Булгакова Мария Ивановна
Так начиналась война...

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Булгакова Мария Ивановна (bulgakowa2@gmail.com)
  • Размещен: 20/06/2013, изменен: 04/02/2019. 119k. Статистика.
  • Сборник рассказов: Мемуары
  • Иллюстрации/приложения: 4 шт.
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    "...Время летело, и вдруг в одиннадцать часов на полную мощность зазвучал откуда-то взявшийся репродуктор, позывные Москвы и речь Молотова -- началась война!..." Об этом тревожном времени вспоминает автор, когда только что отгремевшие выпускные балы сменились трагическим известием о начале неимоверных испытаний для народа, о начале новой взрослой судьбы для тысяч и тысяч и мальчишек, и девчонок... Так это было...


  •    ***
      
       Отшумел наш выпускной бал. Нам было по семнадцать, и вся жизнь расстилалась перед нами. В нашем классе мало кто знал, кем он хочет быть. Я тоже смутно представляла свою будущую профессию, но одно знала твердо: буду учиться дальше. После долгих колебаний, консультаций и раздумий решила подавать документы в Киевский химико-технологический институт. Теплоходом по Днепру отправилась в Киев -- в мое первое самостоятельное путешествие. Уже утром 21-го июня оказалась в сказочно прекрасном городе. Там жила моя подружка Валя Брайко, у которой я и остановилась на Рейтерской улице, 8. Валя показывала город. Мы бродили по Киеву, обошли со всех сторон институт, куда мне предстояло поступать, пошли в Печерскую лавру, на Владимирскую горку. Было солнечно, жарко. К вечеру, чуть живые от усталости, вернулись домой, поужинали и легли спать, решив, что в воскресенье пораньше пойдем на пляж.
      
       Разбудили нас глухие, очень сильные взрывы. Звенели стекла, как при землетрясении качался дом. Мы вскочили с постели, быстро натянули платья и выбежали в предутреннюю свежесть и прохладу улицы. Уже рассвело. Со всех домов высыпали взволнованные, встревоженные люди, и слышался только один вопрос: что случилось? что за взрывы? Тревогу усиливали гудки заводов, фабрик, сигналы машин скорой помощи, мчавшихся с огромной скоростью. Люди не расходились, чего-то ожидая. Солнце припекало все сильнее. Мы с Валей влились в людской поток, направлявшийся к памятнику Богдану Хмельницкому. Там собрались, будто на митинг, тысячи взволнованных людей. Время летело, и вдруг в одиннадцать часов на полную мощность зазвучал откуда-то взявшийся репродуктор, позывные Москвы и речь Молотова -- началась война!
      
       ***
      
       Конечно, в Киеве мне делать было нечего. В полдень шел пароход в мой город. Я быстро собралась, с грустью распрощалась с Валей и отправилась на рейсовом теплоходе в путь. Как вдруг все переменилось! Как будто все то же, но и не то. Моя тревога сливалась с тревогой всех плывущих на пароходе. Это всех роднило, объединяло. Днепр мой любимый стал неузнаваем. Ночью ни одного огонька, только с пристаней и мостов нам подавали сигналы синими лампочками. Спать никто не ложился. Люди собирались группами, тихо и взволнованно обсуждая страшную весть. И у меня, как у всех, сжималось сердце от тревоги: что теперь будет со всеми нами?
      
       Пароход прибыл в Черкассы в пять утра. На пристани тихо, пустынно. Дворники подметали улицы. Шла через весь город пешком. Все казалось странным, тревожным. Мужчины с вещмешками шагали по тихим улицам. Их провожали плачущие женщины, дети.
      
       Папу дома я уже не застала. Его, как офицера запаса, мобилизовали в первый же день. Мама плакала, тревожилась за всех. Тогда плакали все мамы...
      
       ***
      
       В первые же дни войны я поняла, что просто так сидеть дома не смогу, что я должна быть со всеми, приносить пользу. Но как? Я ведь ничего не умела. К счастью, в городе открылись краткосрочные курсы медсестер, и я, не раздумывая, тут же подала документы. Занимались мы много, но все равно этого было недостаточно, чтобы за такое короткое время стать квалифицированной медсестрой.
      
       Фронт стремительно приближался, и уже где-то в середине июля к нам в город привезли первых раненых. Я помню этот день ясно, а еще яснее -- чувство боли, любви, щемящей жалости к этим измученным, искалеченным парням. Ходячим помогали выйти из кают, спуститься по трапу парохода. Они были слабы, опирались на наши плечи, и мы напряглись, как струны, чтоб не дрогнуть, не показать, как нам тяжело. А потом пошли носилки. Как забыть глаза носилочных, эту тоску, боль, растерянность и страх.
      
       Долго снились мне эти глаза...
      
       Машинами отвозили раненых в пединститут, аудитории которого превратились в большие палаты. Госпиталь стал моим домом. Я забывала о маме, о тринадцатилетнем брате (сестра и отец уже были на фронте, и письма от них не шли), о ее тревоге и слезах. Я понимала, что, как и весь медперсонал, нужна эти искалеченным, измученным людям.
      
       Учеба на курсах прекратилась, мы проходили практику в госпитале, делали все, что велели. Утки, судна, грелки, лед, перевязки, перестилка, туалет тяжелораненых, письма за тех, кто не мог писать, песни, чтение для тех, кто тосковал, -- в общем, все, что нужно. Я почти не спала, потому что начались ночные бомбежки города, особенно железнодорожного моста через Днепр. Как только раздавался сигнал тревоги, мы тут же бросались к носилочным раненым, чтобы спустить их со второго и третьего этажей в подвал, в бомбоубежище. Потом отбой -- и нужно поднимать вверх. Чем ближе становилась линия фронта, тем чаще тревоги, -- до сна ли тут, до отдыха ли? Я устала, измучилась, но была рада, что могу приносить пользу, что нужна.
      
       Незаметно прошел август, и когда стало известно о дне эвакуации госпиталя, я только успела забежать домой, взять смену белья, пару платьев, попрощаться с мамой и братом, и с Днепром (как раз налетели самолеты бомбить мост, когда я последний раз нырнула и поплыла). Было горько, больно, но я не сомневалась, что через месяц-два вернусь домой и обниму маму.
      
       ***
      
       Так началась моя самостоятельная жизнь. Я оторвалась от дома, мамы, от всего, что любила, чем жила, в семнадцать лет, прямо со школьной скамьи -- в водоворот жизни безумных военных лет.
      
       Мы ехали в Харьков под частыми бомбежками, с потерями, в тяжелом напряжении. За несколько часов до прибытия нас вызвал комиссар госпиталя. Нас -- это меня, Мару Гуревич и Лену Полушведкину. Лена, хоть и русская по национальности (но почему Полушведкина?), училась со мной в одном классе нашей 3-й украинской школы (это в нее был влюблен Талик), а Мара была дочерью врача, еврейка, но окончила 1-ю русскую школу (у нас в городе до войны были русские, украинские и еврейские школы). Мы все окончили школу перед войной, вместе учились на курсах медсестер, работали в госпитале, и втроем же мы и эвакуировались.
      
       Комиссар с тревогой сказал, что госпиталь прямо на вокзале в Харькове будет расформирован, и что он не знает, что с нами делать, ведь у нас нет никаких документов об окончании курсов медсестер. Единственное, что он может сделать для нас, -- это выдать справки, что мы учились на курсах.
      
       С такими справками мы оказались в чужом огромном городе, почти без денег -- мы в госпитале работали бесплатно. Ночь переночевали на вокзале, а утром пошли искать работу. Свет не без добрых людей, и уже через два дня мы работали санитарками в госпитале. Это было хорошо, ибо была работа, коллектив, угол, где мы по очереди могли ночевать.
      
       Лена смущала меня своей красотой. В ее присутствии я чувствовала себя дурнушкой, робкой, нескладной. А она была так хороша, что невольно хотелось смотреть на нее, не отрываясь. До сих пор помню ее слегка волнистые золотые волосы, светившиеся даже в темноте, нежную кожу с чуть заметным румянцем, мелодичный, как музыка, голос. Она знала, что хороша, и смотрела на всех чуть свысока, хотя, может быть, так только казалось?
      
       С ней я робела, но с Марой чувствовала себя просто и уютно. Была она милая, черноволосая и черноглазая девушка, среднего роста, с красивой фигурой, высоким бюстом, пухлым, красиво очерченным ртом. Мы никогда с ней не разлучались, и с каждым днем привязанность наша росла. Ей было намного труднее, чем мне, потому что она ничего не умела, ни к чему не была приучена. Семья Мары жила до войны хорошо, хозяйство в доме вела домашняя работница. (Помню, как меня поразило, что Маре в постель подавали завтрак, что каждое утро ее ожидала выглаженная работницей школьная форма.) Мара только училась и считала, что всегда кто-то, но не она, будет заниматься скучными домашними делами.
      
       И врачи, и сестры нас, сирот, жалели. Наш город уже был оккупирован, о своих мы ничего не знали -- остались одни на белом свете. Но работы было так много, что на грусть не оставалось времени. Я, как и Мара, была там, где требовалось: помогала при перевязках (ох, какой страшный запах гноя! -- даже сейчас чувствую его. Меня тошнило, и сестры хотели приучить курить, но от курева тошнило еще больше!), мыла в аптеке посуду, а заведующий аптекой, маленький, толстенький, верткий, все норовил обнять, прижать -- как противно было! -- еле отпросилась на другую работу. Потом разносила лекарства, убирала коридоры, палаты, в банные дни мыла тяжелораненых, дежурила в изоляторе -- почему-то запомнился молоденький лейтенант лет девятнадцати-двадцати, у которого была дизентерия. Каждые несколько минут он просил судно и стеснялся меня до слез.
      
       Начались бомбежки Харькова -- и снова эвакуация, на этот раз на край света -- в Сибирь. Стоял ноябрь, когда мы разгружались на ст. Болотная, Новосибирской обл. Шел снег вперемежку с дождем -- название станции соответствовало действительности.
      
       Мы мерзли. Мы ведь думали вернуться домой через месяц-два и взяли только летние вещи. У меня были старенькие туфли, два или три летних платья и не было даже осеннего пальто. Мара захватила с собой побольше, и мы делились, как могли, хотя я была почти на голову выше, и все ее вещи мне не годились. Через несколько дней пошли на базар, но там для наших "миллионов" ничто не было доступно. Впервые увидели жвачку из смолы лиственницы -- оказывается, вся Сибирь ее жевала. Нам это было в диковинку и казалось не особенно эстетичным, хотя теперь я понимаю, почему у сибиряков такие белые и крепкие зубы.
      
       Наступила зима, и нам с Марой выдали шинели, шапки-ушанки и одну пару валенок на двоих. Жили мы у коренных сибиряков недалеко от школы, в которой был госпиталь, в маленькой комнатке с одной кроватью. Хозяева были славные, нас не обижали, в доме было чисто, пахло деревом, уютом.
      
