Бершин Ефим Львович
Мертвое море

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Бершин Ефим Львович
  • Размещен: 20/05/2023, изменен: 20/05/2023. 146k. Статистика.
  • Сборник стихов: Поэзия
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Книга стихов. Вышла в издательстве Алетейя в 2021.

  •   
      
       Ефим БЕРШИН
      
      
       МЕРТВОЕ МОРЕ
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       1. МЕРТВОЕ МОРЕ
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Море - форточка неба, которую выбил Бог.
      И свобода - уже не свобода, а пепел Завета.
      Я влачусь по пустыне уже за пределом свобод,
      за пределом любви, за пределом пространства и света.
      
      Перепуганный ястреб растаял в пространстве пустом,
      в беспорядочном свете, как в стае взбесившейся моли.
      Что ни город вдали - обязательно город Содом.
      Что ни море у ног - обязательно Мертвое море.
      
      И куда не пойду, и чего не коснется рука -
      все уходит в песок, обращается все в пепелище.
      Я влачусь по пустыне.
      Я - часть мирового песка
      из песочных часов,
      у которых оторвано днище.
      
      Говорила, что я не умею уже любить,
      что любовь перепутана с болью.
      Но любить человека - значит почти убить
      человека вместе с его любовью.
      
      Море - форточка неба.
      По небу гуляют ветры.
      Только ветры шумят.
      И законы почти пусты.
      Потому что уже подступает конец геометрий.
      И из точки "я" все труднее добраться до точки "ты".
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Господи, вспомни, ведь это же я -
      в новой матроске.
      Рядом со мною мама моя
      на перекрестке.
      
      Так и стоим под ослепшим дождем
      южного полдня.
      Словно чего-то по-прежнему ждем.
      Господи, вспомни!
      
      Сам меня выбрал и сам не узнал,
      и никогда не узнаешь, похоже.
      Я ничего Тебе не доказал.
      Ты мне - тоже.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Меня прислали сказать вам, что он не придет,
      Но мне самому не сказали, что он не придет.
      "Он не придет", - хожу я и всем говорю,
      не замечая, что дело движется к октябрю.
      
      Не замечая, что дело движется к холодам.
      Осень искрит, как улей, как Нотр-Дам.
      Месяц серебряным ухом в стойле небес прядет.
      "Он не придет, - говорю я. - Он не придет".
      
      Скверы, трамваи, бюсты, реклама вин.
      Мы - словно две собаки. Холодно нам двоим.
      "Он не придет", - хожу я и говорю,
      не замечая, что дело движется к октябрю.
      
      Стынет трубач в подъезде. Спит виолончелист.
      Снова врастает в ветку желтый опавший лист.
      Музыка заблудилась. Кто не придет? К кому?
      Ум уже неподвластен собственному уму.
      
      "Он не придет, - заклинаю. - Он не придет".
      Кто-то шуршит над ухом, словно меня крадет.
       Тени ворон. Аптека. Сходка ночных воров.
      Лай поцелуев из проходных дворов.
      
      
      
      
      
      * * *
      Вороватое небо крадется в закрытую дверь,
      то вселенским дождем, то дверною цепочкой звеня.
      Бьется голубь в стекло. Неопознанный раненый зверь
      причитает в ночи: "Это я, это я, это я".
      Кто-то воет в окне. То ли пьяная баба с метлой,
      то ли дождь затяжной, то ли свора бездомных дворняг.
      Догорает осина. И пахнет печною золой.
      И в дырявую дверь проникает внезапный сквозняк.
      Что сказать тебе, друг, про бездомную жизнь сквозняка,
      бесконечную жизнь, что сочится, не зная границ,
      и внезапным ознобом доносит к тебе сквозь века
      вереницу событий и тени исчезнувших лиц?
      Я не помню событий. И лица почти не видны.
      И билет на ковчег не оставил мне праведник Ной.
      Лишь свирепые стрелы с давно позабытой войны
      прошивают пространство и снова свистят надо мной.
      Это голубь в окне. Это шелест тревожных шагов.
      Догорает осина, и ржавые петли поют.
      Это север во мне серебрится сияньем снегов
      на таежных делянках. Но все-таки тянет на юг.
      Там, где вязаный город клочками спадает со спиц
      тополиных ветвей, и петляет в потемках река,
      и растет виноград - там, наверное, мама не спит
      и окно прикрывает, невольно страшась сквозняка.
      Между нами стекло.
      Электрический воздух дрожит,
      распадаясь в ночи на молекулы воронья.
      Догорает осина.
      И все-таки хочется жить.
      Что за голос в ночи?
      Это я. Это я. Это я.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
       "Праведники наследуют землю
      и будут жить на ней вовек".
      
       Псалтирь 36,29
      
      
      Ни земли, ни плодов. Разбрелись шерстяные отары.
      Где верблюды и овцы, и женщины цвета песка?
      Только дождь за окном, заколоченный пункт стеклотары,
      перебранка котов да таинственный зов сквозняка.
      
      Расчлененное солнце садится огрызками дыни,
      и врывается в окна чужой остывающий сад.
      Пастухи и пророки навечно ушли из пустыни
      и угнали стада, и уже не вернутся назад.
      
      Ни земли, ни плодов. Темнота в засыпающем доме.
      Из раскрытого тома сквозит бесполезный завет.
      Лишь в сквозную дыру от пробитой гвоздем ладони
      можно вечность увидеть и прочий нездешний свет.
      
      Только дождь за окном. Листопад. И ни зги не видно.
      То ли ночь на дворе, то ли лето пустили на слом.
      Лишь ободранный нищий, похожий лицом на Давида,
      в переходе метро допевает последний псалом.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Не трожьте лебедя и ворона не ешьте,
      а также цаплю, пеликана и удода.
      Но прежде - ворона. И ближнего не режьте.
      Не режьте ближнего - испортится погода.
      
      Мы жили весело. И ворона не ели.
      Стучали в бубны, пировали на поминках,
      когда и пули нам свистели, как свирели,
      и подрывались наши ближние на минах.
      
      Но заповедал в Книге жизни или смерти
      кудлатый выродок, пророк чернобородый:
      не трожьте голубя и ворона - не смейте,
      поскольку ворон неприемлемой породы.
      
      Сегодня дождь смывает яблоки с деревьев -
      как будто души избавляются от плоти.
      И просыпается размытая деревня,
      перенесенная с сезанновских полотен.
      
      Как неожиданно испортилась погода!
      Никто и знать не знал, не думал и не ведал.
      Наверно, кто-то человеческого рода
      на ужин цаплю или ворона отведал.
      
      И дым клубится по-над выгоревшей нивой.
      И скачут лошади, сбежавшие из Трои.
      И где-то рядом, за Днестром или за Нилом
      уходят в сумерки уставшие герои.
      
      Им было облако и море - по колено.
      Кутили заполночь, но заповеди чтили.
      Все было б правильно, "когда бы не Елена".
      Точнее - ворон. Вот его и не простили.
      
      Бежали месяцы, как кровь бежит по венам.
      Мы жили весело, того не зная сами,
      что кто-то ворону однажды заповедал
      кружить над площадью, усеянной глазами.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Илье Бершину
      
      Средиземное море теряет ритм,
      и волна пожирает волну.
      И звезда уже больше не говорит
      со звездой и идет ко дну.
      
      И голодное море - только грим,
      нанесенный на лик веков.
      А на дне средиземном тоскует Рим
      синкопическим лязгом оков.
      
      А на дне средиземном пылает Храм,
      изнывает Ирод, и род
      человеческий заново к топорам
      призывает беспечный рок.
      
      И расплавленный ворон в дыму парит,
      завершая тоскливый круг.
      И из пены выходит не Кипр, а крик
      Афродиты, лишенной рук.
      
      И гремит барабанщик, не зная забот,
      закипает кровь на губах.
      Аритмия,
      синкопы,
      убитый Бог.
      Иоганн Себастьян Бах.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      И снова я к тебе не успеваю.
      И мне уже, наверно, не успеть,
      не выдохнуть, не встать и не посметь
      сказать тебе, что я не успеваю.
      
      Я знаю: за чертой готовят плаху!
      Да будет казнь!
      Да будет на заре!
      Мир праху твоему! Свобода - праху,
      свободному, как кровь на топоре,
      
      в театре, где история - раба,
      безгласная служанка Мельпомены,
      рожденная, как Ева из ребра,
      из синтеза коварства и измены.
      
      Как та Иерихонская труба,
      невинная приспешница Навина,
      история преступна и невинна,
      невинна и преступна, как раба,
      страшащаяся вечно не успеть
      на вечный пир, на собственную смерть.
      
      Вот так и я к тебе не успеваю.
      И мне уже, наверно, не успеть,
      не выдохнуть, не встать и не посметь
      сказать тебе, что я не успеваю,
      
      что по пятам за мною из огня,
      поспешно за собой мосты сжигая,
      бежит, бежит, за мной не успевая,
      эпоха обреченная моя.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Дальний пригород. Ночь холодна.
      Чьи-то тени на белой стене.
      Словно здесь не земля, а луна
      на обратной ее стороне.
      
      Наизнанку развернутый свет.
      Наизнанку развернутый звук.
      Это снег. Это новый завет.
      Это снова куда-то зовут.
      
      Это манна засыпала двор
      и дома, и мою колыбель.
      Лишь у мусорной свалки, как вор,
      озирается старый кобель.
      
      Это снег. Это новый завет.
      Это неба разодранный кров.
      Из-под белого снега на снег
      проступает ленивая кровь.
      
      По дороге, под топот и лай,
      где столбы из асфальта растут,
      к заповедной земле, за Синай,
      молодые собаки идут
      
      то на Запад, а то - на Восток,
      в ерихонские трубы трубя.
      Я залаял бы, если бы смог,
      да боюсь обнаружить себя.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Когда мы шли с тобой в Ерушалаим
      по переулкам и дворам Москвы,
      где нас собаки провожали лаем,
      где мы скрывались от людской молвы
      
      в каком-то затрапезном кинозале,
      где синий сумрак был неодолим, -
      мы прятались, чтоб люди не узнали,
      что мы с тобой идем в Ерусалим.
      
      И даже там, на переходе узком,
      где таял под ногами снежный наст,
      скрывали лица, чтобы не был узнан
      никто из нас.
      
      Мы крались подмосковными лесами
      под небом, перевернутым вверх дном,
      уже порой не понимая сами,
      куда и идем и для чего идем.
      
      И заблудились. И когда над бездной
      явился город, белый, словно снег,
      мы поняли, что город был небесным -
      не тем, что нам привиделся во сне.
      
