили путь. Ветер развеял туман. Солнце беспечно гуляло по синему небу. Лес подходил то справа, то слева, словно примериваясь, пока не закружил со всех сторон. Иногда, там где солнце выжигало наст, Юрий проваливался по колено. И улыбался. Он любил снег, любил заколдованный холодом лес, тяжелые ели. Но особенно любил он замершее подмороженное время. То хрустальное безмолвие, где неслышно взрываются снежные облака. Сначала задумчиво скользят они с ветки на ветку, постепенно набирают ход и вдруг рассыпаются радужной пылью.
       Миновали просеку. Вышел вперед Виктор Викторович. Лыжи его были узки. Снег он утюжил как броненосец. Живность им не встречалась, кроме пары ворон, мертво застывших на черной еловой вершине. Наст же хранил мелкий бисер полевок, петли заячьих игрищ, в нитку тянутый лисий побег. Даже прочерк маховых перьев тетеревов. Кто их взвихрил из сторожкого сна? Лось ли, лиса, пьяный выстрел - кураж браконьера? Юрий испытывал слабость к этому виду куриных. Первое ружье, первая охота. В Петушках. Затейлива была его одностволка: в резьбе, в вороненых картинках. Будто бы пойнтер нес утку в глухих камышах? Или смотрел на летящих в свободном полете? Сколько их было потом! Петухов черно-ярых, надменных, пестрых тетерочек с круглыми в страхе глазами...
       Из-за круглого этого страха он и бросил охоту. И еще из-за лося. Егеря добивали его в упор. С какою безумною мукой вращался в кровавой сети его белый глаз! Как последним дыханьем хватал он мороженый воздух! Как агония дергала мышцы его живота! И пытался все егерь ножом допилить трепетавшее горло...
       Юрий помотал головой, опрокинул плечи, упер в них палки. Виктор Викторович не оглядываясь выжимал лыжню. Ветер утих совершенно. Солнце звенело в ледяных иглах. Виктор Викторович еще с полчаса торил тропу. Под широкою елью, он кинул рюкзак на перевитые корни, потянул рукавицу, осел и вывинтил флягу. Следом извлек из карманов фасонистый нож, хлеб, ветчину, сыр "Пикантный".
       - Не возжелаете? - флегматично приподнял он флягу.
       - Отчего же, тем более с сыром.
       - Пикантным, - уточнил Виктор Викторович.
       Юрий сбросил лыжи, принял стопку, принял и хлеб с сыром.
       - Я думаю, - медленно сообщил Виктор Викторович, - пулеметная команда пала в снегах.
       - А я так уверен: одолевает пространство.
       - Федор плох был с утра.
       - Федор силы имеет немерянные. Помню - бежали лыжней. От Звенигорода. В звоне ночной электрички. В столбовом ее вихре. Летел соколом. Я надрывался за ним поспешая. Федя! Да где взять слова...
       - А не надо слов, - сказал Виктор Викторович и налил по второй. - Наши слова ничего не стоят.
       И снова был снег. И безмолвие. И след, одинокий в лесу. В полдень кончили тропить целину, вышли к реке. Там, за вторым изгибом, была их поляна.
       Огонь. Багровые угли, отдающие последний свой жар. Отмигавшие, остывшие, рассеянные. Огонь. Юрий шевелил угасавшие недра, кормил сладким, только что разваленным деревом. Елка, береза, ольха...Он подкладывал их согласно природе огня, согласно одушевленной его стихии. Наконец он обрушил пылающие перекрестья. Сгреб разбежавшиеся угли. Затесал два бревна. Уложил их на жароносное ложе. Вывернул из рюкзака мятую кастрюлю. Набил ее снегом. Снег, мгновенно провалившись, зашипел на огне. В мутной воде забродили иглы. Он их вылавливал ложкой.
       Виктор Викторович снисходительно чистил картофель. Лук и перловку Юрий уже запустил в кипящую воду. Следом он перец сгорстил, три листка ожестевшего лавра. Вспомнил о покинутой моркови. Быстро протер ее льдистой подтаявшей крошкой. Виктор Викторович распластал и ее заодно с картошкой. Оставалось добавить тушенку. Но тут спешить было некуда. Виктор Викторович протянул флягу.
       - Можно, - согласился Юрий. - Рекомендую закусить салом. Достоинств самых удивительных.
       Виктор Викторович молча нарезал сало. Корочка дышала чесноком, хрустя под фигурным его ножом.
       - Ваше здоровье.
       - И ваше.
       Они соединили кружки. Юрий помедлил, влил коньяк в трепетавшее горло.
       - Закусывайте, Виктор Викторович, закусывайте. Выпить кто ж не сумеет.
       Юрий поднялся. Зацепил прутиком крышку. Сытый пар застолбил в лицо. Он отпрянул. Уголком топора вскрыл банку. Завинтил нож в морозном желе. Вскоре суп сняли с огня. Юрий наклонил кастрюлю, въехал ложкой в мясной развар. Виктор Викторович споро подставил миску...
      
       Водки в Рассудово не оказалось. Федя огорчался. Пришлось взять десяток бутылок "Молдавского". Пробовали его на катушке с кабелем. Сразу за магазином. Черный пес извертелся, прося колбасы.
       - Отдыхай, - сказал Геннадий, протянув ему колбасных обрезков. Пес не унимался. Игорек отодвинул его сапогом.
       - Игоряша, зачем ты не любишь животных?
       - Я, Геша, люблю колбасу. А животные мне ни к чему.
       - А гуманизм?
       - И гуманизм.
       - И муравъед, - сказал Федя, запрокинув кружку.
       - Ужасный, страшный человек. - Геша придвинул бутылку к кадыкастому горлу. - И это мои товарищи! И это мои друзья! Ближе которых не сыскать во всем белом свете! Ну почему я должен быть с вами?
       - А потому, - обнял его Игоряша, - что ты нам нравишься.
       Прямо от катушки стали на лыжи. Тропа петляла, леденела колдобинами, да лень было обходить всю эту музыку. Кое-как перебрали железку, одолели пологий бугор. За бугром молчал дачный поселок: кубики сборных домов, перевитые редким забором. Грустно стояли они в нетронутой зимней заброшенности.
       - Тесно живет русский народ, - огорчался Геша.
       - Но с затеями, - кивнул Федор на богатые наличники.
       - И куда ушла его сила? - все дознавался Геннадий.
       - В наличники, - сказал Игорек, затрусив вдоль забора. - Федя, - махнул он палкой, - натягивай к лесу.
       Первую пулеметную точку сразу и отрыли за лесом.
       - Коси в три ствола, - объявил Федор, вручая каждому еще не остывший боезапас. Он не трудился снимать лыжи.
       - Частым огнем по позициям противника, - согласился Геша, выскребая пробку.
       Игоряша устроился капитально: ровно умял снег, скинул лыжи, выстелил в запас телогрейку.
       - Что толку переть на рожен? - вопросил он недвижный воздух. - Главное - уничтожить противника. Чтоб не бултыхался. - Тут же, единым духом он и выхлебал всю бутылку. Оглядев обретенную пустоту, Игоряша провел языком по еще влажному горлышку и с силой воткнул его в снег...
       Водку расстреляли в круговой обороне. Федя не имел силы подняться. Предлагал погибнуть с честью. Геша был не против.
       - Я велел Наталье в гроб одеть теплые вещи.
       - Не забыть "Приму", - вздыхал Федор.
       - И "Приму", - прикрыв глаза, кивал Геша.
       Игоряша качался. Он не хотел их слушать. Он искал равновесия в нетвердых ногах.
       - Игоряш, Игоряш, - затихая бормотал Федя.
       Все-таки было холодно. Солнечно, ясно и холодно. Огустевшая тишина.
       - Геннадий, поднимай Федора, - загробно сказал Игоряша. - Поднимай, плохо будет.
       Федя ознобно стучал зубами. Лицо его было синим. Игорек подкатил к нему боком, вырвал из снега.
      -- Может, костер? - неуверенно предложил Геша...
      
       За полдень Юрий обеспокоился. Он выходил к реке, наставлял ухо вдоль ровных ее снегов, всматривался в застывшие повороты. Та же пушистая тишина, строгие ели, хоровод голубых теней. Он возвращался к огню, опять выходил к реке, опять возвращался.
       - По такому холоду, - усмехнулся Виктор Викторович, - они быстро проветрятся.
       - Если не успеют замерзнуть, - возразил Юрий. - Я только и надеюсь на Игоряшу. Федор, да и Геннадий просто лягут и закроют глаза.
       - А пелись силы немерянные, - заметил Виктор Викторович.
       Юрий задумался, глядя в огонь. Ровно горели поленья. От костра веяло уютом, одушевленным теплом. Наконец, он поднялся, отряхнул лыжи.
       - Пробегусь им навстречу.
       Виктор Викторович молча кивнул.
       Он торопился, срезал углы, рысью взбегал на пологие взгорья. Даже тупые его коротышки под уклон летели со свистом. Широкой петлей захлестнул он возможный след, но свежераспаханной лыжни все не попадалось. У просеки он резко подался влево и еще раз - на косом перекрестке.
       Он бежал уже около часа. Прямо на Рассудово. Просека вынесла его на опушку. Перед ним лежал дачный поселок.
       Непонятно, как мог пропустить он след. Но он его пропустил. Только здесь, у колючих заборов, пересек он изломанный наст. Крутанув головой, он понесся обратно. Вот их начальная залежь. Ни бычков от сигарет, ни бутылок. Значит, Игоряша был еще тверд: подсобрал мусор и кинул в мешок. Чисто, нетронуто чисто. Вторая залежь явила следы неприбранности: окурок "Примы", куски сургуча, жестянки, печатающие винное горло. Выходит водки они не достали. Едва ль хорошо. По такой холодрыге вливать в организм кислятину...а уж пиво - так просто погибель.
       Третье логово - полный разор. Выпахали как трактором. Даже, кажется, нож? Точно, Гешин ножик с бегущей лисою. И "Молдавское". Вот чем они заливались. Он развернул палкой другую бутылку. "Московская". Да. Здесь отстрелялись полностью. Лыжня резко заломилась, пошла в два спотыкливых следа. Юрий оглянулся. Тусклое солнце почти катилось по горизонту. Грустны были его лучи и все покорней, все беззащитней молчали деревья.
       Теперь, когда холод всерьез защипал его губы, он был рад даже этой спотыкливой лыжне. Проседала она глубоко. Острые края наста царапали сапоги. Еще можно успеть. Было б славно нагнать их почти у костра. И он, бросая палки далеко вперед, побежал так скоро, как только мог. Сумерки гнались за ним по пятам. Потревоженные кусты смаху били воздух за его спиной. Мелькавшие стволы сплотились как органные трубы. Он летел, весь отдавшись движенью, дико обрушиваясь в ямины и с еще большей яростью высвистывая на их края. Силы были безмерны, полет неостановим. Почти полная тьма окружала его. Только слабо светилась тропа и там, где она размывалась в ночные тени, сияла звезда.
       Удара он не почувствовал. Мгновенный треск раздираемой древесины, холод снежной пыли на горящем лице, сбой пружинящих палок. Его опрокинуло на спину, вырвало палки, погрузило в провальный снег. Он затаился, слушая свое тело. Вроде бы все было на месте. Поднял ноги, увидел расщепленный конец правой лыжи.
      
