Я бывал в этой деревне когда-то, лет, наверное, пять назад, и уже тогда она оправдывала свое название - Пустые Вторники.
Вначале война, а потом и другие невзгоды стронули людей с места, и, когда я в первый раз вышел на заросшую травой главную улицу, деревня была уже пуста... Некоторые дома были вовлечены в центростремительное движение человеческих дорог и тоже ушли куда-то за тридевять земель, а точнее, за восемь километров - в районный центр. Но таких домов было немного. В основном же все было продано и брошено на произвол дождей и снегов. Сняли новые, только перед войной настланные полы, выломали еще не поточенные жучком рамы да еще кой чего прихватили по мелочи, а старые, просевшие срубы одиноко уходили к своим строителям - во все понимающую и все принимающую землю русскую...
За время моего отсутствия многое изменилось: что-то совсем прахом пошло, что-то охотники и туристы порешили, да и память моя за это время порядком обветшала, так что узнал я лишь стоявший на отшибе домишко - последнее прибежище какого-нибудь бобыля.
Но память и время текут в разные стороны, и, уже входя в дом, почувствовал я, что вряд ли найду здесь тот покой, которым был околдован "в те баснословные года".
Вместо давным-давно выбитых стекол мутнела, ставшая уже совсем ломкой, полиэтиленовая пленка. Чувствовалось, что здесь не жили, а только пережидали непогоду и уходили, не думая о возвращении. Воздух в домике был крепко замешан на запахе сивухи, сырости, гнили и окурков дешевых папирос.
Но уже завечерело, и за окном стояла такая непролазно-октябрьская погода, что можно было выпить только полкружки почему-то солоноватой водки да, уже лежа в спальнике, ополовинить банку тушенки.
И сон пришел сразу, как согрелся.
Правда, ночью проснулся и даже выкурил сигарету, но стоило только прислушаться, как вновь провалился в сон.
Глава вторая
Когда утром (серо и то ли туман, то ли дождь - морщины деревьев за вуалью влаги), когда утром вышел на крыльцо, и за моей спиной часы пробили десять раздвоенных ударов, и когда увидел, как медленно впитывают свет намокшие поля, как свет этот огибает каждый куст, каждую ветку, не освещая их; когда вышел в этот словно полустертый мир (одна ступенька совсем сгнила), почудилось, что эти две недели моего отпуска будут самыми ясными в моей жизни.
Я смотрел вокруг и впервые за многие годы вновь чувствовал ту единственную точность слов, ради которой они, наверное, и рождались. Сейчас я был Богом.
Я видел дерево и говорил - "дерево".
Я видел дом и говорил - "дом".
Это простое называние было, казалось, много точнее всего выговоренного мною раньше.
И воздух был плотен и весом, а от земли тянуло полынной свежестью июльского полдня, но обращенная в воду влажная хмарь мерно тюкала в наполненную до краев железную бочку у стены, и звук этот почти сразу обволакивался тишиной и исчезал, оставаясь только в памяти оглохшего за годы безлюдья сада.
Зачем-то я взял с собой купленные недавно в комиссионном старинные часы с боем - этакий маленький стеклянный кирпичик с белым эмалевым циферблатом.
И когда вставлял в рамы новую пленку, и когда протопил-таки нестерпимо дымящую печь, и когда подмел везде - в общем, когда устроил свое логово и в наступившей после этой возни тишине услышал сначала покойную походку проходящего мимо нас времени, а потом чуть дребезжащий звук точно отбитой четверти, то понял, что все получается правильно, и даже немного поуважал себя за это столь точно угаданное настроение.
Часы шли спокойно. Они не были заражены нервным тиком голосистых будней XX века. Они говорили "тик", потом на мгновение задумывались и, словно подтверждая правильность всего, что случилось за это мгновение, веско молвили - "так"! От этой степенности появлялось ощущение, что часы не отмеряют время, а только высочайше разрешают ему следовать дальше - уходить, уходить, уходить...
И хотя весь первый день прошел в мелких хозяйственных заботах, в нем не нашлось места для суеты. Я ходил по домам, подворьям, собирал чудом уцелевшие доски, крышки от ящиков, чурбаки, которые могли бы служить табуретками, и тому подобную дребедень, как видно, необходимую для нормального существования дикаря атомной эры.
И часам к пяти (уже начало смеркаться) у меня были стол и дом. За окном рядил все тот же заунывный дождичек, от сохнущей на полу куртки пахло весомо и спокойно, чуть попахивала солнечной пылью прошлогодняя солома в углу, и от всего этого надвинулся на меня тот удивительно чуткий сон (полудрема-полунебытие), после которого просыпаешься сразу и не шальным, а чуть напряженным и отдохнувшим.
Где-то во мне часы звонили по уходящему времени, и спал я, чувствуя это время, постоянно ощущая его движение, и от этого спалось осознанно и без сновидений. Только какие-то туманные полосы в ритме осыпающегося за окном дождя расступались и расступались передо мной, а впереди было то же порошение воздушной влаги, и я чувствовал, что вроде бы иду, но где-то глубоко внутри знал, что это уходит время, уходит в прошлое жизнь, чтобы там стать бесконечной и прекрасной. Бесконечно прекрасной.
Когда я проснулся, стояла уже глухая ночь. Но пробуждение среди темноты не было для меня неожиданностью - как только открыл глаза, я понял, что нахожусь в Осени. И, как только открыл глаза (все стало на свои места), я вспомнил про свечу, которую еще засветло укрепил на шатком столике, и зажег спичку...
От лица отшатнулись стены. И когда свеча вырастила продолговатый голубой лист пламени, и когда тени перестали метаться и, изломавшись, обжились на бревенчатых стенах, пришли в дом тишина и память.
Настоящее вдруг перестало существовать, и на какое-то мгновение вся моя прошедшая жизнь словно отслоилась от меня самого и предстала передо мной во всей своей суете и обычности. И не то чтобы не так я жил. Нет. Все было правильно - и работа, и друзья, и любовь. Но все это было ужасающе ровно, однообразно, и не было ничего такого, что могло бы осветить или сжечь будничное накопление житейского опыта, который в таком случае не стоит и ломаного гроша.
Так внезапно подумалось мне, и хотя минут через десять я вернул это прошлое в себя и нашел себя в нем, и нашел все это не таким уж никчемным, все равно осталось какое-то недоверие к себе - сознание, как треснувшее зеркало, отражало двух разноодинаковых людей.
Так думалось мне. В общем-то, не очень оригинально думалось, да и откуда было взяться оригинальности, когда за стеной (именно "за стеной") маялась безутешная русская природа и уже не плакала, а только причитала и билась последними листьями о мокрые стволы деревьев...
