Белых Николай Никифорович
Война. Сборник рассказов

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 07/05/2021.
  • © Copyright Белых Николай Никифорович (ben@belih.elcom.ru)
  • Размещен: 24/09/2008, изменен: 17/02/2009. 865k. Статистика.
  • Сборник рассказов: Проза
  • военных
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Сборник рассказов автора Н. Белых на основе его фронтовых дневниковых записей за период с мая 1941 года по май 1945 года


  • Н. БЕЛЫХ

      
      
      
      
      
      

    ВОЙНА

      

    Сборник рассказов

    1941 г. - 1945 г.

      
      
      
      
      
      
      
      
      
       Двадцать второму гвардейскому
       Воздушно-десантному полку,
       товарищам моим, посвящаю
       этот сборник. АВТОР.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    СОДЕРЖАНИЕ

      
        -- Накануне. Записки современника..........................................5
        -- Прощай, город. Записки современника....................................12
        -- Дорога в Курск. Путевые записки..........................................20
        -- Война началась. Мои записки...............................................29
        -- Галя. Рассказ....................................................................42
        -- В Саратове. Мои записки....................................................51
        -- На формировании. Записки. Мои записки...............................63
        -- Снова на Северо-западе. Мои записки....................................79
        -- Листовка. Рассказ.............................................................110
        -- Генерал. Рассказ...............................................................117
        -- Папоротник. Рассказ.........................................................126
        -- Глаза. Рассказ..................................................................131
        -- Молоточки. Рассказ..........................................................138
        -- О бдительности. Рассказ комиссара......................................141
        -- Штаны. Рассказ-шутка......................................................152
        -- Солидарность. Рассказ на марше.........................................155
        -- В лесах Валдайских. Из моих записок..................................158
        -- Нельзя забыть. Мои записки...............................................190
        -- От Белгорода до Опошни. Из моих записок............................205
        -- Знакомые ребята с нашей улицы. Рассказ.............................. 226
        -- Полк вышел к Полтаве. Из моих записок...............................233
        -- Дух кобзы. Легенда..........................................................235
        -- К Днепру. Из моих записок................................................238
        -- Треугольник Швейнеля. Рассказ..........................................240
        -- Самолюбие. Фронтовая быль..............................................248
        -- Рыбчино - Румыния. Из моих записок...................................253
        -- В Румынии. Фронтовые записки..........................................285
        -- Кыни амурат. Румынский рассказ........................................308
        -- Часы. Рассказ-шутка.........................................................312
        -- В три десять по Горьковскому. Из моих записок.....................316
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    НАКАНУНЕ

    Записки современника

    "Дело явным образом идет

       к войне".
       Сталин. Доклад на 17 съезде
       ВКП(б).
       Весна 1941 года была поздняя, холодная, дождливая. Лишь в начале июня в городском саду расцвела сирень.
       Может быть, этим объяснялась относительная малолюдность на городских улицах. Но состояние тяжелого предчувствия, охватившего людей, было навеяно не только погодой.
       Еще с начала мая в народе усиленно заговорили о предстоящей войне. Народ чутьем улавливал то, что дипломаты понимали рассудком.
       Два события, относящиеся к маю 1941 года, особенно насторожили нас, хотя в другое время они бы не были замечены.
       8 мая выступил в английском парламенте Ллойд Джордж. Он отметил, что не было еще войны, в которой дипломатия играла бы такую большую роль, как сейчас. Самые тяжелые поражения Англия понесла... в области дипломатии... Нынешняя война будет продолжительной, и чем дольше она будет идти, тем лучшими будут шансы Англии...
       Вскоре потом мир был взбудоражен сообщением о таинственном перелете на самолете из Германии в Англию заместителя Гитлера по руководству нацистской партии Рудольфа Гесса.
       Легко понять тревогу моих современников, заметивших совпадение ллойд-джорджевских жалоб со скорым таинственным визитом Гесса на Британские острова. Зачем понадобился Гессу этот полет в воюющую с Германией страну? Устранять ошибки английской дипломатии? Но Германии никогда не приходило в голову жалеть об английских ошибках. Наоборот, английские ошибки и уступки облегчили Германии развязать вторую мировую войну.
       Значит... Гесс полетел организовывать войну в более широких масштабах... Совершит ли Англия еще одну и самую роковую ошибку? Мы всей душой не желаем этой ошибки...
       Вскоре мне пришлось быть в Курске, в Педагогическом институте. Вечером целой группой сидели мы в одной из комнат учебного корпуса в ожидании электрических огней, чтобы коллективно прочесть комедию Аристофана "Женщины в народном собрании".
       Электричество долго не зажигалось, и мы, каждый погруженный в свои думы, смотрели на улицу. В противоположном доме горела керосиновая лампа. Вспотевшее от непогоды окно полыхало золотисто-багровым отсветом, а падавшие с крыши струи дождевой воды, будто льняные пряди, стелились по красной стене дома и текли потом темными ручьями по тротуару.
       - Смотрите, как все это красиво! - прервал наше молчание один из студентов. - Пусть вот наш курский художник, Антон Зубов, напишет своей кистью только одну стену этого дома такой, как мы видим ее сейчас, и ему обеспечено бессмертие... Ведь этот свет, бьющий через затуманенное стекло, эти краски играющей воды, этот образ дождливого вечера - все это почти душа материи...
       - Нет, товарищ Гаврилов, - возразил ему сосед, - не поэтому следовало бы Зубову надо бы заняться Курском, что в свете, красках и образах отражается душа материи. Дождливый вечер тоже повторится всегда. А вот чует мое сердце, что нынешний Курск мы не сможем увидеть своими глазами даже через два года... Он переживет величайшую драму... И портрет его следовало бы написать сейчас....
       Мы заспорили. Спорили мы о многом, но и сами того не заметили, как оказались во власти размышлений и споров о войне, о международных отношениях..., о том, как эти отношения отражаются в литературе и в изустном творчестве народа.
       - Я, друзья мои, - сказал студент Гаврилов, ездивший перед тем в один из районов по сбору фольклорного материала, - приведу вам один очень хороший пример оценки английской политики затяжной войны нашими творцами анекдотов. Вот, послушайте.
       Гаврилов откашлялся и начал рассказывать наизусть легко запоминающийся анекдот, в котором, мне почудилось, не только таилась злободневность и глубокая проникновенность в суть уже происходивших событий, Нои было что-то пророческое во взглядах на будущее.
       "Гитлер, Муссолини и Черчилль, - говорилось в анекдоте, - прибыли к известной парижской мадам-прорицательнице судеб и попросили ее сказать, кто из них выиграет войну?
       Прорицательница, посмотрев на них, сказала: "Главного-то, богатыря, спросить бы надо об этом..."
       Гитлер затопал ногами, сжал кулаки: "Я и есть самый главный богатырь! Говори судьбу или...", - он недвусмысленно потянулся рукой к пистолету.
       "Хорошо, - сказала прорицательница, чуть заметно улыбнувшись, - Я согласна сказать вашу судьбу. Идемте за мной".
       Они вышли в сад, посреди которого стоял огромный хрустальный аквариум с единственной плавающей в нем золотой рыбкой и сказала: "Тот из вас победит, кто эту рыбку сумеет поймать".
       Померились гадальщики на палке, кому начинать рыбную ловлю первым. Досталось Муссолини.
       Он дружески подмигнул Гитлеру, произнес: "Римляне должны быть всегда первыми, потому, что у них "менс сана ин корпоре сано", то есть здоровый дух в здоровом теле", потом разделся донага и грузно нырнул в аквариум.
       Долго барахтался он в воде, гоняясь за золотой рыбкой. Ему даже удалось было схватить рыбку пальцами за спинной плавник, но... она выскользнула и ушла в глубину.
       Измученного, полузахлебнувшегося Бенито вытащили из аквариума и положили на траву, чтобы ветерок привел его в чувство, поставили у него перед носом тарелку макарон и так оставили лежать.
       Наступила очередь Гитлера. Этот успел заручиться подсчетами своих ученых, которые точно указали день, час, минуту и даже секунду, когда золотая рыбка, по теории вероятностей, должна проплыть через определенное в аквариуме место и на определенной глубине. Стоило только в этот момент опустить руку в аквариум и взять ничего не подозревавшую рыбку.
       Взобравшись на стенку аквариума и неторопливо жуя веточку укропа, Гитлер посматривал мутными глазами на стрелку ручного хронометра. Потом он поплевал на свои пальцы, пригладил ими черные косички волос, укоризненно сказал успевшему просохнуть Муссолини: "Аккуратность, дуче, прежде всего. Вот, смотрите, приближается миг, рассчитанный моими лучшими учеными..." - гордо возвестил Гитлер и стремительно сунул руку в аквариум.
       Муссолини хмуро улыбнулся. Он видел, как между скрюченными пальцами его друга скользнул только хвостик золотой рыбки, нырнувшей в глубину.
       "Ваша очередь, сэр, - сладким голоском напомнила прорицательница задремавшему было на солнцепеке Черчиллю, - Ловите рыбку".
       Старик улыбнулся, достал из кармана золотую чайную ложечку, взобрался на аквариум и начал ложечкой по капельке выплескивать воду.
       - Что вы хочете делать? - пощипывая себя за толстый подбородок и выражая удивление, спросил Муссолини.
       - О, это вполне ясно, - ответил Черчилль, смахнув пчелу со своей мясистой щеки. - Я выплесну воду, а рыбку возьму на сухом дне совершенно беспрепятственно ...
       - Проклятый Альбион! - закричал Гитлер хриплым лающим голосом. - Ты провозишься в аквариуме слишком долго...
       - А мне не к спеху, - возразил Черчилль, продолжая ложечкой выплескивать воду из аквариума. Но пчела, продолжая кружиться вокруг носа Черчилля, мешала его работе, и он закричал на прорицательницу:
       - Уберите сейчас же эту пчелу, она мне житья не дает!
       Прорицательница вздохнула, отрицательно покачала головой.
       - Ничего не могу, сэр, поделать с пчелой. От вас пахнет липой, а пчелы всегда на липу летят ...
       - То есть, как это...Что значит, пахнет липой? - сердито закричал Черчилль, готовый вцепиться в прорицательницу, но в этот момент на дорожке сада показался человек с ведерком на изогнутой в локте руке.
       - Ты чей? - спросил его Черчилль, когда человек подошел к аквариуму и сказал: "Здравствуйте!"
       - Я русский богатырь, - ответил человек. - Узнал я из газет, что вы уже сколько дней мучаетесь, фальшивую рыбу в аквариуме ловите. Ну, вот и решил показать вам настоящую золотую рыбку. Смотрите!
       Человек ясными серыми глазами осмотрел всех присутствовавших у аквариума, потом взял из ведра рыбу, от которой полилось такое сияние, что даже прорицательница сощурила глаза и закричала:
       - Бросайте, господа, всякое гадание! Я узнала богатыря, которому суждено победить!"
       ...........................................................................................
       Едва мы успели прослушать этот, поразивший нас своими мыслями, анекдот, как в комнату вошел один из моих товарищей - Семен Аскинадзе. Он только что возвратился из курского областного книгоиздательства, куда носил одно наше совместное произведение.
       И вот, оказывается, книжный редактор товарищ Саввина упрекнула нас в том, что мы не понимаем обстановки и в своем произведении в неприятном свете показываем немца - коменданта одного из корпусов дореволюционной Бутырской тюрьмы. "Вы, сказала Савина, подобной обрисовкой и показом отвратительности немецкого влияния в полицейском аппарате старой России можете только повредить нашей теперешней дружбе с Германией".
       - Ха-а, какая тупица! - воскликнул Гаврилов. - Ты бы, товарищ Аскинадзе, напомнил ей слова Черныщевского, что "Немцы - любители насилия, хоть и умеют говорить языком цивилизованного общества, остаются в душе людьми варварских времен..."
       В это время вспыхнули электрические лампочки, свет засверкал на никелированных оконных шпингалетах, на боках пузатых чернильниц, на гладком черном лаке классной доски. И все же мы отложили чтение аристофановских комедий: нас захватили тема предгрозовой современности.
       Аскинадзе, смахнув платком капли дождя со своих смуглых щек, в волнении закурил папиросу, присел на подоконник. Его черноволосая курчавая голова резко вырисовывалась на освещенном стекле окна, а взволнованное и озаренное электричеством скуластенькое лицо выглядело молодым и красивым. Быстро бегали его карие глаза, но густые черные брови его хмурились и видно было, что мысли его не блуждали, как глаза, а сосредоточенно и напряженно искали ответ на только что поставленные перед ним вопросы.
       - А какая была бы польза, - вдруг заговорил Аскинадзе, обращаясь к Гаврилову, - ну, какая, если б я и процитировал Саввиной слова Чернышевского о немцах? От нее это отскочило бы как горох от стенки. Пройдет немного времени и Саввина вылечится от куриной слепоты...
       - Ну, вряд ли, - усомнился Гаврилов. - Горбатых исправляет только могила...
       - А зачем вам вообще надо плохо говорить о Германии? - вмешался товарищ М..., недавно прибывший в Курск из Свердловска, где в свое время сотрудничал в газете Уральского Обкома ВЛКСМ "На смену". - Ну, зачем?! - уже выкрикнул он тоненьким, как у девочки, голоском и обвел нас взором своих грустных голубых глаз, над которыми золотились узкие рыжие брови. - Ведь Германия считает своим врагом не Россию, а Великобританию... Я вам сейчас это докажу.
       Он торопливо начал шарить в своем портфеле, что-то выискивая. Потом он достал оттуда листок с напечатанным на нем текстом немецкого "Гимна ненависти", написанного Лиссауэром, и начал читать:
       "... Боже, покарай Англию!
       И французы и русские нам нипочем,
       То они нас побьют, а то и мы их побьем!
       Но есть у нас ненависть одна!
       Она нам навеки, навеки дана.
       Ее мы выпьем до дна, до дна.
       Будь проклят наш единственный враг - Англия!" ..........................................................................................
       Прослушав гимн, мы некоторое время молчали, чувствуя какую-то тяжелую неловкость. Молчаливо мял пальцами свою бумагу и товарищ М..., видимо почувствовавший в гимне Лиссауэра то, чего раньше не замечал: слабость аргументации в пользу "искренней" дружбы Германии в отношении России.
       Наконец, молчание стало нам в особую тягость, и кто-то вымолвил:
       - Да-а, в гимне этом, если прислушаться, звучит животная немецкая боязнь войны на два фронта. А еще звучит нотка беспредельного немецкого высокомерия по отношению французов и русских. И товарищ М..., читая нам гимн, доказал как раз обратное тому, чего хотел. Получилось, как у библейского Валаама, который поехал проклинать народ, а сам, против своей воли дал ему благословение на борьбу со своими врагами...
       - Вы это на что намекаете? - обиженно и зло спросил товарищ М...
       - А так... Советуем вам выбирать друзей, которые не склонны верить подобным немецким гимнам. С немцами разговаривай, а кулак держи сжатым... Можно и без намеков, - сказал Гаврилов. - С немцами разговаривай и бумаги разные подписывай, а кулак все время держи сжатым...
       .......................................................................................
       Лишь после полуночи, когда дождь начал переставать, мы разошлись.
       Я тогда часто останавливался в доме номер шесть на Береговой-Куровой. Идти туда надо было все под гору и мимо ветродвигателя курского изобретателя Уфимцева.
       На верхнем мостике железной вышки чернела человеческая фигура и кроваво-красным пятном светилась лампочка. "Живет, - подумал я, - и в ночи живет творение гения, а тучи над ним повисли уже, тяжелые грозовые тучи...". - Так тосковало и томилось мое сердце, терзаемое недобрым предчувствием.
       В доме  6 на Береговой-Куровой, несмотря на поздний час, светились окна. Еще не спали квартировавшие здесь курсистки педагогических курсов.
       Стряхнув с себя дождевую влагу и соскоблив грязь с сапог, я постучал в дверь.
       Открыла мне Груня, прозванная среди подруг мартышкой за маленький рост и некрасивое лицо. Неприятно шмыгнув носом, она упрекнула меня:
       - Поздно гуляете, молодец...
       - Да, поздно, - согласился я и прошел в отведенную для меня комнату.
       На следующий день мы выехали из Курска автобусом и успели прибыть в Старый Оскол за несколько минут до открытия сессии городского совета.
       Едва успел я занять стул в партере городского театра, как голубые бархатные полотна занавеса с шелестом раздвинулись, отползли к боковым колоннам сцены, а у стола появился рослый человек в синем костюме.
       Это был Иван Иванович Богданов. Он долго говорил скучную и непроницательную вступительную речь. Была она какая-то мирная и "душевная", как баптистская проповедь.
       Богданов уверял, что "нас не коснется пламя войны, бушующее во всем мире, и мы можем спокойно продолжать наш мирный труд". По бесстрастному выражению его лица трудно было понять, верил ли он сам в свои миротворческие речи или говорил просто так? Во всяком случае, его речь произвела неприятное впечатление. Она усыпляла бдительность и уменьшала наши силы.
       Перестав слушать Богданова, я блуждал глазами по залу, по сцене, на которой за красным длинным столом сидел многочисленный президиум из знакомых лиц, по рампе сцены.
       У рампы, в большой деревянной кадке, стояла искусственная пальма. Откуда-то снизу били лучи красного света и, озаренные ими, кончики длинных пальмовых листьев казались червонно-золотыми, зловещими.
       Сердце мое вдруг наполнилось болью, и чтобы не закричать на миротворца-докладчика, не наговорить ему грубостей, я поднялся и вышел на улицу. Мне нечего было слушать речи, которые мешали людям чуять запах надвигающейся грозы.
       Долго блуждал я по улицам города, терзаемый тем смутным чувством тоски, которое охватывает людей в предвидении, что скоро придется покинуть родные места и покинуть, может быть, навсегда. Потребностью моей души стало желание как возможно больше впитать в себя впечатлений о своем родном городе. В нем прошли мои лучшие годы юности, в нем приобщился я к культуре. Отсюда начался мой путь в высшую школу; отсюда, вероятно, начнется моя дорога в неминуемую войну, в личную неизвестность.
       Родина, никто не может так сильно взволновать человека, как ты! И камни твои, и деревья, и сады, даже пыль на улицах и разломанные деревянные ограды на запущенных пустырях мне безгранично дороги, но я чувствую, что скоро изменится твое лицо и потому так пристально всматриваюсь в твои милые черты. С запада слышится рев: "Пушки вместо масла!" И мне хочется кричать: "Танки вместо картофелекопалок!" Мы очень мирные люди, и, может быть, наступит время, когда мы официально признаем это для объяснения нашей недовооруженности... перед лицом агрессивной Германии. Но в эту ночь, блуждая по улицам города, я мог только думать и думать, но не говорить. Да и разве стали бы слушать меня люди, усыпленные речью Богданова. Их должна переучить сама жизнь...
       ...............................................................................................
       14 июня 1941 года я вышел на улицу очень рано. У здания почты толпился народ. Кремлевские куранты прозвонили семь раз в Москве, а диктор сообщил нам московское время и начал передачу последних известий по радио.
       - Сообщение ТАСС, - сказал он трагическим голосом, и толпа людей придвинулась поближе к балкону, на решетке которой был пристроен репродуктор. - Еще до приезда английского посла в СССР господина Криппса в Лондон, особенно же после его приезда, в английской и вообще в иностранной печати стали муссироваться слухи о "близости войны между СССР и Германией"...
       В глубоком молчании выслушала толпа это сообщение ТАСС и молча разошлись по домам.
       В тот же день я распорядился, чтобы жена уложился мои путевые вещи в солдатский вещевой мешок. Теперь уже и слепому было видно, что мы оказались накануне великих событий, избежать которых стало невозможно.
      
       3 мая - 14 июня 1941 г.
       Курск - Старый Оскол
      
      
      

    ПРОЩАЙ, ГОРОД!

    Записки современника

      
       Все эти дни, не разгибая спины, работал я над своей повестью "Перекресток дорог". Охваченный постоянным ожиданием, что меня вот-вот могут оторвать от работы, я даже отказывал себе в отдыхе и в привычной утренней прогулке по городу. Лишь от одного не мог я отказаться - от наблюдения за своими детьми.
       - Папк, глянь! - воскликнул мой старший сынишка, Женя, бросившись ко мне от гардероба. В его пальцах трепыхалась бледнокрылая маленькая бабочка.
       - Моль, это моль! - закричала жена. Она вырвала бабочку из рук растерявшегося мальчика и растерзала ее. Платье мое избила моль до дыр, как серная кислота...
       Но мальчик разрыдался. Вцепившись в платье матери, заскулил:
       - Мам, сделай бабочку, чтобы летала. Сделай. Зачем ее убила...
       И это зрелище растрогало меня. "Видимо, не понимая зла (что характерно для детей), люди никогда не сумели бы сделать добро, - подумал я. - Что-то детски-прелестное замечал я иногда и в моем народе, наделенном терпеливостью и ясным умом, склонном поворчать-поворчать и потом простить незначительные ошибки своих руководителей, стать вокруг них непроницаемой стеной. Но горе тому, кто выведет его из терпения: тот познает и русскую гневность, и русскую сверхскорость и русский сверхудар. Как жена моя безжалостно растерзала белую моль, так русский народ растерзает своих врагов". - Углубившись в эти размышления, я отодвинул в сторону свою пишущую машинку и, встав, повернулся лицом к окну.
       По булыжной мостовой двигалась похоронная процессия. В голове ее двое высоких мужчин в черных костюмах и развевающимися на ветру длинными волосами несли венок из свежей хвои, бумажных цветов и крепа. За венком громыхали дроги с поставленным на них некрашеным сосновым гробом, облокотившись на который красивая блондинка тряслась в безутешном плаче. Большая толпа людей сопровождала похоронные дроги. Процессию замыкал духовой оркестр. Молодые музыканты с веселыми лицами старательно дули в медные трубы и траурная мелодия плыла над улицей.
       Я знал покойника, знал его жену, знал и капельмейстера духового оркестра и поэтому не очень удивился контрасту траурного марша и веселых лиц у молодых музыкантов. Давно известно, что жизнь полна разочарований и неожиданностей. Молодая вдовушка, рыдая над гробом мужа, мыслями своими была в объятиях капельмейстера, которого любила давно. И музыканты, исполняя похоронный марш, уже мечтали о веселых песенках на свадьбе своего начальника. Таков контраст жизни. Он пока есть еще и в наши дни, как и во времена Виктора Гюго, который случайно оказался свидетелем лобзания княгини Ганьской с молодым офицером в тот момент, когда в своем кабинете великий автор "Человеческой комедии" умирал от водянки. Ганьская променяла славу своего великого мужа Бальзака на молодую страсть. И не в этом ли зарыт корень вечности любовной темы?
       - Николай, тебя зовут, - сказала жена, заглянув в мой кабинет. И от слабого, даже ласкового голоса жены я вздрогнул, как от внезапного удара грома. Всем нутром своим я почувствовал, что случилось то самое, о чем сердце вещало мне уже давно.
       Я молча вышел.
       В коридоре стоял красноармеец с пачкой бумаг в руке.
       - Вам повестка, - сказал он. - Немедленно явитесь в райвоенкомат...
       "Вот и конец мучительным сомнениям, предположениям и догадкам, - с некоторым облегчением подумал я. - Волна частичной мобилизации докатилась и до меня".
       - Что случилось? - спросила меня жена, заметив какое-то изменение в моем лице.
       - Почти ничего, - ответил я и начал отрывать листок календаря. Было 19-е июня 1941 года, один час тридцать минут дня.
       - Нет, - сомневаясь и отрицательно покачивая головой, произнесла жена, - ты говоришь мне неправду. Вижу по твоим глазам, что случилось...
       - Ничего особенного, - возразил я. - Военкомат вызывает. Наверное, придется ехать на очередной сбор переменного состава...
       Жена ничего не сказала мне больше, но я видел тревогу в ее глазах, видел побледневшие щеки, и мне стало ясно, что и она понимала особую значимость моего вызова в райвоенкомат.
       В райвоенкомате, когда я пришел туда, уже гудели многочисленные голоса людей. Были тут и рабочие ликерного завода, и учителя из городских школ и знакомые ребята с железнодорожного транспорта.
       Здоровались друг с другом смущенно, точно были в чем виноваты. Смеялись нарочито громко, неестественно бравировали, хлопая друг друга по плечу.
       - Значит, дождались все-таки, едем! На запад едем.
       - А почему на запад? - спросил кто-то.
       - Германия, браток, тянет свои войска к нашей границе не затем, чтобы любоваться "Демаркационной линией государственных интересов" - ответил вмешавшийся в разговор пожилой капитан Катенев. - Вот почему мы поедем на запад...
       - Но ведь мы не угрожали и не угрожаем Германии, - возразил я.
       - Мы, конечно, не угрожаем, - согласился капитан Катенев, - но Германия до такой степени отмобилизована сейчас, что она ни за что, как и в 1914 году, не упустит благоприятную военную обстановку...
       Закончить мысль Катеневу не дал появившийся в коридоре райвоенком товарищ Постников. Он усадил нас за столы и заставил заполнять длинные холсты-анкеты.
       Окончившие писать, шли на медицинскую комиссию, расположенную в соседней комнате.
       Там усатый и волосатый врач Сабынин, похожий на льва, кряхтя и посапывая, щелкал нас пальцем по голому пузу, по горлу, потом заставлял кричать букву "А", прислушивался к звучанию наших голосов и хриповато произносил:
       - Годен! Кто следующий?
       .......................................................................................
       Выезжать предстояло завтра, а пока я решил поспешить домой, побыть на прощание с семейством.
       Жены дома не оказалось.
       Пятилетний сын мой, Евгений, сидя у стола, с серьезным видом рисовал пароходики.
       - Пап, глянь! - подвинул он ко мне рисунки. - Этот большой пароход папой называется, а этот, что дым из трубы идет, будет пароходов сынок. А еще у них мама есть, но она ушла в очередь за хлебом...
       Меня это рассмешило и поразило: как дети, оказывается, легко обобщают жизненные явления и без колебаний переносят человеческую практику на мир вещей, заставляя последние предстать перед нами в образе одушевленных.
       И если правда, что сущность острот состоит в приравнении несравнимого и противопоставлении сходного, то самое большое количество острот могут сказать именно дети, как и самое большое количество смешных поступков могут совершить только взрослые.
       - Пап, мне нужен солдат! - внезапно потребовал сын. - Я его буду учить воевать...
       - А сам ты умеешь воевать? - спросил я, поглаживая его по русой головке.
       - Еще как, - горделиво ответил сын. - Манюшка от меня каждый день плачет...
       - Драться с Манюшей не надо, - пожурил я вояку. - А солдата, пожалуй, можно купить. Пойдем...
       Взяв сына за руку, я вышел с ним на улицу. В груди у меня ныло, сердце сжималось, какая-то печаль давила меня и мучила. "Нет, не солдатика иду я покупать, - думал я. - Нет и нет. Я иду прощаться со своим городом. Иду прощаться, не зная, придется ли еще когда ходить по его дорогим улицам..."
       И кто прощался со своими селами и городами в июне 1941 года, тот поймет мою тогдашнюю тоску и мою боль...
       ... У игрушечного магазина очереди не было. Мы вошли туда и сразу начали чихать: высокий горбоносый продавец с голубенькой "бабочкой" вместо галстука, рьяно чистил щеткой бархатного медвежонка величиной с большого кобеля. В лучах солнечного света, бившего через широкое окно, кружились золотистые клубы пыли.
       Увидев нас, продавец прекратил свою работу и, держа медвежонка с черными стеклянными глазками за мягкое бурое ушко, извиняющимся голосом сообщил:
       - У меня, говорят, ревизия должна быть сегодня, потому и чистоту наводим...
       - А мне нужен солдат! - с невежливой настойчивостью потребовал мой сынишка.- Я его буду учить воевать...
       - Извиняюсь! - расшаркался продавец, - солдат пока у нас не имеется, но скоро будут. Деревянные будут, оловянные, всякие...
       Купив медвежонка, мы прошли в городской сад посидеть в тени его кудрявых каштанов. Отсюда был виден угол почтового здания, над входом в которое высилось островерхая башенка с полукруглым балконом. С этого балкона в ноябре 1917 года были объявлены тысячным массам города первые декреты Советской власти. В 1919 году на периле этого балкона шкуровцы из "волчьей сотни" забыли свое знамя, удирая под натиском буденовских конников. И знамя это, косматое, сделанное из волчьей шкуры с длинным хвостом, было сброшено под ноги буденовских коней.
       Потом, в дни моей учебы в городе, старшеклассник Алексенко, чудаковато-простой парень из села Рождественское, с этого балкона произнес страстную антирелигиозную речь и открыл антирелигиозный комсомольский карнавал своей пародийной "мессой". На нем была бумажная, расписанная в золотые и серебряные краски риза и картонный епископский клобук. Его громоподобный голос слышали даже городские окраины.
       И мы, штурмующие небо комсомольцы, бурливым потоком прокатились по городским улицам, увлекая своей песней и задором тысячи людей, вышедших посмотреть на кипучую молодость, на безграничную демократию нашей страны...
       Потом мне вспомнились выборы. Вспомнился митинг избирателей, мой маленький портрет в газете, помещение избирательного округа  34 по городу Старому Осколу и ... волнующий момент получения мной депутатского удостоверения...
       Воспоминания уносили меня все дальше и дальше в неповторимые дни, в мою юность, в лучшие дни моей жизни. И через эти воспоминания мне еще милее становился мой город, его старинные камни, его вековые деревья в саду, его молодой и бассейн, над которым играли радужные брызги фонтана, висела серебристая водяная пыль.
       Вдруг облака нашли на солнце, сразу потемнело. На деревьях затрепетали листья, на мгновение взвилась над аллеями седая пыль, по стеклам летнего ресторана ударили крупные капли дождя.
       Непогоду мы переждали на веранде ресторана.
       Пока сын кушал блинчики с яблочным вареньем, а я наблюдал за падением дождевых капелек. Под их ударами в лужице танцевала вода, поднимались и гасли мутные водяные фонтанчики, похожие на свиные соски,
       ... Домой мы прибыли только к раннему ужину.
       Грусть витала над нашим столом, над нами. Нам не хотелось есть.. Но наш полуторалетний Юрик предлагал нам кусочки печеного яблока. Я и мать отказались принять от него яблоко. Отказались, не желая пачкать свои пальцы. Но Юрик расценил это по-своему, рассердился, ударил яблоко о пол и тоненьким голоском жалобно заплакал.
       Мне стало жаль этого маленького голубоглазого мальчика с льняными волосами и с мокрым от слез розовым личиком. Я взял его на руки и унес в свой кабинет, предоставил ему возможность водить пальчиком по золотым корешкам книг, которыми были наполнены мои шкафы. Мне захотелось через слезы сына проститься и с книгами, которые я любовно годами собирал сюда и теперь, казалось мне, должен был покинуть их навсегда...
       У меня покатились слезы. И тогда произошло неожиданное. Юрик запросился снова ко мне на руки и, будто прося меня не плакать и не грустить, ласково маленькой ручонкой начал поглаживать мои щеки.
       Я не выдержал и разрыдался. Это уже было прощание с сыном.
       ............................................................................................
       Утро 20-го июня было непогожим и холодным. Стекла окон туманились сединой, точно на холодные шибки дышал невидимый человек. И туман этот был подвижным. Он то разливался во все стекла, то быстро таял, сокращаясь до размеров копеечной монеты. Дождь вот-вот собирался брызнуть из толщи сырого воздуха, из косматых серых облаков, затянувших небо.
       Дети еще спали в кроватках и я не велел их будить, простился со спящими, вышел на улицу вместе с женой.
       По сырому тротуару, необычно для предпоследних дней, бродили густые толпы народа. Многие из встречных приветливо кивали мне головами, здоровались. Другие, совсем незнакомые, косились на мою зеленую вещевую сумку армейского образца, будто она была полна крокодилов или динамитом.
       По опустевшей мостовой бегала маленькая девочка в красном платьице, толкая перед собой игрушечную колесницу, на которой кружились, танцуя "осу", два гуттаперчевых человечка с кинжалами в руках. Из колесницы слышалось нежное треньканье и звон замурованных в ней коротких струн.
       - Дяденька, садись покатаю, - предложила мне девочка и засмеялась звонким-звонким смехом. - Садись, подвезу до автобуса...
       Я погрозил ей пальцем, и девочка, притворившись испуганной, убежала к серебристым тополям и оттуда показала мне язык. И я не рассердился на нее. Передо мною встало мое детство, мелькнула вся жизнь. Точно золотая птица, взмахнула она крылом и пронесла меня от детства к розовой юности, потом к заботе зрелых лет, а теперь понесет в опасную неизвестность без всякой гарантии возвратить меня снова к дорогим местам детства или хотя бы сохранить их в неприкосновенности.
       По улице стелился дым, валивший из широкой трубы хлебозавода. Сначала густой и черный, он бледнел на ветру и исчезал в сыром воздухе. И в растревоженной моей груди звучал непрошеный голос о том, что война может дойти до городских улиц, разрушить родные мне камни, срубить дорогие деревья, сжечь зеленый парк, за железной оградой которого высилась бетонная фигура Ленина на черномраморном пьедестале, зеленели кусты египетской пихты, играла над цветочной клумбой радуга в распыленных брызгах фонтана. Может погибнуть многое, из чего складывалось для меня понятие Родины.
       Глазами, полными слез, смотрел я на родную улицу и клялся в сердце запомнить ее и защитить...
       - Автобус идет, автобус! - зашумели голоса.
       Вытерев платком слезы, мы с женой протиснулись в машину, на тесные, поддатые искоском назад (чтобы людей больше вместилось) кожаные сиденья.
       Через минуту машина тронулась, покатилась под гору мимо некрашеных домов и ворот, обмытых дождями, мимо магазинов и складов, мимо кондитерской фабрики, покатилась к вокзалу.
       Вот и мост через Оскол. Сквозь стекло автобуса видно как плещется мутная вода, дремлют серые концы спиленных старых свай, дремлют деревянные ледорезы с железной пластиной на лобовом брусе.
       За мостом, справа, промелькнули закопченные городские кузницы с тесовыми кровлями, с кучами железного лома возле них, с традиционным колесом над деревянным срубом, с разбитыми дрогами, возле которых расхаживал молодой кузнец с молотком в руке и в кожаном фартуке. И все это было наше, привычное. Со всем этим прощался мой взор, прощалось сердце.
       Неожиданно автобус съехал с городского тракта и покатил по грязной слободской улице, застроенной низенькими хатками, крытыми камышом и прелой соломой.
       На транспортное шоссе мы снова выехали почти у самого моста, висевшего над железнодорожными путями. Отсюда, через лобовое стекло автобуса, видны были вокзальные пакгаузы, трубастый краснокирпичный маслозавод, дровяной склад, огромные яруса коричневых хворостяных корзин, изготовленных населением для железнодорожного транспорта, чтобы возить в этих корзинах огородные овощи и садовые фрукты.
       Ехавшие с нами пассажиры, как по сговору, молчали. Только один из них, бледнолицый парень с мягким светлым пушком над розовой верхней губой, глядя на мой вещевой мешок, застенчиво спросил:
       - На войну едете?
       - Никакой у нас войны нет, - недружелюбно ответил я. - Еду просто на учебный сбор...
       - Ах, правда, войны еще нет, - покраснел парень и отвернулся к окну, тяжело вздохнув.
       - Зачем ты его обидел, - прошептала мне жена, и мне стало очень жаль парня. В самом деле, зачем я его обидел? Разве он виноват в том, что чует запах войны и не верит мне и моим россказням об учебном сборе...
       ...Высадили нас в каком-то доселе мне неизвестном тупичке. Отсюда мы сошли по скрипучей лесенке вниз и очутились на шумливом привокзальном базарчике.
       -Табачкю, табачкю! - кричали женщины.
       - Марковочка, марковочка...
       - Редиска первосортная...
       - Картошек, не угодно ли? - со всех сторон, будто сороки, трещали женщины, преграждая нам дорогу своими товарами.
       Нам ничего не было угодно, и мы с женой пробрались сквозь строй торговок к дверям вокзала.
       При самом входе с нами встретился один знакомый инвалид Советско-финской войны. Безногий, он ехал на педальной тележке с высокими колесами на резиновых шинах.
       Он улыбнулся мне, зачем-то похлопал палочкой по моему вещевому мешку и покачал головой.
       - Туда, дорогой, ворота широка, но оттуда узки. Вот! - он погладил ладонью обрубки своих ног, обшитых кожей, и начал руками нажимать педали коляски, поехал от меня прямо в толпу.
       Вид его и суждение вызвали во мне болезненное щемление сердца. Он был прав и неправ одновременно, но возражать ему я не мог, не считал это полезным для Родины...
       В вокзальном буфете, куда мы прошли, за длинным столом сидели мужчины в белесых широких фуражках из морской травы. Перед ними стояло большое ведро с медом, и мужчины, соревнуясь друг с другом, быстро-быстро черпали мед чайными ложками прямо из ведра и глотали его, как сметану.
       Мы переглянулись с женой и впервые за это утро засмеялись. В это время к нам подошел Чесноков, наш начальник команды. Моргая синими глазками, он озабоченно сообщил:
       - Ехать придется через Харьков на Курск, так как через Касторное поезд пойдет лишь через сутки...
       - А зачем вам спешить? - спросила его жена, пытаясь отговорить его от поездки сегодня. - Не в гости ведь к теще, а туда... туда никогда не опоздаете...
       Я не без интереса посмотрел на эту кареглазую женщину в белой пикейной панаме и темно-синем сарафане, из-под которого, обтягивая округлые плечи, белела шелковая блузка. Грудь ее трепетала, в глазах горела жажда ласки и жизни. Весьма возможно, будь я на ее месте, также попытался бы упрашивать супруга побыть вместе еще хотя бы одну ночь. Но уважить ее просьбе ни Чесноков, ни мы, конечно, не могли...
       ... И так истекло наше время. К перрону подошел поезд Москва-Сталино. Было начало пятого часа вечера.
       В тамбуре вагона мы простились с женой. Она стояла передо мной в синем жакете, в белом платье, с желтой целлулоидной сумочкой в руках. На плечах ее рассыпались кудри темно-каштановых волос. Слова ее были теплее, поцелуи нежнее обычного, в темных бирюзовых глазах дрожал отсвет грусти и страдания, на ресницах сверкали прозрачные зернышки слез.
       - Не забывай, пиши
       Звонок, другой, третий. В последний раз, поцеловав меня и пожав мою руку, жена уже на ходу поезда спрыгнула с подножки вагона на низенькую пыльную платформу, успела раза два прощально взмахнуть мне белым платком, потом я ее больше не увидел ха хвостом поезда, изогнувшегося дугой, за насыпью, за штабелями дров.
       - Прощай, жена, прощай, город! - шептал я, входя в полупустой вагон. - Прощайте на долгие года!
      
      
       15 - 20 июня 1941 г.
       г. Старый Оскол.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    ДОРОГА В КУРСК

    Путевые заметки

      
       Вагон сильно качало и почти все пассажиры (а это была команда, направленная Старооскольским райвоенкоматом в Курск) залезли на средние полки и погрузились в сон. Но я некоторое время крепился и, опершись ладонями о столик, смотрел в окно, надеясь напряжением воли вызвать образы своих детей и жены, с которыми так внезапно был разлучен. Но пора видений прошла. Чудес не произошло. Ни жена, ни дети не встали перед моим взором, не вошли в вагон, не улыбнулись мне из глубины пространства.
       Справа промелькнуло красное кирпичное слободское здание с надписью из палочных букв "ШКОЛА"; Потянулись зеленые ольховые заросли, над которыми вдали торчали тусклые главы стрелецкой белокаменной церкви. Потом заблестела маленькая речонка Убля, славная огромным количеством раков. В народе ходили даже шутки насчет того, что Николай Мирошников, разжалованный в свое время из "лидеров" в рядовые за какие-то партийные грехи, ловил здесь раков особой накидочкой и лошадиным черепом столь успешно, что написал даже учебник по ловле раков. Впрочем, за достоверность этого нельзя поручиться: народ наш любит пошутить и прочитать свою шутку в книге.
       За ублинским мостом с высокими решетками перил потянулся луг, песок, потом - приземистые красивые сосны, ровно подстриженные, с побеленными известью стволами. Это знаменитый дачный Старооскольский "Бор", известный даже в Москве.
       Наблюдая за спокойными и величественными лесами, за бескрайней зеленью лугов, русских полей, за всей этой красивой панорамой родной земли, я чувствовал себя лучше. Во мне угасало постепенно болезненное возбуждение, вызванное прощанием со своим городом и с женой, просторнее становилось в груди и я начинал чувствовать ту усталость, которую не замечал на протяжении нескольких дней. Это означало, что организм мой одолел все треволнения и начинал жить нормально. Ведь долгая нечувствительность к усталости есть столь же опасная болезнь, как и чрезмерно быстрая утомляемость.
       На подъезде к станции Чернянка, улегшись на полке, я начал помаленьку дремать. Напротив меня, посвистывая носом, спал сухонький капитан Катенев. В полуоткрытом рту его мерцали желтые металлические зубы.
       .......................................................................................
       Проснулся я уже за Новым Осколом, когда поезд проезжал через ольховый лес. Дальше зеленел обширный луг, желтели песчаные увалы, а на горизонте маячили седые от полыни холмы. По обочинам дороги сверкали дождевые лужи, на придорожных огородах кудрявилась зеленая картофельная ботва, упруго торчали полуизогнутые голубые листики недавно высаженной на грядки капустной рассады. В голубых сердечках листиков сверкали серебристые капельки дождевой воды.
       Ветер свистел и постукивал окном вагона, будто просился в вагон. Потом порывистым дыханием своим он ударил о стекло дождевые капли и они рассыпались маленькими водяными парашютиками и алмазными штрихами. Было это и красиво и одновременно нежелательно: плохо становилось наблюдать через забрызганное окно за местностью.
       Поезд бежал среди ржаных полей. Зеленые, с бурым отливом, ржаные волны плескались под ударами ветра, как изумрудная вода в бескрайнем море.
       Тут же, вдоль полотна, торчали дубовые колья, составленные в козлы наподобие ружей: чернели штабеля сосновых противоснежных щитов, у которых желтела мокрая сурепка. Мальчик в розовой рубашке, застигнутый непогодой, примостился за штабелем щитов и, подняв двумя палками свой ватный пиджачок над головой, спасался от косого дождя. Рядом с мальчиком стояло ивовое лукошко, доверху набитое темно-бронзовыми ершеподобными сосновыми шишками.
       За штабелями долго тянулась узенькая полоска конопли, жесткие иззубренные листья которой столь плотно прикасались своими кончиками друг к другу, что образовали сплошную зеленую скатерть с бегающими по ней мелкими белесыми волнами. Потом промелькнуло дерево, подмытое и скосившееся над мутным ручьем.
       Неожиданно слева надвинулась на поезд крутая меловая гора. Глыбы ее висели над крутым обрывом, и поезд, точно на него давила эта гора, забирал все правее и правее. Вот мы вырвались за гору и полотно пошло по насыпи среди трясинистых лугов, покрытых желтыми коврами мясистых чистотелов. Левее, за лугом, краснели глиняные водомоины, похожие на допотопных ящеров или крокодилов; высились глинистые бугры, изрезанные ручьями, по склонам бугров струилась мутнокрасная вода, уносившая глину в осоки и камыши низин.
       Часто мчались навстречу нам поезда из Донбасса. Груженые углем, они внушительно гремели, щелкали, подсвистывали, будто хотели сказать, что без них стране не обойтись...
       ...Уже сумерки заглянули в вагон, забрались под лавки, серой дымкой закурились по углам, подвижными тенями заходили по потолку, а мои товарищи продолжали спать, дружно храпели.
       Только Мелентьев Константин, мой двоюродный брат, встал, присев у откидного столика и начал пить водку. Его непомерно большие руки цепко держали выщербленный граненый стакан, в котором, сверкая и серебрясь, колыхалась недопитая водка, плавал крохотный кусочек газетной бумаги.
       Константин молчал долго, потом вдруг стукнул стакан дном о крышку стола, простонал:
       - На войну, брат, едем! Амба!
       Не дожидаясь моего ответа, да, видимо, и не нуждаясь в нем, Константин долил стакан водкой до краев, бросил бутылку под лавку, залпом выпил водку и выронил стакан на пол. При этом лицо его сморщилось, серо-голубые глаза заслезились, он уронил свою голову на руки и заплакал.
       По-детски задрожали его широкие плечи.
       И, глядя на него, я перестал слушать стук колес поезда, не видел больше панорамы за окном. Мне представилось детство, вспомнилось далекое прошлое.
       С тем же Константином сидели мы на Крученской горе в селе Стужень Курской губернии. Сидели мы в тени пахучих лип. Был жаркий день, ярко сияло солнце.
       Внизу, по узкой тропинке шли богомольцы. Они спешили к молебну в честь святого Касьяна.
       Вдруг, обуреваемые детским озорством, Константин кубарем скатился под гору, ударил палкой по мешку с мукой, привязанному за плечами одной из богомолок, и белое мучное облако, как пороховой дым из древней пушки, повисло в жарком воздухе. Богомолка неожиданно проворно извернулась, поймала Константина и в мгновение ока докрасна нарвала ему уши.
       Вырвавшись, Константин прибежал ко мне, крикнул вслед богомолке обидные слова: "Лупоглазиля ты, лупоглазиля-я!", потом опустился на траву уронил голову на руки и зарыдал. Как и теперь, дрожали тогда его детские плечики, в синей холстинной рубашонке.
       Мне хотелось сказать теперь Константину что-либо хорошее, теплое, но я промолчал, боясь нежностью растревожить его еще больше. Пусть лучше он выплачется до конца и ему станет легче...
       ...В конце девятого часа вечера мы увидели одноэтажные грязные Валуйки. Над заплесневелыми, покрытыми зеленым мхом крышами домов вдали возвышались две фабричных трубы и три церковных колокольни.
       От железнодорожного полотна, убегая на север, цепочкой растянулись небольшие домики с соломенными кровлями. Вокруг них - мутная вода, разлившаяся озером, осоки и камыши, как в Полесье. От домиков к уборным, похожим на большие скворечницы, через мутную воду протянуты зыбкие прогнувшиеся мостки в две доски шириной.
       На сумеречном перроне копошились люди. Издали глядели на нас вишнево-красные глаза светофоров, фонари которых походили на польские национальные конфедератки.
       Высалившись из вагона, мы узнали, что поезд  51, уже отправился на Харьков, не захотев ожидать московского, на котором приехали мы.
       Нам ничего другого не оставалось, как заночевать в Валуйках и дождаться нового поезда на Харьков.
       Мы вышли на площадь за вокзалом. Шел теплый дождь. Освещенные электрическим светом, блестели лужи, под ногами хлюпала грязь. Невдалеке стоял одинокий серый автобус, похожий на большую собачью будку. Он поджидал пассажиров, чтобы подвести их к дому крестьянина.
       Нас оказалось двенадцать человек. До отказа набили мы машину, тесно прижавшись друг к другу. Под нами трещали и скрипели две жестких скамьи, над нами низко висел изогнутый фанерный потолок с небольшой электрической лампой посредине. Под колесами громыхала булыжная мостовая.
       Через четверть часа мы уже были в доме крестьянина.
       Молоденькая, в белом халате, дробненькая на вид, черноволосая, с ярко накрашенными губами, заведующая разместила нас не без предварительной маленькой перебранки. Ругались, конечно, не со злом, а так, для порядка, пересыпая эту ругань некоторыми солеными остротами.
       ... Спал я часов до восьми утра, а, проснувшись, засел за свои путевые записки, работать над которыми вошло в обиход моей жизни.
       К десяти часам утра проснулся весь дом. Захлопали двери, забегали уборщицы, загудели голоса квартирантов, загремели соски умывальников.
       - А-ах, Ивановна! - услышал я голос капитана Катенева. - С добрым утречком вас...
       Ивановной называли толстопузую уборщицу, которая еще с вечера подружила с Катеневым и Мелентьевым Константином, выстирала им носки и до полночи просидела у изголовья их кроватей, рассказывая валуйские сказки.
       Это очень сердобольная женщина.
       Часов в одиннадцать утра, когда мы покидали ночлег, она проводила нас до самого автобуса. Там, прощаясь с ней, Константин Мелентьев шумно кричал:
       - А-ах, Ивановна, жаль, что уже до свиданья, а хотелось бы еще... Дай хоть немного подержаться, - он обнял Ивановну рукой, шаря горстью по ее груди.
       - Такой вот и всегда будь, Ивановна, - посоветовал ей подошедший сюда капитан Катенев. - Доброй будь к солдату...
       - Да я уж и то... - стесняясь и пряча руку под фартук, ответила Ивановна. Потом она скользком поцеловала Константина, уронила неожиданную слезу.
       - Прощай уж, больше, наверное, не увидимся...
       В автобусе битком стояли люди. Из открытой дверцы в задней стенке автобуса клубами валил дым, так как многие пассажиры даже в адской тесноте ухитрялись курить трубки и папиросы.
       Женщина-кондуктор, она же и кассир, надрывно кричала на окружившую автобус неспокойную толпу:
       - Куда же вы лезете, без вас полным-полно...
       - Полно-о? - удивленным голосом сказал человек в кожаной куртке и, встав ногой на подножку, решительно втиснулся в автобус.
       За ним последовал я, за мной - капитан Катенев. Лезли и другие с такой настойчивостью, что трещали фанерные бока импровизированного автобуса, но, но, видимо, предел был действительно достигнут и лишние люди отлетели на мостовую под воздействием вконец рассвирепевшей кассирши.
       Захлопнув дверь, она протиснулась на свое место и шумно вздохнула.
       Духота была в автобусе густая, как в бане. Кроме того, со всех сторон нам больно давили бока острые локти соседей. Нахватало воздуха, хотелось кричать. Но, наконец, взревел мотор, автобус вздрогнул, и мы поехали, сопровождаемые злыми криками толпы, которая спешила и боялась опоздать к поезду, но и не смогла вместиться в маленький серый валуйский автобус.
       Мы привыкли покупать билет в начале, а ехать потом, но в Валуйках, оказалось, действовали иначе. Едва автобус остановился, кассирша встала у двери и заставила каждого выходившего из машины купить проездной билет. Мне она также сунула в руку бледно-желтый обрезок бумаги и потребовала шестьдесят копеек.
       - Кто на Харьков, заходи в вокзал! - внезапно закричал милиционер.
       Мы вошли, но... напрасно поторопились: поезд находился еще в добрых двадцати километрах от Валуек. Чтобы не тратить попусту времени, мы зашли в буфет и заказали порцию молочной лапши.
       Фельдшер Старооскольского райздрава товарищ Силаев, призванный в армию вместе со мной, не стал кушать. Грустя, он смотрел в окно, блуждая рассеянным взором по красному щебню на площади, по деревянной садовой ограде, похожей на шеренгу римских десяток, по телеграфным столбам, которые убегали вдаль, на гребень мелового бугра, где стоял одинокий белый домик, а над ним висело по-осеннему серое небо с косматыми сырыми облаками.
       На землю сыпался перекрестный мелкий дождик, мелькая перед глазами, как спицы медленно вращающегося велосипедного колеса. По телеграфным проводам скользили крупные бирюзовые капли дождевой воды. Подгоняемые ветром, они то ускоряли свой бег, то сливались друг с другом и, отяжелев, падали на мостовую, разбиваясь о кирпичи и булыжники. И тогда, точно высеченные ударом стального кресала о кремень, вспыхивали над камнем серебристые водяные искорки.
       Все это движение жизни, вдруг ставшее для Силаева сплошной условностью, как он признался мне, наводило на него мучительную тоску. Широкие черные брови его шевелились, по тонкому смугловатому лицу его блуждали тени. И отражалось что-то трагическое в его худощавом, молодом и, пожалуй, красивом лице.
       Несколько раз пытался я заговорить с ним и отвлечь его от тяжелых дум, вызванных предчувствием сердца. Но он, уделив мне несколько взволнованных фраз, снова повертывался к окну и продолжал смотреть в дождливую даль.
       О чем он думал? Возможно, он вспомнил наблюдаемое мной его прощание со своей любимой женой на железнодорожном вокзале?
       Да, возможно. Ведь не просто я запомнил это прощание.
       Они стояли у железнодорожного парапета вокзального подъезда. Стояли, держась друг друга за руки. Вот они, можно написать их портрет.
       Высокий парень в украинской рубашке с яркой прошивкой и узорами, темноволосый и тонкий, а рядом с ним - небольшая молодая женщина в бело-клетчатой блузке, в черной плиссированной юбочке.
       Они глядели друг на друга таким тревожным и мучительным взором, каким люди прощаются навсегда. И когда прогудел сигнальный колокол к отправке поезда, из чудных карих глаз женщины покатились вдруг крупные, как у детей, слезы, и красивое лицо ее моментально посерело и стало дряблым, зябким. Я понял тогда, что в момент глубочайших переживаний жизнь обгоняет свою форму существования, то есть время. Неудивительно поэтому видеть иней седин в черных кудрях юноши...
       Чтобы отвлечь все же Силаева от тяжелых дум и жгучих страданий души, я взял его за плечи и, слегка отстранив от окна, показал ему висевшую на стене буфета картину в тяжелой дубовой раме (я знал склонность Сигаева к живописи и решил этой приманкой изменить ход его размышлений, вызвать в нем светлое чувство юмора и более розового взгляда на жизнь).
       Всмотревшись в картину, Силаев засмеялся, засмеялся от души и весь посветлел.
       Неизвестный художник написал масляными красками голубую извилистую речонку, широкий зеленый луг, четыре высоченных стога сена, рядом с которыми, уменьшенные до невероятности люди, лошади и повозки казались муравьями. Но засмеялся Силаев не этому.
       На картине клубились багровые облака дыма над кровлей загоревшейся избы, стоявшей над речкой; начиналась буйная гроза, в темных тучах сверкали молнии, а люди спокойно и как ни в чем не бывало, граблями ворошили сено, баловались и хохотали у стогов парни и девушки.
       - В жизни так не бывает, - сказал Силаев, продолжая смеяться. Просто у этого художника, если он одарен, явилась злая идея символически посмеяться над часто встречающимся в жизни беспочвенным оптимизмом людей...
       ...В полдень мы, наконец, сели в харьковский поезд и поехали. Миновав холмы, покрытые лесами, мы вырвались на простор ржаных полей.
       Через полчаса поезд сделал маленькую остановку на станции Уразово. Здесь так близко сады подошли к железнодорожному полотну, что под окном нашего вагона, как на даче, качались мокрые ветки акаций с белыми шелковистыми цветами и коричневыми прошлогодними стручьями.
       Мы опустили окно и хотели обломать душистую ветвь, но поезд тронулся и ветка уплыла от нас надолго, если не навсегда.
       Прямо за розовым одноэтажным зданием станции Уразово поплыли мимо нас луга, седые от полыни выгоны, черные мокрые проселки с лужами воды в глубоких колеях, мелькнули высокие решетчатые фермы моста и снова пошли зеленые суглинистые поля, красно-фиолетовые чебрецовые плешины среди высокой зеленой травы, далекие горбатые бугры, покрытые серой дымкой непогоды.
       Вскоре мы промчались, не останавливаясь, через разъезд "Соловьи". Все хозяйство разъезда состояло из двух головастых стрелок старинного образца, из керосинового фонаря на дубовом граненом столбе, из небольшого красного домика, окруженного зеленью деревьев.
       Девушка-железнодорожница провожала нас приветственными взмахами руки. Возможно, она адресовала свои приветствия одному из своих знакомых, случайно ехавшему в нашем вагоне, но нам было приятно принять это приветствие на свой счет и мы его приняли.
       На полустанке "Тополи" мы стояли минуты две. Ничего интересного. Никаких тополей. Вокруг простиралось чистое поле, покрытое золотыми пятнами сурепки, а вдали виднелись меловые бугры, кудрявый молодой лесок, свинцовый горизонт.
       Спавший доселе на верхней полке, Чесноков с шумом и грохотом сорвался вниз и, почесывая ушибленную поясницу, подсел ко мне.
       Это один из работников снабженческих учреждений, призванный в армию на интендантскую должность в чине техника интенданта I ранга.
       Мы разговорились о всякой всячине. Сначала Чесноков пытался говорить на международные и политические темы. Но все это у него выходило плоско и бледно. Запомнилось мне только одна фраза: "Гесс сошел с ума и попал в Шотландию... Но вряд ли его устроит Бедлам, хотя и как сумасшедшего. Он просто ищет партнера, чтобы щипать русские перья..."
       Потом мы перешли к вопросам лирическим. Чесноков признался мне, что пишет стихи, что 1928 год, когда родился у него первый сын, был для него самым счастливым годом жизни, что жена ему не верна. Незаметно он перешел от рассказа к изустному чтению своих стихотворений. И в каждой строфе чувствовалось, что автор был искренно взволнован, глубоко страдал.
       С формальной стороны стихотворения Чеснокова относились к числу виршей, но прослушал их я с большим вниманием. В стихах были волнующие чувства, мятежная душа. Слушая их, я тоже невольно грустил.
       В три часа дня мы прибыли на станцию Купянск-Узловая. Вдали, километрах в 4-х, виднелся город Купянск. К нему бежала железнодорожная ветка. Нам были видны издали небольшие городские дома, кирпичные заводские трубы, редкие, но внушительные корпуса заводских построек.
       По улице привокзального поселка, у домиков с широкими наличниками и тяжелыми одностворчатыми ставнями на окнах, под тополями и березами носились ребятишки, гоняя на дротах обручи или прыгая через канат и веревочку.
       Бабы, обступившие поезд, судачили о различных новостях, уверяли, что "германец нас обманул и скоро будет с нами воевать".
       Перед самым отходом поезда в наш вагон прибыл новый проводник вместо заболевшего. Человек этот оказался отчаянным культуртрегером. До самого Харькова не давал он нам житья.
       Одетый в синие сатиновые штаны и серый коленкоровый френчик, с большими очками на толстом носу и с многоугольным коричневым значком на груди, он напоминал нам туриста, не успевшего еще избрать себе маршрут, но уже пропагандирующего полезность туризма.
       - Не сорите, граждане, - бормотал он. - Не кушайте часто, граждане. В уборной не сидите более пяти минут, а то перед Харьковом начальство водится строгое... Борьба за культуру должна быть непременная, а тут вот иные выпимши едут, спят на полках, будто им ночь... Бескультурно это, совсем бескультурно... ...
       Бедняга проводник, стараясь вразумить пассажирам полезность культуры, до такой степени умаялся, что начал чистить свои ботинки концом оконной портьеры, поставив ногу на чей-то маленький щеголеватый чемодан.
       И вот тут гомерический хохот потряс вагон. Хохотали все - и Силаев, и Чесноков, и Константин Мелентьев, и капитан Катенев и я.
       Грусть уходила от нас вместе с приближением поезда к Харькову.
       Все гуще встречались аэродромы, сильнее и многочисленнее гудели самолеты, развивались большим темпом работы на взлетных площадках. Копошились люди. Горели костры. Дымили котлы со смолой, готовился асфальт.
       За высокой белой головастой водонапорной башней с коричневой грибообразной крышей, в дыму и тумане, прокалывая небесную хмурь, целым лесом заводских труб, вдали виднелся огромный город, вторая столица Украины.
       - Харьков, Харьков! - восторженно кричали многие пассажиры, высовываясь в окна, выбегая в тамбур, к дверям.
       Да, здесь начинался Харьков, хотя это был еще не город, а лишь военный городок и рабочий поселок "ХТЗ".
       Поезд остановился у военного городка, напротив подковообразного пятиэтажного здания с белой гладкой черепичной кровлей. По фасаду здания висели многочисленные серые балкончикм, а под средними этажами здания светился арочный проезд во двор.
       Слева - новый рабочий поселок, а справа от полотна железной дороги сохранился еще старый поселок из одноэтажных бараков, крытых чумазой толью. Одноцветные серые бараки рассыпаны по полю без всякого порядка, как куры, выискивающие червей или черепашек на пашне.
       ...На Балашовке поезд стоял мучительно долго. Лишь в восьмом часу вечера, сквозь строй заводов и домов, прошел наш поезд к Харьковскому вокзалу.
       Мы высадились на вторую платформу. Она кишела цыганками в разноцветных бусах и ожерельях из серебряных монет, украинками в кокошниках и газовых косынках, красноармейцами с зелеными сумками за плечами и с карабинами в брезентовых чехлах. Над всем этим морем голов висел густой звон аккумуляторных тележек и крохотных троллейбусов, перевозивших грузы по цементному полотну платформы.
       Мотористы лихо стояли на запятках, управляя этими электрическими тележками. Они до хрипоты кричали на толпу, чтобы она посторонилась с дороги.
       Вскоре милиционеры загнали всю толпу в вокзал, освободив платформу и прилегающую к вокзалу площадь для каких-то надобностей.
       В зале с высоким плафонированным потолком, подпертым гранеными каменными столбами, было тесно и жарко. Самые невероятные слухи передавались публикой из одного конца зала в другой. Но самым страшным, поразившим нас, был настойчивый слух о том, что Германия уже напала на нас в районе Бреста.
       Мы знали, что этого еще нет, но мы почти были уверены, что это будет и не вступали ни с кем в споры, равно как и не заговаривали ни с кем из незнакомых людей. У врагов длинные уши, и молчание - хороший замок военной и всякой другой тайны.
       Часа через полтора мы выехали из Харькова московским поездом на Курск.
       Всю ночь мы качались в вагоне и только утром прибыли на курский вокзал.
       Утро было пасмурное, прохладное. Утро 22 июня 1941 года.
       У трамвайной остановки женщины, осаждая нас, предлагали молоко, яйца, лепешки. Но не успели мы съесть по яйцу, как подошел трамвай, и мы пошли на него в атаку.
       С трудом втиснулись наши ребята в вагон. Мне удалось встать на подножку, а потом и залезть на заднюю площадку.
       Бестолковый проводник орал: "Проходите, граждане, вперед!" - хотя вагон был до такой степени забит, что даже мифический Геркулес не смог бы протиснуться в нем ни на один шаг.
       Качаясь и нудно гудя, перегруженный трамвай медленно пересек мост через Тускарь, пополз на Ямскую гору.
       В дверном стекле трамвая перевернуто отражалась жизнь. Нам казалось, что, обгоняя нас, мимо трамвая бежали в гору дома, осколки кирпичей, кусты смородины, телефонные столбы, люди, собаки.
       Внезапно станция прекратила подачу тока. Трамвай остановился на полугоре. Мы высадились, поднялись пешим порядком до Московских ворот и отправились Ленинской улице разыскивать Курский облвоенкомат.
      
      
       20 - 22 июня 1941 года.
       Валуйки - Харьков - Курск.

    ВОЙНА НАЧАЛАСЬ

    Мои записки

       В Областном военкомате, на улице Горького, встретил нас дежурный писарь. Пощупав наши пакеты с документами, он украдкой зевнул и посоветовал нам идти пока отдыхать до завтрака.
       - День сегодня праздничный, - сказал он, - военкоматские работники решили поехать на пикник, с вами заниматься некому...
       - Нам дан строгий срок явки в облвоенкомат, - запротестовали мы, - поэтому требуем доложить о нашем прибытии немедленно.
       Писарь в нерешительности потоптался у стола, потом кивнул нам на скамью у длинного стола.
       - Посидите здесь, - сказал он нам, - а я пойду выясню...
       Пока он ходил да выяснял, мы начали читать газеты и журналы, наваленные на столе.
       Мне попался журнал "Огонек" за 5 июня 1941 года. Листая его, я натолкнулся на заметку с интригующим заглавием: "Дети, воспитанные волками". В заметке рассказывалось о двух индейских девочках, воспитанных волчицей и найденных потом в пещере охотниками. Журнал "Сайентифик америкен" сообщил, что отчет о судьбе девочек, показывающий всю глубину влияния окружающей среды на развитие человеческой психики, был тщательно проверен пятью видными учеными.
       Потом мое внимание обратила перепечатка из лондонского журнала "Пикчюр пост" о курьезных балах в Америке в пользу греков. Под одной из фотографий, заснятых на таком балу, напечатано выразительное английское пояснение: "Сверкающие туалеты, жемчуга, бриллианты. Догадайтесь, по какому случаю собрался здесь фешенебельный Нью-Йорк. Вы думаете, эта дама и ее соседи просто утоляют свои гастрономические потребности? Ничего подобного. Они едят в пользу греков".
       И меня охватила жгучая досада. "Как могут великосветские американцы обжираться в пользу греков в дни кровопролитнейших боев на Балканах?!" - подумал я, и сейчас же в моей голове возникла другая мысль: "Не является ли это чудачество от безделья симптомом относительной военной слабости американцев? Ведь и сообщение об изобретении в Америке одежды для овец, если в него вдуматься, толкает на ту же мысль".
       "... стриженные овцы зябнут. А в южных штатах США в связи с мировой войной сильно сократился сбыт хлопка. Поэтому, как сообщила "Юнайтед Пресс", отныне решено снабжать американских овец хлопчатобумажной одеждой. Для пробы изготовлено пока 500 комплектов такой одежды". Одно официальное лицо в Нью-Орлеане заявило, что в США имеется 50 миллионов овец, это означает возможным сбыт 50 тысяч кип хлопка".
       Так размечтались американцы. Вот, интересно, найдутся в Америке бараны, которые пожелают в разгар мировой войны покупать одежду для овец? И не заставит ли обстановка даже американцев отказаться от столь сомнительного метода ликвидации хлопкового кризиса и приступить к превращению хлопковых запасов во взрывчатые вещества и в бездымный порох? Ведь в воздухе пахнет не овечьими одеждами, а прямо-таки войной...
       Чтение журнала и мои размышления были прерваны возвратившимся писарем.
       - Приказано направить вас отдыхать в гостинице  1 , - сказал он извиняющимся голосом. - Вот вам и ордерок...
       Вскоре мы были уже в гостинице. Записавшись в книгу и сдав свои паспорта администратору, мы разделись, погрузились в чистые прохладные постели и сладко уснули.
       В час дня я проснулся от необычайного шума в гостинице: слышался женский плач, хлопали двери, стучали каблуки бегавших по коридору и на лестнице людей.
       Посреди спальни стоял растерянный и бледный младший лейтенант Некрасов, один из командиров старооскольской группы. Дрожащим голосом он сообщил только что услышанную им в городе сногсшибательную новость: сегодня, в пятом часу утра, немцы начали войну против СССР.
       - Да ты врешь, врешь! - начал его трясти за грудь Чесноков. - Это провокация...
       - Ну, что вы, товарищ Чесноков, - все так же дрожащим голосом продолжал Некрасов. - Ей-богу, не вру. Говорят, Молотов в об этом официально сообщил в своем радиовыступлении в 12 часов дня...
       Я мгновенно оделся и пулей вылетел на улицу. Там царило полное спокойствие, шло обычное движение. Только в воздухе гудело необычно много самолетов.
       В Облвоенкомате, куда мы побежали всей командой, хлопали двери, писаря, сшибая друг друга, носились с пакетами по комнатам и этажам, а в дежурной будке громко вызывали по телефону какого-то Зеленского.
       - Он, наверное, спит на крыше сарая, - догадался один из писарей и стремглав бросился во двор.
       Я последовал за ним, желая увидеть делягу Зеленского, любителя поспать на крыше сарая.
       Растолкав Зеленского, писарь спрыгнул с крыши сарайчика и сейчас же исчез в подъезде военкомата. Вслед за ним грохнулся на землю Зеленский - лейтенант по званию, молодой человек по возрасту, заспанным - по обстоятельствам.
       Прыгая с крыши, он выставил вперед острые согнутые колени, и ветер, вздыбив полы его шинели, обнажил синие диагоналевые штаны. Казалось, что с крыши летела большая серая птица с толстыми синими ногами.
       Я помог Зеленскому встать и вместе с ним прошел в военкомат.
       Вслед за нами ввалился в приемную толстопузый седой старик с веревочной продуктовой кошелкой в руках. Он назвался бывшим штабс-капитаном и горячо настаивал немедленно зачислить его добровольцем в Красную Армию.
       Ему отказали. Тогда старик, грозя дойти до Москвы, побежал в Ленинский райвоенкомат.
       - Там у меня свои люди есть, они помогут мне взять винтовку и защищать Россию, - бросил он на бегу. - А тут бюрократию разводят, по возрасту, говорят, не подхожу...
       На улице, куда нас невольно потянуло, было уже тесно от народа. Все говорили о войне, о воздушной бомбардировке немцами Киева, Житомира, Бреста, Одессы, об убийстве немецкими бомбами сотен мирных советских граждан.
       Итак, война, в которую мы не хотели быть втянутыми, началась. Посмотреть бы в лицо старооскольского болтуна Ивана Богданова, который совсем недавно на сессии городского совета убеждал нас, что войны между Германией и СССР быть не может. Таких пророков надо бы садить в карцер, чтобы они не усыпляли своими сладкими речами народ.
       Поэтому ведь и сегодня, когда война уже началась, мои товарищи, случайные прохожие, толпа в целом, вместо отдачи себе ясного отчета о начавшемся большом несчастье и опасном бедствии для нас, реагируют на войну философски: "Авось, пройдет! Разве впервые нам воевать с немцами? К тому же, в Германии крепкий рабочий класс, он не допустит..."
       Чего не допустит? - этого не договаривали. Слишком мирно настроены наши люди, совсем не злы на немцев, которые уже поработили Европу и теперь ринулись на нас.
       У меня какое-то своеобразное настроение: я злился на нашу разведку, на наше легковерие, на все, что облегчило немцам внезапно напасть на нас, и вместе с тем во мне закипело желание пропагандировать ненависть к немецким захватчикам. Ненависть сейчас была нужна не меньше танков, орудий и самолетов. Без нее нельзя было собрать в один кулак всю могучую русскую силу и размозжить этим кулаком голову немцам.
       Был уже пятый час дня, а ясности об обстановке на фронте у нас совершенно не было. Народ пустился в разведку самыми неожиданными методами.
       На почте, например, куда я зашел сдать заказное письмо на имя жены, у окошечка топтался старик с библейским посохом в руке. Он сдавал денежный перевод сыну в город Киверцы (Это на Волыни, недалеко от Луцка).
       Разговорившись со стариком, я узнал, что сын его находится в киверецких лагерях школы лейтенантов и в деньгах отца совершенно не нуждается.
       - На сердце у меня просто тяжело, - признался старик, - вот и решил я перевод сыну послать. А так как почта перевод приняла, то, значит, Луцк и Киверцы пока, слава богу, наши и сынок мой жив...
       Влекомый страстью понаблюдать, как начало войны воспринимается на окраинах города, я сел в трамвай и двинулся к базару.
       Обыватели, создав очереди у магазинов и ларьков, хватали соль, спички, иголки, крем, зубные щетки и даже резиновые детские соски.
       Я спросил у одной почтенной старушки, для кого она купила целую дюжину зубных щеток, ведь у самой совершенно нет зубов?
       - Война, шинок, война, - прошепелявила старуха. - Все подорожает...
       - В тюрьму бы таких покупателей! - со злостью сказал я, глядя на старуху, наверное, такими страшными глазами, что она перекрестилась, плюнула себе под ноги и пустилась наутек. На ее плечах и на спине, хищно сверкая черным стеклярусом, лежала блиновидная допотопная пелерина из сизого шелка.
       А в центре города радио по-прежнему жарило вальсы, национальные русские песни, узбекские рапсодии, кавказские попурри, передавало легкую музыку для танцев. О войне почти ни слова. У огромных репродукторов, похожих на военные звукоулавливатели, добрая сотня людей, волнуясь, слушала радиопередачу "Очарованный странник" Лескова.
       Многие из прохожих, особенно молодежь, подчеркнуто, с явным легкомыслием бравировали:
       - Что? Германия объявила нам войну? Ерунда! Мы ее смахнем в два счета...
       Обидно было слышать эти незрелые и глупые шапкозакидательские рассуждения. Совершенно необходимым было какое-то авторитетное заявление из Москвы, чтобы все поняли трудность предстоящей борьбы с Германией и настроились бы не на легкий марш к Берлину, а на упорную и трудную войну на несколько лет. Без понимания этой трудности нельзя надеяться придти в Берлин...
       ...В Облвоенкомате так и не смогли куда-либо определить нас, отослали снова в гостиницу и приказали ждать телефонного вызова.
       В 21 час 40 минут в коридоре гостиницы щелкнул рубильник и по всему корпусу погас свет.
       Мы бросились к окну. Несколько секунд картина была нормальной. Как и всегда, светились витрины, светились окна домов, ярко горели фонари на улице, сияли чугунные ручьи трамвайных рельс, освещенных электрическими лучами. И вдруг, будто волшебник взмахнул своей палочкой над городом, погас белый свет, окна и витрины засветились синим светом, погасли уличные фонари.
       Испугавшись непривычной темноты, публика хлынула во дворы, в подъезды, разошлась по домам, и на улице стало пустынно, будто все вымерло.
       С третьего этажа гостиницы нам было видно лишь одно ярко освещенное витринное окно магазина культтоваров.
       На всю жизнь запомнилось мне это витринное окно, нарушавшее первую ночную светомаскировку в военном Курске. Яркий большой квадрат освещенного стекла на улице Ленина выглядел редкостным остатком мирной жизни, ушедший от нас на годы утром 22 июня 1941 года.
       За стеклом, залитые светом электрической лампы, искрились металлические детали и яркие краски разложенных веером товаров. Были тут и гитары, скрещенные своими грифами; были и конторские счеты - желтые, как спелая рожь; были гипсовые статуэтки, отделанные под бронзу; были и детские игрушки, раскрашенные в зеленку и яркую киноварь.
       Мы с капитаном Катеневым вышли на улицу. У культмага милиционер ругал доставленного им на мотоцикле заведующего.
       - Сказана вам было днем еще, чтобы подготовили светомаскировку, вот и надо было подготовить, - бубнил милиционер. - Вот надо было бы подготовить... Молчите лучше, пока не оштрафовал вас на триста рублей! Ишь, яркость какую навели! В Берлине можно увидать вашу витрину...Сказано, молчите, ну и молчите. Гасите свет и домой шагайте! На мотоцикл не надейтесь...
       Вскоре свет в витрине был погашен. Милиционер умчался на мотоцикле в сторону Ямской слободы, а виноватый завмаг зашагал на улицу Дзержинского.
       Накрапывал дождик. Мокрые тротуары тускло мерцали зеркальцами луж, освещенных призрачным синим светом замаскированных автомобильных фар.
       Автомобили с синими или сиреневыми фарами, лишенные своих вчера еще ярких глаз, как близорукие, осторожно катились по улице и, боясь столкнуться или задушить кого, непрестанно гудели сиренами. Мы еще немного побродили по улице, потом остановились у чьих-то ворот. Каждому из нас хотелось сказать что-то друг другу, но мы ничего не говорили и молча смотрели на ночной город.
       На фоне темного сумрачного неба еле маячили черные широкие и массивные купола бывшего Митрофановского собора, перестроенного под кинотеатр. Чернела островерхая готическая колокольня церковки, где разместился областной архив.
       Возвратившись в гостиницу, мы не могли уснуть. Растревоженные, переживая чувство какой-то неподдающейся словесному объяснению обиды, мы устроились на подоконниках открытых окон и молча смотрели на затемненную улицу, на притихший город.
       Внезапно рявкнул на улице мощный громкоговоритель, начался ночной выпуск последних известий. Передавали из Москвы Указы Президиума Верховного Совета СССР о введении военного положения в европейской части страны, о мобилизации четырнадцати возрастов мужчин - от 1905 до 1918 года рождения.
       История, сидевшая за брестским мирным столом, решила теперь встретиться с рожденными в том году гражданами на полях сражений новой мировой войны. И сразу исчезла необходимость краснобайских бесконечных разговоров о разоружении, о сокращении армий. Испарилась Лига Наций, посмевшая в свое время исключить из своего состава Советский Союз. Теперь некого было исключать и некому исключать.
       Чесноков, Катенев, Некрасов и Мелентьев лежали животами на широких гостиничных подоконниках, свесив головы над улицей, и по-мальчишески плевались на гудки автомобилей, на звонки трамваев.
       - Тьфу, провались вы со своим гудом и звоном, слушать не дают!
       В связи с передачей ночных известий, на улицу снова высыпал народ, город ожил.
       В начале двенадцатого часа ночи началась передача записи дневной речи Молотова.
       Медленным, немного приглушенным голосом, напоенным силой уверенности и разгоревшейся ненависти к врагу, говорил руководитель внешней политики СССР о разбойничьем и вероломном нападении немецко-фашистских орд на нашу землю.
       "...Зарвавшийся Гитлер и его фашистская клика должны быть уничтожены. Они будут уничтожены, эти поработители многих народов - чехословаков, сербов, хорватов, французов, греков и многих других..."
       По окончании радиослушания, мы снова справились о нашей судьбе по телефону в Облвоенкомат.
       "Сидите и ждите!" - последовал сердитый ответ.
       Раздосадованные, мы спустились в гостиничный ресторан. Сегодня, сказали нам, в последний раз он должен был работать до часу ночи.
       В ресторане царил настоящий содом. Дико визжали скрипки в руках совершенно пьяных музыкантов. Мальчик, сидевший у бубна, громко и не впопад колотил палкой о желтую кожу, дзинькал медными тарелками.
       Музыкантов никто не слушал. Охмелевшие посетители, в карманах которых лежали повестки о явке завтра утром в райвоенкомат, вели громкие беседы.
       Поспешая выпить и закусить до закрытия ресторана, мы своей компанией заняли столик у окна, занавешенного наглухо вельветовой драпри, чтобы на улицу не проходил свет.
       Напротив нас, в углу, кутила незнакомая нам другая компания из семи человек. Они шли в решительную атаку на дюжину бутылок всевозможных вин.
       Один из этой компании с особенной и малопонятной настойчивостью соскребал ножом этикетку с бутылки, причем делал это спинкой ножа, утратив от опьянение понятие разницы между острым и тупым. Другой - щеголеватый мужчина с русым хохолком на большой круглой голове и с толстыми роговыми очками на носу, размахивал вилкой над головой задремавшего соседа и кричал:
       - Мы ему, Гитлеру, всю перхоть из волос выбьем, мы ему последнюю руку оторвем. Не будь я артист, оторвем...
       Потом этот вояка заговорил о театре, о сорванных гастролях по южной России, о "Даме с Камелиями", о французском шампанском, о бутылке малаги, которой, по его мнению, недоставало на столе.
       ...Засыпая во втором часу ночи у распахнутого окна гостиницы, я услышал нежный смешок и страстный шепот у подъезда.
       - Война войной, а жизнь - жизнью! - философствовал какой-то пьяненький повеса, соблазняя молоденькую официантку, которую я узнал по ее серебряному голоску.
       ...........................................................................................
       Утром 23 июня передана по радио первая сводка Штаба Верховного Главнокомандования. Противник отбит на всем протяжении границы от Балтийского до Черного моря, за исключением гродненского направления, где немцы вклинились в нашу территорию на 10-20 километров.
       О, это исключение! Какой болью отозвалось оно в нашем сердце, какое зловещее начало положило оно мучениям и страданиям нашей земли. Об этом нельзя еще сказать чего-либо определенного, но сердце чувствует, что на десятке километров гродненской земли немцы не остановятся...
       Есть и радостные вести. Англия заявила о готовности оказать всяческую помощь Советскому Союзу в борьбе с гитлеровской Германией. Это очень хорошо, что на целый ряд лет Англия избрала правильный ориентир в своей внешней политике. Правда, представитель консерваторов - господин Черчилль, организатор похода четырнадцати государств против Советской молодой республики, не внушает серьезного к нему доверия, но и он хорошо помнит Дюнкерк и "Мюнхен", а значит, будет идти с нами, по крайней мере, до разгрома Германии. Раньше этого срока вряд ли он посмеет пакостить нам...
       Вопрос теперь стоит в том, скоро ли англичане окажут нам настоящую "всяческую помощь", или, может быть, начнут они испытывать наше терпение, как испытывала гомеровская Пенелопа свою любовь к Одиссею, распуская по ночам созданную ее руками ткань в дневном труде. Ведь, если Пенелопа сберегала себя этим от назойливых притязаний женихов, то Черчилль может захотеть оберегать девственность консерваторов...Благо, у консерваторов есть галифасовско-плимутовская традиция волокиты и "невмешательства в дела Абиссинии и Испании"...
       Весь день в городе шли митинги, митинги, митинги. Райкомы нагоняли упущенное в пропаганде. Увеличился поток добровольцев в Красную Армию.
       В Сталинском райкоме партии коридоры и комнаты были забиты народом. Были тут и студенты, и рабочие, и служащие магазинов, и артисты и жилистые крупнокостные парни с заплечными холщовыми сумками. Это колхозники, прибывшие в город с попутными машинами. Все эти люди, выставляя сотни доводов, добиваются, чтобы райком партии рекомендовал военкомату принять их в число добровольцев Красной Армии.
      
       К столу секретаря райкома протиснулся пожилой железнодорожник с тремя красными гаечками на плисовых петлицах своего кителя.
       Перекрывая говор и шум всех собравшихся, он торжественно заявил:
       - Прошу считать меня и сто пятьдесят моих товарищей мобилизованными для защиты Родины! - он развернул при этом длинную скатанную в трубку бумагу, похожую на древний свиток летописца. - Здесь все наши подписи...
       Это были подписи тех, кто еще в ранние годы советской власти "... шел в бой с центральной радой, кто паровозы оставлял, идя на баррикады..."
       Подымалась на бой с врагом Россия. И от этого у меня на душе становилось легче, в сердце росла уверенность, что мы победим немцев, обязательно победим, невзирая на их многочисленные танки и самолеты.
       Один по одному снова собралось в Облвоенкомат вся наша группа, чтобы напомнить о себе. Здесь по-прежнему толпились люди, плакали женщины, бегали писаря с картонными папками. За стеклянной перегородкой, рядом с чуланчиком дежурного писаря, занятого бумагами, кричал по телефону ответственный дежурный. Он ругался с районными работниками, которые просили по хозяйственным соображениям разрешить отсрочить на один-два дня явку призывных контингентов на сборные пункты.
       - Да вы с ума, наверное, сошли! - потеряв всякое терпение, закричал дежурный. Он бросил трубку и, вытирая платком вспотевший лоб, пожаловался. - Хуже нет, быть ответственным дежурным в дни мобилизации!
       Не успел я выразить дежурному свое сочувствие, как в приемную ворвался очень экспансивный человек в черной шляпе, в клетчатом плаще, в длинноносых желтых ботинках с черными рантованными каблуками.
       - Товарищ дежурный, - еще с порога закричал он, - прошу не задерживать меня. Здесь необходима ваша пометочка. Я ужасно спешу в Беседино. На улице ожидает наша машина... Я еду по срочному делу, закупать большую партию лука...
       Все это человек говорил с пулеметным темпом, одновременно пыряя дежурному одну за одной три бумаги для "пометочек".
       - Ничего не могу поделать, - сказал дежурный, возвращая бумаги "срочному гражданину". - В повестке ясно сказано, что вам надо явиться в Сталинский райвоенкомат. Туда и являйтесь...
       - Был, я уже там был, - начал возражать человек в плаще. - Там не разрешили мне выезжать из города и предложили немедленно пройти медицинскую комиссию. Вот я и прошу вас, сделайте свою пометочку...
       - Придется, гражданин, лук отставить и пойти в армию, - уже сердитым голосом сказал дежурный, пытаясь задвинуть окошечко.
       - Ой, что вы говорите? - улыбнулся гражданин, нырнув головой в оконце. - Я же единственный специалист в Облзаге, разбирающийся в сортах лука. Мне совершенно некогда сегодня идти в райвоенкомат вторично. Кроме того - гражданин снизил голос до интимного полушепота, - кроме того, начальство хлопочет получить на меня бронь...
       Стоявший рядом со мной некий Толмачев с седой головой и мозолистыми руками, шагнул к оконцу дежурного, неожиданно взял назойливого гражданина за шиворот и возмущенным голосом произнес:
       - Шкурник ты, шкурник! Стоишь и вымогаешь бумажку, мечтаешь о броне. Воевать надо... Луковый специалист
       Оттолкнув лукового специалиста к двери, Толмачев заявил дежурному:
       - Я старый командир Красной Армии. По возрасту и здоровью был отчислен и снят с учета, но чувствую, что могу еще воевать. Прошу, помогите стать добровольцем Красной Армии.
       Потом к окну подошел инженер лет шестидесяти. Он настоятельно просил и добился согласия отправить его на фронт в саперный батальон.
       Вот он, русский народ. Он недавно ворчал в очередях, жалуясь на трудности товарного снабжения, поругивая наше правительство за многие вольные или невольные упущения и недостатки, считая это своим правом хозяина, но в лихую годину он немедленно встал под руководством правительства на защиту Родины.
       Был на исходе второй день войны с Германией.
       - Дайте первую часть, вызывает Грайворон! - крикнул дежурный кому-то наверх и тут же, схватив трубку другого телефона, зашумел в нее. - Да не спешите же вы, тут на все сорок телефонов идет одна и та же бумажка...Что, что? Не гражданьтесь, товарищ, отвыкайте. Какое вам тут согласование, с Госспиртом что ли разговариваете?! Приказ есть и все. Выполняйте...
       - Я из областного отдела распространения печати, - верещал конопатый, остролицый парень в широкой соломенной шляпе и с портфелем подмышкой. - Меня срочно пропустите произвести подписку на газеты, она у вас кончается в этом месяце...
       - Топай, топай! - огрызнулся дежурный, держа сразу две телефонных трубки в руках, а третью прижимал к уху щекой и плечом.
       - Спасибо, - весело засмеялся парень и хотел юркнуть по лестнице на второй этаж. За ним метнулся и гражданин в желтых ботинках с черными каблуками.
       Дежурный перехватил им дорогу, закричал:
       - Домой, говорю, топайте. Не подписываемся сегодня. А вы, луковый специалист, если немедленно не уйдете отсюда, прикажу арестовать вас, как дезертира... Вам уже три часа назад надо быть в райвоенкомате...
       Луковый специалист исчез, как дурное видение.
       Ушел из Облвоенкомата разочарованный конопатый парень. Луковый специалист тоже исчез, как дурное видение.
       А дежурный снова закричал в телефонные трубки.
       - Я вам ясно говорю, что в Рыльск надо гнать трактора... Да какая там грязь! Солнце светит, ветерок... Да-да, все, говорю, просохнет, если быть настойчивее... Я тебе говорю, погода будет, значит, будет...Ну, и конец..., Заряжай трактора... Не самолетами же их отправлять. Точка! Заряжайся. Ну вот, вот и вот...
       - А вам что нужно? А-а, по делу. Ну, обратитесь тогда по телефону в свободное время, а сейчас по этому "делу" некогда заниматься. Да-да, звоните потом по номеру 18-32-40. Что? Ну, тогда идите к черту. Неясно? К черту, говорю, идите, - старательно, отчеканивая каждое слово, разъяснил дежурный какому-то собеседнику и облегченно вздохнул. - Поняли? Ну и, слава богу. Вот, вот...
       Потом дошла очередь и до нас.
       - А-а-а, старооскольская группа, - сказал дежурный, ложа на стол все три телефонных трубки. - Пока ничего для вас утешительного нет. Идите в гостиницу, отдыхайте. Завтра явитесь сюда в девять утра...
       На улице нас обогнала легковая машина, у которой красный "стоп-сигнал" был обвязан синей тряпицей. "Курьез времени, - подумал я. - Стоп-сигналы ликвидируются синими тряпицами, меняющими смысл сигнала, а в Облвоенкомате на всех сорока телефонах продолжают болтать открытым текстом, передавая всякую всячину, будто речь идет не о военных тайнах, а о простых обыденных пустяках..."
       Обедали мы прямо на рынке, рядом со студией областного союза художников, усевшись на новеньких скамейках у базарной цветочной клумбы и попивая сливки прямо из кувшинов, купленных у женщин.
       Пока мы кушали, женщины терпеливо ожидали, что мы опростаем их кувшины. Невдалеке от нас, как ни в чем не бывало, рабочие, втянув обрубок дерева на высокие козлы, производили распиловку досок, другие - врывали столбики в землю, третьи - делали столы и скамьи для нового базарного павильона. Над нашими головами, приделанный к столбу, гремел маршами и дребезжал от натуги огромный квадратный раструб репродуктора. В мясном павильоне, сверкавшем стеклянными дверями и окном во всю стену, у стоек толпились женщины, покупая мясо.
       Пока радио передавало музыку, никто из народа не уделял ему никакого внимания, но едва началось сообщение о международных событиях, вокруг клумбы, посреди которой стоял столб с репродуктором, вырос плотный круг людей.
       - Да молчи ты, слушай! - покрикивали люди друг на друга. - Про войну говорят...
       Утром 24 июня, встав часов в пять, я отправился к одному из своих знакомых на станцию Курск-ветка. Но застал дома одну его заплаканную жену.
       - Теперь моего Ваню далеко искать, - сказала она. - Вчера выехал на фронт...
       ... Возвращаясь в гостиницу, чтобы отправиться в облвоенкомат и категорически потребовать отправить нас на фронт, я заметил на улице Дзержинского большое движение. Гремели двуколки, шипели автомашины, на больших скоростях неслись к станции покрытые брезентами танкетки с противотанковыми пушечками на прицепе.
       Мимо кинотеатра имени Щепкина бегом промчалась рота красноармейцев с тугими вещевыми мешками за спиной, с лопатами в желтых чехлах. Точеные зеленые ручки лопат хлопали бойцов по мякоти ноги.
       - Приучают их, к бегу приучают, - хозяйственно заметил усатый гражданин в длинном буром пальто. Он стоял на тротуаре и наблюдал за бойцами. Меня же он остановил бесцеремонно, будто старого знакомого. - Мой сын тоже с ними бегает, посмотрите (Усач бесцеремонно остановил меня, будто старого знакомого), это он так ловко через парапет прыгнул. О-о, как, видите?
       - Хороший у вас сын, - похвалил я. - Рослый он и, видать, сильный...
       - Да уж не даст германцу никакого спуску, не да-а-аст, - с трогательной гордостью в голосе подчеркнул усач и зашагал вслед за ротой, голова которой повернула уже на улицу Ленинскую.
       Когда мы, группа старооскольцев, направилась в Облвоенкомат, у подъезда Курского горкома партии гремел громкоговоритель. Сообщалась сводка Штаба Верховного Главнокомандования Красной Армии: "...Взято в плен до 500 немцев, уничтожен за 23 июня 51 вражеский самолет...Немцы взяли ...Брест, Ковно, Ломжу..."
       Мы переглянулись. В гневных глазах каждого из нас можно было прочесть вопрос: "Что это значит? Почему нация с лозунгом пузатого Геринга: "Я ставлю ставку на негодяя!" нашла доступ на нашу землю. Несомненно, на наших западных границах были притаившиеся враги, приоткрывшие ворота... О, кто они, почему не стерты до сих пор с лица планеты?!"
       Прибыв в Облвоенкомат, раздраженные и неуемные, мы потребовали немедленно отправить нас в действующую армию.
       Дежурный капитан, улыбнувшись, отобрал у нас наши письменные рапорта и пошел наверх, чтобы доложить о наших требованиях.
       Через полчаса мы получили решение. Это была четвертушка листа папиросной бумаги, на которой фиолетовыми буквами напечатан текст:
       "Командиру 400-го полка. Клюквенский лагерь. При этом следует в Ваше распоряжение командиры запаса (перечислены наши фамилии) на укомплектование по кадру и запасу. Удовлетворены суточными по 24.6.1941 года. Начальник 3-й части майор ..... "
       Уехать на Клюкву удалось лишь на исходе дня.
       Солнце уже село, когда мы, растянувшись стайкой, подошли к лагерю Клюква.
       У линейки, направив на нас винтовку, благим матом закричал часовой:
       - Стой, стрелять буду! Дежурный, на линейкю! (Здесь многие в разговоре смягчали "у" на "ю").
       Прибежал дежурный, оказавшийся лейтенантом.
       - Зачем вы на линейку залезли? - зашумел он на нас. - Не знаете что ли, здесь может ходить только командир дивизии и выше...
       - А, может, мы и есть "выше", - серьезным тоном сказал капитан Катенев, протягивая дежурному сопроводительную бумагу. - Вот мы кто...
       - Угу! - гмыкнул лейтенант. - Вам надо идти в Четырехсотый. Это - налево. Кузькин, сопроводи!
       Кузькин - оказался крохотным мальчиком в полной военной форме и с маленькой саблей на боку. По дороге в штаб 400-го полка он рассказал нам, что отец его все время служил в Красной Армии, но умер в прошлом году, а его, Кузькина, зачислили в воспитанники полка и он скоро поедет на фронт. "Мне ведь шестнадцать лет - пояснил парнишка, - а саблей я умею рубить вот как!" - он выхватил саблю и с удивительной искусностью сбрил половину куста одним ударом клинка.
       У штаба полка, у составленных в козлы ружей перед ротой одетых с иголочки новобранцев, рьяно митинговал толстенький лобастый политрук с красными шелковыми звездами на рукавах гимнастерки.
       - Через час мы, товарищи, выезжаем на фронт. Нас ждут большие трудности, может быть, смерть, но мы не пощадим себя в боях за Родину, отстоим ее от немецких захватчиков и обессмертим свои имена...
       ...В штабе с нами беседовали кратко, потом обмундировали и выдали беленькие жестяные медальоны с листиками жесткой бумаги внутри, приказали немедленно заполнить эти крохотные анкеты своими адресными данными. - Убьет если кого, то по медальону можно определить, кого убило, - пояснил нам интендант, выдавая медальоны, которые мы сейчас же шутливо прозвали "Смерть на носу".
       Оформив выдачу медальонов, нас построили и привели к клубу. Уже сгустились вечерние сумерки, но перед верандой клуба двумя шеренгами стояли человек полтораста новичков, перед неровным строем которых расхаживал капитан с пушистыми бакенбардами на худых щеках. Он проверял военные знания прибывших на укомплектование полка людей, чтобы определить годность в кадры или в запас.
       Разговор капитана с новобранцами не лишен интереса, и я его решил записать его в свою записную книжку.
       - У вас какая специальность?
       - Счетовод.
       - Да я не об этом! - возмутился капитан. - Военная специальность?
       - Не знаю...
       - Странно, черт возьми! Вы же из запаса?
       - Да. Но я больше по счетной части работал.
       - А вы?
       - Из запаса, товарищ капитан.
       - Знаю, что из запаса. Делать что умеете?
       - Повидлой занимался на фруктовом заводе.
       - А пушкой или минометом владеете?
       - Нет, не приходилось...
       - Да кто же вы?
       - Стрелок, кроме повидлы...
       - А что делается по команде "курок"?
       - Ставится на предохранитель...
       Капитан в ответ захохотал.
       - Сразу видать, "стрело-ок". Скорее, повидла, кроме стрелка. Вот что, ребята, война началась. Надо теперь примириться с мыслью, что главным смыслом нашей жизни отныне станет борьба и победа над Германией. Поэтому всем вам надо учиться. С азов начнем, завтра же утром начнем.
       Заночевали мы, как записанные в кадры, в просторном клубном зале. Запасников же уложили спать прямо на траве, под деревьями, так как помещений не хватало.
       Утром проснулись по боевой тревоге.
       В белесом тумане, словно в мутной воде, неясно маячили стволы деревьев. Похожие на тени, метались по лагерю люди. У штаба полка, щелкая ножницами и подсмеивая друг друга, лейтенанты срезали с гимнастерок тыловые петлицы с золотистым жгутиком по краям, отвинчивали красные эмалированные знаки различия и нашивали зеленые, полевые.
       На песчаной дорожке стояли группочками женщины с печальными лицами: вместе с полком, покидавшим Клюквенский лагерь, уезжали на фронт их мужья, и женихи.
       Через полчаса все было готово.
       Мимо нас прошли головные пехотные колонны, потом загромыхали повозки и двуколки с военным имуществом, а за ними, шевеля тонкими стволами и будто обнюхивая ими дорогу, покатились противотанковые пушки на конной тяге. На машинных прицепах прошли зеленые гаубицы с брезентовыми чехлами на дулах.
       Мы, сидя в кузове грузовика, замыкали полковую колонну.
       Большую часть полка направили к границам Финляндии, а часть, в том числе и нашу команду, включили в состав Юго-западного фронта.
       Эшелон ночью двинулся к линии боев.
      
       22 - 25 июня 1941 года.
       Курск - Клюква.
      
