Белых Николай Никифорович
Перекресток дорог. Книга 3

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Белых Николай Никифорович (ben@belih.elcom.ru)
  • Размещен: 24/09/2008, изменен: 17/02/2009. 747k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Перекресток дорог
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Книга 3 романа "Перекресток дорог" автора Н. Белых - о людях и событиях в России с весны 1916 года по февраль 1917 года.


  • Н. Белых

      
      
      
      
      
      
      

    ПЕРЕКРЕСТОК ДОРОГ

      

    Роман

    Том 1

    Книга 3

      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    1. В МОСКВЕ

      
       Через несколько дней Василий Шабуров простился с Чернобыльниковым и его приветливой женой, благополучно добрался до Москвы. Но здесь пришлось посидеть.
       В огромном дебаркадере вокзала толклись спекулянты и женщины с ребятишками, раненые солдаты в бинтах и беспризорные мальчишки в лохмотьях, с нездоровым блеском в голодных глазах.
       Один за одним приходили санитарные поезда. Люди в белых халатах проносили прямо через зал носилки с ранеными или тифозно-больными солдатами, требуя дать дорогу.
       От гомона и криков, стонов и плача, от всей изнуряющей вокзальной сутолоки болела голова, воспалялись веки.
       В ресторане, куда зашел Шабуров в надежде немного отдохнуть за столиком, его окликнули. Оглянувшись, с удивлением узнал бывшего соученика по гимназии. Ругая себя в душе за неосторожность, все же подошел к столику за дверью.
       - Какими судьбами, Тихон, в Москве?
       - Ба-а-а, ты и не знаешь! - развязно воскликнул Тихон. Подвинувшись на краешек стула, он освободил место для Шабурова. - Садись, Василий, все расскажу. С моими коллегами знакомься. Вот журналист Нецветаев Аркадий Николаевич - сотрудник исторического журнала "Былое" и всех приложений "Нивы", - кивнул на толстенького краснощекого человечка в больших круглых очках, в легком светлом костюме, с золотым брелоком на груди. - А это Ватрушев Савелий Павлович. Мы с ним сотрудничаем в "Русском слове".
       Василий, не называя своей фамилии, пожал руки журналистам, присел на освобожденную Тихоном часть стула. "Уже перепились, - подумал он о Тихоне и его коллегах с помутневшими от алкоголя глазами. - Говорят, запрещено продавать водку, а все же... Впрочем, у этих деньги, они пьют дорогие вина, на которые запрета не было..."
       - У нас корпорация, - все в том же игриво-пьяном тоне продолжал болтать Тихон. - В печати сражаемся, в ресторане дружим. Здесь наши противоречия умирают, как и не рождались. А если подискутируем, то лишь для профессиональной пользы. Помните, братья Жемчужниковы изрекали, что журналистам нужны новости, подлости и мысли, как канифоль скрипичному смычку. Мы пишем и печатаем, обыватель читает, гонорар идет в наши карманы. И тем больше, чем деликатнее дело, о котором пишем. Я тебе все начистую расскажу, пользуйся моей пьяной откровенностью...
       - Не надо, - сказал Шабуров. Но Тихон расхохотался.
       - Расскажу. Слушай! На днях пришла в редакцию учительница с письмом "К русской чести". Описано, как попечитель учебного округа или инспектор Коблов-Саплин, точно не помню, оклеветали и выгнали эту учительницу с работы. Проверили, все правильно. Решили мы вступиться за учительницу, а тут шеф вмешался. "Муж этой учительницы на самого самодержавца сатирические стихи составлял, - сказал он. - Надо всеми мерами опозорить учительницу!" Думаешь, мне легко было переживать? Нет, брат, не легко. Ведь учительница душу перед нами раскрыла, доверилась. Но что поделаешь: своя рубашка к телу ближе. Вот и написали мы втроем фельетон, все факты наоборот. Подписал этот фельетон Нецветаев псевдонимом "А. Дубравин". Лесная фамилия, разберись там. Учительница не выдержала... Мы же опять в выигрыше: напечатали в газетной хронике сообщение "О загадочном самоубийстве женщины, в руках которой оказался свежий номер газеты с фельетоном..." И вот собрались мы, за помин души выпить...
       - Какая подлость! - сказал Шабуров. Ему хотелось плюнуть в глаза этим пьяным циникам-журналистам, но выполняемая им обязанность не позволяла дать волю чувствам и действиям...
       - Ну, вот же, я им тоже говорил, что это подлость! - воскликнул Ватрушев. - А мне ответили: "Жить надо!"
       - Да что жить? - вмешался Нецветаев. - Мы есть знамение эпохи, праотцы тех, кто будет строить свое счастье угодничеством перед начальством. О себе скажу. Пришлось мне вступить в журналистику в ходе поражения революции девятьсот пятого года. С университетской скамьи, да и за перо. Признаюсь, были у меня кое-какие связи с социал-демократами, грехи молодости. Даже участвовал в захвате типографии Кушнарева, правил корректуру одного из номеров газеты "Известия Московского Совета Рабочих Депутатов". Конечно, пришлось и по Москве ходить во время всеобщей стачки и вооруженного восстания. Наблюдал, записывал. Потом, в 1906 году, попал я в число составителей книги "Москва в декабре 1905 года". Контроля за нами не было, все архивы нам передали в распоряжение. Ну, я и заколебался. А тут меня арестовали. Ротмистр предложил искупить вину, когда узнал, что я состою в числе литературных работников социал-демократии. Свобода, деньги. Короче, я согласился. В газете "Известия..."  5 за 11 декабря 1905 года было сказано, например, так: "Бой разгорается вовсю. На улицах Москвы идет в течение многих часов ряд кровавых сражений восставшего народа с царскими войсками..." А я, сославшись на свою книжечку очевидца, написал в книге иначе: "На улицах Москвы были лишь стычки войск с немногочисленными отрядами дружинников".
       Это место понравилось охранке. Но были в книге и другие места, не мною написанные. Те не понравились. Пришлось мне, поэтому, бежать в Финляндию. Одному хозяину не угодил. И вот в сентябре 1906 года попался мне экземпляр газеты "Пролетарий", кажется, номер 3 со статьей "Руки прочь!" А в статье сказано, примерно, следующее: "Да поймите вы, жалкие люди, что быть 11 декабря 1905 года в Москве в революционной организации и не говорить о восставшем народе могли бы только черносотенцы или педанты с совершенно выхолощенной душой вроде Поллака в "К звездам" Леонида Андреева. Кадетам и литературным наездникам партия пролетариата должна сказать: руки прочь!"
       Вот вам "жи-и-ить". Служить надо хозяину, иначе он вас выгонит. Я тогда окончательно ушел к третьему хозяину. И уж теперь пишу лишь только выгодные хозяину и мне статьи... Вам, новый мой знакомый, скажу вещие слова: без нас, журналистов, не обойдется любая эпоха. И всегда мы будем формировать общественное мнение по заказу хозяев и, не принюхиваясь к правде или неправде. Деньги не пахнут. И без нас хозяевам не обойтись. Мы - знамение времени...
       Тихон, желая переменить тему разговора и прекратить опасные откровения Нецветаева, налил вина в стаканы, предложил выпить за здоровье журналистов.
       Но Нецветаев, отмахнувшись, продолжал говорить.
       - Вот почему вы оделись в форму железнодорожника? Ага, молчите. Так я вам скажу: железнодорожником сейчас лучше быть, чем сидеть на фронте под пулями. Но почему бы вам не схватить рукой немецкую Медузу и отрубить ей голову мечом? Знаете, как Гумилев писал в своем "Персее":
       "Его издавна любят музы,
       Он юный, светлый, он герой.
       Он поднял голову Медузы
       Стальной стремительной рукой.
       И не увидит он, конечно, -
       Он, в чьей душе всегда гроза, -
       Как хороши, как человечны
       Когда-то страшные глаза..."
       Тихон восторженно аплодировал.
       - Для нас и для истории крайне полезен Аркадий Николаевич. У него, Василий, если желаешь знать, широкие связи в обеих столицах империи. Самая последняя и точная информация может выйти от него на весь свет. Мы, признаться, часто кормимся его милостью, то есть информацией.
       - А это верно, - колыхнулся Нецветаев в стуле. - Вот только жаль, залез я к Бурцеву в долги, не имею возможности уйти, а надо бы: журнал "Былое" стесняет меня периодичностью, Бурцев - крутостью характера...
       "Ну и компания собралась, - мелькнули у Шабурова мысли. - За одним столом сидят агенты крайнего шовиниста Бурцева, зовущего народ в окопы защищать царское отечество, и борзописцы из кадетского "Русского слова", позорящего своим направлением память одноименного журнала шестидесятых годов Х1Х века и сотрудничавших в том журнале революционных демократов Писарева и Шелгунова. И Тихон попал в это болото Нецветаевых и Ватрушевых. Впрочем, он еще в гимназии любил носить узкие брючки с отглаженным рубчиком и вьюном крутиться возле деток начальства. Все пристраивался. Вот и пристроился теперь к их газете..."
       Опьяневший Нецветаев продолжал хвастать.
       - Пусть вот они честно скажут, - нацеливаясь вилкой в Тихона и в Ватрушева, мямлил он. - Пусть скажут, кто первым узнал о похождениях фрейлины двора Васильчиковой? Я узнал, ей-богу. Летом шестнадцатого, когда наши армии отступали из Галиции, пришлось мне гостить... Пардон, господа! Пришлось мне по служебному разговаривать с Белецким, начальником департамента полиции. А тот к старцу Григорию близок. Методы свои для вас не открою, но узнал я, что фрейлина Васильчикова прислала из своего австрийского владения письмо нашему императору с предложением мира от имени кайзера Вильгельма... Меня не проведешь. Вцепился в эту тайну, до самого декабря жил в Петрограде. Подкараулил, когда фрейлина Васильчикова инкогнито соизволила в столицу для встречи и императором. Тут я ей пустил ветра в спину: на весь Петроград растрезвонил о черных замыслах сепаратного мира, так что пришлось властям выслать Васильчикову из столицы. С нами, с журналистами, не шути! - он угнул голову и погрозил кому-то белым пухлым кулачком.
       - Еще по бокальчику! - воспользовавшись паузой, предложил Ватрушев тоненьким, как у девочки-подростка, голоском.
       Журналисты выпили с шумом и звоном. Шабуров молча поднял стакан. "Глупо, но придется сидеть с ними, пока совсем опьянеют, - решил он. - Иначе от них не уйдешь, прицепятся. Надо же мне было зайти в ресторан!"
       Пришлось еще три раза участвовать в тосте, потом Василий встал.
       - Благодарю за угощение, мне надо идти...
       Тихон моментально ожил, будто стал трезвее.
       - Не пущу, - сказал он, мотая головой, как лошадь от оводов. - Ты еще не знаешь, какое мы отмечаем событие...
       - Подожди, - возразил Ватрушев. - Я хочу выпить с железнодорожником за наше семейное счастье. Мы теперь породнились с железной дорогой... Кроме того, попросим Аркадия Николаевича удивить нас своим очередным спичем, иначе нам завтра нечего написать в газетах...
       Так как Тихон и Ватрушев вцепились в рукава Шабурова, ему пришлось сесть. Бушевала в груди злость, но иного выхода не было пока.
       - Я сегодня пьян и добр, господа. Извлекайте из меня пользу и новости для своих статей. Только поближе садитесь, поближе, - с хрипотцой сказал Нецветаев, загребающе обхватил всех за плечи, пригнул к столу и зашептал: - Вы знаете, к чему привело восстание в Средней Азии? К серьезным последствиям, господа: экстремистские элементы с этой минуты создали за границей вредную для нас "Лигу русских народов". В одном посольстве на днях мне сказали, что "Лига" подала Вудро Вильсону жалобу на Россию и просьбу помочь нерусским народам получить автономию. Какой позор, господа! Экстремисты изменили долгу и присяге, опозорили святой принцип единой неделимой империи...
       Шабуров усмехнулся.
       - Помнится, в журнале "Былое" вы писали о целях войны, - сказал он Нецветаеву. - Окраинные народы поняли ваше утверждение в "Былом", что война ведется в защиту слабых наций, вот и требуют...
       - Всякую вещь понимать надо, - погрозил Нецветаев согнутым пальцем, потом добавил наставническим тоном: - Мою статью надо читать с умом. В ней ясно выражена мысль, идея, что МЫ никому не дадим в обиду малые нации в рамках своей империи...
       - Простите, не разобрался, - сказал Шабуров, жалея в душе, что не имеет права ввязываться в спор и оборвать Нецветаева. Но тот понял Шабурова по-своему, примирительно проворчал, уставившись мутно-карими глазами: - Старших надо слушаться без возражений. И сепаратный мир все равно не допустим. Как вы думаете?
       - Мое дело работать на транспорте, не лезть в политику...
       - Вот это золотые слова. Каждому воробью - свое место. Но я хочу вас просветить. Это мой долг образованного человека. - Шатаясь и держась за край стола, Нецветаев медвежьей походкой приблизился к Василию, навалился ладонями на плечо, жарко зашептал на ухо: - Протопопов стоит заодно с Распутиным, но мы сепаратный мир сорвем. Германофил Штюрмер вылетит из министерского кресла... Мы омолодим и перекрасим монархию. Сам французский посол Морис Палеолог говорил мне, что царем сделаем Алексея, регентом - великого князя Михаила...
       Шабуров невольно оглядывается: не подслушивает ли кто пьяные речи Нецветаева. "Этот жулик и холуй англо-французов, - подумал Шабуров о Нецветаеве, - умышленно распространяет журналистам то, что заинтересован распространить, но меня могут вместе с ним потащить в полицию..."
       Высвободившись из горячих, липких рук Нецветаева, Василий категорически заявил:
       - Через час отходит поезд на Нижний Новгород, а мне еще надо через всю Москву пробираться. Не могу я больше гулять...
       Василий сказал неправду, чтобы журналисты не знали, куда же он в самом деле едет. Но Тихон закричал, что поехать можно еще завтра и что он не разрешает ехать сегодня.
       От шума проснулся задремавший было Ватрушев. Он поднял голову со спинки облапленного им стула, осоловелыми глазами обвел собутыльников и слегка приподнялся:
       - Господа, - пропищал голосом девчонки, - приглашаю всех ко мне в гости. Я теперь все равно породнился с железнодорожниками...
       - Что ему дались железнодорожники? - спросил Василий у Тихона и покосился на Ватрушева, снова плюхнувшего на стул.
       - Ах, да, - спохватился Тихон. В пьяных глазах мелькнуло что-то злорадное. - Ты и не знаешь, на прошлой неделе Ватрушев женился на дочери известного тебе начальника станции...
       - На Нюсе?! - порывисто переспросил Василий, бледнея и полностью отрезвляясь.
       - Не за сына же каторжника выходить бы Нюсе замуж, - жестоко, высказав сразу всю свою ненависть к Шабурову, выпалил Тихон и засмеялся.
       От обиды и от сознания невозвратимой потери своей первой любви у Шабурова потемнело в глазах.
       Ну, Тихон, ну..., - задыхаясь, прошептал он и, сжав до боли пальцы в кулаки, резко повернулся и пошел к выходу.
       Слышал брошенные Тихоном вслед ему слова: "Этот гусь любил Нюсю, а она ему наставила рога".
       Потом все трое собутыльников обидно захохотали. Неприятно выделялся девичьи визгливый хохоток проснувшегося Ватрушева.
       "Понимает ли этот дурак, чего он смеется? - подумал Василий. - Хоть и обидную услышал я новость, а все же хорошо, что она помогла мне уйти от журналистов. Иначе бы не отвязаться..."
       Шагая по тротуару, Шабуров почувствовал, что в голову не прошенными лезли воспоминания и мысли о Нюсе, рыжеволосой девушке, которая стала теперь супругой женоподобного Ватрушева.
       "Какова она собою теперь? - хотелось представить Нюсю в воображении. - В последний раз я видел ее перед выездом в Петербург накануне войны. Она была в том состоянии, когда девчонка начинает быть женщиной. Она глядела на меня тревожно задумчиво, будто чувствовала, что расстаемся навсегда. Потом, прощаясь, она с каким-то невинным недоумением пожала мою руку и заглянула в глаза так мягко и горячо, что я заволновался и уронил свою фуражку под колеса поезда... Какова же она теперь?"
       Но сколько ни старался Василий, ему так и не удалось представить, какой же должна быть теперь Нюся. По странному капризу психики, воображение Василия воскресило в памяти не Нюсю, а невесту Ракитина, виденную летом 1915 года на Васильевском острове: синеглазая стройная блондинка со сверкающими кольцами и перстнями на длинных пальцах нежной руки.
       "Неужели Нюся стала такой? - боль кольнула сердце, но разум настойчиво подтвердил: - Да, иной Нюся и не могла стать при сложившихся обстоятельствах ее жизни и, видимо, пробудившейся жадности к блеску и богатству, во имя чего принесена в жертву первая любовь. Придет пора, когда такого не будет в жизни".
      
      
      
      

    2. В ПУТИ

      
       Наконец, удалось оформить проездные документы до Старого Оскола. Поезд уходил часа в два дня, так что Шабурову приходилось коротать время в блуждании среди толпы по дебаркадеру.
       Сквозь шум голосов он вдруг услышал сочное щелканье раскупориваемых кем-то бутылок. "Кто же это смог достать лимонад или пиво? - обернулся Шабуров, чтобы посмотреть. - Фу ты, какая мистификация! А мне было показалось..."
       Группа солдат в измятых фронтовых шинелях, окружив поставленный "на-попа" желтый фанерный чемодан, занималась игрой в домино. Вымещая свое зло на войну и на тесноту, солдаты яростно хлопали костяшками, брызгали звуки, похожие на хлопанье пивных пробок.
       - Поезд семьдесят три Москва-Елец-Валуйки, - возвестил глашатай. - Посадка начинается с первой платформы...
       И сразу все загудело иначе, колыхнулось, двинулось. Солдаты горстями сгребли костяшки, ссыпав их в карман широкоплечему низкорослому "землячку" с круглым красным лицом, вскинули за плечи сумки с бельем и снедью, двинулись к выходу.
       Откуда ни возьмись, наперерез солдатам, бросился офицер с зелеными фронтовыми погонами.
       - Папа, сюда, папа! - кричал он высокому старику, который, подняв над головой целый узел каких-то коробок и кульков, пытался прорваться через толпу навстречу сыну.
       Солдатский поток отбросил офицера в сторону. И тот пришел в неописуемую ярость. Длинное лошадиное лицо офицера с квадратным подбородком и с бурой родинкой на салазочном изгибе правой скулы побагровело, маленькие карие глазки зло сверкнули.
       - Хамье-о! - закричал офицер. Он выпростал из сжимавших его людских тел руку, сунул кулаком одного из солдат в ухо. - Надо уважать офицеров!
       Солдат вздрогнул, на какое-то мгновение спиной сдержал людской поток и успел плюнуть офицеру в лицо. А потом, уносимый толпой, крикнул через плечо:
       - Мочи вот нету против людей удержаться, рассчитался бы я с вами похруще за мое ухо, благородие!
       - Я вот вам! Я вас! - кричал офицер, вытирая платком захарканное лицо. - Патрульные, патрульные! Задержать, под суд!
       А толпа хохотала, явно сочувствуя солдату.
       - Не напугает, - сказал Шабурову шагавший рядом с ним круглолицый солдат с желтым фанерным чемоданом на плече. - Нас тут с фронту едет много, тарараму устроим. А этого офицера я знаю. Наш, знаменский, сынок Луки. А этот старик, что с кульками и коробками, их папаша будет. Богатые люди. У нас, в Лукерьевке, землю держут, а еще в Кунье, Головище, в Ржавце. В Знаменском, главный баз, властвуют от центра до самой Егоровой мельницы. Это барин такой есть, Егоров. А еще Маевский там имеется. И все они Луку Шерстакова боятся. Жирный. Сынка в семинарии учил на учителя или на попа, а вот теперь офицером сынок стал, солдат колотит по уху... Вот и нашего ударил, Лукашку Федяева из Лукерьевки.
       Упоминание о Лукерьевке вызвало в Шабурове желание хотя бы намеками спросит у солдата об Иване Каблукове.
       - А вы что же, на побывку? - заговорил Шабуров с солдатом.
       - Тебе не нужно знать, - становясь сразу замкнутым и настороженным, грубо ответил солдат. - Может, офицеру меня выдашь за мои разговоры?
       - Что вы, что вы? - изумился Шабуров. - Разве я похож на тех, которые выдают...
       - Да не похож, как будто, - несколько мягче сказал солдат. Посопел носом и добавил: - Семья у меня в Лукерьевке, а войне конца-края нету...
       - Были и у меня в Лукерьевке знакомые, - добродушно сказал Василий, пропустив мимо ушей грубость и понятную настороженность солдата.
       - Но-о-о? - совсем уже мягко удивился солдат. - Кто же там?
       - Иван Осипович Каблуков. В Армавире с ним познакомились...
       - Вот оно как! - солдат покосился на Василия из под густых бровей хитрыми карими глазами, сморщил широкий нос. Что-то хотел сказать, но сердито ткнул кулаком в спину какого-то мужика, мешавшего идти сквозь сутолоку. - Путаются тут, под ногами.
       Мужик принял этот толчок за случайный, ничего не ответил. Тогда и солдат сразу успокоился, будто ничего не произошло.
       - Иван-то, правду сказать, отвоевался...
       - Убило?! - тревожно переспросил Шабуров.
       - Да нет, контузило его на Стрыпе-речке. В госпитале выходили. По чистой домой отпустили... Меня тоже контузило, домой еду на побывку, а там, кто его знает... А вот этот офицер, что по уху ударил человека, сызмальства к этому приучен. Федор Лукич... Порода у них такая, шерстаковская. Люты до людей, шкуру спустят. В двенадцатом году Ивана Осиповича плетью чуть не убил в поле... А меня-то вы, случаем, не знаете? Я у Ивана в соседях: он на падинке живет, а я - на бугорке, к школе поближе. Упрямовым Антоном Никифоровичем зовут... Иногда Кочаном обзывают...
       - Не приходилось...
       - Известное дело, - обиженно проворчал Антон. - Нас больше мильена, трудно признать. Только вот, сдается мне, обличье ваше сходное. Вы не Петра Шабурова сынок будете? Сидел он на каторге, сейчас опять в машинистах. Возил нас в своем эшелоне... Да и Каблуков рассказывал о нем, о забастовке армавирской...
       Шабурову не нравился такой оборот разговора. Промолчал. Антон тоже отвлекся.
       - Слышь, парень!? - толкнул Шабурова локтем и кивнул подбородком на драчливого офицера. - Эти сволочи с их папашей уже до запасного выхода добрались. Знаю, через эти двери господа ходят и спекулянты за взятку. Разве за ними успеешь? Побегут лучшие места захватывать: для папаши захватит среднюю полку в общем, для себя купу найдет во втором классе...
       - Пробьемся! - бодро сказал Шабуров, стиснутый со всех сторон все энергичнее рвущихся к выходу на перрон людьми. - Как-нибудь сядем.
       Наконец, их вытолкнуло.
       - Вот к этому вагону! - властно вцепился Антон в руку Шабурова. - Видишь, они там уже устроили папашу, мы простор этот потесним...
       Шабуров видел показавшегося в дверях вагона Федора Лукича и удивился его наглости: со ступенек вагона офицер шагнул прямо на головы и спины плотно столпившихся у подножек людей, прыгнул с этого живого трамплина на грузовую тележку и, не обращая внимания на ругань т крики людей по его адресу, быстро зашагал в обход паровоза, не желая или страшась пойти навстречу лившейся к вагонам рекою сердитой толпе.
       С трудом пробились во внутрь вагона. У Шабурова при этом отлетели две светлых железнодорожных пуговицы, у Антона оторвал кто-то хлястик шинели.
       Матерясь и грозя кулаком целому белому свету, Антон грохнул свой чемодан на проходе, оглянулся по сторонам. В приступе ярости и погоняемый напиравшими новыми пассажирами, которые требовали убрать чемодан с дороги, Антон вдруг схватил за ноги усатого пассажира в добротной синей бекеше с серой меховой оторочкой и смахнул его со средней полки вместе с коробками и кульками, успевшего там устроиться Луку Шерстакова, водрузил туда свой чемодан и лег сам на спину, вытянув ноги над проходом, так что другим пассажирам пришлось нагибаться из-за боязни вызвать гнев этого шустрого солдата.
       - Там будешь или ко мне? - через минуту спросил Антон Шабурова, поняв, что выдворенный с полки Лука Шерстаков напуган и совсем не узнал Антона в его солдатском одеянии и в охватившей лицо могучей бороде. - Мы можем стесниться, не оглоеды, как этот...
       Шабуров невольно рассмеялся этим словам Антона и виду Луки: привыкший властвовать, старик никак не мог понять случившегося. Подавляя гнев и опасаясь новых грубостей со стороны обиженных его сыном солдат, он гусаком топтался между занятыми людьми полками. Черные с проседью волосы налезли ему на потный лоб, непомерно длинные уши торчали из-под взлохмаченных косм.
       - Здесь посижу, - сказал Шабуров Антону. Потеснившись, он уступил кончик нижней полки Луке - "оглоеду". А тот, присев, как-то сразу собрался с духом и, увидев в Шабурове своего доброжелателя, начал жаловаться.
       - Разброд в жизни, - вздыхал он. - Солдатня обнаглела, властвует в вагонах...
       Солдаты повскакали с мест, начали с криками наступать на Луку. Кричал и Антон, еле удерживаясь от смеха, что может безнаказанно делать это перед грозою своего уезда - кулаком Шерстаковым, который с перепугу и не узнал в солдате лукерьевского забулдыгу по прозвищу "Кочан".
       - Мы веру, Отечество и царя защищали, а он, шпикулянт, коробки разные с матерьялами из Москвы возит да жир, лежа на средних полках, нагуливает на боках. Вот осерчаю, расковыряю ему коробки. Интересно, чего он в них возит?
       Кричал Антон яростно, чтобы еще более запугать Луку и заставить перейти в другой вагон. "А то ведь одумается, узнает меня, - опасался Антон, - жизнь не даст. Напустит старшину или воинского начальника, до смерти затравит".
       Лука побледнел, раскрылился над своими коробками. А когда пришел кондуктор, умолил его помочь перебраться в другой вагон.
       Ночью, с трудом осиливая дремоту, Шабуров вслушивался в разнобойные разговоры в вагоне.
       Кто-то возмущался звонким дисконтом, что правительство ослабело и расплодилось дезертиров мильона полтора, даже порядочному железнодорожнику приходится лезть "на голубятню".
       - Про себя вот скажу, в помощниках машиниста, а загнали меня солдаты с нижней полки под потолок...
       - Ты, Шатохин, опять хватил денатурату, болтаешь непотребное, - возражал сдержанным баском невидимый в темноте человек. - Начальник депо узнает, голову намылит...
       - А что мне начальники! - хвастливо задирался дисконт. - Не первого знаю. Вот был, к примеру, Чернояров. Раз в сутки заходил. Как побежит через депо желтая охотничья собака, рабочие шепчутся: "Девять часов, Чернояров пришел". "А мне, говорю, наплевать!" И по-моему выходило: остановится Чернояров с ремонтером Слюзиным Иваном Егоровичем и заведут волынку. Чернояров трубочку курит, Слюзин табачок нюхает из своей стеклянной табакерки, матерится. На том и разойдутся до следующего утра. А почему Чернояров так присмирел? Да я его припугнул, что в Департамент сообщу, если что... Ведь я же знаю, он каторжника Анпилова Константина пригрел - сначала на водокачке, потом в смазчики повысил, до помощника машиниста дотянул...- Анпилов назначен в помощники машиниста Конопатским, - поправил басок...
       - Конопатского я тоже могу припугнуть, - продолжал Шатохин. - Он ведь пригревает Беликова Тишку, устраивает... И этих, елецких, Ваньку Будукина, Кольку Кудрявцева, Бажинова Митьку, тоже и Засыпкина. Ребята против царя и войны разговоры заводят в депо, а Конопатский отстоял их перед вахмистром Кичаевым... Вот и могу, если Конопатский меня ущемит, рассказать самому ротмистру Смирнову... У меня с ним дружно..., - Шатохин не договорил, послышалась звонкая пощечина.
       Шабуров сжал в негодовании кулаки. И, будто бы электризуясь этим негодованием, под крышей вагона невидимый в темноте человек звонко шлепнул Шатохина по лицу.
       - Это тебе, Иван Иванович, от меня предупреждение, - сказал при этом басок. - Не поймешь, ребята остальное доплатят. И помни, сукин сын, котельщик Удодов слова на ветер не бросает...
       - Да я же в шутку, а вы меня прямо по скуле, - сразу погасив наглость, заискивающе разъяснил Шатохин. - Петр Васильевич, пожалуйста, об этом никому...
       - Если не врешь, промолчу. Только ты мне больше о дезертирах не говори. Солдат не с добра бежит: война надоела, голод, вши. Вот он и на все рискует, бежит, от полевой жандармерии прячется, потому что жить хочет и к семье тоже его тянет...
       - Сущая правда, - вмешался в разговор женский голос. - Иные от нежелания воевать в плен убегают или руки себе простреливают...
       - Откуда знаешь? - прогудел из глубины вагона грубый мужской голос. - Привыкла сплетни распускать!
       - Не сплетни! - запальчиво возразила женщина. - Я вот сама к мужу в лазарет ездила и разговаривала с ранеными.
       - Значит, мужа покушала? - иронически спросил кто-то, сейчас же вагон затрясся от мужского хохота.
       - Ржете, как жеребцы стоялые! - сердито крикнула женщина. - А муж тоже есть человек, жить хочет. Лучше ему без руки остаться, чем без головы, если воевать не за что...
       - Мамка, придержи язык, - посоветовал из темноты чей-то спокойный дружественный голос. - Не все среди нас братья, найдутся и доносчики...
       В вагоне сразу стало тихо. Разговор долго не возобновлялся. Нудно стучали колеса, поскрипывало. Дурманящая духота расслабляла.
       Шабуров, прислонившись спиной к стенке и положив голову щекой на чье-то шершавое суконное плечо, впал в дремоту. Сквозь тревожный сон услышал неясный шепот. Узнал по голосу: "Защитник Веры, царя и Отечества", Упрямов Антон, спрашивал у соседа по полке: "А что, земляк, здорово в Старом Осколе ловют солдат, ежели человек из побывки не вернется в часть?"
       - Ловють. Мне говорили, что воинский начальник, полковник Михайлов очень старается. Но все равно, ловють или не ловють, - чиркая спичкой и прикуривая самокрутку, прошептал сосед. В свете спички Шабуров успел рассмотреть лишь его широкую бороду и руку в солдатской шинели. - Я уже решил твердо и тебе советую... Нехай сами воюють, а с нас будя...
       И снова стало тихо.
       "Ясно, очевидно, что армия разлагается, - сам себе мысленно говорил Шабуров. - И скоро, может быть, мы отнимем армию у царя, создадим свою. Обидно вот только, что Шатохины называют каторжниками лучших людей, как участника восстания матросов против царя - дорогого мне человека Константина Михайловича Анпилова. Какие мерзавцы есть на свете. И не исключено, что и нас, более молодых революционеров, Шатохины и Шерстаковы будут называть каторжниками, пригрозят снова посадить в "клетку" наподобие царской тюрьмы. Впрочем, имеются и смелые люди, дающие отпор прохвостам. Разве же не относится к таким смелым котельщик Удодов Петр Васильевич? Относится. Какую звонкую пощечину не побоялся дать Шатохину на вагонной "голубятне". Молодец!"
       Захотелось Шабурову получше и поближе рассмотреть всех этих людей, среди которых, возможно, придется жить и работать.
       К Старому Осколу поезд подходил утром на вторые сутки: в Ельце задержали почему-то дольше обычного.
       Через стекло в тамбуре, куда вышел Шабуров от духоты в вагоне, был виден город на буграх, видны белые султаны дымов маневровых паровозов на станции, чернела водонапорная башня.
       - Скоро остановка, - предупредил проводник, и Шабуров вернулся в вагон за вещами.
       На прежних местах он уже никого не застал. Все возились с вещами или толпились на проходе, подвигаясь поближе к выходу. Трудно было узнать по голосу Шатохина или Удодова: в ожидании высадки голоса у людей всегда меняются, становятся более нежными и добрыми, пока не затронул кто за живое.
       С Упрямовым Антоном Шабуров не хотел заговаривать по соображениям самоохранения и, воспользовавшись, что Антон со своим чемоданом упорно пробирался поближе к двери, нырнул под его руку и сразу оказался за его спиной.
       Взяв вещи, Шабуров пристроился в самом хвосте живой очереди. И тут он узнал Удодова и Шатохина по их продолжающемуся разговору.
       - Ты вчера, или с перепою или как, наболтал лишнего, Шатохин! - укоризненно напомнил котельщик Удодов. На нем была поношенная железнодорожная форма, очень уж плотно натянутая на крутые широкие плечи.
       - Отстань! - огрызнулся Шатохин, низкорослый худощавый железнодорожник лет двадцати восьми.
       - Я тебе отстану! - рассердился Удодов, жилистой рукой вцепился в борт пиджака Шатохина и слегка тряхнул для внушения, так что у Шатохина колыхнулась черная с голубым кантом фуражка на русой стриженой голове. Упреждаю еще раз, если болтнешь вахмистру Кичаеву или ротмистру Смирнову о ребятах, не отоспишься от нас и на своей постели в Стрелецкой...
       - Богом заклинаю, буду молчать! - перекрестился Шатохин, Удодов освободил борта его пиджака.
       Хотелось Шабурову поблагодарить Удодова, но для этого не наступило время, и он просто с радостным сердцем вышел вслед за ним из вагона.
       Несмотря на позднее утро, на станции горели электрические фонари, будто золотые колючки в сероватом воздухе.
       Два угрюмых инвалида, стуча новенькими деревяшками и часто сморкаясь в серые засаленные фартуки, подметали платформу.
       Охая и обдавая мокрым паром рельсы и шпалы, маломощный паровоз - "трехпарка сорок восьмая" - медленно крался к длинному товарному составу, в который еще продолжали грузить желтые рогожные мешки с таранью, блекло-зеленые тюки прессованного сена, повозки и унылых коров на съедение офицерами, может быть, частично, и солдатами.
       Погрузкой распоряжался угреватый молодой прапорщик, слабенький голос которого совершенно тонул в гомоне пьяных грузчиков, от которых далеко по ветру несло сладковатым запахом денатурата.
       Из окна будки медленно кравшегося к составу паровоза выглядывал смуглолицый бритый человек с большими усами. Над темными проницательными глазами, вплотную сойдясь у переносицы, щетинились густые черные брови.
       - Шрейдеру Федору Федоровичу мое почтение! - помахав рукой, поклонился Удодов. - Кто у тебя сегодня идет в помощниках?
       Шрейдер приложил в ответ ребро ладони к козырьку форменки с медной кокардой в виде паровоза и французского ключа:
       - С приездом вас! Как Москва? Помощником нонче идет Анпилов Костя...
       - Про Москву расскажу потом, когда вернетесь из рейса. А вот Анпилова, если разрешите, мне надо сейчас повидать...
       - Потише, - угодливо предупредил Шатохин, остановившись, чтобы послушать и посмотреть. - Вахмистр Кичаев идет...
       - А ты иди, иди, говорю! - сердито обернулся Удодов к Шатохину. - Без тебя знаю, что Кичаев тенью за людьми бродит. С Анпиловым у меня разговор не секретный: я его бабе, Наталье Петровне, платок в Москве купил, надо передать. А ты проваливай! - махнул завернутым в бумагу и перевязанным розовой тесемочкой кульком.
       Шатохин откланялся и пошел как-то бочком, наискосок через рельсовые пути.
       - К слесарю Воробьеву нужно мне, по делу. Он, кажется, живет в первом доме справа от дороги на водокачку?
       - Иди, иди-и-и, найдешь, кто тебе нужен, - бросил Удодов вслед. - В этом доме как раз живет Кичаев...
       - Да ну вас! - отмахнулся через плечо Шатохин. - Я о том ни слова...
       Вахмистр Кичаев, кряжистый низкорослый человек с широким лицом и большими пушистыми усами, остановился вблизи Удодова и начал, присматриваясь к концу подгнившей шпалы, копать песок носком начищенного до блеска хромового сапога. По его виду, можно было подумать, что ничем, кроме гнилой шпалы, он и не интересуется. Но Шабуров заметил, что недаром Кичаев встал к Удодову в полуоборота и лихо сдвинул на бок форменную фуражку с кокардой, выпятив левое плечо с широкой серебристой нашивкой на погоне: огромное полупрозрачное ухо Кичаева нацелилось уловить каждый звук речи поднадзорных людей.
       Паровоз был так искусно подведен к составу, что Шабуров даже и не услышал обычного в таком случае беглого стука буферов, лишь мелькнула по составу слабая дрожь, слегка качнулись вагоны.
       "Искусник этот Анпилов, - восхищенно подумал Шабуров, переполненный и без того чувствами благодарности к этому человеку, принявшему в судьбе Шабурова большое участие после ареста отца. - Мать его расхваливала. Письмо его я сам лично возил в Петербург, а вот в лицо Константина Михайловича еще не приходилось видеть. Сейчас и посмотрю".
       Анпилов, широкоплечий, выше среднего роста человек с красным скуластым лицом и серыми глазами, немного сутулясь и по-матросски широко расставляя ноги, неторопливо подошел к Удодову, размахнулся.
       От такого рукопожатия, хлопнувшего револьверным выстрелом, слабенький человек завертелся бы юлой и пустил слезу, а эти расхохотались и потолкали друг друга кулаками в плечо. Видать, любили друг друга, хотя и Удодов был значительно старше Анпилова и суровее его лицом. Было в нем даже что-то нелюдимое.
       - Заказ твой выполнил, - подавая сверток, сказал Удодов и повел глазами в сторону Кичаева. - Потом рассчитаемся, а сейчас некогда, торчит...
       - Ладно, заходи покалякать, - сказал Анпилов тихо. - А этому и его холуям - Баутину и Хорхордину - когда-нибудь не сдержусь, проломлю головы...
       - Нельзя этого, - степенно возразил Удодов. Ты же сам знаешь... Надо повременить...
       Сколько ни напрягал слух вахмистр Кичаев, ничего не разобрал из разговора Анпилова с Удодовым: ветер дул от него, неудачно место выбрал для подслушивания. Озлился и двинулся к разговаривающим, придерживая одной рукой шашку с темляком, другой оправляя оранжевый аксельбант с медными наконечниками.
       - Здравствуйте! Не помешал беседе?
       - Здравствуйте! - ответили оба и сейчас же разошлись: Анпилов полез в паровозную будку, Удодов отошел к депо.
       В веселом, почти озорном настроении от того, что рабочие так умеют вести себя с жандармами, Шабуров завернул за угол станции и попал на маленький торжок. За деревянными столиками женщины продавали кое-какую снедь.
       Шабуров выпил бутылку молока, спросил дорогу в Ламскую и зашагал туда, не торопясь и не глядя по сторонам, чтобы не вызвать подозрения и не привлечь к себе внимания местных городовых или жандармов, которыми кишел каждый уголок России.
      
      

    3. В ЛАМСКОЙ

      
       Здесь жизнь потекла в непривычном для Шабурова темпе: кушал, отдыхал, знакомился с окружающим и не имел никаких определенных обязанностей, так что и сам уж начал верить той выдумке, что он есть макеевский рабочий-железнодорожник в отпускном гостевании у своего "родственника" - Афанасия Ивановича Федотова.
       Однажды, когда Василий Шабуров еще спал на широкой деревянной кровати за цветастой ситцевой занавеской, Афанасий Иванович торопливо завершал свой утренний туалет: причесывал на косой пробор редкие седеющие волосы, поглядывал в позеленевшее от времени зеркало в широкой деревянной оправе. Потом пригладил розовую лысую макушку махрами лежавшего на плече влажного полотенца, поправил пушистые усы.
       - Хватит охорашиваться! - заглянула Серафима Ивановна, жена Федотова, в дверь из кухни: - Самовар уже перестал распевать, кулеш стынет, дела ждут...
       - У нас теперь девки завелись в депо, - подмигнул Афанасий Иванович выцветшими голубыми глазами. - Вот и надо поаккуратнее...
       - Тебя хоть в золото оберни, не польстятся девки...
       - Еще как польстятся, - возразил Афанасий Иванович, присаживаясь у стола. - Подавай пищу.
       - Вот ты хорохоришься, - продолжая начатый разговор и подвигая мужу миску с пшенным кулешом, сказала Серафима Яковлевна, - а ночами кашляешь. Малинкой бы попарился...
       - Кто, я малинкой?! Шутишь, - возразил Афанасий Иванович, привстав и расправив плечи. - Погляди, орел!
       Железная ложка выскользнула из пальцев Афанасия Ивановича, резко зазвенела о медный поднос, на котором стоял приглохший самовар с опущенными черными ручками и белым фарфоровым чайником на прорезной конфорке. От этого звона проснулся Шабуров.
       - Доброе утро! - сказал он, высунув голову из-за занавески. - Опять воюете?
       - К девушкам меня ревнует, шуми-и-ит, - улыбнулся Афанасий Иванович. - Она у меня молодец: сама не скучает, мне не велит...
       Утром, одевшись и причесывая растопыренными пальцами волосы, Шабуров хотел пойти умываться, но увидел на столе свежий номер газеты "Южный край", начал просматривать ее. В глаза било со страниц газеты "Южный край" одно слова: "Война". Оно повторялось во всех падежах и наклонениях, во всех временах и по разным поводам. И даже из оскопленных цензурой газетных строк было видно, что война смертной петлей захлестнула землю. На залитых кровью полях Вердена четвертый месяц громыхала молотилка смерти: по плану начальника германского Генерального штаба Фалькенгайна, немцы тяжелой артиллерией молотили англо-французов, а те перемалывали немцев. На реке Изонцо, в отрогах Юлийских Альп, австро-венгры били итальянцев. На Юго-Западном фронте, чувствовалось между строк, русские полки зарылись в землю и ожидали приказа наступать. 17 мая Альбер Тома и Вивиани отбыли из России во Францию...
       - Что вычитал, родственник? - спросил Федотов, отодвигая миску с недоеденным варевом и вынимая из кармана кисет с табаком. - Не проспим главное?
       - Не может быть, - возразил Василий, аккуратно свернув газету трубкой и сунул за стенное зеркало, снял с гвоздя вафельное полотенце. - Но мне лично надоело бездействовать...
       Федотов молча посмотрел в спину Василия, пошедшего умываться. "От избытка сил терпения у парня нету, - подумал о Шабурове. А ведь драки у нас хватит на всю его жизнь. Вот такие нужны народу, необходимы".
       Погремев медным соском пустого умывальника и не желая беспокоить серафиму Яковлевну в ее "секретничаний" с соседкой, Шабуров взял стоявшее на завалинке ведро и направился к колодцу мимо обсаженных березками и тополями слободских домиков и плетней. Посредине улицы в глубокой повозочной колее поблескивала дождевая вода. У садовых плетней курчавилась изумрудная майская травка, над черемухами жужжали пчелы, и в воздухе колыхался горьковатый запах размятых кем-то лопухов и трав, нежный расслабляющий аромат цветов.
       Все это тревожило сердце, хотелось петь, двигаться, совершать. Зачерпнув воды, Шабуров не спешил уйти от колодца: здесь было хорошо и смешно. Желтые пушистые гусенята елозили в луже в попытке плавать, царапали грязь оранжевыми перепончатыми лапками и посвистывали. Серый гусак с шишкой на носу стоял поодаль, настороженно вытянув шею и нацедив на Шабурова медный кружок оконца своего немигающего глаза. Чубатая гусыня плясала в грязи для забавы гусенят и шипела на Шабурова, щелкая бледно-желтым клювом и вздобыривая мелкие перышки на лбу.
       Группами и по одному проходили на работу машинисты в черных просторных куртках, слесари в синих многокарманных комбинезонах, кочегары в замазанных брезентовых спецовках. Насвистывая песенку, бодро прошагал телеграфист Крамской, о котором Шабурову уже говорили как о таланте игры на струнных инструментах.
       Большинство проходивших бросало на Шабурова любопытные взгляды, но некоторые отвечали ему на приветствие, приподняв фуражку или кепку. С ними Федотов уже успел познакомить своего "родственника из Макеевки", приехавшего погостить.
       Высокий сутуловатый механик, Кузьма Сорокин, взглянув из-под руки на солнце и решив, что у него еще есть запасное время, завернул к колодцу.
       - Видать, скучаешь, Василий Петрович, в наших краях? - спросил, приподняв картуз над стриженой головой и блеснув прищуренными глазами.
       - Что же скучать? - рассеяно покачивая рукою ведро и следя за игрой солнечных зайчиков на колесе колодезного ворота, сказал Шабуров. - Везде есть люди...
       - И то, правда. Но, говорят люди, в гостях хорошо, а дома лучше. Макеевские насчет войны как? - меняя тему разговора, поинтересовался Сорокин.
       Другому Шабуров ничего бы не ответил на такой вопрос, но о Сорокине знал из рассказа Федотова, что этот человек шестнадцать лет тому назад был призван в Черноморский флот, участвовал в восстании против царизма, отбыл каторгу. Вернулся домой не молодым розовощеким весельчаком, каким его раньше знали в слободе, а молчаливым сутуловатым человеком со шрамом на лбу - след царской пули, с дробненькими лучистыми морщинками под усталыми темными глазами. О своей службе во флоте и участии в восстании Кузьма Сорокин не любил говорить. Лишь за стаканом водки иногда оживлялся и говорил: "Петра Петровича Шмидта помню. Высокий, в сюртуке. Стоял он на мостике контрминоносца "Свирепый" утром 15 ноября 1905 года, а мы смотрели на него с миноносца номер 268 и слушали. "Матросы, - говорил он, - не пощадим жизни за Революционную Россию и за ее свободный флот!" А потом нас стреляли и кололи солдатского Брестского и Белостокского полков из Седьмого армейского корпуса генерала Миллер-Закомельского. До чего же обидно, что свой брат-солдат нас колол и расстреливал. Вот как власть людей обмануть может и натравить друг на друга! Тьфу, мерзость, говорить об этом тошно!"
       Зная это о Сорокине и не опасаясь его, Шабуров сказал:
       - Шахтеры ворчат не только в Макеевке. Теперь везде накаляется, везде горит...
       - Спасибо. Я и сам замечаю, что накаляется. Вот только об этом поговорить вволю нельзя. Скоси глаза налево: жандарм Баутин крадется. Всегда он при мне, чтобы я с кем на воздухе не застоялся и не заболел насморком. До свидания, пойду!
       И когда Сорокин скрылся за постройками, Шабуров перевел глаза на продолжавшего стоять жандарма Баутина. Это высокий пятидесятилетний человек с длинным бритым лицом и наглыми желтыми глазами. На висках серебрилась седина, на узком подбородке чернела родинка.
       Что-то сообразив, Баутин неожиданно шагнул к Шабурову и самоуверенно протянул широкую красную руку с золотистыми волосами на жирных пальцах.
       - Здравия желаю, молодой человек, и разрешите познакомиться. Меня зовут Савелием Никаноровичем. Люблю знакомиться с приезжими. Долг службы и вежливости, - в глазах жандарма вспыхнул лукавый огонек.
       - Всегда рад познакомиться с начальственными лицами, - преодолевая отвращение к жандарму, сказал Шабуров и чуть прикоснулся рукою к пальцам Баутина. - Жаль вот только поговорить сейчас некогда: хозяйка ожидает меня с водой. Но познакомиться с вами рад. Зовут меня Василием Петровичем...
       Жандарм вежливо посторонился, пропуская Василия с ведрами, козырнул:
       - До свидания и бог помощь! Заходите к нам запросто, Василий Петрович. Я сегодня исправляю дела сам, Кичаев в Курск выехал. А найти нас легко: наша канцелярия против парикмахерской в вокзале. И на дом, если желаете, милости просим. После пяти часов вечера бываю дома. Живу я на приметном месте на улице Казиновке. Слева четвертый дом за перекидным мостом, всякий укажет, если спросите Баутина...
       - Спасибо, будет время, зайду, - ответил Василий. Боясь расплескать воду и вымочить штаны, шел он медленно, подальше отстраняя от себя ведро и не оглядываясь на жандарма и не останавливаясь отдохнуть из-за опасения, что Баутин может снова заговорить с ним на расстоянии.
       Лишь завернув за угол сарая и чувствуя боль от тонкой дужки, резавшей пальцы, Василий поставил ведро у плетня. Оглянулся. Жандарма не было видно. "Нюх собачий у этого Баутина, - подумал о жандарме. - Иначе им нельзя: плохую собаку хозяин не будет кормить!"
       Пестрая коза, волоча веревку вместе с выдернутым из земли сучковатым колышком, потянулась к ведру белыми резиноподобными губами. Василий замахал на нее руками, засмеялся:
       - Нарушила, сатана, французскую пословицу, что коза ест траву, где ее привязали, теперь еще в чужое ведро лезешь, дура рогатая...
       - Это наша коза. Она не дура, - послышался из-за плетня приятный женский голос, и Василий оглянулся. Смазливая бабенка, играя зеленоватыми глазами и поглаживая седой кол ладонью красиво обнаженной до плеча руки с тремя прозрачными метками давнишней прививки оспы на розовой коже, лукаво улыбнулась: - Неужели для моей козочки воды жалко?
       - Коз не люблю, а для вас, пожалуйста! - Он поднял ведро и поставил на плетень. - Пейте, хоть до дна... Желаете?
       - Желание есть, воли нету, - тихо сказала женщина и густо покраснела. В глазах металась неудовлетворенная страсть. - Охрана близко, свекровь...
       - С кем там? - распрямив спину и опираясь на держалень тяпки, которой разрыхляла гряды и вырубала сорняки, спросила сухонькая остроносая старуха в серой кофте с несколькими узкими прорехами на рукаве. - Все на мужиков заглядываешься...
       "Везде - жандармы, - мелькнули мысли у Шабурова. - В политике и в любви". Он поспешил отойти от греха, хотя и сделал это неохотно, ощущая весеннюю тоску по женской ласке и не одолев еще боль недавней Нюсиной измены.
       Умывшись холодной водой прямо во дворе, Шабуров вошел в комнату и остановился в удивлении у порога: по комнате разгуливала черноглазая девушка в белой кофте и синей юбке, в бурых сандалиях на босу ногу. Толстые каштановые косы с вплетенными в них красными атласными ленточками вздрагивали при каждом шаге красавицы. Прядь волос, выбившись из косы, каштановой струйкой вилась на смуглой тонко очерченной шее, путалась в сдвоенной нитке мелких радужных бус.
       - Здравствуйте! Чего же вы стоите? - первой заговорила девушка. - Серафима Яковлевна на грядках, а меня вот прислала... Завтракать будете?
       - Завтракать буду. А вы кто? Прятались разве, что я...
       - Я племянница их. И не пряталась, - покраснев и опустив глаза, возразила девушка. - Мы в Троицкой живем... Завтракать-то будете?
       - Непременно. Но чего же такая сердитая?
       - Я нисколечко не сердитая, - возразила девушка, подавая на стол. - Позавтракаете, хлеб и тарелку уберите в поставец, а я пойду. У меня дел много...
       - А зовут вас как, племянница?
       - Галей, - уже с порога сказала она, обернувшись. На мгновение задержалась. Но как только Василий шагнул к ней из-за стола, бегом бросилась из дома.
       Вечером второго дня к Федотову пришел посидеть Кузьма Сорокин. Сыграли в подкидного дурака, потом завели граммофон.
       - До чего же техника шагнула! - крутя головой, сказал Сорокин. - Труба, а из нее Шаляпин поет...
       - А вот сосед прислал с фронта письмо, - крутя ручку граммофона, хмуро сказал Федотов. - Пишет, что немец задавил их техникой: жить не дает, снарядами бьет и бьет...
       - Подожди, мы ударим по своему царю и по немцам, по их технике..., - начал было Сорокин, но в сенях стукнула дверь.
       - Поди-ка, Серафима Яковлевна, кто это там?
       Возвратилась она с гостем в белоснежном кителе, в широких синих штанах с напуском на лакированные голенища сапог, с шашкой и револьвером на новеньком желтом ремне.
       У Шабурова екнуло в груди. "Чего же это сам вахмистр Кичаев пожаловал? Из-за меня или Сорокина? А может, поглубже о чем пронюхал?"
       Парадно разодетый Кичаев дружелюбно поздоровался.
       - Прогуливался после приезда из Курска, вижу, в окне светится. Дай, думаю, зайду к соседу. В шашки, думаю, сыграем. Не помешал?
       - Сидору Сидорычу завсегда рады, - сказал Федотов, а Серафима Яковлевна суетливо обмахнула фартуком и без того чистую табуретку, подвинула ее к Кичаеву.
       - Садитесь, пожалуйста. Редко стали к нам захаживать, Сидор Сидорыч...
       - Дела, знаете, слу-у-ужба. - Кичаев грузно опустился на табуретку, вынул огромный клетчатый платок, вытер шею, коротко стриженую русую с проседью голову, крякнул: - Тепло-о-о! И радость от тепла и мука - все сразу. А это и есть ваш гость? - неожиданно спросил Кичаев, суя платок в карман штанов и тут же внимательно всматриваясь в Шабурова. - Слышал о нем, слышал. С Савелием Никаноровичем молодой человек познакомился, а вот со мною пока нет... Но это ничего, со временем...
       Шабуров молча выдержал пристальный взгляд жандармского вахмистра, пока тот сам отвел в сторону свои серые чуть воспаленные глаза.
       Афанасий Иванович, заводя граммофон и сдерживая охватившую его тревогу, неровным голосом, как при одышке, сказал:
       - Да вот приехал, вспомнил о старике. Я ведь нянчил Василия, теперь он вырос... А вот, Сидор Сидорыч, послушайте новый марш. Привез мне Василий пластинку в подарок... Новый марш.
       - "Хитер старик, - с уважением подумал Шабуров о Федотове. - Может импровизировать кстати..." Вслух сказал в унисон Федотову:
       - Жаль, разбил вторую по дороге. Тоже была военная - "На сопках Манчжурии"...
       - Да уж и за это спасибо, - обрадовался Федотов сообразительности Василия. - Ведь какой марш: "Вступление в Адрианополь", о славе русского царского оружия...
       Зная склонность Кичаева к граммофону, водке и шахматам, Федотов преднамеренно поставил пластинку, чтобы отвлечь внимание вахмистра от Василия.
       Граммофон сначала зашипел, потом что-то звякнуло внутри, и громыхающие звуки марша заполнили комнату.
       Кичаев упоенно слушал, раскрыв рот и оттянув щепоткой правое ухо для большей слышимости, нацелив его на граммофонную трубу.
       Но или воинственные звуки марша или что-то другое все же пробудило в нем чувство служебного долга, от которого умно и настойчиво отвлекал жандарма Федотов. Постучав толстым коротким пальцем о крышку стола, Кичаев шумно вздохнул и, уставившись глазами на Шабурова, сказал:
       - Марш дюже военный, к нонешним временам сильно подходит. Времена теперь какие, сами знаете! Вот, к примеру, сидит передо мною незнакомый человек. И я обязан с него вид потребовать. Слу-у-ужба!
       Федотов сделал чуть уловимое движение, но Шабуров предупредил все его возможные действия: молча, с достоинством подал он вахмистру свой паспорт и военный билет с отметкой об отсрочке.
       Пока Кичаев просматривал бумаги и проверял на свет, Серафима Яковлевна догадливо подала на стол закуску и хранимый в поставце "на всякий случай" графинчик с настойкой.
       - Мне надо идти! - поднялся Сорокин, все время молча наблюдавший за происходящим. Шабуров заметил, что белесый шрам на лбу Сорокина вдруг налился кровью, темные глаза колюче сверкнули. "Этих не примиришь, - с гордостью подумал Шабуров о Кузьме. - Высказывает ненависть без дипломатии". - Скоро в депо, на смену...
       Взяв с подоконника черный картуз, горбясь и кряхтя, Сорокин вышел из комнаты и не сказал: "До свиданья!", так как не хотел, чтобы это его слово коснулось и жандармских ушей.
       Сидор Сидорович нетерпеливо посмотрел ему вслед, даже двинулся, чтобы встать и пойти за Сорокиным, но глаза скользнули по графину с золотистой настойкой на янтарках и по закуске на тарелке, засмеялся, потом облизал губы:
       - Еда и питие для нас пользительны.
       - Вскоре, раскрасневшись и обливаясь потом, Кичаев вернул Шабурову документы и начал жаловаться на свои тяжелые и многочисленные обязанности.
       - Ведь служба наша царская! - крякал он, наливая третий стаканчик. - Раньше мы в кавалерии служили, на состязание водку выигрывали: чья лошадь на барьере даст маху, того и опивали. А пить, было условие, носа не морщить, штраф полагался. Герои. Теперь вот служба стала труднее: развелось унутренних врагов, как блох. Сицилисты, к примеру сказать, вы что о них думаете? - Сидор Сидорыч загадочно прищурил глаза. - Думаете, они порты долой и на печь залезли? Не-е-е, брат, не залезли. В Питере, сказывают, они на грудцы лезут против власти предержащей...
       Э-э-эх! - Сидор Сидорович опрокинул стакан в горло, сплюнул под стол и постучал кулаком. - Ослабела столичная полиция, уробела. Нас бы туда, в столицу для наведения порядков!
       Мечтательно вздохнув и хрустнув огурцом, Кичаев долго целился горлышком графина в стакан, все же слил туда остаток, выпил, морща лицо и забыв о своих "кавалерийских состязаниях" и традициях.
       - Не умеют у нас ценить людей! - выкрикнул жалобу и расправил на груди оранжевый аксельбант. - Вот сижу в глухом медвежьем углу, а сицилисты в Питере на грудцы к самому царю лезут... А ты, мил человек Севостьянов, промежду прочим, в шашки умеешь играть? - прервав жалобы, спросил Кичаев у Василия.
       - Играю...
       Кичаев подпрыгнул от радости.
       - Серафима Яковлевна, досочку нам, досочку, пожалте...
       Партия началась успешно для Кичаева. По-детски радуясь ошибкам и невнимательности Василия, Кичаев хлопал себя ладонями по ляжкам, снимал шашки и мысленно готовил своему противнику "полное окружение".
       - Ты, мил человек, не хитри! - потирая руки от удовольствия, глянул Кичаев пьяными глазами на Василия и усмехнулся: - Шашку эту, промежду прочим, за фук беру! У нас, мил человек, не моргай!
       - Ну-у-у? - сокрушенно простонал Василий, хотя и умышленно подставил свою фигуру "под фук". - От вас, Сидор Сидорович, даже наши макеевские шахматисты не спасутся...
       - А ты, мил человек, думал как? Я везде на первом сорте состою! - увлеченно хвастал Кичаев, двигая тем временем фигуру в явно непоправимое положение. Даже Афанасий Иванович и Серафима Яковлевна, молча наблюдавшие за игрой, раскрыли рты и старались глазами встретить взор Василия и подсказать ему ход, чтобы использовать ошибку жандарма.
       Но Василий глядел на доску и обдумывал.
       - Да, Сидор Сидорович, - вроде как сочувственно отозвался он на хвастовство Кичаева, нацеливаясь в тоже время щепотками на доску. Вдруг энергично переставил фигуру и произнес безразличным тоном: - Да, Сидор Сидорович, вам, между прочим, уборная...
       - Как уборная?! - встрепенулся Кичаев. Наклонился, чуть не цепляя фигуры мясистым широконоздрым носом. Обнюхивая, неудачно попытался языком передвинуть фигуру и тем еще более ухудшил свое положение. Тогда виновато посмотрел на Василия и начал оправдываться: - Ну, мил человек Севостьянов, это я просто немного отвлекся и упустил свое сословие. На этом не помирюсь. Давай еще сыграем. Теперь я беру черные, они заметнее для меня...
       - Что ж, играйте черными, - согласился Василий и подумал: "Этого черта не следует злить. Проиграю ему, чтобы скорее ушел".
       Из девяти дополнительных партий Сидор Сидорович выиграл шесть. Было уже поздно. Но не по этому, а, боясь снова проиграть, Сидор Сидорович спохватился и поспешил домой.
       - Всегда вы так хитро и приветливо встречаете жандармов? - раздеваясь за занавеской, спросил Василий у Федотова, когда тот проводил Кичаева и, вернувшись в комнату, достал газету из-за зеркала, начал просматривать на ночь.
       - С волками жить, по волчьи выть, - оторвавшись от газеты, сказал Федотов и усмехнулся: - Ученые, кроме того, говорят, что от оспы надо лечиться оспой...
       - Это, пожалуй, правильно, - согласился Василий, взбивая кулаками подушку. Он уже хотел ложиться в постель, как его внимание привлек шорох за окном. Покосившись туда глазами, увидел приплюснутый к стеклу широкий нос и напряженные глаза с воспаленными веками. "Не удержался таки, Сидор Сидорович, спьяна полез на грубое подсматривание. Убивать бы таких людей сейчас и в будущем, чтобы они не портили жизнь другим. Жаль, нельзя мне сделать это сейчас, - подумал Василий, полный внутреннего кипения. - Нельзя мне, нужно беречься для более важного дела" И он начал креститься, потом перекрестил на виду у соглядатая кровать и полез под одеяло. Видел при этом, что и лицо жандарма отдалилось от стекла, призраком растаяло в темноте.
       Шабуров не стал ничего говорить об этом Афанасию Ивановичу. Но, лежа в постели, долго смотрел сквозь занавеску на желтое пятно лампы и на серую подвижную тень, падавшую на ситец от головы Федотова, думал о своем - о черноглазой Гале с каштановыми косами и пышным бюстом, трепетавшим под белой кофточкой тогда, утром. "Для меня ли это счастье и будет ли оно вообще?"
      
      
      
      

    4. НА СВАДЬБЕ

      
       Утром Афанасий Иванович, внимательно выслушав рассказ Василия о подсматривании жандарма за ним, сказал:
       - Хорошо, что ты догадался помолиться: от черта, говорят, молитва помогает. Но этого мало. Надо тебе быть поближе к молодому делу, чтобы меньше в политическом подозревали. Зайду вот к Анпилову, на Речной улице живет. Посоветуюсь...
       Через несколько дней, возвратившись с работы, Афанасий Иванович особенно долго плескался перед умывальником. Фыркая и отплевываясь, временами покрикивая через настежь отворенную дверь жене:
       - Ма-а-ать, манишечку не забудь погладить, под синей рубашечкой лежит в сундуке... Ма-а-ать, запоночки. В пудренице, кажется, завалялись. Одеколончику посмотри. В прошлом году покупали у Корнилевского. Может, осталось в граненом флакончике?
       Закончив туалет, Федотов показал руки Василию, заворчал:
       - Их даже царской водкой не отмоешь, не только мылом. Двадцать лет пилю да рубаю металл, вся шкура насквозь почернела. Так вот и у батьки моего, он до самой смерти слесарем проработал. Как мы приехали в 1896 году, когда железную дорогу через Старый Оскол на Валуйки пропускали, так и...
       - И давно батюшка ваш помер?
       - Не помер, - возразил Афанасий Иванович глуховатым голосом, и лицо его сразу стало серьезным, в голубых глазах задрожали боль и грусть. - В пятом году у нас было серьезное дело... Забастовали, зажали в вокзале уездного исправника Успенского, а он выстрелил. Наповал моего батю, прямо в голову...
       Помолчав немного, Афанасий Иванович взглянул на Василия:
       - За этот должок мы скоро расквитаемся, хотя это и есть дело прошлое, но забыть нельзя... А сейчас, Василий Петрович, собирайся получше, пойдешь со мною на свадьбу. Мастер наш к солдатке Киселевой, в Троицкую слободу, принимается во двор. Мужа ее летось под Перемышлем убило, а бабе по молодости во вдовах не сидится. У нас так принято: если мастер женится, всем цехом гуляем у него на свадьбе...
      
       - Мне-то разве удобно? - нерешительно возразил Василий.
       Афанасий Иванович сердито посмотрел на него.
       - Какой же из тебя отпускной человек для людского разумения, если свадеб-гулянок уклоняешься? А у нас принято всем цехом гулять у нашего монтера-жениха. Тебе надо.
       - Иду, - сказал Василий, поняв замысел Федотова. А тот, снова обрадованный сметливостью Василия и желая поглубже ввести его в курс здешних обычаев, без чего трудно жить подпольщику, пояснил:
       - До войны у нас все больше по мясоеду женились или по Красной Горке, а эта свадьба - в диковину, народу поэтому будет - пушкой не пробьешь. Жаль только, что Серафиме Яковлевне нельзя пойти (О причине не спрашивай, там женское дело), она бы поплясала. Мастерица на этот деликат.
       Пока Василий собирался, Афанасий Иванович тоже успел натянуть суконные брюки навыпуск, прицепил на шею очень высокий и туго накрахмаленный белый воротничок, повязал черный атласный галстук, защелкнул серебряные запонки на манжетах, аккуратно застегнул жилетку и, кряхтя и посапывая, сунул вывернутые за спину руки в рукава поднесенного Серафимой Яковлевной отглаженного пиджака, встряхнул плечами.
       - Чем не жених? - охорашиваясь перед большим настенным зеркалом и лукаво показывая Василию в сторону жены глазами, спросил Федотов сам о себе. - Прощай, Серафима Яковлевна, к девушкам иду!
       - Ладно уж, ла-а-адно, - добродушно заворчала Серафима Яковлевна, поправив выбившиеся из-под платка седоватые волосы. - Кавале-е-р. Жаль, одеколон весь пересох, спрыснула бы для аромата. Книжку-то свою не забудешь?
       - Никак невозможно забыть, - воскликнул Афанасий Иванович в испуге и начал торопливо обшаривать свои карманы. - Здесь она, со мною. Люблю о городе рассказывать, о прошлом. Ведь без прошлого, если разобраться, нет никакого народа и никакого города, настоящее не поймешь, о будущем не подумаешь. Вот и книжечку эту, чтобы на память не ошибаться при рассказе, всегда ношу с собою. Погляди, Василий Петрович, интересная. В знак трехсотлетия Старого Оскола напечатали эту книжечку в Санкт-Петербурге в 1894 году...
       Василий развернул тонкую книжечку, чтобы прочитать, но Афанасий Иванович заторопил его:
       - Пойдем, пойдем, пора. Я тебе по дороге и на местности все расскажу вкратце, а потом и сам до всего дойдешь. Книжечку давай сюда, в кармане сохраннее...
       Они вышли на железнодорожную насыпь, потом пересекли одноколейку и спустились на Коновальскую улицу Стрелецкой слободы.
       - Вдревле, - пояснил Афанасий Иванович, - жили тут два искусных коновала. Из-под Москвы сюда бежали, от бояр. От них и пошел Коновальский плант, по-нашему - улица. А сама слобода Стрелецкая - от стрельцов название получила. В шестнадцатом или в начале семнадцатого века московский царь пригнал их на Оскол-реку стеречь Русскую землю от степняков. Тогда же и пушкари основали слободу Пушкарку. "Гафуницы громкопальные" самими же пушкарями для крепости Оскол отливались. В центре слободы "смрадным дымом дымила и огнием кроваво-красным светилась в ночи литейная изба".
       Про смелость пушкарей легенды народ складывал, а вот в сентябре тысяча девятьсот двенадцатого такое случилось. Пушкарское общество сходом постановило и уполномочило своего поверенного - Матвея Ивановича Ушакова вручить бумагу с просьбой сложить с общества ремонт дамбы от большого моста и по всей улице слободы Стрелецко-Пушкарской и взять его на Уездное земство. В бумаге говорилось, что большинство населения нашего не ездит через железный мост из-за боязни быть убитыми лошадьми, пугающимися паровозных гудков.
       Федотов толкнул Василия под локоть и сказал:
       - Думаешь, выродились пушкари, что стали бояться паровозных гудков? Тут другое: не желают люди за свои средства дорогу содержать для купцов и промышленников... Не от хорошей жизни потомки старо-оскольских воинов, штурмом бравших турецкую крепость Азов и громивших шведа под Полтавой, заговорили вдруг о "боязни" ездить через железный мост...
       Но это я к примеру, для понимания. Теперь вот про Ямскую слободу скажу. Она от ямщиков пошла. Постоялые дворы, "ямами" называемые, содержали в слободе лошадей для государственных прогонов. А вон там, за городом, на буграх казаки жили для охраны крепости. Теперь слобода Казацкая.
       В наших местах все кругом историческое. Наша слобода Ламская тоже свое название от истории имеет. Давным-давно на ее месте леса были непроходимые, а река-Оскол погубила эти леса. Она тогда постоянного русла не имела, перекатывалась от меловых бугров, на которых сейчас город стоит, чуть не до современного вокзала. Вот и погибли дубы и яровые леса, упали, занесло их песком-илом. Целые леса под землею погреблись. Теперь жители вот уже целый век раскапывают землю, дубы достают на топливо, на мебель, на разную постройку. Река остепенилась, может, тысячу лет назад. Судоходной была. При Борисе Годунове судна-струги плавали, потом плоскодонные корабли грузы возили. У Ламской была перевалочная пристань на полмиллиона пудов в сезон. Еще имелась пристань в нынешнем селе Каплино. Монастырская пристань. И поныне один плант называется этим именем. Имеются и другие урочища судоходного названия: "Пристань старого монастыря" - в том же селе Каплино, "Кириллова пристань" - севернее Ездоцкого, "Пристань" - возле Стрелецкого моста.
       Все эти дела творились вот тут, В ПОЙМЕ ОСКОЛА.
       Вот и название слободы Ламской связано с древним занятием здешних первожителей. Они с помощью лямок бурлачили и проводили плоскодонные суда через перекат, особенно в засушливое время. От слова "лямка", от труда, пошло название "лямские люди" или слобода Ламская, где они поселились для промысла и жизни. Так и передается нам, узнаем, что совершалось многие века тому назад в пойме Оскола. Бурлачил народ, лямками перетаскивали судна через перекат.
       Есть еще и Гуменская слобода. Там было воеводское гумно, а люди поселились вокруг для удобства жизни и молотьбы хлебов. Отсюда и пошло название слободы Гумны.
       Ездоцкая слобода образовалась потом, когда через леса и топи из Старого Оскола дорогу прорубили на шлях к Воронежу. Тогда такую дорогу в настил по топям называли "ездочкой". По обе стороны воевода поселил служилых людей для охраны дороги, промыслом разрешил заняться. Так и заселилось место, прозвали слободой Ездоцкой.
       Про город и слободы надо бы книгу большую составить, а ее нету. О городе довольствуемся пока "Никоновской летописью", а в ней вот что говорится, - Федотов достал тощую книжечку, полистал, остановившись, прочитал почти нараспев:
       "...Того ж году (Это 1593-го, пояснил Василию) царь Федор Иванович виде от крымских людей своему государству войны многие и помысли по сакмам татарским поставить городы и послал воевод своих со многими ратными людьми; они же, шедше, поставили на степи городы Белгород, Оскол и Волуйку и иные городы... и насади ратными людьми, казаками и жилецкими людьми, те же городы его праведною молитвою укрепились и ныне стоятъ..."
       Крепость обложили в две стены дубового леса, мерою по окружности 380 саженей и один аршин. На стенах башни были для пушек. Всего десять башен. Посмотри, Василий Петрович, вон на бугре тюрьма стоит. Там был центр крепости. До сих пор знаки крепости сохранились. Подземный ход, например, начинался в крепостном соборе, шел к рекам Осколу и Оскольцу, чтобы воду брать при осаде крепости татарами. Шел он и к "Горняжке" для способности выходить из крепости гарнизону и бить татар или поляков с тылу...
       Земля вот эта, - Афанасий Иванович нагнулся и щипнул грунт, - она большой кровью мазана. И хлебушек здесь мужик спокон веков сеял и разных и разных врагов на русскую землю боем не впускал. Даже Екатерина Вторая признала заслугу жителей наших старинных, учредила в 1780 году герб Старо-Оскольский с изображением ружья на красном фоне и золотой сохи на зеленом поле.
       "Герб сделан тако потому, - писалось в Указе царицы, - что в оном селении жители суть старинные воины, упражняющиеся в свободное время в хлебопашестве".
       Мы, скажу тебе, Василий Петрович, свою историю ценим, гордимся. К примеру сказать, воевать наши земляки и работать умели. Рассказывают, что в тысяча шестисотом году Оскольский воевода Иван Жиров-Засекин и подъячий Михайло Нечаев писали царю Борису, что на Дону и в Оскольском крае зло назревает противу дела государева, что казацкий и стрелецкий голова, Степан Данилов "умствует" и с чернью близок и в присяге царевой не тверд.
       Распознали люди про этот донос и в 1604 году связали воеводу, а через два года на Елец ударили вместе с Иваном Болотниковым. А после поражения зло глядели на присланного Василием Шуйским в Оскол воеводу Бутурлина, который начал хватать беглых и возвращать в подмосковные вотчины. Бутурлина схватили и повесили у крепостной стены ногами к солнцу и на птичий корм.
       Вот за это прозвали Оскол мятежным городом и пословицу при царском дворе сложили про всякого беглого: "Гол, как сокол, но за волей убежал в Оскол".
       А бежали тогда люди, куда угодно, от нужды и бояр подальше, чтобы воздухом подышать, землю пахать свободно, на спине поменьше струпьев иметь от панской плети.
       Я вот тебе еще скажу интересную легенду, КОГДА И ПОЧЕМУ НАШ ГОРОД НАЗВАН СТАРЫМ ОСКОЛОМ.
       - С удовольствием выслушаю, - ответил Василий Петрович, любуясь молодо блестевшими глазами Федотова и всей его задорной фигурой, влюбленной в родной край. - Мне ведь нужно знать историю этих мест. Почем знать, возможно, придется жизнь здесь проводить, книги писать о крае...
       - Ну, вот же, об этом самом и я забочусь, - поднял Федотов палец и, подумав немного, продолжил рассказ: - Крепость, заложенная в середине мая 1593 года на лобастом бугру у слияния Оскола и Оскольца, была названа "Осколом", по имени реки. А в 1647 году на реке Оскол был основан еще город-крепость, которому дали наименование Царев-Алексеев. Это в честь молодого царя Алексея Михайловича.
       По преданию, основанному на действительном факте, известно, что из крепости Царев-Алексеев многие военные бежали в "черкассы", в бродячие шайки разбойников. И начернили они царю грамоту, что "греховен град во имени его". Суеверный царь Алексей приказал именовать град не его именем, а "естеством, Осколом, сиречь".
       В 1655 году часть бежавших в "черкассы" была поймана, о чем воевода Роман Сатин грамотой отписал царю Алексею. А тот, получив радостную грамоту, дары послал воеводе Оскольскому.
       Дары эти осели у воеводы нашего города, до Сатина не дошли. Вот тогда Роман-воевода жалостливую челобитную царю написал и просил различать грады по летам и делам, а не по летам одним щедростью жаловать.
       Царь догадался о своей ошибке, Указы дал в 1655 году: именовать Оскол-град нижний, по младшеству лет, Новым Осколом. Именовать Оскол верхний Старым, по летам тому граду быть у Оскола и Оскольца рек. Подарки оставить, как приютились, а воеводе Роману Сатину на повтор послать же такие, чтобы в безобидстве...
       Потом Афанасий Иванович, увлекшись, начал рассказывать О ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТЯХ И ЗНАТНЫХ ЗЕМЛЯКАХ, о военных походах осколян на Литву и Польшу в XVI веке, об участии осколян во втором походе Петра Великого на Азов, о похвале Суворова старооскольцам - Самохвалову, Озерову, Афанасьеву за подвиги во время Альпийского похода 1799 года, о похвале Кутузова Старооскольскому полку за разгром турок в 1811 году на Дунае, о посещении Петром Первым Старого Оскола в 1708 году проездом к Полтаве, о пребывании здесь, на Старо-Оскольских ярмарках, воронежского поэта Алексея Кольцова и сатирика Салтыкова-Щедрина, проезжавшему 20 июля 1862 года из Воронежа в Старый Оскол на Харьков во время большого "Ильинского пожара", уничтожившего город...
       - А еще об этом ты знаешь? - спросил Федотов очарованного его рассказами Василия. - В Старом Осколе, на Гусевке, в семье бедного цыгана-музыканта, 23 сентября 1886 года родился Михаил Гаврилович Эрденко, о котором теперь газеты пишут: слава у него мировая, скрипач. Вот только приходится ему на чужбине жить, за границею. Провинился перед властями: в 1905 году, будучи слушателем Московской консерватории, он руководил сводным оркестром революционных студентов на похоронах убитого черносотенцами руководителя московских большевиков Николая Эрнстовича Баумана. За это репрессирован охранкой, бежал за границу...
       Вот как, что ни шаг по нашей земле, то подвиг и история, - хотел было продолжать Афанасий Иванович, но свадьба дала о себе знать: послышался голос скрипки, мелкий перезвон балалаек, над болотом плескнулись хмельные выкрики, похожие то на сбивчивую песню, то на крупный сердитый разговор. - Пойдем, опаздываем...
       Они повернули за церковь и увидели многочисленную толпу людей всех возрастов в праздничных пестрых одеждах. Все копошилось, двигалось. Над гомоном звуком, как бы прикрывая их крылами, господствовали голоса веселых девушек, которые звонкими речитативами чеканили "величальные" песенки:
       ...Князь красивай,
       Князь богатой
       Гребет денежки
       Лопатой...
       Ай-люли, ай-люли,
       Люлюшеньки-люле-о,
       За ним ходит
       Все село...
       Добровольным "величалкам" никто не догадался или не захотел вынести вина и закусок, они сменили мотив, начали "корильную" песенку против жениха:
       Кто ж сказал-соврал,
       Что жених богат,
       Что жених хорош?!
       Черт у него, не хорошество!
       Сам шестом,
       Голова пестом,
       Уши ножницами,
       Руки грабельками,
       Ноги вилочками,
       Глаза дырочками...
       - Что же вы, сороки-вертихвостки, жениха в позор славите? - раздвигая локтями густую толпу девчат, облепивших окна и двери невестиной хаты, как мухи сладкий пирог, ворчал Афанасий Иванович.
       Девчата, посматривая на шагавшего за ним Василия, приплясывали и отвечали Афанасию Ивановичу песенкой же:
       Пусть жених не скупится,
       Не скупится сват:
       Станем песни петь
       По иному, брат.
       Как он будет дарить,
       Так мы будем хвалить.
       А не будет дарить,
       Будем дальше корить...
      
       Разберись, Анюта, отбрось рогож:
       Твой жених не хорош, не пригож:
       На горбу-то роща выросла,
       В рощи той грибы растут.
       Грибы растут березовые.
       На голове-то мышь гнездо свила,
       В бороде-то детей вывела.
       А на лбу-то хоть лапшу сучи,
       На бровях-то журавли клюют...
       В горнице, за приставленными впритык широкими столами, звеня стаканами и шумя, чокались гости.
       - Го-о-орько, го-о-орько!
       Афанасий Иванович и даже мало кому знакомый Василий сразу попали в объятия охмелевших, добродушно настроенных хмельных гостей.
       Чьи-то услужливые руки поставили перед Федотовым и Василием граненые чайные стаканы с мутно зеленой остро пахнущей перегаром самогонкой, подвинули тарелку с огурцами и солеными помидорами, мелко накрошенным картофелем и горкой рыжей "икры" из протертой сквозь терку моркови. Появились ржаные коржики в масле и сметане, вареники в сметане. Вареники были такого огромного размера, что Василий, одолев один из них, уже не имел сил прикоснуться к другой пище, тяжело задышал.
       На свадьбу мастера собрались потомственные арматурщики и слесари, токари и машинисты, кочегары и смазчики со стрелочниками, сами женившиеся чуть ли еще не в средине XIX века.
       Даже во хмелю, они с удивлением рассматривали друг на друге хрустящие накрахмаленные манишки, галстуки в белый или желтый горошек, "бабочки" с бронзовой позолоченной брошкой и поддельными зелеными или вишневыми глазочками стекол самоцветов, пахнущие нафталином добротные пиджаки и жилеты из неиспорченных суррогатной примесью тканей. Все чувствовали себя сначала, как на маскараде. Потом, выпив и закусив без стеснения, представители старшего поколения начали веселиться и шутить с завидным для молодежи остроумием и увлечением. И это возможно было лишь для людей, которые со стороны членов своего класса никогда не переживали подлостей, обид и огорчений.
       - А-а-а, барон фон Дудкин! Мое почтение! - вставая из-за крайнего стола и простирая руки для объятия, прогремел богатырским голосом рыжебородый человек со стального цвета пьяными глазами, пытаясь двинуться к Афанасию Ивановичу. - Я тут, признаться, поспешил выпить, и задремал, почему и не видел, как ты вошел. Выпьем за уважаемого Ивана Григорьевича и за его невесту, за Анну Сергеевну. Го-о-орько-о! - закричал он так громко, что за столами переглянулись, а от окон шарахнулись в сторону и бросили петь девушки и ребятишки.
       - Это жандарм Харахордин Андрей Андреевич, - показав на орущего глазами, успел Федотов шепнуть Василию. - Переоделся барбос в штатское, но пьян по-настоящему. Ты садись вот здесь, рядом с Константином Михайловичем Анпиловым... Поговорите, а я займу Харахордина...
       Василий подал руку Анпилову, и они сейчас же разговорились, впервые в жизни так близко, хотя знали друг друга и участвовали во взаимных своих судьбах давно.
       Харахордин тем временем, как бы подтверждая мнение Федотова. Спьяна схватил, вместо кувшина с самогоном, вспотевшую корчажку с только что принесенной из погреба сметаной, выпил ее до дна и снова упал головой и грудью на угол стола и захрипел, так и не облобызав брезгливо отшатнувшегося от него к окну Афанасия Ивановича.
       - Го-о-орько-о! - кричали гости то там, то здесь.
       Чернобровая молодица, утирая концом белоснежной фаты пунцовые тугие губы, шутливо, но без робости отмахивалась от гостей:
       - Ох, ну вас, совсем меня уморили: "Горько да горько". Наверное, не раскушали.
       - Не ломайся, Нюра, перед гостями, если просят, - степенно возражал жених, солидный русый мужчина с протабаченными до желтизны длинными усами и с белесым зигзагом шрама на левой ноздре толстого мясистого носа, рассеченного на рождественских кулачках в предвоенный год. Поцелуемся и все тут. Так было и будет, пока жив русский народ
       - Ну, уж, ну! - стонала Нюра, закрывая глаза и обнимая неожиданного супруга белой красивой рукой, целовала в засос, так что кто-то из гостей крякал.
       "С этой молодухой Ивану Григорьевичу при его солидности трудно будет справиться", - подумал Василий, наблюдая за невестой и слушая в тоже же время замечание Анпилова:
       - Что война наделала: такой молодой женщине пришлось принимать во двор пожилого вдовца...
       Кичаев сидел под образами, отбросившись назад, и храпел.
       - Этого опасайся, - шептал Анпилов Василию. - Может, взаправду спит, может, притворяется. Я эту лисицу насквозь знаю, как еще с каторги пришел. Ведь за мною присматривает и присматривает... А если узнает, что ты есть сын Петра Ивановича и что я помогал тебе на Путиловский устраиваться, оба мы погибли... Вот и судьба наша: ходишь, а сам ждешь ареста. Я ведь от жены своей, от Натальи Петровны, скрываю, что за мною жандармы ходят. Но она все равно догадывается, в глазах постоянная тревога. Дождемся все же, чтобы жить без страха...
       Василий взволнованно слушал Анпилова, ощущая в его словах отцовскую заботу о себе и судьбах будущего. Не имея сил удержаться от выражения своих чувств к этому удивительному человеку с красным скуластым лицом и серыми добрыми глазами, вдруг обнял его за широкие плечи, крепко поцеловал в губы.
       - Что ж, это хорошо, - прошептал Анпилов растроганным голосом. - Мы знаем, почему поцеловались, а другие пусть думают, что мы спились. Только тебе, Василий, еще раз говорю, не считай всех жандармов спившимися. Харахордин взаправду спился. За водку душу продаст. Наши кондуктора тем и спасаются от него, если попадутся с "зайцем"; ставят полбутылки Харахордину. Но Сидор Сидорович, по-моему, не спит. Притворился, сам слушает и слушает...
       Среди общего шума Василий уловил вдруг совсем не свадебный спор: между дальним окном и буфетным шкафом петушились мужчины.
       - А ты видел, кто эти листовки подкидывал?! - кричал широкобородый старик в раскрытый рот своему противнику. - И нечего тебе басни разводить насчет шпиенов, не они листовки против войны пишут, а люди. Понимаешь, людям надоела война! - старик с такой силой ударил кулаком о стол, что посуда на нем подпрыгнула, задребезжали ножи и вилки.
       Невеста испуганно взглянула и сейчас же облегченно перекрестилась:
       - Слава богу, ничего не разбито. А то ведь убыток и недоброе знамение, если на свадьбе бьются стаканы.
       - Правильна, Семеныч, правильна! - закричал неожиданно Сорокин Кузьма в поддержку старика. К черту войну!
       - Молчи! - дернула Сорокина за рукав его жена, худая зеленоглазая женщина в расшитой стеклярусом черной накидке на костлявых узких плечах и в черном газовом шарфе на непомерно большой голове с огромной куделью волос. - Нализался, забыл о Сидоре Сидоровиче...
       - Видишь вот, - шепнул Анпилов Василию, - трезвая баба оказалась умнее пьяного Кузьмы. Зачем вот ему орать, если Кичаев "спит" почти рядом...
       Постепенно гости разбрелись из-за столов или сползли под лавку, захрапели. Кичаев тоже куда-то исчез. Ища его глазами, Василий беспокойно посмотрел в окно. Во дворе рыдала скрипка, гудел бубен, звенели балалайки. Облапив друг друга и поднимая густую пыль, парами кружились девушки. Парней почти не было, мальчишки бегали вокруг танцующих и задирали девушек, чтобы те обратили на них внимание. Но танцевать отказывались, прячась друг другу за спину.
       - Я, пожалуй, пойду, - сказал Василий.
       - Да, пойди к девчатам, - поощрил Анпилов. - Тоскуют, голубки...
       Сидор Сидорович, заложив руки за спину, икая и пошатываясь, неуклюже топал ногой на крыльце, то и дело опирался плечом о точеный столбик, чтобы не упасть. Казалось, он никого не видел пьяными глазами. Но когда Василий попытался пройти мимо него во двор, Сидор Сидорович проворно поймал его за подол куртки.
       - А-а-а-а, мил человек Севостьянов! Добрый вечер! Может, в шахматы или шашки сыграем? Ато, скажу тебе по секрету, пьяный народ крамольные речи заводит, а я нынче добрый: ушел оттуда, чтобы не привлекать за разговоры. Но душа культуры просит...
       "Добрый! - со злостью подумал Василий, вспомнив прижатое к оконному стеклу лицо Сидора Сидоровича в тот вечер, когда играли в шашки на квартире Федотова. - Таких "добрых" убивать надо!"
       - Зайду вот как-нибудь к вам в гости, сыграем, - сказал Василий.
       - Милости прошу, мы завсегда гостям рады, особливо образованным, - радостно проговорил Кичаев, беря Василия покрепче под руку к великому его неудовольствию.
       - Гармониста привели! - закричал кто-то за воротами. И сейчас же, сопровождаемый друзьями, во двор развалистой походкой вошел щеголеватый парень с зеленой "венкой" на ремне и с незажженой папиросой за правым ухом, над которым пушился из-под сдвинутого набок картуза черно-смоляной мелко завитой чуб.
       Выйдя на середину двора, парень передвинул гармонь из подмышки на грудь, томными хмельными глазами медленно проскользил по розовым девичьим лицам, озаренным закатом, картинно отступил в сторону, будто искал ногой более надежную точку опоры, тряхнул головой и, шевеля мехами, дробненько прошелся пальцами по медным клапанам ладов.
       Гармонь сперва рявкнула грубо, вроде простужена. Потом голоса ее заговорили нежно и страдальчески, мягко очерчивая напевными звуками колена вальса "Дунайские волны".
       - Разрешите? - с праздничными лицами и уверенными взорами ухарских глаз подбежали товарищи гармониста к жеманящимся девчатам, смело сунули руки им подмышки. - Виктор, огонька!
       Виктор сделал еще более томными глаза, прильнул к гармони щекой и выставил вперед правую ногу.
       - Будет огонек, - сказал он, веером растянул зеленые меха, заплясал пальцами по медным, похожим на крохотные ложечки, клапанам. И под сладкие звуки, сбивая друг друга и теснясь в кругу набежавшей и возросшей толпы закружились пары.
       - Степана Лукича сынок! - восхищенно сказал Сидор Сидорович, показав Василию на Гармониста. - Хороших кровей парень. Отец у него торгует съестным припасом на Курской улице. Питательно торгует, сукин сын, весело. Лавка у него вся зеленая, как лук. Учительницу одну, Лидию, приголубил для тайности. А сынок его, Виктор, на всю Расею музыкант, никто лучше его не сыграет...
       - А мне говорили, что на весь свет прославился старо-оскольский скрипач Эрденко, - возразил Василий.
       - Не верь никому, - возразил Кичаев. - Лучше Виктора нету на земле музыканта, я то уж знаю. Мне сам ротмистр Смирнов сказал это, так что и не спорь со мною и не защищай какого-то паршивого крамольника Эрденко, ничего не выйдет, мил человек Севостьянов... Этот Эрденко в пятом годе хоронил в Москве крамольника Баумана, управляя студенческим оркестром.
       - Это, пожалуй, верно, что "ничего не выйдет" из спора с вами, - согласился Василий, зевая от скуки и не зная, как ему отвязаться от Кичаева.
       - Василий Петрович, почему не танцуете? - прозвенел спасительный голос. Обернувшись, Василий встретил черные, загадочно и лукаво поблескивавшие в мягких сумерках, глаза знакомой ему Гали.
       - Да не с кем, - пожаловался Василий. - С другими девушками я не знаком, вас - не было. А тут попался веселый собеседник...
       - Со мною не заскучаешь, - с подъемом сказал Кичаев, подкрутил усы. - Мы можем на любой колер разговаривать...
       - Я это знаю, - засмеялась Галя, беря Василия под руку. - Но разрешите нам потанцевать?
       Сидор Сидорович приложил ладонь к козырьку, бойко стукнул каблуками в знак своей милости, Галя с Василием немедленно сбежали с крыльца во двор.
       Подруги сейчас же заметили Галю в обществе красивого железнодорожника. То и дело, ревниво посматривая на Василия, они подбегали к Гале будто бы сообщить "важный секрет", шептали на ухо безделицу преувеличенно радостно смеялись. Потом конфузились и, закрыв лицо, убегали, чтобы через минуту вновь появиться возле Гали, которая догадывалась о желании подруг познакомиться с Василием, но не хотела никого знакомить с ним.
       Василий тоже догадался. Ему хотелось побыть с Галей без посторонних.
       - Не желаете погулять на улице? - спросил он.
       Галя молча склонила голову, потом подняла ее и приблизила к Василию неясно обрисованное в вечерней сумеречной дымке свое красивое лицо, порывисто вздохнула.
       По этому движению, по сверкнувшему рядочку белых некрупных зубов, обнаженных улыбкой сочных губ, по вздоху Гали и жаркому мерцанию ее черных глаз, будто бы отразивших звезды в зрачках, Василий понял, что она согласна и чего-то ждет от него. Он взял ее под руку, слегка прижал к себе.
       Они, совершив один круг в вальсе, вышли на улицу, потом переступили через невысокий "лаз" в плетне, исчезли в густой черноте тихих майских садов пригородной слободы.
       Отыскав узкую садовую скамеечку вблизи плетня, присели. Сквозь склонившиеся над скамейкой ветви яблони мерцали колючие огоньки звезд в безлунном небе, казавшемся таким же тихим и неподвижным, как и безветренный воздух в напоенном ароматами цветения и травы саду.
       Разговаривали, немножко спорили.
       Галя слушала молча признание Василия, что она тронула его сердце еще в то утро, когда они встретились впервые в избе Афанасия Ивановича. Незаметно она клонилась к нему, пока голова ее легла на грудь. В таком положении Галя, сжимая руку Василия, слегка покачивалась, будто желала усыпить себя навсегда и вечно ощущать то радостное и неповторимое, что связано у девушек с первой их любовью.
       Незаметно летело время. На улице возникали и таяли голоса расходившихся со свадьбы людей. Цокая копытами, промчался конь со всадником, возможно, патрулем воинского начальника. Наконец, зазвенел над болотами и садами голос паровоза и послышался нарастающий шум поезда.
       - Пассажирский, с Валуек! - встрепенувшись, воскликнула Галя. - Скоро рассвет. Нам пора, да и сыро становится...
      
