Lib.ru/Современная:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Помощь]
Объём 27,68 а.л.
Глава 1
ЛОВУШКА ДЛЯ УБИЙЦЫ
В Москве стояли последние теплые дни осени 198... года. Солнце, опускаясь на западе, било прямо в окна верхних этажей циклопического здания на Лубянской площади, заставляя щуриться раздвинувшего тяжелые шторы седого худощавого мужчину в прекрасно сшитом сером костюме. В стройной, даже изящной фигуре мужчины не было ничего генеральского, а между тем он еще не успел вполне привыкнуть к той огромной власти, которую приобрел вместе со стремительным повышением по службе за последние три года и со звучащим неброско, но весьма внушительно и даже зловеще званием "генерал КГБ".
На площади вокруг памятника Дзержинскому двигался, пуская блики, разноцветный круговорот автомобилей, однако шум этого потока едва проникал в кабинет сквозь двойные стекла, промытые до идеальной прозрачности. Правда, некоторые коллеги генерала ухитрялись раздражаться даже из-за такого незначительного шума, но в то время как они стремились перебраться в кабинеты с окнами, выходящими куда угодно, только не на площадь, генерал повторял, что шум жизни снаружи повышает и его собственный жизненный тонус и, стало быть, ничего в своем рабочем укладе он менять не намерен. Вдобавок, будучи искренним патриотом, генерал находил, что центр Москвы чрезвычайно приятен для глаза и был бы еще приятнее, если бы не уродливая кирпичная коробка "Детского мира". Вот и сейчас генерал задумчиво улыбался, видя, как трепещет под ветром легкая и словно впитавшая предвечерний свет поредевшая листва лип в сквере у Политехнического музея и у памятника Ивану Федорову. Солнце пронизывало насквозь стеклянный купол "Метрополя" и светящимися прямоугольниками ложилось на великолепный ковер, почти сплошь покрывавший пол кабинета. Генерал обводил взглядом знакомые здания и, хотя к выражению его лица прекрасно подошел бы эпитет "задумчивое", он не думал решительно ни о чем. Благодаря железной самодисциплине он мог размышлять об одной и той же проблеме несколько часов подряд, не отвлекаясь, но та же самодисциплина заставляла его время от времени превозмогать азарт поиска оптимального решения и предоставлять себе отдых, а лучший отдых, как известно, -- чистое созерцание.Генералу было о чем поразмыслить. На совещании у Главного совершенно неожиданно вновь всплыл вопрос, на решение которого подразделение генерала просто не имело достаточно времени. Речь шла о стремлении западных спецслужб, в первую очередь американских, подчинить себе наемническое движение, переживавшее спад из-за прекращения крупномасштабных войн в Африке. В тех случаях, когда американцы не желали афишировать свои симпатии к одной из конфликтующих сторон или вообще проявлять свою заинтересованность в делах той или иной страны, они через подставные организации и фирмы осуществляли вербовку отрядов профессиональных военных, которые принимали участие в конфликте под флагом одной из борющихся сторон. Иногда завербованные работали инструкторами, но, как постепенно выяснилось, наниматели предпочитали использовать их в виде воинских частей, действовавших обособленно, хотя и в рамках общего стратегического плана. Такие отряды неизмеримо превосходили по своим боевым качествам любые местные военные формирования и приносили дружественным СССР политическим силам существенный вред, поскольку их применение в ключевом пункте в критический момент зачастую кардинально меняло ход событий. Численность отрядов обычно не превышала роты, и тем не менее в силу прекрасной тактической выучки, образцового владения имеющимся оружием и наличия блестящих командиров с огромным боевым опытом ударные части наемников решали самые сложные задачи, возложить которые на туземные войска никому просто не пришло бы в голову. Так было в Анголе, Гвинее-Бисау, в Экваториальной Гвинее, на Африканском Роге, в Чаде, Ливане и ряде других стран. Для эффективного противодействия наемникам пришлось спешно создать такие же мобильные отряды из числа офицеров советских частей специального назначения, подчиненных различным ведомствам. Военное противодействие наемникам такие сводные отряды оказывали достаточно успешно, однако с политической точки зрения их существование влекло за собой массу неудобств: обвинения в экспансии, вмешательстве во внутренние дела суверенных государств, лицемерии и жестокости. Если военные из спецотрядов погибали, что случалось хотя и не часто, но регулярно, приходилось думать, как доставить покойника на родину или как объяснить его исчезновение семье. Еще хуже бывало, когда боец спецотряда попадал в плен: в таком случае, с одной стороны, не разрешалось признавать, что он выполнял задание своего правительства, а с другой -- от него не могли попросту отречься, так как это подорвало бы боевой дух других бойцов, да и.самого пленного толкнуло бы, чего доброго, на скандальные разоблачения. Поэтому приходилось предпринимать сложнейшие операции по освобождению или, по крайней мере, по уничтожению пленных, стоившие куда больших усилий и денег, чем обычные военные операции. Пока существовали отряды наемников, отказаться от использования собственных спецотрядов, способных им противостоять, было бы, видимо, преждевременно, однако на том первом совещании Главный сформулировал задачу следующим образом: изучить само явление наемничества в его теперешнем виде, внедриться.в среду наемников, наладить регулярное получение информации из этой среды и разработать меры, направленные на то, чтобы резко снизить эффективность наемников как боевой силы, противостоящей прогрессивным политическим движениям современности. Короче говоря, наемническое движение предстояло подорвать изнутри.
Главный, как всегда, ставил задачи ясно и четко, так что исполнителям казалось, будто он одновременно подсказывает и способы их решения. Конечно, если начальник умеет наметить пути решения тех задач, которые он сам ставит перед подчиненными, то это говорит в его пользу. Однако когда генерал и его подчиненные задумались о том, какие конкретные действия следует предпринять, то оказалось, что в реальной жизни все выглядит в тысячу крат сложнее, нежели в четкой, но чересчур абстрактной схеме, которую начертил в своей речи Главный. Трудность прежде всего состояла в том, что данной проблемой никто никогда систематически не занимался -- только в шестидесятых годах делались отдельные попытки сориентироваться в наемническом движении, однако в условиях царившей тогда напряженности, вызванной непрерывными военными кризисами, составить ясную картину современного наемничества не удалось -- приходилось делать ставку не на постепенную вдумчивую работу, а на быстрое силовое реагирование. С тех пор изменилось очень многое, и разработку той же проблемы надо было начинать практически с нуля. Предстояло внедрять специально подготовленных агентов-нелегалов, дополнительная нагрузка ложилась на заграничные резидентуры, на аналитиков, на военных специалистов. Неизбежно требовалось подключение военной разведки. Однако генерал не мог не признать правоту Главного: успешная работа с наемниками сулила широчайшие перспективы. Одна только информация из этих сфер могла сыграть неоценимую роль, начиная с данных о наборе наемников для работы в той или иной точке земного шара и кончая сведениями о том, какие именно лица или организации в Европе и Америке занимаются вербовкой и для каких целей.
Генерал понял, что вновь думает о деле. Взгляд его скользнул по золотым куполам Кремля, жарко сиявшим над темным уступчатым массивом зданий на Старой площади. Сердце генерала горестно сжалось, как это частенько бывало с ним при виде русских святынь. "Эх, Россия, Россия", -- вздохнул генерал. Сколько сил и средств тратилось на работу за рубежом, каких великолепных специалистов приходилось использовать там, и все ради чего? -- ради того, чтобы какой-нибудь вождь, в первом поколении спустившийся с дерева, мог безбоязненно показывать фигу американцам, европейцам, а если вздумается -- и русским, его бескорыстным благодетелям. А между тем внутри страны обстановка становилась все более тревожной, и генерал об этом прекрасно знал, хотя и занимался зарубежными делами. Открыто проявлять патриотизм считалось в "конторе" нелепым -- достаточно и того, что работаешь на благо государства. Кроме того, само понятие "советский патриотизм" всегда казалось генералу совершенно бессодержательным и потому не могущим вызывать никакого энтузиазма. Разве могли его, глубоко русского человека, в равной степени занимать судьбы русского и узбекского народов? И если он считал родными города Москву, Питер, Киев, Минск и чувствовал себя в них как дома, то Ереван, Ашхабад или Таллин оставались для него чужими. Однако русский патриотизм существовал в реальной жизни лишь в скрытом виде. Открытые его проявления попахивали крамолой, а для работников властных структур были совершенно непозволительны, поскольку вызывали туманные воспоминания о гражданской войне и о противостоянии русского и интернационально-советского начал. Всплески национального самосознания не поощрялись и у представителей неславянских народов, однако в окраинных республиках имелась отдушина в.виде официально признанной необходимости развития национальных культур. ("Как будто подлинная культура нуждается в том, чтобы ее развитие стимулировали!" -- фыркал про себя генерал.) Главное же заключалось в том, что окраинные народы и их коммунистические руководители с пафосом говорили о Советской Родине, советском народе и советском патриотизме исключительно на официальных мероприятиях с представителями центральной власти, а жить продолжали по своим законам, которые мало-помалу повсеместно оформились в криминальный партийный феодализм. Масштаб криминализации братских республик для генерала не являлся тайной -- воровали все чиновники, причем высшие -- в умопомрачительных размерах, законности не существовало, все социальные отношения брали свое начало в самых мрачных феодальных временах. Однако благополучие нынешних феодалов строилось не на войне, как когда-то, а на почтительном воровстве у собственного сеньора, который в обмен на лояльность позволял себя обворовывать. Пассивность престарелых кремлевских бонз бесила генерала -- ведь ясно было, что сохранись те же тенденции еще лет десять, и появится серьезная угроза для политической стабильности в стране. "А собственно, что им в Кремле беспокоиться? -- раздражался генерал. -- Во-первых, десять лет они все равно не проживут, а во-вторых, обкрадывают-то не их, а народ, точнее, русский народ, на который им наплевать. Как живет народ, наши лидеры давно забыли, и самосознание у них не национальное, а аппаратное". Братские республики с удовольствием тянули из России соки, но при этом для генерала не являлись тайной тамошние настроения, выражавшиеся в разговорах о "русских захватчиках" и "русском империализме". "Эх, Россия, Россия, -- вздыхал генерал, -- ради кого ты шла на жертвы? Благодаря тебе с ишака пересели на трактор, за твой счет кормятся и на тебя же плюют. Разве тебе нужен этот СССР? Разве СССР -- единое государство? А мы, русские офицеры, должны его защищать, отстаивать его интересы за тридевять земель отсюда. А в чем состоят эти интересы? Разве интересы славян и интересы всяких там жгучих брюнетов -- это одно и то же?"
Произнося свой внутренний монолог, генерал испытывал совершенно неподдельные душевные страдания. Однако ему никогда не пришло бы в голову высказать на людях то, о чем он думал. Точно так же ему и в страшном сне не могло присниться, что он саботирует работу по защите "жизненно важных интересов СССР". Генерал, не раз проявлявший "большую личную храбрость при выполнении заданий партии и правительства", никогда не стал бы высказывать вслух мысли, шедшие вразрез с официальными установками. Такой парадокс в поведении советских функционеров впоследствии не раз будут отмечать российские демократические писатели, умалчивая о том, что сами они в подавляющем большинстве вели себя точно так же, -- правда, им, в отличие от генерала, обычно не выпадало в жизни случая доказать свою "личную храбрость". Генерала же увлекала за собой инерция повседневной деятельности, не оставлявшая времени для размышлений на общие темы. Кроме того, он считал, что в нынешней международной обстановке, сложность которой он знал не понаслышке, любые выступления против правящего советского режима объективно нанесут вред России. И все-таки, как часто бывает, самое банальное объяснение жизненной позиции генерала являлось одновременно и самым верным: просто-напросто исполнительность и дисциплина давно уже вошли в его плоть и кровь, а потому требовалось совершенно необычное стечение обстоятельств, чтобы заставить генерала сказать или предпринять нечто выходящее за рамки служебных инструкций и распоряжений начальства.
Аппарат внутренней связи на столе у генерала издал требовательный писк и затем сообщил голосом секретарши (имевшей, разумеется, офицерское звание):
-- Павел Иванович, к вам Сергей Николаевич. Примете?
-- Ну а как же, если я сам вызывал, -- хмыкнул генерал. -- Пусть заходит.
Дверь открылась, заместитель генерала не спеша, уверенно вошел в кабинет, жизнерадостно, но почтительно произнес: "Здравия желаю!" и хозяйским движением плотно прикрыл за собой дверь. Генерал нажал клавишу интеркома, сказал в микрофон: "Кофе, пожалуйста" и гостеприимным жестом указал вошедшему на кресло:
-- Присаживайтесь, Сергей Николаевич. Курите.
Обращаться к подчиненным на "вы" было не в традициях крупных советских чиновников, и генерал давно уже начал бы "тыкать" своему заместителю, однако такое обращение являлось знаком не только превосходства, но и доверия, а вот доверия генерал к Сергею Николаевичу не испытывал. Заместитель с жизнерадостностью и постоянной готовностью к улыбке сочетал полное отсутствие чувства юмора, а к подобным людям генерал относился настороженно. И все же свое инстинктивное недоверие генерал не мог объяснить только этим. Заставив себя тщательно проанализировать обычное поведение своего заместителя, генерал сделал вывод, что за все время их довольно тесного общения по службе и вне ее -- кинопросмотры, дачные прогулки, теннис -- Сергей Николаевич умудрился ни разу не выказать идущего от души отклика ни на одно явление действительности, если не считать оценок яств, спиртных напитков, огородных растений и тому подобных чисто материальных предметов. Такое уникальное свойство могло объясниться тремя причинами: либо Сергей Николаевич был туп как бревно, либо являлся законченным эгоистом и подлинный интерес питал лишь к собственной персоне (такие люди, как замечал генерал, обычно страшные зануды), либо, наконец, обладал поистине звериной осторожностью и внутренне всегда оставался начеку. Приглядевшись повнимательнее к своему заму, генерал решил, что в натуре Сергея Николаевича присутствуют все три эти черты: тот и впрямь был туповат, но не во всем, а в том, что касалось литературы, искусства и вообще духовной жизни человечества. Ни о чем подобном Сергей Николаевич за все время их совместной с генералом службы не сказал ни единого слова. Кроме того, генерал заметил, что его заместитель хотя и был с сослуживцами улыбчив и радушен, но ни с кем из них не дружил, а разговаривал только о погоде, футболе и тому подобных предметах -- улыбка и теплые нотки в голосе лишь ловко скрывали глубокое безразличие. Что же касается осторожности, то эгоисту легко быть осторожным: на свете нет таких вещей, которые превозмогли бы его любовь к самому себе и заставили бы поступить вразрез с собственной выгодой. "Стучать не станет -- несолидно в его чине, но случись что -- тут же продаст", -- равнодушно думал о своем подчиненном генерал. На своем жизненном пути он видел немало таких молодцов, но всегда успевал вовремя их раскусить и, если дело доходило до борьбы, оказывался наверху. Впрочем, для борьбы с ним Сергей Николаевич был слишком зауряден, слишком бесцветен, а занять без весомых личных достоинств пост генерала не стоило и мечтать. Профессиональные качества Сергея Николаевича, однако, вполне устраивали генерала: заместитель никогда ничего не забывал, отличался пунктуальностью, никогда не надеялся на забывчивость начальства и при необходимости мог работать хоть круглые сутки. С инициативой у него, правда, было слабовато, но это находилось в полном соответствии с общим складом его характера, а потому генерал и не ждал от него инициатив, положившись на собственные.
Сергей Николаевич сначала подошел к столу начальника своей деловитой семенящей походочкой. Тонкие губы на его мясистом лице растянулись в приветственной улыбке почти до ушей, однако маленькие серые глазки под стеклами очков оставались невозмутимыми. Крепко пожав узкую ладонь генерала своей толстопалой крестьянской лапой, он попятился к креслу и присел на его край, всем своим видом выражая внимание. Курил Сергей Николаевич очень мало, сигареты три в день, в основном, видимо, для того, чтобы принимать участие в перекурах сослуживцев. Застыв было в выжидательной позе, он затем, словно спохватившись, достал сигарету из лежавшей на журнальном столике пачки "Явы" и прикурил от лежавшей там же зажигалки, так что приглашение генерала курить не пропало зря. Генерал, еще раз быстро просмотрев лежавшие перед ним на столе бумаги, усмехнулся и произнес:
-- Ну что ж, Сергей Николаевич, бледно мы с вами выглядели на совещании. Ничего утешительного не смогли сказать руководству.
-- Павел Иванович, но фактор времени... -- развел руками заместитель. -- Проблема огромная, решать ее начинаем, в сущности, с нуля... Что мы могли сделать за несколько месяцев?
-- Все верно, голубчик, передо мной можете не оправдываться, -- с улыбкой сказал генерал. -- Однако когда начальство на совещании заявляет, что по какой-то проблеме за несколько месяцев нет никакого продвижения, то приятного в этом мало, пусть даже все понимают наши объективные трудности.
-- Нам даже не дали времени сообщить о том, что сделано, -- уныло заметил Сергей Николаевич.
-- Да толком-то и впрямь ничего не сделано, -- возразил генерал. -- Мы знаем, что боевые группы наемников формируются из достаточно узкого круга профессиональных солдат. Об этом говорят даже наши люди, которые воюют против них. Недавно я беседовал с офицерами, вернувшимися из Африки, и они рассказали мне, что после одного боя в Анголе нашли убитыми двух египтян, которые воевали против них еще на Африканском Роге. Имеем ли мы надежных информаторов среди наемников?
-- Информаторов имеем, достоверность информации проверяется, -- ответил Сергей Николаевич.
-- Допустим, она достоверна. На сколько баллов по пятибалльной шкале вы тогда ее оценили бы? -- поинтересовался генерал.
-- Да, пожалуй, на тройку, -- нервно гася сигарету в пепельнице, признался Сергей Николаевич.
В кабинет вошла секретарша с подносом, и в воздухе распространился уютный запах хорошего кофе. Генерал поднялся из-за стола, перешел к свободному креслу у журнального столика, не спеша, словно растягивая удовольствие, опустился в него и так же не спеша отхлебнул из чашечки. Посмаковав кофе и сделав маленький глоточек, генерал сказал:
-- Спасибо, голубушка, кофе прекрасный. Попрошу меня полчасика не беспокоить -- только если от Главного или из ЦК.
Секретарша благодарно улыбнулась и вышла. Генерал продолжал:
-- По-моему, вы снисходительны к себе -- та информация, которая нами на сегодняшний день получена, не позволяет сделать каких-либо серьезных выводов. Ну, правда, нам удалось выйти на несколько вербовочных контор, однако пока неясно, для каких операций там нанимают людей. Если бы мы это знали, мы могли бы определить, какая спецслужба контролирует эти заведения. Кроме того, известно, что наемники -- народ консервативный и предпочитают заключать контракты через конторы, которые им хорошо знакомы. В этом смысле очень любопытно указание вашего источника на то, что многие наемники из числа наиболее опытных заключают контракты через конторы, находящиеся в Брюсселе. Ваш информатор, как я понимаю, к числу наиболее опытных не относится. Кстати, а какую роль в этом бизнесе играют журнальчики типа "Солдат удачи"?
-- Очень скромную, -- отозвался Сергей Николаевич. -- Серьезные профессионалы их услугами, естественно, не пользуются -- у них есть свои каналы получения информации. Такие издания могут помочь тем, кто хочет устроиться охранником какого-нибудь предприятия, в том числе и в странах "третьего мира", реже --телохранителем или инструктором в армию. Непосредственно на войну такие журналы сейчас не работают.
-- Жалко, -- хмыкнул генерал. -- А то как было бы удобно: берешь журнальчик, выписываешь адреса, телефоны, а там уже дело техники... Ну да ладно, вернемся к вашим информаторам. Они пока тоже работали по объявлениям в журналах, или у них уже есть боевой опыт?
-- Есть -- оба служили в разное время в спецподразделениях южноафриканской армии, -- ответил Сергей Николаевич.
-- Знаю, знаю, фирма солидная, -- кивнул генерал. -- Южная Родезия, Намибия, Ангола... Правда, на подступах к Луанде наши и кубинцы основательно им наложили -- эти спецподразделения драпали до самой ЮАР. Остается только порадоваться, что ваши информаторы остались живы здоровы. Что ж, раз они сами считают себя наемниками и вращаются в этой среде, может быть, им известны какие-нибудь выдающиеся фигуры -- кто-нибудь вроде Майка Хора нашего времени? Когда-то формирование боевых групп шло именно через, таких людей, потому что они пользовались всеобщим доверием.
-- Да, я помню вашу просьбу, -- откликнулся Сер гей Николаевич, проворно раскрывая принесенную с собой кожаную папку. -- Информация поступила только вчера, к совещанию не успели распечатать. Да и не ожидал я, что там поднимут этот вопрос... Одним словом, имеется списочек ряда лиц, в скором времени, думаю, он расширится. Будем искать к ним подходы.
