Lib.ru/Современная:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Помощь]
Оставить комментарий
© Copyright Булгакова Мария Ивановна
(bulgakowa2@gmail.com)
Размещен: 28/04/2013, изменен: 05/05/2014. 153k. Статистика.
Сборник рассказов: Мемуары
Скачать FB2
|
|
Аннотация: "Так значит нам нужна одна победа.
Одна на всех. Мы за ценой не постоим."И они не постояли, воистину... Нам же должно хватить мудрости сохранить память о святом подвиге тех отчаянных парней и девушек, что жизнью своей, здоровьем, молодостью заплатили за великий подвиг в священной той войне, за сладкое слово ПОБЕДА, а мы ещё долгое-долгое время поднимали традиционные тосты "Чтобы не было войны!". Вот уж скоро почти семь десятилетий, как живём мы не зная этого страшного слова "война", как обязаны сознавать всю меру ответственности за мир и покой планеты. Мария Ивановна Булгакова - один из самых ярких летописцев событий той поры, человек, не только переживший военные ужасы в довольно нежном возрасте, но сумевший сохранить память о тех днях, побудить свой недюжинный талант воспроизвести хронику военной поры в мемуарах, исследовавший так тонко и интересно взаимосвязь и взаимоисключение понятий "война и любовь", "война и человек", "война и женщина", "война и юность". Автор, родившийся на Украине, сегодня, как никто другой, переживает события происходящие там.../Из произведений Марии Ивановны Булгаковой разных лет./
|
Так значит нам нужна одна победа.
МЫ -- БЫЛИ.
***
У Юлии Друниной есть строки обо мне и моем поколении:
Худенькой нескладной недотрогой
Я пришла в окопные края,
И была застенчивой и строгой
Полковая молодость моя.
Я пришла в армию одиннадцатого июля 1942-го года. Среди высоких трав стояли наши палатки, но бывали мы в них только ночью. Нам не дали времени ни осмотреться, ни хоть чуть-чуть обвыкнуть, даже обмундирование не сразу выдали, как тут же начались учения. Было невероятно трудно первые недели, пока не втянулись. Подъем на рассвете, одеться, заправить койку за две-три минуты, зарядка, умывание. Нам хотелось помыться по-настоящему на реке Томь, но где там! Над рекой раздавался плеск и жеребячий гогот тысяч мужских глоток -- мы, девчонки, стеснялись и подходить туда. На первых порах все было сложно: и мытье, и туалет, и приведение себя в порядок в наши женские дни (как мы мучились в походах и в боях с этим!), а потом мы становились смелее, научились постоять за себя, и парням приходилось с нами считаться.
У нас, девчонок, был свой командир -- Иван Поливода; нам сначала показалось, что мы с ним наплачемся. Он учил нас ползать по-пластунски, окапываться, маршировать, докладывать, разбирать и чистить оружие и т.п. На первых порах мы были так замучены, так ошеломлены всей обстановкой, такой неженской была нагрузка, что по глазам нашего командира видели, как ему нас жаль. И тут же срабатывало женское лукавство и хитрость. Мы нащупали его слабое место -- песни! Он уводил нас подальше от лагеря, а когда мы, выбившись из сил, просили передышки, соглашался, с условием, что мы споем ему "Летят утки". Девчонки были звонкоголосые, особенно Лида Семенова, и песня лилась грустно, проникновенно, брала за сердце. Отзвучит, бывало, -- и никто не шевельнется, боясь нарушить святость минуты. Так потом и остались "Летят утки" в наших сердцах связанными с Поливодой.
Как-то под вечер мы шли строем с полигона, еле передвигая ноги, поникшие, до смерти усталые. Поливода терпеть не мог такого, он и так страдал, что у него бабье войско и что каждый готов отпустить соленую шутку по этому поводу. Чтобы взбодрить нас, скомандовал:
-- Запевай!
В строю -- ни звука. Только слышны тяжелые шаги.
-- Запевай!
И снова молчание.
-- Надеть противогазы! Бегом!
Бежим, окутанные пылью, еле дыша.
-- Снять противогазы! Запевай!
И над колонной взвилась наша строевая. Шаг стал четким, засветились лица, глаза, и мы задорно промаршировали мимо солдат, всегда готовых нас поддеть, позубоскалить.
Поливода погиб в ноябрьских боях 1942-го года под городом Белым Смоленской области.
А услышу где "Летят утки" -- и он, как живой, встает передо мной.
Жара в июле сорок второго года в Сибири, недалеко от станции Юрга, где находился наш лагерь, стояла прямо среднеазиатская. Не верилось, что это Сибирь. Для учений тяжело, когда раскаленное солнце ни на минуту не прячется за облака, когда воздух звенит от жары. Мы обгорели, на ногах слезала кожа, на мочках ушей у многих появились ожоги после того, как нас подстригли под мальчишек. Так как на первых порах приходилось ползать в своих летних платьях, то на локтях, коленях кожи не было. Но жаловаться некому, надо терпеть. Потом получили форму: мужское грубое белье, ботинки, обмотки, брюки, гимнастерку -- мальчишки-мальчишками. Особенно такие, как я, -- с маленькой грудью.
Кончились общие учения, и нас распределили кого куда. Меня направили санинструктором 7-й роты 3-го батальона 62-го полка нашей 150-й Сталинской стрелковой дивизии добровольцев-сибиряков. В моем подчинении были четыре санитарки -- по одной на взвод: Анна Чумакова, Шура Козленко, Надя Мирошниченко и Нина Черкунова -- все немного старше меня.
В этом же 3-м батальоне санинструктором 8-й роты была Ксана Половникова, рыжеволосая сильная, надежная женщина, а 9-й роты -- Нина-Мария Шкробова.
