Lib.ru/Современная:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Помощь]
ЖИЛ-БЫЛ Я
Он проснулся от жажды и жжения внутри и еще оттого, что в темной комнате кто-то был. Не было слышно ни шорохов, ни дыхания, но это ощущение чужого присутствия было столь плотно и осязаемо, что Он даже знал, где именно находится этот "кто-то". И еще Он доподлинно понял, что это враг. Он попытался сосредоточиться. Если незаметно перевернуться так, чтоб был упор колену, есть шанс рывком добежать до бронзового подсвечника, что вчера оставался на столе, а там уж, дорогой гость, фифти-фифти.
Он осторожно сдвинулся к краю подушки, притворяясь, будто делает это во сне, и даже, переворачиваясь на живот, сладко и беззаботно почмокал губами. Штору на окне вчера сорвали, и теперь в отсвете уличного фонаря сквозь размеженные веки он увидел, как колебался в глубине комнаты мужской силуэт. Он напряженно всматривался" -- и узнал. Метрах в четырех, облокотившись на оскаленное пианино и засунув большие пальцы рук в карманчики жилетки изящнейшей своей "тройки" в блестку, раскачивался с пятки на носок Литинский.
Этого не могло быть. Еще в двенадцать ночи его загрузили в такси, а через полчаса он звонил из дома, приглашая немедленно раскатать бутылку "Мартеля", и даже было слышно, как кричала что-то рядом его беременная жена. После его отъезда -- и это точно -- Он запер дверь на оба замка и лег спать.
И вот теперь Литинский, совсем не такой истерзанный, каким выгружался отсюда несколько часов назад, а как раз напротив, донельзя элегантный и пригнанный, раскачивался, поскрипывая жёлтыми микропорами, и с немыслимой ехидцей смотрел перед собой.
Его не могло быть, и он был.
-- Пора, -- хрипло произнес Литинский. -- Отгулялся, поскрёбыш.
Сердце в нем оборвалось и ухнуло вниз: он все понял. Как откровение, понял -- да это ж мертвец. Умер, не выдержав глухого недельного пьянства, а теперь вот и за ним пришел.
Не переставая перекатываться с пятки на носок, Литинский осклабился углом рта. Казалось, он злобно радуется Его догадке и неизбежности того, что сейчас должно произойти. Да и сам Он осознал неотвратимость конца, задохнувшись от жути.
-- Так врешь же! -- голос сорвался в этом выкрике. -- Не испугаешь. Иду на Вы! -- рывком взлетев над софой и снеся по дороге стул, он метнулся на мертвеца. Сильная боль ослепила его и заставила отшатнугься.
... Он стоял в трусах посреди пустой комнаты, всё еще сжимая побелевшей рукой потный подсвечник, надсадно "скулило" побитое о пианино колено. У ног валялось выпавшее из стула сиденье. Висящий на одном гвозде карниз склонился над сорванной шторой, уголок которой кокетливо полоскался в остатках салата. И повсюду: на столе, на полу, даже на книжной полке под томиком Цветаевой, -- разметаны, словно кегли в кегельбане, пустые бутылки.
-- Мама! -- вслух сказал Он, и звук сиротливо заметался по пустой квартире. -- Мамочка моя!
... Он оторвался от косяка и, с трудом балансируя между покачивающимися полом и потолком, прошел на кухоньку, поставил на огонь подкопченный чайник и на вялых, дрябловато подрагивающих ногах доплелся до софы. Потянул было на себя одеяло, но пахнуло таким застойным тепловатым запахом перебродившего алкоголя, что тотчас брезгливо оттолкнул его ногами. С трудом, приподняв над подушкой затяжелевшую голову, содрал влажную майку, но скисший пот был где-то внутри и избавиться от него было невозможно, так же, как от ощущения прелости в паху. Его одолевало полусумасшедшее желание запустить руку внутрь, вывернуть наизнанку желудок и отжать скопившуюся зловонную муть, после чего хорошенько прополоскать в теплой кипяченой воде и, очищенный, засунуть обратно. Но это было невозможно, и скверна смердела и булькала в животе пучащимся болотом.
-- Господи! -- с напряжением вслушиваясь в собственный сорванный голос, прошептал он. -- За что ж мне так плохо?
И тут же поймал себя: даже здесь, наедине с собой, произносил ненужные, путаные, не значащие ничего фразы. Он давно и точно осознал, что происходит с ним, и с каким-то садистским любопытством, будто со стороны, наблюдал, как все безысходнее прикипает к алкоголю его молодое, не обрюзгшее еще тело.
На ощупь, не включая свет и не меняя позы, принялся крутить диск приспособленного на полу телефона.
--
Дэ-э, -- наконец прохрипели на другом конце города.
--
Это я, -- сказал Он. -- Сохатый, мне плохо. - Погоди, на кухню перейду... Дэ-э.
--
Сохатый, ты щас ко мне приходил. В небытие звал. Литинский хохотнул:
--
Попробуй крест животворящий положить. Говорят, помогает.
--
Я не шучу.
--
Слушай, сколько ж мы пьем?
--
Много и часто, -- Он облизнул пересохшие губы.