      
      
      
      
      

    ГАЛЯ

    Рассказ

      
       На зеленых листьях каштанов еще блестела ночная роса, на железных крышах домов темнели влажные продольные полосы, но город уже проснулся, людские толпы заполнили улицы, на широких тротуарах зашумела молодежь.
       Народ спешил на городскую строительную площадку. Сегодня там должна была состояться церемония закладки нового завода.
       И вот, едва на деревянной трибуне появился секретарь городского партийного комитета и начали подыматься на помост инженеры, советские работники, представители общественности, вдруг по ряби людских голов пробежала волна. Она прокатилась по всем улицам, заплескалась над площадями, двинула людей к репродукторам.
       Из Москвы говорил Вячеслав Михайлович Молотов. Он говорил о том, что в пятом часу утра немецкие самолеты бомбили Киев, Одессу, Житомир, Брест, что немецкие танки ворвались на нашу землю, что немецкие дивизии нарушили нашу границу.
       Замерла толпа. Казалось, что человеческое море внезапно замерло, звуки плескающегося шума погасли, дыхание смерти пахнуло над городом и встала над всем гнетущая тишина.
       Прошло мгновение, и в притихшем море людей послышался крик:
       - Товарищи, началась война!
       Кричала Галя, студентка выпускного курса медицинской школы. Она стояла рядом с трибуной. Ее изумленные голубые глаза были широко открыты, на черных длинных ресницах дрожали слезинки, похожие на хрустальные зерна. Иные из них падали на розовые щеки, скатывались на блузку, впитывались в оранжевую шелковую ткань.
       - Началась война! - горестно повторила Галя, и будто в ответ ей тревожно застонали заводские гудки, засвистели паровозы, надрывно завыла сирена.
       - Боевая тревога, боевая тревога, боевая тревога, - зазвучало в воздухе. И через час по городскому проспекту шагала уже вооруженная молодежь.
       Накрапывал дождик, но никто не открывал зонтика. У людей и не было зонтика. Они шли по восемь в ряд, в противогазах, пальцами правой руки сжимали влажный ремень, локтем давили винтовку. Над головами людей покачивались серые стальные гребенки штыков.
       Обгоняя людскую колонну, мчались самокатчики в зеленых комбинезонах; на рысях проходили к вокзалу конные орудия; тарахтя и лязгая, проскочили танкетки с зелеными веточками над дулами своих пулеметов. И снова - людские колонны, колонны, колонны. Бесконечными волнами катились они к вокзалу.
       Влажный воздух, казалось, накалялся от ненависти, исходившей волнистыми струями от тысяч шагавших по улице людей.
       В колонне, рядом с подругами, шагала Галя. Сквозь вспотевшие стекла противогазных очков удивленно смотрели на улицу ее голубые глаза. Они что-то искали и не могли найти. Да, они искали мирную улицу. Но насколько видел глаз, по улице шли люди с ружьями, по улице шагали солдаты, шагала война.
       Только на исходе дня закончилась патриотическая демонстрация.
       Молчаливые, сразу посерьезневшие, возвратились студентки в общежитие. Одни начали писать письма домой, другие рассеянно листали учебник фармакологии, третьи, уткнувшись лицом в подушку, рыдали.
       Галя сидела у столика, перед зеркалом. Матовый туман ее дыхания застилал стекло, и Галя видела в нем свое отображение, как сквозь густую кисею. На лице ее лежала грусть, в глазах были тени глубокой задумчивости, взволнованная грудь высоко подымалась.
       Что-то решив, Галя достала из столика ножницы, перекинула свои каштановые косы на грудь, поцеловала их и начала отрезать.
       - Что ты делаешь?! - ахнули подруги, бросившись к Гале. - Они так красивы, твои косы.
       Глотая слезы и кусая губы, чтобы не заплакать, Галя завернула косы в шелковую косынку, перевязала голубой тесьмой и подала подругам.
       - Сохраните на память обо мне, - сказала она. - Мне они пока не нужны. Я пойду в военкомат и стану солдатом...
       ...........................................................................................
       Темно было на станциях. Заклеенные бумажными крестами стекла вокзалов внушали людям щемящую грусть.
       Запрещены были звуковые сигналы, и молчаливо, без гудков, всю ночь шли на запад эшелоны.
       Примостившись на краю нар, дремала Галя. Сквозь сон она слышала стук колес, дребезжание приоткрытой двери вагона, громыхание пустой консервной банки на полу, нудное гудение какого-то мотора.
       Сильный толчок разбудил ее.
       Больно ударившись головой о чью-то винтовку, Галя вскочила на ноги.
       Поезд стоял. Люди прыгали из вагонов, прятались за насыпь, ложились за бандажи вагонных колес.
       Ночную темноту пронизывали огненные стрелы взрывов, воздух с грохотом и свистом резали стальные осколки авиабомб.
       Прислонившись к притолоке настежь распахнутой двери вагона, Галя со страхом слушала воющий рев немецких пикировщиков и потрясающий грохот бомб. У ног ее, сотрясаемая взрывами, позвякивала железная стремянка. За спиной что-то свистело и щелкало по стенкам опустевшего вагона.
       "Обстреливают из пулеметов", - подумала Галя и вся как-то съежилась, прижалась к стенке вагона, задрожала.
       И вдруг стало видно, как днем. В небе зажглись ракеты.
       От этого мертвенного света магния стало как-то особенно страшно, и Галя, коснувшись ногой стремянки, опрометью вылетела из вагона. Присев на четвереньки, она поползла к откосу насыпи. Ее охватило желание врасти в землю, скрыться в ее утробе от грохочущей и полыхающей огнем смерти.
       И вот до ее уха дошел стон. Она прислушалась. Стонал человек по другую сторону насыпи, ближе к станции.
       "Ранен", - подумала Галя. Она забыла о страхе, об опасности и, прыгая через куски железа, через семафорные провода, через шпалы, побежала на стон.
       За насыпью стонал боец с раздробленной левой ступней. Склонившись над ним, Галя разорвала индивидуальный пакет.
       - Не стонай, родной, - ласково сказала она бойцу, и тот почувствовал облегчение, перестал стонать, сжал зубы и помог Гале стянуть с его ноги сапог.
       - Спасибо, сестра, за помощь и за ласковое слово, - прошептал он и незаметно для Гали поцеловал рукав ее гимнастерки.
       На паровозе и на крыше хвостового вагона стучали зенитные пулеметы, провожая последний немецкий самолет, а невдалеке оранжевым пламенем занимался пожар на дровяном станционном складе. И ночь, точно огромная птица, взмахивала кроваво-огненными крыльями, трепетала. Это метались сполохи зенитных батарей и взрывов бомб на следующей станции.
       В притихшей ночи санитары подбирали раненых и убитых. Шипела по мелкозернистому песку и гравию резиновыми шинами карета скорой помощи, стонали раненые, разговаривали у вагонов живые люди.
       Когда последний раненый был отправлен в госпиталь, Галя возвратилась в вагон.
       Теперь на нарах было просторно. Восемь товарищей попали под немецкие пули и осколки. Трое из них скончались.
       - Запомним, ребята, эту ночь, - сказала Галя. - Запомним и никогда не простим ее немцам...
       - Такие ночи не забываются, девушка, - раздались голоса из темноты. - Ложись, голубка, отдохни. Завтра мы уже будем на фронте...
       - Да, завтра будем на фронте, - задумчиво повторила Галя, хотя фронт теперь ей не казался таким страшным, каким представлялся неделю назад. Этой ночью возмужало Галино сердце и в нем погасла робость, застучала жажда священной мести за кровь товарищей.
       Долго не могла Галя сомкнуть глаза. Она думала и думала о войне, о раненых и убитых, о своих подругах, о школе, которую оставила теперь навсегда, о матери думала, об отце, о деревне своей. Тяжело и грустно становилось на душе, хотелось плакать.
       А под утро, когда сон начал одолевать Галю, загомонили бойцы.
       - Любница, станция Любница! - кричали они, гремя котелками и чайниками.
       Но кипятку на станции не было.
       Развороченные бомбами стены вокзала, груды кирпичей и щебня, нагромождения скрюченной железной арматуры, битое стекло, сварившееся от жара, наподобие зеленой лавы, - это было все, что осталось от некогда веселой станции на железной дороге Валдай - Старая Русса.
       Разбиты были также дома в Любнице, сожжены сараи, стоячими скелетами казались обгорелые деревья. Среди развалин росло чудом уцелевшее черемуховое дерево, а над всей разрушенной Любницей, издеваясь над немецкими летчиками, возвышалась водокачка.
       Высокая, поджарая, с побуревшей железной шатровой кровлей и с красным флагом на длинном штоке, она была символом нашей несокрушимости.
       В воронках, усеявших весь пристанционный пустырь, стояла мутная, зеленая от растворившегося в ней медного купороса, вода и казалось, что это неизъяснимо большое чудовище смотрело на людей многочисленными зелеными глазами.
       - Дальше поезда не ходят, - сообщил вышедший из бомбоубежища комендант станции Любница. - Можно еще до Лычково ехать на машинах. А на поезда трудно надеяться...
       ...........................................................................................
       Маршевую роту, в составе которой была Галя, на автомашинах доставили в район деревни Костьково, расположенной у слияния северо-западных рек Полы и Поломети. Это было в полдень 6 сентября 1941 года.
       В это время сильные немецкие войска, прорвавшиеся из района Старой Руссы в треугольник Демянск-Залучье-Лычково, одним из своих кулаков обрушилась на деревню Костьково. К вечеру немцы прорвались в глубину обороны.
       Пять часов подряд держалась рота на левом берегу Полы, отрезанная от своего полка. Она даже и не знала, что уже получен приказ генерала Морозова отходить к станции Лычково. Пали в бою все командиры взводов, пал и командир роты. Тяжело раненый, он скончался на руках Гали.
       - Бери командование на себя, - успел прошептать он, - а в помощники назначь красноармейца Гаврилова, он местный...
       На этом оборвались слова командира, оборвалась и его жизнь.
       - Вызвать ко мне Гаврилова, - приказала Галя и, сняв с умершего командира полевую сумку с документами, вылезла из воронки.
       Когда явился Гаврилов, высокорослый широкоплечий парень в разодранной осколком мины гимнастерке, Галя объявила ему, что берет командование ротой на себя, а его назначает помощником и требует неотлучного нахождения при ней.
       - А почему не мне взять командование ротой? - возразил Гаврилов.
       - Если я погибну, тогда станете вы командиром. Теперь же... Выполняйте волю погибшего командира роты. Он приказал мне принять на себя командование ... Идемте.
       Гаврилов повиновался.
       Вдвоем они, пользуясь наступившим затишьем боя, обошли всех оставшихся в живых бойцов. Осталось всего тридцать человек. Патроны были на исходе. У каждого бойца - по одной гранате. "Для себя бережем, - признались они. - Не в плен же нам сдаваться. А вырваться из окружения вряд ли удастся..."
       - Ничего, товарищи, вырвемся, - успокаивала их Галя, - обязательно вырвемся...
       "Почему все-таки немцы прекратили свои атаки? - думала Аля, наблюдая за немецкими ракетными огнями. Они горели совсем близко, горели кругом, взвиваясь в небо то там, то здесь. - Наверное, они решили прикончить нас с наступлением утра. Конечно, так. Другого объяснения дать нельзя".
       - Гаврилов, - обратилась Галя к своему помощнику, - давай наметим маршрут выхода из окружения.
       Решено было переплыть через Полу, потом через поселок Серки пробираться по берегу Поломети к Лычково, к своим частям.
       - Ты отправляешься через Полу во главе первой группы, - приказала Галя своему помощнику. - На том берегу ждите меня. Я перейду реку с последним бойцом.
       Один по одному, вслед за Гавриловым, бойцы вступали в реку. Бульканье воды, всплески, несмотря на все предосторожности, слышались далеко.
       "Догадаются немцы, догадаются", - думала Галя, тревожась все больше и больше за успех задуманного дела. Напряжение нервов все возрастало, в висках начинало стучать, шумело в ушах, и грудь болела, будто давили ее железные обручи.
       Вот вступил в реку тридцатый боец. Галя, взявшись за ветку куста, опустила одну ногу в черную и холодную воду.
       Дно оказалось покатое, скользкое. Бросить если держаться за ветку, покатишься в глубину, как по склизу.
       Не выпуская из руки ветку, Галя прислушалась. На реке еще звучали всплески. Значит, не все бойцы выбрались на правый берег. Слышалось также лягушачье кваканье. Это Гаврилов квакал, чтобы бойцы не сбились с правильного направления. Такой "компас" придумала Галя и приказала Гаврилову подражать кваканью лягушки. Вдруг в кустах послышался шорох. Кто-то шел к реке.
       "Неужели я ошиблась в подсчете? - подумала Галя. Неужели еще кто из наших остался на этом берегу? А может, немец?!"
       Мороз подрал по коже Гали при мысли, что прямо на нее идет немец. И не столько страхом был вызван этот мороз, сколько боязнью, что немцы обнаружат отход роты и тогда... тогда все пропало.
       Галя взвела курок нагана и присела за кустом. Она слышала настойчивое кваканье лягушки на том берегу реки. Она знала, что теперь в реке не осталось ни одного бойца, но она не могла сама броситься в реку. Если по кустам шел красноармеец, его надо было переправить через Полу. Если это был немец, то нельзя шумом выдавать ему себя и своих товарищей.
       Прошло несколько секунд, но Гале они показались целой вечностью. Наконец, совсем близко, из кустов выдвинулась черная человеческая фигура.
       Остановившись в трех шагах от Гали, неизвестный человек прислушался, потом внезапно дал очередь из автомата и, заругавшись по-немецки, повернул вдоль берега.
       Пули с визгом пронеслись над головой Гали и со свистящим плеском ударили в реку. "Неужели наши не удержатся от ответа?" - с тревогой подумала Галя. Но правый берег молчал. Даже прекратилось кваканье лягушки.
       Когда замерли шаги немецкого разведчика, Галя выпустила ветку из своей руки, погрузилась в воду и поплыла.
       "Почему же он не квакает? - тревожилась Галя. - Неужели? Неужели они ушли одни, без меня?" - и Гале так стало тоскливо при этой мысли, что она готова была рвать на себе волосы, кусать себе пальцы. А уйти они могли, посчитав Галю убитой.
       Подплывая к берегу, Галя не слышала на нем никаких человеческих звуков. Он будто вымер. Хмуро висели над водой темные кусты, шумели деревья на ветру, но ни одного живого звука. И это молчание было страшнее всего.
       Вцепившись рукой за куст, Галя стала коленом на берег, чтобы вытянуть другую ногу из ила. Но в этот момент в упор ей нацелились из-за куста несколько винтовок.
       - Хэндэ Хох? - грозно сказал басистым шепотом один из людей.
       - Гаврилов, это я, разве не узнали? - ответила Галя, узнав по голосу своего помощника.
       Сейчас же бойцы подхватили Галю под руки и с шумным вздохом облегчения вытащили на берег.
       - А мы думали, что тебе уже конец, - сказал Гаврилов. - Решили, было, подождать еще минут десять и двигать на север...
       - Не мешало бы парочку людей послать и убедиться, что сделалось с командиром...
       - Извиняюсь, не догадался...
       - Ну, это уже прошло. Показывайте дорогу по маршруту, товарищ Гаврилов. А вам, Семенов и Александров, приказываю двигаться позади, в пятидесяти шагах от ядра. В правый дозор назначаю Васильева и Мелентьева, в левый - Шульгина и Саяпина. Приступайте к выполнению своих обязанностей. От всех требую полнейшей дисциплины. Не курить, не кашлять, не разговаривать. Оружие держать наготове.
       Рота, вернее, остаток ее двинулся на Серки.
       Вокруг стояла тишина. Лишь изредка слышалась автоматная или пулеметная очередь где-то за речкой, за болотами. В мжистой темноте на западе, на востоке и на юге, то и дело загорались в воздухе трепетные огни немецких ракет.
       Север был темен и молчалив. Туда прорывалась Галя со своими бойцами.
       В темноте они сбились с дороги и попали не в поселок Серки, а в деревню Ковры. Кругом оказался вырубленный лес, поломанные и примятые танками кусты, чернели среди кустов трупы убитых, валялись каски.
       - Гаврилов, если еще сделаешь одну ошибку и собьешься с маршрута, - сказала Галя, отведя его в сторону, - я объявлю тебя... изменником... Возражать не разрешаю, слушайте и выполняйте приказы. Нам надо выйти в лес у хутора Горки, там, если окажется невозможным двигаться в светлое время, будем дневать... Ведите, Гаврилов.
       Бойцы не знали ни о том, что они отклонились от первоначального маршрута, ни о том, какой разговор произошел между их командиром и Гавриловым. Они верили в командира, в красивую девушку в серой шинели, которая шагала впереди их и казалась очень маленькой рядом с высоким и широкоплечим Гавриловым.
       Миновав поляну, отряд перебрался через небольшую, но грязную речку Багровка, вошел в рощу и остановился. Почудилось, будто справа слышались чьи-то шаги, прозвучал человеческий голос.
       - Ложись! - шепотом приказала Галя. - Без приказа не стрелять...
       К отряду подошел дозорный Мелентьев.
       - Там, в лесу, мы заметили огоньки цигарок и ясно слышали человеческие голоса. Человек пять-шесть, не меньше... За ними наблюдает Васильев... Что прикажете?
       Галя задумалась.
       - Десять человек, Гаврилов, поднимите! - вдруг решила она. - Они пойдут со мной...
       - Разрешите мне самому сделать это, - возразил Гаврилов. - Я ведь понимаю ваш замысел...
       - Выполняйте, Гаврилов, приказ! - строго прошептала Галя ему в лицо.
       Но вести людей на облаву Гале не пришлось.
       - Стой, руки в гору! - услышала она голос Васильева, и сейчас же в ответ ему прозвучали несколько голосов.
       - Не кричи, тут немцы недалеко. А мы свои, из Одиннадцатой. На север пробираемся...
       Среди шести человек, задержанных Васильевым, один оказался местным жителем из хутора Иломля. Он кратко рассказал Гале, что немцы в километре отсюда, восточнее, что единственной безопасной дорогой к хутору Горки может явиться дорога через Иломлю.
       Гаврилов подтвердил эти соображения, после чего Галя отдала приказ на продолжение движения.
       В хутор Иломля пришли затемно. Здесь нашли лодки и переправились на левый берег реки Полометь.
       В хуторе Иломля, как рассказали жители, за час перед приходом красноармейцев был немецкий танк и потом он отошел на запад.
       - Значит, нам надо держаться восточнее, - решила Галя. Итак, восточным берегом Поломети она к утру привела свой отряд в небольшой хуторок Горки и разместила его на дневку в лесу.
       Весь день, как грачи, летали немецкие самолеты. Они обстреливали даже отдельного красноармейца, отдельного ребенка, каждую женщину. Они гонялись даже за собаками.
       Справа стоял над лесами черный дым. Это горели села Белый Бор и Володиха, грохотал бой у села Кипино. Там немцы рвались к железной дороге Валдай-Лычково. Грохотала артиллерия и северо-западнее Горки, в лесу. Шел бой за полустанок Выдерка. Ясно, немцы хотели перерезать железную дорогу Лычково-Пола и прорваться к Валдаю.
       Но этот день не принес им успеха.
       Вечером 8 сентября 1941 года Галя привела свой отряд на станцию Лычково.
       Все улицы здесь были забиты людьми, повозками, машинами, пушками, лошадьми. 11-я армия отступала на север. Над ней висели стаи немецких бомбардировщиков. Они пикировали, сбрасывая бомбы, стреляли из пулеметов и просто выли сиренами, чтобы сеять страх в сердцах наших солдат.
       Но страх уже был преодолен. В ночи чувствовалась всеми чья-то направляющая воля, взявшая власть над отступавшими войсками.
       Капитаны и полковники вставали на пути, приводили в порядок движение колонн, пропускали на север сначала обозы, потом транспорты и артиллерию. Через головы наших войск, с севера били тяжелые пушки, прикрывая своим огнем отход войск. Прекращалась паника.
       - Вы откуда? - спросил полковник Галю, когда она, ведя свой отряд, поравнялась с ним.
       Галя кратко доложила полковнику о себе и своем отряде.
       - Молодец, молодец! - начал трясти полковник руку ошеломленной Гали. - Ты одна из первых женщин, принявших на себя командованием отрядом, не побоявшись немецкого окружения. Тебе, современному Суворову, от имени Родины я объявляю благодарность и приказываю занять оборону севернее деревни Глинка. Дальше нам отступать нельзя... Там, у самой дороги, вас встретит майор. Передайте ему, что полковник Лукин приказал поставить твой отряд в оборону на участке Крапивина...
       - Есть, товарищ полковник, - повторила Галя полученный приказ, задыхаясь от волнения и гордой радости, охватившей ее до глубины души. - Немцев дальше не пропустим.
       ...........................................................................................
       Заняв Лычково, немцы устремили свои удары на Валдай, пытаясь выйти к нему через Любницу и Дворец, а также на Крестцы - через Лону и Часыню.
       Рано утром начали они свою первую атаку на участке Крапивина, а к восходу солнца завязался рукопашный бой.
       Галя со своего наблюдательного пункта видела, как под напором немцев начали пятиться ее бойцы. Упал, сраженный штыком Гаврилов; Васильев яростно отбивался от насевших на него трех немцев; обняв молодую березку, умирал Саша Мелентьев с пробитой штыком грудью.
       Весь резерв Гали состоял из двух санитаров и трех связных.
       - Друзья мои, теперь наше место там. За мной, друзья мои! - воскликнула Галя и, вскинув на руку винтовку, помчалась навстречу немцам.
       Ее пилотка, зацепившись за ветви, упала, коротко подстриженные каштановые волосы засверкали на солнце, и голос ее, певучий девичий голос, зазвучал над болотами неодолимым призывом: - За Родину, за Сталина, вперед! Не пропустим немцев, не пропустим в Россию!
       Штыком ударила Галя одного немца, разбила прикладом лицо другому, и Васильев, опрокинув третьего, бросился помогать товарищам.
       А сзади уже нарастали раскаты мощного русского "Ура", вступали в бой подоспевшие дивизионные резервы.
       Преследуя отступавших немцев, Галя услышала стон в кустах и раздвинула ветви.
       У разбитого станкового пулемета, склонив голову на левое плечо, сидел бледнолицый боец. Он, как выброшенная на берег рыба, судорожно хватал ртом воздух, цепляясь здоровой рукой за пулемет. Весь правый бок его был в крови. Из голени правой ноги, прижатой к земле, торчал стабилизатор мины.
       - Галя, назад! - закричал сзади ее санитар, отпрянувший от раненого. - У него в ноге мина. Она может сейчас взорваться...
       - Иди сюда! - властно приказала Галя санитару. - Раненому надо помочь...
       Бледнея и дрожа от ужаса, санитар повиновался. Он видел, как Галя взялась обеими руками за стабилизатор мины, осторожно извлекла ее из ноги раненого и положила окровавленную мину на кочку.
       - Помогите нести этого человека, - сказала Галя, дернув санитара за рукав гимнастерки.
       Они несли раненого в тыл, а навстречу им бежали красноармейцы с ружьями наперевес, с автоматами, с ручными пулеметами. И было ясно, что рубеж севернее деревни Глинка был удержан. Свою долю в этом имела и Галя.
      
       Северо-Западный Фронт
       Сентябрь, 1941 года.
      
      
      
      
      
      
      

    В САРАТОВЕ

    Мои записки.

       Нас, командиров Красной Армии, на повторное формирование части послали далеко от фронта, в Саратов.
       Много дней ехали мы сюда, но особенно долго держали наш эшелон на станции Инголышкино, в 18 километрах от Аткарска. Тут мы просидели целых пять суток.
       На меня напала грусть. Я залез на верхние нары пульмановского вагона и лежал там в молчаливом раздумье, глядя сквозь дверную щель в пасмурную даль.
       Снежные сугробы, похожие на верблюжьи горбы, высились у вокзальной изгороди и убегали в поле, точно белые застывшие волны, сливались вдали в сплошное белое море. На горизонте маячила темно-синяя полоса леса, над которым висела пепельно-серая завеса облаков, прорезанная, точно раскаленным докрасна ножом, кроваво-огненным закатом.
       Закат всегда вызывал во мне тяжелые чувства, и чтобы отрешиться от грустной картины заката, я закрыл глаза, опрокинулся на спину, да так и заснул.
       Проснулся я уже утром 30 декабря, когда поезд подходил к Саратову.
       Через единственное оконце, вделанное в боковом люке почти под самым потолком вагона, мои товарищи наблюдали окружающую местность.
       Втиснув между ними свою голову, я увидел плывущие справа в седом тумане холмы, покрытые черным лесом; темные овраги, с иззубренных краев которых ветра сдули снег; обширные аэродромы, забитые самолетами; длинные серые бараки, покрытые желтым свежим тесом. Потом завиднелось серое Т-образное здание в несколько этажей и с квадратными башенками над крышей. Еще далее - тянулись густые ряды деревянных и кирпичных домиков, а за ними - чернела семерка высоких душистых тополей, похожих на кипарисы.
       - Так-так, так-так, так-так, так-так - все медленнее стучали колеса поезда, сбавляющего ход. Вот заскрипели тормоза, и поезд плавно остановился у вокзала Саратов 1-й.
       Простившись со своим обжитым вагоном, мы через узенькую калитку в вокзальной ограде вышли на площадь.
       Перед нами оказался памятник Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому. На гранитном пьедестале, окрашенном в ореховый цвет, во весь рост стоял каменный Феликс, зажав фуражку в левой руке, а правую выбросил в ораторском жесте перед собой.
       С жестких губ его, казалось, вот-вот зазвучит пламенно-бурная речь, как и жизнь этого человека, как он сам, сказавший в свое время пророческую фразу: "ЧКа должна быть органом ЦК партии, иначе...она выродится в охранку..."
       Попытки к этому вырождению были и в более позднее время, но Сталин сумел твердой рукой сохранить ЧКа, как орган партии и навсегда отбил охоту у одного из временных "деятелей" ЧКа к неограниченной самостоятельности... И об этом нужно бы написать целую книгу, но не пришло пока время.
       .......................................................................................
       Всей командой залезли мы в трамвай  14 и поехали на Покровскую улицу, в штаб бригады.
       Мы ехали по многим улицам, мимо больших и малых домов, из которых иные не запоминались, другие врезались в память на всю жизнь. Неизгладимое впечатление произвело на меня импозантное четырехэтажное серо-гранитное здание института экспериментальной медицины, у подъезда которого стоял широкий человек в белом халате и очках, сильно напоминавший профессора Мамлока из одноименной кинокартины.
       На Рабочей, у городского театра, трамвай сделал вынужденную остановку, и толпа немедленно осадила его. Вагон буквально затрещал под напором людей. С гребня кирпичной стены на трамвай и на осаждающую его публику сердито смотрел косматый каменный лев.
       Вот и островерхий двуглавый монастырь. Двухэтажный, с высокой папертью, похожей на веранду, с облупленным фасадом и с проломленным куполом колокольным, он являл собой живой музей.
       На потрескавшемся и выцветшем фронтоне вилась свеженькая зеленая надпись славянским шрифтом: "Вниду в дом твой, поклонюся дому твоему во страсе моем".
       Непонятно и туманно для моей безбожной души это изречение, но было в нем живое чувство, вложенное древним автором и веками заставлявшие людские сердца или сжиматься в неясной тревоге или сильнее биться в груди.
       На паперть монастыря всходили люди, видимо, пришедшие сюда издалека: за их спинами были холщовые сумки, в руках длинные палки с загнутыми ручками. Верно, что вера движет горами, а чувство веры движет людьми. Ведь внутри монастыря гудели многочисленные голоса, шло богослужение. С амвона, как и в глубокую старину, звучали слова призыва встать на защиту Руси против немца-супостата. И верующие, отстояв службу, пойдут в военкоматы проситься добровольцами на фронт.
       Русь, Советская Русь, - вот что сейчас объединяет весь наш народ. И вовсе неплохо, что и церковь благословляет наших патриотов на ратные подвиги. Не она ли послала в свое время своего Пересвета, чтобы поразить на Куликовом поле татарина Телебея?
       Нет, как не говори, а только гениальная смелость Сталина смогла отнять у реакционных даже церковь и поставить ее в ряды антифашистов. Об этом нельзя забывать ни нам, ни нашим потомкам.
       У монастыря трамвайное "кольцо" повернуло влево, а нам надо было двигаться вправо. Мы вылезли из трамвая и побрели по Покровской.
       Навстречу нам двигались верблюды. И, признаться, впервые в жизни увидел я живых верблюдов, впряженных в сани. Они гордо шагали с запрокинутыми головами, закрыв глаза. Уж, не о песках ли Кара-Кума думали они, не о жестком ли саксауле мечтали?
       С детства, по книжному описанию, представлял я себе верблюдов могучими "кораблями пустыни". И вот, в действительности, по каменным улицам Саратова тащили эти "корабли" огромные русские сани-розвальни, заполненные буханками хлеба и новенькими винтовками.
       Часто, очень часто жизнь предстает перед человеком совсем другой, чем укоренившиеся о ней понятия и представления. И, может быть, прелесть ее в том и состоит, что мы находим в ней сегодня то новое, чего не видели вчера...
       - Ба-а-а, вот она и наша земля обетованная! - закричал "скупой рыцарь" нашего времени темнокожий Прокофьев с обрюзглым лицом и клоунскими манерами (скупым рыцарем его прозвали не случайно: он торговал когда-то льдом среди зимы). - Смотрите, желтая картонка, а на ней надпись "бри-и-гада ". Нам, как раз, сюда и надо...
       Так вслед за Прокофьевым мы и ввалились в краснокирпичное здание "обетованной земли".
       Тесный, узкий коридорчик оказался перекрытым своеобразным шлагбаумом, то есть березовым поленом, лежащим поперек коридора и опиравшимся концами на два дубовых стула. За поленом стоял красноармеец с винтовкой и никого в штаб не пропускал.
       - Пропускаем только по спискам, - пояснил он. - Бдительность должна быть, товарищи, бдительность, - уже укоризненно добавил он, когда мы начали настаивать на пропуске нас в штаб или на докладе туда о нашем прибытии.
       В это время со второго этажа, перегнувшись через перилку лестницы, закричал старшина:
       - О чем докладывать? Стойте и ждите. Если на вас есть списки, вызовут. Если нет, то и стоять нечего... Не принимаем...
       И мы поняли, что здешний штаб явно перегнул в вопросе бдительности: чтобы спокойнее жилось, он отгородился "от мира сего" березовым поленом и солдатом с ружьем.
       Но нам обязательно надо было пробраться в штаб 19-й бригады, куда другой дороги, кроме перекрытой березовым поленом, не было.
       Началось наше стояние перед березовым поленом, но в таких случаях люди становятся злыми и изобретательными.
       Сперва Прокофьев, изобразив на своем лице недоумение и любопытство, задал вопрос:
       - Афина-Паллада, говорят, вышла из головы Юпитера, а из какой головы вышло это березовое полено?
       Мы в ответ саркастически рассмеялись. А нас было немало, восемнадцать человек, и смех получился громкий.
       Рассчитывали мы, признаться, на то, что смех наш будет услышан в штабе и нас примут, но... там, вверху было спокойно. Только дверь поскрипывала, да слышались чьи-то твердые шаги дверью.
       - Тут без изобретения не обойтись, - таинственно прошептал Прокофьев мне в самое ухо. - Иди, брат, шумни на них по телефону...
       С воентехником Кудаевым мы побежали на почту, которая находилась через дом от штаба бригады, связались со штабом по телефону и от имени Саратовского военного коменданта так нашумели, что березовое полено было убрано, а нашего старшего команды пригласили пройти наверх для представления.
       - Пошло, как по маслу! - подмигнул нам Прокофьев, поднимаясь по лестнице, - а то, ведь, совсем было дело быком уперлось...
       .......................................................................................
       Оказалось, что мы прибыли на целых два дня раньше, чем нас ожидали в Саратове, но...раз прибыли, ничего не поделаешь, надо разместить.
       Разместили нас в клубе дома крестьянина на перекрестке улиц Горького и Челюскинцев.
       Здесь нам суждено было пережить волнующие минуты последнего дня исторического 1941 года. Мы услышали радиосообщение о занятии 30 декабря Керчи и Феодосии войсками Кавказского фронта при содействии Черноморского флота, о занятии 31 декабря Калуги войсками Западного фронта. Специальным радиовыпуском "В последний час" было оповещено о разгроме второй бронетанковой армии Гудериана. Немецкое отступление от Москвы в ряде мест приняло характер панического бегства. Например, в направлении деревни Внуково немецкие солдаты и танкисты из армии Гудериана бежали не только по-трое верхом на одной лошади, но и по-двое верхом на бойких коровах.
       Мы, живые свидетели наших горьких неудач лета и осени 1941 года, торжествовали теперь и с детской резвостью прыгали через стулья, катались друг на друге верхом. Да простят нам наши потомки такую форму выражения радости. Мы изголодались по ней, начиная со злополучного часа начала войны.
       В ночь под первое января 1942 года мы пошли в Саратовский цирк. Там давал свои номера Эдер с семью белыми медведями, с четырьмя пушистыми и четырьмя скользкими собачками, с дрессированными маленькими лошадками типа пони.
       Были и акробатические номера: трапеции, летающий самолет, хождение артиста по канату со страховым зонтиком в руках.
       В заключение программы, ввысь, под самый купол цирка, взмыла свою зеленую кудрявую вершину новогодняя елка, убранная сияющими огнями, золотыми нитями и смешными бумажными попугаями, в одном из которых мы узнали повешенного на веревке Геббельса, а во втором - немецкого радио-генерала Дитмара.
       Елка встала неожиданно, как волшебная красавица, с шелестом, вырвавшись из огромного желтого короба, лежавшего до селе загадочным сюрпризом в самом центре цирковой арены.
       И сейчас же заиграл оркестр. Звуки "Интернационала" подняли нас со своих мест. Сотни людей начали петь, и могучий голос народа наполнил собою огромный нетопленый цирк каким-то особым жаром. Наши лица ощутили прилив тепла, в глазах наших засверкал огонь упорных надежд.
       - Да здравствует новый, 1942 год! - загремело под сводами цирка, едва замерли звуки оркестровой меди. И в этот момент нас поразил новый сюрприз: с грохотом и лязгом, окутанный багровым дымом и оранжевым пламенем, вырос у елки русский богатырь в сверкающих ратных доспехах. С мечом в руке, грозно смотрел он на Запад, готовый к новым боям и новым победам. Мы узнали в богатыре новый год.
       Это случилось в 24 часа по московскому времени. В мгновенно притихшем зале зазвучали звоны Москвы. Куранты на Спасской башне исправно вели счет великому времени.
       Утром 1-го января 1942 года Саратовские учреждения не работали, идти по служебным делам было некуда, и Прокофьев предложил побродить по Саратову, осмотреть город.
       Предложение нам понравилось.
       Мы проделали немалый путь по городу и пешком, и на автобусе и трамваем.
       На Мирном переулке, оставив капризный и забитый людьми трамвай, мы гурьбой пошли мимо городского базара и цирка.
       Седой купол саратовского цирка напомнил мне о Курске, томившимся под немецким гнетом. Только на курском цирке не имелось такой длинной деревянной лестницы, какая висела на цепях на куполе саратовского цирка.
       Мы шли по какой-то улице, но я почти не смотрел на дома и на лица прохожих. Все мое внимание оказалось поглощенным горькой думой о Курске. "Цел ли он, скоро ли мы освободим его от немецкого ига?" Задумавшись, я отстал от товарищей.
       Вдруг кто-то тронул меня за рукав шинели.
       - Дядь, купите книжечек! - воскликнул мальчик, когда я оглянулся. В стеганной женской кофте и серой широкой шапке, мальчик держал голыми ручонками мягкую циновочную корзину и настойчиво упрашивал меня купить у него книги. - Я беженец из Белоруссии, мне надо кормиться...Дядь, купи!
       Среди книг, торчавших из корзинки, я заметил серый томик Эмиля Золя "Жерминаль" и роман Дель-Валье-Инкла "Арена Иберийского цирка", запрятанный в черный переплет с фигурной серебряной тисненью. Лет пять тому назад читал я эти книги в курской публичной библиотеке, и теперь я купил их у мальчика, бежавшего от немцев в большой волжский город.
       Товарищей я догнал на углу улицы Ленина и Астраханской. Они стояли перед каменным бюстом Николая Гавриловича Чернышевского, русского мыслителя и революционного демократа, ненавидевшего русских помещиков и немцев-захватчиков. О них он говорил суровые и справедливые слова, как о "любителях насилия, умеющих говорить языком цивилизованного общества, но остающимися в душе людьми варварских времен".
       - О чем ты задумался? - спросил я Жарковского, одного из командиров нашей группы. - В твоих глазах сплошное страдание...
       Он не ответил. Вздохнув, он взял меня под руку и увлек на тротуар, где стояли все остальные наши товарищи, решая, куда идти дальше.
       Из подъезда ближайшего дома, гикая и свистя, вырвалась ватага ребятишек. Они тащили большой фанерный щит с намалеванной на нем карикатурой на Гитлера. Шея "фюрера" была зажата клещами, на рычагах которых лежали могучие руки, а на обшлагах рукавов ярко выделялись государственные эмблемы Советской России и Великобритании.
       Прекрасная идея! Рано ли, поздно ли, но она станет реальным фактом...
       Ребятишки помчались по улице Ленина, к заводу, во дворе которого высилась деревянная водонапорная башня пирамидальной формы. Некоторое время мы двигались вслед за ребятишками, потом свернули в первый попавшийся переулок.
       Колесили мы, колесил и вышли, наконец, на улицу с аккуратненькими эмалированными дощечками на домах и с надписью на дощечках: "Улица Немреспублики".
       У нас удивленно поднялись брови: "Неужели не нашли местные власти нужным стереть с гранита саратовской улицы имя изменницы, когда саму изменницу народ наш стер уже с лица земли?" - подумали мы, ускоряя шаг, чтобы быстрее выйти из этой улицы со странными дощечками на домах.
       Мы шли молча, а навстречу нам, звеня и покачиваясь, бежали трамваи с лозунгами "Смерть немецким оккупантам!" на холстинных и фанерных плакатах, катились автомобили, шагали саратовчане, кутаясь от начавшей гулять снежной вьюги в свои поднятые меховые воротники.
       Выйдя на Октябрьскую улицу, мы повернули налево, к волжскому спуску. Отсюда было видно, как на волжском льду, невзирая на вьюгу, двигались люди на коньках и лыжах.
       Иные из конькобежцев собрались у закованного льдами парохода с молочно-белым обледенелым трапом и синим дымком над будочкой палубного сторожа. Они здесь прятались от пронизывающего ветра и снежной пыли, курившейся вокруг наподобие банного пара.
       Лыжники, наоборот, споря с ветром, медленно подвигались к противоположному берегу Волги, покрытому рыжей зарослью замороженных и ощипанных ветром кустов тальника.
       От парохода отделилась одинокая человеческая фигурка и двинулась в нашу сторону. Было в ней что-то знакомое нам, но издали трудно было определить, что же именно.
       Но фигура все приближалась, принимая ясно видимые очертания, и мы узнали, наконец, что к нам шел один из работников штаба 19-й бригады.
       Мы окружили его, засыпая кучей вопросов насчет обеда, и он написал нам записку в бригадную столовую, на проспект Кирова.
       Далеко. Но, как говорит русская пословица, "волка ноги кормят". Пошли и мы искать эту столовую.
       По пути я купил в киоске газету "Коммунiст" за 30-е грудня 1941 року.
       В холодном Саратове на нас дохнула со страниц этой газеты киевская оттепель. Ведь, временно, столица Украины жила теперь в Саратове, но была полна надежды снова вернуться на крутой берег седого Днепра. И эта пора должна была придти, как и должна была придти весна на Волгу.
       В столовой я прочитал купленную в киоске газету и записал в свою тетрадь несколько строк из опубликованного в ней очерка "Памятна нiчь".
       В этих строках говорилось: "Навальними ударами Червона Армiя жене замерзлих, виснажених, паршивих нiмецьких псив все далi й далi на захiд. Кiлька днiв пiдряд ми гнали фашiстiв, з боем викурювали iх з населених пунктiв на морозь...
       В цей час до мене пiдбiгли сержант Iванов i червонармiець Новiков. Втрьох ми обеззброiли екiпаж танка. Всього ми захопили за цю вилазку 6 гiтлерiвських офiцерiв, серед яких були нагорожденi залiзними хрестами, i 2 солдатiв..."
       Вот они - поля войны на нашей земле! Стоило ли гитлеровским офицерам-танкистам, завоевывая "железные кресты", топтать своими танками всю Европу, чтобы попасть потом в плен к украинским разведчикам-пехотинцам?
       Этот вопрос Красная Армия заставит всех немцев поставить перед собой.
       - Смотри, какое красивое здание! - толкнул меня локтем Прокофьев, показал пальцем в окно. - Полюбуйся им, а мне дай почитать газету.
       Я хотел было рассердиться на Прокофьева за то, что он оторвал меня от газеты, но... раздумал. Сквозь незамерзшие оконные стекла действительно было видно красивое серо-цементное здание консерватории с четырехэтажным центром и трехэтажными крыльями.
       На фронтоне, между стрельчатыми готическими окнами третьего этажа центра здания, сидели пять гипсовых собачек, скульптуированных в позе "лающих на лун"".
       Ниже собачек, над улицей висел огромный балкон с чугунной решеткой и с подпиравшими его фигурными чугунными столбами, у подножия которых, кутаясь в черно-бурые горжетки, смеялись чему-то молодые красивые студентки в желтых длинных - по локоть - гарусных перчатках.
       Под окном плавно прокатила правительственная машина.
       - Это наркомфиновская, - сообщил мне Аверьянов, бывший работник наркомфина, а теперь - товарищ мой по оружию. - В Саратове не только разместился Киев, но и правительственные учреждения РСФСР.
       Кто бы мог из нас подумать, кто бы мог об этом год тому назад допустить мысль? Но это произошло, это случилось, и мы не станем скрывать этого перед нашим потомством, ибо мы твердо решили не только возвратить Родине ее земли, возвратить себе наши очаги, но и придти в Германию и покарать ее. Наше горе и наш стыд отступления мы искупим своей кровью и победами. И мы никогда не позволим, чтобы дети и внуки наши упрекнули нас в трусости или слабости. Но пусть знают они, что муками терзались наши сердца и души, когда мы были вынуждены временно отходить на Восток. Под Лычково мы остановили врага в сентябре 1941 года. Там дралась с немцем моя знакомая ученица медицинской школы Галя. В декабре 1941 года мои товарищи остановили немцев под Москвой и погнали их на Запад. Скоро мы сформируемся снова и пойдем на фронт громить немцев везде.
       .......................................................................................
       Пообедав, мы еще успели до наступления темноты сходить на Волжскую пристань. Там в одной из пекарен, в порядке живой очереди, свободно продавали прекрасные саратовские баранки.
       От пристани поднималась в гору захолустная улица Приютская. Здесь торчали, как ветхие зубы, домишки, подмытые водой и давно покинутые жильцами; валялся щебень разрушенного фундамента, а во дворе, за развалинами какой-то толстой стены, шумела очередь за баранками.
       Друзья, этого тоже нельзя забывать! На седьмом месяце величайшей войны и колоссальных бедствий, пережитых страной, мы все же сумели купить в Саратове вволю румяных, пахучих, совсем еще горяченьких баранок. И когда мы их ели, то невольно думали: "Как могуча все-таки наша страна, советская Родина!"
       Поздним вечером возвращались мы всей гурьбой в дом колхозника. Возвращались, приятно утомленные ходьбой по саратовским улицам, сутолокой дня, городскими шумами и временами вспыхивавшей, потом исчезавшей вьюгой.
       Над городом висело белесое облачное небо, струившее на землю реденький призрачный свет, так как за облаками сияла луна.
       Крепчал мороз, и под нашими ногами пронзительно скрипел снег. Звонкое эхо этого скрипа отзывалось в подворотнях, в уличках, в проездах и во дворах, будто кто-либо дробил там лед или стекло.
       Утром 2 января 1942 года мы все получили новое назначение и завтра должны были выехать в Никольские лагери на формирование Н-ской части.
       Я поспешил к Саратовскому почтамту, чтобы отправить телеграмму в Андижан, где маялась в эвакуации моя семья.
       До улицы Чапаева, где находился Почтамт, я добрался трамваем  11, потом немного прошелся пешком по многолюдному тротуару.
       Почтамт произвел на меня сильное впечатление. Стекло и никель, бесчисленное множество служебных окошек, безукоризненная вежливость служащих, быстрота обслуживания. Такое, к сожалению, не во всех еще городах было даже в мирное время.
       Сдав телеграмму и купив несколько конвертов, я направился к выходу, где ожидал меня один из товарищей.
       При выходе из зала я загляделся на большое панно, написанное красками прямо на стене. Это был "Вид на Замоскворечье".
       Заглядевшись, я прозевал во время проскочить через вращающуюся дверь, и она, под смех публики, стукнула меня по спине одним из своих крыльев. Конечно, стукнула она меня не очень больно, даже совсем не больно, но со стороны это выглядело так смешно, что публика буквально гоготала, кивая на меня головами и подбородками.
       Среди гоготавших я заметил одного попав странном костюме.
       Несмотря на трескучий январский мороз, поп этот щеголял в прорезиненном черном плаще, в женских полусапожках со вставными резинками у щиколоток, в матерчатой стеганой в клетку серой шляпе старинного фасона "водолаз", в белых шерстяных чулках, в халявы которых были вобраны клешины бурых байковых штанов.
       "Где я видел эту комичную личность с мутными синими глазами, с коротким толстым носом, с широкой рыжей бородой и жиденькой косичкой, перевязанной голубой лентой?" - подумал я, всматриваясь в продолжавшего хохотать попа.
       И я все-таки, напрягши память, вспомнил. В мае 1935 года, возвратившись с Дальнего Востока, я сражался с ним на паперти Александровской церкви в Гуменской слободе города Старого Оскола, диспутируя тему "Был ли Христос?"
       Это было мое первое публичное выступление после завершения своего заочного антирелигиозного образования в Ново-Сибирском филиале Всесоюзного антирелигиозного института.
       Тогда этот поп не только был побежден в споре, но еще и дополнительно оскандалился перед тысячной публикой, слушавшей диспут: уходя с паперти, он выронил из рукава антирелигиозную книжку Артура Древса "Миф о Христе", которую, оказывается, втихомолочку почитывал и даже носил с собой.
       Я подошел к попу и спросил его в упор:
       - Что вы здесь делаете, отец Т...?
       Он узнал меня и блудливо заморгал глазами, смущенный внезапной встречей.
       - От бедствий пасусь, - выговорил он, наконец, певучим голосом. - Град наш и слободы его супостаты огню предают, во прах обращают... И вот дух мой и глас божий велят мне стать на защиту Руси в меру сил моих...В Саратове я проездом, а путь мой лежит в Ульяновск, в епархию Всероссийскую за воспомоществованием и советом. Как скажут там, так и житие свое определю. Может, за черту фронта пойду в партизанские деревни, может, в другое место назначат. Обновленец я, и волю первоиерарха нашего, отца Александра Введенского, со смирением соблюду...
       - Дело хорошее, - сказал я. - Делайте, отче, как Россия велит, а после войны, если встретимся, побеседуем и об Артуре Древсе...
       Поп заулыбался.
       - Злопамятен ты, зело злопамятен, - сказал он, приложив руку к краю своей матерчатой шляпы.
       На этом мы и расстались. Поп засеменил к окошечку телеграфа, а я вышел с товарищем на морозную улицу.
       На верхнем рынке, куда мы зашли поглазеть на публику и купить молока, на всех будках пестрели афиши. Они сообщали, что в театрах идут постановки "Фельдмаршал Кутузов", "Надежда Дурова", "Евгений Онегин", а в цирке - все тот же "Эдер и собаки".
       У рекламных будок колхозницы усердно ругались с городскими женщинами за цены на масло, капусту, огурцы. Потом, примирившись и найдя какую-то среднюю линию в рыночной политэкономии, они производили куплю-продажу. При этом сельские женщины ревниво и в десятый раз пересчитывали деньги, а городские - с не меньшей ревностью просматривали на свет круги коровьего масло. Если есть в нем толченый картофель, то обозначалось темное, непросвечиваемое пятно, и деревенской хозяйке придется уступить в цене.
       Светлоглазая колхозница в нагольном тулупе и огромном вязаном белом платке, наливая нам молока во фляжки, жаловалась на жизнь. Но жаловалась она так, что мы не смогли удержаться от смеха.
       - Настала нынча, - говорила она, - время слабая, ваенная. Вот и народ ослабел: по пятнадцать раз женются и все говорят, что их семью разбомбила. А наши сестры-дуры - верють, замуж за любого ваенного летять, только пальцем помани. Иные раз по восемь за эту время замуж ходили, а иные отяжелели от ентого, прибавку в семействе ждуть. Вот она какая, жизня стала...
       ........................................................................................
       В полдень я выбрался на улицу Горького и долго любовался саратовскими видами, находя в этом истинное утешение от всех тревог и мучивших меня мыслей.
       От угла Челюскинцев улица Горького спускалась в низину, потом снова поднималась в гору и упиралась вдали в заснеженный меловой хребет и в холмы, покрытые черными голыми кустарниками.
       В самой низине улицы белела церковка. Ее колокольня, лишенная не только кровли, но и верхнего ряда кирпичей, походила на сказочную башню, с которой вот-вот должна ударить медная пушка или полететь тучи перистых стрел.
       Но пушка не била, не летели и стрелы. Над башней кружились хороводы сизых голубей, а на стенах ее копошились до смешного маленькие фигурки людей. Похожая на бурый дым, курилась пыль над стенами: люди ломали кирпич и по лоткам спускали его на землю.
       Продрогнув на ветру, я повернул на улицу Челюскинцев, намериваясь идти на отдых в дом крестьянина.
       Навстречу мне, гремя коваными сапогами, двигалась группа военных. Еще издали они показались мне особыми, не нашими.
       И, действительно, это оказались поляки, одетые в русские шинели, в желтые английские ремни с портупеями и ясными пряжками, в серые папахи с серебряным орлом польской династии Пястов. На плечах поляков были мягкие зеленые погоны с белым вензелем "М".
       В тот момент, когда я поравнялся с польскими солдатами, из соседнего дома вывернулся офицер в красивой цветной конфедератке. На его погонах сверкали три медных звездочки.
       Солдаты, стукнув каблуками, проворно вытянулись "во-фронт" и, прижав пальцы к обрезу шапки, почтительно пропустили мимо себя козырнувшего им офицера, потом медленно пошли вслед за ним, приотстав шагов на двадцать-тридцать. Разговаривали они по-польски, и я понял только два слова "Татищево" и "Сикорский".
       "Наверное, польский главнокомандующий генерал Сикорский обещал прибыть в Татищевский польский лагерь, - догадываясь, подумал я. - Что предпримет этот генерал теперь, когда маневрировать и притворяться ему почти стало невозможно?"
       ... Поляки на улицах Саратова!
       На их папахах и конфедератках мерцают серебряные орлы...Невольно вспомнилось мне заявление старого польского пианиста, кажется, Падеревского, сделанное в Париже еще в 1939 году о том, что он "...до тех пор не прикоснется к клавишам пианино, пока не будет снова парить над Польшей ее орел..."
       И напрасно тогда зубоскалили газеты, заявляя, что "Навсегда придется умолкнуть пианино Падеревского..."
       Дело не во времени. Надежда всегда сильнее любых сроков...Конечно, Падеревского, пожалуй, не следует пускать в Польшу (Он является ягодой одного поля с Рачкевичем, которого польские крестьяне отхлестали розгой в день его эмиграции с польской территории в сентябре 1939 года), но пястовскому орлу с клювом западного направления мы поможем снова парить над Польшей. В какой форме будет эта помощь, покажет будущее...
       Уже поляки скрылись из вида, а я, забыв о холоде, продолжал стоять на улице, охваченный раздумьем. Перед моим взором, точно нагромождения кучевых белых облаков, белели вдали заснеженные меловые холмы и сопки, к которым убегала улица Челюскинцев.
       Саратов стоял на горе, окруженный в свою очередь сопками, зарослями, хребтами.
       "Для обороны он очень удобен, - вдруг мелькнула у меня мысль, и мне стало от этого невыносимо больно в груди, защемило в сердце. - Неужели и сюда придет война? Нет, до Саратова немцем не дойти, не дойти!"
       - Не дойти! - сказал я вслух и еще раз окинул взором дома и улицы этого красавца-города, беспокоясь о судьбе которого, я тем самым думал и беспокоился о судьбе всей моей Родины, о судьбе человечества.
       До свидания Саратов! Завтра мы покинем тебя, едва забрезжит рассвет.
      
       30 декабря 1941 года- 2 января 1942 года
       Саратов.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    НА ФОРМИРОВАНИИ

    Мои записки.

       Всю ночь под 3-е января 1942 года в Саратове снова бушевала вьюга. Холод проник в дом крестьянина и на клубную сцену, где мы спали, с такой яростью, что не дал нам житья. И это было хорошо: мы не смогли проспать поезда.
       Часа в четыре утра мы собрали в вещевые мешки свои немногочисленные вещи, кое-как умылись и через весь город отправились на станцию пешком, боясь, что трамваи не пойдут из-за снежного заноса.
       На улицах было темно. Изредка пробегали автомобили, тускло поблескивая синими глазами замаскированных фар. Далеко где-то, за домами, позвякивал трамвай, с трудом пробивавшийся по заснеженной улице. Везде свистел косматый ветер, крутя и швыряя шелестящую снежную пыль...
       Так как снег вчистую замел тротуары и местами доходил нам выше коленей, мы двигались гуськом, едва различая в темноте спину впереди идущего товарища.
       Так добрались мы до вокзала.
       С полчаса потом блуждали мы по железнодорожным путям, но так и не нашли свою "стрелу" (Так в шутку называли здесь пригородный поезд Татищевского направления). Мы уже хотели уйти в агитпункт погреться, как встретили на путях незнакомого толстого человека в огромной лисичьей треухе и бурой медвежьей дохе. В утренней рани, овеянный голубой дымкой рассвета и серебряной снежной пылью, он показался нам медведем.
       Задыхаясь под тяжестью своего чемодана величиной со средний крестьянский сундук, этот "медведь" попросил нас помочь ему сесть в поезд на Аткарск.
       Поезд, белый и косматый от налипшего на него снега, стоял рядом, и толстяк в медвежьей дохе разъяснил нам, что именно это и есть "стрела", и что пойдет она через Никольское.
       Обрадованные открытием, в один миг усадили мы толстяка в вагон, с большим трудом всунули туда его чемодан-сундук, а сами устроились в соседний вагон, который нам показался никем пока незанятым и мы позарились на простор.
       Но мы промахнулись. Вагон оказался с разбитыми окнами, заснежен изнутри, в нем стоял сплошной грохот, так как сидевшие в вагоне пассажиры плясали от холода.
       Наш Прокофьев занял под себя целую боковую лавку. На свои ноги он набросил голубое байковое одеяло, а на живот приспособил мешок с мягкими вещами и, утеплившись таким образом в полулежащем положении, приступил к раздаче нам кипятку из пузатого зеленого чайника.
       Чайник этот был у нас на всю команду единственным, и распоряжался им самый старший из нас по возрасту, шутейный патриарх Прокофьев, как прозвали его, в дополнение к "скупому рыцарю", за его скоморошеские наклонности.
       Обогревшись и попив чайку, Прокофьев громко и без всяких видимых причин расхохотался. Хохотал он, пока слезы у него покатились из глаз, пока расхохотался весь вагон, глядя на комичную фигуру Прокофьева, упакованного в одеяло, в мешки, плащ-палатку.
       Вызвав смех у всех пассажиров, к чему и стремился Прокофьев, он вдруг сделал серьезное лицо, подмигнул кому-то своими шустрыми черными глазками и фальшивым дисконтом запел:
       "Эриванским лунам подымался в небес,
       Выходил на крыльцо молодой Аванес..."
       - Ну, теперь скоморошество началось, - заметил сосредоточенный и вдумчивый Жарковский, почесывая свой длинный с горбинкой нос. - Если барон Мюнхгаузен был неукротим в отклонении от истины, то наш Прокофьев неудержим в стремлении скоморошничать.
       Делать в этом вагоне нам стало нечего и мы перешли в соседний. Прокофьев же, не желая разрушать свою систему утепления, целый час еще просидел в холодном вагоне под своим одеялом и мешком, распевая "Аванеса", потешая публику. Лишь в конце первого перегона, когда поезд остановился на несколько минут, он прибежал в наш вагон и по-козлячьи пожаловался:
       - Ме-е-е, мороз еще с вечера. Впустите на ночле-ее-г...
       На этом полустанке, пропуская бесконечные поезда с войсками, мы простояли до самого вечера.
       В вагоне ничего интересного мы не узнали и не увидели. Только перед самым отъездом в наше купе вошел лейтенант, оказавшийся военнослужащим Н-ской бригады, расположенной в Никольских лагерях. Он рассказал нам, что лагерь находится в лесу, что народ расквартирован в землянках, похожих на овощехранилища, что имеется в лагере сытная столовая и жаркая баня. Для воина все это было неплохо, а детали...детали будут видны на месте.
       ... На станцию Никольское мы прибыли уже в одиннадцатом часу ночи.
       Ехавший с нами лейтенант-старожил Никольских лагерей, помянись он без икоты, сразу куда-то исчез. Он, наверное, сообразил, что мы ему станем в тягость: довести нас придется до лагеря, о квартире позаботиться, об ужине...Э-э-э, такие вещи не так просты! Лейтенант оказался мудр, как библейский "змий". Он исчез, скрылся от нас, и сразу все заботы с него как рукой сняло. Завидуем ему, но не собираемся подражать и очень радуемся, что не состоим с ним ни в каком родстве.
       И вот, исчез лейтенант. Нам ничего другого не оставалось, как идти самостоятельно, почти наощупь по незнакомой дороге, в незнакомый лес.
       Сначала, вытянувшись гуськом, мы шагали прямо по шпалам вдоль железной дороги. Потом вылезли на гребень какой-то древней насыпи, спустились с нее в лощину и, держась на восток, добрались до леса.
       У опушки мы некоторое время нерешительно топтались на одном месте, осматривались, принюхивались к дороге. Заметив помятый, истоптанный ногами снег, мы решили, что здесь кто-то уже проходил и дорога обязательно куда-нибудь приведет. Во всяком случае, она, немного темная среди белых не помятых снегов, шла в лес и нам было надо тоже в лес.
       Вскоре мы вышли на квадратный огонек. Это, оказалось, светилось небольшое оконце горбатой полуземлянки, набитой солдатами.
       Караульное помещение.
       Сердитый капитан в мохнатой бараньей шапке и коротком шубном пиджаке, попыхивая трубкой, придирчиво проверил наши документы, после чего мановением руки показал нам направление дороги к лагерю.
       - Там увидите сами! - сказал он простуженным баском и зашагал по порожкам в полуземлянку. Мы увидели, как плеснул свет из открытой им двери, хлынули клубы густого пара из тепло натопленного караульного помещения, и нам захотелось пойти вслед за капитаном и немного погреться. Но дверь, гулко хлопнув, закрылась, и мы, зябко поеживаясь, отправились в путь.
       Шли мы непомерно долго. Нам уже начинало казаться, что мы заблудились, как до нашего слуха долетел тюкающий звук топора. Кто-то рубил дерево.
       Мы направились на звук. И, по мере приближения к дровосеку, лес все более оживал. Вот уже, слышно было, дробненько стучал двигатель лагерной электростанции, громыхающе позванивало ведро у колодца, храпели лошади и ворчливый голос сердито ругался на лошадей:
       - Жрите, если хочете пить! А не то, лопни ваши бока, живо настегаю поводом по морде...Тпру, дохлые!...
       От звука топора, от звона ведра, от ругани коновода, от всего этого запахло особенным, теплым ароматом человеческого жилья, стало вдруг уютнее и теплее среди дубов и снежных сугробов у дороги, по которой мы сюда пришли.
       Штаб оказался в небольшом бревенчатом здании с надписью над грубо сколоченной дверью: "Посторонним вход запрещен".
       Мы с трудом прочитали эту надпись, озаренную голубым светом маленькой грушевидной лампочки, торчавшей над дверью.
       Часть наших людей все же вошла в штаб, не взирая на запретительную надпись, остальные начали греться у двери, прыгая и толкая друг друга по петушиному - плечом и локтем.
       В штабе о нас все же заботились, записывали в книгу, регистрировали, заполнили анкеты.
       Прошло минут сорок, и нас привели в переполненную людьми и совсем неосвещенную землянку.
       Из мрака, окутавшего многоярусные нары, послышались любопытствующие голоса старожилов:
       - Эй вы, пришедшие, есть кто из Астрахани?
       - А нет ли кого из Киева?
       - Может, из Омска кто?
       Некоторые из нашей команды быстро сообразили, назвались земляками киевлян, астраханцев или омичей, вскарабкались ощупью на нары, ласковенько так попросили:
       - Подвинься, землячок, умаялся я, по дороге шодши...
       Ведь и говор сразу придумали, и тон подходящий к данной обстановке нашли. Действительно, нужда учит белые калачи кушать.
       А мы, подстелив плащ-палатку, упали прямо на земляном полу. Чтобы теплее было, мы обнялись и придвинулись поплотнее друг к другу. Сон одолел нас мгновенно, и через несколько минут нас было невозможно соблазнить всеми благами мира: таким приятным местом показалась нам наша постель на полу.
       В шесть часов утра в казарме закричали подъем, а в девять мы пошли в столовую. Там, к моему глубокому удивлению, я увидел бухгалтера из Курского облпотребсоюза товарища Ногаева. Он сидел за столом счетовода и проворно выдавал народу зеленые талончики на завтраки, обеды и ужины.
       - Временно работаешь или как? - спросил я его.
       Ногаев смутился и прошептал мне: "Если хочешь, устрою и тебя в штат запасной бригады".
       - У меня из рук не вырвется и винтовка, - ответил я, взял талоны и ушел.
       Выяснилось вскоре, что на формирование прибыли не только фронтовики, но совсем не обтертые люди из запаса, позабывшие, что такое армия. Они ходили по лагерю в гражданском платье, с медлительными гражданскими манерами. Здороваясь со знакомыми, они приподнимали шапки, и нам это казалось забавным. Конечно, не только забавным. Ведь нам предстояло подготовить боеспособные резервы Красной Армии, а готовить их из насквозь огражданившихся людей - дело нелегкое.
       Явившись в помещение технической роты, где находился и штаб нашего формирующегося батальона, я прошел почти через всю землянку по узкому коридору между трехъярусных нар, понемногу осваиваясь с полутемнотой.
       В одном из крайних отсеков землянки, на полуосвещенных падающим через оконце слабым светом, нижних нарах, подогнув под себя ноги, сидел завделопроизводством штаба товарищ Ерин.
       Пока он записывал меня в длинный соцдемографический список, я совсем освоился с полумраком и сумел рассмотреть Ерина.
       Он был в хромовых ботиночках, в летнем рыжеватом гражданском костюмчике и черной бобриковой кепке с длинным козырьком. Его широкое лицо было небрито, круглые темные глаза утомленно блуждали то по графам списка, то по нарам. Так и хотелось мне посоветовать ему хорошенько выспаться...
       Рядового состава в лагерях пока не было, и нам разрешили отдыхать. Но часов в шесть вечера раздалась команда, что всем командирам формирующейся части немедленно перебраться в "предпоследнюю землянку".
       Желая занять места поудобнее, мы помчались на новоселье.
       У дверей "предпоследней землянки" шла давка. Бывшие старожилы тащили оттуда железные трубы от печек, скамейки, жестяные и эмалированные миски, похожие по форме на ночные горшки, и даже медные самовары с помятыми и позеленевшими боками.
       Встречный поток новосельцев мешал старожилам выселяться и уносить вещи из землянки, в результате получилась кутерьма и пробка.
       Но народ с обеих сторон оказался настойчивым. У людей трещали кости. Давили со всех сторон. Давили умышленно, до красна натужив лица. Давили озорства ради и давили от злости, что сами все равно уж не рассчитывали ворваться в землянку первыми.
       В конце концов, меня вдавили в землянку. Скатившись кубарем по деревянным ступенькам, я услышал призывные крики:
       - Сюда, сюда давай, сюда, место имеется!
       Это кричали члены нашей бывшей команды Жарковский, Бородулин, Зильберман.
       Я охотно вскарабкался к ним на вторые нары, над которыми качались на белых шнурах две тусклые электрические лампочки.
       Внизу, похожие на призраки, в красном полумраке копошились люди у жестяной печки, в которой дымили и сипели сырые дрова.
       Одни из людей закуривали, другие пришивали пуговицы, оторванные в квартирной битве, третьи чистили сапоги, палочкой соскребя с них клейкую желто-красную глину, из которой состоял весь пол немощеной землянки.
       От махорочного дыма, от дыма, валившего из печки, становилось все темнее и темнее.
       Какой-то словоохот, разместившийся на третьем ярусе нар, обратился с речью к курильщикам.
       - Товарищи, - взывал он к чувству и совести жителей землянки, - надо понять, что курение абсолютно вредно. В табачном дыму содержится яд никотин, который отравляет...
       В землянке поднялся вдруг такой шум и крик, что мы так и не услышали, что же именно отравляет никотин.
       А когда шум улегся, выступил новый оратор. Этот говорил от имени курильщиков.
       - Курите, товарищи, курите на здоровье! Если научно к этому подойти, то...подумаешь, в землянке нельзя курить! Англичане даже в театре не стесняют себя, курят, братец мой, без всякого ограничения...
       Раздался хохот, шум, выкрики.
       Кто-то комариным голосом завопил:
       - Поприветствуем, друзья, английские порядки американским свистом, а некурящих попросим на двор, на свежий воздух...
       И целую минуту в землянке гулял такой пронзительный свист, какому позавидовал бы сказочный Соловей-разбойник, живший в незапамятные времена в муромских лесных трущобах.
       Лишь к полуночи успокоилась землянка, сонно захрапела. Только внизу, хлюпая сапогами по раскисшему глинистому полу, бродили дежурные глашатаи отдельных штабов и надоедливо кричали:
       - Гусев, Шабаров, Капустин! Немедленно в штаб. Капустин, не слышишь что ли?
       - Да знаю я, чего орете?
       - Ничего ты не знаешь, - возразил глашатай. - Вот иди, прочти приказ, тогда и будешь знать...
       - Не мешай мне спать! - возражает Капустин, только сегодня прибывший в армию из запаса и не примирившийся с ее порядками.
       - Дубина! - невежливо зашумел на него глашатай. - Приказ то знаешь какой, обмундирование тебе надо немедленно получить...
       - А-а-а, понимаю, - подобревшим голосом ответил Капустин. - Я прошу тебя, товарищ Васильев, подбери мне штаны самые большие, чтобы без запинки на мой лафет взошли...
       .......................................................................................
       На третьи сутки, в утреннюю рань, когда все еще было окрашено в синий цвет, мы вышли из лагеря на новые квартиры, в деревню Ельшанку. Туда начали поступать контингенты рядового состава для комплектования формируемой части.
       Ельшанка это маленькая деревушка вблизи станции Никольское.
       Избы здесь деревянные, преимущественно с тесовыми кровлями. Соломенные кровли - редко, железные - некоторые. Сараи - совсем с плоскими крышами, как сакли на Кавказе. На этих крышах, засыпанных землей и навозом, желтели сквозь снег стебли веников и каких-то трав.
       Древонасаждений в Ельшанке почти нет. Лишь на восточной окраине деревни замерзал в снегах маленький садик без ограды, да под окном одной из хат дремал опушенный снегом тополь с обломанными ветвями.
       Жители объясняют, что деревья в здешних местах "чахнут и от соли, которой пропитана земля, и от подземного газа". Наблюдательный народ. Жаль, что они не геологи. Хорошие были бы из них изыскатели земных недровых богатств.
       Нас, группу из семи человек, поместили на квартиру к некоему Никонову, ранее раскулаченному, а потом допущенному в колхоз.
       Сухощавый, длиннонолицый, с проседью в русых волосах, он произвел на нас недоброе впечатление своими жалобами. "И самовар неисправен, - говорил он, - и вода слишком далеко находится, и зима холодна, и военных слишком много развелось, житья не дают: квартируют и квартируют, очередь за очередью. Разве немец перебьет такую уйму?"
       Последние слова он сказал таким бесстрастным тоном, что нельзя было понять, жалеет ли он, что немец не побьет "такую уйму" или радуется, что немец никогда не сможет нас победить?
       На квартире Никонова мы увидели допотопный рукомойник, нисходящий, вероятно, чуть ли не к первому экземпляру изобретения человеком подобного бытового предмета.
       Он представлял собой чугунок с утолщенными стенками и двумя противоположными сосками, похожими на сосок чайника.
       Рукомойник был подвешен на проволоке над долбленным деревянным ведром. Техника умывания из такого рукомойника столь проста, сколь и не годна: надо было набирать воду ртом из соска, а потом изо рта поливать на руки.
       Удивительное совпадение: рядом с этим допотопным "уникумом" - умывальником гнездился злой хозяин, добывавший огонь при помощи кресала и селитряного шнура и несклонный радоваться могуществу Красной Армии. Он слишком глубоко сидел своими корнями в умирающем прошлом.
       Спать легли на голом полу, так как Никонов еще днем жаловался, что "всю солому перетерли ему военные своими боками2", и мы не захотели просить у него вязанку соломы. Мы его уже не любили...
       Рядом со мной лежал Степан Иванович Бондаренко, старший политрук, работавший до войны преподавателем истории в одной из средних школ города Тамбова. На формирование новой части он попал с фронта. И вот, разговаривая, мы долго не могли уснуть. Мы говорили о гуннах, о многострадальных славянах, о варварах-немцах.
       Перед нашими глазами вставали картины разрушений и смерти. Груды трупов, стон раненых, задыхавшихся в огне и дыме, перевернутые паровозы, толпы женщин и детей, бегущие на Восток, стаи немецких самолетов, бомбящие и обстреливающие беженцев... Это было неизбывное горе. Оно ожесточало наши сердца, и мы считали теперь самым гуманным поступком - массовое уничтожение немцев-оккупантов. Пусть не удивляются потом наши потомки тому, что одним из главных лозунгов в годы Отечественной войны мы избрали лозунг: "Смерть немецким оккупантам!"
       Утром, взяв ведра, мы пошли со Степаном Ивановичем поводу. Колодец в километре за деревней, в овраге. Над колодцем высился журавль, но пользоваться им было совершенно невозможно из-за отсутствия цепи и крючка. Чтобы не упасть в обледенелый колодец, над которым не имелось сруба, я, черпая воду, попросил Степана Ивановича покрепче держать меня за хвост шинели.
       Операция эта удалась. Зачерпнув воды, мы уже хотели уходить, но наше внимание привлекло странное явление: на льду, окружавшем колодец, желтело несколько бугорочков, похожих по форме на крохотные вулканы. Вершины этих "вулканов" были надтреснуты и над ними курилась мелкая снежная пыльца, будто из-под земли, сквозь трещины вулканчиков, дул ветер.
       Мы зажгли спичку и поднесли ее к ледяному вулканчику, надеясь, что ветром погасит спичку. Но, к нашему удивлению, произошло совсем другое, неожиданное. Пламя со спички перескочило на лед и, охватив вершину ледяного вулканчика, затрепыхалось прозрачной зеленоватой косицей.
       - Болотный газ! - воскликнул Бондаренко. - Это он горит...
       - Судя по окраске пламени, - возразил я, - пожалуй, это не болотный газ, а совсем другой... Давай напишем об этом заметку в саратовский "Коммунист"...
       - Написать можно, - согласился Бондаренко, - Только станут ли сейчас, когда идет война, заниматься подобными заметками?
       Заметку мы написали и отправили в Саратов 8 января 1942 года, а через неделю Степан Иванович лично выехал в Саратов и зашел в редакцию газеты "Коммунист". Одни сотрудники говорили, что заметка получена, другие отрицали, так и не добился Степан Иванович в редакции никакого толка.
       - Попала заметка под сукно, - сказал он мне, возвратившись из Саратова. - Сам черт не найдет ее...
       Конечно, на черта мы ни капли не надеялись, но самим совершенно было некогда заняться розысками этой заметки. К нам начали прибывать рядовые на укомплектование части, и обучение их стало нашей главной и основной заботой, поглощающей все время.
       Ко мне во взвод попали и земляки из моей деревни - Иваников Филипп, Козлов Дмитрий. За полуторамесячное путешествие они обросли, как лешие, разбили обувь, обморозили носы и щеки.
       Встрече со мной они очень обрадовались, так как до этого считали меня уже погибшим в боях в первые месяцы войны. Но о судьбе моей матери они ничего не смогли сообщить: сами были мобилизованы в армию буквально под носом у наступающих немцев и отправлены на Восток.
       На второй день по сформированию взвода намечено было одеть солдат во все положенное обмундирование. Еще затемно сходил я к начальнику ОВС, договорился о часе, когда можно привести взвод для экипировки, потом пошел к своим солдатам.
       В землянке взвода совсем еще не пахло воинским порядком и солдатами.
       Посредине землянки стояла печка, сделанная из железной керосиновой бочки. От печки, изламываясь коленами, через всю землянку шли горячие трубы, источая теплоту вместе с одурманивающим запахом пригорелой пыли.
       Почти такую же землянку пришлось мне видеть и задолго до войны, в период своих скитаний по Дальнему Востоку. На нижнем Амуре, где сейчас стоит судостроительный город Комсомольск, вот где видел я подобную землянку. Только там жили тогда не солдаты, а первые рабочие-комсомольцы, прибывшие расчищать площадку для будущего города и завода. "Ничего, - подумал я, - ничего. Станет и мой взвод не похожим на рабочую бригаду, а похожим на воинскую боевую единицу. Дайте только небольшой срок..."
       Дневальный, вооруженный берданой, попытался было отрапортовать, что "происшествий никаких не случилось", но, забыв мое вчерашнее поучение, перепутал слова и смущенно замолчал. С досады он чуть не заплакал.
       - Не робей, Коноров! - ободрил я его, - не робей. Скоро научишься и станешь золотым солдатом, бесценным.
       - Постараюсь, товарищ лейтенант, - сказал он и шумно вздохнул. - Помнил, ведь, всю ночь помнил, а увидел вас и забыл...
       Дневальному, чтобы поднять его дух, я пожал руку, а всем остальным сказал: "Здравствуйте, товарищи!"
       На приветствие они ответили недружно, как на крестьянской сходке. Получилось беглое: "здрасть, здрасть, здрасть!", вместо военного приветствия, похожего на залп. Но я на солдат и на младших командиров пока не обижался: за одни сутки многому не научишься. Все-таки своему помощнику, саратовчанину Ашихину, я на ушко шепнул, чтобы в следующий раз взвод отвечал на приветствие только по уставу.
       Узнав, что я скоро поведу взвод на экипировку, солдаты начали торопиться со своими делами: кухонь в батальоне пока не было и солдаты жили за счет своего сухого пайка.
       Пройдя к одинокой скамье, чтобы не мешать солдатам готовить завтрак, я наблюдал оттуда за бытом землянки и потихонечку записывал наиболее интересное в свой дневник.
       Красноносый солдат с редкими рыжими усиками над толстыми губами, поставив алюминиевый котелок на жестяное горячее колено трубы, размешивал дымившуюся воду заостренной березовой палкой, искоса и даже воровато посматривая на дверь.
       Вот со двора вошел пухленький человечек в полушубке коротоякского покроя - с низко свисавшей талией куртки и многострельчатами фалдами.
       Пухленький посмотрел туда и сюда, быстро подошел к чаевару.
       - Ты, дружок, у кого котелок взял?
       - У товарища, - продолжая греметь березовой палкой, ответил красноносый солдат и недружелюбно посмотрел на пухленького. - Мне захотелось чайку после солоного завтрака, вот и попросил я котелок у товарища...
       - Покажи! - настойчиво потребовал пухленький, всматриваясь в котелок. - Эх, ты! Да это, в самый раз, мой у тебя котелок. Немедля, вытряхивай воду...
       Разоблаченный чаевар стремительно схватил котелок с трубы. Давясь и обжигая губы, он хотел было выпить воду, но это было превыше его сил и возможностей. Тогда он плеснул воду под нары и, не глядя на пухленького, пырнул ему его посуду, проворчал:
       - Возьми, не слинял же он!
       - Не в том дело, - резонно заметил хозяин котелка. - С чужого коня, если сел без спросу, и на грязи долой.
       Вслед за первой, у печки собралась вторая группа солдат, тоже не обтертых, сырых. У них скоро закипела, задымилась вода в высоком жестяном котелке, похожем на узкое ведро.
       - Засыпай, что ли! - скомандовал один. - Белым ключом уже вода поднялась.
       Другой развязал домашнюю холщевую сумку и, присев на корточки, начал пригоршнями выгребать из нее мелкие засушенные воронежские галушки, бросая их в котелок. Конфетоподобные желтоватые галушки падали в воду с каким-то лакающим упругим звуком. Крутыми брызгами летел из котелка кипяток на раскаленную трубу, шипел там и уносился в воздух кудрявым матовым паром.
       Иные солдаты, ожидая своей очереди пробиться с котелком к печке, писали открытки домой, мели землянку хворостяными вениками, переодевались, жевали сухой хлеб, тихонечко ругались промеж себя за каких-нибудь пустяки. Ашихин, пристроившись на нарах, читал книгу Павленко "Шамиль".
       Таково было начало жизни в армии для людей, привыкших к мирному быту, к семье, к плотному завтраку, приготовленному женой или матерью.
       В этот же день, обмундировав людей, мы приступили в полном объеме к боевой подготовке. Готовясь к наступательным действиям, мы уделяли много внимания выходам и маршам. Было решено также почаще менять места своего расквартирования, чтобы приучить народ к быстрому освоению любой новой обстановки. На походах закалялись моральные и физические качества воинов, что было очень важно для армии, решившей разгромить врага.
       22 января 1942 года мы вышли на марш. Мороз буквально трещал и проникал во-всюду. Сапоги и шинели казались бестелесными. Они перестали греть наше тело, и мороз проникал через них, казалось, беспрепятственно.
       Впереди нашего взвода, шедшего во главе ротной колонны, двигалась Светлана Пушкарь, ротный фельдшер. Стараясь не отстать от командира роты, она быстро-быстро и не в такт своим мелким шажкам махала руками, как заводная кукла. Это смешило солдат, а солдатский смех радовал меня. Ведь он означал, что солдаты начали усваивать вкус походки и правила военного шага. В старой армии, говорят, самым трудным делом для новобранцев было понять и научиться сочетать взмах руки и движением ноги. А без этого, как ни говори, солдат - не солдат, а медведь-топтыга. Наши солдаты правило движения усваивают быстрее не только потому, что командир Красной Армии ближе стоит к ним и является искуснее царского офицера, но и по другим социальным причинам. Дореволюционному крестьянину совсем негде было научиться ритмичному движению, а рабочим царь и полиция энергично мешали в этом, разгоняя демонстрации. Теперь же улица оказалась во власти народа, который шагает по ней на демонстрациях не иначе, как в рядах и в ногу...
       На седьмом километре нашего пути, в Николаевском городке, мы наблюдали весьма интересное явление, которое художники назвали бы парадоксом. Дым из печных труб поднимался в воздух плотными кудрявыми голубыми султанами, которые клонились в разные стороны. Было так тихо и морозно, что на уклонение дыма от вертикали действительно могли влиять лишь весовые несоответствия дымообразующих частиц. Влияние ветра здесь было устранено и вся картина поэтому получила невероятный характер...В жизни, как известно, только дети-художники не боятся воспроизводить в своих рисунках эту естественную картину. Но, часто "устами младенца глаголет истина..."
       .......................................................................................
       Несколько дней не брался я за свои записки. С утра до вечера - занятия с бойцами или командирская учеба, ночью - тревоги и походы, условные штурмы деревень и укреплений, преодоление заснеженных оврагов и борьба с танками врага, штыковые бои.
       И вот выпало небольшое свободное время. В начале февраля взвод начал мыться в бане под наблюдением фельдшера и моего помощника, а я поспешил на квартиру, чтобы прочитать целую пачку газет, привезенных из Саратова Степаном Ивановичем. Это была первая получка газет в наш батальон, зато были здесь почти все номера за январь месяц.
       Квартира моя была на краю деревни Золотая Гора, в 55 километрах от Саратова у добродушной старушки Дарьи Петрищевой.
       Хатенка незавидная, как и все остальные. Плиток и груб, как мы их привыкли видеть и представлять, здесь совсем не имелось. Плоские плитки были в Золотой Горе заменены котлами и это оказалось более выгодным: котел интенсивнее нагревал воздух в силу большей, чем у плоской плитки, площади соприкосновения с огнем. На дне котла быстрее варилась пища или закипал чай в жестяном котелочке, так как жар охватывал его не только со стороны дна, но и со всех боков.
       Я полюбил тихую хатенку Дарьи и спешил туда, как домой.
       На этот раз я застал на столе целый гербарий трав и цветов.
       Хозяйка, напоминавшая по внешности тетку Хлою из "Хижины дяди Тома" Бичер Стоу, заботливо сортировала травы, вязала их тесемкой в небольшие пучки.
       Нежащий запах сухих трав и цветов густо наполнял хату, будто пришла в нее сама цветущая степь, травянистые бугры, лесные опушки, природа.
       - Что это у вас такое? - удивленно спросил я, вдыхая запах растений.
       - А в нашем Широко-Карамышском районе этими травами народ от разной болести лечится, - пояснила Дарья. - Вот вам, к примеру, зверобой. Эта кажушка растет на соленых песках. От простуды, если, если пить отвар этой кажушки, верное средство. А это папортник, иван-купальское растение. С дьяволом оно связано, но от простуды помогает. Ночью за ним в лес ходим, стерегем... Как только он зацветет синим огоньком, так и не зевай... Ежели кому удастся срезать этот цветок да в ранку свежую под ноготь врастить, станет тот человек могучим волшебником. Звездами он будет повелевать, горами двигать, болести всякие лечить, войны прекращать и ничто ему не сможет стать поперек желания.
       Дарья говорила это с таким воодушевлением, с каким мог говорить лишь человек, верящий в реальность своей сказки. И мне, слушавшему ее, понятнее стали давно прочитанные книги с мотивами физиологической фантастики. Гете, как известно, начал скитания своего доктора Фауста с превращением его из дряхлого старика в цветущего юношу при помощи растительных снадобий. Он же дал человечеству подробный рецепт изготовления химического человечка "гомункулуса", хотя этот человечек, находясь еще в колбе, энергично запротестовал против искусственного, так как ему требуется лишь ограниченное пространство, когда природному мало всей вселенной.
       Стремление людей подчинить человеческой воле всю вселенную, всем управлять и всему диктовать, выражено и в пояснении саратовской колхозницы Дарьи о силе трав и папоротника.
       Именно подобные народные воззрения питали физиологическую фантастику авторов прошлых веков.
       Мотив властолюбия, счастья, жажда знания, вечной юности и бессмертия гремел в древнем греческом эпосе, в "Скованном Прометее", и в германском сказании о Сигурде, неуязвимость к которому пришла в связи с омовением в крови убитого им дракона Фернира (Впрочем, это варьированная сказка о греческом Ахиллесе, которого Фетида окунула в воду Стикса), и в русской былине об Илье-Муромце, сила к которому пришла от испитого им напитка из трех сосудов...
       Драматург Марло, убитый в 1593 году в кабачке во время пьяной драки, написал перед тем трагедию "Фауст", в которой отразил народное представление о безграничной силе, скрытой пока в миру. Он первый обработал в драматической форме народное сказание о чернокнижнике-Фаусте, продавшем будто бы в шестнадцатом веке свою душу дьяволу во имя магической власти над всем окружающим его миром. И не об этой ли власти грезила теперь саратовская колхозница, сортируя сухие травы и цветы, жесткие стебли которых и хрупкие лепестки были напоены могуществом земли, солнца и всех миров вселенной. Ведь эманация этих миров, истекая в космос, достигла и растений земли, и самих людей, порождая в них надежду на бессмертие, на власть над всем миром...
       - У-у-у, ты меня и не слушаешь, - обиженно промычала она. - Я рассказываю, а твои глаза смотрят мимо, скучают...
       - Нет, нет! - поспешил я оправдаться. - Продолжайте рассказ. Это я отвлекся на минуту, подсчитываю, сколько таких цветов и травы потребуется, чтобы весь народ от болезней вылечить ...
       - Пустое дело, - улыбаясь, возразила хозяйка. - Всех никогда не вылечишь. Но знать лекарства надо, силу цветов надо знать. Ромашка вот, это для жинок растение. А белоголовник от живота хорош. В поле мы его собираем. Он похож на картофельную ботву, но белолистный. Еще от простуды хороша пши-пши-на. Мы ее на огороде водим. Розовыми и красными бутонами цветет, очень даже красиво.
       Вот и жгучая крапива силу большую имеет против холеры. Если голого человека обложить свежей крапивой и водой покропить для лютости, холера убежит, как крыса от запаха паленой шерсти. Не любит она этот запах...
       - Неужели, Дарья Васильевна, вы во все это верите, - спросил я.
       Она сердито сверкнула глазами.
       - На практике проверено, - сказала она, - потому и нельзя не верить. Лет тридцать подряд познаю я эти травы и все другое, чудесное. Я вот даже перед войной на Капказ ездила к одной тамошней женщине. Ее фамилия Ерзинькян. Она не только травами командует, но и слюною своею змею победила. Если кого змея укусит, бежи скоре к Ерзинькян. Поплюет она в ранку и ядам конец...
       Наговорившись со мною, Дарья собрала свои травы и цветы, вынесла их на полочку в сени, пошла доить корову, а я, стряхнув с себя золотую пыль ее сказок, начал листать январские газеты.
       Они рассказывали о том, что войска Калининского и Северо-западного фронтов имеют новые успехи в борьбе с немцами. Прорвана укрепленная линия немцев южнее Осташково и Селижарово, фронт отодвинут на Запад на добрую сотню километров, освобождены города Пено, Андреаполь, Холм, Торопец, Западная Двина, Селижарово, Оленино и Старая Торопа, перерезана немецкая важная коммуникация Ржев-Великие Луки. Войска Южного и Юго-западного фронтов жмут немцев, освободили Барвенково и Лозовую.
       Развеялся, как дым, весь немецкий замысел "блицкрига". Гитлер сменил генерал-фельдмаршала фон Браухича и назначил на его место главнокомандующим самого себя. Он сделал это "в связи с кампанией на Восточном фронте, превзошедшей все прежние ожидания, потребовавшей объединить оперативное руководство войной с политическими и военно-экономическими мероприятиями". Но эта официальная мотивировка, провозглашенная фюрером, не говорила настоящей правды.
       Правда была в том, что провал войны против СССР привел к смещению Браухича с поста главнокомандующего и к стремлению Гитлера свалить с себя на Браухича всю вину за провал этой войны. Но и самоназначение Гитлера помогло Германии не более чем горчичники помогают мертвому. При его "гениальном" командовании немцы бежали из Калуги, Керчи, из Лозовой, Можайска. Отныне немцы будут воевать с нами только с закрытыми от страха глазами, внимая голосу Геббельса и Гитлера, обещающим "чудо на Востоке". Они уже не могут рассчитывать на победу в естественных условиях войны.
       Да, сморщилась Германия. "Фюрер" ее, битый на полях России, пришел в вопиющее противоречие сам с собою. Давно ли он ратовал за молниеносную войну против России, а теперь он молит небо о ниспослании затяжной войны, чтобы удержаться на занятых рубежах. Но это трудно. "Фюрер" вступил не только в противоречие сам с собою, но и со всей жизнью. А такое противоречие всегда было роковым. Роковое для него противоречие.
       У Вольтера есть краткое стихотворение о Фрероне, которого укусил змей, отчего околел все-таки не Фрерон, а сам змей.
       Мы не Фрероны, но мы имеем право утверждать, что Гитлер, укусив нас, околеет от этого укуса сам... под ударами наших ответных ударов.
       .......................................................................................
       Радостные вести с фронта были буквально волшебно-питательным эликсиром жизни для нас и наших солдат. Мы за месяц сделали больше, чем в другое время достигалось за год.
       Мы не знали устали, занимаясь боевой подготовкой. Наши песни оглашали улицы захолустных саратовских деревушек, наши шаги будили их ночную тишину, наши походы и маневры широкими следами ложились на саратовских заснеженных полях и в лесах. И не узнать теперь было наших солдат: статны, подтянуты, четки, молодцеваты.
       Почувствовав силу, они все беседы сводили к одному вопросу: "Когда же поедем на фронт помогать своим товарищам?"
       - Потерпите, ребята, скоро поедем...
       - Вам хорошо терпеть, - обижались они. - Вы уже повоевали немного, а мы еще совсем не были там... Хоть бы уж раз немцу по уху заехать...
       Наконец, пришел приказ принять от солдат и командиров-новичков воинскую присягу. Все увидели в этом хорошее предзнаменование. "На фронт, ребята, поедем. Понадобились все-таки! - беседовали промеж себя солдаты. - Ох, и тряхнем немца!"
       Обуреваемые жаждой боя за Отчизны, воины наши ходили радостные, возбужденные, гордые.
       Наступило 9 февраля 1942 года. День этот был особый: наш батальон принимал присягу.
       Внутреннее ощущение торжества столь сильно влияло на людей, что они переставали владеть собою, смеялись и плакали, как дети.
       Штабные командиры вели себя рассеяно. Загоруйко, темнолицый, остроносый и мелкозубый, построил было людей буквой "Г" перед столом, затянутым красной материей. Потом начальник штаба Девяткин, с вечно испуганными серыми глазами и красным лицом, перестроил людей в колонну по четыре. Наконец, комиссар батальона приказал подводить людей к столу повзводно.
       В торжественной тишине бойцы и командиры подступили к столу, у концов которого стояли комиссар и командир части. За ними, на стене, скрестив золотые наконечники древок, полыхали два красных флага, бросая пламенеющие розовые отблески на лица солдат.
       Один из флагов был пионерским знаменем. На нем метались языки пламени над костром, вышитым из шелка. Использование пионерского флага рядом с боевым знаменем части придало всему торжеству особую силу: мы клялись перед флагом третьего поколения Ленинской партии, что Родину свою, детей своих и семьи наши в обиду не дадим никому.
       Этого дня не могут забыть мои солдаты, мои товарищи по оружию.
       На столе возвышались белые стопочки свежих листовок с текстом присяги.
       Поочередно подходили к столу наши воины. Взяв листок, они громко читали текст присяги: "Я, гражданин Советского Союза..."
       Читали громко, но голос почти каждого воина дрожал такой неописуемой взволнованностью, что у нас захватывало дух и замирало сердце.
       Один из моих товарищей, начпрод Гончаров, подписав текст присяги и приняв поздравления от командира и комиссара части, не удержался и воскликнул:
       - Ну, товарищи мои, теперь я настоящий воин!
       Вот начали подходить и принимать присягу бойцы моего взвода.
       Сколько волнения, сколько тревог пережил я, готовя своих подчиненных к этому величайшему акту жизни. "Как-то они покажут себя здесь? - думал я. - Достойны ли они принять присягу и вместе со мною в скором времени пойти в новый бой с врагом?"
       В эти великие минуты решался вопрос не только чистоты души и готовности моих подчиненных дать нерушимую клятву верности Родине, но и чистоты моей собственной души, ибо ее в той или иной степени отражали на себе мои воспитанники. С ними я проводил дни и ночи, учил их, зажигал в них огонь патриотизма и ненависть к врагу, обучал искусству боя. Теперь все это должно было как-то проявиться и обрадовать меня или огорчить.
       Нет, они не огорчили меня, золотые солдаты, неоценимые люди моего взвода!
       Гордой, четкой военной походкой, печатая шаг, подходили они к столу. Могучим голосом читали они текст присяги, и в глазах у них горел неугасимый огонь верности Родине, огонь готовности не пощадить ни крови своей, ни жизни в борьбе за свободу и независимость нашего народа.
       Я таким хотел видеть свой взвод, я таким видел его. На мгновение в моей памяти мелькнула лесная землянка, печь с коленчатой трубой и с котелками на колене, каротоякский полушубок и спор из-за котелка между двумя солдатами, булькающие воронежские галушки, разноголосое "здрасть, здрасть, здрасть!", которым приветствовали меня солдаты на второй день по сформировании взвода, и мне еще приятнее стало сознавать несравненность этого прошлого с сегодняшним днем. Труды мои не пропали даром, и душа моя, сердце мое пели, весь я был напоен восторгом и радостью за себя и за свой взвод.
       Будто в полусне пожал мне комиссар руку и поздравил с принятием присяги моим взводом, с моими успехами.
       "Служу Советскому Союзу!" - хотел крикнуть я, но мне захватило дух и я только посмотрел на комиссара растроганными глазами, из которых покатились жаркие слезы моей необычной радости.
       Комиссар понял это, и еще раз крепко и тепло пожал мою руку.
      
      
       3 января - 9 февраля 1942 года.
       Никольское - Золотая Гора, Саратовской области.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    СНОВА НА СЕВЕРО-ЗАПАД

    Мои записки.

       Часа в два ночи под 22 марта 1942 года ординарец разбудил меня энергичными толчками в плечо. Было холодно. Северо-восточный ветер гнал по улице снежные буруны. В темноте по всей деревне слышались голоса людей, стучали топоры, ржали лошади, визжали на дороге полозья саней.
       Батальон выступал в поход.
       Еще затемно миновали мы саратовскую деревушку Трековку и направились по маршруту к станции Никольское.
       Уже на исходе дня, когда до Никольского оставалось не более пяти километров, я, оглянувшись, заметил снежное облако на дороге. Облако, клубясь, гналось за нами. Вскоре из серебристой искрящейся снежной пыли проглянули головы двух коней, а потом вынырнули высокие ездние сани с непонятными желтыми тумбами на них вместо седоков.
       Мы обрадовались саням, так как уже несколько километров взвод тащил на руках внезапно заболевшего товарища.
       - Эй, остановись! - закричали бойцы, когда сани поравнялись с головой колонны. - Больного подвезите...
       Ездовой, сидевший на облучке, осадил коней.
       Тумба в задке саней зашевелилась, недовольно заворчала.
       Мы подошли поближе, и на нас из-под распахнутого тулупа неожиданно глянуло круглое желтоглазое лицо одного из наших начальников по фамилии Кравченко, а рядом с ним посмеивалась смазливая мордочка одной из золотогорских девушек.
       - На руках дотащите, - сквозь зубы выдавил Кравченко сердитую фразу и толкнул ездового в спину. - Зачем останавливался? Гони, Фросе холодно...
       Ездовой размахнулся кнутом, гикнул, и лошади, обдав нас паром и комьями снега, с шумом пронеслись мимо. Через полминуты сани скрылись из вида, будто растворились в снежной мгле, крутившейся над дорогой.
       - Кралю эту на фронт тащит, - сказал кто-то из солдат.
       - Как же, - ответил другой голос. - Он ее у лейтенанта Антошина в драку отбил...
       Я оглянулся.
       Говор немедленно смолк. Кутаясь в поднятые воротники шинелей, чтобы не обморозить щеки, за мной шагали бойцы. На руках они попеременно несли больного товарища.
       "Какое моральное убожество являет собой этот Кравченко, - подумал я. - И черт его вынес к тому же со своей Фросей на дорогу, по которой шагают настоящие русские солдаты...".
       Наконец, добрались мы до станции Никольское. В одной из хат, где остановились мы погреться, оказался культурный постоялец, местный учитель с деревянной ногой (память о финской компании). Он дал почитать саратовскую газету "Коммунист" за 19 марта 1942 года. В номере мы прочли интересное сообщение из Лондона. Там, на Холфорс-Финсберц, 30, в Лондонском районе Финсбери, на доме, в котором жил Ленин в 1902-1903 годах, установлена мемориальная доска. Население и армия Великобритании восторженно приветствовали этот символический акт англо-советской дружбы.
       Интересная страна эта Англия! Там был написан Марксом "Капитал", оттуда вышло "Происхождение видов..." Дарвина, оттуда направлялся в поход четырнадцати государств против молодой Советской России, там Чемберлен высидел "Мюнхен", оттуда консерватор Черчилль провозгласил единство наших целей в борьбе с фашизмом, хотя и сам Черчилль симпатизирует больше Освальду Мосли, нежели Иосифу Сталину.
       Черчилль протянул нам руку потому, что без нас Англия могла бы погибнуть под ударами немцев. Сам Черчилль если вспомнить его речь от 7 ноября 1941 года в Гулле перед промышленными рабочими района Тайн, признался в этом. Он сказал, что "...русские энергично борятся и ведут бои, и результаты их борьбы имеют особо важное значение...Мы оказались почти безоружными. Мы спасли в Дюнкерке свою армию, но она вернулась без всяких принадлежностей и орудий войны. Если не считать нашей страны и нашей империи, с которой мы неразрывно связаны, все страны мира отказались от нас, решили, что наша жизнь окончена и наша песня спета".
       Итак, страх Дюнкерка заставил Черчилля протянуть руку России, и русская Красная Армия спасает весь мир, Англию в том числе, от фашистского порабощения. Хватит ли у Черчилля души, чтобы остаться человеком и после войны, или в нем потом снова проснется наш враг и организатор нового антисоветского похода Антанты? Покажет все это будущее, а сейчас так много говорят и делают приятные жесты по адресу России, что, ей-богу, трудно разобраться, где во всем этом искренность, где ложь...
       .......................................................................................
       В ночь мы погрузились в эшелон, а к утру 24 марта приехали в Ртищев. Погода совсем размокропогодилась. С крыш падали капели, на путях, среди шпал, образовались лужи. Пока я сходил к своим бойцам в соседний вагон, валенки мои насквозь промокли и я был вынужден залезть на верхние нары в штабном вагоне и ожидать, пока принесут мне сапоги. Они затерялись где-то в складе у добродушного Третьяка (Эту жеребячью фамилию носил наш ротный каптенармус-кладовщик, ширококостный и неповоротливый, склонный к забывчивости). Возможно, он сунул мои сапоги в мешок с таранью, а пытается найти их среди связок поношенного теплого белья.
       Надвинулась ночь, а мы все стояли и стояли на станции Ртищево. В вагоне чадил каганец и по стенам трепыхались косматые тени. Пахло пригорелым постным маслом.
       От нечего делать, благообразный, светленький круглолицый интендант Лысов с большими круглыми очками на коротеньком носу, философствовал о том, что люди, придет пора, не будут нуждаться в обуви и пище. Опираясь на науку, говорил он, они изобретут мазь, которая предохранит человеческое тело от температурных влияний, а принятая однажды пилюля-элексир на всю жизнь освободит человека от скучного занятия обедами и завтраками.
       Мы все расхохотались. Ведь Лысов - интендант. А интенданты всегда приветствовали бы таких солдат, которые не нуждаются в пище, обуви и одежде. Тогда интендантам пришлось бы пережить "Золотой век". А ведь три дня тому назад Лысов уверял, что Маниловых теперь днем с огнем не найдешь. Оказалось же, искать нечего: Манилов воплотился в самом Лысове...
       Ночь, когда мы уже спали, эшелон двинулся в направлении на Тамбов. Днем миновали Уразово.
       От самого Уразово и до Тамбова тянулись сплошные леса, бывшие в свое время пристанищем эсеровского повстанца Антонова. Казалось, не было этим лесам конца и края, а когда мы из Тамбова через Богоявленск прибыли в Ряжск, то вместо лесов увидели сплошные фруктовые сады. От Ряжска до Хрущева и далее до самой Москвы тянулись они почти непрерывно. Эта культура создана после Октябрьской революции и является одним из больших достижений Советской власти, стремящейся превратить жизнь на земле в благоухающий сад. Не помешай война, мы бы уже были близки к выполнению этой задачи. Но и после войны от нее не откажемся, выполним.
       В час дня 29 марта поезд медленно проследовал через Рязань. Мимо нас проплыли длинные дощатые пакгаузы, на стенах которых дегтем написано "Курить воспрещается", но рядом дымили своими огромными цигарками толпы курильщиков, будто издеваясь над запретительными надписями. Потом мелькнуло двухэтажное белое здание вокзала, вдвинутое в глубину между двумя деревянными домами, выпяченными на передний план.
       По перрону, стараясь не отстать от поезда, бежала толпа рязанских ребятишек и женщин, выискивая глазами, не покажется ли кто в двери вагона из знакомых и родных.
       Но паровоз все энергичнее наддавал скорость, люди отставали от нас, Рязань скрылась из вида.
       К семи часам вечера мы оказались в ста сороках километрах от Москвы. Начались "московские виды" - поднятые насыпные дороги, сосны и ели по обочинам, дремлющие боры, поковерканные и сожженные выгоны на откосах, руины разбитых немецкими бомбами построек.
       Всю ночь простояли на глухом разъезде Дачный в семнадцати километрах от Коломны.
       Местность здесь действительно дачная.
       Кругом сосны, деревянные домики с верандами и засохшим плющом на веревочных сетках, с чисто протертыми стеклами (большей частью, без бумажных крестов), с аккуратными красными черепичными или железными кровельками.
       Над белыми трубами домов вились сизые дымы. У домов, ближе к полотну железной дороги, возвышались бледно-зеленые штабеля прессованного сена. Длиннохвостые сороки качались на острых балясинах оград.
       На безоблачном небе, впервые за много дней, загоралось красное солнце первой военной весны.
       До фронта еще далеко, но он чувствовался здесь. В воздухе гудели патрульные самолеты. Длинноствольные зенитки смотрели в небо. Через боковые люки вагонов посты воздушного наблюдения следили за небом. На крышах и площадках вагонов торчали пулеметы для зенитной стрельбы.
       - По ваго-о-она-ам! - закричали дежурные, а через минуту мы поехали дальше.
       Двигались мы здесь медленно-медленно, будто ощупью. И только к двенадцати часам дня добрались до станции Голутвино (Щурово) в пяти километрах от Коломны.
       У станции, задрав стволы, глядели в небо зенитные орудия. Невдалеке, белый от пыли, стоял молчаливый меловой завод с пустынными карьерами и с не работавшей дробилкой. К облакам вздымались ее беззвучные башни, тоскливо дремали ржавые подъемные колеса, паутина оборванных проводов висела на стенах, на столбах, валялась во дворе.
       От всего этого исходил затхлый запах войны и разрухи, принесенной немцами в нашу страну. И сколько лет потребуется нам снова недоедать, недосыпать, переутомляться, чтобы прогнать смерть с наших заводов и пробудить их для новой бурной жизни? Может быть, целую пятилетку мы будем восстанавливать страну, может быть, две пятилетки потребуется для этого, но все равно, мы ее восстановим, сделаем еще краше и величественнее. Завоюем победу, построим жизнь...
       В семнадцатом часу 31 марта мы покинули Голутвин. Грязный, низкорослый городишко остался позади. Осталась позади и серая стена голутвинского вокзала с намалеванной на ней карикатурой на Гитлера, который маршировал с горном во рту, с барабаном на животе и, яростно колотя палкой по барабану, пучил на публику лягушачьеподобные глаза.
       Едва мы оставили за собой Голутвин, как из-за холма вынырнуло, похожее на серо-зеленый кубик, одноэтажное здание станции Коломна.
       На Окском мосту и на мосту через Москва-реку торчали зенитные пулеметные установки и пушки.
       В городе виднелись узкие улочки и уйма церквей. У станции, застекленные и прикрытые соломенными матами, теснились многочисленные парники. Потом пошли сплошные леса. Сосны, березы, снова сосны и сосны, без конца сосны.
       В сумерках мы подъехали к Воскресенску.
       Тяжелые заводские корпуса молчали; не было дыма над высокими трубами, черневшими на фоне неба, не сверкали белые огни. Окна домов рабочего поселка заколочены досками, и ветер плакал в них и свистел, тоскуя о людях, бежавших от немецкой орды на восток и пока не возвратившихся домой.
       Первого апреля эшелон остановился на Товарной станции Московского кольца - Перово. Произошел обрыв упряжного крюка. Рабочие-железнодорожники, громыхая молотками, возились с ним много часов подряд.
       Всю ночь над Москвой до самого рассвета работали зенитки. Казалось, что это великаны всю ночь молотили на токах пшеницу или рожь своими огромными цепами.
       Тысячи выстрелов. Тысячи огневых маков расцвечивали лунное небо над Москвой. В выси бродили немецкие самолеты, не будучи в силе прорваться к Кремлю.
       К половине дня наш эшелон продвинулся немного вперед, к мосту.
       Мимо нас, ныряя под мост, грохотали на Запад поезда с пушками, танками и людьми. Изредка проходили конные и пешие команды.
       Солдаты тащили на спинах тяжелые зеленые минометные плиты, похожие на древние круглые щиты русских витязей; несли на плечах минометные стволы, а у иных были в руках бурые мины, похожие на игрушечные дирижаблики.
       Солдаты шли на стрельбище, учиться. Некоторые из них косились на часового, стоявшего у пролета моста. Часовой был завернут в тулуп с огромным черным воротником, и казался он гораздо более холодным, чем окружавший его воздух, чем земля, покрытая лужами воды от растаявшего снега.
       Из распахнутой двери нашего вагона открывался вид на длинные улицы, обсаженные деревьями, на целый лес заводских труб, над которыми не клубился пока дым. Заводские гудки не будили улиц своим гулом, и тихо-тихо поэтому было над Москвой.
       Взобравшись на нары, я начал вести записки. Вдруг мимо вагона, перегоняя друг друга, затопали десятки людей.
       - Там газеты раздают! - кричал один солдат, - газеты...
       Захлопнув тетрадь, я кубарем скатился с нар, выпрыгнул из вагона и, скакая через лужи и рельсы, помчался за толпой.
       Пока прибежал, газеты были розданы, и молоденькая девушка в шинели, отбиваясь от наседавших на нее солдат, энергично доказывала, что и "бумаги не хватит, чтобы каждому военному дать по газете. Сто экземпляров одному вашему эшелону раздала, а еще другим надо оставить. Знаете, сколько их, эшелонов, пройдет за день? Ой-е-е-ой! Читайте уж, как-нибудь, коллективно. Кроме того, зайдите в станционный зал. Там есть газетная витрина..."
       - В самом деле, ребята, пошли к витрине! - призвал один из солдат.
       - Пошли, пошли, - дружно отозвались голоса.
       В зале станции, куда мы вошли чуть ли не целой ротой, в застекленной витрине, под замком был расклеен номер "Известий" за 31 марта 1942 года.
       С особой взволнованностью прочитали мы очерк "На шахтах Донбасса".
       Они, донецкие шахты, едва только вырвавшись из немецкого плена, снова начали давать уголь нашей стране.
       - Повтори, еще раз повтори это место, - раздался знакомый голос.
       Оглянувшись, я увидел командира третьего взвода нашей роты товарища Борт, коренного жителя Донбасса. Мне известны были его страдания о семье, попавшей в плен к немцам, о родных шахтах, на которых он работал до войны и рубил уголь. Я повторил чтение очерка.
       "...как пирамиды, высоко поднялись над степью черные терриконы донецких шахт..."
       - Поднялись все-таки, поднялись! - гордо сказал, вернее, на весь зал крикнул Борт. - Шахтеры, наша рабочая кость. Они все поднимут, сколько не разрушай немец... Ох, как хочется поскорее разбить немцев и пойти в Донбасс рубить уголь.
       Борт смахнул платком слезу с ресниц и тихо, задушевно запел:

    "...Он был шахтер, простой рабочий,

    Служил в донецких рудниках.

    И день за днем, с утра до ночи

    Долбил пласты угрюмых шахт..."

       Командиру взвода подтянули земляки, потом все начали петь, песня заполнила зал, вырвалась на перрон, полетела над окраиной Москвы.

    "...Он защищал родной Донбасс.

    Шахтер погиб, но рудник спас..."