       Когда в декабре начались сорокоградусные морозы, мы с Марой мучились по очереди:
       один день она надевала валенки, а я бежала в туфлях, а на другой -- наоборот.
       Почти всегда нам оттирали снегом то ноги, то нос, то щеки, то руки. Если бы можно было спать в госпитале, мы бы охотно отказались от этих перебежек. Кормили раненых хорошо, значит, и мы были сыты. Жизнь понемногу налаживалась.
      
       Лена вскоре отдалилась от нас. Она как-то сразу повзрослела, обзавелась своими друзьями, а потом уехала из нашего домика. Позже мы узнали, что она вышла замуж, что все у нее хорошо, и перестали за нее тревожиться. Навещали ее, горя любопытством узнать, что значит быть замужем, но встречи становились все реже, а потом судьба разлучила нас на десятки лет.
      
       Но с Марой нам было хорошо!
      
       Никогда не забуду, как мы вслух читали "Преступление и наказание" Достоевского. В комнате холодно, мы забирались в кровать одетые, натягивали на себя все, что было теплого, Мара прижималась ко мне, клала голову на плечо -- и мы забывали, где мы, что с нами, -- переносились в мир Достоевского. Может быть, это были самые светлые наши часы в Болотном.
      
       Казалось, все у нас устроилось нормально: была комната, работа, хороший коллектив, мы были сыты, одеты. Жить бы да работать, пока кончится война. Но нам этого было мало.
      
       Мы слушали последние известия, и сердце сжималось от тревоги. Как можно жить так благополучно, если там, на западе, льется кровь, если фронт так далеко продвинулся! Без нас там нельзя, мы должны помогать раненым прямо на фронте, а не отсиживаться в безопасной Сибири -- так мы рассуждали. План созрел: мы едем на фронт! Немедленно было написано заявление на имя начальника военкомата, и прошло совсем немного дней, как нас вызвал комиссар госпиталя.
      
       -- Девочки, что вы наделали? Куда вы рветесь? Чем в свои семнадцать лет вы сможете помочь фронту? Разве вам здесь плохо? Разве здесь вы не нужны? Разве вас не любят, не относятся, как к родным? Пока не поздно -- откажитесь, я все улажу, -- так говорил нам этот пожилой добрый человек.
      
       Но ему не удалось нас убедить, и 27-го января 1942-го года в трескучий мороз сотрудники госпиталя провожали нас на вокзал. Плакали и целовали, что-то совали на дорогу и снова уговаривали.
      
       ***
      
       Ехали всю ночь в нетопленом товарном вагоне, вокруг были только женщины, и мы с недоумением смотрели на них: неужели все они на фронт? Утром поезд остановился на станции Кривощеково (сейчас часть Новосибирска), и нам сообщили, что мы приехали, что это и есть наш фронт.
      
       Так мы с Марой вместо армии и фронта попали на эвакуированный из Тулы военный завод N 556. Вот где я почувствовала, что значит моя закалка в детстве!
      
       Разместили нас в Сиблаге -- в бараке, где до нас жили заключенные. Их куда-то срочно перевели, а мы заняли их места. Огромный барак человек на 90-100, двухэтажные деревянные нары. Ни матрацев, ни соломы -- голые доски. Одна печь где-то посредине, в прихожей титан, где грели кипяток, -- вот и все. Ссоры и стоэтажный мат, особенно ужасный из женских уст, -- целое открытие для меня.
       В семье у нас никто не ругался, я просто не знала о существовании такого "языка" и страдала, а потом научилась не слышать.
      
       В основном, здесь были молодые сибирячки по мобилизации. Они ехали из дому, тепло одетые, да и из еды у каждой что-нибудь имелось. Мы же с Марой были самые бедные, самые одинокие, искали тепла и поддержки только друг в дружке. Спали мы вместе, не раздеваясь на первых порах, на доски подстелив одну шинель, а другой укрывались. Деньги, паек, одежда -- все было общим. Ходили на работу тоже вместе. Половина оборудования завода находилась еще на вокзале, половина работала в незастекленных цехах при 40-45 градусных морозах. В моем цехе стояли прессы, печи для обжига. Из латунных плит в конце концов получались артиллерийские гильзы -- продукция нашего цеха.
      
       До завода надо было идти по открытому полю и железнодорожной насыпи километров пять-шесть. Чего стоили нам эти походы в нашей одежде! Потом Мара стала сдавать, под разными предлогами оставаться в бараке. А я держалась, самой себе на удивление.
      
       Работали мы по двенадцать часов то в дневную, то в ночную смену, и самые трудные часы были от трех до пяти утра. Каждый раз что-нибудь случалось страшное: то рука у кого-то попала под пресс, то пальцы, то еще что-то. В смену один раз нам давали по тарелке теплого супа, где крупинка крупинку никак не могла догнать. Как хотелось есть! Это знает тот, кто голодал, а мы недоедали постоянно. Дома варили тюрю из кусочка хлеба и заедали кусочком -- вкусно! Кое-как перебивались. Всем трудно было в те годы, а эвакуированным особенно.
      
       Нас с Марой направили в отдел технического контроля -- ОТК. У меня сразу дело пошло на лад, и к весне я стала старшей контрольной целого участка. Приходила в цех за полчаса, принимала смену, двенадцать часов работала, потом сдавала смену. Дорога туда и обратно занимала больше двух часов, час уходил на "хозяйство", шесть-семь на сон -- вот и все сутки. Ни на что другое не хватало ни сил, ни времени.
      
       Маре было плохо, я это видела, мучилась этим, но как помочь -- не знала. Шла борьба за выживание. Ей нужно было мобилизовать до предела свою волю, силы, но я видела, что она не выдержит. Пока же Мара то ходила на работу, то лежала в бараке, спасаясь от холода и усталости.
      
       Не сразу мы сдружились с сибирячками. Они нас, эвакуированных, таких чем-то непохожих на них, на первых порах чуждались. Но вот одна, лет 30-35, к нам потянулась, пригрела нас. Это нас сразу подкупило -- без тепла и участия мы страдали даже больше, чем от голода. Она была из бывших заключенных и звала себя по-лагерному ЕБЧ -- Евдокия Борисовна Чикова. На заводе было трудно, и она все время жаловалась на нездоровье и чаще сидела дома, чем бывала на работе. Мара стала ей в этом подражать. Несколько раз Евдокия Борисовна приветливо заговаривала с нами, потом решительно захватила два места рядом с собой и с печкой, потом стала налаживать наш быт, к возвращению с работы запасала нам кипяток, чтобы мы не стояли в очереди, -- в общем, окружила нас вниманием и заботой. Мы привязались к ней, доверяли ей во всем. Я к тому времени уже зарабатывала около тысячи в месяц. Правда, на эти деньги можно было купить всего несколько буханок хлеба, но я все равно была горда. Девятого февраля, в день моего рождения, мы с Марой поехали в Новосибирск и на мои кровные купили красивую, с вышивкой, батистовую рубашку -- я так ей радовалась!
      
       Все барахлишко мы поручали нашей новой приятельнице, когда уходили на работу, и зарплату отдавали ей же. Мы ей верили во всем, но однажды пришли с работы -- ни ЕБЧ, ни наших тряпок, ни денег -- ничего! Первое предательство ранило глубоко и долго болело. Мир вокруг нас мгновенно окрасился в черные тона, стал враждебным и злым.
      
       И все-таки мысль о фронте не оставляла меня, особенно с тех пор, как я осталась одна, без Мары.
      
       Дело в том, что обстановка на заводе была так трудна, что многие не выдерживали, убегали -- массово, сотнями. Их разыскивали, судили, возвращали. И они снова бежали, не все, конечно, но много. Мара попала под их влияние. И пришел день, когда она, не простившись даже со мной, чтобы не утратить решимости, навсегда оставила завод. Я переболела этой разлукой, выплакала все слезы, долго ждала от нее хоть какой-то весточки -- и ничего. До сих пор не знаю, жива ли она, что перестрадала тогда, как сложилась ее дальнейшая жизнь. Уверена, что на плохое Мара не была способна, просто условия были так нечеловечески тяжелы, что она не выдержала. Если крепкие, сильные сибирячки не выдерживали, что ж судить Мару?
      
       ***
      
       Наступила весна, потом лето -- и стало легче, потому что перестал мучить холод. Лето сорок второго на фронтах оказалось тяжелым. Немцы стояли у Волги -- это даже страшно было представить!
      
       В Сибири начали формироваться добровольческие дивизии. Ни минуты не раздумывая, я тут же подала заявление. Повторилась старая история с уговорами. Начальник цеха туляк Трошин говорил, что меня могут убить, -- это еще полбеды, или ранить -- это хуже, ибо куда я тогда, калека, денусь, кому буду нужна, ведь мой дом еще у немцев, и неизвестно, остался ли кто из семьи. И что меня в цехе любят и ценят, что мне повысят зарплату, -- только оставайся. Но я всегда стояла на своем, и на этот раз уже по-настоящему попала в армию.
      
      
      
       ВОЙНА И ЛЮБОВЬ
      
      
       Так странно устроен человек, что, чем старше он становится, тем явственнее, ближе его душе прошлое, те годы, где все жило, болело, пело, страдало, где ты был полноценным участником бурных событий, а не выброшенным за борт жизни наблюдателем. Память -- это осознание себя в мире, а в нем прошлое, настоящее и будущее неразрывно связаны.
      
       Были в истории нашей великой и, к сожалению, распавшейся страны 1418 дней страшной войны. На защиту поднялись все. И как же могла стоять в стороне женщина, жалостливая, эмоциональная, бесстрашная? Девушки смело шли в армию, подавляя страх перед оружием, разыгрывали, кровью, смертью, не думая, что могут убить, искалечить, что на груди у мамы не поплачешь и не спрячешься.
      
       Воинская часть, в которой служили хоть одна девушка солдат, не могла воевать плохо. Каждый боец думал: вот она, хрупкая зеленая девчонка, не ноет, не трусит, стойко держится, так почему ж я не могу? Могу! И еще как! Командирам легче было поддерживать боевой дух там, где находилась хоть одна девушка-солдат. Парни опекали нас, чувствовали себя рыцарями, защищавшими Женщину, т. е. жизнь И нам такое отношение давало силы держаться, не сломиться в тяжких условиях войны, фронта. Мы друг другу были нужны, чтобы выстоять, остаться людьми, чтобы наши мужчины не озверели, не забыли, что на Земле, кроме ненависти, есть и Любовь.
      
       Мы все тогда были так молоды, так мечтали о любви -- разве в тылу было по-другому? Ни до войны, ни после не ощущалась такая потребность в любви, как в войну. Вокруг кровь, смерть, ненависть, жестокость, а в душах юных солдат и солдаток тоска по любви. Как в песне, что мы пели:
      
       Кто сказал, что сердце губит
       Свой огонь в бою?
       Воин всех сильнее любит
       милую свою.
      