--
Да я еще пару дней до этого прихватил, -- прикинул Литинский. -- Пора, пожалуй, в завязку двигать. А то черти придут, так святым знамением не отмашешься. Туг Коротеев, говорят, два дня за одним бесом гонялся. Такая тварь жуликоватая попалась. Только Вова изловчится, бес шасть за сервант и отсиживается. Но Коротей, ты знаешь, парень упертый: от своего не отступит. Загнал-таки подлеца в цветной телевизор, пледом сверху -- и в окно. Представляешь картина: цветной телевизор парит с девятого этажа. Бес вдребезги, Коротеев лечится. Но доволен, спасу нет: все-таки, говорит, не поддался нечистой силе, допек беса.
--
Ты еще хохмишь? -- Он неловко повернул голову, и боль отдалась во всем теле, вызвав тошноту. -- Как дома?
- Спроси что полегче. Сам-то по своей не соскучился?
--
Не смеши, а то блевану.
--
Ну так к Машке езжай.
--
В таком-то виде?
--
Сколь там натикало?
--
Пять.
--
Ого! -- Литинский присвистнул.
В трубке возникла сонная невдохновляющая пауза. Но остаться вот так, один на один с собой не было сил. С трудом передвигая набухающий язык, выдавил постыдное:
-- Похмелиться найдешь?
Литинский -- чего и боялся -- не удержался, повеселел:
--
Что, прямо в трубку залить? Тебе ж сегодня в контору выходить. Чи забыл, чи шо?
--
Да помню, -- "тоже мне, ментор нашелся". -- Надо, понимаешь?
--
Это я понимаю, "жаба горит", -- с лихостью бывалого терапевта поставил диагноз Литинский, но лечить отказался: -- Нету.
-- У тебя ж бутылка "Мартеля" стояла, -- нетактично напомнил Он.
--
Ну, ты хватил, -- Литинский неловко засмеялся. -- Это ж тестюхин подарок. К тому ж под сургучом. Жена если что... Не могу.
--
Да зальем туда после какого-нибудь азербайджанского пойла. Кто разберет? И опечатаем не хуже. Я б к тебе на такси подлетел. Представляешь? Ранним утречком, с лимончиком. Благородно. Дед, ну надо, а?
Литинский помолчал:
-- Не могу, -- отказал-таки он. -- Как хошь, старый, не могу. Это ж до развода включительно. А семья, по Энгельсу, -- ячейка общества.
Не раз и не два за последние дни жаловался Литинский на строптивую, нечуткую к нему супругу, заочно грозя ей исключительной мерой наказания -- разводом (по первому образованию он был юристом). Судя по сомневающейся интонации, в похмельной инстанции суровый приговор готовился к пересмотру в сторону смягчения.
- Мямля ты.
--
Попробуй у таксистов. Или в шашлычной. Там, говорят, у сторожих завсегда самогонка водится. Четвертной -- и все дела, -- Литинский, не скрываясь, зевнул. -- А лучше отоспись, обмякни в душе и -- дуй в контору. Послушай папу, старый. Папа мудр. Нельзя столько. Организм сломается: мы все-таки не хроники.
--
А кто ж мы? -- он раздраженно бросил трубку на рычаг и откинулся на подушке.
На какое-то время он забылся странным бодрствующим сном: воспаленный мозг лихорадочно выдавал какие-то блики, образы, среди которых и сам он цитировал умные, не слыханные в жизни изречения, читал прекрасные, никогда не читанные стихи, над кем-то тонко острил и кого-то изящно очаровывал -- эдакий резвый обаяшка -- и в то же время не переставал ощущать себя откинувшимся в ознобе на неприбранной, дурно пахнущей софе. ... Машка идет чуть впереди и, играясь, оборачивается, приглашая догонять. А он никак не может догнать ее, потому что то и дело отвлекается на редкие свои часы, у которых вместо циферблата пухлые и притягательные, словно у голливудской кинозвезды, губы. И этими губами они с удовольствием с ним кокетничают. "Который час?" -- интересуется он. "А зачем это вам?" -- "Да уж хотелось бы знать", -- уговаривает он. "Ну вот еще, скажите прямо, что вам с нами скушно ", -- жеманятся часы. "Но мне, правда, очень нужно. Мне ведь надо куда-то бежать", -- уверяет он. "Ну, если только очень", -- часы делают паузу, и тут из-за спины возникает подкравшаяся Машка.
"Какие идиотские часы", -- оценивает она. Часы обиженно поджимают губы. "Посмотри, какие они оригинальные. Я их так долго доставал", -- почему-то оправдывается он. Но Машку это не убеждает. "Вот и оставайся со своими разлюбезными часами", -- объявляет она и сбрасывает майку. Хлопком разрываются ее лопатки, и оттуда брызжет цветной серпантин. И вот уже за спиной у нее подрагивают огромные и яркие, как у тропической бабочки, крылья. Машка взмывает вверх. "А я?" -- испуганно кричит он. "Лети за мной", -- приглашает она, удаляясь в сторону рощи. Он подпрыгивает на месте, хлопает невесть откуда возникшими за спиной крыльями, но это какие-то петушиные крылья, и он ни как не может оторваться от земли. Что-то мешает. "Машка, Машка, не бросай меня!" -- кричит он в облака, срывая спешно лишний груз -- часы. И тогда часы начинают противно свистеть, собирая толпу. "Маша, Машенька!" -- он никак не может сорвать прижимающую книзу тяжесть. "Куда, зараза?" -- шипят часы неожиданно голосом жены и вновь свистят.