       Слушая песню донецких шахтеров, всем сердцем и душей своей вместе с земляками Борта уносился я к шахтам Донбасса, на Смолянку, где в пору юности тоже рубил уголь в составе комсомольской бригады, мобилизованной Центральным комитетом комсомола. Это было накануне рождения первых Сталинских пятилеток. Теперь шла Третья пятилетка, нарушенная великой войной. Но ничего. Пусть даже снова загремят бои у освобожденных шахт, пусть какие угодно испытания придется перенести нам, но в высь уходящие терриконы, как мифический Атлас, удержат на своих плечах наше голубое небо и никому не удастся ни обрушить его, ни уничтожить.
       Донбасс, Всесоюзная кочегарка, если бы я имел голос Стентора, подобный колоколу, то сейчас бы и без всякого промедления прогудел бы на весь мир о твоей славе и муках, о чувствах сыновей твоих, которые на московской станции пели о тебе песни.
       Но...пока голос мой запрятан в страницах моего дневника. И если суждено будет им увидеть свет, они скажут и о тебе, чья жизнь так волновала нас в тяжелые дни войны. Они скажут детям нашим, что к счастью своему шел Донбасс, как и вся страна, не по розам, а по колючему тернию.
       .......................................................................................
       В ночь под 3-е апреля наш эшелон непрерывно маневрировал, и утром мы оказались в пяти километрах от того места, где были вечером.
       Стоять было предположено здесь не менее суток, и всем желающим пойти в Москву были выданы увольнительные документы.
       Мы свое путешествие начали от Дангауэровской слободы, от Измайловского парка культуры и отдыха. Сперва шли пешком. Шли мимо теплоцентрали, расположенной вблизи от парка. Две огромные градирни, похожие на Вавилонскую башню, утопали в седых клубах пара, дымились, превращая отработанный пар снова в горячую воду.
       В воздухе кружились снежинки, похожие на мелкие бумажные клочки. Под ногами хрустел песочек и снег, подсушенный легким морозцем.
       Потом мы втиснулись в желтенький трамвай и поехали.
       Трамвай провез нас через Покровский рынок, по которому сновали женщины с тощими кошелками; мимо Таганского промторга; мимо необжитых еще домов, построенных в самый канун войны (с них еще не сняты строительные решетки лесов); мимо магазина стандартных цен с пустующими огромными витринами.
       У окон магазина еще лежали горы мешков с песком, по улице стояли рельсовые противотанковые ежи, железобетонные противотанковые пирамиды - память о недавней обороне столицы.
       На Рогожской мы вылезли из трамвая, нашли в Первомайском районе, у Съезжего переулка, баню, которую москвичи почему-то называют Андроновской (наверное, до революции она принадлежала некоему Андронову), и с удовольствием попарились в ней.
       Помывшись в бане, мы разошлись в разные края столицы, кого куда влекло.
       Я в Москве был в последний раз еще в 1938 году, и мне захотелось пройтись по старым местам.
       Мне всегда кажется, что часто и камни прошлого радуют человека, как старые добрые друзья. В них находишь упоение или получаешь зарядку для движения вперед.
       Вот и Смоленская улица.
       То и дело меня останавливали патрули с повязками на рукавах, придирчиво рассматривали мои документы, сличали фотокарточку с моим лицом.
       Порядок, за это не обижаюсь.
       По пути к Бородинскому мосту, я остановился у холма, часть которого была срезана и походила на пологий откос.
       Холм был заснежен. Кудрявые ледяные сосульки, тускло поблескивая, висели на краю воронки от немецкой бомбы.
       У этого холма был я в августе 1938 года, когда Красная Армия разгромила японских самураев на озере Хасан. Другим тогда выглядел этот, теперь заснеженный, холм.
       Он был тогда тепел и зелен, источал аромат цветов. На его скате, на шелковистом ковре зеленой травы невиданным барельефом лежал портрет Сталина из живых цветов.
       Над цветами жужжали пчелки, струился теплый пар.
       Какой художник создал тогда символический портрет вождя? Пусть он возродит этот портрет. Мы помним игру красок живого портрета своего вождя. Левая щека его и волосы были из темно-бурых цветов, лицо - из светло-желтых, почти телесных. Острыми точками чернели проницательные глаза. И весь портрет, казалось, дышал, когда ветерок шевелил лепестками цветов, качал влажные бутоны.
       Пройдет война, и, приехав в столицу, я увижу, надеюсь, снова эти цветы и дорогой образ, созданный художником. Тогда растает снег, снова станет теплым и зеленым этот холм перед спуском к Бородинскому мосту, снова поднимется над ним теплый и прозрачный пар земли, освобожденный от мук и страданий военный лет.
       По серо-голубому асфальту мостовой опустился я к мосту.
       Там, глядя на замерзшую реку, стоял не по сезону одетый человек. На нем была широкополая серая фетровая шляпа, демисезонное черное пальто и физкультурные "биксы" без шнурков. Он стоял в глубоком раздумье, не замечая ветра и снега, падавшего на него.
       - Что вы здесь делаете? - спросил я, желая завязать беседу с этим странным человеком.
       Он вздрогнул, глянул на меня дикими воспаленными глазами, вскрикнул, будто его внезапно укололи иглой, и пустился бежать с поразившей меня скоростью и правильностью бега.
       Под высокими фермами надмостной решетки, висевшей ажурным сводом, рассыпчатым эхом отдавался стук "биксов" спугнутого мной человека.
       Я медленно шагал за ним, объятый смущением и чувством не только душевной, но и физической неловкости.
       На средине моста меня догнала женщина в лисьей шубке и в бухарской клетчатой шали. Задыхаясь от утомления и возбуждения, она спросила:
       - Скажите, товарищ военный, вы не видели мужчину в шляпе и демисезонном пальто?
       - Видел. А что?
       - Бога ради, скажите, куда он пошел? - страдальческим голосом вымолвила женщина.
       - Это ваш муж? - поинтересовался я.
       - Брат, - нетерпеливо ответила женщина. - В ноябре прошлого года немецкая бомба убила его жену и детей, а его контузила... Тронулся он, а какой был мастер спорта, какой мастер...
       Женщина поднесла к глазам конец шали, потом поблагодарила меня и пустилась бегом в ту сторону, куда я показал ей, догонять своего брата.
       Проводив ее взглядом, я повернул назад. Мне стало так тяжело на сердце, что я и сам был готов разрыдаться, потревоженный кратким, но жутким рассказом неизвестной женщины о печальной судьбе своего брата...
       Ища какого-либо забвения, я пошел к станции Метро. Мне удалось проехать от Смоленской площади до Сокольников. И было это сказочно дивно, как во сне.
       Здесь по-прежнему красиво и удобно, красиво в этом бесподобном создании человеческого гения.
       Под землей я чувствовал себя как в самый солнечный день на поверхности земли. Так много здесь было света и простора, хотя и в вестибюлях станций имелись люди с полосатыми матрацами и подушками, с байковыми одеялами, вместо изящных довоенных чемоданов или сверкавших кожей саквояжей.
       Да, ведь, как разрешают жить? - ответила женщина на мой вопрос. - Если начнем мешать, прогонют. Из одного вестибюля прогонют, в другой перейдем. Здесь безопасно. А вот скоро отлетается немец, тогда и в дома свои переберемся, наверх...
       .......................................................................................
       У длинных вагонов, похожих на огромные комфортабельные автомобили цвета слоновой кости и какао, толклись очереди. Внутри вагонов все залито ярким светом. Блестел никель арматуры, сверкало стекло окон. Пассажиры покачивались на мягких кожаных сидениях или, стоя на ногах, балансировали и придерживались руками за гуттаперчевые стремянки кожаных поручней.
       Невдалеке от меня, почти у самой двери вагона, безусый юнец в красноармейской форме изучал обстановку. Щупая канат, обвитый вишневого цвета шелком и протянутый поперек вагона, юнец спросил у стоявшего рядом с ним милиционера:
       - Зачем этот канат? Он только мешает...
       - Нет, он не мешает, - серьезным тоном возразил милиционер. Но, догадавшись, что юнец едет в вагоне метро впервые, начал пояснять ему. - Канат не для помехи натянут. Он отделяет часть вагона с детскими местами...Понятно вам?
       - А-а-а, - лукаво заулыбался красноармеец, подмигнув бородатым пассажирам и толстым женщинам с жестяными банками на коленях. - Детишки набились за канат...
       - Мы их в момент освободим, - возразил милиционер. - Освободим, говорю, в момент, если появятся в вагоне дети. А сейчас... сидите, граждане, сидите, - успокоил милиционер начавших, было, подниматься со своих мест пассажиров. - Сидите, чтобы место не пустовало.
       На следующей остановке красноармеец заметил, как сами по себе бесшумно захлопнулись двери вагона, и решил проверить, накрепко ли они закрылись. Взявшись за дверные скобки, он слегка, а потом и посильнее рванул их в стороны.
       Двери не открылись.
       - Что, товарищ, не поддаются? - спросил милиционер, с любопытством наблюдавший за красноармейцем.
       - Не поддаются, - признался красноармеец. Безопасно устроено, с умыслом. А как же все-таки они действуют? А?
       Милиционер смутился. Он и сам точно не знал, как действовали двери, самозакрываясь. Но, чтобы не упасть лицом в грязь и не показаться невеждой, он все же дал ответ в общем виде.
       - Воздухом таким они работают, сжатым...
       - Как в велосипеде? - подсказал красноармеец.
       - Да-а, почти как в велосипеде, но...по иному. Ведь тут дверь, а не велосипедная камера... Как вам это объяснить попроще?...
       Милиционер, придумывая объяснение, начал скрести указательным пальцем свой вспотевший от напряжения лоб.
       А в это время сквозь хрустально чистые стекла окон заблестел мрамор станции Красные ворота.
       - Ну, мне сюда, - сказал красноармеец. Он вскинул на плечи свой зеленый парусиновый вещевой мешок и, к явному удовольствию милиционера, ступил на платформу через сами собой раскрывшиеся пневматические двери.
       В надежде встретить свою землячку Мешкову, работавшую до войны в музее антропологии МГУ, я пробрался на Моховую, 11.
       В счастливое лето 1938 года я сидел во дворе музея на деревянной скамье в тени деревьев. Рядом со мной и на других скамьях сидели также московские студенты, положив рядом с собой раскрытые книги. И ветер листал их страницы, шелестя бумагой, навеивая думы.
       На газоне, разбитом у самого входа в музей, качались синенькие головки мяты, жирные желтоголовые "бабочки", пестрые настурции, белоснежные ромашки, фиолетовые метеолы.
       Приятно отдыхал глаз на всем этом мохнатом цветочном ковре, шевелившемся на ветру. И вот теперь, шагая по улицам Москвы мимо противотанковых надолбов, ежей, штабелей мешков с песком у окон и витрин, мимо развалин, похожих на новостройки (у стен высились леса, на лесах копошились строители, восстанавливая здания), я тревожно думал: "Цел ли музей? Ведь мне говорили, что в районе музея немцам удалось сбросить бомбы".
       Музей был цел.
       Во дворе - ни души. Глубокий снег лежал здесь, не тронутый метлой или лезвием лопаты. И только глубокие, полузаметенные следы, ведшие за угол здания и к ступенькам крыльца, показывали, что здесь все же кто-то ходил.
       В левом углу двора, как и раньше, высился на гранитном пьедестале серый памятник Н. П. Огареву. Лицо мыслителя мечтательно, глаза немного опущены. На непокорной голове длинные волосы разделены пробором. Тонкие губы спрятаны под небольшими ровными усами. Клиновидная борода упирается в пышный бант старинного галстука.
       Правой рукой Огарев щупал борт своего сюртука и придерживал переброшенный через нее плащ.
       Левая рука висела плетью, как бы сильно утомленная. На цементных штанинах брюк зеленела легкая плесень войны. На носках ботинок мерцали островерхие кусочки льда.
       Огарев цел. Он удержался на своем гранитном постаменте, пережил вой немецких бомб и страшные удары взрывной волны.
       В юности Огарев был вместе с Герценом на Воробьевых горах. Там поклялись они посвятить свою жизнь битве за человеческое счастье. И вот теперь они снова почти рядом.
       Цементный Герцен стоял в правом углу музейного двора. Руки его скрещены на груди. Через правое плечо свисал плащ, похожий на древнеримскую тогу или на профессорскую мантию. От пояса до самых пяток ниспадал он широкими изогнутыми складками.
       Герцен - в длинной блузе с отложным воротником, с такими же, как у Огарева, длинными волосами с пробором.
       Герцен, казалось, заглядывал в глубокую пропасть и, чтобы не упасть в нее, сдал корпус слегка назад и чуть поднял пятку правой ноги.
       На каменном лице застыла неудовлетворенная страсть больших желаний, большой мечты. Снежинки сыпались на лицо Герцена, на его усы, на клиновидную бороду. Ветер крутил снежную пыльцу и чудилось мне, что это изо рта Герцена шел белесый пар, слегка шевелилась его борода.
       Обойдя весь двор музея, я ступил на порожки подъезда, над которым, выставив подбородок, висела на стене каменная львиная голова, украшавшая фасад.
       Двинув кулаком незамкнутую дверь, я шагнул в коридор.
       Откуда ни возьмись, сердитый старик с ружьем центрального боя в руках загородил мне дорогу.
       - Никого здесь нету, понимаете, никого! - сказал он. - И музей временно не работает, и вам здесь делать нечего... Проходите на улицу...
       Старик был неумолим.
       Битый час пришлось ему доказывать, что я ничего в помещении не съем, а только посмотрю и уйду.
       Согласившись, наконец, впустить меня вовнутрь, старик пошел за мной следом, держа ружье в полной готовности к действию.
       Вот под таким конвоем я и вступил в музей антропологии.
       Разумеется, никакой своей землячки Мешковой там я не нашел. Но при входе слева, как и раньше, стоял столик. На нем, запрятанный под стекло, лежал печатный текст, озаглавленный "Развитие человека как повторение его прошлого".
       Над столиком - портрет Эрнста Геккеля, виднейшего исследователя и защитника эволюционного учения, которое он популяризировал в своей книжке "Мировые загадки", присужденной в 1909 году Санкт-Петербургским Окружным судом к уничтожению за безбожие.
       Сохранился также в музее волосатый человек А. Евтихиев. Так и стоял он с лицом, покрытым космами темно-русых волос, в коричневой рубахе, перехваченной витым пояском с махрами, в пестрядинных штанах, в белых портянках и лычных лаптях, из которых торчали желтые усы свежей соломы.
       - А еще у вас есть что посмотреть? - спросил у старика, продолжавшего сторожить меня со своим ружьем.
       - Да еще что..., - недовольным голосом сказал он и постучал подошвой сапога о пол, как гусыня по мокрой сковороде. - Еще вот, газеты лежат в ящике. Берегу. Может, потребуются, когда война замирится...
       Я заглянул в ящик.
       Под мягким серым слоем пыли в ящике лежала, начавшая желтеть и покрываться бурыми пятнами, подшивка "Вечерней Москвы" за 1935 год.
       Я открыл подшивку наугад. Попался номер за 21 августа, в котором опубликовано сообщение, что массовым тиражом вышли в свет "Записки из мертвого дома" Ф. М. Достоевского, что "Участники конного пробега Ашхабад-Москва достигли Люберец. В Люберцах они ночуют и завтра прибудут в Москву. С ними золотистый конь "Дортепель" - лучший рекордист Туркмении. Этот конь, обладающий превосходным экстерьером, предназначен в подарок Ворошилову К. Е."
       Чем-то далеким, почти романтическим, почти сказочным пахнуло на меня от этих строк. Нескоро придут к нам снова те счастливые времена, когда "Жить стало лучше, жить стало веселее". Нескоро, но все же придут. Мы их завоюем и завоюем обязательно ...
       .......................................................................................
       Провожал меня из музея старик также недружелюбно, как и принимал. Он шел сзади меня, чуть не упирая стволы двустволки в мою спину. И едва я ступил за ворота, как он засвистел в костяной свисток.
       На свист сейчас же из соседних дворов явилось еще трое вооруженных из числа народного ополчения.
       - Документы у него проверьте! - кивнул им старик в мою сторону. - В музее он все что-то в книжечку записывал, а спросить его там я один на один побоялся...
       Найдя мои документы в надлежащем порядке, стариканы отпустили меня и даже извинились.
       - Не обижайтесь, товарищ! - сказали они. - За проверку, то есть. Закон порядка требует, а по Москве, знаете, всякие люди ходят...
       Я и не обижался, а был несказанно доволен, что наш народ так быстро и решительно изживал ротозейство. Таких стариков не сумел бы обмануть даже Риббинтроп, хотя и была за ним слава "сверхдипломата"...
       В этот день я успел еще сходить на Бережковскую Набережную, в здание архивного института, где до войны сторожем служил один из моих земляков.
       В архивном институте я никого не застал.
       В здании было пусто. В разбитые стекла летел снег, наметая сугробы на широких подоконниках и на полу.
       Медленно шел я назад, разглядывая Москву, заодно и прощаясь с ней. Ведь наш эшелон не собирался вечно стоять на московских вокзалах.
       На противоположном берегу Яузы, у подножия глиняной кручи, виднелся длинный низкий барак с девятью окнами, лежавшими горизонтально, как в избах старой Руси.
       У барака горели костры, шумели рабочие, приводя в порядок набережную, развороченную бомбой.
       За бараком, напоминая боярскую Москву ХVII века, тянулась высокая частокольная изгородь. Она взбиралась на кручу и обрамляла деревянный двухэтажный дом, надстроенный на один каменный этаж старинной кладки. Серые неоштукатуренные стены, узкие окна с фигурными шибками, островерхая красная кровля с резными карнизами, с узорчатым гребнем и с коньком на гребне - все это как бы сошло в окраинную Москву с доски старинной гравюры.
       Тут же, под красной глиняной кручей, пристроилась церковка с конусообразной колокольней, похожей на нарядную белоголовую бутылку с дорогим вином.
       Над домами, над кручей висело дымчатое, кудлатое небо, сыплющее снег. В небо упирался целый лес радиошестов с качавшимися на ветру обрывками антенн.
       Ветер крепчал. Он кружил над домами белую снежную пыль, гнал ее по не выметенным улицам Москвы. Ведь сюда еще не возвратилось наше Правительство. Здесь был только Сталин.
       Сталин. Из-за легендарных зубчатых стен седого Кремля, усилиями гигантской воли, почти несравнимой ни с какими человеческими масштабами, направлял он армию и страну на разгром врага, крепил наши международные позиции и связи, готовил праздник нашей неминуемой победы. Но скоро наступит пора и для подметания столичных улиц. Сейчас же Москва была тем незабываемо красива, что ощетинена и зла. Зла на наших врагов, ощетинена на смертный бой с ними.
       ....................................................................................
       На исходе дня эшелон перегнали на Красную Пресню. Здесь сплошное море составов с людьми, с техникой, с трофеями.
       Вместе со Степаном Ивановичем Бондаренко мы обошли множество платформ, заваленных танковыми трупами. Были тут итальянские танки - с желтыми линейными пометками., были немецкие - с черно-белыми крестами, со свастикой и бандитским изображением белого человека с черной маской на глазах, с мечем в левой руке и с железной перчаткой на правой кисти. За спиной этого леворукого рубаки, человека-смерти, развевался коричневый плащ.
       Были и французские танки "Рено", и английские - со львом на бело-огненном поле, намалеванном на борту.
       Захватив подобные танки под Дюнкерком, немцы, даже не перекрашивая, танки, бросили их потом против нас.
       И вот, в конце 1941 года наступила пора массовой смерти всех этих разрисованных чудовищ, пора крушения сумасшедших символов, нарисованных немцами для устрашения нас на бортах своих машин, пора пробуждения Европы, зачумленной было гипнозом немецкой пропаганды о непобедимости германской армии.
       Все понятия, все отношения были изменены русскими пушками, русскими танками, русскими самолетами и русскими людьми - солдатами, русскими полководцами.
       Вот она, побитая под Москвой все европейская техника. Наваленная грудами на наши платформы, она ехала в последний свой путь - в горнило русских плавильных печей.
       И наши солдаты лазали по стальным обломкам чужих машин, подошвами своих сапог топтали нацистские танки, топтали их на земле Красной Пресни, куда совсем недавно так настойчиво рвались гитлеровские дивизии.
       Вот уже пришли в Москву груды разбитых фашистских машин. Придут они и в Ленинград, в его плавильные печи. Над Смольным, куда рвутся немцы, снова скрестились мечи двух миров. Но бессмертное творение итальянского зодчего Джакомо Кваренги никогда не падет: его обороняет народ России. Обороняет, как свою святыню. В Смольном были приняты акты рождения Советской власти и Советской государственности. И Смольный бессмертен, как сама история.
       Пройдет два, пусть три года, и немцы не только не усидят у нас, не усидят и у себя. Буря дует с Востока. Буря грянет и с Запада...
       .......................................................................................
       В одиннадцатом часу 4 апреля мы простились с Москвой. Простились на Ходынке, у станции Военное поле. В конце ХIХ века здесь была катастрофа: люди, соблазненные грошовыми царскими подарками, давили друг друга и гибли под обломками подмостков в котловане, куда падали под напором толпы.
       Теперь здесь шумела березовая роща, зеленели могучие сосны, доживали свой век старинные дома деревянного старомосковского стиля, торчали новые "коробки", вошедшие в моду в пору реконструктивного периода и искания в СССР простой и удобной архитектурной формы...
       Станционное здание проплыло мимо нас справа. Это двухэтажное строение с очень глубоким навесом, обращенным в сторону железнодорожных путей. Под навесом можно было ставить экипажи или разместить целую роту солдат.
       Под навесом, однако, помещался единственный голубенький почтовый ящик, из щелей которого торчали белые уголочки самодельных конвертов. Впрочем, во время войны так много пишут люди писем, что ни один почтовый ящик не пустует. Из каждого ящика обязательно торчат переполнившие его письма.
       Прямо же за станцией Военное поле начинались противотанковые надолбы, рельсовые ежи, длинные ряды колючей проволоки, поставленные еще осенью 1941 года. В роще, на лысых полянах, лежали аэростаты с серебристыми боками. Они по форме напоминали огурцы, но достигали в поперечнике до трех с половиной метров, а по длине - до 14 метров.
       ...В 14 часов приехали на станцию Ховрино, отъехав от Москвы всего 17 километров. Мы так долго кружили у Москвы, что создавалось впечатление, будто сил у нас не хватало оторваться от столицы и устремиться на Запад.
       На Ховрино наши интенданты выдали солдатам пайковую норму сухарей из фонда подарков, полученных от советского населения.
       В сухарях была найдена записка, немедленно облетевшая все вагоны. Ее передавали из рук в руки, читали и плакали, растроганные словами заботы, проявляемой нашим народом о нуждах Красной Армии. В записке было написано:
       "Дорогие бойцы!
       Простите за скромный подарок. От всей души готовила его вам, нашим защитникам от немецкой смерти.
       Живу я в глухом поселке, где не слышно раскатов военного грома, но живу только вашими успехами и героическими делами Красной Армии. Нет у меня более сильного защитника, чем красноармейцы. Кушайте же на здоровье наши коржи и бейте нещадно фашистов! Мы ждем, что Красная Армия снова зажжет над нами солнце победы, зажжет в наших хатах электрические лампы, погашенные войной...
       С горячим приветом к вам
       Анна Андрияшевская.
       Козловский район".
       Записку эту солдаты заучили на память, как боевой параграф воинского устава. Устав и записка с одинаковой страстностью требовали от нас победы над немцами, и Красная Армия не имела права не победить. Так решила страна, так решил каждый из нас. Так должно быть.
       .......................................................................................
       С наступлением темноты эшелон остановился в четырех километрах западнее станции Фирсановка. Отсюда начиналась земля, занимаемая немцами к моменту начала их разгрома под Москвой.
       Ночь была безветренная, теплая. Солдаты отдыхали в вагонах. Где-то за лесом ухали зенитки. Завтра - христианская пасха, и мы в эту пасхальную ночь стояли на рубеже, до которого посмела ступить немецкая нога ...Больше она никогда не ступит сюда, а в какую-то другую пасхальную ночь, возможно, Красная Армия вступит в Берлин. Так должно быть. Так обязательно будет...
       .......................................................................................
       С утра пятого апреля наш эшелон катился по выжженной немцами земле. Везде чувствовалось затхлое дыхание войны, вставали картины немецкого варварства. Торчали над руинами построек красно-черные кирпичные трубы, зияли сизые дыры в пробитых снарядами стенах, из огромных воронок выглядывали скрученные взрывами авиабомб спирали из железных прутьев и рельсов, на дне глубоких придорожных оврагов лежали черные фермы взорванных мостов.
       Угрюмо на все это смотрели мохнатые сосны, кудрявые ели, телеграфные столбы с побитыми изоляторами.
       Среди зелени хвойных лесов, там и сям, будто золотые мечи, сверкали на солнце перебитые и расщепленные снарядами стволы деревьев.
       И так, кадр за кадром, навстречу нашему эшелону бежали и развертывались картины причиненного немцами разрушения.
       Мы стояли у широко распахнутых дверей вагонов. Сотни людей и сотни глаз глядели на изуродованную немцами землю. Нас не надо было агитировать: сами камни звали к мщению, нестерпимая боль жгла наши сердца, священная ненависть рождала злобу и немилосердие к немцам.
       Нашим внукам, когда время вылечит раны нашей земли, может быть, чужды будут охватившие нас чувства почти зверской жажды мести, но что поделаешь: без такой ненависти нельзя было разгромить врага. Да и раны, нанесенные немцами нашей Родине, достойны, чтобы и внуки наши проклинали немцев-захватчиков. И пусть они, читая страницы наших дневников, посмотрят нашими глазами очевидцев на дорогу войны тысяча девятьсот сорок второго года...
       .......................................................................................
       В двенадцатом часу миновали станцию Подсолнечное и город Солнечногорск, освобожденный от немецкой неволи еще 11 декабря 1941 года.
       Это преимущественно деревянный, одноэтажный город. Дома в нем вразброску, как в деревне. Через город проходила узкая речка. Над городом возвышались две-три колокольни и несколько закопченных, бездымных заводских труб.
       За окраиной Солнечногорска снег был измят и перемешан танками с землей. По полю, покуда хватал глаз, белели снежные бугорки - бруствера ячеек для стрельбы лежа: здесь дралась пехота, дралась за Москву, дралась за Россию.
       Далее, огибая лесную опушку, огромным зигзагом бежали три ряда проволочных заграждений, за которыми широким провалом лежал противотанковый ров. В снегах чернели остовы разбитых и сожженных немецких танков, валялись раздавленные орудия, разбитые повозки и не убранные еще трупы крупнокостных ганноверских лошадей и длинноногих немецких солдат с рыжими волосами и разбитыми мордами.
       В час дня приехали в разрушенный Клин. Развалины элеватора, магазинов, домов лежали серой холмистой массой щебня и пыли. Лежали молчаливо, залитые ярким светом апрельского солнца.
       Снег подтаивал, и по обломкам стен и серых фундаментов катились бирюзовые капли воды, бежали струйки воды, будто камни плакали над человеческим горем, принесенным из Германии на немецких танках и самолетах, на немецких штыках и автоматах.
       - А какие места здесь природные, - обнажив голову, сказал один боец. - Жизнь, наверное, здесь как на даче была, пока ее немцы не растоптали...
       ....................................................................................
       С наступлением сумерек мы выехали из Клина, а к восходу солнца добрались до какого-то разрушенного полустанка в двадцати пяти километрах от Калинина.
       Кругом хвойные дремучие леса. Издали слышались тяжкие вздохи взрывов: немецкие летчики бомбили Калинин.
       В девять часов утра 6 апреля миновали маленькую станцию Кузьминка. Нас эскортировали два потешных самолета "У-2". Осины, сосны, проволочные заграждения, дзоты бежали нам навстречу с обеих сторон дороги. Эшелон приближался к Калинину.
       В восьми километрах от города нас остановили железнодорожники. Они сообщили, что водонапорная башня в Калинине пострадала от бомбежки и не сможет станция Калинин снабдить нас водой.
       Наш паровоз, отцепившись от эшелона, ушел назад, в Кузьминку, брать воду.
       Длинный состав вагонов и платформ задремал на путях. На крыши и площадки вагонов вылезли наши солдаты с зенитными пулеметами. Над нами в светлом небе висел гул чужих самолетов, звенели наши "Миги", тарахтели неугомонные и неутомимые "короли воздуха", "фронтовые старшины" - чудесные "У-2"...
       Правее полотна дороги лежала кочковатая, болотистая низменность, росли редкие сосны. Левее полотна, на возвышенном песчано-глинистом грунте росли мелкие, как волосы густые осины.
       .......................................................................................
       Набрав воды и возвратившись к эшелону, паровоз с ветерком помчал нас вперед, а в три часа дня мы уже были в Калинине.
       Эшелон остановился под виадуком.
       Метрах в сотне левее нашего вагона чернело громоздкое здание депо с куполообразным верхом, с которого взрывной волной снесло всю кровлю и чернели только стальные ребра решитовки купола.
       Слева по движению высилось каменное здание вокзала с круговым навесом, опирающимся на бурые чугунные колонны. Под навесом - длинная доска с крупными буквами "НА ЛЕНИНГРАД".
       Справа, за путями и будками, звенели трамваи. Почти у самого вокзала трамвайное кольцо поворачивало в город. В петле трамвайного полотна находился небольшой скверик с березками, осинами, кустами акаций и с двухэтажным белым домиком посредине. Сквозь стекло широких окон из домика, прильнув носами к стеклу, смотрели курносые ребятишки. За домом, вдали, стоял столб дыма. Что-то горело, зажженное немецкой бомбой.
       Узнав, что эшелон будет стоять на станции долго, я трамваем поехал в город.
       На шестой остановке, вблизи Волжского моста, царило настолько необычайное оживление, что я высадился из трамвая и пошел узнать о причине этого оживления.
       Оказалось, пребывая в Калинине, немцы устроили в городском парке пятьсот могил для своих солдат и офицеров, а население Калинина очищало теперь свой парк от дохлых фрицев.
       Рабочие пожарными баграми и просто железными крючками извлекали немцев из вскрытых могил, ставили их кверху ногами в снежные сугробы, а потом валили на грузовые машины и отвозили в помойные ямы за город.
       В этом была не только законная ненависть калиничан к немцам-захватчикам. В этом был символ того, что целое поколение современной Германии обрекло себя надолго в помойную яму истории.
       На улицах Калинина много своеобразных, о многом говорящих картин. Некоторые из них запомнились, нашли отражение в моих записках.
       Вот в подъезде одного из серых двухэтажных домов, неведомо каким способом сюда втиснутая, стояла немецкая легковая машина. На капоте машины кто-то гвоздем нацарапал непонятное сокращение "ПВСС", а в разбитую фару сунул носком и прикрутил проволокой немецкую неуклюжую соломенную калошу с картонной запиской: "Изготовлено в Берлине, потеряно в Калининской витрине".
       На рекламных будках, на заборах сохранились плакаты советского рекламбюро, расклеенные еще в июне-июле 1941 года.
       С невольным удивлением смотрел я на эти документы, пережившие немцев.
       Седенькая преподавательница иностранных языков в Калининском институте объяснила мне этот факт примитивно, но, пожалуй, правильно. "Немец был голоден, - сказала она. - А плакат не укусишь. Вот и не тронули. Да и некогда было. Зато они отобрали у населения все продукты, одеяла и подушки. А когда убегали из города, почуяв Красную Армию, то и юбки с женщин стаскивали, не говоря уже о платках или валенках".
       Были на заборах и почти свежие плакаты. Население рассказывало, что эти плакаты были расклеены партизанами за один день до освобождения Калинина Красной Армией.
       На одном из плакатов изображена русская женщина в огненно-красном одеянии. Ее левая рука поднята в повелительном указательном жесте на Запад, а в правой - бумажный свиток с текстом Красной Присяги. За спиной женщины - сияние, лучи которого состояли из граненых русских штыков.
       "Родина-мать зовет!" - грозным и страстным кличем звучал плакат. И только отщепенцы, только люди с опустошенной душой могли не услышать этого зова. Таких людей народ наш ненавидел всей страстью своей души, хотел стереть даже память о них с камней своих улиц.
       У дома  110 на проспекте Чайковского трудно, оказалось, пройти, так как здесь толпилась масса женщин и ребятишек. Они старательно выковыривали для топлива оконные подлокотники, балки, остатки полов из подорванного немцами дома.
       Через оконные глазницы я заглянул во внутрь дома. Там лежал щебень, валялась обгорелая мебель, обвисали с потолков двутавровые изогнутые железные балки, качалась на сквозняке дранощепная решетка обваленной штукатурки и лишь в некоторых ячейках этой решетки держались еще куски засохшей извести или алебастра.
       - Зачем вы разрушаете этот дом до конца? - спросил я у женщин. - Ведь он вам еще понадобится...
       - Нет, дорогой товарищ, такой дом нам никогда не понадобится. Мы сотрем его, сравняем с землей... Тут немцы с нашими распутницами любились. Поганый он теперь...
       - Изменницы жили в этом доме, и с немцами убежали...
       Посмотрев женщинам в разгневанные глаза, я поверил, что они действительно уничтожали дом по мотивам ненависти. Иначе, иначе почему бы им ни растащить доски и строевой лес, сложенный в штабеля рядом со злополучным домом?
       Не удержавшись, я даже спросил одну из женщин об это, и она ответила:
       - Нельзя. Этот материал нам потребуется для ремонта квартир. Он государственный...
       Пока я разговаривал с женщиной, ко мне притиснулась девушка лет шестнадцати в сереньком летнем пальто и бордовом берете с золотистыми звездочками.
       - Здравствуйте! - сказала она, и лицо ее покраснело, будто она сказала плохое. - Вижу я, что вы с женщинами разговариваете, а сами в тетрадь записываете. Наверное, для газеты?
       - Правда, - сказал я. - А что?
       - Желаете наш дом посмотреть? - неожиданно предложила девушка. - Мы с дедом живем недалеко отсюда...
       Заинтересованный предложением, я дал согласие.
       По дороге я узнал, что девушку зовут Виноградовой Лидой, что учится она в Калининской средней школе  16, что дедушка ее, Виноградов Михаил Николаевич, помогал партизанам и был за это начисто ограблен немцами.
       - Вешать они его повели, - пояснила Лида, - а, откуда ни возьмись, партизаны наскочили. Отбили они старика, спрятали...
       На углу Спортивного переулка мы остановились у травянисто-зеленого домика с белыми окнами. Рядом лежала большая красно-серая куча щебня, обгорелые доски, расщепленные балки. В пыли поблескивали зеленоватые слитки застывшего стекла.
       - Это вот и есть наш домик, - показала Лида рукой на мертвый прах руин. - А вон там мы живем, в сарае, ...Напишите о нашем домике. И о том напишите, что немцы трех моих подруг повесили за то, что они вместе со мной листовки подбирали на улице города и давали читать жителям Калинина. Листовки эти с самолета наши, советские летчики, разбрасывали...
       .......................................................................................
       Возвратившись в эшелон, я застал в своем вагоне старшего политрука Степана Ивановича Бондаренко. Он распространял среди командиров листовку, предназначенную Политуправлением для немцев.
       На листовке был изображен Наполеон в овальной красивой рамке. Подняв на ладони крохотную статуэтку Гитлера, он хмуро посмотрел на нее из-под своей знаменитой треуголки, иронически произнес: "Этот карлик тоже хотел быть великим полководцем".
       На обороте листовки напечатаны стихи антифашистского поэта Эриха Вайнерта, озаглавленные "1812-1942". Стихи заканчивались призывом к немецким солдатам спасти свою жизнь, используя листовку в качестве пропуска в плен к русским.
       - Послушаются немцы? - спросил Лысов.
       - Нет! - сказал Бондаренко, покачав головой. - Стихами немцев не проймешь, они лишены способности понимать гуманные доводы. Сила для них является законом, а бомба - букварем. Силой и бомбами мы доконаем немцев, а не листовками. Мы просто до сей поры никак не примиримся с мыслью, что немцы являются людоедами, а не людьми, поэтому и пытаемся говорить с ними по-человечески...
       - А кто первый изобрел способ убивать людей бомбами с воздуха? - спросил неожиданно вмешавшийся в разговор долгоносый повар Грешилов, который хлопотал у раскаленной докрасна железной печки, кипятил чай в кухонном черпаке и тушил мясо в котелочке. - Неужели, русский человек?
       - Не-е-ет! - возразил Степан Иванович. - Нет. Первым изобретателем убийства людей бомбами с воздуха был австрийский офицер, немец по национальности, Ухатиус. Он в 1849 году, когда шла итало-австрийская война, организовал первую в мире воздушную бомбардировку города Венеции. По его указанию, к воздушным шарам братьев Монгольфьер, наполненных горячим воздухом, было прицеплено по одной десятикилограммовой бомбе. При помощи особого приспособления эти бомбы сбрасывались с шаров на Венецию. Дважды повторенная бомбардировка закончилась тем, что было убито четверо и ранено сорок венецианцев...
       - Ну, слава богу, что это не русские выдумали такое убийство! - с такой искренностью сказал Грешилов, что мы переглянулись и подумали: "Нет и не может никого быть на земле гуманнее русского солдата, для которого война - тяжелая необходимость защищать свободу и свой очаг, а не кровавое ремесло, каким она является для немцев..."
       .......................................................................................
       На следующий день мы тронулись в дальнейший путь.
       Прощаясь с Калининым, мы стояли у открытых дверей вагона, опершись грудью о широкую доску, которой был перехвачен проем двери.
       Поезд шел тихо.
       Проплывали мимо деревянные дома с причудливыми пристройками, надстройками и флигелями, окрашенными в желто-бурый цвет. Потом начался пустырь, превращенный в огромное кладбище разбитых трофейных машин, самолетов, пушек, железных бочек и цистерн, нагроможденных друг на друга или раскатившихся далеко по пустырю.
       За машинным кладбищем побежал мимо нас длинный досчатый забор с красными кирпичными столбами, потом показались пятиэтажные корпуса "Тверской мануфактуры".
       Над красными крышами корпусов вздымались желтые башенки с разбитыми стеклами, с вышибленными рамами, с расщепленными филенками узких дверей.
       За "Тверской мануфактурой" поезд снова замедлил ход и осторожно вкатился на Волжский мост.
       Внизу, под пролетами моста, возились люди, казавшиеся очень маленькими и очень смешными, плюгавыми.
       Над ними свежим деревом желтел только что реставрированный средний пролет моста. Сбоку, гранитными террасами и каменными выступами опускались крутые берега к речному ледяному зеркалу.
       Весна прососала местами лед, и сквозь прозрачный хрусталь воды нам было видно каменистое речное дно, хотя и находились мы на высоте в несколько десятков метров от воды.
       Впрочем, с высоты вода всегда кажется прозрачнее. И, наверное, этим оптическим свойством воды пользуются все птицы-рыболовы и современные самолеты, с больших высот выслеживающие на морях подводные лодки противника.
       За мостом мы проехали мимо белостенного многокорпусного завода с многочисленными закопченными и обгорелыми трубами. В стенах заводских корпусов зияли черные снарядные пробоины, краснели глубокие царапины от осколков.
       От заводских стен еще дышало запахом недавних жестоких боев, веяло воздухом войны.
       .......................................................................................
       Кончился Калинин.
       Завиднелись вдали приземистые избы, крытые почерневшим тесом, сломанные березы, сверкнули лужицы талой воды в канавах и на проселке.
       Вскоре показался разъезд Дорошиха, и к путям снова придвинулся лес, придвинулись сосны, березы, ели, мшистые болота с зелеными и желтыми проталинами в снегу.
       В полдень мы подъехали к станции Кулицкая, но сейчас же станционное начальство заставило эшелон километра два прокатиться назад и подойти потом снова, как положено, подав предварительно гудок и обратив внимание на семафор. "Гудок, - пояснили нам, - стал теперь вновь обязательным, как и до войны".
       Начальство на станции Кулицкая строгое. От него мы и узнали, что с нынешнего дня снят запрет на сигнальные гудки. Запрет, введенный еще в первые дни войны.
       Наш паровоз с громким ревом, не останавливаясь, в девятнадцать часов вечера 10 апреля 1942 года промчался через станцию Лихославль. А утром следующего дня мы были уже на станции Бологое, то есть взобрались на тот пуп Валдайской возвышенности, откуда реки растекаются в разные стороны: Волга - на юго-восток, Мста - на северо-запад, Сясь - на север, Западная Двина - на юго-запад.
       Часть людей из нашего эшелона высадили на станции Бологое, чтобы отправить их на Ленинградский фронт. Нас было намечено довести до Валдая, после чего направить или через Крестцы на Волховский фронт или через Дворец на Лычковское направление. Во всяком случае, нам оставалось километров 80-100 ехать поездом, после чего предстояло мерять землю ногами.
       Часов в восемь утра 11 апреля эшелон начал маневрировать. Нас протащили до самого рабочего поселка Бологое. Черный этот поселок, точно вымазанный сажей. И весь он был залит водой, которая блестела на улицах, в садах, у высоких крылец домов.
       В поселке почти совсем нет улиц, как в индийской деревне, построенной на сваях. А имеющиеся - удивительно кривы. Одна из них, похожая на интегральный знак и обсаженная тонкими стройными березками, подбегала к самой железнодорожной насыпи. Деревянные двухэтажные домики на этой улице большей частью с заколоченными окнами и разбитыми тесовыми крышами. Следы военных когтей были и здесь, как по всей нашей дороге на фронт.
       В двенадцать часов двинулись в путь.
       Октябрьская железная дорога прямо же за станцией Бологое отвернула от нас на северо-запад, а мы двинулись на Валдай.
       Близко придвинувшись к полотну дороги, с обеих сторон дремали густые сосновые леса с порослями берез и осин. Здесь лесной край.
       На разъезде Злино встретилась какая-то надобность отцепить наш паровоз, и народ, не любивший бесцельных стоянок, занялся кто во что горазд, чтобы убить время.
       Грешилов начал варить лапшу, интендант Никифоров снял рубаху и усердно осматривал ее на всякий случай, Лысов и Попков принялись доигрывать отложенную было партию в домино, Воврищук уткнулся носом в лермонтовского "Фаталиста", а я отправился в вагон к своим бойцам проводить очередное политзанятие.
       Через час прибыл санитарный поезд с ранеными из-под Новгорода, с Ильменя, с южного участка Волховского фронта. Мы все вышли побеседовать с ранеными, поискать земляков, которые вполне могли оказаться и в этом санитарном поезде.
       Земляков встретить не пришлось, но один потешный пожилой сибиряк с отбитой кистью руки, забинтованной в марлю и особую перчатку, заменил нам всех земляков. Он душевно рассказывал моим бойцам свои впечатления о фронте и тем помогал мне завершить психологическую подготовку взвода к хладнокровному восприятию фронта (ведь в моем взводе девяносто процентов бойцов были новичками, знавшими фронт только по рассказам).
       Конечно, сибирячек кое-где пересолил, характеризуя нашу смелость и немецкую трусость, но, в общем, бойцы слушали его внимательно и с большим интересом.
       - Немец, он такой, - сказал сибирячек, - как чуть, так прячется в землю. Душа у него скрытая, как темный лес. А мы, русские, мы любим в открытую... На днях немецкий самолет прямо таки засыпал нас своими листовками. И летят они и летят, как голуби. И в каждой листовке угроза: "Рус, наступать скоро будем, сдавайся, иначе всех перебьем..."
       Только врет немец. Куда ему там нас перебить?! Я вот один еду на несколько дней на восток руку лечить, а навстречу мне, под Ильмень, целые батальоны пошли. Это мне на смену. Вот и перебей нас. Нет, ребята, такой еще богатырь на свет не родился, чтобы нас перебить. Мы, ребята, ей-богу, бессмертны...
       В этот момент выбежали из вагонов суетливые сестры и буквально за рукав потащили сибиряка в вагон.
       - Прямо беда с ним, - жаловались они на сибиряка. - Мы туда, мы сюда, а его и след простыл. Ай-яй-яй-яй! Поезд сейчас пойдет, а он все тут митинговать вздумал...
       - Заботятся о нас, - уже с порожков вагона, через плечо сестры, крикнул нам сибиряк. - Желаю вам успеха, товарищи! Я тоже недолго задержусь в тылу. Подлатаю немного руку, и снова на фронт...
       Проводив санитарный поезд, я еще с полчаса побыл с бойцами и вдруг почувствовал внезапную слабость, головокружение и начал рваться. Меня ввели в вагон.
       .......................................................................................
       13 апреля утром, шатаясь от головной боли, я вышел из вагона на разбомбленную площадку Валдайского вокзала.
       Наши медики начали было уговаривать меня согласиться лечь в Валдайский госпиталь, но я знал, что из Валдая меня могли отправить в Едрово, километров за двадцать пять, а там и поминай, как звали нашу часть. Полежишь несколько дней, потом попадешь на пересыльный пункт и угодишь снова на формирование. Спасибо. От своих ребят я не намерен отставать.
       Тогда фельдшер усадил меня на какие-то ящики, заставил выпить неимоверно вонючие капли и приказал ожидать подводу, чтобы ехать на Демянское шоссе.
       Кругом, выгружаясь из вагонов, галдели люди, слышались команды, звенели котелки, лязгали лопаты, ржали лошади.
       - Товарищ командир, а, товарищ командир! - послышался басистый голос над моим ухом.
       Открыв глаза, я увидел перед собою своего помощника товарища Зиборова.
       - Что вам? - спросил я его.
       - Бойцы, товарищ командир, опасаются насчет вас. Не отправили бы вас куда, если мы уйдем... Решили мы нести вас с собою. Там наши бойцы уже носилки раздобыли...
       Чтобы не зарыдать от охватившего меня волнения, я сжал зубы и часто-часто задышал, будто воздух вокруг меня сразу стал редким. А когда перестало покалывать в горле и в глазах, я взял Зиборова за руку и привлек к себе.
       - Ну, знаешь, дорогой, я еще в жизни не переживал такого волнения, как сейчас, - сказал ему. - Передай бойцам мое горячее спасибо за заботу обо мне и скажи, что я их никогда не оставлю. Идите, друзья мои, а я приеду на подводе санитарной части... Прошу только, если на привале попадется целая хата, натопить пожарче печь. Мне нужно будет хорошенько пропотеть...
       .......................................................................................
       После ухода солдат наши обозы еще часа два не могли двинуться со станции Валдай, так как дорогу заняли большие колонны пехоты и артиллерии, двигавшиеся через Валдай в сторону Демянска через деревню Бор.
       Наконец, и мы получили возможность тронуться в путь. Меня положили на сани поверх мешков с овсом и фуражными отрубями, крест на крест прихватили веревками, чтобы не упал, и так повезли.
       Признаться, лежать было страшно неудобно. Я даже попытался встать, но почувствовал вдруг такую усталость, что растянулся на санях пластом, не имея сил даже пошевелиться.
       А ехать было трудно.
       Снег раскис. Дорога обнажилась. Лошади, тяжело дыша и кряхтя, с трудом тащили сани по мокрому булыжнику демянского шоссе.
       Внезапно появились и с шелестящим свистом пронеслись над нами, обстреливая обоз из пулеметов, два узкокрылых немецких самолета "Мессершмидт-115", новинка немецкой авиации, рекламированная Геббельсом как "чудо техники".
       Лошади шарахнулись и с непостижимой силой рванулись в стороны, ломая оглобли и опрокидывая сани.
       Подвода, на которой лежал я, не опрокинулась, но помчалась вне дороги, по замершему еще болоту, усеянному мелкими гранитными камнями и валунами, торчащими из-под снега.
       Меня болтало на возу из стороны в сторону, но упасть я не мог при всем даже моем желании, так как веревки были очень крепки и держали меня со всем своим веревочным упорством. С таким упорством, что мне и дышать было трудно.
       Ездовому все же удалось справиться с испуганной парой лошадей, он вывел их снова на шоссе.
       Обоз теперь, напуганный "Мессершмидтами", широко растянулся по дороге, хотя самолеты больше нас не беспокоили. Они помчались к Валдаю.
       Вдруг мы услышали тревожные гудки в Валдае, услышали воющий звук сирены.
       - Немцы, опять летят немцы! - испуганно закричали ездовые, показывая кнутищами в небо.
       Действительно, наполняя воздух рыдающим гулом, над нами показались из-за леса одиннадцать косокрылых немецких "Юнкерсов". Покачиваясь и кренясь то вправо, то влево, чтобы осматривать местность, самолеты шли на Валдай. Они повторяли все движение своего флагмана, будто были нанизаны на какой-то общий с ним стержень.
       За деревьями грохнуло. Плеснули в воздух длинные ослепительные языки пламени и с визжащим звоном в высь помчались снаряды.
       Зенитки стреляли совсем близко. Мы слышали даже звонкий крик артиллериста, похожий не на команду, а на задорное подбадривание:
       - Сыпь, девчата, огоньку, подсыпай огоньку!
       И девушки-зенитчицы подсыпали. Пушки буквально захлебывались от скорости стрельбы, ахали, плескались сплошными струями огня.
       У немецких самолетов, рядом с ними, впереди и сзади, прямо под ними сверкали красные звезды разрывов, расцветали черные маки дыма, клубились синие облачка разрывов.
       Было очень красиво.
       Немецкие самолеты заметались, продолжая, однако, следить за своим флагманом. Потом они выстроились стайкой, будто вцепившись в хвост один другому, и начали по очереди нырять на город.
       Бомбы отрывались от них в тот момент, когда самолеты, задрав носы, начинали выходить из пике. Каждый самолет сбрасывал по пять бомб: четыре мелких обозначали в воздухе углы квадрата, а одна большая бомба падала в центре этого квадрата. Немцы во всем любили фокусничать, даже и в сбрасывании бомб.
       Бомбы рвались оглушительно громко и трескуче, потрясая землю и воздух. Становилось даже тяжело дышать от этого грохота и от резкого колебания воздуха, сделавшегося жестким и каким-то сжатым.
       В грохоте бомб совершенно потонули залпы зениток, и только было видно, что в воздухе, плескаясь и сверкая, продолжали рваться снаряды. Вдруг один, потом другой самолет, клюнув носами, задрав хвосты к верху и, объятые пламенем, начали быстро падать.
       Над городом поднялись черные, кудлатые столбы дыма и багрового пламени. И мы пока ничего не могли сделать, чтобы погасить пожар. Но в наших сердцах загорался свой, особый пожар, который никогда не удастся немцам погасить никакими "Юнкерсами", никакими бомбами.
       Мне казалось даже, что я уже выздоровел.
       - Позовите фельдшера! - закричал я. - Пусть он меня освободит...
       - Э-э, нет, - возразил фельдшер, попробовав мой лоб своей холодной влажной рукой. - У вас температура. Лежите себе и терпите. Терпите и лежите...
       Обоз медленно двигался по шоссе, по обе стороны которого зеленели хвойные леса, возвышались валдайские холмы, лежали минные поля, обнесенные изгородями из колючей проволоки, а на мостах были заложены фугасы с проводами и с деревянными клетками над ними, чтобы на фугас не наехали наши автомашины или танки.
       Навстречу нам, разбрызгивая грязь, одна за другой катились с передовых позиций машины. Огромные крытые фургоны, окрашенные в белый цвет зимы - наши; черные - с немецкими надписями на бортах - трофейные...
       Дорога все время шла на подъем, извиваясь среди густых лесов.
       Неожиданно вынырнула из-за крутого холма беленькая церковка с выбитыми стеклами узких окон, показались немазаные бревенчатые избы с высоко поднятыми над землей окнами, с полуподвалами под полом.
       Это был первый населенный пункт на шоссе Валдай-Демянск, и назывался он странным именем "Короцко".
       На улице, во дворах и огородах деревни лежал глубокий снег, взбухший и потемневший от насытившей его воды.
       Какая-то женщина в белом с черными мушками платье, сверкая на солнце голыми икрами толстых ног, пробиралась по снегу от одной избы к другой. На ногах ее были старые глубокие калоши.
       Проваливаясь в снег по самые колени, женщина заливисто визжала, а наши ездовые кричали ей соленые, неудобопечатаемые комплименты (К нашему приезду, оказывается, еще не было здесь приказа о принудительном выселении жителей из района двадцати пяти километровой фронтовой зоны. Такой приказ появился позже).
       За деревней Короцко, перекрывая дорогу и упираясь одним концом в озеро, а другим в лес, белела зубчатая гряда железобетонных противотанковых пирамид.
       Миновав эту гряду и поднявшись еще немного в гору, мы оказались на окраине нового лесного поселка, называемого Бором. Среди сосен, по буграм и холмам чернело до сотни изб, покрытых мелкой гунтой, похожей издали на рыбью чешую.
       Этот прифронтовой поселок считался очень большим, так как в лесах и болотах Северо-запада люди селились чаще маленькими поселками в 5-10 изб.
       В Бору почти не было гражданского населения, и по улицам его двигались одни военные. У дворов стояли автомашины, подседланные кони, орудийные упряжки, тягачи. Под широкими и густыми кронами могучих сосен дымили походные кухни, стучали топоры дровосеков.
       Меня встретили бойцы взвода во главе с моим помощником сержантом Зиборовым. Они мигом освободили меня от веревок, дали глотнуть вина из широкогорлой алюминиевой фляги, ввели в занятую ими уже жарко натопленную избу, уложили на печь.
       На печи была жара, мало уступающая жаре в крематории, но я должен был, по заключению нашего фельдшера, пролежать на печи до утра и хорошенько пропотеть.
       Чтобы не зажариться, под меня подпихнули вершковые доски, но и они вскоре до горяча накалились от кирпичей. Пришлось, свесив ноги и прислонившись боком к стене, потеть сидя. Но усталость, в конце концов, повалила меня на бок, и я заснул тяжелым кошмарным сном.
       .....................................................................................
       На четвертые сутки мы получили боевое назначение.
       Мое здоровье к этому времени поправилось, и я шагал во главе взвода.
       Над нами, сотрясая воздух гулом могучих моторов, на запад шли огромные транспортные самолеты. Они шли выручать нашу соседку, Одиннадцатую армию, которая сидела на ветвях деревьев, спасаясь от разлива. Снабжать ее продовольствием и боеприпасами можно было теперь только с воздуха, сбрасывая грузы на парашютах.
       Положение нашей, Тридцать четвертой армии, было выгоднее, так как в нашей полосе было меньше топей и болот, местность позволяла снабжать армию при помощи конного транспорта, автомашин и тягачей, тащивших огромные сани или чудовищных размеров повозки с широкими чугунными колесами. Раскисшую дорогу люди одолевали хворостяным и бревенчатым настилом, спуском воды в кюветы, скалыванием льда, чтобы скорее просохло полотно дороги.
       На болотах обнажился мшистый зеленый ковер, усыпанный, точно красными пуговицами, зернами клюквы. У обочин дороги торчали розовые и серо-зеленые гранитные валуны, сотни тысяч лет тому назад принесенные сюда ледниками со Скандинавских гор. Одни валуны были похожи на молодых бегемотов, другие - на тюленей, третьи - на лягушек, четвертые - на голые бараньи лбы, пятые - на птичьи головы с огромным клювом.
       И по этой дороге недавно, в январе, яростно огрызаясь, отходили немцы к Демянску. В грязи валялись серые котлообразные каски, торчали воткнутые в землю штыки, зеленели на обочинах полуобнаженные коробки мин зимней кладки, валялись обрывки рыжих проводов, желтели снарядные гильзы и патроны в кюветах, лежали расплющенные машинами немецкие автоматы с длинными рогами-магазинами. За кюветами, опрокинутые кверху колесами, валялись немецкие повозки с погнутыми пустотелыми железными дышлами и оглоблями.
       С середины дня началась непогода. Загудел над тайгой северный ветер, ударил мороз. Весны как и не бывало. Захрустела под ногами замороженная дорога. Будто в декабре, закрутились над нами, залетали редкие снежные пушинки.
       Высоко над дорогой кружил немецкий самолет, чертя в небе молочно-белую кудрявую тропинку. С обеих сторон на нас глядела грустными зелеными глазами побитая войной тайга.
       Точно в буреломе, перепутались между собой перебитые снарядами или вырванные с корнями стволы елей, сосен, берез и осин.
       На изломах берез, как в ранах, бурунами застыл березовый сок, похожий на матовое жидкое стекло. На стволах израненных сосен сверкали янтарные капли смолы.
       Меж деревьев зияли наполненные водой воронки от авиационных бомб, сквозь мутный тонкий ледок глядели из воронок продырявленные пулями алюминиевые фляги и котелки.
       По лесу катилось звучное, шумливое эхо пулеметной и артиллерийской пальбы. Немцы, отодвинутые нашей пехотой, засели за рыбным заводом, зарылись в землю, опутались колючей проволокой и упорно сидели, собираясь сдохнуть в "Демянском котле".
       Гулко, методически ухала наша дальнобойная батарея. Снаряды, шурша над нашими головами, уходили за озеро, громоподобно рвались там.
       Немцы почти не отвечали. Редко-редко с шелестом и подсвистом проносился над нашими головами немецкий снаряд, и бойцы тогда бросались в стороны, пластались в кюветах и ямах.
       Потом, видя, что я оставался на дороге, возвращались в строй и смущенно поясняли:
       - Жить ведь, ей-богу, хочется. Потому и побежали. Нам кажется, что каждый снаряд обязательно на нас упадет ...
       - А вы по звуку судите, - отвечал я. - Если он нарастает и, приближаясь к вам, резко шипит, то берегитесь... Если шелестит вверху, бояться нечего: не в наш адрес идет посылка...
       Бойцы засмеялись. Но в воздухе снова зашелестело и кое-кто бросился было к кюветам.
       - Не к нам, не к нам, - закричали другие. - Чего бросаетесь в панику? Шелестит то ведь совсем высоко...
       Взвод продолжал двигаться молча. Каждый из бойцов старался во время уловить и оценить значение звуков, мечущихся над тайгой. Это были фронтовые звуки, и взвод постепенно привыкал к ним, учился читать их куда с большим усердием, чем каждый из нас в детстве учился читать азбуку и букварь, а на студенческой скамье - понимать теорию сопротивления материалов или кантовское учение о "вращающейся туманности". Недаром говорят, что фронтовой месяц стоит года мирной учебы.
       Немцы охотились за нашими дальнобойными батареями, стреляя из глубины своей обороны. И когда послышался рокот наших самолетов (Этот рокот всегда можно узнать среди других рокотов и звуков: ровный, поющий и упругий, никак непохожий на рыдающий рокот немецких самолетов), мы подняли головы в небо, стали ожидать их атаку на немецкие позиции.
       Но самолеты (их было всего три) прошли над нами, чтобы вдоль дороги выйти к немецким позициям с тыла, и начали вдруг ронять какие-то белые клубы дыма и пара.
       Клубы эти, кружась и расширяясь, опускались все ниже и ниже, редели и превращались в огромные рои невиданных насекомых, сверкавших своими белыми крылышками.
       Один из роев воздушное течение несло в нашу сторону, и вскоре мы различили, что в воздухе кувыркались не насекомые или птицы, а многочисленные бумажные листы.
       Снизившись, они стали падать на деревья, на озеро, на дорогу, на головы наших бойцов, под ноги.
       Это были советские листовки, обращенные к немцам. Одни из них популяризировали Сталинский приказ  55 от 23 февраля 1942 года, другие, напечатанные по-немецки, рассказывали о кровавом пути гитлеровской Германии под руководством нацистов, третьи воспроизводили обращение немецких военнопленных к своим коллегам о бесполезности войны и необходимости уничтожить гитлеровский режим в Германии.
       Были также иллюстрированные листовки, рассчитанные на возможность разжалобить немецких солдат.
       Вот изображена голодная женщина, окруженная детьми, которым она снова не принесла хлеба из опустевшей лавки. Изнуренная девочка, вцепившись в подол матери, пищала: "Мутти, хат видер никст гебрахьт?" (Мамочка, опять ничего не принесла?).
       На другой листовке нарисован немецкий солдат, обвязанный платком, с засунутыми в рукава шинели озябшими пальцами и с винтовкой, как с кнутовищем, подмышкой. Солдат обреченно шагал по русским заснеженным полям среди бесконечных могильных крестов, на лучах которых висели немецкие каски и сидели носастые черные вороны.
       Сильные картины. Нас они брали за сердце, заставляя его сжиматься и холодеть. Художники нашей страны неплохо поработали, руководствуясь и вдохновляясь великим гуманизмом сталинских слов: "...было бы смешно отождествлять клику Гитлера с германским народом".
       На людей эти листовки могут произвести потрясающее впечатление. Но много ли найдется людей в 16-й немецкой армии фон Буша, находящейся перед нами в Демянском котле? Пожалуй, мало. Это армия зверей, принявших на горе истории человеческий облик. Для них нужны бомбы и ненависть. Ненависть, воспитанная такими листовками, какие недавно мне пришлось прочитать в "Комсомольской правде". Снимок Золотовского о немецких зверствах так и встал сейчас перед моими глазами. Истерзанная девушка вскинула кверху мертвые руки, зовущие нас к возмездию. И кто же убил эту девушку? Ее убили немецкие мужчины, одетые в серо-зеленые шинели и пустившиеся с автоматом в руке в бандитский поход против "низших рас". Нельзя забыть слов под снимком: "Молодой патриот! Перед тобой - труп истерзанной фашистами двадцатилетней комсомолки Клавдии Гавриловны Ерохиной. Этот снимок сделан в селе Черные Грязи в дни жестоких зимних боев. Запомни этот страшный документ и отомсти врагам!"
       Да что снимок! Вот мы остановились на привал у 125-го пикета лесной трассы Валдай-Ивантеево. Наше внимание привлек бурый могильный холмик с воткнутым в него пропеллером самолета.
       На пропеллере чем-то острым была выцарапана надпись: "Здесь покоится погибший смертью храбрых летчик А.Я. Булин".
       И, может быть, кроме этих строк моих записок, никто не расскажет родным товарища Булина о месте его героической смерти и погребения. Он погиб, тараня немецкий самолет, мстя немцам за Клавдию Ерохину. А разве мы не обязаны отомстить теперь немцам за смерть летчика Булина?
       Мы сняли шапки и с непокрытыми головами долго стояли над могилой незнакомого, но дорогого нам человека, клянясь в душе помнить о нем в предстоящих жестоких боях.
       Мы молчали. Наше молчание прервал подошедший к нам врач полка. Он прочитал надпись на пропеллере, вздохнул и посмотрел мне в глаза.
       Вот, вы историк по образованию, - сказал он, пальцем показывая на надпись. - А задумываетесь ли вы над вопросом о значимости подобных надписей для нашей эпиграфики?
       - Задумываюсь, доктор, - ответил я. - Но почему вы спросили об этом?
       - В детстве, да и в юношестве, - признался доктор, - я очень интересовался этим вопросом, читал об итальянце Кола ди Риэнцо, о том, как он основоположил эпиграфику - науку о надписях, как исторических источников. Но теперь эпиграфика Отечественной войны имеет несравненно более героический материал, чем имели его прошлые века и неужели наша наука не займется собиранием и обработкой надписей на многочисленных памятниках войны?
       - Займется, - уверенно сказал я. - Обязательно займется. Ведь люди, погибшие на дорогах наших побед, имеют право на бессмертие...
       - Вот именно, - прервал меня доктор. - Если в своем письме на имя Кола в июне 1347 года Петрарка писал: "Ты штурмуешь небо!", то о нашем поколении он сказал бы гораздо большее. Мы уничтожаем возродившихся людоедов. И каждая надпись над могилой павших воинов является золотом нашей исторической правды, которую должны знать поколения и помнить вечно о наших героях, погибших за честь и независимость нашей Родины. Ведь еще с древнего времени люди начинали понимать мобилизующую и воспитывающую роль надписей над могилами героев. Разве не написали греки над могилой спартанского царя Леонида, погибшего вместе с тремя сотнями своих воинов в борьбе с персами за Фермопильское ущелье в 480 году до нашей эры: "Странник, возвести Спарте, что мы легли здесь все триста, повинуясь законам отечества"?
       - Мы тоже понимаем, - возразил я. - И, вероятно, займемся этим, как только победим Германию...
       - Конец прива-а-ала-а! - послышалась команда.
       Бойцы вскинули автоматы на грудь, взяли на ремень винтовки, примостили за спиной зеленые минометные плиты, положили на плечи тяжелые бронебойки и минометные стволы, выстроились.
       - Шаго-ом марш!
       И мы помаленьку пошли дальше, оглядываясь на могилу летчика Булина. Вокруг нее верными стражами стояли березы, покрытые замерзшими слезами весеннего сока. Мимо могилы, грохоча и подпрыгивая на бревенчатом настиле дороги, бежали и бежали к фронту машины со снарядами, с горючим, с продовольствием. Россия готовилась к наступлению.
       Шли пока бои "местного значения", как именовались они в сводках Совинформбюро. Войска 34-й и 11-й армии колотили 16-ю немецкую армию в болотисто-лесном треугольнике Демянск-Лычково-Залучье.
       Часов в одиннадцать ночи мы пришли в боевые порядки. Фронт полыхал огнями и гремел, как тропическая гроза. В небесную темноту то и дело взвивались ракеты, развевая свои золотые гривы и заливая багряным светом вершины сосен, таежные просеки, снеговые и сложенные из камня окопы. Казалось, что лес в эти мгновения оживал и, трясясь в дикой пляске, рычал и рокотал, как чудовищный зверь, как водопад
       Мои люди сперва жались друг к другу, говорили срывающимися дрожащими голосами, потом успокоились, начали утолщать бруствера своих окопов, устанавливать пулеметы, проверять гранаты.
       В тылу, мечась над лесом, полыхало зарево пожара. Это немецкие снаряды зажгли наше село Большое Уклейно. Наутро предстоял бой.
       ........................................................................................
       Местные бои и стычки продолжались весь день. К вечеру линия фронта стабилизировалась в районе Пестово (Это не то Пестово, что западнее Валдая, а то, которое на Демянском направлении).
       Немецкие позиции расположились за озером, в Исаково. Рыбный завод остался в наших руках... Так прибыли мы снова на Северо-запад.
       22 марта - 18 мая 1942 года. Северо-западный фронт.

    ЛИСТОВКА

    Рассказ

      
       Дальше отступать было некуда: кончалась сухая земля и на километры вокруг раскинулись топи, непроходимые болота, покрытые камышами да острыми осоками.
       В мокрых ямах, спасаясь от пуль, плакали ребятишки. Женщины, поникнув головами, сидели на своих узлах. Старики в отчаянной надежде мастерили раскладные мостики из сосновых дверей, чтобы по ним, чередуя один настил за другим, провести через топи хотя бы ребятишек и запрятать их в густых лесах, где придут им на помощь соседние отряды.
       В кустарнике, ближе к деревне, лежали в цепи партизаны. Грязные, с воспаленными от недосыпания глазами, с автоматами в руках и с гранатами у пояса, они ожидали нового натиска немецких карателей.
       Немцев было много. Они заняли деревню и хозяйничали там. Слышался стук топора: немец готовил топливо, чтобы варить себе пищу. Визжали поросята: немцы охотились за колхозными свиньями. Стонали куры, и слышно было, как гоготали немецкие солдаты на улице деревни.
       Они были теперь уверены, что партизанам никуда не уйти из ловушки, что они все равно сдадутся, как требует того посланный партизанам ультиматум.
       Медленно наступал рассвет. Над бескрайним лесом рдела багряная заря. Розовый отблеск ее лежал на болотах, и казалось, что осоки и камыши накалялись каким-то внутренним жаром и должны были вот-вот вспыхнуть пламенем, забушевать огнем.
       Было тихо. Бледно-розовые облака неподвижно висели над землей, и сырой прохладный воздух над болотами казался притаившимся и немым.
       И вдруг загремел жестяной голос:
       - Рус партизан, через тридцать минут истекает срок вашей сдачи. Командование немецкого отряда подтверждает свое обещание сохранить вам жизнь, если вы поступите благоразумно и сдадитесь без сопротивления...
       Петрусь, тридцатилетний партизан в синем шоферском комбинезоне и ботинках военного фасона, поморщился, провел ладонью по бледному сероглазому лицу, будто смахивал беспокоившую его паутинку, и с досадой плюнул.
       - Ах, сволочи, что предлагают! - проворчал он и, волоча раненую ногу, подполз к ближайшему товарищу. - Ты слышишь? Через репродуктор с нами начинают немцы разговаривать, жизнь обещают нашу сохранить. А? Станьте, мол, изменниками России, сдавайтесь и... получите ее, обдутенькую, немецкую жизнь. А? Немецкую жизнь в обмен на предательство?! Ты что на это скажешь, Василий?
       Петрусь положил свою ладонь на руку Василия и долгим-долгим взглядом посмотрел в его грустные карие глаза, в его смуглое молодое, но бородатое лицо.
       Василий вздохнул.
       - Ты помнишь, Петрусь тысяча девятьсот тридцать восьмой год, когда мы с тобой впервые голосовали за нашего кандидата в депутаты Верховного Совета Республики? - сказал он. - И встречу нашу с депутатом помнишь? Он выступал тогда перед молодежью и говорил о верности Родине, а потом привел нам слова Ленина о предателях. "Вошь, и та оскорбилась бы, если бы предателя сравнили с нею". Понимаешь, вошь оскорбилась бы, а ведь куда уж, казалось нам, поскуднее вши найти тварь на земле... Теперь такая тварь на земле появилась - немцы и некоторые шкурники и предатели, готовые согласиться получить себе жизнь из рук немцев. Мы их видели с тобою вместе, когда попали в плен и две недели томились в немецком лагере. Из трех тысяч наших братьев двое тогда согласились работать на немцев, но мы их сами же растерзали и в ту же ночь бежали из лагеря. Понимаешь, Петрусь? Конечно, ты понимаешь, нам не нужна немецкая жизнь... Мы изберем только одно - победу или смерть в бою. Жизнь вши нам не нужна... Мы - партизаны...
       - Внимание, внимание! - продолжал греметь репродуктор. - Слушайте сообщение главной квартиры фюрера о положении на Восточном фронте. Успешные наступательные действия немецких войск увенчались полным разгромом Красной Армии. Немецкие дивизии вчера снова вышли к Москве, и ведут уличные бои в столице большевиков. Наши войска ворвались также в Ленинград, быстро продвигаются на восток в районе Харькова. Через неделю - через две с Россией будет покончено...
       Василий, обхватив голову руками, зарыдал.
       Более месяца партизанский отряд, отрезанный немцами от всех сообщений, не имел связи с Родиной и в единоборстве дрался с немцами в далеком немецком тылу. И эта радиовесть, чужая, злорадная и крикливая не могла не тронуть партизан.
       Им казалось, что ложь не может быть стопроцентной, когда немцы утверждают о разгроме ими всей Красной Армии. Ведь так лгать невыгодно самим немцам. Такой обман неизбежно должен породить самое опасное для них самих, породить самообман.
       Тревога охватила партизан. Тревога эта была сильнее тревоги за свою собственную жизнь, за судьбу своей деревни, за судьбу своих детей. Она была безгранична, как мир, и жгуча, как огонь. "Если там, на Востоке, Великая Россия уступила бронированной силе немецких орд, - думали партизаны, - то где же искать спасение, где же взойдет солнце жизни?"
       И воспаленные глаза партизан глянули на оружие, пересохшие от волнения и горя губы прошептали одно слово: "Смерть".
       - Внимание, внимание, - снова загремел репродуктор. - Рус партизан, через пятнадцать минут к вам прибудут наши парламентеры. Покоритесь, сложите оружие. Сопротивление бесполезно. В противном случае, мы двинем на вас танки...
       Василий поднял голову, рукавом смахнул слезы с глаз.
       - Петрусь! - порывисто сказал он. - Петрусь, они лгут. У них здесь нет танков... И о том они лгут, что Красную Армию уничтожили. Не может быть... Россию, ты понимаешь, Россию уничтожить?! Это невозможно...
       - Я тоже считаю, что это невозможно, - сказал Петрусь. - Но посмотри на лица наших товарищей. Какая мука терзает их, какое отчаяние мечется в их глазах. "Все пропало, - думает сейчас каждый из них, как и мы с тобою, если признаться, подумали. - Все пропало!"
       Ведь в нашем положении, почти безвыходном, только надежда и вера в Россию могут еще спасти нас, но... Василий, я чувствую, в измученных людях гаснет вера. Посмотри вон туда, - показал он рукой в сторону кустов можжевельника.
       Василий повернул голову и чуть не ахнул от изумления. Его родной отец, привязав веревочку к спусковому крючку винтовки и нацелившись дулом в свой открытый рот, пытался ступней ноги попасть в свободную петлю и выстрелить.
       - Отец, отец, не надо! - воскликнул Василий, бросившись к отцу.
       - Теперь бы не наши слова нужны, - прошептал Петрусь. - Теперь бы хоть что-нибудь такое, пусть самое маленькое, пришло из России, показало бы, что она жива, жива наша Родина, и тогда... Тогда запылал бы огонь надежд в наших сердцах, мы сделали бы почти невозможное...
       Петрусь задумался. Потом он отполз вправо, к соседу, попросил его позорче смотреть за тропинками, а сам отполз к овражку, направился в штаб отряда.
       В овражке собрался партизанский совет.
       Суждения высказывались самые противоположные. Одни предлагали сдаться, но скрыть хотя бы половину оружия и боеприпасов, чтобы в подходящий момент снова начать борьбу. Другие советовали убить немецких парламентеров и, бросившись на засевших в деревне немцев, погибнуть в открытом бою. Третьи, наоборот, требовали как возможно ласковее встретить немецких парламентеров, затянуть переговоры до наступления вечера и потом сделать попытку прорваться в лес.
       Петрусь попросил было себе слово, но в этот момент среди кустов замелькали белые повязки на рукавах немецких парламентеров и на их глазах.
       Партизаны, как положено, еще на рубеже первой цепи завязали своими платками глаза немецких парламентеров и так привели их в овражек, в партизанский штаб.
       Парламентеров немедленно окружила толпа женщин, стариков и детей. Начальник отряда снял повязки с их глаз, и немцы оглянулись вокруг.
       Молчаливо смотрели на них старики. Ребятишки, пугливо прижимаясь к юбкам матерей, злобно сверкали глазенками. Женщины, стараясь скрыть слезы, отвертывали от немцев свои мокрые лица...
       - Ви дольшен понять, - внезапно заговорил обер-лейтенант, сунув руку за спину. - Ви дольшен понять, борьба бесполезен. Там наша танка, здесь глубокий болото. Ви воняль меня, партизан?
       Обер-лейтенант красиво повернулся на высоких каблуках, посмотрел в лицо начальника партизанского отряда Пронина.
       Суровое, молчаливое, озаренное розовым светом восхода, оно показалось немцу высеченным из камня. В мохнатых черных бровях, ив складках на лбу, и в плотно сжатых губах, и в курчавой бороде, и в сверлящем взоре черных глаз этого человека немец чувствовал дыхание непокорности, и ему стало не по себе.
       Идя в лагерь к партизанам, он держал пари со своими коллегами, что приведет в немецкий штаб связанным партизанского начальника. Он знал, что это очень рискованное дело, но "Не сама ли Россия, - думал он, - говорила, что смелость берет города?" И он пошел зарабатывать себе новый чин и железный крест.
       - Ви колебайся? - стараясь казаться спокойным и приступив к Пронину вплотную, спросил обер-лейтенант. При этом он острым ногтем почесал свою рыжую бровь и подмигнул Пронину мутно-голубыми глазами. - Ви ошидайть помощь, да? Помощь не будет. Россия капут...
       - Не капут! Это неправда! - закричал Петрусь, пробившись через толпу к Пронину. - Не верьте ему. Он лжет!
       - Лжет? - переспросил Пронин и, не глядя уже на немца, начал прислушиваться к чему-то шумевшему над лесом.
       И шум этот все нарастал, становился звучнее, будоражил воздух.
       В небо вскинулись глаза людей.
       Смотрели партизаны, смотрели женщины, смотрели старики и ребятишки, смотрели и немецкие парламентеры.
       Сверкая крыльями, на которые ложились лучи только что взошедшего солнца, высоко в голубом небе, у самых облаков, похожих на розовато-белые клубы пены, летел самолет.
       Это был не такой, что с косыми крыльями и крючкастыми крестами на них, не длинный - помесь ястреба и щуки, нет. Этот округл. Приятен и ровен его певучий звук. Плавен и величав его полет.
       - Наш самолет! - закричали ребятишки, запрыгали, захлопали ручонками. - Наш, наш, наш!
       На голубых крыльях кроваво-красными огнями полыхнули звезды.
       - Наш, наш, наш! - закричали партизаны и вскинули в небо свои руки с автоматами и с винтовками. - Наш, а-а-ш!... - покатилось эхо над болотом, по лесу, везде.
       - Молшать! - закричали немцы. - Молшать!
       Обер-лейтенант даже схватил Пронина за рукав и, топая ногами, потребовал:
       - Прикаши им молшать, инаше начнется стрельба...
       Пронин, весь вдруг просиявший, неторопливо стряхнул руку обер-лейтенанта со своего рукава, скупо улыбнулся и, показывая на ручные часы, сверкавшие на руке немца, сказал:
       - Осталось пять минут. Подождут ли ваши со стрельбой? Мне нужно немного подумать...
       - Пока ми здесь, стрельба не будет, - ответил обер-лейтенант. - Но шнелль, шнелль думайт. Надоель ошидать...
       За лесом ударили пушки, и вокруг самолета заблистали красные молнии, вспыхнули черные шары разрывов.
       - Гут, гут, - разом заговорили немцы, потом загоготали. - Ха-ха-ха-ха! Фойер, фойер! Ха-ха-ха, го-го-го-го! Флугцойг капут, капут!
       Самолет вдруг накренился, скользнул вниз, трудно заревел мотор.
       - Сбили, сбили! - горестно ахнули люди и многие даже закрыли рукавами глаза, чтобы не видеть гибель машины.
       - Капут флугцойг, капут! - торжествующе орали парламентеры, топая от возбуждения ногами.
       А машина мчалась вниз. Белая полоса дыма гналась за хвостом самолета, кудрявилась и дрожала, плескалась пеной, как горный поток.
       Но у самых вершин деревьев, едва не касаясь их своим брюхом, самолет выровнялся, потом с громом и воем взмыл в голубую высь, и сейчас же над лесом, над деревней, над болотами закружилась белая пурга листовок. Они садились на деревья, падали на траву, в осоку, белыми чайками летели на запад.
       Ребятишки мгновенно подобрали десятки листовок и, поддерживая рукою штанишки, наперегонки мчались с ними к Пронину.
       - Из Москвы прислали, из Москвы, - кричали они, размахивая листами бумаги.
       - Гебен зи мир! - крикнул обер-лейтенант, отняв листовку у одного из мальчишек и всмотрелся в нее голубыми, точно не живыми глазами, потом размахнулся и ударил мальчика по щеке.
       - Руссиш феркель.
       - Сам поросенок! - падая под ноги к Пронину, заголосил мальчишка. - Еще бьется...
       - Немцев арестовать! - приказал Пронин. - Петрусь, положи их на землю и охраняй...
       Ковыляя раненой левой ногой, Петрусь автоматом подтолкнул немцев по спине, вывел их из толпы и приказал ложиться.
       - А вы, партизаны, слушайте, что пишет нам Москва. Цела она, и нет на ее улицах ни одного немца, кроме, может быть, пленных, - сказал Пронин, развертывая листовку, озаглавленную "Вести с Советской Родины. Москва, 31 мая 1942 года".
       "Дорогие братья и сестры из советских районов, временно оккупированных немецкими разбойниками, - говорилось в листовке. - Гитлеровские бандиты скрывают от вас правду, скрывают разгром немецких войск и распускают лживые сообщения о нашей стране. Не верьте фашистским псам!..."
       В листовке рассказывалось о разгроме немцев под Харьковом, о Прибытии в Англию военной миссии из США, о готовности Мексики объявить войну Германии, о советских партизанах, которые самоотверженно бьются в немецком тылу с фашистами.
       Партизаны слушали эти дорогие, ободряющие их вести, и в глазах их загорались огни надежд, сверкала гордая непокорность.
       - В бой, в бой! - раздались голоса, и Пронин видел, как разгибались у людей усталые спины, как весело запрыгали по оврагу ребятишки, как расправили плечи старики и женщины смахнули концами платков слезы со своих глаз. "Да, в бой, - подумал он. - Обязательно в бой".
       ............................................................................................
       Через несколько минут к занятой немцами деревне шагали шесть человек с белыми флажками в руках и с белыми повязками на рукавах. Трое из них были в немецкой форме.
       А на окраине деревни, толпясь, кричали немецкие солдаты:
       - Рус идет плен, плен!
       - Гут, рус, гут!
       Из глубины деревни выбегали новые группы немцев, радуясь и крича. Всем им хотелось видеть позор русских партизан, их капитуляцию. Офицеры вынули из футляров свои изящные фотоаппараты, готовясь сфотографировать капитуляцию русских партизан и раскричать потом об этом, как о крупнейшей победе...
       В это время, цепляясь за корни деревьев, за ветви кустов, утопая по горло в ржавой болотной воде, с обеих флангов пробирались к деревне партизаны. Другие группы ползли по огородам, по саду, по кустам можжевельника, по крапиве.
       - Рус, скорее...
       - Шнелль, шнелль! - торопили немцы парламентеров, призывно махали руками. - Шнелль!
       Вдруг в лесу, западнее деревни, заскрипела иволга, и сейчас же все шесть парламентеров во всю прыть пустились к манившим их немцам.
       Не успели немецкие солдаты и офицеры сообразить, что произошло, как парламентеры, выхватив из своих карманов гранаты, в упор забросали ими немецкую толпу. И сейчас же затрещали автоматы, застучал пулемет, ухнули партизанские пушки.
       Мокрые, грязные, разгоряченные вестями с Советской Родины, будто из-под земли появились партизаны и шумящей волной ворвались в деревню, завязали рукопашный бой.
       Через час все было кончено.
       По трупам немецких карателей, через пепел родной деревни уходил партизанский отряд в глухие леса северо-запада.
       Рядом с Прониным ковылял Петрусь, опираясь на костыль. За ними, обняв раненого старика-отца, шел Василий. Шли в леса мужчины, женщины, дети, старики. Шла вся разгневанная народная сила. Ей долго еще предстояло скрываться в лесах, драться с немецкими карателями и страдать. Но это теперь не страшило людей. Они знали правду о живой России. В руках каждого из них белели пламенные советские листовки.
      
       Июнь, 1942 г.
       Северо-западный фронт,
       Демянское направление.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    ГЕНЕРАЛ

    Рассказ

      
       Началось это в сентябре 1941 года, когда к нашему блиндажу подкатила грузовая автомашина с отбитым крылом и помятым капотом.
       Вместо кузова, на машине торчала скошенная пристройка, покрытая сплошным серым брезентом, а в широкую кабину от пристройки бежали золотистые шнуры проводов.
       Из диковинной машины вышел молодой смуглолицый лейтенант с крохотными черными усиками бланже над капризно вздернутой пухленькой губой и с чуть обозначенными реденькими бакенбардами на тощих щеках.
       Приложив пальцы к козырьку артиллерийской фуражки с темным околышем и взглянув на меня веселыми карими глазами, он негромко спросил:
       - Где я могу найти майора Соболева?
       Залюбовавшись статной фигурой лейтенанта и его картинной стойкой, я медлил с ответом. Но в это время из-за деревьев послышался голос Соболева.
       - Кто меня спрашивает? Я здесь.
       Лейтенант, ласково улыбнувшись мне, снова козырнул и зашагал на голос Соболева, а я последовал за ним.
       Майор Соболев, командир Н-ской части, сидел на ящике под сосной и, глядясь в большой осколок зеркала, брил себе густо намыленную щеку, пользуясь затишьем на фронте.
       Вновь прибывший посетитель, подойдя к Соболеву, вытянулся, стукнул каблуками.
       - Лейтенант Григорьев, - отрекомендовался он. - Прибыл для получения вашего задания...
       - Лейтенант Григорьев? - с некоторым недоумением в голосе переспросил Соболев, подняв рыжую косматую бровь и всмотревшись в лейтенанта мутно-серыми глазами. - Ах, да, вспомнил, - признался он, и тонкие губы его шевельнула какая-то странная улыбка. - Мне звонили о вас из штаба Армии. Говорили, что вы должны прибыть ко мне с этой самой холерой, то есть с орудиями "Ка". Говорят, они хорошо работают?
       - Отлично работают, товарищ майор! - поправил лейтенант. - Сказать о них "хорошо" - значит недооценить орудий "Ка"...
       Майор молча, сердито посмотрел на Григорьева и укоризненно качнул головой.
       - Виноват, товарищ майор, увлекся! - извинился Григорьев, краснея до самых ушей и ощущая страшную неловкость. Но Соболев, уже не глядя на него, покликал своего ординарца с ковшом воды, ополоснул лицо и, вытираясь на ходу мохнатым полотенцем, направился к машине.
       - Вот мы ее, холеру, сейчас и посмотрим...
       - Машина осмотру не подлежит! - Твердым голосом возразил лейтенант Григорьев, обогнав майора и встав на его пути. - Я жду ваших указаний...
       - Вот как?! - воскликнул майор, удивленно пожав широкими плечами. - прочем, мой интерес к машине диктовался долгом вежливости к моему посетителю... Наша молодежь, к сожалению, плохо обучена этой тонкости. Не так ли, лейтенант Григорьев?
       Григорьев посмотрел на Соболева со смущением и замешательством. "Ловко хлестает, - подумал он, - ловко, что и деться некуда". Но не успел ничего сказать, как майор повернулся, бросил через плечо несколько фраз и зашагал к своему блиндажу.
       - Зайдите, лейтенант, ко мне через пять минут, - сказал он, обернувшись почти у самых дверей блиндажа.
       "Ловко хлестает, и стоит хлестать", - снова подумал Григорьев, глядя вслед удалявшемуся майору. Тут он заметил, что майор сильно сутулился на ходу и вспомнил рассказанную ему еще в штабе Армии интересную легенду о майоре Соболеве. В чине подпоручика, с перебитой спиной, попал он к немцам в плен в 1914 году вместе с армией генерала Самсонова, а потом, уже в декабре 1917 года, совершил смелый побег из лагеря военнопленных, сумел пробраться в Россию и предоставил себя в распоряжение Советской власти. Таким вот сутулым он и вернулся из Германии.
       - Сутулый, а все же орел, - прошептал Григорьев. - Ну, пойду...
       ..........................................................................................
       Лейтенанта Григорьев майор держал в своем блиндаже необычно долго. Он втянул его в беседу с такой силой интереса, что Григорьев и не замечал, как летело время.
       Оба они с профессиональным увлечением, развернув карту района предстоящего боя, ревностно спорили за каждую малейшую деталь, которая могла повлиять на действенность огня орудий "Ка", на взаимодействие этого орудия с пехотой.
       Майор при этом не проявлял той щепетильности чинопочитания, которая так была подчеркнута им в начале встречи с Григорьевым и законно заставила последнего краснеть и переживать глубокую неловкость и сознание своего культурного несовершенства. Наоборот, майор теперь всячески старался, споря с Григорьевым, держаться с ним на равной ноге и даже занимать подчиненное в споре положение, соглашаться с лейтенантом, страстно развивавшим свои доводы и возражения.
       Особенно долго и придирчиво оценивали они район огневых позиций орудий "Ка". Они их несколько раз наносили на карту красным карандашом, потом снова отменяли, аккуратно стирали резинками карандашные птички и значки, наносили другие.
       То, оказывалось, дистанция не подходила, то снаряды могли своих людей поражать, то лес противоречил необходимому углу стрельбы, то вставали другие помехи для правильного использования тактико-технических и боевых качеств орудий "Ка".
       Постепенно, обосновывая свои возражения, лейтенант Григорьев ввел майора во все тонкости тех данных об орудиях "Ка", которые подлежали в это время строжайшему умолчанию.
       ..........................................................................................
       На дворе уже стояли сумерки, когда Григорьев вышел из блиндажа и, попрощавшись с майором Соболевым, направился к своей машине.
       Растолкав задремавшего шофера, он уселся рядом с ним в кабине, приказал:
       - Трогай!
       Белесая мгла тумана закрывала дорогу, и шофер, чтобы не наехать на пень, то и дело включал фары, отчего у Григорьева резало глаза.
       - Бросьте мигать! - сердито крикнул он. - Дайте лучше тихий ход...
       Прыгая по корневищам и скрипя рессорами, машина выбралась, наконец, на широкую просеку и покатилась по мягкому торфянику ближе к переднему краю.
       Оттуда слышалась винтовочная стрельба, трещали автоматы, изредка с крякающим звуком рвались мины. Немцы хотя и ослабили свои атаки, но все же, видимо, не отказались от своей мысли прорваться к Валдаю, и беспокоили Н-скую часть огнем и просачиванием автоматчиков в ее боевые порядки.
       Мы, наоборот, получили приказ всеми силами не допустить немцев к Валдаю, контрактовать их, чтобы отбросить за станцию Кневицы и свести к нулю немецкий успех в районе Лычково. В предстоящих боях было намечено применить новое орудие "Ка", уже зарекомендовавшее себя под Смоленском и вызвавшее переполох в немецкой армии.
       Лейтенант Григорьев был как раз на нашем участке фронта первым представителем подразделения этих диковинных орудий.
       Добравшись до поляны, намеченной майором Соболевым под огневые позиции орудий "Ка", и осмотрев ее, Григорьев остался очень доволен.
       - Видишь вот, - обратился он к шоферу, будучи не в силе сдержать свое восхищение, - общевойсковик этот майор Соболев, пехота, можно сказать, а как понимает душу нашей машины, а? Порекомендовал вот занять здесь огневые позиции, на карте показал и убедил, что лучшего мне не найти. И в самом деле, трудно найти лучше. А?
       - Местность он хорошо, наверное, знает, потому и попал в резон, - медленно и даже флегматично проговорил шофер и звонко высморкался.
       - Да-а, местность он знает, - согласился Григорьев, настраивая радиостанцию. - Местностью, скажу прямо, он играет, как шашками на доске. Умница! Ага-а, вот и волна есть...
       - Какая волна? - все тем же бесстрастным голосом спросил шофер.
       - Тише, помолчи! - замахал Григорьев рукою на шофера и поправил наушники. - Дивизион поймал в эфире, сейчас вызову сюда все машины...
       ..........................................................................................
       Через полчаса, когда дивизион орудий "Ка" прибыл на место и остановился в двух сотнях метров от намеченных огневых позиций, выискивая в темноте и тумане наиболее удобный подъезд к ним, в воздухе вдруг заскрежетало, завыло, над лесом встал оглушительный грохот и в одно мгновение вся поляна предполагаемых огневых позиций заполыхала в огне взрывов.
       С дзинькающими, шуршащими и рыдающими звуками стальной град осколков падал у машин, стучал по кабинам, по колесам, по направляющим рельсам, по брезенту, с глухим цоканьем падал в торфяник.
       - Полный газ! - закричал Григорьев. - Машинам держаться за мной...
       Он вывел их из под огненного урагана на другую поляну, облюбованную еще днем, когда ехал на прием к майору Соболеву.
       - Здесь становись! - приказал он, а в ответ на шутливое замечание своего шофера насчет "Соболевской удобной позиции" недовольно пробурчал: - Ну, это не ваше дело! Соболев не может своей фуражкой заткнуть стволы немецких минометов и орудий...
       - Конечно, не может, - согласился шофер. - Я просто к слову сказал. Виноват!
       ............................................................................................
       Наступило то время, которое на военном языке принято называть "Час". Над лесом загорелись пучки красных ракет, и тогда ударили орудия "Ка". Они то шумели, как буря, то громоподобно охали одиночными выстрелами, то снова играли залпами, наполняя воздух свистящим шипением, огнем, клубами розового в ночи дыма, молниеподобными пламенными бороздами, мчавшимися к облакам.
       Там, за болотом и топью, где находились немецкие позиции, за лесом ложились страшные реактивные снаряды, крутился огненный вихрь, вздымаясь над вершинами деревьев, загорались золотые коронки огня и взлетали к небу густые рои сверкающих брызг.
       Потом начали колотить и топтать немецкие позиции снаряды нашей крупнокалиберной и легкой артиллерии, мины батальонных и полковых минометов, яростно застучали пулеметы, послышалось отдаленное "ура".
       Утром, когда задача была выполнена и Григорьев явился к Соболеву за получением новых указаний, тот встретил его весьма недружелюбно.
       - Я, - сказал он, - слава богу, научился повиноваться и заслужил право повелевать. И мне кажется очень странным, что вы посмели избрать себе новую позицию, даже не поставив меня в известность. Это, лейтенант, называется невыполнением приказа, своеволием...
       - Это, по-моему, разумное выполнение приказа и проявление командирской находчивости, товарищ майор, - возразил Григорьев. - Ведь иначе немецкие снаряды разбили бы наши машины и тогда...
       - Это не ваше дело, лейтенант! - резко подняв голос, крикнул Соболев. - На моем участке я хозяин...
       - Но я отвечаю за машины...
       Майор ничего не ответил. Он крепко стиснул зубы, и на широких скулах его вздулись и задвигались упругие желваки, будто он прополаскивал водой свои десна.
       Молчание длилось с минуту, и прервал его Соболев.
       - Новое задание вы, лейтенант, получите через час. Но, наперед говорю, требую просто - огневые позиции по своему произволу больше не менять! Идите пока, мне надо обдумать план дальнейших действий...
       От Соболева лейтенант Григорьев зашел к комиссару части батальонному комиссару Борисову.
       Внимательно комиссар выслушал лейтенанта Григорьева, потом дружески возразил:
       - В таком деле, дорогой, мало чувствовать сердцем, нужны еще очень веские доказательства. Заподозрить в чем-либо предосудительном командира на основании только того, что он требует точного исполнения его приказов, мы не имеем никакого права. Да-да, никакого. Кроме того, Соболев много лет служит в Красной Армии, и зарекомендовал себя с самой наилучшей стороны...
       Однако, выпроводив Григорьева, комиссар приказал своему писарю принести партийное дело майора Соболева.
       ............................................................................................
       В ноябре ударили морозы. Снег завалил просеки, тяжелыми белыми хлопьями повис на ветвях сосен, сугробами лег у блиндажей. В лесах Северо-запада в бездействии стыли бойцы, редко-редко ввязываясь в перестрелку с немцами или охотясь за "языками".
       Потом они начали ворчать.
       - Ну, чего же мы сидим? - спрашивали они командиров. - Ну, чего? До декабря досидели, а там и январь на носу. Под Москвой вон дела какие идут, уму непостижимо, какие дела... Немца погнали, а мы сидим... Да невмоготу нам, товарищи командиры, сидеть. Начинать надо...
       - Повремените, товарищи, скоро начнем, - успокаивали командиры своих подчиненных, но и у самих зудели плечи и сжимались кулаки. Неспокойно было на сердце, мучило нетерпение и горько становилось от мысли: "А вдруг не начнем?"
       И вот в блиндажи и окопы прилетела крылатая весть.
       - Братцы, дождались все-таки, - переговаривались солдаты. - Второй взвод вчера ходил на расчистку дороги. Такие, брат, сани огромные тягач тащил со снарядами, что ого-го... Будет немцам, ей-богу, будет...
       - Мой братишка в армейской разведке служит, а сегодня ночью к немцам в гости полез, - сообщил другой солдат. - А он у меня такой, по пустому делу не пойдет...
       - А что же ты предполагаешь? - спросили сразу несколько голосов.
       - Зачем мне предполагать? Я вижу, например, что саперы проходы в наших минных полях делают и соображаю: не отступать, значит, собираемся... То-то. Давай-ка вот лучше винтовочки почистим, патрончиков побольше в сумку, гранатки за пояс... Вот тебе "предполагаешь"...
       Приказ на наступление был получен ночью.
       На рассвете, покачиваясь среди сугробов, на расчищенные от снега площадки приехали забрезентованные орудия "Ка".
       Над притихшим фронтом, пронизывая снегопадную высь, тускло горели ракеты, роняя золотисто-красный отсвет на заснеженные вершины сосен, на снеговые холмы над блиндажами, на сугробы в просеках.
       Прохаживаясь вдоль фронта выстроившихся машин, лейтенант Григорьев ждал сигнала. Тихий, широкий снег падал на землю, на брезенты машин, на шапки солдат. Снежинки садились на лицо Григорьева, таяли. И тогда он чувствовал короткий холодный укол в кожу лица, вспоминал детство, забавы школьников, бросавших друг другу в лицо горсти молодого мягкого снежка, вспоминал приземистую хату на косогоре, ветвистый тополь у окна, новые салазки и растерянно-испуганное лицо матери, глянувшее через окно, когда он кувырком летел с опрокинувшихся салазок.
       Теперь все это далеко, далеко, на самых берегах Оки. И чтобы вернуться туда, надо сначала сходить в Берлин.
       Григорьев посмотрел на ручные часы.
       - Снять брезенты! - приказал он. - Номерам стать на свои места.
       Еще прошло несколько минут и в воздух брызнула золотая ракетная струя.
       Она еще не успела погаснуть, еще огненный клочок ракеты метался в ветвях сосны, точно заблудившаяся золотая бабочка, а лес уже огласился грохотом, визгом и свистящим шипением. Небо взбороздили огненные трассы снарядов. Крутящиеся клубы розового дыма взнеслись над поляной, заволокли собой машины. И было только видно, как из густых розовых облаков сверкали молнии, уносясь в сторону немецких позиций.
       Правее и левее, будто откликаясь грохоту центра, послышался гул сотен орудий. Ударили также орудия с тыла, ударили минометы, ударили орудия прямой наводки.
       Поднявшийся артиллерийский буран тряс землю, качал лес, упругими потоками воздуха бил в лицо. Оглохшие от грохота люди перестали различать индивидуальные звуки артиллерийских или минометных выстрелов и воспринимали их как сплошной топот тысяч огромных молотов, бивших в грудь земли.
       Вершины сосен дрожали, роняли на землю белые шапки снега и зеленые колючки хвои, будто невидимая метла шаркала по ветвям и смахивала с них серебристый зимний убор. Каскады серебристой пыли сыпались на землю, наметали сугробы, мягкие и пушистые, как ворохи лебяжьего пуха. Вчера еще заснеженные вершины сосен сегодня стали зелеными, чистыми. Так изменялся лес, из которого началось наше зимнее наступление.
       ...........................................................................................
       К вечеру второго дня Н-ская часть, продвинувшись далеко на запад, полностью окружила немецкий гарнизон в деревне В..., но штурмовать деревню В... майор Соболев не разрешил.
       - Надо беречь людей, - мотивировал он в разговоре с комиссаром Борисовым. - Я надеюсь, что немцы примут наше предложение и сдадутся добровольно. Часа через два я направлю им письменное предложение...
       - А почему бы не обратиться к ним по радио? - спросил комиссар. - Ведь это проще...
       - Я немцев хорошо знаю, - возразил Соболев. - Появление одного нашего парламентера среди них произведет на немцев более сильное впечатление, чем сотни угроз по радио. А нам надо действовать сейчас быстро и наиболее сильными средствами...
       - Нет, майор, нет! - категорически запротестовал комиссар. - Я не дам согласия на посылку парламентера. Мы должны использовать радио. Мы должны потребовать от немцев сложить оружие не позже завтрашнего утра. Мы не можем задерживать здесь свою часть. Или немцы сложат оружие, или... мы начнем штурм. Подготовку к штурму надо начать немедленно...
       ...........................................................................................
       Соболев, бледный и раздраженный, сутулясь больше обыкновенного, вышел из парусиновой палатки комиссара и побрел в лес, к своему штабу.
       Повременив немного, из палатки вышел комиссар.
       - Если потребуюсь, - сказал он стоявшему у палатки часовому, - искать меня у лейтенанта Григорьева.
       ..........................................................................................
       Никто не знал, о чем говорили в этот вечер батальонный комиссар Борисов и лейтенант Григорьев. Но, когда наступила ночь, Григорьев вышел на выполнение задания комиссара.
       Немцы по-прежнему жгли ракеты, изредка стреляли из автоматов, из винтовок. Далеко где-то ухали тяжелые пушки.
       Временами наступала такая тишина, будто и не было войны, будто мирная лагерная учеба прервалась до утра и все заснуло, погрузилось в спокойствие. Только шуршала крупчатая пороша, падая на землю, да звенели то там, то здесь обледенелые веточки, тревожимые ветром.
       Вдруг невдалеке хрустнула неизвестно кем раздавленная льдинка в промерзшей луже, послышался косматый шорох шагов по глубокому снегу.
       Григорьев поправил автомат, прижался спиной к толстому сосновому стволу.
       Совсем близко, маячась среди деревьев, прошел человек. Его нельзя было не узнать. Сутулясь, двигался он мягкими шагами, как никто во всей Армии. А Григорьев узнал его. Это был майор Соболев. Он прошел к линии дозоров.
       - Стой, кто идет? - раздался оклик дозорного, и майор, к удивлению Григорьева, несоразмерно громко назвал пропуск, потом уже тише заговорил с дозорным.
       По обрывкам фраз, долетавших до уха Григорьева, было ясно, что майор проверял знание дозорным своих обязанностей службы непосредственного охранения. Потом он что-то проговорил совсем тихо, непонятно для Григорьева, и вдруг, подняв голос, отчетливо выкрикнул:
       - Дурак, я говорю, в самый раз...
       Больше, как ни напрягал Григорьев свой слух, он не смог разобрать ни одного слова. Тогда он опустился на снег и пополз к тому месту, где только что разговаривал майор Соболев с дозорным.
       Там никого не оказалось.
       На снегу маячили, заметаемые поземкой и порошей, два следа. Один - мелкий, похожий на пунктир. Он бежал вдоль дозорной линии. Другой - глубокий, похожий на борозду, тянулся к осажденному селу через поляну, покрытую темными пятнами кустарников.
       "К немцам, прохвост, убежал! - со злостью подумал Григорьев. - Не выпущу, ни за что не выпущу!"
       Так быстро еще ни разу в жизни не ползал Григорьев. Несмотря на мороз, пот смочил его белье, теплая сырость гуляла между лопатками, густой пар валил из-за пазухи, обдавал подбородок.
       Вскоре Григорьев заметил беглеца.
       Тот, не подозревая погони, отдыхал. Точно небольшие крылья, чернели на снегу его расставленные локти, темнела спина, шевелились обутые в валенки ноги.
       Пулей метнулся Григорьев вперед, придавил беглеца своим телом, упер автомат в его затылок.
       - Не пикни! - приказал он. - Убью!
       ...........................................................................................
       Комиссар, к которому Григорьев притащил задержанного, не спал. Он составлял текст предложения немцам сложить оружие.
       В парусиновой палатке, натянутой под соснами, царил холод. Над копьеобразным желтым пламенем стеариновой свечи, всунутой концом в набитый снегом медный артиллерийский стакан, искрилась морозная радуга. Ветер давил на палатку и она трудно дышала своими парусиновыми боками, то обвисавшими, то вновь выпиравшими горой.
       Насупив седые брови и сморщив лоб, комиссар напряженно рассматривал отобранные у задержанного солдата бумаги.
       Матовые клубы пара падали на бумагу, кудрявились у коротких голых пальцев. И казалось, что комиссар дыханием своим хотел согреть озябшие руки, сдунуть с бумаги въевшуюся в нее пыль.
       - Пригласите сюда майора Соболева, - приказал он своему писарю.
       Соболев, запорошенный снегом, ступил в палатку без спроса, весело крякнул.
       - Ха-а, морозец! Ну, комиссар, решил я согласиться с вами. Мы не будем немцам посылать письменного ультиматума, а поговорим с ними утречком через репродуктор. Ха-а, морозец! - Соболев похлопал ладошами и присел к опрокинутому ящику, служившему комиссару вместо стола. - Продрог я сильно, не сплю, посты проверяю...
       - Я тоже не сплю, - сказал комиссар. - Тоже проверяю... Скажите, где вы потеряли вот эту схему, на которой обозначены наши боевые порядки и стрелочками и текстом указаны наиболее слабо прикрытые нами выходы из осажденного села?
       Соболев побледнел, дрожащими пальцами взял бумагу и придвинул ее поближе к свету, уперся в нее глазами.
       - У меня ее украли, - охрипшим вдруг голосом сказал Соболев и медленно, будто делал привычное и обязательное дело, начал запихивать бумагу во внутренний карман шинели. - Узнать бы этого мерзавца, который украл... Шлепну на месте...
       - А этого человека вы не узнаете? - спросил комиссар, приказав задержанному, стоявшему доселе за спиной Соболева в темном углу палатки, подойти к свету.
       Майор тупо посмотрел на солдата, недоуменно пожал плечами.
       - Впервые вижу его, совершенно не знаю...
       - А вы майора знаете? - спросил комиссар у солдата.
       Тот молча отрицательно покачал головой.
       - Так вот, майор Соболев, - стараясь казаться совершенно спокойным, - промолвил комиссар. - Эту схему я отобрал у стоящего перед вами солдата. А он нес ее немцам...
       - Сволочь, изменник! - закричал Соболев и со всего размаха ударил солдата в лицо. - Я вспомнил теперь. Этот солдат днем приносил мне пакет из одного батальона. В тот момент он и выкрал мою схему. Немедленно расстрелять его перед строем... Эй, кто там? Вызвать сюда комендантский взвод.
       - Ага, выдали? - закричал солдат. - Не нужен стал больше. Не спасетесь и вы. Не спасетесь. Слушай, комиссар. Я - шпион, и он тоже. Неделю тому назад он получил от немцев генеральский чин, а мне - присвоили немцы капитанское звание. Он работает на немцев с 1918 года, а меня завербовал лет пять тому назад. Вот и все, расстреливайте нас обоих...
       - Хватит! - стукнул комиссар о ящик кулаком. - Хватит. Сдайте, майор, оружие. Ге-е-не-ра-ал!
      
