Добрынин Андрей Владимирович
Пучина богемы

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Добрынин Андрей Владимирович (and8804@yandex.ru)
  • Размещен: 03/01/2021, изменен: 03/01/2021. 2272k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

       Пучина богемы
      
       Пучина богемы
       (мемуарный роман)
       Часть I
      
       Глава I
      
       Поэт Любим Жизнев сидел, вытянув ноги, в продранном кресле и нежно взирал на свою любимую, которая с высокомерным видом читала его стихи, расположившись напротив на диванчике. Диванчик был покрыт ковром с изображением пяти котят в корзинке, чудом сохранившимся со времен детства Жизнева. Возле диванчика стоял антикварного вида круглый раздвижной стол на четырех толстых ногах, покрытый видавшей виды льняной скатертью. На самом деле стол не заключал в себе ничего антикварного, а был самым обычным образом приобретен родителями Жизнева в пятидесятые годы. Но так уж выглядела квартира поэта: в ней даже на вполне современных предметах меблировки имелся налёт старины, - большей частью, конечно, лишь воображаемый. Так, на дверцах вполне заурядной "стенки" из древесно-стружечной плитки красовались прилепленные скотчем старинные гравюры (точнее, их современные воспроизведения, успевшие, однако, уже пожелтеть). В душе возлюбленной Жизнева эти гравюры порождали противоречивые чувства: ее постоянно тянуло рассмотреть их вновь, еще разок, особенно серию про ведьм Бальдунга или "Носорога" Дюрера, но в то же время она постоянно втолковывала Жизневу, что украшать мебель картинками - сущая дикость. А уж афиши концертов с участием Жизнева, большей частью тоже пожелтевшие и обтрепанные по краям, любимая и вовсе ненавидела, пусть даже они и работали на общую атмосферу старины в квартире. Особенно же возмущал дорогую гостью приколотый кнопками к стене номер газеты, которую выпускали в школьные годы Жизнев и его одноклассники. Газета была выполнена, что и говорить, небрежно, зато ошарашивала так и рвущейся с полос творческой энергией. На большом листе ватмана соседствовали, порой налезая друг на друга, очередные главы романа-боевика с продолжением (во Франции XIX века его назвали бы романом-фельетоном); авантюрные биографии одноклассников, учителей (скрывавшихся под совершенно прозрачными псевдонимами) и даже известных государственных и партийных деятелей СССР 70-х годов; новые главы другого романа-боевика, уже в стихах, и также с продолжением. С авантюрной и социально-сатирической прозой в газете мирно уживались интимная лирика, порой по-юношески слезливая, а также разделы нелепейших афоризмов, загадок и шарад. Юмористические рисунки, в которых сюжет явно доминировал над исполнением, заставляли возлюбленную Жизнева невольно фыркать, но тут же заявлять:
      - Любим, это ужас. Как может висеть на стене квартиры такая жуткая мазня? Это же неэстетно просто. Нарисовано всё как курица лапой... И написано всё так же...
      - Кур было много, дорогая, - поднимал палец Жизнев. - Много было кур. Это же не я один писал и рисовал. Всего один лист - и память о стольких людях.
      
       2
      
      - Ну и спрячь себе в шкаф эту память, - предлагала любимая.
      - Не спрячу, - упрямился Жизнев. - В шкафу это будет не память, а какие-то консервы. А тут я смотрю на стену и вижу, что прошлое со мной... Опять же люди приходят, интересуются, что это такое. Мне приятно рассказать, им приятно послушать.
      - Не знаю, что приятного слушать обо всём этом. Вас же преследовали!
      - Тьфу ты, - сердился Жизнев. - Тысячу раз повторял тебе, что никто нас не преследовал, а ты опять свое. Ну да, привлекли нас за хулиганство, когда мы дали в морду паре дураков - они воровали эти газеты. А что, по головке нас гладить за мордобой? Ну, поставили на учет в милиции, но ведь не посадили даже. Приходилось только ходить в отделение отмечаться.
      - А как же вот такой-то пишет, что он вместе с тобой боролся с режимом, что это было сопротивление, что вас подвергали репрессиям? - язвительно спрашивала любимая.
      - А ты верь больше. Его вообще ничему не подвергали, в отличие от нас. Он как-то забыл об этом написать. И никакими борцами мы себя не считали - просто смеялись над тем, что казалось смешно.
      - И он тоже?
      - И он. Борцом он себя не провозглашал, это я точно помню. Мы очень удивились бы, если бы провозглашал. Теперь он, видимо, решил, что может приврать, как-никак сорок лет прошло. Но я его не виню. Время было для нас дивное - юность, ощущение свободы, что бы теперь ни говорили про те времена. Он погрузился в воспоминания, ощутил былую свободу, и перо само написало то, что написало.
       И все же тем главным, что придавало квартире Жизнева ощущение старины и, не побоимся сказать, уюта, являлись, несомненно, книги. Книг было множество, на полках и даже на верху шкафов они давно уже не помещались и потому выстраивались в сложные фортификационные сооружения, неприступные на первый взгляд, но порой с шумом валившиеся на поэта и его гостей от первого неосторожного толчка. Ценитель сразу видел, что книги подобраны со вкусом, случайных среди них нет и даже небольшая коллекция детективов и романов ужасов, имеющаяся у Жизнева, включает в себя только лучшие образцы жанра. Ценитель видел и немалое число дорогих книг - первые выпуски серии "Литературные памятники", редкие издания из серий "Academia", "Памятники письменности Востока", "Философское наследие", "Памятники исторической мысли", "Зарубежный роман XX века"... Среди книг "Библиотеки поэта" можно было встретить даже тома Шумахера и Востокова, самые редкие и дорогие во всей серии, а сама "Библиотека" была, разумеется, собрана полностью. Видимо, в дополнение к "Библиотеке поэта" Жизнев собрал и все многочисленные книги поэтов Серебряного века, выпущенные за полтора последних десятилетия издательством "Водолей" (в этом издательстве он печатался и сам - разумеется, на деньги спонсоров). Бросалась в глаза любовь хозяина квартиры к художественной литературе античности и старого Востока: только самый дотошный библиограф мог обнаружить пробелы в этой части библиотеки Жизнева, к тому же наш герой знал о пробелах и периодически их восполнял. Например, в описываемый нами день он получил на почте двухтомник "Византийская литература IV - XV веков", а также маленькую, изданную еще в начале 60-х годов и очень редкую книжечку средневекового азербайджанского поэта Маджлиси. Жизнев не то чтобы откровенно блаженствовал в результате своей покупки - для этого он был слишком опытным собирателем, - однако порой бросал на новые приобретения, лежавшие стопкой на столе у компьютера, благосклонные взгляды.
       Возлюбленная Жизнева дочитала стихи, положила пачку листов на толстоногий стол, взяла с того же стола чашку благоухавшего жасмином чая и с разочарованным видом откинулась на спинку дивана, наполовину заслонив собой компанию котят. Жизнев с серьезным видом любовался ею, машинально вертя в руках только что дочитанную книгу (Рикардо Гуиральдес, "Дон Сегундо Сомбра", серия "Зарубежный роман XX века" - издание 1960 года, удачно купленное по случаю). Золотисто-зеленые глаза гостьи глядели на поэта осуждающе поверх чайной чашки. Поэт же молча восхищался ее волосами цвета светлого меда, никогда не знавшими краски, высокими скулами,
      
       3
      
      удивительно завершенным овалом лица, точеным носом с чуть заметной горбинкой... Возлюбленная Жизнева, несомненно, была красавицей - так сказал бы любой, даже самый строгий ценитель женской красоты. Впрочем, таковым являлся, видимо, как раз сам поэт, судьба которого сложилась так, что все женщины, с которыми он был близок (или близости которых добивался), отличались незаурядной красотой. Это обстоятельство служило предметом удивления (хочется надеяться, что не зависти) людей, хорошо знавших Жизнева, так как сам поэт красотой, прямо скажем, не блистал и хотя и был физически очень крепок, почти могуч, однако толстый нос, маленькие голубые глазки и верхняя губа, смешно нависавшая над нижней, могли, казалось бы, отучить его от излишней разборчивости в выборе дам. Впрочем, привередливостью он и не страдал, просто выбирал лучшее и не испытывал, как часто бывает, особой робости при общении с красавицами, справедливо полагая, что любовные устремления мужчин понятны красавицам лучше, чем дурнушкам, и заслуживают прощения в их глазах. Постигали нашего героя и горькие любовные бедствия (как постигают они, кстати, и писаных красавцев): он мог годами страдать от отсутствия взаимности, не в силах утешиться с другими, так как был однолюбом. Однако с виду Жизнев неизменно сохранял веселость и готовность к шутке, оправдывая фамилию, некогда данную его столь же веселому предку в Рязанской семинарии.
      - А? Что? - вздрогнул Жизнев, погрузившийся было в созерцание нежных округлостей, видневшихся в декольте строгого (будто бы) делового костюма гостьи и ее удивительной красоты ног (любимая сидела, положив ногу на ногу).
      - Подонище! С ним дама разговаривает, а он витает неизвестно где! - воскликнула любимая с упреком. Однако ее плутоватая улыбка, открывшая мелкие ровные зубки, и засиявшие золотистые глаза говорили о том, что она не сердится и что от нее не укрылось, куда с таким восхищением взирал ее визави.
      - Прости, прости... И долго ты уже со мной разговариваешь? Меня отвлекло кое-что. Искал образ. Такой уж я человек - чуть что начинаю искать образ...
      - Жизнев, хватит трындеть, - заявила гостья. - От этих твоих опусов я снова в шоке. Как и от предыдущих. Написано, конечно, грамотно, - не ухмыляйся, не ухмыляйся, - но тематика! Какие-то бомжи, какие-то разрушенные заводы, помойки, старые бабки, бродячие коты... Ты понимаешь, что тебя никто не напечатает? Никто - и никогда!
      - Меня и так никто не печатает, - резонно возразил Жизнев.
      - Конечно, если ты пишешь такую хрень. Причем чем дальше, тем хлеще!
      - Марина, поэтов в наше время вообще печатают мало и неохотно. Не только меня. Считается, что народ не любит стихи, что стихотворные книги не окупаются. Ну так дай хоть подурачиться, - примирительно сказал Жизнев.
      - Ничего, кой-кого вон печатают, - возразила Марина, которая благодаря знакомству с Жизневым стала почитывать современных поэтов. - И премии дают кой-кому. А кто тебе за твоих бомжей даст премию? Да тебя даже в это здание не пустят, где их дают! Может, ты от своих бомжей блох набрался, хрен тебя знает. А люди пишут светлое, жизнеутверждающее... Дебилизм, я согласна, но ты же можешь написать как положено и в то же время не дебильно!
      - А, значит, ты признаешь, что я не дебил? - радостно спросил Жизнев, мягким движением перемещаясь на диван и заслоняя от нас, зрителей этой сцены, остальную половину выводка котят. Он обнял Марину, та издала протестующий стон, но такой, который мог бы даже монаха побудить к любовным авантюрам. Она уклонялась, но поэт мягко повернул к себе ее лицо. Последовал долгий поцелуй, во время которого рука Жизнева покоилась на восхитительно округлом и гладком колене любимой.
      - Подонище, - промурлыкала Марина, когда поцелуй наконец прервался. - Ты же знаешь, что я не свободна!
      - Ты вечно не свободна, - возразил Жизнев. - И что же мне делать? Вешаться в расцвете творческих
      