Нам всем троим повезло -- мы остались живы! Ксана, к моему великому горю, уже ушла в иной мир, Нина живет в Киеве, и мы с ней, как сестры. Долго-долго после войны мы ничего не знали друг о друге.
В 1970-м году я работала на Рижской детской турбазе. Как-то под вечер подошел ко мне мужчина примерно моего возраста и стал просить помочь устроить ребят на ночлег. Мы разговорились. Он рассказал, что привез ребят-следопытов из Новосибирска, которые собирают материалы о 22-й Рижской гвардейской дивизии -- бывшей 150-й Сталинской стрелковой дивизии добровольцев-сибиряков. Я онемела, пораженная, от этих слов. Моя дивизия! А потом начались расспросы. Алексей Раздорский (так звали нового знакомого) рассказал, что наши систематически встречаются в Новосибирске, что о нашей дивизии есть фильм, книга, что душой этих встреч является гвардии полковник запаса Андрей Сергеевич Ширяев и его жена Тамара Трофимовна, наш полковой врач. И добавил, что следующая большая встреча планируется в 1972-м году, на 30-летие формирования части, что мне пришлют приглашение. Мы обменялись адресами.
И вот 1972-й год. Я работала экскурсоводом Рижского бюро путешествий и экскурсий и с приглашением пошла к директору, ныне уже покойному, Александрову. Он, фронтовик, подводник, прочитал приглашение, посмотрел на меня и сказал:
-- Ты хочешь поехать на встречу? Зачем? Кто тебя узнает и кого ты узнаешь? Прошло тридцать лет -- годы беспощадны.
Я упрямо молчала.
-- Значит, все же хочешь? Что ж, посиди, сейчас приду.
Пошел наверх, где находился Совет по туризму, и минут через пятнадцать вернулся с разрешением на командировку в Новосибирское экскурсионное бюро. На глазах у него, фронтовика, стояли слезы.
-- Что ж, лети! Желаю счастья.
Я прилетела в Новосибирский аэропорт Толмачево в пять утра. Почти одновременно приземлился самолет из Киева. За багажом очереди -- рижская и киевская -- двигались параллельно. Напротив стояла какая-то женщина и пристально смотрела мне в лицо. Только я поднимала глаза, она тут же делала вид, что смотрит не на меня. Тогда я не сводила с нее глаз -- лицо казалось знакомым до боли. Так мы переглядывались несколько раз, пока вдруг одновременно не кинулись друг к другу.
-- Машка!
-- Нина!
Слезы, и радость, и объятия...
Это была Мария Шкробова, которая, придя в армию, стала себя звать Нина, чтобы, как потом она нам объясняла, обмануть смерть, и убеждена до сих пор, что жива осталась только потому, что смерть искала Марию Шкробову, а такой не оказалось -- была Нина, санинструктор 9-й роты нашего батальона. Мы расстались с ней одиннадцатого декабря 1942-го года, когда меня ранило, а встретились почти через тридцать лет, и, надеюсь, что фронтовое родство и тепло будут жить в наших сердцах до конца дней.
Нина рассказала, что меня разыскивали, но я тогда была Замниборщ, а выйдя замуж, поменяла, как положено, фамилию, стала Булгаковой. И следы потерялись.
Приехали в Новосибирск, в общежитие техникума, где шла регистрация прибывших на встречу. Все здоровались, обнимались, радовались друг другу -- все были, как родные. Одна я чувствовала себя чужой, одинокой. Нина уехала к маме, а тут -- ни одного знакомого лица, ни к кому не тянется сердце. Стало так грустно, так одиноко, что я, чтобы не расплакаться, легла на койку, отвернулась к стене и уснула под шум и разговоры.
Проснулась оттого, что кто-то меня обнимал, целовал и взволнованно и горячо говорил:
-- Ты приехала! Как хорошо! Какая ты умница, что отыскалась! Мы так давно тебя ждали!
Это была наша полковая врач Тамара Трофимовна Ширяева -- пусть ей пухом будет земля. Она была для нас как солнышко, в ее сердце на всех хватало тепла, любви, участия. Как жаль, что ее уже нет с нами!
И вот после этого я ожила. Мои родные, моя фронтовая семья! И перестала чувствовать себя чужой.
Через несколько дней после возвращения из Новосибирска домой вдруг раздался междугородний телефонный звонок -- из Львова. Сняла трубку:
-- Машка! -- и плач.
-- Машка! -- и снова плач.
-- Это ты! Я столько тебя искала, столько думала о тебе. Сейчас же собирайся и приезжай во Львов!
Это была Ксана Половникова, санинструктор 8-й роты нашего 3-го батальона, как и Нина, с Юрги, то есть юргинка, как мы говорим. Та Ксана, которая с таким теплом и участием относилась ко мне в трудные два месяца формирования дивизии, готовая прийти на помощь, приободрить, рассмешить, дать добрый совет -- ведь житейского опыта у нее было намного больше, чем у меня. Та Ксана, рота которой в первом бою 25-го ноября 1942-го года находилась рядом с моей -- и это меня утешало: Ксана рядом! Не оставит в беде, поможет, выручит! Та Ксана, которая по окончании боя нашла меня полуживую, оглохшую, окровавленную, в воронке от снаряда катюши, битком набитой ранеными. Осмотрела, расспросила, помогла перевязать раненых, отвела к ротному -- с ней вдруг стало так спокойно, надежно: ничего не может случиться плохого, раз рядом Ксана. Та Ксана, которая на рассвете 11-го декабря 1942-го года перевязывала меня, плача и утешая, поцеловала и сказала:
-- Сама доползешь до блиндажа или помочь?
Я сказала, что сама, чтобы они уходили: с каждой минутой становилось светлей, траншеи немцев рядом, а остатки нашего батальона до обстрела должны были занять оборону.
