Булгакова Мария Ивановна
Жизнь души

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Булгакова Мария Ивановна (bulgakowa2@gmail.com)
  • Размещен: 04/03/2010, изменен: 22/12/2013. 309k. Статистика.
  • Роман: Мемуары
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Книга 2002 года. "Все события и люди, пространство и время, всё, о чём пишет автор, освещено дивным светом богатой, мудрой души этой женщины, которая удержала в своей памяти век XX-ый и напомнила нам о нём."Доктор филологии Инна Бергмане. Рига.


  •    МАРИЯ БУЛГАКОВА. КНИГА "ЖИЗНЬ ДУШИ".
      
       НАША СЕМЬЯ
       (биографический роман)
      
       НАЧАЛО
      
      
       19 ноября 1949 г. под звуки салюта в честь Дня артиллерии, доносившегося со стороны набережной Даугавы, компания из семи человек за скромным дружеским столом поздравляла с Днем рождения хозяина:
       -- Многая лета, Николай Алексеевич! Ура! Считайте, что этот салют в Вашу честь! Будьте здоровы и счастливы!
      
       Все потянулись к виновнику торжества, а он, высокий, статный, моложавый, с бокалом вина в руке, стоял во главе стола, застенчиво и смущенно улыбаясь.
      
       Семья Воскресенских состояла из трех человек: Николая Алексеевича, Нины Ивановны и их дочери Елены -- студентки музыкального училища. В качестве опытного талантливого инженера Николай Алексеевич в конце 1944 г. был направлен из Ленинграда в Ригу на восстановление Рижского морского порта, взорванного гитлеровцами при отступлении в октябре 1944 года.
      
       Почти в это же время из Москвы в Ригу прибывает большая группа специалистов разного профиля с той же целью: залечивать раны войны -- восстанавливать мосты через реку Даугаву, Рижский порт и уже после окончания войны набережную Даугавы в районе Старой Риги. В группе прибывших находился и инженер-гидротехник Борис Александрович Булгаков. Общая работа сблизила двух инженеров, они подружились, и вскоре Булгаков стал своим человеком в доме Воскресенских.
      
       Николай Алексеевич, скромный, учтивый, деликатный человек, отличался спокойным, доброжелательным, уравновешенным нравом. Нина Ивановна, подвижная, быстрая, говорливая, составляла супругу тот удачный контраст, который и привел к гармонии в их браке: в этой дружной семье царило понимание и любовь.
      
       Нина Ивановна присматривалась ко всему, чем жила Латвия, Рига, и активно искала дело по душе. Поиски увенчались успехом: Воскресенская стала одним из первых экскурсоводов только что созданного Рижского экскурсионного бюро.
      
       Лене, единственной и любимой дочери, в семье жилось тепло и уютно. Была она прехорошенькая, веселая, улыбчивая, открытая дружбе и всему доброму. За ней хвостом вились поклонники, но родители насторожились только тогда, когда на горизонте появился Володя Каупуж, отслуживший положенный срок в армии и поступивший в Латвийскую консерваторию. Родители сразу почувствовали, что ухаживания Володи серьезны и что вскоре их дочь вылетит из родного гнезда. Так и случилось: Лена вышла замуж за Владимира Каупужа, по окончании консерватории стала искусствоведом, а ее супруг Владимир Ильич Каупуж -- видным человеком в Латвии: шесть лет директорствовал в Латвийской опере и 24 года возглавлял всю культурную жизнь Латвии на посту Министра культуры, так что жизнь Лены была интересной и полноценной с таким человеком.
      
       Зная всех друзей дочери, приятелей и приятельниц, Нина Ивановна принимала к сердцу безденежье, полуголодную послевоенную жизнь многих из них и, чем могла, старалась помочь. Особой симпатией у нее пользовалась Лида Морозова, сокурсница Лены, талантливая студентка с великолепным низким, теплого тембра голосом и броской яркой внешностью. Ей было уже 28 лет, пора бы замуж, а женихов подходящих на горизонте что-то не было видно. Тех, что вернулись с войны, быстро прибрали к рукам более бойкие и смелые, Лида же не успела и вот засиделась в девушках до 28 лет. Нина Ивановна по этому поводу переживала больше, чем сама Лида, долго думала, как помочь ей устроить жизнь, и вдруг в какой-то момент ее осенило: а инженер Булгаков чем не жених? Ему только 42, Лиде -- 28 -- ну разве не пара? Она знала, что семья у Бориса Александровича распалась, что живет он в Риге один, без женского тепла, заботы, а одиночество, как известно, не лучший вариант жизни человека. Обсудив свой замысел с дочерью, Нина Ивановна решила действовать немедленно. Для знакомства представился прекрасный повод: день рождения Николая Алексеевича, которому 19 ноября 1949 года исполнялось 56 лет. Чтобы Лида ничего не заподозрила и не была смущена и скована, пригласили и меня: мы учились на одном курсе, но на разных факультетах -- Лена на фортепьянном, мы же с Лидой -- на вокальном.
      
       На сборы к Воскресенским мне не требовалось много времени, ибо мой гардероб состоял из одного мало-мальски приличного платья. После смерти мамы в 1946 г. (было ей всего 46 лет) отец отдал мне на память о ней коралловые бусы и большой черный шерстяной платок, из которого получилось скромное гладкое платье.
      
       Черное платье т красный коралловые бусы в пять рядов сделали меня нарядной и уверенной в себе. В этот вечер у Воскресенских мне почему-то, как никогда в жизни, было весело и легко. Я смеялась, шутила, пела, танцевала на крошечном свободном пятачке комнаты, сама себе изумляясь: что со мной? Какой бес в меня вселился? Неужели это я? Как-то само собой вышло, что внимание общества сосредоточилось на мне, а друг семьи, известный в Риге школьный учитель физики Голубев, вдруг шутливо приклонил колено и, прижав руку к сердцу, звонко воскликнул:
       -- Знаете что? Если б я был свободен, я предложил бы вам руку и сердце!
      
       Это было так театрально и эффектно, что все дружно зааплодировали и рассмеялись.
      
       Вечер закончился поздно, и по ночной, слабо освещенной Риге Борис Булгаков пошел провожать не Лиду, а почему-то меня. Проводы были недолгими: из Старой Риги, где жили Воскресенские, до моей улицы Блауманя спокойным шагом минут 20-25 ходу. Он довел меня до дверей, почтительно поцеловал руку и попросил разрешения навестить уже на следующий день, в воскресенье.
      
       И с этого вечера "душа моя вступила в предназначенный ей круг" (А. Блок).
      
      
      
       * * *
      
      
       Прошло немного времени, и стало ясно, как серьезно Булгаков относится к нашим свиданиям, к той Божьей искре, что возникла между нами.
      
       Сейчас, когда идет месяц за месяцем, год за годом после смерти Бориса, постоянно думая о нем, о нас с ним, я все больше утверждаюсь в мысли, что наша встреча была не случайной, предназначенной свыше. Уже с первых свиданий я не думала о разнице в возрасте, напротив, мне это импонировало, нравилось. Но мои приятельницы не могли успокоиться:
       -- Что ты делаешь? Разве ты слепая и не видишь, что вы не пара, что он для тебя стар? Разница почти в 17 лет -- это не шутка. Через 10-15 лет он станет окончательным стариком, а ты -- в расцвете, вот тогда наплачешься и вспомнишь наши предостережения, да будет поздно. Сто раз подумай, прежде чем сказать ему "да"!
      
       Я слушала эти речи, и они отскакивали от меня, не смущая и не задевая. В свои 25 лет я уже насмотрелась на семьи, где он и она блистали молодостью и красотой, а жизнь не складывалась. Значит, возраст тут ни при чем. К моменту знакомства я стояла на перепутье, усталая, растерянная, одинокая, несмотря на то, что жизнь вокруг меня шумела и била ключом. Поступать в консерваторию не имело смысла, я закончила бы ее в 30 лет, а в этом возрасте певец уже должен работать и быть с именем и славой.
      
       И в этот период раздумий и колебаний Судьба поставила на моем пути умного, серьезного, надежного человека, рядом с которым я вдруг почувствовала себя спокойной и защищенной. Это как раз было то, что я искала, но так и не нашла в моей первой любви,-- уверенность в завтрашнем дне, душевный покой.
       К моменту встречи все сошлось и в моей, и в его жизни так, что вдруг одновременно у нас возникло чувство, что мы нужны друг другу, что нам предназначено быть вместе.
      
       Красавцем Бориса Булгакова я бы не назвала, но он был интересен, а это, на мой взгляд, в мужчине важнее, чем красота. Первое, что бросилось в глаза и поразило в его лице,-- это сочетание черного и ясно-голубого: черные волосы, брови, усики над верхней губой (как у Чаплина) и голубые чистые глаза. Это впечатление было так сильно, что я не сразу разглядела остальное.
      
       Булгаков был высокого роста, худощавый, подтянутый, держался просто и естественно. На прекрасно очерченный (так и просится сказать, сократовский) лоб падала густая прядь прямых волос. С годами я с грустью буду отмечать, как белеет и редеет его прекрасная шевелюра, все явственнее открывая голову безупречной формы. В старости он станет красив благородной красотой человека, прожившего достойно, чисто, по-божески свою жизнь, хотя к религии Булгаков был равнодушен.
      
       Неповторимым и незаурядным показался мне этот человек уже с первых встреч.
       В его манерах, поведении была изысканная интеллигентность прошлого века. Красиво целовал руку. Быстро вставал при появлении в комнате дамы и не садился до тех пор, пока она не села. Умел говорить и слушать одинаково чутко, не горячась в споре, не перебивая собеседника. Задавая ему вопрос, я никогда не знала, что он скажет, но знала наперед, что сказанное будет оригинально, ново, ценно. Очень хорошо понимал и чувствовал юмор, и самое неожиданное замечание, приправленное шуткой, представало не пустым, а как бы возникало из глубины его мироощущения. Его начитанность во всех областях меня поражала: казалось, нет такого вопроса, на который он не мог бы ответить. Несмотря на безжалостно меняющие нас годы, Борис почти до конца жизни оставался удивительно молодым умственной неутомимостью, жаждой знаний, отзывчивостью на все, что происходило вокруг.
      
       Чем чаще мы встречались, чем больше беседовали, тем меньше я обращала внимания на его возраст, внешность, скромную одежду, постоянную папиросу в руках и все больше поддавалась обаянию и глубине его разговоров, оригинальности суждений, спокойствию и надежности, исходящих от него. Таких людей мне еще не приходилось встречать.
      
       В одно из воскресений я отдыхала от трудной недели, когда раздался звонок. Открыла дверь -- и первое, что увидела, был пышный, с прекрасными листьями и многочисленными белоснежными цветами вазон калл (именно вазон, а не срезанные цветы!), за которым скрывалось взволнованное лицо Булгакова. Я со смехом спросила, пропуская в прихожую:
       -- Это вы мне? Свадебные цветы?
      
       А он смущенно и от этого чуть с вызовом:
       -- А почему бы и нет? Все равно от вас я не отступлюсь. Соглашайтесь сразу!
      
       И глубоко заглянув в глаза, взволнованно закончил:
       -- Мы нужны друг другу, разве не так?
       Выходите за меня замуж.
      
       Таким было объяснение в любви. Очень по-булгаковски. Не словами. Вазоном цветов.
      
       А перед уходом он пригласил к себе познакомиться с мамой, которая только что приехала из Москвы.
      
      
      
       * * *
      
      
       При мысли о смотринах мне становилось не по себе. Как я должна одеться? Как вести себя? О чем говорить? Понравлюсь? Нет? Мысли эти мучили меня. Моя подруга Аустра волновалась вместе со мной и из своего гардероба выделила черную шляпу с полями, заявив, что она делает меня интересной и обязательно принесет счастье.
      
       И вот, собрав всю волю, я переступила порог квартиры N10 на улице Базницас, 13, еще и не предполагая, что тут пройдет 40 лет моей жизни.
      
       Дверь открыл Борис, ободряюще улыбнулся, незаметно подмигнул -- мол, не робей!-- и пригласил войти. Рядом с сыном стояла маленькая, ему по плечо,
       с ладной фигуркой, просто одетая, очень немолодая седоголовая дама.
       -- Знакомьтесь, это моя мама, Валентина Яковлевна,-- и повернувшись в мою сторону,-- а это Маша.
      
       Мы, скрывая волнение, посмотрели друг другу в глаза и пожали руки.
      
       Знакомство состоялось.
      
       Меня пригласили в большую, довольно темную, хотя была середина дня, комнату. Борис зажег свет, и я увидела, как скромно она обставлена. Но подробно рассматривать было неловко, да и некогда, ибо после общих ничего не значащих разговоров Валентина Яковлевна пригласила к столу, который стоял посреди комнаты и казался огромным для трех человек. За обедом я все время чувствовала на себе неотступный изучающий взгляд моей будущей свекрови, и он меня стеснял, делал неловкой и неумелой. Я понимала, что` у нее на душе, как трудно ей принять меня, освоиться с мыслью, что ее единственное дитя, ее божество, которому она служила всю жизнь, отныне будет делить свою любовь между нею и невесткой. Я мысленно ставила себя на ее место и понимала, что с ее точки зрения я неподходящая пара для сына: слишком молода, провинциальна, фронтовичка (кто знает, как вела себя в чисто мужской среде?), тяжело ранена (значит, могут быть проблемы со здоровьем), бесприданница, без специальности (пение -- это не работа,-- скажет она мне позже). И, наверное, многое еще во мне ее не устаивало, но... все разбивалось о твердую, как гранит, стену -- любовь сына.
      
       18 лет, до самой ее смерти в 1969 г., мы будем жить с Валентиной Яковлевной в одной квартире, 18 непростых лет, где будут и ревность, и обиды, и слезы, но и много доброго и светлого. Отдав жизнь сыну, вырастив его без отца, мать хотела для него не меньше, чем принцессу, а он полюбил обыкновенную женщину. И смириться с этим оказалось не так-то легко. Я вошла в жизнь ее сына так стремительно, что она не успела подготовить себя, свыкнуться с этим. Еще какое-то время теплилась надежда, что сын одумается, возьмет женщину посолиднее, и для этого у нее на примете имелись две очень подходящие кандидатуры -- одна врач, другая преподаватель английского языка.
      
       Но, увы, сын выбрал не их.
      
      
      
      
      
       МОЯ СВЕКРОВЬ
      
      
       Моя свекровь -- удивительная женщина с необычной судьбой.
       Евтушенко прав, когда писал:
      
       Людей неинтересных в мире нет.
       Их судьбы -- как истории планет...
       У каждой все особое, свое,
       И нет планет, похожих на нее.
      
       Вот и моя свекровь -- одна из таких планет.
      
       Была она 13-ым ребенком в шумной, темпераментной, дружной еврейской семье Славиных -- единственной еврейской семье в рабочем поселке Дядьково, что на Брянщине. Мать Анна Исаевна, красивая, дородная, мягкая, добрая, рожала детей, вела дом, кормила, шила, стирала, пела колыбельные песни очередному младенцу и снова готовилась стать матерью. К ней шли со всего поселка за советом, помощью. Она помогала при родах, лечила, мирила ссорящихся, готова была отдать последнее нуждающемуся. И оттого, что она ничего не жалела для других, люди ничего не жалели для нее и ее семьи.
      
       Отец многодетной семьи работал на фарфорофаянсовом заводе Мальцева механиком и кочегаром. Чтобы прокормить такую семью, никакой зарплаты не могло хватить, и приходилось вести подсобное хозяйство, где был большой огород, сад, много гусей и кур, было несколько коров. Свиней выкармливали не для еды (свинину не ели!), а только на продажу, чтобы за вырученные деньги купить корма для коров и птицы. Работы хватало всем. Дети росли в русской рабочей среде, и в семье все говорили по-русски абсолютно чисто, без акцента и еврейских интонаций, хотя знали идиш и умели писать и читать на иврите. Родители строго придерживались еврейских праздников со всеми их обычаями и традициями, но в субботу отцу приходилось работать, и это его смущало и огорчало. Заботы, тяжелый труд подорвали здоровье главы семьи, и вскоре Анна Исаевна осталась одна с ребятами. Как жить без кормильца такой семье? Небольшой запас быстро растаял, и пришлось отдать последнюю, а посему особенно любимую Лизу в семью самого старшего сына Владимира, который жил в Риге. Мать со слезами отрывалась от своей ласковой, умной девочки. На прощанье она сказала сыну:
       -- Я умоляю тебя об одном: дай Лизе такое же образование, как своим детям. Поклянись всем святым для тебя, что выполнишь мою просьбу!
      
       Сказано это было с таким жаром и силой, что маленькая Лиза, присутствовавшая при разговоре, стояла взволнованная и потрясенная. Слова матери: "она должна стать образованной" запали ей в душу, стали лейтмотивом всей ее жизни.
       К сожалению, брат Владимир не сдержал слова, моя свекровь не получила образования, всегда страдала от этого и до конца жизни считала брата виновником всех ее бед и не могла простить.
      
       Почти десять лет Лиза жила в Риге, полюбила этот город и считала его своим, родным. Может быть, поэтому и Борис чувствовал себя в Риге хорошо, относился к ней с любовью и уважением.
      
       Брат Владимир был деловой, умный, энергичный, работящий человек. Он занимался лесным делом, имел свои склады, контору, хороший 2-этажный деревянный дом в левобережной части Риги, недалеко от станции Засулаукс (до 1920 года -- Заксенхоф). Дом еще и теперь стоит, но запущенный, обветшалый, доживающий свой век.
      
       На работе все было в его руках, дома же всем командовала жена, высокая, красивая, властная женщина, которую все побаивались, в том числе и супруг. Известно, что атмосфера дома зависит от женщины. В Дядьково семью объединяла умная, добрая, заботливая, ласковая Анна Исаевна, и всем в доме жилось уютно и тепло. У брата Владимира ничего подобного и в помине не было. Тон всему задавала Госпожа Командирша, на все случаи жизни у нее имелись свои категоричные суждения, и оспорить их было непросто. Так, она считала, что если человек нашел свое дело и хорошо зарабатывает, то никакие гимназии и университеты ему не нужны, а на образование девчонок вообще не стоит тратиться, лучше на эти деньги приготовить хорошее приданое и толково выдать замуж. Отец многодетного семейства (шесть своих детей да плюс Лиза) думал иначе, но на работе он так уставал, что дома хотел мира и покоя, поэтому во всем уступал супруге. Хозяйка с первого дня невзлюбила Лизу, считала ее лишней обузой для семьи, не разрешала даже присутствовать в комнате, где занимались с учителями ее дети. И чтобы Лиза не думала об учебе, навалила на нее столько дел по дому, что та еле справлялась с ними.
      
       С племянниками и племянницами, которые по возрасту были ей близки, Лиза ладила, жила мирно, хотя все же иногда чувствовала неравенство. Мать и с ними была неласкова, но они не унывали, жили в своем мире. У матери наблюдались разные странности. Так, она часто что-то теряла, забывала, не могла найти нужную вещь и, измучившись, звала на помощь ребят. Глазастые, сообразительные, они быстро находили нужное и получали за это от матери то горсть изюма, то чернослива, то конфет, а иногда и копейку-другую. Это им так понравилось, что они стали сами припрятывать мамины вещи, чтобы потом разыграть сценку с веселыми поисками и находкой и получить вознаграждение. На те копейки, что перепадали им от матери, они покупали в соседней лавочке очень вкусные крендельки. Однажды Самуил прибежал к девочкам и таинственно сообщил:
       -- Хотите узнать, почему крендельки такие вкусные? Пойдем, я покажу.
      
       Все побежали за братом к булочной. Через низкое, у самой земли окно они увидели большую комнату в подвале. У белого от муки стола стоял толстый, обнаженный до пояса пекарь, энергично вымешивал тесто, шлепая его о стол, потом этим тестом промокал волосатую, мокрую от пота грудь, подмышки, красное мокрое лицо и нос, при этом кряхтя от удовольствия, и снова шлепал на стол, посыпал мукой и месил, месил...
      
       Сколько раз в нашем доме я буду слышать этот рассказ! Если к утреннему кофе в воскресенье покупались булочки и крендельки и семья садилась завтракать, Борис, сдерживая озорную улыбку, с веселыми искорками в глазах произносил заговорщицки:
       -- А вот вы знаете...
       И дальше жестами воспроизводилась давно известная всем сцена вымески теста. Дети, Саша и Лена, моментально включались в игру, заливались звонким смехом, видя мое брезгливое выражение лица и отодвинутые в их сторону крендельки. Это-то и требовалось: вкусные крендельки доставались им.
      
       Как-то, находясь в своей комнате, Лиза случайно услышала громкий разговор супругов:
       -- Ты опять заводишь свою старую песню: Лиза, образование,-- раздраженно и сердито говорила хозяйка.-- Твоей сестре давать образование было совершенно незачем, согласись же наконец со мной! Ей скоро 19, мы выдадим ее замуж с хорошим приданым, и хватит этого! Я уже присмотрела жениха -- вдовца Исаака с шестью детьми. В такой семье нужна будет только одна наука -- уметь работать, а этому твоя сестра обучена хорошо.
      
       Владимир только кряхтел с досады, но возражать не смел, боясь семейной бури.
       А Лиза стояла за дверью, ни жива ни мертва от горя, и первой реакцией на услышанное было желание бежать, немедленно бежать из этого дома, где никто ее не любит и не хочет заступиться. Наплакавшись вволю, она успокоилась и утвердилась в своем решении при первой возможности уйти из дома. Действовала Лиза очень осторожно и обдуманно. В один из дней, когда все были заняты своими делами и никто не обращал на нее внимания, она оделась и, сказав, что хочет погулять, отправилась на вокзал, чтобы узнать расписание поездов, цены на билеты (карманных денег имелось очень мало). Дома продумала, что с собой взять, незаметно собрала сумку, и пришел день, когда она, оставив только короткую записку брату с просьбой не мешать ей начать самостоятельную жизнь, без сожаления покинула неласковый к ней дом.
      
       Она решила ехать в Одессу, зная, что в этом городе евреям можно жить и учиться.
      
      
      
       * * *
      
      
       Как восхитительно наивна была моя свекровь в свои 19 лет! Как неопытна!
      
       Приехав в Одессу и кое-как устроившись, она с уверенностью, что все будет так, как ей хочется, пошла поступать... в университет! Ей казалось, что достаточно объявить о своем желании быть студенткой, как все устроится само собой.
      
       Стояло знойное одесское лето, в университете не оказалось никого, кроме сторожа. Выслушав Лизу, он сказал:
       -- Каникулы сейчас, барышня. Приходите осенью.
      
       Но до осени еще надо было как-то дожить, ибо ее "миллионы" растаяли мгновенно. Юная Лиза, прекрасная своей молодостью, привлекла внимание и по незнанию жизни едва не оказалась завербованной в публичный дом. Потом ее стал обхаживать толстый пожилой грек, предлагая свое покровительство.
      
       Эти два случая напугали, но и научили ее осторожности и осмотрительности.
      
       Вскоре Лиза устроилась на конфетную фабрику завертывать карамель в разноцветные бумажки. Работа была сдельной, до отупения однообразной, требовала сноровки, которой у начинающей не было, поэтому зарабатывала она гроши. Ее товарки работали, как автоматы, и не сразу разглядели новенькую.
       В обеденный перерыв Лиза не садилась с ними перекусить, а отходила в сторону и, пососав карамельку-другую, ждала окончания перерыва. В цеху всем стало ясно, что у новенькой нет ни гроша за душой. На следующий день работницы послали Лизу в лавку купить все для немудреного общего обеда. Тот, кто этим занимался, освобождался от платы, и Лиза воспрянула духом.
      
       Работницы на этом не остановились. Видя, как медленно она работает, они незаметно стали подсыпать в ее ящик часть своей готовой продукции, чтобы Лиза могла заработать чуть больше. Их доброта, такт вызвали у нее горячее чувство благодарности, сблизили с ними. Вскоре Лиза уже знала все о каждой, но когда на их просьбу рассказать о себе они услышали, что их голодающая товарка убежала из богатого дома, чтобы не выйти замуж за нелюбимого и чтобы поступить учиться в университет, они посмотрели на нее, как на ненормальную, и, поняв, что она не их поля ягода, равнодушно отвернулись.
      
       Подошла долгожданная осень, и Лиза поспешила в университет. Там все бурлило и шумело. Она оробела и стояла, растерянно озираясь. Вскоре к ней подошли две милые девушки и участливо спросили:
       -- Ты кого-то ищешь? Может, мы можем помочь?
      
       Лиза обрадовалась им, и разговор завязался естественно и непринужденно. Это были студентки университета, сестры Катя и Люба Фриденсон. Они вызвали у Лизы такую симпатию и доверие, что она как на духу рассказала им о побеге,
       о желании стать студенткой. Катя спросила:
       -- А гимназию ты окончила?
       -- Гимназию?-- удивилась Лиза.-- Нет. Я училась три года в школе.
       -- И ты хочешь стать студенткой университета?-- заливаясь веселым смехом, в один голос спросили сестры.
       Но увидев растерянное, недоумевающее лицо девушки, перестали смеяться.
       -- С начальным образованием никто тебя не примет в университет. Это ты
       что-то нафантазировала,-- серьезно сказала Катя.-- Давай мы растолкуем, с чего тебе надо начинать. В 19 лет поступать в гимназию поздно, но ее можно закончить экстерном, а для этого придется брать платные уроки. Чтобы было чем платить, нужно найти хорошую работу. Специальности у тебя никакой нет. Значит, что требуется? Курсы! Курсы будем искать все, и, увидишь, найдем.
      
       И нашли! В городской больнице шел набор на курсы массажисток. Лиза рассталась с конфетной фабрикой и переключилась на медицину. Ночные дежурства в палате тяжелых больных освобождали ее от платы за учебу и давали возможность кое-как перебиваться. Но сколько раз она спасалась от мук голода тем, что приходила в студенческую столовую, садилась за стол, где всегда стояла тарелка с бесплатным хлебом, и, делая вид, что кого-то ожидает, рассеянно брала кусок хлеба, намазывала горчицей и с аппетитом съедала. И так ломоть за ломтем, пока затихали голодные спазмы в желудке.
      
       Думаю, не раз ей снился богатый и сытый дом брата с его крендельками и всякими вкусностями.
      
       И все же в душе не было раскаяния. Наоборот. Радость!
      
       Лиза успешно сдала экзамены и стала массажисткой. Эта специальность, единственная в ее жизни, будет выручать мать и сына в трудные годы и дни их жизни, особенно до Октябрьской революции, когда врач, в контакте с которым она работала, часто назначал своим богатым пациентам массаж.
      
       В Одессу Лиза приехала накануне бурных событий революции 1905 года и вместе со студентами участвовала в демонстрациях, митингах, сходках, не очень разбираясь, какие цели они преследуют. Ей было достаточно знать, что она с теми, кто борется с несправедливостью.
      
       В конце июня 1905 г. подошел к Одессе и стал на рейд броненосец "Потемкин" с восставшими матросами на борту, и в городе творилось что-то невообразимое:
       толпы возбужденных, взбудораженных людей перемещались по улицам. Флаги, митинги, выкрики, конная полиция с нагайками в руках -- казалось, вот-вот все взорвется. От всего, что творилось вокруг, было и страшно, и радостно.
      
       Университет закрыли на неопределенное время, и сестры Катя и Люба решили оставить клокочущую Одессу и ехать к отцу в Иркутск. Лизе было все равно, где жить, и она охотно приняла предложение подруг поехать с ними.
      
       В Иркутске ей все было ново и интересно. Нашла работу, чтобы материально ни от кого не зависеть. Много работала, а свободные часы проводила в доме Фриденсона, отца ее милых подруг, который жил здесь на поселении после каторги.
      
       Дом Фриденсонов был гостеприимным, открытым для революционно настроенной молодежи домом. На столе всегда уютно шумел самовар, стояла большая тарелка с ситным хлебом, колбасой или холодным мясом. За многолюдным столом шли горячие споры о свободе, революции, обсуждались события, происходящие в разных местах России. Лиза, как губка, все впитывала, не особенно разбираясь, кто такие народовольцы, социалисты-революционеры и другие. Главное она понимала: все они были за трудового человека. К ней присматривались и вскоре стали поручать разные задания, сначала совсем простые, а потом все ответственней. И она выполняла их аккуратно, точно,
       с охотой.
      
       Так моя свекровь становится на путь революционной борьбы. Сознание, что она может приносить пользу, что она нужна, поднимало ее самоуважение, наполняло радостью.
      
       Дом Фриденсонов уже давно находился под неусыпным надзором полиции. Арестов можно было ждать в любую минуту. Стало известно от своего человека в полиции, что намечается арест Павла, друга Любы, и нескольких студентов. Пока Павел был на воле, надо было срочно найти для него "невесту" и обручиться, чтобы иметь законное право носить в тюрьму передачи и таким образом поддерживать связь.
      
       Стали думать, кто бы мог стать такой "невестой", и выбор пал на Лизу, еще не "засветившуюся" в охранке. Ей, еврейке, исповедующей иудаизм, надо было принять православную веру, и она, не колеблясь, идет на этот шаг. Во время крещения вместе с новой верой Лиза получает новое имя -- Валентина. Обручение с Павлом состоялось накануне его ареста. "Невеста" носила передачи в тюрьму, заодно передавая сведения о готовящемся побеге, но вскоре в камере произошла стычка с охраной, во время которой Павел был убит.
      
       Валентина больше не невеста, но православной останется навсегда.
      
       Родня за измену вере отцов будет долго презирать ее, не признавать новое имя Валентина, и только в советское время примирится, и отношения станут налаживаться.
      
       Когда революция 1905 года пошла на спад, по стране прокатилась волна арестов.
       Иркутский партийный комитет посылает Валентину в Петербург с тайным поручением к их товарищу, Анатолию Николаевичу Лагутину. Валентина с трудом разыскала дом, в мансарде которого снимали комнатку два студента прославленного петербургского института путей сообщения, два белоподкладочника, как называли путейцев за китель с белой подкладкой,-- Толя Лагутин и Александр Булгаков. Передала поручение Лагутину и познакомилась с его другом Сашей Булгаковым, высоким, стройным, голубоглазым, веселым и доброжелательным молодым человеком.
      
       И для этой настрадавшейся девочки приходит время любить. Любовь в двух сердцах вспыхнула одновременно и ярко, захватила, закружила и заставила забыть обо всем, в том числе и о революции. Они поженились. Жили скромно, но счастливо. В 1907 г. все еще продолжаются аресты, и Александр Иванович опасается, что руки охранки могут дотянуться и до его молодой жены. Чтобы избежать этого, он отправляет Валентину, уже беременную, за границу, к старшему брату Михаилу.
      
       9 ноября 1907 г. в Женеве у Валентины Яковлевны и Александра Ивановича Булгаковых родился сын Борис.
      
       Это с ним я познакомилась у Воскресенских 19 ноября 1949 года. Мы прожили вместе почти 50 лет, и 7 апреля 1999 г. он оставил этот мир.
      
       1907 -- 1999 г.г. -- почти целое столетие!
       Через его жизнь, типичную для того времени, прошли все главные события бурного XX-го века.
      
      
      
      
       МИХАИЛ ИВАНОВИЧ
      
      
       Корни Булгаковых в небольшом городке Грайвороне, что на границе Украины и России. В разное время он административно входил то в Курскую, то в Белгородскую области. Население в приграничных районах, как правило, смешанное, и Грайворон не являлся исключением.
      
       Булгаковы считали себя русскими, но в мягком выговоре согласного "г" (фрикативное "г", по терминологии языковедов), в певучих интонациях сказывалась Украина.
      
       Отец Бориса, Александр Иванович Булгаков, родился в большой дружной семье, где росло пять сыновей и одна дочь. Дедушка Бориса, Иван Иванович, в небольшом офицерском чине участвовал в войне с турками за освобождение Болгарии, а вернувшись с войны, работал в земстве. Умный человек, прекрасно чувствовал и понимал, что времена стремительно меняются, что образование становится главной ценностью, и, чтобы дети нашли свое место в жизни, продумал все возможные варианты.
      
       Семья жила скромно, и выучить всех не имелось возможности. Отец решил, что даст образование старшему сыну Михаилу и любимой дочери Соне с условием, что они приложат все старание, чтобы и остальные братья учились.
      
       Так все и вышло.
      
       Старший Миша пользовался в семье непререкаемым авторитетом и заменил рано умершего отца. Все охотно слушались его, даже мать Варвара Ивановна: что Миша сказал -- это закон! Михаил Иванович, учась в Курском реальном училище, готовил Сашу по всем предметам в это же училище, за что тот носил ему портфель, без возражений выполнял все поручения. После реального училища Миша поступил в славившийся по всей России петербургский институт путей сообщения, давал уроки и на заработанные деньги учил дальше Сашу уже в реальном училище. Потом Саша стал студентом того же института путей сообщения в Петербурге и по примеру старшего брата зарабатывал уроками, а летом -- техником в экспедициях, чтобы помогать следующему брату. Соня училась на родительские деньги, как обещал отец, в гимназии, подрабатывала, бегая по урокам, и помогла младшему брату Леониду стать студентом Сельскохозяйственной академии.
      
       Так выполнялся наказ отца в этой крепкой, дружной семье.
      
       Помимо дома в Грайвороне, у Варвары Ивановны был бабушкин небольшой хуторок, куда летом съезжалась вся семья. Сколько было веселья, смеха, розыгрышей!
      
       Однажды внуки-озорники накормили гусей хлебом, пропитанным водкой, и те, опьянев, свалились замертво. Пришла Варвара Ивановна, заохала, запричитала и, чтобы хоть перо не пропало зря, ощипала их. Гуси же, проспавшись, ожили и, гогоча, голые разбежались по двору всем на потеху. А то как-то вечером Миша подговорил Соню, которая спала с бабушкой в одной горнице, положить в ночной горшок немного натрия, и когда бабушка использовала горшок по назначению, под ней произошел взрыв. Она перепугалась до смерти и потом всех уверяла, что это козни нечистой силы.
      
       В семье было много своеобразного. Так, младший брат Леня, став по окончании
       Сельскохозяйственной академии рисоводом, работал на Дальнем Востоке какое-то время с братом Сашей, уже инженером-гидротехником, и обращался к нему на "Вы" и "Александр Иванович", а тот к нему на "ты" и "Леонид Иванович", старшего же брата младший Леонид называл "дядя Миша".
      
       Супруги Иван Иванович и Варвара Ивановна отличались красотой и передали эту красоту всем детям. Единственная дочь Соня была хороша собой, изящна, умна, полна энергии. В советское время она много занималась общественной работой и, поддавшись поветрию своего времени, стала убежденной атеисткой. Не обращая внимания на протесты и мольбу матери, она в доме выбросила все иконы из красного угла. Вскоре после этого, зайдя в комнату, Соня увидела, как ее мать, Варвара Ивановна, стоит на коленях перед пустым углом и молится:
       -- Господи, помилуй эту дуру Соню. Не по злобе, а по глупости своей презирает она Тебя.
      
       Соня, выросшая в компании пятерых веселых и полных жизни братьев, сформировалась как сильный, энергичный человек с хорошо развитым, как у всех Булгаковых, чувством юмора. Ее рассказы об учебе в Курской женской гимназии остались в анналах семьи Булгаковых как забавные курьезы. Так, на уроках литературы гимназисток заставляли писать сочинения на темы: "Иголка и нитка", "Чайный сервиз и впечатления от него", "Ветер и облака" и т.д.
       Я, услышав об этом от Бориса, сначала весело рассмеялась, а потом призадумалась и пришла к выводу, что такие темы давали простор воображению куда больше, чем те, что были в нашу бытность: "Ленин и теперь живее всех живых" или "Роль партии и комсомола в "Молодой гвардии" Фадеева" и многое в таком роде.
      
       В гимназии, по сониным рассказам, два раза в неделю проводились уроки выразительного чтения: одна из учениц, стоя перед классом, с выражением читала вслух, а остальные, сидя за партами, следили за текстом по книге. Каждый раз перед началом чтения классная дама предупреждала читающих вслух, что места, где герои объясняются в любви, обнимаются и целуются, надо заменять звуком м-м-м. На это мычание гимназистки, краснея, отзывались сдавленными смешками и хихиканьем.
      
       Мой Бог, как все это наивно и невинно на фоне того, что происходит теперь!
       Если в начале XX в. отроковицы просто смущенно хихикали, то в конце века --
       школьницы основной школы о поцелуях, объятиях, сексе знают все. И зачастую не только в теории...
      