       Федя, накинув ватник, сидел у огня. Лукавый глаз его косился в сторону Игоряши, прилаживавшего к подогреву непомерный пласт грудинки. Устроив грудинку, Игоряша в свой черед глянул на Федю. Прижав кружку к багровому веку, он почти уперся в Федора тупым дном. Он делал ему "глаз".
       - Несознательный ты человек, Федя, - вздохнул Игоряша. - В такой мороз грудинка - первейшее дело. Взгляни на себя. Ведь в тебе тела нет. Одна только кость. А костью, Федя, мороз не возьмешь.
       - Мы здесь согреваемся, а Юраша наш след топчет, - размышлял Геннадий, поджаривая портянки.
       - У каждого свое дело.
       - Добрый самарянин, добрая душа.
       - Добрая, добрая. Добрая, добрая, - притопывая запел Игоряша и потянул грудинку. - Да ему только в пользу одну. Во-первых, трезвому и сытому по погоде такой хорошо разбежаться, во-вторых, упражнение чувств. Плохо ль? Пьяных спасенье товарищей, в окаянных снегах замерзающих? Как скажете, Виктор Викторович?
       Виктор Викторович зевнул, и ничего не сказал.
       - Ну и ловок же ты, Игоряша! Ну и...
       - Да вот, не угодно ли. Самарянин наш в славе грядет.
       Юрий с последним толчком въехал в мерцающий круг. Геша вскочил. Выхватил головешку. Запел, выписывая огненные кренделя:
       - Петровичу Юрию слава. Ликуют друзья и держава. Ликуют и божьи коровки, какой он проворный и ловкий. Он честен, он благ, его любит народ. Ни водки ни пива он в рот не берет. Жуки, комары, таракашки щадят его белые ляжки...
       - Куда запел? Не лето.
       - А нам на...ть на это.
      -- Вот вам бутылки, - оборвал музыку Юрий и скинул рюкзак. - На сдачу. Стар стал, Игоряша. Не следил ране так по белому снегу.
       Он нагнулся, отомкнул лыжи.
       - Э-э, а где конец потерял?
       - В пень залетел. Уж совсем недалече.
       - Не бери во внимание, - обнял его Федя. - Хорошо что по следу пошел. По безалаберью нашему пропасть ничего не стоит.
       - И очень просто, - подтвердил Геша, стуча головешкой.
       - Чай пить будем? - улыбнулся Юрий. Виктор Викторович протянул ему кружку...
       Пламя трепетало, обнимало, шептало. Он был не в силах противиться его ворожбе. Завертел ветер. Раскружил хороводы искр. Стал дракон на малиновых лапах. Протянул язык к ледяным ветвям. Загудел, засверкал, заплясал. И рухнул. Колыхнул столбом огненной чешуи. Разметал чернильную ночь. Стих на миг в голубых перемигах. Но много еще оставалось в нем нерастраченной силы, много душистого жара и того первородного таинства, ради которого Юрий готов был смотреть на него всю жизнь.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       ВСТРЕТИЛ
      
      
      
       - Баб убивает. Топором, - базарили у пивной, - которые в красном пальто.
       Кулебякин высадил кружку, прислушался.
       - В среду одну на Кропоткинской кокнул. А вчера, в Померанцевом переулке, тоже наладился. Толковал участковый, отбилась случаем. Стал он ее в подъезд затягивать, она орать и сумкой его. По башке. Мясорубка у ней там лежала. Чернявый сказывала. Похож на армяна.
       - Брехня. Я живу в Померанцевом. У нас армян нету.
       - Похож на армяна, - настаивал голос. А что живешь, так и живи. За всеми не уследишь.
       - Да зачем ему в красном?
       - А ты, дура, не соображаешь? На кровь, видать, его тянет. На кровь.
       Кулебякин шел к дому в задумчивости. Днями расстарался он для своей Веруни. Достал ей дубленку. И вот именно красную. Ну, может и не вовсе красную, а так, ближе к глине. Да он чего? Разбирать будет? Тюкнет в темя и все дела. Кулебякин шел тяжело. Рюкзак гнул его на сторону. С дачи возвращался он, из под Крекшина. Теща послала его за картошкой. Было жарко в телогрейке, тесно в заляпанных сапогах. В самый раз охолонуться пивком. А дома, глядишь, теща встретит его бутылочкой. Хотя вряд ли. В неуважении он у тещи. Хам. А Веруня вот-вот должна подойти. Переоденусь и встречу, подумал Кулебякин, сверачивая во двор. Он пнул завернувшую под ноги жестяную дрянь и зарысил тореную тропою к подъезду.
       Зинаида Казимировна, дама тонная, зятя, точно, держала в строгости. Верин брак одобряла она с трудом. Женитьбу на профессорской дочери простой инженер Кулебякин обязан был почититать за счастье. Кулебякин будто и почитал. В Верочке души не чаял. Но что за манеры? Что за тон? И это ужасное Ку-ле-бя-кин. Зинаида Казимировна решительно не могла с этим примириться. Мужлан. Совершенный мужлан.
       Кулебякин побренчал ключами, открыл сперва верхний, потом нижний замок. Просунул сапог в дверь. В прихожей было темно. Из комнаты тещи бубнил телевизор. Он скинул рюкзак, снял телогрейку и, вытянув правый сапог, прицелился снять его мыском левого. В этот момент и появилась теща. Она резко подошла к зятю и строго сказала:
       - Николай, подождите снимать ваши ужасные сапоги. В городе творится черт знает что. Мне только что звонила Нинель Феодоровна. Какой-то сумасшедший бегает по улицам с топором. Держит в страхе весь город. Нападает на женщин в красных пальто. Люди взбудоражены. Мужья, отцы, братья - все встречают своих женщин. Так что не раздевайтесь. Сейчас же идите к остановке автобуса и встречайте Верочку. Ну? Что вы копаетесь? Идите же, идите.
       Кулебякин навернул треух и снова пошел к двери. Телогрейку надевать он не стал: остановка рядом, да и Вере пора уже быть. Народу не было, исключая трех старух, жавшихся друг к другу. Подошел автобус. Веры в нем не оказалось. И еще три автобуса пропустил Кулебякин. Продрог он основательно. Теща права, конечно же он идиот. Если Веруни не будет в следующем автобусе, придется вернуться за телогрейкой. Подошел заиндевелый автобус. Кулебякин, оглядев пассажиров, зарысил к дому. Тихо как тать прокрался он к двери. С величайшей осторожностью вставил ключи. Дверь, можно сказать, открывал одним дыханьем. И все зря. Зинаида с саркастической улыбкой встретила его на пороге.
       - Вы конечно замерзли. Что это вздумалось вам бежать сломя голову, не одев верхней одежды?
       - Я хотел как...
       - Да накиньте уже вашу телогрейку, замахала руками теща. И поспешите.
       Кулебякин схватил телогрейку, выскочил на лестницу. Дверь позади него захлопнулась с осуждающим грохотом. Он ринулся вниз, едва скользнув взглядом по пыльному, во двор глядящему окну. Тут и застыл разом. Вера вполне хладнокровно пересекала пространство двора. Кулебякин расслабился. Перекрестив руки и снисходительно улыбаясь, стал ожидать он супругу на лестничной площадке. Подойдя к подъезду, Вера вскинула голову. Кулебякин радостно простер руку. И тут же услышал ужасный крик. Сердце его замерло. Неужели...? Гремя сапогами, он бросился вниз. Прянул под лестницу. Никого. Вышиб входную дверь. Никого. Вера, по куриному задирая ноги, бежала к остановке.
       - Помогите! Помогите! - кричала она, путаясь в полах дубленки.
       - Вера! - заорал Кулебякин, во весь дух несясь по двору. - Вера! Да остановись же ты, дура! Это я, я, Николай!
       - Помогите! - неслась Вера, не разбирая дороги.
       Он едва не сшиб ее с ног. Долго тряс, приговаривая:
       - Успокойся, успокойся, успокойся, - пока румянец не возвратился на ее белое лицо.
       - Я как увидела в окне мужика в телогрейке, - все еще задыхаясь, скороговоркой говорила Вера, - так и замерла. И заорала. А когда услышала грохот сапог... гонится за мной, чуть с ума не сошла...
       - Да я же на дачу ездил. Ты что, забыла? Не успел переодеться. Зинаида Казимировна сразу вытолкнула. Тебя встречать. Слышу крик. Думал под лестницей тебя он схватил...Побежал, ног не чуя...
       Кулебякин сидел за столом. Закуска его не интересовала. С одинаково настороженным выражением лица, он отправил в желудок два стакана водки. Один за другим. Вскоре корпус его осел. На лице поместилось умиротворение. Рука соскользнула со скатерти. И целительный сон вполне овладел им.
       На кухне, пылая гневом, Зинаида Казимировна гремела посудой.
       - Верочка, - я всегда говорила, что твой муж идиот.
       - Но, мама, чем же он виноват? Ведь ты сама отправила его, даже не дав переодеться. Николай...
       - Идиот! - убежденно повторила Зинаида Казимировна и швырнула разбитую чашку в угол.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       ПТИЦЫН и СИНИЦЫН
      
      
      
