Добрынин Андрей Владимирович
Слепой

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 25/09/2010.
  • © Copyright Добрынин Андрей Владимирович (and8804@yandex.ru)
  • Размещен: 10/07/2010, изменен: 10/07/2010. 872k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:

       ГЛАВА 1 1
       Двери старого автобуса с чавканьем распахнулись. Сергей Волков дернулся что было сил, и застрявший рюкзак, вырвавшись из плотной массы человеческих тел, увлек его за собой в тишину и прохладу апрельского вечера. С трудом сохранив равновесие, Волков перевел дух и огляделся. Прямо перед ним возвышалось, заслоняя закат, сооружение из массивных бетонных плит, выкрашенных в грязно-желтый цвет, напоминавшее то ли грот, то ли долговременную огневую точку. В глубине этого грота таился грязный сугроб, утыканный окурками, как цукатный торт. Сугроб, словно осьминог, обнимал сверху своими щупальцами массивную деревянную скамью. Волков поставил обе свои сумки на свободный от снега кончик скамьи, сверху взгромоздил рюкзак, потянулся и сделал несколько бесцельных шагов взад-вперед. После утомительного стояния с грузом в автобусной давке и духоте двигаться налегке и вдыхать чистый прохладный воздух было чрезвычайно приятно. На одной из бетонных плит, составлявших неуютную пещеру остановки, можно было прочесть с наружной стороны надпись "Назарово", сделанную белой масляной краской. Прямо напротив через шоссе располагалось сложенное из белого кирпича здание продовольственного магазина, при виде которого на лице Волкова появилась гримаса досады: он подумал, что зря поддался на уговоры родителей и тащил на себе в такую даль такое количество провизии. "Удивительная предусмотрительность - надрывать пуп, чтоб только, Боже упаси, не проголодаться",- проворчал он, со стоном взвалил на плечи рюкзак, подхватил сумки и терпеливо зашагал своей дорогой.
       Поездкой из Москвы в Назарово он как бы вводил самого себя во владение неожиданно доставшимся наследством. Скоропостижно скончавшись, дядя Волкова по отцу оставил после себя назаровский дом, которому в последние годы явно отдавал предпочтение перед своей московской квартирой, месяцами безвыездно проживая в нем. Возможность вести такой образ жизни дядя получил с того времени, как бросил работу по болезни - то ли реальной, то ли, по утверждению отца Волкова, вымышленной. Впрочем, говорить о том, что
      
      
       2
      дом достался семье Волковых непосредственно от покойного, было бы неверно, так как он был построен еще прадедом Волкова и, таким образом, изначально являлся семейным достоянием. Дядя, приехав в очередной раз из деревни в Москву, умер ночью в своей квартире от сердечной недостаточности, успев вызвать "скорую помощь", но не успев ее дождаться. Похоронив брата, отец Волкова, давно обзаведшийся дачей поближе к Москве, съездил посмотреть на старое семейное гнездо и, вернувшись, посоветовал сыну тоже там побывать, зная его слабость ко всяким архивным бумагам, старым письмам, газетам и журналам. Ничего мало-мальски ценного в доме, по словам отца, не имелось, даже книг оказалось немного - большинство их дядя держал в московской квартире, однако дядиных писем, записей и других бумаг в шкафах и на чердаке накопилось великое множество. Волков вспомнил, как язвительно прозвучал совет отца съездить покопаться в этих, как выразился отец, сокровищах:"Вот, учись: даже живя на пенсию по инвалидности, твой дядя оставил полон дом добра". Тем не менее Волков был уверен: отец втайне надеялся, что сын все же отыщет в бумажных завалах что-нибудь стоящее,- разумеется, с чисто антикварной точки зрения.
       Сарказм отца Волкову был вполне понятен - когда-то дядя подавал большие надежды, но ни в коей мере их не оправдал. Все имевшиеся на то причины в семье было принято сводить к дядюшкиной блажи,- тот с малолетства возомнил себя писателем и, невзирая на полный провал, который терпели все его попытки напечататься, с годами проявлял все большее упорство в своем заблуждении. Очень рано, в 25 лет, защитив диссертацию и вступив затем на почетное преподавательское поприще, дядя, очевидно, недолюбливал свою работу и ценил в ней только возможность распоряжаться временем по собственному усмотрению. Как еще подростком стал догадываться Волков по намекам взрослых, обрывкам семейных разговоров и другим признакам, дядя жил самой настоящей двойной жизнью: сохраняя по необходимости преподавательскую квалификацию, ведя даже воспитательную работу среди студентов (к этому аспекту своих обязанностей дядя, судя по всему, питал
      
      
       3
      особое отвращение), он в то же время читал невероятное количество художественной литературы, философских и литературоведческих трудов, по вечерам и по ночам до изнеможения строчил, как их называли в семье, "опусы" и водился с самой отпетой богемой, принимая участие в многодневных попойках и не пренебрегая случайными связями среди доступных женщин этого круга. Когда Волков поступил в институт и стал считаться уже почти взрослым, отец рассказывал ему о дядиных заблуждениях уже напрямик. При этом отец постоянно повторял, что все дядины выверты можно было бы извинить, снисходя к особенностям творческих натур, если бы его творческие начинания не терпели постоянно провал. Ни один его "опус" так и не удалось нигде опубликовать. Поэтому не случайно в речи отца по адресу брата проскальзывало слово "графоман", которое отец употреблял в приступах раздражения: ведь хотя двойная жизнь его брата и не всплывала наружу, однако свои научные способности он реализовал в смехотворно малой степени и ничего, в сущности, не прибавил ни к славе, ни к благосостоянию семьи. Когда же отец бывал спокоен, то как интеллигентный человек избегал резких выражений, и брат представал в его речах безобидным, но и безнадежно свихнувшимся чудаком, экзальтированной окололитературной дамой мужского пола. Волков с легкостью усвоил в свое время этот взгляд, тем более что дядю он почти не знал, а то, что он слышал о нем, вполне согласовывалось с устоявшимися семейными представлениями. Он с удовольствием рассказывал приятелям о всяких дядиных чудачествах и привык называть его не иначе как "дядюшка". Такое снисходительное отношение ничуть не менялось и от того, что сам Волков пописывал стихи и рассказы и ходил на заседания нескольких так называемых "литературных объединений". Однако постепенно Волков проникся царившим в литературной среде духом особого любопытства, заставлявшего, с одной стороны, напряженно ожидать прихода из безвестности некоего самобытного гения, а с другой - толкавшего к раскапыванию всяческих литературных ляпсусов и курьезов, столь важных для самоутверждения их открывателей. Это любопытство вкупе с пристрастием ко
      
      
       4
      всякой старине и заставило Волкова предпринять поездку в родовое гнездо. Пусть дядюшка вряд ли окажется гением, но он вполне может оказаться одним из тех забавных графоманов, цитатами из которых можно до слез рассмешить кружок ценителей литературы. Кроме того, в дорогу толкало и желание насладиться приятным положением собственника: ведь теперь дом вместе со всем, что в нем находилось, представлял собой, по существу, личное достояние Волкова. Родителям вполне хватало их привычной ухоженной дачи, да и добираться до Назарова даже на машине приходилось два с лишним часа - это их никак не могло устроить. Конечно, продать дом или существенно его переделать отец Волкову никогда бы не позволил - он не относился к тем людям, которые ради кого бы то ни было отказываются от своих имущественных прав, однако и просто распоряжаться изо дня в день таким немалым добром представлялось Волкову чем-то и совершенно необычным, и очень приятным. Правда, сладкие ощущения внезапно разбогатевшего человека постоянно перебивались в душе Волкова чем-то вроде угрызений совести - все же речь шла о последствиях смерти, и покойный был родным братом отца. Вкрадывалась даже какая-то жалость к покойному, настолько глупо распорядившемуся своей жизнью. Еще при жизни он был, пожалуй, слишком уж жестоко наказан, до конца дней оставшись одиноким, встречая осуждение со стороны близких людей, а среди посторонних считаясь, должно быть, совершенно комическим типом.
       Невзирая на такую двойственность своих чувств, Волков шагал бодро. Чем бы ни объяснялось его влечение к родовому гнезду, по мере приближения к цели это влечение становилось все сильнее. На ходу Волков озирался по сторонам и видел вокруг деревни поля, освещенные последним вечерним светом - в лощинах и впадинах залегли уже бледно-лиловые тени. Задирая голову, он мог разглядеть даже самые мелкие веточки старых лип на бледно-голубом фоне неба. Тишину нарушали только хруст его собственных шагов по подтаявшему льду дороги да монотонное карканье одинокой вороны. В то же время вокруг стоял почти неуловимый, но непрерывный всеобъемлющий шум, который можно
      
      
       5
      услышать только весной в открытом поле,- шум таяния снегов. Когда ветер упруго касался разгоряченных щек Волкова, этот шум, казалось, усиливался, словно порожденный каким-то колоссальным духовым инструментом.
       Деревня Назарово казалась безлюдной. Два порядка домов стояли задом друг к другу - один глядел на дорогу, по которой пришел автобус, второй выходил в поле и на пруд, окруженный старыми ветлами. Заснеженную котловину пруда уже покрывала вечерняя тень, когда Волков подошел к большой бревенчатой избе, выкрашенной коричневой краской, с белыми наличниками. На заборе у калитки была прибита жестяная табличка с еле различимой надписью "Ул.Набережная, д.12". Калитку, забор и весь участок так завалило снегом, что Волкову не удалось открыть калитку и пришлось перелезать через забор, предварительно перекинув вещи. Он с трудом отомкнул замерзшие замки на дверях дома и сарая, открыл разбухшие двери, принес из сарая дрова, растопил в доме печь и до самого наступления темноты прокладывал лопатой дорожки от калитки к дому и дальше к сараю, изредка прерываясь, чтобы подбросить в печь еще дров. Когда он закончил работу, мышцы у него ныли от непривычных усилий. В доме все еще было зябко, и его передернуло при одной мысли о том, что придется ложиться на холодные простыни. Он улегся на широкую никелированную кровать не раздеваясь, укрылся привезенным с собой спальным мешком, а поверх мешка - еще каким-то покрывалом, от которого исходил горьковатый запах покинутого жилья. Он так устал, что уснул почти мгновенно.
       Проснулся он свежим и отдохнувшим, а когда вспомнил о предстоявших ему приятных делах, то почувствовал себя еще бодрее. Ему не терпелось добраться до двух шкафов с книгами и до сундука, в котором, как ему было известно, дядюшка хранил свои рукописи. Волков охотно приступил бы к делу тотчас же, но заставил себя сперва растопить печь, сходить на колодец за водой, поставить чайник, умыться и позавтракать. Впоследствии он долго вспоминал эту минуту, когда он, отрешившись от всех городских забот и нарочно откладывая начало дела, стоял на крыльце, оглядывая посеревшие
      
      
       6
      снега с лиловатыми впадинами лощин, а мимо, трепеща, с глухим гулом проносился ветер, словно свитый из теплых и холодных жгутов. Впоследствии ему стало ясно, что именно с тех дней, которые он посвятил чтению дядюшкиных рукописей, жизнь его круто изменилась независимо от всяких внешних перемен.
       Большинство рукописей пребывало в ужасающем беспорядке. Казалось, дядюшка перед смертью нарочно разворошил их с какой-то одному ему известной целью. Лишь чужие письма составляли несколько аккуратно увязанных пачек. В конце концов Волков отчаялся увидеть в ворохах бумаг на чердаке какую-либо систему, охапками перетащил все бумаги со стылого чердака в теплую комнату и принялся просматривать все подряд начиная с самого верха образовавшейся кучи.
       Содержание записей оказалось для него совершенно неожиданным. Отец внушил ему скептическое отношение к дядюшкиным литературным потугам, и он готовился столкнуться с одним из тех вариантов творчества, которые были хорошо знакомы ему по литературным объединениям. Волков знал множество людей, чье сознание полностью определялось газетами, телевидением и радио; продукты своего сознания такие люди переносили на бумагу без малейших сомнений в их оригинальности и занимательности для читателя. Волков иногда думал, что если бы не вопиющая безграмотность большей части этих творений, их следовало бы напечатать, дабы представить на общее обозрение плоды ума, который, не успев окрепнуть, сразу попал в удушающие объятия средств массовой информации и потому лишился возможности производить на свет что-нибудь кроме уродцев, вызывающих либо смех, либо мучительную неловкость и представляющих в дурацком свете даже самые правильные мысли. Другая категория бездарных авторов внушала Волкову даже известную симпатию. То были веселые жизнелюбы, хотя и склонные временами к показному отчаянию, ведущие богемный образ жизни, бескорыстные и всегда готовые помочь друг другу или просто первому встречному. Сочинения их отличались обычно искренностью и высоким накалом чувств, но очень редко бывали своеобразны
      
      
       7
      и никогда не бывали хороши. Создавалось ощущение, будто в голове или в душе автора существует некая таинственная преграда, которая, не мешая ему написать иной раз хорошую строку, в то же время не дает ему избавить свое детище от множества уродств и сделать его гармоничным. И первая, и вторая группы сочинителей состояли в основном из людей беезобидных, не строивших иллюзий относительно собственных талантов и охотно признававших талант в других,- если, разумеется, он не перерастал пределов их понимания. Наиболее зловредной Волков считал третью категорию авторов, к которой он был поначалу просто равнодушен, но позднее проникся к ней ненавистью. Эти люди, как правило, неплохо рифмовали, писали гладкую прозу, не делали слишком уж явных ошибок и чуждались карикатурного конформизма,- более того, в их произведениях частенько звучали ноты гражданской скорби. Только эта группа авторов была откровенно нацелена на публикацию своих трудов и обычно в конце концов добивалась своего. Видимо, их успехи объяснялись той просветленностью, тем оптимизмом, которыми дышали все без исключения их произведения,- как известно, против этих свойств, если они поднимаются над всеми сиюминутными трудностями, советскому редактору очень трудно устоять. Со страной могло твориться все, что угодно, люди могли погрязать в любых гнусностях, но просветленность и оптимизм никогда не покидали этих сочинителей. Два главных свойства их писаний совпадали с двумя главными свойствами советской прессы, чем вполне объяснялся тот факт, что вожделенная публикация становилась в конце концов исключительным уделом авторов третьей категории. Люди эти успешно держались золотой середины: не впадая в карикатурную благонамеренность, они в то же время не говорили правды, болезненной для всех, но в особенности для власть имущих. Ярче всего данный подход проявлялся в поэзии, которая, как известно, по сути своей чуждается частных случаев и тяготеет ко всеобщему, говоря только о нем даже через детали и частности. В то же время сочинители третьей категории имели в запасе ряд тем, позволявших оттенить их неуклонный оптимизм гражданской скорбью: загрязнение окружающей среды, судьба
      
      
       8
      заброшенных деревень, события древней русской истории и кое-что еще в зависимости от изобретательности автора и его чувства меры. Особенно старательно эти сочинители избегали писать о человеке, так как здесь их просветленность имела бы под собой весьма зыбкую почву, а для откровенного вранья они были слишком умны. Камнем преткновения для них являлись метафоры, описания и вообще создание образов, хотя вообще-то писали они гладко. Волков хорошо знал многих подобных авторов. Их человеческие достоинства были, разумеется, различны, однако все они, терпимо относясь к явно бездарным писаниям, скорее удавились бы, чем признали в своем товарище несомненный талант. Для Волкова явилось неожиданностью то, что эти люди, составлявшие большинство его литературных знакомых, обладали чрезвычайно сварливым нравом - даже поддерживать беседу с ними оказывалось нелегко, за исключением тех случаев, когда они ожидали в будущем каких-либо услуг от собеседника. Волков в душе потешался над их постоянной похвальбой собственной образованностью, не мешавшей им сплошь и рядом обнаруживать самое анекдотическое невежество. Конечно, собираясь выяснить, к которой из трех категорий сочинителей принадлежал его покойный дядюшка, Волков не имел в голове столь развернутой характеристики этих категорий: все свойства товарищей по литературному цеху хранились у него где-то в подсознании. К своему великому удивлению, в первой же кипе пожелтевших листов он обнаружил классификацию сочинителей, словно написанную им самим. Единственное различие заключалось в том, что дядюшка приводил множество фамилий, большинство из которых были Волкову незнакомы, в особенности когда речь шла о первых двух категориях. Что же касается третьей, то многие из называемых дядюшкой фамилий он уже видел на обложках книг, примелькавшихся на прилавках книжных магазинов, поскольку их никто не покупал. Сочинив свою классификацию сочинителей, дядюшка, однако, не стал развивать данную тему, завершив ее матерным ругательством.
       Затем Волков достал из кучи пару пожелтевших листков, на которых было написано нечто вроде вступления к роману. Сам роман Волкову отыскать
      
      
       9
      не удалось, но тем не менее вступление показалось ему достаточно занятным для того, чтобы дочитать его до конца. Вот как писал дядюшка о своем романе:
       "Автор прежде всего считает необходимым подчеркнуть: все описанное в нижеследующем романе - чистая правда. Впрочем, человек проницательный понял бы это и без всяких предварительных замечаний. Однако поскольку общепризнано, что искусство, в том числе и писание романов, должно выполнять воспитательную функцию, постольку автор считает необходимым для юных читателей, не обладающих достаточной проницательностью, а проще сказать, туповатых, делать некоторые пояснения и растолковывать места, могущие составить трудность для понимания. Сочиняя свой роман, автор стремился постоянно придерживаться ряда непреложных принципов, без соблюдения которых литературное произведение теряет, как свидетельствует опыт, всякую ценность. В нем, во-первых, должен присутствовать дух бодрости и оптимизма, не только доставляющий любителю литературы в процессе чтения большое удовольствие, но и придающий ему дополнительные силы для свершения различных общественно полезных дел. Во- вторых, литературное произведение должно быть как можно более понятным и доступным, ибо если читатель прочел роман, но не понял его, то есть не нашел в нем четких и недвусмысленных побуждений к созидательной деятельности, то в чем состоит польза такого, с позволения сказать, романа? И в третьих, сочинитель должен придавать первостепенное значение тематике своих произведений. По возможности - ибо мы ни в коем случае не хотим сковывать инициативу художника - избранная тема должна отражать наиболее насущные задачи, стоящие перед обществом в данный момент, а само произведение - способствовать решению указанных задач в соответствии с тем, как подходят к проблеме те ведомства, которые призваны данной проблемой заниматься. В то же время не следует касаться низменных и темных сторон жизни, дабы не преувеличивать их значения и не вселять в читателя ненужного уныния и необоснованного беспокойства. Не годится также и
      
      
       10
      уделять излишнее внимание темным сторонам человеческой души и уж тем более приписывать этим темным сторонам всеобщий характер, тогда как на самом деле они присущи лишь испорченной натуре самого сочинителя. Откуда в наших людях взяться порокам (я не имею в виду заведомо патологических типов)? Ведь пороки, как известно, продукт среды, а социальная среда наших людей находится под пристальным вниманием организаций, призванных заниматься ее улучшением. Поэтому применительно к нашим людям можно говорить только об ошибках, слабостях, но никак не о пороках. Откуда может взяться почва для отчаяния и даже просто душевного беспокойства при виде еще имеющихся у нас недостатков? Устранением недостатков занимались и занимаются в установленном порядке компетентные учреждения, и уж конечно, они не хуже дилетантов-сочинителей знают, что им надлежит делать в этом направлении. Уж если и браться за описание недостатков, то конструктивно, со здоровым оптимизмом, показывая те конкретные меры, которые предпринимаются для изменения положения в лучшую сторону, а также то, как в конечном счете рушатся препятствия, мешающие нам двигаться вперед. Только такие произведения способны вселить в людей тягу к созидательной деятельности, побудить их к полному раскрытию собственных возможностей и имеющихся на производстве резервов. А в целом надо еще раз подчеркнуть: негоже писателю изображать жизнь в мрачных тонах: это значит попросту заниматься вредным делом. По нашему глубокому убеждению, тот, кто пишет, не соблюдая изложенных нами выше принципов, достоин ни в коем случае не признания и поощрения, но самого строгого осуждения. Разумеется, следует уважать талант, и если художник оступился, следует терпеливо и бережно помогать ему выйти на прямую дорогу, тактично указывать на допущенные просчеты. Однако если автор будет упорствовать в своих заблуждениях, то необходимо принять жесткие меры вплоть до изоляции от общества, дабы не дать ему с головой погрязнуть во зле и в конце концов окончательно погибнуть. Так будет лучше для всех, в том числе и для него самого. Сделав необходимые предварительные замечания, перейдем непосредственно..."
      
      
       11
      В этом месте рукопись, можно сказать, обрывалась, так как дальше шло несколько почти сплошь исчерканных листов, а из уцелевших абзацев невозможно было составить никакого представления ни о событиях, которые собирался описывать дядюшка, ни о замысле автора, ни о действующих лицах. Постоянно упоминался лишь какой-то "товарищ Дятлов". В одном из отрывков этот герой кричал на неизвестного оппонента:"Я-то знаю, что говорю, а вот вы не знаете, что говорите!" И в ответ на неразборчивое возражение заявил:"Если вы сами думать не можете, то я буду за вас думать!" Волков от души пожалел, что не может поближе познакомиться с таким сильным персонажем.
       Вслед за листками, запечатлевшими неудачные попытки начать роман, Волкову попался листок, свидетельствовавший о нездоровом гигантизме некоторых замыслов дядюшки. На бумаге большими буквами было тщательно выведено:"Агрегирование ощущений. Роман-тетралогия в 12 книгах, 600 главах, с предисловием, послесловием, стихотворными интермедиями, обширными комментариями, подробными примечаниями, с портретом автора и многочисленными иллюстрациями". Далее Волков обнаружил две довольно объемистые рецензии на дядюшкины рукописи из одного издательства и одного журнала. Поскольку самих рукописей Волков не читал, то и рецензии проосмотрел лишь поверхностно. Для дядюшки они были неблагоприятны - в конце каждой прямо говорилось о невозможности публикации. Правда, рецензент издательства делал оговорку "в настоящем виде" и требовал "существенной переработки" причем оказался так любезен, что сам переделывал некоторые стихотворения в желательном духе. Именно этому рецензенту дядюшка адресовал обширное послание, которое лежало тут же в стопке листов и которого дядюшка, видимо, даже и не собирался отправлять, а писал только для того, чтобы дать выход досаде,- такой вывод Волков сделал исходя из неразборчивого почерка и многочисленных помарок. Кроме того, в семье была известна необычайная дядюшкина скромность (или, наоборот, гордыня), делавшая для него мучительным обращение к кому угодно
      
      
       12
      с какой угодно просьбой, благодаря чему дядюшка частенько попадал в затруднительные и даже нелепые положения и становился героем семейных анекдотов. Волков также знал об этом свойстве характера покойного и потому понимал, что дядюшке нелегко было обратиться в редакцию, а настаивать на своем, получив отказ, и посылать негодующие письма дядюшка уж наверняка не мог. Итак, в письме, заранее обреченном на то, чтобы остаться неотправленным, отвергнутый автор писал:
       "Здравствуйте, уважаемый Феликс! Простите за вынужденную фамильярность, но я, к сожалению, не знаю Вашего отчества, да и по возрасту мы с Вами приблизительно ровесники, так что мое вольное обращение вряд ли Вас покоробит. Должен поблагодарить за то внимание, с которым Вы отнеслись к моей скромной рукописи, прочитав ее дважды и дважды подвергнув ее подробному разбору. Как Вы, вероятно, помните, все Ваши замечания по первому варианту рукописи я принял без всяких возражений. Это не означало, что с каждым из них я был полностью согласен,- более того, уже тогда мне казалось, будто предлагаемая Вами доработка носит необязательный, как бы ритуальный характер, раз уж не принято публиковать рукопись без переделок. Я согласился пройти такой ритуал, хотя к каждой позднейшей правке стихов (именно стихов, а не прозы) отношусь настороженно. Согласие моей объяснялось тем, что в сложившейся литературной ситуации, когда невозможно опубликовать мало-мальски самобытное произведение, требования ко мне вы предъявили относительно умеренные - как по объему правки, так и в том отношении, что правка не должна была затронуть те особенности моих стихотворений, которые я считаю принципиально важными и определяющими их художественное своеобразие. Осуществив изменения во всех отмеченных Вами местах, я вернул Вам исправленную рукопись и вскоре получил ее обратно. Должен сознаться, уважаемый Феликс, что Ваша оценка проделанной мной работы вызвала у меня, скажем так, недоумение. Возьмем для начала некоторые формальные моменты. Как я уже сказал, правку я произвел всюду, где Вы мне предлагали, хорошо или плохо - другой вопрос. После этого мне
      
      
       13
      было несколько странно видеть те же самые строфы, буквально облепленные новыми замечаниями, и читать Ваши выводы о том, что я "не умею работать с текстом" и тому подобное. С какой же стати я взялся бы "работать" над тем, что у Вас в первый раз не вызвало возражений? И кто же из нас после этого "не умеет работать"? Не вызвано ли неожиданное возникновение новых замечаний с тем обстоятельством, что оплата труда литконсультанта зависит от объема его переписки с авторами? Кроме того, должен признаться: меня ошарашил крайне фамильярный тон Вашего второго послания. Насколько я помню, на брудершафт мы с Вами не пили (да и Боже меня сохрани от таких занудливых собутыльников), поэтому странно читать занудливые советы вроде "думать надо", "засуньте это себе в стол" и т.п. Если последовательно придерживаться в нашем общении такого тона, то мне надо было бы посоветовать Вам засунуть все Ваши замечания себе в задницу, тем более что ничего лучшего они и не заслуживают. Вообще если задуматься не о Вас лично, а о Ваших собратьях по ремеслу, то приходится признать правотру тех, кто называется их всех без изъятия "крапивным семенем" и призывает, учитывая их крайнюю зловредность, свезти их всех в известный овраг под Люберцами, облить соляркой и запалить. Почему я, будучи по природе человеком чрезвычайно мягким, приветствую такую меру? Ответ можно найти в строках, а точнее, между строк Вашего, говоря беспристрастно, глупого послания. Возникает, к примеру, вопрос, с какой целью Вы облепляете мои стихи неиссякаемым пометом Ваших формальных придирок? Ведь если Вы какую-либо строку, пусть даже и не самую сильную, объявляете "пустой", это столько же свидетельствует о моей бездарности, сколько и о Вашей слепоте, особенно если учесть Ваши же слова из первого письма о том, что редко приходится иметь дело с таким (простите за нескромность - повторяю, это Ваши слова) зрелым и оригинальным автором-любителем. Позвольте уж кстати Вам заметить, что в наше время глупо называть автора любителем (читай - дилетантом) в литературе только на том основании, что он не получает денег за свою работу. Слишком много существует в таком случае одаренных
      
      
       14
      любителей. Впрочем, бездарным профессионалам и подавно счету нет, но при этом что-то незаметно, чтобы Вы и Ваши собратья по ремеслу расточали на них свой критический пыл - так, очевидно, проявляется корпоративная солидарность. Достается пусть и зрелым, и оригинальным, но - любителям. Что же в них такого вопиюще нескладного,- что, к примеру, мне ставите Вы в упрек? Начнем опять-таки с формальных моментов. Замечу, что свои весьма многочисленные убийственные замечания вроде "не то", "неудачно" и т.п. вы растолковываете в очень редких случаях, но когда это происходит, то получается, не взыщите, сущая чепуха. Нельзя, оказывается, говорить "жив только тем, что..." - надо непременно говорить "тем, чем", иначе, мол, сбивается мысль и разрушается образ (кстати, какой образ? по поводу данного стихотворения Вы заявляли, будто в нем никакого образа нет); выражение "только им и живет" читается якобы обязательно "ими живет" - это, мол, сбивает с толку; "муку-глотку" и т.п. - плохие рифмы (а собственные стихи Вы давно проверяли на предмет подобной рифмовки?); черепаха, гложущая лапами гладь паркета - это не метафора, а просто нонсенс, и так далее. На основании этих (выисканных лишь в одном стихотворении!) и других столь же тяжких преступлений против почитаемых Вами "законов эстетики, видов, жанров литературы, архитектоники и т.д." Вы пытаетесь убедить меня в моей художественной неполноценности. Совершенно ясно, что Вам для чего-то необходимо внушить этот вывод то ли мне, то ли самому себе. Каковы же мотивы, побудившие Вас взяться за столь неблагодарный труд?
       Признаюсь Вам, что в школьные годы меня увлекала зоология, да и нынче я готов часами с неослабевающим интересом наблюдать за жизнью всевозможных низших организмов, пытаться разгадать закономерности поведения в их на первый взгляд хаотических и бессмысленных действиях. Видимо, это же свойство моей натуры побудило меня засесть за данное письмо, которое, конечно же, никогда не будет отправлено и которое потому точнее назвать исследованием. Эпистолярная форма здесь служит исключительно для моего
      
      
       15
      удобства.
       Интересы исследования требуют особо выделить повторяемые Вами с поистине животным упорством призывы к "беспощадному сокращению" моих произведений, подкрепляемые столь же блистательным, сколь и лживым афоризмом "Чувства многословны, разум краток". Если бы Вы собрались как-нибудь почитать восточную поэзию, то, возможно, поняли бы, что чувства далеко не всегда многословны, а если бы не отлынивали от занятий философией в институте, то знали бы, что разум далеко не всегда краток. Те же занятия осведомили бы Вас и о другом общеизвестном факте: поэзия вовсе не служит рупором разума, поскольку является продуктом не рационального, а интуитивного познания, и обращается она также не к разуму, а к интуиции. Посему те требования, которые можно предъявлять к разуму, нельзя впрямую адресовать к поэзии. Итак, замечания, порожденные тягой к "беспощадному сокращению", Вы рассыпаете по тексту щедро и бездумно, как курица помет. Должен заметить: в своем маниакальном стремлении к усечению чужих трудов вы не оригинальныыы, как и во многом другом (но об этом ниже). Что же призывают нас сокращать критики? Почти исключительно то, что на их (и Вашем) профессиональном жаргоне изящно именуется "описательством",- то есть образы, то есть живую плоть всякого искусства. В искусстве всякая идея, всякое познание вырастает только из образного материала, и кто этого не понял, тот никогда не станет творцом, хотя и легко, как видно, может сделаться критиком. Тяготея к безобразности в искусстве, Вы тем самым присоединяетесь к той массе литературных импотентов, для которых неспособность освоить в образах окружающие предметы является обычным отличительным признаком наподобие маленькой головы и высунутого толстого языка для страдающих болезнью Дауна.
       Кажется, мы приблизились к разгадке, дорогой Феликс. Желание присоединиться к большинству, столь властное для заурядных натур,- вот в чем Ваша беда, тем более прискорбная, чем менее Вы способны ее осознать. В данном случае большинство, к сожалению, вовсе не является носителем
      
      
       16
      истины, а лишь представляет собой обширную группу лиц, удовлетворяющих неким внешним по отношению к литературе требованиям, совершенно неприемлемым для подлинного Художника и Человека. Что самое печальное, эти же, в сущности, требования Вы уже и сами предъявляете к другим, в частности, ко мне. Таким образом, Вы являетесь исправно действующей частью определенной системы, и данного факта не опровергнет Ваш несколько истеричный, но вполне безобидный нонконформизм.
       Чтобы не быть голословным, приведу некоторые выдержки из Ваших посланий. Вы пишете:"Наш разговор вряд ли состоится, если мы с Вами не договоримся о главном - о Вашем мировоззрении, о Вашей авторской позиции. Дело в том, что хорошо пишет не тот, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо думает. Думаете же Вы скверно (для поэзии), порой даже чересчур скверно". И далее Вы обвиняете меня в творческой неполноценности на том основании, что "гением добра" я быть не могу из-за моего беспросветно мрачного взгляда на жизнь, а "гением зла" - из-за того, что основания для такого взгляда нахожу в обыденной жизни, не поднимаясь до демонических высот.
       Это все Ваши мысли, Феликс, приведенные здесь хотя и вкратце, но без малейшего искажения сути. Пожалуй, именно они составляют основу Вашего критического подхода. Тем прискорбнее то, что их даже не надо логически развивать, дабы довести до полного абсурда,- они и в настоящем виде могут служить ярким примером такового. Чего стоит одно предъявляемое поэту требование быть либо "гением добра", либо "гением зла", то есть так или иначе, с положительным или отрицательным знаком, но святым. Ваш показной либерализм в этом вопросе меня нисколько не обманывает: Вы тут, разумеется, всецело на стороне "добра", то есть тех блаженненьких придурков, которых в русской литературе расплодилось великое множество и которым их слюнявая просветленность всегда приносит вожделенную копеечку. Но и насчет "гениев зла", которых Вы боитесь, похоже, не меньше, чем провонявшая мочой богомольная старушонка, могу Вас успокоить: никакая святость, в том числе и "отрицательная", не имеет с искусством ничего
      
      
       17
      общего, а потому я уж постараюсь не сделаться таким зловредным существом. Вместо того чтобы упрекать меня с невероятным апломбом в "недостатке настоящей культуры", Вам было бы полезно поучиться диалектике, хотя я и подозреваю, что эта задача является для Вас непосильной. Трудно осудить меня за такое подозрение, памятуя о Ваших бесценных советах "хорошо думать". Должен признаться, что истинный смысл этих советов как-то ускользал от меня, покуда Вы лишь глухо ворчали о моем упадочничестве, самокопании, физиологизме и т.д., а в качестве лекарства от столь ужасных пороков предлагали чувство меры и эстетический вкус, то есть вещи достаточно таинственные. Хорошо, что Вы решили переделать несколько моих стихотворений в духе Вашей святой литературы: людей туповатых, а художники обычно таковы, лучше обучать на примерах. Оставляя в стороне ту вопиющую безвкусицу, которой Вам удалось наделить полученных в результате переделки стихотворных ублюдков, должен сказать, что основные Ваши устремления Вам удалось выразить вполне ясно: и тяготение к плоскому "смыслу", и боязнь всякой глубины и неоднозначности, и отвратительный животный оптимизм, приводящий на память бессмысленную ухмылку кретинов, и привязанность к затасканным оборотам и словечкам.
       Стоит сказать особо о Вашей борьбе с образной, чувственной стороной стиха, ведущейся под фальшивым предлогом "устранения растянутости". При переделке моих стихов тяжелые последствия этой борьбы проступили чрезвычайно ярко. Если бы лютая ненависть к образу была Вашей личной блажью, то о ней не стоило бы говорить, однако она, как я уже указывал, есть явление всеобщее, а стало быть, имеющее объективные корни. Я вижу их в том, что яркое и точное отражение внешнего мира не вяжется с тем расслабленным состоянием идиотической просветленности, в котором пребывает наша словесность. Благостное юродствование никак не сочетается с полнокровной правдивой образностью. Вы это чувствуете - и выбираете первое, а почему - догадаться нетрудно. Стоит ли пытаться творчески освоить внешний мир, когда имеется готовая его модель, с которой правда
      
      
       18
      образов совпадает далеко не всегда? И разве не из этого же ряда абсурдная для всякого искусства, но тем не менее характерная для Вас и Ваших коллег неприязнь к тому, что Вы называете "самокопанием", "душевным стриптизом" и тому подобными профессиональными терминами? Другими словами, разве случайно Вы стараетесь увести литературу подальше от Человека с присущими ему страстями, заблуждениями, пороками? Ведь внутренний мир современного Человека, если его правдиво изобразить, вряд ли может вызвать у читателей то состояние религиозной благостности, которое Вы им стараетесь навязать. Поневоле усомнишься в искренности всей Вашей братии, когда она бормочет смертельно надоевшие заклинания о благородной миссии искусства и одновременно из всех средств воздействия оставляет в распоряжении искусства лишь проникновенные взоры, светлые слезы и ласковые поглаживания. Какая-то изощренная гнусность заключается в том, что борьбу с человечностью объясняют необходимостью борьбы за добро, гуманизм, сострадание и тому подобные прекрасные вещи.
       Разумеется, я не так глуп, чтобы надеяться перевоспитать Вас и Ваших коллег, тем более перевоспитать словами. Однако Вы ошибаетесь, когда уверяете, будто мой взгляд на жизнь беспросветно мрачен - по-видимому, Вы еще недостаточно хорошо разбираетесь в людях. В частности, я совершенно убежден в том, что Система, о которой я говорил и которой Вы вольно или невольно служите,- эта Система обречена. Пессимист я лишь в том отношении, что не строю иллюзий насчет ее скорой гибели,- на мой век ее хватит. Поэтому я также не питаю надежд увидеть мои скромные труды опубликованными при моей жизни. После смерти - другое дело. У нас любят раскапывать покойников. Порой подмывает задать вопрос: как же так, умер человек всеми забытый, прямо-таки сдох, как собака, и вдруг все начинают носиться с его памятью,- но где же вы были раньше? Так что, как видите, насчет своей будущности я не обманываюсь, я и Система связаны одной веревочкой: пока существует она, нетрудно предсказать и мою судьбу.
       А существует она, конечно, не случайно. В стране сложилась странная
      
      
       19
      ситуация: казалось бы, с отменой частной собственности на средства производства появились условия для равенства людей в обществе, а между тем никакого равенства мы не видим. Крохотная группа лиц принимает рашения за всех остальных, лишенных возможности волеизъявления даже по тем вопросам, которые прямо затрагивают их интересы. Мнения человека никто не спрашивает, словно он и не живет сам в том обществе, строить и улучшать которое его постоянно призывают. В таких условиях никто и не хочет как следует строить, здесь и корень всех наших экономических бед, да и духовных тоже, поскольку вряд ли будет цельным и хорошим тот человек, условия жизни которого насквозь противоречивы, а замечать противоречия запрещено. Мы-то думали, что уж хотя бы экономика, избавленная от пороков капитализма, нас не подведет, забывая о сущем пустяке: в основе каждой экономики стоит человек, от которого вся Ваша братия брезгливо воротит нос - ведь он не соответствует идеалу, существующему только в чьих-то воспаленных мозгах. Ваша Система и Вы сами, хотите Вы того или нет, объективно служите оторвавшейся от народа горстке глупцов и мошенников, которая заинтересована в сохранении существующих порядков, сиречь в том, чтобы в обществе, строившемся для обеспечения равенства людей, напрочь отсутствовало равенство. Лишь этой шайке нужна литература, избегающая, как вредного излишества, чувственного освоения мира, ханжески вскрикивающая от "грубости", "пессимизма", "самокопания" и вообще от всякой правды, способная лишь на откровенное холуйство, на фальшивый восторг перед гармоничностью мира либо на дозволенное начальством бичевание "отдельных недостатков". Не бывает, конечно, правил без исключений, но народ принимает только эти исключения, упорно отворачиваясь от всего того, что получает одобрение Ваших приятелей как согласное с идеалами добра, гуманизма и т.п., по-особому преломившихся в их бараньих головах. Искусство, по-Вашему, является добрым, когда никого не раздражает и не коробит,- разумеется, власть имущих вполне устраивает такая удобная точка зрения. Разве не горько, что в моей стране, более других страдавшей во
      
      
       20
      имя свободы, сейчас высшие, почетнейшие сферы духовной деятельности служат для замазывания реальных социальных противоречий,- ведь именно такое "использование" людей духа всегда являлось желанным для всех тиранов, какую историческую эпоху ни взять. Очевидно, что существующее в России засилье кучки своекорыстных чиновников ни имеет под собой ни экономической, ни моральной почвы и, стало быть, вскорости отомрет. Обусловившие их господство причины ушли в прошлое вместе со временем, которое их породило. Вопрос теперь заключается только в том, как долго будет еще цепляться за жизнь вся мерзость, пришедшая из прошлых лет, как много вреда она сумеет еще причинить, как долго Вы и Ваши приятели будете гадить народу за его же деньги. Полагаю, этот срок окажется исторически достаточно кратким, но, к сожалению, достаточно долгим для нашей с Вами жизни. Посему я уверен и в Вашем дальнейшем благополучии, и в том, что мои произведения не смогут его отравить, попадаясь Вам на глаза.
       Не хотелось бы, чтобы Вы думали, будто я безропотно смирился с вашими утверждениями о недостатке у меня "истинной культуры", "настоящей культуры" и просто культуры без всяких эпитетов. Должен признаться, что именно эти упреки задели меня более всего, поскольку всю прочую чушь Вы были в какой-то мере обязаны пороть как исправная часть Системы, здесь же Вас никто за язык не тянул. В Ваших нелепых наскоках я с огорчением усматриваю сварливость и пакостность нрава, которые, возможно, от природы Вам и не присущи, но развились постепенно под влиянием неосознанных угрызений совести. Глубокое сочувствие к Вам как к жертве Системы заставляет меня принять посильные воспитательные меры, то есть ткнуть Вас носом в собственные испражнения.
       Начнем с того, что, козыряя "истинной" культурой, раскрыть это загадочное понятие Вы упорно не желаете (или не можете),- это, естественно, ставит под сомнение и Вашу собственную профессиональную культуру. Кроме того, для меня так и осталось загадкой, кто же и по каким признакам поделил культуру на "истинную" и "ложную". Готов согласиться с
      
      
       21
      тем, что такое деление существует, ноВам следует четко его обозначить, если уж Вы так любите использовать "истинную культуру" в качестве убийственного довода. В настоящем же виде Ваша аргументация совершенно беспомощна и доказывает лишь ту банальную истину, что в любом деле, даже в литературной критике, требуется, во-первых, шевелить мозгами, а во-вторых, иметь хотя бы минимальные профессиональные навыки. Последними Вы явно не обладаете - в этом убеждает полная невразумительность Ваших ключевых постулатов. Чего стоят хотя бы такие перлы, произносимые с напыщенностью оракула:"Поэзия ближе всего к Истине (большой или малой), а вероятность приближения к последней впрямую зависит от уровня духовного развития личности; духовное же развитие зависит от культуры (и общества, и личности)"; "Надо учиться хорошо думать и сильно чувствовать. Хорошо думать в поэзии значит думать благородно"; "До высот Вы пока еще не добираете, главным образом по причине "приземленности" в мыслях - это от недостаточного уровня культуры". Если бы я и в самом деле нуждался в литературной консультации (а я, по правде сказать, сомневаюсь, чтобы в ней хоть кто-нибудь нуждался), то что, уважаемый Феликс, я мог бы почерпнуть из этих и других не менее содержательных тирад? Привычку как дубиной побивать несчастного автора таинственным словом "культура"? Из Ваших наставлений о "культуре" можно понять лишь одно: она не вяжется с "приземленностью", то есть с человечностью, лишенной прикрас, однако вполне вяжется с написанием слова "обожать" через "а", "кожаный" - с двумя "н", а "начитанный" - с одним. А чего стоит Ваш совет "читать историческую литературу", поданный мне в связи с тем, что я осмелился изобразить всадника, стреляющего из лука? Этому совету Вы предпослали риторический вопрос:"Какой кретин будет, как у Вас, в момент сшибки ратей стрелять из лука?" Я, признаться, полагал, что любой кретин, прежде чем рекомендовать почитать своему оппоненту, пусть даже такому же кретину, какую-либо литературу, сперва почитает ее сам, но, как видно, я ошибался,- конечно же, из-за недостаточного уровня культуры. Не стоит отсылать Вас к
      
      
       22
      учебникам по истории древнего мира, где написано о военном искусстве скифов, сарматов, угров и т.д. или к "Истории военного искусства" Дельбрюка, где есть целая глава под названием "Конные лучники",- Вас всем этим не проймешь, ведь у Вас благодаря Вашему служебному положению такая же неоспоримая монополия на "истинную культуру", как у шамана - на бубен с колотушкой.
       Вот, собственно, и все, что я хотел сказать Вам, дорогой Феликс. Не буду опровергать каждое из Ваших замечаний по моему тексту, хотя из-за их явной вымученности и субъективности легко мог бы это сделать,- такое предприятие не оправдает затраченного времени. Я прощаюсь с Вами, то есть выбрасываю Вас и всю Вашу касту из памяти. От души надеюсь, что это надолго. Лично Вам в благодарность за оказанное мне внимание пожелаю побольше того, что Вы называете "самокопанием". Хотя и вряд ли честно желать Вам того, к чему Вы не испытываете никакого влечения, но если произойдет чудо и влечение все-таки проснется, то будущие мои товарищи по несчастью, называемому "литературной консультацией", смогут наконец-то встретить на своем пути вместо тупой предвзятости сочувствие и стремление к пониманию".
       К тому времени, когда Волков дочитал это длинное послание, сложившийся в его сознании образ дядюшки претерпел значительные изменения. Ему стало ясно, что покойный вовсе не был экзальтированным чудаком не от мира сего. Напротив, автора заметок явно отличали здравый смысл и духовная уравновешенность,- с ними как-то странно уживалось накипевшее ожесточение, подчас прорывавшееся на бумагу. Временами дядюшка заставлял племянника переживать то состояние, которое, вероятно, любой писатель стремится вызвать у своего читателя,- то состояние, когда мышление автора входит в русло наших мыслей, когда его словами мы, кажется, высказываем все, что накопилось в нашей собственной душе. Еще не обдумав до конца прочитанное, Волков уже чувствовал в нем какой-то урок для себя. К примеру, по всему тону письма ему было ясно, что дядюшка никогда не стал бы вносить в свои
      
      
       23
      труды существенные изменения только для того, чтобы облегчить их публикацию. Волков же со стыдом признавался самому себе: поварившись в среде молодых сочинителей, где публикация являлась для всех пределом мечтаний, он по требованию редактора пошел бы, пожалуй, на любые уступки, так что холодная язвительность дядюшки уколола и его. Не без зависти Волков чувствовал в словах дядюшки твердость человека, знающего, во имя чего он живет и пишет. В голове Волкова завертелись неясные, не до конца оформившиеся, но от того не менее назойливые вопросы - их зыбкая туманная карусель увлекала его сознание за собой, но вместе с тем не позволяла ему ни за что зацепиться. Впрочем, посмотрев на гору бумаг, Волков решил, что отвлекаться некогда, а внутреннему беспокойству следует дать время отстояться, покуда он будет читать. Он отложил в сторону несколько позабавивших его фотографий, на которых в разных ракурсах была запечатлена сидевшая под водосточной трубой деревенского дома, причем ее самодовольный вид ясно указывал на то, что она понимает смысл процедуры фотографирования. На следующих страницах Волков залпом прочел длинное стихотворение, стилизованное под назидательные послания российских стихотворцев ХУ111 века. Стихотворение призывало неизвестного адресата отказаться от соблазнов городской жизни и удалиться в деревню. Прелести деревенского житья, описанные возвышенным старинным языком, выглядели как-то по-особенному соблазнительно, и Волков сам не заметил, как дочитал до конца. На полях и на оборотах страниц стихотворение было снабжено многочисленными замечаниями, сделанными рукой самого автора. Дядюшка, например, считал, что полностью выдержать стиль ХУ111 века ему не удалось:"От Сумарокова я незаметно приблизился к Дмитриеву, а то и к Вяземскому". Однако на свой труд в целом дядюшка взирал с удовлетворением, ибо писал:"Пусть нынешние литературные тузы попробуют написать что-нибудь подобное! Сами, разумеется, не смогут, зато уж постараются доказать, будто чужая работа гроша ломаного не стоит. В тексте есть кое-какие обороты, невозможные для того времени, но они этого не заметят,- чтобы это
      
      
       24
      заметить, надо обладать вкусом и художественным чутьем, то есть как раз тем, чего им не дано. Да и сам факт стилизации скорее всего вызовет их осуждение, ведь ее прелести не понять людям, эстетические критерии которых сложились в атмосфере бездарности, с известных пор культивируемой в нашем искусстве. Таким беднягам невдомек, что для выражения ряда вполне современных истин современный язык не годится, поскольку создает впечатление удручающей банальности. Многие литературные деятели способны лишь на то, чтобы механически воспринимать и затем злорадно применять некоторые чисто формальные, лишенные всякой духовности познания - что надо, мол, бороться со смыканием согласных, что "я - друзья" - плохая рифма, и так далее. Между тем какого великого поэта ни взять, все они очень легко относились к прегрешениям подобного рода. Вероятно, они считали, что силу поэзии придает не какой-то парфюмерный лоск, а сила чувств и образов, формальная же сторона дела важна лишь постольку, поскольку позволяет эту силу донести до читателя без ослабления. Печально, например, когда автор отказывается от таких бесценных инструментов, как размер и рифма, и переходит к верлибру - якобы в поисках большей свободы, а на самом деле почти всегда из-за недостатка мастерства. Ни ритм, ни рифма почему-то не сковывали свободы великих поэтов прошлого, зато, читая свободные произведения нынешних авторов, хочется выть от тоски. Впрочем, не менее печальны и другие случаи - когда из-за того же недостатка мастерства в стихи вставляют исключительно ради рифмы какие-то ненужные слова, коверкающие смысл, или разрушают образ ради соблюдения заданного размера. Ведь мастерство отнюдь не сводится к соблюдению требований формы - оно в гораздо большей степени заключается в выработке такой интуиции, которая позволяет находить верное соотношение между формой (ритмом, рифмой, стилем и т.д., включая необходимые отклонения) и содержанием, основу которого должен составлять образ. Призывы к "выработке интуиции", вероятно, звучат загадочно, но что поделаешь: творчество есть плод интуитивного познания, а описать деятельность интуиции в рациональных
      
      
       25
      терминах вряд ли возможно. Когда же образ выражен с достаточной силой, то он неминуемо становится носителем мысли, родившейся в определенном душевном состоянии, или того, что я называю идеей (мысли, окрашенной чувством, "прочувствованного смысла", по словам Унамуно). Так любой инструмент, поскольку человек прилагает к нему усилие, оказывает воздействие на материал, хотя формы воздействия так же разнообразны, как и формы самого инструмента. При этом материалом является не сознание, а вся личность человека, которая шире сознания.
       Далее дядюшка признавался в любви к ХУ111 столетию:"Этому веку присущи такая жажда жизни и такая вера человека в самого себя, которые не могут не покорять питомцев нашего времени. Человечество в этот век с помощью Разума как бы рождалось заново, и, может быть, именно оттого понятия чести, справедливости, общего блага, любви к Отечеству имели тогда самостоятельную ценность, которая еще не потонула в дефинициях, не исказилась в партийной борьбе и в результате механического зазубривания. Конечно, эта самостоятельная, "чистая" ценность во многом являлась иллюзорной, но то была прекрасная иллюзия. ХУ111 век вырабатывал цельных людей, - слово их немедленно претворялось в дело, их мысли и чувства неизменно оказывались деятельны..."
       Литературные заметки дядюшки завершались весьма неожиданным пассажем:"Подобные рассуждения, конечно же, ни публиковать, ни читать не следует, ибо нет более бесплодного, если не сказать - вредного занятия, чем теоретические упражнения на поприще эстетики. Подлинное познание и открытие нового совершается здесь совершенно иными средствами". Волков уже начал привыкать к несколько наивной категоричности дядюшкиных высказываний и догадывался, что не стоит принимать их полностью всерьез. Читал он с возрастающим интересом, хотя к его любопытству примешивалось какое-то неясное чувство, донимавшее его всякий раз, когда он представлял себе дядюшку, писавшего эти строки,- то ли жалость, то ли горечь, то ли негодование. "У нас любят раскапывать покойников",- вспомнил он фразу из
      
      
       26
      письма критику. Ему попалось еще одно дядюшкино письмо такого же рода, правда, значительно более краткое. Видимо, дядюшка имел обыкновение не держать в душе досаду на своих литературных неприятелей, а изливать ее на бумагу и таким образом уберегать себя от стрессов, в то же время не считая необходимым отправлять написанное адресатам. Письмо гласило:"Милая, дорогая редакция! Чувствительно благодарю тебя за хвалебную рецензию, присланнуюю мне твоим литконсультантом. Не мог удержаться от слез, читая такие, например, слова:"В техническом отношении стихи Волкова безукоризненны..." Или:"Поэтическое дарование Волкова несомненно..." До сих пор мне не верится в то, что эти слова отнесены к моей скромной персоне. Какой автор, особенно молодой (мне 35 лет) и начинающий (я еще ни разу не публиковался, хотя балуюсь сочинительством с десятилетнего возраста) может остаться равнодушным к подобным высказываниям знаменитого мэтра? Таковым, бесспорно, является твой, дорогая редакция, литконсультант - титул "член СП СССР" говорит об этом совершенно однозначно и не допускает никаких произвольных толкований. Невозможность опубликовать мои скромные труды литконсультант с трогательным чистосердечием объясняет тем, что они "находятся не в традициях отечественной поэзии". Такое прямодушие выгодно отличает его от собратьев по литературному цеху. Последние, объясняя свою антипатию ко всякому самобытному творчеству, готовы приписать ему все мыслимые и немыслимые несоовершенства, в том числе и формального характера. Так они поступали, в частности, и с теми самыми произведениями, которые литконсультант называет "технически безукоризненными". Поневоле хочется сообщить ему имена и адреса его недобросовестных коллег, сбивающих с толку молодые дарования,- пусть он разберется с ними по-свойски. Если это люди, то кого же тогда прикажете называть вонючими козлами? А ведь они ко всему прочему зачастую еще и не члены СП СССР. Еще раз благодарю литконсультанта за проявленную честность. Она сквозит и в тех строках, где он пишет:"Стихотворение производит отталкивающее впечатление", "Автор нарочито любуется физиологией", "Автор
      
      
       27
      балансирует на грани фарса" и делает затем вывод:"С такими взглядами вряд ли завоюешь сердце нашего читателя, воспитанного на идеалах добра и сострадания". Иными словами, стихи могут быть и хороши, но если они оскорбляют чувства "воспитанного на идеалах" читателя, то им место в сортире. Читатель же, который, по всей видимости, уже окончательно и полностью "воспитан на идеалах", с удовольствием раскроет книжку члена СП СССР и обнаружит в ней рассказ о том, какая пропасть добра и сострадания таится в его, читателя, душе,- с запасами этих похвальных качеств могут поспорить только их неисчерпаемые залежи в душе самого члена СП. Правда, порой приходится слышать, будто читатель наш мрачноват, если не сказать - слегка озлоблен, и не вполне схож с привлекательным образом, сложившимся в сознании литконсультантов. Однако подобные разговоры, несомненно, являются следствием лишь того прискорбного обстоятельства, что читателю слишком часто подсовывают произведения, в которых присутствуют "любование физиологией", "балансирование на грани фарса" и производящие потому "отталкивающее впечатление". Отсюда вытекает задача бойцов критического фронта: усилить борьбу против авторов, пытающихся осквернить непрерывное блаженство читателя, "воспитанного на идеалах добра и сострадания" и питающегося соответственной духовной пищей, как дитя - манной кашкой с вареньем. Приходится согласиться с литконсультантом и тогда, когда он пишет:"Можно посетовать на некоторое формальное единообразие стихов Волкова: ритмическое и интонационное однообразие, постоянство в выборе тем и приемов построения поэтического образа, нагнетание книжной лексики, наукообразные формулировки, в которых не сразу разберешься..." В самом деле: что это, во-первых, за стихи, в которых "не сразу разберешься?" И, во-вторых, все перечисленные свойства формируют своеобразие авторской манеры, а зачем, собственно, своеобразие выпячивать? Что нам нужно: кичиться перед читателем своей оригинальностью или радовать его душу, "воспитанную на идеалах добра и сострадания"? Потому-то и совершенно непростительны отмеченные литконсультантом в стихах Волкова "попытки
      
      
       28
      деэстетизации и поэтического эпатажа" (вопиющее бессердечие по отношению к читателю!), а особенно "подчеркивания отличного от других собственного "я"",- ведь "я", как известно, последняя буква алфавита и недаром рифмуется со словом "свинья". Все вышесказанное заставляет горячо поддержать мнение редактора отдела литературы, который в своем официальном ответе заявляет, что не может не согласиться с мнением литконсультанта и потому опубликовать стихи редакция не имеет возможности. Слова редактора звучат как бы мощным заключительным аккордом, подводящим итог всему обсуждению. Под такие аккорды и воздвигается несокрушимая преграда болезненному и мелкотравчатому творчеству, вредному для широкого читателя. Прощай же, милая, дорогая редакция! Несмотря на то, что мои стихи оказались отвергнуты, я всей душой почувствовал великую оправданность такого твоего шага. И как-то отраднее делается на душе, едва подумаешь о том, что где-то в тиши кабинета, незаметный, невзрачный, быть может, даже слегка уродливый, сидит литконсультант и, ни на единый миг не теряя бдительности, борется за непоколебимость традиций литературы и идеалов читателя,- того читателя, которого он, литконсультант, словно Бог-творец, демиург собственной Вселенной, сам себе создал мощным духовным усилием".
       Прочитав очередную эпистолу, Волков сделал вывод, что язык у дядюшки был злой, и лишь теперь оценил по достоинству дядюшкино благодушие, которое тот проявлял, когда отец Волкова, не отличавшийся вообще особым тактом, изводил его своими намеками. В речах отца частенько проскакивали словечки вроде "виршеплет", "графоман" и бесконечно варьировалась мысль о том, что дядя явно считает себя умнее всех и думает, будто он один шагает в ногу, а вся рота - не в ногу. Во время таких разговоров дядя лишь терпеливо улыбался или нехотя отшучивался, сохраняя в глазах выражение какого-то усталого превосходства, чем особенно бесил своего здравомыслящего брата. Волков вспомнил, как издевался его отец над очередной дядюшкиной блажью:"Представляешь, созвал всех своих постоянных собутыльников и потребовал дать ему клятву, что после его смерти они будут
      
      
       29
      носить его опусы по редакциям, показывать знакомым и тому подобное. Сказал, что у нас, мол, признать могут только после смерти. Ну, те, конечно, надавали ему всяких клятв - лишь бы поскорей выпить, стали объясняться ему в любви, а он, по-моему, этого и добивался. Наобещали ему с три короба, а сами-то в случае чего палец о палец не ударят. В застолье они все - лучшие друзья..." Действительно, в тот момент затея с клятвой показалась Волкову театральной, однако теперь его оценка изменилась. Во-первых, дядюшка и в самом деле не замедлил умереть, а во-вторых, Волкову теперь уже не верилось в то, что автор читаемых им записок мог считать друзьями и давать подобные поручения просто собутыльникам, которых у каждого в жизни бывает великое множество. Наконец, лишь теперь Волков смог прочувствовать то отчаяние, которое руководило дядюшкой, когда тот затевал невыносимо театральную на первый взгляд церемонию клятвы. Снова жалость, горечь, негодование подкатили к горлу, и Волков вдруг с неприязнью подумал об отце - тот, наверное, в глубине души был бы доволен, если бы "друзья-собутыльники" забыли его покойного брата на следующий день после поминок. Волков догадывался о том, что обычно дядя вовсе не чувствовал себя ущемленным жизнью и не страдал от непонимания окружающих, относясь к нему иронически. Однако теперь Волкову стало ясно, что сохранять такой душевный настрой и так себя вести можно было только в результате постоянного душевного напряжения, которое в иные моменты оказывалось непосильным. В один из подобных моментов дядюшка, видимо, и воззвал к друзьям. И то, что он вскоре действительно умер, внушало необъяснимую дополнительную симпатию к нему, словно самая смерть явилась проявлением неизменной честности. С новым, исправленным образом дядюшки совершенно не вязалось бы, если бы он огласил свое завещание, а затем преспокойно пережил всех своих друзей-душеприказчиков. Волков докурил сигарету, бросил окурок в печку и вновь обратился к бумагам.
       Ему теперь попалась целая охапка листов, экономно исписанных с обеих сторон и представлявших собой часть дневника,- как Волкову вскоре удалось
      
      
       30
      установить, за прошлый год. Дядюшка вел дневник своеобразно, какими-то скачками. Многие страницы были заполнены сухим перечислением событий, словно пишущий думал лишь о том, чтобы ничего не упустить из памяти, заготовить своего рода консервированные воспоминания. Так, например, поездка в Иосифо-Волоколамский монастырь на автомобиле, принадлежавшем одному из друзей, описывалась следующим образом: указывались дата, точное, до минут, время выезда, погода и температура воздуха, темы дорожных разговоров (крайне скупо, например:"Говорили о болезнях"), следовал подробный перечень всех попавшихся на пути населенных пунктов и всех увиденных архитектурных памятников с указанием года постройки, стиля, фамилии зодчего и прочих особенностей каждого строения. Таким же образом, разве что иногда с меньшей дотошностью, описывались дружеские пирушки, деловые встречи и даже любовные свидания, причем в последнем случае сухое перечисление высказываний и поступков выглядело очень забавно. Когда дядюшке надоедала такая скрупулезность, а случалось это частенько, он разделывался с прожитыми днями с помощью двух-трех телеграфных фраз вроде "был там-то", "видел того-то" и т.п. Однако параллельно подобным записям и вперемежку с ними дядюшка вел на тех же листах записи и другого рода. Так, через день после поездки в монастырь дядюшка прервал привычное перечисление событий следующей записью:"Мы стремимся поскорее расправиться с пространством, восторжествовать над ним. Однако исход этой схватки не предрешен. Мы тоже можем проиграть, граница между равновесием и крахом на большой скорости становится зыбкой. Именно эти чувства, страх и торжество победы, отсутствующие в обычной жизни, так опьяняют нас при быстрой езде. Именно они уничтожают нашу раздвоенность, делают нас цельными, пусть лишь на время. Мы побеждаем в этой схватке, прибываем на место, где, разумеется, не оказывается ничего, достойного риска, но, к счастью, всякий раз, когда мы снова трогаемся в путь, схватка начинается снова. Современного человека не увидишь на баррикадах - у него есть автомобиль". Далее без всякого перехода шли два стихотворных наброска на ту же тему,
      
      
       31
      в одном изображалась автомобильная поездка по шоссе, проходящему через лесистую местность, в другом - автомобильная поездка по городу зимой. Волков констатировал, что описания получились весьма наглядными. "Невольно задумываешься над тем,- продолжал дядюшка уже в прозе,- откуда берется эта неудержимая тяга описывать все, что видишь вокруг. Не стоит говорить о высоких мотивах, о тяге к самовыражению, к выплескиванию мыслей и чувств. Помимо и прежде всего этого есть тяга просто к отражению, причем максимально точному, к отражению - и не более того, тяга совершенно инстинктивная, которую не следует считать проявлением какого-то особенного богатства личности. Вероятно, это стремление к фиксации всего увиденного объясняется боязнью утраты тех образов, которые предстают перед нами. Способность воспринимать образы составляет содержание жизни, следовательно, воспринимать образы и тут же их утрачивать означало бы, что жизнь - процесс совершенно бессодержательный и никчемный, а с таким выводом мы никак не можем согласиться хотя бы из чувства самосохранения. Можно возразить - о какой, мол, утрате идет речь, ведь есть же память? Но в том-то и беда, что образ, хранящийся в памяти,- ненадежное добро. Мы не можем вновь увидеть его, пока какое-нибудь внешнее воздействие не вызовет его из кладовых, где он хранится, а тогда может оказаться, что он исказился, потускнел или вовсе стерся. Потому-то и хочется вместо ненадежных образов памяти иметь образы прочно запечатленные, которые нас не подведут, которые будут всегда под рукой в неизменном виде в тетради или на холсте. С этой точки зрения творчество выглядит, бесспорно, не слишком возвышенным занятием. Однако постепенно цель модифицируется. Выясняется, что тщательное копирование, прежде считавшееся синонимом точного отражения, даже в живописи дает не тот образ, который заставлял трепетать сердце, а лишь его мертвую оболочку. В литературе же такой подход к отражению выливается в нудное перечисление отдельных черт предмета, никогда не порождающее целостного образа. Когда художник или писатель понимает это, тогда только и начинается работа, достойная
      
      
       32
      творца, и приходит конец торжеству бесплодной и унылой старательности. Выясняется, что суть подлинного творчества - выделение Главного в предметах, явлениях, чувствах. Это Главное беспредельно многолико для любого объекта, меняясь в зависимости от точки зрения, с которой мы смотрим на объект. Следовательно, сырье для творчества неисчерпаемо не столько в силу бесконечности числа пригодных для рассмотрения объектов, сколько в силу бесконечного множества возможных точек зрения на любой отдельный объект. Даже валяющийся на дороге гвоздь - неиссякаемый источник творческого материала. Допустим, я рассматриваю обычную приморскую скалу, причем рассматриваю взглядом живописца. Тогда цель, конечно, будет заключаться не в том, чтобы запечатлеть все водяные блики и все прожилки в камне, а в том, чтобы выделить из этих бликов и прожилок, из света и воздуха, из объемов и пространства то главное, что можно условно назвать вашим впечатлением,- именно оно, будучи уверенно передано, делает близким всякому зрителю тот заурядный пейзаж, на который и в жизни, и при прямолинейно-точном его воспроизведении человек смотрит равнодушно. Вдруг оказывается, что во всех подобных пейзажах, виденных прежде человеком-зрителем, жило Главное. Оно, разумеется, не пряталось от взгляда, но как бы растворялось в излишнем многообразии деталей, в их равнозначности, а теперь, с полотна, явственно выступило как всеобщее прекрасное, присущее всем пейзажам такого рода, заставляющее вспомнить и понять, освоить душой все подобное, увиденное когда-то, но стершееся из памяти. (А может быть, здесь важны свойства самой памяти, самого сознания? Ведь образы в нем живут не как детальные копии действительности, а как то самое обобщенное "впечатление", бессознательно выделенное человеком из увиденного, которое пытается,- правда, уже сознательно,- выделить и закрепить также и художник. Эффект художественного воздействия возникает как раз тогда, когда "впечатление", безвестно хранившееся в памяти, точно смыкается с тем "впечатлением", которое художник выделил из объекта и закрепил на полотне или на странице книги. Тут-то и совершается акт воспоминания, и прекрасное
      
      
       33
      уже не ускользает от человека, как прежде, а смело идет ему навстречу и беседует с ним. Художник не дарует зрение зрителю или читателю,- он лишь заставляет его вспомнить виденное ранее. Сам творец тоже небескорыстен, ведь в мире он вполне владеет лишь тем, что ему удалось освоить и выразить как художественный образ.)
       Ту же скалу литература может рассматривать с самых разных точек зрения: как место последней встречи с любимой женщиной, как место гибели судна, как символ какого-то состояния человека - например, одиночества, или какого-то чувства - например, гордыни, и так далее. Для того чтобы художественно освоить предмет с любой из этих точек зрения, первым непременным условием по-прежнему является создание образа предмета, то есть решение некоторых описательных задач. Сохраняется и условие успешного решения указанных задач, то есть, сжато говоря, уверенное "выделение главного". Ясно, что это обобщенное "главное" для каждого из ракурсов, под которым рассматривается предмет, будет своим, особым,- следовательно, особыми окажутся и конкретные изобразительные средства. В литературе только образ - условие успеха, даже если речь не идет об изображении предметов внешнего мира,- если, к примеру, ведется рассказ о чувствах человека. В этом случае автор может пренебречь описаниями вещей, но он никуда не денется от описания чувства, от "образа чувства". И здесь тоже будет необходимо выделение "главного", отвлечение от излишних, пусть даже дорогих автору подробностей и оттенков,- оставаться должны лишь те из них, которые помогают изъяснить читателю "образ чувства". Как найти точный критерий отбора, как определить, что относится к "главному", а что нет? Внятного ответа не существует, если, конечно, не считать за таковой ссылки на крайне туманные категории "интуиции" и "таланта". Явления "интуиции" и "таланта", очевидно, существуют в действительности, но, во-первых, в их существовании нас убеждает опять-таки лишь интуиция, а во-вторых, предельная размытость данных понятий в сочетании с тем решающим местом, которое неизбежно отводится им в рассуждениях об искусстве, заставляют
      
      
       34
      сделать вывод о ничтожной ценности указанных рассуждений, в том числе и моих". "В области философии искусства я дилетант,- скромно признавался дядюшка, но тут же добавлял: - Впрочем, претензии на профессионализм в данной области есть либо шарлатанство, либо такая невероятная самонадеянность, которая, как все детское, вызывает даже некоторое умиление". И дядюшка заключал назидательно:"Лучший способ избавиться от докучливых мыслей - это сформулировать их на бумаге, пусть даже коряво, бездарно и неубедительно".
       На нескольких следующих листках были от руки записаны стихотворения. Эти листки Волков отложил в сторону, решив на досуге вчитаться в стихи повнимательнее. Следом шла кипа разрозненных дневниковых страниц, где записи и начинались, и обрывались на полуслове. Эти записи, однако, уже не имели, как ранее, чисто протокольного вида, и в силу их пространности можно было предположить, что дядюшке с помощью пера и бумаги случалось освобождаться не только от вертевшихся в голове докучных мыслей, но и от картин недавнего прошлого, неотвязно маячивших перед его глазами. Волков начал читать:"...послушно запрокидывал голову и выпивал содержимое стакана, сам не зная, зачем я это делаю. Члены компании, считая, по-видимому, что в процессе попойки необходима оживленная деятельность умов, наперебой высказывали самые нелепые мнения - то ли для того, чтобы поразить друг друга смелостью мышления, то ли для того, чтобы втянуть меня в разговор. В последнем случае их надежды не оправдались - вполуха слушая жужжавшие вокруг речи, основное внимание я уделял красному фонарю, тускло горевшему в углу комнаты, и движению фигур собравшихся, розоватых и безликих в полумраке. Все это движение причудливо отражалось в перемещениях расплывчатых теней по освещенным участкам стен. Вдруг я поймал себя на том, что мой взгляд уже давно остановился на обнаженном плече одной сильно декольтированной девицы, в то время как сам я думал о своем,- точнее, не думал ни о чем. Встретив наконец ответный дерзкий взгляд девицы, я очнулся и, дабы скрыть смущение, одним махом влил в
      
      
       35
      себя очередной стакан портвейна. Похоже, этот стакан оказался лишним, так как с данного момента мои связные воспоминания заканчиваются. Что же было дальше? Вспоминается провонявшая табаком кухня, в которой, затопленные ядовитым электрическим светом, словно мухи в янтаре, мы с одним из членов компании делали столь же вялые, сколь и запоздалые попытки внести осмысленность в наше времяпрепровождение. Несчетное число раз повторялись фразы "Ты неправ", "Ты не понимаешь меня", "Я отлично тебя понимаю" и тому подобные. На самом-то деле каждый из нас отлично понимал только самого себя, точнее, те роли, которые нам нравилось с пьяной аффектацией разыгрывать: я - роль умудренного опытом, слегка печального учителя жизни, а мой визави - роль почтительного молодого слушателя, умеющего уважать чужие мудрость и опыт (при том, что он мой ровесник). Мы вяло ворочались в душной атмосфере попойки, втолковывая друг другу неизвестно что. Внезапно я решил, будто мне необходимо срочно куда-то ехать. Появилась целая толпа хохочущих и взвизгивающих девиц, цеплявшихся за меня и друг за друга в попытках меня удержать. Непонятно, зачем я им так понадобился - ни как собеседник, ни как самец я к тому моменту уже никуда не годился. Впрочем, вряд ли справедливо, совершая целый вечер дурацкие поступки, требовать чего-то иного от окружающих. Далее я припоминаю темноту, цепи светящихся окон, опавшие листья, которые я взбиваю ногами, голые холодные ветки, сквозь которые я продираюсь и которые больно хлещут меня по лицу, а также звезды, на которые я долго и пытливо смотрю, переводя дух. Затем в памяти всплывает красная буква "М" в отдалении, вызывающая, в свою очередь, целый ряд довольно постыдных воспоминаний. Вот я внезапно ощущаю толчок в бок, открываю со стоном глаза, и оказывается, что я мирно сплю, положив голову на плечо какой-то дебелой дамы и пуская на ее пальто слюни изо рта. Я не сразу отдаю себе отчет в своем положении, долго пристально вглядываюсь в сердитое лицо дамы и лишь досконально его изучив, так что оно до сих пор стоит у меня перед глазами, прихожу в себя, бормочу извинения и вываливаюсь из вагона на первой же станции. Станцию узнать мне не удалось,
      
      
       36
      и в людской толпе я испытал мучительное чувство сиротства, не зная, то ли мне спешить на переход или на выход, то ли перейти на противоположный перрон, то ли двигаться в прежнем направлении. Спросить дорогу я не решался, так как не знал, повинуется ли мне язык. Ощущая свою полную беспомощность и неприкаянность, я следил за множеством людей, твердо знавших, куда они направляются, и мучительно переживал свое отличие от них. Стыдно сказать, но, кажется, я даже прослезился. Наконец, обессилев от толчков, ежесекундно получаемых в толпе, я ринулся обратно в поезд. Очнулся я от ощущения воцарившейся вокруг пустоты. Оказалось, что я доехал до конечной станции и пассажиры уже покинули вагон, который вот-вот должен был направиться в депо. Мгновенно я увидел самого себя, беснующегося в прозрачном чреве светящегося членистого червя, уползающего в подземный мрак. Придя в ужас от такой перспективы, я выбежал в двери, которые, к счастью, еще не успели закрыться, и вдруг обнаружил, что навстречу мне стремительно несется облицованная мрамором колонна. Пытаясь избежать столкновения, я заложил крутой вираж и налетел на старуху, которая, будучи скрыта от меня колонной, безмятежно возила шваброй взад-вперед по перрону. Старуха подняла шум мгновенно, словно весь вечер ждала этой минуты. Разумеется, я бы остался выше ее нелепых нападок, но слова "в комнату милиции", слетевшие с ее уст, меня неприятно задели. От полученного сотрясения язык у меня неожиданно развязался, и я как умел попытался объяснить старухе, что административная мудрость заключается вовсе не в том, чтобы рубить сплеча и стричь всех под одну гребенку, а в ее почтенном возрасте пора бы уже научиться различать истинное достоинство и под легкомысленной внешностью. "Мне ли, постигшему тайны науки наук, мне ли, чьим языком говорит Эвтерпа,- мне ли пребывать в этой гнусной комнате?"- такой вопрос поставил я перед старухой. Однако она не унималась, и я вновь обратился в бегство. На сей раз мое внимание привлек эскалатор, совершенно пустой в этот поздний час. Боязливо пригнувшись, я начал стремительно карабкаться вверх, снизу, вероятно, напоминая паука. Всецело занятый
      
      
       37
      подъемом, я совсем было успокоился и бездумно преодолевал ступеньку за ступенькой. Думаю, в тот момент я не огорчился бы, если бы узнал, что подъем будет длиться вечно. Увы, он окончился значительно быстрее, чем можно было предположить исходя из длины эскалатора и скорости моего продвижения. Внезапно неведомая сила дернула меня сзади за воротник пальто и одновременно толкнула в грудь. Я не устоял на ногах, опрокинулся навзничь и покатился вниз. Все мой члены нестройно, вразнобой подпрыгивали на ступеньках, и в такт этим подскокам я изрыгал возгласы боли, а также - в целях облегчения страданий - нецензурную брань. Судьба вновь, в который раз за один вечер, обнаружила свою неблагосклонность ко мне, так как на эскалаторе, который за минуту до того был еще совершенно безлюден, теперь оказалась компания подвыпивших дядек и теток, возвращавшихся, видимо, с какого-то юбилея. Именно на эту веселую компанию я и низвергся сверху, словно камнепад, сбив кого-то с ног и вырвав у кого-то сумочку в тщетной попытке прекратить падение. Лишь ворочаясь в самом низу эскалатора, где поверхность, на которую я пытался опереться, постоянно уезжала вверх, заставляя меня снова падать,- лишь там я начал бормотать жалкие слова извинения, а сверху, с ярко освещенных высот эскалатора, дядьки и тетки, приведя в порядок свои ряды, осыпали меня проклятьями, словно грозные небожители. Дорого я дал бы тогда за то, чтобы действительно превратиться в крохотного паучка! Однако поскольку этого мне было не дано, я постарался максимально съежиться и, встав наконец на ноги, засеменил по платформе навстречу приближающемуся поезду. Дальнейшее я помню лишь отрывочно, так как ослабел от пережитых потрясений и погрузился в дремоту. Припоминаю впрочем, что хотя в вагоне ехало немало народу, на сиденье я восседал один, напоминая своим суровым и сосредоточенным видом остяцкого бога. При этом я икал - громко, размеренно и равнодушно, как кукушка из стенных часов. Окружающие старались держаться от меня подальше,- видимо, рассуждая по пословице "Береженого Бог бережет". Трудно сказать, как я все-таки доехал до своей станции; следующее, что я помню - это ощущение ужаса,
      
      
       38
      которое я испытал, стоя под фонарем на остановке трамвая и внезапно обнаружив утерю сумки с черновиками и зонтика. Не раздумывая, я устремился обратно в метро. Там я доехал до конечной станции (вновь заблудиться мне не удалось, поскольку до нее оставалось лишь две остановки), где и приступил к поискам утерянного. В конце концов я все-таки попал в комнату милиции, хотя незадолго до этого с гневом отметал подобную возможность. В комнате милиции я с невыразимой отрадой увидел на столе свои вещи - мне их вынесли для опознания. Кивая, как китайский болванчик, и что-то невнятно бормоча, я принялся их ощупывать, но меня остановили и предложили написать заявление. Я послушно написал:"Верните мне, пожалуйста, суммку и зондт" и вдруг заплакал - до того меня растрогали уют комнаты милиции и неожиданное добродушие сержантов. За моей спиной зашептались:"Что это с ним?" - "Плачет". - "Пьяный, что ли?" - "Да вроде не очень". - "Может, случилось что?" - "Да он ничего не говорит..." Меня потрепали по плечу, и сержант сказал:"Ну ты чего, командир? Успокойся, вернем мы тебе вещи. Ты где живешь-то?" Я с трудом промычал адрес. "Ну хочешь, мы тебя отвезем?" - "Хочу",- всхлипнул я. Сержант поднес к глазам заполненную мной бумагу и, вчитавшись в мою писанину, крякнул и покачал головой. Так закончились события этого дня, потому что далее ничего примечательного не произошло. Милицейский газик подвез меня прямо к подъезду. Сержант, сидевший за рулем, всю дорогу что-то бурчал себе под нос. Похоже, он повторял про себя странные, завораживающие слова "суммка" и "зондт". "Ты, командир, главное, не переживай. Все обойдется",- сказали мне, когда я вылезал из машины. Я сердечно поблагодарил и в приподнятом настроении затопал к себе на четвертый этаж. Однако рутина лестниц вновь привела меня в уныние, которое еще усилилось, когда я вошел в квартиру. Порой я задумываюсь: почему именно в нетрезвом виде я ощущаю чувство заброшенности и даже тоску по пресным семейным радостям? Должно быть, алкоголь, являющийся средством общения, несовместим с одиночеством - опьянение требует заполнить одиночество чем угодно - точнее, кем угодно,- не отвергая даже таких
      
      
       39
      нелепых способов, как женитьба. Стоит, однако, протрезвиться, и становится ясно, что одиночество в куда большей степени благо, нежели беда. Только оно дает возможность работать, не опасаясь дурацких разговоров, вопросов, советов и прочих притязаний на твою личность со стороны никчемных людей, не могущих выносить одиночество даже в течение четверти часа, а таких, к сожалению, огромное большинство. Собственная пустота постоянно подхлестывает их, требуя заполнения через общение, но получают они лишь суррогат, который, при всей их нетребовательности, не может их удовлетворить, поскольку всякий раз оказывается, что они ничего не могут дать друг другу. Прежде чем делиться, надо накопить, накопленное надо уметь освоить, освоенное надо уметь донести. Сколько я слышал разговоров, рассказов, шуток, не вызывавших ничего, кроме скуки! В так называемых интеллигентных кругах с этим сталкиваешься, как то ни странно, особенно часто,- очевидно, потому, что нет ничего утомительнее дилетантизма и поверхностных познаний, коими здесь так любят щеголять при полном нежелании слушать собеседника. Когда я впервые попал в общество так называемых "людей искусства", мне было нелегко в нем освоиться, ибо едва я открывал рот, как меня тут же перебивали, причем лишь для произнесения очередного трюизма либо для сообщения Бог знает где подхваченных псевдонаучных сведений. Вскоре я понял, что в подобных компаниях все слушают только себя, а значит, мне лучше помалкивать - ведь нет ничего постыднее, чем изливать душу тому, кто в этом совершенно не нуждается. Зачастую куда интереснее общаться с так называемыми "простыми" людьми, среди которых еще сохранилось уважение к собеседнику и которые рассказывают и оценивают попросту факты жизни, без всякой лишней болтовни. Впрочем, болтунов, вранья и переливания из пустого в порожнее хватает всюду, и всюду, как в одиночестве, так и в обществе себе подобных, большинство людей страдает от ощущения внутренней пустоты. Вот тут и приходит на помощь алкоголь: никчемным проблемам он придает значимость, глупым речам - убежденность и вес, неразвитым личностям - веру в себя.
      
      
       40
      Однако потребность в алкоголе испытывают и такие люди, которых никак не заподозришь во внутренней пустоте. Должно быть, как одним алкоголь нужен для того, чтобы смело молоть чепуху и ощущать при этом собственную значимость, так другие нуждаются в нем, чтобы преодолеть сдержанность и делиться тем внутренним богатством, которое ими накоплено. Дело, конечно, не только в расковывающем действии алкоголя. Один человек объяснял мне, что алкоголь незаменим, поскольку создает иллюзию события. Событий же в нашей жизни крайне мало, и потому даже набитая по пьянке шишка может сойти за таковое. Это похоже на истину, однако даже признавая весомость причин, обусловливающих значение алкоголя в нашей жизни, я все же иной раз изумляюсь: неужели именно они порождают тот особый жизненный уклад, который, собственно, целиком основывается на пьянстве? Для этого уклада отказ от алкоголя означает коренную ломку, и потому такой отказ почти невозможен. Я говорю не о болезни, алкоголизм - вообще особая статья, но я, всегда испытывавший к спившимся людям отвращение, смешанное со страхом,- страхом стать таким, как они,- я теперь, как выясняется, должен отказаться от алкоголя, если хочу выжить. И, однако, я не могу этого сделать. Вся наша жизнь была связана с питием, и теперь, оглядываясь назад, я вижу главную причину, по которой алкоголь значил для нас так много. Пьянство, несомненно, являлось формой протеста,- увы, единственной, до которой смогло подняться наше поколение. Парадокс заключается в том, что даже самая жестокая политическая борьба не смогла бы погубить столько народу, сколько этот наш безопасный эскейпизм. Звучит мрачно, но в последнее время мне что-то и вправду невесело. Выпьешь - вроде бы полегчает, но потом становится еще хуже, да и страшновато мне теперь стало пить..."
       В этом месте записи обрывались. Волков принялся искать следующий по порядку лист с тем понятным любопытством, которое вызывают чужие беды и болезни, в особенности если они привели к смерти. Однако найти ответ на вопрос, что же за хворь так угнетала дядюшку, ему так и не удалось. Вместо
      
      
       41
      этого под руку ему попался лист с аккуратно напечатанным и весьма складно сочиненным мадригалом, адресованным какой-то Светлане. Возвышенность стихов привела поначалу Волкова в недоумение - ему не верилось в то, что какая-либо из окружавших дядюшку женщин могла и впрямь заключать в себе столь утонченную духовность, которой ее с полной уверенностью наделял поэт. Недоумение, однако, было рассеяно примечаниями автора. Дядюшка писал:"Имя "Светлана" здесь, конечно, чисто случайно совпадает с именем девицы из плоти и крови. Имеется в виду образ если и не условный, то, во всяком случае, нездешнего свойства, вроде "таинственной Светланы" Блока или женщин Новалиса. С таким образом наша Света никак не совпадает, несмотря на всю свою внешнюю привлекательность. Любые попытки подобного совмещения мне кажутся бестактными. Тем не менее можно предсказать, что реакция Светы на данное стихотворение будет весьма положительной - она не задумается принять все сказанное в нем на свой счет как некий экзотический комплимент. А если бы я написал хоть целый трактат о нравах глупых московских девиц, одержимых манией величия, Света не связала бы ни единого слова из него со своей особой. Лишь некоторые совпадения деталей могли бы заставить ее почуять подвох, но и тогда мне было бы нетрудно развеять ее подозрения, воскликнув:"Светлана! Как ты можешь так думать! Ведь ты же знаешь, как я к тебе отношусь! Ты же совсем не такая! Посмотри на Машку (Нинку, Ленку и т.д.),- ведь ясно же, что про нее написано!" Я, разумеется, преподнесу Свете это стихотворение как посвященное именно ей и тем самым пойду на заведомый обман, однако не почувствую никаких угрызений совести. В конце концов, самым страшным результатом моего обмана может стать лишь преувеличенное представление Светы о том почтении, которое я к ней якобы питаю. Я, правда, тоже могу пострадать - если Света окажется столь глупа, что переведет наши отношения с нею в плоскость чистой духовности. Мне-то хотелось бы сочетать возвышенное начало знакомства с его вполне земным развитием, однако так бывает не всегда. Маневры Светы в сфере духа достойны, несомненно, специального изучения, как вообще
      
      
       42
      любопытно изучать поведение живых организмов в несвойственной им среде обитания,- к примеру, поведение кота, который, охотясь за красивыми рыбками, упал в аквариум. Тем не менее все эти ритуальные действия вокруг "женского начала" временами страшно надоедают, и становится привлекательной крайняя простота отношений, обычно сурово осуждаемая. Тяга к упрощению подчас смыкается в сознании с мыслями о женитьбе (подозреваю, что отнюдь не случайно), хотя женитьба и считается актом вполне респектабельным. Большинство женщин, как мне кажется, считает брак заключительной и самодовлеющей ступенью своего жизненного пути, далее и помимо которой они уже ничего не мыслят. Именно поэтому они обожают устраивать чужие браки (разумеется, после устройства собственного), проявляя к делам сватовства такой же острый и несколько порочный интерес, как тот, что они питают к разнообразным болезням. Складывается впечатление, будто незамужняя женщина - существо глубоко ущербное независимо от того, девица она или мать-одиночка. Вспоминаю, как и мне после моего развода устраивали смотрины невест. Это случалось трижды, причем два раза из трех я поддался на уговоры жен моих приятелей. После первого раза я до сих пор испытываю неловкость и даже стыд, словно это я, а не кандидатка в невесты был облачен в невероятно безвкусное зеленое платье, громко изрекал глупости и держался с нелепой самоуверенностью, переходившей в развязность. Самоуверенность, по-видимому, опиралась на сознание собственной неотразимости, внушенное несчастной то ли льстивыми подругами, то ли чересчур уж неразборчивыми самцами. "Глупость - ужасный, непростительный порок,- вздыхая, размышлял я, в то время как резкий голос гостьи бился в мои барабанные перепонки, словно муха в стекло. - Однако стократ ужаснее глупость, соединенная с гордыней". Временами во мне поднималась тяжелая злоба - хотелось взять противную девицу всей пятерней за лицо и швырнуть ее в угол - туда, где на табуретке стояло заливное из судака, напоминавшее речную заводь в миниатюре. От вторых смотрин, устроенных на квартире приятеля, душа моя не претерпела никаких особых
      
      
       43
      потрясений, хотя в памяти тот вечер сохранился во всех подробностях. Никак не могу вспомнить только одного: откуда взялось такое чудовищное количество водки? Впрочем, важно не это, а то, что приглашенная девица по скорости поглощения водки ничуть не уступала нам с хозяином дома. В итоге в половине десятого нам пришлось прервать нашу увлекательную беседу, поскольку гостья, вначале не принимавшая в беседе никакого участия и отвечавшая на все вопросы лишь хихиканьем, вдруг принялась перебивать нас окопными остротами, вставляя в свои реплики непечатную брань и захлебываясь от хохота. В десять девица удалилась в туалет, где ее долго и надсадно рвало, а выйдя оттуда, повалилась на диван и громко захрапела. Всякий человек имеет право на слабость, однако важно, чтобы слабость не выступала в глупом и безвкусном обличье. Глупости и безвкусицы в данном случае было предостаточно, поэтому понадобились третьи смотрины. Состоялись они как-то неожиданно, а я давно заметил, что лишь неожиданные и незапланированные события могут внести действительно важные изменения в невыносимо размеренное течение нашей жизни. На сей раз главной неожиданностью стала мысль о браке, пусть даже чужом, ни с того ни с сего посетившая такую беспутную голову, как голова моего приятеля Коли Циклопа. Нетрудно догадаться, откуда у Коли такое прозвище: один глаз у него стеклянный и до смешного отличается от настоящего. Внешность Коли производит мрачное и отталкивающее впечатление, особенно если смотреть на него в профиль со стороны искусственного глаза. Дело в том, что этот глаз не просто заполняет пустое место, а имеет свое особое выражение и смотрит своим особым взглядом, угрюмым и вызывающим, от которого собеседников Коли пробирает дрожь. Если прибавить сюда еще такие черты Колиного портрета, как низкий скошенный лоб со шрамом, самодовольно оттопыренные губы и землистый цвет лица, то становится ясно, почему Коля позвонил мне, когда ему встретилась замечательная, с его точки зрения, женщина: просто он нисколько не надеялся на свою мужскую привлекательность. Не знаю, как сейчас, а в то время Коля удовлетворял потребности плоти, находясь в связи
      
      
       44
      с толстой сварливой бабой старше его лет на десять, работавшей техничкой на той фабрике, где Коля ночами подрабатывал в качестве сторожа. Эта связь навлекала на Колю общие насмешки, но все его неуклюжие попытки что-то скрыть сводились на нет техничкой, страдавшей полным отсутствием такта и проявлявшей свои чувства к Коле в основном в форме публичных скандалов. Справедливости ради надо заметить, что повод подавал обычно сам Коля, занимая у своей сожительницы вещи и деньги - всегда без спросу и, как правило, без отдачи. Коля всегда отличался гостеприимством, благодаря которому и сам был гол как сокол, и разорял свою техничку. Смешное все-таки слово - "техничка"! Стоит мне представить ее неповоротливую фигуру в синем халате, схожую очертаниями с копной сена, и ее недоверчивое одутловатое лицо, стоит вспомнить о том, с какой опаской она относилась к холодильнику, телевизору и даже к телефону и лифту, как поневоле разбирает смех, настолько ее образ не вяжется с понятием "техника",- если, конечно, не считать техникой швабру, ведро и половую тряпку.
       Вряд ли можно без натяжки назвать уважением то чувство, которое я испытываю к Коле Циклопу и другим моим многочисленным приятелям подобного типа. Здесь больше подходит слово "любовь", но оно тотчас же влечет за собой уточняющие слова: "снисходительность", "насмешка", "раздражение" и даже "презрение". Однако в тот день, когда Коля, долгое время пропадавший неизвестно где, вдруг позвонил мне и предложил зайти вечером на фабрику, где он дежурил,- в тот вечер сердцем моим, видимо, владела любовь к нему и к таким, как он, неразрывно сросшаяся с ностальгией по Москве 50-х годов, когда мы с Колей росли в одном детском саду и жили в соседних деревянных бараках. Тополя, разросшиеся вокруг этих домишек, были выше их по меньшей мере вдвое, а теперь те из них, что уцелели после многочисленных строек, виднеются из окна моей квартиры где-то далеко внизу. Когда ясным субботним вечером бравый одноногий ветеран по прозвищу "Рупь сорок девять" принимался играть на баяне, а его сверстницы, казавшиеся мне тогда глубокими старухами, начинали визгливым хором петь песни, а потом,
      
      
       45
      разгорячившись, с гиканьем топотать по асфальту, то в их веселье поневоле участвовал весь двор. Теперь же снизу до меня долетают разве что автомобильные гудки, а баянист и его веселые подруги давно лежат на московских кладбищах для простонародья или на кладбищах тех деревень, откуда они приехали когда-то в Москву. Подобные воспоминания привязывают меня к Коле не в меньшей степени, чем его безобидный нрав, простодушная мудрость и несколько наивное благородство, воспитанное в том же дворе. Так что я вовсе не случайно ответил согласием на Колино предложение, не придав, разумеется, никакого значения его заманчивым посулам насчет "клевой телки", с которой он обещал меня познакомить. Откуда ей было взяться на фабрике, да еще ночью? Кроме того, я знал Колины вкусы и совершенно им не доверял.Что же касается его манеры выражаться - в частности, всех молодых женщин без разбора называть "телками",- то она меня никогда не коробила. Во-первых, я к ней привык и сам так говорю в Колином обшестве, а во-вторых, мне известно, что сердце Коли всегда было доступно нежным чувствам и грубость языка часто просто призвана скрыть это обстоятельство. Обычно Коля лишь платонически восхищается красивыми женщинами, поскольку не верит в свои способности как кавалера. Плотский пыл он изливает на свою техничку.
       Итак, в девять часов вечера я принялся стучать в стеклянные двери, за которыми виднелся пустынный полутемный вестибюль фабрики. В будние дни в это время некоторые цеха работают, но тут дело было в субботу вечером, и на фабрике царила тишина. Мой стук далеко разносился по коридорам, но несмотря на это стучать пришлось долго. Наконец появился Коля, оборачиваясь на ходу и что-то крича невидимым собеседникам, оставшимся где-то позади. Как выяснилось, вся компания сидела в помещении парткома, заставив столы бутылками и стаканами и оживленно гомоня. Общество было довольно многочисленным, но больше всех кипятился и кричал некто Саша, молодой человек кавказского типа, работавший на фабрике, как я понял, старшим механиком. Мало уступал Саше в горячности бравый мужчина лет
      
      
       46
      сорока с рыжими висячими усами, но совершенно лысый,- этот усач обладал хотя и сиплым, но необычайно громким голосом и дерзким взглядом бесцветных выпуклых глаз, которым он бешено вперялся в любого оппонента. Однако играть в компании главную роль ему мешало пристрастие к портвейну "Кавказ", который он жадно пил полными стаканами после частых тостов, а между тостами по полстаканчика. В результате к моменту моего прихода его лысина угрожающе покраснела и покрылась крупными каплями пота. Еще в парткоме сидело несколько худощавых парней простецкого вида в разной степени опьянения, которые время от времени делали яростные попытки вмешаться в разговор, однако эти попытки без труда пресекались кавказцем Сашей и усачом. Вскоре после моего прихода один из парней, отчаявшись в возможности пообщаться на равных, положил голову на стол, точнее на разложенные на столе протоколы партсобраний, и крепко уснул. За угловым столом сидели девицы, которых я не разглядел в полумраке и которые не принимали участия в разговоре, а только перешептывались между собой, порой разражались ненатурально громким смехом, а порой принимались наперебой кричать о том, что мужчины плохо за ними ухаживают. Тогда усач сердито умолкал, а Саша, рассыпаясь в стандартных любезностях, бросался наполнять стаканы портвейном и подносить к сигаретам зажигалку. Спор шел на историческую тему: усач доказывал, что маршал Жуков - великий полководец, и приводил в доказательство совершенно фантастические подвиги, говорившие не о величии маршала, а лишь о крайнем невежестве его поклонника. Саша, впрочем, был не меньшим пустобрехом, поскольку в противовес бредовым выдумкам усача приписывал покойному полководцу такие страшные злодейства, что волосы вставали дыбом, а все его победы объявлял плодами сталинского гения. Оба умудрялись вести долгий спор, кипятиться, браниться, поносить и восхвалять различных исторических деятелей, ничего толком не зная о реальной деятельности обсуждаемых ими людей. Видимо, непоколебимые убеждения - это та единственная в мире вещь, которая может вырабатываться при полном отсутствии материала. Трех минут, в течение которых я слушал
      
      
      эти никчемные речи, мне хватило, чтобы понять: обоим любителям истории все равно ничего не докажешь, да и вообще разговаривать с ними о чем-либо бессмысленно. Само понятие доказательства чуждо сознанию таких людей, в котором убеждения вырабатываются не с помощью сознания на основе имеющихся сведений, а возникают столь же таинственно и зловеще, как раковые опухоли, и зачастую бывают столь же вредоносны и неизлечимы. Итак, какое-то время я сидел на стуле, пропуская мимо ушей разглагольствования знатоков исторического процесса, и внимательно следил за тем, как в ритме издаваемых звуков открываются и закрываются их рты - щербатый рот усача и рот механика Саши, полный золотых зубов. Комната была наполнена табачным дымом, и казалось, что его волокна - это голубоватые питательные водоросли и оба спорщика, словно огромные рыбы, жадно вбирают их в себя. Вдоволь налюбовавшись странным зрелищем, я, дабы не погибнуть от скуки, осушил для куражу стаканчик портвейна и придвинул свой стул поближе к девицам. Те охотно вступили со мной в беседу, поскольку Саша с усачом им тоже смертельно надоели. Вскоре девицы принялись жаловаться на свое начальство мужского пола, причем та из них, которая успела хватить лишнего, разбирала мужские достоинства, а вернее, недостатки, начальников в таких откровенных выражениях, что даже я временами сбивался с мысли и замолкал. Моя роль в беседе сводилась к разжиганию в девицах бесценной склонности к сплетням и злословию. Так, например, когда они сообщили мне о невыносимом высокомерии одного своего начальника по фамилии Макаров, я предположил, что на самом деле Макаров любит кого-то из-них, а чванливым поведением лишь старается скрыть это чувство. В доказательство я привел вымышленную историю из своих школьных лет: будто бы я, горячо любя одну девочку, поначалу тоже изображал безразличие, а когда это не помогло, я, стремясь привлечь к себе ее внимание, принялся лупцевать ее каждый день так, что однажды выбил ей несколько зубов, а в другой раз сломал два ребра. Девицы посмотрели на меня с уважением, сочтя такую свирепость свидетельством подлинной мужественности и глубины чувств. Затем подвыпившая девица блудливо захихикала и заявила, что в их случае влюбленность ни при чем, так как
      
      
       48
      Макаров якобы импотент. "А ты откуда знаешь?!"- хором провизжали остальные девицы и согнулись от хохота, так что даже Саша с усачом были вынуждены прервать свой нескончаемый спор. Пьяная девица, однако, не смутилась и рассказала совершенно непристойную историю с участием Макарова, которая разыгралась на одном из цеховых праздников. Отстаивая свою версию о тайной любви Макарова, я сослался на печальный опыт одного моего приятеля, работавшего конюхом на ипподроме. Этот приятель - щуплый плешивый парень, внешне совершенно неприметный, но с повадками Гаргантюа. В частности, на моих глазах он сжирал такое невероятное количество яичницы с ветчиной, что казалось, будто он собирается объявить долгую голодовку и теперь наедается впрок на несколько месяцев. Оправдываясь, он ссылался на тяжелую болезнь - расширение желудка, из-за которой его даже не взяли в армию. (Рассказывая, я вспомнил маленькую комнатку, оклеенную портретами киноактрис, лампочку без абажура, сытный запах яичницы, скворчащей на электроплитке, а за дверью - темнота конюшни, пахнущая зерном, пылью, конским потом; кони шумно вздыхают, изредка постукивают копытами в дощатые перегородки; тепло и очень уютно, потому что на дворе мороз и в окна скребется метель.) Мой приятель-конюх постоянно жаловался на свою неспособность наладить с любимой нормальную половую жизнь. По его словам, он испытывал к подруге чрезвычайно сильное влечение, однако чисто духовного свойства. Эта духовность достигала такого накала, что плотские радости оказывались для моего приятеля невозможными. В то же время он каким-то образом вступил в связь с соседкой своей возлюбленной по лестничной клетке. Так вот, соседка подчас просто не могла его остановить, и мой приятель, забавляясь с ней, поражался собственной мужской мощи. А ведь соседка, по его словам, не была красавицей и вообще ничем не выделялась. Все это говорит о том, заключил я, что настоящее чувство может подниматься на такие духовные высоты, на которых плотские страсти просто не выживают. Подвыпившая девица разразилась было протестующими воплями, но тут кто-то поднял трезвон у входных дверей. Все насторожились, а Коля Циклоп побежал открывать. Это
      
      
       49
      явился сам Макаров с двумя девицами и полной сумкой портвейна. Он обнял и расцеловал сначала Сашу, а потом усача и потребовал, чтобы они его не осуждали, ибо каждый человек имеет право отдохнуть от жены. "И не думай, что я ее не ценю,- обнимая усача, бормотал Макаров. - Ценю! Но люди должны отдыхать друг от друга. Ты понимаеешь меня? А она не поймет. Поэтому я ей ничего такого не скажу. Не буду обманывать, врать,- просто не скажу. Ты понимаешь меня?" Он так беспокоился о том, понимает ли его усач, словно говорил на каком-то никому не известном языке. Тем временем я наконец разглядел девушку, сидевшую в самом темном углу, и она настолько завладела моим вниманием, что подвыпившая девица, дабы я не пропускал ее слов мимо ушей, вынуждена была пронзительно вопить и дергать меня за рукав. Стремясь отвязаться от нее, я пожаловался на жажду и предложил ей выпросить у Макарова бутылочку-другую на правах старой знакомой. Как я и рассчитывал, попрошайничать девицы пошли все вместе, кроме девушки, сидевшей в уголке. Очень скоро они забыли про меня, рассевшись вокруг Макарова на полу и на столах. К тому же подвыпившая девица неосторожно уселась на стопку каких-то папок с делами и съехала вместе с ними со стола вниз, грянувшись задом об пол с такой силой, что все здание затряслось и в серванте зазвенели стекла. Подруги уложили ее ничком на кожаный диванчик и принялись массировать ей зад, причем в этой процедуре под общий одобрительный визг принимал активное участие и Макаров. Заинтересовавшая меня девушка не двинулась с места, с улыбкой глядя на возраставшее оживление и порой затягиваясь сигаретой. Я продолжал сидеть с нею рядом, но, хотя мне уже никто не мешал, вся моя общительность куда-то подевалась. Не зная, как начать разговор, я глупо молчал, криво усмехался и машинально почесывал себе то глаз, то щеку, то кончик носа. Почувствовав, видимо, мое замешательство, девушка с невыразимо прелестной улыбкой попросила меня:"Расскажите, пожалуйста, еще какую-нибудь историю". Скованность моя тут же исчезла. Я пустился рассказывать смешные истории из своих школьных лет, вдохновляясь на ходу при виде того, как смеется Наташа - так звали
      
      
       50
      девушку. Внезапно я подумал, что слишком увлекаюсь болтовней. "Кстати,- произнес я,- давно мечтал осмотреть оборудование этой фабрики. Говорят, здесь шьют замечательные штаны. Хотелось бы пополнить здешней моделью мою коллекцию. Она, правда, невелика, всего две пары, но оба экземпляра уникальны, каждый имеет свою богатую историю... Так вот, Наташа, вы как специалист должны помочь мне, технику-дилетанту, в осмотре оборудования". "А почему вы думаете, что я специалист?- возразила Наташа. - Я, правда, шить умею, но к швейной фабрике не имею никакого отношения. И вообще я здесь первый раз". "Как же вы сюда попали?"- удивился я. "А меня Саша пригласил",- ответила Наташа. "Вот как",- промолвил я, изо всех сил пытаясь удержать на лице улыбку, однако кислая гримаса присосалась к нему намертво, как спрут. Наташа, с лукавым видом следившая за этой борьбой, наконец не выдержала и рассмеялась. "Он пригласил-то, собственно, не меня, а вот Толю,- показала Наташа на одного из простецких парней, уже клевавшего носом. - Толя дежурит по ночам тут рядом, в педагогическом училище, а я там работаю - преподаю музыку. Сегодня я задержалась, а тут как раз Саша пришел за Толей, ну и меня пригласили за компанию". "Я вижу, в этом районе кипит бурная ночная жизнь, вплоть до устройства многолюдных приемов",- заметил я. "Да, здесь ведь много всяких учреждений, где можно подрабатывать - сторожить по ночам. Ребята все между собой знакомы, вот и ходят друг к другу в гости",- объяснила Наташа. "Ну, это я знаю, мне уже Коля обо всем рассказал,- заметил я, кивая на Колю Циклопа. - Он мой старый приятель, мы с ним еше в детсад вместе ходили. А вот скажите мне, знаком ли вам некий старикашка по прозвищу "Крутой"? Знаете ли вы, кто такой Леша Кабан? Знаете ли вы, что за особу называют "Господарик" в кругах вневедомственной охраны?" На все мои вопросы Наташа лишь улыбалась и отрицательно качала головой. "В таком случае вы еще недостаточно изучили жизнь ночного общества",- заметил я и принялся рассказывать. Частенько я досадую на вялость и неповоротливость моего языка, но в тот вечер мне было приятно слушать собственные речи - так ловко складывались из моих слов
      
      
       51
      странные образы обитателей ночного мира. Впрочем, их странность и нелепость - вовсе не отрицательные свойства, а скорее достоинства, поскольку создают своеобычность, без которой нет личности. Сомневаюсь, что в этих записях я сумею изобразить своих странных знакомцев столь же живо, как в тот незабвенный вечер - ведь стоило тогда Наташе засмеяться, и на меня накатывал новый приступ вдохновения, позволявший находить самые меткие слова. Тем не менее ночные труженики вполне достойны того, чтобы попытаться описать их еще раз, хотя бы для памяти. К примеру, старикашка по кличке "Крутой" вызвал бы интерес любого классификатора человеческих характеров своей неукротимой тягой к насилию и самоуправству. Крутой использовал педагогическое училище как удобный притон для самого разнузданного пьянства, куда не достигали взоры раздраженных соседей или участкового. При этом Крутой не терпел ни малейших помех при удовлетворении им своих порочных наклонностей. В училище он обычно являлся значительно раньше положенного времени, нагруженный бутылками, и немедленно пускался на поиски уборщиц, как раз в это время мывших полы в аудиториях и коридорах. Застав бедную женщину за работой, Крутой набрасывался на нее с бранью и оскорблениями, обвиняя ее в том, что она нарушает порядок, находясь в училище в неположенное время. Одними словами противный старикашка не ограничивался и вскоре начинал хватать уборщицу руками, стараясь развернуть ее к двери. При этом он ничуть не опасался оскорбить женскую стыдливость - такой ерундой Крутой просто пренебрегал. Все знали, что Крутому просто хочется поскорее остаться одному, дабы вдрызг напиться в одиночку, ибо общества он не переносил - не в последнюю очередь из-за своей маниакальной скупости и подозрительности: ему постоянно мерещилось, будто все хотят выпить за его счет. Тем более мерзкое впечатление производили уверенность Крутого в своей правоте, его ссылки на позднее время и установленный порядок. Было ясно, что его лицемерие не являлось напускным, а пропитывало все его естество. Для себя же Крутой не желал знать никаких правил и ограничений. Заперев училище, он
      
      
       52
      быстро напивался до положения риз и после этого уже не открывал ни милиции, ни проверяющим из районного отдела вневедомственной охраны. Заглядывавшим в окна раздевалки ночным визитерам оставалось утешаться тем, что Крутой все же не покинул место дежурства: забыв выключить свет, он храпел на сдвинутых банкетках, раскинув ноги в грязных голубых подштанниках и в рваных носках, липких даже на взгляд. Ни стук в дверь, ни звонки в дверь или по телефону не нарушали его забытья. Частенько Крутой просыпал и начало занятий, так что на улице перед входом в училище собиралась толпа. Но и в таких случаях Крутой не проявлял никаких признаков раскаяния и последними словами поносил тех, кто осмеливался слишком настойчиво звонить в дверь. Крутого почему-то не гнали с работы, и я подозреваю, что так и не выгнали - он, по разным слухам, то ли помер, то ли перешел на более доходное место. Это место ему якобы устроил некий покровитель, с которым они когда-то вместе служили в МГБ.
       Если Крутого отличала своеобразная сила духа, то Леша Кабан, напротив, славился слабоволием, заставлявшим его постоянно попадать впросак. Впрочем, было ли то слабоволием? Правильнее назвать это свойство особой жизненной позицией, позволявшей Леше заглатывать все приманки, которые подсовывала ему жизнь, без всяких мыслей о грядущей расплате, способных, как известно, испортить все удовольствие. Кроме того, расплата наступает далеко не всегда, да и удовольствие к тому моменту уже получено. Так что неизвестно, кто на самом деле остается в выигрыше - обычные осторожные и расчетливые граждане или Леша Кабан. Леша имел и еще одно бесценное свойство: все свои житейские неурядицы, в подавляющем большинстве которых он был виноват сам, он принимал так же покорно и пассивно, как другие принимают ухудшение погоды, и никогда ничего не предпринимал для того, чтобы исправить положение, возлагая все надежды лишь на благодетельное время. Каждый вечер, приходя на дежурство в педагогическое училище, Леша смаковал одну и ту же мысль: почитать детектив и спокойно лечь спать, ибо по натуре Леша, пожалуй, был обывателем - тихим, туповатым, флегматичным.
      