В сенях, чуть перекрывая шум дождя, раздалось какое-то шебуршание, и я подумал, что это мыши, но потом заскреблось сильнее. И тогда я встал, босиком прошел по холодному полу до двери и так постоял немного, прислушиваясь и решая, открывать или нет. За дверью, примерно на высоте моих колен, кто-то дышал, шумно втягивая воздух. Я чуть приоткрыл дверь, и чей-то черный нос сразу сунулся в образовавшийся просвет и громко с присвистом нюхнул. А за носом, в последнем отблеске свечи, флюоресцирующим огнем вспыхивал большой, казавшийся сиреневым, глаз. Все это было настолько не страшно и по-домашнему, что я отпустил руку. Черный нос энергичным движением распахнул дверь, и в восторженном безмолвии мне на грудь бросилась насквозь мокрая псина. Это был большой бело-рыжий пойнтер, судя по всему, молодой и хороших кровей.
Явление это было столь приятно и неожиданно, что я вначале даже не задался вопросом, как он мог оказаться один посреди промозглой октябрьской ночи. Он был. В избушке уже волшебно запахло сохнущей псиной, и этого было вполне достаточно.
Пес, видимо, очень устал, потому что, съев остатки тушенки, мгновенно провалился в сон, и я даже не успел расстелить чехол спальника, сделать ему какое-то подобие лежанки.
Я забрался в свое еще не остывшее логово и почти сразу же уснул, подумав только, что завтра утром нужно ждать гостей: накричавшись по лесу, хозяин собаки наверняка пойдет по близлежащим деревням. А было их не так уж много.
Но утром к нам так никто и не пришел.
Глава третья
Все утро с рассвета сквозь сон я чувствовал, что произошло или должно произойти что-то хорошее, но еще не знал, а точнее, не помнил, что это. Примерно такое чувство бывает у детей в первое утро нового года, когда сквозь сон чуешь еще непривычный запах за ночь выросшей в углу елки и знаешь, что тебя ждут подарки, и что в квартире тишина, и все домашние в сборе.
Так я и проснулся.
Было чуть сыро и довольно прохладно, а посреди комнаты, свернувшись калачиком, спала собака. За ночь она просохла, и ее гладкая шерсть тускло блестела в тяжелом свете падающего из окна осеннего утра. Видимо, я зашумел, потому что собака (как же ее зовут?!) открыла глаза и слабо ударила хвостом по серому полу. Но с места не сдвинулась.
Было уже около девяти. Судя по всему, дождь кончился ночью, и ветер сдул влагу с пожухшей травы и последних листьев. Сухой бумажный шорох стоял над деревней, подчеркивая ее пустоту и заброшенность.
Но в лесу было еще влажно.
Не без опаски взял я с собой в лес собаку. Я боялся, что она кинется на поиски хозяев и опять заплутает и выбьется к какой-нибудь дальней деревеньке, где ее посадят на цепь или же, если, не дай Бог, она кого-нибудь напугает, просто пристрелят.
Но опасения были напрасны. Мой безымянный гость ходил кругами на расстоянии прицельного выстрела, и хотя я не очень разбираюсь в натаске охотничьих собак, но его поведение я оценил как вполне грамотное и заслуживающее всяческого поощрения, о чем не преминул ему сообщить во время первой же остановки.
Я присел на пенек и свистом подозвал пса, который спокойно выслушал мою проповедь и опять пошел в поиск, пошел бесшумно, и только по оголтелым крикам сороки я мог догадаться, что он где-то рядом. Сорока следовала за нами издалека, чуть ли не от самого дома, и поэтому я привык к ее крикам, и они стали для меня частью тишины, ее вторым планом, ее глубиной.
Я сидел на темном, цвета подсыхающего чернозема, пне и сквозь джинсы чувствовал влажную и от времени чуть ребристую его поверхность. Годовые кольца замшели и словно выступили над плоскостью среза. Срез же шел чуть под углом, и по всему по этому было очень удобно сидеть плотно, чуть откинув тело назад, вытянув ноги в давно промокших кедах, и смолить отсыревшую сигарету.
Собака раскручивала спираль поиска, и крики сороки слышались уже издалека, почти из небытия.
Я сидел в сумраке грибного запаха, слышал падение каждого листа, ясное дыхание просветлевших полян, и бесконечная, спокойная тревога наполняла меня. Тревога эта была всего лишь узнаванием этого леса, этих просек, этих идущих, плывущих куда-то стволов. И та моя жизнь, откуда я приехал (а может быть, вернулся?!), стала наконец моей жизнью. Во мне не было уже взгляда на себя со стороны - из окна дома, машины. Я был самим собой. Я обрел прошлое, невыражаемое, непересказывае мое,- прошлое души. До чего же мы самонадеянны, одиноки и беззащитны, если продрогший лес, приблудная собака и полуразвалившийся дом с выбитыми стеклами вот так просто возвращают нас самим себе.
И я, наконец, вспомнил, разрешил себе вспомнить тот свой приезд сюда же, в этот же самый осенний лес... Всего пять лет назад.
Как же я мог тогда не понимать всего настоящего богатства своего, всего счастья (настоящего и того, которое ведь можно еще было придумать), каким же жалким властелином мира я был тогда, шестьдесят месяцев назад. Чем же таким я был упоен, что почти не замечал ни любви, которая все-таки была, ни этой растерянной и беззащитной природы?! Кем же таким я был, если сейчас в памяти не та женщина (зачем же я так?!), не сеновал и солнце, не свет все сжигающего костра, а только Я! Я! Я! Что же такое я был тогда? И что же такое я есть сейчас?
Ко мне вернулось прошлое. Вернулось без цвета и жеста, без запаха и слова, а все сразу. Я понял, что все-таки жил!
Как же это было хорошо - жить.
Я вдруг осознал ту свою (почти уже утраченную) возможность будущего. Пусть я прожил его, плохо прожил, но этот распахнутый мир все-таки принял меня и одарил тем же бесконечным временем, которое остужает нашу любовь и раздувает искры давно забытых страданий. Вперед!
Захотелось вскочить и, вскинув руки к низкому небу, прокричать что-то. Прокричать громко. Горлом. До хрипа. До последнего надсадного, сиплого выдоха сжавшихся в стонущий комок легких, и я уже качнулся вперед и тут, словно очнувшись, услышал треск сороки над головой и увидел стоявшего в нескольких шагах от меня пса. Он смотрел на меня, чуть наклонив голову влево, и я видел, как хочется ему подойти, подбежать и как он, вросший плотными ногами в полегшую траву, дрожит от этого желания, но не решается (или боится?) двинуться с места. Но, поймав мой взгляд и поняв (черт его знает как!), что холодный мокрый нос будет лучшей примочкой моему возвышенному настроению, он сорвался с места и на выдохе, с едва слышным взвизгом кинулся ко мне. Мы упали и долго и шумно катались по мокрой траве, и целовались, и боролись, и опять целовались и, наконец, устали и так и остались лежать: я - на спине, он - на мне, положив тяжеленные лапы и голову мне на грудь.