       4
      
      сил? Тогда я уже несколько раз должен был умереть. Чего стоит хотя бы история с Габором!
       Габором Марина называла одного из своих ухажеров, богатого выходца из Восточной Европы, гражданина Америки. Настоящее его имя она не могла, а скорее всего просто не хотела запомнить, но богатый коротышка безропотно откликался и на имя Габор. Основной темой его бесед с Мариной являлось перечисление тех благ, которыми он предполагал ее осыпать. Ни о чем другом удачливый иностранец говорить не умел, шуток над собой не понимал, а в учреждениях культуры, куда ради смеха водила его Марина, почти мгновенно погружался в дремоту. Когда Габора там принимали за пьяного и пытались растолкать и вывести, Марина возмущенно шипела: "Вы что?! Это же американец, они всегда так. Вот вы деревня, вот серость! Просто стыдно за эту страну!" Габору приходилось, хотя и с неудовольствием, угощать в ресторанах подруг Марины, ибо той потешаться над Габором без подруг стало уже скучновато. В конце концов Марина сплавила богатея самой уродливой бабенке из своего окружения, которой приходилось в одиночку кормить двоих детей. "Расскажи ему, какая я сука, и он тебя полюбит", - напутствовала Марина подругу. Поначалу вроде бы так и получалось - Габору нравилось, когда его жалели и видели в нем жертву. Однако затем он с присущей ему прямотой заявил новой сожительнице, что она недостаточно красива и он со своими деньгами имеет полное право на расположение любой русской красавицы (о таких своих качествах, как карликовый рост, толстое пузо, пятнистая плешь, суетливость и непроходимая тупость, Габор счел возможным не упоминать). Таким образом богатый иностранец временно обрел свободу. "Ничего, найдет новую дуру", - уверенно говорили подруги.
      - Как ты смеешь попрекать меня Габором, негодяй! - возмутилась Марина. - Да, он меня домогался, но я осталась непреклонна. Я не отдалась ему!
      - Допустим, - согласился Жизнев. - Зато пока ты морочила ему голову, что уже само по себе нехорошо, я должен был страдать и мыкать горе без женской ласки. Это как?
      - Ты - без женской ласки? Ха-ха! А та полоумная пэтесса из Новосибирска?
      - Из Новороссийска, - машинально поправил Жизнев.
      - Какая разница! Одна фамилия чего стоит - Попандопуло! Я почитала тут ее стишки - это же клиника!
      - Во-первых, Попандопуло она по мужу, а на самом деле она Рябошапка. Во-вторых: ты опять рылась в моих бумагах. Марина, как тебе не стыдно!
       Марина отодвинулась от Жизнева и посмотрела на него в упор. Ее русалочьи глаза сузились и потемнели.
      - Жизнев, - сказала она с расстановкой, - ты вспомнишь еще мои слова: когда-нибудь тебе захочется, чтобы кто-нибудь порылся в твоих бумагах, поинтересовался твоими делами, да некому уже будет. Ты жаловался, что папа без спросу читает твои записи, твои бумаги. Теперь вот папы нет, и что - легче тебе стало?
      - Конечно, не легче, - признал Жизнев. - Ты только про папу потише, чтоб мама не слышала, она в той комнате... Ты мудрая, Марина, за это я тебя и люблю. Несмотря на всех твоих Габоров. Несмотря даже на нынешнего, который, кажется, хуже всех предыдущих...
      - Он не Габор, он Вольдемар Ольгердович, - поправила Марина.
      - Ну да... На ловлю счастья и чинов заброшен к нам по воле рока... Он из каких же будет? Чухонец, что ли?
      - Сам ты чухонец... Не знаю, из каких, черт его знает, - звонко рассмеялась Марина. - Ладно, пусть я плохая, но не могу я жить в условиях безденежья. Ты лучше прочитай-ка мне вот это стихотворение про бомжей, очень прикольное. Люблю, когда ты мне читаешь, - и она потянулась к пачке листов на столе.
      - Ну как же, все брошу и начну стихи читать, - проворчал Жизнев и заключил свою гостью в объятия. На сей раз несколько поцелуев последовали один за другим. Марина ворковала: "Нет... Не хочу... Подонище..." Жизнев успел расстегнуть несколько пуговиц ее жакета.
      
       5
      
      - Ай! - вдруг вскрикнула Марина как ужаленная и оттолкнула Жизнева. Тот увидел, что она с ужасом смотрит через его плечо, и обернулся. Оказалось, что посреди комнаты стоит растрепанный низкорослый мужчина в застиранной футболке с надписью "Останкинское пиво" (такие выдаются самым ненасытным питухам на пивных праздниках), в полотняных китайских портках и в шлепанцах. Взгляд его табачно-карих глаз был с недоумением устремлен на целующуюся пару. Точнее, на Марину, с ее шиком, красотой и свежестью явно казавшуюся невзрачному мужчинке существом из другого мира.
      - Спокойно, Марина, это Михалыч, - сказал Жизнев.
      - Он что, маньяк? - раздраженно спросила Марина. - Какого хрена он так смотрит? Баб не видел, что ли?
      - Михалыч, ты что уставился? - рявкнул на незваного гостя Жизнев. - И как ты вообще сюда попал?
       Гость с трудом стряхнул оцепенение и объяснил:
      - Извини, Васильич, просто дверь была не закрыта, я и вошел. У тебя же часто так...
      - А если бы мы тут... - грозно начал Жизнев, но Михалыч замахал руками:
      - Не-не-не, - я бы сразу на цирлах - и домой.
      - Я просто в шоке, - объявила Марина. - Проходной двор какой-то. Жизнев, ты катишься куда-то не туда. Это я тебе точно говорю.
      - Да не сердитесь вы, девушка, - торопливо вступился Михалыч. - Это не походный стол, просто у Васильича замок барахлит. Собачка отходит...
      - При чем тут "походный стол"? - недоуменно спросила Марина. - Я сказала "проходной двор". Он еще и глухой?
      - Да нет, - усмехнулся Жизнев, - просто Михалыч, если волнуется, путает слова, а также разные буквы. Правда, Михалыч? Ну-ка скажи "бомбардировщик".
      - Правда, бывает, бывает, - закивал Михалыч, но трудное слово выговаривать не стал.
      - Короче, спроси, что ему надо, - потребовала Марина.
      - Михалыч, тебе чего надо? - осведомился Жизнев.
      - Васильич, тут такое дело, - понизив голос, топчась на одном месте и помогая себе руками, стал объяснять Михалыч. - Вчера ванную со свояком закончили ремонтировать, ну и решили отметить это дело. Я-то ничего, а свояк лежит, разболелся совсем. Поправить его надо бы, а денег нет.
      - Понятно! Конечно, я так и думала! - голосом школьной училки воскликнула Марина. - А при чем тут Любим Васильевич?
      - Возьми ты знаешь где. И исчезни, - перебил ее Жизнев.
      - Васильич, спасибо! - снова замахал руками Михалыч. - Я бы никогда, но иначе - веревка! Свояк лежит - просто труп! Веревка!
      - Ансамбль имени Веревки, - засмеялась Марина, глядя, как Михалыч топочет в разных направлениях по полу. Тот смутился, отступил в угол и сунулся там в какой-то шкаф. В этот момент Жизнев неожиданно обнял Марину, и она издала протестующий, но чрезвычайно завлекательный стон, будучи в уверенности, что незваный гость уже удалился. Михалыч, слышавший подобные стоны в кино, от неожиданности вздрогнул, оступился и задел башню из книг. Башня рухнула на него, книги с глухим стуком посыпались ему на голову, на плечи, на спину и с глухим стуком покатились на пол. "Бонбандировка", - пробормотал Михалыч и опрометью метнулся в прихожую, прижимая к груди бутылку. Жизнев вскочил и принялся восстанавливать разрушенное сооружение. Покончив с этим делом, он повернулся, раскрыв объятия, и похолодел: Марина встала и уже подкрашивала губы перед зеркалом.
      - А как же близость? - простонал поэт. - Как же исполнение мужского долга?
      - В другой раз, - насмешливо ответила Марина. - Дурак ты, Жизнев, и все никак не поумнеешь.
      - Ну и что? - фыркнул Жизнев. - Я слыхал, что женщины как раз любят глуповатых. Тот же Габор, тот же Вольдемар Ольгердович имеют у них успех.
      
       6
      
      - Ну, жди, может, и тебя полюбят. Ладно, не переживай, просто мне пора. Замок наладь, - и Марина прошагала к двери. Дверь попыталась было заартачиться, но гостья рванула ее с такой силой, что чуть не сорвала с петель.
      - Я позвоню, - бросила Марина на прощанье и засмеялась. Перед Жизневым блеснули золотистые глаза и белые ровные зубки. Хлопнула дверь, на лестнице простучали каблучки, и все стихло.
      
