Булгакова Мария Ивановна
Земной поклон всем труженикам войны за 75 лет мира

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Булгакова Мария Ивановна (bulgakowa2@gmail.com)
  • Размещен: 05/05/2020, изменен: 05/05/2020. 43k. Статистика.
  • Эссе:
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    75-летию Великой победы, за то, что мы живы, мы есть, мы помним, посвящена эта подборка из книг, интервью рижского писателя Марии Ивановны Булгаковой и книг её боевого товарища поэта Ольги Зашибиной. Нет уже с нами наших замечательных женщин, но остаётся их яркий самобытный слог и стих, что укрепляет наши веру и силу, а значит — надо ЖИТЬ !


  •    Марина Украинская, она же Замниборщ, она же -- Булгакова...
      
       У нее очень приветливая, добрая улыбка, светлые печальные глаза, красивый голос. И фантастическая память. Бывшая фронтовая медсестра и певица Мария Ивановна Булгакова в свои 88 лет знает наизусть десятки русских романсов, помнит по именам почти всех своих однополчан и боевых товарищей, с которыми вместе прошла через тяжелейшие испытания войной.
       Трубач на крыше
       А на склоне лет вдруг решила написать обо всех людях, которые ей встречались на ее таком длинном жизненном пути. Из-под ее пера уже вышло четыре книги, но и это еще не конец. Как она сама уверяет, таким образом пытается продлить пребывание на земле тех, кого уж нет среди живых, поскольку было бы несправедливо, чтобы о них никто не вспомнил. Каждый человек это частичка мироздания, никто не может исчезнуть бесследно. Даже уходя в дальние дали, они остаются с нами. Надо только уметь видеть слышать. Такая вот у нее память сердца. Гуляя по Старой Риге, Мария Булгакова, она же -- Марина Украинская, это был ее сценический псевдоним как вокалистки полкового военного ансамбля, например, всегда слышит звуки трубы. И мысленно переносится в тот далекий 1946-й год, когда она попала в Латвию, и вскоре поселилась на съемной квартире недалеко от Домской площади. И было ей тогда 22 года...
       В этом же доме, под самой крышей в мансарде, жил музыкант и трубач Володя с женой Ниной, танцовщицей. Когда он играл на трубе, ее печальные звуки разносились по всей Старой Риге. Под эти звуки Мария шла к себе домой, и только они согревали ее, поскольку ни теплой одежды, ни обуви у нее тогда не было. В Ригу она приехала в гимнастерке, шинели и сапогах -- прямо с фронта. Город был тихим и малолюдным. Трамваи еще не ходили, иногда бегали брички и пролетки. В развалинах стояла церковь Петра, следы разрушений были видны на Ратушной площади, на набережной реки Даугавы, теперешней площади ливов. Домский собор стоял безмолвный и пустой.
       Однажды услышав, как она поет, Володя-трубач начал уговаривать ее поступать в рижское музыкальное училище, сам же взялся за ее подготовку, аккомпанируя на трубе. Для экзамена выбрали романс Глинки "Не искушай меня без нужды". На экзамен по вокалу Мария пришла в военной форме с орденами на груди. На нее с недоумением поглядывали и студенты, и преподаватели. В их глазах она прочла немой вопрос: "Откуда у такого юного хрупкого создания со светлыми вьющимися волосами боевые награды?" В коридоре Маша познакомилась и разговорилась с одной из студенток, Мила Скворцова с ходу принялась опекать ее. Она же посоветовала снять ордена, чтобы не смущать членов комиссии. Мария оторопела: "Ну почему?!"... Это сейчас она понимает гораздо больше, чем в свои 22 года. Но тогда было обидно -- слишком трудно ей достались эти награды -- орден Красной Звезды, 2 медали -- за взятие Кенигсберга и за Победу, орден Отечественной войны 2 степени.
       Завтра была война
       ...У нее была самая смешная и редкая даже в ее родном украинском городе Черкассы фамилия -- Замниборщ, которую с первого раза далеко не каждому удавалось выговаривать. С детства у девочки был очень хороший голос. Она с удовольствием пела в школьном хоре. Любила солнце, книги и веселые песни. Быстро бегала, не раз переплывала Днепр, отчаянно дралась с мальчишками, играла футбол. Закончила школу в 17 лет в июне 1941 г.. А дальше была война. Известие о нападении фашистов на Советский Союз застало Машу в Киеве, куда она приехала поступать в химико-технологический институт. "Сейчас даже сама не знаю, почему вдруг я выбрала этот вуз,-- вспоминает Мария Ивановна.
       -- В Киеве я остановилась у подружки, а 22 июня в четыре часа утра нас разбудили глухие взрывы. Зазвенели стекла и дом закачался как при землетрясении... В 11 часов по репродуктору прозвучала речь Молотова -- началась война. Сейчас нам все время навязывается другое восприятие, а на самом деле это было ощущение всеобщей огромной беды, от которой нельзя было нигде ни спрятаться, ни убежать. И свет стал другой, как будто наполненный темной тревогой, и солнце совсем по-иному светило. И я поняла, что должна быть вместе со своей страной, должна защищать ее. Иначе -- беда!"
       Вернувшись с первым пароходом домой в Черкассы, отца она уже не застала, тот ушел на фронт. Маша в тот же день записалась на краткосрочные курсы медсестер. Закончить их не успела, фронт подошел к их городу. Вместе с госпиталем она эвакуировалась сначала в Харьков, потом -- в Сибирь. Работала в госпитале санитаркой, потом на закрытом военном заводе, с которого ушла на фронт летом 1942 г. в составе добровольческой сибирской дивизии. После двух месяцев подготовки ее направили санинструктором 7-й роты 3-го батальона 62 полка 150-й Сталинской дивизии добровольцев-сибиряков. В подчинении у Марии были четыре санитарки. Во время бомбежки под г.Белый (Калининский фронт) еще до начала боя двое из них вышли из строя -- одна девушка погибла, другая была тяжело ранена. И их осталось трое девчонок с санитарными сумками... на 200 солдат. Шел ноябрь 1942 г. На 16-й день тяжелейших боев от ее роты осталось только 4 человека, остальные или погибли, или получили ранения.
       "Конечно, было страшно до жути! -- признается фронтовичка.-- Особенно, когда прямо над головой пролетали мины, разрывались снаряды. Вот иногда читаю: медсестра вынесла с поля боя десятки раненых. Но это же совершенно невозможно! Какое там вынести, когда голову нельзя оторвать от земли из-за бомбежек! Тут уж хотя бы кое-как подтянуть бойца в укрытие или отползти с ним в воронку и перевязать. А ведь это уже зима, все одеты в бушлаты толстые, ватные штаны. До раны не так-то легко добраться, у нас даже ножниц не было! Хорошо мне ножичек-финку одна женщина в деревне подарила. Но одежду тоже нельзя было сильно разрезать, солдат мог замерзнуть. Ну вот, перевяжешь его, как сумеешь, спрячешь в воронке и ползешь к следующему. Вот уж когда мне пригодилась спортивная закалка! Я была длинная, худющая, но очень крепкая. И если бы не ранение..."
       Немцы стреляли без передышки. Под утро Маша, наконец, решилась сбегать по нужде в кустики. Уже застегивала брюки, как вдруг рядом что-то ухнуло, и она почувствовала резкую обжигающую боль в ноге...
       В госпитале ее успокоили -- задеты только мягкие ткани, месяц лечения и -- снова в бой. Но с Машей происходило что-то странное. Ей становилось все хуже и хуже. Она стеснялась говорить об этом. Кругом было слишком много раненных, ей казалось, им гораздо хуже, чем ей. Через три недели уже начали поговаривать о выписке. А она не могла ночью спать от боли, то и дело теряла сознание.
       Однажды ночью закрылась с головой простыней и вдруг услышала шум, как будто где-то поезд идет. Пощупала рукой рану, а там что-то бьется и пульсирует. Стало страшно. Утром лечащий врач по ее робкой просьбе тоже приложила руку к ране и побледнела. Через пять минут палата заполнилась врачами. Все встревожено переговаривались, стараясь не смотреть девушке в глаза...
       И только на другой день главный хирург сказал ей, в чем дело. У девушки оказалось очень редкое и опасное ранение. Осколок срезал стенку бедренной артерии. В этом месте, под напором крови артерия растянулась и образовался аневризм. В любой момент эта растянувшаяся стенка могла прорваться, что означало неминуемую смерть. Подобного рода операции почти всегда кончались ампутацией.
       После операции три дня Маша лежала трупом, она не могла ни есть, ни пить, ни спать. Врачи опять заговорили об ампутации. Но для 18-летней девушки это было бы смертельным приговором. Главный хирург пять ночей не уходил домой, понесколько раз прибегал к ней в палату, ощупывал ногу, искал пульс, заглядывал в глаза. Больная ни на что не реагировала. Вечером третьего дня к ней забежала сестра-хозяйка, ласково уговаривая Машу что-нибудь поесть: "Доченька, хочешь, я приготовлю тебе селедочку? С луком, с подсолнечным маслом, как делают у нас на Украине? Хочешь?" И тут что-то шевельнулось в душе украинской девчонки и она прошептала: "Хочу!"
       Это были ее первые слова после операции. Маша пошла на поправку... (Осколок, который тогда вытащить хирурги так и не решились, напомнил о себе через 23 года, когда страшно разболелась и воспалилась нога. В рижской больнице ей его вытащили и отдали на память -- кусочек железа два на два. Взяв в руку военный "сувенир", Мария Ивановна страшно расплакалась. Как-то вдруг накатили все воспоминания, вся боль и страдания, которые живут в сердце любого человека, прошедшего через войну...)
      