-- Да уж, -- поморщился генерал, -- с мелкой сошкой работать, конечно, тоже надо, но пора выходить и на авторитетные фигуры. Надо пошевелить резидентуры -- я поговорю с Главным на этот счет, пусть даст указание. Наверняка ведь во всех столицах есть места, где собираются наемники, -- бары, гостиницы и тому подобное. Пусть наши люди вычислят эти места, покрутятся там, послушают разговоры... Подберите в наших школах пять-шесть подходящих ребят на предмет ускоренной переброски за рубеж -- пусть толкнутся в те вербовочные конторы, которые нам уже удалось выявить.
-- Быстро не получится, Павел Иванович, -- возразил заместитель. -- Таких людей надо подбирать, готовить, разработать им легенду...
-- Голубчик, я не идиот и понимаю, что все это не завтра, -- все тем же любезным тоном огрызнулся генерал. -- Просто подготовка, как вам, конечно, известно, может проходить в обычном темпе и в ускоренном. Так вот, я хочу, чтобы тут она шла в ускоренном темпе.
"Скажите, какой барин -- "я хочу"!" -- раздраженно подумал Сергей Николаевич, а вслух уважительно произнес:
-- Все понял, Павел Иванович. Будем работать быстро.
-- И проследите, чтобы те, кого начнут готовить к заброске, не служили раньше в наших спецчастях за рубежом. Если наши люди в этих частях уже знают в лицо тех, кто с ними воюет, то и наемники точно так же могли запомнить кого-то из наших. В то же время требуются люди с хорошим боевым опытом -- это совершенно необходимое условие. Никакая подготовка не позволяет предсказать поведение человека в боевой обстановке. Поищите среди тех, кто уже повоевал в Афганистане. Подробные личные дела -- мне на утверждение.
-- Понял, Павел Иванович, сделаем, -- кивнул заместитель.
-- Так, посмотрим, что тут у нас за авторитеты, -- пробормотал генерал, надевая очки и придвигая по столу к себе листки, извлеченные из папки Сергеем Николаевичем. -- Так-так-так... Кристоф Фабрициус по прозвищу "Толстый Крис" -- солидный послужной список... Вили ван Эффен -- список еще больше... Интересно, почему среди них так много бельгийцев? Такая, казалось бы, благополучная страна, и что им там спокойно не живется? Хотя, может быть, как раз потому, что слишком благополучная... Как думаете, Сергей Николаевич?
Вопрос поставил заместителя в тупик, и он озадаченно промолчал. Генерал, не дождавшись ответа, вновь углубился в изучение списка:
-- Так-так, Вилл ван Эффен. В последнее время перестал сам участвовать в боевых операциях... Продолжает пользоваться известностью... По некоторым сведениям, содержит вербовочную контору в Брюсселе... "По некоторым сведениям" -- это по слухам, Сергей Николаевич? --с улыбкой посмотрел на своего заместителя генерал. -- Слухи надо проверять.
-- Сведения ведь только вчера поступили, Павел Иванович, -- напомнил заместитель. -- Конечно, проверим.
-- Да уж, постарайтесь. Теперь вы знаете, кого вам надо искать в Брюсселе, -- заметил генерал и вновь забормотал, уткнувшись в список: -- Так-так, Виктор Орсини, американец... Молодой еще парень, а послужной список не меньше, чем у старших товарищей... К тому же Вьетнам -- это школа посерьезней, чем какая-нибудь Гвинея. Так, дальше... Пользуется известностью как уникальный снайпер, знаток оружия, хороший полевой командир. Может работать инструктором по рукопашному бою. Ишь какой многостаночник! Впрочем, все эти ребята -- разносторонне подготовленные специалисты. А вот интересный момент, послушайте: "Есть сведения, что Виктор Дж. Орсини -- американец русского происхождения". Есть сведения -- это, другими словами, ходят слухи? Повторяю, Сергей Николаевич, слухи надо проверять, особенно такие. Если он и вправду русский, то неплохая зацепочка может получиться. Дыма без огня не бывает, что-то за этими слухами наверняка есть. Имейте в виду этого парня, Сергей Николаевич, пусть наши люди постараются узнать о нем побольше -- для начала хотя бы настоящую фамилию, место рождения, место учебы, армейский личный номер... Кстати, по личному номеру можно много чего узнать о человеке. У американцев учет хорошо налажен. Ну, думаю, вы меня поняли.
-- Так точно, понял, Павел Иванович, -- подтвердил заместитель. -- Будем его искать.
Генерал снял очки и потянулся на стуле.
-- Ладно, Сергей Николаевич, спасибо. Идите работайте, а я пока помозгую еще над этими бумагами, -- сказал он и достал из верхнего ящика стола трубку, что служило верным признаком подготовки к длительным размышлениям. -- Завтра зайдите ко мне в это же время.
-- Слушаюсь, Павел Иванович, -- откликнулся заместитель и, подхватив папку, встал и направился к двери своей семенящей, словно механической, походкой. "Как дуболом Урфина Джюса", -- вспомнил генерал книжку, которую недавно читал внучке, и едва удержался от смеха.
К утру дым пожаров над городом поредел, но все же средиземноморское солнце светило тускло. Зловещая дымка растекалась над палестинскими лагерями, делая их прекрасной мишенью для артиллерии, работающей по площадям. Самая густая мгла стояла над главным оплотом мусульман -- лагерем Телль-Заатар. Впрочем, все цели в палестинских лагерях были давно уже пристреляны и с суши, и с моря, и с воздуха. Ракетные и пушечные батареи израильской армии продолжали обстрел и ночью, тогда
как артиллерия христианской милиции открывала огонь лишь с рассветом.
В то утро в нескольких километрах от Телль-За-атара христианские артиллеристы выбирались из подвалов разрушенных зданий, где они проводили ночь, и направлялись к расположенным тут же среди развалин гаубицам своей батареи. На балконе верхнего этажа одного из домов стоял человек с буссолью и глядел в окуляр в сторону Телль-Заатара. Время от времени он делал пометки в блокноте. Артиллеристы уже зарядили орудия и выжидательно поглядывали вверх, на человека с буссолью. Наконец он скрылся внутри здания и через пару минут появился внизу. Внешне он сильно отличался от артиллеристов батареи, ожидавших его распоряжений: это был худощавый и невысокий синеглазый блондин с волосами цвета спелой пшеницы. Среди арабов Леванта подобная внешность встречается чрезвычайно редко, хотя рыжих среди них попадается немало. Впрочем, человек с буссолью не замедлил подтвердить свое европейское происхождение, принявшись отдавать команды по-французски, хотя и вставлял порой вполне непринужденно в свою речь арабские обороты. Продиктовав своим людям прицелы, он не спеша закурил и со спокойной усмешкой произнес: "Иншалла!" Прикрывая уши ладонями, артиллеристы присели в ожидании выстрелов. Заряжающий первого орудия дернул за вытяжной шнур. Гаубицы рявкнули одна за другой, подскакивая и поднимая вокруг себя облака пыли. "Беглый огонь!" -- приказал светловолосый командир и, доставая на ходу бинокль из футляра, висевшего у него на боку, снова исчез в полуразрушенном здании. Поблизости загремели другие батареи христиан, и вскоре над округой со скрежещущим ревом, словно прижимавшим к земле все живое, понеслись пучки ракет, выпущенных из установок залпового огня, блокируя подход мусульманских резервов к Телль-Заатару со стороны лагеря Бурж-аль-Баражна. Пальба разгоралась с каждой секундой; над Телль-Заатаром начало разрастаться густое облако дыма, в котором там и сям сверкали вспышки разрывов. Снаряды, мины и ракеты разбивали стену, проходившую по периметру лагеря, и сносили заграждения, возведенные за ночь в проломах защитниками, а тем временем танки и штурмовые орудия, мало-помалу выдвигаясь к лагерю, прямой наводкой били по огневым точкам. Прижимаясь к стенам домов, по подземным коммуникациям, вдоль заграждений из железных бочек с песком и цементом, прячась за танками и бронетранспортерами, к лагерю медленно двинулась христианская пехота, накапливаясь в близлежащих развалинах.
С юга донесся угрожающий гул, который стремительно надвигался и вскоре вырос в грозный рев, почти невыносимый для человеческого слуха. Снизившись до высоты бреющего полета, тройка штурмовиков "Кфир" прорезала повисшую над городом мглу разрывов. Спустя секунду после того, как они пронеслись в сторону моря, словно колоссальная огненная пятерня с грохотом взрыла развалины оплота палестинцев. Через несколько. минут на смену первой тройке пришла вторая, затем третья, и лагерь полностью исчез в клубах дыма и пыли. Когда удалилась последняя тройка, светловолосый командир вновь спустился на батарею и, перекрикивая грохот залпов, отдал новые команды, поочередно подходя к наводчикам каждого орудия. Гаубицы перенесли огонь в глубину Телль-Заатара, отсекая резервы палестинцев от передовой линии обороны. Огонь чуть ослабел, грохот разрывов стал тише, и от стен лагеря явственно донеслись ружейная трескотня и характерные звонкие, с оттяжкой, выстрелы танковых орудий. В развалинах закипело движение -- это христианская милиция двинулась на решающий штурм.
С высоты в бинокль можно было разглядеть, как группы атакующих, лавируя между руинами, пересекают внешний обвод обороны лагеря, перебежками вдоль стен продвигаются по улицам, врываются в дома. Видно было и то, как отходят, отстреливаясь, к центру лагеря группы мусульман. Артиллерийская пальба стала заметно реже -- каждая сторона опасалась поразить своих. Командир гаубичной батареи, сидевший, покуривая сигарету, под стеной того здания, которое служило ему наблюдательным пунктом, поднялся на ноги, отряхнул пыль со своей камуфляжной формы и сделал знак прекратить огонь. Орудия умолкли. В округе стало значительно тише, и это позволило командиру, не особенно повышая голос, отдать несколько приказаний, мешая, как и прежде, арабские и французские фразы. Артиллеристы принялись оттаскивать с позиции в укрытие ящики с нерасстрелянными снарядами и чистить банниками каналы стволов от нагара. Вокруг орудий громоздились целые вороха стреляных гильз, краска на раскалившихся стволах вздулась волдырями после нескольких часов непрерывной стрельбы. Понаблюдав некоторое время за суетой солдат, наводивших порядок на огневой позиции, командир направился в прикрытый с двух сторон бочками с песком черный дверной проем в цоколе ближайшего дома, служивший, по-видимому, спуском в подвал. Движением руки он позвал за собой нескольких солдат. Через минуту он появился вновь, уже без куртки, в одной майке, с автоматом Калашникова через плечо и с пристегнутым к поясу большим ножом в кожаном чехле с бахромой. Вслед за ним из подвала появились солдаты, тоже с автоматами через плечо, но только системы "узи". Повысив голос, командир распорядился продолжать в свое отсутствие приводить в порядок орудия и объяснил, что в скором времени должны подойти вызванные им тягачи, которые отбуксируют батарею на новое место, так как ее могли засечь мусульманские наблюдатели. "Сейчас им не до нас, -- произнес он по-арабски, -- а там Аллах его знает". Затем командир сделал маленькому отряду стрелков знак следовать за ним, и они двинулись в ту сторону, где скрывались во мгле развалины Телль-Заатара и откуда доносились трескотня пулеметов и автоматов, хлопки гранат и глухое буханье безоткатных орудий.
Корреспондент французского телеканала "Ан-тенн-2" Франсуа Тавернье шарахнулся от близкого минометного разрыва, прижимая к груди камеру.
-- Шарль! -- позвал он ассистента.
Через минуту тот появился из облака пыли и, пригибаясь, добежал до уцелевшего участка стены разрушенной постройки, под которым сидел Тавернье. Пристроив свой чемоданчик между обломками, он прохрипел, с трудом переводя дыхание:
-- Мой бог, да тут сегодня настоящее Бородино! Если мы выберемся отсюда живыми, даю клятву напиться до бесчувствия.
-- В последнее время это частенько случалось с тобой и без всяких клятв, -- хмуро заметил Тавернье.
-- Что делать, -- сокрушенно согласился Шарль, -- такова рутина журналистской жизни. Однако после нынешнего это будет совсем другое дело.
-- Ничего, ты еще возблагодаришь бога за то, что оказался здесь, -- если, конечно, мы уцелеем.
-- Ладно, тогда пошли, -- заключил Шарль, и оба, пригибаясь, перебежками двинулись вперед, через внешний обвод обороны, по следам отрядов христиан, прорвавшихся в глубину лагеря.
Их ноги в солдатских ботинках разъезжались на грудах битого камня, прутья арматуры цеплялись за их Одежду, они то и дело спотыкались и падали, -- при этом один изо всех сил тянул вверх руку с камерой, а второй таким же отчаянным жестом поднимал вверх чемоданчик с кассетами. Вдруг Тавернье замер, выругался сквозь зубы и вскинул камеру на плечо. Шарль взглянул в том направлении, куда был направлен объектив, и конвульсивно сглотнул слюну. По его телу прокатилась волна холодной дрожи. На узкой улочке под стеной, ограждавшей двор одноэтажного домика, в ряд лежали трупы, большинство из них ничком. Одежда убитых и густо припорошившая одежду пыль почернели от крови. Над трупами тучей вились мухи, жужжание которых, несмотря на пальбу, раздававшуюся неподалеку, создавало странное ощущение мертвенной тишины. И далее по улице вдоль стен до самого перекрестка, находившегося в сотне метров впереди, непрерывной цепью лежали мертвецы. У входов в дома или у ворот во дворики они громоздились целыми грудами, один на другом. Большинство этих людей было расстреляно из автоматов в упор, но у многих черепа были раскроены топорами, отрублены головы, отсечены руки. Особенно много здесь погибло женщин и детей, по-видимому, выбежавших из домов в поисках спасения, но угодивших прямо в руки солдат. Тавернье толкнул ногой висевшие на одной петле ворота во дворик и, продолжая снимать, шагнул внутрь. Шарль, держа в левой руке чемоданчик, а правой сжимая в кармане куртки рукоятку пистолета, вынутого на всякий случай из кобуры, последовал за ним. Квадратный двор с трех сторон был образован приземистыми одноэтажными строениями, а со стороны улицы его замыкала глухая глинобитная стена. Двери в жилые помещения со всех сторон были настежь распахнуты. У порога одной из них навзничь лежала женщина. Ее длинное черное платье задралось и завернулось ей на голову, окровавленные голые ноги бесстыдно раскинулись -- видимо, ее сначала изнасиловали, а затем расстреляли. У стены дома напротив ворот Шарль насчитал : девять мужских трупов, бок о бок валявшихся в пыли. Стену над ними густо усеивали пулевые отметины. А на самой середине двора лежало нечто бесформенное, окруженное темным пятном пропитанной кровью пыли. Можно было различить вытянутые ноги в камуфляжных брюках и армейских ботинках, однако ни головы, ни рук не было -- их куски, видимо, отсеченные топором, валялись тут же. Судя по всему, этого несчастного рубили топорами сразу несколько человек. Ноги у Шарля подкосились, он выронил чемоданчик, прислонился к стене, и его стало неудержимо рвать. Шарль не мог остановить рвоту даже тогда, когда его желудок начал извергать одну только едкую слизь. Тавернье между тем исчез с камерой на изготовку в дверном проеме напротив ворот, однако почти тотчас же он появился обратно. Шарль сделал глотательное движение, мучительным усилием подавляя рвотные спазмы, и выпрямился, чувствуя отвратительную слабость, весь в липком поту. Тавернье брел к нему, волоча ноги в пыли. Подойдя ближе, он произнес:
-- Там слишком темно, да и не в этом дело -- такое снимать невозможно. Туда даже войти нельзя -- вся комната полна крови. Женщины, дети, несколько десятков -- все изрублены в куски. Запросто можно прихватить на память голову или руку.
Шарль почувствовал, что тело его вновь начинает содрогаться, но то была не тошнота -- внезапно его разобрал неудержимый истерический смех. Тут же где-то совсем рядом за домом протрещала автоматная очередь, за ней еще одна. Тавернье настороженно огляделся, подхватил хохочущего напарника
под руку и поволок его со двора на улицу. Они добежали до перекрестка, повернули на другую улицу, пробежали по ней метров двести и оказались у огромной бесформенной груды камней, ранее бывшей, видимо, двух- или трехэтажным домом. Спотыкаясь, срываясь и падая, они вскарабкались на вершину этого кургана и залегли там среди обломков, глядя вниз. Послышался шум мотора, и мимо их убежища, петляя между воронок и валявшихся на асфальте кусков бетона, промчался джип с установленным на нем безоткатным орудием. После этого окрестность вновь опустела. Напротив себя через улицу они разглядели вырытый у стены окоп, рядом с которым валялась труба разбитого 82-миллиметрового миномета советского производства. Вокруг зияло несколько свежих воронок и лежал лицом вниз убитый мусульманский солдат. Тавернье установил камеру и начал снимать, взяв для начала дальний план -- мрачную мглу побоища, стоящую над разрушенным Западным Бейрутом. Он проследил объективом за очередной партией реактивных снарядов, которые, прочерчивая в воздухе дымные хвосты, с воем пронеслись в сторону лагеря Бурж-аль-Баражна. Вдруг Шарль толкнул Тавернье в бок и прошептал: "Смотри!" Внизу по улице, по обеим ее сторонам, осторожно шли с оружием на изготовку две жидкие цепочки солдат христианской милиции. В совокупности солдат насчитывалось не более десятка. Они внимательно оглядывали развалины, но так как никаких признаков сопротивления в округе уже не было, то Тавернье понял, что перед ним отделившаяся от главных сил группа мародеров. Впереди одной из цепочек шел явно европейского типа блондин с автоматом Калашникова. Дойдя до уничтоженной минометной позиции, он, подняв руку, приказал отряду остановиться, а сам нагнулся над трупом. На голой руке блондина, на внутренней сто1.:
роне бицепса, Тавернье заметил татуировку -- какие-то цифры, видимо личный номер. "Ага!" -- прошептал Тавернье, в котором проснулся охотничий азарт, и вновь включил камеру. Репортер отчетливо видел в объектив, как блондин снял с шеи убитого часы, сорвал с шеи цепочку с амулетом и вынул пистолет из поясной кобуры убитого. Все это он ссыпал в сумку, висевшую у него на боку. Затем блондин спрыгнул в окоп и начал разбрасывать осыпавшуюся туда землю. Вскоре глазам Тавернье предстал другой мертвец, не замеченный им раньше. Блондин подхватил труп под мышки и рывком вернул его из объятий земли на свет божий, после чего произвел над ним те же манипуляции, что и над предыдущим покойником. Журналист силился прочесть мелькавший время от времени номер на руке мародера, однако безуспешно. Обобрав мертвеца, блондин мягким, изящным движением выскочил из окопа, но вдруг совершенно неожиданно для Тавернье замер и, сидя на корточках, обвел окрестные развалины настороженным взглядом. Секунду он и Тавернье смотрели друг другу прямо в глаза; затем репортер понял, что мародер заметил блеск объектива среди камней.
-- Эй вы там! -- крикнул по-английски блондин, вскидывая автомат и целясь с колена в Тавернье. -- Спускайтесь сюда, живо!
Как ни был испуган Тавернье, он все же отметил, что главарь мародеров употребил вместо английского "живо" испанское "pronto", и это почему-то испугало француза еще больше. Он увидел, как, повинуясь красноречивому жесту блондина, солдаты развернулись полукругом и двинулись в развалины, охватывая убежище репортеров с двух сторон.
-- Сматываемся! -- прохрипел Тавернье. Все виденные только что ужасы вновь промелькнули в его мозгу, настоятельно требуя лишь одного -- бежать что есть сил. Французы вскочили и опрометью кинулись прочь по грудам битого камня, не разбирая дороги, однако каким-то чудом не падая и сохраняя в целости драгоценную камеру -- то звериное, что подспудно живет в каждом человеке, делало их движения сверхъестественно точными. Справа и слева до них доносились хруст камней под ногами преследователей и отрывистые возгласы по-арабски. Им уже казалось, что они отрываются от погони, и они прибавили ходу, но вдруг в метре перед ними взвились облачка пыли, осколки камней брызнули в разные стороны и завизжали рикошетирующие пули. Репортеры остановились, словно налетев с разбегу на невидимое препятствие. Затем они, подстегиваемые страхом, ринулись было снова бежать, однако новая очередь выбила осколки из бетонной глыбы почти под самыми их ногами, и они инстинктивно шарахнулись назад.
-- Лучше стойте на месте, а то в следующий раз я вам вышибу мозги! -- прокричал в отдалении кто-то.
Они огляделись и заметили блондина, целившегося в них из автомата с третьего этажа единственного более или менее сохранившегося в округе здания. Послав своих солдат в погоню, сам он, видимо, особенно не торопился, решив, что при хорошем обзоре пуля все равно быстрее человеческих ног. Шарль сделал было какое-то неопределенное движение, но тут же раздался щелчок выстрела и глухой грохот -- это пуля вырвала чемоданчик из его руки.
