Аннотация: Это моя армия, у меня была своя судьба в ней, армии 50-х, и свой, разумеется, на нее взгляд. В ней не было такой мерзости, как дедовщина, были другие...
ОТВЕТ АДМИРАЛА
Рассказ-эссе
Как-то вечером, на темнеющей уже улице, увидал я пьяненького старичка-отставничка: широкий уже на него и даже большой пиджак был украшен множеством наградных планок, какие могут быть только у офицера высшего состава. Старичок этот наверняка хорошо посидел в гостях у однополчанина по какому-то общему для них случаю. Теперь он топтался на месте, ноги его не слушались, руки ловили хоть какую-то опору. Дойти же до дома было надо. И вот что предпринял бывший вояка, вот к какому испытанному способу пришел. Продолжая топтаться на месте, он вдруг резко скомандовал себе:
-Смирно!.. - Подождал чуток. И отдал следующую команду: - Шагом марш!
И - есть на свете чудеса! - через мгновение старичок пошел, пошел прямо, почти не шатаясь, потопал смешным для его возраста шагом... И это, между нами, мужиками, говоря, был подвиг, подвиг, на который ох, не каждый способен.
Такова, подумал я, сила армейского приказа. Такова сила армии.
Влияние ее на человека так велико, что отслужившие всего лишь срочную, иногда все же ловят себя на мысли, что не будь в их жизни армии, не смогли бы сделать потом того-то и того-то. И на всю жизнь запоминают они номер в/ч, в которой служили, фамилию командира роты, старшины (прапора) и кое-какие отточенные их фразы и словечки - все это выжигается в сознании каленым железом.
Что уж говорить о тех, кто отдал ей всю жизнь.
Я служил в армии, когда слова "паразитолог" и "полиглот" по незнанию их смысла в среде рядовых были ругательными. Слово "брандспойт" произносилось проще и доходчивее - "трансбой". Чемодан был "чемойданом", а кто говорил иначе, на того смотрели с подозрением.
Слова "впрочем" и "кстати" появились только к концу 4-летней моей службы в ВМС, вместе с десятиклассниками, году этак в 1955-м.
Своих слов у того времени - как, впрочем, у всякого другого - было, конечно, много больше, был целый словарь, на нем и изъяснялись, но я взял в пример эти. Да, еще вспомнил! На тыльной стороне ладони у одного моего сослуживца было выколото "Сирожа", и Сирожа нимало не сомневался, что никаких ошибок за ним не числится.
А вы говорите: Пушкин, Пушкин...
-А-ррясь! - рявкал старшина, в чьих устах (пардон!) слово "равняйсь!" давно превратилось в этот хлесткий звук. - Хирра! Астыть! (отставить!). На месте ша-а-ам... - пел он, закрыв в упоении глаза, и выдыхал: - Ырш! Рот-э-э... сту!!! - Последний звук был похож на удар приклада об пол. И снова: - А-ррясь! Хирра! Ра-ение на - средину! Таарищ каптан третьего ранга! Рррота па-ашему приказанию выстроена!
Затем следовало командирское:
-Здравствуйте, товарищи!
-Драв-таф-таф-таф-таф!
Есть у меня и еще одно знаковое слово, знаковая, вернее, фраза, она, как хвостик: потянул за нее - и вытянул целое время с его героями.
Как хвостик, а может, как красный буй над затонувшим кораблем. В этом квадрате моря-океана можно спускаться на глубину.
Но поднимать я буду не все подряд
Только самое, с моей точки зрения, ценное из затонувшего.
Военная хитрость
Байки того времени были подстать словечкам. Вот та, что ходила в спортивных кругах; я был тогда призером первенства Черноморского флота по классической борьбе и не знать ее не мог.
В Севастополь 50-х с дружественным визитом прибыл американский крейсер. Пошел обмен делегациями. Американские моряки побывали на советских кораблях, после чего наши офицеры ступили на палубу заокеанского крейсера. Встречались и придирчиво оглядывали оружие соперники и, чуть что, враги, так что настроение флотских офицеров было вполне определенным. Хвастались наши, и американцам было чем похвастаться. Кроме главного калибра и торпедных аппаратов, они показывали новейшие дальномеры, радиотехнику, матросские кубрики, угощали кофе, о котором советские только читали, пластмассовую (небьющуюся) посуду, виски в офицерской тумбочке (демократия)...
Слава богу, у нас был в арсенале донской казак Платов из Лесковского "Левши", так что на все, что им показывали, наши смотрели с прищуром: дескать, этим нас, русских, не удивишь, у нас, мол, "свое не хуже".
На юте американского крейсера севастопольцы, однако, остановились - здесь был раскинут боксерский ринг и двое здоровенных черных парней ловко отрабатывали джебы, крюки и апперкоты.
-А у вас среди военных моряков есть боксеры? - спросили, естественно, хозяева корабля.
-А как же, - ответили им. - У нас спорт на флоте в почете.
-А что если вашим и нашим боксерам встретиться в матчевой встрече? - предложил один из американских офицеров.
-Почему бы и нет, - было отвечено. - Мы посоветуемся с тренерами и передадим вам, что они скажут.
Если бы тут не было сюрприза, я бы не затевал рассказа.
Вернувшись в штаб, офицеры прозвонили (флотское словечко)... нет, не тренерам, а в Москву, которая контролировала каждый шаг и каждое слово, произнесенное во время встречи военных моряков.
-Через два часа мы сообщим вам решение.
Через два часа был звонок:
-Принимайте команду боксеров в полном составе вместе с тренерами и массажистами. Самолет будет послезавтра к 14 часам. Приготовьте флотскую форму следующих размеров, перечисляем...
Назавтра с трапа военного транспортного самолета сошла в полном составе... сборная Советского Союза по боксу во главе с тяжеловесом, четырехкратным чемпионом страны Николаем Королевым, за которым числилось 200 боев, 180 побед и 50 нокаутов.
Гостей известили, что севастопольские моряки-боксеры готовы встретиться с заокеанскими на их ринге, на палубе крейсера.
Весь личный состав дружественного корабля, стоящего на бочках на севастопольском рейде, столпился на правом борту. Катер подошел к трапу крейсера, первым на него ступило командование, за ним стали подниматься боксеры - кто матрос, кто старшина второй статьи, кто главный старшина, кто лейтенант. На них, американцы, известные любители бокса, смотрели с особым любопытством. Богатырей среди советских моряков не было, так - худощавые, но жилистые парни с перебитыми носами то под бескозыркой, то под коротким козырьком фуражки. Цепочку замыкал короткошеий, с бритой головой мичман.
Потом обе команды, уже в боксерской форме, выстроились на ринге. Под приветственные речи и представления участников матчевой встречи, начался обмен вымпелами.
На ринг вышла первая пара...