... Похоже, свистело уже давно. Как был, в трусах и босиком, он процокал по липкому линолеуму к призывно потеющему чайнику. Среди посудных руин, заваливших раковину, откопал бокал с желтоватым налетом внутри, плеснул, не споласкивая, туда кипятку, слабо расцветив его остатками спитой заварки, и жадно, обжигаясь, хлебнул. Горячая влага потекла по пищеводу, прижигая отравленные внутренности. Он сбросил со стола штору и, поставив рюмку, принялся выворачивать и трясти над ней пустые бутылки.
-- Живенько деградирую, -- оценил он вслух. -- Еще пару дней, и можно путевку в дурдом выписывать. Блатную, конечно. Дроздовский по старой памяти пробьет. Интересно, а есть блатные дурдомы?
Он хихикнул было, но тут же, глянув на улицу, поперхнулся. В пятиэтажном доме напротив горело единственное окно. То самое. Казалось, в любое время суток в нем можно было разглядеть склоненный над столом мужской силуэт. "Интересно, спит эта сволочь когда-нибудь? Уже до утра выпендривается".
Они так и не познакомились, хотя часто далеко за полночь сидели друг против друга: два бдящих муравья в затаившихся кирпичных муравейниках. Порой один из них, разминая затекшую поясницу, подходил к окну и призывно скрещивал руки, после чего оба кивали друг другу, словно гроссмейстеры, согласившиеся на ничью, и в расцветающем мареве одновременно гасли последние огоньки. Тогда ему стало казаться, что он вновь обретает себя. Еще два года назад это было.
***
... После совещания он отпустил машину, выпил сто пятьдесят в небольшой, малопосещаемой рюмочной, и медленно прогуливался по длинному, уставленному витыми скамейками скверу, в конце которого серел обшарпанный университетский корпус. Под зябким октябрьским ветром морщились асфальтовые лужицы, в которых безвольно тонули первые ослабевшие листья. Раннее ненастье безжалостно растрепало мягкий уют. По аллее с папиросой в руке неспешно вышагивала кряжистая женщина с крупной, гнущейся книзу головой, странно похожая на курящую галку.
У Провоторова перехватило дыхание: ему улыбалась Ада Борисовна Осташина.
-- Как я рада видеть вас, Саша, -- Осташина взяла его за руку.
-- Я тоже, -- он незаметно отстранился, стараясь сдержать предательское дыхание. -- Здравствуйте, дорогой профессор.
Она держала его руку и с фирменной своей ироничной, но и печальной улыбкой вглядывалась в него.
-- Постарел?
-- Да не слишком. Погодите, сколько ж я вас не видела? Дай Бог памяти: лет десять?
-- Одиннадцать. С пятого курса.
-- Ну, верно. Вы меня на вокзал провожали. И, кажется, у нас получился крупный разговор. Обиделись?
-- Ну что вы...
-- Не кокетничайте, Провоторов, руководящему работнику это не к лицу. Да, я должна поздравить вас с новым назначением, -- она незаметно повлекла его по ходу своего движения. -- Вы так быстро растете, что наши сплетники, кажется, растерялись: едва пустят слух об одной "волосатой лапе", как надо искать новое объяснение. Вы их просто загоняли. Ничего что я так запанибрата?
--
Как вам не стыдно?
--
Все-таки: пермаш, пердач, скоро, глядишь, и сам пер.
--
Как вы живете, Ада Борисовна?
--Я? -- она тряхнула тяжелой головой, отмахиваясь от несущественного, мешающего что-то понять вопроса. -- А что я? Читаю лекции, принимаю экзамены -- обычная вузовская суета. А знаете, -- она решительно остановилась, словно осознав, наконец, мучавшую ее мысль. -- Я все-таки от своих слов на вокзале не отказываюсь: ваше место в науке. Хотя, должна признать, судя по отзывам, вы неплохой функционер. Скажите, -- она с любопытством заглянула в его лицо. -- А что, это действительно настолько приятно -- власть?
-- Это трудно, -- он устало и чуть загадочно вздохнул. -- Это пахота, в которой растворяется все.
-- Вам плохо, Саша? -- эта ее ошеломляющая манера разворачивать разговор самым невероятным образом, как авто на гололеде, произвела обычное действие: Провоторов подавленно замолчал. Единственное, на что его хватило, -- скроить непонимающее лицо.
--
Да, немного отравился.
--
Я не о том.
Да уж понятно, что не о том.
-- Вы меня простите, что за эти годы не зашел. По правде, стыдно было: вы ж в меня, подлеца, столько вложили, -- он склонил голову покаянным жестом нашкодившего любимого ученика. -- Как ваше здоровье, Ада Борисовна, после операции?
-- Вложила! -- она отмела все разом: и предложение о примирении , и намек на заинтересованность в ее судьбе, -- накаляясь от воспоминаний, словно высоковольтная линия, готовая разразиться электрическим разрядом. -- Дура старая. Была дурой, ей и останусь. В кого только вложила? Пальчиком поманили и побежал!