      
      
      
       * * *
      
      
       Идеи мировой революции не миновали семью Булгаковых. Студент-путеец Михаил Иванович Булгаков становится профессиональным революционером. С III-го курса в 1902 г. двадцатидвухлетнего студента забирает полиция. Начинается судебный процесс. Михаил Иванович был приговорен к пожизненному заключению в одиночной камере Петропавловской крепости, куда его по оглашению приговора отвозят прямо из зала суда.
      
       Первое впечатление от камеры было тяжким: четыре темные стены, потолок, как тяжелый каменный свод пещеры. Высоко, почти под сводом -- решетка на запыленном окне. На столе, привинченном к стене, жестяная кружка, ложка, солонка и Библия. Откидная на день кровать, чтобы заключенный не мог прилечь днем.
       Вот и все. И абсолютная тишина.
       Как в могиле.
      
       Где найти силы молодому человеку выстоять, не поддаться отчаянию?
      
       Миша, чтобы унять внутреннюю дрожь, снять напряжение, стал ходить по камере из угла в угол, пытаясь успокоиться, и в какой-то момент почувствовал под ногами тропинку, проторенную теми, кто находился в этой камере до него. Она проходила по диагонали от угла до угла. Это был самый длинный путь, который мог пройти человек, заключенный в угрюмой каменной пещере.
      
       И узник понял, что он не один, что те, которые тут жили, страдали, думали, оставили под этими сводами свои мысли, чувства, волю. Он воспринял эту тропинку, как завещание старших товарищей, учителей по революционному делу.
      
       И напряжение спало, дрожь унялась.
      
       В Италии, на Villa Maria, куда он попадет через три года, Михаил Иванович расскажет о пребывании в Петропавловской крепости Елене, своему товарищу по революционной борьбе, которая тоже находилась здесь после побега. И Елена так запишет этот разговор:
      
      
       Тоня (партийное имя Елены) спросила:
       -- Там не было сада или двора?
       -- Был прогулочный двор с деревьями. Осенью они покрывались золотыми листьями и гроздьями рябины и становились сказочно прекрасными. Я не мог наглядеться на них... пока был здоров и мог выходить. Да и весной, и зимой под снегом они очень радовали. Но все-таки любить что-нибудь очень родное только издали и только на глазах у конвоя -- не очень радостно.
      
       Как-то в мою камеру пробрался мышонок. Если б вы только знали, Тоня, как мы дружили! Душа в душу жили. Ели из одной тарелки. На прогулке он сидел у меня за пазухой. Но в баню его нельзя было брать с собой, а камеру обыскивали. Вернувшись после бани, я его не нашел. Наверно, убили моего мышонка...
       -- И соседей не было?
       -- С одной стороны была изолированная камера. Я узнал потом, что там временно держали под рукой провокаторов и палачей, когда они бывали нужны.
       С другой стороны жила женщина. Я слышал как-то через коридор ее голос, когда она вызывала врача. Она отвечала мне стуком на стук утром и вечером. Этот привет мне был очень дорог, я ждал его взволнованно каждый день, как большой радости. Особенно, когда сильно болел и временами с трудом добирался до ее стены. Эта часть стены казалась мне на ощупь теплее других.
       -- И так все три года? Ни одного друга, кроме мышонка? Ни одного человеческого слова?
      
       Миша долго молчал. Потом посмотрел на Тоню доверчиво, но строго и ответил:
       -- Мне хочется сказать вам правду, Тоня, но этого вы не скажете никому. Вы не новичок в этих делах, и сами поймете -- почему. У меня был там друг. Но он слишком многим рисковал для меня. Я не понимаю, как он мог так общаться со мной. Совсем ведь без разговора, без слов и без дел. Говорить мы совсем не могли. Их бывает всегда двое: надзиратель и конвоир. Они должны постоянно следить друг за другом, так же, как за мной. В коридоре, на дворе, на лестнице -- везде их двое. Не только слово -- взгляд, улыбка -- большая опасность для них. А рискуют они жизнью. За что-то он меня полюбил и поверил мне, а за что -- я никогда не узнаю. Сначала он, будто нечаянно, поднимал в мою сторону стаю голубей. Их было много на прогулочном дворе. Я кормил их хлебом и очень любил, когда они взлетали вокруг меня и поднимали крыльями маленький вихрь. Иногда ему удавалось передать мне туго свернутые в маленькую трубку вырезки из газет. Меня поражало, как интересно и умно они были подобраны. Это было во время войны с Японией. И, наконец, он достал и сумел передать бесконечно дорогую для меня вещь: бумагу. Это была старая книга Лаврова без начала и конца, на полях которой и между строчек я писал свою книгу о Чернышевском. Нет таких слов, чтобы рассказать, как это было для меня важно. Вероятно, это-то и помогло мне сохранить душевную устойчивость, самоуважение, умение работать и думать.
      
       Книги мне давали из библиотеки. Их было много, самых разных, на многих языках. Попадались и редкие, давно изъятые, недоступные на воле. Их оставляли в тюремной библиотеке уходившие товарищи, и это делало их особенно дорогими.
      
       Давали по заявлению и бумагу: пронумерованные школьные тетради, которые на ночь сдавались дежурному в коридоре. Такие тетради не были мне нужны, но я брал их, чтобы получить на весь день перо и чернила. Писал я в них
       пустяки-конспекты прочитанных книг.
      
       Я не знаю, как удалось моему другу сотворить просто чудо: когда я уходил, книга Лаврова оказалась у меня вместе с моими личными вещами.
      
       Она и теперь со мной, без нее мне пришлось бы здесь начинать всю работу сначала.
      
       Тоня с восторгом смотрела на высокий чистый лоб, засветившиеся глаза Миши, и ей совсем не казалось чудом, что надзиратель решился на смертельную опасность ради этого необыкновенного человека.
      
       Миша грустно продолжал:
       -- Я часто о нем думаю. Мне очень хотелось уйти с ним вместе, рядом идти и рядом работать.
       -- А как случилось, что вас отпустили? Кончился срок?
       -- Нет, у меня не было срока. Доктора нашли у меня туберкулез в третьей стадии и дали заключение, что я скоро умру. По-моему, это должно было бы устраивать тюремное начальство, а между тем мое пожизненное заключение заменили высылкой за границу. Здесь, в Италии, моим легким сразу очень понравилось. А возможно, что мне больше помогает работа, чем климат.
      
       В мою книгу, Тоня, мне хотелось вложить все дорогие мне мысли, все, что я знаю прекрасного. Вернее, и Чернышевский, и я. Я очень глубоко с ним сжился и часто не могу отделить его мысли от своих. Не случайно наша коммуна завела обычай праздновать именины Чернышевского вместо моих.
      
       Кажется, только в крепости, Тоня, я понял до конца, что любимый труд -- самое главное и прекрасное в жизни человека. Благодаря ему я не жалею об этих трех годах. Я бесконечно им благодарен...
       И моему другу, и тропинке, которая очень многое мне подсказала...
      
      
      
      
       * * *
      
      
       В напряженное революционное время в Швейцарии, Италии, Франции возникают маленькие русские островки-коммуны, куда съезжались те, кому удалось бежать из ссылки, тюрьмы, каторги. Тут они набирались сил, делились опытом, учились. Тут велись беседы, споры, обсуждение прочитанного. Тут царила удивительно сердечная атмосфера: все были свои, все прошли путь страданий и надежд, все верили, что Россию ждут большие перемены. Обычно в таких коммунах, как в дружной семье, все было общим: стол, праздники, круг интересов, взаимовыручка.
      
       В такой островок света и доброжелательности, под крыло старшего брата Михаила Ивановича отправляет Александр Иванович из Петербурга свою молодую беременную жену Валентину -- мою будущую свекровь.
      
       На ее глазах зародилась, расцвела и трагически оборвалась любовь Елены и Миши.
      
      
      
      
      
      
       ЕЛЕНА ТУМПОВСКАЯ
      
      
       Не только то, что мой супруг Борис Александрович Булгаков -- племянник Елены Тумповской по ее первому браку с Михаилом Ивановичем Булгаковым, побуждает меня написать о ней. Жизнь этой женщины, как зеркало, отразил время, в которое она жила.
      
       Кроме того, я верю, что мертвые стучатся в наши сердца, умоляя произнести вслух их имена, чтобы не исчезнуть бесследно в безбрежных просторах космоса.
       Не знаю, откуда пришло ко мне это понимание, но это так. Поэтому я и пишу о людях, уже оставивших эту Землю.
       Чтобы не исчез их след.
       Чтобы дать живым услышать их голоса.
      
       Елена Тумповская родилась в Петербурге в семье детского врача, известного своей добротой и умением лечить. В доме был достаток, благополучие, согласие и любовь. Родители видели будущее своих детей ясным и счастливым, но жизнь внесла свои коррективы.
      
       Однажды мама, возбужденная и взволнованная, стремительно вошла в комнату и, не обращая внимания на играющих в уголке дочек, опустилась в кресло напротив мужа и, еле сдерживая слезы, стала рассказывать о только что полученном от подруги письме, в котором та описала казнь мужа-революционера.
      
       Елена и старшая сестра Лида, позабыв о куклах, замерли, ловя каждое слово.
       А мама пересказывала письмо дальше: его, тяжело больного, принесли к виселице на носилках, он простился с товарищами, с женой, которая добровольно пошла за ним в ссылку, и дал ей письмо для маленькой дочери, чтобы она прочла его, когда ей исполнится 20 лет.
      
       После казни мужа Ревекка (так назвала ее мама) закутала девочку в меховой мешок, привязала его ремнями к маленьким санкам, которые везли олени, и так они мчались через Сибирь много дней и ночей домой, в Петербург. Елена услыхала, как мама с болью сказала отцу:
       -- Вот про Трубецкую и Волконскую Некрасов написал прекрасные стихи, и их знают все. А про мужество и душевную силу Ревекки Гаусман, наверное, никто никогда не узнает.
      
       Каким-то безошибочным инстинктом Лидия и Елена поняли сразу и совершенно правильно, что` такое "революционер", "герой", "казнь", и эти слова нашли отзвук в их душах, заняли свое место, будто они родились с этим пониманием.
      
       Позже, когда мама будет пытаться удержать своих дочерей от революционной деятельности, упрекать друзей, увлекших их на этот путь, они ей скажут, что она сама виновата в этом, что боевой призыв на далекую, еще не ясную им дорогу они услышали от нее, когда она рассказывала о девочке в мешке, среди беспредельной снежной равнины мчавшейся на оленях с таинственным предсмертным письмом отца.
      
      
      
      
       * * *
      
      
       Конец XIX -- начало XX веков -- это время пробуждения умов и сердец, прежде всего молодежи. Революция росла и разворачивалась, как весенние почки на деревьях. Ее идеями был пропитан воздух, и молодежь дышала им и не могла надышаться. Многие ощущали приближение революции, как в раннем детстве ощущаешь приход весны. Было удивительно легко жить, ходить по Земле. Главное, что пьянило и окрыляло, было то, что везде встречались прекрасные люди: в студенческих аудиториях, в библиотеках, в столовых, на демонстрациях, сходках. Все они были очень разные, но все живые, думающие, полные энергии и веры в светлое будущее. Молодые спорили, доискивались истины. Партийных среди них встречалось мало. Они сначала держались дружескими стайками, состоящими из школьных товарищей или земляков. Им казалось, что старшие сильно преувеличивают значение партийности.
      
       Елена еще школьницей выполняла поручения старших товарищей, не интересуясь их партийной принадлежностью. Она знала главное: это для революции, значит, надо помочь.
      
       Однажды, когда Елена была уже гимназисткой, она узнала, что полиция, разгоняя демонстрацию, загнала во двор петербургского университета группу участников и среди них друга Елены, способного художника-карикатуриста Костю. Их развезли по участкам и продержали неделю. Выйдя на волю, Костя прибежал к Елене и ее старшей сестре Лиде, переполненный таинственностью и волнением:
       -- Девочки! С какими интересными людьми провел я эти дни! Я приведу к вам одного замечательного парня, с которым я подружился. Его зовут Миша Булгаков. Чудесный парень!
      
       И через несколько дней этот "чудесный парень" сидел перед девушками и очень сдержанно, чуть-чуть покровительственно разговаривал с ними.
      
       С первого взгляда он показался Елене необыкновенным, очень значительным человеком. Внешне Миша Булгаков был очень привлекателен: высокий, стройный,
       с живым, юношеским чистым лицом, с пепельно-русыми легкими волнистыми волосами и синими глазами, глядевшими из-за стекол пенсне дружески приветливо. Он чем-то напоминал Антона Павловича Чехова. Может быть интеллигентностью облика?
      
       Впечатление значительности складывалось не только из красоты его лица, быстрых движений и своеобразного говора с сильным украинским акцентом, но и из сознания того, что этот человек был из разряда настоящих борцов, которые для Елены в то время служили идеалом человека.
      
       Эта встреча решила судьбу Елены Тумповской. От выполнения небольших поручений она, став членом партии социалистов-революционеров (эсеров), переходит к опасной работе по доставке оружия, прекрасно понимая, чем это грозит. Охранка выследила группу, и Елена попадает в тюрьму. Как всегда в таких случаях, товарищи на воле лихорадочно ищут возможности побега и, понимая, что из тюрьмы побег вряд ли удастся, советуют ей симулировать невменяемость. Елена, как первоклассная актриса, разыгрывает эту роль: рыдает, хохочет, рвет волосы, мечется по камере, потом внезапно каменеет, тупо уставившись в одну точку диким взором, ни на что не реагируя. Не пьет, не ест и доводит себя до такого состояния, что в какой-то миг пугается, что действительно может потерять рассудок. Тюремное начальство переводит Елену в лечебницу для душевнобольных на психиатрическую экспертизу, и вот отсюда ей удается бежать -- не сразу, но удается. На воле, увы! долго побыть не пришлось. У охранки накопился колоссальный опыт по поимке совершающих побеги, и Елена снова в тюремной камере в ожидании суда. Побег из психиатрической больницы суд признал подтверждением ее виновности, и Тумповскую приговаривают к смертной казни. Ее переводят в камеру смертников.
      
       В 22 года трудно поверить, что жизнь уже вся, что нет надежды на спасение.
       И действительно, товарищам по партии удается соблазнить двадцатью пятью тысячами рублей жандарма, который ведал охраной заключенной. Расчет его был прост: отлучку на короткое время, чтобы перед казнью проститься с родными, никто не заметит, а 25 тысяч на дороге не валяются.
      
       И вот Елена Тумповская в сопровождении охранника на час отпущена домой. Там уже все готово для молниеносного превращения ее в мифическую баронессу, которая в сопровождении блестящего кавалера в роскошной карете отбыла на Финляндский вокзал и к часу возвращения в камеру смертников уже находилась за пределами Российской империи...
      
       Сплошная романтика! Если бы речь шла о человеке, связанном с семьей Булгаковых, можно было бы подумать, что это все фантазия сочинителя. Но все было именно так: Елена вместо виселицы очутилась в прекрасной Италии на Villa Maria, в русской коммуне, среди своих, которые встретили ее так тепло, с такой заботой и любовью, что ехать дальше никуда не хотелось.
       Михаил Булгаков, идеал человека и борца для Елены, был на этой же Villa Maria. Они встретились, и на этот раз любовь соединила их жизни. К этому времени от итальянского воздуха, тепла друзей, от сознания, что он на свободе, Михаил Иванович окреп, ему даже показалось, что туберкулез отступил и есть надежда на долгую жизнь. Окрыленный любовью, счастьем, надеждой и верой, он с огромным подъемом работает над главной книгой своей короткой жизни: "Н. Г. Чернышевский. Социально-философский этюд".
      
       Книга под партийным псевдонимом Антонов вышла в 1910 году, уже после его смерти, и сейчас хранится в заказниках Библиотеки им. Салтыкова-Щедрина в Петербурге.
      
       Библиография книги насчитывает 210 наименований -- Михаил Иванович проделал колоссальную работу! Чтобы иметь под рукой нужные материалы, Михаилу и Елене приходилось все время переезжать туда, где имелись библиотеки: Италия, Швейцария, Париж...
      
       Вместе с ними переезжает с места на место и Валентина Яковлевна.
      
       9 ноября 1907 г. в Женеве у молодой женщины начались схватки, и она родила хорошего, крепкого мальчика Борю. Вскоре все полюбили его и опекали малыша и юную неопытную маму Валю. Среди тех, кто сердечно относился к ним, были замечательные люди, сыгравшие в истории России видную роль. Дружбой с этими людьми моя свекровь всегда дорожила и гордилась, а я, слушая ее рассказы, смотрела на нее с удивлением, уважением и легкой завистью.
      
       Прежде всего -- это Герман Лопатин.
      
      
      
      
      
       ГЕРМАН ЛОПАТИН
      
      
       Герман Александрович Лопатин (1845 -- 1918 г.г.) -- человек-легенда, один из талантливейших русских людей, революционер-народоволец, ученик Чернышевского, первый переводчик "Капитала" К. Маркса на русский язык, друг Маркса, Энгельса и их семей, член Генерального Совета I-го Интернационала,
       в 1871 г. сделавший попытку освобождения Чернышевского из сибирской ссылки, только по случайности не удавшуюся. Еще двадцатидвухлетним романтиком он отправился в Италию, чтобы вступить в отряды Гарибальди, но опоздал. Много раз был арестован, много раз совершал смелые побеги, уезжал за границу. После того, как народовольцы расправились с главным инспектором сыскной полиции Судейкиным, начались массовые аресты и громкий судебный процесс
       21-го. Лопатин и 13 его товарищей были приговорены к смертной казни, замененной вечной каторгой. Германа Лопатина заключили в одиночную камеру самой страшной тюрьмы России -- в Шлиссельбургскую крепость, которая находилась на острове Орешек, у самого истока реки Невы из Ладожского озера. Там он провел 18 лет и вышел на волю только благодаря революции 1905 года.
       18 лет одиночного заключения в сырой камере подорвали его богатырское здоровье, состарили этого когда-то красивого человека, но свобода дала огромный прилив энергии.
      
       Он уезжает за границу и живет то в Италии, то в Швейцарии, то в Париже в русских коммунах, где к нему относились с искренней любовью. Судьба подарила ему вторую жизнь, и он бурно радовался солнцу, морю, красоте южной природы, теплу друзей-единомышленников. Молодежь любила Германа Александровича, охотно впускала в свой мир. Он всегда готов был хорошо и горячо поговорить, дать дельный совет, поддержать, успокоить. Лопатину было что рассказать молодым. Он вспоминал о народовольцах, арестах, артистически дерзких побегах, на которые всегда был мастер. И когда ему говорили, что все это надо записать и сохранить, он весело отшучивался, уверяя, что на бумаге сразу тускнеют все краски, что он и без того потерял в тюрьмах столько лет, и теперь каждый час участия в живой жизни для него интереснее написанных книг.
      
       После выхода из Шлиссельбургской крепости, Герман Лопатин, будучи в зените легендарной славы, получал много писем от романтических почитательниц, предлагавших "старому орлу", как они его величали, свою дружбу и любовь и мечтавших посвятить жизнь заботе о нем. Он с удовольствием читал эти письма, а потом в обществе друзей весело подтрунивал и над собой, и над корреспондентками:
       -- Они думают, что я -- Герман Лопатин, а я давно уже -- просто старая тетка.
      
       Но, как говорила моя свекровь, общаясь с ним, трудно было в это поверить, столько излучалось от этого человека огня, энергии, живого юмора, жизненной силы. Валентина Яковлевна определенно подпадала под его обаяние, да и он, вероятно, был неравнодушен к ней. Не забуду, как она, уже в возрасте далеко за 70, с молодым блеском в глазах мечтательно вспоминала:
       -- В Италии мы с Германом Александровичем много гуляли по берегу моря. Помню, с моря дул сильный ветер, волны омывали наши босые ноги, а мы шли и целовались. И поцелуи были с привкусом соленого моря.
       Как хорошо было! Незабываемо!
      
       Когда Герман Лопатин вернулся в Петербург и жил в Доме для престарелых литераторов на Карповке (он называл его богадельней), Валентина Яковлевна одна или с сыном часто навещала его. Их связывали очень теплые, сердечные отношения.
      
       Этот европейски образованный человек, талантливый во всем, за что б ни брался, активный, страстный, гордый и великодушный, в жизни Булгаковых сыграл особую роль. Борис, никогда не любивший громких фраз, хвастовства, как-то сказал в душевном порыве:
       -- Мне неловко так говорить, но я горжусь, что меня в младенчестве носил на руках, играл со мной, стал моим крестным отцом такой человек, как Герман Лопатин. Это имело для меня какое-то особое значение. Всю жизнь я проверял свои поступки по Герману Александровичу, не имел права оступиться.
      
       Потом задумчиво, чуть недоумевая и удивляясь, продолжал:
       -- Ты знаешь, отношения мамы и Германа Александровича были так нежны, что, если бы не разница в 39 лет, можно было б подумать, что их связывает что-то большее, чем дружба.
      
       Не знаю, что их связывало. Эту тайну они унесли с собой. Но вот что бесспорно, так это то, что Герман Лопатин для молодой женщины во всем был непререкаемым авторитетом, он сформировал ее личность, руководил всеми ее поступками. Борис на всю жизнь запомнил разговор Германа Александровича с матерью накануне 1 мая 1917 года. Это было время эйфории, когда победила Февральская революция, время надежд и упований на светлое будущее.
       -- Валечка, ты пойдешь с Борей на демонстрацию,-- ласково и твердо говорил Герман Александрович.-- Мальчик должен запомнить первый свободный выход народа на улицы в день нашего праздника. Вы должны пройти весь путь -- до Марсова поля. Хотя я уверен, что все будет празднично и спокойно, но на всякий случай и сама не вешай на грудь красный бант и Борьке не нужно: целиться будет некуда.
      
       И 1 Мая они с мамой и тысячами трудящихся прошли по праздничным улицам Петербурга, дошли до Марсова поля, встретили там Германа Лопатина и других знакомых. Все были веселы, возбуждены, поздравляли друг друга, и было так празднично, светло и радостно, как никогда до этого. И Борис, хотя ему тогда не было и десяти лет, навсегда запомнил, что 1 Мая -- это праздник всех людей труда, всего народа.
      
       А в середине 1917 г. моя свекровь с сыном уехали из бурлящего голодного Петербурга, не предполагая, что никогда больше не увидят Германа Александровича. 28 декабря 1918 г. его не стало.
      
       Ушел Он. Ушла Валентина. Нет больше спутника моей жизни Бориса. Скоро мой черед.
       Я счастлива, что они постучались в мое сердце, что я успела вслух произнести их имена. Пусть будет благословенной память о них.
      
      
      
      
      
       АКАДЕМИК БАХ
      
      
       "Университеты" моей свекрови -- это общение с умнейшими, очень интересными людьми и, конечно, книги. В течение всей жизни она каждую свободную минуту использовала для чтения. В результате ни один человек, пообщавшись с Валентиной Яковлевной, не мог и предположить, что эта женщина не получила солидного образования.
      
       Кроме Германа Лопатина, одним из выдающихся людей на жизненном пути матери и сына был академик Алексей Николаевич Бах (1857 -- 1946 г.г.). Дружба с ним и с его женой Александрой Александровной началась еще за границей и продолжалась всю жизнь. Александра Александровна, по специальности детский врач, наблюдала Борю в Женеве, Париже, а после 1917 г. -- в Москве. Алексей Николаевич Бах дружил с Германом Лопатиным, а к Мише Булгакову, человеку уже другого поколения революционеров, относился с глубоким уважением и любовью. Свекровь не раз будет рассказывать, что Алексей Николаевич, возвращаясь в 1917 г. в Россию, привез
       из-за границы стул, на котором, бывая у них, сиживал Миша Булгаков, и этот стул в московской квартире Бахов стал священной реликвией.
      
       В Москве школьник Борис - свой в доме Бахов, ибо в это время самым близким другом Бориса был племянник Баха, Юра, живший в семье академика.
      
       Алексей Николаевич Бах родился на Украине, в маленькой, живописной, утопающей в садах Золотоноше, недалеко от Черкасс, где прошло мое детство.
       С Украиной многое связано у будущего академика: он учился в Киевском университете, как Лопатин, Михаил Булгаков, увлекся революционными идеями, на третьем курсе был арестован, сослан на север на три года. После ссылки вернулся на Украину, но учиться в университете не имел права. Как народоволец, с увлечением работал агитатором, написал нашумевшую в свое время революционную книгу "Царь-голод" и, чтобы избежать ареста, эмигрировал из России.
      
       За границей научные интересы побеждают юношеское увлечение политикой, и Бах создает небольшую лабораторию сначала в Париже, потом под Женевой, где ведет научные исследования в области химии. После победы Октября, уже известный в европейских научных кругах химик, возвращается на Родину и до конца жизни (1946 г.) ведет колоссальную работу как теоретик,
       экспериментатор-исследователь и блестящий организатор, сумевший объединить вокруг себя талантливых ученых биохимиков и физиков-химиков.
      
       Награды, высокие звания, мировая известность не изменили его, дома -- это мягкий, добрый, обходительный человек. Борис и его мать чувствовали себя в этой семье уютно, без напряжения, никогда не смущаясь тем, что это дом знаменитого человека, ученого с мировым признанием.
      
      
      
      
      
       СНОВА ЕЛЕНА
      
      
       Всю жизнь Елену Тумповскую влекло к письменному столу. Написано было много, но ни одну вещь не удалось опубликовать. Печально для пишущего человека.
      
       После смерти мужа Михаила Ивановича она переселилась из Парижа в Норвегию.
       Способная к языкам, быстро овладела норвежским и зарабатывала переводами с норвежского и других языков. Как только 1 августа 1914 г. началась I-ая мировая война, Елена с мужем Сашей и их первенцем Мишей заторопились домой, в Россию. Жили молодые тихо, уединенно, полностью отойдя от партийных дел. Покушение Фани Каплан на Ленина 30 августа 1918 г. вызвало волну арестов, и Елена с Сашей попадают в тюрьму. Им удалось доказать свою непричастность к покушению, и их выпустили. К сожалению, для Елены это был не последний арест. Впереди еще 37-ой год и 18 лет лагерей на севере Урала. Но и они не сломили Елену. Те, кто ее знал, поражались силе этой хрупкой белоголовой женщины с глазами, полными доброты, спокойствия, мысли и ума. Она и в лагерях жила своим внутренним миром, не зацикливаясь на трудностях, трагизме происходящего вокруг, не позволяя ненависти и чувству мести овладеть душой.
      
       После освобождения в 1956 году Елена Тумповская продолжала писать и обивать пороги редакций. Рукописи брали, читали, но когда она приходила за ответом, обычно говорили:
       -- Да, хорошо, даже очень хорошо. Но вот вы пишете о революционерах. А кто они такие? К какой партии принадлежат?
      
       Елена, не дрогнув, смело отвечала:
       -- К какой партии? К эсеровской.
       -- Эсеровской?!?-- почти с ужасом.
      
       И на этом все заканчивалось.
      
       Самая сильная ее вещь -- повесть "Побег" о пребывании арестованной Елены в психиатрической лечебнице и побеге из нее. Это написано динамично, увлекательно, живо, и читается на одном дыхании, как первоклассный детектив.
       Но хорош не только "Побег". Вот хотя бы "Белые розы". Этот рассказ любил Борис Булгаков, перечитывал его не раз, черпая из него мужество держаться, достойно встретить завершение жизни, как встретил его Михаил Булгаков.
      
      
       ...Тоня (партийное имя Елены) стояла в ногах кровати в странной полудремоте.
       После многих страшных бессонных ночей и дней, она ничего не видела и не понимала отчетливо. В ее мыслях, как в детстве, не хватало связи и глубины.
      
       Миша видел ее состояние. Он подозвал ее глазами и показал на стул у изголовья. Когда она почувствовала его рядом, ей стало легче. Будто за него она понимала и чувствовала отчетливее, чем за себя.
      
       Он говорил с ней о том, как она будет жить дальше, а ей это казалось неверным и тяжким. Завтра останется только одно: понять, что нужно для нее дальше -- жить или умереть.
      
       Миша просил Сашу, самого близкого своего и ее друга, остаться с ней навсегда:
       -- Держитесь крепко за руки. Никогда не расставайтесь надолго. Помогайте друг другу жить.
      
       И Тоне стало страшно: в полном ли сознании говорит это Миша? Как же он не боится за Сашу, такого молодого, полного жизни, любви, мечты? Прав ли он, что приковал его к ней своим словом? Что связал его с ней, с человеком,
       у которого завтра ничего не останется по эту сторону жизни? А Саша -- почти мальчик. И каждое Мишино слово для него -- как святой закон... Надо ли так?
      
       Она привыкла верить Мише до самой последней глубины. А может быть, он уже отошел куда-то душой от прежних, понятных здесь мыслей и чувств и его синие глаза, такие светлые и ясные, видят сейчас глубже, чем умеет видеть она?
      
       Миша прикрыл ее руку своей, и она начала постепенно оживать, точно он переливал в ее сердце свою живую кровь.
       ... После кислорода Мише стало легче дышать, и он заговорил отчетливее:
       -- Не надо бояться, друзья. Ведь вы мне верите? Нет ничего страшного. Есть только прекрасное -- это весь мир, и вся жизнь... и смерть... И скажите им за меня, всем, кто боится смерти: не надо бояться! И Льву Толстому напишите:
       напрасно его давит и гнетет этот страх. Он сам узнает это, когда подойдет ближе. Напишите, ему будет легче.
       Ты не горюй, Тоня. Все так просто и хорошо.
      
       Тоня ни на минуту не отходила от его изголовья. Она тихо, чуть заметно прикасалась губами к его влажному, горячему лбу. Больше она ничего не могла.
      
       Когда подошли Саша и сестра Лида, Миша сказал тихим шепотом:
       -- У меня к вам просьба, друзья. Мне нестерпимо надоела эта койка, эти обои, вид и запах лекарств, все безобразие болезни... Можно мне перейти в твою комнату, Саша? И можно ли сделать, чтобы там было красиво?
       -- Красиво!-- Тоню поразило это слово. Как может быть красиво теперь?
      
       Но Лида поняла его сразу. Она улыбнулась, кивнула головой и немедленно принялась за дело. В разгар работы пришли Александр Моисеевич, большой, громоздкий, черный, слегка чудаковатый инженер. Он помогал, чем только мог,
       с тех пор, как заболел Миша: бегал в аптеку, колол лед, топил камин, поил всех чаем. Маленький общий друг Боря, крепко его любивший, переделал его имя в "мой Сеич", и имя Сеич крепко к нему приросло. Он был немедленно мобилизован на работу, благо Миша снова заснул. Сеича в качестве сиделки, несмотря на старую дружбу, он переносил с трудом и называл его "медведь", уставал от громкого голоса, от резких движений и от грохота опрокинутой мебели и посуды.
      
       Под вечер со всей возможной для него осторожностью Сеич помог Саше перенести Мишу в соседнюю комнату. Лида устроила почти чудо: пустая студенческая комната Саши совершенно преобразилась. Окна и двери были завешены белыми занавесками. Место лекарств заняла первая, только что распустившаяся сирень в высоких стеклянных вазах. А на столике у кровати, на белой скатерти стояли в глиняных подсвечниках две высокие свечи, белые розы и гипсовый слепок "Мыслителя" Родена, который так любил Миша.
      
       В чистой, красивой, хорошо проветренной комнате больному сразу стало легче дышать, и глаза его опять засветились. Тоне теперь было совсем непонятно, даже страшно, что ее удивило вначале такое простое желание Миши -- "чтобы было красиво". Как же можно было это не понять, зная и любя Мишу?
      
       Вечером поодиночке, тихо приходили друзья. Это были большей частью
       старики-народовольцы: Андрей Юльевич Фейт, талантливый врач и пианист Марк Натансон, Герман Лопатин. Они и прежде с большой любовью и уважением относились к Мише. А теперь эти так много пережившие люди с белыми головами и бородами невольно смотрели на него, как на старшего.
      
       По особенному притих и взволновался Лопатин. Когда он вошел, Миша встретил его приветливой улыбкой и шуткой:
       -- Вы видите, как у меня здесь хорошо? Я решил: всегда буду умирать в Париже.
       И тихо добавил:
       -- Среди друзей.
      
       Когда он задремал, Лопатин задумчиво сказал Тоне:
       -- Скоро и мой черед уходить. И я спрашиваю себя невольно: сумею ли так?
      
       Потом тянулась долгая ночь. Миша спал и не спал. А Тоня думала: только бы тянулась эта ночь, хоть всю жизнь... Только бы слышать шелест его слов и легко, чуть-чуть прикасаться губами к теплому, влажному лбу... И знать -- он еще здесь...
      
       А утро начиналось, и с ним вместе Миша проснулся совсем. Глаза были открыты, синие, ясные. Он заговорил с Тоней, будто говорил с ней всю ночь и не прерывал разговора:
       -- Ты не бойся жизни, друг мой. Она сама все подскажет. Ты отдохнешь, очнешься и снова будешь писать. Этого нельзя убивать в себе. Это -- дар жизни, из самих ее глубин. Вот и будешь жить за себя и за меня. Ты только помни всегда: для людей и по всей правде. Так всегда и во всем. И всегда найдешь дорогу...
       Маме моей пиши чаще, так, чтобы ей было тепло, ты умеешь... А я буду с вами.
       В вашей памяти, в вашей воле, в вашей работе. Мы будем вместе искать дорогу... Только живите. Вам не время еще уходить...
       Вот слушайте меня. Как я вам скажу -- так и сделайте... Тогда... когда я уйду, вы сразу, пока я здесь,-- продолжайте жизнь, не прерывая, с первой минуты. Принесите сюда столик и пейте чай. Подумайте рядом со мной, как дальше жить. Мне и сейчас хорошо, тепло знать, что так будет... И пусть здесь будет опять красиво, пока я еще здесь, еще... дома... А дальше... мой дом в душе тех, кто любит меня... верит мне, ищет мои тропинки... А смерти нет... Тропинка идет дальше... Мы и начнем жить... вместе... рядом...
      
       Голос угас... А живая мысль еще светилась на лице, пока не закрылись глаза, не замолкло сердце...
      
       Тоня знала: ее душе нельзя больше дремать. Она должна вся распрямиться и сразу начать жить -- за него, за себя...
       А белый лоб под ее губами становился неподвижным и холодным, как мрамор...
      
       И все-таки он прав: нет смерти.
      
       Было уже совсем светло. Был новый белый день, когда в комнату осторожно вошел Сеич. Он остановился на пороге, взволнованный, совсем растерявшийся, будто все, что он увидел, было невероятно. Будто этого не могло быть. Он долго всматривался в полном смятении в ясное, глубоко-спокойное лицо Миши, окруженное цветами на белой подушке.
      
       Постепенно лицо Сеича тоже начало успокаиваться и расправляться. Тогда он увидел круглый стол, накрытый в нескольких шагах от кровати. На белой скатерти стояли три стакана, тарелка с хлебом и те самые белые розы "Снежная королева", которые он, Сеич, выпросил с отчаянием вчера вечером, ворвавшись в закрывавшийся уже цветочный магазин.
      
       Лида налила ему стакан чая, Саша пододвинул к столу четвертый стул, и Сеич подошел к столу несвойственной ему тихой, осторожной походкой. В глубокой задумчивости он сказал:
       -- А я спешил сегодня, чтобы сказать ему: в эту ночь хорошо будет видна комета Галлея. Она пройдет совсем близко от Земли.
      
      
       Было 11 мая 1910 года.
       Михаилу Булгакову еще не исполнилось 30 лет. Близко знавшие его люди говорили, что в нем погиб талантливый мыслитель, теоретик, первоклассный инженер. В нашем доме о нем вспоминали с теплом, особым светом в глазах,
       а для его племянника Бориса и его матери он явился одним из тех, кто оставил глубокий след в их душах и характерах.
      
      
      
      
       ВОЗВРАЩЕНИЕ
      
      
       После смерти Михаила Ивановича моя свекровь стала собираться в дорогу, в Петербург. Почему она не сделала этого раньше, сразу после рождения сына? Может быть, тогда по-другому сложились бы их жизни? Но это все из области предположений, а реальность была такова, что из России приходили вести о непрекращающихся арестах, и вернуться, чтобы сразу попасть в тюрьму, молодая мать с дитем на руках не рискнула.
      
       Осенью 1910 г. Боре исполнялось три года, И Валентина Яковлевна решила, что пора возвращаться. По правилам тех лет и того государственного устройства в России на границе требовалось предъявить документ о крещении ребенка. Валентина Яковлевна до конца жизни оставалась атеисткой, спокойной, но документы должны были быть в порядке, и маленького Борю перед отъездом крестили в Париже, в русской посольской православной церкви. Крестным отцом малыша стал Герман Лопатин.
      