Начало было куда как скромное: кружение по рингу, обмен легкими ударами, пробные тычки слева, справа. В общем, типичный любительский бокс. Американцы, привыкшие к жесткому бою боксеров-профессионалов, начали подбадривать своего дружными воплями. Тот послушался, пошел было в атаку с хуком, но вдруг - хлоп! - и сел на ринг от короткого встречного прямого удара. Потряс головой. Не поверил. Поднялся. Судья отсчитал положенные 8 секунд, дал знак продолжать...
Все бои заканчивались в первом или втором раунде, как правило, после коротких и точных прямых ударов в подбородок, на которые наши оказались мастаки.
Вышли на ринг и тяжеловесы: черный американец с круглыми, как шары, плечами и снявший мичманскую форму, с бритой головой Николай Королев. Он начал разминаться, раскачиваясь корпусом, переступая ногами, исподлобья вглядывая на противника... И тут негр, зная результаты всех предыдущих поединков, засомневался. Еще раз посмотрел на деловито настроенного хмурого моряка в противоположном углу, и... поднял руку, подзывая судью. И... отказался от боя, сославшись на неожиданную боль то ли в колене, то ли в запястье, то ли в животе.
Матчевая встреча боксеров-моряков двух не очень дружественных стран окончилась со счетом 10 : 0 в пользу севастопольцев.
Потом уже тренеров из Москвы отчитали: нужно, мол, было, хоть пару боев проиграть, а то ведь искушенные в спорте гости могли и догадаться об уровне боксеров.
-Не получилось, - разводили руками тренеры. - Там были чемпионы страны, Олимпийских игр (1952 год. - В.Ч), а тут какие-то американцы.
Такая история ходила в то время в спортивных кругах, я, конечно, как и большинство военно-морских спортсменов, ее знал и вот вспомнил. К слову...
Как я чуть не взорвал крейсер
По утрам все военные корабли в Северной бухте (древние греки называли ее Прекрасной, и она того стоит) делают физзарядку. Нет, нет, не матросы, матросы ее уже сделали, - корабли. Называется она - проворачивание механизмов.
Все движущиеся части механизмов - а их тысячи - приводятся в это время в действие. Движутся вверх-вниз-в стороны длинные серые хоботы главного калибра крейсера (152 мм), ищут цель в небе, где летают сейчас одинокие чайки, спаренные стволы зенитных 37-миллиметровок, суетливо ворочаются зенитные крупнокалиберные пулеметы, шарят по сторонам "сотки" противоминной, стоящей по бортам, артиллерии, оживают тупорылые торпедные аппараты, крутятся локаторы, дальномеры, все штурвальчики, все до единого подшипники, включены все моторы и моторчики - все проверяется на готовность к возможным боевым действиям...
Только после этого начинается размеренный трудовой день стоящего "на бочках" крейсера.
Я был в 1953 году курсантом второго курса минно-торпедного факультета Севастопольского Высшего Военно-морского училища. В сентябре мы, курсанты, проходили месячную практику на крейсере "Дзержинский". Нас расписали по боевым постам всех БЧ, на верхних карманах наших роб были нашиты номера боевых постов. В проворачивании механизмов мы, дублеры, участвуем наравне с матросами, они нас учат и придирчиво следят за правильностью исполнения. На будущих офицеров они смотрят недружелюбно и в контакт стараются, помимо дела, не вступать.
Впереди у нас выход в море, ночные торпедные стрельбы, дежурство на фокмачте, где бывалые матросы кутаются в одеяла, а мы, гардемарины, стойко мерзнем, вечерние кинофильмы на юте, мертвая зыбь после шторма, увольнение на берег (на барказ нельзя опоздать, иначе останешься на пирсе до утра).
Матросы над курсантами-второкурсниками подшучивают. Могут, например, послать с мешком к соседу "за паром для котла", потому что в этом "падает давление".
Один наш курсант (под стать будущему эпизоду: длиннолицый, вислоносый, в берете дырка, зашить ее все недосуг, из дырки торчит клок волос), ну так вот: одного нашего курсанта за сон во время всего, чем положено было заниматься (на всех нас тогда напала эпидемия сна, не один он спал на занятиях), послали в наказание красить кормовой якорь. Якорь висел на кормовом, вертикальном, как стена, срезе крейсера. К якорю подвесили трапик, на котором поместился курсант и кандейка с краской и кистью. Наверху поставили двух матросов, что перемещали трапик вверх-вниз по команде снизу.
Курсант красил якорь и орал снизу "вира-майна" или "влево-вправо". Матросы сначала слушались, потом это дело им надоело и они куда-то ушли. Курсант, закончив покраску, прокричал снизу: "Кранты, моряки, вирайте!", но ему никто не ответил. Он покричал еще, но ответа не было.
Трапик висел в пяти метрах над водой. Наверху никого, только якорь и чайки над крейсером. Что делать?
И наш курсант не придумал ничего лучшего, как полезть по свежеокрашенному якорю наверх, на палубу. И сорвался, конечно. И шлепнулся в воду. И стал в ней барахтаться - в робе, в тяжелых, сыромятной кожи ботинках, которые на флоте назывались ГД, говнодавами.
На его счастье к кораблю подходил командирский катер, что только что отвез кого-то из офицеров на берег. Матросы увидели ЧП и подобрали курсанта. Вытащили его на палубу катера. С него текло, он был в краске с головы до ног. И матросы решили над ним (и над всеми курсантами-салагами и неумехами заодно) подшутить. Ну нельзя было упускать такой прекрасный случай! Катер вышел из-за кормы крейсера, пошел на широкий разворот. Один из шутников-матросов встал с вертикальным багром на носу катера, что означало, что к крейсеру приближается высокое начальство. Дежурный офицер, увидав вертикальный багор, скомандовал:
-По правому борту - смирно! - И направился к трапу, чтобы доложиться как положено.
Мокрому и в краске курсанту зловредные матросы подсказали, что, поднимаясь на корабль, он должен отдавать ему честь.
И вот он поднимается по трапу, держа руку у берета, из дырки которого торчит клок волос, а наверху, где правый борт крейсера стоит навытяжку, его встречает дежурный офицер, готовый доложить:
-Това...Тьфу!..
Шутит и командир корабля. Вот курсанты сидят под орудиями главного калибра, долбят гидравлику откатного устройства пушки, тут вдруг идет мимо командир крейсера, капитан первого ранга Такой-то. Все вскакивают, руки к беретам (такова форма на корабле), а самый рьяный, вскочив, влетает макушкой в ствол. Командир, отдав честь, подходит к стволу 152-миллиметровой пушки и озабоченно ощупывает его.
-Погубили корабль, товарищ курсант, - говорит он, - погубили!
Тот, и без того ошарашенный, вообще немеет.
-Что я теперь буду делать - ствол-то погнут!