Та Ксана, с которой я в последний раз виделась в госпитале в Иваново, уже с раненой, -- в 1943-м году.
И вот теперь звонок из Львова. Такая радость! Такой праздник!
Так я обрела своих фронтовых сестер Нину и Ксану.
Воспоминания, воспоминания... Далеко они меня увели. Лучше вернуться назад, в Юргу.
***
Лагерь жил своей напряженной жизнью. Мы становились крепче, выносливей. В срою, куда б мы ни шли, звучала всегда песня, специально написанная Блантером для нас. Эта песня прошла с нами весь путь, и уверена, что живет в сердцах всех моих однополчан, где бы они ни были, до сих пор:
По Сибири, по таежной шири
Прокатился наш клич боевой:
Мощь сибирская, сила богатырская
Поднялась на решительный бой.
Положение на фронтах было таким в 1942-м году, что мы понимали: в Сибири нам осталось жить недолго. В конце августа нам всем сделали очень сильные прививки против дифтерии и других инфекционных заболеваний. Дозы были такие, что многие бойцы сразу теряли сознание, со мной же это случилось на полигоне.
Третьего сентября 1942-го года мы приняли присягу, получили боевое оружие. У меня был карабин. А 14-го сентября ночью по боевой тревоге построились и маршем направились на станцию Юрга, где началась погрузка в эшелоны, в товарные вагоны.
На всех станциях наш эшелон ждали, встречали и провожали. Митинги, напутствия, плачущие женщины, цветы, подарки -- Сибирь провожала на фронт своих земляков. В Новосибирске вместе с добрыми словами какая-то женщина подарила мне финку, тупую, но красивую. Потом в боях она меня здорово выручала при перевязках.
До места доехали быстро, без задержек. Под Москвой разгрузились, разместились в военном городке и стали ждать приказа. На несколько дней нас отправили помогать колхозницам убирать овощи. Помню, как мы набросились на морковку, не мыли -- куда там! -- просто вытирали полой шинели и с наслаждением грызли. Кажется, ничего вкуснее на белом свете не могло быть.
Там же, в подмосковных лагерях, нашу боевую готовность проверила комиссия во главе с тов. Ворошиловым, и, хотя мы все ждали, что направят нас под Сталинград, нам назначили другой участок боев: Калининский фронт, леса, болота, привычные для сибиряков, но не для меня, выросшей на Украине.
Снова эшелон -- и выгрузка ночью, в темноте и тишине на станции Селижарово Смоленской области. Ни минуты промедления -- с вагона построение и марш. В полной боевой выкладке шла пехота-матушка. Транспорта у нас в роте не было, даже подводы. Бойцы несли на себе пулеметы, минометы, противотанковые ружья, не говоря уже о другом оружии и снаряжении. Мне было чуть-чуть легче, но не намного. Одета я была, как все солдаты: ботинки, обмотки, штаны, гимнастерка, шинель, пилотка, каска. Через плечо скатанная плащ-палатка, карабин, противогаз, огромная санинструкторская сумка, набитая медикаментами и перевязочным материалом, на поясе патронташ и финка, за спиной вещмешок и котелок -- это было не так-то мало. А самое страшное -- дорога. Была осень. Лес и болото, которое и летом-то, вероятно, не просыхало, а теперь и подавно. Мы шли, главным образом, ночью, утром и вечером, днем 3-4 часа отдыхали. Шли в темпе. Командиры не жалели ни себя, ни нас: был приказ за 3-4 дня броском пройти около 200 километров. В самых непроходимых местах идущие впереди саперы валили деревья и делали бревенчатый настил. Будь он неладен, этот настил! Ночью у меня нога попала между бревнами, подвернулась, и я присела от боли. Но и помыслить нельзя было, что кто-то со мной будет возиться, утешать. Командир роты сурово сказал:
-- Вставай! Попробуй ступить. Можешь стоять? Да? Становись в первый ряд. Не спускать с нее глаз, чтоб не отстала.
Вот и все нежности.
И я шла. В первом ряду. И никому не разрешала себе помочь, потому что бойцам было еще труднее. Женщины -- народ крепкий, двужильный. Многие бойцы отстали, потом только через несколько дней отыскивали свое подразделение, а девчонки выдержали, и я тоже, хоть нога у меня распухла так, что и пытаться нечего было снять ботинок. Этот марш я не забуду никогда, потому что он не только был проверкой для каждого в отдельности, но и сплотил нас, показал, кто на что годен. В основном, мы были молодцы! Держались! В этом марше робко постучалась в мое сердце первая любовь -- мой ротный. Может быть, из-за него я выдержала то, что было выше сил? Он ничем не мог мне помочь, только, когда мне было уж совсем невмоготу, становился рядом со мной -- просто шел рядом -- и мне этого было достаточно, чтобы из каких-то тайников появлялись силы. Но, видно, и я что-то стала значить для него, ибо потом уже, когда он был ранен, ко мне попали его записи, и там были такие слова: "У меня в роте санинструктор со смешной фамилией -- Замниборщ. В марше она подвернула ногу, но держалась! И с тех пор теплота все больше и больше." Теплота... Это много в жизни, очень много.