       Валентина Яковлевна добралась до Петербурга благополучно, и, наконец, отец и сын встретились.
      
       Из детских воспоминаний у Бориса остался не облик отца, не его руки, а игрушка, подаренная им. Это был большой зеленый крокодил, которого прикрепили к краю стола. Когда малыш притрагивался к нему, он шевелился и щелкал зубами. Игрушка влекла, но больше пугала, этим и запомнилась на всю жизнь.
      
       Как память об отце осталась и клетка с кем-то подаренной птичкой. Папа спросил малыша:
       -- Разве тебе не хочется выпустить пленницу на волю?
      
       Сын обрадовался, и они понесли клетку к окну. Папа сказал:
       -- Теперь открой дверцу и дай птичке свободу!
      
       Боря своими, еще неумелыми пальчиками с трудом откинул крючок, и птичка рванулась к форточке так стремительно, в таком радостном порыве, что это осталось в памяти на всю жизнь.
      
       И больше никаких воспоминаний, потому что вскоре родители расстались.
      
       Навсегда.
      
       Когда сын стал взрослым, мать попыталась объяснить причину их развода, но он остановил ее:
       -- Мама, прошу тебя, не надо, не рассказывай. Я люблю тебя, люблю папу, а что случилось между вами -- это касается только вас. Давай договоримся раз и навсегда, что ты никогда не будешь заводить речь об этом. Я вам не судья.
      
       И она подчинилась и никогда больше не заговорила об этом.
      
       Я же, много думая о них, могу только строить предположения и догадки.
       Они поженились очень молодыми, неопытными, материально необеспеченными. До отъезда за границу к брату Михаилу прошло слишком мало времени, чтобы войти во вкус семейной жизни, притереться друг к другу. А потом три года их соединяли только письма, да и писать их молодая женщина была не мастерица со своим начальным образованием. Александр Иванович заканчивал институт, разница между их уровнями образованности росла, интересы все больше расходились. Ее увлечение революционными делами было ему чуждо, он всегда сторонился политики. Разлука потушила ту вспышку страстной любви, что привела их к браку, и, встретившись, они посмотрели на все трезвыми глазами и поняли, что семьи не получится. Неравный брак!
      
       Интересно, что у нас с Борисом, сыном этой распавшейся пары, тоже был неравный брак -- не из-за разницы в возрасте, а из-за происхождения. Я из самых глубин народа, то, что на Украине, где я родилась, называют "селянська дiвчинка". Мои корни не в Женеве, как у Бориса, а в большом красивом селе Степанки, где поколения моих предков обрабатывали землю, ухаживали за домашними животными, выкармливали, а потом резали кабанчика (как же на Украине без сала?), разводили пчел, ели борщ с пампушками и чесноком, вареники, галушки, гнали и пили самогон, пели душевные украинские песни и без гимназий и университетов отличались умом, смекалкой, тактом, врожденной интеллигентностью и душевным здоровьем -- корни у меня настоящие, крепкие, я благодарна моим родителям за них.
      
       У Бориса же все было по-другому, и всю жизнь с ним сознательно или бессознательно я преодолевала это неравенство и, наверное, более или менее успешно, раз наш брак не распался, длился 49 лет.
      
       Александр Иванович, став инженером-путейцем, уезжает на Дальний Восток. Теперь их разъединяло и огромное расстояние.
      
       И все же после разрыва, и тогда, когда у Александра Ивановича появилась новая семья, отношения между отцом и матерью, как рассказывал Борис, не прекращались: их связывал сын. Ко второму браку Александра Ивановича моя свекровь отнеслась мудро и человечно, принимала у себя вторую жену -- Елену Львовну, когда та бывала в Москве. И к Ирине, сводной сестре Бориса, не испытывала ревности и отчуждения -- в общем, сложились добрые человеческие отношения и поддерживались они в течение всей жизни. Все это прекрасно, но детство и отрочество моего супруга были нелегкими. Безотцовщина -- она и есть безотцовщина.
      
       В 1911 году, когда Александр Иванович уже находился на Дальнем Востоке, мою свекровь все-таки достала охранка. Ее арестовали и посадили на 8 месяцев в мрачную Петербургскую тюрьму "Кресты". Там, умирая от горя и тревоги за кроху-сына, она дала себе слово больше никогда не заниматься тем, что могло бы привести ее снова в тюрьму. Увлечение революцией прошло, как сон, как болезнь, и никогда больше не возвращалось.
      
       Школьные годы Бориса пришлись на время самых страшных катаклизмов XX-го века:
       I-ая мировая война, в России две революции, гражданская война, разруха, нищета, голод и холод. И с 1917 г. -- новый, невиданный на планете строй, который, несмотря ни на что, удержался, начал крепнуть и развиваться.
      
       Нормально учиться, переходить из класса в класс во время таких потрясений никому не удавалось, Борису тоже. Поэтому к 1922 году, когда разбушевавшаяся общественная стихия постепенно стала успокаиваться, у 14-летнего подростка имелось за душой три класса школы, уйма прочитанных книг, сумбур в голове и непонимание, что делать дальше. Мать болела, подолгу лежала в больницах, а, выйдя, искала и не находила работу, мальчишка же, полуголодный, кое-как одетый, босиком, заложив руки в карманы, с рассеянным видом бродил по Москве.
      
       Таким его увидел Павел Васильевич Аникеев летом 1922 г. Увидел -- и ужаснулся и тут же решил, что парня надо спасать.
      
      
      
      
      
       ПАВЕЛ И БЕРТА АНИКЕЕВЫ
      
      
       Из шести детей брата моей свекрови -- Владимира, в рижском доме которого она жила до побега, выделялась Берта, высокая пышноволосая красавица и умница.
      
       После Октябрьской революции она, ошеломив всех родственников и отца с матерью, вышла замуж за Павла Васильевича Аникеева, члена РСДРП с 1902 г., старого партийца, сильного, мужественного, умного и надежного человека с типичной для того времени биографией профессионального революционера.
      
       За участие в революции 1905 г. Павел Аникеев был арестован и сослан в Сибирь. Вскоре ему удалось бежать, и через всю Сибирь и европейский север он добирается до Архангельска. На всем бесконечном пути простые люди помогали ему, и никто не выдал, не донес в полицию.
      
       В Архангельском порту моряки, узнав историю его побега, рискуя жизнью, запаковали Павла Аникеева в ящик и поместили на самое дно трюма среди другого груза. Судно ушло в рейс по бушующему морю, и в Брюсселе после швартовки моряки, разломав ящик, нашли своего беглеца без сознания, чуть живого. Помыли, переодели, выходили, и Аникеев, окрепнув, уезжает в Париж, город, где могли затеряться все следы. Он устраивается на работу монтером --
       тогда это была редкая, хорошо оплачиваемая специальность. Жизнь стала налаживаться. Павел Васильевич женился на француженке, стал отцом. Но как только доходят вести о революционных событиях на родине, он оставляет налаженную жизнь в Париже, работу, дочь и отправляется туда, куда зовет его долг члена партии. Гражданская война в разгаре, и Аникеев в гуще всех событий. В 1921 г. в Поволжье разразился ужасающий голод -- до людоедства.
       Многие страны приходят на помощь, создают фонды в помощь голодающим. Аникеева для пополнения фонда посылают в Эстонию, в Таллинн, где в это время полпредом был Максим Максимович Литвинов (1876 -- 1951). Общая деятельность, схожесть биографий профессиональных революционеров, уровень культуры, талантливости, интеллигентности, возможности обходиться без переводчиков, ибо они и их жены свободно говорили на основных европейских языках, сблизили и сдружили две семьи (всю жизнь будут на "ты") и сыграли немалую роль в судьбе Павла Аникеева, его жены Берты, моей свекрови с сыном, ибо меня интересует политика только в той мере, в какой она касается людей, о которых веду речь.
      
       Литвинов -- крупная персона на политическом небосклоне Страны Советов. Он занимал в разное время разные высокие посты, и самый высокий с 1933 по
       1939 гг. -- пост наркома иностранных дел СССР. Даже то, что Литвинов был женат на англичанке, не помешало ему находиться в самых высоких эшелонах власти.
      
       В начале 1922 г. Павел Васильевич Аникеев получил назначение в Турцию на пост торгпреда молодой Советской страны. Может быть, тут не обошлось без рекомендаций Литвинова, а может, талант, ум, энергия, преданность революции сыграли главную роль в таком ответственном назначении. Скорее всего, и то, и другое.
      
       Работа в Турции прошла успешно, и через какое-то время Аникеева, как опытного, проверенного в деле торгпреда, направили в Японию. Тут на Павла Васильевича было совершено покушение, вызвавшее международный скандал. После выздоровления его отзывают в Москву. И дальше -- трагичное завершение жизни.
       В 1937 году при допросах в застенках НКВД Аникееву предъявили обвинение в том, что он сам спровоцировал покушение на себя, чтобы скрыть следы шпионской деятельности в пользу Японии! И приговор был типичным для того безжалостного времени: расстрел.
      
       Берта же, как жена врага народа, пройдет через тюрьмы и лагеря и освободится только в 1956 году. Рижанка по рождению, она получит квартиру в Риге, а через несколько лет уедет в Москву, в пансионат для высокопоставленных престарелых лиц, и там доживет свой век.
      
       В Риге мы с Борисом часто бывали у нее. Она и после 19-летнего хождения по мукам оставалась благородной дамой -- в осанке, манерах, умении держаться.
       Блестящий ум, начитанность, знание языков, жизненный опыт, мудрое отношение к пережитому, желание помогать людям делали ее очень привлекательной для всех, кто с ней общался. Хотелось почаще ее видеть, понять, откуда она берет силы, спокойствие, достоинство так держаться. Сколько раз мы слышали от нее:
       -- Общество в лагерях было несравнимо интересней, чем сейчас тут, на воле. Если б вы только знали, какие удивительные люди там находились! Цвет страны!
       Никогда больше у меня не будет такого общения, таких подруг. Теперешняя жизнь мне кажется болотом.
      
       Борис Александрович многим обязан своей двоюродной сестре Берте.
       Летом 1922 г. Аникеев по торгпредским делам приехал из Константинополя в Москву, зашел по поручению Берты к Валентине Яковлевне и увидел высокого, худого, босого подростка и его грустную мать. Сердце у него дрогнуло, и он заявил Валентине Яковлевне, что забирает Борю с собой в Турцию, к Берте.
      
      
      
      
      
       КОНСТАНТИНОПОЛЬ
      
      
       И все завертелось со сказочной быстротой. Сборы были недолгими, ибо собирать было нечего. Тогда всем жилось трудно. Всего недоставало: одежды, еды, работы. На биржах труда выстраивались огромные очереди. Моя свекровь достаточно в них настоялась. И если удавалось получить временную работу и немного заработать, то она тратила не на себя, а на питание растущему сыну.
       А одежда, обувь? На это денег не хватало. Лето стояло жаркое, босоногих на улицах Москвы встречалось предостаточно, и никого это не шокировало, не смущало.
      
       Мама собрала сыну маленький сундучок, обняла, сдерживая слезы, сказала:
       -- Счастливой дороги, сын! Пиши!
      
       На душе у подростка было и радостно, и грустно: он впервые отправлялся в такое дальнее путешествие один, без мамы.
      
       Павел Васильевич по делам службы должен был побывать в Берлине, поэтому поручил Бориса сотруднику торгпредства, старому коммунисту -- литовцу Лангину Федоровичу Герусу, который после победы Октября приехал в Россию из Америки.
      
       На вокзале Герус, толком ничего не объяснив мальчишке, показал вагон, в котором тот должен ехать, а сам куда-то исчез. Борис оказался один среди чужих людей и чувствовал себя очень неуверенно. А тут еще, когда поезд стал набирать скорость, сосед спросил:
       -- С кем ты едешь, мальчик?
       -- Не знаю,-- хмуро ответил тот.
       -- Вот те раз! Как же не знаешь? И билета, небось, нет? Ну, так знай: тебя высадят!
      
       Это так напугало Бориса, что он на первой же остановке схватил свой сундучок и выскочил из вагона. К счастью, Герус стоял на перроне и, увидя испуганное лицо подопечного, сразу все понял, успокоил и повел к себе в вагон. Он ехал совсем в других условиях -- в роскошном царском вагоне. Соседка Геруса, увидев растерянное, взволнованное лицо подростка, приветливо улыбнулась, обняла за плечи и спросила:
       -- Тебя как зовут? Боря? Хочешь посмотреть вагон? Ты ведь еще никогда не ездил в таком, правда?
      
       Борис хмуро кивнул.
      
       Она взяла его за руку и повела по вагону. Все показала, обо всем рассказала. В голосе, глазах, в каждом движении этой женщины было столько доброты, что Борис, несмотря на мимолетность встречи, запомнил ее на всю жизнь.
      
       После экскурсии парня покормили и напоили чаем, и жизнь сразу стала прекрасной и удивительной.
      
       До Новороссийска они доехали не сразу. В этом царском вагоне находилось и ростовское городское начальство, директора крупных заводов. Узнав из разговора, что Герус долго жил в Америке и только недавно вернулся оттуда, они уговорили его сделать на несколько дней остановку в Ростове-на-Дону, чтобы выступить перед рабочими Ростова и рассказать, как и чем живет трудовой народ Америки.
      
       В Ростове, пока Герус занимался своими делами, Борис, по его поручению, отправился на книжную базу отобрать книги для торгпредства, и тут попал в свою стихию, просматривал, читал, откладывал те книги, которые скрасили ему дорогу и оказались нужными в Константинополе.
      
       Наконец, добрались до Новороссийска. Но и здесь все шло не так просто. Регулярных рейсов в Турцию не было. Герусу пришлось самому искать судно, направлявшееся в Константинополь, а для этого требовалось время. Пока же они разместились в гостинице. За ужином Герус вдруг спросил Бориса, умеет ли он плавать. Тот, смутившись, отрицательно покачал головой.
      
       Герус, сделав удивленное лицо, строго посмотрел на парня:
       -- Как же ты, не умея плавать, решился на путешествие по морю? Так дело не пойдет. Вот тебе задание: пока я буду заниматься поисками судна, ты должен научиться плавать. Это не трудно, все учились и смогли научиться. И ты сможешь. А если нет, то придется тебя вывезти на лодке на глубокое место и бросить в воду. И поплывешь! Вот теперь иди и подумай, как лучше: или сам, или с лодки на глубоком месте.
      
       Герус говорил нарочито серьезно, и Борис все принял за чистую монету. Лежа в постели, он решил, что сам, как человек, а не как щенок, брошенный в воду, научится плавать.
      
       И научился! С утра один пошел на пляж, зашел в воду, постоял, набираясь решимости, резко оттолкнулся от дна и поплыл! Это показалось таким чудом, что он, не веря, раз за разом заходил в воду -- и снова получалось, и с каждым разом все лучше и лучше. Его охватил восторг от сознания, что он преодолел страх, что смог.
      
       Так будет формироваться характер, сильный, бесстрашный, целеустремленный. За нашу с ним совместную жизнь мне придется не раз с уважением наблюдать проявление этого характера и удивляться. Так, в 50 лет, имея за плечами стаж курения в 30 лет, он в день своего рождения сказал мне:
       -- С завтрашнего дня я бросаю курить.
      
       И бросил, будто никогда и не начинал.
      
       В 1968 г. Борис, катаясь на лыжах, упал и сломал головку бедра. Три сложные операции не помогли, и проблемы с ногой не оставляли его до конца жизни. Но когда стало ясно, что улучшения не наступит, он, испытывая постоянные боли, твердо заявил всем членам семьи:
       -- В нашем доме разговоров о болезнях не будет.
      
       И не было, хотя я видела, чего это порой ему стоило. И в последние месяцы жизни характер не подвел, не сдал: ни стонов, ни жалоб...
      
       В Новороссийске 14-летний подросток самостоятельно преодолел страх перед водой и научился плавать, а выходя на берег после последнего заплыва, нечаянно наступил на стекло и глубоко поранил ногу, но и тут не растерялся, не запаниковал. Крепко стянул рану носовым платком и так добрался до гостиницы, стараясь, чтобы Лангин Федорович не увидел, что с ним случилось.
      
       На следующий день Герус взял его с собой, по-прежнему босоногого, а теперь еще, к его удивлению, и хромающего, на дипломатический прием, который устраивала дирекция цементного завода.
      
       -- Босого? На дипломатический прием?-- спросила я с недоверием.
       -- Да, босого. Не забывай, что это 22-ой год, нищета и голод в стране.
      
       Сначала осматривали цехи, потом всех пригласили к столу. И тут вдруг жены высокопоставленных особ увидели босые ноги Бориса, грязную растрепавшуюся повязку и, не выказав ни удивления, ни осуждения, отвели в заводскую санчасть, обработали и перевязали рану, после чего вернулись назад.
      
       Герус, хотя и был занят разговорами, незаметно внимательно наблюдал за Борисом. Мальчик все больше ему нравился. Он непринужденно держался, спокойно и доброжелательно отвечал на вопросы, правильно пользовался приборами, ел без жадности. Потом, в Константинополе, Герус подробно расскажет Берте о путешествии и об этом приеме, и Берта выслушает его с радостью и гордостью за своего двоюродного брата.
      
       Наконец-то решилось с отъездом. Герус договорился с капитаном грузового судна "Nicomedia Roma", на котором нашлось несколько мест для пассажиров. Кое-как разместились, полные нетерпения поскорее отправиться в рейс. Долго ждали отплытия и, не дождавшись, вынуждены были сойти на берег.
      
       Оказалось, таможенники во время осмотра судна обратили внимание на свежую царапину у замка одной из кают, что-то их насторожило, они начали разбираться и нашли золото! Два дня продолжался тщательнейший осмотр и обыск, и в результате под килем судна обнаружили огромное количество золота.
       Как сказал Борис, целую кучу! Об этом тогда писали газеты всех стран, но для наших путешественников событие с контрабандой золота явилось причиной досадной задержки. Пришлось снова искать подходящее судно. Но вот, наконец, они в каюте, на этот раз не итальянского, а греческого судна.
      
       Борис, уже в солидных годах, рассказывая об этом путешествии, будет весь светиться от воспоминаний:
       -- Понимаешь, для меня все было в первый раз, поэтому и запомнилось на всю жизнь. Я попросил разрешения побыть на палубе и посмотреть море при свете луны. Первые годы жизни на юге -- в Италии, Швейцарии, Франции -- не остались в памяти: я был слишком мал. А тут, на Черном море, я, как завороженный, смотрел на небо. Южная ночь наступила мгновенно после захода Солнца. Млечный путь был -- как исхоженная, утрамбованная дорога, на которую хотелось стать и идти до конца неба. А звезды за пределами Млечного пути были огромные, яркие, я таких еще никогда не видел. Взошел месяц, и все стало таинственным и сказочно прекрасным. Я не мог наглядеться на эту красоту.
      
       Мне странно было слышать такие речи от человека очень сдержанного и абсолютно не сентиментального.
      
       На подходе к Константинополю судно встретили военные катера Антанты. Идти дальше без особого распоряжения не разрешалось, а Герусу уже давно нужно было находиться на месте, и он нервничал. Пришлось звонить в Торгпредство, оттуда позвонили в штаб Антанты, и, наконец, подошел английский катер и доставил их на берег.
      
       Торгпредство располагалось в Галате, районе Константинополя, который примыкал к Босфору и бухте Золотой Рог. На берегу их ожидала машина с колоритным в феске шофером Мустафой. И через несколько минут они очутились на месте. Когда Берта увидела своего двоюродного брата, босого, в старенькой выцветшей майке, в шортах не первой свежести, с сундучком в руках, она ужаснулась и тут же заявила, что в таком виде никому показываться нельзя и надо немедленно ехать в магазин. Мустафа ждал у подъезда, Берта уселась с ним рядом, Борис сзади, и они направились в торговый район города. Торговых точек было великое множество, но покупатели почти отсутствовали. В магазине, у которого велела остановиться Берта, обрадованные продавцы засуетились вокруг мальчика. Берта величественно наблюдала за примеркой и только командовала:
       -- Нет, это не годится. Принесите другое. Это лучше, но все же не то. А вот это хорошо.
      
       И вскоре Борис из нищего превратился в принца. Смотрел в большое зеркало и не верил, что это он.
      
       Таким было начало совершенно иной жизни. То, что с ним происходило, казалось сном, и сон этот длился ровно год. За этот год юноша вырос, окреп, поумнел, многому научился, многое повидал.
      
       Берта собиралась отдать его учиться в колледж, но итальянский и французский колледжи содержали католики, и Аникеевых это не устраивало. Можно было бы в английский, где училось много детей эмигрантов, разных по национальности и по возрасту, но в нем за малейшую провинность наказывали: проштрафившихся собирали в зале и приказывали бежать по кругу. В центре стоял экзекутор с кнутом и хлестал бегущих по ногам. Тому, кто был половчее, доставалось меньше.
      
       Борис, услыхав о наказании, возмущенно воскликнул:
       -- Я не дамся! Вырву кнут! Нет, такая школа мне не нужна.
      
       Выход оставался один -- учиться дома. Берта нашла замечательного педагога -- Ивана Ивановича Иванова. До Октября он был владельцем и директором гимназии в Ростове-на-Дону, вместе с белыми бежал из города и, очутившись в Константинополе, бедствовал, как очень многие эмигранты. Берте его рекомендовали как опытного, сильного педагога, и, договариваясь, она поставила перед ним задачу подготовить Бориса для поступления в 8-9 класс.
      
       Достали учебники, программы по всем предметам, и началось!
      
       Занятия шли ежедневно, без выходных по 4 часа в день. Каждый раз Иван Иванович что-то рассказывал из истории, географии, ботаники, зоологии, литературы, ученик внимательно слушал. Потом учитель говорил:
       -- Садись и запиши, что запомнил. Кратко, на полстранички.
      
       Боря записывал. Затем вместе читали написанное, разбирали, уточняли. Попутно шла грамматика. Или, например, давал задание на дом по геометрии:
       -- Прочитай в учебнике до такой-то страницы. Выучи, что понравилось.
      
       Так в течение года одно за другим, не снижая интереса, ничего не пропуская, строго контролируя и спрашивая, велись занятия талантливым педагогом.
       И учителю, и ученику было трудно, но интересно.
      
       За год Иван Иванович подготовил Бориса к 8-му, а по некоторым предметам --
       к девятому классу, т.е. за один год была пройдена программа пяти учебных классов.
      
       Для занятия французским языком Берта пригласила мадам Жардан, вдову французского посла в Тбилиси, которая успела бежать от красных в Батуми, а потом перебралась в Константинополь. Русского языка она не знала, но это было и хорошо, так как на уроках звучала только французская речь.
      
       Мадам была умница и сумела заинтересовать и увлечь ученика сходу. Первый урок она начала с вопроса:
       -- Борис, скажи пожалуйста, что ты читал?
      
       И, выслушав ответ, воскликнула:
       -- О, так ты не читал самого интересного!
      
       На другой день принесла Шерлока Холмса на французском, а потом Доде, Сервантеса, Дюма и т.д., то есть те книги, от которых трудно оторваться.
      
       И язык пошел очень быстро.
      
       Так обстояли дела с учебой. Но кроме того, были еще очень интересные беседы с Павлом Васильевичем, к которому Бориса неудержимо влекло все: его героическое прошлое, спокойный сильный характер, аккуратность, доброта, отзывчивость, надежность, нежность, рассказы о дочери-француженке, которая приезжала в Москву из Парижа повидать отца и познакомилась с Бертой, но жить в России не захотела.
       Были уютные посиделки в кругу сотрудников торгпредства -- тут все жили
       по-семейному дружно. Были увлекательные поездки по городу, по окрестностям, купание в Босфоре, яхта, катание на осликах -- много всего, что обогащало подростка духовно, расширяло кругозор, формировало его как человека.
      
       Год не прошел, а пролетел, и в июле 1923 года перед Аникеевыми встал вопрос, что делать с Борисом дальше. В это время торгпредство переезжало из Константинополя в Анкару, несколько человек возвращались в Москву. С ними Берта решила отправить и Бориса.
      
       Сказке пришел конец.
      
      
      
      
      
      
       МОСКВА
      
      
       Мама с трудом узнала в вытянувшемся, загорелом, хорошо одетом, поздоровевшем юнце своего любимого сына. Встреча была горячей, они очень соскучились друг по другу и не могли наглядеться и наговориться.
      
       Но вскоре начались будни с их бесконечными заботами и проблемами. Борис учился в 8 классе, много читал, увлекся, как вся молодежь тех лет, приемниками, телефоном, мастерил их со своим другом Юрой Бахом.
      
       Валентина Яковлевна то работала, то искала работу.
      
      
      
      
       * * *
      
      
       Летом 1924 года моя свекровь, в очередной раз простояв полдня на московской бирже труда и не получив никакой работы, шла по улице и плакала. Вдруг идущий навстречу человек остановил ее и спросил голосом, полным участия:
       -- У вас горе? Может быть, я могу чем-нибудь помочь?
      
       Она смутилась, быстро вытерла слезы и увидела высокого красивого элегантного мужчину лет сорока, который с состраданием и тревогой смотрел ей в лицо.
      
       Вопрос был задан по-немецки. Валентина Яковлевна говорила на этом языке в рижском доме своего брата Владимира и ответила незнакомцу тоже по-немецки. Уже через короткое время они разговорились, как старые знакомые.
       Он представился:
       -- Юлий Геккер, в Москве недавно. Так почему же вы плакали?
       -- Я снова не получила работу. Хожу на биржу труда каждый день -- и все напрасно,-- почему-то не стесняясь, с полным доверием ответила Валентина Яковлевна.
      
       И рассказала, как трудно ей живется без работы и что страдает она не из-за себя, а из-за сына-подростка, которому нужно многое: и учебники, и одежда, и питание.
      
       Юлий Геккер слушал и задумчиво смотрел на молодую женщину:
       -- Вы знаете немецкий, значит, сговориться с моей супругой будет несложно. Она же русского пока совсем не знает, и такой человек, как вы, ей бы очень пригодился в доме. Вы бы согласились нам помочь?
      
       И Валентина Яковлевна, не колеблясь, ответила:
       -- Да, конечно. С радостью.
      
       Так произошло знакомство, переросшее в дружбу-любовь, которая длится до сих пор, ибо после смерти Бориса Александровича она, как эстафета, перешла ко мне.
      
       Эта удивительная семья не только сильно повлияла на Бориса Булгакова, но какими-то незримыми путями и на мое мироощущение, подтвердив мое представление о главных ценностях в этом мире: духовности, верности призванию, скромности, доброте, терпению и терпимости, умению переносить трудности с достоинством и спокойствием, довольствоваться самым необходимым.
      
      
      
      
       ГЕККЕРЫ
      
      
       Геккеры -- выходцы из Голландии, появились в России при Петре I, когда русский император приглашал талантливых людей из разных стран помогать проводить реформы по преобразованию Русского государства.
      
       Юлий Федорович (он родился в 1881 г.) после смерти родителей, в 22-летнем возрасте из Петербурга перебрался в Америку. Там он работал, учился в колледже, университете, защитил диссертацию по русской социологии, окончил курс теологии, получил звание доктора философии, обзавелся семьей, и хотя был гражданином Америки, всей душой и помыслами находился в России, пристально следя за всем, что там происходило.
      
       В те годы революционные идеи овладевали умами и сердцами не только россиян, но и людей, живущих далеко за пределами России. Знаменитое изречение из "Манифеста Коммунистической партии": "Призрак бродит по Европе -- призрак коммунизма" было не вымыслом, не красивой фразой, а отражало действительность. Люди со встревоженной совестью искали новую модель мира и, когда в России победила революция, потянулись к этой стране с надеждой и верой, что наконец-то на планете появилась возможность устройства справедливого общества. Сколько их было, идеалистов и романтиков, мечтающих приехать и работать на благо этого общества! Я вспоминаю Айседору Дункан, которая выросла и созрела как художник при капитализме, знала все его плюсы и минусы, разочаровалась и, услыхав, что в России победил новый демократический строй, загорелась надеждой, что уж теперь она сможет осуществить свою мечту -- создать школу танца для талантливых детей из народа, и до конца реализовать себя. И приехала! И создала, несмотря на то, что в 1921 -- 22 г.г. в России было еще и холодно, и голодно.
      
       Таким романтиком, и, может быть, даже в большей степени, был Юлий Геккер. Встреча с наркомом просвещения Луначарским решила его судьбу. Луначарский пригласил Юлия Федоровича в Москву помочь поставить дело заочного образования, подготовки новых кадров для государственных учреждений. Сколько его ни отговаривали сестры, родственники, друзья, сколько ни умоляли не делать этого шага,-- ничто не помогло. И если Айседора Дункан в своих поступках и решениях отвечала только за себя и, может быть, еще за удочеренную ею Ирму, то у Юлия Федоровича было все сложнее: жена-немка не знала ни слова по-русски, в семье росло четверо дочек и пятого ребенка ждали. И несмотря ни на что, Геккеры собрались в дорогу!
      
       Какой же все-таки притягательной силой обладала Новая Россия, чтобы можно было решиться на такой шаг! Четверо девчушек, мал мала меньше, пятая -- Верочка -- родилась по дороге, у родственников в Гамбурге, жена без знания языка, без представления, как устроится на новом месте жизнь такой большой семьи,-- и все же сорвались с обжитого, вполне благополучного места и отправились в полную неизвестность. Какое время! Какие люди!
      
       В Москве у Юлия Федоровича сходу началась бурная деятельность, а его семья жила сначала в приличной отдельной квартире. Потом к ним начали подселять, уплотнять, и квартира стала коммунальной. В конце концов семья очутилась в крошечной комнатке при кухне. Отцу семейства стало ясно, что надо срочно действовать.
      
       Юлий Федорович помогал налаживать заочные курсы стенографии, машинисток, секретарей, изучения языков и занимался многими другими делами не только в Москве. В разъездах по центральным областям ему встречалось много оставленных из-за событий гражданской войны помещичьих домов-срубов, в которых никто не жил. Как человек практичный, он предложил властям столицы их разобрать, бревна перенумеровать и собрать на окраине Москвы. Сруб для своей большой семьи Юлий Федорович поставил не в Москве, а в поселке Клязьма. Дом до сих пор стоит в целости и сохранности, добротный, красивый, уютный, столько повидавший на своем веку! Как говоря о церкви, иконе, употребляют хорошее русское слово "намоленная", так просится сказать о доме Геккеров: теплый, согретый любовью, молитвами, мыслями всех живших и живущих в нем. Дом помнит всех, в нем живут души и живых, и уже ушедших, звучат их голоса, звуки музыки, мелькают тени минувшего...
      
       Геккеры, попав из благополучной Америки в совершенно другой мир, не растерялись, не рвались назад, не жаловались, а довольно быстро освоились, вжились в новые условия. Все, конечно, шло от главы семьи Юлия Федоровича и его верной спутницы Елизаветы Павловны. Они любили друг друга, жена во всем доверяла и полагалась на мужа, все, что он делал, было для нее правильным, неоспоримым.
      
       Сама она была безупречной матерью, жившей интересами детей. Она обучала их музыке, языкам, манерам, учила хозяйничать -- убирать, мыть, шить, вязать, стирать, гладить, работать на огороде, помогать друг другу и особенно старшей Алисе, переболевшей в детстве полиомиелитом и оставшейся на всю жизнь инвалидом.
      
       Когда летом 1924 года 16-летний Борис появился в доме Геккеров и увидел девчонок, старшей из которых было всего 11 лет, он почувствовал себя очень неуютно: до сих пор ему еще никогда не приходилось играть и возиться с такой мелюзгой. А они -- ничуть его не стеснялись: носились, как угорелые, хохотали, выдумывали разные проказы, ни минуты не могли усидеть на месте.
       И юноша, считавший себя уже взрослым, растерянно смотрел на веселую компанию, не зная, как себя с ними вести. Требовалось время, чтобы преодолеть смущение, стать своим.
      
       По просьбе Юлия Федоровича, занятого многочисленными делами, до начала учебного года Борис на правах старшего остался с девчонками. И вот тогда в какой-то момент вдруг всем стало хорошо, будто ангел пролетел над ними: играли, что-то строили, читали, Боря что-то рассказывал. И с этого момента стеснение, неловкость прошли, и началась дружба.
      
       В этой семье большой культуры, образованности, духовности, скромности и высокой простоты все были талантливы, а главное -- умели и любили трудиться. Девочки на ходу обучались русскому языку, с родителями говорили то
       по-английски, то по-немецки, родители между собой главным образом на английском, Борис с Юлием Федоровичем по-русски, с Елизаветой Павловной
       по-французски -- для этой семьи это было так естественно!
      
       Музыка в доме звучала постоянно. Алиса играла на виолончели, Ирма и Оля -- на скрипке, Верочка и мама -- на рояле, и частые музицирования по вечерам объединяли, сплачивали семью, а для много работающего Юлия Федоровича служили самым лучшим отдыхом, особенно, когда под собственный аккомпанемент пела Елизавета Павловна. У нее был небольшой, приятного тембра голос, и пела она так музыкально, с таким чувством, что Юлий Федорович, слушая ее, был счастлив, еще и еще раз благодарил Бога, что он дал ему такую спутницу жизни. Юлий Федорович был верующим человеком, и благодарность шла от чистого сердца. Дом был полон звуками музыки всегда, но особенно тогда, когда Оля вышла замуж за первоклассного пианиста Анатолия Ивановича Ведерникова.
      
       В сентябре 2000-го года я гостила у сестер на Клязьме, провела там незабываемые часы. Спать меня уложили в комнате Анатолия Ивановича, где он занимался, готовил концертные программы, где отдыхал. В этой комнате, на диване, на котором я ночевала, он и умер в 1993 году. Узнав об этом , я думала, что не усну, буду бояться. Но ничего подобного не случилось: атмосфера, дух комнаты был так светел, спокоен, что, может быть, нигде мне так хорошо не спалось, как там. Утром я помолилась и еще раз осмотрелась вокруг. Все было просто, без роскоши и излишеств. Диван, на котором я спала, был самодельный (скорее топчан, чем диван), но на нем матрац -- мечта всех, у кого проблемы со спиной: плотный, умеренно жесткий, набит то ли морскими водорослями, то ли конским волосом.
      
       Самой ценной вещью в комнате был, конечно, рояль -- необычного красного цвета японской фирмы Ямаха. И на рояле -- Олина скрипка, на которой она начала играть еще в раннем детстве. Остальное -- то, без чего не обойтись: шкаф с нотами, шкаф с книгами, пюпитр, старое кресло, пара стульев у овального столика, и никаких ковров, салфеток, мишуры. Комната великого музыканта, живущего духовным больше, чем материальным. И картина. Она висела в изголовье дивана, тяжелая, массивная, ироничная и горькая, на сюжет из нашей прошлой жизни -- работа сына Ольги Юльевны и Анатолия Ивановича, талантливого художника Юлия Ведерникова. Его полотна, как и диски с записью фортепьянной музыки в исполнении отца разошлись по миру.
      
       В этом доме с деревянными, скрипящими на все голоса полами, со стенами, как в бревенчатой избе, потемневшими, неоштукатуренными и этим прекрасными, с простой мебелью и без каких-либо излишеств, бывали удивительные люди. Своим был великий пианист XX-го века Святослав Рихтер, Нина Дорлиак, его жена и прекрасная певица, не раз выступавшая в Риге, в университетской ауле в сопровождении Рихтера; выдающиеся музыканты, художники, журналисты.
       На Рождество у нарядной елочки пелись любимые с детства рождественские песни на языке матери -- на немецком, хоровые номера из кантат Баха и много другого.
      
       Тут, но чаще в московской квартире, не раз бывала Айви Вальтеровна Литвинова, веселая выдумщица всяких шуток и проказ, что как будто и не очень свойственно англичанкам. Максим Максимович Литвинов, с 1933 г. нарком иностранных дел СССР, привез ее и двух детей Мишу и Таню из Лондона еще в 1917 г. Дети были одного возраста с Марселлой и Ирмой Геккер, и две мамы -- англичанка и немка -- подружились, при встречах не могли наговориться о своих сокровищах-детях. Встречи были важны для них еще и потому, что давали возможность побыть в своей языковой стихии, отдохнуть от напряжения при разговоре на неродном языке.
      