       Глава II
      
       - Ох, за что мне все это, - упав в продранное кресло, простонал Жизнев и закрыл глаза. Собачка, какая-то собачка... Или судьба? "Хорошо бы собаку купить, - повинуясь понятному ходу мысли, пробормотал поэт. - Пусть гоняет всех этих Михалычей. Но почему я не увел ее в спальню? С другой стороны, если бы этот болван приперся в спальню? А он приперся бы, он такой. Из тех людей, которые всегда делают глупости, запарывают, так сказать, косяки, но сердиться на которых невозможно. Смотрит собачьими глазами, мать его ети..."
       Нам следует оговориться: мы называем нашего героя поэтом, хотя, строго говоря, профессиональным поэтом он не являлся. Поэзию он, безусловно, считал главным делом своей жизни, причем закоснел в этом убеждении в столь юном возрасте, когда никаких оснований для веры в свой творческий жребий у него еще не имелось. Потом основания постепенно появились, пришла известность, и даже довольно широкая, но материального толку от известности выходило мало. Произведения Жизнева присутствовали на множестве интернет-сайтов, но попадали они туда без разрешения и даже без ведома автора, которому платить никто и не думал. Книги его, выпускаемые спонсорами, продавались только на концертах, на волне сиюминутного успеха, когда возбужденная публика искала способа изъявить автору свое восхищение. Вновь обретая хладнокровие, публика уже старалась денег не тратить и выпрашивать книги у автора в подарок, одалживать их у друзей, воровать в магазинах, а на следующие концерты проходить по списку гостей, - впрочем, эту ситуацию в свое время прекрасно описал Генри Джеймс. Примерно о том же писал Моэм: "Очень трудно определить, насколько многочисленна интеллигенция, зато совсем несложно определить, многие ли из среды интеллигенции согласны выложить деньги, чтобы поддержать свое возлюбленное искусство. ...Книги, требующие от читателя больше понимания, чем можно ожидать от заурядной публики, находят сбыт в количестве тысячи двухсот экземпляров [Это еще очень неплохо! - Авт.]. Ибо интеллигенция, сколь она ни чувствительна к красоте, предпочитает ходить в театр по контрамарке, а книги брать в библиотеке" (1). Надо только добавить, что во времена Джеймса и Моэма не было Интернета. А во времена Жизнева держатели интернет-сайтов мало того что никому ничего не платили и вообще отличались скупостью, но вдобавок еще и поголовно страдали манией величия. То, что Жизнев и его товарищи-поэты наполняли сайты живым содержанием и делали их привлекательными для посетителей, а значит, и для размещения рекламы, вовсе не добавляло поэтам веса в глазах интернетчиков. В глазах этих человекопауков авторы выглядели, по-видимому, полезными, но безмозглыми существами вроде мух: создать для них виртуальный кокон, то есть сайт, и потихоньку их посасывать стоило, но и только. Пожелания, советы и предложения поэтов встречались с раздражением и издевкой, словно ребенок вдруг осмелился учить жизни взрослых. Деятели Интернета в массе своей склонны были забывать о том, что обладание неким знанием или умением не есть повод для гордыни. Глупо выглядит автослесарь, куражащийся над клиентом, глупо выглядит продавец, высмеивающий покупателя, но стократ глупее выглядит держатель литературного сайта, пытающийся в грош не ставить тех людей, трудами которых он кормится и без которых существование его сайта просто невозможно. Без них ему пришлось бы заниматься каким-то другим делом, а это всегда затруднительно, так как интернетчики - обычно люди талантами не обремененные, малообразованные и ни в чем толком не смыслят.
       Жизнев набрал телефонный номер. Звонил он как раз держателю литературного сайта, - того,
      
       7
      
      на котором некогда размещались материалы Жизнева и близких к Жизневу авторов. Два года назад поэтам пришлось создать себе новый сайт, поскольку их крайне самоуверенный интернет-директор по кличке Смит не оставил им другого выхода. Смит делал массу всяких глупостей: организовывал на сайте конкурсы заведомых графоманов; размещал безвкуснейшую рекламу интим-салонов; создавал кружок полоумных почитателей жизневского творчества, разумеется, ничего в этом творчестве не смысливших, зато писавших всякую дрянь - как им казалось, в духе своего кумира, - и размещавших ее на сайте, так что все хорошее тонуло в этом смрадном болоте. Не жалея сил на эту идиотскую деятельность, Смит в то же время высокомерно отвергал все просьбы своей творческой паствы. Даже разместить у него объявление о концерте удавалось только с большим трудом. Поэты создали себе новый сайт, для чего нашли нового интернет-директора (позднее этот бледный суетливый человек тоже выжил из ума, что, к сожалению, характерно для людей его профессии). Жизнев попросил Смита убрать с подвластного тому сайта стихи Жизнева и прочих, не сомневаясь в согласии: ведь модератор постоянно талдычил своим подопечным, что ему от них одна морока, а прибыли никакой. Действительно, Смит пылко согласился, причем в голосе его звучали обиженные интонации, напомнившие Жизневу ослика Иа-Иа из знаменитого мультфильма о Винни-Пухе. Однако именно излишнее подчеркивание Смитом собственного благородства и внушило Жизневу сомнения в его искренности. Лицемерие в людях Жизнев распознавал очень хорошо, вдобавок Смит уже успел доказать, что вполне способен на вранье: в самом деле, сайт битком набит рекламой, от моторных масел до борделей, а Смиту, видите ли, от него только головная боль. Жизнев, разумеется, отметил для себя эту неувязку, но помалкивал, пытаясь сохранить если не добрые, то хотя бы корректные отношения. Отметил для себя Жизнев и кое-что еще: недобрые мышиные глазки Смита, его ханжески поджатые губки, елейную улыбочку и постоянные лицемерные упреки поэтам в грубости на концертах (и эти упреки предъявлял человек, рекламирующий бордели). Дамы, приходившие со Смитом, дескать, постоянно страшно смущались. Все эти черты внешности и поведения Смита долгое время лежали в памяти Жизнева столь же неприятным, сколь и бесполезным грузом. Затем наступила пора печальных хлопот: умер друг Жизнева, прекрасный поэт Костя Сложнов, и пришлось разбирать его творческое наследие, составлять и редактировать книги его стихов и прозы, а также с миру по нитке собирать деньги на издание этих книг. Сбор денег, как всегда, выявил много интересного в людях: один коммерсант, называвший себя другом поэтов, не дал ни копейки, отговариваясь тем, что строит дом, а другой друг, инженер из Королева, человек слабого здоровья, дал аж сорок пять тысяч. Брать у него второй транш в размере двадцати пяти тысяч Жизнев долго отказывался, но скромный ракетчик проявил такое упорство и в конце концов так разобиделся на отказы, что взять деньги пришлось. Жизнев навсегда запомнил встречу с ним на Ярославском вокзале: его всклокоченные волосы, опухшее лицо, такие же словно опухшие ботинки, брюки, давно забывшие об утюге, черное пальто, похожее скорее на флотскую шинель и понизу щедро заляпанное грязью, а главное - детскую радость и глубокую благодарность человека, получившего в обмен на свою двухмесячную зарплату полдюжины уже вышедших книг Кости Сложнова. "Вот здорово! Это всё мне?! Ну это же надо!" - приговаривал инженер, поглаживая симпатичные книжечки в твердом переплете и перечисляя друзей, которым будет приятно их получить. Жизнев не смог осквернить эту чистую радость вопросом: а не могли бы друзья хоть немножко вложиться в издание и тем самым хоть немножко облегчить подвиг геройского ракетчика? Последний явно находился в периоде обычной русской слабости, что и подтвердил, вынув из кармана пальто-шинели фляжку коньяка и сделав из нее огромный глоток (разумеется, сначала предложив Жизневу, но тот отказался). А ведь ослабевшие люди к щедрости, как правило, не склонны, потому что расход на вино у них постоянен, а доходов никаких нет.
       Хотя с книгами Сложнова всё в конце концов получилось успешно, непростые перипетии процесса издания большого поэта еще долгое время крутились у Жизнева в голове. Тут-то и вспомнилась ему противная физиономия Смита. Жизнев открыл его литературный сайт и зримо
      
       8
      
      убедился в том, в чем был подсознательно уверен все те два года, которые прошли после официального прекращения сотрудничества со Смитом и после всех клятв этого субъекта: стихи Жизнева, Сложнова и прочих поэтов их круга по-прежнему красовались на сайте среди мерцавшей и подмигивавшей рекламы. "Вот сволочь", - покачал головой Жизнев, вспомнив честный, подрагивавший от обиды голос Смита, обещавшего все стихи с сайта убрать (а как же не обижаться - не оценили его трудов неблагодарные писаки). Но предстояло выпускать диск песен Сложнова, и Жизнев, как сказано выше, набрал номер Смита, хоть и с немалым отвращением.
      - Да? Кто это? - жеманно промяукали в трубке.
      - Привет, Сергей, это Любим Жизнев, - постаравшись придать голосу беззаботность и дружелюбие, представился наш герой.
      - Здравствуйте, - произнес после некоторого замешательства Смит - сухо, как девица, которой надоел не в меру назойливый вздыхатель. Жизнев объяснил, что собирает деньги на диск Сложнова.
      - Не понимаю, почему вы обращаетесь именно ко мне, - раздраженно возразил Смит. - В свое время вы со Сложновым везде написали, что не имеете ко мне никакого отношения, а теперь, значит, когда понадобились деньги...
      "Вот сука, - подумал Жизнев. - Нет, ну какая сука". Однако нелегкая реальность последнего двадцатилетия научила его смирять негодование и прочие благородные порывы.
      - Сережа, - ласково сказал Жизнев, - я ведь тебе с самого начала сказал, что я не для себя прошу. Это во-первых. Во-вторых, вместе работать мы не смогли, нам пришлось делать свой сайт, и, чтобы сайты не конкурировали, как-то обособиться. Какие тут могут быть обиды? А в-третьих, я же не Христа ради прошу. Стихи на твоем сайте как висели, так и висят, несмотря на все твои обещания, денежки капают... Кажется, я имею право попросить на доброе дело.
      - Я уже не имею отношения к этому сайту, - поспешно заявил Смит. - Я его продал.
      - Так-так, интересно, - оживился поэт. - Значит, продал вместе с нашими стихами. Значит, получил деньги за наши стихи. Значит, есть чем поделиться, тем более что деньги в значительной мере не твои. Ты как взрослый человек должен это понимать.
      - Я взрослый, я взрослый! - взвизгнул Смит совсем уже дамским голосом, осознав, что насчет продажи сморозил глупость. - Да, я взрослый! А вы идите подавайте на меня в суд, если вам не стыдно!
      - Мне, стыдно? - опешил Жизнев. - Чего?
      - Стыдно судиться из-за таких ничтожных денег! - прокричал Смит и бросил трубку, окончательно уподобившись капризной бабе.
      - Ну и ну, - произнес в пространство Жизнев. - Знал я, конечно, что он сволочь, но чтоб такая... Он качает бабло с наших стихов, а мне должно быть стыдно. Тырить деньги не стыдно, а судиться стыдно. Знает, подлец, что некогда мне в суд подавать, вот и куражится. Ну ладно, если окажемся на одном мероприятии, я тебе, сучонок, удовольствие испорчу.
       Жизнев разместил в Интернете отчет о разговоре со Смитом и призыв к любителям поэзии не заходить на сайт этого жулика, после чего заставил себя успокоиться и переключиться на другие дела. А таковых хватало. Историю со Смитом мы здесь привели для того, чтобы показать как всю эфемерность доходов современных русских поэтов, так и то, с какой легкостью поэты становятся жертвами самой наглой эксплуатации. О Жизневе разговор впереди, а чемпионом по части труда за копейки на разных ловкачей являлся, несомненно, недавно умерший друг Жизнева Костя Сложнов. Этого любителя красивой жизни и доступных девиц, а по сути - святого человека не использовал для личного обогащения, казалось, только ленивый. Издательство, для которого Сложнов по рекомендации Жизнева писал боевики, около года задерживало гонорары - до тех пор, пока Жизнев не устроил скандал директору издательства, своему давнему приятелю. Из группы, которую Сложнов когда-то основал, его выдавил второй основатель и друг Сложнова Сидорчук, когда группа стала приносить деньги. Успешная команда выпускала диск за диском с песнями Сложнова, но не
      
