Как-то для одной телепередачи оказалось нужным отснять мою с Владимиром Качаном песню "Воспоминание о белом танце в пионерском лагере". Дело было в раннем апреле, жестко солнечном, ослепително снежном, холодно веющем запахами слезящихся сосулек, подсыхающих проплешин асфальта, оживающей коры деревьев. Телегруппа знать не знала, как и что снимать, и я сказал режиссеру: "Поехали, снимем мой пионерский лагерь! Дорогу покажу. Я в нем с первого по последний класс каждое лето проводил, гарантирую вкусные планы." Он согласился. У главного останкинского корпуса собрались, затащили в "рафик" аппаратуру, распихались по нутру сами и поехали. И по ходу, показывая шоферу, где свернуть и как куда выехать, я впал в чудо. Чудо омоложения.
Эта дорога в мой пионерлагерь, выученная до каждого метра и поворота наизусть за десять лет -- именно лет, а не зим, -- пройдена была наяву четырехколесно ровно шестьдесят раз -- от ограды сада "Эрмитаж" до ворот с лозунгом "Здравствуй, пионерское лето!", -- поскольку в сезоне (а их десять подряд) три смены и , стало быть, трижды "туда-обратно", -- но в памяти за учебный школьный год, а потом за три года армейской казармы, а дальше три десятилетия житья-бытья я проезжал ее -- в пьяном и больном бреду, в бессонницу на экране потолка, в обморочном солдатском сне, в часы преодоления ада жизни на матовой изнанке прикрытых век -- тысячи раз.
И поэтому радостная и тревожная горячка тех дорожных двух часов не исчезла во мне, не выветрилась за жизнь -- осталась, как остались, хоть и поредели, приметы пути, но на выезде, слава Богу, шарахнула в ушные перепонки -- правда, не снаружи, как тогда, а изнутри мозга, из памяти, -- наша хоровая общелагерная поговорка-речевка: "Три моста -- вот и кончилась Москва!", когда проскакивал "рафик" под развязкой трасс на Каширском шоссе: два автомоста и один -- Павелецкой железной дороги. Пронзительный салют наших подростковых голосов выстреливал из-под третьего моста залп за залпом, -- автобус за автобусом, -- и с последним двадцатым опрометью отбегали от нас назад, за спину город и учебный год, и с последнего двадцатого взрыва голосов, стянутых вместе речевкой, начиналось в единый миг -- Лето! Ле-е-то-о!! Ур-р-ра-а!!.
... А я-то к Лету готовился тогда весь год. Да! С осени до весны, сознательно, целеустремленно, планомерно, расчитанно, выстраданно, скрупулезно. Ибо!
Ибо только на три летних месяца, а точнее, на три смены пионерлагеря я мог выиграть благосклонность и внимание к себе со стороны жизни. Случайно получить их было невозможно -- а только и именно выиграть, выиграть в трудной и сложной борьбе, в острой конкуренции, в коварном конкурсе. Чтобы стало понятно, о чем речь -- маленькое отступление.
От Лета до Лета, весь учебный год я, как всякий ребенок, а затем подросток, принадлежал со всеми потрохами Москве, ее кристаллически твердому многоэтажному социуму -- был подвластен подвластным Москве взрослым, их неотменимым законам жизни и быта. При этом Москве, школе, родителям, учителям, милиции, общественности, дружинникам, пионерской организации имени Ленина и Всесоюзному Ленинскому комсомолу, окружавшим меня со всех сторон с осени до весны -- всей этой циклопической куче должностных лиц, формальностей, условностей, правил, социальных персонажей было плевать на то, кто я такой. Куче было важно, как я учусь, как я здороваюсь, так ли одет (школьники носили тогда мерзкую форму), правильно ли перехожу улицу, не курю ли, не ругаюсь ли матом и не хватаю ли девочек "за глупости". Куча делала вид, что все это ей очень важно -- чтобы я хорошо учился, чтобы форма на мне была в порядке и застегнута на все пуговицы, обязательно чтобы я со старшими здоровался первым, правильно переходил, не курил, не ругался и не лапал девочек, а вместо этого много собирал металлолома и макулатуры. А я не хотел хорошо учиться -- это было позорно в школе и во дворах, да и времени требовало, а я был очень занят -- тем, что курил, ругался, воровал, чтобы не быть голодным, дрался, чтобы не быть побитым, и хватал девочек "за глупости" -- потому, что очень легко было сравнить и понять, что "глупости" у девочек гораздо слаще для меня, чем собранные сдуру по дворам к школе центнеры металлолома и макулатуры, тем более, что эти центнеры не все вывозились со школьного двора на заводы и фабрики, а не меньше половины растаскивалось с поминанием "шайтана" нашим школьным дворником и завхозом дядей Мансуром обратно по углам окрестных дворов, откуда и были нами стащены.