       Как ждали солдаты писем от любимых! Как тосковали по любви же, кто в свои 17-18 не успели полюбить и, может быть, даже поцеловаться! И это в обстановке, где почти не было надежды остаться в живых,-- в ту войну наши потери были, как ни в одной когда-либо воевавшей стране, ужасающи -- более 26 миллионов убитых! Что ж удивительного и преступного было в том, что на фронте к кому-то приходила любовь. У свидетелей этой любви она вызывала только грусть, тревогу и желание помочь сберечь ее. И не надо забывать, что большая часть молодежи тех далеких лет отличалась скромностью, чистотой, нравственностью,-- так нас воспитывала школа, литература, поэзия , кино. Нам никогда не привыкнуть и не согласиться с тем, что это нормально, когда по TV, в кино, на страницах газет, журналов, на плакатах, в рекламе открытый во всех подробностях секс, насилие, драки, звериная жестокость, убийства, смерть во всех видах. Разве это не грех показывать смерть так часто, так равнодушно? Рождение и смерть -- две великие тайны Вселенной, и нельзя относиться к ним, как к рядовым, обычным явлениям. Тем, кто этого не понимает, придется расплачиваться горем и слезами.
      
       На войне я была старшиной мед службы, санинструктором стрелковой роты. В моем подчинении находилось четыре санитарки -- Нина, Надя, Саня и Анка -- четыре сильных, ершистых женских характера. Легче всего мне было с Анкой, моей любимицей, самой крепкой, выносливой и надежной. Высокая, ладная, легкая и гибкая, как лозинка, с пленительной улыбкой -- девчонка что надо! Она пришла в армию с длинными густыми русыми косами -- ну, прямо русская красавица с полотен художника Константина Васильева! Косы и армия -- это несовместимо. Через несколько дней после прихода в часть нас повели стричься. Лагерь находился далеко от населенных пунктов, никакой парикмахерской в привычном понимании этого слова быть не могло. Просто на поляну принесли пень вместо стула, и стриг на солдат, кое-как умевший держать ножницы в руках.
      
       Пришла Анка. Он увидел ее косы и ахнул. Ходил, ходил вокруг нее -- не мог решиться отрезать такую красоту. Потом сказал:
       -- Иди и приведи командира роты. Что он скажет, то и сделаю.
      
       Пришел ротный, посмотрел, вздохнул тяжело и сказал, пересиливая что-то в себе:
       -- Ладно. Пусть будет одно исключение -- оставим твои косы, чтобы не забывать, какой должна быть женщина.
      
       Ходила Анка со своими роскошными косами недолго -- сама поняла, что нужно отрезать. Дома мама помогала мыть, расчесывать, ухаживать, чтоб не завелась нечисть, а тут, в полевых условиях, даже за головой с короткой стрижкой трудно следить, а с косами -- беда! И Анка сама, пока никого не было в палатке, ножницами отхватила как попало сначала одну, потом другую косу, чтобы не было пути для отступления, и пошла к "парикмахеру" довершить начатое.
      
       Но и мальчишеская стрижка ей очень шла. Все равно голову украшала корона прекрасных вьющихся белокурых волос. Чудесная улыбка открывала сверкающие белизной и здоровьем не густо посаженные зубы. Анка чем-то напоминала задорного голенастого петушка. Ну, как не влюбиться в такую прелесть!
      
       И появился Борис. Его в наказание за увлечение чкаловщиной перевели из летного соединения в пехоту. Наверное, судьба так распорядилась, чтобы Анка и Боря встретились и полюбили друг друга. Начало их любви проходило у нас на глазах. Мы тогда стояли в заболоченных лесах калининского фронта и ждали приказа о наступлении.
      
       Боря каждый день хоть на минутку, да заскакивал в нашу роту. Анка вся светилась при встрече. Отношения их были так чисты, так целомудренны, что у нас сердца сжимались от тревоги за них. Нам так хотелось, чтоб эта любовь жила долго-долго. Боря не прикасался к Анке, оберегая от пересудов, от косых взглядов.
      
       Однажды под вечер группа офицеров отправилась к передовой на рекогносцировку местности. Анка ушла с ними. Заметив движение в лесу, немцы тут же открыли огонь. Наши быстро рассредоточились. А когда обстрел прекратился и все снова собрались вместе, оказалось, что нет Анки. Темнело. Громко звать нельзя. Отошли немного от передовой и увидели Бориса, с тревогой ожидавшего Анку. Узнав, что она потерялась, Борис, потрясенный, онемел. Начались поиски. Все разошлись в разные стороны, а Борис пошел один по еле заметной лесной тропинке в сторону передовой и, уже почти отчаявшись, вдруг в темноте лицом к лицу столкнулся с Анкой. В порыве Бурной радости подхватил ее на руки, спрятал лицо в волосах и смог только выдохнуть: "Жива!" И это слово, вырвавшееся из глубины сердца, вместило все: любовь, тревогу, радость, счастье.
      
       Ничего выше не было отпущено судьбой моей подружке.
      
       А через несколько дней во время бомбежки, еще до начала боев, Анку тяжело ранило -- осколком разворотило колено. Господи, как это было бессмысленно и несвоевременно! Я так надеялась на мою бравую санитарку, так гордилась ею! Но на войне -- как на войне, загадывать, строить планы наперед нельзя. Во время этой бомбежки я лишилась сразу двух санитарок: Саню убило, А Анку, хоть живую, рота тоже теряла, и на 200 человек нас, медичек, оставалось всего трое.
      
       Анке же, если рассуждать, в чем-то даже повезло. В это время еще не начались бои, и можно было надеяться, что на длинной и опасной дороге к госпиталю с ней ничего страшного не случится. А вот в период боев перевязанного раненого могло ранить еще и еще, да и запросто убить. Поэтому я и сказала Анке, отвозя ее в санбат:
       -- Ах, Анка, не мучайся так. Подумай, ты уже знаешь, что с тобой будет. А мы?
       Кто из нас останется в живых?
      
       И эти слова она напомнила мне, когда через 44 года мы, наконец, встретились.
       А тогда в хмурый ноябрьский день 1942 г. Борис шел рядом с подводой, такой несчастный и печальный, что я не могла смотреть на него -- боялась расплакаться. Пришло время прощаться. Борис наклонился над Анкой, посмотрел в глаза долгим глубоким взором и поцеловал -- первый и последний поцелуй в их жизни. Они будут помнить его до смерти. Больше Боря и Анка никогда не встретятся, но будут писать друг другу письма, полные любви. Письма помогли Анке выдержать все, что было связано с ранением. Был один черный день, когда назначили операцию -- ампутировать ногу (а ей сказали, что хотят основательно исследовать рану). Анка узнала о готовящейся ампутации от операционной сестры, с которой подружилась, и решила, что лучше умрет, но не поддастся. И когда в палату вошла врач с санитарами, чтобы увозить ее в операционную, Анка вцепилась в кровать, царапалась, кусалась, вырывалась из рук санитаров, потом в гневе и отчаянии запустила костылем во врачиху. Та закричала:
       -- Да вы просто бешеная! Ну, и помирайте! Не хочу с вами возиться!
      
       И выскочила из палаты.
      
       Пока Анку отпаивали валерьянкой, пришел старенький, седой, как одуванчик, начальник отделения, спокойно поговорил, погладил по руке, посмотрел синюю, отечную, похожую на колоду ногу и сказал:
       -- Что ж, давайте рискнем и попробуем обойтись без ампутации. Сначала хорошенько почистим рану -- терпеть умеете?
      
       Анка готова была перенести все, что угодно, лишь бы осталась нога. И муки оказались не напрасны: нога, хоть не гнется, сильно хромает, все же служит Анке. После госпиталя до самого конца войны моя храбрая подружка рвалась в нашу часть, но с такой ногой медицинская комиссия в пехоту не направляла, и она стала связисткой. Борис вернулся в летную часть, писал, заочно познакомил ее с матерью, сестрой Клавой, и те писали ей как своей, родной. Кончилась война, был назначен день встречи и свадьбы на август 1945 года, а в июле пришло письмо от Клавы: Борис погиб во время испытания самолета. После войны!
      
       И жизнь для Анки остановилась, потеряла смысл. Стало все равно, как она пойдет дальше. Года через два вышла замуж, чтобы не оставаться одинокой, чтобы, как у нормальной женщины, была семь, дети.
      
       Письма Бориса берегла, прятала, тайком перечитывала и горевала, а однажды вернулась из школы (преподавала историю) -- нет писем! Муж, ревнуя к армии, к Борису, хоть и мертвому, сжег все, до единого.
      
       И от всей любви осталось Борино вырвавшееся из сердца: "Жива!" и единственный поцелуй.
      
      
       Да, трудно складывались судьбы моих однополчанок -- и на войне, и после. Но удивительно, что и в письмах, и при встречах никто не ноет, не жалуется. Если рассказывают о своих горестях, то всегда с улыбкой, соленой шуткой, иногда приправляют матом: мол, не то пережили, а это чепуха, выдержим! Крепкий народ мои фронтовые подружки, стойкий, закаленный трудностями и бедой! От них идет такая волна жизнелюбия, надежности, удивления, что судьба по-царски наградила их, подарив жизнь! Жаль только, что мало среди них любимых и счастливых,-- юность сгорела в огне войны, а старость так незащищена и горька.
      
      
       Март 1998 г., РИГА.
      
      
      
      
       ПЕРВЫЙ ПОСЛЕВОЕННЫЙ ВАЛЬС
      
      
       В самом конце войны к Дарье пришла любовь, взрослая, серьезная, со всеми радостями и тревогами. Для Даши -- первая, для Кирилла же -- не первая и, как вскоре она поймет, не последняя.
      
       Все, кто видел их вместе, в один голос твердили, что они созданы друг для друга, что более гармоничной пары трудно себе и представить. Даша верила, что Кирилл -- ее судьба, что с ним она пройдет по жизни, деля и радость, и горе.
      
       Но (уж это вечное "но"!) еще в XI веке мудрый Омар Хайям предупреждал:
      
       Любовь вначале -- ласкова всегда,
       В воспоминаньях -- ласкова всегда,
       А любишь -- боль! И с жадностью друг друга
       Терзаем мы и мучаем -- всегда!
      
       Даша в середине XX столетия своим опытом могла подтвердить верность этих слов.
      
       Как только закончилась война и появилась возможность бывать среди гражданского населения, все изменилось. Ее возлюбленный при виде молодых ярких женщин преображался до неузнаваемости: глаза загорались особым блеском, азартом, и в эту минуту он напоминал Дарье гончую на охоте, делающую стойку на дичь, только тут дичью обычно была самая красивая женщина. И Дарья сначала обмирала и холодела от ревности и унижения, а потом поняла, что ее Кирилл для семейной жизни не годится, что он еще не нагулялся, а, может, и не нагуляется никогда. Ей все чаще приходила на ум восточная пословица: "когда бы ты ни прекратил неприбыльное дело,-- все прибыль". Даша понимала, что чем раньше она расстанется со своим возлюбленным, тем лучше будет для нее, иначе эти переживания заберут все здоровье, доведут до отчаяния.
      