       9
      
      платила бедняге ни копейки. То есть звукозаписывающие фирмы платили Сидорчуку, тот обещал поделиться со Сложновым и, конечно, клал все деньги себе в карман. Косте пришлось, по настойчивому совету Жизнева, обратиться в агентство по охране авторских прав, в котором произведения Сложнова, по счастью, были зарегистрированы. Костя получил тысячи полторы долларов, но, хотя мог получить гораздо больше, махнул рукой и заявил, что удовлетворен. Ранее он и таких-то денег отродясь не держал в руках. Жизнев ругал его за мягкотелость, но не сильно, поскольку в глубине души сознавал, что на месте друга поступил бы так же. Люди, снабжавшие песенными текстами эстрадных певцов и поставлявшие сценарии и поздравительные тексты для корпоративных празднеств, заказывали все это Сложнову и платили ему дай бог десятую часть от полученных щедрых гонораров. Впрочем, "его скудный заработок был вполне естествен: это тот заработок, который жизнь обычно предоставляет на долю тех, кто поклоняется красоте, кто стоит выше толпы" (Драйзер) (2). Сложнов и тем был доволен, ибо постоянно что-нибудь сочинял, как для заработка, так и большей частью для души, и на завязывание новых деловых связей у него попросту не оставалось времени. А потом Сложнов умер по дороге на работу в подземном переходе, предоставив друзьям разбираться, за двоих ли работал покойный (писавший "для заработка" и "для вечности") или все же за троих (так как писал много музыки и выпускал альбомы со своими песнями на собственной домашней студии). Жизнев трудился за двоих всегда - сначала писал и учился, потом писал и работал, так что к постоянной дополнительной нагрузке успел привыкнуть и не слишком ею тяготился. Однако в год, последовавший за смертью Сложнова, ему пришлось подготовить и выпустить несколько книг покойного друга (разумеется, предварительно обеспечив выпуск деньгами). Нагрузка увеличилась ощутимо, так как кормившую его работу в издательстве он бросить не мог, а прекратить сочинять не мог по причинам, не выразимым в словах, но, видимо, достаточно серьезным - недаром эти причины определяли всю его судьбу. Глупцы считают, будто поэт сочиняет играючи, просто записывает то, что "диктует вдохновенье", а потому и платить ему не за что. О таких мнениях писал Честертон: "Фабриканта вы непременно спросили бы, как идут дела у него на фабрике. Но никого не интересуют обстоятельства, при которых создаются стихи. Ведь сочинять стихи - все равно что предаваться безделью" (3). На самом-то деле вдохновение способно подсказать только идею, а точнее, намек на идею будущего произведения, а далее следует тяжелый труд, требующий подготовки, длящейся всю жизнь. Разумные люди веками пытаются донести эту истину до толпы. Вот что писал, к примеру, Шиллер: "Истинный художественный гений всегда узнается по тому, что он, при самом пламенном стремлении к целому, сохраняет хладнокровие, стремление и упорство в отделке частностей и скорее откажется от наслаждения оконченным созданием, чем нанесет ущерб совершенству. Трудность средств заставляет простого любителя отвернуться от цели; он желал бы, чтобы создание давалось так же легко, как созерцание" (4). Брюсов напоминал: "Мы все очень много говорим о культуре, но кое-кто среди нас забывает, что культура требует систематического умственного труда и ее нельзя свести к вспышкам вдохновения". Кольридж писал, что дело поэта - "заставить блеснуть новизной вещи повседневные и вызвать чувства, аналогичные восприятию сверхъестественного, пробуждая разум от летаргии привычных представлений и являя ему красоту и удивительность окружающего нас мира, это неисчерпаемое богатство, которое из-за лежащей на нем пелены привычности и человеческого эгоизма наши глаза не видят, уши не слышат, сердца не чувствуют и не понимают" (5). Но вот недоумок на то и недоумок, чтобы внимать не гласу разума, а своим невесть откуда взявшимся убеждениям, особенно если эти убеждения позволяют ему сэкономить на оплате труда поэта.
       Итак, Жизнев, придя с работы, сперва погружался в тексты Сложнова, а затем, уже порядком одурев, часами пытался довести до ума собственное произведение, начатое либо в метро по пути на службу, либо в издательстве во время перекура. Да, дорогой читатель, именно часами, ибо вдохновение порой позволяет многообещающе начать, порой - с блеском закончить, но что касается
      
      
       10
      выстраивания целого, то тут надежда на него плоха. Были, думал Жизнев, одареннейшие поэты, полагавшиеся в основном на вдохновение - Мандельштам, Юрий Кузнецов... И что же? Законченных произведений мало и у того, и у другого. Обычная картина: в начале идут сильные, порой гениальные строки, а потом беспомощное бормотание, от которого делается неловко за автора. Тот, кто понял истинную роль в творчестве так называемого вдохновения, не ждет от него слишком многого: возьмешь, точнее схватишь, то, что оно дает, а дальше изволь усиленно трудиться, доводя дело до подлинного конца. Беда названных авторов как раз в том, что они слишком торопились поставить точку, словно зодчий, который прекрасное здание оканчивает как сарай, спеша к неизвестно кем назначенному сроку. Так что Жизнев трудился прилежно, усилий не жалел и даже в записную книжку, то есть в черновик, заносил только многократно обдуманный вариант текста. Затем он переносил текст в беловую тетрадь (порой в ней тоже становилось черно от помарок), и только затем перепечатывал, пополняя компьютерные файлы - основу для будущих книг. Впрочем, и к файлам, и даже к изданным книгам он еще не раз возвращался с поправками.
       Всей этой загруженности противоречила случившаяся с Жизневым странная история. Казалось, будто он потерял способность соразмерять свои силы и время с принимаемыми им на себя обязательствами. Один из его читателей, руководитель рок-группы, для повышения качества песенных текстов решил брать у Жизнева уроки стихосложения. Жизнев давно поборол в себе стеснительность Сложнова, которому легче было совсем отказаться от работы, чем первым завести разговор о ее оплате, - посему уроки хотя и скромно, но оплачивались. В ходе занятий выяснилось, что ученик хорошо владеет немецким языком. Жизнев предложил совмещать приятное с полезным и делать переводы какого-нибудь недостаточно переведенного на русский немецкого поэта. Такой поэт, и очень крупный, очень скоро пришел на ум нашему герою. Ученик, ссылаясь на недостаток времени, взялся делать лишь подстрочные переводы, зато очень толковые, а Жизнев начал преобразовывать их в стихи. Дело спорилось - видимо, потому, что Жизневу случалось переводить и ранее. Знакомыми переводчиками стихи были одобрены, ученик хотя и перестал брать уроки, но изготовлять подстрочники продолжал: такое тесное соприкосновение с великой поэзией его захватило. Жизнев переводил и переводил, и когда готовых переводов набралось уже несколько десятков, Жизнев заговорил о них со своим издателем (кажется, единственным в России, еще издававшим новые переводы зарубежных поэтов и заново открывавшим полузабытых русских поэтов Серебряного века). Здравый смысл подсказывал Жизневу, что, затевая этот разговор, он поступает безрассудно, но перед внезапно нахлынувшим энтузиазмом здравому смыслу пришлось отступить, особенно когда прозвучало волшебное слово "грант". Иначе говоря, Жизнев пообещал сделать целую книгу великого немца - не менее ста пятидесяти стихотворений. В какой-то степени Жизнева можно понять, ибо нечасто современный русский поэт, начиная работу, пребывает в уверенности, что стихи непременно издадут, а ему самому заплатят. Наш герой как-то запамятовал о том, что переводами заниматься ему просто некогда и потому никаких обещаний давать не следует. Была еще возможность остановиться, пока не начались переговоры о гранте, но Жизнев ею не воспользовался, так как придерживался замшелого правила: если дал обещание, то его кровь из носу надо выполнять. Таким образом Жизнев и на себя взвалил неподъемную ношу, и, что еще хуже, своего ученика, страшно занятого на службе, принудил сделать то же самое - ведь изготовление подстрочника хоть и проще, чем собственно перевод, но мороки с ним тоже немало, а лавров за него много не пожнешь. Ну и в довершение всего выяснилось, что грант института Гёте позволяет издать книгу, но не заплатить переводчику (другой вариант - заплатить переводчику, но не выпускать книгу издательство по понятным причинам рассматривать не пожелало; впрочем, Жизнев на него за это не обиделся). Так что Жизневу и его товарищу заплатили натурой - выдали сотню экземпляров книги, которые они продали на презентациях, а деньги пропили. Из всего сказанного в этой главе читатель должен сделать два вывода: во-первых, существование
      
      
      
       11
      
      поэта (если он не захребетник от природы, а таких, увы, немало) весьма непросто, несмотря ни на какое вдохновение, а порой даже невыносимо тяжело; во-вторых, наш герой переживал в описываемое время один из самых тяжких периодов своей жизни, причем значительную часть этой тяжести он навалил на себя сам. Правда, жалуясь друзьям на собственную глупость, усталость и недостаток времени, подлинного раскаяния он не испытывал. В редкие минуты отдыха он предавался воспоминаниям.
      