       Июль, 1942 года.
       Северо-западный фронт,
       Лычковское направление

    ПАПОРОТНИК

    Рассказ

      
       Облокотившись на заваленный бумагами письменный стол, лейтенант улыбнулся, слегка подался вперед и протянул Василию золотой портсигар.
       - Ну, русский, прошу курить...
       Василий не шелохнулся. Он только исподлобья сверкнул на немца своими серыми глазами и отвернулся лицом к стене.
       - Значит, не желаете курить? Напрасно. А я, представьте себе, проникся уважением к вашей храбрости... Мне о вас рассказывали...
       Василий продолжал молчать.
       - Доннер унд дориа! - выругался немец, шлепнул ладонью о стол, и Василий непроизвольно поежился. "Сейчас начнет бить", - подумал он.
       - Черт возьми! - повторил немец уже по-русски, но не ударил Василия, а выбежал из-за стола и трах, трах, трах - зашагал по комнате, вытягивая носки сапог, как на параде.
       Потом он подошел к окну, за стеклами которого сверкал плоский штык часового, качались на ветру кудрявые ветви яблонь, синело широкое июльское небо.
       Немец пощелкал ногтем по никелированному шпингалету, потом побарабанил пальцами по стеклу, что-то обдумывая, и вдруг резким толчком ладони распахнул окно.
       Ветер рванул бумажки со стола, прохладной воздушной струей обдал лицо Василия. Нежный запах цветов и травы наполнил комнату.
       - Русский, взгляните в окно, - ласково сказал немец, улыбаясь и подмигивая Василию голубыми глазами. - Какой благодатный край... Ну, разве хочется кому умирать, если есть возможность жить в этом краю? А?
       Василий встал и решительно шагнул к окну.
       - Хальт! - крикнул немец, преградив рукой дорогу Василию. - Вам вредно быть рядом с окном. Смотрите издали...
       Помолчав немного, немец спросил:
       - Ну, как, нравится эта жизнь? Неправда ли, красива? А? И стоит вам заботиться о себе, как эта жизнь будет в вашем распоряжении... Объяснимся на чистоту, а? Садитесь сюда. Ближе, ближе садитесь...
       Лейтенант длинными тонкими пальцами извлек из стопочки бумаг топографическую карту, подвинул ее к Василию.
       - Эту карту отобрали у вас, не так ли? - спросил он. - Может быть, теперь вы вспомнили, кто вас посылал и куда шли вы с этой картой? А?
       Василий хорошо помнил, что шел он через линию фронта со специальным поручением к начальнику десантного отряда, что на опушке той самой рощи, в которой должна была состояться встреча с десантниками, кто-то ударил его по голове, затуманил сознание, и потом вот оказался он в плену и допрашивал его немецкий лейтенант в одном из зданий родного, занятого теперь немцами, города.
       - Что же вы не отвечаете на мои вопросы? - стукнул лейтенант пальцем о крышку стола.
       - Я вам ничего не скажу, - ответил Василий. - Не тратьте времени на допросы. Мне известно, что вы меня убьете...
       - О, нет, русский, - возразил немец, - мы вас не убьем. - Вы будете столь благоразумны, что объясните нам значение этих вот пометок на карте, расскажете, куда вы направлялись и... и мы оставим вам жизнь. Ну, решайте...
       - "Он сказал решайте, - подумал Василий. - Что же, собственно, решать? Ведь все давно решено".
       Василий горестно вздохнул. Перед его глазами замелькали яблоневые ветви, голубое небо, красные звездочки на карте, коричневый мундир лейтенанта. В памяти встала старушка-мать, красавица жена, белокурая, похожая на игрушечку, маленькая дочка. Все они далеко-далеко, уехали за Урал, чтобы спастись от немцев. И вот, никогда уже больше не придется их увидеть, да и они не узнают, куда делся их Василий.
       Он забыл о присутствии немца, ему так захотелось жить, что глаза его затуманились слезами.
       - Я понимаю, русский, - заметив слезы на глазах Василия, сочувственным тоном сказал немец. - Вам тяжело. Вы, как и я, принимали присягу на верность своей стране, но... судите здраво, ваша жертва не спасет обреченной России. Она проиграла войну... Вам полезнее позаботиться о своем благополучии, Германия поможет вам...
       Немецкий лейтенант и не подозревал даже, какой могучий прилив сил ощутил Василий, услышав слово "Присяга".
       - Да, я принимал присягу, - сказал Василий, - и никакими пытками меня нельзя заставить нарушить ее. Не забывайте, господин лейтенант, что я не французский кагуляр, а русский человек. Родиной я не торгую, позором не покупаю свою жизнь...
       Лейтенант побледнел. Папироса выпала из его широкого щучьего рта и, кувыркаясь и оставляя за собой дымный след, упала на пол. Весь трясясь от злости, он несколько секунд бешеным взглядом окидывал Василия с ног до головы.
       - Вы умрете! - закричал он, наконец.
       Рукояткой пистолета ударил он Василия по голове, повалил на пол, топтал ногами.
       ..........................................................................................
       В подвале, куда заперли Василия, он пришел в себя. Было темно. Дрались и пищали мыши, грызли старые газеты и бумаги. Нащупав в темноте кипу газет, Василий постелил их у стены, прилег.
       Стена дрожала от какого-то гула: или по улице двигались танки и машины, или доходил сюда гул фронтового боя. Василий прислонил ухо к сырым кирпичам стены и прислушался.
       Избитые кости его ныли, трудно было долго лежать на одном боку, трудно было прислушиваться к стене. И Василий хотел, было, уже лечь на спину, как послышался человеческий говор. Как горный ручей, он падал откуда-то сверху.
       Василий догадался, что говор проникал в подвал через сохранившуюся калориферную трубу. Он подполз поближе к вытяжному отверстию и прислушался.
       Вверху разговаривал лейтенант со Стешкой Прудниковым, уголовником, поступившим на службу к немцам с первых дней оккупации города. Василий сразу узнал их по голосу.
       - Я сегодня нездоров, - возражал Стешка. - Поручили бы вы это дело другому...
       - Мне лучше знать, кому поручить какое дело! - Раздраженно сказал лейтенант. - Решено, что пойдете вы. А задачу я вам ставлю ответственную. Надо будет взорвать вот этот мост. Смотрите на карту внимательнее. Понимаете?
       - Да, понимаю, - прогнусавил Стешка. - Но в тех местах у меня нет никаких связей и... я боюсь...
       - О связях мы уже позаботились. В роще, где мостик через Гнилой ручей лежит, вас встретит человек. В руках его будет листик папоротника. Увидев его, подойдете и спросите: "Продаете папоротник?" Он должен ответить: "Нет, имеем только для себя". Этот человек и свяжет вас с необходимыми людьми, но... мы вас снабдим документами одного красноармейца и вам нужно будет... Дайте-ка вашу руку. Смелее, смелее давайте!
       - Трах! - хлопнул пистолетный выстрел, и Стешка завыл благим матом:
       - Ой-е-е-е-ой, вы же мне палец прострелили!
       - Не визжите! Это сделано для вашей пользы, - серьезным голосом сказал лейтенант. - Русские буквально боготворят своих раненых, любят их. Эта незначительная рана будет служить вам лучшим пропуском и талисманом... Поняли?
       Вдруг разговор прервался, послышался с улицы вой сирены, квакающее начали бить зенитки, потом все было заглушено гулом авиационных моторов, пронзительным свистом и потрясающими взрывами авиабомб.
       - Наши, наши! - закричал Василий от радости и, не чувствуя боли, вскочил на ноги.
       - Вю-ю-и-и-и-ить! - Заголосило в воздухе, совсем близко, и сейчас же покачнулась земля, с треском раскололась выходная дверь подвала и по каменным ступенькам покатились вниз буруны сизо-бурого удушливого дыма.
       - Наши, наши! - кричал Василий, выбегая из подвала, и никто его не задержал.
       Во дворе было пусто. Зияла огромная воронка, края которой продолжали еще дымиться. У разбитых ворот валялась винтовка со штыком, а рядом с винтовкой лежал перерванный пополам часовой. По улицам клубился дым, горели здания, а над городом, со свистом и гудением носились самолеты, обстреливая из пулеметов немецкие казармы, склады, штабы.
       В одно мгновение Василий отомкнул штык от винтовки и юркнул в густые кусты сирени.
       ...........................................................................................
       Воспользовавшись общей суматохой, Василий беспрепятственно выбрался из города и к полдню добрался до Гнилого ручья, спрятался в кустах.
       Вскоре он увидел странного человека в белой посконной рубахе, в закатанных по колено рябых штанах, в широкой соломенной шляпе. Босыми ногами он шел прямо по ручью, неся в руках связанные шнуром тупоносые ботинки и небольшой узелок вроде как с продуктами или запасной парой белья.
       У мостика человек вышел на берег, из-под шляпы посмотрел на солнце, разгладил пальцами пышные желтоватые усы и, присев на траву, начал обуваться.
       Он был так близко расположен от Василия, что, казалось, стоило только протянуть руку и вцепиться ему в длинные желтоватые волосы, похожие на парик. Но Василий был еще не уверен и ожидал появления необходимой приметы.
       Человек, обувшись и закурив папиросу, потянулся рукой к пышным папоротникам, которыми был покрыт весь крутой берег ручья. Захватив полную горсть их, он с силой потянул к себе жесткие зеленые листья, пахнущие свежестью и грозой.
       "Он", - решил Василий, и, раздвинув кусты, просунул меж ветвей голову, спросил у незнакомца:
       - Продаете папоротник?
       Тот от неожиданности вздрогнул, но сейчас же оправился и сиплым голосом, как у пропойцы, ответил:
       - Нет, имеем только для себя.
       - Ну, вот и хорошо, - сказал Василий, придвинувшись к незнакомцу вплотную. - Я вас и ожидал. Лейтенант требует, чтобы мы с вами...
       - Я знаю, все знаю, - прервал его незнакомец. - Не надо слов. Через пять минут мы двинемся в путь. Дорогой и переговорим...
       - Никуда вы не двинетесь! - сквозь зубы процедил Василий, и сейчас же перед глазами предателя огненной искрой сверкнул штык, вонзившись ему в грудь.
       .........................................................................................
       В лесу свистели птицы. Мяукала иволга, куковала кукушка. Было прохладно, и хотелось Василию лечь в траву и выспаться сразу за двое бессонных суток. Но этого сделать было нельзя. На Василии лежали большие задачи, не выполнить которые он не мог.
       Чтобы не заснуть, Василий смочил себе голову водой, толкал себя большим пальцем в избитые и ноющие ребра, щипал за грудь. И все-таки глаза его смыкались, он то и дело клевал носом.
       Но вот кукушка оборвала свое кукование, взметнулись над деревьями сороки, начали летать над городской дорогой.
       "Идет кто-то, - подумал Василий. - Сороки так просто не станут кружить над дорогой. А, может, это он идет?!"
       Сон как рукою сняло. Василий поглубже одел соломенную шляпу, надвинув ее на лицо чуть не до самого носа, спрятал штык в правый рукав, а в левую руку взял лист папоротника и приготовился ко всему.
       Вот перед ним закачались раздвигаемые человеком кусты, мелькнул черный с матерчатым козырьком картуз, из-под которого глянуло рябое, желтоглазое лицо Стешки.
       - Продаете папоротник? - спросил Стешка, шагнув к Василию.
       - Нет, имеем только для себя, - ответил Василий и резким толчком руки подал шляпу назад.
       - Как, разве вы? - изумляясь и пятясь назад, пролепетал Стешка. - Разве вы работаете на немцев? Кого же тогда я позавчера ночью ударил вот здесь прикладом по голове.
       - Да, это я, - задыхаясь от гнева, сказал Василий, - И ударили вы именно меня. Но это был ваш последний удар...
       - Ой, что вы делаете?! - вскрикнул Стешка и в желтых глазах его вдруг остановились и замерли расширенные от страха черные окна зрачков.
       Острая сталь штыка щекотала его кадык, струйка крови катилась по длинной дряблой шее, но Стешка стоял, не смея шевельнуться, не смея сказать слова.
       - Я тебя, подлеца, убивать не буду, - сказал, наконец, Василий. - Я тебя сдам в руки Советской власти...
       ..........................................................................................
       К ночи Василий прибыл к начальнику десантного отряда, сдал ему Стешку и рассказал в кругу друзей этот, записанный мной, рассказ "Папоротник".
      
       Июль, 1942 года.
       Северо-западный фронт.
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    ГЛАЗА

    Рассказ

      
       Немецкая танковая контратака последовала немедленно, как только наша пехота распространилась по окопам и траншеям противника.
       Вырвавшись из соседнего леса, танки начали "утюжить" окопы, стараясь раздавить нашу пехоту гусеницами или засыпать землей.
       Среди бойцов, на дне глубокого окопа, упал и военный корреспондент Александр Кирпотин, впервые участвовавший непосредственно в бою.
       - На нас идет, прямо на нас! - закричал кто-то, и Кирпотин, не выдержав, вскочил, заглянул через бруствер.
       Действительно, огромный немецкий танк, обваливая одной гусеницей стенки окопа, рыча и воя, шел прямо на него.
       - Ложись! - кричали бойцы, - ложись, нечего бояться. Мы этому танку сейчас фитиль вставим.
       Но Кирпотин, объятый страхом перед грохочущей и стреляющей железной громадиной, надвигающейся на него, побежал вдоль окопа, прыгая через лежавших на дне бойцов, наступая на приклады винтовок.
       Окоп повернул вправо, стал менее глубок и вдруг уперся в дверь немецкого блиндажа.
       В блиндаже что-то трещало, гремели жестяные банки, шаркали подошвы сапог.
       Мгновение Кирпотин колебался, но, увидев серую башню танка, подходившего слева по лощине, ударом успетка открыл дверь блиндажа и шагнул через порог.
       В блиндаже шла борьба.
       Знакомый Кирпотину, старший политрук Степан Иванович Батурин в полутемном углу блиндажа душил человека, одетого в немецкую шинель. На полу валялся финский нож, на топчане лежал немецкий автомат.
       Человек брыкался, хрипел, царапал Батурину лицо, старался разжать его пальцы, вцепившиеся в горло.
       Схватив автомат, Кирпотин размахнулся и ударом приклада разбил человеку голову. И тот сразу осел, скользнув спиной по бревенчатой стенке блиндажа.
       - Какой это черт вмешивается не в свое дело?! - Обернувшись, закричал Батурин. - Ах, это вы, Кирпорин? Черт дернул вас появиться в этот момент...
       Батурин не договорил. Что-то тяжелое наехало на блиндаж, заскрежетало железо. С треском ломался накатник, сыпалась глина.
       - Наружу! - скомандовал Батурин, и оба они бросились из блиндажа.
       Кругом плясали фонтаны земли, огня и дыма. Широким полукругом из-за рощи шли советские танки, били прямой наводкой орудия сопровождения.
       - Наши идут, наши! - сказал Батурин, но сейчас же его ослепило пламя, грохот взрыва заложил уши и, падая, он только успел подумать: "Ну, конец!"
       ............................................................................................
       С Кирпотиным снова они встретились в госпитале, когда их перевели из разных палат в общую палату выздоравливающих.
       И в тот же вечер разговорились о войне, о разных случаях в жизни, о предателях и друзьях.
       - Я вам о своей практике расскажу, - согласился Батурин, когда очередь рассказывать дошла и до него.
       - Степан Иванович, да это еще лучше, если из практики, - сказал Кирпотин. - Просим, очень просим.
       Степан Иванович откашлялся, пощупал рукой свою большую светловолосую стриженую голову, посмотрел на Кирпотина умными серыми глазами и журчащим голосом начал рассказывать.
       - В ноябре сорок первого это началось, в Тамбове, - сказал он и, немного помолчав, добавил. - Кто из вас в Тамбове бывал, наверное, знает, что дома там с тяжелыми ставнями, придающими городу хмурый вид. Но во время войны, когда потребовалось применить светомаскировку, ставни пригодились. Вот за такими ставнями сидел я тогда в кабинете районного военного комиссара, получал инструкции.
       На столе военкома горела электрическая лампочка с абажуром канареечного цвета, но трудно было сказать, ночь была на дворе или день. Во всяком случае, с улицы доносился рокот многочисленных человеческих голосов.
       Военком, прислушиваясь к этому рокоту, подмигнул мне своими лукавыми темно-синими глазами.
       - Не бойся, Батурин, все будет хорошо. Правда, их там целых четыре сотни, но... вы не равняйтесь на майора Максимова из 60-го полка, который носит чапаевскую шапку и растеривает людей. Вы просто по-чапаевски действуйте, хотя бы и без шапки... Уверяю вас, все будет хорошо...
       Так и оказался я во главе целого батальона новобранцев, которых надо было доставить пешим порядком в город Ртищево.
       Вышел я из военкомата и вижу, все тротуары черны от людей в пиджачках, в поддевочках, в кожаных курточках, в пальто. Только изредка мелькали шинели. Одним словом, оказался я во главе гражданских людей, собравшихся идти на войну. У каждого из них за спиной белел горбатый мешок с продуктами, с бельем, с кружкой и ложкой, со всем тем, что необходимо в дороге.
       Постоял я посреди улицы, посмотрел на них и закричал:
       - В колонну по четыре, становись!
       Минут тридцать они строились. Все толкали друг друга своими мешками, ругались.
       - Да ты "сидор" свой убери! - кричал один. - Набил его величиною с Казбек и тычет добрым людям в лицо.
       - А ты отпихнись, - возражал другой. - Чего мне в шею дышишь и на задники наступаешь?
       - Я вот двину те по салазкам! - угрожал третий своему соседу. - Как слон, топчется по ногам и топчется. Подвинься от меня...
       - Молчи, молокосос, живо усы выдеру...
       ............................................................................................
       Улучив момент, я скомандовал:
       - За мной, шагом марш!
       Слякотно было, дождик перепадал. Идут люди за мной, а казалось, что это машины грязь месили: "хлюп-хлюп-хлюп-хлюп-хлюп-хлюп". И так без конца.
       Но пока вышли мы из города, погода изменилась. Подул северный ветер, дождь превратился в ледяную крупу, которая с громким шорохом сыпалась на людскую колонну.
       У нас мерзли щеки, пальцы, стыла шея. Через час захрустела земля под ногами, зазвенели тонкие льдины на лужах.
       - Моро-о-озит! - сказал кто-то в передних рядах, и я оглянулся на этот голос.
       За мной широкой черной рекой текла и текла людская колонна. Нельзя было рассмотреть в ночи чьих-либо лиц, нельзя было узнать, кого это "морозит", слышалось лишь могучее дыхание нагруженных мешками людей.
       - Отдохнуть бы, - пожаловался голос из темноты.
       - Всю жизнь, что ли, шагать будем? - пробурчали сразу несколько человек в ближних рядах.
       - Закусить бы пора! - звонко выкрикнул тоненький голосок чуть не из самого хвоста колонны, и я понял свою первую ошибку, закричал:
       - Привал налево!
       - Привал, привал, привал! - повторили меня десятки голосов, а через минуту, пристроившись под деревьями и где попало, люди развязали мешки и начали кушать.
       Прохаживаясь вдоль дороги, я слышал треск куриных костей на крепких зубах новобранцев, хрустение сухарей, но особенно раздражало меня чье-то звонкое чавканье. Кроме того, я сильно продрог и мне хотелось поскорее поднять людей и продолжать движение, но они все ели и ели, склонившись над своими мешками, с которыми не захотели бы расстаться ни за что. "Ведь и мороз их не берет, - со злостью подумал я. - Ни малейшего беспокойства. Неужели сами они не запросятся идти, чтобы согреться?"
       И, будто в ответ на мои мысли, сейчас же с обочины послышался сонный храп.
       Я шагнул туда и, присмотревшись, увидел человек пятнадцать красноармейцев, которые, прижавшись друг к другу и подняв воротники шинелей, спали себе, как ни в чем не бывало.
       Все это были люди из числа уже побывших в немецком окружении и направляемых теперь в Ртищево на пересыльный пункт. Райвоенком пристроил их к моей колонне и поручил довести и сдать их на пункт под расписку.
       "Эге, думаю, если на мороз надеяться, то они все улягутся спать до утра. Если ошибся и просрочил назначить привал, тоне следует допускать вторую ошибку и позволять им копаться в мешках бесконечно долго".
       - Кончай привал, становись! - закричал я, что было мочи.
       Крик мой никто не повторил, но люди завозились, начали подниматься, завязывать мешки.
       Первыми встали в строй люди в шинелях. Потом, кряхтя и дожевывая пищу, начали пристраиваться остальные, переговариваясь и поругиваясь.
       - Снежо-о-ок! - крякнул один.
       - Да и морозец тоже, - ответили ему несколько голосов.
       - Э-э-эх, теперь бы дома поспать, - пожелал кто-то.
       - Да еще с бабой в обнимку, - подсказали сразу несколько голосов, и в колонне засмеялись, захохотали.
       С полчаса двигалась колонна, шумливо разговаривая и посмеиваясь. Я не мешал этому, чтобы повеселевшие люди не замечали усталости. Но снег усиливался, дорогу стало совсем не видно, колонна втянулась в густой лес и по умолкавшему говору людей я почувствовал, что настроение их падало.
       Лес надвигался на нас, давил. Мы уже не могли двигаться по четыре в ряд, с трудом пробирались по двое и даже по одному. Просто-напросто мы потеряли дорогу и двигались по тропинке.
       Прошло еще минут двадцать, и я начал слышать ропот за своей спиной. Ропот усиливался, местами перерастал в угрозу по моему адресу, и мной не на шутку овладела тревога.
       В самом деле, дорогу я потерял. Это стало для меня совершенно ясным. Но как сказать об этом четырем сотням людей, которые хотя и роптали, но все еще продолжали идти за мной.
       Наконец, я решился сказать. Но едва я остановился, как за моей спиной раздался воющий голос:
       - Братцы, нас завели сюда на погибель. Мы замерзнем!
       Обстановка сразу изменилась. Глухое ворчание перешло в открытую демонстрацию против меня.
       - Дорогу не знает, а берется вести! - кричали одни.
       - Небось, враг народа, а в командиры затесался! Отзывались другие.
       - Братцы, у нас дети остались дома, а он нас на погибель завел сюда! - снова закричал воющий голос, и послышалось в нем что-то общее с тем звонким чавканьем, которое раздражало меня еще на привале.
       - Кто это кричит? - грозно спросил я, и ко мне вплотную подступил человек в шинели и в шлеме с опущенными бортами.
       - Я кричу! - дерзко сказал он, хватая меня за грудь. - Братцы, он предатель! Вздернем его на дерево!
       - Вздернем, вздернем! - зарокотали голоса, и вокруг меня, хрустя мерзлыми ветками, столпились люди.
       Я сунул, было, руку в карман за пистолетом, но во время опомнился. Что мог сделать я пистолетом разгневанным сотням людей? Было принято другое решение.
       - Ну, я готов. Попробуй, вздерни! - закричал я в лицо вцепившегося в меня человека. - Я знаю дорогу, а вздерните меня, тогда и всем вам конец, до утра померзнете...
       При этом мы с таким ожесточением посмотрели друг другу в глаза, что и в темноте, когда глаза моего противника казались черными, я ощутил их как серые и очень злобные. Я запомнил их на всю жизнь.
       - Готовьте петлю! - продолжая держать меня за грудь, распорядился человек в шлеме, и кто-то через мое плечо услужливо пихнул ему в руку веревочную лямку, отвязанную от сумки.
       - Постойте, ребята! - раздался жиденький голосок из задних рядов. - Может, он действительно знает дорогу? Да и самосуд нельзя устраивать...
       В толпе облегченно вздохнули. И в этом моменте, чувствовал я, заключено было решение моей личной судьбы. Ударом кулака я повалил человека на землю, повернулся кругом и закричал:
       - За мной, шагом марш! Я знаю дорогу!
       Дорогу, признаться, я не знал, но шел вперед и вперед. В этом было теперь средство держать массу в повиновении и вывести ее из леса, который не мог тянуться бесконечно.
       О привале теперь никто не заикался. Люди шагали в глубоком молчании и только далеко, вероятно, слышен был треск ломаемых веток, которые хлестали нас в лицо и мешали движению.
       Часа через полтора в лесной чащобе сверкнул огонек, запахло дымом. Вблизи тявкнула собака.
       ..........................................................................................
       Вслед за мной в дом лесника вошли еще человек восемь, хотя я никого не приглашал. Показалось мне, что они следили за мной, боясь, как бы не улизнул. Время было такое, тяжелое. Народ вел себя настороженно, опасливо.
       ..........................................................................................
       Хозяин, свесив босые волосатые ноги, сидел на жарко натопленной лежанке и маленькими карими глазками удивленно осматривал меня с головы до ног. Его удивляло, что я отрекомендовался начальником отряда, а сам был в черной бобриковой кепке, в драповом пальто с разодранным правым бортом (Это мне разодрал человек в шлеме, когда хотел вздернуть меня на дерево).
       Одевайтесь! - властно приказал я леснику. - Проведете нас прямой дорогой до ближайшей деревни.
       Лесник пощипал свою курчавую каштановую бородку, потянулся босой ногой, пытаясь загнуть пальцы книзу, как это делает кошка, желая царапнуть, болезненно заохал.
       - Нет, я с вами не пойду, - сказал он, наконец. - Я нахожусь на службе...
       - На службе босые не сидят, - возразил я и, обратившись к вошедшим в дом новобранцам, приказал: - Оденьте его, товарищи!
       Огромного роста детина, кирсановский кузнец, в сером армяке и рябой телячьей шапке, просунувшись к лежанке, погрозил леснику закопченным большим кулаком.
       - Пошевеливайся, дядя, сам! - сказал он, - а то я не умею вежливо одевать, могу зашибить...
       Лесник минут через сорок вывел нас к деревне О..., которая как раз была на нашем маршруте и мы, оказалось, прошли к ней напрямик по лесу, выиграв километров пятнадцать пути. Но это уже другое дело: нет худа без добра.
       Итак, пришли мы в деревню О... Лесника, поблагодарив за помощь, я отпустил, а людей разместил по избам на ночлег.
       - А где же тот друг разместился? - спросил Кирпотин про человека в шлеме.
       - На утренней поверке, - ответил Батурин, - я не досчитался двоих, в том числе не оказалось на месте и того человека, о котором вы спрашиваете.
       Но не будем отвлекаться. Я дал себе слово найти этого человека во что бы то ни стало. Его глаза, смотревшие на меня в тамбовских лесах, так запомнились, что не могли бы затеряться от меня в миллионах других глаз. В них было что-то царапающее и леденящее, тревожащее самую душу гадким чувством омерзительного.
       - И вам не удалось найти его? - спросил Кирпотин.
       - Нет, я его нашел, - спокойно возразил Батурин. - Месяца полтора тому назад наш батальон ворвался в немецкую оборону. Смотрю, стоит немец с поднятыми руками и по-русски кричит:
       - Сдаюсь, я насильно мобилизованный!
       Подбежал я к нему и обомлел. На меня глянули те же серые злые глаза, недоброе ощущение которых так и не загладилось в моей памяти.
       Он, видимо, тоже узнал меня, вскрикнул и пустился бежать. "Сволочь, - подумал я, - он снова пытался пробраться в Красную Армию и шпионить".
       - Ушел? - нетерпеливо спросили все, слушавшие рассказ Батурина.
       - Уйти он не ушел, но мне не дали его задушить...
       - Кто посмел? - сердито спросил Кирпотин.
       Степан Иванович Батурин улыбнулся, положил свою ладонь на плечо Кирпотина и совсем уже серьезным тоном, обращаясь ко всем слушателям. Сказал:
       - Посмел, товарищи, мой друг Кирпотин. Он размозжил шпиону голову прикладом в тот момент, когда мои пальцы сжимали уже ему горло. Но это ничего. Я не сержусь. Мои глаза и глаза Кирпотина почти одновременно распознали врага.
       Август, 1942 года.
       Северо-западный фронт.
       Демянское направление.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    МОЛОТОЧКИ

    Рассказ

      
       Толстенький человечек в поношенной шинели, распоясанный и мешковатый, стоя на бревенчатом настиле фронтовой дороги, растопырив руки перед радиатором нашей машины и отчаянно закричал:
       - Не пущу, не пущу!
       - В чем дело? - спросил подполковник Коробов, задремавший было на заднем сиденье. - Водитель, толкай!
       - Неможно ихать, товаришу подполковник, - возразил водитель. - Вин же, як бугай, упирается...
       - Эй, дорогой товарищ, - сказал подполковник, высунув голову из машины. - Кто вы такой и почему держите нас на дороге?
       - Я инженер Елисеев, я помощник начальника, - брызгая слюной, сказал человечек, и мы тут заметили в темных его петлицах медные молоточки, а также рассмотрели его лицо.
       Оно было скуластенькое, монгольского типа. Узкие бледносерые глазки воровато бегали в глубоких орбитах. Кончик острого носа был замазан чернилами, а губы его дрожали и никак не могли прикрыть реденьких и острых, как у суслика, желтоватых зубов.
       - Я помощник начальника, - запальчиво, еще раз повторил Елисеев и выхватил из кармана красную нарукавную повязку с буквой "Р" на белом фоне. - Вот, видите? Остановил вас и буду держать, пока водителей научу вежливости. Почему они не остановились сразу, когда я сказал "Стоп!"?
       - Та вин же, ей-богу, не казав "стоп", - возразил водитель.
       - Помолчите! - прикрикнул на него подполковник Коробов, вылезая из машины. - Ну, хорошо, товарищ Елисеев. Возможно, водители проявили очень большую к вам невежливость. Отберите тогда у них документы, но зачем же прекращать движение машин. Смотрите, нас собралась здесь целая колонна. Надо понимать, товарищ помощник начальника, немец ведь летает...
       - Не подымайте панику! - вдруг напустился Елисеев на нашего подполковника. - Никаких немцев в воздухе нет, и вы будете стоять...
       Пока подполковник убеждал упрямого, как ишак, Елисеева, с обеих сторон подошли еще с полсотни машин и обычным способом стало совершенно невозможно разъехаться. Одноколейная бревенчатая дорога пролегала по болотистой узкой просеке, а разъезд не был к этому времени закончен.
       - Немец! - закричали несколько голосов, - Немец летит!
       Над трассой действительно, рокоча моторами, проплыл длинный самолет с черно-желтыми крестами на крыльях.
       Поднялась суматоха.
       Водители, гудя сиренами, давали задний ход, но натыкались кузовами на другие машины и со злостью снова выключали моторы, выбегали из кабины, яростно ругались.
       Мы с подполковником Коробовым носились по колонне и организовывали людей с пилами и топорами, чтобы рубить лес и наскоро проделать среди деревьев объездной путь. Надо было спешить, так как скоро могли появиться немецкие самолеты.
       Воспользовавшись общей суматохой, человек с молоточками проворно сорвал со своего рукава красную повязку с буквой "Р", шмыгнул в лес и, прыгая с кочки на кочку, с корневища на корневище, с пня на пень, пустился бежать подальше от опасного места.
       За бараками Свобода он встретил своего помощника офицера Бартманова и затопал на него ногами:
       - Где вы прохлаждаетесь? Я тут до пота потрудился, наводил порядок, а вы... Немедленно отправляйтесь в район Вершины, там может без меня образоваться "пробка".
       ..........................................................................................
       Батманов прибыл к нам в самый разгар работы. Мы рубили и пилили деревья, расширяли настил, на руках почти выносили машины на свободную дорогу, и они, одна за одной, уходили - какие на восток, какие - на запад.
       Батманов включился в нашу работу. Умело руководя движением машин, помогая нам советами и сам работая до пота, он только тогда свободно вздохнул и устало прислонился к стволу березы, когда с помоста ушла последняя машина.
       Вот и появилась в воздухе тройка немецких "Юнкерсов". Дважды самолеты развернулись над опустевшей трассой, потом прошлись совсем низко и, ничего не обнаружив, полетели на запад.
       ...........................................................................................
       Недели через три пришлось нам снова проезжать по этой трассе. На часок мы остановились в совхозе "Красная заря", расположенном на перекрестке трасс Лычково-Крестцы, Любница-Вершина.
       - А-а-а, здравствуйте! - подбежал к нам Батманов. Темнолицый, кареглазый, в белой шапке, он весь сиял от радости, тряся наши руки. - Помню вас, как же, помню! Вы так хорошо помогли тогда нашей службе регулирования... Большое спасибо...
       Тут я заметил, что на рукаве Батманова алела повязка с буквой "Р", а в петлицах сияли медные молоточки, и спросил о Елисееве.
       - Пойдемте, покажу его вам, - сказал Батманов, беря меня под руку.
       Пройдя метров двести по настилу деревянной дороги в сторону деревни Часыня, мы увидели Елисеева. Согнувшись над настилом дороги, он большим молотком лупил по железной скобе, закрепляя колесоотбойный брус.
       - После той истории, - пояснил Батманов, - меня назначили на должность помощника начальника автотранспортного отдела армейского штаба, а Елисеева разжаловали в рядовые саперы. С молотком он справляется лучше, чем с молоточками.
      
       Сентябрь, 1942 года.
       Северо-западный фронт.
       Лычковское направление.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    О БДИТЕЛЬНОСТИ

    Рассказы комиссара

      
       "Мы должны организовать
       беспощадную борьбу с ...
       дезертирами..., уничтожать шпионов,
       диверсантов, вражеских парашютистов"
       СТАЛИН.
      
       В землянке, куда мы вошли, было дымно, пахло махоркой и паленой шерстью: кто-то припалил шинель, близко подвинувшись к железной печке, от которой пышало жаром.
       Печка, похожая на железную бочку, чернела посредине обширной землянки, в ней весело трещали горевшие дрова.
       Поодаль висела на проволоке сплющенная медная орудийная гильза с черной дырочкой на боку и с пляшущими желтоватыми язычками пламени на зажатом в гильзе фитиле. Пламя задыхалось в душном воздухе, в дыму, и в землянке дрожал красный полумрак.
       У печки, спиной к двери, сидел широкоплечий человек в папахе, в шинели с узкими наплечными ремнями и широким темным поясным ремнем. По голосу мы узнали в нем комиссара Н-ской части Комарова и попросили разрешения присутствовать при беседе, присев позади него.
       В красном полумраке землянки, слушая комиссара, плотной массой сидели бойцы, озаренные багровым отсветом пламени, бушевавшим в просторной топке.
       Одни из них глядели на бритое, круглое лицо комиссара, такое добродушное и простое, как и лица самих бойцов. Другие с неясной тревогой в груди рассматривали золотистые красно-лиловые кущи пламени, гудевшего в топке и, временами, когда ударял ветер в дымоход, плескавшего наружу рыжую косму огня. Третьи задумчиво глядели на золотое взгорье углей, тлевших у поддувала, на зыбкое сияние угольков, с треском вылетавших из печки, и перед глазами их вставали и теснились образы далеких семейных очагов, от которых людей оторвала война.
       О домашних очагах, которые надо защитить от немецкого нашествия, говорил и комиссар.
       Кто-то тяжело вздохнул, хрустнул, ломая ветку, и снова вздохнул.
       Комиссар быстро вскинул голову и посмотрел в угол землянки, откуда послышался вздох. Там, в красном полумраке, прислонившись спиной к черной бревенчатой стене землянки, стоял красноармеец Романов, шофер комиссара Комарова. Высокий, тонкий, он немного сутулился, чтобы не задеть головой мшистый накатниковый потолок, и как бы смотрел в землю. На скуластом лице его дрожали багровые отсветы пламени, а на кончике широкого подбородка качалась и сверкала рубиновая капелька скатившейся слезы.
       - Не вздыхай, Романов, не горюй, - сказал ему комиссар. - Добьем немца, поедешь ты к своей Нюре с победой и с орденами, а о тесте и не вспоминай...
       - Да я не об этом вздохнул, товарищ комиссар, - робко возразил Романов. - Просто о матери вспомнил, оно и защемило сердце, предела нету, как больно...
       - Как не про то? - участливо спросил Комаров. - Я ведь знаю все ваши думы, ваше горе и тоску. Той же болью и сое сердце болит, как и ваше. Сам часто думаю о семье, о детишках, жену во сне вижу, Волгу-реку вижу, а проснусь и... снова - фронт перед нами, враг сидит на нашей земле. И пока он не уничтожен, мы не увидим своих очагов. А враг не только стоит перед нами в открытую, на линии фронта. Нет. Он часто заносит кинжал, чтобы ударить нас в спину...
       - С этим врагом еще потруднее бороться, - обронил фразу сидевший прямо у печки усатый пожилой боец в зеленом ватнике и с бурым сосновым черенком в руках, которым он время от времени пырял в топку и колотил по головешкам, чтобы они лучше горели и не выпадали из печки. - Ей-богу, потруднее, потому что он не всегда виден...
       - Правильно, Макаров, совершенно правильно, - согласился комиссар. - Шпионов, изменников, предателей трудно ловить. Но есть одна хорошая против них наука... И называется она бдительностью. Что винтовку, что бдительность никогда из рук не выпускайте. Да-а-ам. Вот я и расскажу вам сейчас несколько случаев из этой области...
       Бойцы шевельнулись, придвинулись поближе к комиссару. Они любили слушать его правдивые рассказы, в которых как бы по-новому повторялась жизнь, наблюдаемая ими и волновавшая их, но о которой сами они не имели сил рассказать.
       - Всякому рассказу, - сказал комиссар, - принято давать какое-нибудь заглавие. Поэтому и я свой первый рассказ назову обыкновенным русским словом "ЛЕПЕШКИ".
       Сказав это, комиссар помолчал немного, будто вспоминал самое существенное, потом кашлянул, поправил снаряжение.
       - А дело было так, - начал он ровным спокойным голосом, как рассказывал когда-то древние легенды своим ученикам в средней школе в одном из приволжских городов, где до войны преподавал историю. - Ехали мы однажды с Романовым на грузовичке по фронтовой дороге.
       Ночь была, не сказать что темная, но и не светлая. Облака затянули небо, и луна, хотя и была там, за облаками, но никакого почти влияния не оказывала. Кроме того, погода была сырая, мжистая. Над трассой и по лесным просекам клубился туман.
       Автомобиль наш, мчась по трассе, то вскатывался на подъемы, то снова нырял в лощины. И свет, пробиваясь сквозь голубые стекла фар, двумя длинными метлообразными пучками метался по дороге, освещал на мгновение мохнатые вершины сосен, убегал в глубокую темноту просеки, по обеим сторонам которой толпой стояли корявые стволы деревьев, шевелились бледно-голубые листья рябин, обрамляя темные гроздья мелких ягод.
       Иногда перед нами сверкали лужицы воды, и тогда из-под колес во все стороны летели шипящие брызги. Иногда машина начинала прыгать, как рука по клавишам рояля, и мы видели серый бревенчатый настил с темными колесоотбойными брусьями на нем и с невысокими пикетными столбиками по сторонам. На столбиках мы успевали прочесть цифры и узнавали по ним, как далеко мы отъехали от Любницы. А, в общем, в ночное время дорога всегда кажется однообразной. Но к ней не мешает присматриваться. Да-а, не мешает...
       Голос комиссара при этом изменился, потерял эпическое спокойствие, и в нем зазвучало что-то новое, настораживающее.
       - И вот уже перед самым мостом, что на выезде из леса, - продолжал комиссар, машина круто развернулась на повороте, наехала колесом на толстое полено и как бы заглянула фарами через кювет.
       Через лобовое стекло кабины мы с Романовым одновременно увидели, как от моста метнулась человеческая фигура и исчезла в кустах. Дальше, за кустами, была лысая поляна, а налево, если - речка и минные поля. Туда не здорово убежишь.
       Выскочили мы из кабины, и давай в погоню.
       Туда метнулись, сюда - нет нигде, как сквозь землю человек провалился, хотя сами его мы своими глазами видели. "Что за чертовщина? - спрашиваем себя. - Неужели в глазах просто показалось?"
       Легли мы на землю, прислушались.
       "Товарищ комиссар, - шепчет мне Романов. - Я слышу, будто доски на мосту поскрипывают".
       Повнимательнее прислушался я и тоже услышал, что доски действительно поскрипывали.
       Повернув машину на мост и осветив его фарами, мы заметили на нем быстро ползущего человека. Того самого человека, которого мы начали было искать в кустах.
       Он, оказывается, в кусты-то бросился для отвода глаз, чтобы нас с толку сбить, а сам ползком возвратился к мосту и пробирался на другую сторону речки Поломети, где начинался густой лес. Уж там его тогда ищи-свищи.
       На мосту мы его и поймали. Все обыкновенно оказалось. Предъявил он нам книжку красноармейскую, увольнительную записку за подписью командира 2-й роты соседнего с нами полка, назвал пропуск, знаете, эту постоянную "мушку". На пропуске-то он и поскользнулся, так как с одиннадцати часов ночи, когда наша разведка заподозрила высадку в районе Д... немецкой парашютно-десантной группы, по все армии пропуск "мушка" был заменен на "затвор".
       Обыскали мы его и повели к машине, а он как заплачет, как взмолится: "Вы, говорит, человеческих чувств не имеете, затвердели просто! Ну, пусть я виноват, что выпросился у командира роты домой, ну, пусть виноват командир роты, что отпустил меня, но ... кроме формальных законов, есть еще ведь в людях нечто больше, сердце есть и любовь к семье! Неужели вы этого не можете понять? Завтра наш полк пойдет в бой, ну и пустил меня командир роты на ночь, с семьей проститься. Ведь деревня то моя вот, совсем рядом. Может, в последний раз, перед смертью, увижусь с женой, лепешек дома покушаю и... завтра в бой. Отпустите, товарищи, очень прошу. Сами, небось, семейные и сердце, наверное, имеется..."
       И вот, скажите, взяло меня сомнение: врет человек или не врет? Слишком все или, по крайней мере, большинство из сказанного им соответствовало действительности. И командира роты он правильно назвал, и командира батальона, и командира полка, даже фамилию агитатора полкового правильно сказал. А главное, полк их действительно должен был завтра начать бой для выполнения частной задачи...
       "Хорошо, - говорю я ему. - Допустим, я верю тебе. Но зачем тебе понадобилось прятаться от нас? А?"
       "Разрешите сказать откровенно? - спросил он. Как старшему товарищу?"
       "Да, говорю, только откровенно, без всякой лжи".
       При этом конечно я продолжал держать его за руки.
       Он вздохнул как-то особенно горестно, будто против своей воли выдавал тайну, и сказал:
       "Вижу я, идет машина, и решил, что, наверное, едет какой-нибудь начальник. А у начальников, признаться, редко бывает человеческое сердце; солдатское горе и нужду они не понимают. Сцапает, думаю, меня и начнет таскать. Пока протаскает, ночь пройдет и моя увольнительная кончится. Так и не увижу я своей семьи. Вот почему я и попытался от вас спрятаться".
       Меня такое суждение крайне заело.
       "А вы уверены, - спрашиваю я задержанного, - что действительно наши начальники такие бессердечные, какими вы их нарисовали?"
       "Конечно, - ответил он без запинки. - Вои и пример налицо: вы меня крутите, а время идет, срок моей увольнительной истекает, а мне еще надо и к жене попасть и на фронт не опоздать..."
       - Садись в кабину! - приказываю я ему. - Нам все равно по пути. Довезу тебя к жене, в гостях побуду, заодно и лепешек покушаем вместе. Я тоже люблю сельские лепешки, а давно уже не кушал их.
       - Да зачем, я тут и пешком дойду, - возразил он. - И на том спасибо, если в кузове меня маленько подвезете.
       "Нет, говорю, садись со мною рядом. Я тебя не только к жене привезу, но и утром назад, в полк доставлю и попрошу моего друга, вашего командира полка, не наказывать вас вместе с командиром роты за незаконную отлучку из полка накануне боя. Кроме того, я должен тебе на практика доказать ошибочность твоих суждений о командирах Красной Армии".
       Взялся я за руль, а задержанного посадил в кабине на колени к Романову и так доехали до села, где, по словам задержанного была его семья и жена-мастерица по лепешечной части.
       "Показывай, - говорим ему, - где твоя жена лепешки печет?"
       "Там, - отвечает он, - за овражком, самой крайней хате..."
       И что же вы думаете?
       Минут двадцать водил он нас по улицам, пока добрались до самой крайней хаты. Дальше идти некуда. Слева - овражек, справа - лес. В самой хате окна выбиты и пучками соломы заткнуты, а на двери висит большой ржавый замок.
       "Видать, говорю я, жена твоя сбежала. Лепешек, выходит, печь некому. А?"
       Тут он как ткнет меня кулаком в бок, а сам рванулся за угол хаты. Романов немедленно смял его и за шиворот притащил назад.
       Поняв, что никакого выхода больше у него нет, задержанный простонал: "Итак, все пропало. Никакой жены у меня здесь нет и лепешки печь я не собирался. Я просто хотел использовать вашу психологию человеколюбия и удрать. Мне ведь, как немецкому агенту, приказано было взорвать мост через Полометь".
       ..........................................................................................
       - Вот, товарищи, - помолчав немного, сказал комиссар. - Человек, которого мы задержали, оказалось, вместо русского сердца, имел в груди горькую немецкую лепешку. За нее он продал нашу Родину и свою честь, согласившись стать немецким шпионом-диверсантом. А продался он еще в августе сорок первого года, когда попал к немцам в плен и поверил их клевете, что Россия больше существовать не будет. Он был переброшен немцами через линию фронта и снова попал в Красную Армию, чтобы добить Россию. Но... он стерт с лица земли, как и будут стерты с лица земли те, кому он продался...
       - Будут стерты! - закричали бойцы, и крик этот прозвучал, как клятва.
       Мы, корреспонденты одной из армейских газет, прибыли на фронт с задачей описать опыт агитационно-пропагандистской работы комиссара Комарова, слава о котором гремела по фронту. И вот, взволнованные его рассказом и горячим откликом бойцов на его рассказ, мы решили не только опыт, но и рассказы Комарова записать, чтобы увидели свет.
       А рассказал он всего три рассказа.
       Второй рассказ он назвал птичьим именем "ЗЯБЛИКИ".
       - Зяблики, как вы знаете, - сказал Комаров, - птица артельная. Если один зяблик закричит, другие к нему обязательно прибегут. Одним словом, зяблики всегда идут на голос зяблика, как мотылек летит на огонь. Для охотника, говоря между нами, это очень хорошо; для разведчика - тоже неплохо. Не мешает и каждому бойцу знать эту зябликову повадку.
       Нам, например, с Романовым это знание пригодилось. А в жизни оно так произошло. Проверяли мы однажды посты. Ну, край наш, Северо-западный, сами знаете, лесной. Куда ни пойди, обязательно придется идти по лесу.
       Пришлось и нам идти лесом.
       Дождичек накрапывал, листва шумела, хвоя сыпалась. Осень.
       Ночь выдалась темная-темная, хоть глаз выколи, ничего не увидишь. Мы прямо таки ощупью шли, держась друг друга за руки и пробуя землю ногой, чтобы в яму или воронку с водой не угодить. Что ветки хлестали нас по лицу и брызгали водой, на это мы уже не обращали внимания. Где вы выдели, чтобы в дождливую ночь да еще по лесу пройти сухо и не поцарапать лицо?
       Вдруг, слышу я, птица засвистела. Потом издали отозвалась ей другая такая же птица, судя по свисту. Откликнулась, выходит.
       Толкнул я Романова локтем, остановил за руку. "Послушай, говорю, что за свисты, вроде зяблики перекликаются?"
       Остановились мы, прислушались.
       Слух у Романова острый, молодой, к тому же - привычный к лесным звукам. В лесах ведь вырос человек, лесной разговор ему понятен.
       "Товарищ комиссар, - зашептал мне Романов, - слышу я голоса, будто птичьи. Зяблики так кричат. А вот шаги не того, тяжелые, но не звериные. Шаги, не иначе, человечьи..."
       Теперь и я начал различать замирающий шорох шагов, отдаленное хрустение веток и даже, показалось мне, кто-то слабо кашлянул в глубине леса. Вдвоем мы не могли обмануться. Иллюзия, она одного одолеть может, а коллектив ни-ни, не балуй!
       Повернулся я лицом в сторону слышанных звуков, достал компас со светящейся стрелкой и засек направление, чтобы идти потом по азимуту, а Романова послал в подразделение взять пару автоматчиков на помощь.
       Так вчетвером мы и пошли тихонечко в лес. Шли-шли, выбрались, наконец, к озеру.
       Давным-давно, как сказал мне потом Романов, жил на берегу этого озера валдайский отшельник-молокан, старик лет пятидесяти, а, может, и семидесяти. Жил он в землянке, над которой была еще надстроена деревянная избушка. Летником он ее называл.
       Старик этот умер лет восемь тому назад, а жилье его, обросшее мхом и травой, так и продолжало стоять, никого не беспокоя.
       И вот запахло дымком, потом огонек в окне показался. Костер дымил рядом с жильем, а у костра... зяблики посвистывали.
       Странные зяблики, в шинелях все, в пилотках, в ремнях. Честь с честью. Куча картофеля перед ними и ведро с водой. Ужин, наверное, собрались они приготовить.
       Притаились мы в кустах, почти с зябликами. Посчитали их. Пятеро. Сидят себе, покуривают, да изредка посвистывают. Посвистят они, послушают немного, и снова посвистят.
       "Давайте на них нападем, - нетерпеливо шепчут мне автоматчики. - А момент сцапаем их..."
       "Подождите, - говорю я. - Они еще кого-то зовут... Посвистывают..."
       Ждать нам пришлось недолго.
       Сначала мы услышали подсвист в лесу, правее нас. Потом захрустели ветки, и на поляну вышел из леса человек. Вышел он и зашагал прямо к костру.
       Пламя-то от костра немного освещало поляну, и мы даже хорошо рассмотрели этого человека. Был он высок, тоже - в красноармейском шлеме, но поверх шинели он накинул на себя пятнистую плащ-палатку, отчего казался непомерно широким и косматым.
       Подойдя к костру, он растопырил концы плащ-палатки и вытряхнул на землю двух живых связанных кур. Тут я и подал сигнал к нападению.
       .........................................................................................
       Под дулами наших автоматов сопротивляться им было бесполезно, и все шестеро они подняли руки, но воспротивились обыску, да еще на нас начали шуметь.
       - Вы что к нам пристали? - загорячились они. - Мы, говорят, армейская разведка. Вот наши документы, вот партийные билеты, вот... А направляемся мы в штаб Н-ской дивизии к полковнику Смирнову, чтобы на рассвете вместе с их разведкой действовать по захвату "языка". А что зябликами кричали, так это мы репетировались. Разведчикам переговариваться между собою полезнее на птичьем языке...
       Завели мы их в землянку, где горела лампа, еще раз документы проверили. Все у них в полном порядке, придраться не к чему. И печати, и подписи, и пропуска - все правильно. Правильно и то, Н-ская дивизия, наш правый сосед, действительно намечала провести на рассвете разведывательную операцию, о чем нас поставила еще с вечера в известность.
       А тут еще один из армейских разведчиков - земляком нашему автоматчику оказался.
       "Здравствуй, говорит он, товарищ Петров! Неужели не узнаете? Мы же с вами в Лихославле на одной улице сколько лет жили. Не помните? Домик, рядом с почтой, синенький такой, а на воротах вывеска с изображением самовара и примуса... Вот я то и есть тот самый Мишка-лудильщик. Ха-ха-ха-ха, вот история. Живем и служим в одной армии, а встретились вот случайно... После войны год целый хохотать будем, как вспомним об этой встрече".
       - Да, товарищ комиссар, - говорит мне наш автоматчик Петров, - действительно, это наш земляк, лихославльский...
       А старший из разведчиков с лейтенантскими нашивками осмелел после этого и потребовал от меня написать ему справку, что группа по моей вине задержана в лесу, потому, мол, и опаздывает в штаб Н-ской дивизии.
       - Хорошо, говорю ему, записку писать я не буду, а по телефону полковнику Смирнову позвоню. Кроме того, чтобы вы не опоздали, я прикажу вас подбросить к штабу Н-ской дивизии на нашей автомашине.
       - Позвольте, - возразил лейтенант, - ведь от вашего штаба сюда никакая машина через лес не проберется...
       - А зачем ей пробираться сюда? - сказал я. - Мы за полчасика пешком доберемся до нашего штаба, а через час вы уже будете на нашей машине доставлены к полковнику Смирнову...
       - Эге, - возразил лейтенант. - Да мы пешком на сороковой минуте будем у полковника Смирнова, и зачем нам вас беспокоить с машиной да и себя стеснять. Ведь, идя пешком по лесу, мы заодно отработаем задачу движения по азимуту, ну и все другое там, что нужно разведчику...
       Черт знает, - сомнение меня взяло, - как поступить? Логически если, лейтенант прав. По сердцу если, тревожно что-то в груди... И решил я поступить и по логике и по сердцу одновременно. "Всю ответственность, товарищи за ваше задержание я беру на себя. Сам лично с вами и доеду до полковника Смирнова, объясню ему..."
       Не успел я закончить своей мысли, как у входа в землянку послышался топот, потом открылась дверь и Романов, охранявший доселе землянку снаружи, втолкнул старика в брезентовом плаще, в черной шапке-ушанке, с измазанной в глину седой бородой.
       - Зяблик этот тоже на свист попался, - пояснил Романов. - Он свистнул мне, я ему и вот...
       Романов докладывал мне о происшествии, не отходя от двери и держа автомат в боевой готовности.
       - Стой, стрелять буду! - закричал он на "разведчиков", двинувшихся было к двери. - Как собак перестреляю! - пригрозил он, поводя автоматом.
       Они молча сжались, отступив в угол. Что им оставалось делать? Ведь все их оружие лежало передо мной, на крышке стола. Стоят и посматривают, как затравленные зверьки.
       - Ну, тестюшка, - наступая на старика, сквозь зубы процедил Романов. - Расскажи вот комиссару всю правду! Расскажи, где ты пропадал, что делал, что готовился делать?
       Старик упал на колени, пополз к моим ногам, царапнул ногтями сапоги, жалко завсхипывал.
       - Расскажу, все расскажу, как на духу, только жизню мне оставьте, - взмолился он. - Без жизни я не могу жить, совсем пропаду...
       Старик понес было всякую околесицу, но Романов поддал его сапогом, пригрозил пристрелить на месте и старик встал, поскреб грязными пальцами в затылке, начал рассказывать.
       - В прошлом году, когда немцы к нашему селу подступили, - признался старик, - вся наша семья вакуировалась на восток. И его вот жена, - показал он на Романова, - моя дочь, Нюра, тоже вакуировалась. А я не захотел. Злобность на советскую власть у меня была. Почитай, почитай, еще с самой революции. Крупорушку у меня отобрали тогда и в коммуну передали, а потом и в колхоз. Признаться, захотел на старости старое вспомнить, хозяином пожить, чтобы батраков иметь и крупорушку в свою собственность вернуть... Потом немцы меня обольстили, старостой сделали, а потом сами утекли от Красной Армии, а меня оставили для поджога, для сведений, для всякого там дела... Жил я тут, в этой землянке, а захаживал ко мне частенько парень один из военных... Сам он лихославльский. Отец его расстрелян был за троцкизму, а он у немцев в агентах выслужился. Сам он мне сколько раз сознался в этом... Что нам скрывать друг от друга, все равно пропащие... Поговорит он, бывало, со мной, потом радию настроит и передает куда-то. Я, признаться, не понимал. Он все больше цифрами разговаривал, да и то по-немецки: "Хундерт, да драй хундерт..." Ничего мне не понятно. А радия эта, вот она...
       Старик поднял соломенный матрац на своей койке, и мы увидели под койкой деревянный ящик, в котором стоял небольшой радиопередатчик.
       - Подойдите сюда! - приказал я разведчикам, совсем уже забившимся в угол. - Не узнаете, старик, своих знакомых? - спросил я.
       Старик помогал глазами, потер пальцем воспаленные красные веки, что-то раздумывая, потом плюнул себе под ноги, выругался.
       - Ах, бродяги, бродяги, попались! - сказал он хриповатым голосом, потом шустро, по-кошачьи, вцепился в рукав лихославльского Мишки-лудильщика, закричал: - Он, ей-богу, он насчет хундертов по радию разговаривал. Ай-я-яй-яй, - с сокрушением в голосе простонал старик. - Утречком, на рассвете, собирались мы еродром поджечь. Ничерта не вышло. Ах, бродяги, бродяги, попались...
       Потом старик снова упал на колени и начал, рыдая, просить оставить ему "жизню".
       ..........................................................................................
       - И что же, оставили? - спросил усатый пожилой боец, сидевший с черенком в руках у самой печки.
       - Как же, оставили! - сердито сказал комиссар. - Романов плачет вон, что еще раньше, до войны, не уничтожил он такого тестя... А сейчас, многие из вас проезжали по трассе к Валдаю и, конечно, видели в овраге, что у деревни Акатиха, холм земли с забитым в него осиновым колом. Там все они, зяблики!
       ............................................................................................
       Закурив и посмотрев на ручные часы, комиссар спросил нас:
       - Вы сильно торопитесь? А то я хотел бы еще один случай рассказать бойцам...
       - Пожалуйста, пожалуйста, - ответили мы, заинтересованные его рассказами не менее бойцов. - Нам до самого утра торопиться некуда.
       И комиссар приступил к очередному рассказу, который он назвал одним словом "ПУТЕШЕСТВЕННИК".
       - В эту ночь, - начал комиссар, - ударил морозец. Под ногой захрустела трава. Начало пощипывать нос и покалывать щеки.
       Шинели-то на нас были сырые, и от мороза они покрылись серебристым налетом, покоробились и вздулись горбами на спине.
       Признаться, так меня тянуло в теплую землянку, что словами и не выскажешь этого чувства. Вот закрою на мгновение глаза, а железная печка так и мерещится мне, так и сверкает она фигурными огоньками решетчатого поддувала, так и греет нежно-теплыми лучами.
       Отмахнулся я от соблазна, пошел.
       Романов шагал рядом, вскинув автомат на грудь и пробуя диск послюненными пальцами, сильно или несильно прихватывает морозное железо.
       Прихватывало пока не сильно, и Романов не утерпел, начал шепотом делиться со мной своими наблюдениями и приметами.
       - К утру обязательно потеплеет, - сказал он.
       - Почему? - поинтересовался я.
       - А железо, оно дает предмету точную, - начал разъяснять мне Романов. - Ежели к оттепели идет дело, то оно и в мороз не прихватит пальцы, а ежели к морозу дело настроено, то... до кожи палец облупит. Это вроде как кошка, чует мороз. Та животная, если к холоду, свернется комочком или когтями дверь царапает, а к теплу - хвост распустит, он и висит, как плеть...
       Тихо было в эту ночь. Морозный воздух не трогал веток, в безветрии дремали леса, покрытые инеем, сквозь тонкие облака лился на землю белесый лунный свет. И никаких звуков, кроме шепота Романова о диковинных народных приметов, я не слышал на протяжении целого километра пройденного пути. Только за лесом, над линией фронта, вздымались золотые космы ракет, сверкали искорки трассирующих пуль, да вспыхивало розовое зарево пожаров далеко-далеко, в немецком тылу. В эту ночь там действовали наши партизанские и парашютно-десантные группы, нанося удар по немецким коммуникациям. Наутро готовилось наше наступление на этом участке фронта.
       - А как, товарищ комиссар, прорвемся завтра? - неожиданно меняя тему разговора, спросил Романов.
       Я ему ничего не ответил.
       Не возобновлял больше разговора и Романов.
       Так молча дошли мы до дивизионных резервов и хотели было уже повернуть на просеку, которая вела к одному из полковых штабов, чтобы проверить бдительность часовых и патрулей в эту ночь перед боем.
       Откуда ни возьмись, заметили мы, дорогу нам пересек человек в гимнастерке, в меховой шапке, с котомкой за спиной и с круглым армейским котелком в руках.
       Проворно так он бежал, будто спешил зачерпнуть в озерке водички, самому попить, да и товарищам в блиндаж понести.
       Мы прижались к сосне и наблюдаем.
       Человек даже не остановился у озерка. Перепрыгнув кювет, наполненный водой и покрытый молодым ледочком, он подозрительно оглянулся и... давай бог ноги, помчался по обочине. Бежит он по кустам и прямо на нас.
       - Стой! - окликнули мы его, когда он поравнялся с нами. - Ты куда бежишь?
       - Ей-богу, никуда! - забормотал он. - Я просто отпросился у старшины попутешествовать до утра. Шинель ему свою в заклад положил, что вернусь. Добегу вот до Русской Яблони, и вернусь. Ей-богу вернусь...
       - Нет, сказал я, в Русской Яблоне тебе делать нечего. Пойдемте в ваш штаб.
       Тут "путешественник" и взмолился.
       - Не выдавайте, говорит, меня. Во всем признаюсь. Полку нашему наступать приказано, а я испугался, убежал. "Притворюсь, мол, - думал я, - отставшим от своей части и устроюсь в каком-нибудь тыловом подразделении". Ей-богу, товарищи, только об этом и думал. Жутко ведь в бою умирать...
       - И много вас таких в полку нашлось.
       - Ей-богу, я один! - ответил он и даже три раза перекрестился...
       - Да его, подлеца такого, убить бы на месте! - зашумели бойцы. - Это же настоящий шкурник, он всю жизнь будет стараться путешествовать, а о защите Родины не подумает...
       - Нет, товарищи, он больше никогда уже путешествовать не будет, - разъяснил комиссар. - По приговору Революционного Военного Трибунала, он расстрелян перед строем полка, как дезертир.
       Вздох облегчения прошумел в землянке, и снова стало тихо. Трещали только дрова в железной печке, от которой пышало жаром.
      
       Ноябрь, 1942 года.
       Северо-западный фронт.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    ШТАНЫ

    Рассказ-шутка

      
       Едва успели мы занять эту деревню, как красноармеец Чемоданов появился среди нас со своими большими портновскими ножницами.
       - Вот, лопни мои глаза! - в сотый раз уверял он бойцов. - Не сойти мне с места, если вру! И дед мой и отец были классическими портными, а я весь в них уродился. Что хочешь, могу сшить или починить. Не верите? Не знаю уж, какие вы есть бобы... Завьялов, давай тебе починку совершу, хочешь?
       - Нет уж, я повременю, - возразил белобрысый боец Завьялов. - Оружью свою прочищу, потом уж подумаю... Немей-то, он совсем близко...
       - Немец, немец! - сердито передразнил Чемоданов. - Он, небось, уже за Полометью очутился, твой немец, за Березномызой пятки салом мажет или еще дальше... Иди, говорю, на починку...
       - Нет, я повременю, - упорно возразил Завьялов и начал еще энергичнее протирать свою винтовку.
       - И какого черта ее трешь? - не унимался Чемоданов, - ведь ружье и так чистое...
       - А я хочу, чтобы оружья еще стала чища, чем есть! - уже сердито огрызнулся Завьялов. - Да и чего ты, право, набрыдаешь со своей починкой. Не желаю я портить свою одежду твоей починкой, вот и не набрыдай...
       - Эге, не желаете?! - воскликнул Чемоданов. - Думаете, я не умею. Хорошо. Я вам всем сейчас докажу. Не хочете чиниться, так я сам свои личные штаны переделаю. Такие, братцы мои, сошью галифе, что головами закачаете...
       Разувшись, снял он с себя широкие зеленые штаны шестого роста, вскинул их на крышку вынесенного на улицу стола и, покрутив рыжие свои усики, священнодейственно щелкнул ножницами над штанами.
       - Нет, - сам себе возразил Чемоданов. - Прежде, чем резать, надо спланировать...
       Раздобыв мелок, он начал отмечать им на штанах, где урезку сделать, а где и вставку...
       Бойцы обступили Чемоданова, с любопытством и интересом следя за его неторопливой работой.
       - Неужели сумеешь галифе сшить? - сомневающимся голосом спросил один из бойцов, заглядывая через плечи товарищей на разложенные зеленые штаны.
       - Галифе? Велик фасон! - укоризненно покачал Чемоданов головой. - Я, братец мой, любые штаны сделать смогу. Как море будут, если хочешь. Могу и на ручей сделать их похожими. Я же потомственный портной...
       - Ну-у-у...
       - Кто там нукает, когда еще не запряг, еще не поехал? - спросил Чемоданов, оторвавшись от штанов. - Давай вот на махорку поспорим, если я себе штаны галифе не обигорю собственным промыслом...
       - На осьмушку махорки хочешь? - спросил Завьялов, кончив чистить ружье.
       - Могу и на осьмушку...
       - Тогда, давай ударим по рукам при всех свидетелях, - сказал Завьялов, протягивая к Чемоданову свою широкую шершавую ладонь. - Чтобы ты не отперся...
       - И ударим, - запальчиво воскликнул Чемоданов и размахнулся рукой выше головы.
       - Немцы, немцы прорвались! - внезапно послышался крик на улице, и сейчас же застучали пулеметы, забухали винтовки, начали грохать ручные гранаты.
       С боем отошли мы к лесу. В цепи, делая перебежки и отстреливаясь на ходу, все время мелькала фигура Чемоданова в зеленой гимнастерке и белых исподниках.
       Целый месяц потом, сидя в обороне, мы не давали Чемоданову житья. "Ну, дружище, - шутили мы, - расскажи, как ты галифе себе сшил?"
       - А-а, пошли вы к лешему, - огрызался Чемоданов и грозил бурым своим кулаком. - Жилу перешибу, если еще раз спросите про штаны.
       - Не только спросим, а еще и жене твоей про этот конфуз напишем, - продолжали хохотать бойцы. - Ей-богу, напишем...
       - Ну, братцы, такую подлость вы не должны сделать, - заискивающим тоном говорил Чемоданов, обещая при этом из первой же получки отдать Завьялову проигранную осьмушку махорки. - А штаны, братцы, лопни я на месте, отвоюю! Мне без них совсем неспособно...
       ...........................................................................................
       Внезапно обстановка изменилась и был получен приказ штурмовать Белый Бор.
       Всю ночь готовились мы к штурму. Вязали щиты из ветвей и камыша, набивали соломой палатки и матрацы, готовили специальные санки под пулеметы и боеприпасы. Наступать на село решили мы через болото, откуда немец и не чаял нас увидеть.
       На заре перешли мы болото и выбрались на сухое место, приготовились, ждали сигнала.
       Вдруг немец обнаружил нас и давай и давай поливать огнем. Ох, и жарко нам стало. Пули, мины, прямо таки дышать нечем. Многие из нашего взвода начали по-рачьи пятиться к болоту. А ползти туда, это же просто гибель. "Ну, думаем, амба! Отжились!"
       И в этот момент, когда мы совсем оплошали, и командира убило, на правом фланге раздался голос, да такой зычный, что твой паровозный гудок.
       - Слушай мою команду, братцы! Давай-давай на немца, давай на сукина сына! За мной.
       За высокой, плечистой фигурой Чемоданова рванулась вперед вся цепь.
       - Гранатами глуши немцев, гранатами их, сукиных сынов! - то там, то здесь, носясь у всех на виду, кричал Чемоданов.
       Гром, огонь, крики, - все смешалось и получился настоящий ад. Не выдержали немцы, попятились в глубь села. Там у них траншеи шли крест на крест и в клеточку, и под домами прямо. Черт бы запутался в этих ходах и переходах. Но уже и с другого конца села загремело "ура", забухали наши пушки и минометы, загрохотали гранаты.
       - Братцы, братцы! - кричал Чемоданов, поднимая снова было залегших бойцов. - Вперед! Не слышите разве, наши уже с хвоста немца лупят. Вперед, колоти его в гриву, сукиного сына!
       ..........................................................................................
       Часов до двух дня продолжали еще отдельные немцы отстреливаться из траншей да из строений. Палят себе прямо из-под обломков, и никакая гайка. Почувствовали смерть, стали злее осенних мух, эти фрицы. Но к полудню совсем почти затихло все.
       Пошли тогда мы траншеи обыскивать. Смотрим, лежит вроде убитый, а дышит. Мы его за шиворот и наружу. А это оказался немецкий обер-ефрейтор. На рукаве у него поблескивал серебряный галун по краям треугольного шеврона.
       Подняв руки над головою, обер-ефрейтор дико завыл:
       - Гитлер капут, Гитлер капут!
       - Ага, сдаешься, собачья харя! - крикнул на него Чемоданов. - Ну, черт с тобой, за "языка" пойдешь. Форвертс! - скомандовал он немцу, пропустил его впереди себя и повел к штабу, упершись острием штыка в поясницу ефрейтора.
       Вдруг Чемоданов пригнулся, начал всматриваться в ноги немца, потом хватил его всей пятерней за шиворот и закричал:
       - А-а-а, прохвост, попался. Зитцен зи!
       Немец испуганно оглянулся, но Чемоданов еще сердитее закричал на него:
       - Зитцен!
       В одну минуту Чемоданов усадил немца на бруствер траншеи, сдернул с него широкие зеленые штаны и, показывая нам, торжествующе произнес:
       - Вот, братцы, нашлись штаны. И меточка на них поставлена "Бухара". Такую меточку, братцы мои, только на моих штанах ставили. Да-а, именно на моих. - При этом Чемоданов хозяйственно осмотрел штаны и погрозил немцу кулаком:
       - Я тебе, рыжий прохвост, дам "Гитлер капут!" Чужих штанов не грабь, вот что!
       Ноябрь, 1942 года.
       Лычковское направление, Северо-западный фронт.

    СОЛИДАРНОСТЬ

    Рассказ на марше

      
       Вторые сутки, стуча подошвами сапог по бревенчатому настилу фронтовой дороги, шли мы по лесам северо-запада, шли к Старой Руссе.
       Марш был тяжелый, почти без отдыха. Лишь выпадали на нашу долю короткие десятиминутные привалы в конце каждого часа движения, да получасовые остановки на обед и ужин. Ясное дело, сдремнуть было некогда.
       И вот, едва коснулись мы настила дороги, когда командир объявил привал, как начали преклонять головы к плечу товарища и засыпать.
       А фронтовики знают, что значит, если позволит сну в неподходящее время одолеть солдата. Тогда не только за десять минут, но и за полчаса не поднимешь роту в поход.
       И вот политрук наш, Самуил Аарононович Фельдман, умел своими короткими, но смешными рассказами заставить нас забывать усталость и стряхивать с себя сон, когда, казалось, уж никакие силы не смогли бы это сделать.
       - Ну, ребята, - раздался его звонкий голос, - сегодня есть у меня для вас специальный рассказ. В другое время ни за что не рассказал бы, а сегодня - так уж и быть, расскажу.
       Бойцы, толкая друг друга и подвигаясь к политруку, зашевелились. Кто-то подсунул политруку свою вещевую сумку, чтобы сидеть ему было удобнее, другие, чтобы не стучать каблуками, на носках подошли поближе и присели на корточки, третьи - легли рядом, подставив мякоти ладоней к подбородку и начали слушать.
       - Нашего батальонного комиссара Изотова, - начал политрук свой рассказ, - вы, конечно, знаете. Но знаете ли вы, как он в Белостоке одолел иудейского бога Иегову? Ну, конечно, не знаете.
       А дело это произошло в августе 1940 года. Мы тогда с товарищем Изотовым работали в Белостокском военкомате, он - военкомом, я - помощником.
       Часа, примерно, в два вбежал к нам в кабинет военврач Василий Иванович Черенков. Испуганный такой, бледный. В Черных глазах его, да и на всем лице, металось смятение, губы его дрожали, каштановая небольшая бородка тряслась.
       - Товарищ военком, товарищ военком, - с трудом выговорил он поразившее нас сообщение. - Призывники забунтовали...
       - Что-о-о?! - не веря своим ушам, переспросил Изотов, вскакивая из-за стола. - Как это забастовали?
       - Не подчиняются они, товарищ военный комиссар, - ответил Черенков. - Я уж и не знаю как. Впервые мне пришлось с таким народом встретиться. Врач я, знаете, молодой.
       - Ладно. Идемте! - сказал военком, на ходу поправляя фуражку и застегивая крючки на воротнике кителя. - Я переговорю с ними на месте.
       Во дворе, куда мы вышли, у парусиновой палатки медицинской комиссии, чинно выстроившись в две шеренги, стояло человек тридцать молодых евреев, совсем недавно ставших советскими гражданами и впервые призванных в ряды Красной Армии.
       В шляпах, в котелках, в картузах и ярких парчовых тюбетейках, в скромных просторных костюмах и в крикливых многоцветных пижамах, в длинноносых туфлях и в ботинках со сверкающими крагами и пряжками, молодые люди с веселыми черными глазами и огромными кудрявыми бородами, похожими на бороду микель-анджеловского "Моисея", встретили нас почтительным молчанием и ответили на наше приветствие лишь вежливыми кивками головы.
       Но едва только товарищ Изотов заявил, что он желает выслушать их претензии, как молодые люди с преогромными бородами немедленно сломали шеренгу, окружили Изотова и, перебивая друг друга, заговорили все разом.
       Говорили они о том, что законы Моисеевы запрещают бритье бороды, что без бород они потеряют подобие божие, что их накажет Иегова, что они желали бы служить в Красной Армии с такими вот бородищами.
       Особенно сильно волновался чернобородый призывник в пунцовой шелковой пижаме и в золотистой тюбетейке.
       - Ой, вай, - тараторил он. - Никак уже нам не можно без бороды. Бог наш, Иегова, накажет... Но если он, бог наш Иегова, знать не будет, кто из нас первым сбрил бороду, то кого же он накажет? Удивительно и интересно, кого же он тогда, бог наш Иегова, накажет, если по законам его наказывается лишь первый, сотворивший зло?
       Изотов, внимательно слушавший все высказывания правоверных призывников, задумчиво почесал пальцем правую бровь и вздохнул.
       - Ннда-а-а, - протянул он вполголоса. - Культ... это трудное дело. Но... устав Красной Армии, самой передовой и новейшей Армии в мире, должен взять верх над библией ветхого завета. Ннда-а-а...
       Так вы сказали, что Иегова не сможет никого наказать, если не обнаружит первого нарушителя его законов? - обратившись вдруг к призывнику в пунцовой пижаме, спросил Изотов так громко, что все услышали его вопрос и насторожились, притихли.
       - Я уже сказал по иному, но то же самое, - согласился призывник и вопросительным взглядом скользнул по лицам своих товарищей, будто искал у них поддержки или сочувствия
       - Да, да, да, да, - закивали те головами и улыбнулись.
       - Так вот, товарищи, - обращаясь теперь уже ко всем, сказал Изотов, - мы сейчас отправимся в парикмахерскую (Он назвал при этом самую большую из многочисленных белостокских парикмахерских). Никто из вас первым там бриться не будет, но станете все вы свежими, как молодые огурцы после дождя...
       Призывники при этих словах Изотова с интересом переглянулись, и было видно, что их очень заинтересовало предложение Изотова. Некоторые из них даже посоветовали, как ближе пройти к этой парикмахерской, а другие кивками головы высказали одобрение предложенному маршруту.
       Через полчаса, по общей команде, как один человек, все призывники заняли многочисленные стулья в бритвенном зале парикмахерской. Одновременно, завернув всех призывников по самое горло в белоснежные пеньюары, у спинок стульев встали парикмахеры со сверкающими и пощелкивающими ножницами в руках. На столиках лежали раскрытые бритвы, сверкали мыльницы и чашечки с дымящейся горячей водой, возвышались пузатые флаконы с одеколоном и с золочеными пульверизаторными колпачками на коротких горлышках.
       - Начинай! - скомандовал Изотов, и в этот же миг, видя друг друга в зеркале и не желая быть свидетелями грехопадения своих товарищей, все призывники зажмурились и так просидели все время, пока работали над ними парикмахеры.
       Потом, открыв глаза, они не сразу узнали друг друга. Вместо пейсов и пушистых кудрявых бород у всех у них сияли тугие свежевыбритые щеки.
       - Ха-а, настоящие молодые огурчики после дождя! - восхищенно воскликнул молодой еврей в пунцовой пижаме. - А ну, одеколончику, пожалуйста!
       Мастер нажал горстью на бурую пульверизаторную грушу в золотистой шелковой сетке, и фонтан ароматной матовой пыльцы влажной прохладой ударил в лицо клиента, с шумом прошелся по волосам, радугой заиграл над головой, освещенной солнцем.
       Отдуваясь и фыркая, человек в пунцовой пижаме, сбросив с себя пеньюар, чтобы душистая пыльца садилась и на одежду, блаженно крутил головой и подставлял под струю одеколона свои щеки, лоб, узкий подбородок и длинную шею.
       - А-а-ах, уже хорошо! - крякнул он. - Уже будем, друзья, солидарными, и никогда Иегова уже не узнает, кто из нас первым сбрил бороду...
       ............................................................................................
       - Конец прива-а-ала-а, послышался голос командира. - Начать движе-е-ение-е!
       Веселые и хохочущие бойцы, шустро встали в строй и двинулись в дальнейший путь.
       - Будем, друзья, солидарны, и мы никогда не утомимся, - воскликнул кто-то, переиначив концовку рассказа политрука. И снова все засмеялись, бодро шагая и стуча сапогами по длинной-длинной фронтовой лежневке. Рассказ "Солидарность" достиг цели.
       Ноябрь, 1942 года.
       Старорусское направление.
       Северо-западный фронт.

    В ЛЕСАХ ВАЛДАЙСКИХ

    Из моих записок.