      Горел рассвет. Как рог единорога,
      белела башня в мареве огней.
      И оставалось два шага до Бога.
      И стало страшно. Но еще страшней
      
      вернувшись, оказаться в том же зале,
      где истины не видно из-за тел.
      И стало ясно, что меня узнали.
      Не те.
      Не так.
      И даже не затем.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Безымянный ваятель камней и гор,
      и влюбленных бюстов, замерзших в сквере,
      чья любовь прекрасна, как приговор
      приговоренному к высшей мере,
      
      если ты - создатель, то кто есмь аз
      на земле, где давно уже места мало,
      где фонарь, как единственный глаз, погас,
      утонув в зеленой воде канала,
      
      где апрельские воды из года в год
      пожирают хищно и неустанно
      прошлогодний снег, как дворовый кот
      пожирает пролитую сметану.
      
      Если ты - создатель, то аз есмь кто?
      Словно скрипка, спрятанная в футляре,
      я лишь звук, разгуливающий в пальто,
      за бесценок купленном на базаре,
      
      где в цене манекены, меха, труха
      бытия, я давно осужден условно
      как последний рецидивист стиха
      и адепт религии правословной.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Это цвет вытесняет цвет,
      уменьшая короткий век его.
      Это боль сочится, как Новый Завет
      просачивался из Ветхого.
      
      И как будто бандитской финкой - в бок -
      я нанизан, как туша - на вертел.
      Это во мне умирает Бог,
      который в меня так верил.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Что музыка?
      Один звучащий воздух,
      украденный у ветра и калитки.
      Мы тоже кем-то сыграны на скрипке.
      
      И, словно тополиный пух, на воду
      садящийся, мы тоже безъязыки,
      как первый снег или ребенок в зыбке,
      как легкий скрип январского мороза.
      
      Исторгнутые, словно сгоряча,
      размашистым движеньем скрипача,
      ни замысла не зная, ни лица,
      обречены до самого конца
      искать следы шального виртуоза.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       * * *
      
      Ничего не прошу - ни хлеба, ни очага.
       На иконе окна под музыку листопада
      догорает тополь,
       гаснут Твои стога
       потому что - осень.
       И мне ничего не надо.
      
      Догорает тополь.
       Время медленно движется к октябрю.
       И, мгновенные истины у дождя воруя,
       нет, не "дай" говорю,
       "возьми", - Ему говорю.
       Потому что сегодня я дарую.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Сырое одиночество огней.
      Промокший бюст народного артиста.
      Летит квадрига клодтовских коней
      сквозь мелкий дождь, как колесница Тита,
      
      с Большого - в направлении Кремля
      над стройкой, подпираемой кружалом,
      над сквером, где трезвонят тополя
      набатом перед будущим пожаром.
      
      По улицам горбатым и косым,
      неудержимо следуя прогрессу,
      летит сквозь дождь Веспасианов сын,
      влюбленный в иудейскую принцессу.
      
      Уже давно распяли на заре
      юродивого юного раввина.
      И напряженно дремлет на золе
      сожженная российская равнина.
      
      И с Храма, заслонившего пустырь,
      смывает дождь остатки позолоты.
      Молчит Христос. Безмолвствует Псалтирь.
      Не спят в Кремле кремлевские зелоты.
      
      И поутру, покинув Мавзолей,
      всесильный Ирод на всеобщем рынке
      недоуменно бродит средь людей
      и милостыню просит на Ордынке.
      
      А люди, вырываясь из оков,
      копают в рост ненужные окопы.
      И, заглушая сорок сороков,
      заводит Бах тревожные синкопы.
      
      А дождь идет, холодный, проливной,
      глухим напоминанием о Боге.
      Я молча дирижирую луной
      и больше не мечтаю о свободе.
      
      Покуда мы свободою горим,
      горят костры, смещаются границы.
      Тоскует Русь.
      Изнемогает Рим.
      И Ирода украли из гробницы.
      
      
      
      
      
      * * *
       И взяли его и бросили его в колодец;
       колодец же тот был пуст; воды в нем не было.
       Бытие; 37-24
      
      Чужой, как Иосиф, забытый в колодце Москвы,
      в бездонном дворе, где за окнами сушатся маски,
      за то, что уже не умею молиться, как вы.
      Ноябрь на пороге. Уже ни листвы, ни травы,
      ни сна, ни покоя, ни даже купцов Медиамских.
      Плывут облака, оставляя на небе следы.
      Трясутся под небом горбатых строений верблюды.
      И светятся храмы. Но так не хватает воды.
      И новые люди опять вырубают сады.
      Но я не умею молиться, как новые люди.
      Не помню уже, из какой это было главы.
      Тускнела над миром луна, как разбитая фара.
      За то, что уже не умею молиться, как вы,
      меня продавали в страну, где уже ни травы,
      ни сна, ни покоя, а только жена Потифара.
      И брат сумасшедший, сбежавший с картины Дали,
      пасет надо мной на веревке ночную ворону.
      Но я уже слышу полет колесницы вдали,
      где вновь обретает обличье в кромешной пыли
      под звуки Шопена зловещая тень фараона.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Юродивый, дурак, потомок пилигрима
      на улицах Москвы творит под Новый год
      молитву на уход из Иерусалима.
      Молитву на уход.
      
      Молитву на уход от храма и допроса,
      от судей и суда.
      Раздавленный тоской,
      как будто от зевак на Виа Долороса,
      уходит от толпы по каменной Тверской,
      
      где из больших витрин спокойно, как со сцены,
      играя свой спектакль с улыбками детей,
      на площадь у метро выходят манекены
      и бродят средь людей.
      
      Осанна храбрецу, бежавшему от крови,
      от мелочных измен, от заполошных дур,
      от славы и от той пока невнятной роли,
      которую внушил всевышний драматург.
      
      Пока в больной душе еще мерцает вера,
      и белый снегопад захватывает в плен -
      осанна храбрецу, от камня Агасфера
      бежавшему назад в блаженный Вифлеем,
      
      где сеном дышит хлев,
      и путь еще не ясен,
      и гонят пастухи покорные стада,
      и жертвенным быком у изголовья ясель
      под самым потолком беснуется звезда.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Зима как будто сыграна на лютне
      со звонким переливом и тоской.
      А за окном давно уже не люди
      бредут, как люди, люди по Тверской.
      
      А за окном, давно уже не город,
      бурлит, как город, город. И над ним,
      пятном пожара, мертвенен и горек,
      горит небесный Иерусалим.
      
      И шелестят, как придорожный гравий,
      пустые звезды, падая на снег.
      Зима. Исчезновенье географий.
      Кровосмешенье улиц и планет.
      
      И лишь собаки, оставляя метки,
      вдруг обнажают логику систем
      невиданных доныне геометрий,
      неслыханных доныне теорем.
      
      Плывут трамвайных окон кинокадры.
      Материки уходят с молотка.
      Все спутано. И контурные карты
      опять играют нами в дурака.
      
      Витрины подменяют образа.
      Создатель спит. Банкуют кукловоды.
      Шестерки бьют козырного туза.
      И дамы исчезают из колоды.
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Хочу к Иисусу Христу,
      туда, где луна - коромыслом,
      где черных ночей пустоту
      еще не заполнили смыслом.
      
      Где воет, как раненый зверь,
      песок, перемешанный с ветром.
      И слово, скользнувшее в дверь,
      еще не назвали заветом.
      
      Туда, где у самой воды
      пока не устроены церкви,
      и цели еще не видны
      и даже не выбраны цели.
      
      Где спит на заре Назарет,
      как в обмороке глубоком,
      где юный еще назорей,
      пока не назначенный богом,
      
      в застолье к исходу поста,
      хвалу принимая и ругань,
      целует Иуду в уста,
      как самого близкого друга.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
       Т. Вольтской
      
      Переводчик, толмач, кукловод -
      жалкий пленник случайного росчерка.
      Сам живу, как чужой перевод
      с неопознанного подстрочника.
      
      Непонятною силой ведом,
      непонятно куда и откуда
      переписан и переведен
      в этот мир из подземного гуда,
      
      из болот, из далеких пустынь,
      из глубин огнедышащей магмы.
      Я - никто, я - ничей, я - не сын.
      Я забыл свою бедную маму.
      
      Но прошу, выходя за порог:
      если можете, переведите
      недопереведенный народ
      в недопереведенном Египте,
      
      на Валдае, на Волге, в горах,
      запорошенных снежною синью,
      чтоб попасть через голод и страх
      из пустыни - в другую пустыню.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      На балтийских болотах, где зреет стальная тоска,
      над чухонской тайгой, позабывшей дыхание снега,
      где желтеет вода, где все больше и больше песка,
      бедуинским шатром распласталось осеннее небо.
      
      И ложится на землю верблюжьего цвета листва,
      и бездомные осы ломают засохшие стебли,
      и чахоточный Чехов, едва подбирая слова,
      выдыхает в пространство: "Ich sterbe... ich sterbe... ich sterbe..."*
      
      Выхожу на порог, отгоняю бездомных котов.
      Догорает закат, и душа еще вроде при теле.
      Но тяжелым дождем на уснувшие крыши домов
      опускается с неба тягучий песок Иудеи.
      
      За вселенский разгул и за пращуров попранный прах,
      за безумные речи, которые нам не простили,
      за поверженный Рим, за глухой перезвон тетрадрахм
      на российских просторах является призрак пустыни
      
      и кудлатых пророков, покуда лишенных имен,
      зазывающий клекот из душной песчаной метели.
      И гортанная радость забытых окрестных племен,
      отогнавших отары в отныне иные пределы.
      
      Что же делать, мой друг? Да и стоит ли наших забот
      в опустевшем пространстве искать золотого кумира?
      Если выйдет пустыня - сюда переселится Бог
      и сыграет на скрипке свое сотворение мира.
      
      -------
      * Ich sterbe - я умираю (нем.)
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       2. ЗАБЫТЫЙ ВЫСТРЕЛ
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Я вырос на руинах той войны,
      там, где за водкой и в кровавых драках
      вернувшиеся с фронта пацаны
      достреливали жизнь свою в бараках,
      
      хватаясь за ножи и топоры,
      размазывая братьев по заборам.
      Я тоже мог по моде той поры
      заделаться убийцей или вором.
      
      Но у меня своя была война,
      свой вечный бой, который вечно длился
      меж двух дворов.
      И не моя вина,
      что я родился там, где я родился.
      
      Пока вели угрюмый разговор
      крутые мужики в угаре пьяном,
      мы пядь за пядью занимали двор,
      заросший повиликой и бурьяном.
      
      Мы шли на штурм разболтанных оград
      чужих садов, ломая ветки с хрустом,
      не славы ради и не для наград -
      там был наш враг.
      А я считался русским.
      
      Я шел вперед. Я был почти комдив.
      Мы против комьев в полный рост вставали.
      Ворчал сосед: мол, мало вас, жiдив,
      фашисты на войне поубивали.
      