      
       53
      Однако каждый вечер в училище являлись друзья и друзья друзей, обычно под предводительством Коли Циклопа, приносили вино и приводили веселых девчонок, так что Леша тоже старался не ударить лицом в грязь и поддержать компанию. В один майский вечер Леша, подстрекаемый дурными советчиками, разрешил отметить на своем рабочем месте чей-то день рождения и собрал в училище столько народу, что пришлось собрать и сдвинуть буквой "Т" в спортивном зале несколько десятков ученических столов. Получившийся огромный стол весь был заставлен бутылками и закусками, принесенными из окрестных магазинов. Пьяные гости стали расходиться, когда уже рассвело, а самый пьяный из них, насажав в свой "Запорожец" не меньше десятка человек, заявил, что развезет их всех по домам. В машине почему-то оказался и Леша,- как он объяснял позднее, ему просто захотелось прокатиться. Но в конце концов хозяину "Запорожца" надоело разъезжать по спящему городу, и где-то в Бирюлево он остановил машину, выгнал из нее всех пассажиров, включая Лешу, и укатил в неизвестном направлении. Старенькие Лешины часы "Победа" показывали в этот момент 4 часа утра. В карманах у Леши не было ни копейки, но он, пожалуй, еще мог бы если не убрать следы ночной оргии, то хотя бы вовремя открыть училище. Вместо этого он решил немножко вздремнуть на газоне. Милицейский патруль разбудил его в 8.30. Вспомнив о том, что занятия начинаются в восемь, Леша поспешил к ближайшей автобусной остановке. В 9.30 он приблизился к училищу, еще издали увидев у входа большую толпу, в которой выделялись знакомая фигура директора и несколько милицейских мундиров. Согнувшись, чувствуя на себе сотни любопытствующих взглядов, Леша прошел по коридору, образованному расступившейся массой учащихся, отпер двери и только тут вспомнил, что за картину он оставил внутри. Я бы на его месте со стыда тут же провалился сквозь землю, но Леша лишь молча отдал ключи техничке, а сам удалился, провожаемый бранью и угрозами директора, и как ни в чем не бывало явился через несколько дней на следующее дежурство. Разгневанный такой наглостью директор позвонил в отдел вневедомственной охраны. Однако бригадир охраны и сам частенько
      
      
       54
      захаживал к Леше на огонек, и вдвоем они придумали для директора такую версию: якобы среди ночи какие-то неизвестные постучали в дверь, Леша открыл, думая, что это проверка, неизвестные показали какой-то документ, скрутили Лешу, затолкали в машину, завезли Бог знает куда и там бросили, запретив возвращаться раньше 9 утра. Сами же они, видимо, вернулись в училище, открыли двери с помощью воровских инструментов и устроили внутри разнузданную оргию. Действительно, училище было осквернено с таким размахом, что невольно на ум приходили рассказы о гуляющих урках и прожигающих жизнь крупных растратчиках. В результате сбитый с толку директор не стал поднимать шума - его хватило только на то, чтобы предложить Леше обратиться в милицию. Леша наотрез отказался, заявив, что опасается мести нападавших на него злоумышленников. Впрочем, вскоре Леше все-таки пришлось уйти из бригады охраны: как-то ночью проверка не застала его на месте, поскольку в это самое время Леша кутил с друзьями в редакции журнала "Автомобильный транспорт". Впрочем, из поля моего зрения он не пропал, так как продолжал сохранять тесные связи с ночным обществом и время от времени подменял (за пятерку) моих знакомых на дежурствах. Кроме того, я около года подрабатывал по ночам в том же институте, где работал телефонным мастером друг Леши, которого так и звали - "Юра-телефонист". Отведенное ему помещение АТС Юра использовал примерно так же, как и Крутой: еще в рабочее время он запирал бронированную дверь и начинал распивать с друзьями спирт - как выделенный ему для производственных нужд, так и наворованный из многочисленных лабораторий, находившихся в здании. Когда проректор, жаждавший прекратить это безобразие, начинал ломиться в дверь, компания умолкала и сохраняла гробовое молчание до тех пор, пока проректор не уходил. После этого попойка продолжалась своим чередом. Застукать Юру с поличным было практически невозможно, поскольку он и его дружки обычно напивались еще засветло и приходили в себя лишь глубокой ночью, когда в институте оставался только вахтер. Однажды проректор набрался терпенья и до двух часов ночи дожидался пробуждения Юры. Затем
      
      
       55
      Юру задержали на вахте и стали звонить в дверь моей лаборатории, которая находилась рядом с проходной и в которой я состоял на должности "техника-автоматчика", то есть должен был следить за оборудованием, работавшим и в ночное время. Я потребовался проректору как свидетель - мне предстояло подписать акт о том, что Юра находился в помещении института в неположенное время и в нетрезвом виде. Однако тут у проректора вышла осечка, поскольку Юра успел проспаться и оказался относительно трезвым, а пребывание в институте ночью объяснял производственной необходимостью. Поэтому ни сердобольная тетенька-вахтерша, ни я акта не подписали, хотя, конечно, могли бы и подписать, так как из беззубого Юриного рта вместе со сбивчивой и косноязычной речью изливались густые волны винного перегара. Благодарность от Юры не заставила себя долго ждать. В один прекрасный понедельник, когда я вечером явился на дежурство, меня обступили интеллигентные дамы, составлявшие большинство персонала лаборатории, и принялись осыпать меня загадочными возгласами вроде "Как это понимать?!", "Что это такое?!", "Как вы могли такое сделать?!" и тому подобными. Я попросил дам разъяснить, в чем дело, и они потащили меня в комнату, где стояли столы, за которыми дамы писали, а также несколько столов с химическими приборами. В центре комнаты на паркете лежало нечто, прикрытое газетой. Когда газету убрали, под ней обнаружились куча экскрементов и оскверненный экскрементами скомканный белый халат. Как я понял из гомона перебивавших друг друга дам, в ночь с субботы на воскресенье, в мое дежурство, кто-то пробрался в лабораторию, наложил кучу на паркете в комнате сотрудников, затем тщательно вытер задницу чистым белым халатом одной из дам, висевшим на спинке стула, после чего вылез в форточку, не потрудившись даже закрыть ее за собой. В результате замерз заботливо выращивавшийся в особом горшке редкий кактус-опунция. "Короче: вы хотите сказать, что все это сделал я?"- напрямик спросил я окружавших меня дам. Данный вопрос поставил их в тупик: действительно, нагадить на полу там же, где работаешь, и затем покинуть помещение через форточку, хотя знаешь код
      
      
       56
      автоматического замка - такие действия совершенно не вязались с моим разумным и уравновешенным видом. "А откуда мы знаем - может, это ваши друзья,- пропищала какая-то крыса из задних рядов. - Вот тогда к вам тоже девицы приходили, так что они тут оставляли?.." Действительно, одна из моих ночных посетительниц не придумала ничего лучшего, как спрятать использованную вату под электронные весы, где вата и была потом обнаружена, дав коллективу лаборатории пищу для сплетен на целую неделю. Но, во-первых, моя вина и в случае с ватой не была доказана, а во-вторых, ставить в один ряд два этих случая было настолько нелепо, что я взорвался:"Значит, по-вашему, у меня такие друзья, которые испражняются прямо на пол? Ну спасибо, уважили!" Тут мне стало смешно, и я продолжал - по-прежнему в патетическом тоне:"А я-то, дурак, старался ради них, ночей не досыпал, куска не доедал, все следил за ихним оборудованием! Вот какова их благодарность! Да пропади пропадом ваши 75 рублей!" Хлопнув дверью, я вышел в коридор и направился к выходу, но там меня перехватил инженер, отвечавший за исправность оборудования, которое в случае моего ухода осталось бы на ночь без присмотра. Он-то и уговорил меня остаться, хотя под конец вновь вывел меня из равновесия задумчивой репликой:"Странные вы все таки ребята. И зачем было срать прямо на пол?" Я возразил:"Между прочим, в воскресенье ваш парень дежурил - может, это его работа? Значит, если свой, так ни при чем, а если я, так могу и под себя гадить? Я, между прочим, культурный человек, кандидат наук!" Собственные возгласы в конце концов развеселили меня, и я остыл, махнув на все рукой. "Пусть думают, что хотят, мне с ними детей не крестить,- решил я, но тут же задумался: - Все-таки интересно, кто мог сделать мне такую подлость?" Я не мог сказать, что отлучался в субботу вечером из лаборатории, а когда вернулся ночью, то сразу лег спать в своем закутке, не заглядывая в комнату для сотрудников. Что касается инженера, дежурившего с воскресенья на понедельник, то он, видимо, весь день возился с машинами, а потом все выключил и уехал домой, также не заходя в оскверненную комнату. "Ну погоди, паскуда, я тебя выведу
      
      
       57
      на чистую воду",- грозил я неизвестному преступнику, расхаживая среди гудящих и источающих тепло агрегатов. В тот момент я не чувствовал ничего, кроме негодования. Когда все сотрудники разошлись по домам, я подошел к вахтерше тете Тамаре, чья прошлая смена также приходилась на субботу, все ей рассказал и потребовал у нее разъяснений. Оказалось, что ее уже спрашивали, был ли я в субботу на месте, и она, опасаясь меня подвести, сказала, что был безотлучно. "Правильно, спасибо,- кивнул я. - Но кто же все-таки мог там нагадить?" "Как кто?- удивилась тетя Тамара. - Да Юрка, больше ведь некому". И тут мне стало все ясно. Еще в субботу днем я видел, как Юра с дружками поднимался к себе в АТС, причем по его оживленному виду можно было безошибочно определить, что в его деревянном чемоданчике уже лежит пара бутылей со спиртом. Компания, видимо, как обычно, заперлась в помещении АТС и приступила к выпивке, перемежая поглощения спирта нескончаемой болтовней. Юрины дружки, по словам тети Тамары, ушли часов в семь, но Юры с ними не было - должно быть, он по-домашнему расслабился и очнулся только глубокой ночью. Тут перед ним неожиданно встал вопрос, как выбраться из института и пойти домой, поскольку двери были заперты, тетя Тамара спала, держа ключи под подушкой, а будить ее, дабы она открыла двери, Юра боялся - вахтерша его недолюбливала и непременно доложила бы обо всем проректору. И вот Юра решил открыть мою лабораторию (а он знал коды всех замков в институте)и, так как лаборатория находилась на первом этаже, покинуть институт через окно. Но когда одуревший от спирта телефонист попал в комнату сотрудников, где пахло женскими духами и домашней снедью, а не пылью и табачищем, как у него в АТС;когда он увидел, как по шкафам и оконным рамам вьются стебли традесканций, как мирно ждут своих хозяек уютные домашние туфли и чистые белые халаты, и все это в полном безлюдье и тишине, нарушаемой лишь звуком капель, падающих в раковину из крана; когда телефонист, затаив дыхание, вступил в этот безмятежный уголок, тут-то его натура разложенца и дала себя знать. Вероятно, отупев от возлияний, он и сам не мог дать себе отчета в том,
      
      
       58
      почему все его естество с таким восторгом откликнулось на слабый, еще не оформившийся позыв к дефекации. Можно себе представить, какое извращенное наслаждение ощущал жалкий пьяница, спуская штаны и присаживаясь на корточки посреди той самой комнаты, где днем женщины смотрели на него свысока и в то же время с опаской, куда его вообще неохотно пускали и где даже ночью он словно ощущал на себе чей-то осуждающий взгляд. Видимо, поэтому телефонист раскорячился особенно безобразно и вызывающе закурил сигарету (окурок этой сигареты был затем обнаружен воткнутым в груду кала). Справив нужду, телефонист огляделся по сторонам, не спеша подниматься. Тут-то его и осенила та мысль, которая сделала его падение особенно глубоким, безвозвратным и в то же время сладким и которую он немедленно воплотил в жизнь: дотянувшись до свежевыстиранного белого халата, висевшего на спинке стула, телефонист использовал халат вместо туалетной бумаги, стараясь осквернить его как можно сильней. Затем, вероятно, пьяница ощутил некоторую опустошенность, как все преступники после совершения преступления и как все растленные типы после совершения непристойных действий. Он влез на стол, стараясь как можно больше измять и загрязнить ботинками разложенные на столе бумаги, открыл форточку, ширина которой была вполне достаточной для его тощего тела, и выполз на улицу, сокращаясь, словно личинка какого-то вредного насекомого. Форточку он, разумеется, и не подумал закрыть за собой - наоборот, мстительно подвинул поближе к струе ледяного воздуха горшок с ни в чем не повинной опунцией. Телефонист ушел, но гармония, царившая в помещении до его появления, так и не вернулась, нарушаясь зловонием, осквернявшим беззащитные вещи вплоть до утра понедельника, когда еще затемно пришла уборщица и, включив свет, недоуменно уставилась на представшую ее взору отвратительную картину. Вот таков был Юра-телефонист, друг Леши Кабана. Когда я увольнялся из института, Юра продолжал успешно трудиться, ни на йоту не меняя своих привычек и не обращая ни малейшего внимания на слухи о том, что начальство будто бы решило за него взяться. "Нас тоже без хрена не слопаешь",-
      
      
       59
      говаривал он и затем хрипло хохотал, широко разевая беззубую пасть. Но и он не ушел от возмездия - орудием карающей судьбы выступила особа, известная как "Господарик", о которой я уже упоминал. "Господарик" - это не кличка, как может показаться, а настоящая фамилия древней старухи, служившей сперва курьером в редакции журнала "Автомобильный транспорт", но затем перешедшей на более спокойную должность сторожа ввиду того, что скорость перемещения Господарик в пространстве ограничивалась не только библейским возрастом, но и крупной дрожью, которая непрерывно сотрясала все члены старухи. Кроме того, применительно к Господарик слово "курьер" рождало у всех, кто ее видел, приступ истерического смеха. И в редакции, и во вневедомственной охране Господарик была также известна как нарушитель, хотя и невольный, отчетной дисциплины: постоянно трясясь всем телом, она не могла толком расписываться ни в книге дежурств, ни в платежной ведомости. Если же она все-таки расписывалась, то получавшиеся ужасные каракули неизменно вызывали раздражение у всех бухгалтеров. И все же именно это беззащитное на первый взгляд создание сумело покарать Юру-телефониста за все учиненные тем беззакония. Однажды Юра выпил и решил зайти к Леше Кабану, прихватив с собой бутылочку разведенного спирта для оживления беседы. Однако он перепутал дни и вместо Лешиного дежурства угодил в дежурство Господарик. Та, видимо, дремала на своем привычном месте - в вестибюле в глубоком кожаном кресле под фикусом из числа тех, что обычно культивируются в поликлиниках. Юра ввалился с мороза в тесный вестибюль, пошмыгал носом, потопал ногами и уверенно направился на второй этаж, где, собственно, и помещалась редакция и где должен был находиться Леша, не любивший вестибюля из-за того, что разные непрошеные гости могли заглядывать туда с улицы. Услышав шум, Господарик что-то слабо проскрипела, но Юра скорее всего ее просто не заметил (а если заметил, то, вероятно, отпустил веселую шутку вроде "Что, бабка, жива еще? Ну, сиди, сиди"). Так или иначе, последовавшую вслед за тем сцену я объясняю тем, что Господарик при всей своей видимой ничтожности была оскорблена
      
      
       60
      пренебрежительным отношением к себе как к лицу, находящемуся при исполнении служебных обязанностей. Внезапно поднимавшийся по лестнице Юра ощутил резкую боль в темени и одновременно услышал характерный костяной стук, который издает ручка швабры при соприкосновении с человеческим черепом. Юра повернулся и немедленно получил второй удар, на сей раз уже по лбу. Перед ним стояла Господарик, похожая в своем сером халате на разъяренную мышь, и готовилась нанести третий удар, что-то злобно пища о наглецах, вторгающихся в служебные помещения, да еще в ночное время. Юра едва успел увернуться, так что ручка швабры лишь легонько чиркнула его по уху, и обратился в бегство, прижимая к груди авоську с бутылкой.
       Обо всех этих любопытных типах я рассказывал в тот вечер Наташе. Получалось у меня живо, так что мы оба покатывались со смеху, а Саша-механик заметно помрачнел и начал терять нить спора с усачом. Тут я повторил Наташе свое предложение - пойти осмотреть оборудование. "Вы не представляете себе, каким занятным бывает оборудование на швейных фабриках,- объяснял я свою настойчивость. - Я бы пошел один, но мне одному страшно. Там в коридорах вон какая темень". Наташа засмеялась и встала. Мы вышли, провожаемые тяжелым взглядом Саши и хихиканьем девиц. Как только мы вступили в длинный и почти не освещенный коридор, выводивший к цехам, я немедленно обнял и поцеловал Наташу. Не то чтобы я всегда был таким гусаром - просто я опасался, что позднее не решусь этого сделать. Меня переполняла давно забытая нежность, хотя обычно в таких случаях испытываешь скуку в сочетании с вялым возбуждением не слишком рьяного охотника. От Наташи пахло какими-то необычайно приятными духами, губы ее были упругими и прохладными, словно лепестки розы ранним утром. Поцелуи наши были прерваны пугающим шумом - кто-то тяжело протопал мимо нас во мраке. Мы в это время стояли в глубокой стенной нише напротив лестницы, которая вела на верхние этажи. Неизвестный, не заметив нас, тяжело дыша, устремился наверх, и через некоторое время оттуда послышался грохот дверей, которые открывались и тут же вновь захлопывались. Мы догадались,
      
      
       61
      что это Саша, обеспокоенный нашим долгим отсутствием, отправился разыскивать нас в помещениях верхних этажей. Наташа предложила вернуться в компанию и полюбоваться на физиономию Саши, когда он закончит свои поиски. Я согласился на это, хотя и не без сопротивления - поначалу я предложил поехать ко мне домой. В ответ Наташа заметила, что я нетерпелив и дерзок. Я возразил, что подчас дерзость - это лишь робость и растерянность, вывернутые наизнанку, но Наташа, кажется, не придала значения этим моим словам,- видимо, ей нравилось считать меня дерзким. А гулянка в помещении парткома шла своим чередом - когда мы туда вошли, подвыпившая девица грузно восседала на коленях у одного из простецких парней, державшегося неестественно прямо и смотревшего прямо перед собой выпученными глазами, лишенными всякого выражения. Коля Циклоп шептался о чем-то с другой девицей в самом темном уголке огромного кожаного дивана. Временами из уголка доносились возня и сдавленное хихиканье, заглушаемые хриплой воркотней Циклопа. Второй простецкий парень, ранее спавший за столом, теперь проснулся и без раздумий налил себе полный стакан портвейна. "Давай-давай!"- поощрила его крашеная девица вороной масти, сидевшая рядом с усачом и устрашающе поблескивавшая золотым зубом в ответ на скабрезные шутки последнего. Суровость усача куда-то пропала, он расслабился и разомлел, широко улыбаясь своей соседке и пытаясь непослушным языком рассказать какой-то длинный анекдот. Однако его постоянно перебивала подвыпившая девица, которая, сидя на коленях у тощего простецкого парня, удивительно напоминала австралийского медведя-коалу, забравшегося на сухое дерево. Как только усач доходил до самого пикантного места, девица испускала пронзительный вопль:"Васька, пошляк, прекрати!", причем вслед за воплем неизменно следовало матерное ругательство. Усач опускал блестевшую от пота лысую голову и надолго замолкал, сбираясь с мыслями, а затем вновь начинал свой рассказ. Третий простецкий парень неподвижно сидел на стуле, молча и с видимым усилием переводя остекленевший взглядд с одного собутыльника на другого. Оживлялся он лишь в те моменты, когда его
      
      
       62
      выспавшийся товарищ тряс его за плечо и протягивал ему наполненный стакан. Тогда он встряхивался и произносил невпопад, проглатывая почти все гласные:"Чтобы сердцу дать толчок, нужно выпить коньячок",- потому невпопад, что пил-то он все-таки портвейн. Затем он запрокидывал голову, широко разевал рот и выливал туда портвейн, словно в воронку. При нашем появлении Коля Циклоп оставил в покое свою девицу и подсел к столу с бутылками. Мы расположились рядом с ним, а вскоре из темного угла появилась и Колина подруга, непрерывно одергивая одежду и охорашиваясь. "Я вас хотел познакомить, а вы, я вижу, сами познакомились",- с оттенком разочарования в голосе произнес Коля, глядя на нас с Наташей. "Ничего удивительного, просто я понял твою мысль",- ответил я, разливая вино по стаканам. "И мне наливай!"- заголосила подвыпившая девица. От этого вопля задремавший было подвыпивший парень, на коленях у которого она сидела, вздрогнул и сделал попытку встать. Девица съехала у него с колен и во второй раз за один вечер со всего размаху грянулся задом об пол. Однако теперь ее уже никто не поднимал, и ей пришлось со стонами и непечатной руганью ползти на четвереньках к дивану и карабкаться на него, словно на спину норовистой лошади. Тут появился Саша, завершив обход темных и безжизненных помещений на верхних этажах. Он также подсел к столу, но первое время вел себя скованно и почти не принимал участия в беседе. Говорили в основном мы с Циклопом, забавляя Наташу рассказами о том времени, когда мы посещали один и тот же детский сад. Теперь уже трудно припомнить, каким образом разговор перешел на национальные обычаи. Впрочем, удивляться тут нечему, поскольку это одна из любимых застольных тем для русского человека, не знаю уж, по какой причине. Представителям малых народов такой оборот беседы тоже по вкусу, так как здесь им представляется возможность рассказать о себе, а рассказывать о себе любит всякий. Не был исключением и Саша, который, стоило разговору коснуться данной темы, поспешил заявить о том, что он является адыгейцем. То ли на этом шатком основании, то ли стараясь уязвить меня как счастливого
      
      
       63
      соперника, но он крайне пренебрежительно отозвался о русских нравах. В особенности ему были не по нутру отношение русских к женщинам, а также к старшим по возрасту и по служебному положению. Выяснилось, что правильным поведением для всех перечисленных категорий людей Саша считал полное молчание (покуда не спросят) и безоговорочное послушание. "Русские вообще дураки",- заявил Саша между прочим. Что до меня, то портвейн "Кавказ", видимо, уже успел оказать пагубное влияние на мои умственные способности, иначе я, несомненно, отказался бы даже от тех слабых попыток спорить с Сашей, которые я предпринял в тот вечер. Пожалуй, я представлял собой наглядное свидетельство справедливости Сашиных слов, когда заикнулся было о том, что не все так плохо у русских, а на Кавказе не все так уж хорошо. "А ты был у адыгов?"- напористо спросил Саша. Мне приходилось бывать на Кавказе, причем в самых различных национальных районах, но как раз у адыгов мне побывать не довелось, в чем я откровенно признался и тем самым только подтвердил собственную глупость. "Вот видишь!"- торжествующе воскликнул Саша, намекая на ту гармонию, которая царит в отношениях между адыгами. На фоне этой гармонии мои попытки промямлить что-то о природном равенстве людей и о том, что большинство из них по Сашиной схеме попадает в категорию бессловесной скотины, выглядели как-то нелепо. Было совершенно ясно, что возможность повелевать хоть кем-нибудь для Саши настолько желанна, что ради ее осуществления сам он готов в свою очередь тупо повиноваться кому угодно. А поскольку повелевающую руку можно обожествить, дабы повиновение перестало быть голой необходимостью и начало доставлять радость, то приходится признать, что в Сашиной системе присутствует определенная логика. Подавленный этой логикой, я уже без возражений выслушал восхваления сталинским временам, когда в стране, по словам Саши, "был порядок". "В сущности, он ведь прав,- миролюбиво размышлял я,- ведь некий порядок действительно был. И пусть мой батюшка утверждает, опираясь на свой фронтовой опыт, что бардака при Сталине хватало. Бардак, вероятно, был, но и порядок в Сашином понимании, бесспорно, тоже был. Более того,
      
      
       64
      они тесно взаимосвязаны, даже взаимообусловлены: бардак вытекает из особенностей порядка, а ссылаясь на бардак, можно и далее укреплять желаемый порядок. Так что спорить тут нечего". Перескочив между тем на армейскую дисциплину, Саша заявил, что ее главным смыслом является необходимость полностью сломать характер молодого солдата, и в этом состоит главная мудрость армейских установлений, несмотря на некоторые незначительные упущения, имеющие место на практике. Что это за упущения, я уже не услышал, так как направился в туалет. Вероятно, они состоят в том, что сломать должным образом удается все же не каждого, благодаря чему и на срочной службе, и среди запасных попадаются тупицы вроде меня, не понимающие самых очевидных вещей. В прохладе туалета, под мерное щелканье капель и идиллическое журчание унитазов я быстро успокоился, а напившись из-под крана холодной воды с металлическим привкусом, окончательно пришел в себя и дал себе слово не ввязываться больше ни в какие споры. Когда я вернулся в компанию, Саша как раз переходил с восхваления обычаев своего народа к его истории. На свою беду, я неплохо знаю как русскую историю, так и историю прочих народов, населяющих СССР. Саша нес такую чепуху, плел такие небылицы и бредни, что мне стоило громадного усилия воли смолчать и удержаться от возражений. Слушая эту невероятную галиматью (правда, упорно клонившуюся к возвеличению адыгов), я размышлял о тех мотивах, которые могут заставить человека в здравом уме с величайшим апломбом говорить о незнакомых ему вещах и смертельно обижаться, если ему укажут на его невежество. В нашем же случае примешивались еще и национальные амбиции, так что всякую попытку установления истины Саша скорее всего расценииил бы как покушение на национальное достоинство адыгов. Надо сказать, что вопиющее невежество в вопросах собственной истории - это явление столь же типичное, сколь и трагичное для всех народов, составляющих население нашей необъятной Родины. Но особенно ужасным оно выглядит применительно к малым народам, ведь для них-то национальная история как основа национального самосознания особенно важна. На деле же, стоит завести речь о данном
      
      
       65
      предмете, и усслышишь какие-то нелепые басни, к тому же непременно тяготеющие к самовозвеличению. Выслушивать эту чепуху принято с большим интересом, независимо от действительного к ней отношения, поскольку русский человек и вообще-то от природы деликатен, а уж больше всего на свете он боится оскорбить чужие национальные чувства. В результате благодарные представители малых народов зачастую садятся ему на голову. С собственными национальными чувствами русский человек позволяет обращаться весьма вольно и не протестует, когда ему приписывают самые далекие от его характера пороки вроде любви к рабству или антисемитизма.
       Трудно сказать, ощутила ли Наташа всю глубину невежества нашего историка, но в любом случае на лице ее явственно отразилась скука. "Проводи меня",- шепнула она, тронув мою руку. Интимная нотка в голосе Наташи наполнила меня такой радостью, что даже речи гордого адыга перестали меня раздражать. К тому же, увидев, что я ухожу вместе с Наташей, он не смог удержаться от кислой гримасы, хотя и попрощался ради приличия. "Господи, сколько слов, и все такая чушь",- усмехнулась Наташа, когда мы вышли в пустынный коридор. "Не судите, да не судимы будете",- наставительно произнес я, обнимая ее. "Ты всегда такой добрый?"- поинтересовалась Наташа. "Вовсе нет,- ответил я. - Просто зачастую я бываю не менее глупым". Я открыл засов, распахнул тяжелые стеклянные двери фабричной проходной, выходившие в переулок, и выпустил Наташу. Провожать ее хотя бы до Садового кольца Наташа категорически запретила, поскольку, во-первых, я мог простудиться, а во-вторых, я должен был снова запереть дверь изнутри, дабы возможная проверка не застигла врасплох ночное общество. Надо сказать, что Наташа, пожалуй, больше думала об их безопасности, нежели они сами. Никогда не забуду того ощущения счастья, с которым я смотрел ей вслед и про себя умолял ее обернуться, словно в этом заключался какой-то особый, невыразимый смысл.
       Попойка между тем шла своим чередом. Как часто бывает, события стали развиваться независимо от самих участников происходящего, напоминая
      
      
       66
      неудержимый сход снежной лавины. Началось с того, что компании надоело сидеть в одном и том же, уже основательно разоренном помещении парткома, и она перекочевала в отдел кадров, причем Коля Циклоп перетащил туда раскладушку и возлег на ней со своей девушкой, как древний пластический грек - с гетерой. Споры и вообще все более или менее связные речи прекратились и сменились отрывистыми возгласами, сливавшимися в общий нестройный гам. Вскоре неожиданно кончилась выпивка, и Саша, все еще мрачный после пережитой любовной неудачи, отправился на Центральный рынок за водкой в сопровождении двух простецких парней. Те не выходили из зыбкого состояния между сном и явью, однако с железной решимостью согласились участвовать в походе. Дверь за ними вновь пришлось закрывать мне, так как поднять Колю с раскладушки было невозможно. Далее примерно часовой промежуток времени остался в моей памяти как сплошные взвизгии, хихиканье, махание руками и мотание головами - это значит, что я в течение целого часа вынужден был один развлекать всех девиц и, по-видимому, довольно успешно с этим справлялся. Третий простецкий парень, всеми забытый, спал в парткоме на полу, точнее на грудах бумаг, усач куда-то ушел, а Коля Циклоп лишь благодушно щурил, лежа на раскладушке, свой единственный глаз прямо в дебелую спину своей подруги. Вскоре в вестибюле загремел звонок, и я пошел открывать. Компания, ввалившаяся в вестибюль, оказалась вдвое больше той, которую я провожал час назад. Выяснилось, что простецкие парни умудрились, несмотря на глухую ночь, повстречать в переулках, примыкающих к Центральному рынку, трех своих друзей. После этого где-то на рынке закупили массу водки и два арбуза. При виде арбузов я подумал, что верный и наиболее легкий путь к тому, чтобы превратить помещение в подобие помойки - это съесть в данном помещении арбуз. Впрочем, съесть удалось лишь один из двух принесенных фруктов - второй разбился на полу отдела кадров, когда появившийся откуда-то усач попытался его вскрыть и выронил из рук. Последнее, что я видел перед уходом - это Колю Циклопа, безмятежно спящего на своей раскладушке, уткнувшись носом
      
      
       67
      в спину девицы. Вокруг стола, мотая головами, сидели остальные и упрямо, уже без тостов, сдвигали стаканы с водкой. Проснулся я уже на склоне следующего дня и сразу подумал, что утром на фабрике произошел, несомненно, грандиозный скандал. Однако когда я позвонил Коле, то он в ответ на мой вопрос:"Как дела?" - ответил:"Да ничего, все нормально", причем таким бодрым голосом, что я постеснялся расспрашивать дальше, дабы не показаться паникером. По-видимому, на фабрике видели и не такое.
       Что касается Наташи, то мы встречались с ней несколько месяцев и я даже удостоился зависти приятелей, видевших ее у меня дома. Но любил я ее (или, точнее, был в нее влюблен) только в тот вечер на фабрике, а потом при мысли о ней стал ощущать ту пустоту в душе, которая делает встречи с женщиной необязательными и потому обременительными. Я не притворялся, не изображал африканскую страсть, держал себя с ней хладнокровно, а ее, как и большинство женщин, это задевало за живое и подхлестывало - ей хотелось растопить этот холод и восторжествовать над ним. Я сознавал, что она славная девушка, но эта странная пустота, которую мне каждый раз приходилось перебарывать, лишала меня всех душевных сил. В конце концов я прекратил звонить Наташе, а когда она звонила сама, придумывал разные предлоги, чтобы только избежать встречи. Я прекрасно знал, что впоследствии пожалею об этом, и все же не мог поступить иначе. Мне уже не в первый раз приходилось убеждаться в том, что одного желания любить кого-то еще недостаточно, чтобы действительно любить. Удивительно, но в юности я в течение целых семи лет с неослабевающим пылом любил одну женщину, невзирая на то, что, как я теперь понимаю, никаких шансов на взаимность у меня не было. Однако запас моих душевных сил был неистощим, я выискивал в поведении любимой все новые и новые обнадеживающие признаки и жил, как мне казалось, весьма наполненной жизнью, хотя на прочих женщин обращал лишь крайне поверхностное внимание, а любимая старалась меня избегать. Временами я вел себя так глупо, что теперь мне мучительно стыдно об этом вспоминать. Тогда же я не мог верно оценить своего поведения, а потому и
      
      
       68
      не ощущал раскаяния. Собственно, я и не мог тогда вести себя иначе, поскольку все мои действия приобретали для меня смысл и значение лишь в том случае, если удавалось как-то связать их с той женщиной,- она, конечно, знала, что я к ней неравнодушен, но вряд ли знала, до какой степени. Видимо, за те-то семь лет в моей душе и образовалась постепенно та самая пустота, которую я теперь так остро чувствую. Выходит, что слишком бурно проведенная юность рано или поздно, так или иначе дает себя знать. Различия зависят лишь от того, какие силы, духовные или физические, были нерасчетливо растрачены в юные годы. Впрочем, в попытках развеяться и забыться я не щадил и физических сил, так что теперь, по словам врачей, я не должен позволять себе предаваться прежним обычным увеселениям. Вот сейчас написал это и подумал: странно, но почему-то словно само собой разумеется, что человек не может забываться за работой. С другой стороны, что же тут странного, если все мы являемся винтиками одного огромного трудового механизма? Захватывает и дает забвение от горестей только творческий труд, а о каком творческом труде можно говорить там, где твоя деятельность изначально включена в работу механизма, управляемого непонятно кем? Архитектор, пользуясь Марксовым примером, здесь уже ничем не отличается от пчелы - как и пчела, он, строя свою ячейку, не имеет представления о том, как строится здание в целом".
       Здесь записи вновь обрывались, в который раз вызвав у Волкова чувство разочарования. С их помощью Волкову никак не удавалось непосредственно углубиться в жизнь дядюшки,- записки касались ее лищь как-то вскользь и отнюдь не в самых главных пунктах. Хотелось узнать, кем были друзья автора, его любовницы, сослуживцы, в чем состояла его работа и как он к ней относился, а вместо этого приходилось читать длинные описания каких-то попоек, мало что объясняющие. Волков, разумеется, понимал, что и из стихов, часто попадавшихся в тексте записок, и из описаний людей и событий
      косвенным образом складывается портрет автора - во многом более достоверный, нежели тот,который возникает из прямых биографических данных.
      
      
       69
      Однако для того, чтобы составить представление об авторе таким косвенным путем, требуется более вдумчивое чтение, чем в том случае, когда нам впрямую описывают поступки интересующего нас лица в различных конкретных ситуациях. Именно эта повышенная вдумчивость и отпугивала Волкова. Изучение дядюшкиных архивов поначалу вовсе не представлялось ему связанным с напряженной умственной работой. Он ожидал скорее захватывающего развлечения - ведь ничто нас так не привлекает, как возможность беспрепятственно покопаться в сокровенной жизни других людей. Важно только ухитриться придать этому занятию пристойный вид как в чужих глазах, так и в своих собственных. Волков, однако, начинал ощущать, что дело принимает иной оборот, постепенно перерастая рамки необычной забавы, о которой можно рассказать друзьям со смехом, но ии с долей печали, приличествующей предмету. К тому же и дядюшка писал, как бы желая пристыдить племянника:"Современное молодое поколение не может внушить добрых чувств стороннему наблюдателю. Сказанное в полной мере относится и ко мне, поскольку я считаю себя его представителем - все его пороки я ощущаю в себе. Можно сколько угодно анализировать социальные причины, делающие человека лучше или хуже, но любое общественное зло, стремившееся всех подогнать под свою мерку, всегда рано или поздно встречало сопротивление, носителями которого выступали в основном люди молодые. Быть носителями животворного протеста - в этом и заключается их социальная функция, если отвлечься от конкретного содержания процесса обновления в ту или иную эпоху. От выполнения данной функции человек с годами может отойти, поглощенный иными заботами или просто утратив силы, однако общественная пассивность человека в молодом возрасте совершенно ненормальна. Тем не менее наше поколение охвачено пассивностью целиком, пропитано ею насквозь, и исключений почти не видно. И если даже кто-то образцово выполняет свой служебный долг (такое еще встречается, хотя, как правило, в экстремальных ситуациях), то эта деятельность на благо общества, пусть и весьма похвальная, с обновлением все же никак не связана. А что можно видеть в
      
      
       70
      обычной, будничной действительности? Сама по себе общественная пассивность - это в моральном плане еще полбеды, раз уж самостоятельная активность, мягко говоря, не приветствуется. Беда в том, что подавляющее большинство моих сверстников позволили сделать из себя людей, для которых любое духовное усилие - невыносимый труд, сущая каторга; которые всю жизнь способны питать свою духовную природу мерзкими суррогатами вроде детективов, кино или эстрадных шуточек; у которых все проблемы, не касающиеся непосредственно их шкурных интересов, вызывают глубокую скуку; которым человек, поступающийся этими интересами ради интересов ближнего, представляется кем-то вроде юродивого. Да, конечно, виноваты общественные условия, виноваты те, кто эти условия создавал, но виноваты и те, кто эти уловия принял, кто сформировался как раз так, как от него требовали. Конечно, люди, о которых я пишу, мои сверстники, не являются рабами в полном, "политэкономическом", смысле слова. Да и в духовном плане их рабами вроде бы не назовешь, поскольку все они к внешним, социальным условиям своей жизни относятся с большей или меньшей долей скепсиса и отрицания. Но и это заслуга не столько их самих, сколько национального характера, насквозь пропитанного скепсисом и иронией. К сожалению, можно сколько угодно посмеиваться втихомолку и при этом являться носителем всех тех прелестных черт характера, которые я перечислял выше. Они вполне сочетаемы с кукишем в кармане. Да и кого может напугать своим отрицанием
      человек, не желающий хоть чем-то обременить свои мозги?"
       Выпад дядюшки в сторону молодых людей, не способных даже на малейшее умственное усилие, задел Волкова за живое. Отложив бумаги, Волков вышел на крыльцо и закурил, размышляя о том, в какой степени прочитанное относится к нему самому. Он обвел безучастным взглядом заснеженные поля, посеревшие от весеннего тепла. Дымок сигареты мгновенно исчезал в пространстве под ровно дующим юго-западным ветром. "Все это относится и ко мне,- подумал Волков. - Вряд ли в большей степени, чем к другим, но относится". Он как-то сразу вспомнил множество типичных ситуаций из своей повседневной
      
      
       71
      жизни. Почему-то особенно упорно вспоминалась одна картина: актовый зал, полный народу, всеобщая скука, на трибуне - крепко сбитый мужчина неопределенного возраста с грубым брыластым лицом. Вскоре в памяти возникла и фамилия - "товарищ Дятлов". "Неужели это тот самый, о котором пишет дядюшка?- подумал Волков. - Ужасный болван - сколько говорил и так и не сказал ничего умного. А ведь большой начальник. Надо посмотреть, что там дядюшка про него пишет". Волков щелчком послал окурок в посеревший рассыпчатый снег.
       Товарищ Дятлов в бумагах дядюшки упоминался много раз, но теперь Волкову попался целый гимн этому человеку. "Товарищ Дятлов далеко не всеведддуущ, зато он вездесущ,- торжественно заявлял дядюшка. - Кроме того, он чрезвычайно деятелен: он неустанно лепит окружающую действительность так, как считает нужным - в соответствии со своим пониманием справедливости, разумности и красоты. Понимает же он все. Он не знает многого, даже очень многого, зато нет такой вещи или явления, которых бы он не понимал. Прочие члены общества не могут, разумеется, тягаться в остроте понимания с товарищем Дятловым, и потому им отведена роль либо его послушных помощников, либо просто податливого материала для его упражнений по пересозданию действительности. Порой случается, что товарищ Дятлов, ясно понимая некое явление, на самом деле понимает не то, что реально существует, а лишь образ явления, созданный им, товарищем Дятловым, в собственной голове. Поэтому много сил и материала, в том числе и человеческого, направленных на пересоздание явления, тратится как бы зря. Но товарищ Дятлов не знает неудач,- точнее, он не хочет их знать, а потому они для него и не существуют. В результате жизнь товарища Дятлова щедро расцвечена всеми красками свершений и побед, рядом с которыми остающиеся недостатки, упущения, перегибы и сбои могут служить лишь стимулом к дальнейшей оживленной деятельности. Всюду - в промышленности, в строительстве, в сельском хозяйстве, в политике, в идеологии, в искусстве мы видим плоды неутомимой деятельности товарища Дятлова, его трогательной
      
      
       72
      детской способности видеть явления лишь с одной стороны, его безграничной уверенности в себе и в могуществе собственной воли. Товарищ Дятлов - это олицетворенная вера, вера в разумность существующего порядка, вера в себя, в свое право судить, вязать и решать. Товарищ Дятлов - это олицетворенная правота, ибо именно несокрушимая вера в себя делает человека правым. Достаточно верить в то, что знаешь нечто такое, что неведомо простому люду, в то, что просто не можешь ошибаться,- короче говоря, достаточно чувствовать себя правым, и будешь постоянно прав. В то же время товарищ Дятлов - вовсе не исступленный фанатик, не безумный аскет. Ему присуще величайшее жизнелюбие, а правота, пронизавшая все его естество, подсказывает ему, что уж он-то вполне заслужил все мыслимые материальные блага. Можно утверждать, что самобытная фигура товарища Дятлова может произрастать только на нашей почве, так как породить ее могло лишь особое сочетание условий, нигде более не встречающееся. Мощь товарища Дятлова, словно живительным соком, питается тем нерассуждающим почтением, которое мы как граждане своей страны, к счастью, обязаны питать к людям, занимающим определенные посты. Я говорю - к счастью, потому что если бы всякий мог запросто оспаривать мнения товарища Дятлова, то это уже было бы совсем не то общество, которым мы теперь так гордимся".
       Волкову стало любопытно, кто же такой этот товарищ Дятлов, сумевший вдохновить дядюшку на столь широкие обобщения. Раздумывая над тем, как бы выяснить в Москве, что за пост занимает товарищ Дятлов и в чем заключался его конфликт с дядюшкой, Волков между тем нашел в шкафу две холодные, пропитанные запахом затхлости подушки, бросил их в изголовье кровати и поставил на тумбочку к изголовью настольную лампу. Затем он включил лампу и лег, прихватив с собой на кровать порядочную стопу листов из архива. Было еще достаточно светло, но Волкову, как всегда при интересном чтении, хотелось расположиться с удобством. "Следующий отрывок вновь содержал описание какой-то попойки:"Когда я вошел, все разразились радостными воплями. Коля Циклоп встал из-за стола и со стаканом в руках, шатаясь,
      
      
       73
      подошел ко мне. "Мы тут разлагаемся,- объяснил он и захихикал. Затем он поднес стакан с портвейном к моему носу. - Хапни стаканчик, Костя,- предложил он. - Я знаю, ты уже до хрена хапнул в своей жизни. А что тебе еще остается?" Я пригляделся к Коле, стараясь определить, всерьез он ведет столь многозначительные речи или же болтает что попало - точнее, то, что подскажет ему Бахус, овладевший его разумом. Стеклянный глаз Коли неотступно сверлил меня где-то в области желудка, а второй глаз искал чего-то в пространстве за моей спиной. По этим признакм можно было сказать только одно - что Коля в стельку пьян. Я взял стакан из его руки, неуверенно плававшей в воздухе. "Хапни, хапни!"- загомонили разложенцы за столом, уловив мое движение. Я отставил стакан в сторону и встряхнул Колю за плечо. "Николай! Не много ли ты пьешь?"- прокричал я ему в ухо, словно разговаривал с глухим. Коля безвольно оперся на мою руку и весь как-то обмяк. "А что еще делать?"- спросил он задумчиво. Целый ряд возражений пронесся в моей голове. Можно было предложить Коле с головой уйти в работу на фабрике, обеспечивать бесперебойную работу оборудования и тем самым способствовать приобретению всеми трудящимися красивого внешнего вида. Но Коля непременно возразил бы:"Ну оденутся они все, а дальше что?" "А что дальше, в самом деле?"- задумался я. Можно посоветовать Коле развивать художественный вкус и охоту к чтению, дабы он мог приобщиться к высшим достижениям человеческой мысли. Но тут я и сам подумал:"А что дальше?" Область применения этих достижений скрывалась за таким густым туманом, что было сомнительно, существует ли она вообще. Зато было совершенно ясно, что сам Коля все подобные предложения встретит издевкой,- правда, вряд ли станет ее выказывать из уважения ко мне, а также потому, что считает меня слегка помешанным, в устах которого всякие глупости вполне естественны. По мнению Коли, в жизни все равно ничего не изменишь и когда все устраивали, нас не спрашивали, а потому каждый должен помогать сам себе, но при этом помнить о том, что всегда и всюду люди делились и делятся на высших и низших, белую кость и черную кость. Подобные догмы служат Коле той
      
      
       74
      духовной стеной, за которой ему живется спокойно. Впрочем, я внезапно осознал, что и у меня имеется запасец похожих догм, используемых для той же цели. Смеясь над самим собой, я нашарил в пространстве стакан с портвейном и осушил его залпом. "Вот! Правильно! Так его!"- загомонили разложенцы за столом. В голове у меня зашумело, я подошел к столу, сел и
      спросил:"Что вы тут пьете?", повернув бутылку этикеткой к себе. Марка напитка соответствовала тому противному вкусу, который остался у меня во рту после первого стакана. Разложенцы восприняли мое движение как признак разгоревшейся жажды и принялись снова разливать вино. Я не вступал в их сбивчивую беседу и больше молчал, но пил уже без раздумий..."
       Далее, видимо, недоставало одной или двух страниц (нумерацией дядюшка упорно пренебрегал), и вместо подробного описания попойки, выдержанного в уже знакомом Волкову раздраженно-издевательском тоне, разворачивались рассуждения по поводу слова "разложение", промелькнувшего в записях выше. "Непонятно, почему это слово в обыденной речи имеет какое-то инквизиторское применение. "Он вконец разложился!"- любят говорить про других официальные лица и вообще почтенные члены общества, то есть те, к которым нам предписано относиться с почтением. Что же такое разложение, если вдуматься в истинный, изначальный смысл этого слова? Изменение структуры сложного явления, изменение соотношения между его элементами? Или прекращение существования этого явления с одновременным началом отдельного существования выделившихся из него многих простых явлений? Или разложение состоит в том, что в общих рамках сложного простые явления ведут уже относительно самостоятельное существование? Какое определение ни взять, само по себе оно не будет означать ничего безнравственного. Все зависит от того, о каких явлениях идет речь, от того, что и во что превращается. Поэтому слово "разложение" следует решительно защитить. Лично мне оно чрезвычайно близко,- видимо, потому, что не может быть разложения без соединения, распада без синтеза, и в этом смысле понятие "разложение" - творческое понятие, подразумевающее некоторый прогресс.
      
      
       75
      Что касается человека как сложной духовной структуры, то, по всей видимости, и распад этой структуры на составные части, и самостоятельность, даже временная, этих простых частей в рамках сложного единства неизбежно ведут человека к деградации. Однако это как раз то вульгарное, одностороннее понимание разложения, при котором забывают о второй, главной стороне: об измененном сочетании, о новом синтезе, о развитии. Чудачества, странности, страсти, даже то, что называют пороками - все это имеет свойство оживлять нравственную физиономию человека и делать ее благодаря этому оживлению значительно более привлекательной,- однако лишь при том условии, если вышеперечисленные черты уравновешиваются другими, позволяющими человеку не превратиться из существа сложного в смехотворно простое, даже простейшее. И только смехом, который есть главное свойство здравого рассудка, и поверяется это равновесие. Равновесие здесь не тождественно гармонии: в человеке может быть множество черт, нарушающих гармонию, но все они должны устойчиво сочетаться в сложном единстве, именуемом человеческой личностью, свойством которой является, между прочим, способность существовать в сообществе с другими себе подобными. Поэтому едва устойчивое сочетание свойств нарушается и все сводится к какому-то одному свойству (остальные для него становятся лишь фоном), например к стремлению обогатиться, обладать женщиной и т.п., как человек, строго говоря, перестает быть человеком, то есть существом сложным. Уравновешенный набор его многообразных свойств служил ему, в частности и для того, чтобы мирно сосуществовать с окружающими, однако когда это равновесие расшатывается, а весь набор сокращается до единственного элемента, то в результате субъект становится вредоносен для всех тех, кто сталкивается с ним в жизни, и положительно невыносим в общежитии. А настоящий, истинный разложенец всегда представляет собой сложную личность и потому является безобиднейшим существом, хотя, возможно, и несколько странным. И наоборот, лица, претендующие на звание разложенца, но пренебрегающие синтезом, в лучшем случае отличаются крайним
      
      
       76
      скудоумием, а в худшем случае к скудоумию присоединяются агрессивность и склонность смотреть на всех прочих двуногих исключительно с точки зрения собственной низменной корысти. По этому поводу мне вспоминаются два случая, героем которых является одна и та же личность. Упомянутого человека всегда отличало свойство, называемое порой свооенравием, а порой - более резко - самодурством. Иначе говоря, он обладал способностью неожиданно превращаться во вредоносное простейшее, жизнедеятельность которого полностью подчинена единственной задаче, достижению коей окружающие могут и способствовать, но чаще мешают. Тогда они подвергаются весьма крутому обращению - и поделом, поскольку от любой опасной стихии следует держаться подальше, даже если она выступает в человеческом образе и обладает членораздельной речью. Так произошло и в данном случае. Один мой приятель задумал жениться и, желая, чтобы все шло заведенным порядком ("как у людей"), решил представить невесту друзьям, собравшимся на квартире у другого моего приятеля. В частности, там сидел и главный герой моего рассказа, который, пользуясь уступчивостью хозяина квартиры, успел влить в себя большую часть имевшихся запасов спиртного и затем погрузился в мрачную тоску, так как добраться до оставшейся части ему все же не разрешили. Таким образом, начало церемонии знакомства наш герой встретил в плохом настроении, хотя и подготовился к ней основательнее всех окружающих. В результате и жених, и хозяин вынуждены были большую часть времени посвящать сглаживанию того неприятного эффекта, который производили замечания и шутки нашего героя,- не блистая тонкостью и умом, они носили зато резко обличительный характер и прямо задевали присутствующих. Наш герой совсем не знал ни потенциальную невесту, ни двух-трех друзей, пришедших вместе с нею и женихом, однако, несмотря на это, он постарался составить себе о них крайне отрицательное мнение. К этому его побуждали и разгоревшаяся жажда, и самолюбие, жестоко уязвленное отказом хозяина позволить ему полностью уничтожить все приготовленное для гостей вино. Когда наш герой окончательно убедил себя в том, что остаться
      
      
       77
      еще хоть на минуту в столь презренном обществе - значит бесповоротно уронить свое достоинство,- тогда он неожиданно поднялся, пробурчал:"Ну ладно", сгреб со стола в сумку последнюю оставшуюся бутылку коньяка и вознамерился удалиться. Хозяин на какое-то время онемел от такой наглости, но затем почувствовал неловкость, ибо коньяк принесли гости, а вслед за тем и возмущение, вполне понятное в такой ситуации. Не теряя надежды уладить дело миром, он закрыл дверь, отделявшую прихожую, где собирался восвояси наш герой, от комнаты, где сидели гости, после чего некоторое время основные события происходили в прихожей при закрытых дверях. Наш герой, предчувствуя, что у него собираются потребовать объяснений, предварил это требование самодовольным смехом. "Коньяк я забираю,- заявил он. - Ехать мне далеко - чтоб не скучать в дороге, коньячок мне пригодится". "А мы с чем останемся?"- поинтересовался хозяин. Вопрос был поставлен довольно неудачно, так как сам повод к разговору свидетельствовал о том, что данная проблема нашего героя ничуть не волнует, что он и подтвердил прежним смешком, заметив"Это ваши личные трудности". Хозяин на секунду задумался. "Что ж, забирай его, и пускай он пойдет тебе впрок,- сказал он. - Но раз ты такая скотина, то уж будь любезен, сделай так, чтоб я тебя никогда больше не видел - ни здесь, ни вообще". Тут наш герой почувствовал себя незаслуженно оскорбленным и не раздумывая ответил оплеухой. "Драться с такой скотиной, как ты, у меня нет никакого желания,- спокойно произнес хозяин, потирая щеку. - Так что еще раз повторяю: иди отсюда по-хорошему и не отравляй людям вечер". Однако роль оскорбленного величия, щедро раздающего оплеухи, пришлась по вкусу нашему герою, и в прихожей вновь раздался характерный звонкий шлепок. Однако гость был, видимо, слишком раздражен для того, чтобы удовлетвориться двумя ничтожными оплеухами, не причинившими противнику серьезного ущерба: нанеся вторую из них, он накинулся на хозяина и принялся немилосердно его тузить. Тут-то и наступила кульминация вечера. Общество сидело за столом и мирно беседовали, ритуал чинного знакомства
      
      
       78
      шел своим чередом. С коньяком, конечно, дело пошло бы бойчее, и только потому о недоразумении с коньяком еще не забыли. Тем не менее обстановка была совершенно мирной, как вдруг дверь распахнулась и из прихожей, осыпая друг друга бранью и затрещинами, безобразным комком выкатились хозяин респектабельной квартиры и его талантливый друг. Врезавшись в стол, они свалили с него половину посуды, но не обратили на это никакого внимания и продолжали кататься по комнате, напоминая двух навозных жуков, не поделивших верблюжье дерьмо. Ритуал знакомства оказался скомкан самым грубым образом. Все происходившее находилось в вопиющем противоречии с тем достойным времяпрепровождением, которое жениху и невесте было обещано хозяином. При взгляде на невесту казалось, будто она одновременно заболела базедовой болезнью и параличом речевого аппарата. Особенно сильное потрясение она испытала в тот момент, когда наш герой, чувствуя, что чаша весов начинает клониться на сторону противника, прокусил тому палец. Как ни горько писать об этом, но хозяин после такой акции сильно уронил свою репутацию воспитанного человека, поскольку разразился злобной матерщиной, высвободился наконец из цепких объятий нашего героя и, пользуясь обретенной свободой движений, незамедлительно расквасил тому нос. Затем хозяин сгреб нашего героя в охапку и выкинул сперва в прихожую, а затем на лестничную клетку. Казалось, что дело кончено, но не тут-то было. Так мог подумать только тот, кто плохо знал нашего героя. Последний, хорошенько размазав по лицу кровь, принялся звонить во все соседние квартиры. Двери открывались, и глазам перепуганных соседей представал бледный и жутко окровавленный молодой человек. Он кричал:"Вы будете свидетелями! Вот в этой квартире меня только что избили! Его надо посадить в тюрьму за нанесение телесных повреждений!" - ну и т.п. Затем, пользуясь оцепенением жильцов, он ворвался в какую-то квартиру, схватил телефон, перепачкав его кровью, и как-то сумел вызвать милицию. Приехавший наряд забрал обоих противников, а свидетелям предложил дойти до отделения пешком, благо оно находилось совсем рядом. В отделении, однако, все разъяснилось очень
      
      
       79
      быстро. Не последнюю роль в этом сыграло кричащее различие в степени опьянения истца и ответчика, а также то, что наш герой поддался раздражению, не оставлявшему его в течение всего вечера, и вновь завел свою песню насчет тюрьмы, в которую необходимо посадить его врага. В противном случае он угрожал милиционерам служебным взысканием. Показания свидетелей довершили дознание. Этот частный пример позволяет видеть, к чему ведет односторонне понятое разложение, когда вся личность человека и вся его деятельность сводится к удовлетворению одного-единственного простого желания (в данном случае - желания выпить, но можно привести и другие примеры). Напротив, истинный разложенец, как я уже говорил, в духовном отношении всегда представляет собой сложное явление. Он может и даже должен выискивать в себе различные пороки и животные черты, а найдя, тщательно культивировать их и изучать, с тем чтобы в дальнейшем явить их окружающим в наиболее ярком виде, дабы окружающие смогли увидеть все это также и в себе. К сожалению, большинство людей находится в приятном заблуждении, полагая, будто все низменные свойства человеческой натуры судьба взвалила на каких-то там порочных типов, всех прочих оставив чистенькими. На самом-то деле в каждом человеке так много гнусного, что просто диву даешься. Управлять всем этим темным миром может лишь тот, кто его хорошо знает, то есть истинный разложенец. Если хочешь изучить в себе животное, приручи его, холь и корми, но знай в то же время, что это животное, а не человек. Большинство же людей относится к порокам как к чему-то такому, что существует на специально отведенной территории и в крайне отвратительных формах, а все свои побуждения считают проистекающими из самых чистых источников и постоянно подыскивают для них высоконравственные обоснования. Себя и друг друга им, может быть, и удается обмануть, но истинного разложенца не проведешь, он все их уловки видит насквозь. Поэтому ему внушают такое острое отвращение самомнение, апломб и чванство, столь распространенные в обществе и имеющие под собой, как правило, столь призрачную основу, что напоминают психическое
      
      
       80
      расстройство, нечто вроде мании величия. Поэтому высшими добродетелями истинный разложенец считает скромность, смирение, неверие в свое превосходство, почтение к окружающим. Больно слышать бросаемые в его адрес упреки в аморальности, ибо его аморальность на девять десятых заключается в упорном стремлении называть вещи своими именами, а на одну десятую - в стремлении получше прочувствовать и изучить все то низменное в человеческой природе, что вызывает в душе истинного разложенца ощущение сладкой жути,- так внушает сладкую жуть заключенный в клетку свирепый зверь. Звери, увы, подчас вырываются на волю, но их торжество над истинным разложенцем непродолжительно, да к тому же и дает ему новые познания. А суровые моралисты, зачастую руководствуясь в своей деятельности целой коллекцией пороков, находятся при этом в глубоком убеждении, что борются за торжество чистых идей и высоконравственных начал. Верный способ довести общество до полного духовного распада - это провозгласить обязательность указанных идей и начал, когда они начинают служить средством возвышения одних и принижения других, причем совершенно неважно, какие именно идеи и начала возводятся в ранг святых, будь то супружеская верность или марксизм-ленинизм. Выигрывает, как правило, тот, кто имеет пошире глотку, побольше бесстыдства (дабы первым завопить об отступничестве ближнего) и максимум отвращения ко всякого рода общесственно полезной деятельности (дабы полностью сосредоточиться на охранении устоев".
       Далее приводилось стихотворение, призывавшее читателя внимательнее вглядываться в собственные пороки и обмениваться с окружающими плодами таких наблюдений. Стихотворение сопровождалось примечанием:"Именно сейчас захотелось узнать, помню ли я еще наизусть то, что написал восемь лет назад. Оказалось, что помню. Наверное, это не случайно. Именно тогда понятие "разложение" входило в наш обиход и мы обсуждали его и так, и этак, со всех сторон, а я, как мне и полагалось, разражался стихами". Далее дядюшка продолжал развивать тему разложения:"Все сказанное выше о разложении я могу отнести и к искусству,поскольку оно занимается изучением
      
      
       81
      человеческой личности. Однако применительно к искусству понятие разложения имеет свой особый аспект. Дело в том, что искусство, как, вероятно, и любая другая форма сознания, может раскрыть внутренние закономерности явлений, лишь предварительно отразив (изобразив) эти явления. Таким образом, изобразительная сторона играет здесь огромную роль. С точки зрения этой роли ясно, как глупо ставить перед искусством проблему выбора - форма или содержание, выразительность или идейная нагрузка, "что" или "как". Просто-напросто без "как" не может быть никакого "что". Ну, например, нельзя изучать предмет по плохой фотографии, зато обратное возможно, ибо "как" всегда имеет самостоятельную ценность: если имеется качественная фотография чего бы то ни было, то это нечто уже можно рассматривать и изучать. Наше искусство издавна оценивается по признаку "что", отсюда и его убожество. В первую очередь используется тематический принцип (насколько актуальна тема с точки зрения начальства, не чернит ли она, упаси Бог, нашу действительность), затем принцип статистический (много ли уже произведений посвящено данной теме, точь-в-точь как с диссертациями), и, наконец, принцип качества, под которым, как и в промышленности, понимается соблюдение стандартов, спущенных сверху для освещения каждой темы. С точки зрения этих принципов, можно создавать остроактуальные и вполне качественные произведения, которые при этом будут являться художественно беспомощными и не имеющими никакого отношения ни к реальной жизни общества, ни к тому, что действительно это общество волнует. Вроде бы ясно, что все эти дурацкие критерии, вполне отражающие умственный уровень тех, кто их придумывал, могут быть отброшены без всякого не только художественного, но и социального ущерба, поскольку если произведение хорошо сделано с эстетической точки зрения, то оно неизбежно произведет и определенный отклик в обществе, даже если его автор прочно застрял на позиции "искусства для искусства". Могут, конечно, возникнуть сомнения относительно того, каким именно будет этот эффект, к чему клонит автор. Именно эти сомнения власть предержащих и доставляют сейчас обильное
      
      
       82
      пропитание целой прослойке болванов, главным достоинством которых является то, что они знают истинные (см.выше) критерии оценки художественных произведений. Все же прочие судят, с точки зрения властей, как профаны, односторонне и незрело, особенно в политическом отношении. Ведь известно множество примеров, когда произведение, с точки зрения профанов, правдиво говорило о каких-то общественно значимых проблемах, однако с точки зрения истинных критериев оказывалось несостоятельным. По поводу вышеуказанных сомнений начальства я бы сказал следующее: художник ни к чему прямо не призывает, иначе он уже не художник или не вполне художник. Прежде всего он занимается отражением явлений действительности. Отражение может быть правдивым, и это дает читателю (зрителю) пищу для раздумий, выводов и, наконец, действий, но все перечисленные последствия вызываются только той художественной правдой, которая присутствует в творении автора, а вовсе не теми идеями, которые сидят в авторской голове. Собственно, отражение действительности и бывает фальшивым большей частью из-за того, что оно подгоняется под некоторые заданные автором для себя (или навязанные ему) исходные идейные положения. Странно, однако, думать, что, встретив под маркой отражения действительности заведомую ложь, читатель или зритель сможет ощутить в себе жажду деятельности и двинуться в том направлении, которое автор-лжец считает правильным. Предполагать такое можно на основе только одной предпосылки - что люди не в состоянии отличить правдивое отражение жизни от фальшивого, то есть, иначе говоря, являются идиотами. Да, идиоты существуют, но искусство (как, впрочем, и реальная жизнь) их не интересует - их веселым прибежищем является массовая культура, имеющая к утомительной реальности лишь косвенное отношение. Тем же, кто считает идиотами всех, кроме себя, самим место в сумасшедшем доме. Так что с точки зрения подлинного искусства (а не корыстной политики) творить можно как угодно и на какую угодно тему, а то, что получится, можно смело публиковать, если только это будет хорошо - сиречь правдиво - в художественном отношении. Как же достичь весомого художественного
      
      
       83
      результата? Думаю, что разложение дает ответ и на этот вопрос. Что касается психологической стороны искусства, то здесь можно повторить все то, что я уже говорил раньше о разложении применительно к человеческой личности,- с единственным дополнением: любое искусство должно быть правдиво, иначе оно будет нужно только самим бездарным авторам да корыстным политикам. Особенно последнее относится к разложенческому исследованию личности. Долгое время в нашей поэзии, к примеру, был, по существу, наложен запрет на изображение ряда вполне обычных человеческих личностных свойств. Изображаемой личности нашего современника (а в поэзии это зачастую личность самого автора)вменяется в обязанность быть активной, оптимистичной, правильно реагировать на имеющиеся отдельные трудности и недостатки (общих, системных недостатков у нас, как известно, нет); желательно испытывать чувство гордости и глубокого удовлетворения жизнью и уж, разумеется, не иметь никаких пороков, ни врожденных, ни приобретенных. Все сказанное можно отнести и к прозе, и к другим искусствам - к их тону, настрою, взгляду на жизнь.
       Если же рассматривать изобразительную сторону искусства вообще, то разложение здесь является тем принципом, который давно уже господствует. Не будучи искусствоведом или критиком, не могу сказать, осознано это господство или нет. Дело в том, что изображение в искусстве - это всегда обобщение. Можно без конца живописать подробности пейзажа и в стихах, и в прозе, и на полотне, можно даже перебрать их все, но тем не менее получившееся изображение оставит зрителя (читателя) равнодушным. Кроме "похожести", в ней не будет ровным счетом ничего, а похожесть сама по себе трогать не может. Ведь каждый из нас видел массу пейзажей всех времен года и может видеть их и впредь, для чего вовсе не обязательно ехать в музей, тем более что природа все же больше похожа сама на себя, чем любая картина - на природу. В литературе же правомерны лишь те подробности, которые отражают суть изображаемого. Иначе подробности - смерть изображения: восприятие дробится в них, и целое увидеть невозможно. Выход заключается
      
      
       84
      в разложении объекта, в выделении в нем таких черт, удачное отражение которых позволит читателю увидеть цельную картину в своем воображении. Не надо обманываться: то, что мы изображаем, читатель всегда видит по-своему. Описанный нами рассвет - это для него рассвет, виденный им когда-то, море - его море, дождь - его дождь. То, что мы изображаем, всегда рассчитано на память читателя,- на то, чтобы вызвать из нее хранящееся в ней воспоминание. Для этого не нужно описывать предмет во всех деталях: важно разложить его и выделить главное - то, на что автор будет указывать читателю, добиваясь отклика-воспоминания. Разложение и выделение главного необходимо потому, что в нашей памяти все виденное и слышанное хранится в обобщенном виде, в виде нескольких главных черт, когда-то наиболее поразивших восприятие. То главное, что запечатлено искусством, смыкается с тем, что хранится в памяти, и в результате перед духовным оком читателя встает целостный образ, порождающий в свою очередь эмоциональный отклик. Поэтому если мы хотим, чтобы читатель действительно видел своим духовным зрением то, что мы изображаем, а значит, и сопереживал нам (ибо в искусстве лишь образ рождает сопереживание),- если мы хотим этого добиться, то нам следует отказаться от перечисления подробностей, от злоупотребления прилагательными, которые сами по себе беспомощны, и от впихивания в текст абстрактных понятий, которые ничего не дают для создания образа. Без образа же произведение не породит отклика в душе читателя, а создание образа должно происходить по закону разложения. Следовательно, и настоящий художник должен быть разложенцем, насколько позволят темперамент и здоровье. Ведь не случайно творческие личности столь охотно предаются всевозможным порокам: они знают, что пороки враждебны абстрактному мышлению, зато благоприятны для мышления образного".
       Последнюю фразу Волков прочел с усмешкой - она показалась ему лукавым самооправданием бытового разложенца, каковым он считал дядюшку. Рассуждения об искусстве Волкова вообще не заинтересовали - ему казалось,
      
      
       85
      будто где-то он об этом уже читал. Кроме того, он, как все юные дилетанты, полагал, что все рассуждения об искусстве совершенно бесполезны, ибо творцы в своей деятельности руководствуются исключительно вдохновением. Что касается личности автора записок и его частной жизни, то и то, и другое отражалось в записках односторонне: казалось, будто покойный дядюшка нигде не работал, ни с кем, кроме отпетых пропойц, не общался и вообще не жил обычной человеческой жизнью, а только шлялся по всяким подозрительным компаниям, в промежутках почитывая книжки, размышляя об искусстве и сочиняя стихи. Возможно, сам по себе такой богемный образ и был бы привлекателен, если бы Волков не знал совершенно точно, что дядюшка до определенного времени прилежно трудился и считался весьма перспективным ученым. Видимо, автор записок вел двойную жизнь, и его племяннику являлась лишь та ее сторона, которая оставалась скрытой от глаз обычных людей.
       Вскоре, однако, терпение Волкова оказалось отчасти вознаграждено, поскольку ему попалась запись, если и не освещавшая полностью трудовую деятельность дядюшки, то хотя бы объяснявшая, по какой причине в этой деятельности произошли резкие изменения. Как было известно Волкову, дядюшку в один прекрасный день уволили из института, где он преподавал и занимался научной работой. С того дня и до конца жизни дядюшка подвизался только на всяких малопочтенных рабочих местах вроде сторожа или грузчика в магазине, вызывая тем самым тихую ярость у своего респектабельного брата. Оно и понятно: существуют соседи и знакомые, которые любят задавать вопросы о том, что их никак не касается, существуют различные анкеты, в которых надо указывать сведения о родственниках, существуют, наконец, подчиненные, которые вопросов не задают, но любят все вынюхивать и шушукаться втихомолку... Поведение дядюшки в истории, кончившейся его увольнением со службы, казалось его брату, то есть отцу Волкова, образцом глупости, мальчишества, безответственности и неумения жить в обществе. В результате, помимо всего прочего, от дядюшки ушла жена, не стерпев позора и наступившего вслед за ним безденежья. Описание событий, кончившихся
      
      
       86
      столь плачевно, и попалось теперь Волкову. Вот что писал дядюшка.
       "Как бы ни смотреть на это дело, поступить иначе я не мог, а следовательно, не могу и чувствовать себя виноватым. Правда, раньше я, конечно, поступал иначе множество раз,- каждый раз знал, что делаю дурно, но шел наперекор собственной совести. Полагаю, что и большинству окружавших меня людей приходилось преодолевать в подобных случаях некое внутреннее сопротивление, но это преодоление со временем становится привычным и легким, да и само сопротивление со временем слабеет. К сожалению, человек способен до бесконечности поступать не так, как считает должным, и лишь какая-то случайность способна порой нарушить эту постыдную цепь. Вот и на сей раз в моем душевном механизме неожиданно лопнула какая-то пружинка - то ли ее слишком часто напрягали, то ли она у меня была тоньше, чем у прочих людей, то ли я в тот день просто пребывал в дурном настроении... Но в любом случае я наконец поступил так, как в глубине души считал правильным, а потому и раскаиваться не могу, хотя мой братец постоянно стремится повернуть дело так, будто я содеял нечто безнравственное. На мой же взгляд безнравственно было во всех предшествовавших случаях поступать по-другому. Братец вроде бы этого не оспаривает - он вообще-то далеко не дурак,- однако тут же заводит свою песню о том, что "есть обязательства перед теми, кто тебя окружает", что "общественные установления, при которых мы живем, всегда требуют определенных жертв"... Возможно, он и прав, возможно, я мог бы и смолчать, но молчать вечно - перспектива настолько беспросветная, что я предпочел, по словам моего правильного братца, "дать волю своим амбициям" и "не посчитаться с тем, как мои действия отразятся на близких мне людях". Он, конечно, имел в виду в первую очередь себя, а во вторую - мою бывшую супругу, но какие уж они мне близкие... Вообще любопытно, что эту историю и все ее последствия я пережил на удивление спокойно, зато братец бесился так, как будто это его выгнали с работы и похерили все его научные заслуги. Мне же казалось, будто я, как заинтересованный зритель, наблюдаю
      
      
       87
      все происходящее со стороны и от души, без всякой задней мысли, потешаюсь
      над нелепым поведением сценических персонажей. Собственно, суть дела была настолько проста и ничтожна, что сейчас трудно понять, как из всего этого даже при желании удалось заварить такую кашу. Одно из воскресений объявили днем выборов, и я весь этот день дежурил на избирательном участке, располагавшемся в школе близ института, в качестве бригадира агитаторов. Разумеется, моего согласия на то, чтобы возглавить этих самых агитаторов, никто и не подумал спросить. Такой подход к общественной работе у нас вполне в порядке вещей. Не то чтобы обязанности бригадира агитаторов сами по себе тяжелы,- напротив. Однако я с детства терпеть не мог всякую заведомо бессмысленную деятельность, а здесь бессмысленность деятельности порождалась изначальной фальшью выборного процесса в нашем обществе. Агитаторы стараются ни за что и ни за кого не агитировать, поскольку кандидат всего один и все равно будет избран, даже если за него проголосует только он сам. Население, среди которого надо вести работу, прекрасно понимает глупость положения агитаторов и деликатно не задают никаких вопросов. Разумеется, и агитаторы не пытаются вести политических разговоров, иначе люди сочтут, что они рехнулись. Примерно так же у Гашека Швейку выносили диагноз "идиотизм", потому что он при входе в кабинет начальства провозглашал здравицу государю императору. Работа агитаторов сводится к уточнению списков избирателей и к увещеванию наглых субъектов, заявляющих, что не пойдут голосовать, пока им не улучшат жилищные условия. Впрочем, рядовые агитаторы о таких случаях обязаны сообщать функционерам рангом повыше, дабы те продолжали уговоры - считается, что тут нужны особый такт и политическая мудрость. Также в обязанности агитаторов входит посещать со специальной маленькой урной тех избирателей, которые по старости или по болезни не могут самостоятельно явиться в участок, и собирать в эту урну их бюллетени. Кроме того, агитаторы наведываются к избирателям, почему-либо запаздывающим с голосованием, и торопят их, чтобы поскорее добиться стопроцентной явки, которая считается свидетельством
      
      
       88
      воодушевления народа. Агитаторы впрямую заинтересованы в скорейшем достижении стопроцентной явки, поскольку после этого их распускают по домам и оставшуюся работу делает счетная комиссия. По правилам голосовать можно до 22 часов, однако из-за того огромного значения, которое придается воодушевлению избирателей, для всех жителей округа считается необходимым проголосовать как можно раньше, дабы местное начальство могло об этом сообщить начальству районному и удостоиться его похвалы. Ясно, что при таком подходе к делу несознательные лица, желающие воспользоваться своим правом голосовать в удобное для них время, причиняют массу беспокойства и районному, и местному начальству, и избирательной комиссии, и простым агитаторам, рвущимся домой.
       Где-то к полудню обстановка в участке накаляется. В одной из комнат на стене висят большие листы, разбитые на клеточки, каждой из которых присвоен номер избирателя по алфавитному списку. Клеточки перечеркиваются, когда соответствующий избиратель проголосует. В то злополучное воскресенье большая часть избирателей из закрепленной за нами части списка проявила активность уже с раннего утра, чтобы освободиться на остальную часть выходного дня. Однако две клеточки на наших листах упорно пустовали. В половине первого в комнату, где висели листы, заявился наш секретарь парткома и тупо уставился на пустые клетки. Сухая зеленоватая кожа его лица собралась в бесчисленное множество морщин. "Выяснили, кто такие?"- спросил он меня таким тоном, словно мы находились на поле битвы и победа зависела от моего ответа. Его тон был тем более странен, что мы были давно знакомы и порой даже обменивались шутками. "Выяснили",- нехотя ответил я. Отвечать подробнее мне не хотелось, поскольку один из двух уклонистов был доцентом нашего института и мог из-за своего опоздания заработать неприятности. По своей наивности я тогда считал, что ему кроме выволочки от начальства ничего не грозит. Вскоре действительность разрушила эти иллюзии. "Ну и кто же это?"- вопросил секретарь парткома, испытующе глядя
      
      
      
       89
      на меня. Поскольку правый его глаз ужасно косил, посмотреть ему прямо в глаза для меня было невозможно, он же мог меня разглядывать как хотел, почуяв некоторую уклончивость в моем ответе. "Куликов и Редькин",- нехотя ответил я, не желая, чтобы меня уличили в некомпетентности. "Это наш Редькин?"- спросил секретарь. Действительно, то был наш доцент, поэтому я кивнул. "Задерживается товарищ",- произнес я, сознавая всю глупость своей реплики, однако постаравшись вложить в нее как можно больше благодушия, чтобы успокоить раздраженные нервы секретаря. Однако он этого тона не принял. Меня еще со студенческой скамьи всегда поражало то, насколько последовательно наше начальство продвигало на все общественные посты людей либо весьма ограниченных, либо зловредных, а чаще всего соединявших в себе оба эти свойства, столь важных, по-видимому, для карьеры. Тут надо добавить, что занятие общественных постов имеет у нас до странности большое значение при последующем присвоении ученых степеней, званий и тому подобных регалий, хотя связь тут скорее отрицательная. В нашем же секретаре меня всегда удивляла та быстрота, с которой его физиономия теряла присущее ей обычно выражение тупого самодовольства и животной жизнерадостности, место которых мгновенно занимали подозрительность и злоба. Мне доводилось работать с ним в разных комиссиях, и всякий раз его холуйские ухватки, то есть высокомерие по отношению к нижестоящим и, напротив, угодливость перед начальством доводили меня чуть ли не до крапивницы. В особенности бесило меня то, что окружающие воспринимали его поведение как вполне нормальное. "Нет смысла спрашивать, откуда берутся подобные ублюдки, если мы не только не смотрим на них так, как они того заслуживают, но и оказываем им почтение",- думал я, глядя на своего достойного товарища по общественной работе. А сейчас наш лидер стоял передо мной и, глядя, по своему обыкновению, в разные стороны, распоряжался:"Возьмите людей, сходите к Редькину, пусть немедленно явится. Это наш работник, поэтому к нему - в первую очередь. И к Куликову сходите, узнайте, в чем дело. Кто он такой?" Я ответил, что рабочий. Вслед за
      
      
       90
      секретарем я вышел в вестибюль школы, в которой размещался избирательный участок, и там нос к носу столкнулся с гражданином Куликовым, которого знал в лицо, поскольку ранее посещал его квартиру с целью уточнения списков. Еще тогда я понял, что гражданин Куликов - человек пьющий, и не только потому, что в углу прихожей толпились пустые бутылки из-под водки: вся квартира, какая-то потертая и засаленная и насквозь пропахшая табачным дымом, была похожа на множество виденных мною ранее жилищ людей подобного сорта, включая жалкие попытки создать уют за счет фотографий, вырезанных из журналов, или дешевеньких эстампов, подобранных где-нибудь в груде ненужного хлама. Тогда Куликов был трезв и выглядел подавленным. Теперь же с первого взгляда становилось ясно, что он, во-первых, вдребезги пьян, а во-вторых, чувствует себя превосходно и атмосфера всенародного праздника выборов является для него родной стихией. Обуреваемый чувством всеобщего равенства, Куликов безошибочно выделил в людской толчее группу начальников и направился к ним, властно отстраняя с дороги сновавших вокруг рядовых избирателей, агитаторов и прочий мелкий люд. Начальство заметило Куликова еще издали и следило за его приближением с отвращением и опаской. Вдруг на гражданина Куликова налетела какая-то ошалевшая от суеты агитаторша. Он потерял равновесие и с криком:"А, блядь такая!" - упал на ближайшего из начальников и повис на нем. Однако тут же он оттолкнулся от своей опоры, приобрел вертикальное положение и заплетающимся языком спросил:"Мужики, а где тут у вас голосуют?" Подошедший секретарь парткома с брезгливой миной указал ему на проход, выводивший к актовому залу, в котором стояли урны. Остальные начальники сохраняли угрюмое молчание. Это не ускользнуло от Куликова, и он попытался взбодрить их на свой лад. "Мужики, вы чего приуныли? Все заебись, мужики! Выборы-хуиборы..." Однако от его слов настроение компании не улучшилось. Секретарь парткома тронул Куликова за руку и настойчиво повторил: "Вам туда, идите". Куликов повернулся и уставился на него. "Ты тут путводитель, да?"- спросил он, немилосердно сжевывая половину звуков. "Туда, туда",- нетерпеливо твердил секретарь
      
      
       91
      парткома, тыкая пальцем в сторону прохода. Тем временем Куликов наконец сумел сфокусировать свой неповоротливый взгляд на лице секретаря, однако то, что он увидел, его, судя по всему, изрядно озадачило. Как ни старался он посмотреть прямо в глаза секретарю, все время оказывалось, что тот глядит куда-то в сторону. Куликов замотал головой, словно отгоняя наваждение, и, видимо, опасаясь совсем окосеть от таких чудес, направился по проходу в указанном направлении. Он шагал с большим достоинством, хотя кто-то невидимый то дергал его вправо, то толкал влево, а в спину ему с неприязнью уставились начальники.
       Секретарь повернулся ко мне. "К Редькину людей послали?"- спросил он. "Да нет еще,- спохватился я,- сейчас пошлем". "Давайте быстро! И пусть немедленно идет сюда. Я с ним еще поговорю",- добавил секретарь угрожающе и удалился. Было ясно, что в немалой степени его поведение вызвано желанием сорвать на ком-нибудь злобу, вызванную гражданином Куликовым. Однако за Редькина я не слишком беспокоился, поскольку тот, во-первых, не нарушил никаких официальных установлений, а во-вторых, был беспартийным и, следовательно, не подлежал наказанию даже и по партийной линии, когда используются обычные в таких случаях туманные формулировки вроде "неправильная позиция" или "ошибочное поведение". Подразумевается, что лица, выносящие решение, точно знают, какова "правильная позиция" и каким должно быть "безошибочное поведение". Но позднее выяснилось, что я недооценил вредоносность нашего политического лидера. Недаром он принадлежал к тем невероятно расплодившимся на Руси деятелям, которые знают Маркса лишь по портретам, но при этом настолько политически грамотны и вообще сведущи во всех вопросах, что на каждом шагу поучают своих сограждан. Их представление о политически верном поведении незамысловато: простой человек должен всего лишь беспрекословно подчиняться им самим и их прихлебателям.
       Гонцы вернулись и доложили, что Редькина еще нет, а его сын прийти и проголосовать за отца отказывается, так как должен принимать гостей.
      
      
       92
      Слышавший это секретарь взбеленился еще больше. "Ах, он отказывается! - прошипел славный избранник нашего коллектива, одним глазом свирепо сверля пол, а другим - потолок. - Гости у него, видите ли! Ладно, они у меня это попомнят". Через некоторое время в вестибюле появился запыхавшийся Редькин, однако секретарь, против ожиданий, не стал устраивать ему шумную сцену, а лишь задал идиотский вопрос:"Вы почему срываете выборы?" Однако у нас давно разучились смеяться над идиотскими вопросами, если они касаются политики. Вот и Редькин принялся бормотать какие-то оправдания: мол, был на даче, автобус не пришел вовремя, поэтому он опоздал на электричку и так далее. Но наш секретарь не из тех людей, которые способны входить в чужое положение. "Идите голосуйте,- холодно оборвал он Редькина. - В понедельник будем разбирать ваш вопрос". Редькин понял, что это не пустые слова - полные щечки его сразу обвисли, исчезла вечно распиравшая их жизнерадостная улыбка, и он рысью припустил в актовый зал, надеясь хоть этим задобрить секретаря. Однако последовавшие события показали всю тщетность его надежд. Первую половину дня в понедельник секретарь употребил на обработку членов парткома, а в четыре часа состоялось заседание парткома, на котором было принято решение отстранить Редькина от преподавания и из доцентов перевести в младшие научные сотрудники с соответствующей потерей в зарплате. Кроме того, было решено принять к нему и еще какие-то меры,- какие, я уже в точности не помню: что-то связанное с распределением жилья и с рассмотрением редькинской докторской диссертации. Когда я узнал обо всем этом, я просто онемел от изумления. Такие кары из-за того, что человек пришел голосовать в удобное для него время, на что имел полное право! Подавив в себе первоначальное возмущение, я попытался разобраться в этом деле поподробнее, разузнать, не имелось ли у секретаря каких-то тайных причин для того, чтобы прибегнуть к столь крутым мерам. Однако получалось, что причин таких не было. Секретарь с Редькиным был почти незнаком, поскольку работали они на разных факультетах. Тогда я пришел к выводу, что расправа имела более общие (или более глубокие)
      
      
       93
      причины и не в самом Редькине здесь было дело, тем более что сам-то он был и по характеру, и по убеждениям покорной овцой и думал только о своей личной карьере. Я смог найти лишь два приемлемых объяснения случившемуся. Первое: при господствующей в народе глубокой социальной и политической апатии партийные работники серьезно занимаются лишь хозяйственными вопросами, а все общественные мероприятия проводятся чисто формально, тем более что инициатива в этих делах практически невозможна. Поэтому всякое политическое мероприятие неминуемо носит отрицательный характер - как необходимость борьбы с чьими-нибудь проступками, ошибками, а то и злонамеренными происками (не знаю уж, к какой категории отнести дело Редькина). Для оживления общественной жизни такие дела раздуваются буквально из ничего, а когда они как следует раздуются, то очень кстати выступают оправданием той косности и того оцепенения, которые царят в идеологии, политике и общественной жизни в целом. Второе же объяснение проще - оно состоит в том, что людей необходимо периодически припугивать на чьем-нибудь наглядном примере, дабы они не переставали соблюдать существующий общественный порядок, пусть бессмысленный и лицемерный, но зато весьма выгодный кое-кому. Впрочем, оба эти объяснения тесно связаны между собой и друг друга дополняют. И вновь, в который уже раз, я задумался над тем, как же так получилось, что в нашем обществе развитого социализма быть коммунистом (по убеждению, конечно, а не только по партийному билету) в моральном отношении, вероятно, куда труднее, чем в любой другой стране мира. Там-то им приходится бороться против совершенно очевидной несправедливости, хотя и существующей в различных формах - где-то совсем диких, где-то более цивилизованных. А наше общество официально считается обществом сбывшихся надежд, и на сей счет не должно быть никаких сомнений. Правда, на всякий случай изобрели термин "реальный социализм", содержащий в себе намек на то, что социализм, разработанный классиками, есть идеальная конструкция, непригодная для реальной жизни с таким упрямым и корыстным народом, как наш. Вот и приходится видеть, как на правильных
      
      
       94
      основах, взятых из "идеальной конструкции", громоздится такая нелепая постройка, что при взгляде на нее и горечь, и смех разбирают одновременно. Единственным достоинством этих Вавилонов власти является их уникальная способность к автономному самовоспроизводству. Кажется, вся страна может запустеть, все народное хозяйство - расточиться и пойти прахом, а эта махина будет по-прежнему крутиться, жирно смазывая свои винтики и шестеренки. Черт меня дернул в студенческие годы взяться за Маркса! Сдавал бы себе общественные дисциплины по учебникам и не замечал бы всей извращенности этого придуманного дедами-душителями реального социализма.
       Все то, что происходило в дальнейшем, вспоминать не слишком приятно. Честно говоря, я вовсе не собирался устраивать скандал из-за того, как наш секретарь обошелся с Редькиным, хотя эта история мне постоянно вспоминалась и действовала на нервы. Но когда на факультетском партсобрании кто-то попросил разъяснить, что же произошло, оказавшийся в президиуме секретарь не только гнусно переврал все происшедшее, но и сослался на меня как на свидетеля. Это вывело меня из себя, я вскочил и попросил слова. "Конечно, пожалуйста",- гнусно улыбаясь, разрешил секретарь. Эта его улыбочка, выражавшая полную уверенность в моем благоразумии, сделала то, что мой первоначальный бессознательный порыв сменился осознанной решимостью. "Смеешься, падло?- думал я, направляясь к трибуне. - Ну погоди, посмотрим, что ты сейчас запоешь". Как только собравшиеся поняли, что я излагаю отнюдь не официальную версию события, в зале воцарилась мертвая тишина, и я смог высказаться без помех. Секретарь мне также не мешал: он либо лишился от неожиданности дара речи, либо решил дать мне наговорить побольше, чтобы мое будущее персональное дело выглядело как можно внушительнее. Впрочем, собрание вряд ли позволило бы ему меня прервать, и наш партийный вождь с присущим ему звериным чутьем, вероятно, это понял. В ту минуту я забыл и о секретаре, и о тех последствиях, которыми может грозить откровенное выступление на публике,- мне просто хотелось наконец высказать все, что накипело на душе, ничего не
      
      
       95
      упуская. Для начала я заявил, что все дело высосано из пальца и принятие любых оргвыводов по нему совершенно незаконно, поскольку Редькин вел себя в соответствии со своими гражданскими правами. Если его за это наказать лишь потому, что его действия пришлись кому-то не по вкусу, то этим сведутся на нет упомянутые права. Затем я с удовольствием выложил свои взгляды на процедуру выборов. "Противно напускать на себя озабоченный вид и хлопотать о результате, который давным-давно предрешен без всякого нашего участия. Получается так, что нас отстраняют от решения важнейших вопросов нашей жизни, а все демократические завоевания остаются только на бумаге. При такой организации выборов все те, кто обеспечивает их проведение, с самого начала находятся в фальшивом положении. Если даже народ не выдвинул второго кандидата, то мы должны были бы это сделать, чтобы не выхолащивать нашу демократию, не делать ее предметом площадных острот..." Ну и так далее. Вспоминая эти свои речи, я чувствую, с одной стороны, стыд, поскольку смахивал на главного героя "Горя от ума", но, с другой стороны, и некоторое удовлетворение: вероятно, можно было сказать и лучше, но уж во всяком случае я был оригинален - наверняка в той старинной аудитории подобная крамола не звучала уже много лет. Далее я напомнил собранию о том, что партия действует в рамках законов и других правовых норм, существующих в стране, а потому даже если бы Редькин был коммунистом, то мы не могли бы его наказать, ибо его поведение не выходило за рамки этих норм. "Конечно, всегда найдутся люди, противопоставляющие партийные нормы общественным, чтобы попирать и те, и другие,- сказал я, повернувшись к секретарю (правда, увидев его рачьи глаза, я решил смотреть в другую сторону). - Но я не могу больше одобрять того, что партийную дисциплину толкуют к выгоде всяких карьеристов, желающих отличиться и показать свою псевдопринципиальность, которые эту самую дисциплину превращают в орудие беззакония". Затем я, выражаясь языком протокола, "допустил ряд недостойных личных выпадов" в адрес секретаря, доставивших мне, надо сказать, немалое удовольствие. Кстати, в протокол-то мое
      
      
       96
      выступление как раз и не попало,- точнее, попало в совершенно искаженном виде. Дело в том, что среди личных выпадов имелся прозрачный намек на злоупотребления с распределением жилья, а тут у секретаря рыльце было в пушку. После того как я сошел с трибуны, секретарь проскрипел какие-то слова о "неправильной политической позиции" и о "диссидентских завихрениях", но как-то умудрился не впасть в свой обычный пафос, с которым говорил даже о замазке, отвалившейся от рам - в результате даже сквозняки приобретали характер политической диверсии. Под гул аудитории секретарь вел собрание к скорейшему завершению, не в силах, видимо, собраться с мыслями. Однако как только он объявил собрание закрытым, я решительно вытащил его из толпы и отвел в сторонку. "Значит, так, друг мой,- обратился я к нему,- я собираюсь менять место работы, поскольку мы с вами, видимо, не уживемся. (Тут секретарь закивал и попытался было что-то вставить, но я его прервал.) Вы, конечно, попробуете изгадить мне трудовую книжку или отобрать партбилет. Так вот, предупреждаю: я вам не Редькин, я молчать не буду. Я про ваши делишки и раньше много знал, да мне тут еще кое-что порассказали, поэтому ваши попытки вам выйдут себе дороже. Лучше расстанемся мирно - я душу облегчил, ну и закончим на этом. Подумайте",- заключил я и ушел. В отношении своей осведомленности я, конечно, сгустил краски, но мое выступление убедило секретаря и его клевретов в том, что так может вести себя либо сумасшедший, либо человек, имеющий сильные козыри. А этот человек, то есть я, лежал дома на диване, чувствуя себя опустошенным, словно после долгой гульбы, обманувшей, как всегда, ожидания гуляки. Целый этап жизни, многолетние труды я пустил на ветер ради сомнительного удовольствия сказать однажды никому не нужную правду. А ведь я, работая со студентами, приносил, на мой взгляд, и мог бы еще долго приносить известную нравственную пользу. Так думал я и ощущал горькое сожаление, но не раскаяние,- все-таки правда есть правда. Чувствовал я и гордость, ибо один осмелился сказать то, что так или иначе думали все; впадал даже в гордыню, презирая всех молчавших, но, к счастью, вовремя вспоминал, что и сам-то высказался как-то случайно, наспех, почти против
      
       97
      собственной воли. И уж если восставать на царящее вокруг лицемерие, то надо бы потом не уходить сразу же в тень, а раздуть конфликт и с честью проиграть его,- тем сильнее его суть впечаталась бы в сознание окружающих. Однако духовных сил на такое у меня не нашлось, как, впрочем, не хватало их у меня и на многое другое. В данном смысле я типичный представитель своего поколения. Интересно, что духовная хилость проявляется у нас даже в мелочах - если мы не можем выполнить обещание, то не скажем об этом прямо, а лучше не явимся на встречу или отключим телефон, любовные же дела завершаем так, как я поступил с Наташей, то есть попросту пропадаем из виду. А многие, вероятно, скажут, что последнее как раз весьма разумно.
       Насчет своей научной и педагогической карьеры я не питал никаких иллюзий. Покинуть институт после вышеописанного случая мне все равно пришлось бы рано или поздно, весь вопрос состоял в том, со скандалом это делать или без оного. Поскольку на скандал меня не хватало, я ограничился подачей заявления "по собственному желанию", не желая уподобляться тем многочисленным простакам, которые в подобных ситуациях полагались на благородство своих противников и продолжали доверчиво сидеть на своих рабочих местах, а потом очень удивлялись, когда с ними начинали расправляться по всем принятым для таких случаев негласным правилам, то есть вообще без всяких правил. Я и до Редькина видел немало похожих историй (правда, без политической окраски), знал, чем они неизбежно кончаются и потому оказался достаточно практичным если не для того, чтобы вовремя промолчать, то хотя бы для того, чтобы вовремя уйти. Кстати, Редькин-то пережил все это дело относительно благополучно. Пока длились шум и толки вокруг моего выступления, о Редькине все забыли, затем забылось и само дело, а страдалец тем временем дописывал докторскую диссертацию, кстати, довольно недурную - я ее просмотрел из любопытства в библиотеке. Затем на их кафедре очень вовремя умер один старичок-профессор, и Редькину вновь поручили читать лекции, затем допустили к обсуждению его диссертацию и вполне заслуженно рекомендовали ее к защите. Теперь Редькин доктор наук, и я могу не мучиться угрызениями совести из-за
      
       98
      того, что моя глупая принципиальность повредила кому-то. Профессиональной зависти я тоже не испытываю: во-первых, в силу моего почти маниакального влечения к литературе на работу в институте я смотрел лишь как на способ добыть денег на жизнь, потому и забываться работа стала на удивление быстро; во-вторых, на всех своих нынешних работах получаю я не меньше профессора Редькина. Временами, правда, бывает туго, но такое разнообразие даже романтично. Было только больно видеть то огорчение, которое я доставил брату. Он унаследовал от отца, как завет, тягу нашей фамилии к самоутверждению, а я этим заветом в данном случае безответственно пренебрег. Чтобы как-то загладить свою вину, мне пришлось сверху донизу выкрасить братнину дачу и все надворные постройки, а также вскопать участок под картошку (хотя не могу понять, на кой и картошка, и прочие посадки ему нужны). Только после этого брат несколько успокоился, хотя и долго еще..."
       Здесь записки вновь обрывались. Волков отложил те листы, которые уже собрался просматривать дальше - его внимание привлек какой-то шум под окнами дома.
       Глава 2
      
       Под окнами слышались чьи-то голоса и смех. Отодвинув шторку, Волков увидел типическую группу: крепкого приземистого мужчину в каракулевой шапке, весь вид которого выражал самоуверенность и властность; по обе стороны от него двое молодых людей со свежими энергичными лицами, подернутыми здоровым жирком и постоянно выражавшими внимание и почтительность, адресованные человеку в каракулевой шапке; на втором плане - трое милиционеров в форменных тулупах, все трое похожие друг на друга и на двух упомянутых выше, такие же моложавые, крепкие и на вид весьма смышленые; на заднем плане - две новенькие блестящие черные "Волги", пофыркивающие моторами и с силуэтами водителей за рулем. В прозрачной предвечерней тишине и реплики людей, и это фырканье слышались необычайно отчетливо, однако что-то понять из услышанного Волкову пока не удалось, и
      
       99
      потому он смотрел на все происходящее как на жанровую сценку, к которой подходила нейтральная подпись "Приезд начальника" или "Инспекция". Ясно было только то, что все эти люди кого-то ждали. Вновь подойдя к окну через некоторое время, Волков обнаружил, что они ожидали бульдозер, который приближался, грохоча и сотрясая землю. Поравнявшись с домом Волковых, бульдозер остановился. Мотор заработал тише. Человек в каракулевой шапке отдал какое-то распоряжение, один из его молодых подчиненных подошел к кабине бульдозера и что-то сказал высунувшемуся бульдозеристу. И тут произошло нечто совершенно неожиданное: мотор снова раскатисто загрохотал, махина бульдозера развернулась на месте и ринулась на изгородь волковского участка. Сразу несколько звеньев изгороди беззвучно рухнули, и бульдозер, кроша гусеницами жерди, вломился в сад. Несколько минут Волков наблюдал все это в каком-то оцепенении. Но когда трясущаяся морда бульдозера начала подминать под себя молоденькие яблони, это оцепенение внезапно сменилось яростью. Волков схватил лежавший у печки топор и как был, в носках, выскочил во двор. Вид движущейся тяжелой техники ранее всегда наводил на него страх, но теперь он с разгону влетел в кабину бульдозера. "Стой, сука!"- заорал он, срывая голосовые связки, чтобы перекричать рев двигателя, и оттолкнул водителя от рычагов. Тот в замешательстве остановил бульдозер, но еще крепче вцепился в рычаги. "Что ж ты, гад, делаешь?!"- крикнул Волков. Водитель, молодой парень, что-то сказал, но Волков не услышал его, а может быть, услышал, но не понял,- так был взволнован. "А ну глуши мотор",- приказал Волков. Водитель взглянул на него: зубы у Волкова оскалились, ноздри раздувались, глаза потемнели, а клинок топора плавал в тесном пространстве кабины. Мотор смолк, неожиданно воцарилась тишина, и все как-то сразу изменилось. "Парень, ты не психуй,- примирительно сказал водитель. - Мне приказали снести, я и сношу". - "Кто приказал?"- прорычал Волков. "Как кто? А вон стоят. Это сам Дятлов, в шапке. Посмотреть приехал". - "Ах, Дятлов",- произнес Волков растерянно и медленно спустился из кабины на снег. Тут он заметил, что выбежал из дому в одних носках, и поднялся на террасу. Приступ ярости сменился в нем
      
       100
      опустошенностью и, машинально надевая сапоги, он ни о чем не думал. Затем, все так же без единой мысли, он открыл дверь, чтобы снова выйти на улицу. Однако в дверях он столкнулся с одним из милиционеров. "Это ваш дом?"- спросил милиционер. Вопрос прозвучал самоуверенно, но в то же время настороженно: похоже, с улицы все-таки разглядели топор в руках у Волкова. Впрочем, тот уже успел поставить топор в угол. "Есть сведения, что это не ваш дом,- строго продолжал милиционер. - Попрошу ваши документы". От такой наглости Волков пришел в себя. "А может, вы сперва объясните, по какому праву творите здесь это все? Мой дом ломают, и я же еще должен оправдываться!" - "Есть решение суда о сносе этого дома как построенного незаконно,- холодно ответил милиционер. - А вот вы непонятно почему здесь находитесь, вы здесь не прописаны. Документы ваши попрошу",- тон милиционера стал совсем ледяным. "Это дом моего дяди, Волкова Константина Сергеевича,- сказал Волков. - Как он может быть незаконно построен, если ему уже лет пятьдесят? Кого угодно спросите, здесь нас все знают". - "Если понадобится, спросим,- ответил милиционер. - Паспорт есть у вас или нет? Если нет, задержим вас для выяснения вашй личности". За его спиной в дверном проеме замаячили два других милиционера. "Ах так,- усмехнулся Волков. - Ну что ж, пожалуйста". Он достал паспорт из внутреннего кармана куртки, висевшей тут же на вешалке, и протянул милиционеру. Тот не глядя сунул паспорт в карман тулупа, повернулся и пошел к машинам, двое других - вслед за ним. "Эй, вы куда?- окликнул их Волков. - Паспорт отдайте!" - "Идите с нами, сейчас разберемся",- не оборачиваясь, бросили ему в ответ. Волков накинул куртку и поспешил за милиционерами. Когда он вышел на улицу, человек в каракулевой шапке, то есть товарищ Дятлов (недаром его лицо показалось Волкову знакомым) уже разглядывал его паспорт, а из-за каждого его плеча туда же, в паспорт, с любопытством заглядывали его упитанные помощники. Затем товарищ Дятлов захлопнул паспорт, явно утратив к нему всякий интерес, возвратил его милиционеру и что-то сказал одному из помощников. Тот побежал к бульдозеру, и вскоре вновь раскатисто заревел мотор. Бульдозер подался чуть назад и затем двинулся дальше вглубь сада.
      