       Особенно частыми встречи были в Москве, где Юлий Федорович, по распоряжению Луначарского, по приезде в Москву получил две квартиры в Старо-Конюшенном переулке, на 6-ом этаже: в одной разместилась семья, а в другой -- работали заочные курсы стенографии, машинописи и иностранных языков. Айви Вальтеровна тут преподавала английский и по окончании уроков, и в перерывах заходила к Геккерам. Жила она с 1933 г. по 1939 г. совсем в других условиях -- в великолепном особняке на Софиевской набережной, где находилась приемная
       М. М. Литвинова и их роскошная квартира. Там у Айви Литвиновой бывали Геккеры с девочками. Они навсегда запомнили сверкающий паркет залов, старинную мебель, скульптуры, вазы, люстры. Там часто бывала Берта Аникеева, двоюродная сестра Бориса Булгакова. Берта с Айви дружили, очень подходили друг другу характерами и кругом интересов. Любили театр, вечера, развлечения, что не всегда нравилось их мужьям. Обе были красивы, элегантны, веселы, полны жизни.
      
       Но с 1939 г. в жизни Литвиновых произошли большие перемены: наркомом иностранных дел стал В. М. Молотов, из особняка пришлось перебраться в более скромную квартиру. Близкая подруга -- Берта Аникеева находилась в заключении, Елизавета Павловна Геккер -- тоже. Литвиновы зажили замкнуто, уединенно.
       "Sic transit gloria mundi" -- Так проходит мирская слава...
      
       В семье Геккер одна Марселла не играла ни на каком инструменте, у нее рано проявились лингвистические таланты. Блестящее знание английского, немецкого и французского она передавала своим ученикам, когда начала заниматься преподаванием, написала два учебника. Слава об успехах ее учеников распространилась по Москве так широко, что она была нарасхват, от желающих заниматься с ней не было отбоя.
      
       Рада Никитична Хрущева-Аджубей работала в журнале, для сотрудников которого был образован кружок по изучению английского языка. Несколько лет там преподавала Марселла Геккер. Раде Аджубей учительница так нравилась, что она пригласила Марселлу к себе домой заниматься сначала с двумя сыновьями, а потом к ним присоединился и третий. К Марселле в этом доме прекрасно относились и приглашали на детские семейные праздники. Однажды на дне рождения одного из внуков присутствовал дедушка -- Никита Сергеевич Хрущов. Дочь представила ему учительницу английского -- Марселлу. Они разговорились, и Марселла сказала Хрущеву, что никогда и представить себе не могла, что она, дочь врага народа, будет вот так запросто говорить с главой государства. Хрущев в душевном порыве обнял ее за плечи и произнес поразительные слова:
       -- Деточка, я прошу у вас прощения за отца и за то, что вам пришлось пережить.
      
       Шли годы. Из гадких утят девочки превратились в красавиц -- молодость не может быть некрасивой. Борис, окончив школу, поступил в МГУ и бывал на Клязьме не так часто, как хотелось бы. Но дружба продолжалась, окрашивалась в новые тона. После МГУ у Булгакова был год воинской повинности. Потом снова учеба в Политехническом институте Владивостока и Ленинграда. Но каждый раз, бывая в Москве у мамы, Борис обязательно навещал своих друзей. Ему в этой семье все были дороги. Если же он заставал дома Юлия Федоровича, то больше времени проводил в разговорах с ним, чем с девушками, и те даже чуть ревновали его к папе. Им казалось, что Борису интереснее с отцом, чем с ними. Но дело было в том, что Юлий Федорович мечтал о сыне, а Борис, росший без отца,-- об отце. Отсюда их взаимный интерес и притяжение.
      
       Незаметно подошли годы, когда тревога и ужас, ожидание "черного ворона" по ночам охватили общество, особенно интеллигенцию, людей. хоть чем-то выделяющихся на общем фоне. 1937 -- 38 годы -- проклятые годы! Жестокий урок истории! Русскую революцию -- великий эксперимент человечества -- страна оплатила своей кровью.
      
       Люди начали исчезать -- один за другим. Юлия Федоровича увезли в 1937 году, а в 1938 г. -- расстреляли. Было ему всего 57 лет. Елизавету Павловну, как жену врага народа (популярное словосочетание в то время) арестовали, и 9 лет она провела в лагерях.
      
       Для сестер Геккер арестом родителей трагические испытания не закончились.
      
       В 1941 году, когда война приблизилась к Москве, столицу срочно стали очищать от неугодных с точки зрения органов безопасности элементов. С нерусской фамилией Геккер детям врага народа жить в Москве и окрестностях было нельзя.
       И 10 сентября 1941 г. сестер арестовали и увезли сначала в тюрьму, потом погрузили в товарные вагоны с голыми нарами, с отверстием в полу вместо туалета и повезли далеко-далеко, на юг Казахстана, в лагерь -- на целых пять лет.
      
       Такой крестный путь прошли трое из пятерых сестер. Марселлу с грудным сынишкой на руках после допросов среди ночи отпустили (дрогнуло чье-то энкавэдэшное сердце). Оли же не было дома, когда забирали сестер, и она осталась на воле, в холодной и голодной Москве. Шла по улице, еле сдерживая рыдания, и неожиданно встретила друга семьи Святослава Рихтера. Он шел не один, а со своим товарищем, тоже пианистом, Анатолием Ведерниковым. Эти два благородных рыцаря взяли под свое крыло безутешно страдающую девушку. Втроем кое-как пережили необычайно суровую зиму 1941 -- 42 годов. А летом 1942 г. Оля вышла замуж и стала Ольгой Юльевной Ведерниковой.
      
       Анатолий Иванович по силе таланта не уступал знаменитому Святославу Рихтеру. Но Рихтер гастролировал по всему миру, а Ведерников у бдительных органов считался не выездным из-за того, что родился в Харбине. ("Не выездной" -- вот словечко -- порождение той эпохи. Молодые, наверное, и не знают, что оно значит. Сейчас можно ехать, куда хочешь, были бы деньги и желание).
      
       Когда Анатолию Ивановичу говорили:
       -- Как жаль, что вас не выпускают за границу! Такого пианиста должен знать весь мир, а не одна страна.
      
       Он спокойно отвечал на это:
       -- Ничего, придет время -- узнают. Зато Всесоюзное радио охотно записывает все, что я готовлю и исполняю.
      
       Так и вышло.
      
       После смерти профессора А. Ведерникова в 1993 г. японцы вспомнили, как вундеркинд Толя Ведерников приезжал из Харбина в Японию с концертами и как восторженно его принимала публика -- об этом писали все газеты. Вспомнили -- и решили посмертно издать диски. С российской щедростью, а, может быть, равнодушием к отечественному достоянию, Всесоюзное радио позволило использовать записи, и вскоре в Японии была назначена презентация 25-ти компакт-дисков фортепьянной музыки в исполнении Анатолия Ведерникова! Страна Восходящего Солнца не забыла пригласить на это событие вдову пианиста, и Ольга Юльевна провела в Токио четыре незабываемых дня. Диски, поразительного качества и чистоты звука, разошлись где-то там, но не в России.
       К сожалению.
      
       Кончилась война. Алиса, Ирма, Вера отсидели свои сроки в лагерях.
       И выстояли, не сломились, не разрешили ненависти и мраку завладеть душой.
       Они всегда помнили арест отца в 1937 году. Отец был удивительно спокоен. Его спокойствие передалось Елизавете Павловне и дочерям и создало уверенность, что это недоразумение и что папа уже утром вернется домой. Но когда обыск был закончен и его собрались уводить, Юлий Федорович, мудрый человек, доктор философии, прекрасно знавший историю цивилизации и давно понявший неизбежность того, что происходило в Советском Союзе, сказал, скрывая волнение, своей семье:
       -- Прощайте! Мы никогда больше не увидимся. Не надо плакать. Так должно быть. Это не эпизод в жизни одной семьи, это неотвратимый результат хода истории. Вы должны обещать мне, что никогда, ни при каких обстоятельствах в ваших мыслях и поступках не будет желания отомстить. Если же вы нарушите слово, поддадитесь желанию мстить, вы безвозвратно утратите себя. Помните: ненависть, зло, месть сжигают душу. Вы должны стать выше этого, должны всегда быть людьми. Только тогда у вас сохранится уверенность в будущем.
      
       Может быть, не точно такими словами говорил Юлий Геккер своим любимым женщинам, но смысл верен: его навеки запомнили члены семьи и жили, как обещали отцу.
      
       Дочери дождались освобождения матери, и жизнь пошла своим чередом. Началась переписка с другом детства (названым братом -- так в письмах Ирмы) Борей Булгаковым, жившим с 1944 г. в Риге. Потом Верочка привезла к нам своего талантливого сына Олега Худякова, который окончил Московскую консерваторию по классу флейты и теперь играет в Большом оркестре Плетнева, в камерном составе оркестра и ко всему еще создал свое трио старинных инструментов "Орфарион". С ним он часто выступает в Шереметевских сезонах в Останкино,
       в других старинных усадьбах, на фестивалях старинной музыки в Латвии: в Бауске, Рундале, Риге.
      
       Поразительно, что у этой голландско-немецко-американско-русской смеси все больше и больше побеждает русское начало. Внукам Верочки при крещении дали прекрасные православные имена: Иван, Семен, Тихон, Серафим и Даниил. Для гармонии в природе: у Юлия Федоровича и Елизаветы Павловны было 5 дочерей, а у сына их дочки Веры -- Олега -- 5 сыновей, как 5 крепеньких дубков.
      
       Пусть хранит Господь эту удивительную семью!
      
      
       АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ БУЛГАКОВ
      
      
       После возвращения Бориса из Константинополя летом 1923 г. началась интенсивная переписка между отцом и сыном. В одном из писем Боря получил фотографию отца, долго ее рассматривал, удивляясь и поражаясь своему с отцом сходству. Те несколько месяцев в 1910 г., когда они были вместе, не оставили в памяти ни одной отцовской черты, только боль, что его нет рядом, когда он так необходим и ему, и матери. Он знал, что у отца новая семья -- жена Елена Львовна и дочь Ирина, на 8 лет моложе его, радовался, что у него есть сестра, что он не один. И чем взрослее становился, тем сильнее хотелось повидать и отца, и сестру.
      
       И, наконец, летом 1927 года встреча состоялась
      
       Александр Иванович любил Гоголя и встретил сына совсем, как Тарас Бульба своего Остапа:
       -- А поворотись-ка, сын! Да ты уже перерос меня!
      
       Оглядел со всех сторон, крепко хлопнул по плечу, так что Борис от неожиданности еле удержался на ногах, и, сияя глазами, сказал:
       -- Ну, здоро`во, сынку! Давай же почеломкаемся!
      
       Обнял и звонко расцеловал. Потом отстранился и снова глядел
       удивленно-радостными глазами, не веря, что перед ним его родной, совсем взрослый сын, да еще и похож на него, как две капли воды.
      
       Всю эту сцену наблюдала нахмуренная дама лет 35-40, как оказалось позже -- Елена Львовна, жена Александра Ивановича. Встретила она пасынка без радости и энтузиазма, но пройдет несколько дней, и немилость сменится милостью, потом дружбой. До конца жизни она будет писать Борису в Ригу, делиться своими горестями, тревогами, просить совета.
      
       Но начало было холодным и неприязненным.
      
       Потом выскочила из дома шустрая длинноногая девчонка с красавцем
       доберман-пинчером, зыркнула в сторону приезжего -- и исчезла. Борис сразу догадался, что это Ирина, его сестра, что в таком возрасте (ей было 12 лет) девчонки стеснительны, и решил, что они успеют познакомиться и подружиться.
      
       Таким было начало очень важного периода в жизни Бориса Булгакова. Начиная с этой встречи, он почувствовал себя защищенным и уверенным в том, что ничего плохого с ним случиться не может, раз у него есть отец, друг и наставник. Все то. что он не получил в детстве и отрочестве, все сполна досталось ему за 10 лет самого тесного общения с отцом. Эти 10 лет с 1927 по 1937 годы помогли выбрать дело его жизни -- специальность инженера-гидротехника. Помогли хорошо узнать отца и научиться любить, уважать и гордиться им. До конца жизни Борис Александрович будет соизмерять свои поступки с поступками и деятельностью отца. Мне даже не раз казалось. что он разговаривает с портретом, который висел у него над кроватью в ногах и всегда был перед глазами. Потемневший за 80 с лишним лет, он не производил впечатления выдающегося произведения искусства, но художник Степанов, друживший с Ал-ром Ивановичем, уловил сходство и характер. Для Бориса этот портрет, подаренный отцом, был очень дорог, он никогда с ним не расставался.
      
      
      
      
       * * *
      
      
       Хотелось бы верить, что Приморье, Владивосток помнят Александра Ивановича Булгакова.
      
       Молодой инженер-путеец приехал на Дальний Восток в начале 1911 года и до 1937 г. все силы, всю любовь, все знания и энергию отдавал этому краю. Его деятельность была разносторонней и значительной. Петербургский институт путей сообщения заложил хороший фундамент для такой деятельности. Александр Иванович всю жизнь профессионально рос, не ограничивая себя работой только инженера-путейца. Начал он с того, что объехал с экспедицией Приморье, чтобы составить гидрографическую сеть Д. Востока. Это было очень важно для будущей деятельности инженера-гидротехника. Он занимался вопросами судоходства на реке Зее и на других реках; планировкой гор. Алексеевска (теперь Свободный);
       проектировал и строил мосты; создавал наблюдательные станции на больших реках, понимая, что край перспективный, быстро развивается, и вскоре придется возводить ГЭС. А. И. Булгаков запроектировал и построил водопровод в гор. Никольск-Уссурийске (первый на Д. Востоке!), плотину для водоснабжения Владивостока, был техническим руководителем полевых работ на многих других объектах -- на Д. Востоке для инженера-гидротехника имелся непочатый край работы, тысячи возможностей реализовать себя, и Александр Иванович со страстью отдавался делу своей жизни, не думая об усталости, высоких заработках, материальных благах.
      
       Булгаков был главным инженером научно-исследовательского института водного хозяйства Д. Востока, председателем инженерного общества г. Владивостока, доцентом, заведующим кафедрой водопровода и канализации Дальневосточного политехнического института (ДВПИ).
      
       И это еще не все. Человек он был увлекающийся и непредсказуемый.
      
       Когда началась I-ая мировая война, на военную службу Александра Ивановича не взяли (у многих Булгаковых проблемы с легкими). Из-за событий гражданской войны проектирование, строительство на Д. Востоке прекратилось. Александр Иванович без дела жить не умел и в 1918 г. создал школу подготовки шоферов, для этого написал книгу-учебник по Автомобилизму -- невиданное новшество для того времени на Д. Востоке! Книга выдержала два издания.
      
       В 1926 г. неожиданно для всех и, наверное, и для себя, А. Булгаков запроектировал и построил недалеко от Владивостока, где были найдены лечебные грязи, грязелечебницу, применив много новых, интересных решений при подаче и подогреве грязи.
      
       В 1914 г. Александр Булгаков женился на Елене Вахович, интересной, образованной, с сильным характером полячке, и они совершили свадебное путешествие в Японию, откуда Александр Иванович привез идею города-сада. Он обратил внимание, что в Японии очень толково использованы территории вблизи больших городов. Там находились гостиницы, парки с разными увеселениями и красивыми уголками, участки с дачными домиками и т. д.(в 60-тые годы эти же идеи будут использованы при создании зеленой зоны Риги).
      
       Вскоре на 26-ой версте от Владивостока, на берегу Амурского залива, была выделена территория для сада Географического общества. Как члену организационного комитета, Александру Ивановичу поручают разработку планировки, проектирование и строительство мостов через овраги и другие инженерные задачи. Часть территории была отведена под дачные участки.
       А. Булгаков получает свою долю тайги и со страстью принимается за работу. Он построил скромный садовый домик, который в течение нескольких лет достраивал, улучшал, чтобы семье было удобно и хорошо. Любимая птица Булгакова --сова -- украсила ворота. Для Булгакова-младшего она на всю жизнь будет связана с памятью об отце, поэтому, когда он задумал обзавестись экслибрисом для своих многочисленных книг в Риге, ему стало ясно, что на нем должна быть изображена только сова -- от отца она перешла к сыну.
      
       Человек виден не только в том, как он работает, но и как отдыхает. И отец, и сын Булгаковы считали, что отдых -- это не лежание на диване и ничего неделанье, а смена деятельности. Если ты устал от работы за столом, иди поработай физически -- по дому, в мастерской, саду.
      
       Ал-др Иванович вторую половину субботы и все воскресенье старался проводить на своем дачном участке. Сколько сил и энергии потребовалось от него, чтобы превратить тайгу в чудо-сад с невиданными в тех краях растениями и цветами!
      
       Работа на земле для инженера-путейца была не нова. Еще в 12-летнем возрасте отец Иван Иванович отдал его учиться на животновода и садовника в сельскохозяйственное училище, чтобы у парня была хоть какая-то специальность, с которой он не пропадет. Именно это училище выбрали потому, что за учебу не надо было платить. Вместо платы учащимся приходилось много работать в садоводстве, на огородах, в хлеву, в конюшне. Подросток не тяготился этой работой, а наоборот,-- полюбил землю, животных на всю жизнь.
      
       На Дальнем Востоке он вместе с младшим братом Леонидом, окончившим
       Петровско-Разумовскую академию (с/х академия им. Тимирязева), увлекся рисосеянием, которое было распространено в Китае, Японии, но никто до братьев Булгаковых не занимался им на Дальнем Востоке. На своем участке Александр Иванович прививал, экспериментировал, колдовал, и в результате там росло все что угодно, даже абрикосы, дыни, всякие фиги и каки -- эти названия без конца обыгрывались Борисом и Ириной. Выращенным виноградом "Конкорд" Ал-др Иванович гордился не меньше, чем построенным им водопроводом в Никольск-Уссурийске. Много раз сын наблюдал, как нежно отец оглаживает стволы деревьев, как разговаривает с растениями, как при этом преображается его лицо, и однажды, не выдержав, спросил:
       -- Папа, разве при такой страстной любви к растениям, земле ты не жалеешь, что связал свою жизнь с инженерным делом, а не сал агрономом?
      
       Александр Иванович с удивлением посмотрел на сына:
       -- Ну уж нет, дорогой мой. Работая на земле, орудуя лопатой, тяпкой, я не перестаю думать. Часто те сложные проблемы, что никак не даются за письменным столом, легко решаются тут, в саду. Когда-нибудь и ты последуешь моему примеру, и своих детей научишь.
      
       Борис запомнил этот разговор, убедился в правоте отца, когда возился на своем не таежном, а песчаном участке под Ригой. Но с годами все больше осознавая, каким выдающимся инженером являлся его отец, считал, что если бы не увлечение садом, дачей, выращиванием диковинных растений, отнимавших у него уйму времени, Александр Иванович при его знаниях, опыте, смелости, энергии мог бы занимать должности всесоюзного значения, например, мог бы стать консультантом сложных гидротехнических проблем в организациях, намного превосходящих дальневосточные. В первый период советской власти еще можно было занимать высокие посты, не будучи членом партии. Потом это редко кому удавалось. Александр Иванович, как и его сын Борис Александрович, никогда ни в какой партии, в том числе и коммунистической, не состояли. Они слишком были поглощены своей специальностью, отдавшись ей полностью, на партийные дела не хватило бы ни времени, ни сил. Они считали, что работают на благо и во славу Родины,-- что же еще требовалось?
      
      
      
       В ДОМЕ ОТЦА
      
      
      
       в 1930 г. Борис закончил МГУ и стал дипломированным экономистом. Его по распределению направляют на ЧТЗ (челябинский тракторный завод) -- всенародную стройку типа Днепрогэса, БАМа и им подобных. По-настоящему войти во вкус дела не удалось -- ушел в армию. В МГУ была военная кафедра, где студенты проходили полный курс высшей допризывной подготовки, поэтому служил Булгаков в армии всего год, но этот год остался в памяти навсегда.
      
       Служба проходила в Кушке, самой южной точке Советского Союза, на границе с Афганистаном, где жара в +50 град. и выше была не таким уж редким явлением.
       Солдат специально тренировали на безводье. Для этого на завтрак давали очень соленую селедку во всех видах и много компота -- можно было пить, сколько хотелось, и считалось, что чем больше, тем лучше. С собой разрешалось взять маленькую фляжку воды -- не пить, а смачивать рот и губы. Походы в пустыню проходили с полной нагрузкой, в ускоренном темпе. под палящим солнцем. Уже через час-другой появлялись отстающие, и более сильным приходилось их тащить на себе.
      
       Борис оказался исключительно выносливым при посредственной физической подготовке -- так гласила запись в характеристике. Своим подрастающим детям -- Саше и Елене -- он не раз будет рассказывать об этих походах и наставлять, как легче переносить жару и при этом не страдать от жажды.
      
       После демобилизации Борис приехал во Владивосток к отцу с тайной надеждой, что эта встреча станет решающей в его судьбе.
      
       И не ошибся.
      
       С отцом сложились очень теплые, можно сказать, идеальные отношения: никакого сюсюканья, никаких поблажек, никакого нажима, но твердая, ясная линия прослеживалась в каждом шаге отца. Он понял, что сын интересуется тем, чему он посвятил жизнь, и видел в нем свое продолжение.
      
       Чтобы не сидеть на шее отца и иметь возможность помогать трудно живущей в Москве маме, Борис сразу по приезде устраивается на работу в Геофизический институт (Геофизин), в отдел стока вод. Работа была связана с разъездами по водомерным постам и обработкой показаний с экономической точки зрения и ему нравилась: он знакомился с Приморьем, все больше поражаясь и очаровываясь красотой этого края.
      
       Однажды Ал-др Иванович пришел домой раньше обычного, возбужденный, взволнованный, и прямо с порога обратился к сыну:
       -- Борис, я давно знаю, что специальность экономиста тебе не по душе. Сейчас в наш ДВПИ пришла разнарядка на добор нескольких человек по гидротехнической специальности. Хочешь попытаться?
      
       Борис вспыхнул радостью:
       -- Но как, папа? У меня ведь вузовский диплом...
       -- Ну и что? Прежде всего надо пойти к декану и все выяснить. За тебя я делать ничего не буду. Иди сам.
      
       И Борис с надеждой и сомнениями отправился в деканат. Там ему сказали, что его могут взять на II-ой курс, если к документам будет приложена справка о том, что работа в отделе стока вод требует повышения квалификации.
       И, разумеется, придется сдать экзамены по высшей математике, начертательной геометрии и по тем предметам, которых не было в МГУ.
      
       Борис сник. Высшая математика! Да он о ней понятия не имел!
      
       Дома отец, выслушав расстроенного сына, весело сказал:
       -- Не святi горшки лiплять, синку! (Александр Иванович знал и любил украинский язык и умел к месту вставить нужное словцо). Не вешай нос. Второго такого шанса не представится, значит, надо действовать.
      
       Так в Дальневосточном политехническом институте (ДВПИ) появился новый студент. Перед началом занятий отец наставлял сына:
       -- Работу в Геофизине ты не бросай. Учеба и работа -- это частое сочетание в жизни студента, без этого даже нет прелести в получении высшего образования. Я уже договорился с преподавателем высшей математики, и ты начнешь заниматься с ним с завтрашнего дня. За уроки будешь платить сам из своей зарплаты. И не забывай, пожалуйста, посылать маме ежемесячно.
      
       И началась веселая жизнь!
      
       На другой день Борис встретился с доцентом Пантелеевым, и разговор с ним был похож на набор команд с капитанского мостика:
       -- Меня зовут Михаил Кузьмич.
       Мы будем проходить по высшей математике все, чтобы не было хвостов за этот семестр.
       Плата за академический час 10 рублей.
       Мы будем заниматься 45+10+45 -- всего 1 час 40 мин, и за это вам придется платить 20 руб. Рассчитываться по окончании урока.
       Сначала занятия 3 раза в неделю, потом 2.
       Каждый раз я буду называть номер аудитории для следующего урока.
       Вам надо приходить на 10 мин раньше.
       Доска должна быть чистой.
       Мела -- 3куска.
       Тряпка -- влажной.
       Электрические лампочки -- за ваш счет. Их нередко вывинчивают.
       На первых порах вопросов не задавать.
       Вам предстоит не понимать, а запоминать. Ясно?
       Приступаем.
      
       Борис дурел от обилия сложнейшего материала, от непонимания на первых порах, но когда пришло время сессии, сдал все, как нормальный студент. Михаил Кузьмич убедился, что у его подопечного хорошая голова, и фаршировал ее знаниями так успешно, что вскоре в группе Булгакова стали считать одним из сильных.
      
       А к весне педагог с учеником стали друзьями и сохранили дружеские чувства навсегда.
      
       Сложнее дело обстояло с начертательной геометрией. Александр Иванович начинал преподавательскую деятельность в ДВПИ с этого предмета, он был в него влюблен всю жизнь, как влюбляются в красоту, в произведение искусства, и хотел, чтобы сын почувствовал поэзию начерталки, поэтому договорился с коллегой, чтобы тот не давал Борису никаких поблажек, никакого спуску.
       И бедный студент сумел сдать экзамен с пятого захода! Вся группа переживала вместе с ним и от души сочувствовала.
      
       Режим дня у Булгакова был таким плотным, что на сон оставалось не больше
       пяти часов. Какие уж тут гулянки, свидания, молодежные вечера! И все-таки он не жаловался и был счастлив. Обстановка в доме отца была бодрой, деловой, регулировалась не нудными наставлениями, а шуткой, смехом. Все любили острое слово, умели беззлобно поддеть друг друга. В доме по инициативе молодых на кухне висела книга жалоб и предложений, где больше всего доставалось Елене Львовне, которая вкусно готовила, и это грозило кой-кому потерей стройной фигуры.
       Александр Иванович считал, что семья хотя бы раз в день должна собираться вместе за трапезой. Если не удавалось за обедом, то за ужином -- обязательно, иначе что ж это за семья?
       За общим столом обсуждался прожитый день, говорилось о планах на следующий, о прочитанных книгах, звучал смех, шутки. Иногда пели. У Бориса не было ни голоса, ни слуха, одно огромное желание петь, да погромче. К утру в Книге жалоб и предложений появлялась, к примеру, такая запись: "Выносится выговор Елене Львовне за до неприличия вкусный винегрет, от которого нельзя было оторваться, а ночью пришлось расплачиваться. Виновницу ночных страданий отстранить от кухни на сутки".
       Внизу запись другим почерком: "Наказать не Елену Львовну, а нашего великого певца, который весь вечер ревел, как фальшивая труба, и вызвал у некоторых расстройство желудка на нервной почве".
      
       Ирина, друг и единомышленник брата, быстрая, стремительная, озорная, очень хорошо рисовала карикатуры -- не обидные, а веселые. Ей пришла в голову идея выпуска домашней стенгазеты. Борис ее поддержал, и время от времени на веранде появлялось их общее творение, освещающее семейные дела. Тут были собственные стихи, конечно, далекие от совершенства, зато свои. Были живые и острые карикатуры, понятные и интересные членам семьи. Были пробы пера и папы, и Елены Львовны -- все активно участвовали и дружно веселились.
       Первому досталось Борису, когда он начал заниматься высшей математикой. Ирина изобразила унылую, одуревшую от математических премудростей фигуру студента, над которым нависла грозная тень его мучителя, а под рисунком стихи:
      
       Интегралы вас заели,
       Нету времени гулять.
       Грустно, грустно, в самом деле...
       Раз, два , три, четыре, пять.
      
       Ал-др Иванович любил не только землю, но и животных. В доме жил
       доберман-пинчер Кип, любимец всей семьи, а для молодежи -- наперсник игр и проказ. На 17-летие Ирины собралась у Булгаковых, на ул. Пушкина, 49, молодежь -- друзья Ирины и Бориса. Было торжественно (17 лет! Золотое время!) и весело. Елена Львовна наготовила всяких вкусных блюд и как коронный номер своих кулинарных талантов к чаю испекла большой торт с розочками, замысловатыми украшениями. Перед чаем сделали перерыв на танцы и игры, а хозяйка, накрыв чайный стол, вышла из комнаты по делу, оставив Кипа одного. Он был умен и дисциплинирован, и Елена Львовна не сомневалась, что вкусные запахи Кипа не соблазнят и все будет в порядке.
      
       Когда, натанцевавшись, гости вернулись в столовую, то увидели замечательную картину: Кип сидел на стуле, держа морду над тортом, не трогая его, а только поедая глазами, и прямо на торт из пасти двумя струйками стекала слюна. Елена Львовна чуть не упала в обморок, а молодежь хохотала, как сумасшедшая.
      
       Кипа, конечно, брали с собой на дачу, в экспедиции. Александр Иванович начинал возиться в саду, как только сходил снег, а Кип шалел от свободы, от весеннего воздуха. Он очень любил воду и лез купаться, когда еще в Амурском заливе плавали льдины. Страсть к купанию в ледяной, очень соленой тихоокеанской воде обходилось ему дорого: распухали суставы, появлялись трещины. Когда становилось невмоготу, он с виноватым видом подходил к хозяину, быстро-быстро вилял обрубком хвоста и жалобно поскуливал.
      
       И начиналась нравоучительная беседа:
       -- Что, брат, докупался?-- строго, но сочувственно спрашивал хозяин.-- Сколько раз я говорил тебе: не лезь в ледяную воду, а то плохо будет. Теперь, дружище, придется расплачиваться за свое легкомыслие.
      
       Кип все понимал и с видом кающегося грешника ложился у ног хозяина, опустив голову на лапы, что означало у него безмерную скорбь и покорность судьбе.
      
       Разъяснив Кипу неправильность его поведения и осмотрев лапы, Александр Иванович доставал с полки банку с темной тягучей жидкостью и смазывал опухшие суставы, трещины, приговаривая:
       -- Ух, как ужасно от тебя несет псиной! Ты, наверное, опять нашел падаль и выкатался на ней, чтобы надушиться, как парижская красотка?
      
       Зелье было подарено китайцем Василием, с которым Александр Иванович находился в дружбе и который помогал по саду советом и делом. В те годы во Владивостоке на каждом шагу встречались корейцы, китайцы. Они торговали на рынках овощами, фруктами, острыми приправами, изделиями из сои, морской капустой, разными моллюсками и т. д. И знали в медицине много такого, о чем русский человек не имел понятия. Зелье, которым лечили не только Кипа, но при надобности и членов семьи, готовилось из оленьих пантов и настоя трав, и его действие было поразительно: через пару часов Кип носился по двору как ни в чем не бывало. Но эти два часа ему приходилось лежать неподвижно и терпеть жгучую боль. Команда хозяина "Лежать!" выполнялась им беспрекословно. Борис и Ирина поражались, как Кип слушается отца. Они с Кипом возились постоянно, казалось, он их любит не меньше, чем хозяина, но их команды пропускал мимо ушей, делая вид, что не слышит. Так, сколько раз они ни приказывали ему не трогать соседских кошек, ничего из этого не получалось, он духу их не переносил и расправлялся беспощадно. Из-за Кипа начали портиться отношения с соседями, ибо как только исчезли кошки, сразу обнаглели мыши и крысы. Надо было срочно что-то предпринимать. И Александр Иванович, которому хотелось жить в мире с соседями, решил попробовать усмирить Кипа.
      
       Однажды вечером он пришел с работы какой-то таинственный и торжественный. Многозначительно посмотрев на детей, Александр Иванович открыл портфель и осторожно извлек что-то шевелящееся, завернутое в тряпки. Все с интересом ждали, что будет дальше. В свертке оказался тощий-претощий, грязно-белый, с замурзанной прелестной мордочкой котенок. Все ахнули и как по команде с опаской покосились на лежащего в углу Кипа. Папа, не обращая внимания на пса, посадил котенка для всеобщего обозрения на ладонь и сказал со смехом:
       -- Ну разве это не чудо? Мы назовем его Пу-И в честь императора Манчжоу-Го, чем-то похожего на этого паршивца. Принимайте нового члена семьи! В добрый час!
      
       И опустил Пу-И на пол. Домочадцы замерли, ожидая, что котоненавистник Кип мгновенно расправится с ним. Но пес лежал, не шевелясь, положив голову на лапы, горящими глазами напряженно следя за всем происходящим.
      
       Пу-И, этот маленький живой комочек, как ни в чем не бывало подошел к Кипу, посмотрел ему в глаза и, став на задние лапки, дотянулся до ранки на ухе и принялся вылизывать то место, которое сам Кип не мог достать. Обработав рану, он деловито подошел к кипиной миске, с аппетитом доел все, что там оставалось, потом вернулся к пораженному таким нахальством псу, снова внимательно заглянул в глаза, повозился, подлез под кипину подмышку -- и мгновенно уснул.
      
       Это было -- как захватывающий спектакль.
       Все стояли пораженные, не веря, что это им не снится. Так был усмирен Кип, и с этого вечера в доме появилась неразлучная парочка -- Кип и Пу-И. А на следующий день веранду украсила стенгазета с рисунком Ирины, где была изображена сцена появления Пу-И, и под ней слова папы:
       -- 120 лет назад человечество обогатилось документом, определившим взаимоотношения людей. Это был "Кодекс Наполеона". Видимо, пришло время ввести в действие "Кодекс Кипа".
      
      
      
      
       * * *
      
      
       Замечательный был у меня свекор! Хоть я его видела только на портрете и на фотографиях, но рассказы Бориса были так ярки, пронизаны такой любовью, что он вставал передо мной, как живой. И я все больше понимала истоки того, что было главным в характере моего очень непростого, очень своеобразного спутника жизни.
      
       Два года жизни студента в доме отца -- счастливые, полноценные годы для Бориса. Но через 2 года неожиданно пришло постановление о закрытии гидротехнического факультета в ДВПИ. И пришлось перебазироваться в Ленинградский политехнический институт, который Б. Булгаков и закончил
       в 1936 году. Но летние и преддипломная практики все равно были связаны с отцом, с Дальним Востоком, хоть на дорогу уходило столько времени! Поезд "Москва -- Владивосток" шел тогда 10 суток, и поездка была удивительна и неповторима своим разнообразием и колоритом. На привокзальные базары выносилось все, чем богато было место, по которому проходила дорога.
       В Вятке, например, задешево продавалась дымковская игрушка, поделки из бересты, мед в туесах размером до ведра; в Свердловске -- все, что угодно из уральских самоцветов; везде по Сибири -- меховые изделия. Молоко, байкальский омуль во всех видах, кедровые орехи, поделки из кедра, лечебное кедровое масло, лесные ягоды, коренья, соленья, варенья, шанежки и т. д. -- все ярко, весело, доброжелательно, с шутками-прибаутками. Кроме того, стоянки в больших городах длились так долго, что можно было сходить в баню, осмотреть город, погостить у знакомых, если таковые имелись, побывать в кино, а то и на концерте, на футболе. Борис шесть раз проехал по этому маршруту и всегда вспоминал с радостью и ностальгической грустью. В то время еще не виднелись лагеря, обнесенные колючей проволокой, со сторожевыми вышками по углам. Их много станет позже, после 1937 года.
      
       Последний раз сын жил у отца в 1936 г., когда работал над дипломным проектом. А в ночь с 19 на 20 августа 1937 г. Александр Иванович Булгаков был арестован. По чьему решению, приказу исчез в застенках НКВД этот талантливый труженик, замечательный представитель старой русской интеллигенции? За что? Ему было 56 лет -- период зрелости для хорошего специалиста, время отдачи ("время разбрасывать камни..." -- по Библии), реализации накопленного опыта, когда смело можно решать самые сложные задачи и приносить максимум пользы.
       Арест все оборвал и перечеркнул жизнь.
       Какой мерой измерить такие трагедии?
      
       На настойчивые письма сына в НКВД с просьбой сообщить хоть что-нибудь об участи отца ответом был вызов в канцелярию:
       -- Хватит писать! 10 лет без права переписки. Ждите.
      
       Сказано было жестко, кратко, категорично.
      
       И только после смерти Сталина и разоблачения культа личности, когда началась оттепель и реабилитации, сын узнал, что отец погиб 3 дек. 1941 г. в лагере, в гор. Владивостоке, для процветания которого он столько сделал! Диагноз -- инсульт. А что за этим на самом деле скрыто -- никогда не узнать.
       Было ему всего 60 лет.
      
       Сводная сестра Бориса, Ирина, в 1938 г. закончила Ленинградский институт транспортного машиностроения и поспешила во Владивосток, чтобы устроиться на работу на II-ую речку, где находился лагерь заключенных, и попытаться хоть что-нибудь узнать о папе. Наивная душа! Этот беспощадный молох не пощадил и ее: арест, допросы, тюрьма, лагерь до 1949 года. И реабилитация незадолго до смерти, последовавшей в 1961 г., на 46-ом году жизни.
      