      Безногая, безрукая война
      еще блуждала в переулках стертых,
      выменивая хлеб на ордена,
      сверкавшие на грязных гимнастерках.
      
      И что нам до Великой Мировой,
      застрявшей в историческом провале,
      когда уже и с нашей, дворовой,
      иных уж нет, а те - отвоевали.
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      И когда это было - мне вспомнить уже не дано.
      На царапину памяти не наложить подорожник.
      Но всплывают ночами, как кадры цветного кино,
      балагула, веселый портной и безногий сапожник.
      
      Три ошибки войны, по ошибке оставлены жить
      в этом маленьком городе, там, где по воле Господней
      вечным Жидом назначен был каждый расстрелянный жид,
      под стволом автомата встававший на край преисподней.
      
      Три ошибки судьбы выпивали сперва по одной,
      бесконечный свой спор завершая едва ли не дракой.
      Балагула - уздечкой, портняжьим лекалом - портной,
      а безногий сапожник сурово размахивал дратвой.
      
      И на их пиджаках полыхали войной ордена
      за Берлин и Варшаву, за взятие рая и ада.
      За безногую жизнь осушали стаканы до дна,
      и за то, чтобы помнилось то, что и помнить не надо.
      
      Три ошибки беды - рядовой государственный сор, -
      как подбитые птицы, клевали субботнюю пайку
      и тянули вино, и тянули пустой разговор,
      и тянули, напившись, свою "тумбала-балалайку".
      
      Где я видел их лица? Зачем выплывают они
      из далекой страны, нагоняя тоску и усталость, -
      из забытых времен, от которых остались одни
      головешки пожарищ, и даже страны не осталось.
      
      На руинах страны догорел окровавленный век,
      что охотился так, как за дичью охотится лайка.
      Только ветхая память осталась, сухая, как Ветхий Завет.
      Только три старика. И суббота. И "тум-балалайка".
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      ОТЕЦ
      
      Значит, август.
      Значит, дело в августе.
      Не на Спас - так на яблокопад.
      Так забытый мяч, застрявший в ауте,
      яблоком в траву уходит спать.
      
      Значит, август.
      Значит, дело в яблоке,
      так и не надкушенном, чужом.
      Старой Евой на воздушном ялике
      уплывала лучшая из жен.
      
      Таял голос в полустертой скрипочке,
      взятой в плен на той большой войне,
      где судьба висела, как на ниточке,
      на одной подпиленной струне.
      
      Подавив в себе остатки крика,
      то вздыхая, то визжа, как плеть,
      как она скрипела это скрипка!
      Как, срываясь, умудрялась петь
      
      про друзей, про тех, что папиросы
      так и не купили никогда.
      И беззвучно выпадали росы
      на разрушенные города,
      
      где неслась разлука-ты-разлука
      с этой и с противной стороны.
      Я на свет родился тенью звука,
      чудом долетевшего с войны
      
      в мир, где ты, храня в дырявом ранце,
      вместо жезла, - свой заплечный рок,
      сам себе назначил долю агнца,
      за которым явится пророк.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      ПОПЫТКА БАЛЛАДЫ
      
      Они живьем зарыли прадеда
      и кузницу его взорвали.
      Наверно, это было правильно -
      иначе бы не зарывали.
      
      Иначе бы Талмуд почитывал
      и раздувал мехи для горна,
      скупую денежку подсчитывал
      и жил себе, не зная горя.
      
      А так - зарыли вместе с пейсами,
      Талмудом и кузнечным потом,
      с тоскливыми, как осень, песнями,
      что пел за рюмкой по субботам.
      
      А сын его вскочил на серого
      и скрылся в Колкатовой Балке,
      хотя за ним рванулись семеро,
      мотоциклист и две собаки.
      
      Затем, презрев шестую заповедь,
      оставленную праотцами,
      он растворялся в трупном запахе
      в одной колонне с мертвецами.
      
      За дом, за кузницу, за прадеда
      он шел на Прагу и на Вену.
      Наверно, это было правильно -
      иначе бы не шел. Наверно.
      
      Иначе бы Талмуд почитывал
      и раздувал мехи для горна,
      скупую денежку подсчитывал
      и жил себе, не зная горя.
      
      А мне велят сегодня каяться
      за то, что мы переплатили
       за кузницу, за то, что, кажется,
      не так, как надо, победили,
      
      за то, что жили так неправедно,
      неправильные песни пели.
      За то, что закопали прадеда,
      а деда так и не успели.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Его хотели расстрелять одни,
      потом другие. И вполне за дело.
      За то, что был. И солнечные дни
      тянулись от расстрела до расстрела.
      
      Он жил меж ними. Среди тех и тех.
      Меж двух дождей, меж двух бессонных речек,
      меж двух смертельных огненных потех,
      перемешавших лица и наречья.
      
      Меж двух времен, сменявших день за днем,
      где голос неба страшен и неистов,
      где сад, размытый солнцем и дождем,
      как на картинах импрессионистов,
      
      плодил плоды.
      И люди, как во сне,
      счастливые и мудрые до рвоты,
      уверовав, что истина в войне,
      построились повзводно и поротно,
      
      уверовав, что надо исполнять
      кантату, раздирающую уши.
      Удачи вам. Свободы. Исполать,
      пока на ветках созревают груши.
      
      Когда уйдет великолепный век
      уверенно стрелявший из засады,
      останется последний человек,
      тот, что когда-то не покинул сада
      
      и медленно учился продавать
      плоды деревьев, как плоды надежды.
      Так продавать, как будто подавать
      и тем, и тем. И оставаться между.
      
      И слушать, как отчаянно поет
      оглохшая синица на рассвете.
      Ее ведь тоже кто-нибудь убьет.
      Не те - так эти.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
       Памяти мамы
      
      Собака лает.
      Ветер носит.
      Луна бежит на поводке.
      Внезапно выпадает осень,
      гадая ливнем по руке.
      
      И клен, лишившийся убора,
      метлой гоняет лунный челн.
      И жизнь, калиткой без забора,
      скрипит неведомо зачем.
      
      А что нам надо было в мире?
      Заполнить пустоту листа?
      Я тоже в придорожном тире
      когда-то мазал сто из ста.
      
      И, слава Богу, - шиш в кармане,
      вода в ладони да тоска
      внезапная, как мысль о маме,
      уснувшей посреди песка
      
      в чужой измученной пустыне,
      где царствует верблюжий зной,
      и память о заблудшем сыне
      едва влачится за страной,
      
      где нет ни осени, ни снега,
      ни ливня, чтоб ночами лил.
      Одно расплавленное небо
      лежит на выступах могил.
      
      Две жизни в их пути недлинном
      пытаюсь нанизать на нить.
      Но это небо с этим ливнем
      мне не дано соединить.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Пространственная форма пустоты -
      дыра в заборе
      или кукиш рамы,
      застывшие солдатские кресты,
      свистящие из снежной панорамы,
      
      звезда в ночи,
      огонь из блиндажа,
      самоубийство - как побег из плена,
      фигура бесприютного бомжа -
      как сгорбленная формула вселенной.
      
      Вселенная бездомна, как огонь,
      кочующий по воющим каминам,
      как осень,
      как отцепленный вагон,
      как запах облетевшего жасмина.
      
      За пустотой поникшего куста
      сплошной пустыней
      обреченно стынет
      иная жизнь,
      иная пустота,
      иных пустот бесплодней и пустынней.
      
      Давай с тобой уйдем через забор,
      через дыру.
      И станем переулком.
      И станем ветром.
      И закончим спор
      на перекрестке суетном и гулком.
      
      Так дерево становится золой,
      так грешница становится невинной,
      трава - стерней,
      развалины - землей,
      а роща - переливом соловьиным.
      
      Так талый снег становится водой.
      Так звездной ночью, распуская космы,
      ты станешь ослепительной звездой,
      перечеркнувшей падающий космос.
      
      Нам выпала забавная игра -
      щекочущий сквозняк далеких странствий.
      Пространства нет!
      Есть вечная дыра
      в окаменевшем облике пространства.
      
      Уйти из дома - как взойти на крест.
      И стать крестом,
      как злаку - коркой хлеба.
      Так свищет над планетой Эверест,
      смиренно принимая форму неба.
      
      Мы вмертвую держались за скобу
      родного дома.
      Но скрипит со стоном
      гнилая дверь.
      Не обмануть судьбу.
      Ты чувствуешь? Уносит!
      Вместе с домом.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Я воровал березовые чурки,
      и соскребал с коры сосновый клей,
      чтобы в огне обшарпанной печурки
      моей осине было веселей.
      
      И словно растревоженные мысли,
      где каждая по-своему права,
      чернильным дымом из печи, как мыши,
      бежали в небо мокрые дрова.
      
      Я жил, нигде не прикипая к месту,
      и руки примерзали к топору,
      когда, скрипя, торжественную мессу
      осины совершали поутру.
      
      Я жил в краях, где из-под ледостава
      бездомные ломились топляки,
      но злая, подозрительная слава
      брела за мной вдоль берега реки
      
      и темным лесом, тропками прошитом,
      где, не предав ни Ягве, ни Христа,
      я шел снегами Вечным русским Жидом,
      и мне во след свистели поезда.
      
      А впереди, отмеривая даты
      и километры, плелся зимний лес -
      как Моисей, седой и бородатый
      и как Христос, вернувшийся с небес.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      ТРИПТИХ
      
      1.
      
      А мне господь не дал проводника.
      Не понимая, где восток, где - запад,
      сорвавшись, словно сука с поводка,
      бегу, ориентируясь на запах,
      
      под бесконечным ливнем октября,
      по осени, по прошлогодней гнили,
      мне черт - не черт,
      Вергилий - не Вергилий,
      а впереди - ни дна, ни фонаря,
      
      ни улиц, ни зарубки на пеньке,
      ни звука.
      Лишь у мусорного бака,
      задравши лапу, писает собака,
      рисуя схему жизни на песке.
      
      2.
      
      Зачем дорога, если нет конца
      дороги?
      Для чего в краю осиновом,
      играя роли сына и отца,
      не быть, по сути, ни отцом, ни сыном,
      
      ни мастером, ни глиною? Зачем
      продрогшим псом под бесконечным ливнем,
      изнемогая от житейских схем,
      бежать стремглав за журавлиным клином?
      
      Свободы нет!
      Незримый поводырь
      меняет вечность на часы и годы.
      Но горизонт, изъеденный до дыр,
      еще таит иллюзию свободы.
      
      3.
      
      Как хочется на круге на шестом
      или седьмом, когда иссякнет вера,
      остановиться, возвратиться в дом
      и в дураках оставить Люцифера.
      
