Память, как всё в нас, индивидуальна. Одно она отбрасывает, другое оставляет у себя: мол, это только твоё, рассмотришь, когда придёт час.
Час пришёл.
Эту давнюю встречу я вспомнил по многим причинам. Потому, наверно, что живу один. Потому, наверно, что в избушке. Может, и потому, что не бреюсь вот уже несколько дней. Но скорее оттого, что всю, в общем-то, жизнь чувствовал, что не выполнил долг перед одним стариком. "Долг" этот придется пояснить.
Нас тогда, студентов второго курса филфака, осенью, как это было принято, послали "на кукурузу". Два грузовика (после пригородного поезда) привезли наш курс в село Казачье, где мы разместились по-двое, по-трое в сельских домах. С утра мы рубили старыми серпами и большими ножами кочаны кукурузы и сами стволы, складывая потом - отдельно кочаны, отдельно стволы - в кучи.
Вечера были наши. Вечерами приятельские группы собирались то в одной хате, то в другой, иногда пили вино из погреба (по весьма умеренной цене, но безбожно разбавленное хозяйкой), закусывали чем бог послал - хлебом, колбасой, картошкой в мундире, соленьями, тоже из погреба, зеленью с хозяйского огорода, салом...
На танцы в сельский клуб мы не ходили. В первый вечер пошли было, но нас вызвали во двор, там стояли местные парни, у некоторых я заметил в руках, отведенных за спину, обрезки металлических труб. Дело было ясное; как самый старший в группе (после армии) я сказал своим, что любое вечернее столкновение интересов здесь грозит нам проваленными черепами; меня послушали.
К бескрайнему кукурузному полю по утрам мы шли пешком по длинной сельской улице, поле было километрах в трех от села. Когда проходили мимо дома бригадира, он, Митя, выезжал из своего двора на мотоцикле и обгонял группу. Я тогда - отслуживший 3 года на флоте - был старостой курса, и бригадир частенько сажал меня на заднее седло "ижа", чтобы вместе разметить дневную норму работы. Мы с ним чуть даже сдружились: оказалось, он тоже служил на флоте, тоже в Севастополе, был торпедистом на эскадренном миноносце, старшина второй статьи. Два раза Митя приглашал меня домой, где мы с ним пили прохладное, из погреба, неразбавленное вино, закусывали солениями опять-таки из погреба, и яичницей с огромной сковороды, жаренной на сале. Говорили, понятно, о флоте, потом переходили на политику, где Митя плавал, как рыба в воде , и имел на все непоколебимое мнение. Я только поддакивал, что вполне его устраивало. Сельское мнение было покрепче размытого городского, с его, к примеру: "Ну, это, положим, может быть, и так, но все же, если рассудить...".
Высказывался Митя (на "суржике") веско:
-Помныш той лозунг "Догоним и перегоним"? Догоным! У всьому свити комбайны, а у нас кодло студентив з сэрпамы. Хххозяева!
Мотоцикл вилял меж луж и выбоин на грунтовой дороге, сельские дома заканчивались, начинались сады и поля: широкий яблоневый, поле сахарной свеклы, потом лишь нашей кукурузы. На третий или четвертый раз, уже привычно оглядывая колхозные горизонты, я спросил у спины мотоциклиста:
-А что, у вас и свеклу охраняют? - Далеко, в конце поля сахарной свеклы стояла каменная с виду будка, а рядом с ней я не однажды замечал высокую и сутулую человеческую фигуру - силуэт - в длинном одеянии. На нее я и показал Мите.
-Зараз прыидэм, роскажу, - прокричал в ответ бригадир.
Приехали, мотоцикл поставлен на распорку, мы вместе пошли отыскивать в кукурузе вчерашнюю метровку. Нашли, Митя начал отмеривать сегодняшнюю норму и одновременно рассказывать:
-Це не сторож, а наша достопримечательность. Музэйный, так сказать, экспонат. Не повирыш - дворянин, билогвардиець!
-Да ты что? И как он...
-Та вин свое уже отсыдив, трохи не 20 рокив. И поселение было, в Сибири. И робыв дэсь, и бродяжил, и женат, мабуть, був. Йому аж за 80. Как його не розстрилялы, як доплентався до цих лит, нихто не видае. В кинци кинцив засив у нас. Жыв у домике з одным дидом; кода здоровкався з людьмы усигда чуть кланявся. Той дид вмэр, родычи хату забралы, а цього старого - гэть. Тоди вин и знайшов оту будку. Там зализныча ветка була, потим ее отсекли, рельсы и будка осталысь. Пацанва ии, конечно, засрала, он ее отчистив, сошкрябав школьну грамоту со стен и поселывся. Нихто його тамочки не чипае, кому вин нужен. И помре - нихто не замитыть.
-А на что он живет?
-Пенсию якуюсь мизерну получае, тот, другый дид, його приятель, выколотыв. И дви бабуси йому щось приносять, молока, хлиба, барабули. Я до нього заглядую - у старого на всим свити, окрима мисяця, никого нэмае. То сала шмат завезу, то хлиба - йому до магазина дошкандыбать - все равно, що мени до Северного полюса. Мы з ным в нашей лазни (бане) познайомылысь. Вин пытае (тут Митя съобезьянничал): "Не могли бы вы, молодой человек, потереть мне спину?" Вежливо так. А спына худая, як у старого коня... Вин тамочки и тряпки свои стирае, в сторонке, щоб нихто ничого. Вот уж не дай бог так життя заканчивать. Може, у свий час и людыною був...
На дороге показалась ватага нашего курса, я пошел навстречу.
К тому времени я был "начитанный" малый и начал печататься в молодежной городской газете; предполагая, что стану если не писателем, то журналистом, и исповедовал уже главное правило литератора: "нужно изучать жизнь во всех ее проявлениях", то есть не пропускать ничего интересного и неинтересного - всё может понадобиться потом. К тому времени у меня уже появился блокнот, где я записывал некоторые наблюдения. "Дворянин" меня заинтересовал: дворян я видел только в кино и считал, что это люди совсем иного склада, носители не ведомой мне культуры, иного поведения, скрываемого от нашей публики, и не знакомого мне благородства. У наших актеров эти роли (как и роли купцов) получались лучше всех остальных. Я попросил бригадира как-нибудь сводить меня к старику.
-Та ради бога! - ответил Митя. - Возьмем бутылку вина, якуюсь закусь и сходым. Тикы лялякать ты з ным будэш, а у мэнэ на нього часу нэмае. Я до нього як зайшов, так и выйшов через пьять фылын (хвылын, минут).