       - Посидим еще немного... И так уже светает, до солнца...
       - Нет, надо идти...
       Пройдя через весь сад и перешагнув "лаз", они сонными улицами и переулками направились к дому Гали. Навстречу им проковылял один из запоздавших свадебных гуляк в черной сдвинутой на затылок шляпе и в широком резиновом поясе с колечками и нашивными карманчиками из желтой кожи. Воображая себя, наверное, чуть ли не певцом Орфеем, гуляка пьяно горланил: "Трансва-а-а-аль, Трансва-а-а-аль, страна моя, Ты вся га-а-а-аришь в огне..."
       Вслед за "Орфеем" прошел "парень хороших кровей" со своей гармоникой - "венкой" на ремне. Он был уже без своего зеленого картуза, с растрепанными волосами и шагал то вперед, то назад, расстроив себе регуляцию излишне выпитым самогоном или денатуратом.
       Два товарища Виктора, обнявшись и выписывая ногами причудливые вензеля, что-то бормотали в затылок гармонисту.
       Заметив Василия с девушкой, один из пьяных лениво крикнул:
       - Галька, с чужого планта ребят не води, иначе тебе юбку завяжем на голове, его заставим длину моста через Оскол спичкой мерять...
       - Ну ее к черту! - сказал другой. - Без нее голова трещит. Виктор, рвани мехами эту самую, что вчера слышали...
       Виктор рванул гармонь, под ее аккомпанемент запел отчаянным голосом:
       "Яма темна-а-а-ая, сыра-а-ая,
       В яме то-о-ой лежи-и-ит вода-а-а.
       Эта я-а-ама-а-а не пуста-а-ая-а-а:
       Дезертир зале-е-ез туда-а-а-а..."
       Друзья подтянули гармонисту.
       Вся пьяная компания, свистя и горланя, двинулась к городу по кривым слободским переулкам и улицам, желая обязательно побольше людей разбудить своим криком и обратить на себя их внимание.
       Виктор, "хороших кровей парень", не боялся полиции, исправника, жандармов и патрулей воинского начальника: все эти власти любили заходить "угощаться" у отца, Степана Лукича, проявлявшего большие заботы для ограждения Виктора от призыва в армию под видом наличия у него "выдающегося музыкального таланта и необходимости направить "гения" для учебы в Московскую консерваторию".
       Шагая рядом с Виктором, не боялись властей и его дружки-оруженосцы из числа "ухарей".
       Когда замолкли вдали пьяные голоса, замолчала гармоника, Галя сказала Василию:
       - Теперь иди, не встретишься с этими, хлыстами...
       Простившись, Василий пошел в Ламскую, на квартиру Федотова.
       И впервые за последние годы он искренно жалел, что так быстро прошла ночь, восток алел и загорался багрянцем утренней зари.
      
      
      
      

    5. ОТВЕТСТВЕННОЕ ПОРУЧЕНИЕ

      
       Проснувшись позднее обычного, Василий удивился, что в этот час Афанасий Иванович расхаживает по комнате, хотя ему пора быть на работе в депо. "Неужели уволили? - тревога тронула сердце Василия. Как-то Федотов рассказывал ему, что в декабре 1915-го был в депо митинг, по рукам рабочих ходила листовка "Нужно кончать войну!" Подозревали Федотова в ее распространении и предупредили, что он будет уволен, если подозрения Кичаева оправдаются. - Неужели Кичаев доказал?"
       Сбросив с себя одеяло, и быстро натянув штаны, Василий нетерпеливо вышел из-за занавески, спросил:
       - Афанасий Иванович, разве не ходили вы сегодня на работу?
       - Был, да вернулся. Дело такое... Пойдем-ка к тебе, поговорить надо срочно...
       Они присели рядом на кровати. Афанасий Иванович полушепотом взволнованно рассказывал:
       - ...Вот и должен прибыть в Старый Оскол представитель партийного центра, Степанов...
       - Представитель партийного центра? - вздрогнув, переспросил Василий. Ему вспомнилось, что Чернобыльников говорил о предстоящей встрече Василия в Ламской со связным Бюро ЦК и показалось, что именно об этом товарище делает предупреждение Федотов и что агент, возможно, уже прибыл. - Где он сейчас?
       - Точно пока не известно, - сказал Афанасий Иванович, покосившись на Василия. - А чего это тебе так не терпится знать все раньше времени?
       - Да нет, Афанасий Иванович, я просто думал, что пришла пора окончить мой "отпуск"...
       - Ну, кончить - не кончить, а перерыв в "отпуске", может быть, придется сделать, - загадочно сказал Афанасий Иванович. - Целью приезда товарища, как нам сообщили, будет организация антивоенных групп в городе и селах уезда, чтобы сорвать предпринятую царским правительством реквизицию у крестьян скота и хлеба, поднять крестьянские массы на борьбу за раздел земли. Вот какое дело.
       Но Старооскольскому партийному комитету стало известно, что жандармерия и полиция принимает меры, чтобы не допустить Степанова в город, готовятся облавы во всех пассажирских поездах на участке Елец-Валуйки. Узнали мы также, что жандармский вахмистр Кичаев получил задание арестовать Степанова на станции Старый Оскол, если его не удастся перехватить в пути.
       Комитет решил поэтому доставить представителя центра на паровозе товарного поезда. Осуществить это мы поручили было машинисту Василию Даниловичу Ширяеву. А дело теперь осложнилось: жандармерия еще с 1905 года подозревает Ширяева, следит за ним и догадывается, наверное, о его связях с подпольным комитетом партии. Вот и Кичаев позаботился, чтобы в качестве помощника машиниста в рейсах с Ширяевым поехал надежный с точки зрения охранки человек - Шатохин...
       - Не тот ли, о котором я рассказывал? - поинтересовался Василий. - Котельщик Удодов пощечину залепил ему в вагоне...
       - Он самый, - сердито сказал Федотов. - Ему и наказано следить за Ширяевым, если же на локомотиве окажется Степанов, задержать того...
       И вот, Василий Петрович, до рейса осталось мало времени, а требуется как-то отстранить Шатохина от поездки. Поручили мы найти выход из положения дежурному по депо, нашему комитетчику, Донскому. Собрались потом мы с ним, а он и говорит мне: "Я так думаю, Афанасий Иванович, надо встретить товарища из центра в Набокино и там снять его с паровоза, доставить в Оскол на дрезине. Зачем ему рисковать и ехать на локомотиве до самого Оскола? Тут Кичаев его обязательно схватит, если даже удалим его агента - Шатохина. Степанова доставим из Набокино дрезиной. Я ее сам поведу". Еще предложил Донской не проводить никаких массовых собраний, а просто устроить тайные встречи уполномоченного центра один - на один со всеми нужными людьми, чтобы о необходимом поговорить. Если потребуется, собрание проведем уже после отъезда представителя центра.
       Это предложение Донского мы одобрили, приняли. Но как же все-таки отстранить Шатохина от поездки? Пригрозить ему сейчас нельзя - можно провалить все дело. И Донской, стукнув себя кулаком по лбу, предложил такой выход: "Знаете что? Нужен самогон-первач или очищенный денатурат. Шатохин до этого большой охотник, особенно на чужой счет". Ну, вот на том мы и порешили. А тебе, Василий Петрович, все я рассказал в подробности, чтобы мнение твое о нашем плане послушать, да и ...помощь твоя требуется. Ведь очень ответственное поручение...
       Василий порывисто схватил Федотова за руки, горячо зашептал:
       - Дорогой Афанасий Иванович, я восхищен планом и возможностью моего участия в его исполнении. Давайте поручение, выполню...
       И вот, гостивший у Федотова "макеевский" рабочий-железнодорожник Василий Севостьянов, прихватив две бутылки самогону и бутылку ректифицированного денатурата, отправился к Шатохину.
       - Не заблудись, - напутствовал Федотов. - Шатохин живет в Стрелецкой, недалеко от церкви. Окна его хаты обведены рамкой из желтой глины, ни у кого таких рамок больше нету. А у крыльца стоит сломанный тополек, тоже запомни для приметности.
       - Найду, - сказал Василий.
       - А сам... ну, это, не захмелеешь чересчур?
       - Моя голова к спиртному не крепче, конечно, чем у Шатохина, - усмехнулся Василий, - Но я смекалку имею: он будет пить, а я - пригублять...
       ... Так Шатохин и не пришел к паровозу, вместо него сопровождал Ширяева в ответственный рейс активный участник первой русской революции Константин Михайлович Анпилов.
       Василий вернулся на квартиру вечером, заметно пошатываясь от опьянения, так что Серафима Яковлевна осуждающе покачала головой и подумала: "Вовлекут его собутыльники в свою компанию, пропадет человек".
       Разобравшись, Василий застонал слегка в постели и попросил Серафиму Яковлевну подать ему на лоб мокрое полотенце. Так с полотенцем, от которого матовыми космочками шел пар, Василий и заснул.
       А в это время Федотов сидел наедине с дежурным Донским Николаем Артемовичем в его кабинете, обдумывая план дальнейших действий.
       Донскому было лет более пятидесяти. Широкоплечий, среднего роста крепыш с не седеющей черной бородой и черными колкими глазами под густой бахромой нависших бровей, он выглядел сурово. И это впечатление суровости усиливалось еще и тем, что голос Донского был грубовато-жестким, а горбатый нос с квадратным кончиком и широкими норовистыми ноздрями казался высеченным из гранита.
       На могучем теле Донского казался игрушечным черный форменный пиджак с ясными пуговицами, чужой сидела на огромной голове черная фуражка с синим кантом и кокардой из металлического паровозика и французского ключа: к облику этого человека подошел бы скорее боевой шлем и ратный доспех Ильи Муромца, стоящего на богатырской заставе.
       - Ну что ж, первая часть нашего плана выполнена, - негромко сказал Донской. - За вторую я отвечаю и не отступлюсь...
       - Да ведь утомился ты, Николай Артемович, - возразил Федотов. - Не успеешь, дежурство сдать, как ехать придется..., без отдыха...
       - Об чем разговор! - прервал Донской. - Нам не привыкать... В Набокино ребята остановят "Трехпарку", уже с ними условился... Заберу Степанова на дрезину, двинем. Поезд там постоит, сколько надо. Ну, а здесь, Афанасий Иванович, придется всю третью часть плана на тебя положить с ребятами... Потом и с Василием Степанова познакомишь, в удобное время...
       Вечером следующего дня, влекомый жаждой встречи с Галей, Василий пошел в слободу Троицкую. Он еще не знал, что партийное поручение, выполненное им, помогло и другим исполнителям плана: было успешно выполнено ими. Но в груди царило неиспытанное еще никогда до этого волнение и от желания поскорее узнать о Степанове и от желания увидеть Галю. На последнее были слабые надежды, так как забыл условиться о встрече и мог, поэтому, не застать девушку дома. Ему казалось, что раньше он ходил с большим спокойствием выполнять опасные конспиративные задания, чем в эти минуты возможного свидания с любимой Галей.
       Под окнами Галиного дома он прошелся несколько раз, никем не замеченный. Решил постучать в окно, а потом быстро отбежал к скамейке и, подавляя волнение, начал закуривать папиросу.
       Скрипнула дверь. Василий шагнул к крыльцу, но сейчас же смущенно остановился перед показавшейся пожилой женщиной.
       - Здравствуйте! - сказал он мальчишески виноватым, робким голосом. - Галина Андреевна здесь живет?
       - Здесь живет, - снисходительно сказала женщина. - Вам она зачем?
       - Так... Знакомые мы, - сказал Василий и почувствовал такую досаду на самого себя за свою неловкость, что готов был убежать. Так бы он, наверное, поступил, но женщина вдруг посторонилась от двери, приветливо сказала:
       - Прошу, заходите. Дочка моя, наверное, через плетень во дворе уговаривает подругу пойти в город...
       Василий нерешительно ступил на крыльцо. В этот момент стукнула калитка.
       - Вот и Галя, - сказала женщина с улыбкой в голосе. - Поговорите, если знакомые, а я пойду...
       - Оскандалился я, Галечка, - пожаловался Василий и рассказал, как неловко вел себя и по-мальчишески краснел...
       - Моя мама добрая, понимает молодость и уважает, если парень или девушка смущается и краснеет. "Такой человек совестный, - говорит она. - У него и душа чистая. Только подлецы не краснеют". У нас вот был такой случай. Курсистка одна, Вера Герасимова (Мать ее работает в земских механических мастерских в городе), спуталась с инспектором училищ. Это Коблов-Саплин, распутник с внешностью палача. Обещал он этой Герасимовой работу вместо неподатливой учительницы и потребовал написать клевету. Герасимова написала донос, а уволенная учительница обратилась с письмом к корреспонденту. Называлось письмо "К русской чести". А корреспондент тоже подлецом оказался, напечатал в "Русском слове" фельетон, перевернул все факты вверх корнями. Учительница заболела, превратилась в инвалидку или даже покончила с собою. И вот пришла эта Герасимова Вера к нам, такая маленькая, курносая, на мартышку похожа. Мать ей и говорит, что нехорошо клеветать на честных людей, а та нагло заявила: "Жить надо уметь". Мать схватила тогда бадью с помоями и надела ее с размаху Герасимовой на голову, а потом отхлестала негодяйку тряпкой и выбила в шею из комнаты. Вот каких людей мама не любит и с ними не церемонится. А ты не бойся, пойдем к нам...
       Потрясенный рассказом Гали, Василий шел с ней в комнату, а перед глазами так и вставала картинка его встречи в московском ресторане с тем корреспондентом, который писал клеветнический фельетон против учительницы. "Это хорошо, что народ отомстил Вере Герасимовой. Но этого мало: надо бы надеть бадью с вонючими помоями и на голову корыстника-журналиста, позволяющего похабить людей за их обращение к русской чести против накопляющейся подлости..."
       Через несколько минут беседы с Галей и ее матерью, Василий почувствовал себя здесь своим человеком. В приятной и душевной беседе растворилась, исчезла горечь и обида за Родину, на земле которой еще появляются Кобловы-Саплины и Герасимовы, а также борзописные фельетонисты с клеветой по расчету. В сердце и во всей груди разлилось радостное спокойствие и даже чувство гордости, что в любой простой русской семье находят осуждение подхалимы, клеветники и двоедушники, пользуются поддержкой честные дети народа. С такими - с Галей и ее матерью - всегда хорошо, с такими есть смысл жить и бороться за лучшее будущее.
       - А я уже собралась было идти к тете, Серафиме Яковлевне, но теперь не надо, - проговорилась вдруг Галя. Она покраснела до самых ушей, помахала кистями рук перед своим разгоревшимся лицом и, пытаясь объяснить свою оговорку, еще более запуталась и выдала, что скучала о Василии: - Мне надо вышивку показать Серафиме Яковлевне... Но теперь мы прямо отсюда пойдем в городской сад. Я уже и билеты достала... Ой-ой-ой, что я наговорила?!
       Мать поднялась и потрепала Галю за ухо. Засмеялась так тепло и сочувственно, что даже морщинки на ее лице разгладились, а черные глаза засверкали молодостью и озорством. - Так вот и я в юности со своим Андреем знакомилась. Нагородишь, бывало, всякой чепухи, боясь признаться в чувствах... А что врать, доченька, не умеешь, так и не учись... Ну, я пойду насчет самовара, поскучайте тут без меня...
       - Клавдия Сергеевна, пожалуйста, не беспокойтесь, - сказал Василий. - Разрешите нам, если можно, в город пойти...
       - Что ж поделаешь, идите, - улыбнулась Клавдия Сергеевна. - Билеты есть, пора...
       В город пошли через Стрелецкую. На длинном деревянном мосту через Оскол немного постояли, опершись на перила и любуясь сверканием отраженных в воде мостовых фонарей и золотых световых полос огней из окон прибрежных домов. Потом мимо дома Шабановых вышли на горбатую Успенскую улицу и поднялись до Курской.
       Здесь горели электрические фонари на чугунных мачтах посреди улицы, по тротуарам шумела гуляющая молодежь.
       Окна невысоких двухэтажных каменных домов с нарядными фасадами и фигурными карнизами, а также широкие зеркальные витрины, не прикрытые пока гофрированными металлическими жалюзи, светились яркими огнями, как и до войны: исправно работала небольшая электростанция, пущенная в ход в 1912 году и оснащенная, как рассказывал однажды Федотов Василию, сорокасильным швейцарским генератором "Бенц" и стодесятисильным германским "Экономом" и двумя динамомашинаими. Один из генераторов был выпущен русским акционерным обществом "Динамо" в 1914 году.
       По булыжной мостовой, невзирая на ночь, гремели колесами огромные ломовые дроги с горами каких-то фанерных ящиков и тюков, мешков с мукой и тушами битой скотины, выставивших обрубленные ноги, которые торчали красными маслами из-под брезентов и лантухов...
       - Галя, мне Афанасий Иванович рассказывал о доме Кобзева и говорил, что он очень красив. Далеко это?
       - Да вот же, рядом. Зайдем посмотреть. Мой отец был строителем, рассказывал мне историю чуть ли не всех городских зданий. И я тебе кое-что расскажу, что запомнила.
       Они остановились перед угловым зданием на Нижней площади. Деревянный корпус на высоком кирпичном фундаменте, был украшен по карнизу и оконным наличникам причудливой резьбой.
       В свете двух круглых фонарей дом казался сказочно красивым, даже экзотичным. Кровля его сделана в виде трех широких пирамидальных башенок с почти плоскими площадками, обнесенными перильцами с резными густыми балясинами.
       - Вот это мастерство! - воскликнул Василий. - И дом похож на обсерваторию...
       - Наши, старооскольские мастера сделали этот дом по проекту старооскольца Ивана Петровича Масонова и по заказу купца и лесопромышленника Кобзева. Из местных материалов сделали этот за тридцать два дня летом 1891 года.
       Сам Кобзев был полон причуд. Он единственный в городе человек, носящий цилиндр и ездящий в собор на богомолье в шестиконной роскошной карете с хрустальными окнами и золочеными стенками. А ведь до собора от дома Кобзева всего полсотни шагов. Погляди, Вася, вот этот Богоявленский собор...
       На левой стороне площади, освещенный отблесками огней в окнах зданий и в голофанах фонарей, красовался в мягком темно-синем охвате ночи пятиглавый храм с расположенной рядом с ним высокой колокольней со стремительно вознесшимся в небо острым шпилем с крестом и с ионическими колоннами у входа.
       - Да это же творение Варфоломея Варфоломеевича Растрелли! - восхищенно сказал Василий. - Его должны беречь старооскольцы как редкий архитектурный памятник старины...
       - Зависит ли от старооскольцев сохранность памятников старины? - грустно сказала Галя. - Власти народ не спросят... Народ у нас талантливый, но жизни и развороту ему не дают чиновники. Я вот даже иной раз спрашиваю себя, почему это тупые люди чаще во власти сидят, а талантливые бесталанно мучаются?
       - Галечка, ты мятежница, - ласково сказал Василий. - Об этом не пришло время говорить громко. Подождем, но все равно скажем слово...
       - Они немного помолчали, будто бы внезапно попали в тупик. Потом Галя приклонилась к Василию и прошептала:
       - А если я стану мятежницей, не разлюбишь?
       Василий, молча, крепко пожал руки Гали, и они пошли на звук музыки в коммерческом саду.
       Откуда ни возьмись, навстречу вырвались два мальчика с фанерными щитами в руках и с расклеенными на щитах яркими афишами.
       - Неужели вы не желаете посмотреть, как все движется наоборот? - прыгая и мешая им идти, спрашивал один из мальчиков Галю и Василия. - Все удовольствие стоит четвертак на двоих. Вот и билеты, покупайте, пока не раздеты!
       - Что это за зрелище? - удивленно оглянулся Василий на Галю.
       - Я сама не видела, но девчата рассказывали, что среднеапоченский кулачок, Григорий Тихонович Малыхин, показывает хитрые подвижные картинки...
       - Дай-ка афишу поглядеть! - приказал Василий, но мальчишки сразу сунули ему две афиши, толкая друг друга локтями, в азарте кричали.
       - Лучше нет на свете зрелища, чем в "биоскопе" Грекова! - кричал один. - У меня покупайте билеты.
       - Не бреши, куделя нечесаная! - совал своего соперника кулаком под нос и выпучивал глаза второй мальчик. - Самый смешной на свете есть кинематограф Малыхина... У нас билеты лучше и места теплее...
       Усмехнувшись, Василий прочел обе афиши.
       "Ежедневно непрерывно и до часа ночи в "биоскопе" Грекова показывается живая картина "Козьма Крючков". Зрители увидят 17 побед, одержанных Козьмой Крючковым в конном бою с тремя эскадронами отборной немецкой конницы..."
       - Ерунда! - рассердился Василий, возвращая афишу сконфуженному рекламатору. А второй мальчишка, пока читали его афишу, досаждал неудачнику, приплясывая перед ним с приставленными к носу пальцами. Неудачник терпеливо ожидал, что и его товарища постигнет одинаковая судьба, но Василий сказал Гале: - Вот сюда, пожалуй, следует зайти, посмотреть документальную картину "Атака на Стрыпе" по снимкам оператора Звездина. Правда, и тут есть ерунда. В афише написано: "Демонстрация картины с помощью аппарата - синематографа Люмиера. Особенность в том, что картина движется в обратном направлении, создает острое ощущение у зрителей, пользуется неизменным успехом".
      
       - Во-о, мою закарили, а у него билеты купите! - заскулил пропагандист "Козьмы Крючкова". - Я вот дам по уху Федьке, чтобы не переманивал зрителей...
       - Ладно, ребята, я вас помирю, - засмеялся Василий: - Давайте по два билета, получайте по четвертаку...
       Ребятишки бодро помчались по улице продавать билеты и расхваливать всякий заведение своего хозяина, а Галя с Василием направились в кинематограф Малыхина.
       Оказался он чуть подальше частной женской гимназии Бирюлевой. В маленьком уютном помещении сидело уже человек с полсотни. Сеансы здесь, как объяснили попутчики, длились 20-25 минут.
       Василию с Галей не повезло. Едва они заняли места, позади раздался треск. Свет погас, потом снова загорелся. Публика заволновалась.
       - Господа, прошу спокойствия! - вбежал в зал и встал на возвышении перед маленьким экраном невысокого роста толстенький человек с большой головой и узкоглазым мясистым лицом. На нем был серый купеческий сюртук с закругленными полами, сапоги в гармошку. - Прошу спокойствия, господа: наш синематограф очень чувствительный аппарат, не переносит шуму...
       Зал огласился хохотом.
       - Это сам Григорий Тихонович Малыхин, - зашептал кто-то в задних рядах: - Любую неудачу обращает в свою выгоду шуточкой-прибауточкой...
       - А как же с картиной? - спросил кто-то.
       - Через минуту аппарат починим, картина продолжится...
       - Но ведь она еще не начиналась...
       - Неверно, дорогой зритель, с восьми часов утра действуем...
       - И все вот также?
       - Бывает и хуже. Я вот вам расскажу...
       В это время свет погас, на экране вспыхнул белый султан. Странными скачками он уменьшался, потом исчез в темной водяной яме, обозначилась неширокая ледяная кромка у берега и речная рябь.
       - Это снаряд попал в речку, - пояснил Василий Гале. - А вот показано это в обратном направлении...
       - Зачем они так? - изумилась Галя. - Ведь лучше бы в прямом...
       - Эй, не крутитесь там! - сердито крикнул сзади басок. - Нам приятственнее смотреть жизнь вверх ногами...
       - Не занимайся с ним, - предупредила Галя хотевшего возразить Василия. - Это Степан Лукич, папаша того гармониста...
       Василий повинился, продолжал глядеть и поражался странности происходившего на экране: убитый снарядом солдат только что лежал на берегу реки с опущенными в воду руками и отброшенным в сторону ружьем, вдруг он повернул к публике окровавленное лицо и, хватая мелькнувшее ему в руки ружье, встал, вскинул ружье наперевес, раскрыл рот в крике и побежал так странно, что в зале засмеялись на совсем несмешное явление гибели целых солдатских шеренг под пулями и осколками рвущихся снарядов у речки-Стрыпы.
       Засмеялись зрители потому, что солдат и его товарищи бежали на экране наподобие забияк-мальчишек, схваченных сильной рукою матери или отца за подол одежонки: все у них устремлено вперед, а сами они движутся назад, все дальше и дальше от противника. При этом убитые солдаты, по мере приближения обратных кадров, мгновенно встают и с винтовками наперевес начинают бежать "вперед-назад".
       - Вот это техника! - крякал и хлопал Степан Лукич в ладоши. - При такой технике всех мертвецов можно воскресить...
       - А своего Виктора прячет, сволочь, от армии, - шепнул Василий Гале. - Пусть бы послал его на Стрыпу и воскресил, если убьют, с помощью синематографа Люмиера...
       Скоре снова раздался треск. На этот раз авария оказалась столь серьезной, что даже оптимист Малыхин не пообещал "починить его через минуту", а просто извинился перед зрителями "за происшествие" и пожелал спокойной ночи.
       Расходились нехотя, ворчали. Василий тоже хмурился, что не удалось увидеть Ивана Каблукова, участвовавшего в атаке на Стрыпе.
       - Неужели не захватило его пленкой? - спросил у Гали, но та лишь пожала в ответ плечами. Вдруг догадка обожгла Василия. Он хлопнул себя пальцами по лбу. - Вот же я осел! Да ведь лежавший на берегу Стрыпы солдат был как раз Иван Каблуков. А не узнал я его потому, что он зарос бородой...
       - Он родственник тебе? - спросила Галя, перейдя на более теплое "ты". И Василий сейчас же крепко сжал ее руку.
       - Он больше, чем родственник. Вот и ты не была мне родственницей, а теперь стала ближе и дороже всех на свете... А чего же ты хмуришься, моя мятежница?
       - Невесело после такой картины. Она хотя и дана наизнанку, а все же - это кусок кровавой жизни...
       - Признаться, Галя, мне тоже невесело от картины. Может, в сад зайдем? Слышишь, гремит музыка...
       В городе было два сада: "Общественный" - при здании дворянского собрания на Белгородской улице и "Коммерческий" - вблизи старинной крепости, рядом с тюрьмою.
       В "Общественном" гуляла избранная публика, в "Коммерческом" пускали всех, лишь бы купили билет.
       Здесь было веселее. Часто заезжие фокусники на виду у публики глотали длинные сабли и мечи, выпускали изо рта рыжее гогочущее пламя или выхватывали из-под собственного ребра боевой дротик индейского воина и тут же пронзали им свою любимую жену за измену. По грозному требованию публики, фокусник тут же воскрешал женщину из мертвых еще быстрее. Чем убивал ее.
       К приходу Гали с Василием представления в саду закончились, молодежь развлекалась по своему усмотрению под музыку сада.
       - Вася, что же это делается?! - негодующе воскликнула Галя, когда они завернули к фанерному ларьку, окруженному десятками двумя грибообразных столиков: буроватый деревянный круг прибит в центре к единственной толстой ножке, крепко врытой в землю. - Пойдем отсюда...
       Василий увидел за ближайшим столиком Виктора-гармониста. Засунув руку в пазуху напоенной им до пьяна худенькой девушки, он зажал ее ноги между своими и целовал так крепко и настойчиво, что косынка с головы упала на шею, русые волосы рассыпались по узеньким покатым плечам.
       - Наддай, Виктор, жару, наддай! - поощрительно кричали два его постоянных собутыльника. - Целуй ее до смерти. Если она твоего батьку ублажает, тебе должна совсем покориться...
       В голове Василия эта картина вызвала все ассоциации последних дней, в том числе и рассказ Кичаева о сожительстве Степана Лукича с учительницей Лидией, и рассказ Федотова о черносотенном попе Каллистратове, дед которого проклинал Щедрина, а сам он хотел сжечь рабочих в залитой нефтью яме, и рассказ о клеветнице Герасимовой, действовавшей по научению Каблова-Саплина из-за шкурной выгоды и при поддержке властей.
       "До чего же много мерзости! - кипело и жгло у него в сердце и мозге. - И какими только лопатами можно очистить нашу Родину от этой скверны! Предательство, разврат и сожительство одновременно с отцом и его сыном, принятие доносов и выдача гонораров за них. Действительно, как грустна Россия! Она не стала лучшей и после Пушкина. Неудивительно, если вот эта Лидия запишется в партию террористов и начнет стрелять по властям!"
       - Вася, чего же ты молчишь? - спросила Галя. - Пойдем.
       Виктор бросил целовать Лидию. Она начала убирать косы, и взгляд ее случайно встретился со взглядом Василия. Худое лицо девушки было смелым, карие глаза улыбались постоянной улыбкой, а на одной из щек синели жилки какой-то накожной болезни.
       - Такая не нуждается в защите, - сказал Василий свои мысли вслух. - И поступает она так не случайно. У нее, наверное, сложная жизнь и непонятное будущее. Во всяком случае, для нас она опасна. И не тем, что ее подкупят: такие вряд ли продаются. У нее просто непримиримые ко всем нормам взгляды...
      
       - Ты о ком, Вася?
       - О ней...
       - Пойдем лучше потанцуем...
       У входа на танцевальную площадку двое пьяных людей в черных "котелках" и зеленых рубахах, освещенные электрическим фонарем, воинственно махали друг на друга руками.
       - А я тебе говорю, что мы набьем немцу бубна! - кричал до хрипоты один.
       - И я говорю, набьем! - кричал второй, прожевывая вафельную чашечку от мороженого. - Надо лишь сначала крамольников скрутить в бараний рог.
       - Постоим за царя-батюшку?! - кричал первый.
       - Ппаста-а-аим! - вопил другой, брызгая растаявшим молоком в лицо первого.
       - Постои-и-им! - иронически петушиным голоском пропел подошедший молодой телеграфист с вокзала. - Сначала вытрите сопли и на фронт сходите: за столом и в пьяном виде не набьешь немцам бубна...
       - Держите его, крамольника! - закричали оба вояки и бросились на телеграфиста. - Городово-о-ой, городово-о-ой!
       Но тут набежали железнодорожники, начали колотить вояк...
       - Вася, тут нехорошо. Пойдем!
       ..........................................................................................
       Проводив Галю домой и, условившись встретиться с нею завтра на ее квартире, Василий возвращался очень поздно. Он уже беспокоился, что ему придется потревожить сон Афанасия Ивановича или Серафимы Яковлевны, если дверь окажется закрытой, надо будет стучать. Но, миновав угол амбара, Василий с удивлением и тревогой остановился: в окне сквозь занавеску пробивался свет лампы.
       "Не обыск ли? - резанула мысль. - Ведь подозревают Федотова, может быть, и меня..."
       Обойдя дом огородами, Василий осторожно, как было условлено, два раза постучал о раму и спрятался за угол хаты, пощупав револьвер в кармане.
       Вышел Афанасий Иванович в накинутой на белье черном пиджаке и глубоких калошах. Это был знак, что все благополучно.
       - Почему же огонь? - шепотом спросил Василий, полудогадываясь и полусомневаясь в причине.
       - Человека впустил заночевать, - прошептал Афанасий Иванович. - Заходи. А ребята наши молодцы (Это я про Ширяева и про Анпилова, про Донского). На Горшечном они провели за нос казацкого урядника Агафона Яковлевича Дроженко, в Набокино самого ротмистра Смирнова обвели вокруг пальца. Ну, подробно расскажу потом... Ты иди в комнату, а я спущусь в подвал..., молочка холодненького принесу...
       "Неужели для меня пришла пора? - волнуясь, сам себя мысленно спросил Василий, переступая порог дома. - Вспомнили там обо мне, дадут персональное ответственное поручение..."
       У стола сидел человек лет тридцати пяти, аппетитно поедая прямо со сковороды холодную жареную картошку.
       Он повернулся в сторону вошедшего Василия и расплылся в улыбке. В уголке его широкого рта влажным блеском сверкнул золотой зуб.
       - Товарищ Василий? - сказал он и, не дожидаясь ответа, пошел к нему навстречу, протянув руку. - Я Степанов. Меня только что познакомил с вами товарищ Федотов. Он узнал вас по стуку и сказал мне...
       Пожимая руку Степанова, Василий вспомнил, что слышал и знал о нем давно, хотя и не был знаком. Под именем Степанова работал один из тех, кто указывал рабочим правильный путь борьбы за свое освобождение, кого ловили полицейские и жандармы, осмеивали и травили за народолюбие вчерашние фальшивые друзья и тупицы-чиновники, часто не понимали родные. Но Степановы сквозь личные муки и лишения неутомимо несли в своем сердце юношескую веру в признание их общественной ценности и в неминуемость победы над угнетением, в неминуемость торжества свободы и счастья над тиранией в любой форме. Они готовы были возглавить миллионные массы народа в битве за решительную перестройку уже много раз объясненного философами и партиями, но оставшегося неуютным для людей мира.
       Впервые Василий узнал о Степанове из рассказов старших через год после своего приезда в Петербург по рекомендательному письму Анпилова с каторги в Печенегах, а вот теперь стоял рядом со Степановым и смотрел ему в лицо, стараясь запомнить навсегда.
       Это был безвременно поседевший человек со скорбной складкой между широких неровных бровей и с темными библейскими глазами, в живых зрачках которых светилась мудрость и незапятнанная совесть.
       Отложной воротник его белой рубахи был расстегнут, обнажая подвижной острый кадык и худую шею. Потертый серенький пиджачок, как на штремпеле, висел на спинке стула, небрежно сброшенный туда с широких костистых плеч.
       - Куда я должен отправиться? - спросил Василий.
       Степанов помолчал, будто и не собираясь отвечать Василию. Подошел к столу, взял вилкой тонкий румяно-золотистый кружок картофеля, потом жестом руки указал Василию на второй пустой стул, приглашая садиться. Прожевывая еду, нашарил в кармане висевшего на спинке стула пиджака портмоне, подал Василию бумагу со штампом и печатью.
       - Основное узнаете отсюда, детали уточним потом. Говорят же на Руси, что утро мудренее вечера...
       Пробежав бумагу глазами, Василий порывисто взглянул на Степанова, но тот поощрительно кивнул:
       - Да, да, по этой бумаге вы будете Костиковым...
       Василий усмехнулся и еще раз, запоминая слово в слово, прочел бумагу вслух:
       "НАЧАЛЬНИКУ ПЕТРОГРАДСКОГО ВОЕННОГО УЧИЛИЩА ГЕНЕРАЛ-МАЙОРУ АССКОМУ.
       ...Согласно требования  12/008, направляется в Ваше распоряжение мобилизованный... Василий Петрович Костиков для дальнейшего прохождения службы...юнкером...
       КОМАНДИР 22 ЗАПАСНОГО КУРСКОГО БАТАЛЬОНА,
       ГЕНЕРАЛ-МАЙОР ..................САБЛИН".
       ..........................................................................................
       Степанову, на след которого напали Старооскольские жандармы, пришлось выехать в Елец через день после отъезда Василия в Петроград. Но посещение им Старого Оскола не прошло бесследно.
       Удалось через сестер Баклановых, владелиц частного книжного магазина с библиотекой при нем, а также через аптекарский магазин Рутенберга (он и сестры Баклановы занимались также изданием открыток с видами Старого Оскола, распространяя их по всему миру в качестве иллюстрированных почтовых карточек Всемирного почтового союза "Россия") отпечатать в местной типографии листовки с призывом к солдатам и крестьянам бороться с реквизицией скота и отказываться ехать на фронт.
       В результате распространения листовок половина солдат дезертировала из уже подготовленного было к отправке со станции Старый Оскол воинского эшелона, другая половина взбунтовалась. Железнодорожники немедленно поддержали солдат и выставили свои требования о восьмичасовом рабочем дне, об улучшении снабжения и прекращении реквизиций у крестьян. В селах крестьяне начали прогонять реквизиционные отряды.
       Старо-оскольский уездный исправник жаловался Курскому губернатору, что чернянские крестьяне даже "повредили ему ухо камнем".
       Встревоженный губернатор Богговут ввел военное положение в губернии. На вице-губернатора Штюрмера, рекомендованного сюда Григорием Распутиным и Алисой Гессенской, была возложена личная ответственность за наведение порядка.
       Этот новоиспеченный "диктатор" увеличил полицию в полтора раза, удвоил жалование полицейским чинам, приказал выявить и арестовать всех зачинщиков. Были обещаны награды медалями и деньгами для тех, кто проявит понимание и усердие в исполнении правил военного положения.
       В села из Курска и других городов помчались карательные отряды, с низов полетели телеграммы.
       "Крестьяне села Новостроевки прогнали нас вилами и кольями, - жаловался уездный исправник Грайворона. - Арестовать зачинщиков невозможно из-за их большого числа. Посылать против крестьян небольшой отряд бессмысленно, а большой может и совсем вызвать революцию".
       "Прошу выслать крупную воинскую часть, - писал Старооскольский земский начальник. - Иначе совершенно стало невозможно выполнять воинские реквизиции скота и конфискации хлеба".
       И вот в этих условиях жандармский вахмистр Кичаев решил выполнить свое ответственное поручение, выбиться в люди.
       Однажды утром вызвал он к себе Владимира Юрканова, состоящего в осведомителях, и долго с ним шептался. Потом достал из папки листовку, найденную возле депо, подал собеседнику.
       - Вот это, Володька, билет для нас к славе. - При удаче, как я тебе сказал, взлетим мы с тобою на высокую ступеньку. И не сумлевайся, подсовывай, а мы схватим...
       Утомившись на работе и не обратив внимания на шнырявшего в этот день по депо токаря Юрканова, Кузьма Сорокин сложил инструменты в рабочий шкаф и вытер тряпкой промасленные руки, чтобы идти домой.
       Вдруг послышался тревожный звон в подвешенный у входа депо старый вагонный буфер.
       Вместе с рабочими Сорокин бросился во двор, а там, на путях и у поворотного круга, рассыпались цепью полицейские, жандармы, солдаты с винтовками и примкнутыми штыками.
       Почувствовав недоброе, Сорокин хотел вернуться в депо и призвать рабочих к самозащите, но перед ним встал из-за двери, за которой прятался до этого вахмистр Кичаев.
       - Как здоровье, Кузьма?
       - Посторонись! - сказал Сорокин, но Кичаев сейчас же вцепился ему в рукав и закричал: - Эй, все вы, давай сюда. Обыскать крамольника!
       Рыжебородый Хорхордину, похожий на медведя, ринулся на Сорокина, вывернул ему руки за спину. Кичаев сейчас же уверенно полез в правый карман комбинезона Сорокина, достал ту самую листовку, которую сам же передал утром Юрканову, торжественно произнес:
       - Что, каторжник, попался?!
       - Провокаторы! - плюнул Сорокин в лицо Кичаеву, потом Хорхордину. - Скоро и вас народ поведет в тюрьму!
       На второй день "Курские губернские ведомости" напечатали статью "Двадцать пять лет на посту". В ней прославляли подвиги Кичаева, но молчали о его подлостях.
       Вскоре Кичаеву дали медаль "За храбрость", Юркалову пожаловали двадцать пять целковых, а его помощнику по провокациям, имеющем кличку "Митька Дэдэес", троячок соблаговолили для поощрения.
       Об этом знал народ, готовясь к великому размежеванию совести и бесчестия, свободы и гнета, пресмыкательства и достоинства принципиального человека.
       Народ начинал все более выполнять свое собственное ответственное поручение: голодающая беднота громила помещиков, захватывала у них скот и хлеб, вырубала леса. О помощи вопили к губернатору старооскольские и новооскольские помещики и монахи Рыльского монастыря, вся дворянская губерния. Не вознесся Кичаев на высокую ступеньку и после ареста Сорокина, а лишь подлил своей провокацией масла в огонь народного пожара, горючим для которого было ответственное поручение истории.
      
      
      
      
      

    6. И Я ЖДУ

      
       Василий Шабуров давно уже числился в бегах вместе со Склянкиным, когда партия ссыльных, окруженная конвоем спешенных казаков-амурцев с желтыми околышами фуражек и с желтыми лампасами на синих штанах, грузилась на баржу у причала Котласской пристани на Вычегде.
       Серой гомонящей толпой спускались ссыльные по непросохшему скользкому крутому берегу широкой реки, цепляясь друг за друга и взмахивая руками, чтобы не упасть.
       Хвост колонны был еще на берегу, а головные уже входили по узким мостикам на деревянную, выкрашенную в желтый цвет, пристань. На помосте ее в неразберихе сплелись и качались над головами людей разные звуки: оживленный говор, сердитые окрики конвоиров, умышленно громкий топот ссыльных, гулкий стук топоров в черной глубине пришвартованной к причалу баржи, чья-то однотонная мелодия, долетавшая из трюма через открытые палубные люки.
       - Эй-эй, не все сразу! - кричал молодой скуластый казак, растопыренными пальцами одной руки осаживая наседавших людей, другой придерживая у плеча обнаженную шашку, кончик которой отражал голубое небо и солнце, то и дело загорался искристой звездочкой, слепившей арестантов до рези и слез в глазах. Шашка, требуемая уставом для конвоя, была теперь бесполезна и очень стесняла казака, увеличивала для него опасность оступиться и упасть под мостик. Вот и, убивая в себе инстинкт страха, казак кричал: - Э-э-эй, не все сразу напирайте, а то рубану!
       Вскоре вся партия ссыльных оказалась на покрытом ошметками грязи помосте пристани, но на баржу вход задержали: рябой краснолицый подрядчик в зимней меховой шапке, в грязном брезентовом плаще поверх пиджака и забрызганных глиной высоких сапогах с козырьками ловко командовал грузчиками, которые еще не завершили погрузки ящиков, бочек, тюков с бирками и пломбами.
       - Ишь, товару навалили, - завистливо охали некоторые ссыльные, глазами провожая согнувшихся грузчиков в трюмы с тюками на плечах или кативших бочки под брезентовый навес, где грузы крепились веревками к стойкам и бортам.
       - Да-а-а, - вздыхали другие, - на всех бы людей России хватило богатства, ежели в чужестранство не отправлять.
       - Богатства есть, не про нашу честь, так что и разговаривать нечего и душу тревожить нечего! - отрубил один из ссыльных.
       - Хе-е, нечего! - возразил ему другой. - О чем же человеку разрешается говорить, как не о том, что он видит? В Архангельске, пришлось мне видеть, пароходов стоит пропасть, лес грузят для заграничных стран. Возят из России богатства и не боятся войны. Англичанку питаем лесом, а своим мужикам хату сделать не из чего...
       - А зачем нужна мужику деревянная хата? - хмуро спросил человек в сермяге. - Слепил из самана и живи. Не долго каждому жить приходится. Чуть слово сказал властям не по шерсти, в кутузку полиция тянет мужика, в государственную хорому. Э-э-эх, ребятки, трудно жить, ежели ты не умеешь угождать властям и своего требуешь. Куда вот нас гонють? Север, дикость, зыряне непонятные. На гибель гонють. Дети наши вырастут, их тоже погонють: люди они честные, не побоятся властям говорить правду-матку...
       - Да ведь начальникам от правды барыша нету, одна помеха, кто же этого не знает? А в здешних местах скорби меньше, свободы больше, чем возле Москвы или Питера. Здесь староверы места обживали, бог эти места любит и человеку велит, - успокаивающим тоном сказал пожилой мужик в лыковых лаптях и белых онучах. На мужика покосился казак с пушистым чубом, а тот, аппетитно жуя кусок черствого хлеба, смело спросил: - Ты, служивый, видать из дальних и чудно тебе без привычки?
       - Из дальних, - негромко сказал казак, побаиваясь конвойного офицера. - Но и у нас, на Зее и Амуре, тоже вода и пихты, дикость. Чудного для меня мало здесь, так просто удивление взяло: впервой живого старовера вижу...
       - Да не-е-е, какой там я старовер, - кусая хлеб и подбрасывая в рот падающие на ладонь крошки, возразил мужик. - Просто научен грамоте, читал "Житие" протопопа Аввакума Петровича и "Сказание о боярыне Морозовой и ее сестрах". Я же сам курский, приходилось в "Епархиальных ведомостях" читать статьи Танкова "Из истории раскола в Курской епархии". Меня зовут Вазиком, я из Лукерьевки, есть такая деревня... На чтении грешен, а в раскольниках и староверах не был, лгать не хочу...
       - Сталовер, сталовер! - закричал один из ссыльных, которого называли Яшкой Баклановым. Улыбаясь и показывая кривые желтые зубы, добавил: - Мы с Вазиком одного уезду, Старооскольского, и в одном селе жили. Только его пораньше схватили и в кутузку, а меня потом. Ну, Вазик вырвался, в Чернянку бросился, есть такая слобода. А там мужики бунтовали в одиннадцатом году, вот и Вазик, по старой своей вере, спалил именье князя Касаткина-Ростовского, крестного отца царя Николая Второго...
       - Ну что ж, такой грех имелся, - признался Вазик. - Зато и все места русские знаю тут на севере, пожил и со староверами...
       - Ежели ты знаешь места, - подошел молодой парень в разодранном на спине бушлате и в потертой шапке лисьего меха, - скажи про зырянок. Поддаются они русским?
       - Ишь чего захотел! - засмеялся Вазик. - Дай-ка курнуть полдыма, с утра не приходилось...
       - На, кури, - сунул парень окурок. - Только мне оставь, махра вышла, украсть негде. Да о зырянках скажи. Сила у меня есть... Надо же ее тратить, что проклятой власти не досталась. Иначе я хвачу вон ту бочку, да и придавлю ею конвойного офицера...
       - Ну-у-у, расшумелись, дармоеды! Молча-а-ать! - вдруг закричал казак надрывным голосом. На плече дрогнул клинок, засверкал, зажигаясь от солнца. - Рубану!
       - Не шуми, казак, спина назад! - засмеялся парень. - Я тебя знаю. Ты из станицы Чесноково на Амуре и фамилия твоя Сумароков. Мне там приходилось быть у деда Монакова, что дом на самом берегу Амура. Поплыл я в Китай, а ты у меня лодку отнял, помнишь?
       - А ты что стыришь? - замахнулся казак на парня, - ширну в зубы, холера тебя язви. Не видишь, начальство идет, а ты разговорился без опаски. Неужели есть охота в баржевый карцер?
       Был один из тех холодных, но ветреных и солнечных дней, какие нередко бывают весной на севере. И в прозрачном воздухе далеко все видно вокруг. Впереди арестантской баржи деловито пыхтел и дымил белый пароходик, прибывший накануне из Архангельска по Северной Двине.
       Радуясь первому в эту навигацию пароходу, жители Котласа от мала до велика, высыпали к пристани.
       - Ишь, крупичатая какая! - отвернувшись от казака, жадно крякнул парень в разодранном бушлате и уставился взором на румяную женщину в полосатом платке. Она передавала конвоиру для ссыльных большой каравай хлеба и берестяной туес с торчавшими из него тонкими ломтиками вяленой рыбы. - Гляди, старовер! Вот тебе зырянка, сдобнее русской. Прямо вот прыгну к ней с трапа...
       В самом конце группы ссыльных шагал, медленно передвигая ноги, друг Василия - Владимир Чаркин. Он успел обрасти бородой, волосы стали еще длиннее. Но, в общем, он был почти таким же, каким выступал на суде в Москве.
       Чаркина с некоторыми товарищами везли из Москвы по железной дороге на Вятку, где пришлось сидеть недели три в ожидании этапа на Котлас. Сказали ему теперь, что отправят в распоряжение Усть-Сысольского жандармского управления, в край народа коми. Народ этот царские чиновники называли зырянами, за ними называли все.
       Чаркину было приятно глядеть на мутноватую рябь воды, по которой поблескивали на солнце зеленоватыми или серебристо матовыми срезами изломанных краев небольшие льдины, на изумрудные массивы хвойных лесов на противоположном брегу, на ярко-синее небо, в котором, как в огромном бассейне, купалось солнце и белыми клочьями мыльной пены плыли ажурные облака.
       Вся эта пестрота и людская оживленность, этот вид полноводной реки и желтой пристани, деревянных городских домиков в сиянии белого весеннего света как бы вселяли бодрость в Чаркина. Он даже перестал ощущать мучившую его в дороге резь в легких и не кашлял, будто север излечил его воздухом, напоенным запахом хвои.
       С интересом полюбовался Чаркин зеленой маковкой старинной церковки, выстроенной еще в XIV веке Стефаном Пермским и отнесенной потом к выдающимся памятникам русского зодчества.
       - Не так уж плохо в этом краю печали, - сам себе сказал Чаркин, шагая к люку баржи. - Здесь, возможно, не будут сидеть на хвосте шпионы и доносчики, которыми кишит центральная Россия...
       Но бодрое настроение у всех исчезло, когда загнали в темную и пропахшую сыростью и мышами холодную утробу баржи, заперли люки.
       Владимир лег на голые нары и задумался.
       В этой партии ссыльных, как полагал Чаркин, не было ни одного большевика. Среди большинства уголовников, жались проштрафившиеся на воровстве и блудодействе чиновники, несколько крестьян-аграрников и эсеров, полдюжины баптистов и только один рабочий, по фамилии Зайцев. Этот попал за антивоенные настроения.
       "С кем же разговаривать? Лучше помечтаю".
       Вспомнилась Владимиру зима в Казани. Гул студенческих сходок, демонстрации и схватки с полицией. Были и мирные вечера, когда мягко хрустел под ногами голубоватый снежок, и в сумеречном глубоком проеме заветной калитки улыбалось Владимиру милое лицо знакомой курсистки...
       Потом все замерло. Плотные городовые встали на перекрестках дорог и улиц. Носились конные казачьи патрули, зачумленно молчал закрытый университет, и в партах гимназистов вместо нелегальных брошюр появились цветные книжки в фантастически размалеванных суперобложках и с таинственными наименованиями - "Нат Пинкертон" Ник. Картера, "Пещеры" Лехтвуса, "Ведьма" Оларта.
       Трудная была тишина, что даже буревестники начали искать и строить богов, а многие другие, утомленные постоянным страхом государственной тишины и секретных арестов, писали: "человек живет только раз и его единственным правом, как утверждал просветитель Дидро, является право быть счастливым. Что ж, если не удалось завоевать счастье для всех, надо поймать его хотя бы лично для себя".
       Читая пригласительные билеты, мечтал Чаркин и о своем счастье, но всякий раз с ужасом и брезгливостью отдергивал он руку от сверкавших ручек дверей, ведших на веселые балы, очищенные полицией от студенческой крамолы.
       Он уходил на рабочие окраины, минуя театр с большой афишей у подъезда и с именем любовницы барона Штейнгарта, жительницы крымского "Ласточкина гнезда" артистки Вяльцевой, на этой красочной афише.
       Вздохнув, Чаркин сворачивал в неосвещенный переулок, исчезал в лабиринтах проходного двора и оказывался в квартире простого рабочего. Там его ожидали люди. Здоровался с ними, садился поближе к керосиновой лампе и читал вслух запрещенные книги, зовущие к борьбе, окрылявшие надеждой.
       Возвращаясь от рабочих, заходил к Валентине Лаушевой на квартиру. Они мечтали пожениться, вместе занимались нелегальщиной.
       На Валентине остановились думы Владимира, его чувства, неизбывная грусть. Воскрешая несбывшуюся мечту, Владимир вдруг ощутил во всем теле острую усталость, начал забываться.
       Засыпая, он слышал басистый гудок парохода, проникший через все запоры в трюм баржи, и даже ощутил, что баржа дрогнула.
       - Поехали! - воскликнул кто-то из соседей по нарам. И больше Владимир ничего не слышал: сон тяжелым кошмаром охватил его и понес взволнованное воображение по мукам, отрешиться от которых часто человеку не хватает сил.
       Проснувшись через несколько часов, Владимир увидел на опрокинутой вверх дном бочке возле нар горевший фонарь с толстым пузатым стеклом. Рядом курился паром носок огромного жестяного чайника с только что принесенным кипятком, у бочки толпились люди с кружками и сухарями в руках.
       - Проснулись? - ласково спросил у Владимира смуглый курчавый человек в модно сшитом, но уже сильно потрепанном пиджаке, из-под которого виднелась заношенная сорочка с пикейной манишкой. - Чай с нами пить...
       Человек этот был коммивояжером компании "Зингер" по распространению швейных машин, Яков Моисеевич Кац. Выслали его по обвинению в немецком шпионаже, хотя обвинение не было доказано.
       Владимир любил чай. Придвинувшись поближе, сел рядом с рабочим Зайцевым.
       Яков Кац тем временем, заваривая чай в маленьком синем эмалированном чайничке, продолжал рассказывать историю своего ареста.
       - Ай, вай, какие же люди на свете водятся! - жаловался он. - За несколько червонцев загнали меня на север...
       - Слямзил неудачно? - сочувственно спросил парень в разодранном бушлате. - Надо учиться...
       - Ой, что вы такое говорите! - возразил Кац, у меня уже свидетели есть. Переночевал я тогда в Старом Осколе у знакомого портного, Красовицкого Бориса Ильича. Близорукий такой человек, на один палец от глаза видит, далее уже туман и неясность. А тут зашли знаменские мужики и сказали, что Лука Шерстаков велел Борису Ильичу приехать тулуп шить. Я и обрадовался попутным подводам, тоже поехал: тут и копейку уже лишнюю сберечь думал, и долги по Знаменскому собрать за машинки, и с Луки получить. Он ведь богач на весь уезд, а скупее Шейлока: взял две машинки в рассрочку, второй год не платил денег.
       Приехали мы в Знаменское вечером, а Луки нету. Сказали нам, что на свои базы поехал - в Кунье, Головище, Ржавец. Земли-то у него десятин триста.
       "Давай, думаю, заночуем, подождем Луку". Поужинать нам не дали, а соломы в омете набрали мы сами. Напушили на полу, заснули.
       Утром приехал Лука с урядником Синеносом. "Ну, думаю, мне до урядника дела уже нету. Получу деньги и хозяина и в город".
       Поклонился я уряднику, а он на меня уже сердито смотрит. Кокарда блестит и два глаза на рябом лице блестят. У меня уже коленки в раскат пошли. Оборачиваюсь к хозяину и говорю, что мне деньги нужны за машинки... Лука и говорит мне: "Я тебе, еврейская морда, сейчас заплачу!" Моргнул он уряднику, с которым, видать, уже сговорились, а тот меня хвать за шиворот и потащил, потащил. Я кричу, чтобы Лука Шерстаков деньги отдал, а Лука тоже кричит: "Вези его, шпиона немецкого, в уезд! Я с ним, жидовской мордой, давно расплатился, но он подбивал меня шпионить, забыл, что Шерстаковы - солдаты царизма и что у меня сын в офицерах, с нами не шути. Сам губернатор за нас!"
       Тут за меня вступился Борис Ильич, а его Шерстаков трах по лицу, залился уже человек кровью. А меня в город увезли, к господину полковнику.
       "Шпионажем, Яков Кац, давно занимаетесь? - спрашивает меня господин полковник. - Признавайтесь!" Ой, вай, говорю ему, что же вы такое говорите! Каким шпионажем? Упаси меня Иегова. Я только мелкий коммивояжер, просил у Луки Шерстакова деньги за машинки. Тогда господин полковник рассвирепел и закричал: "Знаем мы ваши швейные машинки, иудейское племя! Из-за них наша армия отходит на заранее подготовленные позиции. Вы немцам продались..." И пошел и пошел, слова не дал мне сказать. А мне хотелось сказать господину полковнику, что евреям никак нельзя продаваться немцам: их уже француз Мирабо назвал дьявольской кухней войны и зародышем людоедства...
       Владимир, улыбаясь импровизации Каца, возразил:
       - Мирабо утверждал лишь, что война является национальной индустрией Пруссии...
       - А ну их к монаху, - махнул Кац рукою и подвинул Чаркину чайничек. - Заварочку, пожалуйста. Чай у меня ароматный, еще с воли остался, скоро кончится...
       - А есть шпионы среди "зингеровцев"? - спросил Зайцев, теребя Каца за рукав.
       - Есть. У нас уже, если сказать к примеру, один "зингеровец" получил в июле 1914 года телеграмму из Берлина с тремя словами: "Мама больна, выезжай!" Пришел он к нам прощаться, заплакал: "Россию, говорит, полюбил, но и муттер жалко, надо ехать". Уехал он, а через неделю война. По-моему, он шпион, если так тонко и своевременно из России уехал. Но для меня уже к этому нету интереса. Вот уже, не знает ли кто, есть или нет швейные машинки у зырянок? А то ведь я мастер. К климату привыкаю быстро к любому, но к голоду не сумею привыкнуть, а, кроме швейных машинок, мне не с чего еду себе - пропитание, зарабатывать...
       - Есть, есть у зырянок машинки, - послышался насмешливый голос из дальнего сумеречного угла. - Не голяком же они по морозу ходят...
       Все дружно засмеялись, Кац тоже.
       - Матрос? - тихо спросил Владимир, увидев темно-синюю татуировку на левой ладони Зайцева. Якорь и флажок.
       - Был, - ответил Зайцев. - Якорек и флажок наколол по баловству, сейчас бы ни за что не стал портить кожу...
       - В ссылке давно?
       - Второй год гоняют, места постоянного не подберут. Из Архангельска вот сюда гонют, в леса подальше. А там, глядишь, в Большеземельскую тундру сошлют, с оленями кочевать. Правительство на том и держится, что ухудшает жизнь людям...
       - В Большеземельской климат суро-о-ов, - вздохнул Владимир. - Один бывалый путешественник рассказывал, что он всю землю от Печеры и до горного хребта Пай-Хой исходил. Пришлось ему на берегу Воркуты пожить: заболел, в меховом мешке отлеживался. Товарищи спасли от гибели. В тех краях нет деревца, одни мхи-ягели, морозы в тундре жгут прямо. А вот река Воркута со своей полноводностью не поддается морозам, только вечно белый пар над ней клубится. При радужном свете северного сияния река такой бывает красивой, что жители в страхе и удивлении кричат: "Воркута! Воркута!" На языке коми означает: "Величественная".
       - Я, признаться, тоже интересовался тем краем, - сказал Зайцев. - Правительственная лапа в том краю слабее, свободы для души больше. Кроме того, пришлось мне с одним зырянином грузить лес на английский пароход. Зырянин по-русски говорит. Рассказал он сказку про Большеземельскую тундру. "Потому, говорил он, там холодно, что при сотворении мира все тепло запрятано в глубине тундры и заколдовано. Придет человек с мечом, разрубит цепи на тепле, расцветет, засияет тундра..."
       Зайцев усмехнулся и поглядел на Владимира сияющими глазами:
       - Тогда правительство зачахнет и сдохнет от злости, что сослать ему будет некуда людей на погубление жизни: что в Крыму, что в Воркуте засияет тепло...
       - Туда и дорога такому правительству, - сказал Владимир. - А вас за что сослали, если не секрет?
       - Да так, - Зайцев отодвинулся и засопел.
       - Не доверяете? Значит, я ошибся, полагал, что вы - рабочий?
       У Зайцева вдруг посветлело лицо. То ли он инстинктивно ощутил свою духовную связь с Владимиром, то ли решил, что ему совершенно нечего скрывать от людей свою незапятнанную биографию. Он снова придвинулся к Владимиру, положил руку на его колено.
       - В порту устроили мы сходку против войны, английских матросов пригласили... Там вот и полиция меня арестовала... Гоняют меня по ссылкам, а я все надеюсь и жду свободу. Неужели не доживу? Хочу увидеть весь народ свободным от переживаемого страной кошмара...
       Владимир встряхнул головой, будто отгоняя сон. Потом пожал руку Зайцеву и, пристально глядя ему в глаза, сказал:
       - Мне все понятно, дорогой товарищ. Вы доживете до лучших дней. И я прошу вас не позволять кому-либо командовать народом или арестовывать людей без его раз разрешения. Вот такого праздника ждут миллионы...
       - А вы? - в тревоге спросил Зайцев, заметив на щеках Владимира заигравшие красные пятна.
       - И я жду, - тихо сказал Владимир и вдруг закашлялся. Когда кашель прекратился, он вытер платком застывшие в глазах слезы: - И я жду, но мои легкие слишком быстро разрушаются...
      
      
      
      

    7. МАРА

      
       В уездном городе Усть-Сысольске Вологодской губернии, расположенном на берегу Сысолы, в 1916 году было около пяти тысяч жителей. За Сысолой, впадающей в Вычегду, визжали пилы лесопильного завода. Окрестные жители добывали и обрабатывали точильный камень, ловили рыбу, ставили капканы и сети на зверей. Пушнину сдавали купеческим конторам в обмен на чай, сахар, иголки, мануфактуру, керосин и водку.
       Коми жили скучно: большая часть года - в лесах и на лесосплаве. Подрядчики обманывали, часто били при расчете.
       Ненависть к русским, смешанная с уважением и страхом к их неограниченной силе, вот чувство, которое неминуемо замечал новый среди коми человек, пока они не узнавали в этом новичке страдальца за народ, гонимого правительством. Тогда они начинали трогательно заботиться о таком русском человеке, шли к нему за советом по всем вопросам немалой своей нужды и слушались его больше, чем своих старейшин.
       К этому примешивалась еще одна любопытная черта: местные женщины почти обоготворяли русских, готовы были за их ласку переступить все пороги нравственности и морали. И если русский брал такую женщину к себе в жены, община прощала ей все.
       Лишь каменных зданий здесь не любили. В центре высились деревянные дома в два этажа, на окраинах - низкие деревянные избы.
       Зеленая глава деревянной церкви возвышалась над всем остальным: над жилищами и пристанью, над деревянными тротуарами и лестницами-спусками с высокого берега к реке, над окраинами, одна из которых с времен царя Павла Первого называлась "Парижем". Ходила легенда, что бежавший от якобинской гильотины под покровительство Екатерины Второй французский аристократ попал в опалу при Павле Первом и был выслан сюда с правом назвать свою избу "Парижем", почему и вся окраина за избой стала называться впоследствии "Парижем".
       Леса здесь начинались прямо за огородами и тянулись бесконечным изумрудным морем сосен, пихт, елей на север - к Печоре, на юг - к Вятке. Леса шли также к Архангельску и Котласу. Лесной край, изрезанный полноводными реками.
       Вот и Владимира Чаркина привезли сюда.
       Чернобородый насмешливый исправник, похожий лицом на писателя Чехова, но без очков, в расстегнутом белом кителе и с салфеткой за воротничком нижней рубахи, по-домашнему пил чай и закусывал бутербродом с ломтиками рыбы.
       Кода ввели Чаркина, исправник поставил стакан с недопитым чаем на блюдце, велел Чаркину сесть на табурет. Просмотрел бумагу и задал несколько вопросов, вдруг запросто, будто Чаркин был ему знаком или просил о службе, сказал:
       - Устроит вас, если направим в село Усть-Вымь?
       Чаркин молча пожал плечами. Исправник, улыбнувшись и покручивая жесткий черный ус, добавил:
       - Если будете смирным, мы туберкулезным платим пособие пять с полтиной в месяц. Устроит вас?
       - Далеко до Усть-Выми? - ответил Чаркин вопросом.
       - Верст сто, по Вычегде, - сказал исправник, будто забыл об оставленном без ответа его собственном вопросе: он щадил в политическом самолюбие и чувство чести.
       - Здесь нельзя? - с отзвуком надежды в голосе спросил Чаркин.
       - Нельзя, - убежденно сказал исправник. - Для легочных у нас воздух убийственный. Через три дома умирает человек, можете у него спросить...
       - Да что ж просить, если действует принцип: "Оставь надежды всяк сюда входящий!" - обиделся Чаркин.
       - Ах, Алигьери Данте! - воскликнул исправник. - Читал и я "Божественную комедию", но что поделаешь...
       Чаркин отвернулся к стенке и долго кашлял в пригоршни. Исправник тем временем взял с подноса чистый стакан, налил в него из стоявшего на столе маленького серебряного самоварчика, бросил в желтоватый чай два куска пиленого сахара, подвинул к Чаркину.
       - Выпейте, пожалуйста. Горячий чай с сахаром облегчает...
       Чаркин посмотрел на стакан, внутри которого бурно поднимались от сахара белые прозрачные пузырьки. Целыми потоками бились они о незримую пленку и гасли, не имея сил вырваться наружу. "И в стакане тюрьма", - мелькнули мысли. Вздохнул и посмотрел на исправника.
       - За чай спасибо, не хочу. Отпустите лучше к умирающему расспросить о воздухе, а потом - в баню и парикмахерскую...
       - Что ж, идите. Без конвоя пойдете. Только уж прошу, не вздумайте навострить лыжи к родным пенатам: отвечать мне придется, а тоже есть семья, ребятишки...
       Старенький чиновник с порыжелым портфелем подмышкой охотно показал Чаркину дом, в котором "умирал каторжный человек".
       Войдя в коридор нижнего этажа, как советовал чиновник, Чаркин повернул налево, постучал в первую дверь. Женский голос на ломаном русском языке разрешил войти.
       В комнате было два выходивших во двор и почти лишенных света окна: в двух шагах за окном высилась деревянная стена сарая, а оконные переплеты почти сплошь заткнуты тряпьем или заклеены промасленной бумагой, за исключением двух небольших стеклянных шибок. Запах лекарств еще более, как показалось Чаркину, сгущал сумерки в комнате. С трудом удалось разглядеть в одном углу комнаты железную печку, в другом - деревянную кровать с грудой какого-то меха на ней.
       Рядом с кроватью стояла невысокая женщина со скуластым лицом, черными глазами и смолистыми волосами, заплетенными в несколько кос. Она лишь оглянулась на вошедшего Чаркина, продолжая всем своим телом и помыслом быть обращенной к тому человеку, который лежал на кровати под грудой мехов.
       - Здравствуйте! - тихо сказал Чаркин. - Пришел проведать товарища по борьбе. Мне сказали, что здесь болеет Василий Григорьевич Бессонов...
       - Мара, дай поглядеть, кто это пришел? - простонал слабый голос.
       Мара немного посторонилась, но не выпустила из рук бледное худое лицо мужчины с рыжеватой седой бородой.
       - Закашлят кровью, если не держать теплой ладонь щеки, - мучительно вздохнула она, поясняя. - Плохо жить, плохо дышать...
       Освоившись с темнотой, Чаркин некоторое время молча смотрел в поблекшие и глубоко запавшие серые глаза Бессонова, в его исхудалое лицо с заострившимся носом. Потом перевел взгляд на смуглые красивые руки Мары, державшие больного под щеки. "Сколько же любви и человечности в этой женщине, - подумал с восхищением о Маре, - если она часами способна греть ладонями своих рук щеки больного, чтобы он не кашлял".
       - Жена? - прервал молчание Чаркин.
       - Третий год жена, - засияв, сказала Мара и поцеловала Бессонова в лоб. - Спасибо, женой назвали. Жандарм один кликал любовница...
       - Жизнь мою она украсила, - помолодевшим голосом сказал Бессонов. - А еще мне она мила, что человечна и на мою сестру похожа внешностью и характером. Есть у меня сестра, Таисия Григорьевна. В Старом Осколе живет, в Курской губернии. Заподозрили ее еще в 1911 году в распространении прокламаций, изданных нашей подпольной типографией в защиту чернянских крестьян, поджегших имение князя Касаткина-Ростовского. А вот в 1912 году, когда типографию и нас продали провокаторы Юрканов и Хромович за 500 рублей - меня, Безбородова и Лазебного, сестру исключили из гимназии, заставили ходить на регистрацию в полицию. Она там мучается, мы здесь вымираем. А как с Таисией, не знаю: письма от нее мне не передают. Ничего-ничего, не жалейте меня, - возразил Бессонов, когда Чаркин заметил, что больному опасно волноваться и много говорить. - Я и сам знаю, что жить мне не долго, вот и рассказываю. Может, придется вам быть в Старом Осколе, вот и расскажите людям. Они многое не знают, как все это произошло, и какие есть в городе провокаторы. Мои товарищи - Безбородов Митрофан и Лазебный Николай охотились до ареста за провокатором Грудининым Алешкой, не удалось пристрелить. А живет он в собственном доме, в Заимнике. Работал раньше токарем в депо, потом, кажется, перешел в земские механические мастерские. Был об этом слух. Прошу запомнить, что я вам говорю, передайте, если будет возможность, старооскольским товарищам. Расскажите, что нас сперва отослали в Сибирь. Там, на руднике, погибли Безбородов Митрофан и Лазебный Николай: надорвались. А меня вот сюда пригнали умирать. Если придется, передайте поклон от меня Ивану Федоровичу Мирошникову. На Белгородской улице живет в Старом Осколе, в доме номер тринадцать, за реальным училищем на Гуменской горе. Надежный растет человек. Он выносил из нашей подпольной типографии листовки, из подвала дома купца Землянова к себе, потом распространял. Последняя прокламация была в апреле 1912-го года, с протестом против расстрела рабочих на Лене. Вот и в этот день демонстрация была в городе, на Нижней площади. Налетела полиция с казаками. Видел я, Мирошников перемахнул через забор гостиницы, его лишь плетью огрел казак. А нас арестовали, провокаторы навели полицию..., - Василий захрипел, закрыл глаза. Мара крепче сдавила ладонями его щеки, чуть приподняла голову больного над подушкой. А когда приступ прошел, Бессонов чуть шевельнул губами: - Мара, передай товарищу тетрадь с моими записками, там все написано, а говорить я не могу, воздуха не хватает...
       С выражением страха на лице и сомнения в расширившихся зрачках черных глаз, Мара молча поглядела на Чаркина, потом на Бессонова.
       - Мара, это моя последняя просьба, - простонал с мольбой Бессонов. - Я верю товарищу, дневник должен попасть в руки к нашим.
       Мара осторожно опустила голову мужа на подушку, прижала к его щекам лисий мех, шагнула к стене. Постояла немного, потом решительно отвела в сторону висевший там портрет Иоанна Кронштадтского, вынула из скрытой под ним печурки толстую тетрадь и, вздыхая и глядя на Чаркина налившимися слезой глазами, подала ему дневник Бессонова.
       Тот видел это. Вдруг он напрягся, поднял голову и сказал громко, как мог, Чаркину:
       - Когда народ победит тиранию, напечатайте из дневника, что потребуется... Разрешаю, а то ведь... - Он ничего больше не сказал. Что-то затрещало в груди, на губах показалась розовая кровяная пена.
       ...........................................................................................
       На третий день Бессонова похоронили на Усть-Сысольском кладбище. Чаркин простился с Марой, а через четыре дня был уже в Усть-Выми.
       Квартиру снял у самой околицы, на пригорке: здесь много воздуха, до которого Чаркин становился все жаднее и жаднее. Временами ему совсем становилось нечем, и он вспоминал последний час жизни Бессонова, сжимал сам себе щеки ладонями и, чувствуя облегчение, думал о Маре. Она тронула его сердце, он грустил о ней.
       Рядом с квартирой Чаркина была школа, там шли экзамены в третьем классе. В свободное время ребята окружали подходившего к ним Чаркина. Они подружились: Чаркин научил ребят играть в лапту на вытоптанной перед школой площадке, они учили его разговаривать на языке коми. Сами учились по-русски в школе, понимали Чаркина и с потешным усердием, не жалея сил на жестикуляцию, старались, чтобы и он понимал язык коми.
       Ребята познакомили Чаркина и со своим учителем, низеньким щуплым старичком. Учитель начал запросто посещать квартиру Чаркина, приглашал его часто и к себе.
       На некрашеных бревенчатых стенах комнаты учителя висели писаные масляными красками пейзажи севера, портреты целого поколения усть-вымских и усть-сысольских попов и чиновников, тронутые желтизной фотографии на толстом бристольском картоне.
       Живопись и огородничество были страстью учителя, он любил их больше своей профессии...
       - Почему же так много места отвели духовным лицам, если сами говорите, что наука и образование всегда страдали от попов?
       - Это ее знакомые и родственники, - улыбаясь, кивнул учитель Тавров за окно, где над черными высокими плитами грядок трудилась пожилая женщина с девочкой-подростком. - Моя жена ведь зырянского дьякона дочка. По ее просьбе пришлось мне писать эти образа, вернее, образины. Кроме того, в наш век лицемерия, воспитываемого правительством во всероссийском масштабе, в наш век лжи и прославления не по заслугам и таланту, а по жирности положения и высокой должности-кормушки, занимаемой вот такими, писание таких образин поощряется. Интересно бы пожить еще полвека и поглядеть, на какие бесплодности придется тратить талант и энергию будущим художникам.
       - При нашей победе, - сказал Чаркин, - искусство будет считать народ своей главной темой. Народ и действительные таланты...
       - Считать и сейчас можно, - усмехнулся учитель. - Мы будем считать, а власть рассчитывать. Ведь в ее руках тюрьмы и ссылки...
       - Один марксист сказал, - прерывая учителя, заметил Чаркин, - что мы не фантазеры и не будем заскакивать так далеко, ибо будущие поколения сами установят для себя приемлемый порядок...
       - Жаль, - сокрушенно покачал головой учитель. - Если мы не заскочим так далеко, кто-нибудь заскочит от нашего народного имени. Не-е-ет, об этом надо подумать. Если останется ссылка, то... Разве сюда худших людей посылают?
       Друзья насупились и долго молчали, растревоженные своим разговором. Потом, будто уговорившись, встали и подошли к книжному шкафу, откуда не раз Владимир брал и читал книги по географии, истории, природоведению. На этот раз взгляд его упал на комплект "Исторической летописи". Листая, Чаркин вдруг засмеялся.
       - Мы с вами, Константин Федорович, спорим о будущем, мучаемся, ссылаемся на авторитеты. Мне кажется даже, что этой ссылкой желаем уклониться от личной ответственности за решение вопроса. А вот лавочники и предприниматели уверено рисуют картину своего благоденствия. Послушайте 896-ю страницу "Исторической летописи"  7 за 1915 год. Вот что написано: "...во время боев под Ловичем мы увидели ползущую по небу к нам светящуюся точку. Это был неприятельский аэроплан. Разведкою он не удовольствовался и сбросил бомбу. Она разорвалась в десятке саженей от нас. А мы не двигаемся. Покружился он еще с минуту и вдруг выбросил целый вихрь листков и карточек. Русскими буквами с одной стороны было напечатано: Я, летчик, взят в армию из запаса. Раньше был управляющим магазина готового платья Иосифа Фогель в Кенигсберге". Одним словом, отрекомендовался.
       На оборотной стороне писалось: "Вниманию русских господ офицеров, если они будут когда-нибудь в Кенигсберге. Дешевое и практичное готовое платье только у Иосифа Фогель: запасы форменной одежды будут сделаны заблаговременно".
       Короче: порекомендовал. Листок оказался прейскурантом дешевых цен немецкой одежды. Каково, а? Война и летчики в качестве коммивояжеров! Они себе представляют будущее весьма ясным...
       - Вы иронизируете, - загорячился учитель Тавров, - а я все же остаюсь такого мнения, что благоденствие зависит не от желания и даже не от возможностей, а от силы, распоряжающейся этими возможностями, от власти. Придет если армия в Кенигсберг, она отберет магазин у Иосифа Фогеля, а потом начнут власти продавать формы не по прейскуранту, а втридорога. Где сила, там слабость молчи. Позвольте, я вам найду здесь же, в "Исторической летописи", подтверждение моей мысли...
       Тавров полистал номер девятый и нашел на странице 1151-й заметку "смертная казнь из-за пуговицы". "...в Триесте военным судом приговорен к смертной казни итальянский священник за то лишь, что порицал ношение пуговиц с надписью "Боже, покарай Англию" и предлагал заменить ее другой: "Боже, помилуй Австрию". Вдумайтесь, Владимир, в это. Я, конечно, стар, не доживу, но молодым советую не промахнуться и не поставить еще раз над собою власть, которая выше народа. Промахнетесь, дети ваши зашагают в ссылку, на край земли из-за какой-нибудь надписи на пуговице...
       Вздохнув, собеседники снова помолчали. Роясь в книгах, они думали каждый о своем. Передвинув с правой стороны на левую книги Ушинского "Родное слово" и "Детский мир", Чаркин нашел рукописный томик стихов Ивана Алексеевича Куратова, первого поэта народа коми, демократа-просветителя, умершего в 1875 году.
       - Не читали? - прижмурив глаз, спросил Тавров. - Вот почитайте. Каково ваше мнение будет?
       Отойдя к печке, в которой мурлыкал горшок с кашей, Чаркин присел на табуретку, уткнулся глазами в книгу. Вставали образы народной забитости и нищеты, классового расслоения и неравенства. Были и стихи, полные гнева против ханжей и высокопоставленных тупиц, были и любовно составленные характеристики тружеников, стихи о рыбаках и лесорубах, о славном охотнике Ош-Пи Макаре, который:
       "Тридцать штук медведей
       На своем убил веку,
       Сам же ходит не в медвежьем-
       Ходит в кошкином меху..."
       - Вот это поэт, сила! - воскликнул Чаркин, обращаясь к наблюдавшему за ним Таврову. - Помните, Константин Федорович, Фет пророчествовал, что:
       "В Сыртах не встретишь Геликона,
       На льдинах лавр не расцветет,
       У чукчей нет Анакреона,
       К зырянам Тютчев не придет"?
       - Ошибался господин Фет, - подняв белесую бровь, сказал Тавров. - Имеется у нас и Тютчев. Вот, извольте, - Тавров порылся на нижней полке и подал Чаркину зачитанный до дыр журнал "Современник" за 1836 год. - Пушкин напечатал в этом журнале стихи Тютчева и свой "Памятник". Не в пример Фету, Пушкин говорил:
       "Слух обо мне пройдет по всей Руси великой (Значит, до зырян дойдет!).
       И назовет меня всяк сущий в ней язык,
       И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
       Тунгус, и друг степей калмык..."
       Вот это пророчество, а Фет, не спорим, был великим мастером пейзажной и любовной лирики, но в пророки совсем не годился. Вот и мне пришлось перевести много стихотворений Тютчева из сборника его стихов, изданных в 1854 году Иваном Сергеевичем Тургеневым. Читают ребятишки, пришел к ним Тютчев. Талант народу всегда нужен, хоть ты как, власть, его затаптывай. Вот скажу про Ивана Алексеевича Куратова. Кто он? Из лесной деревушки Кибры вышел этот могучий поэт. А власти не велят его печатать, запрещают даже называть жанры его произведений. Любую другую мелкоту печатают и называют отрывки их произведений "поэмами", "повестями", а Куратова не печатают. Говорят: "Заваль и старина, не свежо!" Вот о чем подумать страшно. Не даром Пушкин горевал, что черт его угораздил родиться в России с душой и талантом. Тяжело талантливому человеку жить среди тупых и самодовольных вельмож. И народ должен беречь талант, особенно если он не нравится властям: народ и талант бессмертны, а власти приходят и уходят, что кошмарный сон.
       Зыряне берегут и любят песни Куратова, а я им помогаю: переписываю и читаю ребятам стихи, от полиции прячу. Любил поэт наш суровый край. Сам певал о нем песни, мы певали и поем. Уйду, бывало, с ребятами в лес, соберу их на поляне в кружок, и начнем петь Куратовскую:
       "Что ж, ребята, песню грянем,
       С ней на жизнь смелее глянем", - тонким дрожащим голосом затянул Тавров, но в горле запершило. Замахал руками и засмеялся со слезами на глазах:
       - Остарел я в запевалы, не выходит. Но молодежь запоет, если будут сбиты со свободы кандалы и никогда не заменены другими. Сам народ должен держать все в своих руках и немедленно смещать власть, если она ущемляет его свободу... Извините, если наговорил чего: молодость вспомнил, к слову пришлось. А теперь, пожалуйста, хозяйничайте в моем шкафу, читайте, что нравится, а я пойду на грядки. Тянет по привычке. Да и с Фетом хочу поспорить. Конечно, лавр на льдинах мы пока не заставили цвести, но картофель и морковку с редиской окультивировали в нашем холодном краю. Если не умру, займусь садом. Неужели вишни или яблоки со сливами не заставлю расти в Усть-Выми, как в Клюкве под Курском, откуда я родом происхожу? Думается, заставлю, - подтвердил он, выходя вместе с Чаркиным из дома. Потарахтел пальцами по клевцам небольших огородных граблей и улыбнулся: - Вот будет чудно! Придете ко мне в гости, а я вам вишни или сливы на вазе подам из моего собственного сада... А вам бы жениться надо, жизнь станет иная...
       Последние слова Таврова взбередили сердце Чаркина. Придя на свою квартиру, он шагал и шагал по комнате, ворчал:
       - Второй месяц живу без всякой пользы. Даже не знаю, что делается в России. Придется, наверное, умереть, как умер на моих глазах Бессонов. Но у того была Мара, а рядом со мною - никого. Люблю вот Лаушеву Валю, но боюсь даже разыскивать ее письмами: в груди все выгорело кашлем, не для вали я жених, кажется... Только Мара могла любить человека, не взирая ни на что. "А что если написать Маре? - содрогнулся от неожиданной мысли. И перед ним, как живая, встала в воображении Мара с красивыми смуглыми руками, со смолистыми волосами, заплетенными в несколько кос, с милым скуластым лицом и жадными до жизни глубокими черными глазами. И шепот ее возник в ушах, и вспомнились ее прощальные слова, что снова она осталась одна и не о ком ей больше заботиться, а без заботы тяжело жить. Она грустным взором провожала Чаркина, когда он уходил после похорон и совместного с нею оплакивания Бессонова. - Ма-ара, милая! Я напишу тебе, и ты поймешь, славная моя, посвятившая жизнь счастью других".
       С радостным настроением и с погасшей вдруг болью, будто ее и не было никогда в груди, подсел Чаркин к столу с листом бумаги, обмакнул перо в чернила, налитые в кургузый пузырек со стеклянными обручами у широких плечек. Постукивая пером об узкое горлышко, задумался: "Как же обо всем этом написать Маре?"
       В сенях хлопнула дверь. Оглянувшись и выронив от неожиданности ручку, Чаркин увидел, что, занеся ногу через порог, смотрел в комнату высокий остроносый студент с серой бородкой и с никелевыми очками. "Веселовский, - чуть не вскрикнул Чаркин, узнав казанского меньшевика, поклонника Мартова. - Как же он сюда, ко мне?"
       - Не узнаете? - спросил Веселовский, протирая очки. - А я вас сразу узнал, товарищ Чаркин. Здравствуйте!
       - Теперь и я вас узнал, - сказал Чаркин, вставая и пряча в карман незаконченное письмо Маре. - Здравствуйте! Когда приехали?
       - Утром привезли в эту ужасную глушь. Сходил в баню и отсыпался, пока надоело. Немного жил в Усть-Сысольске, чуть снова не женился на одной зырянке и уже облюбовал себе место для рыбной ловли на Сысольском откосе, как вдруг не повезло: сюда отправили. Да-а, случай был один занимательный, сейчас расскажу...
       Веселовский присел у стола против Чаркина, который с трудом удерживал кашель и глядел на гостя остановившимися в тревоге глазами.
       - С неделю тому назад повел я свою зырянку на прогулку. Зашли на кладбище для разнообразия, а там, вижу, рыдает черноволосая красивая женщина, упав на свежий могильный холм. "Вы чего, красавица? - спрашиваю ее. - Такая кошечка и слезки льет..."
       Женщина посмотрела на меня с презрением, будто я ее обидно назвал, и сказала: "Муж умер, плачу, горе..."
       А тут моя спутница болтнула, видать, лишнее: "Ты ему была не жена, потаскуха".
       "Не-е-ет! - закричала плакальщица. - Я жена и пойду к нему, к любимому..."
       Убежала, бросилась с откоса в реку...
       - Как зовут ее? - прошептал Чаркин посиневшими губами. - Спасли ее?
       - Нет, не спасли. Да и чего вы волнуетесь? Звали ее Марой, обыкновенная зырянка...
       - Замолчите! - грохнул Чаркин о стол кулаками. - Я знаю Мару. Это была женщина таких высоких моральных качеств, что нам потребуются века для воспитания подобных: она любила и была бескорыстна, хотя люди считали, что пора бескорыстия прошла. Мара любила, и вот какого человека любила до самой его смерти. Прочтите дневник ее мужа, чтобы знать о нем и Маре...
       Веселовский взял тетрадь с какой-то нерешительностью и сомнением, полагая, что зырянке и какому-то старо-оскольскому безвестному социал-демократу Бессонову недоступны высокие мысли и огненные чувства. Но уже через минуту он настолько углубился в чтение, что и не заметил, как Чаркин ушел в лес поплакать без свидетелей о своей беде, захватившей его мертвой хваткой острых когтей: ушла из жизни Мара, чей образ так поманил было его своим сиянием и надеждой.
      
      
      
      

    8. ДВОЕ РАЗНЫХ

      
       На квартиру Чаркин возвратился через час, а Веселовский все еще продолжал читать дневник Бессонова. Увлеченный, он совсем не обратил внимания на шаги подошедшего к столу Владимира. Тот молча присел, не мешая Веселовскому читать.
       Лишь еще минут через тридцать Веселовский закрыл тетрадь.
       - Да, Владимир, - тронув его руку, сказал он, - вместе с вами я готов преклониться перед величием души и сердца этой удивительной Мары. А вот Бессонова мне просто жаль: сгорел, заботясь о нестоящем того обществе. И ничего не осталось, кроме дневника. Стоит ли общество такой самоотреченности Бессонова? Ведь его забудут, как и всех, отказавших себе в удовольствиях личной жизни, а плоды его жертв и усилий присвоят себе тыловые крысы революции или их отпрыски. Скажу прямо, поскольку количество теплых мест всегда ограничено, возродится практика допетровских времен, когда места занимались не по уму и даровитости, а лишь по родовитости. Возродится местничество, при котором неминуемо расцветут букеты бездарностей... Стоило ли Бессонову сгорать из-за этого...
       - Вы уже собрались делить шкуру не убитого медведя, - прервал Чаркин Веселовского, глядя на него в упор сердитыми глазами. Вы забыли, что наша партия организует жизнь по уставу и поставит вне закона всякого, кто станет злоупотреблять...
       - Вы идеалист, не более, - засмеялся Веселовский. - Вы не понимаете, что юридические формулы возникают после укоренения фактов бытия. Местничество никакими уставами не искоренишь. Тут нужен Геракл с его лопатой и рекой для очистки Авгиевых конюшен...
       - У партии всегда найдется Геракл, если потребуется, - возразил Чаркин, но Веселовский снова перебил его:
       - Только не ищите Геракла среди родственников вельмож. И давайте вообще о более близких темах поговорим...
       Заспорили они о войне и революции, по всем вопросам разошлись, и не было ни одной точки, в которой бы даже на миг соприкоснулись их взгляды.
       - Бойня, кровавая бойня! - восклицал Веселовский, расхаживая по комнате от окна к печи и останавливаясь временами перед Чаркиным. - И не новая бойня, проповедуемая Ульяновым в своих эмигрантских статьях и называемая гражданской войной, может дать выход из положения...
       - А что нового вы предлагаете? - покашливая, спросил Чаркин.
       - Не новое, а вечно истинное, - с горячностью сказал Веселовский, - нужна пропаганда мира, нужен конгресс мира... И вы к этому придете, когда созреете исторически...
       - Пацифистскими бреднями не заглушить рева пушек! - резко возразил Чаркин. - А мы хотим революцией и гражданской войной уничтожить почву войны и установить социализм на земле. Мешающие нам в этом пусть идут в лакеи к буржуазии. И пусть помнят, что политический лакей - это не профессия, а характер и взгляд на жизнь...
       - Взгляд меняется от времени и опыта, - возразил Веселовский, - а вот факты бессмертны. Любой человек, например, знает, что цветок вянет, если его раскрытие из бутона ускоряют люди своим грубым вмешательством. Наша страна стоит перед опасностью претерпеть те же муки и результаты, если вашей партии удастся захватить власть. Ульянов и вы не понимаете, что экономические, культурные и моральные условия для революции и социализма в России не созрели, а навязанная система социализма неминуемо унесет в могилу такое число людей, какое не пожрали все войны истории...
       - Довольно! - закричал Чаркин, встав перед Веселовским со сжатыми кулаками. - Вы не жалеете отдать миллионы людей в вечное рабство к капиталистам, но жалеете жертвы, необходимые для обновления мира. Вы считаете, что Бессонов сгорел напрасно и что я - болтун и сам не верю в социализм. Да врете вы, Веселовский! Возможно, я скоро уйду вслед за Бессоновым, но пусть прах моего тела и сердца стучит в сердцах живых, зовя на борьбу за народное счастье. Пусть будет проклятье уделом тех людей, которые забудут, какой ценой и во имя чего готовили мы революцию: мы готовили ее не для довольства немногих, а для народа. Запомните, Веселовский, и никогда не говорите при мне своих бредней о возможности эксплуатации и мук для людей в том государстве, о котором мы мечтаем. При одной мысли, что найдутся подлецы, способные претворить ваше пророчество в жизнь, я задыхаюсь от ярости. Мне..., - он побледнел, глаза его необыкновенно ярко засверкали, на щеках проступили два румяных пятна. Закашлявшись, Владимир бросился к окну, ударом кулака распахнул его и, высунув голову во двор, начал шумно глотать воздух.
       Веселовский испуганно подбежал и взял Чаркина за плечи. Они судорожно тряслись, острый выступ кости давил на ладонь.
       - Плохо твое здоровье, Владимир, - сказал Веселовский, незаметно перейти на "ты" и наполнившись жалостью к опасно больному страдальцу и народному печальнику, хотя и был он непримиримым политически противником. - Не сердись на меня, если я высказался... Давай вспомним Казань, чайку попьем. Помнишь, Симочка-врачиха поила нас чаем на студенческих вечеринках?
       - Давайте попьем чаю, - успокоившись и перестав кашлять, сказал Чаркин (По слову "давайте" Веселовский понял, что сближение не состоится. Внутренне вспыхнув, внешне не подал вида). - Мне как раз и плиту пора топить. Сходите, пожалуйста, к штабельку, дрова нужны...
       Веселовский взял топор под лавкой, вышел колоть дрова. Владимир тем временем зажег медную настольную лампу с квадратной подставкой, украшенной мелкой травной резьбой и круглыми совиными головами из бронзы на углах подставки. Не вставляя стекла в решетку, нащупал в кармане недописанное письмо Маре, поднес его к коптящему красному язычку пламени.
       Бумага вспыхнула, Встревоженные сильным светом, побежали тараканы от лежавшего на подоконнике ломтя хлеба. "Вот гадость еще! - поморщился Чаркин, - и вывести нечем, отраву не продают. Да и не к чему выводить весною, как поплывут льдинки, наверное, уплыву и я... вместе с ледоходом..."
       - О-о-о! - воскликнул Веселовский, грохнув на пол такую охапку дров, что и растопить паровоз хватило бы. - Копоти сколько напущено. Фитиль надо прикрутить, стекло надеть. Я тоже с лампой мучаюсь... Охота вот жену завести или привести, не удается как-то: с зырянкой меня разлучили, законную не хочу отрывать от Бестужевки, кончать ей надо...
       - Когда же вы женились?
       - В прошлом году. В медовый месяц как раз и арестовали меня. Эх, Владимир Степанович, - с грустью и болью в голосе сказал Веселовский. - Личное счастье, брат, оно все же личное. Его не объедешь стороной, не помиришься с потерей. Если тебе его не дадут, то и вся борьба бессмысленна, а споры наши - беспредметны, независимо от того, кто из нас прав... Время решит, все решит время, как писал Некрасов в поэме "Саша":
       "Нужны столетья, и кровь, и борьба,
       Чтоб человека создать из раба..."
       Ну, отложим философию. Разрешите, зажгу дрова в плите, мне это занятие нравится...
       Чаркин промолчал, листая дневник Бессонова. Не прекратил он этого занятия и после того, как Веселовский растопил плиту, вернулся к столу. А когда молчание надоело Веселовскому, он задумчиво покачал головой и, косясь на полыхавшие и трещавшие дрова в топке, протянул руку к дневнику.
       - Разрешите, Владимир Степанович, я запишу наш спор с вами. Будем надеяться, что дневник доживет до тех дней, когда жизнь даст свой непреложный ответ на все мучавшие нас вопросы...
       Чаркин заколебался, потом сунул Веселовскому тетрадь, подвинул ручку и чернила.
       - Пишите. Пусть поколения знают, что нам не легко было сидеть рядом...
       - Да, и не легко слушать друг друга, когда один из нас сторонник диктатуры, другой - народоправец... А, ну их к лешему наши споры! - Воскликнул Веселовский. - Забыл чайник на плиту поставить...
       После чая и проверки записи диалога Веселовского и Чаркина в конце дневника Бессонова, ссыльные присели на низеньких скамеечках перед жаркой плитой и обхватили руками колени, по которым метались красные блики пламени и черноватых теней.
       Со стороны эти люди казались одинаковыми: оба в очках и поношенных студенческих тужурках, оба с длинными волосами еще бытовавших тогда причесок, оба - российские социал-демократические интеллигенты.
       Но внутренне они были двое разных, бесконечно далеких друг от друга людей. Чаркин особенно это чувствовал. Вот почему, когда их молчаливое сиденье кончилось, и Чаркин пожал в сенях на прощание костистую ладонь Веселовского, он несколько секунд задумчиво глядел на свою руку, потом подошел к двухсосковому глиняному горшочку, подвешенному к веревке над лоханью, и тщательно умылся.
      