Курсант, у которого голова еще гудит от удара, как колокол, поднимает глаза к стволу и еще с минуту верит, что совершил преступление, которое ничем не измерить.
А контр-адмирал не собирается его в этом разуверять.
-Погубили корабль! - сокрушается он. - А если, не дай бог, противник - чем я буду стрелять?
Курсанты уже улыбаются. А командир, покачав головой, все такой же озабоченнный, махнув в конце концов рукой на злоумышленника, уходит восвояси.
Курсантов знакомят с кораблем. Башни главного калибра, фокмачта, гротмачта, торпедные аппараты, рулевое управление от штурвала до пера руля, якорная цепь от якоря до жвакагаласа, машинное отделение: форсунки - котел - пар - устройство перегретого пара - сопла - лопасти турбин - турбины - вал - винт...
Крюйт-камера: снарядный и зарядный погреба. Чтобы войти в зарядное отделение, нужно надеть на обувь чуни, какие даются в музеях, чтобы не поцарапать художественный паркет. В зарядном отделении, на полках, лежат аккуратные штабеля зарядов главного калибра - цилиндры из грубого шелка, набитые длинными, с метр, пороховыми макаронинами. Порох делается на эфирах, воздух зарядного погреба густо пропитан едким их запахом. Здесь достаточно искры, предупредил нас офицер-артиллерист, читавший лекцию о крюйт-камере, если гвоздь на каблуке царапнет металлическую палубу, чтобы крейсер взлетел на воздух. Оттого и чуни.
Мы ходили по зарядному отделению на цыпочках.
На нижней полке зарядного отделения лежали толстые войлочные пластины со "стреляющими устройствами", которые нам продемонстрировали: они похожи на ружейные латунные патроны примерно 16 калибра, с капсюлем, с пыжом, набитые до отказа порохом. После того, как снаряд забит в ствол до нарезки, а за ним заряд, стреляющее устройство вставляется в замок, тот захлопывается и орудие готово к выстрелу. Стреляющее устройство выстреливает в заряд от искры, посылаемой к нему наводчиками.
Класс ушел уже в соседнее, снарядное отделение, где расположен весь боевой запас крейсера, как я, чуточку дома охотник (и балбес, не забыть бы), решил проверить на ощупь схожесть стреляющего устройства с ружейным патроном и показать заодно его приятелю. И потащил "патрон" из тугого войлочного гнезда. И вытащил уже, но патрон вырвался из моей руки и начал падать на металлическую палубу. Я не зря сказал "начал падать". Потому что пошла замедленная съемка происшествия. Патрон медленно, как в воде, опускался к палубе, медленно кувыркался в воздухе, он приближался к блестящей металлической плите, сейчас он ударится о броню...
Мы с приятелем зачарованно смотрели на это падение, которое длилось и длилось.
Сейчас раздастся удар металла о металл и все будет кончено.
(На том самом месте, где стоял на бочках в сентябре 1953 года крейсер "Дзержинский", 7 октября 1916 года от взрыва в крюйт-камере, которому так и не нашли объяснения, завалился на правый борт и ушел носом под воду линкор "Императрица Мария". А в 1955 году, тоже в октябре, на этом же месте получит подводную пробоину в районе порохового погреба и перевернется вверх килем линкор "Новороссийск", унеся жизни 700 моряков...)
Патрон стреляющего устройства приближался к палубе.
Ударился, раздался звяк, патрон покатился по палубе. Остановился, качнулся, замер. Я не сразу наклонился к нему, все еще ожидая вспышки. Потом все же поднял и услышал голос офицера-артиллериста из соседнего помещения:
По трапу из крюйт-камеры я поднимался на ватных ногах, и мне сделали замечание:
-По трапу нужно бегать, товарищ курсант, а вы подниметесь, как старая баба!..
Списанные
Была в тогдашней армии интересная своей психологией категория военнослужащих - "списанные курсанты". Даже не категория, а целая прослойка, ибо списанных курсантов было много, целое братство. Во флотском экипаже в Севастополе одно время их набралась целая "переходная" рота - небритых, полупьяных, в рванине: новую форму ради выпивки они продавали барыгам, чьи дома стояли вокруг экипажа, и получали от них шинели, бушлаты, суконки и брюки, годные только на выброс, безнадежное БэУ. Днями эта компания валялась на койках с соломенными матрацами, травя баланду и делясь способами досрочной демобилизации, (которые успеха никому еще не принесли), делясь "утками" на эту же тему, надеждами на то, что правительство решит наконец судьбу "списанных", ведь нет никакого смысла держать эту бесполезную и вредную даже братию в армии... Писались во все инстанции коллективные письма, где бывшие курсанты предлагали себя в качестве рабочей силы на любой стройке коммунизма - тогда будет с них и им хоть какой-то толк...
А вечерами, под единственной тусклой лампочкой большого ротного помещения бывшие гардемарины (мы, если точнее сказать, я ведь был в их числе) пели хором, под гитару, пели слаженно, мощно. Войдешь в роту с увольнения, услышишь этот хор - мороз по коже. И присядешь, не раздеваясь, и подхватишь... Песни были морские: "Джеймс Кеннеди" (ударение на втором слоге; "Вызвал Джеймса адмирал: - Джеймс Кеннеди!.. "), "Баренцово море", "Прощайте, скалистые горы" и очень грустная, офицерская, "Где ты?: "А муж твой далеко в море, ждет от тебя привета, молчание снова и снова, шепчет: "Где ты?"...
"Переходиловка" постепенно рассасывалась по воинским частям Севастополя, но была она в Экипаже постоянной, ибо пополнялась чуть ли не ежедневно. Забранные в самые разные части, мы начинали службу с первого дня, салагами: срок пребывания в высшем военном, где была принята присяга (а это юридический, между прочим, акт), не учитывался. Это было самое страшное. Иной курсант вылетал из училища с четвертого, а то и с пятого курса, он был без месяца лейтенант, он уже видел себя с кортиком на боку... и вот его стригли наголо, как новобранца, и впереди у него было новые четыре-пять лет службы рядовым.
Так тогдашняя армия расправлялась с "обманувшими" ее кандидатами в офицеры.
В воинских частях "списанные" были балластом, никчемным материалом. За лычкой - главный армейский стимул в то время, когда уровень образования матроса и солдата был 4-5 классов, они не гнались, на все смотрели свысока, ходили в самоволку, пили, донимали врачей, симулировали, намеренно доводили себя до болезни, лишь бы комиссоваться, старели (я знал одного бывшего курсанта, который служил "по девятому году" в звании матроса; был он уже лыс, сутул, ко всему безразличен, ходил, почти не поднимая ног, шаркая подошвами тяжелых ГД...
Большинство списанных курсантов еще при поступлении в училище несли в себе серьезную ущербину.