       Ермил Птицын оторвал тяжелую голову от сапог. Было холодно. Сатиновые трусы вовсе не защищали от морозного воздуха, трубившего сквозь рукав старого пальто. Брюки почему-то валялись рядом.
      -- Так, - соображал Ермил, теребя рыжую щетину. - Это, значит, у Клавки мы. А где же Ванька?
       Но и тут затруднений не предвиделось. В соседнем углу приметил он корявые штиблеты приятеля, завалившиеся к женским полусапожкам. Ермил запахнул пальто, рысью забежал к форточке и прихлопнул ее так, что зазвенели стекла.
      -- Им жарко, а меня вымаривают, как таракана.
       Открыв буфет, Ермил сунул руку к задней стенке, нашарил бутыль и сразу отхлебнул пальца на два. Худое лицо его передернулось. Занюхав большой палец, он хлебнул еще, подумал, не прикончить ли всю эту музыку, но уже стало радостно и тепло, и отпустило в груди, и он двинул бутыль обратно.
       Вчера допивали старую халтуру. Колхоз "Заря" заказал юбилейное панно "Встреча": Леонид Ильич Брежнев промеж свинарок и подсолнухов. Колхоз жал масло, а на вольных жмыхах растил поросятину. Ермил, как всегда, взялся за Леню, круглая голова которого весьма напоминала чернобровый подсолнечник. Иван отделал ударниц в жестяных пиджаках, занавесивших полгоризонта. "Заря" не хотела брать панно.
      -- У нас договорчик, - сипел Синицын, катясь круглым брюхом на правление.
      -- Рази такой-то подсолнечник бывает? Прям лес мачтовый, - хмурился председатель Зуев, косясь на художников.
      -- А позвольте вас спросить, что вы в нашем деле разумеете? Вы знаете, что такое перспектива?
      -- Ты давай не ругайся, - возражал Зуев.
      -- Во всякой картине должно быть ууусиление главного элемента. Ги-ги-гиперболизация, - встрял Ермил.
      -- Сказано, не ругайся, - отвернулся Зуев.
      -- Волосья отрастили, - забурчал главбух Сенькин, - а мы за волосья не плотим.
       Так и не заплатили. Иван слал "телеги" в Союз и на верх. Безответно. И вдруг пришел перевод, и на почте вручили толстую пачку красненьких. Вот и гуляли они вторую неделю. А нынче застряли у Клавдии Оческиной, старинной зазнобы Синицына.
      -- Ты, Ермил, не гляди на рожу, - улыбался Ванька, прикусывая толстые губы, - зато товару...
       Ермил натянул брюки, сунул в сапоги тощие ноги и зашагал на огород, туда, где кривобоко торчала отхожая будка. Поселок жил привычной трудовой жизнью. У пивного ларька скучали мужики. Далеко в поле среди рыжей грязи колотился трактор. Приятный женский голос объявил: - "Передаем полонез Огинского".
       Птицын раскрыл рот, подтянул трусы и опрометью бросился к дому.
      -- Ванька, вставай. Пполодиннадцатого уже, сейчас по радио объявили.
      -- Ты чего, Ермил, ни свет ни заря людей тревожишь? - завозился толстыми пятками Иван.
      -- Да ка-ка-кая заря? - застучал Ермил в окно черным пальцем. - Ппполодиннадцатого. В магазин бежать надо, и пи-пиво, говорят, будет. Мужики уже два часа ждут.
       Тут из дверей бочком вышла Клавдия Ильинична Оческина. "Пудов на семь баба!" - восхитился Ермил и, построив рожу самую сладкую, ущипнул ее за окорока.
      -- Вы-выпейте с нами, лю-любезная Клавдия Ильинична.
      -- Да куда вам пить? Глаз не видать, - отвела его руку Клавка.
      -- Колбасы не забыть, - беспокоился Иван, поддавая округлостью в масластый остов товарища...
       И три еще полных дня кантовались у Клавки, пока не вытянулись до последней копейки.
       Осень подошла бедно и неуютно. Кредиторы грозились набить морду. Ермил с Иваном не высовывались из дому. Они слонялись по ветхим комнаткам, пили чай с брусничным листом, вздыхали.
       - В середу ннаша ссекция монум-монументталистов ссобирается.
       Мможет ддадут ккакую нть ра-работу. Введь это ппрямо что же, нне жжизнь.
       - Ермил скучно глядел в слякотную темень прилипшую к грязным окнам.
       - Как же, дадут! Забыл чего прошлым разом выложили? - Синицын намекал на
       большую мозаику в клубе "25-летия октября", где Ленин в буденновке с шашкой скакал на пожилой белой кобыле. Ермил отвечал за голову и оправдывался: - Ппонимаешь с детства ддолдонят Лленин, Лленин. Нну, уже и лепишь автоматом. Дда и чего, у-уссы ттолько пприссобачить.
       В окно крепко постучали. Иван, расплюснув нос, воззрился на пасмурные хляби. За окном стоял Хряков, главный кредитор, высокий дядя с жирным лицом. Обычно хмурая рожа Хрякова раздиралась самою лучистой улыбкой. Синицын насторожился. Хряков значительно кивал головой, прижимал руки к сердцу, радостно тыкал в дверь и с укором глядел в подозрительные ледяшки Синицына. Хряков увидел Ермила и закивал еще более радостно. Рот его широко разевался.
       - Ддавай впустим, мможет знает чего. Все оодно взять не-нечего.
       - А если агрессивничать будет? Видал какие у него лапы клешнястые?
       -Да ччего, я вот пполено возьму. Ввпускай.
       Иван бочком просеменил к двери, покачал головой и щелкнул задвижкой.
       - Вы чего же, братья-славяне, совсем меня вымочили,- запищал Хряков. Его огромный ботинок, как диковинный жук-плывунец, быстро просунулся в дверь. - А ведь должны до потолка прыгать.
       - Чего это нам прыгать. - возразил Иван, подозрительно глядя в живот
       Хрякову.
       - Фуу, устал.- Хряков зацепил табурет, с его модного пальто текла
       бурая влага. - Вот что, славяне, должок помните? - "Славяне" угрюмо переглянулись.- Да нет, нет, ничего. Терпит должок, - успокоил Хряков, машинально оглаживая пухлые щеки.
       Ну, не тяни резину, идол мордатый, волновался Иван, сцепив у животика ручки и напряженно вертя большими пальцами.
       - Тты что, ннашел нам рработу?- догадался Ермил, поддергивая мятые шаровары с "начесом".
       - У вас ведь секция в среду, так? - Прищурился Хряков.
       -Ну?
       -Замечайте, славяне, я вам первый новостишку принес, мне первому и должок возвернете.
       - Конечно, конечно,- закивал Иван, усевшись на табурет и качая полными ножками,
       - На секции, - запищал Хряков, - вам дадут работенку. Да какую! - Он в возбуждении вскочил с табурета, под который натекла порядочная лужа. - В Ярославле панно выкладывать. Сорок квадратных метров.
       Николаша быстро прикинул в уме : двадцать тысяч. Ааа! Он обалдело глянул на Хрякова.- Не врешь?
       - Славяне, я вам когда-нибудь туфту гнал? - Тут он строго оглядел притихших
       монументалистов. - Однако поизносились вы, поистрепались. Денег я вам конечно не дам, но завтра подошлю кое-что.
       Утром Ермил нехотя плескал воду в деревянные скулы.
       - Синицыны тут проживаются? - неожиданно заорали под дверью.
       - Не шуми, любезный, - возразил Иван.
       Ермил, выглянув в коридор, увидел рослого парня с охапкой пакетов и свертков. Синицын, заложив ручки в карманы необъятных шаровар, значительно покачивался с мысков на пятки, в упор разглядывая дюжую фигуру в сапогах.
       - Вот, до вас прислали, - высыпав пакеты на пол сообщила фигура. - Ну, я пошел, значит.
       Все было в пору, и костюмы и рубашки, а в громадном желтом портфеле свиной кожи лежала записка:
       "Братья славяне, помните Хрякова.
       Двадцать кусков и все одинаковы.
       Р.S. Великодушно после сочтемся."
       Отзвенела морозами долгая зима, надулись и заспешили мутные ручьи,
       разом лопнули почки и на голубых ветрах заплескались весенние облачка.
       На пристани шевелилась толпа. Черное натужное тело ее свивалось и развивалось вокруг неподвижно стоявшего Хрякова. Он строго глядел в даль пустынных волжских берегов.
       - А ну тихо,- объявил Хряков, уверенно обрывая сутолочный шум.
       - Как там, видать чего, Виктор Потапыч?
       - Корабль на горизонте,- зазвенел Хряков, - Бутылкины, готовь хоругвь.
       Два человека в сбитых сапогах завертели палки. Ветер
       полоскал кумачем, на котором, вкривь и вкось налаженное, сидело трогательное признание:
       "Дорогие Ермил и Ваня, Нижние Котлы гордятся вами."
       - А странно чтой-то. Гли как идет: туды-сюды, туды-сюды.
       - Дура, пороги обходит.
       - Какие пороги, их Пахомов давно свел.
       Видавший виды "Валерий Чкалов", жидко дымя широкой трубой приближался
       как-то неуверенно и спотыкливо. Он неожиданно бросался вперед и вдруг
       заваливался боком под ветер, который отрывал косицы черного дыма. Покивав неустойчиво сивым волнам, он опять бросался вперед, пока не грянул ржавой скулой в застонавший осевшими сваями причал. Какие-то люди плясали на палубе. Вдруг из салона выкатилось с десяток человек. Впереди, бессмысленно улыбаясь, выступали два матроса. На булыжных плечах их
       и очень смирно сидел Иван Петрович Синицын, прижимая к круглому животику желтый портфель. За ним несли Ермила. Он был в неизменном пальто и малиновых штиблетах. Серое лицо его торжественно застыло. Сгрузив Птицина и Синицына, команда отхлынула назад. Хряков выступил вперед и положил руку на портфель. Иван его не удерживал. Заглянув в портфель Хряков швырнул его на причал и равномерно тряся Ивана, стал причитать: - Где деньги, где мои деньги?
       - Да какие ж деньги, - проворчал кто-то из толпы, - почитай от самого Ярославля пьем. Весь пароход в мертвую уложили. Не знаешь как и доехали.
       Одного коньяку сколько ящиков выжрали.
       - Да ты то как в тверезые произошел? - рассмеялись на пристани.
       - Как, как. Я у бочки с огурцами лежал, рассолом спасался.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       В ДАЛЕКОМ ГОРОДЕ
      
      
      