      
      
      
      

    9. ПИСАТЬ Я БУДУ

      
       На другой день Веселовский все же снова пришел к Чаркину, уговорил его погулять в лесу. Там и застал их прозрачный северный вечер. Когда вернулись они в село, в избах уже светились окна, где-то в переулке голосисто разливалась гармонь, охал бас духового оркестра.
       - На геликоне кто-то играет, - сказал Веселовский. - Я в музыке немного разбираюсь, особенно в медных трубах...
       В переулке группа парней и девушек в белых платках сидела на бревнах у сруба недостроенной избы. Девушки подпевали гармони мечтательными голосами и, обнявшись, раскачивались всем корпусом в такт напеву. Высокий парень прицеливался раструбом геликона в ухо девушек. Не жалея легких, он озорно выдыхал медные басистые звуки, от которых девушки вскрикивали:
       - Да отойди уж, противный...
       - Вот она, юность, не знающая мировых проблем, из-за которых мы так сердито спорим и злимся друг на друга. Молодежи нужно счастье и ничего больше, - вполголоса заметил Веселовский, проходя мимо.
       - Это вы к чему? - взглянул на него Чаркин.
       - Я часто думаю о смысле жизни. Ссылки, этапы, тюрьмы... Вы говорите, что все это нам приходится переживать ради трудящихся. Так? Ну а эти "трудящиеся" привыкли лизать пятки начальству. Видел я сам, как в июле 1914 года толпы на коленях выслушивали царский манифест о войне. Да еще как стояли, похлеще Федора Ивановича Шаляпина, который в девятьсот пятом перед царской театральной ложей пел гимн и свои штаны протер на коленках. Ох, не нужно спешить с революцией. Надо сначала внутренне превратить людей из рабов в свободных, привить им все лучшее, что есть в России от Короленко и Милюкова до Юлия Осиповича Мартова, иначе возникнет "бунт бессмысленный и жестокий", как век тому назад сказал Пушкин. Мы определенно должны подумать...
       - Подождите! - мрачно перебил его Чаркин. - Во-первых, "мы" - это не вы и я, а только вы, Семен Ермолаевич! Не приглашайте меня думать вместе с вами против народа. Во-вторых, боль моих душевных мук совсем не похожа на вашу боль, хотя и мне не чужда мечта о личном счастье и семье. Моя боль - это тревога за судьбы моего народа, который, к сожалению, значительно еще верит вам и долго будет верить другим авантюристам...
       - Вы уж слишком! - раздраженно воскликнул Веселовский.
       - Да я не о вас. Вы просто добросовестно заблудившийся человек. Авантюристы появятся во всей своей красе после победы революции. С ними надо бороться. Главное, не смешивать народ с его тенью, как это охотно делаете вы, Семен Ермолаевич...
       - Ничего подобного.
       - А вот и бесспорно. Вы только сейчас утверждали, что коленопреклонный народ выслушивал царский манифест о войне. Но разве это народ стоял? Нет. Буржуазно-студенческие элементы пели тогда: "Боже, царя храни!", а народ сражался тогда на революционных баррикадах Выборгской стороны. Вы разве забыли, что министр внутренних дел, Дурново, писал об этих баррикадах царю и утверждал, что теперь политическая революция в России невозможна, и всякое революционное движение неизбежно выродится в социалистическое. Ради этого мы сорвем повязку с глаз и тех людей, которые верят еще меньшевикам. Ради этого я готов повторить жизнь этапов, голодовок, смерти, вечных скитаний. Мне эта жизнь лучше, чем придуманный вами идеал уютности "личного счастья" в тараканьей норе...
       - Не сердитесь, Владимир Степанович, - примирительно сказал Веселовский. - Вы на глазах становитесь мрачным якобинцем. Познакомился я в тюрьме с одним из таких, Шабуров по фамилии... Слабо развитый, а огненный какой-то, не задевай...
       - Шабуров Вася, это мой товарищ, - взволнованно сказал Чаркин. Он, как и я, мечтает не о канареечном личном уюте и не об отдаче на откуп кучке выскочек всех благ революции, а о предоставлении их всему народу. Я от души желаю тем, кто будет потом руководить страной, быть хоть немного похожим на Шабурова, иначе они ожиреют, отгородятся от народа кабинетами, охраной и отпиской, как некрасовский чиновник из "Парадного подъезда"...
       - Ого! - воскликнул Веселовский. - Вы даже верите в утопию, что ваша партия будет управлять страной?
       - Не утопия, а грядущая действительность! Писать об этом буду в своем дневнике.
       ...........................................................................................
       Распрощались они холодно. Веселовский пошел на квартиру, Чаркин зашагал берегом реки.
       Посматривая на белый туман над водой, на бесцветное небо северного вечера и на чернеющие за рекой зубцы еловых вершин, думал о Веселовском: "А ведь каким революционером был когда-то в Казани! Теперь все забыл, душа растаяла. Даже хотел при живой жене, слушательнице Бестужевки, завести любовницу-зырянку. Если мы говорим с ним теперь о Шекспире, то еще немного понимаем друг друга, хотя и расходимся в оценках поступков некоторых персонажей шекспировских пьес: он считает, например, римлянина Кориолана искателем справедливости и этим оправдывает его перебежку к вольскам-римским врагам, категорически отметает мое мнение, что Кориолан есть изменник Родине. Черт знает, какая у него логика? Неужели на Родине могут довести человека до такого отчаяния, что он предпочтет бегство за справедливостью к врагам своей земли? Впрочем, Веселовский утверждает, что вольски не были врагами римского народа: они были врагами римских порядков, которые угнетали своей несправедливостью Кориолана. Возможно, это так и было. Но все равно, француз Дантон правильнее судил, что нельзя унести Родину на подошве сапог. Значит, бороться с внутренним несправедливым строем надо не бегством в эмиграцию, - при этой мысли сердце Чаркина содрогнулось от боли и сознания исчезнувшей вдруг логики: - Как же можно считать Кориолана изменников Родины, если в последующие века к эмиграции прибегали многие борцы за справедливость. Они потом из далека звали измученных соотечественников к борьбе с невозможными для жизни порядками. Действительно: к каждому поступку можно найти равное число оправданий и обвинений. Но все же страшно, если возможно на Родине довести человека до отчаяния и толкнуть его к бегству на чужбину. В таком случае надо судить строже всего не беглеца, исчерпавшего все внутренние средства борьбы за свою честь и право творчества, а лиц, организовавших травлю этого человека всеми публичными формами и формами секретных характеристик, телефонных звонков, запрещений и охаивания без предоставления человеку возможности сказать людям правду в ответ на дезинформацию наглецов, действующих именем государства и народа из-за угла, из подворотни, чтобы не отвечать, в случае чего..."
       - Владимир Степанович, Владимир Степанович! - прервав мысли Чаркина, окликнул его старик-письмоносец. - Я вас ищу-ищу, а вы вот где... Вам письмо. Почту на шлюпке с парохода передали. Вот-она! - роясь в кожаной сумке, старик кивнул бородой на реку, и Чаркин увидел в молочном тумане красную звездочку фонаря на мачте удалявшегося парохода, услышал далекие всплески лопастей гребного колеса.
       "Кто же бы мог написать?" - поблагодарив старика и заспешив поближе к берегу, подумал Чаркин, весь горя и теряясь в догадках. Он присел на опрокинутую вверх днищем почерневшую и трухлявую от времени лодку, разорвал пакет с печатными буками адреса.
       Судя по штемпелю, письмо было из Усть-Сысольска. Чиркнув спичкой, Чаркин осветил исписанный карандашом листок синей почтовой бумаги с бледными розовыми линейками, быстро прочитал:
       "Случайно узнала ваш адрес, Володя. Мы, оказывается, соседи. Помните ли меня, Валентину Лаушеву, "Казанскую звездочку", как меня там называли? Срок моей ссылки кончился, и на днях выеду... Если ничто не помешает, заеду. Хочется увидеться с давнишним товарищем по работе..."
       Догоревшая спичка обожгла палец. Чаркин бросил ее в песок, лишь искорка сверкнула, опустил письмо в недвижном воздухе.
       Сразу вспомнил Валентину до мельчайших подробностей: она была арестована на его глазах в июле 1912 года, в знойный полдень в Казани. Тоненькая девушка шла по залитому солнцем бульвару. От резкого света чернее казались тени деревьев, фонарей, киосков и сама подвижная тень девушки.
       Чаркин ждал ее в назначенной для свидания комнате, выходившей окнами на бульвар. И он видел, толстый городовой в белом кителе и красной кобурой револьвера на боку остановил Валентину, что-то говорил ей, растопыривая кисть правой руки. Потом он подозвал свистком, наверное, заранее подготовленного извозчика, увез Валю на шарабане к центру города.
       "Какая же она теперь? - мысленно спрашивал Владимир. Он помнил Валю кареглазой, со смеющимся веселым личиком с редкими золотистыми веснушками на кончике чуть вздернутого носа, с толстыми каштановыми косами. - Какая же она теперь и что принесет нам наша встреча?"
       Несколько дней сам с собою боролся Чаркин. Навязчиво билась в нем мысль спрятаться и не выйти на встречу Вали. Он хотел этой встречи и страшился ее. Страшился своего кашля и стреляющих болей в груди, страшился молодости и возможного здоровья Валентины.
       "Если бы не Валентина, а Мара приехала, - в отчаянии сдавливал себе Чаркин виски ладонями. - Но это невозможно: с кладбища люди не приходят даже и тогда, когда другим без них невозможно жить. Что же делать? Пожалуй, нужно встретиться. Я расскажу ей все и ничего не потребую от нее. Я выполню просьбу Бессонова, передам дневник Вале, она сохранит его, передаст старооскольским социал-демократам..." Утром, через несколько дней, Чаркин пришел на пристань и смотрел вместе с другими на приближавшийся белый однопалубный пароход "Ломоносов". Пассажиры через перила палубной решетки махали руками, что-то кричали, Внизу, у выхода, толпились крестьяне с мешками, бабы с туесами и новыми граблями, купленными на базаре. Ребятишки с глиняными и костяными свистульками, с деревянными божками в руках цеплялись за подолы матерей и не то визжали от радости, не то плакали от воображаемой обиды, во всяком случае - голосили, как вообще голосят дети.
       Рыжеусый капитан в сдвинутой на бритый затылок белой фуражке высунулся из стеклянного бокса своей рубки и что-то сердито кричал матросам.
       Видимо, крик этот касался и юркого юнги, который, сидя в подвешенной на кривых бортовых стойках шлюпке, энергичнее начал дергать конец цепного каната. Лодка медленно опускалась по борту парохода, сидевший в ней юнга задорно посматривал на плескавшуюся внизу воду и на плывшие по ней клочки бумаг.
       Еще раз протерев очки, Чаркин снова начал шарить глазами по приближавшейся палубе. Среди толпы пассажиров, наконец, увидел он Валентину.
       Она стояла недалеко от толстой черной пароходной трубы, опоясанной красным пояском свежей краски, и, облокотившись на перила, всматривалась в толпу людей на берегу. Ветер развевал концы ее белого платка и распахивал не застегнутое коричневое пальто на густо-зеленой подкладке.
       Встретившись с Валей глазами, Чаркин с глубоким удивлением ощутил, что в нем погасло то мучительное волнение, которое трясло его все дни после получения письма и особенно за минуту перед рукопожатием.
       - Как текла жизнь? - обыкновенно спросил он, принимая у сходней чемодан от Валентины и забыв приготовленные жаркие слова. Вернее, они показались ему никчемными, он их не сказал. "Зачем? - мелькнуло в мозгу. - И в моей груди, кажется, перегорело, главное и Валентина повзрослела. Ей уже двадцать четыре". Она пополнела и, хотя лицо ее было по-прежнему милым и нежным, между черными бровями появилась горестная вертикальная, неисчезающая складочка. - Как текла жизнь? Каково настроение усть-сысольской интеллигенции?
       Валентина удивленно приподняла бровь, так как ей хотелось от Владимира других слов, но все же спокойно ответила:
       - Познакомилась среди коми с двумя учителями и несколькими статистами из лесопромышленной конторы. В большинстве - эсеры, но люди неплохие, если с ними поработать. Все правду ищут, сомневаются... А моя жизнь текла слабо...
       - Валя, - тихо и с робостью прервал ее Владимир, а сказал опять не то, что захотелось было сказать. - Ведь ты почти четыре года пробыла в ссылке...
       Подождав, что дальше скажет Владимир и, не дождавшись от него ничего, Валя еще прошла немного рядом с ним молча, потом посмотрела прищуренными карими глазами мимо Чаркина в дремлющие в окружении лесов ржаные поля, вздохнула:
       - Да, Владимир, почти четыре года мы не виделись и... стали, кажется, иными...
       Владимир вздрогнул, покосился на Валю и увидел с боку ее немного вздернутый нос, выбившуюся из под белого с черным горошком платка курчавую прядь каштановых волос, сочные губы, высокий бюст. "Нет, она - не Мара, не сестра милосердия! - вскрикнул внутренний голос. - И я слишком болен для того, чтобы разделить семейное счастье с ней. Нельзя мечтать даже теперь об этом очень и очень невозможным".
       Чемодан больно оттягивал руку и с каждым новым шагом казался Владимиру тяжелее и тяжелее. Боясь приступа кашля и не дождавшись предложения об отдыхе от задумавшейся Вали, Владимир сам поставил чемодан и остановил Валю.
       - Отдохни немного, подъем крутой...
       Валя присела на чемодан, поставленный на сырую от росы траву, а Владимир растерянно искал глазами, где бы присесть на минутку.
       - Садись рядом со мною, - догадалась Валя пригласить его, немного подвинулась.
       Колено к колену просидели они минут десять. Они не сказали ни слова, нежно и грустно глядели друг другу в глаза. И видно было, что Валентина ждала от Владимира тех слов, которые он запретил себе говорить.
       А утро разгоралось. Под лучами солнца алели и золотились зеленые вершины соснового бора, серебристо-золотыми блестками мерцала и переливалась речная рябь. Защищенные от ветров лесами, тихо зеленели поля, насыщая воздух прохладным запахом наливающегося колоса. И вместе с эти запахом налива закрадывалась в сердца Вали и Владимира грусть об уходящей навсегда молодости, о краткости и уязвимости человеческой жизни, о том, что родились они, кажется, не вовремя...
       - Идем, Владимир, - сказала Валя. Она ни за что не разрешила ему взять ее чемодан, понесла сама.
       Весь этот день и почти всю ночь они говорили о многом, долго избегали говорить о своих чувствах.
       Валя рассказала о своей жизни, сообщила известные ей новости о событиях последних месяцев. Среди других новостей было известие, что в селе Монастырском Туруханского края в июле прошлого года состоялось совещание большевиков, на котором приняли предложенную Джугашвили резолюцию о борьбе с империалистической войной и разослали ее по многим местам ссылки.
       Чаркин с интересом слушал это, записывал в тетрадь.
       Потом Валентина рассказала о целом ряде смелых побегов, совершенных революционерами с этапов и мест ссылки. Среди бежавших было названо также имя Василия Шабурова.
       С замиранием сердца слушал Чаркин.
       - Он увидит результат нашей борьбы! - воскликнул, когда Валя закончила рассказ о Шабурове и его побеге...
       - А мы? - узрилась Валя испуганными глазами на Чаркина.
       - Многие доживут, - уклончиво ответил он и сейчас же начал рассказ о Бессонове, о Маре, о гибели которой, оказалось, Валя уже знала. Но о своем чувстве к Маре Владимир не стал говорить, потому что оно походило на мираж, погасший немедленно с первым облачком, закрывшем солнце. "Не нужно знать об этом Вале, - решил Владимир. - Лучше мы прочтем с ней дневник Бессонова..."
       - А все же странно в жизни бывает, - сказала Валя, когда закончили чтение дневника Бессонова и запись диалога Веселовского с Чаркиным. - Мы с Веселовским - дети одного класса и одной среды, а вот противоположно смотрим на будущее Отечества: мы за диктатуру, он - за народоправие. Судьей нашим высшим будет жизнь, практика... с дневником что же?
       - Дневник возьми с собою, - сказал Чаркин. - Его нужно сохранить...
       Валя завернула тетрадь в газету, положила в чемодан среди книг.
       ..........................................................................................
       Через день Владимир с Валей пришли на пристань, где уже началась посадка на причаливший пароход. Оба были неимоверно встревожены и подавлены, наполнены грустью.
       Прошлой ночью Владимир все рассказал: и о своей любви и о своей далеко зашедшей болезни, ежеминутно распыляющей жизнь в брызгах кашля. Потом он подарил Вале свою карточку, сделанную Тавровым. Больше ему нечего было дарить.
       - Вот и отверзлась жестокая правда: жить семьей нам, Валя, не дано, - набравшись духа, сказал Владимир. Проглотив горький комок невыплаканных слез и пожав своими пылающими пальцами руку любимой девушки он добавил: - Там нужны бойцы, и я рад, что ты будешь одним из солдат готовящейся к штурму армии революционеров. Но писать... писать, ты пиши. Будешь?
       - Писать я буду, Володя, писать я буду! - с болью в дрожащем голосе сказала Валя. Но взгляд ее, затуманенный слезою, устремился на трап, по которому, покачиваясь при каждом шаге, шли на пароход пассажиры, должна пойти и она, оставив тяжелые места и разбитую по вине властей жизнь. "Писать я буду, - разрывалось от боли сердце, не хотелось Валентине высвобождать свои пальцы из горячей горсти Владимира. - Писать я буду, но будет ли кому получать мои письма? Теперь я знаю, что жизнь Владимира на исходе. Подчиняясь его приказу, еду на борьбу, в которой он уже есть смертельно сраженный солдат, требующий отмщения..."
       - Гудок парохода предупредил всех пассажиров, разорвал рукопожатие Валентины и Владимира. Они простились, и пароход увез Валю.
       Так было со многими. Но человек не любит думать о местах печали. Сердце его рвется вперед, за изумрудную стену спокойных северных лесов, к счастливому и светлому, когда-либо пережитому или могущему быть впереди.
       Трудно вернуть, невозможно пока вернуть счастье и силу юности, но каждый надеется, что оно придет еще и в зрелом возрасте и даже в старости, надеется и поэтому ждет-ждет: от ожиданий легче становится на сердце и немножко скрашивается жизнь. И об этом, как бы не мешали недруги и завистники, писать я буду!
      
      
      
      

    10. ДЕТИ ЕЛЕЙНОГО ПРОКОШИ

      
       Шабуров, о побеге которого Чаркин узнал от Вали Лаушевой, отправился в Петроград с переданным ему Степановым партийного задания. В Москве была пересадка. И вот в Москве подсели к Василию в вагоне парень и девушка с громоздкими чемоданами из окрашенных охрою досок, с голубыми холщовыми сумками со снедью и мелкими дорожными вещами.
       Сумки парень ловко забил носком солдатского ботинка со стальным козырьком под нижнюю полку, а с чемоданами замешкался: они были таких больших габаритов, что и не спрячешь под полку.
       - Давайте помогу вам наверх поставить, - предложил Василий.
       Парень шустро заслонил собою чемоданы, поглядел на Василия сквозь неширокий разрез молитвенно опущенных век серыми плутоватыми глазами, сморщил длинный нос с ехидно подрагивающими тонкими ноздрями, воровато обернулся к своей скуластой спутнице, сделал ей какие-то знаки.
       Девушка поняла парня и сразу забеспокоилась о судьбе чемоданов и о том, можно ли допустить к ним незнакомого человека? Серо-глинистые глаза ее выпучились, губы широкого рта шевельнулись, будто в шепоте.
       - Ладно, пусть, - наконец, шепнула она своему спутнику. - Мы будем спать по очереди, украсть не дадим...
       Василий при этом чуть не рассмеялся, а парень досадливо махнул рукой. "Не воров боюсь, а чужого глаза", - мелькнули мысли, вслух сказал Василию придыхающим голосом:
       - Помогите, поставим наверх...
       Василий сейчас же встал в раскорячку на краешки двух противоположных полок, протянул руки к парню. Тот, видимо, колеблясь, совал пальцы мимо железной дужки чемодана, потом с остервенением схватил его обеими руками и с размаху сунул Василию.
       - Только осторожнее, пожалуйста, осторожнее...
       Василий плавно махнул чемодан на верхнюю полку, без толчков задвинул его до отказа, потом водворил рядом и второй, удивляясь несоответствием малой весомости большим размерам чемоданов. Его удивило также, что при вскидывании в чемоданах что-то мягко перемещалось, меняя центр тяжести, так что Василий чуть не потерял равновесия и с трудом удержался от падения. Об этом своем сомнении он не сказал, но пошутил:
       - Вы бы, господа, рюмку нарисовали на чемоданах...
       - Зачем? - испуганно спросил парень, воровато вскинув глаза на чемоданы. "Неужели понял, что мы везем яйца, закуску? - вспыхнула трусливая догадка. - Тогда надо перейти в другой вагон, пока не поздно".
       - Рюмка служит международным знаком хрупкости...
       - А-а-а-а, - облегченно вздохнул парень. - Я об этом не знал...
       В вагоне было душно. Парень повесил с одной стороны окна свою широкую черную фуражку и синий суконный пиджак. На крючок с другой стороны, где сидел у окна Василий, парень, не извиняясь и не спрашивая разрешения, уверенно нагромоздил целый ворох вещей своей подруги, так что отгородил Василия от окна и лишил удовольствия понаблюдать, что происходило за окном.
       По этому поведению незнакомца было ясно, что он из богатой семьи, привыкшей не считаться с нуждами и желаниями соседей, а по гимнастерке со стоячим воротником и лакированному ремню с форменной сверкающей бляхой нетрудно заключить, что парень или учился в старшем классе гимназии или окончил ее.
       Труднее было разгадать девушку, которая тоже чувствовала себя хозяйкой. Вскидывая по лошадиному головой и держа в губах желтую роговую приколку, она бесцеремонно начала расчесывать длинные темные волосы головным полукруглым гребешком янтарно-шоколадного цвета. Сухие волосы ее трещали и даже в них вспыхивали мелкие синие искорки при каждом прочесе.
       "Наверное, она из богатой бескультурной семьи? - догадывался Василий, разглядывая аляповато-богатое платье из жаркого кашемира кирпичного цвета, надетое девушкой не по сезону, черные простые чулки с разошедшими от напора могучих икр рядочками ячеек, шевровые желтые сапожки на голубой шнуровке и на высоких каблуках с толстой медной подковой. - Конечно, из безкультурной семьи, иначе бы она так безвкусно не разоделась и не посмела бы с такой манерой расчесывать волосы и заплетать их в косы, хлестая проходящих мимо пассажиров по глазам".
       Когда поезд тронулся, а девушка закончила свой туалет, парень с гимназической бляхой достал из синей сумки жареную курицу, соль в зашнурованном суровой ниткой мешочке, круглую коврижку пшеничного хлеба и положил весь этот провиант прямо на полку, между собой и девушкой. Потом он почихал в пригоршни, вытер ладони о брюки, будто разглаживал складки на коленях, и сказал девушке:
       - Покушаем, Варенька?
       - Покушаем, Ваня, - ответила девушка ласково. Но когда он с треском переломил курицу немытыми руками и, отщипнув гузку себе в рот, подал безгузую часть курицы варе, та поглядела на него взглядом Горгоны, молча рванула кусок и начала густо солить его.
       Иван хладнокровно рвал мясо зубами и прожевывал вместе с отщипываемыми от ковриги кусками хлеба. Варя ела скромнее: отдирая ломтики мяса от костей, она не сосала их и не грызла, как Иван, а складывала в кучку - кости в одну, мясо - в другую. Потом, посолив мясо, пальцами совала в рот по маленькому кусочку, жевала с закрытым ртом, чтобы не чавкать, как Иван.
       Но в целом она не отстала, даже закончила еду немного раньше. Подобрев от сытости, сняла "дугу" с тщательно обглоданной "кобылки" и протянула ее в знак примирения своему другу:
       - Давай узнаем, кто кого закопает...
       - Прожевывая, Иван примерился глазом к кости и, нарушая народные обычаи и правила, вцепился быстро и не в конец "дуги", а возле лопаточки у вершины. "Дуга" хрустнула. В руках Ивана оказался костяной крючок с лопаточкой.
       - Вот, - сказал он молитвенно скромным голосом, - от судьбы не уйдешь, Варенька...
       Василий содрогнулся, наблюдая это. И в голосе Ивана и во всей его манере, с какой даже в суеверной ломке куриной кости Иван "обошел судьбу" и повернул ее себе на службу, обнажилась душа его и способность перевоплощаться и подражать Янусу, чтобы обязательно под видом елейности и святости характера передать будущему яд прошлого, яд мольеровского Тартюфа или щедринского Порфирия Головлева.
       - Сейчас бы кружку, - блаженно проворковал Иван, догрызая курицу. - У вас есть кружечка? Попить захотелось.
       - Имеется. - Усмехнувшись, Василий достал из чемодана голубую эмалированную кружку, подал Ивану, и тот сейчас же ушел к бачку у служебного отделения набирать воду.
       Вернувшись с кипятком, от которого над краями кружки косматился матовый пар, Иван обратился к девушке:
       - Не сердись, Варя, Варвара Спиридоновна, что я тебя закопаю: мужчине это сподручнее. Чайку не желаете?
       - Желаю, да! - по-гусиному засуетилась Варя. Она облизала жир на пальцах и кусочком хлебного мякиша промокнула припухшие губы. Потом, отвернувшись к окну и, достав из-за лифчика коробочку от граммофонных иголок, громыхнула ею у своего уха, проверяя целость содержимого. - Есть у меня сахарин, а кружки нету, Иван Прокофьевич. Расстарались бы вы, да.
       Василий понимал наигранность между ними обращения на "вы" и по имени и по отчеству, так как заподозрил в них или жениха и невесту или брата и сестру. Он ожидал, что Иван уступит кружку с кипятком Варе, но этого не случилось: Иван, поглядывая на коробочку с сахарином, молча дул на воду и на горячую ручку, чтобы не так обжигала пальцы.
       - У меня есть еще стакан, - сказал Василий, желая уколоть эгоистичного парня. Он достал подаренный ему Серафимой Яковлевной стакан в серебряном подстаканнике со скачущей барельефной тройкой и художественными прорезями, подал Варе.
       - Мерсим, - тяжело поклонившись, сказала Варя и тут же добавила свое междометие "да!" Это было тупое и отупляющее "да". Оно диаметрально отличалось по содержанию от обычного человеческого междометия - неизменяемой части речи, служащей людям для непосредственного выражения своих чувств и волевых побуждений, в устах скуластой "мерсимки" играло роль тормоза мысли и вызывало у слушающих ощущение ударяющего звука бьющей по сваям тяжелой дубовой "бабы".
       Василию было досадно и смешно наблюдать все это, а Иван ревниво встревожился.
       - С кем имею честь?! - насупившись и утратив всю голубиную кротость своего взора и голоса, воскликнул он.
       - Да что ты, успокойся, - сказала Варя и бросила в его кружку белую таблетку сахарина величиной с маленькую перламутровую пуговицу. - Пей сладенькое. Да.
       Василий притворился не расслышавшим вопроса. Тогда Иван, наблюдая бурную реакцию растворения сахарина, сопровождаемую кипением, свистом и брызгами, толкнул ботинком каблук Василия и повторил: - С кем имею честь? Это я вас спрашиваю...
       - Сын столбового дворянина, еду в офицерское училище по указу его императорского величества. Будем знакомы! - Василий поклонился Варе, подал руку Ивану.
       - Фу, фу! - подувая на пальцы, отпрянул Иван и пожаловался: - Не руки у вас, клещи...
       - Что вы? Просто боевая хватка. Для войны ведь готовлюсь...
       Сила Василия и его "столбовое дворянство" произвели глубокое впечатление на Варю и на Ивана. Этот даже перестал хлебать сладкую горячую воду. Его молитвенно опущенные веки с белесыми ресницами нырнули под лоб, а в мгновенно расширившихся черных оконцах зрачков мелькнула искорка зависти и желания быть во дворянах.
       Варвара собрала губы бутончиком, чтобы рот казался поуже, перестала с шумом дуть в стакан. Отставив мизинчик в сторону от ручки подстаканника, чуть прикасаясь к краю стакана губами и, пересиливая боль ожогов, медленно глотала горячую воду небольшими глотками, чтобы не булькало в горле и не вздувало катящегося по шее желвака. Варвара так при этом кокетливо косила глазами на Василия, что Иван снова насторожился.
       - Мы, правда, не дворяне, - обиженно сказал он, желая сразу уточнить все вопросы и заодно предупредить Василия относительно Варвары, - но живем не хуже. Батюшка мой шинок в Лукерьевке содержит тысяч на десять дохода. Правда, война подорвала: приходится продавать денатурат по книжкам и норме, но дела не свертываем. Мы живем в Герасимово Горшеченской волости. И, может, вы слышали, там живет помещик Байбус, за Горшечным. Автомобиль имеет, в тринадцатом году купил. Приглашал нас кататься. Шофер у него один что стоит: весь в бляхах и подусниках, настоящая картинка. Еще есть автомобиль "Фиат" с выносными рычагами управления у эскулапа Старо-Оскольской железнодорожной больницы, у Николая Михайловича Сушкова. Если угодно, спросите у его шофера - Иванова Родьки или у электрика Якова Андреевича Алентьева, с уважением к нам относится Сушков. Мне даже пришлось видеть летом тысяча девятьсот четырнадцатого года такую штуку: "Фиат" заглох по дороге из города на "Горняжку", потом как заработал сразу, как прыгнул - Алентьев от неожиданности упал с него в пыль, А Родьку чуть не умчало. Хорошо еще, что бензин погорел, "Фиат" сам по дороге остановился. Мы, кроме того, землю арендуем в Лукерьевке, а фатежский дворянин, Батизатула, деньги у нас занимает. А еще вы не знаете Порфирия Евстафьевича из Казачка? С самим губернатором за ручку, а мы с ним в компании. Вот жаль, трех наших батраков на войну взяли, нам пригнали пленных австрияков. Ленивые, черти. У Щеглова Спиридона, у ее батюшки, - скосил Иван глаза на Варвару и сейчас же прикрыл их веками, - тоже три австрияка работают. Один - рукодельник: по шорной части мастер. Уздечки, хомуты, вожжи покрыл медным набором. Я ему заказал глухарики позвончее найти для ошейника. Думаем осенью породниться с ее батюшкой... Это моя невеста, чтобы вы знали...
       - Ой, Ваня, да, - кокетливо закрыв лицо руками, встала смутившаяся Варвара. - Зачем об этом? Да. Я лучше выйду. Да.
       Воспользовавшись, что Варвара ушла к умывальнику плеснуть воды в запылавшее лицо, Иван начал превентивно компрометировать ее в глазах Василия, чтобы предупредить возможное увлечение и обезопасить себя от соперника.
       - Откровенно сказать, она с придурью, - ворковал Иван доверительным полушепотом. Из гимназии давно бы ее выгнали за тупость, но отец возит богатые подарки начальнице, фрейлине Мекленбурцевой. Отец ее золотист. Мне батюшка поэтому и советует жениться на Варваре: с такой женой хлопот меньше, если с хозяйством связано. Для дворянина же такая колода одно обременение.
       Наливаясь презрением к этому будущему Иудушке Головлеву, Василий сказал:
       - Я не собираюсь жениться, но... Вам советую сказать Варваре свое мнение о ней. Она как раз идет...
       Иван молча пропустил Варвару к окну, наступила тягостная пауза.
       Варвара все глядела и глядела на Василия влюбленными глазами и, будто назло Ивану, прервала молчание своим предложением "дворянину" устроить чтение купленных ею в Москве комплектов "Исторической летописи" и "Литературного и популярно-научного приложения "Нивы".
       - Ты, Варя, не забыла пьесу Кальдерона "Чудодейственный маг", которую мы читали при изучении истории доктора Фауста? - со злой иронией, не имея сил подавить подозрение и чувства ревности, спросил Иван.
       - Может, забыла. Да, - не оборачиваясь к Ивану и стараясь заглянуть в глаза Василию, досадовала Варвара, что "дворянин" так недогадлив и невнимателен к ней.
       - Я тебе напомню, - напоенным свирепостью голосом, угрожающе сказал Иван, но сейчас же спохватился. "Ревность окаянная! - мысленно упрекнул себя. - А надо ведь ко всему подходить со смирением и кротостью, чтобы люди заблуждались в моем виде и верили бы мне без опасения". Молитвенно поднял к потолку полузакрытые глаза, взял книги у Варвары и воздел руки с ними, продекламировал с целью упрека Варваре:
       "У дьяволов, как и у женщин,
       Есть общий путь, одна дорога:
       За душами, что им покорны,
       Они уж больше не следят..."
       Щеки у Варвары запылали, широкий рот перекосился. Уколотая намеком, она забилась в угол и оперлась спиной о вздрагивающую и чуть стонавшую желтую стенку вагона. Ивану казалось, что Варвара была сокрушена, он двинул книги на консольный столик у окна и хотел выйти.
       - И вовсе не так. Да! - неожиданно воскликнула Варвара, переходя в контратаку. - Не Кальдерон сказал эти слова. Аларкон сказал, да. И сказал в "Подозрительной истине". Да. Кальдерон лишь взял эти слова эпиграфом к пьесе "Чудодейственный маг". Да. Вот вы, как вас величать, не знаю. Да, - обратилась она снова к Василию, - рассудите нас. Да.
       - Меня зовут Василием Петровичем, - поклонился Василий. - Но стоит ли волноваться из-за Кальдерона, писавшего два века назад в Испании религиозные драмы аотус? Кальдерон - не мерка для ваших мыслей и дел. Но у него была пьеса с хорошим названием "С любовью не шутят". По-моему, Кальдерон де ла Барк был прав.
       "Ну вот, - обрадовался Иван. - Я их, кажется, обоих здорово охолодил. С божией кротостью да лаской можно и тигра связать, как ягненка..."
       Некоторое время ехали молча, каждый в своеобразном возмущении, что жизнь и обстановка складывается не совсем по душе.
       Но постепенно настроение менялось: Варвара увлеклась чтением очерка Е.С. Лядова "Новейшие взгляды на старость и борьбу с ней", Василий листал седьмой номер "Исторической летописи" за 1915 год, Иван через щелочку смеженных век глядел на разгоряченную Варвару, любуясь ею и выражая одновременно ревнивое к ней презрение.
       Василий, пробежав глазами заметку "Чудесное исцеление", решил прочитать ее вслух, чтобы с помощью чтения полнее разобраться в духовном облике Ивана Прокофьевича.
       "Епископ черниговский Василий, - читал он слушавшим его компаньонам, - донес священному синоду о случае, имевшем место в Воскресенской церкви города Новгород-Северска. В церковь был приведен для исповеди контуженный рядовой Бугульминского пехотного полка Емельян Нужный, лишившийся при контузии дара слова и слуха. Солдат подал священнику записку с перечнем своих грехов. Прочитав записку, священник приступил к чтению разрешительной молитвы. Когда он осенял кающегося крестным знамением, тот внезапно громко воскликнул: "Боже, милостив буди мне грешному" ("Не выдержал солдат мошенничества, - с улыбкой подумал Василий. - Но мошенники и эту ошибку солдата, желавшего увильнуть от службы, обратят себе на благо"), и дар слова к нему возвратился. О происшедшем священником отцом Виноградским был составлен протокол, подписанный находившимися в это время в церкви сестрой милосердия и товарищами раненого ("Дела, - усмехнулся Василий: - Солдат из контуженного превратился в раненого"), а также членами церковного причта и другими."
       Варвара с сомнением покачала головой, а Иван, не подымая глаз, чтобы никто не увидел загоревшегося в них жадного огня к наживе, спросил:
       - Скажите, Василий Петрович, кем выгоднее стать, священником или учителем? Отец мне говорил, что еще в девятьсот пятом году священник селе Плотавец Корочанского уезда, отец Захар, советовал ему определять детей в духовные...
       Варвара хитро повела глазами, призывая Василия не верить Ивану, покосилась на чемоданы под потолком и подумала: "Спекулируем яйцами, а он в попы захотел. Чудно!"
       - По моему, если вы решили выбирать лишь между священником и учителем, - сказал Василий, - вам выгоднее карьера священника. Вреда от этого обществу будет меньше...
       - Да, да, да, - заскрипел Иван, прикидывая в уме, что священнический сан даст больше выгоды, чем опасная спекулятивная сделка обмена яиц на украденные военведомским чиновником из складов спиртовые подошвы. Голос сердца шептал ему: "Приспособление, приспособление и приспособление, кротость и расчет, вот гуманизм выгоды". - Но пути Господни, сказано в писании, неисповедимы. Нельзя загадывать на будущее, нужно помнить святые слова: "Моменто мори", сиречь "помни о смерти". А когда придется выбирать, указующий перст божий определит...
       "Далеко, сволочь, пойдет! - негодовал Василий, слушая Ивана Прокофьевича. - Особенно преуспеет среди влиятельных, но бесчестных людей, падких на подхалимаж и елейность преклонения перед ними".
       - Послушайте, что господин Лядов пишет, я сама вычитала! - воскликнула Варвара, желая привлечь к себе хоть чем-нибудь внимание Василия.
       Она начала читать грубоватым голосом, но без произношения своего надоедливого "да". Видимо, зрительное восприятие текста удерживало ее от вредной привычки, что следует учесть педагогам в борьбе со словами-паразитами в языке своих учеников, заставляя питомцев почаще произносить речи по выверенному тексту.
       "Жизнь библейских патриархов, - читала Варвара, - продолжалась до двухсот лет. - Миф рассказывает о долголетии Мафусаила, живущего даже в поговорках о долголетии. Этот старец прожил 969 лет... Во всяком случае знаменательно, что допотопным патриархам приписывается такое чрезмерное долголетие, которым уже не отличаются последующие поколения. Ною, например, приписывается жизнь в 595 лет. Аарон, Моисей, Иисус Навин умерли, достигнув лишь 120 лет..."
       - Василий Петрович, могла бы я прожить лет четыреста, если мне ни в чем и никто не отказывал бы? - прервав чтение, внезапно спросила Варвара в надежде, что Василий поймет ее сердечный намек.
       Но он понял, только непонятно для Варвары ответил серьезным голосом:
       - Ни одного дня вы не проживете после своей смерти, если не создать ваш образ в книге...
       Иван понял намек Василия и поспешил замять "дело", чтобы не оказаться в неловком положении, если Варвара начнет просить у Василия разъяснения.
       - Женщинам невыгодно долголетие: старея, они утрачивают прекрасную внешность и вкус к любви и поэзии, - сказал Иван, давая понять, что потерю этих качеств женщина не сможет восполнить никаким долголетием, пока не отыскан эликсир молодости.
       - А что же мне? Да.
       - Читать стихи, пока молода, - снисходительно сказал Иван. - Бальмонта, например, "Новолунье". Помнишь, мне его читала?
       - Помню, - сказала Варвара. Неожиданно для Ивана и Василия, она начала декларировать с чувством и любовью, предназначая это для Василия. Ни одного "да", ни одного слова-паразита не срывалось с ее языка, что указывало на возможность излечиваться от слов-паразитов декламацией хороших стихов.
       "Удивительное качество в женщине - игра, - восхитился Василий происшедшими в Варваре изменениями: у нее и голос понежнел, и губы красивее складывались, и лицо становилось притягательнее, и глаза сияли и высокая грудь ходила ходуном. - Так еще и она влюбить в себя может". Когда же Василий попросил Варвару повторить декламацию, она совсем засияла и, декламируя, превзошла себя. Она стояла у окна в мечтательной позе и, съедая Василия сияющими глазами, напевно читала:
       "Пальмы змеино блистают в ночи,
       Новая светит победно луна,
       Белые тянутся с неба лучи,
       В сердце размерно поет тишина.
       Тихо качаю златую мечту,
       Нежность далекая, любишь меня?
       Тонкие струны из света плету,
       Сердце поет, все тобою звеня.
       Я отдалился за крайность морей,
       Смело доверился я кораблю.
       Слышишь ли, счастье, душою своей,
       Как я тебя бесконечно люблю?"
       Когда Варвара закончила декламацию, в вагоне загремели аплодисменты слушавших ее людей. И это покоробило Ивана. "Вот же сволочь, - подумал он о Варваре, - обхитрила меня и объяснилась Василию Петровичу в любви с помощью мною же рекомендованного стихотворения Бальмонта".
       - У меня с добрыми намерениями ничего не выходит, - пожаловался он вслух. - Хочу лучше, выходит хуже, как у римских правителей было...
       - Ваш гений живет не в добре, - усмехнулся Василий и вышел вместе с другими, так как поезд подходил к какой-то станции.
       В вагон Василий не вернулся до самого вечера. Поместившись в одном из соседних, он на всех остановках видел Варвару через окно. Она встревожено бегала вдоль поезда, ища кого-то и тщетно заглядывая в открытые двери. Иван, прячась в толпе, ревниво следил за нею.
       Когда начались сумерки, Василию удалось проскочить незаметно в свой вагон во время одной из остановок и поисков его Варварой.
       Он прилег на полке и подумал, глядя на чемоданы: "Любовь и ревность подавили в этих людях даже боязнь за свои чемоданы. До чего эти чувства выше и благороднее других!"
       Ночью Варвара, не сумев выпроводить куда-либо Ивана, чтобы хоть минутку побыть наедине с Василием и, возможно, сказать ему о своих чувствах, рассердилась. Она взяла кружку и пошла к бачку с водой. По пути осторожно погладила пальцами упавшую с полки руку Василия, но тот был во сне и не слышал эту шальную ласку.
       Во втором часу ночи Варвара пробудила Василия, лихорадочно тряся за плечо, жарко зашептала на ухо:
       - Василий Петрович, Васенька, погибель пришла, спаси! В поезде облава, обыск...
       Перед глазами Василия мелькнуло испуганное лицо Варвары, слабо освещенное оплывшей стеариновой свечкой в наддверном железном фонарике с трубой и мутным стеклом. Он вскочил с полки. "Не меня ли ищут? - резанула догадка. - Вот и будет "дворянин" Но если меня, зачем тогда обыски в чемоданах?"
       А Варвара продолжала шептать, внося ясность:
       - В наших чемоданах, признаюсь, не одни яйца, а и письма зашиты. Лукерьевский священник отец Захар написал их знакомым петроградским спекулянтам. Если найдут письма, тогда погибель пришла, спаси, Васенька!
       - Где же Иван? - спросил Василий.
       - Убежал от испуга, - с отчаянием шептала Варвара. - Бросил меня с этими проклятыми чемоданами. Да. "Ты, сказал он, всю пригромоздку в чемоданах делала, вот и все. Да. С женщин, сказал, спрос меньший". Да. И верно, Васенька, пригромоздку я делала: в чемодане мешок пристроен на каркасе и веревочных растяжках к бокам и дну. Яичка обернуты каждое в бумажку, в мешке плотно уложены для смягчения. Мешок растяжки не пустят для удара. Да. Сколько возили, ни разу яички не разбились. Да.
       "Изобретательная, каналья! - подумал Василий о Варваре. - Будь меньше болтлива, прошла бы в конспиративные упаковщицы. Черт с ней, выручу!"
       - В Петрограде-то куда денетесь, если здесь выручу? - спросил Василий, обдумывая свои варианты. - Ведь я там не смогу таскать чемоданы с собою...
       - Ох, господи, нам бы здесь не погибнуть, а в Петрограде батюшка встречает Ивана. Та уж он. Да.
       - Отец похож на Ивана?
       - Как две капельки воды ей-богу. Ну, одинаковые. И оба, по правде сказать, противные. Да. Вот если бы, - Варвара совсем близко придвинула к Василию свое лицо, и в полумраке глаза ее казались большими, решительными. Перекинутая на грудь ее толстая коса щекотала Василию руку. - Вот если бы вы, то я на все готова с вами...
       Она говорила это чуть слышным шепотом, вся замирая и дрожа. Василий хотел отстранить Варвару от себя, но она молниеносно поцеловала его в губы, обвила шею руками.
       Выручило Василия кляцание ручки двери: Варвара бросилась от Василия к своей полке. Едва она успела присесть, вошли два жандарма с железнодорожником и каким-то высоким человеком в кожаной фуражке и длинной шинели. В руках у него ярко вспыхнул электрический фонарь.
       - Документы и вещи для осмотра! - властно сказал высокий, обшаривая лучом полки и уголки. - Чьи веши на багажной?
       - Вещи мои, со мною едут родственники, - смело сказал Василий. - Столбовой дворянин, направлен указом его императорского величества в распоряжение генерал-майора Асского. Вот документы!
       Все это было сказано так смело и стремительно, что жандармы оцепенели, высокий человек вскинул ладонь к козырьку.
       - Прошу извинения! Служба вынуждает иногда беспокоить безупречных людей. До свидания!
       - Вася, милый! - бросилась Варвара к нему, едва жандармы скрылись за дверью.
       - Не надо, Варя, - сказал он, бережно взяв ее запястья и слегка сдавив их. - Не надо, у нас разные дороги.
       Вскоре, крадучись, вошел Иван Прокофьевич.
       - Как с чемоданами? - спросил у плакавшей в углу Варвары. - Отобрали?
       - Целы чемоданы! - простонала Варвара. - Надежды потеряны...
       Но последние слова Иван уже не слушал. Он потянулся рукой и нащупал досчатый, выкрашенный охрою бок одного чемодана, потом другого...
       При подъезде к Петрограду, воспользовавшись, что Варвара и Иван уснули, Василий снова ушел в другой вагон со всеми своими вещами.
       Когда поезд остановился, Василий не поспешил к выходу, а стоял у окна и наблюдал за потоком людей.
       Вот и Иван. Согнувшись налево, он тащил правой рукой чемодан, за спиной - полупустую сумку. Вслед за ним, шаря глазами по сторонам, плелась с более объемистым чемоданом и с горбатой от перегрузки сумкой за плечами грустная Варвара.
       "Даже и тут выиграл прохвост, - подумал Василий об Иване, от души пожалев девушку, из которой, возможно, и вышел бы человек, будь она одна, а вдвоем с Иваном обязательно выродятся в подлецов. - Закопает он ее, закопает..."
       У выхода в город, скрываясь в толпе от взора Варвары, Василий увидел подошедшего к Ивану человека с картузом в руке, в длинной поддевке нараспашку, в синей с белым горошком рубахе, перехваченной узким, похожим на чересседельник, ремешком.
       По внешности и походке Василий узнал в нем Иванова отца. Такой же сутулый, с нездоровым от хронической желтухи продолговатым бритым лицом, с трясущимися тонкими губами и ехидными залысинами у невысокого морщинистого лба. Веки выцветших плутоватых глаз молитвенно опущены, брови взъерошены, а непомерно лопушистые уши настроены на подслушивание.
       - Слава тебе, господи! - широко перекрестился Прокофий. - Благодарю за помощь в нашем деле. А вас, детки мои, я так ждал, так беспокоился...
       "Так вот он сам, Елейный Прокоша, - подумал Василий. - А это дети Елейного Прокоши. Нескоро еще они переведутся на Руси..."
      
      
      

    11. СНОВА В ПЕТРОГРАДЕ

      
       На явку было велено Василию придти после обеда, так что время позволяло зайти закусить.
       Пока Василию подавали завтрак, он осматривался в ресторане. Рядом уже завтракали две незнакомые дамы с молодым человеком в синем шевиотовом костюме и светлой чесучовой панаме.
       - Новость, господа! - восклицал молодой человек. - Александра Блока забрили в армию...
       - Уже знаем, - хрустя галетой, осведомленно заметила дама. - Говорят, его послали табельщиком на строительство укреплений под Минском...
       - С Есениным Сергеем еще пикантнее поступили, - вмешалась вторая дама: - Загнали в дисциплинарный батальон...
       - Неужели? - обиделся молодой человек, что эту новость дама узнала раньше его. - За что же?
       - Наивный вопрос! - дама презрительно дернула плечами. - Всякий знает, что Есенина за дело наказали: этот грубиян отказался посвятить стихи Александре Федоровне, непристойно дерзил по адресу Григория...
       - Удивляюсь, - перебила первая дама, - почему футуристов не трогают? Они ведь хуже Есенина. У Маяковского даже нож отточен для совершения революции. Вернется ли в общество настоящая поэзия Фета, чистая лира Тютчева?
       - Все вернется... У кого вы, между прочим, заказывали это прелестное платье? - уклоняясь от темы, спросила собеседница.
       - Все вернется, и все исчезнет, - меланхолично продолжил начало фразы своей дамы человек в панаме, желая снискать расположение дамы к себе. - Старик Державин был прав, что река времени в своем стремлении уносит все дела людей... В сущности, господа, если отбросить революционные предвзятости и выводы, Державин предвосхитил Гегеля...
       - Ну, теперь вы сели на фригийскую кобылку философской поэзии или, как вы там ее называете, поэтической философии, - разом заговорили и засмеялись обе дамы, - и вас, мусье, не скоро с этой лошадки сгонишь. Но, дорогой Генрих, дамам от этого скучно. Пойдемте лучше за новостями к очаровательной мадам Барк. Супруг ее вечно занят делами в Министерстве Финансов, а она любит общество и очень хлебосольна, невзирая на продовольственные трудности в столице...
       - А как с пищей для пера?
       - Да уж для своих "Биржевых ведомостей" найдете пищу. В прошлую субботу мы были у мадам Барк, немного полюбопытствовали, прочли забытый на столе черновик письма министра к императору. Жалуется, бедненький царю, что Англия предлагает невыгодный кредит, и что полнейшая финансовая зависимость России от союзников является уже и сейчас чрезвычайно тяжелой. В письме сказано, что русское золото отправлено в Английский банк для обеспечения займа...
       Генрих слушал дам с поглощающим вниманием. В уме он уже составлял не только статью для "Биржевки", но и сводку для французской разведывательной службы, от которой получал основное жалованье.
       - Что же вы молчите? - спросила одна из дам. - Ведь материал интересный. За ним уже начали охоту Аркадий Николаевич Нецветаев из "Былого"...
       - Это такой толстенький, - засуетился Генрих. - Знаю, знаю, опасный конкурент. Сию минутку я расплачусь, и мы пойдем...
       "Неужели и после революции останется в журналистах нечто подобное от провокации, шпионажа и стяжательства? - думал Василий, поедая свой скромный завтрак. - Нет, революция сделает людей обеспеченными и независимыми, а в независимом человеке больше простора для совести и чести".
       После завтрака Василий трамваем добрался до Нарвской заставы, далее пошел пешком, вспоминая пережитое.
       Деревянные и каменные дома, перемежаясь с гнилыми лачугами, грязные и обшарпанные, тянулись унылой вереницей. Ночью прошел дождь и на булыжной мостовой сверкали холодные зеркальца луж, в которых отражались горбатые деревья на тротуарах и заборы. У луж игрались чумазые дети рабочих.
       Из огромных труб Путиловского завода валил густой черный дым. "Снова работает, а сколько раз путиловцы бросали работать, брались за оружие? - вспоминал Василий виденное им здесь. - В июле четырнадцатого полиция расстреливала митинг путиловцев во дворе завода. И тогда на другом конце города поднялась Выборгская сторона. От клиники Виллие до завода Айвас протянулась сплошная баррикада из телеграфных столбов, переплетенных проволокой. На Сампсониевском проспекте полиция топтала народ лошадьми, а на Невском проспекте дворянско-купеческая интеллигенция, выстроившись шпалерами под полотнищами трехцветных монархических знамен, бросала в воздух касторовые и фетровые шляпы и котелки, сверкающие цилиндры, махала белыми зонтиками и кричала "ура" французским союзникам.
       Вдоль фронта гвардии, сопровождаемый свитой русских генералов, шагал пузатый человек во фраке, с многочисленными орденами и голубой Андреевской лентой через плечо.
       Это был Раймонд Пуанкаре-Война, президент Франции. Посматривая на почетный караул хитрыми глазками, он небрежно нес в левой руке лоснящийся цилиндр и верил, что Франция заставит воевать Россию за золотой заем, расплачиваться кровью за франки.
       Потом гвардейский солдат чуть не задушил Пуанкаре, фривольно выполнив приказ офицера и пожелание самого президента об испытании солдатской силы поднятием их превосходительства рукой на вытяжку.
       Солдат, как писали газеты, схватил могучей пятерней Пуанкаре за круглый живот и молниеносно вознес на уровень своего саженого роста, потом расслабил пальцы, президент ударился о землю: не зли русский народ..."
       Потом Василию захотелось побеседовать с кем-либо из рабочих о местной жизни и настроениях в цехах, в турбинной, в башенной и других мастерских завода.
       На улице никого из знакомых не встретил, завернул в рабочую чайную. Там было пусто. Лишь в углу, потягивая оттопыренными губами чай с блюдечек, мирно хвастались своими рабочими заслугами и великим стажем два ветхих старика-инвалида.
       Над стариками, меж окон, висела засиженная мухами лубочная картина: общеизвестный мифический Козьма Крючков в сдвинутой на затылок зеленой фуражке с ярким красным околышем и на горячем рыжем жеребце отчаянно расправлялся с восемнадцатью немецкими кавалеристами, нанизывая их, будто рябчиков на вертел, на свою длинную пику и сбивая с коней могучими ударами сверкающей окровавленной сабли.
       За перегородкой, оклеенной картинками из журналов и яркими афишами, захлебываясь от щекотки, взвизгивала и хохотала женщина. Потом оттуда вышел благообразный мужчина в жилете, в широких штанах и смазных сапогах с приделанными головками. Лицо его рделось от возбуждения, желтоватые глазки сияли, пробор волос был спутан, видимо, игривой рукой хохотушки.
       - Все снохуешь? - задержав блюдечко на растопыренных пальцах на уровне рта, спросил один из стариков. - Поддается?
       - Не твоя печаль! - окающим голосом рыкнул мужчина. - Прохлаждаешься моим чаем бесплатно, вот и молчи. Я за свои грехи сам отмолюсь...
       - Вот то и есть святая правда, Ион Саватич, - поспешил второй инвалид взять сторону хозяина: - всяк в своем грехе сам ответчик...
       Ион Саватич лениво махнул на инвалидов рукой и начал заводить граммофон на стойке. Повар в белом колпаке, высунувшись из двери и поглядев на большую красную трубу и бурый расколотый ящик граммофона, начал жалостливо подпевать граммофону:
       "Солнце-е закатило-о-ось,
       Все с фа-абрики и-и-иду-у-ут,
       Ма-а-а-аруся-а отрави-и-илась,
       В больни-и-ицу повезу-у-ут..."
       - Пустовато у вас, Ион Саватич, - сказал Василий, здороваясь.
       - Робят люди, - не переставая подкручивать ручкой пружину граммофона, сказал Ион Саватич. - По тринадцать часов робят, чаи некогда распивать, заведению моему разор приходит. А тут сына на позицию угнали, а он недавно женился... Ты что на меня так смотришь? Водки на показ не держим, штрафуют. Разве у снохи, если хочешь по молодости? То туда, за перегородку. У нее там свое...
       - Нет, не желаю! - Василий поклонился, вышел на улицу.
       "Притихла Нарвская застава, - размышлял Василий, трясясь в трамвае. - Но это не надолго, раскачается. Помню, тут было в прошлом году не менее двухсот партийцев. Неужели, на позицию отправили, как и сынка Иона Саватича. Приметный был парень, а Саватич остался тем же, кулаком..."
       На Невском, куда добрался Василий, почти ничего не изменилось: те же зеркальные витрины кафе и магазинов, длинные золоченые вывески, черные чугунные решетки парков, та же толпа на тротуарах - женщины в белых майских платьях, шустрые гимназисты, степенные чиновники в форменных мундирах, важные и ленивые господа в котелках, цилиндрах, панамах.
       Горластые газетчики кричали последние новости: "Немецкие атаки под Верденом захлебнулись!", "Немцы топчутся у форта Сувиль", "Генерал Гальвиц признался, что предпринято немцами большое наступление с явно недостаточными средствами, и он, Гальвиц, не обещает Кайзеру успеха!", "Австро-венгерские войска в Трентино имеют незначительные успехи", "Атаки австро-венгров отражены итальянцами, после чего итальянцы отошли на заранее подготовленные позиции. Ура!"
       В залпах и сутолоке этих криков Василий ясно понял одно: французам и итальянцам плохо, если газеты пишут о топтании немцев у Вердена и отходе итальянцев на заранее подготовленные позиции. Под впечатлением этих криков Василий острее воспринял и тот факт, что в толпе на Невском было много военных, в том числе раненых с черными повязками на глазу или с рукой на перекинутой через плечо широкой перевязи. Безногих здесь не видать, они ютились на более глухих улицах.
       Василий вместе с толпой продвинулся до какого-то переулка, и некоторое время шел по нему позади двух заинтересовавших его чиновников или коммивояжеров с толстыми портфелями подмышкой.
       Чиновники, локтем прижимая портфель к боку, на ходу просматривали только что купленные ими газеты, ворчливо перебрасывались замечаниями. Известно ведь, что во время войны почти все считают себя политиками и стратего-полководцами, как в мирное время кулинарами и врачами. Так и чиновники объясняли события не так, как писалось в газетах и не хотелось верить никому.
       - Павел Иванович, о Трентино написано одно вранье: завравшиеся газеты пишут под диктовку военного министра...
       - Но-о, Александр Савельевич, - возразил Павел Иванович, бывает же иногда, что пресса правильно пишет...
       - Да никогда этого не бывает, - засмеялся Александр Савельевич. - Из верных источников знаю, что австро-венгерский Конрад тайно от немцев подготовил наступление против итальянцев в Трентино, а газеты пишут о каком-то немецком плане. Теперь о факте: Конрад так основательно колотит Первую итальянскую армию в знакомых нам с вами местах - между Гардским озером и рекой Брентой, где мы с вами бывали при нашей довоенной поездке за границу, что итальянский главнокомандующий Кадорн истошно просит помощи у России, угрожает даже капитулировать... Вот факты. А газеты врут о каком-то маневре макаронников с отходом "на заранее подготовленные позиции". Так бы и сообщили, что наши союзники итальянцы удирают к Венеции...
       - Это, конечно, интереснее бы читалось правдивое сообщение. Но вы откуда черпаете истину, если можно?
       - От родственника, Павел Иванович, от Аркадия Николаевича Нецветаева. С Бурцевым работает, первостатейный журналист...
       - Кхе-кхе-кхе, - засмеялся Павел Иванович. - Слава о Нецветаеве тоже дурная имеется. Это же он печатает клеветнические фельетоны под псевдонимом "А. Дубравин"?
       - Он, он. К клевете у него есть пристрастие. Но он пронырист. Да и, скажу я вам по секрету, работая в военном министерстве, сам многое знает. Сказать к примеру, в марте текущего года Вторая русская армия начала наступать против немцев между речкой Дисенка и озером Вишневским, а Пятая ударила по Якобштадтскому району. Генерал один со мною разговаривал, что главный удар намечался на фронте Двинск-река Вилия. А, помните, как газеты трубили об успехе этой Нарочской операции. Просто оглушили народ барабанным боем. Вот вам и пресса-газета! Она шумела, а мы в министерстве плечами пожимали от удивления: ведь Нарочская операция позорно для нас провалилась. И теперь, Павел Иванович, назовите меня потом дураком, если совру: неизбежно придется русской армии наступать для выручки французов под Верденом, итальянцев в Трентино, иначе союзники завянут от немецкого огня, как без дождя капуста...
       - Но почему же все-таки печать лжет? - сказал Павел Иванович. - И Нецветаев лжет...
       - За печать в целом не скажу, то масштаб большой, - полушепотом ответил Александр Савельевич. - Но о Нецветаеве сами прочитайте его заповедь в газете, вдумайтесь. Он, находясь в припадке откровенности и сильном опьянении, напечатал в газете следующее: "Можно, исходя из моего личного опыта, не имея по существу никакой связи с производственной деятельностью держаться за землю с цепкостью сорняка и жить роскошно, богато".
       Дальнейший разговор чиновников Василий не слышал, заторопившись "на явку".
       По пути, в рабочих кварталах, он видел длинные гомонливые очереди у хлебных лавок, слышал жалобы на дороговизну, на спекуляцию и на гибель людей на фронте, на рыдающие романсы Вертинского, от которых жизнь кажется горше. Публика, утомленная войной и недоеданием, начинала открыто проявлять недовольство положением в стране. Это ободряло Василия, было признаком наступающей развязки великой драмы на Руси.
       Боясь опоздать, Василий кое-как втиснулся в переполненный трамвай. Там он увидел худого офицера с "Георгием" на груди, балансировавшего на костыле, чтобы не упасть. Люди жалостливо и с уважением глядели в его перекошенные плечи, так как своими глазами видели, что этот офицер-инвалид уступил свое место старухе и отказался воспользоваться чьим-либо другим, так как места были заняты женщинами с ребятишками.
       - Спасибо, господа, народ больше страдает и терпит, чем мне придется за один перегон.
       Василий растаращился рядом с офицером, сдерживая при качках напор пассажиров и оберегая этого человека, покорившего сердце, от толчков.
       Глядя на человечного офицера из народа, заплакала посаженная им на его место в трамвае седая женщина в расшитой черным стеклярусом пелерине и в старомодной шляпе "воронье гнездо". На коленях у женщины лежал развернутый номер "Нивы", со страниц которого смотрели портреты убитых на фронте офицеров русской армии. В траурной рамке, увитой лавровым венком и лентой, чернели слова: "Вечная память, вечная слава!"
       - Сына у нее убили, - шепнул Василию стоявший позади его старик в толстовке. Моя соседка, а сын у нее был художником... И убили...
       - У всех убивают, - вмешался старик с дряблым лицом скопца и аскетическим безразличием в пискливом голосе. - Богу угодно побить варваров, и побьют. Видите, сколько новичков пошло к вокзалу? - кивнул он за окно желтым безволосым подбородком, синие губы его дрогнули в странной усмешке.
       По мостовой, рядом с трамвайной линией, молодцевато шагала колонна солдат. Трамвай быстро нагонял ее, и казалось Василию, что пехотинцы не шли, а обозначали шаг на месте, маша руками и топая ногами.
       Солдаты были с котомками за плечами, с шанцевым инструментом на боку, с колбасами шинельных скаток через левое плечо и с надетыми на концы скаток круглыми медными котелками. На головах топорщились новенькие зеленые фуражки с такими же козырьками и с овальными жестяными кокардами.
       Когда трамвай, звеня и громыхая, обгонял колонну, в приоткрытые окна ворвалась грустная солдатская песня:
       "Положи-и-и свои бе-е-елые руки
       На-а-а мою исхуда-алую грудь..."
       Старуха с "Нивой" на коленях посмотрела в окно сквозь слезы на зеленые ряды постепенно отстававших солдат, певших о своем горе, и начала платком вытирать глаза:
       - Эх, солдатики, солдатики, - запричитала в голос, - на войну широка дорога, с войны - тропинка узкая. И у вас есть матери, плачут - слезятся, как я - несчастная...
       У Василия заныло сердце, но он ничего не мог сказать в утешение скорбящей женщины и других миллионов матерей России: нужно было ему молчать в трамвае, чтобы делами своими успешнее ускорить конец мукам народным.
       ...На Литейном проспекте, 19 встретил Василия стройный артиллерийский капитан. Подтянутый и быстрый в движениях, с алыми губами и тонкими шнурочками светлых усиков, он сначала показался Василию чужим и подозрительным. "Не ловушка ли? - подумалось. - Офицер дежурит на конспиративной квартире..."
       Капитан назвал себя Воронцовым. Он почти ни о чем не расспрашивал Василия, сразу заговорил о ближайших задачах партии и необходимости укрепить военные большевистские организации. Потом он сказал, что Василию поручается работа в Н-ском юнкерском училище.
       - Предупреждаю, мы там уже несколько раз проваливались, но решили обязательно там антивоенную группу, иметь постоянного работника. Вам придется начинать с самого начала...
       Воронцов говорил спокойно и деловито, будто диктовал в штабе бумагу об отправлении снарядов на фронт, расхаживая в то же время по комнате. Заметив, что Василий настороженно косится на него, усмехнулся:
       - Правоверный эсдек смущается золотых погонов? Привыкайте. Вам, наверное, тоже придется носить эти знаки полновластия и наблюдать настороженные взоры солдат. Вашей ближайшей задачей будет научить людей видеть за ширмой золотого погона и врага трудящихся и друга и руководителя их в трудной борьбе с царизмом. Превращать империалистическую войну в гражданскую без своих командиров рабочий класс не может, ему нужны офицеры. И если какой узколобый неуч вздумает грязнить после революции весь офицерский корпус дореволюционной русской армии, такого следует отогнать подальше от руководящего поста, на котором он просто вреден. Но это необходимое отступление, на всякий случай. А теперь информирую вас, что события развиваются быстрее, чем мы предполагали: идет хозяйственная разруха в тылу, разваливается армия и становится чувствительнее к военным неудачам. Правительства стран Антанты, к нашему счастью, не понимают этого. Совсем недавно, в марте, русская армия проиграла Нарочскую операцию, но англо-французы уже снова требуют от Русского Главнокомандования наступления и наступления. Получены данные, что Военный Совет при Могилевской Ставке 14 апреля высказался за наступление. За наступление высказался также лучший генерал русской армии, командующий Юго-Западным фронтом, Брусилов.
       Мы не имеем сил предотвратить назревший авантюризм наступления, но обязаны использовать ситуацию, которая неминуемо сложится в ходе этого наступления и облегчит нам задачу отнятия армии у царя...
       ... Ночевал Василий в подвальной квартире на Выборгской, у рабочего партийца, адрес которого дал ему Воронцов и запретил, по конспиративным причинам, посещать сейчас квартиру старого знакомого, где был в свое время дан Василию приют по письму Анпилова из Печенежской каторги.
       Со своим новым знакомым Василий, не взирая на усталость, проговорил до полночи и узнал, что после ряда тяжелых провалов партийная организация Петрограда все равно осталось боевой, сохранила свои ячейки на хорошо известных Василию заводах - "Новый Лесснер", "Феникс", Русско-Балтийском, на заводе Розенкранца...
       - Это хорошо, очень хоро..., так и заснул Василий, оборвавшись на полуслове. А рано утром поднялся с соломенного тюфяка на каменном полу, умылся под краном холодной водой и начал прощаться с гостеприимным хозяином, собравшимся на завод, в очередную смену.
       - Поел бы на дорогу, - сказал рабочий. - Там вон баба сварила чего-то...
       Василий покосился на окутанный паром чугунок с картошкой, вокруг которого сидели трое детишек в зеленых солдатских фуфайках. Раздирая ногтями непрочные серо-желтые картофельные мундиры и суя в рот горячие куски, ребятишки покашливали и крутили головами.
       - Спасибо, дорогой. У вас, видать, туго с питанием?
       - Туже некуда, - показал рабочий на перехваченный ремнем живот. - Вот где война начинается. Говорят, министр земледелия Риттих собирается начать принудительную разверстку хлеба. Мне кажется, все это один разговор: и не дадут помещики с кулаками хлеба, и подвезти его к городам не на чем. Разве не знаем, транспорт развалился...
       - Да-а-а, голодом правительству опасно народ испытывать, - берясь за скобку двери, сказал Василий. - Ну, до свиданья!
       - Да поел бы, картошку...
       - После поем, царских харчей поем...
       - Как царских? - с тревогой спросил рабочий.
       - Да так, - усмехнулся Василий. - Партии понадобилось...
       - А-а-а-а! Ну, счастливого пути, товарищ!
       - Спасибо на добром слове! - Василий еще раз махнул на прощанье рукой и зашагал из подвала по ступенькам наверх.
      
      
      
      

    12. МУДРОСТЬ ТИТА

       У ворот училища, окруженного высокой кирпичной оградой, за которой виднелись вторые этажи белых корпусов с приставленными к зеленым крышам длинными пожарными лестницами, Василия остановил часовой.
       - Пропуск!
       Во дворе к приходу Василия собралось уже сотни две новичков. Были тут, судя по разговорам и одежде, адвокаты, учителя, телеграфисты, гимназисты, даже имелись образованные приказчики с маркировочными жетончиками известных фирм Винтер-Гальтера (часовой магазин на Невском), оптической - Генриха Циммермана, механики Бруно Зингера.
       Люди в этой разношерстной толпе чудаковато глазели друг на друга, на поблескивавшие стекла распахнутых рам высоких белых корпусов, на щеголеватых курсовых офицеров со списками и какими-то журналами в руках.
       Как и во всякой толпе, сразу обнаружились здесь свои балагуры и хвастуны, свои спорщики и скептически настроенные слушатели, друзья и соперники. Были угрюмые и слишком развязные "рубахи-парни".
       Один из таких уже рассказывал группе слушателей о своих любопытных любовных похождениях, другой импровизировал "армянскую загадку" о белом мохнатом висячем предмете, который пищит затем, чтобы никто его не узнал и не догадался, что это просто полотенце.
       - Вот, князь, радуйтесь пополнению, - захохотали стоявшие у двери корпуса кадровые офицеры. Василий осторожно посмотрел через плечо. Говорил лысый человек в форме военного врача, заглядывая в рот своему собеседнику, бледному горбоносому офицеру с крохотными черными усиками и моноклем в глазу. - Золото, а?
       - Демократическое месиво! Хорошо еще, что огонь фронта очищает нас от него, иначе засорят офицерский корпус. - Дернув бровью, князь выбросил монокль из глазницы, на лету поймал его, как муху, и ушел в корпус.
       Сейчас же рядом с Василием захохотали новички: в руках одного из гимназистов внезапно развязался белый узелок, на землю посыпались булочки и колечки колбасы, заботливо приготовленные мамашей из потайных своих резервов.
       Растерявшийся юнец, недавно удивлявшийся "армянской загадке" о пискучем полотенце, теперь был готов расплакаться. Но подошел курсовой офицер и ободрил его:
       - Со всяким бывает, не вешайте носа! Подберите булочки и колбасу, не пропадать же яствам...
       Василий так же, как и все, смеялся от души, не обращая внимания на офицеров и портупей-юнкеров, которые стояли неподалеку и тоже ухмылялись, зараженные общим приподнятым настроением и комизмом происходящего.
       Некоторые новички смеялись неестественно громко. Это был не совсем обычный смех: гуляли взвинченные нервы, тоска о прошлом, страх за будущее. Ведь некоторые слышали слова князя о "демократическом месиве, сжигаемом огнем фронта".
       - Не слышите, что ли?! Как ваша фамилия? - прозвучал голос над ухом Василия, и он сразу оборвал смех. Перед ним стоял с журналом широкоплечий плотный усач с узкими зелеными глазами и рыжими пышными бакенбардами на толстых щеках. Тугой воротник мундира подпирал его тщательно выбритый подбородок, на квадратных плечах поблескивали золотые погоны поручика с вензелем училища и с золотой эмблемой в форме великокняжеской мелкой короны.
       - Костиков, - четко ответил Василий. - Костиков Василий Петрович...
       - Зачислены под мое командование в первую роту, вторую полуроту...
       - Слушаюсь, ваше благородие! - ответил Василий, как учил его Воронцов на конспиративной квартире. Это понравилось поручику, по глазам видно и по лицу. Но он не высказал этого словами, продолжал свою работу: ему предстояло сформировать роту из 80 человек и разместить в двух комнатах, полуротно.
       - Строгий поручик, - сказал стоявший рядом с Василием долговязый парень в белоснежном костюме и форменной фуражке с эмблемами лесного ведомства на плисовом околыше: скрещенные медные веточки дуба с желудем.
       - Откуда вы знаете? - спросил Василий, заметив бурую родинку на правой щеке парня, у ноздри длинного носа и сразу запомнив его внешность.
       - Да, знаю. Это приемный сын помещика Букреева из Курской губернии. Я отбывал практику в лесах Старооскольского помещика Арцыбашева, а Павел Павлович Букреев бывал в гостях. Рассказывал он многое, интересное про заселение Поосколья, про церковь восьми великомучеников в селе Покровском, над прудом. Романтичная история, древняя. Подарила Анна Ивановна десять тысяч десятин земли любимцу Бирона, Арцыбашеву. Прибыл во владение, а здесь однодворцы времен Петра Великого уже все позаняли. Кроме того, восемь помещиков... Предложил Арцыбашев однодворцам добровольно пойти к нему в крепость, отказались. Напал ночью со своим отрядом, поистребил однодворцев, а с помещиками побоялся: дворня у них, еще и не справишься. Тут пошел на хитрость, в гости пригласил. Угощали, поили, потом затеяли купанье в пруду. Там и ловчие поутопили гостей. Всего восемь скончалось. В Петербург отписали, что "по неискуству плавать и омраченности питием зельным, умре все восемь при купаньи", а перед богом покаяние на себя Арцыбашев взял, церковь выстроил имени восьми великомучеников. Поминают их за упокой всякий раз, молятся за спасение души основателя церкви...
       - Рыцарский способ захватывать и убивать, откупаясь перед богом молитвами и жертвоприношением, - не удержался Василий от замечания.
       - С кем имею честь? - насторожившись и сразу прервав рассказ, сухо спросил белоснежный парень.
       Василию это показалось очень забавным, но ответить он не успел, так как раздался громкий голос Букреева:
       - Вторая полурота-а-а, ко мне-е-е!
       Шаркая подошвами по торцам кирпичей, которыми был замощен двор, люди заспешили к поручику. Хотели они или не хотели, но чужая воля втягивала новичков в размеренный ход военной машины, продолжавшей работать, несмотря на покрывающую ее ржавчину.
       - Станови-и-ись!
       ..........................................................................................
       Через несколько часов, когда новичков постригли, вымыли в бане и одели в военное, все они испытывали чувство неловкости и удивления: не узнавали друг друга. В зеленых шеренгах растворились без остатка белоснежный специалист лесного ведомства, розовый гимназист и приказчики, которых вряд ли узнали бы сразу даже отец с матерью.
       Василий оглядывался туда и сюда, но перед его глазами были одинаково круглые лица с недоуменными улыбками, синие погоны с золотистым галуном и эмблемой великокняжеской короны, синие околыши, лакированные козырьки и радужные кокарды юнкерских фуражек.
       "Неужели можно так унифицировать целую нацию, превратив ее в солдатиков ради пророческого изречения Николая 1-го, что он чувствовал себя счастливым только в казарме, где порядок строгий, безусловная законность, никакого всезнайства и противоречия. Все вытекает одно из другого? - неужели так можно унифицировать? - с чувством жути подумал Василий и весь содрогнулся при этом: - Горе той нации, которой навяжут доктрину казармы и никакого противоречия..."
       - Сми-и-ирна-а! - закричали на фланге портупей-юнкера, и холодок пробежал по штатским душам новичков, начитанных едкими рассказами об армии и заполоненном военщиной государстве, заглодавшем в свое время Полежаева, Лермонтова, Шевченко...
       "Начинается, - с тоской подумал каждый. - Не рассуждать перед начальством, ложиться и вставать по трубе, потом мерзнуть в блиндажах и траншеях, ходить по изрытым снарядами полям в атаку, гнить в полевых лазаретах без реальной надежды быть вознагражденным в будущем. Многих смерть унесет на берега Леты для забвения, за их смерть и кровь, за раны чиновники тыла расплатятся потом лишь равнодушием и, может быть, презрением к их судьбе, скажут словами земского начальника Афанасова о героике воинов: "Это было давно и неправда".
       - Напра-а-во! Шаго-о-ом марш! - прозвучала команда. "Демократическое месиво" двинулось. Громко топали яловыми сапогами, сбивались и теряли с непривычки ногу, толкались локтями и коленом под колено впереди идущего, наступали на задники.
       Их привели в столовую.
       Поверх нежно-голубых узорчатых клеенок стояли фаянсовые тарелки, поблескивали ножи с вилками и ложками. На посеребренных медных подносах возвышались пирамиды разрезанного на ломтики белого хлеба с розовой поджаренной корочкой. У каждого прибора белели свернутые треугольником льняные салфетки.
       Ни одной женщины. Официантами были солдаты (Здесь их не звали "половыми", как было в трактирах). Но порядок образцовый: ковровые дорожки на полу и проглаженные белоснежные занавески на окнах. Все сделано солдатскими руками. Теми руками, которые до войны водили соху по полям, одним ударом кулака вышибали дух у конокрада или ненавистного чиновника и кормили весь мир хлебом, а на войне сжигают галицийские села, колют немцев и отбиваются штыками от вражеских армий, обильно снабженных крупповскими пушками.
       Дежурный офицер этикета, расхаживая между рядами столов, останавливался и учил того или другого юнкера застольному этикету, искусству держать ложку, нож и вилку, пользования салфеткой. Учил пережевывать пищу без чавканья.
       - Ложку нужно держать вот так, господа. И не удивляйтесь, что этому учим. Мы научим вас и штыковому удару, но ложка - не блажь. Станете офицерами, можете быть приглашенными к столу государя-императора...
       Занятий в этот день не было. После обеда отправили в спальни, отдохнуть с дороги и от пережитого волнения первых часов новой жизни, а заодно ознакомиться с порядками в спальне, с приемами уборки коек и с правилами хранения обмундирования в период сна.
       Койки, накрытые серыми шерстяными одеялами, стояли ровными рядами по обеим сторонам широких проходов между ними. У каждой койки - коричневая тумбочка для учебников и мелких вещей.
       На гладких свежевыбеленных стенах не было ни панелей, ни трафаретов, ни картин. Лишь над столом дневального, между нишами высоких окон, заделанных кирпичами и также хорошо выбеленных, висел в золоченой раме портрет царя Николая II.
       Император изображен во весь рост, в солдатской гимнастерке с полковничьими погонами, в высокой фуражке, с тугой шинельной скаткой через левое плечо, с винтовкой в руке, с лихо закрученными рыжими усами и маленькой холеной бородкой, с блудливым выражением во взоре серых нетрезвых глаз.
       Некоторые говорят, что этот портрет написан по поводу испытания самодержцем русского вооружения. История говорит другое: портрет вывешен после 23 августа 1915 года, когда царь отстранил своим манифестом Николая Николаевича и принял пост главнокомандующего на себя. Портрет выражал месть царю со стороны прогрессивного блока буржуазных партий, которым царь отказал в назначении их кандидатов на министерские посты и в просьбе более терпимого отношения к буржуазным организациям.
       "Новоиспеченный полководец изображен в виде тихого идиота, - едва удержался Василий от смеха. - Притупилась, видно, цензорская зоркость Николая Барского. До чего же глупы они, управляющие пока Россией и не понимающие, что управляемые ими давно уже в душе отвергли их самих, хотя и терпят пока их глупые иконы-портреты".
       Юнкера молча раздевались и ложились в чистые прохладные постели. Поскрипывали, звенели металлические сетки под тяжестью устраивавшихся поудобнее людей.
       Василий, ложась в постель, увидел на соседней койке юнкера с бурой родинкой на щеке и узнал в нем долговязого белоснежного парня из лесного ведомства.
       - Как ваша фамилия? - спросил Василий, уминая рукой подушку.
       - Сазонов, - без желания ответил сосед, прикрыв зевающий рот ладонью. Потом он повернулся на правый бок и, не желая разговаривать, натянул одеяло на голову.
       Василию не спалось. Он хотел было переброситься несколькими словами с другим соседом, с остроносым прыщавым портупей-юнкером Серебровским, но тот уже храпел. Будить его было и нельзя и бесполезно: еще в бане Василий слышал рассказ, что Серебровский был раньше депозитным чиновником банкирской фирмы Юнкера и Ко, преобразованной в начале 1916 года в Московский промышленный банк. В армию он пошел добровольно. Страдает сонной болезнью-нарколепсией, но "парень ничего, свой".
       Оставшись один бодрствующим, Василий лег на спину, попытался оценить свое положение и возможности начала антивоенной работы. Но никакие мысли в голову не лезли из-за сказавшегося, наконец, психического утомления, связанного с переживаниями последних дней и часов.
       Спать хотелось, но во лбу стояла одеревеняющая боль, сон бежал в сторону. И тут вдруг Василию припомнились уроки истории в гимназии. Из всего выделился почему-то образный рассказ учителя о римском императоре Тите из династии Флавиев. На того напала бессонница после разрушения им во время Иудейской войны в 70 году Иерусалима. Лечился Тит от бессонницы решением в уме сложных математических задач и подсчетом сверкающих предметов.
       "Своеобразный самогипноз, - усмехнулся Василий. - Но ведь усыпление нужно. А что если проверить на практике мудрость Тита?"
       Уставившись глазами в потолок, Василий мысленно подсчитывал и много раз пересчитывал не зажженные электрические лампочки, которые поблескивали холодными стеклянными боками.
       Вот уже солнце зашло, сумерки закрались в комнату и ложились на потолок серыми наплывающими тенями. Меркли блестки на грушах ламп, исчезали со стекла крохотные серебристо-матовые отражения окон, тускнели в сумерках медные электрические патроны.
       Василий все считал, складывая и вычитая, деля и умножая, извлекая квадратные корни, воюя с цифрами. И он почувствовал, что начинает сбиваться со счета, пропускает цифры, как бы забывая о них на какие-то небольшие промежутки времени. И это все убыстрялось, пока превратилось в сплошную забывчивость, в ушах запело музыкой. Отяжелевшие веки смежились, сон вступил в свои обязанности. Мудрость Тита была доказана.
      