       МУЖЕСТВО
      
       Есть мужество во мне
       Тебя любить,
       Земля боев,
       Земля моих утрат.
       Есть мужество во мне
       Тебя лепить,
       Земля,
       Из песен,
       Журавлей
       И трав.
       На камне
       Одиноко посижу...
       Упряма я:
       Не помню о худом.
       На рану
       Подорожник приложу
       И месяц поцелую
       Над прудом.
       Я только дома старого
       Боюсь
       И фотографий желтых
       На стене.
       Там
       По углам
       Шуршит шагами
       Грусть
       И оживают голоса
       Во мне.
      
      
       "МЫ -- БЫЛИ!


    Я бы не осмелилась писать воспоминания лично о себе -- кому это интересно? Я самый обыкновенный, ничем не примечательный человек, каких миллионы и миллионы. Но время уводит в небытие мое поколение, и хочется напомнить, что "в Атлантиде той мы были, мы любили", как верно сказал Евгений Евтушенко. Хочется хоть чуть-чуть прикоснуться к судьбам тех, кто жил рядом в безумные годы II мировой, в годы утверждения себя после войны.

    О любви на войне.

    Даже маленькие локальные войны -- безумие, что ж говорить о войне, в которой участвовало семьдесят два государства! Умом не понять, сколько лилось крови, сколько искалеченных судеб, сколько материнских слез -- во всем мире! И наше поколение носит в сердце эту проклятую войну, нам не избавиться от нее ни на том, ни на этом свете, -- она определила характер и судьбу миллионов людей.

    А теперь это поколение уходит, и к этому нельзя равнодушно отнестись, особенно тем, кто идет вслед за нами, ибо они выходят на финишную прямую, ведущую в Вечность.