      Но нет уже ни дома, ни крыльца
      в пространстве, где ни выхода, ни входа.
      Как сладостна, как гибельна свобода,
      лишенная начала и конца.
      
      Ревет огонь. Изнемогает ночь.
      И прямо посреди кипящей бездны,
      выламываясь из привычных нот,
      безумствует симфония победы.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
       Беспокойный выблядок пустынь,
       камень человеческого рода -
       Господи, я тоже чей-то сын.
       Просто затерялся средь осин
       в чреве персонального сугроба.
      
       Из-под рук уходит ремесло.
       Жили-были. Выжили. Но вместо
       озера - разбитое стекло,
       голая равнина из асбеста.
       Господи, куда нас занесло?
      
       За какой случайный поворот?
       По какой затейливой спирали?
       Я украл или меня украли -
       кто его сегодня разберет?
      
       И свистят за лесом поезда,
       словно стрелы из тугого лука, -
       в никуда уходят, в никуда.
       На хвосте оставленного звука
       одиноко плещется звезда.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Что теперь говорить? Что летаю? Нет, не летаю.
      Нет, летал когда-то. Когда-то и это было.
      Хоть бы раз поглядеть на далекую эту стаю,
      что меня на этой земле позабыла.
      
      На земле, на которой все меньше и меньше места,
      как в купе отцепленного вагона.
      А вдали - луна, как брошенная невеста,
      разрыдалась звездами в полнебосклона.
      
      Что теперь говорить?
      Я ведь тоже когда-то вызрел
      в том краю, где растет виноград, и алеют вина.
      Я забыт, как на поле боя забытый выстрел
      выбирает цель, которой уже не видно.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Запятые птицами упорхнут
      с пожелтевших страниц, едва
      полевая гроза просвистит, как кнут,
      перемешивая слова.
      
      Потому что в начале был звук в ночи,
      а не слово, не жест, не мысль.
      Жизнь рождалась, как яростный треск в печи,
      из которой бежала мышь.
      
      И останется только этот треск,
      эта мышь из пещной норы.
      Ну, а я, дорогая, всего лишь текст,
      недописанный до поры.
      
      А еще - собака. Я весь, как есть,
      слышу все, чем живет навоз.
      Оттого и страсть к перемене мест,
      что бежит от тела, услышав весть,
      непутевый собачий хвост.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       * * *
      Он, наверно, не ведает языка
      моего, болевого, отчего.
      Я кричу из российского далека,
      а у него ни единого переводчика.
      
      Я молился в рифму, и так, без рифм,
      избегая прохожих и прочего хлама.
      Я являлся в храм, но, как бот на риф,
      натыкался на камни храма.
      
      Ведь ему не важны ни хула, ни лесть,
      ни молитва во храме гулком.
      Я крадусь, как невидимая болезнь,
      по московским кривым переулкам.
      
      По пустым переулкам вчерашнего дня,
      где сегодня смешны придорожные знаки,
      где случайный прохожий бежит от меня,
      как испуганный кот от бездомной дворняги.
      
      Где изысканный бомж с необъятной сумой
      за табачным ларьком, заколоченным досками,
      улыбался и щедро пытался со мной
      поделиться едой и чужими обносками.
      
      Перемена эпох. Перемена ролей.
      И внезапный голос, дождями вымоченный:
      "Я тебя еще вылечу, дуралей.
      Я тебя еще когда-нибудь вылечу".
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Этот город - как кладбище детства.
      Позабытый, чужой, ничей.
      Но уже никуда не деться
      от его воровских ночей,
      
      от прохожих, бредущих несмело
      меж домов, как меж каменных плит,
      где уже ничего не болит,
      потому что уже отболело,
      
      отзвучало, ушло. Как в полете,
      зависаю над ним, не дыша,
      словно я уже тоже - душа,
      отделившаяся от плоти.
      
      Все мертво. Эти улицы, эти
      тополя завершили расчет.
      Здесь зачем-то рождаются дети.
      Здесь рождаются дети еще...
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
       Пора - пора - пора
       Творцу вернуть билет.
       Марина Цветаева
      
      
      Красные рыбы в зеленом пруду.
      Желтые листья - по синему небу.
      Я никогда уже к вам не приду.
      Я никогда уже к вам не приеду.
      
      Листьев и пуха беспечный балет,
      шелест реки и бездонное утро
      я променял на трамвайный билет
      неопознанного маршрута.
      
      Тихий Тирасполь, Москва и Париж -
      помнишь, мы тоже когда-то там жили?
      Это твои города, - говоришь?
      Это - чужие, чужие, чужие.
      
      Видишь - чужой распластался бульвар,
      Видишь - чужие усталые спины,
      видишь - чужой закипел самовар
      старого рынка возле Неглинной.
      
      Мчатся вдогонку чужие дома,
      мимо проносятся встречные рейсы,
      и, словно шпаги героев Дюма,
      кто-то скрестил параллельные рельсы.
      
      Все сведено к одному образцу.
      Но, от чужих городов изнывая,
      вы возвращали билеты Творцу -
      мы возвращаем билеты трамваям.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       3. В ОСТЫВАЮЩЕМ НЕБЕ
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      На меня из тучи бородатой
      пялится, глазеет с давних пор
      то ли зритель
      то ли соглядатай,
      то ли вор.
      
      Робко прячусь, как окно, за шторы,
      нищий, словно кладбище ворон.
      Только воры, воры, воры, воры
      на меня глядят со всех сторон.
      
      Кто-то шепчет и шуршит над ухом,
      и сулит награду, и поёт...
      Словно я и вправду нищий духом,
      и приидет царствие моё.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
       Ночь глуха.
       Ни ангела, ни вора.
       Никого. Из почерневших туч
       хлещет дождь. Не вышло разговора.
       Видно небо заперто на ключ.
      
       Тайный, словно книга иноверца,
       зыбкий, словно тени при луне,
       ты зачем кинжальной болью сердца
       по ночам являешься ко мне?
      
       Я не знаю, как тебе молиться.
       Я твоих творений не читал.
       Я безумен.
       Я един в трех лицах.
       Я устал.
       Я бешено устал.
      
       Желтый лист, размазывая краски,
       гасит в луже огненную медь.
       Я устал, как Арлекин без маски
       устает кривляться и шуметь.
      
       Но опять не вышло разговора.
       Ни любви не вышло, ни суда.
       Ночь глуха.
       Ни ангела, ни вора.
       Лишь одна холодная вода,
       да сырой дурак у светофора.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
       Памяти Инны Лиснянской
      
      
      Я охранял пространство и окно
      от сновидений и дневного Бога.
      Бродил по дому, допивал вино,
      курил у деревянного порога.
      
      Как сторож, окликал любую тень,
      стоял столбом, как печь на пепелище.
      Но кто-то вечно крался из-за стен
      и проникал в уснувшее жилище.
      
      И выдавал себя движеньем крыл,
      и сквозняком, и осторожным шорохом.
      Здесь Бог ночами тоже говорил.
      Но только шепотом.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      ПАМЯТИ ЖЕНИ
      
       Когда я верить в чудо перестал,
       Когда освободился пьедестал,
       Когда фигур божественных не стало,
       Я, наконец-то, разгадал секрет,-
       Что красота не там, где Поликлет,
       А в пустоте пустого пьедестала.
      
       Евгений БЛАЖЕЕВСКИЙ
      
      
      
      Давай поговорим о пустоте,
      проделавшей дыру в беспечном быте.
      Недолго пребывая в пестроте
      застолий и мелькающих событий,
      
      поймешь, что арендован пустотой
      на должность записного златоуста,
      как арендован клен звенеть листвой,
      покуда он листвой усеян густо,
      
      как арендован ливень петь струной,
      шептать и разливаться безвозмездно,
      пока не взялся коркой ледяной
      заросший пруд у твоего подъезда.
      
      Приходит осень.
      И пустая плоть,
      ненужная, как валенки в июле,
      напоминает почерневший плод,
      золу в камине или след от пули.
      
      И понимаешь, что любовь чиста,
      как первый луч на мартовской мимозе,
      что Родина - сквозная пустота,
      свистящая, как выстрел на морозе,
      
      что догорает тополь, как свеча,
      что лист его изъеден и скукожен,
      что жизнь уйдет, как воздух из мяча
      уходит сквозь разодранную кожу,
      
      что под кленовый аккомпанемент
      ваятель, вдохновенный и искусный,
      очищенный тобою постамент
      займет твоим недоуменным бюстом,
      
      
      и все расставит по своим местам:
      граненый воздух - предоставит зелью,
      дыханье - ветру,
      голос - небесам,
      все остальное - в землю,
       в землю,
       в землю.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Памяти Бориса Чичибабина
      
       Городской сумасшедший в потертом пальто,
       с головой, отсеченной при жизни от тела,
       беспризорный посланник природы, никто,
       пустота, без которой земля опустела.
      
       Как случилось, что город твоим языком
       расшумелся вовсю, словно пьяный безумец,
       словно этому городу был не знаком
       перепуганный шепот заснеженных улиц.
      
       И стекают, как чайки на белый песок,
       с предзакатных вершин коктебельского неба
       помидорного солнца густеющий сок
       и степные лошадки Бориса и Глеба.
      
       Нам уже не доступны ни Глеб, ни Борис.
       Нам милее сверкающий меч Святополка.
       Мы - стальная держава.
       За что ни берись -
       отзываемся эхом стального осколка.
      
       Мы живем в словаре архаических слов,
       в перепутанном напрочь - от "а" и до "я",
       где история - свод неразгаданных снов,
       а Россия - метафора небытия.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      На соседней террасе играли на скрипке,
      крался месяц из тьмы, как застенчивый вор,
      и незваные гости спешили к калитке,
      но никак не могли просочиться во двор,
      
      где шуршали под полом пугливые мыши,
      где в углу, у колодца, скрипела бадья,
      и в темнеющем небе был явственно слышен
      на лету застывающий скрип бытия.
      
      Я лежал на траве. Я был плотно укутан
      в эту ватную ночь, как в чужое пальто.
      И безглазое небо темнело, как купол
      опустевшего шапито,
      
      из которого зрителям в строгом порядке,
      надлежало по шатким ступеням стекать
       в подворотни, где детям, играющим в прятки,
      никогда, никого, ни за что не сыскать.
      
      Я пытался понять, что бывает с ноктюрном,
      улетающим в ночь за пределы смычка
      в переулки, где нищие рыщут по урнам,
      и ревет по подъездам собачья тоска,
      
      где циничное время гуляет по паркам,
      где уже никого никуда не зовут,
      где ребенком, на игры и сладости падким,
      я пытался поймать исчезающий звук
      
      и смеялся, и глухо давился зевотой,
      убегал и кому-то дерзил сгоряча,
      догадавшись, что сам был отыгранной нотой,
      жалким звуком, упавшим из рук скрипача.
      