Послевоенные юнцы воспитывались не отцами - те миллионами полегли на войне, не матерями, пропадавшими на работе от зари до полуночи, а друг дружкой и законами, выработанными уличными авторитетами. Среди этих законов было много хороших, мужественных, я бы сказал. Они звучали примерно так: "За друга хоть в огонь", "Умри, а не выдай", "Не лезь наверх, сукой станешь", джентльменские: "Двое в драку - третий в сраку", "Ногами не бить" (ноги пускали в ход только уголовники), "Лежачего не бить", "Драка до первой крови"... В армии мужественные законы были только помехой. Например, армия поощряла стремление любым способом вылезть в младшие командиры; требовала доносительства. Чужих законов она не признавала и носителей их ломала жесточайше.
А еще мы воспитывались - тогда, в годы повального чтения - книгами и кино. Книги и кино того времени отличались искуснейшим враньем, это синоним социалистического реализма. Все трудности, по нему, были временными, их можно преодолеть, в жизни всегда есть место подвигу, страна только то и делает, что ждет своих героев, начальство, партийные секретари и армейские командиры - лишь на вид строгие, а на самом деле добрейшие люди, прямо отцы, а справедливость всегда торжествует победу... Примерно так.
Книги и кино призывали юнцов к подвигам - в море, в небе, не оставляя выбора. Это был социальный заказ: страна (социализм в отдельно взятой стране) находилась на всегдашнем военном положении - и ах какие красивые фильмы о море и небе снимались после войны! Пример - не так уж давний фильм "Офицеры", посмотрев который я сказал про себя: рек-ла-ма. По тому же рецепту (социальный заказ) писались многие книги. И как следствие: большинство мальчишек (и даже девчонки!) мечтали о военной карьере, о морской или летной. Танки, артиллерия и пехота отвергались. Был в то время даже фильм о женщине, морском офицере...
Беда была в том, что хитроумные эти поделки социального заказа падали на ничем не защищенные мозги, мозги, открытые, как земля по весне, любому семени, и давали там прекрасные всходы. В военные училища валом валила безотцовщина там ко всему, были бесплатное питание и обмундирование. Из нашего 10 "Б" класса 17 человек (!) отправились к 1-му августа 1952 года по их адресам.
Был бы отец, он, может, сказал, что такое на самом деле военная служба, что такое строй, строй и строй, что такое армейское подчинение, что такое 25-летний срок службы офицера. Он бы что-нибудь добавил про тогдашний кинофильм "Голубые просторы", который вскружил головы миллионам желторотых (Павел Кадочников в главной роли). Но отец "пропал без вести" под Воронежом в 1942-м, когда немецкие бомбы превращали в пыль целые наши роты.
Армия, 25-летняя служба в ней - она требует призвания. Существует же в русском языке выражение "военная косточка". "Военная косточка" так или иначе находит свое место в строю, выбивается даже в адмиралы и генералы. А что до самой карьеры офицера, так она в России чаще все же была наследственной, почти генной, к ней мальчишка готовился, что называется, почти с пеленок. С помощью отца офицера он узнавал, что такое воинская часть, казарма, строй, командный голос, марши, ночная тревога, учения, стрельбы, дым пушек, подъем в шесть утра и отбой в 22...
Призвание - великое дело, оно многое решает без твоего волевого участия.
Офицерская карьера - призвание, и новоиспеченный курсант, желторотик, погнавшийся за красивой формой, волею киноэкрана романтик, понимал это очень быстро - благодаря, в первую очередь, мичманам и старшинам, которые вышибали из вчерашних юнцов дух "гражданки" иногда вместе с духом вообще и совсем-совсем не походили на киношных (добрых и мудрых). Понимал благодаря ушибленным Уставом картонно-плоским командирам рот, на которых не хотелось походить... Ему бы, поверившему чужим сладкоголосым дядям, назад, в свой город, где университет и институты, от которых он презрительно отказался ради моря и неба, - домой, там есть выбор, и мозги его уже к этому готовы, к выбору, он, может быть, впервые в жизни задумался всерьез, получив несколько страшенных ударов по морде и под дых, но поздно: из училища выход только в армию, в срочную службу, а она длилась тогда, на флоте тогда 5 лет...
Ну, ладно. Из "переходиловки" я попал в Береговую оборону. Наша батарея стояла на высоком севастопольском берегу, над обрывом, четыре 130 мм пушки, чьи стволы были направлены в сторону прекрасного Черного моря. Из-за горизонта время от времени вылуплялись празднично-белые пассажирские пароходы, они приближались, увеличивались, с их палуб накатывали на берег волны веселой музыки, вызывая прилив щемящей грусти у батарейцев, сидящих у своих пушек.
Меня остригли наголо, соседи по казарме, годки по возрасту, но служившие "по-второму и по-третьему", чтобы обозначить мое место и поведение, назвали салагой.
Насчет "салаги". Это словечко произносилось не просто, хотя и его было достаточно для уничтожения, а с добавлением соленого словца и звучало совсем уж безнадежно: "салага х-х-хуев". После этого дальнейшая жизнь салаги становилась проблемой.
Дедовщины, однако, тогда не было, не было словечка "дед". Дедовщина родилась и стала традицией позже. Ее сейчас трудно выковырять из мозгов. "Авторитетами" были младшие командиры и они очень серьезно относились как к Уставу, первой науке в своей жизни, так и к своему командирству. За командирство вчерашние сельские парни, ученики трактористов, комбайнеров, шоферов, пастухи, готовы были положить жизнь. Потеря же лычки была для них равносильна смерти, так что все принуждение подчиненного не выходило за рамки Устава.
Вернусь к себе. Самой большой трудностью, подвигом почти, было - по возвращении из увольнения пройти коридором к столику дежурного по части (выставлен в конце коридора) - а ты пьян, пьян настолько, что по дороге на батарею несколько раз отключался, - пройти, предстать перед офицером по стойке смирно и произнести сложный для ставшего тряпочным языка текст:
-Матрос такой-то из увольнения прибыл, замечаний не имел!
У меня это получалось, и максимальное напряжение от входной двери до столика и доклад отложилось в сознании, стало его достоянием. Оно спасало потом, на "гражданке", не раз и не два.
Армия многому учит. Прекрасными награждает качествами - терпению, например... Умению производить какую-то бессмысленную, с твоей точки зрения, работу сцепив зубы. Спокойно выслушивать нелепый приказ или разнос начальника, ибо тебе известно главное и бесконечно мудрое правило военнослужащего: "Скажи "есть!" и сделай по-своему". Это пошло еще и от Пушкинского: "...И не оспоривай глупца".
Данное правило ("Есть!) потом сильно помогает и в семейной жизни.