Домой мы шли быстро. Легкий ветер, которого я раньше почти не замечал, теперь выстуживал насквозь мокрую куртку, джинсы и меня самого, так что я вынужден был время от времени ускорять шаг до бега, чтобы сбросить леденящую судорогу, в которую перешли минутные просветление и радость. Из-за этого внезапного перехода или из-за того, что тучи неслись уже низко, почти задевая вершины деревьев, и казалось, что вот-вот начнет накрапывать, кропить, сеяться, дождить, и уже почти чувствовалось на лице это влажное бескрайнее пространство осенних будней, или просто потому, что мне было холодно и я хотел только одного - побыстрее добраться до дома, но осенний лес, достойный самого пристального внимания, сочувствия, 'осенний лес проходил мимо меня, мимо меня, мимо меня...
Собака теперь не кружила вокруг, а шла впереди, даже не оглядываясь. Палая листва уже не горела, а только теплилась отраженным светом серых облаков, и свет этот угасал, словно затягиваясь пеплом.
Дома нас ждали гости.
Полупрозрачный горячий воздух дрожал над трубой, бледные искры стлались по ветру и гасли, сливаясь с редкой желтой листвой сада. Дыма почти не было, и это означало, что топили давно, не жалея дров.
Глава четвертая
- А вот и хозяин. Вы уж нас, горемычных, простите...
На столе початая бутылка водки, шмат розоватого сала. В углу на моем спальнике, привалившись плотной спиной к стене и вытянув на середину комнаты ноги в болотных сапогах,- мужчина.
На мое "Здравствуйте!" из-за печки вышел второй, высокий, перемазанный сажей. Он мягко и как-то почти нежно сказал: "Добрый день!" - застенчиво снял очки в тонкой оправе, близоруко поморгал и вновь скрылся за печкой.
Сидевший резко оттолкнулся спиной от стены, встал, коротко и сильно сжал мою руку.
- Лагов Юрий Григорьевич.- Острый, чуть исподлобья взгляд линяло-голубых глаз.- Вы случаем собаку в лесу не встречали?
В его резком, словно чуть надтреснутом голосе, опущенном плече, в самом развороте фигуры было что-то от быстро идущего человека. Какое-то движение. И когда потом он разливал водку, низко наклонив голову и уверенно торкая горлышком в стаканы, даже в этой статичной позе он двигался. Шел.
- Пес-то?! Да здесь он.- Я обернулся и только тут заметил, что собака не вошла со мной в дом, а осталась за дверью.- Здесь он,- повторил я и открыл дверь, ожидая, что обиженный, так несправедливо всеми забытый пес сидит там. Но и в предбанничке никого не было.
Он сидел на улице, какой-то странно длинный, неестественно вытянув шею, и мелкий дождичек обступал его, и короткая шерсть, помутнев и потеряв цвет, облепляла нелепое, еще почти щенячье тело.
На мой свист, на мое: "Ну, поди сюда!" - он встал, но не подошел ко мне и остался стоять, опустив голову, лишь иногда вскидывая на меня большие виноватые карие глаза. Он ждал наказания. Он боялся этого наказания, но не мог уйти. Бросить уютно сидящего в тепле хозяина и уйти, уйти, уйти... Это была мука кровного родства, неразрешимая и необъяснимая. То же родство связывало его с недалеким затухающим лесом, с этим мелким морошением дождя, со всем миром трав, запахов, шорохов...
И подумалось мне тогда, что уже лишь через живое существо, словно бы его глазами, и может теперь иногда раскрыться перед нами истинная суть природы, от которой мы слишком далеко ушли вперед.
Вся его жизнь сродни детским вопросам: "А что это? А это почему? Зачем так?" Чтобы ответить, надо посмотреть. Чтобы увидеть, надо задуматься... Мысль - понимание - мир - жизнь...
Где-то в этом месте, продолженной и осознанной много позднее мысли, за моей спиной скрипнула дверь и странно резкий в этом обнесенном дождем мире голос Лагова:
- Да бросьте с ним цацкаться! Никуда не денется!..- На плечо мне легла тяжелая, уверенная рука, и я пошел в тепло, трусливо думая, что в предбаннике и ветра нет, и сено есть - рай для охотничьей собаки.
В домике было действительно тепло.
В печке уже трещали угли, пахло нарезанным луком, и сало, просвечиваясь насквозь, горело розово-белым, окаймленным желто-серой корочкой, огнем... . - Ваше здоровьичко!..
Выдохнуть, хрупнуть луком, подхватить кончиком ножа обезволевшую в тепле пластинку сала и на мгновение замереть, чувствуя во рту горьковатый, долго не тающий хрусталик соли...
- Наверно, он зайца поднял и пошел за ним - молодой еще,- пару раз брехнул черт-те где и с концами. Мы уж и кричали, и стреляли...- После выпитой водки Сергей Петрович, так звали мужчину в очках, вначале раскраснелся, покрылся мелкими брызгами пота, но через минуту уже просох, и его длинное, чуть одутловатое лицо, заросшее желтенькой щетинкой, разгладилось и словно потеряло очертания.-
Хорошо хоть Юрий Григорьевич надоумил, что Чанго обязательно на какую-нибудь деревню выйдет - охотников сейчас много ходит, за кем-нибудь да увяжется. ...
- Вроде тебя охотнички...- буркнул Лагов, чуть .приподнялся, и бутылка водки утонула в его руке.- Проспят до полудня, потом, как во сне, по опушке походят, пару раз пальнут для очистки совести по воробьям - и в сельпо. - Он плотно поставил пустую бутылку на покачнувшийся стол.- А, впрочем, и от них польза есть, ежели, конечно, спросонок в тебя не пальнут...- Лагов обращался уже ко мне.- С патронами у нас туго. То пороху нет, то гильз - периферия,- он насмешливо посмотрел на меня,- так вот, как просадится какой-нибудь охотничек, перестреляет в сельпо все что можно, и начинается натурфилософия. Патронов-то они привозят тыщами. Как на войну идут. Мо-лод-цы. Снабжен-цы... Что ж, выпьем, чтоб наши края не забывали.- Лагов поднял кружку.
На окно наваливались сумерки. Угли в печке уже истаяли, и по ногам зябко потянул сырой сквознячок.
- Но ведь я же лося недавно завалил,- обиженно сказал Сергей Петрович, ставя кружку на стол.
- Ты, Башлыков, вьюшку-то закрой, а то выстудим хозяйские хоромы. Дрова-то ты, небось, все сжег?!
- Сами же говорили: топи, не жалей, спасибо скажет...
- Топи-топи... Котят слепых топить до конца нужно - кошка спасибо скажет.
- Да ничего,- вступился я за Сергея Петровича.- Дров тут на десять зим хватит. Слава Богу, пустых изб вон сколько... Любую на дрова пускай...