      И дальнейшее было смешно и нелепо.
      Но глядело из мрака, дразня и маня,
      бесконечное, страшное, черное небо.
      Ну чего тебе надо еще от меня?
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Скульптура дерева.
      Иллюзия огня.
      Цветная улица, сбежавшая с палитры,
      и бюст прохожего,
      и на исходе дня -
      горящий купол каменной молитвы.
      
      Скульптура хохота. И чучела собак,
      рванувшись из кустов, как из-за ширмы,
      сосут заледеневший бензобак
      небрежно припаркованной машины.
      
      Скульптура площади, где рыночный сатир
      торгует нимфам каменные кости,
      и где торжественно из каменных квартир
      ко мне приходят каменные гости.
      
      Бежать, - покуда вечер не погас,
      пока еще не поздно и не рано, -
       на станцию и у билетных касс
      случайно встретиться с Карениною Анной,
      
      готовою скользнуть за парапет,
      туда, где ни любви, ни парапета.
      Послушай, Анна! Для чего тебе билет?
      Туда уже не продают билета.
      
      Нас не учли в расценках на отъезд
      и страховой не выписали полис.
      Но бог не выдаст, и свинья не съест,
      пока на рельсах изнывает поезд,
      и жжет охота к перемене мест.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Что-то крылья летают отдельно от птиц,
      или угол полета рассчитан неверно.
      И блуждают зрачки в отдаленьи от лиц,
      одинокие,
      как голова Олоферна.
      
      Эта женщина слишком лукаво молчит.
      Я проигран.
      Раскрыта крапленая карта.
      Неужели столетье меня победит,
      как в кино,
      расстреляв из последнего кадра.
      
      Был без ножен клинок,
      без рояля мотив,
      без любви голова доживает под ветром
      на серебряной пике,
      покуда Юдифь
      настороженно прелюбодействует с веком.
      
      Я тебя досмотрю.
      Я - добыча твоя,
      словно грязная кость для бездомной собаки,
      что опасливо роется в мусорном баке,
      постигая гармонию небытия.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Распахни свое зеркало настежь и тихо войди
      в этот мир, отразивший закат и дыхание лилий.
      Там такие же сумерки нынче и те же дожди,
      что сперва на Волхонке, а после на Сретенке лили.
      
      Распахни это озеро настежь, как створку окна,
      и узнаешь, что время - всего лишь налет зеленеющей ряски,
      за которой светло, за которой у самого дна
      возвращаются годы и живо меняются краски.
      
      Там твоя электричка трубит, словно юный горнист,
      покосившийся сруб устает за забором скрываться,
      и такие же яблоки также срываются вниз
      с обессиленных веток, как мне доводилось срываться
      
      и в московскую черную ночь уходить налегке,
      позабыв обо всем, позабыв о ночлеге и хлебе.
      Никогда я не стану синицей в твоем кулаке.
      Я твой вечный журавль.
      Я твой крик в остывающем небе.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       * * *
      
      Я уже, наверно, тебе - никто.
      Я тебе в этом времени журавлином -
      как в шкафу отслужившее век пальто,
      пересыпанное нафталином.
      
      В небесах оставлены голоса
      журавлей, что осенью улетели.
      Умирая, оставлю тебе глаза,
      чтобы день и ночь на тебя глядели.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Переход из осени в снегопад,
      когда женщина плачет и ворожит,
      когда слово "жить" означает "спать",
      а "спать" означает "жить".
      
      Переход, таинственный переход.
      Переход, где минус сменяет плюс.
      Замерзает день, замерзает год,
      А я еще шевелюсь.
      
      Не сердись, что долго к тебе иду.
      Я еще научусь выживать во льду,
      Я еще прокричу тебе изо льда:
      да!
      
      Не сердись, что так долго я был дождем
      и стекал со стекла, как слезы со щек.
      Не сердись. Давай еще подождем.
      Может быть, замерзну еще.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Явилась осень.
      С вымокших осин
      уже опали крылья неохотно.
      И солнце светит
      из последних сил,
      и, слава Богу, кончена охота.
      
      И, слава Богу. тишина кругом,
      когда ночами глухо ноет тело.
      Что делать,
      если я с одним крылом.
      И ты с одним.
      И стая улетела.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Мелькали забытые лица.
      Над прудом звенела ветла.
      Менялась погода. Смениться
      погода никак не могла.
      
      И бабочка-самоубийца
      всю ночь колотилась в стекло.
      И что-то должно было сбыться,
      но сбыться никак не могло.
      
      Как будто в одну увертюру
      вложил одуряющий пыл
      неведомый автор, но сдуру
      про оперу позабыл.
      
      И снов беспокойные пятна
      жужжали, как веретено,
      как в ночь накануне распятья,
      которое отменено.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       * * *
      
      Покуда снег белил ворону
      на самой маковке креста,
      затягивала, как в воронку,
      пугающая пустота.
      
      Мы были временем без места.
      И, дотянувшись до небес,
      шумел, как праздничная месса,
      еще не вырубленный лес.
      
      Мы долго елку наряжали.
      Шел снег. И ночь сменялась днем.
      И стыли на снегу скрижали,
      начертанные вороньем.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Перерисую пейзаж за случайным окном.
      Перерисую проулок и доски забора
      перерисую.
      И вспыхнет медовым огнем
      Купол березы, похожий на купол собора.
      
      Сосны - на стены,
      звезду - на печную трубу
      перерисую, ничем для себя не рискуя.
      Перерисую дорогу и даже судьбу,
      если получится, заново перерисую.
      
      И не взорвется в июле воинственный дождь -
      как не воротится в ствол раскаленная пуля.
      Просто не будет июля. И ты не придешь.
      И хорошо. Проживем как-нибудь без июля.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Пространство между Тверией и Тверью,
      от Волги и до Галилейских вод,
      едва сочится, словно свет под дверью.
      Но связывает общий небосвод
      и Тверию, откуда, неугодный,
      в Крестителеву школу Сын Господний
      пускался в путь, превозмогая ночь,
      и Тверь, где мрачно угасает вера,
      где ходит в школу, заслонясь от ветра,
      любимая,
      моя,
      чужая дочь.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       * * *
      
       Снег идет неслышно, по-кошачьи,
       хлопьями, как лапами, шурша
       там, где зачарованный, дрожащий
       синий ельник стынет, не дыша,
      
       там, где между небом и землею
       нет границ и обнажилось дно,
       снегом, словно белою золою,
       прошлое уже погребено.
      
       Я ушел и больше не нарушу
       ваш покой бесценный, ваш ночлег.
       Словно небо вывернув наружу,
       снег идет, обыкновенный снег,
      
       тайный, словно тайные любови
       или тени на исходе дня -
       где-то рядом, за пределом боли,
       где-то там, где больше нет меня,
      
       снег идет, крадется и занозит
       душу, словно нищенка с сумой.
       Бог ты мой, ну как же он заносит!
       Как же он уносит, Бог ты мой!
      
       И уже не различить причала,
       и уже не различить лица.
       Если можешь, начинай сначала
       эту жизнь.
       А я начну - с конца.
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      В осеннем парке, где тоскует бюст,
      и слышен звук неведомого ритма,
      где солнце опускается на куст,
      как розовое яблоко Магритта,
      
      и тропы выползают из травы,
      как выползают титры из-за кадра,
      и клены, словно храмы на крови,
      роняют листья клочьями заката
      
      на берег и на гипсовых девиц,
      оставшихся от прошлых измерений.
      Но гаснет свет. И выраженья лиц
      стирает ночь и поглощает время.
      
      О, эти позы девушки с веслом
      и девушки-метательницы диска
      в те дни, где детство пущено на слом,
      и где на баритон менялся дискант.
      
      Где рифмовались и любовь, и кровь
      во время драки на цветочной клумбе
      под крик цикад, мычание коров
      у танцплощадки в поселковом клубе.
      
      О, память! Я сегодня так устал
      глотать любовь кровоточащим горлом,
      что хочется залезть на пьедестал
      с гребным веслом и пионерским горном.
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Осенний парк. Рябина-недотрога.
      Седой травы заиндевевший шелк.
      И так звучит осенняя дорога,
      как будто утром Моцарт тут прошел
      и потерял, и больше не нашел
      все то, что ночью вымолил у Бога.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      Чертыхаясь, иду по рыхлому снегу.
      Цели нет. Осталась одна усталость.
      Фонари скользят по черному небу,
      словно фильм закончился, а титры остались.
      
      Фильм закончился, но ничего не доказано.
      И вот этот, который в чужом пальто,
      Понимает: что-то еще не досказано,
      не понимая - что.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Это яблоко. Яблокопад.
      Это якобы сумерки.
      Якобы
      это Ева идет через сад.
      подбирая опавшие яблоки.
      
      Это яблочный Спас. Это путь
      тишины, выходящей из тени.
      Контрабас,
      контраболь,
      контрапункт
      приглушенного грехопаденья.
      
      Это вечера стертый пятак
      нагоняет ненужные страхи.
      Это яблоки падают так,
      будто головы падают с плахи.
      
      И уже не дано надкусить
      ни плода, ни случайной удачи.
      Никого не дано искусить
      в подмосковном Эдеме на даче.
      
      И Господь меня не отлучит,
      обрекая изгнанью и стуже,
      не затем, что я праведно чист,
      а затем, что я больше не нужен.
      
      Я лежу, как пятно на холсте.
      Я упал.
      Я сегодня при деле.
      Я прикован к своей наготе,
      как любовник к постылой постели.
      
      И небес дождевая вода
      осторожно смывает усталость.
      Подберите меня, господа, -
      нас немного осталось.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      На рассвете последнего дня
      у ограды Нескучного сада
      воскресите при жизни меня,
      после смерти - не надо.
      
      Воскресите при жизни меня,
      когда утро сверкнет перламутром.
      Я воскресну, как вспышка огня
      воскресает меж кремнем и трутом,
      
      чтобы слушать, как дышит лоза,
      подступая к обветренным скалам,
      чтоб рассветное солнце в глаза
      разливать, как вино по бокалам.
      
      Воскресите заброшенный град,
      тот, где тени блуждают по теням,
      где усталый ночной виноград
      осторожно крадется по стенам,
      
      тот, где мать, не заснув до утра,
      бросив жизнь свою под ноги сыну,
      выходила на берег Днестра,
      заменившего сыну пустыню.
      
      Как забытую старину
      воскрешает дотошный историк,
      воскресите при жизни страну.
      После смерти - не стоит.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       4. ЧЕТВЕРТЫЙ РИМ
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Кругом песок.
      И лица - как из гипса.
      И неба расползающийся шелк.
      Наверно, я не вышел из Египта.
      А если вышел - так и не дошел
      
      до купины, до истины, до света
      и до обломков золотых тельцов.
      И без меня святой Ковчег Завета
      пылал на спинах новых мудрецов.
      