       Могла ли Даша соперничать с красавицами-рижанками, если она ушла из армии в чем стояла: шинель, гимнастерка, юбка, сапоги -- и больше ничего.
      
       С чего начинать жизнь? Этот вопрос задавали себе все, прямо со школьной скамьи ушедшие на войну, чудом уцелевшие и дожившие до Победы. И каждый решал эту проблему по-своему. Даша поступила учиться в музыкальное училище, там ей было интересно и хорошо, но все тяжелее, все несноснее казалась военная форма. Ей хотелось быть такой, как вся молодежь, слиться с ней, раствориться, чтобы ничто больше не напоминало о проклятой войне. Для этого нужны были деньги, а их в Дашином кошельке имелось что кот наплакал. Чтобы не расстраиваться, она не позволяла себе заходить в магазины, отворачивалась от всех витрин. Оставалась толкучка, где, как ей говорили, цены доступнее, выбор побольше, и, главное, можно торговаться.
      
       И вот в один из воскресных дней она отправилась туда.
      
       Толчок в Риге после войны находился в Московском районе, на острове Звиргзду, и поразил Дарью многолюдьем, шумом, обилием всего на свете. Она долго ходила по рядам, присматриваясь и прицениваясь, пока не увидела наконец те туфли, которые пленили ее сразу, сходу: светлые, с изящной черной отделкой, на высоком каблуке - чудо после ботинок с обмотками и грубых сапог! Туфли были на номер меньше, чем ей нужно, но Даша не устояла и купила, решив, что красота требует жертв.
      
       Придя домой, она долго их разглядывала, сдувала несуществующие пылинки, протерла чистым платочком, даже понюхала -- запах кожи показался удивительно приятным. Потом, священнодействуя, осторожно надела, прошлась по комнате, все вытягивая шею и наклоняясь, чтобы увидеть ноги. Но так рассмотреть не удавалось, и она поставила на пол зеркальце и крутилась, вертелась перед ним, наслаждаясь созерцанием своих постройневших ног в таких потрясающих туфлях.
      
       За этим занятием и застал ее Кирилл. Увидя Дашино радостное лицо, сияющие глаза, воскликнул:
       -- Я и не знал, что ты у меня такая красавица! С обновкой, радость моя!-- Крепко обнял и закружил по комнате.-- Знаешь что? Пойдем сегодня на танцы, устроим себе праздник, хочешь?
      
       Даша, зардевшись, прильнула к нему:
       -- Ох, ты чудо-юдо, как ты угадал мое заветное желание? Конечно, хочу!
      
       И порывисто поцеловала, обвив руками его шею.
      
       Узнав, что молодая пара собирается на танцы, Дашина соседка Мадара, вспомнив свою молодость, заявила, что гимнастерка и такие шикарные туфли -- это просто ну никуда не годится, и принесла померить свою блузку и юбку.
      
       Даша была тоненькая, как лозинка, и юбку пришлось прямо на ней зашпиливать, делать складки -- кое-как справились, а блузка, легкая, свободная, подошла сразу -- ее Мадара носила лет двадцать назад, когда была такой, как Даша теперь.
      
       В просторном зале Дома офицеров играл духовой оркестр и было многолюдно. Для жаждущих танцевать представительниц прекрасного пола кавалеров явно не хватало: война выкосила мужчин. Столько было убито и искалечено, что, казалось, на земле остались одни женщины. Кирилл, как актер на сцене, почувствовав на себе оценивающие женские взгляды, мгновенно подтянулся, расправил плечи, заиграл глазами и сразу стал чужим и далеким. Даша, похолодев, внутренне сжавшись, поняла, что ее возлюбленный уже не с ней, но решила не сдаваться: ведь в этот вечер она выглядела, как ей казалось, ничуть не хуже остальных.
      
       С первыми тактами плавного широкого вальса Кирилл, опережая других, вывел ее на середину зала, чтобы хоть вначале никто не мешал вальсировать. Он великолепно танцевал. Даша даже думала, что это, пожалуй, было самым бесспорным его достоинством. Ее, всегда недооценивающую себя, с массой комплексов, он сумел заставить поверить в то, что она способна на многое, в том числе и красиво танцевать вальс.
      
       Даша с упоением, позабыв обо всем на свете, отдалась плавным волнам музыки. Великолепный зал, люстры, сверкающий паркет, берущая за душу мелодия вальса, красавец кавалер -- все поднимало ее и несло, как на крыльях.
       -- Как хорошо!-- пела в ней радость.-- Как чудесно!
      
       И вдруг ноги в туфлях на непривычно высоких каблуках в какой-то миг вышли из-под ее контроля! Кирилл не успел сообразить, что с ней, как Даша на глазах у всего ахнувшего зала растянулась на зеркальном паркете во всю длину своего 175-сантиметрового роста!
      
       Господи, какое это было горе! Какой маленькой, никчемной и несчастной она вдруг себя почувствовала! Катастрофа! Позор!
      
       Кирилл стремительно наклонился, помог встать на ноги и быстро вывел из зала. В коридоре Даша забилась в угол и безутешно рыдала, содрогаясь всем телом, а он стоял над ней, расстроенный, потемневший, гладил по голове и говорил:
       -- Ну что ты! Перестань! С кем не бывает. Эта мелочь не стоит таких рыданий. Перестань же!
      
       А она, умирая от горя и стыда, вдруг, в одно мгновение, как ясновидящая, поняла, что между ними все кончено, что ее надежды на семейную жизнь с Кириллом развеялись как дым, что эта унизительная сцена никогда не забудется, всегда будет стоять между ними, и ничего изменить уже нельзя.
      
       И когда поток слез иссяк, Даша твердо сказала:
       -- Иди в зал, там не хватает кавалеров, а мне нужно домой.
      
       -- Я с тобой! Мне без тебя здесь делать нечего,-- поспешно возразил ее возлюбленный тоном, в котором Даша услышала совсем другое.
      
       -- Уйди. Не надо меня жалеть. Мне лучше побыть одной,-- в голосе прозвучала такая непреклонность, что Кирилл покорно повернулся и пошел.
      
       Даша, оставшись одна, еще какое-то время постояла, собираясь с силами, а потом медленно, держась за перила, на дрожащих ногах стала спускаться вниз. Улица, парк напротив, прохожие показались серыми, мрачными, враждебными. Ее охватила смертельная усталость и тоска. Вдруг в тесных туфлях нестерпимо заболели ноги, она еле сдерживалась, чтобы не пойти босиком. А дома прямо с порога с ненавистью сошвырнула их с замученных ног и, крадучись, чтобы не встретиться с соседкой, проскользнула в комнату. В чем была, упала на кровать и долго лежала неподвижно, безутешная и несчастная.
      
       -- Все кончено!-- твердила как в бреду.-- Все, все кончено! Впереди одиночество и тоска!
      
       Это была расплата за нетерпеливое желание стать, как все. После войны многотысячной армии девушек-фронтовичек нужно было учиться всему заново: носить платье, туфли, сидеть за столом и пользоваться приборами, непринужденно и естественно вести себя в обществе, выйдя замуж, учиться быть женой, матерью, хозяйкой дома -- всему учиться с самого начала, упорно, не сдаваясь. А кто, как Дарья, сгоряча ринулся в неведомое, тот расплачивался стыдом и слезами.
      
       Дарья действительно напророчила свою судьбу: Кирилл не стал спутником ее жизни. Конечно, не случай на танцах был тому причиной, он только дал первую, чуть заметную трещинку в их любви, но, с того вечера начиная, трещинка все увеличивалась, расширялась, пока не превратилась в пропасть, которую ни он, ни она переступить уже не смогли. Былая радость, естественность, сердечность отношений оставили их, и перевод Кирилла по службе в другой город каждым в душе воспринят был с облегчением, всё поставил на свои места. О совместной жизни речи больше не шло, хотя полного разрыва тоже не наступало. Они ещё долго писали друг другу письма, полные грусти, надежды, заботы, нежности, изредка встречались. Но недосказанность, неопределенность в их отношениях давали свободу распоряжаться своей судьбой и ему, и ей.
      
      
      
      
       Оленька-Оля
       (посвящение Ольге Зашибиной)
      
       Душа моя, Элизиум теней,
       Теней безмолвных, светлых и прекрасных.
       (Ф. Тютчев)
      
      
      
       В 1946 году я поступила в Рижское музыкальное училище со смелыми планами выучиться на певицу. Послевоенная студенческая жизнь, наполненная новыми знаниями, музыкой, одухотворёнными молодыми лицами, мирными заботами, стала тем заслоном, который спасал от мучительных мыслей о войне. Трудности в учёбе преодолевались легко, времени хватало и на встречи, и на споры, и на прогулки. Наша дружная интернациональная стайка старалась не пропустить ни одного стоящего концерта, ни одной генеральной репетиции и довольно скоро обжила филармонию, зал консерватории, университетскую аулу с её уникальной акустикой и верхотуру оперного театра, где мы чувствовали себя, как дома, и не только слушали оперы, но в антрактах ещё и готовили домашние задания. Контролёры знали нас в лицо и по доброте душевной, на свой страх и риск незаметно пропускали без билетов. Жизнь казалась праздничной и прекрасной, хотя одеты мы были предельно скромно и от голода вечно сосало под ложечкой.
      
       Но не только музыка наполняла мою жизнь. Пристрастие к чтению прервала война. Превратившись после демобилизации из гвардии старшины медицинской службы в студентку, я, чтобы наверстать упущенное, отправилась записываться в библиотеку Дома работников искусств, что в Старой Риге, на улице Вальню,9.
      
       Библиотекарь, высокий, прямой, как свеча, мужчина лет 35-40, встретил меня приветливо, расспросил, кто я, откуда, что читала и чем интересуюсь. Оформив карточку, он дал мне возможность походить вдоль полок и выбрать, что хочу.
      
       Читала я быстро и жадно, и вскоре с библиотекарем мы подружились, а точнее, стали приятелями, ибо, часто встречаясь в течение нескольких лет, мы так и не перешли на "ты". Он обращался ко мне по имени, а я звала его Владимиром Владимировичем. Между собой с подругами мы для скорости и удобства называли его Вэ. Вэ. Скромно, аккуратно одетый почти всегда в одно и то же, худенький, как подросток, с плавными, предупредительными движениями, В.В. вызывал приязнь не только внешностью, но и готовностью сделать человеку доброе, нужное, приятное, прийти на помощь, поделиться последним. И всё это искренне, охотно, будто по-другому и быть не могло.
      