- Сам-то из Москвы? - недовольно прервал меня Лагов.
- Из нее.
- Впервой здесь?
- Да нет. Бывал уже.
- Давно ли?
- Да не так, чтобы очень, лет пять назад. Уже пусто все было. Один пастух вон там, напротив, жил... Толик, кажется...
- Толик? Был такой... Был.
- Умер, что ли? Вроде не старый.
- Да нет, коптит еще. Пьет по черному, как из колхоза похерили. Инвалидность какую-то выхлопотал. Пастушество бросил. Отсидел свое и пьет.
- Сами же выгнали,- неожиданно высоким голосом сказал Башлыков.
- Ну и выгнали... Так за дело же выгнали. Сам знаешь.
- За какое такое дело?! Что мальцов кормить нужно было?!
- А сиди уж ты! Хватало ему и без соли.
- Так что же он все-таки сделал? -" не выдержав, спросил я.
- Да подворовывал по-своему. Он же телок пас. Весной по весу их принимал. Ну, за лето они там чего-то нагуливали, вес набирали... Ну, с этого привеса и платили. Так ему мало показалось. Не захотелось, видите ли, ишачить, чтобы телухи действительно вес набирали... Так он перед сдачей покупает мешок соли и скармливает телухам - им соль-то только подавай... А после соли, известно, пить хочется, ну, он их перед приемным пунктом и поил от пуза. На каждой килограмм десять лишних брал. Телки-то потом отоссутся,
и привесу как не бывало. А ему-то что - в накладных все зарегистрировано. На бумаге привес-то уже есть.
- Так они же больше в весе теряли, когда их своим ходом на бойню гнали,- вновь подал голос Сергей. Петрович.
- А это уж не его было дело. Не его! Тут хоть без воровства - естественные потери. Никто их к себе в карман не клал.
- Да лучше бы уж клали! - Видимо, спор этот был давний.- А то как собака на сене...
- Хозяйская собака на колхозном сене... Да не слушайте вы его! - обратился уже ко мне Лагов.- У него в этом деле личный интерес есть.
- И никакого такого...
- Да сиди! - тебе говорят...- Лагов резким взмахом руки оборвал взъерошившегося Башлыкова. - Не темни. Всем ведь известно, что на Дашку глаз положил, да не дает она тебе, вот и страдаешь, виноватых ищешь... Да и не даст. И правильно делает. На кой лях ты ей со своими соплями нужен?! А что она от пьяного отца к кому ни попадя бегает, так уж извини, коли лю-юбишь.
- Да ни к кому она не бегает...
Лагов спокойно нагнулся, запустил руку в стоявший у ног тощий рюкзачок, выудил оттуда вторую бутылку, медленно сорвал шляпку и насмешливо спросил:
- Так уж и ни к кому?! А когда они с Колькой Бараном чуть не гектар овса помяли, уж не в лапту ли играли?! А с Петькой... Да, что там... Дурило ты грешное, выпей-ка лучше...
- Не буду я с вами пить! - Башлыков чуть не плакал.
- Ой ли? Будешь! Еще как будешь! Я вот тебе за сегодняшний день прогул выставлю, и выпьешь. Как миленький выпьешь.
- За что же прогул-то? - все тем же страдальческим голосом спросил Башлыков.
- А-а, испугался! Дашку он, видите ли, любит... Отелло. А прогул за то, что ты на казенной машине свою собаку искал... Да еще за бензин вычту да за резину...
- Я же вас... Вы же на охоту ездили...
- Я? На охоту? Да ты что? Я озимые ездил смотреть. Они же без хозяйского глаза захиреют. Выпей, кучер, не смеши народ.
- Да ведь за рулем же я...
- Впервой, что ли, за рулем пьешь?
- Да и почки у меня... и сердце...
- Почки промывать надо, а сердце... Так ведь за Дашеньку, за Дарью Анатольевну пить будем. Подставляй посуду!
- А может быть, все-таки не стоит?! - попытался вмешаться я.
- Стоит. Если стои́т, то стоит. - Лагов зло подмигнул мне. - У него же слова все. Никудышный человек. Книги читает, а вот сейчас выпьет и плакать начнет и Дашку материть. Я его, цуцика, как облупленного знаю. Как из армии комиссовали, у меня шоферит. Второй год уже. Выпьет. Как миленький. Сука. Ну хоть бы драться когда полез, хоть бы обругал меня или на грузовую ушел от моего самоуправства... Не-ет. Ни-ког-да! И зачем я его держу при себе - сам не знаю. Ведь что случись - поставки там не вытянем или падеж будет,- так ведь первый же продаст.
Башлыков сидел, надув губы и уставившись пустым взглядом в угол.
- Вишь,- кивнул головой Лагов,- молчит. Продаст... Только не будет этого. Я вытянул этот колхоз и уж больше не выпущу. Слово волшебное знаю. Маленькое такое словечко, вроде пустяковое - "надо"! По бревнышку весь колхоз раскатаю, а все будет в ажуре. За то и уважают.- Лагов воткнул бутылку в кружку своего личного шофера и, пока она долго булькала, узкими монголовидными глазами смотрел на Башлыкова. Тот сидел молча.- Ну, что я говорил!.. Так выпьем за извозчиков, за наши лошадиные силы, ну и за радость нашу Дарью Анатольевну. Тут уж надо до дна. Слышь, Башлык.- Он ткнул пучок лука в крупную сероватую соль и словно дирижерской палочкой помахивал им перед носом Башлыкова в такт его тяжелым, через силу, глоткам. Когда же тот, давясь самым последним, самым нестерпимым глотком, схватился рукой за напряженно дрожащий кадык и кинул на стол пустую кружку, Лагов вручил ему пучок лука, и Сергей Петрович с трудом выдохнул:
- Спасибо...
Услышав это "спасибо", Лагов захохотал.
- 1Ну, что я говорил! Благовоспитаннейший человек. Человек нашего будущего! - почти кричал он. Потом резко оборвал смех, помрачнел, одним движением влил в себя водку и, не закусывая, закурил.
Нехорошая тишина настала в доме. Было слышно, как потрескивает отсыревший табак и как слабый ветер путается в соломенной крыше. Но над всеми этими звуками господствовало загнанное дыхание Сергея Петровича.