      Они меня нарочно не пустили
      на этот пир, закрывшись на засов.
      И мне уже не выйти из пустыни
      и не догнать отцов и праотцов.
      
      И я пошел по зимникам, заимкам,
      в краю, где мир сугробами зачат,
      где в зимнем небе моментальным снимком
      тоскует замороженный закат.
      
      Кругом снега.
      Замерзшие осины.
      И схваченная инеем луна.
      И мне уже не выйти из России,
      пока в снегах не вспыхнет купина.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
       Инне
      
      Россия.
      Дождь.
      Начало сентября.
      Безденежье.
      Москва несется мимо.
      На смерть уходят в небо тополя
      горящим Храмом Иерусалима.
      
      Пустыня.
      Иудея.
      Жжет хамсин.
      Пришествие мессии.
      Смерть идеи.
      Свержение мессии.
      Стынет синь
      российская
      под небом Иудеи.
      
      И - в клочья имена и времена.
      Горят костры.
      И брат идет на брата.
      Гуляет Иудейская война
      по переулкам старого Арбата.
      
      Рыдают окна в Гефсиманский сад.
      Москва исходит нищими и псами.
      И странники теснятся у оград,
      взрезая мрак библейскими глазами.
      
      От Боровицких до Шхемских ворот
      все - от блудницы и до пилигрима -
      взирают молча, как брусчатку рвет
      предсмертный хрип поверженного Рима,
      
      как забулдыгу, вора и вруна,
      уже почти лишенного рассудка,
      сажает на кол странная страна,
      а после воет, как дурная сука.
      
      И забывает.
      И теряет счет
      юродивым
      успокоенья ради.
      Так забывает,
      как слезу со щек,
      стирая,
      забывают об утрате.
      
      И я забуду
      и московский смог,
      и жаркие объятия хамсина.
      Ни Родины, ни Храма - только Бог!
      И женщина, рожающая сына.
      
      И женщина,
      как ангел во крови,
      бредущая к презрению и плети
      затем, чтоб ветхим рубищем любви
      соединить дыхание столетий.
      
      По русским,
      по заблеванным снегам
      иду один на Масличную гору.
      О, Боже, как тепло моим ногам!
      Как холодно расплавленному горлу!
      
      Как дружно иудей и славянин,
      погромщики, погрязшие в пороке,
      властитель дум
      и тот, кто был гоним,
      и тот, кто сам готовится в пророки,
      
      и праведник на медленном осле,
      и стражник из садов архиерея
      уже сошлись в едином ремесле,
      готовя крест заблудшему еврею.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      ОСЕННИЕ ЯМБЫ
      
      1.
      
      Собаки носят осень
      во всю собачью прыть.
      И листья, словно осы,
      слетаются в костры,
      
      и лес перерисован,
      и в небе - решето,
      и мир перелицован,
      как старое пальто.
      
      И кто вчера был в силе -
      уже не бог, а - шут.
      Опять по всей России
      сухие листья жгут.
      
      И дым плывет, как призрак,
      в стране лесов и рек,
      где призван, но не признан
      блуждает имярек
      
      бездомный, как Мессия,
      которого не ждут.
      Опять по всей России
      сухие листья жгут.
      
      И, вырвавшись из плена,
      взошедшая со дна,
      пылает, как геенна,
      великая страна.
      
      2.
      
      Но, отражая танец
      огня, сверкнет тесак.
      "А кто сегодня агнец?" -
      вдруг спросит Исаак
      
      у горного отрога,
      где закипает ночь.
      И если нету Бога -
      кто остановит нож?
      
      И что ему ответит
      угрюмый Авраам?
      Как страшно воет ветер
      по скверам и дворам!
      
      Как долго тлеют листья,
      меняя век на миг,
      как будто тлеют лица
      товарищей моих,
      
      и так скрипят осины,
      как будто кони ржут!
      Опять по всей России
      сухие листья жгут
      
      и по лесам окрестным
      торопят время вспять.
      Как хочется воскреснуть,
      пока другие спят.
      
      3.
      
      Последней электричкой
      осенний вечер стерт.
      Бреду, сжимая спички,
      раскладывать костер,
      
      пока на лес и купол
      церковный, на острог,
      на бледнолицых кукол,
      стоящих вдоль дорог,
      
      на добрых и недобрых,
      на поле и ручей,
      на ангелоподобных
      воров и палачей,
      
      на изумленных пьяниц
      нисходит благодать.
      Но кто сегодня агнец -
      уже не угадать.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      И скрежет дальних поездов,
      и мост, влюбленный в оба берега,
      и ревность берегов, и снов
      необъяснимая истерика,
      
      и бюст на вымокшем углу
      и светофор на повороте,
      и осторожный поцелуй
      в пристанционной подворотне.
      
      Вертлявая, как сучий хвост,
      любовь, отмеренная в граммах.
      Переселенные на холст
      прекрасные уроды в рамах.
      
      И можно жить, и петь, и пить,
      в старинном доме на Фонтанке,
      куда Вергилий мог бы Данте
      кругами времени водить.
      
      Гуляй, родная сторона!
      Назавтра обещали пятницу.
      Меня зарежут, словно пьяницу,
      укравшего бутыль вина.
      
      И загудит страна осенняя,
      вымаливая у Отца
      то ли чудесного спасения,
      то ли прекрасного конца.
      
      И снова будет жизнь расколота
      на две большие половины.
      Гомер. Бессонница. И комната
      где тускло дремлет пианино
      
      и где холодная, как мачеха,
      в углу горбатится кровать.
      А за окном гуляют мальчики,
      готовясь жить и убивать.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
       Марине Кудимовой
      
      Когда закончится гражданская война,
      нам будет явлена единственная милость
      определить, чья большая вина
      в том, что случилось или не случилось.
      
      Когда в лесах завоет тишина,
      а снайперы, уставшие по целям
      работать, выпьют горькую до дна,
      по рыночным закупленную ценам,
      
      когда воронки зарастут травой,
      и снова обретется чувство меры,
      останутся до новой мировой
      последние минуты или метры.
      
      Лесные звери выйдут из лесов,
      и Гамлет, ослепительный и легкий,
      пойдет на бой за тени всех отцов,
      убитых и освистанных с галерки.
      
      Но Бог не выдаст, и свинья не съест.
      И мужество останется в почете.
      И на погостах крест пойдет на крест.
      Все будет хорошо, в конечном счете.
      
      И ворон принесет благую весть,
      запрятанную в гроздьях винограда,
      что жизнь не кончилась, что жизнь, конечно, есть
      не только на вершине Арарата,
      но в Химках или Солнцево. Бог весть,
      где для героев сыщется награда.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Сереет небо из пластмассы,
      кончается Четвертый Рим,
      цветет неон, внимают массы
      евангелию от витрин.
      
      Горит, горит реклама пиццы,
      крадется улицей стена,
      и бьется тень самоубийцы
      возле открытого окна.
      
      Брожу по улицам без прока,
      а так, чтоб только грязь месить.
      Чем меньше на Москве пророков,
      тем больше на Москве мессий.
      
      Они пришли. Я знаю цены
      на водку и газетный лист.
      Спокойно, как актер со сцены,
      скрываюсь в тишине кулис
      
      пока толмач толмачит бодро
      и переводит, как с листа,
      язык беспомощного бога
      на жирный дактиль живота.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Сжимается пространство языка.
      Немеет ночь. И лишь твое дыханье
      бездомной кошкой бродит у виска
      и греет душу, как вино в духане.
      
      Немая улица. Шагреневый язык.
      Немые сны на выцветшем диване.
      Как будто разлагаются азы
      не слов, а самого существованья.
      
      Так вот она, земная благодать.
      Вот это слово, что во чреве бьется
      и задыхается. И можно не гадать -
      оно уже никак не отзовется.
      
      А за окном спокойно, чуть дыша,
      самоубийцей снег уходит в лужу.
      Зародышем во тьме карандаша
      томится стих, не выходя наружу,
      
      безмолвный, словно снимок в паспарту,
      или как ратник у истока битвы.
      Сидит и ждет, пока я обрету
      пространство для любви и для молитвы.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
       Елене Черниковой
      
      Осенний обморок. Лысеющий ноябрь.
      Осколки листьев - августа осколки.
      Жизнь погружается, как Китеж в Светлояр,
      на дно заиндевевшего поселка.
      
      Осенний обморок. Изнемогает дол.
      И так пугает дальний грай вороний,
      что так и хочется запрятаться в подол
      добропорядочной Февроньи.
      
      Осенний обморок. И медленно на нет
      сошла луна сверкающей подковой.
      И тихо так. И пробуется снег
      на роль врача в больнице поселковой.
      
      Как хорошо, что мы теперь вдвоем,
      и снег приносит истины простые,
      о том, что мы еще переживем
      и тишину, и зиму, и Батыя.
      
      
      
      
      
      
      
       * * *
       Опять горнист исход трубит,
       подталкивая к землям дальним.
       Но тополем пирамидальным
       я насмерть к берегу прибит.
      
       Пространство - фикция. Оно
       к себе притягивает страстно
       лишь тех, которым не дано
       перемещаться вне пространства.
      
       И лист тускнеет, как медаль,
       в грязи родного бездорожья.
       Но он не улетает вдаль -
       он умирает у подножья.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Мы обойдемся без вина,
      когда спокойно и бесстрастно
      растает в сумерках страна,
      завороженная пространством.
      Пока не посох и сума,
      бегите от нее, бегите.
      А я еще сойду с ума,
      застряв в заснеженном Египте.
      И, завершая бытие,
      сложу расхристанные строфы
      о том, что бегство от нее
      страшней, чем бегство от Голгофы.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Осень.
      Нетопленый лес.
      Похороны костра.
      Кладбище.
      Крашеный крест,
      как выраженье добра.
      
      Звук - выраженье струны.
      Власть - выражение воли.
      Я - выражение боли
      этой несчастной страны.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
       Маше Ватутиной
      
      Бог в России живет не в хоромах
      и не в храмах, где льется елей.
      Бог живет на насупленных кронах
      облетающих тополей.
      
      Бог живет на дубах и осинах
      и плетет за узором узор
      на иконах пронзительно синих
      чудотворных озер.
      
      Дышат тайной древесные руны
      на свистящем пространстве пустом,
      где Даждьбог породнился с Перуном,
      а Перун породнился с Христом.
      
      Пахнет кровью таежная месса.
      Рвется в небо январская стынь.
      И молитва почти неуместна,
      как и выбор святынь.
      