-- Стойте, если хотите жить! -- вновь прокричал блондин. Смысл возгласа вселял некоторую надежду, хотя веселый и беззаботный тон мародера возмущал Тавернье до глубины души.
С двух сторон к застывшим в настороженной неподвижности журналистам уже приближались солдаты, ухмыляясь и держа свои "узи" стволами вверх. Увидев, что Тавернье и Шарль оказались в кольце солдат, блондин покинул свою позицию, спустился вниз и подошел к журналистам, молча слушавшим реплики и смех солдат, явно потешавшихся над ними.
-- Ну-ка, дайте-ка посмотреть, что вы там наснимали, -- дружелюбно обратился он к Тавернье и протянул руку к камере. Репортер машинально отвел камеру, но блондин взялся за рукоятку и потянул камеру на себя. Несколько секунд они тянули камеру каждый в свою сторону, однако блондину это быстро надоело, и он легонько стиснул двумя пальцами руку Тавернье где-то около запястья. Пальцы репортера разжались словно сами собой, а кисть на добрую четверть часа потеряла чувствительность. Блондин отошел на пару шагов в сторону, уселся на обломок бетона, включил повтор отснятых кадров и припал глазом к окуляру. Через некоторое время лицо его изменилось и приобрело гадливое выражение. "Да, неплохо потрудились", -- процедил он. Еще через минуту он ухмыльнулся -- Тавернье понял, что он увидел себя и сцену мародерства. Выключив камеру, блондин извлек кассету, весело посмотрел на Тавернье и осведомился, на кого тот работает. Получив ответ, он тут же перешел на чистейший французский -- английский его страдал некоторой невнятностью, как у всех американцев, -- и произнес: -- Я бы с удовольствием заставил все передовые страны полюбоваться на этих мертвецов -- не потому, что люди способны на какие-то выводы, а только для того, чтобы отравить им хотя бы один семейный ужин. Впрочем, в наши дни взаправдашние ужасы на экране телевизора стали чем-то вроде пикантной приправы к пище. Должен также заметить, что не вижу ничего плохого в изъятии у жмуриков того, что им уже наверняка не понадобится, -- только идиоты могут стесняться столь безобидных действий.
Солдаты одобрительно заухмылялись -- ливанские арабы-марониты почти все говорят по-французски. Их командир продолжал:
-- Однако род моих занятий, к сожалению, не позволяет моему лицу фигурировать в так называемых средствах массовой информации. Кроме того, в кадре виден и номер у меня на руке, что уж совсем нехорошо. Я мог бы, конечно, только уничтожить пленку, но вы для меня почти что соотечественник, и я хочу уберечь вас от соблазна снова лезть под пули ради того, чтобы пощекотать нервы всех этих ничтожеств, отращивающих брюхо у телевизора. Кстати, сегодня тут неподалеку на моих глазах пристрелили какого-то кинооператора -- кажется, итальянца... Словом, извините -- сознаю, что огорчаю вас, но лучше я уничтожу вашу камеру, а пленку оставлю себе на память -- приятно будет в старости посмотреть на себя молодого.
Закончив свою тираду, блондин шагнул к Шарлю и неожиданно резким движением выдернул у него из-за пояса пистолет. Лицо Шарля • приобрело ошарашенное выражение -- во всех передрягах он успел начисто позабыть о своем оружии. Положив камеру на камни, блондин осмотрел пистолет, передернул затвор и что-то со смехом сказал солдатам по-арабски. Двое из них приготовились стрелять. С силой, неожиданной для его отнюдь не атлетического сложения, блондин высоко подбросил камеру в воздух. Солдаты успели сделать несколько одиночных выстрелов, но камера невредимой упала наземь. Блондин подхватил ее и вновь швырнул ввысь. Тут же прогремело четыре пистолетных выстрела -- блондин стрелял от пояса, не поднимая пистолета и вскидывая только ствол. Камера на лету превратилась в облако обломков и звенящим дождем осыпалась на камни.
-- Неважно пристрелян, -- заметил блондин, возвращая пистолет Шарлю. -- Поначалу я промазал, а должен был бы попасть с первого раза.
Тавернье тупо смотрел на поблескивавшие среди камней обломки камеры и чувствовал, как в душе его поднимается ярость. Он вспоминал артиллерийские налеты, " которые приходилось пережидать в воронках, очереди снайперов, хлеставшие по асфальту в десятке сантиметров от его головы, страх, усталость, бесчисленные ушибы и ссадины.
-- Скотина! Подлец! -- завопил он, бросаясь на блондина, однако солдаты его удержали. Тавернье бился в их руках, еще больше зверея от собственного бессилия, солдатского гогота, запаха давно не мытых тел, и продолжал вопить: -- Сволочь! Мы чуть не погибли за эту пленку! Бандит, мародер, все равно тебя ждет пуля!
Обидчик Тавернье выслушал брань в свой адрес, с задумчивой улыбкой трогая носком ботинка валявшиеся у его ног стреляные гильзы. Когда репортер исчерпал весь набор ругательств и умолк, пробурчав напоследок: "Можешь пристрелить меня -- я все равно не откажусь от своих слов", -- блондин поднял на него спокойные синие глаза.
-- Вы ошибаетесь, если думаете, будто я пристрелю вас за то, что вы сказали про меня сущую правду. Совершенно верно, я бандит и мародер. Вы правы и в том, что я скотина, подлец и негодяй: пусть вы меня и не знаете, но данные наименования справедливы в той или иной степени для всякого человека.
Блондин помолчал, массируя пальцами виски.
-- Вообще-то я не болтлив, -- сказал он извиняющимся тоном. -- Однако с вами вот что-то разговорился. Похоже, от этого грохота все мы чуточку спятили. Итак, мсье, я ваш должник. Имени вашего не спрашиваю, поскольку догадываюсь, что в настоящий момент представляться вы не намерены...
-- А вот я охотно узнал бы ваше имя, -- перебил его Тавернье. -- Горячо надеюсь когда-нибудь с вами рассчитаться.
-- Звучит не очень вежливо, -- поморщился блондин. -- А еще культурный человек! Впрочем," у вас, журналистов, брань, нападки -- обычное дело. Вообще-то вы должны понимать, что для таких людей, как я, имя -- вещь достаточно условная. Но если хотите знать, то сейчас меня зовут Виктор Дж. Орси-ни, подданный США, - последнее, разумеется, тоже временно. А рассчитаться со мной вы сможете очень скоро: завтра в шесть я буду вас ждать в баре отеля "Интернациональ" что в Восточном Бейруте, -- хочу предоставить вам компенсацию за разбитую камеру и потраченное впустую рабочее время. Убедительно прошу не предпринимать никаких глупостей -- шансов у вас все равно нет.
-- Это мы еще посмотрим, -- мрачно пробурчал Тавернье.
Блондин улыбнулся:
-- Ничего, до завтра у вас будет время остыть. Обещаю: вы не пожалеете.о встрече. Мы вас покидаем, извините -- у нас дела. Похоже, сегодня здесь найдется кое-что посерьезнее часов.
Орсини поднял руку в прощальном приветствии, повернулся и зашагал обратно к улице, на которой его пытался заснять Тавернье. Солдаты гуськом двинулись за ним, хрустя тяжелыми ботинками по битому камню. Тавернье смотрел вслед своему обидчику и чувствовал, как гнев в. его душе уступает место любопытству, азарту и предвкушению удачи -- такое ощущение хорошо знакомо охотникам, ученым и журналистам. Он, разумеется, понял, что компенсация, которую посулил ему этот профессиональный убийца, будет выражаться не в каких-то пошлых деньгах. Важно только сохранять дистанцию во взаимоотношениях с такими типами, не впутаться ни в какую темную аферу... Внезапно Орсини остановился и обернулся.
Советую вам поскорее удалиться отсюда, -- прокричал он. -- Если появятся недобитые мусульмане, они не посмотрят на то, что вы -- иностранные подданные.
-- По-моему, он прав, -- проворчал Шарль. -- На сегодня с меня хватит сильных впечатлений. Давненько мне так не хотелось нализаться.
Французы отправились восвояси. По странному совпадению, жили они в том самом отеле "Интерна-циональ", в баре которого назначил встречу Орсини. Отель располагался в той части христианского Восточного Бейрута, которую почти не затронули военные действия. В его окнах сохранились стекла, из кранов текла вода, в баре можно было получить в числе прочих напитков свежее пиво, хотя в целом отель, конечно, не оправдывал своего громкого названия и переживал взлет популярности лишь теперь, в военное время, поскольку находился в относительно безопасном месте. Правда, и здесь время от времени на улицах рвались снаряды и завывали машины "Скорой помощи", увозившие раненых, но это было ничто по сравнению с адом штурмуемого Западного Бейрута. Вечером Тавернье, поддавшись влиянию Шарля, напился в баре до бесчувствия, и несгибаемый помощник вынужден был тащить его в номер на себе. Впрочем, подобные сцены в отеле никого не удивляли: его постояльцы, ежедневно рисковавшие жизнью, не собирались заботиться о таких пустяках, как приличия, сохранность денег или собственное здоровье. Наутро Тавернье проснулся от жажды и от каких-то смутно знакомых звуков, словно за стеной передвигали мебель. Вскоре он сообразил: так здесь звучит отдаленная канонада.
Прислушавшись к своим ощущениям, он усомнился не только в том, что сможет вести какие-либо деловые переговоры, но и в том, что сможет когда-нибудь подняться с постели. Постель была не слишком свежей, так как прачечная отеля из-за нехватки электроэнергии работала с перебоями, но сейчас она казалась Тавернье единственным надежным убежищем, где он мог сохранить от мучительных сотрясений свою голову, которую словно сдавливали в тисках, и свои внутренности, в которых угнездилось полное отвращение ко всему существующему. Вдруг до слуха Тавернье донеслось мелодичное звяканье, и он открыл один глаз -- второй упирался в подушку. Взору журналиста предстал развалившийся в кресле Шарль, розовый после прохладного душа. Его мокрые волосы были гладко причесаны, лицо сияло довольством. Он попыхивал "Голуаз" и внимательно рассматривал порнографический журнал. Рядом с ним на столике возвышалась целая батарея бутылок и стакан с золотистой жидкостью, которая, видимо, и послужила причиной столь завидного благополучия. Тавернье издал жалобный стон. Шарль поднял глаза и посмотрел на него поверх журнала. Оценив состояние шефа, он наполнил стакан на три четверти пивом, долил оставшуюся четверть "Столичной" и, не обращая внимания на стоны и вялое сопротивление, влил полученную смесь в рот страждущего. Половина пойла пролилась на постель, но половина сквозь рвотные спазмы просо-'чилась-таки в желудок Тавернье. Действие смеси "оказалось неожиданно благотворным *- тиски с го-ловы сняли, тошнота улеглась, и вскоре журналисту удалось подняться с постели и направиться в ванную. После легкого завтрака, состоявшего из португальских сардин и немецкого пива, Тавернье отправил Шарля добывать камеру и кассеты взамен утраченных накануне, а сам уселся в кресло и попытался было читать роман Ажара, однако не преуспел в этом занятии, так как поминутно глядел на часы и, подбегая к окну, зачем-то выглядывал на улицу. Отложив Ажара, Тавернье, выругавшись, взял с кровати Шарля детектив Картера Брауна во французском переводе. С грехом пополам следя за приключениями главного героя и время от времени прихлебывая пиво, он кое-как дождался половины пятого и, проклиная себя за мальчишеское нетерпение, спустился в бар. Он уже и сам не знал, чего ему хотелось больше -- получить обещанную таинственную компенсацию или разговорить Орсини, ибо его развитое журналистское чутье подсказывало ему, что это не человек, а ходячий склад всякой сенсационной информации. Охотничий инстинкт разгулялся в Тавернье настолько, что он и выходил в холл посмотреть на улицу, и подходил к стойке сверять часы, а когда присаживался, то сидел, постукивая ногой по полу и барабаня пальцами по столу. Только выпив полный стакан виски, он слегка расслабился и закурил. Хотя он до сих пор не мог простить Орсини разбитой камеры, кое-что во вчерашних речах наемника теперь казалось ему не лишенным смысла -- взять хотя бы его слова насчет всех этих сытых буржуа, щекочущих нервы зрелищем ужасов, заснятых на пленку ценой человеческой крови. "А разговаривает он просто как королевский мушкетер, -- подумал Тавернье. -- Если встретить его на великосветском приеме, можно принять его за кого угодно, но только не за наемника. Ведь принято думать, будто в наемники идут тупицы, не годные ни на что, кроме насилий и убийств".
Орсини появился точно в назначенное время. Выражение его лица оставалось беззаботным, как и накануне, однако в движениях и в голосе чувствовалась усталость. Поздоровавшись с Тавернье, он сходил к стойке и принес банку пива и сразу три порции неразбавленного виски. Пиво он подвинул по столу к Тавернье -- видимо, потому, что перед журналистом уже стоял бокал с пивом, а сам залпом осушил первую порцию виски. Посидев с минуту неподвижно, он проделал то же и со второй, после чего удовлетворенно вздохнул, расслабленно откинулся на спинку стула и закурил, из-за облачка дыма внимательно разглядывая лицо Тавернье.
-- Вы, конечно, поняли, что я не собираюсь предлагать вам деньги, -- произнес он скорее утвердительным, чем вопросительным тоном.
Тавернье кивнул.
-- Я чувствую, что могу вам верить, -- продолжал Орсини. -- В людях я разбираюсь неплохо. Надеюсь, вы понимаете, что не должны никому давать даже косвенной информации о том, от кого вы получили... мою компенсацию. Слой специалистов в любом деле всегда достаточно ограничен, и моя работа -- не исключение. Человека можно вычислить не обязательно по подробному описанию, а по одному намеку, по одной детали внешности. Объясняйте, что получили это анонимно по почте.
-- Разумеется, -- сказал Тавернье.
-- Вот и прекрасно, -- процедил Орсини и, расстегнув висевшую у него на боку полевую сумку, ленивым движением достал из нее и положил на стол видеокассету. Кассета, которую Орсини слегка подтолкнул кончиками пальцев, скользнула по полированной поверхности стола и с легким звоном стукнулась о бокал Тавернье. Тот смотрел на нее голодным взглядом, словно собираясь сейчас же вскочить и помчаться на поиски видеоплеера.
-- Что там? -- спросил Тавернье.
-- Увидите, _-- сказал Орсини и добавил: -- Думаю, вам будет интересно. Однако просмотр советую устраивать в одиночестве и впечатлениями ни с кем не делиться.
Тавернье обвел взглядом зал. Народу, как всегда, было порядочно, но вечерний наплыв еще не наступил, и собеседникам не приходилось повышать голос, дабы слышать друг друга.
--Что вы озираетесь, -- возьмите кассету и спрячьте, -- прошипел Орсини сквозь зубы.
Тавернье мог бы поклясться, что на них никто не смотрел, но все же поспешно повиновался, убрав кассету во внутренний карман куртки. После этого он залпом осушил свой бокал и перелил в него пиво из банки. Орсини неторопливо потягивал виски из третьего стакана и явно не собирался уходить, хотя и не делал попыток оживить беседу.
-- Меня всегда занимало, откуда берутся такие люди, как вы, -- собравшись с духом, вопросительным тоном начал Тавернье.
-- Наемники, "гориллы", "дикие гуси" -- это вы хотите сказать? -- с усмешкой подхватил Орсини. -- Люди, непригодные к созидательной деятельности, занимаются разрушением -- это естественно.
-- В том-то и дело, что вы не похожи на обычного наемника -- я их повидал немало. Уверен -- в мирной жизни вы легко могли бы найти себя. Не понимаю, что заставило вас предпочесть ваше ремесло, которое, скажу откровенно, внушает мне отвращение.
-- Что заставило? Судьба, разумеется, -- пожал плечами Орсини. Вдруг он весь подобрался, наклонился над столом и остро посмотрел в глаза Тавернье: -- Скажите, друг мой, а вам не приходило в голову, что порой чюди, наделенные известными способностям" могут совершенно сознательно предпо-читать мирной жизни войну? Вы говорите о том, что мое ремесло внушает вам отвращение, ну а мне внушают отвращение сами интонации вашего голоса, когда вы об этом говорите. Сколько я слышал таких фраз! Так и чувствуется христианин, друг обездоленных и поборник прав человека -- этакое стандартное прекраснодушное дитя западной демократии... Постойте, не перебивайте, я же вижу, что вам чертовски хочется вызвать меня на откровенность. Хочу объяснить вам кое-что, и позвольте начать издалека. Посмотрите на то, что происходит здесь. Уверяю вас -- я не сочувствую ни одной из воюющих сторон, просто в христианскую армию мне, как европейцу, было легче завербоваться, потому я и оказался в их рядах. Я бывал в Ливане и до войны -- уже тогда можно было предугадать, что случится нечто подобное. Христиане ничего не знают об исламской культуре, кроме кучки убогих штампов, а самое главное -- и не хотят знать. Если бы я предложил им почитать Руми или Ибн аль-Араби-, они посмотрели бы на меня как на сумасшедшего. Зачем это делать, если для них все давно решено.и ясно? Они и о христианской-то культуре знают немногим больше. К тому же у них есть лидеры -- наглые крикливые обманщики, потакающие тяге этих глупцов к самовозвеличению. Мусульмане тоже ничуть не лучше: другие религии для них -- книга за семью печатями, и они предпочитают драться с христианами насмерть, нежели разобраться в том, с кем же, собственно, и из-за чего они воюют. Всякие ничтожные взаимные обиды в конечном счете только плод этого обоюдного идиотизма, на котором с такой легкостью вырастает ненависть. Основную массу воюющих всегда составляют ничтожества, не желающие ничему учиться, ничего понимать, зато страстно желающие господствовать над теми, кто не похож на них. И вы хотите, чтобы меня мучила совесть из-за того, что я пристрелю десяток-другой этих ослов? Да они только скорее образумятся, когда почувствуют на своей шкуре то, что сами готовили другим.
Орсини замолчал и в несколько неторопливых глотков допил третий стакан виски. Выпитое на нем никак не сказывалось, разве что в синих глазах появился стеклянный блеск да его движения, когда он закуривал, стали чересчур медлительны и округлы.
Тавернье заметил:
-- Ну хорошо, пусть война -- это дело быдла, но зачем в нее ввязываться таким людям, как вы? Себя-то вы, как я понимаю, к быдлу не причисляете?
-- Вы угадали, -- засмеялся Орсини. -- Но только я не говорил, что война -- удел одних ничтожеств, -- вовсе нет. Их удел -- вражда и ненависть, произрастающие из скудоумия, от которых до войны рукой подать. Но когда война все же разгорается, глупо стоять от нее в стороне; -- она от этого не погаснет. Наоборот, если вы хотите остаться человеком в высоком смысле слова, вы обязаны воевать.
-- Что вы такое говорите! -- возмутился Тавернье. -- Да война -- это отрицание человечности!
-- Не обижайтесь, но меня тошнит от людей, постоянно изрекающих правильные вещи, -- сказал Орсини. -- С одной стороны, война основана на человекоубийстве, и поэтому с вами трудно спорить. А с другой стороны, столько самопожертвования, сколько я видел на войне, вы никогда не увидите в мирной жизни, а разве не оно -- первый признак человечности? А отвага, терпение, хладнокровие и еще десятки других прекрасных качеств -- разве война не вырабатывает их во сто крат быстрее, чем мирная жизнь? Я сейчас говорю не о тех, кому суждено оставаться безликой массой и в дни мира, и в дни войны, -- я говорю о людях, способных к развитию, об аристократии человечества. Война всегда была делом аристократии, будь то аристократия
крови или аристократия духа. Мои предки занимались войной тысячу лет, но никто не мог бы их упрекнуть в недостатке благородства.
-- Я никогда не соглашусь с вами, -- горячо возразил Тавернье. -- Можете называть меня узколобой посредственностью, но я никогда не примирюсь с мыслью о том, будто для лучшей части человечества война -- это самоцель.
-- Опять вы меня не поняли, -- поморщился Орсини. -- Война не самоцель, а кузница, в которой выковывается аристократия человечества, и тот, кто чувствует в себе высшие задатки, должен знать, что в полной мере развить их сможет только на войне. Кроме того, не забывайте, что любые принципы нуждаются в защите, а следовательно, предполагают войну. Массу побуждают к насилию лишь ее низменные инстинкты, и на войне представителям массы цена невелика, зато аристократия всегда знает, за что она воюет.
-- Ну хорошо, тогда объясните мне, за что вы здесь воюете, -- потребовал Тавернье.