       Происходил он из старой русской интеллигенции, хотя фамилия Мерт наводила на мысль о наличии и немецкой крови. Как вся довоенная интеллигенция Латвии, он свободно владел тремя языками (латышским, немецким, русским), был хорошо воспитан, образован и начитан. Все годы наших приятельских отношений В.В. опекал меня трогательно, деликатно и не навязчиво. Совсем не богат и, как нам казалось, часто голоден не менее нас, вечно мечтающих что-нибудь пожевать, Владимир Владимирович всё же находил возможности хоть мелочью, хоть каким-то пустячком, но обрадовать человека. К моим подругам-вокалисткам Аустре и Лидии В.В. относился сердечно и тепло, но букеты сирени, жасмина из бесхозных садов на окраине послевоенной Риги приносил не им, а мне, первые яблоки-падалицу с червячками (вкусно!) - мне, пригласительный на выставку, контрамарку в театр - тоже мне, и это давало повод моим подругам посплетничать и повеселиться на наш счёт.
      
       Очень скоро В.В. разобрался, что у меня много пробелов в образовании, и стал незаметно руководить моим выбором книг. Однажды он спросил, люблю ли я Достоевского. Услыхав в ответ, что я прочла только "Преступление и наказание" и не собираюсь больше читать этого реакционного писателя, Владимир Владимирович горестно охнул и схватился за голову:
       - Господи, кто вам внушил эту чушь? Как же можно жить на белом свете и не знать Достоевского? Впервые встречаю такого странного человека.
      
       В.В. стоял передо мною растерянный и недоумевающий. Пришлось объяснять, что в украинской школе, которую я закончила накануне войны, мы Достоевского не проходили, учитель о нём сказал вскользь, мимоходом и увлекаться не советовал. И В. В. взялся за моё просвещение. Не дожидаясь, пока я соизволю явиться в библиотеку, он стал приносить мне том за томом прямо домой. Я дочиталась до того, что перестала нормально спать из-за кошмарных снов на сюжеты прочитанного. Пришлось просить передышки.
      
       После Достоевского появился Есенин, которого я тоже не знала по той же причине. В.В. принёс мне свой, личный том Есенина, изданный в оккупированной гитлеровцами Риге. Меня поразило, что враги издали нашего поэта, в то время, как в Советском Союзе за распространение стихов Есенина, публичные выступления о нём можно было угодить в ГУЛАГ.
      
       Поэзия Есенина захватила меня с первых строчек и не отпускает до сих пор.
      
       Мерту я благодарна за многие книги и, в частности, за два тома переписки П. И. Чайковского с Надеждой Филаретовной фон Мекк. Где ещё мне удалось бы достать такие редкие книги, не будь моего приятеля?
      
       В.В. прекрасно знал Латвию, Ригу и стал моим первым экскурсоводом. Рига в первые годы после войны казалась тихой, спокойной, малолюдной. Транспорта было мало, и город ощущался просторным, наполненным светом и чистым воздухом. Троллейбусы по улицам ещё не бегали, они появятся только в 56-ом году. Трамваи ходили с большими интервалами, чем теперь. Зато пролёток, бричек в городе хватало! Они сразу бросались в глаза и вносили в облик Риги что-то давно забытое, колоритное и уютное.
      
       Помню, в солнечное тихое утро мы с подругой, боясь опоздать, торопились на занятия и у оперного театра увидели медленно ехавшую нам навстречу бричку с откинутым верхом. В ней сидела, закинув нога за ногу и открыв напоказ всё, вплоть до крошечных трусиков, молодая, совершенно пьяная красавица. Наш взор схватил мгновенно всё: утомлённое припухшее лицо, размазанную вокруг рта помаду, синяки под глазами, театрально откинутую руку с дымящейся папиросой, растрёпанную причёску, помятое шёлковое платье с глубоким вырезом. Её одолевала дремота, но она изо всех сил старалась держаться прямо, чтобы не свалиться на мостовую. Мы с подругой глядели во все глаза, и Лида сказала:
       - Вот и довелось увидеть живую проститутку, а то всё только в книгах читали о них. Не знаю, как тебе, но мне её жаль. Жаль молодости и красоты. Не для этого же родила её мама?
      
       Это было сразу после войны, ночная красотка ехала в открытой бричке. А теперь? Теперь их возят на авто...
      
      
      
       После войны в Старой Риге везде встречались следы разрушений: в развалинах лежал главный собор города - церковь Петра, Ратушная площадь, набережная реки Даугавы, железнодорожный мост, теперешняя площадь ливов... Домский собор стоял безмолвен и пуст, в нём не шли ни богослужения, ни концерты, хотя изнутри собор можно было осмотреть в определённые дни и часы. Иногда, чтобы подработать, там дежурил кто-нибудь из органистов в надежде, что забредёт любитель органной музыки и попросит сыграть.
      
       У моего общительного приятеля Мерта где только не имелось знакомых и друзей! Однажды он договорился с органистом, и тот для нас двоих в пустом Домском сыграл Фугу и Токкату Баха, а потом позвал нас подняться на балкон и показал и рассказал всё о пульте управления органа: о регистрах, мануалах, ножной клавиатуре. И даже продемонстрировал звучание отдельных регистров. Для меня, провинциалки, человека из другого мира, всё было ново и захватывающе интересно.
      
       Постепенно я всё больше узнавала о Владимире Владимировиче. До 1940 года семья Мертов не бедствовала. Источником стабильного дохода служил не какой-то там завод или отделение банка, а всего-навсего скромный газетный киоск возле Пороховой башни, перед торцом здания Шведских казарм (киоск ещё жив). Место - лучше не сыскать: утром поток трудового люда мимо киоска направлялся в Старую Ригу, где находилось много контор, учреждений, офисов. А навстречу ему спешили те, кто работал в Новой Риге, и всем было удобно по дороге купить газету, журнал, конверт, нужное из канцтоваров. Киоск кормил семью до сорокового года и в годы немецкой оккупации. Национализация в советское время лишила Мертов всего, семья обеднела, трудно жила.
      
       И всё же, несмотря ни на что, и в таких условиях В.В. не унывал, не озлобился, ни в чём не изменял себе. Вот только о болезнях с каждым годом говорил всё больше и подробнее, что у нас, молодых, вызывало не сочувствие, а весёлую улыбку. Мы утешали его тем, что скрипучее дерево долго живёт.
      
       Наши добрые отношения длились несколько лет. Потом как-то сразу мы все посерьёзнели, озаботились каждая своими проблемами. Я готовилась в университет, Лида уехала в Омскую филармонию, Аустра пела в бригадах от филармоний других республик, и наш В. В. незаметно отдалился, растаял, как в тумане.
      
       И вдруг летом то ли 55-го, то ли 56-го года в центре Риги, у Христорождественского собора я лицом к лицу столкнулась... с Ольгой Зашибиной!
       - Господи, откуда ты взялась? - кинулась я к ней, не веря глазам своим.
       - А это я тебе, дорогая, обязана моим появлением в столице Латвийской ССР, - смеясь и обнимая меня, ответила Оля. - Учти, я теперь не Зашибина, а Мерте. Тебе о чём-нибудь говорит эта фамилия?
      
       Я оторопело глядела на Ольгу, не понимая, при чём тут Мерт. А потом, сама себе не веря, спросила удивлённо:
       - Так ты что ж, вышла замуж за Владимира Владимировича? Ну и ну! Поистине мир тесен и полон чудес!
      
       Мы прошли на Эспланаду, нашли свободную скамейку, и Ольга рассказала о своём замужестве.
      
       После окончания Ленинградского Высшего художественно-промышленного училища Ольгу Зашибину направили на работу в Симферополь. Однажды случайно она познакомилась с разговорчивым, приветливым рижанином, который, отдыхая по путёвке в Ялте, решил посвятить один день знакомству с Симферополем. Встреча с Ольгой вскружила голову моему приятелю. Они не могли наговориться. Рассказывая о себе, блокаде, ансамбле, Ольга вдруг произнесла моё имя. И разговор потёк по другому руслу, а закончилось всё тем, что моя однополчанка в 1953 году перебралась в Ригу в качестве супруги моего приятеля Мерта.
       Тесен мир!
      
       Зная и одного и другого, мне ясно было, что из этого брака ничего путного выйти не может. Супруг был беден, зарабатывал мало. Отдельной квартиры или хотя бы комнаты у него не было, а жизнь семейной пары у матери не заладилась с первых дней, ибо свекровь, замученная трудностями, сразу поняла, что её невестка не помощница в доме, не добытчица, а такая же неумёха и не от мира сего, как её сын. Да и характеры у супругов плохо стыковались. И брак вскоре распался без особых печалей с обеих сторон. Но фамилия Мерте осталась в Ольгином паспорте до конца жизни, хотя она не любила говорить об этом и всегда называла себя Ольгой Зашибиной.
      
       Под этой фамилией её знают и помнят истинные ценители поэзии 60-90-х годов ХХ века.
      
      
      
       * * *
      
      
       Ольга - моя однополчанка. Мы встретились с ней ранней весной 1944 года под Невелем, где в это время дислоцировался 145-ый запасной стрелковый полк (ЗСП) Первого Прибалтийского фронта. К моменту нашей встречи каждая из нас в войну прошла свой нелегкий путь.
      
       В 41-ом году я в своих Черкассах (тогда это Киевская область) окончила среднюю школу и отправилась в Киев., чтобы на месте узнать побольше о том институте, в который собиралась подавать документы. Приехала 21 июня, а 22-го на рассвете "Киев бомбили, нам объявили, что началася война", как пелось в одном из вариантов популярной песни военных лет - "Синем платочке".
      
       И всё резко изменилось в судьбах людей. Я поступила на краткосрочные курсы медсестёр, работала в госпитале, с ним эвакуировалась в Харьков, потом в Сибирь и летом 42-го года стала маленькой частичкой формирующейся 150-ой Сталинской стрелковой дивизии добровольцев - сибиряков. После двух месяцев напряжённой подготовки мы очутились на Калининском фронте и в конце ноября вступили в кровопролитные бои под городом Белый Смоленской области. В этих боях я, санинструктор стрелковой роты, была тяжело ранена, и через полгода лечения в госпиталях медкомиссия решила мою участь: меня выписали негодной к строевой службе. Ходила я плохо, но могла петь и стала солисткой полкового ансамбля песни и танца.
      
       Ольга к этому времени тоже хлебнула лиха через край. Студентка четвёртого курса филфака Ленинградского университета вместе с ленинградцами всех возрастов и профессий под непрекращающимися бомбёжками и палящим солнцем рыла окопы на подступах к Ленинграду, тушила фугаски во время ночных дежурств на крыше дома, перевязывала раненых. 900 - дневная блокада унесла жизнь мамы, а её саму, чуть живую, с такими же доходягами по Дороге жизни переправили в тыл. Несколько месяцев понадобилось на восстановление сил, и Ольга добровольно ушла в армию, а весной 44-го года оказалась в ансамбле 145 ЗСП, где и произошло наше знакомство.
      
      
      
       * * *
      
      
       Всё на земле проходит. От понимания этой непреложной истины неуютно на сердце и горько.
      