      
       В эту командировку мы с лейтенантом Лашкевичем должны были отправиться пешком, так как предстояло разведать наиболее подходящие дороги для скрытого передвижения транспортов и войск к переднему краю. Намечалась крупная операция в районе Демянско-Лычково-Залучского треугольника, в котором продолжала удерживаться побитая 16-я немецкая армия.
       Взяв на ремень карабины и пристегнув к поясу по паре ручных гранат, раненько утром мы вступили в лес.
       Просеками и лысыми полянами, по краям которых могли незаметно проходить войска, мы добрались до большой деревни Ивантеево. Здесь, как еще говорили нам в штабе, жил один старик-следопыт, вдоль и поперек исходивший Валдайские леса.
       Когда грянула война, население из Ивантеево двинулось за Валдай, на восток, а этот старик вместе со своей старухой твердо решил никуда не уходить из своей избы. Раздобыл он ружье, гранат набрал, собираясь воевать с немцами. А когда Красная Армия немного отодвинула немцев, и Ивантеево стало ближним прифронтовым селом, старик это (Звали его Петром Ивановичем Мальцевым) добровольно предложил свои услуги быть проводником красноармейских подразделений по ему одному известным тропам и дорогам через леса, топи и болота.
       Вот к помощи этого старика штаб рекомендовал нам обратиться.
       Петра Ивановича Мальцева мы застали на болоте, почти у самой околицы Ивантеево. Чавкая большими, армейского образца, сапогами и согнувшись в три погибели над мшистым болотным ковром, он собирал кроваво-красные, похожие на рассыпанные кем-то бусинки, зерна клюквы и осторожно ссыпал их со своей бурой ладони в глубокое решето.
       Нас, подошедших к нему очень тихо, он не заметил и продолжал свою работу, как ни в чем не бывало. Тогда мы слегка кашлянули и Петр Иванович поднял голову.
       - Здравствуйте, Петр Иванович! - сказали мы, отдав честь. - Как поживаете?
       Старик снял с головы глубокую островерхую шапку из коричневого бобрика и, блестя лысиной, низко поклонился.
       - Здравствуйте, сынки! - сказал он дребезжащим голосом. - А живу, слава богу, терпимо. Вот только бумага вся вышла, завернуть цигарку бы, но уж очень нескладна газета, что старуха принесла мне ее из Валдая. Сами вот посмотрите...
       Он поднял подол длинной сермяжной рубахи, торчавшей из-под черного ватника, и достал из кармана широких зеленых штанов номер газеты "Валдайский колхозник" от 15 мая 1942 года, подал его мне.
       Действительно, закурить такую газету было совершенно невозможно. Она была тверда и толста, как сыромятная кожа. Да и новинок в ней не было для прочтения. Номер был заполнен нотой Молотова о немецких зверствах, опубликованной в центральной печати еще 27 апреля 1942 года, большой статьей "Сбор клюквы - важная оборонная задача" и, наконец, подписью редактора А.Г. Шуваловой. Больше ничего.
       - Умеют же люди, подобные Шуваловой, издавать устаревшие газеты, - сказал я, передавая номер лейтенанту Лашкевичу. - Сохрани, дружище, на память. А вам, Петр Иванович, вот, курите пожалуйста, - достал я из сумки и подал старику целую десть курительной бумаги.
       Петр Иванович хозяйственно пощупал пальцами уголок листа бумаги, сказал, что "немного проховата и тонка", но сейчас же закурил и заодно поинтересовался о цели нашего прибытия.
       Слушая меня, он покуривал, трогал левой рукой черную с проседью бородку, почесывал ногтем костлявую горбинку своего толстого носа и пытливо смотрел на меня из-под косматых бровей лукавыми серыми глазами.
       - Это можно, - сказал он, наконец. - Я проведу вас по такой дороге, что лучше и не придумаешь. Только вот зайдем сейчас ко мне в хату, старуха нас завтраком покормит, потом и двинемся в путь.
       В хате Петра Ивановича было тихо. Только двадцатидвухлетняя "Десса" гремела под столом, обрабатывая козлиную кость. "Дессой" старик называл маленькую черную собаку, оглохшую и поседевшую от старости.
       - Я, - пояснил нам Петр Иванович, - интереса ради, испытываю, сколько лет способны жить различные животные и птицы. Очень это любопытно. Вот, петух у меня был. Девятнадцать лет прожил он и ничего себе, исправно кукарекал и по куриной части исполнял дело. Только в начале двадцатого года своей жизни начал он кое-что путать. Например, несколько раз проспал полночь и кукарекнул совсем уж невпопад. Хороший был петух, но жаден... Хватил однажды сухарь не по своей способности и подавился. На том и жизнь его кончилась, а еще бы мог пожить...
       А то вот еще, кот у меня у меня был. Хороший кот, сибирской породы, с бакенбардами на щеках и косматый такой, косматый. Шестнадцать лет прожил, и погиб он по несчастью: в казан с кипятком, с печки прыгнувший, упал и обварился насмерть. Но "Десса" вот живет...Умная собака.
       Пока хозяин рассказывал мне все эти истории, лейтенант Лашкевич мылся в сенях, пробуя полученный у ротного каптенармуса заграничный "шампунь", а старушка-хозяйка в кутке готовила нам "сладость". Она огромной деревянной ложкой давила клюкву на плоской алюминиевой тарелке. Сочные зерна, лопаясь от натуги, струями красного сока брызгали в лицо старухи и щеки ее казались покрытыми мелкими капельками крови.
       - Скорей там, старуха, пошевеливайся! - не вытерпел Петр Иванович. - Нам надо спешить на дело.
       - Сичас, сичас, - засуетилась старуха, видимо, уважавшая в старике и силу и власть. - Сичас...
       Она поставила на стол недомятую клюкву, за которую я принялся сам, и начала возиться в печи и на загнете, громыхая сковородками и макидрами. Лашкевич тем временем достал из сумки сельди и флакончик уксуса, а старик подал ему деревянную тарелку, чтобы на ней удобнее было почистить и разрезать сельди.
       - Сама, сама! - закричала старуха, - я все сама сделаю, родимые. Вы уж у меня, вроде как в гостях побудьте.
       Она подбежала к столу, моментально содрала с сельдей кожу с головы до хвоста, порезала их на кусочки и немножко посокрушалась, что нет у нее постного маслица, без чего селедочка "скуса не имеет".
       - Ничего, бабушка, - возразил Лашкевич. - Сельди жирные. Они и без маслица пойдут. Кроме того, вот уксус! - Подал он хозяйке трехгранный флакончик. - Полейте немного...
       - Ишь ты, дива какая! - покачала старуха головой, взболтнула уксус, потом налила его в ложку и, не успели мы моргнуть глазом, как она отведала уксус, точно схлебнула суп или рыбную уху.
       Мутноголубые глаза ее сразу остановились, а губы покрылись инееподобным белым налетом.
       - Воды ей скорее, воды! - крикнул я Лашкевичу, рядом с которым стояло ведро и кружка.
       Одумавшись, старуха сквозь слезы и кашель вымолвила:
       - Ох, сказись она, дива эта! Я думала, она сладкая, а она такая глыбкая да ямкая (крепкая и кислая).
       - Вот, сынки, темнота! - засмеявшись, воскликнул Петр Иванович. - Ведь старуха моя, действительно, никогда уксус не пробовала, а пробовать она любит...
       - О-о-о, старик, молчи уж, - стараясь шутить, возразила старуха. - И сам ты любитель пробовать разные разности...
       Так, перебраниваясь и ворча, старики начали завтракать вместе с нами. Потом хозяйка угостила нас кушаньем, которое в Андижане называют "самцами", в Свердловске - "шанги", в Курске - "налистники", а вот тут, в лесах Валдайских, это кушанье носило название "сульчины".
       Это большой блин, в который, как в пакет, завернута какая-нибудь вкусная начинка. На этот раз начинкой служила некрутая молочная каша. Нажал я зубами на "сульчину", а каша и потекла по пальцам. Но все же, "сульчины" нам понравились, и мы поели их целую большую миску.
       Старуха угостила нас в конце завтрака кисло-сладким клюквенным квасом, потом спросила о кушаньях, которые принято в наших местах готовить. Мы назвали ей курскую соломать, сураегу, соложеное тесто, но старуха только покачивала головой.
       - Не слыхивала, не приходилось, - сказала она. - Вить у нас край лесной, мы и живем по лесному, своим домыслом живем...
       И сказала эта старуха не с сожалением, а тоном, в котором отражалось чувство удовлетворенности лесной жизнью, чувство превосходства этой жизни над всей остальной, не лесной жизнью.
       Поблагодарив хозяев за сытный завтрак, мы начали готовиться в путь-дорогу, а щупленькая старушонка с редкими седыми волосами и перекошенными узкими плечиками, обтянутыми серой коленкоровой кофтой, засуетилась собрать нам узелочек харчей на дорогу и выбежала по делу в сени.
       Вдруг она закричала там благим матом и, вся побледнев, вбежала в хату. На губах у нее висели лохмотья белой пены, а в руках она держала склянку с "шампунем", забытым в сенях Лашкевичем.
       - Ох, ох, ох! - стонала старуха. - Я, кажись, отравилась. Думала, что это подсолнечное масло, а взяла в рот и пеной все поднялось...
       Тут мы не удержались и начали хохотать вместе со стариком.
       - Бабушка, - сказали мы, - да это же не масло, а "шампунь" - жидкое мыло...
       - Ну, слава тебе, осподи! - сразу повеселев, перекрестилась старуха. - От мыла, ведь, люди не умирают...
       - Ах, корга, корга! - укоризненно произнес старик. - Сколько раз тебе говорил, не пробуй, если матерьял неизвестный...
       - Вот какой ты, - огрызнулась старуха. - На меня ругаешься, а и сам все пробуешь и пробуешь...
       - Я пробую сознательно, с умыслом, а ты так, с дури головы
       .......................................................................................
       Минут через двадцать мы распрощались с приветливой старушкой и оставили деревню Ивантеево.
       Немцы почему-то начали в это время бить из дальнобойных орудий и снаряды рвались в лесу, тянувшемся между Ивантеево и населенным пунктом Бель.
       Петр Иванович остановился. Он посмотрел на поднимающиеся над лесом черные столбы взрывов, и глаза его сузились, сверкнули злостью.
       - Лес ломает, подлец! Да за этот лес, да за каждое дерево надо не менее как двум немцам голову отломить. - Пробормотал он и, повернувшись, зашагал так твердо и быстро, что мы еле успевали за ним. - От этого леса вся наша сила исходит, а он по нем бух да бух... Да я вот, что вам скажу! - толкнул он меня рукой. - Немец, он с удовольствием всякую пакость сделает. Он тебе и сад порубит, и лес поломает, и хату спалит, и ребенка убьет и всякую искусству опоганит... В нашей округе есть церковь одна. Каменная, хорошая церковь. Про нее тут слава даже везде шла. Слишком картины там расписаны с умыслом и с живописностью. Говорят, великий живописец Репин интересовался этими картинами. Вот как. А немцы выдрали в этой церкви пол, а святые лики живописные из автоматов расстреляли. Вот как. Сам то я человек не очень религиозный, но меня кусает за сердце, что они такую искусству опоганили. Вот как. По пути вот я и покажу вам, если интересуетесь, эту церкву. В ней есть интерес...
       .......................................................................................
       Так, беседуя о всяко всячине, а больше всего злясь и раздражаясь на немцев, мы и не заметили как отмахали шесть километров от Ивантеево до Большого Городно по дороге, с обеих сторон зажатой мощными лиственными и хвойными лесами.
       Здесь началось большое озеро, северным берегом которого мы прошли до плотины, миновали шлюз и вышли потом на южную окраину Малого Городно.
       - Ну, сынки, - сказал нам Петр Иванович Мальцев. - Теперь повернем налево. Нам надо по лесам и болотам, по топям, а найти вот сухую и скрытную дорожку. Есть такая, есть. Мы по ней и пройдем сегодня. Я вас проведу через Заручевье, через Козьяки, через Струги...Кривехонько, но удобненько выйдем мы на демянское шоссе почти под Валдаем. Поюжнее психиатрической больницы выйдем. Вот как.
       В Заручевье мы прибыли быстро, прошагав около трех километров по дороге через лесистое болото. И действительно, старик показал нам, а мы нанесли на карту эту неезженую еще, но соответствующую всем требованиям секретного передвижения войск дорогу.
       Заручевье оказалось небольшой деревушкой, расположенной на лесистых буграх. К нашему приходу там продолжали еще дымит головни на пожарище и голосили женщины.
       На улице и на ветвях деревьев валялись и висели осколки досок, щепки, шматки серой гунтовой кровли, разбросанные взрывом немецкой авиабомбы, которую утром сбросил здесь немецкий черногузый "Юнкерс".
       Под сараем, мимо которого проходила дорога, стоял небольшой гробик, а над ним безутешно рыдала женщина. Она оплакивала свою десятилетнюю дочь, убитую немецким летчиком.
       .......................................................................................
       Часам к четырем дня мы закончили разведку первой объездной дороги, наметили съезды, разъезды, регулировочные посты и телефонные точки.
       Дорога эта оказалась вполне универсальной. По ней могли идти не только пехотинцы и повозки, но и орудия, трактора и танки. Под ветвями могучих сосен, берез, ветел, образовавших как бы сплошной арочный зеленый потолок над дорогой, движение могло идти, как по туннелю. Никакой немецкий воздушный разведчик не смог бы обнаружить движение войск по этому живому зеленому туннелю, способному поглотить в своей дыре и укрыть целый современный корпус войск.
       ........................................................................................
       Отложив разведку маршрута до Валдая и острова Руднев на Валдайском озере до следующего дня, чтобы успеть за ночь оформить схему уже разведанной дороги, мы решили все же заглянуть в церковь, о которой так много и настойчиво говорил нам Петр Иванович.
       Мне, признаться, хотелось полюбоваться росписью стен и фресками, сделанными кистью Валдайских живописцев. Ведь если ими действительно интересовался в свое время даже автор "Бурлаков", то они достойны внимания.
       Свет, краски, образы - постоянно следует подчеркивать, являются как бы душой материи. И в церковной росписи осмотренного храма я нашел лишь новое подтверждение правильности этой мысли. Так сильно воздействовала на мое воображение и на мою эмоцию роспись Валдайских живописцев старшего поколения.
       Шагая по деревянным ступенькам церковной паперти вслед за Петром Ивановичем и переступая порог церкви, я был полон каких-то двойственных противоречивых чувств: "Что могу я увидеть в церкви? - тревожил меня один вопрос. - Повторение того, что еще в детстве не раз видел в других церквях? Возможно, более художественное повторение, но все же только повторение. Ведь религиозная тематика однообразна и схематично-эталонно ее живописное разрешение в захолустных церквях. Если так, то мне не зачем идти в эту церковь.
       Но тут же волновал меня другой вопрос, почему же Репин посетил эти стены? И не будет ли с моей стороны кощунственным неуважением к памяти гения, если с отвернутыми в сторону глазами пройду я мимо того, на что смотрели его проницательные и вдохновенные глаза?"
       Но с первого же взгляда на роспись стен я убедился, что творцы этой росписи, Валдайские неизвестные живописцы, руководствовались, во-первых, мыслью великого мастера Коро: "Лучше быть ничем, чем эхом живописи других" и были заинтересованы в точности изображения лишь настолько, - как говорил Горький, - насколько это необходимо для более глубокого и ясного понимания всего, подлежащего искоренению или достойного создания.
       Во-вторых, они работали с той любовью к труду, которая красиво и справедливо выражена была словами Ван-Гога: "Когда я пишу жатву, мой труд не легче труда крестьянина, убирающего хлеб, но я на это не жалуюсь...я себя считаю рабочим, а не изнеженным иностранцем или туристом, путешествующим для своего собственного удовольствия".
       Итак, Петр Иванович Мальцев оказался прав. Восхваляемая им заранее, церковная роспись стен вправду оказалась изумительно богатой по краскам, свету и искусству исполнения. Более того, она совершенно в новом аспекте трактовала старые религиозные темы, осветив их светом реалистического взгляда на жизнь.
       Почти под самым куполом церкви живописцы намалевали великомученицу Параскеву, Николая чудотворца и Тихона Задонского.
       Все это широко известные, канонизированные христианской церковью религиозные персонажи, но как они даны здесь?
       Вот Параскева-Пятница. Она изображена в виде молодой красавицы в голубом платье и фиолетовой накидке, перекинутой через красивые округлые плечики и соединенной концами на рельефно очерченных холмогориях трепетной груди. В нежно-томных карих глазах Параскевы и на румяном ее тонком лице не было и тени святой мученической скорби или страдания под тяжестью человеческой бренности. Наоборот, и в глазах Параскевы, и в выражении ее лица, в позе фигуры и в оттененном трепетании груди, - во всем светилась и дышала неутоленная жажда радостей земной плотской жизни.
       В руках Параскевы, написанной, может быть, живописцем с натуры или с портрета своей любимой девушки, был кипарисный крест, прижатый к груди, и пергаментный свиток с начертанным на нем символом веры "Верую во единого бога-отца..."
       Будто подчеркивая свое внутреннее несогласие променять земную жизнь на небесную иллюзию, Параскева небрежно держала свиток левой рукой и он свисал почти до самых ее коленей, искусно обозначенных тенью, проступившей сквозь голубую материю. Так и казалось, что тепло молодых коленей Параскевы струилось через платье и в струях этих колыхался свет.
       Седенький Николай, с маленькими кудрями бакенбард на сухоньких щеках и с красными молодыми губами в обрамлении белой бороды и усов, был ранен пулей под левый глаз (выстрелил немецкий солдат) и выглядел комичным. Он, полный плотских вожделений, влюбленными серыми глазами смотрел на Параскеву, готовый шагнуть к ней и продекламировать ей слова Шолом-Алейхема из "Песни песней":
       Сильна она, как смерть, любовь;
       Жестока, как ад, ревность.
       Стрелы ее - стрелы огненные. Пламень божий...
       Каким-то неуловимым для глаза мазком кисти живописец превратил страстотерпого старца, каким рисует церковь Николая в своих канонах, в пылающего женолюбца, каким слывет он в народе, воспет в частушках.
       Живописец как бы через свет и краски своей работы перекликался с нашим временем. Ведь сейчас народные частушки и сказы нередко рисуют Николая чудотворца как вполне плотского человека, у которого, говоря словами Батюшкова, память сердца сильней рассудка памяти печальной.
       В народе есть рассказ о том, что однажды, пробужденный веселым девичьим смехом, Николай чудотворец долго любовался с колокольни гуляющими внизу студентками, потом, вздохнув и вспомнив молодость с ее сердечными треволнениями, он по каменным ступенькам сошел к молодежи.
       ...не стерпел наш старик,
       Бо соблазн был велик:
       С колокольни он святой опускается,
       Через тумбу-тумбу раз,
       Через тумбу-тумбу два,
       Через тумбу-тумбу три
       .............................
       За студентками гоняется...
       Поодаль от Николая и Параскевы был изображен темно-русый полнотелый с умными немного насмешливыми серыми глазами и широкой бородой старого русского купца, готового пуститься за выгодой хоть на край света.
       Купчина этот был старательно отделан богомазами на небесном фоне стены и назван Тихоном Задонским.
       Полнокровный реализм так и дышал от всей церковной росписи, за которой лесная глушь обеспечила, видимо, свободу от тяжелой лапы синодского цензора...
       Интересно отметить, что в этой церкви я не обнаружил традиционной картины "Страшного суда", являвшейся с давних пор обязательным атрибутом всех христианских церквей. В лесном краю она, видимо, оказалась ненужной.
       Не была завершена и картина "Изгнание Адама и Евы из рая". Полностью был закончен только строгий ангел с огненным мечем в руке, а остальное было лишь заэскизировано и смотрело со стены, как сквозь кисею или затуманенное стекло.
       На одной из стен написана картина "Блудный сын". Я долго не мог оторвать от нее своего взора, прикованный к картине не общим ее видом или мастерством отделки, а ее характером и композицией.
       Ветер качал за окном мохнатые широкие ветви сосен, и в церкви то становилось светлее, то снова дрожали сумерки, мешающие мне получше рассмотреть эту картину, написанную на плохо освещенной части стены.
       Но вот наступило счастливое мгновение. Порывом ветра ветвь была отклонена на секунду подальше от окна и на картину хлынул косой поток света, открывший мне загадку ее сильного обаяния: под верхним обрезом картины, едва обозначенная полупрозрачным мазком, глядела пятая голова. Сомнений больше не было: эта характерная деталь, заменявшая авторскую роспись великого художника, была верным признаком, что валдайские живописцы перенесли на церковную стену репродукцию известной одноименной картины Рембрандта.
       .......................................................................................
       Выйдя из церкви, мы увидели большую грузовую машину, которая шла из Валдая в направлении к Демянску. Остановив ее, мы попросили водителя подвести Петра Ивановича до Ивантеево, а сами, распрощавшись со стариком, направились в деревню Короцко обрабатывать свои материалы по разведке трассы...
       Над схемами разведанной трассы мы работали до часу ночи, после чего устроились спать на целом ворохе хвойных ветвей, принесенных для нас хозяином, стареньким инвалидом времен русско-японской войны 1904-1905 годов.
       В хате было тепло, и мы, расстегнув шинели, вскоре задремали.
       Сквозь сон слышался мне какой-то грохот, визг и шум, но проснуться я так и не смог до рассвета.
       Оказалось, что едва мы уснули, начала работать немецкая артиллерия, ей ответила наша артиллерия и так фронт грохотал часа два с половиной. Потом начался дождь и лил до утра.
       - Ох, и гвоздили, - пояснил нам старик, пока мы умывались и готовились в путь. - Я уже хотел вас взбудить, да не стал. Военные, мол, они сами знают, когда им спать и когда просыпаться. Самому приходилось так. Пушки бьют, а на них не обращаешь никакого внимания, спишь себе, коли не опасно. Так оно и тут. Хоть и звук сильный, а до нашей деревни не добьет пока немецкая пушка. Пороху у нее не хватит... Да. Но сыро на дворе. Да. Размякло от дождя. Только нездорова надо робеть, погодка образуется. Вон и солнышко уже показывается...
       Слушая несвязную речь старика-хозяина, мы подзавтракали из своих запасов, угостив и хозяина, а потом, поблагодарив за квартиру, попрощались с ним.
       Погода, действительно, образовывалась. И маленький ветерок подувал, и солнце светило, но ночной дождь дал себя чувствовать.
       Дорога размокла и, выворачивая колесами пуды красной глины, машины с боеприпасами и продовольствием шли к фронту медленно, оглашая леса воем и шумом моторов. Водители, ругаясь и ворча, то и дело выскакивали из кабин и брались за лопаты, так как машины часто садились на дифер и буксовали.
       Удобнее чувствовали себя тягачи. Эти, громыхая гусеницами, шли, не обращая внимания на грязь. Один из них обогнал нас. На прицепе у него была 75-миллиметровая немецкая пушка, которую он тащил в Валдай, чтобы свалить в металлический лом. Ствол ее был разодран на пять продольных полос, загнутых назад, наподобие крюков многолапного якоря.
       - Вот и отстрелялась, - заметил Лашкевич по адресу немецкой пушки. - А ведь дождем и того дня, когда отстреляется вся Германия, и пойдет на переплав, как и эта пушка.
       - Это произойдет, может быть, скорее, чем мы себе можем представить, - ответил я.
       И так мы разговорились, размечтались о победе, о конце войны, о нашем будущем. За разговорами и не заметили, как подошли к противотанковому рву, через который был теперь переброшен добротный мост, а по рву текла целая река воды, прорвавшейся из озера.
       За мостом, когда мы миновали травянистый бугор, нам открылся вид на Валдай.
       Длинные железнодорожные составы маневрировали на станции взад и вперед, таяли над ними лохматые облака бурого паровозного дыма. На фоне березовой рощи высилась кирпичная водонапорная башня с серой деревянной надстройкой и красной шатровой крышей, над которой нелепо колыхались на ветру маскировочные ветви, привязанные бечевкой к обломанному штоку.
       Левее башни торчала длинная тонкая железная труба с паутиной проволочных растяжек, белела бескрестная колокольня с единственным круглым стеклом под карнизом, а среди тополей зеленели мордастые монастырские главы, сверкал на солнце белый домик без крыши, которую снесло на днях взрывной волной авиационной бомбы.
       Далее, покуда хватал глаз, чернели городские крыши, торчали трубы, синели хвойные леса и леса. В них утопал город с романтическим названием Валдай. С давних пор он был известен производством колоколов и колокольчиков, а теперь он был важным пунктом, центром укрепленного района нашей обороны, станцией снабжения войск Северо-западного фронта.
       .......................................................................................
       У железнодорожного переезда нас остановила девушка с красным флажком в руке и с карабином за спиной.
       - Контрольно-пропускной пункт, - сказала она. - Предъявите документы!
       Пока девушка смотрела в наши документы, я успел переброситься несколькими фразами с молодым пареньком, который командовал пятнадцатью девушками, ремонтировавшими путь. Они сидели верхом на ломах, поддетых концами под рельсы, и по команде паренька: "Раз, два, взяли!" все в раз подавали лом на себя, слегка подаваясь назад, и рельсы медленно сдвигались вместе со шпалами.
       - Что это за метод? - спросил я его.
       - А это я придумал, - ответил паренек. - Мы таким способом очень быстро восстанавливаем колею, смещенную взрывом авиабомбы. Вон, посмотрите, какую она воронку выбила. Колею на десять сантиметров подало в сторону... Теперь выравниваем...
       Получив документы, мы прошли в город, а сзади нас еще долго слышался тонкий голосок изобретателя.
       - Раз, два, взяли! - звенел он.
       .......................................................................................
       Вот мы и на улицах Валдая, о котором имели пока только представление понаслышке. Теперь пришлось посмотреть на него своими глазами.
       Многие тротуары здесь так узки, что люди предпочитали идти прямо по булыжной мостовой, прерываемой местами серым асфальтом.
       До войны центральная улица и улица, выходившая на Ленинградское шоссе, были прекрасно благоустроены, покрыты голубым асфальтом, но во время войны наши танки измочалили шоссе и улицы, разнесли гусеницами асфальт, отчего шоссе стало во многих местах хуже обыкновенной грунтовой профилировки.
       В Валдае много зеленых деревянных домов. Зеленый цвет был здесь такой же данью лесному краю, какой были многие названия здешних деревень: Бор, Подберезье, Осиновка, Сосновка, Старый ельник...
       По пути мы зашли в несколько магазинов. В каждом из них, стуча ручными насосами, бойкие девчата в белых капорах и халатах шустро продавали кислый клюквенный квас по тридцать копеек стакан. Опять таки сказывался здесь лесной и болотный край, богатый ягодами, особенно клюквой, которую местные жители буквально сгребали пригоршнями на мокрых мшистых болотах.
       По улице Горького мы вышли к заполненному ранеными бойцами городскому театру "Темп", а отсюда улицей Карла Маркса, миновав почту и березовый парк с крохотной деревянной церковкой сиреневого цвета и белокаменным храмом с ионическими колоннами у входа - посредине парка, опустились по откосу к Валдайскому озеру.
       Собственно, сюда нам и нужно было пробраться, чтобы оценить возможности и условия некоторых военных перебросок с острова Руднева на сушу и далее - под Демянск.
       По вполне понятным причинам, я не стану в своих записках останавливаться на сугубо военных вопросах, связанных с выполнением указанной выше боевой задачи, а ограничусь только описанием панорамы.
       .......................................................................................
       На песчаном берегу Валдайского озера лежала черная большая лодка, перевернутая кверху килем. Невдалеке, стоя на узком мостике, девушка в огненно-красной юбке черпала воду цилиндрическими зелеными ведрами. Больше здесь не было ни одной живой души.
       Мы подошли к девушке и спросили:
       - Где здесь расположен причал?
       - Не причал, а пирс, - засмеявшись и окинув нас зеленоватыми глазами, возразила девушка. - Мы так и зовем его "Пирс", понимаете?
       - Понимаем, - сказали мы. - Тогда покажите, где находится валдайский пирс?
       - А вона, левее! - махнула девушка рукой вдоль берега и начала поддевать крючком коромысла под дужку ведра. Поймав ведро, она немного присела и другим крючком коромысла поймала дужку второго ведра, потом выпрямилась и, не спеша уходить, положила обе руки на зеленое коромысло, спросила: - А зачем вам пирс?
       - Мы думаем его выкрасить в такой огненный цвет, как ваша юбочка, - не задумываясь, ответил Лашкевич.
       Девушка покраснела, дернула плечом, отчего из ведер через край плеснула вода и шлепнула на песок. - Вредные вы и хитрые! - проговорила она и, балансируя и пригибаясь, чтобы не расплескать воду, медленно пошла на песчаное взгорье и скрылась вскоре из виду за деревьями и дощатым забором.
       - Черт ее знает, - вполголоса сказал Лашкевич, - интересуется, а откуда я знаю, почему она интересуется нашими делами? Вот и сказал ей почти грубость... А девушка, сказать правду, хороша. В мирное бы время...у-ух...не упустил бы из внимания...
       Мы прошли к пристани.
       Длинный деревянный причал ее, громко названный девушкой "пирсом", далеко врезался в озеро.
       Он был пуст. Лишь внизу, прикованные цепями к толстым сваям, покачивались на водной зыби длинные пустые лодки с большими черными уключинами, но без весел.
       Мы прошли в самый конец причала и залюбовались видом на остров Руднев, похожий на огромный зеленый вопросительный знак, окруженный голубой озерной водой. Нам хорошо была видна белая высокая монастырская стена с островерхими башнями на углах, видны были луковицеподобные церковные главы, зеленели леса, над многоэтажным зданием развевался огромный белый флаг с изображением красного креста на нем.
       До войны в монастыре был дом инвалидов, теперь там жили раненые.
       .......................................................................................
       Среди широкой озерной глади монастырь казался бело-зеленой пирамидой, поставленной на зеркальный стол.
       .......................................................................................
       Остров Руднев поддерживал связь с берегом при помощи лодок и парома, который причаливал (и для нас это было удобно) в трех километрах юго-восточнее Валдая.
       .......................................................................................
       Закончив работу, мы уже собрались покинуть Валдай и искали только попутной машины, чтобы доехать до Дубровки и продолжать разведку трассы теперь уже другого направления. Но машин, как назло, не было, тогда мы двинулись пешком.
       До Дубровки от Валдая надо было идти по лесам и болотам, пересеченным грунтовой дорогой, восемь километров на запад. Мы это расстояние прошли за полтора часа и к обеду оказались в Дубровке.
       Лашкевич зашел в одну из хат, где еще продолжали жить некоторые семьи, не эвакуированные из фронтовой полосы, и попросил хозяйку приготовить нам обед. А я тем временем, устроившись на крылечке, начал вести свои записки.
       Но записывать мне не удалось, так как мой взгляд упал на группу ребятишек, склонившихся посреди улицы над утерянным кем-то противогазом, и мне захотелось проследить, что же они будут делать с ним? Понять мой интерес вполне можно, если учесть, что я педагог. Кроме того, видеть ребятишек над противогазом вблизи фронта не всегда можно.
       Итак, я начал наблюдать, не показывая ребятишкам вида, что слежу за ними.
       - Мишка, скорей! - закричали вдруг ребятишки хором, и, прыгая и маша ручонками, начали манить Мишку, который важно шагал от сарая с большим топором в руке.
       - Портки соскакивают, - возразил Мишка. - Мне нельзя быстро...
       Но вот Мишка подошел, примерился топором к ребристой коробке противогаза, крикнул что-то и ударил по ней углом топора. И сейчас же над коробкой склонились белобрысые головы ребятишек.
       Некоторое время малыши с любопытством глядели на рассеченную коробку, ожидая из нее огня или дыма. Но ни того, ни другого не было.
       Тогда один из них схватил коробку обеими руками и начал трясти, точно споласкивал бутыль. Через дыру посыпалась черная угольная пыль, и ребятишки, чихая и смеясь, начали прыгать вокруг, как дикарята.
       - Вы зачем разбили коробку? - грозным голосом спросил я, подходя к ребятишкам.
       Они, как вспугнутые воробьи, рассыпались по хатам и, выглядывая из дверей, разноголосо закричали:
       А пошто она валяется?
       - Мы ее не трогали, а только пузу разрубили...
       - Дядь, а немцы в таких банках дыхают газы?
       - Идите сюда, - пригласил я ребятишек. - Не трону.
       Один по одному, крадясь и оглядываясь на свои хаты, чтобы дать стрекоча в любую минуту опасности, они медленно подходили ко мне. Но никакой опасности не предвиделось, и через минуту мы уже были друзьями.
       Устроившись на броне разбитого танка, стоявшего рядом с сараем, мы беседовали о том, как один советский мальчик убил из пистолета немецкого офицера, взял его сумку с бумагами и ушел в лес к партизанам...
       В это время со стороны Софронихи, в лесу, послышался шум мотора, а вскоре из-под горы вырвался на улицу Дубровки странный автомобиль. Посредине днища, между колес, у него работала единственная гусеница.
       Развернувшись, автомобиль вдруг подъехал к нам и остановился.
       - Ба-а-а! А мы вас все время ищем, - крикнул мне из автомобиля тот самый благообразненький интендант Лысов, с которым читатели уже знакомы. Это он в свое время, когда мы ехали на фронт, мечтал о достижениях науки, способной кормить человека один раз в жизни чудодейственной пилюлей и сделать его невосприимчивым к температурным воздействиям. - Садитесь скорее в машину, поедем в штаб армии, в Пестово. Вызывают немедленно...
       - А с товарищем Лашкевичем как? - спросил я. - Ведь он в соседней хате насчет обеда хлопочет...
       - Он пусть немедленно явится к Девяткину со всеми материалами о разведанных уже участках трассы. Там ему дадут новое задание...
       Сделав соответствующие распоряжения и простившись с Лашкевичем, я залез во внутрь странного полувездехода.
       Оказалось, что машина эта очень удобна. При помощи единственной центральной гусеницы автомобиль хорошо одолевал заболоченные участки дороги и не столь прыгал на колдобинах, как это делали обыкновенные машины.
       У околицы Пестово, в красивом хвойном лесу, нас остановил часовой перед шлагбаумом.
       - Стой! Что пропуск?
       Мы сказали. Тогда часовой взял ружье к ноге и показал нашему водителю на просеку в лесу.
       - Там поставьте машину! - сказал он. - В Пестово запрещено въезжать на машинах. Говорят, запрещено, значит запрещено! - уже, подняв голос, крикнул часовой на нашего водителя, и тот, бурча что-то себе под нос, повел машину на просеку, а мы пошли в Пестово пешком. Идти было всего с километр.
       Через несколько минут мы оказались на улице тесной бревенчатой деревни, утопающей в лесу. Через открытые окна хат брызгали на улицу трескучие звуки пишущих машинок. Штаб генерала Берзарина работал исправно.
       .......................................................................................
       В АДО армии мы пробыли до полночи, ожидая инструкций. Дежурный по АДО, кругленький и надушенный инженер Гуревич, растопил печку, и пламя ее, отражаясь, заискрилось на куче винтовочных патронов, наваленных прямо на лавке против печи, красными языками заиграло в большом трюмо, висевшем на противоположной стене.
       Пристроившись рядом с патронами, я записывал вот эти строки, а Лысов, растянувшись на лавке, заливисто храпел.
       Лишь в первом часу ночи нам сказали, что надо срочно разведать возможность использования деревни Еремина Гора для особых нужд войск, после чего отправиться в далекий путь, чуть не на правый фланг фронта с топографическими задачами.
       На разведку нас сопровождал один боец с длинным драгунским ружьем, отлитым еще в 1891 году, то есть в том же году, когда и появилась на Руси русская трехлинейная винтовка полковника Мосина.
       Петляя по пустым огородам, цепляясь головой за обвисший кабель полевого телефона, мы перелезли по узеньким и скользким от грязи кладочкам через глубокий овраг с громким ручьем на дне и по болотистой низине добрались до деревни Еремина Гора.
       Почему "Еремина", я не знаю. Но что "гора", так уж это скромно сказано. Там не одна гора, а масса бугров, по которым и разбросаны были еле маячившие в темноте многочисленные хаты.
       Скользя по грязной тропинке, как на коньках, в какую-то яму, мы вдруг услышали в темноте приятное девичье сопрано.
       Окончен курс,
       И по родным селеньям
       Мы разлетимся в дальние края:
       Ты поедешь к северным оленям,
       В жаркий Туркестан уеду я,
       - пела девушка, гремя ведром.
       Выйдя на голос неизвестной нам певицы, бравшей воду в колодце, и разговорившись с ней, мы узнали, что совсем недалеко, в одной из хат находится штаб части, где комиссаром был знакомый нам товарищ Комаров.
       Мы этому очень обрадовались. Во-первых, я надеялся еще раз послушать интересные рассказы товарища Комарова, как слушал однажды в фронтовой землянке его рассказы "Лепешки", "Зяблики", "Путешественник".
       Во-вторых, мы могли воспользоваться его рацией, чтобы сообщить в штаб армии срочные сведения и избавить себя от необходимости возвращаться в Пестово, а продолжать выполнять свое задание.
       К комиссару Комарову мы пришли вовремя и застали его у вездеходной машины, готовящейся к отъезду.
       - Ну, товарищи, опоздай вы на одну минуту и мой бы след простыл, - весело сказал он, пожимая наши руки. - Дело возникло срочное, надо ехать...
       Таким образом, мои надежды послушать рассказы Комарова в Ереминой Горе рухнули. Но комиссар оказал нам исключительную любезность. Он не только распорядился связать нас по радио со штабом армии, но и согласился подождать нас несколько минут, когда выяснилось, что наш маршрут в большей части совпадает с его собственным.
       - Чего же вам шагать по болотам пешком, если я могу подвести вас на своем вездеходе, - сказал он, и мы не могли с ним не согласиться.
       После радиопереговоров со штабом армии, с Комаровым пришлось поехать мне одному, а Лысову было приказано возвратиться в штаб и заняться составлением одного из тех документов о коммуникациях, которые всегда разрабатываются штабами перед предстоящими боевыми операциями войск.
       .......................................................................................
       Едва мы выехали из Ереминой Горы, как опустился дождь. Темнота вокруг нас стала совсем кромешной, и нам приходилось удивляться, каким чутьем водитель угадывал подходящую для машины дорогу, чтобы не сунуть нас в какую-либо яму, топь или чарусу, которые имелись в здешних болотистых лесах нередко.
       Подняв парусиновый навесик над головами, мы некоторое время ехали молча. Комиссар покачивался и попрыгивал при толчках рядом со мною. Впереди нас чернели спины двух автоматчиков и водителя. За нашей спиной посапывали и кряхтели еще трое людей: два автоматчика и один интендант, ехавший в Дубровку Дальнюю.
       Молчали мы, наверное, потому, что и кромешная темнота давила на нас, навевая хмурость и тоску, и спать хотелось, и нудно стучал дождь о намокшую парусину навеса и раздражающе выл мотор, мокро шелестели гусеницы машины. Все эти звуки в темноте, как не раз приходилось ощущать, порождают у людей неодолимое желание безмолвия. Но стоит только кому-либо нарушить это безмолвие, как происходит душевная реакция, придающая всем настроениям обратное направление, и люди тогда стремятся затронуть возможно больше различных тем, не заботясь даже исчерпать каждую из них до конца и довольствуясь лишь некоторыми поразившими их деталями этих тем да сознанием того, что тягостному безмолвию положен конец.
       Так произошло и в этом случае.
       - А почему все-таки Черчилль хвостом крутит? - неожиданно прозвучал басок за нашей спиной. - Временит он со вторым фронтом и временит...Я об этом давно думаю и неясно мне...
       - Черчилль? - переспросил Комаров таким тоном, будто хотел сказать слово "Хамелеон"? - Вы интересуетесь Черчиллем? Эта личность нам известна. Он в свое время был организатором похода четырнадцати государств против Советской России. И у нас нет никаких оснований думать, что он теперь переродился. В душе он был и остается закоренелым консерватором и жгучим ненавистником советского режима. А если он в эту войну прикинулся нашим другом, то объяснение этому можно найти в самих же словах Черчилля, произнесенных им седьмого ноября 1941 года перед промышленными рабочими района Тайн в Гулле. Он там сказал, что после Дюнкерского побоища Англия оказалась без всяких принадлежностей и орудий войны. Спасти весь мир и Англию, в том числе, от немецкой агрессии могла в этом случае только Россия.
       И вот, совпадение русских и английских интересов в борьбе с немецкой фашистской опасностью и наличие только в России реальной силы, способной сломить фашистскую Германию, заставило Черчилля надеть на себя маску нашего друга.
       Он долго еще будет клясться в своей дружбе к нам, до самой победы над Германией будет клясться, а потом, возможно, заговорит снова своим старым языком. И он тем смелее заговорил бы, чем слабее оказались бы мы в результате войны с Германией. Поэтому и, если говорить только об одном Черчилле, он и крутит хвостом. В глубокой тайне он надеется, что мы, борясь с Германией, очень ослабеем... и решение послевоенных вопросов попадет в монопольные руки Черчилля. Но...пусть сей "старый конь" не забывает слова известного русского поэта, что "тяжкий млат, дробя стекло, кует булат".
       В боях не только слабнут государства и их армии, но и крепнут. Мы крепнем. Мы разгромили немцев под Москвой, хотя и не было тогда второго фронта против Германии. Мы разгромим их и в этом году, хотя и прорвались они к Волге и на Северный Кавказ. Красная Армия натворит еще столько чудес, что... Вполне возможно, покатятся в грязь многие короны, появятся "демократические" короли и рабочие регенты престолов, обанкротится английский арсенал корон, и дороги к решению всемирных вопросов человеческого счастья пройдут через Москву...И если некоторые английские деятели, находясь под замораживающим впечатлением Дюнкерка или во власти своих иллюзорных расчетов на ослабление нас, никак не отважатся открыть сейчас второй фронт в Европе, то они от этого могут только проиграть. Да, проиграть, хотя второй фронт они все-таки должны будут открыть.
       Сейчас некоторые из них, обращаясь к России, повторяют слова венгерского поэта-скептика Иоганна Арень:
       Твои побольше сапоги -
       Тебе и первому идти...
       Что ж, Россия не побоится идти первой, как и шла первой до сих пор. Красная Армия не будет ссылаться ни на чьи "большие сапоги". Она завоюет признание всего человечества, как Армия освободительница. А насчет слабости, о которой в душе мечтает Черчилль, посоветуем ему, когда станет можно сказать это, прочитать слова А. Гидаша:
       "Гибнет, кто в битве вперед не идет.
       Крепче, товарищ, винтовку в руке..."
       Что же касается современной международной клеветы на нашу Красную Армию, которую румынские, например, журналы рисуют в виде трехглавого дракона, отступающего от Черного моря под натиском румыно-немецких штыков, то...
       "...Коль знатный шут...
       Меня окатит грязью - вздор,
       Утрусь - и все... К чему тут спор".
       Но придет, товарищи, пора и мы этих шутов возьмем за ушко и вытянем на солнышко, на народный суд. Вот так...
       В темноте мы не могли разглядеть жеста комиссара, но все ясно представили себе, как потянем шутов за ушко и на солнышко. И нам стало весело, мы расхохотались.
       - Знаю, дружище, - вдруг, толкнув меня в плечо, сказал комиссар уже на другую тему. - Знаю, вы сотрудничаете в армейской и фронтовой газете, записки ведете. Наверное, и мои кое-какие мысли попадут в вашу тетрадь. Ну что ж, это ваше дело, записывайте. Только я хочу дать вам один совет. Опишите вы правильно, как вот есть, и разговоры наши, и дорогу, и край, по которому мы ездим и ходим, и чувства, которые не дают нам покоя. Возможно, критики и писатели, не фронтовики, и начнут вас грызть за то и за это, но...вы их слушайте, но не слушайтесь. То, что опытом постигнуто, в кабинете не выдумаешь. А с каким удовольствием я прочел бы после войны описание нашей фронтовой жизни, как она есть. Ведь и детишкам бы своим прочитал, и вспомнили бы все, что сейчас вот вокруг нас стоит и движется...
       А вокруг нас стояла непроглядная темнота, хлестал дождь, чернел лес, хлюпали под гусеницами болота, выл мотор, свистела грязь. В дождливой черноте, над лесом, тускло загорались ракеты и, мигая и искрясь, описывали безмолвные красные дуги, гасли вдали, на переднем крае.
       - Прямо, по правде сказать, - продолжал комиссар свою мысль, - я всегда уважаю мемуарную литературу, может быть, больше всякой другой. Конечно, я не против хороших повестей, романов и рассказов, но... Иногда чувствуешь большую досаду от некоторых прочитанных книг. Сошлюсь на пример. На днях удалось мне перелистать книжечку Павла Далецкого "Катастрофа". В ней описана несложная история японской девушки Марико, которая своим твердым характером победила деспота-отца, отделалась потом от похабного мужа - купца Танака, не пожелавшего отдать свое имущество в пользу революционеров, устроила затем итальянскую забастовку на фабрике Токуза и вынудила хозяина удовлетворить все требования забастовщиков. Одним словом, повесть о японке имеет счастливый американский конец.
       И вот, в связи с этим, вспомнил я одного мастерового еврея из шелом-алейхемского "Мальчика Мотл". Еврей этот изобрел печь, которая хорошо согревала комнату, если печь топили раз восемь в сутки. И очень хорошо, что сделать такую печь изобретателю не удалось из-за отсутствия специальных кирпичей.
       А вот у модернизатора Павла Далецкого в избытке нашелся кирпич для постройки придуманной им истории "революционной" японской девушки. Вот бедняга! Писал бы он лучше правдивые рассказы о русских девушках, не гоняясь за космополитическим революционизмом. Ведь свою книгу Далецкий писал с 11 января по 2 февраля 1935 года, когда нас не столько волновала вишневая Япония, сколько своя внутренняя и очень бурная жизнь... Да и, кстати сказать, "Катастрофа" Далецкого завершилась совсем без всякой катастрофы...
       Помолчав немного, комиссар снова толкнул меня локтем.
       - Не спите? - спросил он.
       - Нет, товарищ комиссар, - ответил я. - Сон теперь уже не пойдет. Думаю вот, о ваших высказываниях думаю.
       - Это хорошо! - сказал он. - Плохо ли, хорошо ли вы думаете о моих высказываниях, но уже то хорошо, что думаете... Для журналиста или писателя нельзя обойтись без дум. А то ведь бывает такое досадное положение, когда ищешь дум в произведении, а находишь одни строчки без души и без сердца или находишь невразумительное бормотанье под видом патриотических стихов.
       В мае месяце пришлось мне быть в одной из рот нашей части. На фронте стояло затишье и роту эту вывели во второй эшелон немного отдохнуть. А тут газета "За Родину" пришла с опубликованной в ней песней Михаила Матусовского "Пятизарядная".
       Песня эта была посвящена раненому в бою красноармейцу Майорову, который потерял сознание, но не выпустил из рук свою винтовку.
       Тема, знаете, очень хорошая, волнующая. Ну, я и приказал политруку немедленно разучить эту песню с бойцами и спеть ее хором.
       Старался-старался политрук, ничего не вышло. И слова будто неплохие:
       "...Леса да топи непролазные
       У самых ильменских дорог.
       Боец винтовку безотказную,
       Винтовку тульскую берег..."
       Видите вот, неплохие слова, а все же песня так и не получилась.
       "Товарищ комиссар, - пожаловался мне политрук. - Не только петь, читать тяжело эту рифмованную прозу. Никак мы не сможем петь эту "пятизарядную" песню. Разрешите отложить ее в сторону...". Тут я на политрука немного прикрикнул: "Мастерства, говорю, нет у вас, потому и ничего не выходит с песней. Дайте мне текст!"
       Подал мне политрук текст песни. Внимательно я прочел сначала так, потом на голос хотел поднять. Не выходит. Тогда я еще раз прочел, и тут только заметил, что не только от тяжести неотесанной рифмы слова не шли на голос, но еще и потому, что не было в песне души и правды. Помню такие слова:
       "...Он сжал приклад рукой неловко,
       Когда в глазах померкнул свет,
       Когда бойца с его винтовкой
       Везли в военный лазарет..."
       Ну, скажите, пожалуйста, где же тут душа и где правда? Как это можно "сжать приклад рукой неловко, когда в глазах померкнул свет"? Об этой эквилибристике кто-то должен сказать Михаилу Матусовскому, иначе он так и не будет знать, почему бойцы не смогли петь его "пятизарядную песню".
       Не успел комиссар договорить, как наш вездеход о что-то ударился своим железным носом и мы ткнулись лбами в спины водителя и автоматчиков, а задние пассажиры перелетели через барьер и сели чуть не верхом на наши спины.
       Мы еще барахтались в машине, восстанавливая положение и соображая, что же произошло, как водитель торжественным голосом закричал:
       - На сарай, товарищи, наехали, сейчас отшвартуемся...
       Сарай, которому мы пробили вездеходом жердевый бок, висел теперь над нами своей крышей и обрамлял нас стенами, отчего темнота казалась еще гуще и мы совершенно не видели друг друга, хотя и сидели рядом.
       - С вездехода не сходить! - командовал боевой водитель, - можете попасть под гусеницу...
       - А что же, сидеть что ли тут будем до утра? - удивленно спросил комиссар.
       - Никак нет! - отозвался водитель из темноты. - Я сейчас обследую положение и вылезем отсюда через ту дыру, через которую ворвались сюда...
       - Фонари бы зажечь, - тоскующим голосом промолвил интендант первую и последнюю за всю дорогу фразу (Он все время ухитрялся спать).
       - Аккумулятор сел, а другого пока нету, - крикнул водитель, садясь на свое место. - Держитесь, поехали!
       Под гусеницами затрещали палки, на головы нам упал парусиновый навес, мы покрепче вцепились в железные поручни сидений и, приберегая головы, пригнулись к бортам машины.
       - Жжи-и-ив! - заголосила машина и вынесла нас из сарая. Проехав метров двадцать-тридцать, машина остановилась. Мы вышли из нее и, утопая по колено в грязи, пошли узнать, куда же это мы заехали.
       - А ведь это и есть Дубровка Дальняя, - сказал комиссар, отыскав в темноте указательный столб и осветив его пламенем зажигалки. - Приехали!
       ....................................................................................
       Дальше наши дороги расходились. Мне нужно было пробираться в деревню Долгие Горы, а комиссару предстояло день или два побыть здесь, в Дубровке Дальней, по своим служебным делам. Здесь тоже намечалось нанести удар немцам, чтобы не дать им возможности ни одного взвода своих солдат направить с нашего фронта к Сталинграду, где решалась судьба войны.
       .......................................................................................
       Утром я хорошенько изучил по карте маршрут на Долгие Горы. До этой деревни, если взять по прямой линии, было около тринадцати километров. Но по прямой в лесах Валдайских редко ходят: на пути масса озер, топей и чарус, завалов и минных полей или глубоких рвов, заполненных водою. Да и задача моя состояла не в том, чтобы самому только пробраться в Долгие Горы, а изучить пути, которые практически возможно будет использовать для передвижения войск. В это же время по некоторым дорогам шли пробные колонны пехоты, обозов и артиллерии. Наблюдение за движением которых и учет их опыта также входило в мою задачу.
       Итак, изучив карту и согласовав свое движение с движением пробных колонн, я наметил себе маршрут движения. Длина его равнялась тридцати километрам, то есть на нем мы проигрывали в расстоянии более, чем в два раза, зато более чем в десять раз выигрывали в основательности и надежности пути. С этим приходилось тоже считаться...
       Позавтракав и взяв с собой сопровождающего красноармейца, я отправился в путь.
       Прекратившийся было в конце ночи, дождь снова хлынул, едва мы втянулись в лес. Наносить просеки и твердые рубежи и древние валы, идущие наподобие дамб через топи, стало на карту очень трудно. И, чтобы не размочить карту, я чертил все это на листочках блокнота, нумеруя их и помечая условными знаками, чтобы разобраться потом самому.
       Красноармеец во время этой работы прикрывал меня полою шинели и я, вдыхая запах мокрого сукна, чертил на листиках, до тоскливости мечтая о своем довоенном рабочем кабинете в городе Старом Осколе. Хороший был кабинет, с электрическим освещением, с полными книг шкафами, с мягким диваном. Но в Старом Осколе сидели немцы, и я нервно кусал губу, шептал нехорошие слова...
       Потом мы шагали дальше.
       Под ногами хлюпала вода и грязь. Нудно шумели над головой вершины сосен, растревоженные ветром; нудно хлестал дождь в наши спины, лил за воротник шинели.
       Часам к восемнадцати миновали разбитую станцию Любницу и снова лесами и болотами шагали к Долгим Горам.
       У глухого мостика через лесную речонку мы остановились.
       Дождь к этому времени перестал, и нам приятно было посидеть на опрокинутых бурей замшевелых деревьях, поговорить о чем-либо, волновавшем нас, закусить из носимых с собою запасов продовольствия.
       Мы начали с того, что приступили к закуске. До времени, когда через этот мостик должны были пройти пробные маршевые колонны, оставалось еще с полчаса.. Время это небольшое, но для фронтовика вполне достаточное, чтобы и закусить и потом поговорить... Именно, потом поговорить.
       .......................................................................................
       На этот раз нам поговорить оказалось некогда, так как вскоре издали послышались лошадиные храпы и людские крики, застучали о пни и корневища колеса повозок.
       - Едут, - сказал красноармеец Власов.
       - Да, едут, - ответил я, вставая с замшевелого дерева. - Это, наверное, голова пробной колонны...
       Через минуту из-за деревьев показалась первая пара вороных лошадиных голов, показались первые бойцы, погонявшие лошадей длинными ременными кнутами.
       Повозки прошли хорошо. Утопая по самую ступицу в негустую болотную грязь, колеса здесь уже не стучали, а шипели и хлюпали.
       Хуже получилось с походной кухней.
       Ездовой промахнулся, направил лошадей немножечко левее, и кухня, наехав колесом на корневище, завалилась. Оба мерина с натуги упали в грязь, и бойцы подняли крик.
       Одни ругали ездового, другие лошадей, третьи командовали:
       - За хвост мерина тяни, за хвост! Обязательно встанет, если хряпку ему накрутить.
       - Да что за хвост?! - подбегая из глубины колонны, кричал щупленький, низкорослый красноармеец. - Помогать надо лошадям, а не за хвост их крутить...
       Он прицелился плечом в задок кухни, чтобы с разбега подтолкнуть ее вперед, но в этот момент лошади встали и ворохнули кухню в сторону, красноармеец промахнулся, упал в грязь и мгновенно стал похожим на арапа.
       - Терпи, Шишкин, терпи! - загоготали вокруг, умирающие от смеха его товарищи. - Тебя сейчас можно на выставку.
       Шишкин разозлился, угрожающе взмахнул руками и лица насмешников покрылись сверкающими, как пуговицы на гетрах, мокрыми каплями грязи.
       Смех и грех.
       Вслед за повозками и кухнями, шлепая резиновыми шинами колес по грязи, пошла многочисленная конная артиллерия.
       Через мостик пропускали медленно по одному орудию, остальные упряжки стояли, ожидая своей очереди. И когда эта очередь наступала, командиры командовали голосисто и певуче:
       - Шаго-о-ом ма-а-а-арш!
       - Чего они, как дьяконы, поют? - спросил меня Власов. - Наш старшина за такую команду и обедать бы не дал.
       - Да ведь ваш старшина пехотинец, - ответил я. - Он любит пехотные, краткие команды. В артиллерии, наоборот, нужны певучие команды, хотя и имеются очень краткие: "Огонь!"
       - А-а-а, - понимающе раскрыл Власов свой широкий рот. - То-то они и поют...
       Через полминуты, когда прошла последняя пушка на конной тяге, за деревьями затрещали тягачи.
       Чтобы не растаптывать и не разбивать прежде времени дорогу, орудия на механической тяге следовали после всех других видов колесного транспорта и конных орудий.
       Тягач с тяжелой гаубицей на прицепе осторожно всполз гусеницами на мостик и, как бы пробуя его прочность, немного постоял на настиле, потом снова пополз.
       И вдруг колесо гаубицы, скользнув за колесоотбойный брус, медленно осело мимо моста и начало погружаться в грязную воду.
       Гаубица перекосилась. Тягач, дернувшись назад, вцепился потом башмаками гусеницы в бревна моста, как кошка в дерево, если ее потянуть за хвост, остановился и задрожал весь звонкой металлической дрожью. В матовом мшистом воздухе тряслась его тоненькая черная выхлопная труба, выплевывая коричневые крутящиеся кольца дыма.
       - Эх, родной, застрял! - укоризненно покачивали своими головами артиллеристы, глядя на оскандалившийся тягач. - Ну, придется ему помочь...
       Целый взвод рослых широкоплечих парней подбежал на помощь тягачу. Одни взялись руками за грязные колеса, другие - за хобот гаубицы, третьи - за сошники, четвертые залезли прямо по пояс в речонку и закричали на тракториста:
       - Эй, шляпа! - Рули налево, еще немного рули! Та-ак! Теперь давай прямо. Давай, давай, шляпа, не бойся!
       Под напором трактора и людей гаубица выпрямилась. Колесо ее поднялось и взъехало на мост.
       Тракторист, сделавшийся было хмурым и злым, радостно засмеялся, подмигнул мне счастливыми карими глазами и повел орудие дальше, к переднему краю.
       Под гусеницами трактора и колесами гаубицы звонко трещали палки и корни, а по лесу, перекатываясь, металось эхо.
       Вот и показалось последнее орудие 1199 гаубичного артиллерийского полка, совершавшего маневр из-под Старой Руссы на участок фронта Лычково-Кневицы.
       На этой системе-колотушке, как артиллеристы, шутя, называли свои гаубицы, ехал бывший учитель Волков, мой земляк из Старооскольского района Курской области.
       Он еще издали узнал меня, опрометью скатился с орудия и с разбегу упал ко мне в объятия.
       - Дорогой мой, вот где встретиться пришлось! - воскликнул он, и по смуглым его щекам покатились слезы. - Второй год воюю, а своих земляков никого за все время не встретил.
       Мы поцеловались. И, чтобы не зарыдать от охватившего меня волнения, я сжал зубы, часто-часто задышал, будто мне не хватало воздуха целого фронта, воздуха всего этого огромного прифронтового леса.
       Волков приказал остановить орудие и мы минут десять говорили о судьбе нашего города, захваченного немцами, потом покушали борща из круглого солдатского котелочка, который стоял на орудии нетронутым с самого утра, поклялись биться с немцем беспощадно и встретиться вновь в своем освобожденном от немцев городе.
       На этом мы распрощались.
       Волков повел свое орудие на огневые позиции, а я с красноармейцем Власовым заспешил в Долгие Горы. Там меня должна была ожидать штабная машина.
       .......................................................................................
       13 сентября 1942 года я, наконец, выполнив все задания, возвратился к своему взводу, переброшенному к этому времени во Дворец.
       Было часа четыре пополудни. Тепло стало. Выглянуло солнышко. Усадив бойцов на берегу Поломети, я беседовал с ними о предстоящих наших задачах, о положении на фронтах. Вместе мы поскорбили о падении Новороссийска, высказали друг другу свое горе и надежды, оно и стало легче на сердце.
       Наш повар, красноармеец Лашин, подал сигнал на обед. Но не успел я выстроить взвод, как раздался оглушительный взрыв и над берегом реки взлетели в воздух черные лохмотья плаща и человеческие руки.
       Это противотанковая мина убила лейтенанта Яблонского и тяжело ранила помощника командира взвода Чернова.
       Кусок тела, оставшийся от лейтенанта на берегу Поломети, бойцы вытащили из-за проволочного ограждения у минного поля и накрыли рогожей. Кто-то обронил при этом фразу:
       - Лейтенант хорошим был минером, а минеры ошибаются один раз в жизни...
       ...........................................................................................
       Нашим потомкам, наверное, трудно будет представить себе сороковые годы двадцатого века, над полями и лесами которого витала крылатая смерть, поджидая людей на каждом шагу.
       ..............................................................................................
       Во втором часу ночи я получил приказ на выезд в боевые порядки Н-ской дивизии.
       Взвод поднял по боевой тревоге. Вскоре подошли машины, и мы двинулись в путь.
       Туман. Непогода. То и дело колотил нас град.
       Позади остались Дворец, Рябки, Долгие Горы, Живуче, Шалово, Чирки, Семеновщина, Любница, Ямница, Нива.
       Остановились мы в густом лесу перед Лычково, заняв пустовавшие дзоты.
       .............................................................................................
       Вокруг чувствовалось оживление. На опушках и полянах, на перекрестках просек, позади завалов размещались противотанковые орудия. Иные из них были замаскированы позади толстых стенок из травы (жители валдайских лесов хранили сено не в стогах, а в виде толстых стенок, поддерживаемых с обеих сторон деревянной решеткой из кольев и слег). В стенках чернели амбразуры, в которых шевелились на ветру желтоватые космы сухого сена.
       Впереди нас и за нами леса кишели техникой и людьми. Веером, отростками разбегались пути-дороги от основной магистрали, уходили через лесную чащу, через болота и кустарники к боевым порядкам полков.
       По бревенчатому настилу лежневок, прыгая и гремя, бежали шустрые "Виллисы" с орудиями на прицепе, с расчетами на борту.
       Под стволами орудий, пристегнутые к ним подбородочными ремнями, качались новенькие зеленые каски с черной кожаной подкладкой.
       Дошлые водители машин умудрились засветомаскировать фары весьма оригинальным способом: они натянули на них противогазные шлемы, отчего машины стали походить на чудовища с двумя серо-зелеными головами и четырьмя круглыми стеклянными глазами.
       Немцы, видимо, почувствовали нависшую над ними угрозу и методически вели артиллерийский огонь по расположению наших войск.
       Артиллерийский огонь на многих участках фронта в Валдайских лесах солдатам переносить было гораздо труднее, чем на других фронтах войны. Рыть окопы здесь в большинстве случаев было невозможно, так как грунтовые и озерные воды немедленно заливали их до самых краев. Пришлось поэтому прибечь к системе насыпных окопов и к возведению защитных деревянных стенок и брустверов, что не давало солдату той надежной защиты, какую получил бы он в глубоком земляном окопе. Да и маскировать высокие насыпные и навальные "окопы" было очень трудно.
       На второй день ранило сержанта Авдеева, перебило ногу интенданту Лысову. Сопроводили мы их в полевой походный госпиталь 710, развернутый в лесной чащобе вблизи передовых позиций. Палаты и службы госпиталя, жилища врачей и санитаров, склады и гараж - все это натянуто здесь из парусины.
       Остроносые фанерные стрелки с красными крестами на них и с цифрой "710" безмолвно вели санитарные повозки и машины к госпиталю по извилистой лесной дороге, проходившей под навесом густых ветвей.
       .......................................................................................
       С вечера 17 сентября 1942 года небо вызвездило, серебристым серпочком повисла над лесами луна, благодатным потоком разлилось по лесам тепло. На переднем крае была тишина. Ни одного выстрела и ни одной ракеты. Только в воздухе стоял нескончаемый гул: наши самолеты, волна за волной, шли бомбить немецкие тылы и коммуникации.
       И вдруг над темными массивами лесов заметались огневые сполохи артиллерийских залпов, задрожала земля, громовое эхо покатилось по лесу, зашумело. Начался артиллерийский бой. И по мере нарастания боя темнело небо, сгущались облака, а на заре хлынул дождь. Это отрицательно сказалось на положении наших войск, наступавших на фронте от Лычково до Бечгловского болота.
       18 сентября один из офицеров штаба 34 армии приказал мне немедленно организовать службу регулирования в Лычково.
       - А разве Лычково?...
       - Да, да, взято! - не дал он мне договорить и, резко взмахнув рукой, добавил. - Главное, действуйте быстрее...
       Через несколько минут подошла вызванная мной машина с особым пропуском, наклеенным на лобовом стекле кабины, и мы помчались. Разбрызгивая воду и грязь, машина ворвалась в сожженную деревушку Глинка.
       - Стой, черт вас возьми! Стой! - закричали на нас, вставшие вдруг прямо из грязи бойцы. - Не видите, бой идет?!
       Конечно, мы видели и слышали бой. Невдалеке, воя и крякая, рвались мины; совсем рядом стучал пулемет, и казах-пулеметчик, давая очереди, голосисто приговаривал:
       - Туган Казахстан ушун! (За родной Казахстан!).
       Водитель смущенными глазами посмотрел на меня. В этот момент на подножку машины вскочил один знакомый мне капитан из части подполковника Гусева.
       - Вы с ума сошли! - закричал он. - На машине влетели в ротные боевые порядки. Немедленно разворачивайте машину, иначе..., - он при этом выразительно погрозил мне и шоферу своим тяжелым маузером.
       - Разворачивай! - приказал я водителю. - Нам пока здесь делать нечего... Нас ложно проинформировали о занятии Лычково.
       При развороте машина на мгновение выкатилась из-за кустов на просматриваемую немцами полянку, и сейчас же громыхнула минометная батарея. С шипящим свистом пронеслись над нами мины, падая будто бы из-под облаков.
       - Ах, ах, ах, ах, ах! - закрякали они и справа, и слева и перед самой машиной, заполнив поляну затхлым серым дымом. Один из осколков пробил лобовое стекло кабины, пронизал передний борт кузова и наповал убил сидевшего там телефониста Кушнарева.
       .......................................................................................
       В песчаном карьере, куда нам удалось отвести машину, мы встретили раненого старшего лейтенанта Гребешкова. Он рассказал нам интересную историю, разыгравшуюся ночью в самом начале боя за Лычково.
       - Вместе со мной, - начал свой рассказ товарищ Гребешков, - на задание отправилось человек пятнадцать. А задача наша состояла в том, чтобы захватить лычковскую каменную школу, откуда немцы управляли всей своей обороной лычковского узла сопротивления.
       Ночь была тихая, звездная. Тоже и луна светила. Правда, серпочек незначительный, а мешал таки нам он здорово. Как выйдешь на чистое место, так и видать нас...
       Болотами, лесом обошли мы Лычково с востока, чуть не до самой Володихи уклонились, потому что никак по-иному нельзя было туда пробраться: то секреты немецкие, то дозоры на пути. А с юго-востока них внимание меньше оказалось. Вот мы и пробирались к Лычково с этой стороны.
       На самой юго-восточной окраине Лычково, перебравшись через Полометь, мы столкнулись с двумя немецкими часовыми. Столкнулись почти нос с носом. Хорошо еще, что мы были в немецких плащах и касках. "Хальт! - крикнул один из часовых. - Вер..." Но не успел он закончить своего вопроса, как наши солдаты прикололи кинжалами обоих часовых.
       Потом мы выбрались на площадь перед школой. Еще бы минуту или две и успех полный. Но...кто-то из моих бойцов случайно выстрелил. Нас обнаружили. Немецкие пулеметы ударили из кирпичного сарая, из самой школы и со стороны железнодорожной насыпи.
       К нашему счастью, немецкие танки гусеницами прорыли во дворе целые окопы. Правда, воды в них было чуть не до краев. Но это ничего. Мокрый всегда может обсохнуть.
       Залегли мы в эти "окопы", а над нами сплошной разноцветный огонь, будто искрометной сеткой нас прикрыли. Немцы, вы это знаете, любители стрелять трассирующими пулями. Решили мы переждать, пока огонь утихнет, а потом атаковать все-таки школу. Но немцы не удовольствовались обстрелом нас из пулеметов, а прогладили несколько раз минометным огнем, в результате чего половина моих бойцов вышла из строя и атака школы была бы теперь просто глупой авантюрой.
       Сигнальной ракетой я запросил разрешение на отход. Мне ответили положительно.
       Но отходить назад оказалось труднее, чем залезть в немецкое пекло. Если нам пойти старой дорогой, то и очень далеко и почти безнадежно. Кроме того, нам нужно было вынести пять раненых товарищей. Тут я вспомнил, что под высокой железнодорожной насыпью, на западной окраине Лычково, имелись две цементных водопроточных трубы, и решил через них прорваться к своим войскам.
       С час пробирались мы к этим трубам. Пробирались ползком. А немцы продолжали молотить минами и гранатами теперь уже пустое место перед лычковской школой.
       Наконец, в метре от нас оказалась насыпь. На гребне ее, переговариваясь, галдели немцы, лязгал кто-то затвором автомата. У подножия насыпи чернели две круглых дыры водопроточных труб, наполовину залитых грязью и нечистотами. Пахло гнилью и падалью.
       - Ползи, - шепотом приказал я бойцу, лежавшему рядом со мной. - Ползи через трубу и заляжешь потом при выходе на той стороне... Охранять будешь.
       - А если там уже стоит или лежит немец? Ведь они, наверное, охраняют этот проход..., - боец при этом робко сжал мою руку и весь задрожал. Его волнение передалось мне. Да и предположение его показалось мне совершенно убедительным. "Конечно, немцы должны охранять проход через трубы чуть ли не двухметрового диаметра, - подумал я, и пополз к трубе первым. - А вы все держитесь за мной. Передай шепотом", - отдал я последнее распоряжение через солдата.
       В трубе царила такая тишина, что у меня застучало в висках. Только сзади слышались слабые всплески жижи. Это пробирались вслед за мной бойцы.
       За мной шла часть бойцов. А другая часть, таща раненых, направилась по левой трубе, менее залитой грязью.
       Чувство тревоги росло во мне с каждой секундой, а когда рука моя коснулась края трубы при выходе, тревога и напряжение достигли такого предела, что нервы, казалось, могли лопнуть при всяком громком звуке.
       Но было по-прежнему тихо у насыпи, а на гребне ее продолжали галдеть немцы. По стуку ложек и бряканью котелков мы догадались, что немцы что-то ели.
       Через две-три минуты все мои люди были уже далеко за насыпью, ползком пробираясь к густым кустам. А через полчаса, когда мы миновали уже Глинку и направлялись к штабу доложить о всем увиденном нами в Лычково, ударили наши орудия и началась артиллерийская подготовка.
       .......................................................................................
       Наутро наш батальон оказался перед самой насыпью железной дороги. Мы готовились к штурму. И вдруг из насыпи раздался крик: "Рус, кричи ура!"
       Кричали немцы, уверенные, что мы им ничего не сможем сделать. Но мы сделали.
       Мы ворвались на насыпь, обнаружив там зарытые в землю цистерны с прорезанными в них амбразурами и с прикованными к пулеметам венгерскими пулеметчиками (своих солдат пока немцы не приковывали, а венгров, которых было здесь совсем мало, применяли на огневых точках, как рабов). Мы перевалили насыпь и овладели школой, но потом вышла какая-то заминка с вводом в дело вторых эшелонов, и нам пришлось отойти... Лычково пока осталось в немецких руках...
       Из рассказа Гребешкова мне стало ясно, что метнувшийся было слух о взятии Лычково был не совсем ложен. Он попросту даже и не был ложным, но в штабе армии не сумели разобраться в нем и не приняли правильного решения.
       Надо бы не регулировочный пост выбросить в Лычково, а послать крепкую поддержку ворвавшимся туда нашим бойцам и командирам. Не случилось этого только потому, что отсутствовала твердая направляющая всю операцию рука.
       В самом деле, ведь Лычково являлось одной из вершин демянского треугольника: Демянск-Лычково-Залучье, и немцы отлично понимали огромное значение этой "вершины". Удерживая Лычково в своих руках, они облегчали положение всей своей 16-й армии и затрудняли наше снабжение северо-западных армий, поскольку Лычково находилось на важной и единственной железной дороге Валдай-Старая Русса. Немцы имели здесь отборные войска, многочисленную технику и сильно развитую инженерную систему обороны, чего, видимо не учли организаторы лычковской операции (генералы Курочкин и Берзарин).
       Вся обстановка под Лычково настойчиво требовала применить глубокую форму операции, направив охватывающие удары, скажем, по направлениям: Выдерка, Березно-Мыза, Горки - с одной стороны, и Кипино, Володиха, Белый Бор, Горки - с другой стороны. В районе Горки или несколько южнее должны были бы сомкнуться клещи наших обходящих войск, что и решило бы участь Лычково еще в сентябре 1942 года. Но, к сожалению, операция развивалась не только на очень узком участке (13-15 километров) и не лишала противника возможности играть своими резервами, поскольку нажим на его позиции осуществлялся не сразу по всей линии, а и развивалась она прямолинейно и только фронтально. При этом развивалась она при явной слабости вводимых одновременно в действие наших сил. И не потому эти силы были недостаточны, что мы не располагали более мощной группировкой войск.
       Как раз, наоборот. Мы имели достаточно сил в лычковской группе, но силы эти были рассредоточены оперативно и по времени действия, что позволило немцам удержать свои позиции.
       Из сопоставлений иногда рождается истина или, по крайней мере, познается истина. И не только с целью чисто исторической хочется мне сделать это сопоставление (хотя нашему потомству абсолютно необходимо знать не только о наших успехах, но и о наших промахах), но и, главным образом, с целью практической. Ведь мир и после Отечественной войны не может быть вечным, поскольку сохраняется основная причина войн - деление общества на классы. Значит, желая мира, мы и впредь должны быть готовы к войне, но уже без повторения вольных или невольных своих ошибок.
       Великий Суворов в бою 15 августа 1799 года под Нови успешно применил метод постепенного использования сил: в 5 часов утра действовал Край, в 9 часов - князь Багратион, в 2 часа дня - генерал Мелас.
       Но Суворов использовал это лишь как средство измотать французов непрерывными десятичасовыми боями и создать тем самым благоприятную обстановку для общего штурма Нови. Он хотел заставить французов ослабить центр или свой правый фланг (Как известно, французы ослабили тогда правый фланг, который и был потом смят Меласом).
       То, что у Суворова было лишь средством для создания благоприятной обстановки и выигрыша сражения, лычковские "стратеги", наоборот, превратили в единственный метод операции. Они растратили свои силы по частям столь же талантливо, как растратил в 1904 году Куропаткин свои резервы на полях Манчжурии, почему и потери наши были велики, а результаты мизерны.
       .......................................................................................
       Отъезжая из карьера под прикрытием проливного дождя, мы слышали начавшийся новый шум боя и крики "Ура". Наши батальоны шли в новую атаку, хороня, может быть, в этой атаке окончательно остатки нашей линейной тактики.
       .......................................................................................
       Наступило утро 25 сентября. Я встретил это утро в боевых порядках в дивизии 170, прибывшей под Кневицы из состава 11-й армии.
       Берегом речонки Березенки (в лесах Валдайских даже речки носили лесные названия) двигался я с четырьмя своими бойцами к переднему краю. В руках у нас были длинные шесты, опираясь на которые, мы прыгали с кочки на кочку, с пня на пень через лужи и ручьи, наполнявшие болотистый лес.
       - Крапивин, держись левее! - послышался сзади нас незнакомый хриплый басок.
       Я оглянулся. Вслед за нами, взлетая над кочками и пнями на своих длинных шестах, пробирались два командира. Один из них был щупленький, черненький. Это он говорил хриплым баском. Другой, широкоплечий, краснолицый, с мутносерыми глазами и добродушной улыбкой на усталых губах. Это его черненький назвал Крапивиным.
       - Далеко пробираетесь? - спросил меня Крапивин.
       - Да вот, собираемся понаблюдать, - неопределенно ответил я. - Место для поста выбираем...
       - А я ведь вас видел, - признался черненький, всматриваясь на меня в упор. - Помните, мы с вами еще на Дальнем Востоке, в Чесноково на Амуре в одном полку служили? Моя фамилия Цатинов. А здесь я командую батальоном. Познакомьтесь, - кивнул он в сторону Крапивина. - Это работник политотдела...
       Со старым знакомым, с Цатиновым, и с новым - с Крапивиным, мы пробрались прямо на передний край.
       Был час затишья. Не стреляли немцы, молчали и наши бойцы.
       Агитаторы, шурша свежей красноармейской дивизионной газетой "На страже", вели читки и беседы с бойцами-казахами, составляющими подавляющее большинство личного состава 170-й дивизии.
       И было в этом что-то трогательное и незабываемое. Казахи, родившиеся в кишлаках далекого Казахстана, знавшие и любившие бескрайнюю степь своей родины и свои печальные пустыни с дюнами и верблюдами, эти казахи лежали теперь в лесах Валдайских, защищая СССР и весь мир от немецкого нашествия.
       Мы легли рядом с насыпными окопами и разговорились с пулеметчиком, который пристраивал на секторную доску немецкий пулемет, только что захваченный у немцев в ночном бою.
       - Зачем вам это нужно? - поинтересовался Крапивин, показывая пальцем на доску.
       - Немецкий солдат ночью пойдет, не виден будет, - ответил боец. - А доска держит твердый прицел. Пук-пук, и смерть немецкий солдат. Доска для ночной стрельба, товариша. А пулемета не верблюд, упираться не будет. Пук-пук-пук. Берегись, немецкий башка! Стрелять много можно. Немецкий пуля и получай немецкий солдат...
       Пулеметчик засмеялся и показал рукой целый ворох немецких металлических лент, набитых немецкими патронами с зелеными и красными круглыми глазками капсюлей на донышках железных гильз, покрытых лаком.
       Другой боец вслух читал статью "Казахи не будут рабами". Третий, положил винтовку на край окопа и зорко всматриваясь в сторону немцев, которые были где-то за кустами и ручьем, слушал одновременно чтение статьи и одобрительно покачивал большой головой в зеленой каске.
       "...Богат наш Казахстан, - журчал голос чтеца. - Уголь, нефть, скот, хлопок, табак - все есть у нас. А какие, казахи, у нас сады! Недаром родная наша столица называется Алма-Ата, отец яблок.
       Проклятый немец пытается захватить все наши богатства, а нас, казахов, превратить в рабов. Горе тогда будет нам, казахи! Немец убьет наших матерей, изнасилует наших жен и дочерей, сестер заберет в публичный дом... Здесь, в этих Валдайских русских лесах, мы защищаем свою судьбу, свой солнечный Казахстан. Здесь мы должны разбить немцев... Вперед! Чем больше мы убьем немцев, тем ближе победа..."
       - Правильна написан, якши написан, - произнес боец с винтовкой, не отворачивая лица от немецких позиций. - Кто так якши написал?
       - Написал младший лейтенант Ахан Абеулов, - ответил чтец.
       - Якши, якши! - повторил наблюдатель. - Наш человек, по-нашему и написал. Воевать будем. Немца разбить будем. Я родом из Алма-Ата. Бил немца и под Смоленском и под Москвой. Возле города Клин я видел следы зверя. В небольшой деревушка я видел двенадцать трупов баранчук. Их немец раздавил танком. И я, боец Шахаров, убью немца, чтобы он не пошел в Казахстан. Наш Джамбул говорил: "Разогнул свою спину казах, и почувствовал солнце в глазах".
       И я не согнусь, не потеряю этого солнца. Пулю в немецкий лоб, штык в немецкое брюхо...
       С немецкой стороны бухнул выстрел. Певучая пуля ударила в сосну, стоявшую над окопом. В воздухе закружилась тонкая рыжая шелуха, содранная пулей с коры.
       - Па-а-лучай назад! - сказал пулеметчик и, поправив пулемет, отстрочил из немецкого ЭМГЕ длинную воркующую очередь по немецким позициям.
       Чтец сунул газету за пазуху шинели, взялся за винтовку.
       - Будет веселый разговор, - сказал он, проведя рукавом щинели по казенной части винтовки. Потом, щелкнув затвором и дослав патрон в патронник, он приник щекой к прикладу винтовки и начал целиться во что-то серое, мелькнувшее среди кустов.
       Через минуту перестрелка охватила весь участок. Там и здесь хлопали винтовочные выстрелы, трещали автоматы, стучали пулеметы. Шел веселый разговор.
       По стволам и вершинам деревьев, свистя и мяукая, звонко щелкали разрывные немецкие пули. На мокрую траву сыпались подстреленные листья, сыпалась хвоя, падали перебитые ветки. В лужи и ручьи шлепали корявые сосновые шишки, похожие на вспухших ершей.
       Вдруг загремели немецкие батареи, и воздух стал плотным, сжатым десятками снарядов, которые приближались сюда со стремительно нарастающим гулом.
       Они прошли над нашими головами, с треском начали рваться на второй линии. Потом снова грохот, и снова, нажимая воздух, с режущим свистом понеслись на нас снаряды. Мы побежали в укрытие.
       - Ложись! - закричал кто-то истошным голосом, и сейчас же я почувствовал упругий удар в грудь, упал на мшистое болото. Вода хлынула в широкое голенище моего кирзового сапога, и мне стало страшно неприятно.
       Вскочив на ноги, я приказал своим бойцам укрыться за груду гранитных камней, собранных еще до войны, когда Лычковский райисполком проводил подготовительные работы по мощению этим камнем вновь строящейся дороги, а сам вошел с Цатиновым в его блиндаж.
       У телефона кричал адъютант старший.
       - Держись, Зуев, держись! Сейчас наши дадут жару. Я только что звонил на батареи.
       И, будто подтверждая слова адъютанта старшего, под нашими ногами дрогнула земля, а над блиндажом прошла с грохотом и шуршанием первая порция наших тяжелых снарядов. Потом прошумела новая порция, потом еще.
       Мы выбежали из блиндажа.
       Над немецкими позициями, над лесом и над кустами, за болотом и ручьем крутились смерчи черного и голубого дыма.
       Немецкая артиллерия не отвечала.
       Мы посмотрели друг другу в глаза и радостно засмеялись.
       - Рука у вас, рука! - закричал кто-то из бойцов.
       Тут я заметил, что из разорванной правой ладони лилась алая кровь, и мне сразу стало больно.
       .......................................................................................
       От передовой пришлось ехать на грузовике, переполненном ранеными. Были тут и казахи, и русские. Были узбеки и украинцы.
       Рядом со мной сидел черноволосый кавказец с перебитой левой рукой, закрученной в окровавленный бинт.
       Медленно пережевывая кусок хлеба, он смотрел на меня черными-черными грустными глазами, точно находил во мне что-то знакомое, но боялся признаться в этом.
       Потом он вздохнул, будто куль сбросил с плеч, здоровой рукой полез под подол своей гимнастерки, достал из-под очкура брюк хищный немецкий "Парабеллум" и подал его мне.
       - Васми, товариш! Мая пока не надо...
       Неизъяснимое волнение охватило меня, когда я принимал этот трофейный немецкий пистолет, отнятый вчера кавказцем у какого-то немецкого офицера. "Что же это такое? - подумал я. Почему так взволновалось мое сердце?"
       Было тепло. В лесу свистели какие-то птицы, невзирая, что там, на переднем крае шел бой, и войска генерала Васильева наступали на Кневицы. Над лесами стелился дым, по лесам катилось эхо боя.
       "Да, - вдруг вспомнил я. - Сегодня тридцать седьмая годовщина моего рождения. И отметил ее неизвестный мне житель Кавказа, подарив немецкий пистолет".
       Классики утверждали, что на склоне лет у человека появляется неодолимая потребность высказаться о пережитом и виденном своими глазами и помочь тем молодому поколению воспитать в себе великое чувство человечности. И вот, качаясь в кузове машины и боясь нечаянно толкнуть своих раненых товарищей, я думал о них и о себе, думал о всех людях, с которыми пришлось мне встретиться в лесах Валдайских и с которыми пришлось в кузове грузовой машины отметить день своих именин, и мне захотелось хоть немного сказать о них в своих записках. Плохо ли, хорошо ли вышло, но сказал я от души. И мне запомнился вечер этого дня, когда мы, вырвавшись из леса, подъезжали к Валдаю. Здесь было тихо. Небо полыхало кроваво-красным пожаром вечерней зари.
      
       Осень 1942 года.
       Северо-западный фронт
      
      
      
      
      

    НЕЛЬЗЯ ЗАБЫТЬ

    Мои записки.

      
       Ураган наступления войск Северо-западного фронта за восемь дней смел немецкую "Демянскую крепость" и в первых числах марта 1943 года наша дивизия прорвалась за Ловать, штурмом овладела опорным узлом немцев - Рамышево, разгромила 8-ю егерскую немецкую дивизию и вышла к реке Редья, на подступы к Онуфриево, Козлово, Колышкино, Великое село.
       Но враг еще не был уничтожен. Он начал готовить летнюю компанию, надеясь выиграть войну.
       ........................................................................................
       Днем всех адъютантов старших вызвали в штаб полка по боевой тревоге.
       По топям и болотам, по тропинкам в дремучем лесу добрались мы с ординарцем Шахтариным до командного пункта полка.
       Полуземлянка командира - майора Чукова, расположенная под елями, походила на укрепленный средневековый замок. Она была ограждена тройным бревенчатым тыном, а вход в нее прикрывался несколькими рядами косо поставленных толстых бревен, чтобы вовнутрь не влетела немецкая мина.
       Штабная землянка была проще. Это почти и не землянка, а бревенчатый сарай, похожий внутри на балаган бродячего цирка.
       Войдя туда, я увидел, что на двухэтажных нарах, задрав ноги, лежали люди. Один из них, по фамилии Чурилов, звенел на гитаре и исполнял арию Ленского, с чувством и грустью нажимал на слова: "...тебе одной я посвятил рассвет печальной жизни бурной...".
       Другой, курносенький и узкоглазый, мариец Кудрявцев, молча жевал большой кусок колбасы. Третий - светленький, как новорожденный младенец, упрямо смотрел в ствол своего пистолета, выискивая в нем какой-либо изъян. Четвертый - остренький, рыжий, сероглазый переводчик Смирнов - читал русско-немецкий разговорник.
       За столом сидел серьезный грузин с майорскими погонами. Это был ПНШ-1 товарищ Арбаджиев.
       К нему я и обратился.
       - Получена радиограмма, что мы должны ночью сдать свой район обороны и отправимся на юго-запад. Немцы готовятся перейти в наступление на Курский выступ.
       .........................................................................................
       К рассвету, закончив сдачу района обороны на реке Редья, мы покинули лес, что восточнее отметки 45.6 и двинулись к Ловати.
       Вот перед нами снова красавица Ловать. Широкая, быстрая, величаво катила свои воды на север, к Ильменю. Далеко-далеко противоположный Берег. Крутой, глинистый, хмурый.
       Моста не было. На подъезде к переправе стояли бесконечные колонны автомашин, повозок, толклись сотни людей. В небо смотрели многочисленные длинные стволы зенитных орудий, под деревьями лопушились раструбы звукоуловителей, по берегу там и сям чернели зенитно-пулеметные установки.
       Вскоре выяснилось, что мы сможем переправиться на правый берег Ловати только ночью и должны пока расположиться на дневку.
       Батальоны разместились в прибрежных лесах, а штабы мы устроили в одном из многочисленных шалашей, усеявших берег Ловати.
       Подули ветра, небо нахмурилось, стало холодно. Сырость сводила ноги, давила грудь.
       Василий Савельевич Пацков, командир нашего батальона, агроном-лесовод по образованию, позвал меня к костру, разложенному его ординарцем красноармейцем Макрушиным.
       У костра мы мечтали о будущем. Я мечтал о работе в школе, о преподавании истории, об издании своих записок. Василий Савельевич мечтал о Рязани, где работал по лесной части до войны, о зеленом шуме и о научной работе.
       Я любил слушать его тихий, немного хриповатый говор. Любил наблюдать за плавными жестами его рук. Любил следить за основательным и последовательным ходом его мыслей. Он так верил в нашу победу над Германией, так хорошо говорил об этом, что и на душе каждого из нас становилось светло и радостно.
       Потом, подняв свою черную бровь, он подмигнул мне карими глазами на пламя костра и сказал:
       - Посмотри, как красиво!
       В костре горела тонкая драннощепина. Огонь гнул ее и на наших глазах она превратилась в греческую букву "Омега", последнюю букву греческого алфавита.
       - Знаешь, что означает это знамение? - неожиданно спросил меня Василий Савельевич и засмеялся негромким вкрадчивым смешком.
       - Это не знамение, - возразил я. - Просто здесь получилось изгибание щепы в сторону наибольшего сокращения поверхности. Ведь огонь с одной стороны лизал щепу больше, чем с другой...
       - Это правда, - согласился Василий Савельевич. - Но, кроме науки, есть еще суеверие. По суеверному признаку, появление "Омеги" в костре предвещает несчастную судьбу тому, о ком перед этим шел разговор у костра. А о ком мы говорили?
       - О Германии, - сказал я.
       - Ну, вот и пусть! - сказал Василий Савельевич, и хорошо-хорошо засмеялся.
       К нам подошел уполномоченный "Смерш" товарищ Екимов. Он рассказал несколько веселых анекдотов, потом предложил хором спеть его любимую песенку.
       В широкой воздушно-десантной фуражке с голубым околышем и золотистой "капустой" на околыше и на корпусе, с молодыми темными глазами и румяным бритым лицом, он казался задорным беззаботным молодым парнишкой-проказником, но в действительности глубоко страдал о своей невесте, оставленной где-то очень далеко.
       Одной рукой обняв за шею меня, а другой Василия Савельевича, он прочувствованно запел:
       "...Эх, как бы дожить бы
       До свадьбы-женитьбы
       И обнять любимую мою..."
       .......................................................................................
       Ловать мы форсировали часа в два ночи.
       Паром медленно шел по стальному канату.
       Звонко булькая и звеня, плескалась и билась вода о борт парома. И казалась она темно-серебристой, потому что над лесом показалась луна.
       Правее парома чернели быки разрушенного немцами моста, который висел до войны над Ловатью, перекрывая ее почти километровую ширину. Сиротливо торчали из воды сваи и вокруг них кипела и бурлила вода, наполняя тоскливым шумом разбуженную ночь. А издали, из-под Старой Руссы, доносился сюда грохот орудий, похожий на отдаленный раскат грома.
       Переправились мы у деревни Коровичино. Конечно, самой деревни не было. Был только пепел, битый кирпич да улицы из черных обгорелых деревьев, похожих на тонкие угольные столбы. Деревню съела война, сожгли немцы. Потрескавшаяся поверхность их отливала черным глянцем, как воронье крыло.
       За Коровичино потянулись кладбища с тысячами березовых крестов над немецкими могилами. Потом, свернув со старорусского шоссе, мы прошли по полям недавних боев. Это были поля смерти. Здесь, порастая травою и источая еще смердящий запах, валялись неубранные немецкие трупы с оскаленными зубами, разбитые машины, бурые от ржавчины винтовки, каски, груды позеленевших стреляных гильз. На всем лежала тлень и проклятие. Немцы пережили здесь "славу" Мамая и нашли свое Куликово поле.
       Далее шагали мы вдоль узкоколейной дороги, изуродованной немцами. На каждом почти стыке рельс они взорвали толовую шашку и раздробленные концы рельсов глядели на нас своими железными глазами и безмолвно просили не забыть о них, отомстить захватчикам.
       До Майлуковых Гор тянулись поля смерти, наполненные зловонием немецких трупов и скорбным стоном нашей земли, зовущей к отмщению.
       В глубоком яру находилась деревня Майлуковы Горы. Теперь там краснела глина, чернели бугры землянок, и по самому дну оврага бежал говорливый ручей, над которым сидели три мальчика, запуская бумажные кораблики. Жизнь рождалась вновь.
       Километров десять за Майлуковыми Горами мы встретили первую, случайно уцелевшую деревню. Называлась она Большим Засовом.
       Отсюда шла дорога на Демянское шоссе.
       Фамильная деревня Романово была уничтожена до основания, превращена в холмы щебня и глины. Но мощные аллея вековых тополей поднимались в гору, обозначая бывшую улицу и будущую улицу.
       За околицей деревни на ветвях осокори висели еще клочья немецкого солдата, разорванного русским снарядом. Качаясь на ветру, свисал никем не тронутый окровавленный и гадкий немецкий ремень с железной бляхой стального цвета. В центре бляхи, покрытый, точно маком, стальной зернистой россыпью, серел выпуклый круг с одноглавым немецким орлом, нацеленный клювом на восток и держащим в своих когтях паукообразную свастику.
       "Готт мит унс" - написано на ободке выпуклого круга. С такими же словами: "С нами бог" - ливонские рыцари в ХIII веке, сжигали на кострах псковских женщин и детей, предсмертный крик которых заглушали католические попы голосом своих проклятых фисгармоний. И нам теперь приятно было глядеть, как висел на корявых ветвях осокори потомок ливонских рыцарей, как клевали его вороны.
       На следующее утром мы подходили к многострадальной Васильевщине. Эту деревню на Северо-западном фронте называли "Новым Верденом". Много месяцев на рубеже этой деревни шли жестокие бои. Красная Армия не пускала немцев на Восток.
       И вот, снимите шапки, товарищи! Мы вступили на землю Васильевщины. Не было уже этой деревни, о которой часто писалось во фронтовой газете "За Родину". Были горы красной глины, горы патронов, штабеля брошенных немцами снарядов, стада подбитых немецких танков, вороха спутанной и порванной колючей проволоки, раздавленные и покрытые червями трупы фрицев.
       А вокруг, по лесным полянах, по просекам, на обочинах дорог могилы и кресты, кресты без конца и края. Сплошное царство смерти и позора "арийского" племени. На растопыренных березовых руках крестов висели дощечки с немецкими надписями, висели серые немецкие каски с белыми свастиками на лбу, как с каиновыми печатями.
       И невольно вспомнился мне захваченный в Калинине еще не изданный экземпляр за 1941 г., а потом уже изданный - захваченный в районе Лычково альбом фотографий сел и деревень Ленинградской области, оккупированных немцами. На обложке этого альбома, изданного в январе 1942 года командующим вторым немецким армейским корпусом графом фон Брокдорфом, было написано: "Этот край останется немецким. НЕМЦЫ ОТСЮДА НЕ УЙДУТ".
       Да, многие немцы отсюда не ушли, зарывшись в землю под сенью березовых крестов и серых квадратных касок, пробитых русскими пулями.
       К вечеру второго дня нашего марша мы остановились на долгий привал в шести километрах от станции Пола, в выжженной до основания деревне Ярцево.
       Ожидая дальнейших указаний, мы зарылись в землю, вернее, в песок на самом берегу Полы. Она здесь довольно широка, но медленно катила свои воды на северо-запад.
       Долго быть здесь не пришлось. Погрузка в эшелон на станции Пола была совершенно невозможна из-за непрерывных налетов немецкой авиации, и мы отправились пешком на станцию Крестцы.
       Вышли прямо в ночь, хотя и опустился дождь, наступила кромешная темнота.
       Дорога была забита машинами, повозками, людьми. В темноте зло кричали ездовые, свистели кнуты, ржали лошади.
       "Деревянным маршрутом", то есть по колее щитовой дороги, отполированной до блеска колесами автомашин, мы шли через Рябушки, Веретье, Большие Мясницы, Большие Мещеры, через Тупичино, шли через бесконечные леса и леса, через топи и болота.
       А дожди лили, проливные. Мне еще никогда в жизни так не приходилось промокать, как на этом марше. Казалось, вода, достигала до самых костей, промыла их и они хрустели.
       На шестые сутки мы остановились в лесу, километрах в трех западнее Крестцов.
       Здесь везде трясина, даже на холмах и сопках. Куда ни ступи, грязь и вода. Сапоги наши не в состоянии были противится воде, и кожа на размокших ногах стала прозрачной, вспухшей и дряблой.
       Чтобы обсушиться, мы разложили костры и, подстелив под себя хвою, уселись вокруг них совершенно голыми. А наши шинели, брюки и белье, развешанные на воткнутых у костра рогатках, дымились паром и медленно просыхали.
       ........................................................................................
       В ночь погрузились мы в эшелон, а на четвертые сутки вечером прибыли на Октябрьский вокзал Москвы.
       И в ту же ночь через Павелецкий вокзал двинулись на юг.
       В восемнадцатом часу проехали мимо серых Елецких каменоломен, пересекли реку Сосну, врезались с разбега в каменно-деревянный, израненный немцами Елец.
       В разрушенном депо дремал заржавелый паровоз. У откоса насыпи, задрав кверху колеса, валялась изодранная авиабомбой керосиновая цистерна.
       В Ельце лето было в разгаре. Тонкий медовый аромат распространяли липовые цветы. Зеленели сады и огороды. По улицам резвились ребятишки, кидая друг в друга яйцевидные голубые немецкие гранаты без запалов.
       В переплетах чугунных перил моста, как мухи в паутине, справа и слева мелькали перед нашими глазами влюбленные парочки: милиционер держал за руки круглолицую девушку в широком зеленом берете, синеблузый молодой рабочий что-то шептал на ухо скороспелой блондинистой красавице в беленькой блузке и в молочных туфлях на полуаршинных каблуках, военкоматский работник цепко держал за талию молоденькую уступчивую солдатку.
       Там война, тут любовь. Противоречие - вечная истина и настоящая краска жизни...
       ........................................................................................
       В семь утра проследовали через Касторное, а через час выгрузились на захолустной станции Суковкино.
       Лил дождь.
       По непролазной грязи направились к Алымскому сахарному заводу. В поселке Алым, раскрылив крылья-стрелки, указательный столб предложил нам несколько дорог:
       "116 километров до Ельца",
       "102 километра до Воронежа",
       "67 километров до Старого Оскола".
       Старый Оскол! Город мой!
       В июне 1941 года я простился с твоими улицами, твоими парками и садами, начав свой путь на войну.
       И вот прошли два года. Война побывала в твоих стенах, опалила тебя огнем, испытывала твоих людей, моих учеников, товарищей, коллег по работе. Что сними? Как они? Дрались ли они, как учителя Каторжин и Волков, с немцами или пресмыкались перед ними, забыв Родину и честь?
       Два года ни весточки, ни слуха! Город мой, как выглядят твои стены, твои древние седины, твой гордый лик?
       При царе Федоре Ивановиче, Борис Годунов заложил твои первые кирпичи и, по завету еще Ивана Грозного, поручил тебе беречь "границу южную Руси Великой". И ты берег ее, не раз подставляя каменную грудь свою под удары набегов татарских, походов крымских и на буграх твоих, где вдревле "печенег замыливал коня и каждый шмат земли был кровью мазан", в лесах дубовых находили приют беглецы из московских вотчин от притеснений царских да помещичьего гнета. И слыл ты краем мятежным, краем вольницы русской. А в 1917 году одним из первых городов России ты поднял знамя Советов и, по примеру Петрограда, организовал свой собственный "Смольный". И прошагал ты в первой шеренге через большевистские пятилетки, и Россия узнала о тебе, как о центре Курской магнитной аномалии, и враг рвался к тебе снова, и поганым дыханием своим много месяцев отравлял воздух твоих улиц.
       Каков ты есть теперь, когда враг снова рвется к тебе из Белгорода. Город, наша дивизия идет защищать тебя. И недаром над нашими головами реет шелк гвардейских знамени. Второй раз врагу не ступить на твои улицы. Мы предпочтем смерть отступлению.
       Старый Оскол! Я думаю о тебе, я рвусь к тебе всем сердцем. И я увижу тебя, хоть немного побуду на твоих улицах, по которым истосковалось мое сердце.
       И день и ночь шли мы через Благодать, Новоуспенку, Евгеньевку, Озерки, Раздолье, Никольское, через Роговое на Старый Оскол.
       На нас налетали "Юнкерсы" и бомбы голосящим свистом своим и грохотом валили людей на землю, загоняли в кюветы дорог, в заброшенные окопы. И ночь вся гудела, грохала, полыхала багряными пожарами. То там, то здесь вспыхивали огненные коронки взрывов, висли в воздухе гирлянды осветительных ракет, с воем носились самолеты.
       Поднявшись с земли, едва разрывалась последняя бомба, мы шли и шли вперед, не чувствуя усталости. После голосистых взрывов авиабомб, до странности тихим казался мерный топот тысяч солдатских ног по влажной земле.
       На заре, когда сгустилась предрассветная тьма, полк подошел к Старому Осколу.
       Обходя город слева, колонны вышли на Обуховскую дорогу, так как намечена была дневка в Обуховском лесу. А мы с ординарцем красноармейцем Шахтариным ступили на улицы города.
       До войны я ходил здесь с портфелем, набитым книгами и конспектами лекций и уроков. Теперь мы шли, вооруженные автоматами, шли по притихшим улицам некогда веселого, залитого электрическим светом, города.
       Разрушенные корпуса маслозавода, домов, всесоюзно известной "Компанской" мельницы номер четырнадцать, кондитерской фабрики, школ смотрели на нас неимоверно черными зияющими провалами вышибленных окон и дверей. Не было городской гостиницы, не было музея, не было белоснежной десятилетки, в классах которой сотни учеников слушали мои уроки.
       Тихо было и в сохранившихся домах. Они пустовали. Жители, спасаясь от бомбежек, переселились в подвалы или еще не возвратились из далекой эвакуации.
       Приглушенно шумел ветер в домах, гуляя свободно по комнатам без дверей и окон, храпели на полах усталые бойцы. Завтра они встанут и пойдут дальше, на Белгород, в пекло боя с напрягающим последние силы врагом.
       В одном из глубоких подвалов нашел я соседку нашей семьи. Обрадовавшись, она расплакалась, вцепилась в рукав моей шинели, начала рассказывать о пережитых ужасах войны и немецкой оккупации.
       Потом она постелила нам с ординарцем постели в доме с древними толстыми каменными стенами, так как спать в подвале мы отказались, и на цыпочках вышла, прикрыв за собою филенчатую дверь.
       Она хотела не беспокоить нас звуками своих шагов, и было много трогательного в этой наивности Зины Щедриной. Мы, привыкшие к громким звукам войны, не могли быть пробуждены легким шелестом платья или слабым шарканьем ног, обутых в мягкие тапочки. Но волнение, охватившее меня, было громче всех звуков на свете. Оно гнало сон с моих ресниц, не смыкались мои веки, и едва утро вступило в город, я вышел на улицу.
       Везде на меня смотрело горе, разруха, дышала не изгнанная пока смерть, принявшая образ щебня, развалин, праха.
       Человек восемь женщин, напрягаясь и тужась, на себе везли по гуменской горе большой воз дров. Они везли его пекарне, чтобы выпечь хлеб для города. На себе везли, в двадцатом веке. Вот к чему привел немец мой город за время своего хозяйничанья в нем. Он, немец, хотел превратить весь наш народ в рабов, в тягловую силу "третьей империи". И благословенна кровь воинов наших, изгнавших врага...
       Вдруг воз остановился. От него отделились несколько женщин и побежали ко мне.
       - Николай Никифорович! - закричали они. - Николай Никифорович...
       Я с трудом узнал их. Это были мои бывшие ученицы, посещавшие вечернюю среднюю школу взрослых. Мне помнились они жизнерадостными девушками, а теперь они выглядели изможденными старухами. Они познали немецкую тюрьму, немецкую плеть.
       - Николай Никифорович! - плача и смеясь, восклицали они. - Сколько людей наших погибло от немцев, сколько выявилось подлецов.
       Буквально рыдая, они рассказали про Морозова, который поступил в немецкую полицию и арестовал и выдал немцам своего старенького учителя Онисима Федоровича Гладкова.
       - Это было 11 августа 1942 года, - наперебой рассказывали девушки. - Морозов, упирая стволом винтовки в спину своего учителя, вел его по улице и топал на него ногами и кричал нехорошие слова. А мы шли шагах в тридцати позади. Нас вел к коменданту другой полицейский. Он арестовал нас за побег из эшелона, отправляемого в Германию.
       Комендатура тогда была на Интернациональной улице, в глубоком проезде, где раньше квартировал районный отдел народного образования. Это они, немцы, назло так делали: полицию и гестапо садили на место просвещения.
       А встретил нас в комендатуре следователь по политическим делам при немецкой комендатуре по фамилии Петров. Это один из предателей Родины. Плотный такой, среднего роста, бритый шатен в коричневом немецком френче и с немецким орлом на рукаве.
       Как тигр, прошелся он вокруг нас, осмотрел и сел у стола на мягкий стул. Глядя на нас исподлобья злыми мутносиними глазами и постукивая подошвой высокого ботфорта, он сиплым голосом спросил:
       - Партизаны?
       Мы промолчали, не желая отвечать.
       - Ага, значит, партизаны, - вроде задумчивым тоном произнес он. - Ну тогда, по-моему, надо их в подвал, - сказал он уже полувопросительным-полупредложным тоном, глядя на сидевшего у конца стола коменданта.
       Комендант - немец, высокий такой, тонкий, рыжеусый, в высокой фуражке с длинным козырьком и в просторном серо-зеленом в мелкую шашечку френче, был похож на змею-щитомордника. Если он когда говорил, то каждое слово его превращалось в капельку яда. Но чаще он не любил говорить и, как немой, передавая свою волю, жестикулировал пальцами.
       Взглянув на нас мутнокрасными пьяными глазами, он резко взмахнул рукой и показал пальцем вниз. Это означало: "В подвал!"
       - В обширном подвале, забитом людьми, мы встретили многих знакомых.
       Была здесь каплинская безрукая женщина Чечулина, был работник райисполкома Красников. Прижавшись в углу, сидел черноголовый и кудрявый поэт Семен Аскинадзе.
       - С Чечулиной ни о чем не разговаривайте, - улучив минутку, сказал нам Красников. - Она добровольно явилась в немецкую комендатуру, положила на стол коммунистический билет и согласилась стать немецким шпионом. Сюда ее немцы посадили, чтобы она подслушивала наши разговоры.
       - И мы, Николай Никифорович, боялись эту Чечулину, как чуму. Она блуждала между нами, как дьявольская тень. Люди отворачивались от нее, а ночью ее избили до полусмерти и немцы положили ее в больницу.
       Потом, когда возвратилась Красная Армия, изменницу Чечулину повесили.
       Девушки рассказали потом потрясающую историю про моего коллегу и поэта Семена Аскинадзе.
       Он не захотел эвакуироваться, поступил в истребительный батальон, потом попал в руки немцев. Они заставили его выкреститься, отказаться от еврейства и совершить христианский обряд венчания со своей женой, зарегистрированной до этого в ЗАГСе.
       Все это выполнил Семен Фомич. И на свадьбу к нему пришли мадьярские офицеры, и Дородницкий Николай Георгиевич пришел. Знаете вы его. Высокий такой, с рыжими жандармскими усами. Он до войны служил завхозом в средней школе  2 и с первой мировой войны еще состоял в немецких шпионах и имел чин полицейского офицера.
       Напившись пьяным, он обнимал грустного-грустного Семена Фомича, хлопал его по плечу своей большой толстой ладонью и гудел на весь дом:
       - Аскинадзе теперь не еврей, он наш парень. Подумаем вот, и дадим ему работу. Пусть он развивается и печатает свои стихи на страницах "Новой жизни".
       - Неужели он согласился печатать свои стихи в немецком листке? - с содроганием спросил я. - Ведь он однажды писал мне на Северо-западный фронт открытку и говорил в ней: "Прошу тебя, мой друг, не щадить своей жизни в борьбе с врагом, в борьбе за поруганную отчизну". Он писал это за месяц до прихода немцев в Старый Оскол.
       - Нет, Николай Никифорович, - сказали девушки, - нет. Он не стал печатать в газетке свои стихи и его арестовали. Он сидел с нами в подвале и плакал, и бился о стену, тоскуя о свободе. 12 августа 1942 года в подвале открылась дверь, и следователь по политическим делам сипло закричал:
       - Жиды, коммунисты, интеллигенция, выходи!
       Вышел наш учитель, седенький, сгорбившийся Онисим Федорович. Вышел Красников. Вышли другие люди. Потом Аскинадзе, взяв свою холщовую сумочку, простился с людьми и, сгорбившись, зашагал по грязным ступенькам подвала наверх искать свою судьбу.
       Когда мы вышли во двор, то увидели Семена Фомича и еще нескольких евреев, окруженными полицаями. Нас погнали на работу, а их повели к вокзалу. Больше мы его не видели, ничего о нем не знали. Может быть, немцы повесили его, может быть сожгли в газовых печах, может быть на рабской каторге тянет он свое мучительное ярмо раба...
       Распростившись с девушками, я зашел в горсовет, депутатом которого был избран по 34-му избирательному округу. Там рассказали мне о фальшивых друзьях, которых надо бояться, об учителях, променявших Родину на чечевичную немецкую похлебку.
       Шестьсот человек, сражаясь за Россию, погибли, а учитель Василий Степанович Васильев, дрожа за свою шкуру, явился к немцам просить работу. В анкете, заполненной в октябре 1942 г. он жаловался, что "пострадал от Советской власти и хочет свободно вздохнуть".
       А чем же он пострадал? За советские денежки окончил он Тамбовский педагогический институт, работал в средней школе и ел советский хлеб.
       Немцы дали Васильеву работу, и он начал онемечивать советских детей в организованной им немецкой гимназии, начал насильно водить их на молебны в гуменскую церковь, заставляя молиться о победе немецкого оружия над всем миром.
       Николай Михайлович Бабаков, преподаватель немецкого языка, похожий по внешности на чеховского человека в футляре, на второй день по приходе немцев в город начал служить им в качестве переводчика и активно посещал все их балы и увеселения, проводимые над развалинами и кровью измученного города.
       Дочь попа, Дагаева Калерия, приняла на себя роль "гарнизонной дамы", распоряжалась на немецких балах, крутила с немецкими офицерами и по Радио восхваляла немецкий новый порядок, позволяющий красивой даме развернуть свои таланты. Она, вместе с врачом Сабыниным, плевала в лицо доктору Френкелю и часовому мастеру еврею Кликуну, которых немцы вели на расстрел, одев в халат с желтой повязкой на рукаве.
       Изменница-врач Анна Ивановна Кузнецова поспешила выступить в "Новой жизни" со статьей, восхваляя передовую немецкую культуру, хотя именно в час выхода ее статьи в свет немцы расстреливали на Казацких буграх очередную партию партизан.
       Та же Анна Ивановна Кузнецова, столь восхищенная "немецкой культурой", в ноябре месяце 1942 года не постеснялась опубликовать в немецком листке, рядом с извещением "Пропала коза", свое уведомление о сбежавшем от нее муже. Она писала: "Пропал мой муж, Кузнецов Николай Дмитриевич, пятидесяти шести лет. Кто поймает его, получит вознаграждение".
       Судя по этому объявлению, немецкая "культура" и "культура" самой опустошенной души Кузнецовой друг друга стоили.
       И разве мог я пожалеть о всех этих людях, которых Советская власть, придя в город, взяла к ногтю.
       Иные же предатели даже и на самом подхалимаже немцам потеряли свою шкуру. Волков, например, бывший бухгалтер кондитерской фабрики, плотный круглый блондин с лягушачьими глазами, охотно принял на себя пост городского головы. Но ему не удалось обнаружить партизана, показывавшего ракетами советским летчикам направление и объекты бомбардировок в городе, и его немцы расстреляли "за неисправную службу".
       После Волкова городским головой стал Свешников Евгений Васильевич. О, сколько лет эта рептилия обманывала Советскую власть, прикидываясь другом! Война сорвала маску с рептилии.
       Однажды, преследуемые пьяными немецкими солдатами, к нему прибежали его же бывшие ученицы и попросили заступничества.
       Он приласкал их, участливо спросил:
       - А вы не изменили своему делу пионерскому, Родину свою не забыли? А?
       - Что вы, Евгений Васильевич, - воскликнули девчата. - Да мы и смерти не побоимся, всегда останемся пионерами...
       - Чем вы это можете доказать, - вкрадчивым сладким голосом спросил Евгений Васильевич, оглянувшись вокруг и набросив крючок на двери. - Не подслушал бы нас кто... И вот, милые мои, если вы мне докажете, что вы еще остались пионерками в душе, я не только спасу вас от преследования немецких солдат, но и вознесу вас высоко-высоко...
       - С партизанами нас свяжете? Ох, если бы! Евгений Васильевич, дорогой наш...
       Евгений Васильевич улыбнулся.
       - Все, все устрою. Власть у меня немалая. Но мне нужны доказательства. - Он на минутку задумался, сморщив лоб, потом поднял руку, будто класс призывал к тишине. - Принесите ваши пионерские галстуки и покажите мне. Я это приму, как доказательство вашей преданности пионерскому делу...
       - О, целы они у нас, целы, - радостно подпрыгнули девочки. Мы их храним, как святыню. Пока наши придут, все хранить будем, а потом подарим музею. Это, ведь, дорогие галстуки...
       Евгений Васильевич поморщился, потом выпроводил девчат тайным ходом, сказал:
       - Поскорее приходите с галстуками, пока я никуда не ушел.
       Через полчаса девчата вернулись. Раскрасневшись и волнуясь, они достали из-под блузочек кумачовые косынки и положили их перед Евгением Васильевичем. - Вот наши доказательства. Теперь верите, Евгений Васильевич?
       - Теперь верю, - нехорошим голосом сказал Евгений Васильевич, отворачивая свое побледневшее лицо в сторону. - Теперь верю, - повторил он. - Остальное расскажите вот ему, господину Петрову.
       Девчата оглянулись и вскрикнули. Из-за ширмы выступил бритый шатен, в котором узнали они известного всему городу следователя по политическим делам при немецкой комендатуре.
       Одна из девчат бросилась в окно и вместе с зазвеневшими стеклами вывалилась на улицу. Она бежала, и через день, переодетая мальчиком, прошла по той улице, на которой стоял высокий столб с кронштейном и разбитым фонарем. На кронштейне качались трупы ее подруг, повешенных немцами. Неподалеку ходил часовой, бормоча песню.
       - Да-а, - грустно вздохнул рассказчик. - Война вывернула людские души, показала их изнанку. И знаете, настоящие русские люди, кто бы они ни были по своему занятию, никак не могут изменить России. Изменяют только выродки. Взять, к примеру, попа Страшевского. Знаете вы его?
       - Да, знаю, - ответил я, вспомнив свою встречу с этим попом в Саратове в начале 1942 года на почтамте, когда по спине меня огрело крыло вращающейся двери. Страшевский тогда пробирался в Ульяновск к первоиерарху Александру Введенскому за благословением. - Да, знаю. А что? Ведь, Страшевский сбежал из города...
       - Нет, дело обстояло по иному. Страшевский перешел потом линию фронта и начал служить в гуменской церкви. А в проповедях своих он народ все подбадривал. Однажды читал он проповедь об истории гуменской церкви, а в это время забрел туда городской голова Свешников.
       Забрел он, конечно, с умыслом, потому что о Страшевском шли слухи, как о "партизанском попе".
       Страшевский, не заметил Свешникова и продолжал свою исповедь.
       - Наша церковь, - говорил он, - называется Александро-Невской. А знаете, кто такой был Александр Невский? Это боец за Русь. Он в трудную для Руси пору, когда татары у нас властвовали, когда по Изюмской сакме от Тулы до самого Крыма, и от Киева до самого Сарая татарского в неволю русских людей толпами гнали, в эту трудную пору Александр победил немцев на Чудском озере. Молитесь, православные, об Александре. Он придет к нам и стражду нашу облегчит...
       ... Ведь из церкви прямо забрали немцы попа Страшевского и ... исчез он, неизвестно куда... Несмотря на сан, он остался русским человеком...
       При выходе из Горсовета, меня окружили оставшиеся в живых ученики. Взяв меня под руки и не давая ступить и шагу, они наперебой спешили рассказать о жизни молодежи при немцах.
       - Молодежь все больше прятались, - говорили они. - Немцы, если прозеваешь и не спрячешься от них, хватали нас за шиворот и тащили на "биржу труда", которую мы называли бойней. Ведь с "биржи" людей направляли прямо на вокзал и в Германию.
       Кроме того, мы просто начали дичать. Читать было совсем нечего: немцы ходили по домам и уничтожали книги. В кино, правда, демонстрировались какие-то немецкие фильмы, но мы туда и носа не показывали. И смотреть фашистскую стряпню не хотели, и просто заходить боялись: пойдешь в кино, а тут облава и... в Германию. Хуже африканских негров первой половины XIX века мы себя чувствовали в своем городе. Идешь, и оглядываешься, не охотится ли кто за тобой.
       По Красной Армии, по Советской власти, по клубам нашим и садам истосковались мы, исчахли.
       В феврале 1943 года начали немцы отступать из города. А нам это очень радостно. Не опасаясь ничего, выбежали мы на улицы, чтобы, при случае убить какого немца или винтовку у него вырвать или лошадь подстрелить (пистолетами мы уже обзавелись, у мадьяров за табак выменяли или просто выкрали).
       Мадьяры отступали странно. На груди у них, как у старинных разносчиков, коробки с ремнями, перекинутыми через плечи. В коробках разные товары: зубной порошок, щетки. На шпагатах, будто ожерелье, сверкали кольца, медные браслеты, английские булавки.
       Дали мы одного такого торговца под ножку, и давай его тузить. Откуда ни возьмись, вывернулся немецкий офицер в белой шубе и в черных ремнях.
       "Хальт!" - закричал он на нас и нацелился пистолетом. - Бирша труда, бирша труда! Шнелль...
       "Ну, думаем мы, конец пришел". А тут, на наше счастье, подвернулись две слободских женщины с грудными ребятишками на руках.
       - Хальт! - закричал на них немец. - Бирша труда, бирша труда!
       "Пан, у нас киндер кляйн! - закричали женщины, пытаясь уйти. - Нам нельзя на биржу..."
       Офицер запутался с бабами, а своей переводчице поручил вести нас на биржу.
       Дошли мы до первых ворот и видим, кирпич лежит. Один из нас схватил его и раз переводчицу по голове, а сами все мы в ворота шмыгнули и, давай, бог, ноги. Через дворы, заборы помчались мы в сторону Гуменской слободы.
       На стадионе вгорячах, не подумав, спрыгнули мы со стены, а под носом у нас немец оказался. В тулупе весь, как медведь, толстый. Он охранял противотанковое орудие, развернутое на улицу.
       - Хальт, хальт, - закричал он. Да мы разве остановимся. Тогда он кляц, кляц, кляц затвором. А был мороз. Масло у немца в винтовке замерзло, ну и выстрел не получился.
       Целые сутки мы просидели на чердаке, но немцам теперь было уже не до нас. Город окружили Красные войска.
       Сперва немцы бросились в слободу Ездоцкую, чтобы на запад вырваться. А там уже наши пушки и пехота действуют. Они тогда на шлях ткнулись. А там уже танки. Бежать некуда.
       Тогда они бросились в центр города, засели в домах и подвалах, надеясь на помощь. Тут их начала глушить советская артиллерия. Да и мы осмелели, не даем спуска, стреляем помаленьку. С чердака-то ведь хорошо видно, если какой немец во двор из подвала или из дома вывернется.
       Утром 5 февраля 1943 года увидели мы людей в белых халатах. На Гуменскую гору они поднимались, с юга в город ворвались.
       "Наши идут, наши!" - послышались крики со всех сторон. И, действительно, это были красноармейцы-автоматчики.
       "Стой, куда барахло тащишь?" - закричали они на вывернувшегося из одного двора венгра.
       Тот испуганно поднял руки, выронив коробку с товарами на тротуар, забормотал:
       "Моя Будапешт, моя Будапешт!"
       ........................................................................................
       К вечеру город был свободен, и мы зажили снова.
       - Теперь, Николай Никифорович, больше немцы к нам не придут?
       - Больше не пустим! Нет, ни за что не пустим...
       Не пустим, - сказали также ученики. - Мы сегодня идем в военкомат, - сообщили они на прощание. - Добровольцами хочем проситься в армию. Ведь нам не хватает всего по три месяца до подходящего возраста. Но мы дадим военкому слово, что подрастем в Красной Армии. Неужели не подрастем?
       - Подрастете, ребята, возмужаете. В Красную Армию идти надо. Начинаются решающие бои...
       Простившись с учениками, я завернул в городской сквер.
       Здесь царила печальная картина разрушения: пустовал черно-мраморный постамент памятника Ленину и неизвестно куда дели немцы железобетонную фигуру Ильича.
       В сквере поломаны и сожжены все оградочки, штакеты и скамеечки. Вырублены темно-зеленые мягкие кусты египетских пихт, загажены дорожки, вытоптаны бывшие пышные газоны и цветы.
       Над пустой цементной чашей бассейна, над которой до войны играли радужные брызги фонтана, сидели изуродованные каменные лягушки, а в центре чаши, на импровизированном утесе, подняв голову в небо, тосковала чернокожая статуя тюленя, поцарапанного пулей немецкого громилы.
       До войны из рта этого каменного тюленя с шелестом била водяная струя, и серебристая водная пыль живительной влагой кропила ароматные, пестрые и чистые прифонтанные цветы.
       Потом я прошел к могилкам, которых не было здесь до войны. Обнесенные железной оградкой и убранные зеленью и цветами, они навеки хранили сон погибших во славу Отчизны.
       Крепким сном спал здесь богатырь русской земли герой Советского Союза Токарев. Летчик, уроженец города Сталино, над крышами моего родного города бился он с немецкими "ассами" за счастье всех людей. Он бился и в ту минуту, когда преступная рука Васильева заполняла немецкую анкету и жаловалась, что "пострадала от советской власти". Он бился и в тот час, когда Свешников выдавал немцам старооскольских пионеров, когда врач Кузнецова хвалила немецкую "культуру", когда Дагаева Калерия пировала на немецком балу.
       Он сгорел, осветив огнем своей смерти всех этих отступников, которым мы никогда не сможем ничего простить.
       Рядом с могилой Токарева спали его друзья по оружию. Горела над ними красная звездочка наших надежд, наших путей.
       Опершись на островерхие прутья, я впал в глубокую задумчивость.
       - Чего грустишь? - прозвучал над моим ухом знакомый голос.
       Встрепенувшись, я увидел перед собою инвалида майора Степанова. До войны он был директором разрушенного теперь мельничного завода.
       Он поздоровался со мной, вспомнил прошлое, рассказал о настоящем. Ему предстояло дня через два ехать в Тулу на должность райвоенкома. Для фронта он, получивший тяжелые ранения, уже не годился.
       - Но это еще ничего, что кости у меня перебиты. Я надеюсь увидеть победу, а они вот, они не увидят...
       Майор кивнул на могилу летчика Токарева и сейчас же поднес руку к глазам.
       Нет, этого не скрыть. По его щекам, огрубевшим в бою и на ветру, покатились крупные, как у детей, слезы.
       ........................................................................................
       Через час двинулись через город танки Ростмистрова и Катукова. Они шли нашим маршрутом. И на запыленной броне одного из них пристроились и мы с Шахтариным, догоняя свой полк.
       Уже за городом вспомнил я, что позабыл заглянуть в свою квартиру на Интернациональной улице. Пережитое мной волнение было тому причиной. Зато я на всю жизнь запомнил все, что нельзя забыть!
      
       Июль, 1943 год
       Степной фронт.
      