Армия безмерно развивает фантазию. Ты получил "месяц без берега", а на "берегу" тебя ждет возлюбленная. И вот ты, сидя на койке после ужина, начинаешь фантазировать: ты получил увольнительную... пересек бухту... одет по форме 3: бескозырка, суконка... вот проходишь меж колонн Графской пристани... идешь по Большой Морской, спешишь...
Или ты размечтался об отпуске...
Или о демобилизации, дембеле, ДМБ...
Поцелуй
Все гражданское население Севастополя обслуживало, в сущности, флот. Да и населения этого было, кажется, меньше, чем военного люда, служившего еще и в десятках в/ч, что были расположены в самом городе и разбросаны по его окрестностям.
Севастополь, переживший две войны (1855-56 гг и 1941-1945), две осады, перенесший артиллерийскую и какую угодно бомбардировки и уличные бои, пожары, дважды оставленный и дважды отвоеванный, до сего дня (август 2006 г.) сохранивший снарядные и пулевые отметины на стенах домов...
-Что такое Севастополь? - спросил меня коллега-журналист, который отправлялся в Крым "освещать" всесоюзную пионерскую военную игру "Зарница".
Я, чуть подумав, ответил:
-Когда будешь "воевать", сделай вот что. Возьми ножичек и ковырни землю ("Зарница" проводилась к югу от Севастополя, возле мыса Фелент, в степи, поросшей низенькими дубками, в степи, где сохранились остатки окопов и воронок), ковырни там землю на десяток сантиметров и посмотри, чем она тебя наградит.
Когда журналист вернулся, он сказал мне:
-Ты был прав. В горсти земли было четыре ржавых осколка и две пули...
...ощетинился в 50-е годы "против возможного противника" всеми видами вооружения. Здесь были, кроме флота, военные аэродромы, береговая оборона (главные калибр "тридцатки" - 305 мм), бесчисленные зенитные батареи, боновое заграждение Северной (главной) бухты, а в Казачьей бухте специальная воинская часть даже дрессировала под руководством ученых в военных целях дельфинов. А база подводных лодок в Балаклаве, оборудованная по фантастике Жюля Верна в гротах!.
Иные арсеналы были спрятаны (военная тайна!!!) в холмах. Мне пришлось, по долгу службы, ездить за "стреляющими устройствами" (воспламеняют пороховой заряд в пушке, похожи на обыкновенные латунные патроны для ружья, вставляются в орудийный "замок"...), и я увидел один из севастопольских арсеналов. Колючая проволока в три ряда, пропускной пункт, часовой с карабином, дежурный проверяет документы и отбирает сигареты и спички. Асфальт внутренней дороги, узкая рельсовая колея к воротам, ведет прямо... в холм. Сам холм высокий, метров 400, округлый, желто-зеленый, с выходами камня-ракушечника. Ничем не примечательная возвышенность на Северной стороне, каких там десятки... Однако в нее ведут ворота и дверь. Входишь - и внутренне ахаешь. Ибо холм внутри пустой! Каменное "тело" его вынуто, вырублено, холм пуст, как орех. Но до самой "крыши" стоят в нем стеллажи со снарядами и ездят между ними по рельсам тележки...
Сам Черноморсий флот - линкоры "Новороссийск" и "Севастополь", тяжелый, неповоротливый, как океанская черепаха, корабль, стоявший уже на "мертвом якоре", стройные, как лани, крейсера, серые, как тени, эскадренные миноносцы, трудяги-тральщики, быстроходы-сторожевые корабли с высоко поднятыми форштевнями, БО, МО, подкидываемые даже малой волной, подводные лодки, торпедные катера (во время атаки они раздувают перед собой белые боцманские усы, а ревом мощных моторов сотрясают дальний берег), всяческие вспомогательные суда - флот заполнял бесчисленные синие бухты (Артиллерийская, Минная, Стрелецкая, Казачья и т.д.) и нес вахту в море, на подступах к Севастополю. Время от времени он в полном составе выходил на учения - и весь город подчинялся этому событию, в обезлюдевшем городе только о нем и говорили; а иной ночью можно было услышать пальбу и увидеть огненные дуги снарядов, летящих в щиты.
Постоянная боевая готовность всех этих вооружений не помешала осенью 1955 года кому-то из диверсантов (кажется, итальянцам, бывшим владельцам "Новороссийска") потопить стоявший "на бочках" напротив военно-морского госпиталя советский флагман. Он за месяц до этого прошел капитальный ремонт (кораблю был заменен итальянский главный калибр 308 мм на наш, 305 мм, для которого были боеприпасы), и только-только вернулся из похода по Черному морю в качестве флагмана флота.
За 2 года до катастрофы я целый месяц провел на линкоре, занимал по тревоге место на боевом посту, драил металлическую верхнюю палубу проволочными щетками, спал на подвесных койках, крепившихся меж артиллерийских гнезд главного калибра, потому что кубриков у итальянского корабля не было.
По субботам и воскресеньям город заполняли синие воротнички (гюйсы), молодцеватые флотские офицеры с непременными кортиками на боку, "обходы" (морская форма), патрули ("пехота"), поминутное отдание чести и ожидание строгого оклика обхода: "Товарищ матрос!.."
Отдушиной были вальсы в огромном зале Матросского клуба и на танцплощадках Нахимовского бульвара, где ленточки бескозырок нужно было зажимать зубами, чтобы они не мешали видеть лицо девушки во время кружения.
Песни "Севастопольский вальс" еще не было...
Все, что я написал вплоть до этой строки, - предчувствие поцелуя, его, так сказать, жесткое обрамление, фон, довольно серый, но серый по-особому - как шаровая краска, которой покрыты все военные суда.
Тем прекраснее был сам поцелуй.
Слава богу, я был тогда влюблен, и меня, кажется, любили; и субботние вечера я проводил в доме моей возлюбленной, в доме, из которого мама никогда, на всякий пожарный случай, не уходила.
В тот осенний вечер (форма, объявленная с утра комендатурой, - номер 4: бушлат, бескозырка) я впрыгнул в троллейбус после свидания, в которое мы впервые начали целоваться. Я был счастлив... Могу пояснить мои чувства: поцелуй в те годы, да еще в военно-морском Севастополе, был таким же событием, как, скажем, в наши сообщение о беременности в 14 лет.
Было уже темно, мы вышли из дома, где оставалась бдительная мама, и долго стояли под деревом, что-то, невероятно значительное и в такой же степени бессмысленное, произнося, наконец приблизились друг к другу, на меня пахнуло теплом ее шеи, ее волосы коснулись моей щеки, я закрыл глаза, потом наши губы встретились...
Возвращаться мне нужно было в казарму, где храпело, захлебывалось слюной, всхлипывало, скрипело зубами, бормотало, било ногами в одеяло 120 гавриков; у задних ножек койки каждого гаврика стояла пара тяжелых башмаков, ГД, накрытых носками.