Как хотелось спать на марше! Бывало, идешь и на ходу спишь до тех пор, пока не стукнешься о каску идущего впереди. На минуту стряхнешь сон -- и снова клюешь носом. А в голове только одна мысль: привал, привал, привал... И вот действительно доносится долгожданное: "При-в-а-а-ал!" -- и все в ту же секунду валятся на землю, не разбираясь, что там под ногами, и мгновенно засыпают. Я -- как и все. Но не проходит и минуты, как по колонне доносится: "Санинструктора во главу колонны!" Санинструктор -- это я, я кому-то нужна, я должна идти. Бреду. У кого-то на ногах водянки, потертости, кому-то плохо. Делаю, что нужно. Только закончила -- команда "Подъем!" -- и снова марш, и снова мысль: "привал, привал, привал..." А нога болит, еле ее тащу, а мои товарищи не спускают с меня глаз, даже во второй ряд не разрешают, плакать хочется, да стыдно. Идешь и кусаешь губы, и стараешься улыбаться этим замечательным ребятам. Не передать словами, как я их всех любила в те дни и как жалела.
Так мы шли. Кухни наши, как и положено по такой дороге, отстали. А мы, пехота, вырвались вперед. Хотелось чего-нибудь горячего, но был только сухой паек и болотная вода. И самое удивительное, что никто не болел животом, никто не простужался, хоть ноги у всех не просыхали, спали мы на сырой земле, костры жечь не разрешалось. Простуд не было не только на марше, но и потом, когда стояли в лесах, и в наступлении, когда снежные сугробы были для нас домом. Чем это объяснить? -- не знаю. Закалкой, вероятно, да полной психической перестройкой: на такие мелочи не было времени обращать внимание, все мысли и чувства были заняты другим.
Наконец-то мы дошли. Слава Богу! Можно отдохнуть, привести себя в порядок, подлечить ноги -- они у всех были до предела разбиты. Строили шалаши, ночью тихонько жгли костры, сушились, мылись. Ребята нашли болото с клюквой. Я тогда впервые увидела и попробовала эту ягоду -- ни клюквы, ни брусники в наших краях на Украине не было. С охотки мы ели ее пригоршнями, а потом стало сводить челюсти от кислоты -- сахару-то не было. Стали подтягиваться кухни, обозы, отставшие солдаты.
Почти полтора месяца мы жили в смоленских лесах. Осенние леса... Сколько в них грусти, отрешенности и какой-то успокоенности! Я и сейчас не могу бродить по лесу осенью без щемящей боли в сердце.
С неба сеял мелкий дождик. В лесу чисто, сыро и свежо. Изредка выпадали солнечные дни, но нас они не радовали -- бомбили немцы. Бомбить было легко, даже целиться не надо: лес до краев был наполнен войсками.
Моя рота жила своей жизнью. Нас жило в шалаше одиннадцать человек: ротный и ячейка управления. Из девчонок я одна -- санинструктор ведь находится в непосредственном распоряжении командира роты. Ночи стояли холодные, с заморозками. Мы не раздевались, а только снимали ботинки, сушили у костра портянки (аромат-то, господи!), согревали ноги, потом закутывались в шинели, плащ-палатки, прижимались друг к другу и засыпали. Замечательно! С таким "комфортом" устраивались тогда, когда жили на одном месте несколько дней. Если же меньше, то спали прямо под открытым небом, свернувшись калачиком на еловой постели.
Почти каждый день я строила роту и проверяла своих бойцов по форме 20 -- на вшивость. Ребята сначала стеснялись меня, а потом привыкли, снимали гимнастерку, а нижнюю рубашку выворачивали наизнанку, не снимая с рук, и я просматривала все швы. Проверяла голову, под мышками. На первых порах было все в порядке, но потом появились насекомые, а бороться с ними в таких условиях было не так-то просто. Спасали парилки (мы их называли душегубки), да очень редкие бани. Но все равно до конца эту нечисть истребить не удавалось. Еще хорошо, что не вспыхнули инфекционные болезни!
Все время шли учения: отрабатывали наступление. Одеты мы еще по-летнему. Ходили в "атаку", ползали, окапывались. Во время одного "наступления" я промерзла до синевы, до того, что не чувствовала тела. Военфельдшер шел в "бой" рядом со мной и говорил: "Вот так будет и в настоящем бою. Вот тут твое место. Так ты будешь перевязывать, вытаскивать раненых". Я слушала, а про себя посмеивалась: "Знаешь ты, как там будет, наверное, как я". Мы все были необстреляны и представляли себе бой только теоретически.
С нетерпением ждали приказа о наступлении, но его все не было, а пока нам пришлось испытать еще одну беду -- голод. Где-то с первой недели октября начались беспрерывные холодные осенние дожди. Даже в лесу хлюпало под ногами, а дороги превратились в жижу до колен и выше. Я такой грязи в жизни не видела. Мы были отрезаны от тылов, от снабжения полностью. Сначала нам давали по 250 г хлеба -- суточный паек. А с десятого дня начиная, был один сухарь на день. Бойцы мои совсем дошли. Большая часть опухла и почти не вставала. Их нужно было отправлять в санчасть. Остальные превратились в скелеты, но кое-как держались на ногах. Ели траву, варили ремни, что-то выискивали в лесу, радовались каждой убитой лошади. Мой ротный ходил как тень, но был беспощаден к себе и солдатам, не давал раскисать никому. Каждое утро строил роту и уводил на работы. Ребята были так слабы, что приходилось многих освобождать от заданий. Однажды он влетел в шалаш:
-- Что ты сделала с моей ротой? Пристрелю, если так будешь продолжать!
Я не обижалась: ему, как командиру, было тяжелей, чем кому бы то ни было. Я была так худа и слаба, что еле передвигалась, хватаясь за кусты и деревья. Но чем труднее становилось, тем больше пела. Сидела возле костра, обхватив колени, и пела грустные-грустные песни.
Все с надеждой ждали морозов. И вот после Октябрьских праздников дороги наладились, и нам привезли хлеб. Он был еще теплый, сырой, и выдали нам его по целому килограмму. За одну минуту хлеб исчез в голодных желудках, а через короткое время я только и слышала:
-- Ой, сестра, помоги!
-- Живот! Изжога!