       101
      Возникшая было надежда на то, что все как-то образуется, что явное недоразумение разъяснится, сменилась в душе Волкова новым приступом ярости. "Опять вы за свое, сволочи",- процедил он и шагнул к товарищу Дятлову. Почему-то Волкову на секунду вспомнился дядюшка. Нахлынувшая на минуту робость куда-то вся улетучилась, и теперь Волков уже ничего не боялся. На его пути вырос милиционер. "Отвали",- сказал Волков сквозь зубы, отстраняя его с дороги. "Без рук!"- огрызнулся тот, но Волков толкнул его с такой силой, что милиционер попятился и сел в сугроб. Волков снова шагнул вперед, замечая, как на лице товарища Дятлова самодовольство сменяется выражением тревоги. Но тут же страшная тяжесть врезалась справа в его лицо, в голове у него зазвенело, он зашатался, почти потеряв сознание. В следующий миг такой же страшный удар последовал слева, землю словно выдернули у него из-под ног, и он с размаху грохнулся всем телом на крепкую наледь дороги. Весь мир унесся куда-то, сменившись мраком, но тут же Волков пришел в себя от боли в правой руке, которую один из милиционеров, склонившись над ним, заломил ему за спину. Голова невыносимо гудела, лед обжигал щеку, и Волков застонал. "Тихо лежать",- злобно прозвучал приказ милиционера. Затем в нескольких сантиметрах от его лица остановились модные зимние ботинки. До него донеслись слова:"Хулиганство... По месту жительства..." - "Ясно",- отозвался державший Волкова милиционер. Волкову позволили встать. Пошатываясь, он сплюнул кровавую слюну, провел рукой по лицу - оно было словно чужое, но крови больше нигде не было. "В машину",- скомандовал милиционер. Волков машинально шагнул к одной из "Волг", но вдруг боковым зрением заметил, что бульдозер с участка пятится назад. Он обернулся. Действительно, бульдозер задом выехал на дорогу, водитель, не выключая двигателя, выпрыгнул из кабины и подошел к начальственной группе, настороженно глядевшей на него. "Все, граждане начальники! - прокричал водитель сквозь шум мотора. - На сегодня конец. У меня рабочий день кончился". Тут впервые подал голос товарищ Дятлов, которому грозило лишиться предвкушаемого зрелища. "Никакого конца!"- заорал он. - Сделаешь работу, тогда и поедешь!" - "А ты
      
       102
      мне не тычь!- обозлившись, рявкнул водитель. - И вообще другого себе найдите для таких дел!" - "Как фамилия?!- завопил товарищ Дятлов. - Завтра мы с тобой разберемся!" Водитель в ответ только злобно ухмыльнулся и взобрался обратно в кабину. "А ну сдай назад!"- крикнул он шоферам "Волг" и прибавил газу, заставив двигатель громко взреветь. Милиционеры как-то странно задергались, сознавая, что задуманное мероприятие близится к провалу. Но тут бульдозер двинулся задом на дорогу. Развернуться так, чтобы вписаться в нее, ему мешали черные "Волги", однако водитель, разъярренный всем пережитым, явно не собирался дожидаться, когда ему освободят пространство для разворота. Товарищ Дятлов, потеряв большую часть своей солидности, размахивал руками и что-то кричал, но за ревом дизеля его никто не слышал. Шоферы, увидев, как неотвратимо надвигается на них оранжевая туша бульдозера, а блестящие траки в щепки перемалывают остатки изгороди, сочли за лучшее поскорее дать задний ход. Бульдозер выехал на обледенелое полотно дороги и на мгновение остановился. Сейчас же к нему, проявляя похвальную инициативу, начали подкрадываться милиционеры. Водитель высунулся из дверцы, посмотрел на них и снова злобно осклабился. Внезапно бульдозер с ревом стал проворачиваться вокруг своей оси. Брызнули осколки льда. Тяжелый сверкающий нож бульдозера стремительно описал в воздухе полный круг, заставив милиционеров попятиться. "Что, менты, очко играет?"- гаркнул водитель, захлопнул дверцу, и бульдозер стал быстро удаляться, заняв всю проезжую часть дороги, так что обогнать его не было никакой возможности - оставалось только ждать, когда он доедет до неблизкого перекрестка, а тем временем любоваться на разрушенную изгородь и правильную окружность, которую гусеницы выгрызли во льду. Впрочем, блюстители порядка недолго оставались в бездействии. Подступив к Волкову, они запихали его в одну из черных машин с такой быстротой и сноровкой, что тот не смог оказать никакого сопротивления, а его выкрики "Куда вы меня везете?", "За что?" и тому подобные прозвучали никчемно и даже как-то глупо. Очутившись в машине между двух пахнувших морозцем милицейских тулупов, Волков впал в оцепенение, безучастно наблюдая, как проносятся
      
       103
      мимо темнеющие подмосковные пейзажи, сменяясь ближе к Москве хаотическим разнообразием жилых домов, неизвестно что скрывающих заборов и всевозможных производственных помещений. Веселые разговоры милиционеров о каких-то женщинах тоже почти не касались его сознания. Он начал понемногу приходить в себя лишь тогда, когда машина въехала в район, где он жил. Понятно, что перед ним немедленно возник вопрос, чем же объяснить все происшедшее. "Так можно узнать, из-за чего вся эта каша заварилась?"- поинтересовался Волков. Милиционеры перестали обсуждать какую-то Светку и холодно посмотрели на него. "Тебе же сказали: дом предназначен к сносу по решению суда как самовольное строительство. Так что зря ты дергался. Вот теперь оформим тебя на пятнадцать суток, и еще скажи спасибо, что легко отделался". - "А за что же меня на пятнадцать суток?"- спросил Волков. "Да все за то же - выступать поменьше надо. А то прет, понимаешь, как танк... Молодой еще, вот и посиди, подумай". После этого ответа разговор сошел на нет. Вскоре "Волга" въехала во двор знакомого здания, в котором помещалось то самое отделение милиции, куда Волкова и его однокашников порой приводили за всякие художества в школьные годы и где ему выдали паспорт. Уже смеркалось, и, видимо, поэтому все милиционеры, попадавшиеся в коридорах навстречу Волкову и его провожатым, были заметно под мухой. Обстановка в отделении была именно такой, какая порождает глубокое уныние в человеке, попавшем в официальное учреждение подобного рода: голые стены, до высоты человеческого роста покрашенные мертвенно лоснящейся бледно-зеленой краской, а выше выбеленные мелом; висящие кое-где стенды наглядной агитации, одним своим видом наводящие скуку; отупляюще скудный электрический свет, не позволяющий прочесть тексты на стендах, даже если кому-нибудь пришла бы вдруг в голову такая блажь; бледно-зеленый линолеум, противно поскрипывающий под ногами. Милиционеры велели Волкову подождать в коридоре на старинной скамье в стиле "сталинский ампир", а сами вошли в одну из дверей. Вскоре дверь отворилась, и Волкова позвали внутрь. "Садись",- пригласил сидевший за столом человек в форме капитана милиции и с таким бесцветным лицом, что его можно было не узнать, расставшись с ним
      
       104
      на каких-нибудь четверть часа. Милиционеры, доставившие Волкова, распрощались с капитаном, который, и разговаривая с ними, и прощаясь, и приглядываясь к Волкову, не переставал что-то с невероятной быстротой строчить на форменном бланке зеленого цвета. "Протокол, должно быть,- подумал Волков. - Представляю, какой там бред. Ни за что не подпишу". - "Почему хулиганишь, Волков?- доброжелательно спросил его капитан, не отрываясь от протокола. - Оказываешь сопротивление работникам милиции... Знаешь, чем это может кончиться?" - "Знаю, но никакого сопротивления я не оказывал. Наоборот, это они начали мой дом крушить, а когда я попытался их остановить, чтобы разобраться, в чем дело, они же меня избили". - "Избили? Це-це-це, какие нехорошие,- покачал головой капитан. - Что-то незаметно, чтобы тебя избили. И потом, может, им пришлось от тебя защищаться. Так просто наши сотрудники никого не бьют". - "А они не просто бьют, а грамотно, синяков не оставляют",- усмехнулся Волков. "Ну ладно,- нахмурился капитан,- ты иди посиди в камере, пока я тут закончу". Тут же появился кряжистый, свирепого вида старшина, который еще в коридоре, попавшись Волкову навстречу, обдал его таким перегаром, что задержанного передернуло. "У вас, наверно, праздник большой сегодня?- мстительно осведомился Волков. - Недаром все ваши сотрудники бухие ходят". "Ну ты тут язык-то не очень распускай",- процедил капитан, подняв наконец взгляд на задержанного, и увидев, какие у него рыбьи глаза, Волков прикусил язык. Старшина рванул Волкова за локоть и прошипел:"А ну пшел!" Шагая по коридору рядом с задержанным, старшина поведал, с какой легкостью и каким удовольствием он размажет того по стенке, если будет иметь хоть самый малюсенький повод. "Ну давай, попробуй",- сказал Волков, резко остановившись. Последствия его не пугали - наряду с озлоблением события дня поселили в его душе какое-то странное безразличие к собственной судьбе. Старшина машинально зыркнул туда-сюда по коридору воспаленными глазами, но, как на грех, милицейская форма виднелась лишь где-то в другом конце, а звать в голос на подмогу ему не позволяло самолюбие. "Пошел, говорю",- прохрипел старшина, кивая вперед, но уже сбавив тон. С визгом
      
       105
      распахнулась тяжелая железная дверь, и старшина впихнул Волкова в обширное полутемное помещение. Некоторое время тот постоял у порога, дожидаясь, пока глаза привыкнут к сумраку. Свет в камеру проникал только из коридора, через матовое стекло над дверью, и через окно с таким же стеклом на улицу - от близкого фонаря. Вскоре Волков начал различать предметы и обнаружил, что камера по высоте делится на две части: под окном находилось возвышение, бетонное, как и весь остальной пол. В камере уже находились два человека. Один из них лежал на возвышении, закинув руки за голову и свесив ноги. Второй сидел, прислонившись спиной к возвышению, и перебинтовывал себе кисть руки. Оба были молодые парни, примерно ровесники Волкова. На его приветствие они ответили угрюмо, но достаточно вежливо. Тот, что перебинтовывал себе руку, попросил Волкова завязать узел. Волков спросил, что с рукой, и тот ответил:"Не знаю, сломал, наверно". - "Подрался?" - "Ну да, конечно". - "Я тоже не так давно сломал руку, как раз кисть,- сообщил Волков. - Сейчас проверим, перелом у тебя или просто растяжение". С этими словами он принялся ощупывать пястные кости. "Здесь больно? Здесь? Здесь?" На все вопросы его пациент отвечал отрицательно, однако жаловался, что не может ни двигать пальцами, ни сжать руку в кулак. "Ну ничего, терпи,- сказал ему Волков. - Главное - ты ее не сломал. Если бы сломал, нельзя было бы дотронуться, так было бы больно". Несмотря на эти утешительные слова, было видно, что парню не сидится на месте: он ерзал спиной по шершавому бетону, потом сел на корточки. "Тебя как звать?"- обратился он к Волкову. "Сергей",- ответил тот. "А меня Рифат",- сказал парень. Они обменялись ритуальным рукопожатием, точнее, Волков пожал его здоровую левую руку. "Слышь, Михаил",- обратился Рифат к тому, что лежал на возвышении. Тот ответил неразборчивым бормотанием. "Интересно, как он там?"- продолжал Рифат. Вновь послышалось бормотание. Поняв, что Михаил не расположен к беседе, Рифат повернулся к Волкову и, возбужденно жестикулируя левой рукой, рассказал ему, что сидит за кражу, а человека, с которым они вместе воровали, сейчас допрашивают в одном из кабинетов этого самого отделения. Поэтому Рифат находился в состоянии
      
       106
      нервного ожидания, поскольку его будущее зависело от того, расколется его подельник или нет. "А что вы сперли-то?"- полюбопытствовал Волков. Однако подробности узнать ему не удалось: лязгнула дверь, и в камеру втолкнули двоих пьяных. Один, маленький мужичонка в пальто с поднятым воротником, молча просеменил через камеру и навзничь повалился на возвышение пола рядом с Михаилом. Тот привстал. "Эй, друг! Ты в сторонке не можешь отдыхать? Чего ты свалился прямо под боком?" Однако пьяный не отвечал, ограничиваясь шумным сопением. Михаил сделал попытку растолкать непрошеного соседа, но, не успев от него дотронуться, с проклятием отдернул руку. "Он же весь грязный, сука! Наверно, валялся где-то!" В эту минуту второй пьяный, здоровенный плешивый детина с висячими черными усами, вдруг заорал:"Матросы!" - и сбросил куртку, оставшись в одной тельняшке. Затем он с разбегу ринулся на дверь и принялся колотить по ней кулаками и ногами, а также толкать ее задом, от чего дверь сотрясалась и лязгала особенно сильно. При этом он не переставая орал:"Матросы! За мной, матросы!" Разговоры в камере стихли. Волков, Рифат и Михаил с интересом наблюдали за действиями пьяного детины, а личный состав отделения никак не реагировал на создаваемый им шум, привыкнув, видимо, к подобным звукам. Однако детина, утомившись, отдыхал лишь с полминуты, а затем вновь продолжал буйствовать, и в результате надоел как сокамерникам, так и милиционерам. Дверь внезапно отворилась, и детина угодил в объятия двух сержантов, которые спокойно спросили его:"Ты почему хулиганишь?" Вися на плечах сержантов, детина молчал, видимо, собираясь с мыслями. Однако милиционеры не стали дожидаться конца его раздумий, а развернули его и толкнули вглубь камеры, причем сделали это так ловко, что детина всем телом грохнулся об пол, не успев самортизировать падение. Сержанты с ухмылкой понаблюдали, как он с кряхтеньем ворочается на полу, и вышли, заперев за собой дверь. Однако они недооценили морской закалки: детина некоторое время посидел на полу, помотал башкой, а затем вдруг снова взревел:"Матросы!" - и ринулся на дверь. "Заколебал ты, чувак,- процедил Михаил сквозь зубы, вскакивая на ноги. - Я только покурить решил, а ты
      
       107
      ментов привлекаешь..." Левой рукой Михаил схватил детину за горло, а кулаком правой несколько раз треснул его по лысине. Эта процедура произвела свое успокоительное действие - детина обмяк, промычал с рыданием в голосе:"Эх, матросы!"- после чего повалился на возвышение и тут же захрапел. Сдвинуть его с места не было никакой возможности, так что Михаилу пришлось пересесть к стене рядом с Волковым и Рифатом. Тут Волков смог хорошенько рассмотреть его лицо - одутловатое, с крупными чертами и маленькими глазками, имевшими недовольное выражение. "Козел пьяный",- процедил Михаил, устраиваясь поудобнее на полу. "А тебя за что загребли?"- обратился он затем к Волкову угрюмым начальническим голосом. Неожиданно для самого себя Волков принялся подробно пересказывать Михаилу все свои злоключения. Тот внимательно слушал, время от времени кивая и мрачно ухмыляясь. "Вот начальнички,- заметил он, когда Волков закончил свой рассказ. - Развелось их как грязи, и все что-то говорят, что-то обещают, а на самом деле каждый только под себя гребет. А попробуй выступи - сожрут и пуговицы не выплюнут". - "Я в сортире за бачком пять сигарет спрятал,- сообщил Рифат. - Надо в сортир попроситься". - "Сейчас попросимся",- сказал Михаил, зевая и потягиваясь. "А тебя-то за что забрали?"- спросил его Волков. "За драку",- ответил тот лаконично. "Как же так, ты вроде трезвый",- удивился Волков. "А ты думаешь, только спьяну дерутся?- хмыкнул Михаил. - Ну вообще-то я, конечно, выпил маленько, просто давно сижу, все выдохлось уже". Не желая, очевидно, продолжать разговор, он подошел к двери и принялся колотить в нее кулаком. Грохот продолжался добрых десять минут, пока наконец давешний краснорожий старшина не распахнул с руганью дверь и не заорал на Михаила:"Чего тебе?!" - "Чего, чего!- заорал тот в свою очередь.- Как будто сам не знаешь!" Дверь за ними захлопнулась и в камере на некоторое время стало тихо, только пьяные шумно дышали и кто-то из них неразборчиво бормотал во сне. "Чего они так долго, курить охота",- заговорил наконец Рифат. "А, пошли они все, я здесь покурю",- заявил он вдруг через минуту, поднялся на ноги и откуда-то из нижней части брючины вытащил сигарету и спичку. Затем он ловко извлек огонь, чиркнув спичкой о
      
       108
      шершавую стену. Однако не успел он прикурить и с довольным видом выпустить струю дыма, как вдруг лязгнул замок и в камеру ворвался разъяренный старшина. Правой рукой он смазал Рифата по губам, так что сигарета вылетела изо рта и упала на пол, а левой отвесил ему здоровенную оплеуху. Рифат присел, скривился и схватился за щеку. "Попробуй еще закури у меня!"- прорычал старшина, выходя в коридор, а через секунду впихнул оттуда в камеру Михаила. Тот спросил Рифата:"Ну ты что, не мог подождать?" Но Рифат уже улыбался, весело блестя татарскими глазами. "Вот хитрый змей!- сказал он с оттенком уважения. - Плохо, если на зоне такой попадется". - "А ты что, уже туда собрался?"- спросил его Волков. "А что делать?- пожал плечами Рифат. - Если в этот раз не попаду, значит, потом залечу. Такая жизнь, ко всему надо готовиться". - "А если совсем не залетать?"- спросил Волков. "Совсем - нельзя,- улыбнулся Рифат. - Без этого жизнь скучная". - "А потом, если к ментам на заметку попал, значит, все равно рано или поздно сядешь,- добавил Михаил. - Если что случается, менты сразу к тебе. Будет какое-нибудь дело нераскрытое, обязательно постараются на тебя повесить". Рифат по-прежнему улыбался - видимо, тяготеющий над ним рок нисколько его не пугал. Михаил начал рассказывать историю о том, как одного его знакомого засадили за попытку изнасилования - будто бы только потому, что тот давно состоял на примете у милиции. "Я ж ее знаю,- рассказывал Михаил,- чего ее было насиловать, она сама кого хочешь изнасилует. Такая оторва... Ну, отсюда ей пришлось уехать - ребята ей сказали, что все равно ее замочат. Раз ее чуть-чуть не прирезали, когда она еще здесь жила..." Подробности, однако, Волкову узнать не удалось. Под бормотание Михаила глаза его начали слипаться, и вскоре он незаметно для самого себя крепко заснул.
       Проснулся он от холода, и, еще не придя в себя, ворочался некоторое время с боку на бок, пытаясь согреться и унять дрожь. Затем он вспомнил все происшедшее накануне, и его охватило такое острое чувство беспомощности, что он застонал и сел. С такими же стонами и мычанием просыпались и остальные обитатели камеры: Михаил, лицо которого за ночь
      
       109
      опухло так, что напоминало несвежую подушку, а грязные волосы косицами торчали во все стороны; Рифат, вдруг начавший истерически хихикать из-за того, что отлежал себе руку и ногу, и теперь возвращавшаяся в сосуды кровь нестерпимо его щекотала; пьяный моряк, издавший несколько отчаянных полустонов-полувоплей, а затем рывком усевшийся на полу, выпучив глаза на железную дверь; безликий пропойца, обозначивший свое пробуждение лишь тем, что перевернулся на спину и перестал страшно кряхтеть и скрипеть зубами. Некоторое время в камере слышались только зевки и почесывание. Через несколько минут мучительного раздумья моряк вдруг спросил:"Мужики, а где это я?" Вопрос прозвучал столь нелепо, что вызвал взрыв дружного хохота - даже пропойца в пальто беззвучно трясся, лежа на спине. Ужас, тоска, безутешное отчаяние - все это, соединившись в вопросе, простодушно заданном верзилой, по какому-то таинственному психологическому закону породило приступ буйного веселья и развеяло действительно витавшие в камере тоску и страх. "Ну, мужик, ты сказанул,- сдержав свой угрюмый смех, обратился к верзиле Михаил. - Ты что, не помнишь, как тебя вчера по плеши стучали?" Верзила схватился за лысину, чем вызвал очередной взрыв смеха. "А зачем ты вчера старшину хотел порезать?"- спросил Рифат. "Как порезать?"- тупо спросил верзила. "Как режут? Ножом хотел попырять, с ножом на него бросался. Прямо в отделении, когда тебя уже привели". - "мужики, вы что? У меня и ножа-то не было",- простонал верзила с таким ужасом, что все опять покатились со смеху. Веселье прервал лязг двери и рык старшины:"Захаров, Жарков - на выход!" Верзила и пьянчуга в пальто поднялись и поплелись к двери, причем последний заработал мощный пинок в зад за то, что с отвращением сплюнул на пол. Минут через пять старшина появился снова. "Слышь, ты к нам зачастил что-то",- обратился к нему Рифат. Старшина притворился, будто не слышит, и гаркнул:"Волков, Монахов - на выход!" Волков и Михаил с трудом поднялись, разминая затекшие конечности, и стали прощаться с Рифатом. "Быстрей, быстрей",- подгонял их старшина, на диво бодрый после выпитого накануне и ночных трудов. Впрочем, судя по его медно-красной физиономии, он и ночью не забывал поддерживать
      
       110
      жизненный тонус, и, конечно, отнюдь не чаем. "Чего суетишься? Удачно похмелился?"- проворчал Михаил. "Вперед!"- рявкнул задетый за живое старшина. Волков первым очутился в коридоре, где, как и вечером, горел тусклый электрический свет, а в конце виднелся барьер, за которым располагалась дежурная часть. У барьера капитан, который вечером беседовал с Волковым, просматривал какие-то бумаги. Затем он убрал их в кожаную папку. Вдруг за спиной у Волкова возникла перебранка: Михаил, видимо, не на шутку разозленный понуканиями, заорал на старшину:"А ну убери руки, ты, пенек, обоссанный!" На шум из-за барьера вышли милиционеры, и Михаил сказал:"Все, все, начальники, мы идем. Только старшина вот пристает - скажите ему, чтоб не толкался". - "Ну-ну, иди",- настороженно отозвались милиционеры, и они вышли во двор, где их уже дожидался фургон с зарешеченным оконцем. Туда в открытые задние двери уже влезали какие-то люди - судя по их помятому виду, тоже задержанные. Капитан с папкой садился в кабину. "Слушай, а кто это такие?"- спросил Волков у Михаила, показывая на людей, набивавшихся в машину. "Да такие же, как мы,- мрачно ухмыльнулся тот. - Просто здесь две камеры, эти из первой. В нашей-то было посвободнее".- "А куда нас повезут?"- спросил Волков. "Как куда? В суд, конечно. Видно, ты в первый раз попадаешь",- заметил Михаил. "Какой же может быть суд? Должны ведь разобраться, свидетелей вызвать",- заволновался Волков. "Ну ты даешь. Каких свидетелей?! Вкатят пятнашку, и все. Посмотришь, там всех дел-то на десять минут. Вообще-то могли бы, конечно, прямо в зону везти",- разъяснял Михаил, пока они залезали в машину. Кузов фургона изнутри был так помят и побит, словно в нем возили не людей, а чугунные болванки. Впрочем, тряска действительно была ужасная и заставляла подозревать, что милицейский шофер выбрал самую разбитую дорогу во всей Москве. Разговаривать из-за грохота и дребезжанья было невозможно, и все мрачно молчали, вцепившись руками в деревянные скамьи, чтобы не полететь на пол от очередного толчка.
       Процедура суда поразила Волкова своей патриархальной простотой. Сначала всех правонарушителей привели в довольно узкий и вдобавок заставленный
      
       111
      шкафами коридор, где усадили на скамью и велели ждать. Коридор был лишен окон и освещался лишь одной-единственной лампой дневного света, постоянно судорожно мигавшей, словно она собиралась вот-вот навеки погаснуть. Такое освещение придавало даже самым цветущим лицам испитой вид, а коже - зеленоватый покойницкий оттенок. Через некоторое время из расположенной тут же ничем не примечательной двери без всякой таблички, лишь с номером "13", начал через равные промежутки времени высовываться мордастый милиционер, всякий раз выкрикивая новую фамилию и выталкивая предыдущего посетителя. Поскольку перерывы составляли никак не более пяти минут, вскоре подошла очередь Волкова. Когда милиционер выкликнул его фамилию, он не без робости переступил порог комнаты под зловещим номером, однако ничего страшного там не оказалась. Напротив, вид она имела до крайности будничный, даже скучноватый: кругом шкафы с бумагами, бумаги на подоконнике, на конторском столе; за столом изможденный человек с профессионально враждебным выражением лица. В сочетании с аритмически пульсировавшей лампой дневного света внешность этого человека напоминала о восстающих из могилы зловредных покойниках, погребенных без соблюдения ритуала. Без всяких предисловий хозяин отрекомендовался народным судьей, скороговоркой зачитал наиболее яркие места из милицейских протоколов, отражавших противоправные действия Волкова, и неожиданно заключил, что Волков приговаривается к административному наказанию сроком на пятнадцать суток. Тут до Волкова дошло, что это и есть суд. "Погодите,- запротестовал он,- раз суд, тогда вы пригласите свидетелей, меня выслушайте, разберитесь, из-за чего все вышло. Иначе какой же это суд?" - "Свидетелей у нас достаточно. Милиционеры - самые лучшие свидетели. Из-за чего все вышло, мы тоже знаем, и скажите спасибо, что легко отделались, все могло кончиться для вас гораздо хуже. Приговор народного суда обжалованию не подлежит". С этими словами труповидный блюститель правосудия собрал бумаги Волкова в стопочку, а стопочку отложил в сторону. "Следующий",- скомандовал он, и ноги сами вынесли Волкова в коридор, а навстречу ему в помещение суда уже входил Михаил, который был последним в партии
      
       112
      правонарушителей. Уже осужденные ждали последнего члена партии на стульях в коридоре. Казалось, дело близится к концу, однако с Михаилом возникла задержка: милиционер сбегал куда-то, вернулся с капитаном, возглавлявшим партию, и оба исчезли за дверью с номером 13. Когда Михаил наконец появился, Волков заметил:"Что-то тебя долго судили".- "Да этот козел судья прочитал бумаги, вызвал капитана и говорит ему: то, что вы тут написали, тянет только на десять суток, больше я ему дать никак не могу. Или, говорит, дописывайте, что он был пьяный, ругался и все такое. Ну и дописали,- как было задумано пятнадцать суток, так и осталось". Волков выслушал все это без удивления, поскольку уже понял, что судебная процедура здесь сильно отличается от обывательских представлений о правосудии. По окончании суда правонарушителей опять затолкали в фургон и повезли к месту отбытия наказания. Когда они, ошалев от тряски, спрыгнули наконец из остановившегося фургона на твердую землю, глазам их предстал обширный асфальтированный двор, окруженный с трех сторон бетонным забором, по верху которого тянулась спираль колючей проволоки. С четвертой стороны стояло приземистое строение красного кирпича и какого-то нерусского вида (впоследствии Волков выяснил, что его построили пленные немцы в послевоенные годы). Напротив этого строения были устроены огромные железные ворота и проходная, возле которой стоял офицер внутренних войск и задумчиво курил.
       Изнутри строение, предназначенное для размещения правонарушителей, представляло собой огромный коридор, по правую сторону которого располагались общие камеры, а в самом конце находилась одиночка. Вдоль стен камеры, куда поместили Волкова, тянулись двойные дощатые нары. Подушек и тем более белья не полагалось, вместо подушки служило возвышение для головы, сколоченное из досок же. Теснота и духота стояли ужасные, так как в камеру одновременно набивали по нескольку десятков человек, что было явно чересчур даже для такого просторного помещения. Умыться, как впоследствии убедился Волков, узникам удавалось не каждый день, поскольку и утром, и вечером после работы в умывалке создавалась давка,а надзиратели
      
       113
      старались поскорее загнать осужденных в камеры и создавали ужасную спешку.
      Впрочем, от тесноты и духоты правонарушители страдали только ночью, рано утром и поздно вечером, так как все остальное время находились на работах в городе. Когда в камеру водворили Волкова и его товарищей по несчастью, там, поскольку дело было днем, сидел всего один узник - щуплый человечек в очках интеллигентного вида, погруженный в мрачное раздумье. Вступать в разговоры он не пожелал и вскоре повалился на нары и притворился спящим. Лишь вечером, когда камера наполнилась невыносимым гамом вернувшихся с работы правонарушителей, большей частью состоявшим из злобной матерщины, Волков узнал историю бедного очкарика. Едва переступив порог камеры, первый же вошедший завопил:"Ребята! Глянь, инженер вернулся!" И,обращаясь к инженеру:"Ты как сюда попал, тебя же вчера выпустили? Опять нахулиганил?" С подобными вопросами к очкарику бросились и другие, но он только отворачивался и махал рукой. Волкову казалось, что очкарик с трудом сдерживает слезы. Наконец товарищи инженера (а он и впрямь был, как оказалось, ведущим инженером какого-то НИИ),- наконец его товарищи поняли, что громкое обсуждение с шуточками и смехом тут неуместно, и приступили к инженеру с задушевными расспросами. "Брось, не переживай", "Что случилось-то?", "Расскажи, легче будет" и другие подобные реплики доносились до слуха Волкова. Инженер не вынес таких трогательных речей и начал рассказывать, а Волков внимательно слушал, захваченный новизной обстановки. Из рассказа очкарика он понял, что отсидку тому обеспечила жена, которая давно им тяготилась. Поскольку инженер был человеком кроткого нрава, жене никак не удавалось вывести его из себя до такой степени, чтобы устроить скандал, достаточный для вызова милиции. Наконец терпение ее иссякло, и однажды, когда инженер пришел домой с работы, после незначительного спора, в котором говорящей (точнее, орущей) стороной являлась лишь она сама, жена вызвали милицию. Приехала милиция, и поскольку в подобных случаях для того, чтобы забрать человека, достаточно лишь показаний потерпевшей стороны, инженера доставили в отделение. Произошло это уже за полночь, и ровно через пятнадцать суток в такой же
      
       114
      ночной час его освободили, как того и требует закон. Домой ему удалось добраться лишь около пяти утра на попутных машинах, однако отдыхавшей полмесяца жене его присутствие показалось совершенно нестерпимым. Она вновь вызвала наряд, и вся процедура, включая суд, повторилась с такой скоростью, что, вернувшись с работы, товарищи инженера обнаружили его уже на нарах. Инженер рассказывал обо всем этом беззлобно и с полной покорностью судьбе. Волков был растроган не самим рассказом, а тоном рассказчика, но остальная аудитория испытывала явно совсем другие чувства. "Вот сука!- сказал кто-то.- Убивать таких надо". - "Наверняка у нее кто-то завелся",- заявил другой, заставив инженера вздрогнуть. "Точно,- согласился третий. - Но убьешь - посадят". Четвертый напомнил, что если инженер загремит на пятнадцать суток еще раз, то по закону его выпишут из Москвы, а супруга, очевидно, к тому и вела дело. Положение инженера выглядело безвыходным, но тут один из слушателей, тощий парень лет тридцати с бесцветными глазами и землистым лицом, неожиданно спросил:"Мужики, а вы знаете, что такое астматол?" Оказалось, кто-то слышал про это средство ("он вроде от астмы"), но толком никто ничего не знал. Тогда тощий парень подтвердил, что астматол действительно применяется против астмы, если его курить, как табак. Но если порошок астматола насыпать в чайную заварку и дать выпить этого чаю кому-нибудь, к примеру той же супруге, то она, как выразился парень, вскоре начнет "жевать башмаки", то есть вести себя безумно. "Ну и вот,- продолжал парень,- как она начнет жевать башмаки, так ты звони в милицию - скажи, жена буйствует, грозится убить и все такое. Положат ее в больнице, полежит она там, очухается, но какой-нибудь диагноз ей все равно поставят - врачи ведь не могут без этого. Значит, потом ты сможешь сам в любой момент засадить ее в дурдом, если она будет выступать. Но она не будет - она же сообразит, что с диагнозом ей никто не поверит". - "А мой кореш еще проще сделал,- вмешался в разговор мордастый детина в драной тельняшке. - У него такая баба была, что вообще житья ему не давала: скандалила каждый день, а потом повадилась чуть что ментов вызывать. Ну, парня тоже совсем припекло,
      
       115
      вот-вот выгонят из своей же квартиры. Тогда он достал где-то модные обои и принес ей. А он знал: у нее любимое занятие - мебель переставлять, что-нибудь в квартире переделывать, ну и всякой такой дурью маяться. Ну, она всю мебель сдвинула и начала старые обои сдирать, а он позвонил в милицию и говорит: помогите, жена с ума сошла, всю квартиру разгромила, сейчас со стен обои рвет. У него план был такой: она баба скандальная, если менты вдруг придут, она их обложит хорошенько, они и поверят, что она задвинулась. Так и вышло, даже еще лучше - драка у нее с ментами получилась, и когда ее забирали, у серванта выбили стекла, кучу посуды перебили, у ментов все морды были расцарапанные... Ну и отвезли ее прямо в дурдом". В противовес этим рассказам кто-то поведал историю о верной жене своего приятеля, с которым рассказчик сидел в одной колонии: жена приятеля устроилась в эту колонию на работу в столовую, чтобы быть поближе к мужу, а когда тому запретили жить в Москве, уехала с ним куда-то в деревню. Там они обзавелись домом, хозяйством и до сих пор живут счастливо. Тут же с разных сторон посыпалось еще несколько вариантов этой идиллии, различавшихся лишь незначительными деталями. Изложение велось рассказчиками с большим воодушевлением и полной уверенностью в том, что все эти истории - чистая правда, хотя даже Волкову, не обладавшему большим житейским опытом, они внушали сомнение. Особенно странно было слушать такие пасторали из уст людей, явно не веривших ни во что высокое, пропитанных цинизмом и едкой насмешливостью. Собственно, это лишь подтверждало тот факт, что вера в идеал и в тихую пристань присуща любому человеку и проявляется в самых разнообразных ситуациях и формах. Придя в свой черед к такому выводу, Волков зевнул, почесался и огляделся по сторонам.
       Камера готовилась ко сну. Из угла, где находилась параша, то есть обычное оцинкованное ведро с намалеванным масляной краской номером, слышалось неумолчное журчание и распространялся резкий запах мочи. Люди, кряхтя, карабкались на нары, в братской тесноте располагаясь на голых досках. Пыльная лампочка под потолком на ночь не выключалась, однако ее
      
       116
      свет наводил сон не хуже любой темноты. Из углов, куда этот свет почти не доставал, доносились шепот разговоров и запах табака - курили сигареты, которые удалось утаить несмотря на тщательный обыск при входе в зону. Волков ежал на верхних нарах, вперив взгляд в трещинки на побелке потолка. Справа от него кто-то вполголоса хрипло рассказывал:"А меня в августе сорок третьего под Духовщиной. Наше училище подняли по тревоге, построили и прямо в парадной форме - на фронт, в психическую атаку... Было нас больше тысячи, а к утру следующего дня осталось девяносто пять человек, и я в том числе. Ну, правда, позиции ихние взяли, да что толку - они их отбили через два дня, ночью. Наутро приказ - взять все обратно, ну а народу-то осталось уже не то что раньше. Приказ есть приказ, делать нечего - пошли мы опять в атаку. Вот тут и я и схлопотал осколок в живот. И не обидно было бы, если бы не зря это все - столько народу положили, ведь счету нет! И такие ребята были! Необстрелянные шли в рост, на пулеметы - ура, за Родину, за Сталина! А что мы умели-то? У нас в училище знаешь как тактические занятия проходили? Рядом с территорией училища холм был большой или гора, забыл, как называется,- сейчас это уже Москва... Так вот, мы штыки к винтовкам примкнем, ура! - и вперед, до самой вершины. А иногда с полдороги нас назад возвращали - значит, тихо кричали "ура". И опять - винтовки наперевес и бегом до самого верха..." Собеседник о чем-то тихо спросил говорившего. Тот с неохотой ответил:"Убивал... Четырех человек, своими руками... У меня ведь орден Славы за спасение командира в рукопашном бою. Так что воевал я всего неделю, но все успел - и немца своего убить, и орден заработать, и осколок в живот получить. Никогда не забуду, как несли меня в госпиталь. Несут на носилках, а я, только тряхнут - сознание теряю, потом опять в себя прихожу и слышу, санитары говорят:"Все, этот уже не жилец". А госпиталь помещался в бывшем скотном дворе, и там сплошной рев стоял - это людей резали без наркоза. Левее нас тоже большие бои были, так оттуда и везли, и несли, на всех-то наркоза не хватало... Ну я как этот рев услышал, как понял, что это такое, так совсем сомлел. Только в грузовике очухался, когда уже везли на станцию".
      
       117
       Рядом кто-то заворочался и недовольно проворчал:"Мужики, завтра поговорите". - "Ну ладно,- сказал хриплый голос,- давай спать". Все смолкли, но тихо в камере не стало - десятки людей тяжело дышали, словно перебарывая духоту, многие надсадно храпели, кто-то бредил во сне, в коридоре громко переговаривались надзиратели. Стояло сложное зловоние - от параши, от немытых тел и несвежей одежды, от множества разинутых ртов. Волкову прежде никогда не приходилось спать в такой обстановке, да еще на голых досках, поэтому сон к нему не шел. Вдобавок только теперь он осознал, в каком положении оказался,- осознал только после того, как спросил себя, что же сказать матери, позвонив домой. Представив себе, как поведет себя мать, когда узнает об этой истории, Волков заскрипел зубами, и его передернуло. Это движение пробудило его соседа от неглубокого забытья, тот просипел:"Чего ты дергаешься, глисты у тебя, что ли",- и перевернулся на другой бок. Эта реплика вызвала у Волкова истерический смех, не нарушивший, однако, ясности мысли. "Если в институт сообщат, то наверняка отчислят,- думал он, подавляя конвульсивные приступы смеха. - Отец, конечно, пойдет обивать все пороги, чтоб только не отчисляли. Какой стыд ему придется перетерпеть, и все из-за чего? Из-за этого гада, который непонятно откуда в нашей деревне взялся". В голове Волкова непрерывно возникали интерьеры высоких кабинетов, лысины начальников, слышались интонации их голосов - то строгие, то снисходительные, просительные интонации в собственном голосе и, что самое ужасное, в голосе отца. За всю ночь он так и не сомкнул глаз, и к моменту побудки в его голове, словно вязкое вещество, скопилась сонливость, а все тело, наоборот, буравила нервная дрожь. Лязгнул замок, дверь камеры открылась, раздался крик надзирателя "Подъем!" - и правонарушители, зевая и потягиваясь, стали соскакивать с нар. От параши слышалось непрерывное журчание, в котором уже явственно проскальзывали нотки пресыщения. Надзиратель непрерывно матерился, подгоняя людей. Умыться мало кто успел, а Волков, увидя давку в умывалке, туда и не рвался и сразу поплелся в столовую. Входя туда, он ощутил приступ голода, однако еда оказалась такой, что он лишь усилием
      
       118
      воли заставил себя ее проглотить. Давали недоваренную перловую кашу без масла и даже без соли. "Говорят, нам в день на питание положено 32 копейки на человека",- пояснил парень, который рассказывал накануне про волшебное действие астматола - он оказался за одним столом с Волковым. "Тогда все ясно",- понимающе кивнул Волков. "Тебя как зовут?"- спросил парень. Волков ответил. "Николай",- представился тот. Тарелки они отнесли обратно в раздаточное окошко, откуда разносился пресный запах недоваренной перловки. При этом Волков обратил внимание на то, что Николай к еде так и не прикоснулся. Во дворе их уже ждали автобусы, чтобы везти на работу - на стройку, как сказал Николай. "На стройке лучше, чем здесь,- добавил он. - Кормят получше, бухло можно запросто достать. Опять же девки молодые с нами работают, отделочницы. Одна лимита, конечно, но есть симпатичные, можно заняться". Волков, слушая все это, одобрительно кивал, хотя о выпивке в своем положении осужденного думал с опаской, а обращаться с женщинами еще толком не умел и был болезненно застенчив. Если же женщины были не из привычной интеллигентской среды, то он и вовсе не знал, о чем с ними говорить. Автобусы тем временем один за другим выезжали на шоссе, которое вело к Москве, причем на повороте стоял указатель с надписью <<зона отдыха "Березки">>, направленный прямо на зону. Это зрелище в каждом автобусе встречали градом дежурных острот, вскоре, однако, смолкавших: пассажиры погружались в дремоту, открывая глаза лишь на перекрестках, когда автобус останавливался, и вновь расслабляясь до той минуты, пока автобус не тормозил окончательно посреди загроможденной стройплощадки где-нибудь в Бескудникове, Коровине или Бибиреве. Там правонарушители искупали свою вину, размешивая и таская бетон, поднося кирпичи, убирая мусор и выполняя разные другие подсобные работы.
       В первый же день Волков сумел со стройки дозвониться отцу на службу и рассказал ему обо всем происшедшем. Тот процедил:"Вот паразит!" - по адресу товарища Дятлова таким тоном, что Волков догадался: причина всех разыгравшихся событий отцу хорошо известна. Затем на другом конце провода воцарилось молчание настолько долгое, что Волков забеспокоился и произнес:
      
       119
      "Алло". Отец досадливо откликнулся "Да-да" и вновь замолк. Зная отца, Волков был уверен, что тот вовсе не оглушен свалившимися на него известиями, а напряженно размышляет о том, какие действия в данной ситуации следует предпринять, как могут дальше развиваться события, как можно воздействовать на нужных людей... Отец никогда не проявлял к Волкову не только любви, но даже простого стремления к взаимопониманию, однако постоянная забота о собственном авторитете и о престиже семьи заставляла его заботиться также и о том, чтобы сын своевременно проходил все ступени житейской лестницы, положенной молодому человеку из хорошей семьи - школу, институт и так далее. Эти же чувства не позволяли отцу и теперь распускаться, теряя время на бесполезные сетования и упреки, хотя в другой ситуации он непременно попрекнул бы сына даже тем, что от того совершенно не зависело. Впрочем, досада на сына, не сумевшего предотвратить сбой в плавном течении жизни родителя, вполне явственно звучала в тоне всего разговора. Сказал же отец только следующее:"Ты там не волнуйся и не делай глупостей. Я разберусь, узнаю, что можно сделать". Далее отец заявил, что собирается приехать на стройку и привезти продуктов, а также прочие необходимые вещи. Однако Волков наотрез отказался - во-первых, он сам не знал, куда их пошлют на следующий день, а во-вторых, он испытывал мучительную неловкость, когда родительские заботы о нем становились предметом внимания окружающих.
       В первый день работы на стройке Волков с Колей были приставлены к бригаде отделочниц, выкладывавших кафелем стены будущего магазина. Присутствие незнакомых парней действовало на девиц своеобразно: они, стараясь перекричать друг друга, крыли матом свое начальство, свою работу и всю женскую долю в Советской стране, при этом прикидываясь, будто не замечают своих помощников, молча подтаскивавших раствор. Приход бригадира, пучеглазого мордастого парня в щегольских усах с подусниками, произвел такой же эффект, как появление песца на птичьем базаре: матерный гвалт сделался нестерпимо громким и пронзительным, заглушая ответную брань бригадира, который так и ушел несолоно хлебавши. Волков был ошеломлен всем
      
       120
      этим, не знал, как себя вести и потому продолжал молчать даже тогда, когда Коля постепенно вступил с девицами в разговор, отвесив пару неуклюжих острот, принятых девицами весьма одобрительно. Стороны воздерживались от мата, поскольку краткость знакомства делала его использование не совсем приличным. Коля предложил сделать перекур и стал, дымя сигаретой, рассказывать о том, как он угодил на эти принудительные работы. "Стало быть, девчонки, не думайте, что я тут у вас буду жилы рвать,- заключил он свой рассказ. - Я тут все равно что раб, а раб в своем труде не заинтересован. Нас так в институте учили". - "Ты что же, в институте учился?"- удивились девицы. "А как же! - отвечал Коля. - Поступил по призванию, на юридический. Но не доучился - пришлось уйти с третьего курса". - "Значит, двоечником был?"- захихикали девицы. "Еще чего! Я, между прочим, повышенную стипендию получал, потому как учился только на четверки и пятерки. Мы, евреи, вообще народ талантливый, каждый второй - либо адвокат, либо директор магазина. Есть и кандидаты наук, и доктора, и даже зубные техники... А выгнали меня,- Коля выдержал паузу,- за аморальное поведение". Тут вопросы посыпались градом:"А ты, значит, еврей? А в чем было твое аморальное поведение?" - "Ни в чем, девчонки,- с грустью ответил Коля. - Любовь была, а аморалки никакой не было. Дочка ректора... ну, то есть заведующего институтом... в меня влюбилась. Тоже еврейка была. Ну и я в нее, конечно. Она же красавица была: высокая, брюнетка, глаза черные... Вот такие, как у тебя",- показал Коля на одну из отделочниц. Невзрачная татарочка, только что бранившаяся на всю стройку, страшно засмущалась и притихла, не сводя с Коли глаз, а он между тем невозмутимо продолжал:"Ее хотели за одного академика замуж выдать, он по международным отношениям специалист был, из капстран не вылезал годами. Она сперва-то соглашалась, а как у нас любовь началась, так она в отказ пошла. Стали узнавать, в чем дело, подняли КГБ и через КГБ вышли на меня. Деньги мне предлагали, чтоб я отступился, предлагали в длительную командировку на Запад послать... А мы потом с ней встретимся, я ей все рассказываю, а она обнимает меня,смотрит мне в глаза и спрашивает:"Но ты ведь не согласишься?
      
       121
      но ты ведь меня не бросишь?" А я ей говорю:"Ни за что, лучше в тюрьму пойду". Вот я и в тюрьме, девчонки",- в полной тишине дрогнувшим голосом закончил Коля. После долгой паузы кто-то робко спросил:"А с ней-то что стало?" - "Умерла,- беспощадно ответил Коля. - В загранке. Будто бы от какой-то тропической болезни, которая не лечится. А я после чувака встретил, который там с ее мужем вместе работал, и он мне рассказал, что она там тосковала, просилась обратно в Союз, а потом купила в местной аптеке яд,- там яды без рецепта продаются,- выпила и умерла. Два дня перед смертью мучилась, бредила, все, говорит, Колю какого-то звала. Ну, я, конечно, промолчал, не сказал, какого Колю..." - "Ой, да врешь ты все,- произнесла одна из отделочниц, толстая девица с красным обветренным лицом и пронзительным голосом, который теперь звучал приглушенно и грустно. "Коль, а Коль, а ты правда еврей?"- перебила ее другая. "Конечно",- самодовольно ответил Коля. "У вас и язык свой есть?" - "А как же! Только многие евреи его уже не знают - мы же давно в России живем. Вот я, например, знаю только некоторые слова. И так не только у нас. Возьми, к примеру, Димку, который у вас тут вчера работал - Хуснетдинов его фамилия. Он чистокровный татарин, и бабу себе нашел татарку, а по-татарски только ругаться умеет. Они, татары, знаешь как друг за друга держатся - о! Недаром мясники почти сплошь татары, а знаешь, сколько мясник заколачивает? Вот и у нас, евреев, тоже так же, только нам мясом западло заниматься. Мы по культурной линии идем - по науке там, по технике, по литературе... А знаешь, сколько из наших начальников вышло?.." Тут Коля не моргнув глазом назвал несколько фамилий государственных деятелей, никто из которых евреем, разумеется, не был. "А чего ж у них у всех русские фамилии?"- спросили Колю. "Во-первых, не у всех,- возразил Коля. - А потом, фамилия - дело такое: пойди отдай червонец, и у тебя будет любая фамилия, хоть Рабинович. К тому же из нас классные начальники получаются, но есть такие козлы, которым не нравится, что ими еврей командует. Вот и приходится брать другую фамилию - из государственных соображений". На этом месте Колины рассуждения были прерваны злобной матерщиной бригадира,
      
       122
      незаметно подкравшегося к беседующим. "Ишь расселись, а работать кто будет?!"- орал бригадир. Однако отделочницы, возмущенные тем, что рассказчика прервали на самом интересном месте, дали бригадиру сокрушительный отпор и принудили его плюнуть, махнуть рукой и, бормоча угрозы, обратиться в бегство. После этого бригада неохотно приступила к работе и трудилась часа полтора, причем Коля, едва у отделочниц оказывалось достаточно раствора, употреблял время передышки на то, чтобы похлопывать и поглаживать девчонок по всем тем округлостям, которые подворачивались ему под руку. Его бранили и даже били, однако беззлобно, обмениваясь с ним шуточками как со старым знакомым и полноправным членом компании. Наконец Колины заигрывания приелись отделочницам, и, слегка задетые тем, что Волков молча таскает носилки и вроде бы не обращает ни на кого внимания, они начали вполголоса, но вполне внятно задавать Коле вопросы, убийственные для таких застенчивых людей, как Волков:"А чего это твой друг такой серьезный? Может, он нас боится, так мы не кусаемся, даже совсем наоборот. А может, он не серьезный, а просто стеснительный?" - и прочие тому подобные. Волков чувствовал себя как на раскаленной сковородке. От дальнейших мучений его спас приход обеденного времени, возвещенный группой правонарушителей, направлявшейся в столовую. "Мужики, бросай работу, пошли жрать!"- раздался возглас. Коля мгновенно выпустил ручки полных носилок - Волков едва успел сделать то же самое и убрать ногу, чтобы ее не отдавило. Услыхав про обед, он тут же ощутил мощный приступ голода и сожрал все предложенное в столовой за пять минут, несмотря на то, что обед по всем нормальным меркам был невкусным: жидкий вермишелевый супчик и пережженные котлеты с той же вермишелью ("Хлеб с хлебом",- сказал про них Коля, который и на сей раз почти ничего не ел). Обед после бессонной ночи подействовал на Волкова как сильнейшее снотворное. Таская носилки, он то и дело спотыкался, а в промежутках присаживался где попало и принимался клевать носом, не обращая уже внимания ни на какие разговоры. Вдруг его слегка потрясли за плечо. Он открыл глаза и увидел над собой лицо толстой девицы. "Ты что, не выспался,
      
       123
      что ли?"- спросила она. "Серега у нас совсем загрустил,- констатировал Коля. - Девчонки, может, дадим парню отдохнуть? А то загнется тут безвременно. Уложите его в бытовке, а если начальство спросит, соврем что-нибудь". - "А кто будет раствор таскать?"- заикнулась одна из девиц. "Ничего, сама потаскаешь, за час не переломишься,- осадила ее толстуха и сказала Волкову: - А ну пошли". Волков послушно поплелся за ней, ощущая полный упадок сил, но на пороге бытовки уперся и отказался идти дальше, так как до него наконец дошло, что пока он будет отдыхать, отделочницам придется надрываться, таская за него тяжелые носилки. Однако когда он высказал свои опасения толстухе, та подняла его на смех. "А ты думаешь, когда вас нет, кто нам раствор подносит? Так что ты за нас не переживай. Да и какой от тебя толк, если ты на каждом шагу спотыкаешься? Иди отдыхай, потом будешь помогать". Перед этими доводами Волков не устоял, пошел в бытовку, улегся на расстеленные толстухой ватники и уснул, как провалился. Спал он, однако, недолго, потому что ему приснился товарищ Дятлов. Во сне Волков бросился на него с кулаками, но милиционеры схватили его за руки, а товарищ Дятлов скомандовал:"А ну-ка раздавите его". По этой команде бульдозер с ревом начал наезжать на Волкова, который, несмотря на отчаянные усилия, никак не мог преодолеть оцепенение, сковавшее его тело. Когда он понял, что бульдозер не собирается сворачивать, страх перед неуклонностью этого смертоносного движения сделался таким сильным, что спящий с криком проснулся, обливаясь потом. Бытовка и в самом деле вся тряслась от рева тяжелых грузовиков, заезжавших мимо нее на стройплощадку. С трудом преодолев наполнявшую тело истому, Волков встал, отряхнулся, пригладил волосы и вышел из бытовки. Стена магазина, как оказалось, была уже почти вся обложена кафелем, и брагада снова расселась кружком, в центре которого находился Коля. "С добрым утром!"- насмешливо приветствовали Волкова девицы. "Ну что, Серега, как отдохнул?"- спросил Коля. "Спасибо, нормально",- отвечал Волков, смущенно улыбаясь. "А меня тут без тебя совсем к нулю свели,- пожаловался Коля. - Они говорят, мы с тобой сами виноваты, что здесь на дядю работаем. Вот ты студент, человек
      
       124
      образованный, интеллигент, можно сказать, а на сутки все равно загремел. Так что, девчонки, тут дело такое - кому как повезет. От сумы да от тюрьмы не зарекайся, как моя бабушка говорила". - "Это Сереге не повезло,- возразила Коле одна из отделочниц (в ее тоне чувствовалась явная симпатия к Волкову). - А ты за что боролся, на то и напоролся. И куда только нормальные мужики подевались? Ты ведь тоже небось как все: поддаешь каждый день, а как поддашь, так тебя на подвиги тянет... Ты вот пока еще легко отделался, а сколько на моих глазах пересажали, сколько погибло, сколько спилось? Прямо будто война идет". - "Да и как мужики куда они годятся? Только название, что мужики, а так одна труха,- поддержала другая девица. - Трезвый он думает, как бы бухнуть с друзьями, а когда нажрется, бабу ему подавай. Смотришь, пьяный, совсем дурак, винищем от него прет на километр, а туда же... Да на хрен ты мне такой облокотился? Вот ты на себя посмотри,- продолжала она, обращаясь к Коле. - Тоже небось живешь от пьянки до пьянки - худой, бледный, не мужик, а одна арматура". - "Вот, Серега, слышишь?!- возопил Коля. - Лимита ихняя пьет, а они на меня баллон катят!" Тут девицы загалдели хором:"А ваши москвичи не пьют, что ли? Наоборот, за прописку не боятся, вот и не просыхают вообще. Хоть здесь на стройке посмотри!" - "Ну ладно, ладно, все пьют",- поднял руки Коля. "Ты думай, что говоришь-то",- медленно остывали девицы. "Ну а почему вот мне, к примеру, не выпить?- спросил Коля. - Семьи у меня нету, а завтра, может быть, вообще война. Вы вот девчонки умные, газеты читаете, знаете - гонка вооружений, все такое... А ведь вооружения делают не для того, чтобы на складах их держать, а для того, чтобы воевать. Так я уж лучше сейчас свое отгуляю, а там будь что будет. Да я и без войны до ста лет жить не собираюсь". - "Ты до сорока-то доживи,- возразили ему. - Вон тощий какой, краше в гроб кладут". - "Спокуха, девчонки, я еще вас похороню,- осклабился Коля. - У меня дед до девяноста жил, и отец пока на здоровье не жалуется". - "Ну ладно, девки, давайте работать",- сказала толстуха, вставая, и разговор прервался. Все засуетились, разыскивая кто ведро, кто мастерок, а Волков стал вспоминать, куда дел выданные ему утром рукавицы,
      
       125
      потому что с непривычки ладони у него горели. Некоторое время они с Колей молча таскали раствор, но постепенно Волков стал замечать, что с его напарником происходит что-то странное: лицо его, и так худое, еще больше осунулось и побледнело, углы рта страдальчески опустились, носилки он поднимал с видимым усилием. Когда по указанию толстухи они направились вниз по лестнице в подвал за лежавшей там плиткой, Волков даже испугался, увидев при свете тусклой электрической лампочки, как лицо и все тело Коли вдруг несколько раз подряд передернулись, словно от сильного приступа тошноты. "Коль, ты что?- спросил Волков. - Ты не заболел?" - "Ничего",- выдавил Коля и нагнулся к носилкам, стараясь, видимо, скрыть лицо от напарника. Волков шел наверх впереди, но по тому, как ручки ерзали в его ладонях, он чувствовал, что Колю шатает. Поднявшись, они сгрузили плитку,- точнее, связки плиток выкладывал на землю Волков, а Коля просто стоял и обессиленно отдувался. "Ребята, еще носилочки",- велела толстуха, внимательно посмотрела на Колю, но ничего не сказала. Когда они брели с пустыми носилками ко входу в подвал, впереди между бытовками вдруг промелькнула фигура того парня, который в камере рассказывал о чудесных свойствах астматола. "Иди нагружайся, я сейчас приду",- глухим, каким-то чужим голосом произнес Коля и быстро зашагал к бытовкам. Волков спустился в подвал, наполнил носилки связками плиток и сам уселся сверху. Так ему пришлось сидеть минут двадцать, поеживаясь от пронизывающей подвальной сырости и тревожась при мысли о том, что думает бригада об их отсутствии. Однако возвращаться без плитки и без товарища тоже не имело смысла. Наконец в темных подвальных отсеках послышался топот - это возвращался Коля. В его зубах светилась сигарета, и вообще он вновь производил впечатление человека, довольного жизнью. Первым делом он протянул пару сигарет Волкову, и пока тот прикуривал, начал говорить:"Не волнуйся, Серега, главное, не волнуйся... Волнуешься? А ты не волнуйся..." - "Да я не волнуюсь, Коля, с чего ты взял",- попытался возразить Волков, но Коля продолжал, не слушая:"Ты не бойся, войны не будет. Я только сейчас точно узнал: не будет войны. И в армию нас по второму разу уже не призовут.
      
       126
      Представляешь, по новой в эту помойку? Да еще когда в тебя стреляют? Но сейчас я точно узнал - войны не будет, мне сказали. Поэтому ты не бойся, Серега, ты не волнуйся..." Волков обратил внимание на то, что Коля все время улыбается, а взгляд его устремлен в одну какую-то точку за спиной собеседника. В темном подвале при неверном свете лампочки это выглядело жутко. "Ну, взяли?"- сказал Волков, подавляя минутный страх. "Ага, взяли, понесли",- вяло согласился Коля. Пока они тащили носилки наверх, он все продолжал бормотать, уговаривая Волкова не опасаться войны. Когда они поднялись из подвала и сгрузили плитку, Волков обернулся и вновь ощутил страх, увидев, какой у Коли отсутствующий и в то же время пронизывающий взгляд. Казалось, будто напарник Волкова видит сквозь стоящего перед ним человека, и то, что он видит, внушает ему ужас. Жуткое впечатление усиливала кривая улыбка, неподвижная и страдальческая, как у покойника. Продолжая что-то бормотать и уже не обращая ни на кого внимания, Коля отошел к ближайшему штабелю плит и сел, привалившись к нему спиной и полузакрыв глаза. В поведении Коли, несмотря на всю его странность, Волкову виделось что-то знакомое. "Тащится",- произнес кто-то над ухом у Волкова. Он повернул голову - рядом с ним стояла толстуха. "Здорово обдолбился. Как назад поедет?"- брезгливо добавила толстуха, качая головой. Тут Волков вспомнил, кого ему напоминает Коля в его теперешнем состоянии. Еще мальчишкой он слышал, как называли наркоманом молодого еще парня из дома напротив, но тогда толком не понимал, что это значит,- что-то вроде дурачка, человека со странностями, казалось ему. Вот тот парень временами появлялся во дворе в состоянии, похожем на Колино, и приставал к малышам с непонятными разговорами. Ребята с любопытством наблюдали за ним, поскольку на привычных пьяниц он не походил, но вскоре их вниманием вновь завладевали игры.
       Толстуха подошла к Коле и, с кряхтеньем нагнувшись, подняла какую-то бумажку, валявшуюся у его ног. Бумажка оказалась пустой упаковкой из-под таблеток. "Этаминал натрия",- прочла по складам толстуха "Ну точно, этил",- сказала она с удовлетворением, как человек, чье предположение
      
       127
      оправдалось. Искоса взглянув на Волкова и увидев его недоумение, она спросила:"А ты что, ни разу обдолбанных не видел? Ну, которые после наркотиков?" - "Видел, но давно",- ответил Волков растерянно. "Ну а мы-то насмотрелись. На стройку многих таких любителей привозят. Да и так, в жизни, их тоже хватает. А этот этил у них самая ходовая вещь". - "Почему? Хороший кайф дает?"- полюбопытствовал Волков. "Ты только не вздумай пробовать,- с усмешкой сказала толстуха. - По мозгам бьет здорово. Главное - он дешевый, упаковка - копеек шесть, а перепродают рубля за четыре. Большие деньги кто-то на этом гребет. Бывает, из ЛТП привезут алкашей на работу, кто-нибудь достанет этил, и пошло - "ураганный кайф" у нас это мужики называют. У каждого третьего шарики напрочь раскатываются... Ну ладно, вон уже ваш автобус стоит. Давай поднимай своего друга и на зоне прикрой его как-нибудь. А то кроме суток ему еще и статью припаяют". - "Хорошо,- кивнул Волков, хотя не очень представлял, как он будет прикрывать Колю. - Ну, пока. Спасибо вам". - "Да не за что,- усмехнулась толстуха. - Приезжайте еще".
       Против ожиданий Коля послушно доплелся до автобуса и всю дорогу до зоны провел в забытьи, только мотал головой и периодически протяжно мычал. При въезде он уже настолько пришел в себя, что при построении и обыске сумел не привлечь к себе внимания, хотя троих или четверых милиционеры прямо из строя поволокли в карцер, ругая на все корки "проклятые колеса". Впрочем, как выяснилось на следующий день, все наказание для любителей этила свелось к тому, что их не выпускали на работы в город, а использовали только внутри зоны на уборке территории, когда нарушители режима достаточно для этого очухались. В карцере они провели только одну ночь. Правда, постоянное пребывание в зоне сильно ограничивало их в возможности добывать приварок к скудному казенному пайку, а также курево, выпивку и тот же этил.
       Вечером, когда в камере выключили свет, Волков обнаружил, что у него стал портиться сон - в эту ночь он вновь никак не мог заснуть. Бессонница для него была в новинку, он ложился и так и сяк, но потом отчаялся и
      
       128
      замер, растянувшись на спине, закинув руки за голову и беззвучно браня свое изнурительное состояние. Постепенно он стал прислушиваться к разговору, который вели те же два голоса, что и прошлой ночью: хриплый голос человека в годах и другой - молодой. Они говорили совсем тихо, порой переходя на шепот, но теперь Волков, видимо, лежал к ним ближе и поэтому слышал каждое слово. Хриплый голос рассказывал:"В госпиталях отвалялся я больше полугода - швы гноились, то да се, а потом списали меня по чистой, и поехал я домой. Ехал через Тулу, там по продаттестату получил продукты: сухари, хлеб, консервы. А молодой был, да еще после ранения отощал - жрать страшно хотелось. Пошел в город, там улочки тогда почти все были с маленькими такими домиками, вот около одного домика я и сел на травку. Весна была, на солнышке уже жарко. Я шинель скинул, харчи свои на травке разложил, а у самого слюни текут: ну, думаю, сейчас подзаправлюсь... Не тут-то было: подходят двое, в штатском оба, и начинают мои продукты собирать. Прямо вот так, мне ни слова, как будто меня тут и нету. Я им говорю: вы что, ребята? Я-то дурак, сперва подумал, что они меня сейчас в гости поведут, винца нальют, может быть... А они мне говорят: ты, недобитый, сиди и мочи, а то здесь добьем. Молодые оба, здоровые, ряшки вот такие, почему не в армии - непонятно. Костыли мои взяли и в палисадник закинули, а я без костылей даже встать не могу. Если бы смог встать, все равно с ними стал бы драться, пусть бы даже прибили меня там. А так что ж... Как же вы можете, говорю, солдата так обижать, я ж кровь проливал! Они посмеялись и ушли, а я, веришь, сижу и плачу. За полгода после ранения ни разу не заплакал, а тут люди подходят ко мне, спрашивают, что случилось, а я слова не могу выговорить, только слезы текут. Тут-то я и понял: кому война, а кому мать родна. И раньше насмотрелся, как людей дуром на пулеметы гонят, но там-то думаешь - может, необходимость в этом есть. В тылу же все яснее видно: кто надрывается на победу, а кто либо шакалит по-всякому, либо командует, горлом воюет. А порядки и в войну, и после были крутые - не пикнешь, не то что сейчас. Попал на заметку - и езжай туда не знаю куда... Сейчас-то, конечно, того порядка уже нету.
      
       129
      Хотя против начальников ты и сейчас говно... Так что этот случай в Туле я на всю жизнь запомнил. Вроде бы ерунда, а вот не забывается. Другое, важное, забылось, а это - нет".
       После паузы заговорил молодой голос:"Ты знаешь, одно время мне хотелось, чтобы война началась. Это когда я в армии служил. Ну, может, не всерьез хотелось, если бы ко мне подошли, стали бы отговаривать, то отговорили бы, конечно. Но минуты такие были, честное слово". Хриплый голос хотел было что-то возразить, но молодой перебил его:"Да я все понимаю, но только иногда невмоготу бывало. Получается, на гражданке ты пусть и маленький, но человек, а как сапоги надел, так, значит, хуже скотины? Вот ты скажи: у вас в военном училище было такое, чтобы один за другого койку заправлял, в наряд ходил или, допустим, окапывался? А в благодарность при этом - одни пинки. Правильно, не было такого. А сейчас в армии все только на этом построено. А могли на фронте офицеры над солдатами издеваться - просто для своего удовольствия? Вот у нас, например, после целого дня занятий показалось одному козлу, что мы тихо поем,- а мы еле плелись, конечно,- так он вывел нас на плац и давай по новой кругами гонять. И чтобы с песней! Ну высшие начальники - это понятно, а вот те, которые непосредственно среди солдат? Наверно, за такие дела и пулю в спину можно получить. А у нас однажды терпенье лопнуло, рота отказалась принимать пищу за ужином. Ну, тут я увидел, как быстро все делается: в два счета сверху назвали зачинщиков, и выбирай: либо дисбат, либо хавай и помалкивай..." Молодой голос говорил со все большим волнением:"С самых первых дней тебя приучают, что ты дерьмо. Как приходит молодой в часть, первым делом старики у него отбирают все, что им понравится - часы, ремень, ручку, в общем, все. С утра подъем, бежишь на зарядку, так на каждой лестничной клетке стоит сержант и дает тебе пинка для скорости. Когда я потом стал командиром взвода, то понял, что стариков с молодыми на работы посылать бесполезно: если пошлешь ты, например, девять стариков и одного молодого, то эти девять будут сидеть и только советы подавать, а работать будет один молодой. И это обычное дело, иначе
      
       130
      просто не бывает. Я уж не говорю о том, когда деды совсем звереют, тут жуткие вещи творятся. У нас в соседнем полку одного молодого деды в подвале на стене распяли, и он три дня у них так в позе Христа провисел, пока не умер, а они в свободное время ходили его пытать - резать, бычками прижигать и все такое. Или, например, когда выходит указ о демобилизации, то обычно ставят несколько тумбочек одна на другую, а на самый верх - молодого, и он должен этот указ громко зачитывать. Ну а если он читает не с выражением или ошибается, то бьют по нижней тумбочке, и боец вместе со всей этой мебелью падает сверху. Когда он очухается, то все повторяется. Одному парню так сломали позвоночник, но дело, конечно, замяли". - "А что же ваши офицеры?"- спросил хриплый. "А офицеры очень довольны. Во-первых, им так работы меньше, потому что порядок не совсем такой, как в уставе, зато солдатики его сами поддерживают. Сперва из людей вышибают всякое достоинство, а потом позволяют измываться над такими же ребятами, только годом моложе. И еще удивляемся, откуда на гражданке сволочи берутся... А на фронте полез бы ты выручать такого деда, который тебе целый год житья не давал? Да ты, наоборот, сам его пристрелишь".
       Обладатель хриплого голоса некоторое время помолчал и как-то смущенно покашлял, словно сомневаясь, говорить или не говорить. "Да,- протянул он,- а у нас, когда вот я воевал, был такой лейтенант Гультяев. Это уж когда нас, кто из училища жив остался, по ротам распределили. Подлюга этот лейтенант был страшный. Некоторым власть нельзя давать, они от нее звереют, вот и наш таким же оказался. Идейный был - спасу нет, что ни слово, то "партия", "коммунизм", "товарищ Сталин", а сам вот что творил: у нас повар был, казах, толстый такой, как бочка, и солдатик один, чуваш, худенький, маленький, по-русски он плохо понимал. А вообще безобидный, хороший был паренек. Ну и наш летеха невзлюбил его. Посадит ему нашего повара на спину, а это полтораста кило, и командует:"Ползком вперед!" Мы не могли смотреть на это. А лейтенант орет: я, дескать, знаю, кого в первом же бою на пулемет пошлю. Мне, дескать, такие недоноски не нужны. Ну и доорался. Солдаты же понимают: если он так поступает, то и в бою на
      
       131
      верную смерть запросто пошлет. В первом-то бою обошлось как-то, а во втором как дали мы залп своему лейтенанту в спину, и все, поминай как звали. Дело было в августе, жара стояла, покойник денек на нейтралке проваляется, так и не узнаешь, кто такой, а не то что следствия устраивать. Да и многовато тогда лежало там нашего брата - с каждым не разберешься. Убит - ну и убит, пал, стало быть, смертью храбрых. Но это случай редкий. Офицеры и тогда, конечно, разные попадались, но такого, как ты говоришь, в армии тогда и близко не было. А вы-то, если что, друг дружку сами перестреляете". Молодой невесело посмеялся, зевнул, и все умолкли, лишь по-прежнему раздавались храп, сопенье, изредка бред.
       Волков снова обнаружил, что не может уснуть. Все происшедшее за последние дни раз за разом прокручивалось в голове, причем во всяких фантастических вариантах: что было бы, если бы поступить не так, а по-другому? а если бы говорить с ними так-то и так-то? а если бы у меня был пистолет? Волков пытался остановить лихорадочную работу воображения, но оно лишь переключилось на другое, принявшись представлять то, что, вероятно, происходит дома. Услышав, словно наяву, униженные нотки в голосе отца, Волков скрипнул зубами. Все тело у него уже болело - и кости ныли от непривычно жесткого ложа, и живот болел - должно быть, от казенной пищи, и сердце щемило от усталости и неспособности отдохнуть. Странное, не испытанное ранее нервное возбуждение ввинчивалось, словно бурав, в его плоть. Он представлял себе сцены беспощадной расправы с товарищем Дятловым, и постепенно в душе его что-то менялось. Как булгаковский Христос, он верил в то, что люди добры. Хотя в семье любовью его не баловали, но он любил своих друзей, и те любили его. Для своего возраста он прочел очень много книг, и книги лишь укрепляли его душевную гармонию, о каких бы жестоких вещах в них подчас ни рассказывалось. Он читал Маркса с увлечением, а не как большинство студентов, и был убежден в том, что общество, в котором он живет, не без недостатков, но все равно самое справедливое по сравнению с другими. Несправедливости же все происходят от неправильной партийной власти, напоминающей феодальную, но раз все дело
      
       132
      лишь в узкой надстройке, то общество с годами будет меняться в лучшую сторону, ведь нелепость власти видели все вокруг. Волков пролежал без сна всю ночь - дремота стала одолевать его лишь на рассвете. Но тут загремели замки, и надзиратель заорал:"Подъем!" Люди зашевелились, хрипло переговариваясь вполголоса, и начали спрыгивать с нар. Когда они заполнили все свободное пространство камеры, надзиратель открыл дверь, и все потянулись в коридор. Волков выходил одним из последних. Вдруг надзиратель, которого Волков выделял среди прочих по наглому выражению лица и сварливому характеру, отстранил его и вошел в камеру. Волков обернулся и увидел, что какой-то парень лежит на нарах лицом вниз и только начинает просыпаться, с трудом приподнимаясь на локте. Милиционер приблизился к лежащему и огромным ключом от камеры с размаху ударил его по костяшкам ступни. Парня словно пружиной подбросило в воздух. Волков вздрогнул - его взвинченные бессонницей нервы отозвались на чужую боль. "Тебе особое приглашение нужно?"- крикнул милиционер, но парень уже спрыгнул на пол. Волков заметил его бешеный взгляд, свирепо стиснутые челюсти. В следующую секунду нога парня взлетела высоко в воздух. Надзиратель едва успел отпрянуть, но не удержался на ногах и самым постыдным образом, на четвереньках, бросился к двери, успев, однако, в дверном проеме получить увесистого пинка. В камеру рванулись, прикрывая своего, еще два милиционера, а в коридоре кто-то из охраны закричал на осужденных:"Ну, чего стали? Вперед!" Но толпа двигалась неохотно, желая посмотреть, чем завершится инцидент. Народ в толпе был большей частью тертый, знавший, что с властью лучше не связываться, и задерживало их исключительно любопытство, а вовсе не желание отстоять правду. Милиционеры остановились, видимо ожидая нападения,- с такой яростью парень смотрел на них. Но тот сдержался, хотя Волков отметил, что это стоило ему большого усилия воли. "Сука!- закричал парень, и Волков сразу узнал молодой голос, слышанный им ночью. - Пидор гнойный! Я тебя убью, падло, так и знай! Если не я, то другие убьют! Таким, как ты, жить нельзя, вы мне всю жизнь загубили, гады!" Парень выкрикивал все это отрывисто,дрожа и стуча зубами.
      
       133
      Волков вдруг заметил, что и сам весь дрожит. Милиционеры тем временем подскочили к парню и плотно, с профессиональной сноровкой схватили его под руки. "В шизо, да? Ну пошли, пошли! - с надрывом и насмешкой выкрикнул парень. - Ничего, погодите, время придет - на фонарях вас будут вешать!" - "Ну давай, вперед!"- деловито отвечали милиционеры, толкая нарушителя к выходу. И тут неожиданно для самого себя вмешался Волков. "Погодите, какое вы имеете право? Вы должны разобраться! Тот его первый ударил!" Накопившаяся нервная взвинченность перешла в ярость и сделала Волкова готовым на все вплоть до драки с представителями власти. Однако те отреагировали на его выступление довольно вяло, только возразили, что никто никого не бил, а просто нарушителя режима, проспавшего подъем, толкнули, пытаясь разбудить. Волков еще что-то выкрикивал, но его уже не слушали, лишь один милиционер спросил у другого фамилию Волкова. Парня утащили, а толпа арестантов потянулась по коридору во двор. Там началась привычная процедура утренней поверки, являвшаяся одновременно и разводом на работы, но на сей раз после своей фамилии Волков услышал слова "Без выхода". "Это что значит?"- спросил он у соседа по шеренге."А то, что не выступай в следующий раз,- ответил тот с усмешкой. - Значит, что мы в город поедем, а ты на зоне останешься. Вечером встретимся". Волков поначалу не слишком огорчился. Но затем он понял, в чем состоял смысл наказания, которому его подвергли: на работах правонарушители всегда имели возможность связаться с родными или друзьями и получить от них полулегальную, по сговору с охраной, передачу в виде продуктов, сигарет, а то и водки и поделиться всем этим с товарищами. В зоне же ему быстро пришлось понять, каково питаться на 32 копейки в день: к вечеру живот подвело так, что он едва сумел заснуть. За всю свою сытую домашнюю жизнь он знал голод только как приправу к обильной еде, и совсем не знал того голода, который поворачивает все мысли на свой лад и подсказывает человеку всякие нелепые затеи,- нелепые, конечно, лишь для того, кто сыт. Второй плохой стороной сидения "без выхода" была нестерпимая скука, еще усугублявшаяся голодным зудом и ощущением поломанности жизни. Чтобы как-то
      
       134
      справиться со всем этим, Волков безропотно выполнял все указания надзирателей касательно уборки помещений, хотя когда его сидение только начиналось, он поклялся ничего такого не делать - пускай убирают сами. Возможно, если бы он просто валялся на нарах, а не подметал коридоры, есть бы хотелось меньше, но такое времяпрепровождение могло свести его с ума. Вообще он замечал, что как-то опростился духом: никогда раньше он не размышлял столько о том, как поудобнее расположиться для сна, как бы успеть с утра умыться, где бы перехватить лишний кусок. Теперь же высокомерие, с которым он ранее относился ко всем подобным вопросам, улетучилось без следа. И вряд ли раньще он ощутил бы такую благодарность к соседу по нарам, с которым всего-то успел перекинуться лишь десятком слов, когда тот однажды вечером достал из кармана и сунул ему завернутый в бумажку небольшой кусок хлеба с салом.
       Когда парня, из-за которого начальство осерчало на Волкова, выпустили из карцера, Волков близко с ним сошелся, коротая в разговорах долгие часы скучного сидения в камере. Витек, так звали парня, никому из представителей власти не доверял, а большинство из них ненавидел лютой ненавистью. "Они же купленные все,- объяснял он Волкову с глубоким убеждением. - Вот им дали кормушку, то есть должность, и они за эту кормушку что хочешь сделают. А в случае чего скажут, мол, был приказ. Вот, например, как меня с работы выгнали. Я на заводе работал, и вдруг начали у нас нормы пересматривать - ну, в сторону повышения, конечно. Расценки при таком раскладе, конечно, понижаются. Не знаю, как они там в дирекции считали, но ведь одно дело нормы на новых станках, когда весь инструмент у тебя всегда под рукой, когда заготовки тебе вовремя подают, но у нас же не было ничего этого. А они там расчет делали для каких-то райских условий. Я говорю - вы сами поработайте, попробуйте сделать эту норму, а я посмотрю. Посмотрю, как вы за наладчиками, за инструментом побегаете, вот тогда и поговорим. Начальник цеха сразу: пиши лучше по собственному. Я к председателю профкома - он же обязан за рабочих стоять! Ведь если к рабочим такое отношение, то никто и не пойдет на завод. Но начальничкам
      
       135
      нашим все равно, им что сверху скажут, то они и делают, а вместо москвича сколько хочешь лимитчиков можно набрать. Им тоже все по хрену, лишь бы в Москве зацепиться. А председатель профкома мне головкой покивал, а потом взял и подписал актик на меня по поводу нарушения трудовой дисциплины. Сочинили, суки, какую-то филькину грамоту, а ведь я лучший слесарь был, шестой разряд имел. Я потом в райком партии ходил, дурак. Там тоже обещали разобраться, а потом сказали - раз нарушение было, значит, все правильно. Я говорю - не было ничего, вы на заводе спросите! Но куда там... А насчет расценок, то администрация тоже права, она, мол, представила расчеты. Судиться я не стал, решил, что бесполезно. Суд ведь не попрет против райкома. Тем более что скоро по другому поводу пришлось судиться. Забухал я тогда сильно, ехал в автобусе с бабой хорошо датый, и заспорил что-то с одним кавказцем. Нос у него очень длинный был - я как дал разок по этому носу, так его сразу и сломал. Говорил я потом тому армяну: забери заявление, я тебе заплачу. Нет, уперся, козел, как будто если меня посадят, то у него новый нос вырастет. Короче, дали мне полтора года. Да... Так вот, как с этими расценками, так, по-моему, в жизни везде. Или власть человека портит, или в начальники специально такое говно подбирают, а может, и то, и другое, но правды у них искать - это дело дохлое. Вот сейчас супруга норовит меня из квартиры выпихнуть. Участкового как-то там подмазала, он меня и упек сюда. Это, говорит, тебе для начала. А за что? Единственное, что я датый был, но я и не отрицаю. Так ведь не где-то там, а дома у себя. Не скандалил, никому не грубил... И никому ничего не докажешь. Но хуже всего такие, как этот мент,- Витек кивнул на дверь камеры. - Я таких много повидал, и на зоне, и на воле. Им ни приказывать не надо, ни подмазывать - они сами всегда рады подлянку устроить кому-нибудь. Ох, попадет мне в руки пушка,- Витек покрутил головой. - Уж я знаю, кому тогда плохо придется".
       Витек с любопытством расспрашивал Волкова о том, как тот попал в кутузку, угадав в нем выходца из интеллигентской среды, а интеллигентов в подобных местах ему встречать почти не приходилось. Витька ужасно занимали
      
       136
      все тонкости быта и нравов интеллигенции, особенно ее элиты - ведь как-никак отец Волкова был профессором. Затем Витек, в свою очередь, принимался рассказывать о своей жизни, которая проходила в одном из новых районов на северной окраине Москвы. Из этих рассказов у Волкова постепенно сложилось впечатление, что даже если бы и не борьба за справедливость, Витьку все равно не миновать бы тюрьмы. Вся жизнь ребят его круга сводилась к бесконечной цепи чисто внешних развлечений, доставлявших предмет для разговоров членам компании, поскольку иначе говорить им было бы совершенно не о чем: любые размышления Витек искренне считал никчемным занятием; человек, любящий чтение, представлялся ему большим чудаком. Такими же чудаками (а чаще лицемерами) он считал и всех тех, кто пытался предпринимать что-либо для улучшения окружающей действительности. Собственную деятельность на том же поприще Витек теперь расценивал как временное помешательство, от которого, к счастью, удалось вовремя излечиться. В результате Витек и его друзья пришли к своеобразной внутренней гармонии, позволявшей не делать ничего общественно полезного, с легким сердцем сохранять первозданное невежество и основным занятием считать наслаждение жизнью, хотя в силу того же невежества наслаждение оказывалось крайне однообразным и сводилось к выпивке и к поиску самки. Витек с его не слишком занимательными рассказами об этих вещах все время напоминал Волкову что-то знакомое, и наконец тот вспомнил, что именно: то были рассуждения дядюшки о людях подобного рода. Правда, то раздражение, которое питал к ним дядюшка, Волкова покамест не посещало, но он понимал: стоит повариться в их среде подольше, и оно непременно придет. В рассказах Витька Волков также усматривал странную двойственность: в них можно было открыть стихийную тягу к справедливости, правила чести, касавшиеся в основном взаимоотношений с друзьями, а с другой стороны, способность без всякого повода унизить другого человека, будь то мужчина, которого непонятно за что били, или женщина, которую сперва, по доброй воле или насильно, затаскивали в постель, а затем с издевкой посылали к черту, да еще рассказывали об этом кому попало. О привычке тащить все плохо лежавшее
      
       137
      и говорить не стоило. Какое-то чутье подсказывало Волкову, что перевоспитывать и поучать здесь бесполезно - Витек явно с детства приобрел стойкий иммунитет ко всем моральным поучениям, а также и озлобление против всяких учителей. Волков, выслушав восторженный рассказ Витька о каком-нибудь очередном акте вандализма, только пожимал плечами и говорил, что поступил бы в подобном случае не так, и объяснял, как именно, или же, посмеиваясь, давал Витьку такие советы, которые представляли поведение героев окраин в самом глупом свете - собственно, оно и на самом деле отличалось крайней нелепостью. Для Витька Волков не являлся обычным прохожим, который чем-то недоволен и с которым Витек давно перешел бы на язык оплеух, а потому Витьку поневоле приходилось выслушивать своего товарища, несмотря на непривычное отношение того к сагам о водке, бабах и драках. Вдобавок в силу своей принадлежности к определенной среде Волков был для Витька человеком заведомо знающим и умным, и в итоге с душевной гармонией у Витька произошло то же, что и у Волкова: она стала постепенно разрушаться. Со стороны это было не слишком заметно и выражалось лишь в том, что свои рассказы Витек начинал теперь лишь по просьбе Волкова и уже не выказывал никакого восторга всем тем, о чем повествовал,- теперь Витек напоминал бесстрастного летописца, в тоне которого можно уловить лишь слабый отзвук горечи, вызванной человеческой глупостью. Напротив, рассказы Волкова Витек стал выслушивать с куда большим вниманием, принимая уже вполне всерьез занятия живописью и литературой, которым предавались те, о ком рассказывал Волков. Эти люди вели, возможно, и не менее рассеянную жизнь, чем Витек, но их как-то хватало и на постоянное чтение, и на упорную работу, причем добровольную, а не из-под палки. Приключения этих людей никогда не бывали связаны с насилием, разве что в порядке самозащиты,- смыслом их приключений являлось создание смешных ситуаций, куда более интересных, нежели бесконечные зуботычины из рассказов Витька. В результате Витек преисполнился к Волкову дружескими чувствами, но и Волков не остался в долгу, поскольку чувствовал в своем сокамернике какое-то врожденное благородство, полную неспособность на подлый поступок. Порой
      
       138
      Волкову становилось жутко при мысли о том, что у миллионов его ровесников эти прекрасные качества пропадают впустую или парадоксальным образом приносят только вред. Однако абстрактные сожаления такого рода, к счастью, редко влияют на повседневную жизнь обычных людей, и Волков снова приступал к уборке помещений, углублялся в беседы с Витьком, в размышления о своем горестном положении, а также о жратве.
       Монотонность этого существования привела к тому, что время, тянувшееся, как казалось, чрезвычайно медленно, в конце концов пролетело очень быстро, и вскоре Волкова с несколькими другими счастливцами уже вытолкнули из проходной зоны на все четыре стороны, при этом, правда, доброжелательно объяснив, где находится остановка автобуса, идущего в Москву. Перед уходом Волков с Витьком наскоро обменялись телефонами и договорились встретиться на воле и вместе попить пивка. Сидение "без выхода" имело еще и ту неприятную сторону, что Волков не имел ни малейшего представления о происходившем за время его отсутствия на воле, как складываются его дела в институте, где наверняка уже получили бумагу из милиции, как чувствуют себя родители и о тому подобных вещах. Волков словно входил в неизвестный мир. У него не хватало духу ни приехать домой, ни просто позвонить - ведь он не знал, как отнеслись родители к тому, что с ним произошло, и он час за часом бесцельно слонялся по улицам. Он давно знал, что чувство справедливости его родителям мало присуще, во всех его невзгодах они вполне могли обвинить его самого, а это он вряд ли стерпел бы. Таким образом они частенько мстили ему за собственные волнения, если с сыном что-нибудь случалось. После всего пережитого мысль о домашней склоке была для Волкова нестерпима. Однако когда он наконец позвонил в дверь, обитую тисненой кожей с рядами золоченых шляпок, с узорчатым номером, золоченой ручкой и глазком (создание отца, из-за которого Волкову постоянно казалось, будто он ошибся квартирой и пришел не домой), ему пришлось убедиться в том, что родительская любовь порой превозмогает даже эгоистическое, хотя и весьма понятное желание сорвать раздражение на близком человеке. Родители неожиданно проявили совершенно не присущие им
      
       139
      обычно великодушие и такт: отец поносил начальников, особенно товарища Дятлова, и всю иерархию власти самыми последними словами (из чего Волков заключил, что отец вовсе не такой уж бездумно почитающий власти труженик, каким хочет казаться), мать от него не отставала, а изредка, дабы не расстраивать сына, убегала выплакаться в спальню. На самом-то деле Волков был бы взволнован гораздо меньше, если бы его встретили так, как он ожидал,- тогда он просто тупо выслушал бы все упреки и завалился спать, а теперь его сердце разрывалось от жалости, когда он видел, как дрожит лицо отца и как сплошь поседел пробор в крашеных волосах матери. Со слов отца Волков узнал, что тот ездил в институт, пока туда еще не успела прийти бумага из милиции, и, пользуясь давним знакомством с ректором, все уладил. Отцу было обещано, что все санкции к ее сыну ограничатся взысканием по комсомольской линии, да и то без публичного обсуждения. Против обыкновения отец не выпячивал свои заслуги в этом деле, не намекал на то, что сын перед ним в неоплатном долгу, и Волков был ему тем более благодарен. Приняв душ и поужинав под скорбным взглядом матери, из-за которого кусок не лез ему в горло, Волков поскорее удалился в свою комнату, сославшись на сонливость. Когда родители удалились в свою спальню и все стихло, Волков, долго лежавший без сна, решил сходить по малой нужде. Возвращаясь, он заметил, что в родительской спальне горит свет, и прислушался. "Это он Сашке мстит,- взволнованно говорил отец. - Сашка ведь тоже ненормальный, он про него всегда везде говорил, что думал. Нашел с кем тягаться! Правда, под конец ему терять уже было нечего... Но этот ведь такой мерзавец - он ему и мертвому, и нам будет мстить. Видишь, что с парнем сделал. Как бы на институт еще не надавил..." Волков улегся, но сон не шел. Видимо, утром предстояло вновь подниматься разбитым, с тупой болью в сердце и тяжестью в голове. Помимо воли Волков стал с самого начала вспоминать сцену, разыгравшуюся у сносимого дома. При этом он старался сфокусировать память на фигуре товарища Дятлова: пальто с каракулевым воротником, каракулевая шапка вроде папахи, мохеровый шарф, красное одутловатое лицо с выражением агрессивного самодовольства. Следующее усилие памяти дало Волкову упрямый
      
       140
      подбородок, чувственный рот с выпяченной нижней губой и самое главное - беспощадные бледно-голубые глазки без признака мысли. Волков вспомнил затрещины, которыми его свалили на землю, как бычка на бойне, чувство полной беспомощности и унижения, когда он поднимался на ноги, ожидая нового удара, и презрительную ухмылку товарища Дятлова, который наблюдал за ним с возвышения, словно некий бог, решивший проучить неразумную тварь. Волков представил себе, как это все выглядело со стороны, и на него накатил такой приступ ярости, что сердце у него заколотилось и пальцы сжались в кулаки. Он перевернулся на спину и попытался успокоиться. Затем он стал обдумывать, как ему найти товарища Дятлова, если пост, который тот занимал, был ему известен. Постепенно составив в уме план, под утро он незаметно забылся, но толком выспаться, конечно, опять не смог.
       За завтраком Волков под каким-то предлогом уточнил у отца, где находится учреждение, возглавлявшееся товарищем Дятловым, и вместо института отправился туда. Был солнечный весенний день, все блестело и переливалось, и даже в переполненном автобусе большинство пассажиров выглядели довольными и улыбчивыми. После мрачной камеры Москва казалась Волкову каким-то смутно знакомым городом, который ему приходилось видеть лишь много лет тому назад. На прием к товарищу Дятлову Волков записался без всяких затруднений, хотя и понимал, что секретари (или помощники, или референты - он не знал точно, как называется эта челядь) вполне могут его отсеять из числа прочих желающих встречи с государственным мужем. "Фамилия у меня обыкновенная, может, и не догадается, кто это,- размышлял Волков. - А если догадается, то может хотя бы из любопытства принять". В любом случае Волкову велели прийти через несколько дней, дабы узнать, примет ли его высокое лицо и если примет, то когда. Волков счел это большим успехом и окончательно пришел в хорошее настроение. Он еще толком не знал, что скажет или сделает при встрече с товарищем Дятловым, коль скоро она состоится, ему хотелось только поколебать это выражение злобного самодовольства, которое он успел так возненавидеть, чтобы оно сменилось недоумением, растерянностью, страхом. Волкову вспомнился возвышенный слог
      
       141
      записок дядюшки в тех местах, где речь шла о товарище Дятлове. "Египет и Вавилон, Персия и Рим - вот что приходит на ум, когда думаешь о нем и таких, как он, коим несть числа,- писал дядюшка. - Упадок тоталитарных обществ, похоже, вызывается не столько экономическими, сколько нравственными причинами, которые действуют гораздо быстрее и выражаются в духовном измельчании начальствующих лиц. Чем меньше нравственных пут, тем больше шансов в борьбе за власть; однако безнравственный человек неумен, поскольку видит все через призму собственных эгоистических интересов и всецело сосредоточен на них. Поэтому поколение за поколением все больше ничтожеств оказывается на верхних ступенях иерархической лестницы, все надежнее закрепляются там. Совершенно неважно, какое конкретное лицо является носителем ничтожества - важна лишь общая духовная и нравственная характеристика управляющего класса. Исторический процесс, разумеется, идет с отклонениями,- после Августа неизбежно приходит Калигула, но появление в дальнейшем Веспасиана и Траяна является скорее случайностью, чем неизбежностью, это скорее конвульсии гибнущего общества, чем признак его жинеспособности, тогда как приход Каракаллы или Гелиогабала выглядит совершенно закономерным на фоне прогрессирующего распада. Ошибкой было бы думать, будто товарищи Дятловы пребывают в неведении относительно своей истинной человеческой и деловой ценности. В глубине души они сознают собственную ничтожность, и как раз контраст между этой ничтожностью и тем положением, которое им удалось занять, вызывают в них постоянную агрессивность, мстительность, бесчеловечность, настороженность против всего нового. Они сознают и то, что средства, при помощи которых они добивались своих целей, отнюдь не являются чистыми, и, опасаясь возмездия, всегда готовы применить те же самые средства для сохранения достигнутого,- включая, конечно, и устои той иерархии, в рамках которой они преуспевают. Не случайно их поведение зачастую напоминает поведение преступника, заметающего следы. К тому же в силу собственной никчемности они не умеют ничего, кроме как властвовать, и вынуждены яростно отстаивать свои властные ниши, ибо вне их окажутся полностью на бобах. То, о чем я здесь
      
       142
      пишу, присуще всему нашему правящему классу (а в том, что речь идет именно о классе - в марксистском смысле слова - у меня нет никаких сомнений). Исключения в данном случае, как всегда, только подтверждают правило, и многочисленность исключений говорит лишь о невероятной многочисленности начальников в нашем обществе".
       Вспоминая эти рассуждения дядюшки, Волков улыбнулся - теперь они сделались ему чрезвычайно близки. Когда он вышел на лишенную тени и всю сверкающую под безоблачным небом Пушкинскую площадь, его взгляд тут же наткнулся на огромный лозунг, буквы которого, установленные на крыше комбината "Известия", должны были светиться в ночное время: "Слава советскому народу - строителю коммунизма!" Затем Волков посмотрел направо и над входом в кинотеатр "Россия" увидел плакат:"Трудящиеся Москвы! Претворим в жизнь исторические решения съезда КПСС!" Дивясь никчемности этих лозунгов, Волков пересек бульвар и в скверике у памятника Пушкину остановился и закурил, повернувшись задом к поэту, зато передом к лозунгу. Щурясь от блеска стеклянных стен кинотеатра, Волков созерцал лозунг, стряхивая пепел в лужицу, где, чуть затемненное, отражалось чистое апрельское небо. Ему пришло в голову, что всего три недели назад он наверняка не обратил бы внимания на эти идеологические украшения. Но тогда он еще не побывал в зоне, где восхваления КПСС и грядущего коммунизма встретили бы среди находившихся там тружеников Москвы в лучшем случае недоумение. К тому же тогда он еще не читал весьма убедительных рассуждений дядюшки о том, что каждый разлагающийся общественный организм, особенно претендующий на грандиозность и величие, склонен драпироваться во все более яркие одежды и, словно наркоман, поддерживать бурную жизнь, наполнявшую его в период становления и расцвета, с помощью разнообразных духовных инъекций - идеологических кампаний, чисток, лозунгов, парадов и рекордов. А то общество, которое злоупотребляет всем этим с момента своего рождения, уж наверняка несет в себе зародыш болезни и долго не протянет. Свои мысли дядюшка, как обычно, дополнял стихами, которые Волков с удовольствием повторил про себя и подумал, что следует как можно скорее
      
       143
      съездить в деревню и забрать дядюшкины архивы. Хотя, по словам отца, доламывать дом пока не стали, но Волкова это не слишком успокоило, так как он воочию убедился: товарищ Дятлов во вверенной ему сатрапии делает что хочет. А пока Волков отправился в институт, дабы уладить там свои дела. Приехав задолго до конца лекции для своего потока, он принялся слоняться по знакомым коридорам и свежим взглядом осматривать украшавшие их стенды. Стенд "Ленин с нами" удивлял своей помпезностью и театральностью; стенд "Решения съезда партии - в жизнь" внушал отвращение своим животным оптимизмом, тогда как стенд "Борьба за мир - дело каждого советского человека" наполнял душу внимательного зрителя унынием и тоской, поскольку в нем отразилось то глубокое безразличие, которое безвестный создатель стенда питал к своему творению. У деканата с угрюмым и вызывающим видом слонялась парочка двоечников - с одним из них Волков когда-то пил пиво. Поздоровавшись с ним за руку, Волков по полутемным коридорам двинулся дальше, к той аудитории, где его потоку предстояло слушать следующую лекцию. В аудитории никого не было, и это показалось Волкову странным: обычно в такое время в ней уже сидела кучка тех, кто опоздал на предыдущую "пару" и в ожидании следующей коротал время за чтением или приглушенной беседой. Волков уселся на свое обычное место и раскрыл захваченный с собой томик Аристофана - в последнее время он пристрастился к античной литературе. Томик был из прекрасного двухтомного издания 1935 года, к каждой пьесе имелись предисловие и подробный комментарий. Комментарии сохранились, а предисловия были когда-то аккуратно вырезаны, так как под ними стояла подпись руководителя издания, репрессированного после выхода книги. Прочитав несколько страниц, Волков взглянул на часы, и оказалось, что с начала лекции прошло уже пять минут. Он стал размышлять о том, что случилось и как быть дальше. Лекцию могли перенести в другое место, но едва Волков сложил книги в портфель и собрался идти на поиски, как вдруг в аудиторию влетел комсорг факультета, учившийся на одном курсе с Волковым, только в другой группе. Увидев его, Волков мгновенно все понял: вместо лекции должно было состояться какое-то "мероприятие" и комсорг разыскивал
      
       144
      тех, кто еще не знал об этом. "Здорово, Сергей!- гаркнул секретарь, не понижая голоса в безлюдном гулком помещении, что было бы естественно для нормального человека. - Ты чего здесь?" Волков ощутил сильнейшее желание обругать комсорга - так неожиданно и грязно, чтобы дышащее доброжелательством лицо хорошего общественника немедленно изменилось бы. Волков, однако, избрал компромиссный вариант. "Валяю и к стенке приставляю",- откликнулся он оборотом, заимствованным у правонарушителей. "Что?"- не понял секретарь, привыкший к тем особым идеологическим канцеляризмам, которые составляли обиходный язык всех комсомольских работников. "Что слышал,- буркнул Волков себе под нос и спросил вслух: - Не знаешь, куда все подевались?" - "Как куда? Встречать уехали",- и комсорг назвал главу иностранного государства, прибывавшего в тот день в Москву с визитом. Волков знал: доброжелательное отношение секретаря к нему вызвано вовсе не дружескими чувствами, а тем, что секретарь его побаивается, ведь Волков был сызмальства знаком со всем институтским начальством, да и на курсе Волкова любили. Обычно комсорг с легкостью менял самый сердечный и дружеский тон на беспощадно-обличительный, стоило только человеку проштрафиться; подразумевалось, что такие перепады для настоящего комсомольца есть проявление принципиальности и неподкупности, а не подлости, как может показаться. Однако секретарь ни словом не упрекнул Волкова за неявку на мероприятие, хотя и пришел-то для выявления уклоняющихся, и Волков отсюда сделал вывод, что в верхах с секретарем поговорили и он уже знает обо всем. "Да, другому ты за всю масть врезал бы",- вновь бессознательно используя выражения соседей по камере, думал с неприязнью Волков, глядя в открытое и чистое лицо секретаря, вполне годящееся для создания образа положительного героя. Его портило только выражение какой-то постоянной настороженности, словно у легавой собаки, готовой и схватить брошенный кусок, и броситься по команде хозяина за дичью, и получить хлыстом по хребту. Впрочем, Волков не мог не признать, что кое в чем комсорг выгодно отличается от его вечно растрепанных и заросших товарищей по курсу: он постоянно ходил в отутюженном костюме, в
      
       145
      в свежей сорочке и при галстуке, был тщательно выбрит и причесан. Чувствуя его смущение, Волков спросил его прямо:"Ну что, Толик, как там с моим делом?" - "Думаю, на группе обсудим, и все,- с явным облегчением ответил Толик-секретарь. - Не будем шум поднимать, правильно?" - "Ага, хочет показать, будто сам решил меня выручить,- подумал Волков, а вслух произнес: - Правильно, конечно, хотя не знаю, что там обсуждать". Мимо Толика он, не оборачиваясь, вышел из аудитории. "На группе - это ерунда,- размышлял Волков по дороге домой,- посидим минут пятнадцать с серьезным видом, запишут какую-нибудь ахинею в протокол, вынесут выговор с последним предупреждением - что там еще может быть? А потом пойдем с ребятами выпить, и расскажу, как все на самом деле было". Таким образом, предстоявшая экзекуция рисовалась Волкову в розовом свете как веселое обсуждение его недавнего опыта, а в центре обсуждения должен был стоять он сам как человек много переживший. Однако, придя домой, он обнаружил там необычное волнение. Сердце у него екнуло от дурного предчувствия, когда мать, вся заплаканная, принялась вдруг его успокаивать:"Сережа, ты только не волнуйся, ничего страшного, мы все уладим". Обычно она не упускала случая разволноваться до полного изнеможения, дабы затем свысока и неохотно позволять окружающим себя успокаивать. Зато отец высказал Волкову все напрямик: оказалось, что товарищ Дятлов звонил институтскому начальству с требованием рассмотреть вопрос о дальнейшем пребывании Волкова в числе студентов как совершившего безобразный хулиганский поступок. Звонок был продублирован звонками такого же содержания из райкома в партком института, а также в комитет комсомола. В такой ситуации друзья отца, даже ректор, мало чем могли помочь, разве что несколько оттянуть развязку, дабы отец успел заручиться поддержкой еще более высоких инстанций. Ректор, впрочем, подал дельный совет. "Пускай он ляжет в психушку,- сказал он, имея в виду Волкова. - Полежит месяц-другой, вы договоритесь, чтобы поставили какой-нибудь мягкий диагноз, переутомление например, а когда он выйдет, то тихо-мирно уйдет в академический отпуск. Это мы ему сделаем при наличии диагноза. Да и подзабудется все за два
      
       146
      месяца. Дятлов мстительный тип, конечно, но не маньяк же, в самом деле". Жизнь Волкова в последнее время претерпевала такие крутые изменения, что новый поворот событий его не слишком расстроил. В отличие от родителей, собиравшихся даже писать самому Брежневу, он сохранял полное хладнокровие и признавал правоту ректора. Однако хладнокровие изменяло ему, когда он представлял себе свою будущую встречу с товарищем Дятловым. Несколько дней прошли как обычно, то есть Волков исправно посещал занятия, а отец продолжал бурную закулисную деятельность по улаживанию конфликта. Однако он не слишком преуспел: комитет комсомола факультета объявил, что вскоре намерен рассмотреть персональное дело студента Волкова. А тем временем настал день, когда Волкову следовало явиться в известное учреждение, дабы узнать, записан ли он на прием. Как он и ожидал, в указанной ему комнате помощник (или референт) товарища Дятлова, внешне чрезвычайно напоминавший комсорга Толика, сообщил, что в аудиенции Волкову отказано, и предложил по всем вопросам побеседовать с ним, референтом. Однако Волков вскочил со стула и, что-то почтительно бормоча, стал пятиться к двери, одновременно лихорадочно соображая, где может находиться приемная товарища Дятлова. Он не придумал ничего лучшего, чем двинуться куда глаза глядят по коридору и спросить о местонахождении приемной на первом же милицейском посту. Однако в учреждении до этого уже успели несколько раз побывать со своими требованиями буйные диссиденты и просто разные сумасшедшие, и потому милиция оказалась начеку. Волкова усадили на диван в холле, поскольку при нем не было ни сопровождающего, ни специальной бумажки, удостоверяющей его статус полноправного посетителя, и проверили у него паспорт. Затем один из милиционеров скрылся за огромной помпезной дверью, на которой Волков, к своему удивлению, увидел табличку, извещавшую о том, что именно здесь товарищ Дятлов ведет прием населения. Минуты через три дверь приоткрылась и выглянула мужеподобная дама с обесцвеченными волосами, просверлила Волкова взглядом сквозь очки и скрылась. Прошло еще несколько минут, дверь вновь приоткрылась, выпустив милиционера, но за спиной служивого Волков успел заметить красное лицо и злобные глазки товарища Дятлова. Машинально
      
       147
      Волков вскочил с места, но дверь уже закрылась, вышедший милиционер подошел и равнодушно произнес:"Вам велели подождать". Волков растерянно опустился на стул, не зная, как толковать создавшееся положение: вроде бы товарищ Дятлов все-таки решил его выслушать, но, с другой стороны, в воздухе витало что-то недоброе. Впрочем, уйти теперь ему все равно не позволили бы, и оставалось только сидеть и ждать. Волков начал даже придумывать, что он скажет грозному руководителю, и даже увлекся этим занятием, но когда он вспоминал, как свирепо взглянул на него товарищ Дятлов, ему становилось неуютно. Через некоторое время Волкову стало совсем не по себе, и он приподнялся, намереваясь либо ускользнуть потихоньку, либо хотя бы выяснить у милиционеров, как долго его собираются здесь держать. Но в это мгновение милиционеры увидели кого-то, кто приближался по коридору, и воскликнули:"Привет! Наконец-то! Вот ваш клиент сидит". Волков как-то сразу понял, что происходит - видимо, потому, что дома перед этим много говорили о психбольницах, врачах и санитарах. Из коридора в холл вошли двое дюжих молодцов в белых халатах. Двигались они так уверенно, словно не раз уже бывали в этом здании. Подойдя к Волкову, они без лишних слов рывком поставили его на ноги, завернули его руки за спину, а подскочивший милиционер сноровисто обшарил его одежду, проверяя, нет ли в ней оружия. "Пустите, ребята,- сказал Волков негромко,- я сам пойду". Санитары разомкнули хватку, но по-прежнему глядели на Волкова настороженно, пока они втроем вслед за милиционером шли по коридорам, пока спускались по боковой лестнице к выходу во двор и там влезали в кузов микроавтобуса скорой помощи. Когда дверца захлопнулась, милиционер помахал отъезжающим рукой, санитары, усевшись, расслабились и закурили, а тот из них, что был помоложе, подмигнул Волкову. "Городская психиатрическая больница Љ 4 имени Ганнушкина, слыхал?"- торжественным тоном спросил он, словно произносил название прославленной воинской части. Санитар продолжал пристально смотреть на Волкова в упор с бесцеремонностью то ли идиота, то ли гомосексуалиста. Медработник был черноволос, с близко посаженными безжизненными карими глазами. Его физиономия не имела никаких выраженных
      
       148
      расовых признаков и могла с равным успехом принадлежать и немцу, и испанцу, и русскому, и татарину. Наконец ему надоело разглядывать Волкова, тем более что тот не отводил взгляда. "Значит, слыхал. Это хорошо,- заметил санитар с удовлетворением. - Там много таких, которые правду ищут". - "Господи, он же сам - типичный псих",- со страхом подумал Волков. Его опять начала бить знакомая нервная дрожь. Давно внушив себе, что ему так и так не миновать психушки, он только теперь наконец начал ее бояться.
      
