Бетаки Василий Павлович
Дилан Томас Полное Каноническое Собрани Стихов

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 01/12/2021.
  • © Copyright Бетаки Василий Павлович ( vbetaki@gmail.com)
  • Размещен: 17/12/2009, изменен: 17/12/2009. 358k. Статистика.
  • Сборник стихов: Поэзия
  • Скачать FB2
  • Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

      ДИЛАН ТОМАС
      
      
      Собрание стихотворений 1934 - 1953 г.г.
      
       Полный канонический авторский состав.
      В каноническом собрании 93 стихотворения.
      
       перевёл Василий БЕТАКИ.
      Предисловие Елены Кассель
      
      
      
      
      Дилан Томас (Dylan Thomas).
      (27 октября 1914 - 9 ноября 1953)
      
      
      Дилан Томас - один из самых значительных англоязычных поэтов 20-го века.
      Не только поэт - автор стихов, но ещё и поэт - человек, живущий в соответствии с романтическим каноном - поэт - человек богемы, свободный от тяжких жизненных обязательств, поэт - вольная птица.
      
      В некотором смысле Дилан Томас - последний романтический поэт. Романтический поэт - это всегда ещё и жизненная роль. В создании своего продуманного образа Томаса можно сравнить с Блоком, Маяковским или даже с Есениным.
      
      В жизни Томаса очень трудно отличить миф от реальности, в его стихах не всегда можно отличить искренность от надуманности.
      
      Если лишить его биографию мифического содержания - болтовни в барах, пьяных дебошей, непристойных выходок, и оставить чистую событийность, то биография уложится в паре страниц.
      
      Именно поэтому писать о нём трудно.
      
      Существует две известных книги о Дилане Томасе, одна написана Полом Феррисом (Paul Ferris), вторая Джонатаном Фрайером (Jonathan Fryer).
      
      Книга Ферриса - каноническая биография Томаса.
      Очень подробная- 399 страниц, включая примечания. Мало того, Феррис ещё и биографию Кэйтлин Томас (Caitlin Thomas), жены Дилана, написал. И письма Томаса издал.
      
      Он вообще специалист по биографиям. Написал биографию Фрейда, например.
      
      За Дилана Томаса Феррис взялся собственно из-за того, что родился в том же городке Суонси (Swansea), что и Томас, только на 15 лет позже.
      
      Книга Ферриса поражает полным отсутствием любви к предмету исследования. Говорят, что люди, изучающие тараканов, начинают их любить.
      
      А тут не таракан - великий поэт, и нет - совсем не любит.
      
      Холодная, отчуждённая книга, в которой подробно описываются многочисленные томасовские прегрешения. И как он деньги из плохо лежащих кошельков всю жизнь таскал. И как в порядке протеста писал и какал в буржуазных гостиных. И как напивался, и как работать не желал, и как деньги у благодетельниц выклянчивал, и как не отдавал долгов.
      
      И жена его Кэйтлин не лучше. Всё протрачивала на ерунду, а с Диланом в пьяном виде дралась.
      
      И стихов-то Дилан почти и не писал, хотел быть поэтом, а писать было не о чем, вымучивал стихи.
      
      Нет, Феррис не смакует всяческие безобразия, просто в меру своего понимания "объективно" пишет биографию.
      
      Только у читателя, не знакомого с творчеством Дилана Томаса, после чтения такой биографии пропадает желание читать стихи.
      К счастью, существует другая известная книга о Томасе - биография, написанная Джонатаном Фрайером.
      Вот что пишет Фрайер в предисловии : "Две предыдущие биографии Томаса строились на том, что Дилан Томас - великолепный поэт, и при этом чудовищный человек; однако человека Томаса можно простить во имя искусства. Я же смотрел на предмет моего исследования с другого конца трубки телескопа. С самого начала я себя спрашивал, как человек, бывший таким говном (выражаясь языком Кэйтлин), мог, если судить по самым лучшим его стихам, создавать такие шедевры."
      От того, что Дилан Томас был, следуя общечеловеческим представлениям о повседневной морали, совершенно безнравственным, никуда не деться - желательно понять не только, каким образом этот мелкий безответственный способ поведения нисколько не мешал возникновению гениальных стихов, но и почувствовать, почему всю жизнь рядом с Диланом были беззаветно его любящие люди, готовые всячески ему помогать и всё прощать.
      Книжка Фрайера очень в этом помогает - к концу её начинает у читателя шевелиться симпатия к этому пакостнику и безответственному охламону, - понимание, почему люди его терпели и прощали, пускали в свою жизнь и любили.
      
      ***
      
      Дилан Томас родился в 1914-ом году в семье школьного учителя. Он второй и последний ребёнок Флоренс и Дэвида-Джона Томасов.
      
      Брак родителей Томаса видится отчасти мезальянсом.
      
      Мать, по воспоминаниям соседей и знакомых, простая женщина из большой семьи Вильямсов. Отец её работал на железной дороге; она - седьмой ребёнок, был ещё и восьмой, но умер в подростковом возрасте. Флоренс была младшей и баловали её не только родители, но и старшие братья и сёстры. Красивая доброжелательная довольно безответственная девочка. Семья много общалась с родственниками фермерами, одна из сестёр Флоренс, Анна, и сама вышла замуж за фермера, Джима Джонса (Jim Jones), именно им принадлежала ферма "Папоротниковый холм", сыгравшая такую большую роль в творчестве Томаса.
      
      Отец Дилана, родившийся в 1876 году, тоже из семьи железнодорожников, при этом с детства он проявлял большие способности, был весьма честолюбив, получил стипендию на обучение в колледже, а после получения степени бакалавра, хотел учиться дальше и в идеале стать университетским профессором. Но не сложилось. Может быть, женился рано, может быть, некоторая склонность к выпивке подвела. Так или иначе, Д. Дж. Томас (David John Thomas) стал школьным учителем английского языка. И всю жизнь им оставался.
      
      Безусловно, часть своих нереализованных амбиций он переложил на Дилана.
      
      В Уэльсе уважение к поэзии - важная часть культуры. И уж тем более в семье школьного учителя, мечтавшего то ли о том, чтоб стать профессором, то ли о том, чтоб стать поэтом, это уважение проявлялось. Даже имя Дилан - литературное, так звали одного из незначительных персонажей валлийского романтического эпоса. Дилан - дитя волн, ребёнок с пышными золотыми волосами.
      
      Дилан был любимым балованным ребёнком - он был болезненным, и умело этим пользовался. Флоренс очень опасалась туберкулёза, так что при любой простуде укладывала мальчика в постель, поила горячим молоком и кормила размоченным в нём хлебом.
      
      Томас вырос ипохондриком, туберкулёз, от которого пристало умереть поэту, был частью его легенды. Он любил рассказывать знакомым, что болен.
      
      Нэнси, старшая сестра Дилана, очень рано начала ссориться с ним, что вполне понятно - Дилан - избалованный до невозможности младший брат, вёл себя безобразно - таскал из кошелька деньги, однажды стащил у неё любимый шарфик, кривлялся. Вполне вероятно, что эта детская безнаказанность и избалованность наложили немалый отпечаток на Томаса - что именно в детстве корни его убеждённой безответственности.
      
      Стихи Дилан начал писать очень рано, лет в 8-9. Естественно, они были подражательными. Флоренс довольно быстро поняла, что для того, чтоб удержать Дилана дома в плохую погоду, оградить от сырости и ветра, достаточно снабдить его бумагой.
      
      В школе Дилан уделял внимание только английскому языку и литературе, прочие предметы он совсем не учил. Д. Дж. Томас относился к этому весьма снисходительно - наверно, потому, что всепоглощающая страсть Дилана к литературе отражала его собственную.
      
      Маленький, похожий на девочку Дилан не знал удержу в драках - он кусался, щипался, царапался.
      
      Как ни странно, после одной из драк началась дружба Дилана с одноклассником Дэном Джонсом (Daniel Jones) - будущим композитором и музыкантом. После драки, закончившейся вничью, они вместе - один с разбитым носом, а другой с синяком под глазом, побрели домой. Дружба эта длилась всю жизнь.
      
      Дэн не был единственным школьным другом Дилана, были ещё мальчишки, с которыми Дилан болтался по берегу, вглядываясь в песок в поисках то ли золотых часов, то ли записки в бутылке от потерпевшего кораблекрушение. С теми же мальчишками, став чуть старше, Дилан исследовал злачные места Суонси.
      
      Важным событием было Рождество. В дом Томасов съезжались родственники. Подарки, ёлка, омела - у Томаса чудесная проза "Детство, Рождество, Уэльс"("A child's Christmas in Wales"). Ритмическая , она качает на волнах и засыпает снегом, который по воспоминаниям Дилана всегда в Рождество шёл.
      
      В доме Джонсов Дилан познакомился с современной поэзией, вкусы Д. Дж. Томаса были очень классичными, а у родителей Дэна была отличная современная библиотека.
      
      Первое стихотворение Дилана Томаса было опубликовано в школьном журнальчике, когда ему было около одиннадцати. Оно написано от лица собаки, которой очень хочется укусить кого-нибудь за голую ногу. Любопытно, что одно из любимых представлений Томаса в барах было "собачье" - он становился на четвереньки и с лаем кусал присутствующих за ноги. А со вторым опубликованным стихотворением случился конфуз.
      
      Дилан послал стихотворение "Реквием" в "настоящую газету" - Western Mail. Стихотворение напечали, Дилану за него даже заплатили. И только через 20 лет после смерти Дилана, когда Дэниел Джонс напечатал его в подборке, среди других стихов, выяснилось, что это плагиат. В основе лежало стихотворение "Похороны птички" известной детской поэтессы Лилиан Гард (Lillian Gard)
      
      Трудно понять, зачем Дилану, столько писавшему, нужно было брать чужое - скорее всего тут присутствовало преследовавшее его всю жизнь желание идти до края - сойдёт - не сойдёт. Сошло.
      
      В 1931-ом году Дилан закончил школу. Вопроса об университете не вставало. Собственно говоря, кроме литературы, Дилан не интересовался ничем, и не пытался даже прикладывать минимальные усилия к тому, чтобы сносно учиться. Д. Дж. Томас помог Дилану устроиться учеником репортёра в местную газету - South Wales Evening Post. Собственно говоря, это была единственная попытка Дилана заработать на жизнь не литературой. Успехом она не увенчалась, его выгнали за то, что он не пытался даже оказываться в нужном месте в нужное время. Официальным поводом к его увольнению послужило незнание Диланом стенографии, неофициально же его выгнали, объяснив ему, что журналиста из него не получится.
      
      В 33-ем году Дилан начал лепить образ поэта.
      
      Он во всём романтик. В представлении о поэте тоже, в смеси высокомерия и наивного самолюбования. Поэт - существо, которому всё простится, всё можно и должно, кроме одного - нельзя ходить на службу, деньги зарабатывать, жить средне-статистическим членом общества.
      
      Впечатление, что Томас пьянствует и дебоширит не для удовольствия, а даже и почти что по обязанности.
      
      Не Томас придумал этот образ поэта, он только надел маску, и она пришлась. Возможно, всё началось с Катулла. И не кончится, вероятно, никогда. Читая о томасовских безобразиях, я вспомнила ленинградские семидесятые, некоторую часть представителей второй культуры - нет, всё было намного мягче - только окурки на полу, груды немытой посуды, и таскали только книги, да долгов не отдавали, и ещё были люди, которых всегда можно было найти в Сайгоне - за столиком, в ожидании, чтоб за кофе кто-нибудь заплатил. Естественно, опаздывали, не доходили вовсе до места назначения - идёт А к Б, встречает по дороге С, вместе с С идёт к Д, А всё ждёт и ждёт, пока не плюнет.
      
      Естественно, для того, чтоб жить в соответствии с образом, в идеале юному Дилану нужно было уехать из Уэльса. Но не так это было просто.
      
      Дилан жил с родителями, что, конечно, очень облегчало материальную сторону. В Суонси он, кроме того, был окружён друзьями, обласкан. Новые знакомые Берт Трик (Bert Trick) - бакалейщик, социалист и поэт (такое вот поразительное сочетание!) на 16 лет старше Томаса и его жена Нелл, игра в местном театре, тогда ещё инфантильные безобразия в пабах - всё это делало жизнь Дилана в Суонси вполне приятной.
      
      В феврале 1933-го умерла тётка Анна, сестра Флоренс, та, которая жила на ферме "Папоротниковый холм".
      
      Дилан, примерявший маску циника, написал приятелю Тревору Хьюзу (Trevor Hughes), что смерть её ему совершенно безразлична. Есть тётка - нет её - какая ему разница, только вот жаль, деньги два раза в год некому теперь посылать. Как тут не вспомнить "я люблю смотреть, как умирают дети".
      
      Этой же тётке Анне посвящено стихотворение "После похорон". Очень интересно сравнить два варианта - один, из записных книжек, написанный вскоре после похорон, подчёркивает лицемерие её оплакивающих. А потом, через 6 лет, в 39-ом, в сборнике "Карта любви" появилась новая редакция - полное любви и памяти стихотворение, обращённое к тётке Анне.
      
      Берт Трик пытался пробудить интерес Томаса к политике, и нельзя сказать, что Дилан совсем не замечал нищеты вокруг, это же было время депрессии, не замечал возникновения фашизма, - замечал, конечно, но был чрезмерно эгоцентричен, чтобы всерьёз думать о других. По сути его увлекала только одна социалистическая идея - государство могло бы позаботиться о поэтах и художниках, чтоб те горя не знали и не зависели от семьи и друзей.
      
      В 33-ем году в жизни Томаса произошло несколько событий. Он напечатал поразительно зрелое для восемнадцатилетнего человека стихотворение (одно из лучших) "И безвластна смерть остаётся" в " New English Weekly ".
      ...
      И безвластна смерть остаётся.
      Пусть не слышно им крика чаек,
      И прибой к берегам не рвётся,
      И цветок не поднимет венчика
      Навстречу стуку дождей,
      Пусть безумны, мертвы как гвозди -
      Расцветёт их букет железный,
      Сквозь ковёр маргариток пробьётся,
      И пока существует солнце -
      Безвластна смерть остаётся.
      ...
      
      В этом стихотворении в отличие от большинства томасовских стихов того времени, нет тёмных мест, оно звонкое, жёстко построенное, страстное. Спустя некоторое время, через Дэниела Джонса он познакомился с Виктором Ньюбургом (Victor Neuburg), литературным журналистом, ведущим страничку "Уголок поэта" в " Sunday Referee ". Виктор Ньюбург напечатал у себя на страничке "Та сила, что цветы сквозь зелень подожжёт" . Не только напечатал, но и объявил лучшим стихотворением, напечатанным в "уголке поэта". В 33-ем году тяжело заболел отец Дилана, у него обнаружили злокачественную язвочку во рту; благодаря тому, что поймали вовремя, всё обошлось, Д. Дж. полностью излечился. Склонный к драматическим эффектам Дилан сообщал знакомым, что у его отца рак горла, и что смерть за углом. Наверно, именно болезнь отца, подогрела и так постоянно тлеющий у Дилана страх смерти, идущий рука об руку с мыслями об её неизбежности. Отсюда и "Та сила, что цветы сквозь зелень подожжёт". Сила, выталкивающая цветок в жизнь, - это та же сила, которая его уничтожит.
      ...
      "Та сила, что цветы сквозь зелень подожжёт,
      Творит и зелень юности моей.
      Она и корни всех деревьев оборвёт,
      Да и меня разрушить норовит.
      Ну, как я розе, согнутой ветрами,
      Скажу, что та же лихорадка ветра
      И мне сгибает юность? -
      Ведь немота моя не разрешит!"
      ...
      
      В том же 33-ем году Дилан познакомился с Памелой Хэнсфорд Джонсон (Pamela Hansford Jonhnson), тогда начинающим поэтом, протеже Ньюбурга, потом известным прозаиком. Памеле был 21 год, она жила с матерью в Лондоне; прочитав стихотворение "Чтоб сохранить рассудок" ("That sanity be kept ") в том же "уголке поэта", она написала Дилану восторженное письмо. Началась переписка, обмен фотографиями, роман. Дилан много врал в письмах, или, может быть, лучше сказать, выдумывал, даже про своё имя сказал, что оно означает "князь тьмы" В марте 34-го года Дилан приехал в Лондон и остановился у Памелы с матерью. Всё было исключительно прилично. Разговоры, пиво в нечрезмерных количествах. Потом Дилан приезжал ещё; Памела летом 34-го приехала к нему в Уэльс. Внешне их отношения ничем не отличались от обычного ухаживания - прогулки вдоль берега, оставшиеся на фотографиях, но в Лондоне Дилан не хотел знакомить Памелу с другими лондонскими поэтами, с которыми он общался, в Суонси он как-то раз на сутки пропал - ушёл в паб и не вернулся. Короче говоря, отношения, едва начавшись, стремительно двигались к концу. Приличная девушка из приличной семьи никак не могла строить отношения с утрированно богемным Диланом.
      
      В 34-ом году недовольство Дилана жизнью в Уэльсе достигло точки кипения. Ему казалось, что в Лондоне идёт настоящая жизнь, пока он прозябает. Он заканчивал подготовку сборника "18 стихотворений", который Ньюбург собирался выпустить. И твёрдо намеревался поселиться в Лондоне к моменту выхода книги. Такая возможность подвернулась, Дилан поселился вместе с Фредом Джейнсом (Alfred Janes), сыном зеленщика из Суонси, студентом-художником на пару лет старше него. Комната, которую снимал Фред, была заполнена смесью грязной посуды, красок, объедков. Уехав из дому, Дилан пустился во все тяжкие - исчезал на несколько дней, бродил по барам, напивался, - работал над легендой. И при этом ещё пытался симулировать туберкулёз и давал понять всем знакомым, что скоро умрёт.
      
      Круг литературно-художественных знакомств всё расширялся. Среди людей, окружавших Дилана, были не только ровесники и люди, готовые разделять его времяпрепровождение, появились и люди, влюбившиеся в его талант и готовые всячески ему помогать. Одним из таких людей была Эдит Ситвел (Edith Sitwell), поэт и литературный критик. Она приняла судьбу Дилана близко к сердцу и пыталась давать ему материнские советы - например, уговаривала его найти работу.
      
      Но Дилану было не до работы. Жизнь шла замечательно. Он был принят в обществе и как поэт, и как рассказчик историй в пабах. Обе стези его увлекали. Материально его поддерживали родители и друзья, жил он то в Лондоне, то в Суонси. А 12 апреля 34-го года он познакомился с Кэйтлин Макнамарой (Macnamara Caitlin), собиравшейся стать танцовщицей. Он предложил ей выйти за него замуж в первый же вечер - когда в баре она положила голову ему на колени.
      
      Кэйтлин со стороны отца была родом из ирландской уважаемой семьи. Отец её был первым нарушившим установленный жизненный уклад. Бросил учиться на юриста в Оксфорде и решил податься в литературу. Женился на полуфранцуженке-полуирландке из семьи французских квакеров под Нимом. От этого брака родились сын Джон и три дочери - Николет, Брижит и Кэйтлин. Когда Кэйтлин была ещё маленькой, её отец ушёл из дому, заведя роман с замужней женщиной. Мать Кэйтлин на некоторое время вернулась к своей матери, потом поселилась в поместье у друга бывшего мужа - совершенно богемного художника Аугустуса Джона (John Augustus). У Аугустуса было пятеро детей от первой жены и двое детей от второй. Мать Кэйтлин со своими детьми естественно вошла в эту большую свободную семью. Отец, Фрэнсис Макнамара (Francis Macnamara), нередко приезжал к ним в гости.
      
      
      В 36-ом году Кэйтлин жила в Лондоне самостоятельно, пользуясь поддержкой Аугустуса Джона, натурщицей и одной из подружек которого она к тому моменту давно уже была.
      
      Кэйтлин сразу почувствовала в Дилане неопытность через всю его браваду, вероятно, эта неопытность её и привлекла.
      
      Кэйтлин и Дилан были одинаково неприспособлены к практической жизни, обоим была очень нужна любящая поддержка. Эта схожесть и прибивала их друг к другу, и разделяла.
      
      Ни один из них не мог организовать жизнь, они были детьми без взрослых рядом.
      
      Единственным источником заработка для Дилана было Бибиси. Он уже начал выступать с поэтическими программами, с чтением своих и чужих стихов.
      
      Про чтение Дилана надо сказать отдельно. Он поёт. И поёт не так, как иногда поют поэты, слегка подвывая, слегка усиливая - он поёт скорее, как поют баллады, как поют кантри (country music). Самые тёмные его стихи оживают в чтении. Нужно слушать, закрыв глаза и сомнамбулически - нет, не следовать за ассоциациями, это невозможно, а плести свои, петлю за петлёй, не заботясь о связности, - найти интонацию, - и отпустить ассоциации с цепи, сверяясь иногда по ключевым словам.
      
      Так что нет ничего удивительного в том, что Дилан достаточно часто выступал по Бибиси, мог бы зарабатывать вполне прилично, если б не его редкостная необязательность. Он не сдавал ничего в срок, опаздывал на выступления, просто не приезжал.
      
      11 июля 1937-го года Дилан с Кэйтлин поженились. Жить им было негде, и они скитались - то жили у родителей Дилана, то у матери Кэйтлин, то у друзей, то им кто-нибудь оставлял домик на лето.
      
      Примерно тогда же Дилан начал писать и печатать прозу. В 40-м году десять автобиографических рассказов вышли книгой под общим названием "Портрет художника в щенячестве" ("The portrait of an artist as a young dog ") - парафраз из Джойса - "Портрет художника в юности". Отрывочная автобиографическая проза - высвеченные прожектором детские воспоминания. Проза поэта, если понимать под поэзией способ видения. В поэтике Томаса очень чувствуется кельтская основа - она в некой кажущейся иррациональности ассоциаций, за которыми часто стоят мистические образы кельтской культуры, и в "Портрете художника в щенячестве" эта кельтская основа особенно чувствуется.
      В своих скитаниях по друзьям и родителям Дилан и Кэйтлин нашли место, где в идеале они хотели бы жить - в Лохарне (Laugharne) в Уэльсе - в маленьком городке на берегу моря, в устье реки.
      
      В апреле 38-го года они сняли там рыбацкий домик - первое в их совместной жизни жильё. Домик назывался "Эрос" - крошечный с двумя спаленками, без ванны и с сортиром на улице.
      
      Первым гостем в "Эросе" был Вернон Уоткинс (Vernon Watkins), влюблённый в Дилана молодой поэт, тоже из Уэльса. Уоткинс был одним из людей, прощавших Дилану решительно всё за его гениальность.
      
      Довольно быстро Дилан с Кэйтлин перебрались в больший дом - коттедж Sea view. Кэйтлин забеременела. Дилан попросил денег в Royal Literary Fund, мотивируя свою просьбу тем, что он несколько лет по собственной воле жил в бедности на мелкие литературные заработки, но теперь, с беременной женой, он не мог продолжать этот способ жизни. Денег, однако, Дилан не получил.
      
      Вообще материальное положение Томаса во многом определялось не тем, сколько он зарабатывал, а тем, сколько они оба с Кэйтлин тратили. Зарабатывал он довольно нерегулярно, но не так уж и мало - чтения, публикации, премии. Но тратили оба без счёта - в пабах, на какие-то малонужные покупки. При этом еду и прочее необходимое покупали в долг, и когда кредиторы начинали волноваться и угрожать, находили кого-нибудь, кто за них заплатит. Фактически так всю жизнь и было.
      
      Как ни странно, Дилан с незнакомыми людьми бывал очень робок, и как часто бывает, робость трансформировалась в хамство. И случалось, что он не приходил на важную для его литературного будущего встречу исключительно от страха.
      
      Один из типичных эпизодов - знакомство с Генри Миллером (Henry Miller). Лоуренс Даррелл (Lawrence Durrell) позвал Дилана к себе в лондонскую квартиру специально, чтобы познакомить его с Генри Миллером. В назначенный час Дилан не появился. Потом всё-таки позвонил по телефону, и Дареллу с трудом удалось уговорить его придти. Он очень стеснялся, а в результате Дилан с Генри Миллером очень друг другу понравились.
      
      В этот период жизни Дилан никак не мог решить, хочет ли он жить в Лондоне, или в Уэльсе. В Лондон его тянула увлекательная литературная и социальная жизнь, но в огромном Лондоне ему было неуютно и страшно. Собственно, такое двойственное отношение к Лондону у него было всегда.
      
      В стихотворении "Если правда, что ослеплённая птица" Лондон представляется Дилану обречённым Содомом.
      
      30 января 39-го года родился старший сын Дилана Ллевелин. Инфантильная безответственность Дилана привела к тому, что когда Кэйтлин уехала рожать, он исчез на пару дней из дому. То же самое повторилось и с двумя другими детьми.
      
      Скорее всего Дилан ревновал к детям, ему от Кэйтлин была очень нужна материнская забота.
      
      Зимой 39-го Дилан подписал договор на выход смешанной книги стихов и прозы "Карта любви". Книга вышла в конце августа 39-го года. И не пошла. В ней было 7 рассказов и 16 стихотворений, в частности, "Так вот оно: отстуствие враждебно" и "После похорон". Большая часть стихов были совершенно тёмными - потоком бессвязных ассоциаций. Об этом написал литературный критик Сирил Коннолли (Cyril Connolly), отмечая, что техника Томаса осталась прежней, но книга лишена вдохновения, искусственная.
      
      Отчасти неуспех книги можно связать и с тем, что началась война.
      
      У Дилана возникла новая забота. Он очень боялся призыва, необходимо было найти возможность получить какую-нибудь работу, которая обеспечила бы ему службу "на гражданке".
      
      В результате Дилану удалось получить белый билет. Он явился на медосмотр в таком похмельном состоянии и так кашлял, что его освободили.
      
      Дилан психологически не вырос, ему и в голову не приходило стыдиться своего поведения, он вернулся в Лохарн в праздичном настроении - обманул, всех обманул!
      
      И тогда же Дилану пришло приглашение приехать с семейством в поместье Джона Давенпорта (John Davenport) - бывшего боксёра, бывшего поэта, мужа богатой женщины и покровителя искусств. В поместье жили поэты, музыканты, художники.
      
      Тогда же Дилану впервые предложили писать тексты для радиопередач Бибиси. Дилан начал регулярно ездить в Лондон и останавливаться у друзей.
      
      Вёл он себя, как всегда, безобразно. Причём уже нельзя было списать это поведение на детский инфантилизм. Он продолжал тащить, что плохо лежит. Один раз попытался забрать столовое серебро, но был пойман на месте преступления.
      
      У Давенпортов кончились деньги, и весёлая компания распалась. У Дилана с Кэйтлин опять не было дома. Пришлось снова жить у родителей. Дилан в очередной раз начал писать письма потенциальным благотворителям, объясняя, что деньги необходимы ему, чтобы снять жильё, и рассказывая о рабочих планах.
      
      Наверно, именно в этот период поведение Дилана и Кэйтлин стало совершенно невыносимым. Ллевелин большей частью жил у матери Кэйтлин, а Дилан с Кэйтлин наезжали в Лондон к друзьям. Впрочем, иногда и с маленьким Ллевелином.
      
      Являлся к кому-нибудь с Кэйтлин и Ллевелином - вечером на такси - и не прогонишь, и за такси приходилось платить. Писал и какал пьяный в чужой гостиной. Книги ценные воровал и продавал. Чужую швейную машину в ломбард понёс, правда, владелица на улице его встретила и остановила.
      Кидал окурки на пол, падал пьяным с лестниц, не выполнял обещаний, пропадал, не предупредив, клянчил деньги у кого ни попадя...
      
      Вот способ жизни Дилана с Кэйтлин во время войны. Но самое удивительное, что как раз тогда Дилан нашёл серьёзную работу. Его взяли сценаристом в Strand Films. Алкоголиком Дилан не был. На службе всегда был совершенно трезв. Напивался и буянил по вечерам и не писал стихов - некогда было.
      
      Правда, в августе 42-го года Дилан и Кэйтлин наконец сняли жильё в Челси. С крыши в дождь капало, но всё же у них теперь была собственная комната с кроватью, столом и книжной полкой.
      
      3-го марта 1943 года у Дилана и Кэйтлин родилась дочка Аеронуи. Как и при рождении сына, Дилан в это время исчез, в больницу зашёл один раз, а когда Кэйтлин вернулась домой, то обнаружила грязь и горы немытой посуды. Вечером появился Дилан с приятелями - вдрызг пьяный.
      
      Кэйтлин не ушла от Дилана в это время скорее всего из-за влюблённости в дочку, похожую на крошечную копию Дилана, и из-за необходимости о ней заботиться.
      
      Над дочкиной кроваткой развернули зонтик, чтоб на неё не капало в дождик.
      
      Несмотря на все эти заботы, по вечерам Кэйтлин вместе с Диланом отправлялась по пабам в поисках любимых напитков, которые в войну было не так-то легко найти.
      
      Естественно, сценарии документальных фильмов военного времени, часто достаточно примитивных и пропагандистских, не увлекали Дилана. Однако работал он, как ни странно, добросовестно. Время его делилось между работой и выпивкой, но эти две деятельности никогда не смешивались. А кинематограф, как таковой, его увлёк. Ему очень хотелось принять участие в создании полнометражных художественных фильмов.
      
      В начале 44-ого года, когда бомбардировки Лондона опять стали настойчивыми, Дилан и Кэйтлин перебрались из Лондона в небольшой коттедж в Сассексе. Дилану там было скучно, он наведывался в Лондон пару раз в неделю.
      
      В июле они перебрались в Уэльс к родителям Дилана, которые к тому времени жили уже не в Суонси, а в небольшой деревушке неподалёку, так как отец Дилана вышел на пенсию.
      
      Дилан опять начал писать. Он закончил "Похоронную церемонию после воздушного налёта". Работал над "Видением и молитвой" и "Стихами в октябре". Эти обе вещи показывают, что Томас перевернул новую страницу. Они ясные, даже прозрачные. "Стихи в октябре", если б не, как всегда у Томаса, ярчайшие ассоциации, можно было бы назвать автологичной. По словам Вернона Уоткинса Дилан начал писать эту вещь в 41-году, к своему 25-ти летию. А в 44-ом ему было уже почти 30.
      
      Вполне возможно, что этой найденной простоте способствовала работа над сценариями. Дилан никогда не был равнодушен к возможности общаться при помощи стихов. Он всегда считал, что стихи надо читать вслух. Возможно, что освоение нового сценарного языка, с его некоторой прямотой, подало Дилану мысль о том, что прямота в стихах тоже может способствовать тому, что он сможет более внятно донести то, что он хочет сказать.
      
      В сентябре Дилан и Кэйтлин с детьми перебрались наконец в собственное жильё - сняли маленький домик возле городка Нью-Куэй (New-Quay). У самого моря. С сортиром на улице.
      
      Жизнь продолжалась, в общем, такая же как всегда. Наезды в Лондон, подписание контрактов о подготовке книги, фильма или радиопередачи с тем, чтоб потом не сдержать слова, не уложиться в срок, просто не сделать. Но зато если уж передача выходила в эфир, отзывы на неё бывали самые благоприятные. С выпивкой, с ссорами. Обычная жизнь.
      
      Ещё до окончания войны, у Дилана возникла мысль, или мечта - добраться до Америки. Ему казалось, что уж там-то он разрешит все свои вечные материальные проблемы и мечтал о турне по университетам с лекциями и чтением стихов.
      
      Проблема была в получении визы. У него не было сбережений, одни долги, что означало, что кто-то должен был письменно за него поручиться. Скажем, если бы Гарвардский университет предложил Дилану какую-нибудь временную работу, то визу бы он получил.
      
      В 45-ом году ничего из этого не вышло.
      
      Во время всех этих хлопот, окончившихся ничем, Дилан с Кэйтлин забрали Ллевелина у бабушки и перебрались все вместе к родителям Дилана. Там был написан "Папоротниковый холм". Тут Дилану впервые пригодилась его неспособность соблюдать сроки, он настолько задержался с корректурой книги "На порогах смертей", что успел воткнуть туда "Папоротниковый холм".
      
      В это же время Дилан перестал получать зарплату на киностудии (он работал тогда уже не в Strand Films, а в Gryphon Films, и эта студия закрылась). Основным источником дохода стало Бибиси. Слушатели Томаса полюбили. Слава его началась с передачи 31 августа 45-го года "Однажды очень рано утром". Это был изрядно приукрашенный рассказ о жизни в Нью-Куэйе.
      
      Во второй половине 45-го Дилан проводил много времени в Лондоне и пытался найти какое-нибудь жильё, где они могли бы жить вчетвером, понимая, что Кэйтлин очень обижается на то, что он оставил её одну с детьми в Уэльсе.
      
      Рождество 45 года Дилан и Кэйтлин провели в Оксфорде, Дилан возобновил контакт с Маргарет Тэйлор (Margaret Taylor), женой историка, получившего тогда место в Оксфорде. Аллен Тэйлор (A. J. P. Taylor) был совершенно не в восторге от того, что Дилан, с которым они тесно общались короткое время в юности, опять появился в их жизни. Маргарет же считала Дилана абсолютным гением, мечтала только о том, чтоб быть ему полезной и, конечно же, была в него влюблена.
      
      И тут в одночасье пришла слава. 7-го февраля 46-ого года вышла книжка "На порогах смертей ", сначала тиражом в 3000 экземпляров, а на следующий месяц ещё 3000 были допечатаны.
      
      Критик Уолтер Аллен в журнале " Time and Tide " написал, что книга представляет собой выход Томаса на новый виток. Дж. У. Стониер (G. W. Stonier) в журнале " New Statesman " пошёл ещё дальше - объявил, что "Зимняя сказка", "Стихи в октябре" и "Баллада о длинноногой наживке" из лучших стихов своего времени. Вита Сэквил-Вест (Vita Sackville-West) в " Observer " писала о том, что у Дилана поэтическая мощь сочетается с виртуозностью. И наконец Джон Бетджемен (John Betjeman) в " Daily Herald " объявил Дилана не просто лучшим валлийским поэтом, а великим поэтом, безотносительно к Уэльсу.
      
      Слава оказалась для Дилана слишком тяжким испытанием. Неделю он радостно ходил по пабам, улыбаясь пил всё, что ему предлагали, и в конце концов попал в больницу. Естественно, пошли слухи, подогреваемые самим Диланом, что у него цирроз печени, но на самом деле, доктора обнаружили только нервное истощение.
      
      Будь Дилан хоть немного способней к выполнению обещаний, хоть чуть более ответственен, не будь Кэйтлин сделана из того же теста, что и он, жизнь их могла бы потечь вполне благополучно - Бибиси давало регулярный доход, признание могло бы способствовать уверенности в себе и некоторому спокойствию.
      
      Но у кого на роду написано быть повешенным, тот, как известно, не утонет. Приходить на Бибиси вовремя и трезвым Дилану было очень трудно, естественно, что из-за ненадёжности ему давали меньше работы, чем могли бы.
      
      Дилан, застенчивый пай мальчик с теми, с кем выбрал эту роль, бывал очень груб с начинающими поэтами, не выполнял обещаний, данных собственным старым друзьям, бывал очень высокомерен. В общем, атмосфера скандала ему сопутствовала, и, хотя она и соответствовала представлениям Дилана о поэтической судьбе, она и утомляла тоже.
      
      В 47 году по настоянию Эдит Ситвел, которая как раз принадлежала к числу людей, видевших в Дилане нежного робкого мальчика, ему дали очень немалый грант на путешествие по Италии от "Общества авторов" (Society of authors), в котором Эдит Ситвел состояла.
      
      Дилан с Кэйтлин и детьми вместе с сестрой Кэйтлин Брижит и её маленьким сыном отправились в путешествие. Сначала они прожили месяц у самого моря недалеко от Рапалло, потом отправились через Рим во Флоренцию и сняли там виллу неподалёку от города. Чтобы удрать от шума и общества, Дилан договорился о том, что будет использовать коттеджик неподалёку в качестве кабинета. Дилан написал там только одно стихотворение - "В деревенском сне" .
      
      Сначала Дилан попытался завязать контакты с итальянской интеллигенцией, в частности с Эуженио Монтале (Eugenio Montale). Но только тут в гостях у незнакомых людей его способ поведения шокировал куда сильней, чем в Англии. Кроме того, итальянцы пили вино, а Дилан пиво. Пиво в послевоенной Италии найти было трудно, и Дилан мог явиться к кому-нибудь на обед с полными карманами бутылок, в доме у Монтале он выстроил эти бутылки перед собой на столе и весь вечер пил.
      
      Пребывание во Флоренции не оказалось для Дилана ни плодотворным, ни полезным.
      
      А вот когда в июле Томасы перебрались на остров Эльбу, жизнь показалась им веселей. Дети и Кэйтлин наслаждались морем, а Дилан, как карикатурный англичанин, сидел на стуле по пояс в воде и читал газету.
      
      Пока Томасы были в Италии, Маргарет Тэйлор купила для них маленький домик в деревне в Оксфордшире. Дилан часто наезжал оттуда в Лондон, между августом 47-го и январём 48-го он сделал 20 радиопередач.
      
      В 48-ом году Дилана настигла новая забота. Он никогда не платил налогов, и до тех пор, пока он не начал прилично зарабатывать, это было довольно безопасно. Но с тех пор, как работа на Бибиси стала довольно регулярной, увиливать от налогов стало почти невозможно.
      