       Дождь не переставал. Он обстоятельно стучал в давно уже вымокший плащ, внезапно бросался на озябшие никлые липы, задирал дрожащие светлой изнанкой листы, радостно вздувал холодные пузыри в быстрых мутных ручьях и сбегал чугунной решеткой к равнодушным сапогам постового у финского посольства. Михаил сунул руку в липкий карман. Сигареты безнадежно вымокли. Он медленно стряхнул воду с тяжелого лица. Перед ним блестящий и пустой, насквозь выдутый ветрами лежал Малый Левшинский...
       Утром, когда подъезжали к гостинице, он увидел свой старый дом. Желтый, облезлый, с чахлым садом тусклым призраком мелькнул он за окном такси. Как давно не был он в Городе! Как бесконечно давно! Но сейчас время вспыхнуло и сгорело, обвалилось жалким садом родного дома, разбежалось ленивыми арбатскими переулками, забродило глухими прудами Нескучного сада. Ах, эти пруды! Тихой осенью как сумрачно и покинуто лежали они в своих каменных чашах. Как холодно перебирали волной багровые листья!
       Он тряхнул головой, расплатился с шофером, подхватил до седин потертый чемодан. Зачем он приехал сюда? Искать ушедшую молодость? Увидеть старых настороженных друзей? Пощупать заграничным ботинком дырявый асфальт Неопалимовских переулков? Он не мог, да и не хотел отвечать на эти вопросы.
       Получив ключи, Михаил прошел в номер, бросил чемодан к узкой кровати, растворил скрипучие дверцы шкафа. Потом, вплотную к зеркалу, рассмотрел красные петушиные веки, рыжезеленые сумрачные глаза, широкие брови, с длинными дыбом вставшими волосками, и глубокие угрюмые складки опущенные к полным губам. В окно глядела наивная готика министерства иностранных дел. По завиткам и балясинам он добрался до самого верха и опять опустился к помпезным парадным дверям. Но время примирило его и с совготикой. Со многим примирило оно его.
       Было около трех пополудни, когда вышел он из гостиницы. Дождь шуршал усыпительно. В редких витринах на бочковатых торсах пузырились серые пиджаки, банки рыбных консервов затейливыми узорами распространялись по пожилой серебряной бумаге. Михаил вышел на Плющиху, свернул к Девичьему парку и зашагал пустынной аллеей с хромыми скамьями. Небольшой, темного гранита Толстой стоял среди песочниц и качелей. Лев Николаевич стоял отрешенно, в длинной крестьянской рубахе, заложив небольшие руки за веревочный поясок. Слезы безудержно катились из его глаз, бежали широкою бородой и падали на все еще алчущую землю.
       Михаил обошел памятник и задумался. Холод привел его в чувство. Он двинулся к Зубовской площади. Поликлиника, сюда таскали его с корью и дифтеритом. Он хорошо помнил желтые плакаты с этапами развития малярийного комара, пухлых детей на ладонях любящих матерей и стеклянные пластинки, собранные в книгу, висевшую у кабинета зубного врача. По пластинкам разгуливал доктор Айболит, Мойдодыр и зубастый, празднично зеленый крокодил. У сахарных зубов держал он громадную щетку. По поводу земноводного также сообщалось : - Аккуратен, видно, он чистит зубы с двух сворон.
       Михаил миновал поликлинику, вышел на угол площади, заглянул в бакалею. Конечно, он не надеялся увидеть подушечки и подсолнечное масло, отмеряемое алюминиевыми кружками, но те же просторные бабы в захватанных фартуках монументально стояли за прилавком, и та же угрюмая очередь ходила к кассе. Он не зашел в молочную, а просто постоял рядом, под пузатыми часами. Перейдя на сторону Кропоткинской, Михаил подумал и устремился к "Галантерее". Знакомый запах цветочного мыла, трикотажа, ремней, кислого металла дешевой бежутерии. Трикотаж. Помнится это слово донимало его своей нездешней французистой музыкой. Оно сквозило
       легким облаком где-то далеко, далеко, в четвертом что-ли классе, и обернулось
       прозаическими сатиновыми трусами. Михаил прошел за стеклянную будку кассы в отдел трикотажа. Сатиновых трусов не было.
       Ну, хватит тянуть, наконец приказал он себе и вновь окунулся в нескончаемый дождь. "Пиво", усталые белые колонны, проход на задний двор. Вот он первый подъезд. Здесь размещался Васька-Муравьед и та, с лисьим носом, гулявшая с ним в паре в детском саду. Второй - Пуздря и Сопливый, семя лейтенанта НКВД Носкова. Еще сынок академика Воля Куницкий и сестра его Зинка, с тонкими завитыми ногами в красных лодочках. Пропал Воля где-то электриком в безвестной Сибири. Третий. Что же было замечательного в третьем? Да, Рабкор, Рабкор Зубастый. Действительно имел очень крупные зубы, а рабкором была неведомая личность, подписывающаяся Зубастым не то в "Гудке", не то в ином каком-то паровозном листке. Еще Вавило. Огненнорыжий, кирпичнорожий с бородой клином. Держал дворницкую в сугубом порядке, вставлял стекла и драл безбожно с убогих старух.
      -- Здорово, дядя Вавил.
      -- Здорово, здорово молодые яйца...И перетягивание пружинных матрацев по
       весне. Моток шпагата в красной лапе, пенье оттянутых пружин...
       Весной все горбатое, подслеповатое, недопеченое временем выползало к солнышку, распространяясь на плечистых скамьях. Их, отдыхая от дворницких дел, утесняли чугунными задами Фроськи и Нюрки. Они полыхали невиданным здоровьем. Солнце не сходило с их румяных лиц. Шелуша семя, простодушно обсуждался каждый житель, поспешающий по своим делам: вон идет еврей со второго етажа, а за ентим машина вчерась приходила. Вавило, однако, держал их в строгости и, если случался трезвым, сейчас гнал в дворницкую...
       Михаил подошел к своему подъезду, тронул двойные двери. Сумерки, пыль, теплый запах сухой штукатурки, двери лифта, ушедшего в темную нишу, и две потертые ступени. Он медленно одолел лестничный пролет, встал на площадке у длинного окна, рассеченного на узкие прямоугольники грязной рамой. Двор был пуст. Бедные кусты дрожали у края газона. На широкую клумбу выбегали неказистые желтые цветочки. Слева выдирался из асфальта корявый дуб, на котором бог знает сколько тому назад вешали Онищенко, сына домоуправа.
       Хлопнула дверь, Михаил поднялся еще на один пролет. Вот теперь все. Дальше идти некуда. 0н все-таки был благодарен этим людям. За старую дверь, которая не выпучивалась гладким, посаженным на вату дерматином, не глазела блестящими узорчато рассыпанными шляпками затейливых гвоздей, не под-
       глядывала толстым подозрительным оком волчка; за теплую деревянную ручку с латунными шишками, за древний почтовый ящик, так просто и открыто являющий себя времени. Михаил обхватил ручку и долго стоял, сжимая ее в горячей ладони...
       Ветер кинул ему в лицо холодный туман. Одинокий пес в рваном ошейнике независимой рысью удалялся на задний двор. Он завернул за ним. Пошли гулкие железные ящики, куда досужие обитатели затаривали лелеемые Жигули. Возникла контора Райпищеторга с просевшею дверью и розвалью гнилой тары. Наконец широко зашагали неутесненные стойла. Здесь особо отмеченные граждане держали холеные "Волги". В самом же пышном строении когда-то сиял "Мерседес". Экипаж с нездешними зелеными глазами водил генерал Бугров. Бугров был горяч: прилюдно рубил шашкой платья молоденькой Ляльки-жены.
       Михаил улыбаясь смотрел на кованые ворота и два увесистых
       замка, тяжелыми пятками косящиеся на всякого праздного прохожего.
       Ох, крепок Бугров! Да небось уж и на пенсии. Небось сажает клубнику и всякий хозяйственный овощ на ядреной своей дачке, да жрет водку в неурочный час, пока не постучит в шишастый череп внезапный "Кондрат", да не нальется в последний раз широкое лицо жаркой кровью и не повалится Бугров в закружившийся белый свет, сокрушая кусты и плоды. И не случись сыновей-дочерей, да уж немолоденькой Ляльки-жены, как забегут со всех сторон племяши да брательники, да всякой твари на десятой воде, как зачнут скрести по сусекам да тащить по норам куски невпроглот... Но, вновь глянув на пудовые замки, Михаил покачал головой. Нет, не должен еще заехать Бугров в деньки свои последние. Еще глядишь погуляет на своей воле с ружьецом да молодушкой в Петушинских Грязях . Порода эта неизводима, кряжисто-крепка.
       Ветер так и не смог разогнать подслеповатые рваные тучи. Михаил вдруг вспомнил, что не ел с самого утра и подумал, не жива ль еще та пельменная, у сорок шестого дома. Пельменная стояла в назначенном месте и, казалось, тем же сытым туманом закрывались толстые стекла и те же красные рожи уминали пельмени, заедая для плотности ломтями черного хлеба. Подавалась там и вареная колбаса с лапшей, и чай, наливаемый из сияющего титана. Михаил выпросил оба дежурных блюда и принес их на круглую мраморную стойку. Шевельнув серую ленту лапши и недоверчиво понюхав колбасу, он оборотился к пельменям, затряс перечницей, из которой нехотя вышел засохший кусок соли. На стойке, впрочем, имелось и блюдце темной горчицы. Окуная
       в нее пельмень за пельменем, Михаил вдумчиво их пережевывал. Пельмени оказались не то чтоб хороши, но и не вовсе плохи. Они были очень горячие и это-то и казалось их главным достоинством. Колбасу он тоже сьел, переложив двумя кусками черного хлеба. Хлеб, время ничего не могло с ним поделать. Думал он не спросить ли и чаю и глянул в окно. Опять закосил дождь, но он уже решил дойти до школы, туда, в Малый Левшинский...
       Школа была тот стандартный кирпичный прямоугольник о четырех этажах с припаянной глыбой гимнастического зала, которых довольно напекли и усадили во всяких переулках, тупиках и собачьих площадках, чтобы дворовая молодежь не слонялась по подворотням, не "щипала" по темным булочным и не слушала зазывных рассказов фиксатых блатарей, а прилежно шагала в ремесло, стекольный техникум и прочие хоженые проверенные учреждения. Времена были патриархальные. Горячее население почти каждого двора или сидело или готовилось сесть. Очень в ходу были настроения, что шило
       в бок и никакое образование не поможет, что учатся только очкарики и евреи, и что против лома нет приема. Школа должна была вычищать дворовую уголовную накипь и приводить заблудшие юные души к идеям Послушания, Служения, Добра.
       Михаил обошел школьный двор: мозолистую площадку, одним концом уткнувшуюся в Померанцев переулок, другим - в белесую стену с черными дырами выпавших кирпичей. Во дворе этом молодежь получала практические уроки жизни, особенно если какой разобиженный вьюнош приводил свою гвардию в кирзовых сапогах. Гвардия эта не разбираясь била в кровь, а иной раз и подкалывала нерасторопных учеников. Тут уж натягивалась милиция, переливчато играли свистки и вновь подтверждалось, что учение - Свет.
       Михаил потянул тяжелую дверь. Как в далекой щемящей юности засипели пружины. В тесном вестибюле стояла прохладная тишина. Матово блестел кафель, выступая бордовой и серою шашкой. У дальней стены со знаменами веерные пальмы обступали фигуру Вождя.
       Михаил сделал несколько медленных шагов. Дверь гимнастического зала отворилась. Высокая женщина в саржевом халате вышла ему навстречу.
      -- Родительское собрание в восемь часов,- спокойно объявила она.
       Михаил молча повернул к выходу. Он вдруг почувствовал, что устал, что бессмысленно бродить по руинам прежней жизни. Хватит задирать время. Время - категория требующая уважения. Он пересек Левшинский и пошел вдоль стены австралийского посольства, пока не уперся в кусок рельса. Все было на месте. Даже дыра в толстом деревянном заборе. Но дальше явились новости вроде шестиэтажной бетонной коробки и других вольно раскинувшихся институций агентства печати "Новости". Одолев лабиринт тупиков и всяких не во-время выбегающих подсобных помещений, он все же выбрался к Провиантским складам, отметив мимоходом, что ворота этих замечательных сооружений, с рыцарями, щитами и забралами, сильно подались с отошедших времен. Тут только сообразил он, что дождь кончился, что веселее бежит река автомобилей и гуще вываливает народ изо всяких присутственных мест.
       И он бодро зашагал в этой толпе, ловя обрывки пустых разговоров, плотный шелест наезжающего троллейбуса, рассеянный свет зажегшихся фонарей,
       чувствуя как выглаживается его печаль и все дальше и дальше, в спокойные прохладные сумерки отходит непримиримое прошлое.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    ОКАЯНСТВО

      
      