       Бориса не взяли, скорей всего потому, что в период массовых арестов дел у органов безопасности было столько, что просто не доходили руки. Он остался на воле, но в анкете, в графе о родителях, приходилось писать об аресте отца, а значит, до реабилитации Александра Ивановича Борис считался сыном врага народа. И этот страшный ярлык сковывал его жизнь, мешал чувствовать себя свободным человеком, реализовать себя в профессии. Борис Булгаков мог бы стать видным инженером европейского масштаба, а, может быть, и больше, он чувствовал в себе силы, знал себе цену, тут не было никакого хвастовства.
       В Риге, в самом крупном проектном институте республики "Латгипрогорстрой"
       (Латвийский государственный институт проектирования городского строительства), в котором он проработал почти всю трудовую жизнь, его высоко ценили, несмотря на изъяны в анкете и беспартийность. Он был главным технологом, а в конце -- главным специалистом инженерных сооружений -- до самого выхода на пенсию в возрасте 79 лет. Директор института говорил, что, даже если бы не было такой должности, то ее нужно было б специально создать,
       чтобы сохранить Булгакова в коллективе. Он был нужен, как гарант надежности при решении самых сложных инженерных вопросов. В одном из многочисленных праздничных адресов было сказано:
       "Ваши коллеги высоко ценят Вашу эрудицию инженера, большой опыт, энергию и чувство ответственности за результаты своей личной работы и работы коллектива в целом и надеются еще долгие годы работать вместе с Вами"
      
       Булгаков-младший стал достойным Булгакова-старшего. Отец был бы счастлив и горд за сына, если бы не проклятый 37-ой год.
      
      
      
       ЛЮБОВЬ
      
      
       Проходили годы. Внешняя сторона жизни Бориса Булгакова была извилистой, непростой и все же успешной. Но для человека это еще не все. Без любви, жизни сердца трудно чувствовать себя счастливым.
      
       Я не очень много знаю о личной жизни Бориса до 1950 г. Он был скрытен, немногословен. когда речь заходила о женщинах, оставивших след в его жизни. Никогда не сплетничал, не говорил о них плохо, и это мне нравилось. Порядочность в мужчине -- прекрасное качество! Еще до женитьбы мы договорились: все, что было до нашей встречи (как мы шутили, до нашей эры), принадлежит лично каждому из нас, и трогать его не надо. Но за 49 лет совместной жизни о живущем рядом человеке все же можно узнать много.
      
       Первое большое чувство пришло к Борису в школьные годы и длилось несколько лет. После школы юные влюбленные поступили в МГУ и благополучно закончили университет в один год. Уже на последнем курсе решили: поженятся, как только начнут работать и хоть немного встанут на ноги. Направления на работу они получили в разные места: он в Челябинск, на строящийся тракторный завод, она -- в гор. Ряжск, на том же железнодорожном направлении, что и Челябинск.
       Расставались тяжело, но верили, что это не надолго. Зина (так звали возлюбленную) была очень красива, судя по фотографии, которую Борис хранил до конца жизни. Черные, как смоль, прямые волосы, челочка почти до бровей -- очень ей шла. Вдумчивые глаза на породистом интеллигентном лице -- она
       чем-то напоминала молодую Ахматову на портрете Модильяни, только нос прямой, без ахматовской горбинки. Борис ее в буквальном смысле слова боготворил. Это было чувство, о котором говорят: на ней сошелся клином белый свет. Пережить такое, считал Борис,-- великое счастье для мужчины, ибо он на всю жизнь получает особое представление о женщине и, как бы дальше не сложилась жизнь, всегда будет стараться не опускаться ниже этой планки.
      
       Живя в разных городах и тоскуя друг без друга, они почти каждый день писали длинные письма, полные любви и нетерпения (кто теперь, в век интернета, их умеет писать?), и для скорости получения относили на вокзал, чтобы опустить в почтовый ящик проходящего поезда. На ЧТЗ приехало столько народу, что квартир на всех не хватало, но Борису, как молодому специалисту, удалось получить комнатку в коммунальной 3-комнатной квартире, где жило еще две молодые семьи. Комната была совершенно пуста, и Борис начал вить свое гнездо с того, что смастерил топчан (на диван у молодого выпускника Московского университета денег не имелось, да и достать что-нибудь из мебели в то трудное время было практически невозможно). Сделал стол, примитивный, но под клеенкой смотрелся нормально. Сбил книжную полку, пока небольшую. Достал две табуретки. С соседом напилил и наколол дров на зиму. И с гордостью и радостью осмотрев сделанное, отправился на почту, чтобы дать телеграмму с предельно лаконичным текстом: "Каким поездом встречать?". В ожидании ответа места себе не находил, перестал есть, спать -- жил, как в лихорадке. Наконец пришло письмо, полное невнятицы, неопределенности, тумана. И сразу все стало ясно. Померкла радость, все показалось нестерпимым, серым и горьким.
      
       Как раз в это время шел очередной призыв в армию (РККА), и Борис, чтобы не видеть комнату с топчаном и прочей "мебелью", сделанной им с такой любовью, не встречаться с соседями, которые уже настроились погулять на свадьбе, быстро, не раздумывая, написал заявление в военкомат и через несколько дней уже ходил в солдатской форме, остриженный под нулевку. Он попросил направить его туда, где самые тяжелые условия службы,-- в Кушку.
      
       Чтобы забыть, вырвать из сердца.
      
       Ох, уж эти женщины!
      
      
      
       * * *
      
      
      
       Только через 8 лет Борис Булгаков стал женатым человеком, а еще через два года -- отцом славной девчушки Наташи. Жену звали Татьяна, и хоть недолгой и непростой была их семейная жизнь, Таню он любил всю жизнь, я всегда это знала.
      
       Над письменным столом, прямо на уровне глаз, Борис повесил в им самим сделанной длинной рамке маленькие фотографии тех, кто был дорог его сердцу всегда, кто составлял его родство, семью. Себя, молодого студента МГУ, он поместил в центре, слева -- корни Булгакова: дедушка Иван Иванович, бабушка Варвара Ивановна, отец Александр Иванович, мать Валентина Яковлевна; справа -- две его жены, Татьяна и Мария, и трое детей: Наташа, Александр и Елена.
      
       Смотрю на фотографию Татьяны. Прелестное, с тонкими чертами лицо сияет юной красотой из-под широкополой летней шляпы. Нежный овал, большие глаза, загадочная улыбка -- да, такую можно любить всю жизнь. Куда мне до нее! Я рядом с ней выгляжу простушкой. И все же ревности в моем сердце никогда не было. Может быть, оттого, что к моменту нашей с Борисом встречи семьи, как таковой, уже не существовало. Я никогда не спрашивала о причине развода, зная из опыта, что отношения двух -- это тайна, они сами не всегда могут понять, почему именно так, а не иначе все складывается. Знаю только, что Борис тяжело перенес разрыв, ибо для него семья -- основа основ, залог стабильности, полноты бытия.
      
       Со стороны же мне кажется, что время для создания семьи было неблагоприятным, слишком сложным. После окончания Ленинградского политехнического института (ЛПИ) Борис делал первые, поэтому нелегкие шаги в качестве инженера-гидротехника, зарабатывал мало, не имел сносной квартиры. Таня еще училась, и, поженившись, они вскоре расстаются почти на год: Татьяна уезжает во Владивосток заканчивать Дальневосточный политехнический ин-т (ДВПИ), а начинающий инженер остается в Москве и работает в Бюро Большой Волги над проектированием волжских ГЭС.
      
       Через год Татьяна вернулась к мужу уже дипломированным геологом, и молодые наконец зажили семейной жизнью, не расставаясь до самой войны. Это и была вся их жизнь, ибо подошел 41-ый год, война, разлука и очень редкие встречи. Не вжившись, не прочувствовав по-настоящему благодати семейной жизни, в разлуке они постепенно начинают отвыкать друг от друга. Мне их судьба чем-то напоминает судьбу родителей Бориса -- Валентины Яковлевны и Александра Ивановича. И невольно так приходит мысль: неужели это передается по наследству?
      
       В конце 1944 г. Бориса из Москвы посылают в Ригу на восстановление взорванного порта, а Таню -- на геологическую разведку запасов угля в Западную Украину. Пути разошлись. Были еще встречи, разговоры о воссоединении семьи, но к этому времени уже что-то ушло, изменилось в них самих: ни у нее, ни у него не хватало энергии, горячего желания быть вместе. И семья распалась. Не знаю, как Таня, но Борис очень тяжело перенес утрату семьи, особенно дочери. В 1950 г. у Наташи появилась сводная сестричка Марина, значит, о том, чтобы еще раз попытаться вернуть жену и дочь, больше не могло быть и речи. И Борис смирил себя и заставил успокоиться. Надо было жить дальше.
       Но для Наташи он до конца жизни оставался прекрасным отцом и другом.
      
       Я рада, что в распаде семьи нет моей вины. Наверное, поэтому у нас с Наташей и ее семьей такие теплые сердечные отношения. Наташа только на 16 лет моложе меня, и чем мы старше становимся, тем больше сближаются наши духовные миры, наше понимание жизни. Если бы мы жили в одном городе, мы были бы неразлучны. Люблю Наташу, она так похожа на отца...
      
      
      
       МЫ С ТОБОЙ
      
      
       Вот я и выполнила твою, Борис, молчаливую просьбу написать о тебе, вернее, не так о тебе, как о времени и людях, которые помогли тебе стать таким, каким ты стал. Рада, что мне были отпущены силы и время для этой нелегкой работы. А дальше -- как будет -- так будет, все в руках Господних.
      
       Остается написать немного о нас с тобой, о нашей почти 50-летней совместной жизни. Это и трудно, и нетрудно.
      
       Жизнь прожить -- что океан переплыть, это знал ты, знаю я. За 50 лет всего хватало в нашей жизни. Но за неделю до смерти ты сказал, будто сам удивляясь и чуть недоумевая, слова, которые до этого никогда мне не говорил:
       -- Все думаю, вспоминаю, и получается так, что ты в моей жизни была самым близким мне человеком.
      
       На что я, взволнованная, поспешно отошла от кровати, боясь расплакаться.
      
       Чтобы ты произнес такие слова, нам нужно было немало пережить и перестрадать.
      
       Я много раз думала о случайностях в жизни человека. Ну, почему именно ты, а не кто-то другой должен был встретиться на моем пути? На мою руку и сердце всегда находились претенденты, а вышла замуж я за тебя, будто кто-то вел меня к этому решению. Наша семейная жизнь не могла быть ровной и гладкой уже в силу того, что я родилась 9 февраля, т. е. под знаком Водолея, а ты
       9 ноября -- Скорпион. Если бы я в период наших первых встреч хоть что-то знала о совместимости и несовместимости людей, родившихся под разными знаками, я бы никогда не рискнула соединить свою судьбу с твоей. Но я была, как большинство населения нашей страны, абсолютным неучем в этой области знаний. И только в годы перестройки, когда мне попался в руки журнал Тамары Глобы, я неожиданно для себя нашла объяснение тому, почему в нашей жизни было все так непросто. Там было написано вот что:
       "В союзе Скорпион -- Водолей, за редким исключением, верх берет Скорпион. Он явно или тайно направляет Водолея. Их любовь оригинальна и носит неожиданный характер. Мирные периоды совместной жизни сменяются долгими охлаждениями, потом счастливым примирением до новой волны отчуждения. Но при этом им очень трудно, точнее невозможно отказаться друг от друга."
      
       Все верно. Могу засвидетельствовать своей жизнью. Жаль, что я узнала об этом так поздно, меньше бы мучилась.
      
       В нашей жизни была любовь, радость, тепло, но было и так, что мне хотелось уйти, разорвать узы, несмотря на то, что подрастало двое детей. Желания эти возникали только у меня, и никогда с твоей стороны. Думаю, абсолютно счастливые браки -- это даже чуточку странно, противоестественно. Нельзя сковать волю двух людей, не сделав больно одному, а то и обоим, особенно таким разным, как мы были с тобой, мой дорогой спутник жизни. Ты был слишком положительный, слишком правильный для меня, живущей больше эмоциями, чем рассудком, витающей в облаках. Меня сначала удивляла, поражала, но в конце концов стала вызывать искреннее уважение твоя стабильность во всем. Потом я поняла, что это главное свойство твоего характера, разновидность порядочности. Она сказывалась и в мелочах, и в большом. Так, у тебя было много знакомых, приятелей, но друг -- только один -- Игорь Мухин. Дружба с ним началась еще в годы гражданской войны, когда вы с мамой спасались от голода в Мелитополе. За 80 с чем-то лет между вами не произошло ни одной размолвки, вы даже из жизни ушли в один год с разницей в два месяца и три дня. Это его, Игоря, ты позвал из Ленинграда, где он постоянно жил с женой Олей и дочерью Леночкой, посмотреть на свою избранницу, т. е. на меня. И его "одобряю" было для тебя очень важно.
      
       У тебя была почти полстолетия одна жена, и другие женщины тебя не интересовали. Ты был предан семье, дому, с радостью шел на работу, с радостью возвращался домой -- всегда, в течение всей нашей общей жизни. Ты был предан институту, в котором проработал более 40 лет, даже не помышляя о переходе в другое место. Твоя стабильность облегчала мне хлопоты по дому. Мне, например, не надо было ломать голову, чем тебя кормить, ибо все было заведено раз и навсегда. Так, завтрак, как ритуал, никогда не менялся: ложка овсяной каши, две ложки творога, немного варенья -- все тщательно перемешивал (это называлось у тебя шурум-бурум) и съедал. Потом кофе и бутерброд с сыром. И так из года в год, все 49 лет. В еде был очень непритязателен, умерен, поэтому всю жизнь держался в одном весе, чего нельзя было сказать обо мне. Я очень переживала, когда с 48-го размера за какой-то год-два перескочила на 54-ый. Ты, смеясь, утешал меня тем, что, мол, всегда мечтал иметь жену-толстуху и кучу ребятишек.
      
       Верный своему постоянству, ты очень редко и неохотно менял что-нибудь в квартире, просто не любил новые вещи. Поэтому наша мебель, если на нее посмотреть глазами современного человека, гроша ломаного не стоит. Тебе же (да и мне) в ней было комфортно. На письменном столе, в отличие от меня, у тебя был идеальный порядок, все удобно, под рукой, каждая вещь, каждая книга знала свое место.
       Ты терпеть не мог вещизм, у тебя ничего лишнего никогда не было. Не раз с веселой улыбкой ты напоминал мне слова мудрого Сократа, жившего еще за 400 лет до н. э.: "Однако сколько есть на свете вещей, в которых я не нуждаюсь!". И эти слова полностью отвечают и моему отношению к накоплению, я его не приемлю, как и ты не принимал. Ты свои вещи донашивал до конца -- не из-за скупости, а потому что привыкал, чувствовал себя в них уютно, удобно.
      
       Ты сорок лет не менял квартиру, хотя жили мы в таких условиях, как, вероятно, никто в Риге не жил.
      
       Вскоре после войны в жилой дом на ул. Базницас,13 вселилась V-ая городская больница и довольно настойчиво увеличивала свою площадь за счет выселения жильцов. Наша 10-ая квартира на I-ом этаже их очень интересовала, две семьи выехали из трех комнат, мы же не поддались на уговоры и продолжали жить в оставшихся двух комнатах. Больница в той части, что освободилась, устроила склад для одежды поступавших на лечение больных, грязного и чистого белья, одеял, матрацев. Иногда там оставляли на ночь покойника. Коридор, по которому с утра до ночи не прекращалось движение медперсонала на склад и из склада, делил нашу квартиру на две части: слева изолированные две комнаты, справа -- кухня, девичья, туалет с ванной. По этому коридору ходили мы, наши дети, внуки и вся больница. К вечеру все успокаивалось: больница заканчивала работу и уходила, оставив уборку коридора на меня. Сначала я расстраивалась, плакала, потом сказала себе: "Перестань! Это все мелочь. Бери скорей ведро, тряпку, вымой и улыбнись, мы до утра одни -- разве это мало?"
       Так как квартира находилась над холодным подвалом и дверь в коридор часто стояла настежь, то зимой мы мерзли, кутались в теплые вещи.
       И этот старый дребезжащий лифт -- вверх-вниз, без остановки! И рентген напротив! И бесконечные звонки в дверь с одним и тем же недоумевающим вопросом:
       -- А где здесь больница? Да, нескучно вы живете...
      
       Окна жилых комнат выходили во двор-колодец, солнце заглядывало к нам всего на минут 15-20 и только в самые длинные дни лета. Тогда у нас была радость, праздник Солнца!
      
       Летом больные гуляли во дворике и развлекались тем, что через открытые окна изучали обстановку наших комнат, заводили разговоры, а то и флирт...
       как я все это выдерживала, Боря? И так 40 лет. А ведь ты был Лауреатом республиканской премии, ведущим специалистом крупного института, по проектам которого столько строилось в Риге! Похлопотать за себя ты никогда не умел и скажу больше -- и не хотел. Это все твоя стабильность, привычка не давала сдвинуться с места. А так как по Глобе, Скорпион явно или тайно направляет Водолея, то я, сама себе поражаясь, не бунтовала, подчинялась. Я пишу это не в упрек тебе, Боря, нет. Я привыкла и полюбила нашу странную квартиру. Там за дружеским столом собирались дорогие нам люди, звучала музыка, смех, интересные разговоры. Виолончель Миши Ишханова надрывала сердце, пел свои прекрасные песни композитор Юра Глаголев, читал любимого Бодлера Валя Николаев, всю жизнь проработавший на радио, рассказывал о художниках эпохи Возрождения доцент филфака, поэт Володя Мирский. Там под маленькими, но такими сильными пальцами талантливого пианиста Сережи Мурадова бушевал и плакал наш старенький Блютнер, там я танцевала с твоим сокурсником и нашим общим другом Димой Соколовым, в перерыве между танцами напевая ему "Песню Солвейг", которую он запомнил на всю жизнь и незадолго до смерти просил спеть, чтоб легче было умирать. Там пел прекрасные украинские песни наш киевский зять Игорь Браевич -- много всего было в той квартире с допотопной мебелью, темной, холодной, и все же светлой, обжитой, согретой душевным теплом. Там я полюбила, как своих детей, друзей нашего сына Саши и подруг дочери Лены -- они приходили оравой, шумные, голодные, и я всегда была им рада. Так что не хочу хаять нашу квартиру на Базницас,13, где прошли наши лучшие годы. Сейчас там нет больше ни нас, ни больницы. Дом купил миллионер -- итальянец Эрнесто Преатони, чтобы после европейского ремонта сдавать квартиры богачам. Та жизнь канула в вечность.
      
       Управлять много, Водолеем, ты начал сразу, как только стал ухаживать за мной. Я тогда заканчивала музыкальное училище и была в нерешительности, поступать или не поступать в консерваторию. Тебе совсем не хотелось иметь жену-певицу -- это я поняла довольно скоро -- и ты очень деликатно, мягко стал переключать мои мысли в другом направлении -- на университет.
       И добился! Я и теперь еще не уверена, что правильно поступила, поддавшись твоим уговорам. Но так как пение сопровождало всю мою жизнь, чем бы я ни занималась, то в душе нет горечи и досады на тебя. Ты мечтал взять в жены уютную, домашнюю женщину. Взгляды на семью сформировались у тебя под влиянием "Домостроя", которым ты восторгался как будто в шутку, но на самом деле вполне серьезно: женщина -- хранительница очага, мать, ее роль в доме чрезвычайно важна, от нее уют, тепло, и хорошо, если б она занималась только детьми и домом,-- вот твоя позиция.
       Но я была эмансипированная советская женщина, жизнь в 4-х стенах меня не устраивала, я хотела работать, реализовать себя, и тебе пришлось смириться с этим, тем более, что твоей зарплаты на пятерых не хватало -- мы жили так, как жила почти вся советская интеллигенция.
      
       У нас с тобой не было венчания в церкви, шумной свадьбы, я так никогда и не покрасовалась в подвенечном наряде. Мы просто пошли в ЗАГС и расписались, а дома посидели за празднично накрытым столом.
      
       Но сами того не ведая, мы прожили нашу общую жизнь так, как напутствует церковь венчающихся: несите тяжести друг друга и исполните закон перед Господом. Мы несли тяжести друг друга. Может быть, это и есть самый главный итог нашей общей жизни.
      
       У нас с тобой была долгая жизнь, богатая радостями и печалями, полная противоречий и заблуждений, но мы всегда искали и находили пути преодоления их.
      
       Я принимаю целиком свою судьбу, и сердце мое счастливо тем, что любило. Ты по-прежнему со мной рядом, я постоянно веду с тобой беседы, чувствую твою заботу и защиту.
      
       Благодарю тебя за все.
      
       "Какая удивительная таинственная связь между смертью и любовью! Смерть как будто обнажает любовь, снимает то, что скрывало ее, и всегда огорчаешься, жалеешь, удивляешься, как мог так мало любить или, скорее,-- проявлять ту любовь, которая связывала меня с умершим. И когда его нет -- того, кто умер,-- чувствуешь всю силу связывающей тебя с ним любви. Усиливается, удесятеряется проницательность любви, видишь все то достойное любви, чего не видел прежде, или видел, но как-то совестился высказать, как будто это хорошее было уже что-то излишнее."
       /Л. Толстой. 12.VI.1894 г. в письме к И. И. Горбунову-Посадову/
      
       Лучше я не смогла бы сказать.
      
       Прости...
      
      
      
      
      
      
      
       ВОЙНА И ЛЮБОВЬ
      
      
      
       Так странно устроен человек, что, чем старше он становится, тем явственнее, ближе его душе прошлое, те годы, где все жило, болело, пело, страдало, где ты был полноценным участником бурных событий, а не выброшенным за борт жизни наблюдателем. Память -- это осознание себя в мире, а в нем прошлое, настоящее и будущее неразрывно связаны.
      
       Были в истории нашей великой и, к сожалению, распавшейся страны 1418 дней страшной войны. На защиту поднялись все. И как же могла стоять в стороне женщина, жалостливая, эмоциональная, бесстрашная? Девушки смело шли в армию, подавляя страх перед оружием, разыгрывали, кровью, смертью, не думая, что могут убить, искалечить, что на груди у мамы не поплачешь и не спрячешься.
      
       Воинская часть, в которой служили хоть одна девушка солдат, не могла воевать плохо. Каждый боец думал: вот она, хрупкая зеленая девчонка, не ноет, не трусит, стойко держится, так почему ж я не могу? Могу! И еще как! Командирам легче было поддерживать боевой дух там, где находилась хоть одна девушка-солдат. Парни опекали нас, чувствовали себя рыцарями, защищавшими Женщину, т. е. жизнь И нам такое отношение давало силы держаться, не сломиться в тяжких условиях войны, фронта. Мы друг другу были нужны, чтобы выстоять, остаться людьми, чтобы наши мужчины не озверели, не забыли, что на Земле, кроме ненависти, есть и Любовь.
      
       Мы все тогда были так молоды, так мечтали о любви -- разве в тылу было по-другому? Ни до войны, ни после не ощущалась такая потребность в любви, как в войну. Вокруг кровь, смерть, ненависть, жестокость, а в душах юных солдат и солдаток тоска по любви. Как в песне, что мы пели:
      
       Кто сказал, что сердце губит
       Свой огонь в бою?
       Воин всех сильнее любит
       милою свою.
      
       Как ждали солдаты писем от любимых! Как тосковали по любви же, кто в свои 17-18 не успели полюбить и, может быть, даже поцеловаться! И это в обстановке, где почти не было надежды остаться в живых,-- в ту войну наши потери были, как ни в одной когда-либо воевавшей стране, ужасающи -- более 26 миллионов убитых! Что ж удивительного и преступного было в том, что на фронте к кому-то приходила любовь. У свидетелей этой любви она вызывала только грусть, тревогу и желание помочь сберечь ее. И не надо забывать, что большая часть молодежи тех далеких лет отличалась скромностью, чистотой, нравственностью,-- так нас воспитывала школа, литература, поэзия , кино. Нам никогда не привыкнуть и не согласиться с тем, что это нормально, когда по TV, в кино, на страницах газет, журналов, на плакатах, в рекламе открытый во всех подробностях секс, насилие, драки, звериная жестокость, убийства, смерть во всех видах. Разве это не грех показывать смерть так часто, так равнодушно? Рождение и смерть -- две великие тайны Вселенной, и нельзя относиться к ним, как к рядовым, обычным явлениям. Тем, кто этого не понимает, придется расплачиваться горем и слезами.
      
       На войне я была старшиной мед службы, санинструктором стрелковой роты. В моем подчинении находилось 4 санитарки -- Нина, Надя, Саня и Анка -- 4 сильных, ершистых женских характера. Легче всего мне было с Анкой, моей любимицей, самой крепкой, выносливой и надежной. Высокая, ладная, легкая и гибкая, как лозинка, с пленительной улыбкой -- девчонка что надо! Она пришла в армию с длинными густыми русыми косами -- ну, прямо русская красавица с полотен художника Константина Васильева! Косы и армия -- это несовместимо. Через несколько дней после прихода в часть нас повели стричься. Лагерь находился далеко от населенных пунктов, никакой парикмахерской в привычном понимании этого слова быть не могло. Просто на поляну принесли пень вместо стула, и стриг на солдат, кое-как умевший держать ножницы в руках.
      
       Пришла Анка. Он увидел ее косы и ахнул. Ходил, ходил вокруг нее -- не мог решиться отрезать такую красоту. Потом сказал:
       -- Иди и приведи командира роты. Что он скажет, то и сделаю.
      
       Пришел ротный, посмотрел, вздохнул тяжело и сказал, пересиливая что-то в себе:
       -- Ладно. Пусть будет одно исключение -- оставим твои косы, чтобы не забывать, какой должна быть женщина.
      
       Ходила Анка со своими роскошными косами недолго -- сама поняла, что нужно отрезать. Дома мама помогала мыть, расчесывать, ухаживать, чтоб не завелась нечисть, а тут, в полевых условиях, даже за головой с короткой стрижкой трудно следить, а с косами -- беда! И Анка сама, пока никого не было в палатке, ножницами отхватила как попало сначала одну, потом другую косу, чтобы не было пути для отступления, и пошла к "парикмахеру" довершить начатое.
      
       Но и мальчишеская стрижка ей очень шла. Все равно голову украшала корона прекрасных вьющихся белокурых волос. Чудесная улыбка открывала сверкающие белизной и здоровьем не густо посаженные зубы. Анка чем-то напоминала задорного голенастого петушка. Ну, как не влюбиться в такую прелесть!
      
       И появился Борис. Его в наказание за увлечение чкаловщиной перевели из летного соединения в пехоту. Наверное, судьба так распорядилась, чтобы Анка и Боря встретились и полюбили друг друга. Начало их любви проходило у нас на глазах. Мы тогда стояли в заболоченных лесах калининского фронта и ждали приказа о наступлении.
      
       Боря каждый день хоть на минутку, да заскакивал в нашу роту. Анка вся светилась при встрече. Отношения их были так чисты, так целомудренны, что у нас сердца сжимались от тревоги за них. Нам так хотелось, чтоб эта любовь жила долго-долго. Боря не прикасался к Анке, оберегая от пересудов, от косых взглядов.
      
       Однажды под вечер группа офицеров отправилась к передовой на рекогносцировку местности. Анка ушла с ними. Заметив движение в лесу, немцы тут же открыли огонь. Наши быстро рассредоточились. А когда обстрел прекратился и все снова собрались вместе, оказалось, что нет Анки. Темнело. Громко звать нельзя. Отошли немного от передовой и увидели Бориса, с тревогой ожидавшего Анку. Узнав, что она потерялась, Борис, потрясенный, онемел. Начались поиски. Все разошлись в разные стороны, а Борис пошел один по еле заметной лесной тропинке в сторону передовой и, уже почти отчаявшись, вдруг в темноте лицом к лицу столкнулся с Анкой. В порыве Бурной радости подхватил ее на руки, спрятал лицо в волосах и смог только выдохнуть: "Жива!" И это слово, вырвавшееся из глубины сердца, вместило все: любовь, тревогу, радость, счастье.
      
       Ничего выше не было отпущено судьбой моей подружке.
      
       А через несколько дней во время бомбежки, еще до начала боев, Анку тяжело ранило -- осколком разворотило колено. Господи, как это было бессмысленно и несвоевременно! Я так надеялась на мою бравую санитарку, так гордилась ею! Но на войне -- как на войне, загадывать, строить планы наперед нельзя. Во время этой бомбежки я лишилась сразу двух санитарок: Саню убило, А Анку, хоть живую, рота тоже теряла, и на 200 человек нас, медичек, оставалось всего трое.
      
       Анке же, если рассуждать, в чем-то даже повезло. В это время еще не начались бои, и можно было надеяться, что на длинной и опасной дороге к госпиталю с ней ничего страшного не случится. А вот в период боев перевязанного раненого могло ранить еще и еще, да и запросто убить. Поэтому я и сказала Анке, отвозя ее в санбат:
       -- Ах, Анка, не мучайся так. Подумай, ты уже знаешь, что с тобой будет. А мы?
       Кто из нас останется в живых?
      
       И эти слова она напомнила мне, когда через 44 года мы, наконец, встретились.
       А тогда в хмурый ноябрьский день 1942 г. Борис шел рядом с подводой, такой несчастный и печальный, что я не могла смотреть на него -- боялась расплакаться. Пришло время прощаться. Борис наклонился над Анкой, посмотрел в глаза долгим глубоким взором и поцеловал -- первый и последний поцелуй в их жизни. Они будут помнить его до смерти. Больше Боря и Анка никогда не встретятся, но будут писать друг другу письма, полные любви. Письма помогли Анке выдержать все, что было связано с ранением. Был один черный день, когда назначили операцию -- ампутировать ногу (а ей сказали, что хотят основательно исследовать рану). Анка узнала о готовящейся ампутации от операционной сестры, с которой подружилась, и решила, что лучше умрет, но не поддастся. И когда в палату вошла врач с санитарами, чтобы увозить ее в операционную, Анка вцепилась в кровать, царапалась, кусалась, вырывалась из рук санитаров, потом в гневе и отчаянии запустила костылем во врачиху. Та закричала:
       -- Да вы просто бешеная! Ну, и помирайте! Не хочу с вами возиться!
      
       И выскочила из палаты.
      
       Пока Анку отпаивали валерьянкой, пришел старенький, седой, как одуванчик, начальник отделения, спокойно поговорил, погладил по руке, посмотрел синюю, отечную, похожую на колоду ногу и сказал:
       -- Что ж, давайте рискнем и попробуем обойтись без ампутации. Сначала хорошенько почистим рану -- терпеть умеете?
      
       Анка готова была перенести все, что угодно, лишь бы осталась нога. И муки оказались не напрасны: нога, хоть не гнется, сильно хромает, все же служит Анке. После госпиталя до самого конца войны моя храбрая подружка рвалась в нашу часть, но с такой ногой медицинская комиссия в пехоту не направляла, и она стала связисткой. Борис вернулся в летную часть, писал, заочно познакомил ее с матерью, сестрой Клавой, и те писали ей как своей, родной. Кончилась война, был назначен день встречи и свадьбы на август 1945 года, а в июле пришло письмо от Клавы: Борис погиб во время испытания самолета. После войны!
      
       И жизнь для Анки остановилась, потеряла смысл. Стало все равно, как она пойдет дальше. Года через два вышла замуж, чтобы не оставаться одинокой, чтобы, как у нормальной женщины, была семь, дети.
      
       Письма Бориса берегла, прятала, тайком перечитывала и горевала, а однажды вернулась из школы (преподавала историю) -- нет писем! Муж, ревнуя к армии, к Борису, хоть и мертвому, сжег все, до единого.
      
       И от всей любви осталось Борино вырвавшееся из сердца: "Жива!" и единственный поцелуй.
      
      
       Да, трудно складывались судьбы моих однополчанок -- и на войне, и после. Но удивительно, что и в письмах, и при встречах никто не ноет, не жалуется. Если рассказывают о своих горестях, то всегда с улыбкой, соленой шуткой, иногда приправляют матом: мол, не то пережили, а это чепуха, выдержим! Крепкий народ мои фронтовые подружки, стойкий, закаленный трудностями и бедой! От них идет такая волна жизнелюбия, надежности, удивления, что судьба по-царски наградила их, подарив жизнь! Жаль только, что мало среди них любимых и счастливых,-- юность сгорела в огне войны, а старость так незащищена и горька.
      
      
       Март 1998 г., РИГА.
      
      
      
      
      
      
      
       АНТОН ГОЙКО
      
      
      
       Мы с Антоном Гойко однополчане, даже еще ближе -- из одной роты.
       Был он высокий, худой, как все мы в ту пору, но крепкий, подтянутый, выносливый, с легкой стремительной походкой, всегда в хлопотах и заботах. Лицо совсем некрасиво. Глаза глубоко запали, из-за худобы под чистой смуглой кожей выделялась каждая косточка -- хоть анатомию изучай! И ко всему -- торчащие уши. Некрасив, но удивительно обаятелен. Через минуту общения некрасивости как не бывало, и перед тобой добрейшая душа светится в каждом слове и поступке.
      
       Мы все тогда были такие юные и во всем видели романтику. Если бы не молодость и романтика -- просто было б не выдержать. Антон, всего на год старше меня, уже успел окончить краткосрочные курсы младших лейтенантов и получить взвод и должен был думать не о себе, не о том, как ему трудно, а о солдатах своего взвода, таких же молодых, а то и моложе, и не имевших того тяжкого "преимущества", что имел командир: думать и отвечать за других, забывая себя.
      
       Во время спрессованного до 2-х месяцев формирования нашего добровольческого сибирского корпуса, как т потом в боях, никому не было легко, а особенно девчонкам. И если парни подкусывали нас, зубоскалили по нашему адресу, то это была ширма, за которой пряталось сочувствие и жалость: мол, дожили -- куда уж дальше!-- если в армию массово пошли девушки. Нашим парням было совестно, что женщина несет такую же физическую перегрузку, как и мужчина. Это было не по законам природы, противоестественно.
      
       Солдаты постарше, особенно женатые, замечали и понимали все, не зная, как снять хотя бы часть перегрузок в наши, женские дни, когда нам было особенно тяжело.
      
       Военный быт был таким, что условности исчезали, в человеке обнажалось естество, истинная суть -- фронт, как рентген, высвечивал все до донышка, казаться лучше или хуже, чем ты был на самом деле, никому не удавалось.
      
       Антон был добр, мудр, смел и строг -- это очень быстро поняли солдаты, и во взводе установилась атмосфера доверия и уважения. Мне часто приходилось бывать во II-ом взводе, особенно после того, как во время бомбежки погибла их санитарка Саня и взвод остался без медика. И после каждого посещения уходила от них просветленной и радостной, видя, как они сплочены, дружны,-- прямо одна семья. Все шло от головы -- от Антона.
      
       Боевое крещение мы получили недалеко от Москвы, под гор. Белым. Как-то так вышло, что в книгах по истории Отечественной войны этот участок фронта упоминается мало, вскользь,-- может быть, потому, что то, что творилось там в ноябре-декабре 1942 г., не делает чести нашему командованию: за несколько дней наступлений погибли тысячи (кто их считал?) молодых, сильных сибиряков и сибирячек. Бои были такие тяжкие, потери так велики, что хоронить погибших мы не успевали. Трупы заносило снегом, потом нам пришлось до марта 1943 г. оставить эту, такой кровью отвоеванную территорию, и немцы их тоже не хоронили.
       Через 30 лет с группой однополчан я посетила эти печальные места, где почти не осталось деревень, людей. У скромного памятника, к которому мы еле добрались (дорога ну прямо фронтовая -- одни ухабы, ямы и грязь до колен), сидела худенькая пожилая женщина с голубыми выцветшими глазами и седой головой. Смотрела на нас с печалью и укором.
      
       -- Вы ушли тогда, зимой 42-ого,-- говорила она.-- А в марте 43-его и немца отсюда выбили. Весна была дружная, снег растаял сразу, и поплыло в этой, как верно говорят, долине смерти все, что сдвинуть могла вода. А потом под горячим солнцем трупы начали разлагаться, мы не знали, что делать, куда деваться. Мужиков почти не осталось, да и женщин мало. Собрались миром, выкопали яму побольше. И хорошо хоть от довоенных времен трактор нашелся. Наши старики приспособили его так, чтобы можно было сталкивать останки ваших однополчан в яму. И сколько их было и как их фамилии -- никто не знает.
      
