Шендерович Виктор
Шендерович Виктор "В Чужом Городе"
Lib.ru/Современная литература:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Помощь]
Виктор Шендерович
В ЧУЖОМ ГОРОДЕ
Название города ничего не нашептало мне, не кольнуло памяти - ни в филармонической бухгалтерии, где ждал я своих командировочных, ни в полуночном цейтноте вокзала; и когда имя города маячило потом на занавесках фирменного поезда, ничего не дернуло неубитого нерва, ничто не помешало пить чай и жевать вываренное до песочной сухости яйцо.
Спустя сутки я открыл глаза в гостиничном номере и долго лежал в темноте с пересохшим ртом, слушая буханье сердца. Сердце выстукивало имя города. Сна не было.
Я нащупал тапки. Я поплелся в ванную; еще щурясь, прополоскал рот и умылся. Тараканы в панике разбегались от моих ног. На батарее сохли носки. Имя города колотилось изнутри в грудную клетку.
Я зажег в номере свет, сунул в налитую чашку кипятильник и стал ждать, тихонько повторяя за сердцем его одностопный ямб. Я ждал, как ждет рыболов - имя города извивалось на крючке - и уже знал, что вытащу из памяти какую-то чудовищную рептилию. Когда вода в чашке забурлила, тамтам сердца, стукнув, соскочил на двупалый хорей ненавистной, все эти годы тлевшей во мне фамилии.
Кипяток с минуту плескал через край, прежде чем я выдернул наконец вилку из розетки.
Он был моим хозяином.
Год - от осени до осени - я принадлежал, как вещь, этому коротышке с нечистой кожей и гниловатыми зубами. Он был хозяином моей жизни и мог делать с ней все, что ни пожелал бы, кроме одного: он не имел права ее уничтожить. Я не подлежал выкупу в этом ломбарде, но имел некую залоговую стоимость - не больше, впрочем, стоимости швейной машинки. Если бы я издох у его сапог, меня бы просто списали, как списывали других, переслав домой в цинковом ящике.
Претензии дирекцией этого ломбарда не принимались.
Год - от осени до осени - он был моим хозяином, гнилозубый старший сержант, уроженец этого города.
Я разодрал пачку чая и сыпанул из нее в кипяток. Заварка рассыпалась; рука, державшая пачку, не слушалась меня. Не слушалось и сердце, колотившееся так, словно пыталось удрать отсюда вместе со всеми потрохами.
Я вытер о сиденье стула влажные ладони и аккуратно, стараясь успокоиться, растворил в чашке три куска сахара. Снимать заварочную горку не стал - чифирь так чифирь, тем лучше.
- Солдат, ты чем-то недоволен?
Пухлый червяк пальца подлезает под верхнюю пуговицу моей гимнастерки и сгибается стальным крючком. Крючок, душа меня, начинает поворачиваться.
- Не слышу, ответа, солдат!
Крючок тянет меня вниз - проклятый запах его тела, меня тошнит от него - улитка уха возникает у моих пересохших губ.
- Не слышу ответа!
Резкий рывок, как рыбу из воды, вырывает меня из строя.
- Чем недоволен, солдат?
Я молчу. Я молчу уже давно, но этого мало. Надо еще что-то сделать с глазами, с лицом... Отработанный сержантский тычок - точно между пуговиц кулаком - вгоняет меня обратно, как ящик в ячейку, вырывает хрип из надорванной груди.
- Встаньте в строй, рядовой. Что это вы на ногах не держитесь...
Он говорил правду. На ногах я действительно не держался. Шел третий месяц моего рабства, и меня, собственно, уже не было. Было - тело, пытавшееся выжить среди себе подобных, проваливавшееся в бесчувствие, едва зубчатая передача службы выбрасывала его на островок верхней койки. И только там, на самом донышке бесчувствия, за подкладкой сна, еще оставалось нечто от моего "я".
- Надо будет заняться с вами физподготовкой после отбоя, - говорит он, проигрывая связкой каптерных ключей на цепочке. - Ерохин - на месте, остальные - разойдись!
- Ну что, гавненыш, - говорит он, когда мы остаемся вдвоем, - ты еще не хочешь удавиться?
Чай подостыл, уже можно было отглотнуть его не обжигаясь. Сладкий горячий чай - что может быть лучше? Коротышка, с кровью выплевывающий свои гнилые зубы - вот что лучше. Черная сталь, холодящая ладонь - и скулящий от ужаса коротышка. Когда открываются в этом дерьмовом городе столы справок?