      Маргарет Тэйлор, считавшая себя ответственной за Дилана, крайне обеспокоилась. Её беспокоило даже не то, что у неё не было денег на то, чтоб в крайнем случае заплатить штраф, а скорее то, что ей казалось, что проблемы с налоговым управлением могут оказаться последним ударом, после которого Дилан не оправится и перестанет писать.
      
      Так что начала она с того, что нашла хорошего бухгалетера, который сумел сосчитать доходы Дилана. Они оказались очень и очень немалыми. Вопрос о том, что же он делал с деньгами, так и остался открытым. Он давал Кэйтлин очень немного, не помогал друзьям, постоянно попрошайничал, а деньги куда-то уходили. При этом он не играл в карты, не покупал пркктически ничего. Деньги просто вылетали в трубу, вероятно, во время многочисленных наездов в Лондон на неопределённоее время, из-за которых Кэйтлин очень нервничала, а Дилан писал ей ноющие письма, и приезжая, раскаивался. Друзьям он говорил, что Кэйтлин лучшая женщина на свете и без неё он жизни не мыслит.
      
      В Лондоне Дилан был членом нескольких высокопоставленных клубов, возможно, деньги уходили на клубные обеды.
      
      Тем временем состарились родители, Д. Дж. Томас, очень нервный, исхудавший, терял зрение. Флоренс сломала ногу и попала в больницу.
      
      Надо сказать, что привязанность к родителям у Дилана всегда была сильной, по отношению к ним долг свой он выполнял, не отлынивая. Когда Флоренс вышла из больницы, Дилан снял родителям маленький коттедж в той же деревне, где жили они с Кэйтлин.
      
      Дилан практически не писал стихов, отношения с Бибиси обострились, потому что он не выполнял обязательств, ничего не делал в срок. В это же время он получил несколько заказов на сценарии от разных киностудий. Полученный аванс тут же потратил. И опять просил деньги у друзей и знакомых.
      
      Обстановка дома была невыносимая. Пьянство. Раздражённая Кэйтлин ненавидела постоянно приезжающую Маргарет Тэйлор и ревновала к ней. Флоренс не желала понимать, что её сын пьёт сверх меры.
      
      Надо сказать, что Маргарет Тэйлор проявляла большое бескорыстие в своём отношении к Дилану. Она осознала, что Дилан очень тоскует по Уэльсу и стала искать какую-нибудь возможность поселить его в Лохарне, несмотря на то, что при этом географически Дилан оказался бы достаточно далеко от неё.
      
      В конце концов ей удалось найти тот самый Дом-Корабль (The boat house), который сейчас стал весьма посещаемым музеем Томаса, и с которым связаны несколько великолепных стихотворений.
      
      Это в отдалении от всякого другого жилья дом за городом, в широком эстуарии, где сливаются перед впадением в море три реки. К дому можно подойти по узкой дорожке, по которой не пройдёт машина. Несколько ступенек вниз с дорожки ведут в садик, а оттуда крутая тропинка к входной двери. Попадаешь на второй этаж. И крутая лестница вверх на третий и вниз на первый.
      Вид из дома на холм сэра Джона, на море, на поля. И в отлив цапли ходят по песку, и другие птицы. Маргарет Тэйлор приобрела этот дом и сдавала Томасам за крошечную плату. Родители Дилана тоже перебрались в Лохарн.
      
      Дилан не работал в доме, он устроил рабочую комнату в бывшем крошечном гараже, -большущий стол у огромного окна, портреты любимых писателей на стенах - Оден, Блэйк, Гарди, Лоуренс.
      
      Переезд в Лохарн как будто что-то высвободил в Томасе, он опять начал писать. Он работал над одной из лучших вещей - над стихотворением "Над холмом сэра Джона" - по мнению Вернона Уоткинса, это может быть и просто лучшая вещь Томаса. Трагические и одновременно праздничные стихи, в них радость жизни, неотделимая от ощущения её трагичности. Стихотворение, полное птиц, закатных красок, воли, моря и обязательной гибели. Оно родилось из пейзажа за окном.
      
      24 июля 1949-го года Кэйтлин родила третьего ребёнка - мальчика - его назвали ирландским именем Колум и валлийским Гаран, что означает Цапля. Колум был лёгким ребёнком, радостным, не крикливым. Он стал любимым ребёнком Дилана.
      
      Кэйтлин вспоминает это первое лето в Лохарне, как одно из счастливейших в жизни.
      
      А незадолго до того, как Томасы перебрались в Лохарн, Дилан совершенно неожиданно получил письмо от Джона Малколма Бриннина (John Malcolm Brinnin), американского поэта, на два года младше него. Незадолго до этого Бриннин стал директором еврейского поэтического центра в Нью-Йорке. Бриннин очень давно восхищался поэзией Томаса и мечтал пригласить его в Штаты. И вот теперь у него появилась такая возможность. Чуть ли не первое, что Бриннин сделал, получив новую работу, - позвал Томаса прочесть несколько лекций в поэтическом центре за 500 долларов (по тем временам большая сумма) с оплатой билета.
      
      Томас радостно ответил, что хотел бы приехать в Америку месяца на три, в январе или в феврале 50-го. Он объяснил в письме, что у него тяжёлое материальное положение, и что ему хотелось бы начать зарабатывать деньги сразу и суметь что-нибудь привезти домой. Бриннин приступил к организации лекционного турне Томаса по Америке.
      
      Сначала Дилан рассчитывал поехать с Кэйтлин. Но по мере приближения отъезда стало совершенно ясно, что такую поездку вдвоём им просто не потянуть. У Дилана было запланировано больше сорока выступлений в разных местах, вряд ли можно было рассчитывать, что устроители оплатят расходы на двоих.
      Дилан улетел в Нью-Йорк 20 февраля. После большой прощальной пьянки в Лондоне.
      
      Перелёт длился тогда 17 часов. С посадками в Дублине, "где-то" в Канаде (в обычном месте на Ньюфаундленде было не сесть, всё обледенело) и в Бостоне.
      
      Он пил и, наверно, думал о том, какую из своих разнообразных масок надеть в Америке. Во всяком случае, в дальнейшем его поведение было довольно однозначным: поэт, читающий свои стихи, клоун из паба, талантливый и невыносимый, шокирующий, как Оскар Уайлд.
      
      Дилан прилетел в Нью-Йорк в самый холодный день в ту зиму, было -15. Бриннин его встретил и по воспоминаниям Бриннина тут же повёл в аэропортовский бар разогреться виски с содовой. Потом они поехали в отель на Манхеттене.
      
      Первые три дня Дилан с Бриннином бродили по Нью-Йорку, Бриннин показывал гостю местные красоты: Эмпайр Стэйт Билдинг, Гринич Вилледж. Было много выпивки, и для человека из послевоенной Англии превосходная и обильная еда. А ещё знакомства с кучей людей, с литературной нью-йоркской интеллигенцией.
      
      Безобразия разного рода не заставили себя долго ждать. В лифте отеля Дилан устроил своё классическое представление, встал на четвереньки, изображая собаку, и укусил за ногу незнакомого человека. В гостях, когда Дилана спросили, о чём "Баллада о длинноногой наживке", он ответил - "о гигантской ебле". В других гостях, где собрались писатели, актёры, критики, актриса Рут Форд (Ruth Ford), приехавшая прямо со спектакля, сказала Дилану, чтоб его очаровать, что его фотография стоит у неё на столе. Дилан воспринял это сообщение, как приглашение к роману, и почти что набросился на Рут, которая не чаяла, как от него отделаться.
      
      В тот же вечер в отеле, куда Бриннин отвёз Дилана, ещё что-то произошло, что именно Бриннин так и не узнал, в результате Дилана выгнали. Его удалось поселить вместе с его другом новозеландским поэтом Аленом Кёрнау (Allen Curnow), одновременно с Диланом оказавшимся в Нью-Йорке.
      
      Первое чтение Дилана - в поэтическом центре на углу 92-ой улицы, принадлежащем ассоциации молодых христиан (YMCA) - было триумфом. Целый день он плохо себя чувствовал, но когда вышел на сцену чудодейственно преобразился. Он читал, а люди в зале слушали зачарованно.
      
      После второго тоже очень успешного чтения в том же поэтическом центре Дилан отправился с Бриннином к нему домой в Вестпорт.
      
      Читая о Томасе, я всё время искала какой-нибудь узелок, за который я могла бы зацепиться и полюбить этого пакостника и обормота. И вот в книге Фрайера наткнулась на один эпизод, происшедший в Вестпорте.
      
      Томас прочёл лекцию собакам. Поздно вечером в заснеженном саду. У бриннинской пуделихи была течка, и взволнованные псы со всей округи собрались под дверью. Томас вышел к ним, сел на камушек и рассказал псам, что он и сам такой, что понимает их прекрасно - и - что ж, ребята, делать-то, c"est la vie... Хозяин глядел в окно на Томаса и кружок слушателей с высунутыми языками.
      
      Из Вестпорта Томас отправился в Йельский университет, оттуда в Гарвард. И всюду его чтение имело огромный успех. Вместе с рассказами о его потрясающих выступлениях передавались и рассказы о его чудовищном поведении в любых гостях и общественных местах. Он приставал к женщинам в независимости от их возраста и желания флиртовать, напивался.
      
      Дилан побывал в Айове, где тогда профессорствовал Роберт Лоуэлл (Robert Lawell), в Вашингтоне, в Сан-Франциско, заехал в Канаду, в Ванкувер. Писал очень противоречивые письма Кэйтлин. То ругал Америку за её всепоглощающее стремление к успеху, то писал, что если б они могли все вместе поселиться в Сан-Франциско, это было бы самое большое счастье.
      
      В конце апреля Дилан вернулся в Нью-Йорк. Стало совершенно ясно, что несмотря на то, что ему оплачивали все расходы и платили не меньше ста долларов за выступление, денег домой он привезти не сможет. Бриннин пытался уговорить Дилана не тратить столько, положить деньги на счёт, жить на скромную сумму, но это было бесполезно.
      
      Кое-какие небольшие суммы Дилан посылал Кэйтлин, но не больше пятидесяти долларов в раз. И не очень часто. А ещё послал ей как-то нейлоновые чулки и сладости Ллевелину в школу.
      
      Характерным образом Дилан начал обвинять Бриннина в том, что он недостаточно щедро покрыл его расходы.
      
      Перед возвращением домой на этот раз на пароходе Дилан провёл неколько недель в Нью-Йорке. В это время он познакомился с Перл (Pearl Kazin) - очень интеллигентной женщиной, которая перешла от преподавания в колледже в журнальный издательский бизнес. Дилан познакомился с ней, когда искал возможности публиковать стихи в американских журналах. Перл давно восхищалась его поэзией. У них с Диланом возник роман, оказавшийся вполне серьёзным.
      
      Бриннин и Перл посадили Дилана на пароход, и в последнюю минуту Бриннин передал Томасу 800 долларов в подарок Кэйтлин.
      
      Как и многие новые друзья Томаса, Бриннин задавал себе вопрос - надолго ли Дилана в его сумасшедшей жизни хватит.
      
      Кэйтлин встретила Дилана в Лондоне. И всё пошло, как до поездки в Америку. Пьянство, хвастовство в пабах, отсутствие денег. Только Кэйтлин начала очень сильно ревновать Дилана к обобщённым женщинам в Америке, а потом и нашла в кармане у Дилана, где она искала деньги, письма от Перл.
      
      А тут ещё Бриннин вместе с Перл приехал в Лондон, о чём Маргарет Тэйлор тут же доложила Кэйтлин.
      
      В отношениях Дилана и Кэйтлин возникло нечто новое - они стали драться. Во время одной из таких драк Кэйтлин схватила почти уже готовый черновик стихотворения "На белой гигантской ляжке", порвала его на клочки и выкинула в окно. Ночью её замучила совесть, и она бросилась в ночной рубашке подбирать обрывки прямо на берегу. Потом она их сложила на кухонном столе.
      
      В январе 51-го года Дилану предложили съездить в Иран, чтоб поработать там над документальным фильмом. Дилан, естественно, ухватился за предложение, сулившее не только какой-то заработок, но и возможность ненадолго вырваться из ставшей немыслимой домашней обстановки.
      
      Из Ирана он писал письма и Кэйтлин, и Перл. В ответ на одно из писем Кэйтлин написала ему, что собирается от него уйти. Дилан ответил, что он хочет умереть, что сидит в гостинице и рыдает, умолял Кэйтлин не уходить.
      
      На самом деле, оба они полностью зависели друг от друга - и материально, и морально. Дилан мог работать, только ощущая стабильность своей связи с Кэйтлин. Для Кэйтлин уйти от Дилана означало признать своё поражение. Да и некуда ей было уходить - только к матери.
      
      Так что всё осталось, как прежде.
      
      И в 51-ом году Дилан написал два очень существенных стихотворения. " Ламентации " и " Не уходи безропотно во тьму ".
      
      Первое - горькие сетования умирающего поэта, которого покидает и сексуальная энергия, и творческая, и жизнь постепенно уходит, как воздух из шарика.
      
      Второе связано с отцом, с его тихим угасанием. Это яростное неприятие смерти, призыв не сдаваться, скрежет зубовный и мужество, ярость, страсть. Очень многие считают это стихотворение одним из лучших томасовских стихов.
      
      Бриннин ещё раз приехал в Англию и на этот раз провёл несколько дней у Томасов. Вернувшись в Америку, он начал готовить следующую поездку туда Дилана, которая должна была начаться в январе 52-го года. Кэйтлин собиралась отправиться с ним. Она была беременна и решила на этот раз сделать аборт.
      
      Драки с Диланом к тому времени стали рутиной, впечатление создавалось, что обоим был необходим этот физический выход эмоций.
      
      Тогда же Дилан начал работать над радиопьесой "Под сенью млечного леса" ("Under Milk Wood "), потом отложил эту работу, появилось новое стихотворение " Стихи на его день рожденья ". Стихотворение торжествующее, несмотря на то, что, как всегда у Дилана, смерть в нём присутствует. Но в этом очень прямолинейном стихотворении, по прямолинейности приближающемся к некоторым стихам позднего Пастернака, такое торжество творческого начала и красоты мира, перед которым смерть становится лишь частностью личной судьбы.
      
      В январе Дилан и Кэйтлин приплыли в Нью-Йорк. Всё было, как всегда. Блестящие чтения, пьянство, битьё чужой посуды в гостях, драки с Кэйтлин, неразумные траты. Неспособность держать слово, отмены выступлений. Всё как всегда.
      
      Когда Дилан с Кэйтлин вернулись в Лондон, Дилана ждали гранки книги "Избранные стихи 1934 - 1952". Книга была посвящена Кэйтлин. Принята читателями она была с восторгом.
      
      16 декабря 1952-го года умер отец Дилана, перед смертью он успел порадоваться успеху сына.
      
      53-ий, последний год жизни Дилана начался плохо. Он был вынужден оборвать чтение на Бибиси из-за того, что сел голос. Во влажном холодном доме в Лохарне у Дилана начались всяческие лёгочные болезни, из-за обострившейся подагры он почти не мог спать. Давал себя знать алкоголизм, курение. Мучали его и ночные кошмары.
      
      Как всегда, не хватало денег, хотя не так мало было самых разных заработков, включая телевидение.
      
      21-го апреля 53-го года Дилан в третий раз прибыл в Америку - опять морем. Кэйтлин была решительно против этой поездки, но Дилан уговаривал её, что заработает достаточно денег, чтоб потом поехать на год в дешёвую солнечную Португалию.
      
      Практически сразу он познакомился с Лиз Рейтел (Liz Reitell) - новой ассистенткой Бриннина - яркой собранной даже жёсткой женщиной, изучавшей театральный дезайн в Бенингтон-колледже - лучше гуманитарном заведении в штате Вермонт. Организацией чтений Дилана на этот раз ведала именно Лиз.
      
      Первое чтение было назначено на 3-е мая. Дилан должен был прочесть "Под сенью млечного леса " в Гарвардском университете. Текст он срочно дописывал в день выступления. Успех был невероятный - Дилан бросил в это чтение всю свою страсть.
      
      Эмоциональное состояние Дилана было очень нестабильным. Он писал любовные письма Кэйтлин, встречался с Перл, всё сильней сближался с Лиз.
      
      Потребность в алкоголе тоже была очень неровной - иногда он мог удовлетвориться несколькими кружками пива, иногда поглощал виски и мартини в безумных количествах.
      
      Потом было чтение в Нью-Йорке, тоже очень успешное. Дело в том, что "Под сенью млечного леса " не просто пьеса для актёрского чтения, в ней предполагается участие зала, в результате возникает хеппенинг.
      
      Неожиданно к Дилану обратился Игорь Стравинский с предложением совместно работать над оперой. Помимо того, что писать либретто для Стравинского Дилану было бы интересно, предложение было очень соблазнительным материально.
      
      Дилан должен был вернуться в Англию, устроить детей и, забрав Кэйтлин, отправиться в июле в Лос-Анжелес.
      
      Всё шло совсем неплохо. И к тому же Дилан и Лиз стали любовниками. Дилану было не так-то просто с Лиз, но сыграв роль потерявшегося маленького мальчика, он пробудил материнские свойства этой жёсткой американки.
      
      2-го июня Дилан вернулся в Лондон. И оттуда в Лохарн.
      
      Обстановка дома была невыносимой. Дилану под любым предлогом хотелось там не быть. Значит, опять отправиться в Америку.
      
      Проект сотрудничества со Стравинским провалился из-за того, что у бостонского университета возникли материальные затруднения.
      
      Бриннин всеми силами уговаривал Дилана не ехать в Америку, считая, что поездка окончательно подорвёт его здоровье и творческие возможности.
      
      Дилан настаивал, и Бриннин был вынужден организовать очередное турне.
      
      Последний день Дилана в Лохарне пришёлся на 8-ое октября. Он попрощался с матерью и в сопровождении Кэйтлин отправился в Лондон. Ещё несколько дней пьянства и невыполненных обещаний.
      
      В Нью-Йорке его встретила Лиз.
      
      Дилан был в ужасном состоянии. Лиз пыталась держать его при себе, отчасти для укрепления их отношений, отчасти, чтоб предохранить от чудовищного пьянства. Он пил, почти не ел, был совершенно болен.
      
      Лиз удалось свести его к своему доктору. Доктор Фельтенштейн (Dr. Feltenstein), который уже видел Дилана в его предыдущее пребывание в Нью-Йорке, сразу понял, что Дилан в ещё худшем состоянии, чем раньше. И что советов он не слушается.
      
      Шло саморазрушение. Дилан ещё давным-давно говорил, что до сорока поэт дожить не должен. И впечатление создавалось, что именно приближение этой страшной даты заставляет его намеренно искать смерти. 29-го октября Дилану исполнилось 39.
      
      3 ноября к нему в отель пришёл литературный агент и предложил контракт, по которому он должен был получать как минимум 1000 долларов в неделю во время турне.
      
      Это был конец всем материальным затруднениям. Но Дилан был уже не в состоянии даже обрадоваться таким на то время немалым деньгам.
      
      От этих последних дней жизни Дилана создаётся впечатление, что с горы несётся неостановимая лавина. Ему казалось, что перспектива читать эти лекции - это очередная ловушка.
      
      Весь вечер он вспоминал Лохарн.
      
      Потом заснул, проснулся в два часа ночи и сказал Лиз, что ему нужно выйти за глотком свежего воздуха и за выпивкой.
      
      Он ушёл на полтора часа, а когда вернулся, заявил, что выпил 18 стаканчиков виски.
      
      Заснул опять и, проснувшись поздним утром, заявил, что ему нечем дышать. Они вышли вдвоём с Лиз. Выпили пива.
      
      Дилан жаловался, что ему невыносимо плохо. Вернулись в гостиницу. Вызвали доктора Фельтенштейна. Несмотря на успокоительное, лучше не становилось. Началась белая горячка. Ужасы, принимавшие геометрические формы. Доктор приходил ещё два раза.
      
      Лиз держала Дилана за руку. Рядом был ещё художник Джон Хеликер, потому что доктор Фельтенштейн настоял на том, чтобы кто-нибудь помогал Лиз.
      
      Неожиданно Дилан посинел и потерял сознание. Всё тот же доктор Фельтенштейн прибыл через несколько минут. Дилана отвезли в больницу.
      
      Точного диагноза не было - инсульт, диабет, сердечная недостаточность?
      
      Он был в коме, и было совершенно ясно, что если он из неё выйдет, мозг останется повреждённым.
      
      Прилетела Кэйтлин. Лиз уступила ей место в изголовье у Дилана.
      
      9 ноября Дилан умер.
      
      
      
      Томас написал относительно немного стихов. В каноническое издание входит девяносто четыре стихотворения (около ста тридцати стихотворений из записных книжек Томас сознательно не включил ни в одно из изданий). Он не дневниковый поэт. Повседневная жизнь не ложилась у него на бумагу. Каждое стихотворение существует само по себе, имеет определённую тему, стержень, от которого бенгальскими огнями отлетают ассоциации.
      
      Стихи Дилана Томаса, на мой взгляд, довольно отчётливо делятся на три группы.
      
      Стихотворений двадцать абсолютно гениальных и, как ни странно, кристальных. В них Томасу удалось пробиться через косноязычие к звонкой прозрачности, где ассоциации выстроились в скульптуры из разноцветного стекла, и отпало лишнее, никакой барочности. Смысл заточён в эту искрящуюся жёсткость, Что-то от хрустального ножа.
      
      Вторая группа - стеклянные глыбы с переливами света в гранях, расплывчатые картины, скачущие ассоциации, плетущиеся световыми нитями, отскакивающие и отражающиеся. Непроизвольные.
      
      Третья группа - плохие стихи - натужные ассоциации, деланные, подгоняемые романтическим хлыстом. Их спасает только томасовское чтение.
      
      Во второй и в третьей группе, как правило, синтаксиса нет. Смысл крайне тёмен, многочисленные комментаторы говорят совершенно разные вещи - одни - об отсутствии связности и смысла, другие занимаются психоанализом. Не без оснований. Томас писал, имея в виду фрейдистское прочтение - так задавал себе темы - ну, а дальше отталкивался - и картина за картиной, слово за слово - цепляются и торопятся. Фрейдистские толкования легко ложатся на стихи человека, который совершенно сознательно рифмует tomb и womb (могила и лоно).
      
      По количеству больше всего стихов несомненно во второй группе.
      
      Тёмные, лишённые синтаксиса строки, разбегаются отпущенные на свободу ассоциации, и Томас не делает ни малейшей попытки их собрать. Такие стихи надо по возможности сначала услышать.
      
      Восприятие на слух ведь обычно досмысловое - первое ощущение стиха вообще досмысловое - мычание, из которого выскакивают или выплывают (зависит от темпа) отдельные строчки, выхватываются картины, иногда и отношения к сказанным словам не имеющие.
      
      Собственно, с этого начинается любовь - с бормотанья.
      
      Вот например, маленькая поэма из двенадцати сонетов. "На полпути в тот дом".
      
      В первом прочтении без произнесения вслух она вызывает ощущение предельно нелогичного набора слов.
      
      Начинаю мычать. Потом читаю вслух - что-то засловесное брезжит, какие-то ассоциации возникают из перечислений - из смеси отца, сына, Адама, лона, рождения, вырастания-эрекции, смерти за углом, кастрированного барана, детского страха на ступенях тёмной лестницы, ведущей в спальню.
      
      Ещё раз читаю - вдруг ударом - отличные стихи со своей железной сонной логикой.
      
      Немедленно возникают проблемы, связанные с переводом. Нельзя оставаться на засловесном уровне, нужно вбить образы во что-то синтаксически возможное.
      
      Обдумывая этот переход с внесловесного на словесный, начинаешь понимать, что загадочным образом - на внесловесном уровне, на котором всегда стихи исходно действуют, Томас очень понятен. Мучителен именно переход на словесный.
      
      По форме многие стихи Томаса чрезвычайно классичны.
      
      Впечатление, что он открывает шлюзы и позволяет картинам, возникающим у него в голове, хлестать на бумагу. И этот поток часто заполняет русло строгих форм.
      
      Вот, например, как зрительно развивается образ в "Сказке зимы"
      
      "Время поёт. Поёт тут и теперь
      Над замысловатым круженьем клубящегося снега.
      Рука или голос
      В минувшую страну распахнули тёмную дверь,
      И пылающей невестой пробудилась, встала
      Птица-женщина над землёй, над хлебом,
      И на груди её белое и алое засверкало!
      
      Гляди. Танцоры! Вот:
      На зелени, заваленной снегом, но всё же буйствующей в лунном свете.
      (Или это прах голубей?
      Вызывающее ликованье коней,
      Которые подкованы смертью и топают по этим
      Белым выгулам фермы?) "
      
      Многие стихи Томаса строятся на рифме tomb-womb (могила-лоно). Они по сути сюжетны, причём сюжет достаточно примитивен.
      
      С детства все знают, что самый короткий роман - восточный - "они жили, страдали и умирали".
      
      Строго говоря вся литература вертится вокруг того, что "живут и умирают", а уж страдания - это кто как.
      
      Можно и иначе - литература бывает о времени, о пространстве, о жизни, о смерти.
      
      Наиболее мне естественный подход - человек смотрит на пейзаж, на комнату, на яблоко, и за ним видит смысл - те или иные ассоциативные дали. Разговор о смысле жизни и неизбежности смерти.
      
      У Дилана Томаса подход противоположный. Будто бы стихи пишет толстовский Костя Левин, прячущий от себя ружьё, чтоб не застрелиться.
      
      Волшебный фонтан отпущенных на волю ассоциаций - из вязнущего в зубах прямого разговора о зачатии, как первом шаге к гробу.
      
      Дорога от зачатия к смерти интересует его именно в своих крайних точках. И быстро наступает момент, когда уже невозможно без смеха читать womb-tomb (лоно-могила). Но смех этот возникает во втором прочтении. В первом - только звучание. Волшебные перепевы слов в слова. Ощущений в ощущения. А в третьем захватывает совершеннейшая безудержность ассоциаций. Но во втором - тривиальность - да, знаем, что родимся, а потом помрём.
      Но, чёрт подери, ведь дорога-то хорошая!
      
      Томас - безудержный романтик, поэтому дорога его не слишком интересует, но часто возникает параллельная тема - рождение стиха.
      
      Он непрерывно крутится в этом романтическом и фрейдистском сюжете - рождение маленького гения Дилана - рождение стиха, и здесь-то путь интересен - воспитание стиха, собственная смерть, но бессмертие стиха.
      
      Интересно, что несмотря на обилие цитат, реминисценций хоть из Джойса, хоть из Мелвилла, конечное впечатление от Томаса создаётся, как от поэта не интеллектуального, а скорее есенинского духа, и даже некоторая местами надуманность в плохих и средних стихах - эдакая с рубахой на груди.
      
      Плохие томасовские стихи я бы назвала спекулятивными. Вместо бешеной скачки ассоциаций её симуляция. И очень большая концентрация tomb-womb (могила-лоно).
      
      Плохих стихов не очень много.
      
      Поэзия - это способ мышления, и в этом качестве штука очень интернациональная. Самые неожиданные переклички через страны и языки возникают.
      
      Томас-Есенин, Томас-Маяковский, Томас-Пастернак.
      
      Есенинская привязанность к родным местам, их идеализация, двойственное отношение к городу - притяжение и отталкивание - город - средоточие неестественности, в некотором смысле вертеп разврата.
      
      А разговор Томаса с собаками во дворе у Бриннина легко относит к "Давай с тобой полаем при луне на тихую, бесшумную погоду"
      
      С Маяковским роднит ассоциативная безудержность и преувеличенность, да и огромность собственного "я".
      
      Томас вполне мог бы сказать "Вселенная спит, положив на лапу с клещами звёзд огромное ухо", или "иду красивый, двадцатидвухлетний"
      
      
      А с Пастернаком Томаса сближает пантеизм и способ развития от раннего к позднему.
      
      А.Д. Синявский в статье, послужившей предисловием к изданию Пастернака в "библиотеке поэта", выделил этот особый способ отношений с природой, пастернаковский пантеизм, как одно из основным свойств его поэтики.
      Пастернак
      "...У плетня
      Меж мокрых веток с ветром бледным
      Шёл спор. Я замер. Про меня!"
      
      "Холодным утром солнце в дымке
      Стоит столбом огня в дыму.
      Я тоже, как на скверном снимке,
      Совсем неотличим ему."
      А вот Томас
      "На тёмных камнях в лужицах отлива, негромкие хоры
      Мидий, а так же цапля, славили берег. Утро меня позвало
      Молитвой воды, криками чаек, скрипом грачей,
      Ударами лодок о повитую паутиной стенку причала..."
      
      Да и ассоциативность раннего Пастернака по сути не менее пунктирна, чем томасовская, переходы образов не вынесены в слова, та же бешеная скачка.
      
      Поздние оба часто логически построены - удивительным образом эта построенность не мешает ни у позднего Пастернака, ни у зрелого Томаса.
      
      Простота не становится простоватостью.
      
      Четыре основных темы Томаса: детство, смерть, глубинная сексуальность, творчество. Первые две темы очень сильно переплетаются. "Мы в детстве ближе к смерти, чем в наши зрелые года". Все четыре проходят через всё творчество Томаса - от начала до конца. И проявляются в стихах самого разного уровня.
      
      Вот несколько опорных стихов Томаса, проясняющих его мировоззрение и одновременно тех самых, которые позволяют говорить о Томасе, как о гениальном поэте.
      
      "Папоротниковый холм" - почти стих-рассказ, почти сюжетен...
      
      Стих зелёного цвета, - зелёное марево, зелень, пронизанная солнцем, и лошадиные хвосты, летучие лошади, облачные ватные руки времени.
      
      И тут же в голове возникает - Бабель - "Мы
      оба смотрели на мир, как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони."
      
      Что ж - пронизывающие мир связи - подтверждение стройности мироустройства.
      
      
      Географическая привязка этого стихотворения - ферма, принадлежавшая тётке Дилана с материнской стороны, Дилан часто проводил там каникулы. Но вряд ли под этим стихотворением стоит реальность детских воспоминаний. Скорее тут работают идеальные представления.
      
      Детство - такой волшебный мир, существующий в неприкосновенности - будто бы внутри стеклянного яйца, которое потрясёшь, и снег идёт. Ретроспективный взгляд, придумывающий, как должно было быть. Рай. И время, уводящее из рая.
      
      ..............
      "Но я просыпался, и ферма - седой бродяга -
      Приходила обратно с петухом на плече,
       в новорожденном дне,
      Это были Адам и Дева - небо опять возникало,
      Солнце становилось круглее в тот самый день, и -
      Оно обновлялось, обычнейшее явленье
      Рассвета, когда волшебные кони,
      Сквозь возникающее вращенье,
      На полях восторженного и всеобщего пенья
      Выходили из ржущих зелёных конюшен ко мне."
      ............................................................
      
      
      И это же, уводящее из рая время, не только враг, оно же и держит в ласковых руках.
      
      
      "Когда я был мал и свободен
      у времени в милостивых руках,
      Когда оно берегло меня - зелёным и смертным,
      И пел я, как море поёт, в легчайших его кандалах."
      
      
      Лохарн. Пейзаж Томаса - холодное море, устье реки. Дом-голубятня, нависающий над приливами и отливами. А сбоку холм сэра Джона.
      
      Так называется одно из самых сильных стихотворений Дилана Томаса. На мой взгляд, именно в нём лучше всего проявлены и томасовские основные мотивы, и его видение.
      
      Жизнь, неотделимая от смерти, пожираемая смертью, смертность, придающая жизни особую остроту. Это стихотворение населяют птицы - томасовские хорошие знакомые, думаю, что они были непременной частью заоконного пейзажа - мудрая цапля, певчие птички, становящиеся добычей ястреба. По сути всё стихотворение - осмысление пейзажа, а через него - жестокости и красоты существования. Некоторая перекличка с "осенним криком ястреба" И. Бродского.
      
      "Трещат искры и перья.
      Праведный холм Сэра Джона
      На голову надел чёрный клобук из галок. Теперь -
      К ястребу, огнём охваченному, одураченные
      Птички летят увлечённо,
      В шуме ветра над плавниками реки,
      Где идиллическая цапля
      протыкает клювом плотвичек и судачко,
      На галечной отмели, поросшей осокой.
      Ястреб с виселицы высокой кричит: "Дили-дили,
      Поди-ка сюда, чтоб тебя убили!"
      
      Мощная сексуальность - ещё одна необходимая движущая сила томасовской поэзии, сильнее всего она проявлена в стихотворении "На белой великанской ляжке", где сексуальность - неотъемлемая часть пейзажа; единственное, что остаётся от давно умерших - их страсти, их желания, их жизнь.
      
      "Давно заледенели тропы,
       по которым этим бабам ходилось,
      Под солнцем таким палящим, что впору изжарить быка,
      Извивались они на телегах,
      где сено пахучее громоздилось,
      Так что его клочья взлетали в низкие облака..."
      
      Два значительных стихотворения связаны у Томаса с его собственным днём рожденья: "Стихи в октябре" и "Стихи на его день рожденья". День ежегодного подведения итогов.
      
      В "Стихах на его день рожденья" основу составляет тот же пейзаж, что и в "Над холмом сэра Джона". Собственно, "Стихи на его день рожденья" эмоционально тоже сильно перекликаются с "Над холмом сэра Джона". Только в первом поэт, как и звери, и птицы прежде всего смертен, подвержен безжалостному времени, уязвим, и радуется миру в этом осознании невечности.
      
      "Пока рот не забили глиной...".
      
      А во втором Дилан вместе с цаплей - созерцатель, философ:
      
      "Эта цапля и я стоим перед холмом сэра Джона,
       ибо он - судия,
      И рассказываем о вине погребального
      Колокола и о птицах, с пути совращённы...
      Соблаговоли, Господь,
       в своём водоворотном безмолвии их спасти, Ты,
      Благословляющий пение воробьиных душ!"
      
      ....
      
      Что касается формы, то Томас в ней предельно свободен.
      
      Он достаточно часто остаётся в пределах классической просодии, но ни секунды не сомневаясь, нарушает её, если того, по его мнению, требует образность,
      
      Томас виртуозен и пишет ровно так, как хочет. К примеру, открывающий каноническую книгу "Пролог" построен так, что первая строка этого стихотворения-монострофы рифмуется с последней, сотой строчкой, вторая - с девяносто девятой, третья с девяносто восьмой, и так далее.
      
      Заметить это, естественно, читатель может лишь в самой середине стихотворения, когда рядом стоят рифмующиеся пятидесятая и пятьдесят первая, и, соответственно, пятьдесят вторая рифмуется с сорок девятой, а пятьдесят третья - с сорок восьмой.
      
      Так что подобное построение по сути рассчитано не на читателя, а скорее является игрой, доставляющей удовольствие автору, и только.
      
      Значительная часть стихов Томаса чрезвычайно темна. Он не проясняет поток ассоциаций, скорее даже запутывает его, иногда намеренно.
      
      Вот что пишет известный комментатор Томаса Уильям Тиндалл по поводу стихотворения "На годовщину свадьбы":
      "Мы не можем с уверенностью сказать, о чём это стихотворение, но определённо непонятность этого синтаксически ясного стихотворения всё-таки беспокоит нас меньше, чем иные совершенно невнятные стихи".
      
      Собственно говоря, довольно часто комментатор попросту разводит руками и говорит по сути вот что: к сожалению для читателя, в этом стихотворении совершенно непонятен синтаксис - где тут глагол, где существительное - а кто ж его знает. Может, одно имеется в виду, а может, и совсем другое.
      
      Тем не менее, и среди таких вот тёмных до предела стихов есть очень значительные.
      
      Когда долго продираешься через эту тьму, ломая ветки, напарываясь на сучки, таская камни, нагружая вагоны, злишься и теряешь нить, пытаясь понять, - нужно его попросту послушать.
      
      Он поёт и звенит. И оказывается естественным, даже ассоциируется с кантри (country music).
      
      Эта невнятица, зримая и мощная, из которой время от времени вылупялись чёткие жёсткие внятные кованые страстные стихи.
      
      Такие как "И безвластна смерть остаётся"
      
      
      "И безвластна смерть остаётся,
      И все мертвецы нагие
      Воссоединятся с живыми,
      И в закате луны под ветром
      Растворятся белые кости,
      Загорятся во тьме предрассветной
      На локтях и коленях звёзды,
      И всплывёт всё, что сожрано морем,
      И в безумие разум прорвётся,
      Сгинуть могут любовники, но не Любовь,
      И безвластна смерть остаётся..."
      
      Эт ещё одно программное стихотворение. Всё томасовское противление - противление смерти, старости, небытию тут высказано страстно и чётко, ассоциации не разбрелись веером, а наоборот стянулись в кулак, и вся мощная зримость тут, пожалуй, управляема.
      
      И тут становится ясной ещё одна сторона Томаса - сопротивление - старости, смерти, обстоятельствам, над которыми человек не властен.
      
      Он в высшей степени не готов принять судьбу. И, пожалуй даже, в нежелании принимать судьбу иногда становится почти проповедником - скажем, в стихотворении, посвящённом отцу. По форме это стихотворение - виланелла - одна из самых сложных и изысканных форм, оставшихся от средневековья.
      
      "Не уходи безропотно во тьму,
      Будь яростней пред ночью всех ночей,
      Не дай погаснуть свету своему!
      
      Хоть мудрый знает - не осилишь тьму,
      Во мгле словами не зажжешь лучей -
      Не уходи безропотно во тьму..."
      
      
      И тут опять возникают параллели с ранним Маяковским - по силе неподчинения порядку вещей.
      