      

    13. БЕЗ СУБОРДИНАЦИИ

      
       - Ежедневно в шесть часов утра голосила труба в коридоре, юнкера торопливо вскакивали с постелей и первым делом старались разбудить портупей-юнкера второй полуроты Петра Серебровского. Будили его по очереди, в порядке негласного товарищеского наряда.
       - Господин портупей-юнкер! - на этот раз кричал ему на ухо Сазонов. - Подъем, вставайте!
       Серебровский не отзывался, заливисто и с каким-то особым подсвистом храпел.
       - Вот же черт, - ворчали юнкера, надевая брюки и сапоги. - Сидел бы со своей нарколепсией дома, в училище потянуло вольнопером...
       - Пятку ему щекочите, пятку, - посоветовал кто-то в шутку. Но когда Серебровского пощекотали, он мгновенно проснулся и начал машинально надевать брюки, шарить сапоги у койки.
       За эту особенность пробуждаться и приступать к исполнению утреннего туалета после щекотания его пятки, юнкера единодушно прозвали Серебровского "Ахиллесовой пятой".
       ...Во дворе училища офицер-инструктор показывал новые гимнастические упражнения.
       - Сделайте-е та-а-а-ак, - протяжно говорил он, вытягивая перед собою ногу и обе руки и плавно приседая без сгиба вытянутой ноги, удерживая корпус строго вертикально. Потом не менее плавно поднимался и снова приседал, удивляя всех своей подвижностью и искусством. - А ну, всем следить за мною и повторять движения!
       Многие валились чучелами на землю, раздражая инструктора и веселя своих товарищей. Но инструктор был настойчив: отпустил юнкеров умываться лишь после того, как все они, хотя и с неравной ловкостью, повторили за ним показанный прием.
       Умывались в общей уборной, согнувшись над длинными корытами из оцинкованного железа цвета подернутого инеем льда. Из медных кранов били тонкие прозрачные струйки воды. Прохладные и щекотные, они разбегались по бритым загорелым затылкам и шеям, по круглым стриженым головам, по бронзовым спинам, вместе с лохмотьями белой или розовой пены стекали в корыто, исчезали в дырах сточных решеток.
       Юнкера отфыркивались, украдкой щипали друг друга за бока, молодо смеялись. После завтрака шли на муштру, обучались ружейным и штыковым приемам, строевой ходьбе, отдаче чести.
       В конце недели поручик Букреев назначил проверку усвояемости учебного материала.
       - Костиков, три шага вперед, марш! - неожиданно скомандовал Букреев.
       Твердо чеканя шаг, Василий вышел из первой шеренги и замер, впившись в лицо поручика взором без почтения и даже с вызовом.
       - Букрееву понравилась выправка Костикова и даже его взор, коловший глаза. Почему? Этим Букреев не интересовался: для него была важна внешность вида.
       - Молодец! - сказал громко, чтобы весь строй слышал.
       - Рад стараться, ваш бродь-е!
       - Вот, берите пример. Костиков понимает, что усердием можно одолеть трудную программу краткосрочной подготовки офицеров в условиях военного времени. К сожалению, не все понимают свой долг перед царем и Отечеством! - Букреев повысил голос, глядя в упор на юнкера Шаталова. - Вы, например, топаете, словно пудовая гиря к ступне подвязана!
       Юнкер Шаталов, скуластый черноглазый учитель из Вологды, стоял на левом фланге и хмуро молчал в надежде, что дело ограничится словесным упреком. Но Букреев скомандовал:
       - Юнкер Шаталов, три шага вперед! Пусть на вас другие посмотрят. Ка-а-аблучки, ка-а-аблучки-и! - закричал Букреев, когда Шаталов и мягко приставил ногу. - Стучать ими надо, а не глину месить! А вы, юнкер Ланге, живот уберите. Строй - это не гончарная выставка, чтобы ваш горшок лицезреть!
       Сорвав зло, поручик красиво прошелся перед строем от фланга до фланга, снова вернулся на середину и уже без прежней запальчивости сказал:
       - Вас бы в Казанское военное училище отправить к полковнику Защук. Он обучает юнкеров не на плацу, а в обставленном зеркалами большом зале. И каждый видит сам в отражении все свои все свои экзерциции, так что стыдится волочить свои божественные ножки: они летают там, эти ножки, циркулями чертят пол. Да-с. Система!
       О привычке Букреева показаться забывчивым и нагрянуть внезапно на поверившего в это человека знали все в училище. Чтобы не дать себя поймать на провокационный крючок, Василий продолжал стоять навытяжку.
       - Покажите, Костиков, все виды отдачи чести во всех уставных случаях, - возвратился вдруг Букреев к Василию в надежде застать его врасплох. Василий молниеносно проделал требуемое, снова поразив Букреева своей сноровкой, и тот восторженно улыбнулся: - Вы первым получите увольнительную в город...
       Через несколько дней роту повели на гарнизонный плац. Мальчишки в касках из бумаги, подражая Букрееву в выправке, топали рядом с колонной, из окон высовывались девушки.
       - Пе-е-есню-у! - приказал поручик. - Юнкерскую, господа! На нас смотрит население.
       Юнкер Ланге, танцор и запевала, картинно покосился на тоненькую русую барышню на перекрестке улиц, запел:
       "... Смерть врагам, смерть врагам,
       Честь и слава нам.
       В стране чужой нас ждет упорный враг,
       Сразиться с ним готовы мы.
       Забудем дом, забудем свой очаг,
       Стоять за Родину и умереть готовы мы..."
       Песня была прервана горластым криком мальчишек, бежавших из переулка наперерез роте. Они размахивали газетами, вопили кем-то отрепетированным хором:
       - Новости, новости! Войска Юго-Западного фронта под командованием генерала Брусилова перешли в наступление! Восьмая армия генерала Каледина вчера штурмом взяла город Луцк! Австрийский эрцгерцог Иосиф Фердинанд бежал из города в нижнем белье!
       - Урра-а, господа, урра-а русскому оружию! - закричал Букреев, юнкера грянули за ним, не жалея в озорстве горла. Эхо криков отзывалось во дворах и в переулках. Испуганно взлетали голуби и вороны, прохожие неодобрительно качали вслед роте головами.
       Василий в этот день дневалил по роте, не слышал и не видел происходившего на улице. Немного важничая, расхаживал по коридору и трогал пальцем штык, подвешенный в кожаной ножне к лакированному поясу с орластой бронзовой бляхой.
       Заглянув в уборную, поторопил денщиков подметать полы, ответил раза два или три на телефонные звонки из канцелярии, потом подсел к столику и начал думать о Гале, оставленной в слободе Ламской. И решил написать ей письмо.
       Исписав вырванный из тетради листок, пошел в спальню взять в тумбочке конверт, а там застал денщика полуроты Ерофея Симакова.
       Тот, углубившись в чтение какой-то бумаги, не заметил появления Василия. А на его внезапный вопрос "Почему сидите на чужой постели?" ответил странным испуганным действием: сунул бумагу в медный отдушник калорифера.
       Горячая воздушная струя выбросила бумагу обратно. Василию не забыть того детского удивления, которое отразилось при этом на лице Симакова и, смешавшись со страхом, придало лицу солдата комическое выражение.
       Симаков стоял теперь, вытянувшись в струнку и стараясь не глядеть на белеющее у его ног письмо. Глаза его впились в Василия, то загораясь ненавистью, то наполняясь мольбой о пощаде.
       Василий молча поднял письмо и, невольно опустив глаза на бумагу, выхватил взором несколько фраз:
       "... ты, Ерофей, живешь в тепле, на офицерской кухне кормишься. Мы об этом узнали с Федором и очень обозлились. А тут Михайло в Питер послали по делу, с ним и написали тебе это письмо, через верные руки. Читай нашу правду-матку для понимания. Мы на позиции теперь находимся, аж под Гайворонкой. Тут вся наша Сорок Седьмая дивизия. А на позиции знаешь как? Стоим в окопах. Холод, грязь и паразиты до нет мочи кусают. А кушать один раз в сутки дают, да и то ночью. Тоже и еда, невидаль: чечевица одна черная и с гнилью, что свинья есть не станет. Прямо с голоду можно умереть от такой еды. Разговариваем тут, чтобы ружье на другой прицел приспособить..."
       - С фронтом связь держите? - строго спросил Василий.
       Симаков молча отвел глаза в сторону, скользнул взором по портрету царя.
       - Его боитесь отвечать на вопрос? Ну что ж, если боитесь. А письмо возьмите, спрячьте... Нужна осторожность, если не спешите на позицию.
       - Не выдадите? - жарким полушепотом спросил Симаков, сунув письмо в карман и, будто проснувшись от дурного сна и увидев друга в казавшемся враге, добавил уже доверительно: - В апреле еще письмо получил, все перечитываю, жаль порвать...
       - И не рвите, годится...
       - Благодарствуем, господин юнкер. А то я было напугался...
       - Семейный?
       - Шесть душ в Луганске. Я там до войны работал, может слышали такой, на патронном заводе Гартмана...
       - В Питере давно?
       - В Питер потом. Сперва шагал по Воронежу в запасном батальоне. Там было наших много, Александр Пархоменко спал со мною на одних нарах. Мы с ним в Луганске бастовали...
       - Тсс! - услышав гомон голосов во дворе и четкие шаги в коридоре. - Наши вернулись. И я на вас пошумлю, чтобы без подозрения.
       Симаков кивнул головой, а Василий взвинчено закричал:
       - Пыль, пыль! Ты что же, каналья, весь день бездельничал?!
       - Виноват, господин дневальный! - гаркнул Симаков. - Прошу простить, я сей минут все начищу...
       - Что здесь делает солдат? - спросил Букреев, выслушав рапорт Василия.
       - Я его заставил вторично произвести уборку, обнаружил пыль под тумбочкой...
       - На час под ружье после смены! - сердито сказал Букреев, повернувшись к Симакову. - Пшел вон!
       - Есть, ваш-бродь, на час под ружье и пошел вон! - повторил Симаков, тараща глаза. Потом сделал "кругом", вышел.
       - Я слышал, как вы пробирали этого бездельника. И всегда нужно быть строгим с солдатом, иначе он разложится...
       - Слушаюсь, ваше благородие!
       Поручик освобождающе махнул рукой:
       - Оставим на время субординацию, садитесь. Есть воодушевляющие новости: наши войска взяли Луцк, девятая армия, развивая наступление в Буковине, идет к Черновицам. Австро-венгры бегут в панике...
       - Жалею, что я сейчас не там, среди победоносных наших войск, - сказал Василий, хотя думал о другом: "новые тысячи и тысячи солдат погибнут бесполезно, а некоторые военные успехи будут использованы царизмом для продолжения войны и удара по революции".
       - Из вас будет хороший офицер-патриот. И я позабочусь, чтобы вы первым в роте новичков стали портупей-юнкером. В конце месяца на ваших погонах засверкают серебристые нашивки. Нашивки. Знаете, как я когда-то мечтал о них, а потом об офицерском чине. Даже во сне видел мундир и регалии, мечтал о новой Полтаве и Плевне, о Бородино и Шипке... У вас в семье были офицеры?
       - О, да! Старая дворянская семья, обедневшая в последнем столетии, но традиции армии, портреты Суворова-Рымникского, Скобелева и Гурко - это помню с детства. Мой родитель старался воспитать во мне уважение к армии и военной русской славе. Настольной книгой у нас была "Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные им самим для своих потомков".
       - И помните тексты?
       - Как же, как же! - воскликнул Василий, действительно читавший эту книгу. - Нельзя забыть, например, описание офицером Архангелогородского полка Андреем Болотовым смотра русских войск перед вступлением в Пруссию во время Семилетней войны. В солдатские шляпы тогда были воткнуты зеленые древесные ветви в качестве символа и провозвестия предстоящих побед над неприятелем.
       Начитанность Василия понравилась Букрееву, и он искренно сказал:
       - Жаль, что ваша семья бедна, но вы не склоняйте головы и не забывайте о своем дворянском происхождении. Не вы одни разорились в наше время. В нашем уезде, например, половина дворян разорилась. В селе Погожем Тимского уезда прекрасное имение дворянина Химанова с огромным садом и мельницей, с тополевой аллеей в версту длиной и со всеми землями перешло в руки черномазова кулака Кисленского или Кислова, который женился на немке и раскатывается на рысаках. Знаю еще дворянина Блошенкова, у села Прилепы его имение было. Теперь и там полное запустение, один двухэтажный дом стоит у дороги, скоро развалится. Между прочим, старик Блошенков умер от горя, дочки его в учительницы пошли, в образцовой Стуженской школе пристроились. Татьяна Петровна красива, признаюсь, были у меня с ней интимные отношения. Сестра ее, Мария Петровна, лицом не вышла: рябоватая, длинноносая. Но талией и характером мила... Предлагал я им свое содействие устроить в гимназию в деревне Екатериновке, отвергли: боятся разговоров разных. Ну и дуры...
       Рассказ Букреева был прерван стуком в дверь.
       - Ваше благородие! - переступив порог и взяв ладонь к козырьку, громко доложил Симаков. - Их превосходительство генерал-майор Асский приказали вас к телефону...
       Поручик встал, Василий тоже.
       - Дела и дела, - тоном сожаления сказал Букреев. - Их превосходительство "приказали вас к телефону". До свиданья! И не забывайте, вне службы всегда можете ко мне без всякой субординации. Понравились вы мне, Костиков...
       "Без субординации! - в уме повторил Василий, сопровождая Букреева к выходу. - Тяжело в чиновном государстве и среди самодовольных и чванливых властителей обходиться без субординации. Это все равно, что ходить босиком по вертикально поставленному лезвию бритвы. Но в приеме этого служаки и дворянина есть полезное и для меня. Без субординации".
       С Симаковым Василий подружил быстро. Часто встречались для беседы в заброшенном в глубине двора гараже, в уборной, просто в темном коридоре перед ротной каптеркой.
       Симаков знал почти всех солдат, которые обслуживали училищные конюшни, мастерские, столовую, полигон, хозяйственную часть и караулы. Знал основательно, до мелочей. Рассказывал Василию и о себе и своей жизни: ушел после женитьбы от тестя - богатого виноторговца, был в забастовочном комитете и дрался рядовым дружинником в декабре 1905-го с казаками и солдатами на баррикадах. Вспоминал о товарищах - кого убили или повесили, кого сослали и кто сидит теперь в окопах.
       С этого человека решил Василий и начать создание антивоенной организации в училище.
       Когда портупей-юнкер Серебровский подозвал Василия и, моргая мутными глазами с белесыми ресницами, велел взять кого-либо из солдат для сдачи стрелковых приборов на ремонт в оружейную мастерскую, Василий охотно взял Симакова и обрадовался случаю завязать прямые отношения с оружейниками, о которых кое-что уже знал по рассказам Симакова.
       Нагрузив Симакова прицельным станком Лемма, сам Василий взял мелкие вещи: подвижную мушку, оптический прибор Цейса для точной наводки, артоскоп с разбитым стеклом. "Хороший повод разговаривать с разными мастерами, - решил Василий. - Дальше медлить нельзя..."
       Прошли через обширный двор и заваленный щебнем пустырь, очутились перед высокой белой стеной с узким проломом вместо калитки. По острым красным выступам кирпичей, прошитым серовато-белыми жилками извести и цемента, было видно, что пролом сделан недавно.
       - Раньше была у нас мастерская рядом с каптеркой, - сказал Симаков, - в апреле сюда перевели. Очень глухое и способное место, если потребуется...
       Василий окинул взором высокое кирпичное здание без окон, с рыжей заржавелой кровлей, усмехнулся:
       - Тебе, Симаков, министром бы. А то сидит во дворце какой-нибудь старый хрен Горемыкин... Впрочем, еще раз ребят прощупай. Может быть, соберемся здесь...
       - Ну уж я если прощупаю, то без обмана... Вот и пришли, - взялся Симаков за дверную цепочку, открыл. - Пожалуйста...
       Переступив порог мастерской, Василий заметил, что толпившиеся до его прихода у сверлильного станка солдаты немедленно разошлись по своим местам: одни встали у тисков с напильниками, другие застучали молотками и кувалдами по железу на наковальне, третьи принялись просматривать на свет каналы винтовочных стволов, четвертые нажали ногой на педали точильных камней, которые быстро завращались и зашипели, разбрызгивая желтую воду из деревянных корыт. Из-под лезвий ножей и граней обтачиваемых инструментов с шипением вырвались золотые шлейфы искр.
       Ружейный мастер Антон Захаров осмотрел переданный ему Симаковым прицельный станок, заворчал:
       - Пустяка одного не хватает, а вся вещь в действие не годится. Так оно во всяком деле: не дотянул - каюк, перетянул - тоже каюк. Прицел нужен точный...
       Василий рассматривал издали сухонькое остроносое лицо Захарова и ежик полуседых волос над его высоким морщинистым лбом. "Совсем старик, а тоже заставили чинить оружие для войны", - подумал о нем и подошел поближе, услышал разговор.
       - Старайся, Захаров, - усмехнулся Симаков. - Набьем немцам морду, чины дадут...
       - Мне про чины молчи! - огрызнулся Захаров. - Немец, он первостатейная сволочь, но если меня не тронет, я его в жизнь не поворошу, чтобы он не вонял. Но вещи люблю видеть хорошими. Ломать-рвать всякий умеет, а вот беречь... В мальстве работал я в Юзовке откатчиком. Купил новую рубаху, чтобы девку одну завлечь. А тут подвернулись ребята с водкой. Выпили и подрались. От моей рубахи один воротник остался. Вот и получилось: рубаху я не уберег, не умел. Девка меня тоже не полюбила, потому что не душою к ней пошел, а шкурою шелковой рубахи...
       - Совершенно правильно, - вмешался Василий. - И людей и вещи надо беречь. Люди дворцы строили, дороги прокладывали, дома. Тысячи лет работали, а война за два года в прах обратила...
       Захаров, хмуря клочковатые брови, испытующе поглядел на Василия маленькими стального цвета проницательными глазами, будто спрашивал: "А вы куда это клоните, господин юнкер? Не на крючок ли думаете старика зацепить? Молод, не выйдет".
       Василий понял, что с этим человеком возможно сближение именно теперь, пока его пытливость не переросла в подозрительность.
       - Вы, значит, юзовский рабочий, как мне Симаков говорил? - тихо сказал Василий, придвинувшись к Захарову вплотную. Тот бросил злой взгляд на Симакова, но Симаков успокаивающе потряс кистями рук: "Свой, мол, парень, не бойся".
       - Юзовский, а что? - взглянул Захаров на Василия немного подобревшими глазами...
       - Мастер вот, потому и не в окопах. Все же лучше...
       - А мне бы лучше быть дома. Сидим вот тут... Войну не любим, а ружья для войны чиним...
       - Оружие нужно, - намекнул Василий. А так как в глазах Захарова загорелся глубокий интерес к сказанному, то и решил продолжить свою мысль яснее: - Конец войне и несправедливой жизни можно положить только оружием, так как наши правители не уйдут добровольно от захваченного ими жирного пирога...
       Захаров хмыкнул себе под нос и начал шустро отвинчивать закрепительный винт на станке Лемма.
       - Вы Симакову верите? - не отставал Василий. - А Симаков знает меня, так что не остерегайтесь...
       - Симакову верю, господин юнкер, но... вы...
       - Будете связь держать со мной через Симакова, - решившись, сказал Василий. - И, пожалуйста, без всяких чинов и субординаций, когда мы в своем кругу. Василием меня будете звать, если согласны...
       - Не я один, многие согласны. Надоело нам готовить оружие не на то дело...
      
      
      
      

    14. РАЗМЕЖЕВАНИЕ

      
       Миллионам людей надоело жить по старому, как и Ерофею Симакову. Надоело это и Кузьме Сорокину, которого вахмистр Кичаев загнал в Курскую тюрьму. Внезапно посадили в эту же камеру старика, рабочего губернской типографии, Павла Сергеевича Владимирова.
       Постепенно они сблизились, прониклись взаимным доверием, рассказали друг другу о своей жизни, взглядах на происходящие в России события, на поведение людей, среди которых проходило великое размежевание во всем.
       Владимиров оказался начитанным, философски настроенным человеком. Кузьма Сорокин слушал его с удовольствием
       - Во всей истории России шел процесс размежевания зла и добра, чести и подлости, смелости и трусости, прямоты и лицемерия, истинного таланта и зависти к нему со стороны измельчавших приспособленцев, готовых из-за личной выгоды и в угоду высокопоставленным мерзавцам затолочь в грязь своего честного товарища и загубить его своим подленьким доносом.
       Из опыта знаю, говорю поэтому убежденно, - Владимиров вскинул на Сорокина свои по детски голубые глаза, которые казались игрушечными на его худощавом лице с длинной русой бородой в изморози седины. - Правда, на "премудрых пескарей" и на обожествляемых ими вельмож временами нисходит планида покаяния, но верить им нельзя, как и плачущему крокодилу: тот плачет от сытости, съев свою жертву, эти "каются" с расчетом удержаться в трудную минуту, чтобы потом снова душить всех честных и принципиальных людей лишь за то, что они не желают кривить душою...
       - За это нежелание кривить душою меня вот тоже в царской тюрьме и каторге выпаривают, - подтвердил Сорокин: - В пятом году за участие в черноморском восстании против царя на каторгу послали, теперь вот за подготовку к этому делу снова же посадили...
       - И будут всегда парить, если ты власть против шерсти гладишь, о ее безобразиях не молчишь, потому, как говорили Чернышевский и Добролюбов, людям такого закала и таких честных стремлений жизнь не дает пока ничего, кроме жгучей скорби...
       - В ином человеке никак не разберешься, по убеждению он подлец или по случаю, - сказал Сорокин. - Как вот вы думаете?
       - В людях бывает часто трудно разобраться, потому что их столетиями приучали быть рабами, - подумав, ответил Владимиров. - Меня продала за два пуда муки женщина, из-за которой я готов был перед тем жертвовать жизнью. Вот и думаю я теперь, что прав Некрасов: "Нужны столетья, и кровь, и борьба, чтоб человека создать из раба".
       Я вот расскажу, как сам лично хотел из себя и других создать человека. Была у меня жена и два сына. Погибли сынки в пятнадцатом году, в июле, когда наши правители сдавали немцам Варшаву. Старуха моя так опечалилась, что и сама умерла. Так и остался я одиноким, записал это горе в свою летопись. Признаться, с измальства веду летопись, вроде как дневник. Ну вот, одинокому человеку хочется общения. А в подвале нашей квартиры, на Золотой улице, жила бедная солдатка с четырьмя детьми. Звали ее Ириной Барышевой. Заходил я к ней, помогал немножко ребятишкам, а все же приходилось чаще голодать: хлеба не достанешь. А тут на зарплату понизили, я в наборном цехе работал.
       Захожу однажды к знакомому сапожнику. Жил он за Херсонскими воротами вблизи госпиталя. Его фамилия Овсянников. Такой круглолицый, чернявый, с совиными глазами и широким носом. Лежит он на постели в сапогах, задрав ноги на спинку кровати. Пьян и песни поет. На столе - гора продуктов: консервы в банках, рыба, масло сливочное в упаковках, конфеты, белая мука в коленкоровых мешочках фунтов по восемь. На мешочках иноземные клейма и знак Красного креста. "Откуда, думаю, такое изобилие у сапожника, если народ голодает?"
       Спрашиваю его, а сапожник расхвастался, что он теперь кум королю, так как завел себе любовницу, Надюшку Рыбникову. "Она, братец мой, говорит он мне, теперь значится царицей курских спекулянтов, с самим Раппом дело имеет".
       Слушаю я Овсянникова и изумляюсь: ведь Рапп в Курской губернии - второе лицо после губернатора, если не считать вице-губернатора Штюрмера. Но Овсянников мне пояснил: Рапп - уполномоченный центра по продовольствию - без Надюшки Рыбниковой, как без рук. Не понесет же он сам продавать разные посылки международного общества Красного креста...
       "Позвольте, возражаю ему, зачем же посылки продавать, если они присланы для детей бедных солдаток?"
       Овсянников пинул меня сапогом в живот и захохотал. "На черта нужны Раппу ваши бедные солдатки с их золотушными ребятишками! - крикнул он на меня. - Раппу нужны деньги на содержание своего имения в Крыму..."
       Всю ночь я после этого не спал, листовку в уме сложил о спекуляции дворянина Раппа сиротскими продуктовыми посылками. Поговорил утром с товарищами в типографии, отпечатали четыреста листовок.
       Зашел к Барышевой, рассказал все, как есть. Поклялась, что не выдаст меня, листовки среди женщин распространит. "Ну, думаю нужда и горе всегда делают людей смелыми и честными, решительными".
       Вот и началось. Несколько сот женщин привели к Раппу своих худеньких, оборванных ребятишек, потребовали муки, так как дети умрут от голода.
       Рапп усмехнулся и кричит: "Ну и пусть ваши ребятишки подыхают, меньше будет на свете нищих!" Сел он в карету и уехал в дворянское собрание, в огромный дом на Московской улице.
       "Что же теперь делать? - прибежала ко мне Ирина Барышева вся в слезах. - Неужели умирать от голода". "Нет, говорю ей, умирать не надо. Собирай женщин к дворянскому собранию, требуйте Раппа на расправу!"
       Она побежала, я тоже взял железную палку, вышел на улицу.
       У дворянского собрания целое море женщин. А Рапп отказался с ними разговаривать. Выехал он со двора в карете, окруженной нарядом полиции, и разогнал лошадей на женщин. Те камнями разбили стекла в карете Раппа, залепили ее грязью. Полицейские подняли стрельбу, пустили в ход нагайки.
       Вижу тут я, что один сволочной полицейский водружился за Ириной Барышевой. Возле будочки нагнал он ее и начал крутить руки. А кругом кутерьма, народ ошалело мечется, никакого порядка. Вырвался я из-за будки и треснул полицейского по голове. Кроме Барышевой, никто не видел, что я убил полицейского.
       На другой день Барышеву и других женщин забрали в полицию. Вечером выпустили их. Барышева мне и говорит: "Павел Сергеевич, вам лучше скрыться, потому что в полиции о вас расспрашивали".
       Подумал я, да и скрылся у друзей-железнодорожников. А они с подпольным комитетом связаны. Организовали собрание железнодорожников, на котором мне пришлось рассказать о Раппе и его преступлениях. На собрании решили требовать от правительства убрать Раппа с должности. Но вмешалась царица с Григорием Распутиным, и Раппа не отдали под суд, а перевели в Киев с повышением в должности. Тогда мы решили издать листовку против правительства и назвали ее: "И щуку бросили в реку". Это мы насчет Раппа, переведенного в Киев.
       Листовку я напечатал с товарищами в типографии, но тут оплошал: принес половину тиража листовки к Ирине Барышевой и обещал зайти через день.
       По пути на вокзал рабочие, мои знакомые, показали мне содранное ими воззвание вице-губернатора Штюрмера к населению, что будет заплачено два пуда пшеничной муки или полпуда сахару всякому, кто укажет местопребывание Владимирова Павла, служащего типографии, виновного в подстрекательстве женщин к бунту и убийстве полицейского.
       Товарищи мне советовали не показываться в Курске, а меня сомнения загрызли. "Неужели, думаю, Барышева меня выдала?" Очень не хотелось верить этому. И вот я решил проверить. Очень мне хотелось, чтобы Ирина Барышева не попала в размежевании в число подлых людей. "Заберу, думал я, листовки у Барышевой, успокоюсь сердцем, а потом выеду в Воронеж на время..."
       Пошел к Барышевой. В свою квартиру побоялся заходить, опустился по ступенькам в подвальное помещение, постучал условленно.
       Барышева открыла, попятилась от меня вглубь комнаты. На дроте висела горящая лампа, при свете которой я увидел ужаснувшее меня лицо Ирины: из обычно доброго, озаренного светом печальных карих глаз, оно превратилось в смятенное. Глаза стали бессмысленно бараньими, блудливо прятались от моего взора.
       "Что с тобою, где дети? - спросил я. - Почему запах печеного хлеба, которого раньше никогда не было?"
       "Ничего со мною, - простонала она. - А детей я выпроводила, чтобы они не видели и не знали..."
       Не закончив, она зарыдала и упала на кирпичный пол.
       Я понял, что надо мною нависла опасность, но не знал, что она так близка, почему и нагнулся поднять Ирину. За моей спиною послышался шорох, на меня набросились полицейские. Они были за ситцевым пологом, в засаде. Меня повели, Ирина бросилась вслед, завопила: "Прости меня, Павел Сергеевич, детей от голода спасала!" Полицейский ударил ее кулаком в лицо, она опрокинулась и скатилась по порожкам каменной лестницы вниз.
       - А потом как же? - спросил Сорокин умолкнувшего в раздумье товарища.
       - Да так, - вздохнул Владимиров. - Целую ночь меня допрашивали и предлагали подписать различные протоколы, угрожали объявить сумасшедшим и посадить в Сапогово, в психиатрическую. Ну, я не поддался. Утром повели меня на квартиру, чтобы при обыске присутствовать. Рылись, рылись, нашли мои записки и комплект "Курских епархиальных ведомостей". Перед отправкой в тюрьму разрешили мне три желания высказать. Ну, попросил я, чтобы мою палку с медной гусиной головкой с собою взять. Согласились. Потом умыться разрешили. Уважили и третьему желанию - пригласили Ирину Барышеву, чтобы послушала мое чтение нумера сорокового "Курских епархиальных ведомостей" за 26 сентября 1898 года. А читал я страницу 595-ю, адресованную властям несправедливым из "Поучения на память святого пророка Ионы". Говорилось там, что Ниневия, столица Ассирии, была обширнейшим городом и не было меры ея богатствам. Но, увы! Это был город кровей, полон обмана и убийства; разврат и грабительство в нем не прекращалось. И начал Ион-пророк проповедовать, что через сорок дней Ниневия будет разрушена. Тогда ниневитяне покаялись, но вскоре снова обратились к неправдам своим: беззаконники совсем потеряли стыд, князья стали рыкающими львами, а судьи - вечерними волками, не оставляющими до утра ни одной кости. Тогда настал день гнева и скорби. И город торжества и беспечной жизни, говоривший: я, и нет иного, кроме меня, - стал развалиною, логовищем зверей. "Взысках и не обретется имя и место его". Мы ежегодно каемся и опять грешим. Чего же мы ожидаем от господа и на что надеемся? Ведь господь - это народ есть..."
       "Да как вы смеете?! - закричал на меня полицейский офицер, огрел меня кулаком по шее. - В тюрьму, немедленно в тюрьму!" Вот и сижу я теперь, без суда. Не помилуют власти...
       - Они всякого не помилуют, кто размежевание видит, и свое желание смеет высказывать, - сказал Сорокин печальным голосом. - Могут в сумасшедшие определить, могут и расстрелять...
       - Меня это не тревожит, - отмахнулся Владимиров. - Шестой десяток лет за плечами и на душе легко, что смелости хватило против неправды слово сказать. Обидно только, что правительственные сатрапы купили меня за два пуда мук у голодной женщины, как баскаки татарские при хане Батые. Скоро-ли закончится размежевание и очеловечится народ, чтобы разрушить нашу Ниневию с ее рыкающими по львиному князьями и судьями, похожими на вечерних волков, с ее правительствующими мерзавцами?
       - Скоро и разрушит, - пророческим спокойным голосом сказал Кузьма. - Дело идет к концу великого размежевания, к развязке. Теперь в армии против царя кипит больше, чем в пятом году. Наша рабочая партия не спит.
      
      
      

    15. НОЧЬЮ

      
       Размежевание шло всюду. И что бы ни делали власти, все выходило на помощь размежеванию. Даже введенное генерал-майором Асским новшество в училище (вменили в обязанность солдат-денщиков чистить сапоги юнкерам во время их ночного отдыха по причине краткосрочности обучения) помогало размежеванию.
       "Кто же их взял? - встревожился спросонья Василий, пошарив рукой у койки и не найдя своих сапог на привычном месте. - Все спят, да и не принято выходить по нужде в чужих сапогах".
       Кто-то прошел по коридору, зацепив локтем дверную ручку, и через щель немного приоткрывшейся двери в темноту спальни сабельным ударом ворвалась узкая золотая полоска света.
       Василий шагнул поближе, увидел через щель сидевших спиной к двери солдат на маленьких скамеечках. Один из них был Симаков Ерофей, второй - Павел Байбак, о котором Василий знал лишь, что он - крестьянин Погоженской волости Тимского уезда Курской губернии, жил до войны в батраках у Букреева, в июле 1915-го года встретился с поручиком при бегстве из-под Варшавы и был им привезен в Петроград.
       Начищая щетками сапоги юнкеров, освобожденных с прошлого дня от обязанности делать это самим по утрам, денщики разговаривали полушепотом.
       - Да не могу же я плохое слово сказать о Павле Павловиче, - возражал Байбак. - Он меня в ранах спас от смерти под Аршавой...
       - Он бы и лошадь спас с такой же охотой, - настаивал Симаков. - Вот сейчас он тебя в морду бьет?
       - Бывает. Тоже и тросточкой по спине хлестал... Но мы к этому свычны. У него такой характер. Он, вот крест святой, даже жену бил по характеру. Помню, привез я его домой из дворянского собрания в тринадцатом годе. Он был в расстройстве, побежал и влетел к барыне в столовую. Всю кушанью рукавом со стола смахнул (Мне все это было видно: на кухню я забежал, рядом со столовой), а саму по щекам - раз, раз ладонями. "С докторишком, говорит, гуляешь!" А барыня молчит, только глазами сверкает. Мне барыню жалко, но притаился и молчу, чтобы меня он не увидел. По совести сказать, сам Павел Павлович до чужих баб охотник, с дочками барина Блошенкова часто суетился, сам я его туда возил...
       - Да ну-у?
       - Вот те крест, не брешу. У нас вот еще поп был пьянюга, а жена у него сдобная. К ней тоже Павел Павлович был ухож. Кричит однажды поп на Павла Павловича: "Знаю, с моей Дунькой гуляешь, Июда! Заповедь забыл - не пожелай жену ближнего, гореть будешь в геене огненной..."
       - А мужики ваши как жили? - спросил Симаков, так как Байбак уклонился в сторону от главной темы.
       - Непригоже говорится, хреново наши мужики жили и живут - в грязи и в долгах, как хвост коровы в репьях по осени. Пришлось мне в молодости маляром работать на Кубани, там люди исправно живут: стены в хатах маслом писаны, ни тебе дырочки, ни тебе трещинки. Тараканам негде прятаться, а в наших избах даже лягушки курдыкают, а тараканов - не счесть, тучи. А вот тут еще война, не могу на нее похвалиться, совсем разор...
       - Да я об чем тебе еще с вечера говорил? - сказал Симаков. - Надо всем миром навалиться...
       - Чего же рабочие не навалились? - усмехнулся Байбак.
       - Наваливались, но...
       - Не вышло, выходит. Об чем же разговор?
       - Об этом: крестьяне должны помогать...
       - А ты, рассказывают, не сразу на чистку сапог пошел в училище? - уклончиво спросил Байбак.
       - Не скрываю. Жизнь из меня всякую форму делала. Меня уже отрядили было на позицию с маршевиками, а тут понадобился половой. Я по этому делу сноровку имею: до поступления на завод в ресторане работал на одной "Линии". Это в Юзовке так улицы назывались. Грязища на этих "Линиях", ноги не вытащишь. Дома - от земли не видать, а кабаков - тьма, один ресторан имелся для богатого разгула. Ну и я там напрактиковался. Там сходило, а в училище моя расторопность не понравилась, выгнали на чистку сапог. Сказали, что я еду из тарелок расплескиваю. А моя ли это вина, что тут тарелки такие экономные, чуть ли не одно донышко без краев. К тому же заставляли носить сразу по восемь тарелок. Мыслимо это? Да ну их к ляду! Хочешь, я тебе письмо с позиции прочитаю?
       - Я до этого чтения большой охотник. Читай...
       Симаков достал из потертого конверта листок и начал читать: "Ты, Ерофей, в тепле сидишь, на офицерской кухне кормишься. А на позиции, знаешь как?"
       Симаков до конца прочитал уже знакомый Василию текст о трудной и опасной солдатской жизни, о бессмысленности войны и о необходимости бороться с нею, пока народ не погиб за интересы правителей-кровососов...
       - Уразумел?
       - Да ведь не маленький, смысл имею. Только опасно, дюжа опасно...
       - Не раков ловить и не мух бить, - сердито проворчал Симаков. - Нужно и войну прикончить и землю у помещиков взять для мужика. А, может, твой хороший Букреев так тебе, без драки, даст земельки?
       - Так не даст, никто так не даст...
       Солдаты замолчали, работая щетками и думая, думая над вопросами, которые так и вставали перед ними, куда ни повернись.
       Василий выждал немного, потом высунулся в дверь и попросил Симакова подать ему сапоги.
       ...........................................................................................
       В ночь под воскресенье Василию дали увольнительную в город до следующего полдня. Как назло, дали увольнительную и Сазонову, который буквально навязался Василию со своим чичеронством по столице, хвастаясь при этом, что учился здесь в Лесном институте, знает каждый камешек и тропинку.
       "Отвяжусь от него в городе, - решил Василий, которому нужно было явиться на Литейный с докладом к капитану Воронцову. - Надо же ведь так!"
       - Самая пора гулять, - весело сказал Сазонов, сдвигая фуражку на висок для лихости вида. - В тумане можно не отдавать чести и улизнуть хоть от самого главнокомандующего полковника Романова. А, знаешь что, пойдем к девочкам!
       - У меня уже назначено свидание, - сказал Василий.
       - С какой-нибудь молодой женой, ведущей секретно связи с любовниками? Ну, к ней ты потом, а сначала я тебе покажу кафе Андреева, что против Думы. Там сохранились торты, не зараженные девочки, бывают поэты.
       Они прошли по Невскому в сторону Зимнего. Вот и угол Екатерининского канала. Невдалеке чернело пустое здание городской думы, а вблизи ярко светились многоцветные огни над входом в кафе Андреева. Электрические лампочки, искусно расположенные, создавали издали иллюзию зрелых гроздей винограда, вызывающих у людей жажду прикоснуться к ним губами.
       В кафе было людно. Скрипачи и виолончелисты в черных фраках и с атласными "бабочками" у кадыков прочувствованно исполняли вальс Штрауса, за столиками звенели бокалы. В глубине зала, за уставленным яствами и бутылками круглым столом, молодой человек с зализанными назад темными волосами, сверкавшими от брильянтина, с подрисованными синей краской глазами, звонко декламировал стихи Гумилева:
       "... Та страна, что мы звали раем,
       Стала логовищем огня.
       Мы четыре дня наступаем,
       Мы не ели четыре дня..."
       - Браво-о-о! - кричали возбужденные люди.
       - Браво-о-о! - стоя хлопала в ладоши молоденькая девушка в розовом длинном платье с глубоким вырезом, обнесенным узкой полоской соболя. На тонкой длинной шее с бронзово-смуглой кожей величественно держалась небольшая голова с прической "колбаска", голубоватые глаза жадно вглядывались в лица людей. Потом шатенка что-то пропела грудным сопрано с нотками неразвитого альта и снова закричала: - Браво-о-о! Просим читать Игоря Северянина, нам он нравится...
       - Моя знакомая, - шепнул Сазонов. - Эммочка Гриценко. Семья врожденных поклонников искусства...
       - Ана-а-анасы в шампа-а-анском! - пьяным голосом декламировал, вернее, пытался петь Северянина незнакомый человек. Обхватив руками белоголовую бутылку и бодая ее курчавой каштановой длинноволосой головой, он вдруг заорал: - Да здравствует богема - душа искусства!
       Василий с Сазоновым заняли столик поближе к выходу, на страховой случай: богемщики нередко кончали спор об искусстве дракой, превращая цыганщину в войну.
       В сиянии электрических ламп и в пелене голубого табачного дыма неподвижные фикусы свешивали длинные зеленые языки листьев, на которых качались пестрые обрывки серпантина, в кадках высились сугробы разноцветных кружочков конфетти.
       Кругом были шумные люди, блестящие от возбуждения глаза, жующие рты, золотозубые улыбки. Бритые господа в синих и серых шевиотовых костюмах, напудренные юноши в смешных галстуках - кошачьих бантах с блошками, рачками и обезьянками, бородатые коммерсанты в сюртуках с золотыми цепями и брелоками через весь живот по жилету, декольтированные дамы почти голые до пояса, но с богатыми мехами на розовых плечах и вздыбленных позументными приспособлениями грудях. Были и студенты в расстегнутых тужурках с отглаженными до отсвечивания петлицами, спекулянты в расшитых шелком косоворотках и в сдвинутых на затылок "котелках". Особняком держались земгусары в серебряных погонах с черным просветом, увешанные для впечатления биноклями, желтыми полевыми сумками из спиртовой кожи и оружием, которого не хватало на фронте.
       Лохматые поэты - представители рубежа двух эпох - в бархатных куртках и с пышными бантами у подбородков сгруппировались возле круглого стола. Они декламировали свои и чужие стихи, принимаемые невзыскательной хмельной публикой за их собственные.
       Один из них со светло-русой прической, похожей на прическу стажирующегося священника, с широким лбом и коротким носом, потряс вилкой в воздухе, закатил под лоб серовато-синие глаза и закричал:
       -Меня, редактирующего неофициальный отдел газеты, притесняют и не позволяют печатать таланты, против которых настроено начальство. Но я, хотя и боюсь потерять место редактора, перед лицом истории заявляю, что символ не умер! Мистика? Нет, господа! Жизнь отвратительна и пошла в наше лицемерное время, идеалы растоптаны, верить нечему! Наше спасение - уйти от грязи жизни в поэтический мир красоты. Человечество неизлечимо больно и само себя толкает своими пороками и через своих пророков к каннибализму. Со временем все будет подчинено искусству и поэзии, труду и ощущению красоты. Но для этого нужен топор против диктаторов, смерть которых равносильна свободе и красоте. Разве не писал пророчески Бальмонт:
       "Белейшие цветы растут из тины,
       Червонней всех цветов на плахе кровь,
       И смерть - сюжет, прекрасный для картины..."
       В зале было сказочно красиво, будто Андреев позаботился об иллюстрации к звучанию проповеди о красоте: электрический свет дробился в хрустале подвесок люстр, плескался в зеркалах, радужными линиями лежал на их широких срезах, искрился на проборах франтов, на сервизах из фарфора и серебра, на красном лаке рояля, на золоте и серебре земгусарских погон, в голубоватых возбужденных глазах певички Эммы.
       Музыка, аккомпанируя певичке, завораживала зал щиплющей сердце мелодией: шелест ветра и журчание ручьев, звон колокольчиков и томление любви - все слышалось в музыке и в голосе Эммы, пьянило головы, распаляло у людей страсти.
       - Мне пора, - взглянув на часы, сказал Василий. Но Сазонов снова потянул его за рукав на место.
       - Брось свою дамочку, здесь уютнее. Погляди вон на черненькую, любопытно стреляет глазами... Потом, сказали сейчас, Вертинский приехал. Это же редкость здесь, за большие деньги уговорил его Андреев приехать...
       - Вертинский? Хорошо, минут десять послушаю, - сказал Василий, тревожась, что иначе ему не уйти от Сазонова и боясь опоздать на явку.
       Они перешли в малый зал кафе.
       Здесь было полно народа. На лицах и в глазах, обращенных эстрадке, играло любопытство и ожидание лицезреть знаменитость мира певческого искусства.
       Дух таинственности витал над залом: никто не мог сказать, когда появится Вертинский - через минуту или через два часа. Но было известно глубокое пренебрежение Вертинского к регламенту. Он вбегал на эстраду неожиданно, если вдохновение вдруг охватывало его, страсть загоралась в сердце и ему становилось невмоготу молчать. Тогда он пел неудержимо, до самозабвения, до электризации публики, до наступления полного очарования в зале. Слушающие, взятые в плен его взволнованным голосом, не замечали потом, как он внезапно уходил с эстрады, и только навеянный им призрак волшебного певца продолжал метаться по затемненной эстраде, источая чарующие звуки: зачарованное воображение людей продолжало сохранять звуки и слова, погасшие вместе с уходом Вертинского уже несколько минут назад.
       Без предупреждения погас свет, сверху ударил зеленый луч прожектора и переливающимся, как поток воды, светом озарил эстраду. Послышались тихие, все приближающиеся звуки рояля. Горным обвалом сорвался с ладоней публики грохот аплодисментов, затем снова стало тихо.
       На эстраде, в шевелящихся лучах и каскадах зеленого света, показался густо напудренный блондин в костюме Пьеро, с фиолетовыми полукружиями под горящими огнем глазами.
       В напряженной тишине, охватившей зал, послышались далекие и все нарастающие нежные звуки томного голоса, как бы составленного из тысяч переливающихся в тоске и скорби голосов. Вертинский начал исполнение старинного варианта песенки-романса о погибшей от бедности и доверия красивой девушке:
       "Что вы плачете, моя бедная одинокая деточка,
       Кокаином распятая в мокрых бульварах Москвы..."
       Артист пел о томлении неразделенной любви, о ласках и страданиях опустошенных душ, о пальмах юга и о цветах знойной Аргентины, о влюбленных попугаях и неграх, которым отдавались любящие экзотику женщины других рас, о душистых перчатках коварных красавиц, о парижских тонких духах и о церковном ладане и похоронном перезвоне в России.
       Все было в песнях Вертинского - и явь и грезы, и боль души с криком измученного сердца. Были краски всех цветов радуги, на свет наплывали тени. Но не было того, что хотел бы услышать Василий: не было призыва к борьбе против давящей народ диктатуры и произвола.
       А без этого зачарованным слушателям казалось, что раны народа российского даны лишь для поэтического растравления их песнями Вертинского, чтобы стать еще более жгучими в своем в своем бессмертии и бесконечности: так было и так будет.
       Василий встал и, незамеченный Сазоновым, вышел. "Нет, так не будет! - кипело в его сердце. - Мы сделаем жизнь действительно красивой и такой, хозяином которой станут сами люди, а не надсмотрщики над людьми! Кончится, умрет лицемерное время!"
       Переменившийся ветер угнал туман к Финскому заливу и петроградская прозрачная ночь заполнила город. В бледных сумерках белели головы мраморных львов у подъездов, острые марки сатиров на гранитных фронтонах богатых особняков.
       На углу Екатерининского канала, у афишной будки, на которой большими синими буквами было написано имя Веры Холодной, протягивал за подаянием руку солдат-калека с Георгиевским крестом на изорванной и без поясного ремня гимнастерке.
       - Где? - спросил Василий, кивнув на деревяшку и на костыли.
       - Под Перемышлем, браток. Помогите, сколько можно...
       - Почему так поздно и на таком месте? - роясь в кармане, спросил Василий. - Отсюда прогонят...
       - Днем власти совестятся пускать нас за милостыней, гоняют. А теперь, если ночью прогонят, не беда: станем на другом месте. Кормиться надо? Ну вот... Власть для своей славы миллиардами бросается, а нас посадили на воробьиную пенсию... Спасибо, браток! Счастливой вам жизни!
       Этот солдат кровоточащей раной лег на впечатления Василия, полученные в кафе Андреева. Перед ним пробежали в воображении сияния огней и звуки музыки, серпантин и конфетти, будто в сказочной стране, в которой никто из близких Василию людей не живет. Конечно, среди слушателей знаменитого Вертинского были в кафе злые и добрые, умные и пустые люди, страдающие и счастливые, но друзей Василий там не обнаружил. А вот этот солдат с Георгием на изодранной гимнастерке может быть другом. Ради счастья этого солдата и всех простых людей надо жить и бороться. "Разве мы мягко характернее Томазо Кампанеллы? - подумал Василий. - Ведь его не сломила даже двадцатилетняя жизнь в тюрьме. Он не отрекся от задуманного "Города Солнца" и от мечты о человеческом счастье даже в папском каземате, подвешенный к потолку над острием упиравшегося в его голую спину железного кола. Нет, мы должны быть тверже Кампанелля! Нам до победы неизмеримо ближе, чем был к ней Кампанелла в начале XVII века"
       От ходьбы, пережитого волнения, от внутренней борьбы мыслей и чувств, вызванных посещением кафе Андреева и встречей с солдатом-инвалидом, Василий весь горел, как в лихорадке. Но едва он переступил порог конспиративной квартиры, Воронцов провел его в большую комнату.
       Здесь сидели на скамьях и стульях рабочие и солдаты, среди которых Василий узнал некоторых членов Петроградского комитета партии.
       Человек в сером полосатом пиджаке и белой косоворотке, видимо, заканчивал доклад. Василий, присев на стул у изразцовой печи с горельефным изображением "Гибели Содома и Гоморры" на гербовидном зеркале кафеля, начал слушать медлительную речь оратора, все более успокаиваясь и стряхивая с себя груз только что пережитых эмоций.
       Висячая электрическая лампочка с похожим на тюльпан хрустальным абажуром озаряла ровным светом черноволосую лобастую голову и круглое, с мясистым широконоздрым носом, лицо докладчика. Все в этом лице казалось Василию знакомым: и карие глаза за овальными стеклами пенсне, и расчесанные на косой пробор волосы, и небольшие густые усы и широкий, чуть поданный вперед подбородок. "А вот встречал я этого человека, - размышлял Василий. - Но где?"
       Оратор тоже несколько раз задерживался взором на лице Василия, продолжал спокойно развивать мысли.
       - Необходимо, товарищи, - подчеркнул он. - Необходимо, товарищи в антивоенной работе пользоваться смелее самым доступным видом печати - листовкой. Ее можно издавать при самых простейших технических приспособлениях и небольших материальных затратах, их легче прятать от полиции, легче распространять, чем газету. Надо использовать множительные аппараты военных учреждений. Но это опасное дело и требует от нас тройного умения и связи с определенными лицами, имеющими доступ к машинкам, к печатным станкам, гектографу и шапирографу. Но не только пользуйте листовки. В антивоенной работе хороши и другие средства агитации: устные беседы, читка солдатских писем с фронта, распространение копий этих писем в казармах. Я уже говорил в докладе, как это делать... А теперь, мне кажется, пора расходиться, час поздний...
       - Товарищ Званов, а персональные задания? - спросил сидевший у окна худощавый солдат с крестами и медалями на груди.
       - А вот у него получите, - кивнул Званов на капитана Воронцова и вышел из-за стола. Направляясь в соседнюю комнату, вдруг остановился у вставшего со стула Василия, подал руку и ухмыльнулся. - А я вас и в юнкерской форме узнал. Это же вы горячились однажды в редакции "Звезды" и требовали напечатать вашу статью "Довольно ждать, пора встать с оружием!" Это же была не статья, а хлеб насущный для царского прокурора против большевиков. Сильно мы ее изменили. Помните?
       - Помню. Но ведь меня тогда зло взяло за кровь на Лене...
       - Злиться можно было и тогда, а за оружие браться рано даже вот сегодня. Партия рабочего класса должна не горячиться, делать только и только все вовремя, раз взяла на свои плечи груз руководства рабочим классом и революцией...
       Застегивая на ходу серый полосатый пиджак, Званов простился с Василием и другими людьми, вышел из комнаты. За ним выходили по одному, по два - остальные. При этом каждый перебрасывался несколькими словами с капитаном Воронцовым.
       - Заметите филера, немедленно запевайте "Златые горы", - неутомимо предупреждал Воронцов, придавая большое значение этому предупредительному сигналу об опасности.
       Василия Воронцов задержал.
       - Почему опоздали? - Выслушав со вниманием, подумал, потом сказал: - С Сазоновым разговаривать можно только лишь о женщинах. За это на Руси пока не сажают в тюрьмы, а ширма на глаза Сазонова хороша, иначе глаза эти нам навредят... А теперь садитесь, поговорим...
       Воронцов обрисовал общее положение дел в стране, потом коснулся наступления войск генерала Брусилова.
       - Это выдающееся наступление с точки зрения военного искусства русская реакция пытается использовать для поднятия ура-патриотического настроения и для продолжения войны, для удара по революционным силам, - сказал Воронцов. - Но мы судим трезво: это наступление не спасет русский царизм и не приведет Германию к разгрому, так как англо-французы не поняли значения "Брусиловского прорыва" и боятся русских победоносных действий, не поддерживают их подобным ударом по Германии с Запада. Но это значит, что нам надо считаться с возросшими трудностями антивоенной работы и неутомимо проводить ее. Возможно, придется изменить методы и формы. О них говорил здесь Званов, вы опоздали...
       - Каково же настроение солдат? - спросил Василий.
       - Неодинаковое, - ответил Воронцов. - На Юго-Западном фронте чувствуется угар победы, иллюзия успеха, а вот на других фронтах антивоенный накал высок. Получены сведения с Северо-Западного Фронта, от нашего информатора из 408-го Кузнецкого полка. Началось большое волнение в связи с приказом Куропаткина о наступлении: солдаты не выходят из окопов, наступление откладывается. В Кронштадте, Гельсингфорсе, в частях береговой охраны Петрограда - везде созданы наши ячейки, но... на военное выступление пока не рассчитываем, сил мало...
       Потом они говорили о возможностях антивоенной работы в училище, Воронцов одобрил план Василия пустить в ход листовку с солдатским фронтовым письмом.
       - Да, чуть было не забыл! - спохватился Воронцов. - Вам, товарищ Костиков, письмо...
       Никита Васильевич Голованов писал из далекого Туркестана. Вспоминал этапную камеру пересыльной тюрьмы, выражал надежду на скорую встречу, сообщал о событиях в Средней Азии. "Юракова полицейский тяжело ранил. Если выживет, организуем побег. Сейчас вокруг нас все кипит, - писал Голованов. - Толпы узбеков в городах и селениях ташкентского и Самаркандского уездов нападают на волостные управления, бьют правительственных чиновников... Мое здоровье слабое, бывают сердечные припадки. Но воюем, боремся..."
       На миг Василий вспомнил свой тюремный сон - желтую пустыню, кусты саксаула и волнистые гряды серых песков с бредущими по ним караванами верблюдов. "И там теперь Никита Васильевич, а вокруг его кипит жизнь, - вздохнул Василий. - Люди везде изголодались по свободе и человеческому достоинству, не желают быть рабами или неравноправными. Молодцы! Начали бить правительственных чиновников, значит скоро придет очередь и за самим правительством".
       Поздно возвращался Василий от Воронцова. Идти ему было некуда, кроме училища. Да и ясно все, надо немедленно работать, так что пусть пропадает увольнительная до воскресного полдня.
       На Литейном было пусто. Но около освещенной витрины закрытого магазина к Василию вдруг шагнула красивая женщина в белом платье с целой рощей перьев на шляпке. Пахнув в лицо острыми духами, скороговоркой, стесняясь и дрожа, сказала:
       - Душка военный, полюбите!
       Василий шарахнулся от нее, побежал.
       Было три часа утра, когда он вернулся в училище. В здании стояла тишина, лишь в коридоре шелестел щеткой над сапогами Ерофей Симаков.
       Увидев Василия, Симаков встал и ответил на приветствие. Василий быстро поднял щетку и, поставив на стульчик сапог, начал чистить его. Не подымая головы, спросил тихим голосом:
       - Товарищ Симаков, можно ли доверить писарю училища, Зайцеву?
       Симаков сейчас же взял другую щетку и наклонился над банкой с ваксой. Не глядя на Василия, сказал:
       - Я его уже месяцев пять знаю. Это юзовский, земляк Захарова. У него брат в ссылке за политику, кажется, в Архангельске царь его выпаривает...
       - Вот что, товарищ Симаков, скажите Зайцеву, чтобы он завтра утром подольше задержался в туалетной. Человек, мол, с ним будет разговаривать. Да поосторожнее. Если заломается, скажешь, что пошутил. Обо мне ему ни слова, я - сам... А еще просьба, получше осмотрите мастерскую и подходы к ней. Возможно, придется на днях собрать туда народ...
       Дневальный, юнкер Ланге, огородив стеариновую свечу поставленной торчмя раскрытой книгой, чтобы свет не бил в глаза спящим товарищам, сидел за столиком у двери и читал старый французский роман.
       - Васька, у девочек был? - запросто спросил он, подняв стриженую голову и насмешливо прищурив черные молдаванские глаза. - А я вот читаю под светилом восемнадцатого века, так как электричество еще в полночь почему-то выключили в нашем корпусе...
       - Да, был у девочек. А что?
       - А то, - наставительно сказал Ланге. - Девочек надо остерегаться. Знаешь, Андрей Болотов, увидев смерть офицера от дурной болезни, записал в дневнике, что в сердце его такой страх и отвращение появились, что он сам себе положил наивозможнейшим образом от всех тамошних женщин убегать, как от некоего яда и заразы...
       - Но это он писал о заграничных женщинах, - шутливо возразил Василий.
       - Не-е-ет - погрозил Ланге пальцем. - Это международное. Вот, Мопассана читаю, "Милый друг". А знаешь ты жизнь самого писателя? Мне пришлось узнать: женщины подарили ему сифилис, а он сошел с ума. Сидел потом в железной клетке и от безумия поедал свои собственные испражнения. И какая голова, гений! А погиб от женской ласки, как Александр Македонский от укуса малярийного комара в Вавилоне...
       Пройдя к своей койке и раздеваясь, Василий посмотрел на греческий профиль Ланге, на его курчавые светлые бачки и сказал:
       - Женщин, Ланге, ты боишься, а вот бакенбарды отпускаешь, чтобы им понравиться. Зачем же так?
       - Это традиция, не более. Я ведь дворянин и либерал. Кроме того, если желаешь знать, моей невесте так нравится. Вот получу офицера, немедленно поеду в Петергоф и женюсь на Лялечке, для безопасности...
       - Это же странно, Ланге, - натягивая на себя одеяло, возразил Василий. - Женишься, а через три дня пошлют в окопы...
       - И пусть! Хоть одна ночь, но моя. Возможно, этой первой ночью любви я и закончу свой жизненный опыт. Трудно в наше лицемерное время надеяться на большее...
      
      
      

    16. ВСЕ В ПОРЯДКЕ

      
       Сазонов вернулся в училище утром. Не ложась в постель, вместе со всеми побежал в умывальную комнату.
       - Костиков, помнишь ту черненькую, что в кафе глазами в мужчин стреляла? - крикнул Василию, который уже вытирал перед зеркалом лицо и голову полотенцем. Первые дни он, как и все дворяне, предпочитал обсушивать лицо воздухом и подчеркивал этим свой "аристократизм". Но твердый распорядок дня требовал сокращения времени на туалет, почему и все перешли на полотенце. - Ты же видел...
       - Помню, - буркнул Василий.
       - Ну и прекрасна же она, - продолжал Сазонов. - Всю ночь спать не дала: кусалась, как щука...
       - Нарвешься! - осуждающе заметил Ланге.
       - Что же, монахом жить?
       - Зачем монахом? - обиделся Ланге. - Знаешь мою невесту? Письмо прислала...
       - Сто раз о ней слышал, - грубовато засмеялся Сазонов. - Ты влюблен, как индейский крокодил...
       - Крокодилы, может быть, не влюбляются, - возразил Ланге.
       Но Сазонов подмигнул товарищам на Ланге.
       - Разве ты был крокодилом, что берешься отвечать за его чувства?
       - Обратись лучше к Шаталову по этим вопросам. Вон идет. Он учитель, наверное, знает о крокодилах...
       - И обращусь. У того, говорят, тоже есть в Вологде дева юная с косами, во какая, - Сазонов изобразил жестами рук и мимикой лица, какая именно есть у Шаталова дева в Вологде и, передразнивая ее северный говор и говор самого Шаталова, пробасил: - Шаталов, цай ужо пить проходи, вскипел ужо...
       - Ему некогда чаевничать, - добродушно засмеялся Ланге. - Он же ведь правое от левого не отличает при маршировке, вот и поручик Букреев с ним обещал дополнительно заниматься и сено и солому к его персоне по сторонам прицепить...
       - Не умеете, господа, правду говорить, - вздохнув, становясь к умывальнику, сказал Шаталов и тут же кивнул Василию: - Доброе утро!
       Василию нравился юнкер Шаталов. Медлительный и спокойный, временами задумчивый, он выгодно отличался от других: веселый мечтательный мальчик Ланге, циничный и невоздержанный Сазонов, сонный Серебровский - все они были точными исполнителями чужой воли, которая сегодня благоволила им и кормила их, завтра бросит на убой, и они пойдут, вообразив себя носителями креста на святую Софию или рыцарями осточертевшего всем существующего в России правопорядка.
       Не таков Иван Шаталов. Он умел думать и поступать вопреки чужой воле, руководствуясь своей совестью и своим убеждениям.
       Вечером Василий сидел с ним за чашкой чая в столовой. Шаталов рассказывал о прочитанных книгах, о своем отношении к искусству и религии, о своих учениках и об отце - мелком торговце и страстном рыболове. Потом они заговорили о войне и ее смысле.
       - Мне война совершенно не нужна, - сказал Шаталов. - И мне даже непонятно, почему гневается поручик Букреев, если я неповоротлив в строю. Я умею учить детей, зачем нужно мне оружие для уничтожения людей?
       - Пока без оружия не обойтись, - сказал Василий.
       - Как это не обойтись! - загорячился Шаталов вопреки своему обыкновению спокойствия. - Освободи меня от воинской службы, я о ней ни разу в жизни не вспомню...
       - Об этом, Иван Семенович, нельзя говорить громко. Мы здесь не одни, - Василий кивнул в другой конец столовой, где Сазонов рассказывал группе юнкеров свои анекдоты. - Оружие и военное искусство нужны, чтобы бороться за народное счастье...
       Шаталов посмотрел на Василия широко открытыми понимающими глазами.
       - В девятьсот пятом пробовали, а что вышло? Одна бесполезная кровь, - прошептал Шаталов. - Лучше об этом не станем пока говорить. Послушаем, пожалуй, анекдоты...
       Василий не стал упорствовать.
       - ... и снится мне чудный сон, - продолжал Сазонов, когда подошли к группе Василий с Шаталовым. Он поглядел на них вытаращенными глазами, как бы давая понять, что сообщает великую тайну и просит о ней не разбалтывать. - Иду это я будто бы по зеленому-зеленому лугу, а навстречу мне всадник на белом коне. Генерал, ей-богу! Я ему раз и отдал рапорт, а он глядит и глядит на журнал в моей руке. Да как крикнет: "Это что у вас, журнал "Родина"? Дайте сюда!" И начал он листать журнал, потом прочел вслух публикацию, что Георгиевская дума Юго-Западного фронта уважила предложение генерала Иванова и присудила государю-императору Орден Георгия Победоносца Четвертой Степени.
       Бросил он на этом месте журнал, ухватился руками за голову и закричал благим матом: "Ба-а-атюшки, ограбили! Солдатский крест царю отдали!"
       "Да что вы, ваше превосходительство? - говорю ему. - Успокойтесь".
       "Не могу успокоиться, - отвечает генерал. - Ведь этот крест я тебе готовил, господин юнкер, а его царю без дела отдали".
       Тут уж и я заплакал от расстройства. А генерал вдруг спрыгнул с коня и побежал, куда глаза глядят. Бежит он и кричит: "Всю жизнь пешком ходить теперь буду и на коня не вернусь, раз Георгиевская дума без моего ведома крест царю выдала!" Я хотел было броситься за генералом, чтобы изловить крамольника, а тут чудо совершилось: и конь и генерал рассеялись в воздухе, как туман. Тут я, братцы, догадался, что с самим Георгием Победоносцем разговаривал...
       Прервав рассказчика, неожиданно вошел в столовую Серебровский.
       - Юнкер Костиков, в канцелярию! - приказал он. - Вам командировочное предписание...
       Из командировки Василий вернулся к обеду следующего дня. В корпусе было безлюдно, так как роту вывели на тактические занятия в богатые лесом окраины Выборгской стороны. Генерал-майор Асский, приучая юнкеров к маршам, приказал еженедельно проводить занятия с выходом то в Лесной, то в Сосновку, то в Охту, то в Удельную дачу.
       Дождь лил с утра, не переставая. По стеклам окон бежали волнистые матовые ручейки, за окном стонали провода, гремел наверху оторванный ветром лист железа.
       Слушая все это, Василий сидел на белом подоконнике и, раздвинув занавеску, глядел вниз. На мостовой пузырилась мутная лужа. Протарахтели ломовые дроги, груженные поблескивающим от дождя листовым железом, прокатился санитарный автомобиль с красным крестом на мокром зеленом боку и с воспаленным красным глазом стоп-сигнала на задке. Потом промаршировала военная колонна, которую вел маленький смуглый поручик. Он усердно рубил ногой по булыжнику, подавая пример солдатам, но те лишь досадовали, так как брызги воды и грязи из-под подошв поручика обдавали сапоги и брюки солдат первого ряда следовавшей за поручиком колонны.
       Василий усмехнулся и на поручика и на солдат, шинели которых были подоткнуты полами за ремень, отчего колонна походила на стаю толстоногих страусов с намокшими перьями.
       Вот поручик повернул на Лиговку, нырнув за угол пятиэтажного серого здания. Ряд за рядом, занося правое плечо, исчезали за углом и солдаты. Вскоре мелькнула последняя гребенка серых граненых штыков, повернулись направо мокрые спины солдат, скрылись из вида последние ряды марширующей воинской колонны. "Так вот и нас скоро отправят, - сердито подумал Василий, вынув из кармана письмо, полученное от Гали еще до выезда в командировку. - Четвертый раз читаю, а все, думается, до смысла не дошел..."
       В строчках письма билась жизнь, отражалась страсть, чувствовалась тревога и чуть заметно просвечивала надежда, понятная только влюбленным или любившим когда-то людям.
       "Здравствуй, милый Вася! - говорилось в письме. - Как твое здоровье и как чувствуешь себя в новой жизни? А я, прежде чем писать тебе письмо, хочу сказать, что ты безумно заинтересовал меня, и мне без тебя скучно-скучно, сердце мрет и замирает. Ты читаешь письмо и, может быть, удивляешься, что я так признаюсь? Но таких случаев в жизни много, к которому принадлежу и я. А без тебя мне кажется все бледным и холодным. И жизнь у нас ухудшается, и арестовали механика депо, Кузьму Сорокина. Арестовали его за бумагу в кармане. Говорят у нас, бумагу эту Кичаев ему положил и нашел..."
       Скрипнула дверь, Симаков вошел с узлом белья.
       - Дождь нонче, вот и комендант приказал разложить на постелях чистое белье, чтобы юнкера переоделись с прихода...
       - Это очень хорошо, - пряча письмо в карман, сказал Василий. - А с картами как?
       - Купил колоду. На общее дело мы всегда готовы. Там я присмотрел: с глухой стороны здания леса еще не сняты, так что если застукают нас, вы через окно... А уж нам, солдатам, пусть... Главное, руководителя чтобы не сцапали... Ребята придут...
       Воскресный день был погожим. Денщики сушили и чистили повседневное обмундирование офицеров. В тени гаража шоферы затеяли "петушиный бой". Смешно прыгая на одной ноге, они старались ударом плеча выбить друг друга за черту или заставить встать на обе ноги.
       - Мотри, ребята, здорово! - восклицал один из толпы болельщиков.
       - Ей, ей, гузно береги, чтобы перья не общипали!
       - Петухи рьяные, перья рваные, ха-ха-ха-ха!
       В другом конце двора вокруг приземистого краснолицего солдата с белесыми ресницами и маленькими голубыми глазками собрались любители плясок.
       Солдат бренчал на разрисованной балалайке и, тряся головой и притоптывая сапогом, подпевал:
       Как у наших у ворот
       Стоит озеро воды,
       Ой люли, ой люли,
       Стоит озеро воды!
       - Э-э-э-эх! Ударим веселее! - не выпуская балалайки, пошел солдат приседать и подпрыгивать под смешки товарищей:
       Молодец коня поил,
       К воротечкам подводил,
       Ой ли, ой люлии,
       К воротечкам подводил...
       - Что за шпектакль? - спросил подбежавший солдат с кухни. - Мы там глядели-глядели через окно, послали ребята справиться...
       - Фома Рогалев пляшит, вот что, - хором ответили стоявшие в кругу.
       - Энтот спляшет...
       - Комедиянт, ей-богу. Глядите, какие крендели отписывает!
       - Эй, Фома, подтяни штаны, генеральская дочь замуж не пойдет, - закричал кто-то с подковыркой, люди захохотали.
       - А ну, раздвиньсь! - крикнул все тот же подковыристый голос. На средину круга пробрался конюх Федор Висняков, известный всем в училище своим балагурством.
       - Давай жару, Федька! - кричали солдаты. Балалаечник умолк, ожидая сигнала.
       Висняков огляделся, гордо и даже вызывающе неся голову, потом топнул ногой, подмигнул балалаечнику. Тот моментально ударил по струнам, выпучил голубые глаза и заорал во все горло:
       Э-э-э-эх, хороша наша деревня,
       Только улица грязна,
       Хороши наши девчата,
       Только славушка худа!
       Э-э-э-эх, э-э-э-эх!
       Лапти, лапти, дай огня:
       Трут, огниво, два кремня!
       ................................
       Висняков сдвинул на затылок фуражку и, раскинув руки крыльями, свистел по соловьиному, летал и кружился в кругу людей, быстро перебирая ногами, приседая и выкидывая самые неожиданные и рискованные коленца.
       Увлекшись зрелищем пляски, люди не замечали, как некоторые из солдат отделялись по одному от хоровода и отходили к досчатой уборной в углу двора, оттуда, прячась за свежевыкрашенные черной краской и поставленные для просушки классные доски, пробирались на пустырь, к ружейной мастерской.
       К приходу Василия все уже были в сборе, сидели на разостланных рогожах, играли в карты. Среди "картежников" были - Ерофей Симаков, узкоглазый писарь Зайцев, седоусый оружейник Захаров и круглолицый великан Павел Байбак.
       В огромной комнате на втором этаже, где собрались люди на нелегальное собрание, гуляли сквозняки, как и во многих других комнатах этого недостроенного пятиэтажного корпуса.
       Шевелилась паутина на забрызганных когда-то известью строительных козлах, на неоштукатуренных потолочных балках. На козлах торчали придавленные давным-давно окурки, висело ведро с торчавшей из него рукоятью ссохшейся малярной щетки. По серому фону стены кто-то из маляров вывел угловатыми красными буквами дату прекращения работы: "Август 1914 года".
       - Человек, написавший эти буквы, - сказал Василий, - любил мир и труд, как все мы любим. Он строил, а война разрушает и мешает нам вернуться в свои семьи. Трудно прекратить войну, а все же можно, если каждый из нас будет делать что-то против войны...
       Василий рассказал собравшимся о задачах военной группы подпольщиков, об опасностях, которые могут поджидать на каждом шагу, об осторожности и о том, что для общего дела нужно не бояться рисковать своей собственной свободой и даже жизнью.
       - Нам, товарищи для начала придется распространить листовку в школе. А если у кого есть знакомые в полках гарнизона, то и туда надо. Дело, конечно, опасное, но мы должны отобрать у правительства солдат, чтобы закончить войну...
       Старик Захаров, потирая седой висок, сказал:
       - Нам на себя надо надеяться, раз беремся за справедливое дело. Я готов распространить листовок тридцать...
       - Листовка уже написана, размножить не на чем, - ответил Василий. - Придется от руки переписывать, а это долго...
       Писарь Зайцев, сидевший до этого в хмуром молчании, поднял руку.
       - Если будет ко мне доверие, могу на шапирографе хоть две сотни оттисков
       - Вам доверяем, - радостным голосом сказал Василий.
       У Зайцева возбужденно засверкали глаза.
       - Все в порядке будет, все. Адъютант меня к аппаратам пускает, а больше помешать некому...
      
      
      
      

    17. ЛИСТОВКА

      
       В среду юнкер Ланге проснулся в половине пятого утра, сунул в сапог ногу, чтобы выйти по нужде, а там зашелестело бумагой и щекотнуло пальцы.
       Разгладив смятый листок ладонями, прочитал заглавие "ПИСЬМО ФРОНТОВИКОВ". "Что за письмо? - протер глаза и далее: - Солдаты и юнкера! Вас кормят и обувают, чтобы вскоре послать на убой в окопы или на подавление народа.
       А знаете вы, что такое фронт?
       Сидим в окопах. Холод, грязь, паразиты кусают, кушать один раз в сутки дают, да и то чечевицу черную, что свинья есть не станет. На фронте - волнение: надоело воевать, да и не за что. Хватит! А иных офицеров, которые в наступление силом гонят, стреляем из винтовок. Мы знаем, что правительство всех нас не перевешает и не пересажает в тюрьму, а война всех покалечит и перебьет, если ее не кончим. Мы так предлагаем: мир и хлеб народу! Вы, солдаты и юнкера, подумайте над этим. Не ходите по пути кровавых генералов и адмиралов - Миллер-Закомельского и Чухнина, Трепова и Дубасова. Русская армия должна смыть позор, которым запятнали ее семеновцы, стрелявшие в рабочих в декабре 1905 года. Да здравствует мир, свобода, хлеб! ФРОНТОВИКИ".
       Пораженный неожиданностью, Ланге подобрал волосатые ноги и спрятался вместе с листовкой под одеяло. В нем настолько все оказалось подавленным в эту минуту, что даже исчезло разбудившее его перед тем ощущение физиологической потребности. Лишь через минуту он дернул одеяло со своего соседа:
       - Шаталов, проснись!
       - Что, подъем? - Шаталов схватил с тумбочки брюки и, посчитав их спросонья гимнастеркой, потянул на голову. - Как же это я поспал? Загрызет Букреев...
       - Да нет же, нет, - остановил его Ланге, не имея сил засмеяться над действительно комическим положением Шаталова. - До подъема полтора часа. В сапоге поищи...
       - Ты пошутил?
       - Какая тут шутка! Прочти! - со страхом и восхищением в голосе прошептал Ланге: - Это же бомба!
       Через полчаса не было в училище юнкера, не прочитавшего листовку. Только портупей-юнкер Серебровский, всеми забытый в суматохе, продолжал спать, закинув за подушку бритую шишковатую голову и разбросав длинные руки с дряблыми мускулами и нездоровой желтоватой кожей.
       - Позор, господа! - кричал один из юнкеров, красивый брюнет с раскаленными гневом миндалинами черных глаз. - Действительный позор!
       - Конечно, позор, - подтвердил Шаталов. - Фронтовики льют кровь, а их морят голодом...
       - Ошши-и-ибаетесь! - фальцетом взвизгнул брюнет. - Я говорю о позоре той сволочи, которая осмелилась нам, будущим офицерам императорской армии, подсунуть бунтарскую листовку. Вот, вот и вот! - кричал он, разрывая листовку на части и засовывая обрывки в карман, чтобы не сорить на пол.
       - А кормить солдат гнилой чечевицей можно? - послышались голоса. - А воевать бессмысленно можно?
       - Что-о-о? Бунт! Я не хочу впрягаться в ярмо рядом с мастеровыми и мужиками. Я донесу! - брюнет рванулся было к двери, но навстречу ему влетел в помещение один из юнкеров соседней полуроты. Из-под его распахнутой шинели белизной сверкало нижнее белье. Запыхавшись и весь покраснев, юнкер охрипшим от волнения голосом прошепелявил:
       - Господа, а, господа, революционеры разбросали везде листовку против власти и войны...
       Сазонов смекнул что-то, незаметно выскользнул из комнаты как раз в тот самый момент, когда сигналист протрубил подъем.
       - Почему нарушаете форму? - закричал поручик Букреев, перехватив Сазонова у выходной двери.
       Сазонов вытянулся в струнку и, протягивая Букрееву листовку, сказал срывающимся голосом:
       - В казарме бунт, ваше благородие. Вот, листовка!
       Так и закрутилась машина всполошенных властей.
       Вскоре во дворе загудел автомобиль: приехал генерал-майор Асский, высокий, плотный, со скобелевской раздвоенной бородой. Необычайно быстро для его возраста и комплекции взбежал он по лестнице на второй этаж, в канцелярию училища. Он был так растревожен, что даже не принял рапорта дежурного, хотя всегда любил эту уставную процедуру. Он лишь приказал вызвать к нему таких-то и таких-то людей.
       Волнение генерала передалось и его подчиненным. Когда писарь Зайцев вошел было с папкой бумаг к адъютанту, тот сердито замахал на него руками:
       - Убирайтесь, не до подписей! У него секретное совещание...
       Из-за двери генеральского кабинета слышался энергичный топот сапог, сдабриваемый печатными и непечатными генеральскими междометиями и непонятным бормотанием курсовых офицеров.
       - Молчать! - кричал генерал. - Под суд вас, на фронт кормить вшей!
       - Ох, и будет нам, всем будет! - округляя глаза и качая головой, прошептал адъютант. - Да уходите же, не до бумаг ваших их превосходительству!
       Ловко разыграв испуг на лице и с трудом удерживаясь от радостных восклицаний, Зайцев пятился задом в коридор. Но за дверью чуть не сбил его с ног Серебровский, который опрометью мчался и бормотал:
       - И не знаю даже, какая она есть, эта листовка, а влетит мне, чую, больше всех. "Проспал" - скажут. - А при чем же я, если вся империя проспала...
       ...Расследование о листовке генерал поручил вести Букрееву, сыну своего закадычного друга, перед которым был за что-то в неоплатном долгу.
       Поручик взялся энергично и даже рьяно, но дело все запутывалось и запутывалось: люди давали самые противоречивые и даже фантастические показания.
       Особенно разозлил поручика часовой внешней охраны, солдат Петровский. Маленький, рыжебородый, в больших сапогах, он, вытягивая руки по швам, и клятвенно уверял, что говорит истинную правду.
       - Не извольте сумлеваться, ваше благородие, я же из Репецкой Плоты, рядом с вашим имением живу. Вы меня должны знать. В пятом годе я на портрет сенатора Похвиснева, что в часовенке Малых Бутырок был за икону выставлен, поплевал малость, а их супруга, Елизавета Алексеевна, обиделась. Ну, я еще сказал, что барин-генерал от запою помер, вот и за это в седьмом годе отстегали меня розгами, мужики зовут по всей округе после этого случая, меня зовут "Стеганным". Неужели вы запамятовали, ваше благородие?
       - Замолчи, дурак! - крикнул Букреев. - К делу не относится, что тебя секли розгами. Что ты знаешь о листовке?
       - Да что ж, только и то знаю, что мерещилось. Я же на посту стоял, ну и вроде как затмение. Голова у меня, ваше благородие, болела. А тут затрещало наверху, вроде как птица белая мелькнула, и перо из хвоста, шасть, упало. Может, оно, это самое, про что вы меня спрашиваете?
       - Дурак! Ты в своем уме?
       - Не могу знать, вашбродь. Я же с отцом справлял извоз, потом в курском ресторанте работал, грамоте плохо обучен...
       - На фронт тебя, сволочь! - крикнул Букреев, потом вызвал врача и сказал: - Освидетельствуйте этого идиота, несет черт знает какую чушь...
       ...Через несколько дней, закрывшись в кабинете с поручиком Букреевым, генерал долго "анализировал" материал дознания, потом встал и сказал:
       - Весь вопрос в том, как донести о случившемся Начальнику Управления военных Училищ, ведь ясно, что прокламация исходит от социалистических, вернее, большевистских элементов... Да-а-а, - генерал покачал бородатой головой и начал ходить по кабинету, дирижируя рукой и шепча ругательства.
       Букреев знал странности Асского и его способность ходить по кабинету хоть несколько часов подряд, ругаясь и воюя с воображаемыми противниками, если не отвлечь его от этого занятия. Поэтому поручик встал перед генералом в той картинной позе, которая всегда нравилась шефу, громко произнес:
       - Есть, ваше превосходительство, донести о случившемся начальнику Управления военных училищ...
       Асский сразу как бы проснулся, молодцевато сел в кресло, скомкал и выбросил в корзину заготовленное было донесение, решительным взглядом посмотрел на Букреева:
       - Вы понимаете, поручик, что может быть, если доложить правду? Позор, фронт, понижение в должности... Нет, этого мы не допустим. Да и их высочество никогда не докладывает императору правду... о своих промахах. Зачем же нам портить себе самим... у-умм, карьеру? Вы умный офицер и сын моего лучшего друга, поймете это, спрячете язык за зубами...
       - Вы гениальны, ваше превосходительство! - поклонился Букреев. - Гениальны и отлично знаете жизнь с ее порядками...
       - Да, да, да, поручик, мы не станем отсекать сами себе голову, хотя бы для этого пришлось отсечь сотни других голов. Мне верят там, вверху, и я достаточно облечен властью, чтобы замять скандал и... осветить его в выгодном для нас свете. Давайте-ка все "дело"!
       Подумав немного и покосившись на застывшего в ожидании поручика, Асский размашистым почерком написал на титульном листе "дела" косую резолюцию:
       "Моральное состояние юнкеров, офицеров и солдат вверенного мне училища столь высоко, что они, возмущенные случайно проникшей в одну из спален злоумышленной листовкой, единодушно поклялись доблестно закончить ускоренный курс обучения и с радостью пойти на передовые позиции за Веру, Царя и Отечества, не щадя своей крови и жизни.
       Расследование считать законченным, дело прекращенным".
       Подписав резолюцию, генерал многозначительно посмотрел на Букреева, как бы говоря: "Ну вот, мы связаны круговой порукой. Многое вам доверено, многое спросится, а болтнете лишнее, первым же ответите!"
       - Теперь все, поручик, - сказал генерал, вставая и застегивая крючок своего тугого воротника. - На позицию они пойдут независимо от желания. Насчет морального состояния никому не придет наверху в голову проверить, раз мы пишем, что все хорошо и... благополучно. Но вам говорю, поручик: зажмите и зажмите все и вся в железные клещи. Давите всякое свободомыслие и... не церемоньтесь с совестью. Нам важнее всего удержаться на посту и поддержать мнение в верхах о нашей безупречности, иначе... позор, фронт, понижение в должности! А солдата Петровского, портупей-юнкера Серебровского и офицера караульного взвода Нестерова... Этих иметь в виду... При первой возможности, - генерал обречено взмахнул рукой. - На фронт, в траншею!
       - Так точно, ваше превосходительство, на фронт! Они заслужили.
      
      
      
      

    18. ПО УВОЛЬНИТЕЛЬНОЙ

      
       Получив увольнительные, Симаков и Байбак, некоторое время слушали у трамвайной остановки новости от продававших газеты мальчишек.
       - Одиннадцатая армия захватила стратегический пункт - Броды! - кричал один. - Тридцать второй армейский корпус форсировал речку Стырь у Вербеня! - кричал второй, а третий сообщил сразу несколько новостей: - Объединенная германо-австрийская армия немецкого генерала Линзигена опрокинута Брусиловым. Русские перешли реку Стоход. Враг все надежды теперь возлагает лишь на дождь, который размывает глинистую почву и замедляет наступление русских корпусов в Галиции...
       - Вот микроба у нас какая в крови сидит! - толкнул Байбак Симакова локтем. - Мы против войны, а вот приятно, что наши разбили немцу харю...
       - Мы же не против всякой войны, - возразил Симаков. - За хорошую жизнь можно и повоевать, чтобы нужда шею не грызла, а начальник душу не терзал. Тогда мы любого внешнего врага в куски разорвем...
       - А внутренние при хорошей жизни будут? - спросил Байбак.
       - Этого добра всегда найдется. Ведь какая у врага примета? В земле притесняет, беззаконничает, унижает, не дает поговорить свободно, голодом морит, тюрьмою. Вот тебе и внутренний враг. Такого надо без жалости двинуть под кобылку, чтобы не вонял...
       - Служивые, служивые! - певучим голосом позвала солдат пожилая женщина, закутанная в белую шерстяную "бухарку", невзирая на жару. - Жареного подсолнушка купите. Первый сорт, король не откажется...
       - Ты нам сначала скажи, почем стакан? - проворчал Байбак и шепнул Симакову: - Вот тебе и внутренний враг, спекулянтка...
       - Гривенник.
       - Сама ешь, давай за пятак!
       - Нельзя, кавалер, цены вверх лезут. Раньше я на копейку два стакана сыпала, а теперь уж, так и быть, по шести копеек платите...
       - Ну, сыпь в карман. Да чего смахиваешь вершок? Глаза провалятся...
       - Храни бог, кавалеры, у меня рука легкая. Только вот карман расширьте, чтобы сыпать удобнее...
       - Верно, легкая, - засмеялся Байбак. - Такая легкая, что и семечек в кармане не слышно. Э-э-э, у тебя стакан какой? Дно выперло пупом во внутрь почти до половины. И как ты, мошенница, такие стаканы делаешь? Грабиловку устраиваешь...
       - Возьмите, служивые, суровую нитку и промочите ее в соляном растворе, - как ни в чем небывало, поучала солдат торговка. - Потом обхватите бутылку на уровне этой ниткой, как пояском. Просушите и подожгите нитку. Как обгорит, сейчас же суньте бутылку в воду, вот вам и стакан: по нитке лишнее отвалится...
       - Ах, чтобы ты пропала, - засмеялся Байбак. - Хотел тебе за грабиловку по скуле заехать, теперь вот рассмешила, кулак не подымется...
       - Трамвай идет! - крикнул Симаков, и оба они бросились к вагону, встали в очередь.
       Ерофей уже занес было ногу на ступеньку и взялся за поручни, как на него закричал кондуктор:
       - Нельзя служивый, вам положено лишь на передней площадке трамвая...
      
       - Да как же, да пустите, пожалуйста!
       - Пора понимать, что солдатам не разрешается ездить внутри трамвая и ходить через вагон! - ядовито заметил господин в "котелке". - Не мешайте людям!
       - Да мы тоже не собаки, - огрызнулся Ерофей и, толкнув Байбака, побежал с ним к передней площадке. Но трамвай, звякнув и зашипев тормозами и воздухом, тронулся с места. Желтые дверцы вагона захлопнулись перед самым носом солдат. Тогда они разозлились и повисли на подножке, доехав так до базара.
       Потолкавшись в толпе и приценившись к женским шляпам с восковыми цветами и к пенковой кукле, не имея намерения покупать все это, солдаты заинтересовались громоздкими фотографическими аппаратами, похожими на скворечники.
       Возле аппаратов суетились фотографы-пятиминутники. Они усаживали людей на стулья, придумывая для них самые невероятные позы, повелительно командовали: "Спокойно, снимаю!" и потом исчезали с головой под широкими черными покрывалами, из-под которых видны были их толстые ноги в ботинках и обмотках, шевелившиеся рядом с тонкими деревянными ножками аппаратов, впившихся острыми металлическими наконечниками в землю.
       Симаков и Байбак с удовольствием, но критически рассматривали разноцветные холстинные и фанерные декорации у забора. Были тут грубо написанные на полотне средневековые башни, похожие на керосиновые бидоны; были пруды со смолисто-черной водой и белыми лебедями; были украинские хаты с камышовыми или очеретовыми кровлями, над которыми возвышались неестественно огромные корзины подсолнухов с ярко-желтыми лепестками цветений.
       Байбаку понравилась декорация с изображением фронта: по черному полотну, разнося в стороны и, подымая на воздух проволочные заграждения и немецких солдат с насмерть перепуганными лицами, там и сям сверкали фонтаноподобные взрывы снарядов.
       - Форменно! - крякнул Байбак. - Вот так и мы под Аршавой переживали. Непременно надо сняться при этой картине и послать бабе на память, чтобы о войне понятие имела...
       Стали в очередь за каким-то странником с деревянной иконой и жестяной кружкой на груди. Думали, он тоже будет фотографироваться на "фронте", а старичок потребовал вдруг снять его на фоне декорации, изображавшей двух ангелов с белоснежными крыльями над ладожской святыней - каменной крепостью посадника Павла с находящейся в ней церковью святого Георгия.
       - Снимайтесь "на фронте", - предложил Байбак, чтобы было поскорее, но странник обернулся и пристыдил его.
       - Я возрастом для фронту не гожусь. И ладожские мы - я и фотограф. А декорация эта, чтобы вы знали, изображает родные виды Ладожской земли и прекрасные образцы древнерусского церковного и крепостного зодчества...
       - Чего-о-о? - удивился Байбак незнакомому слову "зодчество". Как это самое?
       - Умение строить здания, солдатик, вот что, - пояснил странник и уселся перед аппаратом, перекрестился.
       Наконец, дошла очередь до Ерофея и Павла. Сели, а у фотографа что-то вдруг не заладилось. Прошло с полчаса, пока он, наконец, скомандовал властно и торжественно:
       - Спокойно, снимаю! - Сорвав с объектива круглый кожаный чехол, он священнодейственно описал им в воздухе магическую спираль, служившую мерой экспозиции, снова прикрыл колпачком объектив, удовлетворенно вздохнул: - Готово, братцы!
       - Ну и, слава богу! - начал Павел шумно дышать, так как при съемочной процедуре томил себя на этом и придерживал. - Ей-богу, уморил ты нас, поясницу ломит и в грудях колет. Где же тут "пятиминутная", в час нашу муку не уложишь...
       - Мы сию минут, - закрываясь от Байбака ладонями и растопыренными пальцами, сказал фотограф и, хромая, снова исчез под черным покрывалом своего огромного ящика. Вскоре он подал мокрые бумаги, с которых смотрели изображения двух солдат в лихо заломленных фуражках с кокардами, с широкими погонами на плечах и с выражением каменного бесстрашия на лицах, хотя у ног солдат и за их плечами сверкали зловещие молнии взрывов. - Вот, первосортно. По двадцать копеек с вас...
       - Здорово! - воскликнул Павел, расплачиваясь с фотографом. - Хоть и не понятно, а все же здорово! Прямо, как под Аршавой...
       - На снимке стоишь гоголем, - усмехнулся Ерофей, - а под Варшавой, небось, в яму загнало?
       - Еще хуже, - признался Павел. - Даже в уборную залез от снарядов. Но ведь этого моя баба не видела, а по карточке скажет, что я храбер. Вот в чем смысл снимка, и чтобы увольнительная зря не пропала...
       - Главное то и забыли, про именины? - напомнил Ерофей, и оба они заспешили. Свернули снимки трубочкой, чтобы не испортить, двинулись на Выборгскую сторону.
       Там жил земляк Симакова. Он еще в 1911 году перебрался сюда из Луганска и устроился кондуктором на конке, обслуживавшей район Палюстровской набережной. Потом ему удалось поступить в сборочный цех на заводе Лесснер. Встретившись на днях с Симаковым на улице, он вспомнил, что его внучка скоро именинница, пригласил:
       "Сытно не здорово у меня будет, - убеждал он Симакова. - А денатуратику выпьем, у знакомого попа достал. Переколол ему за это целый сарай дров. У попа есть такая книжечка на денатурат для подогрева спиртовки: четверть ведра в неделю. Дела-а-а!"
       Тогда же Симаков купил колечко и серьги с янтарными подвесками для дара имениннице.
       - Вот и скоро дойдем, вон там его квартира, - он показал на ряд приплюснутых рабочих хибар, за которыми высились огромные красные корпуса заводов, дымили трубы. - Чего же ты присмирел?
       - Да вот сумление напало, - с горечью сказал Байбак. - Иду на именины, а без подарка. Как же это не смараковал? Может тут есть лавки какие с брошками или там с украшением...
       - Не надо, - остановил его Симаков и, вынув тряпицу из кармана, показал серебряные серьги с янтарными подвесками и позолоченное колечко. - Вот для именинницы. Кольцо ты от себя передашь, а серьги от меня пойдут по обычаю...
       - Так вы к нам? - встретил их у ворот парень лет шестнадцати. - Отец меня выслал, чтобы мимо не прошли. Все ждал и беспокоился...
       - Да и не дождался, - пошутил Симаков. - Слышишь, Павел, тут уже и без нас именинницу тянут за уши к потолку.
       - Ничего, ничего, - улыбнулся парень, вам тоже хватит, у сестренки уши длинные...
       - Действительно, тя-я-анут, - сказал Байбак, облизав губы. - Пойдем!
       Навстречу им из открытых окон полуподвала, заполняя весь тесный двор с протянутыми через него веревками с бельем, лились потоки веселой песни и звуков гармоники:
       "Я опущусь на дно морско-о-ое,
       Я поднимусь на небеса-а-а-а..."
       - Значит, не даром пошли по увольнительной, - шепнул Байбак товарищу. - С рабочим классом погуляем... Для скрепления...
      
      
      
      

    19. НАДО БОРОТЬСЯ

      
       Шаталов с Василием, гуляя, остановились на Литейном мосту. Некоторое время они молча глядели в сторону Петропавловской крепости, мрачно серевшей гранитом стен над Невой. На фигурной кровле башни и на сверкающем остром шпиле алели и золотились лучи заходящего солнца.
       - ...И в стенах этой крепости сидели декабристы, - возобновив прерванный было разговор, сказал Василий, желая в этот вечер окончательно договориться с Шаталовым о выборе им позиции. - Сидел в ней Чернышевский, сидели народовольцы. И они не менее нашего переживали муки души, истерзанной картинами несправедливой жизни в России, но пути борьбы, правильные пути они не сумели выбрать. А разве не жаловался Андрей Желябов и на муки сердца и на избранный его партией путь? Жаловался такими словами, которые и сегодня огнем жгут наше сердце: "И у нас была юность розовая и мечтательная, и не мы виной, что она так рано кончилась". Вот как говорил Желябов. И в этом дело, Шаталов! Путь надо в жизни выбирать правильный, чтобы не жаловаться на него, как Желябов. Да и не только он. Целую многовековую историю прожили люди в поисках правильного пути, а вот нашла его лишь теперь рабочая партия под руководством Владимира Ульянова-Ленина. Сегодня мы об этом много говорили, неужели для тебя все неясно и неясно? Почему молчишь, Шаталов? Говори откровенно, я не обижусь...
       - Признаюсь, Василий, - заговорил Шаталов. - Мне не легко встать на одинаковые с тобою позиции. Но своими словами и доводами ты перевернул сегодня, не говоря уже о прошлых наших беседах, перевернул все мои понятия о прочитанном и изученном в прошлом и в учительской семинарии. Ведь я читал о декабристах и народовольцах, читал о рабочих революционерах, слышал о Ленине-Ульянове, но понимал по-своему, не так... У меня вот сейчас странное ощущение в груди: много чувств и все же - пустота и пустота. Наверное, пустота эта ощущается потому, что старые мои понятия и идеалы умирают или уже умерли, а новые еще не полностью вошли в сердце, не обжили его. Ну, как вам это сказать, к ним сердце относится еще с такой осторожностью, с какой относятся люди к незнакомцу без паспорта, просящего ночлег в час глухой полночи.
       Вот вы говорили о принципах социализма и коммунизма. Никто из честных людей не будет возражать против обеспечения людей работой и оплатой по количеству и качеству труда при социализме, никто из честных людей не будет возражать и против принципа от каждого по способности и каждому по потребности при коммунизме. Это ясно и понятно. Но меня мучает вопрос, кто же установит справедливый масштаб, справедливую мерку для определения действительного количества и качества сделанного человеком и дающего ему право на свою долю общественного продукта? Да и где гарантии, что талант обязательно найдет свое надлежащее применение? Сейчас приходится наблюдать на каждом шагу, что бездарности, имеющие покровителей, благоденствуют на каждом шагу, таланты страдают, как и во времена автора комедии "Горе от ума"...
       - Всем будет руководить партия рабочего класса, - прервал Василий Шаталова. - Она никому не позволит злоупотребить властью диктатуры...
       - Мне приходилось читать о диктатурах и диктаторах, Василий Петрович. Бросилось при этом в глаза, что все диктаторы, идя к власти, провозглашали себя служителями народного счастья. Один из них даже преподнес своему помощнику дюжину белоснежных батистовых платков и мундир небесного цвета в качестве символа, что власть будет чистой и голубой, как небо в солнечный день, всем страждущим будут вытерты слезы заботой власти. А потом что получилось? Укрепившийся диктатор безжалостно давил народ именем же народа. А я ведь чего хочу, Василий? Хочу, чтобы без меня, без тебя, без всякого труженика никто не решал народную судьбу. Такую гарантию даст нам та социалистическая революция, о которой ты говорил?
       - Даст, - убежденно сказал Василий. - При диктатуре рабочего класса, завоеванной в огне социалистической революции, никто не посмеет злоупотреблять властью, какой бы высокий пост не занимал. И человек будет свободнее, чем при любом из общественных строев прошлого, будет действительным хозяином своей судьбы...
       - Вот за это разъяснение спасибо! - крепко пожал Шаталов руку Василия. - Теперь я понимаю гарантии принципов социализма. Без этого, наверное, я чувствовал себя среди новых понятий и мыслей, взволновавших меня своей искренностью и заманчивостью, будто в чужой квартире: хороша она, но что и где в ней расположено, не знаю, равно как и не знаю, что в ней будет действительно принадлежать мне по моему количеству и качеству труда, а что будет объявлено излишком, хотя потребности мои никак не меньше потребностей любого из людей моего круга, моего класса. Но раз народ ценитель и законодатель всего, тогда все ясно, сомнений нет в справедливости...
       Они оба устремили взоры вдоль голубоватой реки, мелкая зыбь которой, тронутая золотистой полосой заката, переливалась серебристо-розовыми огоньками и звездочками, будто невидимый богатырь тряс реку на своей ладони, отчего ее поверхность дробилась на жидкие играющие самоцветы.
       За спинами юнкеров журчал говор прохожих, шумели пробегавшие по мосту автомобили, громыхали дроги, вспыхивали нежные звонки велосипедов. Но Василий с Шаталовым, погруженные в думы, не замечали этого. И только юркая моторная лодка отвлекла их вдруг от мира внутренней боли и дум.
       В лодке, приближавшейся к мосту, сидели два моряка в бескозырках и белых формах, с ними - две девушки в светлых платьях и широких шляпах с ленточками. Они хохотали. Этот задорный смех, звонкое стрекотание мотора, пенистая волна за кормой, гасившая своими белыми космами огоньки зыби, - все это порождало в юнкерах туманное желание чего-то красивого, интимного и вечно непреходящего. Такие настроения и желания, временами охватывающие людей, может быть, когда-то служили источником рождения и питания прекрасных русских сказок.
       - Вот и живут люди, - вздохнул Шаталов. - Покатаются парни на лодке, потом простятся со своими девушками у калиток и пойдут, может быть, скоро в бой. А ведь бой этот не нужен, бесполезен...
       - Разве? - оживился Василий. - Ты что, перерождаешься из оборонца в пораженца?
       - Вот ты, Василий, шутишь. А я никак не могу забыть о той прокламации, что ночью в сапоге оказалась. Где же нам победить, если на фронте такое настроение!
       - А тебе хочется победить? - участливо спросил Василий.
       - Все равно не победим, - махнул Шаталов рукою. - Ведь что творится вокруг: работают люди до упаду, а кушать нечего. Мысль скажешь от души, в тюрьму немедленно потянут или в сумасшедший дом, как Николай Первый потянул философа Чаадаева. Возрази какому начальственному остолопу, он тебя в порошок сотрет. Да провались она такая жизнь провалом! Во имя чего же тут побеждать? А беспорядок, куда ни кинь, глаза режет. Перед самым призывом на военную службу, пришлось мне быть у одного знакомого в Архангельском порту. Не поверите, грузов там навалено, что в землю повросли от тяжести. Грузы эти нужны для фронта и для промышленности. Но как их перевезти, на чем? Дико и невероятно, но факт: воюющая страна, Россия наша, в двадцатом веке гужевым порядком тянет английские товары от Архангельска до Петрограда и до Москвы, как при Иване Грозном, как три с лишним века тому назад. На тысячу верст тянут грузы на дряных лошаденках. Какая же тут победа?
       - Да, царь не победит, а мы победим, обязательно! - сказал Василий. Шаталов глядел на него широко раскрытыми глазами и слушал, слушал убежденные слова товарища: - У тебя, Иван Семенович, в голове много идеалистического и необоснованных, бесперспективных предположений и предубеждений. Они порождены страхом перед нынешней картиной жизни и отсутствием твердой веры, что эту картину мы можем изменить. Но я уверяю тебя, мой товарищ, мы все победим: войну, несправедливость, карьеризм и продажность, бюрократизм и беззаконие, любой гнет и давление на ум и совесть человека. Мы имеем партию, выражающую ум, честь и совесть нашей эпохи. Под ее руководством мы такую жизнь на земле устроим, что и в сказке не придумаешь. И до этого времени осталось немного, мы доживем...
       Они расстались поздним вечером. Шаталов поехал на Васильевский остров ночевать у знакомого, так как не желал возвращаться в училище со столь растревоженным сердцем, Василий направился к дому  19 на Литейном.
       Шел неторопливо, чтобы не привлекать к себе внимания посторонних людей, возможно, шпиков. Да и не было смысла придти раньше времени: Воронцов был точен, с каждым вызванным беседовал лишь в строго отведенные часы и минуты.
       За полквартала от явочной квартиры встретились два незнакомых человека. Они почти бежали. Один из них, отворачивая обшлаг рукава плаща и показывая другому часы, возбужденно упрекнул:
       - Из-за твоей горячки начали рано, потому и упустили Званова...
       Василия будто бы ошпарило кипятком. В тревоге он перешел на противоположную сторону Литейного проспекта, осторожно осмотрелся. Слежки за собой не заметил, зашагал дальше.
       Жандарм внезапно вышел из двери подъезда трехэтажного дома против явочной квартиры, преградил путь Василию.
       - Документы!
       У Василия упало сердце. Скрывая волнение, обиженным голосом, рассчитывая подольше задержать жандарма и тем временем понаблюдать за домом  19. Спросил:
       - А в чем дело? Разве не видите, что с вами говорит юнкер?
       - Документы, иначе задержу! - с угрозой повторил жандарм.
       Пока Василий медленно доставал документы, умышленно попадая рукой не в тот карман, пока жандарм посвечивал фонариком и читал увольнительную на имя юнкера Костикова, в доме  19 нарастал шум, хлопали двери, звучали повелительные голоса:
       - Руки в гору! Молчать! Сдайте оружие!
       Поняв происшедшее и весь закипев гневом и ненавистью, Василий все же сумел с наигранной наивностью спросить у жандарма:
       - Что там, пьяных что ли ловят?
       - Идите, господин юнкер, своей дорогой, к чужим делам не присматривайтесь. Наверное, девочек ищите?
       - Девочек, - кивнул Василий. - Нам сейчас только этим и можно развлекаться...
       Пройдя несколько шагов, Василий умышленно сбил с себя фуражку. Подымая, посмотрел из-под руки и увидел, чего боялся: из среднего подъезда дома  19 жандармы вели под руки высокого человека. В белых сумерках петроградской ночи Василий узнал в нем организатора конспиративной квартиры капитана Воронцова.
       "Значит, партию постиг новый провал! - боль клещами сдавила сердце. - Они думают убить нас, заставить отказаться от борьбы. Но нет, нам не надо бояться. А чтобы и другие не боялись, чтобы Шаталовы до конца поверили нам и стали с нами плечом к плечу в великой битве, нам надо бороться! Да, надо бороться!"
      