Короче. В Москве -- в школе, в семье, во дворе, -- у меня была та жизнь, которую мне выдали, назначили, вменили. Изменить ее мне бы не дали. Я должен был раздваиваться, чтобы существовать. Я должен был одновременно быть в разных, полярно противоположных ипостасях -- быть собой и не быть собой. Ни того, ни другого, понятно, толком не выходило, и с осени до весны я ощущал себя князем Игорем из учебника истории, которого вороги привязали одной ногой к верхушке одной согнутой березы, другой ногой -- к верхушке другой согнутой березы, потом березы отпустили, дали им разогнуться, и ... Что такое "крапивница на нервной почве", я узнал уже в третьем классе.
Другое дело -- пионерлагерь!
Ты приезжаешь в пионерлагерь в статусе "табула раса" -- ты для всех и для себя чистый лист. Всем "по барабану", как ты весь год учился, отличник ты, хорошист или двоечник и даже второгодник, сколько имел приводов в милицию, какая у тебя семья -- трудная или легкая, и так далее, и тому подобное. В лагере -- как в любом лагере, -- важно: кто ты есть. Конкретно: кто ты и что ты здесь, сейчас, сиюминутно. На что тянешь, чего стоишь. Как к лагерному карнавалу сердобольные девочки твоего отряда кроят и ладят костюм точно на тебя, так и сам пионерлагерь точно на твою фигуру и вес выдаст тебе место в своей иерархии.
Потому, что в пионерлагере -- настоящая жизнь. И общая, и у каждого своя. Поскольку начальник лагеря на три месяца не главный инженер и не муж своей жены и отец двух дочек, а существо, которое делается трезвым и потому видимым только три раза -- в день открытия лагеря, в день закрытия (чтобы открыть и закрыть), и между -- в родительский день, да и то, чтобы его увидели родители пионеров. И так -- любой вожатый, любая вожатая не работники Конторы, от которой лагерь, а приданные им воспитатели и воспитательницы не студенты и аспиранты педвуза, и далее по всем должностям и рангам вплоть до нас, пионеров этого лагеря -- мы не винтики госмашины, а люди в лесу среди Лета. Среди природы. И все мы -- ее дети. Маленький народ в стойбище, окруженный дикарской атрибутикой -- всеми этими флагами, штандартами, стендами, гербами и символами. Народ, состоящий из племен -- из отрядов. И каждый получит Лета столько, сколько ему выделит племя.
Конечно, больше всего Лета получают вожатые и обслуга, лагерная элита. Они встают раньше нас, пионеров, и ложатся -- если вообще ложатся, -- когда захотят. Они купаются где и сколько им угодно, они не спят в "мертвый час" днем, они едят больше, чем мы, и вкуснее, чем мы, имея естественные связи с поварихами и на раздаче в столовой, они свободно уходят за территорию лагеря, они программно не чураются алкоголя и плотских межполовых утех. Потому, что они имеют Власть.
Вот почему я решал в городе с осени до весны вопрос вопросов -- вопрос о Власти. Вот почему весь год от Лета до Лета я готовился к ее захвату. И удержанию.