-- Не забывайте: война -- моя профессия, -- заметил Орсини. -- Нелепые принципы тех, кто здесь сражается, порождены исключительно невежеством, и я, разумеется, их не разделяю. Поэтому отвечу вам так: я воюю, во-первых, для того, чтобы жить, то есть ради денег, и, во-вторых, для того, чтобы война для этих болванов перестала быть развлечением и стала настоящим кровавым бедствием, каковым она на самом деле и является. Только в этом последнем случае она способна кого-то чему-то научить.
Проходивший мимо бармен, повинуясь знаку Орсини, принес еще две двойных порции виски. Первую Орсини осушил залпом, закурил и некоторое время сидел молча, задумчиво глядя на волокна дыма, струившиеся с тлеющего кончика сигареты.
-- Странно, не помню, когда в последний раз я столько говорил, -- произнес он, как бы размышляя вслух. -- Разве что во Вьетнаме, когда мы попали в окружение и ждали, когда вьетконговцы пойдут в атаку, чтобы нас прикончить. Но здесь ведь не Вьетнам, и я уже не тот простой солдатик... Должно быть, я и впрямь слегка ошалел от этой непрерывной пальбы в последние две недели.
Тавернье, о котором собеседник, казалось, забыл, напомнил о себе обиженным хмыканьем. Орсини с усмешкой потрепал его по руке.
-- Не обижайтесь, -- если бы я вам не доверял, я бы, разумеется, давно ушел. Однако у меня почему-то вполне определенное ощущение, что все те благоглупости, которые вы изрекаете, вы изрекаете искренне. Кроме того, вы, похоже, человек неглупый, хотя мышление ваше идет проторенными путями. Наконец -- и, может быть, это главное, -- я видел ваши съемки под огнем. Вы ведь тоже испытали на себе благотворное воздействие войны. -- И Орсини подмигнул Тавернье с видом заговорщика. Журналист подумал было, что его собеседник все-таки напился, но Орсини откинулся на спинку стула и заключил холодным и трезвым тоном: -- До завтрашнего дня вы должны просмотреть кассету и сказать мне, интересует ли вас записанный на ней материал, -- иначе говоря, беретесь ли вы его опубликовать. Встречаемся завтра здесь же в девять вечера. И не вздумайте играть в конспирацию, все равно у вас ничего не получится -- встретимся шумно и радостно, как два старых приятеля и собутыльника. До завтра. -- И Орсини, влив в себя остатки виски из последнего стакана, поднялся и уверенной походкой направился к выходу.
Тавернье некоторое время тупо смотрел ему
вслед, а затем, отшвырнув ногой стул, бросился наверх в номер своего приятеля-испанца, у которого был видеоплеер. Хозяин номера на несколько дней уехал в Сайду и оставил Тавернье ключ.
Солнечный свет пучками лучей пробивался сквозь многослойный покров мясистых разлапистых листьев. В тени огромных деревьев упорно тянулся вверх подрост, а еще ниже, у самой земли, перед объективом камеры (а теперь перед глазами Тавернье) слегка колыхалась плотная толща кустарников, папоротников и юных побегов, многие из которых росли прямо на гниющих мертвых стволах. Казалось, в таком лесу человек не может передвигаться, и тем не менее чувствовалось, что темп ходьбы достаточно высок. Перед камерой маячила спина в камуфляжной форме, впереди мелькало еще несколько фигур, зигзагами обходивших многочисленные препятствия и взмахами мачете расчищавших путь для тех, кто шел следом. Солдат, двигавшийся перед камерой, нес на плече пулемет; на шее у него затейливо перекручивались наподобие шар фа и свисали вниз пулеметные ленты. Перед камерой на секунду появилась и пропала фигура рослого солдата с огромным вещмешком за плечами и гранатометом поперек загривка; на трубу гранатомета солдат устало закинул руки. Камера следила за переходом по лесу довольно долго. В кадре мелькали потемневшие от пота камуфляжные куртки, вещмешки, фляжки, сумки с гранатами, ножи в чехлах. Иногда объектив нырял вниз, и можно было видеть ботинки самого оператора, пружинившие на толстом слое перепревшей листвы, гниющих стволов и веток. Наконец висевшая в лесу мутно-голубая мгла начала редеть, в подлеске появились просветы. Теперь можно было видеть всю цепочку солдат, шагавших впереди. Их оказалось десятка полтора. Бросалось в глаза то, что немалый груз, который они несли, состоял почти исключительно из боеприпасов. Должно быть, командир отряда готовил своих людей не к долгому маневрированию, а к единственному удару. Вскоре, видимо, прозвучала команда остановиться, так как солдаты стали разворачиваться из цепочки в линию. Они присаживались на корточки или опускались на одно колено, после чего начинали готовить оружие к бою. Последовал ряд случайных на первый взгляд кадров -- камера выхватывала ветки, кусты, стволы деревьев, лесную тропу. Однако Тавернье понял, что оператор ищет такую позицию на кромке зарослей, откуда можно было бы наблюдать, самому оставаясь в укрытии. На какое-то время камера выключилась, а когда включилась снова, глазам Тавернье предстала проселочная дорога, проходившая под размытым глинистым откосом, с вершины которого и снимал оператор. По ту сторону дороги расстилалось убранное маисовое поле, за полем виднелись какие-то сельскохозяйственные постройки, а дальше поднимались холмы, покрытые густым лесом, словно курчавой зеленой шерстью. Вдруг изображение дрогнуло и скользнуло в сторону, объектив заметался, ловя появившуюся на дороге цель, и Тавернье увидел приближавшуюся колонну из трех автомобилей: впереди ехал открытый армейский джип американского производства, такой же джип замыкал колонну, а между ними двигался затянутый тентом "Лендровер". Головной и замыкающий джипы были оснащены тяжелыми пулеметами и переполнены вооруженными людьми -- судя по всему, охраной важной персоны, путешествовавшей в "Лендровере". Оператор перевел объектив вправо, чтобы показать, как лежащий рядом с ним пулеметчик готовится к стрельбе -- четко, как на учениях: отводит замок, поднимает и закрывает крышку, спускает предохранитель, устанавливает прицельную планку. По характеру растительности и пейзажа Тавернье уже догадался, что дело происходит где-то в Центральной Америке, но, когда он увидел лицо пулеметчика, его догадка превратилась в уверенность: у солдата было типичное для тех мест лицо метиса-ладино. В своих поездках по Гватемале, Сальвадору, Никарагуа Тавернье встречал тысячи подобных лиц. Пулеметчик медленно вел ствол вслед за колонной, ожидая сигнала, но сигнал последовал лишь тогда, когда автомобили поравнялись с камерой, оказавшись от нее в каких-нибудь пятидесяти метрах, так что Тавернье уже видел тех, кто сидел в джипах. При внешности того же типа, что и у пулеметчика, одеты они были как попало: кто в защитных брюках или куртке, кто в полотняных штанах и в майке. Тавернье старался рассмотреть их получше, понимая, что через несколько секунд все эти люди будут мертвы. Перед замыкающим джипом разорвался снаряд, выпущенный из гранатомета, и тут же пулемет ударил по передней машине. Брызнули осколки фар, куски решетки радиатора, разлетелось ветровое стекло. Джип осел на пробитых шинах и остановился. Убитый наповал шофер, запрокинув голову и открыв рот, откинулся на спинку сиденья. Охранник рядом перевесился через борт, так что видно было только его спину в линялой синей майке. Один из охранников развернул было пулемет в сторону зарослей, но очередь попала ему в грудь и, оторвав от гашетки, швырнула в кузов, на коробки с патронами. Двое оставшихся в живых вскочили на ноги, но выпрыгнуть из машины им не удалось -- пулеметчик скосил их одной очередью, и оба, задергавшись, словно марионетки, рухнули через борт на дорогу. Звук на кассете был записан скверно, но Тавернье все же расслышал гул взрыва -- это взлетел на воздух замыкавший колонну джип, в который угодил заряд, посланный из гранатомета.
Оператор перевел камеру на охваченную пламенем машину, над которой поднималась туча жирного черного дыма. При этом в объектив попал пулеметчик, целившийся в двух охранников, зигзагами бежавших через поле к постройкам. Его плечо задергалось от отдачи, стреляные гильзы полетели в сторону, и очередь, словно удар бича, взбила на поле пыль, комья земли, сухие стебли маиса. Тавернье на секунду показалось, словно стреляет он сам, потому что он видел стрелка и его цели в совмещенном ракурсе, на одной линии -- линии полета пуль. Он увидел, как пулеметчик свалил короткой очередью сначала одного из бегущих, угадав его рывок в сторону, и затем пулями прибил к земле второго, когда тот оступился и упал. Когда с охраной было покончено, дверцы "Лендровера" открылись, и оттуда с поднятыми руками вышли четыре человека. Шансов уйти у них не оставалось: шины их джипа были прострелены, из-под капота струился пар. По откосу с автоматами наперевес поспешно спустилось несколько бойцов диверсионной группы. Они обыскали четверых сдавшихся, наскоро осмотрели передний джип и "Лендровер". После этого командости их пленники стали подниматься по склону обратно в лес.
Камера выключилась, и Тавернье тоже выключил плеер. Его поразило то чувство охотничьего азарта, которое промелькнуло в его душе, когда пулеметчик целился в двух охранников, убегавших по полю. Дрожащими пальцами он достал сигарету и закурил; его передернуло от отвращения к самому себе. Он поднялся, пошел на кухню, достал из холодильника бутылку и, наполнив стакан неразбавленным виски, залпом выпил обжигающую жидкость, едва при этом не задохнувшись. Он хлебнул воды из-под крана, вернулся в комнату, рухнул в кресло и закрыл глаза. В голове у него зашумело; затягиваясь сигаретой, он на некоторое время отдался приятному ощущению бездумной расслабленности. Когда душевное равновесие вернулось к нему, он подумал о том что просмотрел пока блестящие, может быть, даже уникальные, но не сенсационные кадры. Орси-ни, разумеется, понимал разницу между занятным сюжетом и сенсацией, а потому следовало смотреть кассету дальше, хотя Тавернье больше всего хотелось сейчас выпить еще глоточек-другой виски и завалиться спать.
Он увидел просторную комнату с белеными стенами и легкой пластиковой мебелью -- столом, стульями, кроватью. Под потолком лениво вращался вентилятор. В этой курортного вида комнате странно смотрелась тяжелая металлическая дверь, в которой имелось маленькое оконце вроде тех, которые устраивают в тюремных камерах для подачи пищи. Других окон в комнате не было. Тавернье услышал хриплые рычащие возгласы, изображение переместилось, и стало видно, что на кровати лежит обнаженный человек. Руки его были прикручены ремнями к изголовью кровати, ноги -- к изножью. Тавернье сразу же узнал в нем одного из тех четверых, что выходили с поднятыми руками из "Лендро-вера", попавшего в засаду. В комнате находилось несколько военных в форме: один, развалясь сидел у стола и потягивал из стакана какой-то напиток, второй стоял, прислонившись спиной к стене, скрестив руки на груди, и наблюдал за тем, как третий, склонившись над привязанным к кровати человеком, что-то хрипло выкрикивал тому в лицо. Блестевшее от пота смуглое тело на кровати судорожно дергалось и извивалось -- Тавернье сначала не мог понять, отчего, но, когда массивная фигура нагнувшегося офицера чуть сдвинулась в сторону, он увидел, что тот поднес горящую зажигалку к подбородку привязанного человека. Оливковая кожа пытаемого была уже испещрена багровыми пятнами ожогов. В углу комнаты Тавернье заметил кучу одежды -- ее было явно слишком много для одного чело- века. Из-под кучи виднелась бессильно распластавшаяся на линолеуме пола голая рука, вся в потеках запекшейся крови и тех же отвратительных темно-багровых пятнах.
Пленный на кровати стонал уже не переставая, но то, что он говорил -- короткие фразы в промежутках между стонами, -- видимо, не устраивало его мучителя. Офицер достал сигарету и прикурил от той самой зажигалки, которой только что подпаливал свою жертву. Постояв с минуту неподвижно и сделав несколько затяжек, он затем повернулся к военному, стоявшему у стены, и требовательно протянул к нему руку. Тот с улыбкой вынул из чехла на своем поясе большой нож и вложил его рукоять в раскрытую ладонь. Офицер-палач встал на кровать на одно колено, повертел лезвие у пленного перед глазами, что-то произнес ласковым тоном и вдруг, издав гортанный вопль, с размаху полоснул пленного ножом по груди. Тот закричал, но палач продолжал исступленно кромсать живую плоть, бьющуюся в судорогах боли. Вскоре все тело несчастного было покрыто глубокими перекрещивающимися порезами и оплетено маслянистыми струями крови. Кровь брызгала во все стороны, пятная стены, пол и мебель. Наконец офицер с силой дважды ткнул ножом в лицо жертвы, и тело на кровати обмякло. Офицер поднялся, повернулся и отошел от кровати. При этом камера смотрела прямо ему в лицо -- сосредоточенное, с резко очерченными скулами, стиснутыми подергивающимися губами. Он расстегнул кобуру, вынул пистолет и, хладнокровно прицелившись, выстрелил в голову пленному, по щекам которого стекали кровь и слизь из выколотых глаз. Тело на кровати резко вздрогнуло, по нему прокатилась, затихая где-то в пальцах ног, длинная судорога. Изображение заплясало и погасло, затем на экране появилась окраинная улочка под тенистыми деревьями, по которой вдоль стен домов перебежками продвигались солдаты. Внезапно в кадре появился Орсини -- стоя вполоборота к камере, он, пригнувшись, махал рукой и выкрикивал какие-то команды. Объектив взметнулся вверх, Тавернье увидел густые кроны деревьев и между ними в отдалении -- зубчатые очертания гор, подернутых знойной дымкой. Пленка кончилась. Тавернье машинально потянулся к стакану, но тот был пуст. Тишина, в которой, казалось, продолжали витать жуткие образы, запечатленные кинокамерой, томила, словно зубная боль. Вдобавок Тавернье никак не мог припомнить, где же он ранее видел лицо офицера-убийцы, а оно было ему определенно знакомо. Перемотав пленку назад, Тавернье нашел то место, где палач повернулся лицом к камере, и, остановив кадр, пристально вгляделся в подрагивающее изображение. Тишина сгустилась до напряженного звона в ушах. Тавернье уткнулся лицом в ладони, затем резко поднялся, прошел со стаканом на кухню, налил себе виски и выпил его одним глотком. Вдруг он подбросил опустевший стакан в воздух, не глядя, ловко поймал его на лету и воскликнул: "Есть!" В его памяти всплыл жирный газетный заголовок: "Военный переворот в Республике Тукуман. Президентом провозглашен генерал Франсиско Видал ее Гарсиа". А на снимке под заголовком широко улыбался тот, кого в комнате пыток Тавернье видел таким сосредоточенным и серьезным.
Прошло несколько недель. За это время Бейрут не стал спокойным местом, хотя палестинцы и покинули его после тяжелых оборонительных боев, не выдержав натиска израильской армии и христианских отрядов. Тавернье снимал и эти бои, и проводы палестинских войск, прошедших церемониальным маршем через разрушенный город, чтобы в порту погрузиться на суда и отплыть в Тунис. То преклонение перед палестинцами, которое выказали во время проводов бейрутские мусульмане, не оставляло никаких надежд на скорое примирение, как не сулила его и резня, учиненная Кристианами в палестинских лагерях Сабра и Шатила. Тавернье снимал места избиений, пытаясь отогнать от себя кощунственную мысль о том, что отобранный у него Орсини материал из Телль-Заатара произвел бы в свое время куда больший шум. Его вторая встреча с Орсини оказалась весьма краткой -- он заявил Орсини, что берет кассету, а тот удовлетворенно усмехнулся, отодвинул стакан, ни капли не выпив, и поднялся из-за стола. По какому-то непонятному побуждению Тавернье написал на салфетке свой парижский адрес и пододвинул салфетку по столу к Орсини. "Вот Это правильно", -- одобрительно кивнул тот, сгреб со стола салфетку и своей уверенной походкой вышел из бара,на улицу.
Когда Тавернье собирал вещи, собираясь вместе с Шарлем ехать в относительно спокойный Триполи, что на севере Ливана, а оттуда лететь в Париж, -- в это самое время человек, которого он знал под именем Орсини, зарегистрировался в небольшом парижском отеле "Серебряный лев" под именем Ричарда Коршакевича, гражданина США. Коршакевич-Орсини хорошо представлял себе местоположение этого отеля, -- впрочем, он предварительно изучал местоположение всех отелей, где намеревался остановиться. Он знал, что из того крыла здания, где он получил номер, можно было при желании попасть на две разные, наглухо отделенные друг от друга улицы. Да и вообще "Серебряный лев" являлся заведением малоприметным, где постояльцы менялись достаточно часто и в то же время не водилось всякой подозрительной публики, привлекавшей внимание полиции и создававшей вокруг себя излишнюю напряженность. Тщательно выбирая место своего временного пребывания, Ореини -- или теперь уже Коршакевич -- вовсе не считал, будто он чего-то боится или проявляет особую осторожность: просто подобный образ действий давным-давно стал его второй натурой. Распаковав чемодан и расположив вещи по предназначенным для них местам, Коршакевич позвонил в Брюссель, в агентство по вербовке наемников, с которым он работал, объяснил, где его можно найти, и сообщил, что после двухнедельного отдыха он будет готов рассмотреть любые серьезные предложения. Закончив разговор, Коршакевич, не раздеваясь, рухнул на постель. Закинув руки за голову, он рассматривал украшенный лепниной потолок и день за днем сосредоточенно вспоминал бейрутский этап своей жизни. Работа в Ливане была хорошей -- при высокой оплате не приходилось то и дело подставлять голову под пули, как в Анголе или в Тукумане. Самым примечательным эпизодом его ливанской кампании оказалось, конечно же, знакомство с Тавернье и передача ему видеопленки, вывезенной из Тукумана. Коршакевич не сомневался в том, что Тавернье с его журналистским опытом сумеет оценить сенсационность материала, оказавшегося у него в руках. Сомневаться приходилось в другом -- в том, что француз не побоится опубликовать этот материал. Многих отправляли на тот свет и за куда более безобидные публикации. Если пленка увидит свет, то, конечно, Видалесу крышка -- американцы не потерпят во главе дружественной страны такого упыря, и соратники Видалеса быстренько пожертвуют своим главарем, дабы не лишиться американского покровительства. Личной заинтересованности в этом деле у Коршакевича не было, однако куда более мощным мотивом еготгоступков являлось то глубокое отвращение, которое внушал ему бывший его наниматель и патрон генерал Видалес. Коршакевич полагал, что если такой прожженный циник, как он сам, идет на известный риск, чтобы скинуть головореза в погонах, то уж такой прямодушный и правильный человек, как Тавернье, просто не сможет действовать иначе. Не стоило сбрасывать со счетов и профессиональные амбиции, присущие любому журналисту. Коршакевич подумал, что Тавернье должен испытывать к нему непреходящее чувство благодарности -- ведь если бы тогда в лагере Телль-Заатар Орсини-Коршакевич не разыграл сцену с расстрелом камеры, то солдаты скорее всего вывели бы француза в расход как ненужного свидетеля. Тавернье крепко ему обязан и хотя бы из-за этого не должен его подвести. Впрочем, и не только его -- по меньшей мере один человек погиб за эту видеопленку. С другой стороны, от этих правильных интеллигентов никогда не знаешь, чего ждать, -- многие из них предпочитают смотреть на жизнь детскими глазами и полагают, что им обязаны все, а они -- никому. "Ладно, будь что будет", -- вздохнул Коршакевич, отгоняя от себя докучные мысли, и направился в ванную. Душ после бейрутского мытья урывками доставил ему небывалое наслаждение. Вытершись, он накинул халат, включил телевизор и уселся в кресло перед экраном. Позвонив вниз портье, он попросил принести ему в номер пива. "Дюжины на первое время хватит", -- уточнил он. Портье, который знал, что Коршакевич в номере один, не смог сдержать удивленного "гм", однако затем вежливо произнес: "Сию "минуту, мсье". Когда коридорный-вьетнамец принес пиво, Коршакевич вручил ему такие огромные чаевые, что даже согнал с его лица привычную радостную улыбку. Не давая ему опомниться, Коршакевич послал его в рыбный магазин, предварительно продиктовав длинный список деликатесов, которыми намеревался закусывать пиво. Вьетнамец все записал с чисто азиатской дотошностью. Когда он вернулся, нагруженный пакетами, Коршакевич учтиво поблагодарил его и вручил следующую порцию чаевых, на которую коридорный вовсе не рассчитывал. Улыбка на лице покидавшего номер вьетнамца была против обыкновения искренней, а в глазах светилось суеверное почтение к человеку, который, будучи небогатым на вид, столь откровенно презирает деньги. Закрыв за коридорным дверь, Коршакевич наскоро сервировал стол, решив начать с лангуста, плюхнулся в кресло, открыл бутылку темного баварского пива и рассмеялся, вспомнив прощальную улыбку азиата. "Стать волшебником проще простого, -- подумал он. -- Достаточно иметь что-то такое, что тебе не нужно, зато очень нужно окружающим. А мне ведь не нужно столько денег, сколько я зарабатываю". Переключая программы, он напал на футбольный матч высшей лиги и удовлетворенно откинулся на спинку кресла. Следя за ходом игры, можно было отвлечься от раздумий и воспоминаний, не прибегая для этого к случайному общению или к горькому пьянству. На улице постепенно темнело, в открытую форточку потянуло прохладой и благоуханием каких-то деревьев, затенявших тихую улочку, на которую выходили окна номера. "Должно быть, липа цветет", -- решил Коршакевич, -- впрочем, в ботанике он ничего не смыслил. Он потянулся в кресле, прислушиваясь к затихающему шуму уличного движения, в котором теперь отчетливо слышались отдельные звуки -- гудки, сипенье тяжелых грузовиков, визг тормозов. Под окнами послышались звонкие шаги и веселые голоса проходившей мимо подвыпившей компании. Коршакевич просидел перед телевизором до глубокой ночи. Допив потихоньку все пиво, но чувствуя себя почти совершенно трезвым, он улегся в постель и заснул так крепко, как не спал уже несколько месяцев.