      
      
      

    20. НЕРАСПОРЯДИТЕЛЬНАЯ ГОЛОВА

      
       Потрясенный событиями ночи под 21-е июля и потерявший связи с руководящим партийным центром, Василий охотно пользовался воскресными увольнительными в надежде встретить нужных людей.
       Останавливаясь возле все растущих очередей у хлебных лавок, Василий нередко видел какого-нибудь пожилого человека с веревочной кошелкой в руках. Человек этот негромко разъяснял слушавшим его людям, кто виновен и кто создал в стране продовольственные трудности.
       - Киевский сахарозаводчик граф Бобринский ведал продовольственными делами страны, - говорил незнакомец. - Разве этот кровосос мог позаботиться о рабочих и подвезти в город хлеб, который миллионами пудов гниет на Украине, в Черноземных губерниях России и в Сибири? Ему не дороги мы и наши дети. Он заинтересован, чтобы голодные люди работали на его свекловичных плантациях по двадцать копеек в день. Теперь правительство занято устройством министерской чехарды: заменили Бобринского другим министром земледелия, бюрократом Титтихом. Этот продолжает морить народ голодом, не желает обижать помещиков и кулаков, хотя и для отвода глаз, кричит о принудительной разверстке хлеба. Пора нам самим браться за все: покончить с войной, раздобыть хлеб...
       В груди Василия шевельнулась надежда. Он почувствовал себя почти у цели и, забыв об осторожности, о своей новенькой юнкерской форме и о враждебном отношении народа к украшавшим погоны и пряжки орлом и коронам, шагнул к агитатору в надежде поговорить с ним.
       Но тут случилось непредвиденное: толпа, точно библейское море под ударом жезла пророка, расступилась перед агитатором и пропустила его к ближайшему переулку, а перед Василием снова сомкнулась плотной стеной враждебно глядевших людей.
       Кто-то подернул Василия за шинель назад при его попытке пробиться через толпу вслед за агитатором.
       - Ишь, шкура, начистился! Вынюхивает! - камнями падали слова в лицо Василия. - Хотел человека изловить, волком за ним бросился...
       - Душить таких надо. Ни свободы от них, ни хлеба, одно подслушивание...
       - Замыкайте его в круг! - скомандовали сразу несколько голосов. - Бока ему и фуражку надо помять...
       Василий понял навалившуюся опасность, быстро повернулся и побежал, преследуемый свистом и улюлюканьем. Он не выбирал направления, старался лишь поскорее удалиться от людей, некоторые из которых уже нагнулись, чтобы найти осколки кирпича или камень. "За шпиона приняли, - горечь разлилась в груди, но сейчас же вспомнил свою первую встречу с золотопогонным офицером Воронцовым и возникшие тогда свои чувства неприязни к нему, обрадовался: - Да ведь это же хорошо, что народ спасал агитатора и чуть не прибил юнкера. Значит, накалились люди, стали похожи на порох. Сунь умело искру и такой забушует пожар, такой пожар..."
       А тут приближался срок ускоренного выпуска из училища. Василию сказали, что его выдающаяся успеваемость дает ему предпочтительное право выбрать одну из вакансий младшего офицера по своему желанию среди воинских частей, сделавших заявки училищу.
       "Но куда должен я пойти, где больше всего нужен буду для партии? - волновался Василий. - Пытаться завязать связи с партийным комитетом через уличного агитатора опасно: можно нарваться на провокатора или попасть снова под грозный удар разволнованных людей в очереди у хлебной лавки. Что же делать? Какое решение принять?"
       Ответ на все эти вопросы был получен в конце сентября. Однажды передали Василию письмецо в маленьком розовом конверте с голубком на уголке. В таких конвертиках любили петроградские барышни посылать записочки юнкерам и гардемаринам, иногда знакомым прапорам.
       На листике белой бумаги с голубыми васильками и целующейся парой ангелоподобных голубков было написано каллиграфическим почерком:
       "Милый Вася, хочу снова встретиться с Вами, заглянуть в ваши карие глаза, ощутить горячую ласку. В воскресенье жду вас в десять часов утра на Аничковом мосту. Целую и жду, жду, жду! ВАЛЯ".
       Никакой Вали Василий не знал. Три дня боролся он с охватившими его догадками и сомнениями: идти или не идти на свидание с незнакомкой. "Нет, надо идти, - решил он. - Если провокация, постараюсь с честью выдержать испытание... А вдруг это не провокация? Пойду!"
       Василий пришел пораньше, чтобы понаблюдать. Немного побродил по набережной Екатерининского канала, остановился. Вдали, против Казанского собора, заметил он человека в белой рубашке и черном "котелке". Человек этот шагал в сторону Аничкова моста и, по расчету Василия, должен был ступить на него ровно в десять утра. "Что за совпадение? - удивился Василий. - Ни одной подходящей девушки не видать, а этот человек... Что-то знакомое ощущаю в его походке, в прямой посадке головы и в развороте плеч, даже во взмахе рук. Надо попробовать".
       Василий двинулся за ним широкими шагами. Расстояние между ними быстро сокращалось. Вот уже совсем близко сутуловатая спина человека, отчетливо слышалось мягкое шарканье подошв его бурых сандалий, постукивание металлического наконечника деревянной тросточки, на которую он опирался при ходьбе.
       У решетки, ограждавшей речку Фонтанку, человек в котелке внезапно остановился, будто обронил что-то или почувствовал слежку и решил проверить это из-под руки.
       Полусогнувшись и пошарив глазами по мостовой, он вдруг выпрямился и обернулся, чуть не столкнувшись с Василием лбом. Теперь Василий узнал знакомые карие глаза, широкий лоб и небольшие густые усики.
       - Товарищ Званов? - прошептал он.
       - Да, это я вас вызвал на свиданье...
       Шагая к пристани Финляндского пароходства, они разговаривали, не глядя друг на друга. Со стороны можно было подумать, что юнкер случайно оказался рядом с каким-то коммерсантом или сотрудником протопоповской "Русской воли", придумывавшим очередную ура-патриотическую статью.
       - Сильно тряхнула нас полиция, - тихо говорил Званов. - До сих пор не восстановили связи. Приходится любовные письма сочинять... А как дела в училище?
       ...Гуляя по набережной, они переговорили о многом. Василий в это утро узнал, что даже провал не помешал создать большевистский "Главный коллектив Кронштадской военной организации", что Воронцов посажен в Шлиссельбург, что явочная квартира будет теперь в доме 16 по Большому Сампсониевскому проспекту и что он, Василий, должен выбрать для службы 181-й Запасной полк и через него, если потребуется, попасть на фронт для антивоенной работы.
       На прощание Званов передал Василию экземпляр листовки для размножения и распространения в училище.
       Через несколько дней, задержав в столовой после обеда свою супругу "по делу", генерал Асский с салфеткой на груди расхаживал перед нею и перечитывал роман Дюма "Три мушкетера". Он имел пристрастие к приключенческим романам и в течение многих лет безуспешно приучал к ним свою супругу, рассказывая при этом и свою, по его мнению, приключенческую автобиографию. В прошлом он пытался однажды бежать из гимназии от уроков в Америку или Индию, был пойман отцом и выпорот розгой, после чего отдан в Воронежский кадетский корпус.
       Об этом факте генерал вспоминал всегда с гордостью и уважением.
       - Вот, - обращаясь к супруге, дебелой чопорной даме, сердито посматривавшей на него, - если бы не было у людей страсти к приключениям, которые и меня обуревали, писателям не о чем бы стало писать, а читатели умерли бы от суки и морали... Да-да, не о чем писать и смерть от скуки! Соизвольте вот прочесть самостоятельно это место. Ну, соизвольте! - генерал отметил ногтем одну из страниц романа и положил раскрытую книгу перед женой.
       - Ах, отстаньте с этими выдуманными историями! - сердито швырнула генеральша положенную перед ней книгу. - Меня интересует совсем другое: во-первых, мое платье для предстоящего у их высочества бала до сей поры еще не оплачено из-за вашей скаредности. Счет лежит на столе. Во-вторых, я страшно беспокоюсь, почему их высочество до сей поры не прислали нам официального приглашения на бал? Вы по своей бессердечности и представить себе не можете, как у меня болит сердце. Боюсь, не оказались бы мы от их высочества в опале из-за того, что у вас нераспорядительная голова...
       "У женщин есть странный дар предчувствия", холодея, подумал Асский, но вслух сказал другое, хотя и неуверенным голосом:
       - Нет, душенька, нет. На этом балу мы обязательно протанцуем кадриль. Ту, что на свадебном нашем балу танцевали...
       - Ах, как это было давно и как неповторимо! - грустно вздохнула генеральша и машинально закрыла "Трех мушкетеров" широким рукавом платья. - Садитесь, друг мой, погрустим вместе о прошлом...
       - Но все же прошу прочитать отмеченное мною место, - воспользовался генерал сентиментальным настроением супруги. - Это так оригинально и верно подтверждает мои собственные мысли о литературе...
       - Когда же я отказывала в просьбах? - скучным голосом сказала генеральша и тут же смахнула кружевным платком слезу с ресниц. - Вы же все равно не отступитесь. Давайте, прочту для вашего удовольствия...
       Генерал торопливо начал листать томик, ища отмеченное ногтем место. Но в этот момент ему доложили, что по безотлагательному делу прибыл поручик Букреев, просит аудиенции.
       - Зови сюда! - приказал генерал лакею и умоляюще посмотрел на жену, прося ее глазами уйти.
       - Останусь здесь! - безапелляционным тоном сказала генеральша и, усевшись в кресле поудобнее, придвинулась к столу.
       Генерал промолчал, зная характер своей супруги.
       Поручик Букреев с бледным смятенным лицом энергично вошел в столовую, лихо козырнул и со злостью покосился на располневшую блондинку, после чего молча, чтобы хоть этим надосадить ей, протянул генералу листовку за подписью "Главного коллектива Кронштадской военной организации".
       Генеральша умирала от интереса и любопытства, она готова была вырвать читаемую генералом молча бумагу, но от этого ее удерживало присутствие красивого поручика, которому она уже давно хотела понравиться и многое подавляла при нем в себе, чтобы казаться женственнее, элегантнее.
       Генерал дважды перечел листовку, потом сорвал груди салфетку и отвернулся к окну, чтобы не увидели набежавших слез.
       - Что вы наделали, поручик? Я же приказывал, чтобы этого не было, - дребезжащим старческим голосом сказал генерал. Потом он повернулся к Букрееву лицом и не закричал, как следовало бы ожидать, а бессильно прошепелявил: - До чего власти наши и полицейские ослабели, что даже в Кронштадт снова впустили крамолу и позволили ей расползаться во все стороны. Позор, позор! Хоть бы уж поскорее удалить этот скандальный выпуск, какого еще не было в истории училища. Идите, поручик, я сейчас приеду. Велите автомобиль!
       - Что случилось?! - побледневшая генеральша выхватила из рук Асского листовку, едва Букреев скрылся за дверью. - Значит, мы не попадем на бал?
       - Возможно, душенька, - зашептал генерал. - Кронштадтские крамольники разбросали в нашем училище листовку с призывом к бунту...
       - Ах, а-а-ах, а-а-а-ах! - оглушительно завопила генеральша басистым мужским голосом. - Так и предчувствовало мое сердце, что не бывать нам на балу у их высочества, если у моего мужа такая глупая нераспорядительная голова! А-ах, а-а-ах, а-а-а-ах!
       - Митрич, Ми-и-итрич! - закричал генерал. - Подай Ольге Власьевне флакон с золотой пробочкой, а я поеду в училище.
      
      
      
      
      
      

    21. ПОСЛЕ ВЫПУСКА

      
       В торжественной тишине генерал Асский прочитал перед строем телеграмму императора и Верховного главнокомандующего русскими армиями Николая Второго с приказом о выпуске из училища нового отряда прапорщиков, поздравил юнкеров с присвоением офицерского звания и вышел из зала, чувствуя облегчение в сердце и радость, что беспокойный выпуск сделан.
       - На прощание со знаменем училища, марш! - раздалась команда. Один за одним шли мимо знамени молодые офицеры. На мгновение припадали они на колено, целуя шелк или золотую бахрому знаменного полотнища.
       После церемонии прапорщики устремились на вокзал: каждому хотелось полнее использовать традиционный трехдневный отпуск перед отправкой в часть.
       Василию было некуда ехать, он отправился на Николаевский вокзал проводить товарищей.
       Перед самым отходом поезда на вокзале появился Сазонов в погонах поручика и с красной шелковой лентой - аннинским темляком - у сияющего эфеса шашки.
       - Ты чего это разрядился? - удивленно спросил Ланге. - И "клюкву" и погоны прицепил не по заслугам и чину...
       - Ппа-думае-ешь, мораль! В Воронеже у меня невеста, пусть посмотрит. А то "пра-а-апорщик". На Руси говорят, что он - не офицер, жена его - не барыня. Поняли?
       - А все же не советую маскарад устраивать, - сказал Шаталов. - Да и за три дня в Воронеж не доехать...
       - Что за советчик нашелся? - сердито возразил Сазонов. - На фронт я никогда не опоздаю, а тебе, если хочешь, двину в нос за советы...
       - Да черт с ним, пусть едет, - снова вмешался Ланге. - Всяк за себя в ответе...
       Прапорщик Сазонов прибыл из Воронежа лишь на десятые сутки и, как ни в чем не бывало, явился в 181-й запасной полк, где уже вступили в должность Шаталов, Ланге и Костиков.
       В полку шли разные толки, что Сазонова никто не наказал за ношение не присвоенной формы и за самовольную отлучку. Сошлись офицеры на том, что Сазонов все сделал с ведома начальства и что его надо остерегаться...
       Казармы 181-го полка были на Сампсониевском проспекте, против завода "Новый Лесснер".
       Жизнь проходила в муштре. Во взводе Василия особенно старался унтер Приходько. Заметив самый пустяковый недостаток, он кричал надрывно, со смаком:
       - Салазкин, душа с тебя вон и кишки на телефон! Чего носом клюешь, как старая кобыла? Я ттебя, сукина сына, вот! - расставив ноги и вынося из-за спины заломленную руку, он желтыми рысьими глазками впивался в солдата и грозил указательным пальцем перед самым носом: - Не ехидь передо мною, братец! Я и сам из антилигентной семьи, всю человеческую психику наизусть вижу...
       В присутствии Василия Приходько хмуро молчал, слушая солдатские песни, которым подпевал и Василий. Пел и "Умер бедняга", "Олег", "Лагерь - город полотняный", "Черные кудри" и перенятую у офицеров "Не для меня придет весна".
       Через неделю Василий встретился со Звановым в доме 16 по Большому Сампсониевскому проспекту. Там он застал пожилого рабочего с "Нового Лесснера". Рабочий расстроено мял в руках кепку.
       - Думаете, коряво у меня выйдет? Ошибаетесь, товарищ Званов. Вот моя правая рука с обстриженными пальцами. Один мизинец торчит, остальные в песках лежат, под Либавой. Осколком немецкого снаряда срезало в пятнадцатом году. Вот какое мне почтение за это? Даже в очередях за хлебом гонят меня в самый хвост, а пенсию дали один трояк, на день прокорму, когда чиновники на дачах жиры нагуливают, на любовные дома мильоны тратят для разврата. Был вот я монтером первой руки, теперь еле сторожем на завод приняли. Да и то вот за этот "Георгий". Награду ношу заслуженно, а в душе такое кипение, что любую речь скажу против правительства и прохвостов, которые говорят, что "Георгий" у меня краденый...
       - Ладно, ладно, - улыбнулся Званов. - Вот так и там говорите, чтобы до сердца людей пробирало. Народу будет много - лесснеровцы, фениковцы, реновцы...
       - Да хоть со всей планеты, не побоюсь сказать. Допекла нас власть до высокого градуса, будь она проклята! Дыхнуть не дает...
       - Видите, какая накопилась в народе ненависть и сила? - сказал Званов Василию, когда рабочий вышел. - Землю перевернем с таким народом, если сами его обижать не будем. - А у вас там как?
       - Полк намечено отправить 26 октября на фронт...
       - Не ошибаешься? - берясь за блокнот и карандаш, торопливо переспросил Званов. - Какие доказательства?
       - В маршевые роты уже посогнали всех "ненадежных" из частей Петроградского гарнизона. В моей роте есть хорошие ребята - Симаков, Байбак. Писарь Зайцев информирует меня о всех приказах и секретных распоряжениях. Вот и копию бумаги мне передал, взгляните...
       - Да, верно: двадцать шестого октября, - Званов молча прошелся по комнате. На широком лбу и между бровями собрались складки. - Ну что ж, назрела необходимость провести большую антивоенную стачку, которую готовит Петроградский комитет партии. По заводам и фабрикам сегодня распространим листовку, вот эту. Читайте!
       "К ПРОЛЕТАРИАТУ ПЕТЕРБУРГА! - прочитал Василий, - С каждым днем жизнь становится труднее... Война, кроме миллионов убитых, несет в себе и другие беды: продовольственный кризис и связанную с ним дороговизну. Царь-голод надвигается на Европу, и ледяное дыхание его веет ужасом и смертью... Довольно терпеть и молчать! Чтобы спастись от надвигающегося голода, вы должны бороться против войны, против всей системы насилия и хищничества..."
       - Товарищ Званов, нам дадите листовок сто? Сегодня же пустим по ротам полка...
       - Дадим полтораста. Имейте в виду, стачка начнется на Выборгской, в вашем районе. Не исключено, что правительство вздумает двинуть войска против рабочих. Ваша задача - удержать солдат от этого шага, а еще будет лучше, если солдаты присоединятся к забастовке рабочих...
       Три дня кипела работа в полку. Власти открыто готовили к маршу. Полковой священник, русобородый красавец отец Иван с ангельским выражением голубых глаз, прочел проповедь о долге перед верой, царем т Отечеством, рассказал, что и сам он оставил семью в далеком селе Репец Курской губернии, вступил в христолюбивое воинство и отправляется на днях на передовые позиции Кавказского фронта крестом и молитвой вдохновлять солдат против турок нечестивых...
       Василий и сколоченная им группа подпольщиков скрытно готовила солдат к стачке.
       - Я этого попа знаю, - шептал Байбак Симакову. - Домище у него, попадья молодая, а он вздумал на фронт. Пироги ему мягкие надоели...
       - Ты лясы точи, а сам дело знай, - двинул его Симаков локтем. - Небось, листовки не роздал?
       - До единой, - будто бы шепча молитву и крестясь, ответил Байбак. - Хватают солдаты, чуть ли не с руками, интереснее домашнего письма...
       Листовки взбудоражили солдат, насторожили. По ночам, накрывшись одеялами, шептались, обдумывали положение, прикидывали, как оно, что и куда?
       - Да, ребята, на позиции плохо, - неутомимо рассказывал Байбак солдатам при всякой возможности. - Был я на этой позиции, под Аршавой. Немецкие еропланы бьют, пушки и пулеметы бьют, а к нас даже винтовки не у каждого, патронов нету, тоже и жрать нечего. Не война, сплошное убийство. А дома семья, дети, тоже и жена, глядишь, у кого скотинка... зачем же нам погибать? Вот и рабочие думают нас ослобонить от фронта...
       - Ослобонить? - с надеждой зашептались солдаты. В темноте шелестели одеяла, подвигались люди к Байбаку поближе. - А могут рабочие ослобонить?
       - Если мы будем с ними заодно, - пояснил Байбак. - У нас есть ружья со штыками и патронами. Надо помогать рабочим, а не против них
       Солдаты засопели, обдумывая.
       - А что ж, и поможем рабочим, - сказал кто-то из солдат, словно вздохнув. - Для нашей же пользы...
       И по всем ротам, на всех нарах говорили, шептались солдаты, замолкая при опасности, начиная снова о том же, как выпадала возможность.
       Василию сообщали верные люди о всем, что происходило в полку, и что солдаты готовы поддержать рабочих. Об этом доложил он Званову.
       До срока отправки полка на фронт оставалось девять, забастовка была намечена на семнадцатое октября.
       В это утро морской туман надвинулся на город.
       Холодная матовая мгла оседала на деревья и крыши домов, на квадратные плиты тротуаров и на булыжную мостовую. Все покрывалось клейкой влажностью, тускло мерцало в седых облаках клубившегося тумана. Прохожие, кутаясь в воротники и придерживая борта пальто пальцами у подбородка, чтобы не дуло в грудь сырым ветром, торопливо бежали по улице.
       Часов в десять утра неурочно заревел протяжный далекий заводской гудок.
       - Гудит "Рено", - сказал Симаков, слушая тут же указания Василия. - Я его по голосу знаю: хрипит от неисправности...
       - Значит, начинается, - встряхнулся Василий. - Ну, Симаков, действуй, как сказано, а я побегу на явочную, так приказано.
       На улице началось оживление: в тумане цокали копыта лошадей, кто-то истошно кричал. Несколько конных городовых, казавшихся в тумане косматыми и неуклюжими, промчались мимо Василия в сторону "Рено". Вслед за ними прострекотал мотоцикл.
       Против полковых казарм, у ворот "Нового Лесснера" собрались прохожие. О чем-то разговаривая, они показывали пальцами во двор, приникая глазами к трещинам в заборе, застывали в любопытствующей позе. Толпа росла, шумнела.
       - Рразойди-и-и-ись! - появились городовые. - Разойди-и-ись, начнем арестовывать...
       И так до обеда. К этому времени Василий возвращался в казарму. В густых облаках, местами разодранных ветром, ныряло солнце бледным диском, почти не грело.
       Совсем близко могучим басом загудел "Новый Лесснер". Василий в это время лишь успел переступить порог казармы. Стрелки часов показывали "два".
       Черно-синие толпы слесарей и механиков, арматурщиков и монтажников хлынули стремительным грохочущим потоком из распахнутых заводских ворот, смыли своей волной кричавших городовых и отбросили их на пенистый и бурлящий гребень, на самую середину проспекта.
       Потом рабочие сомкнулись в глубокие ряды и, ощутив друг друга локтем, двинулись такой монолитной фалангой, какой позавидовал бы сам Александр Македонский.
       Издали приближались густые колонны рабочих "Рено". В ослабевших клочьях седого тумана мечущими языками пламени плескались над колоннами красные флаги, гремела прибоем "Марсельеза".
       Городовые, отброшенные к казармам 181-го полка, отчаянно размахивали обнаженными клинками и кричали испуганными голосами:
       - Рразойди-и-ись, ору-у-ужие применим!
       Потом полицейские сунули в свои рты черные деревянные свистки, надули шарами красные щеки и целый верещащий концерт трелей и свистов огласил улицу, пронизывая глухой шорох шагов рабочих и песенный прибой демонстрантов.
       - Солдаты, помогите-е-е! - закричали сотни рабочих, когда врезались в их ряды конные полицейские с саблями и нагайками...
       - Братцы, братцы! - всполошено закричал солдат Петров, вбежав с улицы в казарму. - Полиция лошадьми топчет рабочих за то, что они бастуют и требуют отпустить солдат по домам. Хватай ружья, как договорились! Поможем, братцы, рабочим!
       Закачались от грохота нары, зазвенели банки с ружейным маслом и щелочью, застучали приклады винтовок, разбираемых солдатами из пирамиды.
       - Стой, стой! - кричал в дверях бледный, с трясущимися губами командир батальона, Станкевич. Растопырив руки, он хотел удержать солдат. Его двинули и понесли по коридору, поддавая пинками в спину и под бока.
       Выброшенный во двор упругим солдатским потоком, капитан Станкевич увидел, что кругом нет уже офицеров. Сазонов, звеня шпорами, пытался с разбега перепрыгнуть проволочную ограду и спрятаться у полковых складов. Зацепившись за проволоку, он упал на ту сторону, будто тряпичная кукла.
       Невдалеке от казарменного крыльца унтер Приходько, сбитый солдатами, угрюмо очищал колени от приставшей к ним грязи. Два ефрейтора защищали ворота от натиска солдат, рвавшихся на проспект.
       "Ну их к черту! - со страхом подумал капитан Станкевич. - Тут погибнешь быстрее, чем на фронте". - Он быстро метнулся за угол казармы и бросился бежать вслед за Сазоновым, чтобы отсидеться за проволокой.
       За воротами послышался пронзительный визг автомобиля.
       - Полковник приехали! - закричал подбежавший Приходько и, становясь во фронт, приказал ефрейторам открыть ворота.
       Покачиваясь и скрипя, въехала во двор бурая легковая машина с толстыми красными колесами. Из машины вылез полковник, но никто ему не рапортовал. Лишь унтер Приходько стоял во фронт с выпученными глазами и выпяченной грудью, зная, что это до смерти нравилось командиру.
       - Почему выпустили солдат из казармы? Где офицеры?! - багровея, кричал полковник. - Сейчас же всех назад! Сгною в тюрьме, а тебя, паршивца, в первую очередь!
       - Не могу знать, вашесокбродь! Солдаты сами выбежали, назад не идут...
       - Разыскать офицеров!
       - Рад стараться, вашсокбродь! Разрешите выполнять?
       Приходько умчался, а из коридоров казарм все катился и катился поток солдат с примкнутыми к винтовкам штыками. В их однообразной массе полковник разглядел единственного офицера.
       - Поручик Костиков, ко мне!
       - Я пока прапорщик, - доложил подбежавший Василий.
       - Без пререканий! Я представляю вас к званию поручика, если приведете это стадо в порядок, сделаете снова полком...
       - Слушаюсь! - козырнул Василий, лихо повернулся через левое плечо, побежал к солдатам. Наскоро шепнул Симакову и Байбаку: - Возглавляйте народ, ломайте забор к чертовой бабушке! Не выполняйте ничьих приказаний и даже моих, если они разойдутся с тем, что уже приказала партия и вам это известно. Действуйте, как условлено...
       Потом Василий закричал во все горло, чтобы слышал полковник:
       - По-о-олк, слушай мою команду! В линию ротных колонн, станови-и-ись! Братцы солдаты 181-го полка, выполним свой долг перед матушкой Родиной!
       Полковник видел: Василий выбросил руки в стороны, обозначая фронт построения. Но стоял он одиноко у забора, а солдаты бежали мимо, грудью давили на забор.
       - Жми, ребята, жми! - подбадривал Василий неслышным полковнику, но слышным солдатам голосом. - Вырывайся на проспект!
       - Затрещали, наконец, под напором солдат доски, надломились столбы, со стоном и треском, напоминавшим ружейный залп, повалился забор, солдаты хлынули через него со сверкающими штыками и атаковали полицию. В воздухе замелькали желтые приклады винтовок.
       - Ура-а-а, солдаты с нами! - гремели голоса рабочих.
       - Видишь городовика? - спросил подбежавший к Байбаку Василий. - Он мешает говорить оратору.
       - А вот я его сейчас! - Байбак плюнул в ладони. Расталкивая локтями рабочих и полицейских, занятых дракой, он добрался до конника и в один миг сорвал его за ногу с седла, хлопнул о мостовую. Лошадь начала обнюхивать своего оглушенного хозяина, а Байбак деловито сказал рабочему с Георгиевским крестом на груди и с обстриженными снарядами пальцами на правой кисти: - Залезай опять на опрокинутый ящик, говори речь. Я покараулю от полиции...
       Под напором солдат и рабочих полицейские начали отступать.
       - Долой войну! - кричали люди, забрасывая полицию камнями. - Верните наших с фронта и не посылайте туда новых солдат! Накормите нас хлебом! Да здравствует 181-й запасной полк, вставший на сторону народа!
       - Мерзавцы, изменники! - ругался и топал ногами выбежавший на проспект полковник. Дрожащими руками он выхватил из кобуры револьвер и начал стрелять в рабочих. Двое, хватаясь руками за животы, упали.
       - Бей дракона! - крикнул кто-то, и в полковника полетел град камней. Вот покатилась его фуражка, сбитая камнем, брякнул на мостовую револьвер, и по щеке полилась кровь из разбитого виска. Полковник упал и заплакал навзрыд, громко, как заблудившийся в лесу ребенок.
       Его пихнули сапогами, кто-то плюнул на него, кто-то ударил по спине камнем, и все - солдаты и рабочие - рекой прокатились мимо поверженного полковника с песнями и антивоенными криками.
       ...Лишь на третий день загнали солдат в казармы правительственные части. И всю ночь в сырой мгле за окнами стучали сотни лошадиных копыт: конные городовые и казаки кружили у оцепленных казарм.
       Прошел слух, что у Михайловского училища артиллеристы выкатили пушки на открытую и с утра начнут бить по 181-му полку.
       - С пушками у нас сражаться нечем, - сказал Василий собравшимся возле него солдатам. - Но с артиллеристами есть о чем поговорить. Надо им рассказать, чтобы они поняли...
       Несколько солдат во главе с Симаковым и Байбаком вошли в состав делегации. Петровский, бывавший раньше у артиллеристов, взялся провести делегацию "скрытными дорогами, чтобы казачье оцепление не заметило".
       ...Столкновение с артиллеристами не состоялось: в два часа ночи был получен высочайший указ об отправке на фронт всего 181-го мятежного полка.
       Через весь город топали солдаты на вокзал. Сквозь сырой туман и начавшийся дождь доносились гудки паровозов маршевых эшелонов, и солдатам становилось от этого еще холоднее.
      
      
      
      

    22. ПЛОДЫ КРАСНОБАЙСТВА

       Профессор истории Николай Ильич Полозов возвратился из Университета в три часа дня. Умывшись и расчесав бороду, чинно прошел в столовую, где в этот час всегда его ожидали жена и дети. Но на этот раз там никого не оказалось.
       Удивленно пожав плечами, профессор посмотрел на горничную, которая протирала стекла влажной тряпкой, рисуя на них вензеля.
       - Зачем же так? - спросил он. - Надо протирать мягкой сухой фланелью...
       - Это потом, - не оборачиваясь к профессору, возразила горничная. Она знала, что всякий раз, глядя на ее красивое лицо, профессор обязательно умилялся: "До чего же ты хороша, Дуся-херувимчик!" И это ей надоело. Но она теперь удивилась, что профессор никакой активности не проявил по отношению к ней, не попытался взять за подбородок или повернуть к себе лицом, а просто спросил:
       - Разве Софья Петровна еще не возвратилась?
       - Софья Петровна у себя, расстроенные и плачут...
       У двери комнаты жены Полозов услышал вздохи и всхлипывания. Лицо его сразу приняло то выражение обреченности, которое всегда появлялось у него при разговоре с разгневанной супругой или при или при возвращении им зачетной книжки провалившемуся студенту. В том и другом случае ему казалось, что все пропало - в первом случае - пропало для него, во втором - все пропало для студента. Тогда седые брови его поднимались, глаза меркли и становились пустыми, белый клинышек бороды выдвигался вперед, пенсне спадали с носа и, качнувшись на черном шелковом шнуре, замирали на черном атласном лацкане.
       - Ну, Соня. Ну, зачем слезы? - несмело переступил он порог, медленно подошел к жене и, целуя серебрящуюся взбитую прическу, пытался поймать руку жены. - Кто тебя огорчил?
       - И он еще спрашивает! - отстраняясь от мужа и пряча руку за спину, воскликнула Софья Петровна сквозь слезы. - Меня измучил своим краснобайством, семью расстроил, а теперь вот еще и загубил единственного сына...
       - Что ты, Соня? - робко бормотал Полозов. Наконец, он поймал сухонькую руку жены и начал целовать.
       Это лобзание и полная покорность мужа смягчили Софью Петровну. Она обняла его и зарыдала на груди.
       - Наш Виктор, наш ребенок решил уйти на фронт вольноопределяющимся...
       Это сообщение ошеломило Полозова. С минуту он молчал, как в столбняке, потом засмеялся странным детским смехом, когда не смешно самому, но бывает нужно рассмешить товарища.
       - И как ты могла поверить такой шутке Виктора. Подумай, Соня, кому нужен наш шестнадцатилетний Виктор? Я заставлю его выбросить такую блажь из головы. Идем обедать. Помнишь одно ученое выражение, что полный желудок - источник веселого настроения? Конечно же, помнишь... Жаль, эту истину забывают правительства. А-а-а, вот и Надя, дочка. Скажи, ведь хочешь обедать?
       - Странный вопрос, папа. Хочу ли я обедать, позавтракав восемь часов тому назад?
       - Вполне понимаю, - шутил Полозов. - Сам великий Эпикур сердился, если подавали обед не вовремя, становился злее тигра, если ему совсем не удавалось пообедать. Ты, Надя, успокой маму, а я прикажу подавать на стол...
       Стройная голубоглазая блондинка с нежным розовым лицом капризно дернула пунцовыми губками:
       - Надоели вечные мамины слезы. В радости - плачет, в горе - плачет. И чему это поможет? Я вот не плачу же...
       - Тебе плакать нечего, - вытирая платком глаза и рот, не глядя на дочь, сказала Софья Петровна. - Брата ты не любишь. Вообще никого не любишь и не умеешь, эгоистка. Любить и страдать умело наше поколение, а теперь все очерствело у людей. Заплесневело заботами о хлебе и платье, об угодничестве перед власть имущими и выгодной продаже ближних своих...
       - Лет через сорок-пятьдесят мы также скажем о молодежи тех лет и выставим себя перед ней ангелами. Это же закон жизни. К этому, кажется, идет дело. И о Викторе не собираюсь плакать, у меня свои заботы. Скоро узнаете...
       - Хватит, хватит воевать! - тряся руками, будто растопыренными крыльями, вошел Полозов. - Обедать всем, обедать. Наш Херувимчик уже накрыл стол...
       Несмотря на шутки Николая Ильича, домочадцы за обедом были невеселы: Наде не нравилась слезливость матери, а Софья Петровна давно уже охладела к дочери из-за ее эгоизма и раннего засматривания на кавалеров, с которыми Наденька вела себя вольно, непристойно, хотя и считалась невестой Бориса Ракитина.
       В своем дневнике Надя писала: "Этот Борис рассмешил меня до слез своей бурной и непонятной страстью и мальчишеским лепетом признания... Потом он заинтересовал меня, но я полюбила не его, а возможность через него прикоснуться к той романтической жизни, которой, оказывается, тайком живет Борис: он сам мне признался, что состоит в нелегальной рабочей партии. Он мне рассказывал-рассказывал, а потом начал обнимать меня. Я пожаловалась на головную боль и ушла. Потом Бориса арестовали, но он пишет мне письма. Последнее письмо получила от него на прошлой неделе. Не знаю, стоит ли ему отвечать? Может быть, из-за репутации промолчать?..."
       Софья Петровна прочитала этот дневник случайно, все хотела поговорить с дочерью, да не удавалось. Вот решила теперь поставить вопрос напрямик.
       - Что же, Надя, не поделишься с нами вестями о Борисе?
       - А он ничего интересного не пишет, - нехотя сказала Надя, вылавливая серебряной ложечкой вишневые ягоды из плескавшегося в хрустальном бокале розового компота. - Сидит в своей ссылке...
       - На-а-адя! - запротестовал Николай Ильич. - К ссыльным надо относиться с уважением. Твой отец в прошлом тоже был в ссылке за великие идеи. Конечно, Борис Александрович не то... Попал он в ссылку по своей глупости, по донкихотскому неумению понять наше время. Разве можно заниматься подпольем, когда немцы занесли нож над мировой цивилизацией, а нам, русским, только и под силу спасти человечество, при условии единства нации, классов и властей. Вот что об этом написано у Плеханова, сейчас найду...
       - Не затрудняйтесь, папочка! Мне совершенно не интересно знать, что сейчас пишет Плеханов в Париже. А вот послушайте, если хотите, что сказал мне однажды Борис Ракитин. - Она встала, приняв артистическую позу и заученно оттарабанила: "Моя партия рабочих и я лично с большим удовольствием положили бы на огромную наковальню немецкий империализм с каутскианством и гильфердиновщиной или Бернштейном, русский царизм и все буржуазно-черносотенные и конституционные партии России, чтобы единым ударом революционного молота расплющить весь этот навоз истории и открыть эпоху подлинной цивилизации!" И мне кажется, что Борис хотя и по тамерлановски жесток, пусть даже только в суждениях, но более прав, чем мой ученый папочка...
       Не ожидая чего-либо подобного, Николай Ильич поперхнулся, расплескал компот на салфетку.
       - Если Ракитин так сказал, то он хуже Батыя! - гневно выкрикнул сквозь кашель Николай Ильич. - Из Ракитиных, если они придут к власти, получатся свирепые палачи народа, не понимающие разницы между кайзером Вильгельмом Вторым и русскими демократическими партиями. Нет! Об этом я и слушать никого не желаю. - Он поцеловал руку жены, поклонился дочери и ушел в свой кабинет.
       Выпив несколько капель валериановки, Николай Ильич прилег на диван и закрыл глаза, довольный, что остался наедине с самим собою.
       "По правде сказать, - признался он себе, - устал я от капризов и неуравновешенности дочери, от непокорности сына, от всей суеты военных лет. Где же тут заниматься наукой? Хорошо было Карамзину занимать пост официального историографа Александра Первого. Попробовал бы он оказаться на моем месте". - Приоткрыв глаза, посмотрел на портрет автора двенадцати томной "Истории Государства Российского", на помещенный под ним картуш в форме искусно нарисованного древнего боевого щита с декоративными завитками и усмехнулся: "Пришлось мне повоевать на бумаге против Николая Михайловича, да простит Господь. Вот и картуш собственноручно сделал в память об этой войне. Поймет ли кто из смертных этот символ? Впрочем, пусть и не понимают. Если разобраться точнее, то, оказывается, воевал я против реакционно-монархических тенденций "Истории Государства Российского" напрасно: Россия слишком велика для свободы и конституции".
       Тяжело вздохнув, Полозов снова закрыл глаза и начал думать о сыне. "Весь в меня, - с гордостью подумал о Викторе. - Мечется, жизнь щупает без определенной мерки. Ведь и я в свое время метался, искал свою линию и точку приложения сил. Помню, давно это было, участвовал в съезде "Землевольцев" под Воронежем.
       Съезд проходил ночью, в лесу. Горел костер. Красный отсвет пламени мерцал на лицах участников съезда. Шумели от ветра вершины деревьев. И при свете костра, мучаясь сердцем и желая не ошибиться разумом, вслушивался я в голоса делегатов, определял свое "кредо". Не забыть момента: спотыкаясь о сучья валежника, подошел я тогда к Плеханову и робко пожал его руку в знак признания его принципов. А он поглядел на меня странными глазами, сверкавшими отраженным огнем костра, и сказал: "А я думал, что вы отчаянный террорист!" Так именно сказал вождь "Черного передела", будто не радуясь приходу на съезд еще одного человека из расколовшейся народнической партии. Неужели он уже тогда видел конец движения? Во всяком случае, я, заикаясь и шепелявя, сказал ему: "Нет, нет, Георгий Валентинович, с вами до конца!" Через несколько дней после съезда познакомился я с черноглазой Сонечкой, дочерью знакомого профессора. Любовь захватила меня без остатка: вылетели из головы брошюры Лаврова и статьи Плеханова, прожекты будущих земледельческих коммун. "Буду принадлежать чистой любви и чистому искусству", - шептал я сам себе, возвращаясь с первого свидания с очаровательной девушкой. Потом женился и засел с закрытыми глазами и заткнутыми ушами у домашнего очага, чтобы не видеть безобразного лица и не слышать скотского топота реакции восьмидесятых годов.
       Идеи снова вернулись ко мне, когда посвежело в воздухе, и я стал появляться на публичных лекциях, докладах и банкетах. Пленили меня речи молодого профессора истории Павла Николаевича Милюкова. Они и привели осенью 1905 года в партию "Народной свободы". Вместе с ней пережил первую русскую революцию, втянулся в практику думской деятельности и убедился, что все у меня теперь утрясено, идеи проверены и не подлежат изменению. А этот Ракитин, Тамерлан и Батый в политике, думает меня бросить на наковальню и расплющить молотом революции, называет навозом истории. Безобразие! Молокосос!"
       - Да, но что же произошло сегодня, в университете? - шепотом спросил себя Николай Ильич, и перед ним встала эта картина.
       Подражая вождю партии "Народной свободы", Милюкову, он произнес речь на собрании студентов и профессоров. Говорил о войне, которая "будет последней в истории, потому что ведется против самого реакционного милитаристского государства". Потом он говорил, что "назрела историческая необходимость для сплочения всех сил России вокруг партии конституционных демократов, чтобы не поддаться соблазнам антивоенной пропаганды Ульянова, успех которой может привести к ниспровержению законов и порядка, к установлению большевистской диктатуры, опирающейся на необразованную чернь, которая сама потом будет порабощена".
       Вслушиваясь в собственную речь, Николай Ильич то и дело ловил себя на противоречиях и фальшивых нотах, но тут же успокаивал себя подводным течением мысли: "Ведь нельзя же построить речь без противоречий и фальши, поскольку в ней главное - борьба с антивоенными настроениями, широко охватившими всю страну. Честных и последовательных средств для выполнения цели не имелось в научном арсенале партии, значит, надо подтасовывать, как и делал в политике злой гений - Никколо ди Бернардо Макиавелли. Он говорил: "Все средства хороши!"
       На первой скамье, перед кафедрой, сидел и слушал отца его сын, Виктор. Несколько раз взоры их перекрещивались. Николаю Ильичу показалось, что пытливые глаза Виктора вдруг заискрились ироническим смешком.
       А юноша и в самом деле подумал: "Мой отец - краснобай, и я имею теперь перед ним явное моральное преимущество: могу поверить лжи отца, выполнить его горячий, но лживый призыв, чтобы, возможно, своей собственной гибелью открыть отцу-профессору глаза на правду и вернуть его от краснобайства к честной жизни и правильному ее пониманию..."
       Сквозь дремоту Николай Ильич услышал осторожный стук в дверь. Открыв покрасневшие глаза и подняв голову, он сказал:
       - Войдите! - сам тем временем опустил ноги с дивана, нащупал ими тапочки на мягкой подошве.
       Невысокий светловолосый юноша, похожий на Надю и на самого Николая Ильича, держась за полы своей расстегнутой студенческой тужурки, смело переступил порог.
       - Папа, я твердо решил идти в армию, - сказал он, сел без приглашения рядом с отцом на диван и положил кисти рук между коленками, как это делают люди в очень холодных комнатах или пренебрегая правила общественного и семейного приличия. - Мне семнадцать, а не шестнадцать, и я решил...
       Николай Ильич досадливо поморщился. "Сколько раз предупреждал Виктора не заходить в мой кабинет в расстегнутой куртке и не ложить ладоней между колен, и все же этот осел продолжает свое", - подумал он, вслух сказал другое:
       - Ничего ты не решил. Глупая дань общему дурному увлечению...
       Как ужаленный змеей, вскочил Виктор с дивана и, теребя розовую мочку своего уха, глухим от волнения голосом сказал:
       - Такого лицемерия, отец, и такой непоследовательности я не ожидал, хотя и вообще был о вас невысокого мнения. Несколько часов назад вы говорили в Университете, что вся Россия подымается на жертвенный подвиг во имя победы над Германией и спасения цивилизации. Неужели вы успели забыть свои собственные слова, шипами вонзившиеся в сердца молодежи? Неужели...
       - Остановись! - резко прервал его Николай Ильич. - Какая чепуха, какое искаженное понимание! Не о таких жертвах говорил я, Виктор. В России хватит солдат и без тебя...
       - Как это без меня? - запальчиво возразил Виктор. - Без меня и моих товарищей, решивших идти на фронт, Россия не может быть полной...
       - Мальчишка! Деревянными ружьями увлекся, начитался о войне, не имея о ней реального представления. Война - это кровь, грязь, вши, смерть. Оттуда дезертируют сейчас миллионы измученных солдат, а ты...
       Виктор покраснел и отвернулся от отца. То ли он почувствовал в словах отца крупицу оскорбляющей правды, сказанной во гневе, то ли его крайне раздосадовала бесполезность отцовских доводов, настолько противоречивших его публичным выступлениям в докладах и статьях, что Виктор уже не мог принимать их всерьез и не мог изменить своего решения бежать на фронт от лжи и лицемерия окружающей его жизни. Он хотел приключений и громкой славы, ему хотелось видеть правду. Но где они, эти притягательные звезды юношеской мечты, и какой путь ведет к ним?
       В парте Виктора никогда среди учебников не лежали подпольные брошюры, он никогда не пачкал пальцев анилиновыми чернилами и не печатал крамольных прокламаций, как это приходилось другим в его годы.
       Другое небо видел он над собою, другие на нем сияли звезды. Десяти лет он уже знал имена знаменитых полководцев, потом выучил наизусть "Солдатскую памятку" и с отцовского благословения вступил в роту "потешных" имени цесаревича Алексея. Для этого Николаю Ильичу даже пришлось заискивать перед влиятельными сановниками из военного министерства.
       На столе у Виктора появился журнал "Потешный", за изголовьем кровати - деревянное ружье, на обитой ковром стене - новенький пистолет "Монте-Кристо".
       Вечерами, когда Николай Ильич проводил с детьми общеобразовательные беседы, Виктор с трудом удерживал зевоту, принужденно слушая о цивилизации и литературе, о христианстве и баптицизме, о толстовстве и произведениях Чехова, об Эдиссоне, о святейшем синоде и правительствующем сенате, об этических нормах и морали.
       Скучал Виктор потому, что жизнь вокруг состояла совсем в другом, в чем и состояла на его глазах жизнь отца: в борьбе за первое место у сладкого пирога благоденствия, в упорно честолюбии и в освящении своих разбойничьих привычек ссылкой на великое имя народа, именем которого легче сидеть на вершине власти и подавлять смелых роптунов и критиков.
       Виктор и в школе видел это правило и сам был грозой одноклассников и настоящим тираном приготовишек. Из стихов он знал наизусть творения Николая Гумилева и совершенно пренебрегал Надсоном. Зачитывался прозой Джека Лондона, перелистывал иногда романы и рассказы Кнута Гамсуна. Драматических произведений не любил, совсем не понимал трагедий Шекспира.
       "Что он мямлит, этот резонер-Гамлет? - спросил он однажды у учителя словесности и добавил: - По-моему, Иван Васильевич, лучше бить палкой в барабан, чем изучать такую химеру".
       - Твое желание эту мысль родило, - сердито ответил учитель шекспировскими словами и аккуратно нарисовал Виктору "единицу" в классном журнале. Упрямец после этого случая еще более возненавидел Шекспира и учителя, но теперь уже ненавидел молча, поворачиваясь спиной к Ивану Васильевичу при всяком возможном случае. Ненависть молча есть уже школа лицемерия, она привилась жизнью, так как молчаливая ненависть пока ненаказуема законами государства.
       - Виктор, сын мой, в состоянии ли ты понять скорбь отца своего?! - воскликнул Николай Ильич, усмотрев в молчании сына раскаяние или колебание. Шагнул к нему, чтобы обнять, но Виктор быстро отступил к двери.
       Дуся Херувимчик подслушивала там. Боясь, что Виктор обнаружит ее, она бегом влетела в кабинет без всякого спроса, будто очень была встревожена, выкрикнула:
       - Аркадий Николаевич Нецветаев прибыли по важному делу!
       - Проси! - за отца распорядился Виктор. - Я пойду на ипподром смотреть интересные состязания жеребца "Крючков" с мерином "Кайзер", а они тут побеседуют...
       Чуть не сбив Виктора, навстречу ему бросился в кабинет маленький краснощекий толстяк в больших круглых очках. С размаху поймал Николая Ильича за обе руки, простертые было за Виктором, торопливо поздоровался и начал без всякой задержки выкладывать петроградские и всероссийские новости и анекдоты, до которых, он знал, был охотником и профессор Полозов.
       - Не правда ли, оригинально вышло? - гудел Нецветаев. - Император похвалил адмирала Канина за образцовую защиту Рижского залива и тут же освободил его от служебного поста за плохое исполнение обязанностей. Такой образец вполне годится для будущих бездарных правителей...
       - А вы садитесь, - пригласил Полозов, но Нецветаев продолжал расхаживать по комнате.
       - В движении у меня лучше работает мысль, особенно, если выпью рюмочку, - возразил он и расхохотался: - Только в нашей стране возможны подобные приказы и контрприказа о восхвалении и опорочении одного и того же человека в пределах мига соединения короны и власти Главнокомандующего... Но это ничего, есть события посмешнее. Знаете вы, Николай Ильич, что кандидат вашей партии на выборах в Витебске провалился? Там в члены Государственного совета избран кандидат столыпинцев барон фон Розен. Сущий пройдоха. Чуть было не женился он вторично на криволапенькой дочери одного помещика из-за приданого в семьдесят тысяч рублей золотом. Но тут подъявился попик, может быть, раввин или ксендз, некий Петр Райский, перехватил добычу. Вот рвут жизнь, как голодные собаки падаль. И пойдет, заметьте себе, на свет потомство, соединяющее в себе жадность помещика и приспособленчество попа. Хорош гибрид? Представляете, если этот гибрид займет преподавательскую кафедру? Потомство таких преподавателей расплодит в России целую расу лицемеров и ловкачей, за которыми нам, бедным, никак уж не угнаться со всеми тонкостями журналистского ремесла.
       - Со всем остальным я согласен, - Заговорил Николай Ильич, как только Нецветаев налил себе вина и начал пить мелкими глотками. - Но насчет кандидата в Витебске разрешите возразить: наша партия там не выставляла, вы перепутали...
       - Не перепутал, не перепутал, - перебив профессора и отодвинув стакан на середину стола, скороговоркой зачастил Нецветаев. - Надо глядеть в корень событий и понимать, что результат был бы тот же для вас, если бы выставили в Витебске не одну, а целую дюжину своих кандидатур. И не будем портить наших взаимоотношений в споре по этому вопросу. Я спешу, а мне еще надо сказать вам многое другое. Вот, кстати, управляющий министерством внутренних дел Протопопов, числящийся в октябристах, снова выступил с декларацией. Что вы об этом скажете?
       - Не вдумываясь в смысл декларации, ее можно считать приемлемой...
       - Но, Николай Ильич, я же не могу не вдумываться в декларацию Протопопова, так как теперь достоверно известно мне, что 18 сентября он был назначен на свою должность не как-нибудь законно, а по личной записке Григория Распутина. И вот, говорю вам по строгому секрету, вдумавшись в декларацию Протопопова, я открыл в ней робкий пересказ давнишнего письма Алисы Гессенской императору от 11 августа 1915 года. А вы знаете (да и кто теперь не знает об этом), что на требование Московской Думы и прогрессивного блока назначить пользующихся нашим доверием министров, царица-немка отозвалась своим письмом к Николаю и сказала о нас: "Никому не нужно их мнение - пусть они лучше всего займутся вопросом о канализации... Слава богу, Россия не конституционная страна, хотя эти твари пытаются играть роль и вмешиваются в дела, которых не смеют касаться". А, как вам это нравится, уважаемый Николай Ильич? Диктаторы обзывают "тварями" народных представителей. Возможно, при диктаторских режимах это всегда приемлемо, но... прогрессивный блок не допустит...
       - Да, да, да, - кивнул Полозов, которым снова завладели думы о сыне, не взирая на новости Нецветаева...
       - Ну, конечно, же, - продолжал Нецветаев. - В Европейской стране, родившей Пушкина и Гоголя, воспитавшей вождя нашего, Павла Николаевича Милюкова, тобольский казнокрад, то бишь, конокрад вертит Государственным Советом и самим царем. Мы кровь льем за победу, а распутинцы тайком готовят сепаратный мир. Нравится мне это? И это теперь, когда мои денежки, накопленные пером и удачной женитьбой на генеральской вдове, вложены до последней копеечки в производство трехдюймовых шрапнелей! Вот вам и крест Святой Софии... Нет, нет, пора менять рулевых на нашем корабле! Да вот, извольте убедиться, какие культуртрегеры управляют сейчас нами. - Нецветаев извлек из кармана записочку. - За тысячу рублей купил себе этот редкостный документ, на свою бумажку переписал в точной копии и с сохранением всей авторской пунктуации и орфографии. Для истории нужно. Слушайте, что написано:
       "МИНИСТРУ ХВАСТОВУ. Милай, дорогой, красиваю посылаю дамочку; бедная, спаси ее, нуждаетца. Пагавари с ней. ГРИГОРИЙ".
       - Вот, в каждом слове записки чувствуется лошадиный мастер, понимающий толк в жеребцах и кобылах. Убить надо Гришку, на мои шрапнели посягает, стервец!
       Свои новости Нецветаев закончил рассказом о скандале в Кишиневе. Сотрудник черносотенной газеты "Бессарабия", некий Якубович, оклеветал директора гимназии, а всю вину за это ловко взвалил на редактора газеты - попа Чекана, а тот, в свою очередь, остроумно перевалил вину на Якубовича. И так они судятся и судятся, а страдает невинный директор гимназии...
       - Сказать по правде, мне жаль директора, - прервал Полозов. - Но он мужчина, наверное, выдержит. А вот, мне рассказывали, что какой-то А. Дубравин оклеветал учительницу, которая обратилась к нему с письмом "К русской чести", так уж та не выдержала: повесилась или инвалидкой стала, точно не помню. Вот какие у нас в печати водятся Якубовичи и Чеканы...
       Нецветаев побледнел, отстранился от профессора, в страхе подумал: "Неужели профессор догадался, что об учительнице я писал клеветнический фельетон? Впрочем, я найду, как его припугнуть, если что: немой рыбой сделаю... Да, забыл было, сейчас разыграю старика".
       - Извините, Николай Ильич, спешу на заседание военно-промышленного комитета. Заказец там один обсуждается, не прозевать бы. До свидания!
       Полозов не стал удерживать гостя, и он шариком выкатился из кабинета, но сейчас же вбежал снова и, сцапав руку профессора, начал трясти:
       - Поздравляю! Простите, запамятовал было. Поздравляю от души! Сам лично час тому назад читал я гранки одной газеты о том, что Виктор Николаевич Полозов, воодушевленный патриотической речью отца в Университете, подал прошение о зачислении его вольноопределяющимся в армию, а Надежда Николаевна, в свою очередь, поступает в госпиталь сестрой милосердия. Завтра об этом узнают обе столицы, вся Россия! Поздравляю!
       У Николая Ильича подломились ноги. Тюфяком упав на диван и вырвав свои пальцы из его рук, он обезумевшими глазами уставился на Нецветаева и застонал:
       - Боже, неужели и Надя?
       - Да вы что? - искренно удивился Нецветаев. - Вы будто впервые от меня узнали и будто не рады... А я хотел взять у вас интервью строк на двести, чтобы показать действенность вашего выступления в университете... Вы же всегда любили высказываться в печати...
       - Теперь не надо, - вытирая платком глаза, сказал Полозов. - Пожалуй, прав греческий философ, советовавший больше молчать: за молчание редко приходится раскаиваться, а мне приходится глотать горчайшие плоды краснобайства...
       Выпроводив, наконец, гостя, Николай Ильич присел у стола и охватив руками заболевшую голову. Сидел он долго, пока вспомнил, что должен в половине девятого встретиться в клубе с важным лицом.
       - Пойду! - сам себе сказал он и начал одеваться без обычной помощи Дуси Херувимчика. Не до нее. - Пойду, во что бы то ни стало.
       Встретившись с Дусей в прихожей, но не ущипнул ее и не подержал привычно за подбородок, а сказал, не глядя на нее:
       - К ужину пусть Софья Петровна не ждет, буду в клубе...
       У двери затрещал звонок. Дуся хотела открыть, но профессор почувствовал что-то необычное в этом неурочном звонке, распорядился:
       - Иди, Дуся, к себе, я сам открою. "Ведь звенит кто-то упрямо, без передышки, - подумал, ожидая, пока Дуся скроется за дверью. - Что-то срочное. Уж не корреспонденты ли, черт их возьми!"
       Сняв крючок и открыв дверь, Полозов увидел в сумерках высокого человека на площадке парадного крыльца.
       - Вы к кому? - спросил сдержанно, не доверяя глазам и догадке.
       - К вам, Николай Ильич, - ответил человек и протянул руку. - Здравствуйте! Неужели не узнали?
       Полозов узнал Бориса Александровича Ракитина.
       - Бежали? - шепнул взволнованно.
       - Да, - тихо сказал Ракитин. - Вспомнил приводимую вами в спорах пословицу, что "рыба ищет глубже, человек - лучше", убежал. Примите гонимого и преследуемого под свой кров?
       Полозов растерянно развел руками.
       - Проходите. Куда же теперь...
      
      
      

    23. СОСТОЯНИЕ УМОВ

      
       Занятием Броды левофланговыми дивизиями 11-й армии, в сущности, закончилась летняя наступательная операция Юго-Западного фронта, рассчитанная на прорыв вражеской обороны. В дальнейшем имели место лишь изнуряющие сражения на реке Стоход, в ходе которых к началу сентября 1916 года русские армии вышли на линию Любашев-Киселин-Галич-Делатынь.
       Генерал Алексей Алексеевич Брусилов, недовольный вступлением Румынии в войну под впечатлением успеха наступления Русского Юго-Западного фронта, так как слабая Румыния лишь удлинила фронт на сотни верст, и потребовалось бросать туда русские дивизии, недовольный и деятельностью Верховного главнокомандования, очень жестко оценил ратные труды свои и русских воинов. Он писал:
       "Никаких стратегических результатов эта операция не дала, да и дать не могла, ибо решение Военного Совета от 1 апреля ни в какой мере выполнено не было. Западный фронт главного удара так и не нанес, а Северный фронт имел своим девизом знакомое нам с японской войны "терпение, терпение и терпение". Ставка... ни в какой мере не выполнила своего назначения управлять всей русской вооруженной силой и не только не управляла событиями, а события ею управляли, как ветер управляет колеблющимся тростником..."
       Огорченный Брусилов сказал неправду. Прорыв, осуществленный Юго-Западным фронтом на протяжении двухсот верст, дал большие стратегические результаты: под дробящими ударами русских австро-немцы вынуждены были перейти к обороне на всех сухопутных фронтах. Спасена была русскими Италия от разгрома в Трентино, Франция от разгрома под Верденом. Создана была русскими предпосылка полного разгрома Германии еще в 1916 году вместе с ее коалицией. Лишь бездарность Могилевской ставки и умышленная неповоротливость англо-французов не позволили использовать эту обстановку: англо-французские наступательные операции на Сомме начались лишь через месяц после Брусиловского прорыва, русским не было дано в помощь ни одного снаряда.
       Недаром немецкий генерал Фалькенгайн писал: "В Галиции опаснейший момент русского наступления уже был пережит нами, когда раздался первый выстрел на Сомме".
       Английский государственный деятель Ллойд-Джорд признался: "...если бы мы отправили в Россию половину тех снарядов, которые затем были попусту затрачены в задуманных боях на Западе и одну пятую часть тех пушек, которые выпустили эти снаряды, то...немцы испытали бы отпор, по сравнению с которым захват нескольких обагренных кровью километров французской почвы казался бы насмешкой..."
       Газеты писали осенью 1916 года, что положение на Юго-Западном фронте "стабилизировалось". Но это относилось лишь к территориальной линии фронта, а не к состоянию умов: в этом отношении в умонастроениях солдат воюющих сторон произошел более решительный перелом, чем в стратегическом ходе самой войны.
       Большевистский лозунг "братания солдат", связанный с общим лозунгом о поражении воюющих правительств, превращался в практическое дело.
       В ноябре 1916 года генералы завалили Брусилова жалобами на дезертирство и уход целых полков с позиции, на отказ солдат идти в атаку, на братание их с солдатами противника.
       В таких вот условиях состояния умов на фронте прибыли сюда маршевые роты, среди которых было и рота Василия.
       К этому времени граф Зотов был назначен на должность начальника штаба вновь формируемого полка. Этот полк, составленный из маршевых рот, формально был включен в состав Пятого армейского корпуса и даже определен в корпусной резерв. Фактически же он с полмесяца жил самостоятельной жизнью, отдыхал после тысячеверстной дороги.
       Но в начале третьей недели полк срочно погрузили в эшелон, двинули к передовой.
       Двигались медленно, немного быстрее пешеходов. Но никто не возмущался медлительностью. Даже штабс-капитан Зотов стоически молчал, хотя раньше он ругал своего племянника, Селезнева, за любовь к медлительности. И в этом отразилось изменение взгляда Зотова на войну. Да и с городом Ровно расстался он неохотно: познакомился там с солдатами, привык.
       "Когда она закончится? - мысленно спрашивал о войне. - Надоело жить по приказу..."
       В одном из товарных вагонов, на красной двери которого написано обычное уведомление: "Сорок человек и 8 лошадей", на скрипучих подгромостках спали рядом Ерофей Симаков, Павел Байбак и бывший повар Петровский.
       Рядом с ними и на верхних нарах дружно храпели во сне товарищи по взводу. Лишь у круглой железной печки, в которой догорали украденные на станции оградные балясины и перронные скамейки, сгорбленно сидел пулеметчик Петров. На плечах - шинель с болтавшимся на одной пуговице хлястиком, серая папаха насунута до бровей.
       Глубоко затягиваясь самокруткой и дымя через ноздри, Петров задумчиво глядел на красные угли в печке с бегавшими по ним голубенькими огоньками, на шевелящийся ажурный серый пепел, все гуще и гуще покрывавший своей вуалью гаснущий жар.
       Когда самокрутка догорела до изгиба и обожгла Петрову палец, он бросил остаток ее в печку, поднял к подбородку согнутые колени и, обхватив их руками, продолжал из-за коленей, как из-за частокола, глядеть в печку, где перекатывались при встряске угольки и темнела рассыпающаяся горка жара.
       В светлых глазах Петрова, озаренных отблеском углей в печке и светом висевшего на дроте фонаря со свечкой, металась тоска и злоба.
       Неожиданно Петров закрыл железную дверцу печки с треугольными поддувальными прорезями, чтобы угольки не выкатывались на пол, раздвинул спавших товарищей и лег между ними, ворочался и вздыхал.
       - Чего ты, Иван, копаешься? - проснувшись, спросил Байбак. - Блохи донимают или что?
       - Так, не спится. Может закурим? Держи кисет...
       Павел с удовольствием закурил, вернул кисет. Прикурив от спички, некоторое время посапывали и чмокали губами молча.
       - Говорят, двинут нас в наступление? - прервал Петров молчание.
       - Да как тебе сказать, - возразил Байбак. - Может, не двинут, а смерть все равно на передовой летает по воздуху. И цапает не каждого. Иные воюют и воюют...
       - Тебе, может, воевать не страшно, если душа спокойна, а мне вот ничто не мило. Листовка, что мы разбрасывали, не помешала царю отправить нас на фронт. И нету у меня надежды, застрелюсь...
       - Что же ты свою жизнь разлюбил? - Байбак привстал на излокотке. - Аль дело у тебя приключилось?
       - Признаться, Степка Незнамов из второго взвода письмо получил, а мы с ним в деревне - соседи. О моей жене прописано: гуляет без удержу...
       - Вот сука! - запросто и без злости сказал Байбак. - С кем же она спуталась?
       - С фершалом. В армию его, сволоту такую, не взяли, а вот с моей бабой снюхался. Что там от бабы останется, одна пакость...
       - Но убиваться по изменнице не советую, - сказал Байбак, слезая с нар. - Жив будешь, полюбишь другую, а эту не надо, такую гаду. А я думаю дверь приоткрыть, чтобы воздухом разбавить вонючий настой. Не возражаешь?
       Свежий ветер ворвался в вагон, сонные солдаты потянули на себя сползшие было с разогретых тел шинели.
       Через полуоткрытую дверь виднелись черные пустые поля, одинокие деревья, тенью мелькавшие еще не сбитые снарядами телеграфные столбы. В далеких облаках переливались багряные отсветы пожаров.
       - Война полыхает, - сторонясь от просвета, чтобы и Петров видел, сказал Байбак. - А ты о бабе скулишь. О ней потом, сейчас о России нужно подумать...
       - Да я же ее, паскуду, любил. Поверишь, пальцем ее, шкуру барабанную, ни разу не обидел.
       Байбак вдруг рассмеялся:
       - Такого сорта есть бабы: ласкаешься к ней по-телячьи, вот и разлюбит. Нет, ты бабу не обидь, но и воли не давай, тогда в резон выйдет. А ежели застрелишься, всякий тебя дураком назовет, даже и оправдаться не сможешь по своей мертвости. Тогда и любить тебя нет смысла, потому что полная от того бесполезность. А еще раз, обращаю твое внимание на эту лекарству, на баб письма сильно влияют. Такое уж оно есть бабье сословие, что к нему надо применяться. Ты вот к Симакову обратись. Он тебе такое письмо составит к твоей Маше, что она фелшара в мент прогонит, а тебя будет ждать с нетерпением...
      
       - Да ну-у-у?
       - Крест святой, не брешу. Испытай, спасибо скажешь за науку.
       Закрыв дверь, Байбак взобрался на нары. Некоторое время они еще беседовали, потом, обнявшись, уснули.
       Проснулись они рано утром, когда поезд прибыл на захолустную полуразрушенную галицийскую станцию.
       Толпы солдат запрудили площадку перед станцией. Тут же стояли повозки с поднятыми оглоблями, понурые волы, впряженные в крытые брезентом санитарные фургоны. Длинные очереди солдат образовались у импровизированных уборных, отыканных сухими бурыми стеблями подсолнечника.
       Из вагонов продолжали выпрыгивать солдаты с винтовками и котелками. Разминая спины и ноги, позевывая и одергивая помятые шинели, перекликались:
       - Гуд морген!
       - Гутен фри, нос утри!
       - Сиднеев, чего во сне видел?
       - Твою рожу, с того и напуганный, весь дрожу...
       - Ты поаккуратнее сны передавай, а то двину по сопатке!
       Пока у передних вагонов переругивались солдаты, из задних ездовые выводили лошадей по наклонным досчатым настилам. Норовистые лошади кряхтели и упирались. Тогда их солдаты начали тянуть за хвост в вагон, лошади упрямо сошли с помостов, что и нужно было ездовым: повели коней в развод и на водопой.
       Артиллеристы суетились у платформ, снимая брезенты с орудий и развязывая веревки и дроты, которыми были прихвачены орудия в пути.
       - Станови-и-ись! - закричали фельдфебели, и солдаты, стирая с лица улыбку и гася оживление, заторопились в шеренги вдоль полотна дороги. Пулеметные команды выстроились отдельно, прямо на перроне.
       Вскоре из классных вагонов показались офицеры в длинных светло-серых шинелях, с шашками на боку и папиросами в зубах. О чем-то оживленно разговаривая, они направились к выстроенным подразделением.
       К одной из пулеметных команд браво подошел поручик Мешков, совсем молодой офицер с юношескими розовыми губами. На его скуластом лице светилась усмешка, на широком с раздутыми ноздрями носу поблескивали чисто протертые стекла очков. Узкую талию перетягивал тугой ремень, оттеняя крутую грудь и прямые широкие плечи.
       Поздоровавшись с пулеметчиками, Мешков несколько раз прошелся перед строем, желая поговорить с солдатами и затрудняясь начать этот разговор. Наконец, решившись, он остановился перед самой серединой строя и, ласково глядя умными серыми глазами на солдат, сказал звонко:
       - Братцы, многие из вас уже были на фронте, знают войну. Другие - слышали о ней из рассказов товарищей и составили самое жуткое представление. Я тоже был в боях. Не сладко там. Но и не так страшно, как рисуется в глазах испугавшегося солдата. Трусу. Знаете, болотная кочка кажется медведем. Война, братцы, есть испытание человека. Века пройдут, а слава солдат Брусилова не померкнет. Мы стоим перед новыми битвами, чтобы оборонить Отечество от немецких грабителей, иначе они закуют весь мир в цепи. Посмотрите, что делают немецкие солдаты, пока мы не вырвали ружья из их рук... - Мешков достал из полевой сумки номер журнала "За неделю", выходившего бесплатным литературно-художественным приложением к газете "Голос Руси", и пронес его по солдатским рядам, дав каждому посмотреть картинку на первой странице журнала: немецкому солдату, грабящему русскую квартиру, хозяин с едкой иронией советует, чтобы Фриц искал лучше, так как неудобно возвращаться домой без трофеев.
       - Ваше благородие, - неожиданно возразил пулеметчик Петров, - на картинке несправедливо нарисовано...
       - То есть как? - сверкнул Мешков глазами на солдата, все узрились на них. - Поясни, Петров!
       - А вот так и несправедливо, - спокойно продолжал Петров, израсходовав еще ночью свое волнение в горькой думе о жене-изменнице. - Фрицу надо бы не советовать искать трофей, а топором хватить его по голове. Мы в деревне такой обычай имеем, полное немилосердие к грабителю: топором по голове без спроса, какой он есть нации...
       Мешков пытливо посмотрел на солдата и покачал головой, будто недоумевал или опасался, что Петров может сказать и не такое. Свернув и сунув журнал в сумку, приказал всем разойтись для чистки и проверки готовности оружия к бою. Тут же сам он, на глазах солдат, ловко проверил возвратные пружины станковых пулеметов, осмотрел замки. Проходя мимо Петрова, будто невзначай, заметил:
       - В хороших руках пулемет удобнее топора...
       - Так точно, вашбродь! - ответил Петров, провожая поручика глазами. Потом проворчал себе под нос: - Сами знаем, что на войне пулемет удобнее топора. Да вот воевать надоело на этой неудобной войне. Вот ежели бы дума к войне лежала, тогда мы не против...
       - Ты чего там колдуешь? - спросил сосед, протирая кожух и щиток пулемета.
       - А это у меня со злости язык издает звук. Дюжа злюсь, что делается не по моему. Взять бы вот так и вывернуть все наизнанку! - Петров сжал пальцы рук в кулаки и повернул их замками вверх перед носом солдата.
       - Может, и вывернем, - сказал тот, попятившись. - Подождем, подождем да и вывернем. У народа ведь терпение не резиновое, может лопнуть от досады и от обещаний оттуда, - он пырнул кулаком вверх, - и от страдания вот тут, - ударил себя кулаком в грудь.
       Тем временем поручик Мешков, подойдя к группе офицеров, спросил:
       - Скоро мы, прапорщик Костиков, двинемся?
       - Совещаются там, ожидаем решения, - ответил Костиков, показав глазами на задернутое шторами окна салон-вагона, где находился командир полка. - Впрочем, говорят, по железной дороге ехать дальше нельзя: немецкие аэропланы разбомбили мост у Диковинки...
       - Жаль, очень жаль! - посокрушался Мешков, но тут же усмехнулся: - Конечно, ничего опасного в этом нет. Пехота не испугается ходить пешком. "Свычна" - как говорят солдаты, но... состояние умов...А-а-а, Зотов показался, он сейчас расскажет...
       Костиков Василий пристально посмотрел на недоговорившего что-то Мешкова и подумал: "В этом офицере бьется интересное сердце. Он может быть с нами. Видать, состояние умов коснулось и его..."
      
      
      
      

    24. НА БИВАКЕ

      
       Штабс-капитан Зотов, позванивая шпорами, медленно спустился со ступенек вагона. На нем был черный короткий полушубок, отороченный серым каракулем. У широкого поясного ремня с медными колечками на хомутиках справа висел браунинг в изящной желтой кобуре, слева - шашка и планшет.
       Разминая тонкие ноги в кавалерийских сапогах с кокардами, Зотов подошел к офицерам, вскинул ладонь к белой заломленной папахе:
       - Здравствуйте, господа! Заждались?
       Отдав честь, офицеры почтительно расступились и пропустили Зотова в середину, сейчас же охватив его плотным кольцом: Зотова уважали, и каждому из офицеров хотелось оказаться поближе к нему.
       - Сначала, господа, приказан бивак, потом двинемся походным порядком... Наше командование, по обыкновению, опять прозевало: позволили паршивеньким немецким авиаторам испортить дорогу, нам приказали пешком... хлебать киселя до Диковинки. Там заночуем, наверное, потом... в траншею, господа, догонять день вчерашний, - все это Зотов говорил с привычной для него иронией и с обидой в голосе, не скрывая своей неприязни к Верховному командованию и намекая на неиспользование Ставкой больших возможностей Брусиловского наступления, которое теперь выдохлось и стало "вчерашним днем" настолько, что его придется догонять в траншее.
       Никто из офицеров не удивился резкости суждений Зотова: иные знали его давно, другие узнали о нем за две недели ровенской стоянки больше, чем о многих начальниках можно узнать за года. Те и другие пришли к выводу, что это прямой человек, не умеющий шептать в кулак и благоговеть перед высшими. А это нравилось людям.
       Бывший гвардеец, Зотов принадлежал к той "фронде", которая все более и более критиковала ход и стратегию войны, особенно после отстранения Николая Николаевича и самоназначения Николая Второго в Главнокомандующие 23 августа 1915 года. На фронт попал он, уйдя из гвардии, лишь из-за нежелания быть "мебелью" при дворе Алисы Гессенской", как выразился он однажды среди друзей.
       Правда, у самого графа Зотова не было цельного взгляда на вещи и события, но в делах он был храбр, в поступках честен, к солдатам относился с уважением, выскочек и неженок не любил.
       Уже собравшись уходить от офицеров к командиру полка, он еще раз напомнил, чтобы солдат накормили, проверили их обувь и портянки, а потом вдруг остановился взором на прапорщике Сазонове.
       - Заметил я, что ваш денщик при погрузке в эшелон тащил два чемодана, перекинутые на веревке через плечо, и два в руках. Если все это ваше добро, постарайтесь заблаговременно сократить. Боевому офицеру лишние вещи на фронте вредны: портят аппетит, раздваивают волю.
       - Слушаюсь! - ответил Сазонов, провожая Зотова злым взором.
       - Во-о-ольна! - закричали фельдфебели по ротам и, неподвижный до этого, строй солдат ожил, рассыпался. Солдаты принялись за свои неотложные дела: кто закуривал, кто громыхал котелком возле сохранившегося у здания станции кипятильника, кто присел с вещевым мешком на камень или груду ржавого железа и старательно грыз бурый пересохший сухарь. Иные выискивали место поудобнее, чтобы сразу разложить и видеть всю свою "хлеб-соль".
       У вагона продснабжения, окружив фельдфебеля, унтера получали для солдат хлебный и сахарный паек. А пулеметчик Петров, ободренный беседой с поручиком Мешковым о грабителе-Фрице, а также обещанием Симакова составить Маше письмо "по всем правилам", совсем забыл о своей ночной тоске, усердно помогал кашеварам топить кухню, советовал разное по кулинарии.
       Офицеры прошли в полуразрушенное здание вокзала с выбитыми стеклами и с обвалившимся местами потолком. Денщики там поставили несколько сколоченных из досок от нар столов, покрытых простынями. Вскрыли банки с мясными консервами, подали бутылки с вином и хлеб.
       Хватившись, что среди завтракающих офицеров нет Василия Костикова, Мешков высунулся головой сквозь оконную раму без стекол, закричал:
       - Прапорщик Костиков, к столу просим...
       - Сейчас буду, - отозвался Костиков.
       - Ждем, ждем, - еще раз поторопил Мешков, и голова его исчезла за переплетом рамы.
       Взвод, в котором были Симаков, Байбак и Петровский, разместился по указанию Василия на штабелях бревен, за станцией. Предназначались эти бревна для телефонных столбов, теперь солдаты топили ими кухни.
       Байбак проголодался. Набрав горячей воды, бросил в котелок несколько закаменевших сухарей и глудочку рафинада, размешал все ложкой и, не дожидаясь солдатской каши, начал "морить червячка".
       - Зачем же аппетит портишь? - крикнули товарищи, но Байбак засмеялся.
       - У меня аппетит не имеет привычку портиться. Найдется в желудке и для каши место. А этот хорош, сукин сын! - крякая, отправил в рот размокший в подсахаренной воде сухарь. - Вот это скус, послаще меду...
       - А то как же, - усмехнулся Петров, которого кашевары прогнали за то, что съел кусок сала без спросу. - На пустой желудок и сухарь принимается почище сала... Но ничего, Байбак, скоро и приварок будет. Видишь, дымят разожженные мною кухни...
       - Видел, все видел, - ответил Байбак. - Тебя оттуда разожгли кашевары черпаком по шее...
       - Не очень разожгли, - возразил Петров. - Я не колода, чтобы меня бить: сало в рот, сам бежка. Только в спину мне кашевары черпаком, да и то мимо. Прицел у них не точный. А вот сапог меня мучает, жмет пальцы до нет спасу...
       - Портянку посмотри, подвернулась и жмет, - посоветовал Байбак.
       - И то, правда, - согласился Петров. Присев на бревно и, ухватил левой рукой за колено, правой - за задник сапога, начал разуваться. Жаловался тут же, что сапог "туговатый". Вдруг потерял равновесие, кувыркнулся с бревна и головой ткнул в бок солдата, писавшего письмо на подложенной под бумагу фанерной дощечке от спичечного ящика.
       - Лихоманка тебя задери! - разругался солдат. - Своим толкачом всю мою мысль перепутал. Теперь вот придется мне все вспоминать с самого начала, кому уже прописал поклон, кому не прописал. У меня ведь сродственников сотни две, цельная рота...
       - Небось, жене пишешь? - желая умилостивить растревоженного солдата, ласково спросил Петров.
       - Брату пишу...
       - Тоже дело нужное, - продолжал Петров, сняв сапог и вытащив сбившуюся комом портянку. - Вот скаженная, не по правилу сидит, потому и ногу отожмало. Мы ее сейчас по всей форме. А письмом можно полюбопытствовать для собственного развития? Ведь я, признаться, не умею составлять...
       - Любопытного в письме мало. С братом мы не разделены, вот и пишу, если меня убьет на фронте, чтобы он жинку мою с сыном не обижал и выделил имущество... по справедливости...
       - А у тебя брат во святых состоит? - вмешался Симаков.
       - Да нет. У него медалей полна грудь. Китайцев подавлял в девятьсотом, потом воевал с японцами. Теперь вот на войну не попал: со старшиной волостным в кумовьях состоит...
       - Тогда на справедливость не рассчитывай, - убежденно сказал Симаков. - Пиши лучше жене письмо, и чтобы она поберегла его, если насчет имущества напишешь на всякий смертный случай. Это все же документ, а так если, так получится плохо: кум старшины из-за выгоды не только твою жену, тебя не признает участником наследства...
       - Вот спасибо за надоумку! - воскликнул солдат и порвал письмо. - Я теперь другое напишу, жене. Она ведь у меня красивая, из бедных. За красоту и женился на ней. За нее заступиться некому, если меня убьет...
       - А жена твоя с фершалом не гуляет? - спросил Петров. - Моя тоже красивая, а вот гуляет, шкура барабанная...
       - Ну, ты мне не мешай писать! - солдат сразу стал колким и холодным, обидевшись за жену. - Задаешь и задаешь вопросы. Рассеюсь, напишу не так, как хочется...
       - Кухня готова, ку-у-ухня! - закричали издали. И Петров сразу утратил интерес к солдату и его письму, помчался получать кашу.
       Заторопился и Байбак. Сунув в рот сразу два оставшихся сухаря и широко растянув ими скулы, он плеснул из котелка воду прямо на мешок Симакова.
       - Опупел, что ли, черт!
       - Ничего я не опупел, Симаков, - возразил Байбак. - Извиняй, спешу за кашей...
       Не ожидая команды, поднялись и другие солдаты. Заглядывали и продували котелки, пробовали ложки за голенищами сапог: целы-ли?
       Кашевары в брезентовых плащах взобрались на запятки походных кухонь, вооружились жестяными черпаками на длинных ручках.
       - Ну, кавалеры, принимай енеральскую пищу! Да без хмурости, без хмурости. Забыли, что щи да каша есть пища наша?
       - Давай, давай! - гомонили солдаты. - Будя рассусоливать прибаутками, у нас в брюхе лягушки курлыкают...
       - Не спеши лопнуть, наешься! - огрызнулся Петровский. - У нас, в Верхосеймской волости под Тимом, сенатор Похвиснев потому и помер, что терпения не имел на жратву и на выпивку. Теперь вот баба его, Елисавета Алексеевна, хоть и часовню ему в Екатериновке сделала, как святому, а сама скучает без мужика...
       - На нашем пайку не обожрешься, давай!
       - Ну, как же я дам, если фельдфебель не пришел. Без него если обкормлю, отвечать придется...
       - В затылок, станови-и-ись! - раздалась басистая команда фельдфебеля, и солдаты отхлынули от Петровского, вытянулись длинным хвостом плотно прижавшихся друг к другу людей с котелками в руках.
       Петровский, орудуя черпаком, быстро отмерял каши и совершенно не обращал внимания на ропот, что пищи мало, сала совсем не видать.
       Получившие кашу, солдаты отходили в сторону и присев или даже стоя, нагибались над котелками, грели носы в пахучем пару, жевали.
       В это время забывались обиды и вдохновения: опоздавший мог остаться без пищи, поэтому каждый солдат был ревнив к каше и точен в своей явке к походной кухне.
       - Бра-а-а-атцы, немец летит, спасайтесь! - завопил кто-то в самый разгар обеда и раздачи каши.
       - Где летит? - спрашивали солдаты, одновременно подымая глаза в небо и протягивая кашевару котелки. - Сыпь кашу, чтобы не пропала!
       - Да вон, в облаках! - уробевшим голосом сказал Петровский, тыча черпаком куда-то вверх, хотя сам ничего не видел, а просто боялся аэроплана и хотел поскорее убежать и спрятаться от него, а не торчать на запятках злополучной кухни. - Гудет, гудет...
       - Не отрывайся от своего дела, сыпь кашу! - кричали солдаты. - Да прибавь на убитых, которые не успеют получить и поесть...
       - Вы то успеете убежать, шустры! - обиделся Петровский, вслушиваясь в нарастающее металлическое гудение в воздухе. - Вы то успеете, а я как?
       Петровский совсем рассвирепел и растревожился. Он ругался, швырял без разбора порции в котелки, которые поближе, таращил глаза то в небо, то косился ими с завистью вслед убегавшим с кашей солдатам. Наконец, ему стало невмоготу терпеть кипевшие внутри страхи.
       - Да что вы, черти, вздумали так усердно жрать перед смертью?! - закричал он плаксивым голосом, спрыгнул с запяток и, прикрывая голову черпаком и, пригибаясь, побежал прятаться в выгребную яму.
       - Куда же ты с черпаком? - бросились солдаты за Петровским. - Давай нам черпак, сами размеряем порции...
       Петровский бежал быстрее зайца, догнать его не удалось. А тут еще унтера закричали:
       - В це-е-епь, в це-е-е-епь! Отставить кашу! К стрельбе по аэроплану, готовсь!
       Не выпуская из рук котелков с кашей, солдаты хватали винтовки и падали не цепью, как приказано, а в рассыпную, подальше друг от друга, чтобы не прихватило всех одной бомбой: инстинкт самосохранения вносил корректировку в непродуманно отданный приказ.
       Поручик Мешков, без шапки и с развевающимися на ветру редкими русыми волосами, молниеносно выбежал из здания на перрон.
       - Пулемет к стрельбе по воздуху! - приказал он, размахивая чайной ложечкой, сверкавшей в его руке. Другие офицеры также опрометью бежали к своим солдатам.
       А в сером небе все отчетливее вырисовывалась движущаяся черная точка, принявшая вскоре форму креста, потом - стрекозы.
       - Вот долбанет бомбой, костей не сыщешь, - вслушиваясь в заполнивший все пространство зловещий гул, спокойно сказал Симаков, лежа доедая кашу. Потом он отодвинул котелок в сторону, сунул ложку за голенище сапога, лег на спину и начал винтовкой целиться в самолет.
       - Без моего приказа огня не открывать! - крикнул Зотов и начал с перрона ловить самолет биноклем.
       Уже все солдаты, следуя Симакову, легли на спину и ощерились винтовками в небо. Уже пулеметчики взгромоздили пулеметы на бочки и опрокинутые ящики, ждали приказа на стрельбу и посматривали на поручика Мешкова: он встал к одному из пулеметов, вцепился пальцами в ручки затыльника.
       Разряжая напряжение, Зотов вдруг опустил бинокль и обернулся к пулеметчикам.
       - Отставить! Аэроплан русский. "Илья Муромец"...
       - Жалко! - проворчал Симаков. - Заряд пропал без выстрела...
       - Отставить! - радостно повторили солдаты команду и побежали осаждать кухню, к которой быстро бежал Петровский со своим черпаком в навозе. На ходу он очищал его руками и полою брезентового плаща.
       - Своя своих не познаша, - шутил поручик Мешков, передавая пулемет " первому номеру". Потом он догнал Василия, возвращавшегося от солдат к продолжению обеда, и сказал ему, посмеиваясь: - Зотов ошибся насчет марки самолета. Это не "Илья Муромец", это "Фарман". Я в тринадцатом году, будучи студентом Варшавского университета, на таком вот "Фармане" летал немного...
       - Любопытно! С кем же это вы летали? - тоном сомнения спросил Зотов, неожиданно для них, нагнав Мешкова и Костикова. - Да не стесняйтесь, я не обижусь за ваше замечание, что перепутал марку самолета. Ведь это верно, перепутал, сорвалось не то слово...
       - Был у меня приятель, из авиаторов, - сказал Мешков. - Вот с ним и летал. Сидел я на передней кромке крыла и ногами в воздухе размахивал. Верно говорю. Красиво и ощущение острое, неповторимое...
       - Пожалуй, вас ветром бы сдунуло, - усмехнулся Зотов и повернул назад, к салон-вагону.
       - Никак нет, - задорно воскликнул вслед ему Мешков. - В моем гороскопе, сказали цыганки, не предусмотрена смерть от самолета в воздухе: на земле умру, когда придет время. Как вы думаете, Костиков?
       - Поживем, - сказал Костиков. - Поживем и увидим...
      