      
       Не спалось. Всю ночь кружил снег, ветер швырял злые иглы в стылые окна. Ольга Львовна поднималась, припадала щекой к теплому кафелю, вслушивалась в тонкие захлебистые голоса, воющие в оконных щелях. Прошло всего три недели как умер Алексей Степанович. И три недели она не сомкнула глаз. Она бесцельно бродила по дому, зачем-то кипятила воду, включала телевизор. Не видя, не слыша, не зная. Вещи больше не давались ей в руки. Они ускользали из потерянной ее жизни. Вот и сегодня разбилась любимая голубая чашка. Чашку ей подарил Алексей лет тридцать тому назад. На ней, в двух напыленных золотом медальонах, изображалась девушка в подвенечном платье. Вылитая Ольга, утверждал Алексей Степанович. И вот сегодня чашка разбилась, и это было как последняя ниточка, связывающая ее с Алексеем. Ниточка за ниточкой обрывалась жизнь.
       Алексея Степановича отпевали в храме. Народу было много, да больше все местных старух, жавшихся к иконостасу, шепчущих "Господи, помилуй" гробового распева морщенными синими губами. Были конечно и родственники, те, с которыми не развела жизнь, а из близких - только сын Ленюшка, прилетевший с далекой Тюмени.
       Ольга Львовна еще долго ходила по комнате, заглядывала в белесые окна и наконец тяжело поплелась к кровати -вымучивать бегущий от нее сон. Очнулась она поздно. Бессильно уронив руки, сидела в постели, нехотя одевалась, искала валенки, через увалы сыпучего снега продиралась к дровяному сараю. Завтракала вчерашней картошкой и чаем с кружком дорогой колбасы. Колбасу, несмотря на ее протесты, взял Ленюшка в коммерческой палатке. Там же взял он, и сыр, и кисть винограда у рядом торговавших грузин. - Мама, не смей экономить, - сердился Леонид Алексеевич, - ты же знаешь как наша "Тюмень" платит летчикам. - Ну, Ленюшка, много ли мне надо? - отбивалась Ольга Львовна, стараясь сунуть обратно в грузинский ящик твердые пахучие лимоны. Все-таки, что бы ни говорил Ленюшка, нынешние цены нагоняли на нее оторопь.
       Выпив чаю, старушка подошла к телевизору, откинула с экрана узорчатое полотенце. Дуська из соседнего дома учила закрывать экран, "от его в теле електричество". Передавали новости, передавали как выращивать картошку на "ограниченных площадях", призывали поддержать президента. Вдруг скучное лицо диктора погасло. Вьехал малиновый занавес, потянулись золотые кисти, и на сцену разом забежали нарядные куклы. Куклы честными "народными" голосами завели песню, заплелись в хороводы, поводя на все стороны хорошо выкроенными кокошниками. Смяв голенища, вывалился на сцену и парень в черном жилете. Плисовые портки его, обложенные шнуром, заходили вприсядку как бы отдельно от туловища. Выскочившими из жилета руками, ловко перебирал он кнопки разудалой гармони. Отломав выходное коленце, парень бросил гармошку в левую руку, скинул картуз и поклонился. Еще сообщил, что сейчас Маша немедля определит выигрышные билеты. Фирма "Тюмень" , коей он представитель, назначила главный выигрыш в размере 5 миллионов рублей. "А, лотерея", - наконец догадалась Ольга Львовна. Тут представитель и вытянул к чашке, где плясали номерные шары, румяную большеглазую куклу. Маша и в самом деле начала вынимать шарики, а плясун - обьявлять номера и следующие им выигрыши. Наконец все суммы были обьявлены. Все, кроме главной. Куклы окружили Машу, стали кланяться ей в пояс и петь "про мильен". Маша поклонилась им в ответ на четыре стороны, запустила в чашку свою осарафаненную ручку и вынула вожделенный шарик. Сейчас полыхнула рубиновая доска, где в золоте горел и высвечивался заглавный номер. И тотчас Ольга Львовна припомнила, что ведь "Тюмень" - ленюшкина компания, и перед самой кончиной отца присылал он им лотерейный билет. Да и номер у нее был записан на бумажке, лежащей под телевизором. Здесь же она и пошарила легкой рукой. Клочок бумаги, точно, вынесся с полированного разгона. Старушка подхватила его, взглянула на аккуратной рукой мужа выписанную цифирь. Румяная доска все еще светилась. Сомнений не было, номера совпадали.
       Ночью она мучительно вспоминала, куда бы мог запропасть злополучный билет, но ничего не припомнив, свалилась в освободительный сон. Проснулась внезапно, села, глядя сквозь слепую ночь в тот предзимний вечер, когда Алексей, тщательно записав номер, спрятал билет во внутренний карман пиджака. Да, того самого, от выходного итальянского костюма. Костюм был очень хорош, потому и решили, что отца хоронить надо в нем. И именно в итальянском костюме его хоронили. Ольга Львовна лежала и плакала. Алексей как живой стоял перед ее взором.
       Весь день ей было особенно тоскливо. Хотелось с кем-нибудь заговорить горе, но знакомых и подруг давно уж она растеряла. Вечером Ольга Львовна пригласила Дуську, на чай. Дуська удивилась, никто уж никого в гости не зазывал: дорого, да и слоняться ночью по темным, страхом выстланным улицам не находилось охотников.
       - Нынче как мыши по щелям все разобрались, - обьявила с порога Дуська, - а вы приглашаете.
       - Заходи, Дуся, заходи. Я ведь теперь одна, и так мне одной грустно. Все-то плакать хочется.
       Дуська прошла к столу,разняла цветастый павловский платок, спустила его на круглые плечи. Чай пили с брусничным вареньем, с свежими булками, с сыром.
       - Сыр-то нынче страсть дорогой. - Дуська деликатно отломила полкусочка.
       - Да бери целый, Дуся, что ты в самом деле, - и Ольга Львовна придвинула ей тарелку.
       Напившись чаю, перешли на диван. Дуська стала жаловаться на свекровь, хвалить сапоги, купленные в соседнем ларьке.
       - Дуся, ты играешь в лотерею? - неожиданно прервала ее Ольга Львовна.
       - Как же не играть? - тотчас отозвалась Дуська. - Вчера вот только 50000 рублей оторвала. Деньги, по нашим временам, тьфу, а все приятно. Да и вам бы не грех, глядишь рассеялись. Рука у вас легкая. Вдруг повезет на заглавные деньги, как этому, что сегодня показывали, Ведеев? Хапанул целых 5 миллионов!
       - Покойник-то мой, царство ему небесное, - медленно сказала Ольга Львовна, - тоже выиграл миллионы. Да с собой и унес.
       - Как? - опрокинулась Дуська. Кудри ее разметались и вздыбились у эмалевых глаз.
       - Билет-то в костюм положили, - тяжело добавила Ольга Львовна. - В нем и хоронили.
       - Ой! - вскочила Дуська и забегала по комнате. - Ой! Ой! Ой! Да как же? Да зачем так-то? Лотерея-т какая?
       - "Тюмень" - глядя в угол, сказала Ольга Львовна.
       - "Тюмень"! - вскинулась Дуська. - Я же вам толкую, что Ведеев этот, деньги взяли.
       - Ну, может быть я и ошиблась, - смутилась Ольга Львовна.
       - Да и как же вы знали, что выиграли? Билет-то ухоронили?
       - Ольга Львовна только махнула рукой, но все же подошла к телевизору.
       - Вот, - протянула она бумажку с четко записанным номером, - Степаныч своей рукой...- она опустилась на диван и отвернулась. Дуська осторожно взяла бумажку, поднесла к пустынным своим глазам, опустила у блюдечка. В волненьи ухватила она два куска сыру...
       - Да ведь сын-то ваш в "Тюмени" той трудится?
       - Трудится, - только и нашлась сказать Ольга Львовна.
       - Так вы номер ему зашлите, спросите узнать, не тот ли. Не тот, так и дела нет, а уж коли тот самый... Да лучше б вам позвонить или телеграмму, а то ищи потом ветра в поле.
       Дуська ушла поздно. Ольга Львовна не рада была затеянной встрече. Что же все это значит, недоумевала она, но в глубине души она уже знала, что это значит, и сердце ее точило страшное подозрение.
       Утром Ольга Львовна собралась на кладбище. День случился неходовой, народу почти не было. На могиле Алексея Степановича бугром лежал снег. Правда у скамейки валялась бутылка и горсть окурков, да мало ли кто нынче забредает на кладбища. Тяжело присела она на скамью. Тяжело побрела обратно.
       Ленюшка позвонил вечером. Сам. Ольга Львовна заплакала. Запинаясь и вздыхая, рассказала ему всю историю, добавив, что денег ей нисколько не жалко, но все это как-то странно, и на душе у нее тяжело. Леонид как мог успокаивал мать, обещал твердо быть так скоро, как только может, просил не стесняться с деньгами, да не слушать разных заемных дур."Кто ж эти дуры, уж не Дуська ли?" - смутилась Ольга Львовна, но перечить не стала. Опять ей не спалось, а под утро пришел светлый сон:изумрудный Акимушкин луг, и прозрачная Коша, и сама она легконогая, бегущая под угор.
       Леонид Алексеевич был детина дюжести даже удивительной. Голова матери, с седым летящим волосом, приткнулась к булыжному его чреву и тут же исчезла под громадной мироносною дланью. Плечи ж его то и дело задевали косяки подавшегося родного дома, а свежая планка недавно чиненного крыльца, хрустнула что яичная скорлупа под медвежьим его сапогом. Поначалу садиться на стулья он опасался и засел у старого сундука битого черным железом.
       - Мама, выпросился я на неделю. Мало будет - добавлю. Адрес хмыря этого мне в конторе добыли. Веденеев он, Аристарх. На Грузинах живет, у Тишинского рынка. Сергей говорит, лучше начать оттуда. Он сейчас и подьехать должен.
       - Ленюшка, у меня есть пельмени. Сейчас поставлю. Путь-то какой отломал.
       - И сыт, и пьян, и нос в табаке. Спасибо, ма, ничего не надо. Да вот и Сергей. Я уж его телегу слышу. - Леонид Алексеевич нежно обнял мать, загремел ступенями. Ольга Львовна прошла к окну. Ленюшка мостился в серые "Жигули". Она отметила, что Сергей не был в милицейской форме и понуро отошла от окна.
       - Как же тебе удалось адресок получить? - угрюмо спросил Сергей, выщелкивая "Кемел" из мятой пачки. - Закуришь?
       - Секретарши нас, летунов, любят, - глядя в сторону отмахнул Леонид... Послушай, неужели могилу нарушили?
       - Спокойно, давай сперва за эту нитку тянуть, а то...от нас не уйдет.
       Они уже миновали Киевское шоссе, Бородинский мост, Смоленскую. У зоопарка "Жигули" трясло как в ознобе. Вертелись ямы и наледи. Народ сторожился у самого края домов. Еще поворот и вынеслись к угловому трехэтажному дому с провалившейся крышей. Дверь подьезда была вырвана. Тьма внутри душила перегнившею дрянью. Подниматься не пришлось. Аристарх Веденеев жил на первом этаже, т.е. уже с неделю как не жил, обьявила соседка.
       - И не спрашивайте, и не знаю, и знать не хочу. Видите, как живем? - Дверь захлопнулась. Они потоптались, вышли на улицу. Сергей задумчиво барабанил по капоту машины.
       - Вот что, Леня. У тебя с собой деньги есть?
       - Да, тысяч с двести я прихватил, но может больше?...
       - Хватит. Посиди-ка в машине.
       Леонид неохотно залез в машину. Сжав громадные кулаки, неотступно глядел он в дыру подьезда. Сергей отсутствовал минут двадцать.
       - У бабы гужуется. Недалеко, за рынком. Я его вызову, а ты тряхни легонько. Да смотри не повреди, состава он вроде хлипкого.
       И они закружили тесными переулками.
       Аристарх Веденеев гулял широко,т.е. неограниченно. Сам-то он потреблял исключительно водку, но подруге своей не мешал наливаться шампанским. Закуске ж, с ее стороны, опять не чинил никаких он препятствий. И все время пребывал в состоянии размягчения духа и тела. Визит незваных гостей был воистину хуже татарского. Подруга, Татьяна Ивановна, защемилась было в дверях необьятною грудью и сам Аристарх намерялся подняться ей в помощь, но только ноги не хотели совсем его слушать.
       - А не надо вас, вовсе не надо, - вяло махал Аристарх ослабевшей рукою. Татьяна Ивановна забрала уже воздуху для крика самого визгливого и протяжного, но тут Сергей быстро вынул красную книжицу. Милиция, тихо произнес он. Леонид сумрачно громоздился у дверей.
       Сергей не спеша подошел к Аристарху.
       - Сами по себе вы нам не интересны, но хотелось бы знать, как к вам попал лотерейный билет?
       - Какой билет? Не знаю никакого билета. Врываются, понимаешь, в дома, людей обижают. Я отдыхаю и в своем закоо-нном праве, а вы выйдете вон. Даа...
       Леонид, громадный страшный, двинулся от дверей. Как кусок ветоши поднял он Аристарха. Лицо его передернулось.
       - В пинжаке, в пинжаке билет был, - закричала Татьяна Ивановна. - На Тишинке брали. Да пусти ж ты его, Христа ради. - Леонид отшвырнул Аристарха.
       - Где пиджак? - прошептал он. - Татьяна Ивановна ринулась к шкафу.
       Да, это был отцовский пиджак. Он помнил его с девятого класса. И надевался он только по самым торжественным поводам.
       - Брюки? - глухо потребовал он.
       - Не было, брюк не было, вот те крест, не было...
       Леонид сдернул пиджак с вешалки.
       - Как давно покупали? - спросил Сергей.
       - Да недели с две, с две недели. Раз одели, велик оказался.
       - У кого брали?
       - Мужчина такой, зарос волосом.
       - Деньги?
       - Какие деньги? Вот все наши деньги, - усмехнулась Татьяна Ивановна, кивая в сторону батареи шампанского.
       - Ну их к черту, - сквозь зубы просвистел Леонид, поворачивая к дверям.
       - На 5 миллионов не наберется, - настаивал Сергей.
       - Ха, 5 миллионов! Да они только по сотне тысяч выплачивают. Через год от этих денег ни хрена не останется.
       - Ну их к черту, - передернулся Леонид, решительно направляясь к дверям.
       На кладбище ехали молча. Что ж он скажет матери, думал Леонид, и не мог ничего придумать. Сергей же знал как непросто это дело: кружение бумаг, санкция прокурора, взятки...если только не разрешить все единым ударом.
       Директора не было. Мужики у печки забивали козла.
       - Ребята, - начал Сергей, - есть работа, могилку одну отрыть надо.
       Никто не заинтересовался. Бились костяшки о стол, тянулось по кругу из горла.
       - Не обижу, - с нажимом добавил Сергей.
       - Сто тысяч, - уронил мужик, заросший черным волосом.
       - Идет, - согласился Сергей.
       Работяги встали, неохотно разобрали лопаты, кайла, зашвырнули початую бутылку в дальний угол. Леонид пошел впереди.
       - Эй, эй, парень, не туда. Там свободных мест нет.
       - Да нам в родственную могилу - тихо сказал Сергей.
       - Стоп, давай обратно, - заорал бригадир. - В родственную не хороним.
       - Как не хороните? - удивился Сергей?
       - Не хороним, осади, вертайсь, ребята.
       Леонид обернулся, вырвал кайло из его корявых рук.
       - Бей их, кончай их, блядей, - орал бригадир. Сергей сшиб его с ног, Леонид вымахнул кайлом, зачертил страшную дугу. Могильщики бросились врассыпную.
       Кладбище стыло в сизых снегах. Леонид шагал широко, лицо его горело. Он чуть не по пояс залез в снег, смахнул белую шапку с гранитной плиты. Надпись едва высвечивалась под натеками льда. Он приложил к ней огненную руку. Буквы расплывались и ширились в последних лучах угасавшего дня. "Алексей" -только и успел разобрать он, как Сергей резко махнул рукой. Послышались голоса, замаячили милицейские шинели.
       - Леня, не заводись, - крикнул Сергей.
       - Эти вот, суки. Вяжи их, Мироныч. - Леонид выступил им навстречу.
       - Кайло, гражданин, отдали бы, - мирно сказал Мироныч. - Это могила моего отца.
       - Ну, ясное дело. А инструмент казенный. Вы инструмент-то верните. Все и дела. Леонид молча протянул ему кайло.
       - Вот и хорошо, - кивнул Мироныч, - пройдемте в контору.
       В конторе их продержали недолго. Вышел мелкий человек в бобровой шапке, глянул пристально. "Директор", - сообразил Леонид, и уже хотел обьясниться, но тут Сергей крепко наступил ему на ногу. Директор, не сказав слова, исчез за соседнею дверью. Сергей с Миронычем отошли в угол. Мироныч качал головой, бил перчаткой о голенище.
       - Придется ехать в отделение, - вздохнул Сергей. - Ничего, там я все улажу.
       Леонид вернулся домой за полночь. Стол был накрыт. Мать сидела в уголке дивана. Что же он ей скажет? Что могилу отца осквернили? Что Аристарх пропивает паршивые эти деньги? Что он не смог, не сумел ничего сделать?
       - Ну что, Ленюшка, плохие новости? - грустно спросила Ольга Львовна.
       - Да, мама... Могилу отца, вероятно, вскрывали ...
       - Алексей! Господи! И ведь знала я, знала я, знала, наперед чуяла! Алеша, простишь ли ты меня? Оооо! - Слезы лились, и лились, и лились. Напрасно старалась Ольга Львовна остановить их слабыми веками, закрывала лицо руками. Леонид гладил эти руки, волосы, мокрое лицо, доносил стакан к дрожащему подбородку.
       - Мама, клянусь, я их своими руками в землю зарою! Ни денег, ни трудов, ни жизни не пожалею!
       - Ох, Ленюшка, да ведь отца-то этим не поправишь. Что за время такое проклятое свалилось на нашу голову! Не осталось в людях ни Бога, ни жалости. Одно окаянство.
       Утром приехал Сергей. Наскоро выхлебав чай, он прошел в Ленину комнату.
       - Юрий Петрович Слизнев, в бобре человечек вчерашний, - главный твой супротивник. Он и хозяин кладбища, и мастерских гробовых, и песцов с прокурором выращивает. Все у него схвачено-перехвачено, в глубокий карман прячено. Могила отца видимо нарушена его людьми. Теперь он всю ночь на кладбище сторожа держит. С оружием. И надо нам определиться: будем добиваться санкции прокурора законным путем, или... Я тут привез бумаги всякие, исковые заявления на арест денег, нарушение захоронения и т.п. Дадим им ход, но надежды мало. Резину они могут тянуть бесконечно.
       - На деньги плевать. Мне бы только за отца рассчитаться.
       - Леня, мы ведь точно не знаем, что произошло. Может, одежду отца подменили, может...
       - А, да что толковать! - Леонид сидел у стола, свесив голову. - Я эту могилу руками выкопаю, и уж тогда...
       Сергей медленно собрал бумаги, положил их на край стола.
       - Буду у тебя к ночи. Захвачу все что надо. Матери скажешь, что едем к знакомым.
       Машину они затаили в сугробах, у Лысой горки. В конторе кладбища горел свет, но дверь была заперта. Сергей заглянул в окно. Сторож, тот самый черный мужик, сидел у печки. Рядом с ним лежал "Калашников".
       - Неплохо они нынче вооружаются, - прошептал Сергей.
       Сторож натянул тулуп, взял автомат в левую руку. Дверь заскрипела. Сунулся наружу громадный валенок. Показался тулуп. Леонид сгреб его, с немеряной силой стукнул о дерево.
       - Легче, Леня, легче. Трупы нам не нужны, - недовольно ворчал Сергей. Он осветил фонарем удивленное толстое лицо с закатившимися глазами, перетянул пластырем гнилозубый рот. Леонид, поднял сторожа, накрепко обмотал витым проводом. Сергей подхватил автомат, кинул его на плечо.
       - Зашвырни его в подсобку, - сказал Сергей. - Вот фонарь, инструменты и начинай. Я этой публике не доверяю. Промнусь тут вокруг да около.
       В этот раз Леонид не смотрел на плиту. На душе его было смутно. Как он смеет мотыжить могилу отца? Стоят ли все его подозренья подобного изуверства? Мгновенье он колебался, затем с яростью схватил лопату, в секунды раскидал снег. Земля промерзла, но он бил и бил кайлом как заведенный.
       Сергей приходил, уходил, опять приходил, Леонид все не разгибался. Медленно, неотвратимо уходил он в землю. Опять подошел Сергей. Леонид сумрачно вылез из ямы. Руки его дрожали.
       - Странно, - заметил Сергей. Очень странно. По-моему, ты уж должен был давно докопаться, и земля пошла мягкая. - Леонид ничего не ответил. Спрыгнув в яму, он начал свирепо лопатить землю. Сергей задумчиво отошел, взглянул на часы, было начало пятого.
       Леонид ушел в землю. С головой. Он давно уже понял, что ничего не найдет, кроме время от времени попадавшихся старых костей. Но он не мог остановиться, не мог принять эту пустоту.
       - Вот молодец, хорошу могилку себе отрыл. - Наверху, у кучи земли стояли трое в дутых куртках. Один из них держал лом, двое других - пистолеты.
       - Уголок выровняй, - подсказал тот, что с ломом, - под головку постелешь.
       - Ладно, хватит лясы точить, - прервал другой. - Клади козла и вся недолга. Леонид, судорожно сжимая лопату, ожидал выстрела. Сделать он ничего не мог, не мог даже как следует развернуться. "Вот и возмездие, - молнией пронеслось в голове, - сгинуть в могиле собственного отца".
       - Погоди, надо ж его напоследок утешить. Он все папашу разыскивал, воон какую ямищу отрыл, а папи нет как нет.
       - Много болтаешь.
       - Ничего, сожрет и с собой похоронит, как сожрали его старого козла. Хоть протух, да все пригодился. Тухляк он...
       - Бросай оружие! - Сергей распорол воздух короткой очередью. - Руки! - Одним прыжком Леонид вынесся из ямы.
       Они разложили их по полу, в рядок, у открытого гроба. Сергей начал с разговорчивого "затейника".
       - На кого вы работаете?...Ну?
       - С ментами не разговариваю.
       Сергей обернулся.
       - Клади его. - Леонид оторвал от пола грузное тело, бросил в тесное гробовое ложе, натянул крышку, принялся забивать гвозди.
       - Слизнев, - с первыми ударами молотка придушенно заорали из гроба, - Слизнееев Юрий Петрович. Ссуки! Уберите, да уберрите же меня отсюда!
       - Куда делся гроб с телом Коновалова?
       - Крышку, крышку, бляди, снимите! Дышать не могууууу! - Сергей кивнул, Леонид сбросил крышку.
       - Ну?
       - На ферму его отправили. Гроб - в мастерскую. Костюм на Тишинке продали.
       - Что ж, все кладбище таким-то манером?
       - Нет, только с этого года. Песцов он на ферме завел.
       - Кто он?
       - Да говорю ж, Петрович.
       - Леонид, закрыв ладонью лицо, сидел у стола. Правая рука его судорожно сжималась и разжималась. Он чувствовал, что сейчас разорвет, разнесет вдребезги всю эту сволочь. Подошел Сергей, обнял его за плечи.
       - Леня, Леня, это же только гнусный, подлый сброд, тупые исполнители. Береги силы для главной гадины.
       Леонид, не открывая глаз, трахнул кулаком по столу. Доска лопнула,кулак провалился в рваную щель, из рассеченной лодони закапала кровь. Сергей молча подал ему платок.
      
       Их отпустили. Всех. Вернули оружие. Даже извинились за "безобразие". Начальник смотрел в сторону.
       - Еще раз в эту историю влезешь, ищи работу. Да и за голову не поручусь. Очень советую держать язык за зубами. Очень. - Сергей вышел из кабинета. Делать ему больше здесь было нечего.
       Леонид встретил Сергея сумрачно. Ольга Львовна накрыла на стол и прошла к вешалке.
       - Ленюшка, я в церковь схожу. Отец Василий нынче там служит. Закажу ему поминанье. Вы уж тут без меня справляйтесь. Картошка готова, сардельки в кастрюльке, разогреть только. Ну, пошла я. - Леонид встал, подал матери пальто, достал пачку денег.
       - Нет, Ленюшка, нет. Есть у меня деньги. - Леонид открыл дверь, бережно проводил мать со ступеней. Снег сидел в углах двора черный, засеченный ветрами. Низкая крыша сарая щетинилась ледяными иглами. Леонид глянул на серое небо, на угрюмые ветви понурых деревьев, на тощие заборы, хороводящие вокруг домов. Надо бы сбить лед, вяло подумал он, а впрочем...
       - Война, - сказал Сергей, разрубая сардельку ударом вилки. - Нам обьявлена война.
       - Эка новость.
       Господин Слизнев прожевал нас и выплюнул. Что будем делать?
       - Воевать, - зло сказал Леонид.
       - Боевички его на свободе, не все, правда, сам он без охраны не появляется, на закон ему наплевать. Прокуратура, милиция, отцы мерии - все у него в кармане. Да и где он этот закон? Сверху донизу как стена резиновая: чем сильнее толкешься, тем дальше отбрасывает. Можно, правда, связаться с газетами. Есть концы.
       - Не надо газет. Ничего не надо. Разберусь с ним. Сам. До конца.
       - Леня, ты не понимаешь. Я вообще удивляюсь, что мы еще живы. Молодого охранника, ночью в гроб его клали, час назад нашли в Ильинском овраге. С проломанным черепом. Специально там бросили, чтобы всем было видно.
       - Что ж нас там с тобой не нашли?
       - Не знаю. Могу только догадываться, хлопот с нами больше. Кстати, был на кладбище. Могила засыпана. Даже цветочки лежат.
       - Сволочь!
       Леонид тяжело заходил по комнате. Сергей поднялся, устало покачал головой.
       - На ногах не стою. Спать.
       Ольга Львовна вернулась поздно. В домике было темно, на столе разгром, блюдце переполненное окурками, початая бутылка "Смирнова". Леонид спал, раскинувшись на диване. Ноги его ехали по полу. Она перекрестила сына, тихонько пробралась в свою комнатку, вынула из кошелки плотный конверт. Конверт передали ей в церкви. Просто какой-то мужчина подошел к ней и сказал: "это вам". Она растерялась, хотела спросить, от кого, но подателя письма как и не было. Усевшись на кровати, старушка принялась вертеть конверт так и эдак. На нем крупно наискось вывели одно только слово: Коновалову.
       Да что-ж это, Коновалову, - думала Ольга Львовна, - Алексею покойному, что ли? Ведь Ленюшка-то всего третий день здесь.
       Она попробовала поддеть заклеенный треугольник, но он не в отрыв прикипел к прочной бумаге. Ей не хотелось будить Леню, но и ждать до утра было невмоготу. Это все же скорей Алексею, утвердилась Ольга Львовна. Из хрустальной вазочки, что на камоде, она взяла ножницы, повернула конверт бочком, аккуратно надрезала и прочла следующее:
       "Уважаемый Леонид Алексеевич! В постигшей вашего отца неприятности виноват Никита Мордин, бывший (и уже покойный) сотрудник нашего учреждения. Меры к восстановлению благопристойности и порядка приняты незамедлительно. Настоятельно советуем вам не искать более виновных.
       Основатели-учредители кооператива "Мирный сон"".
       Господи, всполошилась старушка. Ничего-то понять не могу. Какой-такой сон? Или это насчет алексеевой могилы? Будить, будить надо Ленюшку.
       Всю ночь Ольга Львовна просидела около сына. Она пыталась его разбудить, но действовала слишком деликатно. Неподвижное тело никак на ее робкие поглаживания не отзывалось. Только где-то в восьмом часу Леня зашевелился. Не открывая глаз, в сладкой муке разодрал он рот. Грудь его напряглась, руки, с зажатыми кулаками, поползли к верху и медленно опустились крестом.
       - Ленюшка, - робко сказала Ольга Львовна, - я тут письмо получила. Пришла из храма, да ты спал, а на нем "Коновалову" написано, я и подумала, что Алексею. Вот, - протянула она письмо. Леонид энергично протер глаза, пробежал послание, буркнул "сволочь" и бросил его на стол. - Это насчет отцовской могилы? - тихо спросила Ольга Львовна.
       - Угу, - неохотно согласился Леонид.
       - Сыночек, я тебя Богом прошу, не связывайся ты с ними. Дай умереть спокойно.
       - Зачем же умирать, мама? Мы еще с тобой поживем. Заспался я что-то. Пойду пройдусь.
       Леонид бесцельно вышагивал знакомыми переулками. Думал он только об одном: куда ему спрятать мать. Близких родственников никого не осталось, пристроить ее у Сергея тоже нельзя. Отправить в Тюмень? Но там у него просто нора, времянка без всяких удобств. Можно, конечно, продать дом и купить ей квартиру. Но сколько это займет времени? Так ли, иначе, оставаться ей здесь никак невозможно. Леонид, хоть и был погружен в свои мысли, приметил неотступно шагавшего за ним человека в дутой серой куртке. Поначалу он не обращал на него внимания, но на повороте в Чекалинский переулок внезапно обернулся и тут же узнал мордастого парня, того , что стоял с пистолетом у края могилы. Не раздумывая, двинулся он в его сторону, но парень отвернулся и скоро зашагал прочь. "Так, - соображал Леонид, - топтунов за мной пустили. Плохо. И под рукой ничего, даже ножа перочинного."
       Он свернул на проспект Мичурина, где у остановки автобуса стояла телефонная будка. Сергей был еще дома. Леонид рассказал ему про мордатого.
       - Понял, - коротко ответил Сергей. - Жди у остановки.
       Они сидели на кухне и молчали.
       - Вот что, Леня, - сказал наконец Сергей, - вызывай такси, поезжай в Домодедово. С матерью. Летишь в Тюмень.
       - Да ты что? - вздыбился Леонид.
       - Подожди. Толчешься у кассы, сидишь в кафе, даже идешь на посадку. Когда ее обьявят, зайди в туалет и минут через десять спокойно выходи к правому выходу. Там я вас буду ждать. Маму отвезем к Вале, очень близкой моей знакомой, замечательной женщине. Ты же останешься у меня. Дальше видно будет. Иди, собирайся, подготовь мать.
       К дому Сергея возвратились глубокой ночью, несколько раз откружив соседними переулками. Леонид был почти весел. Ольге Львовне Валя понравилась, и он оставил мать с легким сердцем. Сергей же, напротив, был угрюм и задумчив.
       - Ну, Леня, так чего же ты хочешь? - устало спросил Сергей.
       - Похоронить, - сразу ответил Леонид, - похоронить Юрия Петровича Слизнева. И тем же манером.
       - И как ты себе это представляешь? - Простой этот вопрос застал Леонида врасплох. Он и вправду совершенно об этом не думал. Ему представлялось, что все сладится само сабой, что случай сам набежит.
       - И главное, - задумчиво сказал Сергей, - способен ли ты убить человека? Убить не в обороне, не в борьбе, а спланировав все наперед? Ну представь себе, ты заходишь в кабинет к этому Слизневу и видишь перед собой маленького тщедушного человечка, испуганного, жалкого, у которого наверняка есть жена и дети. Что ж ты, кулаком его по башке? Или придушишь и бросишь? Или просто засадишь пулю в лоб?
       - Вот именно!
       Я не отрицаю, что он хочет от тебя избавиться, даже уничтожить.
       - Так ведь почти уничтожил. Это ж просто чудо, что ты поспел вовремя.
       - Ты меня не хочешь понять. Если бы тогда попался он тебе в руки, все было б замечательно. Но не судьба. Не попался.
       - Так что же ты предлагаешь?
       - Я не предлагаю, я спрашиваю: способен ли ты хладнокровно отправить нашего знакомца в контору "Мирный сон"?
       Это было как удар хлыста. Леонид вскочил из за стола, яростно затряс кулаками.
       - Дааа!
       Он жил у Сергея уже неделю. Из дома не выходил, к телефону не подходил. Как ребенок игрался с "Макаровым", по сто раз в день наводя его на маятник старинных часов. И ждал, ждал, ждал. Когда же Слизнев поедет на ферму?
       - В среду, - сказал Сергей, возвратившись с работы.
       Всю ночь Леонид пролежал у вольеров, на чердаке, задыхаясь от нестерпимого, тошнотворного смрада. Где-то в середине дня различил он дальний гул мотора, встряхнулся, вытянул пистолет, проверил запасную обойму.
       - Добро пожаловать, господин Слизнев, - сумрачно бормотал Леонид, - добро пожаловать.
       Петрович, однако, не спешил жаловать. Прошел по крайней мере еще час, прежде чем Леонид различил бубнящие голоса. Наконец он их увидел. Буквально рядом. Слизнев стоял спиной, в неизменной бобровой шапке, прямо под чердаком. Мордастый его ассистент открывал клетки. Леонид проклинал себя, скрипел зубами, но никакими силами не мог выстрелить в жалкую ничтожную эту спину. Чертыхаясь, он полез с чердака.
       - Слизнев! - отчаянно крикнул Леонид. Петрович обернулся, пристально посмотрел ему в глаза и слегка кивнул.
       - Слизнев! - еще отчаянней крикнул Леонид, и в тот же миг ощутил как необоримая сила разнесла его в воздух, обожгла сердце и бросила в беспредельную ночь.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       ПОСЛЕДНЯЯ ОХОТА
      