       Как огни, гаснут люди,
       И нет ничего от них,
       Как от огней, только
       Пепел печали, - по-восточному изысканно об этом в японской поэзии, которую знала и любила моя однополчанка.
      
       Ольга Зашибина ушла из жизни 27 июня 2001-го года - уникальный, неповторимый, многогранный человек. С каждым днём река времени уносит память о ней всё дальше и дальше. И чтобы подольше удержать Ольгу тут, на Земле, напомнить людям, что ещё не так давно меж нами жила поэтесса, у которой "душа для вдохновенья родилась" (О. Зашибина "Пречистое"), и пишутся эти строчки. Теперь уже редко когда услышишь: время идёт. Чаще говорят: время летит, мчится вскачь, несётся на всех парусах! Поэтому каждое свидетельство прошлого, каждый яркий носитель этого прошлого не должны бесследно исчезнуть из нашей памяти, чтоб не прервалась связь времён, чтобы не превратились мы в манкуртов, бездушных роботов.
      
      
      
       * * *
      
      
       Оленька - Оля, яркий лучик в суровой военной действительности...
      
       Мы познакомились на репетиции. На второй день по прибытию в полк я, ещё не успев отдохнуть от дороги, пришла послушать и посмотреть ансамбль в работе. Пока не явился руководитель, ансамблисты шумели, перекрикивались, о чём-то горячо спорили. Но вот скрипач выразительно показал на часы, и музыканты - их было человек пятнадцать - заняли свои места. Трубач дал тон для настройки, и разговоры потонули в звуковой какофонии, всегда предшествующей началу репетиций, концертов. Минута в минуту распахнулась дверь и быстрым шагом вошёл капельмейстер Кудряшов, высокий, подтянутый, совсем не военного склада капитан ( вскоре я узнала, что ансамблисты любовно зовут его Наш Капель). Совсем не по-уставному он поздоровался с ансамблем и стал к пульту. Репетиция началась с наполовину готовой, но ещё не впетой песни "Вася-Василёк". Сейчас текст этой песни кажется наивным, кое у кого вызывает ироническую усмешку, но в годы войны был так нужен, так задевал сердце солдата:
       Что ты, Вася, приуныл, голову повесил,
       Ясны очи опустил, хмуришься, невесел?
       С прибауткой, шуткой в бой хаживал, дружочек,
       Что случилось вдруг с тобой, Вася-Василёчек?
      
       И на этот мощно пропетый мужским составом хора вопрос Коля Поляков мягким красивым баритоном печально отвечал:
       ...письмеца денёк-другой почта не приносит.
       Понимаешь ли, браток, сердце ласки просит.
      
       До чего же хорошо и трогательно всё в этой песне! Я слушала и радовалась слаженности звучания хора, оркестра, солиста.
      
       Потом пошёл прогон других песен, а перед перекуром капитан вывел меня, покрасневшую, смущённую, вперёд и совсем по-домашнему представил ансамблю:
       - Прошу любить и жаловать. Это Мария Замниборщ, наша новая солистка вместо выбывшей Веры Гроздовой.
      
       И, внимательно посмотрев мне в глаза, продолжил:
       - Ты ведь "В лесу прифронтовом" пела там, в батальоне выздоравливающих, верно? Давай сходу попробуем. Хор и оркестр песню знают. Ну, не волнуйся. Смелее! Поехали!
       Оркестр дал короткое вступление: ум-па-па, ум-па-па, ум-па-, и я, не успев испугаться, запаниковать, из-за такта вступила плавно:
       С берёз, неслышен, невесом,
       Слетает жёлтый лист,
       Старинный вальс "Осенний сон"
       Играет гармонист...
      
       Чудесная мелодия несла, как на волнах, помогая достойно держаться. Кажется, справилась!
      
       Во время перекура я, уже немного успокоившаяся, стояла с девчонками и слушала, не вникая, их не умолкавший стрекот. И тут подошла невысокая худенькая девушка, и всё моё внимание переключилось на неё. Что-то было в этом солдатике тревожащее, тихое, сосредоточенное на своём, не имеющем отношения к окружающему. Я так пристально вглядывалась в неё, что стоящая рядом Татьяна рассмеялась и грубовато сказала:
       - Что ты уставилась на неё, как баран на новые ворота? Это наша Ольга Зашибина, драматическая актриса и хористка. Познакомься. Она блокадница. Ленинградка.
       Так произошло знакомство.
      
       Ольга была чуть ниже среднего роста, хорошо сложена, худенькая, поэтому военная форма сидела на ней мешковато и не очень красила. Гладкие каштановые волосы, зачёсанные назад, открывали прекрасный лоб. Красивая линия шелковистых густых бровей украшала и этот выпуклый умный лоб, и сидящие глубоко карие глаза.
       - Ух, какой славный лобастик! - подумалось невольно.
      
       Оля не была похожа ни на кого из наших ансамблисток. Походка, сдержанные плавные движения рук, корпуса говорили о сильном, скрытно - страстном характере человека, в силу воспитанности и интеллигентности умевшего держать себя в узде. Она выделялась естественностью и благородством поведения, неосознанным обещанием удивить чем-то таким, чего не было у других. И при более близком знакомстве эти обещания подтверждались. Ольгу природа одарила щедро и разносторонне. Она писала прекрасные стихи и умела их читать выразительно и сильно. Она рисовала, лепила, под её пальцами каждая необычная коряга, ветка превращались в целый рассказ, целую композицию. В довоенные студенческие годы при Ленинградском университете работала театральная студия Ефима Копеляна, талантливого актёра, режиссёра и педагога. Оля там блистала и, если бы не война, могла стать украшением любого театра.
      
       Драматический коллектив ансамбля 145 ЗСП поставил отрывок из пьесы М. Горького "На дне", где Ольга сыграла роль хозяйки ночлежки. За давностью лет уже забылось, в чей адрес были брошены слова "Пошёл прочь, гриб поганый!", но облик Ольги - Василисы, гневная, полная презрения интонация, с какой были произнесены эти слова, живут во мне до сих пор - с 44-го года! Это ли не свидетельство истинного дара!
      
       И к букету Ольгиных талантов следует добавить ещё один цветок - пение. Со своим небольшим, мягким не то контральто, не то меццо она оказалась очень на месте в нашем превосходно звучащем смешанном хоре.
      
       Вскоре мы подружились, хотя нагрузки в ансамбле были так велики, график репетиций, концертов так плотен, что на лирические излияния времени почти не оставалось. Кстати, его не хватало и потом, когда мы жили в одном городе. И, тем не менее, в течение многих лет дружбы я всё больше узнавала этого славного Лобастика.
      
       Ольга Петровна Зашибина родилась 6 апреля 1920 года в деревне Демидково, на Ярославщине. Не будь революции, гражданской войны, холода, голода и разрухи, она родилась бы в Петербурге, где постоянно жили родители. В Демидково находилась бабушка, сохранявшая родовое гнездо Зашибиных, и отец перевёз семью туда, чтобы пережить голодные годы.
      
       Ещё задолго до революции деревенский парень Пётр Зашибин ушёл от родителей попытать счастья в Санкт-Петербурге. Умный, энергичный, расторопный, присмотрелся к городской жизни, обвык и сумел встать на ноги. Он открыл лавку фарфоро-фаянсовой посуды на Пряжке, в том районе города, где в то время жил поэт Александр Блок.
      
       Ольга уже в Риге нет-нет да и возвращалась к воспоминаниям о том, с какой гордостью и волнением рассказывал ей отец о посещении их лавки А. Блоком. Поэт, гуляя, не раз заглядывал к ним полюбоваться красивыми фарфоровыми изделиями. Здоровался, подходил к прилавку и просил показать заинтересовавшую его вещь. Осторожно брал в руки, подносил к глазам и долго смотрел через тончайший фарфор на свет, потом задумчиво разглядывал рисунок, форму и, насмотревшись, бережно ставил на место. Благодарил и неспешно уходил, высокий, исхудалый, печальный и загадочный человек не от мира сего.
      
       - Никогда ничего не покупал, только любовался! - говаривала Оля
       с недоумением и восторгом.
      
       7 августа 1921 года Блока не стало, но ещё раньше, оставив квартиру, лавку, семья Зашибиных перебралась на Ярославщину. В отличие от отца, для которого русская деревня была понятной и родной, мама, коренная петербурженка, в деревню ехала впервые.
      
       Ольга уже в Риге несколько раз с добрым смехом и затаённым восхищением передавала в лицах рассказ матери о её появлении в деревне Демидково. Мама предстала пред сельчанами в длинной юбке из плотного чёрного шёлка, в красивой белоснежной блузке с высоким кружевным воротничком и брошью из финифти, в шляпке и перчатках. Сельчане, раскрыв рты, изумлённо глядели на это явление чуда, и каждый, наверно, думал про себя одно и то же: "Посмотрим, кралечка, долго ли ты будешь ходить у нас в перчатках и шляпке?"
      
       Ольга уморительно разыгрывала эту сцену, мило, с мягкой улыбкой, но и гордостью за маму, ибо "кралечка" очень скоро прижилась и стала в деревне своей и очень нужной. Французский язык, которым она блестяще владела, в деревне, правда, ей не понадобился, но зато основы медицины, оказания первой медицинской помощи, которые она прошла в гимназии, ещё как пригодились! В деревне не имелось ни врача, ни ветеринара, и мама, как умела, оказывала помощь и людям, и четвероногим. И отзывчивый сельский люд благодарил её то крынкой молочка, то баночкой мёда, то краюшкой хлеба.
      
       Раннее детство Оли до переезда в Ленинград прошло в деревне. До конца дней своих она останется верна земле, где
       ...дитя из-за герани
       Глядит пречистыми глазами
       В простор и синь родных полей.
       ("Пречистое" Рига 1983)
      
       Этот "простор и синь родных полей" вошли ей в душу с первых лет жизни и стали едва ли не главным в её поэзии. Как мифический Антей, Ольга набиралась сил, энергии жить, писать в родных местах. Развал Советского Союза, кордоны, визы, потеря работы, слабость и экономическая беспомощность Союза писателей и масса всяких других сложностей привели к тому, что поездки на Ярославщину стали недоступными. В 1993 году Ольга в стихотворении "Судьбе" напишет:
       Из рук не отбирай пера,
       Не прерывай на полуслове:
       Я лишь невольница условий,
       Но не окончена игра.
       Дай выплакаться невпопад,
       Пока ликуют нечестивцы.
       Нам - никогда не повториться,
       Они, увы, взойдут стократ.
       О, нищая моя сума,
       Дай мне договорить всё сразу,
       Пока ещё штормит мой разум,
       Иначе я сойду с ума.
      
       Судьба не отобрала пера у Ольги, она продолжала писать и чувствовала себя счастливой только за письменным столом, тогда, когда "душа томилась тайной жаждой Слова, высокого, нетленного, живого!" (О.З.)
      