       Глава III
      
       Жизнев очень поздно, лет в сорок пять, прочел наставление Толстого сочинителям: писать только тогда, когда некая идея не дает тебе покоя и не оставляет другого выхода, кроме как излить ее на бумагу. Если же такой идеи нет, классик, как известно, советовал не браться за перо. Ознакомившись с этим наставлением, Жизнев с радостью констатировал, что, сам того не зная, всю жизнь поступал по Толстому, то есть писал о том, что его волновало и о чем хотелось написать. Сочинять лишь ради самого процесса, как Бродский, Жизнев не стремился и не верил в успех этого дела (думается, стихи Бродского оправдывают его скепсис). К счастью, в своем литературном образовании Жизнев не замыкался в кругу русских авторов и гораздо раньше слов Толстого открыл такое, например, высказывание Аретино: "Поэзия - это счастливый каприз природы, которому дает жизнь лишь наше собственное страстное переживание. Без него поэтическая речь - что церковь без колокола" (6). Или слова Китса:
       Знай: посягнуть на эту высоту
       Дано лишь тем, кому страданье мира
       Своим страданьем стало навсегда.
       А те, которые на свете ищут
       Спокойной гавани, чтоб дни свои
       Заспать в бездумье, - если невзначай
       Сюда и забредают к алтарю, -
       Бесследно истлевают у подножья (7).
       Созревал как поэт Жизнев при Советской власти, тогда же он начал вращаться в окололитературных кругах - посещать литературные объединения, курсы и семинары. Вскоре благодаря общению с наставниками и более опытными товарищами, а также чтению книг современных советских мастеров стиха он хорошо понял суть понятия "проходимость", которым руководствовалось подавляющее большинство тогдашних поэтов, в том числе и те, которые позднее объявили себя страдавшими от режима. Проходимым произведение становилось, если удовлетворяло всего лишь двум требованиям: во-первых, не затрагивало существовавшую в то время в СССР политическую систему и, во-вторых, отличалось просветленностью, звало к добру - пусть ненавязчиво, но достаточно внятно, излучало пусть не плакатный, но вполне ощутимый читателем оптимизм. Система власти в СССР Жизневу не нравилась, но не затрагивать ее он был готов, поскольку считал, что альтернативы социализму нет и устаревшие структуры и установления постепенно сами изменятся в лучшую сторону. До известной степени он оказался прав, однако перемены, миновав эту степень, продолжали развиваться все быстрее и быстрее и привели отнюдь не к лучшему, а к тому, к чему привели. Если же не забегать вперед, то надо просто сказать, что идейным политическим оппозиционером Жизнев не был, а значит, мог обойтись и без диссидентских нот в стихах. Вдобавок те диссиденты и диссидентствующие, с которыми ему доводилось встречаться, в подавляющем большинстве вызывали у него, прежде всего своим фанатизмом, глубокой лживостью и агрессивностью, острое чувство брезгливости. Следовать за ними, походить на них хоть в чем-то Жизневу, несмотря на все его недовольство властью, никак не хотелось.
      
      
       12
      
       Однако вторая сторона свойства "проходимости" - для краткости мы называем ее просветленностью - была для нашего героя решительно неприемлема. Чувствуя изначальный трагизм жизни, он не понимал своих современников, произведения которых так и светились "общим позитивом": неужели эти люди всегда испытывают от окружающего положительные эмоции? А если нет, то для чего им нужно опошлять просветленностью все естественные человеческие чувства? Неужели только ради публикаций? "Хм, ничего себе - "только", - подмигивал зеркалу Жизнев. - Публикация, потом еще, потом еще - всё это гонорары, денежки. А потом, глядишь, книжка, - это изрядный гонорар. А потом членство в Союзе писателей, за которое идет трудовой стаж, а значит, можно писать, не отвлекаясь ни на что. Всякие писательские льготы - по линии Литфонда и не только. А потом какая-нибудь непыльная работенка в газете или на радио, плюс можно подрабатывать руководителем литературного объединения..." (Надо оговориться, что все блага, о которых думал тогда Жизнев, были типичны лишь для Советской эпохи, милостивой к искусствам. В либеральные времена они стали возможны лишь как редчайшее исключение и только для лиц, признанных эпохой полностью своими.)
       Итак, в творчестве Жизнев следовал лишь своим эмоциям. Человек он был желчный, нервического склада, склонный к мрачным фантазиям и никак не склонный к благостности и просветленности. Следовательно, проходимостью его сочинения не обладали; следовательно, Жизнев сам отрезал себе путь к официальным публикациям в Советском Союзе, неофициальных же публикаций он не хотел, не веря в правоту диссидентского движения и не желая связывать с ним свое имя. Получался тупик, то есть полное отсутствие публикаций. Однако, как то ни странно, в депрессию такая ситуация Жизнева не повергала. У него были прекрасные друзья (позднее многие из них сильно изменились, но речь пока не об этом), имелись толковые приятели в окололитературной среде, тем и другим он читал стихи и встречал понимание и одобрение. Был семинар переводчиков при Центральном доме литераторов - там собирались культурнейшие люди, чуждые зависти, и там Жизнев тоже пользовался признанием (возможно, отчасти потому, что Жизнев тогда писал только оригинальные стихи и переводчикам делить с ним было нечего). Всей этой узкой публичности Жизневу хватало. Ну или почти хватало, если учесть то, что ему, в воздаяние за скромность, никогда не приходилось в творчестве кривить душой. Многие ли советские поэты могли этим похвастаться? А ведь кривить душой их, начиная с 60-х годов и позже, не заставлял никто кроме собственной жадности: очень уж добра была Советская власть к тем, кто разделял введенные ею правила игры и понимал принцип проходимости. Конечно, Жизнев мог публиковаться в самиздате, то есть самолично или с помощью друзей перепечатывать и записывать на магнитофон свои стихи и потом пускать их в народ. Думается, на этом пути его мог ожидать успех, так как мрачно-иронических фантасмагорий в то время, пожалуй, еще никто не писал. Впрочем, Жизнев остался оригинален и позже, - другое дело, что через несколько лет ироническая муза невероятно полюбилась русским поэтам, и на лице (творческом лице) многих из них навсегда застыла издевательская ухмылка, словно их разбил какой-то особо зловредный паралич. Поэты вдруг дружно застеснялись рассказывать о своих чувствах, и русская поэзия стала напоминать женскую баню, в которую неожиданно проник мужчина. Кто-то закрывался ассоциативностью, то есть полной непонятностью; кто-то - словесной вязью в духе Бродского и его же равнодушием; большинство - иронией, без которой уже и не мыслили восходить на Парнас, как не мыслили выходить в город без штанов. Так или иначе, почти все чем-то постоянно закрывались. Не делали этого разве что некоторые поэтессы, но у тех стихи получались настолько женские, что уже как бы и не совсем человеческие. На этом фоне Жизнев и покойный Сложнов, продолжавшие писать так, как писали поэты испокон веку, то есть "от души", выглядели, как то ни странно, ужасными оригиналами и вызывали интерес у публики, а у литераторов зачастую - понятное раздражение.
      
      
      
       13
       Глава IV
      
       Итак, печататься Жизнев в советские времена не мог, а значит, ему следовало где-то работать ради хлеба насущного. Эту истину он понял рано, так как еще в семнадцать лет неудачно пытался поступить в Литературный институт. Объемистую рекомендацию ему написал знаменитый в те годы земляк его матери Владимир Солоухин, однако творческого конкурса опусы юного Жизнева не прошли. Надо признать, что права была скорее приемная комиссия, нежели маститый писатель: Жизнев к тому времени еще, как говорится, не созрел и хотя писал мастеровито, но явно подражательно, причем подражал не кому-то конкретно, а всем мотивам, которые ему в то время нравились и в отечественной, и в мировой поэзии. Из-за такой размытости эпигонства он с юношеской раздражительностью воспринимал все справедливые упреки в несамостоятельности, тем более что конкретные обвинения ему и впрямь нелегко было предъявить. Выходило у него слишком красиво, слишком мужественно, слишком гордо и так далее, ну и, конечно, довольно банально, чего сам автор по недостатку образования понять еще не мог. Разглядеть во всем этом блестки таланта не составляло труда, но приемная комиссия Литературного института издавна паче всего ценила оригинальность, культурность же абитуриента считала неким клеймом, обрекающим его носителя на вечную вторичность. Вероятно, именно потому уже долгие десятилетия подавляющее большинство студентов Литературного института можно разделить на две группы: а) жулики, более или менее ловко симулирующие оригинальность, например поэт П., о котором речь пойдет ниже, и б) законченные идиоты. Последние и преобладают численно, и создают, по отзывам знающих людей, общую атмосферу этого учебного заведения. Исключения крайне редки.
       Через год после первой неудачи Жизнев, дабы избежать волынки с почтой, сам повез свою рукопись в приемную комиссию Литинститута. Там его встретили неожиданным известием: оказалось, что москвичей в институт не принимают. Нет смысла сейчас гадать о причинах такого странного установления, хотя догадок можно высказать множество. Скажем лишь, что Жизнев как патриот своего города был взбешен и решил прекратить попытки поступить в кузницу литературных талантов. Несколько позже он стороной узнал, что многие дети проживавших в Москве известных литераторов в том же несчастливом для простых москвичей году преспокойно поступили в Литинститут, и укрепился в своем решении. Да и друзья говорили ему о том, что лезть в столь идеологически оберегаемое учебное заведение с такими стихами значит попусту тратить время. Приходилось думать, как заработать на жизнь. Иждивенчества суровые родители поэта не потерпели бы. Не потерпели бы они и слияния поэта с народом, - например, выбора котельной или морга в качестве места работы с параллельным кропанием стишков, когда впереди маячит либо армия, либо, если врачи забракуют, вечная котельная. Ремнем юношу лупцевать никто не стал бы - возраст не тот, хотя в детстве случалось, - но ежедневные скандалы утром, в обед и вечером действуют на людей с поэтическим складом характера куда эффективней, чем порка. А родители Жизнева относились к тому типу целеустремленных людей, которые могут бороться за свое непрерывно, без всяких колебаний и без малейшего вреда для собственного здоровья (чего порой, увы, не скажешь о тех, кто является объектом борьбы). В итоге, хоть Жизнев того и не хотел, но пришлось ему учиться на экономиста. Надо сказать, что задатки экономиста Жизнев проявлял с малолетства, с большой прибылью торгуя марками во дворе. Правда, деньги у него регулярно отбирал старший брат, но младший и не сопротивлялся, потому что толком не знал, куда бы потратить заработанное. Бизнес Жизнева окончательно утратил смысл даже как искусство для искусства именно благодаря неразумной алчности его брата. Когда Жизнев окончательно махнул рукой на марки и занялся сочинительством, брат еще не раз пожалел о том, что зарезал курицу, которая несла золотые яйца.
       Неудивительно, что у юноши с такими наклонностями, как Жизнев-младший, любимым предметом в студенческие годы стала политическая экономия. Не обходил вниманием наш герой и философию, причем особенно любил Энгельса. Стоит ли его строго осуждать? Ведь и весь ученый
      
      
       14
      
      мир, потеряв надежду опровергнуть марксизм (соответствующие щедро оплаченные труды только выставили своих создателей в дурацком виде), ныне, делая вид, будто марксизма не существует, в то же время широко использует его методологию во всех мало-мальски серьезных обществоведческих трудах. Философия, конечно, дело другое... Но, впрочем, мы отвлекаемся.
      