      
      
      
      
      

    25. В ПОХОДЕ

      
       С бивака подняли раньше времени, и это озлило солдат.
       Шли густо, на дистанцию вытянутой руки, подпуская ногу под впереди идущего однополчанина. Но постепенно колонна растянулась по глубине, расчленилась поротно.
       Команды для этого не было. Сами солдаты, увязая по колено в мокрой глине проселка, утомленно сбавляли шаг и растягивались. И это убавление шага все более становилось заметным по мере удаления от головы колонны к хвосту, где перемятая сапогами солдат головных рот земля походила на клей и так сильно прихватывала подошвы, что далеко слышался хлюпающий треск и пискливое чавканье под ногами тужащихся оторваться от грязи людей.
       - Почему это солдаты приумолкли? - спросил Сазонов, который ехал верхом стремя в стремя с Василием. - Не заставить ли их бросить думать?
       - Этого сделать нельзя, - возразил Василий. - Солдат сердится, если ему мешают думать...
       Сазонов хмыкнул. Некоторое время они ехали молча, вслушиваясь в хлюпание глины, в тяжелое дыхание лошадей и солдат, в ругань обозных, в свист кнутов.
       - Но-о-о, чалый! Сатана, но-о-о, тащи! Завяз, сатана. Но-о-о, в печенку тебе гривенник!
       Молчание прервал Василий:
       - Рассказывают, что Наполеон во время египетского похода даже генералов согнал с лошадей и сам пошел пешком, чтобы на лошадях подвезти утомившихся солдат...
       - К чему эта легенда? - насторожился Сазонов.
       - Не легенда, хорошая быль. Нам тоже следует сойти, пусть солдаты немного отдохнут в седле. Хотя бы вон те двое, что отстают...
       Сазонов посмотрел на солдат и на серо-красное месиво дороги, потом перевел взор на свои новенькие хромовые сапоги, зябко поежился.
       - Занимайтесь сами альтруизмом, а я не хочу и не верю в это бескорыстное человеколюбие и заботу, - сердито сказал Сазонов и ударил коня шпорами. Тот понесся, забрызгивая солдат ошметками грязи.
       У Василия закипело в груди. Попридержал коня, а когда низкорослые усталые солдаты поравнялись с ним, спрыгнул на землю.
       - Садись в седло! - сказал он одному из них, а другому приказал передать всаднику вещи, чтобы идти легче. - Потом поменяетесь, отдохнете по очереди...
       Придерживаясь рукой за крыло седла, чтобы не отстать, второй солдат показал глазами вслед Василию:
       - Я прапорщика Костикова еще в Петрограде приметил. Душевный человек. Такой офицер рабочим нравится...
       - А ты разве рабочий? - спросил всадник. - Гляжу вот и сумлеваюсь: слишком ты дробненький...
       - Я есть настоящий рабочий. На Выборгском металлическом, если ты знаешь этот завод, пятнадцать лет проработал. А на этом заводе, что угодно можно делать: паровые котлы, железные мосты, паровые турбины, купола для церквей и шпили. Завод этот правее Литейного моста, почти на самой Неве. Хороший завод. Только одно мне невнятно: мы воюем с германцем, а заводом управляет германец Шварц...
       - И сейчас управляет? - ощутил отдохнувший всадник интерес к заводу и знаниям о нем. - Расскажи-ка пообширнее...
       - Да, и сейчас управляет. Он, этот Шварц, широкий человек: состоит председателем "Акционерного общества Санкт-Петербургского металлического завода", и в то же время председательствует в главном правлении берлинских заводов Сименс-Гальске. Мне пришлось однажды ездить туда с инженером за приборами. Вот кто такое Шварц! А посмотрел бы ты у него пузо... Во какое, барабан! - показав руками это "пузо", солдат оторвался от седельного крыла и сразу приотстал от ходкого коня.
       Всаднику это показалось забавным. Он толкнул коня и покричал отставшему товарищу, копируя прапорщика Сазонова:
       - Бегом давай, бегом!
       Бегом было невозможно. Петроградский рабочий взял ком грязи и ловко вклеил его швырком в спину развеселившегося всадника.
       - Да ведь я пошутил, а ты дерешься, - остановив коня, сказал всадник. - Садись, а я теперь пешком...
       - Я тоже пошутил, - вытирая рукавом пот с лица, устало улыбнулся рабочий. - Если бы всерьез, то ударил бы тебя вот чем. Видишь? Этим шариком чугунным могу в глаз без промаха на тридцать шагов. Для случая ношу в кармане. Тебя то как зовут?
       Всадник раскрыл рот от удивления и с опаской покосился на шарик величиною с голубиное яйцо.
       - И трахнул бы?
       - При серьезе трахнул бы. При забастовках приходилось бить полицию вот такими шариками...
       - Тогда уж я тебе откроюсь, если всамделишный рабочий. Меня зовут Трифоном, по фамилии Бездомный. Из села Стужень Курской губернии. С зареченского конца, с Гибаловки. По годам, может быть, я не подлежал на фронт, но сказал в вгорячах слово против войны, вот и потянули. Полицейский у нас есть, Шевелев. Набил он мне морду, потом к воинскому начальнику, вот и застучал сюда...
       - Этому верю. Но ты все же попроворней слезай, моя очередь ехать. А ты держись за кожу, как я давеча. Если потребуется, зови меня просто Филиппом Рожновым. Давай, Трифон, винтовку сюда, на седле пристрою...
       - Нет уж, не надо, - возразил Трифон. - Оружью сами донесем. Она ведь подальше твоего шарика достанет...
       - Хитрый, ччерт, - засмеялся Рожнов, Трифон тоже.
       При выходе из лощины на шоссе солдаты почувствовали, что северный ветер все усиливается. Вскоре из темных низких облаков посыпался снег.
       Беззвучно кружась роями белых мух, снежинки садились на козырьки фуражек и на башлыки, на зеленые верхи серых папах и на воротники шинелей, холодными влажными уколами тревожили лицо и шею.
       Снег будто бы пробудил солдат ото сна, заговорили:
       - Эге-е-е, ребята, начинает крутить...
       - Пиши теперь, зима...
       - Как у нас, в Вологде, почти в одно и то же время. А говорили, что нас гонют в теплые австрийские земли...
       - Дура, разбираться надо! - возражая вологодцу, пробасил бородатый солдат. - Какие же тебе тут "австрийские земли", если они наши и населены православными людьми? За православных и воевать будем...
       - Да и ты умен, - вмешался Симаков, шагая рядом. - Разве мы за православных мужиков воюем?
       - За кого же?
       - Сядем в окопы, сыпанет тебе под хвост снегу и шрапнели, тогда и легче поймешь об чем речь...
       - Вашбродь, вашбродь! - покликал Василия подъехавший к нему Рожнов. - Благодарствуем за коня! По шоссе мы и пешком не отстанем...
       - Отставать сейчас не надо, - приняв коня, улыбнулся Василий. - А где же Бездомный?
       - Со своим взводом, вашбродь. - Он теперь быстер стал, после седла...
       - Вот и хорошо! - поощрил Василий, сунув грязный сапог в стремя. - И ты становись в строй. Петров! Почему у тебя хлястик болтается? На первом же привале пришить вторую пуговицу! Иначе, отзову из пулеметной команды... За неряшливость.
       - Слушаюсь, вашбродь! - сердито отозвался Петров. - Только вот вторую пуговицу потерял... в безвестности.
       - Аккуратней с ним разговаривай, не с бабой своей лясы точишь! - заругался Байбак на Петрова, когда Василий отъехал от полуроты вперед. - На тебе пуговицу, про запас имею. Пришей, как приказано...
       - Да он же, прапорщик, свой, - оправдывался Петров, сунув пуговицу для верности за скулу. - Не обидится на солдата, продутого на ветру и потому злого...
       - Свой, свой, - передразнил Байбак. - За непорядок вздрючит, что носом закрутишь наподобие мерина от нехорошего запаха. Порядок нужен...
       На подход к Диковинке по обе стороны шоссе потянулись шеренги тополей, почти наголо ощипанных ветрами.
       - Люблю деревья! - удовлетворенно крякнул Байбак. - В наших местах по дорогам все больше ветла и оскорина, не тополь. Идешь, например, из Тима в Курск по шляху, а деревья толстые и горят с обеих сторон. Какой-нибудь хамотес вздумал в дупле картошку печь, ну и пошло. Вернусь с войны, уговорю мужиков тополей на шляху насадить...
       - Нас в могилу гонють, а он про дерево говорить, - оглянувшись на Байбака, укоризненно сказал солдат с рябым от оспы лицом.
       - Не раскисай, - возразил ему Симаков, поправляя ремень винтовки. - Подумай лучше, чтобы из могилы живым вылезть...
       - А как это? - с интересом спросил рябой. - Сам то знаешь?
       - Подружим, я и тебе расскажу. Не скупой...
       Разговор прекратился, так как навстречу показалась казачья сотня с лесом пик над головами.
       Ехали казаки шагом, по три в ряд, опустив поводья и устало осев в своих высоких седлах. Вид у них был фронтовой, обшарпанный. И красные лампасы выцвели, и грязь изъела шинели, и широкие фуражки с красными околышами измяты и небрежно надеты на кудлатые головы.
       Мало было в этой сотне чубатых красавцев, похожих на лубочного Кузьму Крючкова. Но пели казаки бодро, до ушей разевая рты, присвистывая и гикая с удалью.
       - Застыли, сердешные, а поють! - воскликнул рябой. - Рады, что живыми с фронту вырвались...
       Никто солдату не ответил, тогда и он прислушался к казачьей песне, улавливая слова:
       "...Ай, донцы, да молодцы
       Воевать с врагом пошли!
       Ах, воевать с врагом пошли,
       Ай, донцы, да молодцы..."
       Поравнявшись с головной ротой пехоты, казаки умолкли, озорными глазами осмотрели усталых солдат, потом, как по команде, взмахнули руками и грянули разудалую, для злости:
       "...Во городе Самаре случилася беда:
       Красивая солдатка сына родила!
       Рай, рай, рай, случилася беда -
       Не поила, не кормила, в реку бросила..."
       Пехотинцы засопели, сейчас же отомстили песенкой, стихийно заплескавшейся над колонной о том, как казаки возвращались со службы домой к своим неверным женам:
       "...Семья-то, слава богу, прибавилася:
       Казачка молодая от чужого дяди
       Сына родила..."
       Составленная солдатами пародийная песенка не понравилась казакам.
       - Бросьте песню, вояки, начинайте лучше плакать! - задиристо и в приказном тоне крикнул казак с чубом и с черными широкими бровями. - Рязанская, что ли, пехота-матушка? Правда, в Рязани пироги с глазами: их ядять, они глядять?
       - Помолчите, донцы! - крикнул Симаков.
       - А что молчать? Сами молчите, пехотные твари...
       - Они с пиками, их не трожь, - засмеялись в колонне. - У них и так от холода дрожь. А то разволнуются, пиками облака проткнут, нас совсем тогда снегом засыплет...
       - Да не-е-е, - возражали другие солдаты. - До облаков пики у них коротки. Это они сорочиные гнезда в Галиции разоряли да еврейские местечки громили. Вояки...
       - Замолчи, крупа пшенная! - чернобровый казак повернул коня на Симакова. - Ты кричал?
       - А ну, ткнись, морда! - смахнув с плеча винтовку, выбросил Симаков штык навстречу казаку. - Это тебе не в пятом годе рабочих бить, сволочь задрипанная!
       - Что-о-о?! - заревел казак, наклоняя пику, и сейчас же солдаты ощетинились штыками, залязгали затворами винтовок.
       Сосед чернобрового казака успел перехватить его пику, выругался:
       - На кого, балда, руку подымаешь?
       - А чего он попрекает? - выравнивая копье, сердито ворчал чернобровый. - Я в пятом годе на березовой лошадке ездил, а не с забастовщиками воевал...
       Василий примчался на шум.
       - Шагом марш! - скомандовал, укоризненно добавил: - Нашли время скандалить...
       - Что за разговоры в строю?! - в свою очередь зашумел на казаков подъехавший сотник. - Отставить разговоры, продолжать движение! А тебя, Нестеренко, если еще когда полезешь в драку с русской пехотой, плетью отстегаю!
       Василий и сотник откозыряли друг другу и двинулись в разные стороны: Василий с солдатами - к фронту, сотник с казаками - в тыл, на отдых. Как выяснилось, казаки после боя следовали через Диковинку, напали здесь по пути на еврейское население и бессмысленно дожгли еще ранее полусожженное австрийцами местечко.
       Диковинку, расположенную в низине, солдаты увидели, подойдя к ней вплотную. Сквозь сумерки и белую завесу кружившихся на ветру снежинок видны немногие уцелевшие домишки, чернели обгорелые стены, пахло тяжким дымом пожарища.
       Сиротливо и грустно глядели на солдат головастые печные трубы и серые решетки кроватей среди развалин саманных домов и среди остатков домашней утвари, облизанной копотным языком пламени.
       Жителей нигде не видать. Диковинка походила на приведенное в беспорядок кладбище. И от этого вида люди чувствовали себя как бы посажеными зимой в одном белье под арест в плетневый необмазаный сарай. Хотелось каждому спрятаться куда-то и заснуть, спастись от бессмысленного кошмара яви.
      
      
      
      

    26. В ДИКОВИНКЕ

      
       Штаб и офицеры разместились в уцелевших домиках, солдаты в сараях и развалинах. Коней укрыли от ветра за обгорелыми стенами, артиллерию Зотов приказал выставить на временных огневых позициях по западной окраине Диковинки.
       По улицам блуждали патрули и солдаты, не сумевшие пока найти приют. Денщики рылись у развалин, выискивая топливо.
       Василий попал на квартиру вместе с поручиком Мешковым и графом Зотовым, который всегда предпочитал общество молодых офицеров.
       Денщик Зотова, солдат Иваников, вскипятил чай, сам отпросился проведать земляка, Трифона Бездомного. До войны еще, сапожничая, сшил Иваников Филипп сапоги Бездомному. Не добрал семьдесят копеек за работу, вот и, встретив Трифона в полку, надеялся востребовать должок или, хотя бы, паек махорки за это выпросить...
       Зотов зажег яркий карбидный фонарь, в комнате стало уютнее, замерцали звездочками медные ризы икон в тяжелом киоте.
       - Кхе-е, пощадили, - сказал Зотов, кивнув на иконы. - Все побили, а это не тронули. Значит, еще властвуют мысли?
       - Вернее, чувства властвуют, - наливая чай, возразил Мешков. - Если бы мысли властвовали, такого разора не было бы...
       Зотов промолчал, Василий тоже.
       Поужинав и приняв донесения из батальонов, Зотов прилег на скрипучую лавку у стола, достал из своего чемоданчика книгу.
       - Люблю, на сон грядущий, - сказал он, потом прислушался к отдаленному грому орудий. Стреляли где-то южнее, перед Диковинкой было тихо. И только через окна были видны взлетавшие за лесом ракеты. Они озаряли на мгновение облака трепещущим кровавым светом и окрашивали в нежно-розовые тона холмы и вершины заснеженных деревьев. - Красиво...
       Трудно было понять, к чему относилось это задумчивое слово Зотова - к зрелищу за окном или к книге в изящном голубом переплете со сверкающим золотым тиснением? Книгу он держал перед глазами, а на огни ракет смотрел через ее обрез.
       - Киплинга, господа, читали? - отвернувшись от окна, спросил Зотов.
       - Читал, - ответил Мешков.
       - Мало, - добавил Василий. - А что?
       - Интересно пишет о безвозвратном, - пояснил Зотов. - Лондон, туманы, девятнадцатый век и джунгли. Никакого Распутина с его полицейским секретарем Мансевич-Мануйловым из мрачной газеты "Новое время". Никакого Андронникова князя, спекулирующего под носом маленького Николая, никакой фрейлины Вырубовой на царской постели вместо Алисы, никаких мужицких бунтов. Парламент, как скала, и каждый дом собственника представляет неприкосновенную крепость и священный семейный очаг. Дворянин, фермер, рабочий - там каждый на своем месте. А у нас все перепуталось: мужики лезут в парламент, рабочие жаждут баррикадных боев, дворянские сынки бросают бомбы в законную власть. Действительно, Азия! И до чего это дойдет, если не будет конца света? Да ну ее к черту, эту перспективу! Прочту вам лучше про индусов. Есть об этом у Киплинга.
       "... Он не хочет работать? Ладно, он забудет у нас баловство!
       Он не любит походного марша? Мы убьем и зароем его!
       Пришлите вождя и сдавайтесь. Другого вам нету пути!
       Вам от пушек английских никак не уйти!"
       - Вот, господа! Сказано прямо и откровенно! - Зотов захлопнул книгу, положил на лавку.
       - Киплинг сказал даже очень откровенно, - заметил Василий. - Впрочем, чего скрывать цивилизованным англичанам картинки девятнадцатого века, если такое же происходит у нас сейчас в Киргизии...
       - А почему же должны русские миндальничать с киргизами, если даже англичанам пришлось в прошлом уничтожить Империю Великих Моголов и пушками расстрелять сипаев во имя укрепления Британской империи? - спросил Мешков. - Разве вы не поддержали бы стремление создать могучую Россию?
       - Извините меня! - вспыхнув лицом, воскликнул Василий. - Ваш вопрос не совсем ясен. Но я все же скажу, что считаю позором даже в мыслях поддержать бессарабского барбоса Пуришкевича, который с думской трибуны и со страниц суворинского "Нового времени" требует "душить инородцев". Я сгораю от стыда за одного из наших коллег офицерского корпуса, который в девятьсот десятом году не только душил в Катта-Кургане восставших узбеков, но еще и написал в приказе: "Одна подошва русского солдата ценнее тысячи голов несчастных сартов".
       - Страстен, как Рылеев! - восхищенно воскликнул Зотов, сияя загоревшимися глазами. - И вы, поручик Мешков, не сердитесь на Костикова. Если в человеке живет человек, то страсти его никогда не вредят обществу, если даже и бывают поперек горла верхам или господствующим группам. Конечно, русское правительство победило восставших киргизов, и нам нечего удивляться тому, что там происходит. Но римляне издревле говорили: "Боги на стороне победителей, Катон - на стороне побежденных". Нельзя обойтись без Катона и в наше время. В прапорщике Костикове я вижу Катона, которому предстоит не раз подниматься на защиту побежденных. Признаться, я и сам возмущаюсь, когда сильные истребляют слабых под предлогом какой-то исторической задачи. К черту такую "историческую задачу", когда с земли и со страниц словарей исчезают целые народы и их названия лишь потому, что эти народы не желают воспринимать идеал диктатора или волю победителя...
       Зотов внезапно умолк, будто сам испугался своей смелой тирады. Украдкой посматривая на шагавшего по комнате Василия и на Мешкова, склонившегося у стола над пачкой рассматриваемых им своих фотографий, он думал: "Неужели из них кто сообщит мои слова за рамки нашего круга? Пожалуй, нет: Василий больше меня несдержанно высказывался о правительстве, Мешкова я знаю как честного принципиального человека, хотя и очень богатого".
       - Господа, оставим риторические упражнения, споем студенческую песню, - завернув ноги одеялом и, усевшись на лавке, предложил Зотов. - Теперь ведь студенты и офицеры переплелись-перемешались, совместно шагают под знаменами прославленной русской армии.
       Не дожидаясь ответа, Зотов басистым голосом запел:
       "... Быстры, как волны, все дни нашей жизни.
       Что час, то короче к могиле наш путь.
       Налей, налей, това-а-арищ, заздравную чару,
       Бог знает, что с нами случится впереди..."
       Сначала подтянул Мешков, потом Василий. Через минуту испарилась в комнате возникшая было неловкость, даже отчужденность. Пели, на сердце становилось легче, хотя и каждый оставался самим собою, думал о своем.
       К полночи Зотов уснул, а Василий с Мешковым еще некоторое время рассматривали фотографии.
       - Вот этот снимок сделан в Варшавском университете, - пояснил Мешков.
       Василий всмотрелся в фотографию. На ней группа юношей в студенческой форме. Они сидели на ступеньках широкой мраморной лестницы. В глазах юношей мелькал смешной зайчик отразившегося в зрачках трюмо, стоявшего напротив. Мешков, совсем юноша с пухлыми губами и косицеобразным чубом над высоким лбом, сидел со скрещенными на коленях руками на самой нижней ступеньке лестницы. Ничем не напоминал этот желторотый птенец-первокурсник сидевшего теперь перед Василием серьезного поручика в пенсне с золотой дужкой и квадратными стеклами, хотя прошло с момента фотографирования не более семи лет: жизнь старила не по годам.
       О Мешкове, сыне крупного старооскольского купца и совладельца крупнейшей в Европе "Компанской мельницы" у стрелецкого моста, Василий много слышал из рассказов Федотова в период своего пребывания в слободе Ламской.
       Знал, что через магазин и склад отца Мешкова лишь в 1913 году прошло 70 вагонов сахара, по 17 фунтов на душу каждого жителя уезда, и 30 тысяч фунтов чая, 500 вагонов железоскобяных изделий и 25 вагонов стекла. Прибыль немалая. Но Николай Сергеевич не жалел отцовских денег: на каникулах облачался в щегольской фрак и белые перчатки, в цилиндре вихрем носился по улицам города на тройке вороных коней с местными красавицами, посещал уездные балы и пользовался шумным успехом у местных барышень и их заботливых мамаш.
       Потом Мешков увлекся символизмом Мережковского, зачитываясь его трилогией "Христос и Антихрист", перебросился к философии Льва Толстого, а затем вообще с головой ушел в литературу, философию, политэкономию и в утопический социализм. Особенно увлекся идеями Шарля Фурье, по примеру которого отпечатал в местной типографии и разослал письма ко всей уездной знати с просьбой добровольно внести по тысяче рублей в "ФОНД ЛИКВИДАЦИИ НИЩЕТЫ В СТАРООСКОЛЬСКОМ УЕЗДЕ". Нашлись у него сторонники в уездном земстве и подняли шум "о введении в уезде обязательного всеобщего начального образования". Но дело завершилось лишь отчислением из уездных средств 600 рублей на покупку царских портретов для украшения школ в честь трехсотлетия дома Романовых - вместо всеобщего обучения. На письма Мешкова вообще никто не ответил, лишь князь Всеволожский, решив поправить свои дела, косвенно известил Мешкова о своем желании "пойти навстречу развитию в уезде всякого рода культурных мероприятий и выделить от себя для устройства корзиночной мастерской при селе Ивановке помещение, хворост и оборотный капитал без определения размеров его... Если Мешковым будет опущен соответствующий кредит".
       Тогда молодой мечтатель Мешков махнул рукой на Старооскольские "реформы", выехал в Варшаву и не показывался больше в Старом Осколе до самого начала войны. В 1914 году он добровольно поступил в Александровское юнкерское училище, а в 1915 году уже дрался с немцами у озера Нарыч в Белоруссии, теперь вот, после лечения в госпитале и после второй раны на Юго-Западном фронте, он снова был в строю и возвращался в траншею.
       "Конечно, от Мешкова нельзя требовать социалистического образа мышления, - думал о нем Василий. - Но честности и человечности у него много, с ним нужно сближаться..."
       Мешкова тоже тянуло что-то к Василию. И он об этом даже осторожно высказался, покачивая фотокарточкой в воздухе:
       - С вашими экстра-радикальными суждениями о жизни и событиях я, Василий Петрович, конечно, не согласен. Но есть в ваших оценках такое, что после них мне много кажется иным, чем я раньше представлял. Но вы не подумайте, что становлюсь иным человеком под вашим личным влиянием. Нет, все пережитое сказывается... И, думаю, я отошел далеко от того, что было мне близким и понятным в начале войны. Откровенно признаюсь, вместе с другими студентами стоял я в актовом зале Варшавского университета перед портретом царя и манифестом самодержца о вступлении России в войну и со слезами на глазах пел гимн "Боже, царя храни!" Потом пошли на манифестацию и кричали о походе на Берлин, о захвате Босфора и освобождении Святой Софии. Все было, и я был уверен в своей правоте и в необходимости этого для России. Теперь я и так думаю: "На кой черт мне эти Босфоры и Дарданеллы?! Мукой вместе с отцом я не собираюсь торговать через турецкие проливы, вообще не разделяю профессию отца, а филологу можно обойтись и без Босфора". Не так ли, а?
       - А я стою за Босфор, - неожиданно возразил Василий. - И за Дарданеллы стою, Николай Сергеевич. России нужен свободный выход из Черного моря в Средиземное. Но достичь этого нужно другими средствами, средствами мирных, договорных и равноправных отношений...
       - Но этого не будет при разъедающей Россию распутинщине, при пьянстве и разврате правительственных верхов, растлевающих гимназисток в специальных домах! - закипел Мешков, раздувая ноздри своего широкого носа. - Этого не будет при правительстве, которое то набрасывается на проливы с пугающей и настораживающей всех наглостью волка, то превращается в глупую уступчивую овцу, которую легко обманывают даже зайцы на задворках нашей империи...
       - Не будет в России распутинщины, многого не будет, когда хозяином сделается народ. Его величество - народ, никого более! - в голосе Василия Мешков ощутил неизмеримо более грозное, чем было это в словах. Он даже вздрогнул и оглянулся на дверь, потом на спящего Зотова и, вплотную придвинувшись к Василию и пристально глядя ему в колкие глаза, прошептал:
       - Современному Марату нужно быть осторожнее и не забывать о кинжале Шарлотты Корде. Он многим рискует, и не только своим личным благополучием, - слова вылетали сквозь зубы со свистом, выдавливаемые не то страхом, не то сочувствием и опасением. - И не пытайтесь возражать, прапорщик Костиков! Я понял, представляю, убежден, что вы свои мечты и мысли посылаете в более дальний путь, чем. Против вас, поэтому будет, если промахнетесь, выставлен более острый и длинный кинжал. Я чувствую вас, но вы можете быть спокойны по отношению ко мне: не в характере Мешкова отбивать позорный хлеб у шпионов полиции и жандармерии. А они есть, Василий Петрович. Есть среди офицеров и среди солдат...
       - У вас, Николай Сергеевич, расшатались нервы, и вам следует выспаться, - спокойно сказал Василий и вышел на крыльцо, а Мешков начал укладываться спать на лавке у печки.
       С крыльца Василий видел костер в развалинах соседнего двора. Солдаты, черно-красные в ночи и в отблесках огня, грели руки над рыжими космами пламени, как бы хватая тепло горстями и покрякивая.
       Из черной небесной глубины бумажными белыми обрезками сыпались снежинки. Завихряясь над костром, они исчезали в фиолетовых клубах дыма.
       У штабного двора, почти рядом с костром, расхаживал часовой в башлыке и с ружьем подмышкой.
       Послушав немного отдаленный грохот артиллерии, Василий спустился с крыльца и зашагал к костру. Под ногой ощущалась хрустящая изморозь и нежная, почти пуховая мягкость молодого первоснега. "Галиция, зима!" - подумал Василий, вложив в эти слова все сложные переживания, охватившие его в эту минуту.
       Среди сидевших у костра и вдыхавших смолистый запах горевших сосновых досок солдат, Василий издали узнал скуластого черноусого Симакова, круглолицего Павла Байбака с воспаленными веками и похожим на колонну огромным туловищем. Сидел на корточках ополченец Дронов с широкой бородой. Молча слушал рассказы товарищей и следил за котелком на треноге, чтобы не выкипело варево. Рядом с Дроновым лежал на подстилке из хвороста и камыша, подбрасывая в костер расколотые доски, "вольнопер" Виктор Полозов, сынок петроградского профессора. Мерз он, ловил пригоршнями тепло костра, с интересом слушал солдатские сказки, рассказываемые не как в книгах отредактировано опасливыми редакторами и обрезано цензорами, а по-своему, сочно и с подковыркой народной мудрости.
       - Есть у нас суседи в Покровском, верстах в тридцати от Старого Оскола, - рассказывал Байбак. Зовут их суканами. Они барских сук выкармливали еще с царствования Анны Ивановны и Бирона, ее кота. У них барин имел огромадный собачник - псарню. Ну, известное дело, собака - она тварь такая, сама сдохнет на сене от голода, а уж корову не подпустит, если та ее рогом не прикончит. Скупая, одним словом.
       Вот и суканы покровские, скупые, пропади они. Зимою у них кусок льда не выпросишь. Не повернись язык, если вру. Крест святой!
       Жили-жили эти суканы дома, а тут сразу два происшествия обвалились: барин умер в Петербурге и слух пришел, что имеется за Синим морем золотая россыпь. Подходи, кто хочет, и греби золото лопатой в мешок.
       Тут суканы растревожились. Привезли барина и отдали его на корм собакам, сшили мешки пошире да поглубже из самой, что ни есть крепкой кожи, набрали корму в дорогу и пошли за Синее море хватать побольше золотой россыпи.
       Шли-шли, а тут речка поперек дороги. Широкая и глубокая. Что тут делать? В брод не перейти, мостов нету, плавать суканы не научились: своей речки не было, в барскую их не пускали из-за неаккуратности. Оно и перевозчик был на реке, да неудобен: запросил за перевоз по копейке с носа.
       Суканы уперлись. Три дня совещались под руководством своего вождя, премудро решили на бревнах через речку плыть бесплатно. Так сам вождь посоветовал, а был он, по мнению суканов, безгрешным в делах и суждениях. Да и злился, если кто против его мысли слово молвил. Слушать разрешал и слушаться.
       Раздобыли коряг по одной на каждую душу. Хитрецы ведь были суканы: коряги подобрали похожими на коромысла. "Мы, родимые, сядем на горб коряги, - говорили суканы, - а ножки свесим для удобства и поплывем, как на кобыле поедем верхом".
       Ну, сели на бережку, потом на коряги взобрались, и тут испугались, что упасть могут в речку. Снова три дня совещались, вождя слушали. У него и прояснение в голове началось, закричал пророческим голосом: "Вся тайна мне теперь открыта. Свяжу я вам лыком ноги покрепче, чтобы никто с коряги не упал, потом толкну с берега, чтобы к другому вынесло. Все бесплатно сделаю, послужу для народного блага".
       Суканам понравилось: дешево и быстро. Но тут иные в сомнение упали, зашептались, что вождь может своих приближенных вперед пропустить, а те и набросятся на россыпь, расхватают.
       Нахмурился вождь, глазами засверкал и назначил новое совещание. Опять три дня он говорил, суканы слушали и умилялись. Да на том и аплодисментами похлопали, что вождь обещал с рыбаками договориться, чтобы они бесплатно помогли толкнуть всех суканов гамузом, сразу с их корягами, в речку.
       "Вот это, родимый, добро! - крякали суканы, потирая руки. - Вот это справедливо: никто вперед к россыпи не дограбится. Всем миром к нему подвинемся сразу".
       Утречком, когда взошло солнце и по воде космочками дух пошел, вождь скомандовал рыбакам: "Двигай!" Ну и двинули коряги с суканами в речку.
       Тут все, столпившиеся на берегу, в удивление ударились, заохали и заахали. Ведь что произошло? Коряги, круть-верть, горбами вниз опустились-перевернулись, а ноги суканов высунулись из воды, пятками на солнце посматривают.
       "Что же оно такое?" - спрашивают иностранные люди у суканского вождя, а он прищурился и сказал: "Наши суканы хитрые. Они не успели вымокнуть, а уже ноги на солнце просушивают, чтобы лапотки не размокли..."
       - Ну а суканы что, живы остались? - нетерпеливо спросил Виктор Полозов, хотя остальные просто засмеялись и закрутили головами.
       - А ты спробуй в натуре, сам увидишь, - строго сказал Байбак. - Если не те суканы, то другие живы. И привычка у них та же: их топят, они аплодисментами хлопают или вольноперами бегают на фронт без времени...
       - Но, но, без намеков! - петушиным голоском воскликнул Виктор, но сейчас же съежился: на него грозно поглядели все солдаты, и у каждого из них глаза при свете костра казались раскаленными докрасна и вот-вот могли выстрелить, убить насмерть.
       Стоя за саманной стеной разрушенного дома и наблюдая через трещину, Василий с интересом слушал небылицу Байбака. Но когда Виктор Полозов сердито крикнул против Байбака, Василий подумал: "Надо его предупредить быть поосторожнее с "вольнопером", это не наше племя"
       Солдаты тем временем сразу забыли о прижукнувшемся "вольнопере", начали хохотать над суканами-хитрецами. Дронов осторожно подбавил под котелок жару. Вода закипела, над медным краем котелка закачалась седая космочка пара.
       Василий отступил в темноту и оттуда покликал Симакова.
       Некоторое время шагали по улице молча: Василий, отвечая в мыслях поручику Мешкову и его предупреждению о кинжале Шарлотты Корде. Думал, что и Шарлотте надо поберечься быстро растущего числа Маратов.
       Симаков же о суканах думал: "Сперва вот приучили их быть рабами, а потом и утопили. Не дело быть рабом, если есть возможность бороться..."
       - Итак, Симаков, завтра будем в окопах и начнем бить "внешнего врага", - прервал молчание Василий.
       - Но меня вот сомнение берет насчет немецких рабочих, - уклончиво начал Симаков: - на словах против войны, а сами не сбивают шапку со своего кайзера...
       - Он теперь в стальной каске с рогами ходит, шишак на ней, что копье, - шуткой возразил Василий. Кулак отобьешь. Корме того, мы своего Николая тоже пока не ударили по шапке, время не назрело...
       - Оно, конечно, правильно: и мы виноваты. Но пришлось мне живать немного у немцев, в Поволжье. Завистливый народ: на чужое добро глаз у них расширяется, будто резиновый. И душа у них мелкая, скаредная. Вот и кажется мне, что если дать им одолеть Россию, они совсем не будут прогонять своего Вильгельма, а еще и каску ему позолотят, на руках по свету носить станут. Я это к тому говорю, что солдаты разговор ведут... Пулеметчики сказывают, поручик Мешков показывал им картинку из журнала: залез немецкий солдат в русскую укладку и цапает вещи, до дна очищает. Иные солдаты и без картинки видели своими глазами немецкие грабежи... И вот я к тому говорю: с австрияками солдаты согласны "брататься", а с немцами не желают, ругаются... Какой вот тут исход искать, если случится?
       - Ерофей, ты же понимаешь что, братаясь, мы еще не становимся братьями немцев. Нужно лишь убедить их, что можем прекратить войну снизу, если власти не желают сверху, и что солдатам нет смысла убивать друг друга. Кроме этого, есть и среди немцев настоящие люди с большой душой...
       - А кто же это?
       Василий рассказал Симакову о Розе Люксембург, о Карле Либкнехт, о Кларе Цеткин, о немецких революционерах, борющихся против империалистической войны.
       - Надо помочь им, Симаков. Братанием отнимем армию у царей, чтобы легче опрокинуть троны. Понимаешь?
       - Ну, хорошо. Уговорим ребят, будем брататься. А вот еще сомневаются солдаты, если немец в середку России полезет, до Москвы там и до Курска. Один там у нас сказал, что это безразлично и что у немцев культура выше нашей, а мы ему морду разбили за это...
       - И правильно сделали, что разбили морду подлецу. Мы стоим за поражение правительства, а не народа, поэтому нельзя впускать немцев в Россию, а уже с захваченной ими территории прогоним, как позволит обстановка и время. Не нужен народу на шее один вампир вместо другого...
       Наткнувшись на солдата непосредственного охранения на окраине местечка, Василий с Симаковым повернули обратно.
       - Недавно была у нас свойская беседа, - полушепотом продолжал Симаков рассказ о жизни солдат в роте, о их думах. - И новички были. Стадников участвовал, Дронов, Рожнов, Бездомный...
       - Унтер Приходько не заметил? - настороженно спросил Василий.
       - А мы эту шкуру знаем, не дураки: сидим себе и бабам своим письма сочиняем, тут же разговариваем о всей жизни... Между прочим, есть грамотные и очень смышленые солдаты. Если бы книжку сейчас или листовку для растолкования, а? Иначе с другими не сладишь насчет братания. Сказать, например, про Филиппа Рожнова. Ох, и сердит он на немцев! Насолили они ему поверх меры, так что для него каждый немец хуже жабы. С ним, если что, сладу не будет насчет братанья. Ему бы для правильного и сносного разуменья дать чтения подходящее, а то, говорит он, к черту это братание, если немцы же меня с заводу выгнали и на фронт приспособили. Вот как настроение у человека...
       - Листовок сейчас нет, а книжечку дам, - сказал Василий, - Манифест Центрального Комитета о войне и статьи Ленина. Но читать осторожно и без этого, без "вольнопера" Полозова... Этот совсем не нужен. Предупреди Павла Байбака, чтобы он с Полозовым никакой откровенности, донести может...
       - Я и сам подумывал, - ответил Симаков. - Хвастает, возгривый, что сам доброволец и, вчера сказывал, сестра его записалась в госпиталь, в милосердные...
       - И Надя! - непроизвольно воскликнул Василий, вспомнив о голубоглазой невесте Ракитина. - Вот уж не ожидал! Да прошу, Симаков, ни слова Виктору, что я его сестру знаю. Случайно с ней познакомился...
       - Это не мое дело, - вздохнул Симаков. - Ничего не знаю, и не слышал...
       Костер уже не полыхал, когда они вернулись к нему. Золотились и мигали воспаленными красными глазками угасающие угольки. Над горкой жара поднялась бородатая, красная в отблеске углей, фигура Дронова и потянулась рукой к снятому с треноги и черневшему посреди углей котелку.
       - Вот и каша поспела! - громко сказал Дронов и начал будить задремавших товарищей.
       - Ну, Симаков, иди к ним, а я к себе. Окно светится, не наделалось бы пожара, если поручик Мешков уснул, а свечка горит...
       Не сделал Василий и двух шагов, как закричали проснувшиеся хозяева каши:
       - Ваше благородие, на хлеб-соль просим, не побрезгуйте...
       Василий вернулся.
       - Приятно, братцы, вспомнить мирное время, - сказал он. - Приходилось, бывало, в ночном едать кашу с ключика...
       - А, вот и хорошо, нам тоже приятно мирное вспомнить, - разом заговорили солдаты и каждый из них протянул свою ложку прапорщику, а Байбак в один момент отодрал от стены валик самана и подставил Василию вместо стула или табуретки.
       Присев на валик, Василий посмотрел на золотистые в отсветах жара солдатские ложки, заглянул в добрые глаза рядовых и в раскрытые приветственной улыбкой рты, молча взял сразу все ложки обеими руками, зачерпнул каждой из них по очереди немного каши, съел и поблагодарил.
       - Ну, вот и я поужинал за здоровье вас всех, - пошутил он, возвращая ложки и, вставая, чтобы идти. - Умудрился даже раньше хозяев поесть каши с ключика. Вы уж извините. Правильно ведь в русской пословице сказано, что гость подобен чирию: где захочет, там и сядет...
       Эта шутка так понравилась солдатам, что Василий и даже на квартире продолжал слышать дружный солдатский хохот. И на сердце его стало хорошо и светло, будто весь мир раскрылся перед ним своими лучшими сияющими сторонами, затмевая повседневную подлость и муки жизни, переносимые людьми от властителей и их жадной креатуры.
       Засыпая на жесткой лавке галицийской избы, Василий вспомнил свою первую встречу с капитаном Воронцовым на петроградской конспиративной квартире и его слова: "Вся штука будет в том состоять, чтобы солдаты за офицерскими погонами увидели в вас не царского правительственного офицера, а их руководителя в трудной борьбе за свободу, за мир". Кажется, это сбывается...
      
      
      

    27. ПЛЕННЫЕ

      
       Утром Василия разбудил звон гитары. Граф Зотов, сидя в постели в нижнем белье и с раскрытой волосатой грудью, исполнял грустный романс.
       - Извините, что разбудил, - сказал он в шутку. - Все равно пора вставать, и я обязан сигналить подъем...
       - Спасибо, граф! - сказал Василий, вставая и начав одеваться. - Но почему бы вам не перейти на мажорный? Грусти вокруг и без того много...
       - Нет, прапорщик, моим настроениям вполне соответствует этот минорный романс Рахманинова "О, если б ты могла!" Грущу и вспоминаю ту, которая не любит меня, - возразил Зотов. - Впрочем, поспешите умыться: выпьем по чарочке перед завтраком. Отец-командир прислал мне целую флягу шустовского "Три звездочки". Хитрый старик: не пьет, а винный погребец всегда с собою возит...
       - А нельзя ли погребец этот сократить, как вы сократили чемоданы Сазонову?
       - К сожалению, на это моей власти мало, - засмеялся Зотов. - Но я помогу отцу-командиру пить вино, так что все равно сократим...
       - Две новости, господа! - переступая порог, интригующе отрапортовал поручик Мешков. - Во-первых, только что сейчас догнала нас почтовая повозка с письмами и посылками для... соседнего полка. Во-вторых, взгляните сами в окно. Вчера вы слышали орудийный гром, а вот и воробьи, по которым громыхала корпусная артиллерия...
       По грязной кривой улочке шагала нестройная колонна безоружных людей в голубых шинелях, в распахнутых выцветших плащах, из под которых выглядывали мышиного цвета куртки с бронзовыми пуговицами "Боже, покарай Англию!" Серые суконные шапочки с ушами и парой светлых пуговиц на лбу были надвинуты чуть не на глаза. На ногах ботинки и кожаные краги со сверкающими альпинистскими пряжками, иные накладные голенища были с пуговицами.
       Конный казачий конвой с приспущенными пиками охранял колонну пленных, месивших ногами подтаявший снежок и грязь.
       - Бредут, как стадо! - брезгливо поморщился Зотов.
       - Не до выправки и строя, замерзли, - сказал Василий, а Мешков добавил: - И руки от холода красные, будто они полы мыли. Тоже и лица - не жирнее, чем у Кащея Бессмертного...
       - В русском плену поживут, жирными станут, - заметил Зотов. - Нашим солдатам нету, а для этих найдется...
       - Для них теперь главное, что живы остались, - продолжал Василий свою мысль: - Подняли руки в гору и конец окопам...
       - Не сами подняли, наши пушки заставили их! - с досадой возразил Зотов. - Будь у нас пушек, как у Германии, вся бы коалиция Центральных держав подняла руки. Давайте лучше выпьем, позавтракаем...
       В Диковинке пленным устроили длительный привал, Василий сказал Симакову и Байбаку, чтобы этот случай использовать для братания.
       - Нужен опыт, здесь не так сложно, как на позиции, а в настроениях солдат отразится...
       "Выйдет или не выйдет? - волновался Василий, идя поглядеть, что делается. - Плохо, если шовинизм возьмет верх".
       На площади перед поврежденной снарядами церковью, увидел он австрийских и русских солдат, совместно получавших обед у походных кухонь.
       Австрийцы с виноватыми улыбками на худощавых лицах принимали из рук кашеваров хлеб и котелки с дымящимся борщом, жадно жевали.
       - Ешь, пане, е-ешь! - дружелюбно похлопывал ладонью по животу дюжего австрийца плюгавый солдатик в огромной серой папахе, налезшей ему на уши. - Отощал ты, видать, у своего Франца. Да и немцы, небось, обглодали Астрию до самой кости. Они прожорливые, что твоя саранча...
       - Франца, пане, найн! - весело воскликнул австриец, совершая винтообразное движение пальцем в небо. - Тод, тод...
       - Ну и хрен с ним, ежели умер, - безжалостно отозвался солдат. - Такого барахла в Астрии хватит или немцы дадут вам на прокорм какого-нибудь оголодавшего принца...
       Австриец ничего не понял из слов солдата, но улыбался и быстро ел, суя хлеб за обе щеки и энергично двигая челюстями. Борщ пил прямо через край, языком смахивая с губ прилипающие полоски капустных листков.
       - Понятие у тебя хреновое, а жрать здоров, лошади не уважишь, - сказал солдат на прощанье и пошел от пленного к решетчатой церковной ограде.
       Там, втиснувшись в толпу пленных, оживленно беседовал Павел Байбак, пользуясь единственным, известным ему немецким словом "гут".
       - Хлеб гут, - твердил он, показывая пальцем на буханку в руках одного австрийца. Потом, покачивая воображаемого ребенка на руках, добавил: - Дитенок тоже гут. И жена - гут. Не понимаете? Я вам сейчас на примере объясню. - Он поймал австрийца под руку и прошелся с ним, изображая жену.
       Австрийцы поняли, захохотали и завосклицали:
       - Киндер ист гут, фрау ист гут инд фамили гут...
       Но Павел Байбак эти не довольствовался. Он вовсе не собирался смешить пленных, а упорно хотел, чтобы они поняли его идею. Поэтому, отпустив австрийца, игравшего роль мужа, Байбак сделал вдруг звериное выражение лица, принял позу стреляющего человека и тут же отрицательно замахал рукой, закричал:
       - Пиф-паф, война - нет гут, нет гут! Плохо!
       - Я, я, я! - поняв Байбака, хором заговорили пленные. - Дер криг ист шлехт, пане! Зер шлехт...
       - Вот и я ж об этом шлехт толкую вам, - сказал Байбак довольным тоном и вытер рукавом пот с лица. - Тяжелый у Австрии язык, бестолковый: целый час пришлось разъяснять пленным, что дома с семьей лучше, чем на войне...
       Наступившая с утра оттепель съела снег, ветер просушил выгон перед церковью, и там собрался возле австрийцев почти весь полк.
       Наевшиеся люди подобрели, затеяли игры. Невдалеке от кухонь, окруженные толпой любопытных, кружились в борьбе тонкий высокий австриец и солдат Филипп Рожнов.
       - Ты, Австрия, ножку не подставляй! - закричал болевший за Филиппа пулеметчик Петров. - По честному борись...
       В этот момент Рожнов неожиданно присел и стремительно откинулся на спину. Длинноногий австриец потерял равновесие и точку опоры, полетел через Рожнова на землю и чуть не сбил с ног Петрова своими мелькнувшими в воздухе ботинками на толстых каблуках, кованных медными гвоздями и подковами с заусеницами. С краги градом посыпались пуговицы, и сама она упала с ноги австрийца, как лубок с куриной лапки.
       - Го-го-го-го! - радостно закричали солдаты. А Рожнов, поднимаясь и стряхивая сор со спины и рукавов. Гордо посмотрел на товарищей.
       - Я же всегда говорил, что немец против русского не сдюжит...
       - Ты же австрияка прихлопнул, - возразили солдаты.
       - Зна-а-а-аю, - отмахнулся Рожнов, сморщив нос. - Этого я лишь на сметку взял, с него хватит. Немец попадется, ухлопаю до смерти. Я на них зол. Этот их Шварц по сию минуту на Выборгском металлическом заводе верховодит, над русскими рабочими измывается...
       Посредине выгона завязалась игра "в перетяжку". За концы выпрошенной у обозников веревки с одной стороны вцепились русские, с другой - австрийцы. Тужась и кряхтя, старались. Кто кого перетянет через проведенную на земле финишную черту-ровок, прорезанный лопатами.
       Веревка натянулась струной и замерла на какой-то миг на месте, потом медленно, вершок за вершком, поползла в сторону австрийцев.
       Тут болельщики заметили нарушение правил игры.
       - У австрийцев на целых пять человек больше вцепились, так нельзя-а-а!
       - Ладно, я их сейчас уравновешу, - сказал Байбак. Поплевав в толстые широкие сизые ладони. Нагнулся и поднял болтавшийся за спиною русских игроков узловатый конец веревки. Намотал на руку и, подавшись немного назад, крикнул:
       - Держись, Австрия!
       Веревка замерла на месте, потом подалась в сторону русских, потащила пленных, поволокла, хотя они упирались ногами и засопели, по губам у некоторых потекли с натуги сопли из носа. Подбежало еще человека три австрийцев, но веревка неуклонно подавалась в сторону русских. Вот уже передние носками ботинок проехали через черту, толкнулись в отчаянии назад всем телом, и тут случилось неожиданное: трахнуло, будто из ружья. Люди полетели кувырком в разные стороны.
       - Ло-о-о-опнула-а, ло-о-о-опнула-а-а! - огорченно завопил обозный солдат. - Теперь мне за эту веревку фельдфебель да-а-а-аст, ох и да-а-аст!
       - Не робей! - возразил Павел Байбак, выбравшись из кучи навалившихся на него игроков. Он вырвал из рук стонавшего солдата порванную веревку. - Дайкось, я тебе сращение сделаю. На живом тогда месте скорее лопнет,
       В стороне от играющих Василий заметил худого длиннолицего австрийца в круглых черных очках, какие принято от пыли или по специальному заключению окулиста. Он сидел на куче щебня, вычерчивая хворостинкой какой-то узор на влажной земле. Заметив тень подошедшего Василия, немного подвинулся, но лица не поднял.
       - Шпрехен зи руссиш, комрад? - спросил Василий.
       - Найн! - тряхнул пленный головой в шапочке с ушками и парой светлых пуговиц на лбу, продолжая чертить и глядеть себе под ноги. - Их шпрехе нур дотч...
       "Вот этого, действительно, пушки заставили поднять руки, - вспомнив слова Зотова, усмехнулся Василий. - Сердитее воробья, даже не желает победителей приветствовать..."
       - Гут, - сказал вслух Василий и носком сапога показал на чертеж, сделанный австрийцем на земле. - Их шпрехе аух дойтч. Заген зи мир, вас махен зи да?
       Пленный немедленно встал. Испуганно покосился на офицерские погоны Василия и заговорил быстро, боясь, видимо, не успеть все объяснить:
       - Это схема ранее обслуживаемого мною водопровода в центральной части Вены. Воспроизвожу по памяти, чтобы не забыть. Оторвали на войну, второй год... Надоело...
       - Чего же умолкли? - спросил Василий. - Продолжайте. Как сюда попали, есть ли семья?
       - В Вене у меня жена и две дочери. Перед боем вчера получил письмо, на свадьбу приглашают. - Пленный грустно улыбнулся. - Старшая дочка замуж выходит за почтальона. Хороший парень, но глаз поврежден, иначе бы сидел в окопах... Вчера его товарищей побило артиллерией, а потом нас в плен взяли. Совершенно неожиданно. Было тихо, и вдруг...
       - В Австрии, говорят, семнадцатилетних призвали на фронт? Долго собираются воевать?
       Пленный развел руками.
       - Что делать? Это будет последняя в истории война...
       - Кто вам сказал? - усмехнулся Василий. - Последняя война...
       - Наши вожди. Товарищ Отто Бауэр и ...
       - А вы поверили? - прервал его Василий. - Поверили и бросились ковать цепи для русских, значит, для себя...
       - На нас катилась лавина казачьей конницы, мы боролись с феодальной русской монархией, с азиатчиной, - выпалил пленный, бледнея и трясясь от охвативших его чувств страха и гордости. - Нам предопределила история...
       - Стройная система взглядов, - насмешливо сказал Василий, так как австриец начал заикаться под его пристальным взглядом и замолчал. - Вы полагали сделать то, что посильно лишь самим русским? Ловко вас одурачили. Настолько ловко, что вы забыли добить свою полуфеодальную монархию. Или вы считаете Габсбургов более приличными, чем Романовых? Вы рабочий?
       - Механик коммунального хозяйства Вены, - смущенно сказал пленный и снова покосился на погоны Василия, боясь, не проговориться бы о чем лишнем. Но Василий глядел на него спокойно и по рабочему пытливо, тогда пленный решился сказать важные, с его точки зрения и очень опасные слова: - Мы не заслуживаем упрека, так исторически нуждаемся в примерах, а их сейчас нет. Вот, возьмите девятьсот пятый год. Разве мы не добились всеобщего избирательного права немедленно, едва в Вену пришла весть о революции в России? Мы сами боимся начинать, пока в России абсолютизм...
       - Узнаю австромарксистов! - вполголоса сказал Василий, презрительно покачав головой. - Окалина вы, а не революционеры... "Мы сами боимся..."
       - Ваше благородие! - воскликнул подбежавший унтер Приходько. - Их высокоблагородие господин полковник приказали вас к нему сей минут!
       Чуть заметным кивком головы Василий простился с пленным и ушел. Оставшийся возле пленного, унтер Приходько сердито осмотрел сутулую фигуру австрийца, шагнул к нему и воровато пырнув кулаком в живот, проскрипел сквозь зубы:
       - Не ко мне ты, бродяга, попался! Я бы тебя из дуги разогнул в прямую линию, по геометрии. Подлю-ю-уга!
       Пленный молча прикрыл локтем свои круглые черепаховые очки, боясь нового удара именно по ним. Но Приходько больше не ударил его, лишь презрительно оттопырил губу, шаркнул пальцами по длинным своим усам и презрительно отвернулся.
       - Смирный, подлюга, не разозлил меня, а то бы я ему очки пробил до самого затылка.
       Подойдя к своим солдатам, Приходько закричал:
       - Не балуй с австрияками, станови-и-ись!
       Конвойные, мирно курившие цигарки на церковной паперти и наблюдавшие за потешными играми солдат с пленными австрийцами, встрепенулись. Они начали сгонять пленных в кучу, закричали на русских солдат, и те побежали в строй.
       Пристраиваясь к своему взводу, Байбак успел толкнуть соседа и, показав на Приходько глазами, прошептал:
       - Эта шантрапа мордастая на нас орет, как на лошадей, а пленного даже кулаком пырнул в пузо. Третью лычку, подлец, выслуживает...
       - А, может, пулю заработает в затылок! - хмуро шепнул сосед и начал равняться направо.
       К вечеру пленных угнали дальше, в тыл, а полк двинулся через лес и занял траншею, сменив сильно потрепанную в недавних боях войсковую часть.
      
      
      

    28. КАК ПОСТУПИТЬ?

      
       В первой же боевой стычке Василий духовно преодолел ложное книжное утверждение, что будто бы в разгаре боя люди забывают о смерти и любви: он ясно помнил о том и другом. Трусости не проявлял, но страха было много в растревоженном сердце. Даже вспомнился Гете с его справедливым замечанием: "Лишь один дурак со страхом не знаком".
       И еще одно явление подметил Василий: он и его подчиненные руководствовались в бою не чувством страха и оголенного инстинкта самосохранения, когда над всем довлеет желание выжить всеми мерами, руководствовались сознанием своей слитности с народом и чувством долга перед Родиной. Видимо, так было с миллионами русских воинов, так было с солдатами Бородино и Севастополя прошлого века. Этого нельзя отрицать без риска исказить историю или оскорбить ее пренебрежением.
       Василий знал, что он участвует в несправедливой войне. Но боевая жизнь открыла перед ним те истины, которые нельзя ощутить за резолютивным столом голого теоретика, оценивающего не пережитое им самим войны, а лишь различные категории с точки зрения принятой им доктрины, которую, может быть, выбросят люди еще при жизни поколения Василия: у него родилось то чувство долга перед фронтом и Родиной, которого раньше не было в сердце или оно яростно отрицалось им за несколько месяцев перед тем.
       "Не могу я и не имею права, - думал Василий, сидя в блиндаже перед очередным боем, - не имею права отделить себя и товарищей моих, солдат, от этой линии, на которой русская армия штыками своими образовала плотину против немецкой военщины. Нельзя впускать немцев глубже в Россию: их господство может на столетие задержать приход революции и обеспечит прусское владычество над миром. Возможно, теоретики назовут меня оборонцем? Это не изменит моего настроения. Я отлично знаю: мне нет смысла оборонять ротмистра Голубева, готовившего против меня обвинительные материалы. Нет смысла оборонять российские тюрьмы, растущие наподобие поганок в грязи и сырости, поскольку эти тюрьмы предназначены для моего народа. Мне нет нужды оборонять судью Гламаздина, который по доносам провокаторов осудил человека и не разрешил ему проститься даже с фотокарточкой его сестры в Москве. Не намерен я умирать за провокатора-корреспондента А.Дубравина и его сообщников - Веру Герасимову и Саплина-Коблова, затравивших неугодную им учительницу. Но за моей спиной Россия. За нее я должен сражаться. Мне не безразлично, на какой линии будут стоять немецкие дивизии к моменту русской революции. Я хочу, чтобы они стояли как возможно дальше от России. Вот разведка утром сообщила, что вновь прибывшие немецкие батальоны намерены начать наступление, чтобы выровнять фронт. Это значит, они должны отбросить наш полк верст на десять-пятнадцать, перебить большую часть солдат и офицеров, опозорить наше знамя. Что же делать? Мне-то как поступить? Как сказать Симакову, байбаку? Ну, как поступить, ведь люди ждут..."
       Василий не уснул в эту ночь. До немецкой траншеи всего двести шагов. Если они начнут наступать, не окажется резерва времени и пространства для решения мучивших вопросов. А ответить на них нужно конкретно: стрелять или не стрелять? Увести роту в плен и тем обеспечить поражение полка или дивизии или поднять ее в контратаку, чтобы отбросить наступающих немцев? В каком из этих решений больше надежды на скорейшее окончание войны и превращение ее из империалистической в гражданскую? Для преобразования России в нужном для народа духе, конечно, надо отнять армию у правительства. Но разве это означает, что армию следует сдать в плен врагу? "Нет, я буду поступать по своей совести и чести, - решил Василий. - И мне известно, что совесть и честь моих товарищей совпадает с моей..."
       Утром, едва утих грохот и визг артиллерийской подготовки, двинулись на русские окопы до омерзения ровные и до ненависти дисциплинированные шеренги немецких солдат в лягушачьего цвета коротких шинелях и в стальных касках с шишаками и средневековыми рожками, с винтовками "Мельхиор" и с примкнутыми к ним ножевыми штыками, лезвия которых мерцали смертоносным блеском.
       Последний дымок терзающих сомнений развеялся в сердце и разуме Василия. "Нельзя допустить, чтобы эти немецкие штыки вспороли животы солдат, недавно кормивших меня кашей из своего котелка и глядевших в мои глаза с надеждой и доверием своими добрыми глазами, - затрепетало в нем. - Нельзя допустить гибели Симакова, Байбака, Дронова, Рожнова, многих и многих, в чьих сердцах разгорается революционное пламя и зов к подвигу во имя народа и освобождения Родины от больших и малых тиранов, от коросты наглых привилегированных групп".
       Оглянувшись, Василий встретился с окаменевшими лицами солдат. В расширенных зрачках воспаленных глаз каждого из них прочел требование: "Что же нам делать, командир? Как поступить?"
       - Приготовить гранаты! - торжественным голосом приказал Василий. А через несколько секунд властно скомандовал стрелкам: - По атакующим немцам, ррота, залпом, прицел два, в пояс! Ро-о-ота, пли!
       Взводные передали его команду по траншее. И Василий видел как вслед за оглушительно грохнувшими из траншеи винтовочными залпами, роняя "Мельхиоры" и перекручиваясь от боли, падали сразу десятки немцев, в шеренгах появлялись зияющие ворота.
       - Пли! Пли! Пли!
       Смешавшись и потеряв дисциплину, немцы откатились назад, за бруствера и за колючую проволоку. До гранат в этой атаке не дошло: залповому огню винтовок решительно помогли фланговые пулеметы. Василий видел как трепетали пулеметные огоньки, слышал команды поручика Мешкова и радовался всему этому особой радостью сознания, что никто не победит Россию, если она будет жить в свободе и по велению чести и совести народа, встающего сознательно на ее защиту.
       ...Пять раз в этот день ходили немцы в атаки, потеряв половину солдат. С наступлением темноты утихомирились, но до самого утра жгли и жгли ракеты.
       Ночью, продвинувшись в самый дальний конец окопного "уса", чуть ли не до линии "секретов", Василий разъяснял Симакову смысл только что закончившегося боя.
       - В политике было и будет, что нужда заставит отказаться от кажущегося верным вчера, но ставшего ложным сегодня. В этом ответ, Симаков, на твое замечание, что лозунг о братании и ротные залпы из винтовок по наступающим немцам несовместимы. Совместимы, дорогой, совместимы, только понять это трудно, но нужно. Мы не откажемся от лозунга, но тут нужна взаимность: если немцы выйдут на беседу с нами без оружия, мы тоже выйдем без оружия, угостим их не залпами, а махоркой и хлебом. А они как вышли? Ты же сам видел. Они хотели вспороть нам животы штыками. Если в таком случае не стрелять, а сдавать армию немцам, то это будет издевательство над нашей целью, во имя которой мы хотим отнять армию у правительства для народа... Но не только в этом дело. Бой воспитывает своим результатом. Мы побили сегодня хваленые немецкие батальоны, присланные на подмогу австрийцам. Мы их опозорили. А для немцев, говорил Фридрих Энгельс, позор - полезное дело: он им поможет понять непобедимость России, излечит их от наглости. Он им полезен, как оспопрививание людям. Поймут, что победить нельзя и опасно, начнут живее думать о братании. Вот почему в несправедливой войне наш недавний бой и нанесение в нем поражение немцам мы вправе рассматривать как справедливое и нужное дело...
       - Оно, конечно, так, - подтвердил Симаков, а все же с ноткой сомнения в голосе. - У меня вот другая мысль появилась. Ведь неудачи русских войск породили ужас и отчаяние у солдат вызвали ненависть к правительству даже у вчерашних его рьяных защитников. А вот не создадим ли мы своими успешными боями надежду у наших солдат выиграть войну? Тогда ведь все наши планы революционного выхода из войны могут рухнуть...
       Василий задумался.
       - Нет, - сказал он после паузы. - Наши солдаты склонны бросить войну, совершенно не интересуются захватом территории противника, думают о семьях и России. В победу над Германией из них никто сейчас не мечтает но не впускать противника в наш дом каждый солдат считает возможным и нужным, невзирая на какие угодно наши поражения в прошлом. С этой точки зрения мы не можем считать лучшими тех солдат, которые однобоко действуют - дезертируют при малейшей возможности. А вот вступают в нашу подпольную организацию и поддерживают нас в борьбе за революционный выход из войны, несомненно только лучшие люди. С ними как поступить? Им надо верить. С ними нужно даже делиться болью нашего сердца и мукой нашей души, наших дум вот так откровенно, как это делаем сейчас сами. Но при этом надо знать людей, чтобы своей откровенностью не помочь провокаторам, как это сделал однажды учитель Байцура из грайворонского села Головчино: рассказал он конторщику завода Ивану Солошенко, что у него ночуют хорошие ребята, бежавшие от курской полиции, а тот и жандармов навел...
       - Про этот случай я знаю, - перебил Симаков. - У меня есть в Грайвороне родичи, рассказывали об этом несколько раз. Случилось то как раз с их соседом, с Григорием Тараном. Арестовали его за злонамеренную агитацию, потом в девятьсот восьмом году осудили военно-окружным судом города Харькова. До двенадцатого года сидел в Курской губернской тюрьме, потом в Московской, Вологодской, потом отправили в Сибирь на поселение... Да и слуху о нем больше нету...
       - Если жив человек, услышим, такие не пропадают бесследно. Да и для нас наука об осторожности и о том, как поступать...
      
      
      
      

    29. ПЯТЫЙ ТОПЧАН

      
       К концу декабря полк обжился на занятом участке обороны. По дну окопов настелили доски, по верху пристроили козырьки и перекрытия, по зигзагам ходов сообщения люди скрытно от взора противника ходили к отхожим местам и кипятильникам, к землянкам и блиндажам.
       В глубине обороны офицерские блиндажи имели потолок из восьми накатов бревен и двухметрового слоя земли, не хуже порохового погреба. В солдатских блиндажах накат пожиже, в три бревна. Кодекс неравенства и бережения офицерских кадров, благородных людей, действовал под огнем врага так же исправно, как и везде на Руси.
       Василий, Сазонов, Ланге и Мешков поселились в блиндаже, рассчитанном на пять человек и похожем, как две капли воды, на все остальные офицерские блиндажи. В нем имелся стол из досок, прибитых к концам торчавших из земли кольев. Заменяя дверь, на грубом неотесанном косяке висело брезентовое полотно с железным прутом по нижнему краю, чтобы ветер не открывал блиндаж и не уносил тепло, накопленное от кое-когда протапливаемого чугунка на подгромостках из нескольких кирпичей.
       На столе валялось овальное зеркало с длинной деревянной ручкой рядом с несколькими флягами в серых фланелевых чехлах, несколькими коричневыми планшетками с топографическими картами и бумагами. На одном краю возвышалась небольшая стопочка книг и наставлений, поверх которых лежала колода потрепанных игральных карт.
       В окружении всего этого хаоса возвышался посредине стола - краса и гордость траншейного обихода - закоптелый жестяной чайник, вроде как бы с любопытством заглядывая изогнутым остроконечным носком в граненый стакан с недопитым желтоватым чаем.
       У земляных стенок, обшитых досками и обитых парусиной, стояли пять толстоногих топчанов. На четырех из них лежали набитые сеном матрацы, покрытые серыми шерстяными одеялами и украшенные подушками с белыми дранковыми наволочками. На пятом не было матраца, и поверх голых досок, пересекая их у изголовья, фиолетовая чернильная строка из крупных букв кричала: "Пятый топчан - позор имени поручика Шерстакова, спавшего здесь три дня!"
       История этой надписи, сделанной поручиком Мешковым, весьма примечательна и раскрывает нам полнее внутренний мир Шерстакова и других людей, имевших несчастье знать его.
       Во второй роте убило снарядом командира, и взамен его прислали из дивизии Шерстакова. Встретившись с ним у командира батальона, Мешков пригласил поручика жить в свой блиндаж, где как раз имелся свободный пятый топчан.
       - Знакомьтесь, господа! - бодро отрекомендовал Мешков гостя своим коллегам. - Мой земляк, Федор Лукич Шерстаков. В миру - учитель и землевладелец, на щите у Марса - боевой поручик. Прошу любить и жаловать. Жить будет у нас, не пустовать же топчану...
       "Где же я видел это длинное лошадиное лицо и закатываемые под лоб глаза? - знакомясь и рекомендуясь Шерстакову, подумал Василий. - Кажется, в Московском вокзале?"
       - Простите, поручик. Вы не были весной в Москве?
       - Проезжал на побывку. А что такое?
       - Ничего особенного. Ловко вы тогда съездили солдата по уху... На Павелецком вокзале.
       - Да, знаете ли, пришлось, - с удовольствием признался поручик. - Такая теснота, к отцу надо было пробираться, а тут наглый солдат прямо под ноги...
       - Да-а-а, солдат наглый, - иронически сказал Василий. - Наплевал он тогда вам в глаза за себя и за Каблукова Ивана, которого вы хлестали плетью в девятьсот двенадцатом за деревянный клевец от бороны...
       - Откуда же вы знаете нашего батрака? - с ядовитой усмешкой спросил Шерстаков и закатил глаза под лоб. - Не родственники ли вы с ним по гражданскому ремеслу?
       - Нет, я дворянин. О Каблукове мне рассказал лукерьевский солдат. Он видел, как вы двинули человека в ухо, заодно и то припомнил...
       - Если русских Иванов не бить, добра не видать! - убежденно сказал Шерстаков и пренебрежительно повернулся спиной к Василию, спросил у Мешкова:
       - Какой же топчан для меня, Николай Сергеевич?
       Мешков, побледневший и смятенный от услышанного от Василия и самого Шерстакова, молча показал на пустой топчан у двери.
       - Мне? У двери? - Шерстаков презрительно скривил губы и задрал голову, потом кивнул в сторону Василия: - Ему, например, прапорщику, или тем вон, тоже прапорщикам, будет приличнее у двери, чем мне, поручику...
       Сазонов и Ланге встали рядом с Василием, Мешков сунул себе папаху на голову, быстро вышел из блиндажа.
       - Каким он стал нервным! - воскликнул Шерстаков. - А ведь раньше балагуром значился и весельчаком. Испортился на войне. Ну, а вы чего стоите, господа? Садитесь, будем без чинов...
       Этот самоуверенный тон хозяйничающего в чужом блиндаже поручика Шерстакова, его высокомерная поза и уставленные в потолок, - все это переполнило чашу кипевшей у молодых офицеров обиды. Они молча оделись и ушли к солдатам в землянки.
       У изгиба траншеи, ведущей к пулеметчикам, они увидели солдата.
       - Далеко, Петров? - окликнул Василий.
       - К артиллерийским ездовым, вашбродь. - Поручик Мешков приказал отнести записку и принести сена для их благородия поручика Шерстакова в ваш блиндаж...
       Офицеры невольно захохотали такой форме ответа, выставившей поручика Шерстакова в виде травоядного животного, и Петров догадался, решил поправиться:
       - Не для прокорму поручику, а для матраца приказано...
       - Ладно, ладно, иди!
       Шерстаков тем временем хозяйничал в блиндаже. Снял нагар со всех трех свеч, горевших в принесенном откуда-то бронзовом подсвечнике на столе, посмотрелся в зеркальце и поскреб затылок расческой, потом начал торопливо обыскивать лежавшие на столе планшетки.
       - Попалась бы мне какая нужная бумага, - бормотал он. - Распустились, крамольное неповиновение, своеволие... Попалась бы бумага, дам им ладу... В бараний рог, чтобы знали Шерстаковых породу...
       Обыск не удовлетворил Шерстакова. Лишь в планшетке Василия нашел он любовную записку за подписью "Валя", да в планшетке Сазонова обнаружил пачку порнографических открыток из какого-то публичного дома.
       Воровато оглядываясь, Шерстаков сунул все это назад, перепутав планшетки и забыв, какие вещи брал из какой.
       От пережитого напряжения Шерстаков почувствовал усталость и решил отоспаться, так как завтра предстояло принимать роту.
       Он разделся, прилег на первый попавшийся топчан и прикрылся шинелью.
       - Не на голых же я досках лягу там, у двери, - ворчал и злился, не совсем еще ясно сознавая причину этой злости. Просто был у него тигриный характер. - Так и догадывался я, как оно получается. По содержимому планшеток ясно, что война вытащила мальчишек из грязи, сделала прапорщиками, а они и возгордились, не понимают, с кем имеют дело. "Я дворянин". У нас, в Знаменском, тоже живут дворяне. Взять хотя бы Егорова или Маевского. Ну и что же? Они перед нами пригибаются и заискивают... А эти, мальчишки, обиделись. Со мною не поднимай нос, откушу. Это не в бордели покупать открыточки или на Аничков мост ходить на любовное свиданье, Шерстаков - не то: гроза и сила, вот кто Шерстаков... Гмм, пожалуй, в солдатских землянках останутся ночевать, вшей кормить? Впрочем, это им больше приличествует, чем быть в хорошем обществе. Ну, хорошо, я докопаюсь, вы у меня еще попляшите! - с трудом преодолевая дремоту, смыкавшую глаза, подумал: "Свечи надо загасить, а то и пожар возможен". Он взмахнул полой шинели в направлении свеч. И уже не видел, а просто почувствовал по горьковатому запаху воска и курящимся дымкам фитилей, что свечи погасли.
       Притащив на плечах тюк прессованного сена, Петров вытер рукавом шинели пот с лица и, расправив ноющую спину, попросил разрешения войти.
       Никто ему не ответил. "Значит, офицеры еще не вернулись, - решил Петров. - Оно и лучше, сделаю все без них..."
       Неоднократно бывав раньше в блиндаже и знав его расположение, Петров смело поднял парусиновый полог у двери, втащил тюк сена и положил его на свободный топчан у двери. Потом нашарил спички в кармане, засветил свечи.
       Присмотревшись к спавшему на постели Ланге чужому офицеру, Петров догадался, что это и есть как раз тот поручик Шерстаков, для которого понадобилось сено.
       - Умаялся, - вполголоса пожалел его. - Тоже и офицерская служба трудная, опасная. Прилетел вот снаряд и убил командира второй роты, а солдат, бог миловал, не тронул... Ну и пусть себе поспит, а я ему все приготовлю...
       Погасив две крайние свечки и повернув подсвечник, чтобы светом не било офицеру в глаза, Петров начал щипать тугой тюк, отбирая горстями наиболее пышные и мягкие клочья и опуская их в матрацный мешок.
       Работа подвигалась медленно, так как сено слежалось, было с гнильцой и грязью, приходилось Петрову отбирать чуть не по одной былочке, выбрасывать какие-то жесткие и раздражающие слизистую оболочку носа острым своим запахом стебли неизвестной травы, щепотками растирать комочки и потом, обдувая губами, бросать очищенное сено в матрац.
       Так и мать не стала бы заботиться о сыне, как Петров старался для незнакомого ему офицера, присланного из дивизии на передовую. Даже чихал, пока отерпелся к пыли и раздражающему запаху травы, лишь в рукав или шапку, чтобы поменьше звука.
       Работа подходила уже к концу, когда густой от пыли и раздражающего запаха воздух блиндажа доконал Шерстакова: до этого он ворочался и чихал во сне, а теперь проснулся, чихал залпом, чуть ли не минуты три, а потом зажигалкой засветил все свечи, поморгал немного, следя за прыгающими по стене тройными тенями (свечки были неодинаковой высоты и жаркости, особенно коротка средняя), а потом заметил солдата.
       - Ты что тут делаешь?! - направившись к Петрову и чихая на ходу, закричал Шерстаков. - Воровать пришел?
       - Никак нет, вашбродь! - вскочил с топчана и вытянулся перед поручиком солдат Петров. - Готовлю сено для вашего потребления...
       - Хам! - взвизгнул Шерстаков и ударил солдата по лицу. - До седых волос вырос, а дурак...
       Петров закрыл лицо руками, попятился к выходу, но его втолкнули назад успевшие вернуться офицеры.
       - Что случилось? - спросил Мешков. - Почему у тебя лицо в крови?
       - Их благородие меня отблагодарило, что я принес и нащипал их благородию сена...
       - Вот вода и полотенце, - сказал Мешков. - Умойся, иди спать...
       Едва погасли звуки шагов ушедшего Петрова, как напряженное молчание в блиндаже прервал Мешков:
       - Пулеметчик Петров откомандирован в мое распоряжение, никому не позволю бить его...
       - О-о-ох, рыцарь! - нагло сказал Шерстаков, но сейчас умолк: у потянувшегося рукой к револьверу Мешкова помертвели губы, бешено сверкнули глаза.
       Василий и Ланге опрометью бросились между поручиками, Сазонов от волнения полез зачем-то в свою планшетку. Машинально он ощутил отсутствие пачки порнографий, извлек незнакомый розовый конверт с голубками.
       - Чей этот розовый херувимчик? Кто лазал в мою планшетку?
       - Это мой, - протянул руку к конверту, сказал Василий и оглянулся на Мешкова и Шерстакова, молча съедавших друг друга разъяренными глазами. - Как мог попасть мой конверт в планшетку прапорщика Сазонова?
       - Не спросить ли об этом нашего гостя? - предложил в запальчивости Сазонов. - Оставшись за хозяина, он обшарил наши вещи...
       - Как вы смеете?! - негодовал Шерстаков. - Я вас выгоню!
       - Об этом потом, - совсем распалился Сазонов. - А сейчас, господа, я настаиваю осмотреть все вещи и утверждаю, он здесь шарил...
       - Боже, в моей планшетке все перевернуто! - покраснев, застонал Ланге.
       Василий изъял из своей планшетки порнографии и протянул Шерстакову:
       - Возьмите, поручик, эти уникумы обратно и не занимайтесь провокацией...
       - Это мои "уникумы", - сказал Сазонов. - Господин поручик второпях перепутал адреса...
       - И недаром торопился, - вставил Мешков. - Ведь действовал без ордера на обыск...
       - Почем знать! - со жгучей ненавистью сказал Василий. - Такой человек может вдруг предъявить полицейский ордер...
       - Поручик Шерстаков, я требую, чтобы вы извинились перед офицерами и обиженным вами солдатом, иначе...
       - Не грозите! Перед вами лично, могу еще подумать, а перед солдатом и этими мокрушками пра-а-апорами... ни-и-и-икогда!
       - Николай Сергеевич, - сказал Василий. - Шерстаков слишком не человек, чтобы понять необходимость извинения. Да и принимать от него извинение противно. Идемте к графу Зотову. Все расскажем ему и попросим... Вернее, мы до тех пор не вернемся в этот блиндаж, пока не удалят поручика Шерстакова из полка...
       И офицеры ушли. А через три дня не стало поручика Шерстакова. Говорят, под давлением офицеров и возбуждения солдат его выслали из полка с представлением о понижении в звании и должности.
       С той поры опозоренный поручиком Шерстаковым пятый топчан с учиненной на нем Мешковым надписью никто не занимал. Если случалось принять на ночь офицера, обитатели блиндажа предпочитали, уступив гостю свою постель, спать на расстеленной у чугунка прямо на полу, нежели ложиться, как они говорили, "На пятый топчан шерстаковского владения".
      
      
      

    30. ГУРКО НА БРУСТВЕРЕ

       В один из дней наступившего "затишья" из штаба корпуса сказали по телефону, что нужно почистить окопы и землянки, навести порядок в блиндажах: ожидается приезд генерала Гурко.
       Сообщение было передано шифровкой, но вскоре оно стало, как и другие сообщения, известным всему личному составу, вызвало различные толки и предположения о причине приезда на фронт генерала с громкой фамилией знаменитого покойного предшественника - героя Шипки, Иосифа Владимировича, умершего в 1901 году.
       Гурко младший ранее был известен в качестве командующего "Особой армией", созданной Брусиловым в июле 1916 года из гвардейского корпуса кавалерии и двух армейских корпусов для действия на Ковельском направлении. Теперь же он исполнял роль начальника штаба при Верховном Главнокомандующем, и его внезапный приезд на фронт многими офицерами рассматривался как нежелательное явление.
       Гурко не пользовался авторитетом. Но, занимая высокий пост, отличался придирчивостью и спесивостью, мог любому навредить.
       "Черт его знает, зачем он едет? - недоумевали офицеры, отвыкшие от прежней учтивости к высокопоставленным генералам и допускавшие беспорядок в окопах и блиндажах нарочно - в знак своего неуважения к правительству. - Помогать он не может: ума не хватит. А вот арестовывать, на это мастер. Идиот придерется, всю карьеру испортит".
       И вот, на всякий случай, двое суток непрерывно кипела работа. Порядок навели, до изнеможения утомив солдат и навалив очень высокие земляные брустверы, чтобы противник не замечал движения в окопах и чтобы обезопасить хождение приезжего генерала с его свитой.
       Офицеры с утра побрились и прицепили шашки, доставленные денщиками из обоза. Награжденные прикололи на грудь Ордена и медали.
       Чопорной торжественностью повеяло от всего приготовления. Специальные вестовые были высланы верст за семь, чтобы своевременно предупредить фронт о появлении генерала.
       Все оказалось напрасным.
       Генерал приехал неожиданно прямо в лесок, где размещался штаб батальона, миновав всех вестовых и посыльных. Приехал он на линейке, хотя в этих местах установился санный путь: автомобиль Гурко отверг из-за боязни "застрять" и дать о себе шумом мотора знать противнику, а в санях отказался ехать из-за их сходства с гробом, почему и они вызывали неприятное самочувствие.
       Понять поступок генерала можно, зная о его чрезмерном суеверии. Очевидцы рассказывали, что при попытке Брусилова переименовать "Особую армию" в Тринадцатую, Гурко разрыдался:
       - Не губите, Алексей Алексеевич, людей, - упрашивал Брусилова. - Ведь цифра "тринадцать" издавна зовется "чертовой дюжиной", приносит людям несчастье, осуждена даже в проповедях епископа Тертуллиана Африканского в 220 году от Рождества Христова, и этому надо верить, как и говорил сам Тертуллиан: "Верю, потому что это абсурдно".
       И Гурко тогда своего добился.
       Сопровождаемый командиром 7-й дивизии генералом Вальтером, командиром Смоленского полка и командиром батальона, Гурко зашагал через лес к ходу сообщения, ведшего к позициям.
       Под ногами шуршала бурая листва, перемешанная со снегом, хрустели мерзлые ветки. А тут еще там и сям перебегали дорогу мыши.
       Все это действовало: генерал морщился, шептал: "чур меня, чур!", поплевывал то в правую, то в левую стороны. Но делать было нечего, приходилось идти и идти вперед и вперед, хотя мышей по дороге Гурко считал чуть ли не самым плохим предзнаменованием.
       В почти наголо ощипанных ветвях дубов тихонечко голосил ветер. Иные деревья, обгрызенные пулями и ободранные осколками снарядов. Скрипели и печалили глаз своими ранами и чернотою обгорелых сучьев. Точно удавленники, качались местами на ветру перебитые, но не оторванные дубовые ветви с высохшими светло-бронзовыми фигурными листьями.
       Генерал видел этот грустный пейзаж. Но на его строго озабоченном приметами лице нельзя было прочесть, думал ли он об искалеченных войною лесе и о бегающих по нему мышах или дорабатывал в голове план, удачно или неудачно начатый в Ставке. Во всяком случае, он даже перестал шептать: "чур меня, чур", зашагал тверже, совершенно молча.
       Так молча подошел Гурко к ходу сообщения, скакнул в него по ступенькам, молча добрался по нему до траншеи передовой линии.
       Здесь все оказалось на месте: пулеметчики - у пулеметов, стрелки - у бойниц, наблюдатели - у перископов и труб. Командиры четко рапортовали о состоянии своих подразделений, потом скакали шаг вправо и, включаясь в свиту генерала, бестолковым хвостом волочились за ним.
       Генерал, худощавый среднего роста старик с седыми висками под широкой коричневой папахой, с черными нафабренными усами и сизым бритым подбородком, не задавал вопросов. Он молча пристально смотрел в лица офицеров и солдат проницательными молодыми глазами, полными невысказанной заботы. И под этим взглядом, привыкшим повелевать, даже усталые и давно немытые люди невольно подтягивались, застывали по команде "смирно!"
       Но ничто - ни показная чистота в траншеях, зачеркиваемая вдруг резким запахом мочи от выброшенной на бруствер земли с солдатской "нуждой", ни подстроенная унтерами упругая выправка солдат с усталыми глазами, ни наигранный молодцеватый вид офицеров с отвычно нанесенными бритвой царапинами на щеках, ни торжественность смотра - не могло заслонить собой естества величайшей усталости людей и их величайшего отвращения к жизни, какую на года и на года навязало им правительство.
       Гурко, и без того растревоженный видами бесчисленных "дурных примет", ощутил это, главное, страшнее всех примет. Странное разочарование к жизни вдруг охватило его самого столь глубоко и невыносимо, что он, как бы во сне, потерял самообладание и решил рискнуть жизнью. Ему казалось, что сейчас нужен вот этот личный пример бесстрашия для поддержания духа у наблюдавших за ним солдат и офицеров: неожиданно легким и даже удивительным для старика движением выпрыгнул Гурко из окопа на бруствер и зашагал вдоль него на виду у противника.
       - Что вы делаете, ваше превосходительство?! - с испугом и отчаянием бросился прапорщик Сазонов к Гурко. Но тот отстранил его повелительным жестом руки, твердым неторопливым шагом пошел дальше.
       - На позициях противника загремели выстрелы. Несколько пуль мяукнуло над генеральской папахой, другие ударились о бруствер у самых ног Гурко и с визгом пошли в рикошет, остальные свистели высоко над окопом: они передавали настроение солдат противника, не желавших целиться и убивать человека на бруствере, куда часто власти выставляли непокорных.
       А Гурко, способный содрогаться перед перебегавшей ему дорогу мышью, здесь ни одним движением не выдал охватившего его страха и чувства обреченности. Не прибавив шага и не нагнув головы перед свистящими пулями, он величественно дошел до изгиба траншеи и там медленно сошел на дно по деревянным ступенькам, служившим солдатам на случай перехода в контратаку или при вылазке за "языком".
       Достав из кармана своей богатой шубы блокнот с карандашом, генерал что-то торопливо записал, потом поднял ногу на ступеньку, жестом руки приказал адъютанту подать бинокль и минуты две смотрел через узкую щель бойницы в сторону немцев.
       Солдаты молча глядели на генерала и окружавших его офицеров. И не восторг, не воодушевление было написано на их лицах, а какое-то безграничное смущение и даже стыд за образованного человека, который рисковал своей жизнью, чтобы удивить солдат личным двухминутным пребыванием под тем ружейным огнем, под которым солдаты высиживали годами.
       Когда Гурко повернулся от бойницы и пошел по траншее, плюгавый солдатик в большой серой папахе, хлопавший в свое время в Диковинке по животу дюжего пленного австрийца, бросился было вслед за генералом.
       - Куда ты, Стенька Еж? - дернул его назад один из товарищей, вцепившись в поясной ремень. - Расстреляют...
       - За что же тут расстреливать? - огрызнулся Стенька Еж. - Это же наш генерал, бекетовсий помещик, у которого приходилось мне в батраках живать и вместе с ним скирду выкладывать. Ему там один из наших даже гузном снопа всю морду исколол, вроде по ошибке. Ну а я только и хотел сказать ему сейчас в укор: "Э-эх, превосходительство! Для кого же вы тут вздумали шпектаклю строить?"
       - Что-о, что такое?! - строго спросил генеральский адъютант, голенастый поручик в кожаной желтой куртке с меховыми отворотами, из-под которых зеленел английский френч. - Кто это сказал?
       Ему никто не ответил. Тогда он подступил к Стеньке Ежу, щупающим взором окинул его с ног до головы, скользнув глазами по грязной и пропревшей подмышками шинели, по землистой кисти руки без рукавицы, снова перевел взор на заросшее серой щетиной маленькое лицо солдата, выражавшее полное безразличие и даже невинность, сердито спросил:
       - Почему, братец, не брит?
       - Некогда, вашбродь! - доложил Стенька, вытянув руки вдоль измазанных глиной и помятых фалд шинели. - Всю ночь был в секрете, у проволоки. Меня вам и показывать не хотели, но я сам обнаружился. Виноват...
       - В секрете? - с интересом переспросил адъютант и весело добавил: - Молодец, если в "секрете"! А как, братец, думаешь, набьем немцу?
       - Да надо бы, ваше благородие, - поведя глазами, сказал Стенька. - Не век же стоять на одном месте. Значит, ваше благородие, наступать скоро будем, чтобы набить немцу?
       Адъютант промычал что-то, догадался, что солдат разведал его и достиг своей цели. Сверкнув глазами и, повернувшись, зашагал быстро вдогонку за Гурко. Рукой придерживал ножну шашки, чтобы не билась о стенку траншеи и не пачкалась.
       Вечером Гурко также неожиданно выехал с фронта, как и неожиданно побыл на бруствере окопа под вражескими пулями.
       Он никому не сделал замечаний, никого не похвалил и не выругал. Это было так необычно для придирчивого генерала, что стало причиной новых разговоров и догадок.
       - Наверное, царю о нас доложит, - догадывались одни. - Может, мяса и хлеба прибавят или сапог пришлют, чтобы не разувши в окопах...
       - Нет, не пришлют, - сомневались другие. - Разве Гурко об этом думал, когда был на бруствере и на австрияков в бинокль глядел?
       - А вот, по-моему, он как раз и думал о мясе, - сказал кто-то из норы, куда залез погреться. - Много нашего мяса поляжет, наступление будет...
       Догадку о возможном наступлении усердно распространяли и офицеры, объясняя этим воздержанность Гурко от ругани и похвалы, и солдаты, слышавшие неосторожный разговор адъютанта со Стенькой Ежом, и штабные писаря и ездовые полкового обоза, которых непрерывно посылали за боеприпасами в дивизионный склад артснабжения.
       - Ну да ведь как же, - говорили они, - раз Гурко побыл на бруствере, солдат погонят дальше бруствера. Это Гурко ворожил: убьют его или не убьют? Раз не убили, значит, бог согласен на наступление. Э-э-э, не без смысла был Гурко на бруствере!
      