      
      
      
      

    ОТ БЕЛГОРОДА ДО ОПОШНИ

    Из моих записок

      
       ... Начиная от деревни Шеино, пошли мы разрушенными и сожженными селами, вонючими полями с неубранными трупами на них, минированными балками, подорванными мостами.
       В Белгород вступили утром через полуразрушенный мост над тщедушным в этих местах Северским Донцом. Зеленые осоки, будто волосы речной красавицы, космами стелились по воде, шевелясь и тихо-тихо шелестя. Заплутавшись в осоках и зацепившись штаниной за колючую проволоку, свисавшую с берега в речку, книзу лицом качался на воде труп немецкого солдата в мокром серо-зеленом френчике.
       Накрапывал дождик и крупные капли его били по серому лицу реки, отчего лицо это казалось рябым, неприветливым и сердитым.
       Сердиться было чего. Дымились руины, лежал щебень на берегу. На Донецкой улице война почти не сохранила домиков. Да и сохранившиеся стояли с выбитыми стеклами и с вышибленными рамами, без крыш, с пробитыми стенами.
       Вся улица изрыта немецкой траншеей, ответвления которой забегали во дворы, в подвалы, под стенами домов шли к дзотам и дотам, к орудийным окопам, к бетонированным пулеметным гнездам.
       За домами, по огородам и на лужайке - целая паутина проволочных заграждений. Тут и спирали Бруно и переносные "ежи", и переносные саперные сети, и пакеты Фельдта, напоминающие детские кроватки, и проволочные сети в три кола, и усиленные проволочные заборы, и проволочные силки на "спотыкачах", и проволочные "купола" и кудлатые вороха проволоки "внаброс".
       А по крутому бугру, вознесенному над улицей справа и открывающему вид чуть ли не на три четверти всего города и на окрестные дороги, несколькими ярусами шли окопы с тупиками, уширениями, с ходами сообщения, со ступеньками, стремянками и аппарельками, с водоотводными канавками по краям, с деревянной одеждой крутостей, с нишами для боеприпасов, с перекрытиями и блиндажами, с одетыми доской бермами, с каменными брустверами, с бойницами, с пулеметными площадками и даже с уборными, жижа из которых по извилистым канавкам стекала в клоаки, вырытые у подножья бугра на огородах.
       Долго жить здесь собирались немцы - хозяева индустрии войны. Крепко и основательно строили они свои укрепления и рубежи. Но наши автоматчики ударили по ним в спину. И по лобастому бугру, по благоустроенным окопам, в блиндажах, в аппарельках, в клоаках, задрав ноги, везде валялись теперь трупы, трупы, трупы в серо-зеленых шинелях, в коричневых френчах. Валялись солдаты одиннадцатого армейского корпуса, валялись танкисты третьего танкового корпуса.
       С трудом выбились мы из Белгорода на скользкую глинистую гору. Орудия люди тащили на себе, так как лошади падали на колени, беспомощно бились в глиняном месиве и ничего не могли сделать, хотя и звонко щелкали их ездовые своими ременными кнутами.
       В лесу, километрах в двух юго-восточнее слободы Пушкарной, мы встретились с засеками и завалами. Крест на крест наваленные, смотрели на нас деревья своими умирающими вершинами и шелестом увядающих листьев просили не забыть о них, падших под топорами немецких саперов. Многие деревья были повалены как попало и комли их, неотделенные от высоких пней, смотрели в небо наподобие орудийных стволов.
       Мы повернули на Запад, а часа через четыре мы получили возможность дать солдатам немного отдохнуть в лесу, в урочище "Большой Должик", километрах в двадцати восточнее Борисовки.
       Через Борисовку, более похожую на огромный город-село, чем на деревню, мы проследовали уже ночью. Мягкие запыленные улицы, тополя, вишневые палисадники, белые стены домиков, теплый воздух - все это говорило о близости Украины.
       Совсем недавно предатель Власов, организатор "Русской добровольческой армии при немецких вооруженных силах", собирал борисовцев на огромное "вече". Были согнаны к церкви не только взрослые, но и дети. Власов требовал создать борисовский полк для борьбы с Советской Россией.
       Одна из женщин осколком кирпича бросила в грудь предателя, а через час советские танки ворвались в Борисовку и нашли эту героиню-патриотку повешенной на перекладине ворот.
       Танкист, родной сын погибшей женщины, бережно снял труп матери, положил его на броню танка, поцеловал и, плача, сказал своим боевым товарищам:
       - В Грайвороне родилась моя мать, она знает туда дорогу и поведет нас даже мертвая. Веди, мать, веди нас по следам врага. Мы его догоним и отомстим. Ты боец, и ты поможешь нам брать Грайворон...
       И танки, грохоча и заволакивая улицы дымом и пылью, помчались в новый бой, ведомые блистающим образом матери-героини. Их нельзя было ничем остановить...
       Утром миновали мы маленькую станцию Ново-Борисовку и часам к восьми попали в могучий сосновый бор южнее станции.
       Немцы бежали отсюда в животном страхе и панике. Они не успели даже взорвать сотни тысяч своих снарядов и бомб, сложенных в бесконечные штабеля, не сожгли продуктовые склады, не увезли свои повозки на дутых резиновых шинах, не пожгли ракеты.
       Наши солдаты ножами потрошили длинные алюминиевые "Лейхт-патронен" с разноцветными поперечными полосками на них, извлекали из узких серебристых гильз шелковые белые парашютики и, стряхивая с них мучнистую тальковую пыль, мастерили мирные вещи - подворотнички и носовые платочки.
       Наши химики немедленно приступили к изучению немецких шашек нейтральных дымов, целые склады которых были здесь оставлены в полном порядке даже со свинцовыми пломбами на входных дверях.
       На поляне засветились радужные дымы, зазвучали команды:
       - Терку выдернуть! Шашки бросай!
       Позванивая оставшейся на пальце проволочной цепочкой, выдернутой из желтой коробочки шашки, боец-химик радостно говорил мне, что немецкие шашки цветных нейтральных дымов являются хорошей вещью и здорово нам пригодятся как для разговора путем дымовых сигналов, так и для дымомаскировки.
       ........................................................................................
       Через пару часов мы простились с сосновым бором и двинулись дальше. Шли мы быстро, подбадриваемые непрерывным грохотом наступающих батарей. Над нашими головами звучал жеребячий гогот звуковых немецких ракет, которые должны были имитировать звук летящей мины и вызывать у нас панику. Немцы, мастера различных "кунштюков", надеялись и на этот фокус, оставляя в лесах не только своих смертников-снайперов, но и бросателей воющих ракет.
       Но, как старого воробья не обманешь на мякине, так наших солдат, не убоявшихся немецких тигров, нельзя было обмануть и напугать гогочущими ракетами. Расчет на психологический успех звукового воздействия на нас вскоре обратился против самих немцев.
       ...........................................................................................
       Перед рассветом мы прошли через город Грайворон на границе Украины. На улицах, прижавшись к домам, чернели подбитые немецкие танки и громоздкие самоходные пушки. В кюветах и у забора, задрав ноги кверху, лежали убитые лошади, коровы, собаки. Рядом с ними, опрокинувшись навзничь или пав ниц, лежали убитые или раздавленные танками немцы. Их было много, они покрывали улицы и дороги, сады и поля, бугры и лощины, как рои дохлой саранчи.
       Дневали на берегу Ворсклы, в деревне Козинка, а с наступлением темноты, изменив маршрут, двинулись на Ново-Софиевку.
       Лугами и перелесками шли наши колонны в туманной мути, тускло озаренные луной. С юга, из-за Богодухова, доносился до нас непрерывный грохот боя. Там танковые соединения Катукова и Ротмистрова вместе с гвардейцами Чистякова избивали немецкую танковую дивизию СС "Викинг" и массу других дивизий, рвавшихся к Богодухову из Нового Мерчика, из-за Константиновки (Проиграв Курскую битву, немцы тщетно пытались догнать и возвратить вчерашний день. Они все еще жили иллюзией, что летнее наступление Красной Армии сорвется).
       Грохотали орудия и на Западе, в районе Ахтырки и южнее ее, уже на западном берегу Ворсклы, на тет-де-понах, захваченных 14 августа войсками генерала Трофименко.
       Ахтырку, как последний свой плацдарм на восточном берегу Ворсклы, немцы обороняли с особым ожесточением. И гул боя катился по старинному Ново-Софиевскому парку, тревожил листву вековых кленов на софиевском бугру и по озерной глади, в которую гляделись клены, пробегала рябь, пробегали тени.
       Мы пришли сюда в ту августовскую ночь, когда вдруг померкла луна, погашенная павшей на нее тенью земли, когда немцы снова сжимали в ахтырский кулак свои силы из 7-й, 11-й "Великая Германия" танковых дивизий, из 10-й мотодивизии и 112-й пехотной дивизии, переброшенной из-под Брянска. Они намеревались этим левым кулаком пробить себе дорогу на Богодухов через Каплуновку. Правый кулак в стальной перчатке танковой дивизии "Мертвая голова" немцы сжимали в районе Большой Рублевки, намереваясь пробить им себе дорогу через Колонтаев на северо-восток.
       Наш 22 гвардейский воздушно-десантный стрелковый полк, входивший теперь в состав Воронежского фронта, переживал ночь перед новым боем.
       В парке, на бугре, стучали колеса повозок, подвозивших боеприпасы. Под кленами вели беседы с бойцами командиры и политруки. Артиллеристы со своими пушками сидели в засадах. Кухни спешили с завтраком. Минометчики готовили "огни".
       Двести немецких танков 18 августа 1943 года прорвали восточнее Ахтырки правый фланг войск генерала Трофименко и устремились на юго-восток. Мы вышли навстречу этой стальной немецкой лавине, прорвавшейся к вечеру в район Каплуновки.
       2-й батальон 22 гвардейского ВДСП действовал в этот день в резерве командира дивизии, маленького, черненького и остроносенького генерала Стенина, примчавшегося к нам на своем сереньком "Виллисе".
       - Бой, братцы, - сказал он, - будет не на жизнь, а насмерть. Не сметь отступать ни перед какими немецкими танками. Слышите, не сметь! Резерв мой я брошу в бой в любую минуту. Слышите, в любую минуту!
       Потом он вызвал к себе командира батальона, Василия Савельевича Пацкова, и меня, как адъютанта старшего, развернул перед нами карту. Сперва ногтем, потом карандашом прочертил он линию, на которой мы должны были расположить свой батальон.
       - И ни шагу назад отсюда, если немцы прорвутся. Слышите, ни шагу назад! - пояснил он. - А вперед пойдете обязательно, но пойдете, когда я прикажу. Слышите, когда я прикажу!
       Мы заняли позиции и приготовились к круговой обороне, если немцы прорвутся раньше, чем мы начнем наступление. Своими позициями мы, как серпом, охватили западную окраину деревни Купьеваха. Окопы отрыли в кукурузе и подсолнечниках, в которых мог бы спрятаться самый высокий конник. Сюда же подошли наши танки. Они замаскировались вблизи КП батальона, и нацелили свои орудия на шоссе, которое шло на запад к деревне Ходунаевка.
       ........................................................................................
       Жаркий был день. В воздухе шумели воздушные бои. Сбитые немецкие самолеты факелами проносились над нами и, ударившись о землю, вспыхивали красным кудрявым пламенем, разлетались в клочья, грохоча и наполняя пространство черной пылью сажи. Немецкие летчики, раскачиваясь на стропах под серыми куполами своих парашютов, медленно опускались на землю и, погасив парашют, истошно орали: "Гитлер капут. Мы не верили крику летчиков. Мы сами знали, что фашистам капут.
       В полдень мы завязали встречный бой.
       Стаи немецких "Юнкерсов", воя и визжа, непрерывно появлялись над нами, засыпая бомбами, обстреливая из пулеметов. Все покрылось дымом и пылью. Мы оглохли от взрывов. Воздух стал густ, и трудно было дышать им, насыщенным и гарью и особым смертоносным металлическим зловонием взрывчатки.
       Мы шли вперед, порой бежали, порой просто ползли, но вперед и вперед. Чертополох запустевших при немецком господстве полей, трава, кукуруза, подсолнечники - все это скрывало нас от немецкого глаза и мы подбирались к немецким танкам, бронемашинам, били их гранатами, жгли бутылками с горючей смесью.
       В широком поле бушевал огонь, горели танковые костры, горели люди. Шел бой не на жизнь, а на смерть.
       Непосредственно в боевые порядки пехоты пришли дивизионные пушки. Своими колесами они равнялись по передней цепи наступавших пехотинцев. Бронебойными снарядами били они чуть не в упор по немецким машинам, открывая в истории артиллерии новую страницу ее боевого применения.
       И немец попятился.
       Я не видел в эти дни ни одного нашего человека чисто вымытым. Негде было мыться, некогда было мыться. С запыленными и покрытыми копотью лицами, с горящими глазами, с какой-то сверхчеловеческой яростью рвались все вперед и вперед.
       В ночь под 22 августа наш батальон пережил такой бой, что не забыть его во всю жизнь тем, кто остался в живых.
       На нашем пути встал немецкий узел сопротивления в районе деревни Чемодановка. Весь день 21 августа шел бой на подступах к Чемодановке, но и к наступлению вечера мы не достигли успеха.
       Командир полка, майор Чуков, вызвал нас, меня и командира батальона - Пацкова Василия Савельевича, на свой командный пункт.
       Мы застали его задумчивым и хмурым. Он лежал животом вниз под деревом прямо на запыленной траве и, привстав на излокоток левой руки, указательным пальцем правой елозил по расстеленной перед ним топографической карте.
       Красный отблеск заката лежал на карте, на узкой загорелой руке Чукова, на его коротко подстриженной русой голове, на худощавых щеках, на длинном остром носе, на еле заметных усиках.
       Внезапно он поднял голову и посмотрел на нас серыми возбужденными глазами и жестом руки пригласил садиться.
       Чуков заговорил почти шепотом, и мы с напряжением разбирали его слова. Но мы не сердились. Мы знали своего боевого командира, который со своим адъютантом Плешаковым бесстрашно лазал в боевых порядках рот, не гнулся под свистящим лаем пуль, не кланялся минам. Но в моменты сильнейшей взволнованности он непроизвольно понижал голос до шепота, и это значило, что он решился на все, пусть даже на самое крайнее.
       - Вот дорога на Котельву! - шепча, двигал он пальцем по карте, - мы ее должны пройти, как бы ни трудна она была. Не мешайте, Василий Савельевич, - коротко бросил он командиру батальона, хотевшему что-то сказать. - Не мешайте и слушайте...
       Рывком вскинув на голову маленькую зеленую пилотку, лежавшую на карте, Чуков продолжал:
       - Здесь ключ к этой дороге. Вот, в Чемодановке. Ночью Чемодановка должна пасть. Хватит топтаться здесь. Восемь часов бились, потеряли уйму людей. Воевать, что ли разучились? А если не разучились, то...
       Майор обстоятельно и не спеша поставил нам задачу на штурм Чемодановки.
       Левее нас должен был действовать первый батальон смельчака и боевого разгоралы старшего лейтенанта Игнатченко, чубастого блондина, похожего на донского казака и готового на самые смелые операции. Первому батальону предстояло штурмовать "Опытную станцию". Правее нас, из района совхоза Осетняк наступал 27-й полк нашей 8-й гвардейской Воздушно-десантной дивизии.
       По данным, которыми располагала полковая разведка, узел сопротивления немцев находился в самой Чемодановке, но наши наблюдения несколько противоречили этому. Тогда, посоветовавшись, мы с командиром батальона решили действовать несколько иначе, чем требовал Чуков.
       Батальонная разведка доставила нам данные о нахождении немецкого узла сопротивления в лесу севернее Чемодановки и о наличии в Чемодановке лишь нескольких огневых точек и небольшой группы автоматчиков. Это означало, что, заняв Чемодановку, мы оказались бы в огневом мешке, организованном немцами в расчете на нашу ошибку (Ведь немцы имели полную возможность из леса снести фланговым огнем всю Чемодановку и все, что там оказалось бы из наших войск).
       Итак, командир батальона решил правым флангом батальона ударить по северной части рощи, где находилась танковая группа немцев, а левому флангу приказал атаковать пушечную группу и ее пехотное прикрытие.
       Небольшая группа автоматчиков была послана прямо на Чемодановку с задачей ворваться на окраину и поднять сильную стрельбу, чтобы создать у немцев впечатление, что мы главные усилия направили именно на атаку Чемодановки, и тем заставить их развернуть в сторону Чемодановкм основную мощь своих огневых средств и облегчить нам удар по роще.
       Ночь была теплая, безветренная. Лохматые облака медленно-медленно плыли над нами, и ущербная луна то выглядывала, серебря своим светом росистую траву, деревья и кусты, то снова скрывалась за облаками и тогда становилось темно, хмуро.
       За лугом с высокой травой, за пашней и за балкой, на буграх чернела роща, куда надо было прорваться нашему батальону. За рощей, через поля, лежала дорога через Михайлово на Котельву, на Полтаву.
       Медленно наступала полночь. Фиолетовые, красные, зеленые огненные гривы ракет трепыхались над рощей. И тихо было в дубовом лесу. Ни выстрела, ни звука.
       - Пора, - сказал Василий Савельевич очень нежным, братски теплым голосом. - Пора, Николай Никифорович. Вы, как условленно, пойдете с правофланговой группой. Федотова и Лещева возьмите связными. Это лучшие и смелейшие бойцы, они не подведут. Я буду с левофланговой группой, а действовать будем заодно. Дайте-ка эти записки с первым и вторым вариантом боя...
       Приняв от меня свою пару записок и оставив мне вторую пару, Василий Савельевич обнял меня и поцеловал.
       - В бою всякое бывает, давай простимся, - прошептал он. - Ну, идите. Не забывайте про записки. По обстановке судя, шлите мне "вариант", а я, если потребуется, пришлю вам свою записку...
       Он легонько толкнул меня пальцами в спину, и мы разошлись на разные фланг батальона.
       Со мной шагал любимец батальона светловолосый, голубоглазый, курносенький, как малый ребенок, и смелый, как Чапаев, лейтенант Василий Иссидорович Бублеев, командир взвода противотанковых ружей.
       - Как взвод? - спросил я.
       - Люди и все тринадцать противотанковых ружей готовы к делу, - сказал Бублеев. - А на меня можете положиться. Умру или победю...
       - Лучше победи.
       ..........................................................................................
       Мы двинулись. По росистой траве, потом по пашне медленно шли солдаты, без шума катили одну полковую и две батальонных пушки. Бронебойщики двигались во главе роты.
       Облака совсем затянули небо. Стало темно.
       Мы вышли к кустарникам перед рощей, до которой оставалось не более 300 метров. Роща начиналась за балкой.
       Черная, дышащая на нас сырой прохладой, она теперь не только молчала, но и не светилась огнями.
       - Может быть, немцы ушли? - шепотом спросил Бублеев. - Даже ракет не жгут...
       - Подожди, Василий, - возразил я. - Так быстро немцы не могли уйти. Они просто насторожились. Они чуют нас...
       - Но мы шли так тихо, - разочарованно прошептал Бублеев. - Ребята даже дышали затаенно.
       - Мы шли тихо, но... Вы слышите? Полковые связисты тянут к нам свою "нитку". Слышите?
       И Бублеев услышал. За нами, на пашне, точно коростель, с характерным звуком скрипела катушка телефонного кабеля.
       - Пошлите одного бойца с приказанием, чтобы телефонисты немедленно залегли. И в дальнейшем пусть не пользуются катушкой, а научатся брать провод с мотка...
       Развернувшись для боя, мы начали ползти к лощине, чтобы оттуда броситься на немцев внезапно.
       Тем временем посланный лейтенантом Бублеевым боец успел добежать до телефонистов и заставил их лечь. Еще раз скрипуче крякнула катушка и все умолкло.
       Наступил короткий момент беззвучия. И вдруг ослепительный грохочущий огонь брызнул нам в глаза. Он был неимоверно плотен, горяч. Он повалил нас на землю. Бесчисленные струи трассирующих пуль, снарядов, ракет, свистя и воя, понеслись над нами, обрушились на пашню, где замер скрип телефонной катушки.
       Я оглянулись. Наши орудия стояли почти рядом, прикрытые от глаз врага кустами. Низко над ними катились красные шаровые молнии немецких снарядов, потоком воздуха крутя ветви, срывая листву, освещенную огнем ракет.
       В этот момент послышалась автоматная стрельба левее нас, в Чемодановке. Туда ворвались наши автоматчики. И сейчас же огонь в нашу сторону из рощи резко упал. Мы увидели, как целый поток, целый ливень светящихся снарядов и пуль устремился по лощине на Чемодановку.
       Там запылали хаты.
       - Пока не стрелять! - передал я приказ по цепи. - Сигнал для атаки и направление подам серией красных ракет.
       Поверив, что наши войска ударили главными силами по Чемодановке и обманутые тишиной перед рощей, немцы начали контратаку на Чемодановку. Мы слышали, как зашумели и залязгали гусеницами танки, удаляясь налево, как грохнули туда минометы, урчащее и зло закащляли туда пулеметы.
       И когда мне показалось, что немцы ослабили свои силы в северной части рощи, где находилась их танковая группа, я поднял над головой ракетные пистолеты и выстрелил.
       Ударили наши пушки, ударили бронебойки, грохнули гранаты, чтобы звуком ошеломить сбитого с толку противника, породить у него панику. Сейчас же бросилась в атаку пехота.
       В лесу заполыхали машины, керосиновые бочки, сложенное штабелями прессованное сено. При багрово-красном свете видно было, как ворвались наши бойцы в траншеи противника, в его дзоты, блиндажи.
       - Ура, ура-а! - гремело по лесу.
       Казалось уже, что все уже кончено, и мы можем торжествовать победу.
       Но с гребня бугра, по просекам, вдруг залязгали танки. Стреляя на ходу, они вырвались в лощину, вышли к нам в тыл и мы оказались зажатыми в огненные тиски. Танки били нам в лоб, ломая дубы и клены, танки били нас с тыла.
       - Бублеев, держи фронт! - приказал я, бросившись одновременно со своими связными в лощину к своим орудиям. Надежда была теперь на них.
       Навстречу нам, взбираясь на кручу, шел, громыхая и плеская огнем, черный немецкий танк.
       Упав в воронку от снаряда, я размахнулся и бросил в него противотанковую гранату. Дрогнула земля. В ушах зазвенело, и танк, освещенный всплеском взрыва, закружился на одной гусенице.
       Он продолжал стрелять, уже не целясь. Я пробежал мимо него, к орудиям и приказал командиру стрелять по танкам.
       - Куда же? - возразил Бирюков. - Там наши люди...
       - Стреляй по танкам! - повторил я приказание. - Наши люди уже в траншеях и дзотах противника...
       Но едва орудия произвели первый выстрел, как один из танков, заметив их, круто развернулся и с бешеной скоростью помчался к орудию.
       - Вжжи-и-ив! - проголосила совсем близко болванка, и мы инстинктивно бросились за щит орудия. Бирюков сам лично всунул снаряд, лязгнул замком.
       Выстрелить он не успел, как мой связной красноармеец Федотов рванулся к немецкому танку, кубарем покатился под его гусеницы, и я невольно на мгновение закрыл глаза, упал лицом вниз.
       Раздался сотрясающий землю грохот, и когда я открыл глаза, то увидел пылающий немецкий танк, стоявший в каких-нибудь тридцати шагах от орудия. Отброшенный взрывной волной, чернел неподалеку от танка труп Федотова, а к лесу ковылял немецкий танкист, вырвавшись из танка.
       - Вперед! - закричал Бирюков на артиллеристов. - Вперед за пехотой...
       И они, тужась и тяжело дыша, вцепились в колеса орудия, покатили его на склон, ближе к северному концу рощи, где гулко и басовито стучали бронебойщики взвода Бублеева.
       Два немецких танка, оставив нас, бросились на просеку и исчезли в темной ее глубине, уходя куда-то на гору.
       Мы выкатили пушки на край рощи, и они стали бить по немецким танкам, которые вырвались было в обход нашего правого фланга. В это время левее нас запылал немецкий танк, подожженный лейтенантом Никишиным бутылкой с горючей смесью.
       Уловив момент, который чувствуется в бою интуитивно, но не поддается описанию, мы поднялись и бросились в рукопашную на подоспевшую из глубины немецкую пехоту.
       Заскрежетало железо, зазвенели каски под ударами прикладов и зазвучал крик, нет, стон наполнил лес, хрип и тяжелые натруженные вздохи, будто вздыхали сами деревья. Солдаты наши и немецкие душили друг друга руками, били кулаком, били касками. Они были глухи к мольбам противника, не щадили врага, не береглись сами.
       Из-за дерева плеснул огонь и красноармеец, бежавший чуть впереди меня, взмахнув руками, стал падать навзничь. Снова плеснул огонь, и ... дзи-и-инь, - проголосила пуля у самой моей головы.
       Метнувшись в сторону, я увидел немца, прижавшегося к дереву и выстрелил в него. Он завопил и бросился на меня.
       Мы выстрелили одновременно. Яркий огонь плеснул выше моей головы, и немец с пробитой грудью грохнулся к моим ногам (Это был Ганс Швейнель из Нюрнберга. Его документы и фотокарточку принесли мне наши солдаты после боя).
       Немцы не поддавались.
       Новые группы пехотинцев подбегали к месту боя, слышались в глубине леса яростные команды офицеров; приближаясь, скрежетали танки.
       И вот сквозь шум боя послышались боевые звуки слева. Там подразделения лейтенанта Солонцова и Никандрова, поддержанные пулеметчиками моего друга Александра Смирнова, напали, наконец, на немецкую пушечную группу.
       Но все же мне стало ясно, что у нашего правого фланга не хватит сил сломить противника. Оборона немцев оказалась плотнее, чем подумали мы о ней в начале боя. Средние командиры на нашем правом фланге вышли из строя. Кругом стонали раненые солдаты, лежали убитые. Среди них лежал труп героя лейтенанта Никишина, сжегшего перед тем немецкий танк. Возле меня сохранилось из ячейки управления только два человека - комсомолец сержант Арсеньев и усатый красноармеец, бывалый воин, Лещев.
       Взвод Бублеева отражал огнем бронебоек очередную контратаку немецких танков. Пехотинцы артиллеристы, зарядив пушки на картечь (бронебойные снаряды вышли), отражали натиск немецкой пехоты.
       Достав из кармана заранее обусловленную записку с пометкой "Немедленно выполняйте вариант  2!", я подал ее Лещеву.
       - На левый фланг, лично командиру батальона товарищу Пацкову. А если он уже погиб, то передайте ее замполиту капитану Фоменко!
       Лещев помчался сквозь свинцовую пургу и огонь, помчался с важнейшим для этого боя документом. Он мгновенно скрылся за деревьями, и у меня заныло сердце. "Дойдет ли? Успеет ли вовремя?" - думал я, бросившись с сержантом Арсеньевым к лейтенанту Бублееву, взвод которого, не выдержав огня немецкого танка, начал было отходить.
       - Стой, ни шагу назад! - закричал я. - К нам идет подмога...
       - Подмога, подмога идет! - внезапно закричали солдаты, поверив моей, очень нужной тогда неправде. Они бросились снова вперед и опять заняли два немецких дзота и траншею.
       К этому времени на левом фланге создалась благоприятная обстановка. Пулеметчики Смирнова перебили расчеты двух немецких "Фердинандов". А прикрывавшая их немецкая пехота начала в панике отходить.
       Василий Савельевич Пацков, получив мой сигнал о выполнении "второго варианта", немедленно возложил на старшину шестой роты товарища Заливайко (все средние командиры роты, в том числе и командир ее лейтенант Никандров, погибли в бою за узел сопротивления) задачу силами одного взвода удержать захваченные позиции, перейдя к обороне, одному взводу приказано было наступать на Чемодановку, помогая группе наших автоматчиков и обеспечивая наш левый фланг от возможных немецких диверсий, а всю остальную массу сил командир батальона бросил в тыл немцам, действовавшим против нашего правого фланга. Командовал этой группой умный и решительный лейтенант Солонцов.
       Это был молодой человек с грустными серыми глазами и с задумчивым красивым лицом, почему в батальоне, иногда, товарищи шутили над ним: "Ну, вот и красная девица идет. Посторонись, дай барышне дорогу!"
       И вот, "красная девица" со своими бойцами смело ринулась во вражеский тыл.
       В самый критический момент, когда немцы начали против нас четвертую контратаку и мы не имели сил больше держаться, а в наших пистолетах осталось по паре заветных, для себя сберегаемых пуль, в тылу у немцев загремела пальба, зазвучали красноармейские боевые клики, застучали пулеметы.
       Солонцов повел своих солдат в атаку с тыла. Они ударили стремительно, неудержимо, беззаветно и не щадя себя и не щадя врага.
       - Наши, братцы, наши бьют с тыла, - закричал кто-то пронзительно громко, и. не дожидаясь ни чьей команды, усталые, многие раненые бойцы снова поднялись и бросились на немцев.
       Через полчаса все было кончено.
       Немецкий узел сопротивления пал вместе с дзотами, блиндажами, тремя, зарытыми в землю, танками, с двумя "Фердинантами" и пятью другими орудиями, стоявшими на прямой наводке.
       Потеряв узел сопротивления в дубовой роще севернее Чемодановки, немцы оставили деревню без боя и начали спешно отходить, обстреляв предварительно лес из многочисленных орудий и минометов, расположенных на буграх и прямо на машинах, ближе к Ивановке.
       Мы устремились преследовать немцев.
       Бледный рассвет ложился на поля. Таяли туманы, и за оставшейся позади нас дубовой рощей в небе начали розовой краской наливаться кудлатые облака. Но запад был еще сумрачен и сер. Неясно маячили одинокие деревья, чернел, почти сливаясь с полем, рубеж земли и неба. За этим рубежом что-то вспыхивало, потом заискрилось, огненным языком метнулось ввысь. В Ивановке занимался пожар.
       С километр шли мы в необычной и жуткой тишине. Немцы больше не стреляли и только слышался отдаленный рев отступавших машин.
       Потом мы услышали сильный шум моторов. На нас с севера мчались танки. Их было много, не менее тридцати, судя по гулу моторов.
       - Чьи танки? Если наши, почему мы не поставлены о них в известность?
       - По окопам, занять круговую оборону! - скомандовал Василий Савельевич, и связные мгновенно разнесли его приказ.
       Но оборону мы организовали сами: командиры рот, за исключением Солонцова и пулеметчика Смирнова, вышли из строя.
       Мы заняли немецкие окопы, выдвинули навстречу танкам свои пушки и бронебойки, но пушки наши имели теперь только осколочные снаряды и могли влиять на танки только лишь своим видом. Поэтому навстречу шумевшим танкам поползли наши истребители.
       Едва заняли мы круговую оборону, как на нас обрушился потрясающей силы огонь танков, минометов, артиллерии. Били по нас с запада, с севера и с востока.
       "Предательство! - мелькнула у меня мысль. - Мы кем-то преданы!"
       Вместе с приближавшимся гулом моторов крепчал огонь с севера и с запада, но угасал огонь с востока. И в сердце моем рождалась надежда, зрела догадка.
       Вскоре в голубоватом сумраке рассвета показались на гребне силуэты первых танков.
       - Наши, тридцатьчетверки! - закричал Бублеев.
       - Ну и бьют, сукины сыны, прямо в землю вогнали нас! - восторженно отозвались о работе танков наши бойцы, выглянув из окопов, несмотря на плясавшие вокруг окопов столбы взрывов.
       Выскочив из окопа, я побежал навстречу танкам, окаймленный золотыми трассами и искрами пуль и осколков. Я не мог больше терпеть допущенной кем-то ошибки.
       - Ложись! - закричал Бублеев. - Ложись! Это, наверное, немцы подделали свои танки под наши и ведут их в атаку. Ложись, мы сейчас откроем огонь...
       Сердце екнуло у меня, упало, будто оборвалось.
       "Неужели, немцы. Неужели, немцы, - не то шептал, не то думал я. - Если немцы, батальону нашему конец. С тридцатью танками драться нечем..."
       Но остановиться я не мог. Не подчиненная мне сила гнала меня вперед и вперед.
       Вдруг танки прекратили огонь.
       Я подбежал к тому из них, над которым торчал металлический штырь радиостанции, вскарабкался на броню, забарабанил сапогами, заругался самыми отборными русскими ругательствами.
       Из открывшегося люка глянуло на меня знакомое лицо танкиста из танковой группы генерала Кравченко, действовавшего тогда в подчинении генерал-лейтенанта Кулик.
       - Что же вы, морды собачьи, своих атакуете?! Бить вас надо! - кричал я, разъяренно маша гранатой.
       - Как же так получилось? - недоумевал танкист. - Мы же получили задачу помочь 22 полку разгромить немецкий узел сопротивления и решили вот ударить по немцам с тыла...
       - Черт возьми! - кричал я. - Надо взаимодействовать и знать о пехоте, которой вы хочете помочь, а не лезть в бой, очертя голову! Вы опоздали. Полк без вас расправился с немцами...
       Через две минуты виноватые танкисты, по моему требованию, посадили нас на броню танков и батальон был выброшен на машинах к Ивановке
       Мосты оказались уже взорванными.
       За речонкой, карабкаясь на гору, как муравьи, копошились немцы.
       Пока танки из пушек лупили по горе, сметая огнем целые немецкие подразделения, мы, спешившись, как попало лезли через болотистую, заросшую осокой и полную лягушек речонку, гнались за немцами, лишь на подступах к Михайловке немцы сумели зацепиться за подготовленный ими рубеж и начали упорный бой.
       Немецкая авиация неистовствовала, появляясь над нашими боевыми порядками через каждые десять минут. Самолеты по 9-12 штук шли косяками, как журавли. Потом они ныряли один за другим, сбрасывая бомбы. Бомбы ложились густо. Стоял сплошной визг, грохот. Сине-бурый дым поднимался до самых облаков. Казалось, все живое должно было погибнуть в смертоносном вихре взрывов, огня и дыма. Но едва улетали немецкие самолеты, как снова все начинало жить, двигаться. В густых высоких бурьянах, в подсолнечниках, в кукурузе - везде ползли наши бойцы, подбираясь к немецким окопам, потом бросали в немцев гранаты, шли в штыки.
       К наступлению темноты мы прогрызли всю немецкую оборону, взобрались на самую лысину взгорья перед селом Михайлово.
       Вместе с приходом ночи утихла битва, замолкли орудийные громы, лишь изредка грохотали то там, то здесь взрывы. Это горели машины с боеприпасами, взрывались мины. Потом и это прекратилось. Горели, удаляясь, немецкие ракеты. Ротные командиры громкими голосами созывали своих солдат, приводили в порядок свои подразделения.
       Бойцы затосковали по кухне, вспомнив, что не принимали горячего со вчерашнего вечера. Все бои шли, бои без отдыха.
       - Найдет ли нас кухня в этих "джунглях", в этих буйных зарослях полыни, чернобыльника и кукурузы? - спросил кого-то командир батальона и сейчас же покликал своего ординарца, маленького, но шустрого бойца. - Макрушин, а, Макрушин! Бери, дорогой, Лещева и шагом марш на поиски кухни...
       Недовольно посапывая, Макрушин с Лещевым вскинули на грудь автоматы, исчезли в темноте.
       Луны пока не было, и нельзя было ничего рассмотреть даже за двадцать шагов. Но тишина наступила такая, что целых десять минут было слышно, как трещали и хрустели стебли бурьяна и кукурузы, ломаемые Макрушиным и Лещевым на своем пути. А когда замерли эти звуки, мы услышали другие, желанные звуки.
       - Та-та-та-та, та-та-та-та, та-та-та-та...
       - Никак едет? - спросил меня, начавший было дремать Василий Савельевич. - Чую, как будто колеса тарахтят...
       - Едет, Василий Савельевич.
       - Да, хорошо, если кухня, - вздохнул он, поднимаясь и вслушиваясь в звуки. - Людей покормим, часок отдохнем и ... опять в бой.
       Рядом с нами, прямо на земле, лежали солдаты, поваленные усталостью ратного труда. Через час они снова пойдут в бой, а пока сладко и басисто храпели, называя во сне своих родных, близких, любимых.
       - Пусть немного соснут, - сказал Василий Савельевич и, взяв меня под руку, зашептал. - Завтра утром будем штурмовать Михайлово... Пусть народ соснет, наберется сил...
       А тарахтенье колес все приближалось и приближалось. Все сильнее хрустели и трещали стебли бурьяна и кукурузы. Вот из закачавшихся в темноте подсолнечников глянула лохматая лошадиная голова, крикнул басистый голос:
       - Пацков или Белых здесь?
       - Здесь, здесь, - радостно отозвались мы оба, узнав старшину Абросимова. - Нашел ведь, какой молодец! А Макрушина с Левашевым не встретил?
       - Встретил. Они позади идут. Лошадь вторая распряглась, так вот они с ней отстали. Возле кухни они, что с чаем... А сейчас и подъедут...
       Поужинав, мы начали преследовать немцев.
       Михайлово мы взяли с хода, вырвались на высоту и завязали бои на грейдере Михайлово-Котельва.
       К полудню 28 августа мы продвинулись по кукурузе и подсолнухам к гигантскому стогу соломы в километре от восточной окраины Котельвы.
       Мы взобрались на стог. Отсюда вся Котельва видна, как на ладони. Через наши головы, шурша и воя, непрерывно шли наши снаряды дальнобойных орудий, стоявших за гребнем и в лощине. Мы видели, как рвались эти снаряды в Котельве, вздымая фонтаны земли, обломки бревен, красное пламя и бурый дым. В Котельве пылали пожары, над селом клубились облака дыма.
       Немецкие батареи отвечали.
       Какая-то вражеская пушка била по стогу болванками. Брызги соломы и земли сопровождали падение болванок.
       - Джжу-у-ум, джжу-у-ум, - будто гигантские жуки жужжали болванки, кувыркаясь и прыгая по кукурузе и подсолнечникам. Болванки не взрывались, поэтому никого из бойцов они не пугали, и бойцы не страшились их, а только, высунувшись из окопов, покрикивали:
       - Опять козла дает...
       - Ишь, землю как рвет. Шматует прямо...
       - Попусту немец металл разбазаривает...
       ........................................................................................
       Глядя со стога на Котельву, на дороги, обсаженные деревьями и ведущие к Котельве, мы обдумывали план ночного боя. В ночь нам предстояло наступать на Котельву.
       - Вон там, в обход севера мы и пойдем, - показывая рукой на обсаженную деревьями дорогу, сказал мне Пацков Василий Савельевич. - По огню видать, что у них на севере слабовато. А, как вы думаете?
       Василий Савельевич вскинул на меня свои карие глаза, прищурил их и, ожидая ответа, почему-то вздохнул.
       - Да, лучшего пути не избрать, - согласился я. И мы совместно склонились над картой, начали прочерчивать на ней путь ночного маневра нашего батальона. Потом мы обдумали, как потащим орудия через лощину с болотистым ручьем вдоль нее, как построим боевой порядок при вступлении в Котельву, какие установим сигналы для связи и управления, как обеспечим снабжение рот боеприпасами и питанием.
       Совсем уже стало темно. Заклубился туман над лощиной, и вскоре ничего уже нельзя было различить в черной дали. Только котельвинские пожары сквозь дым и туман светились мутно-красным светом, да севернее нас, далеко-далеко, над Ахтыркой, горели гирлянды "фонарей", сброшенных самолетами. Немцы, снова потеряв Ахтырку 25 августа, теперь донимали ее воздушными налетами.
       - Начнем, пожалуй, движение? - полуспросил, полуприказал Василий Савельевич, сползая со стога.
       Вслед за ним по соломенному боку стога скатился и я на землю, упал в подсолнухи. Шершавые листья их были прохладны и мокры от росы, неспелые "корзины" пахли травой и медом.
       Такой запах на огороде я вдыхал в детстве и в юности, и в мирные дни, и вдыхал теперь его с особым наслаждением в час перед боем. Это был запах природы и человеческого труда. В какой-то степени мы бились с немцами и за него, за этот запах, за густые, головастые подсолнухи. Они были частью нашей российской природы, частью Родины.
       Мы не сердились, что нам неимоверно трудно было преодолевать в пути густые заросли кукурузы и подсолнуха: немцам уходить от нас по этим зарослям было еще труднее. Как по лесу, мы подкрадывались к врагу, появлялись там, где нас не ожидали.
       Часам к двум ночи, совершив трудный обходный маневр, мы приблизились к Котельве с севера.
       У давнишнего рва, обсаженного деревьями, на северной окраине Котельвы мы заметили каких-то людей, копошившихся за стволами деревьев, возле больших куч хвороста, у жердевой изгороди.
       Развернув, на всякий случай, пушки и пулеметы, мы выслали вперед разведку. Оказалось, что немного впереди нас вышла на окраину Котельвы часть 27 полка, который должен был наступать левее нас.
       Это хорошо. Левый сосед найден.
       Где же правый? Ведь правее нас должен был наступать 1-й батальон нашего полка. Так как третий перешел в резерв командира дивизии.
       Подождав минут десять, мы построились в боевой порядок и двинулись в Котельву.
       Взвод разведки, высланный вперед, мы усилили двумя батальонными орудиями. Следом за разведкой двинули три дивизионных пушки, прикрытые ручными пулеметами и автоматчиками, противотанковыми ружьями и гранатометчиками.
       Остальные подразделения батальона, развернувшись в цепь и прочесывая дома и сады с огородами и сараями, двинулись широким фронтом к центру Котельвы вслед за своей ударной группой.
       Наши соседи, правый и левый, далеко от нас отстали, и мы вынуждены были сузить фронт наступления и загнуть немного фланги в сторону, обратную нашему движению, чтобы обеспечить себя от внезапных фланговых немецких атак.
       Метров триста мы продвигались совершенно беспрепятственно, потом вдруг затрещало со всех сторон, загремело, со свистом и шелестом понеслись над улицей пули. Почти в ту же минуту, преграждая нам дорогу, из переулка выползли два немецких танка.
       Разворачиваясь, они подставили свои борта под огонь наших дивизионных пушек и запылали с первых выстрелов.
       Мы бросились к подбитым танкам, вытащили из них трясущихся фрицев, выбросили на улицу награбленное ими барахло. Были тут и дамские рейтузы, и детские распашонки, и ночной полосатый халат.
       У одного из немецких танкистов капитан Станкевич отобрал хорошенький пистолет системы "Вальтер".
       Сбивая немецкие заслоны, мы продвинулись в район церкви, но тут немцы, воспользовавшись разрывом между нами и отставшими от нас соседями, попытались окружить нас и начали атаку с обеих сторон, направляя острие атаки за нашу спину. Мы были вынуждены прекратить продвижение, перейти к обороне и силами одной роты связаться с отставшими от нас правым и левым соседом.
       Эту трудную задачу, пробуравить за нашей спиной коридор к своим соседям через сомкнувшиеся немецкие цепи, поручили лейтенанту Батраченко.
       Лейтенант Батраченко, маленький, в широкой пехотной фуражке, в ботинках и серых гамашах до колен, он сперва сильно растерялся. У него даже походка стала балеринной, подпрыгивающей, а голос задрожал. Но потом, когда задача была им выполнена и наше положение стало прочным, он, сияя от радости, прибежал доложить Василию Савельевичу, что "Все благополучно. Соседи с нами выровнялись. Убито двадцать немцев. Наши потери - семь раненых".
       - Ну вот, - пошутил Василий Савельевич. - Ведь, правду говорил Суворов, что страх надо лечить опасностью...
       - Совершенно точно, - улыбаясь во весь рот и помаргивая зеленоватыми узкими глазками на скуластеньком конопатом лице, согласился Батраченко. - Разрешите идти?
       - Да, идите.
       ........................................................................................
       Наступило безоблачное утро. Появилась немецкая авиация, начался артиллерийский обстрел наших позиций.
       Звенело битое стекло, осыпалась штукатурка, пульсировали и танцевали железные крыши на домах, начались пожары. Все заволокло дымом и пылью. На зубах хрустела грязь, на одежде и лицах лежала буро-серая пудра пыли.
       Перед нами появились части немецких танковых дивизий "Великая Германия", "Мертвая голова", 7-я и 2-я. Все это отпетые головорезы.
       Наступило 1-е сентября, а мы все еще бились с немцами, отвоевывая у них с боем каждый дом, каждый сарай, каждую канавку. Мы не шли, а ползли, прогрызая немецкую оборону.
       Хвастливый 27-й полк неправильно проинформировал штадив о занятии им Котельвы, что повело к несвоевременному сообщению Совинформбюро о взятии Котельвы (29 августа было сообщено о взятии Котельвы, когда мы вели еще очень напряженные бои, находясь сами в подкове немецких войск. Сам же 27-й полк, по правде говоря, пришел к центру Котельвы на 4 часа позже 22-го полка и никак не мог взять Котельву).
       Немцы с третьего сентября применили под Котельвой свой реактивный минобросательный аппарат, издающий при стрельбе противный звук, похожий на крик ишака. Солдаты немедленно прозвали этот аппарат, бросавший огненные шары, "скрипачом".
       Немецкий самолет разбросал также листовки, предлагая нам сложить оружие, угрожая в противном случае раздавить нас танками.
       Наши автоматчики поймали в саду и привели в штаб женщину, которая кричала нашим солдатам: "Деточки, уходите, пока еще маленькая дорога есть на север. Всех вас тут, в Котельве, побьют немцы. Котельва - это село судьбы. Дальше его Красной Армии не суждено идти. Ваши были уже здесь 12 августа, но все погибли..."
       При проверке, женщина оказалась немецкой шпионкой. Ее расстреляли.
       К утру 4-го сентября мы, наконец, пробились на южную окраину деревни. Здесь был получен приказ сдать свой участок 16-му полку 5-й дивизии, а самим подготовиться к выходу из Котельвы.
       Перед вечером, под грохот артиллерии, выстроившейся по обеим сторонам широкого "коридора", вышли мы из котельвийской "подковы" и направились к Бельску, чтобы наступать в другом направлении.
       К утру, пройдя через Ворсклу, через лес и через древний Бельский вал, мы заняли исходное положение у деревни с поэтическим названием Глинская.
       В пустой деревне дремали запыленные сады. Зрелые сливы висели густыми голубыми, красными, желтыми, бурыми и коричневыми подвесками среди черной от пыли листвы. Желтели груши, краснобокими мячами раскатывались по траве яблоки, сбиваемые пулями. И никто не собирал этих плодов, никто не ел их.
       Завязались встречные бои. Немцы контратаковали нас из района деревни Книжняковки. Медленно, осторожно, ломая подсолнухи и приминая кукурузу, ползли на нас немецкие "Тигры", пикировали бомбардировщики.
       На несколько часов пехота как бы вышла из игры. Наши орудия вступили в единоборство с немецкими танками. Подошли и встали на огневые позиции целые дивизионы танкоистребительной артиллерии.
       На десятках машин прибыли скорострельные зенитные орудия. Их частый-частый громкий лай наполнял воздух, и казалось, что мы никогда уже больше не услышим тишины.
       По полю, покуда видел глаз, дымили костры горевших танков, самолетов, автомашин. И так весь день, до захода солнца.
       Потом небо очистилось от самолетов, ушли танки, и пехота пошла в атаку на Книжняковку.
       Теперь немецкие танки били теперь из орудий с больших дистанций, из-за укрытий. Напуганные огнем наших батарей, они держали себя так, как держал бы побитый забияка: из-за угла, нет-нет - и бросит камень в толпу.
       Вдруг раздался басистый, раскатистый взрыв. Упругая воздушная волна покатилась по полям, зашелестели листья подсолнухов и кукурузы, прилегла трава. Высоко в небо, вместе со столбом пламени и дыма, взлетел и медленно расползался там, разламываясь на части, бревенчатый амбар, рядом с которым кувыркалось в воздухе колесо с торчащей из него осью повозочного передка. Клочья соломы, снопы, доски - все это кувыркалось, горело в воздухе, с шумом падало на землю.
       Потом грохнул второй взрыв, менее гулкий, и грандиозное, невиданное зрелище предстало перед нами. Радужное пламя, радужные дымы, охватившие площадь не менее гектара, вздыбились к небу изумительной сияющей колонной, упершейся своим кудрявым многокрасочным капителем в порозовевшие облака.
       - Немцы уходят! Уходят! - громоподобным басом закричал откуда-то появившийся в боевых порядках заместитель командира дивизии полковник Скориков. Высокий, широкоплечий, освещенный удивительным светом странной вечерней радуги, размахивал он своей высокой фуражкой и носился по дороге. - Видите, склад немцы артиллерийский взорвали, химический склад взорвали, это горят сотни тысяч шашек цветных дымов... Впере-е-ед, не дадим немцу уходить! Впере-е-д!
       Тысячи людей поднялись с земли, вылезли из окопов и черными волнами цепей покатились вперед. Будто пенистые гребни, играли над этими волнами всплески радужного света, озарявшего каски, игравшего на стволах вскинутых на плечи бронебоек, на шелковых полотнищах развернутых знамен, на штыках винтовок, вскинутых в зовущем жесте над головами солдат.
       Минута, другая. В лицо нам били уже жаркие клубы дыма пожаров, шум и треск горевших построек стоял в ушах, от едкой гари першило в горле и нестерпимо хотелось пить, пить.
       И в этот момент снова дрогнула земля, колыхнулся воздух. Заскрежетало и завыло вокруг, заплескались ослепительные огни взрывов, зазвенели осколки мин и снарядов. Немцы начали свой огневой налет.
       Упав в канаву, я ощутил под собою что-то мягкое, толстое, живое. Оно отпихнуло меня в сторону, и тут я узнал лежавшего в канаве человека. Это был полковник Скориков. По круглому лицу его текло кровь.
       - Вы ранены?
       - Чепуха! Царапина! - ответил он и поманил меня пальцем к себе, почти зашептал на ухо, будто боялся постороннего подслушивания. - Вот что, адъютант старший. Как только возьмем Книжняковку, так развертывайте свой батальон на Морозовку. Нашей дивизии поручено разгромить немцев в Опошне. Морозовка - двери в Опошню. Понятно? Вот так и передайте мой приказ командиру батальона Пацкову. А командиру полка майору Чукову я сам об этом сообщу. Буду у него минут через двадцать или раньше, как вот эта "музыка" кончится...
       ............................................................................................
       По лесам и садам пробились мы к Морозовке. И в раннюю утреннюю синь начали штурм деревни. Будто лезвием ножа, врезались мы в немецкую оборону, вышли в Морозовские сады, огороды.
       Немецкие "Тигры" преградили нам путь. Немецкие минометы и пушки поставили перед нами щит из бушующего смерча и металла. Мы залегли. Залегли на буграх, в садах, на огородах. Залегли перед самой целью своей атаки, перед Морозовскими улицами, перед Морозовскими домами.
       И тут застала нас немного запоздалая весть, что 8 сентября 1943 года капитулировала Италия, что к 9 сентября освобожден нашими войсками весь Донбасс, за исключением Мариуполя.
       Получи это известие на час раньше, мы бы не залегли совсем. Ведь и сейчас бушевал огненный вал немецкого артиллерийского огня, но роты наши, батальоны полка, полки дивизии, - ее тысячи людей с криком "ура" прорвались через непроходимую, казалось, стену смерти, смели немцев с улиц Морозовки, захватили или сожгли их танки, перебили артиллеристов и 11 сентября вырвались к Опошне.
       Это крупный районный центр Украины. В селе до двух тысяч домов. На 4 километра растянулось село с севера на юг и почти на столько же - с запада на восток.
       Предстояли тяжелые бои в этом укрепленном немцами селе. Многочисленные улицы, бесконечные сады, обнесенные колючей изгородью, широко разветвленные траншеи, приспособленные к обороне подвалы и каменные здания, зарытые в землю танки, снайперские засады на деревьях и чердаках, минные поля, фугасы - все это немцы противопоставили нашему наступлению. И все же они не выдерживали наших ударов, они отступали.
       В саду, невдалеке от завода, разместили мы свой КП. Над нами гнулись яблоневые ветви, отягощенные плодами. В саду стояли немецкие машины, груженные яблоками, грушами и так оставленные здесь с разбитыми радиаторами, со взорванными моторами. Им некуда было уходить.
       Рядом валялись немцы, немцы, немцы. Поблескивали в траве патроны, гранаты. Задрав кверху неуклюжие рыла, торчали из окопов немецкие пулеметы. Приткнувшись лбами к земляным стенкам, сидели мертвые пулеметчики.
       По этому саду прокатились волны гвардейцев 8-й Воздушно-десантной дивизии.
       ..........................................................................................
       Немцы били по саду из минометов, из пушек.
       С утра витали над нами злые косокрылые гении войны - немецкие самолеты, бомбя и обстреливая нас, но... все плотнее и плотнее становились наши боевые порядки, подходили орудия, подходили танки, подходили люди. Мы готовились к решительному штурму Опошни.
       Над вечер заморосил дождик.
       К нам на КП откуда-то пробрался в сопровождении своего неизменного спутника, козлобороденького лейтенанта Плешакова, командир полка майор Чуков.
       Весь мокрый, грязный, с поцарапанным до крои лицом, он лег рядом со мною и, осиливая гул взрывов и пальбы, прокричал над ухом:
       - Немедленно передайте лейтенанту Солонцову свои обязанности начальника штаба батальона и через два часа вступите в должность первого помощника начальника штаба полка вместо майора Арбаджиева.
       ........................................................................................
       В эту же ночь ворвались мы в центр Опошни, и вышли на широкий Полтавский тракт, по обеим сторонам которого тянулись густые опошненские сады, саманные белостенные хаты с палисадниками, хворостяные плетни.
       Так мы пришли в Опошню.
      
       Август-сентябрь, 1943 год.
       Воронежский фронт.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    ЗНАКОМЫЕ РЕБЯТА С НАШЕЙ УЛИЦЫ

    Рассказ

      
       Ожидая, пока подадут эшелон и начнется погрузка нашего маршевого батальона, я расхаживал по перрону Курского вокзала, толкался среди говорливой толпы и кого-то искал. Перед отъездом на фронт мне хотелось поговорить с кем-либо из знакомых людей, поделиться волновавшими меня чувствами и мыслями, просто, наконец, проститься со знакомым человеком.
       Мне все еще казалось очень неудобным сесть вдруг в эшелон и уехать, ни с кем не простившись, не поговорив перед отъездом.
       Однако никого знакомых в толпе я не находил, и прошел тогда немножко дальше, за вокзал. Там стоял на путях санитарный поезд, охал, шипел и квохтал паровоз, готовый в дорогу.
       На вентиляционной трубе второго от паровоза вагона сидел мальчишка лет тринадцати. Был он в серой кепке, повернутой козырьком к затылку, в парусиновой спецовке и не в меру больших сапогах с загнутыми кверху носками. Толстощекое, курносое загорелое лицо его и маленькие прищуренные серые глаза казались еще более серьезными потому, что во вздернутых пунцовых губах мальчик держал толстую дымившуюся цигарку и, непрерывно затягиваясь, по взрослому пускал через ноздри густой синий дым.
       В руках он держал черный резиновый шланг, похожий на длинную-длинную змею, и, сунув его концом в горловину вагонного бака, следил, чтобы вода не пошла через край.
       Вдруг мальчишка замял пальцами огонь цигарки, небрежно через плечо швырнул окурок и, заулыбавшись, прицелился шлангом вниз. Потом он разжал пальцы, сдавливающие резиновый наконечник шланга, и сверкающая и свистящая струя воды ударила в кучу таких же чумазых ребятишек, каким был и сам водолей.
       Взвизгнув от неожиданности, ребятишки сначала бросились врассыпную, едва не попав ко мне под ноги, потом подступили поближе к вагону и стали грозить.
       - Подожди-и, Мишка, подожди, - размахивая коричневым от грязи кулаком, кричал один из них. - Вот уйдет поезд, мы тебе потом насадим. Лопни мой живот, насадим. Подожди-и... А еще, когда домой пойдешь, шею отломим...
       Мальчишка при этом поднял подол своей голубенькой рубашонки и, клятвенно потрепав себя по животу, ухватился потом руками за свою тонкую шею и показал на примере, как будет он ломать со своими товарищами Мишкину шею.
       - И не отломите, - возразил Мишка, перехватив пальцами шланг. - Где вы меня найдете? Я с этим поездом на фронт еду. Это вам не что-нибудь, а госпиталь едет. Тут и харчевка будет и войну насмотрюсь. А вам вот.
       Мишка приставил к носу двухчетвертную комбинацию из пальцев обеих рук и захохотал. Вода из освобожденного шлага вновь хлынула струей, ударила по крыше вагона и полилась на головы высунувшихся было из окон двух женщин в белых халатах.
       - Ай, кто там льет?! - закричали женщины, спрятавшись в вагон.
       - Ребята, тсс! - погрозил Мишка, приставляя палец к губам. - Своих не выдавать...
       Мальчишки, сбивая ребром ладони воду со своих рубах и штанов, взобрались на подножки вагона и на буфера, смирными голосами начали просить Мишку.
       - Слушай, Мишка. Мы тоже поедем с тобой. Мировая и... не будем драться. Ладно?
       - Нельзя! - серьезным начальническим тоном возразил Мишка. - Вы мокрые, куда вас таких?
       - Пока доедем, высохнем. Ну, Мишк, высохнем. Будь другом! - заговорили разом все ребятишки. - Ну ладно уж, ладно, такой ты стал...
       Мишка в ответ неторопливо почесал за ухом, потом посмотрел на ребят прищуренными серыми глазами, в которых, заметил я, светилось озорство и, свесившись головой с крыши вагона, таинственно поманил ребят к себе поближе.
       Те, вытянувшись на цыпочках и поддерживая друг друга, чтобы не упасть с буферов, подставили Мишке свои уши.
       - Ладно, - полушепотом говорил им Мишка. - Возьму. Моститесь пока где-нибудь, да без шума, чтобы никто не заметил. В дороге мы и в вагон пересядем... А сейчас пока как-нибудь...
       Ребята с повеселевшими лицами и сияющими глазами, толкнув друг друга в бока, спрыгнули с буферов. Немножко постояв и о чем-то очень тихо пошептавшись, они, согнув спины, как ящерицы, бесшумно исчезли под вагонами.
       Заинтересовавшись ребятишками, которые для меня стали вдруг вроде как знакомыми, я хотел было поискать их, но раздался последний звонок, и паровоз, шумно вздохнув и голосисто прокричав гудком, дернул выгоны, начал набирать скорость.
       Из окон, спущенных до отказа, смотрели молоденькие шустроглазые лица сестер, одетых в накрахмаленные белоснежные халаты. Иные из девушек смеялись, другие грустили, третьи задумчиво курили папиросы, четвертые кому-то махали платочками, прощаясь с Курском и смахивая украдкой с длинных ресниц невольно набегавшие слезы.
       Потом, сверкая стеклами закрытых, проплыли один за одним мимо меня еще несколько вагонов. Но ни на крышах, ни под вагонами я не видел своих знакомых ребят и на сердце у меня почему-то стало неспокойно.
       Пропустив шестой вагон, я присел буквально на корточки и заглянул под днище седьмого вагона.
       Там, оседлав распорочные тяги и едва не цепляясь острыми коленками за серые горбы шпал, лежали мои знакомые ребята. Они щурились от песочной пыли, бившей им в глаза, но на их красных натруженных лицах светилась радость за так удачно начатое путешествие на войну.
       - До свиданья, ребята! - крикнул я, и они, совершенно серьезно и с достоинством, моча кивнули мне головами, так как руки у них были заняты, а в рот они не желали набрать крутившейся под вагонами пыли.
       Но каково же было мое удивление, когда, пропустив последний вагон, я вдруг увидел Мишку.
       Докуривая чью-то папиросу, он важно и как ни в чем не бывало, медленно шагал по обрезу платформы, балансируя руками и стараясь не соскользнуть ни вправо, ни влево с узкой железной шины, которой были схвачены каменные плиты настила.
       - Ты что же, чумазый бес, обманул ребят?! - закричал я, поймав Мишку за мокрый парусиновый рукав. - Их отправил, а сам покуриваешь здесь!
       Мишка, было, рванулся, но я держал его крепко и в выражении моего лица и глаз он, видимо, заметил, что плохого ему от меня ничего не будет. Поэтому он не стал вырываться, а, бросив папиросу и очень метко плюнув ей на самый огонек, пробурчал:
       - Дядь, пусти! Не убегу.
       Я освободил рукав мальчишки.
       Мишка действительно не убежал. Выписывая носком сапога какую-то непонятную фигуру на серой пыли платформы и потупив в землю глаза, он виноватым голосом сообщил:
       - Мне нонче некогда на фронт. Сегодня у нас получку выдают. Отнесу вот деньги к матери, а потом и...
       - Потом поедем на фронт? - предложил я, намереваясь испытать этого парня.
       Он посмотрел на меня, подумал и почесал за ухом, как и тот раз, в разговоре с ребятишками.
       - Скоро ехать? - вдруг с полной решительностью сказал он. - Мне бы всего с час времени надо, чтобы к матери сбегать и деньги ей отдать...
       - Через два часа, - серьезным тоном сказал я, хотя мне совершенно было неизвестно точное время отправления нашего эшелона.
       - Тогда я побегу, - сказал Мишка и так быстро помчался, что я и не успел признаться ему в своей шутке.
       Теперь у меня заболело сердце по другому поводу. Что буду делать я с этим парнем, если он взаправду придет к эшелону?
       Через час, может быть, через полтора, когда я сидел уже в станционном буфете, ко мне подошел совсем преобразившийся Мишка.
       На нем была праздничная голубая кепка и защитная пара. Вместо сапог с задранными кверху носками, Мишка был обут в ботинки на шнурке, а в кожаном ученическом ранце, который он держал подмышкой, были собраны дорожные принадлежности.
       - Садись, - пригласил я его к столу и заказал официантке второй обед.
       За столом мы разговорились о жизни.
       Говорили мы многое, и, в конце концов, подошли к вопросу о поездке на войну.
       - На войне пока делать тебе нечего, - категорическим тоном сказал я, и в глазах Мишки померкла радость, метнулось что-то туманное, печальное. Он выронил ложку и отпрянул на спинку стула.
       - А как же? Вы же сами говорили...
       - Я шутил, - признался я. - Шутил и испытывал тебя. Ты испытание выдержал. Молодец. Но у тебя, как ты сам признался, больная мать и никого, кроме тебя, нет дома. А мать и Родина должны нами всегда цениться. Матери ты нужен уже сейчас, а Родина позовет тебя на фронт, как потребуешься. Понятно тебе это?
       Глотая слезы и переживая большое горе, Мишка с трудом выдавил:
       - Понятно, но как же...? Они уехали, а я теперь совсем не могу...
       Я понял, что он думал о своих товарищах, уехавших с санитарным поездом, и сказал ему:
       - Через день они будут в Курске, как миленькие. Приедут назад. Дальше Льгова им не доехать...
       - Нет, не приедут, - отрицательно покачал Мишка своей кудлатой русой головой. - Они залезут на самую войну. Я их знаю. Это ребята с нашей улицы...
       Вскоре подали нам эшелон.
       Мы с Мишкой подошли к вагону. Я, опершись сапогом на стремянку и вцепившись рукой в дверную скобу, влез во внутрь, а Мишка продолжал стоять у открытой двери.
       И так, держа друг друга за руку, мы разговаривали с ним минут тридцать. А чтобы не прогнали его патрульные от вагона, я объявил его своим двоюродным братом.
       Наконец, поезд тронулся. Мишка шел рядом с вагоном, потом бежал, потом начал отставать.
       - До свиданья, Мишка! - крикнул я, высунувшись из вагона.
       - До свиданья! - крикнул он мне, и голос его как бы переломился.
       Я видел, как Мишка, отойдя в сторону. Сел на гранитный придорожный столбик, закрыл лицо и заплакал.
       ...........................................................................................
       В боях и походах постепенно я начал забывать о Мишке и его товарищах.
       Уже осенью 1942 года пришлось мне встретиться на фронтовой дороге, на лесной просеке в северо-западных лесах, с целым караваном конных носилок, на которых эвакуировали раненых к железнодорожной станции.
       Одни из таких носилок особенно привлекли мое внимание.
       Пара лошадей в хомутах шла гуськом. К гужам хомутов были привязаны длинные березовые слеги с натянутой на них веревочной сеткой, на которой помещались обыкновенные санитарные носилки с раненым, пристегнутым к носилкам мягкими белыми лямками, чтобы он не упал.
       Под головой раненого белели две подушки, а из-под кончика серого байкового одеяла торчала зеленая дощечка временного протеза на изуродованной ноге.
       Бледное мальчишеское лицо раненого было полуприкрыто сдвинувшейся на глаза пилоткой. Он спал или был в забытьи. За его головой дышала серая лошадка с большой белой звездой на лбу, а в полуметре впереди его ног шагал крутобедрый вороной меринок с крошечным санитаром в большом армейском седле.
       Мальчугану было лет четырнадцать, может, пятнадцать на вид, но в седле сидел он крепко, и на рукаве его шинели белела повязка с ярким красным крестом на ней.
       - Слушай, мальчуган! - крикнул я санитару. - Кого везешь?
       Слово "мальчуган" ему, видимо, не понравилось, и он демонстративно поправил на рукаве свою краснокрестную повязку, подчеркивая этим, что уже "не мальчуган".
       - Товарищ санитар, - вторично обратился я к нему. - Кого вы везете?
       - Своего личного друга, - повернув ко мне лицо, сказал санитар, хотя и не совсем дружелюбно. - Он в самом, что ни есть, бою участвовал...
       В голосе парнишки я не только уловил нотку гордости за своего "личного друга", но и почувствовал знакомое и почти полузабытое звучание.
       - Вы не из Курска? - спросил я, шагая рядом с верховым санитаром.
       Упрямый санитар покосился на меня, потом подозрительно уставился в меня своими черными глазенками.
       - А вам зачем знать, откуда я? - спросил он.
       - Хорош гусь, - сказал я, улыбаясь. - Своего знакомого признавать не желаете?
       У парнишки на лице сперва отразилось смущение, потом изумление, потом он прошептал:
       - А откуда вы меня знаете?
       - Откуда? Весь мир знает, что 23 июня 1941 года Мишка облил тебя водой из шланга, ты обещал за это отломить Мишке шею, но не сдержал своего слова, сел на распорочную тягу под вагоном и укатил на фронт. Неправда, скажешь?
       В ответ парнишка нахмурился, недружелюбно посмотрел на меня, и краска залила не только его лицо, но и шею.
       Некоторое время мы двигались молча.
       Потом парнишка, глубоко и печально вздохнув, просящим тоном вымолвил:
       - Все это правда, что вы сказали. Я и вас вспомнил. Вы нам крикнули: "До свиданья, ребята!". Это когда мы под вагоном сидели на тягах верхом... Я сидел тогда нос с носом с ним вот, - показал он на парнишку, лежавшего в забытьи на носилках. - Мы к врачу поезда тогда пришли и уговорили его взять собою. Сказали, что никого у нас дома нет и определиться нам совсем некуда... Все мы так вот и работаем в госпитале. Живы все. Только его ранило. Ногу совсем разбило...
       Вдруг парнишка пригнулся ко мне поближе, зашептал:
       - Товарищ лейтенант, прошу вас ничего не рассказывать обо мне нашему фельдшеру. Он очень строгий, а я ему все рассказал по-иному.
       Фельдшер, которого побаивался мой знакомый санитар, ехал в хвосте всего каравана санитарных конных носилок.
       Толстый, усатый, в расстегнутой шинели, он некрепко сидел в высоком казачьем седле и тихонечко толкал каблуками по худым бокам гнедой и очень смирной кобылы с коротко обрезанным хвостом. Боясь упасть, он придерживался за гриву лошади, но делал вид, что расчесывает пальцами сбившиеся конские волосы.
       - Страсть боится он ездить на резвых лошадях, - подмигнул мне санитар на фельдшера. - Как чуть, говорит мне: "Ванюшка, поезжай на этом мериночке, а я лучше пешком пройдусь".
       Потом мы разговорились о Курске.
       - Мишка неизвестно где, - сказал Ванюшка. - О матери тоже ничего не знаю. Война и война... В Курске немцы...
       Парнишка не мог больше говорить. Он начал кусать тонкую алую губу, потом порывисто задышал и по смуглым щекам его покатились слезы.
       ..........................................................................................
       После этой встречи в лесах Северо-западного фронта прошел ровно год, когда мы, сломив немцев под Белгородом, продвинулись на Украину и ворвались в село Опошню.
       С боями продвигались по улице к центру села, мы вдруг услышали звон разбитого стекла и крик:
       - Товарищи, помогите!
       Втроем мы бросились в дом и в комнате, выходившей окнами на улицу, увидели высокого немца с поднятыми кверху руками. Против него, нацелившись на немца пистолетом, стоял шестнадцатилетний парень в длинном пиджаке с кудлатой русой головой.
       - Товарищи, он хотел в вас стрелять через окно, - задыхаясь от волнения, скороговоркой сообщил нам парень. - А я тут, за печкой прятался... И пистолет у меня... Пистолет без пуль, но немец меня послушался, поднял руки...
       ...........................................................................................
       Отправив немца, я разговорился с парнем. Он рассказал, что немцы убили в Курске его мать, что комендант Курска немецкий майор Флягт приказал отправить парня в Германию, что в Полтаве удалось ему бежать и приютиться потом у одного знакомого человека в Опошне.
       Всматриваясь в худого, измазанного в сажу, кудлатого парня, я вспомнил курского водолея со шлангом, обливавшего водой ребятишек, и воскликнул: - Мишка, это же ты?!
       - Я, - сказал он и бросился ко мне в объятия. Так встретил я последнего из моих знакомых ребят.
      
       Июнь 1941 г. - сентябрь 1943 г.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    ПОЛК ВЫШЕЛ К ПОЛТАВЕ

    Из моих записок

      
       Все эти дни, шаг за шагом, теснили мы немцев. Солдаты и офицеры оглохли от орудийного грохота, почернели от копоти и пыли, провоняли в дыму сплошных пожаров. Горели села, деревни; горели стога сена и пшеничные копны на полях; горела степь и багровые волны дыма и пламени гуляли в степи из края в край. Пепел сыпался на наши головы, как черный снег.
       Часть наших войск устремилась по шляху на Диканьку, прославленную Гоголем в своих "Вечерах", часть войск двинулась на Водяную Балку, на Балясное, Андреевку и Байрак.
       К Полтаве Красная Армия могучей лавиной катилась со всех сторон.
       .......................................................................................
       Наступила ночь под 23 сентября 1943 года.
       Туманная была эта ночь, сырая. Лишь с вечера на короткое время показался на небе золотистый осколок луны, потом опять наплыли облака, заплакали деревья, роняя с листьев крупные слезы росы на избитую снарядами землю, тревожно шелестя вершинами.
       Миновав сожженную Диканьку, мы увидели яркое зарево над Полтавой. Оно тревожными сполохами металось в черном небе, розовым пламенем наливало облака и кровавым трепещущим отсветом ложилось на росистую траву.
       Горела Полтава.
       И ночь под 23 сентября была ночью огня, звуков, ночью нестерпимого страдания наших сердец. Горела Полтава.
       С востока, из-за Ворсклы, летели к Полтаве красные огненные шары трассирующих снарядов, молниями сверкали реактивные мины, огнедышащим потоком разноцветных искр мчались пули. А на Ворскле бушевал багровый заградительный огонь немецкой артиллерии. В грохоте вздымались над рекой водяные фонтаны брызг, искрясь и загораясь радугой среди кудрявых бурунов пламени и оранжево-синих облаков дыма.
       Потом ударила наша артиллерия севернее и южнее Полтавы. Снаряды, скрежеща и воя, неслись к немецких позициях, и зарево над Полтавой окрашивалось в золотисто-оранжевые тона, казалось более горячим, испепеляющим.
       По пляшущим сполохам артиллерийских огней, по всплескам взрывов, по мечущимся в облаках световым теням было видно, что огневой вал, изогнувшись, широкой дугой охватывал Полтаву. Лишь решетиловская и кременчугская дороги пылали не столь ярко и не дышали пока тем грохотом, который до тесноты, до изнеможения заполнил все остальное пространство.
       На заре полк вышел к Полтаве.
       Наши лица уже ощущали жаркое дыханье горевшего города. Наши глаза видели, как рушились стены подорванных минами зданий. Наши уши слышали свистящий гогот пламени над развалинами. Наши сердца ждали сигнала.
       И вот, левее нас послышалось далекое-далекое протяжное русское "Ура-а-а!" Нарастая и ширясь, оно приближалось к нам со скоростью урагана. А когда ураган этот зашумел над нами, тысячи людей, будто бы возникнув из земли, поднялись и хлынули в охваченные пламенем улицы.
       На стенах уцелевших домов, как на огромных экранах, возникали и исчезали гигантские мечущиеся черные тени и солдат с автоматами, вспыхивали мгновенные оранжевые костры взрывов и красные сполохи минометных залпов.
       С визгом, грохотом и треском рвались немецкие снаряды и мины. Каменными брызгами плескалась улица, звенело битое стекло, стонали раненые.
       Источая смрад, придавленные обрушенными балками, в каменных коробках домов и в подъездах рыжим пламенем горели трупы убитых немцев. Огонь очищал скверну с камней Полтавы. Грохотал и кипел город.
       Начался неудержимый и беспощадный штурм, которого ждали наши сердца. Штурм, на который вела нас наша совесть.
      
       Ночь под 23 сентября 1943 года.
       Воронежский фронт.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    ДУХ КОБЗЫ

    Легенда

      
       К утру мы вышли к Полтавскому историческому музею.
       Музей пылал. На мостовой лежали трупы. Лежала сожженная немцами девочка с обгорелыми светлыми косами и с серым закопченным лицом. Рядом с девочкой стонал седой старик в сером старомодном сюртуке, в рыжих валенных сапогах, с непокрытой головой и с широким кровавым пятном, проступившим на левом боку сквозь материю.
       - Внученька моя, внученька! - стонал старик. - Тебе хотел передать я легенду, которую с юности носил в своем сердце. И нет тебя, моей надежды. И смерть надо мной расправила крылья. Умру, никому не сказав...
       Когда полковой врач подошел к старику и хотел оказать ему помощь, он прошептал:
       - Не надо. Мне ничто уже не поможет. Тяжелый немецкий приклад сокрушил мои кости. Мне восемьдесят лет... Немцы угнали в рабство мою семью, сожгли мою внучку, убили меня. Они знали, что я ношу в своей памяти эту легенду...
       Слушая старика и считая его рехнувшимся от ужаса и горя, мы сняли свои каски и вслух поклялись отомстить за него и за сожженную немцами светловолосую его внучку.
       - Внуки мои, - рыдая сказал старик, - исполните мою последнюю в этой жизни просьбу. Подведите меня к памятнику, я хочу рассказать Тарасу, что слышал на Украине о немцах за свою долгую жизнь.
       Мы взяли старика под руки и бережно подвели к памятнику.
       Держась за наши руки, старик опустился перед памятником на колени, воззрился на него мутно-серыми глазами и так смотрел некоторое время молча, вспоминая что-то или ужасаясь увиденному.
       На исцарапанном осколками сером цоколе памятника стоял каменный Тарас Шевченко с отбитыми руками, с изуродованным лицом. Но из каменных глазниц его смотрели гневные, как и у старика, глаза.
       - Тарас, Тарас! - слабым голосом закричал вдруг старик. - Ты приказывал нам: "i вражою злою кровью волю окропите!" Они, враги, снова приходили к нам, чтобы отнять у нас дух кобзы, чтобы наложить на нас цепи. Но нельзя отнять теперь у нас дух кобзы, нельзя заковать народ в цепи.
       Я знаю, как жила муза на Украине, как охотились за ней немцы. Тарас, тебе я расскажу эту легенду. Твои камни передадут ее векам.
       Старик побледнел, лег на камни мостовой и, жадно хватая ртом прогорклый дымный воздух, зашептал:
       - На Черниговщине, в Тростянце, в далекие времена жил предок Павла Скоропадского, злого гетмана украинского. И жену себе он взял в горах швейцарских, на степную привез Украину. И загрустила красавица, запечалилась. Очи ясные туман покрыл поволокою. "Отпусти до гор, до озер голубых, до террас над обрывами, до травы-муравы над кручами. Без Швейцарии жить не могу, без родной стороны я измучаюсь".
       Очарованный муж понял горе жены, но не мог отпустить дорогую жену из своей стороны. Он заставил людей, сотни тысяч крестьян, день и ночь из камней строить замки-дворцы, строить горы, мосты и ущелия рыть и скалы вздымать, чтоб Швейцарию здесь, на земле украинской создать.
       И вздыбились горы над степью, и к горным озерам кривые тропы пролегли, и шум водопадов в глубоких ущельях, и замки, и скалы, - все создали руки, Украина, твои...
       Старик, утомившись, немного помолчал. Он сидел с закрытыми глазами и, держась за окровавленный левый бок обеими руками, тяжело дышал. Потом, не открывая глаз, запрокинув голову, он зашептал снова:
       - Умерла красавица, скончалася от болезни лютой, а немец горы и озера закупил у мужа ее и поселился жить на земле украинской, на земле обманутой. И немка Галаган была ему женою, и волшебством людские души изводила, и песню людскую украдкой душила.
       А в восьми верстах от Тростянца южнее, дух кобзы жил, и никто не мог так песню петь, как он, и никто не мог Украину любить его нежнее...
       И та любовь духа кобзы Украиной править немцу не давала, и та любовь немке Галаган не давала сна. Она шумела в водопадах "Швейцарии" рукотворной, она песни пела над холмами могил, она людей звала к жизни свободной и кто знал ее песни, тот был богатырь.
       И злая мысль вкралась в сердце, вкралась в сердце немки Галаган. "Дух кобзы замуровать в неволю. Дух кобзы отдать в объятия камней".
       Чарами злыми был околдован кобзы мятежный дух и в стену был замурован в деревне Галаганы-Лансдорфа, в доме, валом земляным обнесенном вокруг.
       Замолкли песни кобзы над Днепром, робость родилась в сердце людей, и тогда добрый гений земли родил Тараса Шевченко.
       Тарас, ты слушал одному тебе понятную речь замурованного духа кобзы, записывал ее на бумагу, передавал народу и она начинала звучать, будить смелость и страсть к борьбе.
       В год падения крепостного права в России, умер Тарас, и единственным наследником духа кобзы остался Остап Вересай, последний украинский кобзарь.
       Он, умирая, полвека тому назад завещал дух кобзы всему народу... Народ освободил этот дух из неволи... И вот немцы снова пришли было полонить его, замуровать, отнять у нас радость великой песни. Но нет, теперь музы живут в сердце двухсотмиллионного советского народа и никому их не заглушить, не уничтожить. Никому. Хозяева духа кобзы теперь все мы, я и вы, все. Все! - громко воскликнул старик и открыл глаза. В них мы увидели огонь юности, удивительное перевоплощение, доступное людям однажды в жизни.
       - Поднимите меня, - слабым голосом сказал старик. - Спета моя лебединая песня, и я хочу умереть стоя. Тарас, слышишь ли ты меня. Твоя кобза спасена. Она в руках Святогора, ноги которого стоят на Тихом Океане, а очи смотрятся в зеркальные воды Балтики. Живи, дух кобзы! Живи и...
       Старик не договорил. Голова его поникла, на губах показалась розовая пена и тяжкий вздох потряс его грудь.
       Он умер, веря в нашу силу, веря в раскрепощенный дух кобзы.
       Похоронив старика с воинскими почестями, мы двинулись дальше, к Днепру.
      
       23 сентября 1943 года.
       Полтава.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    К ДНЕПРУ

    Из моих записок

       В пылавшей дымной Решетиловке мы даже не остановились, а прошли до хутора Кузьменки, километрах в двенадцати за Решетиловкой.
       Впрочем, правильнее будет сказать, что мы теперь уже не шли, а ехали. Немцы бросили целые табуны лошадей, и каждый наш солдат обзавелся конем, а полк превратился в своеобразный петровский корволант, в ездящую пехоту.
       Нетрудно представить, что немцам совсем не стало житья от наших солдат. Они нагоняли немцев в поле, били их по балкам и лощинам, вырывались на дороги их отступления, жгли обозы и машины.
       ........................................................................................
       В деревне Кузьменки мы получили приказ на большой четырехчасовой привал.
       Население, обрадованное появлением в их деревне первых красноармейских частей, натащило нам всякой всячины. Женщины угощали нас арбузами и лепешками, молоком, яблоками. Плача и смеясь от радости, они обнимали наших бойцов, предлагали лучшие места в своих хатах, лучшие куски на хлебосольном столе.
       Обедая в одной из хат, я услышал шум на улице и немедленно выбежал из хаты. Толпа женщин человек из двадцати, размахивая руками и крича, лупила какую-то длинноволосую черноглазую молодую гражданку.
       - За что вы ее? - закричал я на женщин.
       - А як же? - выпустив из рук гражданку, начали оправдываться они. - Вона, сука, червонармийца облаяла... А до вашего прибутья фрица кохала. Ось, яка вона!
       ........................................................................................
       С часок я соснул на широкой деревянной кровати, которую здесь считают исторической: на этой кровати, притворившись тифозно-больным, за несколько месяцев до нашего прихода отлежался от немецкой погони легендарный украинский партизан Калашников (Я говорю "легендарный" потому, что в жизни такого Калашникова не было, иначе мы бы знали о его действиях, а не только о фантастических приключениях. А рассказ одного старика о том, что за несколько месяцев до нашего прихода немцы напали на один партизанский отряд и перебили всех, за исключением счастливо убежавшего Калашникова, навел нас даже на мысль: не является ли Калашников ловким немецким агентом, игравшим для немецкой разведки роль "троянского коня" в украинских партизанских отрядах и вообще в украинском подполье?)
       ........................................................................................
       Ночью снова двинулись преследовать немцев. Они бежали от нас столь стремительно, что трудно подыскать подходящий исторический пример для сравнения немецкого бегства с бегством какой-либо другой армии из России. Наполеон со своими французами и двунадесятью языками, конечно, не мог соперничать с немцами в бегстве. И нам пришлось, догоняя немцев, пройти по дорогам южнее Миргорода сорок километров за одну ночь. При этом мы захватили до двух сотен пленных.
       Пленные унылыми голосами бубнили: "Германская армия будет отступать только до Днепра, а дальше фюрер приказал русских не пускать. Днепровский вал русские, наверное, не прорвут..."
       ........................................................................................
       К обеду мы были уже в селе Большие Брусы. У колодца, где мы остановились попить водички и умыться, к ним подошел высокий старик и сконфуженно спросил:
       - А где же американцы?
       - Какие американцы? - удивленно спросили мы.
       - Немцы рассказывали нам, - пояснил старик, - что русские все перебиты и Сталин нанял американцев воевать против немцев, а за это обещал отдать американцам Украину...
       Мы громко расхохотались.
       Засмеялся и старик. Он по-хозяйски пощупал мускулы наших бойцов, испытал их своими вопросами, осмотрел оружие с отечественной маркой и удовлетворенно заключил:
       - Все справно, настоящие русские солдаты, без подделки. Ну и молодцы, ничего плохого не скажешь! А как немец от вас удирает, смех один. По три человека на кобылу или на корову залезают и скачут... Злые, как бесы, слова им не говори.
       ........................................................................................
       В селе Броварки мы получили приказ выйти немедленно в район боевых действий, к селу Бучины.
       Ночь выдалась неимоверно темная, мжистая. Переправы через речонки взорваны. Блуждающие немецкие отряды несколько раз нападали на нашу колонну, и нам приходилось развертываться для боя. Потеряли несколько человек ранеными. Трое убито.
       К шести часам утра прибыли мы в район Бучины, форсировав в брод речку с загадочным названием "Сула" (интересное совпадение с именем римского полководца и диктатора I века до нашей эры).
       Днепр совсем недалеко.
       Получив новый маршрут, мы сманеврировали параллельно Днепру и 4 октября 1943 года, проследовав через Пронозьевку, ворвались в приднепровские рощи, сбросили немцев в реку. Перед нами сверкнули широкие воды седого Днепра.
       Мы вышли к Днепру.
      
       25 сентября - 4 октября 1943 года.
       ДНЕПР.

    ТРЕУГОЛЬНИК ШВЕЙНЕЛЯ

    Рассказ

      
       Ночь застала полк на крутом песчаном берегу, заросшем камышами, кустарниками, вербами и осокорями. Это была последняя ночь на левобережье. Теплая ночь, тихая, притаенная.
       На правый берег Днепра бесшумно уплыли разведчики. В кустах и в камышах, над обрывом, под которым плескалась вода, и у самой воды - в песчаных окопчиках встали наши часовые, залегло непосредственное охранение.
       Солдаты, утомленные многодневными боями и походами, спали в песчаных траншеях. И ничто не тревожило их сна. Немцы не стреляли. Лишь, временами, порыв ветерка тревожил листву, и она трепетала, шелестела над солдатами, навеивая им чудные сны.
       Немцы на этот раз отступили даже от своей постоянной привычки, боясь русских, жечь ракеты. Или они на реку надеялись, или огнями ракет не хотели выдавать своего месторасположения или готовили какую-либо военную хитрость?
       - Да, товарищ Шахтарин, - обращаясь к стоявшему рядом с ним ординарцу, задумчиво произнес капитан Гвоздев. - Да-а, тихо себя ведут немцы. Даже посветить нам не желают...
       - А мы их, товарищ капитан, и в темноте нащупаем, - булькающим голоском отозвался Шахтарин. - Помните, на Ворскле тоже было темно, а ведь нашли...
       - Это верно, найдем, - согласился капитан Гвоздев и, положив руку на плечо маленького красноармейца, которого любил за его смелость и находчивость больше всех людей в полку, ласково сказал: - На прогалине, видел я, стог сена стоит. Принеси охапочку. Вздремнем немного, пока...
       Через несколько минут капитан Гвоздев улегся в широком окопчике, набитом сено. Рядом, в окопчике поуже, посапывал ординарец.
       - Товарищ капитан, нет ли еще каких приказаний? - спросил он, и Гвоздев понял этот вопрос ординарца, как просьбу разрешить ему отдохнуть.
       - Спи, товарищ Шахтарин, - ответил он. - Спи. Потребуется, разбужу...
       Шахтарин захрапел. Но от Гвоздева бежал сон, и он начал прислушиваться. Какая-то птица скрипела в кустах. "Иволга, - подумал Гвоздев, - у нас, в Курской области, народ зовет ее летучей кошкой". Потом прошумела над окопом сова, потом послышался вроде как всплеск воды и слишком громкое шуршание камышей.
       Гвоздев привстал. "Нет, - решил он, - это обычные шорохи ночи на берегу реки. Не человек их вызвал, а ветер, птицы, вода. Это не опасно".
       Капитан снова прилег и начал думать о семье, о детях, о школе, в которой он преподавал до войны, о товарищах, с которыми учился в Университете. Воспоминания вставали, теснились перед ним, вели его все дальше и дальше, в далекое детство, в ночное на росистом лугу, в душистую траву с цветами и жужжащими над ней пчелами, к теплой реке Оскол, где он впервые научился плавать и нырять.
       Воспоминания и грезы успокоили возбужденные нервы Гвоздева, и он, улыбаясь в темноте своему детству, видениям родных и знакомых картин, незаметно уснул.
       В середине ночи Гвоздева разбудила щекочущая песчаная струя, с сухим шорохом упавшая ему на щеку. Он вскочил и открыл глаза.
       На краю окопа, свесив ноги, сидел начальник штаба полка майор Прокин.
       "Мне очень жаль было будить вас, сказал он. - Минут десять я сидел здесь и, посвечивая фонариком, наблюдал за вашим лицом. Оно улыбалось. Капитан, как хорошо улыбалось ваше лицо. Вы, наверное, видели во сне жену и детей, мирную жизнь..."
       - Да, майор, видел... Говорите, что решил командир полка?
       - Получен приказ форсировать Днепр, - уже официальным тоном сказал майор. - И вам выпала честь руководить десантной операцией первого эшелона. К утру надо занять на правом берегу плацдарм. Батальоны уже поставлены в известность... Действовать предстоит...
       Майор Прокин подробно рассказал Гвоздеву о районе предстоящего действия, о задаче, о сигналах.
       - Кроме того, - сказал майор в заключение, - хорошенько ознакомьтесь с этим вот документом. Час тому назад наши разведчики захватили его на правом берегу...
       Оставшись один, капитан Гвоздев снова залез в окоп и засветил карманный фонарик.
       На плотной бумаге, переданной ему майором Прокиным, был схематический чертеж, обозначавший оборону противника. Под чертежом стояла надпись: "Треугольник Швейнеля".
       Чем ни больше всматривался в него капитан Гвоздев, тем яснее становилось ему картина одного из огневых мешков, применяемых немцами при обороне рек. Линии, штрихи, кружочки с усиками, квадратики и ромбики со стрелками, - все это было графическим выражением могучей силы, которую десантникам предстояло сломить.
       Гвоздев промерял расстояние на чертеже шириной своего ногтя на мизинце: один промер - один сантиметр, не раз испробовано. А действительные расстояния он подсчитал в уме, пользуясь масштабом на уголке чертежа.
       - Итак, ясно, - сам себе сказал Гвоздев, водя карандашом по чертежу. - Горловина мешка закрыта Днепром и упирается краями в укрепленные населенные пункты. Хитро... Теперь ясно, почему немцы не жгут ракет. Да-а, лезьте, мол, милости просим к нам в мешок. А вот и дно мешка. Та-ак. На буграх оно. А зашито как? Танками зашито, артиллерийскими батареями... Крепко зашито. За буграми - кружочки с усиками. Раз, два, три... Девять всего. Та-ак, девять минометов. А эти значки, похожие на лук со стрелой, но без тетивы... Знаем, пулеметы. Густо, очень густо. Теперь этот пунктирный кружок посредине мешка. Что он означает? В топографии нет такого знака. Тогда это шифр...
       Капитан Гвоздев задумался, приставив палец к горячему лбу.
       - Впрочем, - прошептал он, - к кружочку ото всех огневых точек бегут красные пунктиры. Это, это... огонь. Да, это огонь... В этом фокусе действует вся огневая мощь Треугольника Швейнеля. Хитро... И подступы сюда с нашей стороны самые наилучшие. Хитро. Но мы здесь не пойдем. Бог с ними, с этими хорошими подступами... А как будет здесь?
       Пытливые глаза Гвоздева пробежали по чертежу от бугров до обеих населенных пунктов на берегу Днепра. - Есть дорога! - радостно воскликнул Гвоздев. - Мы им этот мешок разорвем.
       И в мыслях у него складывался план, дерзкий, неожиданный план.
       ..........................................................................................
       На берегу, у переправы, куда капитан Гвоздев пришел со своим ординарцем, царила тишина.
       - Научились. Тишине, говорю, научились, - прошептал капитан. - А помнишь, товарищ Шахтарин, как мы на деревушку Онуфриево наступали, на северо-западе. Это на речонке Редья? - спросил Шахтарин.
       - Да, именно там. Ну и шуму было, как в татарской орде. Человек пятьдесят, а шумели как. Ой-е-ей-ой. Теперь вот сотни людей лежат на берегу Днепра, а вздохов даже не слышно. Молодцы! Немец, пожалуй, сегодня нас совсем не ждет...
       В полусотне метров от окопов, забитых солдатами, внизу, за светлой полосой песков, темнел и плескался Днепр. От воды тянуло прохладой, пахло рыбой и гнилой травой.
       Осень. Трава начинала умирать и портила воду в лагунах.
       Командир 2-го батальона старший лейтенант Смирнов сидел на камне и выслушивал последние доклады ротных командиров о готовности к переправе.
       А когда доклады были закончены, Гвоздев сказал ему:
       - Пойдемте осмотрим лодки. Видите, подходят...
       Но едва они ступили на обнаженную бестравную землю, как умерла тишина: отмытый водой и просохший речной песок заскрипел под ногами, как морозный снег.
       - Стойте, товарищ Смирнов, - взял его капитан за руку. - Прикажите своим людям немедленно настелить травы и ветвей на пути к лодкам, иначе песок нас выдаст немцам. Да не сами, зачем вам бежать? Пошлите вот моего ординарца. Он все это сделает...
       ..........................................................................................
       Лодки, пришедшие с Суллы, одна за одной втыкались носами в песчаную отмель, разворачивались кормой по течению.
       Просторные, глубокие, приведенные Морозовскими и чигирин-дубровскими рыбаками, лодки понравились Гвоздеву. Понравились и гребцы, присланные партизанами.
       - Ну, Смирнов, давай людей. Пора...
       На десятой минуте лодки с людьми были уже на середине Днепра. Упрямое течение сносило их вниз мимо острова, похожего в темноте на огромного кита.
       Но так и нужно было. По плану и расчетам капитана Гвоздева, лодки должны были выйти как раз к длинной песчаной косе, лежавшей у основания "Треугольника Швейнеля".
       Молчали люди. Только чуть слышно звенели весла о воду, да хлюпала волна о борты лодок.
       Приближался занятый врагом берег. Светлый песок маячил, как опрокинутый парус. Это была коса. За ней чернел, похожий в ночи на крепостной вал, крутой берег. На побледневшем фоне неба темными шапками выделялись вершины деревьев, чернели мохнатые, покрытые кустарниками, бугры.
       Близок вражеский берег.
       Неожиданно оттуда ударили пулеметы, искры трассирующих пуль золотым песком посыпались в темную воду, запрыгали по конькам лодок, впились в борты, утонули в черных фигурах людей.
       Кто-то закричал, перевернулась чья-то лодка и, протяжно, хватая за сердце, в темноте зарыдал голос: "Спасите-е, братцы-и-и, тону-у..."
       Вслед за пулеметами, ударили пушки, загремели минометы, взвились в небо ракеты и кровавыми волнами заплескался Днепр.
       Немцы били по площади. Над всей ширью реки огненными птицами метались взрывы, гремучими фонтанами вздымалась вода, заливала лодки.
       - Греби правее! - прокричал Гвоздев, и лицо его, озаренное отблеском ракет, показалось Шахтарину красивым и одухотворенным, будто не смерть ежеминутно грозила ему, а сама жизнь распростерла перед ним свои объятия. Серые глаза его сверкал; большие волосы, с которых взрывная волна сорвала пилотку, шевелились на ветру; на худых щеках и на узком подбородке искрились капли днепровской воды. - Так держать, - сказал он.
       Новая мина разорвалась совсем близко.
       Застонал один из гребцов, и все заметили, что лодка начала оседать. В пробитый борт лодки хлынула вода.
       - Рацию поднять! - скомандовал Гвоздев. - Приготовиться плыть...
       Все смахнули с себя сумки, шинели, но в реку никто не прыгал. Не верилось, что лодка утонет возле самого берега, к которому справа и слева одна за другой притыкались другие лодки, с них сбегали на берег бойцы, стреляли в немцев, бежали вперед.
       Вода поглотила лодку, холодно и мокро схватила ноги, поднялась до груди. Потом лодка заскрежетала днищем о речную гальку.
       - Мель, - произнес Гвоздев. - Взять рацию. Держись за мной! Лодку тоже - на берег...
       К берегу, барахтаясь в воде, подплыли солдаты на опрокинутых лодках, на бочках, на бревнах, на вязанках соломы, просто своими средствами, загребая воду уставшими руками.
       Под беспорядочным огнем немецкого охранения, наши солдаты окапывались, принимали боевой порядок, как учили их командиры и учила война. А на берег прибывали и прибывали новые партии бойцов и командиров.
       Будто сказочный житель воды, рассыпая брызги и тяжело дыша, на берег выбежал командир 4-й роты, высокий широкоплечий лейтенант Сухорев.
       По фигуре и топающей походке, капитан Гвоздев сразу узнал его среди других людей, усеявших берег.
       - Сухорев, подымайте людей! Видите, чернеют кусты? Там немецкая траншея. Овладеть!
       Тем временем немцы продолжали покрывать огнем Днепр от берега до берега, полагая, что через такой огонь люди не смогут прорваться. А русские прорвались. Пригибаясь и падая, снова подымаясь, бежали они вперед и вперед.
       Гвоздев слышал, как тяжело дышали солдаты, бежавшие рядом с ним, как Сухорев кричал на фланге: "Гони их, бей немчуру!", как стучали наши пулеметы, как ударили с левого берега русские пушки. Он бежал в первой цепи. Увлеченный общим порывом, взволнованный жаждой победы.
       Позади осталась немецкая траншея с кустами над ней, под ногами были немецкие трупы, впереди чернели бугры. Но и разгоряченный успехами, Гвоздев не забывал о своем плане, зорко следил за режимом вражеского огня.
       Сначала немецкие пули, чертя огненные трассы, мчались прямо в лоб наступающим, потом разноцветные свистящие искры появились справа, наконец, слева. Гвоздев ощутил также появление огней с полутыла. Вскоре, наряду с пулеметным огнем, завыли мины, разорвались перед наступающими первые немецкие снаряды.
       "Начинается огневой фокус треугольника" - подумал Гвоздев.
       Он отослал Шахтарина с особым поручением к командиру батальона, находившемуся с пятой ротой, а сам закричал:
       - Стой! Окапывайся!
       Первая цепь повалилась. Бойцы взялись за лопаты.
       - Почему залегли?! - закричал басистым голосом подоспевший лейтенант Сухорев. - Не видите разве, немец бежит... Вперед!
       Цепь зашевелилась, часть солдат метнулась вперед.
       - Стой, окапывайся! - загремел голос Гвоздева. - Сухорев, здесь рваться вперед нельзя. Ложись со мной рядом, все объясню.
       Сухорев лег рядом с Гвоздевым.
       - Нам немножко придется полежать, - сказал капитан на ухо Сухореву. - Я дал указание пятой роте развернуться фронтом на восток и атаковать немецкие позиции в районе Короповки и южнее. Они перебьют левую сторону "Треугольника Швейнеля" и мы получим возможность обойти Короповку с юга...
       Тем временем немцы, считая, что им удалось заманить русских в огневой фокус, обрушили огонь на поляну. Взрывы сплошным морем забушевали в двух сонях метров впереди окопавшихся солдат лейтенанта Сухорева.
       Еще продолжал бушевать ураган немецкого огня в фокусе треугольника, но слева помчалась уже в небо зеленая ракета, описывая косматую зеленую дугу.
       - Вот и пятая рота пошла в атаку, - сообщил Гвоздев. - Сейчас я вызову огонь нашей артиллерии по вершине немецкого треугольника, а вы, товарищ Сухорев, готовьте людей к обходу Короповки с юга. Начало работы я просигналю красной ракетой в направлении черных кустов. Видите вы эти кусты?
       Сухорев видел кусты. Он многое теперь видел, что в начале боя казалось ему совсем иным. И сам Гвоздев, вначале казавшийся ему штабным офицером, мешавшим на поле боя строевому командиру, теперь предстал перед ним во весь рост своей большой роли. Проникнутый уважением к Гвоздеву, Сухорев с жаром ответил:
       - Все вижу, товарищ, капитан, все сделаю.
       Едва Сухорев отполз в сторону и скрылся в канаве, Гвоздев окликнул радиста.
       - Вызывайте Фиалку!
       - Есть Фиалка, - через полминуты сообщил радист. - Можете говорить, товарищ капитан.
       Гвоздев взял трубку радиотелефона.
       - Фиалка, фиалка! Говорит сирень, говорит сирень. У микрофона девяносто второй. Дайте немедленно огонь номер четыре, огонь номер четыре по квадрату сорок шесть, пятьдесят два, восемьдесят девять. Как меня поняли. Прием. Спасибо, поняли правильно...
       В руках Гвоздева была еще трубка, как из-за Днепра докатился грохот и сейчас же с нарастающим гулом и шелестом над головами прошли тяжелые русские снаряды.
       Высунув голову из окопа, Гвоздев видел, как на буграх, где лежала вершина "Треугольника Швейнеля", засверкали искристые белые молнии и, сотрясая воздух и землю, рождался громоподобный звук.
       - Хорошо бьют артиллеристы, очень хорошо!
       - Пятая рота ворвалась на окраину Короповки, - запыхавшись и падая рядом с Гвоздевым, сообщил Шахтарин.
       - Спасибо, Шахтарин, спасибо за службу. Теперь смотри сюда, учись читать бой, как книгу. Слева, например, видишь, гаснут постепенно немецкие огни? Не до нас теперь, не до фокуса, когда пятая рота уже в Короповке... А вот и с фронта перестали визжать пули. Наша артиллерия все там подавила. Справа продолжают немцы стрелять. Но это уже пустяк. Они бьют наискосяк, по фокусу, а мы туда не пошли и не пойдем... Делать там нечего...
       Шахтарин, посверкивая черными глазками и нетерпеливо перекладывая с места на место свой автомат, озаренный пламенем горевшей неподалеку травы, следил за мыслью капитана. Ему и самому казалось теперь, что он может читать войну, понимать рисунок боя.
       - Товарищ капитан, - не сдержав своего желания, сказал Шахтарин, - я вижу, левее нас совсем немцы прекратили огонь. Ни одной искры. Вот бы туда...
       - Ах, пострел! - ласково и с нескрываемой гордостью за своего ординарца. Сказал Гвоздев. - Смекалист, меня опередил. Ну, так и быть, товарищ Шахтарин, делаю по-вашему.
       Капитан Гвоздев поднял над головой ракетницу, нажал на спуск.
       Розовый отсвет ракеты, помчавшейся в сторону черных кустов, заколыхался на траве, на брустверах окопов, на головах поднявшихся в атаку людей.
       Сотенная масса солдат четвертой роты, занося правый фланг, покатилась в обход Короповки с юга через те самые "ворота", о которых говорил красноармеец Шахтарин.
       ..........................................................................................
       За дорогой, у самой околицы Короповки, Гвоздев споткнулся, упал. Опершись на руку, он пытался встать, и снова упал.
       "Ногу зацепило, - подумал он. - Ногу, и как некстати. Деревня-то ведь совсем рядом, за плетнем".
       За плетнем были широкие яблони, в саду загорелся сарай, за сараем кричали немцы, гремело русское "ура".
       - Товарищ капитан, что с вами? - услышал Гвоздев знакомые голоса. Опираясь рукой на сырую землю, Гвоздев повернул лицо.
       Перед ним, склонившись, стояли радист и ординарец Шахтарин. Щеки их и шинели показались ему синеватыми.
       - Ах, да, - промолвил капитан, чувствуя головокружение, - уже наступает рассвет. Передайте "Шиповнику", что задача выполнена...
       ...........................................................................................
       Раненых отправлять через Днепр было можно только ночью. Днем стаями летали немецкие самолеты, обстреливали реку немецкие снайперы.
       Ослабевший, но веселый лежал Гвоздев на подостланной шинели в одном из короповских подвалов, превращенных врачом Шмелевым в медицинский пункт и в укрытие для раненых. Вслушиваясь в далекий грохот боя, Гвоздев чему-то улыбался.
       - Сюда нельзя, - заспорила с кем-то медицинская сестра за дверью подвала. - И не говорите вы мне, нельзя и нельзя...
       - Сам знаю, что нельзя! - бубнил в ответ грубоватый хриплый голос. - Но нужно. Фрица мы одного сняли с легковой машины. Особенный фриц... Поговорить с ним надо, а только Гвоздев может...
       - Уходите вы отсюда с вашим фрицем! - упорствовала сестра. - Подождет этот фриц...
       - Фриц, конечно, подождет, да нам ждать невыгодно...
       Капитан Гвоздев узнал по голосу своего ординарца Шахтарина, крикнул сестре:
       - Впустите их...
       Толкая пленного слегка прикладом автомата в спину, Шахтарин на ходу доложил:
       - Фриц, товарищ капитан, начальственный. На машине утекал, пришлось из автомата по баллонам ударить...
       - Зитцен зи! - приказал Гвоздев немцу, и тот проворно опустился на каменный пол перед Гвоздевым. "Распутник", - подумал о нем Гвоздев, всматриваясь в испитое лицо пожилого толстопузого немца, в его мутновато-синие глаза, в бурые мешки под глазами, в багровый кончик большого острого носа.
       - Фэрштэйн зи руссиш? - спросил он его вслух.
       - Нейн, нейн, - отрицательно покачал немец рыжей стриженой головой. - Их фэрштэйн нур дотч...
       - По-русски не понимает, - улыбнулся Гвоздев и подмигнул Шахтарину лукавыми серыми глазами. - Расстреляйте его немедленно здесь, в подвале!
       Немец побледнел, а когда Шахтарин толкнул его в спину коленом и знаками показал, чтобы он стал к стенке, немец завыл и закричал на чистом русском языке:
       - Простите, капитан, простите, я все расскажу... Меня не надо стрелять. Я дивизионный инженер Пауль Швейнель, я много могу рассказать вам.
       - Пауль Швейнель? - с удивлением переспросил Гвоздев. - Сестра, подайте мою сумку...
       Достав из сумки чертеж на плотной бумаге, Гвоздев показал его немцу.
       - Ваша работа? - спросил он
       У немца затряслись руки, задрожали синие губы. Он попытался улыбнуться, но получился какой-то стон, будто с немца хотели содрать кожу, и он заскулил.
       - Да, - признался он, наконец. - Это делал я. Но русская артиллерия и солдаты смели все. Капут! Треугольнику Шпейнеля капут!
      
       Октябрь, 1943 года.
       Правобережье Днепра.
      