Я прихлебывал чай и ждал рассвета, но рассвета не было, и я лег, и закрыл глаза, и он вразвалочку вышел из своей каптерки, накручивая взад-вперед цепочку на сардельку указательного пальца. Он учуял мышь, незаменимую для показательной вивисекции, и вот стоит, расставив крепенькие ноги и вентилируя цепочкой густой казарменный воздух - надсмотрщик, принимающий новую партию черного товара - и моя усмешечка напарывается на пристальный взгляд голубых глаз - "Вам весело, товарищ рядовой?" - "Что вы, нисколько..." - "Что?" - "Нисколько, товарищ... простите, не знаю вашего звания" - я действительно не различал тогда погон! - это простительная вещь, если вдуматься; коротышка не отличал Баха от Глинки, он даже не подозревал об их существовании - и никто не заставлял его чистить за это гальюн! "Простите, я не знаю вашего звания", - сказал я, и стоявшие рядом хохотнули.
Усмешка досужего путешественника еще лежала на моем лице, когда внимательный прищур его голубых глаз впервые примерил меня к пыточному колесу первого года службы.
...Я живу в сортире. Я пропах запахом мочи, я скребу обломком бритвы проржавевшие писуары. Все, что было со мной до этого - Москва, любовь, черное крыло и белая кость "Бехштейна" - было уже не со мной. Я стою у измазанного калом подоконника с обломком бритвы в руке, которой не хватает силы полоснуть по венам. Я не выйду отсюда, пока он не признает сортир убранным, а он не сделает этого до глубокой ночи. Он помочится в отдраенный мной писуар, буркнет "на сегодня - все" и, шаркая, пошлепает мимо замершего дневального к своей койке, а меня за час до подъема поднимет по его приказу дежурный и, стуча зубами от озноба, я снова отправлюсь в сортир; так старая цирковая лошадь сама идет к опостылевшей тумбе. И будет еще один день, еще поворот на один градус скрипящего колеса службы, и через сколько-то таких слившихся в одно поворотов - я стою среди ночи, склонившись над раковиной, пытаясь отмыть терпкий, пропитавший меня насквозь запах, затылком чувствуя взгляд привалившегося к косяку коротышки - и угадываю его голос за мгновенье до того, как он раздается.
- Ты чего, солдат, - говорит голос, - никак собрался отдыхать?
Отпаренные ноги в войлочных тапках, штрипки кальсон болтаются у пола.
- Так точно, - говорю я, пытаясь совладать с голосом, сквозь который рвется наружу пекло ненависти.
- Ни хуя себе заявочки, - весело кидает он себе за спину, и там, гоготнув, обнаруживаются еще двое; сержант Глотов и кто-то из "дедов".
- Солдат, - неторопливо копая в дупле спичкой, говорит коротышка, - ты назначен мною бессменным дежурным по сортиру - что не ясно?
- Сортир убран, товарищ старший сержант, - говорю я, не узнавая своего голоса.
Спичка дважды перелетает из угла в угол обметанного прыщами рта. Плотное тело отваливается от косяка и подходит ко мне. Его место в проеме занимают зрители.
- Чего сказал, солдат?
- Сортир убран.
Удар по косточке, по ноге, стертой еще на полевом выходе.
- Ножки вместе поставь, товарищ рядовой! - Ощеренный рот обдает меня смрадом. - И еще раз повтори, а то я не расслышал!
Пузырек холода в животе, лопнув, разливается по телу.
- Сортир убран, - говорит кто-то моими губами, - и сегодня я больше туда не пойду.
Спичка перестает прыгать из угла в угол рта, застывает у бугристого подбородка.
- Хорошо, солдат.
Резкий поворот; мускулистый торс в голубой майке, задев Глотова, исчезает за косяком. Мое тело, ожидая своей судьбы, остается стоять у раковины. Ждать ему недолго.
- Дневальный, подъем третьему взводу!
- Не надо! - Я бросаюсь в коридор: не надо, подождите! - но уже орет дурным петухом перепуганный дневальный, и скрипят пружины коек, стряхивая в проходы измученных недосыпом заложников. Тела образуют строй, и я замираю, парализованный неотвратимостью этого построения.
- Третий взвод! - сияя чудовищной своей правотой, кричит вырванным из сна людям коротышка. Предстоящее распирает его. - Рядовой Ерохин, находясь в наряде вне очереди, отказался убирать сортир! - Он делает паузу, давая десяткам воспаленных глаз найти мое тело, съежившееся у шинелей - там, где застигло его построение.
- Рядовой Ерохин устал, - сочувствующе поясняет коротышка и снова делает паузу, грошовый клоун. - Он перетрудился. Поэтому сортир за него уберете вы.