    31. НОВОСТИ ЗОТОВА

       Зотов возвратился из штаба армии, куда вызвали его на второй день после отбытия Гурко, весьма оживленным и в тот же вечер пригласил к себе офицеров на фронтовую пирушку.
       Беседа велась с выпивкой и закуской, но без обычных Зотовских шуток. На этот раз он был возбужден и оживлен не в шутливом тоне.
       - Господа! - воскликнул Зотов, ставя на стол наполовину осушенную им кружку вина из погребца командира. - Сегодня беседовал я с одним из моих гвардейских друзей. Он только что прибыл на фронт прямо из Петрограда. Большие новости, господа: в столице снова подтверждено, что Алиса через своего брата Эрни, герцога Гессенского, почти завершила все приготовления к сепаратному миру с Германией. Понимаете ли вы, господа, что это значит?
       Офицеры молча переглянулись, пожимая плечами. Василий тоже промолчал, но подумал: "Ясно, что это значит. Семья Романовых снова желает по своему усмотрению решить судьбу ста пятидесяти миллионов людей России. Народ должен не допустить такого решения..."
       - Не знаете? - переспросил Зотов, наполняя все кружки вином до краев. - Выпьем, господа за славную русскую армию!
       Все выпили. Залоснились лбы, живее засверкали глаза, шумок прошел за столом. Зотов потрепал сидевшего рядом с ним поручика Мешкова по плечу, но с речью обратился ко всем:
       - Господа, смысл событий в том, что воинствующая распутинщина, включая Алису и Штюрмера, перешла в решительное наступление по всему фронту. На днях Протопопов утвержден царем, по рекомендации Распутина, в должности Министра внутренних дел. Зачем? Да создается аппарат для обеспечения успеха сепаратного мира. Протопопову дали в помощники того самого черниговского губернатора Маклакова, который еще в 1912 году всемилостивейше был на время посажен в кресло Министра внутренних дел за скоморошническое умение кукарекать по петушиному и подражать влюбленной пантере. Да, господа, вы имеете право смеяться: сей анекдотический случай превратился в систему подбора министров в нашей стране. Не ум и деловые качества, а умение угодить правящей верхушке и топтать народ и таланты его стали у нас пропуском к министерскому креслу и к другому теплому месту. Господа, мы, связанные с армией, а через нее - с народом, должны смыть позорное пятно с истории России. Наши друзья в Петрограде уже действуют, в меру своих сил... Выпьем, господа, подвиньте ваши кружки...
       Наливая вино, Зотов запел "Шотландскую застольную". На словах "Бездельник, кто с нами не пьет", вдруг оборвал песню, поставил кружку на стол и сказал:
       - Господа, позорно изгнанный нами Шерстаков все же в офицерах удержался, хотя и понижен до прапорщика...
       - Мы требовали разжаловать его в рядовые! - воскликнул Мешков, широкие ноздри его задрожали. - Он опозорил звание офицера...
       - Да, требовали, - подтвердил Зотов. - Но Шерстаковы нужны царящей в России системе произвола. Кто же без них станет шарить в вещах товарищей в поисках крамолы и организовывать доносы против честных людей, пропивать их в кругу Волковых и Григория Артемьева, жандармского сексота? На Шерстаковых правительство держится. Но... оставим эту мразь, мелкотравчатого Шерстакова. Выпьем, господа, за благоприятный исход развернувшейся в столице борьбы между истинной Россией и ее отщепенцами, жадной толпой стоящими у трона.
       Офицеры хотя и охмелели, но к речам Зотова прислушивались, сгорая от любопытства. Особенно внимательно слушал его Василий, отбирая в уме из информации Зотова все, что можно было использовать для немедленной работы среди солдат.
       - Да, господа, распутинщина наступает, - продолжал Зотов хмельным голосом: - девятого декабря правительство закрыло съезды Союза городов и земств, одиннадцатого запретило собрания Общества детских врачей и деятелей периодической печати, семнадцатого приказало прервать работу государственной думы на целый месяц. Даже этот безгласный парламент задушен правительством. Как вы это оцениваете, господа?
       Офицеры задвигали кружками, допивая вино и не желая попасть впросак по всем этим щекотливым вопросам. Василий тоже промолчал, не считая возможным высказать свое мнение в столь широком кругу офицеров, хотя и понял из рассказа Зотова, что правительство взяло курс на сепаратный мир, чтобы задушить революцию.
       - Что же вы молчите, господа? Доносчиков боитесь? - спросил Зотов.
       "Доносчики всегда найдутся, если вся государственная система построена на провокациях и донесениях", - подумал Василий, но, притворившись пьяным и желая узнать мнение самого графа, захлопал в ладоши:
       - Господа, попросим нашего шефа просветить нас в этих трудных вопросах политики. Его осуждение и оценка будут приняты нами в качестве путеводной звезды на дорогах истины...
       Предложение всем понравилось.
       - Просим, просим, - зашумело застолье, хлопая в ладоши и подвигая кружки поближе к Зотову, который сияюще улыбался и непослушными руками раскупоривал очередную бутылку.
       - Хорошо, друзья, хорошо, - согласился Зотов. - Только я прошу мою оценку принять без тоста, ибо вино кончилось. Моя оценка положения в стране будет простой и понятной без вина...
       - А это куда же деть? - воскликнул Мешков, взболтнув вино в кружке.
       - Поберегите для заключительного тоста, - весело сказал Зотов. - Имеется причина. А теперь, господа, друзья, теперь... скажу об Алисе... Эта немка на постели русского самодержца желает решить все вопросы без нас, даже без гвардейских офицеров, к коим в недавнем прошлом принадлежала и моя персона. Но я ушел на фронт, к вам. Лучше смерть от вражеских пуль, чем смешная и оскорбительная роль мебельного винтика при дворе Алисы. Вот моя оценка, господа! На большее не взыщите, размышляйте сами. - Зотов постоял немного молча, держась ладонью за лоб и слегка шатаясь, потом заговорил тихо, доверительно:
       - Дурной запах распутинщины стал невыносим. Его не могут терпеть ни в одном порядочном месте. Его не стерпели в петроградских гвардейских полках... Итак, господа! - неожиданно поднял Зотов голос до торжественной ноты: - выпьем наш последний тост сегодня за упокой души многогрешного сибирского конокрада Гришки Распутина, которого в ночь под 17 декабря застрелили на квартире князя Феликса Юсупова мои друзья - князь Дмитрий Павлович, князь Туманов и Пуришкевич. Пардон, господа, слово "друзья" примите в условном смысле, не больше. А теперь, выпьем! - Зотов быстро опрокинул в рот кружку с вином и привычным гвардейским жестом правого указательного пальца расправил черные пушистые усы, добавил: - В газетах, господа, не скоро напечатают о смерти "старца", так что я сообщил вам об этом с риском и в надежде на вашу офицерскую честь и понимание, что смысла, что в муках рождается новая Россия...
       "Убили конокрада те же монархисты, поддерживаемые гучковыми и родзянками, а Зотов называет это рождением в муках новой России! - озлился Василий. - Значит, если верить рассказу Зотова, не только имеется царский заговор против революции, но и такой же заговор против революции созревает в дворянско-буржуазной и генеральской верхушке. Зотов, кажется, рассказал меньше, чем знает. Надо поощрить его рассказать больше. Может быть, в его информации революционное подполье найдет полезный для себя сигнал?"
       - Господа! - воскликнул Василий. - Во имя рождения новой России будет не слишком большой жертвой, если мы попросим графа Зотова не пожалеть для нас и те две бутылки вина, которые предусмотрительно оставлены для утреннего похмелья. Надо же нам поднять тост за рождение новой России...
       - Верно! Просим, просим...
       Граф Зотов расставил руки, готовый обнять всех. Глаза его сияли.
       - Поддерживаю, господа, этот прекрасный тост. Он хорош со всех позиций. И вот вино. Сазонов, раскупоривай!
       Сазонов мгновенно отбил о стол горлышки обеих бутылок, разлил вино по кружкам.
       - Господа, рождается в муках новая Россия! - продолжил Зотов речь. - Скоро будет омоложено дряхлеющее самодержавие, и мы увидим настоящую конституционную монархию во главе с жизнедеятельным царем и с европейскими демократическими институтами, со свободой слова и печати. Мы перестанем быть Азией, обреченной нашими правителями-диктаторами на дикость и бесправие! Мы перестанем быть людьми, которым негде напечатать свои книги и статьи о подлинной правде жизни, негде сказать справедливого слова без риска попасть в тюрьму или на каторгу и в ссылку. За молодую Россию свободы, урра-а-а!
       Пока за столом звучало троекратное ура и люди пили вино, в воображении Василия встали улицы и площади Петрограда, заполненные народом, вышедшим решать вопрос о молодой России, чтобы прогнать всех, кто действует его именем и считает возможным попирать народ, насмехаться над пешкой. "Но верю, убежден: настанет время, пешка станет его величеством народом и решит все по-своему, как нужно и как велит история..."
       - О чем, Василий Петрович, грустит ваш ум? - неожиданно подвинувшись и нагнувшись к Василию, спросил Зотов. - Я, конечно, понимаю: мы с вами разные пассажиры, полагающие одновременно попасть в одном и том же поезде в Москву и в Петроград... Но я уважаю свободу мысли. И это особенно важно сейчас, чтобы не быть тираном в тиранической стране...
       - Да, конечно, - дружелюбно улыбнулся Василий Зотову, убежденный в том, что тот мечтает и думает о своей дороге, не похожей на дорогу Василия, с которым встретился на перекрестке дорог, хотя и встретился душевно и по-человечески. - Я думаю о молодой России. Но говорить о всем, что думаю, время ли?
       - Я вас понимаю, Василий Петрович, - без улыбки сказал Зотов. - Поймете ли вы меня? А хотелось бы... преодолеть предрассудки...
       Опьяневшие офицеры не слушали больше Зотова и не обращали внимания на его разговоры с Василием. Часа два, отвлекшись от политических тем, упражнялись они в анекдотах о знакомых барышнях и туповатых офицерах соседнего полка (своих не касались из-за такта), о любовных похождениях попов и монашек, о княгинях во сестрах милосердия и их интимных связях с носатыми солдатами.
       К политике вернулись после того, как продрогли: печка погасла, теплый воздух вытянуло через трубу и через дверь, так как Сазонов в своем пьяном размахе сорвал парусиновый полог с косяка.
       Набросив шинели на плечи и кое-как прицепив парусину к проему двери, офицеры заговорили о том больном и волнующем, что было связано в их переживаниях с недавним приездом генерала Гурко в полк.
       - В полку придали приезду Генштабиста определенное значение, Сергей Петрович, - сказал Мешков, обращаясь к Зотову. - А вот ваше мнение?
       - Непременно, господа, придется атаковать немцев. До наступления Нового года, говорю вам по секрету, на нашем участке намечено продвинуться до высоты "Курганской". Мы не можем терпеть немецкий кинжал, всунутый в русские позиции чуть ли не до самой Диковинки...
       - А почему бы ни срезать этот "немецкий кинжал" у самой его рукояти? - спросил Василий.
       - Я вас понимаю, - кивнул Зотов. - Такую операцию провести было бы легче, чем лезть на острие кинжала. Но генералы нас не спрашивают. Их интересует само наступление, а не мотивы его и не наиболее выгодное направление...
       - Только ли в этом дело? - заговорили офицеры, задетые самой мыслью о возможности расплачиваться кровью за нелепо выбранное верховным командованием направление операции. - Нам бы хотелось...
       - Если уж на то пошло, господа, то я скажу, - Зотов освободил немного душивший его воротник, поколебался, наблюдая за узрившимися в него офицерами, махнул напропалую рукой: - У основания кинжала с обеих сторон, как вы знаете, расположены полки под командованием сиятельных особ, находящихся под покровительством Главнокомандующего... Их жалеют. О нашем полку в верхах мнение плохое: здесь роты 181-го запасного, а вы знаете, что делали эти роты в Петрограде в октябре... Нас никто жалеть не будет, господа. Предупреждаю, готовьтесь ко всему и... держите язык за зубами, особенно старайтесь, чтобы ничего не знали нижние чины. Практика показывает, господа, что накануне боя, если об этом узнают солдаты, наблюдается их массовое исчезновение. Понимаете, что это значит? По сводке, с которой мне удалось ознакомиться, в России насчитывается более миллиона дезертиров. По обратному действию, дезертирство для русской армии равно такому же стратегическому бедствию, каким для австровенгров был русский удар в июне: Брусилов искусством полководца и смелостью солдат вывел из строя миллионную армию противника, а русский солдат хитростью мужика нанес почти такой же, если не больший удар по нашей армии. Преудивительное дело, господа, мужицкая хитрость. Если бы противник додумался награждать русских дезертиров за сметливость и умение дезертировать и тем наносить стратегический удар, то у многих русских мужиков засияли бы фельдмаршальские звезды. До чего же они хитры и продувны - уму непостижимо...
      
      
      
      

    32. О ПРИКЛЮЧЕНИЯХ ПЕТРОВСКОГО

      
       Протрезвившись в остывшем блиндаже, офицеры уже собрались расходиться по своим подразделениям. Но тут граф Зотов неожиданно задержал их, упомянув о солдате Петровском.
       Офицеры расхохотались. Они знали военную биографию Петровского не хуже биографии Наполеона, так как имя этого солдата многократно упоминалось в приказах и на секретных офицерских совещаниях при характеристике дезертирства в армии.
       - Это же, господа, неописуемый талант своего рода, - продолжал Зотов рассказ о приключениях Петровского. - К нам он попал из Петрограда с маршевой ротой, а до этого проводил жизнь в приключениях. Это же целая повесть, господа. Желаете подробности?
       - Охотно выслушаем, - за всех ответил Мешков, любитель слушать приключенческие рассказы. Офицеры уселись снова вокруг стола и на топчанах. Зотов достал из планшетки тетрадь с записками о Петровском, чтобы не сбиться в рассказе.
       - Воинский начальник Тимского уезда мобилизовал в свое время Петровского в армию, но он благополучно бежал по дороге в Курск, до августа месяца 1915 проживал в Харькове сторожем какого-то ресторана. Потом его снова мобилизовали и отправили с маршевой ротой на Юго-Западный фронт..., - Зотов покашлял немного, обдумывая, называть или не называть настоящее имя генерала, которого первым обвел Петровский вокруг пальца. "Пожалуй, не стоит, - решил Зотов. - Да и офицеры сами догадаются, о ком идет речь". - Корпусной генерал, назовем его для приличия "игреком", был сведущ не столько в тактике, сколько в кулинарном искусстве и гастрономии. Он объявил, что нуждается в искусном поваре, способном готовить обеды и завтраки по собственным генеральским рецептам и меню.
       Генерал сказал это в присутствии вестового, а вскоре среди солдат начались разговоры. И вот Петровский, чтобы не попасть на передовую, составил свой стратегический план завоевания корпусного генерала.
       При всяком удобном случае, предварительно упрашивая слушателей никому другому не рассказывать о его "секрете", Петровский начал рассказывать небылицы о своем необыкновенном поварском искусстве.
       "В ресторанах меня даже от войны прятали по этой причине, - говорил он вполголоса своим слушателям и картинно оглядывался: не подслушивает ли кто из посторонних. Это придавало его рассказам особую таинственность и интерес, на что Петровский и рассчитывал. - До чего вкусную еду готовил я, что клиенты нередко поедали ее вместе с тарелками. Ей-богу, не брешу! Только уж, пожалуйста, никому об этом. Начальство сейчас стало привередное, в один мент сцапает меня и заставит обеды готовить. А я не хочу, потому что на меня тогда нападает бессонница: все думаю и думаю, как лучше приготовить еду, какой и не было у турецкого султана или, может быть, у индийского раджи".
       Слух о необыкновенном поварском искусстве Петровского дошел и до ушей корпусного генерала. Тот сделал солдата своим личным поваром, а вскоре увез с собой в Петроград.
       Так и оказался Петровский в Северной Пальмире.
       Рецепты и меню, предлагаемые генералом, он выполнял добросовестно. Обеды генералу нравились, карьера Петровского казалась прочной.
       Но один случай внезапно оборвал кулинарные подвиги Петровского: корпусной генерал заболел катаром желудка и посчитал, что повар ему теперь бесполезен, почему и подарил Петровского своему другу, генералу Асскому. А тот, мало разбираясь в поварах, назначил солдата в караульный взвод училища.
       Потом стряслась там какая-то политическая неприятность, началось дознание, следствие. Петровский наврал, что самолично, стоя на посту, видел в облаках чудовище, которое бросало листовки в юнкерские спальни... Правильно я излагаю, прапорщик Костиков? - прервав рассказ, внезапно спросил Зотов задумавшегося Василия.
       - Не могу судить о рассказе старших, - сумел Василий уклониться от ответа. Зотову это, видимо, не понравилось. Он покачал головой, потом повернулся к Мешкову, как бы призывая его в свидетели, и сказал подчеркнуто громко:
      -- Прапорщик Костиков, разумеется, не обязан помнить историю с листовками и с Петровским, но и я не считаю возможным погрешить в пересказе. Излагаю так, как обрисовано это в письме моего знакомого... поручика Букреева. Ему, господа, пришлось вести дознание по делу о листовках в Петроградском училище. А Букреев, отдаю ему должное, довольно точен в обрисовке событий...
       Итак, господа, возвратимся к рассказу, - Зотов поглядел на пустые бутылки, выпил глоток оставшегося в кружке вина, покосился на Василия. - Чтобы отделаться от Петровского, генерал Асский отправил Петровского и других, виновных в распространении антивоенных листовок в училище, на фронт. Другие, возможно, примирились, а для кулинарно-гастрономических наклонностей Петровского фронт категорически противопоказан...
       Помните случай на станции нашей выгрузки? Приняв русский аэроплан за немецкий, Петровский чуть не убежал из полка вместе с кухонным черпаком.
       Вторично удалось ему вскоре, после ночной атаки, попасть в список "без вести пропавших". Но через день наши обозники нашли его в стогу сена верстах в двадцати от места боя. Третий раз побег Петровского прогремел на весь фронт, о нем солдаты легенды слагают...
       - Почему не расстреливают Петровского? - спросил Сазонов, но этот вопрос вызвал дружную улыбку всех офицеров.
       - Как же расстрелять можно, если слава этого человека стала громче полководческой, - заметил Мешков. - Не удивительно будет найти фамилию Петровского среди награжденных...
       - Вы, возможно, шутите, - сказал Зотов. - Но ваша шутка близка к пророчеству. Петровского обязательно наградят, вот увидите. Нельзя не признать в нем выдающихся качеств, хотя и своеобразных...
       - Георгиевская дума не таких еще награждала, - усмехнулся Сазонов. - Почему же Петровского обойти "Георгием"?
       Все снова засмеялись, вспомнив случай награждения "Георгием" самого Николая Второго без всяких заслуг с его стороны, без всякого основания. Но разговор на эту тему не завязался: Зотов продолжал о Петровском.
       - Вот, господа, ирония жизни. В самом деле. Любого из нас, офицеров. Дальше полка никто и не знает. А вот Петровского после его последнего побега узнали обе столицы и миллионы солдат. Мне он кажется недюжинным человеком. Надо же придумать такой план, господа! Да и в курсе событий надо уметь быть, чтобы так ловко ими пользоваться. По материалу расследования, выяснились следующие подробности: наша полковая мастерская получила распоряжение сколотить гроб для убитого авиабомбой князя Зеленского. Ну что ж. Гроб сделали и отправили его на грузовике в село Поручное, где лежало тело князя. Было раннее утро, когда шофер вывел машину на шоссе и дал полный газ. Настроение у шофера хорошее было, как он признался, хотелось кому-либо уважить, сделать приятное.
       И видит шофер группу солдат на пустынной дороге. Начал их догонять, а они раскрылили руки, машут и кричат, чтобы остановился.
       "Вались, земляки, в кузов, подвезу!" - согласился шофер, остановив машину и закурив с солдатами. Ну, те сказали, что посланы корм заготавливать для полковых лошадей, поехали.
       В кузове солдаты почувствовали себя прекрасно, разговорились о разном, а все больше - о доме, о хозяйстве. Сами потом признавались: не все ушли, некоторых захватили, опрашивали.
       "Ну, ребята, - сказал один из солдат, - теперь нас фельдфебель не догонит".
       "Не радуйся, - возразил ему другой. - Нарвемся на полевую жандармерию, тут и каюк..."
       "На машине проскочим и через полевую жандармерию, - настаивал первый. - Шофер из наших, все понимает. В бумагу он уже проставил все наше число, словами объяснит жандармам, что мы есть команда для сопровождения гроба и похорон, вот и все концы с концами сойдутся..."
       "Нам бы до Поручного, а там пиши, вырвались: станция от Поручного - рукой подать. Потом вместе с ранеными залезем в вагоны, клещами нас назад не вытянишь. Как гвозди ржавые... Э-э-эх, двинем и скажем, что прощай война!" "Ох, и жена обрадуется, как я до нее доберусь", - мечтательно добавил молчавший до этого солдат, сидя на гробу.
       "Подожди радоваться, - зашумели на него товарищи. - Трудно до бабы добраться отсюда. Вот если бы в компанию к нам местного жителя, чтобы все путя знал, а то заблудимся и не туда..."
       Солдаты замолчали, опечаленные отсутствием местного человека, задумались. А тут начал дождик накрапывать, на гробу сидеть стало неудобно. Придвинулись спинами к переднему борту кузова, чтобы за кабиной не так ветром низало, едут, друг друга поталкивают.
       "Интересно знать, куда это гроб везут? - прервав молчание, спросил один из солдат. - И, наверное, большого начальника убило..."
       "Не солдата, конечно, - ответили ему. - Солдата что, зароют в братскую могилу без всякого гроба, и лети в рай. На том и конец печали..."
       Тема о гробе, о смерти и о могиле захватила солдат. Начали они разные "загробные" истории и страшные случаи рассказывать, да и постепенно сами себя здорово напугали. Ну, конечно, гроб разглядывали, ладонями по крышке хлопали, чертили ногтями кресты и линии на гладко выструганных досках. Как всегда бывает в таких случаях.
       Один из солдат совсем растревожился. "Ребята, - говорит он, - не гоже нам с гробом ехать, лучше пешком. Давайте попросим шофера остановить машину, вылезем..."
       Солдаты поглядели на длинную, убегающую вдаль серую ленту взмокшей от дождя дороги, поежились и промолчали. А их товарищ, бледнея и стуча зубами от нахлынувшего страха, продолжал настаивать: "Ребята, богом вас заклинаю, давайте постучим шоферу, чтобы остановил. Дюжа знак нехороший, когда едешь рядом с гробом. Мой покойный отец рассказывал такой страшный случай, что гроб даже летать может, - солдат перекрестился, зашептал молитву "Да воскреснет бог и расточатся врази его..." и раскрыл рот для рассказа в тот самый момент, когда в гробу что-то зашумело.
       Все замерли, прижавшись друг к другу, а рассказчик забился в самый угол и, вцепившись пальцами в борт кузова, глядел на гроб ополоумевшими глазами.
       Крышка на гробу колыхнулась и съехала в сторону, из гроба высунулась рыжая голова дезертира Петровского. "Не робей, ребята, я с вами! - весело воскликнул Петровский, вылезая из гроба. - Я вас сквозь огни и воды, если вы дезертиры..."
       Не успел Петровский докончить мысль, как перед его глазами замелькали вздыбленные полы шинелей полы шинелей, стоптанные подошвы солдатских сапог и отчищенные до блеска железные подковы на каблуках.
       "С нами крестная сила!", - отчаянно восклицая, выбрасывались солдаты на дорогу из кузова бешено мчавшейся машины...
       - И что же?! - спросили заинтригованные офицеры, которым эта деталь еще не была известна. - Как с солдатами?
       - Бедняги поломали себе ноги, - невесело сказал Зотов. - Но Петровский и на этот раз оказался невиновным. Казачьему разъезду, задержавшему автомобиль и возвратившему Петровского в полк, он вполне правдоподобно объяснил: "Сопровождал я гроб, ну и заснул в нем, случайно, напугал солдат".
       Вы, господа, скажете, а почему мы не опровергли Петровского? Нам было невыгодно опровергать его перед казаками. И вы это сами знаете. Но донесение о выходке Петровского по командованию мы послали...
       Теперь есть новенькое добавление к легенде о Петровском. О нем скажу, но прошу держать в строгом секрете: недавно в штабе Брусилова было совещание генералов. Выслушивались жалобы на дезертирство, принявшее бедственный характер. Наш командующий армией тоже пожаловался и рассказал о проделках Петровского. И вот, стало мне известно, Брусилов оставил нашего командующего у себя после совещания и сказал ему: "Не вздумайте, ваше превосходительство, отдавать Петровского под суд. Он же все расскажет на суде, опозорит вас на весь фронт. Его просто надо выгнать при атаке под пули... Он хитрый трус, а трусость лучше всего лечить опасностью".
       - Понимаете, господа, что произошло? Нам приказано не ставить Петровского на бруствер, так как немцы и австрийцы перестали стрелять по таким, а выгнать его в атаку...
      
      
      
      

    33. В СЕКРЕТЕ

      
       На фронте продолжалось затишье, но по ночам офицеры бодрствовали, солдаты стояли у бойниц с ружьями и пулеметами, к проволочным заграждениям регулярно высылались "секреты".
       Василий часто посылал в "секрет" Симакова или Байбака на пару с верным человеком. Там можно было свободнее поговорить между собою, завязать дружескую перебранку с противником и разведать его настроение.
       Не без умысла Василий составлял "секреты" из солдат разных взводов: это помогало сближению между ними, позволяло и Василию влиять на умонастроения солдат своими беседами с ними во время проверок бдительности службы "секретов". Хотя и делалось это вопреки уставным требованиям. Да и в какой же армии правительство позволило бы по уставу солдатам и офицерам подрывать это правительство и разговаривать с противником на посту?
       Австрийцы постепенно привыкли к ночным разговорам с русскими. Часто, если не было поблизости немецких солдат, они даже первыми начинали разговор.
       - Пане, рус! Пане, рус! - слышался вдруг в морозной мгле чужой голос из-за проволочных заграждений. - Пане, рус!
       - Шо-о-о? - отвечал медлительный украинский бас. Симаков на этот раз в разговор не ввязывался, только слушал беседу своего напарника с австрийцами.
       - Наша бабушка умер, - отвечал голос, ломая слова.
       - Брэшешь. На консервы стравили!
       Ответ понравился австрийцам, они раскатисто захохотали, как бы подчеркивая, что "секрет" на фронте в декабре 1916 года вовсе не был "секретом" и в австрийской армии, а лишь представлял собою уставную внешность и формальную видимость какого-то боевого порядка.
       После хохота наступала короткая тишина: солдаты раздумывали, стоит или не стоит им так открыто нарушать устав? Решив, что стоит, они снова кричали:
       -Пане, рус!
       - Шо-о-о? - летело в ответ.
       - Иди коньяк тринкен...
       - Нас не пущают, - отвечал русский голос из второго "секрета". - А коньячку бы выпил, хоть он и воняет клопами...
       - Айда до нас, - добавил украинец. - За горилку хлеба дамо да ще сала...
       - Скоро придем за хлебом и салом, - шутливо звучал по-русски голос австрийца. - В ваших местах жил, знаю их... А теперь вот Гинденбург на фронт приехал. Поберегитесь, наступать будем за хлебом и салом...
       - Наступи своему Гинденбургу на хвост, - лениво, презрительно ответил русский остряк. - А хвост ему не удержишь, тогда мы ему морду разобьем...
       - Гинденбург не наш, - запротестовало сразу несколько австрийцев. - Мы сами боимся этой грозы...
       - Велика хмара, та малий дощ! - засмеялся украинец. - Вот це ваш Гинденбург...
       - Сказано, не наш, - по-русски протестовали австрийцы. - Немецкий...
       - Тогда заколите его штыком, чтобы не сидел на вашей шее, - посоветовали из русского "секрета". И снова - тишина. Только за австрийской проволокой что-то шуршало и лязгало.
       В ночной мути вспыхнула вдруг огненная трасса пулеметной очереди. С тонким, замирающим пением взомчались пули в косматую облачную высь, над окопами частыми стуками прогремели выстрелы.
       - Вы что же, вашу распротак! - заругался Симаков. - Прекратите огоньком баловать, а то и мы чесанем, разозлимся!
       - Рус, пане, не серчай. Мой пошутиль, мой шиссен облаку... Пиф-паф... Немцы будут в рус пиф-паф, опасайтесь...
       ... Утром Симаков доложил Василию о всем услышанном и о своих наблюдениях в "секрете".
       - Так что, ваше благородие, австрийцы проговорились ночью: немцы у ним понаехали, тоже и Гинденбург... Обязательно будут наступать. Гинденбург, он не так...
       - Вот что, - шепотом и убедившись, что их никто не подслушивает, сказал Василий, - остается в силе наша прежняя договоренность. Так и солдат учите: оружие держать в полной исправности и готовности, но из окопов не выходить, когда будет приказ о наступлении. Требовать обуви, питания, одежды, но... в плен не ходить, невыгодно для революции. Будем держаться дружно, своего добьемся... не забывай, Симаков, там, - он показал в тыл, - назревает революция. Нам нельзя промахнуться... Правительство и генералы сегодня требуют от нас наступления, а завтра, если грянет революция, они от нас же потребуют открыть фронт и впустить немецкие дивизии в Россию: для них мы страшнее немцев. Поэтому солдатам нужно разъяснить, что нам сейчас нельзя наступать, нельзя и отступать. Нужно держать линию, чтобы немцы не ударили по революции, а наши генералы не могли бы обманывать народ лозунгом войны до победного конца...
       - Это мне все понятно, - сказал Симаков. - А вот надо придумать что-то, чтобы ночью из "секретов" передать австрийцам для разговора...
       - Хорошо, Симаков, что-нибудь придумаем. Я сам приду в "секрет"... Ты вот сейчас иди отдыхать, ночью придется снова... И Байбак пойдет и другие пойдут... Мы не должны допустить внезапности немецкого удара. Нам это тоже невыгодно... Итак, сегодня мы будем вместе в "секрете".
      
      
      
      

    34. ПОДПОРУЧИК ЗВЕЗДИН

      
       Приказ о наступлении все же был отдан. И едва Василий успел рассказать о нем членам ротной подпольной организации и послал доверенных людей к соседям, в окопах его роты появилась группа офицеров.
       Был среди них граф Зотов, командир батальона - капитан Савлуков, начальник пулеметной команды - Мешков и еще какой-то незнакомый Василию длинноносый подпоручик, обвешанный гранатами и сумками, двумя биноклями. Подмышкой у незнакомца был ящик на треноге и с ручкой, как у шарманки.
       - Поздравляю, прапорщик Костиков! - еще издали крикнул Зотов. - Ваши траншеи очень понравились генералу Гурко. Командование решило обессмертить ваших солдат. Вот, знакомьтесь с последователем Люмьера, представителем технической новинки и первым в наших местах оператором-кинематографистом, подпоручиком Звездиным. Он будет снимать наступление, сегодняшний бой...
       Василий крепко пожал неимоверно сухую и до удивления узкую, почти детскую руку кинематографиста.
       - Давно на фронте? - не удержался от вопроса, подзадоренный щеголеватым видом подпоручика Звездина.
       - Снимал в прошлом году "Атаку на Стрыпе". Потом обучался во Франции новым методам съемки баталий. Первый опыт практики по-новому будет здесь...
       - Желаю успеха, - сказал Василий, извинившись, что ему надо идти по неотложным делам.
       - Пожалуйста, пожалуйста, - со штатской галантностью поклонился Звездин. - Мне тоже надо осмотреться. И мне обещал помочь в этом граф Зотов.
       Василий горел, как в огне, носясь по траншее. Беседуя с солдатами и давая указания своим людям, он не ощущал мороза и бившего ему в лицо ветра. Ему казалось, что он будто бы оказался среди рабочих большого завода, готовящегося к забастовке. Солдаты понимали его, доверчиво глядели ему в глаза, отвечали коротко, что сделают так, как он советует им. Тяжесть ответственности перед этими людьми, которые добровольно повиновались не его офицерской власти, а воле пославшей его большевистской партии, сильно давила на его плечи. Но в нем росла торжественность духа, и он становился мощнее в своем стремлении служить народу вопреки воле угнетающих народ и самого Василия правительственных властей.
       - В чьем отделении находится бывший повар Петровский? - возвращаясь с левого фланга роты, услышал Василий вопрос капитана Савлукова, стоявшего с унтером Приходько.
       - В моем, вашбродь! - вытянулся Приходько и уставился на Савлукова собачьи преданными глазами.
       - Присмотри, чтобы он пятки салом не смазал. Если что, сдеру с тебя лычки...
       - Так точно, вашбродь! Разрешите пристрелить?
       - Нельзя. Хоть поленом по голове, но выгнать его в атаку! Персонально отвечаешь за это... Иди!
       Смутно уловив смысл слова "персонально", унтер все же твердо усвоил, что его обязательно разжалуют в случае побега Петровского. И он неотступно ходил за ним, забыв даже о всем остальном отделении.
       - Ну что вы, господин унтер, шляетесь за мною? - страдальчески воскликнул Петровский, смелея от страха перед атакой и теряя всякую надежду своевременно сбежать в тыл.
       - Цыц! - багровея, прикрикнул Приходько. - Я тебя ревальвертом трахну, потом на губу отправлю...
       - На губу-у-у? - радостно переспросил Петровский, моментально сложив в уме новый план побега. - Да у вас, господин унтер, селезенка слаба отправить меня на губу...
       - Выкусить хочешь, подлюга?! - прошипел Приходько и ткнул петровского кулаком в подбородок. - Но я тебя на губу сейчас не пошлю, я тебя сначала, стерва ты дезертирская, в атаку погоню!
       Между тем, в солдатских землянках и офицерских блиндажах грустили люди. Говорили о доме, выкладывали друг другу сокровенные думы, писали домой теплые и жалостливые письма, давали друг другу советы в предвидении возможной гибели, брили головы и одевали чистое белье на случай ранения.
       Томительное ожидание неизбежного и страшного, как дурной сон, овладевало постепенно всеми. Но и в эти минуты перед боем люди продолжали оставаться людьми, не лишенными горького эгоизма и надежд, что убьет другого, не меня.
       И было в этом эгоизме все же что-то положительное, удерживающее человека от полной моральной подавленности и сохраняющее в нем силы для битвы, ослабляющее страх и удерживающее в сердце надежды.
       Рядом со страхом и надеждами теснились в эти минуты в сердцах людей и в их памяти воспоминания и пробудившиеся страсти: кто вспоминал любовницу или первый поцелуй невесты, кто - лучистые и ласковые глаза матери, кто - своего ребенка, оставленного еще в зыбке и теперь уже, наверное, спрашивающего у молодой матери об отце-воине.
       Сообщение, что наступление отложено до следующего утра, не обрадовало людей: лучше испить свою чашу в бою, чем снова терзаться ожиданиями лишь отсроченного "часа".
       - Прапорщик Ланге, почему такой скучный? - войдя вечером в блиндаж, спросил Зотов. - На нас лежит долг перед Родиной, мы не имеем права...
       - Не плясать же мне перед смертью, - Ланге поднял голову, в глазах его сверкали слезы. - Кроме того, граф, все в жизни относительно - и долг, и любовь и клятва...
       - То есть?
       - Вот, передали мне письмо... Я еще не убит, гроб для меня еще не сделан, а в письме сообщается, что моя невеста вышла замуж...
       - Лялечка что ли, в которую ты был влюблен сильнее индийского крокодила? - шутливо сказал Сазонов.
       - Она! - серьезно сказал Ланге и вздохнул. - Ласковая была, красивая и клятву верности давала, а вот... змея...
       - Все мы от любви страдали, а вот живем, - сказал Зотов. - Возьмите, Ланге, лучше свою гитару. Люблю послушать. И душа есть в игре, и сердце бьется и чувство кипит... Есть, конечно, люди с лягушачьими душами. Они злятся, что у их подчиненных имеется талант, и стараются задушить его и опорочить. Это тяжелее, чем измена невесты. А мы, господа, признаем талант Ланге и просим его взяться за гитару...
       Ланге уступил просьбе Зотова и товарищей. Он снял гитару со штыка, вбитого в земляную стенку поодаль от печки, слегка тронул струны, потом начал щипать их.
       Нежные звуки заполнили блиндаж, по-новому шевельнули сердца слушателей, сдавили их незримыми обручами грусти и боли. Тихо стало в блиндаже. И только перезвон гитары в медных звуках передавал крик обиженной души человека и его измученного сердца, потерявшего веру в справедливость и утратившего надежду вернуть любовь.
       Потом, сливаясь со звуками струн, послышался трепещущий и все нарастающий голос Ланге:
       "...Не для меня придет весна,
       Не для меня Дон разолье-е-е-ется-а,
       И сердце радостью зальется-а-а
       Не для меня, не для меня-а-а-а.
       Но для меня пришла война-а-а,
       И пуля в сердце мне вопьется,
       И сердце кровью обольется-а-а,
       То для меня, то для меня-а-а..."
       После полуночи Зотов ушел в штаб, Звездин уснул на уступленной ему Василием постели.
       Василий сидел у стола, занятый думами: "Удастся ли предстоящая военная забастовка? - горел он в тревоге. - Ведь некоторые могут струсить в последнюю минуту, иные просто не вызрели до глубокого понимания необходимости антиправительственного выступления, почти все офицеры против выступления..."
       Василий закурил, но и дым папиросы не успокоил его. Тогда он встал из-за стола и начал шагать по тесному пространству блиндажа, отыскивая в мыслях ответ на поставленные перед ним жизнью вопросы.
       "Антивоенное выступление должно состояться, - пришел он к твердому убеждению. - Оно должно состояться, даже если единственным результатом его будет сам факт, что оно состоялось: в какой же другой академии можно научиться искусству отнимать армию у царя, как не в борьбе за отказ солдат выполнить приказы правительства, слушаясь воли большевистской партии? Массы со мной, я с ними. В этом единстве гарантия правильности поступков. И эту правду жизни массы поймут тем глубже и основательнее, чем полнее она будет процежена через сито их собственного опыта..."
       - Прапорщик, дорогой, вы совсем решили без сна провести ночь перед боем? - укоризненно спросил Звездин, проснувшись и застав Василия шагающим по блиндажу. - Так не годится. Ложитесь в свою постель и отдыхайте. А у меня уж такой характер: проснувшись, больше не засыпаю...
       - Спасибо, подпоручик, мысли не дают спать...
       - Мысли, мысли, - задумчиво и будто бы жалуясь, произнес Звездин. - Они и мне часто не дают покоя, не дают спать. Трудна жизнь, если в ней много мысли...
       - А без мыслей, это уже просто смерть! - возразил Василий. - Народ наш нуждается в мыслях...
       - Не всегда можно, - развел руками Звездин. - Мысль, она обязательно кого-либо колет... В нашем положении иной раз и не знаешь, куда держаться? Мне однажды посоветовали крутить и крутить ручку аппарата, на киноленте само все ляжет, отобразится...
       - Если вы приехали на фронт лишь с целью заснять бой без мысли и выпустить на экран еще один душераздирающий фильм, рисующий войну в виде дороги в рай, то... напрасно из-за этого рисковать жизнью. Да и для такого фильма не нужны мысли, можно спать спокойно, а потом торопливо крутить ручку: не мысли нужны для таких фильмов, а простые повторения "патриотических" кинолубков. Но мне кажется, что вы смотрите на кино, как на искусство. Если же это так, вам без мыслей не обойтись...
       - О-о-о, вы резко судите! - полурассержено-полувосхищенно воскликнул Звездин, поднимаясь и свешивая ноги с постели. - Разве вам неизвестно, что наше правительство поощряет развитие кинематографии и даже образовало военно-кинематографический отдел при Скобелевском комитете, помогает росту кинофирм и нашему кино-товариществу "Русь", возникшему в 1915 году?
       - Спасибо за сообщение, - спокойным голосом сказал Василий, улыбнувшись. - Но что же оно доказывает? Или вы просто стали патриотом товарищества "Русь?"
       - Конечно, ничего не доказывает, - засмеялся Звездин тихим переливчатым смешком. - Я просто хотел указать на не безопасность вольнодумства, когда есть точка зрения правительства в вопросе о направлении кинематографии...
       - Я не искушен пока в чем-либо подобном, так что прошу извинить, - сказал Василий. "Неужели Звездин твердолоб и консерватор? - метнулись мысли. - Тогда с ним нужно поосторожнее, хотя и очень хочется направить его съемку в нужном направлении". - Я, вероятно, скучно рассуждаю о вашей профессиональной работе?
       - Да нет, что вы. Мне очень даже интересно поговорить... вот был такой случай. Один делец созвал нас, молодых операторов, и поучал взглядам на кинематографическое искусство. Он нам сказал, что надо при съемках фронтовых и бытовых сцен отбрасывать человеческие страдания и переживания, выпятив во всех случаях лишь патетику и желание патриотических элементов поддерживать правительство в политике войны до победного конца. Мне бы хотелось знать ваше мнение, господин прапорщик...
       Василий настороженно посмотрел на Звездина.
       - Вам, работнику искусства, легче высказаться, чем мне...
       - Остерегаетесь? - задушевно спросил Звездин и, не дожидаясь ответа Василия, заговорил сам: - А я ведь возразил этому дельцу, что искусство и творчество без отражения человеческих дум и страданий окажутся мертвыми, как лишенная воздуха луна...
       - И вы убедили дельца? - с интересом спросил Василий.
       Звездин отрицательно покачал головой.
       - Этого остолопа нельзя было убедить. Он пригрозил прогнать меня с работы... тогда я сам ушел от него и подписал контракт с кино-товариществом "Русь".
       - Здесь вас поняли?
       - К сожалению, да. Предупредили, что я должен... Короче, они от меня потребовали того же, что и тот остолоп. Видать, у хозяев общее мнение. Мне даже намекнули, что надо "добросовестно отработать денежки, затраченные на мое обучение во Франции"...
       Почувствовав в голосе Звездина искреннее страдание, Василий сел рядом с подпоручиком.
       - Жить без мысли и творить без страдания талант не может. Это ясно, - сказал он. - Но прозябать можно, зарабатывая при этом солидные куши. Мне вот хотелось бы, раз затронут вопрос о принципах кинематографии и его отношении к жизни, выяснить, неужели работники кинематографии примирятся с любым положением из-за куска хлеба и начнут губить себя как это делает актриса Вера Холодная? Ведь она же буквально растрачивает свой талант на исполнение ролей в картинах ненужного народу жанра салонно-психологической драмы. И неужели вы за тем учились во Франции, чтобы завезти в Россию дурные вкусы избалованных аристократов и ожиревших остолопов-ростовщиков или просто повторять набившие оскомину наши отечественные кино-лубки об ура-патриотизме?
       - Интересно, очень интересно! - воскликнул Звездин. - Не можете ли вы привести какие-либо факты, оценки в качестве зрителя экрана? Признаться, мне еще ни разу не приходилось слушать критику, все больше обходилось деловыми наставлениями, в сущности равными приказу: я был обязан делать так, как хотелось поручающим мне. Но это уже не критика, а диктат, полностью исключающий мои творческие искания и боль сердца...
       - Пришлось мне в этом году быть в Старом Осколе. Это уездный город в Курской губернии, - начал Василий свою мысль. - Там спекулянты кинематографического дела совершенно обнаглели: в биоскопе Грекова зрителям показывают "Семнадцать успехов Козьмы Крючкова", а в кинематографе Малыхина, с целью наживы и привлечения зрителей, искажают вашу документальную картину "Атака на Стрыпе". Мне пришлось попасть на этот оскорбительный для киноискусства сеанс. Демонстрация картины велась при помощи аппарата Люмиера. Особенность этой спекулятивной демонстрации состояла в том, что картина двигалась в обратном направлении и создавала впечатление чего-то сумасшедшего, почти мифического...
       - И вы все это видели своими глазами?! - негодуя, воскликнул Звездин. Он быстро снарядился, будто хотел сию же минуту бежать из блиндажа вместе со своим аппаратом для съемки. - Экое хамство обращения с моей картиной, заснятой в бою с риском для жизни! Ведь меня за эту картину произвели в подпоручики, хотя я, в сущности, глубоко штатский человек, кинооператор...
       - Все в норме, - спокойно сказал Василий: - Вас побаловали модным сейчас офицерским чином, а на вашей картине наживаются остолопы-дельцы, прививая людям тот самый ура-патриотизм, который претит вашей натуре...
       - Но-о-о! - воскликнул Звездин. - Моя картина...
       - Картина хорошая, - согласился Василий. - Только используют ее не как произведение искусства, а как... шарманку. И, простите за откровенность, сами вы в какой-то мере виноваты, что так получается...
       - То есть, в чем я виноват?
       - Снимали все подряд, не оттенив главную идею. Неужели вас интересовала простая регистрация всех фактов, попавших в объектив вашей съемочной камеры?
       - Меня волнуют другие вопросы, если это вас интересует?
       - Очень интересует. - Василий снял нагар со свечи, приготовился слушать.
       - В моем представлении кинематография есть искусство, а не шарманка. Но сколько придется драться за эту мысль, чтобы ее признали все! Даже на родине Луи Люмьера подобная мысль отвергается. Кинематографию, возникшую из аттракционных зрелищ в ярмарочных балаганах, считают во Франции лишь средством технической репродукции и категорически выносят ее за пределы искусства. И это мнение общества...
       - Мне интереснее послушать ваше личное мнение. И если наши мнения совпадут, вы уже не одиноки и не один против всех...
       - Мое мнение, что кинематография есть искусство. И я буду это доказывать до хрипоты...
       - Словам никто не поверит, - возразил Василий, чувствуя, что создалась возможность подсказать Звездину линию его поведения в предстоящих съемках атаки. - Нужны дела.
       - Конечно, нужны дела. Я мечтаю создать новый жанр в кинематографии. Экран должен получить не надоевшую сильно комическую или душераздирающую драматическую продукцию и не салонно-психологическую драму, а правдивый художественный документ о настоящей фронтовой жизни, быте... Что, вы не согласны? Почему так пронзительно смотрите на меня?
       - Скажите, поручик, считали бы вы "правдивым художественным документом" показ на экране известную нам из истории мистификацию благополучия "потемкинских деревень" при Екатерине Второй?
       Звездин догадливо улыбнулся.
       - Кто-то полагает инсценировать для меня события на вашем участке фронта и тем самым использовать экран для показа не настоящей правды, а лишь заранее организованного "рвения русских солдат к бою", их восхищения окопной жизнью? - спросил он.
       - К сожалению, такая опасность имеется, - сказал Василий. - Между прочим, не все организованное вредит народу, но все ложное обязательно вредит. Для вас, подпоручик, будет серьезным испытанием разобраться, что достойно пленки вашего аппарата, а что вредно и ненужно...
       Они некоторое время молчали, погруженные в думы.
       Потом Звездин оживленно заговорил. Высказывая свою мечту вслух:
       - Я постараюсь так заснять бой, чтобы зритель увидел и почувствовал живую жизнь и настроения солдат, независимо от того, какую фирма поместит подпись и объяснение под кадрами. Если мне это удастся, начну работать над киноповестью о жизни и борьбе людей за свое счастье, о человеческих страстях и страданиях, о думах и надеждах, о мечте жить лучше. Вы ощущали когда-либо жгучую обиду, если вас, голодного и оборванного, пытались виновники вашего нищенства или их холуи из художников и писателей представить сытым, довольным и счастливым?
       - Приходилось, - сказал Василий. - И я был готов в эти минуты убить лгуна, даже если он именовал себя романтиком. Конечно, ложным...
       - Ну вот, был и со мною такой случай. Во Франции один портретист написал меня с генеральскими эполетами и за обильным столом. Я залепил этому досужему портретисту пощечину, так как не имел даже денег заплатить за скромный завтрак и потому оскорбился. Но ничего плохого не сказал бы художнику, изобрази он меня в мечте о генеральском чине и вкусном обеде... И вот я решил всеми силами стараться средствами искусства кинопленки показывать жизнь, какой она есть, и не аплодировать чепухе, которая нравится всесильным и помогает отуплять людей...
       Ведь подумать только, чтобы нам досталось в наследство от прошлого, если бы честные писатели и художники согласились творить ради одной выгоды и убоялись бы страданий и мук в борьбе за свои принципы в искусстве? Один навоз восхваления, измельчания и лицемерия достался бы нам от прошлого "искусства". А это страшно. Значит, мы должны подумать не только о себе, но и о потомстве, чтобы передать им не навоз в наследство, а жемчужины искусства. И я мечтаю о том, что яркая мысль и живое чувство всего человеческого справедливо отразится на экране, чтобы экран захватывал внимание людей, воспитывал и развивал у них смелость, честность, гражданский долг, мечту о лучшем и совершенном, звал бы к действию и к выступлению против всего невыносимого для жизни, хотя бы это невыносимое освящалось именем и мудростью каких угодно высоких сил. Жаль, что наша жизнь до обидного коротка, а наше время так жестоко и так немилосердно к искусству... Не хватит, наверное, одной жизни человека, чтобы воплотить его желания в реальность бытия... Извините, прапорщик, я сказал более, чем хотел, но вы затронули такие струны моего сердца, что я должен был высказаться без оглядки на последствия. Надеюсь на вашу порядочность...
       Василий горячо пожал руку Звездину.
       - Доживем до весны искусства, доживем и увидим вашу мечту выполненной даже с лихвой...
       Еще некоторое время беседовали они, проникшись взаимным доверием и той близостью, которую трудно бывает обрисовать словами, но можно понять всем существом человеческой души.
       И какое-то сладостное успокоение пришло к ним, они задремали. Звездин - на постели, прислонившись спиной к стенке блиндажа, Василий - у стола, уткнувшись носом в между положенными на стол своими кулаками.
      
      
      
      
      
      

    35. С НАРОДОМ НЕ ПОВОЮЕШЬ

      
       Звездин и Василий пробудились от грохота артиллерии и сейчас же помчались в окопы. Над головой свистяще хлюпали снаряды. Потом они рвались там, на вражеских позициях, вздымая к небу землю и огонь.
       Никакой другой огонь не похож на этот, живущий одно мгновение, превосходящий скорость молнии и самый гулкий раскат грома. Даже очень смелые люди перед этим огнем ощущали в себе неодолимую тягу упасть на дно окопа и врасти в землю, чтобы не видеть ослепительной вспышки и не слышать визга и рева металла в воздухе. И если бы можно было, Василий со Звездиным тоже повалились бы на дно окопа, укрылись. Но им было нельзя, и они бежали и бежали.
       Вцепившись в винтовки, солдаты молчаливо жались к стенкам окопов, ожидая своей очереди. Они по опыту знали, что им прикажут доделывать начатое артиллерией. Но каждый из них поклялся товарищу и соседу по окопу, что не пойдет в атаку и откажется наступать.
       "А что потом? - робко тревожилось сердце и по коже пробегала дрожь. - Может быть, полевой суд и расстрел, тюрьма или каторга?"
       Расстрел был страшен, а в тюрьму и на каторгу не хотелось, хотя и жизнь в траншее не лучше этого и опаснее. Не хотелось, потому что звание "солдат" звучало гордо, звание "каторжник" оскорбляло самую душу человека.
       Первые ответные залпы вражеских батарей загремели, когда Звездин и Василий были уже у кургана в центре боевых порядков. Здесь была землянка при блиндированном наблюдательном пункте. Отсюда открывался широкий вид на вражеские позиции и на русские окопы и траншеи.
       - Может быть, в блиндаже переждете? - предложил Василий.
       - Нет. Помогите мне, - Звездин начал карабкаться наверх. Некрепкая стена траншеи обвалилась, кинооператор скользил обратно. Тогда Василий схватил его руками за талию, будто за ручку самовара, мгновенно выбросил на бруствер, протянул ему его аппарат с ручкой шарманки. Заметил при этом, что руки Звездина дрожали, в черных глазах метался страх и одновременно полыхало желание видеть и заснять кусок той жизни, которая называется боем.
       Было в этом что-то похожее на неудержимый полет ночной бабочки к костру, в котором она сгорает, не успев даже пожалеть о своем поступке.
       - Крутите, а я побегу! - крикнул Василий, исчезая в траншее.
       Оставшись один, Звездин ползком продвинулся на обращенный к противнику скат кургана, всматриваясь в местность и оценивая пейзаж, панораму. На всем лежал пушистый иней, синеватый от рассветной дымки и мягкий, как лебяжий пух. Неглубокий снег был забрызган свежими черными комьями земли и желтовато-красными пятнами глины, выброшенными взрывами снарядов.
       Там и сям, точно галки или грачи, чернели обдутые ветрами камни. А вдали, где темнели ряды колючей проволоки, плясали огненные смерчи взрывов. По окопам метались застигнутые огнем люди.
       Нацелившись объективом, Звездин начал крутить ручку. И по мере того, как ложились на пленку кадры огня, разрушений, пляшущих смерчей взрывов, взлетающей к облакам проволоки, кувыркающиеся над окопами и блиндажами доски и куски человеческих тел, он все более забывал о своем личном страхе, о своей опасности. Он заботился лишь о том, чтобы заснять обязательно общее для всех боев, сохраняя индивидуальную особенность данного боя и одолевая каноны ложно-патриотической романтики и официального "метода", рекомендованного военно-кинематографическим отделом Скобелевского комитета.
       Он не знал, что в этом преодолении было уже начало действительного искусства кино, хотя и ограниченного пока рамками фактического и отсутствием художественных обобщений. Но все это должно было придти вместе со свободой, за которую разными путями боролись и Василий и Звездин.
       Василий тем временем успел еще раз проверить готовность солдат к действию, знание сигналов и других условностей руководства забастовкой. Рекомендовал в роте всем равняться по взводу Шаталова.
       Огонь внезапно прекратился с обеих сторон. Люди глядели друг другу в насупленные лица, ожидая еще и другое, что бывает вслед за тишиной после артиллерийского грома.
       - Мать честная! - воскликнул кто-то. - Дыму сколько напустили...
       - Дым солдату не вреден, - отозвались голоса. - На этом бы кончили, вот и ладно...
       - Глянь, братцы, глянь! - закричали солдаты с тревогой. - Ракета!
       Красная ракета промчалась с шипением и треском над головами, ткнулась в снег на полпути до вражеских позиций.
       Все знали, что это капитан Савлуков подал сигнал батальону "в атаку". Знал и подпоручик Звездин. Он нацелил аппарат на окопы, с трепетом ожидал, что вот-вот на бруствере появятся солдаты с примкнутыми штыками и лавиной хлынут к вражеским позициям, над которыми клубился пороховой дым, ставший из черного и синего багрово-лиловым от пронзивших его первых лучей взошедшего солнца.
       Дым клубился по всей широкой дуге вражеских позиций, врезанных глубоким языком в русскую оборону. И перед самой серединой дуги находились позиции той роты, действия которой предстояло заснять на пленку.
       "Зачем же должны наши солдаты лезть в лоб на вражеский кинжал? - подумал Звездин. Он перенес прицел объектива с русских окопов на вражеские позиции, заснял всю их "дугу" и вздохнул с горечью. - Даже невоенному ясно, что в лоб здесь бить не следует. Выгоднее ударить с флангов, по концам дуги..."
       Прервав мысли Звездина, послышалась раздраженная команда:
       - В ата-а-аку! Вылезай, вашу... в печенку!
       Звездин снова повернул аппарат на русские позиции, взялся за ручку.
       - Сам иди, сам воюй! - могуче дохнуло из окопов. И этот солдатский голос, точно ураган, взметнул Звездина с места. Не прячась от свистевших пуль, прыгая через окопы и ложементы, подбежал он к большому колену траншеи и нацелился объективом аппарата вдоль нее.
       "Это важнее огневых кадров! - взволнованно билось сердце, стучало в висках. Звездин лихорадочно крутил ручку. - Это значительнее любой салонно-психологической драмы. Впервые запечатлевается на кинопленке эпизод войны войне. Знал бы Костиков, что делаю я, и что меня волнует! Мне кажется, он один из тех, кто смело борется с войной. Я понял его, и делаю то, что нужно его партии. Это справедливо, потому и делаю, хотя и не собираюсь разделить все идеалы, всю их программу. Впрочем, об этом сейчас говорить рано, покажет жизнь..."
       Кадр за кадром ложились на ленту жизнь траншеи, жизнь забастовавших солдат. Унтер Приходько, усы которого ветер прижимал к щекам, стоял перед солдатами с наганом в руке, а солдаты, вскинув винтовки, грозно приказывали ему:
       - Сам иди в атаку, морда! Сам иди, а с нас хватит!
       - Варева нам прибавить нужно! - кричали солдаты.
       - Сапоги износились, шинели разваливаются от пота и грязи!
       - Паразиты грызут, тело исчесано, а мыла нету!
       Вскоре понабежали в траншею офицеры, даже сам командир 7-й дивизии, генерал Вальтер, отдуваясь и тяжело дыша, пришел грозою к солдатам.
       В суматохе никто не замечал лежавшего на бруствере Звездина с аппаратом. А он работал и работал. К приходу генерала Вальтера были почти израсходованы последние аршины пленки на первый в мире фильм о разложении армии, о неподчинении ее правительству, о выступлении солдат против войны.
       - Давай еду, обувь, одежду! - кричали солдаты на генерала. Он вдруг завопил:
       - В атаку, сукины сыны! Я сам пойду первым, не потерплю позора!
       Солдаты за ноги стащили генерала с бруствера, куда он было начал карабкаться.
       - На побывку отпусти! Я три года не видел жену...
       - А им что, у них любовницы и проститутки, - кричали другие. - Генералы не голодают...
       - Шинели давай, белье! - трубил какой-то солдат генералу в самое ухо, потом рванул гнилое сукно подмышкой, сунул генералу в нос: - Нюхай, в каком мы запахе гнием!
       - Сукины сыны, изменники! - топчась по-гусиному среди солдат, кричал генерал. На этой сцене закончилась пленка, и Звездин с изумлением глядел широко раскрытыми глазами на генерала, которого солдаты могли в любой момент поднять на штыки, стоило лишь кому подать эту мысль. Но генерал храбрился. Он повернулся к своему перепуганному адъютанту и закричал: - Немедленно вызовите пулеметную команду. Бунтовщиков надо расстрелять в назидание другим!
       Адъютант с легкостью серны исчез из опасного места под видом исполнения приказа генерала. Но вместо пулеметной команды, спотыкаясь и тяжело дыша, прибежал поручик Мешков. Квадратные пенсне соскочили с его широкого носа и болтались на шнурке, в серых глазах металось крайнее смятение.
       - Ваше превосходительство! - захлебывающимся голосом доложил Мешков. - Пулеметчики захватили пулеметы, вышли из повиновения...
       - Ваше превосходительство! - вслед за Мешковым подбежал капитан Савлуков. - Все роты батальона отказались идти в атаку...
       Не успел генерал ответить что-либо, как по траншее четким шагом подошел граф Зотов. Не стесняясь офицеров и солдат, доложил громко, с какой-то подчеркнутой торжественностью:
       - Ваше превосходительство! Ни один батальон полка не удалось привести в повиновение. По телефону сообщили, что забастовка перебрасывается в другие полки вверенной вам дивизии...
       - Корпус подыму, армию! - кричал Вальтер, сам уже не веря в силу своей угрозы. - Изменники, немцу продались!
       - Никому не продались! - воскликнул подбежавший прапорщик Шаталов. - Это народ говорит, с ним не повоюешь... Уходите, Ваше превосходительство! За возбужденных солдат я не могу поручиться, если вы...
       Генерал взглянул на Шаталова сумасшедшими мутными глазами, выхватил из кобуры пистолет.
       - Что ж, генерал, стреляйте! - бледнее, сказал Шаталов, распахнув борта шинели.
       Генерал повернулся и медленно пошел, косясь на сверкавшие штыки солдат, на их огнем горевшие глаза.
       - Вот это здорово! - прошептал Звездин. - Мне удалось схватить на пленку генерала, у которого стало пусто на душе, когда он увидел перед собою прапорщика и штыки мятежных солдат. Для генерала война кончилась, наверное. И правильно сказал ему прапорщик Шаталов, что с народом не повоюешь!
      
      

    36. САМОЕ ОБЫКНОВЕННОЕ

      
       Вдруг земля дрогнула от невыносимого грохота, горячая воздушная волна сбросила подпоручика Звездина в траншею вместе с его аппаратом.
       - В укрытие! - закричал знакомый голос. Сильные руки толкнули Звездина по кривому ходу сообщения к многоскатному блиндажу. - Да ничего, самое обыкновенное! - пояснил Василий: - немцы начали артподготовку, будут наступать...
       - А мне теперь что?
       - Крутить ручку своего аппарата. По должности положено...
       - Но я поступил по долгу, - возразил Звездин, нагибаясь и переступая порог блиндажа. - Я уже израсходовал всю пленку на забастовку солдат...
       - Молчите! - шепнул Василий, увидев в блиндаже прапорщика Сазонова и "вольнопера" Полозова. - При этих нельзя...
       - Мой отец всегда внушал мне мысль руководствоваться в поступках сознанием долга и необходимости, - прижимаясь локтем к Василию, тихо сказал Звездин на ухо, когда они прошли в дальний угол блиндажа, присели у стенки. - И мне бы хотелось...
       Треск разорвавшегося вблизи снаряда заглушил все. Накаты разъехались, на головы хлынул целый водопад земли, пахнуло через расселину едким дымом.
       Сидевшие ближе к двери, люди бросились из блиндажа. И едва они выскочили, выход завалило бревнами и землей.
       - Это что, гибель? - тяжело дыша, спросил Звездин, с которого Василий энергично сгребал землю и щепки.
       - Нет, нас просто завалило. Конечно, скоро люди отроют. Но нам некогда ждать. Попробуем вылезть через пролом в потолке... Вы об отце сказали. Кто ваш отец? - работая в полумраке, спросил Василий. - Вот и ваш аппарат нащупал, держите...
       Еще один снаряд взорвался совсем близко. От газов стало трудно дышать, но расселина в потолке разошлась, через нее было видно небо в дыму, белела заснеженная лысина кургана.
       - За мной! - скомандовал Василий, нырнул головой через расселину и, подтянувшись на руках, выбросился из ловушки. - Давайте аппарат, давайте руку!
       - Ну вот, из могилы вылезли, - пошутил Василий, когда отбежали по траншее от кургана и разрушенного тяжелыми снарядами блиндажа. - На кургане наблюдательный пункт, вот и немцы стараются... А как у вас, ничего?
       - Ничего, - стуча зубами, ответил Звездин. - Дорого приходится платить за экран. Но мне отец всегда говорил, что правда дороже жизни. Ведь мой отец знаете кто?
       Василий с изумлением посмотрел на Звездина, назвавшего имя и фамилию одного из крупнейших русских естествоиспытателей и физиков.
       - Не удивляйтесь. Это правда. Звездин - это мой псевдоним... и об этом прошу никому не говорить, пока не появятся на экранах задуманные мною фильмы... Я, признаться, щепетилен к неудачам и не хочу, пока не обозначится успех, работать в кинематографии под фамилией отца. Он ученый, а я лишь стою у истоков будущего кино, которое пока большинство не признает за искусство и считает лишь "средством технической репродукции"...
       ... Едва прекратился артиллерийский огонь, солдаты и офицеры хлынули из укрытий в траншею, встали у бойниц, приготовились к бою.
       На виду у всех потоки австрийских и немецких солдат, вырываясь через пробитые русской артиллерией бреши в рядах колючей проволоки, разливались вширь и голубыми и серо-зелеными волнами катились к русским окопам.
       "Они не стали пока другими, - со злостью подумал Василий о немцах. - Наверное, командование держит этих молодчиков во второй линии, теперь бросило на нас. И они идут, бегут, как сорвавшиеся с цепи собаки. Они не захотели понять, что мы были против сегодняшней бойни и сорвали приказ командования о наступлении, им хочется вспороть штыками наши животы. Не бывать этому!"
       Сзади послышался хриплый лающий крик:
       - Немцы иду-у-ут, немцы-и-и! Огонь, сукины сыны, огонь!
       Никто из солдат не шелохнулся, не выполнил приказа генерала Вальтера, пересидевшего всю артподготовку в окопной нише, откуда он выгнал под осколки какого-то солдата, и того убило: лежал на дне окопа с раскроенным черепом.
       Солдаты, казалось, не слышали голоса генерала. Глаза и внимание их были прикованы к надвигающимся немецким цепям. Они уже были близко и вот-вот должны захлестнуть русскую оборону.
       "Полк сдается в плен немцам! - страшная мысль пронзила генерала. И он бросился бежать. - Хоть бы скорее вырваться отсюда, пока свои же солдаты не подняли на штыки... Скорее, скорее... добежать бы до батарей. Потребую бить снарядами по изменникам..."
       - Назад, подпоручик, назад! - закричал Вальтер на встретившегося с ним Звездина. Показал отчаянным жестом руки за спину: - Там полная измена, солдаты не стреляют в немцев...
       В это время немцы по всей ширине цепей перешли от ускоренного шага к стремительному бегу и, вскинув ружья наперевес, сверкнули сотнями штыков, будто подбросил кто в воздух целый дождь зеркальных осколков, отразивших солнце.
       - Ваше благородие! - не выдержал Байбак, стоявший рядом с Василием. - Германы совсем близко, австрияки напирают. Переколют они нас, ваше благородие. Морды у них, поглядите, пьяные, звериные. Даже сопли из носа пустили, утереться некогда... Давайте, ваше благородие приказ!
       - И Василий почувствовал, что солдаты в своем переживании достигли того предела психического напряжения, за которым может начаться отчаяние и паника. Он поднял руку с ракетным пистолетом, нажал на спусковой крючок.
       Увлекаемый генералом в тыл, Звездин то и дело оглядывался. Он не хотел верить, что полк сдается в плен и что прапорщик Василий сдается в плен немцам.
       - Зеленая ракета! - воскликнул Звездин. - наша, в сторону немцев...
       - Ничего не понимаю! - сказал генерал, задыхаясь от усталости и глядя на передовую, где на разных участках вспыхивали в небе бледные зеленые ракеты. - Ничего не понимаю. Зеленые ракеты в системе наших сигналов на сегодня не предусмотрены...
       Через мгновение загрохотали ружейные залпы, застучали пулеметы, земля дрогнула от басистого грохота массовых гранатных взрывов.
       - Да это же огневой удар! - закричал генерал. - И на такой близкой дистанции, что сразу все введено - винтовки, пулеметы, гранаты... Как же можно? По уставу не допускается... В штыки только можно, в штыки... Да и кто же смог бросить мятежный полк в бой, когда немцы так близко, плен, казалось, неизбежен...
       - Урра-а, урра-а, урра-а-а-а!
       - Они, наши, они! - генерал теребил Звездина, дышал ему в лицо, будто полоумный. - Они, наши перешли в штыки! Непостижимо! Кто же мог и почему зеленая ракета? Бежим туда, скорее!
       Генерал не знал, что зеленая ракета стояла в сигналах забастовщиков. Она могла быть брошенной и в сторону карателей, с которыми сражался бы полк, будь они присланы генералом, и в сторону немцев, если они все же пойдут в атаку. Пошли немцы, полк сражался с ними...
       Не слушая больше вопросов и замечаний Звездина, генерал бежал на шум боя. Ноздри его носа раздувались, как у горячего коня, глаза блестели. Он понимал, что исход боя может решить и его генеральскую карьеру. Он был готов бежать, пока лопнет сердце, чтобы оказаться в рядах сражающихся и потом приписать себе в донесении весь возможный успех в этом бою. "Пусть тогда посмеют мои завистники сказать, что я трус, что я не справился с мятежным полком! - в мыслях воевал солдат со своими личными врагами в генералитете. - Пусть посмеют сказать, что я убежал от солдат, если я окажусь среди них в бою, и на меня обратят внимание. Трус - мой адъютант. Его придется расстрелять для острастки другим и для моей выгоды!"
       Разъяренные тупым упорством немцев, продолжавших рваться в русские окопы через огонь, русские солдаты ударили в штыки.
       Василий понимал, что только решительной контратакой можно было теперь справиться с численно превосходящим противником и устранить реальную угрозу гибели полка.
       Штыковой удар сломал ряды немцев. Они попятились, потом побежали.
       Преследуя их, рванулись в вдогонку даже резервные солдаты. И вот тут унтер Приходько, наконец, снова обнаружил Петровского, потерянного из вида во время огневого боя с противником.
       Спрятавшийся было в резервной траншее, Петровский был вынесен оттуда лавиной контратакующих солдат. Заметив унтера, он совершил неожиданный маневр: нырнул под ноги солдатам, ловко упал возле выходных ступенек в надежде, что унтер вгорячах проскочит с солдатами мимо. "А я тогда трахну себя прикладом по щиколотке, - смекнул Петровский. - Вот и опухоль, вот и причина, вот и придерись..."
       Но унтер Приходько вовсе не хотел терять свои лычки, надеялся на повышение. Его бдительность поэтому достигла совершенства: коршуном налетел он на Петровского и, схватив за шиворот, потащил на бруствер.
       - Вылезай, шельма, вылезай! - кричал и бил кулаком в спину упиравшегося Петровского. - Видишь, все пошли в атаку, а ты...
       Укусив унтера за палец, Петровский вырвался и побежал к немецким позициям вслед за другими. В это время ударили артиллерийские батареи врага, прикрывая отступление своих войск. В дыму и грохоте разрывов Петровский совсем растерялся. Он хотел было вернуться в траншею, но увидел там ненавистного унтера с револьвером в руке и понял, что унтер сейчас застрелит его.
       "Все равно помирать! - отчаяние захватило его клещами, в глазах потемнело. - Убегу в плен и на этом кончу воевать!"
       Ухватившись со страха за шейку штыка, расставив по телячьи ноги и вытянув шею, маленький рыжий солдат потоптался на месте перед стеною взрывов и визжащих осколков. Потом, увидев сквозь поредевший дым немецкие позиции и бежавших к ним солдат, завыл бабьим голосом, пустился бежать с поразительной быстротой. Приклад его винтовки колотился и прыгал по мерзлым колчам и комьям вывороченной снарядами земли и глины.
       Огонь противника возрастал и уплотнялся, разливаясь вправо и влево. В бой вступили соседние батальоны и полки.
       - Стреляй, стреля-а-ай! - кричал Байбак, врываясь первым в окопы противника и на штыке выбрасывая за бруствер, как снопы вилами, двух вставших перед ним солдат. - Это самое обыкновенное, Россию не одолеешь, если мы встанем на защиту...
       - Это вам не с генералами воевать, не с нашим бездарным правительством! - стреляя из револьвера на бегу по противнику, кричал прапорщик Шаталов. И по лицу его вдруг пробежала улыбка. В его мечте как бы родилась та народная армия, о которой говорил ему Василий в беседе на Литейном мосту в Петрограде. - Вперед, братцы, вперед! Мы приучим немцев искать с нами встречу на площадках братания, а не в штыковом бою...
       На бруствере неприятельской траншеи упал прапорщик Ланге.
       - Прощайте, я убит! - прохрипел он в лицо склонившемуся над ним Василию.
       - Выживите, вы только ранены. Мы сейчас отправим вас в тыл, в госпиталь...
       - Не-е-ет, я убит, - простонал Ланге. Кровь хлынула изо рта, по лицу начала разливаться бледность, и Василий снял с головы папаху.
       - Кто давал сигнал зеленой ракетой? - перекрывая топот ног, слышался крик генерала Вальтера.
       - Не можем знать, ваше превосходительство! - откликнулось сразу несколько солдатских голосов. - Весь полк пошел в контратаку, мы тоже...
       "Все же смелый старик! - подумал Василий о генерале. - В передовую цепь прибежал искать сигналиста... Но встречаться мне с ним сейчас не нужно".
       Оставив убитого Ланге, Василий схватил винтовку возле трупа солдата, побежал вперед.
       На бруствере второй австрийской траншеи он увидел удивительную и рассмешившую его картину: на кожухе австрийского пулемета, вцепившись пальцами в щиток, верхом сидел Петровский. Из-под разреза его шинели торчало черное рыло пулемета, у ног валялась груда стреляных гильз.
       Задрав голову, Петровский испуганно моргал глазами на трех огромных австрийцев, которые стояли перед ним с высоко поднятыми руками и сияющими лицами: они радовались, что попали в плен и остались живыми...
       - Петровский, сопроводи пленных в штаб! - скомандовал Василий, и солдат молниеносно вскочил, взял винтовку наперевес и грозно крикнул на австрийцев:
       - Шагай вперед меня, раз попались в плен. Дело самое обыкновенное!
      
      
      
      

    37. ПРЕДЛОЖЕНИЕ ГРАФА ЗОТОВА

      
       После забастовки в полку некоторое время граф Зотов как бы избегал встречи с Василием один на один. И вдруг зашел к нему в блиндаж, когда Василий был один, отдыхая после ночного дежурства в первой линии.
       - Вот, прапорщик Костиков, - показывая ему брошюру Льва Толстого "Солдатская памятка", сказал Зотов. - Эта любопытная вещичка написана в 1901 году. А в ночь под 24 июля 1902 года в гектографированном виде попала в руки солдат военного лагеря в Феодосии...
       - Вы разве там были? - настороженно спросил Василий.
       - Нет, я не был, - серьезным тоном ответил Зотов. - Там был ефрейтор Петровский, отец нашего знаменитого дезертира, случайно взявшего в плен трех пулеметчиков вместе с пулеметом...
       Василий пожал плечами и усмехнулся:
       - Какая же тут связь?
       - Непосредственная, - продолжал Зотов, потрясая брошюрой. - Ефрейтор был грамотным человеком. Брошюрой он настолько увлекся, что сумел сохранить ее, невзирая на многочисленные обыски... И вы, прапорщик Костиков, не удивляйтесь такой моей осведомленности: мне рассказал об этом наш знаменитый дезертир, когда я вызвал его для беседы по поводу его отказа получить медаль "За храбрость".
       - Вы его уговорили взять медаль?
       - Нет, не уговорил. Он расплакался и... я хотел уже посчитать его сумасшедшим, но вспомнил о письме Букреева... Как вы знаете, в юнкерском училище Петровский уже разыграл однажды сумасшествие, чтобы не отвечать за распространенные среди юнкеров листовки в часы, когда Петровский стоял на посту...
       - И гарантия только в этом?
       - Нет, гарантии имеются другие, более реальные, - продолжал Зотов. - Я получил документальные подтверждения, что отец Петровского действительно находился в июле 1902 года в военном лагере в Феодосии, и что среди солдат лагеря действительно была кем-то распространена вот эта брошюра, гектографированная. Исторический экземпляр, можно сказать. В 1905 году издательство "Обновление" отпечатало эту брошюру массовым тиражом, но уже в декабре "Солдатская памятка" была арестована, издательство привлечено к уголовной ответственности... Я мог бы и не рассказывать, но... к делу приобщалось и ваше имя, прапорщик Костиков...
       - Как вас понять?
       - Все выяснится, прошу терпения, - возразил Зотов. - Мне известно больше, чем вы предполагаете. А тут еще этот Петровский. Знаете, как он начал было убеждать меня в своей правоте и ненависти к войне? О, любопытный случай. Солдат вдруг достал из-за голенища сапога завернутую в тряпицу вот эту брошюру и начал мне читать, что присяга обязывает солдата убивать по приказанию начальства своих безоружных братьев рабочих и крестьян. Убийство же людей является грехом, почему и все должны свергнуть с себя постыдное и безбожное звание солдата.
       - При чем же тут мое имя? - с досадой возразил Василий, в сердце которого закралось подозрение к Зотову. "Не думает ли граф броситься в провокацию? С такими людьми это бывает..."
       - Петровский утверждал, что и офицеры думают, как он, о войне и солдатском положении. И он сослался на вас, на покойников - Ланге и Шаталова, на подчиненных вам офицеров...
       - Простите, граф! - прервал его Василий негодующим голосом. - Я хорошо помню ваши слова, сказанные на дружеской пирушке: "...системе своеволия и произвола, царящей в России, нужны Шерстаковы, - говорили вы и спрашивали: - Кто же без них станет шарить в вещах товарищей и организовывать подлоги?" И вот теперь, мне кажется, вы намереваетесь играть роль Шерстакова... Не этим ли объясняется, что солдат Петровский почему-то исчез неизвестно куда...
       - Василий Петрович, это заблуждение! - воскликнул Зотов. - Если бы доносить на Вас, то мог бы давно это сделать. Я ведь видел вас с ракетным пистолетом в день забастовки, видел пущенную вами ракету и все понял: ваша воля довлела в этот день над полком и поведением солдат... Генерал Вальтер спрашивал, кто бросил ракету, но я промолчал. Я не хочу помогать нынешнему правительству и порядку. Кроме того, в душе я восхищался вашему умению без штаба и легальной возможности так умно организовать и подчинить себе полк, заставить его выполнить ваши приказы, когда он отказался подчиниться даже командиру дивизии..., - Зотов помолчал, выдерживая своеобразную дуэль скрестившихся взоров его и Василия, потом подошел к нему и дружески положил руку на плечо, вздохнул.
       - Я не враг вам. Я лишь хочу привлечь вас на сторону наших сил для совместной борьбы за обновление России. Мне, конечно, небезразлично, я хочу точно выяснить мотивы, какие двигают поступками солдат, идущих за вами. Дело с Петровским, кажется, дало мне в руки некоторый ключ к пониманию солдатской души: она в плену толстовщины...
       - Если вы так думаете, я не стану вам мешать, - сказал Костиков.
       - Дело в другом, Василий Петрович, - нетерпеливо перебил Зотов. Философская доктрина Толстого неспособна обновить Россию. И очень жаль, что способный офицер, как вы, растратит из-за этой доктрины свои силы и даже попадет под расстрел, возможно... Конечно, нужно влиять на солдат, нужно уметь использовать их буйную полуслепую силу, но... по реальному пути...
       - По какому же?
       - Я пришел к вам в надежде, что вы меня поймете и пойдете рядом со мною в бой за обновление России. У нас есть реальный путь, все продумано... в Петрограде имеем сильную и хорошо организованную группу, но... нам нужны офицеры, пользующиеся доверием масс, доверием солдат. Вы подходите... Да, да, Вы подходите. Ради этого мною приняты меры уберечь вас от опасности: замято дело с забастовкой, Петровский признан нервнобольным и демобилизован...
       - Даже? - с удивлением спросил Василий.
       - Это сделано по моему плану, так как пребывание Петровского здесь опасно для вас: он и в самом деле потрясен всем случившимся, мог бы ненароком дать вредные показания...
       - Спасибо, граф! - приглушенным голосом сказал Василий. - Спасибо за откровенность и заботу. Теперь мы знаем друг о друге больше, чем раньше знали, хотя и еще более стали походить на людей, которых свел вместе лишь перекресток дорог, но не смысл пути...
       - Значит, наши дороги разойдутся?
       - Вы, безусловно, смелый человек и по-своему честный, - продолжал Василий. - Полагаю, что и мне не откажете в этих качествах. Вот почему я скажу вам откровенно: не стану поддерживать дворянскую "фронду" и всякий другой заговор, если он ставит узкую цель излечения России от "распутинщины" при сохранении причин и основ, порождающих "распутинщину". Есть такая болезнь - "рак" или, по научному, "карцинома". Для этой злокачественной опухоли примечателен неудержимый ее рост и разрушение окружающих тканей. Говорят, болезнь излечима при раннем ее распознавании, приводит к смерти, если запущена. И вот я убежден, что "распутинщина" представляет собой лишь внешний признак, что больной наш современный строй уже неизлечим. Зачем же вы собираетесь лечить его, когда надо убить?
       Зотов слушал, вытаращив глаза и не перебивая Василия, а тот продолжал:
       - Заметьте, граф, нынешний строй весь изъеден раком, весь его организм. Но могут быть и частные заболевания, так сказать местные очаги "распутинщины" или ее рецидивы в более здоровом строе. За теми можно и нужно следить, вылечивать своевременно. Но то уже другое дело... Скажу вам, что ваши выводы "о солдатской душе" совершенно ошибочны. И если вы станете исследовать эту "душу" дальше и глубже, оставаясь смелым и честным человеком, то, весьма возможно, наши дороги где-то сблизятся, мы снова встретимся с вами на перекрестке дорог, пожмем друг другу руки...
       Зотов резко встал, Василий тоже.
       - До свиданья, прапорщик! - холодно сказал Зотов, не подавая руки, лишь взметнув ребро ладони к папахе. - О нашем разговоре прошу забыть...
       - До свидания, граф! - четко "козырнул" Василий. - Молчать я умею даже и тогда, если из памяти трудно бывает изгнать поразившие меня события или мысли...
       ... С Зотовым после этого Василий долго не встречался: зайти в штаб не выпадало случая, в окопах Зотов перестал бывать по неизвестным Василию причинам.
       - Неприятности у человека, вот и затворничает, - сказал однажды поручик Мешков, с которым Василий разговорился о Зотове. - Во-первых, командующий гвардией, великий князь Павел Александрович, узнал о забастовке в нашем полку и отказал на этом основании графу Зотову в его просьбе возвратить в гвардию...
       "Это большой удар по графу Зотову, - слушая Мешкова, в мыслях решил Василий, так как знал о желании Зотова попасть в столицу именно теперь, под разгар событий, чтобы со свой группой бороться за омоложение России. - Неужели там разгадали тайне замыслы графа?"
       - Во-вторых, Зотову не повезло даже среди своих бывших покровителей, - продолжал Мешков свой рассказ, умышленно замедливая его по своей привычной манеры интриговать слушателей. - Командир Второго гвардейского корпуса, Раух, не только отказался поддержать графа Зотова перед великим князем, но и прислал оскорбительное письмо с обвинением в трусости, крамоле и малодушии... Между прочим, Зотов сам мне рассказал вчера об этом. А как ругается, умора! "Черт бы подрал этих баловней судьбы, аристократов! - кипятился он в гневе, иначе, наверное, никогда не высказал бы при мне такие мысли. - Они готовы затолочь меня в грязь, хотя это место более подходяще для них самих - бездарных, трусливых и эгоистичных: ведь князь Павел совершенно ничего не понимает в военном деле и в политике, а этот злополучный Раух пачкает штаны при первом услышанном выстреле. Кто же теперь не знает, что по этой причине Раух в больном состоянии возвратился с Западного фронта, не доехав до него целых восемь верст: самолет сбросил бомбу, Раух закатил истерику, испортил воздух на целую версту от себя... Куда же такого на фронт, еле живого назад привезли. А теперь еще пишет, что граф Зотов трус, крамольник и малодушный..."
       Третью неприятность принесла графу Зотову отрицательная характеристика, составленная на него по линии пехотного командования, - Мешков поглядел на Василия испытующим взором и добавил: - Мне кажется, что эта характеристика особенно глубоко засела графу в печень. Ведь она помешала ему получить чин подполковника и перебраться в Петроград, где, Зотов мне признался, создается благоприятная обстановка для его деятельности. У него ведь, замечаю я, есть какие-то планы дальнего прицела...
       - Я не замечаю, - сказал Василий. - Меня лишь во всем этом беспокоит одно: Зотов перестал бывать с нами, а кроме негде узнать новости. Ведь мы же почти ничего не знаем, что делается там... Самой последней новостью, которую привез из Петрограда прапорщик Круглов, заместивший вакансию погибшего в бою командира взвода Шаталова, было сообщение об открытии 14 февраля сессии Государственной думы...
       - Нет, почему же? - возразил Мешков, хитро прищурив глаза. - Прапорщик Круглов сообщил еще и другую новость: в день открытия сессии Государственной думы на улицах Петрограда прошли бурные народные демонстрации с лозунгами "Долой войну!", "Долой самодержавие!" Разве он не сказал вам об этом? Ведь в полку об этом шепчутся люди...
       - Не знаю. Мне об этом прапорщик Круглов не говорил...
       После ухода Мешкова к пулеметчикам, Василий некоторое время ходил по блиндажу и думал, думал, думал, желая проникнуть в суть столичных событий, о которых рассказывал ему по секрету Круглов. "Пожалуй, так оно и есть, - возвращались мысли к одному и тому же выводу: - Партия взяла курс на скорую революцию. Иначе, чем же объяснить такие строгие меры правительства с целью держать фронт в полном неведении: цензура стала драконовской даже за частными письмами. Прекратилась доставка газет. За последнее время ни один агитатор из столицы не проник в передовые части из-за повальных арестов. Но что же происходит там?"
       Обстановка неясности на фронте давила и возмущала людей. Василию она совершенно не давала покоя: люди спрашивали, а он не знал, что же им ответить. Вот почему он буквально запрыгал от радости, когда в конце дня ему сообщил граф Зотов по телефону, что нужно немедленно выехать в командировку вместе с прапорщиком Сазоновым в город П...(Проскуров).
       "Это же здорово, - радовался Василий. - В городе П..., расположенном на границе фронтовой полосы и войскового тыла, есть, наверное, возможность прочесть газеты или поговорить с приехавшими из столицы людьми. Да и со Звездиным встречусь... Он уже дважды писал, что нужно поговорить о кинофильме. В ночь же и выедем, чтобы не откладывать. За это предложение графа Зотова я благодарю его".
      
      
      
      

    38. В ГОРОДЕ П...