    Я пишу как рядовой уходящего страшного и невероятно интересного XX века, пережив вместе со всеми лихие годы войны и послевоенное время.

    Просто человек -- один из миллионов..."
      
      
      
       * * *
      
       "Там же, в подмосковных лагерях, нашу боевую готовность проверила комиссия во главе с тов. Ворошиловым, и, хотя мы все ждали, что направят нас под Сталинград, нам назначили другой участок боев: Калининский фронт, леса, болота, привычные для сибиряков, но не для меня, выросшей на Украине.

    Снова эшелон -- и выгрузка ночью, в темноте и тишине на станции Селижарово Смоленской области. Ни минуты промедления -- с вагона построение и марш. В полной боевой выкладке шла пехота-матушка. Транспорта у нас в роте не было, даже подводы. Бойцы несли на себе пулеметы, минометы, противотанковые ружья, не говоря уже о другом оружии и снаряжении. Мне было чуть-чуть легче, но не намного. Одета я была, как все солдаты: ботинки, обмотки, штаны, гимнастерка, шинель, пилотка, каска. Через плечо скатанная плащ-палатка, карабин, противогаз, огромная санинструкторская сумка, набитая медикаментами и перевязочным материалом, на поясе патронташ и финка, за спиной вещмешок и котелок -- это было не так-то мало. А самое страшное -- дорога. Была осень. Лес и болото, которое и летом-то, вероятно, не просыхало, а теперь и подавно. Мы шли, главным образом, ночью, утром и вечером, днем 3-4 часа отдыхали. Шли в темпе. Командиры не жалели ни себя, ни нас: был приказ за 3-4 дня броском пройти около двухсот километров. В самых непроходимых местах идущие впереди саперы валили деревья и делали бревенчатый настил. Будь он неладен, этот настил! Ночью у меня нога попала между бревнами, подвернулась, и я присела от боли. Но и помыслить нельзя было, что кто-то со мной будет возиться, утешать. Командир роты сурово сказал:

    -- Вставай! Попробуй ступить. Можешь стоять? Да? Становись в первый ряд. Не спускать с нее глаз, чтоб не отстала.

    Вот и все нежности.

    И я шла. В первом ряду. И никому не разрешала себе помочь, потому что бойцам было еще труднее. Женщины -- народ крепкий, двужильный. Многие бойцы отстали, потом только через несколько дней отыскивали свое подразделение, а девчонки выдержали, и я тоже, хоть нога у меня распухла так, что и пытаться нечего было снять ботинок. Этот марш я не забуду никогда, потому что он не только был проверкой для каждого в отдельности, но и сплотил нас, показал, кто на что годен. В основном, мы были молодцы! Держались! В этом марше робко постучалась в мое сердце первая любовь -- мой ротный. Может быть, из-за него я выдержала то, что было выше сил? Он ничем не мог мне помочь, только, когда мне было уж совсем невмоготу, становился рядом со мной -- просто шел рядом -- и мне этого было достаточно, чтобы из каких-то тайников появлялись силы. Но, видно, и я что-то стала значить для него, ибо потом уже, когда он был ранен, ко мне попали его записи, и там были такие слова: "У меня в роте санинструктор со смешной фамилией -- Замниборщ. В марше она подвернула ногу, но держалась! И с тех пор теплота все больше и больше." Теплота... Это много в жизни, очень много.

    Как хотелось спать на марше! Бывало, идешь и на ходу спишь до тех пор, пока не стукнешься о каску идущего впереди. На минуту стряхнешь сон -- и снова клюешь носом. А в голове только одна мысль: привал, привал, привал... И вот действительно доносится долгожданное: "При-в-а-а-ал!" -- и все в ту же секунду валятся на землю, не разбираясь, что там под ногами, и мгновенно засыпают. Я -- как и все. Но не проходит и минуты, как по колонне доносится: "Санинструктора во главу колонны!" Санинструктор -- это я, я кому-то нужна, я должна идти. Бреду. У кого-то на ногах водянки, потертости, кому-то плохо. Делаю, что нужно. Только закончила -- команда "Подъем!" -- и снова марш, и снова мысль: "привал, привал, привал..." А нога болит, еле ее тащу, а мои товарищи не спускают с меня глаз, даже во второй ряд не разрешают, плакать хочется, да стыдно. Идешь и кусаешь губы, и стараешься улыбаться этим замечательным ребятам. Не передать словами, как я их всех любила в те дни и как жалела.

    Так мы шли. Кухни наши, как и положено по такой дороге, отстали. А мы, пехота, вырвались вперед. Хотелось чего-нибудь горячего, но был только сухой паек и болотная вода. И самое удивительное, что никто не болел животом, никто не простужался, хоть ноги у всех не просыхали, спали мы на сырой земле, костры жечь не разрешалось. Простуд не было не только на марше, но и потом, когда стояли в лесах, и в наступлении, когда снежные сугробы были для нас домом. Чем это объяснить? -- не знаю. Закалкой, вероятно, да полной психической перестройкой: на такие мелочи не было времени обращать внимание, все мысли и чувства были заняты другим.

    Наконец-то мы дошли. Слава Богу! Можно отдохнуть, привести себя в порядок, подлечить ноги -- они у всех были до предела разбиты. Строили шалаши, ночью тихонько жгли костры, сушились, мылись. Ребята нашли болото с клюквой. Я тогда впервые увидела и попробовала эту ягоду -- ни клюквы, ни брусники в наших краях на Украине не было. С охотки мы ели ее пригоршнями, а потом стало сводить челюсти от кислоты -- сахару-то не было. Стали подтягиваться кухни, обозы, отставшие солдаты.

    Почти полтора месяца мы жили в смоленских лесах. Осенние леса... Сколько в них грусти, отрешенности и какой-то успокоенности! Я и сейчас не могу бродить по лесу осенью без щемящей боли в сердце.