       Поездки на Ярославщину прекратились, но оставалась почта, письма. В деревенском школьном музее ученики во главе с преподавателем словесности создали отдел, посвящённый поэтессе - землячке Ольге Зашибиной. Её там помнят и гордятся ею.
      
      
      
       * * *
      
      
       Родная деревня подарила Ольге жизнь ещё раз - в годы войны. Когда в начале 43-го года Олю, чуть живую, истощённую до предела, переправили по Дороге жизни из блокадного Ленинграда в тыл, она понимала, что спасти её от гибели, вернуть к жизни сможет только любимый с детства демидковский люд. Главное - собрать в кулак остаток сил и дойти! Никакого регулярного сообщения с деревней не имелось, была только надежда на понимание и помощь людей, да огромное желание жить, жить во что бы то ни стало!
      
       И она отправилась в путь: то шла, то подвозили добрые люди, то снова брела. А когда вдали уже замаячила долгожданная деревня, Ольга вдруг поняла, что её ноги, налитые свинцовой усталостью, больше не могут сделать ни одного шага. Она осела на землю, чувствуя, что это конец. Лежала, раскинув руки, смотрела в небо и молила и небо, и землю-кормилицу послать ей ангела-спасителя. Прошла, казалось, вечность, и вдруг, как мираж, как видение, на пустынной дороге замаячила сгорбленная фигурка с клюкой и торбой. Путник медленно приближался, а дойдя, остановился над Олей и спросил слабеньким голоском:
       - Жива - ай нет? Оголодала? Притомилась? На вот хлебушка пожуй, он поможет. Да не лежи, вставай, тут уже недалёко.
      
       Протянул Оле свою нищенскую милость, потоптался в нерешительности и пошёл дальше - как сам Господь Бог, сама Любовь.
      
       Весь этот крестный путь к спасению, эта глубинная святая доброта её народа навсегда остались в сердце Ольги, стали великой школой взросления души. Она сама всегда готова была откликнуться на чужое горе, поделиться последним, если видела, что человек в беде.
      
       Сельчане не узнали свою Лёлю, с недоумением спрашивали друг у друга:
       - Что это за старуха страшная такая прибилась к нам? Бедная, в чём только душа держится. Ещё помрёт тут у нас и придётся самим яму копать, мужиков-то не осталось.
      
       А разобравшись, кто перед ними, ойкнули, запричитали и, не сговариваясь, всем миром взялись выхаживать свою любимицу, свою Ольюшку:
       Там бабы,
       Выспорив меня у смерти,
       Поили долго
       Добрым молоком, - напишет об этом Оля.
      
       Приняла её к себе в избу сельская учительница Лиза Берсенёва. Ольга всегда говорила о ней с такой любовью, с таким светом в глазах, удивлением перед душевной чистотой и мудростью этой женщины, что сама хорошела от воспоминаний.
       Свет мой Лиза, россиянка тихая,
       Ивушка под северной звездой!
       Где взошла - туда не ступит лихо,
       Где цвела - подлесок молодой.
      
       Как тебе даётся это право
       Быть среди людей самой собой?
       Речью уст не осквернять лукавой,
       Жить в простой избе в ладу с собой?
      
       Уезжаю на исходе лета,
       Путь мой, как белёные холсты.
       А в котомку сердца, словно хлеба,
       Ясности беру и доброты.
      
       (Сб-к "Качели", Рига, 1976)
      
       Деревня выходила свою землячку, и Оля, узнав, что в местном детдоме не хватает воспитателей, пошла туда работать. Дети были разного возраста, из разных мест, каждый со своей трагедией, нахохлившиеся, как птенцы, выпавшие из гнезда, растерянные, запущенные и несчастные. Встретили её отборным матом, не веря, что и эта "тощая вешалка" не сбежит. Будущая воспитательница не обиделась на такой приём. Сама настрадавшаяся в блокаду, потерявшая маму, видевшая такое, что не выразить никакими словами, она сумела найти подход к детским отчаявшимся душам, согреть их добротой, вниманием, лаской. Оля учила их многому, в том числе и рисовать, лепить, слушать и понимать стихи, сказки, которые часто сочиняла сама, импровизируя. И дети поверили ей, потянулись сперва робко, а потом буквально прилипли, не отходили от неё ни на шаг. Ольга дневала и ночевала в приюте. И когда пришло время сказать ребятам, что она уходит в армию, плакали все - и маленькие, и те, что постарше.
      
       Ольга навсегда сохранила к ним любовь, со многими переписывалась. А потом самые верные, став взрослыми, навещали её в Риге и помогали своей любимой воспитательнице, чем только могли, платя добром - за добро.
      
       В детдоме Ольга поняла, что работа с детьми ей по душе, поэтому в Риге её постоянным местом работы (с очень скромной зарплатой) стал Дворец пионеров Московского района, где она вела кружки по искусству. Эта работа не мешала заниматься главным делом её жизни - поэзией. После появления в печати сборников "Простая песня" (1964), "Я шла на голос журавлей" (1968) О. Зашибина стала членом Латвийского отделения Союза писателей СССР!1
      
       1Зашибина Ольга (6 апреля 1920 - 27 июня 2001г.)
       Автор вышедших в изд-ве "Лиесма" (Рига) сборников:
       1. "Простая песня" (1964)
       2. "Я шла на голос журавлей" (1968)
       3. "Качели" (1976)
       4. "Пречистое" (1983)
      
       И в изд-ве "Светоч" (Рига)
       5. "Сонеты" (1994)
       6. "Сонеты" кн.2 (1995)
       7. "Берегиня" (1999)
      
      
       * * *
      
      
       Наш полковой ансамбль нельзя было назвать чисто самодеятельным, потому что в нём собралось немало профессионалов. Мы никогда не краснели за уровень наших выступлений. В разное время в ансамбле насчитывалось около пятидесяти человек - иногда чуть меньше, иногда чуть больше. Ансамбль состоял из хора, оркестра, солистов, группы танцоров и театрального коллектива. Оркестром занимался скрипач Большого театра Пачук, хором солист Львовской оперы Николай Шелюжко, с танцорами работал артист кордебалета Большого театра Александр Михайлович Ордынский, а в драматическом коллективе хозяином стал актёр из МХАТа - фамилию не помню. Все очень серьёзно, с полной отдачей относились к делу не потому только, что понимали, что ансамбль - это не передовая, где шансов остаться в живых мало, но и потому, что любили дело, которым занимались.
      
       Весной того же, 44-го года, прибыли к нам из штаба фронта два выпускника Московской консерватории - Григорий Фрид (композитор, пианист) и Шерешевский - дирижёр и пианист. Два месяца они много и упорно работали с нашим хором и оркестром. Звучание хора устраивало их настолько, что они предложили нам подготовить "Хор крестьян" из оперы Чайковского "Евгений Онегин".
      
       Болят мои белы ноженьки со походушки,
       Болят мои белы рученьки со работушки.
       Щемит моё ретивое сердце со заботушки,
       Не знаю, как быть, как любезную забыть...
       - широко и распевно начинали мужские голоса.
      
       Этот хор даже для профессионального коллектива труден, что уж говорить о нас! И всё же мы справились. Звучало здорово!
       Работая с группой вторых голосов, наши москвичи выделили голос Ольги и предложили нам с ней подготовить дуэт Лизы и Полины из оперы "Пиковая дама" Чайковского. Мы выучили каждая свою партию, потом основательно порепетировали вместе (наши голоса хорошо сливались) и храбро начали петь в концертах. Бойцам нужны были не только песни типа "Вася - Василёк", но и классика. Мы в этом убеждались постоянно, видя, как восторженно принимают измученные войной солдаты хор из "Евгения Онегина", "Соловушко" Чайковского, "Ноченьку" Рубинштейна, наш с Олей чудесный дуэт из "Пиковой дамы":
       Уж вечер. Облаков померкнули края.
       Последний луч зари на башнях умирает...
      
       Концерты редко когда проходили в помещениях, под крышей, чаще просто на полянах, на опушке леса, на берегу озера, а то и с кузова "студебеккера" или других машин. И как нас слушали! И с каким горением мы выступали!
      
       На фотографии, сохранившейся у меня с весны 44-го года, мы с Олей поём дуэт Лизы и Полины у танкистов под Невелем, недалеко от озера Белое. Смешная пара: я - как каланча, Оля - мне по плечо. Поём уверенно, без боязни - Ольга Зашибина и Марина Украинская.
      
       На первых концертах в ансамбле ведущий программы объявлял меня: поёт Мария Замниборщ. Пару секунд бойцы переваривали услышанное, потом раздавалось такое ржание, такое веселье с топаньем, что мне впору было провалиться на месте или убежать. Как после этого петь лирические песни? Так повторялось из концерта в концерт, пока однажды наш Капель на вечерней проверке перед строем ансамблистов не сказал серьёзно, но с затаённой весёлой искоркой в глазах:
       - Нашей Марии нельзя выступать под своей фамилией. Давайте придумаем ей псевдоним для сцены. У кого какие предложения?
      
       Ансамблисты стояли тихо и сосредоточенно думали. И тут Ольга, сделав из строя шаг вперёд, сказала, как припечатала:
       - Быть нашей Марии Замниборщ Мариной Украинской. Разве плохо я придумала?
       И все радостно закричали:
       - Ура! Молодец, Ольга! Ура! Попала в десяточку!
       Так я стала Мариной Украинской.
      
      
       * * *
      
      
       В сентябре 44-го года на фронте начались бои по освобождению Риги. Наши войска вышли к заливу южнее Риги, отрезав таким образом большую группировку гитлеровских войск. Говорят, даже бутылку балтийской воды послали Сталину - такая молва ходила по частям. Но противник воевать умел и бросил в бой танковые соединения такой мощи, что пришлось на время отступить. Бои за Ригу после короткого затишья продолжились в октябре, и 13 октября 44-го года правобережная, а 15 октября и вся Рига была освобождена, сравнительно мало пострадав. В этот древний город с трудной историей (а у кого она лёгкая?) в течение многих веков было вложено немцами, поляками, шведами, русскими, латышами столько сил, средств, энергии, таланта, любви, что никому из противников не хотелось разрушать до основания красавицу Ригу. Но какой ценой сохранялась эта красота! Ничто на войне не даётся без потоков крови.
      
       Как только в сентябре загрохотала, засверкала передовая, так сразу же у нас в ансамбле стали создаваться небольшие подвижные группы для обслуживания концертами тех частей, что направлялись на передний край или выходили из боёв, для выступлений в медсанбатах, полевых госпиталях, в тыловых частях и т.д.
      
       Мы с Олей оказались в одной группе. В условиях идущего наступления длинные концерты не возможны, да и не нужны. Хватало полчаса - минут сорок - не больше. В программе обязательно должны были быть: слово, шутка и, конечно, песня. Чаще всего выступления начинала с любимой на фронте песни:
       Кто сказал, что надо бросить
       Песни на войне?
       После боя сердце просит
       Музыки вдвойне.
      