       ГЛАВА 3.
       В то самое время, когда Волков, погрузившись в оцепенение, сидел на шаткой скамеечке в приемном отделении психиатрической больницы, а невероятно толстая докторша заполняла его историю болезни, одновременно беседуя с одним из привезших его санитаров,- в это время по Михалковской улице в сторону Тимирязевских прудов и кинотеатра "Байкал" неторопливо двигались двое. Поравнявшись с оградой из железных прутьев, оберегавшей общежитие Полиграфического института, они остановились, решив закурить. Тот, что повыше и поплотнее, вытащил из кармана "Яву", второй, худощавый и изящный,- пачку крепких кубинских сигарет. "Как ты их куришь?"- сказал плотный, щелчком отбросив спичку в лужу, отражавшую неподвижно висевший над ней ворох голых ветвей тополя на фоне бледно-голубого весеннего неба. "Вы, Иван, похоже, относитесь к людям, которых любые вкусы, кроме собственных, приводят в недоумение. Это очень прискорбно",- заметил его спутник, с удовольствием затянулся и выпустил облачко душистого сладковатого дыма. "Да я что,- отозвался Иван добродушно,- по мне так кури хоть самосад". Он с видимым удовольствием оглядывал окрестность. Городской шум заметно поутих, хотя по залитой талой водой улице продолжали сновать автомобили и пешеходы, а по спуску в сторону прудов, позванивая, неторопливо сплавлялся трамвай. Над всеми звуками господствовала благостная тишина ясного апрельского вечера. Там, куда падали лучи предвечернего солнца, все краски оставались яркими, в то же время постепенно смягчаясь. Мягкие цветовые пятна повсюду пересекались тенями
      
       149
      тополей, ветки которых изредка подрагивали без всякого ветра. "Благодать-то, какая, Господи",- с чувством сказал Иван. Друг его промолчал: зажмурившись, он с удовольствием вдыхал прохладный воздух, пахнувший снегом. Затем он открыл глаза и строго посмотрел на Ивана. "Послушайте, друг мой, если память мне не изменяет, вы утверждали, будто сегодня мы легко добудем денег. Ну и где же они? Где обещанные сокровища?" Надо сказать, что лишь несколько минут назад друзья вышли из расположенного поблизости дома, где пытались занять денег на выпивку. Увы, их бывшей одноклассницы, которая обычно служила для них ссудной кассой, не оказалось дома. "Паша, ну кто же знал?"- Иван развел руками. "Да нет, я не упрекаю,- сухо отвечал Павел. - Но все же не могу понять, что мешало вам позвонить перед визитом. Тогда мы сэкономили бы массу времени. Я вообще не понимаю вашей самонадеянности: можно подумать, все только и ждут, когда мы явимся к ним стрелять монету". - "Ну ладно,- сказал Иван примирительно,- что теперь делать-то будем?" - "У меня в кармане полтинник. Не знаю, что можно предпринять с такой суммой",- сказал Павел язвительно. "Рубля полтора у меня есть,- сообщил Иван. - Надо сходить в "Берисам" посмотреть, что там дают". ("Берисамом" в своем кругу они называли магазин самообслуживания на Михалковской улице,- сейчас они стояли как раз напротив этого заведения). "Что бы там ни давали, больше одного пузыря мы взять не сможем, а это несерьезно,- возразил Павел, имея в виду, конечно, портвейн. - Впрочем, посмотреть, конечно, можно, тогда ситуация станет яснее". Друзья пересекли улицу и вошли в магазин. Там их внимание сразу привлекли выстроившиеся на полках шеренги бутылок с грузинским портвейном за 2 рубля 02 копейки. Пересчитав прямо у полки свою наличность, они выяснили, что она составляет одну рублевую бумажку и горсть мелочи на сумму ровно рубль. "Экая подлость! В решительный миг не хватает каких-то жалких двух копеек!"- возмутился Павел. "А ты что, хочешь взять?"- спросил Иван. "А ты предлагаешь дождаться закрытия и вообще остаться на бобах?" - "Нет, но один пузырь - это действительно мало. Может, поедем на рынок в шалман, пивка попьем?" - "У меня изжога от этого пива. Кроме того, это ты у нас
      
       150
      демократ, а я устал от давки и кабацких типажей. Короче, подожди меня здесь, я сейчас",- и Павел направился обратно на улицу. Там он подошел к телефонной будке и сделал вид, будто намерен позвонить, но не может найти двухкопеечной монеты. Он был элегантно одет, его красивое лицо с тонкими чертами было серьезно, и в ответ на его скромно произнесенную просьбу первая же вышедшая из магазина немолодая домохозяйка, поставив сумки на землю, с видимым удовольствием наделила юношу нужной монетой. "Большое спасибо, простите, что затруднил вас",- с приветливой улыбкой сказал Павел. "Ничего",- улыбнулась в ответ женщина. Дабы не заставить ее раскаяться в собственной щедрости, Павел вошел в телефонную будку, притворился, что опускает монету, и вышел из будки лишь тогда, когда женщина скрылась за углом. Затем друзья приобрели бутылку, которую Иван сунул в карман своего мешковатого пальто. Выйдя на улицу, они остановились, решая, что делать дальше. "Хоть бы сырок взять... Плохо без закуски",- поморщился Иван. "Не понимаю, о какой закуске идет речь?- удивился Павел. - Вы, кажется, хотите так сразу, без оглядки на будущее, схрюкать эту беззащитную бутылочку? Не вы ли пять минут назад утверждали, что одной нам будет мало?" - "А который час?"- спросил Иван, у которого не было часов. "До закрытия мы имеем в запасе пятьдесят минут",- ответил Павел. "Та-ак...- задумался Иван. - Кто тут у нас поблизости? Вот что - идем к Додику, я его захмелял не так давно". Додиком они называли своего бывшего одноклассника по фамилии Давыдов. "Ох, у него мамаша - чистый яд,- покачал головой Павел. - Правда, и сынок - авантюрист. Опять начнет заливать про свои подвиги". - "Ничего,- бодро отозвался Иван,- мы его быстро расколем на пятерочку - и ходу. У него, кстати, как раз магазин под боком". - "Черт возьми, нам и позвонить-то нечем,- задумался Павел. - Вдруг его тоже дома нет?" - "Да ладно, здесь идти-то пять минут",- сказал Иван. Скорым шагом, выдававшим привычку к долгим пешим переходам, друзья вновь пересекли Михалковскую улицу, обогнули общежитие Полиграфического института, прошли некоторое расстояние вдоль бульвара Матроса Железняка, а затем углубились во дворы знакомого им сызмальства района Коптево - по
      
       151
      названию деревни, стоявшей некогда в этих местах, пока пятиэтажные, затем девятиэтажные, а еще позже четырнадцатиэтажные дома не заполонили всю местность, за исключением огромного Тимирязевского парка. Дворы погрузились в вечернюю тень, в которой звонко раздавались голоса играющих детей. Лишь на верхних этажах еще лежал отсвет заката да в проемах между домами узкими полосами расстилался предвечерний свет. Лужи в его лучах уже не искрились, как днем, а металлически поблескивали, готовясь подернуться ночным ледком. Дойдя до серого пятиэтажного дома, друзья поднялись на верхний этаж и позвонили в знакомую дверь, которую им открыл сам Додик. Он бурно обрадовался гостям и, не дав им и слова сказать, затолкал в свою комнату, до потолка забитую аппаратурой. Едва Иван заикнулся о выпивке, как Додик с восторгом поддержал эту тему. "Мужики, я сегодня целый день хожу с такого бодуна! Мне кажется, меня вчера отравили". И далее он, как того и опасался Павел, принялся взахлеб рассказывать о перипетиях вчерашнего вечера. В этом рассказе кого-то ударили по хохотальнику переключателем скоростей от трактора "Беларусь"; какая-то девица, которой Додик между делом овладел, спрашивала его:"Ты чего мне туда налил?" - и в чем мать родила бежала в ванную мимо пьющей компании, сидевшей в смежной комнате; в драке, завязавшейся на трамвайной остановке, самим Додиком высадили стеклянную стену остановки и к тому же Додика забрал подоспевший наряд милиции, потому что все остальные участники драки разбежались; от наряда Додику удалось откупиться, сунув ментам пятерку, но зато его заметили и долго гнались за ним его враги, от которых он скрывался на крыше поликлиники, забравшись туда по пожарной лестнице; Додик помочился на врагов сверху, но не попал; потом была какая-то баба лет пятидесяти, с которой Додик познакомился, спустившись наконец вниз - она как раз выходила из травмопункта, расположенного в здании поликлиники, и с первых же слов пригласила Додика к себе домой; в квартире у бабы оказался какой-то пьяный мужик, который смотрел по телевизору хоккей и одновременно ругал бабу последними словами, угрожая свирепо расправиться с ней, а заодно и с Додиком,- расправе мешало только то, что мужику никак не удавалось встать
      
       152
      с кресла; при свете Додик разглядел, что лицо бабы с левой стороны представляет собой один сплошной синяк, а левый глаз заплыл и густо налился кровью,- в результате Додик сразу отказался от эротических планов и тихо удалился, а баба, поглощенная перебранкой с сожителем, этого даже не заметила; далее слегка протрезвевший Додик пошел в гости, а там кого-то провожали в армию и было столько водки, что никто даже не мог сказать, сколько именно, и потому в квартиру затаскивали даже случайных прохожих с улицы и напаивали до потери сознания. Не избежал этой участи и Додик. Последним, что он запомнил из событий вчерашнего вечера, были два каких-то типа, подошедших к нему во дворе, когда он уже шел домой, чтобы снять с него шапку. "Но я показал им свой кишкопор, и они отвалили",- с этими словами Додик показал гостям очень изуверского вида нож с длинным и тонким клинком - видимо, обычной ширины клинок специально стачивали для усиления пробивной силы. В глубоко посаженных голубых глазах Додика светилось безумие. "Сегодня с утра мать будит меня в институт,- продолжал Додик. - Я ей говорю: мать, я вчера пьяный был? Она говорит, был. Я спрашиваю: очень? Она говорит: вообще в дрисню. Я ей говорю: а что ж ты тогда, дура старая, меня мучаешь, не даешь мне отдохнуть? Может, ты смерти моей хочешь?" Вдруг Додик схватил лежавшие на столе наушники и, приставив к ним одно ухо, принялся сосредоточенно вслушиваться в треск помех, раздававшийся в эфире. "Слушай, Додик,- очнувшись, рявкнул Павел,- у тебя деньги есть? А то твоими байками сыт не будешь!" - "Мужики, вчера сороковник был на кармане,- хвастливо заявил Додик. - А сегодня даже на метро нету. Не привык я бабки считать, когда бухаю". В эту минуту в дверь просунулось недовольное одутловатое лицо матушки Додика. Гости вежливо поздоровались, но матушка, не ответив на приветствие, закрыла дверь. Намек был ясен. "Да, молодец ты, Додик,- сказал Иван, поднимаясь. - Ладно, мы пошли, а то сейчас все закроется". - "Жалко, мужики, что не могу вам помочь",- огорченно бормотал Додик, прощаясь. Чувствовалось, что ему не хочется оставаться дома наедине с разгневанной мамашей, но и навязываться в компанию без копейки денег было неудобно. "Слушай, дай нам хоть корочку
      
       153
      хлебца,- попросил Павел. - А то в нашем положении мы не можем тратиться на закуску". Додик бросился на кухню. Было слышно, как он там переругивается с матерью. Доносились слова:"Пьянь... Бездельники..." Павел болезненно поморщился. "Мы с тобой как сиротки из сказок,- прошептал он. - Чего только не наслушаемся ради корочки". Додик вынес им два толстых бутерброда с колбасой. "Спасибо, Додик, ты настоящий друг",- сказал Иван. "Прощай, сладкоголосая сирена! Прощай, рапсод!"- воскликнул Павел, пожимая руку смущенно улыбавшемуся Додику. Друзья вышли из квартиры и заторопились вниз по лестнице. Когда они очутились во дворе, где уже смеркалось, Павел вдруг остановился. "А куда мы, собственно, спешим?- спросил он. - Денег-то у нас все равно нет". - "Н-да, действительно",- озадаченно сказал Иван. Друзья достали сигареты, и вскоре их дымок смешался с лиловой массой сумерек, причем запах "Явы" заглушался сладковатым ароматом кубинского табака. "Ладно, пройдемся",- сказал Павел. "Пройдемся",- согласился Иван, и они неторопливо зашагали теми же дворами в обратном направлении. "Что ж, сегодня будет вечер легкого кайфа,- задумчиво произнес Павел. - Может быть, в этом есть своя прелесть. Я в последнее время как-то с трудом переношу обильные возлияния. То есть с утра ничего вроде бы не болит, но заниматься чем-то полезным невозможно. Беда только в том, что мы хвалим умеренность, но стоит чуток выпить, и соблюдать ее уже и не хочется, и невмоготу". "Да, еще бы!- подхватил Иван. - Вспомни, как мы с Волком забухали в Сокольниках: другой от таких доз вообще отдал бы концы, а ты еще хочешь чем-то заниматься. Тут уж надо либо тихо отлеживаться, либо по пивку". - "А между прочим, ты Волку не звонил?"- спросил Павел. "Звонил, а как же". - "Ну и что?" - "Сказали то же, что и тебе: уехал, вернется не скоро, и повесили трубку. Не нравится мне все это. Куда уехал, зачем? Мамаша ничего не говорит. Не очень-то она нас любит". - "А за что ей нас любить?- пожал плечами Павел. - Правильно делает, что не любит. Волк живет как ему нравится, то есть неправильно, но должен же кто-то быть в этом виноват? Родители и учителя не виноваты, они хотели для него другой жизни. Кто же остается? Только мы". - "Слушай, а от института его не могли
      
       154
      послать куда-нибудь? На какую-нибудь картошку?"- предположил Иван. "Ты что, белены объелся? Какая картошка в апреле? Да и потом, я-то знаю, кого у них там куда посылают. Не ходит он в институт, и все. С тех пор как поехал в деревню дядюшкин дом смотреть, вот с тех пор и не ходит". - Ну да, тебе лучше знать,- согласился Иван, вспомнив о том, что Павел состоит в тесной дружбе с двумя девицами из группы, в которой учился Волков. "Что-то тут не то,- бормотал Павел,- что-то не так. Мог бы ведь хоть позвонить в случае чего, но он не звонил, иначе мне бы передали. Не понимаю, в чем тут дело". Друзья вышли на Михалковскую улицу и остановились. Им предстояло решить, где распить имевшуюся у них бутылку портвейна. Разумеется, это можно было сделать где угодно: в любых кустах, в любом детском садике, за каждым углом. Однако на улице постепенно сделалось слишком холодно. Поэтому их взгляды обратились к 14-этажной башне, стоявшей на другой стороне улицы. В архитектуре этих башен имелась примечательная особенность: площадки, куда выходили двери лифта, на каждом этаже соединялись с пешеходной лестницей через особый балкон. Поскольку на верхних этажах пешеходной лестницей никто не пользовался, то и через балкон никто не ходил, а значит, его можно было использовать для дружеских собраний,- разумеется, не слишком шумных и многолюдных, дабы не жаловались жильцы. Впрочем, жильцы все равно жаловались, и периодически милиция вместе с работниками ЖЭКа обходила этажи и забирала с балконов всех подряд - и тех, кто распивал бормотуху и мочился на лестнице, и тех, кто просто беседовал. Друзья совсем уже собрались переходить улицу, как вдруг заметили, что со стороны Плотины (так коптевские старожилы называют площадь, по одну сторону которой лежат Тимирязевские пруды, а по другую на месте старых деревянных магазинчиков построили кинотеатр "Байкал"),- что со стороны Плотины к ним быстро приближается какая-то странная фигура, напоминающая перевернутую букву "А". Пересекая круги света под фонарями, фигура ныряла в тень, только мгновение искрились брызги от потревоженных луж. Вскоре стало возможно разобрать, что это рысцой бегут два мужика, неся тяжелый ящик, который в букве образовывал перекладину, а два мужика -
      
       155
      две ножки, отклонявшиеся в разные стороны с целью уравновесить тяжесть ящика. Поравнявшись с друзьями, мужики, выбившись, видимо, из сил, осторожно опустили ящик на землю и стали закуривать. Тут друзья увидели, что ящик полон бутылок с вином: горлышки с белыми полиэтиленовыми набалдашниками пробок угрожающе торчали из него, как рукоятки гранат. "Изрядно отоварились",- доброжелательно заметил Иван, почуяв близкую удачу. Мужики с ухмылкой переглянулись. "Что-то по ноль восемь, я вижу?- продолжал Иван. - Где брали? Я что-то в этом районе сегодня такого не видел". - "Вермут за рупь девяносто две, розовый",- ответил один из мужиков. "Ну как же, знаем, вещь серьезная",- с уважением сказал Иван. "Да, сильная штука. Вот думаем, как все это оприходовать",- сообщили мужики. "Ну что, может, и мы поучаствуем?- предложил Иван с достоинством. - А то мы с другом в отдел опоздали, темно уже, а мы еще ни в одном глазу". Мужики снова переглянулись. "Ну что ж, давай,- сказал один из них. - Пей столько, сколько залпом из горла выпьешь". Мужик протянул Ивану бутылку. Тот покачал головой. "Условия тяжелые,- заметил он,- его не то что из горла - из стакана жрать тяжело. Ну да ладно". С этими словами Иван ловко поддел зубом пробку. Раздался характерный хлопок, и пробка отлетела в сторону. "Ну, поехали",- промолвил Иван, резко выдохнул и опрокинул бутылку в рот. Послышался шум, напоминавший шум ливня в водосточной трубе. Мужики с любопытством следили за Иваном, который умудрялся пить как-то так, чтобы совершенно не делать глотательных движений, которые создали бы помеху потоку, низвергавшемуся из бутылки прямо ему в желудок. "Уф",- сказал Иван, отрываясь наконец от бутылки и нюхая прокуренный рукав своего видавшего виды пальто. Затем он посмотрел через бутылку на свет фонаря и обнаружил, что в ней осталось еще примерно со стакан вермута. "Прикончить",- скомандовал он самому себе и, не дожидаясь разрешения, вылил остатки зелья себе в глотку. "Ну дает,- восхитились мужики. - А ты так можешь?"- обратились они к Павлу. Тот пожал плечами:"Навряд ли. Но можно попробовать, если не жалко продукта". - "Мы этот ящик, честно говоря, нашли,- признался один из мужиков. - Зашли на стройку кирнуть,
      
       156
      поднялись на последний этаж, который еще строится, чтоб никто не беспокоил. Смотрим, куски толя кучей набросаны. Мы их разгребли, а там винище! Ну, мы ящик взяли и скорей ноги оттуда, пока строители не пришли". - "Понятно",- сказал Павел и протянул бутылку Ивану, жестом попросив ее откупорить. Последовал знакомый хлопок. Взяв откупоренную бутылку, Павел запрокинул голову, поднес горлышко ко рту, и вермут начал убывать так плавно и размеренно, словно его лили в пустоту. Выпитую досуха бутылку Павел осторожно поставил к забору. Мужики, завороженно наблюдавшие за его действиями, с трудом очнулись и заявили:"Ну ладно, ребята, хорошо с вами, но нам пора, мы побежали". Мужики подхватили ящик и быстрым шагом пустились дальше по Михалковской улице, туда, где на нее с Соболевского проезда с лязгом и звоном выворачивал ярко освещенный трамвай. Друзья некоторое время молча смотрели им вслед. В голове у них приятно шумело. "Фортуна этим вечером обратила к нам свой лик,- высокопарно произнес Павел. - Надо подумать, как ее отблагодарить, какие жертвы ей принести, как то делали древние". - "Брось ты свои аристократические замашки! У нас всего один пузырь, а ты собрался кого-то угощать",- возразил Иван. "Я ничего не говорил об угощении",- заметил Павел. "Ну ладно, а то я тебя не знаю,- усмехнулся Иван. - Дай тебе волю, все пустишь на ветер с первым встречным". - "Дай мне волю..."- хмыкнул Павел и умолк. Они медленно шли в том же направлении, что и пропавшие во тьме похитители вермута, озираясь по сторонам и постоянно отплевываясь, дабы избавиться от противного привкуса вермута во рту. Глаза их слегка слезились - видимо, скверный алкоголь вкупе с холодом произвел на них такое действие, и сквозь эту влажную пелену казалось, будто огни фонарей, кружась, расслаиваются на все цвета радуги и выпускают иглы, которые скрещиваются с разноцветными лучами, падающими из окон домов. Вдруг Иван резко остановился и тронул Павла за руку. "Посмотри",- сказал он, указывая вверх, и Павел увидел, что на лестничной клетке одного из этажей на подоконнике сидят две девушки - о возрасте говорили круглые вязаные шапочки особого молодежного фасона и светлые кудряшки, выбивавшиеся из-под шапочек на воротники пальто. "Ваши
      
       157
      предложения, сударь?"- осведомился Павел. "Поднимемся?"- предложил Иван. "Изволь,- пожал плечами Павел. - Правда, должен заметить, что я уже устал от этого ритуала уличных знакомств, который вы мне постоянно навязываете. Откровенно говоря, обычно в таких случаях я чувствую себя дурак-дураком. Все это напоминает брачные игры каких-то животных, с той разницей, что благоприятный исход встречается куда реже". - "Да ладно",- сказал Иван, и они вошли в подъезд. В лифте они заколебались, не зная, кнопку какого этажа нажать, и в итоге вышли из лифта на шестом. Там они сразу учуяли запах табака и дешевой косметики и услышали негромкий женский смех. На площадке между двумя этажами сидели на подоконнике две девицы лет семнадцати в совершенно одинаковых пальто и шапочках. Пальто были зимние, не по сезону, из дешевого искусственного меха с рисунком, отдаленно напоминающим шкуру леопарда, на ногах, которыми девицы легкомысленно болтали, красовались нескладные черные сапоги. "О! Кого я вижу!- фальшиво изумился Иван и без колебаний затопал вниз по лестнице, объясняя попутно: - Вот, девочки, как бывает: гуляем с другом, зашли погреться, а тут как раз вы... Позвольте присесть рядом с вами?" - "Пожалуйста",- ответили девицы сухо. Павел слегка замешкался - все это приключение было ему не по душе, и он пытался как-то настроить себя на галантный лад. Не слишком в этом преуспев, он вышел на лестницу. Девицы с любопытством смотрели на него снизу, поскольку Иван сообщил им, что явился с другом. Видимо, внешность Павла произвела на них впечатление, так как они заерзали, начали перешептываться и хихикать и вообще заметно оживились. "Можно узнать, как вас зовут?"- спросил между тем Иван свою соседку. "Стеша",- ответила та высокомерно. "Это Степанида, что ли?"- полюбопытствовал Иван. "Вот именно",- отрезала девица. А настроение ПАвла внезапно изменилось. Та девица, возле которой пристроился Иван, ему не понравилось: у нее были тусклые глаза, стертые черты лица, нечистая кожа, и в целом выглядела она весьма уныло. Но, встретив взгляд ее подруги, он ощутил нечто подобное удару электричества. Он увидел живые и внимательные синие глаза, точеный носик, нежные красиво очерченные губы и почувствовал, что принимает все
      
       158
      происходящее близко к сердцу. "А вашу подругу как зовут?"- поинтересовался тем временем Иван. "Стеша",- последовал ответ унылой девицы, явно старавшейся бесцветность внешности компенсировать бойкостью манер. "Как, опять Стеша? Так не бывает",- удивился Иван. "Как хотите, если не нравится, можно никак не называть",- парировала девица. "Ну хорошо, мы будем вас называть Стеша-1 и Стеша-2",- заявил Иван. "Прекратите, друг мой,- сказал Павел серьезным тоном, присаживаясь рядом с хорошенькой Стешей-2 и чувствуя, как сердце его млеет от нежности. - Разве можно так называть красивых женщин, это ведь не баллистические ракеты. Уж лучше придумать им более длинные, но более точные прозвища. Вот вам я уже, кажется, придумал",- сказал он своей соседке, понизив голос. Та недоверчиво хмыкнула, но Павел невозмутимо продолжал, теперь уже интимным шепотом:"Я буду называть вас незнакомкой, случайно встреченной мной в подъезде вечером 15-го апреля,- незнакомкой с чудесными синими глазами, созданными для того, чтобы разбивать сердца. Единственной в мире незнакомкой, потому что вновь создать что-нибудь столь же прекрасное может только Бог, а он не очень-то щедр. Жестокой незнакомкой, которая пренебрегает, мною, бедным студентом, и отвечает мне непреклонным молчанием". Девица некоторое время ошарашенно помолчала, поскольку не привыкла к столь возвышенно-романтическим излияниям, но затем пришла в себя и возразила:"А что я вам могу сказать? Вы сами все говорите и говорите..." - "Как что?- удивился Павел. - Скажите хотя бы, как вас зовут. Ведь это никого ни к чему не обязывает. А мне очень важно это узнать, потому что имя раскрывает внутренний мир человека. Если не узнаешь имени, то человек так и останется для тебя закрытым". - "А зачем вам обо мне что-то знать?- надменно осведомилась девица. - Мы сейчас разбежимся, и вы меня больше никогда не увидите". - "Да просто вы мне сразу очень, очень понравились,- Павел посмотрел ей прямо в глаза, и хотя сердце его замерло, он не отвел взгляда. - Собственно, вы сами об этом прекрасно знаете. Поэтому с вашей стороны жестоко так говорить - "разбежимся", "никогда не увидимся"... Возможно, я и не произвожу с первого взгляда какого-то
      
       159
      особого впечатления, но имейте в виду: очень часто под неприметной оболочкой бьется благородное сердце". Этот пассаж Павел уже неоднократно использовал в беседах с девицами, и, как правило, с успехом: те оценивали как шутку собеседника, так и его скромность. Успех имел место и на сей раз: соседка Павла засмеялась, причем так весело, что рукой, между пальцев которой дымилась сигарета, вынуждена была ухватиться за подоконник. Ее приглушенный, чуть хрипловатый смех показался Павлу удивительно приятным,- впрочем, как и то, что сказала она ему, отсмеявшись:"У тебя-то оболочка не такая уж грубая. Выглядишь очень даже ничего". Тем самым они перешли на ты. Иван тоже не терял времени даром: его рыхлая соседка хохотала не переставая. Порой к ней присоединялся и сам Иван - в тех случаях, когда собственные шутки казались ему особенно забавными. "Боже, что за чушь они несут! - ужаснулся он про себя. - И этот Иван - какая половая неразборчивость!" Вслух же он произнес:"Если во мне и есть что-нибудь хорошее, то всем этим я обязан предкам. Я, видишь ли, потомок старинного рода. Один мой предок, Иван Павлович Корсаков, славился тем, что ни одна женщина не могла перед ним устоять. Он был законодателем мод для всего Петербурга. Правда, было это в ХУ111 веке, а с тех пор много воды утекло". - "А композитор Римский-Корсаков не твой родственник?"- спросила девица насмешливо. "Родственник, но очень дальний,- серьезно ответил Павел. - А почему ты спрашиваешь?" - "Да так. Портрет у нас в школе висел, в кабинете пения". - "А сейчас ты где учишься?" - "В медицинском училище". - "Это прекрасно!- оживился Павел. - Когда за мной понадобится уход, я обращусь только к тебе". - "Я подумаю",- усмехнулась девица. Тут возвысил свой голос окончательно размякший Иван. "Друзья, а не выпить ли нам за знакомство по глоточку доброго портвейна?"- предложил он, доставая бутылку из бездонного кармана пальто. "Ишь расщедрился,- подумал Павел. - Нам и самим-то не хватает". Однако он тактично промолчал. Ну мы же не будем из горла пить",- запротестовала соседка Ивана. "Зачем же из горла",- возразил Иван, извлекая из другого кармана раскладной, так называемый шоферский, стаканчик. Чтобы продемонстрировать силу рук, он сорвал пробку с горлышка
      
       160
      бутылки просто пальцами, вызвав восхищенный вздох рыхлой девицы, которой он и поднес первый наполненный стаканчик. "Ой, ну это много",- стала отмахиваться девица. Иван рассыпался в уговорах, обосновывая необходимость выпить до дна самыми нелепыми аргументами. Постепенно весь портвейн исчез в утробе рыхлой девицы, и в результате они с Иваном начали производить вдвое больше шума. Соседка Павла без всякого жеманства залпом выпила вино и внимательно посмотрела Павлу в глаза, словно стараясь понять, как он к этому отнесется. Тот не выказал ничего, кроме одобрения. "Лихо",- почтительно заметил он, наливая себе. "На халяву и уксус сладкий",- улыбнулась ему девица. "Боже, с кем я связался",- промелькнуло у него в голове. "Так за что же мы пьем?"- спросил он вслух. "За знакомство вроде бы",- ответила девица. "Какое же знакомство, если я до сих пор не знаю, как тебя зовут",- возразил Павел. "Ну, допустим, Ира",- сказала девица. "За тебя, Ирина!"- торжественно произнес Павел и одним духом осушил стакан. "Хочу закусить чем-нибудь вкусненьким",- заявил он затем и, прежде чем Ирина успела опомниться, привлек ее к себе и нежно поцеловал в губы. "Ну ты нахал",- возмутилась Ирина, однако Павел не испугался ее гнева. "Ты не страшно сердишься,- шепнул он ей на ушко, обняв ее за плечи. - И знаешь почему?" - "Почему?" - "Ты ужжасно, ужжасно красивая, а такая красота не может сочетаться со скверным характером. Я в этом абсолютно убежден". - "Но бывают же красивые и вредные?" - "Красивые - да, но не до такой степени. И потом, у тебя такие нежные глаза,- как у доброй феи из сказки". - "Ты всем так льстишь?" - "Хочешь сказать, что я беспринципный льстец? Ошибаешься. Главный мой принцип - никогда не лгать. Я говорю тебе только правду. Но я пока сказал тебе только четверть правды, а хочешь, скажу всю целиком?" - "Хочу". - "Но только доверительно, как другу, который мне тоже доверяет. Дай мне доказательство доверия". Ирина повернулась к нему, глядя чуть насмешливо и с каким-то особенным любопытством - Павел уже предвкушал еще один поцелуй, но вдруг у него перед носом в воздухе повис стакан с портвейном. "Накатим, други!"- с пафосом воскликнул Иван. "Ирина, твоя очередь",- произнес Павел. Ирина отпила полстакана и сказала:"Больше пока
      
       161не хочется". "Ну что ж, придется очистить емкость для принятия своей законной порции",- заметил Павел и допил портвейн. Затем он принял из рук Ивана тот стакан, что следовал ему по очереди, и уже приготовился его выпить, как вдруг дверь одной из квартир на лестничной клетке маршем выше со скрипом распахнулась и оттуда вывалилась разъяренная толстая баба в линялом розовом халате. "Я милицию вызвала!- завопила баба без всяких предисловий. - Хватит тут собачьи свадьбы устраивать! Орут, шумят,- после работы и то покоя нет!" - "Покой нам только снится,- подтвердил Иван и сказал Павлу вполголоса: - Насчет милиции, похоже, не врет - не зря она так осмелела" Павел поднялся. "Извините за беспокойство, сударыня,- обратился он к бабе,- но порой сама жизнь заставляет нас проводить время в таких местах. А вообще-то мы люди совершенно безобидные, достаточно приглядеться к нам повнимательнее, и вы в этом убедитесь". - "Иди, иди",- шумела баба уже по инерции: любезный тон Павла привел ее в явное замешательство. "С удовольствием побеседовал бы с вами, но, извините, дела призывают",- огорченно сказал Павел, мягко, но настойчиво вталкивая девиц в лифт. Друзья втиснулись в кабину вслед за ними, с удовольствием вдыхая запах девичьей свежести, которого не могла перебить никакая косметика. Компания вышла из подъезда, пересекла улицу и, выбрав место потемней, стала наблюдать. Долго ждать им не пришлось: минуты через три у подъезда затормозил милицейский уазик, и зрители злорадно захихикали. "Я отлучусь на минутку",- сказал Иван и куда-то исчез. "Бабушке позвонить",- сказала Ирина, и девицы захихикали снова. "А что вы смеетесь? По-моему, он действительно пошел звонить, только не бабушке",- заметил Павел. Тут девицы просто покатились со смеху, а Павел растерянно смотрел на них. Слегка успокоившись, Ирина объяснила:"Когда в компании тебе хочется поссать, а напрямую сказать неудобно, то говоришь, что пошел бабушке позвонить". - "А-а, вот оно как,- закивал Павел. - Понятно, а я и не знал". ("С кем я связался",- опять пронеслось у него в голове.) Тут появился Иван. "Все в порядке, я дозвонился",- заявил он. "Бабушке?"- прыснули девицы. "При чем тут бабушка? Я дозвонился очень хорошим людям,
      
       162
      у которых есть теплая комнатка, немного вина и очень много свободного времени. Они нас ждут". - << Если я правильно понял, речь идет о "берлоге"?>>- осведомился Павел. "Совершенно верно",- подтвердил Иван. "Дело в том, что фамилия хозяина, как то ни странно, Топтыгин, потому и его квартира называется берлогой. На самом деле там очень прилично, хорошая музыка и все такое,- объяснил девушкам Павел. - Ну так что, едем?" - "Нет, мы не сможем",- заявила Ирина. "Почему?"- удивился Павел. "Мы сегодня заняты",- ответила Ирина туманно. "Занятия не должны отвлекать от главного",- сказал наставительно Иван. <<От чего это "от главного"?>>- cпросила Ирина почти враждебно. "Сент-Экзюпери читала? Главное в жизни - это роскошь человеческого общения,- объяснил Иван. - Сент-Экзюпери был обедневший аристократ, а такие знают толк в жизни. Взгляните хотя бы на нашего друга Пашу". - "Итак, сударыни, повторяю: нас ждут уютная квартира, радушные и милые хозяева, немного вина с легкой закуской и приятная музыка. Ну как, убедили мы вас?" - "Убедили,- отозвалась Ирина. - Но сегодня мы все равно не можем. В другой раз". Взяв за локоть, Павел отвел Ирину в сторонку. "Когда же будет другой раз, о владычица моего сердца?!"- взволнованно спросил он. "А нужен ли другой раз?"- поинтересовалась Ирина насмешливо. "А как же, ландыш мой! Он просто необходим",- заявил Павел. "Ну позвони мне",- сказала Ирина. "Погоди, я достану ручку, а то не запомню на пьяную голову",- сказал Павел и принялся хлопать себя по карманам. Затем он обратился к Ивану, и в результате оказалось, что ручки нет ни у того, ни у другого. "Ладно, говори так, я постараюсь запомнить",- сказал Павел. Услышав номер, он принялся бормотать его себе под нос, как молящийся дервиш. Иван тем временем обнял свою толстушку и что-то нежно зашептал ей на ухо. "Ну мы пошли?"- полувопросительно сказала Ирина. "Постой, я тебе тоже кое-что скажу",- произнес Павел. Он привлек ее к себе и в упор посмотрел в глаза, где проплывали отблески трамвайных огней. "Если я тебе не позвоню, значит, я уже умер",- прошептал он, чувствуя, как замирает сердце и кружится голова. Ирина засмеялась - так же тихо и шепнула:"Буду ждать". Павел поцеловал ее. Губы ее были такими нежными и
      
       163
      послушными, что Павел инстинктивно, как удав, стиснул ее в объятиях. На мгновение она покорно прижалась к нему, но затем вдруг стала вырываться, а вырвавшись, принялась торопить свою подружку, все еще слушавшую сладкие речи Ивана. Подруга вяло реагировала на ее призывы, и тогда она схватила ее за рукав и потащила прочь. "Что ты делаешь, Ирина, жестокая! Разбиваешь союз двух сердец!"- с укором воскликнул Павел. Толстушка придурковато заулыбалась, а Иван поправил усики. "Ну, мы побежали,- сказала Ирина, обращаясь к Павлу. - Смотри не умирай!" - "Если я и умру, то с мыслью о тебе, жестокая",- сказал Павел. Девицы повернулись и пошли по дорожке, уводившей в сторону жилых кварталов. Вскоре они скрылись за темной массой кустов на повороте, но перед этим Ирина обернулась, и Павел с восторгом встретил ее взгляд. Некоторое время друзья молча вглядывались в темноту, а затем Иван, чье сердце, видимо, было не слишком затронуто завершившимся приключением, встряхнулся и деловито сказал:"Ладно, они-то свалили, но нас все равно ждут. Поехали. Ты меня слышишь?" - "Слышу,- задумчиво отозвался Павел. - Только какой смысл ехать с пустыми руками? Им там самим небось не хватает". - "Ну пойдем зайдем еще раз к Пончику",- предложил Иван, имея в виду ту девицу, у которой они в тот день уже занимали денег. "Ну пойдем",- согласился Павел. Часы, висевшие над трамвайной остановкой, показывали уже четверть одиннадцатого, но друзей, находившихся в легком подпитии, это не смутило. Дверь им отворила величественная дама с платиновыми волосами - мама Пончика. "Здравствуйте!- почтительно поздоровался Иван. - А Оля дома?" Эта невинная фраза имела своим следствием то, что пары портвейна заполнили всю прихожую. "Дома",- с запинкой ответила дама, окидывая Ивана с головы до ног недоверчивым взглядом. "Оля!Иди сюда, к тебе пришли!"- крикнула она. Пропустив дочь в прихожую, она осталась стоять в дверном проеме, с подозрением наблюдая за происходящим. "Оль, слышь, это... Как его... Мы шли тут мимо, думаем, дай зайдем..."- принялся объяснять Иван цель своего прихода. Ему ничего не ответили. Дабы нарушить повисшее в воздухе напряженное молчание, Иван промямлил что-то еще и затем вытолкнул вперед Павла со словами:"Вот и Паша тоже скажет".- "Вы знаете,-обращаясь к
      
       164
      даме, доверительно заговорил Павел,- я иногда просто удивляюсь на нашего Ивана. Добрейший человек, хороший, честный, но застенчив до глупости. Ну скажи, чего ты вот сейчас стесняешься? Пришел к школьной подруге занять денег, так что тут постыдного, объясни, пожалуйста? Ты же не на водку просишь, не на портвейн, - ты на хорошее дело просишь, да и немного, всего-то десять рублей". - "Да, десять рублей",- кивнул Иван, как китайский болванчик. "А зачем вам деньги, если не секрет? И почему вы думаете, что у Оли есть лишние деньги?"- спросила мама железным голосом. Притворяясь, будто не слышит этих металлических нот, Павел охотно ответил:"Ну что вы, какие могут быть секреты! Дело в том, что мы сегодня ночью уезжаем в Ленинград, поезд у нас в 0.54. Подсчитали свои ресурсы, и оказалось, что денег у нас слишком мало. А мы там хотели все музеи обойти, да еще и купить вещи кое-какие. У меня там знакомый - штурман дальнего плавания. Вот и обходим знакомых. Ну, если нет, так что ж..." В голосе Павла ясно прозвучали нотки горечи и покорности судьбе. "Оля, у тебя есть десять рублей?"- обратилась к Пончику мама. "Есть",- пожала плечами Оля и вышла из прихожей, где тут же воцарилось неловкое молчание, нарушавшееся лишь покашливанием Ивана. Наконец вернулась Оля с червонцем в руке. "Наш славный Ольгунчик!"- с чувством произнес Иван, молниеносно сгреб купюру, сунул ее в карман, а затем, решив, видимо, проявить галантность, нагнулся, пытаясь поцеловать Оле ручку. Та не поняла его намерений и в испуге отступила, Иван потянулся за ней, но потерял равновесие и, дабы не рухнуть на пол, уцепился за маму и повис на ней, обнимая ее за талию и прижавшись щекой к ее животу. В такой позиции он замер, так как боялся нарушить зыбкое равновесие между двумя точками опоры - торсом мамы и собственными подошвами. Пораженный ужасом Павел наконец очнулся и принялся поднимать своего друга, одновременно упрекая его в неуклюжести и неумении вести себя в приличном доме. Оторвать Ивана от мамы стоило немалых усилий. Когда он все же принял вертикальное положение, то начал было бормотать извинения, но тут его вдруг резко качнуло назад, и не ожидавшие этого Оля и Павел повалились на вешалку, где висели пальто и шубы. Те тут же оборвались, и
      
       165
      все, кроме попятившейся мамы, очутились на полу. Друзья вскочили и, забыв обо всех приличиях, бросились к двери. Замок был им прекрасно знаком по прежним вечеринкам в этой квартире, однако Павла прошибал холодный пот при мысли о том, что будет, если его сейчас заест. "Спасибо! Спасибо большое!"- перебивая друг друга, восклицали они. Выбегая на лестничную клетку, Павел оглянулся. С пола, из груды шуб, на него оцепенело взирала Оля, а с порога гостиной - мама. "До свидания! Извините! Спасибо большое!"- в смятении выкрикнул Павел в последний раз и вслед за онемевшим от стыда Иваном ринулся вниз по лестнице. Некоторое время они молча шли по улице, по инерции сохраняя высокую скорость, набранную на лестничных маршах. Под их тяжелыми шагами разбрызгивались лужи и с громким хрустом крошился вечерний ледок. Наконец Павел нарушил молчание. "Друг мой, мне кажется, что вы не пьяны, нет. Мне кажется, что вы начали постепенно выживать из ума. Не рано ли, в ваши-то годы?" Иван ничего не ответил. "Куда это вы так мчитесь?- осведомился Павел. - От угрызений совести так просто не убежать". Иван внезапно остановился и воздел руки к звездному небу. "Шакал я паршивый!- патетически завопил Иван, вырывая на себе волосы. - Я не могу все это вспоминать, мне стыдно! Я должен забыться!" Он беспокойно захлопал себя по карманам. Нашарив червонец в кармане брюк, он облегченно вздохнул. "Пойдем в "Долину", там возьмем чего-нибудь. Там все - друзья Додика, и меня там тоже знают". - "Я, собственно, туда и направлялся,- заметил Павел. - Но все же должен прямо тебе сказать: если ты за каждый червонец будешь устраивать такое представление, то вскоре станешь чрезвычайно популярен". - "Паша,- закричал Иван,- умоляю, не говори ничего! Стыд меня терзает! Как это случилось, не пойму: то вперед - и падаю! То назад - и вдруг падают все!" - "Значит, пить надо меньше",- посоветовал Павел. "Ну конечно, по-твоему, я напился как свинья и устроил скандал в приличном доме. Что ж, топчи меня, топчи... Но вспомни: много ли мы выпили? В лучшем случае - по литру красненького, это же смешно". - "С медицинской точки зрения, дружок, все происшедшее отнюдь не смешно",- ледяным тоном возразил Павел. Он помолчал и вдруг разразился неудержимым
      
       166
      смехом. Вскоре и Иван присоединился к нему, вспомнив все подробности недавнего визита. Они стояли и хохотали на темном Коптевском бульваре, в том месте, где его пересекает бульвар Матроса Железняка. Редкие прохожие оборачивались и глядели на них с удивлением и опаской. "Ну ладно, идем",- постепенно успокаиваясь, сказал Павел. "Пошли",- согласился Иван. Они вышли к трамвайной линии и пошли вдоль нее, направляясь к ресторану "Долина". Главное примечательное свойство этого ресторана состояло в том, что там легко можно было приобрести спиртное вплоть до часу ночи, если, конечно, левая торговля не встречала никаких нежданных помех в виде проверок, милиции и т.п. Да и тогда дружба с Додиком, которого здесь все знали, позволяла друзьям не уходить с пустыми руками, поскольку многие работники ресторана готовы были им услужить в любой ситуации. Кроме этого, в ресторане "Долина" не было ничего хорошего: кормили в нем плохо, постоянно норовили обсчитать, интерьер был неуютный, и если бы не спиртное, ресторан давно прикрыли бы за нерентабельностью. Однако спиртное не переводилось, как не уменьшалось на Коптеве и число желающих купить бутылку после закрытия магазинов, так что существованию "Долины" ничто не угрожало.
       Приблизившись к ресторану, друзья обнаружили у входа огромную толпу, пытающуюся проникнуть внутрь. Однако в дверном проеме путь ей преграждали две милицейские фуражки. Слышались недовольные возгласы, в том числе по адресу партии и правительства, и матерная брань. В темных кустах происходила какая-то возня, трещали ветки, доносились сопение и звуки ударов - по-видимому, там дрались. "Тут не пробьемся, пошли во двор",- сказал Иван. Друзья свернули за угол и оказались во дворе, где освещенные окна внутренних помещений ресторана выхватывали из темноты детские грибки и песочницы. Они увидели, как от одного из окон отошли двое, на ходу рассовывая что-то во внутренние карманы. Иван подошел к тому же окну и постучал в стекло. Павел наблюдал за ним, стоя поодаль. Вскоре окно отворилось. Видимо, Ивана спросили, что ему надо, так как он ответил:"Светунчик, ты чего? Не узнала?" Послышались смех и невнятные
      
       167
      обрывки фраз, затем Иван извлек из кармана брюк червонец и подал его в окно со словами:"Организуй-ка нам с другом какого-нибудь портвейнчика не позорного". - "А кто там с тобой?"- полюбопытствовала невидимая Света, и в окне показалась ее голова в светлых кудряшках. "Это Паша. Помнишь его? Мы тут у вас недавно сидели". - "Помню, как же. Хорошенький такой,- хихикнула Света. - А чего это он прячется? Неужели такой стеснительный?" - "Он не стеснительный, он скромный",- возразил Иван. "Ладно, сейчас сделаю. Марочного можно?" - "Ну-у,- недовольно протянул Иван,- это дорого". - "Хорошо, посмотрю",- сказала Света и скрылась. "Давай, зайчик,- напутствовал ее Иван и повернулся к Павлу: - А ты бы поговорил с девушкой, от тебя не убудет". - "Да ладно",- отмахнулся Павел и пошел посмотреть на побоище у входа в ресторан. Он подоспел как раз к тому моменту, когда милиционеров окончательно втиснули внутрь помещения и они, дабы избежать вторжения туда всей толпы, закрыли дверь и с лязгом накинули засов изнутри. Толпа горестно взвыла, на глазах утратив монолитность и целеустремленность и распавшись на кучки. Те, кто стоял поближе ко входу, принялись переговариваться с милиционерами через дверь, не скупясь на посулы. Другие принялись нерешительно слоняться окрест, ища каких-то других подходов к источнику кайфа. Павел подумал, что Ивану следует быть порасторопнее, иначе, заметив, как он забирает вино, к заветному окошку сбежится целая толпа. Драка в кустах, по-видимому, прекратилась, лишь возле входа стоял, весь в разноцветных отсветах, падавших из зашторенных окон, какой-то пьяный, растопыренной пятерней медленно размазывавший кровь по лицу, а затем тупо разглядывавший окровавленную ладонь. Поминутно отплевываясь от прилипающей к губам табачной крошки, Павел попыхивал "Шипкой" и с брезгливой улыбкой следил за жизнедеятельностью толпы. Впрочем, его гримаса не столько выражала реакцию на увиденное, сколько свидетельствовала о протекающем процессе самоанализа, так как Павел смотрел правде в глаза и не отделял себя от братства пьющих людей, видя в их выходках собственное нелепое поведение, которое определялось вовсе не рассудком, а лишь безотчетной жаждой выпить еще вина и продолжить свой
      
       168
      бедный праздник. Павел щелчком отбросил окурок, обжегший пальцы, и в этот момент Иван сзади хлопнул его по плечу. "Все в порядке, поехали",- сказал Иван, фигура которого приобрела неестественные очертания, раздавшись в бедрах и с левой стороны торса, поскольку в боковых и в левом внутреннем карманах пальто у него находились бутылки. "Три взял?2- окинув его наметанным глазом, спросил Павел. "Три",- подтвердил Иван. "А чего?" - "Не знаю, не разглядел в темноте. Светка говорит, крепленое". - "Давай посмотрим". Иван достал из кармана бутылку и, поднеся ее к самому носу, по складам прочитал:"Салхино". - "И что, неужели на три хватило?- удивился Павел. - Это ж марочное!" - "Да нет, конечно. Светка добавила, я обещал вскоре отдать". - "Нас с тобой посадят в долговую яму, и правильно сделают",- заметил Павел. "А ты зайди как-нибудь к Светке,- посоветовал Иван. - Она к тебе неравнодушна, вот и простит нам все долги". - "Я не намерен торговать собой ради удовлетворения вашей тяги к алкоголю",- возразил Павел. Они направились к трамвайной остановке, находившейся прямо напротив ресторана. Настроение у них поднялось, поскольку им уже не грозило оказаться нежеланными визитерами, являющимися на вечеринку с пустыми руками. "Теперь мы везде - гости дорогие",- бормотал Иван, залезая в трамвай. В трамвае друзья шутили, вспоминали свои похождения и много смеялись, производя со стороны впечатление людей беззаботных и веселых. В конце концов к ним подошел какой-то подвыпивший детина и спросил:"Ребята, вы не из Ростова?" Когда друзья ответили отрицательно, он покачал головой и сказал:"Жалко. А я думал, что из Ростова - уж больно веселые". Через несколько остановок они сошли, чтобы пересесть на автобус. "Начинается следующий этап наших странствий",- заметил Иван, намекая на то, что несколько часов тому назад они встретились на этой самой остановке. "Хватит с меня похождений,- возразил Павел. - Я хочу туда, где чисто и светло, и чтобы не надо было никуда уходить". Они посмотрели в ту сторону, откуда предстояло появиться автобусу, однако улица оставалась пустынной. Постепенно друзья изрядно замерзли. "Попробуем последнее средство",- заявил Иван, достал сигарету и закурил. Не успел он сделать и пару
      
       169
      затяжек, как появился автобус. Иван удовлетворенно хмыкнул. Поскольку автобуса долго не было, то в нем, несмотря на поздний час, было полно народу. Оказавшись вместе с Павлом на задней площадке, Иван вдруг с неудовольствием обнаружил, что на ту же площадку поднимается его старый знакомый, живший с ним когда-то в одном доме, некто Славик, парень гораздо старше его, бездельник и горький пьяница. Иван так хорошо знал его, несмотря на разницу в возрасте, потому что Славик не стеснялся выпрашивать у них, совсем молодых ребят, деньги на выпивку, причем суммы называл со скрупулезной точностью:"Мужики, выручайте, двадцать семь копеек не хватает" и тому подобное. Ребятам неудобно было отказывать такому зрелому человеку, да и обращение "мужики" им льстило, и потому, стараясь не смотреть в широкое, одутловатое и мучнисто-бледное лицо Славика, по которому то и дело пробегала нервная дрожь, и тем более стараясь не встретиться взглядом с его совершенно бесцветными дикими глазками, они начинали смущенно шарить по карманам и в конце концов высыпали Славику в подставленную ладонь горсть мелочи - обычно гораздо больше того, что он просил. Прощались ребята со Славиком как старые товарищи, вместе прошедшие огонь и воду, причем хотя видимость товарищеской взаимовыручки всему происходящему старался придать в основном Славик, они также подыгрывали ему, от чего затем испытывали легкий стыд. Впоследствии Славик куда-то надолго исчез - видимо, угодил в тюрьму, а вот теперь влезал в автобус , и не один, а с подругой, близко посаженные глаза которой, ее скошенный подбородок, неестественно узкое лицо и отвисшая нижняя губа красноречиво свидетельствовали о далеко зашедшем вырождении и о том, что Славик нашел ее в привычной для себя среде. Славик старался втащить в вагон детскую коляску, которую его подруга подталкивала снизу - эта детская коляска очень удивила Ивана, поскольку он никак не ожидал, что Славик склонен обременять себя семьей, да и вообще чем бы то ни было. После долгих бестолковых усилий загрузить коляску все же удалось, причем Славик полностью погрузился в роль любящего отца и супруга, энергично расталкивая всех окружающих, всячески напоминая о правах материнства и детства и
      
       170
      вообще держа себя так, как если бы его тщедушное червеобразное детище являлось плодом исключительно редкого и удачного стечения обстоятельств и потому требовало особой охраны. Поведение Славика выглядело крайне фальшиво, хотя ему самому оно явно казалось весьма ответственным и мужским. Лицо Славика за то время, что Иван его не видел, стало совершенно бессмысленным, а безумие в глазах усилилось до пугающей степени. "Помнишь его - всё деньги у нас стрелял?"- спросил Павла Иван, кивая на Славика. "Конечно, помню,- ответил Павел с презрительной усмешкой и добавил: - Никто так охотно не размножается, как законченные дегенераты". Ребенок Славика неподвижно лежал в кокетливых с кружевцами пеленках, нелепо разинув рот, и производил крайне безотрадное впечатление. Тем временем Славик окончательно распоясался. Сначала он согнал с места какую-то женщину и усадил свою подругу, а затем накинулся с угрозами на пожилого мужчину с палочкой, обвиняя его в том, что он выставил ногу в проход и все об нее спотыкаются. "А это не нога",- возразил инвалид. "А что?"- взвизгнул Славик. "Протез",- ответил старик равнодушно. Среди пасажиров прокатился смешок. "А мне до феньки!- заорал Славик, разъярившись еще больше из-за этого смеха. - Ты наглый, мужик! Таких, как ты, резать надо, ты понял? Понял ты, я тебя спрашиваю?!" Славик выкрикивал все это в самое ухо спокойно сидевшему инвалиду, занеся над ним трясущиеся руки, словно готовясь вцепиться ему в горло. Подруга Славика глупо улыбалась, младенец натужно хрипел. Пассажиры трамвая испытывали мучительную неловкость, поскольку были вынуждены наблюдать отвратительное поведение Славика,- правда, сам он нисколько его не стеснялся. "Слушай, сынок,- неожиданно заговорил инвалид, не повышая голоса,- ты меня не пугай, я уже пуганый. Я в сорок третьем и не такое видел, так что лучше заткнись". - "Что?! Да я тебя..."- взвился было Славик, но тут Иван, которому надоела эта мерзкая сцена, протиснулся к нему и тронул его за плечо. Тот вздрогнул и обернулся. "Здорово, Славик,- сказал Иван добродушно. - Ты чего шумишь?" И без того перекошенное лицо Славика перекосилось еще больше от того напряжения, с которым он пытался вспомнить, кто же такой с ним говорит.
      
       171
      "Не узнаешь?- усмехнулся Иван. - Зря, зря..." Его тон становился постепенно все более холодным и властным, так что Славик впал в замешательство. Жизненный опыт Славика гласил, что нападать можно только на заведомо слабейшего, а иначе можно испытать сильную физическую боль. "Тебе же ясно сказали: заткнись. Или ты не понял?"- спросил Иван, глядя в упор в бессмысленные прозрачные глазки и ощущая все возрастающее желание уничтожить это гнусное существо, - даже его правый кулак налился убийственной тяжестью. Видимо, Славик почуял нутром близящуюся опасность, так как сразу перешел на примирительно-товарищеский тон и забубнил: "Мужики, всё, я всё понял, вы вместе, мужики..." Павел решил, что Славик сейчас по привычке попросит денег, но вид Ивана не располагал к подобным просьбам. "Смотри, Славик, больше не шали, а то накажу",- сказал Иван уже добродушно, выходя из автобуса. Друзья перешли на другую сторону улицы и вошли в подворотню. Ночной ветерок, гнавший с запада розоватые весенние облака, гудел в ней, как в аэродинамической трубе. Иван досадливо сплюнул, и плевок щелкнул во мраке, как выстрел. "Какое же говно этот Славик, просто охренеть можно! Я бы его убил сейчас и глазом не моргнул бы. А эта его шмара!"- сердито произнес Иван и снова сплюнул. "Охота тебе связываться,- ворчливо сказал Павел. - Это все разряд по самбо тебе покоя не дает. Но имей в виду: подонкам нет числа, и в наше время ряды их будут только расти, так что твое геройство ровно ничего не изменит". - "Да какое тут геройство,- отмахнулся Иван. - Просто сил нет смотреть на некоторые вещи, вот и срываешься с резьбы". Они свернули в мрачный подъезд, пропахший подвальной сыростью и кошачьей мочой, и позвонили в дверь одной из квартир на первом этаже. Из-за двери доносились негромкая музыка и взрывы смеха. Звонок породил в квартире оживление: послышались радостные возгласы, приближающийся топот, в прихожей что-то упало с грохотом и лязгом. Дверь открылась, Иван первым шагнул в освещенную прихожую, загроможденную всяким хламом, и угодил в объятия их общего друга Сашки по прозвищу Миф. Сбоку на них сразу же упал велосипед. "Как вы вовремя, мужики, как вы вовремя!"- причитал Сашка, пытаясь в то же время движением
      
       172
      ноги водворить велосипед на место. "Дай мне обнять их! Дай скорее!"- восклицал за спиной Сашки его сожитель по прозвищу Бывалый. Если Миф был заметно под мухой, то Петя, судя по некоторым признакам, уже и лыка не вязал. "А мы вам звонили, вас не было,- потискав в объятиях также и Павла, объяснил Сашка. - Вы идите в комнату, гляньте, кто приехал... Кстати, а где ваши бабы?" - "Они слишком добродетельны, чтобы посещать ваш вертеп",- хохотнул Павел. Все двинулись в комнату, причем Бывалый плелся в хвосте, пошатываясь и глядя куда-то в сторону. В комнате, за столом, густо заставленным бутылками, среди которых не было ни одной порожней,- порожние шеренгой стояли на полу у стены,- держа в одной руке вилку с насаженным на нее последним ломтиком ставриды из банки, заменявшей всю закуску, а в другой - стакан с вином, в расстегнутой сорочке, из-под которой виднелась тельняшка, восседал не кто иной, как одноклассник и друг Ивана и Павла, друг также и всех прочих присутствовавших лиц Николай Марков по прозвищу Марек. "Марек!"- завопили друзья и бросились к нему, раскрыв объятия, а тот сдержанно, как и подобает виновнику торжества, принимал эти знаки внимания. Марек учился в Харькове и в Москву наезжал редко, поэтому его приезды вызывали в кругу друзей бурную радость и сопровождались самой необузданной гульбой. Впрочем, сами друзья лишь пожали бы плечами, если бы им сказали, что они ведут чересчур разгульный образ жизни. Они жили так с отроческих лет, по крайней мере уже в старших классах возлияния и всякие рискованные предприятия, в которые вряд ли можно было пуститься без влияния алкоголя, стали для них обычным делом. При этом в пользу алкоголя они склонились вполне сознательно, так как им внушала глубокое отвращение та активная жизненная позиция, занять которую их усиленно призывали всякого рода воспитатели и которая сводилась к тому, чтобы защищать сложившееся в стране довольно нелепое общественное устройство, ни в коем случае не пытаться его изменить, а к тем, кто все же пытается это сделать, проявлять враждебность, не связанную ни нормами морали, ни даже просто здравым смыслом. Вместе со своим другом Сергеем Волковым они издавали в школе стенгазету, в которой откровенно издевались над различными
      
       173
      характерными чертами советской действительности. Вскоре за эти шалости им едва не пришлось жестоко поплатиться. Однажды они слегка поколотили своего соученика, склонного к воровству и доносительству, и при разборе возникшего дела об избиении всплыли все их "диссидентские выверты", как выразилась председательница районной комиссии по делам несовершеннолетних. Обстановка полнейшего произвола, в которой происходило разбирательство, произвела на друзей гнетущее впечатление. Они в полной мере прочувствовали то, что в свои 16 лет находились на волосок от тюрьмы и если бы не связи отца Волкова, то неизвестно, чем бы кончилось дело. Выпускать газету они не прекратили, но теперь показывали ее только избранным людям, а на случай доноса изготавливали безобидный с политической точки зрения дубликат каждого номера. Недостаток общественной деятельности они восполняли беседами за стаканом вина или кружкой пива, поисками новых интересных знакомств по дешевым московским кабакам и доступных девиц по дружеским вечеринкам, на которых всегда были в центре внимания благодаря своему веселому нраву и парадоксальным высказываниям. Такую жизнь они убежденно предпочитали всем благам официальной карьеры. Эта жизнь сама по себе им нравилась, однако не давала главного: радости общественно признанного творчества. Поэтому в их веселье часто врывались надрывные ноты, которые могли бы удивить стороннего наблюдателя, полагающего, будто дни беззаботной богемы, избегающей всяких обременительных общественных и житейских обязанностей, протекают как один бесконечный праздник.
       Однако в этот вечер друзья были настроены благодушно. "Ну как там Харьков? Как ридна Украйна?"- спрашивали они Марека. Тот отвечал:"Стоит Харьков, что ему сделается. И с Украйной все в порядке, сала богато. Лучше расскажите, что здесь новенького". Поскольку ничего новенького в Москве давно уже не происходило, разговор неизбежно съехал на общих знакомых, а чуть позже, когда друзья выпили по паре стаканчиков - на общие воспоминания. "Я вам прямо скажу,- заявил Марек,- не люблю говорить о серьезных вещах на нетрезвую голову. О политике - вообще ненавижу, хватит с меня этого маразма. Если идиота тысячу раз подряд назвать идиотом, он не
      
       174
      поумнеет, тем паче и называем-то за глаза, а в глаза говорим, что он мудрейший из мудрейших. Я понятно излагаю? Ну тогда рассказывайте, как вы, как кто?" - "Дорогой Николай, ты сам себе противоречишь,- торжественно произнес Павел, разливая по стаканам портвейн. - Ты требуешь от нас новостей, а что может быть нового, если вокруг ничего, в сущности, не меняется? Вот был бы Волк, он бы тебе объяснил, что жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. Поэтому когда ты запрещаешь нам говорить о политике и в то же время домогаешься новостей, ты в известном смысле загоняешь нас в тупик". - "Да я не имел в виду какие-то глобальные перемены. Я же знаю, что вы живете в своем собственном мире, вот и раскажите, кто где напился, кто с кем переспал,- повеселите, в общем, меня, старика. А что касается общества,- добавил Марек,- то пускай оно живет как хочет. Мы его правила выполняем, чтоб оно нас не трогало, а в остальном будем довольствоваться своими маленькими событиями. Раз мы живем в отдельном маленьком мире, то и маленькие события для нас важнее". - "Не забывай о красоте окружающего мира,- с важностью заметил Павел. - Она-то, слава Богу, не зависит от устройства общества. Вот был бы Волк, он бы меня поддержал". - "Да и я тебя поддержу. По-моему, это само собой разумеется,- ответил Марек. - А между прочим, где Волчок? Я так хотел его увидеть. Возвышенный человек, не то что мы, подонки. Пообщаешься с ним - и легче дышится". Друзья рассказали Мареку об исчезновении Волкова. Тот задумался. "Что-то не нравится мне это все,- сказал он мрачно. - Вспомните, когда Костю Кольцова посадили, его родители точно так же отвечали на все звонки. Чует мое сердце, что дело нечисто". Дурное предчувствие, томившее друзей, в этих словах впервые высказалось вслух. Все поежились, за исключением клевавшего носом Бывалого. "Ну ладно,- хрипло сказал Иван,- утро вечера мудренее, завтра что-нибудь придумаем. А пока давайте за Волка выпьем. Пусть окажется, что мы зря волновались". Все, включая неожиданно очнувшегося Бывалого, подняли стаканы и чокнулись. Когда они выпили и стали закуривать, поскольку кроме сигарет никакой закуски уже не оставалось, в дверь деликатно постучали, и вслед за этим в комнату
      
       175
      проскользнул хозяин квартиры Боря, у которого Миф и Бывалый снимали жилье. Боря где-то работал, но где - никто толком не знал, да и не стремился узнать, так как главным делом жизни для Бори являлась вовсе не работа, а добыча и употребление алкоголя в компании своей супруги Веры, или Верки, как ее называли все окружающие. Боря неловко переминался с ноги на ногу возле стола, пока ему не предложили сесть и не поставили перед ним стакан с портвейном. "А я только с работы,- сказал Боря, будто оправдываясь. - Слышу, вы тут сидите, дай, думаю, гляну, что у ребят за праздник. Оказывается, Колян приехал". - "Давай, Боря, выпьем с тобой за встречу",- сказал Марек, вновь разливая вино. После нескольких тостов Борина скованность исчезла: он откинулся на спинку стула, закурил, блаженно сощурив глаза, и стал беззастенчиво встревать в беседу. Разговор зашел о женщинах, и Боря собрался было рассказать о какой-то своей подруге, но Миф сразу его оборвал:"Ты скажи лучше, где твоя Верка?" - "Спит, куда она денется",- с легкой досадой ответил Боря. "Смотри, а то ты в прошлый раз рассказывал тут про какую-то Валентину, так Верка меня потом замучила: что за Валентина, да где живет, да сколько ей лет... Этими делами опасно хвастаться, когда у жены слух такой тонкий". - "Где это Верка сегодня накушалась?"- спросил Марек. "А я почем знаю,- пожал плечами Боря. - Я пришел, а она уже спит. Где-нибудь у подруг - у той же Вальки, может быть". - "А это не та Валька, про которую ты рассказывал?" - "Та самая",- самодовольно ответил Боря. "Ну ты и фрукт!- с возмущением воскликнул Марек. - Надругаться над лучшей подругой семьи!" - "Ты просто вероломный развратник,- поддержал друга Миф. - Как ты можешь жить в этой атмосфере лжи и обмана!" Боря принял общее осуждение за чистую монету. "Да вы что... Да Валька сама..."- слабо защищался он, но затем обиженно умолк и лишь с любопытством прислушивался к чужим разговорам. Правда, большей частью он их не понимал. Тем не менее ему приятно было слышать красивые загадочные названия:"Эмерсон", "Лед Зеппелин", "Пинк Флойд", которыми склонный к восторженности Миф осыпал собутыльников. Иван со стаканом в руке блаженно щурился и только изредка вставлял реплики вроде "Да брось, это говно" или
      
       176
      "А вот "Пинк Флойд" - это вещь". Марек вполголоса спросил Павла:"Ты, говорят, Ленку видишь?" - "Да, она мне звонила, предложила встретиться",- нехотя ответил Павел. "А ты что?" - "Ну и встретились, даже не один раз - раза три, наверное". - "Ну и ты преуспел?"- криво усмехаясь, спросил Марек. "Нет". - "Надо же. Я думал, там трудно не преуспеть",- заметил Марек с той же напряженной усмешкой. "Все вообще-то к тому и шло,- сказал Павел. - Когда она позвонила в первый раз, то сказала, что хочет поговорить о тебе. Хочешь верь, хочешь нет, но без этого я вряд ли стал бы с ней встречаться. Ничего внятного насчет тебя она не сказала, да я и сомневаюсь теперь, что у нее было такое намерение. Зато она со слезами умоляла меня не бросать ее в трудный момент ее жизни. Я, конечно, не устоял, встретился с ней еще раз, потом другой... А потом дело стало клониться к тому, что я неизбежно должен был преуспеть, как ты выразился. Тут я и ушел в подполье". "Что ж так?"- спросил Марек. "Брось, Коля,- поморщился Павел,- не прикидывайся идиотом. Если бы я знал, что тебе на нее наплевать, то еще туда-сюда. Но я ведь знал, что это не так. По-моему, пора тебе окончательно похоронить это все. Забудь, мой тебе совет". - "Ладно, буду стараться,- усмехнулся Марек. - Да ты не переживай, в целом со мной все нормально. Меня вот эта история с Волком больше беспокоит". -"Ну и хорошо. А насчет Сереги завтра все выясним",- сказал Павел и обратился к Ивану:"Сударь, вы забываете о своих обязанностях виночерпия. Венки готовы, мальчик, лей!" Все засмеялись. Боря, впрочем, не понял, о каком мальчике идет речь, и смеялся исключительно из вежливости. "Мужики, давайте свет притушим, а то сидим как в кабинете следователя",- предложил Иван. Миф включил настольную лампу с красным абажуром, Боря щелкнул настенным выключателем, и комната погрузилась в багровый полумрак, в котором медленно колыхались слои табачного дыма. Все инстинктивно понизили голос и, чокаясь, старались не слишком звенеть стаканами. Сделалось и впрямь уютнее. Марек задумался было, но Павел, обращаясь преимущественно к нему, начал рассказывать, как они с Иваном ходили к Оле-Пончику занимать червонец. Иван издавал протестующие возгласы, однако Павел неумолимо
      
       177
      продолжал рассказ. Неожиданно раздался грохот и звон бьющегося стекла - это Бывалый, на которого наступивший полумрак и негромкая беседа оказали усыпляющее действие, задремал и упал со стула. При этом он продолжал сжимать в руке стакан, тот разбился, и Бывалый поранил себе руку. "Сударь, вы не можете без шума",- с укором обратился к нему Павел. "Щас я встану, встану",- бормотал Бывалый, ворочаясь на полу и рискуя проткнуть себе битым стеклом еще и другие части тела. "Ну-ка, мужики, взяли",- скомандовал Иван. Общими усилиями Бывалого посадили обратно, и он сидел, мешковато сутулясь и глядя прямо перед собой, а тем временем кровь из рассеченной ладони заливала ему брюки и струйкой капала на пол. "Боря, тащи бинт",- продолжал распоряжаться Иван. Боря оторопело взглянул на него, однако послушно поднялся и поплелся к себе. Было слышно, как он роется у себя в комнате, матерясь вполголоса. Затем поиски переместились на кухню, где что-то с грохотом обрушилось на пол, после чего удрученный Боря появился снова. "Нету",- объявил он. - "Что, вообще ничего нет? Даже тряпки чистой?" - "А что, можно тряпкой?"- удивился Боря. "Ну если у тебя даже бинта нет, то придется тряпкой". Боря со вздохом вновь ушел в свою комнату и вернулся с вафельным полотенцем. "Это что такое?"- рассвирепел Иван. "Полотенце чистое",- ответил Боря. "Ну раз чистое, то засунь его себе в жопу. Чтоб тебя на том свете так перевязывали!" Иван снял пиджак и рубашку, затем стянул через голову майку и стал рвать ее на полосы. Майка не поддавалась, и тогда ее сообща кое-как разрезали ножом. "У нас где-то водка была",- сказал Иван. Щедро смочив водкой тампон, сделанный из майки, он протер окровавленную ладонь Бывалого, затем плеснул водки на второй тампон, прижал его к ране и стал быстро заматывать его самодельным бинтом, бормоча при этом:"Всегда носи, Бывалый, свежее белье. С меня бери пример". - "Здоров же ты, брат",- одобрительно сказал Павел, похлопывая Ивана по голому плечу. Иван самодовольно усмехнулся. "Ты, Борис, не обижайся,- обратился он к угрюмо потупившемуся Боре. - Сам понимаешь, я за друга переживаю. А у тебя тут случись что, и кровью запросто истечешь. Ведь у тебя тут не то что бинта - даже зеленки нет". - "Да было же где-то",-пожал
      
       178
      плечами Боря. "Ну, значит, ты так ищешь для раненого друга. А он, между прочим, тоже мог кровью истечь",- при этих словах Иван ткнул Бывалого кулаком в грудь, но не рассчитал силы: если бы он не успел подхватить страдальца, тот вторично свалился бы на пол. "Представляешь, Боря: просыпаешься ты утром, а в квартире у тебя - холодный труп. Пришлось бы тебе с ментами серьезно разбираться,- продолжал Иван, одновременно завязывая на руке Бывалого последний узел. Наконец он покончил с этим и начал укладывать Бывалого на койку: - Мы нахрюкались, и нам пора спатиньки... У нас ручка бо-бо..." Бывалый забрался под одеяло и затих. Иван осторожно достал его раненую руку и положил ее поверх одеяла. "Выпьем за Петино здоровье",- провозгласил тост Марек, и Иван повернулся к столу. В этот момент заскрипела дверь, и в комнату просунулось лицо Верки, супруги Бориса. "Борька здесь?"- хрипло осведомилась она. Марек вскочил со стула и ринулся ей навстречу, двигаясь мягко, как ягуар. "А где наш Верунчик?- со свирепой нежностью спросил он и тут же ответил самому себе: - А вот наш Верунчик!" - "Коля приехал!"- ахнула Верка, жмурясь и закрываясь руками, пока Марек целовал ее в заметно опухшую красную щеку. "Вера, садись, хлопнем со свиданьицем!"- крикнул Миф. "Давай, Верка. Ты уже много хлопнула в своей жизни",- мрачно заметил Боря. "Молчи, хронь, сам больше жрешь",- возразила Верка, собираясь сесть на стул, освободившийся после Бывалого. "Стой!- крикнул Иван. - Сюда нельзя, здесь кровь!" - "Какая кровь?"- испугалась Верка. "Петина. Видишь, вот он лежит",- кивая на Бывалого, ответил Иван. "Да не бойся ты, он просто напился, упал и руку порезал, а теперь отрубился",- объяснил Марек, видя, что Верка, не понаслышке знакомая с поножовщиной и разбирательствами в милиции, не принимает Иванова благодушного тона. "Ой, да ну вас",- махнула рукой Верка и взяла стакан, куда Марек вместо портвейна на сей раз налил водки из початой бутылки. Павел искоса разглядывал лицо Верки. Оно было припухшим, неровно-красноватым, с воспаленной кожей. Волосы ее слиплись в сальные пряди и торчали в разные стороны, губы пересохли и приобрели синюшный оттенок. Больше всего Павла поразили ее глаза: они не были пьяно-
      
       179
      тяжелыми, но их радужная оболочка почти обесцветилась и стала прозрачной, как стекло. Все эти признаки указывали на то, что пьет Верка уже давно. Полстакана налитой Мареком водки Верка опрокинула в рот не поморщившись, лишь задержав на минуту дыхание, а потом потребовала у "мальчиков" сигарету и стала закуривать. Павел усмехнулся про себя и тоже выпил. "Имею предложение,- сказал Миф, уже заметно охмелевший. - Давайте-ка споем". - "Правда, Коля, сыграй",- поддержала его Верка, обращаясь к Мареку. "Бывалого разбудим",- заколебался тот. "Не смеши меня! Петюнчика теперь из пушки не разбудишь",- возразил Миф, доставая гитару из-под кровати. "Ну хорошо,- согласился Марек. - Тогда я предлагаю сообща исполнить песню, сочиненную нашим другом Серегой, который сегодня по неизвестной причине отсутствует. Волчок мне ее пел в мой прошлый приезд в Москву. Я решил, что это гвоздь сезона, и выучил ее. Сделана она под Высоцкого, называется "Под тяжелым синдромом" или "Песня об абстинентном синдроме". Слышали?" - "А, слышали! Хорошая песня!"- обрадовался Миф. "Это вы слышали, а мы нет,- сказал Павел. - Мы с Волком как-то все больше в полевых условиях встречаемся, а в парке или на стриту не очень-то попоешь". - "Ну тогда слушайте. "Песня об абстинентном синдроме", автор - Сергей Волков",- объявил Марек и запел, аккомпанируя себе на гитаре:
       "Под тяжелым синдромом согнулась спина,
       Шевелюра его поредела.
       В магазине стоит на витрине она,
       Только он не дошел до отдела.
      
       Распускалась листва, и мы пили "Биле",
       А теперь уж она облетела.
       Он, наверно, свое отходил по земле,
       Если он не дошел до отдела.
      
      
      
      
       180
       И его я обычною пьянью считал,
       Мне фигура его надоела.
       Он с синдромом ложился, с синдромом вставал,
       А вчера не дошел до отдела.
      
       Говорил он:"Не жизнь мне, друзья, без вина,
       А больница - не лучше растрела.
       Мне уютная жизнь ни хрена не нужна,
       Мне бы только дойти до отдела.
      
       И не верьте, ребята, проклятым врачам,
       Уж такое их черное дело.
       Знаем мы: он спешит, он торопится к нам,
       Он сегодня дойдет до отдела".
       Песня вызвала шумное одобрение всей компании. Миф в восторге колотил кулаком по столу, остальные громко смеялись и повторяли запомнившиеся обороты. "Между прочим, благодаря Волку я чуть не получил отпуск из армии,- заявил Иван. - Однажды у нас в полку объявили конкурс на лучший полковой гимн. Надо было написать слова - так, чтобы они ложились на какую-нибудь маршевую музыку и солдаты могли бы их орать, когда идут строем. Ну, я, конечно, не стал ломать голову, а сразу послал Волку письмо - все равно так, как он, мне бы никогда не написать. Правда, он ненавидит всякую военщину, но тут речь шла о том, чтобы помочь мне вырваться в Москву на целых десять суток. Сами знаете, отпуск для солдата - великое дело. В моем призыве за все два года только один человек ездил в отпуск, да и то в связи со смертью брата. Ну и вот, отправил я письмо, попросил его поспешить, чтобы еще кто-нибудь не подсуетился. И что вы думаете: через неделю приходит ответ, и в нем - готовый марш полка. Все условия соблюдены: упомянуто и о том, что полк ракетный, и что Краснознаменный, и что ордена Кутузова. Опробовали его в строю - поется за милую душу. Ну-ка дай гитару",- обратился Иван к Мареку. Он взял гитару и приготовился
      
       181
      подыгрывать себе. "Стой!- крикнул Миф. - Давай сперва вмажем, а потом мы все тебе подпоем". - "Правильно,- поддержал его Марек. - Это у Куприна, кажется, был дьякон, который говорил, что от водки голос гуще становится". - "А водки уже почти нет",- заметил Павел, встряхивая бутылку. "Ну открывай портвейн, черт с ним",- сказал Марек. Иван достал из-под стола бутылку, сунул в рот горлышко и подцепил зубом пластмассовую пробку. Раздался хлопок, и в следующий миг Иван уже наполнял стаканы вином. "За тех, кто сейчас на посту",- провозгласил он тост. "Нет, минутку,- вмешался Павел. - Мало ли кто сейчас на посту,- важно, что это за пост. В КГБ вон тоже на посту - следят, чтоб мы хорошо себя вели. Поэтому точнее надо выражаться". - "Не придирайся к словам,- возразил Иван,- ты понимаешь, что я хочу сказать. Выпьем за солдат, которые сейчас мерзнут на посту и мечтают об отпуске, как я в свое время. Пускай они не упустят своего шанса, как я его упустил". - "А как ты его упустил?"- полюбопытствовал Марек. "Как, как, - напился на посту, вот и все. Ребята из самоволки притащили на батарею одеколон, я хряпнул флакончик, а он, собака, крепким оказался, я и окосел с непривычки. Я еще легко отделался благодаря этому гимну - капитан мне как следует морду начистил и сказал, чтобы я и не думал больше об отпуске. Могло бы все и хуже кончиться... Ну так слушайте, а припев повторяйте хором". Иван взял несколько аккордов и затем грянул:
       "Всегда гвардейцы начеку,
       Искусны в воинской науке,
       Не зря отличному полку
       Вручил народ оружье в руки!
      
       Военным пламенем
       Он опален
       И Красным Знаменем
       Он награжден,
       И в ратном деле
      
      
       182
       Он знает толк -
       Краснознаменный
       Гвардейский полк!"
       "Еще раз!"- рявкнул Иван, и все, даже Верка, подхватили бравый припев, так что бутылки на столе мелко задребезжали. Затем Иван продолжал:
       "Орден Кутузова горит
       На нашем знамени заветном.
       Наш враг был бит и будет бит,
       Под силу все войскам ракетным!"
       Снова грянул припев, наполняя тесное пространство квартиры воинственным шумом и ликованием. Иван неумолимо продолжал:
       "И лишь врага заметим след,
       Как прозвучит команда "К бою",
       И сразу лезвия ракет
       Прорежут небо голубое!"
       Припев прогремел в последний раз и смолк. Все расслабленно откинулись на спинки стульев. "Это хороший гимн,- сказал Иван и после некоторого раздумья добавил: - Даже слишком хороший. Серега правильно понял, что военный гимн должен быть глуповатым, но он не понял, до какой степени. Его гимн только слегка глуповат, а настоящие армейские гимны - это такой маразм, что просто охренеть можно. Если представить себе человека, который их принимает всерьез, то это будет ужасный человек. Но иногда даже приятно почувствовать себя таким дураком - даже не знаю, почему". - "Психологически это вполне понятно,- заметил Павел. - Это все равно что читать какой-нибудь жуткий детектив - вроде бы и страшно, но в любой момент можно закрыть книжку. Начинаешь ценить обычную нормальную жизнь, то состояние, в котором пребываешь. Так же и здесь: вроде бы ничего хорошего с тобой не происходит, но хорошо уже то, что ты нормальный человек, а не тот кретин, от лица которого сочиняют все эти гимны". - "Пожалуй, ты прав,- подумав, согласился Иван. - Вот и сейчас захотелось мне побыть
      
      
       183
      кретином, вспомнить армейские денечки. В нашей учебке было двадцать рот, и каждая имела свою строевую песню, одну хлеще другой. У нас была вот такая:"Я боец, я боец молодой, трам-там-там, трам-там-там, трам-там-там (забыл строчку), комсомольский значок на груди и вся жизнь у меня впереди". И припев:"Но если в бою отчизну свою придется защищать, я жизнь молодую за землю родную всегда готов отдать!" Это вы сейчас смеетесь, а на службе не до смеха, ведь с этой песней ходишь и по плацу, и по городу, и в столовую, и куда угодно. Я ведь не запоминал специально эти тексты, но помню их много, потому что слышал каждый из них сотни раз. Одно спасение - не думать о том, что поешь, иначе рехнуться можно. Вот такой текст, к примеру:"На поля и полигоны мы выходим, новички. Ленин реет над колонной, на груди блестят значки". И припев:"У сыновей - отцовская отвага, солдатский долг исполним до конца. Давали Родине приягу мы не для красного словца". Но и это еще не главный перл...
       Боря, который уже давно хмуро молчал, свесив голову на грудь и лишь попыхивая папиросой, неожиданно встрепенулся и без всяких предисловий заревел:
       "Родилась ты над Волгой широкой,
       На высоких ее берегах
       И вручил тебе знамя Калинин..."
       Дальше последовало какое-то неразборчивое бормотание, которое вскоре смолкло и голова Бори снова поникла на грудь. Этой нелепой акцией Боря выдал себя. "Все ясно",- процедил Павел. "Да, уже готов",- подтвердил Марек. "Что-то быстро",- заметил Миф. "Да он еще на работе принял",- пояснила Верка. Боря поднял голову и обвел окружающих мутным взглядом, словно собираясь что-то возразить, но только махнул рукой, неуверенно поднялся и побрел в свою комнату. "Молодец, сознательный человек",- похвалил его Марек, а Иван грянул ему вслед:"Гвардейская пехота, орлиная семья! В поход уходит рота, в поход идут друзья! Нет в мире силы, чтобы нас сломила, нет крепостей, что не могли б гвардейцы взять! Мы светлым
      
      
       184
      ленинским путем идем и знамя Родины готовы отстоять!"
       На пороге Боря обернулся, укоризненно оглядел друзей, вновь попытался что-то сказать, и вновь неудачно. "Он нас осуждает",- заметил Павел. "А может, он чего-то хочет?"- предположил Миф. "Да просто обидно человеку выпадать из обоймы,- объяснил Иван. - Не горюй, Боря, все еще впереди. Вперед, бойцы, вперед, бойцы, на новые дела! Недаром имя Ленина нам Родина дала!" Боря махнул рукой и вышел из комнаты. "Партийная критика покинула зал",- констатировал Павел. "Похоже, в его душе еще сохранилось что-то заветное,- задумчиво произнес Марек. - А ты, Вань, это заветное задел". - "Да ладно",- примирительно буркнул Иван. "Выпьем за здоровье ушедшего от нас друга",- предложил Миф. "Чтоб с утра голова не болела",- хихикнула Верка. Предложение было принято, и вскоре к стоявшим у стены пустым бутылкам прибавилась еще одна - из-под портвейна "Хирса". Несмотря на всю закалку, приобретенную друзьями за время их питейной практики, алкоголь начал оказывать свое действие на их мозги. Сперва Миф с Мареком затеяли мериться силой на руках, предварительно убрав со стола всю посуду. Миф вскоре потерпел поражение, но сумел убедить Марека в том, что тот нечестно ставил руку. В конце концов Мифу удалось так установить руку противника, что повторную схватку, несмотря на упорное сопротивление, Марек проиграл. После этого все вновь принялись петь песни, теперь уже хором. Это занятие было прервано звонком в дверь: явился сосед сверху и потребовал соблюдать тишину, угрожая в противном случае вызвать милицию. "Глупец,- слегка заплетающимся языком сказал Павел, когда сосед ушел. - Он не понимает того восторга, который пробуждает в душах музыка". Марек воспринял эти слова как сигнал к продолжению веселья и вновь ударил по струнам. "Мальчики, потише,- взмолилась Верка. - Участковый и так уже обещал нас выселить. Знаете, какой он вредный!" - "Руки коротки",- пробурчал Марек, однако отставил гитару в сторону и взялся за новую бутылку. Друзья выпили еще портвейна, после чего Миф молча встал из-за стола и повалился на диван, стоявший напротив кровати, где спал Бывалый. "Слышь, Саня, вы сколько за
      
      
       185
      комнату платите?"- спросил Мифа Иван, но ответа не последовало. "Пятьдесят рублей",- ответила за своего жильца Верка. "Да, что ни говори, а жлобом Борю не назовешь,- сказал Иван. - Большая комната, народу вмещается куча, а плата очень божеская". - "Пора бы и нам на боковую",- перебил его захмелевший Марек. "Подожди, Коля, я тебе постель принесу",- засуетилась Верка. "Да ладно, я как-нибудь на тулупчике",- стал отказываться Марек, но Верка не стала его слушать и убежала к себе. Вскоре она вернулась, прижимая к животу спальный мешок, простыни, подушку и одеяло. Спальный мешок она положила на пол, как матрац, и застелила его простыней. "Надо же, а я-то был уверен, что сегодня придется спать одетым",- заметил Марек, глядя на эти приготовления, и начал расстегивать брючный ремень.
       Проснувшись наутро, Иван обнаружил, что лежит на тулупчике Марека, укрытый двумя пальто: одно было его собственное, а второе, видимо, принадлежало Павлу, судя по исходившему от него запаху хорошего одеколона. Иван приподнял голову и огляделся. Рядом с ним, закутавшись с головой в одеяло, похрапывал Марек. На кровати, повернувшись лицом к стене, лежал Бывалый в той же самой позе, которую накануне придал ему Иван. За столом, уставленным пустыми бутылками, сидел Павел, очень свежий на вид и аккуратно причесанный. Он неторопливо курил сигарету, задумчиво следя за тем, как дым выводит в пространстве свои извилистые линии. Дверь открылась, в комнату вошел Миф, уже в пальто, и принялся торопливо запихивать в портфель книги и тетради. "С добрым утром",- мрачно поздравил он Ивана, заметив его пробуждение. "Спасибо",- вежливо поблагодарил его Иван осевшим голосом. "Черт, в институт опаздываю",- объяснил свою спешку Миф, прихватил еще тубус и направился к двери. "Когда вернешься?"- спросил Павел. "Часа в четыре",- отозвался Миф и вышел, прикрыв за собой дверь. "Вставайте, граф, рассвет уже полощется",- обратился Павел к Ивану. "А который час?"- полюбопытствовал тот. Павел взглянул на часы. "Половина десятого. Пора бы уже и Боре вернуться". - "А куда он пошел?" - "Я его отправил за пивом",- спокойно сказал Павел. "Вот это правильно,-неожиданно
      
      
       186
      подал голос Марек из-под своего одеяла. - А то в горле уж очень сухо, и во рту какой-то ацетоновый вкус". - "Это все от портвейна,- заметил Павел. - Собственно, вы ведь знали, на что шли". - "А как там наш Петюнчик?"- поинтересовался Иван. "Что-то он больно притих. Может, он уже того?.."- предположил Павел. "Надо его потрогать,- посоветовал Павел. - По времени трупное окоченение уже должно наступить". - "Не надо меня трогать,- простонал Бывалый, переворачиваясь на другой бок, лицом к друзьям, и пожаловался: - Что-то плохо мне. А вы еще такие вещи говорите..." - "Извини, дружок, извини,- отозвался Павел. - Но мы ведь понимаем, что с тобой после вчерашнего всякое может случиться. Напился ты, извини за выражение, как свинья, а сегодня у тебя, конечно, черепная недостаточность. Не бойся, помереть тебе не дадим, Боря уже за пивком побежал". - "Что-то блевать тянет",- морщась, сообщил Бывалый. "Ваша откровенность делает вам честь",- брезгливо хмыкнул Павел. "Петр, прекрати нытье",- строго сказал Марек. "Лучше скажи, как твоя рука?"- спросил Иван. "А что моя рука?"- удивился Бывалый. Он поднял свою забинтованную руку и тупо на нее уставился. "Ты что, ничего не помнишь?"- засмеялся Марек. "Не-ет",- озадаченно проблеял Бывалый. "Ну ты хорош был, оказывается!- восхитился Марек. - Ты же упал и руку распорол, чуть кровью не истек. Иван тебя еле спас, даже майку пришлось на бинты разорвать". Бывалый умолк и погрузился в раздумье. Затем он снова заныл:"А мне бы сегодня тоже надо в институт..." - "Всем надо",- сухо возразил Марек. "Если надо, так езжай",- сказал Павел. "Ну как же я такой поеду",- простонал Бывалый. "Тогда умолкни и не ной",- приказал Павел. Безнадежно вздохнув, Бывалый откинулся на подушку и мутным взглядом уставился в потолок. На лице его застыла гримаса отвращения. "Вон сосед пошел",- глядя в окно, сообщил Марек. "Куда это он направился?- вяло полюбопытствовал Павел. - Как будто в сторону пивного ларька". - "В сторону опорного пункта",- мрачно пошутил Марек. "А что? Решил отомстить тебе за твои вчерашние военные марши",- сказал Павел Ивану, кивая на соседа, пересекавшего двор. "Слабак,- презрительно ответил
      
      
       187
      Иван. - Я их слушал два года изо дня в день, иногда круглые сутки, и ничего". - "Как тебе сказать... Заметно вообще-то",- осторожно произнес Павел. "Да ладно",- проворчал Иван.
       Поодиночке друзья потянулись в ванную - умываться, чистить зубы. Павел, который пошел последним, принял душ - у остальных не нашлось на это сил. Перед этим он зашел на кухню и поставил чайник, который к завершению омовения успел вскипеть, так что в комнату к друзьям Павел вернулся, держа в одной руке чайник с заваркой, а в другой - большой чайник с кипятком. "Надо взбодриться",- заявил он. Стол наскоро освободили от пустых бутылок, Иван собрал грязные стаканы и пошел мыть их на кухню. Возвратился он со стопкой чистых покрытых каплями стаканов, которую он прижимал одной рукой к груди. В другой руке он нес коробку с сахаром. "Чай у Бори, конечно, грузинский,- объяснял Павел, разливая заварку. - Но из него тоже можно сделать приличный напиток, если поступать по известному еврейскому анекдоту, то бишь не жалеть чаю. Короче говоря, если имеешь только грузинский чай и хочешь, чтобы от полученного напитка пахло чаем, а не половой тряпкой, то смело сыпь полчайника заварки". Затем разговор зашел о чифире. Разгорелся спор о том, что считать чифиром: то ли чай, который долго кипятили, то ли такой, который вскипятили до появления пенной шапки, то ли просто чрезвычайно крепко заваренный чай. Спор прервали стоны Бывалого. "Петюнчик, ты что там?"- обернувшись к нему, спросил Иван. "Ну где же пиво?- захныкал Бывалый. - Меня мутит, и в горле пересохло..." "Ты бы шел лучше умылся",- посоветовал Иван. "Скоро у него должны появиться пролежни",- заметил Павел. ""Тальком надо запастись",- кивнул Марек. "Меня мутит, и в горле пересохло, и из цветов осталась только охра",- задумчиво продекламировал Павел. "Может, тебе чайку?"- предложил Бывалому Иван. "Не хочу",- надулся Бывалый. "Ну и хрен с тобой",- сказал Иван и, нагнувшись над столом, припал губами к стакану, такому горячему, что взять его в руки не было никакой возможности.
       Наконец из прихожей послышалось чавканье открываемого замка. Дверь
      
      
       188
      хозяйской комнаты со скрипом отворилась, и по коридору прошлепали Веркины тапочки. Было слышно, как в прихожую с топотом и сопением ввалился Боря. Все затаили дыхание, пытаясь угадать, пришел он с добычей или с пустыми руками. Когда в ответ на какую-то реплику Верки Боря самодовольно хохотнул, друзьям стало все ясно: человек, только что переживший сильное разочарование, не мог издать такого звука. "Нет, не пустой",- сказал Иван. "Причем ведь покупал на свои,- шепнул Павел. - Святой человек!" Марек, не говоря ни слова, сунул под мышку коробку с сахаром, в каждую руку взял по чайнику и понес все это обратно на кухню. Из коридора донеслись его слова:"Молодец, Боря, ты настоящий джигит!" В комнату Боря и Марек вошли вместе: Боря нес две пятилитровые канистры, а Марек - большой пакет, из которого торчали плавленые сырки и буханка черного хлеба. Вслед за ними в комнату прошмыгнула Верка и принялась суетиться вокруг стола. В частности, она еще раз ополоснула стаканы, дабы в них не попадались чаинки, а также принесла литровую жестяную кружку, которой следовало разливать пиво по стаканам. "Из канистры половину прольем",- пояснила она, и с ней никто не спорил. Все стали придвигаться поближе к столу, благо стульев хватало - на ночь они грудились в углу, словно овцы в загоне. Боря отвинтил крышку, наклонил канистру над столом, и пиво с шумом хлынуло в кружку. Запахло горьковатой пивной свежестью. Бывалый завозился на кровати и стал неловко слезать на пол, бережно держа на весу раненую руку. Когда его босые ноги коснулись паркета, он вдруг начал неудержимо заваливаться куда-то вбок все с той же кислой гримасой, застывшей на его лице. Верка едва успела его поддержать. Опираясь на нее, Бывалый доковылял до стола и опустился на стул, зябко поеживаясь. "Вы бы хоть штаны надели, сударь! Нельзя же так опускаться",- обратился к нему Павел, но Бывалый никак не отреагировал на его слова и продолжал неотрывно следить за тем, как пиво льется из канистры в кружку, а из нее - в стаканы. Разлив производил Иван, отстранивший от этого дела Борю, который из-за дрожи в руках сразу же залил пивом стол. "Ну, будем живы",-сипло произнес Боря и торопливо поднес
      
      
       189
      стакан ко рту. Послышался довольно явственный лязг зубов о стекло, после чего пиво молниеносно исчезло у Бори во рту, словно в воронке. Друзья переглянулись и такими же полновесными глотками осушили свои стаканы. "Кайф", "Хорошо", "Ништяк",- послышались удовлетворенные вздохи. Не теряя времени, Иван начал следующий круг разлива. По второму стакану выпили чуть медленнее. Когда же налили по третьему, Павел сказал:"Не будем спешить. Нас много, а пива мало, растянем удовольствие". Посмотрев на Бывалого, которого била крупная дрожь, он добавил:"Я отказываюсь делить пиво, хлеб и плавленые сырки с этим существом. Смотрите, он скорчился, как эмбрион в утробе, но ничуть не стесняется своего уродства. По-моему, он даже кичится своим несвежим бельем, своими семейными трусами, из которых вылезают гениталии, и отвратительно-синюшным цветом своей кожи". - "Я думаю, что если бы ученым удалось поймать упыря, или вурдалака, или какую-нибудь подобную нечисть, она выглядела бы примерно так же и так же вела бы себя",- серьезно сказал Марек. "Несомненно,- подтвердил Павел. - Она должна быть такой же синюшно-бледной, со злобной гримасой смотреть прямо перед собой и так же трястись от злобы". Бывалый хотел, видимо, съязвить в ответ, но в его отуманенную голову ничего умного не приходило. Раздражение, вызванное сознанием того, что над ним смеются, заставило его наконец открыть рот и проскрипеть:"Не нравится - можете сваливать". Однако никто из гостей и не подумал проявить почтение к его статусу хозяина комнаты. На некоторое время смех стих, так как подобная реакция на шутки была совершенно неуместной и всех покоробила. "Ты сперва подумай, что говоришь-то,- спокойно предложил затем Иван, запихивая в рот сразу половину сырка. - Может, мы вообще к Сашке пришли, а ты лежи и отдыхай. Чего ты вскочил?" Павел вдруг вспомнил одну из тех дурацких историй, которые любил рассказывать Бывалый. По словам Петюнчика, когда он однажды шел с друзьями по пустырю в Щелково, уроженцем которого (то есть Щелково) он был, им встретилась красивая девица со свитой из нескольких парней, которые во всем ее слушались. Неожиданно девица распахнула плащ, выхватила
      
      
       190
      скрытый под ним автомат и скомандовала:"Все на колени!" Дальнейшего Павел не запомнил - просто стыдно было держать в голове подобную чушь. Бывалый утверждал, что у них в Щелкове это случай заурядный, хотя образ бравой девицы несколько выдавался из общей массы щелковских рыцарей криминала. Выслушав такой рассказ, Павел понял, что Петюнчик глуп, и невзлюбил его за это, поскольку из своего не по возрасту большого жизненного опыта вынес убеждение в том, что глупец всегда вредоносен, а часто и просто опасен. Павел спросил вкрадчиво:"А интересно, Петюня, если бы ты попытался выпереть своих щелковских друзей на улицу в такой холод, как бы они на твой фортель посмотрели? Да еще после того, как они принесли бы тебе пивка на опохмел. И все только из-за того, что ты не можешь понимать шутки своей тупой башкой". - "Да... Миф не похвалил бы за такие слова",- заметил Марек. Бывалый понял, что перегнул палку. К тому же он знал, что все гости, кроме Бори с Веркой, приходили, в сущности, к его соседу Сашке, а его они лишь из милости принимали в свою компанию. Поэтому ссора с ними означала потерю веселой компанию, в которой всегда было интересно, хотя и не все разговоры Бывалый мог поддержать. Кроме того, такая ссора означала бы также и ссору с Сашкой, а значит, и потерю удобной квартиры, поскольку Миф пользовался у хозяев куда большим авторитетом, чем Бывалый, да и в плате за квартиру Сашкины деньги составляли большую часть: хотя Миф являлся таким же гулякой, как и все его друзья, но ему не случалось тратить деньги так глупо как Бывалому. Тот запросто мог, например, всю стипендию просадить в преферанс. "Мужики, вы чего? Я же пошутил!"- воскликнул Бывалый, но так фальшиво изобразил недоумение, что сделал только хуже. "Да не шутил ты",- поморщившись, негромко сказал Иван и затушил окурок в пепельнице, словно ставя точку. Петюнчик в растерянности поднялся со стула и принялся собирать с пола свою одежду, разбросанную накануне. Затем он отошел в дальний угол у двери и стал неловко одеваться. В эти мгновения он стал казаться себе маленьким и потерянным, всей кожей ощущая собственное одиночество. А застольная беседа текла как ни в чем не
      
      
       191
      бывало, и от этого чувство заброшенности усиливалось еще больше. Наконец Петюнчик кое-как напялил на себя одежду, но продолжал стоять в углу, беспомощно опустив руки вдоль туловища. Иван покосился на его ссутулившуюся фигуру. "Ну ты чего там топчешься?- мрачно спросил Иван. - Иди садись, только впредь думай, что говоришь". "Взбесившийся матрацевладелец",- осуждающе добавил Марек. Бывалый забормотал что-то в свое оправдание, но Павел его прервал. "В связи с этим нелепым инцидентом интересно было бы выяснить, как отличить подлинное раскаяние от напускного?- спросил во всеуслышание Павел. - Одно дело, когда человек чувствует, что обидел ближнего и страдает от этого, и совсем другое - когда просто боится неприятных последствий своего поступка, а на ближнего ему по-прежнему плевать. Как можно научиться думать о ближнем, понимать его и даже любить? Полагаю, что читая хорошие книги. А вот Петюнчик ничего не читает, потому и норовит выгнать корешей на мороз". Бывалый поперхнулся пивом и с укоризной посмотрел на Павла. "Ну-ну, не делайте такого обиженного лица,- сказал Павел, похлопывая его по плечу. - Запомните одно: если вы не можете найти достойного ответа на чьи-то слова, то это не повод для агрессии. Пора привыкать отвечать за свои слова и тем более действия". - "Не слушай его, Петюнчик,- запротестовал Марек. - Ты ведь знаешь Додика? А его друзей - Мурзика и Сатану? Так вот они что хотят, то и делают". - "Да, но хотят-то они разного,- возразил Павел. - Сатана лепит действительность, а Мурзик ее оскверняет, недаром у него такая паскудная кошачья кличка". - "У меня такое чувство, что Додик сегодня здесь появится",- заметил Иван. "Этот Додик такой смешной",- хихикнула Верка. Иван взглянул на нее с некоторым удивлением. "Есть немного",- сказал он после паузы. В этот момент раздался звонок в дверь. "Как все безумцы, легок на помине",- сказал Павел, имея в виду Додика. Боря поплелся открывать, но вместо знакомых воплей Додика из прихожей послышался голос Мифа:"Извиняюсь за беспокойство - ключи забыл". - "Господа, нас становится все больше и больше, а пива все меньше и меньше". Боря и Миф вошли в
      
      
       192
      комнату. Свой портфель Миф швырнул в угол, затем с гулким звуком откупорил тубус и вытряс оттуда одну за другой две бутылки водки. "Откуда это?!"- воскликнул Павел, как только обрел дар речи. "А я не поехал в институт,- беспечно заявил Миф. - Ну его, что там делать! Поехал в ломбард на Войковской, заложил часы и вот взял водчонки". - "Ну теперь мы достойно реанимируемся",- сказал Павел. "Не знаю, как вы, а я жрать хочу",- проворчал Иван. "Ну ты и проглот,- возмутился Марек. - Тебе что, сырков мало?" - "Мало",- с достоинством ответил Иван. "Вер, а Вер, там у нас вроде яйца были",- подал голос Боря, уже слегка размякший на старые дрожжи. "Верунчик, сиди, я сам",- сказал Иван и ушел на кухню. Миф с жадностью выпил подряд два штрафных стакана пива и удовлетворенно крякнул. "Но все равно опохмеляться лучше водкой",- сказал он, принимаясь открывать бутылку "Экстры". "Вот что, друзья,- заявил Павел,- нам сегодня надо разузнать о судьбе Волка. Раз через родителей не получается, надо съездить на литературное объединение, куда он ходит,- вдруг там что-то знают. Оно собирается как раз по средам". - "А удобно ли туда являться под балдой!"- усомнился Миф. "Удобно, удобно. Иные поэты вообще обычно приходят на рогах",- успокоил его Павел. "Да и потом, разве мы под балдой?"- возразил Марек. Миф подождал, пока все допили пиво, и плеснул в стаканы понемногу водки. "Иван!"- крикнул он. "Чего надо?"- спросил Иван, появляясь из кухни. "Давай хапнем, да надо стол освободить под яичницу". - "Давай",- согласился Иван, подошел к столу и без раздумий опрокинул в себя водку. Затем он глотнул пива из кружки и вновь ушел на кухню.
       Яичница у него получилась великолепная - все присутствовавшие почувствовали голодные спазмы в желудке, когда услышали ее скворчанье, наполнившее комнату запахами лука, сала и перца. "Вот, учись,- сказал Миф Бывалому. - Это не то что ты: кокнул на сковородку четыре яйца, и все, хорошо если посолить не забыл. А Иван все по науке делает: с сальцем, с лучком, с перчиком..." - "Я, например, ничего не знаю вкуснее грамотно приготовленной яичницы",- сказал Павел. Несмотря на огромные размеры
      
      
       193
      сковороды, яичницу съели почти мгновенно. При этом в комнате царило молчание - слышались только алчное чавканье и стук вилок о сковородку. Иван встал, отнес в кухню опустевшую сковородку и провозгласил, вернувшись:"Теперь надо еще накатить". Стол вновь уставился стаканами, но разливать не спешили - все чувствовали приятную расслабленность и легкую сонливость, за исключением разве что Бори, который бросал на бутылку беспокойные взгляды. "Нельзя лениться,- заявил Иван, резко выпрямляясь на стуле.- Выпейте водки, взбодритесь. Еще целый день впереди, надо думать, что делать будем". - "Что делать, что делать,- вот это допьем, и надо где-то добывать еще",- подавляя зевок, сказал Павел. "А как же литературное объединение?"- спросил Иван. "Одно другому нисколько не мешает. К тому же оно в полседьмого, сходим туда, а дальше что?" - "А до полседьмого просто так здесь сидеть?" - "Я понял твой намек, но мне что-то неохота бабам звонить. Даже этой вчерашней Ирине, хоть я ее и полюбил. Во-первых, и так народу много, во-вторых, за ними ухаживать надо, а у меня, например, никакого настроения к этому нет. Посидим, побеседуем, потом в магазин сходим, потом еще посидим... Так и время пройдет. Отдохнем, старина, расслабимся, а то вечно спешим куда-то". Иван пожал плечами и сел. Мало-помалу за неторопливой беседой водка подошла к концу, а вслед за этим, как обычно бывает, компания стала редеть. Первой ушла Верка, которая на старые дрожжи заметно охмелеле, стала смеяться невпопад и дергать мальчиков за рукава, но не встретила понимания и решила вздремнуть. Затем засобирался на работу Боря (работал он сторожем). До начала его смены оставалась еще уйма времени, но Борю подгоняло желание достать лично себе еще выпивки. Кроме того, он осуждал своих младших собутыльников за их антисоветские речи. Сам Боря каким-то парадоксальным образом умудрялся сочетать в себе преклонение перед существующей властью и твердым порядком с полной гражданской никчемностью и даже вредностью. "Объясни мне,- спрашивал его Марек,- почему вот мы с тобой нигде и ничего не можем сказать, а генсек что хочет, то и говорит, да еще и нас заставляет повторять. Мы что, из
      
      
       194
      разного теста? Или он один умный, а все дураки?" - "Если все будут говорить что захотят, наступит бардак",- убежденно заявлял Боря. "Да у нас и так бардак",- смеялся Марек. "У нас сила, нас везде уважают!"- кипятился Боря. "Сила есть - ума не надо... Леня потому и выжил из ума",- кощунствовал Марек. "Ты что, плохо живешь?"- наступал на него Боря. "А что, хорошо? Ты послушай, как там у них живут! Да и у нас как хорошие шмотки, так импортные. Иначе и быть не может, потому что у нас на работе каждый - пешка, а что пешка может хорошего сделать?" - "У них буржуи тоже всем командуют!" - "Командуют, конечно, но они и за дело болеют при этом. А потом, ты можешь выбрать президента, который прижмет буржуев". - "Ты что, против Ленина?"- кричал Боря, в гневе выпучив глаза. "А при чем тут Ленин?- удивлялся Марек. - Ленин жил тогда, а мы сейчас, и не Ленин сейчас правит. Кстати, Боря, скажи мне,- тут голос Марека становился вкрадчивым,- ты давно Ленина читал?" Боря угрюмо молчал. "Ну тогда, значит, Маркса и Энгельса недавно перечитывал?" Боря неразборчиво огрызался - смысл его бормотания сводился к тому, что в верхах есть люди и поумнее Марека. Эти перебранки проходили как-то по касательной к общему разговору, на них уже не обращали внимания ни Миф с Иваном, лишь легкомысленно посмеивавшиеся над советским строем, ни Павел, ненавидевший этот строй. Лишь иногда некоторые особенно нелепые Борины аргументы друзья встречали смехом, наносившим Боре очередную душевную рану. Впрочем, злопамятностью Боря не отличался: проснувшись наутро, он мало что помнил из событий, а тем более разговоров минувшего дня. Все же временами компания немногословных пожилых пьяниц с его работы начинала ему казаться более теплой и человечной, чем окружавшие его дома молодые пьяницы, без запинки рассуждавшие о чем угодно и все подвергавшие безжалостному сомнению, а часто и осмеянию. Однако без затейливых домашних разговоров Боря на работе скучал. В описываемый момент его гнев и обида были еще слишком сильны, и он, неодобрительно ворча, покинул компанию, не забыв допить пиво из своего стакана. Вслед за ним стал собираться Бывалый: в институтском ансамбле, где он играл, должна
      
      
       195
      была состояться репетиция. "Что вы там играете, Петюнчик? Вся жизнь впереди, надейся и жди?"- спросил Иван. "Почему?- с обидой возразил Бывалый. - Мы, например, битлов играем, и роллингов тоже..." - "У вас там небось и девчонки бывают на танцульках?"- спросил Марек. "Музыканты на танцах - первые люди",- с уважением заметил Иван. "Да так..."- пожал плечами Бывалый. "Хочет показать, будто девчонками не интересуется,- хмыкнул Павел. - А сам, я чувствую, такой хват - ни одна не устоит! Как выйдет, как вдарит по струнам..." - "Ты того, бацать-то сможешь? Клешня-то как?"- спросил Иван. "Да ничего, я вроде поправился,- сказал Бывалый. - И рука вроде не болит. Ладно, мужики, я пошел. Не обижайтесь, ладно?" - "Давай",- кивнул Иван. "Разбредается народ, и мне, пожалуй, пора,- сказал Марек. - Что значит - "куда"? По месту учебы, в мисто Харькив пора возвращаться. У меня на вечер на поезд билеты". - "Вот те на!- огорчился Павел. - А я-то думал, еще посидим вместе". - "Да нет, не получится. Мне еще по магазинам надо проехаться, поискать кое-что". - "Ты когда теперь снова объявишься?"- спросил Павел. "Постараюсь поскорей. Вообще-то я начал хлопотать о переводе в Москву, пора уже. С учебой у меня все в порядке, так что возражений не предвидится". - "Нет, все же это как-то неправильно,- заметил Миф. - Мы тебя должны грузить в поезд, чтобы отъезд остался в памяти. А иначе все как-то слишком буднично получается. К тому же в магазинах все равно ничего нет". - "Ну, что-нибудь, может, и найдется",- возразил Марек. "Коль, я же знаю, что тебе нужно",- усмехнулся Миф. Марек погрузился в раздумье, которое было прервано неожиданным звонком в дверь. Миф пошел открывать, но его почти тотчас же втолкнули обратно в комнату, а на пороге выросли две фигуры, хорошо знакомые всем присутствующим,- Додик и его друг, живший с ним на Коптеве в одном дворе, Вова Кистенев по кличке Сатана. "Ха! Ха-ха! Ха-ха!"- завопил Додик, раскрывая объятия и как бы не находя слов от восторга. "Вперед",- буркнул Сатана, впихнул Додика в комнату и закрыл дверь. Додик не обратил никакого внимания на непочтительное к себе отношение и продолжал восторженно
      
      
       196
      созерцать друзей, сидевших за столом. "Мужики, как я рад вас всех видеть! Марек, и ты здесь?! Дай я тебя обниму!" Додик тотчас исполнил свое намерение, смачно расцеловав Марека в обе щеки. "Паша! Иван! Я знал, что увижу вас здесь!"- продолжал Додик, поочередно пылко обнимая друзей. "Вы же только вчера виделись",- заметил Сатана. "Молчи, у тебя нет сердца",- бросил ему Додик. Расцеловавшись с Мифом, он заявил:"Я устал от этой жизни, полной фальши; я устал учиться неизвестно чему; я больше не могу так жить, когда любой может войти в мой скромный уголок и высказать свое дурацкое мнение о том, что я там делаю. Я устал от всего этого и отдался в руки Сатаны,- вот он, Сатана. Давайте пить вино! Вина мне, скорей вина! А позже я захочу женщин, и меня это не пугает. Хочу жечь свою жизнь с обоих концов, бля!" Сатана с натугой поднял старый потрепанный портфель, поставленный им у двери, и перенес его поближе к столу. Портфель был так набит, что его облезлые бока, казалось, вот-вот лопнут. Когда Сатана опустил его у ножки стола, раздался характерный звук стукающихся и трущихся друг о друга гладких тяжелых предметов, сопровождаемый явственным бульканьем. Друзья, наделенные, несмотря на свою молодость, уже немалым опытом, определили на слух, что в портфеле находится около десятка бутылок портвейна. Настроение у них как-то само собой поднялось. "Ну что, Колян, ты ведь не поедешь по своим магазинам?"- спросил Иван. "Не судьба",- пожал плечами Марек. "Какие там магазины, когда есть духовная пища!- воскликнул Додик. - Что еще надо человеку? Кстати, в магазине произошел небольшой конфликт: эти людишки не знали, что Сатана никогда не стоит в очередях, и попытались направить нас в хвост. Я им сказал, что пьянство помрачило их зрение и они не видят, кому они это говорят. А Вова сказал, что он оптовый покупатель портвейна и потому имеет право брать его всегда без очереди. К счастью, конфликт ограничился маленькой давкой у прилавка, из которой Вован вышел победителем". - "Вова, ты похож на статую Петра I работы Антокольского",- заметил Павел. Марек рассмеялся: действительно, у Сатаны было такое же круглое лицо, нос пуговкой,грозные глаза навыкате и свирепая
      
      
       197
      складка маленького рта. "Нельзя терпеть возражений",- несколько невпопад заявил Сатана, доставая из кармана нож. Клинок выскочил с глухим щелчком, повинуясь нажатию кнопки. Сатана ловко срезал пластмассовую пробку с бутылки "Хирсы" и принялся щедрой рукой разливать вино по стаканам. "Запомни, Додик: сегодня нам во что бы то ни стало надо попасть на литературное объединение. Может, они что-нибудь знают про Волка",- сказал Павел. "А что, пойдем,- откликнулся Сатана. - Я люблю литературу, и Волка тоже люблю". - "Я к тому говорю, что не следует очень напиваться",- пояснил Павел. "А мы и напьемся. Чем тут напиваться?- самоуверенно сказал Сатана. - Подумаешь, каких-то несчастных одиннадцать бутылочек портвейна! Вот выпьем их за пару часов, а потом что будем делать?" - "Ну, это ты, пожалуй, хватил",- покачал головой Павел. "Ладно, надо попробовать портвейн, не прокис ли он,- предложил Марек. - Есть много случаев отравления прокисшим портвейном". - "А пожрать у вас ничего нет?"- спросил Додик. "Мы уже перекусили, но можем предложить сырки и хлеб",- ответили ему. "А я чувствую, что перехожу на алкогольный тип питания: полное равнодушие к жратве плюс необходимость понемногу выпивать,- заявил Иван. - Питательные вещества организм добывает из портвейна". - "Зачем же понемногу?- удивился Сатана. - Давайте хряпнем сразу по полной, а то вдруг не забалдеем". Додик тем временем соорудил себе огромный уродливый бутерброд из четверти буханки хлеба и целого плавленого сырка, тщательно очистив сыр от прилипшей фольги. Покончив с этим, он вскричал:"Мужики! Выпьем за свободу!" Против этого тоста никто не возражал, но Павел, отдышавшись после выпитого и закурив сигарету, обратился затем к Додику:"Я слыхал, сударь, что вы достигли высокой степени внутренней свободы. На вас уже даже поступают жалобы". - "Что вы имеете в виду?"- спросил Додик. "А помните, когда отмечали мой день рождения, присутствовавшие дамы отправились домой, а вы спросили меня, можно ли их склонить к сожительству, и увязались за ними следом, хотя я и не дал вам утвердительного ответа. Дамы обрисовали дальнейшие события так:вы каким-то
      
      
       198
      непонятным образом проникли в такси, которое они поймали, и приехали вместе с ними к ним на квартиру. При этом вы почему-то представились токарем. У вас имелась бутылка коньяка, и вы постоянно подчеркивали это обстоятельство. Приехав к дамам на квартиру, вы попросили показать вам, где находится туалет,- якобы для того, чтобы помыть руки. Но из туалета, сударь, вы вышли к дамам совершенно обнаженным и спросили:"А что, девки, не устроить ли нам Факенцию Петровну?" (Удивительно глупое выражение, замечу в скобках.) Так вот, одна из дам, между прочим моя добрая знакомая, до сих пор находится в смятении, так как от выпитого в тот вечер в голове у нее помутилось, и она до сих пор не знает, не овладел ли ею разнузданный токарь. Насчет второй дамы она не может сказать ничего определенного, но смутно припоминает, что вы будто бы увлекали ее за собой в санузел. Зачем - можно только догадываться, но уж, наверное, не на доброе дело". - "Почему же не на доброе?- вступился за Додика Сатана. - Это же естественно, все равно как есть или, к примеру, разговаривать. Я считаю, Додик правильно себя вел. Нечего тянуть кота за хвост, надо сразу переходить к делу. Я вот человек занятой, мне вечно времени не хватает, поэтому я сразу говорю, что мне нужно - пусть никаких сомнений не возникает. И отговорок никаких терпеть нельзя. Я вам совершенно точно говорю: с бабами чем лучше - деликатнее там, добрее и все такое,- тем они с тобой хуже. Только покажи бабе хорошее отношение - она сразу начнет думать, а как бы тебя использовать. Насчет того, что бы тебе хорошего сделать, она не думает. Исключений практически не бывает. Поэтому надо сразу ставить все на свои места. Не нравится - прощай, любимая, найдем другую. Имейте в виду, у них у всех один подход: дать нам поменьше, а от нас получить побольше, к тому же все они помешаны на том, чтобы выйти замуж. Начинаешь слушать ее отговорки, стараешься как-то ее понять, втягиваешься во все это, и, считай, пропал". - "Как ни странно, Владимир, вы во многом правы",- задумчиво заметил Павел. "Почему же странно? Я много горя в жизни видел",- с достоинством ответил Сатана. "А чем это ты так
      
      
       199
      занят в жизни, Вовчик?"- поинтересовался Иван. "Я - деловой человек. Фарцовщик, грубо говоря",- ответил Сатана. "Так ты же вроде таксистом был?" - "Был, да сплыл",- буркнул Сатана. "А в институте ты не учился?" - "Как же! Институт карманной тяги на улице Воровского",- хохотнул Сатана. Все задумались над этой фразой и через некоторое время понимающе заулыбались. "Так вот, позвольте мне завершить свой рассказ о похождениях Додика,- повысив голос, сказал Павел. - В ту ночь Додик все же оказался у меня. В половине четвертого ночи раздался звонок, он ввалился пьяный и заявил, что есть черствые люди, которые его не понимают. Оказалось, девчонки выставили его на улицу, угрожая вызвать милицию, если он не уйдет". - "Да, да! Невероятная черствость!- вскричал Додик. - Выставлять бухого человека на улицу в четвертом часу! А ведь я всего-то хотел пристроиться с краешку в их постельке и тихонечко так лежать..." - "Молчите, грязный развратник, я не верю ни единому вашему слову. Лучше выпьем, может быть, тогда плотские вожделения оставят вас в покое",- предложил Павел. "А одно другому не мешает,- заявил Додик. - У меня есть сосед-татарин, страшный бухарик, так его хлебом не корми, только дай перепихнуться. И все его бабы ему под стать - не моложе сорока, толстые, грязные... При этом он женат и от жены имеет кучу детей-дебилов, число которых с годами все растет". - "Боюсь, что именно это и вас ожидает",- заметил Павел. Он поднял стакан и произнес тост:"Друзья, только в детстве мы были по-настоящему счастливы. Так выпьем же за то, чтобы мы дожили до старости и впали в маразм, вернув тем самым детство. Во всяком случае, именно в этом состоянии человека не мучат сомнения в правильности собственных поступков. И в детстве так же: взрослые не застукали - значит все в порядке". - "Глубокий тост,- одобрил Сатана. - За маразм!" - "Все-таки, по-моему, этот тост не бесспорен,- задумчиво произнес Марек, когда все выпили. - Возможно, нам самим и хорошо будет пребывать в маразме, но каково будет тем, кто нас окружает? Взгляните вокруг: маразм царит в нашем обществе, но не станете же вы утверждать,что вам нравятся его проявления?"
      