       Глава V
      
       Годы учебы Жизнева - студенчество, затем аспирантура - пролетели незаметно. Он всегда был занят, ему всегда не хватало времени. Занятия в институте, экзамены, чтение (целые горы книг), сочинительство. Посещение литературных объединений, первые успехи и первые проявления зависти коллег, настолько странной, что Жизнев по наивности решил, будто его так яростно критикуют всерьез, по искреннему убеждению (впрочем, подлец ради душевного спокойствия вполне может проникнуться любым искренним убеждением). Купленный родителями автомобиль, курсы вождения, попытки построить гараж - уже в те годы автомобиль сжирал времени больше, чем экономил. Зато автомобиль облегчил поездки на дачу, которая постепенно превратилась для родителей Жизнева, как и для множества наших соотечественников, в настоящую манию. Маньяк тоже может убедить себя в чем угодно - так и родители Жизнева, являясь людьми обеспеченными, убеждали и себя, и сына в том, что не могут выжить без урожая с дачного участка. Дача сделалась подлинным кошмаром Жизнева - вопрос о поездке туда мог возникнуть в любой момент, ломая все планы, а отказ неизбежно влек за собой нескончаемую череду склок. Уйти из дому и снимать квартиру было бы тоже глупо, потому что тогда для оплаты жилья пришлось бы вкалывать на товарной станции или где-то еще - хрен редьки не слаще. Если сын пытался заикнуться о своих делах, ему, помимо обычных упреков в тунеядстве (несправедливых, так как учился Жизнев отлично) напоминали также о его, как выражались родители, "разврате и пьянках". И в том, и в другом Жизнев был повинен, пожалуй, даже меньше, чем прочие обычные юноши, но, однако, факт оставался фактом: ему случалось и не ночевать дома, и приходить домой под мухой. Ссылаться на нормальность своего поведения было бесполезно: у родителей всегда имелись в запасе памяти какие-то мифические молодые люди, которые не пили, всегда ночевали дома и обожали окучивать родительские грядки. С некоторыми из этих прекрасных людей Жизневу довелось познакомиться - конечно, с некоторой настороженностью, ведь они выполняли в его жизни ту же роль, что миляга Сид в жизни Тома Сойера. Жизнев с изумлением убедился в том, что они отнюдь не чуждаются житейских радостей. Некоторые из них и впрямь любили повозиться в огороде, но зато ничего не читали и отличались крайним невежеством. Променять знания и эстетические восторги на лишний пуд картошки, вдобавок не с неба упавший, а оплаченный нелегким трудом, Жизневу совершенно не хотелось. Он говорил обо всем этом родителям, но те отвечали, что он клевещет на трудолюбивых и высоконравственных юношей, дабы оправдать собственное захребетничество. Жизнев, дабы не становиться законченным ябедой, решил не сообщать родителям о том, что один из этих высоконравственных молодцов использует поездки на дачу для изготовления в сарае самогона из томатной пасты, а другие члены той же замечательной компании с удовольствием пьют это пойло, закусывая ворованной колбасой (один из прекрасных юношей работал в охране мясокомбината). Волей-неволей приходилось порой совершать постылые поездки, но чаще придумывать непоколебимые предлоги для того, чтобы остаться в городе. Конечно, требовалось поломать голову, но обычно удача оставалась на стороне Жизнева, ведь он все же был смышленым юношей. Тогда у него появлялась возможность либо пригласить домой друзей или девушку (а родителям не нравились ни его друзья, ни его подруги), либо прочесть какие-то книги, давно намеченные к прочтению, либо что-нибудь сочинить. Да, следует с печалью сознаться: когда родители были в отъезде, их сын отдыхал душой, хотя такое, наверное, противоестественно. В подобные дни над ним не тяготела угроза того, что ему
      
      
       15
      
      совершенно внезапно найдут какое-нибудь совершенно ему чуждое, крайне нелепое, но абсолютно неотложное дело. Увы, вид читающего или пишущего сына (и пишущего, и читающего, конечно, же, не то, что надо) заставлял родителей заподозрить, что рядом с ними находится человек, противопоставивший себя обществу в лице ячейки общества - семьи, или, другими словами, захребетник. Отсюда и постоянные требования - сделай то, сделай это... Причем если бы спросить родителей Жизнева всерьез, с пристрастием, в самом ли деле они считают своего сына паразитом, то ответ, конечно, последовал бы отрицательный. Обычное дело, беда и проклятье многих семей, когда в обществе люди разумны, понятливы, доброжелательны, - а в семье, увы, они совсем другие. Семья при этом служит неким бездонным котлом для сброса всяких маний, навязчивых идей, стремления к доминированию и просто рутинного раздражения. Неизвестно, какие призраки восстанут со временем из такого котла. Уже банальной истиной стало то, что именно в семьях вместо естественных, казалось бы, любви и надежды друг на друга часто, слишком часто созревает самая черная вражда. Жизнев, конечно, врагом для родителей не стал, - впрочем, и ни для кого другого, так уж он был устроен. Однако подальше от родителей он чувствовал себя спокойнее. Что, разумеется, очень печально.
      
       Глава VI
      
       С поступлением нашего героя в аспирантуру и позднее, с началом преподавательской работы, его жизнь не особенно изменилась. Он по-прежнему не без удовольствия изучал политэкономию, в особенности историю экономических учений, хорошо понимая, что для преподавательской карьеры его знаний, полученных в ходе двухгодичного студенческого курса, совершенно недостаточно. Продолжая усердно читать и художественную литературу, он не на шутку увлекся пополнением своей библиотеки, пробелы в которой вдруг стали ему казаться просто кричащими. Книги приходилось покупать у спекулянтов. Ни аспирантской стипендии, ни ассистентской зарплаты на это не хватало, тем более что львиную долю своих доходов Жизнев во все времена отдавал родителям - так он пытался защититься от упреков в паразитизме и обеспечить себе спокойную жизнь (без особого успеха, надо сказать). Покупка книг доставляла Жизневу такую чистую радость, что он устроился работать ночным техником в НИИ и на заработанные деньги приобретал издания, порой совсем, даже малой долей тиража, не доходившие до магазинных прилавков. Конечно, если бы Жизнев был тогда пообразованнее, то он и на прилавках нашел бы массу интересного. К сожалению, его познания в литературах малых стран Европы, а также Азии и Африки были в то время еще таковы, что многие блестящие имена ни о чем ему не говорили. Лет через двадцать-двадцать пять книги, вовсе не являвшиеся в те времена дефицитом, ему пришлось отыскивать на букинистических развалах - уже в изрядно потрепанном виде и со штампами расформированных библиотек. Одно только невероятное количество этих разграбленных библиотек могло бы убедить Жизнева в злокачественном характере переживаемой Россией либеральной реформы, - правда, его уже к середине 90-х не требовалось ни в чем убеждать.
       Продолжал Жизнев и сочинять, и читать свои сочинения на заседаниях различных литературных объединений. Однако его надежды опубликоваться благодаря этим действиям уже изрядно поостыли - литературные семинары, курсы и объединения он теперь посещал скорее лишь ради того, чтобы подышать творческой атмосферой и пообщаться с приятелями, которые завелись у него в этой среде. Что скрывать - ему было приятно также и выслушивать похвалы в свой адрес, на которые не скупились ни руководители, ни посетители литературных сборищ. Оно и понятно: писал Жизнев все более зрело. Некоторые трогательно бескорыстные поклонники поэзии оживленно потирали руки, предвкушая удовольствие, когда он собирался читать. Завистники куда-то подевались, и все было бы хорошо, если бы Жизнев не видел все яснее, что литературные сообщества, в которых
      
      
       16
      
      он состоит, существуют лишь для выпуска пара из творческой молодежи. Литераторы-шестидесятники, главы сообществ, постоянно внушали своим подопечным надежды на публикацию, которой придавалось какое-то волшебное значение ("Ну как же - массы сразу заметят! Поймут! Прославят!" - с сардонической усмешкой плевался после Жизнев), однако сами для этих публикаций не делали ровно ничего. Удивительно, но вполне взрослые студисты не понимали простой вещи: шестидесятники сами прекрасно жили именно благодаря публикациям, так с чего бы им делиться таким добром с безвестными писаками? Должны были наступить циничные двухтысячные годы, чтобы у постаревших студистов (тех, кто не умер, не спился и не уехал) открылись глаза, ну а в семидесятые-восьмидесятые никто из них ничего не понимал. Литература казалась беднягам царством чистых вдохновений, чуждых какого-либо презренного расчета, и Жизнев пребывал в этом странном заблуждении, возможно, даже дольше, чем большинство его товарищей. В двухтысячные, уже полностью излечившись от иллюзий, он частенько заходил в книжный магазин при разоренном издательстве "Художественная литература" - через этот магазинчик издательство распродавало свою библиотеку. Цены на книгах стояли смешные - издатели не верили в то, что новому читателю известны предлагаемые к продаже авторы, и старались привлечь его вульгарной дешевизной. Возможно, издатели-продавцы и были правы в своем неверии, но Жизневу их позиция оказалась очень на руку: порой он уносил из магазина целые сумки книг по ценам от одного рубля до пятидесяти. Единственным минусом являлся красовавшийся на книгах штамп библиотеки "Худлита". Жизнев неукоснительно требовал ставить поверх этого штампа другой - "Разрешено в продажу", после чего книга уже не выглядела ворованной и можно было спокойно наслаждаться дома разбором своих приобретений, доставшихся почти задаром. "Хе-хе, - посмеивался он, - задорого-то и дурак купит". Однако часть книг он покупал не по своей воле, а по необходимости. Издательства время от времени заказывали ему составление различных антологий (рекордсменом по объему стала "Антология фривольной поэзии с древности до наших дней"), и кое-какие книги приходилось приобретать для заполнения намечавшихся пробелов в антологиях (а заодно и в собственном образовании). Однажды, работая над разделом современной русской поэзии и роясь на полках худлитовского магазинчика, где советская поэзия была представлена очень богато, Жизнев обратил внимание на одну многозначительную странность. В продаже имелось множество книг поэтов 1920-1930-х годов рождения, причем книг одного шестидесятника порой предлагались десятки. Самым молодым из этой плодовитой братии был Юрий Кузнецов 1941 года рождения. Впрочем, его книг нашлось всего две, и обе Жизнев с удовольствием приобрел. Надо сказать, что две солидные книги в твердых переплетах для советского поэта 60-х - 80-х - уже немало, но все же это не те бесконечные ряды изданий Винокурова, Самойлова, Вознесенского, Евтушенко и прочих, глядя на которые Жизнев в изумлении качал головой. Казалось, будто Родина буквально задыхалась без книг шестидесятников. Зато книг поэтов возрастом помоложе в магазине уже не имелось. Исключения только подтверждали сие странное правило. Поэты, родившиеся в 40-х годах и позднее, начали издаваться, если не считать зарубежных изданий, только в девяностых, причем печатали их какие-то сомнительные фирмы и, как подозревал Жизнев, большей частью за счет либо спонсоров, либо самих авторов. Вывод напрашивался сам собой: войдя в литературу как свежая волна и глас народа, шестидесятники этой ролью не ограничились и прочно захватили все подступы к редакциям и пунктам выдачи гонораров. Разумеется, Жизнев знал множество примеров, когда шестидесятник занимал пост в какой-нибудь редакции и без зазрения совести печатал самого себя и своих друзей, а те в ответ издавали его там, где сидели сами. Но ранее Жизнев не представлял себе масштаба этого явления. Русскую поэзию - с прозой было все же посветлее - словно придавила и стала душить одна гигантская коллективная задница. Приятно, конечно, представлять себе, как станет жариться эта задница на адской сковородке, но от подобных фантазий вряд ли легче тем, кто умер, так ничего и не напечатав, так и оставшись безвестным, пока "поколение певцов правды и совести" в погоне за
      