    С неба сеял мелкий дождик. В лесу чисто, сыро и свежо. Изредка выпадали солнечные дни, но нас они не радовали -- бомбили немцы. Бомбить было легко, даже целиться не надо: лес до краев был наполнен войсками.

    Моя рота жила своей жизнью. Нас жило в шалаше одиннадцать человек: ротный и ячейка управления. Из девчонок я одна -- санинструктор ведь находится в непосредственном распоряжении командира роты. Ночи стояли холодные, с заморозками. Мы не раздевались, а только снимали ботинки, сушили у костра портянки (аромат-то, господи!), согревали ноги, потом закутывались в шинели, плащ-палатки, прижимались друг к другу и засыпали. Замечательно! С таким "комфортом" устраивались тогда, когда жили на одном месте несколько дней. Если же меньше, то спали прямо под открытым небом, свернувшись калачиком на еловой постели.

    Почти каждый день я строила роту и проверяла своих бойцов по форме 20 -- на вшивость. Ребята сначала стеснялись меня, а потом привыкли, снимали гимнастерку, а нижнюю рубашку выворачивали наизнанку, не снимая с рук, и я просматривала все швы. Проверяла голову, под мышками. На первых порах было все в порядке, но потом появились насекомые, а бороться с ними в таких условиях было не так-то просто. Спасали парилки (мы их называли душегубки), да очень редкие бани. Но все равно до конца эту нечисть истребить не удавалось. Еще хорошо, что не вспыхнули инфекционные болезни!

    Все время шли учения: отрабатывали наступление. Одеты мы еще по-летнему. Ходили в "атаку", ползали, окапывались. Во время одного "наступления" я промерзла до синевы, до того, что не чувствовала тела. Военфельдшер шел в "бой" рядом со мной и говорил: "Вот так будет и в настоящем бою. Вот тут твое место. Так ты будешь перевязывать, вытаскивать раненых". Я слушала, а про себя посмеивалась: "Знаешь ты, как там будет, наверное, как я". Мы все были необстреляны и представляли себе бой только теоретически.

    С нетерпением ждали приказа о наступлении, но его все не было, а пока нам пришлось испытать еще одну беду -- голод. Где-то с первой недели октября начались беспрерывные холодные осенние дожди. Даже в лесу хлюпало под ногами, а дороги превратились в жижу до колен и выше. Я такой грязи в жизни не видела. Мы были отрезаны от тылов, от снабжения полностью. Сначала нам давали по 250 г. хлеба -- суточный паек. А с десятого дня начиная, был один сухарь на день. Бойцы мои совсем дошли. Большая часть опухла и почти не вставала. Их нужно было отправлять в санчасть. Остальные превратились в скелеты, но кое-как держались на ногах. Ели траву, варили ремни, что-то выискивали в лесу, радовались каждой убитой лошади. Мой ротный ходил как тень, но был беспощаден к себе и солдатам, не давал раскисать никому. Каждое утро строил роту и уводил на работы. Ребята были так слабы, что приходилось многих освобождать от заданий. Однажды он влетел в шалаш:

    -- Что ты сделала с моей ротой? Пристрелю, если так будешь продолжать!

    Я не обижалась: ему, как командиру, было тяжелей, чем кому бы то ни было. Я была так худа и слаба, что еле передвигалась, хватаясь за кусты и деревья. Но чем труднее становилось, тем больше пела. Сидела возле костра, обхватив колени, и пела грустные-грустные песни.

    Все с надеждой ждали морозов. И вот после Октябрьских праздников дороги наладились, и нам привезли хлеб. Он был еще теплый, сырой, и выдали нам его по целому килограмму. За одну минуту хлеб исчез в голодных желудках, а через короткое время я только и слышала:

    -- Ой, сестра, помоги!

    -- Живот! Изжога!

    Что тут было делать? Я спасала, как могла, а когда кончились медикаменты, пошел в ход зубной порошок от изжоги.

    Похоронили умерших от голода, а потом наладилось питание, подвезли теплое обмундирование, и снова стали говорить о наступлении. Прояснилось небо, а значит, начались бомбежки.

    Однажды мои две санитарки, Анка Чумакова и Шура Козленко, ушли по делам в полковую санчасть, которая располагалась в деревне. Было холодно, и я отправилась за дровами для костра. Отошла довольно далеко от подразделения, как вдруг -- самолеты. Совсем близко разорвалась бомба, потом вторая, третья... Бросила дрова и побежала в роту. Навстречу старшина:

    -- У тебя все на месте?

    -- Не знаю. Сейчас, подожди.

    А у самой так тревожно на душе. Смотрю -- Нина и Надя на месте, а о Шуре и Анке я не беспокоилась, зная, где они. И вдруг через несколько минут страшная весть: Шура убита, а Анка ранена!

    Это были наши первые потери. Оказалось, девчата возвращались из санчасти, когда на дороге их застала бомбежка. Со страшным свистом бомба неслась к земле. Анка закричала:

    -- Прячься за дерево!

    И бросилась под сосну, прижалась спиной к стволу, но ноги некуда было спрятать, и осколком ей срезало колено. А Шура растерялась, стала метаться и попала под град осколков.

    Вечером я провожала Анку на подводе в санбат. Держалась она молодцом! Она вообще была замечательная, моя Анка. Я всегда с восхищением, любовью и надеждой смотрела на нее, понимая, что такая не подведет никогда. Была она высокая, сильная, выносливая. Светлые, густые волосы курчавились. Хорошее русское лицо. Белозубая прекрасная улыбка. Строгая к себе, к людям. На нее долго поглядывал, вздыхая, командир взвода соседней роты Борис Федоров, а она все посмеивалась над ним, а потом и сама влюбилась. Это была такая чудесная пара! Оба молодые, сильные, чистые. Все мы с теплотой и сочувствием относились к их зарождающейся любви.