Простившись, я через десять минут скорой ходьбы - надо было не опоздать из увольнения - впрыгнул в троллейбус. Сидячие места были заняты, я прислонился к дверям, вынул из кармана бушлата носовой платок и прижал к губам. Мне хотелось подольше сохранить вкус только что случившихся поцелуев.
Этот жест скорее всего походил на тот, когда хотят скрыть разбитые в драке губы. Драки в Севастополе были, и жестокие. Дрались "гражданские" с моряками из-за отнятых девушек, моряки с солдатами - просто потому, что те в сапогах (пехота!), а эти в тельняшках и бескозырках. Дрались не только кулаками - бляхами на ремнях.
Тут меня окликнули. На заднем сидении разместилась пятерка наших батарейцев..
-Сильно попало? - спросил один из них.
-Сколько их было? - Вопрос был по существу: в то время я занимался спортом и так просто в обиду бы себя не дал.
-А ты задел кого-то? - Такие были вопросы, и я только кивал, не отнимая платка от губ.
И только Лешка Гулов понял, почему я держал платок у рта.
-Дай мне твой платок на минутку, - сказал он и протянул даже руку, - дай - я я хоть подышу этим...
Только благодаря этому эпизоду я и запомнил, как зовут батарейца, с которым мы служили много лет назад на высоком севастопольском берегу. Лешка Гулов его звали, Лешка Гулов...
Полонез Огиньского
КУД, команда управления дивизиона, небоевой его состав - писаря, телефонисты, шоферы, кладовщики и прочая шушера, жила в помещении клуба: в зале были расставлены койки, а на сцену, где стояло невесть как попавшее в в/ч 34373 пианино, подниматься не рекомендовалось. Впрочем, там разместились со своими койками два сержанта. К пианино разрешалось подходить только Диме Скворцову, умевшему играть. Он играл многие вещи, но любимым у него был полонез Огиньского, который мы с удовольствием слушали, а я даже просил его сыграть еще и еще.
Дима был мягкого характера парень с десятилеткой за плечами, шофером он стал в Учебном отряде. Мягкость его и подвела. Как-то он поехал куда-то со своим командиром, сержантом (не шофером) и его приятелем, все трое были в кабине ГАЗ-49. Чуть они выехали за пределы части, как сержант попросил руль, Скворцов отказать ему не смог. Сержант разогнал машину, на скорости влетел в поворот, и грузовик опрокинулся в кювет. Дима и сержант отделались ушибами, а его приятель сломал шею и был отправлен в госпиталь.
Старшего матроса Скворцова судили и дали ему 2 года дисбата. Арестантские роты были тогда в Керчи, туда-то Диму и откомандировали. Он собрал свой вещмешок, закинул за плечи, попрощался с ребятами, которые все вышли ради прощания из клуба. Сопровождать его до комендатуры поручили мне, тоже жившему в клубе, по уставу для такого случая конвоиру полагалось оружие. Я навесил на плечо карабин (без патронов), мы отправились в город.
Пошли сперва по той дороге, где сержант опрокинул машину, потом сели на катер-трамвай, который перевозил пассажиров через Северную бухту.
Графская пристань, площадь Нахимова; старый моряк с опущенным на лоб коротким козырьком на памятнике не обратил внимания на двух никчемных матросов, пересекавших его площадь.
"На дорожку" мы решили чуток посидеть в сквере. И тут Дима сказал, что хочет попрощаться со своей девушкой и что на это ему понадобится часа два.
-Двигай, - сказал я и остался сидеть на скамейке в сквере с карабином меж колен и вещевым мешком рядом.
Дима ушел... Где-то через минут 15 безмятежного моего сидения в тени дерева я, такого же примерно склада вояка, как Скворцов, вдруг осознал, что натворил. Отпустил арестованного и осужденного, доверенного моему карабину матроса, неизвестно куда! А вдруг он ударился в бега?! Про арестантские роты в Керчи ходили страшные слухи... И ведь я даже адреса девушки не спросил! Где его искать, если он не придет? Да ведь меня самого завтра же пошлют за такой проступок в те же Керченкие каменоломни!..
Армейские отношения нам обоим не привились, мы остались верны юношеским, а в них было: беспредельное доверие к другу или приятелю, боязнь потерять из-за какого-то страха лицо и пренебрежение к какой-либо опасности.
Предыдущие мысли, мысли-опасения, меня, признаться, будоражили: армия уже вторглась в мои и только мои владения и наградила своими страхами, мысли те уже были, но внешне я оставался спокоен: держал лицо. Не дай бог, чтобы Димка, - если придет - увидел бы меня встревоженным!
И он пришел к моему КС, пришел, как и обещал, часа через два, плюхнулся радом на скамейку.
-Все в порядке? - спокойно и даже участливо спросил я, ничем не выдавая своих тревог, которые буквально трясли меня все это время..
-Всё, - вздохнул он. - Попрощались. На два года. Пошли?
Мы не поделились друг перед другом теми своими мыслями, они были, вероятно, у обоих: у него, может быть - сбежать, у меня - ну, те, трусливые... Но слишком уж позорными они считались, и оба их скрыли.
Мы встали, я закинул карабин на плечо. Площадь перед памятником старому моряку снова пересекали арестованный и его конвоир.
Дима Скворцов попал в Керчь; оттуда с оказией пришло как-то его письмо в потрепанном донельзя конверте. Листок передавали в КУД из рук в руки. Там, в каменоломнях, дисбатовцы не столько делали какую-то, хоть и тяжелую, но нужную работу, нет, старшины заставляли их перетаскивать неподъемные каменюки с места на место.
-Отседова - тудой! А теперь оттедова - на старое место!..
Еще Димка писал, что даже рукавиц им для этой "работы" не выдают, хотя в Керчи дует тот же норд-ост, какой леденил нас, полуголых, на утренней физзарядке.
Через два года по КУДу разнеслась от телефонистов весть, что Скворцов прибывает в часть. Из дверей клуба были видны ворота с часовым, мы время от времени выходили и смотрели туда. Подъехала машина, из нее вышли конвоир с карабином и Скворцов. Они прошли в штаб, скоро Дима, уже один, направился к нам. Мы - все, кто не был занят - встречали его у входа. Он подошел, мы загалдели, он пожал с десяток рук, его хлопали по плечам, по спине, спрашивали уже, как и что... Дима жал руки, отвечал, улыбался растерянно и растроганно, но все делал как-то спешно, словно кто-то ждал его в помещении клуба.
-Извините, ребята, - наконец сказал он и, раздвинув наши плечи, прошел внутрь.
Там он почти бегом пронесся через "зал" к сцене, впрыгнул на нее, открыл крышку старого черного пианино. Сел. Размял пальцы, растер, опустил на клавиши. Мы, зайдя вслед за ним в клуб, смотрели на него во все глаза. И вот послышался "Полонез Огиньского".