      
       200
      "Не станем,- с важностью подтвердил Сатана. - Ну и что?" - "А разве здесь нет противоречия: бранить общественный маразм и призывать к личному маразму?" - "Это как посмотреть,- сказал Сатана. - Надо выкинуть из головы глупую мысль, будто всем может быть хорошо. Всем не может быть хорошо, а значит, надо побольше думать о себе. Возьмите Брежнева - ведь это маразматик всемирного масштаба. Так его совершенно не волнует, что о нем думают, он живет себе, как считает нужным. И он счастлив. Долг человека - стремиться к счастью, это заложено в нем от природы. А значит, мы имеем право на маразм". - "Мужики, вот в эту самую минуту я задумал роман,- вмешался слегка уже захмелевший Миф. - Он будет называться "Право на маразм"". Иван, вяло тренькавший на гитаре, вдруг объявил:"Я тут вспомнил одну песню, которую Волк сочинил. Хотите, спою?" - "Спой",- разрешил Сатана. "Ну слушайте. Песня называется "Итальянскому другу"".
       "Скорей от меня отстаньте,
       Иначе будет резня:
       Мой друг, Кармино Галанте,
       Не даст в обиду меня.
      
       Получит он телеграмму
       С моею просьбой помочь
       И бросит старую маму,
       Покинет красотку-дочь.
      
       Привет, сицилийский папа,
       Свирепых громил глава!
       Обнимемся мы у трапа
       На поле Быково-2.
      
       Мой друг рассуждает здраво,
       Он знает: как ни верти,
      
      
       201
       Никто никогда управы
       Не сможет на нас найти.
      
       Подъедет он к дому суки,
       Обидчика моего,
       И высунет ствол базуки
       В окно своего "вольво".
      
       Меня вы нахальным взглядом
       Буравили сквозь очки,
       Но дон Кармино снарядом
       Вас всех разнесет в клочки.
      
       Во мраке грохочет выстрел,
       И значит - еще чуть-чуть
       Мой друг от врагов очистил
       Мой трудный жизненный путь.
      
       Сгодятся и яд, и мина,
       И выстрел из-за угла,
       И вскорости дон Кармино
       Уладит мои дела.
      
       Прощай, итальянский папа,
       Лихих мафьози глава!
       Обнимемся мы у трапа
       На поле Быково-2.
      
       Не горюй, старина! Мы графин аликанте
       На террасе в Палермо еще разопьем,
      
      
       202
       И с красавицей-дочкой, Лаурой Галанте,
       Ты меня, прослезившись, оставишь вдвоем".
       "Браво!"- зааплодировали все присутствующие. "Волчок мечтает в лице мафии найти себе защиту от окружающего маразма,- усмехнулся Павел. - Боюсь, это ему не удастся: соплива еще мафия против Совдеповского государства". - "Жизнь - игра, в ней можно выиграть, а можно и проиграть,- наставительно сказал Сатана. - Но если не стремиться к выигрышу, то уж точно проиграешь. А главный выигрыш в чем? В том, чтобы иметь возможность делать что хочешь и не брать в голову, кто как на это посмотрит..." - "А есть такой аэропорт - Быково-2?"- спросил Миф, уроженец провинции. "Есть",- уверенно сказал Сатана и подмигнул окружающим. "А что такое аликанте?"- спросил Миф. "Вино такое",- ответил Сатана. "А кто это - Кармино Галанте?"- продолжал расспросы Миф. "Человек такой, итальянец,- ответил Сатана и потребовал: - Слушай, отвяжись от меня, я тебе не справочное бюро. Он всегда у вас такой любопытный?" - "Да нет вроде,- пожал плечами Иван. - Выпил, вот и того..." - "Тогда надо ехать,- заявил Сатана. - А то мы так помаленьку все нажремся". - "Нет уж, давайте сперва додавим бутылочку",- запротестовал Миф. "Пожалуй, он прав - не брать же с собой начатую,- сказал Павел и после небольшой паузы спросил Сатану: - Скажи, а как поживает твой друг по прозвищу Мурзик?" - "Мурзин, величайший лажовщик нашего времени?- ухмыльнулся Сатана. - Неделю назад занял у меня сотню, обещал наутро отдать и пропал". - "Очень похоже на него",- заметил Павел. "Ты думаешь, он нарочно от меня прячется? Ничего подобного,- возразил Сатана. - Он об этой сотне просто не думает. Не то чтобы забыл, а не думает. Кстати, очень ценное свойство. Так и надо поступать со своими обещаниями, чтобы сохранять душевное здоровье". - "Зачем же ты его держишь при себе?" - "Ну я не начальник, подчиненных мне не положено, а Мурзик мне подчиняется. Это же приятно, разве нет? И потом, вокруг него всегда куча баб. Не знаю, что они в нем находят, да мне это и неинтересно. Главное, что мне это упрощает жизнь". - "Ну, как раз в том, что Мурзик пользуется
      успехом, нет ничего странного,- сказал Павел. - Женщины любят ничтожных
      
       203
      мужчин: они понятны, с ними легко и можно чувствовать себя выше их. Женщинам это добавляет самоуважения. А у Мурзика к тому же водятся деньги. Странно другое: как ты умудряешься иметь с ним дело?" - "Вот тут ты неправ: дела я как раз с ним стараюсь не иметь,- возразил Сатана. - Вернее, если я с ним и договариваюсь о чем-то, то только о том, что ему самому очень выгодно. А почему ты им интересушься?" - "Видишь ли, Мурзик - существо типичное для нашего времени. Общался я с ним, к счастью, недолго, но успел сделать этот вывод. Что в нем типичного? Во-первых, полнейшая безответственность, как и во всем нашем обществе, где каждый старается перевалить ответственность на другого, ибо она никому не выгодна. Если с Мурзиком о чем-то договариваешься, то можно быть почти уверенным, что дело не выгорит, и пусть бы он думал, выбирал бы более прибыльное дело,- нет, просто его в любой момент может что угодно отвлечь, а так как договор его ни в чем морально не ограничивает, то он про него просто забывает. Во-вторых, типична его полнейшая никчемность: он ничего не умеет делать хорошо, но это его нисколько не волнует - он уверен, что не только не пропадет в жизни, но так или иначе неплохо устроится. И он, возможно, прав: у нас ведь главное стать каким-нибудь начальником, пусть даже мелким, но который чем-то распоряжается. Тогда ты станешь для всех нужным человеком и тебе простят и безответственность, и бездарность. В-третьих, типично его жизнелюбие: он ни секунды не сомневается в том, что имеет право пользоваться всеми благами, которые дает жизнь, не сомневается в своей значительности. Ему совершенно не присущ самоанализ. Почему-то таких людей у нас очень много - я встречаю все новых и новых Мурзиков. Они везде, куда ни плюнь. Я с незнакомыми людьми уже боюсь о чем-то договариваться. Может, в других странах тоже много таких типов, но с укладом нашей жизни они уж очень хорошо гармонируют. Кстати, я на основе наблюдений сделал вывод, что у них очень сильно развит инстинкт размножения. Наверное, еще и поэтому Мурзик так любит женское общество". - "Ну да, он тут собрался жениться,- кивнул Сатана. - Хочет размножаться". - "Мы знаем,- сказал Павел. - Волк даже стихи написал по этому поводу". -
      
       204
      "Прочти",- попросил Сатана. "Собственно, он посвятил яркой личности Мурзика целый ряд стихотворений, и я, конечно, не все помню,- пояснил Павел. - Одно стихотворение он написал по поводу того, что Мурзик взял у него на время зонтик и не вернул. Поначалу там идут ругательства и жуткие угрозы, а кончается оно так:
       Запомни: мы тебя найдем,
       И волком ты тогда завоешь!
       На скромном зонтике моем
       Благополучья не построишь.
      
       Залезь хоть в темную пизду -
       Тебе не обмануть погоню,
       Тебя я все равно найду
       И зверски сику налимоню".
      "А что такое сика?"- вмешался Миф, одновременно пытаясь подлить себе в стакан портвейна, так как Сатана предусмотрительно лишил его очередной дозы. "Не твое дело, ты еще молод, чтобы это знать,- заявил Павел, отбирая у него бутылку, и продолжил: - Следующее стихотворение Волк написал недавно, когда узнал, что Мурзик собрался жениться:
       Мурзин, надеюсь, этот стих
       Тебя сумеет позабавить.
       Я слышал, ты уже жених,
       И вот спешу тебя поздравить.
      
       Поверь, дружок, что твой успех
       Не будет мною преуменьшен.
       Друзей наебывал ты всех,
       А нынче перешел на женщин?
      
       Тебя помоями облей -
       И то твоя не дрогнет рожа.
      
       205
       Порой бесстыжести своей
       Я сам завидую, Сережа.
      
       Конечно, ты мошенник, но
       Не оставляй заветной цели,
       Ведь то, что человек - говно,
       Не так уж видимо в постели.
       "Я, конечно, в стихах не спец,- заявил Сатана,- но, по-моему, здорово написано". - "Неплохо,- согласился Павел,- энергично и отражает суть дела". - "А Мурзик это читал?"- спросил Марек. "Нет еще, но Волк собирался ему подарить экземплярчик". Вдруг раздался звонок в дверь, прервавший беседу. Миф тяжело поднялся и походкой сомнамбулы пошел открывать. Вернулся он не один - рядом с ним в дверном проеме стоял не кто иной, как Сергей Мурзин. На его одутловатом лице играла хитрая улыбка, рыжие усы топорщилисьь, а в водянистых серо-голубых навыкате глазах светилось дружелюбие, хотя каждый из присутствовавших, кроме Марека, прежде неоднократно бывал им обманут. Друзья оторопело смотрели на Мурзина, а тот, наслаждаясь произведенным эффектом, хотя и не понимая толком его причины, громогласно объявил:"Ха-ха! Я знал, что вы здесь!" - "Сережа, а ты знаешь, кто легок на помине?"- первым опомнившись, вкрадчиво спросил Сатана. "Не знаю, а кто?"- доверчиво полюбопытствовал Мурзин. Тут Павел решительно поднялся. "Поехали!"- сказал он. Сатана вылил остатки портвейна из бутылки в кружку и протянул ее Мурзику. "Пей!"- скомандовал он. "Что, прямо так? А куда едем?"- забормотал было Мурзик, но Сатана рявкнул:"Не рассуждать!" - и Мурзик послушно принялся глотать портвейн. Все следили за ним с гримасой отвращения на лице. Наконец он оторвал кружку ото рта и с резким выдохом поставил ее на стол. "Ну, ты готов?"- холодно спросил его Сатана. Мурзик молча кивнул, не в силах произнести ни слова и только еще больше выпучив глаза. "Ненавижу, когда он трезвый",- пояснил Сатана. Мурзик угодливо хихикнул.
       Собрались они молниеносно. С грохотом вывалившись из подъезда, они
      
       206
      целеустремленно, печатая шаг, двинулись к автобусной остановке. На улице подморозило, и лед громко хрустел у них под ногами. Постепенно они выстроились в колонну попарно. Впереди шли Иван с Павлом. Иван проворчал:"Сейчас найдем этот кружок или там объединение, я зайду, спрошу - и сразу сваливаем, а то без приключений не обойдется". Далее двигались Мурзик и Миф - последний, расслабленно хихикая, внимал восторженному рассказу Мурзика о его совокуплении с какой-то легкомысленной девицей. В воображении бедного студента-провинциала, который спьяну всему верил, рисовались заманчивые картины оргий, а Мурзик представлялся распорядителем всех запретных наслаждений. Замыкали процессию Марек и Сатана, который, глядя в широкую спину Мурзика, злобно шипел:"Ты свидетель - хоть слово он сказал насчет стольника? Ну погоди, падло, я тебя научу, как брать бабки без отдачи!" Марек только молча улыбался.
       Подойдя к автобусу, они по скоплению ожидающих поняли, что автобуса не было уже давно. Не выносивший бездействия Сатана отделился от компании, и через минуту из толпы донеслись его слова:"Девушка, это не вы кошелек уронили?" После некоторой паузы послышались благодушный смех Сатаны и его слова:"Извините, это просто такая маленькая шутка. Смотрю, стоит такая красивая, одинокая,- как бы, думаю, с ней заговорить? Я понимаю, что в жизни вы не одинокая,- наоборот, у такой красивой девушки, как вы, должно быть много поклонников. Но зато никакой мужчина не поймет вас так, как я пойму... Что значит - "чего понимать"? Красивая женщина - всегда загадка, значит вы - загадка вдвойне. А я, между прочим, по жизни одинокий человек... Зря вы не верите, я не смог бы вам соврать, даже если захотел бы..." Далее Сатана понизил голос - можно было слышать только обрывки фраз, сливавшиеся в страстное бормотание, которое Сатана сдабривал энергичной жестикуляцией. Когда подошел автобус, он шепнул на ухо Мареку, протискиваясь в двери вслед за ним:"Дала телефон. Договорились, что я завтра позвоню. Живет здесь неподалеку, на Онежской". - "Поздравляю,- сказал Марек. - Не понимаю, на кой тебе при таких способностях Мурзик с его бабами". Сатана крякнул и чудовищным усилием поднял себя и Марека со
      
       207
      ступенек на заднюю площадку, где вокруг них тут же столкнулась масса человеческих тел в шубах и пальто. Послышались возмущенные возгласы. "Тихо! Что за шум?!- гаркнул Сатана. - Вы где находитесь? Дома будете шуметь! Женщина, я к вам обращаюсь!" Ошеломленные пассажиры притихли, зато в середине салона раздался взрыв одобрительного хохота - это смеялись остальные члены компании. Сатана самодовольно усмехнулся и принялся разглядывать своих соседей по толпе. Вскоре его грозный взгляд упал на двух ярко накрашенных девиц лет семнадцати, которые искоса поглядывали на него и приглушенно хихикали. "Чего смеетесь, девчонки?"- сразу смягчившись, спросил их Сатана, но подружки ничего не ответили и только продолжали хихикать. "Озорные такие",- одобрительно сказал Сатана, переводя взгляд на ту девицу, что была посмазливей. "А хочешь, я тебя в попку поцелую?"- спросил он. Прислушивавшийся к этому разговору Марек почувствовал, что краснеет, однако хихиканье усилилось. "Я сам веселый и таких вот веселых люблю,- продолжал Сатана. - Давайте дружить, девчонки, не пожалеете". - "Это заметно, что вы веселый",- произнесла наконец смазливая подружка. "Ясное дело,- хохотнул Сатана. - Со мной не соскучишься. Так как насчет состыкнуться?" Девицы переглянулись. "Ну давай, говори, куда тебе звонить, я запомню. А то мне скоро выходить",- торопил Сатана. Девицы еще раз переглянулись, хихикнули, и смазливая назвала номер телефона. "А спросить кого? Юлю? Лады, я позвоню, жди",- пообещал Сатана и, подмигнув девицам на прощанье, стал протискиваться к выходу, расчищая путь и для Марека. Выйдя из автобуса, Сатана достал блокнот, записал туда добытый телефон и во главе компании друзей зашагал по переулку, по обеим сторонам которого тянулись глухие бетонные заборы промзоны. Переулок вывел их к массивному серому зданию Дворца культуры. Сатана рванул на себя тяжелую входную дверь, решительной походкой пересек вестибюль и навис над старичком, сидевшим у столика с телефоном. Звук шагов пробудил старичка от дремоты, и он поднял на Сатану слезящиеся глазки. "Слышь, отец, где тут литературное объединение?"- спросил Сатана. "А вы кто?"- подозрительно осведомился старичок. "Я написал поэму, а вот
      
       208
      эти ребята хотят послушать, как я буду читать",- объяснил Сатана. "Третий этаж, первая дверь налево",- буркнул старичок. Друзья поднялись на третий этаж и, отрывисто перешептываясь, столпились возле указанной двери. "Ведем себя скромно,- шепотом скомандовал Сатана. - Короче, делай как я". Он постучался и одновременно повернул ручку двери. "Можно?- спросил Сатана с максимальной скромностью, на которую был способен, однако вопрос все же прозвучал нагловато. "Да, пожалуйста",- донеслось из-за двери. Сатана вошел и очутился в длинной комнате, в дальнем конце которой находилось единственное окно, завешенное желтыми шторами. Через всю комнату почти до самого окна тянулся стол, по обе стороны которого сидели самодеятельные литераторы. Они повернулись к двери и принялись с любопытством рассматривать Сатану и его друзей, столпившихся позади него в дверном проеме. В числе литераторов оказались самые разные люди: присутствовали и подростки лет пятнадцати, и зрелые мужи, и даже одна дряхлая старушка интеллигентного вида, однако Волкова среди них не было. У самого входа перпендикулярно к длинному столу располагался другой, маленький,- очевидно, место руководителя объединения. Во всяком случае, теперь за ним восседал плотный мужчина лет сорока с мясистым лицом и маленькими глазками, глядевшими чрезвычайно самоуверенно. Повернувшись на стуле к вошедшим, он изучил их беззастенчивым взором и затем спросил:"Можно узнать, что это за большая компания к нам сегодня пожаловала?" По ироническому тону вопроса друзья поняли, что плотный мужчина и есть руководитель. "Да мы вот слышали, что здесь интересно,- робко ответил Сатана. - Хотели поприсутствовать, так сказать". "А кто же вам порекомендовал наше скромное общество?"- спросил руководитель. Ироничность его тона граничила с хамством, но Сатана, по-видимому, от этого оробел еще больше и тихо ответил:"Волков, Сергей. Он вроде тут у вас занимается". - "Как же, знаем, знаем,- адресуя иронию уже к своей пастве, сказал руководитель. - Что ж, поприсутствуйте. Посмотрите, что мы здесь делаем, каковы наши критерии отбора. Потом можете попробовать - только попробовать! - вступить в наше объединение, поскольку принимаем мы далеко
      
       209
      не всех". Друзья протиснулись в комнату и расселись на свободных стульях. "Простите, а где же Сергей?- с почтительностью, близкой к низкопоклонству, полюбопытствовал Сатана. - Мы надеялись, что он сегодня будет, введет нас, так сказать, в курс дела". - "Да вот и мы не знаем, где он,- ответил руководитель. - Уже второй раз не удостаивает нас своим присутствием. Кто-нибудь знает, где Волков?" Литераторы частью промолчали, частью отрицательно покачали головами. Становилось ясно, что отношение между ними вовсе не столь тесные, как это представлялось друзьям. "Вот видите: сие тайна, покрытая мраком,- пошутил руководитель. - Будем надеяться, он создаст какой-нибудь шедевр за время своего отсутствия".- "А что это за гнилые подколы по отношению к Волку?"- прошипел Сатана на ухо Павлу. Тот лишь пожал плечами. Между тем руководитель, обратившись к своим подопечным, он спросил:"Ну, кто нам сегодня что покажет?" Литераторы зашевелились, вытаскивая из портфелей, сумок и карманов листки и тетрадки со своими произведениями. Однако подать голос первым никто не решился. "Кто начнет?"- прервал руководитель затянувшееся молчание. "Ну я могу",- надменно сказала толстая девица неопределенного возраста, сидевшая в дальнем конце стола. Она надела очки, положила листки перед собой на стол и начала размеренно читать стихи, двигая бровями и в паузах поджимая губы. Сатана впился в девицу глазами и начал напряженно вслушиваться. Услышал он следующее:
       Поздно. Вгляжусь. Все сбудется просто:
       Вьюгу набросив на плечи,
       Может быть, я покину свой остров,
       Может быть, я перейду этот вечер
       И на самой окраине ночи
       Встречу тебя со взглядом отверстым.
      
       Не увидать! В полете -
       Слов? Крыл? Одежды? -
      
      
       210
       В час криков - еще без плоти,
       Прыжков - без надежды между..."
       Сатана явственно ощутил, как у него заходит ум за разум, и на мгновение отключился. Затем он снова попытался напрячь внимание в надежде на то, что все услышанное каким-то образом разъяснится. Но в это самое мгновение поэтесса мужским голосом произнесла:
       "Поздно. Вгляжусь. Я сама - из тех,
       Я еще у тех стен..."
      В результате Сатана снова погрузился в тупое полузабытье, созерцая лица превратившихся в слух литераторов. Кроме них напротив него сидели Мурзик и Павел. Первый взирал на чтицу с почтительным любопытством, а второй - с отвращением. Наконец поэтесса умолкла и села. Сатана облегченно вздохнул. Предстояло обсуждение. "Что скажете, Женя?- спросил руководитель. - Вы ведь у нас опытный разбиральщик". Сатана посмотрел на того, к кому был обращен вопрос. Это оказался худощавый и в то же время одутловатый молодой человек с каким-то стертым лицом, в котором все как будто бы находилось на месте, но чего-то человеческого все же недоставало, так что литератор Женя сильно смахивал на манекен из магазина мужской одежды. Сатана сразу проникся к нему антипатией, а после того, как молодой человек вдумчиво произнес:"В целом стихи мне понравились", эта антипатия возросла до крайней степени. Сатана еле удержался, чтобы не крикнуть:"Хорош базарить!" Кто-то говорил еще что-то, но Сатана их уже не слушал. "Чего только Волк сюда ходит? Здесь же все - козлы",- размышлял он. "А что думают наши гости?- неожиданно поинтересовался руководитель. - Вот вы, например",- он бесцеремонно ткнул пальцем в Ивана, у которого в этот момент сделалось чрезвычайно глупое лицо. Застигнутый врасплох Иван зачем-то встал, кашлянул и, переминаясь с ноги на ногу, промямлил:"Да я того... Это... Не врубился как-то... А в целом ничего..." - "Понятно",- с непередаваемым сарказмом произнес руководитель. "Не знаю, мне понравилось",- подхалимски встрял Мурзик, но руководитель продолжал насмешливо смотреть на Ивана. Павел наступил под столом Ивану на ногу и пояснил:"Наш друг хочет сказать,
      
       211
      что главная идея стихотворения сформулирована довольно туманно, не всегда ее можно уловить со слуха". - "И что же это за идея, скажите нам, пожалуйста",- сочась снисходительной иронией попросил руководитель. "Пожалуйста,- сказал Павел ласково. - Видите ли, существует логика повседневного общения и поэтическая логика. Первая не всегда пригодна для объяснения второй, вы согласны с этим? Потому-то я и воздержусь от объяснений. Хочу только заметить, что поэтесса явно подражает Цветаевой, а это вряд ли разумно, поскольку Цветаева - далеко не лучший образец, и столь юного автора следование ему может завести в творческий тупик". - "Кой хрен - "юного",- подумал Сатана. - Такая кобыла - у нее дети в матке пищат, а она тут стишки строчит... Но Паша молодец, конечно,- говорит как профессор..." Руководитель после кратковременного торжества над Иваном был несколько ошарашен речью Павла и потому сделал по стихам лишь несколько вялых замечаний, сводившихся к тому, что, мол, "надо работать над собой". Кроме того, признав наличие в стихах явного влияния Цветаевой, он счел необходимым осудить слова Павла насчет того, что Цветаева - не лучший образец. В ответ Павел только пожал плечами. "Ну, кто следующий?"- повысив голос, спросил руководитель. Слева от Сатаны какой-то мужчина поднял костлявую руку, чуть ли не по локоть вылезавшую из рукава куцего клетчатого пиджака. "Пожалуйста",- разрешил руководитель с легкой, но тем не менее заметной гримасой неудовольствия. Мужчина поднялся. Сатане пришлось повидать немало сумасшедших на своем веку и даже поработать санитаром в психиатрической больнице, и потому в новом авторе он заподозрил шизофреника еще до того, как тот приступил к чтению. Трупный цвет лица, торчащие волосы, запавшие глаза с выражением угрюмости и упрямства - все это в точности совпадало с тем типом внешности сумасшедшего, который сложился в сознании Сатаны на основе богатого жизненного опыта. Мужчина скрипучим голосом прочел два стихотворения: первое - о Марксе и Энгельсе, которое кончалось словами:"Сегодня строчка их произведений для нас важней, чем тысяча поэм". Второе стихотворение посвящалось последнему съезду КПСС и кончалось строчками, в которых автор
      
       212
      демонстрировал собственное видение переполненного Большого зала Дворца съездов:"Под этим ленинским портретом / Сидят пять тысяч Ильичей". В данном месте Павел прыснул, но тут же благовоспитанно вынул носовой платок и сделал вид, будто сморкается. Его маневр успокоил поэта, устремившего было на Павла настороженный и угрожающий взгляд. "У вас все?- спросил автора руководитель. - Спасибо. Кто-нибудь хочет высказаться?" Воцарилось неловкое молчание. "Что, никто не хочет? Женя, может быть, вы?" Молодой человек со стертым лицом кашлянул и произнес:"Написано энергично, но немножко прямолинейно, я бы сказал". Сатана заметил, что автор записывает речь своего товарища в блокнот. Впрочем, речь тут же и кончилась. Автор поднял на Женю угрюмый взгляд и требовательно спросил:"То есть надо как бы усложнить? Завуалировать как бы?" - "Ну да, пожалуй",- согласился Женя и сел. "Никто больше не хочет высказаться?"- спросил руководитель. "Позвольте мне,- подал голос Павел. - Мне полюбились эти стихи. В них много экспрессии, гражданственности и поистине пушкинской ясности. Конечно, автору есть над чем поработать, имеются отдельные недочеты, но в целом хорошо. И потом, амбивалентности этой нет, будь она неладна. Замучила амбивалентность, особенно в стихах у молодых". - "Спасибо",- с благодарностью проскрипел автор. "Никто больше не хочет высказаться?- спросил руководитель, затравленно косясь на Павла. - Точно никто? Тогда продолжим. Николай, я знаю, что у вас есть новые стихи, вы их читали в объединении Моргулиса. Почитайте их нам". В конце стола резко поднялся упитанный молодой человек. "Хорошо, я почитаю",- сказал он как-то обреченно, дрожащими руками доставая из карманов исписанные огромными буквами помятые листки. Глядя, как он неотрывно смотрит куда-то в угол и обиженно оттопыривает губы, Сатана подумал:"Так, еще один псих". Молодой человек начал читать, и вскоре Сатана почувствовал к нему симпатию. Автор почти сразу же перешел на крик, в голосе его зазвучали истерические нотки, сам же голос по тембру напоминал звук, издаваемый циркулярной пилой, когда та натыкается на особенно твердый сучок. Взгляд поэта был по-прежнему устремлен в одну точку, на лице застыло выражение смертельной обиды,
      
       213
      которое еще подчеркивало дрожание пухлых щек. Поглощенный созерцанием Сатана не очень ясно уловил содержание стихотворения. Там присутствовали Русь, золотые купола церквей, пыльный большак и какие-то "разъяренные рати", стоявшие друг против друга с самыми кровожадными намерениями. Затем неизвестно откуда появился "меч-самосек", который - в рифму - "посек" обе рати до последнего человека, наказав их тем самым за злобность и неуживчивый нрав. Павел разглядывал неистового Николая с доброжелательным вниманием, хотя глубинная почвенность стихотворения не совсем гармонировала с чисто семитской внешностью автора. Услышав рифму "самосек - посек", Павел одобрительно усмехнулся, как бы говоря "я так и знал". После такой явно положительной реакции Сатана был очень удивлен, когда Павел, выслушав все хвалебные отзывы о стихах Николая, язвительно сказал:"Весь этот псевдорусский и псевдоисторический антураж надоел хуже горькой редьки. Особенно он неприятен именно русскому человеку, чувствующему все русское, потому что это только фальшивая внешняя форма, в которую каждый, в том числе и немец, и американец, и кто угодно может влить все, что угодно. Любишь Россию, так сделай одолжение, изучи ее историю, ее культуру и пиши на их основе, тогда это будет честно, а иначе при самых добрых намерениях получится вранье. Кто, например, доказал, что миссия России - вести мир к добру и к Богу? С тем, что у нее особый путь, я не спорю, хотя это можно сказать и о любой другой стране. Того, что Россия не раз играла ключевую роль в мировой истории, я тоже не оспариваю. Но особый путь - это вовсе не обязательно путь Добра. Откуда это нелепое мессианство - не могу понять. В нашей истории было слишком много насилия, да и сейчас вокруг бедность, озлобление, затыкание ртов..." Николай побагровел и хотел было что-то сказать, но слов не находилось. Ему на помощь пришел руководитель, с которого слетела вся благодушная ироничность - он выглядел не на шутку рассерженным:"А вы не допускаете мысли, что за историческими событиями скрывается нечто более глубокое - духовный пласт, который надо не изучать, а чувствовать, а для того, чтобы его чувствовать, надо быть с ним связанным не через изучение, не умом, а чем-то другим -
      
       214
      кровью, если хотите?" - "Не допускаю такой мысли,- отрезал Павел. - В реальной жизни режем соотечественникам глотки, причем из вполне земных побуждений, а внутри у нас таких светлый духовный пласт? Простите, но это детский разговор". - "Мне моя кровь говорит, как писать!"- взвизгнул запальчиво Николай, справившийся наконец с первым потрясением. "Не советую вам тягаться со мной кровью, голубчик,- все равно проиграете,- высокомерно заявил Павел. - Подумайте лучше, почему вам кровь говорит одно, а мне другое. Только думать советую не кровью, а мозгом - так надежнее". Николай и руководитель обрушились на Павла с двух сторон, но заглушили друг друга и на мгновение смолкли. Павел немедленно этим воспользовался. "Впрочем, мы должны говорить о стихах, а не о философии автора. Так вот, стихи слабые. Наш общий друг Сергей Волков употребляет в таких случаях термин "безобразность", то есть отсутствие образов. Вы, в сущности, пишете абстракциями. Рати у вас - это рати "вообще", без всяких отличительных признаков, битва - битва "вообще", воины, князья, женщины - все "вообще". А ведь вызвать отклик у читателя может только образ, а не отвлеченные понятия. У вас же образность исчерпывается псевдорусскими клише вроде церковных маковок. Это какой-то немецкий подход, так мог бы немец о России писать, если бы его попросили. И вся эта мессианская блажь тоже с каким-то немецким душком. Да и сюжет вашего стихотворения немецкий: в прошлом веке жил поэт Конрад-Фердинанд Мейер, так у него есть баллада "Меч Аттилы". Этот меч Аттилы страшно напоминает ваш "меч-самосек", но совсем непохож на наш меч-кладенец". - "Я не читал этого Мейера!"- довольно неловко возразил Николай. "Я понимаю,- ласково сказал Павел. - Остап Бендер тоже не читал Пушкина, потому, должно быть, и написал "Я помню чудное мгновенье". Впрочем, ваши стихи довольно крепко сбиты... Главного в них тем не менее еще нет". Николай, красный как рак, собрался было что-то возразить, но Павел перебил его:"Мы, наверное, всем надоели нашим спором. Давайте вот молодого человека попросим почитать". Павел поощрительно улыбнулся чернявому пареньку в пиджаке нараспашку, который в свою очередь давно уже посмеивался, слушая, как расправляются с признанным мэтром кружка. Паренек
      
       215
      не заставил себя уговаривать, взял лежавшие перед ним листы с
      текстами и принялся читать:
       "Улей - это дом пчел.
       Дом - это улей людей.
       Нигде меня не жалили
       Так больно, как в твоем доме.
       Но я вырвал у тебя жало -
       Я тебя разлюбил".
      Неожиданно раздался глухой стук - это задремавший Миф уронил голову на стол. Павел, дабы отвлечь внимание от этого маленького инцидента, преувеличенно громко (хотя и вполне искренне) произнес:"Хорошее танка. Очень экспрессивно, прямо в духе Марлинского. Или Дюма: помните, как д*Артаньян говорит миледи: теперь, дескать, кусайся, ехидна, когда я вырвал у тебя зубы!.." Чернявый паренек нисколько не обиделся на довольно двусмысленный комплимент и со словами "Это мура, я знаю" перешел к следующему тексту:
       Я стою на Волхонке. Перед глазами
       Мелькают люди и автомобили,
       А я вспоминаю гавань во Владивостоке,
       Скопление кранов и рев пароходных гудков,
       Вспоминаю афишную тумбу перед Иркутским драматическим театром
       С афишей "Старший сын", отклеившейся из-за дождя,
       Зеленые волны холмов в Минусинской степи
       И сосны на скалах на перегоне под Красноярском..."
      "И так далее, вплоть до румынской границы",- неосторожно громко брякнул Марек. "Ну это вообще-то тоже мура, мне лично не нравится",- согласился паренек и перешел к другому тексту:
       Тысячи вырванных глазных яблок
       Бешено скачут, сталкиваясь с адамовыми яблоками и разбиваясь,
       Скелеты домов обрастают китовою плотью
       И троятся их зубы, истекая зубами зубов,
      
       216
       Стремясь дотащиться туда, где над нужником реет угроза..."
       Сатана первое время внимательно прислушивался к чтению, завороженный
      множеством жутких слов, собранных в одном стихотворении. Однако вскоре все эти слова безнадежно перепутались у него в голове, он отвлекся и стал думать о том, как бы отомстить Мурзику, одутловатое лицо которого с рыжими усами и бесцветными глазами навыкате упорно маячило перед ним, раздражая своим фальшиво-доброжелательным выражением. "Ну как?"- спросил паренек, обращаясь не к руководителю, а к Павлу. Павел не ответил, так как усердно что-то писал в своей записной книжке. Вместо него ответил Марек:"Знаешь, старик, я как-то не понял, что там к чему. Все как-то смешалось..." Тут Павел оторвался от записей и провозгласил:"Я тоже только что написал верлибр. Вот слушайте:
       Творится насилье над плотью стиха,
       Если все, что есть в голове, подвергать обработке,
       Поэтому все, что в ней есть, надо вывалить на бумагу,
       Не подвергая уродующему прояснению,
       Проклятой систематизации.
       А подсознательно я ощущаю,
       Что нужно побольше грубых и жутких словечек,
       И автоматически это дает в результате вполне гениальный верлибр.
       И теперь я действительно стою на Волхонке
       И действительно перед моими глазами мелькают люди и автомобили,
       Но теперь я себя не чувствую частью толпы,
       Случайно отброшенной в сторону ее неровным потоком,-
       Теперь я чувствую свою обособленность
       И на уличное движенье я смотрю как бы сверху.
       В литературных кругах я давно уже свой человек,
       Обо всем я могу сочинять, и ничто мне теперь не помеха.
       Я творю непрерывно. Я непрерывно творю.
       Верлибры лезут как из лопнувшей задницы".
      "Ну, это уже пошлость!"- вскричал руководитель. Павел в ответ только пожал
      
       217
      плечами. "Понятно,- сказал чернявый паренек. - Значит, вам не понравилось. Вам, наверно, вообще верлибры не нравятся". - "Дело не в моих вкусах,- сказал Павел. - Дело в некоторых объективных требованиях. Именно они и не позволяют писать хорошие стихи километрами". - "Не знаю, а мне стихи Игоря понравились,- вдруг заявил юноша со стертым лицом. - По-моему, это сильно, хотя и сложно". - "И мне тоже понравилось",- поддержал его Мурзик. Это было совсем уж неожиданно, так как Мурзик отродясь ничего не читал, тем более стихов, а к тем, которые слышал случайно, оставался совершенно равнодушен. Невинная попытка Мурзика предстать тонким ценителем поэзии привела Сатану в бешенство. "Ты чего там бормочешь - тебе что, слово дали?"- обратился он к Мурзику. Однако тот, защищенный от Сатаны столом и всей обстановкой литературного собрания, решил проявить независимость и дерзко заявил:"Ты просто не врубился в эти стихи, а я их понял. Что тут такого? Мне понравилось, вот и все". - "Ах, вот так, да? Паша, значит, не понял, Марек не понял, я не понял, а ты понял? Значит, мы все козлы, а ты умный? А ты знаешь, что слишком умные долго не живут?" С этим риторическим вопросом Сатана извлек из кармана складной нож, так называемую "лису", и неторопливо его раскрыл. Толстая Наташа громко ахнула, и в комнате повисла тишина, которая, однако, тут же сменилась скрипом и грохотом сдвигаемой мебели, сдавленной матерной бранью и стуком падающих тел. Это Сатана ринулся на Мурзика прямо через стол, пытаясь схватить его свободной рукой за волосы и двинуть лицом о столешницу. Мурзик судорожно отпрянул, но потерял равновесие и повалился вместе со стулом на пол. При этом он попытался уцепиться за Мифа, мирно спавшего на соседнем стуле, и тот тоже рухнул на пол с таким звуком, словно на паркет разом вытряхнули целый мешок картошки. Сатана перемахнул через стол, и клинок "лисы" угрожающе блеснул в электрическом свете. "Руби его, коли!"- в восторге завопил Марек, бросаясь в образовавшуюся свалку. Перепуганный Мурзик, не успев даже подняться на ноги, на четвереньках метнулся к двери, распахнул ее и исчез в полумраке коридора. За ним последовал Сатана, рассекая воздух ножом и угрожающе вопя:"Я тебя научу стихи любить! Попишу гада!" Вдогонку
      
       218
      в коридор вылетел Марек с криком:"Режь его, Вова! Пусти ему кровь!" Замыкал исход Павел, тащивший за руку качавшегося Мифа, который, перед тем как покинуть помещение, со страшной силой врезался лбом в дверной косяк без всякого видимого ущерба для себя. Мурзик и Сатана исчезли где-то в полутемных коридорах, и Марек, отстав от них, присоединился к Павлу и Мифу,- последний от полученного удара несколько взбодрился и приобрел способность передвигаться самостоятельно, лишь слегка покачиваясь на ходу. "Как он перебздел, вы видели?"- с восторгом спросил Марек. "Да, прекрасно!- ответил Павел. - Главное - момент был выбран удачно". - "А тебе понравилось?"- спросил Марек Мифа, тыкая его под ребра. "Ништяк",- кивнул Миф. "Ну, вперед, на поиски,- скомандовал Марек. - Надеюсь, до кровопролития дело не дошло". Они прошагали весь коридор из конца в конец, поднялись на следующий этаж и там вышли на балкон, нависавший над обширным залом, где, по-видимому, устраивались танцы. Зал был освещен скупо, в его центре, под свисавшей вниз люстрой, в которой горели лишь две или три лампочки, натертый паркет тускло светился, напоминая каток. На балконе же царила полная темнота, однако в самом темном углу светились две красные точки и оттуда доносился запах табака. Затем в углу раздался знакомый смех Сатаны. "Девчонки, что это вы такие серьезные?- спрашивал Сатана. - Я иду, одинокий такой, вижу, девчонки курят, дай, думаю, присоединюсь. Вместе как-то веселее, правильно?" - "Неправильно! - отрезал девичий голосок. - Мы вас не трогаем, идите себе". - "Вот тут ты ошиблась,- серьезно возразил Сатана. - Вы меня очень даже тронули. За сердце тронули, понимаешь? Ты веришь в любовь с первого взгляда?" - "Не верю",- защищалась девица. "Вот и я тоже не верил - до встречи с тобой,- грустно заявил Сатана. - А сейчас вот увидел тебя и поверил. Нет, кроме шуток, ты ужасно обаятельная. Хочешь, я буду с тобой дружить? Ты веришь в дружбу между мужчиной и женщиной?" - "Кто вы такой вообще?- сердито спросила девица. - Откуда вы взялись?" Однако сквозь ее напускной гнев уже пробивались нотки любопытства. "Идите отсюда, оставьте нас в покое",- вмешалась вдруг вторая девица, уязвленная, видимо, тем вниманием, которое Сатана оказывал ее
      
       219
      подруге. "Сердится, маленькая!- сострадательно воскликнул Сатана. -
      Ну не сердись, дай я тебя поцелую..." Тут в темном углу балкона
      поднялись смешки, хохот и визг, которые привлекли внимание сутулого
      мужчины в мешковатом костюме и при галстуке, уныло пересекавшего в этот
      момент танцевальный зал внизу. Мужчина остановился и задрал голову.
      "Эй, кто там? Что там у вас происходит?"- требовательно спросил он.
      "Тс-с!- зашипел на девицу Сатана. - Говорят тебе - не шуми!" Однако
      девица снова взвизгнула. "Вы слышите меня? Спускайтесь оттуда сейчас
       же!"- настаивал сутулый. Сатана оставил девушку и свесил с балкона
      взлохмаченную голову. "А почему это я должен спускаться?"- спросил он враждебно. "Я директор ДК!"- крикнул сутулый. "Я тоже",- с достоинством сказал Сатана. Директор на некоторое время застыл с открытым ртом, тщетно пытаясь осмыслить эти слова, и затем неуверенной походкой удалился, бормоча что-то о милиции. "Ведь говорил же тебе - не шуми,- с упреком обратился Сатана к девице. - Видишь, расстроили человека". Послышались сопенье, приглушенный писк и звук поцелуя. "Ну ладно, я пошел, меня друзья ждут. Вы тут в танцевальном кружке? Ладно, я вас найду",- сказал Сатана и двинулся в сторону лестницы. Вскоре он столкнулся с друзьями. Со смехом и шутками вся компания начала спускаться вниз, но на втором этаже Сатана сказал:"Стоп! Пошли черным ходом. Вдруг эти чудаки и вправду ментов вызвали". Они прошли через второй этаж, затем по черной лестнице, где стояли малярные козлы и пахло свежей штукатуркой. "По-моему, замки
      здесь еще не успели врезать",- пробормотал Сатана, лязгнул щеколдой, и дверь распахнулась, выпустив всех под холодное звездное небо. Они
       подошли ко въезду во двор, Сатана осторожно выглянул на улицу и
       затем скомандовал:"Вперед, быстро! За мной!" Они бегом пересекли
      улицу, где под фонарями поблескивали полосы трамвайных рельсов, и
       юркнули в подворотню. "Ну-ка гляньте туда",- остановил их Сатана. Все обернулись. У входа в ДК светились огни милицейского уазика. "Все-таки вызвали. Вот дураки! Кого думали взять,- меня!"- самодовольно хохотнул Сатана. "Ребята, надо двигаться,- сказал Марек. - У меня скоро поезд, а
      
       220
      мне еще за вещами надо заскочить",- сказал Марек. "Далеко?"-
      спросил Сатана. "Да нет, на Смоленку". - "Ну, это ерунда. Не
      волнуйся, сейчас возьмем тачку и доедем с ветерком". Дворами они
      вышли на параллельную улицу и принялись ловить машину. "Ладно,
      Марек, здесь я стобой прощаюсь,- сказал Иван. - Все равно в одну
      тачку мы все не влезем, да мне и вообще домой надо, а то мать
      нервничает. Будешь в Москве - звони". - "Давай",- сказал Марек. Они
      обнялись. "Вон и Сашку возьми с собой, он уже хорош. Боюсь, не выдержит прощанья",- добавил Марек. "Саш, поедем домой? Я тебя провожу",-
      обратился Иван к Мифу. Тот молча кивнул. "Вот и умница",- одобрительно
      сказал Марек, похлопывая его по спине. "Ну, всем привет,- сказал Иван.
       -Созвонимся". Поддерживая под локоть Мифа, он направился к пешеходному переходу. "Грамотно мы уходим от хвоста,- заметил Марек. - Разделились
      на группы..." В этот момент рядом с ними затормозила светлая "Волга".
      "Ярославский вокзал, через Смоленку",- сказал Сатана. Водитель кивнул,
      и друзья забились в теплый салон, где уютно светились приборы. Машина
      плавно двинулась с места и, быстро разогнавшись, влилась в общий поток.
      Сатана, сидевший впереди, удовлетворенно вздохнул и полез за пазуху.
      "Вот теперь можно и по глоточку",- заявил он, вытаскивая из-за пазухи бутылку портвейна. Появление бутылки было встречено приветственными возгласами. Сатана, поддев зубом пробку, сорвал ее с характерным
      хлопком. Водитель с беспокойством покосился на него, но промолчал.
      "Ты извини, шеф, друга провожаем, надо хряпнуть по чуть-чуть",- сказал
      водителю Сатана. Тот снова молча кивнул и увеличил скорость. Когда
      Павел, чья очередь пить оказалась последней, оторвался от бутылки,
      машина уже проезжала площадь Восстания. Неподалеку от Смоленской площади
      "Волга" через подворотню въехала во двор и остановилась у мрачного
      четырехэтажного здания из красного кирпича. "Я сейчас",- вылезая,
      сказал Марек. Когда он ушел, на некоторое время все замолчали. "Так мы
      ничего и не узнали насчет Волка",- задумчиво произнес Павел. "Да не
      переживай ты, отыщется,- сказал Сатана. - Уж позвонить-то всегда можно".
      
       221
      "Кто знает",- пробормотал Павел. "Брось, не нагнетай. Лучше позвони
      мне завтра часов в шесть - должны прибыть клевые телки". - "Я на мели",-
      сказал Павел. "Я тебя про это не спрашиваю, это моя забота.
      Договорились?" - "Ладно, позвоню",- отозвался Павел. Тут в окне машины черной тенью возник Марек с огромной сумкой. В обнимку с сумкой он,
      тяжело дыша, упал на сиденье и скомандовал:"Поехали". - "Ну теперь уж
      точно можно по глоточку",- заметил Сатана и достал из-за пазухи еще бутылку. "Ты их высиживаешь, должно быть",- засмеялся Марек. "Да, снес
      вот еще бутылочку",- самодовольно произнес Сатана. Приложившись к
      бутылке, он передал ее Мареку. "Слышь, шеф, чуть не забыл,- обратился Сатана к водителю. - Сверни-ка на Цветной бульвар, там мне должны
      кое-что. Это три минуты". - "Ребята, да вы что, я и так опаздываю,-
      взмолился водитель. - Мне еще оружие сдавать..." Тут Сатана заметил у
      водителя под пиджаком портупею и кобуру. "Ты что, инкассатор, что ли?"
      - "Ну да". - "Так поезжай, куда сказано!" С этими словами Сатана с необычайной ловкостью выхватил у злосчастного инкассатора пистолет из кобуры. "Ты что, он же заряжен!"- завопил водитель. "Вот и хорошо",-
      хладнокровно сказал Сатана и щелкнул предохранителем, демонстрируя
      неплохое знакомство с огнестрельным оружием. "Не поедешь - стреляю,
      так и знай,- заявил Сатана. - Потом пеняй на себя". - <<Какое там
      "потом">>,- подумал Павел, но встревать не стал. Машина вильнула вправо, уходя под мост. Убедившись в том, что они и в самом деле едут на
      Цветной, Сатана сунул пистолет в карман. У ветхого дома в переулке он велел водителю остановиться, вылез из машины и вошел в подъезд. Вскоре
      он вернулся, держа в руках бутылку. "Чтобы сердцу дать толчок, нужно
      выпить коньячок",- сказал он, оказавшись в салоне, хвастливо вертя у друзей перед носом бутылку "Греми". "А в меня уже больше не лезет",-
      хихикнул Марек. "Как это - "не лезет"?- возмутился Сатана. - Мы зачем едем? Чтобы тебя погрузить. Погрузить, понятно? Значит, ты должен быть
      как неодушевленный предмет, вот как пистолет, к примеру",- и Сатана
      извлек оружие из кармана. "Слушай, спрячь его!"- взвизгнул водитель.
      
       222
      "Да ладно тебе,- сказал добродушно Сатана, поставил пистолет на предохранитель и сунул его обратно в кобуру водителю. - Я же шутя.
      Ты что, шуток не понимаешь?" - "Хороши шутки",- огрызнулся водитель.
      "Ладно, ладно, поехали. Увидишь, я не обижу",- примирительно сказал
      Сатана. "Волга" выехала на Трубную площадь и на зеленый сигнал
       светофора, описав дугу, рванулась к Садовому кольцу. "Успеваем?"-
      спросил Сатана. "Все отлично",- заплетающимся языком ответил Марек,
      всматриваясь, как слепой, в часы у себя на руке.
      
       ГЛАВА 4
      
       Волков проснулся с трудом. Сначала бесчувственный провальный сон
      сменился связными цветными картинами каких-то событий, восстановить
      которые в памяти ему после пробуждения уже не удалось; затем пошли
      отрывочные картины, когда в медленно оживающем сознании мелькала
      какая-то мысль, но сонная расслабленность не позволяла этой мысли развиться, и она безвольно превращалась в цепочку нелепых образов,
       а на заднем плане стояло, не вмешиваясь, ясное понимание того, что
       все это - никчемные порождения усталого мозга. Затем пришло
       пробуждение,и взгляд начал отмечать, черту за чертой, всю
      безрадостную действительность: черный штамп на казенной подушке,
      тусклый отблеск на бледно-зеленых стенах, казенные тумбочки и койки со
      смятым бельем, покинутые больными... Волков ощущал мучительную истому
      во всем теле - так действовал на него аминазин, и ломоту в пояснице
      из-за того, что кроватная сетка провисала чуть ли не до пола и Волков,
      оглушенный аминазином, спал неестественно прогнувшись. Наконец Волков заставил себя сменить неудобную позу и с кряхтеньем, как старик,
      повернулся на бок. Тут же его взгляд встретился с внимательным взглядом
      человека на соседней койке. Сосед разглядывал Волкова так старательно,
      что от напряжения у него отвисла нижняя губа и с нее на подбородок,
      поросший редкими черными волосками, побежала струйка слюны. Казалось,
      
       223
      он силится понять, что же такое представляет из себя Волков, но
      эта суть постоянно ускользает от него, и потому в его неподвижных
       черных глазках начало копиться раздражение. "Ты чего уставился?"-
      спросил его Волков и показал кулак. Он сделал это, стремясь
      справиться с собственным страхом, поскольку от пристального взгляда
      ему стало не по себе. Бедный идиот был явно не понаслышке знаком с
      показанным ему предметом - с тех пор как он окончательно спятил,
      его били чрезвычайно часто. Поэтому он съежился и закрыл голову
      руками. "Ну ладно, сегодня бить не буду",- милостиво сказал ему
      Волков и улегся на спину. Они лежали в надзорной палате, как и все
      вновь поступающие в закрытое отделение психиатрической больницы.
      Дверь этой палаты никогда не закрывалась, и около двери постоянно
      сидел санитар. Правда, в данный момент санитара не было, так как
      наступило время утренней уборки и он ушел, чтобы не мешать больным, которые мыли полы. Волков вспомнил, как на второй день своего
      пребывания в надзорной палате он возмутился тем, что моют полы
      больные, а не персонал отделения. Свое возмущение он высказал другому
      соседу по палате, мордастому малому лет тридцати, но тот поднял его
      на смех. "Они же не за так моют, чудак ты,- объяснил сосед. - Санитары
      им за это чай дают и чифирить разрешают". Действительно, впоследствии Волков часто натыкался в укромных местах, поближе к розетке, на банку
      с кипятильником, в которой разваривался чай, превращаясь в чифир. Из
      коридора доносились шлепки мокрых тряпок, лязг ведер и громкая
       матерщина, которая в отделении играла роль побудки, так как могла разбудить и покойника. Завтрак в отделении начинался часов в 11,
      а уборка - в 7, реже в 8, и у больных до приема пищи имелась уйма
      свободного времени. В надзорной палате им даже не надо было одеваться,
      так как обитателям этой палаты верхней одежды не полагалось, и они
      расхаживали в длинных рубахах и в подштанниках. Волков вспомнил, как
      его привели из приемного отделения, подвели к двери надзорной палаты
      и велели раздеться, чтобы переодеть его в казенное белье. Только тогда
      
       224
      он осознал происходящее, оттолкнул санитаров и стал требовать врача.
      Санитары немедленно схватили Волкова снова, общими усилиями сорвали
      с него одежду и натянули на него казенную рубаху и подштанники. Тут
      появился врач, маленький, жирненький и необычайно волосатый еврей
      неопределенного возраста. Впечатление шарообразности, которое
       производил врач, особенно усиливали его глаза, выкаченные настолько,
      что утрачивали всякое выражение. "Почему меня сюда привезли? Я не
      псих! Пусть меня обследуют!"- завопил Волков. Врач остановил на нем
      свои рачьи глаза. "Обследуем,- сказал он флегматично. - Но для этого
      сначала надо успокоиться". Предложение успокоиться в такой ситуации окончательно вывело Волкова из себя. Он вырвал у санитара правую руку
      и попытался дать врачу оплеуху, но тот ловко увернулся, проявив
      неожиданное для его комплекции проворство. "На вязки и аминазин",-
      произнес брезгливо врач и удалился. Волков очень скоро понял смысл
      этой загадочной фразы, когда его повалили на койку, пристегнули к ней ремнями за щиколотки и запястья и, лежавшему навзничь, вкололи в вену,
      как он ни дергался, нечто такое, от чего он с трудом пришел в себя
      лишь в середине следующего дня. "Ну что, успокоился?"- спросил его санитар. Волков страшно ослаб от аминазина, да и вопрос был глупый,
      так что в ответ он лишь издал неразборчивое бурчание. "Почему меня
      здесь держат?- еще нетвердо владея языком, спросил Волков. - Пусть
      меня осмотрят, я же не псих!" Санитар, не желавший ввязываться в спор,
      сказал ему:"Врачи будут только в понедельник, а сегодня суббота, и
      разбираться с тобой некому. Лежи тихо, а то еще аминазина вкатим". -
      "Но домой-то мне можно позвонить?"- спросил в отчаянии Волков. "Давай
      телефон,- подавляя зевок, сказал санитар,- я, так и быть, позвоню. Но
      свиданки тебе все равно не положено". До понедельника Волков покорился
      своей участи, но в понедельник утром, как только в коридоре мелькнула
      шарообразная фигура врача, он вскочил и бросился ему вдогонку, не
      обращая внимания на злобную брань больных, мывших полы. "Скажите, когда
      меня обследуют?!- крикнул Волков. - Я совершенно здоров, но уже три дня
      
       225
      нахожусь в сумасшедшем доме!" - "Во-первых, это не сумасшедший
      дом, а больница,- все так же флегматично возразил врач, видимо,
      человек не робкого десятка, поскольку разгневанный вид Волкова
      не произвел на него никакого впечатления. - Во-вторых, диагноз
      вам поставлен..." - "Когда? Кем?"- воскликнул Волков. "Мной,-
      хладнокровно ответил врач. - В день вашего поступления. Но вы и
      сейчас ведете себя не как разумный человек". - "А как вы вели бы
      себя на моем месте? Вы просто подонок, вы сделаете все, что вам
      прикажут!" В этот момент сзади послышались торопливые шаги, и
      прежде чем Волков успел обернуться, подоспевший сзади санитар
      одной рукой взял его горло в локтевой зажим, а другой заломил
      его руку за спину. Однако Волков так ловко лягнул санитара в коленную
      чашечку, что тот со стоном отпустил его и согнулся в три погибели,
      осторожно массируя колено. Тут прибежал второй санитар и с ходу
      вступил в схватку с Волковым. Борьба шла с переменным успехом, но
      когда первый санитар слегка оправился от полученного удара и
      подоспел на помощь своему коллеге, вдвоем они все же сломили
      сопротивление взбунтовавшегося больного, затащили его в палату и
      повалили на кровать. В наказание Волков получил "креста", то есть
      четыре укола сульфазина - под обе лопатки и в обе ягодицы. Очень
      скоро у него поднялась температура, начались одышка и нестерпимая
      ломота во всем теле. Пошевелиться, дабы найти мало-мальски удобное положение, он не мог, так как за буйство лежал "на вязках". Лишь
      через два часа один из санитаров, заметив его судорожные движения
      и закушенную от боли губу, снял с него вязки, чтобы он мог хотя бы
      не лежать на спине, которая болела так, что до нее нельзя было
      дотронуться. К вечеру Волкову стало чуть полегче - он даже смог сесть
      на койке и съесть яйцо, которое входило в ужин (ужин, как и завтрак
      и обед, в надзорную палату приносили на подносах, и больные ели, сидя
      на койках). Однако сразу после ужина Волкову вкатили укол аминазина,
      и он снова провалился в беспросветное забытье - назвать это состояние
      
       226
      сном было невозможно. Наутро он вновь проснулся не сразу, а поэтапно,
      и, уже окончательно проснувшись, если не считать противной истомы
      во всем теле, с отвращением слушал мат уборщиков в коридоре, шлепанье
      тряпок и лязг ведер. Вдруг в палату кто-то вошел, шаги приблизились
      к кровати Волкова и хриплый голос спросил:"Слышь, парень, спишь,
      что ли?" Волков, лежавший на боку, открыл один глаз. Перед ним стоял
      санитар, тот самый, что недавно сжалился над ним и снял с него вязки.
      "Ну ты как, отошел? Соображаешь что-нибудь?"- спросил санитар. В
      вопросе прозвучало участие, и поэтому Волков, решивший поначалу
      отмалчиваться, мрачно ответил:"Соображаю". - "Ну тогда послушай меня.
      Я тут давно уже работаю, а до этого несколько раз лежал тут по поводу
      запоев, так что порядки знаю. Брось качать права, а то обколют так,
      что маму родную забудешь. Думаешь, ты здесь первый такой? Вон дед в
      третьей палате лежит - тоже правды искал, его тоже прямо из какой-то
      приемной привезли. И ничего - все понял и не рыпается. А у него,
      между прочим, сына в милиции досмерти забили". - "Что же мне делать -
      согласиться, что я псих?"- спросил Волков. "А никто и не думает, что
      ты псих. Тут тоже не дураки работают. Скажешь Аронычу - мол, извините,
      погорячился, был не прав, и все дела. Он ведь тоже человек подневольный,
      ему сказали, что ты псих, значит, надо тебя держать, пока сверху
      отбой не дадут. Но имей в виду: меньше трех недель он тебя держать не может. Больше - может, а меньше - нет. Так что успокойся и не лезь на
      рожон. Тогда и сидеть здесь долго не будешь, и диагноз какой-нибудь
      легонький тебе поставят. Ну, все понял?" - "Понял",- сказал Волков,
      но голос у него сорвался и он закашлялся. "Да ты не переживай, все
      обойдется,- сказал санитар. - Пойдем, пожрешь маленько, там тебе
      передачу принесли".
       Волков встал и поплелся за санитаром. Правда, заставить себя
      заговорить с Аронычем, то есть с тем самым врачом, который колол ему
      "сульфу", он так и не смог. Однако Ароныч сразу уловил изменения в
      его поведении и, поскольку думал всегда о своей выгоде, а всякие
      
       227
      чувства, включая злопамятство, считал излишними, то сразу
      перевел Волкова на более мягкий режим: перестал пичкать его
      аминазином, ограничившись какими-то таблетками, которые
      Волков, впрочем, не глотал, а либо выплевывал украдкой в унитаз,
      либо ссыпал в карман пижамы, когда получил таковую; распорядился
      перевести Волкова из надзорной палаты в обычную; разрешил Волкову
      передачи и свидания,- правда, сначала встретился с его отцом, о
      чем сам Волков еще не знал. Отца Ароныч убедил в том, что у Волкова
      и впрямь не все в порядке с головой. Сделать это ему было тем
      легче, что отец и сам порой думал о чем-то подобном, совершенно не
      понимая устремлений собственного сына. Сам Ароныч не сомневался в
      полной нормальности Волкова, но старался придерживаться не истины,
      а собственной выгоды, последняя же в данном случае заставляла
      убедить отца в ненормальности его отпрыска. Но Волкову еще
      предстояло все это узнать, а пока он облачился в пижаму, которую
      принес тот же санитар Володя, что надавал ему столько верных
      советов, и зашлепал вслед за Володей в свою новую палату.
       Палата оказалась небольшой, на шесть коек. С одним из ее
      обитателей Волков уже был знаком - с тем самым мордатым парнем,
      который объяснял ему в надзорной, почему больные добровольно
      моют полы. Фамилия этого парня была Бобров, его почему-то все и
      звали только по фамилии. Сам он хвастливо называл себя "рецидивист Бобров", поскольку четырежды сидел в тюрьме. Другим однопалатником
      оказался некто Арчил, человек неопределенных занятий родом из
      Грузии. Как и очень многие пациенты отделения, Арчил попал в дурдом
      в силу необходимости выбирать между ним и обычной тюрьмой. Он
      хвастался, что в Москве его ждут на трех квартирах, что где-то во
      дворах возле больницы стоит его машина, однако, несмотря на все
      это, с ним обращались как с обычным больным, и такое безразличие
      к его достоинствам приводило Арчила в бешенство. По некоторым
      оттенкам поведения санитаров и врачей Волков заключил, что Арчила
      
       228
      все же не считают вполне нормальным - в отличие, к примеру,
      от Боброва, в нормальности которого никто не сомневался. А
      вскоре Волков узнал, что Арчил наркоман. Об этом ему сказал
      тот же Бобров. "Да что ты, не может быть!"- усомнился Волков.
      Бобров рассмеялся:"А ты думал, наркомы все трясутся и чертей
      ловят? Да я их знаешь сколько перевидал! Вот он уколется - и
       ему на пару дней хватает, он на работу ходит, женат, все как
      у людей. Знает опять же какие препараты принимать, чтобы здоровье
      не очень страдало. Ну а потом, конечно, все равно дальше - больше".
      В разговор вмешался худой парень со смуглым, как бы закопченным
      лицом - еще один обитатель палаты, которого звали Толиком. "До вас
      тут лежал один из Донецка,- стал рассказывать Толик. - Он тоже так
      начинал - укольчик на денек-другой, и порядок. А когда его сюда
      привезли, у него уже руки начали сохнуть. Ломало его три недели,
      в вену вливали по десять кубов реланиума, чтоб ломку снять, и все
       равно не помогало". - "А что такое реланиум?"- спросил Волков. "Снотворное такое и успокоительное,- ответил Толик. - Еще тазепам
      называется - это когда в таблетках. Маленькая такая таблеточка,
      выпьешь и спишь хорошо, если к колесам не очень привык. А ему по
      десять кубов да прямо в вену, и все равно он не то что спать -
      успокоиться не мог, всего так и крутило". - "А насчет Арчила - это
      ты просто не приглядывался,- сказал Бобров. - У него же все вены -
      сплошной шрам, живого места нет. Я тех, кто на иглу садится, не
      понимаю. Травка иногда, влегкую - это да, а на иглу - извините..."
      Они говорили об Арчиле, самого же Арчила час назад унесли на носилках
      делать рентген - он заявил, что плохо себя чувствует из-за того, что
      проглотил ложку. Сделав это заявление, Арчил совсем сомлел, потому
      и потребовались носилки. "Что это он придумал?- спросил Волков. -
      Я же все время здесь был, ничего он не глотал". Бобров, а за ним
      и Толик засмеялись. "Ты что, не понял, что он от тюрьмы косит?"-
      спросил Бобров. Волков неопределенно хмыкнул. "Как и я",- добавил
      
       229
      Бобров. "Да здесь блатных - каждый третий",- поддержал его
      Толик. "Ну вот, проглотил он ложку,- продолжал Бобров. -
      Значит, его оперировать надо, так?" - "Ну, так",- сказал Волков.
      "Правильно. Значит, везут его в обычную больницу. А из обычной
      его и выпишут с обычным диагнозом, а не с наркоманией. Оттуда,
      если что, и свалить можно. Из психушки не очень-то убежишь". -
      "Но ложку он ведь не глотал,- напомнил Волков. - Его сейчас
      просветят рентгеном, и все выяснится". - "Ну, это уж я не знаю,-
      пожал плечами Бобров. - Вообще-то люди и гвозди глотают, и
      иголки, не то что ложки".
       Обратно Арчила тоже принесли на носилках. Выглядел он плохо,
      казалось, что он без сознания. Вслед за носилками вышагивал Ароныч.
      Когда санитары перевалили Арчила на койку, Ароныч приблизился к нему
      и сказал брезгливо:"Ну и болтун ты! Ничего ты не глотал. Да и не так
      просто ложку проглотить - ты-то уж точно не сможешь". Арчил
      внушил себе, будто у него внутри ложка и его скоро оперируют,
      а потому не мог пошевелиться от слабости. Однако услышанное так подействовало на его гордость, что он подскочил на кровати. "Кто, я
      болтун?! Я вру?!- заорал Арчил так, что санитары отпрянули. - Да
      я тебя на воле за такие слова на перо бы поставил!" Арчил огляделся
      по сторонам, возмущенно бормоча:"Я болтун, ва!.. Я вру!.." В глаза
      ему бросилась лежавшая на тумбочке Волкова чайная ложка, и он
      молниеносно схватил ее и сунул в рот. Прежде чем Ароныч и
      санитары пришли в себя и попытались ему помешать, Арчил, давясь
      и обливаясь слюной и слезами, проглотил ложку. Некоторое время после
      этого он обводил всех присутствующих страдальческим взором
      покрасневших глаз. Затем на его лице появилась слабая улыбка, и
      он со стоном повалился на кровать. Казалось, он потерял сознание,
      но вдруг, как бы вспомнив что-то, приподнялся и сказал Волкову:
      "Сережа! Ложка за мной!" После этого он окончательно лишился
      чувств. Ароныч несколько минут в молчании осознавал случившееся.
      
       230
      Затем он очнулся и рявкнул:"Ну, что стали? Несите его
      отсюда!" После этого Волков больше не видел Арчила. На
      койке Арчила разместился новый постоялец, посмотрев на
      которого, Бобров только сплюнул:"Еще одного придурка
      привели". Первым придурком Бобров справедливо считал
      некоего Колю Вебера, субъекта без возраста и с большими
      странностями. Бросалась в глаза его крайняя эгоцентричность:
      все свои житейские вопросы Коля решал, громко беседуя сам
      с собой, словно рядом никого не было. Странно было видеть,
      как он в оцепенении молча стоит посреди палаты, а затем вдруг
      начинает громко разъяснять самому себе порядок своих дальнейших
      действий. Но чаще всего Коля забирался с головой под одеяло и в
      этом подобии юрты разговаривал сам с собой. Волков даже слегка
      испугался, когда в его первую ночь в новой палате, едва только
      выключили свет, в темноте внятно раздался голос:"Ну, сейчас
      они все уснут, и я застрочу". Волков долго пытался понять, что
      означает эта фраза, но так и заснул, теряясь в догадках. Наутро
      Бобров, посмеиваясь, объяснил ему, что "строчить" на языке Коли
      означало заниматься онанизмом. Именно этим интимным занятием Коля в основном и скрашивал больничную скуку. В процессе рукосуйства он,
      как и всегда, не обращал внимания на окружающих, если, конечно,
      его не отвлекали. Последнего он не терпел и потому предпочитал
      для своих забав ночное время, а предаваясь им днем, становился
      лицом к стене или в угол, а затем, выйдя на середину палаты,
      энергично стряхивал сперму с пальцев и вытирал руку о подол казенной
      рубахи. Общителен Коля не был, но на вопросы отвечал охотно,
      подробно и даже надоедливо, стремясь втолковать собеседнику все те
      познания, обладателем которых он являлся. А среди них имелись очень
      занятные - например, что Калининград, откуда он был родом, находится
      в Белоруссии, что Вебер - белорусская фамилия, а в доказательство,
      как на общеизвестный факт, ссылался на то, что Джимми Картер, носитель
      
       231
      схожей фамилии, тоже белорус. Подобные убеждения, столь же
      твердые, сколь и отличные от общепринятых, имелись у Коли и
      по многим другим вопросам. Вдобавок он по невероятно затрепанному
      карманному словарю изучал английский язык и часто подходил к
      Волкову как к человеку образованному, дабы посоветоваться. Волков
      испытывал невольное отвращение, глядя в лицо Коли со стертыми
      чертами и воспаленной кожей, и даже легкий страх - когда мутно-
      голубые глаза Коли начинали с требовательным упорством искать его
      глаза.
       Вторым придурком был маленький, толстенький и ужасно волосатый
      еврейчик Сема,- невзирая на молодость, уже плешивый. В палату, где
      лежал Волков, Сема попал после того, как трое суток пребывал в
      самовольной отлучке, в течение которой его койку в другой палате
      успели занять. Однако за все свои похождения никакого серьезного
      взыскания он не получил, в чем отразилась та слабость, которую к
      Семе питал Ароныч, да и другие врачи. Возможно, они любили в нем единоплеменника, но, с другой стороны, Аронычу национальное
      чувство было чуждо в той же степени, что и все остальные. Точно
      так же вряд ли могли подкупить Ароныча и постоянная веселость Семы,
      его бодрость и общительность, а также необычайная предприимчивость, дававшая в сочетании с невероятной глупостью самые причудливые
      результаты. Скорее всего Аронычу как профессионалу льстила
      внушаемость Семы: врачей Сема боготворил, все их требования выполнял беспрекословно и соглашался с ними абсолютно во всем. В частности,
      Коля имел ту же неприглядную привычку, что и Коля Вебер, однако
      стеснялся предаваться ей на глазах у однопалатников, а потому
      медперсонал ловил его за этим занятием во всех уголках отделения,
      причем обычно в не слишком укромных: Сема, как и Коля, был убежден,
      что если он никого не видит, то и его не видит никто. Особого
      значения грешку Семы врачи не придавали, но когда Ароныч поймал Сему
      прямо у двери в собственный кабинет, то решил провести с больным
      
       232
      серьезный разговор. Сема благодаря своей безобидности пользовался
      правом свободного выхода из отделения - именно потому он и попал к
      кабинету Ароныча, поскольку кабинет заведующего отделением находится
      не в том помещении, где содержатся больные, а в некоем подобии
      вестибюля - между этим вестибюлем и отделением имеется преграда в
      виде постоянно запертой двери со звонком, ключ от которой есть только
      у дежурного санитара. Ароныч, мастер запугивания, развернул перед
      Семой картину тех ужасных последствий, которые влечет за собой
      рукоблудие. Ароныч также взывал и к мужскому достоинству Семы - "Ты
      же мужик, Сема, а не пацан, как же тебе не стыдно!" - и Сема,
      которого никто никогда не принимал всерьез, видимо, принял его
      слова за чистую монету. Во всяком случае, с того дня он решительно прекратил предаваться своей слабости, и это весьма льстило
      профессиональному самолюбию Ароныча. Однако хитрый эскулап не учел
      того, какая невероятная энергия переполяет Сему: когда тот
      избавился от вредной привычки, его энергия почти полностью
      лишилась применения, а долго выносить такое противоестественное
      состояние Сема не смог. В отсутствие спасительного спускного
      клапана его предприимчивость заявила о себе с особой силой.
      В один прекрасный день Сему, отпущенного на побывку, доставили
      обратно в отделение под конвоем милиционера, чем привели в ужас
      законопослушного Ароныча. Оказалось, что Сема у памятника Пушкину
      распродавал прохожим колоду порнографических карт - видимо,
      перестав испытывать в них нужду. Будучи доставлен в участок, он
      назвался вымышленным именем, но сделал это так нелепо, что
      милиционеры тут же позвонили в больницу и не ошиблись. После такого
      позора Ароныч некоторое время не пускал Сему в увольнение, и тому
      приходилось ограничиваться меновой торговлей среди больных: за
      таблетки он выменивал у наркоманов сигареты, на сигареты выменивал продукты, которые затем поедал, так как отличался чудовищным
      аппетитом. Как всякий барышник, Сема был прижимист, однако Бобров
      
       233
      нащупал его слабую струнку: Сема обожал грубую восточную лесть,
      и Бобров не скупился на похвалы его деловой хватке, уму и особенно
      щедрости. "Сема - голова! - с набитым ртом восклицал Бобров,
      намазывая на Семин хлеб Семино же масло. - Сема не пропадет, он
      голодать не будет. И за что я его уважаю - друзей не забывает. Все
      для друзей сделает, за это ему и Бог дает". Впрочем, с Бобровым Сема сдружился позже, когда обжился в новой палате, куда попал после
      самовольной отлучки. Отлучка была связана с очередным его предприятием,
      которое вскоре стало легендарным. Сговорившись с каким-то своим
      старым приятелем по школе для дефективных детей, Сема, получив увольнительную у смягчившегося Ароныча, отправился на Пресню к
      зоопарку. Там они с приятелем дождались темноты, перелезли через
      ограду и пробрались в вольеру, где содержались птицы. Там они
      набросились на павлина и, невзирая на его негодующие вопли,
      напрочь вырвали у него хвост. Как то ни странно, служители
      зоопарка умудрились не услышать шума, с которым непременно
      связаны подобные операции. В результате Сема и его друг
      благополучно покинули пределы зоопарка и наутро принялись за
      торговлю, предлагая на Арбате всем желающим прекрасные
      павлиньи перья. Это занятие пресек наряд милиции, доставивший
      обоих друзей в участок вместе с оставшимися перьями. После
      краткой беседы с Семой дежурный лейтенант, не колеблясь, набрал
      номер психушки, и вскоре Сема вернулся в гостеприимные стены
      отделения, ставшего для него почти уже родным домом, где Ароныч
      выступал в роли ворчливого домочадца. Все эти подвиги доставили Семе известность, а Бобров использовал их в качестве материала для своих
      восхвалений, когда хотел подольститься к Семе. "Кто мог провернуть
      такое дело?- громко вопрошал Бобров, имея в виду кражу из зоопарка.-
      Никто, только наш Сема". И незлопамятный толстячок с умилением
      взирал на Боброва, который всего час назад гонял его по своим делам
      и награждал оплеухами, а теперь поедал его масло.
      
       234
       Сосед Волкова по койке справа, тощий парень со смуглым, словно
      опаленным лицом, которого звали Толик, все свободное время (не
      считая, разумеется, долгих больничных разговоров) посвящал
      добыванию чая и приготовлению чифира. "Замутим?"- спрашивал он
      Боброва, и тот с готовностью соглашался. Чтобы заработать пачку чая,
      Толик мыл в отделении полы, бегал по всяким поручениям и сам поручал
      поручал принести чайку всем, кто выходил за пределы больницы. Так
      Толик скрашивал скуку вынужденного безделья. Впрочем, тяготило
      его скорее отсутствие событий, чем безделье, поскольку он любил
      поговорки вроде "Пусть трактор пашет, он железный", "От работы кони дохнут" и т.п., которых русский народ за годы Советской власти
      сочинил немало. Более того, Толик даже хвалил больничный быт:
      "Жалко только, что кормят плохо, а так здесь жить можно. Вся
      работа - пожрать вовремя и таблетки слопать, а дальше отдыхай".
      - "Ну, это кому как",- цедил в ответ Бобров. И добавлял:"Лучше
      год попить живой крови, чем всю жизнь клевать мертвечину". Волков
      испытывал инстинктивное отвращение к таблеткам, которые выдавались
      больным, и не пил их, а ссыпал в карман пижамы, несмотря на то,
      что по-прежнему плохо спал. Постепенно в кармане накопилась целая
      горсть таблеток. Толик между тем постоянно жаловался на недосыпание.
      "Закинуться бы на ночь таблеточкой, и нормально было бы",- повторял
      он. Волкова эти жалобы удивляли, ведь Толику давали таблетки как
      всем, но, желая помочь соседу, Волков наконец предложил:"Хочешь,
      возьми у меня, я их не пью". - "А у тебя много?"- насторожился
      Толик. Волков выгреб из кармана всю горсть. "Давай сюда",- сказал
      Толик нетерпеливо. Волков решил, что его сосед отложит всю кучу в
      запас и будет пить по таблеточке, но вышло совсем не так: Толик
      широко раскрыл рот, одним махом высыпал туда все таблетки, с
      хрустом прожевал их и проглотил, спокойно запив холодным чифиром
      из стакана, стоявшего на тумбочке. После этого он обхватил голову
      руками и замолк, не обращая внимания на Волкова, смотревшего на него
      
       235
      с ужасом. Скоро, уже через несколько минут, он поднял голову
      и устремил на Волкова лихорадочно заблестевшие глаза, которые
      из-за расширившихся зрачков казались черными, хотя на самом
      деле были голубыми. Волкову был уже знаком такой взгляд,
      направленный то ли внутрь себя, то ли куда-то за спину
      собеседника. "Товарищ Бружнев",- неожиданно сказал Толик.
      "Что?"- не понял Волков. "Товарищ Бружнев",- требовательно и
      довольно внятно повторил Толик,- правда, с каким-то странным
      выговором, словно язык у него запал глубоко в глотку. "Что
      товарищ Бружнев? Какой товарищ Бружнев?"- спросил Волков. "Не
      Бружнев, а Бружнев,- поправил его Толик. - Знаешь товарища
      Бружнева? Это наш генеральный секретарь КПСС. Он шурин мой, он
      для меня все сделает". После этого речь Толика стала беспрерывной.
      Медленно, неуверенно, по нескольку раз повторяя одно и то же и
      при этом перескакивая с пятого на десятое, Толик с необычайным
      упорством излагал свою историю. Она сводилась к тому, что в
      припадке гнева Толик зарубил топором свою тещу, которая вполне
      заслужила расправу, так как засадила Толика в психушку. Но,
      зарубив тещу, наказания Толик не боялся, потому что товарищ Бружнев
      должен был сказать свое слово, и тогда Толику за убитую тещу
      ничего не будет. Сосед Волкова говорил непрерывно в течение двух
      часов, излагая свою нехитрую историю. Все это время он, слегка
      покачиваясь, сидел на койке. Когда история, казалось бы, завершилась, Толик встал, подошел к деду Лукьяну, который лежал на своей койке у
      окна и читал "Огонек", и принялся все пересказывать ему заново.
      Дед Лукьян спасся от него только тем, что его вызвали на свидание.
      Однако история так распирала Толика, что он отправился в коридор и
      стал ее пересказывать всем встречным, не исключая и санитаров. Как
      и следовало ожидать, остаток дня Толик провел на вязках. Оставался
      на вязках он и весь следующий день, и лишь наутро следующего дня
      очухался настолько, что Ароныч велел его развязать.
      
       236
       Как-то вечером перед отходом ко сну Волков лежал на
      своей койке, закинув руки за голову, и пытался представить
      себе, чем сейчас занимаются его друзья. Это было невеселое
      занятие, учитывая контраст тех образов, что появлялись перед
      его внутренним оком, и окружающей обстановки. В то же время
      он вполуха слушал спор деда Лукьяна и рецидивиста Боброва. Деда,
      как и Волкова, привезли из какой-то высокой приемной после того,
      как он всем там надоел попытками добиться справедливости по делу
      своего сына, насмерть забитого в милиции. Несмотря на это, дед
      продолжал верить в разумное устройство того общества, в котором
      жил, и часто спорил с Бобровым - тот, напротив, не верил никому
      и ни во что, а такая позиция позволяла ему легко оправдывать любые
      свои поступки. "Какая от вас обществу польза?- спрашивал дед Лукьян.-
      Совсем с цепи сорвались. В другое время с вами и говорить бы не
      стали - сразу отправили бы куда следует". - "Во-первых, дед, меня
      туда уже четыре раза отправляли,- отвечал Бобров. - Но дело не
      в этом, а в том, что чихал я на твое общество. Ты вот сам подумай:
      кто я и кто ты? У меня четыре ходки и больше ничего. А ты всю жизнь
      работал, горбатился на это общество, ты идейный, партийный, воевал,
      кровь за это общество проливал... Ну и что? Сидим-то мы с тобой на соседних койках. Да и то: я сижу, потому что мне надо, а ты - за
      то, что справедливости захотел добиться у своего общества. А ее нету
      и не было никогда. И в твое время не столько блатных сажали, сколько
      тех, кто вообще ни при чем". Дед Лукьян только глухо выругался и с
      головой укрылся одеялом. "Что, нечем крыть?- удовлетворенно хохотнул
      Бобров. - Ничего, дед, ты еще мало горя в жизни видел. Раз уж попал
      в это дерьмо, то поймешь кое-что. Сема, гаси свет",- распорядился
      он и загремел кроватной сеткой, располагаясь поудобнее. В эту ночь
      Волкову приснился довольно примечательный сон. Он увидел себя
      входящим в ворота спортивного лагеря, в котором отдыхал три недели
      минувшим летом. Окрестный пейзаж во сне - здания, расположение дорожек
      
       237
      газонов, спортивных сооружений - все было как в том лагере,
      но во сне Волкову казалось, будто во все это вкралось нечто
      новое и незнакомое. Листва, трава, цветы, даже бетон дорожек
      блестели под ярким солнцем, а впереди дымчато-синей стеной
      стояло море, лишь у берега поблескивавшее бирюзой. С двух
      сторон морской окоем ограничивался грубыми очертаниями береговых
      утесов, над которыми плавно возвышались горы, сплошь покрытые
      лесами. Лежавшую среди гор прибрежную долину в направлении моря
      пересекала полоса деревьев, и сквозь серебристую листву ив и
      платанов поблескивала речная вода. Оттуда, с лодочной станции,
      доносились порой возгласы и смех купальщиков. В самом бодром
      настроении Волков - во сне - двинулся к административному корпусу,
      поглаживая в кармане рубашки путевку и паспорт. Хотя он прекрасно
      знал, куда ему надо идти, но все казалось ему не совсем
      знакомым и очень привлекательным. Однако вскоре его безмятежное
      настроение было грубо нарушено. С треском продравшись сквозь
      живую изгородь из молодых кипарисов, на дорожку перед ним
      выскочила маленькая белая от рождения, но чрезвычайно
      грязная собачонка неопределенной породы - что-то вроде
      карликового пинчера-альбиноса. Она шарахнулась от Волкова и
      опрометью пустилась по дорожке прочь, поджав хвост и оглядываясь с
      таким ужасом, что не оставалось сомнений в близости погони. Кусты
      и впрямь затрещали снова, из них выскочил крупный мужчина лет
      сорока пяти в мешковатых темно-коричневых штанах, не вполне уместных
      на юге, сандалиях на босу ногу и розовой рубахе, потемневшей от пота
      под мышками, на груди и спине. Он оглянулся на Волкова, его светло-
      голубые, очень выпуклые глаза грозно задержались на миг на
      незнакомом лице. Однако мужчина тут же повернулся к Волкову спиной, заметил удалявшуюся собачонку и бросился за ней вдогонку. Вслед
      за человеком в розовой рубахе из кустов выскочили двое спортивного
      вида юношей с такими сосредоточенными лицами, что казались похожими
      
       238
      друг на друга, как близнецы, хотя один был ярко выраженным
      кавказцем, а второй - блондином с красным от солнца лицом и
      жидкими пшеничными усиками. На руках у обоих имелись красные
      повязки с желтой надписью "Оперотряд". Погоня удалилась в
      сторону моря, а недоумевающий Волков свернул к административному
      корпусу. Из всего процесса оформления бумаг Волкову запомнилось
      лишь то, что он оказался очень долгим и сопровождался обильным
      потоотделением у всех его участников. Приехавшие на отдых покорно
      толпились в вестибюле корпуса перед стойкой администратора. Когда
      Волков вышел наконец на крыльцо и с улыбкой устремил взгляд на
      море, странная погоня вновь напомнила о себе: в том же составе она
      продефилировала в обратном направлении, причем в руке у предводителя
      был мешок, а в мешке отчаянно трепыхалось что-то живое. Долетевшее
      затем до Волкова поскуливание окончательно убедило его в том,
      что собачонке уйти не удалось. Волков почувствовал даже некоторое
      уважение к ловцам: не каждый способен настичь собаку, мчащуюся
      с такой скоростью. Неясным оставалось лишь одно: зачем она вообще
      понадобилась преследователям и что они с ней намерены делать?
      "Должно быть, когда собак у них набирается много, из города
      приезжают живодеры",- решил Волков, и его мысли переключились на
      другое. Через некоторое время, придя в корпус, где ему предстояло
      проживать, он взял ключи от номера у горничной, сидевшей в вестибюле
      за стойкой. Номер был двухместный, и сосед Волкова, по словам
      горничной, уже приехал и вселился, а недавно ушел на пляж.
      Выслушивая эти сведения, Волков испытывал приятное смущение, так
      как горничная была очень хорошенькой. В номер он вошел в приподнятом
      настроении, обдумывая, как бы половчее пригласить девушку на танцы.
      Однако настроение у него упало, когда он по ряду признаков понял,
      что его поселили с человеком преклонного возраста. Особенно его
      поразила сталинского покроя полотняная толстовка, висевшая на спинке
      стула. "Сколько же ему лет?"- думал Волков, располагаясь. Кроме того,
      
       239
      окна номера выходили на столовую и примыкавший к ней так
      называемый "хоздвор", огороженный шатким сетчатым забором.
      Над входом в столовую был укреплен репродуктор, на который
      Волков поначалу не обратил внимания. Но когда он открыл шкаф
      и стал вешать туда свои брюки, потеснив аккуратно развешанные
      вещи соседа, за его спиной, прямо в комнате, раздался такой
      непередаваемо странный и жуткий звук, что Волков замер. Звук
      был очень внятным и в то же время хриплым и шипящим; он был
      явно механическим, с каким-то металлическим царапаньем, и в
      то же время в нем слышались тоска и скорбь живого существа. От
      этого звука Волков почти проснулся, но какая-то неспавшая часть
      его мозга подсказала ему, что он лишь вспоминает слышанное когда-то
      и просыпаться не обязательно. Эта же бодрствующая часть постоянно
      напоминала ему о том, что он видит сон - сон на основе воспоминаний.
      Волков чувствовал: в цепочку воспоминаний постоянно вплетается
      какая-то несуразица, однако продолжал спать, а грезы продолжали
      разворачиваться перед ним с удивительной яркостью.
       Итак, Волков испуганно обернулся, услышав рядом с собой странный
      звук. В комнате никого не было, но его взгляд упал на здание
      столовой, наткнулся на репродуктор, и он понял, что это и есть
      источник шума. Притихший на мгновение репродуктор вдруг разразился
      чередой странных звукосочетаний, в которые постоянно вплеталась
      страдальческая нота:"Р-р-р... Ш-ш-ш... Кхррр..." Репродуктор
      перебивал сам себя, торопился и захлебывался, послышались взвизги,
      хрип, царапанье, кто-то удовлетворенно вздохнул, и все стихло.
      Затем раздалась внятная человеческая речь. Властный мужской голос
      с мягким южным выговором объявил:"Товарищи отдыхающие! Во избежание
      размножения паразитов и возникновения эпидемии сегодня вечером будет
      проводиться деклопация корпусов. Администрация лагеря предлагает всем отдыхающим в 20.00 собраться на танцевальной площадке, где во время
      деклопации будет проходить концерт. Повторяю..." - и далее последовал
      
       240
      тот же текст. Затем раздался смешок, кто-то громким шепотом
      произнес:"Ну давай, доставай", что-то щелкнуло, и передача
      прервалась, лишь в последний миг Волков успел различить
      бульканье жидкости, наливаемой в стакан. Однако на этом шумы
      не кончились. Внезапно со стороны хоздвора раздался оглушительный
      звон,- Волкову показалось, будто в его номере высадили стекло.
      Выскочив на балкон, он увидел, что два самосвала, выехав на
      бетонированную площадку хоздвора, разгружают на нее битое стекло:
      один уже отъезжал, оставив за собой водянисто сиявшую груду,
      а второй только начинал поднимать кузов. Волков своевременно заткнул
      уши и вернулся в комнату, раздумывая над смыслом увиденной им
      странной операции. В комнате он неожиданно столкнулся со своим
      соседом, не услышав, как тот вошел,- впрочем, за шумом это было
      немудрено. Выглядел сосед как-то странно: допотопного покроя
      летняя рубашка навыпуск, с боковыми карманами и короткими рукавами,
      светлые чесучовые брюки и такого же старинного образца сандалеты-
      плетенки. Под рубашкой виднелась майка сиротского лилового цвета.
      Лицо соседа скрывали большие темные очки в массивной оправе, на
      щеках и на подбородке густо темнела щетина. Волков сразу понял,
      что стоящий перед ним человек вовсе не стар, несмотря на свое
      пенсионерское одеяние. "С приездом,- знакомым голосом сказал
      сосед. - Закуривай!" Мускулистой рукой он вынул из нагрудного
      кармана пачку сигарет "Тройка", а другой рукой снял очки, и
      Волков увидел хитрые голубые глазки и одутловатое лицо рецидивиста
      Боброва. "С приездом, Серый",- повторил Бобров и щелкнул зажигалкой.
      Волков машинально вынул сигарету из пачки и прикурил. Перед его
      глазами мелькнула знакомая татуировка в виде перстней и надписи
      "Сева" на толстых волосатых пальцах. "Я тебя давно жду,-хохотнул
      Бобров. - Сходил вот в контору, подмазал кого надо, чтобы тебя
      в один номер со мной поселили. Все же кореш как-никак, по одной
      статье, можно сказать, проходили. Правда, не УК, а медицинской, но
      
       241
      это один хрен". Поскольку дело происходило во сне, Волков счел
      появление Боброва в пансионате-спортлагере вполне естественным
      и только спросил:"Ты чего это так оделся? Хочешь посолидней
      казаться?" - "Ты, Серый, еще здешних порядков не знаешь,-
      ухмыляясь, ответил Бобров. Он с размаху плюхнулся на панцирную
      койку и удобно раскинулся на ней. - Здесь ведь как? Если тебе
      меньше семидесяти, значит, должен каждый день ни свет ни заря
      бежать на физзарядку. Если меньше пятидесяти, значит, должен
      шефскую помощь совхозу оказывать, помидоры собирать. Я посмотрел
      на все эти дела - нет, думаю, я за деньги-то сроду не работал,
      а уж за бесплатно тем более не согласен. Был у меня тут сосед-
      старичок, я все его данные переписал в свою ксиву - у них тут
      своя ксива, называется "карточка отдыхающего", - коменданта корпуса подмазал, и вот живу теперь "за того деда", так сказать. Ништяк
      обмундировочка, скажи?"- Бобров самодовольно покосился на свою
      рубаху. "А где ты ее взял?"- поинтересовался Волков. "У деда из
      чемодана одолжил, когда он домой отваливал,- спокойно ответил
      Бобров. - Дед большевикам долго служил, должен был накопить себе
      шмотья за беспорочную службу. А мне оно очень в жилу: я считаюсь старичком, хожу где хочу и когда хочу. Иначе оперотрядовцы на
      каждом шагу бы цеплялись". - "Что ж тут за порядки такие - за
      свои деньги не можешь делать что хочешь?"- удивился Волков. "Нор-
      мальные порядки,- пожал плечами Бобров. - Я здесь уже третий месяц
      балдею от души. Надо только знать, с кем водиться, и все будет: и
      бухло, и бабы, и даже планчик. Но самый кайф, конечно, за речкой:
      там есть такой ночной бар, который открывается, когда здесь уже
      отбой. Вот где можно оторваться!- Бобров даже причмокнул. - Вчера
      со здешними начальниками до пяти утра в баре гудели. Сейчас вот
      ходил на родничок череп мочить, а то все аж плывет перед глазами".-
      "Да, интересное место,- заметил Волков. - А что это тут собак
      гоняют?" - "А их душат в радиорубке",- невозмутимо ответил Бобров.
      
       242
      "То есть как душат?" - "Так - руками, перед микрофоном. Слышал
      пять минут назад объявление по радио? Вот перед объявлением
      сегодня собачку и даванули. Это начальник лагеря большой любитель:
      собака хрипит, царапается, а ему нравится. Еще он любит, когда
      битое стекло на хоздворе высыпают. От звона кайф получает". - "Он
      что, псих?" - "Никакой не псих, а просто что хочет, то и делает. У
      них тут своя территория, все схвачено, отдыхающие по струнке ходят,
      чуть что не так - выгоняют из лагеря и письмо на работу. Вот
      начальство и живет в свое удовольствие. Главный собак душит, другие
      тоже духарятся по полной программе". В голосе Боброва слышалось
      одобрение, Волков же не верил своим ушам. "Ты вот что, Серый:
      хочешь нормально отдохнуть - слушайся меня. У них тут правила
      распорядка такие, что их только дураки могут соблюдать, но ты же
      вроде не дурак,- продолжал Бобров. - В начальники ты здесь уже не
      выбьешься, на кухне тоже. Да мы и не за этим сюда ехали. Оперотря-
      довцам кое-что перепадает, но приходится бегать, шустрить,
      скандалить, нарушителей ловить,- тебе это западло, я знаю. Так что
      сделаем из тебя инвалида, слепого например, чтоб всякие мелкие
      начальники к тебе не прискребывались, а потом я тебя с дирекцией
      познакомлю, и заживешь как белый человек". - "То есть как слепого?"-
      ахнул Волков. "А хрен ли такого? Палочка, темные очки, чтоб по
      лагерю ходить... Ни зарядки, ни сельхозработ. Я у тебя буду
      поводырем. Медсправку тебе здешняя докторша напишет. Такая оторва!-
      снова причмокнул Бобров. - Ее здесь только ленивый не драл. В
      общем, все получится, сам увидишь". В этот момент снаружи донесся
      пугающий скрежет - это репродуктор вновь подал признаки жизни.
      "Опять будут собаку душить?"- предположил Волков. "Навряд ли, что-то
      больно часто. Их ведь тут почти всех уже переловили,- отвечал
      Бобров. - Объяву какую-нибудь сделают. Они тут целыми днями что-
      нибудь объявляют". - "Товарищи отдыхающие!- прогремел над округой
      расслабленный голос. - Щас я вам буду читать стих про осень".
      