--
Ада Борисовна!
--
Конъюнктурщик!
-- Ну зачем все сначала? Ведь еще тогда, на вокзале, я все объяснил. Вы уезжали на стажировку за границу, а Ким мне недвусмысленно дал понять, что у него есть свой кандидат в аспирантуру -- как раз дочка проректора из МГУ перевелась. Не было у меня выбора: либо в комсомол, либо на двадцать лет в армию.
-- От армии можно отказаться.
-- Тогда не больно спрашивали. А "волчий" билет -- плохой пропуск на кафедру.
-- Ишь как ловко. Небось, все десять лет оправдания для себя "полировал".
Она, прервавшись, трижды глубоко вдохнула и выдохнула: "врачи запрещают нервничать" -- и уже другим, ностальгическим тоном закончила:
--
Как же вы были талантливы, Саша.
--
А теперь вы мне в этом отказываете?
-- Теперь, -- Осташина жестко усмехнулась. -- Талант, мой друг, штука строгая. Взрывоопасная вещица. Это вам не аванс отстегнутый, не дар судьбы. Дар судьбы! -- она хмыкнула, явно передразнивая какую-то очередную, недавно подмеченную пошлость. -- Нашли себе подарочек. Да, люди, у которых его нет, счастливейшие по сравнению с этими несчастными. Реализовать-то его многим ли суждено? А остальные? Сколько одаренных ребят через меня прошло? Где они? Думали плюнуть на него, забросили, затоптали, а он уж изнутри мордует, уродует душу так, что ни приведи Господь. В трудное время живем. Какие судьбы кромсались, -- она вздохнула. -- А у вас в самом деле были очень серьезные задатки.
Она стреляла вслепую, но каждое слово вколачивалось в десятку.
-- Ну, а почему так однозначно? По-моему, если человек талантлив, так во всем. И смею думать, что пользы Отечеству приношу никак не меньше, чем преподаватель вуза...
Он спохватился под знакомым неприязненным взглядом:
-- Я не это хотел сказать...
-- Извините, все понимаю. Увлеклась, забылась, -- она зашаркала ножкой. -- Простите старуху и позвольте откланяться. Ничего что я так запросто, по имени?
Разом оборвала ерничество:
-- Мне жаль вас, Провоторов.
И решительно зашагала прочь, отринув его от себя. Еще несколько секунд, и встреча, которую он так часто представлял, уйдет в прошлое, так и не состоявшись.
--
Ада Борисовна! -- он догнал ее в несколько крупных прыжков, развернул к себе:
--
Мне плохо, Ада Борисовна. Вы правы: мне очень плохо, -- выдохнув это, он уже не сдерживался. -- Я вдруг -- да и не вдруг -- потерял ориентир. Не знаю, зачем просыпаюсь, зачем живу. То есть знаю, что это нужно вообще, но кому и почему именно я? И почему здесь? Раньше я просто работал с утра до ночи, и это помогало. Когда надо решать "как", не остается времени на "почему". Ведь если с закрытыми глазами крутить тренажер, то же ощущение, что и на велосипеде. Если отвлечься, конечно, что это все на месте... Извините, я не так говорю. Сбиваюсь.
-- Все, Саша, все, -- она приподнялась на цыпочки и прикрыла ему рукой рот. -- Это должно было случиться. Уж лучше так. Вам надо вернуться к себе.
Он сначала с удивлением, потом с надеждой посмотрел на ее вдохновленное стремлением помочь лицо:
--
То есть в университет?
--
Вас помнят студентом. Да и мое слово что-нибудь да значит.
-- При моем-то положении? Сейчас меня ваш ректор на пороге встречает. А тогда? Мальчиком-преподавателем?
-- Не забирайте слишком высоко. Сначала ассистентом. Это был бы жест мужчины. А там при ваших способностях за несколько лет первой скрипкой будете. Помните гипотезу в курсовой, за которую я вас осмеяла?
-- Смутно.
-- Так ругайте старуху, клеймите ее, ретроградку. Через десять лет полемика в центральных журналах. Докторскую на днях защитили. Ваша могла бы быть защита. Вы не следили?
-- Увы.
-- А какие интересные мальчишки пошли. Злые такие. Я вам покажу пару работ. Да вы слушаете меня, Саша?
-- Боюсь, поздно.
-- Чепуха. Не будьте жеманной девицей, которая ждет уговоров. Ведь и тридцати трех еще нет. Так? То-то. Ну, по рукам, коллега?
-- Я должен подумать. Слишком неожиданно, -- а ведь именно к этим мыслям все чаще возвращался он в последние годы.
-- Думайте, -- согласилась Осташина. -- Но только поверьте мне: нет у вас альтернативы.
Она извиняющеся глянула на часы:
-- Опаздываю на процедуры. А что делать? Тоже нет уже альтернативы. Ну, жду звонка!
И пошла прочь: большеголовая курящая галка, встречи с которой он так ждал и боялся.
Провоторов глубоко, с шумом вдохнул воздух и засмеялся. Рядом тоже засмеялись: тонко и весело. В пяти шагах на скамейке сидела молоденькая, в сдвинутом белом берете девчушка и с любопытством его разглядывала. В правой руке она держала наполовину съеденный брикет мороженого, в левой -- свежеобгрызанный батон. Очевидно, она ела мороженое, закусывая батоном, но, увлеченная разразившейся перед ней сценой, забыла о еде: мороженое мирно покапывало на юбку.