      
      
      
      
      
      

    САМОЛЮБИЕ

    Фронтовая быль

      
       За грейдером, связывавшим Кривой Рог с Кировоградом, мы получили приказ временно перейти к обороне. Тут все это и началось. За целый месяц полк не мог поймать "языка".
       Командир дивизии так и обозвал нас "шляпами". И сказал нам, что не приедет в полк, пока поймаем "языка".
       Самолюбие наше было задето до самых корней. Особенно волновался помощник командира разведывательного взвода сержант Михаил Ровенский.
       Ему, по правде сказать, вдвойне было тяжело. Тяжело, что "языка" нет, и что брал он "языка", да... стукнул его дорогой по голове и принес в штаб мертвого. Проходу потом не давали сержанту. "Как, мол, трудно мертвых в плен захватывать?"
       С досады начал теперь Михаил Ровенский невылазно сидеть на переднем крае в окопчике наблюдателя. И видел он, что немцы осторожно держались: везде дозоры, посты, никто из немцев в одиночку не ходит. Трудно захватить "языка". Разве боем? Но разведку боем командир дивизии запретил до особого распоряжения. Дни шли, а особого распоряжения не было и не было.
       ..........................................................................................
       В эту ночь началась пурга.
       Над окопами шуршали снежные ручьи, свистел ветер. Мутно мерцали сквозь снежную пыль бледно-зеленые немецкие ракеты.
       Михаил Ровенский, кутаясь в накидку, лежал в окопчике и сердито думал: "Черт знает что делается. Или не везет нам или, пожалуй, не умеем? Вот о разведчике Волкове газеты пишут. Читать любо, как действует. А чем он лучше меня? По силе если, я и сам могу целому немецкому взводу ребра переломать. Может, по смелости? Это верно. Волков по немецким тылам лазает, как у себя дома, а я дальше немецких блиндажей за первой траншеей ни разу не ходил... А почему бы не сходить подальше в тыл? Местность мне знакомая..."
       Нетерпение до такой степени охватило Михаила Ровенского, что он решил немедленно пойти в штаб полка и предложить свой план.
       .........................................................................................
       Через полчаса сержант Ровенский стоял перед столом командира полка.
       - А откуда вы здешние места хорошо могли узнать? - пытливо всматриваясь в сержанта, спросил командир полка и покрутил длинный черный ус.
       - У меня была невеста из здешних краев. До войны мы вместе с ней в Николаевском техникуме учились, а сюда приезжали на каникулы...
       - Угу, невеста? - И командир полка снова испытующе посмотрел карими глазами на сержанта. - А где она сейчас?
       - На Первом Украинском фронте, товарищ полковник. Медсестрой работает...
       ..........................................................................................
       У полковника сержант Ровенский засиделся долго, но вышел от него радостным и оживленным. Было получено согласие на выход за "языком" в тыл врага.
       ..........................................................................................
       Миновав свои передовые позиции, сержант Ровенский пополз, так как немцы палили ракеты и прочесывали местность пулеметным огнем.
       Полз он долго и вдруг услышал звук, похожий на хлопанье петушиных крыльев. Ровенский залег, всмотрелся перед собой.
       Шагах в двадцати серел холмик, над которым порхали мелкие красные искорки.
       "Блиндаж, - подумал Ровенский. - Рискнуть, что ли?"
       Но вот в снежной мути что-то замаячило, приближаясь к блиндажу, а вскоре Ровенский рассмотрел, что это были два немецких солдата с автоматами на груди. Они патрулировали от блиндажа к блиндажу и, грея руки, по петушиному хлопали рукавицей о руковицу.
       "Не спят, черти, - подумал о них Ровенский. - Стынут, а не спят..."
       Откатившись в сторону и расправив свой белый халат, Ровенский пополз к лощине.
       Здесь он встал и во весь рост зашагал к деревне В...
       Шел он с полчаса. Вдали, сквозь снежную муть, замаячили какие-то серые большие глыбы. "Хаты, - догадался Ровенский. - В ночи хаты зимою всегда кажутся глыбами".
       Чтобы избежать встречи с немецкими патрулями, Ровенский решил по самому дну лощины выйти к намеченному объекту разведки со стороны сада.
       "Уж если там действительно штаб расположен, - думал Ровенский, - то, голова с меня долой, дорогого языка достану. Буду искать хату с часовым у двери. Конюха не будет охранять часовой. Если часовой у двери мерзнет, значит, важный офицер на кровати спит. Эх, черт возьми! На этот раз или голова с меня долой или возьму фрица... Самолюбие во мне вот как разгорелось..."
       Увлеченный своими размышлениями, сержант Ровенский внезапно потерял под собою опору и полетел под снег. Сразу стало необычно тихо, тепло и по окопному тесно.
       "В водомоину провалился, - догадался Ровенский. - Отсюда трудно выбраться..."
       Несколько минут Ровенский так и стоял под снегом, в темноте, обдумывая свое положение. "А что если беду превратить в благо? - подумал он, вспомнив, как до войны гулял со своей девушкой по дну этой водомоины под потолком из густых переплетений растущих по краям ее кустарников. - Ведь снег держится на этих кустах и я пойду по водомоине, как по туннелю".
       С секунду поколебавшись, он извлек из кармана электрический фонарик и нажал кнопку. Все вокруг засияло: алмазными искрами засверкали ледяные сосульки, серебристым светом замерцали пушистые от снега ветви кустарников, свисая мохнатыми белыми хвостами с потолка; самоцветами и жемчугами засветились, заиграли стены. В даль уходила темно-серебристая пустота снежного туннеля.
       - И красиво все-таки под снегом, - прошептал сержант Ровенский, очарованный всем этим холодным блеском и сиянием. - Попал в беду, умей бедою править...
       Приглушив свет фонаря горстью, Ровенский начал осторожно пробираться по туннелю. Сперва потолок был настолько высоким, что Ровенский не цеплял головой за свисавшие с потолка ветви. Но вскоре потолок начал снижаться, и Ровенскому пришлось двигаться согнувшись, а потом и ползком.
       Так прошло с час времени.
       "Пожалуй, пора вылезать наружу?" - подумал Ровенский и ударом руки обрушил потолок. А когда искусственный снегопад прекратился, Ровенский выпрямился и через пробитую дыру осмотрел местность. Справа было пустое поле, а слева, над берегом лощины чернел сад, серели хаты.
       Это была деревня В... Здесь, как говорил полковник сержанту Ровенскому, находился штаб немецкого пехотного полка.
       По саду Ровенский пробрался к сараям.
       Притаившись у плетневой стены, Ровенский стал наблюдать вдоль улицы.
       Ни одного человека не показывалось там.
       Ветер кружил снежную пыль, шелестел камышовой кровлей. Где-то хлопали ставни, совсем близко плакала на ветру кем-то воткнутая в сугроб тонкая жердь.
       Присмотревшись, Ровенский заметил, что жердь покачивалась из стороны в сторону, будто кто невидимый трогал ее рукою за верхний конец. И в ночной мути Ровенский увидел две черных нити. Они колыхались над ним, уходя к жерди.
       "Телефонный провод, - сообразил Ровенский. - Куда он ведет?"
       Сержант пополз мимо жерди вдоль провода.
       Минут через шесть, когда Ровенский, перебравшись через улицу, залег у конюшни и начал просматриваться к ближайшей хате, куда подходили провода, он услышал шаги нескольких человек и оглянулся.
       Вдоль улицы, вытянувшись в колонну по одному, шло отделение немецких солдат. Во главе их шагал очень высокий и длиннорукий немец. "На меня с виду похож, - подумал Ровенский. - Ночью и не разберешь сразу. Надо к нему присмотреться..."
       Поравнявшись с Ровенским, высокий широкоплечий немец повернул к той самой хате, куда вели телефонные провода.
       - Бруннер, Бруннер! - вдруг закричал он сердитым лающим голосом. - Бруннер!
       Сейчас же послышался лязг дверной клямки, на крылечке затопали сапоги, и виноватый голос начал объяснять широкоплечему немцу, почему Бруннера не оказалось на своем месте.
       Из разговоров сержант Ровенский понял, что в этой хате жил немецкий майор Шпунк, что он покликал солдата Бруннера в хату и заставил его снять майоровы сапоги и постелить постель, что смену постов производил ефрейтор Штарк, а новым часовым у квартиры майора Шпунк был поставлен солдат Пауль Зильберман.
       Прошло немного времени. Наряд удалился.
       Ровенский осторожно высунул голову из-за угла сарая.
       Новый немецкий часовой службу нес исправно. Стоя у самой двери, он слегка приплясывал, разминая зябнувшие ноги, но руки его лежали на автомате, готовые к стрельбе.
       "Неужели он убережет? - с досадой подумал Ровенский о часовом. - Топчется у крыльца на самом ветру, топчется... Что бы ему на минутку зайти за угол... Там затишье!"
       Но часовой не уходил. И злость против него росла в груди Ровенского, будто именно этот часовой был самым вредным солдатом во всей немецкой армии.
       Вместе со злостью росло и нетерпение. "Сколько же можно ожидать? Спрашивал сам себя Ровенский. - Через час-полтора начнется рассвет и... тогда все пропало. Нет, мое самолюбие не даст тогда мне житья. Черт возьми. Пойду на риск!"
       Ровенский снял с себя белый маскировочный халат, оправил на себе немецкое обмундирование и, выждав, когда часовой отвернул свое лицо в сторону, шагнул к нему.
       - Вэр? - испуганно вскрикнул часовой, лязгнув затвором автомата.
       - Гэфрайтэр Штарк, - чуть слышно произнес Ровенский и сейчас же навалился на изумленного часового, сдавил ему горло. Потом он поднял его, ударил о землю, нанес для верности удар тяжелым кулаком по темени и решительно шагнул в сени.
       ..........................................................................................
       Полковник Васильев встретил это утро, охваченный тревогой. Он то шагал по тесному блиндажу, возбужденно покручивая длинные черные усы и покачивая на ходу своей большой головой с черными кудрявыми волосами, то стремительно выбегал на вершину холма, на наблюдательный пункт, карими глазами приникал к холодным окулярам стереотрубы.
       И тогда перед его взором вставало широкое снежное поле, по которому трепыхались седые космы снежной поземки; темнела в дали полоса кустов, торчали коричневые остовы подбитых танков, а над ними курилась серебристая снежная дымка. Но во всем поле не было видно ни одного человека, ни одной живой души.
       Так прошел весь день.
       Вечером полковник вызвал к себе своего начальника штаба.
       - Снова оскандалились мы, - сказал он. - Не только "языка" нет, но и своего разведчика, видимо, потеряли...
       Часа два обсуждали они создавшееся положение и решили в конце концов сказать о всем командиру дивизии, попросить у него разрешение начать разведку боем.
       В дверь блиндажа настойчиво застучали.
       - Войдите, - сказал полковник усталым голосом и подвинул к себе поближе пузатый керосиновый фонарь.
       Дверь блиндажа широко распахнулась, и через порог переступил высокий широкоплечий человек в белом халате.
       - Разрешите доложить...
       - Ровенский! - воскликнул полковник. - Жив?
       - В снеговом туннеле отсиделся, товарищ полковник, - сказал Ровенский. Потом он рассказал о своих похождениях.
       - А вы правду говорите? - испытующе глядя на сержанта, спросил полковник.
       - Разрешите доказать? Я сию минуту...
       Ровенский выбежал из блиндажа, но сейчас же возвратился, толкая перед собою человека, упакованного с головы до пояса в простынь и связанного телефонным шнуром.
       - Вот и доказательство. Прямо на постели я его взял, - пояснил Ровенский, развязывая шнур. - Смотрите, хорош гусь?
       Он сдернул с человека простынь и перед полковником предстал немецкий майор в коричневом распахнутом френчике, одетом прямо на споднюю рубашку.
       - Теперь, товарищ полковник, наше самолюбие удовлетворено. Ей-богу, командир дивизии будет доволен, - сказал Ровенский и засмеялся так громко и радостно, как не смеялся уже больше месяца.
      
       Февраль, 1944 года.
       2-й Украинский фронт.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    РЫБЧИНО-РУМЫНИЯ

    Из моих записок

      
       ... На новом месте, в селе Рыбчино, мы устроились быстро. Штаб полка разместили на главной улице в толстостенной хате из самана. Прямо из-под стены хаты шел ход в траншею и в узкие глубокие щели, в которых можно было прятаться от артиллерийского огня и от танков.
       Но сидеть здесь долго мы не предполагали. Шла весна, на всех фронтах развертывались бои, к боям готовился и наш полк.
       Уже в феврале оттепель согнала с полей снег. Совсем исчезли красногрудые снегири, порхавшие, бывало, по заиндевелым пушистым веткам бузины.
       Запахло весной. Земля раскисла, и трудно стало вытаскивать сапоги из клейкого суглинка улицы, из чернозема огородов, ходить по которым приходилось, чтобы прятаться при движении за домами, сараями и изгородями от немецкого наблюдения и огня.
       Стояла оттепель, но в небе чаще плавали густые косматые облака, и лишь редко в разрывах мелькало бронзовое солнце, от пронзительного света которого люди щурили глаза.
       Дули ветра. В трубе и в окнах нашей хатенки выло и свистело. Медленно и грустно чирикали нахохлившиеся воробьи, перепрыгивая с ветки на ветку чахлой акации, растопырившейся под окном. Воробьи чувствовали, что еще не весна.
       Из вишневого сада за ближайшим двором методически била наша пушка в лощину, шедшую от Рыбчино к хутору Веселому: там был замечен нашими наблюдателями зарытый в землю немецкий танк.
       Однажды под вечер в штаб наши патрули привели маленькую рыженькую женщину, укутанную в большой серый платок.
       Выяснилось, что она жительница Вершины Каменки, а родилась в свое время в Рыбчино. Здесь она жила и при немцах. Теперь же прибыла издалека, чтобы увидеть своего мужа, служившего в одном из батальонов нашего полка.
       Пока мы вывали ее мужа, она успела рассказать о своей жизни в период немецкой оккупации, рассказала и о немецком коменданте участка, который на задке своей брички приказал написать: "Ариец пан Круль" и бил нещадно плетью всякого, кто улыбался над этой надписью.
       - Ох, не помянись он, - со злостью взмахнула женщина рукой. - Долго нам будет помниться этот Круль. Пузатый, подбородок жирный, фуражка высокая и с жестяной птичкой на ней. Ну, как есть агел из ада, супостат. Едет, бывало, на паре гнедых жеребцов и кричит: "Мютце, мютце!" Это, значит, шапку гни... И на баб кричал: "Мютце, мютце". Это значит, до земли поклонись ему, иначе затюжит плетью. О-ох и хамотес был...
       ........................................................................................
       Передав женщину под наблюдение уполномоченного "смерш", я вышел на НП полка, где и пробыл до утра. Вместе с несколькими офицерами мы непрерывно караулили свою оборону, следили за немцами, готовые к любым неожиданностям.
       Каждый из нас знал, что Первый Украинский фронт к исходу шестого марта прорвал немецкую оборону на протяжении 180 километров и перерезал железную дорогу Проскуров-Тарнополь, что войска Третьего Украинского фронта 8 марта заняли Лозоватку и перерезали железную дорогу Куцовка-Николаев, что дивизии Второго Украинского фронта ворвались на окраины Умани.
       И мы с минуты на минуту ожидали приказа на наступление.
       В эту ночь приказ не поступил.
       Но, когда я уже хотел покинуть НП, меня окликнул телефонист.
       - Командир полка требует вас к телефону, - сказал он.
       Я взял трубку.
       Из всего, что сказал командир, ясно было: мы переживали последние часы "Рыбчинского сидения". Мне было поручено произвести личную рекогносцировку подступов к хутору Веселый с нашего левого фланга.
       Растолкав своего ординарца, который сладко спал на холодной глиняной лежанке в блиндаже, и, отдав необходимые распоряжения дежурному офицеру, я направился в путь.
       Выйдя на Кировоградский грейдер, мы позавтракали, съев по банке консервов, потом спустились к мостику южнее деревни Николаевки и решили идти на юг прямо по балке.
       Было тепло. Журчали ручьи. Над нашими головами, высоко-высоко шуршали крупнокалиберные снаряды: наши и немецкие дальнобойные батареи вели артиллерийскую дуэль.
       По талому пожелтевшему снегу тянулся рыжий немецкий телефонный кабель. Шагая вдоль него, мы миновали кусты, поднялись на каменистый берег. Отсюда мы увидели хутор. Он маячил в тумане, как неясный мираж.
       Оттуда застучал пулемет, и по камням прозвенели пули, к нам на шинели брызнула грязь.
       - Неужели они нас заметили? - пряча голову за камни, поинтересовался красноармеец Морев.
       - Нас они, наверное, не заметили, - сказал я. - Но груда камней кажется им подозрительной, вот они ее прочесывают время от времени...
       Мы сбежали вниз почти к самому ручью на дне балки и продолжили свой путь. Вскоре мы миновали землянки минометчиков с воткнутыми в них палками, на которых просыхая, дымились мокрые портянки и шинели. Потом через каменную плотину, дырявой стеной перехватившую ручей, мы переправились на правую сторону балки и, мимо опрокинутых вагонеток на полуразрушенной узкоколейке, прошли в каменоломню.
       Серые гранитные стены. Отвесные и суровые, они образовали огромный каменный котел, в котором не могли достать человека никакие пули.
       Поддерживая друг друга, по каменистым выступам мы вскарабкались наверх и вступили в небольшую лощинку, заваленную огромными серо-зелеными валунами, похожими на гигантских лягушек. По извилистой тропинке между лобастыми валунами гранита мы добрались, наконец, до наблюдательного пункта 63-ей отдельной штрафной роты.
       В широком блиндаже наблюдательного пункта, где мы застали командира роты старшего лейтенанта Чернова, был сплошной дождь. Снег на крыше блиндажа растаял, вода просочилась сквозь неплотную землю и дождем падала с бревенчатого потолка.
       Командир роты, сероглазый, с мелкими рябинками на кубоватом красном лице и в сверкающем от влаги резиновом плаще, накинув капюшон на голову, сидел на поставленном торчмя деревянном обрубке и пристально смотрел через стереотрубу на немецкие позиции.
       - Льет, черт возьми, - пожаловался он, оторвавшись от стереотрубы и подавая мне руку. Здравствуйте, старшой!
       - Льет, - подтвердил я. - Так льет, что без плаща сидеть в блиндаже перед вашей стереотрубой совершенно невозможно. Давайте что-либо придумаем...
       В блиндаже нашлась обыкновенная русская армейская плащ-палатка. Мы прибили ее гвоздями к потолку, но она под тяжестью воды надулась вскоре, будто парус на сильном ветру и через края ее начала бежать вода.
       - Морев, соображай! - крикнул я своему ординарцу. - Вода опять обхитрила...
       Морев попробовал пальцем упругий парусиновый живот палатки, посмотрел на меня желтоватыми маленькими глазками.
       - Дырку можно проколоть? - спросил он.
       - Проколи, если нужно. Вы не возражаете, товарищ Чернов?
       Чернов согласительно кивнул головой.
       Тогда Морев гвоздем проколол палатку в самом центре вздутия, а под свистящую упругую струю воды подставил котелок. Так мы и оказались под зонтом-водосбирателем и могли теперь спокойно вести наблюдение за немецкими позициями. А воду, меняя пару котелков, Морев выплескивал в канаву за блиндажом.
       ........................................................................................
       Лишь к исходу дня возвратился я в штаб полка и доложил командиру о всем наблюденном и предложил его вниманию сделанную мной схему рекогносцировки подступов к хутору Веселый.
       - Завтра, товарищ Белых, наступаем, - сказал Котов, удовлетворенный моей схемой и пояснениями к ней. - Да, забыл, было новость сообщить. Наши войска заняли сегодня город Умань. Крепко делает свое дело правый фланг Второго Украинского Фронта. Теперь пришла пора и нашему, левому флангу, качнуть немца...
       Говорил Котов с каким-то особенным подъемом, даже драматизируя сказанное, как артист на сцене. Я об этом сказал ему. Котов засмеялся, потом расчесал свои жесткие светлые волосы, прищурил бледно-голубые глаза и прошептал:
       - Признаюсь вам, товарищ Белых, что я действительно был артистом на одной из Ленинградских сцен, потом поступил в архитектурный институт, потом... началась война. Кончится она, наверное, снова стану артистом. Душа просится к высказыванию...
       Помолчав немного, он добавил:
       - Сегодня ночевать вам придется снова на НП. Все, что нужно, заберите туда с собою. Оттуда и... двинетесь в путь... В Рыбчино до конца войны не придется заглядывать...
       ........................................................................................
       Собрав в сумку все свои фронтовые пожитки и распрощавшись с деревней Рыбчино, мы с ординарцем, как стемнело, вышли на курган, именуемый на топографической карте "отметкой 175.3".
       В эту ночь немцы особенно буйствовали. Они забрасывали нашу оборону тысячами снарядов и миллионами пуль. Сплошной ливень огня. Три раза пытались они перейти в атаку. Но спокойный и мощный огонь нашей обороны, спланированный и рассчитанный на каждый метр земли, сжигал все, что появлялось на подступах к нашим траншеям.
       Было весело на душе. Беря трубку, я вызывал по телефону артиллеристов или минометчиков и произносил одно слово "Леопард", например, или "Лев", а в ответ ураган огня начинал гулять в том месте, к которому относилось упомянутое мною звериное имя.
       Часам к четырем утра канонада затихла. Только ракетчики продолжали палить ракеты, да несколько неугомонных немецких пулеметчиков поливали нашу оборону побледневшими в синьке рассвета золотыми струями трассирующих пуль.
       Стрелка часов подходила к четырем пятнадцати утра 10 марта 1944 года.
       Ровно в четверть пятого загрохотали наши батареи, минометы, "Катюши". Над немецкими позициями повисли самолеты с красными звездами на крыльях.
       Через час в наступление двинулась пехота. Над полями клубился белесый туман и сизый дым. По балкам и оврагам охало и раскатывалось эхо боя.
       Взяв Веселый, Первомайск, Ново-Тимофеевку и Лебедевку, мы встретили упорное сопротивление немецких танков и повернули фронт на запад.
       Пройдя с боями двадцать пять километров, мы к утру 11 марта заняли боевой порядок на высоте 131.5, южнее деревни Губовки.
       Утро было морозное. На колчистую землю начала сыпать снежная крупка. Вскоре она превратилась в густой снег, и стало темно. В темноте наши батальоны навалились на немцев и завязали рукопашный бой.
       За много километров слышен был человеческий крик. Одни кричали "ура", другие звали на помощь, третьи просили пощады, четвертые умоляли прикончить их и избавить от страданий и нестерпимой боли тяжелых смертельных ран.
       Мимо нашего командного пункта вскоре один по одному побрели пленные немецкие ефрейторы и солдаты, больше - ефрейторы с треугольными, обнесенными по краям серебряным галуном, нашивками на рукавах коротких серо-зеленых бушлатов.
       Все немцы любили ходить в каких-либо чинах, и немецкое командование не скупилось на чины, превратив почти всю свою армию в ефрейторскую и обер-ефрейторскую.
       Измазанные в глину и в кровь, гефрейторы шагали в крагах, в цветных штанах из маскировочных плащ-накидок, в серых фуражках с длинными козырьками и серыми металлическими пуговицами на лбу. Иные шли в пилотках, иные совсем без фуражек. И у этих ветер трепал длинные рыжие космы на длинных головах, засыпал снегом. Все они шли угрюмо, воровато оглядываясь или просто глядя себе под ноги. При встрече с нашими бойцами, боясь расправы, они сжимались, как стадо баранов, в кучу и кричали громко и нелепо: "Гитлер капут!"
       Вечером мы завязали бой за деревню Выгода и к утру разгромили здесь немецкий узел сопротивления.
       Уцелели немногие домики.
       В траншеях, шедших прямо из-под стен домов, в садиках и в камышах над речонкой Выгода, на зеленой мураве густой озими и по лысому бугру валялись немецкие трупы.
       Голые, отвратительные, рыжие и длиннорукие. На них не хотелось даже плюнуть, как плевали москвичи в начале семнадцатого века на голый труп Дмитрия Самозванца, валявшийся в шутовском бумажном колпаке на площади.
       Один, раздетый до нага немец лежал с поднятой кверху ногой (под икру был подложен камень), будто гимнаст или любитель солярия. Другой, обняв гранитную глыбу, сверкал голой спиной, изогнутой предсмертным напряжением. Казалось, он хотел поднять эту серую гранитную глыбу, да так и умер, надорвавшись ее непомерной русской тяжестью.
       На брустверах траншей и окопов желтыми огоньками мерцали рассыпанные патроны; похожие на задние телячьи ноги, валялись немецкие карабины с тяжелыми дубовыми прикладами; валялись ручные гранаты с очень длинными деревянными ручками, валялись ружейные гранаты и патроны для них с деревянными пулями, валялись груды пулеметных коробок и пулеметных лент с патронами.
       В одной из траншей я увидел знакомого бойца из первого батальона. Он сидел верхом на плечистом немце, не успев оторвать от него своих рук. На затылке бойца была кровь. Наверное, немецкий солдат, пробегавший мимо, выстрелил из автомата и одной пулей поразил и нашего бойца и вопившего о помощи своего соотечественника.
       На улицах пыль, щебень, осколки кирпичей. В уцелевших хатах полы усыпаны желтым градом кукурузы, ворохами пуха и перьев, осколками глиняной посуды. Мамаев погром. Немцы выполняли приказ фюрера: "Оставить после себя только пустыню и пепел".
       Перед нами была, перед нами бежала 161-я пехотная дивизия немцев.
       К середине дня 12 марта мы, преследуя немцев, прошли от исходного положения полусотню километров и ворвались в Павловку. По полям и дорогам ветер гнал невиданную массу бумажных обрывков, остатки немецкой печатной пропаганды.
       Наши солдаты вытирали грязь со своих сапог и ботинок о большие листы фашистской газеты "Фолькишер беобахтер". Иронией судьбы, пришлось немецкому "Народному наблюдателю" наблюдать позорный крах гитлеровских планов покорения СССР.
       Ко мне привели пленного, уроженца немецкой деревни Питчковец около города Лайтмарец, Вильгельма Тендлера. На ломаном русском языке, проливая обильные слезы, он упрашивал не убивать его.
       - Я художник, - сказал он, - и прошу дать мне возможность работать на Россию, расписывать стены дворцов и театральных декораций...
       В его клеенчатой тетради, обернутой куском хрома, мы нашли несколько десятков рисунков, написанных карандашом. Были здесь голые женщины и пьянствующие немецкие солдаты, были цветы в красивых кувшинах и вазах, были островерхие домики с готическими стрельчатыми окнами, были виселицы с повешенными на них русскими партизанами.
       Среди прочих рисунков, попался и карандашный портрет фюрера, написанный в полупрофиль. Типичный бандит с идиотской косичкой черных волос на лбу и с гангстерскими усиками под мясистым длинным носом, фюрер хмуро смотрел вдаль застывшими, как у удава, глазами.
       ........................................................................................
       Конечно, мы тогда не имели возможности послать отцу этого рыжего молокососа, Юзику, и матери его, Берте, положенную в таком случае траурную открытку. Мы надеялись сказать им о всем этом при нашей неизбежной встрече в Германии... Нам художество Вильгельма принципиально не понравилось...
       Вечером 15 марта мы узнали, что Третий Украинский Фронт овладел 14 марта Херсоном. Вечер был мглистый, ветреный. На горизонте светилось зарево пожаров, вблизи горели ракеты.
       Весть о падении Херсона под ударами нашего левофлангового большого соседа была воспринята нами как сигнал к продолжению наступления, невзирая на усталость, на темноту и грязь.
       Мы сломили сопротивление немцев, заняли ночью Гордиевку, хутор Шевченко и к утру очистили от немцев поселок Лобачевку.
       Здесь с большим трудом мы на руках катили свои пушки через грязную-грязную плотину, взорвать которую немцам не дали местные жители.
       Тут же на плотине, свесив ноги в мутную воду пруда, лежал немец-подрывник с пробитой топором головой.
       Окружившие нас женщины показали нам того человека, который проломил голову немецкому саперу. Это был шестидесятилетний старик Иван Сидорович Чугуев из-под Харькова. Немцы пригнали его сюда еще раньше, как хорошего бондаря, и намечали угнать в Германию, но не успели. И он, на старости лет, сумел послужить России и по-бондарски чисто и хозяйственно заклепал голову немецкому саперу.
       Наскоро отблагодарив старика за службу и ответив на теплые ласки лобачевских жителей, мы устремились вперед. В десятом часу утра наши батальоны сбили немецкий заслон и овладели деревней Владимировка.
       На улицах рвались мины и снаряды. Опустился сильный дождь, но население, вырвавшись из ям, погребов и подвалов, не обращая внимания на опасность, бросалось нам навстречу, смеялось и плакало от радости.
       Девушки и женщины, молодежь и старики с интересом рассматривали наши погоны с серебряными звездочками, пробовали на ощупь наши мокрые шубные пиджаки, наши рукавицы, болтавшиеся на шнурах, переброшенных через шею.
       Нас просили зайти и хоть минуточку погостить, нас угощали молоком, компотом, нас целовали. У нас на груди плакали девушки, вырванные из немецкого рабства. Было все это столь трогательно и душевно, что и мы тоже плакали и не стыдились своих слез, хотя на груди у нас висели автоматы, на ремнях были пристегнуты гранаты, а в кобурах были пистолеты.
       Но нам некогда было гостить. Растроганные и наполненные новыми силами, влитыми в нас этим народом, который мы освободили от немцев, мы ринулись в новый бой, пробиваясь к районному центру Бобринец.
       Дороги размокли. Утопая по колено в грязи, солдаты помогали измученным лошадям тащить пушки, несли на себе боеприпасы. Боеприпасы несли не только бойцы, но и офицеры и даже санитары. Нам нужны были патроны, мины, снаряды, а обозы не поспевали за нами по клейкой украинской грязи.
       Украина бывает золотой в другое время, а в мартовскую распутицу 1944 года дороги ее были самыми грязными дорогами мира. Недаром на большаках и проселках стояли брошенные немцами неуклюжие немецкие пушки на четырехколесных лафетах, исправные машины и трактора. Они не смогли одолеть украинскую грязь и прилипли к ней навсегда.
       И искреннее удивление охватывало нас, когда советские танки "Т-34", разбрасывая целые каскады воды и грязи, с шумом и треском обгоняли нас, стреляя на ходу по отступающим немцам, наезжая гусеницами на немецкие повозки, машины, орудия.
       Можно было подумать, что дороги Украины знали, кого держать в своих цепких руках, кого пропускать.
       ...К вечеру 16 марта полк пробился к каменистым берегам речонки Сухоклея и ворвался в Софиевку.
       Обстановка несколько изменилась. Мы получили приказ на Бобринец не ходить, обсушить в Софиевке бойцов и начать наступление в другом направлении.
       Эти строки я писал в одной из софиевских хат. За окном была темная, бурная и дождливая ночь. Слякоть. Сквозь шум, вой и свист разгулявшейся непогоды, долетали в хату рокочущие звуки артиллерийской пальбы, дребезжали не выбитые пока стекла.
       Часам к двум ночи наступило резкое похолодание, повалил снег, началась пурга.
       А через полчаса мы подняли полк, и повели его на юго-запад по следам отступающих немцев.
       Снег был настолько густ, что мы ничего не могли видеть даже в двух метрах впереди себя. Мокрые люди, чавкая сапогами и ботинками по слякоти, шли наугад. В темноте казалось, что двигались не люди, а беломраморные изваяния: так основательно залепил всех нас мокрый густой снег.
       Справа и слева, прямо перед нами, будто призраки, появлялись вдруг и сейчас же исчезали кусты, чернобыльники, полыни, прошлогодние подсолнечники, воткнутые кем-то путевые вешки.
       На изгибе дороги, у темного кургана, выступило что-то черное, распластанное. Это оказалась разбитая пушка с раскоряченными станинами. Отсюда мы, сориентировавшись по компасу, взяли немного правее и через рощицу вышли к околице деревни Покровка.
       Разместив бойцов и подчиненных офицеров в крайних хатах, чтобы они могли немного обогреться и отдохнуть, я выставил охранение и после этого, сопровождаемый ординарцем, постучал в одну из хат.
       Встретили нас два высокорослых старика, посвечивая обычным деревенским фонарем с единственной стеклянной шибкой на боку. В фонаре, мигая, горела толстая сальная свечка.
       Старик сперва поднес фонарь чуть ли не к самому моему носу, потом посторонил на себя и я увидел лица хозяев. Тот, который держал фонарь, был в черной овчинной шапке с длинными космами шерсти, в полушубке. Мутно-серые глаза его были сощурены, а все лицо, за исключением толстого мясистого носа и красноватых бугров у ноздрей, было покрыто волосами, и на широкую грудь старика ниспадала мощная волнистая русая борода.
       Второй, в тряпичной шапке-ушанке и в серой свитке, перехваченной веревкой, показался мне помоложе. У него были черные большие глаза, и маленькая черная бородка обрамляла его круглое лицо. В руке у этого старика я заметил небольшой железный ломик.
       - А, это свои, - сказал первый старик. - Красные. Милости просим, заходите...
       - А мы тут на часах стоим, - пояснил чернобородый. - Там, в хате у нас, товарищи греются. Утомивши они... И вот мы вызвались постеречь, чтобы немец какой не залез с гранатой...Они еще тут водятся, не все убёгли...
       Толкнув локтем своего догадливого ординарца, который немедленно встал у двери со своим автоматом, я вошел в жарко натопленную хату. Здесь грелись и сушились бойцы командира 2-го батальона Василия Савельевича Пацкова. Вкусно пахло картофельным супом и поджаренным салом.
       У печки хлопотали две бойких старухи с коричневыми кокошниками на седых головах. На большом столе коптил каганец, на длинных лавках сидели над котелками бойцы и, отдуваясь, кушали суп.
       - Садитесь, родимые, садитесь, - засуетилась одна из старух, обращаясь почему-то ко мне во множественном числе. - Супцу и картошки жареной отведайте...
       Пока она ставила на стол две миски - одну с супом, вторую с жареной картошкой, я успел дать маленькую головомойку помощнику командира взвода сержанту Забелину и приказал ему немедленно поставить у сенец своего часового, не полагаясь на охрану стариков...
       Потом мы всласть закусили со своим ординарцем, погрелись над миской супа и двинулись на противоположный конец Покровки, где слышалась автоматная стрельба: наши бойцы очищали последние дома от засевших там и не желающих сдаваться немцев.
       ........................................................................................
       За два дня последующих боев мы выбили немцев из хутора Седова, из Марьяновки, Кривоносовки, Фадеевки, Тарасовки (Братский район, Николаевской области) и к утру 18 марта оказались в полусотне километров от Южного Буга.
       В этот день меня постигло большое горе. В бою за деревню Штейнфельд был убит наш начальник штаба полка гвардии капитан Прокин. Так и запомнился он мне на всю жизнь. Молодой, светловолосый, сероглазый, мальчишески подвижный, в маленькой белой кубанке с красными перекрестиями на синей макушке, он бросился первым на окопавшихся в бурой заросли кустов немцев.
       - Хэнде хох! - задорно закричал он и жестом длинной руки показал немцам, что они окружены и сопротивление бесполезно.
       Немцы подняли руки. Но в этот момент из серо-зеленой толпы раздался выстрел. Прокин взмахнул руками и замертво упал...
       Разозленные коварным немецким выстрелом, мы смели пулеметным огнем всю немецкую группу, ворвались в деревню Штейнфельд и перебили весь немецкий гарнизон.
       Здесь, в деревне Штейнфельд, был получен радиоприказ о назначении меня на должность начальника штаба полка.
       ........................................................................................
       Деревня Штейнфельд. Здесь жили немецкие колонисты, завезенные еще при Екатирине II. Хаты их походили на казармы. Они были такими же длинными, со столбами посредине и с нарами и лавками по стенам, с очагами вместо печей и с котлами вместо плоских плиток под очагами. Потолков в хатах совсем не было. Двускатные кровли, оштукатуренные изнутри, заменяли собой и потолок. Это готический стиль. Плохой стиль. В немецкой хате я чувствовал себя, как в казарменном сарае.
       ........................................................................................
       Едва успел я доложить по радио обстановку в дивизию, как вбежал в хату связной от Василия Савельевича.
       - Немцы начали контратаку на наш батальон! - прерывисто дыша, сообщил боец. - Они наступают из района Шира Хата. Командир батальона просит помощи...
       Растолкав командира полка, который буквально валился от усталости и задремал было над столом, я накоротке объяснил ему обстановку и выбежал на улицу.
       Там гремел уже гранатный бой, слышались крики немцев, теснивших батальон Пацкова к центру деревни.
       - Кудрявцев! - закричал я на своего первого помощника, марийца из Йошкар-Олы, - немедленно выбросьте резервный взвод на помощь Пацкову. Ударить по немцам из-за правого фланга. А вам, товарищ лейтенант Неровный, прикрыть своими автоматчиками штаб полка...
       В завязавшейся рукопашной схватке немцы были сломлены и начали отступать. Наши батальоны очистили деревню Шира Хата и вырвались к мосту через речку Каменно-Костоватая.
       Откуда ни возьмись, через наш боевой порядок промчался на всем скаку всадник. За мостом, взмахнув руками, он упал с коня, и на него сейчас же навалились немцы.
       - Ребята, - послышался душераздирающий крик. - Немцы захватили нашего дивизионного инженера Меркулова. Он думал, что за мостом уже наши, а там...немцы.
       Кричал ординарец Меркулова.
       - Вперед! - приказал я Пацкову. - Вперед! Живого или мертвого, но Меркулова отнять у немцев...
       Василий Савельевич поднял батальон, и солдаты хлынули в темноту, на бугор, по которому карабкались немцы, отступая к хутору Воровского.
       - Ракеты жгите, ракеты! - слышался уже за мостом хрипловатый голос Василия Савельевича.
       При свете ракет я увидел, что наши солдаты перемешались с немецкими. Среди пехотинцев, бивших друг друга прикладами и ножами, метались немецкие лошади, впряженные в большие повозки, стояли вдоль бугра брошенные машины, и только один вездеход, выбравшись из человеческой массы, полным ходом шел в гору, увозя Меркулова.
       ........................................................................................
       Мы гнали немцев без отдыха и без остановки. Мы заняли хутор Воровского, деревни Михайловку, Хмаровку и большое село Арбузиновку, но Меркулова немцам все же удалось увезти.
       От Арбузиновки до Южного Буга оставалось двенадцать километров. На рассвете мы получили задачу прорваться на северо-западную окраину Константиновки на Буге. С утра засияло солнце. Перед нами открылась бескрайняя украинская степь, покрытая курганами, на которых справляли тризны наши древние славянские предки, развевались победные знамена петровских полков, гремела военная слава Румянцева, Суворова и Кутузова. Теперь сюда пришли мы, внуки и правнуки великих полководцев.
       В полдень полк перерезал железную дорогу Помошная-Одесса, разгромив немецкую оборону в двух километрах южнее станции Кавуны. Потом, до наступления темноты, мы бились с немцами за константиновскую дорогу и только к полночи вырвались за курганы, на шлях.
       Полил дождь, наступила непроглядная темнота. Мы с командиром полка решили свернуть полк в колонну и, выставив круговое охранение, тихомолкой идти в Константиновку, хотя и немцы продолжали держаться на курганах за нашей спиной.
       Это было рискованное решение, но нам казалось вполне оправданным: выход к Бугу и лишение немцев их подготовленных в Константиновке позиций, упрочало наше положение и позволяло нам достичь цели без излишних потерь в бою с немецкими заслонами на подступах.
       Так мы и сделали. В нашем тылу продолжали гореть немецкие ракеты. Немецкие пулеметчики и автоматчики стреляли по воображаемым врагам. Немецкие батареи из-за Буга лупили по курганам, на которых мы сидели два часа назад. Между тем, грязные и мокрые, мы часа в четыре утра ворвались в Константиновку, перебили немецких патрулей и прошли на самый берег Южного Буга.
       Ни выстрела, ни крика. Только Буг шумел сердито и ворчливо. Он здесь не широк, метров в сто-сто пятьдесят. Но пробраться через него в Богдановку оказалось невозможно.
       Подорванный и заминированный немцами, мост лежал наполовину залитый водой. На противоположном каменистом берегу стояли два немецких танка с обращенными в нашу сторону орудиями, а на чернеющих крышах богдановских домов копошились немецкие солдаты с пулеметами. Они не стреляли только потому, что не знали еще о вступлении нашего полка в Константиновку.
       Наши разведчики доложили, что в южной части Константиновки сконцентрировано несколько сот немцев, которые на лодках и плотах продолжали переправлять на правый берег коров, баранов и другое имущество. Кроме того, к южной окраине Константиновки подтягивались группы немцев из числа тех, мимо которых ночью прошел наш полк.
       Перед нами встала серьезная проблема. Продолжать сидеть в Константиновке молча, мы не имели никакого нравственного права. Но и проявлять себя в таком огромном селе, как Константиновка, где могли бы свободно разместиться две полнокомплектные дивизии, тоже надо было умеючи. Во-первых, немцев здесь было больше, чем нас, и они имели артиллерию. Во-вторых, на Константиновку с бугров правого берега Буга смотрели десятки немецких батарей, готовых открыть огонь в любую минуту. В-третьих, с нами были только полковые орудия, а дивизионные пушки капитана Чешского отстали от нас в районе Арбузиновки и не успели пока подойти.
       В этих условиях всякий ложный шаг мог погубить полк без всякой существенной пользы. И майор Котов, бледный и хмурый от переживаний и переутомления, сидел на каменной оградке у одной из хат, напряженно обдумывая создавшееся положение. Он, казалось, не замечал проливного дождя и ветра. Шуба на нем обвисла, по тонкой худой шее бежала, падая с вымазанной в грязь шапки, тоненькая мутная струйка воды.
       - Ну, начальство! - вдруг обратился он ко мне, вскинув на меня бледно-голубые фанатично блестевшие воспаленные глаза. - Думай, что делать будем?
       - Надо больше грохоту и шума, - вырвалось у меня...
       - Что, что? - переспросил Котов с каким-то особенным вниманием и, вскочив с оградки, распорядился. - Немедленно вызвать ко мне командиров батальонов!
       ........................................................................................
       Через двадцать минут десятка полтора мелких групп, созданных из автоматчиков и гранатометчиков, начали действовать по всей ширине села. Поднялся такой грохот и шум, будто в Константиновку ворвалась целая наша дивизия.
       Бросая коров и баранов, немецкие солдаты на лодках и просто вплавь устремились через Буг. Наши пулеметы тем временем открыли огонь из прилегавших к берегу домов, из брошенных немцами окопов, просто с песчаной отмели, немного прикрывшись разбросанными здесь гранитными камнями.
       Часам к десяти утра 22 марта 1944 года мы стали полными хозяевами Константиновки и обосновали свой штаб в большом кирпичном здании, вчера еще занимаемом румынским "консулом" (Надо иметь ввиду, что до нашего прихода на Южный Буг, река считалась границей Румынии. На левом берегу гуляла немецкая пограничная стража, на правом - румынская. На каменистом берегу мы увидели и разрушили пограничный столб с румынским и немецким гербами. В Константиновке, представляя румынские интересы, был королевский румынский "консул").
       Немцы открыли по Константиновке ураганный огонь из пушек и минометов, расположенных на буграх и в рощах за Богдановкой. Они били по всем улицам, по площадям, по двору МТС, обнесенному колючей проволокой и наполненному десятками больных тракторов и комбайнов, помещенных сюда как в концлагерь. Теперь им нечего было жалеть навсегда для них потерянную Константиновку.
       Треск и грохот наполнили улицы. Горели и рушились дома, брызгали осколки кирпичей, взлетали в воздух крыши и глыбы самана. Но полк почти не имел потерь, так как все батальоны залегли у самых ближних к реке домов, а немцы били по центру села и по восточной окраине.
       Так продолжалось минут двадцать. Потом огонь прекратился и в затянутых густым черным дымом улицах Константиновки воцарилась тишина. Только шумели и трещали пожары, гудел ветер в густых проводах и в латинах раскрытых построек.
       - Идут пушки Чешского, - доложил нам по только что наведенному телефону наш наблюдатель из центра села. - Где им стать?
       - Пусть останутся там, - ответил майор Котов, - а Чешскому выдвинуться лично на наш командный пункт. Здесь уточним все необходимое...
       И вдруг, черт возьми, мы своими глазами увидели пушки Чешского. Вытянувшись в колонну, они двигались к МТС прямо посредине улицы, соблазненные наступившей тишиной. Во главе дивизиона ехал сам капитан Чешский.
       Мы с майором Котовым, сломя голову, бросились навстречу пушкам.
       - За дома, за дома прячьте пушки! - кричал Котов. - С ума вы сошли что ли, немец видит вас, как на ладони!
       - Испугались, - насмешливо возразил командир 3/9 артполка капитан Чешский, безбоязненно тронув длинными пальцами свои маленькие темно-золотистые усики. - Вот сейчас выкатим пушки на берег и дам немцам прямой наводкой такого огня, что они легче пуха полетят из Богдановки...
       Не успел Чешский закончить свою фразу, как на правобережных буграх загремело, загрохотало и с певучим звоном и визгом, нагнетая воздух, к нам начали приближаться снаряды.
       - Ложи-ись! - закричал кто-то тревожным голосом, и сейчас же начали рваться снаряды по всей улице.
       Упав за толстые стены каменного дома, мы видели всплески огня и дыма прямо у самых орудий; видели вставших на дыбы и опрокинувшихся на спину лошадей; видели упавших ниц артиллеристов.
       В каких-нибудь полминуты все лошади дивизиона были перебиты, а пушки, подброшенные взрывами снарядов, покосились и, задрав стволы, беспомощно стояли под прицелом внезапно умолкнувших немецких орудий.
       Немцы или считали, что они разбили пушки, или прекратили огонь с хитростью, чтобы выманить к пушкам наших людей из-за укрытий и потом накрыть их огнем. Только наступила снова тишина.
       Чешский подбежал к нам. Он был неузнаваем. Губы его тряслись, по бледному лицу катился пот, темно-серые глаза его блуждали, как у полоумного, на буром воротнике его короткой зеленой тужурки была кровь.
       - Что делать! - простонал он. - Погиб весь дивизион...
       Но случилось тут почти невероятное. Артиллеристы, казавшиеся нам убитыми, стремительно повскакивали с мостовой и бросились от пушек к домам.
       Одна из немецких батарей дала залп и снаряды, один за одним, взорвались вдоль улицы, параллельно нашим орудиям.
       - Пушки целы! - кричали артиллеристы, по-за изгородями и по канавам пробираясь к нам. - Целы пушки, только лошади погибли...
       Чешский облегченно вздохнул и очень смирно, почти заискивающе сказал Котову:
       - Майор, голубчик, выручи, иначе мне... расстрел...
       Котов поморщился, потом покликал меня.
       - Вот что, начальство, - сказал он. - Пушки надо убрать с глаз немцев, за дома спрятать...
       - А немцы? - спросил я. - Они держат наши пушки на прицеле.
       - Это верно, - сказал Котов и, обращаясь уже к капитану Чешскому, спросил: - Сколько времени потребуется немцам, чтобы накрыть наши пушки огнем?
       - В полминуты накроют, - с тяжелым вздохом ответил Чешский.
       - В полминуты, - вполголоса повторил Котов. Потом, взяв меня за плечо, он сердито, будто именно я был в чем-то виноват, прокричал мне в ухо: - Пушки надо убрать со скоростью в одну четверть минуты. Ведь в сказках Андерсена успевал натренированный парикмахер сбрить зайцу усы на бегу...
       ........................................................................................
       Мы создали столько групп людей, сколько стояло на улице орудий. В каждую группу включили такое количество людей, чтобы каждому человеку пришлось осуществить только одну функцию на протяжении четверти минуты времени. Один должен был, подбежав к орудию обрезать постромку, другой - свалить с хобота орудия мертвую лошадиную ногу, третий - убрать камень из-под правого колеса и так далее. Каждому артиллеристу было указано за что вцепиться, чтобы катить орудие и, наконец, каждому орудию было приготовлено место для укрытия. В это место и должна была группа поставить свое орудие за четверть минуты.
       По нескольку раз каждый исполнитель повторил свою задачу, прикинув в уме, осмотрелся. Малейшая ошибка могла вызвать промедление, а промедление означало смерть и для орудия и для людей.
       По сигналу все команды из-за своих укрытий бросились к орудиям, а наш полковой химик устроил к этому времени задымление улицы со стороны, обращенной к немцам.
       Совершилось! Немецкие пушки ударили по улице в тот момент, когда все орудия Чешского были уже доставлены в укрытия.
       Это было самое главное. О лошадях мы не болели душой, так как имели более сотни больших ганноверских меринов, захваченных у немцев.
       - Только вот поймут ли они наши русские команды? - сомневались артиллеристы.
       Совсем повеселевший, капитан Чешский авторитетно заявил:
       - Поймут. Им следует только дать хорошего кнута, и все поймут...
       Когда артиллеристы отошли к орудиям, Котов поманил к себе Чешского и прошептал ему на ухо:
       - Вам, чертушке, тоже следовало бы дать хорошего кнута, чтобы в другой раз понимали язык общевойскового командира. Но, все так хорошо кончилось, что... давай, выпьем по глоточку.
       Майор Котов отстегнул всегда носимую на ремне флягу с водкой и приказал ординарцу принести закуску...
       ........................................................................................
       В глубокой темноте и в потоках проливного дождя, ночью начали мы форсировать Южный Буг за каменоломнями, в районе сгоревшей мельницы.
       Ни одной лодки у нас, разумеется, не было. Полковой инженер Лукин, женовидный русый добряк с серыми глазами и кругленьким подбородком, получил задание сделать плоты. В здешних каменных местах сделать плот столь же трудно, как добыть воду, скажем, из куска гранита. На десятки километров вокруг нет лесов, постройки из самана или камня, широкие российские ворота отсутствуют и в каменных оградах торчали только узкие калитки. Все же Лукин вышел из положения. Со своим саперным взводом он спилил несколько десятков телеграфных столбов, с которых немцы еще до этого сняли проволоку.
       Конечно, столбы были очень нужны для связи, но плоты в эти часы нам еще более нужны были для победы.
       Было часа три ночи, когда примчался на переправу оперативный дежурный с шифрограммой генерал-майора Богданова, командира дивизии.
       - Переправу прекратить! - приказывал генерал, - и немедленно выступить в поход через Алексеевку и Ивановку на Семеновку на Буге. Это ближе к городу Первомайску.
       Уже на походе мне пришлось принять радиошифровку из штадива. Подполковник Некрасов сообщал, что нам не надо беспокоиться о переправочных средствах, так как 81-я дивизия уже форсировала Буг в районе Семеновки и создала плацдарм на правом берегу, организовав также постоянную переправу.
       Придя в Семеновку, мы убедились в ложности информации, полученной из штадива. Никто в Семеновке Буга не форсировал, никакой переправы там не было. На высоком правом берегу, в скалах и за дикими камнями, на отвесных гранитных стенах сидели немцы, стояли их орудия, а далее, за холмами и стогами - многочисленные немецкие минометы.
       Я зашел к майору Котову и доложил ему эту обстановку. Выслушав меня, он начал ерошить свои светлые седеющие волосы и впал в такое долгое раздумье, будто заснул, облокотившись на стол. Но он не спал. Исподлобья у него сверкали глаза и по вискам барабанили тонкие бледные пальцы.
       - Вынесем! - заскрипев зубами, громко вдруг сказал Котов и встал. - Идем, начальство, к батальонам. Буг надо форсировать...
       В первом батальоне встретили нас с некоторым изумлением, когда узнали, что мы решили ночью начать бой за переправу и форсировать реку.
       Адъютант старший, молодой человек с медленными и округлыми манерами, по фамилии Парамонов, даже сказал: "Ну, братцы, это же будет для нас верная могила".
       - Возможно, - спокойным голосом согласился Котов, обычно не умевший терпеть даже малейших возражений. - Возможно, - повторил он. - Если мы не сумеем жить, тогда это будет могила. Если сумеем, это будет победа. А форсировать Буг начнем ночью... Да, ночью. Василий Савельевич, берите с собой адъютанта и вместе вот с начальством (кивнул он в мою сторону) пойдемте на берег...
       Идти нам не пришлось. Немцы так били из пулеметов по нашему берегу, что мы с большим трудом ползли, прячась за камни. Куда уж там идти.
       Так под немецким огоньком произвели мы рекогносцировку переправы, подготовили все, что было в наших силах, а ночью батальон Василия Савельевича Пацкова ринулся через Буг.
       Плыли на попарно связанных столах, на железных бочках с заткнутыми горловинами, на резиновых лодках и просто так, на своих руках (Ногами болтать было строжайше запрещено, чтобы не делать шума).
       И все же немцы нас обнаружили, открыли огонь. Но открыли огонь они с опозданием, когда наши десантники уже зацепились за сигароподобный остров у правого берега Южного Буга против Семеновки.
       Нельзя, конечно, считать положение наших десантников на этом острове хорошим. Перед ними, за узким проливом реки, была камышистая низина шириной метров в тридцать, а потом вздымался высокий гранитный берег с трещинами и острыми выступами скал. На высоте доброй колокольни, в каменных окопах и трещинах правого берега, висели над нашими десантниками немецкие солдаты. Они могли без особого труда забрасывать наших солдат своими ручными гранатами с длинными деревянными ручками, а если и не делали это, то по другим причинам.
       С левого берега Южного Буга вели огонь по немцам наши снайперы, а из-за домов и сараев стреляли минометы и били наши пушки прямой наводки. Снаряды и мины ложились по всему высокому гребню гранитного берега, а осколки их прилетали частично назад, в Семеновку: так коротка была дистанция между нашими снайперами и немцами.
       В два часа утра мы передали через репродуктор нашим десантникам весть, что войска Второго Украинского Фронта вышли 26 марта на государственную границу с Румынией по реке Прут на протяжении 80 километров.
       Это сообщение явилось сигналом к штурму вражеского берега.
       Начал штурм батальон Пацкова, а вскоре в штурм включился весь полк.
       Правый берег, озаренный светом ракет, укутался дымом и пылью: рвались наши мины и снаряды. Грохот подавил собою все остальные звуки. Мы не слышали больше рокота реки на порогах южнее острова, не слышали друг друга, не слышали стрельбы автоматов и даже пулеметов. Разговаривал бог войны.
       И едва бурлящий и грохочущий огненный вал перевалил за гребень, как по гранитным выступам, почти на отвесную стену берега, начали карабкаться бойцы.
       Люди делали то, что непосильно трюкачу киноартисту. Они подтягивались на руках и до крови резали ладони об острые каменные выступы. Они строили живую лестницу, становясь друг к другу на плечи. Они на двадцатиметровой высоте, расставив руки и балансируя, бежали по каменному лезвию скалы к немецким траншеям, осыпаемые роем трассирующих пуль.
       Наступил рассвет.
       И вот, во мгле пыли и дыма, полыхнуло что-то красное и заструилось на ветру.
       - Флаг, флаг на правом берегу! - закричали автоматчики, охранявшие штаб полка.
       - Огня, черт возьми, огня! - в две телефонных трубки закричали мы с Котовым на батареи и в дивизионы, поддерживавшие нас. - Давайте пятый и четвертый огни...
       Огненный ураган начал метаться по правому берегу с новой силой. Он обрушивался на немецкие фланги, бил по Могиле Раскопанной, откуда показались было немецкие резервы, бил по траншеям и каменным немецким окопам, сокрушая их, превращая в пыль и каменные брызги.
       Новые партии наших солдат непрерывно плыли и плыли на правый берег, карабкались на него, с хода бросались в атаку, кричали и стреляли на бегу.
       Казалось, будто весь наш берег превратился в сплошную ярость, а ярость превратилась в одержимых бесстрашием солдат. Нигде нет таких бесстрашных солдат, как наши солдаты, ковавшие победу.
       Шум боя, точно пассажирский поезд, стремительно начал удаляться от Буга на запад.
       - Немец отступает, - сказал я Котову.
       - Вижу, начальство, вижу! - с прерывистым дыханием сказал он. - Подготовьте штаб к движению. Обозы во главе с Кудрявцевым направьте через Первомайск... Через десять минут мы отправляемся в путь...
       .......................................................................................
       Лодку, на которой мы плыли, крутило, сбивало, несло течением к каменистой гряде, над которой кипела и пенилась вода быстрого Буга. Она шумела и стонала, будто плакала о тех солдатах Красной Армии и нашего 22-го гвардейского воздушно-десантного полка, которые в это утро обагрили Буг своей горячей кровью.
       Плакал мой ординарец, плакал я, плакал майор Котов, сняв меховую ушанку с седеющей головы. Мы видели, как полк добывал победу. И у нас по щекам катились горячие слезы скорби о погибших, слезы неописуемой радости за одержанную победу. В ушах моих я слышал крик солдат, их требование написать книгу об их бессмертных подвигах. И я пишу правду о моих боевых друзьях-солдатах, о моем полке, не выделяя никого. Ей-богу, они все были героями, достойными славы и бессмертия.
       Преследовали немцев мы очень энергично. Они просто оставались сзади нас и не могли использовать заранее подготовленные к обороне рубежей, не могли даже поставить в известность свои тылы о том, что произошло в это утро на берегу Южного Буга у села Семеновки.
       Заняв совхоз имени 25 Октября, а также села: Счастливое, Ново-Головнево, Мариновку, мы ворвались в хутор Алексеевка, где не ожидавшие нас, немцы отдыхали на привале. Часть их разбежалась по бурьянам и балкам, часть была перебита, часть сдалась в плен. Это произошло через пятнадцать часов после форсирования полком Южного Буга в сорока километрах от реки.
       Пленные, охраняемые двумя нашими автоматчиками, сидели на сырой земле, уткнувшись носами в колени. Потом один из пленных попросил разрешения спеть песенку, сложенную самими немецкими солдатами в окопах на Южном Буге.
       Интереса ради, мы разрешили спеть.
       Немцы, прижавшись друг к другу, но продолжая сидеть с воткнутыми в колени носами, завыли.
       Они пели о своих неудачах, об обманчивости судьбы, сетовали на Гитлера, угрожали Геббельсу и Герингу. Но и в этой песне мы не услышали голоса раскаяния самих фрицев за их дела. Они просто не смогли надеть ярмо на нас, на советских людей, и унывными голосами пели теперь горькую эпиграмму:
       "...Запряжем мы Гитлера в ярмо,
       А Геббельса в дышло:
       Три года воевали,
       Ничего не вышло..."
       ........................................................................................
       - Начальство! - окликнул меня майор Котов, - плюньте на них и идите сюда, закусим немного...
       Кричал Котов через выбитое стекло широченного окна саманной хаты.
       Войдя в хату, я застал Котова за столом. Перед ним стоял огромный горшок с молоком и лежала гороподобная буханка белого хлеба, возле которой чадил и трещал фитиль в черепке, наполненном маслом.
       У стола суетилась бойкая высокогрудая хозяйка с черешневыми глазами и с полными, как бы надутыми воздухом, белыми руками с короткими пальцами и с перстнями на пальцах. Она упрашивала Котова есть побольше и все щебетала комплименты: "Яки ж вы уси гарны, Яки гарны... А мы хлопцив не имаем...Яки гарны..."
       .......................................................................................
       Нашу пирушку прервал непредвиденный случай. В хату вбежали два мальчика. Одному было лет двенадцать, другому - не более десяти.
       - Кто из вас самый старший командир, с которым можно разговаривать? - спросил меньший черномазый мальчик тонким, как у молодого петушка, голоском. - Нас прислали партизаны...
       Из разговоров выяснилось, что немцы хозяйничали в селе Ново-Павловка, километров в пятнадцати от нас. Они совершенно не ожидали в эту ночь подхода Красной Армии и... насиловали девушек.
       - Только поскорее надо идти, - требовали мальчики. - Партизаны уже в селе. Это сами жители. Как бросите вы красную ракету, так народ и начнет бить немцев...
       Мы сделали тревогу и немедленно выступили к Ново-Павловке.
       Шагом-бегом, бегом-шагом шли мы к деревне, в которой ожидало нас измученное население.
       В темноте мы подобрались к самой окраине деревни и, охватив ее широкой дугой, залегли в бурьянах.
       Вместе с мальчишками в деревню пробрались наши разведчики. Возвратились они очень быстро. В деревне все было готово, люди ждали нашего сигнала.
       - Через пять минут начнем дело, - прошептал Котов. - Приготовь ракеты...
       Утомительно текли эти пять минут. Время будто бы застыло и навалилось на нас незримой тяжестью. Чтобы скорее прошло оно, я повернулся на спину и так лежал, посматривая на звезды, мелькавшие в разрывах облаков.
       - Ну, пора, - промолвил Котов. - Сигналь, начальство...
       У Котова была привычка всегда называть меня "начальством". Но на этот раз он сказал это с какой-то особой теплотой, будто жалея, что помешал мне любоваться звездами или опасался в глубине души за мою жизнь и за свою, не надеясь увидеться после предстоящего боя.
       Подняв ракетный пистолет, я выстрелил. Ракета, зашипев, описала огненно-красную дугу и, точно серп, воткнулась концом в соломенную крышу сарая. Вспыхнул огонек, колыхнулся, будто небольшой факел, и побежал к гребню, разрастаясь в яркий огненный ручей. "Непорядок!" - мелькнула мысль в моей голове, но сейчас же заполыхали над деревней десятки ракет, из края в край покатилась стрельба, поднялись крики.
       Кричали женщины, кричали дети. Слышались украинские и русские мужские басы, слышались крики немцев. И не победные крики, даже не боевые, а какие-то испуганные, верещавшие по-заячьи.
       В село нам стрелять было нельзя. Мы открыли огонь по окраинам, по выходам из села, по мосту через речонку и по бугру, где шла дорога к Ивановке.
       Наши батальоны пошли в безостановочное наступление, преследуя остатки немцев, отступавших к Ивановке. Но мы с Котовым вынуждены были задержаться на несколько минут, чтобы благодарить ново-павловское население, помогшее нам в разгроме немецкого гарнизона.
       Женщины вручили нам на этом необычном предрассветном митинге свой необычный дар - алый платок на длинном флагштоке. С этим импровизированным флагом ново-павловское население шло на восстание против немецких поработителей. Этот дар ново-павловцев был потом нашим вторым боевым знаменем полка.
       .......................................................................................
       В Ивановке мы получили радиошифровку. Полку было приказано повернуть на юг и, двигаясь через Ново-Ивановку, Украинку, Федоровские Дворы, захватить переправу на реке Тилигул в районе Николаевки 3-ей.
       Ночью под 31-е марта мы неожиданным ударом вышибли немцев из Николаевки 3-й, захватили переправу через Тилигул и прорвались в Татьяновку. Здесь, среди других пленных, нам попался солдат 205 отдельного немецкого батальона Генрих Гейнц из Гамбурга.
       Этот девятнадцатилетний остолоп никогда не слыхал ничего о Гете, но, закрыв маленькие свиные глазки, наизусть рассказывал нам свою арийскую генеалогию и вывел свое происхождение от Арминия Германика.
       Пусть ляжет грех на нашу душу: мы не пожалели автоматной очереди для этого тевтона. Ведь перевоспитать его все равно не перевоспитаешь, а суд ждать - долго... Его осудила на смерть пятнадцатилетняя Ариша из деревни Татьяновки, показав нам следы зубов этого садиста на своей почти детской шее.
       ........................................................................................
       В полдень 1 апреля мы начали бой за хутор Докторов, прорываясь на соединение с правым флангом 3-го Украинского Фронта. Соединение должно было произойти в районе деревни Преображенская.
       С наступлением темноты хутор оказался в наших руках. Население в нем было молдаванское, по-русски никто из жителей толком не мог говорить и не мог указать, какая дорога и куда ведет. А тут еще надвинулись тучи, хлынул дождь, стало темно. Людей пришлось вести по азимуту.
       Шли очень долго по топким весенним полям, по глубоким балкам, густым мелиоративным посадкам и звонким ручьям.
       Шли мы вдоль фронта. Справа то и дело звучали пулеметные очереди и сверкали над нашими головами молниеносные струи трассирующих пуль. В задних рядах роптали мокрые усталые люди.
       - Заблудились, наверное, - ворчали они. - Идем-идем, а конца пути не видать...
       Но мы не заблудились.
       Вот на фоне неба вырисовались черные глыбы.
       - Хаты, - вырвалось у всех одно слово, как единый вздох.
       Да, это были хаты деревни Преображенской. Здесь соединились солдаты трех дивизий: 93-ей из 3-го Украинского фронта и 81-й и 8-й - из 2-го Украинского Фронта.
       В деревне трудно, оказалось, найти какое-либо укрытие от дождя. Солдаты были везде - в хатах, в сенях, в стогах соломы, даже в канавах под прикрытием палаточных навесиков от дождя.
       Возле одного сарая солдаты потешались над пленным немцем, который на ломаном русском диалекте распевал частушки про гитлеровскую армию:
       "...Нема яйка, нема вина,
       До свиданья Украина.
       ...............................
       Ин Руссия мы ехал на танках,
       Нах дойтчланд ходим на палках..."
       ........................................................................................
       С рассветом мы двинулись через Лидовку и хутор Рощ к местечку Жовтнево (Петроверовка).
       При выходе на шлях, нас обогнали танки. Они напали вскоре на немецкую колонну войск, и мы видели результаты их работы.
       В кюветах дороги валялись убитые немцы. Иные из них, задрав ноги, лежали лицом вниз в дождевой воде, будто утоляли великую свою жажду. Другие растянулись вдоль дороги, упав навзничь. Дождь хлестал их мертвые рыжие лица, в открытых ртах плескалась под ударами дождевых капелек красноватая вода. А у моста, пытаясь уйти от советского танка, немецкий офицер так и застыл на ракушках. Опираясь локтями на бруствер кювета, он недвижными мертвыми глазами смотрел на ту землю, которую приходил завоевывать и которая должна была теперь отказать ему в погребении.
       ... В полдень мы вступили в Жовтнево.
       Этот районный центр Одесской области, имеющий более 600 домов, большей частью каменных с черепичными и железными кровлями. Здесь много жилищ с своеобразной глино-насыпной кровлей.
       Обгоняя нас, по улицам Жовтнево шумели танки, артсамоходы, "Катюши". Это наступала на немцев Россия. Огромная, непостижимая страна, много раз уничтожаемая и всякий раз, в конечном счете, уничтожавшая своих врагов.
       С наступлением темноты мы снова настигли немцев южнее Жовтнево, на высоте 151.7.
       Бой шел на ощупь, в густо валившем снегу.
       К полночи мы овладели всеми немецкими траншеями на этой высоте и устремились было к районному центру Сталино (Каторжино), но был получен новый приказ из дивизии. Нам предлагалось снова изменить направление своего наступления и прорваться через Виноградовку к станции Путиловка, чтобы перерезать железную дорогу Слободка-Раздельная, чтобы повиснуть на левом фланге одесской группировки немцев и лишить ее маневра.
       Взяв Виноградовку, Переплетковку, полк устремился к Мардаровке. Шли здесь целиной, так как дороги оказались минированными и охранялись немецкими танками. Да и дорог-то настоящих здесь не было. Двигались мы по рвам, лощинам, буеракам. Всего этого здесь так много, что вся местность показалась нам волнистой и ухабистой. Кроме этого, поднялась вьюга такой силы, что ледяной ветер валил людей с ног.
       Но отчасти это и хорошо. Немцы, сидевшие на буграх перед Мардаровкой, не заметили, как мы обошли их и заняли Мардаровку. Часть сил полка мы использовали теперь с задачей не впускать немцев в деревню, а морозить их на буграх и в районе небольшого соседнего хуторка, пока они запросят пощады.
       И действительно, немцы промерзлись в поле, прислали к нам своего парламентера с просьбой взять их в плен и поскорее накормить...
       Мы согласились.
       Часам к восьми утра прибыли в плен не только немцы, сидевшие в поле, но и притаившиеся было в хуторе.
       Последние, впрочем, не пришли, а приехали верхом на лошадях, что вызвало у наших бойцов хохот до упада. Немцы ехали на вороных крупнокостных ганноверских кобылах, сидя по трое на каждой и поддерживая друг друга руками подмышки. Почти все немцы были босиком, так как население хутора, узнав, что Красная Армия близко, конфисковало у немцев сапоги и ботинки.
       ........................................................................................
       К ночи 3-го апреля полк вышел на рубеж Еленовка-Дубосары Одесской области. Отсюда мы организовали поиск в районе железной дороги у станции Путиловка.
       Поиск удался. Захваченный нашими разведчиками, обер-ефрейтор Альфред Штоль из 384 дивизии рассказал нам о группировке немецких войск между станциями Веселый Кут и Путиловка. Особый интерес представляла та часть его показания, что немцы ожидают русских со стороны районного центра Цебриково и совсем не предполагают появления нас со стороны бездорожной и заснеженной местности от Еленовки или Дубосар.
       Как только было выяснено все необходимое, полк двинулся к полотну железной дороги по балкам и буграм, по оврагам и водомоинам. В самый темный час предрассвета мы вышли в последнюю балку перед полотном железной дороги и оттуда сообщили по радио в дивизию, что "начинаем действовать и откроем ворота для вторых эшелонов".
       В темноте в бушующей вьюге Котов созвал командиров батальонов.
       - Боевой порядок - линия, - сказал он. - Нам надо ударить по немцам шире и одновременно. Немецкие заслоны сбивать, но не уничтожать, а стремительно преследовать. Они хорошо знают проходы в своих минных полях и проведут нас за собой...
       ........................................................................................
       Минометы были поставлены на огневые позиции здесь же, в балке, а орудия мы покатили на руках прямо в цепи пехоты. Резерв командира полка двигался за центром боевого порядка в готовности сманеврировать к любому флангу, где возникнет в нем необходимость.
       Поеживаясь от холода, мы с Котовым карабкались на скользкий высокий бугор, идя метрах в сорока за центром боевого порядка.
       Котов молчал, будто во рту его была вода. Только дважды, поскользнувшись и механически хватая меня за полу шинели, он увесисто выругался.
       Солдаты шли очень тихо, а если и шумели, то в каком-то ритме с шумом вьюги, отчего звуки сливались и казалось, что усиливался ветер и крепчала вьюга.
       Вскоре послышался крик, шум, треск автоматов на нашем правом фланге. Там, оказалось, наши бойцы напали на немцев, захватив их в блиндажах. Они прятались от вьюги.
       Шум с правого флага покатился к центру, потом перебросился на левый фланг: вся линия рот вошла в соприкосновение с немцами.
       - Связные, ко мне! - будто проснувшись и стряхнув с себя груз молчания, воскликнул Котов. - Стрелой летите в батальоны. Передайте приказ, чтобы сейчас же прорвались они за снегозащитную посадку.
       Связные помчались. Котов, обратившись ко мне, проговорил:
       - Если мы выйдем за посадку, то немцам каждое дерево будет казаться за красноармейца, а полк они примут за дивизию... На фоне леса один солдат может показаться за трех...Как думаешь, начальство?
       - Хорошо думаю, - ответил я. - Еще Ермак Тимофеевич, покоритель Сибири, заметил это в конце XVI века. Широко известные его приемы выставлять хворостяные чучела на опушках лесов и даже на лодках. Татары в сумерках принимали эти чучела за казаков и бросались в панику. Любил Ермак Тимофеевич вести бой, имея за спиной лесную чащу, на фоне которой воины множились...
       Котов немного помолчал, будто бы вслушиваясь в шум развернувшегося боя и в свист пуль над головой. В действительности же, я это чувствовал интуитивно, он определял свое отношение к моему замечанию.
       - А что, думаете, плохо, если побить немцев, как побил Ермак татарского Кучума? - сказал, наконец, Котов. - У Ермака нам тоже не запрещено учиться...
       - Мы побьем немцев крепче, чем Ермак побил Кучума. А командира, который умеет пользоваться мудростью Ермака, ей-богу, всегда будем уважать...
       - Вперед! - крикнул Котов, прервав разговор. - Наши, чую, уже на полотне.
       Действительно, центр боевого порядка, ворвавшись на пути, расстреливал железнодорожную немецкую охрану, а наша левофланговая группа вышла тем временем на дорогу между Путиловкой и Добрым Лугом, откуда открыла пушечный огонь по немецким резервам, показавшимся было с запада, из деревни Мацкулы.
       - Вызывай, начальство, огонь минометов по Мацкуле! - на ходу бросил мне Котов.
       Я выстрелил в воздух условленную зеленую ракету.
       Немцы, почувствовав огонь и с флангов, и с фронта и с тыла, видимо, решили, что их окружают (чувство вполне естественное, когда кругом рвутся снаряды и свистят пули). Огромной беспорядочной толпой бросились они на юго-запад, создав тем для нас новую выгодную обстановку.
       Наши правофланговая и центральная группы боевого порядка изменили фронт с западного направления на юго-западное и ударили немцев с тыла.
       Совсем уже рассвело, и с полотна дороги мы отчетливо видели, как метались среди бежавших солдат немецкие офицеры. Они били солдат рукоятками пистолетов, стреляли в них, но ничто не помогало.
       Продолжалась паника.
       Лишь в районе Будки, километром южнее Путиловки, немецкая рота с пулеметами и двумя легкими пушками попытались сдержать наступление нашего полка.
       Котов немедленно бросил туда свой резерв, а я приказал перенести огонь минометов в район Будки.
       Смятые нашим огнем, а потом и штыковым ударом, немцы разбежались по оврагам западнее железнодорожной линии, и станция Путиловка оказалась в наших руках.
       На занятых нами путях стояли эшелоны с многочисленными вагонами и платформами, забитыми военным имуществом. Тут были сапоги и кожа, аккумуляторы и снаряды, телефонные провода и автобусы, сахар и сотни тысяч винтовочных патронов.
       На платформах чернели исправные асбестированные танки и орудия. С тормозных площадок свисали бурые концы бикфордова шнура, на площадках высились разноцветные пирамиды толовых шашек.
       Немцы совершали неожиданно широкое отступление на рубеж Поплавское, отметка 163.9 и деревня Мацкула.
       Но нам уже не пришлось их преследовать. За ними хлынули дивизии, предназначенные для развития прорыва и ликвидации Раздельненской и Одесской группировок немцев.
       Мы получили приказ выйти из боя и начать марш в Румынию.
       ........................................................................................
       В поход мы выступили вечером 6-го апреля.
       В раскисшей грязи колеса повозок и пушек увязали по самую ступицу, лошади грузли по живот, люди с трудом передвигали ноги и придерживая руками голенища сапог, чтобы не оставить их в грязи.
       А тут еще надо было спешить. Немецкий бродячий отряд напал на деревню Антоновку, грабил и жег ее. За горизонтом мы видели красное зарево, слышали отдаленные взрывы. Это немцы пользовали свой излюбленный метод, взрывая крестьянские печи связками брошенных туда гранат.
       К полночи мы очистили Антоновку от немцев и, выставив боевое охранение, остановились на привал.
       Печальный вид имела Антоновка. Обгорелые стены хат чернели в ночи. На потолках дымились и тлели тряпки, домашняя рухлядь. На улицах стоял затхлый, терпкий запах войны. От дыма и от этого неповторимого запаха смерти першило в горле, слезились глаза.
       Солдаты, подстелив палатки или какие-то чувалы, садились прямо на грязную землю и начинали дремать, приклонив голову к плечу товарища. Офицеры располагались рядом. Ординарцы притащили им обгорелые пучки камыша и соломы, сапогами затолкли дымившие и тлеющие концы этих пучков, устроили из них подобие постели.
       Моросил дождик. И люди, не замечая его, лежали на улице. В оставшихся после пожара хатах могла вместиться лишь небольшая часть людей.
       В одну из хат зашли мы с майором Котовым, чтобы нанести на карту свое положение и сформулировать донесение штабу дивизии. Наши радисты немедленно развернули станцию.
       На столе полыхала большая бронзовая лампа с разбитым раструбом стекла.
       - Немцы забыли, - пояснил нам боец, грея руки над пузатыми стенками лампового стекла. - И с керосином прямо забыли. Хорошо горит...
       На полу, тесно прижавшись друг к другу, повалкой спали бойцы. От них пахло грязью и согретым мокрым сукном шинелей. Под головой одного из них я заметил очень толстую книгу вместо подушки. Бережно придерживая голову бойца, я подсунул ему вместо книги такой же твердости брусоподобную консервную банку с американским клеймом "Дистрист Иллинолис" и, осторожно шагая через тела его товарищей и, выискивая носком сапога местечко, куда можно ступить ногой, направился к столу.
       Книга оказалась дельной. Это было одно из немецких изданий "Истории военного искусства в рамках политической истории" Ганса Дельбрюка. Книга богато иллюстрирована, но очень тяжеловесна. И мой хитрый ординарец, вероятно, по этой причине "забыл" потом эту книгу на столе рядом с бронзовой лампой, хотя я и рекомендовал ему захватить эту книгу с собой.
       ........................................................................................
       После привала я покидал деревню последним, следя, чтобы никто не проспал и не отстал от полка.
       И какая же пустота ощущалась в этой разгромленной немцами деревне. Ушли войска, и здесь стало кладбищенски тихо. Только трещали догоравшие балки, светились в темноте изъеденные огнем карнизы, на потолках тлело пламя, раздуваемое ветром. И никого это не пугало.
       До войны, помнится, люди почти фатально боялись огня. Они приняли столько мер предосторожности, что создали целую противопожарную науку и промышленность противопожарных машин. А тут тысячи людей взяли боем горевшее село, вздремнули по двадцать минут рядом с горящими зданиями, прикурили от искрившихся на ветру головешек и пошли в далекий путь испытывать, может быть, в сотый раз свою судьбу.
       ........................................................................................
       Было холодно, перелетывали снежинки. Громко, с щелкающим отзвуком чавкали по грязи сотни солдатских ног. Усталость людей была так велика, что она, казалось, висела над колонной в воздухе и давила на плечи. Думалось, что уже достигнут такой предел, когда человек неспособен больше вдохновляться и мечтать о великом. Он весь погружен в маленькое и простое желание сесть на обочину дороги и немного отдохнуть, стряхнуть с себя свинцовую тяжесть усталости и чуточку подремать.
       Но вот из темноты послышался песенный голос. Далеко, в самом хвосте колонны, звучал он. Я узнал его. Это был голос полкового комсомольского организатора Васильева.
       Всегда жизнерадостный и наполненный неколебимой верой в силы народа, сероглазый комсорг, первым взметнувший красный флаг над каменистым берегом Южного Буга и представленный за это к ордену Красного Знамени, он и здесь, на тяжелом марше, первым понял, что надо запеть песню, иначе люди упадут в гряз, не смогут идти.
       "...Не смеют крылья черные
       Над Родиной летать...
       Поля ее зеленые
       Не смеет враг топтать!, - пел он.
       И голоса, сперва усталые и робкие, потом - мощные, гневные и упругие, подхватили песню и понесли ее над всей длинной колонной полка.
       "...Пусть ярость благородная
       Вскипает, как волна.
       Идет война народная,
       Священная война...!
       Через несколько минут пел весь полк. И в ночи, когда слева от нас горели огни фронтовых ракет, эта песня будила мечту, воодушевляла и звала на подвиги. Вдохновение бодрости охватило людей. Они, забыв усталость и боль в суставах, шли теперь, наполненные одной страстью - разгромить врага, который навязал нам войну, оторвал нас от родных очагов и вынудил топтать ногами все дороги целой планеты...
       Утром 9 апреля мы подошли к деревне Розаливке (Котовский район Одесской области).
       Под самой деревней, переезжая глубокую балку, мы оказались свидетелями удивительного геологического явления. Почва под ногами коней вдруг колыхнулась и поползла на дно балки. Впереди нас, как на льду озера или реки, образовалась и все ширилась черная извилистая трещина.
       Кони захрапели, затряслись всем телом.
       Пришпоренные, они все же галопом рванулись вперед и перемахнули глубокую метровой ширины трещину. Но едва ноги коней коснулись травянистой земли, вниз поползла новая полоса почвы.
       Пока мы выбрались из балки, трижды повторялось это оползание почвенной коры.
       С трудом удерживая храпевших и метавшихся коней, семенивших на месте ногами, мы оглянулись в балку. На ее скате образовались волнистые, как у быка на шее, складки почвы. А еще ниже, у самого дна балки, огромные участки сдвинутой оползнем поверхности земли наплыли на более низкий скат и замерли на нем, похожие на большие льдины с рваными краями, выброшенные на берег половодьем.
       Оползень продолжался минуты полторы. Это явление природы напугало наших лошадей больше, чем грохот и визг снарядов. В бою кони вели себя спокойнее.
       В здешних местах вообще много гидрогеологических "сюрпризов". Восьмого апреля, например, в деревне Плоское мне пришлось наблюдать как жители, хаты которых расположены в глубокой гигантской котловине, карабкались на высоченную кручу с ведрами в руках, чтобы взять воды из неглубокого колодца на самом гребне кручи. На дне же котловины, прельстившей жителей своим постоянным безветрием и теплотой, до воды надо было пробить двухсотметровый пласт земли, то есть пробурить столько метров, сколько шагов надо было жителям сделать до колодца полуметровой глубины на гребне кручи.
       ........................................................................................
       В двенадцатом часу дня по широкому шляху, обсаженному тополями и акациями, мы подошли к городу Котовску. Над городом вздымались высокие черные столбы дыма, раскатывался оглушительный грохот. На станции горели немецкие эшелоны со снарядами и бомбами.
       Котовск - преимущественно одноэтажный город. Черепичные широкие кровли, грязные улицы, разбитые дома и сараи, немецкие вывески, румынские наименования улиц: "Антонеску", "Кароля I", "Михая"...Все это еще не успели стереть наши люди, возвращающиеся в освобожденный город.
       ...Помесь вкусов и национальных черт. Румыно-молдавано-немецко-русская помесь в разговоре людей, в письменах, бумагах, ворохами валявшихся по улицам, в предметах домашнего обихода, во внешнем виде уцелевших построек и во внешнем виде уцелевших ребятишек...
       За железнодорожным переездом мы повернули налево и начали спуск с котовского бугра к деревне Любомирке, раскинувшейся на дне гористой и овражистой котловины.
       Через Любомирку, извиваясь ужом, протекала быстрая мутная речушка. Мост через нее был взорван. На концы дубовых свай были положены широкие доски даже не прибитые гвоздями.
       Рискуя сломать себе шею или полететь вместе с досками в речку, мы все же перебрались на следующий берег и разместились по молдаванским хатам на привал.
       Началось пиршество.
       Молдаване угощали нас вином, мамалыгой, белым хлебом, яйцами и молоком. Черноглазые молдаванки пели нам свои грустные, похожие на плач, песни.
       Впрочем, у самих певиц жизнерадостно сверкали глаза и сияли разрумянившиеся смуглые лица. Отсюда я сделал вывод, что молдаванские песни просто неправильно воспринимались нашим слухом, привыкшим к другим напевам.
       Ночью, когда засияла луна, мы подняли полк в дорогу.
       С большим трудом выбрались на крутую гору и двинулись на Клементьево.
       По "точному" румынскому указателю, стоявшему у дороги, до этой деревни было всего только четыре километра и триста метров. Но мы прошли не менее восьми километров, пока узенькая дорожка привела нас в Клементьево, расположенное на дне пропасти.
       ........................................................................................
       Потянулись совсем незнакомые виды. Вот деревня Нестита. Горы, виноградники на склонах, грязь на улицах, плетневые изгороди у дворов и садов, многочисленные кресты на дорогах и у колодцев.
       На распутье двух больших дорог возвышался огромный зеленый крест с большой деревянной фигурой "Распятия". Над полукруглой кровелькой, похожей на дугу арбалета и охватывающей сверху лучи креста, трепыхал на ветру жестяными крыльями железный петух.
       Это религиозный символ троекратного гефсиманского отречения апостола Петра от своего учителя.
       Из-за этого символа, как известно, произошел в свое время спор между главами православных церквей Румынии и России. На Руси петух не удержался, а в Румынии - усидел на кресте, символизируя измену, как роковое проявление небесной воли.
       И не этим ли, частично, объяснялась бесконечная коррупция и предательство интересов своей страны правящими кругами Румынии? Боярско-банковские камарильи, как известно, всегда охотно оправдывали свои поступки волей "Провидения". Этические, в том числе религиозные нормы, несомненно долго мешали Румынии стать настоящей страной...Помогали небольшой кучке имущих верховодить всем и вся, морочить головы миллионам тружеников...
       ........................................................................................
       Часов в десять вечера 11 апреля полк проследовал через Рыбницу. Было темно, так как луна или еще не успела взойти или блуждала за густой завесой сплошных облаков, и рассмотреть Рыбницу поподробнее не удалось. Запомнились только ее многочисленные кузницы с большими горнами и красными брызгами огня над наковальнями, с многочисленными кузнецами у наковален и мальчиками у ручек толстых кузнечных мехов. Смешно прыгая, озаренные красным светом горнов, мальчики обеими руками качали ручки мехов, нагнетая воздух.
       Запомнились бугры, на которых чернели рыбницкие дома с круговыми балконами и с деревянными лестницами, ведшими на балконы прямо с улицы.
       Мимо каменных заборов с очень узкими калитками, мимо застрявших на улице подбитых немецких танков и машин мы спустились к Днестру и по понтонам устремились в Бессарабию.
       Рядом с понтонами, над водой и в воде, чернели железные фермы взорванного немцами большого днестровского моста. В сумраке маячили быки, плескала и журчала под нашими ногами стремительная днестровская вода.
       ........................................................................................
       Потянулись поля, бурые сухие виноградники, каменные кресты и часовенки у дорог, железные петухи над крестами, колодезные журавли среди поля, непонимающие по-русски люди в нерусских деревнях.
       - Мер, - отвечали они на все наши вопросы, маша рукой вдоль дороги. И мы понимали, что в этом направлении прошли наши войска.
       В деревне Пойяна попалась одна бессарабка, хорошо знающая русский язык. Это была учительница.
       Она угостила нас отличным "лингура" (творог со сливками) и сдобным белым хлебом, засмеялась:
       - Крепче кушайте, в Румынии вам ничего, кроме мамалыги, не подадут к столу. Там, ведь, мамалыжная страна.
       ........................................................................................
       От Пойяны до Кобыля-Веки всего восемнадцать километров, но двигались мы туда через Шипку и Шостач очень долго. Грязь, горы, буераки, бездорожье. Лишь утром 13 апреля мы прибыли в Кобыля-Веки.
       Дома здесь, большей частью, с железными решетками на окнах (развито воровство и вообще неспокойно), с крепкими толстыми ставнями, будто небольшие крепости.
       По улицам трудно было пройти из-за грязи и плетней.
       - К нам, к нам в гости прошу! - выбежав на крылечко, закричал нам на чистом русском языке молодой красивый цыган. - Састыпон тумангэ, - уже по-цыгански говорил он, тряся наши руки. И выходило это вроде "С товарищеским приветом".
       Мы вошли в небольшую двухкомнатную хатенку.
       Стола в ней не было. На усыпанном желтым песком полу стояли козлы, прикрытые обыкновенным куском хворостяного плетня. На плетне высилась гора ничем не прикрытой овсяной соломы. Это и была постель наших хозяев.
       Меня крайне поразило, что первым вопросом, который задал нам молодой цыган, был вопрос: "Правда ли, нас цыган, запишут в колхоз?"
       Вопрос был задан таким голосом, в котором дрожал и тонировал испуг или страх, нагнанный на цыгана антисоветской пропагандой.
       - А почему бы вам и не вступить в колхоз? - улыбаясь, спросил я, разглядывая дырявый допотопный широкий сюртук, висевший на плечах цыгана, как мешок на колу.
       - К частной собственности я привык, - краснея и смущаясь, ответил цыган. - Вот, вытачиваю я деревянные ложки и роговые гребешки... Сколько хочу, столько и работаю... Сам себе хозяин...
       - Значит, дисциплины боитесь? - поставил я вопрос в упор.
       - И дисциплина... и собственность у меня своя..., - смущаясь, снова возразил цыган.
       Я окинул взором комнату, заглянул через дверь и в смежную пристройку. Там было пусто, грязно и дурно пахло. Здесь не было ничего, кроме голых стен, плетнево-соломенной постели и выщербленной глиняной кружки, стоявшей у заткнутого тряпицей проржавелого ведра на короткой скамеечке.
       - Где же ваша собственность? - удивленно спросил я.
       Цыган сразу вспотел. То ли он почувствовал мучительную неловкость от мелькнувшего в его мозгу сознания, что у него пустой призрак заменяет собою собственность; то ли у него породилось чувство опасения, что мы отберем и даже эту его призрачную "собственность". Поглядывая на свою красавицу жену, которая была настоящей сказочной "Азой" в рваном тряпье, цыган показал мне пальцем в окно.
       И я невольно расхохотался. Рядом с хатой, привязанный веревкой за ногу, топтался вокруг столба крохотный, злой от голода черный ишак. О силе этого ишака можно было судить по только что происшедшему перед этим факту.
       Красноармеец Котельников, широкоплечий и угрюмый брюнет с карими глазами, которого злой ишак ударил задом, ухватил его за непомерно длинные уши и посадил перед собой на колени. Ишак только и смог после этого голосом пожаловаться на свою судьбу.
       - И-иу, и-иу, и-и-у! - скрипел он.
       - Такую падаль в колхоз не берут, - успокоил я молодого цыгана. - И силком в колхоз никого не тянут. Захочешь поступить, напросишься...
       Молодая цыганка, жена гостеприимного хозяина, совсем не понимала по-русски, но очень хотела участвовать в разговоре. Она без конца предлагала нам вино и воду, произнося при этом два только слова: "Вин", "Апа"...И это, казалось красавице-циганке, приобщало ее к нашему кругу. Она была поистине мила. Только тряпки на ее плечах, видимо, и спасли ее от немецких и румынских солдат, хотя глубокие черные глаза ее и милое личико сверкали в тряпье, как червонец в пепле.
       ........................................................................................
       От Кобыля-Веки мы двинулись к городу Бельцы через Флорешти.
       К Флорешти мы подошли со стороны селения Гуры Каменки вечером 13 апреля.
       Флорешти живописно раскинулся на крутых холмах по обе стороны широкой речки Реут.
       При въезде в него, образуя своеобразные ворота, на высоких столбах была протянута через всю улицу доска с надписью "Комуна Флорешти". Пониже - трепыхался красный матерчатый транспарант с большими меловыми словами: "Добро пожаловать, Красная Армия!"
       Дома в городке саманные, деревянные и каменные с тесовыми, черепичными и железными кровлями.
       Многие дома пусты. На пустых магазинах сверкали серебряные вывески. Хозяева, напуганные россказнями о жестокостях Красной Армии, бежали в Румынию.
       Улицы Флорешти вымощены камнем. Приличные широкие тротуары были пусты. В центре городка - красивая церковь с двумя серебристыми главами, с дымчатыми стенами, с золотыми обводами на углах и карнизах. На одной из стен чернела рана, нанесенная каким-то случайным снарядом.
       ........................................................................................
       Во Флорешти мы получили последние новости. Вслед за вступлением в Румынию, наши войска перешли границу Чехословакии, освободили Керчь, Феодосию, Симферополь и Одессу.
       Чувствуется, что мы вступили в последний год войны, и развязка ее будет нашей развязкой.
       ........................................................................................
       Всю ночь шли. На рассвете вышли на гравийную дорогу, а с восходом солнца увидели город Бельцы. В синеватой дымке слева и справа от города, на буграх, виднелись спаренные курганы, похожие на груди колоссальной женщины, упавшей навзничь. По скатам курганов черными лентами вились траншеи.
       Над городом висели синие тяжелые тучи.
       Было прохладно, дул косматый ветер, ежились солдаты.
       При въезде в город, открывая улицу, слева стояла, похожая на парусник, серая будка шлагбаумщика. Серая материя была натянута на один длинный и на два коротких кола, вбитых в землю. Под косым полотном стоял краснощекий красноармеец с красной повязкой на рукаве и с белой буквой "Р" на повязке. Молча, он поднял шлагбаум, и полк полился по городской улице, как серый бурный поток горный мутной воды.
       Справа, во дворе серой двуглавой церквушки, на больших цементных крестах сидели верхами наши связисты и пристраивали к крестам железные крючки с белыми чашечками изоляторов их концах.
       - Хозяйничаете? - крикнули им наши бойцы из колонны.
       - Порядок наводим! - бодро ответили связисты, натягивая серый телефонный кабель. - Без этого воевать нельзя...
       За железобетонным мостом, переброшенным через ручей, торчала высокая рыжая труба среди груды развалин какого-то завода.
       У дощатых заборов и водоразборных колонок, тараща на нас любопытные глаза, толпились женщины. Над ними висел шум бессарабско-молдаванского говора, похожего на базарный гвалт. Они что-то говорили нам, приветливо махали руками и улыбались. Но поняли мы только пару слов: "Сталин", "Русия"...
       Двигатель водокачки скрипел, как затосковавшая по стаду гусыня. С лужайки на берегу Реута слышались русские строевые команды. Два офицера обучали там новобранцев, одетых в черные штаны "клеш" и в широкорукавные матерчатые пиджаки.
       В городе шла жизнь, необходимая для победы.
       Через Реут мы переехали по взорванному мосту. Рядом визжали пилы, глухо стучали деревянные "бабы" и звонко - топоры: рабочие забивали новые сваи, строили новый мост.
       А за мостом - серел сплошной хаос разрушений, произведенных еще в 1941 году. Торчали иззубренные бурые стены, высматривали из-под щебня красные кирпичи фундаментов. Между грудами кирпичей и щебня качались на ветру серые былинки прошлогодней травы.
       На центральной улице, обсаженной мелко-хвойными бледно-зелеными деревьями туи, наше внимание привлек оригинальный домик с колоннадой, с газоном перед подъездом и с темно-зелеными кустами самшита вокруг газона.
       С Василием Савельевичем Пацковым, знатоком флоры, мы заехали в садик перед этим оригинальным домиком, сохранившимся среди развалин целой улицы. Самшит, - сказал Василий Савельевич, теребя хрусткую веточку темно-зеленого куста. - Это ведь кавказская пальма. Родина самшита - Закавказье. Там, на своей родине, он является деревом, из которого делают бильярдные шары. Здесь, в Румынии, самшит выродился в газонный кустарник. Не-е-т, - всякая жизнь любит свою родину...
       ........................................................................................
       Через полчаса, по улицам Халипа и Михая I, мы выбрались на северо-западную окраину города. За ней начались холмы, поля и виноградники.
       Серенькая скудная дорога. Телеграфные столбы. Гудевшие на ветру телефонные провода. Подбитые танки в кюветах и на обочинах дороги. Глина, глина. Холмы, овраги.
       Полк двигался к Пруту.
       ........................................................................................
       В ночь под 17-е апреля 1944 года мы пересекли Прут и вступили в Румынию.
      
       Март-апрель, 1944 год.
       2-й Украинский Фронт.

    В РУМЫНИИ

    Фронтовые записки.