      Томас написал мало стихов, его никак нельзя назвать поэтом потока - человеком, повседневно осмысляющим всё с ним происходящее на бумаге. Каждое томасовское стихотворение существует само по себе, фактически без связи с соседями. Почти нету циклов, разделение на книги достаточно произвольно, практически всё, что было написано к моменту выхода очередной книги, в неё попадало.
      
      Всю жизнь, как мне кажется, он искал темы, часто не находил, может быть, эти назойливые повторения tomb-womb (могила-лоно) - тоже поиски темы, заколдованный круг страха смерти и обречённости, и в какой-то мере утраченная с детством способность радоваться повседневности - может быть, впрочем, и в детстве её не было, и "Папоротниковый холм", как я уже говорила, - не память, а проекция.
      
      Огромным толчком было приобретение пейзажа Лохарна в повседневную собственность - приливы-отливы - прямо из окна птицы.
      
      Но душевного покоя не принёс и пейзаж...
      
      Бессмысленно гадать, что было бы, если б Томас прожил дольше - переключился бы он на прозу, на драматургию, продолжил ли бы писать стихи?
      
      Так или иначе, от него осталось десятка два великих стихотворения, и это очень много.
      
      ..............................................
      
      А как же Томаса переводить?
      
      Не так уж часто в русских переводах хороши английские стихи, нередко уходит переливчатая аллитеративность, сложнейшая сплетённость звуков, а появляется топорность формального соответствия - строф, рифм или их отсутствия.
      
      Как вытащенный на берег осьминог. Прекраснейший в воде зверь, - глядит печальными глазами, движется с предельной грацией - то махнёт щупальцем, то небрежно обовьёт камень и сольётся с ним. А когда какой-нибудь злодей убивает его из подводного ружья, на берегу оказывается кусок бесформенной тряпки.
      
      И Томас с его глубочайшей звучностью и часто тёмным смыслом представляет колоссальную проблему для перевода.
      
      Иногда интересно отойти в сторону и представить себе аналогичные проблемы, с которыми сталкивается переводчик русских стихов, например, на английский.
      
      Проблемы смысловые, ничуть не меньшие.
      
      Читая у Дилана Томаса про "torrent salmon sun" и пытаясь найти какие-нибудь русские слова, я представила себе, как читает кто-нибудь англоязычный "Я начертил на блюде студня косые скулы океана" и думает -
      the slant cheekbones of the ocean - ЧТО ЭТО?
      
      Вроде бы, ничуть не проще, чем Томас. Единственно, что всё-таки синтаксис обычный, фраза с подлежащим и сказуемым, дело упрощается из-за отсутствия в русском языке конверсии.
      
      Перевод тёмных стихов Томаса никак может быть словесно точным. В. Бетаки переводил их почти по принципу, сформулированному некогда Леонидом Мартыновым: "Любой из нас имеет основанья добавить, беспристрастие храня, в чужую боль своё негодованье, в чужое тленье своего огня."
      
      Эти тёмные стихи представляют возможность для множества довольно различных пониманий, и трудно говорить об "основном" или "точном" истолковании, все они будут более или менее "верными".
      
      Вот например стихотворение " Now "
      
      Say nay,
      Man dry man,
      Dry lover mine
      The deadrock base and blow the flowered anchor,
      Should he, for centre sake, hop in the dust,
      Forsake, the fool, the hardiness of anger.
      
      Now
      Say nay,
      Sir no say,
      Death to the yes,
      the yes to death, the yesman and the answer,
      Should he who split his children with a cure
      Have brotherless his sister on the handsaw.
      
      Now
      Say nay,
      No say sir
      Yea the dead stir,
      And this, nor this, is shade, the landed crow,
      He lying low with ruin in his ear,
      The cockrel's tide upcasting from the fire.
      
      Now
      Say nay,
      So star fall,
      So the ball fail,
      So solve the mystic sun, the wife of light,
      The sun that leaps on petals through a nought,
      The come-a-cropper rider of the flower.
      
      Now
      Say nay
      A fig for
      The seal of fire,
      Death hairy-heeled and the tapped ghost in wood,
      We make me mystic as the arm of air,
      The two-a-vein, the foreskin, and the cloud.
      
      И вот его перевод.
      
       * * *
      Итак -
      Скажи "нет",
      Чёрствый человек,
      Взорви, взорви ту смертную скалу,
      Ради любви взорви...
      И якоря спасенья
      Покроются цветами.
      Ты не должен
      Во имя установленных порядков
      По праху топать, прыгать через прах:
      Тот, кто упорством жертвует, - дурак.
      
      Итак -
      Скажи миледи-смерти "нет".
      Не говори ей "да":
      У ней найдётся
      И без тебя поддакиватель. Да.
      Тот, кто грозился разрубить ребёнка,
      Свою сестру безбратнюю отправить
      Под зубья пил не сможет никогда.
      
      Итак -
      Скажи миледи-смерти "нет".
      Да, мёртвые кричат. Не в этом дело,
      Всё это тень.
      И ворон, севший наземь,
      Рождает слух о гибели всего,
      Но восходящий из огня прибой
      Крик гребешка возносит над землёй.
      
      Скажи ей "нет".
      Так падает звезда,
      Так мячик пролетает мимо цели.
      Так солнечная суть, подруга света,
      Над пустотой на лепестках танцует,
      С мистическою женственностью слов
      Мёд собирают всадники цветов.
      
      Итак,
      Скажи ей "нет",
      И наплевать
      На мохноногость смерти и на призрак,
      Что отзывается на всякий стук,
      И на печать из апокалипсиса, и...
      Мы таинство творим кистями рук,
      И крайней плоти контуром капризным.
      
      Вот что говорит В. Бетаки о переводе этого стихотворения и других "тёмных" стихов Томаса:
      
      "У переводчика есть десятки слогов, иногда целых слов, рассыпанных по бумаге так же случайно, как бросают кости.
      
      Есть ритмическая схема, по которой нужно расположить эти фрагменты, сначала сохраняя хаотичность во всём прочем.
      
      На следующем этапе переводчик располагает обрывки по принципу доминирующих настроений, чаще других возникающих при произнесении этих слов и слогов.
      
      Всё ещё достаточно туманно, хотя уж теперь не полностью случайно, и наконец из перетасовок и выделения доминант вырисовываются стержни (только стержни!) тех или иных мотивов.
      
      Дальше из новых попыток выстроить материал, проявляется уже кое-что крупнее. А именно: доминирующие отдельные образы и цельные мотивы, не противоречащие друг другу.
      
      Они тоже определены господствующим большинством настроений-смыслов, которые теперь, укрупнившись и став почти фразами, находят друг друга не столь уже случайно. Из них уже - вырисовывается мысль.
      
      И постепенно подчиняясь всё более властной цепочке образов-мыслей-настроений растёт определённость "содержания".
      
      В конце концов всё случайное осыпаетс, и выходит система образов, синтезированная на первом этапе из мелких осколков, затем из всё более и более крупных блоков, уже легко и логично сливающихся в один, который и есть воссозданное стихотворение.
      
      Естественно при этом, что на другом языке почти все слова окажутся другими. Но будет воссоздана их иерархическая зависимость и соответственно авторский дух и настрой самого стихотворения."
      
      Иногда проблемы возникали и при переводе чрезвычайно ясных стихов Томаса.
      
      Вот например "Церемония после воздушного налёта".
      
      Реквием в трёх частях. Для Томаса - очень прозрачное стихотворение.
      
      Только вот в первой части вместо слова "мы" (we) всё время употребляется "я" во множественном числе (myselves).
      
      Смысл совершенно понятный - не "мы", как некое сообщество где "я" - один из многих, а "мы", пропущенное через себя, гораздо более личное, - в каждом из людей, образующих "мы", - "я".
      
      "Myselves
      The grievers
      Grieve
      Among the street burned to tireless death
      A child of a few hours
      With its kneading mouth
      Charred on the black breast of the grave
      The mother dug, and its arms full of fires."
      
      И вот по-русски:
      
      "Горюющий я, - (сколько меня ни есть!), -
      Горюем
      На улице до смерти сожжённой:
      Вот
      Ребёнок, который не дожил ни до какого возраста,
      Ибо только едва...
      Лежит на груди могильного холмика,
      На чёрной груди
      До черноты углей опалённый
      (Какой выразительный рот!!!).
      Мать могилку вырыла,
      А в ладошках ещё колышутся клочья огня."
      
      Ещё один вопрос, возникающий при переводе современных англоязычных стихов - как быть с рифмовкой.
      
      Довольно часто переводчики принимают за верлибры то, что ими отнюдь не является. Не обращают внимания не только на аллитерации, но и просто на разбросанные нерегулярные рифмы. В результате по-русски уходит звучание, уходит структура стиха.
      
      У Томаса рифмы часто приблизительные, к тому же отдалённые на расстояние 5-6 строк, так что их не всегда сразу замечаешь, иногда игровые, консонансные, но нередко и вполне классические.
      
      Чтобы их услышать, нужно обязательно прочесть стихотворение вслух. Расположены они в строфе обычно нерегулярно. Получается огромное звуковое разнообразие, которое ритмикой напоминает то акцентный (чисто тонический) стих Маяковского, то логаэды раннего Пастернака, а иногда - даже и раёк...
      
      
      По сути стих Дилана Томаса часто дисциплинирован и нередко классичен.
      
      Иногда в стихотворении, написанном в основном четверостишиями с обычной перекрёстной рифмовкой, попадается "гейневская рифмовка", т.е. рифмуются только чётные строки, иногда вдруг рифмуются только нечётные, и ухо с непривычки не улавливает рифмы. Бывает, что рифма отсутствует там, где её ждёшь, и выскакивает там, где её никак не ждали - где-то через пять или семь строчек... Или вообще как бы случайно, где ей вздумается. Случайность, конечно же, мнимая: рифмы у Дилана Томаса как правило усиливают наиболее важные для автора места.
      
      Томас употребляет и виртуозно-точные рифмы, и предельно банальные, и приблизительные, размещая их в самом произвольном порядке. Иногда ожидаемая рифма уступает место ассонансным или аллитерационным созвучиям.
      
      Бывает, что у стихотворения в 14, 13 или 15 строк с пунктирными исчезающими рифмами присутствуют структурные и композиционно-логические признаки сонета (тезис, антитезис, столкновение, вывод). И есть у него даже один сонет, полностью написанный белым "шекспировским" стихом... И все-таки сонет!
      
      ....
      
      Говоря о переводах, имеет смысл различать формальную близость к подлиннику и верность подлиннику. Для обозначения формальной близости можно употребить слово "точность".
      
      У переводчиков в ходу выражение: "дальше от буквы, ближе к духу". Но дух - малоопределимая вещь...
      
      Переводить Томаса близко к тексту совершенно невозможно. Нельзя заменить английскую синтаксическую невнятицу русской, да ещё и с употреблением тех же слов.
      
      Разлетающиеся вольно ассоциации несут по-английски дополнительные нагрузки, связанные с аллитеративностью, со звучанием, дающим определённое эмоциональное содержание.
      
      Достаточно послушать чтение самого Томаса, и становится ясно, что звучание для него - один из доминирующих признаков стиха.
      
      Редкие рифмы, как бы абсолютно случайно рассыпанные по стихотворению в беспоряке - эти рифмы вовсе не случайны, и музыкальный строй стиха несёт тут больше эмоциональной, а с ней и смысловой информации, чем синтаксис, которого зачастую в разбушевавшейся стихии Томаса вообще нет, и "случайность", полнейшая неожиданность, максимально произвольное появление или исчезновение рифм необходимо во что бы то ни стало сохранить. Пусть не на тех же самых местах, но в той же степени, потому что они работают на эмоционалный строй строк...
      
      Импрессионистические мазки в стихотоворении часто бывают важнее последовательности картин... Эти мазки есть и в переводах, часто не в том порядке, в каком они у автора.
      
      Итак, Томас - это крайний случай той поэзии, которая в переводе может потерять всякое подробие верности именно из-за сохранения вербальной точности.
      
      В каждом стихотворении есть главное, то, что непременно надо сохранить при переводе. У Томаса это чаще всего слышимая интонация, несущая настроение, и гораздо реже - зримая картина.
      
      При переводе Томаса можно жертвовать последовательностью расстановки фраз, порядком расстановки образов... Важно создать у русского читателя настрой сходный с тем, какой испытывает английский читатель при чтении оригинала. Стих должен вызывать у читателя-слушателя те же или близкие эмоции. Настроения. И в конечном счёте даже мысли, которыми так странно и так неканонично делится с читателями Томас.
      
      Переводы Томаса могут казаться далёкими от буквы подлинника, и при этом передавать его настроение, интонацию часто без видимого сходства слов и даже фраз.
      
      Дилан Томас - поэт, которого можно переводить максимально вольно, но не своевольно, переводчик должен быть предельно и подчинённо близок к эмоциям автора, ни на миг их от себя не отпуская, а прочие компоненты стиха только подчиняя эмоциональному настрою. Для того чтобы быть не внешне, а по всей лирической сути близким к автору.
      
      То есть перевод Томаса должен быть самым вольным переводом, какой можно представить себе. И вместе с тем оставаться переводом именно этих, а не каких-то иных стихов...
      
      Василий Бетаки в своих переводах следовал вышеизложенным принципам.
      
      ...
      
      Дилан Томас - не только поэт, Дилан Томас - это поэтическая легенда. Дилан Томас - поэт рубежа. Граница классической романтической поэзии и поэзии современной. Без него невозможно увидеть пути сегодняшней англоязычной поэзии.
      
      "Предания всех времён в мою жизнь вплелись.
      И грядущим векам тоже, наверное, предстоит...
      
      Мячик, который когда-то в парке я кинул ввысь,
      До сих пор ещё не вернулся, ещё летит."
      
      
      ДИЛАН ТОМАС
      
      
      Собрание стихотворений 1934 - 1953 г.г.
      
      
      
      
      
      
      1. Пролог
      
      Это - день, подгоняемый Богом к осенним дням;
      Лосось его солнца смертельно устал как этот,
      Сотрясаемый морем, дом на крутой зубастой скале ...
      День перемешан со щебетом птиц, плавниками, плодами, свирелью,
      С ритмом танцующих в лесу копыт великого Пана,
      С морскими звёздами, с пеной на сером песке,
      С чайками, ворчливыми, как бабы-рыботорговки,
      С волынщиками и парусами - мачты царапают облачный слой -
      Силуэты людей опускаются на колени
      У рыбацких сетей на закате, где гуси почти долетают до рая,
      Где мальчишки и цапли рыбачат, и ракушки шепчут о семи морях.
      Вечные воды отрезали этот мир от городов девятидневной
      Ночи... Башни-клювы, нанизывают, протыкая
      Божественный ветер строк.
      Незнакомцы, в нищем мире! Для вас, для вас
      Я пою: и пусть мои стихи своей волей
      На узком горном хребте зажигают
      Звук этой песни - в птичьих мерцающих огоньках,
      (Хотя и выглядят так, будто они - только надпись кривая эта
      На одном из деревьев в лесу мировом!)
      Из этих листков, которыми море играло,
      Которые с меня скоро осыплются, и улетят,
      Как с деревьев, которые вокруг растут,-
      Да, как листья деревьев засохнут они вот-вот,
      Чтобы, не помирая, жить по вампирски: непременно, бессменно
      В ночах, и в книгах, затрёпанных до того,
      Что углы всех страниц как свиные уши взлохмачены, -
      Стихи мои - лососи, до синевы обессиленные в морях,
      Тянутся к сумеркам залива моего,
      Пока я этот хаос образов вырубаю упрямо
      Для вас, дабы все вы знали, что я,
      Человек свою вечную пряжу прядущий,
      Славлю, как менестрель, и звезду вот эту,
      Птицами закриканную, морем, рождённую,
      Проткнутую насквозь человеком, и
      Кровью жизни благословлённую.
      Слушайте:
       я восславляю гулкой трубой
      Весь этот край, весь от рыб до холмов,
      На горизонте играющих в чехарду,
      Смотрите!
       Потоп начинается!
      И я строю ковчег мой, ревущий,
      Ковчег мычащий, лающий... Строю
      Всей силой неоглядной любви
      (Фонтанами извергаются страх и ярость,
      Алая ярость жизней и судеб,
      Людских!) Я строю ковчег мой корявый -
      Этот лес из стихов - чтобы он устремился
      Над спящими белыми и пустыми
      Израненными фермами-кораблями
      В Уэллс, лежащий - в объятьях моих!
      
      Там, в гулких замках, в залах пустых
      Светятся совы лунными королями,
      Хлопают крылья во тьме, а под ними
      Мохнатый комочек убитый, свалился...
      Уу - ууу! На холмах моих многоглавых
      Изрытые рудники ветер остудит,
      И встрёпанная голубка уже раскричалась
      В ухающей тьме, где ни зги не ви...
      Вместе с грачом преподобным, порою!
      Куууу! - молитву лесам вездесущим
      Возносит птица - и прорываются
      Лунно-синие ноты от гнезда к гнезду
      Падая к стайкам кроншнепов и куличков!
      Хооо! - шумные кланы с тоской
      Разинутых клювов - толпа удивлённая
      На крючконосых мысах над реками!
      Хэ-ээ-эй! По холму заяц мчит ослеплённо, и
      Слышит сквозное мерцание света
      С моего ковчега, над потопом идущего,
      Видит металлический звон, когда я
      Из грома наковальни, из скрипки, из шума и гама
      Выковываю мелодию ковчега своего,
      Мелодию гриба дождевика
       (он, пожалуй, тоже своё слово сказать сможет!)
      Животные - все вместе на божьих шершавых лугах
      (Привет и почтение Его Зверячеству):
      Звери спят крепко и чутко в лесах Его!
      Тише вы, в кабаньих щетинистых рощах, вы, кто на стогах сена
      На крышах пустых ферм толпится, кудахчет над шумом вод,
      Когда крыши амбаров петушиную войну ведут.
      Царство соседей: кто с плавниками, кто в шкурах, и кто пернат -
      Сверкают все на ковчеге, лунносветном, как лоскутное одеяло!
      И пьёт Ной: залив мой - этот Ной - с чешуёй,
      С перьями, шкурой или руном...
      И только колокола, затонувшие где-то,
      Овечьи колокольчики, и блеяние в шумных церквях
      Перед закатом солнечный свет разливают,
      И тьма накрывает любое святое поле.
      Мы поскачем одни в этот час
      Под звёздами Уэльса сразу по сотням дорог,
      Крича: смотри: сотни словоковчегов, пролетая
      Над землями, накрытыми водой гневной,
      Поют под солнцем в несущихся облаках:
      "Том - это синица, а Дил - это мышка такая..."
      И на каждом ковчеге из одних любовей состоит населенье.
      На носу моего корабля, плывущего над землёй -
      Ого-го! Старый морской волк: враскачку, движенья неловки.
      В воздухе синем ковчеги строк тянутся налегке,
      Угу-гууу! На носу моего корабля неустанно -
      Голубка со взятой у Пана свирелью,
      А ковчег мой поёт на солнце, стремясь в облаках к земле,
      К подгоняемому Богом концу лета
      И расцветает там.
      
      
      ВОСЕМНАДЦАТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ (1934)
      
      2. Я вижу летних мальчиков...
      1.
      Я вижу летних мальчиков паденье:
      Они оставят землю без плодов
      И, золотую почву заморозив,
      Из мерзлоты любовей извлекут
      Себе девчонок, чтоб струёй белесой
      Забрызгать кучи переспелых яблок
      В тепле глубинном зимнего теченья...
      
      Да, мальчики, что сотканы из света
      Застыли в том безумии, когда
      Кипящий мёд, и тот почти скисает!
      Морозные их пальцы шарят в ульях,
      Они тьмой и сомненьем кормят нервы.
      Сигнальная луна - ноль в их пустотах -
      На солнце нить сомненья застывает.
      
      Я вижу, как в глубинах матерей
      Руками распирают животы
      Они. И ночи отделив от дней,
      Там, пальцами расчетверяя тени
      Луны и солнца, словно изнутри
      Расписывают матки как пещеры,
      И солнца нимб над ними всё светлей...
      
      Я вижу, как из них, потомков лета,
      Какие-то мужчины вырастают
      И, разрывая воздух, вылетают
      Из той жары под пульс под ритм сердец.
      Смотри, как бьётся лето - пульс во льду!
      У каждого из них свой личный праздник
      Взорвётся в горле для Любви и Света!
      
      2.
      Все времена просчитанного года
      Наш вызов примут, или прочь уйдут
      В звенящее неведомое нечто,
      Где мы, звоня в одни и те же звёзды,
      Дотошны, словно смерть в ночи времён,
      И языки колоколов черны.
      Так сонный зимний человек звонит,
      Но звон не сдует ни луну, ни ночь .
      
      Мы отрицатели, шлём смерти вызов
      От летней бабы, мускулистой жизни,
      От судорог любовников в тот миг,
      От тех прекрасных и ещё не живших,
      Тех слепо плавающих в море лона,
      Засветим огонёк шахтёрской лампы:
      Хоть чучело оттуда бы извлечь!
      
      Мы летние, мы в вихрях всех ветров,
      Зелёные мы, в водорослях зелёных,
      Усилив шум морской, роняем птиц
      И гоним, гоним вспененные волны
      Приливами пустыню задушить,
      Листву садов готовим для венков
      И выше вскидываем мяч Вселенной.
      
      Весной мы освящаем лбы омёлой.
      Восславим кровь и ягоды, прибьём
      К деревьям развесёлых джентльменов!
      Здесь мышцы влагу от любви теряют,
      Так преломи, как поцелуй, тот хлеб
      Ничьей любви! И разгляди полярность
      Всех детских обещаний непременно.
      
      3.
      Я вижу летних мальчиков паденье.
      В личинке человека - пустота,
      А эти мальчики всё наполняют,
      Я - некто вроде вашего отца.
      Вы созданы из кремня и смолы
      И, разглядев путей пересеченье,
      Сплетаются, целуясь, полюса.
      
      
      3. Когда засовы отворились
      
      Когда засовы отворились,
      И пальцы вдруг рассвободились,
      Сорвали сумерек замки,
      А губы засосали время,
      Сглотнув сгущавшуюся темень
      И море вкруг моей руки -
      
      Вселенских океанов толща
      Исчезла, и открылось тут же
      Иссохшее морское дно,
      Отправил я своё созданье
      Обследовать мой шар с вихрами,
      Пришитый нервами к душе.
      
      И, сердце зарядив творенью,
      Его согрели батареи,
      Чтоб к свету путь ему открыть,
      И звёзды, обретая форму,
      Отцовской магии остатки
      В сне успели утопить.
      
      Вот этот сон: могил доспехи,
      И краб живой рыжеголовый,
      И бельма саванов, и прах,
      И мертвецы давно небритые,
      И мухи над мешками крови,
      И руны смерти на камнях
      
      Заучены на память снами,
      Что плавают над временами.
      Саргассы замерших могил
      Всех мертвецов, восставших к сроку,
      К работе и к времён потоку,
      Вернут, как Тот бы возвратил,
      
      Кто сны над койками катает,
      Тень и зародыш окормляет,
      Так люди рыбок кормят, чтоб
      Через цветы и зелень тени,
      Презрев толпу пустых видений,
      Смотрели словно в перископ.
      
      Повешенный встаёт из ямы
      С извёсткой. И жужжит упрямо
      Пропеллеров прозрачный рой,
      И кипарисовые люди
      От пенья петуха иссохнут,
      А сны глядящий под луной
      
      Глупцам не зря стреляет в спину,
      Тем, кто просторы сна покинул,
      И лунных сосунков творит,
      Когда засовы повернутся,
      И сумерки в клубки свернутся!
      И с материнским молоком,
      
      Что гуще, чем песка сгущенье,
      Отправил к свету я творенье,
      Но был он кем-то усыплён,
      Имел, как видно, кто-то виды
      Украсть души моей флюиды,
      Но остов формы сотворён!
      
      Не спи, не спи, мой спящий кто-то,
      В рассветном городе работай
      Пусть свет зашторенный темней,
      Но самый быстрый всадник всё же
      Сквозь сумрак штор прорваться сможет,
      Миры развесив меж ветвей.
      
      
      4. Процесс раскручиванья непогоды
      
      Процесс раскручиванья непогоды
      В глубинах сердца так суров:
      Раскручиванье непогоды в венах
      Всю влажность иссушает разом.
      Ночь превратится в день, а червяков
      Сожгут бесчисленные солнца крови.
      
      Процесс, в глазу начавшийся, пророчит
      Окостененье, слепоту. Из лона
      Исходит смерть, по мере выхожденья
      Оттуда жизни...
      
      Тьма в непогоду глаз - неотделима
      От света их. Так монотонно море
      С упорством бьётся о сухие скалы,
      А семя, из которого растёт
      Лес лона, по вине безветрий сонных
      Иссохло и пропало...
      
      А непогода в мышцах и костях
      То вдруг дождливая, то вновь сухая,
      Невольно будит мысль о мертвецах,
      О призраках, что мечутся, мелькая
      Перед глазами...
      
      Непогода в мире
      Столкнёт к лицу лицом
      Фантомы. И малыш, которого любили,
      В их тень двойную погружен. Луну
      Вдувает в солнце непогодой чёрной,
      Задёргивающей наши шторы - поры,
      И сердце возвращает наших мёртвых...
      
      
      5. Пока не постучался в плоть я
      
      Пока не постучался в плоть я,
      Был я аморфен, как вода,
      Та, что у моего порога
      Сформировала Иордан.
      Руками жидкости в утробу
      Я занесён на тот причал -
      Таинственный племянник Мнеты*,
      Сестры Отца, конец начал
      
      Всех... - Был я глух к весне и лету,
      Не знал ни солнца, ни луны.
      Ни их имён: ведь я был - "это":
      Как след расплывшейся волны,
      Как молоток дождя, которым
      Отец взмахнул, скопленьем звёзд
      Свинцовых, собственным мотором
      Туда заброшенным, пророс.
      
      Я знал, что весть зимы бывает
      Весельем, кинутым снежком,
      А ветер, что во мне взвывает,
      Он был влюблён в мою сестру,
      Росою адской брызнул ветер,
      Гоня по венам Рождество:
      Ещё не зачат я - но понял,
      Что день от ночи отличим.
      
      Ещё не зачатый, на дыбе
      Снов, знал я: лилии моих
      Костей раскрылись и могли бы
      Овеществить сложнейший шифр
      Живого. Смертность платит плотью
      За переход черты, где - Крест,
      Костёр, и печень Прометея,
      И, как колючий хаос звёзд -
      
      Терновые переплетенья
      В монады скрученных мозгов
      Познали Вод и Слов смешенье,
      И как бежит по венам кровь.
      И жажду ощутило горло,
      И сердце знало: есть любовь,
      И голод брюха есть, и голод
      Ещё не высказанных слов,
      Пока всё не сгниёт,
      То было
      Предмыслью о грядущей тьме:
      Ведь смерть так явственно сквозила
      В ошибках, в памяти, в дерме,
      
      А время подгоняло плетью
      Всю сущность смертную, всю дурь:
      Тонуть ли в море, жить ли, плыть ли
      С толпой солёных авантюр?
      В приливах, берега лишённых,
      Я был богат, я богател,
      И днями вин неразведённых
      Весь устремлялся за предел!
      
      Я сын людской, сын духа тоже,
      Но так не стал аж до конца
      Ни тем, ни тем: как плеть по коже
      Меня хлестнула смерть отца.
      Я смертен как порог молчанья:
      Не зря холодные уста
      Несли отцу в конце дыханья
      Весть смерти от его Христа!
      
      И ты, пред алтарём склонённый,
      Ты пожалей в молитве тех,
      Кто дух, чудесно воплощённый,
      В плоть одевает, как в доспех,
      И сколько раз опять - безмерно! -
      Её утробу предал Он
      Тем, что от сущности бессмертной
      Обычный смертный был рождён...
      
      
      6. Та сила, что цветы сквозь зелень подожжёт
      
      Та сила, что цветы сквозь зелень подожжёт,
      Творит и зелень юности моей.
      Она и корни всех деревьев оборвёт,
      Да и меня разрушить норовит.
      Ну, как я розе, согнутой ветрами,
      Скажу, что та же лихорадка ветра
      И мне сгибает юность? -
      Ведь немота моя не разрешит!
      
      Та сила, что сквозь скалы воду гонит,
      Она же гонит красный мой поток,
      Она ручьи живые иссушает, -
      И речки вен как воск застынут, дайте срок!
      Но как мой голос венам сообщит,
      Что горные ручьи всё тот же рот
      Сосёт?... Ведь немота не разрешит!
      
      Рука, творящая в пруду водоворот,
      Пески размешивающая в пустынях,
      Она же крепко держит против ветра
      Мой саван, парус мой, - и мачта не дрожит.
      Но как могу я палачу сказать,
      Что и его скелет из моего же праха
      Сформован?... Немота не разрешит!
      
      А губы времени присасываются к фонтану.
      И скапливается в лужицах любовь.
      Сочится кровь, затягивает раны
      Любви... Но как я шторму расскажу,
      Что стрелки времени уже промчались
      По циферблату звёзд?... Ведь немота...
      
       И я не в силах рассказать могиле
       Влюблённого,
       Что жадные, кишащие в ней черви,
       Мой саван тоже обгрызают...
      
      
      7. И вот он нервы напрягает
      
      ...И вот он нервы напрягает дико
      Вдоль всей руки,
      Чувствительной от кисти до плеча,
      Высовывая голову, как призрак,
      Сам опирается на крепкий столб-владыку,
      Чей гордый поворот несёт презренье...
      
      Но нервы бедные подвластны голове,
      И на бумаге, мучимой любовью,
      Болят. Целую писаное слово
      За непослушность, за тоску любви:
      В нём отразился весь любовный голод,
      Передающий боль пустой странице.
      
      Он открывает бок. Он видит сердце
      И, как по пляжу голая Венера,
      Он движется вдоль плоти, развевая
      Волос кроваво-рыжую копну.
      Обещанного нет! Зато недаром
      Невнятный, тайный жар мне уделён,
      
      Он держит выключатель нервных токов,
      Чтоб восхвалять грехи рождений и смертей,
      И двух разбойников распятых. И жестоко
      Царь голода меж них поникнет. Вот тогда -
      Он спустит воду и погасит свет...
      
      
      8. И там где Лик Твой был водой
      
      И там, где Лик Твой был водой,
      Там веет лишь Твой дух сухой,
      И не подымет взгляда
      Тот, кто ещё и не рождён,
      Но житель водяной -тритон -
      Сквозь соль земли, икру и корни
      Проберётся...
      
      Там, где когда-то в зелень ив
      Зелёные узлы воды
      Волной накатывал прилив -
      Зелёный акушер жестоко
      Клал наземь влажные плоды,
      Пути отрезав от истока.
      
      В свой час невидимый прибой
      Все водоросли любви волной
      Окатывал, но влага исчезала,
      Враждебно веял суховей,
      Но с берега толпа детей, -
      (Не тени ли твоих камней?) -
      Всевластным криком призывала
      Дельфинов из живых морей.
      
      Твои ресницы, фараон, -
      И не волшебство, и не сон
      Их не сомкнут,
      Пока магическая сила есть - начать с начала!
      Прилив опять пригонит змей,
      Твоя родильная постель
      Создаст коралловую мель,
      И снова расцветут кораллы,
      Пока ещё мы верим ей,
      Творящей мощи всех морей!
      
      
      9. Да, если б это трение любви
      
      Да, если б это трение любви
      Девчонка выкрала со мною вместе
      Из клетки тех запретов подростковых,
      Порвалась бы резинка связи с детством,
      И если бы та красная струя,
      Что льётся из телящейся коровы,
      Царапала бы бронхи лёгким смехом,
      Тогда я не боялся б ни потопа,
      Ни яблока, ни бунта мутной крови.
      
      Пусть клетки скажут, кто мужик, кто баба.
      Уронят сливу, словно пламя плоти,
      И если волосы бы прорастали,
      Как крылышки гермесовых сандалий,
      И эти бёдра, детские пока,
      Чесались бы... ну, как у мужика.
      Я не боялся бы ни топора,
      Ни виселицы, ни креста войны.
      
      Пусть пальцы скажут, кто я есть, рисуя
      На стенке девочек и мужиков,
      И я не убоюсь движений силы
      Туда-сюда... И голодом подростка
      Жар обнажённых нервов тренируя,
      Не убоюсь чертей, зудящих в ляжках,
      И той, рождающей людей, могилы.
      
      Да, если б это трение любви,
      Которое ничьих морщин не тронет,
      Но и омолодить не сможет тоже,
      Меня бы щекотало... Если б старость
      Хранила мужество творить всегда,
      Не убоялся б я походки крабьей,
      И пены моря: пусть у ног любимых
      Прибои мёртвые рождают брызги,
      И время охладится как вода!
      
      Мир этот полу-дьявол. полу-я,
      Наркотиком, дымящимся в девчонке,
      Обкрутится вокруг её бутона
      И наконец-то выплеснет желанье,
      Пока ж - сижу бессильно-стариковский,
      И все селёдки моря пахнут бабой,
      А я сижу, смотрю на эти пальцы,
      Куда-то уносящие дыханье...
      
      Так это тренье, что меня щекочет, -
      Игрушка обезьяны между ляжек?
      Младенчество людского рода? Или
      Предвестье мокрой и любовной тьмы?
      И пусть грудь матери или любимой
      Прекрасна, пусть мы в этом утопили
      Свои шесть футов трущегося праха -
      Но лёгкость смеха не постигнем мы.
      
      Что это трение? Пёрышко по нервам?
      Смерть по бумаге? Жаждущие губы?
      Христос рождается уже в терновом
      Венке под древом жизни? Смерть иссохнет,
      Но шрифт - стигматы слов моих - начертан
      Пером твоих волос Дождусь же дня,
      И станет тренье взрослости и слова
      В конце концов метафорой меня!
      
      
      10. Наши евнуховы сны
      
      1.
      Беcплодны евнуховы наши сны в свете любви:
      Сны по ногам мальчишек лупят:
      Им простыни, как скрученные шарфы,
      Ногами девичьими кажутся. Мальчишка хочет
      То гладить, то в объятиях сжимать
      Ночных невест, вдов, добытых из ночи.
      
      А девочек задёрганные сны
      Оттенков цвета савана полны,
      Они, едва закатится светило,
      Свободны от болезней и смертей,
      Оторваны от сломанных кроватью мужских костей:
      Лебёдки полночи их вынут из могилы.
      
      2.
      Вот наше время: гангстер и его подружка,
      Два плоских призрака. Любовь на плёнке
      В наш плотский взгляд хоть искорку огня
      Несёт, с полночной чушью раздуваясь.
      Но чуть проектор кончил - их уносит
      В дыру. И нет их на задворках дня.
      
      Между юпитерами и нашими черепами
      Отраженья ночных видений вертятся, вызывая дрожь,
      Чтобы мы, глядя, как тени то целуются, то убивают,
      Поверили в реальность и стрельбы, и объятий,
      Влюбляясь в целлулоидную ложь.
      
      3.
      Так что ж такое мир?
      Который из двух снов пойдёт к чертям?
      Как выпасть нам из сна?
      Зады поднимет красноглазый зал -
      Прочь, полотно крахмальное и тени,
      Прочь, солнечный владыка сказочек Уэллса,
      Ты лучше б из реальности сбежал!
      
      Но глаз на фотокарточке женат,
      И одевает он невесту в кожу
      Нелепой кривобокой правды.
      Сон высосал у спящих веру в то,
      Что люди в саванах вновь оживут исправно!
      
      4.
      Вот это - мир: он лгущая похожесть,
      Клочок материи, что рвётся от движенья,
      Любя, но сам оставшись нелюбимым,
      Ведь сон выкидывает мёртвых из мешков
      И делает их прах зачем-то кем-то чтимым.
      Поверь, что мир таков.
      
      Мы прокричим рассветным петухом,
      Отправим к чёрту мертвецов забытых,
      И наши выстрелы легко собьют
      Изображенья с кинолент. А там
      Мы снова сможем приравняться к жизни:
      Всем, кто останется, - цвести, любить и жить!
      И слава нашим кочевым сердцам.
      
      
      11. Особенно, когда октябрьский ветер
      
      ...Особенно, когда октябрьский ветер
      Мне пальцами морозными взъерошит
      Копну волос, и пойман хищным солнцем,
      Под птичий крик я берегом бреду,
      А тень моя, похожая на краба,
      Вороний кашель слышит в сучьях сонных,
      И вздрогнув, переполненное сердце
      Всю кровь стихов расплещет на ходу -
      
      Я заточён в словесную тюрьму,
      Когда на горизонте, как деревья,
      Бредут болтливые фигуры женщин,
      А в парке - звёздная возня детей...
      И я творю стихи из буков звонких,
      Из дуба басовитого, из корня
      Терновника, или из этих древних
      Солёных волн - из тёмных их речей.
      
      И папоротник маятником бьётся:
      Раскрой мне этот нервный смысл времён,
      Смысл диска, вспыхивающего рассветом,
      Смысл флюгера, что стонет от ветров, -
      И я опять стихи творю из пенья
      Лужаек, шорохов травы осенней,
      Из говорящего в ресницах ветра,
      Да из вороньих криков и грехов.
      
      Особенно когда октябрьский ветер...
      И я творю стихи из заклинаний
      Осенних паучков, холмов Уэллса,
      Где репы жёлтые ерошат землю,
      Из бессердечных слов, пустых страниц -
      В химической крови всплывает ярость,
      Я берегом морским иду и слышу
      Опять невнятное галденье птиц.
      