--
А что, юбка в подтеках -- это новый писк моды? -Ой!
--
Возьмите платок. Да берите, берите.
--
Неудобно от незнакомого.
-- Саша, -- представился он. Увидев колебания в ее лице, успокаивающе улыбнулся:
-- Я понимаю, знакомиться на улице -- это плохой тон, и джентльмены этого себе не позволяют, но у меня есть смягчающее обстоятельство: у нас нет общих знакомых и если я не представлюсь вам сейчас, то рискую следующего случая не дождаться. А я... не хочу вас потерять, едва встретив.
По затвердевшему ее лицу увидел, что получилось это пугающе-серьезно, и поспешил исправиться:
-- Знаете, у меня сегодня такой день. Важный день. Я хочу вас просить: уделите мне два часа. Потом прогоните, надсмейтесь над чудаком, но -- два часа!
Она колебалась, заинтригованная и испуганная напором.
-- Обещаю, вам не будет скучно. Ну хотите, я буду читать вам стихи без остановки? И как только собьюсь, вы уходите. Например, это знаете? "Жил-был я, стоит ли об этом..."
Она с трудом скрывала торжество.
-- Предупреждаю: у вас нет шансов. Я учусь здесь, на филфаке.
-- Тогда пари, -- вскричал Провоторов. -- Один называет поэта, второй читает. Итак до полной победы. Идет?
-- Вы рискуете.
-- Сегодня я готов рискнуть всем. И, похоже, при удаче могу приобрести куда больше, чем рассчитывал. Как вас зовут, наконец, прекрасная сластена?
-- Маша, -- просто ответила она.
-- Ма! Ша! -- радостно, во весь голос закричал он.
***
... Его все сильнее колотило. Выпитый чай, вспарывая рыхлые поры, бисером проступал на лбу и коже. В отчаянии он отшвырнул рюмку: на донышке ее едва наметилась мутная пленка. Пить было нечего. И все еще не было семи. А главное -- никакой перспективы. К девяти в постылую контору, и только где-то в недостижимом отсюда вечере вырисовывалась убогая перспективка заглотить живительную стопку водки. Или две. По сто грамм. Или по сто пятьдесят. Он представил, как проникает внутрь, распрямляя и оживляя, горьковатая живая вода, и ему неудержимо захотелось сейчас, немедленно ощутить ее в себе. И гори оно все пропадом!
Задребезжал телефон, и он поспешно, едва не выронив, схватил трубку -- "взалкал-таки старый алкаш".
-- Дэ-э, -- подражая Литинскому, старательно прохрипел он. -- Сохатый слушает.
И тотчас, еще на паузе, осознал непоправимую ошибку.
-- Палыч, ты, что ль? -- заполнил тишину густо цедящийся, недоуменный голос -- голос ДСП. Он же Дроздовский Сергей Павлович. Он же полуофициально -- "для служебного пользования". Он же неофициально -- "древесностружечная плита". Он же его друг и шеф. Точнее, шеф и друг. А, что там? Просто дружелюбный шеф.
-- Я, -- признался он и, закрыв рукой трубку, старательно прокашлялся.
-- А ничего голосок, -- оценил ДСП. -- Неслабо, похоже, погулял.
-- Одного дня не хватает, -- решился Он.
--Дуришь?! -- по своему обыкновению, без паузы взъярился ДСП.
-- Я и то молчу, что ты к пяти запрошенным еще пару прихватил.
-- Дай, надо.
-- Не надо! Думаешь, не вижу отсюда глаза твои рачьи? Да разве так можно? Все мы на генном уровне гомо совьетик. И тоже любим посвинячить втихую. Ну да чего там? Не слабо вместе почудили. Но чтоб не дальше предела: Богу Богово, а работа, она для нас святое. А ты, гляжу, предел этот переступил. И "жрешь-то" с какой-то швалью: снабженцами, шоферюгами. Где ты их только находишь?
-- На просторах нашей родины, -- сдерзил Он.
Господи, но как же трясет безудержно, до скрежета зубов. Он чувствовал, что слипся с рубахой. Кажется, что если самого его сейчас разрезать по частям и пустить на вес в продажу, то из каждого кусочка, из самого что ни на есть мизинца можно будет высасывать алкоголь, как мед из пчелиного сота.
-- Слушай, Палыч, -- донеслось до него. -- Долго я от разговора этого уходил. Но давай-ка объяснимся.
-- Давай, -- с нажимом согласился Он. Но не было в нем сейчас крепости для такого разговора. Только рыхлость одна да стремление поскорее со всем покончить.
-- Нет у нас сейчас времени на пьянки. Большое дело затеваем. Короче, -- но пока меж нами, -- сверху добро получено контору нашу в концерн преобразовать с последующей, так сказать, приватизацией. Скажу больше -- витает идея создавать частные банки. И роль нам здесь отведена ключевая, первопроходческая -- держать знамена, -- Дроздовский хохотнул. -- Так что, браток, от нашего паровоза тебе отцепляться не резон. Да и пробовал уж. Иль забыл?