       Итак, 17-го апреля наш полк вступил на землю Румынии. Последней деревней на бессарабском берегу была деревня Кубани. Там мы поужинали, а к обеду следующего дня должны были попасть уже в румынскую комуну Каралаш.
       Румыния. Гористая местность. Села здесь большие, хотя и не так велики, как в Бессарабии. Зато дома размещены очень густо. Если бы мы начали по настоящему мстить румынам, то достаточно зажечь один дом и румынское село выгорело бы дотла.
       Плетни, плетневые кукурузохранилища, похожие на гигантские корзины... Горы, яры, буераки. Сады на косогорах. Заросли акаций. Долины, овраги. Леса, перелески. Лесные прогалины. Виноградники на буграх. Длинные-длинные, узкие полоски единоличников, от которых давно отвык наш глаз.
       В деревнях разные хаты. Есть и на куриных ножках хижины, крытые камышом или очеретом. Есть и красивые дома с верандами и плющем, со стеклянными дверьми и с островерхими башенками над входом.
       В хижинах полным-полно людей. Изящные дома совсем пусты: купцы, бояре, дельцы бежали в глубь Румынии.
       Вслед за нами, обгоняя нас, гремели русские танки, танки, танки. Им не было конца.
       Навстречу полку румыны везли на волах раненых в боях красноармейцев. Скрипели не мазаные колеса арб.
       Румынское население относилось к нам двойственно: оно было не против русских, но и боялось, что снова придут немцы и накажут за сочувствие русским. Поэтому симпатии к нам высказывали крестьяне исподтишка.
       В комуне Каралаш, например, седой толстенький старичок в черном матерчатом пиджачке, в суконных серых штанах и парусиновых лаптях (опичах), подшитых кожей, пригласил нас в гости к себе.
       Угощая мамалыгой и яйцами, виноградным вином и творогом, он говорил нам по-русски:
       - Нам русские не враги. Антонеску враг. Я еще с юности знаю русских и понимаю, что лучшим союзником Румынии может быть только Россия. Запишите это в свою книжечку. Это говорит вам Иеремия Чобан, член царанистской партии. Но я не с вождями иду, я - с царанами, а цараны стоят за русских... Через несколько месяцев румынские солдаты предай (сдаться в плен) русским и пойдут на разбой (на войну) против Германии...
       В этот момент в сенях послышались чьи-то шаги. Иеремия Чобан испуганно заглянул в дверь, потом набросил крючок и, на цыпочках возвратившись к нам, зашептал:
       - У нас такая обстановка, что и соседу доверять нельзя. Подслушает и... в сигуранцу...
       - Вы думаете, мы не удержимся в Румынии? - спросил я.
       Старик помялся, искоса посмотрел на дверь карими глазами, почесал ногтем седую мохнатую бровь, покашлял.
       - Немец, он еще сильный, - неопределенно сказал он. - Вас он, может быть, и не одолеет, а до меня может добраться. Румыния это не Россия. Румыну надо всегда опасаться...
       "До чего все-таки довел маршал Ион Антонеску свой народ! - подумал я. - Живут румыны и боятся жить, оглядываются..."
       Старика окликнули во двор.
       Вслед за ним вышел и я. Мне хотелось еще поговорить с ним, но так и не удалось. Понабежали во двор румыны и, галдя и споря, начали обсуждать какой-то свой соседский вопрос. Кажется, они собирались копать новый колодец.
       Сидя на каменной ограде и слушая каркающий румынский говор, я наблюдал одновременно за аистами.
       Задумчивые, опустив длинные оранжевые носы, они стояли на одной ноге у плетенных и обмазанных глиной дымарей на самом гребне избяных крыш. На солнце сверкали белизной их длинные шеи и крутые зобы, чернели концы крыльев и хвостов.
       "Черногузы". Это слово произносил еще мой дед, рассказывая мне об аистах. Он видел их в Румынии в 1877-1878 годах во время русско-турецкой войны. Видел здесь этих "черногузов" и мой отец в 1916 году. Теперь пришлось увидеть и мне.
       Да, Иеремий Чобан прав. Румыния - не Россия, и румынам всегда надо опасаться всякого прохвоста, который будет толкать их к плохим отношениям с Россией. Процветание Румынии прямо таки невозможно без союза с Россией...
       Когда мы уже покидали гостеприимный кров, Иеремия Чобан прибежал во двор, надел островерхую смушковую шапку, приложил по-военному ладонь к ее обрезу и, вытянувшись перед нами, по-солдатски отчеканил:
       - Курсабек, русские офицеры!
       - До свидания! - ответили мы ему и пожали на прощание руку, отчего он сильно смутился и пожал плечами. - Наши офицеры крестьянам не пожимали руку...
       ........................................................................................
       Всю ночь шли мы, совершая сорокакилометровый марш. По горам и лесам катился фронтовой грохот. Слева от нас сияли огни немецких осветительных ракет, сверкали золотые брызги трассирующих пуль. И было это сказочно красиво, будто черный бархат неба горел узорами золотых украшений.
       На рассвете вступили мы в румынский город Хырлеу.
       В городке неимоверно узкие улицы. Они похожи на грязные коридоры каких-либо запущенных больших домов. Кроме того, улички были перепружены баррикадами, точно плотинами.
       Баррикады из камня; баррикады из бревен, переплетенных стальными тросами; баррикады из мешков с песком.
       Ничто не удержало русских. Прошли.
       Валялись у домов разбитые немецкие орудия, стояли во дворах и проездах разбитые немецкие танки.
       Мы долго пробирались по извилистым уличкам, часто попадая в тупики и тупички; проезжали через разрушенные дворы и снова оказывались в кривых уличках, заваленных обломками досок, щебня, пылью.
       У одного из домов меня остановили наши разведчики и пригласили осмотреть книги, обнаруженные ими в доме.
       В доме, из которого бежал хозяин-интеллигент, книгами была набита целая комната, служившая, видимо, библиотекой и кабинетом одновременно.
       На мраморном столике перед книжным шкафом стоял серебряный подсвечник-тройчатка с наполовину погоревшими свечами.
       Разведчики зажгли свечи и посветили мне. Среди книг, корешки которых сверкали золотой и серебряной тисненью, мне бросился в глаза роман Льва Толстого "Война и мир" на французском языке (В румынском переводе эта книга не издавалась).
       Рядом с бессмертным произведением русского классика на золоченой полочке книжного шкафа кощунственно торчала антиеврейская брошюра немецкого громилы Штрейхера и маячила коричневая книжечка-пасквиль Поля Морана "Я жгу Москву".
       К моему величайшему удивлению, в книжном шкафу румына оказалась книжка, изданная в России в 1913 году. Перелистав ее, я обнаружил в сборнике такие взаимоисключающие вещи, как "Ведьма" Е. Оларта и "Жены декабристов" Катерины Бестужевой.
       Конечно, румын не читал книг, а держал их в шкафу для солидности и приличия. Да и, строго говоря, хозяин настолько, видимо, оторвался от народа, что перестал быть румыном. В его шкафах мы так и не нашли ничего румынского. На полках не было даже ни одного произведения знаменитого румынского прозаика Михая Садовяну.
       Написав на шкафу мелом русское слово "Хлам" и забрав из шкафа "Войну и мир" Толстого, мы погасили свечи и ушли из пустого дома, навеявшего нам тоску и презрение к его хозяину.
       ........................................................................................
       Вечером по дорогам горбатой Румынии мы добрались до села Секлерии.
       Здесь население встретило нас как союзников и друзей. Многие старики, зная русский язык, почти с первых же слов разговора с нами завели речь о земле.
       - Это дело ваше, мы не будем вмешиваться в земельный вопрос, - отвечаем мы румынам.
       Но в наших голосах цараны улавливают ту ободряющую и волнующую их нотку, которая зовет их к действию. В самом деле, мы не могли вмешиваться во внутренние дела Румынии, в ее аграрный вопрос. Но разве могли мы подавить в своем сердце ненависть к румынским боярам и горячую симпатию к румынским труженикам? Конечно, нет. И наше внутреннее состояние души передавалось в нашем голосе румынским крестьянам.
       Они смотрели на нас понимающими карими глазами, потом кланялись, поднимая над головой смушковые островерхие шапки или потертые фетровые шляпы.
       - Мульсимеск - уже по-румынски благодарили они нас, снова кланяясь и отходя к двери. - Ларивидери!
       - До свидания, до свидания! - отвечали мы, провожая своих заграничных посетителей.
       Нет, этих людей не смогла растлить фашистская антисоветская пропаганда. Они сохранили добрые чувства к советскому народу и классовым чутьем определили в нас своих настоящих друзей.
       Да и в самом деле, неужели румынский крестьянин, босой и голодный, одетый в узкие холстинные штаны и длинную холстинную рубаху, знающий на своем столе только пресную мамалыгу, захочет враждовать против русских тружеников?
       Нет. Он скорее обратит свой гнев против бояр и боярских дворцов, расписанных великолепными красками и изображениями райских птиц. Он скорее поинтересуется, за чей счет румынские бояре устроили свои уборные в стиле Людовика XIV, за какие денежки керамика де ля Робия внедрена в боярские конюшни, когда румынские цараны вынуждены жить в курных избах или платить налог за дым из печной трубы?
       О немцах я говорил в своих записках, как о нации зверей, у которых надо вырвать фашистскую душу. О румынах надо сказать, как о народе, которому надо помочь просветиться и стать на ноги. Это разные программы. Из-за них, конечно, могут у нас возникнуть споры с демократической Европой, и споры не малые. Но, правда, на нашей стороне...
       ........................................................................................
       19 апреля завязались бои, в результате которых немцы снова отвоевали у нас город Тыргу Фрумоз. Фронт стабилизировался севернее города.
       ........................................................................................
       День 20 апреля был теплый. Небо безоблачное, голубое. Над деревней носились стаи птиц. Черно-белым облаком кружили в выси аисты.
       - Аисты играют, сеять пора, - пояснил наш хозяин, посматривая из-под заскорузлой руки на солнце, и глубоко вздохнул. - Разрешили бы русские пахать, а?
       Он сказал это каким-то плачущим голосом, полным душевной просьбы и опасения, что могут отказать.
       Подавляя в себе желание разрешить пахать боярскую землю, брошенную бежавшим от нас боярином, мы промолчали.
       Хозяин снова подчеркнуто шумно вздохнул и вышел из комнаты.
       Минут через двадцать в дверь постучали.
       Вошли два пожилых румына, соседи нашего хозяина. Низко поклонившись, они сложили руки на животе, зажимая пальцами свои шапки и, стоя на почтительном расстоянии от стола, заговорили о земле.
       На этот раз они предусмотрительно не упоминали боярскую землю, хотя думали именно о ней. Они просто спрашивали, можно ли им начать пахать? - Аисты пошли в игру, пора сеять. Царану без земли и работы настоящий амурат, смерть...
       - Пашите, в добрый час, - сказал я им. - Пашите...
       Глаза у румын заискрились, дыхание стало прерывистым, взволнованным.
       Один из румын бросился ко мне и обеими руками схватил кисть правой руки, понес ее к своим губам.
       - Деп серутари! - взмолился он, когда я вырвал руку. - Деп серутари!
       Он говорил "дайте поцелую". И я рассказал румынам, что в России не принято целовать руки офицерам. У нас просто говорят "спасибо", "до свидания", или пожимают на прощание руку.
       - Мульсимеск, спасибо, - обрадовано поклонились румыны. Они поклонились не раз, а добрый десяток раз, уходя из хаты задом, медленно пятясь к двери и подымая над головой свои островерхие черные смушковые шапки, похожие по форме на папскую тиару или на голову сахара.
       Вскоре я увидел этих румын вместе с нашим хозяином. Они проехали на волах к боярскому особняку, обрамленному виноградниками, садами и лесами. На арбе со скрипучими, не мазанными дегтем, большими колесами и высокими оградоподобными грядками лежал плуг с огромным лемехом. Позади плуга, положив на регулятор бурую загорелую руку и улыбаясь встречным красноармейцам, на корточках сидел наш хозяин. В самом передке арбы, хлопая волов по костлявым спинам длинными хворостинами, тряслись знакомые нам румыны с худыми коричневыми шеями и черными косматыми волосами, торчавшими из-под смушковых шапок. На согбенных спинах румын, обозначая острые крылоподобные лопатки, белела свежая холстина рубах, одетых по случаю торжественного выезда царан с плугом на боярскую землю.
       В этот же день пришлось мне разговаривать с одним румынским священником, кончившим в свое время духовную академию в России.
       - Если у короля дрогнут руки, то мы наложим на него проклятие и вместе с народом возьмем судьбу Румынии в свои руки, - сказал он по поводу дальнейшего участия Румынии в войне. - У нас слишком много общего с Россией, чтобы иметь основание прекратить наше ложное положение антирусского союзника Германии. Наше настоящее место - с Россией...
       ........................................................................................
       В Румынии, судя по всему, назрели возможности для больших политических и социальных изменений, хотя и республиканские идеи здесь, особенно среди крестьян, слабо распространены. В сознании крестьян еще не изжито понятие о короле, как о богоданном представителе всей Румынии. Значит, изменения на ближайшие годы коснутся не вопроса о форме государственного устройства, а вопроса демократизации страны и разрешения экономических проблем, аграрной проблемы - прежде всего. Что же касается религиозно-этических вопросов, то в Румынии они могут быть разрешены легче, чем во всякой другой стране. В Румынии, пожалуй, и днем с огнем не найдешь в основной гуще народа ни ханжества, ни религиозного фанатизма. Румынский народ, особенно цараны, принимает религию сочувственно, но и без энтузиазма.
       Бросается в глаза, что все плакаты и украшения в Румынии носят ярко выраженный религиозный и верноподданический характер. Но отражают они не народный энтузиазм, а лишь потуги церковно-государственной пропаганды, которую народ не хочет пока и не может отбросить в сторону, хотя и относится к ней довольно холодно и, порой, безразлично.
       Народное безразличие к церковно-государственной пропаганде вполне объясняет собой целый ряд казусов, которые можно наблюдать чуть ли не в каждой румынской хате.
       Георгий Победоносец, например, написанный яркими красками и облаченный пышным золотым лимбом у головы - знаком высокой святости, выклеен на стене рядом с изображением полногрудой голой женщины, заснятой в одном из публичных домов и в миллионных тиражах распроданной во все уголки Румынии.
       Король Михай и мамко Елена изображены на спинке деревянных кроватей в грязной избе и настолько засижены мухами и запылены, что при взгляде на них невольно улыбаешься.
       Белоносый теленок тыкал влажной мордочкой в детскую сиделку (стульчик на высоких ножках), на стенках которой изображены государственные эмблемы - косматоголовые львы с коронами и орлиными ногами, с кукурузными початками в орлиных когтях.
       В хатах потолки подперты несколькими перекрестными матицами, хотя нагрузку потолка могла бы выдержать одна приличная балка. Дело, оказывается, в религиозном символе: матицы изображают кресты и тем самым охраняют хозяев от нагорного нечистого духа. На дверях и окнах также накопчены или намалеваны мелом кресты и кресты.
       Сплошная магия, над которой сами румыны добродушно улыбались, объясняя нам ее значение.
       - Деды делали так, делаем и мы, хотя можно обойтись и так...
       Улички в деревнях очень узки. На них не могут разъехаться две встречные телеги. Разъезды возможны лишь у колодцев и на переулках. Поэтому, подъезжая к колодцу, румын громко кричит:
       - Шушао?! Дорога?!
       Если никто не отзывается, возница спокойно едет до следующего колодца или переулка.
       - А как же? - разводя руками, ответил нам румын на вопрос, почему такие узкие у них деревенские улочки. - Земли у нас мало, и улица не может быть шире крестьянской полоски...Земля у бояр...
       Но, надо отдать справедливость, улочки деревенские вымощены камнем и обнесены плетнями, а колодцы то с одной, то с другой стороны улочки встречаются часто.
       Колодцы в деревне, большей частью, с колесом над срубом и с крестом у корыта. В поле колодцы - с длинным журавлем. У колодца обязательно длинная лянц с калдарем (цепь с ведром), чтобы прохожий и проезжий могли беспрепятственно достать водички, напиться и напоить вола или коня.
       По улицам расхаживали молодые "щеголи", заложив руки в карман и с любопытством рассматривая наши орудия и танки. Это были типичные фисеры (подростки), претендовавшие быть ашой (кавалер, жених), но не вышедшие до аши ростом или годами. Их на деревне продолжают считать подростками (фисерами), а не кавалерами (ашой).
       Они в фетровых котелках, шляпах или в смушковых остроконечных шапках, шерстяных джемперах, в бледно-зеленых или бурых панталонах, в тряпичных лаптях, подшитых кожей. Почти все смуглые и курчавые, они смело подходили к нашим бойцам и, жестикулируя руками, доказывали, что танки по улочке не пройдут и поломают плетни.
       - Дуры! - засмеялся высокий широкоплечий танкист в синем комбинезоне и черных перчатках с бурыми крагами до локтей. - Зачем нашим танкам ломать вашу улицу? Мы задним ходом попятимся вон к тому двору и поедем мимо хаты на большую дорогу...
       - А-а, шушао? - показывая пальцем на дорогу, разом заговорили подростки. - Друм, друм. Буна! (Другое дело. Хорошо), шушао.
       Договорившись с танкистами и получив уверение, что советские танки не раздавят их улицу и плетни, фисеры не бегом, а важно и с достоинством шагая с засунутыми в карманы панталон руками, пошли к группе собравшихся у колодца девушек.
       Сельские домнешуаре (девушки) щеголяли босиком или в тряпичных отинках (черевиках), в широких суконных юбках с большими воланами, в растроченных рубашках без кофточек, в бусах и ожерельях, с большими серебряными серьгами в ушах и с длинными приятными темными, реже - русыми, косами.
       Русских они пугались, но лишь до первого прикосновения, после чего не хотели отставать и упрашивали солдат везти их с собою в Москву.
       - Домнешуаре, хай ля плембари! - задирали девушек подошедшие к колодцу фисеры. - Барышни, идемте гулять!
       Девушки отмахивались от подростков руками и, засматриваясь на наших танкистов, толкали друг друга плечом, вздыхали:
       - А-а-ах, рус, рус! Оки альбаштри, будзи рощ. Буна аша, буна (Ах, русские, русские. Серо-голубые глаза, алые губы. Хорошие кавалеры).
       Потерпев неудачу и заподозрив девушек в симпатии к советским танкистам, один из щеголеватых фисеров помчался в хату, а через секунду на крыльце показалась старая румынка и закричала на девушек:
       - Акац, акац! (Домой, домой!)
       Девушки вздрогнули, потом зажали горстями рты, чтобы не прыснуть от смеха, взяли ведра, давно уже наполненные водой, и медленно пошли по домам, приветливо кивая встречным советским воинам.
       - Буна дзиа, пан, буна дзиа!
       - Добрый день, демнешуаре! - молодцевато отвечали бойцы и вскидывали руку под козырек.
       Девушки заливались румянцем, вздыхали и, медленно отходя от боевых советских парней, нежно говорили:
       - Ларивидери, пан ларивидери!
       - До свидания!
       ........................................................................................
       Ночью под 24-е апреля 1944 года мы получили приказ немедленно выйти в боевые порядки в районе деревни Думбрэвица, куда немцы подтянули танковую дивизию "Великая Германия" и Первую гвардейскую пехотную дивизию румын, охранявшую до селе правительственные учреждения в Бухаресте.
       Предстояло серьезное дело.
       Полк был поднят по боевой тревоге и бесшумно покинул спавшую глубоким сном румынскую деревню Стеклярию.
       Через горы, через дубовые рощи и леса, через овраги и речонки, по бездорожью, где трудно было в мирное время пробираться даже одинокому охотнику, прошел наш, 22-й гвардейский воздушно-десантный полк десятки километров и в ночь под 25-е апреля занял оборону южнее Думбрэвицы.
       Левее нас развернул боевые порядки 106-й полк 36-й дивизии, правее - 27-й полк нашей дивизии генерал-майора Богданова.
       Ночь была облачной, тихой.
       Обойдя боевые порядки, мы присели с командиром полка на разбитый немецкий танк и разговорились.
       - Тиха ночь, начальство! - тревожным голосом сказал майор Котов. - Очень тиха. Прямо-таки подозрительно тиха...
       - Усилю боевое охранение, Кудрявцева заставлю сейчас же доставить в траншеи побольше гранат, патронов и снарядов к орудиям, - ответил я. - Сдержим...
       - Трудно, начальство, - возразил Котов. - Очень трудно...Ты и сам знаешь, что трудно...
       Да, я знал о наших трудностях. Немцы на этом участке были сильнее нас раз в пять - в шесть. Наши вторые эшелоны и резервы не могли быть введены в бой этой ночью, так как они были предназначены для нанесения удара по немецкой обороне лишь 2-го мая. И нам предстояло, не считаясь ни с чем, удержаться, пока все будет приготовлено для наступления наших войск.
       - Сегодня, можно считать, уже 25-е апреля, - будто перехватив и прочитав мои мысли, вполголоса проговорил майор Котов. - Значит, начальство, мы должны набраться духу на целую неделю. Понятно? Ну, тогда иди, старайся насчет огонька...
       Простившись, мы разошлись.
       Майор Котов пошел снова в траншею, к бойцам. Я возвратился в штаб и вызвал необходимых людей из управления полка, дал им задачу.
       ........................................................................................
       Прошла бессонная и заполненная напряженной работой холодная, мжистая ночь.
       Бледный рассвет заиграл над буграми. В рощах засвистели птицы. Над деревней протарахтел неуклюжий "Капрони".
       Тихо было на переднем крае. Ни ракет, ни выстрелов, ни криков, ни шума моторов.
       В штабе запищал зуммер телефона.
       - Вас вызывает майор Котов, - доложил мне недремлющий телефонист, передавая трубку.
       - Вот, начальство, слышишь, тишина какая? А сердце у меня болит. Ей-богу, немцы будут наступать... А что шуму моторов не слышно, так это просто. Танки подтянуты на исходные позиции еще до нашего сюда прихода... Да, наступать они будут, - снова и настойчиво подтвердил Котов. - А за огонек благодарю, есть чем позабавиться. Теперь смотри там, если что...Знамя, обозы... Одним словом, на подполковника Одинцова не очень надейся. Культурный он, но нетвердый... Если что, бери командование на себя. Ну, вот и все. До свиданья!
       Положив трубку, я вышел на улицу.
       ........................................................................................
       Немецкие орудия и минометы обрушили свой огонь не по боевым порядкам, а по тылам полка. Потом, сокращая дистанцию стрельбы, они как бы прочесали всю полосу с тыла до траншей переднего края и начали гвоздить по окопам.
       Сейчас же выползли из укрытий "Тигры". Много "тигров". Затрещали бронемашины и суетливо, охватывая фланги нашей обороны, поползли многочисленные бронированные вездеходы с немецкой пехотой.
       Ясно. Немцы поставили своей задачей окружить Думбрэвицу и открыть себе дорогу на Боташаны.
       Связавшись с Котовым, сообщил ему свои наблюдения.
       - Спасибо, - сказал он. - Я тоже так думаю о немецком плане. Немцы на наши позиции пока нажимают слабее, чем на позиции наших соседей. Боюсь за 106-й полк. Он уже раз подвел нас. Помните Новгородку?
       Все это Котов говорил мне, конечно, шифром, придуманным нами самими для личных телефонных переговоров. - Одним словом, добавил он, будь что будь, но я буду сидеть крепко. Оставляю в силе все мои ранее вам данные указания. Прощайте!
       "Почему он сказал мне прощайте? - подумал я, передавая трубку телефонисту. - Неужели у него так болезненно бьется в сердце тяжелое предчувствие? Нет, этого не может быть. Мы еще увидимся. Ведь и в Новгородке 22-го декабря 1943 года немцы и разъединяли нас и окружали, но мы выдержали, хотя и сильно подвел нас 106-й полк, оставив правофланговые позиции. Выдержим и здесь..."
       - Вызовите мне минометную батарею! - приказал я телефонисту. - И танковую бригаду вызывайте. На оба телефона сразу.
       Батарея мне ответила немедленно. Отдав необходимые приказания и указав цели, я выслушал соображения командира батареи и подтвердил еще раз приказ Котова: "Сидеть крепко", что означало "биться до последнего человека".
       Из танковой бригады мне ответили нескоро и ответили плохо.
       - Имеем всего восемь, справиться не обещаю, но ни одной гулять домой не пущу.
       Все это означало, что в бригаде, выдержавшей перед тем напряженные бои, было всего восемь годных к действию машин и что справиться с двумя сотнями немецких танков они не смогли, но и отступать не собирались. Биться до последней машины. Так решили танкисты.
       Танки, грохоча, прошли мимо нашего КП и разместились за домами и в саду, позади левого фланга полка. Два танка прошли на главную улицу села и стали в засаду.
       - Немцы нажимают на позиции нашего полка! - возбужденно сообщил мне оперативный дежурный.
       Да и сам я видел и слышал этот нажим. Над позициями полка вздыбились до самых облаков столбы черного дыма от разрывов снарядов и авиационных бомб. Над нашей обороной появились целые стаи немецких бомбардировщиков и истребителей.
       - Радиограмма от Котова! - подбежал ко мне командир радиовзвода. - Немедленно бросить розетку в "К".
       "Бросить розетку в "К", - повторил я про себя. - Значит, противник прорвался в боевые порядки батальона Василия Савельевича Пацкова!"
       Сердце мое сжалось до щемительной боли.
       - Дайте резерв! - крикнул я телефонисту. - Резерв? Вариант "К". Исполнение немедленно! Да, немедленно...
       Положив трубку телефона резерва, я потребовал соединить меня со 106-м полком, нашим левым соседом.
       - Сидим! - ответил мне хвастливый голос из 106-го полка. - Волна пошла к вам... Держитесь, мы не выдадим...
       Через полчаса после вступления в бой нашего резерва, мне удалось связаться с Котовым. Он был на НП батальона Пацкова.
       - Выдержали, начальство, выдержали! - возбужденно бросил он в трубку. - Розетка попала в цель. Теперь дело за соседями... Пять немецких танков горят... Да. Минометчики отлично били. Сотни полторы трупов немецких вижу. Целую роту накрыли. Молодцы. Пусть Аладин пришлет покушать...
       Положив трубку, я облегченно вздохнул и вытер платком вспотевший лоб.
       - Дайте бригаду, - сказал я телефонисту. Но в этот момент меня позвали к телефону левого соседа.
       - Танки, понимаете, немецкие танки! - хрипел в трубке испуганный голос. - Ничего сделать не можем, батальоны отступают. Советую и вам отойти за Херменештий...
       - Сволочь! - закричал я в трубку, но там прекратились всякие шорохи. Связь с левым соседом прервалась.
       - Дайте 27-й полк! - закричал я, разозленный разговором с левым соседом.
       27-й полк ответил сразу.
       - Отходим, - коротко сообщили мне из двадцать седьмого, и больше не сказали ни слова, не ответили на мои позывные.
       - Морев, ко мне! - крикнул я своего ординарца, решив было скакать на коне в штаб правого соседнего полка. - Подайте "Зорьку" к штабу.
       Пока Морев седлал Зорьку, в районе нашего штаба стало не только невозможно сесть и ехать верхом, но и невозможно стало ползти. Немецкие пушки и минометы открыли по нас очень плотный огонь. Несколько снарядов с визгом пронеслись прямо сквозь помещение штаба, обвалили угол хаты, порвали телефонные провода и засыпали щебнем и пылью телефонистов.
       У нас оставалась действующей только одна радиостанция. Вызвали дивизию.
       К микрофону подошел сам генерал-майор Богданов.
       Но не успел я ему изложить обстановку, как во дворе послышались крики.
       - Спасайтесь, братцы, за нами гонятся "Тигры"!
       Я выбежал из хаты и ужаснулся. Рассыпавшись, как стадо испуганных коров, бежали бойцы 106-го полка. Далеко за ними, маяча в тумане, виднелась серая башня немецкого танка. Из танка бил пулемет, и пули, рикошетя о стены и деревья, со звенящим визгом мчались в высоту, не принося никакого вреда.
       - Задерживайте их, сукиных сынов! - закричал я на штабных офицеров. - Ложите их здесь, у нашего штаба. Будем обороняться!
       Подполковник Одинцов, майор Тихонов, старший лейтенант Штейн, Тамбовцев, Гайриев, Кудрявцев, - все ядро штабной группы, бросились к пулеметам.
       Силою оружия, многие бойцы и бронебойщики 106-го полка были остановлены и приняли оборону на рубеже нашего штаба в северной части Думбрэвица.
       Огонь наших пушек и танков остановил продвижение немцев. Отступил и спрятался в лощину немецкий "Тигр".
       Наступило затишье. Но это затишье длилось всего несколько минут. Потом немцы ввели в действие до ста машин и широким танковым серпом нависли над флангами полка, оставленного на произвол и левым и правым соседями.
       Не приходила также обещанная помощь из дивизионных резервов, и на 22-й гвардейский воздушно-десантный полк тяжелой лавиной навалились две румыно-немецких дивизии. Силы были очень неравны.
       Несколько часов подряд на боевые порядки полка, вдвинутого в немецкие боевые порядки, как нож в пузо, лезли немецкие танки и румынские пехотинцы. Снаряды жгли дома, бомбы вырывали с корнем деревья. В неравном бою горели танки поддерживавшей нас танковой бригады.
       Черно-сизый дым затянул улицы, повис над селом. Стало темно, как ночью. Тяжело было дышать. Немецкие танки били теперь со всех сторон. Непрерывно налетали стаи немецких самолетов. Бой разыгрывался в целое сражение, в котором мы решили умереть, но не отступить.
       Часам к двум дня немцы сомкнули кольцо вокруг боевых порядков нашего полка, отрезали штаб от боевых порядков и окружили его. В окружение попали также наши обозы и все остальное, чем располагал полк.
       Связь с майором Котовым я поддерживал только по радио.
       - Обстановку сам понимаешь, - сказал мне Котов. - Приказываю прорваться со штабом из окружения. Спасите полковое знамя, минометы и обоз. Прощайте! Передайте Богданову, что Котов не отступил и не отступит...
       На этом наш разговор прервался. В рацию Котова ударил осколок мины.
       .....................................................................................
       Приказ командира полка мы выполнили.
       Разрубив кольцо окруживших нас румынских солдат и выпустив из села обозы и минометы, мы, отползая на северо-восток, сверхчеловеческими усилиями сдерживали врага. Наши бронебойщики из полковой роты ПТР и бронебойщики 106-го полка, задержанные нами, прекрасно работали. Они не подпустили к нам ни одну вражескую бронемашину. А когда немцы бросили против нас танки, мы уже успели занять оборону на танконедоступных кручах южнее деревни Херменештий.
       В это же время майор Котов и командир батальона Василий Савельевич Пацков с боем прорвались из траншей на южной окраине Думбрэвицы к центру село и заняли всем полком оборону в каменных зданиях. Центром обороны стал боярский старинный дом с подвалами, чердаками, слуховыми окнами, башенками и бойницами.
       Прошла новая напряженная ночь.
       Все наши попытки связаться с Котовым кончились неудачей и потерей нескольких человек убитыми.
       Генерал-майор Богданов приказал подполковнику Одинцову принять на себя командование вышедшей из окружения частью полка и обещал прислать в помощь нам саперный батальон и пулеметную роту.
       Наступило утро, но помощь к нам не смогла придти, так как немцы своим левым крылом ударили ночью на Ново-Херменештий и вынудили нашего командира дивизии направить именно туда предназначенные, было, для нас силы.
       Утром немцы возобновили атаки и против нас, и против Ново-Херменештиской группы и против окруженных в Думбрэвице наших рот, возглавляемых майором Котовым.
       Шум боя, долетавший до нас из Думбрэвицы, был в эти часы единственным информатором, что живет наш полк, борется и не сдается.
       - Слышите, товарищи, наши бьются там, в окружении - говорил я своим друзьям и бойцам, еле державшимся на своих позициях под ударами румыно-немецких батальонов. - Им гораздо труднее, чем нам. Держитесь до последнего. Немца на север не пустим.
       - Держитесь, держитесь! - подбадривал меня по телефону генерал-майор Богданов со своего наблюдательного пункта. - Скоро мы тряхнем немца. Еще как тряхнем... Держитесь, я вижу. Ваше положение прочное...
       Генерал, конечно, видел другое. Он видел, что наше положение было очень непрочным. Но кстати сказанное бодрое слово бодрило не только наших бойцов и офицеров, которым я передавал слова генерала. Оно бодрило и меня, хотя я твердо знал, что раньше 2-го мая мы немца не тряхнем...
       Пьяные немцы и румыны оголтело лезли на наши, признаться, жиденькие позиции. Почти в упор расстреливали мы врагов из винтовок, пулеметов и автоматов. Мы производили сами контратаки и захватили пленных. Мы создали своей дерзостью у противника преувеличенное представление о наших силах, что во многом помогло нам: враг становился менее нахальным и более осторожным. А для нас это означало почти самое главное: нам нужно было выиграть время. Время теперь работало на нас.
       Издалека, стараниями генерала Богданова, нас поддержал какой-то артиллерийский полк. Сотни вражеских солдат залегли в поле, не желая идти на смертоносные бугры, занятые нами по краям оврага. Тогда сзади начали наезжать на них немецкие танки и бронемашины, грозя раздавить своих же солдат, если они не пойдут в атаку на наши позиции.
       Оказавшись под угрозой неминуемой смерти под колесами и гусеницами своих машин, солдаты встали и с дикими криками помчались на нас.
       Тогда огонь пулеметов, винтовок и автоматов начал косить их, а артиллерия поддерживавшего нас полка ударила бронебойными снарядами по танкам и бронемашинам врага, загоняя их за холмы и скаты.
       И так весь день.
       Немецкие самолеты сперва клевали нас непрерывно, осыпая бомбами бугры и овраг. Но в середине дня над полем боя появились наши самолеты, и с неба нам уже ничего не угрожало. Небо было очищено.
       В Думбрэвице немецкие танки прорвались в центр круговой обороны полка, окружили боярский огромный дом. Они били по дому из орудий и пулеметов. Били долго, до полного израсходования боекомплекта. Потом, когда дом весь окутывался дымом, огнем, пылью, танки подошли совсем близко к выбитым окнам. Танкисты открывали люки и, высунувшись, закричали:
       - Рус, сопротивляйся бесполезен! Иди в плен. У нас будет гут!
       - По фашистам, огонь! - командовал Котов или Пацков.
       Они командовали попеременно и оба охрипли, надорвав горло в этом грохоте, едком дыму и пыли.
       Им нестерпимо хотелось пить. Но воды не было. И когда, под вечер уже, начался дождь, они обрадовались тому, что немецкие снаряды пробили крышу и потолок здания: через большую рваную дыру дождевая вода падала в дом и они ловили ее ртами, промачивали горло. Потом майор Котов приказал собирать воду в консервные банки и по нескольку глотков распределять между страдающими от жажды бойцами.
       Не получив согласия русских сдаться и потеряв нескольких, высунувшихся из люков танкистов, немецкие танки ушли за снарядами.
       Через час они снова возвратились и снова ожесточенно били по зданию, в котором сидели храбрецы-гвардейцы.
       Пять суток длился бой.
       Половина наших товарищей легла костьми, обагрила своей кровью землю Ясского уезда Румынии. Другая половина жила и билась, изнывая от напряжения, от недоедания и жажды, от бессонно проведенных суток и суток.
       На шестую ночь удалось световыми сигналами передать приказ Котову о необходимости прорваться из окружения. На завтра должно было начаться наше наступление и пребывание полка в Думбрэвице, принесшее столь колоссальную пользу армии Шумилова, теперь становилось помехой в работе нашей артиллерии...
       ......................................................................................
       В огромном боярском доме в центре Думбрэвицы установились свои законы: никто не имел права кашлять, громко разговаривать или стучать сапогами. Немцы находились в пятнадцати метрах за колючей проволокой, которой они обнесли дом со всех сторон. Немцев надо было обмануть тишиной.
       С наступлением темноты гвардейцы бесшумно подтянулись к выходу. Майор Котов лично прошел по всем комнатам и подвалам, предупредил людей о необходимости соблюдать беззвучие.
       - Если ранят кого, и тогда молчи. Стисни зубы и молчи. В тишине наше спасение и наш успех, - говорил он шепотом.
       Охотники пробрались за проволоку, зарезав ножами находившихся там немецких часовых, и передали приказ Котова всем другим командирам и красноармейцам, сидевшим в обороне в других домах, о выходе из окружения. Сигнал к началу действия - удар в чугунное било. Удар ежечасно производил вражеский часовой на южной окраине Думбрэвицы. Этим ударом и решил воспользоваться майор Котов в качестве своего сигнала.
       Было темно и мжисто.
       От напряжения у бойцов и офицеров звенело в ушах, от голода сводило живот, кружилась голова.
       - Бу-у-ум, бу-у-ум! - прозвучали удары и замерли в сыром воздухе чугунные звуки.
       - Пора, - прошептал Котов стоявшему рядом с ним Пацкову и переступил порог.
       - Пора, - повторил шепотом условленный сигнал Пацков на ухо ближайшему бойцу.
       - Пора, - повторили следующие за бойцом люди, и это слово прошло по живому проводу, как ток по кабелю электрического телеграфа.
       Каждый из бойцов и командиров знал, что именно надо делать ему и в каком месте.
       Тишина обманула врагов.
       За одну минуту были вырезаны почти все немецкие и румынские посты у проволоки, и полк устремился на северо-восток, прокладывая себе дорогу через немецкие окопы исключительно ножом и штыком. Этому приему боя десантники были обучены еще во Внуково под Москвою.
       Внезапно завопил румынский солдат не до смерти пораженный в траншее штыком. И тогда поднялся крик и шум по всей немецкой обороне.
       - Рус, рус, рус! - вопили солдаты, стреляя куда попало. Паника охватила немцев и румын. Ударили их минометы, ударили орудия. Направление полета трассирующих немецких снарядов лучше компаса показывало, куда надо было идти нашему полку. Немцы стреляли из орудий по нашим позициям, не разобравшись, что, собственно произошло в их обороне.
       Воспользовавшись паникой в стане врага, наш полк прорвал окружение и к утру вышел к своим войскам.
       И вот мы снова встретились с майором Котовым. Похудевший, с ввалившимися бледно-голубыми глазами, с мохнатыми грязными скулами и мертвенной бледностью на исхудалом лице, он молча распростер объятия и прижал меня к своей груди. Мы трижды поцеловались с ним. И на своих губах я ощутил горькую соль и его и своих слез.
       - Слава, герою и героям! - воскликнул я, тряся руки Котова, Пацкова и других, вырвавшихся из пекла и принесших славу нашему полку.
       - Тебе, начальство, тоже спасибо, - глотая слезы, сказал Котов. - Ты сохранил штаб, спас знамя полка, без чего полк перестал бы существовать.
       ......................................................................................
       И пусть дети наши, пусть молодые потомки нашего поколения знают, что смелость и решительная страсть в борьбе за Родину почти равны бессмертию и хранят людей от снарядов и пуль крепче любой брони.
       ......................................................................................
       Днем первого мая нашему полку было приказано выйти во второй эшелон дивизии, привести себя в порядок и немного отдохнуть.
       Навстречу нам, подвозя боеприпасы в первый эшелон, по грязной дороге тащились тяжело груженые подводы. На арбах сидели румыны в широкополых коричневых шляпах, в грубошерстных свитерах, с длинными хворостинами в руках.
       Волы, хмуро угнув головы, медленно шагали по дороге, мокрой от дождя. Над широкими холками желто-пегих волов качалось желто-белое новое ярмо, начисто обмытое дождем. Рядом с арбами, держа винтовки на ремень, шли красноармейцы.
       - Гони волов, как следует! - покрикивали они на ездовых. - Чего тащитесь, как на похоронах?
       Румыны, обернувшись бородатыми лицами к красноармейцам, что-то бормотали в ответ и хворостинами показывали на вспотевшие и натруженные шеи волов: "Утомились, мол, животные, не могут идти быстрее".
       Вдруг из-за ближнего леса послышался свистящий грохот.
       Румыны оживились. Показывая своими гишушке, то есть кнутами-хворостинами, в небо на мелькавшие там огненные челноки, они вскрикивали:
       - Русешти Катюш, русешти Катюш...
       Да, это работала "Катюша", машина Костикова. Она вела пока только пристрелку. Она готовилась огнем своим очистить Румынию от немецкой нечисти и от румынского реакционного феодализма.
       Румыния! Здесь живые феодальные фрески попадались нам на каждом шагу.
       Вот они, их никогда не забыть. Старик-румын в посконной белой рубахе и белых штанах-макаронах шагал по узкой полоске земли за неуклюжим плугом, который с трудом тащил сухоребрый старый вол. Шляпа старика задралась и сползла на морщинистый коричневый затылок.
       Рядом почти - раскинулось широкое боярское поле с беседкой и виноградником на углу, с обширным садом возле поля и с красивыми хоромами в саду.
       За садом снова тянулись бесконечно длинные, в метр шириной, грустные полоски румынских царан.
       Фамильные гербы на боярских хоромах, зеркальные двери, позолоченные балясины веранд, и рядом - заткнутые тряпицами окна курных крестьянских хат, хозяева которых не в состоянии заплатить налог за дым из трубы...
       Для искоренения этого контраста, действительно, нужен огонь и огонь.
       Не под силу нынешним примариям во главе со старыми примариями перестроить румынскую жизнь. Не могут это сделать и нынешние шеф-дисикторы, уполномоченные деревенских двадцатидворок и обязанные заботиться о хозяйстве. Ведь и заботиться-то пока не о чем. Призрачное хозяйство у румынского крестьянина.
       Логика событий ведет к тому, что Румыния должна стать демократической, иначе она будет никакой, погибнет, как государство.
       .......................................................................................
       В ночь заняли боевой порядок юго-западнее Херменештий. Штаб полка мы разместили в окопе у стога овсяной соломы.
       С горы "Сердце" немцы били по нас из орудий. Стог дрожал от взрывов снарядов. Осколки звенели и жужжали над окопом, шлепали на бруствер, шипели в лужах.
       Не знаю почему, пришла мне в эти минуты на память трехлетняя давность. Вспомнился лагерь в лесу, прощание с женой.
       До войны многие писатели, не знавшие войны и не переживавшие ее, до пота трудились, придумывая своим героям различные чувства и мысли, волновавшие их будто бы перед боем или в самом бою. Они писали, придумывая. Поэтому я не имею права не написать о том, что действительно передумал и пережил.
       Переживаемое в эти минуты оформилось у меня в виде виршей:
       Пройдут года,
       Забудутся цветы
       И синие скамьи,
       Забудем лагерь под Клюквой.
       Но сердце сохранит всегда
       Твои милые черты
       И карих глаз огни,
       И блеск зубов
       В улыбке дорогой.
       Сумрак ночи на дубы ложился
       И мокла от росы трава.
       И я с тобой простился,
       Когда за лес ушла луна.
       - Придешь?
       - Приду.
       И вот, ты ждешь,
       А любой снаряд
       Стережет мою судьбу...
       Почему пришли мне в память эти строки? Почему я записал их в свою тетрадь? Но разве кто в состоянии объяснить каждое поведение человека под визгом снарядов? Вот, например, когда мы прорывались из окружения в Думбрэвице, подполковник Одинцов нашел все же возможным нагнуться и поднять лупоглазую линзу, при помощи которой немецкие солдаты прикуривали от солнца. Нагнулся он в тот самый момент, когда немецкая бронемашина шла у него по пяткам.
       Не лучше ли принять данные факты без объяснений, чем плохо его объяснить, втискивая в Прокрустово ложе привычных мотивировок. Война, ведь, бывает не каждый день.
       .......................................................................................
       Ночь под 2-е мая была холодной. На дне глубоких окопов, прикрытых палатками, солдаты жгли небольшие костры и грели над ними руки, вытирая суставом указательного пальца слезы, выдавливаемые из глаз едким горьковатым дымком.
       Издали окопы на скате холма казались розоватыми зигзагами, над которыми мигало слабое зарево костров и вставали большие черные тени, когда кто-либо из солдат прикрывал костер полой шинели, чтобы согреть колени, или вставал над бруствером и смотрел в ночь.
       В пять часов утра за нашей спиной застонал лес, загудел и зазвенел воздух. Над нашими головами загорелись зарницы нашей мести врагу.
       Грохочущий поток огня обрушился на Думбрэвицу. Два часа испытывал он крепость немецких и румынских дивизий. На третьем часу наши войска снова пришли в разрушенную и сожженную Думбрэвицу. И невольно руки воинов, проходивших мимо развалин боярского дома, тянулись к пилоткам, обнажали головы. Здесь был обагренный кровью бастион храбрецов-гвардейцев 22-го полка. Щебень и песок руин рассказывали о невиданном бое за честь Родины, за славу полка и русского оружия.
       ......................................................................................
       К десятому мая потеплело. Зацвели вишни, черешни, урюки, груши, яблони и грецкие орехи. Запах цветов и трав напоил воздух и стал пряным, пьянящим и волнующим.
       Май, месяц любви и сердечных треволнений. Для нас он стал еще и месяцем взволнованной души. Радио приносило нам из Москвы одно за другим незабываемые сообщения.
       9 мая 1944 года войска 4-го Украинского фронта и отдельной Приморской Армии штурмом взяли Севастополь. В Москве 15 мая вступила в строй станция метро "Электрозаводская" на Покровском радиусе. Оформление новой станции посвящено советскому тылу, помогающему нам громить врага на фронте. Родина моя не только живет, но и процветает. И мне начинает казаться, что смерть не посмеет оборвать мою жизнь, ибо я нестерпимо хочу придти с победой на улицы нашей столицы и опуститься в Метро, чтобы узреть своими глазами творение военных лет, полюбоваться белым прохоро-баландинским мрамором и красным мрамором "сальети", чтобы пройтись по темному граниту пола "Электрозаводского" вестибюля, пощупать пальцами золотисто-бронзовые решетки в среднем зале, взглянуть в глаза четырнадцати барельефам скульптора Мотовилова, посвященным строителям танков и самолетов, металлургам и нефтяникам.
       .....................................................................................
       17 мая полк занял новую румынскую деревню. Из румынских хат, разбросанных по крутым буграм и над обрывами глубоких оврагов, смотрели просунутые через окна конские вороные головы. Немцы не успели увезти с собой лошадей, и они остались в хатах, превращенных в конюшни, пронзительным ржанием не то приветствовали нас, не то негодовали.
       У крылечек и на широких глинобитных завалинках стояли плетеные из хвороста стулья с круглыми спинками и продавленными сиденьями, под которыми висели пучки хворостяных жил.
       Точно первый пушистый снег, белели во дворах перья, рассыпанные немцами из вспоротых животов подушек и перин. Шевелились прилипшие к грязи легкие белые пушинки.
       Мы проехали до кладбища и скрылись от снарядов за толстыми церковными стенами. Безмолвно стояли на кладбище каменные кресты, поставленные целый век тому назад, серели гранитные намогильные плиты, ущербленные и поцарапанные стальными когтями войны. В стенах глубоких траншей, как перерубленные древесные корни, торчали концы желтых человеческих костей. Меж кустов сирени и под кронами широких каштанов лежали убитые немцы и румыны, валялись немецкие погоны, куски шинелей в запекшейся крови, смятые папиросные коробки, медные зажигалки и груды стреляных гильз.
       Здесь ударил пробный молот нашего наступления. То ли будет, когда начнется генеральный удар. А мы к нему готовимся ежедневно и ежечасно.
       .....................................................................................
       Ночью под 2-е июня я получил приказ явиться со своими помощниками на учение.
       На огромной коруции (румынская повозка) всем штабом двинулись мы в путь. В приказе предлагалось нам прибыть на северную окраину Белушешчий, а в действительности надо - на северную окраину деревни Тодирешчий, где мы и нашли остальных офицеров соседних полков.
       Ошибка штадива, если знать особенности расположения румынских сел, вполне извинительна. Многие румынские села расположены наподобие раскрытой папиросницы - одна половина с одним, а другая - с другим названием. Не трудно спутать: сто метров ближе - северная окраина Белушешчий, сто метров дальше - северная окраина Тодирешчий. Между селами нет никакого разрыва. Даже изгороди из колючей проволоки и плетни тянутся непрерывной цепью.
       У боярского обширного дома толпилась большая группа офицеров, ожидавших начальника штаба дивизии подполковника Некрасова. Одни закуривали папиросы, другие оживленно беседовали, третьи заигрывали с девчатами из медсанбата, четвертые окружили незадачливого "казака" в серой папахе и с красными лампасами на широких голубых штанах. Хохоча и крича, они старались вытащить саблю из ножны "казака", но им это долго не удавалось.
       "Казак", ординарец одного из тыловых офицеров, любивший пофорсить пестротой внешнего убранства, сопротивлялся из всех сил. Но четверо офицеров вцепились в его ножну, трое - за эфес сабли с шелковым мохрастым темляком, двое - за плечи и двое - за руки "казака"...
       И... бац! Клинок со скрежетом вылетел из ножны. На сверкающей стали клинка, будто засохшие пятна крови, краснели шершавые бугорки запущенной ржавчины. Вот почему для изъятия клинка из ножны потребовалась сила целого взвода настойчивых и подготовленных ко всему фронтовых офицеров.
       Подошел как раз начальник штаба дивизии. Хмурый, темнолицый и широкоплечий. Он внимательно осмотрел карими глазами клинок, сердито посмотрел на сконфуженного "казака", прошептал что-то потрескавшимися губами и потом сердито рявкнул:
       - Десять суток гауптвахты!...
       Дом, в котором нам предстояло провести учебную работу над оперативными документами, оказался достойным нашего внимания и я решил описать его в своих записках.
       В стеклянном коридоре, опоясывавшем весь дом, было светло. Но во внутренних комнатах с очень узкими окнами царил полумрак. Создавалось впечатление, что дом был всунут во второй дом наподобие двустенной коробки.
       Под потолком внутренних комнат вился темный орнамент из гипсовых листьев и початок кукурузы. На гладких белых стенах лежала серая пудра пыли, по углам шевелилась паутина.
       В каждой комнате большие стеклянные двери и кирпичное строеньице в углу, похожее на древний камин.
       На деревянных полах, разлинованных цветными шнурами узких прокладочек, играли радужные пятна света, прошедшего через разноцветные стекла узорчатых фигурных окон.
       Везде фигурность, замысловатость, - отражение замысловатой жизни людей с феодальными вкусами и традициями, дожившими до нашего века индустриальных бурь и величайшей мировой войны.
       Сосны под окнами дома, сосновая роща невдалеке. Светло-зеленые помпоны на кончиках веточек сделали эти сосны похожими на кокетливых боярынь, недавних обитателей дома, бежавших теперь к Бухаресту.
       К северу от дома - раскинулись службы. Тут и каменные амбары с подвалами для хранения вина, и кукурузные хранилища, и скотные сараи и каретный двор с разбитыми каретами.
       За службами синели леса, синели горы и горы. Преддверие Карпат.
       Странный край остатков дикости и полноводной нищеты, рядом с которыми и на их фоне, как новые бархатные заплатки на ветхой сермяге, ужились изысканный уют и сказочная нега правящих классов, стремящихся походить на весь цивилизованный мир, но стесняющихся быть румынами.
       Это видно даже по тому, что в забитых и не тронутых Красной Армией книжных шкафах в доме были французские, английские, немецкие, японские, даже китайские издания, но не было ни одной книги румынского Садовяну, а среди вороха нот и партитур, сваленных в лакированный вишневый ящик, мы не нашли ни одной с именем известного всему миру румынского музыканта Г. Энеску. Он был пока в эмиграции, а его творчество - в забытьи.
       Невдалеке от дома зияла воронка от прилетевшего с востока снаряда. От него брызнули тогда стальные осколки и на белой кирпичной стене образовались красные язвы и царапины.
       В вековечном обозлении против бояр, какой-то румынский крестьянин поддел железным ломом резной карниз дома и завернул его кверху вместе с сизыми листами кровельного железа. И лом торчал в изувеченном карнизе дома, как гарпун в боку кашалота.
       Во дворе валялась "универсальная румынская мельница" - деревянная ступа, удивительно похожая на виденную мною в детстве ступу в нашей семье. И никто, помню, не мог сказать, сколько лет этой ступе. Возможно, была она выдолблена во времена Мамая, когда понятие "Мельница" исчезло, было, из обихода людей.
       .......................................................................................
       Утром 7 июня мы узнали, что вчера на заре военно-морские силы союзников, возглавляемые американским генералом Дуайтом Эйзенхауэром, высадились на северном побережье Франции и открыли второй фронт в Европе.
       Мы с командиром полка пошли в траншеи к бойцам и приказали всем нашим огневым средствам отметить открытие второго фронта пятиминутным огневым налетом на немецкую оборону.
       Над нашей траншеей, ведущей на полковой НП, мягко шелестели мясистые листья урюков, похожие на широкие свиные уши. Плоды зелеными помпонами качались на ветвях, падали на дно траншеи, подрезанные пулями или осколками и мы вдавливали их в сырой глинистый грунт. Они были пока кислы до предела.
       Один из наших батальонов, охваченный общим порывом, произвел вылазку и захватил пленных. Они оказались из 46 пехотной дивизии немцев и рассказали нам интересные данные об истории своей дивизии.
       Ее били русские войска у Могилев-Подольска, у Каховки, под Севастополем, под Туапсе. Первый командир ее, генерал Ребке порябел от горьких переживаний. На третьем году войны дивизия оказалась на исходных позициях, с которых 22 июня 1941 года двинулась в поход на Россию. Она имела тогда на своем знамени опознавательный символ - большой черный сапог на белом фоне. Потом знак сапога был заменен поэтическим прыгающим оленем. Олень, как лед под лучами солнца, таял по мере военных неудач дивизии на восточном фронте.
       Сперва исчезло туловище, потом голова. Остались одни красивые оленьи рога. К июню 1944 года не осталось и рог на белом потрепанном штандарте дивизии, не осталось в живых и ни одного старого гренадера. И теперь новый командир дивизии генерал-майор Энгель готовил дивизию к переходу с румынского фронта на Белорусский и требовал от солдат "тотальников" подвигов, чтобы завоевать для дивизионного штандарта утерянное право хотя бы на оленью голову.
       - Мы не хочем, - заявляли нам солдаты Энгеля. - Гут руссише гефангеншафт, плен...
       Что будет с самим генерал-майором Энгель, увидим...
       ......................................................................................
       В конце июля, когда наш полк стоял в обороне на горе Ходора у реки Бахлуй, начальник штаба 7-й гвардейской армии генерал-майор Лукин созвал начальников штабов полков.
       Собрались мы у недостроенной церкви на горе Котнарий, откуда хорошо были видны немецкие позиции.
       Сюда прибыл и подполковник Некрасов. Злой, не выспавшийся, он не говорил с людьми, а рвал, будто лаял.
       Потом приехал генерал-майор Лукин. Кареглазый интеллигентный мужчина с красным мясистым носом, седеющими темно-русыми волосами и широким ртом, заполненным металлическими зубами, он был одет в темно-зеленый китель и в голубые галифе с красным лампасом. На ногах его были крохотные хромовые сапоги со звонкими золотистыми шпорами.
       Прочитав интересную лекцию о секретном управлении войсками, он уселся на скамью в тени яблонь и груш, завязал с нами задушевную товарищескую беседу.
       Рассказал он и о себе. Интересно рассказывал, как книгу читал. Он рассказал нам, как во время гражданской войны был военным комендантом Луги, как в Сталинграде беседовал с пленным немецким фельдмаршалом Паулюсом. И о том рассказал, как на глазах Паулюса наши солдаты ободрали кожу с сидений легковой немецкой автомашины, чтобы подчеркнуть этим размер немецкого поражения и оттенить древнюю истину, что "победителей враги не судят".
       Во время рассказа генерал Лукин вел себя возбужденно, будто что предчувствуя или скрывая от нас волновавшую его мысль.
       Он постукивал пальцем о стол, чесал ногтем свои узкие порыжевшие брови, дергал плечами. Золотой погон его посверкивал при этом, отражая солнечные лучи, падавшие сквозь шевелившуюся листву яблонь.
       - Товарищ генерал-майор, разрешите к вам обратиться? - звонким голосом прокричал подошедший к столу тоненький молодой лейтенант с серыми глазами и золотистым пушком над тонкой красной губой. - Принято сообщение из Москвы. Указом Президиума Верховного Совета СССР от 29 июля, товарищ Сталин награжден Орденом "Победа"...
       Генерал рывком встал.
       Будто поднятые ветром, вскочили и мы.
       И долго в румынском саду, на горе Котнарий, откуда были хорошо видны немецкие позиции, гремели наши аплодисменты.
       - Наши войска, - сказал Лукин, - заняли Седлец и Луков, вышли на ближние подступы к Варшаве. Победа, товарищи, близка. Скоро и мы устремимся к Бухаресту...
       .....................................................................................
       Вечером 17 августа светила полная луна, ныряя в облаках, точно золотая монета в грязных хлопьях старьевщика. Немцы не стреляли, и мы, наслаждаясь лимонным запахом незрелых грецких орехов, слушали по радио Москву.
       "...Северо-западнее Мариамполь, - читал диктор приподнятым и немного торжественным голосом, - наши войска вышли к границе Восточной Пруссии по реке Шешупа..."
       .....................................................................................
       А двадцатого августа на рассвете начался налет нашей авиации, гул артиллерийской канонады потряс горы, овраги, холмы и леса.
       Войска 2-го и 3-го Украинских Фронтов начали Ясско-Кишиневскую операцию, перешли в Генеральное наступление против Румынии. И на третьи сутки она капитулировала. Не капитулировать было нельзя.
       Россия и ее Красная Армия перевернули дни новую страницу мировой истории.
      
       Апрель - август, 1944 года.
       Румыния.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    КЫНИ АМУРАТ

    Румынский рассказ

      
       Местный староста, называемый примарем, постучал палкой в окно и сейчас же из избы выбежал смуглолицый мальчик лет тринадцати.
       - Буна Сара! - произнес он, низко поклонившись и вежливо подняв над курчавой головой свою коричневую широкополую шляпу. - Буна Сара!
       - Добрый вечер! - ответил я по-русски.
       - Буна Сара! - по-румынски сказал примарь с той холодной небрежностью, с какой принято было в Румынии разговаривать властям с подчиненными.
       Смотря как-то в сторону, будто боясь выпачкать свои карие глаза о смуглые щеки мальчика, примарь строгим голосом пояснил ему, что я как раз и есть тот квартирант, о котором он, примарь, уже говорил Мальчикову отцу, и что со мной надо быть вежливым.
       Потом, попрощавшись со мною, примарь пошел определять на квартиры других русских офицеров, а мальчик, улыбаясь и продолжая держать шляпу над обнаженной головой, тоненьким голоском пригласил меня к избе.
       - Винин куа, идите сюда, - сказал он, взбегая впереди меня на крыльцо и предупредительно отворяя дверь.
       Мы вошли в просторную избу с земляным полом, посыпанным желтым песком. На выбеленных мелом стенах висели яркие плакаты самой противоречивой и контрастной тематики. Были тут изображения кукурузы и арбузов, бурых грецких орехов и золотисто-голубых гроздьев винограда, лежавшего на хрустальной вазе.
       Рядом с этим натюрмортом, висели мифологические изображения. Тут и голые ангелы с очень маленькими белыми и розовыми крылышками, тут и неизвестные мне угодники с кабаньими и орлиными головами, тут и плохонькая репродукция картины Леонардо да Винчи с румынской надписью "Сiна де ирма" - "Тайная вечеря".
       И, как и в других румынских избах, под образами стоял портрет черноокой красивой женщины со страстным выражением лица. Это была мамко Елена, мать короля Михая I.
       Услышав наш приход, из смежной комнаты показались хозяева. Высокий румын с сухощавым лицом и реденькой черной бородкой, в длинной холщевой рубахе и в кушаке с красными длинными махрами на концах, приветливо улыбнулся и сказал по-русски: - Здравствуйте, пан!
       Жена его, маленькая кругленькая женщина в черном платке и серой домотканой юбке с широким воланом, приветствовала меня по-румынски, но наотрез отказалась подать руку и, испуганно пятясь, запрятала обе руки за спину.
       - Наша баба офицера боится, - пояснил хозяин, посмеиваясь на жену и приглашая меня проследовать за ним
       Мальчик умудрился проскочить в смежную комнату впереди нас.
       Путаясь под ногами и, видимо, очень желая ввязаться в разговор, он показал мне ручонкой на хозяев.
       - Тато, мамо. Буна тато, буна мамо...
       - Отец и мать хороши, а вот сын как? - спросил я у румына.
       Хозяин ласково погладил сына по голове.
       - Михай, фромат баетц, хороший парнишка...
       - Фромат Аша, - возразил я, - хороший кавалер...
       - Нуй, нуй! - затряс румын черноволосой головой. - Михай нуй Аша, Михай - баетц.
       Михай молча посматривал то на отца, то на меня. И по глазам его было видно, что ему больше нравилось быть Ашой, нежели носить название баетц.
       И все-таки очень Михай показал, что он далеко не Аша, хотя и хотел бы стать взрослым, как желают этого дети любой страны.
       Со мной он очень скоро подружил и, не чая во мне души, старался всегда сделать для меня что-либо приятное.
       Он натащил мне целый ворох румынских книг, которые я не мог читать. Он моментально докладывал мне, если аист начинал стучать клювом, удовлетворяя этим стуком свои певческие потребности (Аист, как известно, лишен голосовых связок. Но от стука своим клювом он получает такое же чувственное удовольствие, как и соловей от своих трелей) и мне приходилось по целому часу тогда слушать этот стук. Он носил мне грецкие орехи, за которые я, конечно, был ему много признателен.
       Но Михаю все это казалось недостаточным. Он решил сделать мне самое сильное удовольствие и готовил его по секрету, иначе его затея сорвалась бы в самом начале.
       Мне оставалось быть в этой деревне одни сутки, после чего снова надо было ехать в свой полк, действовавший в районе города Тыргу Фрумоз.
       Пополудновав с хозяевами, я вышел на взгорье за виноградником и сел на скамеечку. Отсюда, окутанные синей дымкой, виднелись покатые отроги Карпат, синели дубовые леса за Серетом. Отсюда была видна почти вся деревня, беспорядочно разбросанная по буграм и над ярами, утопавшая в зелени садов и рощ.
       В воздухе стоял тонкий запах лимона, источаемый листьями грецкого ореха, широкие ветви которого висели над скамьей.
       С юга доносился отдаленный гром артиллерии. Там шли бои.
       И мне очень хотелось побыть в этот последний день пребывания на отдыхе совсем наедине, помечтать, подумать, кое-что записать.
       Но не успел я раскрыть свою записную книжку, как ко мне, запыхавшись, подбежал Михай. Глаза его горели, на щеках был румянец. И во всей его фигуре дышало что-то такое, будто бы он, подобно Архимеду, сделал очень важное открытие и готов был закричать: "Эврика, эврика!"
       Путая румынские и русские слова, он пытался заинтересовать меня какой-то затеей, но я его плохо слушал и совсем не понимал.
       - Нушти, нушти! - механически сказал я пристававшему ко мне Михаю. - Не понимаю, не понимаю!
       Мальчик озабоченно заморгал глазами, запечалился и умолк, съежившись комочком.
       С минуту мы сидели молча, занятый каждый сам собою. Я уже снова развернул тетрадь и начал записывать, как Михай вдруг радостно взвизгнул, глянул на меня засверкавшими радостными глазами и... жестом руки попросил меня подождать его здесь, а сам, придерживая пальцами узкие белые штанишки, помчался вниз.
       Я следил за ним глазами. Он, перепрыгнув через плетень, некоторое время возился в куче прошлогодних кукурузных стеблей, потом шмыгнул к сараю, где находилась собачья будочка, и исчез из вида.
       Прошло минут десять, может быть, пятнадцать, а Михая все не было. Слышался только его уговаривающий кого-то голос, да позвякивала железная цепь.
       "Наверное, рассердился парень, - подумал я. - Не идет..."
       Тут я вспомнил, что давно уже собирался взобраться на самую вершину горы, где стоял большой каменный крест и посмотреть, нет ли на нем интересных письмен. Ведь крест этот стоит давно и никто из румын, даже очень старых, не мог назвать времени, когда поставлен крест.
       Я встал со скамьи и начал карабкаться на кручу.
       Не сделал я и полсотни шагов, как услышал позади себя пронзительный испуганный детский крик.
       Оглянувшись, я увидел Михая. Выпучив глаза и спотыкаясь на бегу, он старался уйти от собаки, кричал:
       - Пушка! Кыни!
       Он жестами показывал мне, чтобы я застрелил гнавшуюся за ним черную большую собаку.
       Собаке мешала бежать цепь с привязанным к ней коротким колышком. Она то и дело цеплялась цепью или колышком за плетень, за виноградные лозы и палочные подставки у виноградных кустов, визжала тогда и бешено рвалась.
       Наконец, собака выбралась из виноградника и ринулась за Михаем по бугру.
       Вынув пистолет, я стоял в нерешительности: стрелять мне в собаку или не стрелять. Ведь не бешеная же она? Хорошая собака, которую, я знал, очень любил хозяин-румын.
       Мальчик и гнавшаяся за ним собака были совсем уже близко от меня, когда я заметил и понял, что произошло. К левой задней ноге собаки была прикручена немецкая толовая шашка с зажженным бикфордовым шнуром. Голубой дымок, струившийся из шнура и потрескивавшее шипение напугали собаку, и она спешила, поэтому, укрыться от опасности под ноги человека.
       Стрелять в собаку было поздно и бесполезно. Поэтому, схватив мальчишку за руку, я вместе с ним перепрыгнул через собаку и стремительно увлек его в давнишнюю немецкую траншею, вырытую на скате горы.
       Собака, бросившись за нами, пролетела по инерции через траншею, и сейчас же грохнул взрыв.
       Выглянув через бруствер, я увидел разорванную в куски собаку и кудрявое черное облако дыма над ней.
       - Кыни амурат? - пропищал испуганный Михай. - Собака сдохла?
       При этом он попытался разъяснить мне, что хотел позабавить меня, но собака выдернула кол, к которому он, было, привязал ее, и пустилась за ним, едва Михай поджог бикфордов шнур.
       - Кыни амурат? - снова спросил он, уже немного оправившись от страха.
       - Амурат! - со злостью сказал я и от души залепил моему юному другу по шее ладонью, так как не мог по иному растолковать ему недопустимость проделанной им опасной игрушки.
      
       Август, 1944 года.
       Румыния.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    ЧАСЫ

    Рассказ-шутка

      
       Вечером мы остановились на долгий привал в немецком лесу. Здесь было уже тепло, пахло весной. И молнии, сверкавшие на западе, и гром за Одером, - все это многим новичкам было принято за настоящую весеннюю грозу.
       - Гроза? - засмеялись старые бывалые солдаты, подтрунивая над новичком. - Раньше-то был на фронте?
       - Раньше не был, - признался молоденький небольшой красноармеец, позвякивая котелком, который он отвязывал от вещевого мешка. - Из запасного полка к вам попали...
       - Это сразу видать, - отозвался басистый голос из-за дерева. - Илью пророка вы с нашей гаубицей перепутали.
       Бойцы весело захохотали.
       - Да что пророка, - продолжал басить все тот же голос из-за дерева. - Они, можно ожидать, немецкие "сюрпризы" перепутают с нашим суп-рисом...
       Бойцы снова было захохотали, но из темноты раздался громкий и немного сердитый голос:
       - Чтобы они не перепутали, надо их не глушить смехом, а своей практикой с ними поделиться. Я вот сейчас и расскажу про случай с нашим отделением...
       По голосу бойцы узнали своего отделенного командира сержанта Макарова и сейчас же притихли.
       Они любили слушать его рассказы, но и боялись, как бы он не рассказал новичкам про часы, вспоминали о которых в отделении не с охотой.
       Высокий толстый, похожий на дюжего артиллериста, сержант Макаров подошел к бойцам, подвинул ногой деревянный обрубок и, посветив на него фонариком, присел.
       - Не робей, Семенов, - похлопал он по плечу маленького красноармейца, возившегося с котелком. - Наши орлы, было дело, ниже куриц летали. А теперь, можно сказать, вознеслись до облаков. Ве-те-ра-ны, вот как!
       Макаров, будто не желая дальше рассказывать, взял валявшуюся рядом веточку и с минуту молча стегал себя по голенищам сапог. Но в действительности он желал рассказать, и паузу сделал, чтобы подыскать подходящую форму для изложения истинного факта в юмористическом виде, не обижающем его отделение.
       - С ними я, товарищ Семенов, познакомился осенью 1944 года, - внезапно заговорил Макаров. - Мы тогда из разных запасных полков попали в одну фронтовую часть. На фронте до этого ни разу не были. А фронт, он сложная штука. И звуки на фронте другие, и вещи по иному выглядят, и догадаешься об ином уже после, когда глупость сделаешь.
       И вот, чтобы глупость не повторилась, а умное дело множилось, люди и придумали рассказывать о себе, будто о другом человеке. Это чтобы критиковать себя покрепче и домысливать поглубже. Поэтому, наперед говорю, кому не любо, не слушай, но врать рассказчику не мешай. Вот как...
       Наша дивизия захватила тогда немецкий город. Два полка дальше пошли, а третьему было приказано навести порядок. Тут и заводы немцы бросили, и скот тысячами бродил по полю, и... "вервольфы", оборотни ихние, шалили. Всему надо было дать толк.
       Ну и нашему батальону поручили дело.
       Дошло и до моего отделения. Единица это небольшая, но стоит дорого, если правильно применить. Нам поручили завод один осмотреть и взять под охрану.
       Прошелся я по цехам. Вижу, ход под землю имеется. Покликал вот их, ветеранов, и спустились мы под землю. Идем по коридору. Лампы горят, вентилятор шумит. Все по-хозяйски. В конце коридора нащупали дверь. Открыли, и диву дались. Сияет комната, будто никелем вся покрыта. На потолке лампа величиною с лошадиную голову. На стенах зеркала, похожие по форме на воронку. На мраморных столах серебряные штакеты с зажатыми в них пробирками, магнитные дуги, бронзовые подставки с разноцветными кнопками.
       Глядь мы туда, глядь сюда - глаза разбежались по предметам. Вот как.
       А ходим мы на цыпочках, чтобы никакого шуму. Вдруг, слышим, рып-рып, рып-рып. Часы кто-то заводит.
       Оглянулись мы кругом и смотрим друг на друга. Молча друг друга глазами спрашиваем, что же это такое, рыпит, а в комнате никого нету. И все же рыпит.
       Тут меня боец Григоров толк локтем.
       - Посмотрите, - шепчет он. - Занавеска...
       Хвать я эту занавеску и вперед, а бойцы - за мной.
       В соседней комнате, вероятно, не ожидая нас, цивильный немец в штатском пиджаке, склонившись над столом, заводил большие круглые часы.
       - Хендэ Хох! - закричал я, и немец даже подпрыгнул от испуга, но руки поднял и кинулся с поднятыми руками еще в одну дверь, в секретный ход. Тогда я его за шиворот и кричу Григорову:
       - Обыщите этого гуся с головы до пят!
       Пока Григоров обыскивал немца, я рассмотрел часы. Отличный будильник. Стрелки вороненые, циферблат нарядный, цифры римские. Стучали они очень исправно. Я сам часовых дел мастер, в звуке знаю толк. Посмотрел и в механизм. Мать честная, такой тонкой работы и не сыскать. "Хорош, думаю, трофей. Для штаба пошлем этот будильник".
       Взял я часы и сую их немцу.
       - Бери! - говорю. - Бери, и шагом марш. В штабе с тобой разберутся. Нам, говорю, с тобой нечего волынку разводить.
       А немец совсем расстроился. Часы не берет, бормочет:
       - Ди ур ист шлехт...
       Плохие, мол, часы. И это он говорит мне, часовому мастеру первой руки. Вот нахал.
       Тут пришлось нам его силой убедить. Засунули мы часы в солдатский ранец, а ранец на спину немцу лямками пристегнули и вытолкали немца наверх, во двор.
       Он там сел на землю, обхватил голову руками и замычал по коровьи. Это они, немцы, плачут так, по коровьи.
       Пришлось автоматом ему пригрозить, чтобы смирнее он был.
       Тут, на наше счастье, грузовичок подвернулся попутный. Мы немца посадили в кузов и...
       Сержант кашлянул раз и другой, потом, будто извиняясь перед новичками, сказал:
       - Дальше, товарищи мои, я не был очевидцем... Мне пришлось на заводе остаться, а немца сопровождал в штаб красноармеец, ныне ефрейтор, товарищ Григоров. Его мы и попросим досказать рассказ.
       Григоров начал отпираться и отнекиваться, но новички, а их было половина отделения, так настойчиво стали просить, что Григоров, вздохнув, согласился.
       - Так и быть, доскажу, - заминая пальцами цигарку, которая смотрела до этого на ребят единственным красным глазом, сказал он. - Только эпилог рассказа будет за вами, товарищ сержант... С эпилогом у меня не выйдет. Я тоже не был в эпилоге очевидцем.
       - Ладно, - согласился сержант. - Вывезу...
       - И так, товарищи, - начал Григоров, - поехали мы с немцем в кузове. Только пыль за нами вилась, да мелькали мимо каменные тумбы с немецкими орлами, кусты мелькали. В кюветах каски немецкие валялись и даже... валялись штаны.
       На душе у меня было очень весело, а у фрица совсем наоборот. Посерел он. На дорогу скучно смотрит и трясется, как в лихорадке. Пробовал я его веселить. "Стукну, говорю, вот прикладом, так не будешь скучать!"
       Никакого впечатления. Еще скучнее он стал. Вот каналья!
       Так мы с ним проехали километров пять. Грузовичку надо было направо, а нам - налево. Одним словом, высадили нас.
       С километр еще надо нам было пешком идти. Ну, и пошли. А фриц совсем с ума спятил. Кричит на меня:
       - Рус, капут, капут, - а сам это ранец хочет со спины снять.
       Ну, ясное дело, меня злость взяла.
       - Это немцам, говорю, капут! - А для ясности, прикладом я его огрел по казеннику и приказал идти бегом.
       И так помчались мы. Фриц впереди, а я за ним.
       Бежит он, а сам протестует, вроде в бунт пошел. Дерг это за лямки, дерг. Только дергал он не за те концы, и ранец еще крепче прилипал к его спине.
       Бежит фриц, а сам хочет на меня оглянуться. Тут я ему грожу автоматом и затвором для блезира кляц, кляц... Застрелю, мол, на месте ослушания.
       Это на него действовало. Он мне, как миленький, набирал скорость. Даже руки в локтях согнул, чтобы по всей форме бежать.
       Метров на пятьдесят впереди меня он оказался. А тут еще обмотка у меня развязалась на счастье. Пока ее подправлял, фриц на добрую сотню метров успел убежать.
       "Дай, думаю, поднажму. Не сообразил бы фриц в рощу нырнуть, которая невдалеке была от дороги. Стрелять если тогда по нем, часы можно повредить..."
       Не пробежал я и пятнадцати метров, как, вижу, сверкнуло на спине у фрица ослепительное пламя. И грохот такой раздался, что я упал. А пока поднялся, фриц исчез подчистую, будто его и не было...
       - Ух, ты! - воскликнул Семенов и, встряхнув котелок, громыхнул проволочной дужкой о его жестяную стенку. - Ух, ты! - повторил он.
       - Вот тебе "ух ты", - передразнил его Григоров. - Подбежал я к тому месту, где перед смертью фриц стоял, а там одна воронка и клочок шерсти от фрица валяется на краю воронки. Остальное улетело, братцы мои, неизвестно куда...
       - Так и не нашли фрица?! - прерывисто дыша, спросил Семенов.
       Ветераны душевно расхохотались.
       - Как его найдешь, - сказал сержант Макаров. - На спине-то у него, оказалось, была адская машина, ловко подделанная под будильник. Вот вам и сказ про часы.
       Сержант встал, посмотрел сквозь листву на небо.
       - Звездно, будет погодка. Ну, поспите, товарищи. Через два часа выходим на передний край.
      
       Март, 1945 года.
       Берлинское направление.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    В ТРИ ДЕСЯТЬ

    ПО

    ГОРЬКОВСКОМУ

    Из моих записок

       И вот поезд остановился на вокзале того города, о котором еще в средней школе читал я летописные строки: "...лета 1221 князь Юрий Всеволодович заложил град на устье реки Оки и нарече имя ему Новград Нижний".
       О котором французский писатель Александр Дюма, посетивший в свое время Нижегородскую международную ярмарку, написал тепло и любовно, назвав знаменитый нижегородский откос одним из красивейших мест в Европе.
       О котором гремела историческая слава, как об освободителе Москвы от поляков в начале XVII века.
       О котором на всю Россию разошлись народные легенды, заставлявшие нас слушать их с замиранием сердца еще в детские годы и не забыть на всю жизнь.
       Дед мой, скитавшийся по России, был и в Нижнем, на Волге. Потом он рассказывал вечерами новгородские легенды о кремле, о городе, о далеком прошлом Нижегородской земли. "...А еще раньше, чем Кузьма Минин появился, - ровным голосом, бывало, рассказывал дед, - володел этим городом грозный князь Василий. И Москвой правил он, и Русью и Нижним Новгородом. Сильный был князь. И умница, к тому ж. Он заметил, что стены бревенчатые обветшали в городе. И огонь мог их пожечь, и ворог злой легко мог разрушить. Тогда и решил князь Василий каменную крепость-кремль строить на бугру, что между Окой и Волгой возвышался. А к месту этому, по оврагу глубокому и сырому, речка Почайна текла. А над речкой, на бугорочке жил купец с молодой женой Аленой. Красивая была она, свет божий очами ясными затмевала, птичек заставляла красоте своей песни петь. А муж, купец Лопата, души в ней не чаял, все любовался ею, любовался и вздыхал: "Ох, Алена, тоскую я сердцем, скорблю. Беду лихую сердце чует".
       А она засмеется так, голубыми глазками на мужа посмотрит, белой ручкой по русым кудрям его поведет, поцелует в губы алые и скажет: "Не грусти, Гришенька, не скорби сердцем. Люблю тебя, сокола моего ненаглядного. И никакой беды-кручинушки не принесу тебе, ненаглядному..."
       Беда подкралась внезапно.
       В лето одна тысяча пятьсот осьмое Петр Фрязин начал, по княжему велению, строить каменный кремль на Оке. Башню надо было закладывать. Каменщики хмурые, бородатые, засучив рукава, по бугру молча расхаживали, на речку Почайну посматривали. Ждали они, чтобы человек какой появился там...
       Рассвело уже. Солнышко проглянуло над лесами, над буграми. Золотыми крыльями по Оке-матушке да по Волге затрепыхалось солнышко и пошла по воде сверкающая волна, заигралась у берегов золотая зыбь.
       - Плохо дело, - сказал Петр Фрязин. - Плохо. Не показывается человек на Почайне, а без исполнения нраву сего не велено нам башню закладывать
       Вдруг шевельнулись каменщики, окрестили лбы свои высокие, прошептали с ужасом:
       - Идет...
       С горы, неся коромысло на плече и с ведра на руке, к речке Почайне красавица Алена спускалась, ненаглядная.
       - Хватайте ее, хватайте! - закричал кто-то.
       Схватили Алену и в землю под камни башенные вместе с коромыслом зарыли. С той поры одну из башен кремля нижегородского Коромысловой башней прозвали. А Григорий Лопата, про беду узнав лихую, в речку Оку с крутого берега бросился и погиб в волнах холодных...!
       Вспомнились мне и легенды эти, и правда о Нижнем Новгороде и вымысел о нем, когда вышел я из вагона и, придерживая локтем вещевой военный мешок, зацепленный лямкой за мое правое плечо, направился к решетчатым железным воротам с надписью "Выход в город".
       И первое, что мне захотелось, это заменить бы вывеску "Выход в город" более правильной надписью "Вход в город".
       Да, именно вход в город. И в какой город! В город родины нижегородского ополчения, которое под руководством Кузьмы Минина и Дмитрия Пожарского в 1611 году спасло Россию от ига польских панов. В город, где родились такие гении, как механик-самоучка Кулибин и композитор Балакирев, революционно-демократический критик Добролюбов и пламенный большевик Яков Свердлов, великий писатель Максим Горький и великий летчик нашего времени Валерий Чкалов.
       Моя рука рванула меховую шапку с головы и, небрежно сунув документы представителю комендатуры, стоявшему у двери проходных ворот, я с неописуемым трепетом ступил на камни городской привокзальной площади, полной народа, шума, трамвайных звонков и визга автомобильных сирен.
       Автомобили! Они сделаны здесь, в Горьком. Горький в дни Отечественной войны был самой большой в России кузницей боевого оружия, которым фронт сокрушал врага. Он давал нам и автомобили, и пушки, и артсамоходы и танки. Он давал самолеты.
       Редкие крупные хлопья сырого снега медленно падали на мою обнаженную голову, и мысли и чувства, теснившиеся в моей груди, не давали мне замечать снег и ветер.
       Город, вот что было передо мною. Волжская святыня России...
       - Граждане, пройдите с дороги, - услышал я голос милиционера, но почему-то не тронулся с места. - Товарищ, и вы пройдите. Наденьте шапочку и пройдите. Вам куда надо?
       - В Горький, - сказал я, надевая шапку.
       - Э-э-э, Горький велик, - укоризненно-удивленным тоном возразил милиционер и сочувственно посмотрел на меня черными глазами. - Вы, наверное, впервые здесь?
       Милиционер Захаров был первым нижегородским, то есть горьковским, жителем, с которым я немного побеседовал и получил у него первые советы, как и на каком трамвае доехать до Тобольских казарм. Туда я имел назначение.
       В три десять дня по горьковскому времени втиснулся в трамвайный вагон девятого маршрута и начал свою жизнь горьковчанина.
       Далеко теперь был враг, загнанный в свою берлогу и добиваемый в ней. Но война еще гремела, и по военному выглядел Горький. В небо смотрели стволы зениток, по улицам грохотали артсамоходы и танки, направляясь на вокзал, маршировали батальоны.
       Над городом раскатывался грохот пушек, проходивших боевое заводское испытание, шумели моторы самолетов.
       Сквозь разбитое окно трамвая я видел дома с крестообразными бумажными наклейками на стеклах, длинные магазины, пустые ларьки, сберегательные кассы, голубые почтовые ящики, из горловин которых белели уголки с трудом втиснутых писем. Миллионное население города писало на фронт и почтовые работники не успевали очищать ящики.
       Но вот прервались дома и постройки. Справа, за крутой гранитной набережной, завиднелась Ока.
       За Окой синели крутые бугры, по которым лепились дома, церковки, сады, белели гармошки длинных-длинных всходных деревянных лестниц.
       Слева от трамвайной линии, за мостом, виднелся белесый Канавинский собор, о котором упоминалось в международных отчетах о Нижегородских ярмарках.
       Старичок в коричневом пальто с плюшевым старинным воротником и большими черными пуговицами, мой сосед по трамваю, охотно пояснил мне, что в этом соборе теперь помещалось управление Волжско-Окского речного пароходства, что на Волгу и ее притоки - Каму и Оку - падает сорок пять процентов всех речных перевозок пассажиров и грузов по рекам СССР, что одна только Волга заменяет десяток железнодорожных линий по своей грузопропускной способности.
       У грандиозного здания Горьковского Горсовета, поражающего своей импозантностью и башенками над подъездами, разговорчивый старичок вежливо откланялся, подняв неглубокую бобриковую шапку над своей лысой головой и, улыбнувшись умными серыми глазами, вышел из трамвая. Мы даже не познакомились с ним, как и многие другие, ехавшие совместно в тесно набитом вагоне.
       От остановки у городского совета трамвай, занося нос вправо, начал подниматься к огромному шестипролетному мосту, висевшему над Окой на мощных чугунных фермах и каменных быках.
       С моста был виден Кремль над Окою. Красно-бурые стены его, вырастая из крутого бугра, камнями и башнями прошлых веков смотрели в наше советское небо, любуясь гудевшими там самолетами.
       У правого берега, прососав лед, широкой серой полосой плескалось вода, медленно плыли по ней покачивающиеся синеватые льдинки.
       Слева от моста возвышалась высокая гранитная стена с печурками и причальными приспособлениями. Там была пристань.
       У причала мерзла в потемневшем льду темнорыжая широкая баржа с белым словом на борту: "Семга". За ней, в отдалении, маячили буксирные пароходы, туманился мыс, серела в голубой дымке широкая полоса подтаявшего льда на Волге.
       На пристани, ожидая ледохода и работы, с мольбой к небу подняли свои серые железные руки ажурные стрелы электрических кранов. Пара красных товарных вагонов стояла на рельсах пристанной ветки. Над почерневшими вершинами деревьев кружили прилетевшие грачи. Наступала весна 1945 года, хотя и в Горьком перелетывал снег.
       Трамвай по мосту шел медленно. Гулко отдавался шум и стук его колес в двойном настиле моста, в цементе и дереве, в чугуне и стали его конструкций.
       Этот почти километровый мост несколько раз в течение войны пытались бомбить немецкие летчики. И не разбомбили. Издеваясь над ними, мост служил и служит, будет служить России всегда.
       За Окским мостом трамвайные рельсы разбежались в стороны, как лихие усы. Левый ус метнулся к улице Маяковского, правый - к Ромодановскому вокзалу. Мы поехали прямо в гору, покрытую камнем и асфальтом. Слева над дорогой висели кручи и бугры, справа - глубокий яр, крутые скаты к Оке.
       Чарующая природа, выразительный рельеф, неповторимые виды. Что-то мощное и самобытное ощущается во всем, и я полон таких же молодых переживаний, которые в свое время охватывали меня в аудиториях университета и института на лучших лекциях лучших профессоров.
       ......................................................................................
       У Красных Оврагов, куда пришелся я пешком, ко мне подошел рослый кареглазый курсант с серебристой эмблемой танка и желтой суконной обшивкой на черных погонах.
       - Здравия желаю, товарищ капитан! - сказал он, беря под козырек и молодцевато стукнув каблуками. - Я вас сразу узнал.
       Подав руку курсанту, я старался вспомнить, где же я видел этого человека?
       Но он сам пришел мне на помощь.
       - Помните, товарищ капитан, вы лекции читали у нас в техникуме? А я, бывало, помогал вам карты развешивать на подставке и чертежи на доске делал...
       - Ваня Федоренко! - воскликнул я. - Дорогой мой! Вырос-то как, не узнать...
       Мы крепко обнялись, потом кратко рассказали друг другу о себе. И мой ученик рассказал мне о своем боевом пути, о боях, в которых участвовал, и о госпиталях, в которых лежал, о радости побед и о серьезной учебе в танковом училище, о полученных им боевых орденах.
       Вдруг он как-то весь просветлел, стал вдохновенным и по-особому взволнованным.
       - Товарищ капитан, - таинственным, влюбленным голосом прошептал он. - Если бы вы знали, какое впечатление произвел на нас, курсантов, Горьковский завод  92! Мы там недавно были на экскурсии. Ох и дела, ох и город Горький! Я никогда такого не думал и не представлял себе...
       Углубившись в эту тему, видимо, сильно волновавшую курсанта, он рассказал мне о всем, что видел на артиллерийском заводе.
       - Особенно, товарищ капитан, запомнился мне кузнечный цех, - подчеркнул он. - Там, знаете, возле печей движутся особые машины. Называют их "манипуляторами". У манипуляторов имеется огромная стальная рука. Пальцами этой руки манипулятор хватает из печи толстые металлические болванки и ловко подает их под паровой молот.
       Стук, стук, стук... и начерно обработано горячее металлическое бревно, из которого будет сделан орудийный ствол.
       Иные, очень толстые болванки, раскаленные докрасна, железная рука слегка встряхивала и спокойно подсовывала под головастый пресс. Тогда рабочий ложил свою лопатку ребром на болванку и приводил в действие пресс. И пресс давил на лопатку, разрезая сталь, как мыло
       В цеху работали два манипулятора. Встречаясь на рельсах, они передавали друг другу молча свои полутонные грузы и снова расходились в концы цеха. Один манипулятор катился к печам, а второй - на свое рабочее место. Прямо- таки, как умные люди.
       А там, в другом конце цеха, болванки ползли на конвейер и попадали под специальную пилу, которая мгновенно с диким визгом разрезала их на части. До самого свода крыши взлетали огненные брызги опилков.
       Наблюдали мы и керновку орудийных стволов. Очень интересная работа. Представляете себе, двигаясь на каретке, круглый длинный кусок металла встречает на своем пути неподвижный стальной стакан. Стакан этот острыми краями врезается в сердечник металлического цилиндра и утопает в нем все глубже и глубже, как утопал бы обыкновенный чайный стакан в пшеничном тесте, из которого хозяйки вырубают кругленькие коржи.
       Потом этот стакан, а называется он керном, машина вынимает из металлического цилиндра вместе с заключенным в нем сердечником и...канал ствола орудия готов. Но это еще не все... Идет потом еще нарезка стенок канала ствола.. И тут тоже очень интересно и очень удивительно. Сразу работают двадцать четыре резца...
       - Пятерка идет, пятерка! - закричали люди, ожидавшие трамвай. - Кто на Мызу, давай сюда...
       - Товарищ капитан, - прерывая свой незаконченный рассказ, сказал Федоренко. - Нам надо как раз на этот трамвай. Он пойдет по Арзамасскому шоссе к Тобольским казармам...
       Уже в вагоне, не имея возможности по вполне понятным причинам продолжать рассказ об артиллерийском заводе, Федоренко пригнулся к моему уху и прошептал:
       - Даже имея один город Горький с его заводами, мы и то сможем крепко разговаривать с любой страной. А у нас ведь еще, кроме Горького, есть чем погордиться. Но город Горький... Нет, я прямо-таки этого не ожидал... Какая индустриальная мощь...
       Я посмотрел в молодое, красивое лицо курсанта, в его сверкающие карие глаза, в румянец на гладко выбритых щеках и понял, что он влюбился в город на волжско-окских буграх и низинах, в город былой и настоящей славы.
       ......................................................................................
       В этот же вечер я представился своему новому начальнику и получил у него разрешение назавтра осмотреть хоть немного город Горький.
       Я умышленно не стал расспрашивать ни о местах, которые бы желательно посетить, ни о достопримечательностях, которые надо бы увидеть. Мне все хотелось увидеть, но время было ограниченно и я не хотел в довершение к этому портить жесткими рамками преднамеренного маршрута ту эмоциональную прелесть, которую может ощутить лишь свободный скиталец по незнакомым улицам огромного города.
       Заночевав у моих новых друзей в одном из корпусов военного городка, я утром отправился в путь.
       Было туманно. Во дворе носились ватаги ребятишек. Они кричали, как грачи, бросали друг в друга комьями талой земли, запускали в сырой косматый воздух бумажных голубей, которые тут же беспомощно падали на землю.
       Одна группа малышей самостоятельно изучала водопроводную технику.
       Один по одному, воровато оглядываясь, карапузы подбегали к водоразборной колонке, дергали рукой за коромысло рычага и отбегали в сторону.
       Толстенький мальчишка в голубом военном шлеме с большой красной звездой и опущенными бортами, в буром пальтишке и больших сапогах с кривыми задниками, удачно дернул рычаг.
       Все мальчишки сейчас же запрыгали от радости, наперебой закричали:
       - Глянь, полилось маленько...
       - Нет, не маленько, а немножко побольше полилось, - возразила девчонка, укутанная в шали и платки. - Ай, красиво льется...
       - Нельзя у колонки! - послышался грубый мужской голос. - Кеш отсюда, Кеш! Разыгрались!
       Мужчина в черной треухе и парусиновой спецовке, размахивая метлой, немного погнался за ребятишками, потом пожаловался мне.
       - Житья не дает эта собарня. Развелось вить, мильен...
       - А у самого-то есть дети? - спросил я вместо ответа.
       - Как же иначе, есть - сказал сердитый дворник. - Вот стоит мой атряха, - показал он на толстенького мальчишку в голубом военном шлеме. - В меня весь пошел. Я, вить, если признаться, сам в ихние года не давал никому покоя. Поверите ли, в гражданскую войну (А я тогда в Макеевке) я однажды в орудию залез головою и мне чуть не отломили шею испугавшиеся чего-то лошади...
       - Привираешь! - засмеялся я
       - Лопни мой правый глаз, не вру! - возразил дворник, но тут же махнул рукой и покликал к себе ребятишек. - Идите, пострелята, покажу вам всю механику.
       Будто не замечая меня, он отложил в сторону метлу и занялся с ребятишками у колонки.
       Пожав плечами, я уже начал было уходить к проходной комендантской будки, как дворник внезапно окликнул меня.
       - Вы, прошу вас, извините. На меня это иногда находит... Возьму вот и сделаюсь невнимательным к людям, вроде как злым... Это у меня от контузии и ранения... Извините.
       - Ничего, что вы, - сказал я и тут заметил, что у моего собеседника один, левый глаз, был шустр и светел, а правый недвижным серым стеклом холодно смотрел из под густой мохнатой брови. И мне многое стало понятным в душе и сердце человека в парусиновой спецовке.
       - Дорогой товарищ, - ласково сказал я ему, пожимая руку. - Ты вправе рассказать вот им, детишкам, что защищал Родину.
       - Я им расскажу. Вить это я только кажусь сердитым, чтобы они немного побаивались меня. А так, я люблю детишек. Увидел вот их и подошел... Ну, до свиданья! Спасибо на добром слове...
       ......................................................................................
       Через несколько минут я уже катил в трамвае к городу. Трамвай шел рядом с шоссе, а потом и по улице Свердлова.
       Слева и справа дома и дома. Деревянные - большие и маленькие, совсем некрашеные или давно выкрашенные охрой и желтой канареечной краской. Старые кирпичные дома с заплесневелыми стенами добротной тяжелой архитектуры и новые, пятиэтажные коробки с трещинами наподобие черных молний.
       .........................................................................................
       Вот и Первомайская площадь. Просторная, асфальтированная, сверкающая от влаги. От нее во все стороны разбегались лучи почти целого десятка улиц и переулков.
       Через площадь, покачиваясь на рессорах, бежали легковые и грузовые автомашины, спешно перебегали женщины с длинными желтыми мешками за спиной. Из мешков торчали острые изломы сосновых досок и концы тонких палок. Это было топливо.
       Ребятишки с гиканьем и шумом гнались за машинами. Цеплялись за борты кузова специальными палками с крючками на конце и мчались по асфальту площади на буксире так, что из-под их роликовых коньков били целые гейзеры мутно-серебристых водяных брызг.
       Другая группа ребятишек хохотала возле многоэтажного серого здания Почтамта, у подъезда которого сердитый шофер лягал сапогом свою сломавшуюся машину, гулко ударяя успетком о баллон.
       Машина стояла на трех колесах и на одной тоненькой ножке домкрата вместо четвертого заднего колеса.
       - Улю-лю, лупи ее, лупи! - подбадривали ребятишки нетрезвого шофера, вымещавшего на машине свой личный промах и недосмотр.
       Вдруг он ойкнул и, схватившись руками за носок правого сапога, начал прыгать у машины на одной левой ноге.
       Восторгу ребятишек не было границ.
       Они в данную минуту предпочли бы это зрелище любому театральному представлению, исполняемому лучшими артистами. Слишком уж естественно играл свою роль подвыпивший шофер. Желая отлупить машину, он отбил себе ногу и прыгал вот на потеху ребятишкам.
       - Ну, товарищ шофер, пронял машину? - спросил я прыгавшего человека в синем комбинезоне, в серой шапке-ушанке и в сапогах армейского покроя.
       - Никак нет, товарищ капитан! - отчеканил он, становясь на обе ноги и принимая положение "смирно". - Просто я немного сдурил...
       Поговорив минутку с шофером, который "сдурил", и, посоветовав ему не биться лбом в стену, я направился вдоль улицы Свердлова, к Кремлю.
       Мой взор был поражен неожиданностью вставшего передо мной оригинального здания с фигурной кровлей, с башенками и затейливыми подъездами кудрявой древнемосковской архитектуры.
       Это было здание Горьковского банка.
       Я завернул туда и прошел по широким коленчатым лестницам и по полумрачному коридору в кассовый зал.
       Очарование охватило меня в этом редком и высокохудожественном зале, сохраненном Советской властью, как памятник старины.
       Сводчатый потолок пленял воображение человека своей пестрой росписью, дыханием буйной нижегородской старины, мифологической фреской.
       Потолок представлял собой архитектурную комбинацию арочных сводов и секущих плоскостей, кривых линий и идеальных лучей, жестких граней и мягких овальных выступов, сферических вогнутостей и линзовидных выпуклостей.
       Думалось, что Неевклидова геометрия Лобачевского предвосхищенно родилась в этом удивительном архитектурном приравнении прямых линий к кривым, плоскостей к сферам, граней к овалам. Глубина трехмерного пространства жила здесь на плоскости и сама плоскость, как зеркало, казалось глубокой.
       Иконописная роспись потолка была пестра, как жизнь давнишних международных нижегородских ярмарок.
       Фоном росписи служила художественная вязь, прерываемая пространствами рамок в виде кругов и овалов, треугольников и квадратов, ромбов и звезд.
       Рамки заполнены изображениями гребных галер и древних парусников, Соломонов с лучистыми ореолами у круглых голов с совиными глазами и львоподобных царей с крестами и скипетрами в когтистых руках, двуглавых орлов со щитами Георгия Победоносца на груди и с круглыми богатыми "державами" в скрюченных косматых лапах.
       Были здесь изображены также юные розоволикие конники с рогами изобилия в руках и с порхающими белыми голубями под тонкими ногами горячих вороных коней. Изображены звери в царских коронах и цари в звериных шкурах.
       Безграничная социальная фантастика. Она рождена была на плодотворной почве шумевшего на весь свет Нижнего Новгорода, куда торговые страсти сгоняли людей изо всех уголков планеты. И синкретизм вкусов, быта, культуры, политических страстей и народных сказаний, - все это отразилось причудливой росписью на потолке кассового зала Горьковского банка.
       Три огромных пятиярусных бронзовых люстры висели под сводами потолка, поблескивая резными колпачками электрических свеч. И чувствовалось, что электричество недавно пристроилось к древней, успевшей потускнеть, бронзе величественных люстр, знавших стеариновые и сальные свечи с их мерцающими и стелющимися острыми голубоватыми язычками пламени и синими спиральками дыма, исходившего от черных корешков погасших фитилей.
       Это было во времена, когда в углу крестьянских хат на Волге стояли небольшие толстоногие столы, покрытые грубыми домоткаными скатертями и заваленные краюхами свежепахнувшего хлеба, уставленные берестяными солонками с крупной солью, зелеными кружками из оббитых бутылок с прозрачной водой, расплесканные капли которой дрожали на жестком ворсе скатерти, как роса на узеньких стебельках травы.
       Это было в старину. А теперь и в крестьянских хатах сияло электричество, краюхи хлеба убраны в поставцы и буфеты, а столы завалены журналами, на стенах мифологические образы вытеснены реальными портретами народных вождей.
       ......................................................................................
       Растревоженный влиянием неспокойной нижегородской старины, вышел я на улицу и зашагал к городскому "детинцу", к Кремлю.
       Буро-красные стены его с квадратными и круглыми башнями, с хмурыми глубокими проездами и боевыми зубцами, подпиравшими холодное свинцовое небо, унесли мою мысль и чувство к далеким временам, когда разгневанный Нижний Новгород закипел и забурлил и поднялся на выручку полоненной шляхтичами Москвы.
       Туда пришло нижегородское ополчение и жестоким боем восстановило величественную самостоятельность Москвы, про которую впоследствии историк Карамзин писал, что "Москва будет всегда истинною столицею России". И, может быть, слова эти пришли в мысль Карамзина именно здесь, у стен Нижегородского кремля, куда любил он приходить в период своей работы в Нижнем.
       В детстве пришлось мне слышать рассказ своей учительницы Лидии Васильевны Шаталовой, что будто бы князь Пожарский и Кузьма Минин, изгнав поляков из Москвы, взошли на Сухареву башню, стоявшую сизой фантастической четырехугольной громадой, и со вздохом облегчения взглянули искрящимися глазами на освобожденную ими Москву.
       Может быть, в жизни так и не было, как рассказывала учительница, но я благодарен ей.
       Ее устами говорили с нами прошлые века старой Москвы и рисовали нам, ученикам, достопримечательности древней столицы России. Именно после этих бесед Лидии Васильевны встали перед нами и запомнились на всю жизнь многочисленные купола храма Василия Блаженного, состоявшего из нескольких уступов и увенчанного огромной, радужного цвета зубчатой главой, похожей на граненую пробку одеколонного флакона.
       Говорила учительница и о Симоновом монастыре с платформой у колокольни, откуда встарь москвичи тревожно наблюдали за черными тучами приближавшихся татарских орд, говорила о туманных Воробьевых горах.
       Увлекшись рассказом о Москве, бессмертье которой было несомненно, Лидия Васильевна, как узнал я позже, сместила время и рассказала о более поздних достопримечательностях столицы, не имевших еще места во времена Минина. Она рассказала о Петровском театре с плоской кровлей и портиком с вознесенным над ним алебастровым Апполоном, который, стоя на одной ноге в алебастровой колеснице, твердо управлял тройкой рьяных алебастровых коней...
       Все это вспомнилось мне, когда с взволнованным трепетом в сердце проходил я через широко распахнутые ворота во внутрь Горьковского кремля. Так дорога нам слава прошлого, без которой не было бы сегодняшней громовой славы России.
       Во дворе Кремля было сыро. Серые полоски асфальтированных дорожек ручьями текли мимо молодых и елей, напоминавших своей зеленой хвоей о Московском кремлевском дворце.
       Только не было здесь московской строгости и московской пестроты зданий, меньше пахло стариной, чем в Московском Кремле.
       Здание обкома партии и облисполкома - современные здания. Плоскостенные, с изрезанными углами и с многочисленными переплетами широких окон и верандных стен из стекла в легких рамах.
       Я прошел дальше. Здесь дохнула на меня многовековая старина. Слева было длинное сумрачное каменное здание местами в два, местами в три этажа. Заплесневелые, позеленевшие кирпичи, железные решетки в глубоких окнах.
       В давние времена здесь был застенок.
       В мрачных комнатах, освещенных трепетным светом факелов, скрипели дыбы и воеводский палач опускал свистящий кнут на голую спину пытаемого.
       Мне стало жутко и душно в этом тихом сейчас и холодном дворе. А дальше, обращенные к Оке и Волге, бурели каменные стены крепости, построенной русскими людьми по планам итальянского зодчего Франческа в начале XVI века и выдержавшей все невзгоды судьбы, но нуждающейся сейчас в обновлении, в омоложении...
       ............................................................................................
       Мне захотелось простора, а его не было на просторном каменном кремлевском дворе. И я почти бегом вышел со двора на берег Волги.
       Крут и высок этот берег. Трехэтажные казармы, расположенные у его подножья, казались отсюда маленькими и ничтожными. Стоя у подножия кремля, человек по отношению этих казарм находился не менее, как на двадцатом этаже небоскреба.
       Справа от Кремля, ближе к Волге, торчало деревянное здание с островерхой кровлей и двумя деревянными башенками. Это бывший ресторан охотников.
       Любили здесь волжские охотники выпить и закусить, а потом похвастать друг перед другом, рассказать были и небылицы, без чего настоящие охотники не могли жить.
       Широкая Волга, покрытая льдом с темнеющей полосой воды у берега, серела внизу. В тумане утопал противоположный берег, еле маячили неясные очертания кустиков, за которыми чернели домики рыбаков.
       Сквозь туман казалось все это будто бы утонувшим в мутной воде. Так умеют писать картины немногие художники, но они никогда не достигнут подобного обворожительного совершенства и не превзойдут прелести волжской натуры, которая была мне милее самой лучшей фантазии и гениального художественного вымысла. В этом видении двигалась и горела жизнь, порождавшая в моей душе крылатую грезу о завтрашнем дне.
       Я видел натуру, показанную мне удачной стороной. И видел я ее такой именно потому, что находился от противоположного берега на расстоянии, при котором иллюзия видимой картины достигла своего классического предела: подойди я наполовину ближе, видение потеряло бы свою обворожительность и в нем угасла бы жизнь...
       Кто-то зашумел на площади Минина и Пожарского, проехав на мотоцикле. Я оглянулся, но ничего не увидел.
       Закрывая от моего взора площадь, спиной к Волге стоял высокий памятник Валерию Чкалову.
       Валерий, огромный, голубоватый стоял лицом к площади. Не так любил стоять он при жизни. Живой Чкалов чаще стоял на крутом волжском берегу и смотрел на великую реку.
       Вид широкой и могучей Волги рождал в нем стремление к одолению стихии пространства. Ему казалось тогда, что, взмахни он руками, и тело отделится от земли, полетит над Волгой, облетит потом весь земной шар.
       Зачем повернули мертвого Чкалова спиной к Волге? Отдали дань сценическому такту и заставили Чкалова повернуться лицом к публике, гуляющей по площади. Ну что ж. Сцена торжествует, но символическая сила памятника снизилась, символический пламень памятника погас. Чтобы зажечь этот пламень, надо повернуть памятник Чкалову лицом к реке. Он любил стихию, любил бурю жизни и меньше всего хотел бы вечно смотреть на городскую площадь, дисциплинируемую милиционерами и указателями допускаемых скоростей движения коммунального транспорта.
       Технически не встретилось бы большой трудности повернуть памятник Чкалова лицом к Волге. Не будут нарушены при этом и пропорции: черно-мраморный пьедестал памятника цилиндричен. Но идея памятника станет тогда иной, настоящей: бессмертное дерзновение одолеть стихию природы, стихию пространства. Именно это всегда влекло Чкалова на подвиг, было сущностью его характера.
       ......................................................................................
       В этот день я успел еще побывать на Почтовом съезде, в приземистом одноэтажном доме пепельно-розового цвета с нахлобученной кровлей и с выпученными, как глаза у рака, окнами.
       Это бытовой музей детства Максима Горького, известный под названием дома Каширина.
       Две небольших комнаты, кухня и сени - вот и весь дом. В кухне, занимая всю левую половину, теснилась печь. Обыкновенная большая русская печь.
       У порога - деревянное ведро с водой и розгами, которыми дед Каширин лупил своих внуков ежесубботно, отправляясь после этого к всенощной службе в храм.
       Через парадную горницу деда Каширина мы прошли в комнату Акулины Ивановны, бабушки Горького. Половину этой комнаты занимает деревянная кровать с периной, стеганым одеялом и горой подушек. Неподалеку от кровати стоит знаменитый сундук, обитый жестью. Это здесь ребенок Алеша, играясь, опасался, что спину ему срежет когда-нибудь сверкающий маятник часов, висевших над сундуком на стене, оклеенной зелеными обоями.
       И по сей день висят на стене эти старинные часы с тяжелыми гирями и устрашающе большим маятником.
       Уходя из домика-музея, уносил я в своем сердце новое чувство о Горьком, как о человеке, который действительно вышел из жизни, из народа. Он знал горечь розги и тесноту
       В этой комнате Акулина Ивановна рассказывала своему внуку, будущему писателю, чудесные русские сказки, животворно повлиявшие потом на его творчество, на его литературную жизнь.
       Уходя из домика-музея, я уносил в своем сердце новое чувство и новые мысли о Горьком, как о человеке, который действительно вышел из жизни, из народа. Он знал боль и горечь розги, знал тесноту комнатушек, давивших своими стенами большую семью. Он хотел простора для всех тружеников планеты, он хотел свободы... Он был человечным человеком и в комнате своей бабушки и в большой жизни.
       Да, название города на Волге именем Горького органично. Они оба великаны и достойны один другого.
       ..........................................................................................
       В Тобольские казармы я возвратился вечером. На часах было семь сорок пять.
       Листок отрывного календаря показывал 27-е апреля 1945 года.
       В комнате перезванивали позывные Москвы.
       - Тише, - предупредили меня товарищи, едва я переступил порог. - Сейчас будет передано важное сообщение...
       На носках прошел я к стулу и уселся под самым репродуктором.
       Прошла томительная минута ожидания, и торжественный голос диктора возвестил всему миру приказ  346 маршала Советского Союза Сталина о том, что войска Первого Украинского фронта и союзные нам англо-американские войска ударом с запада и востока рассекли фронт немецких войск и 25 апреля в 13 часов 30 минут соединились в центре Германии, в районе Торгау на Эльбе...
       ...В этот вечер в Горьковском Краснознаменном Военно-Политическом Училище имени Фрунзе шло ликование, гремела гармоника, пели офицеры и курсанты. Победа дышала нам в лицо, шумела крыльями над всем миром.
       Через три дня, 30-го апреля, войска Первого Белорусского фронта прорвались в берлинский парк Тиргартен, на углу которого, у реки Шпреи, расположен немецкий рейхстаг.
       В два часа дня над рейхстагом водружено Красное знамя Победы.
       Второго мая капитулировал Берлин. И мы все, охваченные могучей радостью, ждали теперь последнего часа, который должен был пробить над Германией.
       ... В ночь под 9-е мая 1945 года, не дождавшись ушедших в город друзей, я задремал, сидя у стола.
       Сквозь сон слышались нежные перезвоны известного всему миру сигнала о том, что хочет говорить Москва.
       Я проснулся. В комнате было темно, в оконные стекла стучали редкие капли дождя. В репродукторе продолжался трезвон.
       Вдруг все оборвалось, затихло. В репродукторе, еле слышно, шуршали токи.
       Я засветил спичку и взглянул на часы. Было три десять по горьковскому времени.
       - Внимание, говорит Москва! - с особой приподнятостью и торжественностью в голосе возвестил Левитан. - Подписание акта о безоговорочной капитуляции германских вооруженных сил...
       .......................................................................................
       Потрясенный этим событием, которое все мы с нетерпением ожидали и которое все-таки произошло внезапно, я закрыл глаза и опустился на стул.
       У меня смеялось сердце и от слез теплели щеки. Радости не было границ.
       Стучали и шелестели о стекла капли майского дождя, но мне казалось, что шелестели листы истории.
       В 1648 году, после Тридцатилетней войны, курфюрст Бранденбургский Фридрих Вильгельм с тяжким вздохом подписал Вестфальский мир.
       - Лучше бы я не умел писать, - заявил он тогда. - Лучше бы не умел я писать, чем подписывать свой позор...
       Тридцатилетняя война закончилась тогда полным разгромом Германии и потерей ею какого бы-то ни было ее международного значения. Но позор современной гитлеровской Германии неизмеримо более глубок и более заслужен немцами.
       Вспомнили ли, подписывая акт капитуляции, изречение курфюрста Бранденбургского о грамотности современные немецкие вояки - генерал-фельдмаршал Кейтель, генерал-адмирал Фридебург и генерал-полковник Штумпф?
       ... Ход моих мыслей был прерван новым голосом из Москвы.
       "Совнарком СССР, в соответствии с указом Президиума Верховного Совета СССР об объявлении 9-го мая, ПРАЗДНИКОМ ПОБЕДЫ, постановил считать 9-е мая нерабочим днем... Всем советским государственным учреждениям в день всенародного торжества... поднять на своих зданиях Государственный флаг СССР"
       Не успели прозвучать последние слова диктора, как в квартирах наших корпусов вспыхнули электрические огни.
       Вместе с появлением света проснулись люди, застучали их быстрые шаги по лестницам, зазвучали песни, задрожали полы под ногами плясунов.
       Наскоро одевшись, я выбежал на Арзамасское шоссе.
       Моросил дождик. В темноте слышались торжествующие заводские гудки. За Окой, в автозаводском поселке, ярко светились огни. На канавинской линии сверкали синие молнии над дугами невидимых в ночи трамваев. Из города, со стороны Первомайской площади слышались звуки аккордеона. На молочном заводе, на Макаронной фабрике, на 84-м - везде звучали песни.
       Фыркая и стреляя выхлопной трубой, со стороны Мызы появился грузовичок.
       Выхватив карманный фонарик, я начал сигналить "стоп!"
       Празднично настроенный шофер остановил машину и, высунув голову из дверцы кабины, крикнул:
       - Валитесь в кузов!
       В кузове, обнимая друг друга, стояло десятка полтора девушек. Они ехали на Сталинский Вокзал.
       На площади Первомая, шофер остановил машину и дал мне сойти. Потом грузовик покатил к Окскому мосту. Девушки в кузове продолжали петь и приплясывать, отчего машина качалась, как лодка на волнах.
       Любуясь толпами поющих и пляшущих на площади людей, любуясь огнями ракет, я прошел через Первомайскую площадь и по улице Свердлова, тоже полной толпами людей, прошел к памятнику Минину.
       Там кипело людское море. Горели карманные фонари, трещали ракеты, заливая площадь ярким светом. На мокром от дождя асфальте кружились танцующие пары. Под наскоро устроенными палаточными навесиками патефоны исполняли нежные вальсы.
       Шел холодный дождь, перемешанный со снегом, но радость людей была столь велика, что они не замечали непогоды. В душе у них была весна и неудержимым потоком кипела энергия.
       В огнях блестела мощная фигура Минина, поднятая на гранитном постаменте. У подножия памятника нижегородскому гражданину мальчишки, проснувшись в эту великую ночь, отбивали "гопака".
       Мне вспомнилась первая ночь войны.
       Она застала меня в Курске. Я видел, как на долгие годы были погашены тогда огни. Теперь я встречал и проводил последнюю ночь войны.
       Снова зажигались огни. Они горели теперь не только в квартирах, в витринах, в уличных фонарях. Они горели в каждой человеческой душе. Горели огни победы, зажженные в ночь под 9-е мая 1945 года в три десять утра по горьковскому времени.
      
       Апрель - май, 1945 года.
       Город Горький.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       1
      
      
       330
      
      
      
      

  • Комментарии: 1, последний от 07/05/2021.
  • © Copyright Белых Николай Никифорович (ben@belih.elcom.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 865k. Статистика.
  • Сборник рассказов: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.