      На развилке меж адом и раем,
      где блуждают лишь ветры одни,
      ты поймешь, что не мы выбираем.
      И не нас выбирают они.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Беспокойное небо. Живу, как на дне.
      Тучи свесились конской гривою.
      Каждый день просыпаюсь в другой стране,
      будто каждый день эмигрирую.
      
      Я смотрю в окно. Полустанков нет.
      Только воет пес у сарая.
      Тот же самый двор, тот же самый снег,
      а страна-то совсем другая.
      
      Отхлебну воды, отвернусь на миг,
      нарисую на стенах метки,
      чтоб назавтра понять: от себя самих
      мы теперь на каком километре.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Мне на плечи кидается век-волкодав,
      Но не волк я по крови своей...
       Осип Мандельштам
      
      
      Эта осень расставила все по местам
      и застыла на веки веков.
      Потому что кончается век-Мандельштам
      и является время волков.
      
      Если все волкодавы сидят на цепи,
      ожидая бесплатных костей,
      я не чую дыханье сибирской степи
      и не жду вороненых гостей.
      
      Только месяц в распахнутом небе страны
      золотыми ушами прядет.
      Мы давно и настолько уже не нужны,
      что за нами никто не придет.
      
      Только бродит по улицам ветер-солист,
      спотыкаясь на каждом углу.
      И, похожий на сердце, изношенный лист
      прилипает к ночному стеклу.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      И когда, скользнув по камням покатым,
      я проник в игольное ушко,
      даже не оцарапав кожи,
      стало ясно,
      что уже мне не быть богатым,
      и верблюдом - тоже.
      
      За стеной, где закат - как арбузный сок,
      где еще недавно велась охота,
      бесполезные кони грызут песок,
      и беспомощно валится в пыль пехота.
      
      Я проник за камни, за самый край,
      в то пространство,
      где уже ни войны, ни паники,
      где чадит огнями внезапный рай,
      как церковный канунник - свечами памяти.
      
      Где актёром, уже наложившим грим,
      но пока не узнанным за этим гримом,
      вырастает из пепла Четвёртый Рим,
      ещё не опознанный Третьим Римом.
      
      Где уже никому не быть и не сметь
      быть властителем или жертвой.
      Где предтечей жизни блуждает смерть
      окровавленной акушеркой.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      * * *
      
      Да что страна, ее леса и недра,
      когда с какой ни глянешь стороны -
      страна всего лишь продолженье неба,
      как небо - продолжение страны.
      
      И только снег, летящий мимо, мимо
      чужих домов, где мог бы жить и я,
      напоминает о единстве мира,
      единстве быта и небытия.
      
      Ведь в сумерках, лишенных дара речи,
      так поступь снега сказочно легка,
      что от покатых крыш Замоскворечья
      почти неотличимы облака.
      
      И кем бы мы не стали, обессилев, -
      вечерней тенью, облаком, золой -
      когда-нибудь небесная Россия
      соединится с русскою землей.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      5. АРМЕНИЯ
      
      1.
      
      Христианство, спрятанное в скалы
      так, чтобы другие не нашли.
      Я не знаю, что они искали
      в недрах заколоченной земли.
      
      Я не знаю, от кого таились,
      как посланье - в каменный конверт.
      От жары, от Заратустры или
      от других, нехристианских, вер.
      
      Уходили, прятались веками
      в эти камни, как нога - в сапог.
      И живет, как вера, богокамень -
      камнебог.
      
      
      2.
      
      Рокот молитвы.
      Ропот теней.
      Скорбные лики -
      из-под камней.
      
      Господи! Сущий!
      Если ты есть, -
      камень насущный
      даждь нам днесь!
      
      
      3.
      
      Белый месяц - выгнутая бровь
      над зрачком невидимого Бога.
      Так в горах скрывается дорога,
      так за полог прячется любовь,
      а топор - за выступом порога.
      
      Звезды - словно вата из-под прялки.
      Словно кто-то заново соткать
      хочет небо. Звездная тоска
      затерялась в звездном беспорядке.
      Ночь тиха. Играем с Богом в прятки.
      Он укрылся. Я иду искать.
      
      
      4.
      
      В небе, где тучи на скалы присели,
      возле Севана у Аракелоца
      я выбираю тебе ожерелье,
      словно воды достаю из колодца.
      
      И гематитовый камень на нитку
      клочьями высохшей ночи нанизан.
      Дай к твоим пальцам губами приникну,
      бедная Лиза.
      
      Я, как петлею, дорогой задушен.
      Так не живут. Так скользят по карнизу.
      Что же ты прячешься за подушку,
      бедная Лиза?
      
      Эти армянские камни, похоже, -
      слепок с камней иудейских, пустынных.
      Я ухожу. Я всего лишь прохожий
      в сих палестинах.
      
      А под Москвой облетают осины,
      прячется Сетунь в подушку тумана.
      Боже! Ну, кто тебя спрятал в пустыню,
      бедная мама?
      
      
      
      5.
      
      Я только гость на этой снежной
      земле.
      И до исхода дней
      я вечно тот, кто вечно - между
      чужих бунтующих огней.
      
      Но мне понадобились годы,
      чтобы понять наверняка,
      что в детстве пил пустую воду,
      взамен грудного молока.
      
      Что унесла меня не вера,
      не мысль случайная, не цель -
      я унесен порывом ветра
      в слепую белую метель.
      
      Уже не знаю: был ли, не был,
      или придуман был тобой.
      Как звук, исторгнутый трубой,
      блуждаю в опустевшем небе.
      
       Я выпаду тебе, как иней,
      как снег, летящий в створ фрамуг, -
      красивый, кареглазый и не
      принадлежащий никому.
      
      
      6.
      
      Мы были там,
      мы были рядом
      с землей, опухшей, как от голода,
      где облако над Араратом
      хранило очертанье голубя,
      
      что отыскал в кромешной мгле
      кусок земной бездушной плоти.
      Как будто истина - в земле,
      а не в полете.
      
      
      7.
      
      С наивностью великоросса
      вверяя замысел словам,
      кричу ему: "Севан, откройся!"
      Не отворяется Севан.
      
      Так мог бы написать Сезанн -
      голубку облака над храмом
      и больно бьющий по глазам
      закат, стекающий за раму,
      
      окрестных гор, и сам Севан,
      уставший прятать чью-то тайну.
      Когда-нибудь и я устану.
      Не отворяется Сезам.
      
      И что нам надо было там,
      где истина, сочась устало,
      как мед стекала по усам,
      да только в рот не попадала?
      
      
      
      8.
      
      Полночь новолуния. Ко сну
      клонится фонарь у остановки.
      Облака, как тканые обновки,
      ветер надевает на луну.
      
      Ночь черна, как высохшая кровь
      в жертву принесенного барана.
      И клубится вытянутый ров -
      как сквозная ножевая рана.
      
      Полночь новолуния. Четверг.
      Хищный клекот горного потока.
      Ночь черна. Ни юга, ни востока.
      Ожидаю рейсовый ковчег -
      рейсом до ближайшего потопа.
      
      Спрячь меня, Армения, на дно
      горной бездны - профилем наскальным.
      Я согласен.
      Я готов быть камнем
      с прочими камнями заодно.
      
      
      
      9.
      
      Армения - страна в задушенном кармане
      раскормленной горы.
      Здесь прячется душа, как Иисус в Кумране,
      скрывался до поры.
      
      Две узницы одной таинственной идеи -
      лицом к лицу.
      Армения - сестра пустынной Иудеи
      по небу и Отцу.
      
      А я тебе - никто. Ни пасынок, ни деверь,
      ни сват, ни брат.
      Ревет аэропорт. Я выставлен за двери,
      как ты - за Арарат.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      6. МИЛЛЕНИУМ
      
      Поэма распада
      
      
      
      
      
       "... и я увидел
       звезду, падшую с неба на землю,
       и дан был ей ключ от кладязя бездны..."
      
       Откр. Св. Иоанна Богослова
       (гл. 9, 1)
      
      
      
      1.
      
      Спасибо, не пошли с сумой
      вдоль занесенных снегом улиц,
      где зарешеченной тюрьмой
      фонарь шатался, как безумец.
      
      Спасибо, не сошли с ума,
      кочуя по чужим постелям,
      по черным залам синема,
      где тени рыскали по стенам,
      
      по подворотням и дворам,
      где даже музыка осипла,
      из-за окоченевших рам
      сочась на улицу.
      Спасибо.
      
      Дома, промерзшие до дна,
      таили окна, как бойницы.
      Неслась безглазая луна,
      сбежавшая из психбольницы.
      
      И только нищий на трубе,
      горящей, как в ночи лампада,
      аккомпанируя судьбе,
      играл мелодию распада.
      
      
      
      
      
      
      2.
      
      Я оглянулся: ты была
      последним отблеском надежды.
      Черней вороньего крыла
      летели черные одежды
      
      на снег.
      И я к тебе приник,
      как к стенам никнут барельефы -
      черноволосый проводник
      с глазами черными, как трефы.
      
      Мы шли, не разжимая рук,
      благообразные, как дети.
      И дети с лицами старух
      тебе протягивали деньги.
      
      И в доме, пущенном на слом,
      изнемогающем от грязи,
      наш сон был кратким, как псалом,
      и, как псалом, однообразен.
      
      За окнами гремела медь.
      И мы, заснув, не то чтоб спали,
      а репетировали смерть,
      раскинувшись на одеяле.
      
      
      3.
      
      Иных времен поводыри
      следят за мною неустанно,
      как из космической дыры,
      со дна граненого стакана.
      
      Ниспровергатели основ,
      заложники безумной страсти,
      помимо страшной власти слов,
      иной не ведавшие власти,
      
      наперсники любых стихий,
      не знавшие ни сред, ни пятниц,
      читавшие свои стихи
      толпе полуголодных пьяниц
      
      за рюмку водки, за пятак,
      за долю, посланную Богом.
      Вы жили так, и пили так,
      как пьет пехота перед боем,
      
      чтобы упасть наверняка,
      чтоб просвистеть, как ветер свищет.
      Я вами брошен на века
      наместником на пепелище.
      
      
       4.
      
      Тая космический оскал,
      холодный, будто из пластмассы,
      кривой проулок вытекал
      на площадь, где белели маски.
      
      Там были Эрос и Эфир,
      и прародительница Гея.
      Еще не вылепленный мир,
      как первобытная идея,
      
      под масками, в глухой ночи,
      в белилах снега, как в известке,
      плясал.
      И мы, уже ничьи
      на этом страшном перекрестке,
      
      как погребенные живьем,
      застыв в недоуменной позе,
      не понимали, где живем:
      до Сотворенья или после.
      
      И расползалась по Москве,
      как трехголовая Химера,
      пристегнутая к голове
      нечеловеческая эра.
      
      
      
      5.
      