       -- А по лесам еще сколько не захороненных,-- продолжала она.-- Грех это тяжкий так относиться к человеку, к солдату.
      
       Нам было больно и стыдно слушать эти речи.
      
       Местное население, помнящее те бои, до сих пор называет октябрь-декабрь 1942 г. под Белым II-ым Сталинградом, и в этом есть правда. Наступление и там, и тут началось во второй половине ноября 42-ого года и было жестоким и кровавым.
      
       В ночь с 24 на 25 ноября мы пробирались по лесу к исходным позициям, чтобы с рассветом идти в наш первый бой. Шел густой снег, ничего не было видно, но мы полагались на командиров. Антон Гойко еле узнал меня, заснеженную, нагруженную, как ишак.
       -- Марусю, иди к нам, мы хорошие, но без медика. Вот и будь с нами.
      
       Через какое-то время остановились в лесу и стали устраиваться на ночлег -- на сон оставалось часа три. Как только перестали двигаться, сразу же почувствовали, как холодна ночь,-- и не очень-то належишься на снегу. Антон сказал:
       -- Марусю, никуда не ходи, в темноте можно потеряться. Мы с ребятами наломаем еловых веток, и ты ляжешь поспать.
      
       Ветки ломали осторожно (до передовой рукой подать) и принесли не только для меня, но и для всех. Антон со знанием дела устроил еловую "постель" на пушистом снегу, закутав в плащ-палатку:
       -- Спи! Времени мало. Завтра уже будет не до сна.
      
       И столько заботы, тревоги в голосе -- как родной брат. Повеяло теплом дома, семьи.
      
       Таким Антон был и потом, в боях, когда ряды наши стремительно редели, когда казалось, что мы не на земле, а в каких-то иных измерениях,-- все происходящее было таким невозможным, таким нереальным. Смерть перестала поражать, страшить, даже не вызывала слез, переживаний -- все сместилось, окаменело в душе. Потоки крови, вся в бурых пятнах стоящая коробом шинель, под ногтями запекшаяся чужая кровь, руки как у мясника -- меня все это уже не пугало и не смущало. Оказалось, человек ко всему может привыкнуть, к самому непостижимому. От всего, что происходило вокруг во время боев, можно было сойти с ума, и все же случалось это крайне редко. В душе включалось что-то спасительное, притуплялась острота восприятия, переживания, человек как бы поднимался на какую-то новую ступень, новый уровень -- даже трудно объяснить словами это состояние, но оно было, раз мы выжили. Думаю, это еще одно свидетельство бесконечной мудрости Создателя, его доброты и Любви к Человеку, иначе, что стало бы с этим безумным миром?
      
       Разве я могла, например, когда-нибудь представить в той далекой мирной жизни, что буду спасаться от пронзительного ветра в поле, где ни одного дома, ни одного кустика, за двумя закоченевшими трупами, занесенными с одной стороны снегом? Трупы и снег над ними образовали как бы стену, за которой не так дуло. Я сначала присела, а потом и прилегла за этой "стеной", с трудом достала негнущимися пальцами ледяную горбушку хлеба и жевала, макая в снег. Гойко вырос как из-под земли:
       -- Вот где ты устроилась! Пойдем, ранило наших двоих, перевязать надо! Ноги еще чувствуешь? Ну, давай руку!
      
       Рывком поднял с земли и заставил попрыгать, пошевелить пальцами ног. И мы побежали. Гойко всегда все видел, все понимал, всегда был там, где нужен.
      
       В первом же бою я осталась без оружия -- осколком перебило ремень карабина, и я просто не заметила потери. По правде сказать, я не горевала из-за этого. Меня мучило другое: количество бинтов уменьшалось с такой быстротой, что я думала только о том, как и где смогу пополнить мою стремительно худеющую санинструкорскую сумку. А оружие? У меня все в душе протестовало против него. Чем больше перевязывала моих искалеченных парней, тем ненавистнее мне оно было. Я не хотела его иметь,-- понимала, что даже если прямо в меня будут стрелять, я не отвечу, не смогу пойти против себя. На фронте я, как и все мои подруги-медички, перевязывала, таскала, прятала раненых до отправки где только возможно, дрожала над ними, чтобы снова не ранило, чтобы не замерзли,-- и ни разу не выстрелила, Бог миловал.
      
       Антон же считал, что на переднем крае у каждого должно быть оружие, и попросил ребят достать мне что-нибудь трофейное. И вскоре они принесли парабеллум убитого немецкого офицера. Я с опаской и сомнением смотрела на это произведение оружейного искусства, и мне не хотелось брать его в руки.
      
       -- Ну до чего же ты странная, сестра! Посмотри, как он красив, а главное, как стреляет! Тебе все будут завидовать. Бери1
      
       И заставили взять. Парабеллум был тяжел, оттягивал кобуру, мешал, я с ним мучилась до ранения, так ни разу и не выстрелив. А потом с радостью рассталась -- у меня его отобрали на каком-то этапе к госпиталю и еще отчитали за то, что имела при себе офицерское оружие. С облегчением вздохнула и во всю последующую жизнь старалась не прикасаться к оружию.
      
       НЕНАВИЖУ ВОЙНУ !
      
      
       А тогда, в боях, ряды наши таяли, как снег весной. И чем меньше нас становилось, тем больше поражал меня Антон Гойко. Я не могла понять, откуда он, 19-летний деревенский паренек, совсем не военный по складу характера, берет силы, спокойствие, мужество, готовность взять на себя ответственность за жизнь других, выручить, прикрыть, забывая себя? Гойко в эти последние дни перед моим ранением был так высок, что свет его души не померк до сих пор и помогает жить. И когда на рассвете 11 декабря меня ранило, я звала не кого-то, а Антона, подсознательно ища в нем защиту,-- так велика была вера в него:
       -- Гойко! Гойко! Меня ранило!
      
       Он не мог остановиться, подбежать -- нас разделяла стена огня, но в какой-то миг донеслось:
       -- Куда же ты бежишь? В блиндаж! Туда! Туда!
      
       Обстрел кончился так же внезапно, как и начался. Я лежала на снегу, потрясенная, еще не осознав, что произошло. Жгучая боль разрывала ногу. Меня окружили все наши. Их осталось так мало -- из 200-т молодых сильных парней моей роты всего четверо, а из командиров один Гойко. У меня прямо физически болело сердце за них всех, я была их частицей и теперь отрывалась от них. Все прощались со мной, говорили какие-то особые слова и торопливо уходили в окопы, пока не рассвело, а я не могла сдержать слез. Слезы катились в снег, и след на щеках горел огнем. Антон погладил мои мокрые щеки, поцеловал и сказал:
       -- Марусю, ты отвоевалась. Я рад, что ты ранена, а не убита. Живи за нас всех, не вешай нос! Помни! Встретимся -- если не на этом , то на том свете! Держись, сестра!
      
       И все ушли -- навсегда! Даже теперь охватывает отчаяние при воспоминании, как мы разделились (навеки!), оторвавшись друг от друга -- они в окопы, я -- в хождение по мукам, но с надеждой на жизнь.
      
      
      
      
       * * *
      
      
       После войны долго-долго не хотелось вспоминать, говорить о тех днях, даже память об однополчанах пряталась где-то глубоко в сердце. Наверно, нужно было время для выздоровления души, чтобы сместившиеся в войну понятия добра и зла,
       любви и ненависти, вражды и мира заняли свои места, чтобы осмыслить, что же произошло с людьми, если они дошли до такого кровавого кошмара. Медленно и трудно выпрямлялись фронтовики, уходя от памяти о войне в бесконечные заботы и трудности послевоенной жизни. Но пришло время -- и все настойчивее память возвращала к тем дням. Я очень жалела, что мы не обменялись адресами, что уже не могу вспомнить всех моих поименно. Но Антон Гойко никогда не уходил из памяти, незримо присутствовал в моей жизни. Он не был моим возлюбленным, никогда не объяснялся мне в любви, не бродил по моим следам -- даже смешно подумать об этом. И все же до сих пор я помню о нем, думаю, он мне так близок и дорог. Это как наказ Свыше: помни , не забывай, через память о нем помни всех, кто погиб в ту проклятую войну. В Антоне слились воедино образы солдат, которые отдали молодость, здоровье, жизнь, но не позволили утвердиться на Земле фашизму. Поэтому Гойко для меня свят, воплощение всего чистого и светлого на земле.
      
       Через 20 лет я, наконец, узнала о его судьбе: капитан А. Гойко погиб
       27 января 1945 г. в должности комбата на территории Латвии, под Салдусом. Похоронен на братском кладбище Курсиши.
      
       Было ему всего 21 год.
      
       Я оплакала Антона, но на сердце покоя не было. Каждый день я думала о нем, а ночами он снился, как будто умоляя о чем-то, внушая что-то. Я стала беспокойной, не могла избавиться от мыслей и видений и в какую-то ночь, лежа без сна, вдруг поняла, чего ждет от меня мой товарищ: я должна встретиться с его матерью, родными. Я знала, что село Антона находится на Украине, в Винницкой области. Написала на школу (прямо по Чехову -- на деревню дедушке), понимая, что в селе все друг друга знают и письмо дойдет. И вскоре пришел ответ, как крик боли и радости: "Господи, неужели на белом свете есть еще душа, помнящая нашего Антона? Приезжайте! Вы наша родная, любимая сестра. Скорей приезжайте!"
       И дальше о семье: отец погиб на войне, мать выплакала все слезы по мужу и сыну и, прожив недолго после войны, умерла. Осталась младшая сестра Антона, Палашка, и трое ее детей. Письмо написала дочь Палашки, Люба, и от имени семьи звала меня сначала к себе под Харьков, чтобы потом вместе ехать на Винничину. Я колебалась, понимая, какие это расстояния, но что-то внутри не давало мне покоя. И когда в декабре выдался просвет в работе, я собралась и -- поехала, сама поражаясь тому, что все идет помимо моей воле, как будто кто-то меня ведет.
      
       Поездка была и непростой, и нелегкой. Только на третий день мы с Любой добрались до большого и красивого села Антона. Переезд из Харькова в Киев в тропически жарком вагоне, а потом в битком набитом автобусе вымотал меня до предела, и я не переставала удивляться: зачем я здесь? Что я тут делаю? Какая сила заставляет меня поступать так, а не сидеть спокойно в благополучной Риге?
       Недоумевала, а в душе что-то твердило: правильно. Так надо.
      
       В село приехали под вечер. Люба побежала за матерью на ферму, а я осталась ждать на улице у калитки. Вскоре увидела бегущую маленькую, худенькую, как подросток, женщину. Она налетела на меня как вихрь, обхватила руками, упала на грудь и запричитала на все село:
       -- Ох, ты ж мой братику, ох, ты ж мой любый, соколик ты наш, да где ж твоя душенька, где ж ты теперь? Да на кого ж ты нас оставил? Мать выплакала все слезы и не дождалась, и Оксана твоя не дождалась, ох, вернись к нам, наш любимый братику, сонечко наше...
       И все выше, все напряженнее и трагичнее голос, слова, а сама -- как осиновый лист дрожит, судорожно обнимает меня, ошеломленную, несчастную, плачущую навзрыд. К нам присоединились соседи, потом те, кто проходил мимо по улице, и все плачут, кто в голос, кто тихо, безысходно, и я вдруг поняла, что это не только по Антону, но по всем, не вернувшимся с войны. Вот так, наверное, кричала вся страна, получая похоронки. Ох, как было тяжело, словами и не передать.
      
       Не знаю, сколько так длилось, только вдруг Палашка вся обмякла, зашаталась, я подхватила ее, сама еле держась на ногах. Слезы забрали все силы, но омыли душу.
      
       Люди стали расходиться, а мы зашли в дом.
      
        дня я была в селе Антона. Бродила, встречалась и говорила с сельчанами. Побывала в школе, познакомилась с друзьями детства -- и Антон открылся мне с какой-то новой и удивительно теплой стороны.
      
       В последний вечер собралась вся семья, запаздывал только Толя, племянник Антона. Но вот скрипнула дверь, и вдруг из сеней донесся голос... Антона! Его тембр, интонации! А когда увидела Толю, долго не могла слова сказать -- мешал комок в горле. Так похож, такой родной! Я не сводила с него глаз, не могла успокоиться.
      
       Долго говорили, я рассказывала об Антоне жадно слушающей семье и понимала, как это важно для них, как необходимо и как хорошо, что я тут, что вижу их, говорю с ними. Думаю, они не поверили, что мы с Антоном были просто фронтовые товарищи, я это поняла по отдельным словам. Но мне не хотелось ничего доказывать, разуверять -- это не имело никакого значения.
      
       И вот пришло время расставания. Прощались тепло и сердечно:
       -- Вы наша родная, член нашей семьи. Приезжайте, поживите у нас, сколько хотите и сколько можете. Никогда не забудем, что вы для нас сделали.
      
       И я уехала, переполненная всем, что видела и слышала. В поезде все думала, думала, а когда уснула, пришел во сне Антон, как легкая тень, как намек -- я подсознанием понимала, что это он -- постоял, глядя каким-то особым, непередаваемым взором, потом низко склонился к руке -- и растаял. И я, еще до конца не проснувшись, не открыв глаза, почувствовала, как захлестнула меня волна света и радости.
      
       Антон меня отпустил! Можно жить дальше!
      
       Ноябрь 1996 г. РИГА.
      
      
      
      
       МЕДИЧКИ ПУТЕШЕСТВУЮТ
       (из советского туризма)
      
      
       ЗНАКОМСТВО
      
       В солнечное июньское утро Наташа пришла на Площадь красных латышских стрелков, чтобы встретить группу и отправиться с ней в нелегкое многодневное путешествие.
       На площади стояло много машин разных марок, но ни экскурсионного автобуса, ни туристов не было видно. Наташа встревожилась, торопливо достала путевку и стала перечитывать. Нет, все так, она не перепутала: место встречи с группой из Рижского института травматологии и ортопедии (РИТО) -- площадь латышских стрелков, время встречи -- 8 часов утра.
      
       Она не успела запаниковать, как услыхала рядом:
       -- Вы экскурсовод?-- в голосе больше утверждения, чем вопроса.-- Ваша группа уже в машине.
       Наташа удивленно уставилась на стройную симпатичную женщину:
       -- В машине? Какой? Что-то я не вижу тут ни одного автобуса с надписью "Турист"...
      
       Женщина рассмеялась:
       -- И не увидите. Откуда у медиков могут взяться такие суммы, чтобы оплатить ваш туристский лаз или икарус? Нас выручили шефы, а дареному коню в зубы не смотрят, верно?-- голос веселый, приятный.-- Вот он, наш красавец!
       И подвела к видавшему виды городскому рейсовому автобусу, через окна которого на Наталью глядели внимательные, оценивающие глаза.
      
       Сердце у Наташи сжалось от недобрых предчувствий. И без того сервис в советском туризме был самым уязвимым местом. За плохие дороги, автобусы, ночлеги, невкусное питание экскурсовод, оставшись наедине с группой, расплачивался своим здоровьем и нервами. Работать нужно было с такой выкладкой, чтобы туристы забыли об отсутствии удобств, а только и говорили:
       -- Ну до чего ж интересный маршрут! Как хорошо, что мы все это видим!
       Если ж у заказчика был свой транспорт, все становилось непредсказуемым, напоминало ситуацию с покупкой кота в мешке.
      
       Помрачневшая и расстроенная, Наташа поднялась в салон, за ней Валентина, как она представилась, организатор и руководитель группы. Наталья поздоровалась и растерянно посмотрела на сидящих перед ней женщин:
       -- Вы собираетесь ехать на этом автобусе в такую дальнюю экскурсию?
      
       А женщины хором, задорно и весело:
       -- Да! Да! Поехали скорей. Не будем терять зря времени. Мы вам все по дороге расскажем.
      
       Валентина, уловив настроение Наташи, видя ее реакцию на автобус, просяще сказала:
       -- Ради Бога, не отказывайтесь! Если б вы знали, как мы вынашивали эту поездку, как мечтали, как собирали копейку к копейке. Профсоюз медицинских работников беден, это же всем известно, куда нам до богатых заводов, фабрик, колхозов! Наши женщины оплатили экскурсию из своего кармана, а на автобус денег не хватило, хорошо, что выручили шефы. Не отказывайтесь, мы постараемся не очень вас огорчать.
      
       И в глазах тревога, надежда, а где-то глубже -- уверенность, что не откажется. Уже раскусила мягкотелую Наталью!
       -- Но вы же сами измучаетесь на неприспособленных для долгого путешествия жестких сидениях, ведь по программе у нас почти каждый день длинные переезды, сегодня, например, 500 км -- это не шутка. И еще,-- осмотревшись, спросила строго Наташа,-- где ваш второй шофер?
      
       А Валентина, торопливо перебивая:
       -- А зачем он нам? Наш Николай закален. Он давно за рулем и выдерживает любые переезды. Мы с ним провели беседу, он сам согласился на эту поездку.
       И хоть доводы Валентины казались совсем неубедительными, Наталья, видя, как светло улыбаются ей женщины, каким нетерпением горят их глаза, тяжело вздохнула и сказала:
       -- Ну, раз вы так по-боевому, бесстрашно настроены, что ж -- поехали. Но чтобы я не слышала ни стонов, ни жалоб.
      
       Женщины все разом зашумели, задвигались, радостно засмеялись, понимая, что путешествие состоится.
      
       Наташа осмотрелась, стараясь определить, где же ее место, ибо в салоне все было занято, и с испугом увидела, что для нее предназначено маленькое жесткое откидное, без спинки сидение у самой кабины (Наташа же была крупная женщина. Всякий раз, взглянув на себя в трюмо, она с иронией произносила:
       -- Ох, мадам, не так вы хороши, как вас много!
       И теперь это "много" должно уместиться на маленьком сиденьице!).
      
       Но что уж совсем сразило Наталью, так это то, что микрофон, главное орудие труда гида, оказался допотопным. Такие микрофоны с клавишей, на которую надо нажимать, если хочешь что-нибудь сказать, годились для объявления остановок в городе, но на дальних экскурсиях, когда шла большая информация, от них можно было остаться без пальца. Наташа в душе честила себя почем зря:
       -- Ну, и бесхарактерная же ты балда, Наталья, не умеешь отказаться, отстоять свои права. Вот теперь и терпи. Так тебе и надо!
       Наташа кое-как уместила себя на сидении и, превозмогая недовольство собой и тревогу, сказала:
       -- Ну что ж, ехать -- так ехать. В добрый путь! Как говорили в старину, с Богом!
      
       Взяла микрофон -- и тут только увидела, на каком он коротком проводе.
       Наташа, сидя около кабины, давая информацию, голову должна была держать в самой кабине, в непосредственной близости от шофера, а у него на щеке во всей красе цвела экзема. Глаза Натальи невольно упирались в эту картину, ей хотелось отстраниться, но провод не разрешал, держал на привязи.
      
       От такого зачина рабочего дня впору было расплакаться, но, как утешение, вспомнилась присказка: кто плохо начинает, тот хорошо кончает; а то еще: конец дело красит.
      
      
       Десятидневное путешествие, в которое отправлялись медички, было трудным, но чрезвычайно интересным,-- они не зря мечтали о нем и согласились на такие условия. Маршрут шел через Литву в Западную Белоруссию, потом по Украине, России: Слоним - Брест - Ковель - Луцк - Ровно - Житомир - Киев(2дня) - Чернигов - Гомель - Смоленск - Витебск - Полоцк - Рига. Большие переезды, в каждом городе экскурсии, неважные ночлеги -- это могли выдержать только романтически настроенные, жадные до всего нового, любознательные туристы, для которых комфорт -- не самое главное в жизни. И медички покорили Наташу оптимизмом, интересом ко всему на свете, терпением и непритязательностью, добротой, что царила в группе.
       О таких туристах можно было только мечтать! Наташа начала их любить уже к концу первого дня и с каждым днем все больше и больше.
      
       Возглавляла группу старшая сестра Института травматологии и ортопедии Валентина, голубоглазая, стройная, подвижная, как ртуть, заводная, полная планов, энергии и доброжелательства женщина лет сорока с небольшим.
      
       Быть старшей сестрой огромного лечебного заведения, каким являлся Рижский институт травматологии и ортопедии, дело непростое. Для этого нужно иметь особый характер, особый талант. И он у Валентины был. Она очень умело справлялась не только с коллективом на маршруте, но, как позже узнала Наташа, со всем многочисленным средним медперсоналом РИТО, умно и дипломатично строя отношения с врачами, с начальством.
      
       Цены не было этому человеку!
      
       В автобусе Валентина завела строгий порядок, дежурства, и дом на колесах сиял чистотой, достойной профессии медика. Понимая, каково Наталье находиться долго на таком сидении, она, когда не шла информация, предлагала сестрам на время поменяться, при условии не отвлекать шофера от дороги.
      
       Молодые сестрички наперебой рвались на место у кабины, поближе к Коленьке -- единственному мужчине в этом женском цветнике. Валентина сурово предупреждала:
       -- Ну, обольстительницы, уймитесь, Николай за рулем. Потерпите до вечера.
       Всю дорогу он был в центре их внимания. Они кокетничали с ним, в шутку соперничали друг с дружкой, оттачивали на нем свои острые язычки и постоянно вгоняли парня в краску.
      
       И всю дорогу лечили щеку и долечили до того, что экзема увеличилась вдвое.
       Дороги Западной Украины узки, но поразительно красивы. Машина мчалась то по коридору из уходящих в небо тополей, то по туннелям из сомкнутых верхушек кленов, ясеней с манящим солнечным простором впереди, то снова по тополиному коридору...
      
      
       Дорога -- как песня!
      
       Николай вел машину на хорошей скорости, ровно, плавно. Но вот неожиданно впереди показался трактор с прицепом. Он ехал до того странно, что обогнать никак не удавалось. Прицеп вилял с таким размахом, что занимал не только правую полосу, но и часть встречной. Валентина сначала смотрела на эту картину, потом возмущенно воскликнула:
       -- Нормальный человек так не должен ехать! Ну-ка, Николай, останови машину, я скажу ему пару слов.
      
       Выскочила и помчалась к трактористу:
       -- Стой! Стой, тебе говорят!
      
       Тракторист, чумазый, заросший, явно навеселе, вздрогнул от грозного приказа и нажал на тормоза. Валентина вскочила на подножку и к нему:
       -- А ну, дыхни! Дыхни, зараза! Как ты едешь, а? Ты тут один на дороге? Сейчас же съезжай на обочину, пьянь несчастная! Посмотри, какой хвост за тобой вырос. У, бесстыжий, проспись сначала, а потом садись за руль!
      
       Тракторист оторопело смотрел на невесть откуда взявшуюся разъяренную женщину, но все же сообразил, что с такой фурией лучше не связываться, и освободил дорогу.
       Валя, разгоряченная, хохочущая, вернулась в автобус, и Николай вырвался вперед.
       Сестры еще долго заливались смехом, представляя в лицах и свою старшую, и подвыпившего ошеломленного тракториста.
      
      
       Много всего было на этом бесконечном маршруте за 10 дней -- и хорошего, и всякого. Но все, что было не так, отошло, забылось, а осталось в памяти только светлое, доброе, что всех сплотило, сдружило. Остались и слова Валентины, сказанные Наташе при расставании:
       -- Теперь вы наша. Нам никто другой не нужен. В июне следующего года поедем в Пушкинские Горы. Готовьтесь.
      
      
      
      
       ... к ПУШКИНУ.
      
      
       И НАСТАЛ ЭТОТ ДЕНЬ
      
      
       Наташа уже понимала, что на комфортабельный автобус рассчитывать нечего. Опять медиков выручили добросердечные шефы. Автобус был жесткий, но на этот раз хоть с хорошим микрофоном.
      
       Ехали по псковскому (псковичи говорят рижскому) шоссе, по прекрасной Видземе. Уже за Сигулдой дорога стала живописнее, разнообразнее, пошла вверх-вниз, и все приникли к окнам, радуясь красоте и непрестанной смене видов. Никаких границ, таможен, проверок документов тогда не существовало и в помине -- в огромной стране под названием СССР они просто никому не были нужны. Поэтому легко проскочили небольшой отрезок Эстонии и въехали в Россию -- в Псковский край, о котором Пушкин сказал:
      
       А ты губерния Псковская,
       Теплица дней моих,
       Ты для меня страна родная...
      
       До экскурсии по Пскову оставалось много времени, и сестрички заявили, что жаждут посмотреть на монахов Печорского монастыря. Наташа легко согласилась удовлетворить их желание. Она много раз привозила сюда группы и спокойно могла сама провести экскурсию. Это было удобно всем, ибо давало возможность выкроить немного времени для самостоятельных дел: после экскурсии кто-то хотел зайти в церковь помолиться и поставить свечку, кто-то, нарушая запрет, тайком сфотографировать монаха, особенно молодого, кого-то привлекали торговые ряды. И когда все желания были удовлетворены, поехали дальше.
      
       Дорога до Пскова идет через Старый Изборск. Наташе он казался не менее интересным, чем экзотичный Печорский монастырь. Тут у нее имелось два любимых места, которыми ей всегда хотелось поделиться с дорогими людьми. Своих медичек Наташа любила и сразу повела через грозную когда-то Изборскую крепость на Труворово городище, откуда открывался такой вид, что женщины сначала онемели, а потом заахали, заохали, Наташе еле удалось их сдвинуть с места и увести к святым ключам.
      
       После перехода по солнцепеку попали будто в другой мир: густая зелень не пропускала солнечных лучей, от воды, мокрых камней веяло благодатной прохладой и чистотой, и женщины сначала притихли, а потом стали как дети: брызгались, обливались, пили прозрачную, как слеза, ледяную воду, дружно умылись, чтобы вернуть молодость и красоту.
      
       Многие разулись и осторожно переступали с камня на камень покрасневшими, как у гусынь, закоченевшими ступнями.
      
       -- Простудитесь!-- кричала им Валентина.-- Вы с ума посходили! Сейчас же выбирайтесь на солнце! Забыли, что через три дня на работу? Что я без вас буду делать, если все сляжете?
      
       А они только хохотали да в ответ брызгались холодной водой.
      
       Ожившие от воды Святых ключей, бодро доехали до Пскова. У Кремля уже стояла Александра Румянцева, псковский экскурсовод, которая не раз работала с наташиными группами и очень ей нравилась за горячую влюблённость в свой город.
       Румянцева по-хозяйски завладела группой и, видя заинтересованные глаза, понеслась на всех парусах, позабыв о времени.
      
       Прошло часа два. Женщины явно утомились и слушали уже не так внимательно, как вначале. Наташа издали показала Александре на часы: мол, хватит, закругляйтесь. Реакции -- никакой. Тогда понимая, что ее коллега сама не остановится, подошла вплотную и шепнула на ухо:
      
       Пора, мой друг, пора,
       Покоя сердце просит...
      
       И только от этих слов Саша спустилась на землю, виновато рассмеялась, извинилась, поблагодарила за внимание и ушла.
      
       А медички отправились устраиваться на ночлег. Наташа не надеялась на нормальную гостиницу или кемпинг, но что будет так -- не предполагала. Оказалось, Валентина еще в Риге созвонилась с Псковской станцией скорой помощи, и ей пообещали, что своих коллег на улице они не оставят, как-нибудь устроят на одну ночь.
      
       И устроили -- на полу и на носилках, всех подряд, в одной комнате. Так спать Наталье еще не приходилось за годы экскурсоводческой работы, и уже поэтому было интересно. Она выбрала носилки и долго к ним приноравливалась. Было тесно, непривычно, неудобно, и Наташа крутилась, вертелась до тех пор, пока что-то не щелкнуло, и носилки зажали ее так крепко, что она вскрикнула. Рядом лежавшая на матраце врач Анна Аркадьевна рассмеялась:
       -- Это они не хотят, чтобы вы на них спали. Перебирайтесь на пол, так будет надежнее.
      
       Наташа послушалась доброго совета и вскоре уснула крепким сном
      
      
       Утром пораньше отправились в путь и через 2 часа очутились в Пушкинских Горах. Ночлег и тут не был заказан. Пушкиногорцы подсказали адрес местных жителей, подрабатывавших тем, что в дни большого наплыва туристов размещали у себя, где только возможно, и за любое место брали по рублику. Наташе уже однажды приходилось так ночевать, и она повезла своих по указанному адресу.
      
       Деревенская романтика оказалась привлекательной для горожанок, неудобства их ничуть не смущали. Они всем приветливо улыбались, с каждым встречным здоровались, подарили хозяйке что-то очень рижское, и та сразу поняла, что приехали хорошие люди, и пообещала сварить к обеду картошку.
      
       Оставив все лишнее у хозяйки, поехали в бюро за экскурсоводом.
      
       И экскурсия началась.
      
       По пути до первого выхода за деревней Бугрово Наташа ревниво и придирчиво слушала коллегу, чтобы определить, повезло группе или нет. Это ведь очень важно на любом маршруте, каков экскурсовод, а на пушкинском -- и говорить не приходится. Наташа обрадовалась, что ее чудесным туристкам достался ленинградский гид, из тех, кто на лето устраивался работать в заповеднике. Интеллигентная внешность, приветливость, великолепная речь успокоили Наташу, и она с легким сердцем оставила группу и пошла гулять по Михайловским рощам. В одиночестве, увы! удалось побыть недолго: приближалась следующая группа, за ней еще и еще -- спасенья не было от этого нашествия туристов! (после распада Советского Союза о таком только можно мечтать!). Наташа, убегая от них, круто свернула в сторону и не спеша пошла по таким тропам, по которым не водят группы.
       К дому поэта подошла как раз тогда, когда ее женщины стояли у крыльца и ждали очереди заходить в дом. По выражению их лиц и глаз Наташа поняла, что у них все в порядке, что они довольны гидом и всем на свете, и, успокоенная, снова на время оставила группу, зайдя в дом раньше, чтобы никто не мешал и не отвлекал.
      
       Ее всегда поражало и умиляло, с каким вкусом и изяществом в каждой комнате михайловского и тригорского домов были поставлены в незатейливых вазочках простые полевые цветы, как к месту положены в осеннее время яблоки. Ей даже казалось, что тут не обходится без консультаций художника, так это было изыскано и красиво. Однажды она не удержалась и спросила дежурную:
       -- Кто это у вас так замечательно подбирает и ставит цветы?
      
       И услышала:
       -- Мы. Мы сами -- дежурные, уборщицы. А то кто ж еще? Да и что тут особенного?
       В доме Пушкина у Наташи имелись две любимые комнаты: зальце с бильярдом из-за открывавшегося отсюда неповторимого вида на Сороть с ее долиной и далями, и святая святых -- кабинет поэта.
      
       Наташа любила Пушкина, ощущала его присутствие, воспринимала как своего современника и легко могла представить поэта за письменным столом, в кресле перед камином, стоящим задумчиво у окна... Тут, в кабинете, ей хотелось рассматривать все подряд, но, увы! долго побыть наедине с Пушкиным никогда не удавалось: открывалась дверь -- и новая волна туристов заполняла все пространство маленького кабинета и вытесняла ее во двор.
      
       Подворье с его постройками давно было обследовано Наташей, и она вышла за ограду и по утрамбованной тысячами ног дороге направилась по опушке леса, мимо озера Маленец к трем соснам и автобусу. Дорога была красоты необыкновенной, но Наташу раздражало многолюдье, людской поток. За ним исчезал Пушкин, трудно верилось, что в такой красоте поэт томился, страдал, не находил себе места, и Наташу даже не очень возмущали слова, которые ей приходилось слышать от туристов постоянно:
       -- Как? Это ссылка?!? И Пушкин мучился в такой красоте? Ах, нам бы такую ссылку!
      
       Конечно, когда на дворе лето, теплынь, везде люди, суета, шум, гам, трудно представить эти места безлюдными, навевающими тоску. Но для поэта отсутствие друзей, общества, литературных споров, свободы жить, как хотелось душе, было нестерпимо. От отчаянья спасал труд, природа и Тригорское, куда и направлялся сейчас поток туристов.
      
       Наташа подошла к автобусу, а через минут десять явились и ее женщины, усталые, проголодавшиеся, но счастливые. Пока автобус вез три километра до следующей остановки, в салоне слышалось только шуршание целлофановых мешочков и пергаментной бумаги: медички доставали бутерброды и с аппетитом подкреплялись. Переезд был таким коротким, что доедать пришлось уже на ходу, ибо гид не сбавлял темпа, не позволял расслабиться: времени на Михайловское ушло много, а впереди еще Тригорское, Святогорский монастырь. Это гораздо позже пушкиногорцы додумались, как облегчить подъезд к Тригорскому, а тогда туристам приходилось подниматься по высокой и крутой деревянной лестнице. Подъем был нелегким, особенно для пожилых, но зато какой вид открывался на реку Сороть с ее свежими цветущими лугами! Стоять бы да радоваться. Но и тут долго полюбоваться не удавалось -- все по той же причине: с шумом, охами, тяжело дыша, поднималась следующая группа, и наташин гид торопился оторваться от нее, чтобы раньше своего коллеги занять очередь в дом Осиповых-Вульф. Наташа все мотивы и действия своего экскурсовода читала, как открытую книгу, ей хотелось поскорее уйти от этого, и она решила, не заходя в дом, просто погулять по прекрасному тригорскому парку.
      
       Тогда еще было то счастливое время, когда не запрещалось пройтись по Аллее Керн в Михайловском, посидеть на скамье Онегина в Тригорском порке. Отсюда открывался, но уже по-другому, вид на пушкинскую Сороть, на дорогу, соединяющую Михайловское с Тригорским.
      
       С этого места тригорские барышни вели наблюдение за дорогой, с нетерпением ожидая, когда же наконец появится в широкополой шляпе -- пешком или на аргамаке -- легкая изящная фигурка поэта. Завидев его, постовые мчались в дом с радостными возгласами:
       -- Пушкин! Пушкин сейчас тут будет!
       С его появлением в Тригорском все преображалось, наполнялось светом, блеском, весельем, смехом, движением -- жизнью! Наташа безумно жалела, что её не было среди тригорских обитательниц, завидовала им светлой завистью.
      
       И каждый раз ей было больно вспоминать слова барона Бориса Вревского:
       -- Со смертью Пушкина из этого дома ушла душа.
      
       В парке было тихо и уютно. Наташа вышла на площадку, где когда-то в летние теплые вечера устраивались танцы. Высокие, ровно посаженные липы обрамляли ее, и перед внутренним взором возникла картина: военный духовой оркестр расположился в углу площадки и играет темпераментный польский, под липами стоят нарядные барышни в нетерпеливом ожидании приглашения. Пушкин с озорной улыбкой быстро подходит к 15-летней Евпраксии, вспыхнувшей торжествующей радостью, и с шутливой церемонностью приглашает на танец. Оба весело, легко, воздушно понеслись над просторной площадкой, звонко хохочут, сверкая белозубыми улыбками, а за ними с глубокой печалью следят глаза Анны Вульф, беззаветно любящей Пушкина без надежды на взаимность.
      
       Наташа с трудом оторвалась от виденья и, легко вздохнув, пошла по дорожкам парка, хранящим, как ей мнилось, и теперь еще свет девичьей чистоты, грез, молодых порывов и переживаний.
      
       Внутренние часы дали знак, что пора к группе,-- нарушить ритм экскурсии было бы непозволительно.
      
       Туристки явно утомились и 15-минутный переезд от Тригорского до Святогорского монастыря ощутили как блаженство: можно посидеть, вытянув усталые ноги, расслабиться и попытаться хоть частично восстановить силы.
      
       Но вот и обнесенный высокими стенами Святогорский монастырь.
       У входа все притихли, подтянулись, посуровели, понимая, что ради этого места и едут сюда любящие Пушкина со всего света.
      
       Тяжело и медленно поднимались по крутой, выложенной неровными крупными камнями лестнице скорби. И все, что рассказывал гид о Святогорском монастыре, об Успенском соборе, все слушалось вполуха, ибо всех охватило нетерпеливое ожидание встречи с местом, которое так давно хотелось увидеть и навеки запечатлеть в памяти.
      
       И наконец дорогие наташины медички стоят у могилы поэта. Наташа смотрела на их лица и видела одно общее выражение скорби и света. Они все впервые здесь и рады, что их мечта сбылась и они могут поклониться святой могиле. Жаль только, что нельзя побыть в одиночестве, сосредоточиться и перенестись мыслью в тот морозный февральский день 1837 года.
      