Я готовил свою победу на выборах председателя совета отряда, завоевание права носить на рукаве две параллельные алые лычки, так как они означали, что я буду приближен к хозяевам жизни лагеря -- к вожатым и обслуге. Ибо стану хозяевам необходим.
Вожатому я буду позарез нужен как пес пастуху. У вожатого много дел -- и все личные! -- за территорией лагеря, в дачном поселке, где есть дачницы и магазин, а также ночью за порогом домика вверенного ему отряда. Кто заменит вожатого в роли Цербера на время отсутствия? Я. Если я -- предсовета отряда. За это вожатый закроет глаза на то, что в "мертвый час", в самое жаркое -- послеобеденное, -- время я не буду, как все, бревном, мокрым от пота, валяться в койке, а нырну в лесное озеро километров за пару от лагеря -- один, без плавок, лишь в компании тупоглазых изумрудных и лазоревых стрекоз, под восхищенный шепот осоки и камыша.
Физрукам, местным суперменам, загорелым и всегда чего-нибудь жующим самцам, я буду необходим из-за их зависимости от временной точности, успешности и организованности проведения спортмероприятий с моим отрядом, а в таковых составных их благополучия вожатый "не пляшет", поскольку -- не участник, и рыхлое, всегда ленивое на "обязаловке" стадо отряда "завести", "раскочегарить", бросить в бой за рекорды может только и единственно предсоветотряда -- по принципу "делай, как я". Стадный инстинкт, обезьянья привычка подражать, животная зависть к чужому достижению -- вот какая внутренняя механика должна быть здесь пущена в дело, а до нее извне, с должностной ступеньки и за зарплату ни один взрослый персонаж не дотянется. И за таковые услуги механика физруки мне, председателю, рефлекторно убавят секунду на беговой дорожке в моем рывке к чемпионству, медали и грамоте, и "не заметят", как я сфолил у кольца на баскетбольной площадке или сотворил подножку на футбольном поле, и за все нами совместно организованные мои спортивные подвиги дадут в итоге пронести спортивный стяг лагеря впереди колонн на параде в честь открытия общелагерной Спартакиады.
Музыкантам и радистам, традиционным пионерлагерским анархистам, циникам и бабникам, я тоже буду очень кстати, несмотря на их аполитичное демонстративное начихательство на то, что "форменные есть отлички: в мундирах выпушки, погончики, петлички" -- а все же они будут искать своими вечно рыбьими с перепоя глазами мои нашивки предотряда, когда им понадобится, чтобы мой отряд под их музыку отшагал, оттопал, отплясал на репетициях перед общелагерными конкурсами строевого шага, отрядной песни, отрядного танца, перед и во время лагерного бала и карнавала -- с них, с них, алкоголиков-сибаритов и дон-жуанов спросят, если я, я, предотряда, не обеспечу им полный ажур по их профилю работы, а в русле этого профиля топотать, плясать, петь, танцевать не вожатому с педагогом, а мне с подчиненными. Так-то.
И, наконец, столовая. Раздача. Этому пионерлагерскому раю, этому сочетанию, средоточию гастрономических, кулинарных, кондитерских и эротических феноменов, этому фестивалю здоровья, сытости, телесной мощи и зрелости, гуманности и женственности, чтобы длиться, чтобы ежедневно волновать, притягивать и поражать, одаривать и осчастливливать, я, отрядный предсовета, нужен, как мало кто еще. Ведь если мой отряд дежурит по столовой, то вожатый с педагогом грязь по полу месить тряпкой сами не будут, это буду делать я, показывая окружающим пример самозабвения. А кто вгонит лодырей, каковые -- все в отряде как один, в энтузиастический раж, сверхдотошно вырезая всякий, даже чуть заметный "глазок" на чистке картошки? Кто смутит взоры "сачков" и подвигнет их на трудовые нечеловеческие подвиги своими лоснящимися от вонючего жира и вспухшими от кипятка багровыми пятернями в парящем аду посудомойки? Кто маняще сольет семь потов на колке дров, на разгрузке машины с поленьями, на выносе грязнющих мешков капусты и моркови из погреба? Кто в конце дня, шатаясь от усталости, разнесет своему отряду по столам неуставные сковородки с неположенной жареной картошкой и подносы с призовым немереным компотом? Я. Предсовета отряда.