       243
      Говоривший надолго задумался - слышалось только его
      тяжелое дыхание. Затем он начал:"Осень. Листва на деревьях
      желтеет, ветер холодный над пашнями веет, птички, бля, на хер,
      по небу летят и офигенно печально кричат..." Количество
      непечатных выражений с каждой строчкой неудержимо росло, так
      как чтец заполнял ими промежутки, возникавшие из-за того, что
      некоторые слова выпадали из его памяти. Затем послышались
      звуки возни,- по-видимому, чтеца оттаскивали от микрофона.
      "Свали, козлы! Пусти! Дай дочитать!"- хрипел тот. Когда ему
      удавалось ненадолго освободиться от своих гонителей, он поспешно
      выкрикивал оставшиеся строчки:"Хрен ли нам осени, на хер, бояться,
      мы урожай, бля, убрали в пизду!" Наконец, когда на чтеца насели
      особенно плотно, он завопил в отчаянии:"Товарищи отдыхающие! Козлы
      вонючие!" Вслед за этим его окончательно оторвали от микрофона,
      послышались стук падающего тела и отдаленные брань и смех. Затем
      тот же начальственный голос, который делал недавно объявление
      насчет деклопации, как ни в чем не бывало произнес:"Товарищи
      отдыхающие! Прослушайте объявление. Купаться на надувных матрасах,
      кругах и других плавательных средствах, а также заплывать за
      буйки категорически запрещается. К нарушителям будут применяться
      самые строгие меры". - "Веслом по чайнику двинут, и все дела",-
      прокомментировал Бобров, пока говоривший собирался с мыслями.
      Затем послышались звуки жадных глотков, и вновь посыпались
      объявления. Отдыхающим напомнили о предстоящей вечером деклопации,
      а также о запрете ходить по территории лагеря после отбоя,
      покидать территорию лагеря без письменного разрешения начальника,
      покупать фрукты на базаре (во избежание кишечных заболеваний), о
      необходимости в установленные часы являться на спортплощадку для
      совершения физзарядки, а в другие часы неукоснительно отдыхать.
      Все объявления сопровождались угрозами принять к ослушникам самые
      строгие меры и неоднократно повторялись, словно диктор был уверен,
      
       244
      что имеет дело с круглыми идиотами. Между объявлениями то и дело
      возникали подозрительные паузы, сопровождавшиеся бульканьем и шумом
      поглощаемой жидкости. Постепенно пьяная расслабленность в голосе
      ведущего усилилась до превращения его речи местами в сплошные
      гласные звуки, перемежаемые тяжелыми вздохами. "Все, готов,
      нажрался",- радостно заметил Бобров. Передача прервалась громким
      щелчком, после которого механический голос произнес:"А сейчас,
      товарищи отдыхающие, прослушайте лекцию о профилактике желудочно-
      кишечных заболеваний. Опасность этих заболеваний резко возрастает
      на юге в летний сезон, когда созревают фрукты. Поэтому отдыхающие
      должны внимательно следить за своим стулом и при его разжижении и
      появлении в нем кровянисто-слизистых выделений немедленно обращаться
      к врачу..." Волков понял, что бесполезно дожидаться конца
      принудительного радиовещания, которое, видимо, составляло одну из
      главных черт здешней жизни, и вышел на балкон, намереваясь
      полюбоваться окрестностями. Они и в самом деле были прекрасны -
      мягкие и в то же время полные мощи очертания гор, покрытых
      жестким руном лесов, огромная дымно-голубая полусфера моря с
      областью бликов в центре, непрерывно вращавшейся, как колесо.
      Однако стоило знойному воздуху чуть колыхнуться, как со стороны
      административного корпуса тут же докатывалась густая волна
      зловония. Волков посмотрел туда и увидел на балконе второго этажа
      аккуратно развешанные на веревке собачьи шкуры, которые и являлись источником смрада. В этот момент из комнаты на балкон вышел
      мужчина в розовой рубахе и принялся прилаживать на веревке новую
      шкуру. По ее грязно-белому цвету Волков догадался, что это
      шкура той самой собачки, которую утром преследовала погоня.
      "Товарищ Дятлов,- с умилением в голосе произнес Бобров. - Уже
      ободрал собачку, теперь, видишь, сушить вешает". - "Кто это -
      товарищ Дятлов?"- спросил Волков. "Начальник лагеря. Чудной мужик,
      но договориться с ним можно,- ответил Бобров и затем предложил:-
      
       245
      Пойдем к морю, чего тут сидеть. Обеда сегодня не будет,
      только ужин, потому что новый заезд. Купим там на базаре
      кукурузки вареной, с сольцой отлично будет". Волков быстро
      побросал в пляжную сумку плавки, книжку, сигареты и собрался
      было выходить, но Бобров решительно запротестовал. "Куда ты
      прешься, как фраер?- возмутился он. - Я тебе о чем говорил?
      Ты - слепой, усек?" Он вручил Волкову палку и круглые синие
      очки, странным образом оказавшиеся тут же под рукой. "Но я же
      не умею ходить как слепой, меня сразу разоблачат!"- возражал
      Волков. "Кого скребет чужое горе?- ответил Бобров риторическим
      вопросом. - Вот ксива, что ты слепой, я ее уже заполнил. Сунь в
      карман и посылай всех на..." Смущенный своей новой ролью, но в то
      же время и забавляясь ею, Волков, заботливо поддерживаемый Бобровым, прошел по коридору, спустился на лифте и пересек вестибюль под сочувственным взглядом хорошенькой дежурной - девушка, видимо,
      решила, что слепой заехал в корпус не в ее смену. Волкова ее взгляд
      несколько покоробил, но отступать было уже поздно. Стуча палкой по бетонным плитам дорожек и для пущего правдоподобия, а также в пику
      Боброву, натыкаясь на встречных, Волков вместе со своим провожатым
      добрался до пляжа, где на парапете был устроен базарчик. Купив
      несколько початков горячей вареной кукурузы и посыпав их крупной
      солью, приятели устроились на парапете поодаль от торгующих, жуя
      упругие зерна и наблюдая за расслабленным движением толпы. Волков
      заметил, что, несмотря на строгий запрет покупать на базаре овощи
      и фрукты, торговля ими шла очень бойко, а слонявшиеся тут же атлеты
      с повязками "Оперотряд" на бицепсах не обращали на это никакого
      внимания. От жары и от обилия солнечного света Волкова потянуло
      было в сон, но внезапно его внимание привлекло резкое движение
      в толпе - это оперотрядовцы метнулись к какому-то ничем не
      примечательному мужчине в плавках и соломенной шляпе, который
      только что заплатил продавцу за персики и теперь складывал их в
      
       246
      пакет. "Вы что? Пустите! Что вы делаете! Кто вам дал право?!"-
      завопил мужчина, но дюжие оперотрядовцы крепко держали его
      за руки. "Нет, постой,- рычали они сквозь стиснутые зубы. - Ты
      что, объявления не слышал? А ну пошли!" И поскольку несчастный
      отчаянно сопротивлялся, они оставили попытки оттащить его в сторону
      и просто повалили его на бетонные плиты набережной. "Сейчас они
      ему ввалят,- тоном знатока сказал Бобров. - Не надо ему было про
      права..." - "Хрясь! Хрясь!"- раздались глухие удары - это
      оперотрядовцы, скинув пляжные шлепанцы, молотили пятками тело
      нарушителя. Особенно они старались попасть ему в лицо, которое после нескольких удачных ударов стало быстро синеть и опухать, а из
      носа, рта и ушей потекли блестевшие на солнце струйки крови. Когда
      несчастный перестал подавать признаки жизни, оперотрядовцы прекратили
      экзекуцию, обулись и побрели прочь по набережной, на прощанье
      промолвив нечто назидательное о том, что так будет с каждым, кто
      нарушит правила внутреннего распорядка и вздумает сопротивляться
      представителям администрации. Но и после их ухода застывшая в страхе
      толпа не решалась приблизиться к избитому - только мухи с громким
      жужжанием садились на раздавленные персики и растекавшуюся по
      бетону кровь. Наконец беднягу перетащили в тень под абрикосовое
      дерево и начали отливать водой. Тем временем торговля возобновилась.
      "Почему же они к нему пристали?- взволнованно обратился Волков
      к Боброву. - Все покупают фрукты, но никого больше не тронули". -
      "А я почем знаю,- пожал плечами Бобров. - Кого-то надо было тронуть,
      вот и тронули, а он, дурак, орать начал. Отошел бы в сторонку,
      дал бы троячок, и было бы все путем. А может, он у них и раньше
      на заметке был за что-то..." Волков помолчал минуту, осознавая связь
      правил внутреннего распорядка и способа их применения с личным
      обогащением работников лагеря. "Что, не понял?"- участливо, словно
      дурачка, спросил его Бобров. "Понял,- хмыкнул Волков. - Но зачем же
      они его так били? Ведь так и убить можно. Как же они не боятся?"
      
       247
      - "Да брось ты,- отмахнулся Бобров. - Наших трудящихся и
      шпалой не убьешь. А если слабо бить - бояться не будут. К тому
      же они при исполнении, а он сопротивлялся, так что все законно".
      - "Ну можно было его из лагеря выгнать",- не унимался Волков.
      "Да если его выгнать, что с него потом снимешь-то?- возразил
      Бобров.- Лучше вломить как следует, и все. Если так всех выгонять,
      сам ни с чем останешься". Убежденный этими логичными доводами,
      Волков умолк. "Пошли пройдемся, тут у меня кореш есть неподалеку,-
      предложил Бобров. - Я чувствую, что по времени пора накатить, а
      у него всегда что-нибудь есть". Они пошли по набережной и вскоре
      догнали оперотрядовцев, которые еле плелись, размякнув от жары и затраченных усилий, и самозабвенно сосали груши. Тут Волков понял,
      что роль слепого действительно имеет некоторые преимущества. Как бы
      нащупывая дорогу, он с силой ткнул концом палки в ступню ближайшего
      стража порядка, того самого усатого кавказца, который давеча
      с таким успехом преследовал собачку. "Ва, больно! Зачем так делаешь?!"-
      завопил кавказец вне себя от ярости. Волков лишь безмятежно улыбался,
      словно ко всему происшедшему не имел никакого отношения. "Слушай,
      я тебя сейчас ударю!"- взвыл кавказец, окончательно выведенный из
      себя этой улыбкой, однако руку его уже на замахе перехватил Бобров.
      "Ты чего хулиганишь? Не видишь - человек слепой?- спросил Бобров
      с гневом. - Ты ноги расставляешь где попало, а он при чем?" -
      "Какой он слепой? Я сам такой слепой!"- продолжал бушевать страж
      порядка, но Бобров сунул ему под нос карточку отдыхающего где в
      графе "особые отметки" сам же Бобров полчаса тому назад написал:
      "Страдает слепотой. Разрешается индивидуальный режим отдыха".
      Увидев знакомую подпись начальника лагеря, оперотрядовец остыл
      так быстро, что это казалось невероятным, принимая во внимание
      его крайнее возбуждение. "Предупреждать надо",- пробормотал он и
      поспешно удалился вместе со своим товарищем, хромая, часто огладываясь
      и бросая на Волкова взгляды, полные бессильной злобы. "Бумажкой
      
       248
      закроешься - пулей не пробьешь,- ухмыльнулся Бобров. - А
      здорово ты его тыкнул. Так им и надо, а то ходят с наглой рожей,
      как будто они тут главные. Каждый должен помнить свое место".
      Они подошли к стоявшему в тени платана вагончику с вывеской
      "Спортивный инвентарь". В дверях вагончика, прислонившись
      спиной к косяку, сидел и дремал атлетического сложения мужчина
      лет сорока, одетый только в голубые спортивные трусы и пляжные
      шлепанцы, один из которых уже упал на землю, а второй еще висел
      на большом пальце ноги. Нездоровая одутловатость его лица не
      совсем гармонировала с великолепной мускулатурой, но сам атлет,
      по-видимому, нисколько от этого не страдал. Услышав сквозь дремоту
      приближение приятелей, он разлепил веки и уставился на Волкова таким
      бессмысленным взором, что Волкову захотелось повернуться и поскорее
      уйти. Но тут мутно-серые глазки обитателя вагончика перекатились на
      Боброва, и радость оживила набрякшие черты их обладателя. "О! Кого
      я вижу!- рявкнул атлет. - Толяныч, здорово! Зайди, выпей стаканчик
      тонизирующего". Внезапно до хозяина вагончика дошло, что Бобров
      не один. "А это кто?"- спросил он Боброва хриплым шепотом, который
      было слышно метров за двести. "Это сосед мой по номеру, свой парень,-
      ответил Бобров. - Я еще по Москве его знаю". - "Ну смотри,- с
      сомнением сказал атлет. - А то неудобно, ведь отдыхающие кругом". -
      "Да пошли они,- отмахнулся Бобров. - Короче, наливаешь или нет?"
      Друг за другом все трое влезли в вагончик, где угрюмо жужжали мухи
      и стоял густой запах фруктового самогона. Между двух панцирных коек
      со скомканным несвежим бельем был втиснут столик, покрытый газетами.
      На нем стояла недопитая бутылка с мутноватой жидкостью в окружении
      граненых стаканов, фаянсовая тарелка, служившая пепельницей, от
      которой исходил удушливый запах погасших окурков, и лежали две
      корки хлеба. Верзила сунул руку под койку и достал оттуда несколько
      помидоров, уместившихся в его огромной ладони. Бобров тем временем
      разлил мутную жидкость по стаканам. "А что это мы пьем?"-
      
       249
      полюбопытствовал Волков. "Чачу. Имей в виду, она крепкая, градусов
      семьдесят, так что сразу закусывай",- предупредил Бобров. "Надо
      бы запить, да за водой идти долго,- добавил верзила. - Но
      помидоркой тоже неплохо, она сочная". В этот момент в дверном проеме
      возник какой-то отдыхающий. "У вас ракетки для пинг-понга можно
      попросить?"- осведомился он. "Через полчаса приходите, я сейчас
      занят",- сурово отвечал верзила. Отдыхающий хотел было еще что-то
      спросить, но верзила вышел из себя и заревел:"Пшел на...! Сказано,
      потом приходи!" - и запустил в просителя помидором. В сердцах атлет
      одним глотком осушил свой стакан, успев только сказать:"Ну, поехали!"
      Мутные капли покатились из углов его рта, на глазах выступили слезы,
      и он скорчил такую необыкновенную гримасу, что становилось понятным появление у него на лице преждевременных морщин. Затем атлет схватил
      помидор и судорожно впился в него зубами, обильно оросив соком
      густую шерсть у себя на груди и на животе. Бобров вынул из кармана
      нож с выкидным клинком, щелкнул кнопкой и не спеша нарезал пару
      помидоров. "Хорошая штука",- отдышавшись, сказал верзила, кивнув
      на нож. "Неплохая. Такие на зоне делают",- скромно сказал Бобров.
      "А ты что, сидел?"- насторожился верзила. "Обижаешь,- не моргнув
      глазом соврал Бобров. - В Туле на базаре у цыган с рук купил".
      Затем они пустились в долгий и нудный разговор о различных видах
      оружия. Волков их не слушал, перебирая в памяти все виденное за
      этот день и посасывая помидор, дабы заглушить стоявший во рту
      неприятный привкус чачи. В его московской компании пить было принято,
      и даже помногу, но пили они для того, чтобы откровеннее делиться
      всем пережитым. Делиться чем-либо с Бобровым и верзилой Волкову не
      хотелось: эти люди были ему вполне понятны, а потому понятно было
      и то, что общего языка с ними ему не найти. Однако московское
      винопитие имело и другую причину: оно позволяло Волкову и его
      друзьям как-то отгородиться от окружающего общества, устройство
      которого совершенно не вязалось с тем, чего хотелось бы от мира и
      
       250
      общества этим юным пьяницам. По той же причине Волков и теперь
      охотно припал к стакану с чачей: ему хотелось замкнуться в себе и отгородиться опьянением от странного мирка зоны отдыха. Впрочем,
      поскольку дело происходило во сне, порядки казались Волкову не то
      чтобы странными, а просто докучливыми и неприятными. Его перестало
      мутить от запаха чачи, и вторую порцию он выпил уже залпом. "Молоток,
      Серый",- одобрительно прохрипел Бобров, с чавканьем жуя помидор.
      После третьего разлива бутылка опустела, и Бобров испытующе
      уставился на верзилу. Тот молчал, сосредоточив свой взгляд в какой-то
      точке за спиной Боброва, и потому глаза собутыльников никак не
      могли встретиться. "Ну, как самочувствие?"- нарушил наконец молчание
      Бобров. "Нрррм",- ответил ослабевший атлет. "Понятно все с тобой,-
      вздохнул Бобров. - Ладно, Серый, пошли дальше гулять. А ты давай
      отдыхай. Я попозже еще зайду". Верзила сделал в ответ успокоительный
      жест рукой. Когда они отошли уже довольно далеко от вагончика,
      Волков оглянулся и увидел, что верзила снова расположился в дверном
      проеме в той же самой позе, в какой они его застали. Поведение
      атлета разительно напоминало поведение некоторых героев ковбойских
      фильмов. Под влиянием алкоголя к Волкову пришло желанное состояние
      обособленности от мира, и теперь все происходившее вовне он
      воспринимал словно некую прозрачную стену. День клонился к вечеру,
      жара спала, и галька пляжа была сплошь усеяна телами отдыхающих.
      Раздавались плеск воды, крики и взвизги купальщиков. За буйками
      расположилось несколько спасательных лодок, собравшихся в круг, и
      дюжие спасатели швыряли с них в воду истошно визжавших дородных
      девиц. Поверхность воды в этом месте представляла собой один
      сплошной кипящий отблеск, и казалось, будто девиц безжалостно
      бросают в расплавленный металл и они бесследно сгорают, еще не
      долетев до него. Вдруг спасатели в одной из лодок громко закричали
      и стали показывать пальцами куда-то в сторону. Затем один из
      спасателей схватился за весла, и лодка рванулась в указанном
      
       251
      направлении. Волков заметил, что там, куда устремилась лодка,
      черным шаром на сверкающей воде болталась голова пловца. "Ага,
      фраер, за буйки заплыл, сука! Ну, держись",- сказал Бобров.
      Спасатель, сидевший на носу, непрерывно орал что-то в мегафон,
      но тот прибавлял к его выкрикам огромное количество хрипящих и
      булькающих звуков, и потому, кроме отдельных матерных ругательств
      и общего тона беспричинной злобы, ничего нельзя было разобрать.
      Лодка догнала пловца и своим корпусом отгородила его от берега.
      Здоровенный спасатель, сидевший на веслах, вырвал весло из
      уключины, поднял его над головой, как дубину, и с размаху опустил
      на то место, где должна была находиться голова нарушителя. До
      берега донесся такой звук, словно на асфальт уронили перезрелый
      арбуз. Судя по этому звуку, спасатель не промахнулся. Нагнувшись,
      он вглядывался в воду по ту сторону лодки и несколько раз ткнул
      туда веслом, а затем вставил весло в уключину и поплыл к своим
      друзьям, с интересом наблюдавшим за его действиями, на некоторое
      время перестав даже развлекать своих подружек. Впрочем, прежде чем
      вернуться к оставленным забавам, спасатели успели совершить еще
      один подвиг: таранили лодкой надувной матрац, на котором нежилась
      какая-то толстуха. В момент тарана спасатель с мегафоном вытащил
      из кармана огромный гвоздь и проткнул им матрац. Сброшенная в воду и оглушенная ударом толстуха заголосила благим матом и замолотила по
      воде руками и ногами, стремясь добраться до спасительного матраца,
      но когда ей удалось за него ухватиться, тот бессильно ушел под воду.
      В страхе толстуха заревела, словно раненый морж, чем вызвала взрыв
      хохота у компании на лодках. Плавать она, видимо, толком не умела,
      да еще была оглушена ударом, так что ее отчаянное барахтанье ни на сантиметр не приближало ее к берегу. Не будь она столь мощного
      телосложения, она бы, несомненно, утонула, а так она продолжала
      вздымать фонтаны брызг и отчаянно реветь. Через некоторое время
      спасателям надоел этот шум, они подплыли к толстухе, зацепили ее
      
       252
      лодочным якорем за трусы и оттащили к берегу. Некоторое время
      олстуха бесформенной грудой пролежала на мелкой гальке, омываемая
      легким прибоем, а затем поднялась на дрожащие ноги и побрела по
      пляжу, от пережитого потрясения забыв о своих вещах. Трусы ее,
      стянутые якорем, так и остались в воде, но она все шла, не
      прикрывая срама, устремив неподвижный взгляд в пространство, и
      все ее жировые складки вздрагивали в такт неровным шагам. Лежавшие
      на пляже отдыхающие, чувствуя неловкость, старались не смотреть
      на нее. Один Бобров жадно ощупывал глазами ее дебелые прелести.
      Когда толстуха скрылась за барбарисовой куртиной, Бобров очнулся и
      облизал губы. "Слышь, Серый, пойду-ка я ее пожалею",- прохрипел он
      и уже рванулся было за толстухой, но Волков вовремя его удержал.
      "Куда ты, ведь сейчас деклопация",- сказал Волков. Бобров с досадой
      сплюнул. "Точно. Совсем забыл. Вечно у них эти мероприятия. Ну
      ладно, пойдем к нашему пану спортсмену, а потом посмотрим на
      деклопацию. Не по...емся, так хоть посмеемся",- срифмовал Бобров,
      и они направились к знакомому вагончику. Атлет по-прежнему
      наискось перегораживал дверной проем, но при их приближении открыл
      один глаз. Он с видимым усилием осознал, кто стоит перед ним,
      однако после этого неожиданно быстро пришел в себя и с радостным
      возгласом ринулся внутрь вагончика, движениями руки приглашая
      приятелей за собой. Процесс распития чачи повторился - с той лишь
      разницей, что теперь они полностью допили бутыль и верзила, перед
      тем как занять обычную позицию в дверном проеме, вытащил из-под
      койки и поставил на стол новую бутыль. Когда приятели отошли от
      вагончика на почтительное расстояние, Бобров оглянулся. Волков
      последовал его примеру и увидел, что верзила, привалившись головой
      к косяку, вновь наискось застыл в дверном проеме, как некая
      громоздкая вещь. Впрочем, Бобров оглядывался вовсе не потому, что
      ему тяжело было расстаться с расслабившимся атлетом. Зайдя за ствол
      кипариса, он с улыбкой приоткрыл борт своей толстовки, и во
      
       253
      внутреннем кармане Волков увидел горлышко бутылки. "Ловкость
      рук, чистая работа,- сказал Бобров хвастливо. - Будет нам рюмашка
      на сон грядущий". - "Ты ее стырил?- удивился Волков. - Когда ты
      успел?" - "Учись ловить момент. Если бы ты заметил, то и любой
      другой заметил бы. У Коляныча этой самогонки море, он и не почешется,
      тем более что пьяный уже, а нам пригодится". Волков тоже не ощущал
      никаких угрызений совести, наоборот - порадовался, что на вечер у
      них есть запас выпивки. "Сейчас закроемся в комнате и пересидим все
      это мероприятие, а то они наши шмотки тоже деклопируют",- сказал
      Бобров. "А может, просто закрыть комнату и уйти?"- предложил Волков.
      "Чудак ты, ведь у них от всех комнат запасные ключи. Я во втором
      заезде новый замок поставил, так они дверь вышибли. Тут надо проще
      действовать",- сказал Бобров. Когда они поднялись в свой номер,
      Бобров вынул из тумбочки стопку каких-то бланков с неразборчивой
      подписью, нацарапал на одном из них "Комната деклопирована", потер
      бланк куском мыла и затем с помощью смачного плевка прилепил
      бланк снаружи на дверь. "На всякую хитрую жопу есть хрен с
      винтом",- наставительно сказал Бобров и закрыл дверь на ключ.
      После этого приятели вышли на улицу, укрылись в находившейся
      неподалеку сосновой рощице и стали наблюдать. Волков сел на хвойную
      подстилку и привалился спиной к шелушащемуся стволу. От водки и
      от густого горьковатого запаха нагретой хвои его одолело
      оцепенение. Однако подкативший ко входу в корпус старый грузовик
      так громко дребезжал и лязгал, что заставил его очнуться. Из
      кузова на землю спрыгнули четверо, и у каждого в руках был
      распылитель, а за спиной, как рюкзак, крепился конусообразный
      баллон. У дверей четверка задержалась, чтобы надеть защитные очки
      и респираторы, а затем все скрылись внутри корпуса. Их продвижение
      можно было проследить по облакам дуста, вырывавшимся из открытых
      форточек того или иного номера. В одном из номеров вдруг распахнулась
      балконная дверь, и какой-то отдыхающий, с ног до головы обсыпанный
      
       254
      дустом, словно мельник мукой, выскочил на балкон, судорожно
      вцепился в перила и принялся надрывно кашлять, свесив голову
      вниз. Затем его вырвало. "А что такое, кстати, деклопация?"-
      спросил Волков, не отрывая задумчивого взгляда от конвульсий
      несчастного на балконе. "Борьба с клопами. Чтоб клопов, значит,
      не было,- объяснил Бобров. - Начальник лагеря этих клопов боится,
      они, говорит, заразу разносят. Вот и травят их почем зря. Я,
      правда, здесь ни одного не видел, но раньше, говорят, попадались".
      Бедняга на балконе начал тереть глаза с таким остервенением, словно
      хотел добыть из них огонь. Затем он сделал попытку броситься вниз,
      но не смог перелезть через перила и застыл в изнеможении, закинув
      на перила правую руку и правую ногу. В стороне от корпуса и чуть
      ниже по склону виднелась танцплощадка. С двух сторон ее окаймляли
      шеренги кипарисов, с третьей находилась эстрада с навесом над ней
      в виде раковины, а с той стороны, откуда смотрели приятели,
      танцплощадка была открыта для обозрения и быстро заполнялась
      отдыхающими. "Пойдем туда, посмотрим. Здесь уже все ясно",-
      предложил Бобров. Волков вяло поплелся за ним по тропинке вниз
      по склону. Вдруг он заметил, что по другой тропинке им наперерез
      спешит та самая хорошенькая горничная, которая утром сидела на
      вахте. Когда Волков понял, что девушка направляется именно к ним,
      он замедлил шаг и встряхнулся, пытаясь отогнать навалившуюся на
      него расслабленность. "Вы зря туда идете,- взволнованно сказала
      девушка. - Сейчас там будут все опылять дустом, а это очень вредно".
      Взгляд ее красивых карих глаз переходил с одного приятеля на другого,
      ожидая ответной реакции, но Волков просто созерцал ее с бессмысленным
      восторгом, так как на свету и вблизи она оказалась еще лучше, чем в
      полумраке вестибюля. Бобров же, прочно сросшийся со своей ролью
      злобного старикашки, внезапно окрысился:"Без тебя знаем! Пойдем и
      тебя не спросим. Может, мы его жрем, этот дуст!" Девушка посмотрела
      на него с брезгливым недоумением и снова перевела взгляд на Волкова.
      
       255
      "Зачем вы носите эти очки и палку?- спросила она. - Ведь я же
      знаю, что вы не слепой, я видела, как вы приехали". Прежде чем
      Волков успел что-либо ответить, вмешался рассвирепевший Бобров.
      "А тебе какое дело?!- заорал он на девушку. - Серый, покажь ей
      бумагу". Он ловко выхватил у Волкова из кармана карточку отдыхающего, сунул его девушке под нос и стал тыкать пальцем в свидетельство о
      слепоте:"Вот, видела? Читать умеешь?" - "Я понимаю, но ведь вы же
      на самом деле не слепой?"- спросила девушка. В ее голосе слышалась
      тревога, словно она боялась, что Волков и в самом деле с утра успел
      ослепнуть. Соврать Волков не сумел - дар речи не хотел к нему
      возвращаться еще и потому, что он боялся обдать красавицу запахом
      чачи. Поколебавшись минуту, Волков лишь отрицательно покачал головой.
      "Серый, чего она к тебе пристает?!"- возмущенно воскликнул Бобров.
      "Тогда зачем вы притворяетесь?"- не обращая на Боброва внимания,
      удивленно спросила девушка. "А ты не понимаешь, да? Маленькая, да?-
      язвительно зашипел Бобров. - Пошли отсюда, Серый, а то эта божья
      корова нас обоих сдаст". Он так дернул Волкова за руку, что тот
      сорвался с места и устремился вслед за ним вниз по тропинке,
      выворачивая шею, дабы еще разок посмотреть на девушку, неподвижно
      стоявшую на том же месте. "Пускай стучит,- шипел Бобров,- кто ее
      будет слушать... У меня тут везде кореша... Погоди, соска, я к тебе
      ночью приду, сделаю тебе мясной укол. Тогда не ори, крыса минетная..."
      Волков вдруг почувствовал острое раздражение, резко остановился и
      выдернул ладонь из руки Боброва. "Слушай, ты что?- обратился он к
      приятелю. - Тебе же добро хотели сделать. Ты этой девочке спасибо
      должен сказать, а ты ее дерьмом поливаешь". Бобров пристально
      посмотрел на него. "Понравилась? Правильно, соска в поряде,-
      одобрил Бобров. - Ладно, коли так, про нее молчу. Эта соплюха нам
      все равно ничего не сделает. А вообще запомни: если доверил важный
      секрет бабе - все, пропал". - "Ладно, запомню",- буркнул Волков, и
      они двинулись дальше. Когда они уже подходили к барбарисовым кустам,
      
       256
      от которых намеревались наблюдать за происходящим на
      танцплощадке, перед ними откуда ни возьмись появился оперотряд
      в лице тех самых двух блюстителей порядка, которые встретились
      Волкову первыми: строгого кавказца и молчаливого краснолицего
      блондина. Те тоже узнали приятелей, и кавказец, не забывший
      болезненного тычка в ногу, завопил с возмущением:"Почему не на
      собрании?!" - "Я старый, мне ходить трудно",- нахально заявил
      Бобров. "Ничего, мы тебе поможем",- ответил кавказец. С этими
      словами они подхватили Боброва под мышки и поволокли по направлению
      к танцплощадке. "Стой, куда?! Где поводырь?! Поводыря моего
      отдайте!"- заорал Волков, размахивая палкой, словно пытаясь что-то
      нащупать ею в пространстве. Хладнокровно прикинув расстояние до
      головы кавказца, он как бы случайно заехал по ней палкой. Раздался
      такой звук, словно столкнулись бильярдные шары. Кавказец выпустил
      Боброва, сморщился и присел, схватившись за голову. "Уй-уй, больно
      же!"- жалобно запричитал он. Между тем палка описала в воздухе
      несколько кругов и неожиданно ткнула его напарника в переносицу.
      Удар был не особенно сильным, но настолько пугающим, что страж
      порядка опрокинулся на спину. Тут из-за кустов появился давешний
      грозный начальник в розовой рубахе и грозным взглядом окинул
      картину побоища. Однако взгляд его немедленно смягчился, когда
      он узнал Боброва. При появлении начальства Волков вновь принялся
      звать своего поводыря, но грозный человек не обратил на него
      внимания. "Ну, чего разлегся?- обратился он к лежавшему на земле
      блондину. - Вставай, пошли. Пошли",- толкнул он в бок кавказца,
      осторожно ощупывавшего свою голову. "А чего он палкой дерется",-
      заныли верзилы, со страхом и ненавистью глядя на Волкова. "А вы
      что к нему пристали? Не видите, слепой человек, идет с поводырем.
      Это же спецконтингент, а вы с ними как с простыми отдыхающими",-
      втолковывал грозный человек. В его голосе слышались нотки усталости
      и раздражения, словно он хотел сказать:"Вот, полюбуйтесь, с какими
      
       257
      ослами приходится работать". Затем он широкими шагами
      двинулся куда-то в сторону речки, а пристыженные стражи порядка
      с трудом поспевали за ним, изредка затравленно оглядываясь. "Вот
      уроды,- плевался Бобров,- никакого житья от них нет. Если бы не
      эти оперотрядовцы, мне не надо было бы под старикашку косить.
      А они пристают на каждом шагу: почему не на зарядке, почему
      ходишь после отбоя, почему то да почему сё... Сколько раз я на
      них начальству жаловался, но у него один ответ: они, конечно,
      козлы, но без них нельзя, потому что порядок должен быть". Волков
      слушал приятеля рассеянно, все еще ощущая возбуждение от стычки.
      Однако мало-помалу происходившее на танцплощадке вновь начало
      погружать его в оцепенение. Там на эстраду выбежали четыре девицы
      в коротеньких красных платьицах с узорами и в белых платочках,
      а вслед за ними поступью, полной достоинства, вышел краснолицый
      мужчина с баяном. Девицы, немузыкально топая и вымученно улыбаясь,
      закружились по сцене. На их ресницы пошло столько краски, что
      открыть глаза им, вероятно, было не легче, чем гоголевскому Вию.
      Под завывание баяна люди в толпе переходили с места на место,
      негромко переговаривались, смеялись и не обращали никакого
      внимания на происходившее на сцене. Однако коллектив артистов
      привык, видимо, к такому отношению публики и продолжал свое
      представление с бесстрастной отлаженностью механизма. Девицы
      все так же трупно улыбались, устремляя взоры куда-то в пространство,
      баянист продолжал выдавать визгливые рулады и впустую расточать
      целые облака животного оптимизма. При этом все артисты были,
      похоже, искренне убеждены в том, что представляют народное
      искусство, а уж в ведомости на оплату их коллектив наверняка
      именовался народным. Подумав об этом, Волков усмехнулся. Истолковав
      его усмешку по-своему, Бобров зашептал:"Ну и телки - все какие-то
      крученые, жилистые, бледные, как плесень... В голодный год еть
      не станешь". Понаблюдав с четверть часа за плавным круженьем
      
       258
      народного коллектива, Волков начал зевать, но Бобров все это
      время озирался по сторонам и как будто чего-то ждал. Наконец
      послышалось фырканье тракторного двигателя, и по бетонированной
      дорожке к танцплощадке подкатил трактор с прицепленным к нему
      агрегатом для опыления многолетних насаждений. Четырехугольная
      труба опылителя была нацелена на толпу. "Сейчас самое интересное
      будет",- возбужденно прошептал Бобров, потирая руки. Внезапно
      раздался лязг, агрегат затрясся, задребезжал и завыл. Из трубы
      на безмятежно топтавшуюся толпу с воем обрушилась лавина дуста.
      Послышались вопли и визг, люди, толкая, опрокидывая и давя друг
      друга, заметались по площадке и стали разбегаться. Однако опытные
      машинисты сначали обдали дустом тех, кто стоял ближе к краю, и
      лишь после этого облака порошка посыпались в центр людской массы.
      Очень скоро все отдыхающие оказались с ног до головы в дусте,
      напоминая скопище то ли снеговиков, то ли привидений. Агрегат
      прекратил работать так же внезапно, как и начал, машинист дал
      газу, и трактор удалился вместе с агрегатом. Воцарилась тишина.
      Прошло несколько минут, и тишину нарушил чей-то надрывный кашель.
      Затем закашлялся кто-то еще, и вскоре вся толпа зашлась в
      мучительном, надрывном, безостановочном, до рвоты, кашле. Пытаясь отряхнуться, люди поднимали новые облака дуста, и затихающий
      кашель возобновлялся с новой силой. Выпитая чача дала Волкову
      способность на все взирать спокойно, но все же он был удивлен
      увиденным и попросил Боброва разъяснить, зачем все это делается.
      "А что тут непонятного?- в свою очередь удивился Бобров. - На них
      же на всех яички клопов. Раз деклопация, то надо все деклопировать -
      и мебель, и постели, и одежду. К тому же сейчас дети начнут помирать,
      а то ведь с ними одна морока - бегают, орут, под ногами путаются...
      Или еще утонут - отвечай за них потом. А так помер - и все, и взятки
      гладки". Чувствовалось, что Бобров, хотя и вынужденно, но признает мудрость администрации. Волков промолчал и закурил. Его удручала
      
       259
      собственная отстраненность от всего происходящего. В то же
      время его томило странное глухое беспокойство, связанное не
      с каким-то конкретным событием, а с подспудным ощущением чего-то
      неладного в мире, общего медленного движения к катастрофе. Бобров
      между тем почесал спину о ствол сосны, огляделся по сторонам и,
      не находя вокруг больше ничего интересного, жизнерадостно пред-
      ложил:"Ну что, пошли накатим?" Волков вспомнил, что в номере у
      них есть еще бутылка водки, и понял, чего ему не хватает. "Пошли",-
      с готовностью согласился он. Проходя через вестибюль корпуса,
      Волков с надеждой посмотрел в сторону вахты, но там за стойкой
      сидела уже другая горничная с неприятным плоским лицом, на котором
      застыло выражение подозрительности и обиды. Казалось, девушка,
      столкнувшись с людской испорченностью, не доверяет больше никому.
      Впрочем, Боброва ее надутый вид ничуть не смутил: сдвинув очки на
      нос, он подмигнул ей весьма игриво, отнюдь не по-стариковски. Та
      фыркнула и отвернулась, но без особого неудовольствия. "Глянешь
      на нее - прям недотрога,- сказал Волкову Бобров. - Но я-то знаю,
      что ее весь оперотряд драл". Поднявшись в номер, они открыли
      балконную дверь. Смеркалось, над морем вставала большая медная
      луна, и такие же медные блики широкой полосой ложились от нее
      по поверхности воды. Стрекотали цикады, в кустах у реки монотонно
      кричала какая-то ночная птица. Весь корпус гудел и слегка сотря-
      сался под напором теплого бриза, налетавшего с моря. Под его
      порывами печально шумела листва пирамидальных тополей, аллея
      которых шла от корпуса к реке. Обильные струи серебристых бликов
      стекали с конических крон деревьев. Чувство одиночества охватило
      Волкова от этих звуков ночи. Он попросил Боброва не зажигать свет.
      Тот удивился, но не стал возражать. "Рюмаху я и в темноте мимо рта
      не пронесу",- сказал он. Волков пил остывшую в холодильнике чачу
      и время от времени кивал, поскольку Бобров рассказывал ему о чем-то.
      На самом же деле Волков слушал гудение бриза, смотрел через плечо
      
       260
      приятеля на очертания горных вершин, четко выделявшиеся на
      подсвеченном луной небе, и чувствовал, как с каждой рюмкой
      все больше теряет связь с внешним миром и замыкается в себе.
      Впрочем, Бобров не замечал его состояния, так как и сам уже
      изрядно нагрузился. Если бы Боброву сказали, что он пьет в
      одиночку, он бы страшно обиделся, но по сути дела так оно и
      было. Дождавшись, когда бутылка опустеет, Волков решил не про-
      должать беседу и, прервав на полуслове невнятные рассуждения
      Боброва, промычал, что пора спать. Последней искры сознания
      ему хватило только на то, чтобы раздеться, а затем он повалился
      на провисавшую почти до пола панцирную койку и погрузился в
      забытье. Однако сон его этой ночью не был вполне спокойным -
      было еще темно, когда его разбудили громкие голоса, что-то напере-
      бой кричавшие этажом выше. Казалось, несколько человек яростно
      обличают или упрекают в чем-то кого-то одного, а тот робко оправ-
      дывается. Впрочем, слов оправдания не было слышно - только негром-
      кое бормотание, а из речи обвинителей доносились только отдельные
      слова:"Разврат... Мораль... Гонорея... Секс... Разврат... Сифилис..."
      Затем крики прекратились, послышались сопение и возня, короткий
      вскрик, и что-то тяжелое гулко ударилось о землю под окнами корпу-
      са. Волков хотел было встать и посмотреть, что происходит, но вместо
      этого снова крепко заснул. Проснувшись утром с тяжестью в голове и
      отвратительным вкусом во рту, он обнаружил, что Бобров уже встал и
      умывается, расплескивая воду на кафельный пол санузла и жизнерадостно
      мурлыча "Таганку". Розовый и свежий, расчесывая влажные волосы,
      Бобров вышел в комнату с полотенцем через плечо и рассказал, что он
      уже успел сбегать опохмелиться в вагончик к давешнему атлету, а
      заодно и полюбоваться на отдыхающих, прилежно делающих зарядку под
      руководством того же атлета. "А мы с тобой, Серый, живем как белые
      люди, встаем когда хотим, ходим куда нам надо... Скажи спасибо мне",-
      напомнил Бобров. Волков встал, потянулся, вышел на балкон, где дул
      
       261
      свежий утренний ветерок, и совсем было собрался сладко зевнуть,
      но взглянул вниз - и рот его сам собой захлопнулся так, что
      лязгнули зубы, а зевок застрял где-то в горле. Внизу, на каменис-
      той земле среди чахлых розовых кустов, бумажек, окурков и винных
      пробок лежал на спине мертвый молодой человек, голый по пояс и
      босой, в одних потертых джинсах. О том, что молодой человек мертв, говорили неестественный поворот его головы, руки, странно заломлен-
      ные за спину, брезгливо оскаленные зубы и запекшаяся кровь под
      носом и в углах рта. Видимо, он лежал так уже довольно долго, так
      как тело его успело приобрести зеленоватый оттенок и мухи безбояз-
      ненно роились над ним. По дорожке, направляясь к административному
      корпусу, пробежала горничная, брезгливо косясь на труп. "Слушай,
      поди-ка сюда",- обратился Волков к Боброву, который безмятежно курил,
      развалившись на койке. "Ну что там еще",- недовольно проворчал
      Бобров. Что-то в лице и тоне Волкова заставило, однако, его встать,
      выйти на балкон и посмотреть туда же, куда неотрывно смотрел Волков.
      "А, мертвячок,- сказал Бобров благодушно, хотя и с легким разочаро-
      ванием - видимо, он ожидал увидеть что-то более интересное. - Это
      он ночью к бабе по балконам перелез, а оперотрядовцы его с улицы
      засекли, зашли в номер и с балкона его скинули". - "Вот так просто -
      взяли и скинули?- удивился Волков. - Это же серьезное дело!" - "Что
      же тут такого серьезного?- хмыкнул Бобров. - Лез к бабе? Лез.
      Высоко было? Высоко. Ну и упал, не удержался. Несчастный случай,
      вот и все. Сам виноват, нечего порядок нарушать". - "А если кто-
      нибудь расскажет, как на самом деле все было?" - "Да кому это надо!-
      отмахнулся Бобров. - Да и кто ему поверит? Тут администрация, офици-
      альные лица, а там болтун какой-то. Почему он ночью не спит? Тоже,
      наверно, порядок нарушает. Да не будет никто связываться, я тебе зуб
      даю". - "А ты откуда знаешь, что ночью было?"- спросил Волков. "Да
      я проснулся, попить захотел, а потом думаю: не зря же я вставал,
      надо пойти прогуляться по корпусу. Вот и надыбал кой-чего, пока из-за
      
       262
      этого чудака шум не поднялся". Бобров вынул из кармана
      и подбросил на ладони пару сережек и обручальное кольцо.
      "Не боишься, что я тебя заложу?"- спросил Волков как бы шутя.
      "А кто тебе поверит, ты же слепой,- засмеялся Бобров. - К
      тому же меня начальство здешнее любит, я ведь его неплохо
      заряжаю. Делюсь, проще говоря". - "Ну а что сегодня делать
      будем?"- спросил Волков. "Вечерком надо бы кабак посетить,
      который за речкой,- ответил Бобров. - А сейчас сходим на
      завтрак, и я еще прилягу покемарить после беспокойной ночи".
      После обильного, хотя и незатейливого завтрака, съеденного
      ими в столовой, приятели расстались: Бобров завалился спать в
      номере, а Волков собрал пляжные принадлежности отправился к
      морю. Там он то читал книгу, то сонно всматривался, опираясь
      локтем на гальку, в светлую дымку на горизонте и висящие в ней
      голубые силуэты судов. Остерегаясь спасателей, он даже и не
      пытался доплывать до буйка, а мирно плескался неподалеку от
      берега. Сразу после обеда, такого же обильного и невкусного,
      как и завтрак, он вновь пошел на море. Однако стояла такая жара,
      что раскаленная галька своей горячей белизной резала глаз и все
      предметы слегка колыхались, словно размытые зноем. Волков понял,
      что с выходом на море он явно поторопился, тем более что ранее
      он уже успел получить солнечный ожог и теперь покрасневшая кожа
      слегка побаливала. Поэтому Волков не стал располагаться на пляже -
      вновь надев рубашку и очки и повязав голову полотенцем, он, по-
      стукивая палкой, пошел побродить по территории лагеря. На базаре
      он стал свидетелем того, как один из двух шедших впереди него
      оперотрядовцев молниеносно выбросил руку и стащил трояк у зазевав-
      шегося торговца. Второй оперотрядовец оглянулся и, заметив Волкова,
      толкнул в бок своего напарника. Тот повернулся и смерил Волкова
      взглядом. "Плевать, это же слепой",- сказал он презрительно,
      сплюнул и неторопливо пошел дальше вдоль парапета. Волков
      
       263
      повернул в сторону и побрел от моря в глубину территории
      лагеря по дорожке между сосен и кипарисов. Увидев затененную
      скамейку, он уселся и вытащил из сумки книжку. Через некоторое
      время, оторвавшись от книжки, он рассеянно посмотрел по сторонам.
      Взгляд его упал на закрытый в это сонное время киоск, где по
      вечерам продавали мороженое и соки. Он увидел, что у двери в
      пристроенное к киоску подсобное помещение шепчутся о чем-то
      продавец-армянин и комиссар лагеря. На комиссара Волкову как-то
      указал Бобров - это был рыжеватый веснушчатый мужчина с твердыми
      скулами и жестким взглядом, во всем поведении которого читались
      решительность и твердость характера. В руках комиссар держал
      огромную сумку, в которую продавец после краткой беседы принялся
      укладывать бутылки с мутноватой жидкостью, то и дело ныряя за
      ними во мрак подсобки. Волков с первого взгляда определил, что в
      бутылках находится чача. Вдруг продавец заметил Волкова,
      почувствовав, видимо, на себе его пристальный взгляд, и что-то
      сказал комиссару. Тот с тревогой взглянул на Волкова, но,
      присмотревшись, успокоительно сказал продавцу:"Не бойся, он
      слепой. Давай дальше". Вновь замелькали бутылки, исчезая в
      сумке. Комиссар остановил продавца только тогда, когда сумка
      угрожающе раздулась и бутылки стали из нее выпирать. Подхватив
      сумку правой рукой и всем корпусом выгибаясь влево, комиссар
      двинулся в гору - туда, где в тени акаций и шелковиц прятались
      домики для отдыхающих. Волков заметил, в каком домике он скрылся,
      и, периодически отрываясь от книги, стал поглядывать на этот
      домик. Между тем армянин запер подсобку, еще раз подозрительно
      покосился на Волкова и, посвистывая, удалился по дорожке куда-то
      в сторону столовой. "Что-то сегодня целый день говорят про мою
      слепоту. Как бы и в самом деле не ослепнуть",- пробормотал Волков
      себе под нос и вдруг вспомнил о том, что, совершенно забыв о своей
      роли, читал книжку в тот самый момент, когда продавец с комиссаром
      
       264
      на него смотрели. "Чушь какая-то,- хмыкнул он. - Значит,
      книжку читать я не слепой, а когда они водку таскают, так
      сразу слепой. Может, они не заметили, что я читаю? Тогда
      они сами плохо видят". Волков отложил книжку, не в силах
      сосредоточиться. Он попытался обдумать все то, что происходило
      с ним в этом лагере, но вместо размышлений лишь снова и снова
      вспоминал картины странных событий, уместившихся в два дня.
      Вскоре от воспоминаний, а возможно, и с похмелья, Волкова начала
      бить нервная дрожь. Он встал со скамейки и рассеянно побрел по
      солнцепеку куда глаза глядят. Однако ноги сами вновь принесли его
      в тень. Он обнаружил, что стоит у крылечка того самого домика, в
      котором скрылся комиссар с грузом самогона. Некоторое время Волков
      постоял в нерешительности - почему-то ему чрезвычайно хотелось
      войти внутрь. По рассохшимся ступенькам, вздрагивая от скрипа, он
      поднялся к двери, взялся за ручку и потянул ее на себя. Дверь
      неожиданно легко отворилась. Он переступил через порог и оказал-
      ся на застекленной веранде, где тишину нарушали только мухи,
      гудевшие в горячем неподвижном воздухе. Впрочем, прислушавшись,
      Волков уловил и другой негромкий звук - то ли сдавленный смех,
      то ли прерывистое мычание,- доносившийся из-за приоткрытой двери
      в комнату. Затем за дверью что-то покатилось по полу - судя по
      звуку, граненый стакан,- послышался шлепок, а за ним надсадное
      кряхтенье. Волков крадучись подошел к двери и заглянул в комнату.
      То, что предстало его глазам, он осознал не сразу. Прежде всего
      его поразил воздух комнаты - спертый и неподвижный, насыщенный
      запахами пота, пролитой чачи и погасшего табака. Затем Волков
      увидел остатки закуски на тарелках, стаканы и недопитые бутылки
      на столе и на тумбочках, голые сетки кроватей, а на полу, там,
      где полумрак был особенно густ,- копошащуюся груду обнаженной
      человеческой плоти, сопящую, кряхтящую и постанывающую. Когда Волков
      смог разглядеть в этой груде очертания отдельных тел, ему стало
      
       265
      ясно, что он наблюдает картину свального греха. Он не двигался
      с места, боясь, что его заметят. Тела с лоснившейся от пота кожей
      склеивались друг с другом, с чавканьем разлеплялись и снова
      склеивались; ягодицы мужчин то двигались с механической размерен-
      ностью, то вдруг остервенело ускоряли движение, и тогда женщины,
      распростертые снизу, на разбросанных по полу матрацах, начинали
      жалобно кряхтеть. На спину ближайшего к Волкову самца то и дело
      садились мухи, но он не обращал на них внимания, лишь передергивая
      кожей, как свинья. Толстуха, лежавшая под ним, повернула голову в
      жидких крашеных кудряшках и стала нащупывать рукой на полу пачку
      сигарет. Тут бессмысленный взгляд ее маленьких глазок остановился
      на Волкове. Толстуха некоторое время всматривалась в него и затем
      спросила своего партнера:"Ой, кто это?" Тот, однако, пропустил ее
      вопрос мимо ушей, с прежним пылом продолжая свое занятие. "Ну
      подожди,- простонала толстуха,- ну посмотри, кто это?" Мужчина
      обернулся, и Волков узнал в нем человека в розовой рубахе, то
      есть начальника лагеря. От напряжения и от гнева из-за неожиданной
      помехи взгляд начальника, и так весьма решительный, теперь сделал-
      ся почти безумным. "А, это слепой,- сказал начальник успокоитель-
      ным тоном. - Ты, слепой, иди отсюда, слышишь? Пшел вон!"-зарычал
      он на Волкова. Затем он повернулся к толстухе, и ягодицы вновь
      заходили с размеренностью поршней в двигателе внутреннего сгорания.
      Волков послушно вышел и прикрыл за собой дверь.
       Начальника лагеря Волков встретил еще раз в тот же день вечером
      в том самом кабаке, расположенном за речкой, о котором рассказывал
      Бобров. Через речку приятели перешли по мосту, благополучно миновав
      стоявший там кордон оперотряда. Кордон должен был останавливать
      обычных отдыхающих, которые вздумали бы сбежать за речку от вечерних
      физических упражнений. Солнце еще не успело скрыться за горой, а в
      кабаке под названием "Ветерок" дым уже стоял коромыслом. Теплый
      вечерний воздух мерно сотрясался и грохота барабанов ансамбля,
      
       266
      исполнявшего "Ах, Одесса", "Семь сорок" и прочие ударные
      произведения и заглушавшего в окрестности все остальные звуки.
      В промежутках между песнями слышались звон посуды, пьяные вопли
      и раскаты идиотского смеха. Несколько отдыхающих из спортлагеря,
      купив в кабаке выпивки, выскочили с заднего хода и засеменили
      к реке не по дороге, а напрямую, через грушевый сад. Волков
      с уважением провожал взглядом этих сильно рисковавших людей, пока
      они не скрылись за кустами.
       В дверях кафе стояли двое верзил в наимоднейших джинсах и майках.
      По их лоснящимся красным лицам и остекленевшим глазам было видно,
      что они, неся охранную службу, тем не менее не обделяли себя теми
      радостями, которые предлагал людям "Ветерок". Боброва, а заодно
      с ним и Волкова они пропустили внутрь беспрепятственно. В кафе
      царил полумрак, лишь по углам горели тусклые лампы в розовых
      абажурах, и в их угрюмом свете по стенам метались уродливые
      тени танцующих. Сидевшие за столиками наклонялись друг к другу
      так близко, что почти сталкивались лбами, и все же вынуждены были
      орать во всю глотку, чтобы расслышать друг друга - с такой силой
      гремел ансамбль на маленькой эстраде рядом со стойкой бара. Ужасный
      рев "Цыгане любят вина, эх, вина не простые..." впечатывался в мозг
      не хуже любых пророческих откровений. Бармен, подсвеченный снизу
      лампочкой, помогавшей ему считать деньги и цедить выпивку, и потому
      напоминавший вампира из фильмов ужасов, с механической размеренностью выдавал порции спиртного жаждущим, томившимся у стойки. Волков присел
      за столик, а Бобров направился к стойке за выпивкой и закуской. Поль-
      зуясь знакомством с барменом, и то, и другое он взял без очереди и в
      два захода перенес на столик. Волков тем временем разглядел, что
      рядом с ними во главе компании, занимавшей два сдвинутых столика,
      восседает сам начальник лагеря, или человек в розовой рубахе. Теперь
      эта рубаха на нем была расстегнута до пупа, волосатая грудь и живот
      тускло блестели от пота. Начальник явно успел уже немало выпить,
      
       267
      лицо его утратило подвижность, и от этого резче выделялись отвислость его щек и грубые складки по углам рта. Тем не менее вел он себя чрезвычайно активно: громогласно произносил тосты, заставлял всех пить до дна и даже пытался острить. Все прочие члены компании беседовали друг с другом, то есть каждый что-то кричал в ухо соседу, пытаясь заглушить музыку, но периодически все замолкали и слушали очередной тост в честь начальника лагеря. В компании имелось и несколько дам, уже размякших от водки и пьяно хихикавших в объятиях кавалеров. Вдруг начальник вскочил и, обращаясь к кому-то, входившему в кафе, замахал руками и завопил:"Сюда, сюда!" Сидевший рядом с начальником оперотрядовец сорвался с места и бросился куда-то в поисках стульев. Волков повернулся к двери и вздрогнул - в кабак
      входила запомнившаяся ему красивая девушка под ручку с унылой плосколицей подружкой - той самой, об интимной жизни которой так откровенно высказался Бобров. Некоторое время девушки неуверенно озирались в полутьме, но затем плосколицая сориентировалась и потащила свою подругу к сдвинутым столикам, где по обе стороны от начальника уже возникли два свободных стула. "А вот и наша Оля дорогая!"- в восторге промычал глава компании, облапил
      плосколицую девицу и со всхлипом приклеился губами к ее щеке. "Таня!"- раскрыв объятия, обратился начальник к красивой девушке, но та успела сесть, и его влажные губы только скользнули по ее волосам. В этот миг фигура Боброва закрыла Волкову обзор, и на их столике выросли две бутылки "Кавказа", а в дополнение к ним - кучка конфет "Ласточка", две картонные тарелочки с поджаренными орешками и два граненых стакана. Сердце у Волкова защемило, губы задрожали, и появление вина он в таком состоянии воспринял с благодарностью. Бобров срезал своим устрашающим ножом пластмассовую пробку с бутылки и со словами "Ночь на дворе, а мы еще ни в одном глазу" начал разливать портвейн. "По полному наливай",- сказал Волков, когда Бобров остановился на половине стакана. "Ну ты силен",- одобрительно ухмыльнулся тот. Через минуту, когда Волков, не отрываясь, выпил стакан до дна, Бобров снова усмехнулся и покачал головой. Наливая по второму стакану, рецидивист заметил: "Реже мечи, а то я тебя через речку не
      
       268
      перетащу". Когда первая бутылка опустела, Бобров удовлетворенно откинулся на спинку стула и закурил, предоставив Волкову возможность наблюдать все то, что происходило за сдвинутыми столиками. Волкова, собственно, интересовала только красивая девушка, которую начальник лагеря назвал Таней. Волков страдал и сам себе удивлялся: ведь не могла же Таня ограничить свою жизнь в лагере только выдачей ключей и белья в корпусе и вообще остаться в стороне от всей странной лагерной жизни. Он понимал все это и тем не менее душа его болела - он наливал себе и пил, не дожидаясь Боброва. Тот, видя такое настроение приятеля, коротко свистнул. К нему повернулся один из привратников. Бобров что-то показал ему на пальцах. Верзила, подобострастно ухмыляясь, сбегал к стойке, получил там еще две бутылки "Кавказа", оттерев плечом очередь, и рысцой доставил их Боброву. Бобров дал ему какую-то купюру, и верзила, улыбаясь и кланяясь, вернулся на свой пост, где ему тут же пришлось с бранью и тумаками отдирать от дверного косяка какого-то подвыпившего отдыхающего, стремившегося во что бы то ни стало прорваться в запретное помещение. Волков, не замечая ничего этого, следил за тем, как начальник лагеря обнимает Таню за плечи и шепчет ей что-то на ухо, а затем выжидательно, с неподвижной улыбкой смотрит в ее растерянное лицо. Послышался громкий скрип - это начальник придвинул стул Тани вплотную к своему. Теперь он мог бы при желании навалиться на девушку всем телом, а желание у него, видимо, было, поскольку он уже начал угрожающе нависать над ней, перевешиваясь через ручку своего кресла. Таня, и до этого проявлявшая заметное беспокойство, вдруг быстро вскочила и выскользнула из его объятий, так что он по инерции сунулся лицом вниз и свалился бы на пол, если бы в последний момент не ухватился за край стола. При этом он повалил большую часть стоявших на столе бутылок и расплескал наполненные стаканы своих приближенных. Те, однако, притворились, будто ничего не заметили. С трудом выпрямившись, начальник обратил свой взгляд, поглупевший до последней степени, вслед убегавшей девушке. "Эй, вы!"- крикнул он верзилам, которые и без того уже насторожились. Таня бросилась между ними в темный дверной проем с маячившей вдалеке звездой. Волков было
      
       269
      напрягся, но все обошлось благополучно - так как дело происходило во сне, они не смогли ее схватить. Девушка проскользнула мимо, только мелькнули край белого платья и блестящая от загара стройная ножка. Стражи ринулись на нее с такой яростью, что столкнулись лбами и Волков во второй раз за день услышал вызывающий дрожь костяной стук. Оба привратника, зашатавшись, сползли на пол по дверным косякам и в сидячем положении застыли у порога, недоуменно тараща глаза в пустоту. Волкова, наблюдавшего все это, внезапно разобрал неудержимый смех. Смех привлек внимание начальника лагеря, и он с усилием перевел на Волкова остекленевшие глаза. Несколько минут начальник с пьяной пристальностью взирал на конвульсии Волкова, которому даже пришлось выплюнуть портвейн обратно в стакан, чтобы тот не мешал ему смеяться. Затем начальник хрюкнул раз-другой и вдруг разразился хриплым хохотом, показывая толстым пальцем на сидевших в дверях охранников. Его клевреты тоже угодливо захихикали, хотя и не поняли, в чем дело - увлеченные своими дамами, они пропустили всю сцену. Начальник вдруг резко поднялся с места и, заложив крутой вираж между столами, с неожиданной точностью опустился в кресло рядом с Бобровым, напротив Волкова. Бобров тут же предупредительно подвинулся и вновь разлил вино. Начальник лагеря, не обращая внимания на полный стакан, стал с хитрой ухмылкой вглядываться в лицо Волкова. "А я тебя знаю, парень,- произнес он затем непослушным языком. - Ты слепой, да? Хе-хе,- засмеялся он и погрозил Волкову пальцем. - Это ведь ты сегодня к нам в домик заходил, когда мы того... Ты ведь ничего не видел, а? - и он опять погрозил пальцем и залился смехом, вызвавшим у него икоту. - Я знаю, ты нормальный парень. Ты его друг,- он кивнул на Боброва. - А он нормальный парень. И я нормальный парень!"- с вызовом заявил хозяин лагеря. Бобров шумно выразил согласие с этими словами и предложил выпить. Залпом осушив стакан, начальник вдруг помрачнел и стал глядеть куда-то в сторону. "А эту телку я все равно отхарю,- сказал он мрачно. - Куда она денется, и не таких обламывали. А будет выпендриваться, я ей такую бумагу в институт направлю, что ее не только из института выпрут, но и на работу никуда не возьмут. Ишь, сучка,
      
       270
      на кого хвост поднимает! Я что хочу могу с ней сделать". Волков вдруг понял, что музыка смолкла и поэтому речь начальника так внятно доносится до его слуха. А тот исподлобья глядел Волкову прямо в глаза и с пьяным упорством продолжал твердить:"Все равно отхарю... Что захочу, то с ней и сделаю... Не знает, с кем дело имеет, мокрощелка паршивая... Ну ничего, и не таких обламывали..." Речь начальника сделалась до странности отчетливой, словно он каким-то непостижимым образом успел протрезветь и теперь размеренным голосом диктора или преподавателя втолковывал Волкову смысл своих жизненных устремлений. Как завороженный, Волков слушал:"Все равно отхарю... Сучка... Что захочу, то с ней и сделаю..." На секунду мир показался Волкову каким-то двухмерным, то есть состоящим из активного начала, каковым являлся неукротимый начальник лагеря, он же товарищ Дятлов, и пасивной массы одушевленных и неодушевленных предметов, покорно принимающих разнообразные воздействия товарища Дятлова. Сам же Волков вместе с Бобровым как бы наблюдал из укрытия за неравной борьбой этих двух начал. Эта мысль так поразила Волкова, что ему захотелось немедленно совершить какое-нибудь грандиозное деяние. Главный двигатель мира находился невероятно близко, до него можно было дотронуться рукой и ощутить жар и липкость его лоснящейся кожи. Изменение мира почему-то связалось в сознании Волкова с костяным биллиардным стуком, издаваемым порой головами начальников различного ранга. Повинуясь наитию, он сделал несколько глотков из своего стакана, не сводя глаз с лоснящейся физиономии начальника, с его лохматой головы, мерно качавшейся в пространстве над столом. Затем он схватил пустую бутылку и размахнулся. Чувство восторга охватило его душу. Лицо Боброва исказилось от ужаса.
       Волков проснулся оттого, что его кто-то тряс за плечо. От неглубокого сна, полного видений, голова его гудела, в ушах еще слышался звон стекла. "Ты что это делаешь?!"- возмущенно кричал кто-то у него над ухом. Волков открыл глаза и увидел Боброва. Тот стоял в странной позе - сгорбившись и зажимая руками причинное место. Оказалось, что Волков, не желая просыпаться, ткнул его кулаком в пах, а затем смел с их общей тумбочки на
      
       271
      пол все стоявшие на ней предметы: мыльницы, кружки, какое-то печенье и прочий скарб. "Это я сделал?"- удивленно спросил Волков, глядя на разбросанные по полу предметы. "Нет, я",- подбирая печенье, огрызнулся Бобров. Волков вылез из-под одеяла, натянул голубые больничные штаны и принялся ему помогать. "Слышь, а я тебя во сне видел",- примирительным тоном обратился он к Боброву. "Да? И что я делал?"- сразу насторожился крайне суеверный рецидивист. "Да то же, что и в жизни: водку пил, женщинами интересовался". - "Правильно, я такой, и в жизни, и во сне одинаковый,- самодовольно подтвердил Бобров. - Меня уже хрен исправишь". Затем он задумался, боромоча:"Вино и бабы, вино и бабы... К чему вино и бабы снятся, не знаешь? - спросил он Волкова. - Хотя откуда тебе знать",- махнул он рукой. "Сергей, а ты что ж исть-то не идешь?"- продребезжал вдруг с соседней койки дед Лукьян. "А сколько времени?"- встрепенулся Волков. "Да завтрак уже прошел,- сказал Бобров с упреком. - То ворочаешься всю ночь, спать мешаешь, а то дрыхнешь до обеда. Я ж не зря тебя будил..." Волков хотел было пойти в раздаточную, но вспомнил неизбежную кашу, перловую или пшенную, остывшую и всю в комьях, а также мутный котловой чай неопределенного цвета, и махнул рукой". "Чего ты?"- спросил Бобров. "Да ну его, этот завтрак. Мы еще передачу мою не сожрали. Надо доедать, родители все равно еще принесут". - "Ну и правильно",- одобрил Бобров. Ему передач никто не носил, хоть по рождению он и был москвичом,- правда, ныне прописанным в городе Советске Тульской области. Вообще в больнице лежало немало иногородних - бродяг, уголовников, солдат, а также искателей правды вроде деда Лукьяна. Были и такие москвичи, к которым никто не приходил и не приносили передач, хотя таких было немного. Всем этим людям приходилось существовать на казенную пайку, от которой даже при малоподвижном образе жизни очень скоро подводило живот. Родители приносили Волкову огромное количество еды, но он отказывался разве что от яблок, помидоров и тому подобной малопитательной пищи, а большую часть всего остального раздавал соседям по палате и знакомым из других палат. Правда, он никак не мог уговорить родителей приносить побольше сигарет и чая: курение и распитие
      
       272
      чифира являлись в больнице главными развлечениями, однако родители считали, что табак и чай в больших количествах вредны. Когда Волков передавал такие их слова Боброву, рецидивист только качал головой и смеялся горьким смехом, поражаясь человеческой наивности и незрелости. Продукты, приносимые больным в качестве передач, хранились в холодильнике, стоявшем в особой комнате между входом в отделение и входом в то помещение, где находились палаты и где, собственно, и содержались больные. Волков пошел за санитаром, так как все двери запирались на ключ и ключи находились у санитара. В тот день дежурил санитар Коля, белокурый крепыш с таким красным и помятым лицом, что хотелось предложить ему полечиться от пристрастия к алкоголю в том самом отделении, где он служил. Волков выучился у Боброва фамильярному обращению с больничной обслугой. "Слышь, Коль,- обратился он к санитару,- как бы мне в холодильник залезть? А то жрать шибко охота". - "Вот свиданка будет, и залезешь. Буду я для каждого бегать туда-сюда",- ответил Коля, не останавливаясь. "А что, одиннадцати нет еще?"- спросил Волков. "Без двадцати",- откликнулся Коля, удаляясь по коридору. Ровно в одиннадцать, согласно показаниям часов наркомана Толика, стали вызывать по палатам тех, чьи родственники пришли на свидание и ждали теперь в проходной комнате с холодильником. Волков вдруг вспомнил, что могут прийти родители, и от этой мысли у него заныло сердце. В последнее время он пребывал в состоянии какой-то растерянности, как человек, который забыл нечто важное, но не знает, что именно. Родители на свиданиях вели наигранно бодрые рассказы про общих знакомых, причем виденных Волковым дома лишь мельком. Эти рассказы страшно его раздражали, поскольку не касались того забытого нечто, которое постоянно от него ускользало. К тому же он и не мог поддерживать беседу, так как и люди, и события были ему мало знакомы и совершенно безразличны. Поэтому он делал вид, будто занят едой, принесенной родителями, которой его усиленно потчевали. Порой, поднимая глаза от поедаемого куска, он ловил взгляды родителей, жалостливые, но в то же время изучающие, отыскивающие в нем черты сумасшествия. Порой ему казалось, будто он видит в этих взглядах даже
      
       273
      легкую брезгливость. Еда застревала у него в горле, он с усилием ее проглатывал, вставал и начинал прощаться, ссылаясь на строгий больничный распорядок. Никогда чувство одиночества не одолевало его в больнице с такой силой, как после этих свиданий. Спал он и так плохо, а в такие дни порой совсем не мог заснуть. Тогда он шел в процедурную, маленькую комнатку с кушеткой, в которой ночью уголовники и другие тертые люди, населявшие отделение, готовили чифир и потом, "замутив чифирку" и "закинувшись колесиком", вели до рассвета нескончаемые разговоры. В темноте рдели огоньки сигарет, тускло отсвечивал кафель стен, белели глаза и зубы, когда рассказчики или слушатели смеялись. Сам Волков слушал редко, чаще думал о своем. Точнее говоря, он вспоминал: вот они с друзьями, купив пару бутылок дешевого вина, идут в знакомое местечко в гуще ясеневых кустов у задней стены котельной; вот они пьют, подшучивая друг над другом; вот они спорят о чем-то, и он старался вспомнить, о чем именно. Снова погрузившись в эти воспоминания, Волков сидел на койке в своей палате и вздрогнул, когда санитар Коля возник в дверном проеме и гаркнул:"Волков! Сидишь, а там тебя ждут!" Волков тяжело поднялся с койки и побрел в комнату свиданий, будучи уверен, что явились родители, и только гадая, кого он увидит - то ли отца, то ли мать, то ли обоих вместе. Совершенно неожиданно его глазам предстала возвышавшаяся над согнутыми женскими фигурами мощная фигура Вовы Кистенева по кличке Сатана, который, ухмыляясь, дружески беседовал о чем-то с санитаром Колей. "Вова, привет!"- вне себя от радости завопил Волков и бросился обнимать гостя. Сатана любил Волкова и его друзей, хотя и не входил в их компанию. "Я - деловой человек, а вы идейные бездельники",- говорил он, и в голосе его слышалась покровительственная нежность. Сатана высвободился из объятий Волкова и принялся вытаскивать из огромной заграничной сумки разные кульки, которые клал тут же на диванчик. "Вот сырку тебе притаранил... Вот колбаска... Вот сигареты..."- бормотал Сатана. "Сигареты надписывать надо",- вмешался Коля, который стоял рядом и почему-то не уходил. "Ладно, надпишем",- согласился Сатана, извлекая из нагрудного кармана джинсовой куртки
      
       274
      перьевую ручку "Паркер". "Как ты узнал, что я здесь? Неужели родители сказали?"- спросил Волков. "Ну да, еще чего,- ухмыльнулся Сатана. - Это Иван к тебе в институт съездил, нашел старосту твоей группы, и староста ему сказал, что ты в больнице. Ну а дальше - дело техники, разыскали тебя по справочным телефонам". - "Это сколько ж больниц пришлось обзванивать!" - "Всего две,- сказал Сатана самодовольно. - Я-то сразу догадался, что ты в дурдоме. У меня такая же история была - тоже приходилось косить под дурака". - "А я и не косил вовсе",- сказал Волков. "Интересно, как же ты сюда попал,- произнес Сатана недоверчиво. - Может, и вправду рехнулся маленько?" Маленькая комната для свиданий между тем набилась людьми - больными и их родственниками, пришедшими на свидание, и наполнилась гулом бесед. Сюда же стекались и те больные, у которых подвело живот от скудных казенных харчей и которые стремились подкрепиться за счет принесенных им ранее передач, хранившихся в холодильнике. Эти страдальцы увеличивали общий шум и тесноту. Волков начал было рассказывать о своих злоключениях, но из-за гудевших вокруг голосов Сатана никак не мог сосредоточиться на его рассказе. Вдобавок и сесть Сатане было некуда, и тут же маячил Коля-санитар. "Погоди, сейчас все расскажешь",- поморщившись, сказал Сатана, приблизился к Коле и пошептал ему что-то на ухо. Затем он произвел с правой рукой санитара некую манипуляцию, напоминавшую рукопожатие. Коля согласно закивал, Сатана похлопал его по плечу и обратился к Волкову:"Пошли, Сергей, начальник тебя отпускает в увольнение". Откуда-то появились валенки, черный ватник и старая шапка с таким облезлым и свалявшимся мехом, что с расстояния в пару шагов она разительно напоминала дохлую кошку. "Да брось,- сказал Сатана услужливому Коле,- у меня тут машина рядом стоит, в крайнем случае я печку включу. А вообще-то тепло на улице". Волков надел только ватник нараспашку, Коля, наскоро осмотревшись, отпер двери отделения, и Волков вдвоем с Сатаной спустились по лестнице, пролеты которой были тщательно забраны проволочной сеткой во избежание попыток самоубийства среди больных. Неподалеку от подъезда стояли белые "Жигули", которые Сатана, по его словам, на всякий случай оформил на мать,
      
       275
      а сам ездил на них по доверенности. Приятели расположились на передних сиденьях, Сатана опустил стекло, и Волков последовал его примеру: после спертого воздуха больницы с вечными запахами немытого тела и лекарств свежий апрельский воздух был особенно вкусен. Вокруг все поблескивало и текло, звуки приобрели ту особую раскатистость, которая присуща лишь времени таяния снега. Озираясь с улыбкой по сторонам, Волков даже забыл о том, что Сатана ждет его рассказа. Из созерцательного настроения его вывели вопрос Сатаны:"Будешь?" - и протянутая пачка "Пинакла". Волков закурил и не торопясь, подробно поведал обо всем, случившемся в деревне, а затем, уже более кратко,- о своей отсидке в "Березках" и о том, как он угодил в больницу. Когда он замолчал, Сатана с участием покачал головой. "Да, попал ты",- сказал Сатана, закашлявшись. Подумав, он добавил:"Да-а, вот они, большевики,- борются до последнего. Мало того, что в гроб вогнали дядьку твоего - нет, надо и дом снести, и родне нагадить... Это какой же сукой надо быть! Много повидал пидоров, но таких... И ты тоже дурак - правды полез добиваться! У кого?! Да если они такие дела проворачивают, неужели они на попятный пойдут?" - "Да не искал я никакой правды,- возразил Волков. - Просто в глаза ему хотелось посмотреть". - "Ну и что ты там думал увидеть?"- ехидно спросил Сатана. Волков промолчал. Его прежняя жизнь - учеба, встречи с друзьями, чтение в домашней тишине - показалась ему вдруг невероятно далекой, как жизнь какого-то другого человека, о котором он читал или слышал. "Володя, я вот о чем хотел тебя попросить,- сказал Волков. - Если сможешь, если найдешь время, смотайся туда, в деревню, забери дядины бумаги. А то ведь если они все же доломают дом, от человека, выходит, ничего не останется. Ключи лежат у меня дома в верхнем ящике моего стола, и у отца есть запасные ключи. Я скажу отцу, чтобы он с тобой связался - ему наверняка захочется с тобой туда съездить, чтобы самые ценные вещи забрать. Но насчет дядиных бумаг я отцу ничего говорить не хочу - он всю эту писанину считает ерундой. Лучше пусть он об этом архиве ничего не знает, а то ведь сожжет его на всякий случай. Бумаги там частью на чердаке, в картонной коробке с надписью "Архив", а частью внизу,
      
       276
      в той комнате, где печка, в коробке из-под болгарского вина. Сможешь это сделать?" - "Смогу, почему нет,- ответил Сатана. - Сегодня же позвоню твоим, а завтра как раз воскресенье, вот и смотаемся". - "Только постарайся, чтобы отец не видел, как ты берешь бумаги. Он может испугаться, что его скомпрометируют. Возьми сумку и переложи их из коробок в сумку, когда отец пойдет в сарай". - "Ладно, понял",- кивнул Сатана. "И еще: когда поедешь ко мне в следующий раз, возьми там среди бумаг такую зеленую папку. Я только начал ее просматривать, когда началась вся эта история. Продолжу здесь, а то все равно валяешься целыми днями либо болтаешь о всякой ерунде. Ты придешь еще? А то, может, лучше с ребятами передать?" - "Конечно, приду, Сергей, ты что",- ответил Сатана. Он перегнулся на заднее сиденье и стал что-то искать в стоявшей там бездонной сумке. "Куда она задевалась..."- бормотал он. Волков тоже повернулся и увидел, что из-под вороха упаковок с фирменными джинсами Сатана достает бутылку коньяка, термос и пакет с бутербродами. "Давай перекусим чуток. Тут вот Нинка моя бутербродов мне сделала и кофе, а уж я к кофе взял коньячку",- объяснил Сатана. - "А стоит ли?- засомневался Волков. - Мне обратно в больницу, а ты за рулем..." - "Да мы же по чуть-чуть,- возразил Сатана. - Бутылочку съедим, и я поехал. А насчет больницы ты не волнуйся: врачей сегодня все равно не будет, а санитар этот тебя не заложит, потому что, во-первых, сам тебя выпустил, а во-вторых, я ему дал на лапу. Он, кстати, и завтра будет работать, так что выпустит тебя погулять с ребятами". Сатана достал из бардачка раскладной стаканчик, сорвал с бутылки пробку за язычок, наполнил стаканчик коньяком и вручил его Волкову. "Давай, Серега, за тебя, чтоб прошла у тебя эта полоса. Здорово тебя эти падлы зацепили, но в России жизнь такая: одни из-за ерунды полжизни лес валят, а другие что хотят, то и делают, и слова им не скажи. Давай пей, кривая вывезет, живы будем - не помрем". Коньяк обжигающим комом скатился в желудок, и тут Волков вспомнил, что еще ничего не ел. Рот его наполнился голодной слюной, он схватил один из бутербродов, которые Сатана разложил у себя на коленях, и накинулся на него с такой жадностью,
      
       277
      что Сатана даже крякнул. "Вас тут что, не кормят?"- спросил он. Сочувствие в его голосе тронуло Волкова. "Да это я просто завтрак сегодня проспал,- с улыбкой объяснил Волков, проглотив остатки бутерброда. - Спать что-то стал плохо, только под утро засыпаю, и снится всякая чертовщина". - "А ты у врача колесиков попроси. Ты больной или кто?- авторитетно посоветовал Сатана. - Самое лучшее - пару колесиков тазепамчика на ночь, и все в порядке". - "А я их вообще не пью",- пожал плечами Волков. "Ну и зря. Чего мучиться? Если сон сломался, теперь его долго не поправишь, а может, не поправишь никогда. Жизнь - она ведь штука нервная",- проговорил Сатана рассудительно. Затем он принялся описывать свою недавнюю попойку с друзьями Волкова, посвященную отъезду Марека к месту учебы в Харьков. "С вокзала мы вернулись обратно к Бывалому, и последнее, что я помню, это как я на кухне приставал к Верке, а она мне говорила, что Боря ее убьет. А проснулся я почему-то у Нинки, хотя как я к ней попал - хоть убей, не помню",- закончил Сатана свой рассказ, доставивший Волкову огромное удовольствие. Вдруг Волков хлопнул себя по лбу:"Слушай, ты когда будешь звонить моим, скажи, что завтра я иду на консультацию к академику, чтоб они завтра не приходили, а то еще столкнутся здесь с ребятами". - "Ладно",- кивнул Сатана. Волков с минуту сидел молча, вдыхая прохладный воздух и чувствуя, как у него горят щеки. Затем спросил с усмешкой:"Володь, а у Нинки твоей есть, наверно, хорошенькие подружки?" - "Ну есть - так, ничего",- пожал плечами Сатана. "Слушай, Вова, вот я выйду отсюда, давай соберемся где-нибудь, и пусть Нинка их позовет. Хочется чего-то такого возвышенного",- предложил размякший от коньяка Волков. "Что уж там возвышенного,- хмыкнул Сатана и сплюнул в окно. - Дуры они все, и жадненькие притом. Не споешься ты с ними, не твоего они поля ягода". - "Ты только их позови, а там увидим!"- самоуверенно воскликнул Волков. Ему почему-то казалось, что он вот-вот должен встретить в реальной жизни ту красивую девушку, которую видел во сне. "Ладно, Серега, что-нибудь придумаем,- хлопнув Волкова по плечу, сказал Сатана. - Я все понял, не беспокойся. Сегодня же позвоню твоим и все сделаю как ты сказал". Они
      
       278
      пожали друг другу руки, Волков вылез из машины и, лавируя между лужами, направился к подъезду корпуса. "Серега!"- окликнул его Сатана. Волков обернулся. "Завтра ребята придут, так ты смотри,- Сатана щелкнул себя пальцем по городу,- в рамках разумного". - "Не боись, соображаем кое-что",- успокоил его Волков. Сатана помахал ему рукой и включил мотор.
       На следующий день Волков все утро пребывал во взвинченном состоянии. Накануне после встречи с Сатаной он проспал весь день и проснулся уже затемно, а потому ночью уже не спал, пил с блатными чифир и то ли от этого, то ли от нетерпения чувствовал крайнее нервное возбуждение. Он поминутно спрашивал у Толика, который час, хотя и понимал, что ведет себя глупо. В одиннадцать Волков уже прохаживался у двери в комнату для свиданий, слушая раздававшиеся там звонки и голоса посетителей, которых впуская туда Коля. Вдруг Волков вздрогнул и запрыгал на месте от избытка чувств, узнав голос Павла. Дверь наконец открылась. "Волков!- рявкнул Коля, но тут же осекся, пробормотав: - А, ты уже здесь". Отстранив его, Волков опрометью бросился в раскрытые объятия Ивана и Павла. В первую минуту, в толчее среди больных и их родственников, друзья даже не знали, с чего начать разговор. Волков все высматривал местечко, где бы присесть, а Павел с Иваном заинтересованно озирались, впервые в жизни попав в знаменитую психушку. Некоторую неловкость разрядил Павел, закатившись своим почти беззвучным смехом. "Ты что?"- спросил его Волков. Павел, не переставая смеяться, протянул руку и указал на лист бумаги, приколотый к стенду, висевшему на стене. Во всех официальных учреждениях подобных стендов имелось множество:"К итогам социалистического соревнования", "Вехи жизни и деятельности В.И.Ленина", "Решения съезда КПСС - в жизнь" и т.п. Волков, как и все прочие граждане, уже давно привык не обращать на них внимания, однако Павел, напротив, коллекционировал образчики официального идиотизма и потому разглядывал стенд с любопытством патологоанатома. Судя по его веселью, его коллекция внезапно пополнилась весьма ценным экспонатом. Друзья прочли:"Закон чести медицинского работника: 1. Знай политику партии, будь верен партии и народу". - "Большая часть врачей мира
      
       279
      понятия не имеет о политике КПСС, стало быть, все они - бесчестные люди",- ехидно прокомментировал Павел. Какая-то бледная пожилая женщина, сгорбившаяся над мешком с продуктами, оглянулась и со страхом посмотрела на него. Волков читал дальше:" 2. Будь честным, правдивым и скромным в своей жизни". - "Больным эти свойства доставят большое облегчение",- давясь от смеха, прошептал Павел. Получив от Волкова секунду назад толчок под ребра, он теперь старался не привлекать внимания окружающих. " 3. Больница - твой родной дом",- прочел Волков с мрачным пафосом. "Аминь",- перекрестился Павел. " 4. Помни, что честь учреждения зависит только от тебя",- продолжал Волков. "Ясное дело,- заметил Павел. - Трудящийся у нас может облажаться, а учреждение - никогда". - " 5. Работай по принципу - один за всех и все за одного",- читал Волков. "Круговая порука - признак раннефеодальных отношений",- менторским тоном произнес Павел. " 6. Не запятнай чести белого халата!"- призвал Волков вслед за авторами "Закона чести медицинского работника". Павел не сдержался и прыснул, но быстро вынул носовой платок и стал усиленно сморкаться. Коля наконец-то впустил в комнату свиданий всех посетителей снаружи, с лестничной клетки, и всех больных из недр отделения, и теперь занялся Волковым. Он выдал ему, достав из стенного шкафа, вчерашние ватник и шапку, а также валенки с обрезанными голенищами и галоши. Галоши оказались на несколько размеров больше валенок, но Волков по совету Ивана натолкал в них бумаги, и галоши в конце концов перестали спадать. Коля выпустил друзей на лестницу и захлопнул за ними дверь. Выйдя на улицу, друзья стали осматриваться в поисках укромного места и заметили за забором нагромождение бетонных плит, наваленное, по-видимому, для строительства нового корпуса больницы. "Когда советский человек хочет выпить, он идет на стройку",- сказал Иван. "Умом Россию не понять",- вздохнул Павел, и они направились к забору, ища дыру, через которую можно было бы проникнуть на территорию стройки. Долго искать им не пришлось. Дыра на первый взгляд никуда не вела и просто упиралась в штабель плит, но множество винных пробок, окурков и осколков бутылок говорили о том, что задачей дыры было не выводить на путь к некой
      
       280
      отдаленной цели, а здесь же давать жаждущим надежное укрытие. Друзья взобрались на штабель, осмотрелись сверху и выбрали для себя подходящее местечко - там, где плиты, пригретые апрельским солнышком, уже просохли, а со стороны больницы это место не просматривалось. Друзья расселись рядком на холодном бугорчатом бетоне, подложив под зад газеты, розданные запасливым Иваном. Вслед за газетами Иван достал из своего портфеля бутылку портвейна Љ 33, граненый стакан и плавленый сырок. Павел взял бутылку и принялся спичкой оплавлять пластмассовую пробку, а Волков как гость праздно озирался по сторонам, слыша тихий ровный шум, присущий этому времени весны: журчание множества струй, перекличка воробьев, отдаленные возгласы и гул невидимых больших улиц в этом шуме сливались воедино. "В такое время ветер слегка пахнет спиртом",- заметил Волков. "А может, это от меня пахнет?- предположил Павел, поддевая пальцами пробку с отвисшим оплавленным краем. - Вчера очень уж крепко отметили сдачу зачета, так что сегодня я был вынужден прибегнуть к помощи пива. В результате я смог услышать шаги мыслей, возвращающихся в свой дом". Пробка с резким чавканьем отлетела в сторону и застучала по плитам. "Предлагаю конкурс на лучший тост",- произнес Павел. "Какой там конкурс,- проворчал Иван. - За Серегу надо выпить". Он наполнил стакан, и портвейн заиграл на солнце, как темный янтарь. "Серега, тебе, конечно, крепко досталось за это время,- начал Иван. - Сатана нам все рассказал, может, ты что-то и добавишь, но главное мы уже знаем. Я уверен - ты не скурвишься, и не буду желать тебе стойкости в этом смысле. Хочу выпить только за то, чтобы ты не старался пробивать башкой стену, не растрачивал себя зря, поскольку знаю за тобой такой грех. Ну, давай, подумай над этим",- и Иван поднес стакан ко рту. Волков и Павел следили, как убывает портвейн в его стакане. "Его речь напоминает мне чествование престарелого юбиляра в ранге не ниже, чем член ЦК",- заметил Волков. Однако Павел не поддержал шутку. "Не годится против рожна прати",- сказал он наставительно. "А что бы ты сделал на моем месте?- вскипел Волков. - Если бы твой дом ломали у тебя на глазах?" - "Да я не об этом говорю,- сказал Павел. - Я не могу понять, зачем ты к такому
      
       281
      типу поперся на прием. Совершенно бессмысленное предприятие, на мой взгляд". - "Ладно, что теперь об этом говорить,- вмешался Иван. - Вперед умнее будет. Ты, Серый, между прочим, мог бы и позвонить, когда отсидел свои сутки. Мы бы, тебе, глядишь, и объяснили бы, что ты не то затеваешь". - "Да, затея твоя кончилась полным провалом,- вздохнул Павел. - Будешь знать, как взывать к совести крупных начальников. Ладно, давай еще по стаканчику, и поговорим о чем-нибудь приятном. Иван, ты помнишь Иру?" - "Какую Иру?- Иван наморщил лоб. - Однокурсницу твою?" - "Да нет. Помнишь, мы как-то шли по улице и в подъезде, в окне, увидели двух девчонок?.." - "А-а, ну-ну",- вспомнил Иван. "Так вот, я же взял у нее тогда телефон и сегодня наконец дозвонился и договорился о встрече". - "Что-то ты долго дозванивался",- удивился Иван. "Да что-то ее дома никогда не бывает. А может, родня к телефону не зовет. Подходят каждый раз какие-то тетки и злыми голосами говорят, что ее нет и будет поздно. Однажды из глубины квартиры я услышал ее голос "Бабушка, не ври", но бабушка уже повесила трубку". Иван, допивавший в этот момент свою порцию портвейна, попытался что-то сказать, но от портвейна у него перехватило горло, и он только сморщился и покачал головой. "Понимаю твою мысль,- кивнул Павел. - Хочешь сказать, что я ищу приключений на свою голову. А почему бы и нет? Разве она не дивно хороша? Да один ее нежный взгляд искупает все козни ее бабок и теток и все трудности, с которыми я могу столкнуться". - "Паша, ты неисправимый романтик,- сказал Иван. - Трудности заключаются не в бабках и тетках, а в мозгах этой твоей Иры. Не знаешь ты, что ли, этих дворовых девочек? Ты от нее еще волком завоешь, помяни мое слово". - "А мне плевать, мне очень хочется",- пропел Павел. "Вот я тебе и говорю такие неприятные вещи, потому что вижу, как тебе хочется. Если б я не видел, что ты втюрился в нее, я бы не беспокоился и помалкивал. Перепихнуться и разбежаться - это одно дело, а то, что ты затеваешь,- совсем другое". - "А что я затеваю? Будто я жениться на ней хочу!"- защищался Павел. "Ну ладно, дело твое, смотри сам,- махнул рукой Иван. - Я одно могу сказать: лично я всех таких увлечений избегаю, поскольку знаю по опыту: сам не заметишь,
      
       282
      как начнешь из подруги икону делать, а при таком раскладе бывает очень неприятно, когда тебя посылают куда подальше. Но это еще не худший вариант - хуже, когда из тебя начинают веревки вить, командовать тобой. Тебе ведь стыдно видеть мужика, которым командует баба? А что ты запоешь, если сам станешь таким мужиком?" - "Ты прямо как Сатана рассуждаешь",- заметил Павел. "А Сатана мудрее нас всех",- возразил Иван. "Ладно, мой милый, я твою позицию понял. Можешь сколько угодно геройски ограничивать себя, а я этого делать не собираюсь,- заявил Павел. Жизнь и так коротка, а в Совдепии она вдобавок еще и слишком неприятна для того, чтобы я отказался от чего-то такого, что она может мне дать прямо сейчас, сию минуту. Вот Серега, конечно, погорячился во всей этой истории с товарищем Дятловым, но я на его месте скорее всего поступил бы так же - просто ради удовольствия плюнуть в рожу зарвавшемуся хаму". - "Ты - воинствующий гедонист",- заметил Волков. "Я - страдающий гедонист,- ответил Павел. - Тотальный гедонизм - так я для краткости называю эту позицию, которая, как мне кажется, типична для Совдепии. Нигде тонко чувствующий человек так не торопится жить и чувствовать, как здесь. А вообще-то ты, конечно, прав в одном - в том, что я влюбился в эту девушку. Но не надейся, что я буду убивать в себе столь возвышенное чувство". - "А мне-то что?- пожал плечами Иван. - Поступай как знаешь, мое дело совет тебе дать как другу". - "Сатана говорил, вы тут как-то неплохо гульнули",- вмешался Волков, меняя тему беседы. "Неплохо, если не считать того, что он чуть не застрелил государственного служащего - я имею в виду инкассатора",- сказал Павел. Друзья принялись пересказывать Волкову перипетии недавних попоек, а тот в ответ потешал их рассказами из жизни сумасшедшего дома. Мало-помалу портвейн начал оказывать свое действие даже на их не по возрасту закаленные головы. Волков ощущал знакомое чувство отъединение от мира и всех его забот. Ему уже больше не хотелось вспоминать то неуловимое забытое, что целыми днями ускользало от его памяти. С беспричинной улыбкой он оглядывал безоблачное небо и окрестности больницы, там и сям вспыхивавшие влажными бликами в лучах солнца. Неожиданно в дыре забора
      
       283
      появился человек в таком же черном ватнике, как у Волкова, и в таких же линялых штанах, превратившихся из синих в бледноголубые. Волков узнал его - это был парнишка-бомж из соседней палаты. Они не раз вместе пили чифир ночью, но парень не позволял себе вмешиваться в разговоры старших товарищей. Единственное, что знал о нем Волков, это его имя - Виктор, точнее Витек, а также то, что Витек в свои 18 лет уже успел исколесить чуть ли не весь Советский Союз: когда кто-нибудь из авторитетных собеседников начинал свой рассказ словами Был я в таком-то городе...", Витек всякий раз бормотал про себя:"Я там тоже был, нормальный город". Сейчас Витек умоляюще поднял к друзьям испитое личико и с невыразимой тоской проследил за тем, как Иван допивает очередной стакан. "Махнешь, Витек?"- обратился к нему Волков. Витек сглотнул слюну и застенчиво кивнул. Волков взял бутылку, стакан и половину сырка, спрыгнул с о штабеля и, наполнив стакан, протянул его Витьку, а опустевшую бутылку отбросил в сторону, в щель между плитами. Витек аккуратно, отставив мизинец, взял стакан, благоговейно поднес его ко рту и, закрыв глаза, маленькими глотками стал втягивать в себя зелье. Даже когда портвейн кончился, Витек некоторое время продолжал держать стакан у рта, ловя на язык последние капли. Затем он сунул в рот весь кусок сыра и принялся жадно жевать. "Нормально",- жмурясь и ухмыляясь беззубым ртом, прочавкал он. "Закуси курятиной",- сказал ему Волков, протягивая пачку "Явы" с торчавшей из нее сигаретой. Некоторое время Витек стоял, пуская дым и с понимающим видом прислушиваясь к репликам, которыми обменивались его благодетели. Однако из их беседы он понял лишь то, что портвейн заканчивается. Тут он вспомнил про поручение, которое ему дали санитары, и со словами "Спасибо, мужики, я побежал" полез обратно в дыру. После его исчезновения выяснилось, что друзья Волкова несколько покривили душой и пара бутылок у них еще осталась. Поняв это, Волков озвучил любимую поговорку рецидивиста Боброва:"На хер нищих, сам в лаптищах". Когда портвейн был допит, Волков окончательно замкнулся в себе, и друзьям пришлось вести его обратно в отделение, придерживая за локти. Правда, у дверей Волков встряхнулся и
      
       284
      сделал осмысленное лицо, так что санитар Коля, окинув его испытующим взглядом, не заметил ничего неладного. Зато придя в палату, Волков сразу шмякнулся на койку и отключился, едва коснувшись головой подушки. Проснулся он уже затемно и вновь провел ночь покуривая, прихлебывая чифир и слушая бесконечные рассказы бывалых узников психушки. На следующий день ему удалось вздремнуть только после обеда, проглотив две таблетки тазепама, а вечером к нему приехал Сатана и привез ту самую папку с бумагами дядюшки, которую он не успел просмотреть.
      
       Глава 5
      
       Это были отрывочные записи - еще более отрывочные, чем те, что Волков читал раньше. Здесь уже не попадались длинные рассказы о любовных приключениях или попойках - преобладали краткие зарисовки увиденного или рассуждения о различных предметах, поданные в форме бесед с самим собой. Некоторые записи Волков перечитывал по два-три раза. Например, дядюшка писал:"Литература - способ общения, иначе было бы непонятно, зачем она облекается в слова, а тем более переносится на бумагу и тиражируется. Следовательно, литература требует уравнивания правил игры для писателя и для читателя таким образом, чтобы оба они говорили на одном языке. Устаешь от обилия самозваных гениев, которые из-за неумения внятно выражаться щеголяют своим презрением к рядовому читателю и пишут только им понятную галиматью. Не меньше, однако, устаешь и от глупых читателей, которые, дабы выглядеть тонко чувствующими натурами, делают вид, будто понимают всю эту дребедень и даже восхищаются ею, тем самым давая ей право на существование". И далее:"Ясность выражения не исключает ни сложности содержания, ни сложности стиля. Однако всякая сложность должна снабжаться доступным читателю ключом для своего постижения, иначе она превращается в бессмыслицу, в бормотание кретина себе под нос. Читателю должно быть ясно, о чем идет речь в произведении - без этого не существует стиля, ибо стиль как способ воздействия на читателя определяется предметом изображения и
      
       285
      точкой зрения автора на этот предмет. Значит, не стоит браться за перо на основании одного только творческого зуда и желания нечто написать: необходимо как минимум ясно представлять себе общую идею будущего творения, а также как творение будет усваиваться читателем. Далее, идея должна находить предметное, образное воплощение и раскрытие, дабы производить эмоциональное воздействие на читателя. Нечего ожидать такого воздействия, оперируя только абстракциями и обобщениями: за ними читатель не видит ничего конкретного, а стало быть, и близкого своей душе. Значит, необходимо изображать совершенно конкретные предметы и явления; значит, изображать, описывать надо уметь. Способы описания зависят уже от того, что конкретно описывается и какого эффекта при этом, то есть какой реакции читателя, хочет добиться автор. И все-таки я убежден: есть общие правила изображения, не зависящие от конкретности задач. Самая распространенная ошибка при описании чего бы то ни было - это использование абстрактных понятий, превращающее любой текст, по сути, в бессмыслицу. К примеру, сказать "Он увидел зеленое дерево" - значит ли это дать описание дерева, его образ? Слово "зеленое" есть абстракция тысячи оттенков зеленого цвета, слово "дерево" - множества деревьев разных пород и возрастов. Если слово "дерево" заменить на "ель", то особого улучшения не произойдет, ибо ель выглядит по-разному в зависимости от возраста, времени года, освещения и т.д. Оперирование понятиями проистекает от стремления дать законченный и застывший образ предмета, но это невозможно, поскольку предмет всегда находится в движении, как и весь мир в целом. Изображение должно лишь фиксировать момент движения, определенное преходящее состояние объекта, а не пытаться разделаться с объектом одним ударом, заморозить и засушить его на веки вечные. Я говорю не о том, что надо обходиться вообще без понятий - ведь любое слово в языке уже есть понятие, абстракция,- но с помощью слов надо стремиться зафиксировать движение, запечатлеть изменчивость мира, которая только и придает миру привлекательность. Именно поэтому в художественном тексте должно быть поменьше существительных и прилагательных и побольше - причастий и глаголов. Можно распространить на
      
       286
      целый том описание глаз любимой и при этом ничего толком не сказать - если не сказать о том, как живут и движутся глаза, на что они походят (избегая, разумеется, сравнения глаз с алмазами, то есть абстракции с абстракцией, и упоминания о том, что "глаза блестят", ибо блестеть можно по-разному - мы применим здесь абстракцию действия, абстракцию блеска). Наши авторы боятся глаголов и тем более сравнений, пишут одними сплошными понятиями и тем самым делают напрасной большую часть своего труда. Ни один читатель не сможет себе представить зеленую (вообще) ель (вообще), поскольку ни такого цвета, ни такого дерева на самом деле не существует - мы имеем лишь обобщенные понятия, созданные человеком для своего удобства. В лучшем случае читатель представит себе какую-нибудь "свою" ель, виденную им когда-то, но чувствовать в результате будет не то и не так, как хотел бы писатель. Задача писателя в том и состоит, чтобы заставить других глядеть на мир его глазами, а не домысливать за него то, что он не сумел как следует изобразить. Лучше отказываться от описаний либо сводить их к минимуму, оставляя лишь фабулу, нежели покрывать лист за листом бесконечными шеренгами абстракций, способными вызвать у читателя лишь головную боль. Вообще описание - отнюдь не самоцель и уместно лишь в двух случаях: во-первых, когда оно сделано с необычной точки зрения и потому расширяет внутренний мир читателя, и, во-вторых, когда оно зримо показывает субъекты действия. Однако после того, как и то, и другое сделано, место описаний должно занять действие. Глагол - сердце любого текста, насыщенность текста действием - критерий его качества, и потому количество происходящих на одной странице событий следует увеличивать (с учетом, разумеется, многих возможных оговорок). При сокращении чисто описательного материала следует помнить, что описание должно производиться через движение, а изображаться должна не застывшая форма предмета, а его текучее мгновенное состояние. Только при этом условии создается реальный образ как нечто действительно существующее, находящееся в процессе бытия. Импрессионистов упрекали в отрыве от реальности, в непохожести на жизнь, но именно они являлись настоящими реалистами, так как изображали предметы
      
       287
      в их изменчивости, а значит, так, как они существуют в действительности. Образ - это не формула, а движение, если воспользоваться удачным выражением Маркса, хотя и сказанным по несколько иному поводу". На другой странице Волков прочел:"Лозунг "Типическое в типических обстоятельствах" как лозунг реализма - литературная фикция. Рассмотрите любое реалистическое произведение, и вы увидите, что на самом деле речь идет об исключительном в исключительных обстоятельствах: убийство в "Преступлении и наказании", появление неординарной личности в "Отцах и детях", целый ряд катастроф в "Герое нашего времени"... Что может быть исключительнее для человека, чем его собственная смерть? А ведь в "Смерти Ивана Ильича" Толстой пишет о смерти именно глазами самого умирающего человека, именно изнутри, так как извне она не представляет собой такого исключительного явления. Купцы могут каждый день ходить к девкам и ничего, кроме пользы, им это не приносит, а если с кем-то из них и случается неприятность, то проституток за нее не судят и не посылают на каторгу. Понадобился исключительный случай, чтобы написать "Воскресение". В типических обстоятельствах человек может проявить разве что свои трудовые навыки, но никак не свою человеческую сущность. Так не должно ли создание исключительных обстоятельств сделаться главным приемом литературы? Может быть, художник должен создавать миры по своему произволу, вместо того чтобы выжимать исключительные коллизии из засохшей краюхи окружающих его типических обстоятельств? Конечно, в нашей жизни встречается необычное, но куда больше в ней приевшегося и рутинного, которое не желает отпускать сознание художника и волочится за ней, словно ядро за каторжником. Чтобы окончательно отделаться от того излишнего хлама, которым полна повседневность, нужно отречься от самой повседневности и создать новую, нужную для себя действительность, где принцип "Исключительное в исключительных обстоятельствах" будет воплощен в очищенном виде. Это не явится отказом от реализма, ибо когда новый мир по воле художника возникает из небытия, он с этого момента так же реально существует, как и старая косная действительность. Возможно, ему недостает вещной
      
       288
      определенности, но нехватка с избытком возмещается той определенностью свойств, которую дар художника сообщает своему творению. Если художник изображает, к примеру, дворец, то разбить себе голову об стену этого дворца, может быть, и нельзя, зато отдыхать в нем приятнее, чем в любом вещественном строении. Принцип исключительного в исключительных обстоятельствах использовали романтики, но несколько перегибали палку, распространяя его и на героев своих произведений. Между тем литература, как бы радикально она не порывала с повседневностью, имеет своим предметом все же человека, а не какие-то существа с совершенно нечеловеческими страстями и характерами. Эти последние в качестве литературных героев часто внушают вместо почтения недоумение, так как своим странным поведением напоминают умалишенных. Тем не менее именно романтическая литратура особенно изобиловала художественными удачами - когда она не грешила попытками создать последовательно исключительную личность героя". На следующем листе дядюшка писал:"Очень опасно преувеличивать роль вдохновения в художественном творчестве. Кто не ощущал прилива чувств - восторга, скорби и тому подобного, а вместе с тем и желания поделиться этими чувствами? Но на этом основании не следует включать всех подряд в касту творцов. Наоборот, никто не пишет такой чепухи, как вдохновенные графоманы с просветленностью во взоре. Вдохновение дает и очень много, и очень мало. Оно позволяет найти не тему - темы во все времена были одни и те же, - а тот особый взгляд на предмет изображения, который благодаря своей новизне может обогатить внутренний мир читателя, а значит, позволяет утверждать, что художественное произведение состоялось. В советской литературе часто путают тему каак предмет художественного исследования и тему как ту обстановку, в которой происходит действие. Исследуется душа человека, а не способы добычи руды или вылова рыбы, поэтому обстоятельства развития действия имеют значение лишь постольку, поскольку создают впечатление достоверности. Впрочем, советские писатели так любят изображать всякие технологические штучки именно для того, чтобы не заниматься душой соотечественника, иначе придется либо врать, либо
      
       289
      признать, что в этой душе вовсе нет официально декларируемой гармонии. Так вот, насчет вдохновения: найти особый способ раскрытия темы - это лишь потенциальный успех. Реализация его произойдет лишь в том случае, если само раскрытие темы состоится, иначе придуманный свежий поворот останется чем-то вроде гения, умершего во младенчестве: по задаткам-то он, возможно, и гений, но ведь с покойника много не возьмешь. После того как произошло озарение, начинается рутина: подбирать слова, придумывать сравнения и рифмы и при этом следить, чтобы все делалось с соблюдением требований языка и хорошего вкуса. Конечно, соблюдать указанные законы никто не заставляет, но и читателя ведь не заставишь читать всякую белиберду. Читателю надо, чтобы каждое слово занимало свое строго определенное место, чтобы каждая фраза вытекала из предыдущей. Читателя коробит, если расположение слов и фраз определяется лишь произволом автора. Произвол этот обычно только кажущийся - на самом деле он свидетельствует лишь о том, что автор не владеет материалом и не сам управляет словами, а слова управляют им. Язык имеет свою жесткую внутреннюю логику, и безвкусица в литературе возникает чаще всего тогда, когда эта логика нарушается из-за авторской лени, торопливости, безграмотности или отсутствия чутья. Ясно, что вдохновение вовсе не избавляет человека от лени и других упомянутых качеств. Более того, в силу недостатка образования начинающий творец может испытать приступ вдохновения по совершенно неподходящему поводу: написать, к примеру, о данном предмете так, как уже писало множество людей, пребывая при этом в приятном убеждении, что создал нечто оригинальное. Вдохновение как психическое состояние данного субъекта может иметь место, но результат получится отнюдь не соответствующим столь возвышенному состоянию. А сколько раз, начиная читать опусы самодеятельных авторов, я испытывал приятное удивление от сильных и свежих строк и затем с разочарованием видел, как эти строки тут же переходят в поток вялых, заезженных и притянутых за уши. Хочется спросить, брат: почему ты думаешь, что необходимо учиться всему, но только не этому? Почему ты думаешь, будто только это дается без труда, слетая с неба на крыльях вдохновения?
      