    А теперь Борис провожал Анку. Она шутила, смеялась сквозь слезы, а он шел печальный и несчастный. Попрощались. Мы поехали дальше. Я взглянула в лицо Анки -- и мне стало страшно.

    -- Поплачь, Анка, родная, тебе легче станет!

    Она, как ребенок, уткнулась мне в колени и горько зарыдала.

    Так я осталась с двумя санитарками, которые мне не очень нравились и на которых, я чувствовала, не особенно можно положиться. И это тревожило -- приближалось ведь время боев. Сколько ни просила пополнить взвод -- так и не допросилась. На всю роту -- санвзвод из трех человек -- это мало, страшно мало.

    ...В восемнадцать лет все мечтают о любви. Я не являлась исключением.

    Мой командир роты... Моя первая тайная и горькая любовь.
      
       Обстановка была так тяжела, порой просто нестерпима, что то, что стало зарождаться в моем сердце, -- было счастьем, лучом света, согревающим, помогающим выжить. Была ли это любовь или просто мечта, жажда любви -- не знаю. Но тогда мое счастье или несчастье -- все зависело от его взгляда, слова, улыбки.

    Мой ротный, каким он остался в моей памяти?

    Прежде всего -- суровый, строгий. Часто хмурый. Неприступность и суровость во всем -- в лице, в походке, во взгляде темных глаз из-под густых черных бровей. Но, когда редкая улыбка озаряла лицо, все менялось мгновенно: глаза лучились теплом, добротой, озорством. Но это бывало редко-редко -- не та обстановка. Высокая, худая, подтянутая фигура моего ротного всегда была перед глазами и помогала нашей седьмой роте держаться. Его в роте уважали, он был умен, начитан, казался самым старшим по возрасту, хотя ему было тогда только двадцать два года. Всего на четыре года старше меня, но по поведению -- на все сто! До войны он учился на факультете журналистики, но не успел закончить вуз. Здесь, в армии, его интеллигентность сказывалась во всем: в манере говорить, слушать, держаться, в том, что никто никогда не слышал грубого слова из его уст.

    Я совсем не обращала на него внимания в Сибири, но в походе от станции Селижарово, когда подвернула ногу, со мной что-то произошло. Разве это передашь словами? Мне хотелось стать лучше, сильнее, выносливее, чтобы он одобрительно посмотрел, сказал приветливое слово. Когда ротный не обращал на меня внимания, я дурачилась, дралась, смеялась, но стоило ему сказать мне хоть слово, посмотреть не так, как на других, -- и я уходила в себя, погружалась в мечту. Мы с ним виделись мало: у каждого своя работа, свои обязанности, но думала я о нем постоянно. И это наполняло мою душу счастьем.

    Однажды мне было особенно грустно. Вечерело. Лес придавило темное, покрытое плотными тучами небо. Вокруг костра сидели бойцы, смотрели в огонь, думали о своем. Подошел ротный. Сел. Разулся, подсушил портянки. Я сидела, обхватив колени руками и положив подбородок на колени, и тихонько напевала что-то грустное. Бойцы ушли на ужин, а мы остались одни у костра. Вдруг ротный поднял голову, посмотрел на меня глубоким печальным взглядом и тихо сказал:

    -- Послушай, Марина, война ведь не век будет длиться. Вот представь -- она закончилась, а мы живы, понимаешь, живы! Что, если мы после войны -- все равно когда и где -- встретимся? Как ты отнесешься ко мне?

    -- Я встречу тебя, как самого родного человека. А ты?

    -- И я тоже, -- глядя в огонь, тихо сказал он.

    -- Значит, чудесно!

    Я повернулась к нему, несмело наклонилась к руке и потерлась щекой.

    -- Знаешь, Марина, все равно это время нам не забыть, не вычеркнуть из жизни -- это же не сад, не танцы, так?

    -- Конечно, так, не забыть, ротный!

    Грусть и радость, щемящая боль и счастье, и этот осенний покой в лесу, запах дыма, увядающей травы, и захлестнувшая волна нежности -- разве это можно забыть? Вот этот вечер и был самым счастливым. Свет его долго грел меня, помогая в часы горя и отчаяния."
      
      
       КОЛОКОЛА РОССИИ

    Они талантливы, колокола России:
    Споют венчанье, праздник и набат,
    Торжественно, рыдально и всесильно
    Нелёгкую победу протрубят.
    Душа колоколов -- седее вьюги,
    Просвистанная пулями в ночи.
    Пленённые, неистовствуют фуги,
    Когда их медь дремотная молчит.

    Отец мой, мать, в сугроб блокадный вмёрзшие, --
    Лишь руки непокорные вразлёт, --
    Порывистей, настойчивей и горше
    Над вами колокол души моей поёт.
    Над вами гомонят колокола
    Чуть слышно, потемневшие от горя,
    На взлёте подломившие крыла,
    Не прогудевшие ещё отбоя.
    Над пепелищем Аудриней, Хатыни,
    Над немотой печей оледенелых,
    Безмолвием поруганной святыни, --
    Их реквием рокочет песню гнева.

    Но незлопамятны колокола России.
    В них бьётся сердце света и добра.
    От них в лугах -- сверкание росинок
    И в реках -- перезвоны серебра.
    Россия -- колокольни ёлок тёмных!
    У ветра-звонаря в глазах пестрит.
    В колоколища -- огненные домны
    Прибоем -- огнепёрые костры.
    Дорога -- Русь. Стозвонные леса.
    Стога колоколами по обочинам.
    На всех наречьях плещут голоса,
    Звенят в лугах ответно колокольчики...
      
      
       "Поначалу она выступала с концертной бригадой батальона по госпиталям и военным заводам, но вскоре талантливую певицу зачислили солисткой в полковой ансамбль, состоящий из хора, оркестра, группы танцоров и театрального коллектива. Все в основном были профессиональные артисты, тем не менее, очень доброжелательно приняли Машу в свои ряды. И вскоре она пела наравне с остальными солистками, выступая на фронтах перед бойцами накануне сражений или в минуты затишья. На первых концертах ведущий программы объявлял: "Поет Марина Замниборщ". Пауза. А потом раздавался такой громкий хохот, что ей хотелось провалиться на месте. Пришлось придумать для нее сценический псевдоним. Так Маша стала Мариной Украинской. Это имя и сегодня, наверняка, знакомо многим любителям фронтовой песни.
       Выступать приходилось в полевых госпиталях, медсанбатах, блиндажах, а то и под открытым небом в лесу. В день иногда давали по 10-12 концертов. В это сегодня, в эпоху тотальной "фанеры" на эстраде, трудно поверить, но у Марии Ивановны сохранилась записная книжечка за сентябрь-октябрь 1944 года. В один из дней им довелось дать даже 16 концертов!
       " А как нас слушали!-- рассказывает бывшая солистка полкового ансамбля.-- Такой свет в глазах людей был -- не передать! Ну как тут будешь думать об усталости или о ноющей раненой ноге? Видя, что со мной что-то не то, бойцы иногда силой усаживали меня на стул -- но пой! Что мы пели? В полевых условиях длинные концерты были невозможны, хватало полчаса-минут сорок. Выступление всегда начинали песней: "Кто сказал, что надо бросить песни на войне? После боя сердце просит музыки вдвойне". И это была святая правда. Песня на войне была как глоток живой воды. Глаза у солдат теплели, когда звучала знакомая мелодия. Пели, конечно, и патриотические вещи, и боевые песни, и шуточные, но солдатские сердца больше тосковали по лирическим мотивам. Поэтому в нашем репертуаре была поэтическая песня "Зеленый луг весь в цветах" о любви Ганны и Яся, "Ноченька" А. Рубинштейна, "Соловушка" Чайковского. Пели даже арии из опер -- "Пиковая дама", "Евгений Онегин". Это было удивительно! Такие изысканные вещи мы пели для замученных войной бойцов, иногда где-нибудь на опушке леса, стоя на грузовике или на наскоро сколоченных подмостках..."
       Фронтовая концертная жизнь осенью 1944 г. привела ее в Латвию. В ансамбле срочно создавались мобильные бригады артистов из шести человек: аккордеониста, чтеца, двух певцов и двух танцоров. В таком составе отправлялись на передовую. Запомнился концерт во дворце Рундуле, бывшем владении Курляндского герцога Эрнста Иоганна Бирона. Тогда она еще не знала историю бессмертного творения Растрелли, да и спросить было некогда, но величие старинного замка, нетронутого войной, конечно, ее поразило. А когда артисты зашли внутрь, то почти в голос ахнули. Нет, не от восторга, а от того несметного количества раненых, которые лежали сплошным ковром на паркетном полу -- и в тронном зале, и в Белом танцевальном. И лишь два маленьких прохода, протиснувшись по которым, Марина с товарищами вышли к импровизированной сцене -- малюсенькой площадке у трона Бирона. После выступления их уложили на ночь в бывшем будуаре императрицы Анны Иоанновны. Так украинской девчонке из маленького провинциального городка однажды довелось спать в царских палатах!... Утром -- опять концерт. Запомнилось, что петь здесь было одно наслажденье, голос летел сам собой, без малейших усилий...
       Спустя годы, Мария Ивановна, став экскурсоводом, не раз бывала в этом дворце с туристами, и всякий раз перед ее глазами всплывала картина из ее военной юности: раненные солдаты на паркетном полу слушают ее пение..."
      
      
       ПАЙКОВОЕ ВИНО

    Не с облачка румяным мальчиком
    В ту ночь слетал к нам Новый год,
    Он брёл с ручищами запачканными
    В крови, под горький плач сирот;

    Он спешно заводил моторы,
    Он вызнал, дьявол, каждый дом;
    Лютуя, словно зверь матерый,
    Зарылся в снег перед прыжком...

    Но мы не думали сдаваться, --
    Пусть миром правила война, --
    На праздник дали ленинградцам
    По пайке красного вина,

    А хлеба не было ни крошки.
    И свет победы был далёк.
    От стужи кувыркался в плошке
    Паяцем тощий огонёк.

    Над крышами сирена выла,
    В буфете -- рюмок перепляс.
    А я неспешно в кружку вылила
    Вино и выпила, как квас.

    Пила за счастье, за победу,
    На зло неистовым врагам...
    Впервые вкус вина изведав,
    С слезою детской пополам.
      
      
       * * *

    "Ольга -- моя однополчанка. Мы встретились с ней ранней весной 1944 года под Невелем, где в это время дислоцировался 145-ый запасной стрелковый полк (ЗСП) Первого Прибалтийского фронта. К моменту нашей встречи каждая из нас в войну прошла свой нелегкий путь.

    В 41-ом году я в своих Черкассах (тогда это Киевская область) окончила среднюю школу и отправилась в Киев., чтобы на месте узнать побольше о том институте, в который собиралась подавать документы. Приехала 21 июня, а 22-го на рассвете "Киев бомбили, нам объявили, что началася война", как пелось в одном из вариантов популярной песни военных лет -- "Синем платочке".

    И всё резко изменилось в судьбах людей. Я поступила на краткосрочные курсы медсестёр, работала в госпитале, с ним эвакуировалась в Харьков, потом в Сибирь и летом 42-го года стала маленькой частичкой формирующейся 150-ой Сталинской стрелковой дивизии добровольцев-сибиряков. После двух месяцев напряжённой подготовки мы очутились на Калининском фронте и в конце ноября вступили в кровопролитные бои под городом Белый Смоленской области. В этих боях я, санинструктор стрелковой роты, была тяжело ранена, и через полгода лечения в госпиталях медкомиссия решила мою участь: меня выписали негодной к строевой службе. Ходила я плохо, но могла петь и стала солисткой полкового ансамбля песни и танца.

    Ольга к этому времени тоже хлебнула лиха через край. Студентка четвёртого курса филфака Ленинградского университета вместе с ленинградцами всех возрастов и профессий под непрекращающимися бомбёжками и палящим солнцем рыла окопы на подступах к Ленинграду, тушила фугаски во время ночных дежурств на крыше дома, перевязывала раненых. 900-дневная блокада унесла жизнь мамы, а её саму, чуть живую, с такими же доходягами по Дороге жизни переправили в тыл. Несколько месяцев понадобилось на восстановление сил, и Ольга добровольно ушла в армию, а весной 44-го года оказалась в ансамбле 145 ЗСП, где и произошло наше знакомство.


    * * *
    Всё на земле проходит. От понимания этой непреложной истины неуютно на сердце и горько.

    Как огни, гаснут люди,
    И нет ничего от них,
    Как от огней, только
    Пепел печали, -- по-восточному изысканно об этом в японской поэзии, которую знала и любила моя однополчанка.

    Ольга Зашибина ушла из жизни 27 июня 2001-го года -- уникальный, неповторимый, многогранный человек. С каждым днём река времени уносит память о ней всё дальше и дальше. И чтобы подольше удержать Ольгу тут, на Земле, напомнить людям, что ещё не так давно меж нами жила поэтесса, у которой "душа для вдохновенья родилась" (О. Зашибина "Пречистое"), и пишутся эти строчки. Теперь уже редко когда услышишь: время идёт. Чаще говорят: время летит, мчится вскачь, несётся на всех парусах! Поэтому каждое свидетельство прошлого, каждый яркий носитель этого прошлого не должны бесследно исчезнуть из нашей памяти, чтоб не прервалась связь времён, чтобы не превратились мы в манкуртов, бездушных роботов.


    * * *
    Оленька-Оля, яркий лучик в суровой военной действительности...
    Мы познакомились на репетиции. На второй день по прибытию в полк я, ещё не успев отдохнуть от дороги, пришла послушать и посмотреть ансамбль в работе. Пока не явился руководитель, ансамблисты шумели, перекрикивались, о чём-то горячо спорили. Но вот скрипач выразительно показал на часы, и музыканты - их было человек пятнадцать - заняли свои места. Трубач дал тон для настройки, и разговоры потонули в звуковой какофонии, всегда предшествующей началу репетиций, концертов. Минута в минуту распахнулась дверь и быстрым шагом вошёл капельмейстер Кудряшов, высокий, подтянутый, совсем не военного склада капитан ( вскоре я узнала, что ансамблисты любовно зовут его Наш Капель). Совсем не по-уставному он поздоровался с ансамблем и стал к пульту. Репетиция началась с наполовину готовой, но ещё не впетой песни "Вася-Василёк". Сейчас текст этой песни кажется наивным, кое у кого вызывает ироническую усмешку, но в годы войны был так нужен, так задевал сердце солдата:
    Что ты, Вася, приуныл, голову повесил,
    Ясны очи опустил, хмуришься, невесел?
    С прибауткой, шуткой в бой хаживал, дружочек,
    Что случилось вдруг с тобой, Вася-Василёчек?

    И на этот мощно пропетый мужским составом хора вопрос Коля Поляков мягким красивым баритоном печально отвечал:
    ...письмеца денёк-другой почта не приносит.
    Понимаешь ли, браток, сердце ласки просит.

    До чего же хорошо и трогательно всё в этой песне! Я слушала и радовалась слаженности звучания хора, оркестра, солиста.

    Потом пошёл прогон других песен, а перед перекуром капитан вывел меня, покрасневшую, смущённую, вперёд и совсем по-домашнему представил ансамблю:
    -- Прошу любить и жаловать. Это Мария Замниборщ, наша новая солистка вместо выбывшей Веры Гроздовой.

    И, внимательно посмотрев мне в глаза, продолжил:
    -- Ты ведь "В лесу прифронтовом" пела там, в батальоне выздоравливающих, верно? Давай сходу попробуем. Хор и оркестр песню знают. Ну, не волнуйся. Смелее! Поехали!
    Оркестр дал короткое вступление: ум-па-па, ум-па-па, ум-па-, и я, не успев испугаться, запаниковать, из-за такта вступила плавно:
    С берёз, неслышен, невесом,
    Слетает жёлтый лист,
    Старинный вальс "Осенний сон"
    Играет гармонист...

    Чудесная мелодия несла, как на волнах, помогая достойно держаться. Кажется, справилась!

    Во время перекура я, уже немного успокоившаяся, стояла с девчонками и слушала, не вникая, их не умолкавший стрекот. И тут подошла невысокая худенькая девушка, и всё моё внимание переключилось на неё. Что-то было в этом солдатике тревожащее, тихое, сосредоточенное на своём, не имеющем отношения к окружающему. Я так пристально вглядывалась в неё, что стоящая рядом Татьяна рассмеялась и грубовато сказала:
    -- Что ты уставилась на неё, как баран на новые ворота? Это наша Ольга Зашибина, драматическая актриса и хористка. Познакомься. Она блокадница. Ленинградка.
    Так произошло знакомство.