Я отворачиваюсь, я не хочу видеть их, никого, но голос настигает меня, рвет на куски:
- Надо выручать товарища. - Пауза. И не глядя, я вижу, как он набирает в свою квадратную грудь воздух. - Напра-во! Ерохину - отбой, остальные - в сортир - бего-ом... отставить! по команде "бегом" корпус наклоняется вперед, локти согнутых рук прижаты к бокам... бего-ом... - марш!
Мой взвод бежит мимо моего тела, стоящего у шинелей, следом, шаркая, проходит коротышка.
- Товарищ старший сержант, - говорю я. Слова комкаются в горле. - Разрешите мне...
- Отбой, солдат, - ледяным голосом обрывает он. - Отбой по полной форме. - Губы брезгливо извиваются у прыщавого подбородка. - Спокойной ночи. Надеюсь, тебя хорошенько отпиздят сегодня. Бегом была команда! - рявкает он вслед взводу и, шаркая, отправляется в бытовку, у входа в которую одобрительно ржут сержант Глотов и тот, второй.
Когда я открыл глаза, спина в голубой майке только-только скрылась за дверью, но это была дверь в ванную.
Полоса солнца лежала на стене гостиничного номера.
Тушеная капуста с котлетой неизвестного происхождения, стакан пахнущего посудомойкой чая и два куска хлеба. Уже можно было уходить, а я все сидел за грязноватым буфетным столом. Я ждал девяти - в девять открывалась справочная будка на площади. Я нашел ее на рассвете, пройдя по пустынной улице до памятника, протянувшего в эту пустоту свою традиционную руку. Коты неспешным шагом переходили проезжую часть, сморщенные афиши вечернего концерта зубрили мою фамилию; над запертым тиром красовалась эмблема ДОСААФ и лозунг "Учись метко стрелять!"
Без двадцати девять я перестал возить по тарелке остывшую котлету и вышел из гостиницы.
Киоскер пересчитывал газеты, у окошечка уже собирались прохожие; один был совсем небольшого роста и коренастый, но гораздо старше. Я встал в хвост и купил "Правду" - рука киоскера в обрезанной старой перчатке привычным жестом бросила на блюдечко сдачу. Я спрятал двушку в кошелек - может, пригодится. Отойдя, развернул газету и механически пробежал ее по диагонали, читая и не понимая заголовки. Я посмотрел на часы - было без семи девять - аккуратно сложил газету и, сдерживая шаг, двинулся по лучу уже знакомой улицы.
Я не знал, что буду делать, когда чья-то рука протянет мне из окошечка листок с адресом.
Я уже понимал, что не убью его, не сумею даже напугать по-настоящему. Воровать пистолет у постового? Яд из аптеки? Смешно. А смешнее всего - я сам в роли Гамлета. Что же тогда? Но ноги уже привели меня к будке на площади, встали у окошка, за которым копошилась, раскладывая свой утренний пасьянс, седенькая Немезида.
- Имя, отчество...
В тот вечер, объявившись в новенькой парадке с широкой щегольской полосой вдоль погон - погоны ему пришивал и чистил сапоги маленький каптерщик Гацоев, он же носил в коробочке из-под сахара пайку из столовой, за что был милостиво снят с физзарядки - так вот, в тот вечер коротышка построил взвод и, воняя по случаю своего старшинства, велел отныне и до дембеля называть себя по имени-отчеству, каковое и сообщил с неподдельным уважением. Я было подумал, что он пьян, но ошибся. Это было что-то другое.
- Вопросы.
Вопросов нет - мы молчим. Взгляд трезвых, холодно-веселых глаз начинает скользить по шеренге и безошибочно останавливается на мне.
- Рядовой Ерохин!
- Я!
- Жопа моя! - свежо шутит коротышка. - Выйти из строя!
Шаг, шаг, поворот кругом. За что они все презирают меня, почему так услужливо растянуты улыбками рты?
- Рядовой Ерохин, поздравьте меня с получением очередного звания!
- Поздравляю.
- Громче - и я сказал: по имени-отчеству, Ерохин!
Прыщеватое лицо уже не улыбается. Если я не отвечу, он погонит взвод на спортгородок, а ночью мои боевые товарищи опять будут меня бить, вкладывая в удары всю свою тайную ненависть к коротышке, всё желание свободы, весь страх оказаться на моем месте.
Но это ночью. А сейчас он скомандует мне встать в строй - и начнется ад, отработанный уставной ад, и уже ноет живот вечным пузырьком холода под диафрагмой, и заранее разламывается бессонницей мозг, и покачивается, наливаясь страхом и ненавистью, многоголовая гидра взвода, наваливается, душит - господи, да не все ли равно?
Мои губы выталкивают изо рта проклятый кляп его имени-отчества.
- Встать в строй, - презрительно сцеживает ненавистный голос.