"Не забыл. Именно после той случайной встречи с Осташиной и решился на заявление. Именно тогда и принялся он просиживать ночами".
-- Но я тебе тогда прямо сказал, -- гремел меж тем Дроздовский,
-- Сашок, не мельтеши. И что? Сдержал Дроздовский слово? Кто ты теперь?
-- Уж и не нахожу слов, -- Он изогнулся в невидимом собеседнику поклоне.
-- В конторе отблагодаришь.
--
Серега! Мне плохо, -- выдавил он. -- Дай еще день, выхожусь.
--
В работе выходишься! Черт тебя знает, вроде, во всем проверен, через все уж с нами пролетел. Но -- будто все время на подножке стоишь. -- Все, жду, -- и Дроздовский решительно отсоединился.
-- Все, -- повторил Он изможденному отражению в зеркале. -- Мосты сожжены.
И вновь поднял трубку.
-- Такси, пожалуйста, -- собственный голос, ухнувший в витиеватость телефонных коммуникаций, после сделанного перед этим усилия, а особенно -- после ночного выкрика показался безнадежно просевшим.
Он торопливо и опасливо приоткрыл дверцу бара. Рядом с бутылкой из-под "Камю" в конфетной вазе валялись три бумажки: пунцовел, подмяв под себя пятерку, четвертной, в углу, свесив крыло с вазы, страдала безжалостно брошенная трешка, -- все, что осталось от трехсот рублей, сколоченных на покупку "Королевского ориента".
-- Темп, дорогой сэр, вы задали просто-таки спринтерский, -- в разговоре с самим собой всегда есть особая прелесть: кто бы из собеседников ни оказался прав, это будешь ты.
-- Куда ехать? А то у меня смена кончается, -- измочаленный за ночь таксист даже не повернулся в сторону рухнувшего на заднее сиденье пассажира. Ответа не последовало, и он недовольно скосился назад. Молодой, в хорошем костюме мужчина откинулся на спинку сиденья и, открыв рот, тихо постанывал.
-- Э-э, -- забеспокоился таксист. -- Тебе плохо, приятель? Куда, в больницу?
Он поспешно включил зажигание.
-- Не надо в больницу, -- прервав стон, пассажир вздохнул. -- К шашлычной давай.
-- А, ну-ну, -- таксист успокоился. -- Так тетя Тася не сторожит. С полчаса как подъезжал.
Пассажир молчал.
-- Так что, едем или ну его на фиг?
-- Бутылку водки продашь?
-- Миляга! -- таксист полностью успокоился. -- Уж утро близится. Отторговался.
Он провел рукой вдоль проявляющихся мостовых.
-- Четвертной плачу.
-- Нету. Хоть полста давай.
-- Мне б стопку, -- мужчина опять застонал.
-- Надо же, -- посочувствовал таксист, -- а по виду и не скажешь, что такой увлеченный. Ишь, скрутило. Но нету. И смена вся уж в парке. Я вот с твоим вызовом задержался.
-- А-а! -- глубоко, с оттяжкой, вздохнул пассажир. Не отнимая головы от сидения, он повернулся к водителю, глядя на него воспаленными, слезящимися глазами. -- Сдохнуть бы хорошо.
-- Может, не в машине все-таки? Кругом мест полно.
-- Можно и не в машине, -- равнодушно согласился пассажир. Он затаился, что-то обдумывая:
-- На Бабеля давай, -- слабым покровительственным жестом подтолкнул водителя в плечо. -- Двигай.
На третьем этаже старого окраинного дома Он, привалившись к косяку, отдышался перед прошнурованной дверью с пятном от свежеоторванной таблички. Некоторое время пальцы выстукивали дробь на податливой кнопке звонка, то застывая, то отскакивая в сторону.
Он никак не мог решиться, и потому звонок, внезапно пробасивший в подъездной ранней тишине от ненароком пережавшего пальца, испугал его самого. Первым движением было убежать, но уже закашляли внутри квартиры, и голос, расслоенный на отдельные дребезжащие звуки, крикнул поспешно: "Иду, иду". И тотчас: "Кто там?" -- вроде бы, недовольно, но и нетерпеливо открывая дверь.
-- Пал Константиныч, вы?! -- он не сдержался: стоящий перед ним старик в нечистой пижаме со спутавшимися сальными пучками остатков волос, который, напрягаясь, вглядывался в него слезящимися глазами, не мог быть Катун-никовым. Тем Павлом Константиновичем Катунниковым, который свое шестидесятилетие отметил, махнув "рыбкой" в реку с семиметрового моста. А потом даже лихо вертанул "колесо", спасаясь по берегу от разъярившейся, строгой нравом супруги своей -- Марии Алексеевны. А они с Генкой стояли чуть в стороне и взахлеб хохотали.
Почти таким же крепким Он видел его еще год назад, через несколько дней после похорон сына.
-- Саша! -- восхищенно закивал старик. -- Это же Саша.
Ухватив его двумя руками за локоть, он потащил его в глубь игрушечной своей однокомнатной квартирки, где с видимой радостью принялся молодецки похлопывать по плечам:
-- А ну, повернись-ка, сынку. Ну, что говорить, -- орел. Такой же орел!