       290
      Творчество - тяжелое дело и успех в нем зависит, увы, столько же от таланта, сколько и от усердия. А усердие, между прочим, функция также и образа жизни. Можно выпивать в день неимоверное количество водки и бегать за множеством баб, но хорошо писать от этого не станешь, зато усердие серьезно пострадает. Человек очень внушаем, и, распинаясь за стаканом о том, как надо писать и от чего гибнет родная словесность, можно не только в других, но и в себя вселить веру в собственное писательское призвание. Вопрос лишь в том, пойдет ли это на пользу делу. Куда легче испытать душевный подъем, удачно опохмелившись, чем что-то прочитав и что-то передумав, но вот каков будет результат? С кропотливым и во многом рутинным творческим процессом этот облегченный подъем никак не сочетается - ведь даже чисто физически у кого хватит сил сосредоточиться на какой-то духовной работе, трясясь с перепоя? И сколько я сам смог бы сделать, если бы не пил?" Затем Волков прочел отрывок на следующем листе:"Молчи, если тебе заткнули рот, но зачем, обливаясь слюной, издавать верноподданническое мычание? Кто заставляет выслуживаться, выказывать преданность и поедом есть ближнего своего только за то, что он меньше раб, чем ты? При Сталине признания и осуждения врагов народа могли выбить угрозой расстрела или просто сапожищами, но сейчас-то этого нет (хотя и есть все остальное). Как человек может продаваться просто за сладкий кусок, за бочку варенья и корзину печенья, и ведь не просто человек - писатель, элита нации, знакомый с тем самым возвышенным, что было выработано человечеством. Ведь если он знает, понял все это возвышенное, значит, он понимает и все то, что он делает,- значит, и сладкий кусок ему в горло не полезет? Нет предела благородству, но и подлости нет предела. Странно только, что это узнается именно на примере писателей. Сначала осуждение Пастернака, потом Даниэль и Синявский, теперь вот Галич и Солженицын. И какую современную мерзость ни взять - везде братья по цеху приложили руку. Когда-то я ни о чем так не мечтал, как состоять вместе с ними в этом цехе, писательством зарабатывать на хлеб. А сейчас..." И далее:"Дело не в том, как и о чем они пишут, а в их естественном
      
       291
      человеческом праве писать что угодно,- я же, как и любой другой человек, имею право читать их писания и высказывать относительно их свое мнение, но отнюдь не пытаться их запрещать. А можно ли всерьез считать мнением эти многократно слышанные слова:"Я Солженицына не читал, но считаю..." Повторяет, бедняга, как попка, то, что ему велели сказать, и не чувствует собственного унижения. А может, чувствует? Но в любом случае его чувства никого не интересуют". Далее шло несколько неразборчивых и зачеркнутых строк; запись кончалась так:"Не верю, будто вы не ведаете, что творите. Всё вы понимаете, сволочи, потому-то я вас и проклинаю. Жаль, не научили меня вере в загробную жизнь, а то как утешительно было бы знать, что вам наверняка придется гореть в аду".
       Волков стал читать эти записи вечером, сразу после того, как ушел Сатана. На следующее утро он продолжил чтение и уже не принимал участия в бесконечных больничных разговорах. В окно палаты вливался яркий весенний свет, по наружному жестяному подоконнику барабанили капли. То ли от весеннего движения в мире, то ли от дядюшкиных записей, то ли от недосыпания и чифира беспокойство Волкова усилилось - ему постоянно хотелось куда-то пойти и мучительно было вспоминать, что идти некуда. Дядюшка писал:"Всюду твердят, будто наш народ испытывает уверенность в завтрашнем дне. Не знаю, хорошо ли это, но он ее действительно испытывает, во всяком случае большая его часть. А я почему-то чувствую себя совсем иначе. Обычным моим ощущением является страх, мне кажется, будто вскоре должна произойти какая-то катастрофа... Постоянное предчувствие катастрофы или, точнее, чувство назревания катастрофы..." Далее - вновь неразборчивый кусок; запись продолжалась так:"...Говорит, что нужно поменьше пить и побольше высыпаться, тогда и страхов никаких не будет. В другое время я, возможно, и попробовал бы последовать его совету, но как раз перед беседой с ним я больше месяца капли в рот не брал - просто не хотелось. Я сказал ему об этом, но он вновь стал все сводить к состоянию нервной системы и в доказательство заявил:"Любому нормальному человеку ясно, что общественный строй наш вполне сложился, что он прочен как никогда, откуда же может
      
       292
      проистекать предчувствие катастрофы? Ясно, что это симптом - если не болезни, то болезненного состояния". Я стал ему доказывать, что не может быть стабильным строй, где все централизовано, все зависит только от команд сверху и без этих команд разваливается, а изменения на верхушке пирамиды власти отражаются на всех элементах системы. "У вас неправильное понимание стабильности,- возразил он со скорбной еврейской улыбкой. - Если понимать под изменениями смену правителей, а вместе с ними - лозунгов, низших начальников и порядка раздачи милостей, то вы, может быть, и правы. Однако при всех этих изменениях восточные деспотии существовали тысячелетиями, не меняясь в главных чертах, и существуют до сих пор, хотя некоторые из них и перерядились в социалистические одежды. Разговор ведь не о том, что они отстают от других стран в развитии экономики или культуры. Важно то, что некогда они сформировали определенную общественную систему, которая стала самовоспроизводиться и делает это доныне". Но ему так и не удалось убедить меня в том, что я болен. Я чувствую свою способность трезво оценивать и себя, и свое поведение, и все, происходящее вокруг. Да, явных признаков катастрофы нет. Возможно, их и вовсе нет, а ггосподствующее презрение к человеку - лишь отличительная черта строя, такая же, как форма собственности (общенародная лишь на словах). Но когда я думаю, на что это общество, эта система может опереться, дабы двигаться вперед, я не нахожу ничего. Так бывает и со мной, когда сознание ищет, за что бы мне, данному конкретному человеку, зацепиться в этой жизни и придать ей тем самым если не смысл, то хотя бы чувственную привлекательность,- оно, сознание, ищет, но ничего не может найти. Наступает период мертвящего безразличия, которое страшно именно потому, что стирает все преграды между жизнью и смертью, а смерть предстает не как избавление и тем более не как наслаждение, а просто как алчная бессмысленная пустота, куда влечет тебя весь ход вещей и противостоять ему ты не в силах. Это очень страшно,- тем более страшно, что все преграды стерты и уже ничто не мешает кануть в эту пустоту. Странный получился переход - от состояния общества к своему собственному состоянию, но какая-
      
       293
      то правда в нем есть.
       Когда Волков читал эти записи, душа его наполнялась тревогой, он то и дело выходил курить, но разговаривать ни с кем не мог и на все попытки втянуть его в беседу отвечал односложно. Порой он мучительно сожалел о том, что его друзья далеко, не могут читать дядины бумаги вместе с ним и нельзя благодаря разговорам с ними уяснить прочитанное самому себе. Волков, разумеется, не мог знать, что его друг Павел в это самое время испытывал сходные чувства. Такси, которое Павел неожиданно для самого себя поймал на Коптевской улице, в двух шагах от дома, везло его теперь в район новостроек, название которого связывалось для него с вечными рутинными буднями и беспросветным унынием. Он ехал на свидание с той самой Ирой, с которой познакомился во время прогулки по Коптеву в компании Ивана и в которую сразу влюбился. Ира, не ломаясь, согласилась с ним встретиться и поставила лишь одно условие - чтобы встреча состоялась в ее районе, объясняя это суровостью домашних. Павел привык к своему успеху у женщин и ставил его не слишком высоко. Когда друзья, чей любовный опыт был по сравнению с опытом Павла еще очень невелик, начинали выпытывать у него подробности го романов, он только отмахивался. Но с этой девушкой все было не так, как раньше. В первое время, когда он не мог до нее дозвониться, он весь дрожал, слушая протяжные гудки в телефонной трубке, и задыхался от ярости, когда уже знакомый неприязненный голос вновь сообщал ему, что Иры нет дома. Упрямство и безнадежность боролись в его душе: он беспощадно заставлял себя снова и снова пересиливать робость и набирать номер. Когда однажды в трубке раздался наконец голос Иры, он не сразу нашелся, что ей сказать, а такого с ним не случалось никогда в жизни. Позже он был очень недоволен тем, как провел первый телефонный разговор с Ирой, хотя, казалось бы, разговор ничего не решал - ведь они твердо договорились встретиться, прощаясь в вечер первого знакомства. Но хотя Павел говорил и без обычного блеска, обычный результат был все же достигнут, и теперь он приближался в такси к месту долгожданного свидания. Тем не менее в своей душе он находил что угодно: тревогу, неловкость, замешательство, и только
      
       294
      радости в ней не обнаруживалось. Выйдя из такси на условленном месте, он не сразу заметил Ирину, которая шла к нему из глубины двора, полного играющих детей, гуляющих старух и возвращающихся с работы лиц трудоспособного возраста. Когда же он ее узнал, его сердце, и без того лихорадочно стучавшее, совсем упало и все его существо наполнилось слабостью и растерянностью. Внезапно Павел с отчаянием вспомнил о том, что явился с пустыми руками, не купив даже цветов. Когда Ирина подошла ближе, он забыл и о цветах, и о собственном волнении и только жадно ее разглядывал, изумляясь тому, как она красива. Ее не портили ни старое зимнее пальтишко, ни грубые поношенные сапоги. Ирина улыбалась ему, но какой-то странной, напряженной улыбкой. Когда она подошла поближе, Павел разглядел, что она плачет. Павел обнял ее и нежно поцеловал в холодную розовую щеку. "Что случилось, кто тебя обидел?"- спросил он, думая о том, как кстати порой плачут женщины - ведь если бы не ее слезы, до объятий дело еще долго не дошло бы. "Да так,- махнула рукой Ирина, но ее тут же прорвало: - Бабка, сука, блядь старая! Не могу больше с ними жить, заебали! Дай закурить!" Павел дал ей сигарету и чиркнул спичкой. "Представляешь,- начала возмущенно рассказывать Ирина, жадно затягиваясь,- сижу спокойно, смотрю телевизор, никого не трогаю. Эта блядь подходит, говорит: убавь звук, очень громко. Я ей говорю, что тогда вообще ничего не услышу. Закрой дверь в свою комнату и отдыхай. Она уперлась рогом: убавь звук, и все. Ну я ее послала, конечно. Так эта блядь что делает? Подходит, выключает телевизор и начинает меня поливать: я и такая, и сякая, я дома не ночую... Я говорю: вы меня с мамашкой достали, вот я и не ночую. Она говорит: ты у мужиков ночуешь. Я говорю: а ты откуда знаешь, ты что, свечку держала?" Павел слушал Ирину вполуха и смотрел на ее лицо, на прекрасные синие глаза, с которых скатывались последние слезы, большие и
      прозрачные. Тяжелое чувство, с которым он ехал сюда, исчезло и сменилось нежностью. Мат в устах любимой его не коробил: он ведь с самого начала знал, что Ирина - просто дворовая девчонка, и знал, чего поэтому можно от нее ожидать. Глаз на женщин у него был достаточно наметанный, и он с
      
       295
      первой встречи определил: несмотря на юность, она вовсе не девочка. Ему было ясно, что они - люди из разных миров, но он не испытывал из-за этого никаких сомнений и колебаний. Он верил: любовь посылается людям не для того, чтобы сводить вместе тех, кто и так создан друг для друга, а для того, чтобы уничтожать препятствия, разъединяющие людей. Он понимал, что у него с Ириной могло бы даже не найтись общих тем для разговора, но это лишь в том случае, если бы он ее не любил. Сейчас он был готов выслушивать любые ее речи. Он понимал, что в том мире, где живет Ирина, красивая девушка вряд ли может не озлобиться, но сам он чувствовал в себе целое море доброты и нежности, которого с лихвой хватило бы на двоих. Он верил: любого человека можно научить понимать окружающих, избавить его от накопившегося ожесточения, внести мир в его душу, если только достаточно сильно его любить. Друзья считали Павла циником и насмешником, а в отношениях с женщинами - чуть ли не донжуаном. Они были правы, но ведь ему не приходилось еще так пылко влюбляться, когда же это случилось, то его принцип непротивления собственным страстям причудливо соединился с романтической и даже мистической верой во всемогущество чистой любви. Если бы любому из друзей Павла, в особенности трезвомыслящему Ивану, удалось бы прочитать происходящее в его душе, друг сказал бы, что тревога по пути к месту свидания одолевала Павла не напрасно: такие страсти редко кончаются чем-то хорошим. Сам же Павел уже успел начисто забыть о собственных предчувствиях и только, шагая рядом с Ириной, поглядывал искоса на ее точеный профиль, мохнатые ресницы и розовое ушко, словно светившееся изнутри. Ирина между тем продолжала жаловаться на своих домашних, то и дело вставляя в свою речь крепкие словечки. Павел засмеялся и обнял ее за талию. "Да плюнь на них,- сказал он. - Ты же добрая, постарайся их понять. Это все оттого, что они тебя любят. И правильно делают, тебя ведь невозможно не любить". - "Любят, да! - Ирина надула и без того пухлые губки, пытаясь подавить улыбку, вызванную комплиментом. - Каждый день с ними ругаюсь. Правильно говорят, что невозможно жить с родителями, а тут еще эта бабка..." - "Почему же нельзя? Бери пример с меня,- сказал Павел.-
      
       296
      Я ведь живу с матушкой, а она у меня очень своеобразный человек. Отец живет с другой женщиной, но я и у него часто бываю, и с ним и с его женой я в прекрасных отношениях. Уживаться с людьми очень просто: надо изучить их чувствительные места и стараться их не задевать". - "Ну да, я еще буду оберегать ихние больные места! - возмутилась Ирина. - Меня они что-то не очень оберегают. Я в случае чего - сразу на скандал, поэтому они боятся лишний раз ко мне приставать. Слушай,- воскликнула она вдруг, словно что-то вспомнив,- сейчас не ты сюда на тачке подъехал?" Павел отвечал утвердительно. "Раз ты на тачке катаешься, так у тебя, наверно, денег много?"- поинтересовалась Ирина. "Не много, но есть пока,- пожал плечами Павел. - Летом в стройотряде заработал маленько". Он умолчал о том, что те деньги давно уже разошлись, а теперь он распродавал редкие книги и антикварные вещицы из домашней обстановки, пользуясь рассеянностью матери, которая ничего вокруг не замечала, то перебирая в уме запоздалые аргументы в своем споре с отцом, то без конца обсуждая с подругами слова и поступки общих знакомых. "Слушай, мне завтра так нужно в одно место съездить!- воскликнула Ирина. - Это больница на Каширке. Будь другом, отвези меня туда, ладно?" - "Ты что, болеешь?"- усмехнулся Павел. "Нет, это не мне надо, а моей подруге, но я ей должна, понимаешь? Помоги мне, ну пожалуйста,- при этих словах голос ее изменился, стал грудным, слегка хрипловатым. Она взяла ладонь Павла в свою и принялась нежно перебирать его пальцы. - Ну Пашечка, ну ладно? Ты ведь не хочешь, чтобы я три часа через всю Москву пешком тащилась?" Нельзя сказать, чтобы Павел пришел в восторг от этой просьбы: машинально он сразу прикинул, в какую копеечку ему обойдется предполагаемая поездка, но при первых же просительных нотках, появившихся в голосе Ирины, он понял, что не сможет ей ни в чем отказать. Он почувствовал, как волна нежности заливает его грудь и заставляет сердце биться с почти болезненным усилием. На следующий день он подъехал на такси к метро "Сокол", забрал там Ирину с подругой, отвез их в больницу, а оттуда домой, поймав другое такси. Подруга произвела на него не слишком выгодное впечатление: не в меру раздобревшая для своих 18 лет,
      
       297
      хотя и с хорошенькой мордашкой, на которой застыло выражение непонятно на чем основанной гордыни, она говорила только в том случае, если ей задавали какой-нибудь совершенно конкретный вопрос вроде "Сколько тебе лет?" или "Где ты живешь?" Дав столь же конкретный ответ, подруга вновь погружалась в молчание, оживляясь лишь тогда, когда Ирина принималась обсуждать с ней вечеринки, на которых Павел не был, и поведение людей, которых он не знал. Во время таких обсуждений Павел чувствовал себя довольно глупо и потому несколько раз пытался задавать подруге разные шуточные вопросы, однако на ее лице к выражению высокомерия тут же прибавлялась обида. Отвечала она все так же конкретно и потому несколько невпопад. Вспоминая дома поездку и эту девицу, Павел пришел к выводу, что она не является вполне человеком, поскольку абстрактное мышление у нее полностью отсутствовало. Не случайно она не понимала шуток - ведь каждая шутка, думал Павел, есть абстракция тех или иных черт действительности. Он стоял на балконе своей квартиры, неторопливо курил и оглядывал раскинувшийся внизу двор, знакомый ему с детства до каждого рубца на коре росших там деревьев, до каждого бугорка на асфальте. Однако он не отдавал себе отчета в том, что видит: в памяти раз за разом прокручивались все подробности очередной поездки, что сказала ему Ирина, как улыбнулась, как посмотрела, и эти воспоминания почему-то непременно причиняли ему боль. Однажды в машине Ирина тихонько сказала ему:"Пашечка, ты так со мной носишься... Я все думаю: мне ведь скоро придется за все это расплачиваться?" Павел, разумеется, хотел этой расплаты, но в тот момент его оскорбил намек на то, что все его старания Ирина объясняет не любовью, а пошлым сексуальным расчетом. Он ответил:"Ты ведь сама знаешь, что мне приятно все делать для тебя. Я не хочу от тебя ничего требовать. Как ты решишь, так и будет". - "Вот здорово,- обрадовалась Ирина. - Тогда пусть пока все остается как есть, ладно, Пашечка?" Павел пожал плечами. Радость Ирины в тот момент, когда он чувствовал себя бескорыстным рыцарем, его покоробила, и потом всякий раз, когда он вспоминал этот разговор, обида делалась все острее. Он прекрасно понимал, что Ирина, несмотря на ее юность, в некоторых вопросах весьма
      
       298
      опытная женщина, и некоторые ее ухватки только подтверждали этот вывод. Несмотря на отсутствие иллюзий, ему почему-то причиняли боль вкрадчивые переливы ее голоса, ее ласкающие прикосновения, ее пристрастие к непечатным выражениям. "Не проститутка, нет, но женщина, слишком хорошо знающая, чего от нее хочет мужчина и чего от него можно за это потребовать",- думал Павел. "Неужели я ревную?"- спрашивал он себя,- он, гордившийся тем, что ни разу в жизни не ощущал ревности. Он сам себе удивлялся, вспоминая вопрос Ирины о расплате: другой женщине он непременно сказал бы "Наконец-то ты догадалась" или "Я все ждал, когда ты об этом спросишь". Обычные отношения, обычный вопрос, позволявший плавно развивать отношения дальше... Лишь ответ был явно необычным и только все запутал. Павел порой говорил себе, что Ирина не хочет выглядеть в его глазах слишком легкомысленной и проверяет, насколько серьезно он относится к ней, боится, боится, как бы он, добившись от нее всего, ее не бросил, и потому не спешит ложиться с ним в постель. Однако он тут же беспощадно разоблачал собственный самообман - ведь Ирина ничуть не стеснялась намекать в разговорах на свою опытность и осведомленность, а значит, постель не могла быть для нее какой-то решающей вехой в отношениях. Он бился как рыба об лед, стараясь раздобыть денег, потому что без встреч с Ириной жизнь казалась ему невыносимо скучной и бессмысленной, а встречи обычно требовали немалых затрат. Однако мысль о том, что другие быстро и без всяких затрат добивались от нее всего, чего хотели, заставляла его скрипеть зубами. Он представлял себе, как она разговаривает с парнями своего круга: та же улыбка, то же кокетство, а сам разговор совершенно ничтожен - "кто что сказал, кто куда пошел" - и нисколько не прикрывает подтекста, сводящегося к одной грубой похоти и, возможно, еще к жалкой женской корысти. Он знал этих ребят, неплохих по большей части, но вполне удовлетворенных бесцельностью собственного существования, порой напивающихся, дерущихся, ворующих, но не из природной склонности к этим поступкам, а лишь с целью создать видимость того, будто в их жизни происходят какие-то события. Их простота, порожденная отвращением и к
      
       299
      абстрактному, и к образному мышлению, была безотрадна, как теплая водица в жаркий день, и все же Павел чувствовал, что эти парни и его любимая прекрасно понимают друг друга, что Ирине с ним куда менее комфортно, чем с этими носителями одной-единственной ясно выраженной человеческой фунции, а именно половой. И такие мужчины составляли любовное прошлое женщины, которой он готов был говорить все известные ему нежные слова, тогда как применительно к другим женщинам те же самые слова казались ему невыносимо слащавыми и фальшивыми. Впрочем, только ли прошлое? Отвозя Ирину домой с какой-нибудь вечеринки, куда он ее приглашал, Павел не раз получал жестокие удары по самолюбию, когда Ирина в своем дворе вдруг бросала ему:"Ну, пока" и выскакивала из машины, чтобы присоединиться к стоящей посреди двора и что-то вяло обсуждающей кучке парней и девиц. Однажды Ирина попросила подвезти ее домой к половине одиннадцатого, потому что у нее была назначена встреча по делу - по какому, она не уточняла - со старым школьным другом. "Ты не подумай, у нас с ним ничего нет, просто мы с ним настоящие друзья",- пустилась в объяснения Ирина, хотя Павел ни о чем ее не спрашивал. Такси въехало в знакомый двор, Ирина чирикнула привычное "Ну, пока", выскочила из машины и засеменила почему-то в свой подъезд. "Она что, у себя дома с ним встречается? А как же строгая семья?"- подумал Павел и взглянул на окна Ирины. Свет не горел. "А семья, похоже, в отсутствии",- сообразил Павел. Он откинулся на спинку сиденья и вытащил сигарету, но таксист медлил отъезжать, перебирая какие-то бумажки, извлеченные из внутреннего кармана. Мимо машины прошел модно одетый рослый парень. Отшвырнув на ходу окурок, парень направился в тот же подъезд. Павел видел его только со спины. Таксист сунул бумажки обратно в карман, и машина тронулась, но Павел все обдумывал увиденное. Как всегда, эта сцена стала раз за разом прокручиваться в его сознании, обрастая предположениями, расуждениями и выводами, пока за окнами машины проносились мимо дома, деревья, люди на автобусных остановках. "А может, это вовсе не тот человек? Не ее друг?"- подумал он, зная, что ему просто
      хотелось бы так считать. "Извините, а курить у вас можно?"- спросил он
       300
      вслух у таксиста. Когда тот кивнул в ответ, он достал сигарету и почувствовал, как дрожат руки. Ему пришло в голову, что при тех отношениях, которые сложились у Ирины с домашними, она никогда не смогла бы пригласить домой друга мужского пола. Значит, просто никого не было дома. "Молодец: довозишь свою любимую девушку прямо к ее любовнику",- пробормотал Павел сквозь зубы. Он дорого дал бы, чтобы оказаться в квартире Ирины и своими глазами увидеть, что там происходит. Неизвестность мучила его, словно заноза, засевшая в душе. В сущности, он знал ответ на все вопросы, но частичка неизвестности саднила и не давала покоя, словно песчинка, попавшая в глаз, и заставляла вести нескончаемый спор с самим собой, придумывая утешения и нисколько им не веря. Он скрипел зубами от боли, думая о том, как же относится к нему Ирина, если мило щебечет с ним весь вечер и в то же время думает, как бы не опоздать на свидание с любовником. Войдя домой, он кратко, подавляя раздражение, ответил на обычные вопросы матери - о том, где он был, с кем встречался, не простыл ли он и хочет ли есть. Мать успокоилась, и он ушел в свою комнату. Он попытался читать, но приходилось делать усилие, чтобы понять текст и по нескольку раз возвращаться к началу одного и того же абзаца. Со вздохом отложив книжку, Павел вышел в коридор и присел на табуретку под дагерротипным портретом прапрадеда в контр-адмиральской форме. Висевший на стене телефонный аппарат тихонько звякнул - это мать, проводившая время в телефонных разговорах, повесила в своей комнате трубку. Павел снял трубку и набрал номер Ивана. "Привет, это я,- сказал он, услышав знакомый голос. - Выпить не хочешь? У меня есть пузырь "Хирсы", а в случае чего можно взять еще". В тот вечер они выпили три бутылки: первую в пустынной аллее парка сельскохозяйственной академии, а две последующих, поскольку темнело и становилось все холоднее - в подъезде девятиэтажного дома по Михалковской улице. Этот дом они любили за широкие подоконники на лестничных клетках - на них было очень удобно сидеть. Удобно было также мочиться в мусоропровод, а жильцы обладали мирным нравом и не спешили вызывать милицию, едва увидев распитие в подъезде. Этим здешние жильцы
      
       301
      выгодно отличались от обитателей 14-этажных домов, стоявших напроив через улицу: из этих домов и Павла, и его друзей неоднократно доставляли в отделение еще в школьные годы. Павел с Иваном курили и время от времени поочередно отхлебывали портвейн из горлышка бутылки. Разговор шел о стихах, но Павел безотчетно ждал момента, когда волна опьянения размоет в его душе преграду, мешавшую ему заговорить о своей любви. Павел пил с друзьями почти каждый вечер, и всякий раз наступал этот момент, когда он начинал говорить о том единственном, что его теперь по-настоящему интересовало. Иногда он пил и один, перелистывая дневниковые записи, которые делал, когда учился в школе, и перечитывая письма друзей. Он достиг того состояния, когда алкоголь внешне почти не оказывает действия на человека. Мать если и замечала, что от него пахнет спиртным, то успокаивалась, когда он объяснял, будто выпил в гостях чашечку кофе с коньяком. Каждое утро он аккуратно ходил в институт и даже успевал выполнять домашние задания,- не в силу своей особой добросовестности, а из-за того, что теперь его наряду с постоянными мыслями об Ирине не покидало ощущение беспокойства, даже страха, и он старался вовремя выполнять все свои нехитрые обязанности, дабы застраховаться от любых неприятностей. По молодости лет он еще не знал, что страх вызван попросту неумеренным употреблением алкоголя, и потому искал его причину вовне. Если ранее он неукоснительно укладывался в составленный им самим для себя план самообразования и успевал прочитывать все включенные в план книги, несмотря на любовные приключения и встречи с друзьями, то теперь он мог прочесть подряд от силы страниц десять. Книги по-прежнему тянули его к себе, и то, что они оставались непрочитанными, причиняло ему дополнительные душевные терзания. Но он ничего не мог с собой поделать: открыв книгу, он вскоре переставал воспринимать текст, непроизвольно начиная вспоминать свои встречи с Ириной. В его голове выстраивались целые монологи, обращенные к ней, полные упреков и обличений. После месяца ежевечерних встреч Павел почувствовал, что в их отношениях что-то надломилось. Это началось с ее поездок - якобы к подругам за город. В
      
       302
      первый раз она предупредила Павла о том, что ее не будет три дня, и он особенно не волновался, хотя в этих подруг ему до конца не верилось. Точнее, он и верил, и не верил: верил, потому что без этой веры не мог бы жить, а не верил потому, что видел: Ирина не из тех людей, которые способны бороться с собственными прихотями, даже если их исполнение кому-то причиняет боль.Во второй раз Ирина тоже предупредила его о своем отъезде; в третий раз она исчезла совершенно для него неожиданно, но вечером позвонила ему из Дмитрова, куда уехала якобы на свадьбу подруги, работавшей с ней на одном заводе. У Павла отлегло от сердца, но затем Ирина стала исчезать уже без всяких предупреждений и возвращаться лишь через несколько дней, причем по возвращении вовсе не спешила ему звонить. Ее объяснений Павел проверить не мог, но в них ощущался явный привкус лжи: то ей надо было посещать лежавшую в больнице тетку, то сидеть с ребенком подруги,- это ей-то, которая и пяти минут не могла высидеть на одном месте и постоянно жаловалась на скуку. Впрочем, развлекаться сама она не умела, и потому одиночество было для нее совершенно непереносимо. "Зачем она мне врет?- думал Павел. - Ведь если бы она провоодила время с подругами, я это как-нибудь смог бы перенести. Значит, не с подругами,- но тогда почему не со мной? Ведь я же ей не противен, раз она так часто со мной встречается". Но тут же он возражал сам себе:"А было хоть раз, чтобы она тебя при встрече ни о чем не попросила? Ты даешь ей деньги, решаешь ее житейские проблемы, так почему же ей с тобой не встречаться? А когда ей захочется поговорить о том, что ей действительно интересно и на том языке, к которому она привыкла, она возвращается в компанию своих самцов. Ты ничего от нее не требуешь, но не потому, что ничего от нее не хочешь, а потому, что действительно любишь ее. Она могла бы хотя бы из благодарности отдаться тебе и вообще полностью связать свою жизнь с тобой, но она подходит к делу практически: ты должен дать ей как можно больше всяких благ, но для этого перед тобой должна постоянно маячить некая цель, ради которой надо стараться изо всех сил, а уж добьешься ли ты своего и когда, будет решать она. Ты ей нужен не как любовник, а как опекун, помощник,
      
       303
      развлекатель,- когда ей надоедает привычное окружение,- снабженец и так далее... Она весьма сексуальная женщина, ты это чувствуешь, но если ей захочется секса, то ты будешь последним, к кому она обратится, тем паче что ее самцы всегда готовы к услугам. А как еще им убивать время?" После всех этих правильных слов, сказанных самому себе, в сознании Павла возникала мысль о разрыве, и он приходил к выводу, что разрыв необходим. Однако он никогда не рассматривал разрыв с Ириной как нечто окончательное,- самая мысль об этом его ужасала,- а лишь как временное средство для налаживания отношений. Он надеялся, что она, испугавшись его потерять, станет вести себя с ним по-другому. Он не боялся ее гнева, ее обид,- хотя Ирина и была порывиста и вспыльчива, все же он знал: она не колеблясь поступится своей гордостью, чтобы исполнить свои желания, которые являлись для нее законом, главным же исполнителем желаний стал для нее в последнее время именно Павел. Собственно, однажды Павел после очередного исчезновения Ирины уже попытался порвать с ней, перестав звонить и пропадая по вечерам в компании друзей. Ирина очень скоро дала о себе знать: мать доложила Павлу, явившемуся домой поздно вечером, что ему неоднократно звонила какая-то барышня. В тот же миг прогремела трель телефона. Ирина обрушилась на Павла с упреками, но он понимал ее желание свалить с больной головы на здоровую и говорил с ней довольно холодно. В тот день он крепко выпил, и потому улетучилась его всегдашняя боязнь сказать Ирине что-нибудь не то, задеть и обидеть. "Паша, мне так плохо",- вдруг умоляюще сказала Ирина, оставив сердитый тон, и Павел услышал, что она плачет. "Что случилось?"- спросил он. "Пашечка, приезжай, пожалуйста,- прорыдала Ирина. - Мне так плохо!" Павел раздумывал с полминуты - было уже очень поздно, но Ирина прошептала в трубку:"Паша, ну пожалуйста. Хочу тебя видеть". Этот доверчивый, теплый, чуть хрипловатый голос,- Павел не мог спокойно слышать, как он дрожит от слез. У него и у самого слезы внезапно подкатили к горлу. "Ладно, еду,- сказал Павел, одновременно прикидывая, сколько у него осталось денег. Только сегодня он продал знакомому коллекционеру пару старинных книг, уцелевших от фамильной библиотеки,
      
       304
      но часть выручки уже ушла на вино. - Я выйду через десять минут. Где ты будешь?" - "У булочной на углу, как обычно,- сказала Ирина. По голосу Павел понял, что она улыбается. - Ой, как здорово! Давай скорей, не задерживайся!"- и она повесила трубку. Когда Павел поймал такси и приехал, то выяснилось, что Ирина всего лишь в очередной раз поссорилась с домашними. Павел столько раз утешал ее после этих ссор, что уже не задумывался над собственными словами, а только разглядывал ее лицо, которое в его памяти редко представало целиком, а чаще в виде разрозненных черт. Может быть, еще и поэтому ему требовалось видеть это лицо как можно чаще. "Где ты пропадала?- спросил Павел. - Я очень скучал". - "Опять с Машкиным ребенком сидела,- ответила Ирина. - Такая отличная девчонка! Ты прикинь: она же только-только говорить научилась и уже спрашивает, когда тетя Ира придет". - "А что, позвонить нельзя было?- спросил Павел. - Ты же мне вроде звонила как-то от нее". - "А у нее телефон сломался",- сказала Ирина не задумываясь. "А из автомата?"- спросил Павел. "Из какого автомата, я же из дому не выходила. Танюшка сейчас болеет, ей гулять нельзя",- возразила Ирина. Павел хотел было что-то сказать, но осекся. Ему вдруг вообще расхотелось разговаривать, слушать, что-то делать. Казалось, будто в механизме его жизни, что-то сдвинулось, и шестеренки просто перемалывают друг друга. Этот образ пошедшего в разнос механизма заставил Павла стиснуть челюсти. Лицо Ирины, голые деревья, фонари, стандартные дома с окнами, в которых горели разноцветные огни,- все куда-то отодвинулось, и он ощущал лишь нестерпимую душевную боль и желание забиться в какую-нибудь темную нору, ничего не видеть и не слышать, ни о чем не думать, только тихонько переводить дыхание и чувствовать, как проходит боль. Через некоторое время он заметил, что Ирина трясет его за рукав. "Эй, ты что, не слушаешь?"- спрашивала она, требовательно вглядываясь в его лицо. "Нет, почему же, слушаю",- с усилием ответил Павел. "Как ты можешь думать о чем-то другом, когда я с тобой?"- надула губки Ирина, но глаза ее смеялись. "Извини, просто устал сегодня",- ответил Павел. "Пашечка, а ты мне деньги привез?"- вкрадчиво спросила
      
       305
      Ирина. "Какие деньги?"- не понял Павел. "А которые ты в прошлый раз мне обещал". - "А я разве обещал?"- удивился Павел. Он мог поклясться, что в прошлое свидание разговора о деньгах не было. Хотя виделись они перед этим уже довольно давно, но Павел слишком хорошо запоминал каждую деталь их встреч. Кроме того, редкое свидание обходилось без просьб Ирины куда-нибудь ее отвезти, что-нибудь ей купить или просто дать ей денег. Эти просьбы больно задевали Павла, хоть он и не подавал виду, и предыдущее свидание запомнилось ему именно по контрасту, поскольку в тот раз Ирина против обыкновения не рассказывала ему ни о каких своих проблемах, и он снова поверил в то, что она встречается с ним вовсе не из корысти. Однако затем Ирина снова куда-то пропала, и Павла опять обуяли страхи, сомнения, обида и боль оскорбленного самолюбия. И вот теперь, примчавшись к Ирине чуть ли не заполночь, готовый забыть и простить все свои страдания, он вновь обнаружил, что нужен любимой лишь как дойная корова. Он почувствовал, как угол его рта непроизвольно задергался, и отвернулся, сделав вид, будто его заинтересовало какое-то движение в темных глубинах двора. Но обмануть Ирину ему не удалось: ее ноготки нежно впились в его ладонь, и он услышал шепот:"Паша, ты что, обиделся? Не обижайся, дурачок, сам подумай: кого я кроме тебя могу попросить? Или ты хочешь, чтоб я себе богатенького старичка нашла? Хочешь, да?" В ее голосе слышалась улыбка, но тон тем не менее был достаточно настойчивым и требовательным. Павел поежился и отстранился. "Ухо мне щекочешь усами",- пошутил он. Ирина фыркнула и легонько подергала его за волосы на затылке. "Сколько тебе нужно?"- как-то машинально спросил Павел. Ирина ответила, он пожал плечами:"У меня столько нет. Я правда забыл про деньги". - "Ну вот, а говорил, что любишь",- лукаво сказала Ирина. "Я не говорил, что люблю",- возразил Павел. "Как это, как это? Не поняла",- насторожилась Ирина. "Ну ты же знаешь, я не люблю говорить о чувствах. Я люблю молча",- с усмешкой ответил Павел. "Интересно, как со мной о чувствах, так ты молчишь, а как о чем другом, так у тебя язык подвешен будь здоров",- обиженно сказала Ирина. "А что, делами я свои чувства не доказываю?"-холодно спросил Павел.
      
       306
      "Ну что ты, Пашечка, ты молодец. Ты столько для меня делаешь",- произнесла Ирина примирительным тоном, наблюдая за тем, как Павел достает из внутреннего кармана и отсчитывает деньги - столько, чтобы хватило добраться на такси до дому. "Держи",- коротко сказал Павел, протягивая деньги. Ирина взяла их и неуловимым движением спрятала - Павел даже не заметил куда. Теплые губы коснулись его щеки. Он попытался обнять Ирину за талию и привлечь к себе, но она ловко увернулась. "Пашечка, милый, спасибо, что приехал. Я побегу, а то бабка меня загрызет". - "Ну давай",- спокойно сказал Павел. Горло у него перехватило, зубы сжались, но он улыбнулся:"Привет бабуле". - "Ладно, Пашечка, пока. Я позвоню". Теплые губы вновь быстро коснулись его щеки, и Ирина направилась к подъезду своей танцующей походкой. Павел следил за нею, восхищаясь против воли, пока она не скрылась в подъезде, так и не обернувшись. Он достал пачку "Пегаса", который предпочитал за крепость и специально подсушивал, не торопясь вытащил сигарету, закурил и первой же затяжкой спалил полсигареты, так что искры посыпались в темноту. "Что же со мной творится?"- проговорил он тихо, прислушиваясь к звукам собственного голоса. Голос звучал совершенно обыкновенно, и это было странно, поскольку ему казалось, будто он сходит с ума. Подъехал трамвай, Павел поднялся в почти пустой вагон и уселся на ближайшее место. Раньше он только посмеялся бы, если ему сказали бы, что можно так вести себя с женщиной, как он вел себя с Ириной. От нахлынувшего стыда он застонал и согнулся в три погибели. Кто-то тронул его за плечо. "Эй, остановку проспишь",- добродушно сказал ему какой-то подвыпивший парень. "Да нет, я ничего,- с благодарной улыбкой откликнулся Павел. - Это так, живот схватило". Трамвай плыл словно в ущелье между черных стен домов, на которых разноцветные огни освещенных окон образовывали ритмические узоры. Павлу вдруг захотелось оказаться в одной из этих освещенных квартир, где тишина наполнена присутствием близких людей, где все так безмятежно, а отсутствие перемен означает покой, а не скуку. Негромкие слова означают там больше их собственных узких значений: в них звучат любовь, уважение, уверенность, а в конечном счете - покой, покой...
      
       307
      Павел представил себе, как он придет домой, как его встретит мать с вечным испугом и робкой надеждой на лице, которая от его слов тут же сменится облегчением. Ему стало до слез жалко мать: вечно дрожать за сына и при этом ничего не знать о том, что с ним происходит, какие бесы его гложут, быть не в состоянии помочь... Да и сам Павел никогда не попросил бы мать о помощи, поскольку наверняка знал, что не сможет принять никаких ее советов. Впрочем, дома его ожидало и нечто хорошее: дверь его комнаты можно было запереть на ключ, а в его секретере стояла початая бутылка водки. Вспомнив о водке, Павел судорожно сглотнул слюну. Он подумал, как после звонка в дверь сделает беззаботное лицо, скажет матери что-нибудь дежурно-успокоительное - насчет кино или насчет сидения в гостях у Ивана, на которого мать почему-то особенно полагалась,- потом пойдет на кухню, сделает себе пару бутербродов, нальет стакан холодного чаю и удалится к себе. Мать знает, что он любит есть во время чтения (или, наоборот, читать за едой) и потому ничего не заподозрит. У себя он сначала выпьет терпкого горячего чая, а потом будет долго пить водку - маленькими глотками прямо из горлышка. Водка приятно обжигает нёбо, язык, горло, крепкий водочный дух бросается в ноздри и вышибает слезы из глаз, но это приятные слезы. Он возьмет какую-нибудь не слишком заумную книгу и будет не торопясь читать; впрочем, нет - он вновь будет с книгой в руках думать об Ирине, вновь будет вспоминать все подробности их встреч, но воспоминания уже не вызовут ни горечи, ни стыда. Глоток, еще глоток, и все унижения покажутся малозначительными, порожденными раздраженным самолюбием, а об Ирине он будет думать как о вздорном ребенке, как о ничтожном существе, обижаться на которое просто глупо. Он решит, что легко сможет порвать с ней, но не станет этого делать. Зачем, собственно? Спешить ему некуда, просто надо быть с ней посуровее, не идти из жалости у нее на поводу, и она в итоге ему отдастся, забыв про корысть,- вернее, поняв, что высшая корысть - его любовь. Глоток, еще глоток; водка горячим комком прокатывается по пищеводу и уютно устраивается в желудке. У нее приятный вкус, терпкий и сытный, закусывать ее совсем не хочется. На Западе, говорят, пьют водку без
      
       308
      закуски, и правильно... Так вот: зачем рвать с женщиной, которую хочешь иметь? Пусть сначала ты вел себя неправильно, мог сразу повалить ее в койку, но не сделал этого - отсюда вовсе не следует, будто ты и впредь не сумеешь этого сделать. Будь прям, говори ей почаще о том, чего ты от нее хочешь, и не обращай внимания на ее угрозы,- никуда она от тебя не денется. Можно подумать, кто-нибудь из ее самцов так же с ней носился. Да и в будущем ни один мужчина не станет столько для нее делать, ведь на нее достаточно взглянуть, и ясно, что она слаба на передок. Я единственный в ее жизни случай, единственный шанс вырваться из мира коммуналок, мата, пьяных самцов, избиваемых женщин...
       Павел сидел в своей комнате с книгой на коленях, отхлебывал водку из бутылки и рассеянным взглядом обводил корешки книг на полках. В коридоре коротко звякнул телефон - это мать у себя наконец-то повесила трубку. Затем послышались ее приближающиеся шаги. Павел на всякий случай спрятал бутылку за кресло и принялся жевать бутерброд, хотя давно уже приучил мать не входить в его комнату без разрешения. Сейчас она и не попыталась войти, несмотря на то, что наверняка видела свет под дверью,- она просто постояла в коридоре, что-то пробормотала про себя, прошла на кухню, чтобы выпить на ночь валокордина, и не торопясь вернулась к себе. Павел почувствовал, как комок жалости подкатил к горлу. "Боится войти, боится, что я буду недоволен,- подумал он. - Ну и семейка у нас, черт возьми!" - "И правильно боится,- возразил он тут же самому себе. - Раньше она то и дело сюда заявлялась, и даже без стука. Мало ты с ней ругался по этому поводу? Теперь ты можешь кого угодно сюда водить, и она тебя не побеспокоит. Но и ты не можешь пойти к ней сейчас и рассказать про свои беды. Да и никому ты до конца о них не расскажешь - даже ребятам стараешься дать понять, что это для тебя не слишком важно. А на самом деле важно только это, больше у тебя ничего важного в жизни нет. Если бы было, тогда все было бы по-другому. Есть, конечно, друзья, но нельзя же непрерывно общаться с друзьями, надо накапливать нечто для содержательного общения, иначе оно превратится в разговоры о погоде между стаканами. А ты накапливаешь только
      
       309
      свои любовные неурядицы, и ничто тебя от них не отвлекает". Павел отхлебнул водки, хотел было поставить бутылку, но передумал, вновь поднес ее ко рту и отхлебнул еще раз. Терпкий водочный дух, ударивший в нос, на мгновение изгнал из его головы всякие мысли; он помотал головой и понюхал кусок хлеба, но закусывать не стал, смакуя приятное жжение во рту. Он чувствовал, как хмель ударяет в голову, словно раздувая ее изнутри, как тепло бжит по жилам и расслабляет мышцы. "Мать уже легла,- подумал он. - Сейчас пока читает, потом заснет. Интересно, какие сны ей снятся? В детстве я часто подходил к ней, когда она вскрикивала во сне. Так жалко было смотреть, как она пытается взмахнуть рукой, словно отбивается от кого-то, и все вскрикивает так жалобно, пытается произнести какие-то слова и не может. Видно, ее и во сне, как и в жизни, преследуют разные страхи. Сколько помню, она постоянно ждет чего-то страшного и от каждого события выстраивает целую цепь следствий, почему-то непременно ведущих к катастрофе. При этом все то скверное, что реально происходит, она вполне способна не заметить. Любила мужа, а он ушел совершенно неожиданно для нее. Теперь она вдвойне трясется надо мной, но ничего в сущности обо мне не знает, хотя ей кажется, будто она знает все. А я даже о простом насморке, если он ко мне пристанет, не могу ей рассказать - так раскудахчется, что хоть святых выноси. О серьезных вещах и заикаться нечего. О каких серьезных вещах?- спросил он сам себя и ответил: - О любви". Его передернуло: он впервые сам себе сказал о том, что же с ним происходит, и произнесенное мысленно слово показалось ему невыносимо высокопарным. Ранее он старался даже в уме его не использовать, смутно надеясь на смягчение болезни, если ее не называть настоящим именем. "Это и впрямь болезнь,- подумал он. - А как же иначе, если человек постоянно поступает глупо и себе во вред? И страдания испытываешь уже почти физические..." Он снова отхлебнул из горлышка. "Ах, Ирина, Ирина, что же ты со мной делаешь?- прошептал он, но сразу поправился: - Скорее надо спросить ее, что она делает с собой. Нельзя ломать из-за нее свою жизнь. Теперь я, слава Богу, слишком хорошо ее узнал. Она, конечно, не прочь
      
       310
      выскочить за меня замуж, но и самцов, и свободу терять не хочется, вот она и морочит мне голову, стараясь убить двух зайцев. Скоро, конечно, она дозреет до того, чтобы на некоторое время сосредоточиться на мне одном, но, боюсь, уже поздно - слишком много обид накопилось, слишком мало она показала любви и слишком много корысти. А с какой стати я должен соглашаться на все, что она мне предложит? Надо все-таки знать себе цену. Она не хотела быть со мной, когда была мне по-настоящему нужна, когда я не мог без нее, ну а теперь - извините, болезнь на то и болезнь, чтобы ее лечить, а не на то, чтобы расслабиться и покорно страдать. Я не из таких людей, и все Корсаковы не из таких. Поставлю перед ней вопрос ребром, и если она опять вздумает крутить хвостом, то распрощаюсь с ней окончательно. Думаю, что страдать особенно не буду - я свое уже отстрадал". Водка в бутылке кончалась, и Павел прикинул, как бы отхлебнуть так, чтобы хватило еще на два раза. Он покатал во рту обжигающий комок, глотнул и не торопясь выдохнул через рот и ноздри терпкие водочные пары. "Она, конечно, будет звонить, я ее знаю. Гордость гордостью, а ограничивать себя она ни в чем не любит, тем более когда под рукой есть такой идиот, которому можно среди ночи свистнуть:"Паша, Пашечка, ко мне",- и он летит сломя голову. Скажу ей, что есть только два варианта: или она моя женщина со всеми вытекающими отсюда последствиями, или мы расстанемся. Я не отказываюсь тебе помогать, но только если и ты будешь вести себя соответственно, иначе пускай тебе твои самцы помогают: развлекают, платят за тебя, возят везде... А то случись что - сразу:"Паша, дорогой", а как досуг проводит по нескольку дней, так Пашу побоку, он и так никуда не денется, всегда под рукой. Слишком уж ты хорошо устроилась, слишком хорошо все рассчитала, в таких делах вредно так хорошо все рассчитывать. Человек - не вещь, чтобы держать его в складских запасах". Павел покрутил бутылку перед глазами. Остаток водки маслянисто заколыхался на донышке. Павел машинально прикинул, сколько у него денег и сколько их потребуется, чтобы доехать до "Долины" и взять еще бутылку. Впрочем позыв этот был довольно вялым, так как выпил Павел за день немало и его уже клонило ко сну.
      
       311
       В это самое время Волков продолжал разбирать записки своего дядюшки. Он напал на кипу плотно слежавшихся листов скверной серой бумаги, порыжевших и раскрошившихся по краям. На этих листах дядюшка излагал свои взгляды на поэтическое творчество,- как всегда, не обременяя себя вступлениями, заключениями, обеспечением связности фрагментов и тому подобными пустяками. Дядюшка явно не лицемерил, когда утверждал во многих местах своих записок, что пишет исключительно для себя с единственной целью освободиться от мыслей, навязчиво крутящихся в мозгу. Волков задумался над тем, смог бы он сам руководствоваться при сочинительстве теми же мотивами, что и покойный - не задумываясь о будущем читателе, не размышляя о способах публикации написанного?.. На такой вопрос ему пришлось ответить отрицательно: он всегда старался как можно скорее показывать все написанное друзьям, и хотя он, конечно, мог оценивать собственные сочинения, но оставаться без откликов друзей для него было мучительно. К счастью, друзья почти всегда его одобряли и, обсудив предложенное на их суд, погружались затем в долгие разговоры о том, где бы его опубликовать, кому из известных писателей оно могло бы понравиться и какой гонорар в случае публикации оно могло бы принести. Без всех этих обсуждений, бесед и споров сам процесс сочинительства представлялся Волкову пресным и даже нелепым. Не верилось, что кто-то может писать, не интересуясь тем, как его творчество воспринимается со стороны и не стремясь донести это творчество до окружающих. Волков давно уже считал сочинительство главным делом своей жизни, и мысль о том, что это главное может бесплодно затеряться в виде никому не нужных рукописей на каких-то пыльных чердаках и антресолях, была для него нестерпима и возмутительна. Волков, разумеется, понимал: проще всего попасть в число профессиональных литераторов, написав гладкое и полное оптимизма сочиненьице о суровых парнях с возвышенной душой, строящих лучшее общество. Подобные произведения по недоразумению считались реалистическими, хотя к реальной жизни имели лишь косвенное отношение. Это можно было сказать и о ряде многотомных советских эпопей, однако Волков не завидовал их преуспевающим
      
       312
      авторам - хотя бы потому, что просто физически не мог превращать свое любимое занятие в сознательное и целенаправленное вранье. К тому же Волков видел, что есть люди, которые пишут правдиво и при этом умудряются печататься. Он надеялся, что эти люди заметят его, почувствуют его искренность и помогут стать услышанным. Наконец, Волков был убежден в скором изменении всего казавшегося незыблемым общественного уклада. Считая социализм справедливым в принципе строем, Волков из своих размышлений над Марксом, которым восхищался, делал вывод, что социализм без демократии есть нонсенс, и полагал, что общество уже заметило это несоответствие и со дня на день его устранит. Вытекавшее отсюда пришествие полной свободы печати внушало молодому сочинителю самые радужные надежды. В записках же дядюшки подобной веры не замечалось,- точнее, Волкову там не раз попадались рассуждения насчет социализма и демократии, похожие на его собственные, и даже предсказания торжества демократии, но в самых этих предсказаниях читалась некая безнадежность, словно делавший их человек весьма пессимистически соотносил сроки прихода долгожданных перемен с отпущенным ему малым жизненным сроком. Волков не понимал этой безнадежности: даже в его нынешнем скверном положении его внутреннему взору представлялись сотни умных и тонко чувствующих людей, читающих его стихи в своих уютных квартирах, разбросанных по огромному городу; ему виделись десятки прокуренных редакций, где восторженные работники вырывают друг у друга листки с его стихами и, тыкая в них пальцем, кричат:"Вот! Наконец-то!"; он видел университетские аудитории, где студенты передают его стихи по рядам из рук в руки, а затем и мудрый преподаватель, заметив непривычное оживление, просит, чтобы ему тоже дали почитать то, что так всех заинтересовало, погружается в чтение и со звонком молча выходит, продолжая держать листок перед глазами... В воображении Волкова вся его дальнейшая жизнь была неотделима от этих картин, суливших ему известность, возможность прямого общения с читателем, а главное - возможность заниматься любимым делом, не отвлекаясь на рутинное зарабатывание хлеба насущного. Сколько Волков не пытал себя, он не находил в своем стремлении
      
       313
      писать и публиковать написанное ни малейшей корысти, будучи готов жить жизнью писателя хоть за одни харчи. Поэтому он и не разделял того раздражения, с которым дядюшка говорил о своей бедности. Правда, Волков как-то забывал о дядюшкином общественном статусе - ведь тот хоть и являлся сочинителем, однако на жизнь зарабатывал совершенно другими занятиями. От каждой из своих многочисленных работ дядюшка ожидал, что она даст ему кусок хлеба и досуг для творчества, а когда работа не оправдывала его ожиданий, она начинала раздражать его, как опостылевшая жена, и дядюшка бросал ее, дабы вновь устремиться на поиски идеала. Не проще ли было бросить писать, если уж все равно пишешь заведомо в стол, прекратить этот бег по жизни и избавиться от раздражения на всех и вся, думал иногда Волков. Ведь писать для самого себя - это, в сущности, не более осмысленное занятие, чем наедине с самим собой думать вслух. Если думать, как это принято, молча, то не потребуется искать уединения, отпадет боязнь прослыть ненормальным; если бросить сочинительство - именно как бессмысленную привычку, а не как средство общения,- то не надо будет подчинять всю свою жизнь созданию условий для того, чтобы этой привычке предаваться. Волков вздыхал, смиряясь со своей неспособностью понять самодовлеющую тягу к писательству, и вновь погружался в чтение записок родственника, осторожно разъединяя слежавшиеся листы.
       "Мои стихи вызывают смех,- писал дядюшка. - Эта фраза звучит двусмысленно, однако Я-думающий, Я-чувствующий и Я-пишущий знают: ее следует толковать в почетном для всех троих смысле. Любопытно, просили бы меня почитать стихи так же часто, как сейчас, если бы я читал подряд все мною написанное и вываливал на слушателей все свои страхи, любовные неурядицы, все приступы безнадежности, которые меня в последнее время одолевают? Вряд ли любители стихов, предлагая мне встретиться и пообщаться, жаждут услышать стоны охваченного отчаянием существа (хотя было бы преувеличением сказать, будто я охвачен отчаянием - просто я утратил интерес к жизни, а это, наверное, все-таки разные вещи). Поэтому я читаю, как правило, смешные стихи. При чтении у меня порой появляется
      
       314
      ощущение неловкости, словно в погоне за легким успехом я нечто скрываю, а это нечто составляет едва ли не главную часть моего творчества и скрывать его просто нечестно. С другой стороны, общаясь с друзьями и знакомыми посредством стихов, я могу, конечно, передавать им чувства тоски, страха, безнадежности, но следует ли так поступать в тот момент, когда эти люди вырвались из повседневной рутины и мечтают отрешиться от всех подобных чувств, распив со мной бутылку и вспомнив всякие смешные истории? Мы можем, конечно, говорить и о серьезных вещах, но смысл таких разговоров в том и состоит, чтобы выяснить причины возникновения тягостных чувств и подвергнуть эти причины осмеянию, пусть даже в нашем смехе и будут звучать истерические нотки. Все злое в людях кажется смешным, если его выставить на общее обозрение без словесной мишуры и прикрас, с непреклонной прямотой и с беспощадной наблюдательностью исследователя. Тут приходится снова вернуться к понятию разложения, ибо чтобы увидеть зло в человеке как оно есть, следует разложить человеческое поведение на первичные побудительные мотивы, отметая всякие попытки самоуспокоения и самооправдания, и попытаться достаточно ясно упомянутые мотивы показать. Иначе говоря, важно не только нащупать, почувствовать, понять в себе зло, но и сказать об этом достаточно ясно и убедительно. Туманные намеки и иносказания вообще не должны иметь права на существование, равно как и благостное галлюцинирование советских мастеров пера, у которых одни герои изначально хороши, а другие изначально порочны просто потому, что они такими родились. В результате нашим писателям удается создать целые эпопеи, не имеющие никакого отношения к реальной жизни. Впрочем, если вспомнить о том, что именно такую цель они перед собой и ставят, то слово "мастера" тут надо употреблять безо всякой иронии. Злые побуждения, противоречащие принципу Любви, дремлют в каждом человеке, и когда я слышу, что на мои стихи отвечают смехом, я расцениваю это как эффект узнавания: люди опознали в себе зло и посмеялись над ним, а значит, частично его уничтожили. Потоки слов о добре, совести и благородстве обесценились, как деньги, которых печатают слишком много, и не вызывают уже у людей ничего,
      
       315
      кроме зевоты, а то и озлобления. Вряд ли среди пишущей братии есть люди, которые этого не понимают, а потому когда кто-то начинает вновь печатно проповедовать добро и благородство, я уже автоматически предполагаю, что либо ему требуются деньги, либо ему велели продемонстрировать всему миру, что у нас добра и благородства больше, где бы то ни было, и посулили за труды деньги же. Впрочем, я, вероятно, несправедлив к писателям - из долгого общения с ними я вынес убеждение: в рядах данной социальной группы дураки, увы, составляют большую часть, а о какой другой социальной группе можно, не рискуя ошибиться, заявить то же самое? Вообще-то дураков или, по крайней мере, людей, не привыкших мыслить, на свете большинство, но нигде не встретишь такого количества речистых, упрямых, обидчивых, напористых, агрессивных и совершенно бестыжих дураков, нежели в писательской среде".
       "Итак, я читаю стихи,- продолжал дядюшка. - Происходит это обычно на кухне. Я сам предпочитаю принимать гостей на кухне и совершенно не в претензии, если меня как гостя водворяют туда же. Кухню легче прибрать по окончании застолья, под рукой холодильник с водкой и закуской, вода для чая, плита, чтобы вскипятить воду или приготовить горячее, если придет такая блажь. Чаще, разумеется, газ не включают и обходятся без кипятка, но важно сознание того, что они под рукой. Кроме того, в кухне при открытой форточке можно курить, не опасаясь прожечь и насквозь прокоптить ковры и мягкую мебель (если, конечно, таковые предметы обихода имеются у хозяев).
      Можно даже попытаться описать типичную московскую кухню: застекленная дверь, в дальнем углу по диагонали - газовая плита, в ближнем углу, почему-то обычно обычно справа - раковина и кран, напротив двери - окно, у окна стол, слева от двери - кухонный шкаф производства ГДР, обязательно белый или желтый. На шкафу - банки, пустые бутылки с яркими иностранными этикетками, какие-то кульки, в шкафу тоже банки и кульки, но с более ходовыми вещами - крупой, макаронами, пряностями, а в средних ящиках - хлеб. Бок о бок со шкафом стоит ворчливый, но необычайно надежный холодильник советского производства. Под потолком - заросшая копотью вентиляционная решетка, на подоконнике - пара горшков с кактусами и
      
       316
      и пепельница, которая при появлении гостей перекочевывает на стол. За стеклом в темноте ритмичными африканскими узорами светятся бесчисленные окна ночных новостроек. Одни окна гаснут, другие вспыхивают, и ритм узоров от этого меняется. Кухня притягивает московский люд: даже если хозяева устраивали прием в парадной комнате с неизменными сервантом, диваном и ковром, я через некоторое время обязательно оказывался в кухне и вступал в беседы с гостями, как-то незаметно успевавшими там скопиться. В кухне легко говорится о том, что трудно высказать в других комнатах. Похмельная тоска в кухне не так мучительна: ведь в кухне нет того множества предметов, которые населяют другие комнаты и каждый из которых глядит на тебя поутру с молчаливым осуждением. Кухня в похмельное утро - единственное прибежище, и туда по мере своего пробуждения один за другим стекаются все участники компании, дабы в лучшем случае начать отпаиваться чаем, молоком либо минеральной водой и обмениваться мрачными шутками и обещаниями вести себя мудрее, чем накануне. В худшем же случае желание продолжить праздник оказывается неодолимым, на стол высыпаются оставшиеся в карманах деньги, кто-то берет их, сумку с пустыми бутылками и бидон и уходит за пивом, кто-то вызванивает по телефону человека с деньгами и либо приглашает его присоединиться к компании, либо просит взаймы. Иногда на кухонном столе, разом разрешая все сомнения, появляется недопитая накануне бутылка, а то и несколько, и вся суета, связанная с обеспечением дальнейшего веселья, откладывается на то время, пока спиртное поглощается под неторопливую беседу и шутки столь же замогильного характера. В кухне мне случалось говорить о самом заветном, а в других комнатах, кажется, никогда. Потому-то, должно быть, образ московской кухни и присутствует постоянно в моем сознании - образ кухни и еще образ какого-то то ли деревенского, то ли дачного чердака..." И вновь дядюшка переходил к рассуждениям о творчестве:"Смех - это реакция узнавания, когда человек читает или слышит то, что ему знакомо по самому себе,- мотивы его поведения, выраженные, разумеется, не в научных терминах, но впрямую, внятно, без всякой робости и без покровов самооправдания, которыми каждый
      
       317
      из нас склонен драпировать свои поступки. Почему так скучны сочинения подавляющего большинства юмористов? Потому что для них смех - главная цель, а не побочный результат, как у более вдумчивых и глубоких авторов. Как ни странно, именно эти последние достигают наибольших результатов по части того, чтобы рассмешить публику, поскольку они, выявляя в концентрированном виде черты, присущие каждой личности, вызывают у личности реакцию узнавания в виде смеха".
       "Смешить не так уж просто - для этого недостаточно корчить рожи и швыряться тостами. Обезьяньи ужимки могут вызвать реакцию узнавания только у того, кто сам недалеко ушел от обезьяны. У человека разумного они вызовут разве что брезгливость. Смешное - это всегда абстракция, обобщение чего-то неоднократно подмеченного - в окружающем мире, в людях или внутри себя. Выявляется нечто типическое, но не в литературоведческом, а скорее в психологическом понимании этого слова: обычный ход мысли, мотивы поступка, распространенный способ самооправдания. Если обо всем перечисленном говорится без обиняков и риторических фигур, а прямо и образно, то человек смеется, так как узнает в описываемом не только окружающих, но и самого себя. Узнавая, он смеется и через смех отторгает от себя все низменное, что в нем гнездится. Стало быть, смешное для художника - вовсе не клоунские гримасы, а весьма сложная сфера деятельности - оно есть выявление, обобщение, абстракция; отличие от деятельности философа здесь заключается в том, что средством обобщения служит интуиция, а не логические построения, результатом же является образ, а не вывод. Впрочем, любой образ в искусстве есть результат обобщения, и смешное - лишь частное проявление данного правила. О серьезности смешного следует говорить уже потому, что укоренилось нелепое деление искуства на "смешное" и "серьезное", причем эта антитеза употребляется едва ли не как синоним антитезы "низменное - возвышенное". Из всего сказанного можно сделать вывод, что смешное есть лишь разновидность возвышенного, поскольку некоторые художественные обобщения, некоторые образы вызывают особую реакцию узнавания, а именно смех. Необычное может рассмешить только
      
       318
      идиота, у разумного же человека смех вызывает только обычное, но в его концентрированном, обобщенном виде. Кто знает, может быть, в типовой квартире какого-нибудь из типовых домов какого-нибудь Бескудникова или Чертанова уже сидит какой-нибудь научный сотрудник с окладом в 100 рублей или ночной сторож и строчит себе вечерами или в свободные от дежурств дни роман из нынешней русской жизни. Я убежден, что подлинного величия такое произведение достигнет лишь в том случае, если окажется ужасно смешным. При нашем жизненном укладе все скверное в человеке так и прет наружу, и для человека с зорким глазом и уверенным пером подмечать и описывать все это - просто напрашивающаяся задача. Вдобавок и жизненный уклад, порождающий столь обильный урожай психологических наблюдений, словно изобретен мастером черного юмора. Так что отражение нашей эпохи непременно должно быть смешным,- только тогда оно может претендовать на правдивость, а следовательно, и на величие. Наверное, и мы, свидетели эпохи, будем весело смеяться, читая произведение, показывающее, как протекали наши лучшие годы. Человек отходчив, а русский человек отходчив просто неимоверно,- значит, посмеемся, одобрим и перейдем от чтения к повседневным делам, которых предостаточно в любую эпоху, а дабы остаться объективными, скажем:"Ведь и в те годы было немало хорошего,- такого, чего сейчас уже нет". Впрочем, боюсь, что произведение ретивого научного сотрудника вряд ли увидит свет при жизни автора: эпохи умирают трудно и уж во всяком случае живут дольше своих летописцев, к каковым они, эпохи, обычно не благоволят. Следовательно, труд нашего безвестного гения имеет все шансы заваляться на каком-нибудь чердаке среди старой обуви и пустых бутылок, отвергнутых пунктами приема стеклотары. Указанные бутылки могут быть красивы, вместительны и заключать в себе все свойства обычной бутылки, но возведенные в степень,- так же и многие стихи, романы, повести и т.п. в наше время могут быть прекрасны во всех отношениях, но их "не принимают" по причинам, понятным только самим приемщикам... Впрочем, к чему лукавить: понимать-то мы все понимаем, и настолько хорошо, что даже считаем излишним выражать свое понимание в словах. Мы просто живем с этим
      
       319
      пониманием, руководствуемся им в своих поступках и угрозу чердака воспринимаем как некую постоянную и неизбежную данность. Когда я думаю о смерти, то, разумеется, пытаюсь вообразить то место, где меня похоронят: что это будет за кладбище, какие деревья будут там расти и тому подобное, но почему-то гораздо чаще при мысли о смерти в моем мозгу возникает все же образ чердака. Это не длинный и душный городской чердак, где шныряют бездомные кошки и отсиживаются убийцы,- нет, я вижу хорошо мне знакомый чердак в нашем доме в Назарове, причем всегда в определенное время дня и года: весной, ясным вечером, когда солнце начинает клониться к закату над полями, покрытыми сероватым тающим снегом. Теплый ветер мягко бьется о шиферную крышу, солнце ослепительно бьет прямо в чердачное окошко, на крепких звенящих от сухости стропилах лежат маслянистые отблески. В потоке света пляшут пылинки, пахнет соломой, сухими листьями, старой ношеной одеждой, в грудах хлама взгляд открывает знакомые предметы: велосипед, на котором катался в детстве, пальто, в котором играл в снежки и в "царь-горы", ботинки, в которых ходил в школу, бутылку, которую распил с друзьями на рыбалке и не стал выбрасывать, чтоб не засорять природу, а спрятал здесь от родительских глаз... Картина мирная, идиллическая, с легким оттенком светлой печали по ушедшим годам, и все же для меня это образ смерти, потому что я знаю: в этом мирном забвении, в этих грудах хлама навеки упокоится то лучшее, что жило во мне".
       "Чем дальше, тем больше я испытываю страх перед чистым листом бумаги. Знаю, о чем писать и как писать и все же под любыми предлогами оттягиваю момент начала работы, а если уж пишу, то вот эти записки, а не роман, несмотря на то, что неосуществленный замысел ноет во мне, как больной зуб. Теперь я, кажется, понял, отчего так происходит. Художник не должен оставаться наедине со своим готовым творением, ибо в этом случае творение изводит своего создателя, заставляя его выискивать в нем, творении, недостатки, которые надо исправить, и выигрышные стороны, которые надо подчеркнуть, а потом заставляя пожалеть о сделанных исправлениях, и так без конца. Художнику нужна публика, и вовсе не для того, чтобы непременно
      
       320
      соглашаться с ее мнением: если он услышит от нее то, с чем внутренне согласен, то с легким сердцем внесет в свой труд необходимые изменения, а затем успокоится и перейдет к другим задачам; если же публика, по своему обыкновению, понесет чепуху, то сила внутреннего сопротивления сама подскажет мастеру, до какого предела стоит прислушиваться к голосам извне, а когда следует просто плюнуть, сказать "Поцелуйте меня в задницу" и тоже перейти к другим задачам. Без такого общения с публикой, пусть даже враждебной, художник обречен на форменное самоистязание, к тому же чаще всего бесплодное. Именно в таком состоянии смещаются критерии самооценки, сжигаются прекрасные рукописи и закладываются на вечное хранение мертворожденные произведения. Надеюсь, что у меня такого смещения пока не произошло, но, с другой стороны, где же моя публика? Круг веселых юношей со временем стал редеть, а затем и вовсе распался. Кто-то весь ушел в будничные заботы, кто-то делает карьеру и подобрал себе новых полезных друзей, кто-то спился, кто-то погиб, кто-то уехал. Даже лучшие друзья,- те, что составляют часть моей жизни и которые всегда со мной, даже если я их не вижу и о них не думаю,- даже с этими людьми теперь я встречаюсь редко, так как работа и семейная жизнь не оставляют времени для встреч. Встречаемся мы не только редко, но к тому же еще и как-то неожиданно, когда оказываемся свободны и друг находится неподалеку либо если накапливаются какие-нибудь неурядицы и делается невмоготу до такой степени, что лишь попойка с другом может принести облегчение. Полагаю, в действительности дело не в недостатке времени, точнее, не только в нем, а еще и в том, что душевные силы с годами ослабевают ("душа проходит", как сказал Есенин), и их уже не хватает на действия, лежащие за пределами повседневной рутины. В моменты наших спонтанных встреч у меня обычно текстов стихов с собой не бывает, а если и бывают, то неуместно доставать их, когда человек выкладывает тебе все наболевшее. Потом и я начинаю отвечать ему тем же и забываю о стихах. В результате я остаюсь один на один с тем, что написал, собственные произведения становятся на какое-то время моей навязчивой идеей и полностью отравляют мне жизнь. Мучительные
      
       321
      сомнения в достоинствах законченной работы могут отойти на задний план только благодаря мощному позыву к созданию чего-то нового. Однако со временем такие позывы наталкиваются внутри меня на ощутимое сопротивление благодаря возникающему вопросу:"А зачем, собственно, мне все это? Разве я кому-то что-то должен?" Вопрос, разумеется, остается без ответа. Если бы публиковаться, тогда другое дело, но это уже из области пустых мечтаний".
       Дочитав вышеприведенный отрывок дядюшкиных записок, Волков пришел к выводу, что дядюшка вовсе не был привержен писанию лишь ради самого процесса и его беседы на бумаге с самим собой являлись скорее альтернативой сочинению чего-то более серьезного, за серьезное же произведение он не хотел браться именно потому, что писание заведомо "в стол" его не вдохновляло. Племянник и дядюшка, как оказалось, не были такими уж разными натурами: покойный беспорядочно исписывал множество листов, борясь таким образом с одиночеством и отнюдь не отрицая функции литературы как особого средства общения. Более того, даже испытывая потребность сочинить что-нибудь, дядюшка опасался подобных позывов и подавлял их в себе, лишь бы его сочинения не оставались в столе, становясь тем самым чем-то противоположным своему изначальному предназначению. У Волкова стало как-то скверно на душе. На светлую, несмотря ни на что, перспективу грядущей жизни впервые легла явственная темная тень. Все манящее сделалось неясным, смутным и недружественным. С отсутствующим видом Волков залез в тумбочку, вынул оттуда бумажный пакет, в котором лежали два бутерброда с сыром, и протянул пакет рецидивисту Боброву - тот подошел и попросил у Волкова "что-нибудь пожевать, а то баба моя, сучка, опять не пришла". Издав невнятное бурчание в знак благодарности, Бобров пошел было прочь, но затем вернулся и уселся на соседнюю койку. "Серега! Слышь, Серега!"- позвал он. Волков сразу очнулся - его внимание привлекла необычная нотка участия в голосе рецидивиста. "Что?" - "Ты не заболел? Я смотрю, ты смурной какой-то",- объяснил Бобров. "Да нет,- пожал плечами Волков. - Так, задумался". - "Ты давай о бабах больше думай,- с ухмылкой посоветовал Бобров. - А то глаза у тебя шальные, совсем как у Эдика. Если
      
       322
      ты и вправду завернешься, кто мне тогда сырку подкинет?" Эдиком звали учителя истории, которого неделю назад привезли в отделение в состоянии крайнего истощения, так как он наотрез отказывался от пищи и упорно молчал. Чтобы понять природу его помешательства, Ароныч систематически накачивал его зельями, ослабляющими волю и одновременно вызывающими у человека неукротимую тягу к откровенности. Однако Эдик спятил так основательно, что даже лошадиные дозы этих сатанинских снадобий не заставили его заговорить. Он лишь потребовал знаками бумагу и ручку и письменно сообщил, что к нему постоянно приходят черти - именно они строго-настрого запретили ему разговаривать и принимать пищу. По словам чертей, Эдик в своей жизни совершил чрезвычайно много зла и превысил в этом отношении все допустимые границы. Хотя, как известно, ад весьма либерально относится ко всяким нарушениям моральных норм, но наконец даже у чертей лопнуло терпение и они велели Эдику прекратить поддерживать жизнедеятельность своего бренного тела и освободить землю от своего мерзкого присутствия. В случае неповиновения, а также разглашения тайны в разговорах черти посулили Эдику чудовищные муки после смерти, а в подкрепление угроз показали Эдику одну из пыточных камер в аду. После этого Эдик стал шелковым и неукоснительно выполнял все требования чертей, дабы поскорее сжить себя со свету. Правда, чертям не пришло в голову запретить Эдику передавать информацию письменно, и теперь Эдик по нескольку раз в день требовал бумагу и ручку, чтобы дополнить свои показания о повадках чертей, их облике и замыслах. По словам санитаров, до сумасшествия Эдик являлся вполне добропорядочным гражданином, никаких беззаконий не совершал и никаких порочных наклонностей за ним не замечалось. Волков дорого дал бы за то, чтобы узнать, какое злодейство этот безобидный человек вменял себе в вину. "Должно быть, вранье на уроках обществоведения",- подумал Волков и усмехнулся. Увидев эту усмешку, рецидивист Бобров успокоился, похлопал Волкова по руке, встал и направился из палаты в коридор. "Слышь, Серега, может, тебе чайку замутить?"- обернулся он в дверном проеме. "Спасибо, я попозже",- отказался Волков. "И
      
       323
      что ты там все читаешь? Бумажки какие-то... Песни, что ли?" - "Семейные архивы",- с улыбкой объяснил Волков. "А-а, ну-ну",- понимающе кивнул Бобров и вышел в коридор. Волков, читавший лежа, рывком сел на койке, повернулся и спустил ноги на пол. В таком положении он застыл, сгорбившись и уперевшись взглядом в носки собственных шлепанцев. Ночью он почти не спал и сейчас изнывал от борьбы между сонливостью, клонившей голову к подушке, и буравившим все остальное тело нервным возбуждением. Голова тяжелела все больше, в висках стучало, глаза слипались, но вибрация нервов не давала заснуть. Волков встал и побрел следом за Бобровым в направлении туалета. Ему требовалось хоть немного оживить мозги, и помочь в этом могла только кружка обжигающе-горячего и терпкого чифира. Волков, разумеется, понимал, что просветление будет только временным - затем вновь придет мучительная бессонница, а за ней все та же сводящая с ума борьба между нервной взвинченностью и тягой ко сну. Однако за время обрушившихся на него головокружительных событий Волков постепенно пришел к выводу, что разумнее всего получить удовольствие от настоящего момента, ибо следующий если и принесет перемены, то лишь к худшему, и отберет все те маленькие блага, которыми можно воспользоваться сейчас. Впоследствии он рассчитывал справиться с бессонницей при помощи таблеток. Волков сам себе удивлялся: раньше ему не приходило в голову, что завтрашний день может быть непредсказуем и прямо враждебен, а теперь он опасался даже на несколько часов прервать чтение дядюшкиных записок, так как не знал, позволят ли ему обстоятельства их дочитать.
       Волков вошел в крошечную комнатку перед туалетом, где имелись раковина с краном, над ней на стене зеркало со стеклянной полочкой для туалетных принадлежностей, а в стене розетка для электробритв. Сейчас в розетку был включен электрический чайник, каким-то образом на днях попавший в отделение и заменивший трехлитровую банку, в которой чифир готовился с помощью кипятильника. Особых неудобств приготовление чифира в банке не доставляло, зато разлив по кружкам требовал недюжинной ловкости и верного глаза. Если разливающий даже и обладал такими качествами, он все равно
      
       324
      ошпаривал хотя бы одного из членов компании, и тот, приглушенно завывая и матерясь, совал руку под кран, чтобы, во-первых, унять жжение холодной водой, а во-вторых, чтобы смыть чаинки. Руки страдали чаще всего, но однажды пострадала нога - когда трехлитровая банка, наполненная чифиром, неожиданно лопнула, и коричневая жидкость хлынула во все стороны по кафельному полу, оставляя повсюду щедрые отложения чаинок. Приятель Боброва Федя-шофер, человек чрезвычайно скрытный, но, несомненно, с темным прошлым, не то чтобы наркоман, но любитель "колес", в тот момент сидел на корточках в углу, схватив "торчок". Большинство больных сумели убежать от потоков кипящего чифира, но Федя продолжал сидеть безмятежно даже после того, как чифир затопил его ноги. Лишь спустя некоторое время он очнулся и с громким воплем ринулся прочь из туалета. В результате ночные посиделки не удались - все уныло разбрелись по палатам, а Толяну, соседу Волкова, пришлось вдобавок убирать помещение, так как чифир готовил именно он и он же, стало быть, мог считаться виновником случившегося. Бобров отправился следом за Федей, чтобы успокоить его, осмотреть пострадавшие ноги, дать лечебные советы, а также запретить обращаться за медицинской помощью, иначе начальство в лице Ароныча или кого-нибудь еще, узнав о происшествии, могло ввести санкции против чаепития. Через некоторое время Бобров пришел в палату. "Федя обдолбанный, ни хрена не соображает,- сказал он с досадой. - Я нашел там у ребят детского крема, привязал ему к ноге... Ничего, не сдохнет. Но как он подскочил, а?!"- Бобров захихикал и повалился на койку, зазвенев пружинной сеткой. Через минуту он уже храпел. Волков в очередной раз подивился тому, какое разное действие оказывает чифир на разных людей: если у него самого чифир вызывал после первоначальной эйфории мучительное нервное раздражение и бессонницу, то Бобров, да и большинство других обитателей отделения, выпив за разговором невероятное количество чифира, спали затем сном праведников. Неуравновешенность и крайнее легкомыслие многих из этих людей вряд ли стоило объяснять лишь действием чифира, но и психами их никак нельзя было назвать, ибо если им случалось пускаться в рассуждения, то рассуждали они достаточно здраво. Кстати, рассуждения о
      
       325
      жизни являлись их любимым занятием, причем в основном на социальные темы: об истории и разных исторических личностях, об экономике и политике. До обобщений собеседники поднимались редко, познания, которыми они делились, были почерпнуты большей частью из кинофильмов и романов Пикуля, но это никого не смущало. Волков в силу недостатка образования также охотно принимал участие в таких беседах; будь он чуть более подкован в общественных науках, дискуссии на столь убогом уровне показались бы ему бессмысленными. Любители чифира начинали общаться уже после завтрака, и теперь Волков, прихватив кружку, шел за Бобровым в полной уверенности, что чифир уже заварили. Поприветствовав собравшееся вокруг чайника общество, Волков кивком поблагодарил за чифир, полную кружку которого налил ему Бобров, и принялся мелкими глоточками пить мутную жидкость, порождавшую стеснение в груди и в голове, вяжущий привкус во рту и прилив какой-то странной, болезненной энергии. Участия в общей беседе Волков на сей раз не принял и, выпив кружку, вернулся в палату. Дядюшкины записки не содержали в себе ни увлекательной интриги, ни семейных тайн, ни каких-то малоизвестных фактов, однако надолго отрываться от них племянник уже не мог.
       "Есть образы, которые сами по себе не только не страшны, но даже обаятельны, и все же, едва всплыв в памяти, вызывают во мне глубокую тоску. В самом деле, что страшного можно увидеть в милом идиллическом образе деревенского чердака? И образ московской кухни может вызвать массу забавных воспоминаний, светлое ностальгическое чувство и грустную улыбку на лице. Все это было бы так, если бы чердаку не приходилось служить могильником невостребованных рукописей, а кухне - заменять собой все прочие возможные места духовного общения. В итоге, возникая перед моим внутренним оком, эти образы внушают мне только ощущение безнадежности. Однако есть и другие образы, в которых не таится ничего угнетающего душу - они для души как ангелы-хранители, они не притворяются безобидными, от них действительно исходят тепло и свет. В первую очередь это, видимо, образы тех мест, где человек был счастлив, а коли так, то нет ничего странного в
      
       326
      том, что милее всего мне вызывать в памяти образы моего родного Коптева и расположенного рядом с ним Тимирязевского парка. Коптево, если разобраться, есть лишь малая часть территории Москвы, не имеющая никаких исторических и иных достопримечательностей, застроенная типовыми домами, старейшие из которых относятся к эпохе "архитектурных излишеств" (в одном из таких почти всю жизнь прожил и я) и привлекательная разве что обилием пустырей, скрещивающихся заборов, непролазных кленовых зарослей, сараев непонятного назначения и прочих укромных уголков, словно специально созданных для безмятежного, без оглядки на милицию, распития алкогольных напитков. С востока район ограничен Михалковской улицей и площадью у каскада прудов (и пруды, и площадь носят название "Плотина"); с севера границей является Коптевская улица, за которой лежит обширная промзона, примыкающая к Окружной железной дороге, а кое-где и переползающая за нее; с запада границей Коптева считается улица Зои и Александра Космодемьянских, а его крайним западным форпостом - Коптевские бани. Наконец, к югу от Коптева лежит главная гордость и отрада всех его обитателей - огромный массив Тимирязевского парка, к которому с разных сторон примыкают стадион "Наука", пруды, сады, опытные поля и район исторической застройки Тимирязевской сельскохозяйственной академии, а также доживающие свой век деревни, оказавшиеся постепенно внутри города, бараки с уголовным прошлым и просто пустыри. Есть какое-то особое удовольствие в перечислении на бумаге всех этих топографических сведений, знакомых мне с детства, а кроме меня и уроженцев Коптева, возможно, никому и не нужных. Перед глазами сразу возникает множество картин, воспоминания перебивают друг друга. До двадцатилетнего возраста моя жизнь была неотделима от Коптева и от парка; в эти годы я знавал, конечно, разные горести, но безнадежность, отчаяние и отсутствие интереса к жизни в их число не входили. Отсюда я делаю вывод, что в те годы я был счастлив. Если бы люди любили родные места за их красоту, неповторимое своеобразие, исторические и культурные памятники, то Коптево (во всяком случае, без парка) вряд ли удостоилось бы чьей-нибудь любви. Но если я вырос вместе с
      
       327
      домами Коптева, если помню, как ломали его бараки и остатки деревень, если на моих глазах здесь осушались болота, в которых мы ловили головастиков и тритонов, и застраивались пустыри, где мы разводили костры и пекли картошку, если я знаю здесь каждое дерево, каждую выбоину в асфальте и обитателей каждого дома, то становится понятно, почему я должен непременно любить эти места. По тем же примерно причинам человек любит своих родителей, друзей, выросших вместе с ним, свои воспоминания, свою молодость. Пройдись я сейчас по коптевским дворам, и с каждым предметом, попавшимся мне на глаза, у меня будет связано какое-нибудь воспоминание,- чаще приятное, ибо оно из того времени, когда я был счастлив. А если отбросить воспоминания, важные лишь для меня, то ведь я помню, как сажали деревья и кусты, так разросшиеся теперь в коптевских дворах, и кто сажал каждое дерево и каждый куст, и кто мастерил стол для игры в домино, уже успевший посереть, покоситься и врасти в землю. Я знаю, что сталось с этими людьми - кто умер, кто переехал и обзавелся внучатами, а кто, наоборот, похоронил всех близких и остался один как перст. Я завидую тем, кто как жил, так и живет на Коптеве, хотя, возможно, завидовать и нечему и, возможно, они сами хотели бы переехать в новое, более удобное и просторное жилье. Однако все дополнительные удобства и квадратные метры вряд ли заменят то ощущение дома, которое создается не одной лишь обстановкой личной квартиры, но также и знакомыми с детства окрестностями, и знакомыми людьми, живущими вокруг, с которыми у тебя не только общее место прописки, но и общее прошлое. Как-то на днях я проходил по Коптеву, направляясь в парикмахерскую. Я всегда езжу в эту парикмахерскую, хотя и живу теперь от нее далековато, и стригут там вполне обыкновенно. Зато большинство парикмахерш, пожилых уже теток, знакомы мне еще с тех пор, когда я ходил к ним школьником и они делали мне знаменитую стрижку "полубокс". Проходя дворами, я встретил мать одного моего школьного приятеля, и она поведала мне, что сын ее работает за границей - в Иране, отлично зарабатывает, женат, двое детей, с родителями не живет - дали квартиру, и т.д. О себе я рассказал весьма скупо: сказал, что с прежней
      
       328
      работы ушел и работаю в НИИ, где значительно спокойнее. Она с понимающим видом покивала головой, но вряд ли ей удалось бы скрыть недоумение, если бы я добавил, что в НИИ я работаю сторожем. Расставшись с ней, я шел и посмеивался, представляя своего некогда сопливого и лопоухого приятеля, командующего целой ордой смуглоликих строителей. "То-то, басурмане, знай наших! На Коптеве не дураки живут",- пробормотал я и стал закуривать. "Сигареткой не угостите?"- услышал я слабый голос. На лавочке сидел неопределенного возраста худой человек с изжелта-бледным испитым лицом и просительно смотрел на меня. Секунду спустя страдальческое выражение в его глазах сменилось изумлением. "Волк, ты?!"- недоуменно произнес он. Я внимательно посмотрел на него и узнал друга своего детства Толика Малинина. Мы с ним росли в одном дворе, до отроческого возраста вместе играли и были почти неразлучны. Потом мало-помалу мы разошлись, так как учились в разных школах, у него завелась своя компания, у меня своя, интересы стали сильно разниться, то, что считалось доблестью в одной компании, весьма невысоко ценилось в другой. Однако с Толиком мы остались в наилучших отношениях, и хотя нам случалось надолго терять друг друга из виду, при встрече мы подолгу болтали, а если было время, заходили в ближайший магазин и брали под разговор пару бутылок бормотушки. Человек, сидевший на скамейке, был, конечно, Толиком, но до того изменившимся, что я от неожиданности не сумел придать лицу радостное выражение, и на нем сама собой появилась жалостливая гримаса. Толик, которого я знал когда-то, был крепким веселым парнем, страстным любителем футбола. Он со своими приятелями часами гонял мяч на пустыре, прилегавшем к нашему дому. Когда же им это надоедало, то они, вооружившись рогатками, отправлялись в парк или ближайшие заросли и принимались там отстреливать воробьев, ворон и голубей, причем последних жарили на стройке среди штабелей плит и ели. Я хорошо помню, что Толик слыл самым метким стрелком, его грозная рогатка обладала неслыханной убойной силой, к тому же он заряжал ее чугункой - острыми обломками разбитых водопроводных труб и сковородок. Впрочем, от избытка жизненных сил Толик порой принимал участие в забавах даже совсем
      
       329
      маленьких ребят. Повзрослев, он сделался большим любителем всех взрослых радостей - обжорой, выпивохой, бабником и, как я понимал уже тогда, не упускал случая прибрать к рукам то, что плохо лежит. Родители, у которых он был поздним ребенком, не имели на него никакого влияния. Никаких педагогических приемов, кроме порки, они не знали, но отец при всем желании не смог бы выпороть Толика, потому что сын уже в отрочестве стал сильнее своего пожилого отца. Толик прожигал жизнь без оглядки, его дружки старались от него не отставать. В моей памяти он пребывал вечно торопящимся на какое-нибудь новое веселье, вечно смеющимся, поющим или пляшущим, обычно подвыпившим, а теперь вот, превратившись в тень самого себя, сидел на скамейке и смотрел на меня с жалкой улыбкой.
       Я присел рядом с ним. "Ну как ты, Волк?"- слабым голосом спросил Толик. Я рассказал - коротко, без вранья, стараясь, чтобы он понял, отчего так резко изменилась моя жизнь. "Ну да, ты всегда был идейный,- сказал Толик, выслушав мой рассказ. - Значит, сторожишь теперь... А меня самого сторожили, да вот не устерегли. По-хорошему я сейчас еще сидеть должен. Сактировали меня по состоянию здоровья". Я спросил, за что его посадили. Такой вопрос при иных обстоятельствах мог бы показаться бестактным, но я видел, что Толику уже безразличны всякие зековские предрассудки - он словно постарел на сто лет. "Ну ты же компанию нашу помнишь,- медленно произнес Толик, словно разговаривал сам с собой. - Весело жили, конечно. Как-то получалось у нас красиво жить и не работать, ну а как - сам понимаешь: один одно где-то прихватит бесплатно, другой - другое, а то все вместе что-нибудь найдем, так вот помаленьку-полегоньку и на винишко набежит, и на кабак... В "Долине" нас за своих считали. Мы и хату тут неподалеку снимали, а когда хата есть, то и девчонок появится сколько хочешь. Уже до армии жили нормально, а после армии встретились, и все по новой пошло, только еще веселее. Около нас тогда паренек крутился, не из нашей компании, но подписывался под все наши дела - вроде бы нравилось ему с нами. Навел он нас на один склад, подломили мы его легко, но нас там легко и повязали. Мы только потом узнали, что он в нашей ментуре
      
       330
      внештатником работал. Я его не осуждаю, он ментами замазан был в разные дела, вот и старался выслужиться, чтобы самому не загреметь. Ну вот, "народный суд и полон зал народу", как гуляли мы вместе, так вместе и получили статью, и поехали по разным зонам. А дальше и рассказывать неохота, такой я был дурак. Молодой, здоровый, горячий, посмотрел на зоновские порядки и решил за справедливость побороться. Нашел еще пяток таких же молодых дураков, но тех урки только припугнули, и они сразу поняли, чей на зоне закон. А меня пришлось поучить маленько,- Толик закашлялся. - Почки мне отбили и в позвоночнике что-то повредили, с тех пор и начал болеть. Потом у меня еще две ходки были, и получилось, что нет худа без добра: на последней ходке я почти сразу в больничку определился, полежал там, и сактировали меня в конце концов. Я сижу дома, отдыхаю, а они там план выполняют",- Толик усмехнулся и вновь надрывно закашлялся, поперхнувшись дымом сигареты. После паузы он заговорил вновь:"Сестра, сучка, не идет. Обещала в парк меня сводить. Там сейчас нормально, птички поют... Меня на днях Наташка туда водила, жена одного из наших ребят, но ей некогда со мной заниматься, у нее ребенок маленький и свекровь больная. А эта мандовошка, сестра моя,- ей деньги нужны на тряпки. От горшка два вершка, только девятый закончила, а туда же... За деньги она меня сводила бы, конечно, но какие у меня сейчас деньги",- Толик скрипнул зубами. Я нащупал в кармане последний червонец и дал ему. "Спасибо, Сань,- сказал Толик,- я всегда знал, что ты человек. Если встану на ноги - отдам, а нет, так что ж..." Тут дверь подъезда распахнулась, оттуда выбежала здоровенная девчонка лет шестнадцати, заурядной внешности, но сильно накрашенная, и бросилась прямо к Толику с такой яростью, что я невольно отшатнулся. Она вырвала у Толика изо рта окурок, растоптала его и заорала грубым голосом:"Тебе сколько раз говорили, чтоб ты не курил? Тебе ж было сказано, что курить тебе нельзя! Хочешь загнуться, да? А пока ты будешь загибаться, я буду из-под тебя горшки выносить? А ну пошли домой! Пошли, пошли, тебе говорят!" Толик попытался заикнуться насчет парка, но сестрица обложила его матом, рывком поставила на ноги и потащила к подъезду. "Лен, ну
      
       331
      погоди, видишь, я товарища встретил",- жалобно бормотал Толик. "Давай, давай!- рванула его за рукав сестра. - Знаем мы твоих товарищей! Иди домой, а то мне уходить надо". Толик с трудом поднялся и пошел, делая крошечные шажки и переставляя ноги так, словно то были очень неудобные ходули. Его сестра, видя, что Толик послушно идет за ней, перестала его дергать, подождала, пока он доковыляет до ступенек подъезда и, обхватив сзади и приподняв, поставила его сперва на одну ступеньку, потом на следующую. "Пока, Сань",- обернувшись, слабо крикнул Толик и сделал попытку помахать рукой, но сестра сильно толкнула его в спину, и он исчез в темном дверном проеме. Сестрица последовала за ним, на прощанье бросив на меня злобный взгляд. Я встал со скамейки, закурил и побрел в сторону парикмахерской. Очередь, хотя и небольшую, я еле высидел - нахлынули воспоминания, было жалко Толика и вообще как-то неспокойно на душе. Парикмахерша, к счастью, на сей раз мне попалась незнакомая, какая-то совсем молоденькая девчонка, так что беседовать с ней было не обязательно, и я молчал, поскольку какие уж в таком настроении разговоры. Когда после стрижки я вышел на улицу, ноги сами понесли меня в парк, благо он оттуда в двух шагах. Перейдя Большую Академическую улицу, я направился к пруду вдоль ограды из массивных железных прутьев, за которой располагаются разнообразные спортивные сооружения: футбольные поля, площадки для волейбола и баскетбола, теннисные корты секции... Все это в совокупности именуется стадионом "Наука". В центре территории стадиона возвышается здание, где проходили, да, видимо, и сейчас проходят занятия секций борьбы, бокса и стрельбы. В юные годы эти виды спорта были для нас особенно притягательны, хотя, конечно, и не могли конкурировать с футболом. Я два года ходил на секцию бокса и даже получил разряд, во что теперь и сам с трудом могу поверить. Малое футбольное поле, которое я, направляясь к пруду, видел сквозь железную ограду и живую изгородь из боярышника, зимой превращалось в каток, и мы с друзьями по вечерам ходили туда. Хотя кататься на коньках мы и не умели, но было приятно перебрасываться шутками со школьными подружками, поддерживать их, когда
      
       332
      они выезжали на лед, поднимать их, если они падали, делать иронические замечания по адресу прочих катающихся и согреваться за трансформаторной будкой дешевым портвейном, купленным в магазине через дорогу. Помню, я тогда вывихнул ногу и приходил на каток в овчинном тулупе, огромных отцовских валенках и с палкой, преувеличенно хромая. Выглядел я столь колоритно, что заслужил в те дни, помимо уже имевшихся у меня школьных и дворовых кличек, еще и уважительное прозвище "Хромой". Помню, как-то раз, пустив по кругу очередную бутылку, мы вдруг загорелись идеей спуститься на лед пруда и прорубить прорубь,- просто так, без всякой определенной цели. Помню, как это было красиво: луна над огромной плоскостью заснеженного пруда, безлюдье, тишина, и в этой тишине звонко раздаются удары лома, все глубже вгрызающегося в ледяную толщу (лом мы нашли за той же трансформаторной будкой). Осколки льда сверкают холодными искрами, взлетая кверху в лунном свете, лом уже не звенит, а глухо ухает в ледяном крошеве, и вот наконец я вижу воду. Она, черная и таинственная, маслянисто колышется в маленькой лунке, равнодушно отражая свет луны и косые лучи прожекторов, освещающих каток. Молча, словно завороженные, мы следим за ее магическим колыханием, а затем поочередно зачерпываем горстью воды и смачиваем губы и разгоряченные лица. После этого нам было особенно приятно вспомнить о том, что у нас есть еще одна бутылка портвейна: необычное впечатление, испытанное нами, делает выпивку особенно уместной. Обратно на каток мы уже не пошли, а направились по льду в березовую рощу на другом берегу пруда. Деревья стояли в темноте совершенно неподвижно, снег поблескивал в лунном свете и лучах прожекторов, на него от стволов ложились четкие тени, и мне вдруг показалось, будто мы пьем портвейн в роскошной зале какого-то покинутого дворца. Вероятно, на следующее утро лыжники удивились, обнаружив посреди рощи участок утоптанного снега и на нем пустую бутылку из-под портвейна и большой ржавый лом.
       Я прошел вдоль ограды и спустился по бетонированному откосу к воде. Пруды эти проточные: их питает речка, зарождающаяся в темных дебрях лесной дачи, самой глухой и отдаленной части парка. Излишек воды уходит под землю
      
       333
      через зарешеченные отверстия, одно из которых находится рядом с тем местом, где я стоял. Видимо, благодаря такому водообмену вода в прудах остается чистой даже в купальный сезон, когда на пляже у стадиона "Наука" шагу негде ступить из-за множества тел в плавках и купальниках, да и на паркой стороне, там, где купаться, если верить надписям на фанерных щитах, категорически запрещено, народ располагается на травке под древними липами, не смущаясь даже тем, что солнечные лучи сквозь густую листву местами почти не доходят до земли. Я стоял на одной из бетонных плит, которыми был облицован пруд, и разглядывал красивые водоросли, таинственно сплетавшиеся в прозрачной глубине цвета меди. Когда-то я приходил сюда пускать корабли: парусники с корпусом из доски или пенопласта и с экипажем из оловянных солдатиков. Участь экипажей обычно оказывалась нелегкой: порывы ветра перевернули немало кораблей, и немало моряков обрели вечный покой на мягком илистом дне прудов, прежде чем их повелитель, то есть я, догадался, что для остойчивости суда надо строить с большим и утяжеленным килем. После этого большинство экспедиций стали достигать намеченных целей, открывая один за другим неизвестные участки побережья. Однако опасности, подстерегавшие моих матросов и солдат, не исчерпывались ураганными ветрами и яростными волнами прудов: на берегах их подстерегали свирепые и чрезвычайно уродливые дикари, которых создавал опять же я при помощи желудей, спичек и пластилина. Мои конкистадоры в свинцовых латах высаживались на берег, дабы исследовать его и водрузить в возвышенной точке флаг своего королевства, но тут на них набрасывалась толпа злобных уродцев, и прежде чем герои успевали опомниться, одного-другого из них успевали сбросить в воду. Иногда дикари атаковали корабли пришельцев на лодках и брали их на абордаж, если канонирам не удавалось меткими ядрами пустить вражеские лодки ко дну. Я брел по берегу и разглядывал места этих славных высадок, за которые особо отличившиеся воины удостаивались щедрых наград: крестов из тонкой проволоки на шею и блестящих перевязей на грудь. Перевязи я делал из конфетной фольги или из крышек от бутылок с кефиром и ряженкой. А теперь я даже не мог вспомнить, куда делись мои солдатики, в
      
       334
      том числе и те, что покрыли себя славой и получили самые высокие награды. Не очень-то красиво с вами обошелся хозяин, подумал я. Впрочем, не вас первых так благодярят за верную службу. С другой стороны, мы так старались, вступая в юность, поскорее забыть о детстве! Выражалось это в отчаянном (и, надо сказать, зачастую справедливом) отрицании всех тех ценностей, которые навязывались нам родителями, школой, комсомолом и прочими институтами, призванными иметь дело с подрастающим поколением, а также в необузданном разгуле. Разгул для нас вовсе не являлся выплеском отчаяния из-за невыносимых условий жизни: мы были сыты, одеты, развлечения наши стоили недорого, поскольку главным из них мы считали общение, а все остальное лишь прилагалось к нему. О том, что где-то юнцы нашего возраста живут куда богаче, мы, конечно, слыхали, но не представляли себе ясно этой сладкой жизни, а значит, и не завидовали ей. Впрочем, если бы нам предложили все материальные блага и наслаждения этого мира, а взамен отказаться от наших книг, выставок, встреч, бесед, дружеских дурачеств, мы, разумеется, ответили бы на такое нелепое предложение только смехом. В сущности, богатство в его чистом виде мы презирали. Однако я уверен, что в разгул люди уходят не от скверного материального положения, а лишь от желания создать некое событие на унылом фоне своей повседневной жизни. Безденежье может лишить каких-то развлечений и сделать жизнь на первый взгляд более нудной, но оно же может научить человека находить развлечение в самом себе и в духовном общении с другими людьми. Богатые пускаются во все тяжкие вряд ли реже чем бедняки, а значит, и они не свободны от искушения создать для себя самым простым и доступным способом событие или иллюзию события. Для нас же разгул стал самым доступным способом протеста, ибо при всем своем невежестве мы все-таки жили интеллектуальными интересами, а реализовать их в полной мере в нашей стране невозможно. Кроме того, в ходе разгула мы становились откровеннее и делились с друзьями всеми мыслями, замыслами и всем тем, что нам уже тогда удавалось создать. Таким образом, в разгуле мы искали наслаждений не плотских, а духовных, искали свободы. Гуляли мы все в том же Тимирязевском парке,
      
       335
      поскольку свободной квартиры ни у кого, разумеется, не имелось, собираться дома родители нам не позволяли, а если и позволяли, то постоянно подчеркивали свой контроль. Впрочем, и без их бестактности мы были чересчур юны, чтобы не чувствовать себя при родителях стесненно. На улице ничего не стоило нарваться на милицию и заработать привод "за распитие в неположенном месте", а таковыми у нас, как известно, считаются все места, кроме ресторанов, в которые нам не было смысла соваться из-за безденежья. Да и не любили мы, по правде говоря, ресторанной атмосферы, пропитанной духом алчности и наглого холуйства. По парку также разъезжали патрули конной милиции, но мы знали в парке укромные уголки, неведомые ни милиции, ни обычным гуляющим. Если же нам было лень туда забираться, то все равно мы обычно замечали конников издалека и успевали спрятать бутылку до того, как они подъезжали к облюбованной нами скамейке, коряге или поваленному дереву. К тому же милиционеры, служащие при лошадях, отличаются, по-видимому, миролюбивым и покладистым нравом: обычно они вступали с нами в разговоры, позволяли приласкать и покормить своих мирных лошадок и охотно соглашались угоститься стаканчиком винца.
       Итак, обогнув пруд, я вошел в березовую рощицу, в которой мы тем зимним вечером допивали портвейн. На березах блестели свежие листья того нежно-зеленого оттенка, который бывает только в мае. Тонкие стволы раскачивались в холодном ярко-синем небе, листва шумела под северным ветром. День был ясный, но холодный и ветреный. Пытаясь создать иллюзию тепла, я закурил, сунул руки в карманы куртки и так зашагал по утоптанной глинистой тропинке, попыхивая сигаретой. Вскоре роща кончилась, и я вышел на пляж. Этот пляж отделялся от того, что прилегал к стадиону, вытянутым заливчиком, который я только что обогнул. Здесь, на дальнем пляже, народу бывало поменьше, не было грибков и кабинок для переодевания, зато на песке, еще на моей памяти когда-то специально завезенном сюда, там и сям островками росла трава. На один из таких островков я уселся и, как когда-то, стал вглядываться в волны, отразившие в этот день холодный синий цвет неба, словно надеясь заметить среди их пляшущих верхушек белый парус моего
      
       336
      детского кораблика. Именно с этого пляжа, безлюдного в холодные осенние и весенние дни, я отправлял большинство своих экспедиций и следил за тем, как белый парус, из последних сил сопротивляясь наскакивающим волнам, приближается к противоположному берегу: к плотине, по которой ездят трамваи и автомобили, или чуть ближе, туда, где возвышаются мрачные, цвета запекшейся крови корпуса Полиграфического института, или еще ближе, где как бы припало к земле странное сооружение - грот екатерининских времен, в котором террорист Нечаев застрелил своего товарища по подпольному кружку. Насмотревшись на взбудораженные ветром воды пруда, я перевел взгляд туда, где песок пляжа сменялся суглинком парка, и попытался обнаружить старое кострище. В летние вечера, когда уже темнело и гуляющие покидали парк, мы с друзьями имели обыкновение разводить на этом месте костер, выпивать, поджаривать на огне или печь на угольях какую-нибудь снедь и петь песни под гитару. Если приходила охота поплавать под звездами по темным прудам, мы угоняли лодку с лодочной станции, делая это настолько ловко, что никто ни разу не поднял тревогу. К нашей чести нужно заметить: лодку мы потом всегда пригоняли обратно к причалу, дабы не подводить мирно спавших сторожей. Пару раз, правда, нам попадались лодки, просто брошенные у берега: видимо, те, кто брал их напрокат, поленились отогнать их на станцию. Если было тепло, то время от времени кто-нибудь из нас отходил от костра, чтобы искупаться. Вода иногда прогревалась за день настолько, что воспринималась телом как масло. Над ее гладью колыхались волокна испарений, а всплески, смех и голоса разносились в сером сумраке неправдоподобно далеко. Однажды на наш костер вышла из мрака крепко подвыпившая и весьма решительно настроенная компания. Она, оттеснив нас, привольно расположилась у огня, и кто-то уже начал тыкать прутиком в нашу картошку. Внезапно над костром взвилось целое облако искр - это одного из незваных пришельцев толкнули так, что он едва удержался от падения на раскаленные угли. Тот зарычал и бросился на обидчика. Двое сцепились, после краткого противостояния рухнули наземь и покатились по песку. Все бросились к борющимся - то ли для того, чтобы разнять их, то ли собираясь
      
       337
      заступиться за своего, но так или иначе через минуту потасовка стала всеобщей. Я не понес в ней никакого ущерба: кто-то пытался ударить меня в глаз, но его кулак лишь слегка чиркнул меня по скуле, а затем я вошел с противником в клинч, повалил его на песок и применил прием, которому научило меня коптевское детство: с силой ударил его головой в нос. Что-то хлюпнуло, и мой противник жалобно застонал. В этот момент к нам подоспела подмога: часть нашей компании, катавшаяся на лодке по пруду, заметив неладное, высадилась на пляж и ринулась в схватку. Тут моему противнику не повезло: из жалости я отпустил его и позволил ему встать, но пока он ощупывал нос, десант вихрем налетел на него, и от полученной затрещины бедняга вновь полетел на песок. Пришельцы не устояли: двое самых наглых и массивных были смяты во мгновение ока, причем один из них свалился в какую-то яму, которой до этого никто не замечал в темноте. Потеряв главарей, враг запросил пардону - послышались недвусмысленные фразы:"Ну всё, всё... Ну ладно, мужики, мы уходим... Кончай, ну чего ты... Витек, вставай, пошли..." Витек, однако, никак не мог выбраться из ямы, на дне которой оказался толстый слой жидкой грязи. Когда же он все-таки вылез, то выяснилось, что торчавший из земли корень проткнул ему верхнюю губу, из которой теперь шла кровь. Сначала ему стали промывать водкой рану на губе, потом повели к воде смывать облеплявшую его грязь, потом вновь занялись его губой, подведя его поближе к огню, чтобы лучше видеть рану. В результате обе компании вновь собрались вокруг костра, но теперь уже как добрые друзья. Поскольку и у тех, и у других нашлась выпивка, принялись пить мировую, причем мы щедро делились с гостями закуской. Разобрались, кто где живет: все оказались с Коптева, только из разных дворов. Подшучивали над смущенным Витьком, со смехом вспоминали перипетии недавнего сражения, причем нас распирало собственное великодушие, а гости стремились подчеркнуть, что уступили сильнейшему противнику. Затем наши новые знакомые куда-то засобирались и ушли, на прощанье пригласив нас заходить в свои дворы и клятвенно пообещав, что нас там никто не тронет. Мы же остались сидеть у костра, обсуждая случившееся и попивая портвейн,
      
       338
      а через некоторое время достали гитару, предусмотрительно укрытую в кустах, и за пением, выпивкой и разговорами дождались расвета".
      