       Даже сейчас больно (и стыдно!) сознавать, как не по-людски хоронили Первого Поэта России. Больно, что никто из семьи не проводил его в последний путь, не бросил горсть мерзлого песка в его могилу. Конечно, теперь уже ничто не изменишь и не поправишь. Как было -- так было. Но печаль осталась, живет в сердце, время не властно над ней. И, может быть, именно поэтому так хочется верить, что Там, куда ушел Пушкин, он не одинок, что его с любовью встретили души дорогих ему людей, и это дало нашему поэту утешение и отраду.
      
      
       Что мы знаем о том, кто и что ждет нас Там, за роковой чертой?
      
      
       Притихшие, просветленные, очищенные Пушкиным, вернулись к хозяйке. Она уже приготовила для варки большую кастрюлю катрошки и, завидев женщин, поставила на огонь. Пока квартирантки мылись, приводили себя в порядок, картошка поспела и аппетитно дымилась на столе. Валентина обняла хозяйку:
       -- Садись с нами!
      
       Все выставили на стол свои припасы, хозяйка принесла с огорода букетик цветов, и стол стал -- одно загляденье!
      
       Расселись. Притихли, как бы ещё чего-то ожидая. И тут неведомо откуда появился таинственный сосуд с надписью "Spiritus vini rectificat". Опытные сестрички со знанием дела разбавили содержимое колодезной водой и разлили по рюмочкам.
       Выпили за Пушкина, за упокой его души. Немного помолчали, а потом набросились на рассыпчатую вкусную картошку и все, что стояло на столе. Утолив первый голод, затараторили на все лады, перебивая, не слушая друг друга.
      
       Хозяйка выпила вместе со всеми, деликатно взяла кусочек рыбки и, улыбаясь по-доброму, смотрела и слушала, не вмешиваясь в разговоры.
      
       Наташа радовалась радости милых ей женщин, тому, что их очаровали пушкинские места, что они даже вообразить не могли, что тут такая красота и что в ней столько обаяния и силы. Радовалась, что они это почувствовали и оценили. От выпитой рюмочки, от того, что рядом такие славные люди, Наташа, в состоянии душевного размягчения, желания еще что-нибудь доброе сделать для них, не подумав, произнесла фразу, о которой позже горько пожалела:
       -- Отдохните, поспите часок, а потом, если захотите, пойдем погуляем и, может быть, доберемся до Петровского, посмотрим гнездо одного из Ганнибалов.
      
       Сказала -- и прикусила язык, да было поздно: слово вылетело. Оставалось надеяться, что сон разнежит женщин и сказанное Наташей не вспомнится.
      
       Но не тут-то было! Эти медички, жизнь которых проходила в бесконечной работе с тяжелыми больными, в переполненных палатах и коридорах, без свежего воздуха, в заколдованном кругу: дом -- работа -- магазины с их очередями --дом, вырвались на волю, да еще в такую красоту, хотели объять все. И через час человек 15 самых неугомонных стояли перед Наташей, готовые отправиться хоть на край света!
      
       Шесть километров до Петровского одолели бодро часа за полтора. Дом Петра Абрамовича Ганнибала находился на реставрации и туда проникнуть не удалось. Зато можно было вволю погулять по старинным липовым аллеям, посаженным ещё при Петре Абрамовиче, посидеть на черном камне в конце одной из аллей, на котором, по преданию, сиживал черный арап и думал свою черную думу.
      
       Потом все поднялись на смотровую площадку беседки и долго любовались озером Кучане, окрестностями, чуть видным вдали Михайловском. Время незаметно летело, и хоть это был июньский длинный день и, казалось, ему не будет конца, Наташа всполошилась, увидев, что уже 9 вечера. Она понимала, что скоро восторги поутихнут и начнется спад.
      
       Женщины проголодались. Как раз в это время в деревне, что примыкала к усадьбе Ганнибала, доили коров. Наташа, завидев выходящую из коровника хозяйку с полным ведром молока, спросила:
       -- Можно у вас купить молочка? Моим путешественницам не мешало бы подкрепиться перед дальней дорогой.
      
       Та улыбнулась:
       -- Да хоть сколько хотите!
       Принесла трехлитровую бутыль, черный хлеб, стаканы.
       -- Пейте на здоровье!
      
       Медички налетели на еду -- и во мгновение бутыль опустела. Хозяйка, улыбаясь, спросила:
       -- Что, мало? Еще принесу, пейте, сколько влезет.
       Появилась еще одна бутыль, и, наконец, женщины насытились. Заплатили
       какие-то копейки, поблагодарили и почувствовали себя готовыми пройти хоть сотню верст.
      
       Было около десяти вечера. Валентина весело сказала:
       -- Наташа, истинные туристы (а мы такие, правда же?) два раза по одной дороге не ходят, если есть выбор, разумеется. Давайте пойдем по берегу озера, так будет интереснее.
      
       Наташа хотела возразить, что это сильно удлинит путь, что уже много времени, что они весь день на ногах, но все загалдели, напористо, категорично:
       -- Конечно, пошли так, как говорит старшая. Будет интересней!
      
       Вначале все шли бодро, в темпе, но через час стало не так весело: дороге, казалось, нет конца, а силы убывали с такой быстротой, что, чтобы восстановиться, приходилось все чаще останавливаться на отдых. Женщины, как подкошенные, валились на траву и лежали, раскинув руки, тихо, не шевелясь, ожидая, когда хоть немного пройдет усталость.
      
       Поздние сумерки незаметно перешли в ночь, светлую, тихую, почти белую ночь. Было где-то около 12, а женщины то еле брели, то лежали, благо хоть земля прогрелась за день. Подниматься становилось все трудней и трудней. При таком темпе можно было идти до утра, это все понимали.
      
       И тогда Валентина в какой-то момент вдруг рывком вскочила на ноги и громко, сколько хватило голоса, фальшиво, но задорно запела знакомую всем песню:
      
       А ну-ка, девушки, а ну, красавицы,
       Пускай поет о нас страна.
       И звонкой песнею пускай прославятся
       Среди героев наши имена...
      
       И пошла по пустынной асфальтированной дороге, пританцовывая, припевая, прихлопывая в ладоши, весело, озорно, молодо. Ее песня, как током, ударила по лежащим и подняла на ноги. И все присоединились к своей старшей, подхватив песню, смеясь и приплясывая. И не верилось, что только что лежали чуть живые, пластом.
      
       Когда проходили мимо памятника Пушкину на развилке дорог у Святогорского монастыря, остановились, и на все Пушкинские Горы прозвенело:
       -- Пушкин! Спасибо за встречу с тобой! Мы тебя лю-би-и-им!
      
       Было 2 часа ночи, когда дошли до дома. Наташа чувствовала свою вину за то, что не отговорила от похода, что поддалась напору, переоценила их и свои силы. Но
      
       Валентина, чутко уловив её настроение, обняла за плечи, ласково заглянула в глаза:
       -- Не казнитесь, не надо, вы ни в чем не виноваты. Все равно это было прекрасно и незабываемо. Спасибо!
      
       И поцеловала в щеку.
      
       А когда на следующий день отправлялись в обратный путь, все, что было не так, отошло, казалось несущественным, а осталась только одна радость от пребывания в этом удивительном краю, где в любом месте можно крикнуть:
       -- Пушкин! Ау! Где ты?
      
       И услышать в ответ:
       -- Я зде - е - есь! Здравствуйте!
      
      
       Уже много лет нет Валентины. Умирала она тяжело и мучительно, и много людей думало о ней, молилось в надежде, что справится, выстоит.
      
       Не справилась.
      
       Ушла.
      
       Говорят, человек жив, пока его помнит хоть одна душа, хоть одни уста произнесут его имя. У Пушкина, который все на свете знал и понимал, есть и об этом:
      
       Но в день печали, в тишине
       Произнеси его, тоскуя.
       Скажи: есть память обо мне,
       Есть в мире сердце, где живу я.
      
      
      
       Август 1999 г.
       Рига.
      
      
      
      
       ЖИЗНЬ ДУШИ
      
      
       В ГОСПИТАЛЬ
      
       -- Что со мной творится?-- с недоумением и тревогой думала Даша, выходя из подворотни на улицу и прикидывая, дойдет до троллейбусной остановки или нет. Сил хватило спуститься с III-го этажа и перейти двор, а 300 метров до остановки казались непреодолимыми. Еще несколько месяцев назад она чувствовала себя вполне сносно, а теперь самой не верилось, что это она, Дарья.
      
       От визита к врачу остался только тяжелый осадок и недоумение.
       -- Ну, какие у вас жалобы?-- без намека на интерес и участие спросила докторица, замещавшая на время отпуска дашину участковую.
       -- Доктор, и жаловаться как будто совестно, ничего не болит, а бессилие такое, что чувствую себя просто ни на что не годной,-- как бы извиняясь, что беспокоит такими пустяками, произнесла Даша.
      
       По безучастному выражению лица врача Даша видела, что пациенты ей надоели до смерти. И так заученно и безразлично прозвучали слова, которые, похоже, она говорила каждому, жаловавшемуся на бессилие и слабость:
       -- Это космос виноват. Сейчас все жалуются на непонятно откуда взявшийся упадок сил, даже молодые, что уж говорить о людях вашего возраста? Для таких, как вы, это норма.
      
       Даша деликатно, чтобы не вызвать раздражения, возразила:
       -- Ну, какая ж это норма, доктор, если человек ходит, шатаясь, еле переставляя ноги. Меня уже несколько раз на улице спрашивали, где это я так набралась.
      
       Врач, занятая записью в карточку предыдущего пациента, не глядя на Дашу, рассеяно повторила:
       -- Космос виноват. Космос.
      
       И добавила, закончив писать:
       -- Скоро ваша участковая выходит из отпуска. Она вас лучше знает, приходите к ней, может быть, она скажет что-нибудь другое.
      
       И Дарья, расстроенная и несчастная, ушла, подумав про себя:
       -- Вот тебе и медицина! Терпи, голубушка, и не жалуйся.
      
       Еще какое-то время ходила, пересиливая слабость, утратив интерес к жизни, поражаясь, что из крепкой, выносливой, неутомимой женщины стала вот такой. Может быть, так и жила б, мучаясь и недоумевая, если бы не случайность: кошка Минька, игривая по молодости лет, поцарапала руку, и Даша с удивлением увидела, что выступившая из ранки кровь не привычно красного цвета, а почему-то намного светлее, почти розовая. Сопоставив все факты, она пришла к выводу, что пора заняться своим здоровьем.
      
       Участковая врач, внимательно выслушав Дарью, сказала:
       -- Давайте не будем гадать, делать анализы тут, в поликлинике. Это тот случай, в котором следует разобраться основательно, а для этого придется лечь в больницу!
       -- Доктор,-- торопливо перебила Даша,-- не в больницу, а в военный госпиталь, если можно. Я о нем наслышалась много доброго. Думаю, меня, как участника войны, там примут. Да и лечение в госпитале, сколько я знаю, бесплатное, а это для меня немаловажно.
       -- Что ж, ваше право выбирать,-- спокойно согласилась участковая.-- И в больнице, и в госпитале работают опытные врачи, разберутся и помогут. Не отчаивайтесь, не теряйте веры. От природы у вас крепкий организм, справитесь.
      
      
       * * *
      
       Военный госпиталь, открытый в Риге еще в царствование императрицы Елизаветы Петровны в 1754 году, теперь доживал последние месяцы своего славного служения людям. После распада Советского Союза в 1991 г. Латвия, став самостоятельной, на первых порах руководствовалась не столько здравым смыслом, сколько эмоциями, и сделала много таких шагов, которые, если б все по-хозяйски обдумать и просчитать, делать не следовало.
      
       Военный госпиталь со своими сорока лечебными и диагностическими отделениями прекрасно работал, был оборудован самой современной аппаратурой, укомплектован вышколенным талантливым персоналом, готовым трудиться в любых условиях, и его закрытие было явно не на пользу больным, а значит, и государству, ибо государство процветает только тогда, когда его люди здоровы.
      
       Даша поступила в госпиталь накануне развала, когда все жили в тревожном предчувствии роковых перемен, и все же к пациентам относились внимательно и ответственно, будто ничего и не происходило вокруг.
      
       В просторном помещении приемного покоя дежурный врач, увидев неестественную бледность прибывшей, вызвал лаборантку для срочного анализа крови и тут же отправил Дарью в отделение, где ее уже ожидал заведующий -- доктор Новак. Внимательно окинув взглядом Дашу, он улыбнулся ей так мягко и приветливо, будто знал давным-давно:
       -- Ну, рассказывайте, как дошли до такой жизни.
      
       Дарья при первом взгляде на доктора, при первом звуке его голоса сразу поняла, что это и есть тот долгожданный врач, которого она подсознательно надеялась встретить однажды, и ответила просто и доверительно, в тон его вопроса:
       -- Жизнь довела меня до такого состояния, доктор, да и возраст, конечно, тоже. До 1991 года я работала с большой нагрузкой, в жестком ритме, помогавшем сохранять хорошую форму. Но в 1991 году начались сокращения, конечно, в первую очередь пенсионеров, и я осталась без работы. Для меня это была беда. Сознание, что никуда не надо торопиться, никому ты не нужна, что жизнь для тебя уже навсегда отшумела и прошла, а впереди пустота, ввергло меня в такую депрессию, что я не знала, что делать, как выбраться из этой ямы. А тут еще вместо пенсии в 132 рубля, обещавшей вполне достойную старость, получила такой мизер, что когда пошла на рынок и присмотрелась к ценам, соразмеряя их с пенсией, то поняла, что мне мало что доступно, и посадила себя на скудный паек, от которого быстро стала терять силы.
       -- Доктор,-- сама себя перебила Даша,-- я вам ничего не скажу такого, чего бы вы не знали, ибо таких, как я, сейчас -- не счесть, и жалобы у всех сходны. Вы их уже, наверно, наслушались достаточно за эти три последних года.
      
       Доктор Новак внимательно слушал, глядя на нее все понимающими, умными глазами, а потом, прервав словоохотливую пациентку, сказал:
       -- Ну что ж, будем разбираться, что с вами. А сейчас давайте я вас посмотрю, измерю давление. Раздевайтесь.
      
       После осмотра осмелевшая и уже вполне освоившаяся Даша задала вертевшийся на кончике языка вопрос:
       -- Доктор, мне долго тут находиться?
      
       А он, чуть иронично усмехаясь:
       -- Ох, уж эти мне нетерпеливые больные! И до палаты еще не дошла, а уже надо знать, когда выписка. Никто вам сейчас не ответит на ваш вопрос, и я тоже. Обследуем, проверим, поставим диагноз и подлечим -- вы же для этого сюда пришли, верно? Меньше двух недель не выйдет, а вот сколько больше -- будет видно. Наберитесь терпения.
      
       И добавил:
       -- Режим у вас постельный. Ходить можно только в туалет. Все ясно? А теперь, марш в палату. Сестра, проводите.
      
       Дарья, сразу повеселев и воспрянув духом, отправилась в палату и там вместо двух недель провела целый месяц -- провела с пользой, ибо выписалась почти здоровой.
      
       Больница -- это особый мир. Каждый хоть раз в жизни побывал в ней и знает, что это такое. В дашиной палате, длинной и узкой, как пенал, стояло пять кроватей, пять тумбочек, столик и два стула. Женщины, встревоженные, беспокойные, говорили без умолку, как заведенные. Даша дурела от лежания, от бесконечных разговоров об одном и том же. Она взяла с собой несколько книг, надеясь чтением скрасить больничное пребывание, но днем все шло одно за другим: анализы, завтрак, обход врача, процедуры, обед, тихий час, посещение родственников и друзей, ужин -- на это уходил весь короткий осенний день.
       Вечером же наступал покой и можно было взяться за книгу, но от слабой лампочки под высоким потолком не хватало света для ее глаз. Чем заняться? Нельзя же до бесконечности говорить о болезнях, о мужьях, потерявших работу и неспособных прокормить семью, о детях-школьниках, которые не хотят учиться, не читают, а сидят перед телевизором и поглощают этот кошмар, что с 1991 года мутной волной захлестнул Латвию: драки, убийства, стрельба, звериная ненависть, бесконечные раздевания и бесстыдство постельных сцен -- ужас! конец света! А тут еще телевизор, у которого собирались в вестибюле ходячие больные послушать новости, без конца передавал кадры варварского расстрела Белого дома (парламента) в Москве (это было начало октября 1993 года) и вносил в души такую сумятицу и страх, что больные долго не могли успокоиться и уснуть.
      
       Даша спасалась от всего этого тем, что ложилась лицом к стене, с головой закрывалась одеялом, оставив только щелочку для носа, и под монотонное жужжание разговоров погружалась в себя, в свои мысли, перебирая в памяти пестрые страницы жизни, в общих чертах типичной для XX-ого столетия, такого сложного, трагичного, расколотого революциями, войнами и потрясениями. Для Дарьи настоящее всегда было полно прошедшим и, сплетаясь в одно целое, составляло жизнь души. Здесь, в госпитальной обстановке, все настраивало на раздумья о смысле жизни, о том, почему в ее судьбе все сложилось именно так, а не иначе, о странностях времени и его непостижимости, неуловимости: казалось, вот только шумела, переливаясь всеми красками, юность, а глядь! -- уже старость стоит у порога, а все, что было между ними, промелькнуло и растаяло, будто сон.
      
       Как в песне:
      
       Есть только миг
       Между прошлым и будущим,
       Именно он называется жизнь.
      
      
      
      
      
       ГОДЫ МОЛОДЫЕ
      
      
       Дарья, улыбаясь и рассеянно глядя под ноги, шла по залитой солнцем улице. На душе празднично и легко. Учебный год благополучно закончен, и, кажется, можно даже надеяться на повышенную стипендию.
      
       Сегодня ее курс сдавал очень непростой для вокалистов экзамен -- гармонию. Даша получила пятерку только потому, что, будучи на несколько лет старше своих сокурсников (за плечами только что закончившаяся война!), с первого занятия поняла, что по этому предмету ничего запускать нельзя, что надо внимательно слушать объяснения профессора Екаба Карклыньша и решать задачи, даже если совсем не хочется или лень.
      
       Остановившись на перекрестке у светофора, она дождалась зеленого света и, неторопливо перейдя улицу, вошла в просторный тенистый парк. Чтобы хоть немного снять послеэкзаменационное возбуждение, прошлась по аллеям, полюбовалась прекрасным розарием, постояла у фонтана, вокруг которого с громкими возгласами весело носилась детвора, потом нашла свободную скамейку и, устроившись поудобнее, подставила лицо под ласковые лучи солнца. Какая благодать! Никуда не надо спешить, не надо больше рыться в конспектах, книгах, набивать голову знаниями, которые скорей всего и не понадобятся в будущем, не надо волноваться под дверью, за которой шел экзамен, тянуть билет, томиться в ожидании отметки -- все позади, а впереди больше двух месяцев свободы!
      
       Даша как споткнулась об это слово. Свобода!-- это чудесно, но и свободному человеку надо что-то есть, во что-то одеваться. На что она собирается жить? Стипендии, даже повышенной, хватит не надолго, а потом как?
      
       Но сегодня не хотелось думать об этом: солнышко грело так славно, листья клена над головой шумели так успокаивающе, будто шептали:
       -- Не печалься, не надо, все как-то устраивается на этой земле. Не пропадешь.
      
       И Даша прогнала тревогу, решив, что успеет все обдумать потом, а сегодня -- покой, отдых.
      
       Со скамейки, на которой она сидела, видна была главная аллея парка, по которой тек людской поток в сторону железнодорожного вокзала, а навстречу ему -- к главной улице Риги. Солнце слепило глаза, и Даша из нотного листа соорудила что-то наподобие козырька. Теперь были видны только туловища проходящих мимо.
       -- До чего ж они разные,-- думала Даша-- и как выразительны, как интересно на них смотреть!
      
       Перед ней, как в кино, проплывали кадры, без слов рассказывающие о трудностях послевоенной жизни.
      
       По аллее шли, кто торопливо, кто не спеша, все больше худощавые, подтянутые, а то и просто изможденные люди. Полных Даша не увидела ни одного. Многие хромали, кто-то шел с палочкой, а то и на костылях. И это были, увы! не старики -- война напоминала о себе на каждом шагу. И одеты все более, чем скромно. На женщинах простенькие, чаще цветастые, платья, юбки, по тогдашней моде чуть прикрывающие колени. Ни одной в брюках -- женщины еще не додумались посягнуть на эту главную отличительную часть мужского костюма.
      
       Скромно и небогато выглядел людской поток.
       -- А сейчас, в конце XX-ого столетия,-- думала Даша, лежа без сна на продавленном многими телами матраце госпитальной койки,-- разве легче? Да, люди одеты разнообразнее, богаче и толстых стало слишком много, но как незащищен простой человек в этом жестоком мире, как обобран, как неуверен в завтрашнем дне!
      
       Даша приказала себе не думать о том, что изменить было не в ее силах (на память тут же пришли слова песни:
      
       этот мир придуман не нами,
       этот мир придуман не мной),
       и снова мысленно вернулась в парк, где она грелась на солнышке, сидя на скамейке и разглядывая людской поток. Она не только смотрела, но и вслушивалась.
       В шарканье ног по асфальту время от времени вплеталось цоканье лошадиных копыт -- брички на улицах Риги после войны встречались на каждом шагу. Доносился отдаленный звон трамвая, сигналы проезжающих по близким от парка улицам машин (тогда еще разрешалось сигналить вовсю!). За скамьей на лужайке заплакал ребенок, и в ту же минуту зазвучал бессмертный дивный дуэт: горькие жалобы малыша и полный трепетной любви и нежности голос матери, успокаивающей плачущего. Внезапный лай и яростное рычание двух псов отвлекли малыша от своих горестей, и он испуганно умолк. Собак развели хозяева, и в наступившей тишине стали слышны обрывки разговоров -- разного тембра, длины, высоты... Под порывом теплого ветра зашепталась листва красавца-клена, под которым сидела Даша. В безоблачном небе резко вскрикнула чайка, за ней другая, третья... Даша перевела взгляд вниз, где у самых ног шла своя бурная жизнь: бесстрашные воробьи, склонив головки, внимательно поглядывали на сидящих то одним, то другим глазом в надежде, что кто-нибудь расщедрится и покормит. Надежда не оправдывалась (голодное время!), но все равно чириканье оставалось веселым и беззаботным. Между воробьями тяжело и неуклюже вертелись голуби, их грудное воркованье красиво вплеталось в звонкие голоса легких, грациозных воробьев. И снова издали донеслось: цок-цок-цок -- проехала бричка...
      
       Музыка города! Хоть записывай!
      
       Движение вовлекло Дарью в свой ритм, в свое звучание. От него и от того, что она с утра почти ничего не ела, слегка закружилась голова, и она быстро перевела взгляд на аллею, на проходящие по ней ноги.
      
       Они без слов рассказывали о времени. На ногах мужчин в основном солдатские ботинки, сапоги. У женщин разнообразия больше, хотя новая обувь встречалась как исключение. Один раз быстрой легкой походкой прошли ноги в белых парусиновых туфлях, начищенных то ли мелом, то ли зубным порошком, ибо на асфальте от них оставался еле заметный белый след. Даша мгновенно вспомнила свое довоенное отрочество, когда она точно в таких, тщательно набеленных зубным порошком туфлях спешила в городской парк на первое в жизни свидание. Здесь, в Риге, она никак не ожидала увидеть такие туфли и со странным чувством провожала взглядом до тех пор, пока они не затерялись в толпе.
      
       Дарья устала от впечатлений и уже собралась уходить, как вдруг ее будто током ударило: мимо плавно, красиво прошли ноги в таких знакомых туфлях, что от мгновенного воспоминания она похолодела и на глаза невольно навернулись слезы: еще совсем недавно она танцевала в точно таких туфлях свой первый послевоенный вальс...
      
      
       * * *
      
       ЛЮБОВЬ
      
       В самом конце войны к Дарье пришла любовь, взрослая, серьезная, со всеми радостями и тревогами. Для Даши -- первая, для Кирилла же -- не первая и, как вскоре она поймет, не последняя.
      
       Все, кто видел их вместе, в один голос твердили, что они созданы друг для друга, что более гармоничной пары трудно себе и представить. Даша верила, что Кирилл -- ее судьба, что с ним она пройдет по жизни, деля и радость, и горе.
      
       Но (уж это вечное "но"!) еще в XI веке мудрый Омар Хайям предупреждал:
      
       Любовь вначале -- ласкова всегда,
       В воспоминаньях -- ласкова всегда,
       А любишь -- боль! И с жадностью друг друга
       Терзаем мы и мучаем -- всегда!
      
       Даша в середине XX-ого столетия своим опытом могла подтвердить верность этих слов.
      
       Как только закончилась война и появилась возможность бывать среди гражданского населения, все изменилось. Ее возлюбленный при виде молодых ярких женщин преображался до неузнаваемости: глаза загорались особым блеском, азартом, и в эту минуту он напоминал Дарье гончую на охоте, делающую стойку на дичь, только тут дичью обычно была самая красивая женщина. И Дарья сначала обмирала и холодела от ревности и унижения, а потом поняла, что ее Кирилл для семейной жизни не годится, что он еще не нагулялся, а, может, и не нагуляется никогда. Ей все чаще приходила на ум восточная пословица: "когда бы ты ни прекратил неприбыльное дело,-- все прибыль". Даша понимала, что чем раньше она расстанется со своим возлюбленным, тем лучше будет для нее, иначе эти переживания заберут все здоровье, доведут до отчаяния.
      
       Могла ли Даша соперничать с красавицами-рижанками, если она ушла из армии в чем стояла: шинель, гимнастерка, юбка, сапоги -- и больше ничего.
       С чего начинать жизнь? Этот вопрос задавали себе все, прямо со школьной скамьи ушедшие на войну, чудом уцелевшие и дожившие до Победы. И каждый решал эту проблему по-своему. Даша поступила учиться в музыкальное училище, там ей было интересно и хорошо, но все тяжелее, все несноснее казалась военная форма. Ей хотелось быть такой, как вся молодежь, слиться с ней, раствориться, чтобы ничто больше не напоминало о проклятой войне. Для этого нужны были деньги, а их в дашином кошельке имелось -- что кот наплакал. Чтобы не расстраиваться, она не позволяла себе заходить в магазин, отворачивалась от всех витрин. Оставалась толкучка, где, как ей говорили, цены доступнее, выбор побольше, и, главное, можно торговаться.
      
       И вот в один из воскресных дней она отправилась туда.
      
       Толчок в Риге после войны находился в Московском районе, на острове Звиргзду, и поразил Дарью многолюдьем, шумом, обилием всего на свете. Она долго ходила по рядам, присматриваясь и прицениваясь, пока не увидела, наконец, те туфли, которые пленили ее сразу, сходу: светлые, с изящной черной отделкой, на высоком каблуке -- чудо после ботинок с обмотками и грубых сапог! Туфли были на номер меньше, чем ей нужно, но Даша не устояла и купила, решив, что красота требует жертв.
      
       Придя домой, она долго их разглядывала, сдувала несуществующие пылинки, протерла чистым платочком, даже понюхала -- запах кожи показался удивительно приятным. Потом, священнодействуя, осторожно надела, прошлась по комнате, все вытягивая шею и наклоняясь, чтобы увидеть ноги. Но так рассмотреть не удавалось, и она поставила на пол зеркальце и крутилась, вертелась перед ним, наслаждаясь созерцанием своих постройневших ног в таких потрясающих туфлях.
      
       За этим занятием и застал ее Кирилл. Увидя дашино радостное лицо, сияющие глаза, воскликнул:
       -- Я и не знал, что ты у меня такая красавица! С обновкой, радость моя!-- крепко обнял и закружил по комнате.-- Знаешь что? Пойдем сегодня на танцы, устроим себе праздник, хочешь?
      
       Даша, зардевшись, прильнула к нему:
       -- Ох, ты чудо-юдо, как ты угадал мое заветное желание? Конечно, хочу!
      
       И порывисто поцеловала, обвив руками его шею.
      
       Узнав, что молодая пара собирается на танцы, дашина соседка Мадара, вспомнив свою молодость, заявила, что гимнастерка и такие шикарные туфли -- это просто ну никуда не годится, и принесла померить свою блузку и юбку.
      
       Даша была тоненькая, как лозинка, и юбку пришлось прямо на ней зашпиливать, делать складки -- кое-как справились, а блузка, легкая, свободная, подошла сразу -- ее Мадара носила лет 20 назад, когда была такой, как Даша теперь.
      
       В просторном зале Дома офицеров играл духовой оркестр и было многолюдно. Для жаждущих танцевать представительниц прекрасного пола кавалеров явно не хватало: война выкосила мужчин. Столько было убито и искалечено, что, казалось, на земле остались одни женщины. Кирилл, как актер на сцене, почувствовав на себе оценивающие женские взгляды, мгновенно подтянулся, расправил плечи, заиграл глазами и сразу стал чужим и далеким. Даша, похолодев, внутренне сжавшись, поняла, что ее возлюбленный уже не с ней, но решила не сдаваться: ведь в этот вечер она выглядела, как ей казалось, ничуть не хуже остальных.
      
       С первыми тактами плавного широкого вальса Кирилл, опережая других, вывел ее на середину зала, чтобы хоть вначале никто не мешал вальсировать. Он великолепно танцевал. Даша даже думала, что это, пожалуй, было самым бесспорным его достоинством. Ее, всегда недооценивающую себя, с массой комплексов, он сумел заставить поверить в то, что она способна на многое, в том числе и красиво танцевать вальс.
      
       Даша с упоением, позабыв обо всем на свете, отдалась плавным волнам музыки. Великолепный зал, люстры, сверкающий паркет, берущая за душу мелодия вальса, красавец кавалер -- все поднимало ее и несло, как на крыльях.
       -- Как хорошо!-- пела в ней радость.-- Как чудесно!
      
       И вдруг ноги в туфлях на непривычно высоких каблуках в какой-то миг вышли из-под ее контроля, Кирилл не успел сообразить, что с ней, как Даша на глазах у всего ахнувшего зала растянулась на зеркальном паркете во всю длину своего 175-сантиметрового роста!
      
       Господи, какое это было горе! Какой маленькой, никчемной и несчастной она вдруг себя почувствовала! Катастрофа! Позор!
      
       Кирилл стремительно наклонился, помог встать на ноги и быстро вывел из зала. В коридоре Даша забилась в угол и безутешно рыдала, содрогаясь всем телом, а он стоял над ней, расстроенный, потемневший, гладил по голове и говорил:
       -- Ну, что ты! Перестань! С кем не бывает. Эта мелочь не стоит таких рыданий. Перестань же!
      
       А она, умирая от горя и стыда, вдруг, в одно мгновение, как ясновидящая, поняла, что между ними все кончено, что ее надежды на семейную жизнь с Кириллом развеялись, как дым, что эта унизительная сцена никогда не забудется, всегда будет стоять между ними, и ничего изменить уже нельзя.
       И когда поток слез иссяк, Даша твердо сказала:
       -- Иди в зал, там не хватает кавалеров, а мне нужно домой.
       -- Я с тобой! Мне без тебя здесь делать нечего,-- поспешно возразил ее возлюбленный тоном, в котором Даша услышала совсем другое.
       -- Уйди. Не надо меня жалеть. Мне лучше побыть одной,-- в голосе прозвучала такая непреклонность, что Кирилл покорно повернулся и пошел.
      
       Даша, оставшись одна, еще какое-то время постояла, собираясь с силами, а потом медленно, держась за перила, на дрожащих ногах стала спускаться вниз. Улица, парк напротив, прохожие показались серыми, мрачными, враждебными. Ее охватила смертельная усталость и тоска. Вдруг в тесных туфлях нестерпимо заболели ноги, она еле сдерживалась, чтобы не пойти босиком. А дома прямо с порога с ненавистью сошвырнула их с замученных ног и, крадучись, чтобы не встретиться с соседкой, проскользнула в комнату. В чем была, упала на кровать и долго лежала неподвижно, безутешная и несчастная.
       -- Все кончено!-- твердила как в бреду.-- Все, все кончено! Впереди одиночество и тоска!
      
       Это была расплата за нетерпеливое желание стать, как все. После войны многотысячной армии девушек-фронтовичек нужно было учиться всему заново: носить платье, туфли, сидеть за столом и пользоваться приборами, непринужденно и естественно вести себя в обществе, учиться, выйдя замуж, быть женой, матерью, хозяйкой дома -- всему учиться с самого начала, упорно, не сдаваясь. А кто, как Дарья, сгоряча ринулся в неведомое, тот расплачивался стыдом и слезами.
      
       Воспоминания расстроили Дашу, она и сейчас, сидя в парке, переживала их остро и горько, будто случилось это вчера.
      
       Дарья действительно напророчила свою судьбу: Кирилл не стал спутником ее жизни. Конечно, не случай на танцах был тому причиной, он только дал первую, чуть заметную трещинку в их любви, но, с того вечера начиная, трещинка все увеличивалась, расширялась, пока не превратилась в пропасть, которую ни он, ни она переступить уже не смогли. Былая радость, естественность, сердечность отношений оставила их, и перевод Кирилла по службе в другой город каждым в душе воспринят был с облегчением, все поставил на свои места. О совместной жизни речи больше не шло, хотя полного разрыва тоже не наступало. Они еще долго писали друг другу письма, полные грусти, надежды, заботы, нежности, изредка встречались. Но недосказанность, неопределенность в их отношениях давали свободу распоряжаться своей судьбой и ему, и ей.
      
       Даша смахнула слезу и внезапно почувствовала, что кто-то заслонил ей солнышко. Она убрала козырек и увидела смеющиеся рожицы двух своих милых подружек-однокурсниц -- Лиды и Аустры.
       -- Хватит жариться! Ты с ума сошла! Посмотри в зеркало, на кого ты похожа.
       Не лицо, а красный помидор. Ну-ка, подымайся и пойдем с нами,-- шумно налетела на нее Лида.
      
       Дарья обрадовалась, что они прервали ее горестные воспоминания, и с благодарностью и любовью смотрела на своих таких разных, таких необыкновенных подруг. Лида, среднего роста, пышная русская красавица, с высокой грудью, с гривой густых вьющихся каштановых волос, свободно ниспадающих на плечи, темпераментная, шумная, говорливая, хохочущая по всякому поводу и без повода, была прямой противоположностью Аустре, по-латышски сдержанной, уравновешенной, немногословной, изящной в одежде, в каждом слове, в каждом движении. Обе они удивительно интересно смотрелись вместе, дополняя друг друга, и были неразлучны. Певческие голоса у них тоже были разные и прекрасно сливались в ансамбле: у Лиды -- меццо-сопрано, у Аустры -- крепкое, стабильное, как Дарье казалось, вполне профессионально готовое драматическое сопрано. Требовался только репертуар, побольше да поразнообразнее, и можно было петь на любых сценах.
      
       Лида восхищала не только красотой голоса, но и глубиной, теплотой исполнения (славянская душа!), а это встречается намного реже, чем роскошные голоса. Как она пела Далилу из оперы Сен-Санса "Самсон и Далила"!
      
       Открылася душа, как цветок на заре
       Под дыханьем зефира...
       -- волной лился голос, свободный, густой, полный страсти. У слушателей мурашки пробегали по спине. Лиде пророчили блестящее будущее, она и впрямь блистала потом в Сибири, работая в Омской филармонии.
      
       Но в студенческие послевоенные годы и Лиде, и Аустре, и Дарье жилось ох, как нелегко! Аустре, может, чуть легче, ибо в Риге находились брат, сестра с семьей, и при безвыходном положении на них всегда можно было рассчитывать. Кроме того, Аустра, как очень многие латышки, умела прекрасно вязать, шить для себя, из ничего создать нечто интересное, оригинальное, что помогало ей одеваться, хоть небогато, но со вкусом и не как все.
      
       Она, на несколько лет старше своих подруг, еще до поступления в училище успела выйти замуж, родить, развестись и жила с пятилетним сыном на алименты и стипендию в уютной двухкомнатной квартирке в центре города, у Матвеевского рынка. Аустра любила людей, радовалась, когда у нее собирались шумные студенты-музыканты, чтобы пообщаться, попеть и послушать скрипку, виолончель, пошутить, обсудить все житейские и концертные проблемы.
      
       У Лиды же дела обстояли похуже. Жизнь в общежитии на одну стипендию заставляла ее постоянно искать любую возможность подработать. Однажды она, возбужденная, шумная, ворвалась к Даше и прямо с порога приказала:
       -- Быстро одевайся и побежали!
       -- Куда это ты собралась бежать, голова бедовая?-- не двигаясь с места, спокойно спросила Даша.
       -- Бежать мы будем вместе, подружка. Ну-ка быстренько собирайся! По дороге все узнаешь.
      