Проснулся он довольно рано; хотя звуки уличного движения успели вновь слиться в сплошной отдаленный гул, но голоса птиц, возившихся в кронах лип под окном, были еще по-утреннему звонки, а в распахнутую форточку вливалась свежесть. Коршакевич принялся за свои обычные утренние упражнения, благо от вчерашней выпивки осталась только легкая жажда. Основательно пропотев и смыв пот под душем, он утолил жажду, залпом осушив пару извлеченных из холодильника упаковок своего любимого персикового сока. После этого он натянул легкие полотняные брюки, надел белую рубашку, белые летние туфли и в наилучшем настроении отправился бродить по Парижу -- полная бесцельность таких прогулок составляла их главную прелесть.
Под вечер Коршакевич оказался на одной из улочек, впадающих в площадь Звезды, перед старинным, но ухоженным и чрезвычайно респектабельным с виду небольшим трехэтажным домом. Скромная вывеска над входом гласила: "Отель-пансион "Пчела". Тут же на кованом узорчатом кронштейне висело черное с золотом изображение геральдической пчелки. "Трудовые пчелки!" -- усмехнулся Коршакёвич, нажимая на кнопку звонка. Пансион представлял собой не что иное, как элитарный публичный дом. Сама природа подобных заведений обусловливала высокий уровень цен, но вместе с тем й высокий класс персонала, узкий круг клиентуры и полную секретность: Для высокооплачиваемых девиц их приработок в "Пчеле" вовсе не являлся единственным средством к существованию, а чем-то вроде особого богемного развлечения, и потому в их действиях клиент не чувствовал той скуки и того автоматизма, которые неизбежно появляются, если служить пороку чересчур усердно. За этот дух бескорыстной эротики посетители -- а в "Пчелу" являлись только постоянные посетители -- готовы были платить втридорога. Нравилось в "Пчеле" и Коршакевичу, но больше в силу привычки: давным-давно его привела сюда одна из здешних девиц, : с которой он познакомился в гардеробе Лувра. Той интеллигентной и свободомыслящей шлюхи, дочки богатых родителей, он не надеялся повстречать в заведении -- сумев окрутить одного из клиентов, она уехала с ним в Америку. Однако Коршакевич продолжал бывать в "Пчеле", ценя царившую здесь атмосферу покоя, услужливости и обособленности от всего мира. Что же касается самих услуг, то он не усматривал большой разницы между эмансипированными девицами из "Пчелы", придерживавшимися о себе весьма высокого мнения, и их коллегами из любого портового борделя: война приучила его к неприхотливости, как в этом отношении, так и во всех остальных. Он чрезвычайно высоко ценил возможность тратить сколько угодно времени на чтение или на научные изыскания в тиши библиотек; прекрасным времяпрепровождением было также бродить по старым европейским городам, оглядывая здания, улицы, заходя в музеи или, как сегодня, часами сидеть под тентом открытого кафе и завороженно следить за мельканием лиц в уличной толпе. Однако Коршакевич вполне трезво отдавал себе отчет в том, что даже при наличии постоянного дохода и возможности вести жизнь свободного интеллектуала в том же Париже он не сможет обойтись без войны. Очень скоро безопасная жизнь начнет беспокоить его куда больше, чем любая опасность. Впрочем, ему не стоило и сейчас настраиваться на спокойную жизнь в ближайшие недели -- ведь оставалось еще дело Тавернье.
Коршакевичу надоело стоять на крыльце под изучающим взором телекамеры, и он вновь нетерпеливо нажал на кнопку звонка. Наконец ему открыла пожилая экономка в аккуратном белом переднике и кружевной наколке. Коршакевич усмехнулся -- появление экономки являлось признаком благосклонности к гостю. На случай появления нежеланных посетителей в подвальном помещении -- впрочем, вполне комфортабельном -- всегда скучала перед телевизором парочка громил в галстуках и белых сорочках. Пройдя в холл вслед за экономкой, Коршакевич попросил у нее бутылку кока-колы и уселся в глубокое кожаное кресло, ожидая "мадам", которая по негласному правилу обязательно выходила к каждому гостю. Та появилась через несколько минут, обнаружив такт, необходимый в ее профессии, -- не подвергая испытанию терпение гостя, но и не проявляя недостойной торопливости. Она нисколько не изменилась за то время, что Коршакевич ее не видел -- такая же крашеная брюнетка лет шестидесяти, стройная и энергичная. Расчетливая, как все француженки, она тем не менее была непритворно доброжелательна и, пожалуй, даже добра. Коршакевич встал с кресла и почтительно приложился к ее сухой веснушчатой руке.
-- Мсье недавно в Париже? -- спросила старая дама, испытующе вглядываясь в дочерна загорелое лицо гостя все еще красивыми фиалковыми глазами. Коршакевич чувствовал, что он симпатичен хозяйке, поскольку он был всегда спокоен, учтив, платил щедро и, выложив деньги, не считал себя вправе изливать на девушек свои сомнительные сексуальные предпочтения. К тому же он не являлся важной персоной, как большинство завсегдатаев "Пчелы", и в обращении с ним не требовались обычные в иных случаях церемонии.
-- Совершенно верно, сударыня, -- ответил Коршакевич. -- Сегодня обходил Париж после долгой разлуки. Он, как всегда, прекрасен. Однако я не ожидал, что у вас стоит такая жара -- совсем как там, откуда я приехал.
-- Мсье может принять душ, -- живо откликнулась "мадам". -- А потом вам, должно быть, понадобится номер?
За этим вопросом скрывался другой. Коршаке-вич перетасовал разложенные на столике фотографии девушек- и ткнул пальцем в портрет красивой брюнетки с явной примесью восточной крови:
-- Когда я в прошлый раз был в Париже, мы с ней здесь познакомились, и знакомство оказалось весьма приятным, -- во всяком случае, для меня.
-- Прекрасно, вам повезло -- Дезире вот-вот должна прийти. А мсье, я вижу, однолюб, -- заметила "мадам", и в голосе ее прозвучало уважение, которое она, привыкшая к разного рода вывертам, испытывала ко всякому проявлению душевного здоровья. Впрочем, сам Коршакевич отнес бы собственное пожелание скорее к проявлениям обычной лени, поскольку любая новизна требует усилий для ее освоения, а предпринимать какие-либо усилия ему сейчас не хотелось. Бесшумно возникшая экономка провела его в свободный номер. Лежать в ванной Коршакевич не любил, так как это его чересчур расслабляло; приняв душ после дня, проведенного на раскаленных улицах, и облачившись в заботливо приготовленные домашние туфли и халат, он вь?-шел из ванной и направился в крохотную кухоньку, дабы найти в холодильнике что-нибудь освежающее. "Кухни здесь устроены, видимо, специально для тех, кто не мыслит себя без домашнего уюта", -- подумал он, наливая в бокал кока-колу, и тут,услышал стук в дверь.
Когда он увидел Дезире, у него захватило дух от ее красоты и от желания. Месяцы, проведенные без женщины, неожиданно заявили о себе. Дезире была студенткой и одевалась по-студенчески просто -- джинсы, белая рубашка с закатанными рукавами, никакой косметики и никаких украшений, только на груди из-под рубашки, верхние пуговицы которой всегда оказывались заманчиво расстегнуты, поблескивал золотой католический крестик. Скромный наряд, однако, позволял оценить всю прелесть Дезире -- удивительно пропорциональную фигуру, упругую высокую грудь, золотистую кожу, уверенную грацию движений. "Хэлло!" -- произнесла она небрежно чуть хрипловатым голосом и, войдя в номер мимо Коршакевича, с любопытством огляделась, словно никогда раньше в нем не бывала. Достав сигарету из пачки, лежавшей на журнальном столике, она прикурила и уселась в кресло, закинув ногу на ногу и бесцеремонно, с легкой насмешкой в глазах разглядывая старого клиента с ног до головы. Коршакевич подумал, что ни у одной из его знакомых женщин не было такого выразительного взгляда, как у Дезире. Если ее глаза смеялись, то хотелось смеяться вместе с ней, если она сердилась, то грозная глубина ее глаз нагоняла страх. Именно благодаря чудесным глазам и нежной золотистой коже неправильное личико Дезире и казалось таким обворожительным.
-- Ах, это вы? Как же, припоминаю... Похоже, в этом мире нет ничего нового, -- разочарованно произнесла Дезире.
Коршакевич в свою очередь припомнил сделанный им еще в прошлую встречу вывод о том, что эта красотка -- порядочная стерва. Раздражение подавило в нем душевный подъем, вызванный красотой Дезире. Теперь он ощущал только желание и сам досадовал на себя за это -- нахальная девица вполне заслуживала того, чтобы ее просто выставили из номера. Впрочем, раз уж она явилась и "мадам" было за нее уплачено -- экономка, покидая номер, унесла с собой пачку долларов, -- следовало воспользоваться ее услугами. Барышня вправе рассматривать его только как источник заработка, но согласно условиям игры выказывать свое отношение она не вправе, иначе и он может рассматривать ее только как купленную вещь. Война научила Коршакевича получать от людей то, что ему требовалось, и против их воли. Не имело значения, почему они уступали -- из-за нужды в деньгах или страшась насилия, важно было одно: берущий знал, что добровольно ему никогда бы не дали желаемого. Коршакевичу предстояло вести себя с Дезире так, что это слишком явно отзывалось бы войной. В результате настроение у него испортилось, он вспомнил о делах, взялся за телефон и забыл о Дезире, Он набрал номер своего однополчанина, жившего в Париже, но того не оказалось дома. Коршакевич перезвонил его консьержке, надеясь узнать, когда приятель вернется, но та сообщила, что ее жилец подписал контракт и улетел на полгода куда-то в Африку. "Пся крев!" -- выругался Коршакевич сквозь зубы. От дела Тавернье следовало ожидать любых неожиданностей, и меньше всего ему хотелось встречать их с голыми руками, тогда как его приятель-парижанин мог раздобыть в своем родном городе оружие на любой вкус. "Черт, он же обещал мне помочь!" -- пробормотал Коршакевич, предвидя, что придется действовать наобум, а этого он терпеть не мог. Он снял рубашку, скомкал ее и с проклятием швырнул на письменный стол, где та повалила старомодный серебряный стаканчик с письменными принадлежностями.
-- По-моему, я принесла то, что тебе нужно, -- услышал вдруг Коршакевич голос Дезире и с удивлением повернулся к ней.
-- И что же это такое, интересно знать? -- спросил он. Дезире сделала рассчитанную паузу, с видом знатока разглядывая его торс, на котором под загорелой кожей подрагивали и переливались красиво вылепленные мышцы. Дразняще облизнув острым алым язычком резко очерченные чувственные губы, она наконец ответила:
-- Жорж Вальдбс, которому ты звонил, тоже бывает здесь, мы с ним знакомы. Он сказал хозяйке, что ты его друг и что ты порекомендовал ему "Пчелу". Жорж заходил с неделю назад -- он уезжал и оставил хозяйке пакет для тебя. Ей почему-то показалось, что этот пакет опасно хранить в заведении, и тогда я забрала его к себе домой.
-- Значит, ты не побоялась хранить у себя такую опасную вещь? -- поднял брови Коршакевич. -- Интересно, почему?
-- Хозяйка сказала, что этот пакет передали те бе, а ты в прошлый раз был так мил со мной... Мне захотелось оказать тебе маленькую услугу, а то "мадам", чего доброго, передала бы пакет в полицию.
-- Где он?
-- В сумочке, -- Дезире кивнула на диван -- там валялась ее объемистая и основательно потертая кожаная сумка. У Коршакевича мелькнула мысль, что сумку специально так обработали, дабы она не имела чересчур буржуазного вида. Он достал и подбросил на ладони небольшой, но увесистый бумажный пакет, аккуратно облепленный со всех сторон клейкой лентой. Судя по весу, в пакете было как раз то, что ему требовалось, хотя очертания оружия со стороны и не угадывались. Коршакевич сунул пакет в ящик письменного стола, подошел к Дезире и внимательно посмотрел на нее сверху вниз. Она забралась в кресло с ногами и сидела, уютно свернувшись, как котенок. В ее глазах уже не было высокомерия -- сквозь мерцание лукавства в них светилась нежная покорность. Коршакевич опустился перед Дезире на колени и поцеловал ее смуглую ручку.
-- Ты всегда ведешь себя так дерзко, когда приходишь к мужчинам? -- спросил он.
-- А ты хотел, чтобы я с порога бросилась к тебе на шею? -- фыркнула Дезире, но тут же ласково запустила растопыренную пятерню в его светлые волосы. -- А вообще-то мужчины мало отличаются от женщин: женщины тем крепче любят, чем хуже к ним относятся, но и мужчины ведут себя точно так же -- так же глупо, я хочу сказать.
-- Ну, ты-то, конечно, не такая, -- рассмеялся Коршакевич. -- По-моему, ты изрядная гордячка.
Неожиданно Дезире грациозным движением выпрыгнула из кресла и опустилась на колени рядом с ним.
-- Не со всеми, -- шепнула она. -- С тобой мне хочется быть рабыней, хочется повиноваться тебе во всем. Ложись.
Он послушно улегся на ковер. Ее прохладные руки, как две золотистые змейки, обвили его шею, затем перетекли на грудь, скользнули на бедра, нашли пряжку ремня. Он вдыхал аромат ее черных волос, в которых мерцали золотые искорки, пока ее упругий язычок ласкал сначала один его сосок, потом другой. Он закинул руки за голову, Дезире заметила вытатуированные на внутренней стороне бицепса цифры личного номера и несколько раз шаловливо лизнула татуировку, словно хотела ее стереть. Склоняясь все ниже, она покрывала поцелуями его грудь, живот, бедра... Коршакевич закрыл глаза. Казалось, водоворот желаний вобрал в себя все его существо, но одновременно к его сердцу поднималась волна нежности, и он не захотел ее сдерживать.
На рассвете он проснулся, словно от толчка. Усталость после бурной ночи каким-то странным образом превратилась во взвинченность, вибрировавшую во всем его теле. Некоторое время он лежал неподвижно, глядя на крону липы за окном. Гроздья листьев неподвижно застыли на фоне светящейся дымки раннего утра; отдельные звуки утреннего города еще не успели слиться в общий неясный шум. Дезире спала беззвучно, как котенок; ее гибкая спина мягко отливала темным дремотным золотом. Коршакевича почему-то раздражал этот покой, находившийся в таком противоречии с нараставшим в нем внутренним беспокойством. Было что-то зловещее в бледном утреннем свете, в мертвой неподвижности листьев. Впрочем, Коршакевича смущали не детали пейзажа -- наоборот, ему казалось, что все вокруг проникается его тревогой. Он привык безоговорочно верить своим предчувствиям и потому не мог оставаться в бездействии. Мягким рывком он поднялся с постели. Дезире заворочалась и что-то промурлыкала во сне. Бесшумно двигаясь, он наскоро принял душ, почистил зубы, оделся, затем достал из стола пакет и вскрыл его. В пакете оказались армейский 9-миллиметровый пистолет "беретта" и коробка патронов к нему. Вынув магазин, Коршакевич убедился в том, что все 15 патронов на месте, и вставил магазин обратно, после чего снова аккуратно упаковал оружие в бумагу. На душе у него стало поспокойнее -- Жорж сделал все правильно, зная его слабость к мощным пистолетам такого типа. Коршакевич достал из кармана брюк несколько стодолларовых купюр, положил их на столик, захватил пакет и направился к двери. На пороге он оглянулся: плечо Дезире золотилось среди простынь манящим матовым блеском, черные волосы резко выделялись на белизне подушки. Он вышел в коридор и осторожно прикрыл за собой дверь. "Странная вещь одиночество, -- бормотал он себе под нос, спускаясь по лестнице. -- Иногда готов привязаться даже к шлюхе". Внизу его проводила экономка; он распрощался с ней, проявив свою обычную ни к чему необязывающую галантность и вложив в ее ладонь щедрые чаевые. В киоске на площади Звезды, от которого веяло густым запахом типографской краски, он купил сразу несколько утренних выпусков газет. Поджидая такси у края тротуара, он развернул сложенную вдвое пачку листов и сразу понял, что предчувствие его не обмануло. В глазах ему бросились набранные аршинными буквами заголовки: "Президент-палач", "Кровавые забавы диктатора", "Доколе в борьбе с коммунизмом Запад будет опираться на бандитов и убийц?". Во всех газетах красовалась цветная фотография Видалеса, точнее, тот кадр из видеозаписи, на котором генерал повернулся лицом к камере перед тем, как пристрелить свою жертву -- ее изуродованное тело отчетливо просматривалось на заднем плане. "Эту видеопленку вряд ли полностью проирутят по телевидению, настолько страшные сцены запечатлены на ней. Однако копии, направленные .в Министерство иностранных дел и в другие инстанции, полномочные принимать решения по вопросам внешней политики, безусловно, заставят власть имущих задуматься над тем, совместимо ли с честью Франции сохранение прежних отношений как с режимом Видалеса, так и с теми, кто его поддерживает", -- говорилось в одной из редакционных статей. Далее в статье излагались в систематизированном виде те события, которые были частично засняты на видеопленке: неожиданное похищение нескольких видных деятелей повстанческого движения в Республике Тукуман, происшедшее в зоне, контролируемой повстанцами, как раз накануне начала переговоров между правительством и вооруженной оппозицией; заявление военных о том, что никаких экспедиций в партизанскую зону ими не предпринималось; страшная находка какого-то крестьянина в лесу близ столицы -- четыре изуродованных трупа партизанских командиров; быстрое опознание жертв -- по недосмотру убийц на их телах сохранились особые татуировки; распространение в мировой печати правительственной версии случившегося, согласно которой убийство объявлялось результатом застарелой вражды соперничающих повстанческих группировок. Эту версию поспешило принять на веру большинство западных газет и телекомпаний, так как слишком многим было невыгодно ее оспаривать. Вскоре историю с похищением заслонил очередной военный переворот в Тукумане: власть окончательно перешла к праворадикальному крылу вооруженных сил во главе с генералом Видалесом. Однако теперь, после публикации видеозаписи, Коршакевич был уверен в том, что генерал не усидит в кресле президента. Сотрудничество с ним становилось невозможным, и потому сохранение позиций Запада в регионе предполагало устранение Видалеса и замену его менее одиозной фигурой. Коршакевич не исключал того, что Видалес сумеет правильно оценить свое положение и добровольно согласится уйти в отставку в обмен на сохранение своей собственности и гарантии личной безопасности. Впрочем, за время работы в Тукумане Коршакевич успел хорошо изучить характер генерала: непомерное самомнение Видалеса делало маловероятным его добровольный уход, а его патологическая мстительность заставляла опасаться за жизнь Тавернье. Опасность эта была не за горами: когда генерал намечал себе очередную жертву, он становился до крайности нетерпелив.
Коршакевич полагал, что у него в запасе есть минимум пара дней: людям Видалеса понадобится время, чтобы добраться до Парижа и найти Тавернье. Газеты, разумеется, не преминули раззвонить о том, кто был автором сенсационного материала, и вычислить Тавернье на основе попавшей в печать информации для профессионалов не составляло никакого труда. Те, кто на самом деле изготовил материал, остались в Тукумане (подумав о них, Коршакевич вздохнул), однако дела это не меняло -- главным инициатором скандала оставался, безусловно, храбрый француз. Внезапно Коршакевич подумал о том, что если у Видалеса уже есть в Париже подходящая команда, то события теоретически могут разыграться даже сегодня вечером. Значит, к вечеру следовало быть наготове. Никогда нельзя рассчитывать на глупость и медлительность противника, если хочешь победить, -- эту банальную истину Коршакевич по-настоящему усвоил только на войне.