      
      12. Тебя выслеживало время
      
      Тебя выслеживало время, как могила,
      Гналось, ласкаясь и грозя косой,
      Голубка, в катафалк запряженная в твой,
      Любовь наверх по голой лестнице спешила
      Под купол черепаший, и тогда
      
      Настал портновский час: вот ножницы шагают.
      О, дай мне робкому, дай сил средь робких сих.
      Я без любви так наг! Бездомно я шатаюсь,
      Ведь у меня украли лисий мой язык!
      Портновский метр отмерил время!
      
      О, Господа мои вы, голова и сердце,
      Позвольте тощей восковой свечой
      От мёрзлых синяков души мне отогреться,
      Забыть тот стук лопат, и - головою в детство!
      От всех логичных мыслей прочь.
      
      Ну как с моим лицом воскресным, школьным, постным,
      С мишенью этих глаз, как будет мне дано?
      Мне в куртке времени, смертельной и морозной,
      Успеть ли в жизни мне замкнуться в женском "о"?
      Или в смирительной могиле?
      
      Вы, гложущие мозг, вы надо мною властны,
      Морзянкою стуча по черепам камней,
      Отчаянье в крови и веру в бабью влажность
      Оставьте мне меж ног, и не мешайте ей
      Средь евнухов собою стать...
      
      О, глупость возраста! Куда скажи мне деться?
      Над черепом любви вдруг с неба молоток!
      Ты череп, ты герой, ты труп в ангаре детства,
      Ты палке всё твердишь, мол не настал ей срок,
      Так я и никогда...
      
      Но радость, господа, без стука входит в двери,
      И пусть железный крест мне поперёк пути,
      Ни дёготь города, ни тёмный страх потери
      Не помешают мне по щебню перейти
      Через расплавленный смертельный...
      
      Я восковую свечку в купол окунаю
       (Так радость или прах маячит там в окне?),
      Бутон Адама вскочит, продырявив саван,
      Для сумрачной любви есть всюду место мне!
      Сэр череп мой, вот где твоя судьба!
      
      Конец всему придёт. И эта башня тоже,
      Как пирамиды слов, как дом ветров, падёт.
      Мяч пнут ногой . Окаменелость кожи,
      Как ночью сцена опустевшая замрёт
      Без солнца...
      
      Вы люди,- вечно сумасшедшие, - как люди.
      Уистлеровым кашлем ветер заражён.
      И Время-тление мчит за тобой по следу,
      И ты, преследуемый топотом времён,
      Отдашь за шулерство любви весь этот
      Поцелуеупорный мир.
      
      
      13. От жара первой страсти до чумы
      
      От жара первой страсти до чумы,
      От нежной той секунды до пустых
      Недель, потерянных когда-то в лоне,
      От распускания бутона до
      Мучения срезаемых цветов,
      Был и слюнявчика зелёный возраст,
      И рот, над коим голод был не властен:
      Мир был един. Был - нечто ветровое.
      Он окрещён был струйкой молока.
      А небо и земля ещё казались,
      Прозрачным, обдуваемым ветрами,
      Одним холмом. А солнце и луна -
      Одним, ещё не разделённым светом...
      
      От первого следа босой ноги
      К руке, копающейся в волосах,
      И к чуду только слепленного слова,
      От первой и невнятной тайны сердца,
      От призрака, что вдруг предупреждал,
      До самых первых изумлений плоти...
      И солнце стало алым, а луна
      Жемчужно-серой. А земля и небо
      Сошлись и встретились, как две горы.
      
      Всё тело благоденствовало. Зубы
      Росли и утверждались в крепких дёснах.
      Предощущение мужских семян
      Светилось. Кровь благословляла сердце.
      Четыре ветра, бывшие одним,
      В моих ушах сияли светом звука
      И звуком света надо мной кричали...
      И множился, и жёлтым был песок.
      И золотилась каждая песчинка,
      И для другой выплёвывала жизнь.
      И зелен был поющий дом. Та слива
      Всё время в матери моей росла.
      И мальчик тот, что свету на колени
      Был ею выброшен из тьмы, возрос,
      И стал прислушиваться к крику бёдер.
      И голос голода зудел в костях,
      В ветрах и в солнце...
      
      Я начал изучать людскую речь,
      Чтоб в каменные идиомы мозга
      Все очертанья мыслей загонять,
      Чтоб оттенять и заново сшивать
      Лоскутные образованья слов,
      Оставленные мёртвыми, которым
      В их тесном и всегда безлунном акре
      Тепло словесной ткани ни к чему...
      Язык беспомощен: конец ему
      От расползанья рака наступает,
      И подпись червяка - небрежный крест.
      
      Я выучил глаголы сильной воли
      И собственную тайну заимел.
      Смысл ночи бил меня по языку.
      
      И всё единое теперь звучало
      Сплетеньями бечисленных сознаний.
      Из них одно лишь изрыгало суть.
      Ведь только грудь давала жар любви.
      У неба, разделённого с землёй,
      Я научился двойственности... Шар
      Двойной, родительский, легко вращался,
      И возникали партитуры слов.
      Так тысячи разрозненных сознаний
      Давали пищу новому бутону,
      Который разветвлялся перед зреньем...
      Сгущалась юность. Капли слёз весны
      Накапливаясь, растворялись в лете
      И в безымянном множестве других
      Времён того же года. Только солнце -
      Единое, как манна на потребу,
      Согретая и скормленная мне....
      
      
      14. В начале - три луча одной звезды
      
      В начале - три луча одной звезды,
      Улыбка света на лице пустом,
      Укорененье воздуха; а в нём -
      Ветвящейся материи спираль,
      И первосолнца круглый циферблат
      Вращал неразделённо Рай и Ад.
      
      В начале - бледное факсимиле
      В три слога, как неясная улыбка,
      Как оттиск на поверхности воды,
      И отчеканивался лик луны;
      Кровь, по кресту стекавшая в Грааль,
      Оставила на облачке следы.
      
      В начале пламя яркое взвило
      Из искр - все бури, грозы и шторма,
      Трехглазой, алой вспышкой расцвело
      Над струями крутящихся морей;
      Насосы-корни гнали в стебли трав
      Масла таинственные из камней.
      
      В начале было Слово. Было Слово.
      Оно сквозь плотность световых лучей
      Дыханием тумана и дождя
      Все смыслы слов из бездны извлекло,
      И расцвело само, переводя
      Для сердца суть рождений и смертей.
      
      В начале был незримый, тайный разум,
      Отлившийся в мыслительный процесс,
      Но до того, до разветвлений солнца,
      До дрожи вен сплетённых - до всего
      Кровь разнесла по всем потокам света
      Корявые прообразы любви.
      
      
      15. Свет разразится там, где солнца не бывает
      
      Свет разразится там, где солнца не бывает.
      И там где моря нет -
      Но есть приливы и отливы сердца,
      И призраки в мозгу как светляки,
      И всё, что сотворил предвечный свет,
      Сквозь плоть проходит там, где плоти нет:
      
      Свеча меж бёдер греет юность, греет семя,
      Сжигая всё, что возраст нам несёт,
      Там, где не всходит никакое семя,
      Меж звёзд раскручивается человечий плод.
      Он ярче яблока, он свет свечи пронёс
      Сквозь мглу волос...
      
      Рассвет - в полузакрытые глаза,
      И кровь играет, как морской прибой,
      От черепа до самых пальцев ног,
      И вот во тьму врывается струёй
      Несдержанность небесного фонтана -
      Улыбка, обращённая слезой.
      
      В глазницах ночь, как чёрная луна, -
      Тьма вдоль течения безвестных рек,
      Но светом дня земля освещена,
      Теплы пронизывающие ветра,
      И зимняя одежда не нужна,
      И завеси весны свисают с век...
      
      Свет вспыхивает в тайных уголках,
      Где мысли пахнут ранними дождями;
      Там логика мертва. Там смысла нет,
      Мысль пальцами не роется в словах,
      Но тайны всей земли растут в глазах.
      И кровь играет в солнечном сверканье,
      И ширится над пустырём рассвет.
      
      
      16. Мне мысли целовал сон
      
      Мне мысли целовал
      сон, друг мой сон,
      Глаз сонно уронил слезу времён
      И повернулся, как луна, ко мне.
      Я рядом с двойником моим летел,
      И в небо устремился, сбросив сон.
      
      Вот так с земли удрал я нагишом,
      Достиг другой земли, что дальше звёзд,
      Карабкаясь уступами стихий,
      Рыдая в кронах вместе с двойником,
      Но и оттуда я взлетел пером.
      
      А в алтаре - мир моего отца:
      "Да, мы ступаем по земле отца!"
      Тут сонмы херувимов так нежны!
      "А это? Это лишь людские сны:
      Дунь - и они исчезнут..." А фантом
      
      С глазами матери исчез, когда
      Я сдул в постельки херувимов тех,
      Но дунув, потерялся навсегда
      Среди теней, что спят на облаках,
      Не зная ничего о двойниках.
      
      Но поднял голос воздух полный сил,
      Вскарабкавшийся по ступенькам слов,
      И записал я лёгкий сон звезды
      Рукой и волоском на той земле:
      Он легче был, чем отсветы воды,
      
      Чем пробужденье в облаках миров.
      И лестница Иакова росла,
      Тянулась, приближаясь по часам,
      К светилу. Каждая ступень её
      Мне и утраты, и любовь несла,
      
      Ступенька, вновь ступенька. Шаг, другой...
      И каждый дюйм её в крови людской.
      Ввысь очумелый старец лезет там,
      И призрачный наряд не скинув с плеч,
      Отцовский призрак влазит по дождям.
      
      
      17. Приснилось мне в поту
      
      Приснилось мне в поту моё возникновение.
      Сквозь скорлупы могучее вращенье
      Оно по тросам нервов через зрение
      Как механическая мышца прорывалось.
      
      Оно от складок плоти отходило,
      От червовидных пальцев отделялось
      Сквозь гвозди трав, сквозь медный облик солнц
      Расплавивших ночного человека.
      
      Наследник вен всеобжигающих, в которых
      Ещё есть капля дорогой любви,
      Я этой сущностью моих костей
      Весь унаследованный шар освоил
      
      И путешетвие (читай "стиха творенье")
      Сквозь человека (сущности ночной!)
      Прошло на самых низких скоростях -
      Так снилось мне моё возникновенье.
      
      Я умер под шрапнелью в тот же час.
      Мне вбили в марширующее сердце,
      В зашитую дыру мой сгусток крови,
      И смерть в наморднике, глотавшем газ.
      
      И вот - вторая смерть. За ней холмы,
      Тяжёлый урожай болиголова,
      Кровь ржавая и лезвия травы -
      На ржавых трупах - объявляют снова
      Ещё одно сражение - за жизнь!
      
      Всех мощью при своём втором рождении
      Я поражал: скелет оделся плотью,
      Пусть призрак гол, но мужеству плевать
      На боль, возникшую уже вторично.
      
      Приснилось мне моё возникновение:
      Мой смертный пот два раза падал в море
      Кормящее. И морю надоели
      Рассолы слёз Адамовых, и там,
      Там - новый человек?- Ищу я солнце.
      
      
      18. Мой мир пирамида
      
      1.
      Пол-сына есть отец, когда удвоен
      Адам на корабле уже пустом,
      Пол-сына - это мать, ныряльщик в завтра -
      Рог похоти в молочном изобилии.
      Гроза. Их тени движутся ритмично...
      Так неожиданно рождение потом!
      
      Пол-сына, вроде, всё таки замёрзло,
      Пока весна ржавея, пузырилась,
      И семя с тенью бормотало глухо.
      Пусть половина призраков замёрзла -
      Любовь взошла, и струйка молока,
      Взлетев, забьёт фонтаном из соска !
      
      Обломки половинок бок о бок
      Стучались в сон, толпясь среди морей
      В приливах тьмы голов и пузырей,
      И что-то пело в том начале мира.
      Со смехом удалось ему и ей
      Проткнуть в могиле спящего вампира.
      
      Обломки, сшитые из лоскутов,
      Вбежали на копытцах в мир ветров
      Сквозь дикий лес, что полон омерзенья,
      И в темноте засевший цианид
      Враждебный таинству совокупленья
      Извивами гадючьих кос горзит!
      
      Каков цвет славы? Ну а смерти цвет ?
      В игле дыру пробить и уколоть
      Через напёрсток палец необъятный
      И бессловесный. Он ещё не плоть,
      Но, запинаясь,только зарождён,
      Слепит глаза и сеет хаос он.
      
      
      2.
      Весь мир мой - пирамида. На солёных
      И охристо-пустынных срезах лета
      Рыдает эта мумия. В пелёнах
      Сгибается египетский доспех,
      Но сквозь смолу скребусь я к звёздной кости
      И к солнцу ложному, что цвета крови.
      
      Мой мир - тот кипарис и та долина...
      Как снова сделать целой плоть под градом
      Австрийского огня? Сквозь гром я слышу
      Все барабаны мертвецов моих.
      Кишки тех изрешёченных парней
      Ещё змеятся по холмам костей.
      
      И крики - "Или, или, Савахвани!" -
      За переправою на Иордане
      Моя могила полита водой.
      Из Арктики? Из тех морей. что к югу?
      На гефсиманскую тюрьму в мой сад...
      И все, кто отыскать меня хотят
      По следу Азии - меня теряют.
      
      А я уже в Уэллсе. Половинки
      С копытцами качаются в прибоях
      И в ракушках плутают. Враг рождений,
      Чёрт с огненными вилами не даст
      Понюхать пятки нового младенца,
      Мешает сплетничать колоколам.
      
      И вот скольжу я ангелом под небом.
      Кто сдует смерть? А в чём вся слава цвета?
      В совокупленье! Я вдуваю в вену
      Невнятной смерти тёмное перо.
      Младенец тайный, на волнах качаюсь.
      ...Качается, работая, бедро!
      
      
      19. Всё всё!
      
      1.
      Всё всё! Рычаг сухих миров.
      Морская твердь - эпоха льдов.
      Масла - во всём. Обломок лавы.
      Город весны. И поворот
      Цветка к земле, и колесо
      Огня - вращенье городов.
      
      Но как же, как же плоть моя?
      Пустая пашня - бурой тенью.
      Соски морей. Желёз явленье.
      Всё, всё и всё. И плоть - в движенье,
      Грех. Костный мозг. Возникновенье.
      Вся плоть - рычаг сухих миров.
      
      2.
      Не бойся мира в час труда.
      Не бойся сердца в клетке рёбер
      Стальных. Не бойся никогда
      Химической и ровной крови,
      Миров размалывающих и
      Тяжёлых топотов машинных,
      Курка. Серпа... Тех искр старинных,
      Что кремень сыплет в миг любви.
      
      С ослиной челюстью Самсон.
      Грех плоти знай! Запоры клеток
      И серпоглазый ворон. Он
      Тут заперт до скончанья света.
      Рычаг всех рычагов. И это -
      Торопит звуки граммофон.
      Лицо любовника послушно,
      А искры кремня сыплют стон.
      
      3.
      Всё, всё и всё. Миры мертвы.
      И призрак с призраком сольётся.
      Тот, кто грядущим заражён,
      Получит по пути из лона
      Начала формы. А пока -
      До первой капли молока -
      Удар металла по живой
      Моей ж плоти через шкуру.
      На смертном круге квадратура
      Миров, взорвавшихся травой.
      
      Цвети, взаимопроникновенье
      Людское! Спаренный бутон.
      Свет из зенита вспламенён
      Виденьем плоти. Продвиженье
      Безвестных масел моря - ввысь.
      В мирах любви огни сплелись.
      Всё, всё и всё - одно цветенье.
      
      
      ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ (1936)
      
      
      20. Я вижу свой образ
      
      1.
      Я вижу свой образ на двух уровнях сразу, словно верхом на себе. Выкованный из человечьей плоти поэт, бесстыдный, юный, латунный,
      Заталкиваю свой призрак в свинец типографских литер,
      Весы этого двухчашного мира - создатель - сам же своё творенье.
      Призрак моей половины в латах держится за беззащитную половину
      И упирается, хватаясь за стены коридора, ведущего к смерти.
      
      Судьба из луковки стрелкой выталкивает весну.
      Пёструю, как веретено: это время болевых усилий
      В мире пробивающихся лепестков,
      А пряжа её - и соки и кровь, и пузырьки и хвоинки...
      Всё это от корней, кормящих сосну, человека вздымает как гору,
      Выращивает его из почти ничего - из недр голых.
      
      Такова судьба призрака - сначала чудеса разбрызганы,
      Картина картин - это мой выкованный пером фантом,
      Прорастает сквозь голубые колокольчики и медные колокола
      Человек, эфемерный, словно листва,
       и бронзовый, словно бессмертие,
      Смешивая зыбкую розу строк с ритмом мужского движенья.
      Я создаю двойственное чудо стиха и себя.
      
      Это начало взрослости (за которой неминуема гибель),
      Башня - это судьба, на которую надо влезть, но она без опоры.
      Пока стоит, но карабкаться надо выше и выше.
      Самая естественная смерть - карабкаться без остановки,
      И я, - человек, вампир, не имеющий тени,
      Вол работаюший, дьявол воображенья в спазмах молчанья.
      
      Обычная закономерность: чем выше, тем ближе к концу...
      Образы карабкаются по деревьям, льются как сок по туннелям.
      Ну что опасней зелёных шагов? А где-то предшественник.
      Я со своей деревянной пчелой, со стихами, в терновом венце,
      Внутри стеклянной виноградины я, а со мной
      И лепестки строк, и улитка мысли.
      
      Мы слабы - всё мужество растрепалось, и жизни на волоске...
      Путешествие по часовой стрелке из гавани символов.
      Эта вода - наш последний путь: вскоре придут иные,
      Те, незнакомые, которых приветствуют лепестки моих роз
      На террасе туберкулёзного санатория шепча "прощайте"...
      И мы отплываем, уступая пристань прибывшим с моря.
      
      2.
      Карабкаются строки на силосную башню, а там
      12 ветров встречают облачный белый призрак.
      Осёдланные луга, - их загоняют в холмистый загон -
      Видят они всё: и то, как спотыкается белка,
      И то, как заяц или улитка, шатаясь, ходит вокруг цветка,
      И ссору ветров с деревьями на винтовых ветровых ступенях.
      
      Когда они спрыгивают вниз - оседает пыль,
      Но сыплется густо и непрерывно смертельный гравий.
      Водяная дорога - путь белых медведей, котиков и макрелей.
      И строки спешат вдоль длинной артерии моря,
      Слепые лица поворачивая к врагу,
      А мёртвое слово без всадника - к стенке канала...
      
      (Смерть - инструмент, чтобы взрезать глаз во всю длину,
      Отмычка, отвёртка, отвинчивающая гроб,
      Твоя могила - и в пупке, и в соске, и... где?
      Ноздри под маской хлороформа творят кровавый
      Набор скальпелей... Похороны с антисептикой
      Прочь отгоняют чёрный патруль
      
      Твоих чудовищных офицеров и распавшуюся армию,
      Пономарь-часовой с гарнизоном чертополоха,
      Петух на навозной куче кукареканьем Лазаря воскресит,
      Всё - суета сует! Пусть этот прах тебя тщится спасти
      На волшебной почве, вырастив строки из ничего)
      
      Когда стихи тонут, вдали заливаются колокола,
      Ныряльщик - звон его колокола льётся по шпилю пены.
      Вот ещё одна звонкая ступенька в мёртвое море.
      Ныряльщикам этим аплодируют так, что закачается
      Даже эмбрион строки - тритон,
       привязаный водорослями к виселице.
      Слышны ли тебе в глубине виноградинки
       Стёкла, разбивающиеся солёно и похоронно?
      
      Поверни веретено моря - завертится плоская земля в желобках,
      По ним - граммофонная иголка молнии
       ослепит одну сторону пластинки
      С голосами, звучащими словно с луны, вертящейся на столе.
      Пускай себе восковая пластинка лепечет, скрежеща, выпевая
      Влажные, стыдные следы тайны:
      Это фонограмма жизни твоей. А круглый мир - неподвижен.
      
      3.
      Они страдают в вампирьих водах, где хищные черепахи
      Вползают в торчащие башни, об которые бьётся море,
      Как будто сдвигается крайняя плоть, и
      Чувственный череп спешит, и клетки спешат куда-то,
      Страдайте, перепутаницы-напёрсточки-строчки,
       от того, что двойной ангел
      Вскакивает из камня, как дерево над пустынной землёй.
      
      Станьте призраками самих себя, призрачными остриями,
      Трубой медной, образом бестелесным, нанизанным на безумия,
      Восходя лестницей Иакова, глядящей в звёздное небо.
      Возникнет холм в дыму и головокружительная долина.
      Пятикратно призрачный Гамлет на отцовских кораллах
      Увеличит рост мальчика-с-пальчик чуть не до целой мили.
      
      Страдайте от зрения,обрезанного зелёным плавником,
      Будьте около кораблей. побитых морем, на якоре пуповины.
      Не можешь ни о чём, кроме? Тогда утопи свои клёпаные кости
      В кораблекрушении мышц. "Оставь надежды" и на любовь,
      Прекрати битву, оставь и любовь, и туман, и огонь на ложе угрей.
      
      В крабьих клешнях кипящего круга, в море частица тебя,
      Инструмент этот временем окольцован: ты уже возрослый!
      Железо в моей крови обычно для города, избиваемого дождями,
      Я в пламенном ветре поэзии вырос из зелёной колыбели Адама.
      Нет человека волшебней, чем вытащенный когтями из... крокодила.
      
      Человек был шкалой весов, эмалевой птицей смерти.
      Хвост. Нил. И морда. (В седле уже, а не в тростниках Моисей).
      Шуршал папирус.
      Время в домах без часов качало череп как маятник.
      Выпотрошенный человек в пирамиде (полёт Грааля!)
      Рыдал об утраченой чистоте. Он был мастером мумий,
      Гримёром трупов.
      
      Из ветра слепленный призрак властен над человеком,
      Посмертная маска разложившегося фантома.
      А мой призрак выкован из посейдонова металла,
      Из человечьего минерала. Это он был богом.
      Богом первоначал в хаотичном водвороте моря.
      И все мои образы, рыча, вылазят из глубины на холм неба.
      
      
      21. И преломил я хлеб
      
      И преломил я хлеб. Он рожью был когда-то.
      Вино - создание земли чужой -
      Пульсировало в плоти винограда;
      Но труд людей дневной и ветр ночной
      Скосили рожь, с лозы сорвали радость.
      
      Когда-то, - счастье голубой лозы -
      Кровь лета билась в виноградной плоти,
      Хлеб был весёлой рожью на ветру,
      Но людям надо было солнце расколоть
      И вольный ветер придавить к земле!
      
      И преломил ты плоть, и пролил кровь -
      Осиротели виноград и рожь,
      Возросшие когда-то
      Из чувственных корней лозы и злака...
      
      Моё вино ты пьёшь. Мой хлеб крадёшь.
      
      
      22. И дьявол в говорящую змею
      
      И дьявол в говорящую змею
      Был воплощён, и на равнинах Азии
      Раскинулись его сады, а грех
      Возник уже в начале сотворенья,
      Став бородатым яблоком в раю,
      И так понятие грехопаденья
      Возникло с ним... А Бог вошёл в творение
      Хранителем, играющим на скрипке,
      С холмистой синевы сыграть прощенье.
      
      Мы были новичками в тех морях,
      Послушных Богу, и луна свисала
      Вручную сделанная, в облаках
      Ещё не до конца освящена...
      Но мудрецы сказали мне о том,
      Что боги Сада на вершине древа
      Добро и зло переплели в веках,
      И что качаясь на ветрах луна
      В пустое небо вознеслась и стала
      Чернее зверя и бледней креста.
      
      Мы знали стража, тайного хранителя
      В своём раю. Он проявлялся только
      В святой воде, в той, что не замерзает,
      И в мощных утрах молодой земли.
      Но Ад принёс нам серное кипенье
      Да миф о двух раздвоенных копытах,
      А рай нам дал всего лишь полночь солнца,
      Да ту Змею, игравшую на скрипке
      В дни сотворенья...
      
      
      23. Вот насекомое и мир
      
      Вот насекомое и мир, которым
      Дышу, когда заполнили пространство
      Мне символы, а символами мир
      Мои стихи заполнив, гонит время
      Сквозь стены города "здесь и сейчас!",
      Но половина времени уходит
      На то, чтоб только фразу подтолкнуть!
      Я смысл делю на сказку и реальность.
      И резко опускаю гильотину:
      Кровь. Хвост отдельно от башки - свидетель:
      Убит эдем, увяло возрожденье.
      
      Стих? Насекомое? Чума, проклятье сказок?...
      
      Стих этот - монстр (прикинулся змеёй).
      Обвился вокруг контура, слепой
      И длиный, обвивает стену сада,
      И в шоке разбивает скорлупу.
      Вот перед насекомым крокодил.
      Крылатое, оно - осёл субботний:
      Так новый стих разрушит прежний стих.
      Иерихон по Раю ударяет!
      
      Но сказка насекомая реальна!
      
      Смерть Гамлета, безумцы из кошмара.
      А крылья мельницы - на деревянной
      Лошадке? Зверь из Апокалипс...
      И терпеливость Иова. (Виденья
      Надуманы.) Античный вечный голос
      В ирландском море: "Я люблю, Адам!
      А чувства сумасшедших бесконечны!"
      Умрёт любой классический любовник:
      История подвесила на ветви
      Всех, чья любовь вошла в её легенды.
      Моё ж распятье зрителю не видно
      За театральным занавесом века...
      
      
      24. Так просто не осеменят
      
      Так просто не осеменят
      Тот призрачный, тот лонный град,
      Ведь в нём не дремлют бастионы:
      И никогда богогерой,
      Споткнувшись о рубеж крутой,
      Торчащей башнею святой
      Не рухнет вдруг на это лоно.
      
      Так просто не осеменят
      Тот призрачный, тот крепкий град,
      Пробившись через бастионы,
      Да. Никакой богогерой
      Горизонтальной башней той
      Преодолев порог святой,
      Рубеж святой - не внидет в лоно..
      
      Нет, семя звёздное никак
      Не вломится туда, как враг,
      Небесные войска сметая,
      Оно есть манна почве той,
      Покой для глубины морской,
      Оно пред девственной стеной
      Сразится с волей стражи злой,
      Что охраняет ключ от рая.
      
      Нет, семя звёздное никак
      Не вломится туда, как враг,
      Небесные войска сметая,
      Оно есть жизнь для почвы той,
      Восторг для глубины морской,
      Оно пред девственной стеной
      Подавит волю стражи злой,
      Что потеряла ключ от рая.
      
      Как скромный хутор скажет "Да"
      А континент, боясь труда,
      Откажет, на чём свет ругая
      Героя? Не небесный свод,
      А дюйм зелёный пронесёт -
      И жизнь убежище найдёт :
      Её у пьяных берегов
      Матросы спрячут от врагов,
      От иродовых полицаев.
      
      Ну как планета скажет "Да"?
      Деревня ж, убоясь труда,
      Откажет, на чём свет ругая
      Героя? Не трава спасёт,
      А свод небесный пронесёт,
      И жизнь укрывище найдёт:
      Её у жаждущих брегов
      Матросы спрячут от врагов,
      От иродова полицая.
      
      Почти ничто, он, эмбрион
      Из дальних стран сюда внедрён,
      Да посягнёт на град небесный!
      Ни звезднобокий гарнизон,
      Ни грозный пушечный заслон
      Не будет завтра вовлечён
      В бой вредный и неинтересный...
      
      Почти ничто, он, эмбрион
      Из звезднобоких стран внесён,
      Заморскую повергнет силу,
      И пусть в окопах гарнизон,
      Пусть из мешков с песком заслон,
      Но если град не побеждён,
      Не взят, не оплодотворён -
      Он вырыл сам себе могилу.
      
      
      25. Не боги лупят в облака
      
      Не боги лупят в облака,
      С чего-то проклятые громом,
      Зачем богам рыдать, пока
      Без них взвывает непогода?
      
      Расцветкой туники богов
      Едва ль на радугу похожи.
      Ну, дождь идёт. А боги где?
      
      Они ли разливают воду?
      И кто же? Старый Зевс из лейки?
      Или из титек - Афродита?
      Нет, нянька-ночь ворчит и мокнет:
      
      Ведь боги - это только камни,
      Но камень не сравнить с дождём:
      Он по земле не взбарабанит,
      Всем внятным, лёгким языком!
      
      
      26. Этой весной
      
      Этой весной звёзды плавают в пустоте,
      Этой узорной зимой голая непогода
      Сдирает шкуры, а желторотую птичку
      Это спелое лето хоронит.
      
      Символы зодиака выбраны из множества лет,
      Кружащихся по циферблату, из времён года,
      Чтобы осенью выучил ты
      Три остальных времени, - трёх костров свет
      И четыре птичьих ноты всего-то.
      
      О сущности лета деревья расскажут мне,
      А черви, - только о зимних похоронах солнца,
      И кукушка научит меня весне,
      А ничтожный слизняк - объяснит процесс разрушенья.
      
      Слизняк - верная замена календарю погоды.
      Червяк точнее часов укажет явленье лета,
      Но что он скажет мне, когда предвечные насекомые
      Предскажут подползающий конец света?
      
      
      27. "Не ты ли мой отец?"
      
      Не ты ли мой отец? - Рука ввысь, будто башня, -
      Не часть ли башни той, что я весь век творю?
      Не ты ли мать моя? - Ведь я такой как есть я,
      И дом любви дрожит от моего греха.
      Не ты ли мне сестра? - И разве преступленье -
      Узоры башенок? Моя ль, твоя ль вина?
      А ты не брат ли мой, - карабкаясь на башню,
      Мечтаешь летний день увидеть из окна?
      
      А я? Я - и отец, и мальчик, восходящий
      Ступенями, и я - сын матери моей,
      Ребенок резвый и внимательно глядящий
      На сумрачный залив. Я - летней плоти суть.
      Я не сестра ль себе, и кто он, мой спаситель?
      Я - все вы враз у предсказуемых морей,
      Где птица с ракушкой в моей словесной башне
      Болтают что-то над песком строки моей!
      
      Ты - это все они! - мать нас кормя сказала.
      Ты - это все они! Не строй же из песка!
      (И Авраам встаёт, меня обрёкши в жертву),
      Кто строил, кто ломал - то всё - твоя рука!"
      Я существую. Да! - так повторяла башня,
      Разваливаясь от удара вне времён,
      И разрушителю моих безумий страшно,
      Когда в кольце руин он мрачно вознесён,
      
      Как людотворцы на сухом морском мираже...
      Не ты ли мне отец над зыбкостью песка?
      Ты царь сестёр своих, - внушал мне мол замшелый
      И те, кто скучно жил по правилам игры.
      Так задом наперёд не раскрутить ли землю?
      На горе ветровым строителям утех?!
      Во прах легли и дом любви, и башня смерти,
      Не ведая о том, кто на себя взял грех.
      
      
      28. Не много выудишь из вздохов
      
      Не много выудишь из вздохов,
      А уж из горя - вовсе ничего...
      И эти строки
      Я высек не из вздоха, не из горя -
      Из огнива агонии...
      
      Дух, разрастаясь, забывает всё,
      Всё кроме крика....
      Ну, пробуют на вкус и одобряют:
      (Не всё ж разочаровывать должно бы,
      Ведь хоть какая-то определённость есть!)
      Вот - правда постоянных поражений:
      Невнятность не относится к любви.
      Ну что ж! Раз так, то так....
      
      Но побеждённый и слабейший знают,
      Что поле битве больше чьей-то смерти.
      Так не противься боли, ну а рану -
      Перебинтуй: боль будет очень долгой.
      И даже если ты без сожаленья
      Ушёл от женщины, она ведь ждёт,
      Ждёт всё равно, как своего солдата:
      Из пятен слов разбрызганных сочится
      Такая едкая и злая кровь...
      
      Да, если б сожаления хватало
      На то, чтоб боль не чувствовалась после
      Всего, что делало тебя счастливым,
      Всего, что насылало светлый сон
      О том, как ты и вправду был счастливым,
      Пока обманы строк твоих звучали,
      Да, если б сожаления хватало -
      Тогда пустые, в сущности, слова
      Взвалили на себя бы всё страданье
      И вылечили...
      
      Если вправду было б
       довольно мышц, костей,
      Да перекрученных мозгов и крови,
      Да гладких ляжек - ведь тогда бы ты
      Разнюхал и в собачьей миске смысл,
      И, как щенок от чумки, излечился.
      
      А я вместо всего,
      что только может человек отдать,
      Я предлагаю крошки этих строк:
      Вот корм и конура, и поводок...
      
      
      29. Крепче держитесь за старинные минуты
      
      Крепче держитесь за старинные минуты в месяце кукушки!
      Под кронами высоких деревьев на Гламорганском холме,
      Когда зелёные ростки рвутся вверх в скачущем ритме времени.
      Оно - хозяин, оно - очумелый всадник - вперёд и вперёд -
      Вольтижирует среди высоких деревьев; и пёс у его стремени.
      Время эту жизнь земляков моих от нависшего тяжкого юга ведёт.
      
      Деревня, твоя отрада - лето! А декабрь на пруду
      У водокачки, подъёмного крана, потрёпанных деревьев
      Лежит, давно уже не помня коньков, скользящих по льду.
      Держитесь крепче, дети Уэллса, в мире сказок и таинственных трав:
      Зелёный лес умрёт, когда олени станут падать на тропках...
      А пока что - пора скачек с препятствиями, в сторону летних забав.
      
      А пока - английский рожок из воздуха вылепляет звуки,
      Призывающие снежных всадников, и холм в четыре струны
      Надо всей требухой моря оживляет камни пеаном.
      Ружья, плетни, барьеры... Вздохом вздымаются валуны,
      Лопаясь как пружины в тисках. Костоломный апрель,
      Сбрось наземь безумного охотника, скачущего по осенней листве,
      Закинь подальше надежды, которые так нам казались прочны!
      
      Падают четыре подбитых времени года на землю, и цвет их - ал!
      Топают по лицам моих земляков, кровавыми хвостами метут,
      Время, очумелый всадник, над седлом долины привстал,
      Держитесь крепче, дети Уэллса: ястребы налетают незаметно,
      Золотой Гламорган выпрямляется навстречу падающим птицам...
      Отрада для вас - нежданное лето, когда сердитая весна уже тут как тут!
      
      
      30. Да было ль время
      
      Да было ль время скрипочек когда-то
      В руках забавников, ходивших по канату,
      Тех, что, играя детям, утоляли
      Свои ненастоящие печали?
      Они могли над вымыслами плакать,
      Над книжными страницами, однако
      Подножку время им в пути подставило,
      И прежней безопасности не стало:
      Ведь безопасна только неизвестность,
      И только у безруких руки чисты,
      Не знает боли призрак бестелесный,
      Слепой же - зорче зрячих, как известно.
      
      
      31. Итак - скажи "нет"
      
      Итак -
      Скажи "нет",
      Чёрствый человек,
      Взорви, взорви ту смертную скалу,
      Ради любви взорви...
      И якоря спасенья
      Покроются цветами.
      Ты не должен
      Во имя установленных порядков
      По праху топать, прыгать через прах:
      Тот, кто упорством жертвует, - дурак.
      
      Итак -
      Скажи миледи-смерти "нет".
      Не говори ей "да":
      У ней найдётся
      И без тебя поддакиватель. Да.
      Тот, кто грозился разрубить ребёнка,
      Свою сестру безбратнюю отправить
      Под зубья пил не сможет никогда.
      
      Итак -
      Скажи миледи-смерти "нет".
      Да, мёртвые кричат. Не в этом дело,
      Всё это тень.
      И ворон, севший наземь,
      Рождает слух о гибели всего,
      Но восходящий из огня прибой
      Крик гребешка возносит над землёй.
      
      Скажи ей "нет".
      Так падает звезда,
      Так мячик пролетает мимо цели.
      Так солнечная суть, подруга света,
      Над пустотой на лепестках танцует,
      С мистическою женственностью слов
      Мёд собирают всадники цветов.
      
      Итак,
      Скажи ей "нет",
      И наплевать
      На мохноногость смерти и на призрак,
      Что отзывается на всякий стук,
      И на печать из апокалипсиса, и...
      Мы таинство творим кистями рук,
      И крайней плоти контуром капризным.
      
      
      32. Но отчего восточный ветер
      
      ...Но отчего восточный ветер
      Пронизывает до костей,
      А южный - нежно охлаждает?
      Никто об этом не узнает,
      Пока не стихнет буйный Вест,
      Пока не высохнет колодец,
      В котором жили те ветра,
      В чьём веянье слышней
      Фруктовая мякоть и кожура
      Сотен осенних дней!
      
      Но отчего ласкает шёлк,
      А камень ранит? Отчего?
      (Ребёнку спрашивать легко!)
      Но отчего и дождь ночной,
      И материнское молоко
      Равно утоляют жажду? На это
      Нет в мире внятного ответа.
      
      Когда приходит Дед Мороз?
      И как комету поймать за хвост?
      Им не узнать до тех ночей,
      Когда запорошит
      Злой прах
      Детские глаза
      В туманных снах,
      И в сумерках столпятся призраки детей...
      