Если -- я.
И все это -- все-все -- и сторожевая ночь сидя на ступеньках отрядного домика с флейтами и саксофонами храпа и газования за спиной, и разрыв финишной ленточки, и заброс в кольцо "лебединым крюком", и прорыв по флангу к воротам, и гусиный вермахтовский шаг к трибуне на линейке для сдачи рапорта: "Рапорт сдан! -- Рапорт принят!.. Отряд, вольно!", и получение кубка, набитого конфетами, за лучший строевой шаг, за лучшую песню, за лучший бальный танец и карнавальный костюм -- все, все это на глазах поварих и раздатчиц столовой -- молодых, румяных, слегка тронутых загаром, веснушчатых, всегда чуть влажных, всегда улыбчивых и иногда уступчивых, хохотливых и пахнущих дешевым земляничным мылом из душа на хоздворе, в стенке которого кто-то заботливо и мудро оставил или прорезал щели! Вот для кого, вот для чего стоило рвать пупок, недосыпать, трепать нервы, наживать и сдирать в кровь мозоли. Вот для кого, вот для чего стоило, доходя до высот дипломатического искусства, откуда уже не виден и Талейран, добиваться права быть всем своим!
Чтобы -- на глазах у всех вечером на танцплощадке Клава с раздачи, в самодекольтированном сарафанчике, источая с двух полуоткрытых живых холмов эманацию, смешавшую в моих ноздрях дух ее горячей кожи, пота, духов "Красная Москва", портвейна "Три семерки", перед танцами второпях опрокинутого большей частью в ротик, меньшей -- на грудь, непривычно ступая то одной, то другой короткой и широкой ступней, затиснутой в лодочку на "шпильке", подошла бы ко мне после объявления белого танца, молча и блаженно улыбаясь потянула на себя, дотянула до середины площадки -- чтобы закрыться от зрителей танцующими парами, -- и сцепила мои окостеневшие от робости клешни на своей спине, мягкие и тяжкие руки захлестнув за моей шеей так втугую, что я и помимо своей воли, не в силах отстраниться, трусь в такт танцевальных шагов "медленного танца" об ее маленький круглый магнетический животик.
Чтобы -- увидев выбор Клавы, пахан музбанды Рудик, в мою честь -- за все хорошее, бросил своим лабухам: "Играем "Маленький цветок"! С выражением!" -- а если в этот вечер танцы под пластинки, то радист Эдик по тем же мотивам и в тот же адрес поставит иглу на тот же "Маленький цветок" на пластинке фирмы "Мелодия" -- "Вокруг света", 7 серия, композитор Сидней Бише, Монти Саншайн (кларнет), только для своих!
Чтобы -- после отбоя, получив от своего вожатого то ли согласный кивок головой, то ли безропотно-удивленное покачивание: "Ну и ну!", пробраться с поварихой Клавой "задами" к Эдику в радиорубку, где кофе с коньяком, где сигареты, где политические анекдоты седовласого аккордиониста-виртуоза Рудика, где, прижатые бок о бок друг к другу на продавленном бывшем директорском диване, мы с Клавой влажно обжигаем друг друга сквозь ткань одежды кожей, превратившейся в сплошной горчичник. Или -- с ней же вдвоем, прихватив газету и спички для костра, гитару, чтобы вдвоем петь под мое сопровождение, несемся "за территорию", в кукурузу, буравя бегом ее шелестящую углубляющуюся темную стену и вскидывая на бегу лица, чтобы увидеть, как звездопад сечет бездонное лиловое небо... Ударяясь о тонкие стволы, гитара постанывает...