Он остановил такси, заехал в "Серебряный лев", забрал из номера сумку с самыми необходимыми вещами, положил в сумку пистолет, а пакет выбросил на улице в урну. Затем он поехал в тот район, где жил Тавернье, и там снял номер в третьеразрядном отеле, поближе к месту предполагаемых событий. Номер в "Серебряном льве" он также оставил за собой. Теперь приходилось набраться терпения. Коршакевич вспомнил свою работу в Африке, где наемники в свободное время развлекались охотой. Ему претило зазря убивать зверей, и он, располагаясь в засаде у водопоя, брал с собой лишь фотоаппарат. Он видел, как львица утоляла жажду после кровавой трапезы. Поражала ее способность часами неподвижно лежать в укрытии здесь же, у водопоя, неотрывно глядя горящими глазами на пасущихся поблизости антилоп и дожидаясь одно-го-единственного момента, когда они, направляясь к воде, подойдут на расстояние двух-трех прыжков, не оставив тем самым себе никаких шансов на спасение. Еще во Вьетнаме, в подразделении снайперов, Коршакевич понял, что на войне жизнь и победа часто прямо зависят от терпения, которое порой превышает человеческие возможности -- когда после изнурительного ночного марша целый день приходится окапываться, несмотря на удушливую тропическую жару, или когда сутки за сутками приходится неподвижно лежать в засаде, до рези в глазах вглядываясь в окуляр оптического прицела.
Шагая по улице, на которой стоял дом Тавернье, и незаметно поглядывая по сторонам, Коршакевич вспоминал всех тех, кто погиб на его глазах из-за недостатка терпения. Поравнявшись с домом, где жил Тавернье, Коршакевич удовлетворенно хмыкнул: дом на противоположной стороне улицы ремонтировался и стоял в лесах, на которых в темное время заметить человека практически невозможно. Во двор ремонтируемого дома вела подворотня. Коршакевич зашел во двор и обнаружил там кучу строительного мусора, бетономешалку и рабочих-португальцев, занятых приготовлением раствора. Однако главным, что ему удалось заметить, была вторая подворотня в глубине двора, выходившая на параллельную улицу. Обе подворотни обычно, видимо, запирались, но теперь половинки решетчатых ворот сняли с петель и прислонили к стене дома во дворе, дабы сквозь подворотни могли беспрепятственно проезжать грузовики со стройматериалами. Вечером и ночью двор, несомненно, тоже оставался открытым -- в сытом Париже вряд ли кто-нибудь покусится на мешок с цементом или бетономешалку, хотя в Анголе или в Тукумане и то и другое моментально украли бы. Коршакевич посмотрел на часы: до конца рабочего дня оставалось меньше двух часов. К этому времени он собирался вернуться и оборудовать себе наблюдательный пункт в ремонтируемом доме.
За два часа он обошел и осмотрел всю округу, определил места, с которых лучше всего просматривался дом Тавернье, и пути возможного отхода с поля боя. В том, что схватка произойдет, он, зная Видалеса, почти не сомневался, как не сомневался и в том, что она разыграется именно здесь. Затевать покушение в центре города, где работал Тавернье, было чистым безумием, зато тихий район, где мало полицейских и много проходных дворов, годился для расправы как нельзя лучше. Найдя задворки поглуше, Коршакевич влез по пожарной лестнице на крышу одного из домов и с нее осмотрел окрестность, выбирая взглядом точки, где мог бы расположиться снайпер. К своему облегчению, он обнаружил, что единственным подходящим местом для этого являлся все тот же ремонтируемый дом. Прочие дома по той же стороне улицы явно тщательно запирались и были снабжены домофонами, так что посторонние не могли туда проникнуть, а здания в глубине квартала были попросту недостаточно высоки, и с их крыш и чердаков дом Тавернье не просматривался.
Коршакевич увидел с крыши, что из подворотни начали выходить рабочие, уже переодевшиеся в обычную одежду. Он спустился во двор и быстрым шагом направился к своей наблюдательной позиции. Войдя во двор, он огляделся, подошел к окну на первом этаже, подпрыгнул и уцепился руками за нижний край окна. Подтянувшись, он круговым движением гимнаста, упражняющегося на коне, легко перенес свое тело в комнату. Пустота помещений многократно увеличивала громкость каждого звука -- ему казалось, что хруст засохших комочков раствора под его ногами разносится по всему дому. Он сунул руку в сумку, которую прихватил с собой, из гостиницы, нащупал там "беретту" и снял ее с предохранителя. Кроме пистолета в сумке были куртка, свитер и пара плиток шоколада, позволявшего одновременно и отогнать сон, и подкрепиться. Стараясь ступать бесшумно, он медленно, комната за комнатой, обошел все этажи здания, дабы убедиться в том, что его никто не опередил, а затем по лесенке поднялся к чердачному люку. Люк оказался не заперт; на чердаке Коршакевич выбрал слуховое окно, расположенное прямо напротив входа в дом Тавернье, и стал сооружать около него нечто вроде звериной лежки из досок, листов фанеры и всякого тряпья, в изобилии разбросанного на чердаке. Закончив эту работу, он поудобнее расположился на своем не слишком привлекательном ложе и стал наблюдать. Вскоре в жемчужно-сером "Пежо" приехал с работы Тавернье; нагруженный покупками, он с трудом запер машину и скрылся в доме. После этого один за другим потянулись часы, начисто лишенные каких-либо отличительных черт. Стало смеркаться, вдоль улочки зажглись фонари; стемнело, и брусчатка мостовой отливала мягким блеском в лучах фонарей и в свете, струившемся из окон. Шум автомобильного мотора раздавался очень редко, и почти все автомобили парковались около близлежащих домов либо въезжали во дворики. Коршакевич продолжал неподвижно лежать у слухового окна. Небо побледнело, звезды начали гаснуть, в кронах каштанов завозились птицы; лежавшего все так же неподвижно Коршакевича познабливало от влажного утреннего холодка. Мало-помалу совсем рассвело, но город оставался тих и неподвижен. Мягкая дымка приглушала все краски, и мостовая потемнела от росы. Когда под лучами взошедшего солнца на крышах, оконных стеклах и влажной листве заиграли блики, Коршакевич зевнул, сбросил с себя тряпье и начал пробираться к выходу: работа на стройках в Париже начинается рано. Посмотрев в окно на третьем этаже, он увидел, что Тавернье вышел из дома и направляется к машине; из окна второго этажа он успел заметить лишь корму удаляющегося "Пежо". Спрыгнув с первого этажа во двор, он через подворотню вышел на улицу, где жил Тавернье, и быстро обвел ее взглядом из конца в конец. Улица шла под уклон; в верхнем ее конце Коршакевич заметил группу мужчин -- видимо, это шли на работу португальцы. В нижнем конце на самом перекрестке находился бар, который сейчас как раз открывался -- пожилой седоголовый хозяин распахивал железные ставни. Из бара улица просматривалась насквозь, особенно если сесть напротив двери -- ее в такую жару, конечно, оставят открытой. Впрочем, пока Коршакевич не торопясь спускался по улочке к бару, хозяин успел натянуть над тротуаром маркизы и расставить в их тени легкие столики и стулья, на один из которых Коршакевич и уселся. Он попросил кофе, булочек с маслом, утреннюю газету и приготовился снова ждать. Если бы его спросили, сколько он намеревается ждать, он вряд ли смог бы дать вразумительный ответ: ощущение опасности бродило в его крови, и пока это ощущение сохранялось, он не чувствовал времени. В полудреме оглядывая улицу поверх газеты, он отметил, что у дома Тавернье появились какие-то праздношатающиеся типы в штатском -- несомненно, переодетые полицейские. Это было и хорошо, и плохо: сам дом Тавернье теперь находился под прикрытием, зато становилось труднее предсказать, где состоится покушение. Люди Видалеса не такие дураки, чтобы не распознать полицейских, значит, просто подкарауливать его на улице или в доме напротив они не станут. Наиболее вероятным становился другой вариант: слежка за автомобилем, которой Тавернье, разумеется, не заметит, и в удобный момент: -- автоматная очередь из проезжающей машины. Вряд ли полиция обеспечит Тавернье еще и прикрытие его автомобиля, но если даже она это и сделает> люди Видалеса при благоприятных условиях не постесняются разделаться заодно и с прикрытием.
Вдруг Коршакевич вздрогнул: он увидел лица людей, сидевших в красном джипе "Тойота", спускавшемся вниз по улице к перекрестку. На миг ему показалось, будто он очутился в тукуманской столице; в следующий миг он понял, что мимо него проезжают те самые люди, встречи с которыми он искал. Эти оливковые скуластые лица в темных очках, своей невозмутимостью напоминающие каких-то индейских идолов, не могли появиться здесь по простому совпадению. К тому же Коршакевич мог поклясться, что человека в сером с металлическим отливом костюме, сидевшего рядом с шофером, ему приходилось видеть в Тукумане. "Тойота" поверну-, ла на перекрестке и на следующем повороте скрылась за углом. Коршакевич подумал, что надо бы позвонить Тавернье и предложить ему свои услуги в качестве бесплатного охранника -- тогда не придется покупать машину и пасти его по всей Франции. Впрочем, позвонить следовало исключительно для очистки совести -- Коршакевич не сомневался в том, что Тавернье с его дурацкой щепетильностью отвергнет такое предложение. Собравшись тяжело вздохнуть, Коршакевич внезапно так и замер на вдохе: он увидел, как "Тойота", появившись с другой стороны, неторопливо подкатывает к бару и припарковывается рядом с ним. Чавкнула дверца -- один из сидевших в джипе вышел и направился в бар, а за стеклом "Тойоты" можно было разглядеть головы трех человек, оставшихся внутри. Пройдя к стойке, оливковый метис в темных очках спросил себе рюмку "Перно" и расположился на табурете таким образом, чтобы видеть в дверном проеме улицу и дом Тавернье: Коршакевич проследил за его действиями через затененное маркизой оконное стекло. Снова потянулось время ожидания. Теперь Коршакевич чувствовал себя спокойно: как всякий военный, он любил ясность ситуаций. Примерно через полтора часа наблюдатели заметили, что к дому Тавернье подъехал серый "Пежо" -- видимо, журналист решил пообедать в семейном кругу. Коршаке-вич зашел в бар, подошел к стойке и попросил еще кофе и новую газету. Пока хозяин готовил кофе, Коршакевич успел завязать с ним неспешную беседу о ценах на квартиры в этом районе Парижа -- вполголоса, но так, чтобы слышал метис, сидевший на табурете. Пусть лучше люди Видалеса принимают его за праздношатающегося приезжего, задумавшего обосноваться в Париже, чем за полицейского. Хозяин, страдавший от недостатка общения, охотно вступил в разговор. За свою полную приключений жизнь Коршакевич в совершенстве обучился искусству изображать интерес к речам собеседника, . врать не задумываясь и сколь угодно долго поддерживать течение даже самой пустопорожней беседы. Примерно через полчаса он краем глаза заметил, что метис уже не прислушивается к их репликам, однако не перестал рассказывать хозяину о том, чем он намерен заняться в Париже. Тот одобрительно кивал головой, а Коршакевич поглядывал в зеркало, висевшее на стене за его спиной. Он увидел, что "Пежо" Тавернье отъезжает от дома и направляется вниз по улице в сторону перекрестка. Донесся звук открываемых дверей "Тойоты". Левая рука Корша-кевича незаметно скользнула в сумку, свисавшую с его левого плеча, и нащупала там рукоятку "берет-ты". В зеркале было видно, что машина, припаркованная чуть поодаль от дома Тавернье, также отъехала от тротуара, но с явным опозданием. Метис поставил рюмку на стойку, соскочил с табурета и сунул руку во внутренний карман пиджака. В зеркале мелькнула фигура человека в сером костюме. В правой руке, свисавшей вдоль туловища, он держал дулом вниз автомат Калашникова с укороченным стволом. Человек уверенной походкой направлялся к центру перекрестка, наперерез уже поворачивавшему автомобилю Тавернье. В глубине зеркала возник и второй террорист. Метис, сидевший в баре, выхватил пистолет и ринулся к выходу. В помещении раздался хлопок, словно откупорили банку с пивом. Фигура в дверном проеме замерла, затем вся обмякла, ссутулилась и, привалившись боком к дверному косяку, медленно сползла на пол. Так падают люди, убитые наповал, и Коршакевич больше не принимал этого террориста в расчет. Он извлек "беретту" из сумки, сквозь днище которой стрелял, швырнул сумку на ближайший столик и, перескочив через ноги мертвеца, оказался на тротуаре. Киллеры не заметили того, что произошло в баре: они уже вышли на середину перекрестка и целились из автоматов в машину Тавернье. Журналист резко крутанул руль, увидев перед собой двух человек с оружием на изготовку, колеса взвизгнули, и "Пежо" вынесло на тротуар. В результате очередь, выпущенная человеком в сером костюме, впустую хлестнула по стене дома, выбив из нее целую полосу искр. Машина Тавернье со скрежетом и звоном врезалась в ствол каштана, но дать еще хотя бы одну очередь нападавшим было уже не суждено. Тавернье увидел, как голова франта в сером костюме вдруг резко мотнулась в сторону, словно от пощечины, очки слетели, автомат выпал из рук и с лязгом заскользил по брусчатке, а сам террорист, завертевшись на одном месте, рухнул затем на мостовую, весь перекрученный, как сломанная кукла. Второй террорист выронил оружие, медленно осел на колени, словно опустевший мешок, и мягко повалился на бок. Его подобранные к животу ноги конвульсивно распрямились, и он затих. Мотор "Тойоты" взревел, но шоферу не удалось скрыться с места происшествия -- Коршакевич всадил ему две пули в лицо сквозь ветровое стекло, которое ливнем осколков осыпалось на труп, вжавшийся в угол между сиденьем и дверцей. Секунд за двадцать все было кончено, и когда "Рено" с полицейскими в штатском затормозил у перекрестка, где валялись убитые, Коршакевич уже исчез в сумраке бара. Подхватив со столика свою сумку, он ворвался за стойку и направил ствол "беретты" бармену между глаз. У того отвисла челюсть. "Веди через черный ход, живо!" -- рявкнул Коршакевич. Бармен, приученный телевидением и кино к разным ужасам, не заставил себя уговаривать и затрусил по коридорчикам мимо кухни, кладовой и холодильников. Когда впереди замаячила открытая дверь -на улицу, Коршакевич оттолкнул бармена к стене и мимо него выскочил в сияние летнего дня. При утренней рекогносцировке он выяснил, что неподалеку от того места, где он сейчас находился, располагалась станция метро. Прежде чем направиться туда, Коршакевич поднял с асфальта пустую банку из-под пива, скрутил ее в подобие жгута, захлопнул дверь, накинул -засов на дверную скобу и вставил в скобу скрученную пивную банку. Наглухо отделив себя таким образом от погони, он не торопясь зашагал к метро. Ему предстояло заехать в "Серебряный лев", рассчитаться, забрать вещи и перебраться на квартиру, адрес которой ему еще в Анголе дал Жорж Вальдес.
К вечеру того же дня Тавернье, закончив давать показания, вышел из полицейского управления в сопровождении офицера в штатском и уселся на заднее сиденье автомобиля, в котором его должны были отвезти домой. С той минуты, как он увидел на перекрестке человека в темных очках, поднимавшего автомат, его не оставляло какое-то оцепенение: он машинально повиновался всем распоряжениям окружавших его полицейских, машинально отвечал на вопросы инспектора, машинально подписывал свои показания. В его мозгу непрерывно прокручивалась сцена покушения: элегантный убийца поднимает автомат, затем его голова дергается, автомат вылетает из рук, и он, завертевшись волчком, падает на мостовую, катится по ней и замирает лицом вниз. Испачканный пылью пиджак задрался убитому на голову, белая сорочка выбилась из брюк, с одной ноги слетел башмак, и штанина на той же ноге нелепо задралась, обнажая бледно-оливковую мускулистую ногу. Легко и уверенло двигавшийся человек в пару секунд превратился в сломанную и равнодушно отброшенную марионетку, вокруг головы которой растекалась темно-красная маслянистая лужица какого-то ненастоящего, почти химического вида. Быстрота этого перехода, совершившегося на его глазах, угнетала Тавернье; он видел на своем веку немало смертей на войне, но вот так -- в мирной жизни, на мирной улочке -- впервые в жизни. В своем спасителе он узнал Орсини, но не испытывал к нему благодарности. Люди, подобные Орсини, внушали ему смешанное чувство страха и отвращения, так как их специальностью как раз и являлось превращение полных сил людей в никчемное подобие сломанных кукол. Под влиянием увиденного это чувство в нем усилилось, и Тавернье выложил в полиции все, что знал об Орсини. Инспектор тут же нажал на кнопку внутренней связи и пересказал невидимому собеседнику сведения, услышанные им от Тавернье, включая приметы стрелявшего. С особым нажимом было упомянуто о вытатуированных на руке преступника цифрах -- видимо, они представляли собой личный номер военнослужащего. Вот только какой армии? Орсини наверняка успел послужить под многими знаменами. Более подробный портрет еще предстояло составить, перенести на бумагу и размножить, но инспектор был уверен, что для идентификации личности хватит и примет, изложенных Тавернье. Выключив интерком, он в упор посмотрел на журналиста и произнес:
-- Вы, конечно, отдаете себе отчет о том, что ваш знакомый действовал параллельно с полицией, пытаясь предотвратить покушение, которого вы опасались. К сожалению, он оказался проворнее наших людей, а может быть, ему просто больше повезло. В любом случае его действия являются абсолютно незаконными: он присвоил себе прерогативы полиции. Поскольку противозаконные действия, приведшие к смерти четырех человек, были совершены ради вашей защиты, я вынужден потребовать у вас прямого ответа на следующий вопрос: почему этот человек прикрывал вас? Между вами имелась соответствующая договоренность, или вы наняли его для охраны, или?..
Инспектор умолк и вперил испытующий взгляд в лицо Тавернье. Тот с опозданием сообразил, что напрасно дал волю эмоциям и распустил язык: теперь приходилось рассказать, откуда к нему попала видеозапись, а против этого восставала вся его натура журналиста. Впрочем, отступать было уже поздно, и Тавернье ответил:
-- Нет, я не нанимал Орсини и не уславливался с, ним о том, что он будет меня охранять, однако он мог предвидеть покушение на меня и принять свои меры, так как именно он передал мне в Бейруте видеокассету с материалом, компрометирующим президента Республики Тукуман генерала Видалеса. Со слов Орсини мне известно, что он долгое время работал в Тукумане, часто входил в контакт с самим Видалесом и потому был в состоянии предсказать реакцию генерала на публикацию видеозаписи.
-- Но ведь он знал, что материал уже попал в печать и на телевидение, и тем самым он достиг своей цели, -- с удивлением заметил инспектор. -- Зачем же ему понадобилось и после этого охранять вас?
-- Возможно, мои слова покажутся вам странными, но у меня сложилось впечатление, что Орси-ни -- человек, руководствующийся в жизни определенными нравственными принципами. Орсини считал себя обязанным обеспечить мне защиту, поскольку я подвергался опасности из-за дела, которое начал он.
-- Простите, но такой образ мыслей и действий совершенно не характерен для людей, подобных вашему приятелю. Вам трудно будет доказать, что вы не находились с ним в сговоре, иначе говоря, что он не действовал по вашему заданию.
-- Не считайте меня ребенком, инспектор, -- фыркнул Тавернье. -- Доказывать что-либо -- это дело не мое, а следствия. С вашей стороны вряд ли честно пытаться повесить все происшедшее на меня. Я ведь мог вам ничего не рассказывать, и вам тогда пришлось бы туго: с одной стороны, инцидент явно не случайный, а с другой -- фактов у вас никаких и объяснить ничего вы не можете. Я утверждал бы, что понятия не имею, чем вызвана перестрелка и кто стрелял, и у вас не было бы ничего против меня. Как бы вы без меня вышли на Орсини? Думаю, что мою откровенность следовало бы поощрить, а не обращать ее мне во вред.
Инспектор цинично усмехнулся:
-- Почему же вы его сдали? Ведь он вас все-таки спас!
-- Я выполнил все, что ему обещал, но я против самого присутствия подобных людей в цивилизованной стране, -- раздраженно ответил Тавернье. -- Нельзя позволять им насаждать в Европе свои порядки.
Инспектор что-то угрюмо проворчал и покосился на вошедшего в кабинет сержанта. Тот положил перед ним на стол конверт с фотографиями. Вытряхнув снимки из конверта, инспектор перебросил их через стол к Тавернье.
-- Узнаете?