Молчание нарушил все тот же Лагов:
- Вот читал я где-то или по телевизору передавали, что в Японии на заводах ставят резиновых кукол, похожих на мастера цеха. И когда у рабочего накипит злоба, идет он в особую комнату, где этот гандон стоит, и мурыжит его почем зря... А потом опять к станку... И мастер цел, и работяге разрядка...- Он помолчал.- Так вот я иногда думаю, что Башлык у меня вместо этой куклы. Бывает, в районе тебе клизму вставят, там-то не очень поорешь, им-то не докажешь, что ни хрена не смыслят, что мне лучше отсюда, сблизи, видно, что и когда и где сеять, не докажешь им, паскудам, что для меня колхозная выгода главнее, чем для них. Им же не докажешь, что со связанными руками я много не наработаю, что свобода действий мне нужна, и кулаком по столу не шибанешь, покладистых-то председателей всегда найти можно, им-то что с того, что тихони колхоз до кальсон разденут.- Лагов выругался.- И вот выходишь, кипишь, как самовар, и тут тебе - Сергей Петрович Башлыков собственной персоной. Малость с ним поговоришь на душевные темы, глядишь, и полегчает...- Лагов замолчал, пососал потухшую папиросу, кинул ее на пол и, поднимаясь, сказал: - Резиновый ты у меня, Башлыков! - Встал и, со злостью шибанув дверь ногой, вышел во двор.
Башлыков, который до этого сидел, с трудом удерживая руками падающую на грудь голову, от этого стука встрепенулся и с пьяной ненавистью посмотрел на дверь... "У-у-у... Ссука... ссадист..." Потом медленно перевел взгляд на меня и словно удивился тому, что я здесь.
- Вы? - спросил он, как будто во всем мироздании для него, кроме Лагова, никого не было да и быть
не могло. Потом он пригляделся ко мне и, может быть, даже узнал, по крайней мере, удовлетворенно сказал: - Выыыыы!.. Вы-ы... не слушайте его... Поднял колхоз и думает, ему все можно... Он ведь сам на Дашку глаз положил и злобствует, ссука... Вот денег скоплю и увезу... Не поедет?! - вдруг рявкнул он.- Поедет, падла! Захочу - и моё будет! Это вам Башлыков говорит! Это точно. Что, не веришь?! - Он схватил меня за руку, и глаза его помутнели от пьяной ярости.- Да я тебя!..- Но, видимо, эта вспышка отняла у него последние силы, и он начал как-то странно оседать, словно бы из него выходил воздух. Голова его почти упала на стол, он что-то еще бормотал, булькая слюной, скопившейся в углу рта, потом вдруг поднял голову, неожиданно трезво посмотрел на меня и внятно произнес: - А Лагов-то доносами в люди выбился... Сколько людей насажал...- Тут голова его тяжело упала на стол, и Башлыков заснул.
- Вот сволочь! - раздался за моей спиной голос Юрия Григорьевича.- Говорил же, стоит до ветру отлучиться, а он уже готов наплести хрен знает что, пащенок.- Голос его был по-прежнему резок и трезв.- Уснуло наконец дитятко мое ненаглядное. Ну, как говорится, баба с возу... А впрочем, и пора нам...
- Да, куда же вы поедете? - Я мотнул головой в сторону Башлыкова.
- А-а, не бери в голову! Я ж полвойны за баранкой провел, получше его шоферю. Ну, на посошок, что ли?! - Он разлил остатки по кружкам и, не дожидаясь меня, выпил, утер рот рукавом, с какой-то странной издевкой сказал: - Благодарствуем за компанию.- Взял свой пустой рюкзачок, так же легко поднял обмякшего, жидкого в суставах Башлыкова и повел к двери.
Я остался в доме.
Через какое-то время за стеной засипел стартер, потом "газик", нехотя прокашлявшись, завелся, и Лагов, не прогревая мотора, воткнул скорость, дал полный газ, и машина, повизгивая застывшими шестернями, уехала.
Свеча догорела уже почти до конца. Лужа стеарина расползлась по столу, затопив окурки, серебряные крышечки бутылок, рассыпанную соль, жесткие стрелы осеннего лука.
Я дунул на свечку и вместе с темнотой упал на еще теплый спальник.
Глава пятая
Я проснулся от холода. В комнате стояла непроглядная темень, и только едва заметное окно висело в темноте. Было холодно, сыро, и от этого запахи приобрели плотность воздуха. Ко всему прочему болела голова. Я полежал немного, зная наперед, что скоро не засну.
Я вспомнил эту нелепую, бессмысленную пьянку, и мне стало стыдно и за Лагова, и за Башлыкова, а более всего за себя самого. Необходимо было убрать комнату, проветрить ее, протопить печку - словом, привести в порядок, очистить хотя бы окружающее меня пространство.
Я встал, на ощупь нашел полку, где лежали свечи, зажег одну, потом вытянул вьюшку и водрузил на эту образовавшуюся полочку огонь. Когда я обернулся, то комната, освещенная этим идущим свысока светом, предстала передо мной во всей своей неприглядности.
Дрова действительно были сожжены подчистую. Даже запас лучины, которого мне хватило бы на несколько дней, исчез.
Я засунул в задний карман холодный фонарик, надел куртку, застегнул ее до самого горла, собрал всю грязь со стола в газету, сунул под мышку топорик, задул свечу и, неуверенно ступая в темноте, двинулся по дрова.
Я толкнул плечом дверь, она открылась, и в сенцах кто-то с шумом вскочил.
Я даже не успел испугаться, когда до меня дошло, что это Чанго. Он остался здесь. Сквозь туман похмелья я вспомнил свист Лагова и потом его ругань. А когда услышал, что пес, просыпаясь, встряхнулся, и когда увидел его смутную тень, скользнувшую во двор, я убедил себя, что сквозь пьяное небытие слышал и сопение, и сонный взлай.
Мусор я выбросил в первую же канаву.
Чуть брезжило.
Уже по рассветному редел воздух, и угомонившийся ветер чуть слышно ползал под прилипшей к земле тоненькой полоской холодного тумана.
Деревья стояли тихо, и их протянутые к небу ветки сливались с темнотой. .Только незаметный отблеск мокрого ствола да неслышимое ш-ш-ш зависшего на паутинке листа говорили, что с миром ничего не произошло.
Мы шли по обочине улицы, обходили туманности луж, проходили мимо невидимых, затаившихся в темноте домов, и нужно было сохранять равновесие, потому что казалось, что идешь по гребню горы.
Странная ночь стояла над землей - она еще более округлила планету, и все, что не лежало на твоем пути, было за горизонтом, тихо сползало туда, вниз, за пределы памяти, в хлябь предчувствий.
Я зажег фонарь. Чанго, который до этого шел, наступая мне на пятки, осмелел и, поминутно останавливаясь и принюхиваясь, высоко поднимая ноги, затрусил впереди и чуть сбоку, у самого догнивающего на земле забора.
Тучи опустились совсем низко и плыли теперь по границе фонарного света.
Быстрые тени обжили заброшенные сады, и в окнах полуразвалившихся домов заискрились острия разбитых стекол.
Я свернул к первому возникшему из темноты дому.