      
       17
      
      гонорарами заставляло бешено трудиться типографские станки. Конечно, доля поэтов была непростой во все времена, достаточно вспомнить Гонкуров: "Как всё жалко и нескладно, грустно до боли у этих богов-париев, как всё здесь пропахло яростной каждодневной работой с пером в руке, источающим яд против достатка, который сюда не приходит! Как мало песен в этих домах, из которых летят к людям смех и поэзия - голубки, часто ничего не приносящие на обед! Ужасна жизнь этих людей, лишенных семьи, лишенных здравого смысла, присущего глупцам, педантам и богачам!" (8). И еще из Гонкуров: "Сидеть в своем углу, жить одному и в себе самом, получать весьма слабое удовлетворение, - ощутимое лишь очень отдаленно и почти не осознаваемое, - от занятия, которое никогда не сопровождается успехом в настоящем, а лишь сулит его в будущем: от создания книги; быть безвестным для своих врагов, непонятным для друзей, так как труд ваш слишком серьезен, а шуму вокруг него очень мало, - для всего этого, особенно в наше время, надо обладать некоторой силой" (9). Бенвенуто Челлини был, конечно, прав, когда напоминал папе римскому, своему заказчику, что "породистые кошки лучше охотятся с жиру, чем с голоду; так и те честные люди, которые склонны к талантам, гораздо лучше их применяют к делу, когда у них есть в преизбытке, чем жить; так что те государи, которые содержат таких людей в преизбытке, да будет известно вашему святейшеству, что они орошают таланты; а в противном случае таланты хиреют и паршивеют..." Однако слова Челлини относились скорее к желаемой ситуации, нежели к действительной. А для действительности поэтам лучше вооружиться словами Эдмона де Гонкура: "На литературу следует смотреть как на профессию, которая вас не кормит, не поит, не греет, не дает крова и от которой нечего ждать вознаграждения за труды. И только если вы относитесь к литературе так, а не иначе и вступаете на это поприще лишь потому, что вас толкает на жертвы, на мученичество неистребимая любовь к прекрасному, - только тогда у вас может быть талант" (11). Что первоначально толкало на поприще литературы шестидесятников - сказать теперь трудно, однако их деятельность в период успеха заставляет усомниться в их бескорыстии и даже в простом сострадании к неимущим коллегам. Конечно, не забывали себя и старички вроде Тихонова с Прокофьевым - от их изданий на полках магазинчика тоже рябило в глазах, - но они хотя бы не выставляли себя борцами за свободу творчества, за права угнетенных творцов, не намекали, что тоже страдают от режима, не якшались с диссидентами. Наконец, они просто вовремя, с точки зрения тех же шестидесятников, умерли: Прокофьев в 1971-м, а Тихонов - в 1979 году. Им не довелось застать период высшего процветания "страдальцев от режима". Эти последние, сидя в редакциях, освобождали проклинаемую ими цензуру от большей части работы, хладнокровно пресекая все попытки наивных сочинителей вроде Жизнева донести свои труды до масс. Однако со временем несовпадение с советским мироощущением как предлог отказа устарело. Один мелкий шестидесятник уже не во времена застоя, а в довольно либеральном 1987 году отказал Жизневу в публикации, начав обоснование отказа так: "Что ж, с формальной точки зрения стихи Жизнева безукоризненны..." (Жизнева страшно умиляло это многоточие - так и виделся мучимый раздумьями редактор за рабочим столом. Лицо у него, как и у всех шестидесятников, неестественно честное. Он сидит, читает стихи Жизнева и с горечью бормочет: "Формальное совершенство, формальное совершенство... Ну да, ну да... Но что-то здесь не так, я же чувствую!" А как же ему не чувствовать, у него же чистое сердце шестидесятника!) И далее: "Однако творчество Жизнева протекает в отрыве от главного русла нашей поэзии, развивающейся в традициях добра и сострадания". Жизнев, читая эту мотивировку, восхищенно цокал языком: "Научились же формулировать, падлы!" Становилось ясно, что несмотря на объявленную свободу изобретательные шестидесятники все равно найдут предлог, чтобы не допустить к литературным кормушкам, созданным Советской властью, никого, кроме самих себя, своих друзей и клевретов (последние по мере вымирания шестидесятников подтягивались - крайне избирательно! - из рядов последующих творческих поколений, в основном эмигрантов и бывших эмигрантов). Уже в начале 90-х знакомая поэтесса рассказала Жизневу, как ее обещали напечатать в
      
      
       18
      
      одном толстом журнале: долго восхищались изяществом и культурностью ее стихов и переводов, говорили, что как раз этого сейчас и не хватает, взяли подборку и обещали поставить в сентябрьский номер (а разговор происходил в апреле). Деликатная женщина лишь в ноябре осмелилась поинтересоваться судьбой своих произведений. "Ну да, конечно, мы, собственно, их уже и поставили! - воскликнули в редакции. - Но мы не смогли пройти мимо того факта, что за лето крупнейшие русские поэты [прозвучали три фамилии известных шестидесятников] создали много стихотворений и поэм. Вот и...". Фамилии прозвучали еврейские, однако списать все на еврейское засилье в данном случае было трудно, ибо поэтессу звали Элла Розенбаум. Элла с Любимом посмеялись, поскольку ситуация, несомненно, заключала в себе что-то смешное, но потом Элла помрачнела и сказала: "Раньше меня не печатали по идейным соображениям. Ладно. Я боролась, диссидентские журналы размножала на машинке - если честно, в основном жуткую бредятину. И вот меня опять не печатают, теперь уже совсем и наглухо, даже переводы. Если честно, мне наплевать, по каким мотивам. Галя вот взяла сына и в Германию уехала..." (Галя Кесслер была удивительно одаренной поэтессой, посещавшей тот же семинар переводчиков, что и Элла с Жизневым.) Жизнев забормотал какие-то слова утешения - эмиграция всегда казалась ему катастрофой, но Элла, перебив его, грубовато заявила: "Но я-то никуда не уеду!", быстро распрощалась и зашагала своей дорогой. У нее тоже был маленький сын.
       Желая показать, что в свои аспирантские и преподавательские годы наш герой не порывал с литературой и литературной средой, мы, возможно, несколько увлеклись и даже отошли от темы. Однако подробное повествование в данном случае не беда, поскольку в XXI веке поэт (не человек, пописывающий стишки, а именно поэт) сделался настолько редкой птицей, что стоит проследить, как он формировался, как ухитрился сохраниться и как и чем продолжает жить. Со стороны это виднее, потому что самим поэтам над собственным существованием задумываться и некогда, и неохота. Ведь ясно: ничего хорошего впереди их не ждет. Хочется заключить главу, обратившись к поэтам словами Сервантеса: "...Если ты обнаружишь, что тебя назвали и упомянули в числе хороших поэтов, то за эту честь воздай хвалу Аполлону; если же не обнаружишь, все равно воздай ему хвалу. И да хранит тебя Господь" (12).
      
       Глава VII
      
       Итак, окололитературная деятельность нашего героя продолжалась. Продолжалась и его семейная жизнь - ссоры, уступки с его стороны, периоды временного спокойствия. Родители Жизнева старились, сил у них становилось меньше, однако желание произвести на своем дачном участке как можно больше плодов земных ничуть не ослабевало. Попытки Жизнева откупиться, предложения завезти овощей с рынка хоть на целую зиму встречались расширенными глазами и театральным шепотом: "Ты что, не понимаешь?! Ведь это свое, свое! Экологически чистое!" Жизнев напоминал, что в трехстах метрах от дачи проходит круглосуточно гудящее и воняющее Дмитровское шоссе, но на взгляд его родителей расстояние оказывалось многократно большим, просто дурной сын намеревался и впредь сидеть у них на шее. Уйти из дому, от комфорта и любовно собранной библиотеки, Жизнев теперь не смог бы при всем желании: теперь ему приходилось готовить диссертацию и одновременно - курсы лекций и семинарских занятий. Преподавать он начал рано, уже на втором году аспирантуры, заведующий кафедрой подавал это как знак высокого доверия к Жизневу. Такое доверие Жизнева вовсе не радовало, так как отвлекало от работы над диссертацией и в итоге обходилось в немалую сумму, поскольку отодвигало день повышения зарплаты "за степень". Да и не только в доверии было дело - начальнику Жизнева хотелось читать лекции по линии общества "Знание", которые хорошо оплачивались (дополнительно к зарплате), а для этого свои часы в институте приходилось перекладывать на подчиненных, пусть даже зеленых аспирантов. Отец Жизнева не хотел осложнять отношения с маститым коллегой и поэтому не захотел заступиться за
      