       Устоять под напором Лиды всегда было нелегко, и Даша, вздохнув, не спеша начала одеваться, а та стояла над ней и командовала:
       -- Быстрей! Что копаешься, как столетняя старуха!
      
       По дороге Даша, наконец, узнала, из-за чего весь сыр-бор. Оказалось, Рижский дом мод набирает манекенщиц для показа одежды.
       -- Представляешь, как это интересно!-- горячо говорила Лида.-- Надо быть совершенной дурой, чтобы упустить такой шанс!
       -- Лидка,-- от изумления Даша стала, как столб, посреди тротуара, мешая прохожим,-- опомнись! Какая из меня манекенщица? Оставь меня в покое и отправляйся сама, если тебе эта идея по душе.
      
       Лида тут же пошла в наступление:
       -- Вот ты какая! Поддержать подругу не хочешь? Тебе самой разве не нужны деньги? А вдруг повезет, и мы не только подработаем, но еще и оденемся по дешевке в красивые наряды -- как-никак Дом мод! Пошли! Еще благодарить меня будешь.
      
       И в голосе столько энергии и напора, что Даша вдруг подумала:
       -- А чем черт не шутит? Действительно, почему и не попробовать?
      
       Еле поспевая за Лидой, она, как бы со стороны глядя на себя, размышляла о том, что в ее фигуре, пожалуй, изъянов нет, не то, что у пышнотелой, без талии, Лиды (И на что только она рассчитывает?-- думала с удивлением).
      
       В Доме мод дежурный, узнав о цели их прихода, направил прямо в кабинет директора. Они несмело вошли, поздоровались и в смущении остановились посреди большой комнаты, чувствуя себя, как на подиуме:
       -- Мы слыхали, вам нужны манекенщицы. Может быть, мы подойдем?
      
       Директор, красивая стильная женщина лет сорока, окинув Дарью, как цыган лошадь, наметанным взглядом, без церемоний заявила:
       -- Я без обмера вижу, что вы нам не подходите. У вас мало бюста и много таза.
      
       И весело расхохоталась, давая понять, что ничего обидного в такой оценке для Даши нет.
       -- А вот ваша подруга,-- продолжала директор, отвернувшись от смутившейся и расстроенной Даши,-- пожалуй, подойдет демонстрировать одежду для женщин с округлыми формами 50-52 размера.
      
       От этих слов дашина обида моментально улетучилась. Она была рада, что хоть Лида получит работу, но тут ее непредсказуемая подружка, заморочившая голову и себе, и Даше, неожиданно дала отбой, сославшись на то, что эта работа, пожалуй, заберет у нее все время и учиться будет некогда.
       -- А это значит,-- рассуждала она вслух,-- что я запущу все предметы, плохо сдам сессию, потеряю стипендию...
       -- Нет!-- как отрубила Лида.-- Овчинка выделки не стоит. Извините за беспокойство и до свидания.
      
       На том и закончилось представление. Даше хотелось стукнуть Лиду, но взамен она только расхохоталась.
      
      
      
       * * *
      
      
       Согнав Дарью со скамейки и уведя с собой, подруги радостно объявили, что в честь благополучного завершения учебного года сегодня вечером у Аустры устраивается сабантуй и по этому случаю надо зайти в магазин.
      
       Они купили кирпич черного хлеба, белый батон, килограмм самой дешевой колбасы, прозванной студентами "собачья радость" (собаки ее даже нюхать не хотели, а студенты ели с радостью), и еще чай и сахар. Расходы разделили на троих. На вино денег не осталось.
       -- Не беда. Кто захочет побаловаться винцом, принесет сам. Хорошо, что вспомнила про заварку, дома как раз кончилась,-- рассудительно доложила хозяйственная Аустра, аккуратно укладывая покупки в сумку.
      
       И они, как сороки, не умолкая ни на минуту, хоть шума и без них хватало на улицах Риги, хохоча, наталкиваясь на прохожих, то уступая дорогу, то забегая вперед друг перед дружкой и при этом не переставая стрекотать, отправились к Аустре, чтобы подготовиться к приходу гостей.
      
      
      
      
      
      
       ГОДЫ ЗАКАТНЫЕ
      
      
       В госпитале все шло своим чередом. Даша втянулась в размеренный режим госпитальной жизни, и две недели не прошли, а пролетели. Исследования подходили к концу, оставалось лишь взять на анализ костный мозг (так называемая пункция -- прокол грудины) и, как сказал д-р Новак, тогда все прояснится окончательно. Услыхав про пункцию, Даша переменилась в лице:
       -- Это больно, доктор?
       -- Не очень. Вы же бесстрашная женщина, и вам ли бояться такого пустяка?--
       с улыбкой ответил доктор.-- У меня легкая рука, не переживайте.
       И добавил уже серьезно:
       -- Вначале неприятно, а потом терпимо. Это делается быстро.
      
       И Даша успокоилась. Раз сам д-р Новак берется, то можно выдержать все, что угодно.
      
       Лечащим врачом дашиной палаты доктор стал не сразу. Когда на следующий день после поступления на утренний обход пришел не он, а врач Петрова, Дарья расстроилась и сникла: ей казалось, что помочь стать здоровой ей может только один человек -- д-р Новак. А тут вдруг какая-то Петрова... Но, поразмыслив, заставила себя успокоиться: престиж госпиталя в городе был так высок, что слабых специалистов в нем просто не могло быть.
      
       Через пару дней в их палату на освободившееся место положили какое-то странное существо с закрытыми глазами. Все с испугом уставились на нее, не понимая, что могло случиться с человеком, чтобы он стал таким.
      
       Прошло немного времени, женщина вздохнула, открыла глаза и спокойно заговорила негромким, чуть хрипловатым голосом:
       -- Да не глядите вы на меня с таким ужасом. Я не пьяница, не бомж, не наркоманка, и никто меня не избил до полусмерти. Просто у меня не в порядке сосуды, чуть притронешься -- и синяк. А тут в ванной поскользнулась, а, может, потеряла сознание -- не знаю -- и всей тяжестью свалилась на каменный пол правой стороной. Вот и результат: правая сторона черная, как ночь, а левая белая, как день. Ну, и хороша же я, верно?-- улыбка на черно-белом лице казалась просто пугающей.
       И, передохнув, продолжила:
       -- Ну, успокоились? А теперь давайте знакомиться, раз судьба свела нас в одну палату. Меня зовут Ирина. По специальности я врач-терапевт. Когда-то, на заре моей туманной юности (и в голосе грусть), после окончания мединститута я работала в больнице вместе с доктором Новаком, нашим зав отделения, и с тех пор знаю ему цену, глубоко уважаю и стараюсь лечиться только у него. Хотите, попрошу, чтобы он взял нашу палату вместо Петровой?
      
       Ирина, утомленная, смолкла, а женщины оживленно зашевелились на своих кроватях и попросили сделать это как можно быстрее.
      
       Так д-р Новак, на радость всем, стал лечащим врачом дашиной палаты.
      
       Каждое утро в сопровождении сестры он, как солнышко, являлся в их палату, седовласый, статный, красивый человек, спокойный, аккуратный, неизменно доброжелательный. Все женщины, и Даша в том числе, тайно были в него влюблены. Каждой казалось, что именно она его любимица, что именно ее он предпочитает остальным, раз так долго не отходит от кровати, так внимательно смотрит, вникает в каждую мелочь. Конечно, это были женские фантазии, больничная романтика, помогавшая переносить надоевшее лежание в четырех стенах и тревогу, связанную с заболеванием.
      
       Доктор Новак был врач по призванию, прекрасно знал лечебную силу рук, доброго слова, внимания, сочувствия, умения слушать (редкое качество!), одним своим присутствием вселять надежду на выздоровление. Он не работал, а служил больному. Ну, как не любить такого человека!
      
       Во время обхода доктор смотрел Иру после всех. Между ними шел тихий, непонятный для других разговор, немногословный, как это бывает между людьми, когда они понимают друг друга с полуслова. После ухода врача Ирина долго лежала с закрытыми глазами, печальная, ушедшая в себя, и всем было тревожно за нее. В палате стояла настороженная тишина, пока, наконец, не раздавался ее негромкий голос:
       -- Бабоньки, что притихли? Ну-ка веселее, не вешать нос. Лучше расскажите что-нибудь.
      
       Женщины, будто только и ждали этих слов, тут же оживлялись, и начинались разговоры, правда, веселыми даже условно назвать их было нельзя. Придя в госпиталь, каждая принесла с собой из дому свои заботы, тревоги, печали и говорить могла только о них, по пословице: что у кого болит, тот о том и говорит. Время стояло серьезное, трагичное для многих и воспринималось на грани веков как конец света. Разрыв по живому огромной страны, недоумение и боль при виде того, как все рушилось, менялось в самостоятельной Латвии, как резко разделили общество на своих и не своих, обида простого человека на то, что остался без работы, нищ и обобран, что перечеркнута и очернена вся прошлая жизнь, и много всего, на что невозможно было спокойно реагировать,-- ну разве о таком можно говорить в госпитальной обстановке?
      
       Даша не выдерживала, торопливо одевалась и, рискуя получить нагоняй за нарушение постельного режима, выбегала во двор глотнуть свежего осеннего воздуха, красотой природы вернуть утраченное в палатных разговорах равновесие.
       Походив по аллеям прекрасного парка и успокоившись, она возвращалась в палату, где уже стояла тишина.
       Правда, покой был обманчив -- до следующего неосторожно оброненного слова.
      
       Время и лечение делали свое дело: Даше с каждым днем становилось все лучше.
       Помогали не только таблетки, инъекции, но и усиленное питание, назначенное ей д-ром Новаком. Когда через пару дней вместе с завтраком принесли бутерброд с черной икрой, она сначала не могла сообразить, что это такое, а присмотревшись, удивленно воскликнула на всю палату:
       -- Подумать только -- икра! Черная икра! Я уже забыла ее вкус и вид, и вдруг -- на тебе!
      
       Катя, лежавшая в палате дольше всех и уже хорошо разбиравшаяся что к чему, рассудительно пояснила:
       -- Это значит, что у вас, мадам, неладно с кровью. Вы своим видом и анализами напугали нашего доктора до такой степени, что он со страху назначил вам стол с икрой, а это среди таких рядовых необученных, как вы, бывает крайне редко, в виде исключения.
      
       А Ира, сколько хватило силенок, тут же добавила с тихим смехом:
       -- Вот запомните, Даша: чтобы у вас все было в порядке, вы должны постоянно покупать черную икру килограммовыми банками и есть ее ложками.
      
       И все дружно расхохотались. Соседка же напротив, Силвия, отсмеявшись, сказала:
       -- Ну, если не икру, то свекольный и морковный сок должны пить каждый день обязательно -- и все будет о`кей!
      
      
      
      
       * * *
      
       Вскоре на место выписавшейся Силвии поступила прелестная женщина бальзаковского возраста, хрупкая, стройная, изящная, сразу у всех вызвавшая симпатию. Звали ее Вера.
      
       Ночью это очаровательное создание устроило такой концерт, что женщины, напуганные, сердитые, долго вертелись без сна. Она храпела, как рота солдат.
       Храп был могучий, с виртуозными фиоритурами, со взлетами вверх почти до свиста и падением вниз до басовых интонаций. Потом вдруг наступила испуганная пауза -- она как бы сама не верила, что способна на такое,-- и снова повторялось все сначала: вверх -- вниз, с присвистом, прихлюпыванием, причмокиванием, стонами, жалобным писком. Не женщина -- оркестр!
      
       Даша, ближе всех лежавшая к ней, просто погибала, не зная, что предпринять, чтобы прекратился этот кошмар. Несколько раз она будила храпящую. Вера открывала бессмысленные глаза и испуганно произносила:
       -- А? Что? Что?!?
      
       И, чуть помедлив, начинала все сначала.
      
       Сон сморил палату только далеко за полночь. А утром все проснулись с головной болью, нервные, взвинченные. Мрачная, сердитая, Даша спустила ноги с кровати, собираясь идти помыться, и прямо перед собой увидела нежное личико с большими извиняющимися глазами и виноватой улыбкой.
       -- Доброе утро! Я храпела? Извините ради Бога. Если бы вы только знали, какая это мука сознавать, что ты не даешь людям спать. Сколько из-за этого приходится переносить страданий! Представьте мое горе,-- сказала доверительно, как старой знакомой,-- муж, с которым нас связывала взаимная большая любовь, не выдержал, ушел, а потом подал на развод. И нас развели -- из-за храпа!
      
       А тут, в госпитале, я кочую из палаты в палату и наслушалась такого в свой адрес, что лучше не вспоминать. Если и вы пожалуетесь доктору, меня на этот раз просто выпишут -- переводить-то больше некуда. А мне еще нужна хотя бы неделя, чтобы довести лечение до конца.
      
       И Вера расплакалась. Даше вдруг стало так жаль эту страдалицу, что она забыла ночные мучения и сказала примирительно:
       -- Ладно, оставайтесь, не будем жаловаться. Я закрою голову подушкой и постараюсь засыпать раньше вас, а потом храпите себе на здоровье.
      
       Вера сквозь слезы обрадовано улыбнулась, полезла в тумбочку и робко протянула Даше плитку шоколада.
      
       Даша рассмеялась:
       -- Да бросьте вы, не подлизывайтесь, мне ничего от вас не надо. Лечитесь и будьте здоровы.
      
       За окном стояла золотая осень -- любимая дашина пора. Хотелось в парк, на свежий воздух, но пока она осмеливалась выходить только в субботу и воскресенье, когда в отделении медперсонала почти не было видно. Вера же гуляла каждый день. Однажды она принесла с прогулки трогательный букетик самых последних предзимних цветов, собранные ею в увядающей траве, и преподнесла Даше со словами:
       Цветы последние милей
       Роскошных первенцев полей...
       -- Это ж надо!-- подумала удивленная Даша.-- Пушкин -- и такой храп. Как это соединить?
      
       А вслух произнесла:
       -- Благодарю вас, сударыня, это очень мило с вашей стороны. И эти цветы, и вас, Верочка, я не забуду. Спасибо.
      
       Слово за слово, и они разговорились. И с радостным удивлением отметили, как много у них общих симпатий и пристрастий в литературе, музыке, поэзии. Вера работала в библиотеке, много читала, знала наизусть массу стихов разных поэтов, почти всего "Евгения Онегина" и по просьбе Даши тут же без церемоний, будто только и ждала, чтобы ее попросили, начала декламировать первую главу "Евг. Онегина". Читала тихо, чтобы не мешать другим, и все же вскоре раздался голос Иры:
       -- Что вы там шепчитесь? А нельзя ли погромче, чтобы слышали все? Я по отдельным, долетевшим до меня словам поняла, что это Пушкин, так?
       -- Верно, Ира, Пушкин. I-ая глава "Евгения Онегина". Хотите, мы пересядем ближе к вам?
      
       Ира обрадовано завозилась в кровати, устраиваясь поудобнее, Даша и Вера переставили стулья поближе -- и все забыли о болезнях, тревогах, перенесясь в совсем другой мир. Вера читала хорошо, с увлечением, сама наслаждаясь музыкой стиха, и I-ая глава отзвучала и растаяла, как сон. Лица женщин преобразились, похорошели, стали задумчивыми, светлыми, взоры блуждали где-то далеко. Говорить ни о чем не хотелось. Помолчали. Потом Ира, у всех вызывавшая тревогу и самые безрадостные предчувствия, будто прочитав их мысли, сказала:
       -- А у меня в последнее время почему-то, как рефрен, звучат вот эти строчки из "Евгения Онегина":
      
       Увы! На жизненных браздах
       Мгновенной жатвой поколенья,
       По тайной воле провиденья,
       Восходят, зреют и падут.
       Другие им вослед идут...
      
       Голос дрогнул, а женщины смотрели ей в лицо, еле сдерживая слезы. Погрустневшая, Ирина, пытаясь вернуть привычный тон, сказала:
       -- Что ж, хорошего понемножку. Хватит на сегодня. Спасибо, Верочка. Может, выпадет еще такая светлая минута, и Вы нам продолжите, ладно? А сейчас будем отдыхать.
      
      
       * * *
      
      
       Не выпала эта светлая минута.
       Состояние Иры резко ухудшилось, и вся палата притихла, затаилась, ожидая, чем все кончится.
      
       Пока Ирина боролась со все неотвратимее одолевавшей ее хворью, д-р Новак отменил Даше постельный режим, а Вере пообещал выписку через день.
       На прощанье подружившиеся Даша и Вера пошли в парк погулять на свежем воздухе.
       -- Я и рада, что Вы, Верочка, уходите домой здоровой, и в то же время мне жаль, что лишаюсь интересного собеседника. Тут без Вас словом перекинуться будет не с кем.
      
       Вера с милой улыбкой подала руку Даше, помогая сойти со ступенек в парк, и успокаивающе произнесла:
       -- Спасибо. Я все же надеюсь, что мы не затеряемся в многолюдной Риге и продолжим наши встречи, если Вы, конечно, не возражаете.
      
       Они вышли на аллею вдоль увядающих цветников, и Вера, что-то вспомнив, энергично повернулась к спутнице:
       -- Кстати, Даша, знаете ли Вы историю нашего госпиталя? Я перед приходом сюда специально заглянула в энциклопедию и нашла небольшую справку о нем. Могу поделиться, если желаете.
      
       Стояли тихие прощальные дни октября. Золото на деревьях, золото под ногами. Покой. Безветрие. Так хорошо вокруг, что и подумать не хотелось о возвращении в тесную надоевшую палату.
      
       Вера, зябко кутаясь в просторный госпитальный халат, пересказывала то, что вычитала в энциклопедии о Рижском военном госпитале, добавляя кое-что и от себя.
      
       В 1721 г. Ништадским мирным договором закончилась Северная война, длившаяся 21 год. Россия, победив Швецию, вышла на Балтийское море. На территории Прибалтики постоянно находились воинские части. В 1754 г. на далекой северо-западной окраине Риги был построен военный госпиталь. Сначала это были небольшие скромные здания, но вскоре после победной Отечественной войны
       1812 г. тут развернулось колоссальное строительство. По проекту архитектора Штауберта в 1830 г. начал возводиться центральный корпус и ряд поменьше в модном тогда стиле классицизма. Работы длились 5 лет, руководил ими известный в Риге инженер де Витте. И с 1835 г. эти здания используются до наших дней и еще долго будут служить людям, если, конечно, по-хозяйски к ним относиться. Построены они добротно, крепко, на века.
       -- Вот в этом огромном, очень красивом корпусе мы с Вами, Даша, и лечимся,-- говорила Вера,-- и в общем-то особых претензий к нему не имеем, верно?
       А парк разве не хорош? Место для военного госпиталя наши предки выбрали отличное. Город находился сравнительно далеко и только постепенно, разрастаясь, стал приближаться, пока, наконец, не вобрал эту территорию в себя. И все же здесь сравнительно тихо, буйная растительность парка защищает от шума и пыли.
      
       Вера и Даша неторопливо, в ритм шагов вели беседу, говорили о том, что скоро все тут изменится, станет совсем другим. В связи с распадом СССР на 15 самостоятельных государств перестал существовать Прибалтийский военный округ, выведены воинские части.
       И госпиталь умирает. Через месяц-другой выпишут всех больных, исчезнут заботливые люди в белых халатах, станет безжизненно, пусто. Уходил в небытие какой-то очень существенный этап в истории Риги. И как всегда, когда что-то в жизни завершается, уходит безвозвратно, было грустно и щемило сердце. Чтобы не поддаться этому настроению, Вера заговорила совсем о другом:
       -- Думали ли Вы, Даша, о том, почему вдруг заболели, почему это должно было с Вами случиться? Ведь и Вы, и я знаем, что ничто на планете Земля не происходит просто так, у всего есть своя причина, свой смысл. Д-ру Новаку Вы назвали потерю работы и недостаток средств для нормальной жизни. Конечно, это немаловажно, но, как мне кажется, не все. Это только внешние, видимые причины, а главные скрыты от взора. Разве не так?
      
       Даша внимательно слушала, про себя удивляясь, что Вера будто прочитала ее мысли, в последнее время не оставлявшие ее. Ей давно хотелось поговорить с кем-нибудь об этом, но она боялась непонимания и насмешки. А тут вдруг Вера сама заговорила на эту тему. Это было так неожиданно, что Даша остановилась, пытливо всматриваясь в спутницу:
       -- Странно, что Вы так просто и естественно сказали то, что давно не дает мне покоя. Д-р Новак принял меня в свое отделение с предположительным диагнозом лейкемия -- рак крови. Анализы, слава Богу, этот страшный диагноз не подтвердили. Значит, мне оставлена надежда на жизнь, ибо все остальное медицина как будто умеет лечить. И все же мысль о том, почему вдруг я стала такой никудышней, возникла у меня давно.
      
       Даша со скрытым волнением посмотрела на спутницу:
       -- Вы еще молоды, Вера, и не подошли к тому, что уже хорошо понятно мне: все имеет свой срок, свое начало и конец, все стареет, изнашивается и уходит. Мне много лет -- и этим все сказано. От чего-то же должен умереть человек, как Вы считаете?
      
       И продолжила, не давая сказать Вере ни слова, как будто о другом, но в сущности о том же:
       -- Вы когда-нибудь бывали в картинной галерее "Неллия", что в Старой Риге? Нет? Ну, так обязательно пойдите хоть на одну выставку. Потом Вам захочется приходить туда еще и еще. В "Неллии" особый климат, хорошо для души. Я каждый раз, войдя в зал, прежде всего останавливаюсь перед висящим на стене справа от входа четверостишием неизвестного мне автора. В зале мягко, нежно звучит музыка, а я стою перед этими строчками и думаю: как хорошо! Как верно! Написать так мог человек думающий, что-то открывший для себя в этой жизни:
      
       Мы с гордостью торжественной
       в сознании
       Из века в век
       и ныне каждый час
       Пытаемся постигнуть
       Мироздание,
       Которое давно постигло
       нас.
      
       Вот так-то, моя юная спутница, Мироздание давно постигло нас. Думаю, моя болезнь неспроста, она знак оттуда, с Неба, из Мироздания: мол, не трать время по пустякам, готовь свою душу к переходу в Тот, Другой мир.
      
       Вера шла молча, обдумывая услышанное и примеряя к себе. Они подошли к крыльцу, и Дарья, с трудом поднимаясь по ступенькам, сказала:
       -- Верочка, Вы на четверть века моложе меня, Вам еще рано думать о том, о чем думают люди моего возраста. Живите светло и с радостью в сердце, как должно жить молодым.
      
      
      
      
       * * *
      
      
       Палату по-прежнему не оставляла тревога и грусть. Между собой женщины об Ирине не говорили, но и без слов всем было ясно, что она балансирует между быть - не быть. Д-р Новак теперь приходил в палату по многу раз на день, ночью постоянно дежурила сестра и по первому ее зову являлся дежурный врач -- в общем, хорошего во всем этом было мало. Все вокруг почувствовали, что и они смертны, ничем не защищены от того, что происходит с Ириной. Дни, когда в палате вспыхивали интересные разговоры, шутки, звучали стихи, житейские истории, канули в вечность, теперь казались сном.
      
       Даша, чтобы не поддаться общей подавленности и тревоге, особенно после выписки Веры, снова по вечерам отворачивалась к стене, закрывалась с головой одеялом, оставив только щелочку для носа, и переносилась в далекие молодые годы, которые с колокольни лет закатных казались такими светлыми и беззаботными.
      
      
      
       У АУСТРЫ
      
      
      
       Сабантуй на квартире у Аустры по поводу окончания учебного года удался на славу. Собралось всего семь человек, но больше и не требовалось. Все принесли с собой мажорное приподнятое настроение, всем хотелось сразу и обо всем поговорить, и прямо с порога поднялся такой шум и хохот, что встревоженная хозяйка со страхом ждала, что ее соседи стуком в стенки, пол и потолок начнут выражать свое отношение к происходящему. Но до этого, слава Богу, не дошло, ибо всем захотелось музыки, и разговоры с forte перешли в более спокойное русло.
      
       Последним явился Игорь Мирский. Он не был музыкантом, попал в это общество случайно, но с первого раза вызвал всеобщую симпатию. Красивый, спортивный, налитый силой, Игорь будто сошел с рекламного плаката "Спорт -- залог здоровья". У Даши само собой вырвалось:
       -- В здоровом теле -- здоровый дух!
      
       И эти слова прилипли к Игорю, стали его вторым именем. Между собой в компании, когда он отсутствовал, его только так и называли. Бывало, Аустра, не отрывая глаз от вязания, задумчиво произносила:
       -- Что-то давно не видно нашего В здоровом теле -- здоровый дух, надо позвонить, пусть приходит, а то не для кого петь, нет хорошего слушателя.
      
       Звонили, и он, обрадованный, приходил. Игорь, действительно, умел слушать и восторгаться. Сам не пел, ни на чем не играл, а без музыки жить не мог, ходил не только в филармонию, но и на все студенческие концерты. Там Даша с ним и познакомилась и однажды привела на вечер к Аустре. По специальности он был дизайнером, много работал и хорошо зарабатывал, оформляя витрины магазинов, выставки. Доброжелательный, щедрый, контактный, Игорь легко и быстро вписался в музыкальную компанию, стал своим.
      
       Однажды он рассказывал о московской выставке, которую только что оформлял, о впечатлениях от Москвы. Рассказывал так увлекательно, что все сидели не шелохнувшись. И вдруг Игорь, взглянув на Дарью, прервал рассказ и радостно воскликнул:
       -- Дашенька, ты так хорошо слушаешь, что за это тебя хочется обнять и расцеловать.
      
       И не успела Даша отпрянуть, как он заключил ее в объятия с такой силой, что у нее перехватило дыхание, и она только услыхала, как что-то хрустнуло. Сломал ей ключицу! И смех -- и грех, хотя, конечно, в тот вечер Дарье было не до смеха. Игорь не знал, как вымолить прощение, как загладить вину. Только месяца через два они помирились, но в компании эта история с пылкими объятиями Игоря Мирского стала предметом постоянных шуток и упражнений в острословии. Даша сама их не чуждалась и не отставала от других.
      
       Приход Игоря встретили восторженно не только потому, что ему всегда были рады, но и потому, что в руках он держал большой торт и бутылку вина -- невиданная роскошь в то полуголодное послевоенное время.
       -- Это вам, друзья, в знак благополучного разрешения от бремени протирания штанов и юбок за партами и в библиотеках. Вы заслужили!-- хоть коряво и витиевато, но от души поздравил их Игорь.
      
       В ответ грянуло дружное Ура!, хозяйка поспешно отобрала торт и вино, чтоб в сутолоке ничего не случилось, все затормошили Мирского и повели в комнату.
      
       Фортепьяно у Аустры не было, но никого это не смущало. Эта интернациональная компания (пять национальностей на семь человек!) прекрасно обходилась тем, что имелось. Все любили друг друга, понимали с полуслова, и когда кто-то один заводил песню, тут же вступали другие голоса, виолончель, скрипка, и никто не знал, что из этого получится и чем завершится.
      
       Это-то и нравилось больше всего.
      
       Певцов имелось налицо четверо, и все разные: Лида, Аустра, Даша и совершенно удивительный баритональный бас Миша Трубецкой, ученик проф. Микельсона. Он не только учился, но уже и зарабатывал голосом. Всем очень хотелось узнать, где он поет, но Миша отшучивался:
       -- Не скажу. Сами узнаете.
      
       Прошло немного времени, и все прояснилось: Миша служил протодьяконом в соборе! Узнали об этом и не на шутку встревожились: время было сложное, атеистическая власть с духовенством не церемонилась, расправлялась жестоко, и учеба в государственном учебном заведении в сочетании со службой в храме для Миши могла закончиться очень плохо, просто трагично.
      
       Так и вышло.
      
       Весной 1949 г. он вместе с тысячами ни в чем не повинных людей был депортирован из Латвии и прошел свой крестный путь в лагерях Сибири и Севера. Но тогда, у Аустры, он еще не знал, что ждет его через год, и был весел, общителен. шутки сыпались из него, как из рога изобилия, голос рокотал то в одном углу, то в другом. Все невольно поддавались обаянию этого красивого человека, тянулись к нему. А он охотно пел, демонстрируя потрясающее дыхание и верхи, шутливо ухаживал за представительницами слабого пола, чувствуя, что и сам им нравится -- в общем, вел себя, как обыкновенный студент, но никак не священнослужитель.
      
       Даша пристала к нему, что смола:
       -- Миша, ну, пожалуйста, еще раз покажи, как ты дышишь, и понятными словами объясни, как тебе удается спеть такую километровой длины фразу на одном дыхании да еще и улыбнуться в конце.
       -- Ох, Дарья, Дарья, до чего ж ты бестолковая!-- говорил со смехом.-- Положи свою руку вот сюда, на пресс, выше, Дарья, выше, на диафрагму, я спою еще раз, а ты контролируй мое дыхание, следи, как я его расходую.
      
       Прижал дарьину руку к крепкому, как наполненные меха, животу -- и спел. Дарья ошалело смотрела на него, а он, дружески хлопнув ее по плечу, сказал:
       -- Знаешь что, красавица моя, приходи лучше в собор и вслушайся, как читают, поют священники, дьяконы, хористы. Мое дыхание, Дашенька, оттуда, а не от проф. Микельсона. Вспомни, сколько знаменитых певцов начинало в храмах, ну, хотя бы чудо-бас Большого театра Михайлов. Он пел как Бог! Я бы,-- убежденно закончил Миша,-- всех певцов пропустил через церковный хор, и кончились бы проблемы с нехваткой дыхания, с тремоло.
      
       В этот вечер к Аустре пожаловали двое инструменталистов: виолончелист Михаил Ишханов и скрипачка Дина Хазан. Их все любили и за характер, и за высокий профессионализм.
      
       Ишханов, армянин по национальности, был горяч, музыкален, одухотворен, и виолончель под его пальцами пела подобно прекрасному человеческому голосу. Слушать его можно было часами.
      
       Дана Хазан, высокая, не очень складная, с шапкой густых вьющихся волос, длинным носом и грустными восточными глазами, влюбленная в свою скрипку и в Изю Фейгельсона, солиста Латвийской оперы, за которого она позже выйдет замуж, вносила в компанию особый уют и тепло и еще что-то очень милое, что было свойственно только ей.
      
       После разговоров, шума, смеха, связанных с приходом запоздавшего Игоря, наконец, перешли к главному -- к пению.
      
       Дарья вертелась возле Миши Трубецкого, чтобы первой сделать заказ -- "Сомнение" Глинки. Никто против выбора Даши не возражал. Ишханов открыл футляр, осторожно вынул свое сокровище -- виолончель, огладил ее, будто любимую женщину, поудобнее устроился, пробежал пальцами по струнам, проверяя настройку, чуть помедлил и начал вступление. Голос Миши полился, как вольная река:
      
       Уймитесь, волнения страсти,
       Засни, безнадежное сердце,
       Я стражду, я плачу,
       Душа утомилась в разлуке...
      
       -- Какие слова!-- думала взволнованная Даша.-- Они обо мне. Я все еще стражду и плачу по Кириллу, по моей утраченной любви. И все надеюсь, надеюсь... На что?
      
       А Миша, будто угадав ее мысли, пел дальше:
      
       Минует печальное время,
       Мы снова обнимем друг друга...
       -- в голосе столько веры, желания счастья, что, думая о своем, Даша вдруг поняла: Миша тоже прошел через муки сердца, иначе никогда б так не спел.
      
       И страстно, и жарко
       Забьется воскресшее сердце,
       И страстно, и жарко
       С устами сольются уста!
       -- закончил Миша с такой силой чувства, с такой верой в счастье, что Дарья порывисто вскочила и обняла его. Тут все присоединились к ней, а Миша стоял светлый, одухотворенный, еще весь во власти музыки.
      
       Потом все окружили Лиду и потребовали от нее "Элегию" Массне. Ишханов больше любил исполнять эту вещь соло, но против Лиды он ничего не имел. И Лида, еще
       не остыв от только что прозвучавшего и взволновавшего ее "Сомнения", продолжила своим роскошным меццо-сопрано чудо, сотворенное Мишей Трубецким:
      
       Ах, где весна прежних лет,
       Май, полный грез...
      
       Даша смотрела в преобразившееся, похорошевшее от пения лицо Лиды и, слушая, снова ушла в свои мысли. Кирилл любил петь "Элегию". Голос был маленький и не очень хорош, но в слова он вкладывал столько значения и страсти, что все наполнялось глубоким смыслом и трогало сердце. Даша так далеко перенеслась в воспоминания, что перестала слышать Лиду, и очнулась только тогда, когда голос и виолончель, слившись на piano-pianissimo, замерли и растаяли где-то высоко, высоко:
      
       Жизнь, как весна, отцветет!
      
       На такой высокой ноте можно было бы и завершить вечер, но неугомонный Миша Трубецкой зарокотал:
       -- Я тоже хочу спеть "Элегию", и это будет моя "Элегия", увидите, не хуже лидиной.
       -- Нет, Мишенька,-- сказала мягко Аустра, еще вся в плену отзвучавшей мелодии,-- сейчас не надо. Давай что-нибудь другое.
      
       И взглянув на Дашу, оживилась:
       -- Посмотри на Дашеньку, она полна нетерпения и желания петь, вот и спойте вдвоем нашу любимую рубинштейновскую "клубится волною".
      
       И, смеясь, добавила:
       -- Что-то сегодня нас потянуло на шаляпинский репертуар. Будем надеяться, Шаляпин пошлет нам прощенье за это прегрешенье. Его мы не затмим.
      
       Клубится волною кипучею Кур,
       Восходит дневное светило.
       Как весело сердцу, душе как светло!
       О, если б навеки так было!
       -- гибкая, вьющаяся, как причудливая горная река мелодия полилась из уст Миши, а Даша сильным наполненным звуком продолжила ее:
      
       Кубок полон мой,
       Я впиваю с вином
       И бодрость, и радость, и силу...
      
       Допела второй куплет и повернулась к Мише, как бы передавая эстафету, и он понес мелодию дальше, напряженно, с затаенной страстью, призывно:
      
       Если хочешь ты, чтоб душа моя
       Всю любовь в твои очи излила,
       Поскорей приходи! Темно в ночи.
       О, если б навеки так было!
      
       И в конце на pianissimo, легко, как дыхание зефира, из самой глубины сердца еще раз:
      
       О, если б навеки так было!
      
      
       Дарью всю, без остатка, вобрала в себя эта мелодия и унесла далеко-далеко. Она не помнила, где она, и не сразу осознала, что за странные звуки проникают к ней под наброшенное на голову одеяло. Еще полежала, приходя в себя и соображая, откуда вдруг появилась тревога и страх, потом, протрезвевшая, охваченная предчувствием самого неотвратимого, резко откинула одеяло -- и увидела ярко освещенную палату, в которой происходило что-то величавое и таинственное. Женщины, как изваяния, неподвижно сидели в постелях, и их взоры были прикованы к месту, где стояла кровать Иры. Даша, превозмогая страх, тоже посмотрела туда, посмотрела в тот момент, когда неподвижную, безмолвную, прикрытую простыней Иру перекладывали с кровати на каталку.
       -- Она жива?-- сдавленным шепотом спросила Даша у соседки.
       -- Не знаю. Кажется, ее везут в реанимацию.
      
       Потом, подумав, сказала твердо:
       -- Нет, не в реанимацию. В морг.
      
      
      
       * * *
      
      
       На какой-то миг палату охватило чувство осиротелости, покинутости. Хотелось приблизиться друг к другу, заглянуть в глаза, почувствовать живое тепло плеча. Но вместо этого женщины в полном молчании стали укладываться спать, каждая по-своему переживая только что совершившуюся на их глазах великую, вечную и непостижимую Тайну.
      
       Небытие поглощает все, и только перед лицом Смерти мы вдруг понимаем нереальность, хрупкость, призрачность всего, что живет и дышит вокруг нас.
       -- Memento mori,-- говорили древние.
       Помни о смерти! И все же... И все же, раз нам никуда не деться от этой неизбежности, то пока мы еще на этой прекрасной Земле,--
      
       Жить, будем жить!
       И от Судьбы возьмем
       Хотя одну весну,
       Хотя одно мгновенье...
      
      
       Рига. Осень 2000 г.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       85
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Булгакова Мария Ивановна (bulgakowa2@gmail.com)
  • Обновлено: 22/12/2013. 309k. Статистика.
  • Роман: Мемуары
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.