      
       В городе П... подпоручик Звездин снимал для кинематографического товарищества "Русь" новый патриотический фильм-боевик под продиктованным ему названием "Козьма Крючков в Галиции", так как вся пленка с кадрами событий в мятежном полку была изъята цензурой. Звездина предупредили, что при повторении нечто подобного он будет отдан под суд.
       Об этом Звездин в несколько иносказательной форме писал Василию, а на кромке письма добавил: "Моей главной заботой сейчас является создать фильм, чтобы он удовлетворил цензоров и зрителей. Что вы на это скажете?"
       И вот теперь, в пути, Василий обдумывал свои советы Звездину, так как писать о них не считал возможным. "Что ж, так и скажу при встрече, - решил он. - В фильме нужно максимально восхвалять мудрость правительства и командования, доблесть Козьмы Крючкова, и тогда Звездин достигнет цели: зрители и цензоры по-разному поймут фильм. Для цензоров он будет в рамках инструкции, а зрители через туман и дым фимиама увидят действительную правду и будут довольны..."
       На третий день Василий с Сазоновым прибыли в Проскуров.
       Этот городок, как рассказывал местный житель, до войны был очень тихим: молодые фармацевты и приказчики писали здесь любовные стихи уездным барышням, полицейские чины охотно посещали семейные балы и крестины, азартно сражаясь в фанты с хозяйскими детишками, местные философы с длинными пейсами и вставными золотыми зубами сутками спорили о смысле жизни на скамеечках у ворот и калиток. А когда они уходили спать, на тех же скамеечках любили друг друга молодые парочки, практикой своей опровергая философские мысли о пользе аскетизма и бренности всего плотского на земле.
       В городке имелся единственный бульвар, обсаженный липами. В июне они цвели, наполняя воздух медовым ароматом. Пчелы звенели над цветами, девушки любовались липами, ожидая любимых на свидание в воскресные дни и задумываясь над красотой цветущих деревьев. "Вот бы себе иметь такую прелесть, - мечтали и вздыхали. А ветви лип, качаясь на ветру, походили на зеленые павлиньи хвосты с золотистой бахромой по краям. - Сколько в них обоняния и свежести".
       В войну городок забыл свою былую тишь, походил на растревоженный муравейник: везде движение и пестрота. На заборах многоцветные плакаты "Земгора", в витринах торчали сытинские лубки, портреты царя в одиночку и в окружении августейшей семьи, портреты Брусилова и Алексеева и каких-то других "знаменитостей", о которых Василий и Сазонов никогда ничего не слышали.
       - Убей меня на месте, - пожимая плечами, воскликнул Сазонов, когда они проходили с Василием мимо галереи портретов, - но не могу припомнить ни этих портретированных "знаменитых" лиц, ни этих надписанных под портретами имен...
       - Я тоже грешен: не помню, - сказал Василий. - Теперь ведь немало дерьма прославляется карьеристами-художниками...
       - А что ж, и молодцы! - неожиданно бодро воскликнул Сазонов. - Наловят рыбки в мутной водичке, на всю жизнь хватит с женами и чадами... Погляди вон на тех щеголей, что к расфуфыренным красоткам пристраиваются. Вырвались, как и мы, наверное, на недельку из фронтовых блиндажей, спешат насладиться...
       - Ну и наградят их эти красотки столичного стиля, - брезгливо сказал Василий, поглядев в спину офицерам, которые повели своих дам по бульвару.
       - Велика беда! - задиристо и безответственно, будто в этом был героизм, возразил Сазонов. - Ну, положат в госпиталь. Это же не хуже передовой линии...
       На городской площади шло обучение роты чехов. Совсем недавно австрийские офицеры гнали их по улицам Праги и заставляли петь: "Погоди, проклятая Сербия, с монархией в бой не вступай!". Но в первом же бою чехи перебежали к русским и вступили здесь в Чехословацкий корпус военнопленных для борьбы против Австро-Венгерской монархии.
       За площадью высилось старинное бурое здание, в котором расположено нужное Василию и Сазонову учреждение. Василий попросил Сазонова оформить бумаги и условился встретиться с ним в шесть часов вечера на городском бульваре, а сам пошел к Звездину.
       Почтовый переулок и дом  15, в котором проживал подпоручик, Василий нашел быстро. Но попасть в дом оказалось нелегко: он был в глубине двора с высоким забором и наглухо забитой калиткой изнутри такими большими гвоздями, что концы их вышли сквозь верею наружу и здесь были усердно загнуты топором и вдавлены в седую прыщеватую древесину.
       - Скажите, этот ли есть дом  15? - спросил Василий у пожилого обывателя. - Здесь ли живет оператор Звездин?
       - Да, да, здесь, - ответил старик, проходя мимо. - А что калитка забита, так это по распоряжению Звездина...
       "Вот это мило! - подумал Василий. - Приглашал зайти, а сам заколотился на гвозди. Не лезть же мне через забор на виду у публики?"
       В это время во дворе послышались чьи-то приближающиеся шаги. Потом кто-то царапнул доску ногтями, мягко стукнул коленом, и часть забора отворилась наподобие широкой двери. На улицу со двора вышел высокий старик, прикрыл за собою и пошел, ничуть не смущаясь, что на него с изумлением глядел Василий.
       "Видимо, старик не считает свой способ выхода со двора секретным, - решил Василий. - Ведь иначе он не стал бы так открыто и спокойно запирать за собою искусно выпиленную и прибитую на шпуги и ремневые петли часть забора. Хорошо, попробую и я войти этим путем в загадочный Сезам..."
       Василий решительно шагнул к забору, надавил на него плечом. И вошел.
       Двор оказался обширным и пустым. Под досчатым навесом стояли рядочком бутафорные пушки, к стенкам забора прислонены фанерные декорации охваченных пожаром деревень и фасадных стенок многоэтажных домов, из окон которых вырывались красные языки пламени.
       Глубокий снег во дворе был истоптан, будто целый батальон солдат сражался в рукопашную с батальоном противника. В глубине двора стояла возле дома фанерная модель небольшого аэроплана, врезавшегося винтом в снег. Хвост с расщепленным рулем глубины задран к небу. Создавалось впечатление трагической гибели летчика на этом разбившемся аэроплане.
       Мимо аэроплана Василий поднялся на высокое круглое крыльцо, напоминавшее колоннами и куполом над ними камероновскую ротонду восемнадцатого века.
       На стук вышел Звездин. Обрадовался и сейчас же провел Василия в свою комнату, в убранстве которой переплетались вкусы и привычки делового человека-холостяка с женскими вкусами и привычками, придавшими комнате отпечаток мягкости и семейного уюта.
       - У вас тепло, - сказал Василий, посматривая на заваленный бумагами и витками испорченной кинопленки широкий стол, окруженный плюшевыми креслами вишневого цвета, на сверкающий черной лакированной поверхностью рояль с приспущенным модератором и на двуспальную кровать с луноподобными начищенными медными шарами на спинках. Над кроватью висели коврики с нашитыми из шелка собачками и птичками и два небольших зеркальца в серебряной оправе в виде змеи, кусающей свой собственный хвост. Аромат духов насыщал теплый воздух. - Да, Сергей Сергеевич, тепло у вас и уютно. Но добраться к вам труднее, чем к древнекитайскому императору. Да и вообще веет от вашего дома таинственностью...
       - Вас, Василий Петрович, смутила калитка и бутафория? - засмеялся Звездин. - Но ведь двор заменяет мне и ателье для съемок, и поле сражения, и место будущих пожаров в селениях Галиции, и аэродром и, наконец, большую площадь для встречи выдуманного Кузьмы Крючкова с приветствующей его выдуманной толпой, восхищенной подвигами Крючкова в Галиции...
       - Но зачем же так накрепко заколачивать калитку? - присаживаясь в кресло, спросил Василий.
       - По ходу действия потребовалось, чтобы галицийские крестьяне заколотили гвоздями калитку и закупорили бы, таким образом, во дворе роту отдыхавших немцев. Потом появляется Козьма Крючков и моментально уничтожает немецкую роту солдат вместе с вооружением. Но парни, игравшие роль галицийских крестьян, так отменно и натурально заколотили калитку гвоздями, пока я снимал их на пленку, что для меня легче стало прорезать новую дверь, через которую вы и вошли во двор, чем расшивать старую калитку...
       - А почему же вы не поручили самим галийским крестьянам перебить немцев во дворе, возложив эту явно непосильную работу на Крючкова?
       - Сказать откровенно и полагаясь на вашу честность?
       - Да! - ответил Василий. - Я хочу откровенности. На мою честность вы можете положиться...
       - Так вот, Василий Петрович, - серьезным голосом начал Звездин. - Меня многому научила конфискация цензурой моего правдивого фильма о забастовке полка. И я решил в этом фильме "Козьма Крючков в Галиции" создать культ всемогущего героя-вояки, которому все нипочем, и восхвалить мудрость правительства и командования до невероятной гиперболы, до чепухи... Это теперь в моде.
       - Ваша идея, поскольку я понимаю, построена на психологической основе: сильно преувеличенные или до неприличия расхваленные вещи, люди и явления воспринимаются зрителями, слушателями или читателями, вообще народом, как едкая карикатура...
       - Совершенно правильно. И зритель поймет мой фильм правильно. Люди, как и вы, не только поймут карикатурность Козьмы Крючкова, но и почувствуют, что галицийские крестьяне, считай народ, не нуждаются в преклонении перед Крючковым-воякой, сами могут справиться с внешними и внутренними врагами, но ждут своего часа и смеются над напыщенным и выдуманным Крючковым, на которого похожи почти все нынешние правители Руси, загоняющие народ в рогожный куль... Скажите, вы одобряете мою идею?
       - Да, Сергей Сергеевич. Всю дорогу я думал, привез вам даже свои заметки в ответ на ваше письмо, особенно на слова на полях письма. Я тоже, как вы увидите из записок, пришел к выводу о необходимости высмеивать глупых, но могущественных властью людей средствами гиперболического захваливания. Тогда их скорее поймет народ и вышвырнет. Иначе ведь и не возможно сказать правду самодовольным тупицам-вельможам. Вы знаете историю с памятником Александру III?
       - Признаться, Василий Петрович, над этой историей я много раздумывал. Правителям он казался импозантным, а вот народ понял его карикатурность, сложил о нем и о правительстве много злых и справедливых острот. Когда же верхи разгадали, то не смогли наказать автора и исполнителя проекта памятника: импрессионист Павел Петрович Трубецкой, посадивший одного животного на другого, успел бежать за границу...
       - Вы что же, - улыбнулся Василий, - полагаете навострить лыжи из России после выхода на экран создаваемого вами фильма?
       - Нет, я не думаю навострить лыжи, - возразил Звездин. Лицо его приняло очень серьезное выражение. Он придвинулся к Василию и сообщил, что вчера был в гостях один столичный журналист и рассказывал о начавшейся всеобщей забастовке в Петрограде и о слухах, что войска столичного гарнизона отказываются стрелять в народ. - Понимаете, Василий Петрович? Если журналист сказал правду, то можно ожидать не моего бегства из России, а чьего-либо другого...
       - Вот за эти добрые вести благодарю! - порывисто пожал Василий руку Звездина. - Из-за одних этих вестей следовало приехать с фронта...
       И еще с полчаса беседовали молодые офицеры. Это была не просто беседа, а скорее - бурные грезы о завтрашнем дне, неизбежном, как восход солнца или морской прилив, как жизнь и смерть.
       - Ну, Сергей Сергеевич, мне пора, - взглянув на часы, встал Василий. - Сазонов меня ждет. Вы его знаете...
       - Да, я знаю Сазонова. И мне он кажется каким-то подозрительным. Вы с ним поосторожнее, Василий Петрович, особенно теперь, когда власти хватают людей по доносам. Прошлой ночью, забыл вам сказать, была облава, арестовали группу большевиков. Говорят, они ехали на фронт и везли антивоенную литературу...
       Звездин проводил Василия на крыльцо.
       - Если что-либо случится, Василий Петрович, не стесняйтесь, прямо ко мне... У меня есть кое-какие связи...
       Василий посмотрел в лицо Звездина. В сумерках оно казалось спокойным, но глаза горели.
       - Спасибо, товарищ, - вполголоса сказал Василий. - Я так и думал, что наши дороги должны сойтись...
       Знакомый скрип у забора заставил Василия оглянуться, когда он уже прощался со Звездиным. От забора, притворив за собою "секретную" дверцу, мелкими шажками шла девушка в изящном голубом пальто и меховой шапочке, с песцовой горжеткой на плечах.
       - Жена?
       - Сестра из госпиталя, - смутившись, признался Звездин. - Недавно приехала из столицы. Мы познакомились... скучно одному, она иногда ночует у меня. Хотите, познакомлю?
       - Не следует, Сергей Сергеевич, я лучше пойду...
       Василий узнал в девушке Надю Полозову, невесту Ракитина. В нем все кипело и бушевало.
       - Тьфу, черт возьми! - плюнул он, шагая по бульвару. Какое вероломство... Ведь Надя помолвлена с Борисом Ракитиным, но не сказала об этом Звездину, ходит спать к нему. Неужели полностью исчезли целомудренные женщины древности: мы не имеем, кажется, греческих Пенелоп и русских Василис Прекрасных...
       - Что случилось? - спросил, беря Василия под руку, прапорщик Сазонов. - Я не дождался на условленном месте, вот и пошел искать...
       Василий не мог рассказать, что случилось. Но он и не мог умолчать о своем отношении к случаям, когда невесты обманывают помолвленных с ними женихов.
       Сазонов же выслушал негодующий рассказ Василия без наименования персонажей и с изложением лишь самих фактов оскорбительной неверности девушек весьма безразлично, а потом расхохотался:
       - Чему же вы возмущаетесь, если высшие власти потонули в воровстве и проституции? Идеалист! Вы не понимаете, что мораль и нравственность в наше время становятся лишним бременем, мешают возвысится. Ведь вас заклюют, если вздумаете разоблачать пороки и вознесут до небес, если притворитесь слепым и глухим... Жить надо, Василий Петрович, а на все остальное плюньте! На черта нужно нам все это остальное, если в воздухе ощущаем тление, ложь и смерть...
       - А если я в этом воздухе обоняю запах жизни, - сердито перебил Василий, - тогда что прикажете делать? Если следовать вашей странной теории, мне придется спешить умереть?
       - Я этого не говорил. Но у меня, несомненно, есть чутье, а вы полагаетесь только на логику. Уверяю, потребуются годы и годы, чтобы вы логикой поняли то, что я уже сейчас воспринимаю чутьем: мы вступили в длительную эпоху лжи, лицемерия и подлости, когда честному человеку просто невозможно будет жить; его затравят, ему запретят говорить своим голосом, как запретили в свое время Тарасу Шевченко писать и рисовать, или, в лучшем случае, какой-нибудь наглый редактор обяжет такого человека писать оскопленное, да и то под чужой фамилией. При этом выставят себя в качестве "благодетеля", дающего отдушину для "полнокровной жизни писателя, презираемого руководящими силами".
       - Не будет этого в новой России! - воскликнул Василий, но сам содрогнулся своего голоса и умолк.
       - Чего же вы замолчали? - иронически спросил Сазонов, тряхнув Василия за обшлаг шинели. - Ведь, признайтесь, революцией хотели меня припугнуть? Молчите. Ну, я вам сам скажу, по секрету. Рреволюционеры, добравшись до власти, тоже захотят красивых женщин, вина и музыки. Правда, это будет демократичнее, массовее, но... Это будет не перерождение, о котором мечтаете, а вырождение России. Ведь для всех людей жирных пирогов и красивых женщин не хватит...
       Василий брезгливо отстранился от Сазонова, и некоторое время они шли молча, отчужденные и разозленные друг против друга.
       - Каково ваше мнение об этих порхающих пташках? - прервав молчание, беззаботным тоном спросил Сазонов и придержал Василия за рукав перед вставшими перед ними двумя нарядными женщинами.
       - Приехали из Питера или Москвы потрошить карманы фронтовых офицеров! - сказал Василий. - Пойдемте!
       - Фи-и, душки военные или без денег или немощные! - захохотали красавицы и демонстративно расступились, показали руками: - Путь свободен, господа, на худших нарветесь...
       - Напрасно, Василий Петрович, они такие милые, - упрекнул Сазонов. - Ведь и в самом деле, можно нарваться на худших... А что карманы потрошат, так не всели равно, кто потрошит - проститутки или казначейские воришки?
       Василий промолчал. Тогда Сазонов сказал, меняя тему:
       - Нам дали ордер на ночлег в меблированных номерах. Говорят, холодно там и клопов целые батальоны... Как вы думаете?
       - Что думать, если других квартир не найти. Давайте ордер...
       - Пожалуйста, - передал Сазонов бумагу, но тут же ласково заговори, соблазняя Василия: - Зачем нам кормить своей кровью клопов и мерзнуть, если в городе столько женщин и пуховых постелей... А? Да что же вы молчите? Ах, обдумываете решение... Тогда вот что, зайдемте в кофейную. Посидим, подумаем, порядки здешние посмотрим...
       - Идемте, - согласился Василий. - Только ненадолго...
       - Ясно, ненадолго, - усмехнулся Сазонов. - Выпьем немного, потом пойдем в меблированные номера оберегать свою невинность...
       В душном зале кофейни все было забито военными и женщинами. В густом папиросном дыму тускло светили висячие лампы под огромными кругами тарельчатых абажуров, слышались хмельные голоса, сочно хлопали пробки.
       "Вот тебе и запрещение спиртных напитков, - молча усмехнулся Василий. - Все идет в нашей империи навыворот. Какие же тут можно ожидать порядки?"
       Еврейский оркестр скрипачей, бежавших сюда от галицийских погромов, усердно наигрывал венгерскую песенку из Кальмановской "Сильвы", поставленной всего лишь год назад, но успевшей завоевать симпатии людей не только в странах германского блока.
       Рыдание скрипок, трагически неестественные вокалии двух хмельных певичек чуть ли не в купальных костюмах кружившихся рядом с оркестром на низенькой эстрадке, визг и смех вольных девиц с обнаженными грудями, басистый хохот офицеров и удары бубна смешались в сумбурный дурманящий шум.
       И только посидев некоторое время за столиком и отерпевшись, Василий с Сазоновым начали выхватывать из всей этой карусели шумов и движений отдельные детали, привлекшие внимание.
       За соседним столиком, купая локти в разлитом на клеенке вине, два молоденьких поручика клялись друг другу в вечной дружбе, бессвязно обосновывая свою клятву воспоминаниями о прошлом и обещаниями на будущее.
       - Кко-оля-а-а-а! - рыдал один из офицеров. - Я же с детства с тобою... Ну, помнишь, в Америку хотели бежать вместе? Полиция не дала, выследила... И вот встретились снова... Молчи, убью! Ей-богу, убью! Ты же мой брат... тоскующий брат... Где бы ты ни был, не ппа-а-адай душо-о-ой...
       - И так не ппа-а-адаю, Вваня-а-а, дай поцелую! - пытался обнять второй офицер своего "брата", но вдруг пополз со стула, скрылся под столом. Но и оттуда, заблудившись и тряся весь стол, продолжал кричать: - Ваня, брат, живы будем, начнем после войны жить, как братья... Я тебе верно говорю... Война же ведь должна очистить гадкие человеческие души...
       Посреди кофейни, в тесном пространстве между расставленными у стен и окон столиками, кружились танцующие пары. Иные из офицеров были в английских френчах с нашитыми нагрудными и боковыми карманами, в широченных "бриджи". И этот запах Англии даже в прифронтовой кофейне подчеркивал экономическую зависимость Российской империи от Джона Булля.
       Прапорщик Сазонов выпил кружку пива, в которое половой за дополнительную плату подлил порцию спирта, пожевал худую жилистую ветчину и рассмеялся:
       - Помните, Костиков, как мы в атаку ходили? - неожиданно и без видимой связи со всем окружающим спросил он Василия. - Вот бесовщина была, сам Вельзевул не разберется: сперва солдаты низа что не хотели воевать, потом, по зеленой ракете, полезли напролом... Между прочим, я молчу, но знаю, вернее, догадываюсь, как это получилось... А молчу потому, что мне неизвестно, чья возьмет... Ну, не буду, не буду об этом! - махнул Сазонов рукою, заметив уставленный на него хмурый взгляд Василия. - Лучше о другом, о себе. Сижу вот живой. Но ведь было в атаке такое, что еще бы один миг и... прощай наслаждение жизнью. Да, Костиков, об этом нельзя забыть еще и потому, что я побоялся вылезти из окопа, когда командовал генерал Вальтер, но меня выбросило под вражеский огонь, когда скомандовала зеленая ракета и солдаты за моей спиною и впереди меня ощетинили штыки. Тут уж все равно гибель. И я побежал в атаку. Когда снаряды стали рваться и осколками шинель пробило, я решил, что всему конец. Признаюсь, упал в воронку и лежал без шевеления. А этот, нарколепсик Серебровский, бог мой, он ни в чем не разобрался за всю свою жизнь. Я ему кричал: "Падай, падай!" А он по-бараньи глянул на меня, перепрыгнул и побежал с диким воем: "Урра-а-а!" Выглянул я ему вслед из воронки, а тут сверкнуло рядом с Серебровским, грохнуло и застелило все черным дымом. Всего дурака разнесло снарядом. Судьба, Костиков, судьба. Не упади я, тоже - смерть. Запомните этот анахронизм жизни: в моем падении заключалось мое спасение...
       - Ну вот, сидит и хвастается подлостью, - ворчал Василий вполголоса. - Из таких новую жизнь не построишь, даже на строительный щебень для этой жизни такой человек не годится...
       - Опьянел, Василий, опьянел ты, даже ворчать начал, - перейдя на фамильярность, потряс Сазонов товарища за плечо.
       - Верно, опьянел, - согласился Василий. - Пойду на воздух, здесь душно...
       - Потерпи, - возразил Сазонов и кивнул на незанятых девиц за угловым столиком. - Сейчас с маргариточками познакомимся. Только прошу быть учтивым: на проституток это производит такое же глубокое впечатление, как и лесть на глупого вельможу или как умеренная грубость на почтенную даму... Прелестные, к нам просим, пожалуйста...
       Девицы, таща за собою стулья и посмеиваясь, подсели к Василию и Сазонову без всякого жеманства.
       - Погуляем, милые, - нежно сказала полногрудая брюнетка, сделав томные глаза и поправив рукой иссиня-черные волосы. Она подалась плечом к Сазонову и сложила ярко накрашенные губы трубочкой, готовая для поцелуя.
       - Ерша и закуски получше! - шепнул Сазонов подбежавшему половому, сунул в руку шуршащие кредитки.
       - Так вот где мы снова встретились, милый, - прильнув к Сазонову, прошептала брюнетка. - Помните, я вас больно укусила в кафе Андреева на Невском?
       - Розалия?! - удивился Сазонов. - Какими ветрами?
       - Полиция выгнала из столицы меня и вот ее, - усмехнулась Розалия. - Мы оказались конкурентками двух сиятельных особ, дам полусвета..., а паспорта у нас просроченные. Так, Ядвига?
       Ядвига еле заметно кивнула головой и отвернулась к чуть покрытому изморозью окну, от которого на подоконник и на пол обваливались седые кудри холодного пара. "Нет, не могу я напомнить, что видела и знаю одного из этих офицеров, - волновалась Ядвига. - Вот у Розалии все это просто получается, а я не могу..."
       Василий сочувственно посмотрел на эту совсем еще юную куртизанку, тронул пальцами ее ладонь, и сам весь замер, когда девушка медленно повернула к нему лицо. Золотистая челка, касаясь почти стрельчатых тонких черных бровей, прикрывала розовый лоб. Мечтательно и грустно глядели чего-то испугавшиеся ее голубые глаза, упругие губы маленького рта раскрылись и обнажили сверкающий кораллами рядок зубов. Она робко, застенчиво вздохнула.
       - Давайте познакомимся, - сказал Василий, всматриваясь в нее и, вспоминая, где же он видел это милое лицо?
       - Давайте, - дрогнувшим голосом сказала она. - Меня зовут Ядвигой...
       - Меня зовите просто Василием. Не люблю уменьшительных и ласкательных: в них больше лицемерия...
       - Это верно, - согласилась Ядвига. - Мне брат не раз говорил об этом, когда учил музыке...
       - И вы...?
       - Да, Василий, очень люблю музыку...
       Через полчаса, подмигнув Василию, Сазонов увел свою брюнетку в задние комнаты.
       - Она здесь живет, - пояснила Ядвига удивленному Василию. - А я живу в городе. У меня очень уютная комната. Пойдете в гости?
       - Да, я вас провожу, - сказал Василий. И он все больше убеждался, что уже видел где-то Ядвигу, хотя и никак не мог определить точно, где же и когда?
       Ядвига надела шубку, вскинула на руку небольшую муфту, вышла впереди Василия на улицу. Там было темно, валил густой снег.
       - Вам на фронте очень наскучило без женщин? - обернувшись к Василию и, беря его под руку, с какой-то особой, трогательной заботой спросила Ядвига и прижалась к нему. - А чего же здесь смешного? Это вполне естественно, если мужчина скучает о женщине. Я вот знаю одного молодого поручика. Его фамилия Корнилевский. Он из городка Старый Оскол Курской губернии. Этот поручик так скучал о женщинах и так боялся живых женщин, что упросил своего отца, богатого промышленника, приобрести и прислать ему на фронт резиновую женщину...
       - И прислал ему папаша?
       - Нет, не прислал, - серьезным тоном сказала Ядвига. - В империи еще не научились делать резиновых женщин, хотя и научились превращать женщин в резину, - в голосе Ядвиги погасли вдруг все искорки смеха, заплескалась горечь. Это был протест, что ее покупали и делали рабой.
       В сердце Василия все перевернулось, загорелось болью. Он остановился среди бульвара и, держа Ядвигу за локти всунутых в муфту рук, строго посмотрел в ее белевшее в темноте лицо, в мерцавшие под шапочкой и заснеженной челкой глаза.
       - Кто вы и как стали...?
       Василий не договорил, но Ядвига женским чутьем поняла все остальное. Она припала к груди Василия и разрыдалась.
       Она рассказала о себе все. И тут Василий вспомнил апрельское утро, когда его вывели на этап и поставили рядом с молодым поляком-учителем, осужденным в ссылку за отказ выдать ученика, написавшего на классной доске антивоенное стихотворение; вспомнил Литейный проспект и встречу с девушкой в белом платье: это была Ядвига, сестра осужденного поляка-учителя, оставшаяся без копейки денег в Петрограде, куда прибежала еще в 1915 году из Варшавы, спасаясь от немцев.
       Не страсть, горе жизни встало между ними. И они увидели черные дома в снегу, неосвещенную улицу, по которой в городке Проскуров бродили несчастные и жестокие люди. Они почувствовали незримые цепи и сети, в которых, как в мышеловке, билось их поколение в угоду небольшой группы привилегированных дармоедов и чиновников, прихлебателей и подхалимов, отравляющих жизнь обществу и оплевывающих лучших из людей, чтобы создать впечатление безвыходности у народа.
       - У вас есть невеста? - спросила Ядвига. - Нет, я просто так, я ни на что не претендую... У меня просто есть просьба... Вы можете помочь мне уехать в Елец?
       - Почему в Елец?
       - Там живут некоторые польские беженцы, они помогут мне... Найду какую-нибудь работу, чтобы не быть больше на панели... Но у меня нет денег расплатиться за квартиру и купить проездной билет...
       Василий достал деньги, осторожно всунул их в муфту Ядвиги и прошептал:
       - Желаю вам счастья, Ядвига. А мне пишите, буду ждать, - он сказал номер полевой почты, и они разошлись на этом печальном перекрестке дорог в городе Проскурове.
       В номере было и в самом деле холодно, но клопов не оказалось. Набросив поверх одеяла шинель, Василий лежал и думал о жизни - о Ядвиге и Гале, о матери и отце, о своих знакомых в слободе Ламской и о самом близком из них - об Анпилове Константине, сыгравшем в жизни Василия крупную положительную роль. "Что делают они, как живут? - хотелось бы знать, - думал он, засыпая. - Жаль, нет писем, нет слухов..."
      
      
      
      

    39. НЕУДАВШАЯСЯ ПРОВОКАЦИЯ

      
       В начале 1917 года брожение событий в стране и армии находило свое отражение и в жизни Старого Оскола. В полицейских рапортах на имя Курского губернатора отсюда доносили:
       "Аресты не помогают. Большевистская пропаганда проникла так далеко, что рабочие открыто говорят на улицах о необходимости свергнуть царизм".
       Вице-губернатор Штюрмер хотя и написал после ареста железнодорожника Кузьмы Сорокина в Петроград длинное донесение об успешно проведенной им операции в Старом Осколе по выявлению и аресту зачинщиков беспорядков среди железнодорожников, вскоре был вынужден писать Алисе Гессенской просьбу - "Не придавать его донесению особого значения..."
       В беседе с дворянином Киреевским, председателем Курской городской думы, ехавшим в Петроград по делу, Штюрмер, передав секретное письмо "для дворца", раскрыл причину отступления от своего первоначального бодрого тона донесения о Сорокине.
       - Осведомители доложили мне, что Сорокин арестован глупым провокационным путем, так что возможна угроза скандала. Кроме того, от этого фанатика нельзя получить какие-либо полезные сведения и..., вы понимаете меня, я совершенно охладел к своему плану личного расследования. Пусть лучше Сорокин сидит в строгой изоляции до изменения обстановки...
       А тут еще всполошил всех женский бунт в Курске против Раппа, председателя губернской земской управы и уполномоченного правительства по продовольствию. Бунт начался после заявления этого черносотенца голодным женщинам-солдаткам: "Ну и пусть подыхают ваши дети, меньше будет нищих на земле!"
       На собраниях железнодорожников Старого Оскола, Ельца, Белгорода, Курска принимались гневные резолюции против Раппа. Так что было не до Сорокина.
       Марков 2-й, которого Ленин называл "курским зубром", вступился за своего друга, Раппа, и добился того, что правительство не выполнило требований железнодорожников об увольнении и отдаче под суд Раппа, а лишь перевело его в Киев.
       Рабочие тогда издали листовку, в которой высмеивалось правительство и говорилось о Раппе: "И щуку бросили в реку".
       Шумел народ. В канцелярию губернатора летели тревожные сообщения.
       "В Ястребовской волости есть несколько случаев нападения крестьян на помещичьи амбары с расхищением зерна, - писал старооскольский уездный исправник. - Помогите военной силой".
       "На нашу слезную просьбу помочь против мужичья вы не ответили подобающе, - жаловался игумен Рыльского монастыря. - Озлобившись и осмелев, крестьяне с угрозою и нападением идут на монастырские владения. Необходимо послать войска для упреждения злоумышленничества, так как участившиеся посягательства мужиков на монастырскую собственность в дальнейшем повлекут анархию и самовольный захват земель всех крупных собственников..."
       Не имея сил подавить волнения лобовым ударом, Штюрмер разослал секретные письма и потребовал от властей на местах "Проводить осторожную политику, чтобы гасить или ослаблять очаги недовольства до поры до времени хитростью политики, пока представится возможность прямого их уничтожения силою оружия... Важно при этом выхватывать из массового окружения смутьянов, кои словом и примером своим возбуждают народ к антиправительственной деятельности..."
       Вахмистр Кичаев волновался: не удавалось ему уличить помощника машиниста депо Старый Оскол Анпилова Константина в антиправительственной деятельности, хотя и сам он был убежден в этом, страстно желал выслужиться и получить "за выхватывание" Анпилова обещанный губернатором двойной месячный оклад и медаль.
       Волновались и агенты Кичаева - токарь Алексей Грудинин и частный обойщик мебели Исаак Хромович. С этим Анпилов познакомился во время одной из поездок в Москву, а Грудинина знал по работе в депо, потом - по рассказам рабочих земских механических мастерских.
       Оба они назойливо пытались войти в доверие к Анпилову, но он был с ними сдержан и нелюбезен, отказывался быть их гостем, не приглашал и к себе. Если же они заходили с бутылкой денатурата и с куском сала для закуски, Анпилов немедленно собирался и уходил к кому-либо из товарищей по работе.
       Вот и решился, наконец, жандармский вахмистр Кичаев на провокацию. В конце февраля прибыл он на станцию Касторная в сопровождении Грудинина и Хромовича.
       - Дело очень важное, - инструктировал Кичаев своих помощников. - Если выполним, не миновать награды, а еще и в столицу заберут на государеву службу при дворце. Там ведь полиция ослабела, крамольники к самому царю-батюшке на грудцы лезут, а мы их осадим. А нам ведь что надо исполнить? Надо арестовать машиниста Ефремова и его помощника Анпилова. Этот каторжный человек связь устанавливает между старооскольскими и елецкими рабочими, а Ефремов потворствует. Оба смутьяны, их надо выхватывать, чтобы оно не вышло для нас плохо...
       - Не поубивали бы нас рабочие? - усомнился Хромович. - Злые они сейчас, не приведи бог Иегова...
       - Не поубивают, - заверил Кичаев. - Дело очень удобно складывается, как на ладони. Остается сжать пальцы и раздавить смутьянов. В девять часов вечера приведут они почтовый поезд из Ельца, и вот тут им надо устроить... Да молчать мне, мыслю запрятать под шкуру. Ох, господи, боже мой, поймете ли вы весь мой план?
       - Сполна поймем, ежели награда и все прочее, - сказал Грудинин, из-за спины ущипнул Хромовича. Тот догадался, тоже поклонился Кичаеву.
       - Не тревожьтесь, Сидор Сидорович, все как есть поймем, нам ведь тоже надо жить-питаться...
       Кичаев шумно вздохнул, варежкой вытер испарину со лба, зашептал:
       - Ты, Лексей, - потянулся губами к уху Грудинина, - переведешь стрелку на тупик, как только я посвищу три раза. А ты, Исаак... Да нездорово пригибайся ко мне, от тебя чесноком несет, как от колбасы. И вот, тебе надо караулить на тупике. Как услышишь мой сигнал, воруй лампочку из фонаря, чтобы определения у машинистов не было...
       -Так ведь крушение будет! - воскликнул Хромович, но Кичаев схватил его всей пятерней за губы.
       - Молчи, паскуда! Что же ты думал? Может, ты думал, что мы жареную курицу смутьянам поднесем на блюде да еще с графином вина? Не-е, брат. План у меня ядовитый, чтобы ты знал... Ну, не мычи! - Кичаев освободил поцарапанные губы Хромовича. - Иди к тупику. Там шпалы в клетку сложены, вот и спрячешься, будешь караулить...
       - Холодно сидеть, до девяти еще целый час...
       - Цыц мне про холод! Сиди и разминайся, не застынешь. А если что, так я скажу ротмистру, он с тебя шкуру спустит... Государственное дело!
       На широте Касторного в это время года к девяти часам вечера становилось темно. Кроме того, станция и станционные пути освещались плохо, так что и в самом деле для провокаторов "дело очень удобно складывалось", а для машинистов обреченного к крушению поезда оно было опасным, коварным.
       Когда Киевская Касторная приняла поезд, стрелочник отошел в сторону, окликнутый кем-то из знакомых железнодорожников. Да и что ему оставалось делать, если он выполнил свою работу, перевел стрелку, как положено. Но в это время из-за товарного вагона, стоявшего на соседнем пути эшелона, выглянул Грудинин. Он приготовился прыгнуть к стрелке, как только послышится свист Кичаева.
       Вот уже показался вдали огненный глаз паровоза, шум нарастал, глаз быстро увеличивался. Грудинин кусал от нетерпения губу. И вдруг троекратный свист.
       Все было сделано: Грудинин перевел стрелку, Хромович выкрал маленькую трехлинейную керосиновую лампу из стоп-сигнального фонаря с красным стеклом на "салазках" тупика, в который направился поезд.
       - Сергей Петрович! - настороженно воскликнул Анпилов, чувствуя какое-то смещение в направлении паровоза после перехода через стрелку. - Не туда едем...
       - Тебе все это мерещится, - возразил машинист Ефремов. - Нервы у тебя расшатались. Оно и понятно, даже Володька Юрканов на днях мне говорил, что не дает тебе Кичаев вздохнуть свободно, по пяткам ходит...
       - Ты, Сергей Петрович, Володьку Юрканова, не здорово привечай. Я его с Кичаевым видел. Денатурат вместе пили, а уж с Кичаевым, знаете... Одни сволочи водятся, как Хромович или Грудинин... Но что же это не видать ничего? Не туда едем...
       - Стоп! Сто-о-оп! - испуганно закричал вдруг Ефремов. - Стоп! В тупик едем...
       Анпилов инстинктивно включил тормоза, дал контрпар. Но маленький паровоз, прозванный в депо "трехпаркой-48", уже не смог на такой короткой дистанции сдержать поезд. Он сбил барьер тупика и опрокинулся, задрав тендер.
       На грохот и треск сбежались люди, столпились у паровоза перепуганные пассажиры. Никто из них не знал, что, рискуя жизнью, Анпилов с Ефремовым приняли все меры для спасения жизни людей: выключили пар и удержали паровоз в том положении, в котором он не мог потащить за собой и сбросить с рельсов вагоны.
       - Арестовать надо! - кричал подбежавший Кичаев. - Машинисты вели паровоз пьяными, жизню людей ставили в опасность, подлецы!
       Кто-то в публике подкрикивал Кичаеву. Потом прибежали Грудинин с Хромовичем и тоже закричали, что машинистов надо арестовать. Понабежали жандармы.
       - Они пьяные, пьяные! - наперебой, забегая то справа, то слева, выкрикивали Грудинин с Хромовичем. Они старались заработать двойной оклад, медаль, лелеяли надежду попасть в столицу за отличие в борьбе с крамольниками. - Бог свидетель, мы сами слышали, как машинисты спьяна орали песни в будке паровоза... Вот и наскочили, куда не след...
       - Ну, дела наши плохи, - успел Анпилов шепнуть Ефремову. - Все ястреба слетелись, значит, подстроено, как и с Кузьмою Сорокиным...
       - Выхватывайте смутьянов и саботажников! - приказал Кичаев. - Они напились и умышленно устроили крушение, чтобы загородить путя...
       - Да что вы, господа, да что вы? - оборонялся Ефремов от взявших его под руки жандармов. - Мы даже не обедали сегодня, не то чтобы спиртное. Тут, господа, провокация явная: перевели стрелку не так, сигнал на тупике погасили...
       - Зачем невинно хватаете человека?! - закричали в толпе. - Привыкли...
       - Кто это пикает?! - грозно закричал Кичаев. - Всех буду выхватывать...
       - Рук на всех не хватит! - сердито возразил Анпилов. - А разобраться надо, как это произошло и почему стрелку перевели не так, почему красного сигнала не было?
       - Потом будем разбираться, потом! - кипятился Кичаев и грозил выхваченным из кобуры револьвером. - Разойдись, заарестую. А этих ведите, ведите!
       - Да погодить надо, - возразил один из жандармов, тоже с нашивкой вахмистра. Он освободил руку Ефремова и потянул к себе Анпилова за рукав. - Ты в помощниках ехал? Ну, вот и скажи, был сигнал или не видно? Дыхни-ка на меня сначала насчет спирта...
       Жандарм обнюхал Анпилова, высморкался.
       - Трезвый, тут уж меня на этом не обманешь. Теперь говори, как оно было...
       - А что говорить? Я глядел из будки, а сигнала не было. Его умышленно погасили. И стрелку умышленно перевели, чтобы нас в тупик двинуть...
       - Угу! Ну мы это сейчас выверим... Да погоди, Сидор Сидорович, успеете арестовать, если оно так, - жандарм повернулся от Кичаева к одному из своих подчиненных, распорядился: - Обыщи-ка, Селезнев, под паровозом, Если лампочка раздавлена, тогда машинистам амба, полное доказательство...
       Кичаев рванул Хромовича за рукав в сторону.
       - Где лампа? - прошипел чуть слышно.
       - За вокзалом спрятал. Хорошая такая. Керосину полна и со стеклом в три линии...
       - Разжился, сволочь, на лампе! - сунул Кичаев кулаком Хромовича в бок. - Падаль, все дело испортил...
       Селезнев, посвечивая фонариком под паровозом, вдруг закричал оттуда веселым голосом:
       - Не робей, машинисты, нету противу вас никаких улик. Фонарь цел и не разбит, даже стекло красное не лопнуло, а лампочки нету, и газ не пролит. Вот все это приспособление, - вылезая наружу, показал он сбитый паровозом фонарь. - Лампочку, наверное, призывники еще до поезда украли. Они этим балуют для освещения теплушек...
       - Но мы сигнал видели, горел! - завопили отчаянными голосами Хромович и Грудинин. - Заарестовать надо машинистов, допросить. Мы пойдем в свидетели, мы очевидцы...
       - Что же, господа, задерживайте, надо по закону, - с трудом сдерживая ярость, будто бы спокойным голосом сказал Кичаев. - Супротив закону нельзя...
       Касторенские жандармы презрительно поглядели на Грудинина и Хромовича, с холодным почтением "козырнули" Кичаеву и взяли Ефремова и Анпилова под руки.
       - Пошли, там разберемся...
       - Какая наглая провокация! - возмущался Ефремов. - Сами наделали, невинных хватают...
       - Да ладно, Сергей Петрович, не то приходилось видеть, - заметил Анпилов, шагая рядом. - Это у них очередная неудавшаяся провокация...
       - Не разговаривать! - крикнул Кичаев, расталкивая толпу и пропуская через узкий проулок арестованных. - Мы вас всех повыхватываем за супротивничество...
       Кичаеву никто не ответил, и он от страха и молчаливого презрения к нему со стороны людей даже поежился, зашагал быстрее.
       Ефремову с Анпиловым все же пришлось посидеть под арестом до следующего дня: на них составили не менее пяти протоколов, вымогали показания, грозили отдать под суд.
       Паровоз тем временем продолжал лежать животом на барьере, никто не брался поднимать его: управление Юго-восточной дороги заявляло, что по ее участку поезд миновал благополучно и нет смысла брать расходы по аварии. Управление Киевской дороги обосновывало свой отказ поднять паровоз тем, что он еще не полностью перевалился на ее территорию. Видать, в жилах тех и других текла кровь предков-местников. И сколько она еще будет течь, сказать трудно...
       - Долго нас будут держать? - спросил Ефремов у Селезнева, когда тот принес им по куску хлеба и миску щей на двоих с Анпиловым.
       - Какого-то высокого чина ждут, сами не решаются, - сказал Селезнев. Потом обернулся, нет ли кого поблизости, шепнул: - Говорят, заваруха там, в столице...
       Вечером телеграф принес известие Петроградского телефонного агентства о свержении государя с престола. И касторенские железнодорожники немедленно стали разоружать полицию и жандармерию.
       Константин Михайлович с Ефремовым вырвались из "кутузки", бросились помогать рабочим и тут встретились лицом к лицу с солдатом, который дубасил кулаками по спине жандарма Селезнева.
       - Подожди-ка, дорогой, этого не надо бить, - поймал Анпилов солдата за руку. - Ты же его не знаешь, а он человек полезный...
       - Как это я не знаю жандарма? - захорохорился солдат. - Я вот сейчас покличу товарищей, мы и тебе личность проверим. Защитник нашелся...
       - Да брось, говорю тебе! - настаивал Анпилов. - Ты мою личность знаешь, а я этого жандарма Селезнева знаю. В чем же дело?
       Тут только солдат остепенился, выпустил из ногтей борт жандармской шинели и расставил руки для объятия:
       - А-а-а, Константин Михайлович! Вот где встретились. Здравствуй, товарищ! Меня то узнал или нет? Я - Мещанинов Александр Тихонович. Тот самый матрос с "Потемкина", которого ваша ударная команда "очаковцев" освободила в ноябре 1905 года из плавучей тюрьмы учебного судна "Прут".
       - Да ведь не только оттуда, - пожимая руку Мещанинова, заулыбался Анпилов. Скуластое лицо озарилось радостью, в памяти встали картины боевого прошлого. - А еще из Севастопольского Тридцать первого экипажа мы тебя выпроводили. Помню, хлопнул выстрел на улице, потом за тобою погнался караульный офицер. Я тебе через окно кричу: "Ножом его, ножом!" Ну, ты понял. Обернулся, и офицер упал. А вот куда ты потом делся, так и не знаю. Расскажи-ка... Ох ты, забыл. Познакомься с моим товарищем, с Ефремовым. Он машинист, я у него теперь в помощниках... Да не бойся. Теперь царя нету, рассказывай вольно...
       Мещанинов познакомился с Ефремовым и, забыв о Селезневе, начал рассказывать о своем житье-бытье.
       - Оно же все обыкновенно произошло, Константин Михайлович. С твоей рекомендательной запиской добрался я к Федотову в слободе Ламской, а он меня познакомил с членом Комитета РСДРП Федором Ширяевым. Ну а тот вы знаете какой, с ним на месте не посидишь. Вот и поехали мы с ним в Касторное. Там с забастовкой дело замялось, надо было вразумить железнодорожникам. Утром 25 ноября девятьсот пятого собрали мы на вокзале Касторной Юго-восточной сходку рабочих. И отклонили десятипроцентную надбавку, которую управляющий дороги пообещал взамен выхода касторенцев из Всероссийской забастовки и отказа от требования свергнуть царя. Тут мы и телеграмму утвердили для первого делегатского съезда железнодорожников в Воронеже. И здорово мы ее закончили, даже сейчас помню: "Ура! Да здравствует нераздельная, стремящаяся к одним целям, громадная семья железнодорожных тружеников!" А вот этот жандарм, которого ты мне не дал досыта поколотить (Посмотри, лоботряс какой! Стоит и еще улыбается), этот жандарм выхватил тогда у меня телеграмму эту из рук и пригрозил самому царю ее отправить. Вот за что я его нынче кулаками уравнивал...
       - А телеграмму он отослал царю?
       - Да не-е-ет, брехать не хочу. Попугал, а вернул мне. Но разреши ему еще раз по уху заеду...
       - Не век же серчать на меня, Александр Тихонович, - смирно сказал Селезнев. - Давай лучше помиримся. Ну, верно, телеграмму я тогда вырвал на минутку у тебя, а вреда не нанес. Если ты хочешь знать, я тебе помощи всякой оказал потайным способом очень много...
       - А ты не брешешь? - прищурив глаза, всмотрелся Мещанинов в Селезнева. - Приведи для примера что-нибудь, так не поверю, голубчик...
       - Можно и для примера, если требуешь. Ты спроси у своих родных из Михайло-Хлюстино, кто им достал документ из волостного правления на твое имя? А это ведь я достал...
       - Верно, такой документ мне присылали, когда паспорт я затерял. А надо было мне в Севастополь по делу... Но ведь меня и с этим документом в ноябре десятого года арестовали в Севастополе... Пришлось выкручиваться и сказать, что я добровольно явился в Севастополь для прохождения службы...
       - За арест тебя в Севастополе я не отвечаю, но вот и снова я для тебя добро сделал. Ваши родные попросили одобрительную бумагу тебе послать, чтобы в Севастополе поверили в твою благонамеренность. Я тебе и эту бумагу достал, станового пристава упросил. А если бы по злодейски поступить, то... два слова о сходке железнодорожников и о твоей телеграмме, а тебе бы каторги лет восемнадцать. Что, неправда...
       - Это правда, - согласился Мещанинов. - По твоей одобрительной, это верно, отправили меня во флотский экипаж, зачислили в прежнем звании минного квартирмейстера 2-й статьи... Но все равно не простили. 4 февраля 1911 года Севастопольский военно-морской суд осудил меня за прошлые дела и побеги, с учетом, что я явился на службу и имею одобрение из волости, твою эту бумагу, осудил к лишению воинского звания и отдаче на два года в дисциплинарный батальон... Потом война. На фронт я попал, ранен. А теперь вот приехал на побывку, а до двора не дошел: царя, узнал, скинули и решил над жандармами попотешиться... Опять же не дали вволю. Вот тебе, Константин Михайлович, и моя биография...
       - Хорошая биография, боевая! - воскликнул Анпилов и еще раз обнял Мещанинова, потом скомандовал Селезневу: - Сдай револьвер и шашку Александру Тихоновичу, а сам иди домой от греха. На тебе жандармская форма. Иди, скинь, а то железнодорожники голову тебе могут оторвать...
       Разоружив жандармов и полицейских, железнодорожники в тот же вечер поставили на рельсы потерпевший аварию паровоз. Но ехать на нем Анпилову с Ефремовым не прошлось: к этому времени Харчевников Андрей Иванович, старооскольский машинист и друг Анпилова, приехал на Касторную на американском паровозе марки "Ваклена", чтобы передать поезд на Киевскую дорогу.
       Увиделись и на радостях спели "Вихри враждебные". Потом сдали аварийный паровоз почтового елецкого поезда  3 дежурным властям, а сами пошли к старо-оскольскому поезду.
       - Нет, нет, поедете не в вагонах, - возразил Харчевников грубоватым голосом. На худощавом лице его сияла при свете фонаря торжественная улыбка. Повелительным жестом руки показал на паровозную будку. - Мы машинисты, нам сподручнее на локомотиве встречать революцию...
       Устроились в будке. Раздался гудок, над паровозом взметнулось огненно-красное знамя, затрепетав на ветру в отблесках фонарей. Поезд, громыхая, покатил на юг, в Старый Оскол.
       "... Все, чем держались их троны,
       Дело рабочей руки,
       Сами набьем мы патроны,
       К ружьям привинтим штыки..."
       Гремела песня. И забыли в эти минуты пассажиры локомотивной будки о разных Кичаевых и Грудининых, Хромовичах и Баутиных, о всех тех, которые несколько часов перед тем представляли собою царскую власть и были вольны над жизнью и свободой людей.
       - Тех иродов мы еще найдем для расчета, с них еще спросим! - сказал Ефремов уже в Старом Осколе, приглашая к себе машинистов в гости, чтобы поднять тост за обозначившуюся новую жизнь.
      
      
      
      

    40. ЧЕРНОЗЕМ

      
       Иван Каблуков еще не знал о совершившихся в столице событиях. Мучаясь бессонницей, он лежал в эту ночь на полатях в Лукерьевке и думал, думал о жизни.
       "Ну что же это вытворяется на свете, не могу понять. На войне меня покалечило, а снисхождения никакого: лошаденку реквизировали, корову за подати свели, а телушка мычит в сарае без корма, самим жрать нечего. И ведь земля кругом жирная, урожайная: чернозем. Но что ты поделаешь, ежели на ней Евтеев управляет. Волк, еще хуже..."
       Вспомнилось, как был ходоком от общества к Батизатуле покупать землю и как волки обманули его, пришлось из села уходить, куда глаза глядят. Обидно стало до слез, укусил себя за палец, чтобы отвлечься от мыслей о земле. Но мысли не выходили, перед глазами так и стоял, лоснился чернозем, провернутый плугом. И от влажности отливающий синевой, как вороново крыло. Кажется, зажми в горсть, потечет сало.
       - Эх, одной думкой, даже словами одними, чую, чернозем не взять! - покряхтел Иван и повернулся на спину, чуть не до потолка вставил колени и пошлепал по ним ладонями. - Так чернозем не отдадут... Бить их надо и стрелять с прицела, как я на фронте пристрелил подпоручика Селезнева...
       Под полатями возились, попискивая, мыши, за окном шумела вьюга. Иван зябко поежился, вообразив, каково теперь человеку, если он в чистом поле. Потом рассерчал на мышей: "Всякую гадость природа расплодила, - порылся у изголовья и, нащупав оторванный от зипуна рукав, шварстнул под нары. - Осмелели, гадины, потому что кошка сдохла, а то ведь и не пищали".
       Мыши на некоторое время утихомирились, но от шума и свиста вьюги за окном показалось Ивану холодно. Потянулся рукой к дубовому стоянку, подпиравшему липовую матицу, снял с гвоздя шинель и набросил на себя поверх одеяла. Стало теплее, задремалось. Но за окном возник новый звук. Иван мотнул головой, снова открыл глаза и прислушался.
       Кто-то, поддев руку под камышовую мату, сначала поцарапал пальцами о звонкую от мороза раму, потом гулко застучал о стекло тревожными пальцами нахоложенных рук.
       "Кто бы мог в такую пору? - не спешил Иван с разогретой постели. - Может, Гаврилиха пришла с черепком набрать жару для растопки печи? Прямо беда без спичек. Довела нас власть до жизни, что с черепком бегают люди по деревне в поисках жара..."
       Стук в окно повторился. "Высадит раму или стекло, - встревожился Иван, вылез из-под одеяла и шинели. Кряхтя и посапывая, нащупал ногою стоявшие у полатей широкие обгорелые валенки с кожаными "союзками" и потниковой подошвой, накинул на плечи шинель. - Надо отворить человеку".
       Вернулся он, посвечивая коптящим пламенем фронтовой зажигалки, с Ольгой Григорьевной Камарницкой, учительницей из соседнего села.
       - Эка заснежило вас! Давайте помогу раздеться, да лезьте на печь. Задубели на морозе. Нет, погодите на печь, пальцы, чувствую, хрусткие у вас. Мы их сейчас, чтобы отволгли...
       Засветив керосиновую лампу (для учительницы не пожалел, сами обычно светили лучиной или "каганцом"), принес со двора полную глиняную черепушку свежего снега и начал растирать окоченевшие пальцы и побелевшие щеки нежданной гостьи. Все это Иван делал проворно и усердно и усердно, восклицая и охая. И хотя Ольга Григорьевна просила никого не будить (Она хотела по секрету сообщить Ивану известие, в которое и сама никак не могла поверить), домочадцы сами проснулись.
       Матрена, набросив юбку через голову и сунув ноги в лыковые осметки, бросилась помогать мужу. Она сняла с ног учительницы ботинки и завернула застывшие ее пальцы и ступни в теплые онучи. Катерина Максимовна выкатила из печки на рогаче чугун с теплой водой, чтобы попарить учительнице застывшие руки. Но Осип авторитетно покричал с печи:
       - Теплой водой не сметь! Снегом и снегом трите, не бойтесь. От снега все отойдет. Мы еще в туретчине так делали при обморожении. А от воды может ожог приключиться...
       Сергей с Танюшкой придвинулись на самый край полатей, испуганно таращили глаза и стучали зубами от охватившего их озноба при виде, как отец брал из черепушки горстями снег и растирал им, как мыльной пеной, руки Ольги Григорьевны. Они становились красными и мокрыми, от них валил пар...
       Печь у Каблуковых занимала четверть избы, а с полатями - всю половину. Чтобы учительнице было светлее на печи, Иван повесил лампу на вбитый в матицу гвоздь. Сам он встал коленями на приступок и, облокотясь на дубовую задоргу, отполированную до блеска руками и ногами людей, спросил:
       - Как же это вы, Ольга Григорьевна, не побоялись в такую ночь и метель?
       - Сколько нас там было, в земстве, так все и заспешили из города домой, когда прочитали нам телеграмму о свержении царя...
       - А вы это твердо? - с недоверием спросил Иван. Все остальные в испуге и оторопе глядели на учительницу расширенными глазами. - А то ведь узнает Ерыкала или Шерстаков с Евтеевым, взбесятся... Вы бы там бумажку какую-нибудь, чтобы для убедительности...
       Ольга Григорьевна вдруг почувствовала себя нехорошо. У нее в памяти завертелось каруселью, и она никак не могла определить, кто же собственно подтвердил сообщение, кроме ударившей ключом радости и крика, что тирания в России уничтожена и никогда и ни в какой форме не повторится. "Позвольте, кто же это кричал? - силилась вспомнить Ольга Григорьевна. - Только не власть, не знакомые чиновники, а человек, которого раньше никогда не приходилось видеть. Да, я вспомнила..."
       - Там была бумага, - прервала Ольга Григорьевна напряженное молчание. - На совещание земских учителей вбежал человек в бобриковом пальто и каракулевой шапке. Не спрашиваясь председателя, он встал у трибуны и сказал, что Петроградское телефонное агентство сообщило... А потом он поднял бумагу с сообщением над залом и закричал: "Господа, Россия свободна! Рухнул трехсот вековой гнет дома Романовых, революция свергла Николая Второго с престола!"
       Потом мы бросились из зала... Я разыскала попутную подводу и уехала, чтобы поскорее рассказать людям о радости... Потом возчик предлагал мне заночевать, потому что вьюга разгулялась. Но я ушла пешком. В поле заблудилась, лезла через сугробы. Боялась лишь одного, что не успею сообщить народу весть. Да если бы это была неправда, то у меня не хватило бы сил добраться сюда в такую вьюжную ночь...
       Теперь все поверили учительнице.
       - Боже, как же это без царя?! - охватив голову, заголосила Екатерина Максимовна. - Набегут к его престолу оглоеды целой тучей и совсем житья народу не дадут...
       Осип хранил философское молчание, только трижды перекрестился и вздохнул. Матрена завыла без причитаний. Сережка с Таней бросились к своим книгам, начали искать в них царский портрет, чтобы вырвать. Царя они не любили с тех пор, как однажды его портрет в школе упал со стены, пробил макушку Шульгинову Алешке, больно зацепил по плечам Сергея, а потом хлестанул рамой по щеке Тани и оцарапал ее до крови.
       - Погодите бабы голосить! - прикрикнуть Иван. - Без власти Россия не останется. Президента выберем. А если он хуже царя окажется, прогоним его в три шеи, окаянного. Не нужны нам цари в коронах и без корон! Теперь вот самое главное, Ольга Григорьевна, насчет землицы, что там революция думает? Нам чернозем нужен. Под боком лежит, а не дают. Властвуют разные Батизатулы, Ерыкалы, Шерстаковы, Евтеевы... Чернозем, вы понимаете?
       - Насчет чернозема я не слышала, - смущенно ответила Ольга Григорьевна. - Мне свобода в глаза бросилась. Без свободы, какая же это жизнь, хотя если и по сто десятин земли дадут на каждую душу. Без свободы человек - раб бессловесный...
       - Так то оно так, - почесал Иван в затылке. - Без свободы жить трудно, а без земли и мира еще труднее. Ведь чернозем, это весь смысл... Война тоже не нужна...
       - Про это и я скажу, - поддакнул Осип. - От войны со мною оказия приключилась, сижу вот сиднем с опухшими ногами. Очень плохо, если идет война. Надо ее кончить. Тоже и без хлеба не прожить. В семье шесть едоков, питаться надо. А хлеб растет на черноземе, на земельке. Тут и свободой не прокормишься. В землю все концы упираются. Царя свернули, бог с ним, обойдемся и без царя и без других нахлебников. А вот без землицы мужику нельзя, ею, матушкой кормимся...
       - А как же царя свергли, если он бог земной? - улучив момент, спросил Сережка.
       - Кто это тебе наврал? - воскликнул Иван и хотел было залепить парнишке подзатылень, чтобы не лез в разговор взрослых. Но Сережка успел метнуться к стенке.
       - Отец Захар говорил об этом и Ерыкала говорил на уроках, а не я придумал...
       - Ты еще дурной, помолчи. Вот лучше Ольга Григорьевна расскажет, как все это в жизни произошло...
       Ольга Григорьевна, бессильная разъяснить вопрос о земле, обрадовалась случаю переменить тему разговора.
       - А вы не ругайтесь на сына, он у вас умный, - сказала она и погладила его рукой по волосам. Потом прихватила роговыми шпильками кудель своих густых светло-русых волос, начала интересный рассказ о том, как появились на земле цари, как они народ мучили и на престолы всходили через трупы своих родственников, даже отцов.
       Рассказ заинтересовал всех. Даже Катерина Максимовна, забившись в дальний угол, крестилась и шептала:
       - Осподи, боже мой! В жизсть таких страхов не слыхала. Как же это он мог, Александр Благословенный? Ох, ох, ох, грех какой! Отца родного задушил... Царствие ему небесное, Павлу, убиенному во сне... Осподи, помяни кротость царя Давида и всю мудрость его. До чего же в неизвестных делах жизнь проходит: бьют людей, изничтожают оглоеды, а урядники их и не привлекают к суду, судьи не судят. Ох, ох, ох, неужли так будет и без царя, не дай, боже!
       ... К утру весть о свержении царя разлетелась по деревне. Не обращая внимания на вьюгу, женщины судачили у колодцев и не замечали тяжести коромысел на своих плечах и что снежное сало до краев плавало в наполненных водою ведрах.
       Запорошенные снегом ребятишки лазали по сугробам и визгливо кричали сочиненные Сережкой Каблуковым вирши: "Ура, урашки, нету царя Николашки, нету жены его - Сашки!"
       Ребятишки не заметили подкравшегося к ним унтера Еркалы Стриженого, и он начал хлестать их хворостиной.
       - Стервецы какие, ну-с! Кто это вам набрехал, что нету царя? Царь был, есть и останется во веки веков...
       Сережка с другими парнишками успел убежать, а черномазый Гришка Бесиков, прозванный "Тире" за то, что называл сухари с квасом не "тюрей", а "тирей", сорвался с сугроба под ноги Ерыкале, и тот начал драть его за уши.
       - Дяденька, пусти! - визжал Гришка, - Ей-богу, за царя буду стоять...
       Но как только Ерыкала выпустил его из рук, Гришка по снежному сугробу взбежал на крышу сарая и закричал оттуда:
       - Уру, стриженый! Уре, Ерыкала! А царя прогнали, уре!
       - Гришка, задуши тебя нечистая сила! - закричала на него мать, Фекола. - Слазь, а то я тебя коромыслом оттуда собью...
       Гришка тяжело затопал по глубокому снегу на самый гребень крыши. Оттуда он еще что-то прокричал смотревшему на него Ерыкале, потом взмахнул руками и, будто птица с подбитыми крыльями, полетел по скату сугроба, кувыркнулся через голову, исчез в пушистом снегу.
       - Захлебнулся бы ты, стервец! - плюнул Ерыкала и пошел домой, ощущая какой-то надлом в сердце: дерзкий крик мальчишек встревожил его сильнее, чем сама по себе весть о свержении царя. Шел он и шептал: - А что ж, сказано в библии, что устами младенца глаголет истина. Вот и может одно за другое зацепиться - в Петрограде упал царь, здесь упадем мы, если прозеваем, не удержимся...
       Тревога за привычный уклад жизни, за имущество, за поля, за тот самый чернозем, о котором мечтал Иван Каблуков, за всю привычную жизнь, над которой огромной глыбой нависла еще не до конца осмысленная Ерыкалой опасность, наполнила его грудь, и у него острой болью заныло сердце.
       Через четверть часа по улице проскрипели полозья желтых ездних саней. В задке, укутавшись в черный тулуп с огромным висюльчатым воротником, сидел угрюмый Ерыкала, управляя самолично известным всей округе сивым мерином "Россенантом". Это прозвище дали мерину местные интеллигенты по сходству животного с клячей Дон Кихота Ламанчского.
       - На "Россенанте" поехал, - переговаривались лукерьевцы, наблюдая за Ерыкалой. Они знали, что на этом мерине Ерыкала выезжал куда-либо лишь в том случае, если в его изобретательном мозгу созревал план новой причуды или выходки. - Глядите, глядите, к отцу Захару направился, теперь жди картины-выдумки...
       Под вечер загудел набат. По улицам, подымая облака снежной пыли, метались всадники - члены церковного совета.
       - Пожа-а-ар! - истошно вопили всадники. - Церковь горит и престол! Отечество горит, православные, спасайте!
       Изумленные люди, хватая вилы и багры, топоры и лопаты, ведра и колья - табельное противопожарное имущество, обозначенное рисунком на дощечке у дверей каждой хаты, сотнями валили к церкви.
       Толпы заранее организованных людей шли и с внетабельными предметами - с косами и дробовиками с дубинами и царскими портретами, с иконами. Во главе толпы, держа против живота красочный портрет Николая Второго, шла остролицая девица из "Союза русского народа", известная всем дочь волостного старшины и воспитанница фрейлины Мекленбурцевой, Бухтеева Евдокия Михайловна.
       - Вернись, Дуся! - спотыкаясь на бегу и кутая голову белым шерстяным платком, бежала вслед учительница Мария Матвеевна Константинова. - Разве можно против всей России?
       - Поди прочь, демократичка! - презрительно окинула Дуська взором невысокую большеголовую учительницу с круглыми серыми глазами и мужским длинным носом на бледном лице. - Мы возвратим России царя, и тогда я займу твое место в школе. Чтобы воспитывать верных престолу людей...
       Мария Матвеевна отшатнулась от Дуськи. Она, пожалуй, упала бы в снег, но ее окружили и взяли под руки ученики-старшеклассники.
       - Идемте, Мария Матвеевна, царя будем у себя свергать...
       Не совсем понимая слова ребят, обиженная дерзостью Дуськи и встревоженная гулом толпы, двигавшейся к церкви, Мария Матвеевна покорно шла с ребятами в школу, и страх царапал ей спину. "Неужели русская Вандея и русская Шарлота убьют революцию, не дав ей расправить крылья? - лезли мысли и вопросы в голову. - Ведь никакого пожара, одна символика, чтобы поднять народ на защиту царя..."
       Этот урок начался иначе, чем всегда было: не было молитвы, не было минутного стояния перед портретом самодержца. Были крики ребят и требования сорвать портрет, свергнуть царя.
       - Подождите, ребята! - Мария Матвеевна встала перед учениками, подняв руки, как бы в защиту портрета самодержца, но потом начала говорить: - Этот человек имеет много вины перед народом, его зовут люди "Николаем кровавым". И, знаете, почему?
       Мария Матвеевна рассказала, что царствование Николая Второго началось гибелью тысяч людей 18 мая 1896 года на Ходынском поле во время торжеств коронации.
       Через девять лет царь расстрелял рабочих, женщин и детей на площади перед Зимним дворцом, чтобы они больше никогда не приходили к нему просить хлеба.
       В 1912 году он расстрелял рабочих на золотых приисках в Сибири, в 1914 году бросил Россию в войну, где уже погибли миллионы. Он держал в каторге всю страну, порол и ссылал крестьян, желавших землю. У нас вот, вокруг деревни поля - чернозем, а ваши отцы арендуют их, потому что царь не разрешал отобрать землю у помещика Батизатулы, у кровопивцев Шерстакова, Евтеева, Ерыкалы, у попа Захара. Да и сам царь имел более ста миллионов десятин земли, но крестьянам не хотел дать ни одной десятины... Можем ли мы, ребята, жалеть царя?
       - Нет, не можем! Не жалеем! Давайте я его свергну, по верхам умею ловко лазать! - воскликнул Гришка Тире, глядя на Марию Матвеевну веселыми карими глазами.
       - Теперь вы знаете за что, свергайте! - махнула Марья Матвеевна рукой и отступила в сторону.
       Портрет висел высоко. Но на глазах учительницы выросла у стены живая пирамида: самые сильные ребята - Макарка Сазон (старший брат Гришки-Тире) и Сашка Полозов, прозванный Чеботарем за пристроенные им к ботинкам веревочные подошвы, встали рядом на четвереньки. Васька Бригаднов, прозванный Козлом за подвижность и толстогубый силач Алешка Шульгин взобрались на крепкие спины товарищей и, расставив ноги для устойчивости, подхватили поданного им другими ребятами Гришку Тире, взмахнули его себе на плечи.
       - Снимай! - командовали ему, придерживая для страховки за колени. - Полохни ножом по веревке, нечего с узлом копаться...
       Из упавшей на пол портретной рамы ребята выдрали изображение, сожгли, радостно приплясывая у грубы, а раму пожалели: золоченая, красивая. Может, в такую раму придется какой другой портрет вставить, если человек заслужит...
       - А если провинится, - добавил Каблуков Сергей, пересказывая слышанные прошлой ночью слова отца, - выгоним его в три шеи, окаянного. Правда, Мария Матвеевна?
       - Правда, - улыбнулась Мария Матвеевна. - Такими свободолюбивыми я и буду вас воспитывать, ребятки мои...
       - Тем временем толпа у церкви продрогла без дела и, не видя пожара, начала роптать.
       - Обманули нас, вызвали без дела!
       - Надо Миронычу набить морду, чтобы не бил в набат, если денатурату нахлебался...
       - Тогда уж и отцу Захару надо за одно под ребро кулаком сунуть! - предлагали некоторые. - Видите, сидит на колокольне и присматривается к невидимому нам пожару...
       - Погодите, старики, сейчас все выяснится, - шныряя по толпе, успокаивал кулак Федор Галда. - Погодите, без причины в набат не ударили бы. Вот, смотрите, смотрите, начинается...
       Люди задрали головы и увидели в арочном проеме окна колокольни попа в золотистой ризе. Потом сверкнули красные глаза угольков в кадиле, раздуваемом ветром, синий дымок ладана замелькал космами.
       - Чада христовы! - трагическим голосом тенора заговорил отец Захар. Сейчас же рядом с ним появились почти у самой решетки перила Дуська Бухтеева, с другой стороны показался урядник Василий Игнатьевич Ерыкала в шубе и в валенках. - Чада христовы...
       Поп вроде как захлебнулся, еще несколько раз повторил одни и те же слова, взмахнул кадилом и хотел попятиться от окна. Может, сильно дуло ему ветром в лицо или что другое мешало говорить, но Ерыкала решительно поддал его в спину.
       - Смелее же, отец Захар, смелее! - крикнул громко, чтобы люди слышали. - Ваш подвиг царь приравняет к подвигу Ивана Сусанина! Мы начнем, другие поддержут. На Руси всегда так начиналось... А ты, Евдокия, поднимай портрет, не бойся пострадать за престол русский!
       -Чада христовы! - еще раз в страхе повторил отец Захар, желая и боясь вступиться за поверженного царя. Он видел человеческое море, созванное набатом. Оно казалось сверху почти спокойным, и мелкие всплески на поверхности этого моря были только слабыми предвестниками тех могучих волн, которые хотелось бы вызвать в защиту царя.
       Дуська Бухтеева вдруг вцепилась в руку Захара и заглянула ему в лицо такими страстными и решительными глазами, что он вспомнил ее слова: "Я ваша и с вами, но действуйте, не терплю двуликих!"
       Захар вздрогнул, представляя Дуську снова рядом с собою в тиши спальни, как было не раз в прошлом. И ему стало все нипочем, заговорил гневно, призывно:
       - Православные, не скорбите и не гневитесь, что пришли по набату, а не видите огня и дыма пожара... Не все дал бог видеть людям. Но пожар есть. И он очень велик, охватил всю Россию. Огнием своим жжет он наши души, чадным дымом морит кормильцев наших, страждущих на поле брани. Разгневали мы бога нашего грехами своими, а теперь антихристы, немецкие шпионы, ниспровергают поставленный богом над нами дом царей Романовых и зовут лобызаться во братстве с немчурой проклятой. Братья во Христе, в гиене огненной будем гореть вечно, если не угасим пожар дьявольский на земле. Призываю вас к подвигу самоотречения: возьмем в руки свои портрет царский и золотую икону "Неопалимыя Купины", пойдем всем миром по селам и городам Руси, позовем народ на защиту Веры, Царя и Отечества вот под этим знаменем! - он вытряхнул из рукава, и на ветру полыхнуло перед взором людей трехцветное полотнище.
       В этот же момент за оградой грохнул выстрел. Пуля ударила в кирпич почти рядом с отцом Захаром, визгливо зарикошетила над толпой.
       - Мы вам сейчас дадим царя, вашу в печенку! - вслед за выстрелом послышались голоса фронтовиков-солдат, успевших прибежать к церкви с оружием. - Расходи-и-сь, монархисты!
       Толпа, застыв на мгновение, потом шарахнулась, кто куда. Люди давили друг друга в тесных калитках ограды. Наиболее сильные сорвали зеленые ворота с петель. Наиболее ловкие бросились прямо через ограду, оставляя клочья одежды на гвоздях и на завороченных листах кровельной жести. Мужской мат и женский визг заглушили собою все. Забыв об отце Захаре, о царе и престоле, люди думали теперь лишь о своей безопасности, поддавшись панике.
       - Ба-а-атюшки-и-и! - заячьим голосом вопила какая-то взобравшаяся на ограду женщина в мужском дубленом полушубке и в турецкой шали. - Да спасите же, люди, отца Захара! Убивает его дезертир Ванька Назаркин!
       Обеспокоенные судьбой попа, сотенные массы людей снова хлынули с выгона в ограду. Набившись у паперти и никого не видя за железными дверями, начали грохать в них и кричать, чтобы отец Захар вышел к народу.
       И вдруг за дверью щелкнуло оружием, истерически закричала Дуська Бухтеева:
       - Не выйдет к вам отец Захар, бунтовщики вы и сволочи! Всех я вас перестреляю, подлецов, если будете лезть в храм божий...
       - Ломи, ребята, двери! - скомандовал Ванька Назаркин. - Это Бухтеева кричит, которая на пожар прибежала с царским портретом. Ломи, доставай Дуську. Мы этой кобыле завяжем хвост на голову...
       Ночью, отсидевшись в церкви от толпы, Дуська бежала с отцом Захаром в Никольское или Каплино: по веревке спустились с колокольни и ускакали на приготовленной Миронычем, церковным сторожем, тройке. Ерыкала с ними не поехал, домой пробрался.
       Ивана Каблукова не удовлетворила "революция" в церковной ограде. Он двинул, поэтому, в город, чтобы узнать, наконец, как же обстоит вопрос с черноземом?
       На Ездоцкую гору, куда Иван Каблуков добрался к полудню на следующие сутки, двигались толпы народа. Были тут знаменские и барановские, каплинские и федосеевские, песчанские и лукьяновские, со всех деревень люди. И все требовали чернозема или хотя бы любой земли, но только вволю и без всякой платы. Сверкали над головами красные флаги и золотые и серебряные хоругви, мелькали иконы в руках людей, качались у многих ружья и винтовки за спинами. Слышалось церковное песнопение и пахло ладаном из кадил из кадил, которыми размахивали дьякона и попы в парадных ризах. Звучали народные страдательные песни:
       "...Жизнь наша нелегкая:
       Пудов двадцать пять,
       Дети наши босые,
       Под забором спят..."
       Кто-то запевал ура-патриотическую:
       "...Посулился враг ерманский
       Русско войско победить.
       Врешь ты, врешь ты, враг ерманский,
       Тебе неоткуль зайтить!
       У русских войска много,
       Русский любит угостить:
       Угостит свинцовой пулей,
       На закуску - стальной штык..."
       Общий угар и неосознанная восторженность толпы передалась Ивану. И он, втиснувшись в толпу и забыв дорожную усталость, начал петь вместе с другими, не смущаясь даже и тем, что в этих песнях не отражались его чаяния и надежды: на таком широком миру и моря разноголосья трудно было сразу разобраться в своем и чужом, в дружеском и враждебном, кипевшем в песнях, в шуршании знамен и церковных хоругвей, в шествии тысяч людей.
       На верхней площади, у водонапорной башни, гремели оркестры железнодорожников, деревообделочников, мукомолов. Здесь господствовала другая песня:
       "Смело, товарищи, в ногу,
       Духом окрепнем в борьбе!
       В царство свободы дорогу
       Грудью проложим себе..."
       - Эй-эй, посторонись! - хлеснуло по ушам сзади. Оглянувшись, Иван увидел пару рыжих коней, впряженных в широченные розвальни с накладными грядками и веревочной оплеткой. В передке, натянув вожжи и размахивая кнутом, стоял чернобородый крестьянин в нагольном тулупе и в армейской серой папахе с зеленым суконным верхом. Рядом торчал фанерный плакат на привязанном к передку саней колу. Красными буквами было написано: "Долой земных и небесных тиранов!"
       Пропуская мимо себя подводу, Иван ахнул от неожиданности и удивления: на санях, перед стоявшей поперек их рыжей фисгармонией, сидел на табуретке и усердно нагнетал воздух ножными мехами и бегал пальцами по клавишам известный всей округе скуластый священник Апоченской церкви. Аккомпанируя сам себе, он громко подпевал рабочим:
       "Все, чем держались их троны,
       Дело рабочей руки.
       Сами набьем мы патроны,
       К ружьям привинтим штыки..."
       "Что же он есть за человек? - никак не мог Иван решить вопрос о священнике, снявшем с себя сан в первый же день революции. - И почему он прячет от народа свои серые воспаленные глаза, взирает только на черные и белые планочки фисгармонии, будто стыдится наголо обритой своей головы и своего голого подбородка, на котором недавно висела густая каштановая борода? И тепло оделся: в тулупе, в валенках, в шапке из зайца..."
       - Вот бы нашему попу показать эту картину! - воскликнул Иван, хватив за руку шагавшего рядом с ним старика. - Поп какой революционный...
       - Да это не поп, - сердито сказал старик. - Это перебежчик. Есть еще и беглецы (Ночью к нам заезжал погреться лукерьевский отец Захар: в Житомир, сказал он, убегает, там у него приволье). Те годов несколько подумают, чья возьмет и куда им уклонение сделать. А перебежчик проще устроен: ветром в ухо дунуло, он и спиной к ветру, чтобы теплее было. Ну, спина, если понимаешь, есть народ, к нему и перебежал. Если ветер с другой стороны дунет, он опять повернется и народу в лицо плюнет. Вьюны...
       - А что вы это сказали про нашего отца Захара? - переспросил Иван. - Я же сам из Лукерьевки, одного прихода... вы разве знаете отца Захара?
       - Издавна знаю этого идола. Мне пришлось истопником служить в Старо-Оскольском духовном училище, а Захар тогда еще в подготовительном классе учился. Хитрющий, собака, исподтишка так и гадил мне, так и гадил. Даже опорожнился однажды ко мне в карман. Ну, я это положил брезентовый плащ возле топлива, сам отошел, а он как раз туда и наделал... Потом он в селе Плотавец служил священником, уже после Курской семинарии. В Корочанском уезде. Я его возил туда раза два, наверное, в девятьсот четвертом или пятом году, когда уже заваруха начиналась... Ну вот и знаю его: бабник он и сволочь, вот кто он есть ваш отец Захар. Что из него будет потом, не знаю, а пока обозначилось. Это же все равно, что ваш отец Захар, что наш Шерстаков Лука...
       - Знаю Шерстакова! - сердито сказал Иван. - Приходилось батраком у них жить, приходилось от Федора Лукича плети покушать...
       - Позволь, позволь, - перебил старик. - То-то я смотрю, твое обличье будто бы знакомое. Ты не Осипа Каблукова сынок?
       - Осипа. А вы разве...
       - Ну, как же, знаю. Мы с Осипом, твоим папашей, под Плевной познакомились, вместе с ним турецкого Османа-пашу брали в плен и самим царем-освободителем с глазу на глаз виделись. Георгиевскими крестами нас за боевые подвиги наградили... Правда, мне повезло, до сих пор хожу на своих ногах, а Осип калекой остался. Все произошло от того, что мне пришлось миновать, когда они речку Марицу зимою вброд переходили под Татар-Базарчуком... Не забудь от меня поклон передать Осипу, как из города вернешься. Скажешь, что Денис Беспяткин кланяется. Он меня знает. А с попами, провались они, разобраться трудно: привыкли они народ обманывать, с тем и сдохнут, туда им дорога. Развелись, как рассыпной тиф. Теперь же вот о моем соседе. Степаном его зовут, а по фамилии - Терентьев. В гости к нему думаю зайти, как он на революцию глядит? Очень даже мне интересно. Он теперь магазин в городе имеет, рядом с Соломенцевым. О-ох, продувной, вьюн. Как он только не крутился в своих путях к богатству, пока достиг: сначала жил в приказчиках, потом свое дело заимел по торговой части в Чернянке, потом в город пролез и два дома купил на Холостой улице. У него в приказчиках живал мой знакомый, Михаил Лысых. Вот бы он рассказал про это, целая история... Нет, ты посмотри на это диво, - прервав свои росказни, старик толкнул Ивана под локоть, и тот, поглядев в сторону, засмеялся громким смехом.
       Смеялись все вокруг неожиданному зрелищу: пробиваясь сквозь толпу, ребятишки вели на веревке лохматого белого козла с огромными крутыми рогами, на которых был пристроен фанерный плакат с изображением пьяного царя. Курносое лицо самодержца одной щекой лежало на недопитой бутылке водки, другой прижималось к курчавой белой собачке и к группе карликовых человечков. Изо рта императора с опухшими губами сыпались музыкальные ноты и слова: "Сам больше не буду и другим закажу тиранить народ и подкармливать собачек против честных людей".
       - А вот про землю опять ничего не прописано, - насмеявшись вволю, сказал Иван Беспяткину. - Аль революция фальшивая, что одни картинки и песни с музыкой? Нам бы вот чернозему побольше...
       - Меня это тоже интересует, - отозвался Беспяткин. - Говорят, что у здания суда ораторы программу свою рассказывают. Давай пробиваться...
       У здания суда на Успенской улице действительно шел митинг. Председательствовала молодая женщина. Она сидела у покрытого красным полотном стола на прижатой к стене табуретке и следила за списком ораторов, сменявших один другого. Худое экзальтированное лицо ее показалось Ивану очень смелым, но только его удивили карие глаза, казавшиеся со своей неугасающей улыбкой чужими на ее скорбном лице. И скорбь эта становилась физически ощутимой для Ивана, наверное, потому, что он заметил на щеке женщины яркую синюю жилку какой-то странной накожной болезни.
       - Баба, а командует, - сказал не то, что думал. Но на него зашикали, чтобы не мешал, и он рассердился, огрызнулся:
       - Я и не мешаю, а говорить мне теперь никто не запретит...
       - Чего же, могу записать, - нагнулась к нему женщина через стол. - Как ваша фамилия и от какой партии будете говорить?
       - Не надо, я еще не определили. Но, между прочим, я буду с той партией, которая землю мне даст. Понимаете, чернозем? У нас же под боком земля помещика Батизатулы, а мы за нее деньги платим, арендуем землю у Евтеева. Может, знаете его, из Казачка...
       - О земле потом, мы будем сначала говорить о революции, - возразила женщина и сейчас же глянула в список, громко выкрикнула: - Слово предоставляется политкаторжанину Константину Анпилову.
       Мимо Ивана прошел к опрокинутому ящику-трибуне немного сутуловатый человек вышесреднего роста. Ему было лет тридцать с лишним, но он легко взметнулся на ящик и начал откашливаться, ожидая тишины.
       - К какой же он партии относится? - спросил Иван у Беспяткина. - А эта птица к какой партии относится, что председательствует?
       - Ее знаю, социалистка-революционерка Благосклонова с Воронежской улицы. А про того не могу сказать. Но раз он политкаторжанин, значит - за рабочих... Ну, слушай, он начинает речь. Там тебе вся партия его выяснится...
       - Товарищи, двенадцать лет назад поднялись мы на борьбу с царем. И не одолели его, потому что недружно действовали: рабочие себе, крестьяне - себе и не огулом, чтобы всей силой задавить царя, а по горсточкам себя израсходовали. Теперь вот получилось лучше, дружнее. Но нельзя промахиваться и верить тем, кто нам зубы заговаривает. Вот выступал тут оратор, не помню его фамилию, и кричал, чтобы воевать до победного конца. Что ж, давайте воевать, но спросим у этого оратора: "За что воевать?" А я вам скажу, что и жандармский вахмистр Кичаев, царский холуй, извините за грубое слово, тоже кричал насчет войны до победного конца, а сам при этом провокации устраивал и арестовывал наших товарищей. И такую вот провокацию устроил, что и крушение поезда совершил, а машинистов хотел арестовать за это крушение. И вот я спрашиваю, стоит нам воевать за Кичаева или против? По-моему, надо воевать против Кичаева и против всякого, кто нам мешает мир установить, свободу получить для народа. Тоже и такой вопрос: нужен хлеб народу или не нужен? Ясно, нужен. А фабрики и заводы? Тоже нудны. Что же тут сомневаться, если ясность полная. Вот я и говорю: поклянемся, товарищи, воевать за мир, за заводы для рабочих и за землю для крестьян, за свободу и скажем, что уничтожим каждого, кто будет обижать народ. Нужно создать ласковую и справедливую к народу власть, а не какую-нибудь хамку, которая будет пригрожать посадить нас в клетку, как и при царе. Да здравствует революция и рабочий класс в союзе с крестьянством!
       - Правильно! - закричал Иван. - С крестьянами будете об руку держаться, вывезем. Только чтобы нам чернозем...
       - Не мешайте оратору, - снова крикнула председательствующая. - Если угодно, записывайтесь, мы каждому даем слово...
       - А зачем мне давать слово, если я, слава богу, и свой язык имею...
       Благосклонова улыбнулась.
       - Слово предоставляется представителю Курского губернского комитета партии социалистов-революционеров... Кто у вас будет, фамилия не указана?
       - Я, я, я! - восклицая на ходу, козликом скакнул на трибуну остренький человек в очках и кубанке, с серым шарфом на длинной шее. Пронзительным голосом, весь подпрыгивая, он выкрикнул лозунг: "Да здравствует свобода, равенство и братство!" и тут же пояснил: - Нельзя опошлять этого великого лозунга, который горел на знаменах якобинцев, стал знаменем демократии и выражением народной мечты. Тут выступали некоторые с демагогическими требованиями. Конечно, они не называли имя партии, от которой говорили, но мы знаем эту партию. Она ничем другим не может привлечь к себе народ, кроме как разжиганием страсти к чужому имуществу. Мы тоже за социализацию, но осмысленную и своевременную. Мы тоже за мир, но после победы над германским империализмом и варварством. Не верьте той партии, она обманет вас и установит более жесткую диктатуру, чем была при Петре Великом и при Николае Первом. Будьте сдержанны и планомерно, в рамках законности, пользуйтесь плодами совершившейся революции, укрепляйте свободу и прежде всего свободу. Утратите ее, все утратите, за что боролись. Помните слова великого поэта Гете, вложенные им в уста Фауста: "Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой!"
       - Про землю скажи, про чернозем! - закричал Иван Каблуков, подступая к трибуне. - Видишь, крестьян сколько стоит, а ты для них ничего вроде как и не обещаешь...
       - Только Учредительное собрание правомочно решить вопрос о земле, никакого своеволия и анархии...
       - К черту! Долой! - закричал Иван, потом закричали тысячи голосов, и оратор как-то мгновенно исчез с трибуны, растворился в толпе, а на ящик, без разрешения председателя, солдаты подсадили своего раненого товарища, сами с винтовками встали у трибуны.
       Размахивая папахой с растрепанными бортами и не жалея стриженой головы, на которую с висевших над улицей телеграфных проводов падали тонкие серебристые стружки инея и тут же таяли, раненый солдат требовал немедленного демократического мира без аннексий и контрибуции, призывал к созданию Советов и к захвату помещичьей и монастырской земли в руки крестьян, а фабрик и заводов - в руки рабочих.
       - Я вот вижу солдата, - показал он на Ивана. - Он не оратор, а просто крестьянин, потому и требует чернозема. А что же, вы думаете, журавля в небе мы будем требовать? Нет, нам хоть синицу, но подай в руки. Здесь пообещали разрешить вопрос через Учредительное собрание! Волынка, товарищи, волынка. Надо сейчас действовать, весна подходит, сеять нужно. И вот мой сказ: даешь чернозем!
       - Вот это наш человек, вот это политик! - восторгался Иван. - С ним я готов политику строить...
       - Свиней тебе пасти, а не в политику лезть! - с кипучей злобой в голосе сказал Ивану высокий рябой человек в пальто и надвинутой до бровей каракулевой шапке.
       - Постой, постой! - обернулся Иван. - Я тебя, как будто знаю. Братцы, да это же есть урядник Синенос. Ловите его. Ишь, барбос, переоделся под революцию!
       Синенос ловко нырнул за ящик и, чуть не сбив Благосклонову вместе с ее табуреткой, вспрыгнул на стол, потом на ступеньки здания суда и скрылся за дверью.
       Иван с солдатами бросился в здание. Долго искали там урядника, бегая по комнатам и кабинетам опустевшего учреждения, которое совсем недавно было местом "правосудия" и нагоняло страх на ряд уездов империи, а теперь было разгромлено народом и захламлено клочьями бумаг.
       На подоконнике окна совещательной комнаты валялась каракулевая шапка, сверкали осколки битого стекла, на петлях висели створки вышибленной рамы.
       - Выпрыгнул, подлец, во двор! Шапку потерял от расстройства! - сказал один из солдат и улыбнулся Ивану: - Не горюй, землячок, урядник не черт - в воду не прыгнет. Найдем и его, а сначала нам нужнее мир и чернозем!
       - Я об этом теперь только и думаю без перерыва, - сказал Иван. - Хоть тут что, а мы поборемся за чернозем...
      
      
      
      

    41. ЛЕНИН ЗА НАС

      
       В камеру Курской тюрьмы, где сидел Кузьма Сорокин, вести о свержении царизма пришли нескоро, так что ее обитатели жили старыми новостями, приносимыми сюда новыми заключенными.
       В конце декабря 1916-го втолкнули в камеру трех мужчин, арестованных по доносу игумена Рыльского монастыря за разгром амбара с хлебом.
       - Но мы их все равно доконаем! - восклицал один из арестованных, чернобородый мужчина с горбатым турецким носом и пронзительными черными глазами, рассказывая о жизни и настроении крестьян. - С фронта нашего брата понабежало без числа, оружием править умеем. Да и там, в Петрограде, рассказывают, кипит настроение. Распутина Гришку убили. Очень, говорят, царица о нем заскучала. Баба она, говорят, рьяная была до него. Ну да это я просто так, слову пришлось. Самое главное, что все в России закрутилось волчком, похлеще девятьсот пятого. Если теперь прозеваем, на тысячу лет угнетение пойдет...
       - Не должно бы прозевать, - сказал Кузьма, но сейчас же поопасался и спросил о другом: - К Новому году народ готовится, поди? Ведь касаретскому молиться везде привыкли...
       Чернобородый хихикнул, подмигнул Сорокину:
       - Видать, давно сидишь, если не знаешь, что мужику теперь не до "святцев". Хватают власти мужиков, по тюрьмам суют. Военные отряды по уездам действуют. Говорят, сам губернатор, Богговут, на "грязи" уехал в Крым, на курорте прохлаждается, а его вице-губернатор, Штюрмер, всю губернию думает солдатами задушить. Да разве нас всех задушишь? Вот только в камере тесно, да двери больно плотны, без помоги отсюда не выберешься...
       В камере и в самом деле не только лежать, стало негде. А тут питание сократили, умываться не приходилось, завелись вши. Некоторые заключенные заболели, бредили.
       - Давайте бунтовать! - предложил Сорокин. - Мы же тут иначе перемрем от голода и тифа...
       Сначала люди промолчали. Но когда Сорокин сам начал колотить сапогами и кулаками в дверь, люди устремились к нему на помощь. Били по очереди, часа полтора, пока подбежал к "волчку" надзиратель и закричал:
       - Перестаньте, сукины сыны, прикажу стрелять по вас!
       - Стреляй, нам все равно! - хором отвечали люди. - У нас тифозные есть, с голоду мрем, от вшей погибаем!
       - Пищу давайте!
       - Судите нас или освобождайте! Зачем беззаконничаете?
       После этой забастовки камеру немного разгрузили, больных эвакуировали и несколько улучшили питание. Даже несколько раз приносили воды, чтобы умыться.
       Потом, в конце февраля, о камере, казалось, совсем забыли. Лишь по утрам приносили ведро воды и по сухарику на человека, забирали вонючую "парашу" до вечера, когда ее совали снова в камеру и запирали камеру до утра.
       И вдруг, когда уже все ослабели от голода и неведения, в камеру втолкнули какого-то рабочего Курской электростанции, а следом принесли огромный бак супу, мешок сухарей и даже выдали по два куска рафинада.
       - От того это происходит, - пояснил рабочий-электрик, арестованный за избиение какого-то чиновника, - что царя больше нету...
       - Как? Что случилось? - спрашивали заключенные, которых ошеломила эта новость. - Почему же нам раньше никто не сказал?
       - А мы и сами узнали с опозданием, хотя и не в тюрьме были, - пояснил рабочий. - Вице-губернатор Штюрмер приказал скрыть от народа события в Петрограде. Ни телеграмм, ни газет в Курск не пускали. Хорошо, что большевики понаехали и газет понавезли. Вот тут и правда раскрылась-описалась, что и как было. Ну, мы и пошли воевать по городу. Наделали: полицию разоружили, жандармов разоружили, да вот немного не доделали... Может, от радости - о тюрьме забыли, не добрались с разбега, а теперь уже и трудно: кое-какая власть образовалась. Смазал, к примеру сказать, я одного чиновника по рылу, а меня и в тюрьму...
       - Какая же теперь власть в городе? - спросил Кузьма, путаясь в догадках.
       - Богопротивная власть! - рабочий плюнул и растер подошвой. - Называется она "Временным губернским исполнительным комитетом", а наполнилась теми же буржуями и помещиками. Рабочие потребовали арестовать вице-губернатора Штюрмера за контрреволюцию, а Комитет показал рабочим шиш, а Штюрмеру подогнал особый поезд к вокзалу и отправил его со всяким украшением свободно на юг, имение свое в Крыму устраивать. Он же там владеет курортами. Есть слух, что белгородские рабочие арестовали Штюрмера, но в газетах не писано пока.
       Потом появился на Курском вокзале губернатор Богговут, с крымского курорта вернулся. Железнодорожники хотели его арестовать, но Временный исполнительный комитет опять же не дал и сопроводил Богговута специальным поездом в Петроград и даже зарплату ему туда по телеграфу наперед перевели за весь март месяц, хотя губернатор уволен министром Внутренних дел Временного правительства "по собственному желанию". Об этом газеты писали...
       - Как же это деньги уплатили губернатору, если он в увольнении и в бегах? - удивился Сорокин.
       - А что можно другое ожидать от "временных", если во главе Временного правительства, говорят, поставили князя Львова, владельца пятидесяти тысяч десятин. Ну, это в Петрограде. А в Курске, думаете, лучше? Здесь все старые чиновники целы, а полицейских и жандармов в госпитали поварами или сторожами определили на тревожное время... Председателем Курского губернского временного исполнительного комитета поставили Николая Лоскутова. Если вы знаете, так это крупный торговец и кадет. Состоит гласным городской думы и присяжным поверенным...
       Всю ночь в камере не спали, взбудораженные рассказом рабочего о событиях, которые долго скрывали от заключенных те власти, которые назывались "временными", а собирались сидеть долго и продолжали загонять людей в тюрьму "за нарушение тех порядков", которые никому из трудящихся не нравились.
       - Сколько русскому народу разных мук приходится переживать, - говорил наборщик Владимиров, засыпая рядом с Сорокиным в Курской тюрьме. Они сидели, прислонившись спиной к стене и согнув ноги, чтобы не мешать соседям. Сорокин преклонил голову к плечу Владимирова, а тот - к плечу уже заснувшего рабочего-электрика. В узком оконце с решеткой голубел рассвет. - Слышишь меня, Кузьма, чей нет? Тоже заснул, как вот и этот, электрик. Намучился он за день в Курске, утомился... Вот и отмечает революцию в тюрьме... А лозунги хороши: "Свобода, равенство и братство!"
       Долго ли дремал Владимиров, не помнит. Но проснулся он от женских криков за дверью.
       - Нам сказали, что Владимиров здесь! - настойчиво и даже властно продолжала одна из женщин, когда мужской голос что-то возразил, и женщины на секунду притихли. - Если камеру не откроете, мы сами тогда откроем все камеры тюрьмы!
       - Боже, да это же кричит Ирина Барышева! - растолкав Сорокина, воскликну Владимиров. - Пришла освобождать меня, а можно ли ей верить после того, что она сделала раньше? Она продала меня за два пуда муки полиции, теперь пришла выручать, а завтра, может быть, проголосует за предложение повесить меня...
       - Она же тогда голода испугалась, - прислушиваясь к звону ключей в руках напуганного надзирателя и думая о Барышевой, сказал Сорокин. - Может, теперь раскаялась и не будет подличать...
       - Да, может быть, - грустно улыбнулся Владимиров. - Ниневия тоже каялась и снова принималась творить пороки. Пока народ погубил ее. Не в голоде смысл, не в голоде причина, а в принципах правления: если страною долго управляют мерзавцы, заинтересованные в сокрытии собственных преступлений и прославляют себя в бездонной мудрости своей, то и подданные их становятся такими же: быть лучше и честнее опасно, подражать зловредным правителям - выгодно...
       - Почему же вы не стали подражателем?
       - Не я один, партия рабочая так делает и зовет к борьбе. Страдай, гибни, но борись, пока в людях пробудится совесть. И тогда тираны задрожат и признаются в деяниях своих и заплачут перед народом. Народ, он великий и сильный, способен очиститься от скверны Иродов своих. Вот он, народ, идет к нам, гремит засовами. Мы увидим сейчас и тех, кто боролся с тиранами, и тех, кто продавал других и тех, которые пришли к великому водоразделу с незапятнанной душой, не окровавленной ни борьбой, ни предательством. И пусть пламя революции сожжет скверну, пыль которой из тьмы веков летит тучей, чтобы осесть и на теле и душе невинных...
       Дверь камеры распахнулась, но женщины с криком попятились, изумленные видом истощения людей и зловонным плотным ударом испорченного воздуха из камеры.
       - Погодите, бабы, я первая! - умоляющим голосом простонала маленькая женщина в синей матерчатой кофте и в черной юбке, раскрылив руки перед столпившимися у дверей. - Я сама выведу его на свободу. А потом вы, кого захочете...
       Камера тоже замерла. Люди знали по рассказам Владимирова об истории его ареста и о роли Барышевой, которую узнали по внешности.
       Женщина протянула руки к Владимирову.
       - Не откажите прощением, Павел Сергеевич, - тихо сказала она, сверкая наполненными слезой карими глазами. - Заблудилась я тогда в голодной и лживой жизни, застращалась от властей, потому и все произошло, а теперь хочу снова стать человеком, женщин привела, чтобы освободить заключенных из тюрьмы...
       Сорокин подтолкнул Владимирова, и тот шагнул к Барышевой, обнял ее.
       - Не покупай себе никогда жизнь продажей невинного, Ирина, иначе ты снова замутишь кристально чистый поток реки людской правды...
       Во дворе женщины подхватили Владимирова на руки и понесли через весь город к губернской типографии и заставили администрацию восстановить его на работе.
       Через несколько дней Сорокин зашел на квартиру Владимирова по Золотой улице. Тот встретил Сорокина с особым радушием и все рассказывал ему и рассказывал о народе, который не любит тиранию в любой форме.
       - Скажу тебе про рабочих нашей типографии, для примера скажу, Кузьма. Ведь они самостоятельно уничтожили всякие знаки самодержавной власти - клише с изображением царя и царского герба, изображение престола, литографические начертания и рисунки об августейшей семье. Все сожгли, расплавили. Марков-Донской, комиссар Временного правительства, созвал заседание Курского губернского временного исполнительного комитета и начал там разносить своего же товарища по кадетской партии, Лоскутова, председателя комитета, за потворству самоуправству рабочих типографии... Прямо смех, будто мы спрашивались Лоскутова в своих делах и поступках. Да ничего мы не спрашивались, делали от души. Ведь святая же истина, что любая разрешительная повадка приведет к запретительной. Разве нам это нужно? Да ничего это не нужно народу, ставшему силой и хозяином... А еще вот тут, на столе, газеты, если хочешь читать. Тут больше "Курская жизнь". Марков-Донской ругал Лоскутова за статьи в газете против войны и с требованием передать крестьянам землю. А разве мы, рабочие, спрашивались Лоскутова насчет статей? Мы не спрашивались, а напечатали и заставили редакцию выпустить весь тираж газеты в продажу и подписчикам. Марков-Донской называет это "народным самоуправством". По нашему же, в этом "самоуправстве" и есть настоящая народная власть. Как только запретят народу самому решать, так и конец свободе и народовластию. - Владимиров попил воды прямо из графина, потом походил немного по комнате и, присев рядом с Сорокиным, добавил:
       - Ты помоложе меня, присмотрись к жизни, чтобы в ней кривой межи не образовалось. Силы у народа большие, но часто он сам их не сознает, в опасности не очень осторожен. К примеру, Марков-Донской присваивает себе прямо на глазах власть побольше губернаторской, отбирает у народа оружие и создает свою вооруженную силу: всех монархически настроенных семинаристов и гимназистов включил в отряды милиции. Бывших полицейских и жандармов, которые припрятаны от народа в повара и сторожа, винтовками вооружил и гранатами. Вот как...
       - Да-а-а, - покачав головой, согласился Сорокин. - Видел я на Московской улице, как действуют монархические молокососы в форме милиции. Они еще яростнее царской полиции хватают рабочих и бьют прикладами в спину...
       - Вот и я же об том, - перебил его Владимиров. - Думаешь, не может найтись в стране диктатор похуже царя? Не-е-ет, может найтись, Кузьма. Вы это имейте ввиду, чтобы не оплошать. Научите народ не выпускать из рук оружие, а то вот такие же собачьи отряды, как курская милиция из гимназистов и семинаристов может объединиться вокруг тирана и поможет ему зажать безоружный народ в свой кулак. Тогда уж надолго кошмар захватит страну. Будешь жить и побаиваться, что вот-вот придут, схватят тебя и в тюрьме замучат или в сумасшедший дом законопатят...
       - Не будет этого! - уверенно возразил Сорокин, прощаясь с Владимировым. - И вы знаете почему? Да потому, что теперь дружба у рабочих с крестьянами сильнее, чем в девятьсот пятом году. Еще имеется у нас партия большевиков и... Ленин за нас!
      
      

    КОНЕЦ ТРЕТЬЕЙ КНИГИ

      
       Воронеж, февраль 1931 - январь 1932 г.г.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    СОДЕРЖАНИЕ

        -- В Москве.........................................................................3
        -- В пути.............................................................................9
        -- В Ламской.......................................................................17
        -- На свадьбе.......................................................................25
        -- Ответственное поручение....................................................38
        -- И я жду...........................................................................52
        -- Мара..............................................................................59
        -- Двое разных......................................................................68
        -- Писать я буду...................................................................71
        -- Дети Елейного Прокоши......................................................78
        -- Снова в Петрограде............................................................89
        -- Мудрость Тита..................................................................96
        -- Без субординации.............................................................102
        -- Размежевание..................................................................109
        -- Ночью...........................................................................113
        -- Все в порядке..................................................................123
        -- Листовка........................................................................129
        -- По увольнительной...........................................................133
        -- Надо бороться.................................................................137
        -- Нераспорядительная голова................................................141
        -- После выпуска.................................................................146
        -- Плоды краснобайства........................................................152
        -- Состояние умов...............................................................162
        -- На биваке.......................................................................168
        -- В походе........................................................................174
        -- В Диковинке...................................................................179
        -- Пленные........................................................................188
        -- Как поступить?...............................................................194
        -- Пятый топчан.................................................................197
        -- Гурко на бруствере..........................................................202
        -- Новости Зотова...............................................................206
        -- О приключениях Петровского.............................................211
        -- В секрете........................................................................216
        -- Подпоручик Звездин.........................................................218
        -- С народом не повоюешь.....................................................226
        -- Самое обыкновенное.........................................................230
        -- Предложение графа Зотова.................................................234
        -- В городе П... ..................................................................239
        -- Неудавшаяся провокация...................................................250
        -- Чернозем........................................................................258
        -- Ленин за нас....................................................................272
      
      
      
      
      
      
      
      
       1
      
      
       278
      
      
      
        --

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Белых Николай Никифорович (ben@belih.elcom.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 747k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.