Тавернье разложил фотографии веером перед собой. На него смотрели пять лиц: все блондины, все мужчины в расцвете сил, при этом, однако, очень непохожие друг на друга. Роднила их только холодная настороженность во взгляде, словно изображенный на фото человек хотел посоветовать всем тем, кто будет рассматривать его портрет, не шутить с оригиналом и не совать нос в его дела. Тавернье взял фотографию Орсини и протянул ее инспектору. Тот передал снимок сержанту. Сержант вышел из кабинета, а инспектор сказал извиняющимся тоном:
-- Придется немного подождать.
Тавернье в его взвинченном состоянии сорок минут ожидания показались мучительными, и он облегченно вздохнул, когда сержант вернулся и положил перед инспектором на стол ксерокопию какого-то досье. Инспектор удовлетворенно кивнул, движением руки отпустил сержанта и обратился к Тавернье:
-- Ну вот мы и вычислили вашего приятеля. К счастью, таких молодцов, как он, совсем немного. Мы с конца шестидесятых годов, со времен событий в Катанге, внимательно следим за миром наемников. Эти люди бывают опасны не только на войне, но и в мирной жизни, где они со своей тягой к насилию не находят себе места. Кроме того, в их среде часто скрываются от правосудия лица, совершившие тяжкие преступления. Так что на многих из них, в особенности на специалистов высшего класса, у нас имеются досье. Досье на так называемого Орсини -- одно из самых подробных. Дело в том, что в Америке, где он вырос, у него были проблемы с законом, от которых он удрал в армию, и американская полиция поделилась с нами информацией. Так что теперь у нас есть даже его пальчики. А цифры у него на руке -- это личный номер солдата американской армии. Татуировка сделана во Вьетнаме.
-- Так как же его зовут на самом деле? -- вырвалось у Тавернье.
Инспектор исподлобья бросил быстрый взгляд на своего собеседника и после секундного раздумья произнес:
-- Что ж, пожалуй, вы вправе это знать. Его зовут Виктор Корсаков, он американец русского происхождения, причем из очень древнего дворянского рода. У него богатая биография, но в ней множество темных страниц. С юных лет он проявил феноменальные способности к языкам и в то же время уникальные спортивные задатки, изучая в одной частной школе восточные единоборства. Увлекался изучением восточных культур и даже поступил в университет, но свои научные занятия умудрялся совмещать со всякими противоправными деяниями, так что Вьетнам стал для него в известном смысле спасением. Там он быстро отличился и был направлен в школу войск специального назначения, в подразделение снайперов. Школу окончил с отличием, его назначили командиром группы, которая выполнила несколько важных заданий командования. Потом он был ранен, получил длительный отпуск, а тут и война кончилась. Но он, видимо, из тех вояк, которым мирная жизнь кажется пресной. Он вновь поступил в университет, но скоро учеба ему надоела, он связался с наемниками и отправился в Анголу.
-- Заниматься востоковедением, учиться в университете и быть не в ладах с законом -- одно с другим как-то не вяжется, -- заметил Тавернье.
-- Ну, положим, можно быть студентом и не ладить с законом, -- возразил инспектор. -- Хотя вообще-то. вы правы. Этот Корсаков и в самом деле необычный тип. Изучал в университете восточные цивилизации-и одновременно был связан с молодежной бандой! Сын интеллигентных родителей, перспективный студент -- и занимается рэкетом! Полиглот, человек с блестящей перспективой -- и тратит время на то, чтобы в какой-то сомнительной школе заниматься боевыми искусствами. Кстати, сейчас он в них большой специалист. Впрочем, видимо, такова беда всех вундеркиндов, которым легко дается то, на что другие кладут целую жизнь, -- они просто не умеют ценить даров судьбы. Вот и Корсаков -- человек весьма начитанный, образованный, ему и клички давали соответствующие: "Доктор", "Профессор" и тому подобное, -- при этом исключительно смел, хладнокровен, умеет подчинять себе людей. Ему цены бы не было, используй он свои способности в мирной жизни. Какую карьеру человек мог бы сделать! А что вместо этого? Вот: "Снайпер высокого класса... Знает все основные виды современного стрелкового оружия и большинство видов полевых артиллерийских систем. Имеет навыки вождения практически всех боевых машин... Отлично подготовлен тактически, может командовать пехотными подразделениями вплоть до батальона..." Батальон белых или черных головорезов в какой-нибудь богом забытой дыре -- вот его потолок. Служить он, естественно, предпочитает тому, кто больше платит, и его не интересует, какие цели преследует его наниматель. Если в Анголе он • воевал против коммунистов, то в Центральной Америке был инструктором у партизан прокитайского толка. Словом, личность беспринципная.
-- Судя по его поведению в этой истории с Видалесом, вы не совсем к нему справедливы, -- заметил Тавернье.
-- Вы видите в его действиях следование какому-то принципу, а я -- мстительность и агрессивность. Корсаков работал в Тукумане, постоянно сталкивался с Видалесом и его окружением, -- почем знать, какие у него с ними счеты? Один из убитых, некто Франсиско Пачеко, -- доверенный человек. Видалеса, выполнявший различные деликатные поручения в Европе. Возможно, Корсаков в Тукумане с ним не поладил и теперь использовал всю эту историю, чтобы с ним расправиться.
Тавернье пожал плечами. Чувствовалось, что он не убежден. Инспектор продолжал:
-- К тому же, по данным, полученным от различных осведомителей, в психике вашего знакомого преобладают разрушительные тенденции. Он восхваляет войну, а человечество, похоже, ненавидит. Во всяком случае его высказывания о западной цивилизации и демократии позволяют сделать такой вывод.
-- Ну, это понятия все-таки не тождественные, -- не удержался Тавернье.
Инспектор взглянул на него с укором и скороговоркой прочел несколько фраз из рапорта, подшитого к досье:
-- "Постоянно выказывает симпатию к коммунизму... С презрением относится к мирным гражданам, работающим на благо общества, особенно к собственникам... Для достижения желаемого склонен прибегать к насилию... С особым отвращением отзывается о США и американцах, хотя при этом не скрывает того, что родился и вырос в США... В условиях боевых действий жесток и беспощаден, с учетом его квалификации -- чрезвычайно опасен". Чрезвычайно опасен! -- с нажимом повторил инспектор. -- Я и сам не очень-то люблю американцев, но мы должны быть им благодарны: если бы не они, мы давно уже жили бы при марксистских порядках. Гориллы Видалеса мне тоже совсем не симпатичны, и, может быть, они заслужили пулю, но, во-первых, закон есть закон, и, во;вторых, кто знает, кого завтра захочет пристрелить ваш приятель? Здесь все-таки Франция, а не Бейрут и не Африка, и такие типы, как Корсаков, здесь должны сидеть в тюрьме, а не разгуливать по улицам с оружием. Короче говоря, я советую вам хорошенько запомнить: этот человек крайне опасен, на его совести уже столько жертв, что для достижения своей цели он не остановится перед новым покойником, и потому с вашей стороны разумнее всего было бы связаться с нами, если он опять появится в поле вашего зрения. Если же вы считаете это непорядочным -- что ж, тогда хотя бы держитесь от него подальше.
Инспектор выписал Тавернье пропуск на выход.
-- Если захотите сообщить нам что-то еще, то вот вам номер моего телефона. Некоторое время мы еще будем вас охранять, но все же рекомендую взять отпуск и уехать куда-нибудь отдохнуть. Благодарю за откровенные показания. Разумеется, я не намерен предавать огласке нашу беседу и жду того же от вас.
Тавернье кивнул. Инспектор поднялся и с улыбкой протянул ему руку.
-- А в деле с Видалесом вы вели себя очень достойно, -- сказал он. -- Нельзя пасовать перед такими мерзавцами. Итак, до свидания, и помните о том, что я вам сказал.
Инспектор посмотрел вслед Тавернье сквозь стеклянную перегородку, отделявшую его кабинет от коридора, и покачал головой. Труднее всего ему приходилось с писателями, художниками, журналистами и тому подобной богемной публикой, которой в Париже хоть отбавляй. Инстинктивная враждебность к государству и его служителям была у этих людей в крови. Впрочем, Тавернье, по мнению инспектора, на их фоне выглядел вполне приличным человеком. Не зря он рассказал так много важных вещей -- возможно, даже себе во вред. На таких людях, которым невмоготу лгать и изменять долгу, держится любая страна и любая нация; вполне можно простить им то, что они слегка хорохорятся перед служителями закона. Инспектор подумал, что Тавернье не пожалеет о своей откровенности: фотографии Корсакова имелись у полицейских в аэропортах, на вокзалах, на всех дорожных постах, были взяты под контроль все места, где имели обыкновение встречаться наемники, а также телефонные разговоры всех известных вербовочных контор. "Кажется, на сей раз мистер Корсаков крепко влип", -- пробормотал инспектор себе под нос и ухмыльнулся.
Впрочем, полицейские патрули напрасно всматривались в лица путешественников: Корсаков не собирался уезжать из города. Рассчитавшись в "Серебряном льве", он, не теряя времени, отправился на квартиру, рекомендованную ему Жоржем Вальдесом. Корсаков ругал себя за то, что не сделал этого раньше, поскольку постоянный интерес французской полиции к постояльцам отелей был ему хорошо известен. Однако портье, которому он позвонил перед прощальным визитом, сообщил ему конфиденциальным тоном, что покуда все тихо, и поэтому он решил, что успеет опередить полицию и забрать вещи. В клоповнике близ дома Тавернье он на всякий случай рассчитался еще перед тем, как залечь ночью в засаду. Квартира, адрес которой дал ему Жорж, оказалась классической богемной мансардой. На то, что обитатели мансарды усердно занимаются творческой работой, указывали расставленные повсюду подрамники, драпировки, готовые холсты; однако Корсаков явился в свое новое пристанище в самый разгар всеобщей затяжной попойки. Войдя, он отрекомендовался другом Жоржа, и хотя у большинства собравшихся его слова вызвали недоумение, среди многочисленной Компании нашлись-таки один или два человека, которые помнили, что мансарда принадлежит Жоржу, а не является владением тех художников-авангардистов, которые использовали ее под мастерскую. Подвыпившее общество, все члены которого успели уже надоесть друг другу, встретило Корсакова с преувеличенным радушием и сразу же принялось потчевать его выпивкой и разнообразным наркотическим куревом. Корсаков долго крепился и не примыкал к общему веселью, безудержность которого шла вразрез с его привычкой к умеренности и самоконтролю. Однако постепенно ему надоело выглядеть белой вороной, да и взвинченные нервы требовали успокоения, так что он принялся вместе со всеми поднимать стаканы с дешевым виски, затягиваться сладковатым конопляным дымом и ругать на все корки буржуйское правительство и обуржуазившееся население, не понимающее подлинного искусства. Когда на колени к нему уселась пухлая белокурая девица, это показалось ему вполне нормальным, хотя и^ чрезвычайно забавным. Когда с наступлением темноты веселье стало выдыхаться, они с девицей зарылись в кучу одеял в углу, однако после ночи с Дезире и всего выпитого сексуальные подвиги Корсакова оказались весьма скромными. Впрочем, девица не проявляла особой требовательности -- похоже, она вымоталась не меньше своего кавалера. Вообще времяпрепровождение богемы больше походило на оргию, чем на невинную попойку: все присутствовавшие, стоило им устать от выпивки и марихуаны, норовили составить парочку с ближайшим лицом противоположного пола и предаться любви за каким-нибудь символическим укрытием вроде мольберта или горшка с пальмой. "Хорошо хоть без голубых обошлось", -- подумал Корсаков, когда утром опухшие и нечесаные гости, стеная от головной боли, засобирались в лавочку за выпивкой. Их подгонял хранитель квартиры Жан-Ги, тощий и длинный парень неопределенного возраста, с землистым лицом. Такая жизнь совершенно не вязалась с представлением Корсакова о французах как о людях умеренных, здравомыслящих и расчетливых. Впрочем, далеко не все здесь были французами -- Корсаков насчитал по нескольку американцев, немцев, скандинавов и латиноамериканцев. Некоторые из них уходили, на смену ушедшим появлялись новые лица, и только Жан-Ги со своими приятелями-авангардистами оставался непотопляем. Он так страстно ругал мещанство, что даже алкоголь его не брал. Корсаков не хотел рисковать и покидать квартиру, поскольку был уверен, что Тавернье так или иначе проболтается и полиция будет искать не абстрактного убийцу, а конкретного Виктора Корсакова, наемника и американского гражданина. Поэтому он старался не противоречить Жану Ги и его друзьям. Эти ребята были ему симпатичны -- открытые, доброжелательные, бескорыстные; однако ему претили их необразованность в сочетании со склонностью к безапелляционным суждениям, их нетерпимость, пусть даже только на словах, их отвращение к труду и поиски легких путей в искусстве под видом стремления к новизне и повышенной выразительности. Корсаков не стеснялся временами поражать собутыльников своей осведомленностью -- ему следовало стать среди них своим; однако слишком усердствовать не стоило, ибо особая образованность и глубина суждений авангардной богеме вовсе не присущи.
По бесшабашности и количеству опустошаемых бутылок происходившее в мансарде Жоржа могло напомнить попойки наемников в африканском лагере после боевых операций, однако такие темы, как здесь, Корсакову в африканских лагерях обсуждать не приходилось. И тем не менее, проснувшись утром через пару дней, он ощутил приступ тоски и жажду деятельности. Выпутавшись из одеял (его сдобная подруга давно куда-то подевалась), он прошлепал в ванную, вытолкал оттуда какого-то тощего очкарика, задремавшего прямо в ванне, и принял душ. Полотенца отсутствовали, поэтому вытираться ему пришлось одеялом, которое он затем для просушки повесил в комнате на спинку стула. Слышались всхрапы, чье-то тяжелое дыхание, кто-то со стонами силился повернуться во сне на другой бок; глядя в окно на перламутровые переливы рассветного тумана и влажные от росы крыши, Корсаков думал о том, куда бы ему податься, так как бесконечный праздник передовой молодежи становился все больше похож на безнадежную попытку отгородиться от жизни и начинал ему надоедать. Одеревеневшие от алкоголя и недосыпания мозги не желали его слушаться -- казалось, будто идти решительно некуда. На миг в его сознании промелькнул было образ Дезире, но тут же вновь отлетел во тьму забвения.
Он побрел на кухню, чтобы сварить кофе и взбодриться, но вовремя услышал донесшиеся оттуда смех и звон стаканов. Ни пить, ни участвовать в беседе ему не хотелось, от одной мысли о табачном дыме к горлу подкатывала тошнота. Он решил выйти на воздух и обдумать порядок дальнейших действий на утренней прохладе в каком-нибудь сквере. Застегивая рубашку, он вздрогнул -- это телефон, стоявший на столике среди грязных стаканов и пепельниц, переполненных окурками, неожиданно издал громкую трель. По углам замычали и заворочались, но ни один из спавших не проснулся. Корсаков снял трубку.
-- Алло! Привет, Жорж! -- жизнерадостно пророкотал в трубке хриплый бас.
Голос был знаком Корсакову и принадлежал Вилли ван Эффену по прозвищу "Биафра". Вилли являлся совладельцем брюссельской вербовочной конторы; годы и многочисленные ранения заставили его переменить род занятий, однако окончательно порвать с любимым делом он не захотел. Корсаков усмехнулся, вспомнив кирпичного цвета физиономию Вилли и его пудовые кулаки, лежащие на конторском столе, -- рядом с ними телефоны казались маленькими и-хрупкими.
-- Да, я слушаю, -- произнес Корсаков, не желая раньше времени объяснять Вилли, с кем тот говорит, поскольку телефон конторы скорее всего прослушивался.
В трубке послышались экзотические гортанные звуки с неожиданными переливами -- это Вилли для конспирации перешел на язык килуба и сообщил, успокаивая собеседника, что, дабы не засвечивать квартиру Жоржа, звонит не из конторы. Впрочем, Вилли, стреляный воробей, даже при всех этих предосторожностях умудрялся не говорить ничего лишнего. Что касается агентов, прослушивавших телефоны его конторы, то они нередко со стонами срывали с головы наушники: их подопечные в своих разговорах то и дело использовали всевозможные тарабарские наречия, и переводить записи этих бесед на человеческий язык было сущим мучением. Вилли заявил, что ему, собственно, нужен не Жорж, а Корсаков, так как с ним желал связаться богатый наниматель.
-- Я слушаю, Вилли, -- ответил на килуба Корсаков. За время работы в Катанге он научился неплохо изъясняться на этом языке.
-- Вообще-то я тебя узнал, -- усмехнулся Вилли. -- Жорж сказал мне перед отъездом, что в случае чего тебя надо искать именно здесь. Кстати, тебе и отсюда пора сматываться -- если квартира записана на Жоржа, фараоны тебя быстро вычислят. Читал в газетах про то, как ты разобрался с этими тукуманскими гориллами, -- добавил Вилли в качестве пояснения.
-- Да нет, Жорж не такой дурак, чтобы покупать запасную хату на свое имя, -- успокоил его- Корсаков. --' По документам ее владелец -- один сумасшедший художник. Его дружки толкутся тут постоянно -- не квартирка, а сущий вертеп... Так кто там меня спрашивал?
-- Он велел передать, что звонил Вождь. Сказал, что ты поймешь.
-- Уже понял, -- пробормотал Корсаков. -- Где он сейчас?
-- Звонок был из Нью-Йорка.
-- Ладно, Вилли, спасибо, с меня причитается, -- свернул разговор Корсаков, повесил трубку и погрузился в размышления.
В школе, где учился Корсаков, Вождем называли Джо Скаличе, щуплого чернявого парнишку из семьи итальянских иммигрантов/Среди сверстников Джо выделялся сосредоточенной замкнутостью и тем, что ни с кем не желал сходиться близко и никогда никого не приглашал к себе в гости. В старших классах за ним к концу занятий стал подъезжать к школе дорогой черный лимузин. Водитель оставался сидеть за рулем, неподвижный и бесстрастный, как статуя, а двое широкоплечих молодцов в строгих костюмах, темных очках и мягких фетровых шляпах выходили из машины и начинали прохаживаться у школьных ворот, поджидая Вождя. Когда тот выходил во двор, они выбрасывали сигареты и застывали в почтительном ожидании. Мальчик не бежал к лимузину, а шествовал неторопливой размеренной походкой; когда он подходил к встречающим, те бережно похлопывали его по плечам, открывали перед ним дверцу и, поддерживая под локти, помогали сесть в машину. Наблюдая эту процедуру, остальные ребята притихали, ибо она производила на них тягостное и даже зловещее впечатление. Прозвище "Вождь" Джо Скаличе получил именно за эту каждодневную церемонию, и вовсе не в знак уважения: в прозвище выразились насмешка и скрытая зависть. Корсаков и Джо подружились, но объединяло их не родство душ, а обособленное положение среди сверстников. Оба не любили ни поп-музыки, ни вечеринок, ни привычных для американцев видов спорта; вдобавок Джо обладал надменным и раздражительным' характером, и Корсакову частенько приходилось защищать его от товарищей, жаждавших проучить Джо за высокомерие. Таинственный родитель, обладавший раболепными подчиненными и шикарными лимузинами, не' желал вмешиваться в детские дрязги, и потому Корсаков в течение нескольких лет был в школе единственным покровителем его сына. За это он удостоился редкой чести посещать дом Джо. Шумные детские забавы совершенно не вязались с атмосферой этого дома, в которой постоянно витали настороженность и страх. Но Корсакова с его тягой к необычному привлекала такая атмосфера и вообще полная непохожесть обиталища Джо на стандартный американский семейный уголок, -- все типично американское Корсаков ненавидел. Его воображение поражали распятия на беленых стенах, перемежавшиеся изображениями Богоматери и пожелтевшими от времени фотографиями кряжистых темнолицых крестьян в нелепо топорщившихся выходных костюмах, молчаливые женщины в черном, неслышно скользившие из комнаты в комнату и робко вскидывавшие на него смоляные глаза, тонкое благоухание развешанных там и сям связок сухих трав. В этом доме Корсаков увидел однажды, как солидный, хорошо одетый пожилой мужчина целует руку его приятелю-мальчишке, а тот с полной серьезностью принимает этот знак средневекового раболепия. В школе открыто говорили о том, что отец Джо, выходец с Сицилии, сделал стремительную карьеру в мафии и намерен предоставить Джо важный пост, едва тот окончит школу. Эти разговоры Корсакова не интересовали -- с малых лет он был приучен скептически относиться к таким чисто вещественным проявлениям житейского успеха, как большие заработки и высокие посты. Самым преуспевающим и счастливым человеком в мире Корсакову казался его собственный отец, не добившийся в жизни ни денег, ни чинов, да и не очень-то их и добивавшийся. Не только карьера Джо, но и сам Джо с возрастом интересовали Корсакова все меньше и меньше: ему казалась отвратительной и смехотворной манера Вождя говорить обо всем с пренебрежительной миной, словно все в этом мире по какому-то таинственному праву принадлежало ему, и попытки людей и вещей казаться свободными выглядели глупо, ибо он, Джо Скаличе, мог в любой момент наложить на них свою властную руку. В то же время, несмотря на свою всегдашнюю высокомерную ухмылку, Джо не удавалось возвыситься над бренными благами этого мира. В сущности, только они и занимали его, и говорил он только о них -- о деньгах, женщинах, автомобилях, шикарных кабаках и тому подобных вещах.