Но какой?
...Похоже было, что впервые встал с койки после операции больной, он делает пробные шаги по палате, вот первый... еще один... вот нащупал ослабевшей ногой следующую половицу... качнулся, но обрел все же равновесие... постоял... вот шагнул еще раз... пошел... И снова чуть не упал... выпрямился... и уже шагает, шагает...
Все Димкины движения были скованными, плечи напряжены, словно он сидел за пианино впервые или выполнял незнакомую работу... но полонез через четыре-пять минут уже покатился, покатился по раз и навсегда проложенной ему дорожке. Мы сгрудились у входа, кто-то слушал музыку со двора, вытянув шею, но все слушали, понимая, что не зря Скворцов поспешил прежде всего к инструменту, наспех пожав несколько рук.
Вот прозвучал последний аккорд, Димка встал, начал растирать пальцы. Потом показал нам обе кисти: пальцы были красные, с распухшими суставами, в белых шрамах, малоподвижные.
-Боялся, - смущаясь своего порыва, сказал он, - все время боялся, что не смогу больше сыграть полонез. Больше всего боялся...
Постигло
Ротный старшина Мосьпан все невероятные события, что случались в жизни, всё не поддающееся объяснению, объяснял словом "постигло". Это слово имело для него мистический смысл. Это был, в сущности, термин, ключ ко всему необъяснимому, необъяснимому, но, однако, имеющему страшную власть над человеком. Этим однажды остроумно воспользовался пьяница-матрос.
Он рванул в самоволку, надрызгался там, вернулся в часть только к утру, вывалявшись в луже, в разодранной там и сям форме. Старшина же до утра ждал его в коридоре, у столика дневального, возвышаясь там некоей фигурой возмездия...
Когда самовольщик появился наконец в конце коридора, измызганный, несчастный, виноватый, умирающий, старшина упер руки в бока, молча и грозно следя за тем, как тот, еле волоча ноги, мотаясь от стены к стене, побитой собакой приближался к нему.
-Н-ну?! - спросил он наконец, вколотив в это "н-ну?!" все накопившееся за ночь.
Пьянчуга поднял на "сундука" горестные глаза. Наверно, все-таки, и у выпивох есть свой бог. Может быть, древний грек, какой вполне мог ошиваться в это время в Таврическом Крыму. В голове нашего бедняги вдруг, в тяжкий этот для него момент, блеснуло то, единственное, может его спасти. Он развел руки и молвил, собрав воедино остатки сил:
-Постигло, товарищ старшина, - и разведенных рук не опустил, так и застыл в этой молитвенной позе.
Старшина открыл рот, да так и не закрыл его. Мистические слово мгновенным светом осенило перегруженный "проступком" матроса мозг; в секунду сняло все ночное напряжение; сразу объяснило вид изгвазданного до ужаса пропойцы. Это слово полностью снимало с подчиненного его грех! Как можно в чем-то обвинить человека, когда того постигло?
-Ну идите, имярек... - почти домашним голосом сказал он. - Только не забудьте раздеться...
И только после этого, задумчивый - чистый Сократ или Платон, опустив голову, покинул ротное помещение.
Партия
В партию не вступали по многим соображениям, иногда очень интересным. Меня к невступлению подтолкнул эпизод, который потянул за собой глобальное (вот наконец современное словечко) рассуждение. А тому во мне только дай волю...
Одно время я вел себя хорошо и замполит поверил в мое перерождение. Он расчувствовался и сказал, что пора, мол, подумать о кандидатстве в партию.
Тогда многие делали из воинского строя три шага вперед, чтобы оказаться в рядах КПСС. Да и у каждого замполита была наверняка разнарядка на особо отличившихся в подчинении и в умении подчинять.
Сын своего времени, я задумался.
Определиться - и навсегда - мне помог случай.
В части был небольшой свинарник, свиней кормили отходами из кухни и столовой. Было их немного, штук, наверно, 7-8. На праздник или к приезду командования на стрельбы забивали одну-двух. Заведовал свинарником казах, который до армии был то ли животноводом, то ли чабаном. Казах, артиллерист, младший сержант.
Было замечено матросами, что этот казах хрюшек втихаря харлает, то есть, говоря ученым языком, звероложствует. Словцо "харлать" тоже из словаря тех лет. В то время в части ходил анекдот: "Слыхал, что сказал Джавахарлал Неру?" - "Что харлал, помню, но вот кого - Веру или Леру, забыл". Это говорит о способностях русских создавать глаголы из любого материала.
Наблюдение матросов о мирных развлечениях бывшего животновода или пастуха было, конечно, известно и командованию, как было известно всё.
Так случилось, что одновременно с этой информацией я узнал, что младший сержант недавно был принят кандидатом в партию.
Я услышал это - и меня проняло. В одно мгновение дошло, что мне придется быть в партии рядом с ним! Рядом с ним и с многими другими, замеченными мною в том или другом "...ложстве".
Самая обыкновенная брезгливость проняла меня, и когда замполит снова заговорил о моем кандидатстве, я отмотался от предложения известными словами, что я-де еще не готов, что мне, мол, надо еще погодить, прежде чем решиться на такой ответственный шаг...
А потом у меня что-то снова пошло наперекосяк, и вопрос о вступлении в члены КПСС отпал сам собой.
Я бы не рассказывал об этом дурно пахнущем эпизоде, если бы не усвоенное на всю жизнь после этого правило: Присмотрись, куда тебя приглашают; узнай, с кем тебе придется рядом быть или сидеть за одним столом. То есть - будь брезглив.
"Внутреннее сопротивление"
-Где вы идете, товарищ матрос?
-Где? Ну... я полагаю, что иду по территории вэче номер 34373.
-А я вас спрашиваю еще раз: где вы идете, товарищ матрос?
-Вы хотели бы узнать поточнее, товарищ сержант? Я иду по дороге, ведущей от казармы к штабу. А если шире - по земному шару...
-Что вы себе позволяете, товарищ матрос! Не увиливайте мне от (од) ответа! Я вас в последний раз спрашиваю (спрашую), ГДЕ - ВЫ - ИДЕТЕ?!
-Теперь я, кажется, понял. Вы, очевидно, хотели спросить. КУДА я иду, но оговорились. Могу удовлетворить ваше любопытство. Меня вызвал мой командир, майор Джуранович и я направляюсь к нему.
-Доложите мне, когда вернетесь, где вы вообще ходите! Потому что я вижу вас то там, понимаете, то здесь!
-Разрешите идти, товарищ сержант?
-Идите...
Это было "к слову".
Камин, выпивка и закуска
Без отдушины человек не может. Отдушина должна быть, иначе человек загнется или натворит глупостей. Нашей отдушиной была кочегарка при камбузе.
Это было узкое, длиной метров шесть и шириной в метр помещение, в одну стену которого были вделаны две топки, чей огонь выходил под котлы. В котлах варились свекольно-капустно-картофельные борщи и синие перловые каши на 120 человек. Мы собирались в котельной до отбоя, плотно закрывая низ двери бушлатом, чтобы свет от печки не пробивался наружу. Тусклую лампочку на потолке мы на всякий случай гасили.
Кочегар, Веня Стахов, несостоявшийся лейтенант, разжигал одну топку - и это был наш камин.
Дежурный посудомойщик, Мурат Макоев, бывший гардемарин, запасался легкой закуской - черным хлебом с комбижиром (береговая оборона питалась по норме 2, флот - по 9) и квашеной капустой.
Я, в то время заведующий артскладом, приносил бутылку разведенного спирта. О разведенном спирте надо сделать отступление, оно познавательно.
В артскладе чего только не было. Во-первых, пистолеты - от револьвера наган до тяжелого, как чугунный утюг да еще с прикладом, пистолета-автомата Стечкина. Считанные патроны патроны к ним. Мелкашки с боеприпасом. Толовые шашки с взрывателями и бикфордовыми шнурами. Бочки с краской и бензином. Щетки-сметки. Фланели, глицериновое прозрачное мыло, батист для протирки тонкой техники, из которого я делал носовые платки. И спирт, предназначенный для артиллерийской оптики, две 10-литровые бутыли с притертыми пробками, туго привязанными к бутылям и запечатанными сургучом с оттиском именной печати.
Если взять бутыль в руки, присесть на корточки и, перевернув ее вверх дном, оттянуть на миллиметр притертую пробку, можно дождаться медленных капель жидкости: кап...кап...кап... Этим я иногда и занимался, оставаясь в артскладе один. Сидеть с бутылью над стаканом приходилось подолгу - по часу, не меньше. Зато получалось поллитра спирта.
Интересно тут было вот еще что. 96-градусный, по замыслу, спирт был крепости в одной бытыли 53 градуса и 48 в другой. Как ухитрился мой предшественник по складу разбавить спирт водой, имея дело все с теми же притертыми и опечатанными пробками - это было тайной, которую он унес, демобилизовавшись, с собой. Майор Джуранович (редкой красоты мужик югослав, не поладивший с Тито и быстро ставший у нас офицером) как-то догадался проверить крепость спирта специальным прибором и обнаружил те самые 53 и 48.
Было от чего почесать югославскую голову.
Разбавленный спирт попивали офицеры и мой майор, до оптики он доходил в виде мощного выдоха командира орудия, опрокидывавшего последние 30 граммов.
Позволял себе приложиться к спирту и я.
Итак, для кайфа у нас было все, что нужно: огонь, выпивка, легкая закусь и неспешная беседа, хорошо понимавших друг друга людей. К нашим услугам была и кочерга, дабы помешивать время от времени исходившие то синими, то алыми огоньками угли. Казарма с вонью портянок и сапожной ваксы, ленуголок с бюстом вождя и красными столами, неусыпные старшины, дежурный у стола - все это было далеко, далеко...
Мы сидели на полу напротив открытой топки, прислонившись спинами к стене, разливали белесую, как самогон, жидкость по граненым стаканам, выпивали, брали щепотью из алюминиевой миски жменьки квашеной капусты, отламывали по кусочку черняшки, макали в комок комбижира на блюдечке и говорили, говорили... и не было в мире уютнее уголка и для трех несостоявшихся офицеров, чем грязная наша кочегарка!
Уникальность этого первобытного кайфа была в отдаленности, отгороженности от всего - от армии, от нашей бедственной судьбы, от времени даже; есть в человеке (как и в животном) неистребимое желание забиться время от времени в какой-то уголок, в нору, свернуться там в клубок и ощутить на короткое время защищенность от всех напастей.
...Этот редчайший кайф я вспомнил и повторил вот в каких невероятных условиях. В Нью Йорке случился blackout. Во время летней жары, днем, когда были включены все до единого кондиционеры, а их миллионы, отключилось электричество, техника не выдержала нагрузки. Население было предупреждено, что на починку потребуется время, что вечер и даже ночь, очевидно, придется провести при свечах. Ясно, что продукты в холодильниках пойдут на помойку. Моя жена собрала все в кульки и занесла было руку над мешочком мороженых креветок, которые я приберегал для какого-то особого случая.
-Оставь, - сказал я, - они мне нужны.
В моем воображении забрезжил некий свет насчет сегодняшнего беспросветного вечера.
Креветки были мне оставлены. Я сходил в магазин и купил бутылку белого сухого вина, какое рекомендуется знатоками к креветкам. Все продукты из холодильника были выброшены. Наступил вечер. Везде было темно: не горели фонари на улице, в доме сгущалась и сгущалась темнота. Во дворе перекликались испанцы и черные. Жена ушла к детям, я остался один...
Один?
Я сделал вот что. Достал из морозилки мягкие уже креветки. Зажег огонь на плите, голубую корону. Поставил на нее кастрюльку с водой. Посолил ее. Бросил туда тройку лавровых листочков. Когда вода закипела, высыпал в кастрюльку креветок. Еще чуть светило окно, я открыл бутылку вина. Подумал было о бокале, стакане, но понял, что в темноте я только опрокину тару. Креветки, судя по довольно мерзкому запаху, сварились. Я высыпал их в тарелку. Свечей у нас не было, не запаслись. Я сел за стол...
Пошарил в тарелке с креветками, выбрал одну... Стал очищать ее от шкурки... Протянул руку к силуэту бутылки, не ошибся... Сунул в рот голенькую креветку... Отпил из горлышка белого вина... Пальцы были в креветочьем пахучем соке... Во дворе прогорланили что-то на испанском, либо проорал снизу негр что-то приятелю в окне на третьем этаже... Я взялся чистить другую креветку... Потом нащупал горлышко бутылки...
Так оно и шло: чистка креветок наощупь, наугад бутылка вина...
И постепенно представала передо мной картина: темное узкое помещение с пыльными стенами и закопченным потолком, три матроса сидят, привалившись спинами к стене, перед ними открытая дверца топки с огнем; они чокаются гранеными, с каменным звуком стаканами и лихо, как и полагается морякам, опрокидывают выпивку в рот, а после протягивают руку к миске с квашеной капустой и берут горстку...
И говорят, глядя на огонь, роняют неспешные слова, в очередь говорят, смеются негромко... а синие огоньки пронизывают угли в топке, угли вдруг обрушиваются, распадаются, превращаясь в жар, но и он подвержен распаду, жар рассыпается по топке, оседает, гаснет, накрывается серым пеплом, как одеялом, в кочегарке становится темнее, и разговор наш все чаще утихает, превращаясь в волшебное молчание, когда забывается вдруг готовое выговориться слово....