Булгакова Мария Ивановна
Антон Гойко

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Булгакова Мария Ивановна (bulgakowa@ojooo.com)
  • Обновлено: 25/12/2012. 18k. Статистика.
  • Рассказ: Мемуары
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Волеизъявление автора - опубликовать некоторые главы из разных книг, которые особо дороги ей, правда, по-моему, настолько мастерски написанные, что давно уже стали вполне сильными самостоятельными рассказами, очерками... "И удивительно, но у меня - читателя этой книги, возникло чувство сопричастности ко всему, о чём в ней повествуется. Передо мной ожила история жизни нашего с вами поколения, поколения наших отцов и матерей, дедушек и бабушек. Ко мне как будто бы возвратилось наше безвозвратно утраченное время, а события, пережитые нами и нашими родителями, обросли милыми и узнаваемыми мелочами, давно забытыми нами." Инна Яновна Бергмане, доктор филологии, на презентации "Жизнь души", 11 сентября 2002 года, Рига.


  •   
      
       АНТОН ГОЙКО
      
       Мы с Антоном Гойко однополчане, даже еще ближе -- из одной роты.
       Был он высокий, худой, как все мы в ту пору, но крепкий, подтянутый, выносливый, с легкой стремительной походкой, всегда в хлопотах и заботах. Лицо совсем некрасиво. Глаза глубоко запали, из-за худобы под чистой смуглой кожей выделялась каждая косточка -- хоть анатомию изучай! И ко всему -- торчащие уши. Некрасив, но удивительно обаятелен. Через минуту общения некрасивости как не бывало, и перед тобой добрейшая душа светится в каждом слове и поступке.
       Мы все тогда были такие юные и во всем видели романтику. Если бы не молодость и романтика -- просто было б не выдержать. Антон, всего на год старше меня, уже успел окончить краткосрочные курсы младших лейтенантов и получить взвод и должен был думать не о себе, не о том, как ему трудно, а о солдатах своего взвода, таких же молодых, а то и моложе, и не имевших того тяжкого "преимущества", что имел командир: думать и отвечать за других, забывая себя.
       Во время спрессованного до 2-х месяцев формирования нашего добровольческого сибирского корпуса, как и потом в боях, никому не было легко, а особенно девчонкам. И если парни подкусывали нас, зубоскалили по нашему адресу, то это была ширма, за которой пряталось сочувствие и жалость: мол, дожили -- куда уж дальше!-- если в армию массово пошли девушки. Нашим парням было совестно, что женщина несет такую же физическую перегрузку, как и мужчина. Это было не по законам природы, противоестественно.
       Солдаты постарше, особенно женатые, замечали и понимали все, не зная, как снять хотя бы часть перегрузок в наши, женские дни, когда нам было особенно тяжело.
       Военный быт был таким, что условности исчезали, в человеке обнажалось естество, истинная суть -- фронт, как рентген, высвечивал все до донышка, казаться лучше или хуже, чем ты был на самом деле, никому не удавалось.
       Антон был добр, мудр, смел и строг -- это очень быстро поняли солдаты, и во взводе установилась атмосфера доверия и уважения. Мне часто приходилось бывать во II-ом взводе, особенно после того, как во время бомбежки погибла их санитарка Саня и взвод остался без медика. И после каждого посещения уходила от них просветленной и радостной, видя, как они сплочены, дружны,-- прямо одна семья. Все шло от головы -- от Антона.
       Боевое крещение мы получили недалеко от Москвы, под гор. Белым. Как-то так вышло, что в книгах по истории Отечественной войны этот участок фронта упоминается мало, вскользь,-- может быть, потому, что то, что творилось там в ноябре-декабре 1942 г., не делает чести нашему командованию: за несколько дней наступлений погибли тысячи (кто их считал?) молодых, сильных сибиряков и сибирячек. Бои были такие тяжкие, потери так велики, что хоронить погибших мы не успевали. Трупы заносило снегом, потом нам пришлось до марта 1943 г. оставить эту, такой кровью отвоеванную территорию, и немцы их тоже не хоронили.