Мало-помалу Корсакову стало надоедать общество Джо. Тот почувствовал изменившееся отношение приятеля и отреагировал по-женски, то есть принялся назойливо предлагать всевозможные варианты совместного времяпрепровождения, словно не в силах был смириться с тем, что его персона может оказаться неинтересной кому-то. Корсаков после окончания школы обычно отклонял заманчивые предложения приятеля, однако тот все же не упускал его из виду и время от времени напоминал о себе звонками или появлением молчаливых черноволосых мужчин, привозивших на квартиру Корсаковых ошеломляюще дорогие подарки к Рождеству, Дню благодарения или православной Пасхе. Впрочем, даже и без этих знаков внимания вычеркнуть из памяти Джо Скаличе было бы трудно -- во всех газетах сначала изредка, а потом все чаще стали появляться сообщения о нем, об аферах, душой которых он был, о преступлениях, в которых он был замешан, о судебных процессах, затеянных для того, чтобы засадить его в тюрьму, и неизменно кончавшихся ничем. Некоторые газеты писали о Джо с праведным гневом, призывая на его голову все кары земные и небесные, некоторые пытались язвить по адресу властей, но в иных публикациях явственно читалось холуйское восхищение перед богатством и удачливостью юного Вождя преступного мира. Школьная кличка оказалась пророческой -- Джо и впрямь на глазах становился царьком, хотя в отличие от легальных монархий передача символов власти происходила постепенно и без всенародного ликования.
Поступив в университет, Корсаков стал редко бывать в Нью-Йорке. Поэтому он не мог знать, насколько часто вспоминает о нем его преуспевший приятель. Однако во Вьетнаме Корсаков неожиданно стал получать посылки от Джо, а вернувшись в Нью-Йорк, обнаружил, что Джо в курсе всех перипетий его военной карьеры. Он пригласил Корсакова поужинать в итальянский ресторан и за десертом предложил ему работать на семейство, проявив при ' этом прекрасную осведомленность обо всех военных успехах приятеля. В тот раз Корсаков решительно отказался. "На такие дела у тебя хватит своих людей, Джо, -- сказал он. -- Я солдат, стрелять из-за угла -- не моя специальность". Вскоре он уехал в Африку, и там Вождь потерял его след, но продолжал, по-видимому, изучать заинтересовавший его мир солдат удачи и в нужный момент безошибочно вышел на Корсакова через Вилли ван Эффена.
Непрерывная война развила в Корсакове тот глубокий цинизм, который в большинстве русских натур мирно уживается со столь же глубоким идеализмом, и теперь он уже не склонен был отвергать с порога мысль о том, чтобы поработать наемным солдатом не в африканском буше, а в городах Запада. Он не сомневался в том, что Скаличе хочет говорить с ним о чем-то подобном, и предполагал, что Джо напомнили о старом дружке газетные сообщения о гибели агентов Видалеса. "Думаю, у тебя есть работенка в таком же духе, Джо", -- с усмешкой подумал Корсаков. Он понимал, что люди, подобные Джо, никогда не прощают пренебрежения к себе, и он, отвергший некогда дружбу Вождя, навсегда поселил у того в душе подспудную ненависть. До поры до времени эта ненависть может дремать, но рано или поздно проявится -- скорее всего тогда, когда Джо, сделав руками Корсакова грязную работу, захочет затем спрятать концы в воду. Однако такой вывод Корсакова не смутил. "Главное -- не питать иллюзий, быть настороже, и все кончится хорошо", -- подумал он. Сейчас ему остро требовались деньги, дабы спокойно переждать поднявшуюся шумиху, а в том, что Джо на первых порах скупиться не будет, Корсаков не сомневался. Если же Вождь потом и впрямь решит убрать исполнителя и неблагодарного друга, то денег он тем более жалеть не будет -- все равно они почти наверняка вернутся к нему. "Хотя это еще бабушка надвое сказала", -- вслух произнес Корсаков по-русски.
Гостеприимную мансарду он покинул не прощаясь и направился в ближайший ресторан. Оттуда он позвонил в Нью-Йорк по известному ему номеру.
Поднявшей трубку девушке он продиктовал .номер ресторана и попросил мистера Скаличе в течение часа перезвонить по этому номеру, так как с ним хочет переговорить Вик. Спокойно перекусить он не успел -- ответный звонок раздался уже через пятнадцать минут. Привычно не называя имен, Джо потребовал его приезда.
Корсаков оказался в Нью-Йорке вечером того же дня. Ему пришлось использовать для этого имевшийся у него в запасе английский паспорт. Знакомый наемник-англичанин вывел его в свое время на чиновника палаты регистрации рождений, и тот выдал ему за известную мзду свидетельство о рождении на имя Патрика де Соузы, умершего в пятилетнем возрасте от лейкоза. Поскольку британский паспорт выдается именно на основании свидетельства о рождении, остальное не составляло проблемы. Судя по фамилии, несчастный мальчик происходил из португальских евреев, некогда переселившихся в Англию в поисках убежища от гонений инквизиции. Об этом Корсаков подумал в туалете ресторана, прилепляя себе к верхней губе темные усики и вставляя в глаза коричневые линзы. Надев берет, он без всякой перекраски волос сделался брюнетом и со своим загаром вполне мог сойти за португальца или, если угодно, за израильтянина. Выйдя из туалета, он нашел обслуживавшего его официанта. "Мсье, который сидел за этим столиком, просил извиниться и передать вам деньги -- ему понадобилось срочно уйти", -- сообщил Корсаков официанту. Тот мельком взглянул на Корсакова и взял Деньги вместе со щедрыми чаевыми, не проявив никакого удивления. Оставшись доволен таким испытанием собственной внешности, Корсаков взял такси и поехал в аэропорт. Самое главное заключалось в том, чтобы не быть опознанным многочисленными полицейскими в форме и в штатском, которыми ки- шел аэропорт. Правда, оставался еще Паспортный контроль, но Корсакова он не слишком беспокоил: фотография в его паспорте была выполнена так хитро, что по ней никто не рискнул бы с уверенно- стью сказать, блондин или брюнет господин Патрик де Соуза. И формальности, и полет прошли благополучно; из аэропорта имени Даллеса Корсаков позвонил Джо Скаличе, и тот назначил ему встречу в отеле "Лаванда" в районе 37-й улицы, ближе к Истривер. Этот район, застроенный в основном недорогими, но достаточно удобными гостиницами, Корсаков хорошо знал, и если бы ему самому пришлось решать, где остановиться, он, пожалуй, поехал бы туда же. В то же время он вовсе не склонен был останавливаться в том месте, которое подобрал для него Джо. "Впрочем, до завершения операции я ему нужен, а там будет видно", -- подумал Корсаков и на этом успокоился.
В холле отеля "Лаванда" его встретили двое приземистых широкоплечих молодцов, глаза и волосы которых отливали смоляным блеском. Один из них подхватил сумку Корсакова, второй с улыбкой помахал рукой портье, и оба повлекли гостя в номер на втором этаже, в котором их ожидал Джо Скаличе. На условный стук дверь открыл детина лет сорока. Телосложением он напоминал свинцовый куб, на который с трудом напялили белую сорочку, галстук и строгий черный костюм, а ножищи вколотили в казавшиеся нелепо крошечными лакированные ботинки. Рука громилы красноречиво покоилась в правом кармане пиджака. Его черные мышиные глазки впились, словно иголки, в лицо Корсакова, затем он повернулся и, обращаясь к кому-то в глубине комнаты, произнес на сицилийском диалекте:
-- Дон, гость прибыл!
Из комнаты в прихожую, искусно имитируя радостную порывистость, ворвался Джо Скаличе и заключил Корсакова в свои объятия. По случаю пасмурной погоды в номере горел свет, однако в прихожей свет не включали. Но и в полумраке Корсаков увидел, как раздался и заматерел некогда хрупкий и изящный Джо. Когда завершился ритуал крепких, но в то же время деликатных объятий, похлопыванья по плечам и прочувствованных возгласов на диалекте, Джо, обнимая Корсакова за талию, ввел его в комнату. На столике среди ваз с фруктами и домашним печеньем возвышалось несколько бутылок "Асти-спуманте" и стояла открытая коробка с дорогими сигарами. Поддерживая под локоть, Джо усадил гостя в кресло, сам уселся напротив и некоторое время изучал Корсакова ласковым взглядом.
-- А ты совсем не изменился, Вик, -- сказал он наконец. -- Вот что значит здоровая жизнь на лоне природы. А я только и делаю, что борюсь с лишним весом. Столько организационной работы, что почти не выхожу из офиса.
-- Сочувствую, -- вежливо кивнул Корсаков. Кубический громила, вынужденный из-за своей комплекции двигаться враскоряку, с неожиданной ловкостью разлил вино по бокалам, отступил в угол и, сложив руки на груди, превратился в статую.
-- Твое здоровье, -- кивнул Джо Корсакову и поднес к губам свой бокал.
Посмаковав вино, они закурили, и Джо пустился в рассказы о том, как сложилась после школы судьба их бывших одноклассников. Поскольку к большинству одноклассников Корсаков в годы учебы питал глубокое отвращение, а остальные были ему совершенно безразличны, направление разговора, избранное Джо, повергло его в уныние. Подавив зевок, он искоса, но так, чтобы заметил Джо, взглянул на часы. Скаличе рассмеялся:
-- Я знаю, Вик, что ты не очень-то любил всех этих ребят, да и они тебя тоже. Я ведь помню, что ты почти каждый день с кем-нибудь дрался, пока они не стали бояться тебя, а благодаря тебе и меня тоже никто не смел тронуть. Мой старик сказал мне: "Джо, если ты не полный балбес, то ты найдешь способ защитить себя -- для этого вовсе не обязательно иметь пудовые кулаки". Но мне ничего не пришлось придумывать, ведь у меня был такой друг, как ты, который все сделал за меня. Мы для этих ребят так и не стали своими, потому что они чувство вали: у нас есть собственные ценности превыше их Америки, о славе и величии которой они так любили распинаться. Помнишь, как они вшестером окружили тебя, и этот черный верзила Джек Миллер заорал: "Ты живешь в Америке, но ты не американец! Скажи наконец, что ты думаешь об этой стране!" Никогда не забуду, что ты ему ответил, -- так это бы ло здорово! Ты сказал ему: "Что я думаю -- касается только меня, но, если ты просишь, я тебе отвечу. Я плюю на Америку, я ее ненавижу". Тогда Джек и все они набросились на тебя, но ты сразу вырубил Джека, потом еще двоих, а остальные разбежались. Да, Вик, я бы тогда не смог так сказать, даже если бы умел драться не хуже тебя. Зато теперь никто не посмеет потребовать у меня отчета ни в том, что я думаю, ни в том, что я делаю. И кроме того... -- Скаличе на секунду замялся. -- Кроме того, пусть даже ты русский, Вик, а я сицилиец, но в какой-то степени и мы американцы. Разве не так?
Корсаков усмехнулся и загасил в пепельнице окурок сигары.
-- Это серьезный вопрос, Джо, и мне не хотелось бы отвечать на него вот так, между прочим. Так вот о деле: я ведь понимаю, что ты вызвал меня из Европы для какой-то серьезной работы, и ломаю себе голову, чем же мне придется заняться. Ты уж прости, но мне сейчас как-то не до высоких, материй.
Разговаривая с Джо, Корсаков исподволь вглядывался в его лицо и удивлялся тому, как оно изменилось. Дело было не в ранней обрюзглости, не в появившемся двойном подбородке, не в припухлостях под глазами -- улыбка Джо начисто утратила оттенок восторженности. Теперь казалось, будто Джо раздвигает губы только усилием воли. Возле углов рта Джо залегли хищные складки, а под внешней приветливостью, которую он пытался придать своему взгляду, также угадывалась зловещая мертвенная неподвижность. Джо усмехнулся, потрепал Корсакова по колену и сказал:
-- Ты прав, Вик, перейдем к делу. Ты знаешь, что сицилийские семьи долгое время не хотели заниматься наркотиками -- распространять такую отраву нам казалось бесчестным. Мы упустили из виду то, что если на товар есть спрос, то нет ничего зазорного в том, чтобы торговать им: в конце концов люди свободно принимают решение, покупать им наш товар или нет. Неразумное упрямство приведет лишь к тому, что тот же продукт на рынке станет предлагать другой торговец, а ты останешься с носом. Так и произошло с семьями: пока они занимались чистоплюйством, транспортировку наркотиков с юга и распространение их в Гарлеме, Южном Бронксе и других подобных районах захватили в свои руки негритянские шайки. Они вовсю травят своих так называемых братьев, и совесть их нисколько не мучит, а мы теряем время и прибыли -- огромные прибыли, можешь мне поверить! В последние годы негритянские шайки круто пошли в гору, денег у них куры не клюют. Эти черные поднялись из черт знает какой нищеты, все они полуграмотные, в капиталовложениях ничего не смыслят и потому просто швыряют деньги на ветер -- на виллы, девочек, автомобили, кабаки и тому подобные вещи. Так, как эти вчерашние голодранцы, в этом городе еще никто не шиковал. Я им не завидую, бог с ними, -- Джо выставил вперед ладони, словно защищаясь от возможного упрека. -- У нас есть и свои поставщики, и свои рынки сбыта. Но в том-то и проблема, что главари черных команд не желают признавать никаких правил игры, никаких границ. Они торгуют в тех районах, которые всегда контролировались семьями, они перехватывают наши связи, убивают наших людей. Я уж не говорю о том, что у них нет никаких моральных устоев, они сами поголовно наркоманы и готовы пичкать наркотиками даже детей. Самый зловредный среди них -- некий Джефф Эдварде. В последнее время он закупает оружие и грозится устроить большую войну. Он настоящий псих, Вик, и отпетый наркоман -- если его не остановить, он так и сделает, прольется море крови. Но людям из семей или связанным с семьями сейчас нежелательно рисковать, занимаясь этим делом, -- ты, должно быть, слышал о недавних судебных процессах... Короче говоря, Вик, более подходящего человека, чем ты, мне не найти. Мы все тут читали, как ты разделался в Париже с этими тукуманскими мясниками -- чистая работа, ничего не скажешь убрать четырех профессионалов под самым носом у полиции и потом исчезнуть не каждый сумеет. И про другие твои подвиги, Вик, я тоже знаю -- даже про те, которые не попали в газеты. Ты прекрасно справишься с этой работой. Прихлопнешь черномазого -- и сразу обеспечишь себе пару лет спокойной жизни. Чем тащиться в Африку отстреливать ниггеров, гораздо разумнее делать это здесь за хорошие деньги. Я все организую, обеспечу тебе алиби, достану надежные документы. Для меня главное, чтобы все было сделано чисто и никто не связывал меня или моих людей с этим трупом.
-- Что ж, звучит заманчиво, -- заметил Корсаков.
-- Вот и прекрасно, -- обрадованно произнес Джо, уловив в. его голосе нотку согласия. -- Я знал, что ты не откажешь старому другу.
Он поднял руку и жестом подозвал к столу кубического верзилу.
-- Вот, познакомься -- это мой помощник Лука Терранова, -- представил верзилу Джо. -- Лука, это мистер Корсаков, мой старый друг. Он займется твоим подопечным, который перестал нас уважать. Ты должен объяснить мистеру Корсакову ситуацию и слушаться его во всем, а он закончит дело. Еще раз повторяю: мистер Корсаков -- мой друг и решил оказать нам любезность.
-- Да, дон, все будет сделано, -- с поклоном сказал Терранова.
-- Ну что ж, тогда я вас покидаю. Извини, Вик, дела, -- виноватым тоном произнес Джо. -- Лука тебе все расскажет, держи связь с ним. Желаю тебе удачи, береги себя.
Корсаков тоже встал, чтобы на прощанье пожать руку Джо, но тот обнял его и поцеловал в обе щеки. Судя по всему, Джо с годами почувствовал вкус к патриархальным сицилийским обычаям, что вполне соответствовало его продвижению по иерархической лестнице мафии. Когда дверь за ним закрылась, Корсаков пригласил Терранову занять освободившееся кресло и приготовился задавать вопросы. Глядя на низкий лоб своего визави, глубоко посаженные угольно-черные глазки, тонкогубый лягушачий рот и оттопыренные уши, Корсаков подумал, что строгий католический бог не вправе предъявлять к этому бедняге никаких претензий, ибо с такой внешностью ему оставалось только стать бандитом. Было сомнительно, что с подобным типом можно вести деловые беседы, однако Терранове удалось быстро развеять сомнения собеседника: не дожидаясь его вопросов, он вытащил из внутреннего кармана пиджака и разложил на столике аккуратно вычерченный от руки план района в Южном Бронксе, где находилась база Эдвардса и те места, которые Эдварде регулярно посещал. Толстым пальцем с несокрушимым ногтем Терранова тыкал в план:
-- Это отель "Утренняя звезда", он там отделал себе апартаменты. У него есть дом и в пригороде, но там живет его мать, а сам он там бывает редко. Времени не хватает -- каждый вечер он то напивается, то нанюхивается до одури. Говорят, будто наркоманы не пьют, но это, по-моему, ерунда. Вот здесь живет его подружка, вот здесь еще одна. А это бар "Луизиана" -- тут он бывает почти каждый вечер. Очень популярное заведение, но белому туда лучше не соваться.
-- А как насчет оружия? -- спросил Корсаков. -- Мне понадобятся хорошая снайперская винтовка и мощный пистолет.
-- Все уже готово, -- кивнул Терранова.
Он встал и открыл платяной шкаф. К внутренней стенке шкафа был прислонен стоймя деревянный чемоданчик для винтовки, а с вешалки свисала кобура, из которой виднелась рукоятка пистолета. Открыв чемоданчик5 Корсаков удовлетворенно, хмыкнул: оружие оказалось вполне профессиональным. Винтовка "ремингтон-700", калибр 7,62, оптический прицел "унертл" с десятикратным увеличением -- это оружие Корсаков хорошо знал и ценил весьма высоко. Не разочаровал его и пистолет, извлеченный им из кобуры, -- 10-миллиметровый "брен тен", мощная машина, сверкающая нержавеющей сталью. Видя удовлетворение Корсакова, Терранова заговорил:
-- Где Эдварде будет ночевать -- не угадаешь, к вечеру он всегда как шальной. Может пойти к какой-нибудь из постоянных подружек, или в "Утреннюю звезду", или останется в "Луизиане", там есть на втором этаже номера для гостей. Если будет более или менее в форме, то может подцепить девчонку и отправиться к ней. Иногда он и к матери ездит. С одной стороны, неплохо,, что он всегда крутится примерно в одном районе. С другой стороны, по улицам и перед "Луизианой", и перед "Утренней звездой" постоянно слоняются и люди Эдвардса, и просто всякие безработные бродяги, так что невозможно просто торчать там и подкарауливать его. От нечего делать эти черные цепляются к кому попало -- им нужен только повод, чтобы пырнуть человека ножом.
Корсаков с удивлением взглянул на Терранову -- в словах бандита ему послышалась праведная ненависть добропорядочного обывателя к беззаконию и беспутству. После паузы, в течение которой Корсаков размышлял о том, какие же все-таки потемки -- душа любого бандита, он сумел вернуться к делу, спросив:
-- Оружие пристреляно?
-- Да, все в порядке. Этим занимался наш снайпер, -- ответил Терранова.
-- Чтобы осмотреть весь район и все подготовить, мне понадобится несколько дней, -- предупредил Корсаков. -- Кроме того, мне нужен инфракрасный прицел для стрельбы в темное время. Нужны, конечно, фотографии этого Эдвардса в разных ракурсах. Наконец, было бы замечательно, если бы в "Луизиане" по вечерам присутствовал ваш человек с рацией. Если он сообщит мне, когда Эдварде соберется выходить, это сильно упростит дело. Тогда я смогу ждать где-нибудь в сторонке и никому не мозолить глаза.
-- Думаю, что это можно будет устроить, -- кивнул Терранова. -- Кое-кому там мы платим.
-- Ну что ж, тогда вроде бы все, -- сказал Корсаков. -- Все детали согласуем окончательно, когда я разберусь в обстановке на месте.
Терранова поднялся, оставив на столе бумажку с телефоном для связи, и учтиво откланялся. За ним с поклонами направились к выходу оба маслянистых молодых брюнета, обладавших завидной способностью ничем не обнаруживать своего существования -- Корсаков успел напрочь позабыть об их присутствии в комнате. Он прочел телефон, запомнил его и демонстративно, чтобы видел Терранова, достал зажигалку и поджег бумажку над пепельницей. Терранова одобрительно хмыкнул и заметил уже в дверях: