Чирков Вадим Алексеевич
Мои любимые одесситы

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 5, последний от 26/12/2011.
  • © Copyright Чирков Вадим Алексеевич (vchirkov@netzero.net)
  • Размещен: 14/06/2010, изменен: 14/06/2010. 121k. Статистика.
  • Статья: Проза
  • Скачать FB2
  • Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Мне повезло - я жил в Одессе. И еще больше повезло - я встречал там одного за другим интереснейших людей, в чьих жилах течет особая кровь: группу ее врачи не определят, но по первому же произнесенному слову кто-то узнает в незнакомце одессита.


  •   
      
      
      
       Мои любимые одесситы
      
       ПРОРОК С ПРОДРАННЫМИ ЛОКТЯМИ

    -Знаешь, Таня, по-моему, он гений.

       -Ну, это из-за океана.

    Телефонный разговор Нью Йорк-Одесса.

      
       Тогда он называл себя "пророком с продранными локтями" (впрочем, произносил он это и ради рокота, который у него здорово получался).
       "Мой гуру, - писал я о нем несколько позже, - великолепной лепки голова, длинные черные волосы, зачесанные назад, острый, как бритва (сказал один художник) нос, запекшиеся губы оратора ("горлана, главаря": он был влюблен тогда в Маяковского, завидуя "поэтическим мускулам" того и его напору, ну и "Разговору двух судов на Черноморском рейде", конечно...). Взгляд - сверху (он высокого роста), быстрый, как бы искоса, внимательно-пронзительный, словно бы именно в этот момент увидевший в собеседнике главное...
       Он лежит на деревянном топчане в нашей махонькой комнатке (я сказал "топчане", но хочется сказать "оттоманке"), лежит, подперев великолепную голову худой, темной, с длинными пальцами рукой, и, время от времени проверяюще на меня поглядывая, рассказывает:
       -...Это было лицо, хорошо выдержанное в утреннем зеркале, готовое к предстоящему дню - лицо красивой женщины...
       Наша комнатка, чуть ли не из фанеры комнатушка с двумя топчанами и тощими матрацами на них находилась в пионерском лагере на 13 станции Фонтана, здесь мы и познакомились. Я, студент Педина, вчерашний матрос, подрабатывал летом в должности "инструктора по плаванию", он пришел сюда наниматься на работу воспитателем.
       -...Я задержал глаза на ее лице, не скрывая, что любуюсь им, - и эта первая за утро мужская дань была замечена и взята...
       Мне нужен был собеседник, ему же нужна была "аудитория", и он нашел ее во мне, чьи способности в то время выражались в умении слушать и слушать: я от своих сверстников, оставшихся на "гражданке", изрядно во всем за четыре года флота поотстал.
       На целый месяц я стал этой "аудиторией" Ильи, единственным его слушателем. Свои рассказы он перемежал чтением стихов, читал их вдохновенно, мастерски, то придавливая меня бронзовым гудением: "Опускайся, южной ночи гнет", то отзываясь на чью-то строчку внутренным звоном: "По рыбам, по звездам проносит шаланду...". Иные он просто пел высоким голосом: "Дверь, настежь дверь! Качается снаружи обглоданная звездами листва, дымится месяц посредине лужи...".
       -Почему по звездам? - сердился я. - И как это листва может быть "обглодана звездами"?
       Он, глянув на меня искоса и что-то для себя мгновенно уяснив, объяснял. Я слушал его молча, только глазами показывая, что я понял. Он же ронял (рокоча) непонятное: "Рано... рано...".
       А тот рассказ продолжался:
       -Для троллейбуса она была слишком хорошо одета, она была даже в тонких черных перчатках, несмотря на лето, и я подумал, что, скорее всего, шофер ее благополучного мужа внезапно заболел или машина сломалась у порога ее дома. Глаза мои были слишком откровенны, они требовали (просили, скорее) хоть какого-то ответа. Можно было ответить мгновенной льдинкой из-под ресниц, отвергнув мое откровенное восхищение, можно было сердито закрыться, как веером, веками... красивая женщина ответила мне иначе. Она сняла перчатку и выставила на мое обозрение свою руку, кисть руки... (Ты заметил, кстати, что слово "кисть" одинаково приложимо к винограду и к руке?)"
       Это не была рука аристократки, - продолжал Илья, - с длинными, тонкими, "нервными", как принято было говорить в Блоковские времена, пальцами (все эти руки в 20-х годах "уехали" за границу), нет, это была пухлая ручка с дивно ухоженной кожей, с тоненькими кончиками недлинных пальцев, с заостренными розовыми ноготками, которые выдавали... хищницу, насытившуюся, но все равно с интересом поглядывавшую на проходящую мимо дичь.
       Рука эта не ведала никакой домашней работы, даже, может быть, мытья посуды. Она тончала день ото дня, становилась все более хрупкой. Из всех прикосновений эта рука знала только собственную кожу, не менее нежную, собственные волосы, да, понятно, кожу мужчины. На безымянном пальце было золотое обручальное кольцо самой высокой пробы - цвет его говорил сам за себя: в нем было что-то от купеческой сытости, кустодиевской румяности, упитанности, хотя это слово никак не подходит к драгоценному металлу, розовое, оно матово лоснилось...
       Показав мне всего-навсего свою руку с кольцом, женщина ответила таким образом моему взгляду, - вот какая началась телепатия...
       Понимаешь, - отвлекся он, - телепатия существует, но существует она пока только между мужчиной и женщиной...
       -...началась телепатия... - продолжил рассказ Илья. - Она вопросила: а вправе ли ты коснуться моей руки, взять ее в свои руки? Сможешь ли ты содержать этого зверька - смотри на него - в той же холе, какую он сейчас имеет? А ведь это лишь рука...
       Тут меня пробрала дрожь: почти незаметное глазу движение обнаженной руки и, наверно, тела, вдруг обнажило на мгновение всю женщину, - я не вздрогнул, увидев ее такою, я задохнулся...
       -А сама рука - я не сводил с нее глаз - продолжила говорить то, чего не успели сказать глаза: "Сможешь ли ты, право же, интересный парень, но так себе одетый, оплатить стол в лесном ресторанчике? Я ведь пью только дорогие коньяки... Сможешь ли ты заткнуть деньгами рот хозяина полутайной гостинички в том же лесу? А на какие подарки ты способен? Ты глянь, глянь на мое золото!.."
       Ох как много сказала мне лежащая на колене, обтянутом дорогой тонкой бежевой тканью, со снятой перчаткой рука! Так много, что я, растерянный от обилия ее откровенных "слов", не успевал отвечать, но, видимо, все-таки ответил - выражением лица, потому что женщина будто бы со вздохом скрыла руку под перчаткой (зверек спрятался в нору), но послала все же мне короткий взгляд, в котором я легко прочитал: "Спасибо тебе, милый, что первым оценил меня в это утро, мне такие взгляды нужны, без них и жизнь не в жизнь. Но..."
       Но...
       Троллейбус остановился, она встала, она вышла... И, не оборачиваясь, пошла к высокому, центра города, зданию, стройная, снова недоступная, скрыв свою обольстительную и мало кому доступную руку, прекрасно зная, что я не свожу с нее глаз. Впрочем, на мгновение она, будто чтобы глянуть зачем-то направо, еще раз показала мне свой профиль: точеный носик, полные губы и красивых очертаний подбородок..."
       Я уже сказал: Илья пришел наниматься в лагерь на работу воспитателем.
       Я в тот день дежурил у ворот и сидел возле них на скамейке, рисуя от нечего делать в блокноте стоящий напротив коряжистый абрикос. Он вошел - белый полотняный костюм и, как мне до сих пор кажется, соломенная шляпа канотье, высокий, черноволосый, с необычайно внимательными темнокарими глазами, примерно моих лет... Поздоровался картавя и спросил - в голосе его прорывался бархатный актерский баритон - спросил, может ли он увидеть начальника лагеря. Покосился на блокнот, оценил меня, спортивного вида парня, занятого неспортивным делом, и мягко заметил, что вот эта линия, показал, кажется ему слишком жирной, чем сразу расположил меня к себе.
       Я отыскал начальника, свел его с пришедшим, потом уговорил шефа принять человека, окончившего Свердловский филфак (сведения были сообщены мне по дороге). Шеф доверился мне, спортивного вида парню, и таким образом Илья оказался в одной со мной комнате.
       Из всего, о чем он мне в то лето рассказывал, понятны мне были только его рассказы о встречах с женщинами (речь шла о девушках, но это слово никак не вписывается в строку, слово Женщина, а то еще и Она, звучит иначе, общее, может быть, просто биологично. Итак, он мне рассказывал о встречах, как только что мной приведенная, где все начиналось со взглядов, ими же через несколько минут все и заканчивалось. Был только обмен взглядами, ну и, разумеется, то, что он (и, может быть, она) при этом испытали, какое обещание он получил взамен на свою мольбу... и этого моему гуру было вполне достаточно, чтобы он почувствовал себя счастливым. У его встреч никакого продолжения не было. Он мог встретить эту женщину завтра же, но, не послав ей телепатического своего взгляда, мог пройти мимо нее равнодушно. Таким образом, его рассказы повисали в воздухе как воздушные шары. На грешную землю они не опускались.
       Кажется, он тут же переводил испытанные при встречах чувства в строчки, и строчки становились его достоянием, как, к примеру, донжуанский список ловеласа.
       На целый месяц я стал "аудиторией" Ильи, единственным его слушателем.
       Кончился лагерный сезон, мы разошлись. Он убрался на свою Молдаванку, на Шолом Алейхема, где жил со своей полупарализованной матерью, я - в общежитие Педина.
       Потом мы как-то случайно столкнулись на улице, пошли вместе. Он сообщил, что опять ищет работу. Там и сям, там и сям. В киностудии, где набирают массовку, Илья оставил свою фотографию и ждет, что, может, его вызовут... Книжное издательство получило заказ на книжицу об одесском морском порте, он рассказал, как бы ее написал он, Илья. Процитировал мне самую первую фразу будущей книжки: "На белых парусах влетает в наш порт далекая чужеземная волна. Она швыряет в берег букет пены, который несла так долго, так бережно...".
       Разговаривая, мы встретили знакомого Ильи, он пригласил нас к себе. Приятели еще по дороге завели разговор, в котором я снова мало что понимал: они говорили о каком-то гениальном поэте, о котором я и не слыхивал на своем краснознаменном флоте, приводили его строчки, казавшиеся мне престранными, иноязычием, что-то вроде: "Рояль дрожащий пену с губ оближет. Тебя сорвет, подкосит этот бред..."
       Я, понятно, молчал; Илья время от времени бросал на меня быстрый и соболезнующий взгляд; я молчал, но лицо мое, видимо, выдавало внутреннее напряжение: я старался хоть что-то понять...
       Я слушал Илью молча долго - можеть быть, год. Потом - робко - заговорил. Он прислушался... Поправил, подхватил... Я понял, что слушал не зря. Из Слушателя я стал Собеседником.
       Так-то я и попал через некоторое время в компанию "одеских уличных философов", как назвал Исаак Бабель племя молодых людей, населяющих ночные улицы города.
       Они ходят парами, редко втроем, "роняя слова, как сад янтарь и цедру", читая в такт шагам стихи - чужие и свои, написанные давно и вчера, и произнося только что рожденную строчку, словно считав ее с асфальта, на котором ветер раскачивает фонарные тени платанов и каштанов, отчего немного кружится голова.
       Они читают и читают стихи, произнося их торжественно, высоко, гулко в коридоре улицы - словно молясь, словно заклиная чей-то дух явиться сюда, призывают его каждой строчкой в собеседники, в слушатели, в свидетели... Они ходят в такую ночь по краю чуда - и вдруг, качнувшись вместе с тенью дерева на асфальте, переступают какую-то границу - и дух великого поэта, жившего некогда здесь, вняв наконец призыву, влетает в кого-то из них двоих, либо касается его лба кончиком крыла, и тот вдруг останавливается, осененный, и, задыхаясь, спешит сообщить напетое духом (небрежно брошенное сверху) целое четверостишие. Четверостишие, проложенное темными полосками одесской июльской ночи.
       Но чаще всего за время ночи рождалась всего лишь одна строчка, но - гениальная:
       Скорбим, как будто мы бессмертны...
       Оба поэта повторяют ее так и этак; громкие их голоса заставляют шевелиться голубей на карнизах, и галки высоко на платанах спрашивают друг у друга спросонья: что случилось?
       Скорбим как будто... Мы - бессмертны!
       Скорбим как будто мы, бессмертны...
       Скорбим как! Будто мы бессмертны.
       Но вот в чем беда. Стрела этой строки, вылетев из лука и зачав полет, не понеслась дальше, понуждая поэта, увидевшего на мгновение далекую цель, вытянуть из колчана и другую стрелу, она была перехвачена на лету, собеседники стали перебрасывать ее, еще горячую, из рук в руки, и она стыла на глазах, движение в ней пропало, далекая цель, мелькнув, исчезла, и следующая стрела так и осталась в колчане...
       Ах, каким гениальным могло быть это стихотворение! Но какая, какая за этой строчкой идет следующая строка?! В какую цель было устремлено ее острие?
       Мои поэты идут молча, что-то все же бормоча про себя, примеряя то одну, то другую строчку к первой, но ни одна уже не подходит. По количеству энергии, заложенной в первую, все остальные ниже. Инерция кончилась, движения нет, запал иссяк. Стихотворения уже никогда не будет.
       Началами стихов одесских уличных философов засеяны цветочные клумбы центральных улиц. Может быть, они взойдут когда-нибудь невиданными цветами и какой-нибудь молодой и веселый бродяга легко нарвет целый их букет...
       А еще они ходят друг к другу - по протоптанной дорожке, а вернее, по кругу, навещая одних и тех же приятелей. Все они живут в бедных маленьких квартирках с темными потолками и стенами, с газовой плитой у входной двери, с туалетом во дворе, они живут, как правило, с больными или не очень здоровыми мамами; единственная комната разделена на два помещения: большее - мамино, где мама не сходит с кровати, в меньшем на неработающей плите рядом с узкой, кое-как застеленной кроватке - гора самых разных книг с закладками меж страниц, книг, открытых на какой-то странице, так и не перевернутой, пожелтевшие рукописи, фотографии, рисунки-шаржи, надписанные но не отосланные конверты, клочки бумаги с горстью карандашных слов... Главенствует однако здесь, здесь царь и бог - пишущая машинка, какой-нибудь "Ундервуд". Эта машинка - она воздвигнута на самом видном отовсюду месте, а особенно от входной двери - эта машинка покрыта давней пылью, она бездействует, но она же и действует, ибо является постоянным напоминанием хозяину о его долге и призвании: сесть однажды - ах, сесть однажды! - к этой маленькой пирамиде, стереть с клавишей пыль и застучать, застучать, увековечивая черной краской заветные слова, выдержанные, отстоявшиеся, проверенные месяцами, годами, может быть уже - десятилетиями...
       Они ходят друг к другу по кругу. Они встречаются, закуривают, гость, сидя на продавленном диване, поглядывает быстрым, искоса взглядом на хозяина, тот стоит перед ним, о чем-то рассказывает, размахивая руками, тараща блеклые голубые глаза... Но кто-то уже звонит в дверь, ему открывают, он входит - притворно скромный, а на самом деле смертельно ядовитый, со сладенькой улыбочкой на змеиных устах, Гриша, "мудрый и лукавый"... Открывает сладко-ядовитый рот:
       -Ну-с, какие новации в вашей организации? - Берет со стола сигарету и закуривает, и садится в самый угол дивана, продавив его чуть ли до пола, задрав колени чуть не подбородка. - Так какие новации?..
       Начинается обмен найденными строками, ибо главные новости в этой "организации" - строки, то из ненаписанной прозы, то из недописанного стихотворения. То один, то другой, подхватив инерцию, заключенную в сказанной строке, сообщает вторую, может быть даже - третью (и останавливается)... Под темным потолком возникает устный рассказ - недлинный, невиданный, вызывающий, смешной, хулиганствующий, законченный гениально - в стиле самых великих, чьи духи, не исключено, посетили на минуту-другую комнату с продавленным диваном и пишущей машинкой на самом видном месте.
       Мой гуру, обладающий феноменальной памятью и самым изысканным литературным вкусом, поспешив после этой беседы домой (а, скорее, сорвавшись неожиданно), спешно записывает дома (согнувшись над подоконником: стола у него нет, согнувшись, хихикая, переминаясь с ноги на ногу) рассказ на клочке бумаги, рассказ, начатый, кстати, его возмутительной строкой и законченный либо им же, либо "мудрым и лукавым".
       Большинство творений удивительных этих ребят - коллективное творчество. Творчество небольшого, избранного, проверенного и опостылевшего круга людей, чем-то одним похожих друг на друга.
       (Один из одесситов, не менее "великий", чем те, о ком я рассказываю, но так и не опубликовавший за свою жизнь ни строки, зато много чего сообщивший ценного своим слушателям, на эту мою фразу отозвался очень эффектно:
       -Любое творчество коллективно! - И повторил: - Все человеческое творчество коллективно!
       Раньше я бы с ним согласился полностью, теперь - на четверть. Может быть - на треть. А вообще...)
       В то время, о котором я пишу, почти ничего из сочиненного свободолюбивыми одесситами, опубликовано быть не могло. Сначала у них были кое-какие надежды, после - иссякли. И они стали писать... еще свободнее. Точнее - они все чаще стали на страницах (и клочках бумаги) просто-напросто хулиганить, показывая нахальнейшую из фиг официальной советской литературе и давая время от времени короткие образцы того, как можно и нужно писать.
       В иную строку знакомый мне одессит вкладывал столько энергии, сколько ее другому хватило бы на рассказ. (Примерно так, между прочим, высказался Пастернак, почитавший дневники Пришвина). Но одессита никто не печатал, и праздника, какой испытывает пишущий с выходом номера газеты с его стихотворением, а тем более с выходом собственной книги, никто из них тогда не испытал. (И они, повторю, стали писать... еще свободнее. И - еще короче.)
       Итак, никаких событий в жизни наших уличных философов, кроме ярких, как молния, строк не бывало. Они как-то вяло женились, у них рождались дети (чаще - один ребенок, о котором приятелям (слово "друг" не было у них в ходу) сообщалось между, так сказать, строк и больше не упоминалось). Потом супруги расходились, потому что, произведя первый эффект, наш поэт не мог продолжить в том же духе следующие дни; к тому же он был беспредельно беден.
       Мой Илья работал, например, преподавателем русской литературы и языка в вечерней школе рабочей молодежи, да и то от поры до поры. Молодежь эта приходила на уроки после восьмичасового дня у станка и таращила закрывающиеся от усталости глаза на Великолепного Илью, который, широко расшагивая у доски, читал им ни с того, ни сего:
       "...Для власти, для ливреи не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
       По прихоти своей скитаться здесь и там...
       Читал - и искоса и быстро на учеников поглядывал, словно желая понять в аудитории главное.
       Он часто называл себя Пророком с продранными локтями...
      
       И все-таки был, был в нашей жизни (в нашем приятельстве, во встречах наших) эпизод, где присутствует движение, энергия, сюжет в конце концов.
       ...Ночью мы идем с Ильей к морю. Это за городом - там, где собственные дома, дачи, сады. Над морем яркая круглая луна. Она освещает узкую улочку, по которой мы бредем, не разбирая дороги, кусты цветущей сирени над калитками. Сквозь черную листву серебряно светятся крыши.
       Все сказочно, все полно значения, все, что мы видим, неоднозначно. И - вторично. Сирень не назовешь просто сиренью, ибо это сирень Врубеля, ибо это "глубокий обморок сирени" Мандельштама, ибо это "соски сирени" Заболоцкого, в самом деле - гроздья ее тяжелы, округлы, душисты...
       Что же еще, что же еще нового можно сказать о сирени?
       Молочно светящаяся табличка на калитке, полускрытая кустами цементная дорожка к дому, свет настольной лампы из-за шторы, крадущееся к луне хищного облика облако - все это только части того цельного и огромного, что называется майской ночью у моря, когда светит полная луна.
       На море лежит лунная дорожка.
       Дорожка, похоже, выложена живой трепещущей рыбой. Нет, это мост! Длинный - до самого ночного горизонта, где под луной лежит светлая площадка, - висячий мост, сверкающий златом и звенящий серебром, сказочный мост, выстроенный, как известно из русских сказок, за одну только ночь.
       "-Вот тебе твой мост, - сказал Иван-дурак царю, показывая на лунную дорожку, - вот тебе заказанный тобою мост, - сказал Иван-дурак-поэт."
       Мы стоим высоко над морем: берег внизу и вдали, к нему ведет тонущая в темноте деревянная лестница.
       Здесь все сотворено из двух изначальных материалов - Тьмы и Света. Наверно, бог-художник, сказав: "Да будет свет!", вызвал сначала из небытия луну, и, вдоволь налюбовавшись Первым Пейзажем, пригласил в дневные светила солнце.
       Мы стоим очарованные, подавленные храмово величественным зрелищем, мы искоса поглядываем друг на друга и боимся произнести хоть слово - найди-ка его, соразмерное тому, что мы видим!
       В горле моего гуру начинает клокотать, но он не выпускает рвущихся наружу слов. Он судорожно хватает ртом воздух, извиваясь даже, чтобы помочь вдоху, забрасывает голову, стонет...
       Луна сияет как новая монета, она кажется звонкой, как щит, луна светит, как прожектор, луна висит над морем, как часы, под которыми принято назначать свидание...
       Мой гуру бормочет, прикашливая:
       -Луна... полночная луна... Когда... - И неожиданно, словно что-то или кого-то услыхав, замирает. Слушает, запрокинув голову... Потом поднимает руку, поворачивается ко мне. Гордый, вознесшийся надо мной как памятник - профиль его врезан в луну, - выждав паузу, чтобы аудитория настроилась, произносит:
       Когда над Черным морем полночь
       Пробьет торжественно луна,
       Я призову тебя на помощь,
       Тебя, эвксинская волна.
      
       Из бесконечности, оттуда, - он показывает рукой в темь моря, - Накатит первая строка, -
       И вздрогнет жаждущая чуда
       Поэта ................... рука!
       Там, где пушкинское многоточие, было некое та-та-та, некий, вернее, гул, заменявший три слога еще ненайденного слова.
       -Кто это? - взволнованно спрашиваю я. - Это...
       -Это я! - гордо отвечает мой гуру. И, сойдя с пьедестала, делает торжественный приглашающий жест к лестнице, к берегу моря, к волне.
       Мы спускаемся по ней, и на первой же площадке, на скамейке, находим - как подарок, как приз, как приношение - початую бутылку шампанского и букет махровых гвоздик!
       -А?! - победоносно оборачивается ко мне Илья - он словно знал, что внизу нас ожидает шампанское.
       -Да, - соглашаюсь я, из осторожности все же нюхая вино, - да, да...
       Стихотворение заносится при лунном свете в блокнот. Мы делим пополам букет и, отпивая глоток за глотком шампанское, долго слушаем доносящий снизу накат прибойной волны. Илья повторяет стихотворение, пробуя строку этак и так:
       Из бесконечности, из мрака...
      
       Из темноты, из первородства...
       То стихотворение, насколько я знаю, так и не было дописано, а недостающееся слово не было найдено. Первоначальный его смысл затерялся в вариантах, написанных потом...
       Не знаю, что тому виной. Может, сам город, где лучше всего думается, сочиняется на улицах и вдвоем, где так трудно усидеть дома, слыша за окном шумящую, поющую, зовущую к себе жизнь? Радость, ожидающая тебя за дверью, кажется заманчивей и ближе, чем радость от рождения следующей строчки, и ты бросаешь перо...
      
       "... Как-то сидел я весь в грустях, - писал мой гуру в своем романе, с гениально-уничижительным названием "Провинциальный роман-с", романе, состоящим из небольших кусочков прозы, - сидел, опустив ноги в чемодан с рукописями. Бумаги мои - дни мои, вечера и ночи, разделенные годами, десятилетиями, - давно жили друг с другом, роились... Выцветали чернила, за ними требовался уход, им хотелось воздуха, внимания. Они лежали все вместе, в непозволительной связи друг с другом. Вытащить все это, перетряхнуть, омыть слезами... Воздать должное, показать миру. А что стесняться, в самом деле!.. Ведь это были стихи, романы, мысли, эссе! Ведь это черт знает... Таким Николаем Васильевичем Гоголем чувствуешь порой себя, что... Не знаешь, право, что и подумать. Вытащу, вытащу их на свет Божий, и да станет сокровенное откровенным!..
       И пришел Гриша, и спросил, естественно:
       -"Принимаешь ножные ванны?"
      

    ЗЕРКАЛО ХАДЖИБЕЯ

       Четыре часа утра. Еще темно. Лето, июнь. Воскресенье. Мы с дядей Мишей идем по двору (улица лейтенанта Шмидта, 11, Одесса). До самых ворот нас сопровождает ворчание разбуженной тети Марии, жены дяди Миши.
        - Она не понимает, - бормочет про себя, а может, и чуточку для меня дядя Миша. - Бог создал человека для рыбалки, а не для того, чтобы он развешивал белье.
        Белье висит на веревках на уровне второго этажа, добавляя утреннему двору свежести, через два часа его, высохшее за ночь, снимут.
        На платанах на Пушкинской (угол Малой Арнаутской, которую одесситы зовут Милой) так же спросонья и ворчливо, как тетя Мария, отзываются на наши шаги галки.
        - Не смотрите вверх, - предупреждает дядя Миша, - они как раз могут попасть в глаз.
        На перекрестке, по-совиному светя желтым глазом, щелкают светофоры.
        На спинах у нас объемистые рюкзаки с резиновыми шлюпками, туда же воткнуты легонькие весельца. В руках - проволочные корзины - на дне по бутерброду и бутылке воды. Мы направляемся к Привозу, куда должен подойти наш автобус.
        Кое-где на улицы уже вышли дворники. Они метут тротуары - и широкие движения их метел напоминают маятники. Это ритм предрассветного утра, не потревоженного еще ни одним будильником. Дворники поглядывают на нас сердито и завистливо.
        Ворота Привоза еще заперты, на рынке идут последние приготовления - шкрябается метлами залитый соком овощей и ягод асфальт, остатки мусора увозятся в тачках. Но уже подъезжают тяжело груженые машины, а на стоящих с вечера начинают шевелиться люди. Они встают с мешков лука, картошки, редиски, ранних яблок, на которых спали, накрывшись домашними кожухами или старыми пальто, зевают, потягиваются, негромко, густыми со сна голосами переговариваются, растирают онемевшие бока, начинают стаскивать наземь поклажу. По Привозу освобожденно разносятся яблочный аромат и луковый дух.
        На подходе к рынку сидят у стены продавцы "рачков" - полупрозрачных прибрежных креветок, самой лучшей наживки. Рачки выловлены вчера, они еще живы, еще шевелятся... Продаются они поллитровыми стеклянными банками, которыми их нагребают из сырых, до половины наполненных мешков.
        На остановке автобуса стоит молчаливая очередь рыбаков. У всех за спиной рюкзаки с резиновыми шлюпками, у всех в руках плетеные корзины. Очередь по-утреннему неразговорчива, переступает ногами, курит, ждет...
        А в темный настой ночи уже начала поступать ключевая вода рассвета, настой прозрачнеет, рассеивается...
        Автобус маленький, тесный, внутри неосвещенный, рыбаки помогают друг другу пролезть в узкую дверь, подталкивая в тяжелый рюкзак, мирно рассаживаются и все еще молчат, только покряхтывают, приглушенно кашляют...
        Дверь наконец-то со скрипом съезжается, автобус трогается. На неровном асфальте его качает, как шлюпку на волне. Наш путь - через всю Одессу, на Хаджибеевский лиман.
        Дядя Миша сидит у окна, привычно нахохлившись, он, как все, помалкивает, похоже, досыпает.
        Дядя Миша - сухонький, небольшого роста, жилистый старик с торчащими скулами, впалыми щеками и маленькими хитрыми глазками. Весь дом (жена, дочь, сын) держится на нем. В свои 70 "з гаком" он работает - как ни странно - грузчиком в большом продуктовом магазине. Грузчиков в магазине целая бригада, и все старики. Меня всегда интересовало, что они там делают, числясь грузчиками, и я спрашивал дядю Мишу, у которого гостил ради рыбалки уже неделю:
        - Ну, как дела? - Вопрос задавался будто бы между прочим. - Что было?
        Грузчик отшучивался:
        - Что было? Переносили втроем один соленый огурец.
        Или:
        - Что могло быть! Кряхтели и кашляли.
        Тетя Мария слышала мой вопрос и отвечала - но не мне, а городу и миру:
        - Только и делают, что трескают водку, а после весь день чешут языки. Что они еще могут, эти пьяницы?!
        Однако деньги или какие-то продукты дядя Миша приносил - каждый божий день.
        Постепенно выяснилось - из переговоров супругов (куда деть уши?), - что старики, конечно, что-то там вдвоем-втроем-вчетвером передвигали, переставляли, перекладывали и пересчитывали. Они еще давали ценные советы (этого добра у них было вдосталь), говорили продавщицам смачные комплименты, выслушивали их жалобы на мужей и детей... Но главной их "работой" был вынос через черный ход каких-то дефицитных продуктов к машинам, подъезжающим к задней двери магазина. За это они "имели" и зарплату, и еще "зверху", и тем кормились, и содержали свои семьи. И непременным было распитие одной-двух четвертинок водки, после которой развязывались языки старых одесских хохмачей и яростных спорщиков.
        На голове дяди Миши выцветшая жокейка, которая спасет его лысую голову от июньского солнца, автобус время от времени ныряет в выбоину на дороге, дядя Миша кивает каждой, как бы говоря: "Конечно... Конечно... Вот еще одна... Но разве в жизни бывает иначе?.." Козырек съезжает на лицо уснувшего рыбака... и я неожиданно вспоминаю зимний, тоже воскресный день, когда...
        Почти в каждое позднеосеннее или зимнее воскресенье дядя Миша одевается, как наследный принц: он идет на Староконный рынок. Посещение этого рынка для каждого рыбака - все равно, что посещение клуба для респектабельного английского джентльмена.
        Мистер Топоровский надевает: светлый макинтош пошива, может быть, года 1948-го, но, заботами его жены, выглядящий как новый, на шею набрасывается белое шелковое кашне, голова накрывается зеленого велюра шляпой размера, кажется, на два больше нужного: знай наших!
        Сопровождаемый ворчанием тети Марии - "вырядился... а куда идет? Ему лишь бы праздник, а то, что я с утра до ночи...", - дядя Миша проходил под развешанным на уровне второго этажа бельем и оказывался на улице.
        Староконный рынок в Одессе - это: собаки, собранные благодаря морякам со всего мира, и их щенки, что либо копошатся в устланной чем-то мягким корзине, либо выглядывают из-за пазух. В сумрачных глазах продаваемых собак - покорность судьбе. Они уже поняли что-то и не противятся предстоящему. На подошедшего взглядывают с крохотной теплинкой надежды, тревожно обнюхивают протянутую руку... Надежда гаснет, как только начинается торговый разговор, как гаснут редкие снежинки, падающие в этот день на мокрый асфальт.
        Кошки - живые цветы дома - рассержены. Клетки - не для них. Они еле сдерживают ярость. Людские взгляды их раздражают, а палец, просунутый в щель клетки, они немедленно цапают острейшим когтем.
        Птицы - попугаи (боже, какое разноцветье!), голуби, канарейки, чижи, еще какие-то...
        Здесь же продаются кролики, хомячки, морские свинки, белые крысы и белые мышки...
        Аквариумные рыбки - тоже мировая коллекция, корм для них: кучки шевелящихся комариных личинок и пустые спичечные коробки рядом, все виды сухого корма, дафнии и циклопы...
        Рыбацкий ряд! Здесь для рыбака есть все: резиновые шлюпки, насосы к ним, весла, пробки, клейкая резина; спиннинги, месины (лески) всех толщин и всех цветов радуги, крючки любых размеров и покрытий, кончая позолоченными, грузила, свинец, проволочные корзины, пружинные весы ("что если вы захотите свешать?"), ножи, какие-то для чего-то колечки, какие-то для чего-то резинки. Самодельные, ладные четырехлапые кадолы (якорьки) из толстой проволоки. Ветровки, шляпы от солнца, панамы, резиновые тапочки. Может быть, ради чьей-то улыбки, выставлена на продажу старая соломенная шляпа-канотье. Книги по рыболовству, о рыбах Черноморья, о речной и озерной, книжка "Острова Черного моря", рядом с ней лежит "Белеет парус одинокий" Катаева ("парус - это почти та же рыбалка!").
        Дядя Миша начинает обход выставленных на продажу богатств. Он полон достоинства, он невозмутим, его не проведешь. Он осматривает крючки, пробует остроту жала, приценивается... Продавец расхваливает товар - "вы таких еще не видали! они сами ловят!" - дядя Миша соглашается, кивает... но идет дальше: обход только начался, впереди еще столько всего!
        У мотка зелено-синей переливающейся месины останавливается. Хозяин ее утверждает, что месина - японская, что она - последнее изобретение, что бычок, "даже надень он очки", лески в воде не заметит. Дядя Миша, покивав, отходит. И объясняет мне:
        - Он меня имеет за младенца! Я что, не вижу, что он ее дома красил! Жулик! Таких нельзя пускать на Староконку!
        Мистер Топоровский еще долго после этого качает головой, переживая бессовестную попытку обмануть такого рыбака, как он. Рыбаков, кстати, он делит на "завзятых", ну, скажем, одержимых, и "з выдержкой", к каким, естественно, относит и себя.
        Без покупки уйти с Птичьего рынка нельзя, и наш рыбак докупает к своей богатейшей коллекции десяток-два крючков в целлофановом пакетике: во-первых, говорит он, крючки часто теряются во время рыбалки - то бычок их откусывает, а то заводит за камень, а во-вторых, "лучше, чтобы они были, чем если их вдруг не будет".
        Пакетик с крючками займет место на стене "каюты" дяди Миши. Старик - по множеству причин и в том числе по долгому размышлению о смысле жизни - давно уже переселился в бывшую когда-то то ли ванной, то ли кладовкой каморку, в которой поместился лежак, на нем матрац. Вместе с дядей Мишей в этот закуток, на его пол и стены - он стал называться каютой - перешло все рыбацкое снаряжение - все, вместе с запахом рыбалки и поблескивающей даже на стенах рыбьей чешуей. Тут же были прикручены к полке у изголовья тисочки, а рядом с ними разложены все инструменты, к коим у любого мужчины то же отношение, что у молодой женщины к предметам призеркального хозяйства. Когда я приехал в Одессу, дядя Миша уступил мне каюту, а сам приютился на время рядом со своей женой...
        Автобус останавливается в поселке Хаджибей, неподалеку от лимана, рыбаки, подхватив тяжелые мешки, топают, выстроившись в согбенную цепочку, к тускло блестящей воде. Рассвет теперь сер, по зеркальной глади лимана скользят еще ватные клочья тумана. Цепочка какое-то время идет по берегу целиком, но вот сбрасывает с плеч поклажу один... через сотню метров другой... У каждого рыбака здесь свое заветное место.
        Мы с дядей Мишей, пожелав последнему нашему попутчику "ни хвоста, ни чешуи", идем дальше всех. Ответ попутчика: "того же самого" долго звучит в ушах.
        Справа от нас - большая вода с тонюсенькой, звонкой, как колокольчик, волной прибоя, слева - холмы с бобриком желтеющей уже травы и лысинками на макушках.
        Уже рассвело, но свет еще такой ранний, утро такое свежее, запашистое, так бьет по ноздрям, что ненароком приходит сравнение его с... молоденьким огурцом, только что сорванным с утренней грядки - влажным, в капельках росы, с накопленным за ночь запахом, который улавливается, лишь наклонишься к грядке, к шершавой огурцовой листве, чтобы разглядеть в ней бугорчатую спинку закусочного этого овоща. (Черт его знает, а может, рассол лимана вызывает в моем русском сознании образ огурца? Того, малосольного, сохранившего запахи грядки?)
        Дядя Миша идет впереди. Из-за огромного рюкзака и тоненьких кривоватых ножек он напоминает черепаху. В такт тяжелым шагам кивает жокейка, выцветшая, как... Ну, скажем для дела, как солдатская пилотка времени 1945 года.
        М.Топоровский воевал (не знаю, как записано его имя в паспорте). Участвовал в войне - служил механиком в авиационном полку. Даже не механиком, а его помощником, потому что этим ремеслом по-настоящему не владел, но "шурупил" и был "на подхвате".
        Случился в той его жизни боевой эпизод. Это было уже в Германии. Личный состав полка, исключая летчиков, был выстроен в две шеренги и командир, похаживая вдоль строя, сообщил, что получен приказ разбомбить немецкий завод по производству фаустпатронов. Сложность его выполнения в том, что завод окружен зенитками и что рядом с ним, впритык, находится лагерь военнопленных-рабочих. Как бы в них не попасть. Летчикам необходимо просигналить с земли ракетами, кои покажут точное расположение завода. Сигнальщиков как можно ближе к объекту подкинет ТУ-2, остаток пути они проберутся по лесу, который заканчивается метров за сто от завода. Там, конечно, стоят сторожевые вышки с автоматчиками на них... Задание опасное, поэтому требуются добровольцы. Добровольцы, три шага вперед!
        Топоровский стоял во второй шеренге рядом со своим механиком, сержантом Завирюхой, который вечно над ним подтрунивал. Завирюха, рослый парнюга, сидя во время перекура на невысокой траве аэродрома, затрагивал щупленького помощника так:
        - Ну, а если бы "Месс" на тебя пошел сверху, - показывал ладонью атаку "Мессершмитта", - что бы ты делал? - Ответа не дожидался и произносил всегда одно и то же: - Я-то знаю, что бы с тобой было, да ведь ты-то про себя иначе думаешь!
        И в таком же духе далее.
        Топоровский, стоя в замершей шеренге, знал, что Завирюха уже сегодня его спросит: "Ну, а если в другой раз вызовут добровольцев, ты опять ни шагу? Ваш брат, он такой..."
        Вот и случилось - Завирюха, понятно, был не главной причиной, но одной из них - поммеханика хлопнул по левому плечу впередистоящего, тот сделал шаг вперед и вправо и М.Топоровский первым протопал к выжидающему смельчаков командиру полка.
        Тот, увидав невзрачного добровольца, слегка опешил. Человека с ракетницей вблизи немецких сторожевых вышек он представлял себе иначе.
        - Так, - сказал он после долгой минуты разглядывания добровольца, - так... А еще у меня в полку храбрые есть?
        Вышли еще трое, командир выбрал - из четырех - самых, с его точки зрения надежных, а Топоровского, поблагодарив "за службу", отправил во вторую шеренгу, куда тот и протопал с сознанием не до конца выполненного долга. Он бы пустил ракеты у немецкого завода не хуже других. Не хуже... а возможно, и лучше. Разве он знает себя до донышка? До донышка, где запрятано такое болючее самолюбие - если его тронуть, оно так может взыграть!
        - Ну, - спросил помощник у своего механика при первом же перекуре, - что ж ты не вышел, когда позвали?
        - Я хотел, - ответил виновато Завирюха, - да ты меня опередил. Ты ведь у нас, гляди, какой шустрый!
        И тогда М.Топоровский с полным правом спросил у собрата по оружию:
        - Тогда скажи: если бы "Месс" на тебя пошел вот так, - показал ладонью атаку, - что бы ты делал? А? Я-то уже знаю...
        Ракеты в назначенный час показали ночным бомбардировщикам завод, бомбежка прошла успешно, из двоих добровольцев вернулся в часть один, раненный автоматной пулей. Второй, как было сказано в извещении, "пропал без вести".
        Мы продолжаем идти, вдыхая огуречный запах утра, поглядывая то на лиман, то на холмы.
        В дяде Мише, насколько я его знаю, идет безостановочный процесс думания. Если понаблюдать за ним в то время, когда он не участвует в разговоре, даже когда он один, можно заметить: то шевелятся брови, то вдруг морщится от какой-то думки лоб, то он качнет, а то и потрясет головой, но чаще - пожимает плечом: дядя Миша чему-то только что кем-то сказанному удивляется, с чем-то не согласен, от чего-то недоумевает. Но "озвучивает" он только результаты мышления, которые требуют уже аудитории. Вот мы шагаем и шагаем, тяжело нагруженные, по каменисто-песчаному берегу лимана, он впереди, я вижу только его старенькие кеды, и вдруг я слышу:
        - Всякий человек прав!
        - Что, дядя Миша? - догоняю я старика.
        - Всякий человек прав, - повторяет он, не оборачиваясь, - кто спорит?! Но что тут важно - на сколько?
        Я ничего еще не понял и на всякий случай спрашиваю:
        - И на сколько же?
        - Ну... - дядя Миша проделывает энное количество шагов и уверенно объявляет: - Самое большее - на 25 процентов!
        - Так-так... - озадачиваюсь я. - И что из этого следует?
        - Если все будут знать про 25 процентов, тогда с человеком еще можно о чем-то разговаривать. А если кто-то думает, что он прав хотя бы на 75 - я не говорю про все 100, - скажите ему до свидания!
        Я тоже делаю энное количество шагов, прежде чем рождается мой вопрос:
        - А на сколько процентов вы сейчас правы, дядя Миша?
        Ответ следует незамедлительно:
        - Ну... процентов на 30! Но можно и договориться.
        Этот неожиданный словесный всплеск, эта вселенская формула правоты - отзвук какого-то позавчерашнего, яростного спора стариков-грузчиков в подвале продуктового магазина. Споры там возникают по самому невинному поводу. Стоит, к примеру, кому-то между делом бросить, что "сегодня хорошая погода", как в ответ прозвучит не менее трех воинственных возражений.
        - Что вы считаете да хорошей погодой? - это первое.
        - Бывает и получше, - это второе.
        - Хорошая погода, я считаю, - звучит третье, окончательное, от самого авторитетного старика, - это когда ничего не болит. А если что-то болит (я не говорю, все), так это то же самое, что уже неделю идет дождь и кругом слякоть по самые уши!
        И не приведи Господь произнести здесь какое-то политическое утверждение!
        Дядя Миша, конечно, в спорах участвовал, горячо, взахлеб, но... после. Через день. Когда в одиночестве сидел перед телевизором или долго шел, нагруженный тяжелым рюкзаком, по берегу лимана. Мысли у него возникают по самым неожиданным (для меня) поводам.
        Вдруг он снова, не оборачиваясь ко мне, бросает:
        - Страшная тайна!
        - Что, дядя Миша?
        - А вы никому не расскажете?
        - Ну что вы, дядя Миша!
        - Тогда я вам скажу... Видите, что это такое? - он вынимает из кармана рубашки что-то, похожее не то на замазку, не то на зеленый пластилин. - Знаете, что это?
        - Нет...
        - Заглушки! - Дядя Миша торжествует. - Это заглушки! Видите? Я ими затыкаюсь, как в дупле. Дупле, вы поняли? Чтобы не слышать всего, что говорит женщина! Ваша жена еще не говорит столько? Нет? А моя уже. Ей это надо. Ей это надо - пусть пилит на здоровье. А мне это не надо. Я ей не дрова. Так я затыкаюсь с самого утра и слушаю только шум в ушах. Это, говорят, склероз, но это мой склероз. Ей надо - чтоб она была здорова, - пусть пилит. А мне это не надо - чтоб я тоже был здоров, - так я завел заглушки. Я вышел на улицу - я их снял, и слышу человеческие голоса...
        С остальным миром дядя Миша давно уже наладил отношения, гарантирующие ему относительный покой, - он выработал несколько философских формул и примиряющую обе стороны интонацию (жаль, я не могу передать ее на бумаге):
        - Почему "нет", если "да"?
        - Кто вам против?
        - Кто спорит?!
        - Хотите "да"? Пусть будет! От "да" еще никто не умирал.
        - Я знаю?!
        - Что говорить, когда и так все ясно!
        Я каждый раз удивлялся дядимишиной выносливости. Какая сила влекла этого старика по берегу лимана дальше всех? Даже я, недавно еще спортсмен, еле вытягивал ноги из песка.
        Он шел, поглядывая вперед, шел, как солдат, как дервиш по пустыне, как некогда покорно и упрямо шли помногу верст за день богомольцы.
        Он шагал, слыша, наверно, голос рыбацкого бога, того, кого он помянул с утра пораньше, и кивал его словам (я видел, что он то кивал чему-то время от времени, то пожимал плечом):
        - Иди, Миша, иди, - говорил ему, должно быть, его бог, - иди на встречу со мной - я добавлю тебе сил... Ибо круги на воде от поплавка и есть молитва ко Мне, и Я внемлю ей, бессловесной, исходящей из самого сердца, как никакой другой.
        - Ибо Я, - продолжал, верно, этот бог, - Я есть Круг, который возникает, ширится и исчезает без следа, и снова возникает на поверхности воды, будя воображение, надежду и веру, чтобы, как они, истаять, и снова появиться, чтобы пропасть, и опять возникнуть...
        - А теперь, - так заканчивал, предположительно, этот удивительный бог, - насади креветку на крючок, забрось удочку и отгони всякие побочные мысли, дабы не мешали они твоему возвышенному смотрению на круги, что расходятся от японской месины...
        Вот наконец некая излучина, отороченная глиняным обрывчиком, песок вперемешку с мелкими ребристыми камнями, та же тонюсенькая волна прибоя. Мы сбрасываем с плеч рюкзаки, вытаскиваем резиновые шлюпки. Раскладываем их на берегу, крепим шланг насоса, поочередно накачиваем...
        Первым отправляется в плавание дядя Миша - он знает места клева. Шлюпка - этакий расстегай с начинкой из еле видного в нем человека - вертится на воде, весельца с трудом придают ей направление, к тому же дядя Миша спешит, ему не терпится начать рыбалку. Я следую за ним еще неувереннее, моя шлюпка рыскает, как слепая, а то даже пускается вальсировать.
        Флагман, покрутившись, останавливается; забрасывается кадола. Дядя Миша разматывает удочку, вижу, насаживает на крючок первого рачка, оторвав предварительно длинноусую жесткую голову и оставив мягкое вкусное тельце креветки. И - донка уходит вниз!
        Я повторяю все его движения; моя удочка скользит с указательного пальца в воду до тех пор, пока я не чувствую удара грузила о дно. Я обматываю месину вокруг пальца и чуть натягиваю ее. Теперь месина - струна, она передаст мне любое к ней прикосновение. Да вот же оно! Первый дерг - и я ответно дергаю удочку вверх. И чую - бычок на крючке. Я начинаю вытаскивать донку, ощущая дополнительную - живую - тяжесть рыбы, рвущейся с крючка; капли воды стекают по месине вниз...
        - Привет, красавчик! - говорю я верткому темному бычку, показавшемуся из воды, и хватаю его левой рукой. - Сколько там, внизу, ваших собралось?
        И бросаю взгляд в сторону дяди Миши. Он ловит двумя донками и еле успевает вытаскивать рыбу; бычки ранним утром голодны, креветочье мясо для них лакомство, и вот они, как на конвейере, следуют к поверхности воды.
        Тяжелое тусклое зеркало Хаджибеевского лимана чуть покачивается, колыша шлюпку, днище ее даже приплескивает время от времени.
        Солнце уже поднялось, утро стало обыкновенным - таким, каким знают его все, выходящие на работу в девятом часу, а то терпкое утро, что увидели и ощутили мы (а я еще и унюхал), - оно только для рыбаков...
        Дерг - снизу, дерг - наверх! И...
        
        ...Двор на улице лейтенанта Шмидта мы пересекаем перегретые солнцем, нагруженные: дядя Миша наловил две корзины бычков (обе несет сам), я - одну, но тоже полную. Плюс резиновые шлюпки и прочее. Нас встречает ворчание тети Марии . Оно бесконечно и сводится к тому, что муж "целый день прохлаждался на своей рыбалке, а теперь вот ей после целого дня работы предстоит еще и чистить рыбу, которой этот жадный старик наловил так много, что невозможно поднять, а у нее болят и спина, и ноги, и руки, что у всех мужья как мужья, а у нее..." и так далее.
        Мы разгружаемся, снова надуваем и ставим для просушки у стены две резиновые шлюпки, вытаскиваем из кухни табуретки и садимся под окном. Из окна льется на наши головы ворчание тети Марии, которая уже чистит рыбу, чтобы подать нам ее, золотистую от муки и постного масла, на большой сковороде.
        - Она не понимает, - бормочет про себя, а может, и чуточку для меня дядя Миша. - Бог создал человека для рыбалки, а не для того, чтобы он развешивал белье...
        Из кухонного окна Топоровских истекает дух жареных бычков и свеженарезанного салата из огурцов и помидоров. Сейчас нас позовут к столу, мы сядем за него втроем, дядя Миша разольет холодную водку, и я знаю, за что мы с ним выпьем, не говоря об этом вслух.
        Воскресный улов дяди Миши обеспечит недельное пропитание семьи: икра, заливное, уха, жареные бычки - самое "прикольное" одесское блюдо, рыбные котлеты; крупных же бычков ("локоть", "кнут") тетя Мария продаст соседям или вынесет на Привоз...
      
       ...Надо ли говорить, что дядя Миша - один из любимых моих одесситов?
      
      
      
      
      
      
       Рассказы дяди Миши
      
       Когда клев прекращался, мы сближали наши резиновые шлюпки, и дядя Миша, так и держа месину на указательном пальце, чтобы не пропустить поклевки, рассказывал какую-нибудь историю. То, что я из породы слушателей, он понял в первый же день нашего знакомства.
       Говорил старик, как умел, - на том особом языке одесситов, который сложился давным-давно; в определенных кругах Одессы он поддерживается, им щеголяют перед иногородцами и перед "фраерами", его ценили и цитировали писатели (Куприн, Паустовский), а иногда (Бабель) и писали на нем, добавляя в речь одесситов, и без того яркую, поэтического таланта. Для окружения дяди Миши - для стариков-зубоскалов, острословов и матерщинников, это язык родной.
       Лет через десять после моих встреч с дядей Мишей в Одессе я увидел его в... Нью Йорке, и не где-нибудь на прогулочном Брайтонском бордвоке, где на скамейках сидят нахохленные старики-мерзляки, а на каменной гряде в Манхэттен-бич, с удочкой-спиннингом в руках. Я окликнул его, не веря своим глазам, старик обернулся...
       -Если я и здесь поймаю рыбу, - сказал дядя Миша, чуть мы перекинулись парой слов, - я опять человек! А вы уже поймали хоть одну?
       С этого дня и встречи наши, и рассказы дяди Миши продолжились - но одесские истории перемежались уже ньюйоркскими; старик оказался на редкость наблюдательным, все мало-мальски интересное в теперешнем его окружении замечалось им и после обращалось в историю, байку, "случай", в которых мне оставалось только расставить знаки препинания.
      
      
       АМФОРА, ПОЛНАЯ ПИРАТОВ
      
       Я проходил мимо парка Кольберта, что в ньюйоркском Бруклине, и увидел выходящего оттуда дядю Мишу. Только глянув на его спину, я понял, что старик чем-то удручен..
       -Дядя Миша! - Мой всегдашний собеседник обернулся. - Что-то случилось?
       -Что могло случиться?! - он махнул рукой. - Жара! Духота! Парилка!
       Я приглашаю соседа к себе. Пока достаю из холодильника минералку, слышу дядимишино восхищеное "О!" из комнаты.
       -Как красиво напечатано ваше имя! И сколько раз! Вы прямо Бальзак! В Союзе вы могли бы иметь такой успех?
       -Где вы видите мое имя? - Я вхожу в комнату.
       -Вот же! - дядя Миша показывает на... флакончики с лекарствами на тумбочке, где с ярлыков действительно хорошо смотрится мое имя.
       Я включаю телевизор, набираю первый канал. 86 градусов. Влажность 100%. Из окна поддает банькой. Впереди - 93 градуса. По глоточку пьем холодную минералку. Дядя Миша удобно расположился в кресле.
       -Вот скажите, - неожиданно заговаривает он, - если б вы жили в Одессе, на Малой Аранутской и если бы жена послала вас летом, в такой же, скажем, день в сарай копать там яму для будущей картошки, скажите - вы бы сбежали в пираты?
       Я хмыкаю. Мне хочется сказать "да", но я боюсь нарушить ту интригу, что задумал хитрый старик.
       -Дядя Миша, это такое начало новой истории? Про кого она?
       -Друзья зовут его Док. Он врач, участковый хирург. Но его участок!.. - старик крутит головой. - Вот он пешком, с рюкзаком за плечами обошел в отпуск весь Крым... Вот он собрался на Алтай... Вдруг повезло - он нанялся на танкер судовым врачом и - объехал весь мир. Куба, Америка, Ирландия, Швеция, Япония... Что вам сказать - ему и этого мало! Они с женой учат французский и едут в Алжир. Работают там шесть лет. Он единственный хирург на полпустыни и все его зовут табиб. А его жена, педиатр, табибша. Наш врач там нарезался скальпелем - так он рассказывал - на всю оставшуюся жизнь. Из Алжира он привез целый музей диковинок: медную чеканку, кофейные наборы, чудные камни из пустыни, раковины, даже чалму...
       Чувствуется, что старик, рассказывая, отводит душу после поражения в парке. Там обрывают на полуслове.
       -Что происходит дома... Что может происходить дома? Дом для того и придуман, чтобы в нем ничего не происходило... И пока нет путешествий и приключений, Док пробавляется мелочами. Выстроил на крыше сарая "капитанскую" каюту из струганых дощечек от магазинных ящиков. Я ее видел - игрушка! Провел туда свет, поставил транзистор. Вечером после работы он брал кота и забирался в каюту "выкурить трубку-другую в хорошей компании". Док не курил, но трубка у него была - из Алжира. Таких в Одессе две или три.
       Потом у него появилась еще идея. Он стал собирать в мусорных урнах старые зонтики, чинить их и... развешивать на ветках столетнего ясеня над своим сараем. Кто идет мимо дома - поднимает голову: это что? Им рассказывают - они хмыкают и крутят головой, хотя и одесситы. А Док радуется: пускай, мол, почаще поднимают голову к небу!
       Придумал сделать трехколесный велосипед для себя и жены, где можно крутить педали вдвоем и полулежа. И только начал делать чертеж оригинальной коляски, как жена ему говорит: хватит изобретать велосипеды, иди-ка ты в сарай и вырой там яму, чтобы было где держать картошку зимой.
       -И тогда он сбежал в пираты?
       -Не смейтесь. Наш табиб отложил чертеж велосипеда, допил кофе, снял чалму и пошел в сарай, - вразумил меня старик. - Я думаю, вы бы сделали то же самое.
       Он взял там лопату и стал копать утоптанную, как асфальт, землю - и это дело - слышите? это дело в конце концов стало поинтереснее Алжира! Потому что за него взялся такой человек, как наш Док. Если вы имеете терпение, узнаете, до чего он докопался.
       Я поерзал в кресле и налил еще минералки.
       -Док углубился лопатой на штык и увидел ржавую банку от кофе. Поднял ее и вспомнил: здесь когда-то уже была яма, и они с Людой сбрасывали в нее кое-какой мусор. Ага, сказал себе Док. И в этом унылом для всемирного путешественника занятии засветился смысл! Какой? - мы узнаем позже.
       Он копал - и что открывалось перед ним? Слой за слоем открывалась прошлая жизнь! Вот старые его туфли... Сломанный нож. Еще дедов... Черепки разбитой покойным котом со смешным именем Брысик голубой фаянсовой вазы. Это было как раз перед танкером... Медная ступка, совсем уже зеленая... Еще черепки - две маминых чашки. Когда у столика подломилась ножка и они поехали вниз, Люда крикнула такое "Ах!", что слышали все соседи... Последней находкой оказалась Надькина одноногая кукла - ее купили, когда Надьке исполнился год. Кукла была первым "мусором", который бросили в яму. Сейчас Надьке семнадцать.
       Яму для мешка с картошкой надо было делать шире, но тут лопата задела какой-то камень. Док его ковырнул, камень не поддался. Начал обследовать препятствие и понял, что имеет дело с бетонным кольцом. Оно окружало яму. Что-то он не помнил, что закапывал здесь бетон... Тогда кто?.. Когда?.. Зачем?..
       Приходит Люда и видит: муж копает, как будто он роет клад. Она его жалеет: "Витя, может, хватит?" - "Пусть люди видят, какой у тебя послушный муж".
       А дальше бетон стал расширяться. "Что за катакомбы?". Тут Док отложил лопату и вышел из сарая на свежий воздух. И тут к нему заглянул сосед по двору, Гриня, мой годок, тоже рыбак. Он-то мне все и рассказывал, пока не клевало. "В чем дело, Виталий Иванович?" - "Да вот смотрите, дядя Гриня...".- "А-а...Так это же, наверно, вот что...".
       И Гриня, старожил этого дома, рассказал Доку, что когда-то конец Малой Арнаутской - он сейчас упирается в улицу Белинского, а за ней идет целый район до самой Отрады - выходил на пустырь и в степь. Теперешняя Белинского - это был край Одессы. Дальше пасся рогатый скот, а скот держали немцы. И наш дом (фасадный, остальные, что во дворе, построили позже) наверняка принадлежал богатому немцу, который поил район молоком. Своей воды в Одессе не было, и предприимчивые немцы придумали делать большие амфоры, которые зарывались в землю и в них собирали с крыш дождевую воду. Эту воду пили люди и поили коров. Так Доку, видно, попалась одна из них, а было их по всей Одессе более трехсот...
       -Вы читали "Графа Монте-Кристо"? - неожиданно спрашивает дядя Миша. - Это моя любимая книга, я читаю ее всю жизнь, но только первый том. Помните, как Дантес шел рыть сокровища аббата Фариа? Вот так же шел Док к картофельной яме после разговора с Гриней. Он думал, что сулит ему эта находка, кто знает, может, в амфоре скрывается клад?
       И вот: из ямы летит земля, Люда что-то пытается говорить, но потом - умная женщина! - перестает. Она понимает, где ей перевоспитать своего неугомонного мужа, ему уже за 50! Она только время от времени спрашивает: "Зачем мне эта амфора, зачем ему?.." - и слегка хватается за голову.
       Амфора открывалась огромная, и Доку понадобились помощники. Помощников в Одессе отыскать легко. И вот раз за разом из-под земли поднимается на блоке выварка с землей и строительным мусором, рядом с сараем растет гора. Во двор въезжает самосвал и забирает землю. Доку потом предъявили счет за 11 ходок. Что вы хотите? - там был мусор за 120 лет!
       Чем больше обнажались целехонькие стены амфоры, тем яснее Док видел ее будущее. Еще и потому, что окончание каждого дня отмечалось в амфоре, где собирались хозяин и трое его работников. Люда забирала руки с головы, наполняла корзину вином и бутербродами и спускала ее вниз на веревке.
       А что насчет клада, так его в амфоре не оказалось. Ближе к дну она пошла сужаться на пример греческих, вместо земли лопата набирала жидкую грязь - то были, наверно, остатки древних дождей. Док заказал самосвал жидкого бетона, уложил арматуру и выровнял бетон в ровную круглую площадку.
       Работники наконец-то вылезли наверх, получили за работу деньги и поздравили хозяина с отличным погребом. Напоследок сказали вот что (внимание!):
       -Где ж мы теперь будем собираться по вечерам? Так там было хорошо!
       Док ответил:
       -Будем, будем! - И он уже точно знал, о чем говорит.
       Идею он рассказал друзьям, те не удивились. Кругосветный танкер, пустыни Алжира, каюта на крыше сарая, зонтики на дереве, а сейчас еще и... - это все было в одном ряду. В каком? Вот в каком: молодец, Док! Так и надо жить! Жаль, что мы, как ты, не умеем...
       И скоро позвонил с Фонтана один из друзей и сказал, что на шестой станции прибило к берегу длинный кусок толстенного корабельного каната. Может, пригодится?
       Высушенный канат был уложен аккуратной спиралью на дно амфоры...
       Затем в сарае раздались звуки пилы и молотка - наш хирург сколачивал странные на вид ящики.
       Дочь Надя тоже получила задание - купить десяток новых мешков, разрезать на куски чуть ли не целую бухту пенькового троса и вшить эти куски в мешки вот таким манером...
       Один из ящиков Док сколачивал внутри амфоры.
       Деревянную лестницу, служившую рабочим, Док почему-то заменил веревочным, собственноручно сделанным трапом.
       Соседи, сгорая от любопытства, заглядывали к заключенному в амфоре Доку - туда уже был проведен свет, видели сбиваемые ящики и на этот раз легко догадывались, что тот ладит, готовясь к зиме. И поздравляли с великолепным погребом посолидневшегося наконец-то чудака.
       Вот только зачем ему веревочный трап вместо надежной деревянной лестницы? К чему перешивает уже готовые мешки дочь? Ну, все это можно отнести за счет остаточного чудачества соседа. Сразу заменит трап, когда разобьет бутыль с помидорами!
       Однажды во дворе раздался веселый звон корабельного колокола. Док отложил молоток и поспешил наверх. Вышли и соседи. У дверей сарая стоял один из верных приятелей хирурга и названивал в медную, надраенную до солнечного блеска рынду. Рында гениально завершала задуманное Доком дело.
       И когда повсюду в Одессе зажглись, как фонари перед ночью, осенние клены, по-особому осветив улицы города, когда опустели пляжи, а корабли обменивались печальными гудками, Док собрал друзей и приятелей к себе. Храня на лице невозмутимость и торжественность табиба, он повел всех в сарай. Там каждому был вручен новехонький балахон из мешковины с вшитой в него веревочной петлей и нагрудной надписью: "Толстый Олаф", "Робер-счастливчик", "Костлявый Генрих", "Топорник Гарри", "Громила Бонни", "Ангелочек Нит"... Сам Док напялил на себя мешок "Железного Гуго", а жена его, Люда - "Лулу-Обмани Смерть".
       Гости покорно натягивали балахоны, проверяли висельные "галстуки" и вслед за "Железным Гуго" с опаской спускались по веревочному трапу в освещенную изнутри амфору. Там, на палубе, устланной толстенным корабельным канатом, стояли рундуки с надписями: "Пиастры", "Доллары", "Фунты стерлингов", "Дублоны"... Посередине расположился восьмиугольный, по числу основных румбов, рундук, на котором был укреплен корабельный компас и лежала какая-то донельзя старая книга с толстыми корками и медными застежками. Заново выбеленные стены амфоры были расписаны сценами стародавних морских сражений. К ним же были прикреплены половины двух темных бочек с медными кранами. Еще стены украшали топовый фонарь, короткая абордажная сабля, адмиральская шпага, кремневые пистолеты, корабельный хронометр, штурвал и черный пиратский флаг с белым черепом и скрещенными костями.
       Железный Гуго пробил 12 склянок и торжественно провозгласил:
       -Добро пожаловать в погребок "Веселый Роджер!" Надеюсь, мои гости, чья добродетель мне известна, не против того, чтобы быть принятыми в вольное пиратское братство?
       Никто не был против - ни Толстый Олаф, ни Костлявый Генрих, ни Малютка Джонни, ни Топорник Гарри, ни даже железная жена Неукротимого Дока.
       Тогда Железный Гуго взял в руки тяжелую книгу, отстегнул медные застежки, раскрыл ее и рявкнул:
       -Морская пыль и порох! Тысяча чертей и одна ведьма! Сейчас мы все встанем и произнесем клятву верности вольному братству. Повтряйте за мной...
       Нешуточная торжественность в голосе Железного Гуго действовала гипнотически - и бетонная амфора гудела как улей от слитных голосов, повторявших за атаманом слова клятвы:
       -...не входить в погребок с оружием, особенно с абордажным топором... Быть джентльменом по отношению к присутствующим дамам...
       Принеся клятву, сели. Железный Гуго вынул из рундуков латунные и оловянные кружки с крышками и, как полагается, бутылку рома. Все - в амфоре поместилось человек восемь - выпили разгонные граммы спиртного, после чего перешли на эль-пиво, которое цедили из бочек на стене.
       Высокая торжественность обстановки не снижалась, в голосе Дока не улавливалось ни смешинки, он был серьезен, как и подобает Железному Гуго, основателю кровожадного пиратского братства.
       Потом, правда, новоявленные флибустьеры разошлись и начался всленский треп, в котором, однако, не забывали восхвалять выдумку Дока и его немалый труд, а еще рассказывалось, как добывалось "все морское", заказанное друзьям главным пиратом: компас, хронометр, рында, старинное оружие. Флаг с черепом прислали, например, из США...
       Док, в свою очередь, делился тайным: он еще в детстве был пиратом. Его отец, работник рыбного НИИ, брал сына на все лето на парусник, бороздивший Черное море ради проб грунта, определения мест пастьбы рыбы и много чего другого. В шторм он привязывал Витальку к грот-мачте, чтобы мальчишку не смыло волной... а под осень, оборванного за лето донельзя, вел по улицам Одессы вечером, чтобы никто не видел босого, в лохмотьях пацана. Много ли надо мальчишке, чтобы дополнить образ излохмаченного в абордажных схватках юнги черной повязкой на одном глазу и кривой саблей за поясом...
       Желающих стать пиратами оказалось много. Сперва - ближайшие друзья Дока - врачи, ученые. Потом - друзья друзей. А однажды последние привели двух иностранцев, прослышавших о погребке и захотевших войти в вольное пиратское братство. Эти двое, совладельцы судоходной компании, способные на весь вечер снять зал в гостинице "Лондонская", тоже оставили свои цивильные имена на верхней палубе и спустились по веревочному трапу в царство Железного Гуго. Сели на рундучки, их монетки "в помощь пиратам-инвалидам" звякнули в дно флибустьерской кассы и "Костлявый Генрих" и "Счастливчик Гарри" коряво произнесли вслед за Железным Гуго слова Молитвы вольных пиратов, так подходившей к ним:
       -Милостивая Госпожа Удача! Господин Великий Случай! Вам возносим мы свои заветные слова! Даруйте нам попутные ветры, победы в абордажных схватках, богатую добычу!..
       Самое интересное, что эти двое господ через четыре месяца снова стучались в двери Дока, чтобы еще раз посидеть в погребке "Веселый Роджер" и испить жигулевского эля под черным пиратским флагом...
       Старик допил минералку и поставил стакан на стол.
       -Дядя Миша, - я еще не опомнился от рассказа, - неужели такой человек существует? Вот бы его в друзья!
       -Вы приезжаете в Одессу, - вместо ответа сказал он, - идете на Пушкинскую и сворачиваете на Малую Арнаутскую. Вам нужно идти по левой стороне. И вот вы доходите до Канатной и смотрите на стену дома. Там написано мелом "Малая Арнаутская" - это, чтобы никто не ошибся. Но в слове "Малая" первое "А" переделано на "И". Что получается? Так вы идете уже по Милой Арнаутской! И смотрите по-над крышами. И видите в конце концов зонтики на дереве. Вы заходите во двор...
       Тут дядя Миша тяжело вздохнул.
       -Такая жара... Интересно, как сейчас дышится Одессе? Скажите Доку, когда его увидите, его зовут Виталий Иванович, что вас прислал дядя Миша. Тот самый, которому он подарил однажды эмблему кабачка. Они там кушают мои вяленые бычки. Зайдете ко мне, я вам ее покажу. А Док, если вы ему подойдете, примет вас в пираты. Он говорил, что у него есть свободный мешок для "Храброго Билли"...
      
      
       ОСЫПАННЫЙ ЗОЛОТЫМ ПЕСКОМ
         
         -Вы таки ответственный человек, - как всегда неожиданно начал дядя Миша.
         -Это почему? - осторожно осведомился я.
         -Я вам ни разу не предложил рассказать что-нибудь самому, а вы и не пытаетесь. И не обижаетесь за свою молчанку.
          -Ну...
          -Я вам объясню, почему вы помалкиваете.
          -Очень интересно...
          -Так вот... - Объясняя свои замысловатые ходы, дядя Миша всякий раз раскладывал передо мной теорему, в конце которой звучало школьное "Что и следовало доказать".
          -Слушаю, дядя Миша.
          -Вы молчите, потому что я не даю вам сказать ни слова? Вовсе нет! Я тоже всю жизнь слушал. И смотрел. И столько я насмотрел и наслушал, что меня переполнило. Если меня сейчас закрыть, я взорвусь - и будет Везувий в самом разгаре. А парк Кольберта и вообще Нью Йорк - Помпеи. И вы это понимаете и не хотите, чтобы были еще одни Помпеи, и слушаете меня, будто я Папа Римский. Вы себя считаете ответственным за судьбу Нью Йорка и сидите со мной рядом, словно вы опять на работе.
          "Что это было?" - могут спросить потом, когда вокруг будут одни обломки. "Это взорвался дядя Миша, которому заткнули фонтан".
          -Ка-ха! - кашлянул я, чувствуя себя скорее, как на уроке, чем в парке на скамейке.
          -Другое дело, что когда я смотрел и слушал, я выбирал. Плохое в меня тоже попадало, но зачем мне копить холестерол? Я все время промывал сосуды чем-то хорошим. Как коньяк. Почему коньяк? Один опытный врач посоветовал мне ради здоровья принимать коньяк - трижды в день по столовой ложке. Тогда, сказал он, вы проживете жизнь. Так на коньяк у меня не хватало денег, и я нашел ему замену...
          Короче говоря, у меня есть для вас картинка, которая промывает мозги даже лучше, чем коньяк. Но может быть, я ошибаюсь. Как вы относитесь к коньяку?
          -Положительно.
          -Тогда слушайте...
          У меня несколько специальностей, и какое-то время я работал электриком. В одном спортивном зале - когда-то там была знаменитая хоральная синагога. Это на Еврейской улице (при советах - Бебеля), угол Ришельевской (при советах - Ленина). В здании сделали ремонт, после ремонта я проверял проводку, пробки, розетки, штепсели... И в то время, когда зал был еще в простое, в нем тренировалась, по договору с завхозом, одна интересная пара...
          Валера Вассерман (потом Кузнецов, он суржик*)... Пока я кроцался в этом спортивном зале, я многое о нем узнал. И чем дальше я узнавал, - хотя иногда меня и било током, - тем было мне интереснее. Бывает такое? Я вам скажу: бывает. Это когда человек без дна.
          Как рассказать о человеке без дна, если вы не Лев Толстой и не Донстоевский? Нужно просто начать с какого-то события, а на остальное закрыть глаза.
          Так вот: Валера проработал два года во всесоюзном цирке (акробатическая пара, он и жена) и вернулся в Одессу. К нему - еще одному прославившемуся на весь Союз одесситу, началось паломничество. Главные паломники были гимнасты и акробаты, которым Валера "ставил номера", чтобы и они прославили Одессу. Вторые были - поэты...
          Тут нужно сказать слова, без которых нельзя. Насколько я понял в том спортивном зале за целый почти месяц, стихи в Одессе пишут все. Парикмахеры, банщики, слесаря из домоуправления, бомжи, милиционеры, продавцы из овощных магазинов, дворники... Такова Одесса. Если мир, говорят, стоит на черепахе, то Одесса, вполне возможно, держится на рояле...
          Стихи - это один из самых верных способов прославиться. Сперва на всю Одессу, потом на весь Союз, а потом и на весь мир. Другое дело, что они получаются у одного-двух на тот же мир и всего лишь раз в столетие, а то и в два...
          Еще одна возможность получить лавры при жизни - положить стихи на музыку. Тогда какую-нибудь строчку, вроде "Ах, я дерево, дерево, дерево...", станет повторять за тобой вся страна целый год. И ты уже как в лесу...
          Валера играл на фортепиано и на гитаре и сочинял музыку на стихи - и к нему толпой валили поэты. И домой, и в бывшую синагогу. Он читал их, сидя на кипе спортивных матов, пока его напарник по номеру курил, отдыхая в уголочке, анашу или как ее тогда называли "планчик".
          (А я сидел на стремянке на самом верху, делал вид, что чиню проводку, - хотя кто замечает электрика? - и только мотал головой, когда до меня долетали чудные словечки снизу. После я их тоже слышал на одесских перекрестках, но не всегда знал перевод на русский...).
          Это ничего, что я вам рассказываю не об Утесове и не о Миле Гилельсе, который тоже из Одессы? Что делать! Бог-фармацевт знает, кому сколько отвесить таланта... А может, Он бросает этот слиток наугад, в толпу - кому попадет? Он таки бросил, попал в Валеру Вассермана-Кузнецова, в его кудрявую голову, - но не слитком на этот раз, а горстью золотого песка, и тот не знал, за какую песчинку, за какой свой свой талант хвататься.
          Так я не о Миле Гилельсе, о котором все знают всё, я о тех, кто еще не известен, но тоже жил и имел свой кусочек славы
          Напарник Валеры менее интересен. Его звали Виля Гиличинский. Крупный тридцатилетний мужик. Он отсидал шесть лет в лагере за групповой грабеж и вышел оттуда с неплохим знанием английского языка, потому что его соседом по нарам был английский шпион. Виля курил планчик и иногда ширялся на "малине" на Мясоедовской (после - Шолом Алейхема). Валера тогда тоже покуривал, на этом они и сошлись.
          У Валеры было золотое сердце, он задумал спасти Вилю от наркомании и решил приспособить его к делу. Он сочинил цирковой номер, где будет задействован и анашист Виля Гиличинский, тоже играющий на гитаре.
          Они этот номер репетировали в простойном спортивном зале, оба были в затрапезных штанах и майках; в перерывах, сидя на матах, Валера читал стихи одесских поэтов и говорил кому-то (я запомнил): "С точки зрения с техни-спихни-с толкалогической, образов у тебя в стихах нет" (не знаю, что это такое), а Виля покрикивал им из своего уголочка: "We live in the country оf the slave's! Откуда, салажата, произошло всенародное слово "хавать"? Где вам знать, сосунки! Я вам про это скажу! От английского глагола "to have". Вот учит меня сосед-диверсант с нижней конки: скажи, мол, "I have my dinner". Я говорю: "Ну, это... хаваю, значит, мою баланду..." "I have! - он сердится. - Пишется по-русски ха-вэ! И какая баланда? Dinner! - он кричит. - Dinner! Dinner!" Я ему в ответ: "Хавэ, а я что говорю? Хаваю. А на обед у нас не стэйк, пентагоновский ты хмырь, а как раз баланда...В общем, все лажа, ребятишки, главное - не забыть вовремя зашабить*!"
          Ко мне они привыкли и меня не замечали.
          Этого номера так никто и не видел - только я, он был уникален, но в первобытном своем варианте, а не в том, каким он бы выглядел в цирке. В цирке он бы выглядел просто: шикарные костюмы, отрепетированные до блеска движения, продажа*...
          Зрелищем я должен поделиться, это как раз та столовая ложка коньяку, которую нужно принимать три раза в день.
          Три раза? В следующий раз я вам расскажу притчу о том, как Чайник и Кукушка-часы спорили о Смысле Жизни - это будет вторая ложка...
          Так вот: я тогда куда-то вышел, а когда вернулся...
          "Номер" я увидел такой... Партнеры стояли "голова в голову": то есть Валера держался в стойке на макушке (через "бублик"*) напарника и балансировал ногами. Верхнего поддерживал "лонж"* (на конце лонжа висела, тоже болтая ногами, беременная его жена Валюха), но все равно от Валериной тяжести планакеша* Вилю перекосило - скажем, как резиновую куклу под рукой младенца...
          Дядя Миша, разойдясь в рассказе, иногда говорил как по писаному.
          -Вилина рожа, и без того дьявольская, разъехалась, как пластилиновая, и ходила вдобавок от непривычного напряжения ходуном, а глазами он ворочал, будто его поджаривали на костре. Валеру на таком шатком нижнем, понятно, мотало...
          -Как повешенного на ветру, - подхватил я сказ дяди Миши.
          -Вы как будто это подсмотрели, - похвалил меня старик. - Но вы не видели всего. Оба "циркача" держали гитары, били кое-как по струнам и пели гнусавыми, как полагалось тогдашним наркоманам, голосами первую попавшуюся по руку песню, наверняка Вилину:
          Когда я чалился на зоне,
          Где ветер режет, как монгол...
          Минута... другая... Я тогда понял, что второго такого зрелища за свою жизнь я больше не увижу.
          Старик тут замолчал, а я подумал: "Это было, верно, то, что должно было стать цирковым номером, это выглядело бы на манеже в конце концов красиво и были бы аплодисменты... но что делать - наверно, искусство (книжные страницы, холсты художников, скульптуры, даже музыка) иногда так и рождается - в страшных и порой уродливых муках, у которых нет даже свидетелей..."
          -Минута... другая... - продолжил дядя Миша. - Валюха не выдержала и отпустила конец лонжа - пирамида посыпалась: Валера рухнул на пол, держа гитару над собой, Виля сел... Помотал головой.
          -"Вы что, ребята, - сказал, - это же slave's work! Пора хватануть дури, есть у меня заначенный баш*..."
          -Скажу вам: циркового номера у этой пары не получилось - Виля зачастил на "малину" на Мясоедовской, где снабжали дурью, и спортивную форму окончательно потерял, Валюха родила, начались пеленки... - дядя Миша махнул рукой и на несколько минут замолчал. Потом продолжил:
          -Я вам говорил, что Валера человек без дна? Что он человек, которого Бог осыпал золотым песком, и от этого мой одессит только чешется? Через какое-то время я увидел его в зоопарке, куда ходил с сыном, дрессировщиком льва. После он играл по вечерам в ресторане на пианино и аккомпанировал даже Высоцкому. Тот зашел поужинать, а публика подняла его к микрофону. А остановился он знаете на чем? И даже не остановился - наоборот. Он наконец полетел, о чем, может быть, мечтал всю жизнь. Он полетел под парусом. Валера в какую-то хорошую минуту глянул на яхту, загорелся, освоил парусное дело, купил "дубок" и стал ходить по Черному морю от Одессы до Батуми. И отрастил пиратскую бороду. И воевал на своей скорлупке со штормами. И тонул. И орал, как скаженый, когда удавалось выровнять страшенный крен дубка, когда парус был уже в воде. И пил потом вино в кабачке поселка Новый Свет между горами-утесами Орел и Сокол, куда он пристал после шторма...
          Один из его почитателей, не знаю, акробат или поэт, Стасик Рассадин, сказал о нем, что Валера из своих хобби сделал профессии.
          Бывшая "верхняя" акробатка, тоненькая, как спичка, его жена располнела, сидела дома и выращивала детишек...
          Из-за Валериной прекрасной безалаберности дубок у него скоро отобрали пограничники, но и тогда он не отчаялся и стал наниматься к "новым русским" капитаном яхты и с ними побывал даже в Средиземном море.
          Валера был знаменит на всю... Москву (в Одессе, кроме него, знамениты все). Писатели, что приезжали в Одессу на отдых, так или иначе узнавали про него, и на Валеру ходили, как на концерт. Что там по сравнению с ним филармония или тот же Привоз! Он представал перед именитым гостем во всей красе: тельник, борода, заразительное ржание - а говорил он одновременно на пяти, примерно, языках - одесситов, циркачей, музыкантов, наркоманов и парусников, искусно сплетая все говоры в один гибкий канат и присыпая его словечками, каких не найдешь ни в одном словаре. Писатели, слушая его, хватались за голову - о таком языке можно было только мечтать... но как овладеть им, не поработав два года цирковым акробатом? Не подержав стойку на голове отпетого наркомана Вили Гиличинского? Не посидев тапером в одесском ресторане годика этак три? Не походив на собственном дубке с командой похожих на него матросов от Одессы до Батуми?
          Что вам сказать! - Дядя Миша обычно заканчивал свой рассказ именно этой фразой. - Господь осыпал голову этого человека золотым песком...
          Один поэт из его компании - из тех, что приносили ему стихи, чтобы Валера написал на них песенную музыку, он таки получился - этот поэт сказал как-то про него, что тот ни в чем не состоялся.
          А я думаю, что тот поэт, привязанный к своему стулу и к своей небольшой славе, которая, как флажок, зависит от ветра, это он не состоялся. Валера же - счастливый человек. Тот песок, что когда-то осыпался на него, он выбрал весь, не оставил ни песчинки.
          Ну, может, еще пять-шесть искрятся в его поседевшей голове. Я слышал, что Валера пишет сейчас совсем неплохие рассказы. Ему есть о чем писать!
          А теперь скажите честно, что вам интереснее слушать - мой расказ про Валеру или если бы я полчаса жаловался вам на свой артрит? Нет, только честно!
         
          Вместе с дядей Мишей мы составили после словарик слов, которые он услышал, сидя на стремянке. Вот он.
          Суржик - человек "смешанных" кровей. Планакеш - курильщик анаши, планчика. Шабить - курить "травку". Ширяться - колоться наркотиком. Продажа - раскланивание циркового артиста после окончания номера. Бублик - сшитый в форме бублика матерчатый, туго набитый ватой "буфер" на голове "нижнего" акробата. Лонж - страховочный и тренировочный пояс у гимнастов и циркачей. Баш - одноразовая порция анаши, скатанной в шарик. Дурь - анаша. На Мясоедовской была "хата", "хаза", где можно было получить любой наркотик или ширануться.
      
       кидок
      
       Я пришел в парк Кольберта и сразу увидел на скамейке дядю Мишу. Двое его соседей о чем-то горячо спорили, а мой одессит явно скучал. Увидев меня, он встал и отвел к пустой скамейке. Кивнул на спорщиков:
       -Тратят драгоценное время!
       -О чем они?
       -Политика! - В голосе его было чуть ли не возмущение. - О ней можно говорить всю жизнь - а что-то изменится? Им что-то прибавится? Или кому-то еще? Пусть о политике говорят те, кому за это платят!
       Дядя Миша чуть помолчал.
       -Хотите, я расскажу историю, что вам прибавится?
       -О чем вы спрашиваете, дядя Миша!
       -Вы еще не слышали про Додика Маца? Нет? Это был мой сосед. Я его знал с детства. С тех пор, как он надел очки. Он примерно ваших лет.
       Ну так вот - он был первый в городе абстракционист. Так его звали в горкоме партии, в том отделе, который отвечал за воспитание подрастающего поколения. Сам себя он видел драматургом.
       Что такое абстракционист в то время? К Додику тогда ходили все начинающие поэты, художники, сценаристы, прозаики. Они приносили свои работы и показывали Мацу. Додик читал стихи или он смотрел на картину и вот он поднимал на поэта ледяные очки и говорил:
       -Ну и что? - Это значило, что в работе нет ничего нового, оригинального, а искусство, он говорил потом, оно как физика: в нем можно только открывать. Его "Ну и что?" плюс ледяные очки знала вся Одесса, а я видел эти сценки в его квартире, потому был его сосед и заходил к его маме посоветоваться насчет здоровья.
       Или он говорил:
       -А что?.. Это... - Тут Додик снимал очки и протирал глаза.
       Мац был тогда самый большой культурный авторитет в Одессе. Его вызывали в горком и спрашивали:
       -На что вы толкаете молодежь? На какие-такие открытия? На тлетворный западный абстракционизьм? - Тогда в партийных кругах было модно произносить это слово с мягким знаком - как Хрущев.
       Додик Мац картавил. Он отвечал:
       -Какой абстъакционизм? Ъебята ищут! Одни находят, дъугие нет. Я им помогаю опъеделиться.
       -Вы бы лучше помогали нам, - говорили в горкоме, хотя мы уже определились. А их и так найдут.
       Додик рабатал в парке, в отделе культуры каким-то методистом. Его зарплаты хватало на две порции гречневой каши.
       Но у Додика была героическая мама. Она была старая комсомолка, в годы войны она держала в Бердянске антифашистское подполье и была потом награждена орденом и каждый год медалями. Мина Давыдовна работала в аптеке, имела что-то к зарплате как подпольный ветеран и воспитывала без мужа троих сыновей. Вот вам еще пример ее героизма.
       Они жили в коммунальной квартире на Пушкинской, на втором этаже. В коммуналку вели мраморные ступени. Они были сильно побиты, эти ступени - еще, может быть, с 18-го года, когда из квартиры выносили куда-то рояль и другую тяжелую мебель или втаскивали пулемет. Или просто стукали по мрамору прикладом винтовки, чтобы оставить по себе память.
       Мацы занимали большую комнату с окнами на Пушкинскую, с миллионом книг Додика и большим балконом, в котором провалился пол. В ней жили то Додик с мамой, то они и семья младшего сына из четырех человек (тогда комнату разгородили стеной), то старший сын ссорился с женой и переходил к ним на целый месяц, то на них сваливался какой-то родственник из Бердянска... А сколько было гостей летом! Они приезжали ради моря и фруктов, и Мина Давыдовна, старая комсомолка, всех принимала.
       -Миша, - встречала она меня на улице, - вы не возьмете к себе молодую пару москвичей на несколько ночей? У меня на сегодня шестнадцать человек, а кровати всего две и три раскладушки.
       Лицо у нее было всегда измученное, как будто немецкая оккупация еще не кончилась, но вот героического было уже совсем мало.
       Я сказал, что в коммуналку вели мраморные ступени. Там до революции
       жил какой-то богатый немец - в четырех комнатах, с прихожей, как зал, и еще была комната для прислуги. Немец оставил по себе, кроме квартиры, еще память: в трех комнатах подряд у него на стенах были большие барельефы на тему жизни как она есть. Я видел их все. На первом молодой человек в камзоле и треуголке объясняется в любви юной девушке в капоре. Ну, Карл и Гретхен под столетними липами... На втором он откуда-то пришел, а она, уже в домашнем чепце, сидя возле колыбельки, протягивает ему для поцелуя маленького сына... На третьем барельефе они же, но уже старые - он все в той же треуголке - сидят у могилы на кладбище, а рядом с ними только большая собака, у которой голова высовывалась в комнату, но ее отломил, верно, все тот же винтовочный приклад. Или срубили саблей, как буржуазный пережиток.
       Революция разделила эту грустную историю на три семьи. В одной - радовались молодой любви. В другой - что супруги уже имеют сына. Третьим - это как раз были Мацы - достались старость, кладбище и собака без головы.
       Но это, конечно, не все. В прихожей (которая как зал) новоселы сразу же построили фанерную кухню, покрасили в темно-зеленый цвет, поставили пять столиков, к каждому провели свою лампочку, принесли примусы и керогазы. Столиков - пять, шкафчиков - пять, примусов - пять, веников - тоже пять, водопроводный кран - один. Тут варят борщ, тут - уху, здесь - жарят котлеты, здесь - пекут синие... Если бы тот немец вошел в эту кухню, он бы сразу умер. Он бы просто задохнулся.
       И ватерклозет, понятно, был один, но в нем висело пять лампочек.
       Что вам сказать? За такие фанерные кухни в Гражданскую, говорят, положили 8 миллионов человек...
       Дядя Миша какое-то время сидит молча, но брови и морщины на его лбу совершают какой-то танец и плечом он пожимает - это он что-то еще домысливает, договаривает...
       -Что вам сказать? - снова подает он голос. - Тот немец бы, наверно, умер. А люди жили! Что им оставалось?
       У Додика начался вопрос с девочками, - продолжает старик. - Он решался тогда - решался? - на улице, у парадного подъезда, когда молодые люди стоят рядом и всю ночь разговаривают о писателе Толстом или о поэте Лермонтове. В доме это делать нельзя, потому что там спит мама, которой утром на работу.
       А как жениться? Карл Маркс об этом не успел подумать, он был занят "Капиталом" и "Манифестом". Ждать, когда у основоположников дойдут наконец руки до супружеской постели? Что говорить - даже Райкин выступал на эту тему. Кто смеялся, а кто и качал головой...
       Додик таки женился, и молодые жили то у ее матери - им там уступали комнату, то на Пушкинской - Мина Давыдовна уходила на ночь к подруге.
       Теща узнала где-то, как именовала Додика правящая партия, и звала его в разговорах с дочерью не иначе, как "этот твой абстракционист". "Надо быть сумасшедшим, говорила она так, чтобы и он слышал, в наше время заниматься культурой? Какая культура?! У Сени в сапожной мастерской одно место, но он каждое лето ездит в Сочи!" Короче, Додик очень скоро не оставался в том доме даже на ночь.
       А Роза, его жена, из-за чего-то поссорилась с Миной Давыдовной и сказала, что ноги ее не будет на всей Пушкинской.
       Где им теперь встречаться? - они разошлись. У Розы родился сын, первый и последний, он остался у матери. Додик имел "День отца", как он его называл, раз в неделю.
       И вот: вопрос, который не успел разрешить Маркс из-за "Манифеста" и за который бился Райкин, висел у Додика над кроватью, как крест в комнате богомольного католика. И он с этим вопросом прожил еще лет 30-40. Связи он имел только с теми молодыми женщинами, у которых "есть хата". Такие, конечно, в Одессе были, но они не все красивые, - и не всем из них, между прочим, подходил наш маленького роста, картавый, но умный Мац. Вечная проблема... Хорошо, что все они собирались в кофейне гостиницы "Красная" и там мужчина, ходя от столика к столику, мог наконец завести полезный разговор.
       К этому времени случилось то, чего все ждали и не могли дождаться и даже не верили, что дождутся: коммунисты кончились! Они и так сильно задержались. В последнее время их знали только через анекдоты.
       И новой власти - представьте себе - оказался нужен наш Мац! Ей вдруг понадобился абстракционист. Для связи с молодежью. Кто еще поймет молодежь, наверно, думали они, как не абстракционист, и кого еще будет слушать молодежь, как не абстракциониста!
       И на этот раз власть не ошиблась. Через какое-то время прежде гонимый Мац уже ведал всякими шоу, устраивал концерты, приглашал знаменитостей. Он завел собственное дело! Нынешняя власть вставала, когда он входил к ней в кабинет.
       -Давид Михайлович, - спрашивала власть, - а как мы проведем в Одессе этот праздник?
       Давид Михайлович садился и рассказывал, а начальство только кивало.
       Вы не поверите, но у Додика есть фотография, где он снят с патриархом Алексием! Они жмут друг другу руки. "Кто это рядом с Мацем?" - спрашивают в Одессе.
       Всего я знать не могу, мне и не нужно знать все. Но главное мне известно: через некоторое время мой сосед стал зажиточным человеком. Не богатым, как Ротшильд, Гейтс или король Брунея, но все-таки. И что он сделал в первую очередь? Вы не догадаетесь! Для этого надо быть немного абстракционистом.
       Наш Мац стал освобождаться от соседей. Он давал им недостающие деньги - у всех что-то было на отдельную квартиру - и они ее покупали. Вот выселился один... второй... третий... Они летели к собственным квартирам, как на крыльях. Как называется этот процесс у политиков?
       -Контрреволюцией, - сказал я.
       -Может быть, и так, - согласился дядя Миша и пожал сухонькими плечами, - пусть будет так...
       -Я пришел к Додику, - продолжал он, - когда парадная дверь с пятью звонками была открыта. Он стоял в прихожей, на самой ее середине, один, и почему-то оглядывал потолок.
       -В чем дело, сосед? - спросил я. - Что вам тут не нравится?
       -Вы знаете, дядя Миша, в каком году здесь в последний раз делали ъемонт?
       -Ну...
       -В 1918 году!
       -Что вы вдруг вспомнили о ремонте, Даня?
       -Дядя Миша, я только что стал хозяином этой кваътиъы! Полчаса назад выехал последний жилец. Идемте, я вам кое-что покажу.
       Мы ходили из комнаты в комнату, открывали высокие белые двери, которые были забиты большими гвоздями еще в 18-м, и Додик показывал мне барельефы. Теперь вся эта грустная немецкая история снова была в одной книге. Она имела начало, но она имела и конец.
       -Данечка, - сказал я, когда мы посмотрели последний барельеф, где кладбище - а через открытые двери были видны и второй, и первый, - Даня, это такое невиданное событие, что я не знаю, что вам делать - смеяться или плакать.
       -Плакать, дядя Миша, - ответил мне Додик, - плакать, ъыдать! Потому что я имею эту кваътиъу, когда мне стукнуло 60, а не 25! Сколько къасивых баб пъошло мимо нее, даже не обеънувшись! Сколько пьес здесь не написано! Сколько детей не ъождено!..
       Очки у Додика, я вам говорил, могли быть ледяными, когда он читал чьи-то плохие стихи или смотрел на плохую картину. И вот они покрылись туманом, как в ноябре, Даня их снял и так долго протирал, что я отвернулся и стал смотреть в окно...
       Я думал, что история на этом закончится, но дядя Миша произнес неожиданное на этот раз:
       -Что вам сказать! Что вам сказать! Если бы здесь можно было поставить точку, получился бы какой ни есть хэппи энд - ведь лет 15-20 Додику еще светило. Можно сесть и написать пьесу, от которой весь мир ахнет. Можно еще раз жениться или какое-то время побыть холостяком, что тоже полезно. Детей, правда, заводить уже поздновато...
       В историю жизни нашего бывшего абстракциониста вмешалось Время. Иное Время крутит людьми как захочет. Оно не тик-так, тик-так, а, скорее, погремушка в руках у малыша, в которой горошинки беспорядочно летают из угла в угол, не ведая, в каком очутятся через минуту.
       А еще, может быть, это Время походило, по иронии судьбы, на... абстрактный холст, глядя на который полагается делать понимающее и даже снисходительное лицо и ежеминутно кивать, про себя же чертыхаться, скрывая мысль, что художник писал этот холст в припадке безуми или похмелья.
       Только-только Мац стал владельцем дореволюционных апартаментов, как весь старый дом (в нем десятки квартир) купила у города для своих надобностей некая быстро расцветшая - за ночь, как пышный южноамериканский цветок гибискуса - фирма. Мацу, потерянно бродящему по семи комнатам, предложили за них большие деньги.
       Что делать?
       За эти деньги можно купить квартиру в совсем уж центре города, где когда-то жили самые богатые одесситы. Квартиру с большими-большими окнами, выходящими на Ришельевскую. Или другую, на Дерибасовской...
       Наш маленький владелец больших апартаментов скоро присмотрел новое жилье. Он водил к нему всех своих знакомых и показывал пальцем на окна. Знакомые цокали языком.
       Фирма выплатила ему деньги; произошло это на Пушкинской улице, где на стенах квартиры были немецкие барельефы. Пришли молодые уверенные люди из фирмы (костюмы от Кардена, обувь от Баланини), вынули из папок с золотыми уголками кипу бумаг... Бумаги были торжественно подписаны "обеими договаривающимися сторонами". Потом Мацу отгрузили увесистые пачки зеленых. Представители фирмы (и нового Времени) договорились о сроке освобождения площади и ушли, оставив в комнате ароматы дорогих мужских одеколонов. На улице, под балконом мягко хлопнула дверца машины.
       Тик-так, тик-так... Жизнь продолжалась. Но уже на каком-то новом этапе. Этот этап проглядывался пока что смутно.
       Вечером "на огонек" заглянул приятель - из тех немногих, что остались с далекого прошлого. Он был близок общими мытарствами по ухабам советских дорог, один из ухабов - проблема жилья для молодого человека, другое - поступление в ВУЗ, близок был общими "бабами, даже дальним родством, одними и теми же кинофильмами, анекдотами... Приятель был уже совладельцем известного в городе банка, и, понятно, Мац поделился с ним новостью, кивнув на угол, где были спрятаны деньги, и проблемами своего завтрашнего дня.
       -Ты, сумасшедший, Додик! - для начала объявил гость. - Держишь такие лавэшки дома? Думаешь, те ребята хранят покупку твоей хаты в тайне? О ней знает уже половина Одессы! Ты можешь до утра не дожить, завтра твой окровавленный труп будут полоскать из шланга в морге. Отнеси их в банк и лишь тогда ложись спать. Нет, правда, он двинулся мозгами? - обернулся приятель к жене Маца.
       Та кивнула, но неизвестно чему.
       -А что, может, ты и прав... - забеспокоился Мац.
       Короче. Три этих человека берут машину и едут в банк. Увесистая сумка с пачками долларов на коленях у Маца. Рука проверяет и проверяет, закрыт ли замочек.
       В банке отделение с ячейками заперто так, что нужно вызывать трех работников банка, у которых три разных ключа.
       -Оставишь лавэ у меня в кабинете, - сказал приятель, - в моем сейфе. А утром мы с тобой поместим их в ячейку.
       Еще короче. Утром денег в сейфе - по-киношному эффектный эпизод, если бы не был правдой! - денег в сейфе не оказалось.
       Приятель разводил и разводил руками. Разводил и разводил...
       -Что я могу сделать?! - восклицал он. - Режь меня, убивай - нету их! Нету!... - Разведенные в стороны руки говорили о том, что сделать он в самом деле ничего не может.
       Но, вероятно, и то говорили разведенные в стороны руки, что и с собой старый Мацев приятель, даже где-то родственник и даже, можно сказать, друг, поделать ничего не может. Слишком большие деньги лежали в эту ночь в его сейфе, в одну из ночей "первоначального накопления капитала", и исчезновение их - самое естественное дело, и с этим надо - ну куда денешься! - надо согласиться....
       -Нету!
       Душа покинула Маца, отлетела куда-то, к кому-то, тело же было приведено женой домой, накормлено и напоено чаем, уложено на диван. Его, тело, поднял телефонный звонок. Энергичный и бесконечно доброжелательный голос представителя фирмы предложил Мацу в недельный срок - вы уж нас извините, но бизнес есть бизнес! - освободить квартиру, фирме нужно произвести там капитальный ремонт и использовать помещение...
      
       У каждого времени свои герои, они действуют согласно его недолговечным, но очень жестким законам. Есть, конечно, и другие герои, которые к законам, диктуемым Временем, относятся свысока и верят, что все равно вернутся те, вечные... Эти герои живут трудно, Время чаще всего избавляется от них тем или другим способом: иногда просто убирает со своего пути, задвигая в чулан безвременья, если же герой упрямится, убивает его. Наш Мац принадлежал двум временам. В первое другу можно было верить, во второе - нельзя. Время не убило его, оно его, имевшего кое-какую слабину, попросту списало со своих счетов, вычеркнуло из списков...
       ПОСЛЕДНИЙ ФИНТ СТАРОГО ФУТБОЛИСТА
      
       -Это Сеня, - представил мне дядя Миша дядьку, сидящего рядом, - тот самый, из-за которого мы все время проигрываем. Из-за него нас высаживают, как каких-нибудь салаг, хотя он давно уже играет в очках. Что ты молчишь, Сеня? Ты можешь сказать два слова в свою защиту? Я тогда буду иметь зацепку для дальнейшего разговора.
       Дядька, грузный, краснощекий, что-то недовольно буркнул, я в его звуке не разобрался. Разговаривать ему явно не хотелось.
       -Сеня, - не отставал дядя Миша, - или ты весь выговорился? Скажи человеку "здрасьте" и поведай, какой ты был знаменитый спортсмен в Одессе!
       -А! - членораздельно произнес наконец дядька, встал, махнул рукой и тяжело пошагал к выходу из парка.
       -Вот так мы переживаем на старости лет какое-то паршивое домино, - качал головой дядя Миша, провожая приятеля взглядом, - видите, что творится? Прямо Наполеон Бонапарт после поражения под Ватерлоо!
       Тяжело шагающий Сеня скрылся из глаз, дядя Миша повернулся ко мне.
       -Он был таки знаменитый человек, хотя в Одессе все чем-нибудь да знамениты. Вы это знаете? Нет? Тогда я вам расскажу. Кто-то был моряком и кошмарно тонул или отбивался голыми руками от пиратов, какой-то грузчик был депутатом Всероссийского съезда, кто-то своими глазами видел Мишку Япончика (он, кстати, не был похож на японца, он был пончик - маленького роста, толстенький). Героев, что живут только на улице Бебеля, хватило бы на весь Советский Союз!
       А Сеня - он играл в "Черноморце". Его узнавали на Дерибасовской и в Соборном парке. Его знала вся Пушкинская улица, где он жил. Все с ним здоровались, все его спрашивали о здоровье. А кто-то говорил: "Сеня, а ну расскажи, как ты влупил англичанам гол прямо с середины поля." Этот гол помнила вся Одесса, как будто это был Тунгусский метеорит! Мальчишки со слов взрослых тоже знали за этот гол, и когда видели Сеню, что он шел с работы, просили показать знаменитый удар и подносили мяч под его правую ногу.
       Вот с этой его славы и началась здесь его беда...
       -Понимаете, - объяснял ситуацию дядя Миша, - если вы Герой Советского Союза, так вы носите золотую звезду на груди, и все ее видят. И смотрят на вас соответственно: за этим человеком подвиг. Он видел то, чего, может быть, никогда не увижу я. Если у вас нет золотой звезды, а что-то героическое вы все-таки сделали - вроде того, что спасли тонущего ребенка на Ланжероне - над вашей головой имеется как бы петушиный гребень, а на лице - ожидание, что вас вот-вот понесут на руках. И каждому, кто вас видит, хочется у вас спросить, по какой веской причине этот как бы гребень?
       Посмотрите на любого одессита на Брайтоне - за каждым вроде бы какой-то подвиг. Тем более, что большинство там с Молдаванки, а на Молдаванке человеку нечего делать, если он не герой.
       -Ну так вот, - закончил разбираться в сложной психологической ситуации дядя Миша, - этот Сеня в Одессе привык, что его все знают и смотрят на него снизу вверх. Тот гол англичанам с середины поля сделал его жизнь осмысленной, как открытие пенициллина навсегда прославило ученого Флемминга. Там, в Одессе, его старость была обеспечена вниманием от и до. Ему говорили: "Почет и уважение!" все от мала до велика. Если он кому-то уделял минутное внимание, на того падали, как пишут в газетах, отблески славы.
       И вот Сеня переехал в Америку...
       И вот он идет по улице Бруклина. Кто-то здесь на него смотрит? Кто-то ему кивает? Кто-то его останавливает, чтобы спросить за тот гол англичанам, когда весь стадион так высоко подпрыгнул, что долго не мог опуститься?
       Я вам скажу: он оказался здесь как бы в безвоздушном пространстве. Ему остро понадобился прежний кислород, у которого в Одессе, как на все, своя формула.
       И здесь, в парке Кольберта, Сеня был всего лишь Сеней, доминошным визави, пожилым дядькой с семеркой костей в здоровенной лапе. Кому дело до его былой славы, когда каждый здесь тоже хоть раз в жизни был героем?
       И Сене, я повторю, в безвоздушном этом пространстве понадобился прежний кислород. Так понадобился, что родные это заметили и повезли его к врачу-психиатру, который зарабатывает деньги на тяжелых вздохах иммигрантов.
       Врач стал спрашивать Сеню о причинах его депрессии. Тот сказал обо всем - о ностальгии по родной улице, по родному дому, по знакомым-друзьям-приятелям, по Одессе... не буду перечислять всего, по чем тоскует одессит. Это длинный и прекрасный список. Но Сеня не сказал врачу главного: никто в Америке не знает про его гол, который принес победу "Черноморцу" одним весенним днем в матче с англичанами при счете 2:2! Как можно в этом признаться?! Что за детские штучки?!.. Это была Сенина глубокая тайна, она скрывалась теперь в самом сокровенном уголочке его души, о ней нельзя было говорить чужому человеку, а тот психиатр не смог предстать перед пациентом своим, как обязан был это сделать хороший врач.
       Сеня получил какие-то лекарства, но они только ухудшили его состояние. Врач сказал ему на это: таблетки нужно принимать долго, только тогда они дадут результат. Наш Сеня ответил доктору так:
       -"Какое "долго"! У меня нет "долго"! У меня в запасе только сегодня и завтра, а насчет послезавтра я уже не уверен!"
       И он разозлился на весь белый свет, и в нем неожиданно взыграл тот молодой футболист, что заставлял реветь трибуны от его финтов, тем поведением на поле, что ставило в тупик противников, принуждая их бессмысленно пробегать по десятку-другому метров.
       На этой своей злости, злости, подчеркиваю, он учудил вот что.
       Не знаю, где он это купил - должно быть, обошел многие магазины там и сям, но он это купил (в Америке можно купить все, что вам только взбредет на ум), принес домой, подготовил, примерил...
       И однажды, стиснув зубы - вы его видели десять минут назад, так что можете представить его ту физиономию - стиснув зубы, он вышел на улицу... с зеленой лягушкой на носу!
       Он после рассказал мне, что она была копией лесной древесной лягушечки-квакши, зеленой, как первый весенний листок, и самой чистой из лягушек. Таких он видел в лесу в Молдавии, куда ездил к родственникам пить хорошее каберне и закусывать фасолицей.
       Почему именно лягушка? Это неизвестно даже мне. Разве у всех человеческих чудачеств есть отгадки? Спросите у Сени! Может быть, она ему напоминала тот весенний день в Одессе...
       Итак, он вышел на улицу с лягушкой на носу! Квакшинька казалась живой - так она была сделана, и сидела головкой вверх, упираясь задними трехпалыми лапками в крылья Сениного здоровенного носа, и посверкивала глазками, как дрессированная.
       Сеня шел по американской улице, бывшая слава Одессы, привыкший там к тому, что его останавливает каждый встречный, шел стиснув зубы, зная, что его могут принять за сумасшедшего, что, может быть, сейчас рядом с ним затормозит "скорый" амбуланс, шел, ловя на себе людские взгляды...
       Ах, товарищ Вадим, какая это была ошибка с его стороны!
       Понимаете, здесь у него возникла еще одна сложность. Одно дело - любопытный взгляд в Одессе, совсем другое - в Нью Йорке. Это два совершенно разных взгляда, и я имею на конец рассказа дупель-шесть, чтобы объявить вам "рыбу".
       Глаза встречного в Одессе неприкрыто сообщат вам все, что о вас думает человек, если вы имеете лягушку на носу.
       "Этот дядечка таки съехал с крыши, что он позволяет себе такие обновки!"
       "Интересно, где дают таких красивых лягушек?"
       "Ты видишь, как другие мужчины относятся к царевнам-лягушкам?"
       Знакомые же подойдут и спросят:
       -"Семен Маркович, идете подышать свежим воздухом? Почему бы вам не взять ее на цепочку?"
       -"Сеня, если это такой новый компресс, на что его еще можно посадить?"
       -"Дядя Сеня, а она не кусается? Дайте, я тоже поношу!"
       Короче говоря, в Одессе, городе любопытных людей, человек с лягушкой на носу стал бы центром внимания, ему было бы весело, весело было бы и остальным.
       Другое дело в Нью Йорке, где любопытство разрешено только в музеях.
       На нашего Сеню здесь тоже смотрели. Нет, не так я сказал... На него лишь поглядывали. И тут же отводили глаза. И в этих глазах ничего не читалось! Ни-че-го! Только, наверное: не мое дело. И все!
       А Сеня шел и шел, все так же стиснув зубы. Он думал: "Не может быть, чтобы никто из этого множества людей не обратил на меня в конце концов внимания! Не указал бы пальцем! Не разинул бы рта! Пусть соберутся возле меня1 Пусть спросят! Пусть хотя бы дернут за рукав!.."
       -Что вам сказать! - произнес долгожданное дядя Миша. - Что вам сказать!.. Сеню таки остановили. Его таки дернули за рукав. Его таки спросили... Знаете о чем?
       Его окружили незнакомые люди и стали ему что-то говорить, указывая пальцами на лягушку. Он не понимал, потому что его спрашивали на английском. Нашелся какой-то парень, который понял обстановку и перевел Сене, что ему обеспокоенно говорило сразу человек пять-шесть.
       Сеню, нашего знаменитого одессита, спрашивали, знает ли он, что... скорее всего, нарушает права лягушек, сажая одну из них на свой нос? Жива ли еще она? Известно ли ему, что обиталище квакши - древесное дупло, а уж никак не человеческий нос? Они из Общества защиты прав животных, и должны бдительно следить за поведением самого хищного существа на земле, человека!
       Что было делать нашему Сене? С помощью того же молодого человека он объяснил не на шутку взволновавшимся американцам, что лягушка эта - резиновая, пусть проверят, и что купил он ее там-то и там-то. И что о правах резиновых лягушек он нигде еще не слыхал, но если услышит, будет всячески их поддерживать. Потом Сеня добавил несколько слов по-русски, предупредив своего переводчика, чтобы он защитникам природы их не доносил. Те удовлетворились незнакомыми и сочными словами, извинились перед Сеней, пожелали ему удачного дня и разошлись.
       О том, почему на его носу оказалась резиновая лягушка, удивительно похожая весенним цветом кожи на квакшу, - почему, зачем, по какой-такой причине? - никто из них так и не поинтересовался!
       Сеня снял лягушку с носа, бросил ее в мусорную урну и повернул назад. Он вдруг сник, он вдруг ссутулился... Весь его кураж неожиданно кончился.
       Теперь по улице шел просто пожилой и грузный человек, человек, проживший жизнь буднично и незаметно, как проживают ее провинциальные бухгалтера, и никакого как бы петушиного гребня на его лысой голове никто бы уже не увидел. Он был как все мы здесь, в парке Кольберта...
       Что-то в Сене произошло за эти несколько минут, но что - я не знаю. Только шел он и, наверно, казалось ему... будто навешенный когда-то с середины поля мяч не попал в ворота, и команда его проиграла англичанам, и он плетется сейчас в раздевалку среди своих футболистов опустив голову и загребая бутцами землю одесского стадиона, а люди на трибунах так же понуро расходятся по домам.
       Вот вам "рыба", как я и обещал, дупель шесть, которым я закончу партию. Вы заметили, что я им не вдарил, а опустил тихонько, как будто в соседнем доме идут похороны? Такое сегодня получается домино...
      
      

    МНЕ БЫ ТОЛЬКО ГЛОТОК...

      
       Окно дядимишиной комнаты выходит в маленький дворик, почти на середине его стоит высокий платан, идет дождь, мы слышим, как капли барабанят по прошлогодней листве под ним, чуть накрытой снегом. В кухне гремит посудой тетя Мария, готовя обед. Внук Кирилл в школе. Мы затронули с пяток тем, но ни одна из них не "заиграла". И вдруг дядя Миша словно бы услыхал какой-то звук вдалеке - он повернул голову, прислушался. Наморщил лоб.
       -Нет, показалось.
       -Что, дядя Миша?
       -Вроде была знакомая песня... В доме еще несколько наших. - Вдруг он встрепенулся. - Я вам еще не рассказывал о своем бизнесе?
       -??
       -Серьезно. Хотите послушать?
       -Конечно, дядя Миша!
       -Все наши, - устраиваясь поудобнее, начал старик, - приезжая сюда, думают о бизнесе. Такой здесь кураж. И нет человека, который бы ему не поддался, который бы себя к бизнесу не примерил.
       -Неужели и вы, дядя Миша?
       -Я же сказал: кураж. Он вскружит голову любому. И совсем, между прочим, не обязательно браться-таки за бизнес, можно только некоторое время думать: интересно, а я бы смог, как все, сыграть в эти игры? Моя голова еще на что-то, кроме домино, способна? Можно ли, имея голову, втиснуться в тесный ряд лавочек на Брайтоне?
       Чтобы в него втиснуться, нужны две вещи - деньги и смекалка.
       Деньги понятно зачем, а смекалка нужна, чтобы придумать небывалый товар. Тот товар, которого нет еще на Брайтоне.
       Но на Брайтоне есть все, даже японские мечи и старинные пистолеты.
       И все-таки, думаю я, чего-то в нем нет. Не может быть, чтобы чего-то здесь не хватало! Ну-ка, извилины. Ну-ка, ну-ка!..
       Я копался в своей голове, как пожилая женщина копается в шкатулке, где она хранит накопленные за жизнь пуговицы, отыскивая единственно мне нужную.
       Неожиданно на самом дне шкатулки блеснула та, единственная. Мне вспомнился... день рождения Леонида Утесова, его 70-летие.
       Помните, что подарили одесситы Утесову на юбилей? Они пошли в переулок, где он родился, остановились у его дома, открыли большую бутыль с вакуумом, сделанным в заводской лаборатории, набрали воздуха из его переулка, хорошенько заткнули и послали бутыль в Москву! Вот это был подарок!
       -Так, так, - сказал я (я, честно говоря, подумал, что дядя Миша просто съехал на другую тему и не заметил этого), так, так... Где же тут бизнес?
       -Он запрятан в самой глубине. Вы его еще не заметили?
       Я помотал головой.
       Дядя Миша бросил на меня быстрый взгляд.
       -Так, так, - повторил он мое недоверие, - так, так... Слушайте же! Я завожу собственное дело. Я открываю магазин. Для начала - лавку. Над ней вывеска: "Тот самый глоток". Или другой. Я еще не придумал.
       Кто-то заходит и видит меня, за моей спиной - полки, а на полках, как в хорошем баре - хорошо заткнутые красивые бутылки, флаконы, склянки с наклейками: "С Дерибасовской", "Из Гамбринуса", "С Соборной", "С Приморского бульвара", "Из аптеки Гаевского", "Со Степовой", "С Мясоедовской", "С Привоза", "С Ланжерона", "Пересыпь", "Тираспольская площадь", "Морской вокзал", "Аркадия"...
       Покупатель читает наклейки, читает - как путеводитель.
       -Без обмана? - не верит.
       -Какой обман! Попробуйте - убедитесь, - отвечаю.
       Он показывает на флакон "С 91 ступеньки Потемкинской лестницы". Объясняет:
       -Я когда-то - очень-очень давно - назначал на этой ступеньке свидание. Это имело особый смысл...
       Вытаскивает пробку, подносит флакон ко рту, глубоко вдыхает.
       -О-ох!.. Я стоял, - продолжает рассказывать, - на девяносто первой, а она спускалась ко мне. Тогда в моде были юбки-колокола. Я видел ее коленки. А колокол раскачивался. Постойте, да это не воздух в бутыли, а прямо-таки вино! Я не отравлюсь? Да, так она спускалась ко мне, не торопясь, до меня была чуть не сотня ступенек. Я не сводил с нее глаз. Колокол-колокольчик-колоколенка-коленки... Слушайте, я снова ее вижу! И колокол, и коленки. Она смеется! В левой ее руке сумочка, а в правой цветок. Она все ближе, ближе... "Что это за цветок?" "Какой-то чудак подарил". "Выбрось его". "И не подумаю". Мы беремся за руки и поднимаемся наверх, к Дюку, на Приморский, на скамейку. И она не спрашивает, для чего она спускалась на девяносто первую, потому что на ней была юбка-колокол, а эта юбка особенно хороша на лестнице, особенно такой, как Потемкинская... Слушайте, что за чудо вы упрятали в эти склянки?
       -А следующий посетитель, - рассказывал о своем бизнесе дядя Миша, - остановит глаза на флаконе с Аркадии. А кто-то спросит, есть ли хоть что-то в моем магазине с улицы Баранова, поближе к номеру 20?..
       Старик замолчал. Молчал и я. Капли барабанили по прошлогодним листьям.
       -Дядя Миша, - все же решился я через минуты три, - а нет ли у вас случайно глотка вечернего воздуха с 16 станции Фонтана? С дороги к трамваю? Мне бы только один...
       -Приходите в магазин завтра, - ответил старик, - я должен получить посылку.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       49
      
      
      
      

  • Комментарии: 5, последний от 26/12/2011.
  • © Copyright Чирков Вадим Алексеевич (vchirkov@netzero.net)
  • Обновлено: 14/06/2010. 121k. Статистика.
  • Статья: Проза
  • Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.