       Через 30 лет с группой однополчан я посетила эти печальные места, где почти не осталось деревень, людей. У скромного памятника, к которому мы еле добрались (дорога ну прямо фронтовая -- одни ухабы, ямы и грязь до колен), сидела худенькая пожилая женщина с голубыми выцветшими глазами и седой головой. Смотрела на нас с печалью и укором.
       -- Вы ушли тогда, зимой 42-ого,-- говорила она.-- А в марте 43-его и немца отсюда выбили. Весна была дружная, снег растаял сразу, и поплыло в этой, как верно говорят, долине смерти все, что сдвинуть могла вода. А потом под горячим солнцем трупы начали разлагаться, мы не знали, что делать, куда деваться. Мужиков почти не осталось, да и женщин мало. Собрались миром, выкопали яму побольше. И хорошо хоть от довоенных времен трактор нашелся. Наши старики приспособили его так, чтобы можно было сталкивать останки ваших однополчан в яму. И сколько их было и как их фамилии -- никто не знает.
       -- А по лесам еще сколько не захороненных,-- продолжала она.-- Грех это тяжкий так относиться к человеку, к солдату.
       Нам было больно и стыдно слушать эти речи.
       Местное население, помнящее те бои, до сих пор называет октябрь-декабрь 1942 г. под Белым II-ым Сталинградом, и в этом есть правда. Наступление и там, и тут началось во второй половине ноября 42-ого года и было жестоким и кровавым.
       В ночь с 24 на 25 ноября мы пробирались по лесу к исходным позициям, чтобы с рассветом идти в наш первый бой. Шел густой снег, ничего не было видно, но мы полагались на командиров. Антон Гойко еле узнал меня, заснеженную, нагруженную, как ишак.
       -- Марусю, иди к нам, мы хорошие, но без медика. Вот и будь с нами.
       Через какое-то время остановились в лесу и стали устраиваться на ночлег -- на сон оставалось часа три. Как только перестали двигаться, сразу же почувствовали, как холодна ночь,-- и не очень-то належишься на снегу. Антон сказал:
       -- Марусю, никуда не ходи, в темноте можно потеряться. Мы с ребятами наломаем еловых веток, и ты ляжешь поспать.
       Ветки ломали осторожно (до передовой рукой подать) и принесли не только для меня, но и для всех. Антон со знанием дела устроил еловую "постель" на пушистом снегу, закутав в плащ-палатку:
       -- Спи! Времени мало. Завтра уже будет не до сна.
       И столько заботы, тревоги в голосе -- как родной брат. Повеяло теплом дома, семьи.
       Таким Антон был и потом, в боях, когда ряды наши стремительно редели, когда казалось, что мы не на земле, а в каких-то иных измерениях,-- все происходящее было таким невозможным, таким нереальным. Смерть перестала поражать, страшить, даже не вызывала слез, переживаний -- все сместилось, окаменело в душе. Потоки крови, вся в бурых пятнах стоящая коробом шинель, под ногтями запекшаяся чужая кровь, руки как у мясника -- меня все это уже не пугало и не смущало. Оказалось, человек ко всему может привыкнуть, к самому непостижимому. От всего, что происходило вокруг во время боев, можно было сойти с ума, и все же случалось это крайне редко. В душе включалось что-то спасительное, притуплялась острота восприятия, переживания, человек как бы поднимался на какую-то новую ступень, новый уровень -- даже трудно объяснить словами это состояние, но оно было, раз мы выжили. Думаю, это еще одно свидетельство бесконечной мудрости Создателя, его доброты и Любви к Человеку, иначе, что стало бы с этим безумным миром?
      
       Разве я могла, например, когда-нибудь представить в той далекой мирной жизни, что буду спасаться от пронзительного ветра в поле, где ни одного дома, ни одного кустика, за двумя закоченевшими трупами, занесенными с одной стороны снегом? Трупы и снег над ними образовали как бы стену, за которой не так дуло. Я сначала присела, а потом и прилегла за этой "стеной", с трудом достала негнущимися пальцами ледяную горбушку хлеба и жевала, макая в снег. Гойко вырос как из-под земли:
       -- Вот где ты устроилась! Пойдем, ранило наших двоих, перевязать надо! Ноги еще чувствуешь? Ну, давай руку!
      
       Рывком поднял с земли и заставил попрыгать, пошевелить пальцами ног. И мы побежали. Гойко всегда все видел, все понимал, всегда был там, где нужен.
       В первом же бою я осталась без оружия -- осколком перебило ремень карабина, и я просто не заметила потери. По правде сказать, я не горевала из-за этого. Меня мучило другое: количество бинтов уменьшалось с такой быстротой, что я думала только о том, как и где смогу пополнить мою стремительно худеющую санинструкорскую сумку. А оружие? У меня все в душе протестовало против него. Чем больше перевязывала моих искалеченных парней, тем ненавистнее мне оно было. Я не хотела его иметь,-- понимала, что даже если прямо в меня будут стрелять, я не отвечу, не смогу пойти против себя. На фронте я, как и все мои подруги-медички, перевязывала, таскала, прятала раненых до отправки где только возможно, дрожала над ними, чтобы снова не ранило, чтобы не замерзли,-- и ни разу не выстрелила, Бог миловал.
       Антон же считал, что на переднем крае у каждого должно быть оружие, и попросил ребят достать мне что-нибудь трофейное. И вскоре они принесли парабеллум убитого немецкого офицера. Я с опаской и сомнением смотрела на это произведение оружейного искусства, и мне не хотелось брать его в руки.
       -- Ну до чего же ты странная, сестра! Посмотри, как он красив, а главное, как стреляет! Тебе все будут завидовать. Бери1
       И заставили взять. Парабеллум был тяжел, оттягивал кобуру, мешал, я с ним мучилась до ранения, так ни разу и не выстрелив. А потом с радостью рассталась -- у меня его отобрали на каком-то этапе к госпиталю и еще отчитали за то, что имела при себе офицерское оружие. С облегчением вздохнула и во всю последующую жизнь старалась не прикасаться к оружию.
       НЕНАВИЖУ ВОЙНУ !
       А тогда, в боях, ряды наши таяли, как снег весной. И чем меньше нас становилось, тем больше поражал меня Антон Гойко. Я не могла понять, откуда он, 19-летний деревенский паренек, совсем не военный по складу характера, берет силы, спокойствие, мужество, готовность взять на себя ответственность за жизнь других, выручить, прикрыть, забывая себя? Гойко в эти последние дни перед моим ранением был так высок, что свет его души не померк до сих пор и помогает жить. И когда на рассвете 11 декабря меня ранило, я звала не кого-то, а Антона, подсознательно ища в нем защиту,-- так велика была вера в него:
       -- Гойко! Гойко! Меня ранило!
       Он не мог остановиться, подбежать -- нас разделяла стена огня, но в какой-то миг донеслось:
       -- Куда же ты бежишь? В блиндаж! Туда! Туда!
       Обстрел кончился так же внезапно, как и начался. Я лежала на снегу, потрясенная, еще не осознав, что произошло. Жгучая боль разрывала ногу. Меня окружили все наши. Их осталось так мало -- из 200-т молодых сильных парней моей роты всего четверо, а из командиров один Гойко. У меня прямо физически болело сердце за них всех, я была их частицей и теперь отрывалась от них. Все прощались со мной, говорили какие-то особые слова и торопливо уходили в окопы, пока не рассвело, а я не могла сдержать слез. Слезы катились в снег, и след на щеках горел огнем. Антон погладил мои мокрые щеки, поцеловал и сказал:
       -- Марусю, ты отвоевалась. Я рад, что ты ранена, а не убита. Живи за нас всех, не вешай нос! Помни! Встретимся -- если не на этом , то на том свете! Держись, сестра!
       И все ушли -- навсегда! Даже теперь охватывает отчаяние при воспоминании, как мы разделились (навеки!), оторвавшись друг от друга -- они в окопы, я -- в хождение по мукам, но с надеждой на жизнь.
      
                                 *         *         *
       После войны долго-долго не хотелось вспоминать, говорить о тех днях, даже память об однополчанах пряталась где-то глубоко в сердце. Наверно, нужно было время для выздоровления души, чтобы сместившиеся в войну понятия добра и зла, любви и ненависти, вражды и мира заняли свои места, чтобы осмыслить, что же произошло с людьми, если они дошли до такого кровавого кошмара. Медленно и трудно выпрямлялись фронтовики, уходя от памяти о войне в бесконечные заботы и трудности послевоенной жизни. Но пришло время -- и все настойчивее память возвращала к тем дням. Я очень жалела, что мы не обменялись адресами, что уже не могу вспомнить всех моих поименно. Но Антон Гойко никогда не уходил из памяти, незримо присутствовал в моей жизни. Он не был моим возлюбленным, никогда не объяснялся мне в любви, не бродил по моим следам -- даже смешно подумать об этом. И все же до сих пор я помню о нем, думаю, он мне так близок и дорог. Это как наказ Свыше: помни , не забывай, через память о нем помни всех, кто погиб в ту проклятую войну. В Антоне слились воедино образы солдат, которые отдали молодость, здоровье, жизнь, но не позволили утвердиться на Земле фашизму. Поэтому Гойко для меня свят, воплощение всего чистого и светлого на земле.
      
       Через 20 лет я, наконец, узнала о его судьбе: капитан А. Гойко погиб
       27 января 1945 г. в должности комбата на территории Латвии, под Салдусом. Похоронен на братском кладбище Курсиши.
      
       Было ему всего 21 год.
       Я оплакала Антона, но на сердце покоя не было. Каждый день я думала о нем, а ночами он снился, как будто умоляя о чем-то, внушая что-то. Я стала беспокойной, не могла избавиться от мыслей и видений и в какую-то ночь, лежа без сна, вдруг поняла, чего ждет от меня мой товарищ: я должна встретиться с его матерью, родными. Я знала, что село Антона находится на Украине, в Винницкой области. Написала на школу (прямо по Чехову -- на деревню дедушке), понимая, что в селе все друг друга знают и письмо дойдет. И вскоре пришел ответ, как крик боли и радости: "Господи, неужели на белом свете есть еще душа, помнящая нашего Антона? Приезжайте! Вы наша родная, любимая сестра. Скорей приезжайте!"
         И дальше о семье: отец погиб на войне, мать выплакала все слезы по мужу и сыну и, прожив недолго после войны, умерла. Осталась младшая сестра Антона, Палашка, и трое ее детей. Письмо написала дочь Палашки, Люба, и от имени семьи звала меня сначала к себе под Харьков, чтобы потом вместе ехать на Винничину. Я колебалась, понимая, какие это расстояния, но что-то внутри не давало мне покоя. И когда в декабре выдался просвет в работе, я собралась и -- поехала, сама поражаясь тому, что все идет помимо моей воле, как будто кто-то меня ведет.
       Поездка была и непростой, и нелегкой. Только на третий день мы с Любой добрались до большого и красивого села Антона. Переезд из Харькова в Киев в тропически жарком вагоне, а потом в битком набитом автобусе вымотал меня до предела, и я не переставала удивляться: зачем я здесь? Что я тут делаю? Какая сила заставляет меня поступать так, а не сидеть спокойно в благополучной Риге?
       Недоумевала, а в душе что-то твердило: правильно. Так надо.
       В село приехали под вечер. Люба побежала за матерью на ферму, а я осталась ждать на улице у калитки. Вскоре увидела бегущую маленькую, худенькую, как подросток, женщину. Она налетела на меня как вихрь, обхватила руками, упала на грудь и запричитала на все село:
       -- Ох, ты ж мой братику, ох, ты ж мой любый, соколик ты наш, да где ж твоя душенька, где ж ты теперь? Да на кого ж ты нас оставил? Мать выплакала все слезы и не дождалась, и Оксана твоя не дождалась, ох, вернись к нам, наш любимый братику, сонечко наше...
       И все выше, все напряженнее и трагичнее голос, слова, а сама -- как осиновый лист дрожит, судорожно обнимает меня, ошеломленную, несчастную, плачущую навзрыд. К нам присоединились соседи, потом те, кто проходил мимо по улице, и все плачут, кто в голос, кто тихо, безысходно, и я вдруг поняла, что это не только по Антону, но по всем, не вернувшимся с войны. Вот так, наверное, кричала вся страна, получая похоронки. Ох, как было тяжело, словами и не передать.
       Не знаю, сколько так длилось, только вдруг Палашка вся обмякла, зашаталась, я подхватила ее, сама еле держась на ногах. Слезы забрали все силы, но омыли душу.
       Люди стали расходиться, а мы зашли в дом.
       Три дня была в селе Антона. Бродила, встречалась и говорила с сельчанами. Побывала в школе, познакомилась с друзьями детства -- и Антон открылся мне с какой-то новой и удивительно теплой стороны.
       В последний вечер собралась вся семья, запаздывал только Толя, племянник Антона. Но вот скрипнула дверь, и вдруг из сеней донесся голос... Антона! Его тембр, интонации! А когда увидела Толю, долго не могла слова сказать -- мешал комок в горле. Так похож, такой родной! Я не сводила с него глаз, не могла успокоиться.
       Долго говорили, я рассказывала об Антоне жадно слушающей семье и понимала, как это важно для них, как необходимо и как хорошо, что я тут, что вижу их, говорю с ними. Думаю, они не поверили, что мы с Антоном были просто фронтовые товарищи, я это поняла по отдельным словам. Но мне не хотелось ничего доказывать, разуверять -- это не имело никакого значения.
       И вот пришло время расставания. Прощались тепло и сердечно:
       -- Вы наша родная, член нашей семьи. Приезжайте, поживите у нас, сколько хотите и сколько можете. Никогда не забудем, что вы для нас сделали.
      
       И я уехала, переполненная всем, что видела и слышала. В поезде все думала, думала, а когда уснула, пришел во сне Антон, как легкая тень, как намек -- я подсознанием понимала, что это он -- постоял, глядя каким-то особым, непередаваемым взором, потом низко склонился к руке -- и растаял. И я, еще до конца не проснувшись, не открыв глаза, почувствовала, как захлестнула меня волна света и радости.
      
       Антон меня отпустил! Можно жить дальше!
      
        Ноябрь 1996 г.      РИГА.
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Булгакова Мария Ивановна (bulgakowa@ojooo.com)
  • Обновлено: 25/12/2012. 18k. Статистика.
  • Рассказ: Мемуары
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.