Оставленные бродячими актерами декорации были в ночи совсем как живые. Допревающее сено, отставшие от стен газеты да впитывающие звуки провалы тьмы в побитых окнах - все это лишало дом пустынной гулкости, убивало короткое, звонкое, болезненное эхо оставленного людьми жилья, и горько было понимать, что дом мертв, что все это лишь ночной мираж. Но и сознавая это, было трудно ударить топором по криво висящим останкам двери, несколькими взмахами, прямо в оконных проемах, разрубить затрухлявившие поверху рамы и вытащить их вместе с навсегда сросшейся с ними паклей. Трудно было поднять руку на этот, казавшийся еще живым, дом. Днем все было бы проще, но ночью... Ночью все мы удивительно одиноки, и потому-то мы так светло и беспросветно любим ночами, потому-то именно ночами переполняет нас жажда простого человеческого общения, потому-то именно ночами и решаемся мы на самые безрассудные поступки и слова, не желая видеть лжи, их вспаивающей.
Ночная церковь, невидимые, но глядящие на тебя лики говорят нам о вере больше правды, чем речи всех толмачей мира.
И ударив топором в первый раз, и услышав глухой отзвук влажного, спаянного десятилетиями сруба, и ощутив в себе никчемную радость святотатства, я понял, почему так резко прервал меня Лагов, когда я заговорил об этой покинутой всеми людьми деревне как о складе никому не нужных дров.
В этих пустых, пошедших прахом домах было, наверное, какое-то подобие и его прошлого. Точно так же, как кто-то эту деревню, он, вероятно, когда-то покинул себя, чтобы стать таким, каким он стал. И, как всякий уверовавший в свою цельность человек, он выстраивал себя прошлого, по образу и подобию себя нынешнего, не допуская никаких разночтений. Но, видимо, иногда его мучила ностальгия - тоска по себе покинутому.
Бревно подгоняется к бревну труднее, чем кирпич - к кирпичу, и держатся бревна без всякого цементного раствора, срастаясь телами, потому зачастую и стоят дольше, и разрушаются не поодиночке...
Так думал я, когда невидимая в темноте влажная труха летела из-под топора и, казалось, застревала в плотном и таком же влажном воздухе. Шум, который я производил, тоже задерживался здесь - на расстоянии вытянутой руки, и все эти мокрые щепки и звуки образовывали вокруг меня какой-то странный кокон, внутри которого добывал я себе тепло, разрушая чью-то, невесть когда и кем прожитую жизнь.
Много ли тепла можно добыть таким способом?!
Дым.
Дым и редкие, словно тоже отсыревшие языки пламени. Вот и все, чего мне удалось достичь в эту сырую ночь...
Я накормил Чанго, разрешил ему забраться в ноги спальника и пригасил свечу. Туманно-красный свет клубами вырывался из печки и, потеряв яркость, лентами втягивался назад. В комнате стало совсем темно и тревожно.
Понимая, что дровяная труха будет тлеть до утра, унося в низкое небо остатки тепла, я все же разделся и, потеснив бесчувственное тело раскинувшегося пса, забрался в мешок. Чанго недовольно рыкнул сквозь сон, а потом, видимо, проснувшись и устыдившись собственной наглости, немного подвинулся и даже перестал сопеть.
Внезапно тень часов, и тепло собачьего тела в ногах, и чуть жестяной трепет полиэтиленовой пленки в окне, и темнота, обжившаяся в сознании,- все это вдруг прояснило мою память, словно я пролежал в недвижности века, и взвесь случайных встреч и разговоров наконец осела во мне, уступив место горькому сентябрьскому воздуху настоящих воспоминаний.
Видимо, меня все же задел вчерашний разговор, потому что вначале показалось мне, что я видел эту Дашу раньше, а, подумав так, я заставил себя вспомнить и обстоятельства, при которых это произошло.
В тот наш приезд в Пустые Вторники кончилось у меня курево. Это событие совпало с неодолимым желанием Анатолия (пастуха, который летовал здесь) выпить. В то утро он даже не выгнал из загона своих удивительно глупых телок, а под их голодное мычание ходил взад и вперед по пустой деревне, видимо, в поисках уважительной причины для поездки в центр.
Хотя, судя по всему, никакого сверхспешного дела придумать он не мог, он пригнал с выгона старого мерина по кличке "Мальчик" и привязал его к изгороди недалеко от телеги, подготовив тем самым все необходимое для успешного проведения операции. Известно чем, но неизвестно, когда кончились бы его мучения, если бы я не подошел к нему и не пожаловался на отсутствие сигарет.
Услышав это, он мгновенно достиг вершины самопожертвования. Ради того, чтобы у меня были сигареты и я мог бы спокойно продолжать заслуженный отдых, Анатолий готов был пойти на любое прегрешение. Ни слова не говоря, он пошел в избу, вытащил оттуда сбрую и начал запрягать унылого Мальчика.
- Будет тебе курево! - заверил он меня и уже начал подгребать в передок сено, когда я попросил взять в центр и меня. Хлеб был уже на исходе, да и какой-нибудь местный деликатес, вроде окаменелых пряников, мог приятно разнообразить наше тушеночно-вермишелевое меню.
- Давай! - только и сказал он, и спустя несколько минут мы уже погребально тряслись по заросшей лесной дороге. Путь был недалекий, но скоростные качества нашего мерина остались в его легендарной молодости, и поэтому ехали мы довольно долго. Видимо, в предвкушении близкой выпивки обычно говорливый Анатолий был немногословен. Он не хотел разменивать свое почти святое ожидание на мирские слова, и только иногда легкий, как майский ветерок, мат размыкал его суровые уста, и тогда Мальчик взбрыкивал и делал несколько шагов чуть быстрее обычного.
Молчал и я.
Поездка в телеге (по крайней мере первые три-четыре километра) для любого городского жителя, наверное, своего рода откровение.
Чавк! - копыта по неподсохшей грязи, ветви деревьев в ритме гипнотического транса, проплывающие около самого лица, да извечный, доносящийся еще из книг сентименталистов скрип несмазанной телеги - все это имеет для горожанина свою непреходящую ценность.
Но все же доехали.
Доехали и остановились у сельпо. Знакомство с ассортиментом и оптовые закупки заняли у меня не более пяти минут, и я был удивлен, когда, выйдя, увидел уже пьяненького Анатолия. Весь его вид говорил, что ждет он меня очень долго и от этого ожидания весь истомился. Причину его томления я понял чуть позже, когда, по-заговорщически заслоняя телом, он вытащил из передка почти не начатую четвертинку, заткнутую грязной еловой шишкой.
- Сейчас заедем к моей бабе,- как о чем-то уже давно решенном и обговоренном сказал он.- Это недалеко. Тут. Рядом. А потом и к телухам.