       Глава 6
      
       В тот летний день Волков вышел во двор, когда солнце уже начало опускаться к четырем трубам большой котельной, торчавшим в конце Коптевского бульвара. Вокруг было совершенно безлюдно - необычное безлюдье для такого времени дня. Окружающие дома тоже выглядели странно: большинство оконных стекол было выбито, а рамы заколочены фанерой или заткнуты подушками, из форточек кое-где высовывались жестяные трубы, по-видимому, сделанные из труб водосточных, так как последние повсюду отсутствовали. Крыши были рыжими от ржавчины, и по серым кирпичным стенам к земле там и сям спускались ржавые потеки. Битые бутылки, клочья бумаги, какие-то ржавые железки усеивали двор, причем мусор валялся даже на асфальтированных дорожках и мешал бы проходу и проезду, если бы в округе виднелся хоть один пешеход. Что касается проезда, то два автомобиля, один грузовой, другой - "Волга", без колес, дверей и двигателей ржавели прямо посреди двора, поставленные как-то вкось, словно брошенные в страшной спешке. Все эти детали пейзажа Волкову, однако, странными не казались. Он прохаживался по двору, так как здесь у него была назначена встреча с его приятелем Сатаной.
       Во двор, дребезжа и лязгая, въехала изъденная ржавчиной желтая "Волга"-такси и, переваливаясь на мусорных кучах, подкатила к Волкову. Сатана вылез из салона весь красный, но улыбающийся. Когда они здоровались, в нос Волкову ударил крепкий спиртовой дух. Сатана велел шоферу открыть багажник, шофер, невзрачно одетый человек со стертым лицом, повиновался, и глазам Волкова предстала целая груда красивых иностранных коробок, упаковок и банок. "Выбирай все, что тебе нужно",- приказал Волкову Сатана. Тот замялся. Сатана подозвал шофера и стал тыкать пальцем то в одно,то в другое, а шофер тут же подхватывал указанную вещь. Нагрузив
      
       339
      таксиста до самых глаз, Сатана назвал номер квартиры Волкова, и водитель
      на подгибающихся ногах засеменил в парадное. Волков спросил Сатану, куда же шофер денет все добро, ведь квартира заперта и дома никого нет. Сатана, по-прежнему радостно улыбаясь, объяснил что этот парень приучен без ключа открывать любую дверь. Когда таксист вернулся, они сели в машину и поехали - очень медленно, так как приходилось поминутно тормозить и объезжать открытые канализационные люки и кучи хлама. Один раз они миновали какой-то предмет, похожий на покрытый плесенью манекен, однако Волков сразу почувствовал, что это вовсе не манекен, и принялся мучительно размышлять над тем, что же такое он видел. Тем временем машина петляла по улицам Коптева - мимо проплывали знакомые дома. Окна этих домов также были заколочены фанерой, завешены одеялами, заткнуты подушками; в некоторых квартирах, по-видимому, никто не жил, и черные провалы их окон напомнили Волкову маски античной трагедии. Такси проехало мимо дома, где жил когда-то его с Сатаной общий друг Иван. Этот дом был полностью заброшен, окна зияли пустотой, с крыши кто-то содрал железные листы, и голые стропила походили на рыбий скелет. Однако ни Волков, ни Сатана не сказали об Иване ни слова - то, что его больше нет, казалось им само собой разумеющимся. Такси выехало с Коптева и с бешеной скоростью помчалось по какой-то незнакомой Волкову улице. Вокруг возвышались рыжие от ржавчины заводские конструкции. Кирпичные стены заводских корпусов были все в ржавых потеках, в бетонных заборах зияли пробоины, сквозь которые виднелись огромные кучи хлама на заводских дворах, сплошь заросшие высоким бурьяном. Под одним из заборов Волков успел заметить в бурьяне какой-то темный предмет, похожий на тюк тряпья, и по странному совпадению в этот миг понял, что похожий на заплесневелый манекен предмет, валявшийся на коптевской мостовой, был на самом деле полуразложившимся человеческим трупом. Это открытие не вызвало у Волкова никаких эмоций, кроме удовлетворения от разгаданной наконец-то загадки. Машина между тем неудержимо летела вперед, поскольку на мостовой бесконечной улицы не было никакого мусора - более того, улицу, казалось, даже подметали. Навстречу по-прежнему не попадалось ни машин,ни пешеходов;
      
       340
      в жилых массивах между заводами запустение царило еще большее, чем на Коптеве - многие дома просто лежали в развалинах, а те, что еще стояли, были окружены со всех сторон чащей бурьяна, в которой лишь с трудом просматривались узенькие тропинки. Время от времени мелькали то ржавый скелет автомобиля, то заколоченный ларек, все подходы к которому заросли бурьяном, то перевернутая квасная бочка. Прекрасная, с четкой разметкой дорога, по которой они мчались, выглядела резким контрастом всем оставляемым позади пейзажам, но Волков об этом не задумывался. Не интересовался он и тем, куда они едут - им владела странная благодушная апатия, навеянная удовольствием от быстрой езды, и он положился во всем на Сатану.
       Они долго, не меньше часа, мчались мимо заброшенных домов и заводов. Наконец впереди замаячили портовые краны, штабеля контейнеров и трубы теплоходов. Они подъезжали к речному порту, где, в противоположность тем районам, сквозь которые они проехали, было заметно оживление. И здесь все утопало в грудах мусора, подбиравшихся уже к урезу воды и к самому дебаркадеру, однако у дебаркадера теснилась толпа людей с узлами, слышались крики, периодически раздавались дребезжаще-гнусавые вопли теплохода. Река ужасающе обмелела, и среди желтых песчаных отмелей извивалась полоса воды вряд ли шире теплоходного корпуса. Из песка отмелей там и сям торчали какие-то ржавые железки, поблескивала слипшаяся шерсть дохлых собак и кошек. Волков заметил также и труп человека, наполовину занесенный песком: в разлезшейся черной плоти ярко белели оголенные ребра. Толпа внезапно заволновалась и с воплями ринулась по сходням на дебаркадер, причем поскольку сходни не имели перил, многие падали вниз, к заросшему бурьяном основанию дебаркадера. Оказалось, что Сатана должен срочно отплывать на теплоходе в Ленинград и потому решил поручить Волкову выполнить в Москве одно дело чрезвычайной важности. В подтверждение серьезности задачи Сатана вынул из внутреннего кармана своего модного кримпленового костюма толстенную пачку лиловых четвертаков и вручил ее Волкову.
      
       341
       Дело заключалось в том, что в Москве открылось сверхпрестижное учебное заведение - мореходное училище для слабоумных детей. Большие, малые и средние начальники считали делом чести устроить своих детей в новое училище, и потому конкурс туда уже составлял несколько сот человек на место, а ведь в столицу еще не успели приехать со своими детьми многие начальники из провинции. Начальник, от которого зависел ход многих дел Сатаны, пообещал оказать всю необходимую помощь при одном условии: его ребенок должен учиться в мореходном училище для слабоумных. При этом начальник по секрету поведал Сатане, что и он сам, и его сын - скрытые кретины. Как бы оправдываясь, начальник добавил, что среди начальников таких, как он, большинство и другим людям вообще не под силу сделаться начальниками. Сатана, пересказывая Волкову свой разговор с нужным человеком, заметил:"Да я и без него это знал". Основным правилом Сатаны было никогда и ничего не делать в этой стране на общих основаниях, а потому он, даже и не подумав изучить условия приема в училище, тут же стал искать, кому бы дать взятку. Впрочем, долго искать ему не пришлось: в толчее просителей, осаждавших административный корпус училища, все только и говорили о том, что директор берет, и берет, в сущности, немного, но за ним всюду, даже в туалет, ходит по пятам пара агентов КГБ, задача которых - не дать директору взять, даже если он того захочет. Кроме того, другие агенты охраняют административный корпус, а в корпусе бродят по этажам, дежурят в служебных помещениях и многих сотрудников заставляют докладывать обо всем происходящем в училище. Директора постоянно ловят на попытках получения взятки, бьют его и отнимают деньги, а неудачливых взяткодателей выгоняют взашей за ворота училища (но не сажают - ведь они как-никак начальники). Значит, смекнул Сатана, задача состоит лишь в том, чтобы добраться до директора, переговорить с ним один на один и всучить ему деньги, а дальше тот сможет сделать все как надо и никто ничего не сможет доказать.
       Внизу толпа с бранью и воплями втягивалась со сходней в помещение дебаркадера. Волков указал на это Сатане, заметив, что тот может опоздать
      
       342
      на теплоход. В ответ Сатана неторопливо вытащил пачку шикарных американских сигарет "Тру" с воздушным фильтром, вставил сигарету в зубы, прикурил от зажигалки "Ронсон" и только после этого совершенно серьезно объяснил, что теплоход будет ждать его столько, сколько потребуется, и без него не отойдет. Сделав несколько неторопливых зятяжек и щелчком отшвырнув сигарету, Сатана пожал Волкову руку, подхватил свой "атташе-кейс" и по размытому глинистому откосу начал осторожно, боком, спускаться по сходням. Волков с болью посмотрел на то, как огромные комья грязи прилипают к его блестящим ботинкам, затем повернулся, подошел к машине и уселся в нее, по-прежнему прижимая к груди пачку денег. Водитель взглянул на него в зеркало, и Волков поразился той алчности, которая была написана на его стертом лице - словно из ничего вдруг возникло яркое и устрашающее нечто. Затем эта вспышка погасла, и Волков тут же забыл о ней. Машина тронулась, и они помчались по той же бесконечной улице, по которой приехали в порт. Водитель неожиданно свернул в неприметный проулок между двух заржавленных складских построек из рифленого металла и по грунтовой дороге, зигзагами объезжая глубокие ухабы, вывел машину на обширную площадку перед воротами, проделанными в глухой кирпичной стене. За воротами, створки которых как раз в этот момент медленно сходились, Волков разглядел будку охраны и стоявших на въезде охранников с автоматами. В глубине огороженной территории возвышалось массивное кирпичное здание,- судя по всему, собор, выстроенный в начале ХХ века в псевдорусском стиле, но без главок и прочих атрибутов религиозного культа. Центральную главку заменяла непропорционально маленькая скульптура - с земли невозможно было установить, кого она изображала. На стенах в нескольких местах торчали красные флаги. Все здание было оштукатурено и побелено с величайшей тщательностью, вокруг него красовались ухоженные газоны и клумбы, между которыми в разных направлениях тянулись асфальтированные дорожки с белеными бордюрами. Там и сям возвышались аккуратно подстриженные деревья и стилизованные под старину фонари. Все в целом претендовало на европейский шик. Ворота закрылись, и Волков вышел из машины, дабы получше
      
       343
      рассмотреть топтавшуюся перед воротами взволнованную толпу. В отличие от толпы на пристани здесь люди были по большей части прекрасно одеты: молодежь - в импортные джинсы и куртки, те, что постарше - в неброские, но явно дорогие костюмы и платья. Поблескивали черные корпуса казенных "Волг", "Чаек" и "ЗИЛов". Бросалось в глаза обилие кретинов - в толпе они составляли явное большинство. Одни из них, размахивая пухлыми ручками и брызгая слюной, отдавали какие-то невнятные распоряжения шоферам и охранникам, другие просто громко изливали в пространство свое недоумение. Один рассерженный пожилой даун, что-то недовольно бормоча, вытащил шофера из-за руля своего "ЗИЛа", сам сел за руль и бешено рванул с места, но тут же со страшной силой врезался в фонарный столб. Капот автомобиля встал горбом, радиатор окутался паром. Даун, крепко ударившийся лбом об руль, некоторое время приходил в себя, а затем выскочил из машины и вновь побежал к воротам, забыв даже захлопнуть дверцу. Некоторые кретины, подсаживаемые своими охранниками, пытались в стороне от охраняемых ворот перелезть через ограду, но всякий раз срывались. Их модно одетые дети растерянно толклись у проходной, тупо разглядывали друг друга, обменивались репликами, больше похожими на мычание, и вновь расходились.
       Внезапно Волков ощутил резкий толчок и потерял равновесие. Мир перевернулся перед его глазами, он с силой ударился спиной о землю и его взгляд растворился в голубом небе с безмятежно плывущими по нему клочками облаков. Однако тут же небо заслонилось искаженным лицом шофера, и жесткие пальцы сдавили Волкову горло. Шофер что-то бормотал, словно в забытьи - расслышать можно было только многократно повторявшееся слово "деньги". Изо рта у него отвратительно пахло, а затем прямо на губы Волкова упала теплая слюна. Приступ омерзения был столь силен, что Волков одним движением отшвырнул нападавшего под колеса "Волги", затем мгновенно вскочил и приготовился врезать ему ногой по ребрам. Все же шофер опередил его: встав на четвереньки, он подполз к Волкову, обнял его ноги и, подняв залитое слезами личико кастрата, стал умолять дать ему денег. Волков напомнил этому жалкому человеку о том, что Сатана уже щедро расплатился с ним за
      
       344
      все вперед. Однако шофер продолжал плакать. Захлебываясь слезами, он наконец с трудом объяснил Волкову, что таксист - тот же наркоман: получив деньги, он не может бороться с желанием получить их еще больше, хотя бы для этого и потребовалось обмануть, обокрасть и даже убить клиента. Впрочем, угождать и холуйствовать гораздо проще и безопаснее. Все это Волков, ранее никогда не ездивший на такси, частью понял из косноязычных объяснений рыдавшего шофера, частью домыслил. Между тем таксиста одолела нервная икота, он был почти не в силах говорить и только обнимал ноги Волкова, умоляюще глядя ему в глаза. По-видимому, пачка денег в кармане Волкова излучала какие-то избирательно действующие флюиды, от которых по телу таксиста то и дело прокатывалась нервная дрожь. Волков попытался вырвать ноги из его объятий, и таксист в отчаянии, превозмогая икоту, сделал ему гомосексуальное предложение. Хотя Волкову ранее не приходилось слышать ничего подобного, он каким-то чутьем понял всю гнусность слов безумца и коротко ударил его коленом под нижнюю челюсть, вложив в этот удар всю порожденную отвращением ярость. Зубы шофера громко лязгнули, он вновь отлетел под колеса своего такси и тоскливо завыл, видя, как его клиент вместе с деньгами убегает по направлению к толпе у ворот. На бегу Волков мельком подумал о том, что все таксисты, видимо, психически больные люди, ведь та гнусность, с которой он только что соприкоснулся, не вызывалась никакой необходимостью. Таксисты, как известно, живут лучше многих, а значит, так попирать в себе образ Божий их заставляет какая-то хвороба, развивающаяся из-за частых контактов с живыми деньгами. Сделав такой вывод, Волков тут же забыл о нем, проталкиваясь сквозь толпу высокопоставленных кретинов, их кретинов-детей и их прислужников. Большинство важных особ с сосредоточенным видом ходили взад-вперед либо переминались с ноги на ногу на одном месте, глядя прямо перед собой и что-то невнятно бормоча. Волков, правда, заметил одного маститого седовласого шизофреника в английском костюме с отливом, бегавшего вокруг своей "Чайки" и с рычанием рубившего воздух ребром ладони, словно шашкой. Видимо, он был разозлен отказом. Другой спортивного вида моложавый шизофреник, одетый
      
       345
      столь же солидно, стоял на четвереньках перед своим автомобилем и явно готовился раскроить себе череп о его передний бампер. Шофер пытался его удержать, но, видимо, тщетно, так как темные с проседью волосы спортсмена от крови приобрели ржавый оттенок, и по лицу стекали, прихотливо разветвляясь, блестящие красные струйки. Ворота со скрежетом приоткрылись, и охранник выкрикнул чью-то фамилию и номер. Волков увидел, как плутоватого вида охранник ткнул в бок торчавшего у новенького темно-синего "мерседеса" веснушчатого дауна в строгом темном костюме. Даун издал недовольное мычание и на некоторое время замер в раздумье, а затем неуклюже заметался по сторонам, отыскивая своего куда-то запропастившегося отпрыска. Наконец он обнаружил его в салоне "мерседеса", где его сынок проковырял в обивке заднего сиденья огромную дыру и теперь сосредоточенно выщипывал из нее поролон. Отец открыл дверцу, схватил сына за руку и поволок к воротам; шофер и охранники расталкивали перед ними толпу, которая при виде открывающихся створок пришла в возбуждение. Когда счастливая пара вместе со свитой прорвалась в ворота и те вновь закрылись, по толпе прокатился сокрушенный вздох. Ближайший к Волкову кретин спустил свои тщательно отутюженные брюки и принялся яростно мастурбировать, словно протестуя против вершащейся на его глазах несправедливости. Поодаль несколько кретинов собрались в кучку и тоже выражали на свой лад негодование: один механически произносил матерное ругательство, явно не вникая в его смысл, за ним другой столь же монотонно выкрикивал другое ругательство, третий выдавливал третье и так далее. После того как последний член компании облегчал душу, наступала долгая пауза, а затем первый кретин вновь произносил то же ругательство, что и в первый раз, и все повторялось сызнова. Тем временем дети знатных родителей продолжали вяло слоняться туда-сюда и с тупым любопытством разглядывать друг друга и окружающие предметы. Один из них так пристально уставился на Волкова, что тому стало не по себе. Затем юный кретин дернул за рукав кретина-отца, одетого в модный костюм. Тот повернулся, посмотрел на Волкова, и лицо его исказилось злобой. Однако сын, к счастью, дернул его еще раз и показал уже
      
       346
      в другую сторону. От увиденного там отец пришел в такое негодование, что
      тут же забыл о Волкове: двое рабочих принесли доски и приготовились чинить дырявый забор, стоявший напротив стены, окружавшей училище. Кретин в модном костюме ринулся к ним, что-то вопя на ходу, за ним побежали несколько других идиотов. Через минуту две рабочие спецовки утонули в массе добротных костюмов. Идиоты у забора размахивали руками и что-то громко и невнятно обсуждали, страшно горячась и перебивая друг друга. Можно было разобрать только слова "сабол", "дофка", но чаще всего повторялось слово "лаботать". Когда идиоты на секунду расступались, взору Волкова представали двое в спецовках, стоявшие в полной растерянности и озиравшиеся по сторонам в надежде понять, чего же хотят от них рассерженные начальники. Волков заметил, что все столпившиеся у проходной идиоты и их дети на какое-то время отвлеклись от вожделенных ворот и также внимательно следят за сценой у забора. Недолго думая Волков тронул за плечо стоявшего рядом с ним просто одетого парня - по-видимому, чьего-то шофера. Тот обернулся, и Волков прямо объяснил ему, что должен срочно попасть на ту сторону. Шофер понимающе кивнул, спросил Волкова, один ли он здесь и, получив утвердительный ответ, вместе с Волковым пошел к стене. С его помощью Волков вскарабкался на стену, не колеблясь спрыгнул вниз, на подстриженную травку газона, и перебежал к углу здания училища, где была укреплена водосточная труба. По-прежнему без колебаний он полез по шаткой трубе вверх. Добравшись до карниза, он случайно глянул вниз, увидел расеченную дорожками территорию училища, толпу идиотов у проходной, необозримое ржавых крыш и застыл, покрывшись холодным потом. Невероятным усилием воли он заставил себя превозмочь оцепенение и пойти по карнизу. Он продвигался шаг за шагом на дрожащих ногах, вперив взгляд в шероховатую поверхность оштукатуренной стены. Наконец пальцы его правой руки нащупали край оконного проема. Проем был узким, словно бойница, и Волков, по-кошачьи извернувшись и чудом не полетев вниз, боком пролез в него, разрывая одежду о шершавую штукатурку. Когда он уперся лбом в стекло, то попытался поднять руку, чтобы толкнуть раму, но его руки в каменной трубе
      
       347
      бойницы были плотно прижаты к туловищу. Тогда он в отчаянии принялся стучать в стекло лбом. Через некоторое время изнутри к окну подошел охранник в военной форме с погонами войск МВД. Не выказав никакого удивления, он открыл раму. Волков сделал несколько судорожных рывков вперед и вывалился из бойницы в коридор. Поднявшись на ноги, он сунул руку в карман, извлек оттуда четвертак и молча протянул его охраннику. Тот по-прежнему совершенно равнодушно взял деньги и посторонился, как бы приглашая Волкова следовать дальше по коридору. Волков не заставил себя уговаривать и заторопился вперед под низкими монастырскими сводами. Повернув за угол, он неожиданно наткнулся на стол, загораживавший почти весь проход. На столе стоял телефон, лежала раскрытая амбарная книга с какими-то записями, а на стуле за столом развалился охранник. От его острого взгляда у Волкова мороз пробежал по коже, он хотел было что-то сказать, объяснить, но вдруг понял, что это бесполезно. Запустив руку в карман, он вынул четвертак и положил его на раскрытые страницы амбарной книги. Охранник едва заметно кивнул и вновь откинулся на спинку стула, а Волков зашагал дальше. Однако далеко он не ушел: за следующим поворотом он наткнулся на точно такой же стол с точно таким же охранником. Разница заключалась лишь в том, что этот страж сидел за столом сгорбившись и держа себя руками за уши, а вместо амбарной книги перед ним лежал раскрытый номер "Огонька". Не изменяя позы, охранник бросил на Волкова косой взгляд исподлобья. Волков, не останавливаясь, припечатал четвертак к цветной фотографии, изображавшей строителей БАМа, и миновал кордон. За следующим поворотом его ожидал очередной стол, но он был уже готов к этому: лиловая бумажка уже трепетала между его пальцев. Упиваясь своим могуществом, он прошагал по коридорам добрых три версты, но нужный кабинет ему никак не попадался, а охранники, охотно бравшие деньги, на вопросы отвечать отказывались, опасаясь, что в случае чего Волков сошлется на них. Когда Волков резонно поинтересовался, почему же они тогда не боятся брать деньги, стражи отвечали, что деньги-то все берут, а отвечать на вопросы могут не все. Тут Волков обратил внимание на странное обстоятельство: у
      
       348
      у охранников, как и у таксиста, казалось, не было лиц - точнее, черты их лиц были такими заурядными и стертыми, что взгляд никак не мог на них задержаться. Это наблюдение странным образом привело Волкова к неутешительному выводу: можно ходить по коридорам до бесконечности и раздать все деньги, но при этом так ничего и не добиться. Выйдя в небольшой круглый зал, из которого в разные стороны уходило несколько коридоров, Волков заметил стоявшую в нише статую Ленина в полтора человеческих роста и укрылся за ней, с трудом протиснувшись между стеной и штаниной руководителя, сделанного из папье-маше. Оказавшись в тесном пространстве позади статуи, Волков лишь чудом не вляпался в дерьмо, которое там почти сплошь устилало пол. Очевидно, учащиеся, а возможно, и охрана, использовали закуток за статуей как отхожее место, дабы не тащиться по бесконечным коридорам к сортиру. Волков припомнил, что за все время его поисков ему и впрямь ни разу не попался сортир, зато легкий запах экскрементов витал в воздухе повсюду. Стараясь задерживать дыхание, Волков стал рассматривать всех проходивших через зал, пытаясь определить, кто из них наверняка направляется к начальству. Мимо него постоянно сновали разные люди: электрики с мотками провода, преподаватели с портфелями и журналами групп, кретины-учащиеся (последние несколько раз делали попытки с прозрачной целью пролезть за статую и очень удивлялись, когда Волков бесцеремонными тычками гнал их прочь), однако объект, который мог бы послужить проводником, никак не появлялся. Наконец в зал влетел юноша в строгом черном костюме с галстуком, с комсомольским значком на лацкане пиджака, с папочкой под мышкой и с физиономией столь подвижной, что юноше явно не составляло труда при необходимости притворяться законченным идиотом. Именно это он и сделал, когда Волков из-за статуи внезапно бросился ему наперерез: нижняя губа юноши отвисла, черты лица застыли, взгляд стал бессмысленным и равнодушным. Для начала Волков прямо спросил юношу, где расположен кабинет начальника училища, но тот в ответ издал лишь неразборчивое идиотическое чавканье. Волков про себя подивился такому мастерству, а вслух сказал, что пора перестать валять дурака, и
      
       349
      выразительно похлопал себя по карману. Физиономия юноши с пугающей быстротой приобрела данное ей природой продувное выражение. После того как он получил пару четвертаков в виде задатка, было решено, что Волков понесет папочку и будет по команде юноши открывать ее, доставать тетрадку и записывать те замечания и указания, которые будет делать юноша. Так они и поступили. У дверей начальника слонялись двое в штатском, чьей задачей, как уже знал Волков, было охранять начальника от всевозможных искушений, неизбежных на его высоком посту. Приближаясь к ним, юноша вновь прикинулся идиотом и что-то промычал через плечо, обращаясь к Волкову. Тот не столько с помощью слуха, сколько интуитивно проник в смысл его мычания:юный начальник считал необходимым украсить голые стены коридора стендами, выполняющими функцию наглядной агитации. Остановившись, Волков аккуратно занес это указание в тетрадь. Агенты у дверей проводили их взглядами, но не остановили, так как Волков и его мнимый шеф выглядели чрезвычайно правдоподобно. Продолжая мычать, брызгать слюной и размахивать руками, талантливый юноша пересек приемную и открыл дверь с табличкой "Начальник училища". Волков следовал за ним по пятам, на ходу записывая в тетрадь его указания. С порога приемной смотрели им вслед два агента, встреченные ими в коридоре; еще двое, развалившиеся на стульях в пустой приемной, равнодушно проследили за ними и вновь погрузились в чтение газет. На пороге кабинете Волков с его псевдоначальником столкнулись с начальником училища, который как раз пожимал на прощанье руку какому-то высокопоставленному кретину. Кретин издал протяжный гнусавый звук, по-видимому, выражавший удовлетворение, хотя лицо его при этом оставалось совершенно бесстрастным. Увидев, что он выходит, агенты вскочили со стульев, бросились к нему и, бережно взяв под руки, повели в коридор. Застывшие черты кретина показались Волкову смутно знакомыми, и он напряг было память, но из затруднения его вывел начальник училища: решив, очевидно, произвести впечатление на подчиненного, он показал юноше дарственную надпись на книжке, оставленной в подарок важным посетителем. Разобрать надпись было совершенно невозможно, но когда начальник закрыл
      
       350
      книжку и положил на стол, Волков увидел на обложке название:"Индустриализация сельского хозяйства Подмосковья", а сверху красовалась фамилия автора - Дятлов. Начальник училища и его прыткий подчиненный перебросились вполголоса парой фраз, и юноша неслышно исчез из кабинета. Начальник посмотрел Волкову в глаза. Во взгляде его горела такая алчность, что слова были не нужны. Волков вытащил из внутреннего кармана куртки толстую пачку и положил на стол. Его охватила радость от сознания того, что он достойно отблагодарил Сатану, который столько помогал ему и его друзьям. Неожиданно кабинет начальника куда-то исчез, перед глазами Волкова поплыл нескончаемый бетонный забор, покрытый надписями, расплывавшимися у в глазах - как Волков ни старался, но не смог прочитать ни одной. Кто-то встряхнул его за плечо, и забор исчез. Волков проснулся.
       Открыв глаза, он обвел глазами палату. После тяжелого послеобеденного сна он был весь в поту и тяжело дышал, сердце колотилось, побаливали суставы. Впрочем, к болям в сердце и суставах Волков за последнее время уже успел привыкнуть и не обращал на них внимания. Приподнявшись на локте, он посмотрел на Боброва, который растолкал его, а теперь рылся в своей тумбочке. "Что случилось?"- спросил Волков. "Ничего не случилось,- ответил Бобров. - Там пришли к тебе". - "Сегодня же ребята должны прийти, а я сплю",- хлопнул себя по лбу Волков и вскочил с койки. Он потряс головой, отгоняя сонную одурь, и, шлепая огромными казенными тапками, направился к комнате для свиданий, которая одновременно являлась и чем-то вроде вестибюля отделения. Санитар, стоявший у дверей, молча лязгнул ключом и выпустил его. В комнате для свиданий Волков, к своему удивлению, обнаружил одного Ивана. Тот сидел на диванчике, упершись взглядом в пол, и выглядел хмурым и подавленным. Волков сел рядом с ним и похлопал его по плечу. "Ты чего пригорюнился?- спросил Волков. - А ребята где?" - "Я один,- ответил Иван и спросил: - Тебя еще выпускают? Пошли лучше на улице поговорим". Волком перекинулся парой слов со вторым санитаром, сидевшим рядом с Иваном и внимательно изучавшим "Советский спорт". Проблем не возникло - щедро задаренный в свое время Сатаной служитель, не задавая вопросов, вынул
      
       351
      ключи и выпустил на лестничную клетку Ивана и Волкова, предусмотрительно прихватившего из шкафа казенную телогрейку. Выходя, Волков поймал на себе завистливые взгляды двух-трех больных, однако все они тактично промолчали. Было без слов понятно, что в больнице, как и в жизни вообще, каждый устраивается в меру своей ловкости, смекалки и связей. Выйдя из корпуса, Волков с Иваном, не сговариваясь, повернули к забору стройки, за которым громоздились знакомые плиты. Когда они пролезли в дыру и выбрали среди плит местечко поудобнее, Иван вытащил из сумки пачку старых газет и разделил ее с другом пополам, дабы они с Волковым не застудили задниц, сидя на холодном бетоне. "Запаслив же ты, брат,- засмеялся Волков. - А как насчет всего остального?" - "Обижаешь",- с ноткой самодовольства в голосе отозвался Иван и разложил на газете бутерброды с сыром и с колбасой, пару разрезанных вдоль длинных тепличных огурцов, а в центре всего остального установив бутылку "Агдама". Провизии у Волкова имелось достаточно, но в тот день он толком не завтракал, только в полусне сходил в столовую, съел несколько ложек больничной каши и вновь завалился спать. Поэтому вид закуски на свежем воздухе под весенним солнышком вызвал у Волкова сильнейший приступ аппетита. Иван тем временем извлек из сумки два граненых стакана. "А что, пузырь только один?"- сглотнув слюну, поинтересовался Волков. "Обижаешь,- повторил Иван. - Сейчас выпьем, закусим, а на десерт я пару "Тамяночек" прихватил". - "Это хорошо,- одобрил Волков. - Люблю "Тамянку"... Ну так рассказывай, где народ, почему ты один приехал, да еще кислый такой?" Иван протянул ему бутылку:"На, открывай, ты у нас спец по этому делу... А чему, собственно, радоваться? Кроме Пашки я никого не смог найти. Сатана хотел к тебе приехать, но пропал куда-то. А Пашка со своей Иркой совсем голову потерял - каждый день пьяный до положения риз. Он, конечно, пить умеет, не всякий и поймет, в каком он состоянии. Мамаша его, например, ничего не замечает, но я-то Пашу знаю. И при этом он мне гонит какие-то странные телеги: я, мол, на себе крест поставил, мне, мол, все равно хана, я и так по недоразумению на свете живу, и все в таком роде. Я ему говорю: ты проспись, а утром мне
      
       352
      позвони, к тому же и Серега тебя хотел видеть. Он отвечает - да-да, конечно, а утром не звонит. Я сам звоню, а он уже ушел. Звоню вечером, а он опять в соплю". - "Да-а...- протянул Волков. Он уже успел поддеть зубом и сорвать пластмассовую пробку с горлышка бутылки. - Неужели это все из-за Ирки? Она вроде бы хорошенькая, но, по-моему, просто дура. Я бы еще понял, если бы кто-то другой так психовал из-за нее, но Паша... Он-то в этих делах человек не обездоленный". - "Навоображал он себе про нее, должно быть, икону из нее сделал,- злобно сказал Иван, разливая портвейн. - Сколько я навидался таких мокрощелок! Их и всерьез-то никто никогда не принимал. Я уж вроде всю шпану в наших домах знаю, так чтобы кто-нибудь из-за таких сосок подрался или там поссорился? Да никогда! Из-за денег - бывало, да и вообще только повод дай. Но насчет телок - махнут рукой, скажут:"Ну и хрен с ней, все равно ее только ленивый не имел", вот и все. Ну, давай". - "Давай",- откликнулся Волков. Они чокнулись и выпили. Волков осушил свой стакан залпом, чтобы побыстрее успокоить мучительно вибрирующие нервы. После этого он принялся жадно поедать бутерброд. "Вас что тут, совсем не кормят?"- спросил Иван. "Да плоховато,- ответил Волков с набитым ртом. - Нет, у меня-то все есть еще с того раза, как Сатана приезжал. Он столько приволок, что все обалдели. Ну и родители возят, конечно. Просто я сегодня толком не завтракал. А вообще здешнюю жратву употреблять можно только с большой голодухи". - "А с соседями ты передачами делишься?"- осведомился Иван. "Нет, ночью под одеялом все сжираю",- язвительно отозвался Волков. "Да хрен вас, интеллигентов, разберет - все о принципах да о человечестве, а о таких простых вещах можете и не вспомнить". - "Ты так говоришь, будто ты сам пролетарий",- заметил Волков. "Ну ясное дело, пролетарий. Отец у меня в инженеры выбился только в сорок лет,- ответил Иван. - И дружки у меня все больше простые ребята". - "Иногда даже слишком". - "Что слишком?"- не понял Иван. "Простые слишком, говорю. Простота хуже воровства - слышал такую поговорку?" - "Да если я знаю, что парень не продаст, так мне неважно, читал он там Шекспира или не читал,- поморщился Иван. - А потом, я и не
      
       353
      призываю к тому, чтобы всем стремиться к пролетарской простоте. Каждому свое - кому-то с детства велюр, а кому-то кирза". - "Что-то ты, Ваня, не то говоришь,- усмехнулся Волков. - С одной стороны, ты - человек не очень-то кирзовый. А с другой - какой, к примеру, у меня в детстве был велюр? Родители жили в общаге, дети там рахитом болели чуть ли не поголовно. Или у Пашки того же, несмотря на его благородных предков? В то же время есть очень много папенькиных сынков, которые имеют все возможности для духовного роста, но вырастают скотами. Просто одних устраивает жизнь в рамках простых инстинктов - ну и плюс какая-то стандартная житейская мудрость,- а другим хочется большего. Другим, видишь ли, хочется мыслить и страдать, в том числе и за тех, кого все устраивает. Шекспир, кстати, тоже был из таких чудаков, хотя вполне мог бы устроить свою жизнь по-другому - гораздо спокойнее и богаче". Волков помолчал, с ожесточением затянувшись сигаретой. Подсушенная в палате на батарее, сигарета за одну затяжку с треском сгорела наполовину. Волков чувствовал, что накопившееся в нем за последние недели нервное раздражение сейчас выльется в резкие слова, однако сдерживаться ему не хотелось. "Я не завидую твоим обширным знакомствам, старина, и твой демократизм мне претит,- продолжал он. - Все эти люди, живущие в простоте - лучшая питательная среда для тех, кто меня сюда запихнул. Почему товарищи Дятловы могут делать все, что им хочется? Да потому что кинули кусок твоим простым людям, а тем больше ничего и не надо: на работе можно не напрягаться, и мозгами ворочать не надо - за них уже все обдумали и решили. Никаких тебе забот, никаких переживаний... И если кого-то, как меня, например, засадят в психушку, то они, разумеется, пальцем не пошевельнут - во-первых, жалко спокойной жизни, во-вторых, начальство им все растолкует - кого, за что и почему. Они, само собой, поверят, поскольку им так удобно. Им наплевать на то, что Дятловы ими вертят как хотят и при этом их презирают: свобода ведь находится за гранью простых потребностей и простых истин, она как бы не от мира сего. Но я к этой массе не присоединюсь. Жизнь мне могут сломать, но меня самого не сломают. Я могу подчиняться каким-то правилам, поскольку я слабый человек
      
       354
      и к тому же люблю свою страну и никогда из нее не уеду, но Дятловых и всю ихнюю систему я всегда буду ненавидеть". - "Ну и кого эта твоя ненависть испугает?"- осведомился Иван, наполняя стаканы. Волков взял стакан и рассеянно понюхал терпко пахнувшую золотистую жидкость. "Никого, я знаю. Но один чеховский герой говорил, что окружавших его людей воспитывало уже одно его человеческое к ним отношение. Дословно процитировать не могу, но суть такова. Вот и ненависть тоже сама по себе воспитывает тех, кто тебя окружает". Они чокнулись и залпом выпили. Волков перевел дыхание. Нервное напряжение отпустило его, в голове слегка зашумело, мысли начали путаться. Иван молча курил, уставившись в одну точку. "Я тут разбираю дядюшкины записи,- продолжал Волков,- и наткнулся в них на одно любопытное утверждение. Дядюшка пишет, что любовь превращается для мужчины в трагедию только тогда, когда в ней для него сосредоточивается вся жизнь, все, что есть в жизни. А это ненормально, поскольку в жизни у деятельного человека должно быть много всякого другого помимо какой-то женщины, пусть даже самой незаурядной. Он может, конечно, страдать от того, что отношения не складываются, но в жизненный тупик это его не загонит,- у него останутся другие дела. Комплекс неполноценности ему тоже не грозит, потому что он проявляет себя в этих делах и хорошо знает себе цену. А если человек не может или не хочет приложить свои способности ни к чему, кроме какой-то юбки,- или просто не имеет этих способностей,- то тогда, конечно, любовные неудачи разрушают его жизнь. Дядюшка делает такой вывод: если любовь для человека превратилась в трагедию, то это указывает на какую-то ненормальность либо в самом человеке, либо в обществе, в котором он живет.
      Рассмотрим данную мысль применительно к тому, что нас беспокоит. Возникает вопрос: разве Павел такой бездарный или такой инертный человек, что для него эта сомнительная девица - единственный смысл существования? Нет, конечно, человек он, можно сказать, незаурядный, но применить свои душевные силы ни к чему другому не может. Я думаю, что если это и его вина, то лишь отчасти". - "Да,- вздохнул Иван,- преобразователи у нас не нужны. Важно вовремя принимать строевую стойку". - "А Паша ни на какую
      
       355
      другую роль не согласен - он хочет быть либо преобразователем, либо никем. И хочет сам решать, кому отдавать честь, а кому нет". - "Мрачновато это звучит - быть никем",- заметил Иван. "Ну, в известном смысле мы все в нашей стране являемся никем. А быть как все не обидно",- сказал Волков. "Ну и разговоры у нас,- усмехнулся Иван. - Повеситься охота". - "Да брось ты,- махнул рукой Волков. - Человек вынослив до того, что просто диву даешься. Вот посмотри на меня: прекрасно жил, потом вдруг, будучи вполне в своем уме, угодил в дурдом - и ничего, живой. Прямо как будто так и надо. Нервишки пошаливают, конечно, но такое и на воле случается". Иван промолчал и только покачал головой. Волков поднял наполненный стакан - его одолевало желание выпить еще. Не дожидаясь Ивана, Волков чокнулся с его стаканом и залпом влил в себя портвейн. "Ты знаешь,- продолжал он, уступая естественной человеческой склонности жаловаться на здоровье,- раньше я не знал, что такое бессонница, а теперь вообще толком не сплю. Я думал, бессонница бывает от неприятностей, от волнений разных, то есть это нечто эпизодическое. Но она, оказывается, может сделаться частью жизни. К тому же я не представлял, до чего она выматывает человека. Если бы просто не хотелось спать, а то ведь как раз хочется, но заснуть не можешь. Раньше я и нервов своих не чувствовал, а теперь бывает такое ощущение, словно во мне все вибрирует. Тут уж, конечно, не до сна. Я отчасти и сам виноват - чифира много пью. Но, с другой стороны, чем на этой провисающей койке ворочаться с боку на бок, лучше пойти с мужиками поговорить, а чтобы лучше говорилось, хорошо чифирку выпить. Я тут интересных рассказов наслушался больше, чем за всю свою прежнюю жизнь. Кстати говоря, тут настоящих психов процентов тридцать, не больше, а остальные - совершенно нормальные люди. Есть наркоманы, много запойных и вообще сильно пьющих, но они никакие не сумасшедшие. А много таких, которые здесь свои житейские проблемы пытаются решить: кто-то, например, пытается получить справку о том, что он нуждается в отдельной жилплощади, а в коммуналке с соседями он жить не должен, поскольку невменяем и за свои поступки не отвечает. Многие скрываются от суда или от армии". - "Диссидентов нет?"- поинтересовался
      
       356
      Иван. "Один есть, если, конечно, не врет. Он заимел привычку на работе обсуждать проблемы человеческой свободы. Парторг предупреждал его по-хорошему, но мужик не внял - наоборот, пригрозил обратиться к иностранным журналистам. Ну, парторгу пришлось идти в первый отдел. Мужик вовремя почуял, что ему шьют статью, и закосил под придурка. Я, говорит, в начальники не лезу, согласен считаться дураком, зато лес валить не поеду. Видать, крепко за него взялись, если пришлось в психушке прятаться." - "Из-за каких-то разговоров - целое дело раздуть",- покачал головой Иван. "А ты как думал,- сказал Волков. - Я после всех своих приключений ничему не удивляюсь. Более того, я считаю, что самое опасное в нашей жизни - это сохранять веру в справедливость, правосудие и тому подобные вещи. Такая вера может привести к тому, что человек станет высовываться, обращать на себя внимание, и тогда его уничтожат. Поэтому надо вести себя тихо - пусть никому и в голову не приходит, будто ты способен на какой-то бунт и просто на самостоятельное поведение. Живи своей частной жизнью, будь тише воды, ниже травы и радуйся, что никто не пытается стереть тебя в порошок". - "Ладно,- сказал Иван,- не стоит больше об этом, а то можно с ума сойти". - "Я уже, видимо, сошел, если судить по тому, где я сейчас пребываю",- заметил Волков. "Но-но,- сказал Иван,- давай без этого пессимизма. Жить-то все равно надо, вот и будем жить". - "Ну, против этого, конечно, не поспоришь",- согласился Волков, наблюдая за тем, как Иван разливает вино. "Да и приятных вещей в нашей жизни тоже немало,- продолжал тот. - Вот у нас тут винцо, закусочка, воздух свежий, погода хорошая... Надо стараться все это замечать". - "Эту жизнь за все благодарю,- с пафосом продекламировал Волков. - Особенно оно приятно, если учесть, что другие сейчас сидят в отделении и дожидаются казенного обеда". - "Да, и это верно",- пожал плечами Иван. Они чокнулись и выпили. Разговор перешел на общих знакомых, но с теми ничего особенного не происходило, и Волков, на которого из-за недосыпания портвейн оказал снотворное действие, засобирался обратно в отделение. "Позвони Сатане, пускай приедет",- попросил он Ивана. "Попробую,- кивнул тот,- но до него в последнее время
      
       357
      непросто дозвониться. Какие-то большие дела у него закрутились". Иван проводил Волкова до дверей в отделение. Когда после нескольких звонков за дверью послышались шаги и в замке залязгал ключ, они пожали друг другу руки. "На днях заеду,- сказал Иван. - Чего привезти?" - "Да ничего, у меня все есть - не считая выпивки, конечно. В этом плане на тебя и на ребят вся надежда. Ты им позвони, ну и сам приезжай".
       "Ну что, попили винца?"- ухмыляясь, осведомился санитар, открывший дверь. Попытка пошутить до того не вязалась с его обычным угрюмым молчанием, что Волков ответил ему непонимающим взглядом. Очутившись в палате, Волков рухнул на койку и тут же заснул. Проснувшись, он не сразу понял, где находится, а когда понял, душа его наполнилась мучительной тоской. Эту тоску усиливали и тяжелое дыхание соседей по палате, и присущий больнице особый запах, в котором сочетались запахи лекарств, немытого тела, половых тряпок и других столь же безрадостных предметов. Некоторое время Волков неподвижно лежал, устремив взгляд на дверной проем, выделявшийся во мраке светлым прямоугольником, и слушая отдаленный шум проезжающих редких автомобилей. Этот шум почему-то тоже усиливал тоску. Волков поймал себя на том, что в его памяти вновь начинают прокручиваться события, происшедшие с ним за последний месяц. Как всегда при этом, у него возникло ощущение сделанной непоправимой ошибки и назойливое желание определить тот момент, когда же ошибка была сделана. Он знал, что ему все равно не удастся ничего для себя решить, а потому, прерывая порочный круг раздражающих мыслей, откинул одеяло и встал с койки, стараясь, чтобы пружины звенели не слишком громко. После выпивки сдавливало виски и во рту был неприятный привкус. Волков нашарил в тумбочке мыльницу, зубную пасту и щетку, на цыпочках пересек палату и по освещенному коридору направился в туалет. У него теплилась слабая надежда на то, что какая-нибудь компания любителей чифира и ночных бесед засиделась до этого времени, однако в туалете никого не оказалось. Он помочился, вымыл руки, вычистил зубы. Надо было возвращаться в палату, хотя самая мысль об этом внушала ему отвращение. Он вышел в пустынный коридор. Под потолком в трубках ламп
      
       358
      свет трепетал, словно ночная бабочка. Чувство одиночества охватило Волкова с такой силой, что ему захотелось плакать. Ослабшие нервы не сдержали слез, и теплые капли покатились по щекам. Волков стиснул зубы и утер лицо рукавом халата. В палате по-прежнему было темно и тихо. Волков вслушался в дыхание своих спящих беспутных товарищей, и палата вдруг показалась ему уютной. Волна любви к этим людям подкатила к его горлу. Волков забрался в постель и, как в детстве, свернулся клубочком под одеялом. Неудобная прежде постель теперь тоже сделалась уютной. Волков долго не мог заснуть, размышляя то обо всяких приятных вещах, то вновь о последних событиях, но уже без горечи и страха, только с усмешкой. Забылся он уже на рассвете, но утром проснулся бодрым, если не считать легкого нервного озноба. С аппетитом позавтракав жидкой казенной кашей, заправленной собственным маслом, он для прояснения ума выпил в туалете стакан чифира и вновь приступил к разбору дядюшкиных бумаг.
       А Павел в эту ночь видел странный сон, редкий по своей ясности. Весь день он тщетно прождал звонка от Ирины. В условленное время телефон безмолвствовал. Павел, не пошедший на занятия в надежде на встречу с Ириной, не мог даже читать, потому что все его существо напряженно ожидало желанного звонка. Телефон продолжал упорно молчать. Павел перебирал в уме все те упреки, которые он намеревался высказать Ирине, он повторял их про себя раз за разом, шлифовал, облекая в слова, делал их все беспощаднее и убедительнее. Ловя себя на этом занятии, Павел попытался сосредоточиться на книге, прочитывал несколько строк - и вновь начинал свой безмолвный разговор с Ириной, вспоминая еще какую-нибудь перенесенную от нее обиду, придумав новый довод, новую причину для разрыва и в то же время желая от жизни только одного - услышать звон телефона. Время, когда Ирина обещала позвонить, давно прошло, но Павел в том же напряжении продолжал ждать. Теперь череда обличений в его голове перемежалась с измышлением множества причин, по которым Ирине было бы неудобно связаться с ним в назначенный час. Боясь расспросов матери, Павел прислушивался к ее шагам в коридоре, чтобы успеть раньше нее поднять трубку. Во дворе по талому снегу
      
       359
      протянулись уже вечерние тени, когда телефон наконец зазвонил. Павел опрометью вылетел в коридор и сорвал трубку с рычага. Звонил Миф. В другое время Павел обрадовался бы его звонку, предвещавшему обычно выпивку в приятной компании, но сейчас в голосе Павла против воли прозвучало разочарование. Правда, Миф, пребывавший, судя по всему, уже в подпитии, ничего не заметил. Выяснилось, что Миф с друзьями отмечал сдачу экзамена, но выпивки не хватило, и теперь он призывал Павла присоединиться к их компании, но перед этим обязательно зайти в магазин. Предложение явилось привлекательным для Павла прежде всего потому, что он получал возможность поговорить о мучившем его предмете, а веселое времяпрепровождение главным не было. Все далее сложилось именно так, как Павел и предполагал: купив три бутылки портвейна в магазине, располагавшемся на первом этаже того дома, где Миф снимал комнату, он был встречен шумным ликованием собравшимся, которых к его приходу осталось четверо. Кто-то из них также, видимо, успел сбегать вниз, поскольку на столе возвышались три бутылки портвейна той же марки, что принес Павел. Одним взглядом оценив ситуацию с выпивкой, Павел решил, что им не придется позднее заботиться о добавке. Хватив один за другим в качестве штрафа два полных стакана, Павел почувствовал себя вполне свободно в подвыпившей компании. Хозяин квартиры имел неосторожность - в то время как остальные заговорили о хоккее - спросить Павла о развитии его отношений с Ириной. Стараясь не обнаруживать накала своих чувств, Павел принялся изливать Мифу все выработанные им в одиночестве упреки в адрес Ирины. Время от времени разговор перескакивал на другие предметы, но Павел с неестественным для здорового человека упорством и ловкостью переводил его в прежнее русло. В конце концов Миф начал за столом клевать носом - от из-за отсутствия интереса к словам Павла, к которым он отнесся даже с чрезмерной горячностью, а просто из-за огромного количества стаканчиков портвейна, поднятых и выпитых со словами "Ладно, не переживай" и "Ничего, все образуется". Павел похлопал ослабевшего собутыльника по плечу и поднялся. Остальные участники компании давно уже переместились на кухню и пили там с хозяевами квартиры - оттуда
      
       360
      доносились пьяные возгласы и неудержимый смех захмелевшей хозяйки. Павел вышел в прихожую. Миф, покачиваясь, направился за ним следом, чтобы закрыть дверь. "А как там Серега?"- спросил он заплетающимся языком. "В больнице. Надо бы съездить, да некогда",- ответил Павел. Спускаясь по лестнице, пропахшей кошачьей мочой, он обреченно подумал, что вовсе не из-за нехватки времени никак не может выбраться к другу в больницу. Однако никаких обещаний Павел себе давать не стал, подсознательно ощущая, что происшедший в нем надлом все обещания скореее всего сведет на нет. Придя домой, Павел вяло поел чего-то на кухне, односложно отвечая на вопросы матери, затем взялся было за книгу, но буквы плыли перед глазами. Тогда он разделся и повалился в постель.
       ... На горизонте громоздились лиловые знойные облака. Сухие степные травы волновались и мерцали под порывами горячего ветра. Войска скапливались в ложбине перед длинным пологим склоном, на верху которого виднелись валы полевых укреплений с торчавшими на них турецкими бунчуками. Над центральным редутом трепетало на ветру огромное зеленое шелковое знамя. В этом сне Павел был низкорослым плотным человеком лет сорока в запыленном генеральском мундире, расстегнутом на груди. Из-под грязной нательной рубахи поблескивал золотой нательный крестик. Сорванным голосом человек отдавал команды офицерам, строившим пехоту в боевой порядок для атаки. С вершины холма докатился грохот, и знойный ветер поволок в сторону густые клубы порохового дыма. Ядра, с визгом и звоном сдавливая воздух, взрыли землю перед фронтом изготовившейся к атаке пехоты. Человек в генеральском мундире обернулся и посмотрел на гребень холма. Оттуда вновь прогремел залп, и вновь орудия дали недолет, но на сей раз ядра упали уже совсем близко перед первой шеренгой, инстинктивно попятившейся назад. "Ну-ну, не робей, ребята! Двум смертям не бывать, а одной не миновать!"- весело прокричал человек в генеральском мундире. Его светлые волосы слиплись от пота, капли пота катились по раскрасневшемуся лицу. Он вынул табакерку, натряс табаку на ладонь, спиной укрывая ее от ветра, и втянул понюшку сначала в одну, а потом в другую ноздрю тонкого носа с горбинкой.
      
       361
      Мгновение после этого человек постоял в неподвижности. С гребня прогремел еще залп. Ядра с тем же вибрирующим звоном пронеслись над каре - канониры дали перелет. Генерал, словно только этого и ждал, оглушительно чихнул - раз, другой, третий. В шеренгах заулыбались. Между батальонными каре пронесся всадник, осадил коня перед генералом, отрывисто бросил ему что-то и, дав коню шпоры, помчался дальше, к видневшимся поодаль каре соседней дивизии. "Ребята!- еще больше побагровев, закричал генерал. - Его сиятельство главнокомандующий оказал нам честь - нам велено атаковать и поразить неприятеля с фронта. Не посрамите же перед басурманом православной веры, армии российской и меня, своего командира. За мной, ребята, не робей, вперед!" Он повернулся и со шпагой наголо быстро зашагал вверх по склону. За спиной у него загрохотали барабаны, запели флейты. Сухая зернистая земля, поросшая пучками легкой блестящей травы, ритмически затряслась от слитного топота тысяч ног наступающей пехоты. Гребень холма приближался. Стали видны пушки в проемах валов и суетящиеся около них канониры в фесках, шароварах и голые по пояс. Валы были густо усеяны стрелками. Сквозь непрерывный грохот пушечной и ружейной пальбы слышались вопли мулл и дервишей. Несколько дервишей выскочили на вал и закружились в экстазе, размахивая саблями, поблескивавшими на солнце. Картечь раз за разом с визгом врезалась в ряды наступающих - раздавался глухой звук от удара свинца в человеческие тела, вскрики и стоны. Генерал, не останавливаясь, повернулся лицом к солдатам. Он понимал, что сейчас его люди могут оробеть и остановиться. "Шире шаг, ребята, не робей! Двум смертям не бывать, а одной не миновать! Сейчас доберемся до басурмана!"- прокричал он. Сбившиеся было с шага шеренги вновь прибавили ходу. Солдаты видели, что их генерал не испытывает страха, и у каждого из них страх в душе сменялся нетерпеливым стремлением поскорее добраться до рукопашной. А генерал вновь повернулся к валам. Он шел, помахивая шпагой и пристально вглядываясь в фигуры стрелков, в три ряда теснившихся на валах. Наконец он смог различить их лица. "Ну, пора. Господи, благослови,- прошептал он, перекрестился и крикнул, подняв шпагу: - Стой! Целься!" Команду повторили
      
       362
      голоса офицеров в шеренгах. Солдаты вскинули ружья, по команде "Пли!" прогремел залп, и с валов внутрь редута повалились убитые. Выстрелив, первая шеренга опустилась на одно колено. Дав залп, то же делали и вторая, и третья, и остальные. Непрерывный меткий огонь согнал обороняющихся с валов. "Бегом марш!- рявкнул генерал. - За мной, ребята, не выдавай!" Барабаны и флейты смолкли, и он слышал за собой только топот тысяч бегущих. "Ура!"- крикнул кто-то, и тысячи глоток дружно подхватили:"Ура!" На валу вновь показались стрелки, вновь завопили муллы, но генерал уже знал, что это победа.
       Павел проснулся весь в поту, тяжело дыша. Ощущение счастья переполняло его. Однако через минуту возбуждение, пришедшее из сна, оставило его, уступив место пониманию реальности. Реальность же по контрасту со сном показалась Павлу одним сплошным позорным поражением. Стояла глухая ночь, и отвлечься от черных мыслей за каким-нибудь делом было нельзя. В памяти Павла вновь стали возникать постыдные моменты его любовных усилий. Он знал, что уже не заснет. Боль от сознания собственного бессилия становилась все острее - пугала самая мысль о необходимости до утра оставаться с ней наедине. Павел вспомнил о стоявшей в секретере недопитой бутылке водки и судорожно сглотнул слюну. Отогнав эту мысль, он включил лампу, висевшую над изголовьем кровати, и взял с тумбочки книгу, но сознание не воспринимало текста. В мозгу упорно возникали все те же болезненно-яркие образы: плутоватая усмешка Ирины во время их последнего разговора, волнующаяся и мерцающая под солнцем иссохшая степь, бегущие в атаку солдаты; затем вновь - изящная фигурка Ирины, идущей ему навстречу, ее грациозная походка; и вновь - лицо человека в генеральском мундире, встающее перед внутренним зрением столь отчетливо, словно этот человек много раз встречался ему в жизни. Впрочем, Павел знал, кого он видел во сне: человек в генеральском мундире и впрямь некогда существовал. Это был любимый сподвижник сначала Румянцева, а затем Суворова генерал Федор Корсаков, вышедший в отставку после тяжелого ранения, полученного в битве при Нови. Однако насладиться покоем в своем тамбовском имении Федору
      
       363
      Корсакову не удалось: он умер от стыда и ярости в тот самый день и час, когда узнал, что Массена разбил под Цюрихом русский корпус под командованием другого Корсакова, родственника генерала. Теперь размышления о героическом предке вызывали у Павла не гордость, а лишь сознание поражения, стыд и боль. Он вновь попытался приняться за чтение, но неотвязная мысль о бутылке начисто лишала его способности осознавать прочитанное. Стоило ему оторваться от книги, как его вновь обжигали стыд и ощущение собственной ничтожности, которые вскоре сменялись навязчивым образом бутылки. Наконец он особенно ясно представил себе, как глоток сведет жгучей терпкостью его рот, горячим комком скатится в нутро и растечется по жилам, успокоив нервы и размыв лежащую на сердце тяжесть. Уже почти механически Павел поднялся с постели, достал из секретера бутылку, пошел на кухню, где нашел в посудном шкафчике чайный стакан, а в холодильнике - яблоко. Вернувшись в свою комнату, он налил полстакана водки, залпом выпил и, жуя яблоко, уселся за стол. Он включил настольную лампу и тупо уставился на стоявшую перед ним бутылку. Спазм в висках и в сердце действительно вскоре ослаб, язвившие его чувства потеряли свою остроту, но успокоения не наступило - где-то в груди у него зародилась жажда, властно требовавшая еще алкоголя. Он налил еще полстакана, выпил, закусил яблоком, посмотрел в окно, в ночной мрак. В окрестных домах не горело ни одно окно, и они казались огромными сгущениями мрака. Оглушенное было алкоголем чувство одиночества - одиночества в поражении,- вновь охватило его с такой силой, что он уронил голову на руки и заплакал едкими слезами, не приносившими облегчения.
       Волков поджидал в больнице своих друзей и читал дядюшкины бумаги. "Теперь, когда я понимаю, как недолго мне остается жить, я с каждым днем все больше укрепляюсь в мысли, что человеческая жизнь есть прежде всего подготовка к достойной смерти,- писал дядюшка. - Все наши начинания, даже увенчавшиеся на первый взгляд успехом, представляют собой на самом деле непрерывную цепь поражений. Человек не может быть победителем - он может победить только свой собственный страх, только свое собственное
      
       364
      ничтожество. Следовательно, для поэта первейшей задачей является передавать душе читателя мужество. Мужественное творчество - это то, которое не пасует ни перед какими явлениями жизни; которое не создает выхолощенные, приукрашенные, подслащенные миры, а принимает и осваивает реальный мир во всей его ясности и жестокости. Жизнь поэта точно так же наполнена поражениями, как и жизнь читателя, но читатель должен видеть, что поэт при этом не старается сунуть голову в песок, а достойно проходит через поражение, и не просто проходит, но и передает читателю свой появившийся в результате духовный опыт. Я вдобавок думаю, хотя и не навязываю никому своего мнения, что поэт должен почаще смеяться, стремясь осмеять встречающиеся на его пути уродства и невзгоды жизни. Недаром же все наиболее выдающиеся литературные произведения полны блестящего юмора. Осмеять - не значит уничтожить невзгоду и поражение, но этого достаточно, чтобы вырвать у них жало, чтобы их преодолеть. Стало быть, мужество, которое в поэзии является почти синонимом таланта, с огромной вероятностью предполагает смех, а поэт, какой бы тяжелой ни была его жизнь, должен обладать живым и веселым нравом. Если юмор, шутка - не обезьяньи ужимки, а способ мышления, то, значит, для художественного мышления требуется особый склад характера. И действительно, сколько я ни встречал в жизни по-настоящему талантливых людей, все они были и сами мастера пошутить, и могли оценить чужую шутку. Кроме того, всем им было присуще благородство во всем: в манерах, разговорах и, разумеется, в поступках. Общаясь с ними, я пришел к выводу, что как существует художественный вкус, так существует нечто подобное и в сфере нравственности. Иным людям скверные поступки так же неприятны, как неприятна настоящему художнику безвкусица в искусстве, и как невозможно представить себе талантливого человека, предлагающего вниманию ценителей убогое произведение, так невозможно и ожидать от достойного человека постоянного совершения скверных поступков, органически ему неприятных. В этом отношении я согласен с Юмом, говорящим о наличии у человека некоего нравственного вкуса. Как и все человеческие свойства, он развивается в результате воспитания, но возникнуть в результате воспитания
      
       365
      он не может. Пожалуй, прав был Достоевский, когда писал, что есть люди, а есть тигры, жаждущие лизнуть крови, и воспитание не отменяет, а лишь модифицирует данный факт. Я встречал людей, для которых подлость абсолютно естественна, но они мне попадались отнюдь не только среди подонков общества: зачастую они сидели в высоких кабинетах, носили костюмы от лучших портных и даже грамотно разговаривали. Разумеется, при определенном устройстве общества занимать высокие посты заведомо означает идти на моральные компромиссы, но все же от лица, занимающего такой пост, вовсе не требуется делать подлости на каждом шагу, проявлять, так сказать, инициативу. Ущербный социальный порядок не вынуждает человека быть еще хуже и подлее, нежели обусловлено самим этим порядком, но если такое все же происходит, то, стало быть, у человека просто отсутствует нравственный вкус. Вспоминаю рассказ матери: ее угораздило пойти учиться на биолога в самый разгар борьбы за искоренение вредных течений в биологической науке. С ее курса забирали одного студента за другим, ее группа поредела чуть ли не наполовину, и не возникало сомнений в тот, что кто-то стучит: в этом были уверены все те немногие, с которыми в органах только побеседовали и отпустили подобру-поздорову. В органах с них, конечно, брали подписку о неразглашении, но разве они могли не рассказать обо всем своим ребятам, с которыми жили в одной комнате, делились каждым куском, а с кем-то и вместе воевали? Выяснилось, что в "большом доме" знали все о жизни курса: кто что сказал, кто что сделал, кто с кем дружит и так далее вплоть до мельчайших подробностей. Наличие повсюду стукачей в конце 40-х мало для кого являлось секретом, но чтобы доходить до таких тонкостей... Такое не походило на работу обычного агента, которых обычно вербовали с помощью угроз. К тому же брали слишком многих, а ведь вряд ли требовалось забирать стольких просто для острастки, как тогда было принято. Очевидно, на каждого имелся какой-то конкретный материал и существовал человек, усердно поставлявший такие материалы. Несчастные подозревали друг друга, думали чуть ли не на каждого. Стукач ведь тем и зловреден, что оскверняет нормальные человеческие взаимоотношения - там,где ранее царили спокойствие и доверие,
      
       366
      поселяются страх и подозрительность. А стукачом оказался тот единственный человек, кого никто и в страшном сне не мог представить в подобной роли. Был такой веселый южанин, душа курса - Коля Маслич: затейник, балагур гармонист, красавец, ни дать ни взять герой киноэкрана той эпохи. Отличный вроде бы парень, всегда готовый помочь - вот он-то и закладывал всех подряд, половину обвинений просто выдумывая, и пересажал бы весь курс, если бы сами органы ему в конце концов не намекнули, чтобы он умерил пыл. А рассказал матери о роли Маслича пенсионер-гебист, занимавшийся тогда борьбой с вейсманистами-морганистами, а потом пришедший работать в НИИ матери в отдел кадров как бы на покой. Веселый был человек этот Коля Маслич - видать, его нравственное чувство совершенно не страдало от его деятельности. Оно и понятно - ведь он работал не по принуждению, такого ударничества от него никто не требовал. Не лишне вспомнить, что из тех, кто благодаря Коле пошел в Сибирь, вернулась, по словам матери, едва ли половина. Такие квазилюди, как этот Коля, часто смертельно опасны, но не менее часто они также и уморительно смешны. В некоторых отношениях они - сущие дети,- например, в том, что между возникновением желания и действием, направленным на удовлетворение этого желания, в их головах не происходит никакого мыслительного процесса. О таких людях не стоит говорить, будто они рабы своих страстей, поскольку их нельзя отделить от их страстей и тем более им противопоставить. Кроме того, они очень напоминают детей в тех случаях, когда их суетливая внешняя активность встречает жесткое противодействие: тут они сразу утрачивают свой грозный и самодовольный вид, становятся крайне уступчивы, а идя на попятный, совершенно не заботятся о том, чтобы сохранить достоинство.
       В этой связи вспоминается мне одна история, которую в силу ее красочности хочется изложить как "вставную новеллу". Сюжета в моих записках нет, так что вставлять ее, собственно, некуда, кроме как на равных правах в общий словесный поток, однако она, безусловно, требует особой художественности. Итак, однажды летом я еще засветло шел домой, будучи слегка навеселе, и уже на подходе к дому из кустов мне наперерез
      
       367
      вывалилось человек пять, еще более поддатых, чем я, и окружили меня с явно недобрыми намерениями. Сперва они потребовали у меня закурить, и я выдал им сигарет на всю компанию, надеясь, что они на этом успокоятся. Но успокаиваться им явно не хотелось: самый здоровый из них повертел перед носом мою сигарету, увидел, что она кубинская, и со словами "Такое говно одни придурки курят" бросил ее на землю. Я развел руками - мол, чем мы, придурки, богаты, тем и рады. Казалось бы, покуражились и хватит, но у этих молодцов оказались совершенно непомерные запросы: они потребовали денег, а когда я сказал, что денег у меня нет, они заявили, что знают, в каком доме я живу, и сходят вместе со мной за деньгами ко мне домой. В первый момент я был оглушен такой наглостью и покорно поплелся вместе с ними к своему подъезду. Но у самого подъезда я остановился и сделал вид, будто меня посетила какая-то внезапная идея."Ребята, вы говорите, вам деньги нужны?"- спросил я. "Ну?"- проскрипел верзила, их руководитель. Словно почуяв бунт, один из его клевретов вытащил нож, но меня уже захлестнула волна ярости, и я вежливо спросил:А может, вы лучше отсосете у меня? По очереди?" - "Что?!- прошипел верзила. - Ах ты козел! Да я ж тебя убью сейчас!" - "Такой может",- равнодушно подумал я, бросив взгляд на его толстые пальцы в перстнях татуировок. Сбоку кто-то нанес мне сильный удар в скулу, но прицел был взят неверно, и кулак прошел по касательной. Я все же пошатнулся, и это спасло меня от убийственного прямого в челюсть, который проводил верзила, скрививший лицо наподобие злодеев из фильмов сталинской эпохи. Страшный удар обернулся довольно безобидным тычком в щеку, от которого меня шатнуло уже в другую сторону. Мне стало ясно, что долго так продолжаться не может - противники обступили меня плотным кольцом, через секунду удары должны были посыпаться со всех сторон, и моему сопротивлению тут же пришел бы конец. Счастье мне улыбнулось, как всегда, неожиданно: краем глаза я заметил, что на четвертом этаже открылась балконная дверь и на балкон, попыхивая сигаретой, вышел мой старый приятель Толян. С благодушным видом он обвел взором окрестности, но тут я завопил:"Толян! Выручай!" Толян посмотрел вниз и обнаружил, что его
      
       368
      друга детства, с которым он вместе учился курить и охотиться на голубей, какие-то наглецы собираются изувечить прямо у родного подъезда. Сигарета прочертила в сумеречном воздухе искрящуюся черту, а Толян мгновенно исчез в квартире, с такой силой хлопнув дверью, что задребезжали стекла. Мои мучители посмотрели вверх, отыскивая взглядами того, к кому я взывал. "Ну вот, сейчас в милицию позвонит",- с деланным равнодушием сказал я. "Ничего, до милиции мы тебя отоварим",- процедил верзила. Его предсказание тут же оправдалось - кто-то нанес мне неожиданный боковой удар в голову, от которого едва не разошлись все мои черепные скрепы. Я отлетел в сторону и оказался в объятиях верзилы. Тот схватил меня за волосы и оттянул голову назад, так что я смотрел на него снизу вверх, словно нашкодивший сынок на строгого отца. "Ну как, пизденыш, удавить тебя?"- ласково спросил верзила. Однако он переоценил степень моего потрясения, а ведь правая рука у меня оставалась свободной. Я воспользовался этим и что было сил ткнул кулаком в его свирепую физиономию, угодив прямо в нос. Теплые капли крови брызнули мне в лицо. "Уй!"- с удивлением и угрозой вскрикнул верзила и выпустил меня из лап. Я, отскочив на полшага, весьма удачно лягнул его в коленную чашечку, и ему, дабы не упасть, пришлось ухватиться за одного из своих приближенных. В следующую секунду я получил сразу три удара - в голову и в обе скулы. Мне показалось, будто моя голова разлетелась на части, я зашатался и полностью утратил способность защищаться. Никогда не забуду гримасу злорадства, появившуюся в этот миг на лице верзилы. Однако тут дверь парадного с треском распахнулась и из нее стали выскакивать какие-то разъяренные люди. Послышались глухие утробные звуки - тяжелые кулаки крушили живую плоть. В мое помутившееся сознание проник рычащий возглас Толяна:"Мочи их!" Пространство вокруг меня неожиданно расчистилось. Для моего спасения не понадобилось никакой милиции - по счастливому стечению обстоятельств у Толяна в тот вечер выпивала многочисленная компания, которую до глубины души возмутило сообщение о том, что прямо у подъезда друга хозяина дома калечат какие-то пришлые субъекты. Немного очухавшись, я увидел следующую картину: двое моих противников лежали ничком на
      
       369
      асфальте, а над ними стояли друзья Толяна и время от времени пинали их под ребра, как бы пытаясь привести в чувство. Двое других под градом ударов беспорядочно отступали к кустам, куда вскоре с треском и повалились. Друзья Толяна пробовали и в кустах достать их ногами, но из тьмы среди ветвей не доносилось более ни звука - видимо, проигравшая сторона во избежание худшего затаилась и молча терпела наносимые из неудобного положения и потому не слишком болезненные пинки. Остальные бойцы Толяна оттеснили хромавшего верзилу к стене дома. "Мужики, вы чего?!- завопил верзила. - Мы же только разобраться хотели! Мы же как мужики хотели с ним поговорить!" Дружелюбие, слышавшееся в голосе верзилы, и часто повторявшееся слово "мужики" указывали на то, что верзила пытается втереться в доверие и прикинуться своим. Но Толян был слишком разъярен, да и не настолько прост, чтобы клюнуть на такую дешевую уловку. "Разобраться, говоришь?!- прорычал он. - Пятеро на одного, в моем дворе?! На!" Послышался какой-то липкий звук удара - видимо, верзиле снова попали в поврежденный нос. "Ребята, не надо! Ребята, я же пошутил!"- заверещал верзила, теряя на глазах последние остатки достоинства. Но столь неуклюжая попытка оправдаться окончательно вывела Толяна из себя. "Пошутил, говоришь?- проскрежетал Толян. - Ну, щас мы вместе посмеемся. На!" В тишине летних сумерек было явственно слышно, как лязгнула челюсть. "Мужики, не надо! Мужики, я все понял!"- фальцетом закричал верзила. "Ты плохо понял",- голосом безжалостным, как судьба, возразил Толян и с разворота пнул верзилу в пах. Однако пинок не достиг цели, увязнув в тучных ляжках жертвы. Тем не менее верзила поспешил согнуться в три погибели и страдальчески застонать. "Ах ты симулянт",- проворчал Толяныч и вновь нацелился на физиономию верзилы. Тот вновь заблажил:"Мужики, не надо! Мужики, я все понял!" Тут один из друзей Толяна воскликнул:"Смотрите, что я нашел!" На ладони у него лежал тот самый нож, который мне так многозначительно показывал клеврет верзилы, теперь неподвижно лежавший на асфальте. Верзила тоже увидел нож, быстро прикинул в уме, какие последствия для него могут проистечь из такой находки, и
      
       370
      принялся непрерывно кричать - громким бабьим голосом, без слов, но очень жалобно и требовательно, как бы напоминая о долге каждого гражданина прийти на помощь несправедливо обиженным. Толяна охватило, судя по выражению его лица, сильнейшее отвращение. Руки у него опустились - противно было бить это вопящее существо. Тут со стороны въезда во двор послышалось фырканье мотора, и сноп света выхватил из темноты всех участников вышеописанной сцены, включая и тех двух дружков верзилы, которые до этого момента валялись на асфальте, а теперь, когда на них перестали обращать внимание, поднялись на четвереньки и потихоньку поползли к кустам. "Менты! Линяем!"- завопил кто-то. Все бросились в разные стороны, включая двух, казалось бы, непоправимо искалеченных ползунов. Милиционеры грамотно оценили ситуацию и не стали распылять силы, пытаясь поймать всех нарушителей, с треском разбегавшихся по кустам. Вместо этого они плотно блокировали центральную группу, состоявшую из верзилы, переставшего наконец вопить, Толяна, чересчур увлекшегося расправой и не успевшего удрать, и меня, не чувствовавшего за собой никакой вины и потому не помышлявшего о бегстве. Впрочем, холодные лица стражей порядка, их настороженные взгляды и повелительные голоса быстро меня отрезвили и заставили вспомнить старую поговорку насчет того, что в России была бы шея, а статья на нее найдется. Нас троих затолкали в тряский "воронок" и повезли в отделение, причем мне показалось, будто при появлении милиции верзила как-то уж очень воспрянул духом - мне даже послышался обмен приветствиями. В отделении меня сразу подвергли допросу. Усталый капитан сообщил мне, что верзила - их внештатный агент и, как частенько случается, большая сволочь. "Везет мне на внештатных агентов",- подумал я и принялся заполнять бланк протокола, добросовестно пытаясь вспомнить все детали происшествия и стараясь выставить Толяна законопослушным гражданином, дабы он не раскаялся в том, что пришел мне на помощь. Капитан тоже что-то писал, а затем снял очки и стал протирать их стекла носовым платком. Глаза его в этот момент приобрели свойственное близоруким людям выражение беззащитности. "Я раньше в НИИ работал, а в
      
       371
      органы меня по партийной путевке направили",- зачем-то сказал он. В кабинет вошел лейтенант и положил на стол два заполненных бланка протокола. На одном из них я разглядел фамилию Толяна и сделал вывод, что второй заполнен верзилой. "Можно взглянуть?"- спросил я капитана, показывая на второй бланк. Тот хотел было возразить, но потом пожал плечами:"Что ж, если интересно..." Верзила писал неожиданно гладкими канцелярскими оборотами, выдававшими невалый опыт сутяги и стукача. Его попытки выставить себя невинной жертвой начали меня раздражать, но тут я дошел до дышавшей праведным гневом фразы:"Мы выпили по сто граммов сухого вина и вошли с целью прогулки во двор дома Љ... по Н-ской улице, где встретили гражданина Волкова, который предложил нам совершить групповые развратные действия, что оскорбило наше личное достоинство граждан..." От этого великолепного канцеляризма на меня напал такой смех, что я едва не упал со стула. Капитан с недоумением посмотрел на меня, повернул бланк к себе и пробежал его глазами. Губы его тронула слабая усмешка. "Ладно, разберемся, а пока идите",- сказал он, вставая из-за стола. "Спасибо",- сказал я и машинально протянул ему руку, которую он пожал все с той же слабой усмешкой. "До свиданья",- сказал я уже в дверях. "Да нет, уж лучше прощайте. С нами, ментами, лучше лишний раз не встречаться",- возразил капитан и вновь усмехнулся. Все могло бы, разумеется, кончиться куда хуже, а так от этого вечера у меня остались только пара синяков на лице, неспособность в течение недели пережевывать твердую пищу и отрадное чувство, вызванное воспоминанием о рухнувшем на моих глазах величии злобного исполина. А как он вопил, как просил пощады, Бог ты мой!..."
       Волков диву давался, до чего везло столь, казалось бы, серьезному человеку, как его дядюшка, на разные рискованные приключения. Нелегко было совместить часто попадавшиеся в записках ссылки на Юма и других авторов, отнюдь не являвшихся масовым чтением и о которых Волков знал лишь понаслышке, с описаниями попоек, драк, сомнительных знакомств и неожиданных авантюр. В то же время дядюшкина убежденность в краткости собственного века явно вызывалась не всеми этими зачастую довольно
      
       372
      опасными событиями, а подспудным ощущением близкого краха, не оставлявшим, похоже, автора записок ни на минуту и находившимся в постоянной борьбе с его тягой к творчеству. Если присовокупить сюда же дядюшкину уверенность в том, что человеческая жизнь - это сплошная цепь поражений с окончательным поражением в конце, то казалось, будто носитель таких мыслей и настроений должен быть законченным угрюмцем, однако и по запискам, и по отзывам близких Волков знал: на самом деле дядюшка ценил юмор не только в теории, но и в жизни умел пошутить, прослыв среди тех, кто его знал, большим весельчаком с некоторым даже налетом бесшабашности. Волков продолжал читать его записки:"Компромисс с нашим нынешним общественным устройством ведет человека не просто к поражению. Поражение не означает распада человеческой личности, оно вызывается чаще всего изначальной слабостью человека, трагичностью его существования вообще; терпя поражение, человек остается самим собой и этим уничтожает происки враждебной судьбы. Идя же на компромисс, человек делает это из соображений материальной выгоды (в конечном счете все сводится к ней), а значит, то, что требуется тем сторонам личности, которые только и делают человека Человеком с большой буквы, творцом, центром мироздания, отступают на задний план. Компромиссы, разумеется, бывают разные: иногда речь идет о попытках достичь высокого положения в существующей структуре власти, подчиняясь господствующим правилам этой игры (начало - комсорг в ВУЗе, армейской части или на заводе, ну и так далее); иногда рядом с существующей структурой общества создают взаимодействующие с ней параллельные структуры - фарцовка, подпольные цехи и т.п.; иногда наживаются на прорехах в господствующей структуре, когда берут взятки, совершают приписки, гонят товар налево; иногда ради собственной выгоды входят даже в прямой конфликт с правилами Системы, но при этом не ставя себе задачу данные правила изменить и даже опираясь на них в своей деятельности (именно так ведут себя професиональные преступники). Я говорю о людях, целенаправленно стремящихся к преуспеянию, о людях, которых можно назвать социально активными, ибо их компромисс в отличие от компромисса пассивной массы
      
       373
      носит активный характер. Масса всю жизнь работает на одном месте, не задумывается о проблемах, выходящих за рамки будничной рутины, живет по принципу "день да ночь - сутки прочь", довольствуется тем, что имеет, всегда ворчит и всегда со всем готова примириться. Не буду утверждать, что масса, о которой я говорю - это непременно большинство: я встречал множество людей, не скрывавших своего неприятия существующего общественного устройства. Активно противиться Системе они не могли в силу своей разобщенности и ее монолитности, но в любом случае они никогда не сливались с Системой в холуйском экстазе, а свой кусок хлеба получали за честный труд, как получали бы его при любом общественном строе. Все-таки, на мой взгляд, одно дело - жить, думая лишь о своих личных нуждах и схватывая на лету все требования начальства, и совсем другое - жить, честно мысля, осуждая бесчеловечность Системы, не признавая ее правил и сотрудничая с ней лишь постольку, поскольку это нужно для физического выживания. Что касается деятельных людей, неуклонно стремящихся в рамках Системы к личному успеху, то они чаще всего гибнут: тех, которые нарушают ее установления, либо перемалывает охранительный механизм Системы, либо уничтожают соперники - такие же искатели удачи, поскольку поле, где можно безнаказанно гоняться за удачей, в нашем обществе чрезвычайно ограниченно. Но жулики любого рода все же никогда не отождествляют себя с Системой до конца: они знают, что их успех невозможен без нарушения некоторых ее установлений. Есть и третий род гибели: перерождение личности людей, строящих свой успех, наоборот, на полном своем включении в Систему, на полном принятии и соблюдении всех ее правил, на беспощадной борьбе против всех попыток нанести ущерб Системе, ибо она их кормилица, оплот и залог их преуспеяния. Для того чтобы таким образом обеспечивать свой жизненный успех, необходимо постоянно совершать поступки определенной нравственной окраски, охраняя заведомо и очевидно бесчеловечное, а значит - либо достичь пределов цинизма, либо постоянно лгать и другим, и самому себе. Происходит перестройка личности, ее приспособление к такому поведению. Мой брат является тому примером: вместо того чтобы быть в науке Творцом (и
      
       374
      обладая всеми способностями для этого), он предпочел административную стезю - надзор за порядком в институте и поддержание добрых отношений с начальством, не понимающим, разумеется, в науке ни уха ни рыла, зато очень любящим уважение к себе и спокойствие в среде подчиненных. Теперь вместо научной работы он занят в основном "человеческими отношениями", то есть соблюдением баланса интересов разных важных особ, а также вынюхиванием настроений, начинающих доминировать в коридорах власти. Его и ценят именно потому, что наверху еще ничего не сказали, только подумали, а братец уже бросается исполнять. Осознанных убеждений у него никаких нет, он и классиков марксизма-ленинизма, думаю, вряд ли читал, но тем не менее он, как и множество ему подобных, умудряется быть ревнителем идеологической чистоты. Убеждения ему заменяют директивы свыше, и он без всякой команды постарается стереть в порошок всякого, кто посмеет пойти против директив. Радует одно: если Система серьезно пошатнется, братец и пальцем не шевельнет, чтобы ее защитить. Он, разумеется, такого не говорит, но я-то его знаю. Его работа представляет собой бесконечную череду заседаний, собраний, совещаний и просто "решения вопросов" в кулуарных беседах. Заниматься наукой по-настоящему он давно перестал, да и к серьезной умственной деятельности, похоже, уже неспособен - во всяком случае, ни за письменным столом, ни с книгой я его не вижу. Иногда я его просто не узнаю, так он изменился с годами. Раньше с ним можно было разговаривать и выносить из этих разговоров нечто новое и полезное для себя, а сейчас его речи - сплошное пустое место. В то же время у него появилась такая железная деловая хватка, что иногда я начинаю его побаиваться и стараюсь при нем не распускать язык..." Волков быстро и отстраненно прочитал весь этот длинный пассаж и лишь потом вдруг понял, что в качестве примера человеческого краха дядюшка привел его отца. Он отложил в сторону листы записок и растянулся на койке, закинув руки за голову и глядя в подернутый паутиной трещинок потолок. Хотелось возражать, но Волков знал, что возразить нечего - дядюшка был кругом прав. Записки дядюшки уже не впервые выражали то, что Волков давно носил в душе. И вновь Волков ощутил
      
       375
      в душе нарастание какой-то беспредметной ненависти.
       Тем временем друг Волкова и большой поклонник его поэтического творчества Вова Кистенев по прозвищу Сатана мчался на своих "Жигулях" по улице Горького в сторону родного Коптева. При этом Сатана, как всегда, безбожно нарушал все правила уличного движения. У метро "Динамо" милиционер засвистел и замахал жезлом, провожая возмущенным взглядом пролетевший мимо него автомобиль, однако Вова и ухом не повел. На мосту перед метро "Войковская" он услышал позади вой сирены, и вскоре "Волга" ГАИ начала прижимать Сатану к обочине. Пришлось остановиться. Из "Волги" вылез багровый от гнева давешний милиционер. "Документы!"- потребовал он. "А что такое?"- полюбопытствовал Сатана. "Почему не выполняете требования инспектора ГАИ?" - "Какае требования?"- изобразил удивление Сатана. "Я вам приказывал остановиться две минуты назад!"- воскликнул милиционер. "А-а, это ты мне свистел,- протянул Сатана. - Но я-то откуда знал - я ведь уже проехал. Я вперед смотрю, а не назад - мало ли кто там свистнет, пернет... Кто тебя знает - может, ты новый свисток пробуешь". - "Попрошу ваши документы",- перебил его инспектор ледяным официальным тоном. "Да на здоровье",- пожал плечами Сатана и протянул техпаспорт и временное водительское удостоверение, выдаваемое взамен изъятых за грубое нарушение прав. Сатана купил эту бумажку у знакомого гаишника. Предназначалась она для того, чтобы все отметки о нарушениях ставились в ней, а основной талон предупреждений, за отметки в котором могли отобрать права, оставался девственно чистым. Когда количество отметок во временном удостоверении достигало трех, бумажка просто уничтожалась и взамен покупалась новая точно такая же. Инспектор, несомненно, знал всю эту механику, и потому при виде временного удостоверения на его лице появилась кислая гримаса. Он молча сделал отметку о нарушении, и Сатана, мурлыча "Арлекино", покатил дальше, тут же позабыв о неприятном инциденте. Однако на Коптевской улице, возле магазина "Культтовары", его вновь остановил невесть откуда взявшийся там гаишник. "Да что ж это сегодня творится?!"- не на шутку разозлившись, простонал Сатана, вылез из машины и пошел навстречу инспектору, на ходу
      
       376
      доставая из кармана документы. Просмотрев документы, тот обратился к Сатане с вопросом:"А почему машина грязная, Владимир Николаевич?" - "Ты что, меня только из-за этого тормознул?"- прошипел Сатана, органически неспособный обращаться к гаишникам на вы. "А вы как думали?"- поинтересовался гаишник. "Я? Я думал? Да это ее природный цвет! Ты что, ее чистой видел?!"- завопил Сатана. Дело кончилось очередной отметкой в липовом временном удостоверении. Отъехав метров на двадцать, Сатана скомкал его и выкинул в окошко. "Хрен с вами, козлы, я себе еще куплю",- проворчал Сатана, смачно сплюнул на мостовую и вновь пришел в хорошее расположение духа. В машине у него лежало несколько коробок с джинсовыми костюмами "Вранглер" - их накануне привез ему приятель из Одессы. Кроме того, в дипломате у него лежало десятка два пакетиков с золотыми украшениями ручной работы. Все это Сатана должен был сдать людям, которые ждали его на квартире у приятеля, жившего в доме напротив его собственного. Эти люди уже передали Сатане задаток за предыдущую партию товара, и теперь предстоял окончательный расчет. Кроме того, они должны были забрать за наличные все то, что сейчас вез Сатана. Когда Вова въехал в знакомый двор, его приятель Витек уже ждал возле подъезда и сообщил, что купцы прибыли и сидят у него. Сатана поставил машину так, чтобы не загораживать проезд, вылез из-за руля, взял с заднего сиденья "дипломат" и коробку с джинсами, после чего направился в парадное. На ходу он сунул Витьку ключи и распорядился:"Открой багажник, забирай там еще коробки". "Что-то Витек грустный какой-то",- мелькнула у него мысль, когда он бежал вверх по лестнице на пятый этаж. Дверь в квартиру оказалась открытой - Сатана бросил свою кладь в прихожей и устремился вниз, столкнувшись на лестнице с Витьком. "Ты чего такой грустный?"- гаркнул Сатана. Вздрогнув, Витек едва не выронил коробки, но Сатана уже бежал по лестнице дальше. Перед тем как забрать из машины последнюю коробку, Сатана закурил и огляделся по сторонам. В бледном предвечернем небе неподвижно застыли голые ветки тополей, по земле протянулись вечерние тени. Солнце еще ласково пригревало, в его лучах поблескивали лужи и тающий лед, но к ночи,
      
       377
      по-видимому, следовало ожидать морозца. Сатана щелчком отбросил окурок "Пинакла" и подумал, что в апреле воздух становится каким-то особенно густым и вкусным. "Выехать бы сейчас за город или хотя бы по парку погулять с ребятами, а то мотаешься целыми днями как угорелый",- вздохнул он и пошел в подъезд. В квартире Витька он, миновав прихожую со сложенными в ней коробками, сразу прошел в комнату, где стояли телевизор, сервант, диван и раздвинутый для такого случая стол. За столом, на котором возвышались бутылки с коньяком и шампанским, сидели четыре кавказца и лениво перебрасывались репликами на своем языке, усмехаясь и поблескивая золотыми зубами. На притулившегося в уголке бледного Витька никто из них не обращал внимания. Когда Сатана вошел, они чокнулись и выпили, закусив разложенным на тарелке нарезанным сыром, а Витек вздрогнул и бросил на него затравленный взгляд. "Что-то многовато вас ребята, мы так не договаривались",- заметил Сатана. "Чем недоволен, слушай?- ухмыльнулся толстый немолодой кавказец, видимо главный. - Больше друзей - лучше торговля. Не волнуйся, твой друг нас знает. Гоча,- обратился толстяк к невысокому крепышу лет тридцати,- сходи на кухню, принеси человеку рюмку и в холодильнике посмотри - мясо там, зелень-мелень..." Гоча, обогнув стол и присевшего на стул Сатану, ушел на кухню. "Тряпки твои мы посмотрели,- продолжал толстяк, лениво кивая на распакованную коробку, стоявшую на диване. - Говно твои тряпки..." - "Да? Но вы целую партию уже взяли - точно таких же, никакой разницы,- заметил Сатана. - Вы что, себе в убыток торгуете? Кстати, рассчитаться надо бы для начала". - "Ты не перебивай, ты слушай,- мягко посоветовал главный кавказец, но в голосе его явственно послышалась угроза. - Если я говорю, что твои тряпки - говно, значит, они говно. Старших слушать надо,- вновь ухмыльнулся кавказец, показав полный рот золотых зубов. - Ты нам лучше серьезные вещи покажи, покажи золото". - "Нет, так не пойдет,- холодно возразил Сатана. - Сначала расчет". Он уже начал догадываться, что эта встреча не кончится добром. "Слушай, Гия, какой упрямый, все время спорит",- воскликнул толстяк, обращаясь к одному из своих молодых подручных. Он добавил несколько непонятных слов на своем
      
       378
      языке, Гия вдруг напрягся, как-то странно дернулся на стуле и словно провалился, почти весь исчезнув под столом. В ту же секунду Сатана почувствовал, что "дипломат" с золотом кто-то сорвал с его колен. Гия как ни в чем не бывало выпрямился на стуле, а толстяк спокойно нагнулся и достал из-под стола "дипломат", отлетевший ему под ноги. Сатана понял, что Гия, спружинив на руках, опустился под стол, ногами сорвал "дипломат" у него с колен и затем принял прежнее положение. "Ловкач",- с уважением сказал Сатана. "Мастер спорта по гимнастике,- откликнулся толстяк так самодовольно, словно он сам являлся мастером спорта. - Зачем мне плохие? Плохие у меня не работают, правда, Амиранчик?" Сидевший у окна тощий субъект неопределенного возраста изобразил на своем смуглом костистом лице одобрительную улыбку. Толстяк щелкнул замками, поднял крышку и склонился над пакетиками с золотом. Через некоторое время он что-то невнятно пробурчал и через Гию передал "дипломат" Амирану. Тот вынул украшения из пакетиков и долго их разглядывал, а Сатана насмешливо наблюдал за ним. Наконец Амиран захлопнул "дипломат" и произнес короткую фразу по-своему.
      Толстяк ухмыльнулся. "Ну вот и хорошо,- сказал он. - Вещички нормальные, мы их берем. А ты иди, дорогой, иди, гуляй..." - "Как это - "иди"?!- взвизгнул вдруг Витек. - Такого уговора не было! Вы уедете, а я-то останусь! Если он уйдет сейчас, мне здесь не жить! Да он сейчас корешей позовет, они тут все рядом живут, тогда и вам тоже хана!" - "Заткнись, ты, гаденыш,- процедил Сатана. - Никуда я не уйду, не бойся. Думаете слинять, пока я буду корешей собирать? Нет, пока я здесь, и вы отсюда тоже не выйдете. Подожду, пока вам надоест так сидеть". В глазах кавказцев невольно промелькнула растерянность - таким уверенным тоном он говорил. Сатана тем временем оглядел комнату и увидел на тумбочке у дивана телефон. "Ну что, джигиты, может, все же по-хорошему разойдемся?"- спросил он. Последовал короткий обмен репликами между толстяком и Амираном. "Слушай, ты, ишак, иди отсюда, пока живой",- прошипел толстяк. Сатана встал и шагнул к телефону, и тут же толстяк вскочил и сделал попытку выйти из-за стола. Сатана тут же резко толкнул стол, зажав толстяка между столом и
      
       379
      сервантом, одной рукой схватил со стола бутылку из-под шампанского, а другой сдернул со стола скатерть, так что оставшиеся бутылки, посуда и тарелки со звоном посыпались на пол. "Лучше не дергайтесь, ребята,- предупредил Сатана,- одного я сразу прибью, а с другими потом как-нибудь справлюсь. У меня и посерьезнее клиенты бывали, и ничего - живой". Сатана подошел к телефону, снял трубку и начал набирать номер, одновременно боковым зрением наблюдая за кавказцами, от которых его отгораживал стол. Вдруг толстяк что-то гортанно крикнул, и в ту же секунду Сатана услышал шаги у себя за спиной. Он не успел ни осмыслить этот звук, ни тем более повернуться. Словно твердый тупой палец ткнул его под лопатку - раз, другой и третий. В наступившей на миг тишине был явственно слышен глухой хруст вспарываемой плоти: это притаившийся на кухне Гоча подкрался к Сатане сзади и теперь размеренно бил его ножом в спину. Сатана наконец осознал, что его убивают. Он резко повернулся, и острое как бритва лезвие располосовало рубашку у него на груди и наискось рассекло кожу. Гоча уже занес было снова руку с ножом, но тут кулак Сатаны врезался ему в челюсть. Взмахнув руками, Гоча рухнул навзничь, высадив головой стекло, вставленное в кухонную дверь. Торчавший из рамы острый осколок вонзился ему в шею. Гоча захрипел и схватился рукой за раненую шею. Между его толстых пальцев полилась маслянистая красная струя. Гия со сдавленным рычанием одним прыжком перемахнул через стол, но Сатана шагнул ему навстречу и еще в полете бутылкой проломил ему череп. Гия, не издав ни звука, с треском распластался на паркете лицом вниз. Толстяк начал выбираться из-за стола, но кулак Сатаны отбросил его на сервант. Вновь раздался звон бьющегося стекла. Толстяк с трудом выпрямился, из порезов на его лице и руках текла кровь. Он сунул руку во внутренний карман пиджака, но не успел ничего извлечь оттуда - новый удар в лицо отшвырнул его к стене, и он сполз по стене на пол, завалившись затем под стол. Сатана вновь ощутил тупой тычок в правый бок - это Амиран, пролезший под столом, вскочил на ноги и нанес ему удар ножом. Сатана схватил со стола очередную бутылку, Амиран отшатнулся, и бутылка, вместо того чтобы обрушиться ему на темя,раздробила
      
       380
      зубы. Амиран застонал и согнулся, зажимая рукой окровавленный рот, но режущий удар бутылкой в висок заставил его замолчать и мешком повалиться на залитый кровью паркет. Чавкнула входная дверь. Сатана оглянулся и понял, что это удрал Витек. "Жаль,- подумал Сатана,- вот кого надо бы мочкануть". Скрипнул отодвигаемый стул - это толстяк на четвереньках полз в сторону прихожей. Сатана изо всей силы пнул его ногой в бок, и толстяк с жалобным вскриком отлетел к дивану. Сатана сделал шаг вперед и нанес врагу удар ногой в грудь - глухо хрупнули треснувшие ребра. "Не убивай!"- завизжал толстяк, но очередной пинок врезался ему в переносицу, и он затих, потеряв сознание. Сатана взял бутылку из-под шампанского двумя руками за горлышко и тем движением, как колют дрова, обрушил ее на плешь толстяка. Тело того как-то странно подпрыгнуло на паркете и обмякло - лишь ноги в модных туфлях нелепо дернулись несколько раз. Сатана выпрямился и оглядел побоище. Все вокруг, даже потолок, было забрызгано кровью. Волна внезапно нахлынувшей слабости подхватила Сатану и понесла куда-то вбок. По его спине, ягодицам и бедрам стекали липкие струйки крови, рубашка и брюки пропитались кровью насквозь. Он вышел на лестницу и едва не скатился вниз по ступеням - наплыв слабости был так силен, что он почти потерял сознание и лишь огромным усилием воли вернул себя в собственное тело и, ухватившись окровавленной рукой за перила, сохранил равновесие. На улице уже смеркалось. Проходя мимо своей машины, Сатана пошатнулся и оперся рукой о капот. На белой эмали остался липкий отпечаток окровавленной пятерни. Сатана шел к расположенной совсем недалеко станции "Скорой помощи". Когда он пересекал широкий Коптевский бульвар, на него вновь накатила слабость, и очнулся он только от страшного удара всем телом об лед. Застонав, он с трудом поднялся. Края ран нестерпимо ломило, словно их сдавливали клещами. Сатана вспомнил свою расправу с бандитами и засмеялся. В морозном воздухе смех прозвучал как-то странно, будто смеялся кто-то другой. Усмехаясь, Сатана сделал еще несколько шагов и вновь полетел в пустоту. Удар об лед, сотрясший его тело, докатился до его сознания как бы издалека. Он хотел было подняться, но мышцы наполнились страшной тяжестью, и он только
      
       381
      неуклюже повернулся на льду, не в силах даже принять более удобную позу. До слуха Сатаны донеслись голоса людей, проходивших неподалеку, но он постеснялся звать на помощь, да и страха не было, а лишь желание расслабиться и отдохнуть хоть несколько минут. Волна слабости, зародившись в сердце, вновь растеклась по его телу и затопила сознание. Все же перед тем как лишиться чувств, Сатана успел снова вспомнить недавнее побоище, и слабая улыбка тронула его губы.
       Через день в больницу к Волкову приехал отец. Он рассказал о смерти Сатаны и о том, что друг Волкова Павел Корсаков неожиданно для всех попытался покончить с собой, выбросившись из окна, но, к счастью, разбился не насмерть.
       Э П И Л О Г
      
       "Да-да, войдите!"- сказал редактор, услышав стук в дверь. В кабинет вошел невысокий худощавый молодой человек лет двадцати семи, учтиво поздоровался и с усилием вытащил из портфеля огромную рукопись. Уловив настороженный взгляд редактора, молодой человек улыбнулся:"Не пугайтесь, я не графоман и даже не автор этого произведения. Автор давно умер. Проблема состоит в том, чтобы издать его труды. На наш взгляд, они этого заслуживают". - "На чей же это "на ваш", если не секрет?- довольно холодно поинтересовался редактор. - Вы кого-то представляете?" - "Да нет, я говорил только о себе и о племяннике покойного. Этот племянник - мой друг, он дал мне почитать труды своего дяди. Если я кого-то и представляю, то лишь своего друга. Сам он прийти не смог, потому что лежит в больнице и выпишут его очень нескоро". - "Что-нибудь серьезное?"- вежливо спросил редактор. "Да как вам сказать,- пожал плечами молодой человек. - Он, видите ли, высказывал такие взгляды на ситуацию в стране, которые показались властям настолько... м-м... нелепыми, что они направили его полечиться в психбольницу". - "Вот как",- хмыкнул редактор и с новым интересом взглянул на визитера, а потом на рукопись. Он принялся ее перелистывать, изредка останавливаясь и вчитываясь в текст. Так
      
       382
      продолжалось довольно долго, затем редактор оторвался от рукописи и в упор посмотрел на молодого человека. "Надеюсь, вы понимаете, насколько трудно будет это издать? Существуют планы издательства, они сверстаны на несколько лет вперед, согласованы с Главлитом... Вы представляете себе, что это за орган - Главлит?" - "Да,- кивнул молодой человек. - Иными словами, цензура". - "Так вот,- продолжал редактор,- для того чтобы издать какую-то рукопись, недостаточно того, чтобы она не содержала в себе призывов к свержению существующего строя и была при этом художественно ценной. У нас, как вы, наверное, замечали, очень следят за эмоциональным настроем издающихся произведений. Текст, что вы привезли, скажем так, мрачноватый, а наша печать - дело веселенькое". Пока редактор говорил, посетитель пристально смотрел на него холодными ярко-голубыми глазами. "Ну разумеется, мы все понимаем,- произнес посетитель. - Мы, собственно, и не рассчитывали прямо так с ходу это издать. Честно говоря, прежде чем прийти к вам, мы навели о вас справки. У вас есть определенная репутация, и она нас обнадежила - мы решили, что такой человек, как вы, может нам помочь, а если не поможет, то, по крайней мере, не навредит". - "Приятно слышать,- с усмешкой заметил редактор,- но интересно, чем же я могу вам помочь, если мы не поставим в план вашу рукопись? А мы ее не поставим, потому что не сможем". - "Можно сделать автору имя, даже если его не печатать,- ответил молодой человек. - Вы вращаетесь в определенной среде, пользуетесь в ней авторитетом, ваше слово имеет вес. Предположим, данный автор вам понравится. Вы скажете об этом своим знакомым, они тоже прочтут рукопись; возможно, она им тоже понравится. Так по цепочке наш автор приобретет известность в литературных кругах, а от этого до всенародной известности - только шаг. Извините, я понимаю, что у вас и без нашей книги забот хватает, но действовать по-другому мы не можем. К тому же автор умер, а смерть дает некоторые права". - "А что он был за человек?- спросил редактор. - Можете о нем рассказать?" - "Мой друг написал о нем биографическую справку, довольно подробную. Она приложена к рукописи",- ответил посетитель. Редактор задумался, достал сигарету из лежавшей на
      
       383
      столе пачки, закурил и после паузы сказал:"Хорошо, я возьму вашу рукопись, но обещать ничего не могу, мне надо будет хорошенько ее посмотреть. Да и вообще все это... несколько необычно". - "Понимаю,- кивнул молодой человек. - Как мне связаться с вами - узнать ваше мнение и как идет наше дело, если оно вообще пойдет? Естественно, это будет зависеть от того, понравится вам рукопись или нет". "Естественно",- подтвердил редактор, оторвал листок от настольного календаря и написал на нем номера телефонов - рабочий и, неожиданно для самого себя, домашний, хотя последний не давал авторам ни при каких обстоятельствах. "Спасибо,- взяв листок, спокойно поблагодарил молодой человек. - Я оставлю вам мой телефон, вдруг понадобится". Вынув из кармана и положив на стол приготовленную заранее бумажку с номером, посетитель поднялся и направился к двери. Неожиданно оказалось, что он сильно хромает. Когда дверь за визитером закрылась, редактор посмотрел на оставленную им бумажку. На ней под номером телефона были написаны имя и фамилия - "Павел Корсаков".
      
       К О Н Е Ц
      
      Москва, 1987 - Коктебель, 1993 - Москва, 2003.
      
      

  • Комментарии: 1, последний от 25/09/2010.
  • © Copyright Добрынин Андрей Владимирович (and8804@yandex.ru)
  • Обновлено: 10/07/2010. 872k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.