Что тут было делать? Я спасала, как могла, а когда кончились медикаменты, пошел в ход зубной порошок от изжоги.
Похоронили умерших от голода, а потом наладилось питание, подвезли теплое обмундирование, и снова стали говорить о наступлении. Прояснилось небо, а значит, начались бомбежки.
Однажды мои две санитарки, Анка Чумакова и Шура Козленко, ушли по делам в полковую санчасть, которая располагалась в деревне. Было холодно, и я отправилась за дровами для костра. Отошла довольно далеко от подразделения, как вдруг -- самолеты. Совсем близко разорвалась бомба, потом вторая, третья... Бросила дрова и побежала в роту. Навстречу старшина:
-- У тебя все на месте?
-- Не знаю. Сейчас, подожди.
А у самой так тревожно на душе. Смотрю -- Нина и Надя на месте, а о Шуре и Анке я не беспокоилась, зная, где они. И вдруг через несколько минут страшная весть: Шура убита, а Анка ранена!
Это были наши первые потери. Оказалось, девчата возвращались из санчасти, когда на дороге их застала бомбежка. Со страшным свистом бомба неслась к земле. Анка закричала:
-- Прячься за дерево!
И бросилась под сосну, прижалась спиной к стволу, но ноги некуда было спрятать, и осколком ей срезало колено. А Шура растерялась, стала метаться и попала под град осколков.
Вечером я провожала Анку на подводе в санбат. Держалась она молодцом! Она вообще была замечательная, моя Анка. Я всегда с восхищением, любовью и надеждой смотрела на нее, понимая, что такая не подведет никогда. Была она высокая, сильная, выносливая. Светлые, густые волосы курчавились. Хорошее русское лицо. Белозубая прекрасная улыбка. Строгая к себе, к людям. На нее долго поглядывал, вздыхая, командир взвода соседней роты Борис Федоров, а она все посмеивалась над ним, а потом и сама влюбилась. Это была такая чудесная пара! Оба молодые, сильные, чистые. Все мы с теплотой и сочувствием относились к их зарождающейся любви.
А теперь Борис провожал Анку. Она шутила, смеялась сквозь слезы, а он шел печальный и несчастный. Попрощались. Мы поехали дальше. Я взглянула в лицо Анки -- и мне стало страшно.
-- Поплачь, Анка, родная, тебе легче станет!
Она, как ребенок, уткнулась мне в колени и горько зарыдала.
Так я осталась с двумя санитарками, которые мне не очень нравились и на которых, я чувствовала, не особенно можно положиться. И это тревожило -- приближалось ведь время боев. Сколько ни просила пополнить взвод -- так и не допросилась. На всю роту -- санвзвод из трех человек -- это мало, страшно мало.
...В восемнадцать лет все мечтают о любви. Я не являлась исключением.
Мой командир роты... Моя первая тайная и горькая любовь.
Обстановка была так тяжела, порой просто нестерпима, что то, что стало зарождаться в моем сердце, -- было счастьем, лучом света, согревающим, помогающим выжить. Была ли это любовь или просто мечта, жажда любви -- не знаю. Но тогда мое счастье или несчастье -- все зависело от его взгляда, слова, улыбки.
Мой ротный, каким он остался в моей памяти?
Прежде всего -- суровый, строгий. Часто хмурый. Неприступность и суровость во всем -- в лице, в походке, во взгляде темных глаз из-под густых черных бровей. Но, когда редкая улыбка озаряла лицо, все менялось мгновенно: глаза лучились теплом, добротой, озорством. Но это бывало редко-редко -- не та обстановка. Высокая, худая, подтянутая фигура моего ротного всегда была перед глазами и помогала нашей 7-й роте держаться. Его в роте уважали, он был умен, начитан, казался самым старшим по возрасту, хотя ему было тогда только двадцать два года. Всего на четыре года старше меня, но по поведению -- на все сто! До войны он учился на факультете журналистики, но не успел закончить вуз. Здесь, в армии, его интеллигентность сказывалась во всем: в манере говорить, слушать, держаться, в том, что никто никогда не слышал грубого слова из его уст.
Я совсем не обращала на него внимания в Сибири, но в походе от станции Селижарово, когда подвернула ногу, со мной что-то произошло. Разве это передашь словами? Мне хотелось стать лучше, сильнее, выносливее, чтобы он одобрительно посмотрел, сказал приветливое слово. Когда ротный не обращал на меня внимания, я дурачилась, дралась, смеялась, но стоило ему сказать мне хоть слово, посмотреть не так, как на других, -- и я уходила в себя, погружалась в мечту. Мы с ним виделись мало: у каждого своя работа, свои обязанности, но думала я о нем постоянно. И это наполняло мою душу счастьем.
Однажды мне было особенно грустно. Вечерело. Лес придавило темное, покрытое плотными тучами небо. Вокруг костра сидели бойцы, смотрели в огонь, думали о своем. Подошел ротный. Сел. Разулся, подсушил портянки. Я сидела, обхватив колени руками и положив подбородок на колени, и тихонько напевала что-то грустное. Бойцы ушли на ужин, а мы остались одни у костра. Вдруг ротный поднял голову, посмотрел на меня глубоким печальным взглядом и тихо сказал:
-- Послушай, Марина, война ведь не век будет длиться. Вот представь -- она закончилась, а мы живы, понимаешь, живы! Что, если мы после войны -- все равно когда и где -- встретимся? Как ты отнесешься ко мне?
-- Я встречу тебя, как самого родного человека. А ты?
-- И я тоже, -- глядя в огонь, тихо сказал он.
-- Значит, чудесно!
Я повернулась к нему, несмело наклонилась к руке и потерлась щекой.