Таким вот образом я и оказался однажды ближе к вечеру в оставленной за ненадобностью железнодорожной будке. В теперешнем "дворянском" жилье.
Узкое вертикальное окно, выходящее на заросшие травой ржавые рельсы и шпалы и на свекольное поле, освещало небольшой квадратный стол, накрытый изрезанной вдоль и поперек клеенкой, керосиновую лампу на нем, две тарелки, на одной неопределенного вида еда, два граненых стакана, блюдечко с рыжей трещиной до средины донца, консервную банку с солью, пятнистую алюминиевую вилку. Еще там были старенький транзистор и толстые мутные очки. Хозяин жилища, когда мы вошли, сидел за столом и что-то жевал беззубым ртом, доставая алюминиевой же ложкой ту неопределенную еду из тарелки. Кажется, серый хлеб, залитый каким-то варевом. Все лицо его - глубокие вертикальные морщины, седая щетина, крупный нос с багровым "винным" кончиком, еле видные из-под седых кустистых бровей тусклые глаза.
Разглядев "дворянина" (пишу это слово в кавычках по понятным причинам) и его жилище, я подумал, грешным делом, что визит мой к нему совершенно зряшный, в этом старике ничего, кроме животного аппетита, уже не осталось. Что интересного для меня он может прошамкать своим беззубым ртом?
Слева от входа стоял деревянный топчан, на котором и сидел хозяин; одну из отсутствующих ножек заменяли четыре кирпича. Постель - какой-то матрац, два байковых одеяла с плешинами вытертости и следами утюга, серая от старости наволочка подушки. Что было под одеялами, я не увидел. Над кроватью, между тем, прикреплен был картонный лик какого-то святого. Справа от двери висели на гвоздях ватник, треух, шарф и шинель (то самое, кажется, длииное одеяние, в котором я и заметил старика), шинель была такая старая, настолько потерявшая первоначальный цвет, что определить ее происхождение было невозможно. Мне подумалось даже, что хозяин сохранил ее со времен Гражданской войны.
Ближе к окну помещалась чугунная буржуйка, должно быть оставшаяся от когдатошнего обходчика, жестяная труба с одним коленом уходит в квадратное отверстие, пробитое в стене. Рядом с печкой, несмотря на теплую осень, горка дров-сучьев, скорее всего, собранных в яблоневом саду.
Бригадир, крутя носом от запаха затхлости старикового жилья и скверной еды, представил меня: студент педагогического, института, будущий учитель русского языка и литературы (слова "филолог" он не освоил), прослышал о вас, дед, хочет познакомиться. Выставил на стол поллитровую бутылку домашнего красного вина, кирпич серого хлеба и бумажный сверток тоже домашней, кровяной (раздобрился ради нашего визита) колбасы. Старик безучастно кивнул, продолжая жевать. Бригадир взялся за бутылку, но передумал и, прихватив оба стакана, пошел к рукомойнику справа у двери, под которым стоял на табуретке таз. Вымыл их, проверил на свет из окна, поставил на стол и только после этого разлил вино. Развернул бумагу, нарезал (своим ножом, вынутым из кармана) колбасу. Старик на эти действия бригадира никак не реагировал, дожевывая кусок хлеба.
-Будьмо! - так и не сев на табурет, провозгласил бригадир и выпил вино до дна. Кинул в рот кусок колбасы. После этого сполоснул стакан под рукомойником и налил мне.
Я, тоже пока стоя, повторил пожелание, адресовав его старику:
-Будьте здоровы.
Хозяин железнодорожной будки кивнул, обхватил узловатыми пальцами стакан и сделал изрядный глоток, заставив задвигаться обросший длинной сединой острый кадык. Потом потянулся вилкой за куском колбасы.
-Вот, значит, и познайомылысь, - сказал бригадир. - Ну, я свое дело сделал, мэни - до хаты. До свидания вам, желаю, как говорится, приятной беседы. - Он незаметно подмигнул мне, проскрипел дверью и исчез.
Мы остались одни; я сел на табурет.
Старик допил свой стакан, я спросил, налить ли еще. Он отказался.
-Можно узнать, как вас зовут? - начал я разговор с дворянином.
Старик поднял на меня подернутые мутью глаза. Я его не интересовал.
-Алексей Васильевич, - ответил однако он. И добавил, словно заполняя анкету: - Краевский. - И снова потянулся за кровяной колбасой, которой наверняка угощался редко.
Я, не зная, о чем можно спрашивать старика и боясь вляпаться в бестактность, замолчал, крутя на столе недопитый стакан. Старик мне помог:
-Так вы учитесь на филолога?
-Да, - удивился и обрадовался я профессиональному слову. - Правда, еще на первом курсе. Ну да я после армии...
-И где служили? - снова помог мне хозяин.
-На флоте. - Незаметно для себя я перешел на отрывистую флотскую речь. - Три года. Артиллерист на крейсере. Главный калибр, 152 миллиметра. Левый горизонтальный наводчик.
-Шестидюймовка, - определил старик. - Поменяли, выходит, пушки на слово?
-Повлекло, - опять коротко ответил я.
-Повлекло - это серьезное слово... - Я слушал старика со все большим вниманием. - Так вы, вероятно, пишете. И поэтому заинтересовались мной.
-Мне сказали, что вы тоже служили... - Слово "служили" было весьма условным.
-"Тоже". - Старик усмехнулся над первой моей оплошкой. -Ну и что вам еще про меня сказали?
-Что вы дворянин. Воевали, кажется, за белых...
-Что я свое отсидел, сказали?
-Сказали.
-Тогда я спокоен. И что вы хотите от меня услышать?
-Честно говоря, не знаю. Хоть что-нибудь. О прошлом. Но вы ведь должны еще согласиться...
-На разговор?
-Ну... в какой-то степени. Мне очень хотелось бы.
Старикова щетина на лице казалась мне порой ежиными иголками - так он жестко на меня взглядывал. Когда мы вошли, он сидел близко к столу, сейчас откинулся к стене (лежанка была узкой), оперся на нее спиной, на какое-то время замер. Вот снова заговорил:
-И я не знаю, что вам ответить на вашу просьбу. На ваше предложение, согласитесь, неожиданное. Рассказывать ни с того, ни с сего незнакомому молодому человеку о своей жизни...
Тут я нашелся:
-Я уверен, что у вас была очень интересная жизнь. Может быть, интереснейшая...
-Материал, - заметил старик.
-Да, материал, - согласился я. - Но я не хочу, чтобы он... -тут я замешкался.
-Пропал? - подсказал старик.