Шаг, шаг, поворот кругом, и чей-то удар сзади кулаком по почкам - товарищеское назидание, памятка на будущее - и ясный, веселый взгляд упертых в меня голубых глаз...
Отчество, год рождения...
- А профессии вы не знаете?
- Нет, - сказал я - и вспомнил его профессию.
- Хорошо, - сказала киоскерша. - Подойдите минут через пятнадцать.
Демобилизовался он в школу милиции - с рекомендацией от командира полка и партбилетом в кармане парадки. За неделю до чего присвоил себе мой перочинный ножик, объявив его холодным оружием. Теперь он, наверное, старлей. Обаятельный такой старший лейтенант милиции. Картинка с выставки. Подлечил зубы, женился; жена симпатичная, пухленькая - он любил пухленьких. Интересно, бьет ли он ее?
Я сидел на скамейке у пересохшего фонтана и ждал. Развернутая газета бесцельно маячила перед глазами. Прошло не больше пяти минут. "Пять минут, пол в проходе натерт - время пошло!" Прыщавая скотина; как будто время может останавливаться! Я приеду к нему после концерта, позвоню в дверь. Шарканье за дверью, "кто?" - "Телеграмма". Звяканье цепочки; его пухленькая жена в халате, недоуменный взгляд; молча отодвигаю ее и прохожу в комнату: "Здравствуй" - пауза - "Не узнаешь?" - молчит, сопит. "Ну, вспоминай: семьдесят девятый год, гарнизон Антипиха, - ну!" - пауза, глубокая, тяжелая пауза. "Фамилия Ерохин тебе ничего не говорит?" - "Ерохин?" Капли пота на прыщавом лице; взгляд на жену, застывшую в дверях спальни; он поражен в самую гниловатую сердцевину своей души. "Что тебе надо?.." - "Слушай, старшина или кто ты там теперь есть: я хочу видеть твою мать; она жива, надеюсь; я хочу ей сказать, что она родила гниду, мразь, какой свет не видывал". "Сволочь", - хрипит он и хватает меня за лацканы - и тогда я беру его за лицо и под визг пухленькой жены несколько раз бью затылком об стену...
В детстве надо заниматься боксом, а не ходить на сольфеджио.
Боксом занимался он, а не я - у него и в каптерке висели перчатки; он не станет слушать моих монологов, и капли пота не выступят на прыщавом лице - он просто ударит меня под дых, как тогда в наряде по столовой - ему почему-то не понравился мой взгляд - я хватаю ртом тяжелые испарения варочного зала, кулем валюсь на ухабистый, мокрый цементный пол и не могу подняться; в мареве у самого лица вырастают офицерские сапоги.
- В чем дело, сержант?
- Да заебал он меня, товарищ прапорщик! - гремит, перекрывая грохот посудомойки, коротышкин дискант. - Служить не хочет, все шлангом прикидывается...
- Подъем, солдат! - командует прапорщик Совенко.
- Я не могу, - говорю я, ловя ушедшее дыхание. - Он меня ударил, - говорю я, поднимаясь.
- Кто тебя ударил, солдат?! - орет коротышка. - Раськов, Касимов - ко мне!
Топот ног по лужам на цементе.
- Я его бил?
- Нет, - говорит Раськов.
- Нет, - говорит Касимов.
Оба в мокрых, черных от грязи комбезах, серые от недосыпа - оба не смотрят на меня.
- Не надо залупаться, солдат, - по-отечески советует Совенко, и, нагнувшись, выносит свои два метра из варочного зала.
- Раськов, Касимов - к котлам!
Чавканье ног по лужам на цементе. Мы снова одни. Он берет меня за ворот гимнастерки и несильно бьет костяшками пальцев в подбородок.
- Застегнитесь, рядовой. - Пауза. - Объявляю вам наряд вне очереди за неряшливый внешний вид.
Он поворачивается и выходит, цокая подковами. Я стою в варочном зале, среди чада и грохота котлов. Пар застилает глаза, щиплет в ноздрях. Я плачу...
Сердце спотыкалось, заголовки черными пятнами плыли по слепящим полосам. Я отбросил газету - страница, шелестя, сползла со скамейки и легла на землю. Я встал и наугад пошел мимо мертвого фонтана, бесповоротно оставляя за спиной сквер и будку с оплаченной адресной квитанцией. Я шел сквозь муравейник незнакомого города в свое гостиничное убежище; сердце прыгало и сжималось от страха. Из-за любого поворота мог выйти коротышка с презрительным прищуром узнавающих глаз, в любую секунду мог окликнуть резкий, проникающий под кожу голос - и я вытянулся бы среди улицы, собакой лег бы у его мускулистых ног.
Я опоздал со сведением счетов.
Тухлый кубик рабства навсегда растворился в крови.
Связаться с программистом сайта.