Поняв, что спорить бесполезно, я вернулся в магазин, оправдывая затаенную надежду Анатолия, обзавелся там своей четвертинкой, чем несказанно возвысился в его глазах, и мы поехали. Жена Анатолия жила в соседней деревне, и хотя деревня эта, судя по всему, была действительно очень недалеко, но дорога столь упорно игнорировала кратчайшее расстояние между двумя точками, что под конец я совсем запутался и оставил смутную надежду, не дожидаясь Анатолия, уйти в Пустые Вторники своим ходом.
Но все-таки приехали...
Проехав половину деревни, мы свернули в проулок. Анатолий, не разнуздывая, привязал Мальчика к покосившейся разнокалиберной ограде, приподнял калитку (она была без петель), прислонил ее к забору, и мы вошли. Пошли мимо распахнутого с могильной приветливостью сарая, мимо стоявшего почти посреди тропинки сортира (видимо, хозяева считали, что все должно быть по пути), прошли мимо крыльца, обогнули подворье и еще одно крыльцо, завернули за троицу крохотных сараюшек, аккуратно обошли привольно раскинувшуюся помойку и, наконец, пригнувшись, вступили в частные владения Анатолия Ивановича. Мы по очереди споткнулись об не донесенный до свалки эмалированный таз, повернули куда-то налево, и тут я совсем ослеп и, ощущая протянутыми руками висящие на стенах почему-то мокрые тряпки и скользкие корыта, осторожно шаркая ногами, медленно шел за радостным хозяйским матюжком.
Меня трудно удивить грязью и бесхозяйственностью сельского жилища, и хотя я не скажу, что все то, что я увидел в доме Анатолия, меня потрясло до глубины души, но это было сильно...
В метре от меня за фанерной переборкой заплакал грудной ребенок, потом раздалось торопливо баюкающее - а-а-а, скрип коляски, все стихло, а мы все шли, шли и шли.
Казалось, что дом этот с каждым поколением людей, его заселявших, разрастался, выбрасывая хилые побеги пристроек и времянок. У меня возникло ощущение, что скоро мы попадем в самый его центр, в суть его, и в этой тьме лицом к лицу столкнемся с той самой первобытной силой, которая и заставляет людей размножаться, не думая о честности и целесообразности этого деяния, а лишь полагаясь на инстинкт, который потом все равно назовется общественным долгом.
Но все же вынырнули мы в современном "годовом кольце" где-то на краю дома.
- Ну, мать, принимай гостей! - крикнул куда-то во тьму Анатолий и распахнул дверь.
Грязный свет окон нехотя освещал оклеенные пожелтевшими газетами стены, стол, хранивший следы последних трапез, давно не беленную русскую печь с потеками сажи от вьюшки, лавку около нее, заставленную грязными чугунами и алюминиевыми мисками. Тряпка, закрывавшая вход в комнату, судя по всему, уже долгое время использовалась как полотенце.
В кухне никого не было.
- И где это ее всегда черти носят?! - сказал Анатолий и задумчиво выругался. В его голосе услышал я ранее не замеченную мной важность, какую-то хозяйскость. Он подошел к столу, сдвинул пустые консервные банки, селедочьи скелеты, уже звонкую горбушку хлеба и поставил на освободившееся место четвертинку, которую неизвестно когда умудрился вынуть из телеги. Я присовокупил свою.
Мне послышалось какое-то движение в соседней комнате, и я кивнул Анатолию: что там?
Он просунул голову в проем и сказал кому-то:
- Чего хоронишься, когда кличут, семь на восемь? Мать где?
- Кто ее знает...- ответил ему слабый девчоночий голос.- Не сказывала.
- Ну и лях с ней! Собери-ка нам, чем подавиться! - приказал Анатолий и, уже обращаясь ко мне, пояснил: - Старшая.
Я притулился на краешке стоявшей у стола скамьи, а Анатолий взял со стола два стакана, не дожидаясь появления младшей хозяйки, ополоснул их в ведре с водой и, стряхивая мутные капли на земляной пол, вернулся к столу. - Ну, по махонькой, чтоб не пересыхала...
Я сидел и никак не мог понять, не только зачем я здесь нахожусь, но и как умудрился сюда попасть. Эдакое полубредовое состояние. Не хотелось ни пить, ни тем более есть, а только бежать, бежать, бежать... Но Анатолий разлил водку, глухо звякнул своим стаканом о мой, торопливо выпил и сразу же ткнулся носом в рукав, не забывая, однако, делать мне знаки, чтобы я не отставал. Но не успел я взять в руки стакан с одиноко плавающей в водке хлебной крошкой, как занавеска на дверном проеме отодвинулась, и на кухню, кутаясь в накинутое на плечи легкое пальтецо, вышла худенькая девочка лет тринадцати.
Большими... огромными грустными глазами она посмотрела мне в лицо и тихо, отчетливо выговаривая каждую букву, сказала: "Здравствуйте!"
Прежде чем она повернулась к печке и начала медленно, как-то безнадежно и бесцельно передвигать нехитрую кухонную утварь, я заметил прядь волос, прилипшую ко влажному лбу, и сухие, обметанные лихорадкой губы.
- Добрый день,- сказал я, когда она уже повернулась и на худой спине сквозь тонкую потертую ткань пальто проступили похожие на ростки крыльев лопатки.- Но, может быть, не стоит ничего делать, мы сейчас пойдем...- И, обращаясь к Анатолию, добавил тише: - Она ведь совсем больна. Ей лежать надо...
Но Анатолий, как почти все люди, много и по-черному пьющие, уже хмелел, падал в сладковатую истому глубокого опьянения.
В деревне я все время видел его спокойным, но сейчас хищная складка легла от крыльев носа к углам рта, раздулись ноздри и загорелись яростные щелки глаз.
- А-а, всегда она б-больна,- зло сказал он и прихлопнул ладонью по столу.- Сказал, закусить надо, значит, надо! Неделями отца родного не видят... Я на них горб ломаю, а они...- И он выругался.
Девочка у печки только испуганно громыхнула посудой и еще ниже опустила голову.
В этот момент дверь распахнулась и на пороге
возникла невысокая женщина с блестящими глазами и непомерно большими руками.
- Здравствуйте,- сказал я, поднимаясь, и только тут заметил, что так и держу в руке стакан.
- Явился не запылился! - сказала она мужу, не обращая на меня никакого внимания. Она сделала несколько шагов в комнату, и только тогда я заметил, что она сильно пьяна.- Угощаемся, значит,- сказала она, подходя к столу. - Может быть, и хозяйку уважите, люди добрые?! - Тут она словно впервые заметила меня и почти пропела: - О-о, да у нас гости... День добрый! - И неожиданно улыбнулась какой-то ласковой и в то же время озорной улыбкой. Хмель её словно прошел, и стало видно, что она еще мила и что ей скорее всего не больше тридцати.
- Да вы пейте, пейте! - сказала она, уже обращаясь к Анатолию, не переставая, однако, косить карим глазком в мою сторону.- Пейте да мне налейте.