-- Знаешь, Марина, все равно это время нам не забыть, не вычеркнуть из жизни -- это же не сад, не танцы, так?
-- Конечно, так, не забыть, ротный!
Грусть и радость, щемящая боль и счастье, и этот осенний покой в лесу, запах дыма, увядающей травы, и захлестнувшая волна нежности -- разве это можно забыть? Вот этот вечер и был самым счастливым. Свет его долго грел меня, помогая в часы горя и отчаяния.
А на другой день все было по-другому. Ротный был суров, часто для меня непостижим. За ночь, видно, он все обдумал, что-то решил для себя. И я сразу почувствовала в нем перемену -- и стушевалась, замкнулась. Наверное, это было правильно. Он был старше, мудрее, и мне ли его судить? Мы ждали приказа о наступлении с часу на час -- до любви ли здесь было? Да и я, как все девчонки в армии, всегда была на виду. За нами следили сотни ревнивых мужских глаз: сестра -- она должна ко всем относиться одинаково дружески, доброжелательно, никого не предпочитая и не выделяя. Во всяком случае, бойцам так хотелось. Мы это чувствовали, понимали, старались не обмануть их надежд. И ротный это понимал. Стал со мной строг, неприступен. Мне трудно было справиться с собой. А тут и ревность недолго заставила себя ждать.
Рядом с нашей ротой почти всегда находилась 8-я, то есть дорогая для меня рота из-за Ксаны Половниковой. У Ксаны были, мне на зависть, чудесные санитарки: Наташа Чепкасова, которую за крошечный рост мы все звали Чижик. Студентка МГУ, эта кроха в первых боях проявила себя так, что была награждена Орденом Красного Знамени; Тоня Богданова, энергичная, живая, смелая, неутомимая; Аня Сизова и Римма Кузнецова.
Римма была тоненькая, как лозинка, стройная, с точеной фигуркой, которую не портила даже военная форма, с копной густых, вьющихся крупной волной волос, с огромными глазищами на худеньком лице -- прелестное создание! И к тому же умна, остроумна, начитана -- когда только успела? Римма, когда бывала свободна, заскакивала к нам в роту, ей было интересно поболтать с моим ротным. И на этот раз она прибежала, чтобы проведать нас. В это время мы готовились уходить на задание. Римма шла с ротным и о чем-то оживленно и весело болтала. Лицо ротного вдруг стало таким светлым, как будто меня и не было тут рядом, и вдруг что-то кольнуло так больно, что я отстала, униженная, несчастная. Ревность мучила меня, перечеркнула простоту и человечность наших отношений, и уже никогда не возвращалось то настроение, что было у костра.
Но вскоре начались бои -- и мои душевные переживания померкли, казались нереальными.
С ротой я была дружна. Чем меньше дней оставалось до наступления, тем сердечней становились бойцы, смотрели на медичек, как на будущую помощь и спасение там, в бою.
***
24-го ноября вечером мы снялись с места и пошли к передовой. Шли всю ночь по бездорожью, вытянувшись цепочкой. Ничего не было видно. Накануне выпал снег, а в ночь с 24-го на 25-ое ноября разыгралась пурга. Шумели, раскачиваясь, сосны. Тревога слышалась в завываниях ветра, и тревожно было в наших душах: мы шли занимать исходные позиции для наступления. Вышли на опушку леса, и ротный скомандовал:
-- Окапываться!
Я со снайпером Мишей Баллоном стала рыть неглубокий окопчик. Земля была твердая, а снег глубокий, поэтому мы сделали окоп просто в снегу, утрамбовали края, подложили вещмешки и уселись. Тишина. Солдаты занимались своими делами. Старшина раздал хлеб, и так как к хлебу ничего не нашлось, то мы с Мишей макали его в снег и ели. Беспокойство и сознание того, что теперь остался один путь -- бой, вызывали внутреннюю дрожь и напряжение. Мне не сиделось на одном месте, тянуло к людям, и я обошла всех, поговорила с каждым. Все были так сердечны:
-- Сестренка, ты не забывай, что индивидуальный пакет у меня вот здесь.
-- Сестричка, ты смотри ж, держись, ты нам нужна.
-- Не оставишь нас, сестра?
-- Сестричка, возьми адрес матери. Если убьют, напиши ей.
Для всех старалась найти теплое слово, шутку. Разыскала Нину и Надю, моих санитарок. Они сидели в блиндаже и грелись.
-- Смотрите же, девчата, не прозевайте сигнала атаки!
-- Не беспокойся. Услышим.
Встретила ротного. Он был озабочен, но теплее и мягче:
-- Не боишься? Ну, смотри, держись! Не прощаюсь -- встретимся!
Пошла во взвод Антона Гойко, младшего лейтенанта, моего земляка. Добрые слова, теплые взгляды. Родные мои, как я хочу, чтоб вы все были живы и здоровы! Вернулась в свой окоп. Чтобы прогнать тревогу, мы с Мишей тихонько запели. Перепели все знакомые песни и только начали ту, что звучала в каждом вагоне эшелона, когда ехали из Сибири на фронт:
Скоро вдаль умчится поезд стрелой
И развеет ветер дым.
Буду писать тебе, родной,
С тревогой думать о тебе...,
как раздался ужасающий грохот. Мы, не поняв, в чем дело, бросились на дно окопчика, вжались в снег и замерли. Нет, разрывов не слышно. Поднялись и рассмеялись -- это ведь началась наша артподготовка! Артиллеристы стояли где-то за нами, и снаряды, шурша, шли стеной над головами. Гул, а там, впереди, разрывы сливались в одно целое, без малейшего интервала. Волнение нарастало. Артподготовка, казалось, длилась вечность. Уже рассвело. И вдруг внезапная тишина -- и на высокой ноте, совсем чужой голос ротного:
-- В атаку! За Родину! За Сталина! Ура!