      Известно всё. Звёзды из тьмы
      Зовут и объясняют, что мы
      С ветрами в путь отправиться обречены...
      Пусть их вопросы не слышны
      В глуши небесной тишины,
      Где им и нам, как маяки,
      Башни ночей даны.
      И пропадёт звезда за звездой,
      Шепча: "Доволен будь судьбой!"
      И "Ни на что ответа нет!"
      (Звенит, как школьный колокольчик в коридоре).
      И я не знаю, где ответ
      На детский выкрикнутый вопрос.
      Ну, может, разве, эхо во мгле
      Ответит, или Дед Мороз -
      Узором странным на стекле?
      
      
      33. А сколько бед тому назад
      
      ...А сколько бед тому назад
      В неё, кто для меня цветение мира,
      В мать вечную, как щедрая земля,
      Струя хлестнула из того шипа,
      Что принял ненадолго вид серпа
      (Так ветер адский хлещет гладь морскую!).
      И ввысь пробившись, этот стебель странно
      Расцвёл как роза, как шиповник нежный -
      Под парусом скользнула Афродита,
      Взорвавшись солнечным протуберанцем!
      
      
      Там посох Аарона расцветал
      Моей бедой.
      Курок взведён, прострелен лист
      Бутоном из свинца.
      И этот, прежде свёрнутый в личинку
      На посохе, - не он ли засверкал
      Той розой, брошенной, чтоб отменить чуму?
      Он - как труба, рожок или шафар,
      Не тот ли головастик
      Лягушкой стал?
      
      А та, лежащая одной главой
      "Книги Исхода", - та, цветок лилейный
      И яростно мужской, печатью на кольце...
      Она тянула и тянула нити
      Наследственности, веры и прощения,
      Трубящих звук священного сонета,
      Сквозь дни,
      Сквозь мир и плодный, и бесплодный
      За розою ветров.
      
      Но кто она? Людское море цвета крови
      Вдруг наползает, выгоняя от неё
      Отца из лагеря царей - долой.
      Да, неминуемы наследственные клетки
      В щенках! Протяжный голос вод
      Готовую им форму придаёт.
      Вот какова она: могильный строгий камень -
      Кулак рамером в целую деревню,
      Любовью сжатый встанет перед тьмой.
      
      А ночь близка. Азотные монады,
      Кислотные подобия времён
      Хватаются за мать,
      Я говорю ей: до того как бросит
      Её в огонь тот солнечный петух,
      Пускай она вдохнёт квозь плоть и семя так,
      Чтоб притянуть к себе своих же мёртвых
      Цыганскими серьёзными глазами.
      Они ладонь её прощально перекрестят
      И медленно сомкнут её кулак.
      
      
      34. Когда же тот кто служит солнцу
      
      Когда же тот кто служит солнцу
      (Сэр Завтра знает срок)
      Загадку времени сумеет разрешить?
      Когда туман, глодая кость как пёс,
      Вдруг вострубит тромбоном ,
      Чтоб строки-кости мясом обрастить,
      Сняв с полок их, одеть в одежды плоти
      Так, чтоб яйцо и то стояло прямо?
      
      Сэр Завтра губкой проведёт по ране,
      А рана всё запомнит,
      Чтоб акушерка будущих гигантов
      Над тазиком, куда прольются строки,
      Им помогла родиться.
      Ну а раны
      Зашьют ручейной ниткою туманы!
      Сэр Завтра говорит вам, господа,
      Что человек его - пока что странный,
      Но завтрашний - растёт. И есть еда.
      
      Нужны все нервы, чтоб служил он солнцу
      По ритуалу света.
      Длинный камень этот
      Я вопрошаю, медленно свивая
      В кольцо, в петлю простое полотенце,
      Чтоб землю уловить; и камень-мышка
      Пищит - растёт зубастый человек,
      И мелкие зародыши стихов
      Растут с ним вместе. Господи, долезть бы!
      
      Сэр Завтра ставит тут печать -
      Два водяных следа
      Оставят на полу покрытом семенем две лапы,
      А он поднимет лампу,
      Мой главный смысл петлёй из полотенца
      Взовьёт до облаков:
      Вот так и учатся ходить младенцы.
      
      А ноги их длинней деревьев.
      Сам сэр Внутрей (И мистер он и мастер!)
      Заплачет. А глаза определённо
      Похожи на отверстия рождений:
      Весь нежный ад, глухой как ухо часа,
      Весь мир
      Взорвётся голосом тромбона!
      
      
      35. Из башни слышу я
      
      Из башни слышу я:
      Скребутся пальцы в дверь.
      В оконце вижу я:
      Руки лежат на замках...
      Так отпереть засов,
      Или - одиноким до самой смерти,
      Чтобы чужой взгляд?...
      Руки, что вы несёте мне?
      Яд или виноград?
      
      Вот это - остров мой,
      Где море - плоть моя,
      Где берег - кость моя,
      Где не слышна земля,
      Где не понять холмов,
      И где ни птичий свист,
      Ни даже всплески рыб
      Не тронут мой покой.
      
      На острове моём
      Ветра быстрей огня.
      Я вижу из окна,
      Как в бухте корабли
      Бросают якоря.
      Что ж, с ветром в волосах
      К тем кораблям бежать,
       Или - до самой смерти?
      И не встречать моряка?
      Корабли, ну что вы несёте?
      Яд или виноград?
      
      Скребутся пальцы в дверь,
      И в бухте - корабли,
      И дождь бьёт по песку...
      Впустить ли чужака?
      Встречать ли моряка?
       Или - до самой смерти?..
      Вы, руки чужака,
      Вы, трюмы кораблей,
      Что вы несёте мне -
      Яд или виноград?
      
      
      36. Усилить свет!
      
      Способствуй солнцу, но - луну не закрывай,
      Болванку для людотворенья, и давай
      Побережём двенадцать истинных ветров,
      Что жизни суть и мозг её нам открывают.
      Тьмой властвуй, не служа мозгам снеговиков,
      Тех, что Полярную звезду творят:
      Из хлопьев воздуха - сосулек мёртвый ряд...
      
      Бормочешь о весне? Смотри, не раздави
      Яиц, в которых дозревают петушки,
      Не заколачивай как двери времена,
      У каждого из них - особый, свой наряд,
      Четырехплодно всё - хоть осень, хоть весна,
      У красноглазых рощ ты, фермер, семена
      Посей! И на морозе связи всех времён горят!
      
      Так будь отцом, творцом хоть землям Вельзевула,
      Но не пускай ростков из семени ночей,
      Из мудрости совы: власть гоблинов минула!
      Построй ограду рёбер для земли своей,
      От голосов людских до ангельского хора
      Во всё примешан глас поющих облаков,
      Пусть из глубин души звучит и мандрагора!
      
      Ты сущность женская, вертись кольцом морей,
      И не грусти, когда я всей душой моей
      Прочь от земных любовниц - к воле в тех морях:
      Любовь дрейфует на пиратских кораблях,
      Средь лукострельных птиц играя телом голым,
      Пусть постоянства нет, - оно мешает мне,
      Взлетая и крича, быть петушком весёлым!
      
      О Ты, кто дал морям их вечный цвет и вид,
      Чья длань моих собратьев глиняных творит,
      Создав ковчег небес, свой образ и подобье,
      Ты поселил в нём их несчётных при потопе,
      Прославлен картами неведомых земель,
      Мир сделай из меня, - ведь я же создал твой
      Из человечьего весёлого подобья!
      
      
      37. Рука подписала бумажку
      
      Рука подписала бумажку - и город сдан.
      Пять властных пальцев даже воздух обложили налогом,
      Удвоили количество трупов, разорвали страну пополам,
      Эти пять королей покончили с королём-полубогом.
      
      Мощи полна рука поэта, хоть слабее слабых плечо,
      Хоть судорогой сведены в известковом огне
      Суставы пальцев, держащих гусиное перо,
      Покончившее с убийцами,
       покончившими с разговорчиками в стране!
      
      Рука подписала договор - и страну лихорадит нервно,
      И голод, и саранча, и всё прочее - тут как тут,
      Власть всемогущей руки над человеком безмерна:
      Стоит накарябать имя - и свободу твою отберут.
      
      Пять королей мёртвых пересчитают. Но излечить не смогут
      Струпьев на ранах, да и по голове не погладят.
      Рука управляет жалостью, рука управляет Богом:
      Рука - бесслёзна.
      
      
      38. Вспыхнет прожектор
      
      Вспыхнет прожектор -
      увянет фараона священный лик,
      Пойманный в восьмигранник странного света.
      Запомни его, малыш, запомни за краткий миг,
      Пока не исчезла таинственность эта,
      Пока черты, в той, привычной им тьме,
      Ещё кажутся созданными из реальной плоти,
      Хотя при этой вспышке, при рукотворном дне
      Вянущий цвет тех губ уходит, уходит...
      И вот бесконечные размотавшиеся бинты мумии
      Обнажают призрачность многовекóвой кожи...
      
      Меня учили когда-то сердцем думать,
      Но дурным беспомощным поводырём
      Было сердце, - да и голова тоже.
      Меня учили и пульсом думать. И с ним вместе
      Торопить жизнь так, чтобы всё - бегом,
      Так, чтобы даже крыши ферм не стояли на месте.
      И я на бегу вызов бросаю всем временам.
      Я тот невозмутимый археолог, чья борода
      Подставлена египетским сумасшедшим ветрáм.
      Предания всех времён в мою жизнь вплелись.
      И грядущим векам тоже, наверное, предстоит...
      
      Мячик, который когда-то в парке я кинул ввысь,
      До сих пор ещё не вернулся, ещё летит.
      
      
      39. Как мечтал я удрать
      
      Как мечтал я удрать подальше
      От непрестанных выкриков страха,
      От шипенья потёртой фальши,
      Звучавшей страшней и страшней,
      Когда заваливались мои вечера
      За холмы, в глубины морей.
      Как мечтал я подальше смыться
      От приветствий, прилипших давно к ушам,
      От призраков, которые в воздухе кишат,
      От призрачных теней на страницах,
      От звонков, от записок, от хождения по гостям...
      
      Я мечтал удрать, но боюсь того,
      Что какая-то свежая, весенняя жизнь
      Может вылупиться, словно из лопнувших почек,
      Из шипенья старой потёртой лжи -
      И в небо искры взовьются с треском,
      А я останусь - полуслепой,
      И со мной будет тот же страх ночной,
      Да поджатые губы над телефонной трубкой...
      Да приподнятая шляпа, что над волосами дрожит,
      Нет, уж лучше бы смерть, пролетая,
      Случайно задела меня крылом.
      Только так я был бы уверен в том,
      Что умру не от полуусловностей, полулжи.
      
      
      40. Сгрызи же последнее мясо с костей
      
      "Сгрызи же последнее мясо с костей,
      Пей из двух молочных холмов
      Суть жизни! Помои - и те не пролей,
      Пока груди жизни не стали дряблей
      Тряпок, а ноги - сучков кривей,
      И не тревожь гробов,
      Ну а если и женщина стала как лёд -
      Пусть бумажная роза на тряпках цветёт!
      
      Взбунтуйся, мой сын, против дружбы луны,
      (Парламент небес - долой!),
      Против греховной власти морей,
      Тирании дней, диктатуры ночей,
      И солнце скинь с вышины!
      Против смертности плоти и камня костей,
      Против коварства крови твоей,
      Против блажи любовной и злой!"
      
       - Но ведь жажды нет, да и голода нет,
      А сердце я снова разбил:
      Я в зеркале вижу подвялый цвет
      Лица: поцелуй мне губы сгубил.
      Пусть я хил, пусть я слаб, но девчонка меня
      Сочла вполне мужиком:
      Я её повалил и поговорил
      С её весёлым грехом!
      
      Настоящая роза в постели её,
      Блажь, которую не убить,
      Человек, которого не повесить,
      Как солнце не погасить, -
      Восстаньте вы все против истин отца,
      Чтоб из хлева кровавых свиней
      Не выскочил демон в облике пса,
      Пожиратель радостных дней!
      
      Нет, я не буду таким дураком,
      Чтоб убить и солнечный свет,
      И весну, и подружку, и красоту!
      Тысячекратное "НЕТ"!
      Есть радость - проснуться весёлым днём
      И другом назвать рассвет!
      Пусть небо диктует законы земле
      Бессчётные множества лет!
      
      Ни свет, ни тьма мне не враги,
      Но единая благодать!
      А ты и синице, и пауку
      Решил войну объявлять?
      Для тебя и солнце, и судьбы людей,
      И весь мир - воплощенье зла?
      Так возьми обратно свои слова,
      Пока тебя смерть не взяла!
      
      
      41. А горе - вор времён
      
      А горе - вор времён. Оно ползком уйдёт,
      А годы плаваний? - Их жизнь-луна крадёт,
      И веру боль-воришка тоже стянет,
      А веру ту, которая сильна,
      Полуутопит море, ибо на
      Колени мощь времён она сдувала дико.
      Старик забудет привкус крика,
      В часы ветров, в часы худеющих времён
      Изгоев незабывших позовём,
      Седлавших лунный свет на тонущей тропе:
      Так старики и забывают горе.
      А кашель их сухой, парящий альбатрос,
      Обратно принесёт их молодости кость
      
      Лишь добреди с солёными глазами
      До той кровати где лежит она,
      Бросавшая как кости времена
      В приливы исторических вершин,
      Не зная времени, но просто влюблена
      В того, кто время крал ночами (да и днями!).
      И вот опять отцы его впускают в дом,
      И входит с жульническим он лицом,
      Смерть вспыхивает в рукаве, и временами
      С добычей, с запылённою мошной,
      Наполненной пустыми семенами
      Опять подкрадывается она
      К могиле скакуна.
      
      Она следит за тем, кто явно вне закона,
      Глядит на горе перемётное при нём -
      Она не гонится с серебряным свистком,
      Вдоль по ведущим к смерти пикам дней,
      Кусающих смертельно пузырей,
      Но никакой сексообразный третий глаз
      Из центра радуги и не взглянул на вас,
      А радуга соединила вновь людские
      Две половинки... Всё останется как есть:
      По прежнему залив зовёт к смертям,
      Но форму жизни воры-времена
      Вернут отцам...
      
      
      42. И безвластна смерть остаётся
      
      И безвластна смерть остаётся,
      И все мертвецы нагие
      Воссоединятся с живыми,
      И в закате луны под ветром
      Растворятся белые кости,
      Загорятся во тьме предрассветной
      На локтях и коленях звёзды,
      И всплывёт всё, что сожрано морем,
      И в безумие разум прорвётся,
      Сгинуть могут любовники, но не Любовь,
      И безвластна смерть остаётся.
      
      И безвластна смерть остаётся.
      Не умрут без сопротивления
      Эти, волнами унесённые,
      Эти, вздёрнутые на дыбу
      И привязанные к колесу,
      Пусть разорваны сухожилья -
      И расколота надвое вера,
      И зло, что исходит от Зверя,
      Стрелой сквозь них пронесётся,
      Но в осколки их не разбить нипочём,
      И безвластна смерть остаётся.
      
      И безвластна смерть остаётся.
      Пусть не слышно им крика чаек,
      И прибой к берегам не рвётся,
      И цветок не поднимет венчика
      Навстречу стуку дождей,
      Пусть безумны, мертвы как гвозди -
      Расцветёт их букет железный,
      Сквозь ковёр маргариток пробьётся,
      И пока существует солнце -
      Безвластна смерть остаётся.
      
      
      43. Тогда был новоявлен он
      
      Тогда был новоявлен он
      Весь белый и в крови: новорождён,
      Молился, на коленях стоя
      Под колоколом каменным, о чаше
      Во всех 12 апостольских морях
      Согбенно, заводил часы прибоя,
      Молил о спутанных ночах и днях,
      Зелёных и двойных, как суть гермафродита
      Он завтра - человек. Пока - улитка.
      Из пламенного корабля
      Щенок, обкусывая палубу вылазит,
      Уже он понимает все желанья,
      Которые тот, взрослый познаёт,
      Взбираясь ввысь
      По женскому, по жидкому пути
      От каменного колокола - прочь,
      Он их зелёным камнем света назовёт
      И взрослой жизнью.
      
      Он в лабиринтах, в кривизне прибоя,
      В чешуйчатых путях,
      Он в раковине, выдутой луною
       (В той, где рождение Венеры),
      Избегнет городов, свернувших паруса,
      Но всё же ветром в ад сметённых:
      Не попадут в Его зелёный миф
      Ни куча фотографий тех, солёных,
      Ни горя и любви пейзажи.
      В его тяжёлой живописи маслом,
      Где всё от человека до кита,
      Как фотки будущего. Новенький ребёнок
      Следит пути к Граалю,
      Туда, меж плавников, сквозь кольца змей,
      Через огонь и сквозь вуали,
      Фотографируя мою тщету, он там
      Снимает радугу в ветрах прожекторов,
      Светящих с борта Ноева ковчега,
      Снимает и хожденье по водàм
      (Пока детишки те из детских парков
       Ещё на пальцах говорят между собой).
      А мальчик (пусть ещё без мысли он, но в маске)
      Заводит всё, что движется по часовой.
      Экран, забрызганный прибоем детства
      Показывал любовь, и вот
      У драматического моря сердце
      Разбилось...
      
       - Кто мою историю убьёт???
      Вот ряд кремней кривой,
      И время награждает хромотой,
      И зубья из воды, и серп его тупой,
      Оно создатель и оно убийца
      Истории...
       - А кто бы мог
      Оракулом заместо аппарата
      Печать бесформенную закрепить
      Той тени, что из завтрашнего дня...
      - Но Время, может быть, убьёт меня?
       - Нет, -говорит он, - нет, нельзя убить:
      Ничто зелёное никто ещё не ранил!
      Ну кто такое сердце искромсает
      Об эту зелень? Всё, что не убито...
      - Я видел сам, как время убивает
      Меня...
      
      
      44. На полпути в тот дом
      
      1.
      На полпути в тот дом, где в знаках зодиака
      Меж сумерек алтарь совою затенён,
      Она лежит и смотрит в сторону могилы,
      Ребро Адамово, раскинувшись как вилы,
      Из коих порождён пёс адский, Абадон.
      Обжора Геркулес, жеватель новостей,
      Кусатель мандрагоры завтрашних событий,
      Он, затерявшийся в толпе прозрачных фей.
      На веках медяки, глаза его закрыты.
      Петух - отец и сын небесного яйца -
      Он кости всем ветрам вселенной подставляет,
      Флюгарка на одной ноге, он, Слово-Бог,
      Всю эту ночь времён я под его защитой,
      И колыбель моя - где Рак и Козерог.
      
      2.
      Смерть - все метафоры в истории одной.
      Младенец - искра в мир - встаёт, как стрелка лука,
      (Планета-пеликан бежит своей стезёй).
      Зачат в аморфности, и от сосков оторван,
      Он - в путь спешит, едва с ним распрощалась люлька,
      И Абадон-смерть сам рисует флаг пиратов,
      И пропасть - эти, к спальне, чёрные ступени,
      И слышит звон Адам. И по костям - лопата.
      
      А в полночь, возмужав, Иаков - лезет к звёздам.
      Рожденье, жизнь и смерть ... "Ни волос не падёт...
      (А это - только перья да венец терновый!)
      
      ...без воли божией". И голубь - дух святой...
      Всё это - как трава стремится сквозь булыжник.
      И в бурях вырастет болиголов лесной.
      
      3.
      Вначале был ягнёнок на дрожащих ножках.
      Его весну и лето с осенью подряд,
      Их отбодал у змея, влезшего на Еву,
      Небесный Овен тот, Адам, вождь белых стад.
      И я, урвав клочок положенной мне жизни,
      Бодаюсь и разбойничаю тут, пока
      Мне Рип ван Винкль позволил временно покинуть
      То лоно, сморщенный грузовичок гробовщика.
      Но чёрный овен, - прочь прогонит бабку-зиму,
      Он, в стаде у себя единственный Живой...
      "Настанет час садов, - сказали антиподы, -
      И мы на лестнице Иакова звоним о
      Всех странных выдумках свинцовой непогоды,
       Двукратно прозвучавшею весной!"
      
      4.
      Какой просодией звучит простой словарь?
      Каких размеров клетка та, что порождает
      Всё в мире? И мужской иль женский род
      У первоискры той, что жизни зачинает?
      Я - эхо фараона? Я - без формы тень?
      С вопросом пристающий к шепоту без слов я?
      Или шестая часть двенадцати ветров я
      И выдут ими был из распалённых тел?
      Затянут ли корсет вкруг нового шпанёнка?
      Он как бамбук - в глубинах щедрой плоти той,
      Ведь мой верблюжий взгляд сквозь всё пройдёт иглой!
      Любовь есть фотоснимок: ночь в пшеничном поле,
      Любовь окружена кольцом прожекторов
      И озаряет стены, где - отцы отцов...
      
      5.
      "Вей, вольный Вест!" Пришёл с двухстволкой Гавриил,
      Он - козырной король - из рукава Иисуса,
      Из запечатанной колоды козырнулся.
      На византийский лад Адам в ночи вскочил.
      Все карты розданы: она с червонным сердцем,
      И пиковый валет, что с чёрным языком
      Сосал себе из фляжки вечное спасенье...
      Я раненый упал в каньон (игра в ковбоев),
      Я из сосков волынок голод утолил,
      Прилив чудовищный из Азии нахлынул.
      Но Моби Дик меня за волосы схватил.
      И пение сирен спасенье: их объятья -
      Жизнь, ворохи цитат из многих Энеид...
      К архангелу - Ахав, похожий на распятье,
      Он, одноногий крест, с сиреной чёрной слит.
      
      6.
      Карикатура черт моих: вулканный кратер,
      Вокруг него - вода, немолкнущий прибой,
      И две свечи - глаза. Я в книге водяной
      Пишу, прорвавшись сквозь моллюски гласных звуков,
      На фитилях словес сжигаю сон морской,
      "Ты, петушок, возьми мой глаз! - гласит Писанье -
      Тот глаз от Грайи. "Да, а мой язык двойной
      Прижми!" - сказало одноногое распятье,
      Адам, тот джокер лет, что в терниях венца...
      И успокоился тогда язык певца:
      Сирены со свечи уже бинты сорвали,
      (Все в ламинариях волынки их грудей!),
      Мои же пальцы страшный знак нарисовали:
      Пером на колдовском картоне семь морей.
      
      
      
      7.
      Молитву начертай на рисовом зерне:
      Библейские листы в лесах всех слов на свете
      Осыплются. Ведь песнь сирены - это ветер,
      Древо познания и есть тот самый крест.
      В корнях его и мысль, и все слова-уроды,
      Свет-алфавит един для книг любых лесов.
      Злой рок постигнет всех, кто слову крон не верит,
      Настроит ветер-время музыку сосков,
      Торчащих из грудей, громадных, как волынки:
      Подходят времена молочных первослов,
      И раны мне протрут сирены губкой этой,
      Что приглушает боль и колокольный зов,
      А голос времени для нищенских домов
      Создаст людей, цветы и снег рукой поэта.
      
      8.
      ... И - на холме распят. Там - нерв времён. Там Слово.
      Там крови бурый след. Там оцет. Смерть висит.
      Мария. Горе. Мир, заплаканный терново.
      И алое пятно под тем ребром горит.
      И эти три креста над женщиной склонённой.
      Хожденье по гвоздям. И хвоя вместо слёз.
      И это мастерство, что менестрель бессонный,
      Обычный человек, страдающий Христос,
      С детьми небес пронёс под радугой в три цвета.
      За то - хирург всех слав - к злодеям был причтён
      Я, жаждущую плоть снимавший со скелета.
      Ползёт улитка-мир, почти не пробуждён.
      Свидетель творчества и миросотворенья
      Трубит. И бьют часы. И не умолкнет звон.
      
      9
      Архив. Пергаменты. Засаленные строки.
      Оплывшая свеча. Царица. Каллиграф,
      Льняная ткань. Цари. Иероглифы. Пророки.
      И ждут лубки сон бальзамирующих трав,
      Бинтуют пеленой печатного листа,
      Покрыв змеиный нимб хной мёртвого Каира.
      В пустыне я воскрес. Пускай твердят схоласты,
      Что это только смерть глядит из-под бинта.
      
      Под маской золотой нетленно вечен лён.
      Засыпанный песком мир женственно-трехгранный.
      И прах на фуриях женат. Пылают раны,
      Вот так идут в набор и жрец и фараон.
      Прах - древо жизни, и - обломки "Одиссеи".
      Как реки мертвых - лавры у меня на шее...
      
      
      
      10.
      Ты, кормчий тех нравоучительных рассказов,
      От лживой гавани подальше проведи
      Потрёпанный корабль, на временах качаясь,
      Глаза бессонных птиц увидят впереди
      Слова те, что трубой над морем прозвучали,
      Мной сотворённый тёрн омелой оплетён.
      Пусть первым спросит Пётр над радужным причалом
      Левиафана: "Кто сей мощный человек,
      Что сад свой насадил над голубым каналом?"
      Два вечных древа в нём. И в небо сад взойдёт,
      И зелен будет, как начало всех начал он
      В день, когда змей создаст из злата и из зла
      Одно гнездо моим твореньям милосердным
      На грубой красноте древесного ствола.
      
      
      КАРТА ЛЮБВИ (1939)
      
      
      45. Если правда,что ослеплённая птица
      
      Если правда,что ослеплённая птица поёт нежней,
      Будет ли прекрасней полёт слепого Пегаса?
      Трапеза тупой толпы - это страдания птиц и зверей
      Под ножами-вилками настроений, меняющихся от часа к часу.
      В занюханном и выпавшем снеге года, на кончике языка,
      Склеивающего слюной каморки месяцев кое-как,
      Одинокий, околдованный человек (глаза - догорающие сучки),
      Угнездился в пене наркотического потока нервности и жратвы,
      Рад он, что его вылизывают и пронизывают времена
      Сквозь мёртвую рощу волос!
      И когда мой дикий язык отрывается от породивших его могил,
      Посмею ли я оглянуться на красный корень во рту?
      (Пища? Похоть? Поэзия?) Неужели оглянуться у человека нет сил,
      Если этажом выше из окна
      Высунулась над нечестивым городом Лотова жена,
      Чьи соки жизни, уже замедляясь, в статую её превратят вот-вот.
      А поэт, скованный ужасом, видит, как город страшен.
      Так неужели я
       под ударами раскачивающейся раскалённой улицы
      Не смогу оглянуться
      На эти детские кривые рисунки, на уходящий год,
      Рушащийся и сгорающий в паутине проводов, в хаосе башен?
      Вот соляная баба,- посмела же оглянуться
      На свой родной раскуроченный город среди пустыни.
      Так неужели я убоюсь нарастить на скелет мясо притчи?
      Я, человек стоящий прямо в искривлённом мире,
      Над каменногрудым морем с его водяной пылью,
      Над столом тайной вечери
      Благодарственную молитву повторяю ныне.
      
      
      46. Так вот оно: отстуствие враждебно
      
      Так вот оно - отстуствие враждебно:
      Ведь каждая старинная минута
      Любви - на шее камень, или держит
      На якоре в порту язык мой и
      Соскальзывает с набережной булыжной,
      Ну да, её хвалы - неполноценны,
      Её желанье мачты и фонтана
      Уходит в рукотворность океана,
      Ветвистый ствол похвал минует волнолом,
      И ввысь из-за колонн глядится дохлый дом...
      
      Тот миг - он загнан в угол - миг желанья.
      Сорняк он и никчёмное дыхание,
      Отрепья, опий, лживый шаг вороний,
      Зарифленные паруса, прибой
      Без всякого прилива, вроде той
      Злой девственности, взятой напрокат
      У предков, миг тот, слабый, как ребёнок,
      Прилепленый магнитными ветрами
      К слепой мамаше в городе беззубом
      Дом хлеба и, быть может, молока...
      
      Она глядит с невинностью крапивы
      И с шелковистой той гордыней горлиц
      В скалах, которым раковины девства
      Как будто досаждали... Как в пещерке
      Меж устриц - жемчуг, абрисы сирен
      Сверкают в стянутых как бочки гротах,
      Портреты всех ундин глядят со стен,
      Дриада - дуб, заполненный стыдом,
      И ложе, будто море под китом,
      И бычий танец, золотой куст львов...
      Гордыня девственности, обретённой вновь?
      Желанья меньше, чем в зерне песка!
      Старинные минуты, их тоска...?
      
      Вот в чём противоречия её:
      Зверь топает как поп, и пять убийц
      Есть каждая рука, а строй колонн,
      На коих тлеет пламя, устремлён
      Скульптуркой льда к толпе горящих птиц.
      И всё-таки желание холмом -
      Приветствие, но в каменных шагах
      Её, в её в молчании хромом
      Таится тень её удара в пах!
      
      И я с ослиной челюстью иду
      Пустыней мимо мёртвых городов,
      Бью воздух палкой бесполезных слов,
      Громлю восход и в клочья рву закат,
      Штурмую это сердце на ходу,
      Пусть вены безголовые спешат,
      Я ракушку пустой души вскрываю
      И векам застегнуться позволяю.
      Гром разрушенья вместе с криком птиц!
      Перед той челюстью всё ляжет ниц,
      Убийство - набежавшая волна -
      Я вытянусь, чтобы смогла она
      
      Смыть след разгрома... Вот меж волн плывёт
      Распятьем комната ошибок, вот
      Всё море - в стог! Тень от столба воды,
      Вот пирамида надо мной, горды
      На изумрудном полотне узоры,
      И ветры остры. Голова моя
      Лежит, лишённая легенд, в крови.
      Самсон, и тот уж не спасёт мой час,
      В перчатках солнце - анатом любви -
      Насаживает сердце на алмаз...
      
      Её язык не уследил за лоном,
      Ребёнок снова станет эмбрионом,
      Так губы обнажённые кричали,
      Канаты скручены , тень - капюшоном.
      Тут якоря, тут долго пеленали
      Меня, как мумию... "Где ж ящерка, чей яд
      Выстреливает, чтоб загнать назад
      На то столбнячное пустое ложе
      За белую завесу смерть стихов? -
      Бубнили маски, - видишь мертвецов?
      Да, секса бесконечное кольцо
      И душу завертело, и лицо".
      
      Глаза прозрели. И ветра видений
      Раздули дым. Бескожная рука -
      Как дерево в клублении дымка,
      Горящий Феникс обернулся стаей:
      Щёлк выдранного зуба - барабан,
      И хвост какой-то взвился, заметая
      Следы птиц, улетавших в никуда,
      А призрак провожал их, расцветая
      Желаньем, жаждой нежного прощенья,
      Ведь ужас отлетел и вместе с тенью!
      
       Мой брат снял кожу. В облачной груди
       Лежат леса спокойны и безмолвны,
       От гордости любовь осовободи!
       И вот любовь идёт без ран и молний.
       Утих и ветер (а давно ль стволы
       Как волосы горгон, вздымал он дыбом?).
      Там где был снег когда-то, отстрым льдом
      Любовь сосёт и лижет бледный воздух,
      Предвидя проявленья новых ссор,
      В её глазах гордыни новой вздор,
      Но этот стих - присутствие целебно!
      
      
      47. Пять деревенских чувств
      
      Пять деревенских чувств увидят всё всегда:
      Зелёная ладонь им не родня, - однако
      Сквозь мусор мелких звёзд глаз ногтя увидал,
      Что горсть моя полна звездами зодиака,
      А уши видят, как любовь под барабан
      Уходит в дальний гул ракушечного пляжа.
      Семь шкур с неё содрал морозец-хулиган,
      И раны нежные не затянулись даже,
      
      И всё ж она жива: её хранит туман,
      Ведь ноздри видят, как зима проходит мимо,
      И рысий мой язык несёт всех гласных крик,
      А выдох - пламя купины неопалимой,
      
      Свидетель сердца есть! Хранит бессонно он
      Пути любви (по ним - лишь ощупью стремятся!),
      И даже если все пять глаз охватит сон,
      То сердце чувственным не может не остаться!
      
      
       48. Лежим над морем
      
      Над морем жёлтым и тяжёлым
      Мы на морском песке
      Лежим и насмехаемся над теми,
      Кто медленно плывёт по зову вен,
      Смеясь плывёт по алой их реке:
      Они выкапывают ямки слов,
      И в слово тень цикады превращают...
      Смертельна тяжесть моря и песков,
      И надмогильный камень беспощаден.
      Зов цвета к нам приходит с тёмным ветром
      Желаньем ярким и тяжелым,
      И тяжесть гравия подобна смерти,
      И злое море кажется весёлым.
      Со всех сторон спит лунное молчанье,
      И тени тихие, творя прилив,
      Окутывают лунные каналы.
      Творец прилива сух и молчалив,
      Но он между пустыней и штормами
      Излечит боль, рождённую водой,
      В небесной музыке, звучащей над песками,
      И монотонной, как покой.
      Песок звучит печальной и тяжёлой
      Весёлостью пустынных берегов,
      А мы лежим на этой жёлтой, голой
      Ничейной полосе - владении песков,
      Следя за желтизной, желая чтобы ветер
      Унёс пески и утопил скалу,
      Но как бесплодны пожеланья эти!
      Не защититься от зовущей мглу
      Багрово угрожающей скалы!
      Лежим и наблюдаем желтизну,
      Пока золотоносная погода
      (О, кровь, ещё играющая в сердце!)
      Не уничтожит сердце и холмы ...
      
      
      49. Языком грешников, языком праха
      
      Языком грешников, языком праха к церквам колокол гонит,
      Пока время с фонариком и с песочными часами,
      Как поп, от которого серой несёт,
      На раздвоенных копытцах, торчащих из сандалий,
      Горстью холодной золы поджигает придел, и в звоне
      Горе выдёргивает призрак из алтаря растрёпанными руками,
      И огненный ветер дует, пока свеча не помрёт.
      
      Когда над хоралом минуты слышится пение часа,
      И водоворот вертит мельничные колёса молитвы,
      И солёным горем замшелые склепы затапливает хорал,
      И торопит миг лунопада император-солнце,
      Бледный, как его же след на пене прибоя -
      Слушай, как проваливается заведённый ключиком храм,
      И как бьёт корабельного тонущего колокола металл.
      
      И темно, и гулко немое пламя в потонувшем храме.
      Вихрятся снег и фонтан в фейерверковой крутени непогод,
      И храм спокоен, и горе под колыхающимися свечами
      С промокшей книгой в руках окрещает херувимские времена.
      Изумрудным спокойствием колокол разбивает молчание:
      Это из белых зимних протекающих страниц-парусов
      Молитва флюгера, скрипящего птичьим голосом, слышна.
      
      И так всегда. Этот белый младенец сквозь смуглое лето
      Из купели костей и растений, под каменно ноющий набат
      Появляется - и голубая стена призраков расступается,
      И младенец - теперь уже празднично пёстро одетый,
      Сбрасывая разодранный саван, выходит
      Оттуда, где разбуженные колдовские насекомые
      Дин- он - из глубин умолкающих башен звенят.
      
      Что же такое младенец? Это - и Стихотворенье, и Время.
      Отлитый вечерним звоном нашей женитьбы шельмец,
      Зачатый на пороге ночи в час тучных коров на звериной постели,
      В священной комнате, на самом гребне волны.
      И все грешники любви встают на колени перед явлением -
      Ламинария, мускат и вербена,
       к услугам жениха и невесты, принёсших это горе -
       Как все созидающие, оба они, творящие, обречены.
      
      
      50. Дайте маску
      
      Дайте маску - скрыться от ваших соглядатаев ничтожных,
      От фарфоровых этих зрачков, от очков-крючков,
      Чтобы укрыть бунтарство за детской невинной рожицей,
      Чтобы мой штык - язык - спрятать в келье под сводом нёба,
      Чтобы звучали слова льстивой флейтой, извилистой ложью -
      Только бы скрыть сверканье ума за приличием равнодушия
      И обмануть, убедить в своей заурядности всех, лезущих в душу!
      Так - с ресниц показное, вызванное белладонной, горе вдовцов
      Прикрывает истинный яд
      Тех, кто на самом деле глядит сухими глазами
      На толпу хнычущих лицемеров,
      На кривые усмешки, тщательно прикрываемые рукавами...
      
      
      51. Шпили церквей
      
      Шпиль церкви наклоняет голову: он - журавль колодца.
      Но каменное гнездо стен не выпустит рукотворную птицу,
      Чтоб журавль свой клюв о солёный гравий не притупил,
      Чтобы не расплескал небесное болотце,
      Не продырявил его
      крыльями, на которых репьи,
       и ногами, на которых ил...
      Но тюрьму свою обманул звон, ворвавшись в поток времён,
      Как дождь беззаконный, который бьёт по облаченью вод.
      Так пловцы преодолевают теченье,
      Чтобы музыку выпустить из сомкнутого рта,
      Чтобы из-под замка серебряным звучаньем,
      Как щука с крючка, со шпиля срывались перо и нота.
      Твой выбор - это журавль, склонённый над гладью болота!
      Вернётся к колоколу звон, вернётся к горлу песня,
      Но только не тони в беззвучии немых ветров;
      И время, данное в долг, не растрать напрасно.
      
      
      52. После похорон
      
      После похорон похвалы - бесплоднее мулов, которые
      Хлопают ушами, как паруса на ветру.
      По новому столбику кладбищенского забора -
      Самодовольный стук. Глаза притворно мокры,
      И солоны рукава, а ресницы - как шторы...
      Утренний чвяк лопат отчаяньем сотрясает
      Мальчика, который перерезает себе глотку тем,
      Что над тьмой могилы сыплет сухими листами
      Стихов. Но разве что одну незаметную косточку
       выведет он этим к спасенью, когда
      Молоток Судии, и колокольчик Страшного Суда
      Возвестят приговор.
      