Вот! Вот к чему я готовлюсь целый год от Лета до Лета!
Готовлюсь, не жалея сил, не отвлекаясь на домашние задания учителей по всем предметам, не обращая внимания ни на что -- ни на зудеж домашних, ни на двойки и скандалы в школе, ни на погоды и перипетии дворовой жизни. Я хожу в секцию САМБО (власть свою придется защищать!) и снимаю глазами аккорды гитарного аккомпанемента у мужиков во дворе и к блатным песням, ими почитаемым не меньше и не больше, чем пионерами всех летних лагерей, и к хитам Трошина, Капитолины Лазоренко, Майи Кристаллинской, чтобы озвучивать танцы в домике отряда под "тра-ля-ля", если отряд наказали лишением лагерных танцев на площадке. Заучиваю наизусть встреченные в книгах или услышанные из чьих-то уст яркие и нестандартные выражения типа: "Согласие есть продукт при полном непротивлении сторон" (О.Бендер), или: "Казалось бы, ан нет!" (школьный мой учитель географии Александр Морицевич Невский), -- чтобы давить лексиконом соперников на будущих отрядных выборах. Я зарабатываю себе раннюю язву желудка, не тратя данные мне рубли на школьные завтраки, а, скопив их за неделю, покупаю на эту сумму "пленки на костях" -- первые кустарные записи западных королей рок-н-ролла, так как знаю -- информированность в западной молодежной культуре уже очень ценится в пионерлагерях. Ну, и, конечно, я научаюсь танцевать ро-н-ролл у стиляг в саду "Эрмитаж", где они "отрывали рок" за эстрадой, прячась от дружинников...
Все эти науки пригождались -- Летом.
Летом я достигал. Летом завоевывал. Все Лето наслаждался победой. Заставлял Лето танцевать со мной -- по честному выбору. В конце Лета платил. По неписанным законам жизни, царовавшей в пионерлагерях, в конце лагерного сезона, в ночь после торжественной линейки и последней отдачи рапортов отрядными председателями, после праздничного закрытия третьей, последней смены, после награждений за все победы и достижения, после конкурсов и танцев, после карнавала до полночи принято было бить председателей советов отрядов. Частенько. Вот почему, как я понял спустя годы, на пост председателя совета дружины лагеря старались провести девочку -- надеялись, что девочку пожалеют, не тронут в конце сезона. Кого из председателей отрядных бить не удавалось -- того, дождавшись, как уснут, измазывали от лба до шеи зубной жгучей пастой. Кому-то, спящему, всовывали между пальцами ног и рук кусочки бумаги и -- поджигали. Кого-то, спящего, обливали мочой. Мне пришлось многое "выиграть" в эту ночную лотерею. Спустя многие годы я понял, что в России ненавидят или предают любого выборного начальника, даже если его зовут Иисус Христос. Впрочем, как и в древней Иудее. Как глаголит Экклизиаст: все, мол, времена -- одно время, и все люди -- один человек, и возвращаются ветры на круги своя...
Вспомнил я экклизиастову формулу, бродя по аллеям, по остаткам "линейки", по пустым и сырым отрядным домикам бывшего своего пионерского лагеря, пока снимала телегруппа что-то вроде видеоклипа моей с Володей Качаном песни. Странно, но это место, эти дощатые строения так и не купил до сих пор никто, ни подо что не приспособил... Да и как приспособишь земной детский рай, его останки и руины, -- их можно только снести, но тогда что удастся устроить на месте рая, в глухом углу Подмосковья, вдалеке от трасс?.. Я слушал, как холодные слезы капают с сосулек в лужи под стенами, грел лицо о юное солнце апреля и видел закрытыми глазами девушку моей ранней юности -- позднего детства, приглашающую меня на белый танец -- последний танец последней третьей смены после ее закрытия...
И глаза мои жгло влагой под веками, и лицо горело, как после содранной маски из убойной зубной пасты "Поморин" производства Народной Республики Болгария.