Я промолчал.
-А время ли сейчас для этого материала?
-Согласен: скорее всего, не время. Но это человеческая жизнь, и был бы просто мой грех - не познакомиться с ней, раз уж я о вас услышал. И не только для сравнения со своей. Кто знает...
Я говорил, старик поднял на меня глаза (скорее, брови).
-А вы, оказывается, основательный молодой человек, - отозвался он через время. - Или хваткий, не знаю. Признаюсь: я вначале забеспокоился: подумал, что это опять проверка, но вовремя вспомнил, что последняя была лет 15 назад; сейчас я никого уже не интересую как бывший дворянин и белогвардеец. Я слишком стар и абсолютно уже безвреден... А ваш интерес - это что-то для меня новое. Как вообще чей-то интерес ко мне... Впрочем, кто знает, что у вас на уме... - Старик пошевелился. - Давайте поступим вот как. Я как будто знал, что моя жизнь кому-то понадобится, и лет десять назад начал кое-что записывать - то, что лучше всего запомнилось. Или, скорее, то, что было мне дорого. Понимаете, чувства ведь не золото, они со времнем тускнеют...
Он помолчал, отпил глоток вина.
-И когда я писал, я, знаете ли, и вновь их переживал, и, может быть, восстанавливал, вам это не должно еще быть знакомо... - Старик наклонился вправо, и я увидел у изножья лежанки, в тени угла тумбочку, как все остальное, старую. Старик кряхтя открыл дверцу, достал целых три толстых "общих" тетради. Подержал их, словно взвешивая, потом опустил руку с тетрадями на колени и спросил:
-Вы знаете, кто такие дроздовцы?
-Какая-то секта?
Я знал, что секты, те или иные, есть почти в каждом украинском селе; наша хозяйка была баптисткой и держала на комоде листок картона с крупной надписью красным карандашом "Бог есть любовь" (нас, студентов, ее "любовь" обходила десятой дорогой); старик вполне мог попасть в какую-то из сект.
-Тогда вам лучше читать только первую тетрадь. Там вам всё будет понятно. А эти две, - старик отложил их на постель рядом с собой, - а эти две... - он мотнул головой.
-А что в них, Алексей Васильевич?
Хозяин будки снова поднял на меня глаза: наверно, его давно уже не называли по имени и отчеству.
-Я, простите еще раз, не знаю все же, что представляет собой ваш интерес ко мне. И боюсь, что этот материал может вас... ну, скажем, покоробить... или оттолкнуть... или даже вызвать враждебность. Повторяю: я не знаю, что из себя представляет ваш ко мне интерес. И что вы за поколение, тоже не знаю... Вас не затруднит зажечь лампу? Спички рядом.
Я снял стекло, поджег фитиль. Лампа осветила стол, оставив лицо старика в полутьме.
-Вы сколько времени в нашем селе пробудете? Еще полторы недели. Почитайте на досуге, но после верните. Поймите, молодой человек, что я не могу полностью довериться вам, а эта тетрадь мне дорога. Так вернете? А не то я притащусь к вам вместе с бригадиром и потребую свое добро. Ну вот... А теперь, пожалуйста, уходите, я буду спать. Вино укладывает меня в сон...
Чуть выйдя от старика, я почувствовал, насколько свеж и приятен воздух вечера. От моей куртки несло затхлостью, я снял ее и долго размахивал ею и встряхивал. Вслед мне пели сверчки с зарослей бурьяна и терна за железнодорожной будкой.
Читать тетрадь по приходу домой не получилось: лампочку в комнате студентов прижимистая хозяйка держала чуть ли не 25-свечовую, чтобы что-то разглядеть перед сном, нам приходилось зажигать спички.
Открыл я записи старика только назавтра, после работы. Видимо, первая тетрадь была самой старой из трех и многократно листана. На ее страницах темнели пятна от чая, желтые от молока и свечного парафина, иные уголки листов были оторваны, меж страниц тут и там лежали пожелтевшие газетные вырезки, закладки. На первой странице я прочитал: "Я, Алексей Васильевич Краевский, родился 11 марта 1895 года в городе Тамбове. Отец мой, Краевский Василий Илларионович, полковник артиллерии, погиб летом 1911 года на маневрах, машина с четырьмя офицерами провалилась во время ночной поездки в глубокий овраг. Моя мать, Ксения Львовна, урожденная Гриневич...
Еще страница, еще.... Студент юридического факультета Санкт-Петербургкого университета... Вторая Отечественная (после войны 1812 года) она же Германская, она же Великая... Петербург - Петроград... Доброволец... Краткосрочные офицерские курсы... Подпоручик... Бои под Луцком, под Черторыйском... Ранение... Госпиталь... Возвращение в окопы... Снова бои... Награждение... Поручик... Братание с немцами... Развал армии... Возвращение под Петроград с остатками полка... Петроград, знакомый дом, милое девичье лицо, на котором написана тревога, тени под глазами... Казармы; и - жуткое известие: в России жгут барские усадьбы... Услышал от земляка, побывавшего в отпуске, что, кажется, (не уверен, но донеслись слухи) сожгли усадьбу матери... Уход из полка, расквартированного под Петроградом ("уходите, поручик, так будет лучше"), и поездка домой... По совету того же земляка переоделся во все солдатское... Поезд, переполненный солдатами-дезертирами, многие с оружием... Оброс бородой, чтобы не узнали в нем офицера, все время отмалчивался, показывал на шрам на горле, хрипел в ответ... Спрыгнул из вагона на полустанке, от которого до усадьбы было семь верст...
Поручик Краевский повторял пути многих и многих офицеров в 17-м и 18-м годах, об этих судьбах я немного знал из прочитанных там и сям книг.
А к вечеру следующего дня случилась славная пирушка - у одного из наших студентов был день рождения. Собрались во дворе, где квартировал именинник, все наши, парни и девушки, кто жил на этой стороне села (мы были разбросаны по нему так, что приходилось ездить к друзьям на велосипеде, одном на всех). Притащили стол из сада, поставили скамейки, стулья, табуретки. Купили у хозяев вина, сала, яиц, сварганили яичницу, сварили целый казан картошки, раздобыли в магазине рыбные консервы - и пир был горой!
Говорили все одновременно, рассказывали анекдоты, хохотали, передразнивали бригадира, местную речь... Тревожили хозяйку, прося принести еще вина из погреба. Хозяин, больной язвой желудка мужик, худой, как скелет, вышел, посмотрел на нас, от стакана вина отказался и скрылся в доме.