      
      
       Вагон болтало. Пассажиры разбрелись по местам. Мы двинули к нижним полкам. Распахнули короба. Зашвырнули в них лодки. Лелик вынул кружки. Евгений бережно опрокинул пузырь.
       - За наше счастливое детство.
       Клюковка была хороша, но что-то никто не радовался. Соседи, в волдырями надувшихся шароварах, колупали яйца.
      -- Покурим, - сказал Евгений...
      
       * * *
       Черный хлеб, вот чего нехватало. Накануне обшарил я местные ларьки и те вдруг приоткрывшиеся щели, столь вкусно дышавшие выпечкой. Что меня подвело, так это пятница. Народ рвался за город. Припасть к земле и картошке. И вымел ларьки подчистую.
       Да, черный хлеб. Его подвезли прямо к поезду. В БМВ. Молодой Василек, огромный, с небрежно откинутым воротом черной рубахи, весело раздвинул толпу. На пшеничной его груди желтела цепь толщиной в пулеметную ленту. Я помнил его пухлым, шкодливым ребенком, а нынче...
       - Счастливого пути, - вручая теплые кирпичи "Орловского", сказал пулеметчик. Иронически оглядев наши старые ватники, Василек отмахнул рукой...
       * * *
       В тамбуре наконец-то мы были одни. Потолочная лампа тусклым светом мазала болотные стены. На поворотах гармонь перехода скрипела как голенище старого сапога. Бренчала дверь в железных сумерках. Под унылую ее песню бороздилось невнятное Подмосковье.
       Я оглядел товарищей, запятнавшее их время. Седины, морщины. Александр флегматично ковырял ногти. Женя задумчиво оглаживал фасонистую бородку. Лелик курил устало и равнодушно. Никакого воодушевления не выражали их потертые лица...
       * * *
       Накануне собирались. У Женечки. Простор, годами выверенное гостеприимство, кулинарные способности тещи делали встречу приятной во всех отношениях. Идти я решил пешком. На Садовом Кольце вместе с толпой ожидал перехода. Серый терьер бежал за каждой блестящей машиной. Бежал вплоть, рыча, кусая, почти ложась под колеса. Он истово делал то, чему его обучили. Как умудрялся он выворачиваться из под колес? Всякий раз это было чудо. Тяжелой, рабочей походкой терьер возвращался к многоногой толпе. Морда его задиралась, выискивая в угрюмых лицах толику одобрения. Толпа равнодушно перетекала Кольцо. Пес уныло шагал вместе с ней. На другой стороне вновь начинал он свою безнадежную службу. Я завернул к Американскому посольству. Миновал оползающий домик Шаляпина, тяжкошинельных топтунов. Проследовав боковыми посольскими службами, внове отстроенной гостиницей и остатками недоломанных переулков, вышел к гранитным редутам "Белого Дома". Строение это, одолжившее идею архитектурного величия у свадебного торта, несколько протяженно. Расстрельный мост, глухие воды Москвы-реки, гостиница "Украина". Квасная готика пополам с барокко. Почему-то сродная русским правителям. Завитушки и пампушки, но в вознесении. Кутузовский. Имперская тяжесть. Казенные цветы у профилей Брежнева-Андропова. Мебель из Фламандии...
       Смешение знаков и положений...
      