    Ольга была чуть ниже среднего роста, хорошо сложена, худенькая, поэтому военная форма сидела на ней мешковато и не очень красила. Гладкие каштановые волосы, зачёсанные назад, открывали прекрасный лоб. Красивая линия шелковистых густых бровей украшала и этот выпуклый умный лоб, и сидящие глубоко карие глаза.
    -- Ух, какой славный лобастик! -- подумалось невольно.

    Оля не была похожа ни на кого из наших ансамблисток. Походка, сдержанные плавные движения рук, корпуса говорили о сильном, скрытно-страстном характере человека, в силу воспитанности и интеллигентности умевшего держать себя в узде. Она выделялась естественностью и благородством поведения, неосознанным обещанием удивить чем-то таким, чего не было у других. И при более близком знакомстве эти обещания подтверждались. Ольгу природа одарила щедро и разносторонне. Она писала прекрасные стихи и умела их читать выразительно и сильно. Она рисовала, лепила, под её пальцами каждая необычная коряга, ветка превращались в целый рассказ, целую композицию. В довоенные студенческие годы при Ленинградском университете работала театральная студия Ефима Копеляна, талантливого актёра, режиссёра и педагога. Оля там блистала и, если бы не война, могла стать украшением любого театра.

    Драматический коллектив ансамбля 145 ЗСП поставил отрывок из пьесы М. Горького "На дне", где Ольга сыграла роль хозяйки ночлежки. За давностью лет уже забылось, в чей адрес были брошены слова "Пошёл прочь, гриб поганый!", но облик Ольги - Василисы, гневная, полная презрения интонация, с какой были произнесены эти слова, живут во мне до сих пор -- с 44-го года! Это ли не свидетельство истинного дара!

    И к букету Ольгиных талантов следует добавить ещё один цветок -- пение. Со своим небольшим, мягким не то контральто, не то меццо она оказалась очень на месте в нашем превосходно звучащем смешанном хоре.

    Вскоре мы подружились, хотя нагрузки в ансамбле были так велики, график репетиций, концертов так плотен, что на лирические излияния времени почти не оставалось. Кстати, его не хватало и потом, когда мы жили в одном городе. И, тем не менее, в течение многих лет дружбы я всё больше узнавала этого славного Лобастика.

    Ольга Петровна Зашибина родилась 6 апреля 1920 года в деревне Демидково, на Ярославщине. Не будь революции, гражданской войны, холода, голода и разрухи, она родилась бы в Петербурге, где постоянно жили родители. В Демидково находилась бабушка, сохранявшая родовое гнездо Зашибиных, и отец перевёз семью туда, чтобы пережить голодные годы.

    Ещё задолго до революции деревенский парень Пётр Зашибин ушёл от родителей попытать счастья в Санкт-Петербурге. Умный, энергичный, расторопный, присмотрелся к городской жизни, обвык и сумел встать на ноги. Он открыл лавку фарфоро-фаянсовой посуды на Пряжке, в том районе города, где в то время жил поэт Александр Блок.

    Ольга уже в Риге нет-нет да и возвращалась к воспоминаниям о том, с какой гордостью и волнением рассказывал ей отец о посещении их лавки А. Блоком. Поэт, гуляя, не раз заглядывал к ним полюбоваться красивыми фарфоровыми изделиями. Здоровался, подходил к прилавку и просил показать заинтересовавшую его вещь. Осторожно брал в руки, подносил к глазам и долго смотрел через тончайший фарфор на свет, потом задумчиво разглядывал рисунок, форму и, насмотревшись, бережно ставил на место. Благодарил и неспешно уходил, высокий, исхудалый, печальный и загадочный человек не от мира сего.

    -- Никогда ничего не покупал, только любовался! -- говаривала Оля
    с недоумением и восторгом."
      
      
       * * *

    Дитя войны, дитя любви,
    Как ты в себе соединяло
    Двойное гиблое начало
    С грозой и нежностью в крови!

    Как ты бесцельно к цели шло --
    Взойти на край, сорваться в пропасть,
    Сменяя детский бунт на робость,
    Добру и разуму назло.
    В тебе, как в капле, отражён
    Огромный мир с землёй и твердью,
    С блужданьем между сном и смертью,
    с безумьем мчаться на рожон.
    С отчаяньем пустить в распыл
    Законы духа корневые,
    Чем крепок мир и славен был,
    И с чем себя познал впервые.
      
      
       "После войны долго-долго не хотелось вспоминать, говорить о тех днях, даже память об однополчанах пряталась где-то глубоко в сердце. Наверно, нужно было время для выздоровления души, чтобы сместившиеся в войну понятия добра и зла,
    любви и ненависти, вражды и мира заняли свои места, чтобы осмыслить, что же произошло с людьми, если они дошли до такого кровавого кошмара. Медленно и трудно выпрямлялись фронтовики, уходя от памяти о войне в бесконечные заботы и трудности послевоенной жизни. Но пришло время -- и все настойчивее память возвращала к тем дням. Я очень жалела, что мы не обменялись адресами, что уже не могу вспомнить всех моих поименно."
      
      
       * * *
    Сирень всю ночь стихи писала
    Озябшей веткой на стекле,
    И тень её облюбовала
    Листы на письменном столе.

    Читала я, склонясь над ними,
    Такой счастливый мадригал:
    Твоё загадочное имя
    Мой взгляд усталый разгадал.

    И сверх её предначертаний
    Легко легла моя строка...
    И, чуть видна в ночном тумане,
    Луна смотрела свысока.

    А Муза, стоя за спиной,
    Весной дышала надо мной.
       Из интеревью и книг Марии Ивановны Булгаковой (1924 -- 2019).
       Стихи поэта, фронтовой подруги -- Ольги Зашибиной (1920 -- 2001).

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Булгакова Мария Ивановна (bulgakowa2@gmail.com)
  • Обновлено: 05/05/2020. 43k. Статистика.
  • Эссе:
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.