      После времени, начинённого чертополохом и слезами,
      В комнате, где папоротник сухой да чучело лисы,
      Я стою рядом с мёртвой и сгорбленной Анной,
      С памятью в лицемерные послепохоронные часы...
      Её скромное сердце обрушивало добро фонтанами,
      Щедро лужами разливалось по всем мирам Уэллса...
      (Конечно, тут - чудовищное преувеличенье:
      Оно - за пределами любых похвалы,
      Потому что умерла Анна, как высыхает тихая капля,
      И никогда бы она не позволила мне из неведомой мглы
      Погрузиться в её глубочайшую душу, в её святой
      Поток: слава её лежала бы незаметно и немо -
      Её изломанному телу не нужен был никакой
      Друид) .
      
      Но я, бард Анны,
       с чуть приподнятого очага, - с алтаря
      Зову служить её добродетелям все моря,
      Заменить своим рокотом её деревянную речь,
      Чтобы колоколом на бакене звенела сущность её добра,
      Над головами гнусавящих гимны, около смертной ямы,
      Чтобы пригнулись папоротники - стены лисьих лесов,
      Чтобы пела её любовь, раскачиваясь во всю ширь э-той ча-сов-
      ни, ставшей лесным горделивым храмом.
      Благослови же её дух согбенный четырьмя птицами с четырёх сторон!
      Плоть её была податлива, как молоко, и скульптура эта,
      Головой до неба, с огромной грудью, вырезана из её смерти.
      В комнате у заплаканных дождями окон,
      В этой яростно скорбящей комнате,
      В этот мерзкий год её застиранные, сведённые судорогой руки,
      Её потёртый шёпот - всё выходит в промокший мир,
      (И весь её разум, иссверлённый до дыр).
      Лицо мертво, сжато в кулачок: ибо боль вездесуща...
      Статуя Анны - 70 каменных лет -
      Мраморные руки погружены в облачные кущи -
      Вот монументальный довод того, чего уже нет:
      Голоса, резкого жеста, псалма хватающего и не отпускающего, пока
      Даже чучело лисы не вздрогнет с криком: "Любовь - это она!"
      И папоротники, подпирающие старой фермы бока
      Не сбросят на подоконник свои чёрные семена.
      
      
      
      53. Когда-то этот цвет
      
      Когда-то этот цвет был цветом обычных слов,
      Они заливали с самой банальной стороны мой стол,
      Потому что школа, привычно и скучно маячила в поле,
      И всё звучало, как положено в школе, - не более,
      И, как на обычном фото, резвилась стайка девочек чёрно-белых...
      Нет! Я обязан перекроить эти ландшафтики в оттенках пастели,
      Ведь когда-то мы пацанами у пруда в два пальца свистели,
      Кидаясь камушками в любовников на их травяных постелях,
      И тени деревьев над ними казались словами,
       смысл которых рассеян,
      А лампа молнии была слишком резким словом для бедолаг,
      Вот так же новый стих разделается с предыдущим стихом,
      Чтоб каждый кинутый камень
      Стал разматывающим налету смыслы клубком!
      
      
      54. Нет, не от гнева
      
      Нет, не от гнева, но едва остыв,
      Отказ твой ниже пояса ударил
      Обоих... Даже ниже... И поник
      Цветок, зверёк, лакающий из лужи
      В опустошённом голодом краю...
      Живот твой переполнен пустотой,
      И я касаюсь этих тонких рук
      Через просторы двух стихий остывших...
      
      Провис квадратик неба за окном.
      Над столкновеньем двух улыбок, в странный час,
      Но вскочит в небо мячик золотой...
      Нет, вовсе не от гнева из-за той
      Секунды...
       Колоколом под водой
      Отказ ударил... Хоть улыбка сможет
      Звук губ поймать в зеркальной глуби глаз -
      Детей не будет, и -
      Стихов не будет тоже...
      
      
      55. Как сможет выдержать животное моё
      
      Как сможет выдержать животное моё,
      Волшебные черты которого я только начал
      Очерчивать в глубинах черепной пещеры -
      Как вынесет оно
      Обряд тех похорон под колдовской стеной,
      Когда почти ожившая вуаль,
      Почти прикрывшая его лицо,
      Не в силах затенить взбесившуююся сущность:
      Оно ж пьяней улитки в винограднике,
      Оно ревёт, размахивая щупальцами как спрут,
      Ну что ему какая-то гроза,
      Когда и весь небесный круг
      Не в силах заслонить такие странные глаза?
      
      Как привлечёт оно неведомого жеребца,
       который изгибается в сиянье
      Зовущей полночи,
      той, что расплавить может
       хаос копыт и львиной головы,
      Или колышащуюся подкову сердца?
      Груба земля в прохладе сельских дней,
      Чтоб с громким ржанием вдвоём
       в мелькании стогов бежать по ней!
      Рождение и труд, убийство и любовь -
      Потом в жестоком и манящем свете
      Бесплодная земля
      Взорвётся, голая, побегами весны,
      А мрак разорванного моря
      Возрадуется так,
      Что потроха вновь станут горлицей (а может - черепахой?),
      И когти искривлённых вен вдруг выдавят из каждой алой капли
      От ярости иссохший голос?
      
      Вот рыбаки - русалочьи мужья -
      Всплывают с арфами под аккомпанемент басов прибоя,
      Закидывают колодовские лески
       (наживка-невеста из золотого хлеба),
      А я - я сматываю в клубок пряжу, в которой плещутся и слух, и речь,
      Брожу по храмам морских пещер, где тексты заклинаний - над костями.
      Слежу распахнутыми глазами,
      Как щупальце пытается, змеясь над спутанностью ран и сорняков,
      Не отпустить мою живую ярость в небо,
      Здесь удержать бесценную добычу -
      Сдержать, сдержать бунтующую кровь:
      Ведь только стих быть должен явленным на свет,
      А уж никак не зверь,
       который и моря, и дни на рог поднять бы мог!
      
      Вздыхай, вздыхай, лежи недвижной глиной,
      А рядом ножницы, что над Самсоном сонным
      В лесу волос торжественно звенят:
      (Попытки уничтожить силу - удвоенную силу возвратят!).
      Венера мраморная меж колен, колонн -
      Падёт святыней, солнцем, выпотрошенной птицей,
      А губы девы речь обрубят кораблекрушеньем напыщенных зрачков,
      Куст яростный, где вместо перьев - пламя.
      Умри же в перьях огеннных, в пыланье
       изрезаного неба упади,
      Катайся с оглушённою землёй,
      иссохший, обворованный мой зверь:
      Вскочи на ржущий свет из тьмы пещер -
      И пустота останется в груди.
      
      
      56. На грубом могильном камне
      
      На грубом могильном камне
      Я прочёл её две фамилии,
      Под ними увидел и дату,
      Когда она умерла,
      Вот эта замужняя дева
      В пробитой дождями деревне...
      Это было как раз перед тем,
      Когда я в материнской утробе
      Мог услыхать впервые
      Бормотание злых дождей
      Над остывшим девичьим сердцем,
      И увидеть в кривом зеркале
      На лице зигзагами солнце,
      Умиравшее вместе с ней,
      Перед тем, как упасть ей в постель
      Распустившимися волосами
      На мужскую жёсткую руку...
      
      (Колокольных дождей язык
      Отбивает время назад,
      Сквозь отчаянье лет и смертей
      В ту таинственную каморку,
      Где младенец ещё не возник!)
      
      Мне потом мужики говорили:
      Рыдала она о том,
      Что, мол, руки обнажены,
      И что так зацелованы губы -
      До черноты запеклись,
      И рыдала она - будто в родах, -
      И корчилась в муках судорог,
      И простыни раздирала,
      Но из глаз вырывалась радость...
      
      Так вот я в торопливом фильме
      Видел встречу обезумевшей бабы
      Со смертью на брачном ложе
      Через тень рубежа родового,
      Перепутанного с зачатьем,
      Слышал каменные слова
      Серой птицы с оббитым клювом,
      Стерегущей её могилу:
      "Я спиной чуть коснулась постели,
      Вся моя утроба взревела,
      Я почувствовала в паденье,
      Как меня пополам разрывала
      Грубая голова..."
      
      
      57. Три тощих месяца
      
      Три тощих месяца
       в большом кошельке моего тела, в проклятом
      Брюхе этого года, в его богатом самодовольстве!
      С горечью я тащу на проверку
      мою нищету и моё ремесло:
      
      Взять, дать - и всё?
      Вернуть то, что было жадно дано, и в никуда унесло?
      Вдувать фунты манны
      росой назад в небо?
      Да где там - работа слов!
      Дар болтовни надеть на слепую палку языка -
      получится помело...
      Подобрать или нет что-то из сокровищ людских -
      удовольствие лишь для смерти: в конце концов
      Она-то сгребёт все валюты любого дыхания любых творцов,
      И вслепую, в дурной тьме
      Утерянные тайны кое-как сумеет пересчитать.
      
      Сдаться после этих трёх месяцев?
      Кто взял чужие мысли, тот заплатит молоху дважды!
      Нет! Друиды в чащобе крови моей да будут затоплены
      только моим собственным морем,
      Если с неба взяв этот мир, спалю я его впустую!
      Ибо долг мой - создать и обратно небу отдать.
      
      
      58. Святой, который, кажется, вот-вот
      
      Святой, который, кажется, вот-вот
      Как Люцифер или Адам, падёт -
      Когда все разноцветные равнины рая
      Разрушены рожденьем:
      Рожденье - есть изгнанье! Рай, прощай!
      И всякий, кто рождён, взлетает на последней той волне,
      Целуя призрачной одежды край
      Своим воздушным змеям.
      И песнь скалы, как будто песнь стены
      Жилья отцовского, там на песке времён
      Раскручена... Всё глохнет от неё -
      И колокольный звон,
      И голосок шкатулки музыкальной,
      Что был не заведён - а заменён
      Шурщащим кашлем роковых песочных
      Часов, подсчитывающих, как пробегает кровь,
      Часов, явившихся на лике циферблата, который вдруг
      Сложился из бегущих стрелок рук -
      Рук ангела, возникшего на Этне
      Последним прошумевшим изверженьем в земле отцов:
      Шар огненный с дырой посередине -
      Вулкан - верхушка стога. И колодцы
      Полны вином.
      Голодный гимн небес,
      Шурша сандалий мощными крылами,
      Поёт Гермес.
      И пламенея, с ним "поёт сонм херувим":
      Разрезан хлеб христовой евхаристии!
      И в лабиринтах пламенных завистлива
      Речь ракушек над самым дном пустым.
      
      Что слава? Лопается как блоха.
      И солнцелистые свечные сосны
      Вдруг съерундились все в один спалённый крест
      С огрызками бутонов обгорелых,
      А корабли на рыбьих плавниках,
      Те корабли,что нам приносят кровь,
      Плывут по разбегающимся волнам.
      С новорождённым вместе выпадает небо,
      И пьяный колокол бьёт в воздухе без слов!
      Будись во мне, в моём нависшем доме,
      Над грязной раной этого залива,
      Между кричаще-красных берегов.
      Мой дом, ты выхвачен из суетни,
      Из городской карболовой постели.
      Твердь вечная развёрнута над нами,
      С возвышенными белыми корнями
      Глядит меж облаков в распахнутый мой дом,
      И молоко уже во рту твоём.
      Взгляни на этот череп - шар земной
      В колючей проволоке всех волос горящих,
      В огне мозгов, расплавленных войной!
      
      Сбрось бомбу времени на рай, на город.
      Стропила - выше! Вырастай из рая,
      Свой смутный страх камнями завали,
      Страх перед тьмой убежища былого,
      Где скручен ты меж иродов вопящих,
      Когда клинки их рядом маршируют,
      А взгляд убийственен... И сердцу снова
      Приходится пружину заводить:
      Страданью нужно новый рот кормить.
      Проснись в миг благородного падения,
       Не замечая грязного явления цыплят...
       Стекает горе с губки сморщенного лба.
      Дыханье придержав, железно, как судьба,
      Ты, незнакомец, входишь в наше иродово время,
      Кричи же радостно: колдунья-акушерка
      Тебя вытягивает в море грубой жизни
      И пальцем вверх показывает - "Во!!!"
      А солнце гулкую арену сотворит
      Из окружённого, стеснённого пока
      Руками женственными островка
      Для будущих коррид.
      
      
       59. Если боль причинит
      
      "Если боль причинит моя голова твоим ляжкам,
      Затолкай обратно того, кто стремится вниз! Ну смотри:
      Ведь шарик моего дыханья ещё не взорвался,
      Он столкнётся с лиловой мордашкой -
      И пойдут пузыри!
      Лучше вывалюсь я с червяком верёвок вокруг горла,
      Но эту сцену я не помешаю актёрам доиграть!
      
      Да, для петушьего боя сгодятся игривые фразы зверька,
      Я пройду сквозь леса, полные ловушек, затеняя лампу перчаткой,
      Буду в утиные часы дня танцевать и клеваться,
      И прежде, чем припадая к земле я выгоню призрака,
      В гулкой комнате стукни меня слегка ...
      
      Если жестоким тебе покажется моё мартышечье появленье,
      Отправь меня обратно в сотворивший меня дом,
      Моя рука уже нащупывает выход из глубины твоей,
      Кровать - место принятия креста, который буду всю жизнь я нести,
      А чтоб пролететь девять месяцев из глубин и до самых дверей -
      Сделай в пустыне прямыми мои пути."
      
      - Нет, нет, ни на сияющее ложе самого Христа,
      Ни на перламутровый сон в чём-нибудь мягком и колдовском
      Не променяю я слёзы мои - пусть железная у тебя голова,
      Но толкай, дочь или сын, толкай: ведь обратного хода нет,
      А громоздкие ливни с небес льют и ночью и днём.
      
      Вот проснусь, и движенья ослабнут, и радостно вздохнёт пещера,
      Где рос ребёнок, которому от грядущих бед век свободы не знать,
      О моя потерянная любвь, изгнанная из меня какими-то вышибалами!
      У зерна, спешащего своим путём от края мокрой могилы,
      Есть и голос, и дом - есть где плакать и где лежать.
      
      Оставайся! Нет иного выбора для горстки праха.
      Оставайся у груди, полной молочными морями,
       живи, сколько положено лет,
      Всё равно ни волнами жирных улиц, ни скелетными худыми путями
      В ту могилу, из которой ты вышел,
      Возврата в моё спокойное тело нет.
      И начало чудес бесконечных откроет тебе этот свет!
      
      
      
      61. Слёзы у меня на глазах
      
      Слёзы у меня на глазах напоминают мои двадцать четыре года.
      (Похорони мертвецов
       из страха, что сами пойдут к могиле в трудах и родах!)
      На выходе из рождения в мир, на том самом пороге
      Я сижу, как портной ссутулясь, и свесив ноги,
      И старательно шью себе саван для долгой дороги
      При свете плотоядного солнца, кровавое мясо жрущего,
      В смертной одежде,
      начинаю свой чувственный путь
       вдоль всего сущего,
      Мои алые вены полны самой ценной в мире валютой валют,
      Но к тому неизбежному поселенью, куда все идут,
      Я двигаюсь столько времени, сколько длится моё "навсегда".
      
      
      НА ПОРОГАХ СМЕРТЕЙ (1946)
      
      62. Слияние молитв
      
      Две молитвы, которые должны прозвучать вот-вот -
      Из уст ребёнка, идущего спать, и из уст мужчины,
      По лестнице поднимающегося к умирающей любимой.
      Первому всё равно, где окажется он во сне,
      А второй в слезах по ступенькам идёт.
      
      Две молитвы во тьме вознесутся с зелёной земли,
      В ожиданье ответа, обращённые к небу молитвы:
      Человека на лестнице и ребёнка возле кровати,
      Молитвы о мирном сне и об умирающей любви,
      Молитвы, которые вот-вот должны прозвучать, - и
      
      Сольются, сплетутся в одну взлетающую к небу печаль.
      Так заснёт ли спокойно ребёнок и зарыдает ли этот
      Мужчина? Но слиянье в одно двух молитв,
       что вот-вот должны прозвучать,
      Живое с мёртвым сплетёт,
       и человек, идущий по лестнице,
      Увидит любимую в комнате наверху
       не умирающей, а живой и согретой
      
      Его заботой, силой его тепла.
      А ребёнок, который и не думает, до кого долетит молитва, -
      Медленно утонет в печали, глубокой как могила,
      И тёмная волна, пролетев по сонным глазам,
      Втянет его вверх по ступенькам к той, которая умерла...
      
      
       63. Никогда ещё предвечная тьма
      
      Никогда ещё предвечная тьма,
      Что ставит на место всех нас,
      Птиц, людей, зверей и цветы,
      Не могла сказать ни о ком
      Таким пламенным языком,
      Как тогда, когда вышел спокойный час
      Из моря, шевелящегося в упряжи темноты.
      
      Надо снова войти в Сион
      Круглой водяной капли, или
      В синагогу зёрен кукурузного початка.
      Должен ли я позволить, да и для чего,
      Чтобы тени звуков сами Его молили,
      И на саване самая мелкая складка
      Стала почвой для солёного зерна моего?
      
      Чтоб оплакать детской смерти величие и горенье,
      Страшную правду я не хочу у людей отнять,
      И ещё одной элегией о невинной юности
      Кощунствовать в то мгновенье,
      Когда кто-то остановится подышать!
      
      Вместе с первым на земле убитым,
      В длинную дружбу одета
      Дочь Лондона лежит и...
       Возраста не знает зерно!
      Никого не оплачет Темза. (О, тёмная вена, улица эта!)
      После самой первой смерти
       Быть другим смертям - не дано.
      
      
       64. Стихи в октябре
      
      Земную жизнь пройдя до тридцати,
       Я проснулся от голосов
       Гавани и соседних лесов:
      На тёмных камнях в лужицах отлива радостно толпились
      Мидии. Цапля славила берег. Утро меня позвало
      Молитвой воды, криками чаек, скрипом грачей,
      Ударами лодок о повитую паутиной стенку причала,
       И повелело
       Отправиться
      В спящий и предрассветный город.
      
      Мой день рожденья начался с того, что водяные птицы
       И окрылённые деревья
      Над фермами и над головами
      Белых пасущихся лошадей
       Пронесли моё имя на крыльях,
      И я проснулся, и встал в дождливую осень, и вышел,
      Чтобы сквозь ливни всех моих дней
       Идти.
      И был прилив, и ныряла цапля. И был - я.
      Я ушёл, а город проснулся, тут же ворота закрыл,
       И не стало обратного пути.
      
      Катящиеся облака были жаворонками набиты,
      И свистящими дроздами полны придорожные кусты,
       И октябрьское солнце
      Наполнено летом, паутинкой повито
      На плече холма, где певчие ветры
      Наперебой с крылатыми певцами
       Врывались в утро...
       А я себе брёл и слушал
      Холод ветра, выжимавшего дождик из пустоты
       Далеко внизу над лесами.
      
      Бледнел дождь над удалявшимся,
      Уменьшавшимся портом.
      У моря - мокрая церковка, с улитку величиной,
      Из тумана торчали рожки её - и замок,
      Коричневый как сова, едва ли не чёрный.
      И сады расцветали в летней сказке,
       За городской стеной.
      И без конца мог бы я удивляться чуду
       Своего дня рождения,
      Под катящимся облаком, жаворонками набитым,
      Но погода решила поссориться со мной.
      
      Она отвернулась от блаженной страны,
       Явился иной воздух,
       Иное небо,
      Но опять голубое летнее чудо нахлынуло с вышины
      С яблоками, грушами, смородиной,
      И я увидел ребёнка, которого давно уже не было
       И нет,
      Бредущего с матерью в глубину позабытых дней
      Сквозь разговорчивый солнечный свет,
       Через легенды зелёных церквей,
      
      Сквозь пере-пересказанные бормотанья детства.
       Его слёзы обжигали мне щёки,
       Его сердце билось во мне.
      И был лес, и были река и море, а к мальчонке
      Множеством лиц
      Старалось прислушаться, приглядеться
       Лето мертвых,
      Когда радостные истины шептал он
      Деревьям, камням, рыбам и крабам на морском дне.
       Это живое чудо
       Звучало, журчало
      Голосом воды и разноголосицей птиц.
      
       Без конца
      Я мог бы удивляться чуду моего дня рождения,
      Под облаком, жаворонками переполненным,
       Но погода
      Отвернулась от меня разом.
       А настоящая радость
      Давно умершего ребёнка пела
      И разгоралось на солнце пенье:
       Вот он, мой тридцатый год.
      Он стоял тут в солнечный июльский полдень,
      Когда город внизу лежал,
       окровавленный листвой осенней...
      Так пускай же правда сердца на этом холме
       В мелькании лет поёт!
      
      
      65. Правду жизни с иной стороны
      
      Правду жизни с иной стороны
      Ты не сможешь, мой сын, увидать,
      Ты, король своих синих глаз,
      В ослепленье так молоды сны:
      Всё что было - возникнет опять
      В прежнем месте и в прежний час.
      
      Всё вернётся к истоку вновь -
      Разве кто возразит в небесах? -
      Хоть невинностью, хоть виной -
      Изо всех твоих дел и слов -
      Как живое вернётся в прах -
      Так исчезнет поступок любой.
      
      Два пути - путь добра или зла,
      Оба к смерти тебя приведут
      По размалывающим морям,
      Ведь путей только два, только два -
      Отлетишь, словно тучки вздохнут
      По слепым убегающим дням,
      Сквозь тебя или сквозь меня,
      И сквозь души иных людей,
      В смерть виновную, в смерть без вины...
      Ты, король прожитого дня,
      Отлетишь от жизни своей,
      Словно звёздная кровь с вышины.
      
      Слёзы солнца, и мелкий хлам,
      И летучих песен огонь...
      Ты король своих детских лет,
      Но как тень твоя, пало к ногам
      То желанье, что стало грехом,
      И начала которому - нет,
      Потому что в начале начал
      У корней мирозданья найдёшь
      Все слова и поступки свои,
      Потому что, судьбы не ища,
      Умирают и правда, и ложь
      В никого не винящей любви.
      
      
      66. Не таким, как ты
      
      Враг в облике друга! С глазом, на котором медно
      Поблескивает тусклый фальшивый пятак,
      Приятель-предатель, ты, который с видом победным
      Враньё обо мне зажал в кулак,
      Ты, охочий всё время смотреть и
      Ловить мои самые мелкие секреты,
      Ты, соблазнённый перемигиваньем взглядов,
      Ещё когда я - пешком под стол,
      С соской во рту - ну что тебе было надо,
      Что уж такое ты стоящее тогда нашёл?
      
      Я ещё не сорвался с цепи безусловно,
      Так чего ты хотел от меня тогда,
      Когда до моего сладкоежества любовного
      Ещё оставались года и года?
      Вот я - фокусником из шляпы с полями -
      Вытаскиваю наподобие кролика или рыбки,
      Торчащую в памяти, слепленной зеркалами,
      Твою воровскую рожу, со скошенными от вранья глазами,
      В процессе фабрикованья умильной улыбки,
      С укрытыми в бархатные перчатки руками,
      И знаю, что сердце моё целиком
      Распластано под твоим молотком, -
      Ты так был искренен, так весело щебетал,
      А я и слова вымолвить не решался,
      Когда ты правду слегка сдвигал,
      А меня убеждал, что я ошибался...
      Друзья, не раз вы меня надули,
      Но я вас любил даже в ваших грешках,
      Ну что я мог видеть,
      когда перед глазами были только ваши ходули,
      А башку - так и вовсе не разглядеть в облаках?!
      
      
      67. Любовь в сумасшедшем доме
      
      Незнакомка пришла поселиться
      Со мной в комнате, которая в доме,
      В котором у всех съехала крыша.
      Эта девочка тоже безумна, но безумна как птица.
      
      Дверь мою оперённой рукой запирая,
      В лабиринте кровати она, тонкая и прямая,
      Надувает весь этот дом, намертво отделённый от рая,
      
      В него облака впуская,
      Каждый шаг её морочит полную кошмаров палату.
      Все заперты. Свободнее мертвецов она одна,
      
      Осёдлывает волны всех океанов: и вот волна
      Плещет в воображении всех мужских палат,
      И в этом бедламе она,
      
      Командуя подскакивающими стенàми,
      Впускает призрачный свет,
      Одержимая небесами, жаждущими молчанья,
      
      И спит, и бредит, и бродит по праху,
      Своевольно роняя невнятные заклинанья
      На доски пола, истоптанного моими слезами,
      
      Ходящими из угла в угол вместе со мной.
      И вот, захваченый светом, в конце концов, -
      О, как нескоро, да и какой ценой! -
      
      Я проникаю туда,
      Где увижу и проживу тот миг, когда
      Зажжётся первым светом первая на свете
      Звезда...
      
      
       68. Нет, не везёт ей, смерти
      
      Нет, не везёт ей, смерти, ждущей феникса
      У погребального костра, в котором
      Ещё сожгут мои грехи и дни.
      Вот женщина. Наверное, святая.
      Пусть даже вырезанная из камня,
      Но чувственная. И пока - в тени.
      Меж унесённых ветром,
      Мёртвых и пропавших, она
      Извечной сущности моей присуждена...
      Пусть не было журчанья поцелуя,
      Да и скандала не было, и даже
      Ни пламя лба, ни холод глиняного рта,
      Не сохранили оттиска того, что...
      Но постоянство и поломанные крылья
      Её любовь навечно, может быть, привяжут
      К аркаде дворика, к высоким хорам . (Это -
      Женский монастырь ордена святой Похоти!),
      Это - фундамент моей жизни,
      Только и ждущей соблазна
      В тяжёлых солнечных ударах лета...
      
      Любить на этом море,
      Переполненном виной как волной!
      Моё священное удачливое тело
      Изловлено под облаком любви,
      Его поймали и его целуют
      На мельнице сгустившегося дня.
      (Вся глупая наивность наша сжалась до размеров
      Какой-нибудь звезды простой,
      Мерцающей в числе монахинь ордена Целомудрия!).
      Да, в каждом молнийном взгляде твоём -
      Проблескивает весть о том,
      Что некий бог свершает ритуал
      Причастия души к безвестным солнцам.
      Но суть моя в тени глухой
      О святости никак не запоёт,
      Пока молитвами окутывая плоть
      Твою - не изгоню я птицу-смерть:
      Она связует нас и нас же разделяет.
      
      Я вижу - зверь в слезах в двуполой тьме...
      Всё полосатое полуденное племя
      Несёт свои запутанные гривы
      Туда, где гибель ждёт.
      Ослица же вынашивает минотавров.
      И утконос в молочной туче птиц -
      Подобие монашенки святой,
      Той, вырезанной из дерева или из камня,
      Той, что пока в тени...
      Вот символ моего желанья -
      Превыше времени и всяческой вины:
      Огромная, горящая промежность.
      Да жаль, над ней -
      Невероятной силы воздержанье...
      Но я увижу феникса - герольда
      И крикуна небес - пока он не сгорел!
      Он - весь пучок страстей. Пучок несчётных стрел.
      Отказ от островов! (любовник ведь - не остров)
      А вся любовь - совместное цветение
      Двух плотей. И она
      Или чудовищна, или бессмертна.
      И если то цветенье не совместно,
      То дочь её осуждена.
      
      Моя судьба удачна.
      Она без всяких слов упорно учит
      Что фениксово устремленье к небу
      И всякое желанье после смерти
      Не преуспеют, если я
      Не испрошу благословения твоего
      В том каменном монастыре желаний,
      И не пройдусь там в царствии прохлады,
      В том, где квадратом замкнутым - аркады,
      Которые как небо рядом
      С бессмертием Христа,
      С твоим цветущим, то есть смертным, садом...
      Язык твоих переводящих глаз
      Поведал мне, и звёзды подтвердили
      (Начало всех начал - младенчество Христа!)
      Тебе - раскинувшись и терпеливо
      Лежать - чтоб из-под сводов эта птица
      Взлетев, могла на миг остановиться...
      О, истинность любви, сдержи меня,
      Чтоб в каждом взгляде шар генезиса вращался...
      
      Так и земля твоя, и сыновья.
      
      
      69. Горбун в парке
      
      Одинокий горбун в парке
      Устраивается между деревьями и прудом,
      Как только ворота откроют,
      Чтобы впустить деревья и воду вместе с родившимся днем,
      И сидит -
      Пока мрачный колокол не позовёт его
      Сумеречной порою.
      
      У пруда, где когда-то кораблики я пускал,
      Он хлеб на газетке ел,
      Из-под фонтанчика пил
      Из кружки, посаженной на цепочку,
      Из кружки, в которой дети лепили куличи из песка,
      А ночами он в собачьей конуре спал,
      Но его никто не держал на цепи.
      
      Как птицы, в парке появлялся он спозаранку,
      Как вода в пруду, был спокоен и невозмутим.
      "Эй ты, мистер!" -
      Кричали ему городские мальчишки
      И удирали,
      Как только он лицо поворачивал к ним.
      
      И горбатых изображали, и бежали
      Сквозь кричащий зверинец ив у пруда,
      Мимо искусственных скал,
      А он, грозя им, своей газеткою потрясал,
      Но они боялись только сторожа с палкой,
      На которую палые листья тот натыкал...
      
      Старый сонный пёс,
      Между няньками и лебедями,
      Так одинок бывал он, когда
      От матросок ивняк синел,
      Прыгали тигры из глаз у мальчишек и рычали
      На каменистых горках у паркового пруда.
      
      Весь день до сумеречного колокола
      Идеальную женскую фигуру
      Из своих старых, кривых костей он творил,
      Чтобы в час ночной
      Стройная и высокая, как тополь,
      На аллее она осталась, одинокая,
      После того, как за решёткой останется парк цепной.
      
      И всю ночь в неприбранном парке,
      После того как закрывалась решётка,
      И птицы, и озеро, и трава, и кусты,
      И мальчишки, которые дики,
      как невинные ягоды земляники,
      Всё и все были с ним, с горбуном,
      В его конуре, преисполненной темноты.
      
      
      70. Положив голову
      
      1.
      Лишь только голова её к подушке -
      Как вдруг в постель раскрытую нырнула
      Вражда к нему
      Через волнистый барабан
      Запрятанного в волосы чувствительного ушка...
      И вспыхнул феникс, руша ласковую тьму...
      (Не феникс, а недобрый голубь Ноя,
      Не ветвь масличную, а человека притащил он!...)
      И вот в насилующих волнах прошлой ночи
      Киты разнузданные всплыли из глубин
      (Или из той, людей рождающей, могилы?).
      Фонтаны их шумели об отказе...
      Где там влюблённость! Кто же проскользнул
      В невинное воображенье?
      Лир в юности? Жуан воспламенённый?
      Кто он, нависший над
      Царицей Катериной? Да, над той,
      Взвывающей бесстыдной наготой?
      Кто? Утонувший в волосах своих Самсон,
      Огромный, как молчащая интимность
      Тех незнакомцев, тех теней? Кто он,
      Над лестницей нависший и над ней?
      Как лезвие, как буйное дыханье,
      Не уместившееся в теле,
      А косы рук его метались и свистели
      До утренненго крика петуха, не...
      Подобен целой Англии в огне...
      (Она ж по ней бродила весь свой сон,
      И остров, возбуждающий любовь,
      Сковал ей ноги блеском заклинанья...)
      Спи сном невинности
      под фиговым листком,
      Изласканнное и воспетое созданье!
      Сбежавшая, представшая младенцем
      На простыне песка, усыпанного желудями.
      
      2.
      Там, где язык без всякого предела
      Наполнил комнату мужским рычащим воем,
      А темнота развесила над ней
      Корзинки змей,
      Ей виделись не ноги, а колонны,
      Не ноздри - два камина над лицом -
      Напоминали чувствам притуплённым
      О воре подростковости, который
      Ей полуснился в уходящем детстве -
      Любовник океанского размера...
      Нет, ревность позабыть его не может
      Ни ради... Ревность жёстко постелила
      В её ночи, когда-то мягкой, мягкой...
      И насладилась ревность, а не он!
      И в белом, с залитых луной подмостков
      К амфитеатру, слыша плач прибоя,
      Сбегала, плакала о краже сердца
      Из тела... Из того, что брали, брали,
      Кому не лень, без всякого предела,
      И вот теперь разбойник и невеста
      Тут празднуют подписанную кровью
      Агрессию... И браки те, в которых
      Достойной роли он сыграть не мог...
      Удар по гордости: как разделить с ней
      Её святые грешные часы,
      С химерой, с чудищем, крылами бьющим,
      Бормочущим в припадке торжества?
      
      
      3.
      Две песчинки в одной постели,
      Голова к голове, кружащей
      В небе сны... А берег огромен,
      Хоть и видится еле-еле.
      Море скроет ночи падение.
      Купол каждой ракушки глухо
      Повторяет смертельность бабью
      И мужское злое хотенье.
      Позолота дня растворится
      Под вуалью воды в закате.
      Птичке хрупкой, ну как ей спокойно
      Под крылом любовника спится!
      Память завтрашнего полёта
      Поёт коршуну об Эдеме
      И о падали жирной щебечет,
      И ещё напевает что-то...
      Так вот камень в холме затерян,
      Так травинка мечтает вместе
      С полем... Жаворонки - на воле.
      И открыто воздуху тело.
      И лежит она, так спокойна
      В тайном этом инцесте (как с братом!),
      Чтобы увековечить звёзды,
      Так невинна меж двумя войнами!
      Да и он этой ночью бессонной,
      Он все прежние призраки гонит,
      И вражда в забытых глубинах
      Своих мертвецов хоронит.
      
      
      71. Бумага и палочки
      
      Бумага и палочки. Лопата и спичка.
      Почему все новости, ставшие привычкой,
      Не вспыхнут и душу мою не зажгут?
      
      Был у меня дружок богатый когда-то,
      И тело его любила я и то, что он - богатый.
      Я жила в кошельке его и в сердце. Вот тут!
      
      В постели я вертелась между ним и простынями,
      Наблюдая за карими горящими глазами
      Сквозь бумажку зелёную, ту, которая - фунт.
      
      И до сих пор, чистя хозяйский камин, -
      "Никогда, дорогой, - говорю я с ним, -
      Не поздно забрать меня, ты ж обещал... а тут..."
      
      Был бы у меня красивый и богатый,
      Были бы деньги, - убежали бы куда-то
      За радостью... С ребёнком. (И ложечка во рту!)".
      
      Глупым и пронзительным своим языком
      "Ни ты, ни он" - царапаю я в воздухе пустом,
      Пока пламя, вспыхнув, не опалит пустоту...
      
      
      72. На порогах смертей
      
      И вот - летящий в пожары канун
      Смертей, одна за другой!
      Когда один - из отвеку твоих -
      Должен покинуть всё,
      Дыханье львиное оборвать,
      Угасить сиянье огней,
      Тот из твоих бессмертных друзей,
      Который будил голоса
      Всех улетевших, сосчитанных душ,
      Что - ракетами в небеса,
      Он, тот, чей голос из бездны воззвав,
      Последним эхом звучит,
      Он в согласии со стихом
      Дыхание затаит,
      Но не утопит и не заглушит
      Голоса вопиющих ран,
      Обвенчанных с лондонцами, что теперь
      На одиночество обречены.
      
      Вот - летящий в пожары канун,
      Когда из твоих губ,
      Когда из клавиш и из ключей,
      Решающих судьбы нот,
      Убитые незнакомцы в твои
      Темы пикируют и...
      Некий безвестный чужой, но твой
      По полярной звезде сосед,
      Сын улицы, незнакомой тебе,
      Спикирует в слёзный бред,
      Нырнёт в океан кровавых дождей,
      Что бьют по твоим мёртвецам.
      Ты, поэт, заведи одним из ключей
      Весь глобус Лондонских слёз,
      И в глотки раковин затолкай
      Все плачи по всем временам,
      Сверкающие в твоих глазах
      Молниями веков.
      
      Это - летящий в пожары канун -
      (Бесконечны пороги смертей!).
      Когда самый близкий и самый чужой
      На лондонской волне
      Ищет единственную, твою
      Могилу (то есть свою! ).
      Один из многих твоих врагов,
      Кто знает, что сердце твоё
      Льёт вечный неугасимый свет,
      Сквозь светомаскировку во тьму
      Нацелит он точной бомбы удар
      По светящемуся твоему
      Сердцу, чтобы его угасить.
      Чтоб - сквозь кирпичи и бетон,
      Чтоб точно спикировать и оседлать
      Чёрных клавишей стон!
      Да, этот мечущий молнии враг,
      Это сразу и ты, и он,
      И с неизбежностью сам, как Самсон,
      Угасишь свой зодиак!
      
      
      73. Сказка Зимы
      
      Вот она сказка зимы:
      С фермы, что в чаше долины, мрачными полями,
      Через озёра слепые сумерки эту сказку переправляли,
      Она скользила украдкой без ветра под незримыми парусами,
      Сквозь прозрачное дыханье скота,
      Отталкивая снежинки тьмы,
      
      Сквозь звёзды, что падали с холодной тоской,
      Сквозь запахи сена,
      Сквозь крик далёкой совы в складках снега,
      Сквозь промёрзшую овечью шкуру белого дыма
       из трубы дома,
      Дыма, плывшего по долинам, окаймлённым рекой,
      
      Над которой была рассказана эта сказка. Она так проста!
      Однажды, когда мир стал стар,
      На звезде, где, как медленный хлеб, вера чиста,
      Как пища и пламенный снег, один человек
      Свиток пламени, тлевшего в сердце, размотал.
      