Рота рванулась и цепью побежала вперед.
Свежий снег был глубокий, рыхлый, бежать -- ужасно трудно. Я старалась попасть точно в следы ротного, чтобы было легче. Он бежал впереди с пистолетом в высоко поднятой руке и что-то кричал. Потом оглянулся, увидел меня рядом:
-- Отстань, я тебе говорю! Отстань!...
И послал замысловатым матом. Вот тебе на! Я думала, что он не употребляет таких слов, а оказалось, просто не разрешал себе распускаться, хотя мат на фронте звучал абсолютно естественно, выражал все оттенки человеческих чувств. Я крикнула в ответ, но вряд ли он услышал.
Мы выскочили на пригорок. Я еще бежала, не понимая, почему мои бойцы бросились на снег и поползли, и вдруг увидела: лежит наш солдат, и из-под каски струей льется кровь. Сверкающий белизной снег -- и ярко-красная кровь поразили и врезались в память навеки. Увидел меня:
-- Ой, сестра, сестрица, скорей перевяжи! Ради бога, скорей, и я побегу, а то наши уйдут, не смогу их догнать. Ну же, ну же, что ты медлишь? Быстрей, не копайся!
Он еще не осознал, что с ним, и в состоянии аффекта не успел почувствовать боль.
Я достала бинты, сняла каску, шапку: за ухом рваная рана. Руки дрожали, во рту пересохло. Никогда не видела столько крови. Но мешкать нельзя было, и я стала накладывать повязку. А он возбужденно говорил, мой первый раненый:
-- Ух, сейчас поползу к нашим. Узнают гады, фашисты, кто такие сибиряки! Скорей, сестра!
Перевязала, надрезала по бокам шапку, одела, поцеловала в губы -- беги!
Поползла дальше. Рядом, справа, за проволочными заграждениями -- минное поле. Мы, то перебежками, то по-пластунски, продвигались вперед. Огонь был такой, что, казалось, простреливается каждый сантиметр: из пулеметов, минометов, артиллерии -- нельзя представить, что можно уцелеть в таком аду. Мне было некогда думать ни о чем, кроме моих раненых, а их становилось все больше. Я переползала от одного к другому, чувствуя, что изнемогаю, что бинтов становится все меньше, а раненых -- все больше. Как я мучилась с ранеными в грудь, спину и живот! Солдаты одеты по-зимнему, в телогрейке и шинели. Все затянуто ремнями. Я ведь не могла их раздеть на снегу. Нужно было разрезать одежду, под одеждой перевязать и снова все закрыть так, чтобы они не замерзли. Когда еще кончится бой и их подберут! Нам даже ножниц не выдали -- они, мол, нам в бою не понадобятся. Хорошо, что у меня оказалась финка, хоть и тупая... Я плакала от жалости и перевязывала, перевязывала... Стоял гул, земля тряслась. Все вжались в снег, залегли и по-пластунски понемногу продвигались вперед. Оглянулась назад -- и глазам не поверила: идет солдат в полный рост!
-- Ты что, с ума сошел? Ложись! Убьют!
-- Ну, сестра, мне все равно. Если не тут убьют, то после боя расстреляет командир роты.
Наклонился и рассказал, что с ним случилось. Когда кончалась артподготовка, у него резко заболел живот. Может быть, от страха. Так бывает. Побежал в кусты, а тут сигнал атаки -- и все рванулись из окопов. Выскочил из кустов, на ходу подтягивая штаны, но роту уже не догнать. С ним остался ручной пулемет, а диски -- у другого солдата. Конечно, за такие дела на фронте не милуют! Он это знал и был абсолютно безразличен к огню, к смерти. Рота его находилась далеко, на левом фланге. Туда под огнем не добраться. У меня от жалости сжалось сердце.
-- Как тебя зовут-то?
-- Сашка.
-- Ну что ж, Сашка, никто из нас не знает, что будет через минуту. Не думай о плохом, и давай воевать вместе. Одной мне перевязывать тяжело, будешь помогать.
Он поставил пулемет, и мы поползли от одного раненого к другому. Его безразличие к смерти, обреченное спокойствие передалось мне. Я была рада, что живая душа рядом, что хоть словом перекинуться есть с кем. Впереди, метрах в десяти, лежала группа бойцов. Мина разорвалась прямо в центре, и почти все остались недвижимы, а одного волной бросило на проволочные заграждения. На него было страшно смотреть. Мы думали, что его убило, и хотели ползти дальше к другим, но вдруг донеслось тихое, как шелест:
-- Сестра, сестрица, перевяжи!
Дрогнуло сердце. Сняли с проволоки, положили на снег. Саша стал сзади меня, спиной к деревне, и через плечо поддерживал то руки, то ноги, а я перевязывала. И вдруг -- мина, и мгновенное, как провал, беспамятство. Пришла в себя -- смотрю: лежу в метре от того места, где разорвалась мина. Сашу моего и солдата, что мы перевязывали, убило, а меня только контузило, вырвало левый рукав шинели, перебило ремень карабина, плащ-палатку, изрешетило полу шинели, а на теле только царапины! Саша прикрыл меня, и все осколки достались ему. Гудела голова, путались мысли, руки плохо слушались. Вокруг только убитые и раненые. А рота продвинулась метров на сто. Деревню Большое Клемятино еще не заняли. Немцы вели огонь и из других деревень. Они сидели в этих местах, под городом Белый, больше года, укрепились, в полной уверенности, что никакая сила их не одолеет. Густые проволочные заграждения, минные поля, дзоты, танки, вкопанные в землю и ведущие огонь прямой наводкой, то есть огневые точки -- на каждом метре обороны. И под этим многослойным огнем со всех сторон мы все-таки продвигались! А тут запели катюши. Для нас это было, как музыка. Я подняла голову и увидела, что к земле мчатся огромные снаряды. Но Господи, что же это? Первый залп пришелся по нашим рядам... Наступила мгновенная тишина. Ни немцы, ни наши не стреляли. Потом оставшиеся в живых поднялись и с криком "Ура!" бросились вперед, а катюши тоже перенесли огонь на несколько метров вперед -- и снова по своим! Ох, как это было тяжело видеть и осознать! Как страшно рвутся снаряды катюш! Как высоко подбрасывает человека взрывная волна! Какие огромные глыбы мерзлой земли откалывает, как глубоки воронки от снарядов! В одну из этих воронок я заползла. Она была заполнена ранеными. Кровь, кровь, кровь... Я ввалилась в воронку, вся в крови, в копоти, и все закричали:
-- Сестричка! Наша! Ты ранена? Куда? Давай мы тебя перевяжем!