Он весь приободрился, даже голос посвежел и, хотя дребезжал, но обрел некоторую гармонию. Наткнувшись, однако, на встречный, изумленный взгляд не успевшего отвести глаз гостя, старик жестко, по-катунниковски усмехнулся:
-- Что смотрите? Надорвался мерин. Тяну, знаешь, до близкого уже предела.
Смотреть на него такого было тягостно.
--
Бросьте прикидываться, Пал Константиныч, -- Он откашлялся. -- Это вы-то дотягиваете? Так вам Мария Алексеевна и позволит. Небось, по утрам заставляет пробежки делать. Как это теперь говорят: за инфарктом, да?
--
А, ведь вы не знаете, -- не удивился Катунников. -- Мария Алексеевна померла. На полгода всего Геночку и пережила.
--
Вы позволите, -- Он опустился на стоящий в коридоре сколоченный еще Генкой табурет.
--
Так что некому меня теперь за инфарктом гонять. Теперь уж чего там?
--
Но как же так? -- было невыносимо стыдно. Вот здесь, на этом месте, прощаясь после "сорока дней" с мертвенными стариками, обещал забегать при всяком случае, удобном и неудобном. - Словоблуд поганый! -- он с чувством ударил себя.
--
Да что вы, Саша? -- перепугался Катунников.
--
Вы помните, как я тост говорил?
--
Ну, наверное, говорил чего. Свой ведь здесь был.
-- Да нет же! -- рассердился он на непонятливость старика. -- На сорока днях. "Родные вы наши! Вы потеряли одного сына, но приобрели многих..." Вы помните это? Помните?!
-- Помню, -- тихо кивнул Катунников.
--
А теперь посмотрите мне в лицо, только в лицо, и скажите, часто ли вот так, в тоске, вдвоем поминали мне эти слова? Ведь поверили же тогда. Ждали, что хоть приду. Ну?
--
Ну что вы, Саша? Мы ж все понимали. И Мария Алексеевна. Она так и говорила: большой человек стал, большие заботы. - Значит, вспоминали. И она умерла, не простив.
--
Да полно вам.
-Как же это? -- он дернул вниз узел галстука. -- Что ж мы за мерзость такая, что друга, друга лучшего, с которым заветным... И едва похоронив, из памяти вон? Да и не то чтоб забыть. Ан нет, в ностальгическую минуту сопливились за бутылкой, и даже что-то вроде обиды: как это так, нет, когда нужен. Будто о сломавшемся кресле. А ведь он-то вас нам оставил. Мне оставил! Не по акту, не по договору. Другу оставил. Стало быть, не другом я ему был.
--
Ну, хватит в самом деле, -- Катунников придавил сверху его плечо, но не та уже была эта рука.
--
Думаете, не вспоминал про вас? Закрутился? Вот уж дудки, -- казалось, он задался целью изничтожить доброе о себе представление. -- Отмахивался все, потом как-нибудь. Потому что неудобство, в тягость. Здесь же пепелище. Вот и выдумывал всякие дела неотложные. А потом и выдумывать перестал. Знаете, знак такой дорожный -- "Тупик"? Надо бы завернуть, и недалеко, вроде, и не хлопотно, да чего зря бензин жечь? Не твой ведь тупик-то. А ты на трассе, на сто двадцать. Господи! За что ж ты нас ломаешь? -- обомлевший Катунников увидел, что по лицу его текут слезы. -- Что ж нас гонит-то так, что дух не перевести? Как на скачках. Упал -- топчи его, слабака. Вырвался вперед -- и за призом, под аплодисменты, которые переходящие в овации, пока сам не запалишься.
-- Не наговаривайте вы на себя, -- Катунников осторожно погладил его по волосам. -- Вон как тоскуете. Да и пришел же.
-- Пришел, -- он с ненавистью скосился на открытую дверь комнаты, где на полках рассохшегося серванта призывниками в строю толпились фигуристые флаконы, тощие импортные бутыли и пузатые графинчики, наполненные знаменитыми катунниковскими наливками на спирту. -- Не пришел. Приполз.
-- Ну, пришел, приполз, оставьте в самом деле, -- захлопотал старик. -- Проходите же, что все в коридоре?
-- Но, Пал Константиныч, -- он вскочил. -- Почему, когда это случилось, не позвонили? Ведь помогли б во всем.
-- Да вот, Саша, так как-то, -- заизвинялся Катунников. -- Она ж разом померла. Ночью. Ну, у меня вроде паралича. Никак не рассчитывал. Тоже любопытная штуковина --старческий эгоизм. У нас ведь в роду мужики всегда раньше помирали. А она вот... испортила статистику. Даже отдавать не хотел. Как это? "Подвинулся"? Уж соседи заставили. Они и похлопотали. Так все пристойно, -- он виновато посмотрел на прислонившегося к окну гостя.
-- Но я звонил! -- обрадованно вспомнил он. -- Саша, я ведь звонил. Вы, правда, в Москве были, но я Славику Залепуко звонил. Вот.
-- Ну и что?
-- Так все хорошо. Обещал заехать, помочь. Верно, помешало что-то. Тоже ведь-занятой человек.
-- Именно, что занятой. Как сортир запертый, -- процедил он.