      И мы бежали вглубь двора,
      в котором бледный, как пергамент,
      с какой-то тенью до утра
      шептался сумасшедший Гамлет.
      
      Где в маске, как на Новый год,
      срывая голос песней хриплой,
      меж стен шатался Гесиод,
      как между Сциллой и Харибдой.
      
      Где с Геей обнимался Лир,
      как будто здесь уже навеки
      смешались разом этот мир
      и тот, что выдумали греки.
      
      И, видимо, сойдя с ума,
      с ужимкой ерника и вора
      "Итак, - хвала тебе, Чума", -
      орал арап из-за забора.
      
      За ним топтался пьяный сброд,
      ежесекундно чертыхаясь.
      И прямо у чужих ворот
      взрывался первобытный хаос.
      
      
      
      6.
      
      А за углом сверкал кабак,
      расслаивая ночь на части.
      Там свора уличных собак
      объедками чужого счастья
      
      давилась.
      Там цвела игра,
      там чинно ужинали гости,
      швыряя в черный снег двора
      бутылки, галстуки и кости.
      
      Там люди, встав из-за стола,
      как в ненавистные мишени,
      в упор стреляли в зеркала,
      уничтожая отраженье.
      
      И речь, тягучая, как сок,
      о ценах зрелища и хлеба
      лилась серьезно.
      Только Бог
      смеялся в подворотне неба.
      
      Там из раскрытого окна
      блевал герой гламурных оргий.
      И на груди его Цена
      горела, как почетный орден.
      
      
      
      7.
      
      Итак, хвала тебе, Цена! -
      Чума ухватистого века,
      как азбука, как "Отче наш",
      как новая скрижаль Завета,
      
      как крестный путь в Ерусалим,
      заученная до икоты.
      И люди на огни витрин
      молились, словно на иконы.
      
      И бюст с поникшей головой,
      и трагик, вышедший на сцену,
      и пилигрим, и постовой -
      все на себе носили цену.
      
      Все уходило с молотка -
      машины, храмы, манекены.
      И продавец из-за лотка
      сиял, как золото Маккены.
      
      Но вился дым по мостовой,
      окутывая дом за домом.
      И торф, горевший под Москвой,
      шипел, как сера под Содомом.
      
      
      8.
      
      По сковородкам площадей,
      кипевших рынками и псами,
      среди испуганных людей,
      орущих злыми голосами,
      
      ты все еще меня вела,
      как нитку, что в ушко продета,
      сшивая воздух, как игла
      на крыше университета.
      
      Но медленно кончалась власть,
      и песенка была допета.
      Ты не вела уже - вилась
      поземкой посреди проспекта.
      
      И, вылюбленная до дна,
      лишившись замысла и роли,
      ты, словно Лотова жена,
      столбом из белоснежной соли
      
      застыла, глядя на закат,
      на улицы из снежной ваты,
      что к Яузе стекались, как
      к урочищу Иосафата.
      
      
      9.
      
      И только нищий на трубе,
      горящей, как в ночи лампада,
      аккомпанируя судьбе,
      играл мелодию распада.
      
      Играл мелодию Суда,
      спокойного, как перекличка:
      тебе - туда, а мне - сюда.
      Печально пела электричка,
      
      цвела реклама над Москвой,
      вскрывались реки, словно вены,
      по опустевшей мостовой
      брели беременные ведьмы.
      
      И, криком раздирая ночь
      и мрак ее купели черный,
      на этот свет рождалась дочь,
      как ангел перевоплощенный.
      
      Как будто повернула вспять
      Звезда из Нового Завета.
      И страшно было повторять:
      Россия, ночь, Елизавета.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      7. СТАНСЫ
      
      
      1.
      
      Бог живет на краю Иудейской пустыни у самых ног
      молодой верблюжихи.
      И ее золотое тело,
      как закатное солнце, на теплые камни село,
      освещая дорогу идущему.
      Здравствуй, Бог.
      Хорошо ли жить, отойдя от дела?
      
      2.
      
      Сотворив из диких камней детей Аврааму,
      или этот пруд за поселком, заросший тиной,
      этот лес, этот мир, и так завершив программу,
      как влюбленный художник, оформив картину в раму,
      отошел от дел, наслаждаясь своей картиной.
      
      3.
      
      Или этот мир достиг своего предела,
      как багровое солнце, свалившееся за отрог?
      Посмотри, как роща осенняя поредела,
      как тоскуют поля, как почти что уже без тела
      сквозняком вползаю на твой порог.
      
      4.
      
      Желтый лист на плечо садится, как эполета
      и стекает к ногам, как скупая слеза - со щек.
      Здравствуй, Бог. Перепутаны все приметы.
      Понимаешь, нынче в России украли лето.
      Да и зиму украли. И много чего еще.
      
      
      5.
      
      Говорят, на Руси по-прежнему правит царь.
      Потому и солнце стынет каменной киноварью,
      зеленеет вода, и, вдыхая лесную гарь,
      маршируют пииты, рифмуя земную "тварь"
      с человеком и всякою прочей тварью.
      
      6.
      
      Расползаются льдины. Клокочет рекой весна.
      Но травой, что является из прошлогодней гнили,
      из минувшей войны прорастает опять война,
      и Твоя победа уже хорошо видна
      из оттаявшей на ветру могилы.
      
      7.
      
      Вдохновенно рифмуя любовь и кровь,
      запевают солдаты, легко повинуясь жесту
      командира смерти, живущего средь гробов,
      и в прицел автомата, как меж двух верблюжьих горбов,
      осторожно выцеливают новую жертву.
      
      8.
      
      Это люди твои. Человеки. Земная пыль.
      Беспокойные и разумные до блевоты.
      Завывает дол,
      и поет на ветру ковыль,
      отпевая леса, отпевая поля и воды.
      
      9.
      
      Я живу наугад, обожженный мятежным веком,
      подавившись печатным словом, как коркой хлеба.
      Хорошо, что не сделал птицей, а сделал ветром,
      не частицей праха,
      а частью пустого неба.
      
      10.
      
      Неподвластный лжецу, продавцу, свинцу,
      я крадусь по камням необъятной Твоей пустыни,
      где еще не забыта земная тоска по Отцу,
      но уже проснулась земная тоска о Сыне.
      
      11.
      
      Здравствуй Бог.
      Твой закат, словно огненный глаз, горит.
      И среди воспаленной тщеты и цепного страха
      я уже устал за тебя творить,
      параллельный мир из земного праха.
      
      12.
      
      Потому что из этого мира уходит ритм.
      И огромный мой город - памятник лютой страсти,
      беззащитен и гол, как стихи без рифм.
      Я стою посреди земли, как последний Рим,
      в непонятном своем, бескрайнем своем пространстве.
      
      13.
      
      Аритмия. Январский зной. Августовский снег.
      Спотыкается сердце, как азбука Морзе.
      И спасительный взрыв зашифрован, как в Первом дне.
      И о чем-то своем обреченно бормочет во сне
      под брусчаткой Москвы бесконечное мертвое море.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      СОДЕРЖАНИЕ
      
      1. МЕРТВОЕ МОРЕ
      
      Море - форточка неба, которую выбил Бог...
      Господи, вспомни, ведь это же я...
      Меня прислали сказать вам, что он не придет...
      Вороватое небо крадется в закрытую дверь...
      Ни земли, ни плодов. Разбрелись шерстяные отары...
      Не трожьте лебедя и ворона не ешьте...
      Средиземное море теряет ритм...
      И снова я к тебе не успеваю...
      Дальний пригород. Ночь холодна...
      Когда мы шли с тобой в Ерушалаим...
      Безымянный ваятель камней и гор...
      Это цвет вытесняет цвет...
      Что музыка? Один звучащий воздух...
      Ничего не прошу - ни хлеба, ни очага...
      Сырое одиночество огней...
      Чужой, как Иосиф, забытый в колодце Москвы..
      Юродивый, дурак, потомок пилигрима...
      Зима как будто сыграна на лютне...
      Хочу к Иисусу Христу...
      Переводчик, толмач, кукловод...
      На балтийских болотах, где зреет стальная тоска...
      
      2. ЗАБЫТЫЙ ВЫСТРЕЛ
      
      Я вырос на руинах той войны...
      И когда это было - мне вспомнить уже не дано...
      ОТЕЦ
      ПОПЫТКА БАЛЛАДЫ
      Его хотели расстрелять одни...
      Собака лает. Ветер носит...
      Пространственная форма пустоты...
      Я воровал березовые чурки...
      ТРИПТИХ
      Беспокойный выблядок пустынь...
      Что теперь говорить? Что летаю? Нет, не летаю...
      Запятые птицами упорхнут...
      Он, наверно, не ведает языка...
      Этот город - как кладбище детства...
      Красные рыбы в зеленом пруду...
      
      
      3. В ОСТЫВАЮЩЕМ НЕБЕ
      
      На меня из тучи бородатой...
      Ночь глуха. Ни ангела, ни вора...
      Я охранял пространство и окно...
      ПАМЯТИ ЖЕНИ
      Городской сумасшедший в потертом пальто...
      На соседней террасе играли на скрипке...
      Скульптура дерева. Иллюзия огня...
      Что-то крылья летают отдельно от птиц...
      Распахни свое зеркало настежь и тихо войди...
      Я уже, наверно, тебе - никто...
      Переход из осени в снегопад...
      Явилась осень. С вымокших осин...
      Мелькали забытые лица...
      Покуда снег белил ворону...
      Перерисую пейзаж за случайным окном...
      Пространство между Тверией и Тверью...
      Снег идет неслышно, по-кошачьи...
      В осеннем парке, где тоскует бюст...
      Осенний парк. Рябина-недотрога...
      Чертыхаясь, иду по рыхлому снегу...
      Это яблоко. Яблокопад...
      На рассвете последнего дня...
      
      
      4. ЧЕТВЕРТЫЙ РИМ
      
      Кругом песок. И лица - как из гипса...
      Россия. Дождь. Начало сентября...
      ОСЕННИЕ ЯМБЫ
      И скрежет дальних поездов...
      Когда закончится гражданская война...
      Сереет небо из пластмассы...
      Сжимается пространство языка...
      Осенний обморок. Лысеющий ноябрь...
      Опять горнист исход трубит...
      Мы обойдемся без вина...
      Осень. Нетопленый лес...
      Бог в России живет не в хоромах...
      Беспокойное небо. Живу, как на дне...
      Эта осень расставила все по местам...
      И когда, скользнув по камням покатым...
      Да что страна, ее леса и недра...
      
      5. АРМЕНИЯ
      6. МИЛЛЕНИУМ
      7. СТАНСЫ
      
      
      
      
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Бершин Ефим Львович
  • Обновлено: 20/05/2023. 146k. Статистика.
  • Сборник стихов: Поэзия
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.