-- Нет, нет, я не ранена. Подождите, я сейчас приду в себя и вас всех перевяжу.
Зубы у меня стучали. Я говорила без умолку: того ранило, того убило, а тот умер у меня на руках. Но как хорошо, что мы все-таки прорвали оборону. Большое Клемятино уже горит -- подожгли катюши. Наши уже в деревне. Подождите, сейчас я вас перевяжу, и за вами приедут.
Так трещала я, не переставая ни на миг.
Бой затихал. Изредка рвались снаряды, посылаемые немцами из других деревень. Но потом и это прекратилось. Поле стало оживать. Провели пленных с ошалелыми глазами. Раненые провожали их горящими взглядами. Появились сани -- подбирали раненых. К нам в воронку ввалился посыльный командира роты. Увидел меня и глазам не поверил:
-- Ты жива? А ротному доложили, что тебя убило. Пойдем со мной, быстро.
Но я ушла только тогда, когда на смену пришла Ксана Половникова. Мои санитарки Надя и Нина испугались и в бой не пошли...
В деревне горели дома, и бегала ошалевшая корова.
Ротный вспыхнул радостью. И тут же:
-- Посмотри раненых здесь в доме и в блиндаж. Их перевязать нужно.
И снова кровь, растерзанные молодые тела, скрип зубов, прощания.
Стемнело. Мы устроились в каком-то уцелевшем доме. Это было рискованно: у немцев все пристреляно. Варили трофейные спагетти. Соседняя рота захватила продовольственный склад -- и чего там только не было!
Тяжелая усталость гнала сон. Осмыслить все не хватало сил. После первого боя остался в моей роте 51 человек из двухсот. Все-таки война -- не женское дело. Я долго никому не могла рассказывать об этих днях -- всю трясло. И мужчинам трудно, а девчонкам, да еще таким зеленым, как мы тогда, и подавно. Как случилось с катюшами? Трудно понять. Мы, наверное, в порыве энтузиазма быстрее подползли к деревне, чем рассчитывали артиллеристы. Тут, может быть, никто и не виноват. Но ребят жаль, ах, как жаль! Какие ребята были! Сильные, здоровые, веселые, добрые! Как рвались в бой! И мечтали о победе, о доме, о маме, о любимой.
***
Вот таким было наше боевое крещение. Для многих, очень многих этот бой оказался первым и последним в жизни.
Мы рвались вперед. За десять дней с боями, тяжелыми, изнурительными, продвинулись на двадцать километров. Нас становилось все меньше и меньше. Пришло время, когда мою роту можно было пересчитать по пальцам.
3-й батальон держал оборону за деревней Парнево. Мы не могли больше наступать. Несколько дней бойцы стояли в окопах метрах в трехстах друг от друга. И держали оборону, не давая покоя немцам. Фрицы методически разбивали дом за домом, и в конце концов от деревни остался один дом, а все население, с козами, детьми и стариками, забилось в блиндажи, вырытые в холмистой окраине. В логу под горкой стояла банька, где мы организовали медпункт. Раненых хватало.
Как-то утром вбежал к нам боец, бледный, возбужденный, с лихорадочным блеском в глазах. Бегал вокруг меня, поддерживая живот.
-- Я ранен, сестра. Помоги!
Подошла к нему, а он от меня. Не дается.
-- Ну что ты, как маленький. Садись сейчас же, я посмотрю, куда ты ранен.
Послушался. Распустила ремень, подняла гимнастерку -- и на колени вывалились кишки. У меня даже в глазах потемнело, но старалась не подать виду, как мне страшно:
-- Ничего, не волнуйся, осколок только распорол мышцы, а это не очень опасно. Сейчас мы тебя отправим в тыл (а у самой никакой уверенности, что удастся довезти его до операционного стола).
Стерильным бинтом заправила кишки внутрь, перевязала, уложила. Вскоре подъехали сани и вместе с другими увезли и его.
Пополнения нам не давали. Кто наши соседи и есть ли они -- мы не знали. Всех охватило такое чувство, будто наш батальон оторвался от своих и всеми забыт. Ночью немцы освещали передовую бесчисленными ракетами (как в песне: "Светилась, падая, ракета, как догоревшая звезда"). Темноту прорезали линии трассирующих пуль. Где-то вдали пела катюша, и огненная стена ее летящих снарядов производила фантастическое впечатление. Красиво! Если забыть, где все это происходит и что ты сам участник этого спектакля.
Систематически, через определенные промежутки немцы устраивали ночные обстрелы из простых и шестиствольных минометов. Мы боялись и ненавидели эти шестистволки, потому что мины летели с ужасающим воем. Я не знаю, с чем сравнить его. Кто слышал -- никогда не забудет, а кто не слышал -- то пусть скажет: Слава Богу!