Я выпил, и дрянная водка местного разлива проскрежетала по пищеводу, все время норовя остановиться, но усилием воли я протолкнул ее в себя, с трудом сдерживаясь, не бросил, а поставил стакан на стол, и сразу, незнамо откуда, в моей руке оказался мягкий ломоть ржаного хлеба.
Дожевав, я зачем-то представился:
- Валерий!
И услышал в ответ:
- Мария!
Она переложила уже наполненный стакан в левую руку, и я ощутил неожиданную мягкость и податливость ее ладони.
- Маша,-- сказал я, кивнув головой в сторону все еще тихо возящейся у печки девочки, которая, казалось, боялась привлечь к себе внимание, сделать резкое движение, неосторожно звякнуть. Ее пальтишко сползло и уже чуть держалось на левом плече, но она не поправляла его, а только скособочивалась, все выше поднимая плечо.- Маша,- сказал я, кивнув головой в сторону девочки,- она, верно, больна, ей бы лечь лучше.
- Ничего,- сказала Маша, залпом выпила водку, резко выдохнула в поднесенный ко рту кулак и продолжала уже со злостью в голосе: - Ничего. Замуж выскочит - никто не пожалеет.
В комнате наступило молчание, и только редкие тихие шорохи доносились от печки. Я встал и подошел к девочке. Услышав мои шаги, она замерла, а когда я дотронулся до нее, вздрогнула и отшатнулась. Я поправил сползшее пальто и почувствовал, что она вся дрожит.
- Иди-ка ложись,- сказал я, не снимая руки с ее плеча.- Она неожиданно качнулась ко мне и, повернув втянутую в плечи голову, одними губами сказала:
- Не надо... лучше не надо... так лучше...
Огромные, болезненно сияющие в полутьме грязной избы глаза, и ее доверчивость, и дрожащее тело под накинутым на июльское платьице пальто - все это было не отсюда, не из этой не похожей на жизнь жизни. Я понял, что ее необходимо спасать.
Но как?! Что я мог сделать? Увезти ее в Москву. Но она еще слишком мала, чтобы ее отпустили. Да даже если бы и отпустили, то что бы я там стал с ней делать? С комнатой не проблема, но как бы отнеслись к этому мои домашние и та женщина, которая ждет меня в пяти километрах отсюда в пустом доме, среди пустой деревни?
Я подумал об этом, и мне захотелось уйти.
Но сразу уехать не получилось. Девочка, правда, вскоре все же ушла, так ничего и не приготовив - не из чего. Но было выпито еще предостаточно, и смутно помню, что я даже вставил в бессвязный разговор фразу о том, что я мог бы увезти их старшую в Москву, как радостно Мария уцепилась за это предложение:
- А что?! А что?! Конечно! Чего девке здесь гнить?!
Но и захмелев, я не стал решительнее и, вспомнив свои сомнения, смял этот разговор, тем более что все были уже достаточно пьяны и сделать это было несложно. Я пообещал прислать какие-то книги... И еще что-то обещал...
Только поздно вечером тронулись мы с Анатолием в обратный путь. Светила луна. Всхрапывал застоявшийся Мальчик, и в такт его шагам со скрипом покачивались небо и прилепленные к нему вершины елей.
Все это возникло в моей памяти как-то сразу и целиком. Так бесшумная вспышка зарницы на одно мгновение освещает все окрест, так точно и ярко запечатлевается на сетчатке весь этот мир, что уже потом, в темноте, можно рассмотреть каждое дерево, каждую травку, словно весь этот мир есть уже часть тебя...
И, рассматривая в темноте осенней ночи эту поездку за сигаретами, я никак не мог назвать ту тихую девочку Дашей, никак не мог совместить то ощущение внимательной чистоты с циничными словами Лагова.
"Нет! - подумал я.- Конечно же, я ошибаюсь. Тогда была не Даша, а ее сестра-погодок".
И тогда я почти вспомнил, а потом и заставил себя вспомнить, что Мария говорила еще об одной дочери, которая была то ли у бабки, то ли еще у кого-то из родственников. Я убедил себя в этом, и хотя от этой убежденности добра в мире не прибавилось, мне стало спокойнее. Мне стало легче, потому что в таком случае я этой Даши не видел и, следовательно, уж совсем никак, никогда и ничем не мог ей помочь. Ни тогда, ни теперь...
Внезапная тишина возникла в доме, и вначале я не мог понять, что произошло,- все тот же дымный свет с шипением слабо сочился из печки, все так же мерно дышала в ногах собака, все той же затухающей жизнью жил за окном осенний сад. Ничто не изменилось, но у меня возникло странное чувство опасности.
Вдруг показалось, что кто-то стоит за дверью, почудилось, что чья-то большая тень закрыла окно и кто-то внимательно смотрит на меня сквозь мутную пленку, и не просто смотрит, а видит меня. Чуть ярче вспыхнули мокрые дрова, и стало ясно, что свет навечно заперт в этой комнате, что, отражаясь от этой страшной тени в окне, он возвращается в комнату и плотным сиянием заполняет ее и что это будет продолжаться, пока, задушенный собственным светом, огонь не умрет.
Полиэтиленовая пленка в окне вдруг ровно, лунно засветилась, и я понял, что кто-то неслышно отошел от окна, чтобы присоединиться к тому, стоявшему за дверью, и я был уже почти готов закричать, разбудить пса и кинуться в свободное теперь для бегства окно, когда понял истинную причину своего ужаса.
Как почти всегда бывает в подобных случаях, причина эта была проста и вполне материальна: часы, которые я не заводил с самой Москвы, встали. Видимо, я уже настолько сжился с их ритмом, что, потеряв его, словно сорвался в пропасть безвременья.
Только поняв это все, я ощутил и зуд вспотевших ладоней, и горьковатый привкус вязкой слюны; и хотя в комнате было и без того темно, словно устав от примерещившегося мне слепящего света, я закрыл глаза.
Наверное, чувство опасности еще не совсем покинуло меня, потому что я не стал вылезать из мешка и копаться в рюкзаке, где лежал ключ от часов.
Да, старые вещи требуют обстоятельности и размеренности в обращении с ними. Даже вот эти часы предлагают тебе вначале встать, взять (с каминной полки?!) ключ, открыть стеклянную дверцу и завести отдельно ход и отдельно бой. А если вдобавок нужно переводить стрелки, то и это вам придется 'делать столь же спокойно, не торопясь. Вы тронете стрелку и услышите: день... день... день... Только после последнего удара можно передвинуть минутную стрелку еще на четверть часа вперед Для того, чтобы услышать очередное: день... И так вам придется пройти за часами все упущенное вами время и, таким образом, потерять еще несколько минут жизни. Но потерять ли?!
Видимо, с этими мыслями я и заснул, потому что сон мой был странен и вроде бы не имел никакого отношения ни к моей теперешней, ни к моей прошлой жизни.