Когда кто-то вставал, налившись разбавленного хозяйкиного вина, и направлялся в огород, в спину его всерьез спрашивали: "вернешься?". Пойти по нужде называлось здесь "пiйти до вiтру"", и так оно и было: нужник представлял собой яму у задней стены дома, поперек которой лежала доска; от посторонних глаз клиента этого заведения скрывал десяток кукурузных стволов, воткнутых в землю. Сильный порыв ветра в темноте сентябрьской ночи мог вполне сшибить седока доски в яму, и ухватиться было не за что.
Захмелев, я решил, что должен пойти к старику и поделиться угощением. Отрезал кусок сала, захватил с пяток кружков колбасы, завернул в бумагу две порции селедки, в обнаруженный полиэтилен уложил шмат яичницы с двумя желтками, в кулек - три еще теплые картошины в мундире, налил в поллитровую бутылку вина, не забыл про хлеб, сообщил собранию, что ненадолго, что надо, что после расскажу, и оказался на темной сельской улице. От темноты, вина и ухабистой дороги меня изрядно пошатывало. Старикову будку я увидел издалека по крохотному, еле видному, огоньку в темноте, который и был для меня маяком в темноте свекольного поля. Сверчки, тоже справлявшие какой-то свой праздник на бурьяне за будкой встретили меня целым хором.
Я чуть не свалился в заросли дурнишника между свекольным полем и рельсами, все-таки ткнулся выставленной ладонью в дверь, в щели которой сочился свет. Постучался.
Старик с лупой в руке читал, держа книгу близко к лампе, Библию.
Я поздоровался, извинился, сообщил, как мне казалось, необходимое "вы позволите? и стал раскладывать на столе принесенное. Еще раз спросив "вы позволите?", сполоснул стаканы и разлил вино.
-По какому случаю? - спросил старик.
-У нашего парня день рождения, а я вспомнил о вас.
-Что ж, присоединюсь к вашему веселью.
Я понял вдруг, что более жуткого одиночества, чем у этого старика, живущего вдалеке от села, где у него ни родных, ни близких, да и вообще, наверно, не существующих уже, ютящегося в железнодорожной будке, откуда слышен только далекий собачий вой, что более жуткого одиночества на свете быть не может. Только он здесь и слова из Библии, под лупой трудно складывающиеся в строчки. И я похвалил себя за свой визит. И сказал себе, что свой хмель я должен держать в узде.
Хозяин протянул ко мне свой стакан, мы чокнулись, он отпил треть стакана, я только пригубил. Старик стал закусывать колбасой и хлебом. Вертикальные морщины, начинавшиеся от скул, и щетина пришли в движение. Я понял, что, кроме всего, он голоден. Потом он подцепил вилкой кусок сала, отправил в рот и взялся чистить картошину.
-Жаль, наверно, остыла, - заметил я.
-Если к картошке есть селедка - редкое по вкусу блюдо, - ответил старик.
Черт побери, промелькнуло у меня, есть же в жизни добрые дела - как редко мы их совершаем!
Просматривая его записи, я "оставил" поручика Краевского по дороге к усадьбе, что находилась в семи верстах от полустанка. Все, что он увидит, было в его голове и, может быть, в тетради. Мне хотелось спросить об этом, но я все не решался. Может быть потому, что старик не спросил, открывал ли я его тетради. То ли он просто насыщается, то ли далек мыслями от них, тем более, что всего десять минут назад читал Библию.
Я заглянул в книгу, увидел слово "Притчи" и спросил:
-Царь Соломон?
-Да. Так вы знакомы с Библией? Похвально... Меня смущают толькот угрозы царя тому, кто не будет слушать его советов. - Он взял лупу, подтянул к себе книгу и прочитал: "...за то я посмеюсь вашей погибели; порадуюсь, когда придет на вас ужас". А дальше еще страшнее: "когда придет беда на вас... я не услышу". Мудрец, по-моему, не должен угрожать... Значит, вы читаете иногда Библию?
-Только заглядывал, - признался я, - листал.
-Ну, это придет. Там много хорошей поэзии. Вот еще строчка, если позволите, - старик отвернул заложенные обрывком газеты старницы: - "Как в воде лице - к лицу, так сердце человека - к человеку". - Он положил лупу на стол. - Библия приходит, когда вся ерунда останется позади.
-Что вы считаете ерундой, Алексей Васильевич?
Старик между тем отодвинул Библию и, уложив на блюдечко картошину, собрался разрезать ее ножом. На мой вопрос он поднял голову. Поднял, но ничего не ответил, только пошевелил губами.
-Знаете, - продолжал я, уже преследуя некую мысль, - где я остановился, читая вашу тетрадь?
-Где же? - не особенно оживившись, спросил Алексей Васильевич.
-На дороге к усадьбе после полустанка. После Петрограда 1917-го. Там, дальше, идет плотный текст, несколько страниц, которые я оставил на завтра. Мы ведь почти целый день работаем.
-А-а... - Нож, разрезав картошку пополам, продолжал крошить ее. - А-а... - Старик крошил картошину, хотя в этом не было надобности.
...Сразу за полустанком начинался лес, который покрывал большое пространство между железной дорогой и селом, за ним начинались пашни, яблоневый сад Краевских и сама усадьба. Село самыми крайними избами почти граничило с усадьбой, но, в общем-то, было в стороне. Алексей знал, что лес пронизан прихотливыми змеистыми тропками - ступить на них значило либо заблудиться в конце концов, либо проплутать до изнеможения прежде чем дойдешь до сада. Идти же селом было нельзя: во-первых, незнакомый солдат привлечет к себе внимание, во-вторых, в нем могут узнать молодого Краевского, чего он не хотел.
Поначалу Алексей шел вдоль леса и рельсов по дороге со следами тележных колес, ведущей к селу, потом сступил на тропинку, петлявшую по краю леса. Когда лес поредел и впереди завиделся просвет перед пастбищем, а там и далекие пока что серые избы села, он свернул в лес. Да и здесь Алексей не хотел с кем-либо встретиться: еще примут за дезертира-лихоимца, и пробирался среди деревьев, останавливаясь и проглядвая пространство впереди.
Вон он, сад! Осталось пройти по тропинке через широкое, разбитое на делянки, поле и оказаться среди знакомых с детства яблонь.
Алексей огляделся, никого ни вблизи, ни вдали не увидел и быстрым шагом пошел по тропинке. Уже через десять минут он был в саду и теперь не шел, бежал, чтобы увидеть наконец усадьбу.