      Одинокий, израненный человек в деревенском доме у края
      Полей. И пылая
      На своём острове, в круге каминного света,
      Где вокруг - только стены крылатого снега,
      А за ними, как шерсть, холмы навоза белы,
      
      Где куры до середины дня
      Знобко спят на насесте, пока петушиный выкрик огня
      Не прочешет укутанные дворы.
      И вот уже люди из мглы
      Ранние, утренние, проковыляют с лопатами. Зашевелится скот,
      Осторожной походкой на охоту выступит кот,
      
      Встрепенутся
      Хищные птицы в пушистом зимнем оперении,
      Молочницы мягко пройдут башмаками по упавшему небу,
      И ферма проснётся, приступит к своим делам в сумраке снега...
      А он, в танцующей тени, перед ломтем хлеба
      
      И чашкой молока
      Стоял на коленях, рыдал, молился,
      Возле чёрного вертела и закопчённого котелка
      В ярком свете древесного огня,
      В доме, укутанном снегом, в глубокой ночи, не помнящей дня.
      
      Он, готовый к любви, но покинутый в голых годах,
      Стоял на коленях, на этих холодных камнях,
      Рыдал на вершине горя, молился небу, затянутому и белому,
      И неутолённость его стонала в белых костях,
      И через недвижные статуи лошадей в конюшнях летела
      
      За стеклянный утиный пруд,
      За ослепительные коровники... Может, тут
      Одиночество неутолённое наконец долетит
      В дом костров и молитв?
      
      Оно крадётся по облакам любви, ослеплённой
      Снегом, и устремляется в белые овечьи загоны,
      И нагое "необходимо"
      Вдруг ударит его, стонущего склонённо,
      Но никакой звук не пройдёт через слепленный воздух,
      Только ветер натянет струну в темноте морозной,
      Птичий голод слегка прошуршит в кукурузе сонной,
      И - мимо, мимо...
      
      Безымянная жажда шаг за шагом
      Скрутит его, пылающего, потерянного, леденеющего как снег,
      А нужно, нужно бежать по извивам долин, по оврагам
      Между впадающих в ночь рек,
      И он тонет в сугробах жажды, пока наконе, усталые ноги не лягут...
      
      Он свернётся ничком в набитом желаниями центре белой
      Страсти, в поисках брачной постели,
      В поисках нечеловеческой колыбели этой,
      Не теряя веру, но утопая в снегах, нагромождённых кругом,
      Будто бы выброшенный из Света.
      
      Заблудившись в глубинах любви душой измятой,
      Он молился об избавлении от жажды, чтобы ослаб его страх,
      Чтоб забылась его невеста,
      Его всепоглощающая нужда, - та,
      Которая разрастается бесконечно в белосемянных полях,
      Отставая от времени, безудержно скачущего куда-то.
      
      Слушай, как поют менестрели в ушедших навек деревнях!
      
      Соловей среди тьмы,
      Мёртвый в захоронённом лесу, на жилистых крыльях пока
      Ещё кружит и пишет по мёртвому воздуху сказку зимы
      Голосом бывшей воды из пересохшего родника.
      
      Ещё звучит и скачет, чудом сохранив душу,
      В колокольном лае камней этот бывший ручей,
      Словно роса звенит на шершавой и ломкой листве,
      На бескрайной паперти снега,
      а вырезанные ветром рты камней
      Превратились в оголённые струны. Слушай:
      
      Время поёт. Поёт тут и теперь
      Над замысловатым круженьем клубящегося снега.
      Рука или голос
      В минувшую страну распахнули тёмную дверь,
      И пылающей невестой пробудилась, встала
      Птица-женщина над землёй, над хлебом,
      И на груди её белое и алое засверкало!
      
      Гляди. Танцоры! Вот:
      На зелени, заваленной снегом, но всё же буйствующей в лунном свете.
      (Или это прах голубей?
      Вызывающее ликованье коней,
      Которые подкованы смертью и топают по этим
      Белым выгулам фермы?)
      Мёртвый кентавр лежит,
      А мертвый дуб за любовью спешит.
      
      Руки и ноги, вырезанные в камне,
      Вскакивают, словно по зову трубы. Странная
      Каллиграфия старой листвы пляшет устало,
      Возрастные круги на пнях свиваются в покрывало,
      Голос бывшей воды щиплет струны арфы в складках полей.
      И встаёт для любви женщина-птица далёких дней:
      
      Мягкий перистый голос
      Летает по дому, будто женщина-птица стала молиться,
      Распахнув дикие крылья над головой,
      И стихии медленной осени счастливы все до одной,
      Что вот стоит человек на коленях один в чаше долин,
      И так спокоен под снежным покровом
      У закопчённого чайника в свете пылающих дров он.
      
      Птичье небо перистым голосом заклинает
      И летит он - полёт его воспламеняет -
      Над безветренной фермой летит за слепые коровники и сараи...
      
      А на изгородях чёрные птицы -
      Как мёртвые священники, укутанные в сутаны,
      Над белыми ризами земли холмы из невнятной дали
      Подплывали к дубам в снежных султанах
      И через сугробы зарослей лосино-рогатых перелетали.
      
      Дрожит одинокий листок - пугало снега.
      Лохмотья спадают, молитвы катятся по склону холма,
      На окоченелых болотах их останавливает зима,
      И за пробуждением бредут через край неба
      Птицы-женщины, сквозь белые времена,
      Сквозь летучие племена
      
      Медленных снежинок.
      Слушай, смотри!
      Вот она плывёт по морю, ощипанному гусями,
      Небо, птица, невеста, облако, жажда, звезда,
      Кем-то посаженная на радость, за полями, за временами,
      Плывёт верхом на умирающей плоти.
      Куда? Куда?
      
      Мгла горящей купели небес... (А на дальней земле могила
      Ворота смерти ему давно растворила).
      
      И опускается женщина-птица
      На бесхлебную кручу над фермой, лежащей в ладонях холмов,
      Над оз ёрами и полями, плывущими вдоль извилистых берегов,
      Над долинами, где о последнем убежище не устаёт он молиться.
      
      Молится он о доме молитв и огней.
      Сказке конец.
      И больше не прорастёт увядающий зеленью танец,
      Менестрель умирает. И начинается пение там, где снег,
      Где вырезали когда-то фигурки птиц
      На корках тёплых хлебов в деревнях желаний.
      
      И по замёрзшим озерам скользили призраки рыб
      На летучих коньках-плавниках, и резали песнь соловья. А это -
      Не кентавр, а только труп лошади среди каменных глыб...
      Снова сохнут ручьи,
      И круговые линии возраста спят на пнях до трубы рассвета.
      
      Торжество затаилось. Умолкли слова.
      Время хоронит погоду звенящих апрелей,
      Которая скакала свежерождённой росой,
      Потому что вот она - лежит на постели,
      Словно спит, эта женщина-птица, или вовсе мертва?
      
      Крылья её распахнуты, гимны пропеты.
      И его обручают...
      Но с кем?
      Ведь между ляжками той невесты, которая всех и всё поглощает
      Женщина-птица встаёт, устремясь к небесному свету,
      И улетает совсем...
      
      А он всё пылает на ложе невесты,
      На ложе любви, в центре того, что похоже на водоворот,
      Переполненный желаниями в складках Эдема, в кругу
      Вечного бутона вращающейся вселенной,
      где Женщина-Птица встаёт,
      Расцветая с ним вместе на истаивающем снегу.
      
      
      74. На годовщину свадьбы
      
      Небо разорвано над
      Сумасшедшей годовщиной двоих,
      Данное слово в ритме своих путей
      Вело три года их .
      
      И вот - осколки любви лежат,
      (И где-то недалеко пациенты доктора Лав
      Ревут на цепи),
      А из каждой обычной тучи, из облачка каждого взрыва
      Бьёт смерть, разрушая их дом...
      Слишком долго они шли
      Не под тем, не под тем дождём,
      Их разделяла любовь, но теперь вместе опять они,
      В их сердца извергается окно за окном,
      И пылают в мозгу разделяющей двери огни.
      
      
      75. Был спаситель как радий
      
      Был спаситель как радий:
      Так он редко являлся,
      Хоть и был обычней воды и суровей правды -
      Но класс собранный, чтобы услышать о нём,
      Загоняли в глубокую тень солнечным днём.
      Золотая нота превращалась в звук замирающий и ничей:
      Узники собственных желаний запирали глаза замками
      В тюрьмах улыбок, не имея ключей.
      
      Детские голоса
      Вопили в пустыне:
      Он обеспечивал нам безопасность своим беспокойством,
      Тем, что все грехи на себя взвалил.
      Ведь если не мы изранены, а мешающий нам -
      (Всё равно, человеком ли, зверем ли, птицей был)
      Промолчи, и пускай себе стенает земля -
      Мы спокойно творим всё, что сродни грехам.
      
      Славословия слышались
      Где-то в церквах его слёз,
      Далеко отстранённых от жизни живой.
      От ударов ты не более, чем вздыхал под пуховой его рукой.
      И не плакал, когда на земле кто-нибудь погибал,
      Разве что спешил добавить свою слезу умиленья в его неземной поток,
      К облакам прижимаясь щекой ...
      Но сегодня - во мраке войны - никого кроме нас с тобой!
      
      Два гордых брата.
      (Окно завешено: светомаскировка)
      Заперты в тесной зиме, в негостеприимный год,
      И не пошевельнуть тощим вздохом, вырывающимся так неловко,
      Слыша, как жадность людская огнём по соседу бьёт...
      Мы только постанывали, прячась в стенах жалкого рая
      Здоровенную слезищу роняя...
      
      И по смертям тех, кого не найдут,
      И по поводу мелких грешков,
      И по судьбе чьих-то обрушившихся домов,
      Где никогда наших колыбелей и не стояло,
      Смотрим вроде со стороны, как наш собственный прах
      Проникает в наш собственный дом,
      Потому что в себя самих нас что-то изгнало,
      Но неуклюжая и безрукая наша любовь разбивает скалы.
      
      
      76. На свадьбу Девы
      
      Сколько раз просыпалась она, осыпанная золотыми дождями,
      Когда утренний свет размыкал ей ночные веки, она глазами
      Ловила его золотое вчера, спавшее в радужном свете,
      Но наконец солнце нового дня взлетело из ляжек распахнутых этих,
      Чудо девства, старинное как те самые рыбы, как те пять хлебов -
      В гавани галилейского моря тают следы его уходящих шагов,
      В золотом дожде рассвета - несчётны флотилии голубков...
      
      Больше не будут дрожать неверные лучи на рассветной подушке,
      Где раньше только желания золотого дождя отзывались в её глубинах:
      Сердце взглядом и слухом теперь ловит иную лавину...
      А золотой призрак, звон которого проникал в неё, аж
      До ртути костей, - уже под веками окон пакует свой нехитрый багаж:
      Ибо живой мужчина спит там, где плясало только рассветное пламя,
      И другому солнцу, чудному бегу крови она учится под его руками.
      
      
      77. Одиноко моё ремесло
      
      Одиноко моё ремесло,
      Искусство тихих ночей.
      Когда яростна только луна,
      А любовники обнимают в постели
      Свои горести и печали,
      Я тружусь в ликующем свете
      Не для суетных комплиментов,
      Не за славу и не за хлеб,
      И не ради аплодисментов
      В светлом вызолоченном зале,
      А за тот гонорар, что едва ли
      Кто-нибудь разглядеть сумеет
      В тайных глубинах души.
      
      Не для презревших луну,
      Не для суетных, не для гордых,
      Я пишу на пенных страницах
      Не для тех мертвецов, которым
      Подавай псалмы с соловьями,
      А для тех, кто хмельными руками
      Обнимает в постели горе
      В тихих глубинах ночей,
      Кто не слышал и не услышит
      Вовеки моих речей.
      
      
      78. Похоронная церемония после воздушного налёта
      
      1.
      Горюющий я, - (сколько меня ни есть!), -
      Горюем
      На улице до смерти сожжённой:
      Вот
      Ребёнок, который не дожил ни до какого возраста,
      Ибо только едва...
      Лежит на груди могильного холмика,
      На чёрной груди
      До черноты углей опалённый
      (Какой выразительный рот!!!).
      Мать могилку вырыла,
      А в ладошках ещё колышутся клочья огня.
      И все поющие "я"-
      Поём,
      Поя
      Тьму рожденья, взрывом сожжённую
      В самый миг Рождества!
      
      Пенье -
      Пойманный язык колокола
      Машинально кивает,
      Сопровождая движенье
      Осколков разбитой звезды
      В почти не рождённую вечность,
      Горюем так,
      Что чудо того воскресенья,
      Что случилось когда-то,
      Уже и не факт, а пустяк...
      
      Прости,
      "Всех меня" прости,
      Передай
      Нам свою смерть,
      Которую, может быть, только верой
      Мы в этом всемирном потопе -
      О, удержите! -
      Она одна оставляет нам силу жить. И -
      Пока кровь хлестать не перестанет фонтанами,
      Пока пепел птицей не запоёт,
      Пока смерть, как зерно
      Сквозь сердца мои не прорастёт...
      Сердца? Или сердце? (На все мои "я" - одно!)
      
      Стенань-я
      Над ужасом умирань-я
      Младенца доутреннего,
      Допетушиного -
      Над выжженой улицей взлетели
      Моря и миры, я-влённые в опалённом, оставленном теле...
      Песнь вопиёт о Младенце,
      Последние отблески произнесённого Света, -
      Это
      Зёрна сынов, оставленные в лоне чёрного пепла.
      
      
      2.
      Не знаю
      Адама или Еву,
      Или Авраамова жертвенного тельца,
      Или
      Услыхавшую Благовещенье Деву,
      На снежный алтарь Лондона
      Возложили...
      О, жених и невеста вместе
      Под грустным соском надгробья,
      Снежного, как скелет,
      В промёрзлом Эдеме,
      Адам и Ева в одном лице, в одной колыбели!
      Не знаю, кто из них первым
      В пламени маленького черепа сгорели?
      
      Ни на миг
      Не смолкает легенда об Адаме и Еве
      В моем отпеванье
      Младенца:
      Он был один и священником и назореем,
      В углях этого черепа -
      Певцом, языком и словом!
      Заросли терниями
      Опустелые ясли Сада.
      Паденье ночи - змеино.
      Яблоко солнца.
      Женщина и мужчина,
      Вновь превращённые в глину.
      Это - начало начал, во тьму вмятое снова.
      
      3.
      В органные трубы,
      В сверкающие шпили соборов,
      В раскалённые клювы
      Петушков над ними,
      Вертящихся по двенадцати
      (Хотя даже в аду - их только девять!),
      По двенадцати заведённым кругам
      До ряби, до искр из глаз,
      В мёртвый механизм над урной субботы,
      Над вздором фонарей,
      Над вскипаньем рассветов, или
      Над охлажденьем закатов,
      Вы, звонящие каждый час,
      Над мозаикой позолоченных тротуаров,
      Втиснутые в реквиемы,
      В бронзу, плавящуюся для будущих статуй,
      В свеченье пшеничных полей,
      В обжигающее вино,
      Вы, неизмеримые массы морей,
      Массы всех человечьих зачатий,
      Прорвитесь фонтанами,
      Повторяющими только одно
      Слово (мельче коего - все слова!):
      "Слава, Слава, Слава
      Царящему надо всем на свете
      Грому торжествующего Рождества!"
      
      
      79. Однажды
      
      1.
      Однажды жил да кружил
      Булавками портного обтыканный вокруг духа
      Выкроеный по мерке кусок плоти,
      То есть костюм. Стоил он даже и не дороже,
      Чем в магазине готового платья,
      Этот костюм из собственной кожи.
      
      Но за него я плачу и плачу врассрочку
      Каждого первого числа трудностей жизни,
      Ежегодно рассчитываясь рабским трудом.
      Эти так дорого и так поздно доставшиеся
      Порванные любовью пиджак и штаны
      Залоснились и давно продырявлены
      Щёлкающими зубами на краю времён.
      Я, молодой мастиф, работал с птицами
      В строгом с кистями ошейнике
      Хоть в подвальной мастерской у портного,
      Хоть на палубе плывущего глотателя облаков.
      
      На море, порванном пробками-кораблями, лица моряков
      Расплываются: оказываются не в фокусе немного.
      Я, одетый в глину, притворявшуюся то чешуёй,
      То водяными одеждами морского бога,
      То пеной от шлёпающих вёсел,
      Изумлял всё ещё на корточках сидящих портных,
      Держась однако в отдалении от этих,
      Циферблатные лица носящих портных.
      
      В медвежьей маске и фраке шикарно, мохнато одетый,
      Весь в листьях и перьях,
      От кенгуриной ноги земли,
      Из холодного молчаливого мира,
      Таща за собой искусанную морозом тряпку,
      Я взвился ракетой
      Над нелепыми хребтами Уэллса,
      Чтобы изумить сверкающие иголки
      Сидящих на корточках
      Знаменитых иглокропателей из "Шеби и шорт".
      
      2.
      Дурацкий костюм так легко мне достался,
      Вокруг гроба таскаю я человека-птицу
      И привидение, о котором уже говорил,
      Рано, рано я напялил капюшон совы, -
      (Тёмное знанье)
      И научился прятать ахиллесову пятку.
      А когти в футлярах и дырка для отрухлявившей головы
      Обманули, как я думал, моего создателя,
      Идола на корточках, шившего этот костюм.
      Сидящего на облаке закройщика,
      Шьющего нервами вместо ниток.
      
      На морях из разных сказок
      Чешусь рогами, бью крыльями, Колумб в огне...
      Глаза этого идола-портного пронизали все костюмы и шкуры,
      Сверкая сквозь мою акулью маску и голову мореплавателя.
      Холодный клюв Нансена... Корабль полон гулкими гонгами.
      
      И остался мальчик - обычно скроен и просто сшит.
      Блестящий притворщик,
      Смешная подделка сразу под денди и моряка.
      С сухопутной плотью, годной для украшенья и для постели.
      Славно тонуть в приготовленной удобной водичке
      Вместе с моим бездельником, промышляющим насчёт клубнички,
      Вызывая детский голос из паутинной ноги камня...
      Никогда, никогда, никогда не жалеть о рожке,
      Который я нёс в рассекаюшей волны руке.
      
      Теперь когда ненужные тряпки сняли с меня, и - на гвоздь,
      Я лягу и буду жить реальностью спокойной, как белая кость.
      
      
      80. Когда я встал, город устал
      
      Когда я встал, город устал,
      Но не перестал
      Говорить на всех своих языках:
      Птицы, часы с разных сторон
      И колокольный звон...
      Змеящуюся толпу оглушает он.
      Саламандра в пламени - кочерга -
      Дырявит мой сон...
      Море, которое рядом, разгоняет бесов и жаб
      (К радости баб),
      А кто-то, с кривым садовым ножом,
      В лужу крови своей погружён...
      Кто он? Дублёр времён?
      От рассвета отрезал сон,
      Бородой как лезвием вооружён,
      Или картинка из книги он?
      Вот он последнюю змею отрубил,
      Как тонкую веточку, чей язык
      Истёрся в наждачных объятьях травы.
      Каждое утро - это я, а не вы, -
      То на тот, то на этот бок,
      Я, в постели ворочающийся Бог,
      Иногда добрый, и злой иногда,
      С лицом, изменчивым, как вода,
      Я всех разнодышащих создаю,
      Всех, за кем глаза смерти следят:
      И мамонта, и с дерева - воробьёв водопад,
      И бурундука, и змею,
      И всеобщую землю - листья летят
      Вскачь. Словно утки, лодки кружат
      По воде.
      Так вот:
      Просыпаясь, я слышу Земли приход,
      Через звуки города в воздухе, где
      Совсем простой, не пророческий сон,
      Кричит, что мой городок осуждён,
      Что трещит по швам, что раскалывается он...
      Часы говорят: "Нет времён".
      "Бога нет..." - откликаются колокола.
      А я натягиваю саван на островки,
      И ракушки на сомкнутых веках глаз,
      Поют как медные пятаки.
      
      
      81. Когда над войной
       Среди убитых при утреннем налёте был
       человек столетнего возраста.
      
      Когда над войной поднимался рассвет,
      Он вышел из дома, побрит, одет.
      И погиб. И зевали замочные
      Скважины, взрывами развороченные.
      Там, где любил он, там на осколки булыжников и упал,
      На раскрошенный взрывом могильный асфальт.
      Скажите его улице, опрокинутой навзничь,
      Что он остановил солнце,
      И кратеры глаз испустили ростки - юность, огонь, зелень,
      Когда все ключи,
      Из замочных скважин выстреленные, зазвенели.
      Так не ищи цепей его седого сердца, не ищи! -
      Телега небесной скорой помощи, которую тянет рана,
      Созовёт всех, ждущих стука лопаты по тесной клетке,
      Но пускай вдалеке от братской телеги его кости останутся!
      Вот уже утро на крылах его лет несётся,
      И сотня аистов садится на луч по правую руку от солнца...
      
      
      82. Спи спокойно. Недвижно
      
      Спи спокойно. Недвижно. Позабудь страданье
      Раны, в горле горящей! Мы на молчащем море
      Всю ночь раскачивались, слушая звучанье
      Раны, распахнутой под солёной простынёй.
      
      Мы дрожали: голос моря, отражённый луной,
      Вытекал, словно кровь из кричащей раны,
      И шторм над разорванной солёной простынёй
      Уносил голоса всех утонувших.
      
      В медленном печальном сквозном проплыванье
      Люки блуждающего корабля распахни всем ветрам:
      Ибо к последнему причалу начинаются и мои пути...
      
      Мы слышали море, слышали солёной простыни звучанье...
      Спи спокойно. Недвижно. Спрячь голос в горле. Иначе и нам
      Придётся вместе с тобой - сквозь строй утонувших пройти.
      
      
      83. Видение и молитва
      
       1.
      
       Кто
      Ты такой,
       Рождённый в той
       Комнате за стеной?
       Так громко для меня это было,
       Что я слышал, как распахнулось лоно,
       Слышал, как над призраком пролетела тьма,
       Слышал, как сын плюхнулся там за стенкой тонкой,
       Что даже тоньше, чем косточки у перепёлки,
       В крови рожденья, в незнакомом верченье
       В горенье и столкновенье времён,
       Склоняя не перед крещеньем
       Оттиск сердца людского,
       А только перед той,
       Благословившей
       Дикого ребёнка
       Тьмой.
      
      
      
      
      
       Я
      Должен
       Недвижней камня
       Лежать за стенкой, что тоньше
       Косточек куропатки, и слушать стоны
       Матери мне незримой, и кажется где-то там мне
       Вместилище боли, выдернувшей из бегущих лет
       Завтрашний день, будто терновый шип,
       И акушерки чуда поют в то время,
       Как буйный только рождённый
       Выжигает на мне своё имя,
       И отлетает окрылена
       Терновым венцом
       Выбитая стена
       От чресл его
       В свет.
      
      
       Когда
       Косточка
       Куропатки
       Будет корчится,
       И светом ребёнка зажжён
       Затопчется первый рассвет перед
       Грядущим царствием ослепившего небо и мать его Деву,
       Которая носила его с костром во рту его и качала
       Его колыбельку, как буря шальная, я выбегу
       В ужасе из комнаты, ещё так недавно
       Тьмы капюшоном накрытой,
       И вот она, странно сверкая,
       Кипит от его поцелуя,
       Прочь побегу я,
       Напрасно
       Рыдая.
      
      
       В
       Верчении
       Солнца в кипении
       Циклона от младенческих крыл
       Я потерялся и плачу у мокрого трона
       Сына человеческого, и в ярости первозданной
       Ливней и молний безмолвного поклоненья ему,
       И к чёрному тающему молчанью я стремлюсь потому -
       К оплакиванию обратно стремлюсь -
       Потому что я совсем позабыл,
       Кто пришёл в эту гавань.
       И слепнет мой плач,
       Оттого что ран его
       Высокие полдни
       И его самого
       Нашёл я
      
      
      
      
      Там
      Голый
       Согнувшийся
       В святилище груди
       Его сверкающей я проснусь,
       Чтоб увидеть место суда в этом
       Бедламе выпущенного на волю морского дна.
       Облако вознесётся из могилы силой огня и в небо,
       Вызванный из неё прах вихрем взовьётся,
       В каждой крупинке живой отзовётся
       Из осаждённой грифами урны утра.
       О, спираль вознесенья
       Человеческого,
       Когда земля
       и
      
      
       Оно,
       Только что
       Рождённое море
       Восхваляют восход солнца!
       И Адам настоящий, всё находящий,
       Запоёт о начале начал! О детские крылья,
      Полёт из провалов забвенья к ранам его узнаванья.
       Небесные шаги тех, кто всегда гибнет в бою,
       Явление святых тебе, старинная юность!
       Мир, заведённый как должно!
       Нараспашку вся боль моя
       Видна, отлетая,
       И умираю
       Я
      
      
      
      
       2.
      От имени тех потеряных, которые торжествуют
       В свинских долинах меж тёмной падали, под
       Похоронную песню птиц отягчённых
       Душами утонувших и грузом забот,
       Птиц, вознёсших зелёный прах
       Призрака на крылах
       От
       Земли,
       Как пыльцу
       На перьях чёрных,
       На клювах в грязи и слизи,
       Я молюсь, хотя я не принадлежу
       К этому стенающему братству, ибо радость
       Пошевелилась в глубине моего костного сердца
      
      Тот, кто учится сейчас солнцу и луне молока
       Матери своей, ещё может вернуться к ней
       В кровавую комнату рождения прежде,
       Чем губы расцветут и засветятся,
       Туда, за куропачью стену,
       Может ещё с немотой
       Вернуться в лоно,
       Выносившее
       Для
       Людей
       Обожаемый
       Младенческий свет,
       Эту вечно сияющую тюрьму,
       Что тоскует по его возвращению.
       А я во имя всех переменчивых, буйных
       Ему в средоточии тьмы неустанно молюсь
       О тех потерянных на горе не знавших крещенья,
      
       Чтоб дал он мёртвым спокойно лежать в гробах,
       Не внимая неразумному их моленью
       О том, чтоб руки его в шрамах
       И в чёрных шипах
       К святилищу
       Раны мира
       Его
       Вознесли их,
       В сад капли кровавой.
       Нет, пусть они терпят тьму,
       Спящие в глубинах гробов-пещер,
       Чтобы костное сердце их не проснулось.
       Лучше пусть на кроне горы оно расколется
       Там, где никто никогда не видал и следов солнца.
       Лучше пусть этот прах трепыхающийся будет сдут
       Вниз к руслу реки под вечно ниспадающей ночью ночей.
      
      Вечно ниспадающая ночь эта так давно знакомая
       Колоколу тех спящих, чей язык я раскачиваю,
       Знакомая легиону их та звезда и страна,
       Так значит надо оплакать Свет
       Сквозь море и землю
       Всё затопляющий.
       Вот мы знаем
       Лабиринты,
       Коридоры,
       Пути,
       Все места,
       Все жилища
       И все могилы
       Вечного падения,
       И самый обыкновенный Лазарь
       Из числа этих спящих просит только
       О том, чтобы никогда больше не воскресать.
       Ведь страна смерти не больше, чем сердце ни на пядь.
      
      
      
      Звезда потерянных соответствует форме их глаз.
       От имени всех не имеющих отца, от имени
       Неродившихся, не желающих утренних
       Акушерских инструментов и рук.
       О! От имени ни-кого сейчас,
       Ни-кого сущего, от их имён
       Я молюсь, чтоб
       Багровое
       Солнце совсем отвернулось
       От серой могилы, и серый свет глины
       Заструился бы над местом его мучения
       В ясном вечере над нестрашною тьмой земли. Аминь.
      
      
      Я переворачиваю страницу молитвы и вот сгораю
       В благословении внезапного солнца.
       От имени (и во имя) проклятых
       К спрятанной от меня земле
       Я ударяюсь в побег,
       Но луч солнца
       Крестит
       Небо.
       Я
       Найден.
       О пусть только Он
       В ранах мира своего
       Опалит и утопит меня.
       Его молния ответит моему крику,
       Мой голос испепелится в ладони его,
       И теперь когда я затерян в нём слепящем,
       Солнце рёвом своим завершает молитву мою.
      
      
      84. Баллада о длинноногой наживке
      
      Скользнул скрипящей шаланды нос,
      Берег чёрен от птиц. Прощальный взгляд
      Провожает копну разметавшихся волос,
       Булыжники истоптанного города звенят:
      
      "Желаем удачи! Твой якорь свободен,
      Как сухая птица, сидящая на мачте,
      Как взгляд рыболова бирюзово-китовый,
      Прощай, судёнышко, желаем удачи"
      
      Это песок прошуршал ему, это
      Земля, отражённая водой, говорит:
      "Не оглядывайся! Ради меня - парус к ветру!"
      Волнолом, ослеплённый закатом, горит.
      
      Паруса пили ветер, и молочно-белый
      Полетел он в эту пьющую темноту,
      А солнце-корабль разбилось, очумелое,
      Наткнувшись на жемчужину, прикрывшую ту
      
      Дыру, где луна из облачных обломков, где мачты...
      Прощай, кораблик, вот воронка-водоворот,
      И ты прощай, который на палубе - враскачку -
      Золотистая блесна на леске поёт.
      
      "Да, мы видели: девушку, вместо наживки
      С поплавком он в море забросил, и
      Был крючок в губе и в крови были рыбки!" -
      Так рассказывали ушедшие за горизонт корабли.
      
      Прощайте, дымы труб городских,
      Прощайте, старые жёны, прядущие нити,
      Был он слеп к туманным зрачкам свечек еле живых,
      В окнах волн, приготовившихся к молитве.
      
      Только слышал, как его наживка отбивалась
      От налетавших стай - за любовью любовь -
      Опусти удочку, ведь не такая уж малость -
      Если море всхолмилось от несчётных китов!
      
      Она тоскует среди ангелов, морских коней и
      Рыбой радужной извивается в радостях снов,
      И качаются в волнах звоны утерянного
      Собора, перемежающиеся со звяканьем буйков.
      
      Там где якорь взлетал, как чёрная чайка,
      Над шаландой, ударенной луной в бока,
      Шквалы птиц падали, вопия отчаянно,
      И дождь из глоток выдували облака.
      
      Он видел, как шторм-убийца дымился
      Таранами торосов в туманах беды.
      Был фонарь на борту звёздным светом Иисуса,
      И ничто не светилось на лике воды,
      
      Разве капли елея лунными пузырями -
      Этот, опыта жизни набегающий вал...
      Из-под пены рыбины то выскакивали, то ныряли,
      За ними наблюдал он, их целовал.
      
      Просыпаясь, больные волны моря вздувала
      Стая китов, - словно мысы тянулись в простор,-
      А в глубине наживка, то золотая, то в цвет коралла,
      С дождевыми губами ускользала от тех горбатых гор,
      
      Убегая от плавников, от их любви в ткущиеся узоры погруженья
      (От рёва в их лёгких рушился Иерихон),
      Она ныряла, кусалась, сдавленная любовями, и было её вращенье,
      Словно в воронку воды мяч длинноногий вплетён.
      
      Пока не проревел в развороте каждый зверь длиннохвостый,
      И каждая черепаха не выломилась из панцыря, чтоб заорать,
      И каждая кость из распахнувшейся земли погоста
      Не вскочила, не проорала своё и не упала опять -
      
      Удачи руке с удочкой пожелаем безмолвно,
      Ибо не удилище под пальцами его, а гром,
      Золотая блесна становится нитью молнии
      Оттого, что яростная леска поёт огнём!
      
      Шаланда в водовороте, в горении его крови
      От сетей до ножей взрёвывает, а над
      Птицы морские, с птенцами, мощные, как здоровье,
      Как быки Бискайи с сонмами их телят
      
      Сотворяют под зелёной зыбью стекляруса
      Длиннноногие наживки из прекрасных жён,
      К чёрту чёрные вести! Пусть на полотнище паруса
      Ритуал вселенской свадьбы в волнах будет изображён!
      
      Над радужными вспышками брызгающегося утра,
      Над лязганьем подводных садов встающего дельфиньего дня,
      Бей в колокола, не умолкая ни на минуту,
      Мачта моей шаланды, колокольня моя!
      
      Через нос перекатывается вода, пой сквозь неё неустанно,
      Ты, осьминог, колокол, идущий на всех ногах,
      Бей, сглаживай волны! Палубы - гудящие барабаны.
      И хоть поступь полярного орла теряется где-то в снегах,
      
      Но от солоногубого клюва до удара в корму - всё - песня,
      И о том, как тюлень целовал своих мёртвых в задубевший рот,
      И о том, что каждая оплодотворённая минута-невеста
      В жёсткую койку старости всё равно вплывёт.
      
      Над подводным кладбищем под горами и галереями
      Соловей ли, гиена одинаково рады той
      Будущей смерти, наплывающей по волнам быстрее,
      Чем наползает песок, издающий свирепый вой
      
      Над тем песком ли, над анемоном, не зная меры,
      Над пустой раковиной, из которой была рождена -
      (Вечный враг его!) - желанная плоть Венеры,
      Которая под видом девы-наживки в море погружена.
      
      Проста как угорь она и стара как вода.
      Как хлеб раскиданная по всем по его путям,
      Вечное прощай тебе, длинноногая нужда,
      Солёные птицы едят - взмахи крыльев навстречу волнам,
      
      И в их клювах пенятся колосья земных растений,
      Вечное прощай и вам, изменчивые огни лицаќ:
      Ведь крабоспинные предки с их морской постели
      Встали и промчались путём, которому нет конца!
      
      Когтистый взгляд мёртвых холодней снега,
      Соблазнитель, что под ресницами показывает спящим,
      Одолеваемым желаньями, что такое нега,
      Показывает белолунных голых баб над мачтой:
      
      И ходят по влажному воздуху прелестные тени,
      Ибо стыд растворился в невестинских огнях,
      И Сусанна утонула в бородах как в пене,
      И около Вирсавии никто не вспомнит о стариках,
      
      Кроме голодных морских королей, чьи короны - прибои,
      Грех в соблазнительном бабьем облике спит, пока
      Гребни вод взлетают под небо дневное,
      Спит, пока молчание раздувает облака.
      
      Люцифер, эта падающая камнем птица,
      С пределов севера прилетевшая, как беда,-
      Растаял, потерялся и больше не шевелится,
      Сводами её дыханья раздавленный навсегда!
      
      Венера лежит, звёздным ударом ранена,
      Чувственные руины создают времена
      Года, в том жидком мире, где рассветно-ранняя
      Смахивает тьму побеждающая белизна.
      
      Вечное "прощай" звучит из раковины, где Венера созрела,
      Вечное "прощай", - ибо плоть вылеплена теперь на век!
      И рыбак сматывает удочку так неохотно, будто бы это дело
      Некий призрак делает, а не живой человек.
      
      Вечной удачи желает пернатая, но с плавниками
      Птица после заката, и смеётся рыба, пока
      Паруса выпивают с приветственными громами,
      И длиннохвостая молния озаряет рыбака.
      
      Лодка плывёт в сторону шестилетней погоды,
      Тень от ветра мгновенно замерзает - была и нет,
      Вот золотая наживка уже тащит что-то
      Из под гор и галерей к гребню волны на свет.
      
      Вот смотри, что там льнёт к льняным волосам,
      Пока шаланда летит на крыльях, пьющих ветра.
      Хлопья снега подобны белым большим холмам,
      Статуи огромного дождя неподвижны с утра.
      
      Пой, бей пеньем твоим по его тяжёлой ноше,
      Заливай лодку светом, что белее любых снегов,
      Заливай палубы насквозь от чудес промокшие:
      Как чудо христово о рыбах - твой длинноногий улов!
      
      Из урны размером с человека, не более,
      Из комнаты весом всех его несчётных бед,
      Из дома, в котором целый город разместился бы вольно
      В каменном континенте неисчислимых лет,
      
      И сухие, как эхо с узкими лицами насекомых,
      В шалях праха, один за одним приближаясь, вот
      Предки его льнут к её руке незнакомой
      И рука прошлых лет будущее ведёт,
      
      Ведёт как детей, их, лёгких, как воздух,
      К слепо качающимся верхушкам мачт,
      И столетья, отбрасывая назад волосы,
      Поют новыми губами, как пела бы только мать:
      
      "Да, Время само беременно новым сыном,
      Оно ворочается с искрами боли в лице,
      Целый дуб падает в жёлуде, свалившемся в глину,
      И малиновку ястреб убивает ещё в яйце"
      
      И тот, кто раздул пламя и умер в его шипении,
      Или шёл по земле вечером, пересчитывая не взошедшие семена,
      Льнёт к её уплывающим волосам, а кто обучил их пенью,
      Карабкается как встающее солнце, ибо ждёт его вышина.
      
      Он рыдает в толпе народа, среди льющихся хоров.
      Удочка, предугадывая берег, компасной стрелкой его ведёт,
      И расступаются воды, и появляется сад, который
      Подползает к её руке со зверями, с жителями высот и вод,
      
      С мужчинами и женщинами, с горным голосом водопада.
      И сад этот сух, даже в водовороте, пожирающем корабли,
      И ошеломлённая и спокойная травяной вуали прохлада
      Над песком времён хранит легенды и песни земли.
      
      Пророчество на выжженных дюнах. Долина охватывает бёдра,
      А время и место ей подпирают соски,
      Она переполнена облаками и временами года,
      И пресные воды касаются её руки.
      
      Вокруг волочащегося запястья эти воды вьются,
      Там рыбы снуют, там гремят обточенные голыши,
      Вверх и вниз на волнах морских раскачиваясь, рыбы несутся,
      И смешиваясь с морем, дышащая река спешит.
      