       Святая правда в этих словах! Песня на войне была как глоток живой воды после жаркого боя! Глаза у солдат менялись, когда звучали берущие за душу мелодии. Поэтому нельзя было спеть одну - две песни, поклониться и уйти. Не получалось. Эти жадные глаза просили ещё и ещё. Бывало, за день в полевом госпитале, например, мы с баянистом Сашей, чтицей Олей, кочуя из помещения в помещение, из палатки в палатку, выступали по 10-12, а однажды даже 16 раз! За день! Теперь сама бы усомнилась, возможно ли такое, если бы не сохранившаяся за сентябрь 44-го года запись в моём фронтовом блокноте. Мы выдерживали такую нагрузку только потому, что понимали, как это нужно солдатам.
      
       А однажды в том тревожном сентябре в нашей с Олей концертной жизни случился удивительный вечер.
      
       После десятого по счёту концерта мы, не имея сил даже поужинать, завалились спать. Только уснули, как нас растолкали, приказали одеться, привести себя в порядок и повезли на "виллисе" куда-то в сторону передовой, где в это время после тяжёлых боёв установилось хрупкое кратковременное затишье. Мы, как испуганные птицы, прижавшись друг к другу, сидели, перешёптываясь, недоумевая и волнуясь. Шофёр на вопрос, куда он нас везёт, ответил кратко:
       - Скоро узнаете.
      
       И больше ни слова.
      
       Страшась неизвестности, вообразив невесть что, мы с Олей тихонько договорились, что ни в коем случае не оставим друг друга, будем держаться за руки, а в случае чего - драться, кусаться и защищать друг друга. Наконец, подъехали к затемнённому безмолвному дому. Вышли из машины в кромешную темень осенней ночи. На небе - ни звёздочки, только далеко по направлению к северо-западу, к заливу светилось небо, и на нём, как в воробьиную ночь, безмолвные сполохи. И, то сильнее, то тише, доносилось приглушённое расстоянием рычание передовой.
      
       В темноте к нам подошёл кто-то и приказал идти за ним. Мы, собрав в кулак всю волю, подавив страх, пошли. В сенях дверь за нами захлопнулась, а впереди распахнулась другая, и мы невольно зажмурились от яркого с темноты света. Открыв глаза, увидели просторную комнату с большим накрытым столом, на котором возвышалась массивная бутылка с красивой этикеткой. Мы не успели ни удивиться, ни разглядеть, что ещё находилось на столе, как из соседней комнаты появились два офицера лет тридцати-сорока, высокие, в ладно пригнанной форме, привлекательные, интеллигентного вида - майор и капитан. Они приветливо поздоровались и тут же пригласили нас к столу. Отказываться было бессмысленно, и мы с Олей сели рядом, хозяева - напротив. Майор посмотрел на нас, испуганных, напряжённых, рассмеялся и весело сказал:
       - Ну, девчата, не смущайтесь и не сердитесь. Нам с капитаном было бы жаль, если бы такие вкусности не отведали представительницы прекрасного пола. Во время наступления нашим бойцам достался немецкий продовольственный склад. И чего только там не было! Вся Европа кормит германскую армию, и кормит неплохо. Вот сейчас мы с вами в этом и убедимся. Вы когда-нибудь пробовали французское шампанское? Нет? И мы с капитаном тоже нет. Так давайте вместе поднимем бокал этого прославленного на весь мир напитка за наших бойцов и скорую победу!
      
       И майор занялся бутылкой, а мы с Олей, ещё не преодолев скованности и неловкости, исподлобья рассматривали, не веря своим глазам, красивые коробки конфет, разнообразное печенье, плитки шоколада, какие-то непонятные фрукты. Майор разлил шампанское по стаканам и потянулся чокнуться к Оле, потом ко мне, то же повторил капитан. И я впервые в жизни попробовала тот напиток, название которого мне, школьнице, до войны встречалось только в романах и казалось чем-то таким романтичным, недосягаемым, шикарным, доступным только представителям высшего света, аристократам. А тут идёт война, и я пью французское шампанское!!! Не сон ли это? Я встретила понимающий взгляд Ольги, и мы, не сговариваясь, прыснули и звонко расхохотались. Усталость ушла и увела с собой скованность и напряжение. Хозяева щедро угощали нас всеми невозможно вкусными сладостями, что стояли на столе и что мы пробовали и видели впервые в жизни.
      
       Майор налил ещё шампанского. На этот раз мы выпили за всё прекрасное, что было в нашей жизни до войны. За мир!
      
       И тут Ольга, поставив пустой стакан на стол, вдруг продекламировала своим низким бархатным голосом распевно и торжественно:
       По вечерам над ресторанами
       Горячий воздух дик и глух
       И правит окриками пьяными
       Весенний и тлетворный дух...
      
      
       Это было - как взрыв, как чудо! Глаза у наших офицеров вспыхнули удивлением, восторгом, и они в один голос радостно воскликнули:
       - Не останавливайтесь! Пожалуйста, продолжайте! Ещё, ещё!
      
       И Ольга села на своего конька. Блока она, филологичка, воспитанница театральной студии, знала, любила и умела читать, и мы все, околдованные и очарованные, забыв про войну, рокочущую вдали передовую, про французское шампанское, сладости, с восторгом внимали ей:
       И веют древними поверьями
       Её упругие шелка,
       И шляпа с траурными перьями,
       И в кольцах узкая рука...
      
       Майор вдруг издал какой-то гортанный звук, вскочил с места, быстро прошёлся по комнате и сел, не отрывая глаз от чтицы.
      
       За Прекрасной Дамой последовало "На поле Куликовом", и у нас у всех подозрительно заблестели глаза. Ольга читала, как великая актриса, как профессионал высшего класса!
      
       Потом подключился майор, за ним капитан. От Блока перешли к Пушкину, Лермонтову, Тютчеву. И снова Ольга вернула нас к Блоку. Она уже полностью владела нашими сердцами и могла делать с нами, что хотела. Чувствуя, что наши офицеры хорошо образованы, что они истосковались по истинной поэзии, она решила напоследок прочитать "Россию" Блока, своё любимое, заветное:
       Россия, нищая Россия!
       Мне избы серые твои,
       Твои мне песни ветровые -
       Как слёзы первые любви!
      
      
       Ольга дочитала до конца и умолкла. Установилась такая глубокая тишина, что казалось, я слышу ход мыслей в голове у майора. И он, глядя прямо в полыхающие глаза Ольги, мягко обратился к ней:
       - Оля, мне почему-то кажется, что вы пишете стихи. Я не ошибаюсь? Почитайте, прошу вас.
      
       Оля смутилась, покраснела, но быстро справилась и прочитала своё, чем-то перекликающееся с только что отзвучавшим Блоковским:
       Железный век смыкает круг,
       Но где-то безответно
       Стоит изба на стыке вьюг,
       Глядит на мир приветно.
       И вот пока она стоит,
       Треща в мороз углами,
       Пока она трубой дымит
       И пахнет пирогами, -
       Душа Руси ещё жива,
       И есть приют для сказки,
       И будут виться кружева,
       И луковые связки,
       И будут уходить сыны
       Для подвига и славы...
      
       Стоит изба среди страны,
       Гудят вокруг дубравы.
      
       - Прекрасно! Вы поэт, Оля. Талант. Живите долго и пишите.
      
       И, сдерживая вздох, повернулся в мою сторону:
       - Наша Марина молчит, а нам после поэзии так хочется песен! Давайте подымем бокал этого божественного напитка за песни на войне и послушаем Марину Украинскую.
      
       Подняли стаканы, и мне так легко и отрадно было начать:
       Осень. Прозрачное утро.
       Небо как будто в тумане.
       Даль из тонов перламутра,
       Солнце холодное с нами...
      
       Этот романс Вадима Козина звучал перед войной по всей стране. Я запомнила его сразу, услыхав по радио, вот только никак не могла разобрать слова третьей строчки и придумала что-то своё. И только на фронте, на рассвете 25-го ноября 42-го года под деревней Большое Клемятино, Смоленской области, когда моя часть ждала начала артподготовки перед нашим первым боем, я узнала правильные слова этой третьей строчки. Сидя в неглубоком окопе из утрамбованного снега, мы со снайпером Мишей Баллоном тихонько пели, чтобы не думать о том, что должно вот-вот произойти. Сидели каждый на своём вещмешке напротив друг друга, почти соприкасаясь лбами, и самозабвенно пели песню за песней. И вдруг я запела "Осень", и Миша, услыхав третью строчку, сказал, смеясь:
       - Что за чушь ты поёшь в этом месте? Надо вот как: "даль из тонов перламутра". Запомнила?
      
       И с тех пор я не могу забыть зловещее низкое небо, снежный окоп, нас, 17-летних, ищущих в песне заслона, спасения от ужаса надвигающегося боя, надвигающейся смерти...
      
       ...Потом я спела "Чайка смело пролетела над седой волной", любимый, по - особому берущий за душу фронтовика "Случайный вальс":
       Хоть я с вами совсем не знаком
       И далёко отсюда мой дом,
       Я как будто бы снова
       Возле дома родного,
       В этом зале пустом
       Мы танцуем вдвоём.
       Так скажите хоть слово, -
       Сам не знаю о чём...
      
       Господи, какие пронзительные песни рождались в военное лихолетье, на хрупком стыке жизни и смерти!
      
       Майор и капитан чуть слышно, не удержавшись, подпевали вальс. А потом майор сказал:
       - Марина, раз вы Украинская, то спойте нам на прощанье свою любимую на родном языке. Капитан - ваш земляк, да и я люблю украинские песни.
      
       И я спела с радостью и печалью:
       Повiй, вiтре, на Вкраїну,
       Де покинув я дiвчину,
       Де покинув карi очi.
       Повiй, вiтре, опiвночi ...
      
       Не успела начать второй куплет, как отворилась дверь и быстрым шагом вошёл лейтенант. Ему навстречу поднялся майор и, отойдя от стола подальше, выслушал тихое сообщение лейтенанта.
       Больше не садясь, майор повернулся к нам:
       - Оля и Марина, спасибо за мирную передышку, что вы нам подарили. Мы будем помнить этот вечер всегда. Берегите себя. Сейчас вас отвезут на место. Возьмите с собой все сладости и фрукты.
      
       И мы, не узнав ни фамилий, ни имён гостеприимных хозяев, ни воинской части, в которой побывали, уехали. Уехали, наполненные до краёв возвышенной радостью. Говорить ни о чём не хотелось. Каждая мысленно проживала ещё раз весь этот нежданно-негаданно сказочный вечер.
      
       И что только не случалось на войне...
      
       8 августа 2008 года Рига
       Открытие ХХIХ Олимпиады в Пекине.
       Война Грузии - Ю. Осетии
       t. +23
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Булгакова Мария Ивановна (bulgakowa2@gmail.com)
  • Обновлено: 04/02/2019. 119k. Статистика.
  • Сборник рассказов: Мемуары
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.