То, что он увидел, остановило его, как выстрел в упор, отозвалось в нем ужасающей силы аккордом. Так однажды ошеломил его и заставил нагнуть голову услышанный впервые орган.
Вместо усадьбы было огромное пожарище. Огонь, съевший изнутри кирпичной кладки усадьбу, бил из окон и быстро сгоревших дверей, он исчернил розовые некогда стены зловещими рисунками, похожими на навсегда осташиеся тени того страшного дня или вечера. Вся деревянная начинка помещичьего дома - бесчисленная мебель: столы, столики, стулья, кресла, пуфики, шкафы, комоды, кровати, одежда, накопленная за долгие годы, белье, а за всем этим полы и потолки, стропила, тесовая крыша с мезонином, - всё стало тогда одним огромным жарким костром, безразличным к тому, что он сжирал.
Кроны яблонь, что стояли ближе к усадьбе, были с одного бока оголены, даже на верхушках деревьев листьев почти не осталось, а на другой стороне они свернулись и покоричневели.
Обходя пожарище, он увидел босоногого мальчишку с козой, что выщипывала траву из-под кустов на границе сада, тоже опаленных. Подошел - мальчишка исподлобья, затравленно уставился на бродяжьего вида солдата, оглянулся на козу.
-Тебя как зовут? - спросил Алексей.
-П-петькой. - И быстро поправился: - Петром.
-Петух, значит? - Алексей попытался улыбнуться, но растрескавшиеся губы кольнуло болью. - Что ж не кукарекаешь?
Мальчишка снова оглянулся на козу, на которую бродяга мог посягнуть.
-А кто здесь погорел? - был следующий вопрос.
-Дак бар же жгли.
-Кто?
-Мужики - кто! - Мальчишка вдруг разговорился: - Все тогда пьяные были, храм справляли, ну, сперва окна каменьями разбили, потом огонь в них бросили, ну, тряпки разные на палки намотали в карасин обмакнули и зажгли. И бросили в окна. И там как полыхнет! Как полыхнет!
-Бары сильно виноватые были?
Мальчишка шмыгнул носом и не ответил.
-Скажи... а тут ведь барыня или барин, верно, были?
-Были... - выдавил из себя мальчишка. - Сгорели они.
-Как?! - не удержался от восклицания Алексей. - Как сгорели?!
-Дак когда все заполыхало, барыня выскочила, а опосля опять в дом зачем-то кинулась. А тут и крыша рухнула. Огонь из окон, прямо как из ружей, бил. Мы думали, ничего не останется. А потом ходили смотреть, увидели кости - стра-а-ашно! Через два дня опять пошли, а костей-то уже и нет. Кто-то, видать, собрал и унес. Закопали, наверно.
-Где?
-А никто и не знает, где. Может, на кладбище.
-Так там ведь еще, наверно, кто-то был?
-Был, - нехотя ответил мальчишка. - Еще одна барыня, что моложе. Она живой выскочила, да потом как слегла, так и не встала. Померла. На третий день, говорили, померла. Еще старичок был...
-А он как?
-А тот по сю пору жив. У церкви он сидит. Помешанный. Если никто ему хлеба не даст, он траву щиплет и в рот сует.
-Значит, все-таки дают поесть?
-Его бабка одна подкармливает. Да и кто кусок хлеба сунет, кто картошину. А ночевать та же бабка пускает. В сарае он спит или в сенях. К зиме помрет, - добавил уверенно.
-Ты говоришь, у церкви он?
-Там и сидит. А пожар-то какой был! - не скрывал восхищения мальчишка. - Уж так горело, так горело! До самого неба огонь! Вся деревня собралась смотреть.
Мальчишка снова оглянулся на козу. Чуть осмелел.
-А ты, дядя, кто?
-С фронта я. Домой иду. Николаевку знаешь? - Это была деревня верстах в 15 от Рождественского. - На всякий случай добавил: - Здесь у меня дядя похоронен, решил по дороге навестить могилку.
Мальчишка все же решил уйти. Он отвязал веревку от сгоревшей с половины роста березы и потащил упиравшуюся животину подальше от пожарища и опасного, может быть, бродяги. Алексей поднялся и сделал шаг к обуглившемуся крыльцу, за которым лежала черная груда сгоревшей древесины и расплавленных стекол веранды. Вместо пола был слой угля, шипевшего под ногами. Вот здесь, в парадной зале, стоял овальный стол, угли сохранили его рисунок, вот черные следы стульв, кресел в белых чехлах, двух маленькких столиков, всегда накрытых, помнил он, кружевами, груда углей на месте секретера со всякой дамской чепухой в каждом ящике...
Окно в материну спальню было забрано решеткой, значит, скорее всего, огонь ворвался в комнату через дверь из гостиной. Хрустя углями, Алексей переступил черный порог. Переступил и тут же остановился. Первым на пути огня был платяной шкаф, он стоял справа от двери. На него-то прежде всего и накинулось пламя. Шкаф занялся, древесина начала коробиться, отворились дверцы, вспыхнула одежда. Потом шкаф, пылая, треща и разваливаясь, рухнул и зажег два кресла, стоявшие неподалеку, и маленький секретер, на котором мать писала письма, заполняла счета, подписывала доверенности и делала записи в дневнике. Следом за секретером огонь занялся трельяжем с ящиками, наполненными всем тем, без чего не обходится ни одна женщина: притираниями, духами, наборами носовых платочков, расческами, щетками для волос... Страшно треснуло над трельяжем большое овальное зеркало, посыпались через минуту-другую осколки... От жара давно уже тлела постель и вот разом вспыхнула, ударила пламенем и дымом в потолок... Через короткое время среди гаснущего пожара был только остов, скелет кровати, но и тот не выдержал жара - железо искривило как предсмертной судорогой...
Алексей стоял , не смея сделать шаг дальше порога - скрежет, шелест и даже визг угля под ногами вызывали мгновенные мурашки по коже. Где-то здесь, под черными грудами, сохранилось, может быть, что-то, полусгоревшее, из материнских вещей, но сил разгребать их не было.
Зачем мать вбежала в горящий дом и погибла - под упавшей с потолка балкой или задохнувшись в дыму - за шкатулкой с драгоценностями, за связкой писем и дневником или за чем-то из одежды - ведь надо было жить после потери всего. Если то была шкатулка, остатки ящичка с золотыми кольцами, россыпью почерневшего жемчуга, расплавленным янтарем, браслетами, камнями ожерелий, могли увидеть и подобрать мальчишки, что рылись потом на пожарище и наткнулись на почерневшие человеческие кости. Все бумаги, конечно, сгорели...
И все-таки Алексей сделал шаг и другой по углю и стал разгребать черную горку там, где стоял секретер. Некоторые головешки еще хранили форму деталей стола, доски, ножки... Вот что-то округлое. Он наклонился - бронзовая ручка от ящика.
На чердаке хранилось множество всякого барахла, деревянного и металлического. Одно превратилось в уголь и пепел, другое частично расплавилось, частично сохранило форму: то кофейник, то чайник, то заковыристая бронзовая двойная чашечка для варенья... Алексей трогал, пинал их, не зная, зачем это делает. У остатка деревянной стены возле сгоревшего секретера он угадал под черным слоем овальные очертания еще какого-то уцелевшего предмета. Солдатский рыжий ботинок тронул его - из-под угля выехал поднос, в котором он узнал давний-давний; будучи еще совсем малышом, он любил бить в него суповой ложкой, вызывая колокольный звон. Серебро с подноса со временем стерлось, и его забросили на чердак. Поднос от удара ботинка отъехал... под ним - он не поверил своему счастью - проглядывалась толстая тетрадь с покоробившимися от жары корками и черным обрезом. Алексей не то, что поднял ее - схватил! Открыл, увидел мамин почерк. Это был один из последних ее дневников, хорошо ему знакомый. Длинные строчки самых разных записей - и материн голос:
"Метель шарит снежными лапами по стеклу, и становится страшно - будто белая ведьма пытается забраться в наш дом..."
"Дверь во двор не открывается - столько навалило снегу. А как сразу пахнуло, чуть вышла на крыльцо, - такой неслыханной свежестью!. Так ослепило сияние снега!"
"Соленья в погребе пришлось прикрыть - как бы не померзли".
"Скрип-скрип, скрип-скрип - снег скрипит, как свежая капуста под большим ножом на кухне".
"Алексей опять не пишет, а читать нотации ему не хочется. Как бы не случилось там чего..."
Он перевернул несколько страниц.
"Показались зеленые листочки - крохотные пока язычки, которыми ветки на деревьях ощупывают весенний воздух: не слишком ли еще холоден? И вслед за ними "показались" птичьи песни, еще неуверенные, пробные, такое впечатление, что птицы проверяют свои голоса после долгой зимы, чтобы через день-два распеться".
"Из-под снега "вылезают" комья черной земли, там, внизу словно что-то набухает. Земля всходит как тесто, и даже запахло кислым..."
"Анна отважилась на несколько слов, впрочем, тоже, видимо, ради пробы голоса. Сергей зато болтает без умолку. Экая все же он трещотка - но, как всегда, ни одного Слова!".
Еще несколько страниц.
"Лужайка из-за золотых пуговиц одуванчиков оделась, похоже, в нарядный зеленый кафтан..."
Недописанное стихотворение:
Как в варежках лапки у голубя -
Пух тополиный...
"Забот - невпроворот. Теперь суета на всё лето и осень. Ну, я не одна: птицы таскают сухие травинки и пух в новые гнезда, муравьи забегали, забеспокоились, пчелы начали свой бесконечный труд..."
Еще две-три страницы. И вот абзац, который сразу привлек его внимание знакомым именем:
"Цветок (роза раскрылась) - желание растения, его откровение, призыв... Скажу и следующее слово: бесстыдство призыва. Но боже мой - какая в нем, в призыве, непостижимая красота! Да и что такое бесстыдство? Без стыда... А чего мне стыдиться, родимые мои (Стася), да ведь я же - наклонись ко мне, наклонись... я же цветок. Я цвету... и это будет так недолго, может быть, одну-две весны..."
"Я в ужасе- Алексей доброволец!"
Боже!.. Алексей спешно листал толстую тетрадь, узнавая мамины заглавные буквы, длинный хвостик "а", "я" похожее на "е", задрвшую хвостик "д", разрывы в словах, говорящие об импульсивности характера, неуравновешенности пишущего. Читая мамины строчки, он слышал ее голос, видел ее руку на тетради, голову, наклоненную к дневнику, чернильницу, лампу на столе... Он слышал интонацию строчки и вслед за ней голос, ее произносящий:
"Но, Боже мой, какая в нем, в призыве, непостижимая красота!.. А чего мне стыдиться, родимые мои?.."
Под ногами хрустели угли. Хруст этот снова дошел до сознания и вызвал у Алексея и чувство оскомины, и мурашки на спине.
Пора было уходить. Все, что ему было нужно от сгоревшей усадьбы, было у него в руках. Дневник матери. Ее почерк, ее голос, ее интонации. Остальное - чем жила усадьба долгие годы, что, может быть, накопили ее стены, - это было вынесено пламенем к звездам, с которыми смешивались в ту ночь искры.
И все же он захотел посмотреть на свою комнату. Отвратительный хруст угля! Снова остов железной, скорчившейся от жара кровати, черная груда на месте книжного шкафа, ошметки сгоревших книг, еще одна груда угля на месте стола. Остатки стен, где на полметра, где ниже, поднимавшихся над несгоревшими под стеной досками. И все тот же, вызывающий оскомину и мурашки на спине хруст угля. Нужно уходить, нужно уходить!
Поднявшись с слоя угля в доме на заднее обуглившееся крыльцо, он снова оказался перед садом. Сад зарос за лето лебедой, крапивой и полынью. На яблонях и грушах он не увидел ни одного плода, многие ветки были обломаны, иные, сломленные, висели, листья на них давно пожелтели.
Алексей ходил меж могил, оглядывая старые кресты, с серыми от дождей навершиями над осью креста и двумя перекладинами, и недавние. Иные холмики почти сровнялись с землей, другие, желтые от песка и глины, еще горбатились, на них, прибитые к земле дождями, лежали сухие букетики полевых цветов. Он читал имена усопших, где написанные краской, а где выжженные на дереве: "Раб Божий Иван Пантелеев Суроков...", "Р Б Семен Прокофьев Горякин...". Никто из них, неожиданно подумал Алексей, при жизни рабом Божьим не был, может быть, только перед самой смертью, когда пытаются заглянуть в загробный мир. Были крещены, ходили в церковь, зажигали там свечи, оставляли медные деньги в кружке "На храм" и в черной ладони нищего, крестились по утрам, садясь за стол и вставая, перед сном, справляли церковные праздники, дни святых, поминали несчетно имя Отца и Сына, своего угодника... вроде бы рабы... Пили, напивались, дрались, крыли матом и Бога, и царя, иногда убивали, воровали, не забывая после креститься, а когда пришел бунтарский час, жгли усадьбу, остервенясь от безнаказанности, жгли и чуть не плясали вокруг пожарища... Рабы? Да только чьи?
Могилу матери, если она здесь, нужно искать где-нибудь на краю, скорее всего, она делалась ночью и едва ли как-то помечена. Как узнать ее? Да и есть ли над ней крест?
Тихо было на кладбище. Посвистывала по какой-то поздней обязанности птица, прыгали с высоких отцветших травин кузнечики, садясь то на крест, то на желтый ком земли на недавней могиле, потрескивала трава под ногами. Тишина звенела здесь на одной высокой ноте.
Могилы матери он не нашел; на краю кладбища, где уже начинался выпас, Алексей приметил три недавних, судя по песчано-глинистой смеси наверху, да и пахло тлением, значит, покойник зарыт неглубоко, кресты на них были, но это были лишь знаки того, что в земле лежит христианин, - сбитые кое-как, крест-накрест дощечки, воткнутые неглубоко. Год был лихой, бродяги вроде него и немощные попрошайки наведывались в село, наверно, и умирали под чьим-то забором, так что и могилы на краю кладбища могли возникнуть проще простого.
Он постоял возле каждой из трех, возле каждой покрестился, надеясь все же, что мать и тетка лежат под каким-то из этих крестов.
Потом он сел чуть вдалеке от трех безымянных могил, сел на высохшую за лето, сентябрьскую траву.
Вокруг была тишина, и мыслей не было, да и не могло их быть на кладбище, зато пришло осознание безнадежного тупика, вернейшим признаком какого и является сельский погост, бедный, серый, с хилыми деревцами, с желтыми комьями глины - мертвого слоя земли, с деревянными, избитыми дождями, покосившимися крестами, без мрамора, без художественности памятников, которые как-то приукрашивают смерть, придают ей тот или иной человеческий облик, хотя смерть - она ведь всегда уничтожение, конец, распад, небытие, бездна...
Деревянный, распадающийся под солнцем и дождями крест в желтой, с глиной земле...
Минуты эти длились, длились, но вот он снова услышал птичий посвист и понял это как знак, что ему, живому, пора отсюда уходить.
Дверь храма был заперта на огромный, чуть ли не с пудовую гирю, замок. У стены справа от паперти он увидел дядю. Тот привалился к стене и, свесив голову на грудь, спал. Евгений Петрович был теперь просто кучей грязного тряпья, на которой возлежала седоусая и седобородая, лысая, до смешного маленькая головка. Алексей подошел к дяде и остановился напротив. Нижняя губа старика отвисла, с нее стекала слюна.
-Дядя, - позвал его Алексей. - Евгений Петрович! - Не дождался ответа, тронул за плечо.
Старик открыл мутные глаза и что-то забормотал. Увидел перед собой мужчину, протянул жестом нищего грязную ладонь. Алексей снял вещмешок, который за время странствий превратился в котомку, развязал его и достал превратившийся в сухарь кусок черного хлеба. Получив твердый, как камень, сухарь, дядя высунул язык, по-собачьи облизал его, потом начал сосать, не глядя уже на стоящего перед ним человека.
Племянник сел рядом. Из всего, что было его прошлым, этот старик был последним живым существом. В молодости гусар, бабник, ловкий танцор, мот, выпивоха, потом инвалид с потухшими глазами, чистенький заботами своей жены старичок, волочащий ноги в домашних шлепанцах по навощенным половицам их дома, - куда поведут, туда и идет, куда посадят, там и сидит, что дадут, то и ест - но аккуратно, даже изящно, прикладывая время от времени салфетку к бесцветным губам...
Дядя самозабвенно сосал хлеб, больше его ничто не интересовало. Мутные слезящиеся глаза, которые он все же время от времени поворачивал в сторону Алексея, были мертвы. Алексею вдруг подумалось, что дяде сейчас "легче" всех - он остался в стороне от происходящего - от воцарившегося на их земле хаоса, который ни осмыслить, ни измерить. У него самого бывали "счастливые" минуты, когда мозг вдруг отказывался решать неразрешимое и отключался, тогда глаза находили какой-то предмет - носок сапога, камешек на земле, кустик травы, божью коровку, ползущую по тонкой травинке вверх, сознание требовало передышки, требовало простоты... Мимоходом ему подумалось, что армия "хороша" тем, что разбиралась со всеми сложностями мира решительно, круто, грубо, не давая для размышлений ни времени, ни даже права. Право размышлять обрывалось командой, которыми и живет армия.
Возле них остановился тот самый мальчишка с козой. Теперь, в центре села, он уже не боялся бродяги. Пастушок уставился на странную пару, привалившуюся к церковной стене.
-А что за бабка его пригревает? - спросил Алексей.
-Да вон она идет, - ответил мальчишка, показывая в сторону рукой с веревкой. - Терентьевна.
Со стороны домов к ним направлялась старуха в черном. Пространство она преодолевала с трудом, но шла явно к ним.
Старуха и впрямь пылила, но лишь оттого, что ступала, едва поднимая ноги. Алексей и мальчишка ждали ее. Вот остановилась напротив, переводя дух.
-Тебе чего от него надо? - спросила, отдышавшись, у Алексея.
Старик упоенно сосал хлеб.
-Это ты ему дал?
-Я. - Алексей встал.
Старуха подняла голову к покосившемуся кресту на куполе, перекрестилась.
-Когда стемнеет, я его к себе отвожу. Вон моя изба, где рябина во дворе. Все сени провонял. Непростой старик, барыниной сестры муж. Теперича Божий человек. Окромя Бога да меня, никого у него нет. А ты-то кто?
Мальчишка к взрослому разговору подошел ближе.
-Никто. Шел мимо, а он руку протянул.
-Ел он уже сегодня чуть. Дак ты нездешний, говоришь? - Старухин взгляд так обострился, что Алексей внутренне сжался..
-Из Николаевки я, - повторил он ложь. - Туда и иду.
-Из Николаевки, - повторила старуха. - Ну и иди. Бог с тобой. А я думаю, чего это от убогого прохожему человеку надо? Пожалел, значит?
-Бабушка, - вдруг нашел решение Алексей, - ему ведь жить недолго, а есть-то надо. А вы, я вижу, с совестью...
-Во мне от всего только совести немного и осталась, - cогласилась старуха, - остальное отсохло да отпало.
-Я вот о чем хочу попросить... - Алексей сунул руку в кармашек на брюках, что по самым ремнем. - Кольцо у меня сохранилось. Мать когда-то подарила. Его сейчас на пальце носить нельзя, а карман может прохудиться. Вы бы его взяли...
Старуха молчала, пытливо глядя на необычного бродягу. Дядя все так же упоенно сосал размокший уже сухарь.
-Его ведь можно продать или на муку обменять...
Терентьевна вдруг обернулась и прикрикнула на мальчишку:
-Чего тебе здесь надо? Ишь, уши растопырил! А ну иди отсюда! А то матери скажу, что ты козу на церковной паперти пасешь. Иди отсюда!
Пастушок дернул козу, щипавшую траву из-под самой стены, и пошел прочь, сердито взбивая босыми ногами пыль. Старуха повернулась к Алексею.
-Ты племянник, что ли, Евгения-то Петровича? - был неожиданный вопрос. - А то, глянь-ка, как раздобрился. Мол, сам Бог его на землю послал. Признавайся - барчук?
-Я сын Ксении Львовны.
-Вот теперь всё на своих местах, - удовлетворилась старуха. - А то, мол, из Николаевки. А то, мол, просто так остановился....
Алексей тоже узнал старуху. Эта женщина много лет снабжала их дом свежей зеленью со своего огорода, благодаря ей на столе всегда были ранняя редиска, зеленый лук, укроп, а потом помидоры, огурцы... Глядя на нее, всю в черном, с потускневшим, изморщинившимся лицом, Алексей, в глазах которого все еще стояла сгоревшая усадьба, подумал, что время обуглило и ее. Он перевел взгляд на руку, теребившую кончик головного, тоже черного, платка, - кожа на кисти высохла, истончилась, стала почти прозрачной, а мякоть на пальцах почти исчезла, выделив по-крестьянски огромные суставы. Он вдруг вспомнил, как ее зовут. Звали... Как звала мама.
-Полина Терентьевна, - задал Алексей самый важный для себя вопрос, - где маму зарыли? Это не вы сделали?
Старуха впилась в него взглядом. Помолчала.
-Я. Мы с Провом Кузьмичем ночью - чтобы никто потом язык не распускал - косточки собрали, в мешок уложили и к Анне Львовне положили. Сестры ведь, пусть будут вместе... Время чуть успокоится, настоящий крест поставим, могилку подправим. Чтобы все, как у людей... На краю кладбища они лежат, там случайных покойников сейчас хоронят
Слово "случайных" больно ударило Алексея.
-У тебя больше нигде никого? - качая головой, говорила старуха. - Тебе бы сейчас к женщине, да, боюсь, и бабы нынче с ума посходили. Да и откуда у тебя женщина? Ой-ё-ёй! - схватилась Терентьевна за голову. - Что на свете деется! Дёрн - вниз, а глина - наверх, кто так с землей поступает! А человек-то стал махонький, как муравей. Куда ему бечь, когда везде пожар? - Терентьевна махнула рукой в сторону храма. - Раньше в церковь ходили, Бог вроде близко был, каждому чуть не кивал, а как все началось, батюшка уехал, испугался, а вместо себя на двери замок оставил. Дак ведь замку-то молиться не станешь! Захочешь перекреститься, возле храма проходя, замок увидишь - и рука так и замрет. Боженька наш будто отделился от нас, прости меня, Господи, грешную... - Старуха все же трижды перекрестилась. - Так куда же ты, погорелец, отсюдова пойдешь?
И слово "погорелец" ударило Алексея. В отношении себя он услышал его впервые. Оно безжалостно точно - так умеют сказать только крестьяне - обозначило его теперешнее положение. Погорелец. Погорелец. Он увидел себя со стороны - стоящего возле церковной стены бродягу в потрепанной солдатской одежде. Ну да, кто же еще. Погорелец. Вот и все.
-Погорелец, говорите? - все же произнес он страшное слово, будто все еще примеряя его к себе.
-Ну а кто ж ты теперь? - так же безжалостно ответила Терентьевна. - Все твое наследство - одни уголья.
Если б знала старуха, что за вопрос она ему задала! Три недели назад ему было известно, куда. Домой. ДОМОЙ! Домой - кому это не понять! А теперь, когда он понял, что дома нет, - куда ему идти?
Старуха в черном, казалось, расправлялась с ним. Почему она так?.. Отчаяние снова придавило Алексея к земле. Оно было уже знакомо ему, чувство кратковременной тоски, но он пока что справлялся с ним, хотя и знал его тяжесть, сейчас же эта тяжеть раздавливала его, не давала поднять голову, Алексею не хотелось больше сопротивляться ей, хотелось свалиться к земле, принять уровень земли - кто осудил бы его?
Взгляд дяди неожиданно прояснился. Он вынул замусоленный сухарь изо рта, что-то промычал и протянул Алексею. Тот вопросительно взглянул на Терентьевну. Старуха пояснила:
-Он тебя за другого убогого принял. Он всегда куском с кем-то делится.
Дядя тряс перед ним рукой с обсосанным сухарем.
-Ты возьми хлеб-то, сделай вид, что откусываешь, и верни. Он и успокоится.
Пришлось это сделать. Дядя, благодарно глянув на племянника, сразу погас и снова принялся сосать хлеб.
-А может, он узнал меня? - понадеялся Алексей.
-Где ему.
-Кроме кольца, Полина Терентьевна, у меня ничего нет. Денег немного, да ведь мне еще назад нужно добираться.
-Кто его знает, сколько ему еще жить, - ответила старуха, - прокормлю как-нибудь, а в землю с соседями зароем. Все ведь под Богом... Назад, значит. Это куда? Ты ведь в армии был? С германцами воевал? И что теперь будет? Под германца пойдем? Или все-таки воевать придется? Кому с кем? А?
-Не знаю... - Ответ у него уже был, но для себя, говорить его Терентьевне было необязательно.
-Ты молодой, может, и выживешь. Дай тебе Бог... - старуха перекрестила его. - Только знай: есть все же люди, что изо всех сил людское стараются в себе сберечь, что бы ни было вокруг. Как бы ни горело...
-Полина Терентьевна, а Настя здесь живет? - решился он на последний вопрос.
-Ты про которую говоришь? - снова зоркие старухины глаза впились в лицо Алексея. - Насть-то у нас четверо тогда было.
-Эта Настя грибы к нам приносила. Вы с ней сталкивались, когда с зеленью приходили.
-А-а... Прова Кузьмича дочь. Замужем она, давно уже, двое детишек у нее. За Федором она, ты его знал, наверно. Чернявый, как цыган, и как цыган кудрявый.. Старшему их сыночку пятый год пошел. Беленький он. А младшему - третий, он смугленький, вылитый Федор. А живут плохо. Бьет он Настюху.