-- А может, помянем? -- предложил Катунников. -- Новых, правда, не делаю, но старые, так полагаю, не выдохлись.
С полминуты на ожидание, и наливка, в меру густая, пахнущая черной смородиной, с плавающей заспиртованной ягодкой, какую умели готовить только здесь, -- польется внутрь. А в контору можно и не пойти. День больше, день меньше.
-- Ах да, Саша, простите меня, -- Катунников понял его колебания по-своему. -- Теперь видите, до чего дожил старый дурак: вам же на службу, а я тут с этим.
Еще не поздно сказать, что сегодня он свободен, что сам Бог велел помянуть, а иначе и не по-русски как-то, -- но он представил трясущиеся свои руки, хватающие стакан, представил, как поспешно, давясь, вталкивает в себя спасительную влагу -- иначе не сможет -- под обострившимся, страдающим взглядом понявшего все старика, который так смешно и трогательно гордится им. Гордится тем, чего нет.
-- Да, конечно, -- он поспешно, гораздо быстрее, чем дозволяли правила приличия, повернул к двери. -- Пора.
-- Хотя бы чаю, -- испугался Катунников.
-- В другой раз. Обязательно. Очень опаздываю.
-- Я не обидел вас?
-- Вы?! Вы меня?! -- он повернулся и при открытой уже двери обнял старика за плечи и вдруг решился:
--
А хотите, скажу: я Генке завидую.
--
Бог с вами, Саша! Что это вы?
-- Завидую! Он и погиб-то потому, что выбора не хотел. Оживи его щас -- и голову наотрез -- он бы опять с обрыва "Колхиду" пустил, а в девчонку б не врезался. Потому что жить бы не смог.
-- Да, хороший получился мальчишка, -- благодарно согласился Катунников. -- Но завидовать смерти...
-- Я вот часто думаю: каждому в жизни свой предел отпущен и предназначение. Так вот -- тот счастливец, кто в этот предел свое предназначение разглядит и реализует. Только мало у кого это выходит. И здесь не важно, кто ты. Главное -- свою жизнь прожить. У Генки нашего это было. Жил, как любил: возился с движком, гонял свои прицепы по Союзу, за друзей насмерть стоял.
Он прервался: сейчас, при распахнутой двери, было заметно то, чего не разглядел он в тусклом квартирном коридорчике: голова старика мелко, ритмично подрагивала.
-- Я скоро вернусь! -- и хотя прямо на этаже стояла кабина лифта, побежал вниз по лестнице, перемахивая через ступени.
--Заждался, -- хмуро выговорил ему таксист.
--
Извините.
--
Поправил здоровьишко?
-- В центр, будьте любезны, -- Он одернул пиджак, подтянул галстук, глянул на часы: время подкатилось к началу рабочего дня.
Таксист по указанию пассажира остановился напротив вознесшегося над городом стеклянного прямоугольника с флажком на макушке и уважительно повернулся:
-- Приехали, что ль?
Но пассажир, с закрытыми глазами откинувшийся на сиденьи, покачал рукой -- "погоди чуток".
...Сейчас Он входит в приёмную. Молоденькая, туго упакованная в джинсовую "фирму" секретарша стучит по клавишам, развернув в сторону входной двери положенные одна на другую ноги. Складочка меж ног таинственно исчезает в тёмной прохладе юбки, как железнодорожная колея в тоннеле.
-- Александр Павлович, наконец-то! -- она делает легкое движение, выражающее одновременно и готовность подняться, и уверенность, что сделать этого ей не позволят.
-- Здравствуй, солнышко. Здравствуй, Светка-конфетка, -- он действительно удерживает ее, положив руки на плечи, видит через открытую дверь свой блистающий свежестью, несмотря на недельное отсутствие, кабинет. -- Спасибо, -- он целует ее отечески в щёчку. -- Радуешь ты мое стариковское сердце.
-- Тоже старик нашлись, -- Светка искоса "читает" его тем взглядом, что побуждает мужчину вдохнуть воздуха и незаметно развести плечи. С каждым разом "читает" она его все требовательней. -- А вот выглядите хиловато.
И тут появляется владелец правого, главного кабинета. Внимательно, не скрываясь, сверяет увиденное с утренним впечатлением.
-- Вышел, -- хмуро говорит Дроздовский. -- Заходи. Куча бумаг навалилась.
И -- наваливается, наваливается, наваливается.
...Он застонал, ритмично покачиваясь на сидении. ДСП с вселенскими его планами и амбициями, Светка с ее претензиями и немыслимым сленгом -- зачем, почему все это? Сейчас бы домой, под одеяло, передрожать, перепотеть, перетерпеть. Чтоб никого не видеть.
Пустое. Все пустое.
-- Сверни за угол. Там и расплачусь. Водитель разочарованно скривился.
...В прохладном полупустом помещеньице неприметной, невесть каким чудом сохранившейся "Рюмочной" припахивало невыветрившимся за ночь запахом мужского пота и перегара. В углу, заслонив спиной стойку, нахохлился одинокий утренний опоек. По литому изгибу окостеневшего тельца было видно, что устроился он всерьез и надолго. Из-под вытертого пальто выглядывали линялые офицерские брюки, столь застиранные, что поначалу заставляли подумать о кальсонах.