      Пой про улов: это в его полях под ветром колосья гнутся,
      Это всё море до горизонта засеяно ячменём его.
      Это его стада на пене морской пасутся,
      И холмы отгоняют волну от подножия своего.
      
      На холмах дикие морские кобылы в уздечках промокших,
      Солёные жеребята - вокруг ног их морские ветра,
      И все лошади его улова, чудесного, невозможного
      Через зелёные горбящиеся фермы скачут уже с утра,
      
      Или бегут рысцой, а над ними чайки - всё мимо,
      В гривах сверкают молнии и тают вдали,
      О, завтрашний Лондон - судьбы Содома и Рима,
      Булыжными городками покрылся прилив земли.
      
      Тучу, наброшенную на её плечо, протыкают шпили,
      А улицы, по которым рыбак жилища достиг своего -
      Как эти длинные ноги, которые ветрами в пламени были,
      А всё прочее - страстью охотника, сутью желания его.
      
      Улицы? Это же её волосы вьются: не он поймал, а его поймали,
      Его привели живого. В её щедрый дом привели,
      Как блудного сына к яростному закланию
      Тельца. В отеческом доме. В доме любви.
      
      Внизу, внизу, внизу под качающимися деревнями
      Ворочается тоскующий по воде город рыб.
      Город на цепях у луны, цепко удерживающей лучами
      Каждую улочку среди холмов и скалистых глыб,
      
      Ничего не осталось от моря, кроме близкого гула.
      Но где-то в глубинах твоих ещё колобродит оно,
      На смертных ложах садов, где его шаланда уснула
      И наживка тонет в стогах, невидимая давно.
      
      Земля. Земля. Земля - более ничего не осталось
      От ровной походки моря, кроме голоса рыбака.
      В его болтливые семь морей столько могил затесалось,
      Сквозь церковные плиты ныряет якорь. Пока,
      
      Прощай. Удачи тебе. Бьют не часы, а солнце.
      Оно позаботится о затерянном на суше, о рыбаке,
      Который стоит один в дверях своего дома,
      Стоит на пороге - с длинноногим сердцем в руке.
      
      
      85. Весна священная
      
      С ложа любви я вскочил,
      Когда бессмертное это леченье опять меня утешало, пытаясь
      Жизнь облегчить горсточке моего неизлечимого праха,
      Когда разрушение и распад, грозившие, словно из-за за морей,
      Вдруг сквозь колючую проволоку вырываясь,
      Налетели, как войско, на наши дома и наши раны -
      Да, я вскочил, ибо должен был приветствовать эту
      Войну, но к войне не лежит моё сердце, и зовёт постоянно
      Только тот единственный мрак, которому я своим светом обязан,
      Я зову исповедника, ибо знаю, что на свете нет зеркала,
      Которое было бы этого мрака мудрей,
      Зеркала, что сияло бы после той ночи,
       когда побит был камнями бог,
      Я ведь тоже священный творец,
      я так же сутулюсь под ударами солнца,
      и не менее одинок...
      
      Нееет!
      Не утверждай радостно, что всё на свете - весна,
      И Гавриил с благовещеньем, и Неопалимая Купина,
      Что рассветная радость взлетит фениксом из погребальных костров,
      Что кипящие слёзы многих остывают и сохнут на стене плача,
      Что надо всем - щедрое солнце моё
       с колчаном лучей,
       дарующих чистый свет -
      
      Нееет!
      Бунтарство, и воплей барабанящий град
      Да будут благословеньем освящены:
      Ведь только одной безумной тревоге позволено петь
      Во тьме человечьих домов, среди тишины
      И если даже в последний раз песни её звучат,
      Это она, она - матерь Священной Весны!
      
      
      86. Папоротниковый холм
      
       Когда я был мал и свободен под яблоневыми кронами,
      И дом напевал мне что-то, и я был счастлив,
       как луга счастливы свежей травой,
      Как ночь над долиной, усыпанная звёздами зелёными,
      И Время меня окликало и позволяло
      быть зеницей ока его - то есть самим собой,
      Я был принцем яблочных городков,
       знакомцем всех телег,
      И когда-то, ещё в довремени, видал, как деревья
      Плывут вместе с ромашками и ячменём
      По свету, сочащемуся из листопада, вдоль жёлтых рек.
      
      Зеленый, беспечный, был я приятелем всем сараям
      На счастливом дворе, -
       эта ферма была моим домом, - я пел
      Под солнцем, которое только однажды юным бывает,
      И время позволяло играть:
      Его милосердием был я отмечен, играя,
      Был зелёным и золотым, среди его охотников и пастухов.
      Телята пели под мой рожок,
      лисы звонко и холодно лаяли,
      И субботний день побрякивал, медленно переливаясь,
      Камушками священных ручейков.
      
      Всю солнечность напролёт всё летело и радовалось,
      Всё было воздухом и игрой,
      Весёлой и водяной, как зелёное пламя трав
      На лугах, где трава выше дома,
      где пение дымовых труб.
      И по ночам под простыми звёздами,
      Когда я, воспитанник всех конюшен, скакал ко сну,
      И совы прочь уносили ферму - я напролёт всю луну
      Слушал козодоев, улетавших со стогами и лошадьми
      Во тьму, в её мелькающую игру.
      
      Но я просыпался, и ферма - седой бродяга -
      Приходила обратно с петухом на плече,
       в новорождённом дне,
      Это были Адам и Дева - небо опять возникало,
      Солнце становилось круглее в тот самый день, и -
      Оно обновлялось, обычнейшее явленье
      Рассвета, когда волшебные кони,
      Сквозь раскручивающееся вращенье,
      На полях восторженного и всеобщего пенья
      Выходили из ржущих зелёных конюшен ко мне.
      
      И под облаками, только что сотворёнными,
      Я был счастлив: бесконечность была впереди! Вот таким
      Под новым солнцем каждого дня, только рождённого,
      У весёлой фермы я и лисами, и фазанами был любим,
      Я беспечно бегал,
       и по дому носились толпы моих желаний,
      Я не беспокоился на синих небесных путях этих,
      Что так мало песен рассвета
       было спето временем моим:
      И я не тревожился, что зелёные дети
      Попадут в суровую немилость вместе с ним.
      
      Я не тревожился этими белыми ягнячьими днями
      О том, что время, ухватившись за тень руки,
       не дав оглядеться,
      Утащит меня при встающей луне к ласточкам на чердак,
      И что однажды, скача в постель,
      я услышу, как оно удаляется вместе с полями
      И проснусь - а ферма навек улетела с земли:
       и нет больше детства,
      Когда я был мал и свободен
      у времени в милостивых руках,
      Когда оно берегло меня - зелёным и смертным,
      И пел я, как море поёт, в легчайших его кандалах.
      
      
      В ДЕРЕВЕНСКОМ СНЕ (1952)
      
      
      87. В деревенском сне
      
      1.
      Ты, повсюду летающая на волшебном коне,
      Никогда, моя девочка, не бойся, что волк в овечьей
      Шкуре нападёт с фальшивым блеяньем в заколдованном сне
      На тебя из лиственного логова, в росе по колени,
      Чтобы сердце твоё проглотить в этих зарослях розовой тени.
      Так чувствуй себя в безопасности: ведь в этой стране
      Каминных сказок бояться нечего !
      
      Спи тихо и зачарованно, девочка. Броди среди ярких снов
      В ночных домотканых сказочных королевствах,
      Ведь не превратятся ни стадо гусей, ни свинья
      Ни в пламенного Гамлета, ни в самодельного короля,
      Чтобы заигрывать до рассвета с твоим избалованным сердцем.
      Вот она, твоя живая изгородь из мальчишек и гусаков,
      Крапивы и зелёных шипов...
      
      И не плачь, не будут овраги мешать ночами,
      И никто добиваться тебя не станет, всадница подушки своей,
      От ведьминой пенной метлы
      заслонена ты папоротниковыми цветками,
      Листвой деревенского сна, да навесом зелёных ветвей...
      Лежи, ни о чём не тревожься, всё будет как надо,
      И среди камышей
      Пусть не тревожит тебя мычание колышащегося этого стада.
      
      А пока не втянул тебя в тот сон колокол неумолимый,
      Не верь и не бойся, что деревенские чары и мрак пустот
      Будут тебя терзать и оснеживать кровь,
       пока ты проносишься мимо.
      Ну кто, кроме лунного света да воронов
      на горных карнизах живёт?
      Ну кто крадётся
      Вдоль лощин, кроме лунного света, ведь это -
      Всего только звёздное эхо колодца...
      
      Ангел холма коснётся, сова из кельи святого
      Восславит сквозь монастырские купола листвы
      Дерево, красногрудое, как малиновка,
      троицу Марий в лучах света живого.
      Ведь Святая Святых - глаз животного, а не травы...
      Чётки дождя бормочет святой.
      И похоронным колоколом прозвучит голос совы.
      А роща и лиса перед кровью склонятся главой.
      
      Восходящей над пастбищем звезде сказки возносят славу,
      Басни спокойно пасутся ночь напролёт,
      И на престоле господнем мерно колышутся травы.
      Опасайся не волка в блеющем одеянье,
       не принца с клыками свиными,
      На привычной ферме, где лужи - трясины любви. Так вот:
      Бойся Вора, кроткого как роса...
      А сельская жизнь ведь славна святыми,
      Так радуйся этой земле, которая благословенье несёт.
      
      Води знакомство с зелёным добром, что луну выкатывает
      С молитвой в розовые леса.
      Защитят тебя и заклинания, и цветущий папортник,
      А ты в милосердном и тихом доме слушай беличьи голоса,
      Спи под звездой, под соломенной крышей, под полотном одеяла,
      Хранимая и благословенная в весёлых лесах,
      Думай о четырех ветрах, которые ты искала.
      
      Хоть ты и рыщешь в поисках четырёх ветров,
      Меж гаснущей тенью и пощёлкиваньем щеколды у двери,
      Не теряй голову среди грозящих клювами кустов
      В паутинной тьме:
      Вор хитёр, каждый шаг свой он перепроверит.
      Он хитёр как снег, и мягок, как роса на злобе шипов,
      В эту ночь, да и в и любую другую, он себе на уме.
      
      Пока неотвратимый колокол голосит на башне,
      А над стойлами каминных сказок господствует сон ночной,
      Моя последняя любовь и душа по водам идут бесстрашно
      В эту ночь, да и в и любую другую
      озарённые падающей звездой
      Твоего рожденья,
      Вновь и вновь вор находит путь
      так же неотвратимо, как снег над землёй,
      Или из глубоких долин беззвучных туманов явленье,
      
      Так падает дождь, или град на шкуры овец и коров
      Через златосенные стойла, так падает роса на матовую
      Яблоневую пыль, смолотую мельницами ветров,
      Так рассвет на листву, так звезда,
      так яблоневое семечко крылатое
      Соскальзывает, чтоб разрастись
       в зияющей ране,
      И вот так же проваливается мир в тихий циклон молчания.
      
      2.
      Ночь. Северный олень в облаках над стогами.
      У великой птицы-Рух ярмарочно украшены крылья.
      Взлетает сага молитвы! Ветры - на заячьих лапах!
      Из чёрных келий грачи взлетают, паря без усилья.
      Священные птичьи строчки в небе зажглись,
      И среди петухов пламенеет лис.
      
      Загорается ночь птиц на крылатом запястье тернового
      Лéса. Буколическое биение крови сквозь кружева
      Листвы. Поток из чёрной рощи и рукава
      Сутаны. Колюч, как чертополох, мороз. Невнятное слово
      Призрака в стихаре, в коего верят едва-едва.
      А он поневоле поёт, соловьиные сказочки перебивая.
      
      Торчит кипарис. Жидкое молоко. Кто-то бренчит во дворе ведром,
      Громкая птичья проповедь над шёпотом леса,
      Сага хоть для водяных, хоть для серафимов:
      Все твердят в эту ночь о том,
      Кто приходит, рыжий как лис, в ветровых сандалиях Гермеса.
      
      Озарённость мелодий! На волне стихла чайка с чёрной спиной.
      И песок у неё в глазах. А жеребёнок по озерцу,
       подёрнутому дёрном,
      Идёт, покачивается молча, на копытцах, подкованных луной,
      В кильватер тебе ветер ночной.
      Музыка стихий, чудо творящая и чудом же сотворённая!
      Земля, воздух, вода и огонь, поющие светлым квартетом!
      
      Со скважинами голубых глаз сенноволосая любовь моя спит
      В доме, окружённом сиянием, продолжая скакать по холмам,
      Благословенная и настоящая.
      Так тиха, что планеты ничего не пугаясь, сходят с орбит.
      И плачет колокол. И ночь собирает жатву глаз.
      И волей-неволей сваливается вор,
      Тих, как роса в самый мёртвый час,
      
      Только чтоб повернуть землю, разглядеть в боку зияющую рану,
      Обогнув солнце, он к моей любви неотвратимо, как снег, наверняка
      Приходит медлительный, хитрый,
      Летит к пряди цветов, тихий в тихих волнах тумана,
      Проскальзывая, как под парусами плывут корабли-облака.
      
      Он крадёт не рану её, сгребающую приливы,
      Не скачку её, не глаза, не пламя волос золотисто-огненных этих,
      А только веру в то, что каждую ночь, звучащую сагой молитвы,
      Он снова придёт украсть
      Веру в то, что это последняя ночь в его несвятую честь, и
      Что придётся ему оставить её в беззаконном солнечном свете.
      
      Голая, в горе оставленная, опасаясь, что он не придёт,
      Всегда всеми желаниями своими, девочка, верь и бойся,
      С самого рождения своего бойся, что от
      Деревенского сна на этом рассвете,
      как на каждом первом рассвете,
      душа проснётся!
      И вера твоя будет так же бессмертна,
       как крик подчинённого вору солнца!
      
      
      
       88. Над холмом сэра Джона
      
      Над холмом сэра Джона
      Ястреб в закате на пламенных крыльях
      Парит неподвижно и напряжённо.
      Сумерки наползают. Ястреб лучами зрачков
      Тянет, как на виселицу, к своим когтям
      Разных мелких птичек - воробьёв, куличков
      И прочих, занятых детской игрой - войной.
      Радостно крича, к огненной виселице они летят
      Над возмущённой вязовой кроной,
      Пока, по берегу гордо шагая, цапля святая
      Неспешно рыбачит,
      Клюв - косой обелиск -
      над речкой Тауи наклоняя.
      
      Трещат искры и перья.
      Праведный холм Сэра Джона
      На голову надел чёрный клобук из галок. Теперь -
      К ястребу, огнём охваченному, одураченные
      Птички летят увлечённо,
      В шуме ветра над плавниками реки,
      Где идиллическая цапля
      протыкает клювом плотвичек и судачков,
      На галечной отмели, поросшей осокой.
      Ястреб с виселицы высокой кричит: "Дили-дили,
      Поди-ка сюда, чтоб тебя убили!"
      А я среди крабиков, шевелящих клешнями,
      Листаю страницы воды, теней и псалмов.
      
      Я читаю смерть и в раковине, и в колоколе буйка:
      Славься, огненный ястреб - у сумерек твои глаза!
      Когда он висит неподвижно и неизменно
      В петле огней -
      Юные пташки да будут благословенны.
      И свистят они: "Дилли-дилли,
      Сюда, сюда: мы ждём, чтобы нас убили!",
      Эти весёлые птички никогда больше не взлетят с ветвей.
      И цапля, и я, мы оба печальны:
      Я, молодой Эзоп,
      под звонкий аккомпанемент серебристых угрей,
       Рассказываю что-то набегающим ночам,
       А цапля поёт гимны в дальней,
      
      Кристальной
      Долине, усеянной ракушками, - у пристани,
      откуда отплывают скалы,
      Где вышагивают белые журавли,
      где пляшут стенки причала.
      Эта цапля и я
      Стоим перед холмом сэра Джона,
      Ибо он - судия,
      И рассказываем о вине погребального
      Колокола, о птицах, с пути совращённых...
      Соблаговоли, Господь,
       в своём водоворотном безмолвии их спасти, Ты,
      Благословляющий пение воробьиных душ!
      Цапля печалится в камышах,
      и я сквозь окно сумерек и воды
      Вижу, как наклоняется, что-то шепча потаённо,
      
      Цапля, которая под снежным круженьем пуха
      Идёт вдоль берега, отражённая,
      Рыбачить в Тауи, прозрачной, как слеза,
      и сова где-то ухает,
      Но желторотые птенчики больше не закричат
      В ограбленных вязах на холме сэра Джона,
      И только цапля,
       бредущая по щиколотку в чешуйчатой ряби волн,
      Творит мелодию, и я этот реквием слушаю обожжённо,
      И у реки, на камне, расшатанном временем,
      Под плакучими ивами,
      Пока не сгустилась ночь,
      В память о птичьих душах, отлетевших безвременно,
      Высекаю значки нот.
      
      
      89. Стихи на его день рожденья
      
      Где солнце - с горчичное зерно,
      Где в море скатывается река,
      И бакланы по водяным холмам,
      Как с катальных горок скользят,
      Где в доме на ходулях, под птичий гам -
      Ведь птичьим собраниям нет конца -
      Глубоко в шершаво-песчаный день
      Гнутый залив погружён,
      Человек и празднует, и не хочет принять
      Ветром сплавляемую по реке
      Страничку тридцать пять...
      Но на клювы цапель надета она,
      Как на длинные копья времён.
      
      По предначертанным смертным путям -
      Чайки и камбала;
      Кроншнепы, истошно, предсмертно крича,
      Ловят морских угрей;
      И языколоколом рифмач,
      День рождения оглушив,
      В узенькой комнатухе своей
      К последней ловушке спешит,
      Где только раны и ожидают его,
      Но цапли благословляют его
      С высоких шпилей-стеблей.
      
      Осенью чертополохо-пуховой
      К боли он гонит песнь,
      А в ястребином, хватающем небе
      Птахи бьются в когтях,
      Стайки рыбёшек неслышно скользят
      Сквозь корабельный каркас
      Туда, где жадные выдры ждут,
      А поэт - в своих небесах,
      В наклонно летящем доме. Там
      Жёсткие кольца его ремесла
      Твердят, и в который раз,
      
      Что в белых саванах цапли бредут, а
      Над вечным платьем реки
      Сбивается мелочь рыбёшек в стада,
      Собой образуя венки.
      И на море, в этом диком краю,
      Он знает, по чьей вине
      Окончится свет, и змеиный взрыв
      Накроет моря в огне.
      Тут, где дельфины ныряют пока
      В черепахокрутной пыли,
      И тюлени мчатся убивать,
      Глотая алый прилив
      
      Собственной крови. В качанье пещер,
      Где волны, слабея, молчат,
      Тридцать пять ангельских колоколов
      Ему по мозгам стучат,
      По утонувшей прежней любви
      (Да и не по одной!),
      Их звёзды, падая, шевелят,
      И рыдает в клетке стальной
      Завтрашний день, слепой, на цепи,
      Которую ужас порвёт,
      И молотом ухнет огонь, и любовь
      Сорвёт запоры ворот,
      
      Чтоб затерялся свободно он
      В божественном свете звёзд,
      В кусто-шипОвой, где нет ни следа,
      Ежевичной злой темноте,
      В безвестной, не бывшей нигде, никогда
      (Ибо тьма - это вечный путь),
      Где вместо кустов растут мертвецы,
      Радуя Бога небес,
      В том, никогда не бывшем раю,
      Которого не вернуть.
      
      Там-то и будет бродить рифмач
      Вдоль звёздных пустых берегов,
      Среди душ неприкаянных и костей,
      Орлиных скелетов, мёртвых китов,
      Возле заливов в форме подков
      Вместе с Богом, что не был рождён,
      И неявленным Духом Его,
      И вместе с каждой бездомной душой
      В стадах небылых облаков
      Воспевать он будет дрожащий покой.
      
      Но эта тьма ещё далека,
      И поэт на земле ночной
      Молится вместе с землёй, пока
      С живыми он заодно,
      Но вдруг ракетные ветра
      Из булыжников кровь источат,
      И последние волны, смерчами взлетев,
      Выкинут мачты и рыб
      К дальним звёздам, ещё живым,
      Но не верящим в рай и ад,
      
      И не верящим больше Слову Того,
      Кто небесный свод созидал,
      Где души дичают, как табуны
      Бурунов у пенных скал,
      Так пусть середину жизни моей
      Цапля или друид
      Оплачут среди безвестных степей,
      Куда мой путь не лежит:
      Давно на мели мой корабль, мой рассвет,
      Но и полумёртвый язык
      Шепчет, что благословен я, и
      Благодарен за каждый год!
      
      За четыре стихии, за пять моих чувств,
      За то, что мой дух влюблён
      И бредёт через мутную пряжу лет
      Туда, где на шпилях - лунный свет,
      Где колокольный звон,
      И море, скрывающее свой смысл
      В тёмной тверди костей,
      И качанье сфер в плоти рàкушек, и -
      То, что всего важней -
      
      Чем ближе к смерти, - (а к ней я плыву
      В цветущем сверканье дня
      На разлучённых бурей судах -
      На каждом частица меня:
      Вот любовь, вот память, вот что-то ещё) -
      Тем ярче над морем солнце-цветок,
      Белее клыки-валы,
      В триумфе веры я с бурей борюсь,
      И утро звучней хвалы.
      Я слышу: скачущие холмы
      Жаворонков полны,
      И росную осень славят они,
      И ягоды зажжены,
      Ангелы над громовой весной
      Переполняют простор.
      В руках у них огненные острова,
      Это - души людей -
      Души, святее ангельских глаз,
      Никто из них не одинок,
      В то время, когда отправляюсь я
      В плаванье к смерти своей.
      
      
      90. Не уходи безропотно во тьму
      
      Не уходи безропотно во тьму,
      Будь яростней пред ночью всех ночей,
      Не дай погаснуть свету своему!
      
      Хоть мудрый знает - не осилишь тьму,
      Во мгле словами не зажжёшь лучей -
      Не уходи безропотно во тьму,
      
      Хоть добрый видит: не сберечь ему
      Живую зелень юности своей,
      Не дай погаснуть свету своему.
      
      А ты, хватавший солнце налету,
      Воспевший свет, узнай к закату дней,
      Что не уйдёшь безропотно во тьму!
      
      Суровый видит: смерть идёт к нему
      Метеоритным отсветом огней,
      Не дай погаснуть свету своему!
      
      Отец, с высот проклятий и скорбей
      Благослови всей яростью твоей -
      Не уходи безропотно во тьму!
      Не дай погаснуть свету своему!
      
      
      91. Ламентации
      
      Когда ветреным я был пацаном
      И в церковном стаде чёрной овцой
      (Так старый хрен вздохнул
       в смертельной жажде женщин),
      В соблазнительный крыжовник, в кусты
      Забирался я и жадно смотрел,
      И краснел, когда к земле наклонясь
      И выпячивая круглые зады,
      Деревенские девки сбивали
      Деревянными шарами кегли:
      Я любую пожирал глазами,
      Я влюблялся в округлость... Хоть луны,
      И легко был готов молодуху
      Бросить тут же в кустах - пускай ревёт!
      
      Когда был я порывистым и грубым,
      Чёрной бестией меж набожных жуков
      (так старый хрен вздохнул
       в жуткой жажде бабьего тела),
      А совсем уж не ветреным мальчишкой,
      Но ещё на мужика не похож,
      Я всю ночь свистал, всех пьянчуг пьяней -
      И рождались в канавах от меня чёрт-те кто
      У каких-то бессчётных неведомых баб,
      А кровати, раскалённые как сковородки,
      Аж на весь городок мне скрипели -
      "Ну, быстрей! Ну, быстрей, ещё быстрей!",
      Я по клеверам разных одеял
      Ненасытным жеребчиком скакал
      В гуще угольно-чёрных ночей...
      
      Когда стал я настоящим мужиком, -
      И к тому же крепким, как бренди, -
      Чёрный крест в нашей церкви святой, -
      (так старый хрен вздохнул
      в смертельной жажде вниманья),
      То с моим басовым расцветом
      Не сравнился бы и мартовский кот:
      Нет, я был настоящим быком,
      И не мышек я ловил, а коров -
      Ещё так далеко до того,
      Когда в жилах замедлится кровь,
      И кровать уже будет нужна
      Моей угольно-чёрной душе
      Не для скачек, а только для сна.
      
      А когда я стал пол-мужика, -
      "Поделом тебе!" - молвил мне поп, -
      (так старый хрен вздохнул
       смертельно боясь слабости).
      Да, не бык, и не кот я и даже
      Не телёнок, а старый козёл!
      И душа из паршивой дыры
      Недовольная вышла - когда
      Час моей хромоты подошёл,
      Я брезгливо взглянул на неё
      И вручил ей ревущую жизнь,
      И заслал её в чёрное небо,
      Чтоб нашла мне женскую душу,
      Чтоб нашла мне жену для души.
      
      И теперь вот я совсем не мужик, не мужик,
      Вот награда рычавшей жизни моей -
      (Он вздохнул, умирая, -
       заброшенный, всем чужой,
      Аккуратный и тощий, - под аккомпанемент
      Пенья горлиц и клацанья колоколов,
      Не смыкающих челюсти колоколов),
      Наконец-то душа моя в небе нашла
      Благонравную жёнушку, чтобы та
      В небе угольном ангелов зачала...
      Но она жутких гарпий мне народила:
      Вот Невинность поёт, Благочестие плачет,
      И Воздержанность молится, и -
      Скромность крылышками прикрывает мои...
      И все семь добродетелей смертных со мной
      Зачумляют последний мой вечер земной!
      
      
      92. На белой гигантской ляжке
      
      Склон меловой теряется в кустарнике, заболоченном, диком,
      Несколько рек встречаются, отталкивая волны прилива,
      Кроншнепы перекликаются через речки печальным криком,
      Несколько рек сливаются в полноводном горле залива.
      
      По белой гигантской ляжке пологой горы меловой
      Среди длинных, тёмных камней -
      этих женщин мёртвых, давно бесплодных,
      Я ночью бреду под луной, под только что зачавшей луной,
      А женщины-камни всё ещё тоскуют о любви и о родах.
      
      Их имена давно дождями с могильных камней смыло,
      Но не ветер звучит над заливом - а этих женщин молитва:
      Молитва о том, чтобы семя живое их освятило:
      Ведь дано же сливаться рекам в полноводном горле залива!
      
      Одинокие эти бабы
      в ночной вечности изгибаются, словно обняв мужчин, и
      В криках кроншнепов слышится их томленье о незачатых
      Сыновьях,
      и сочувствует им эта низкая ласковая гора, вся в морщинах,
      Которая гусинокожей зимой тоже ведь любила когда-то.
      
      Давно заледенели тропы, по которым этим бабам ходилось,
      Под солнцем таким палящим, что впору изжарить быка,
      Извивались они на телегах, где сено пахучее громоздилось,
      Так что клочья его взлетали в низкие облака,
      
      Подоив коров, они так весело на сено валились
      В лунном свете с такими же юными как сами они,
      И нижние юбки, лунной тенью взлетая, под ветром бились,
      И радовались они полнокровно и верили в лучшие дни.
      
      А вы, робкие девушки, что едва за седлом держались,
      Обхватив грубоватых мальчишек, - и вы, и все, и все,
      Кто зелёные времена тому назад радостно притворялись
      Цветочными изгородями в рассветной прозрачной росе -
      
      Все вы, прижмите меня к себе на этой бескрайной
      Поляне радостного мира: ведь прах ваш был плотью корней
      Всего-то вечность назад! И рядом с корнями отчаянно,
      Весело хрюкая, рылось в земле розовое лукавство свиней.
      
      Как светились тела этих женщин, хоть в свинарнике, хоть на сеновале,
      Как ляжки парней сверкали!
      (Куча соломы, как седьмое небо высока!)
      А те бабы, что в сердцевину солнечного куста залезали
      С шершавым садовником, грубым, как язычище быка?
      
      Куст ежевики вгонял колючки в их золотые гривы,
      Неугасимым летом в лунной роще колыхались, как шёлк, тела,
      И окуналась в туманное озеро,
       напевавшее что-то камням счастливым
      Та, кто невестой полей в придорожном доме цвела,
      
      И слушала, как желанная - и полная желаний - поляна
      Обречённо течёт и течёт в наступающие холода,
      Как визжат, суетясь на рассвете, меховые зверьки монашьего сана
      Под сводами чертополоха, пока белая сова их не унесёт в никуда.
      
      Но бесчинствуют своды леса, продираются рогами олени
      Через чащи, за любовью, между факелами лисьих хвостов,
      Все звери, все птицы в соединяющей их ночи это - звенья
      Бесконечной цепи; и только тупые мордочки кротов
      
      Молчат над холмиками...
       А толстушки-девочки, масляные гусыни, -
      (Медовые груди полны!) - как запрыгивали в кровати вы
      Под хлопанье крыльев гусиного султана... И вот, ныне -
      Где ваша темнота ржаная? И эти, и эти мертвы!
      
      А как по весне плясали их башмачки на поляне,
      Даже скирды от зависти неуклюже пускались в пляс,
      И светлячки-заколки летали, кружась в тумане,
      И вот ничего не осталось, и следа не осталось от вас!
      
      Не прильнут никакие младенцы
       к этим сотам в голубых прожилках,
      На земле Матушки-Гусыни камни бесплодно пусты.
      Каменные жёны простачков-мужичков! Они ведь когда-то жили!
      А сегодня кроншнепы требуют, чтобы я целовал эти рты
      
      Исчезнувшие... Вот проезжает воз сена, но те, неугомонные,
      Больше на нём не валяются. И маятники их часов
      Больше давно не качаются, и чайники их запылённые
      Больше никому не нужны. И запертые на засов,
      
      Ржавеют в папоротниках кухни, как ножницы садовые,
      Которыми подрезали некогда верхушки
      изгородей и кустов,
      Которые так непокорно всё время вытарчивали, птицеголовые...
      И от голоса менестреля становилась краснее кровь.
      
      Эти женщины...
      Да, вы все - из домов урожайных, плодных -
      Крепче держите меня, все, кто слышали, как уплывал
      Зов колоколов в воскресенье, когда поминают мёртвых,
      И дождик на выцветший двор с медных языков стекал,
      
      Научите меня вечнозелёной любви, чтоб не увянуть ей
      Даже после того, как осень засыплет могилу листвой,
      После того, как имя любимой солнце сотрёт с серых камней
      И с креста, заросшего травой. Даже после того...
      
      Ну, а по другим дочерям Евы будут плакать только
      Те старинные поклонники, которые их и поныне хотят
      В вырубленном навечно лесу, в котором звучат без толку
      На когдатошних улицах крики голодных лисят.
      
      Этих мёртвых, бессмертных женщин только небо любит,
      и оно в них сочится,
      Капая сквозь деревья: а когда-то ходили их любовники тут.
      И дочери тьмы, одна за одной, как Феникс, вечная птица,
      Горят и встают из пепла, и снова горят и встают...
      
      
      В ДЕРЕВЕНСКОМ НЕБЕ и ЭЛЕГИЯ (1953)
      
      93. В деревенском небе
      
      Когда он явлен в деревенском небе
      (Об этом знает сердце!),
      Когда он перекрестит грудь востока,
      Хвалу услышав,
      Миров Создатель, он по-сельски скромен
      И горько плачет
      
      На гребнях гор недальних - и в последнем
      Прибежище зверей и птиц весёлых,
      В святой долине,
      Где всё, что создано ещё поёт, хотя уже давно мертво!
      И ангелы, как пёстрые фазаны,
      Под лиственными сводами собора
      Крылами хлопают. И - как роса
      
      Все его слёзы смешаны со светом,
      (О, рука об руку - слеза и луч!).
      Из чёрной тучи ли, из глаз проткнутых,
      Падут косые ливни слёз кровавых,
      В них растворяясь, исчезают солнца,
      Соскальзывая по Его шероховатым
      Морщинам-желобкам -
      
      Тогда черны и слепы небеса...
      
      
      94. Элегия
      
      Он слишком гордым был, чтоб умирать,
      А умер он, слепой, совсем разбитый...
      Как? Никому на свете не понять!
      
      Отважной гордостью наквозь пропитан,
      Холодный, но и добрый человек,
      В тот самый тёмный день в году... И спит он
      
      Сном лёгким за последним тем Холмом,
      Через который перешёл когда-то.
      Под волнами травы да будет он -
      
      Не меж камней затерянных и голых -
      Но юн, и как при жизни был, влюблён:
      Пух над стадами тополей весёлых,
      
      А с ним - всё то, чего хотел бы он.
      Пускай во тьме он не найдёт покоя.
      И соком смерти не благословлён -
      
      Но взыскан Тем, Кто посадил с собою
      Его... В измятой комнате ... Ну да,
      Молился я, сев на его слепое
      
      Расшатанное ложе. И вода
      Всех смертных рек, кружась в ладони этой
      Тут, в доме онемела... А когда
      
      Пал полдень, тьму не отделив от света,
      Я корни моря, сквозь его глаза
      Отцветшие, увидел... И дыханью,
      
      Сочившемуся из него, сказал:
      "Иди спокойно на свою Голгофу!"
      Покой. И прах. И добрая земля...
      
      
      Оглавление
      
      1. Пролог 2
      ВОСЕМНАДЦАТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ (1934) 4
      2. Я вижу летних мальчиков... 4
      3. Когда засовы отворились 5
      4. Процесс раскручиванья непогоды 7
      5. Пока не постучался в плоть я 7
      6. Та сила, что цветы сквозь зелень подожжёт 9
      7. И вот он нервы напрягает 10
      8. И там где Лик Твой был водой 10
      9. Да, если б это трение любви 11
      10. Наши евнуховы сны 12
      11. Особенно, когда октябрьский ветер 13
      12. Тебя выслеживало время 14
      13. От жара первой страсти до чумы 15
      14. В начале - три луча одной звезды 17
      15. Свет разразится там, где солнца не бывает 18
      16. Мне мысли целовал сон 19
      17. Приснилось мне в поту 19
      18. Мой мир пирамида 20
      19. Всё всё! 22
      ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ (1936) 23
      20. Я вижу свой образ 23
      21. И преломил я хлеб 26
      22. И дьявол в говорящую змею 26
      23. Вот насекомое и мир 27
      24. Так просто не осеменят 27
      25. Не боги лупят в облака 29
      26. Этой весной 29
      27. "Не ты ли мой отец?" 30
      28. Не много выудишь из вздохов 30
      29. Крепче держитесь за старинные минуты 31
      30. Да было ль время 32
      31. Итак - скажи "нет" 32
      32. Но отчего восточный ветер 33
      33. А сколько бед тому назад 34
      34. Когда же тот кто служит солнцу 35
      35. Из башни слышу я 36
      36. Усилить свет! 37
      37. Рука подписала бумажку 38
      38. Вспыхнет прожектор 38
      39. Как мечтал я удрать 39
      40. Сгрызи же последнее мясо с костей 40
      41. А горе - вор времён 41
      42. И безвластна смерть остаётся 42
      43. Тогда был новоявлен он 42
      44. На полпути в тот дом 44
      КАРТА ЛЮБВИ (1939) 47
      45. Если правда,что ослеплённая птица 47
      46. Так вот оно: отстуствие враждебно 48
      47. Пять деревенских чувств 50
      48. Лежим над морем 50
      49. Языком грешников, языком праха 51
      50. Дайте маску 52
      51. Шпили церквей 52
      52. После похорон 52
      53. Когда-то этот цвет 54
      54. Нет, не от гнева 54
      55. Как сможет выдержать животное моё 54
      56. На грубом могильном камне 56
      57. Три тощих месяца 57
      58. Святой, который, кажется, вот-вот 57
      59. Если боль причинит 59
      61. Слёзы у меня на глазах 60
      НА ПОРОГАХ СМЕРТЕЙ (1946) 60
      62. Слияние молитв 60
      63. Никогда ещё предвечная тьма 61
      64. Стихи в октябре 61
      65. Правду жизни с иной стороны 63
      66. Не таким, как ты 64
      67. Любовь в сумасшедшем доме 64
      68. Нет, не везёт ей, смерти 65
      69. Горбун в парке 67
      70. Положив голову 68
      71. Бумага и палочки 70
      72. На порогах смертей 70
      73. Сказка Зимы 72
      74. На годовщину свадьбы 75
      75. Был спаситель как радий 76
      76. На свадьбу Девы 77
      77. Одиноко моё ремесло 77
      78. Похоронная церемония после воздушного налёта 78
      79. Однажды 80
      80. Когда я встал, город устал 81
      81. Когда над войной 82
      82. Спи спокойно. Недвижно 83
      83. Видение и молитва 83
      84. Баллада о длинноногой наживке 88
      85. Весна священная 93
      86. Папоротниковый холм 93
      В ДЕРЕВЕНСКОМ СНЕ (1952) 95
      87. В деревенском сне 95
      88. Над холмом сэра Джона 98
      89. Стихи на его день рожденья 99
      90. Не уходи безропотно во тьму 102
      91. Ламентации 103
      92. На белой гигантской ляжке 104
      В ДЕРЕВЕНСКОМ НЕБЕ и ЭЛЕГИЯ (1953) 107
      93. В деревенском небе 107
      94. Элегия 107
      

  • Комментарии: 1, последний от 01/12/2021.
  • © Copyright Бетаки Василий Павлович ( vbetaki@gmail.com)
  • Обновлено: 17/12/2009. 358k. Статистика.
  • Сборник стихов: Поэзия
  • Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.