       * * *
       С Александром мы встретились у подъезда.
       - Здорово, Влад, - только и сказал Шурик.
       Бог знает сколько лет мы не виделись. Новые времена и здесь вполне себя заявили. Дверь подъезда, устроенная из нержавеющей стали, сидела намертво. Шурик позабыл отворотное слово. Шарили по стене, надеясь на каракули столь же беспамятной старушки. Шурик задумался. Отстучал код. Мы протянулись к лифту. Лифт заурчал. Двинулся на шестой этаж. Товарищи уже присутствовали.
       И все с дочерьми.
       Задымило застолье. Вспомнились потаенные годы. Дочери зарумянились...
       - Нет, - принимая стопку, сказал Шурик, - мы тогда с Леликом поотстали. Продирались лесами. Без хлеба. Без денег. В Дивееве крали картошку. В Осинках - меняли хлеб на очки. За лук добавляли цветной гребешок...
       - Что же ты так долго не ехал к нам? Снять с души американский свой камень? ...
       - Крест иерусалимский. От Ефимия на подворье. Собрались крестить урожденную Ленку... ну и сами заодно... обратились. Ленку в купель, нас из той же купели побрызгали...
       - А в рубахе, что ты мне прислал, я пять месяцев работал. У татар. Столяром...
       - Раньше как? Задвигали в пасть сырок плавленый, заливали портвейном, и PEOPLE крутил гайки. Куклы наверху махали руками, а PEOPLE внизу делал самолеты. Самолет полетел, упал. Все заняты...
       - Дом он купил, у казаков. Ну, там где шапки и сало. И закрутился. А ведь упреждали его: как можно меньше собственности...
       - И холод, и голод я все пережил. Но я еще молод и ... /девочки, закройте ушки/ ... положил...
       - У самого синего моря сидел на песке дядя Толя...
       - Знаем мы как он не пьет: ему вечером что ни позвони, в трубке одно бульканье...
       - Иногда мне кажется, что пью я почти мало...
       - Он теперь В Орехово-Зуево подался. На коньках, говорит, скользит на работу...
       - Сидит, загривок как у осетра, и сам жрет осетрину...
       - Вот именно...
       - С вновь обретенным попутчиком Колькой совершили наезд в старые места. Как всегда отмокали в Песчахе, у Михаила Ивановича. Плыли в озеро, Волкотой. Жили на острове там...
       И слезы, слезы у старого Евгения капали, капали! Почему Колька? А не Влад?!...
       - Да, жизнь наша безвидна и пуста ...
      -- Ну что, Влад? Едем на охоту? Последнюю, - грустно сказал Евгений...
      
       * * *
       В тамбур вошел проводник. Растворил дверь, двинул во тьму фонарем.
       - До Мостовой? - Никто ему не ответил.
       - Чего не весел? - Влад приобнял Лелика.
       - Холодно, - возразил Лелик.
       - На просторах нашей Родины.
       - Моя Родина - Смерть.
       Мы вернулись в купе, глянули друг на друга.
      -- Залегаем? - лениво предложил Шурик и полез на верхнюю полку.
      --
       * * *
       Ночью жесткая рука тряхнула меня за плечо.
       - Мостовая.
       - Снег, - удивился Евгений. Действительно, кто его ждал первого мая?
       Ночь пропитана креозотом.
       Снег скрипит под резиновым сапогом.
       Валится под откос перемерзшая галька...
       - Дрова можете взять у водокачки.
       Дрова. Помещение станции сумрачно и пустынно. Черная колонна выстывшей печки, треснувшее окно.
       - Сиротство. - Лелик подходит к стене.
       - "Я хочу промокнуть, продрогнуть и чтоб голова у меня сильно болела".
       - Далеко задвинулся местный народ.
       - А нет никакого народа. На место сели и сидят... На-се-ле-ни-е...
       Надо досыпать. Вынимаем мешки. Оборачиваем ноги газетой.
       Утро. Темные кучи мужиков у платформы. Лица их, как полоса отчуждения.
       - Невозможно выдержать этот ужас, - говорит Шурик.
       - Особенно с утра, - соглашается Женя.
       - Так что, в ларек.
       И Лелик сутуло шагает в ларек...
      
       * * *
       В два тела Женя и Лелик легли на путях. Кое-как мы ковыляем к реке. Я и Александр.
       - Влад, откати их. Поезд тронулся.
       Я сбрасываю лодку. Берусь за хмельное туловище. Пячусь к насыпи. Колеса лениво стучат у виска. Евгений, не открывая глаз, сползает боком.
       Груда вещей наконец у реки. Тело там же. Снег. Деревья призрачны. Дали пусты.
      -- Влад, - замогильно говорит Лелик, - ты у нас теперь состоятельный. Зайди в ларек. Ведь нынче Пасха. Восславим... и соберем лодки.
      
       * * *
       Снег все идет. Лодки белы. Вода черна. Топляки кивают у поворота.
       - Только ради тебя пошел, - скрипит Лелик. - Все таки-столько лет.
       - Как день един.
       - Кому день, а кому и ночь. Стой, опять топляк...
       Лелик возится у костра. Крушит валежник. Я затеваю суп. Александр развязывает рюкзак. Вынимает тощие луковицы.
       - Со своего огорода, - флегматично поясняет Шурик.
       Мой рюкзак свеж, распираем иным товаром. Достаю из глубин жестянку оливкового масла.
       - Итальянцы?
       - Греки.
       Сыпятся в след расписные банки китайкого чая.
       - А в этих банках? Чай?
       - Чай.
       - Когда пропьем - не выкидывай. Возьму дочке. Играть.
       Лелик аккуратно расправляет и складывает яркие пакеты.
       Ночь. Костер едва тлеет. И все молчат. Я разгребаю угли, бреду к палатке. Река тоже молчит. И звери. И прослезившиеся деревья.
      
       * * *
       Солнце встает веселее. Даже греет. Бревна кивают реже. Черные ветви завалов ходят в потоках воды. Поворот за поворотом наплывает прошлое. Затон. Здесь всегда брала щука. Евгений ударяет веслом. Лодка раздвигает палый лист, утыкается в берег. Мокрый брезент ее дымится...
       На затоне мы постоим дня два. Дальше пойдут обглоданные деревеньки, низкая вода, пороги.
       - Вечером сходим на тягу, - выгружая ружья, роняет Женя. Лелик тычет сапогом кроткую землю. Выбирает место. Шурик вздыхает, садится на пень, закуривает. Губы его вытягиваются, морщины забегают во впадины щек, темная ладонь мнет шершавую челюсть.
      -- Такие дела, Влад, - произносит он медленно. И я чувствую тяжесть ушедшего, отстоявшегося в простой этой фразе.
      
       * * *
       Вечер. Стараниями Лелика костер горит ровно и мощно. Чайник уставлен по третьему разу. Кружки полны, лица задумчивы.
       - Пора, - говорит Евгений. Я поднимаю ружье. Небо в багрово-лимонном разливе.
       Мы разошлись у края ольховника. Сумерки сплотились. Я едва различаю штормовку Евгения. Время опрокинулось. Лес недвижим. Резче тянет настой болотной прели. Чью-то судьбу выкликает печальная птица. Холод встает от земли. Сердце мое замирает...
       Полная тьма. Гул выстрела долго ходит над лесом. Евгений. Он приближается, заминая ржавые травы.
       - Что ж, не стрелял? - Он не ожидает ответа. Молча идем мы на пламя костра.
       - Влад, - трогает вдруг он мою руку, - Влад. - И мы опять идем молча.
      
       * * *
       Тверда еще рука. Сегодня взял и крякву, и чирка. На постое принялся сочинять жаркое. Туман.
       - Мужики, разрешите у костра посушиться. - И из тумана выплывают две фигуры. Рыбаки. С брезентовых плащей льет вода. Тот что помоложе вынимает бутыль мутного самопала.
       - Мы с подогревом.
       - Садитесь. - Александр сдвигает рюкзаки в сторону.
       - Тесть вот провалился на острову. Ну и я, когда тянул его, маленько.
       Тесть сидит бревном. Ни слова не выходит из его мятого лица. Но пьет исправно.
       - Из Кувшинова мы, - предлагает беседу молодой, разливая самогон в кружки. Никто его не поддерживает.
       - Ну, я пойду, - говорит он неуверенно. - У нас здесь мотоцикл недалеко. А тестя вскорости заберу.
       Тесть то ли спит, то ли пьян. Темнеет. Лелик берет фонарь, собирает посуду.
       - Погаси фонарь, падла.
       - Что?
       - Гаси фонарь, фраер нерезаный.
       Нож. Грубый, кухонный, источенный и потому особенно страшный. У самой груди остановленный Александром. Лелик схватил топор. Тесть уже скис.
       - Ребята, ребята, - жалко бормочет он под железными пальцами Шурика. Лелик все еще держит топор. Долго смотрит на тестя.
       - Ппадла, - шипит он черными губами и с хрястом вонзает топор в бревно.
      
       * * *
       Ночью нас заливает дождь. Женя колдует над промокшею сигаретой. Шурик откинул полог. Подобрал сапоги. Долго смотрит в шуршащую тьму.
       - Пора возвращаться на Родину.
       - Моя Родина - Смерть, - шепчет Лелик, закрывая глаза.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    ОГЛАВЛЕНИЕ

      

    ЗДЕСЬ

       0x08 graphic

    Лордвилл...................................

    Фламенко..................................

    All American City.........................

    Машины, которые мы выбираем......

    Made in Russia.............................

    Последний звонок........................

    Сделка века................................

    Вынос тела.................................

    Судьба - индейка.........................

    Дары свободы.............................

    ТАМ

    Золотая птица.............................

    О пиве, о пространщиках, о Клаве...

    Однажды в июле.........................

       Песня о лошади, вине

    и ленивом летнем дне...................

    Тени, сумрак, дуновенье...............

    День Благодарения......................

    Успение....................................

    Долгий зимний день.....................

    Встретил....................................

    Птицын и Синицын......................

    В далеком городе.........................

    Окаянство..................................

    Последняя охота..........................

      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       15
      
      
      
       3
       32
       61
       71
       81
       84
       90
       98
       102
       106
      
      
      
       115
       134
       144
      
       149
       154
       158
       166
       171
       184
       188
       194
       201
       218
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Агафонов Василий Юлианович (julian@nep.net)
  • Обновлено: 17/02/2009. 415k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.