       19
      
      сына, хотя сам по малейшему поводу взывал к его помощи. Когда Жизнева вдруг всерьез собрались призвать в армию, отец тоже не захотел вмешиваться в это дело, хотя будучи деканом, по должности постоянно общался с военкомом. Отец, никогда не питавший к сыну нежных чувств, зато питал к нему своеобразное уважение, сдобренное изрядной долей цинизма: он считал, что его младший сын справится с любыми трудностями - и с теми, которые создает жизнь, и с теми, которые создают родители (старшего сына отец уважал меньше и потому никогда ничего от него не требовал).
       Постепенно ссоры в семье Жизнева приобрели особый накал. Работа на даче, постоянные поездки по чужим делам на машине, возня в гараже - всего этого Жизнев, обремененный массой собственных забот, теперь совершенно не мог себе позволить, даже если бы и хотел. Не имел времени он также и зарабатывать на собственный угол. Волей-неволей приходилось сопротивляться. Приходя домой с ночных дежурств в НИИ, где он готовил курсы, читал и сочинял стихи, Жизнев не мог выспаться, потому что сразу после его прихода мать непременно начинала во весь голос отчитывать отца за всякие провинности и, в частности, за то, что он воспитал такого сына, который шляется ночами черт знает где и не делает ничего по дому. А человек так уж устроен, что не может просто отмахнуться ни от неуместных громких звуков, ни от явной несправедливости по отношению к себе, - и то, и другое причиняет ему боль, каким бы мудрецом он ни был.
       Читатель, вероятно, ждет какой-то катастрофы, какого-то трагического разрешения семейного конфликта. Напрасно. В подавляющем большинстве случаев подобные конфликты разрешает только время. Например, кто-то из участников раскаивается (редко) или погибает (гораздо чаще). А еще чаще семейные противостояния не разрешаются никак, просто мало-помалу накал их спадает из-за смены обстоятельств. Последняя в случае с Жизневым состояла, во-первых, в успешной защите диссертации, из-за чего со временем у него стало полегче, а во-вторых, в некотором истощении сил противоборствующих сторон. Главной же причиной спада напряженности стало то, что Жизнев стал громко бредить по ночам. Мать перепугалась и велела отцу какое-то время избегать склок. Вскоре бред прекратился, склоки постепенно возобновились, но прежнего пыла они уже не достигали. По-видимому, кратковременное успокоение полюбилось и родителям Жизнева, хотя они скорее всего не отдавали себе в этом отчета. Никаких катастроф, слава богу, не произошло, но печальные последствия остались - хороший сон к Жизневу так никогда и не вернулся, засели в памяти обидные слова... Когда родители уходили гулять, или в гости, или уезжали без него на дачу, Жизнев всегда испытывал облегчение. И при этом он всякий раз холодел, когда ему казалось, что отцу или матери плохо. Нутром, помимо всякого ума, Жизнев понимал, что в мире очень мало людей, которых кровно интересует то, что происходит с человеком по имени Любим Жизнев, и никого это не интересует сильнее, чем его родителей, невзирая на все нелады и ссоры. Уйдут родители - и темная масса одиночества, которую Жизнев с годами стал ощущать все яснее поблизости от себя, придвинется к нему вплотную, охватит со всех сторон. Это предчувствие пугало.
      
       Глава VIII
      
       С началом 1985 года в жизни нашего героя началась светлая полоса. Как преподаватель политической экономии он был обязан разъяснять студентам документы съездов КПСС и Пленумов ее Центрального Комитета. До 1985 года все постановления этих высоких инстанций, строго говоря, никаких разъяснений не требовали, так как различались лишь цифрами, приводимыми в них. К тому же они все равно носили директивный характер и принимались к исполнению вне зависимости от того, поняли их граждане или не поняли. То, что партия желала народу блага, у Жизнева никогда не вызывало сомнений. И тем не менее уже в студенческие годы он постепенно проникся уверенностью в том, что система власти, при которой ему пришлось жить, обречена и скоро падет. Такая уверенность, позднее подтвержденная ходом событий, объяснялась просто: Жизневу пришлось на
      
      
       20
      
      своей шкуре ощутить, как раздражают непрошеные доброжелатели и как мало благодарности вызывают даже самые реальные блага, если человеку приходится их потреблять не как существу мыслящему, а как скоту в загоне. Одной рукой власть тянула граждан к культуре и образованию, а другой постоянно вталкивала их в гущу стада. Люди, окружавшие Жизнева, давно утратили страх перед голодом; начальства и потери работы боялись лишь немногие, а всерьез, так, как будут бояться через 20 лет, не боялся никто; "вражьи голоса", постоянно долдонившие о репрессиях и стукачах, людей уже не пугали и не возбуждали и лишь порой давали им тему для вольных разговоров. Таких людей было крайне неразумно оскорблять недоверием, оттирать их от принятия решений, ставить их, пусть даже невольно, в положение стада. Между тем в действительности происходило и первое, и второе, и третье. Унижение может долго выносить либо тот, кто не считает себя униженным, либо тот, кто насмерть запуган. В обществе, окружавшем Жизнева, страх как скрепляющая сила уже отсутствовал, а вот унижение люди чувствовали. Какое-то время росту недовольства противостояла добрая воля граждан, искренне веривших в идеалы социализма и считавших все несправедливости временными, - противостояла до тех пор, пока граждане не решили, что недостаток справедливости с социализмом несовместим (отсюда, кстати, видно, что социализм пал отчасти потому, что был крайне идеализирован). Повсюду стали повторять: "Больше социализма", подразумевая под этим очень серьезные социальные перемены. Какое-то время смуту сдерживали материальные интересы, ибо благосостояние большинства ощутимо росло и не хотелось менять синицу в руках на журавля в небе. Но затем треснула и эта скрепа: граждане уверовали в то, что при некоторых переменах в обществе (каких именно - никто толком не мог сказать, повторялись только бессодержательные абстракции: "рынок", "конкуренция" и т.п.) наступит стремительный рост благосостояния всех и каждого. Причем благосостояния хотелось такого, как у богатых героев зарубежных фильмов, именно такой уровень считался справедливым. Множества имевшихся в тех же фильмах нищих героев люди почему-то не замечали.
       В 1985 году до ломки скреп было еще далеко, но Жизнев чувствовал, что общество уже потихоньку ползет куда-то, словно глыба на склоне, под которой подтаял державший ее лед. Это ощущение потаенного движения порой не на шутку его пугало, потом в будничных заботах испуг забывался, потом повторялся вновь. Каково же было его облегчение, когда в материалах январского (1985 года) Пленума ЦК КПСС он прочел недвусмысленные призывы самого генсека к демократии! Теперь впереди маячили уже не бунты и не расправы с бунтарями, а мудрые реформы просвещенных властей. Да и разъяснять теперь было что: власть одумалась и сама призвала к народовластию. Это, по мнению Жизнева, следовало понять всем. Вероятно, из-за пробудившегося в нем почти проповеднического энтузиазма в него, как он заметил, стали влюбляться студентки, как двоечницы, так и отличницы. В первых логично было заподозрить корысть, но, к сожалению, они обычно оказывались куда аппетитнее. Однако над преподавателями в те времена еще тяготели нелепые представления о коммунистической морали, должность преподавателя еще считалась завидной, а из-за интрижки со студенткой ее, то есть должности, как ни странно это кажется ныне, можно было лишиться. В результате Жизневу приходилось притворяться, будто он не замечает девичьих тоскующих взоров, и с лицемерным недоумением отвергать предложения особенно бойких девиц сдать зачет не на кафедре, а на дому. Позднее, когда Жизневу случалось страдать от временного отсутствия женского общества, он не раз горько жалел о своем рабском подчинении обветшалым нравственным нормам. Но справедливости ради стоит предположить, что и сами студентки, видимо, не сумели затронуть чувствительных струн в сердце молодого преподавателя (или, как сейчас говорят, "препода"), не смогли заставить его махнуть рукой на приличия. А если бы смогли... Как писал Хуан Перес де Монтальван: "Разве подчинится насилию мощь влечения?" (13)
       Итак, в середине 80-х наш герой переживал период самых радужных надежд. Его товарищи по литературным объединениям, видимо тоже учуяв в воздухе нечто новое, развили бурную
      
      
       21
      
      деятельность и получили разрешение сделать из одной харчевни на Сретенке, располагавшейся у самого монастыря, литературное кафе. Персонал кафе был от этого замысла далеко не в восторге: непонятно откуда, но работники общепита прекрасно знали, что писаки - сплошь голодранцы, согласные на самую низкую зарплату, лишь бы поменьше трудиться, но зато располагать временем на сочинение сомнительных опусов и на попойки в кругу себе подобных. Вдобавок писаки отличались высокомерием и считали, что, ведя богемный образ жизни, они тем самым оказывают огромную услугу обществу, а потому общество должно удовлетворять все их прихоти бесплатно. Иными словами, самодеятельные литераторы (а в жалкое кафе на Сретенке ходили только такие - других пускали в ЦДЛ) считали, что имеют полное право ни за что не платить. Возможно, они заблуждались не так сильно, как может показаться на первый взгляд, недаром же Хромой Бес в одноименном романе Луиса Велеса де Гевары утверждал, что супротив дворянства, пожалованного в стихах, бессильно время и даже королевские суды и что нет более завидной участи, нежели быть дворянином рифмы. Ну а знать, продолжим мы, на то и знать, чтобы получать всё даром. Правда, до знатности опусы сретенских писак не дотягивали, но сами-то писаки, разумеется, считали иначе и подкрепляли свои претензии уверенностью в собственной даровитости. А ведь подлинное, живое, а не книжное право как раз и создается уверенностью в собственной правоте. Эта уверенность частенько рождает право точно так же, как винтовка маоиста рождает власть.
       Однако персонал харчевни решительно отказывался стать прибежищем такого люда, который только читает стишки, распивает принесенное с собой спиртное, а в кафе ничего не заказывает. План по выручке в то время еще никто не отменял, да и без плана на стороне общепитовцев стоял древний здравый смысл. Этот конфликт пришлось разрешать Жизневу, ибо создатели литературного кафе включили его в свою компанию - некое подобие оргкомитета. Сделали они это потому, что, во-первых, считали Жизнева солидным человеком, а значит, умеющим считать деньги (вспомнили и о его экономическом образовании). Решили, что такой не пропьет общественные фонды (на остальных членов оргкомитета в этом отношении надеяться не стоило). Кроме того, предстояло вести денежные дела с руководством кафе, и тут также требовался человек, знающий счет деньгам. Самое же главное заключалось в том, что члены оргкомитета создавали литературное кафе прежде всего для пропаганды собственного творчества (собственно, таков мотив едва ли не всех литературных начинаний во все времена). Однако учредители являлись поэтами-экспериментаторами, то есть писали темно и непонятно (почему-то именно так, согласно нашим наблюдениям, пишут почти все предприимчивые и деловитые литераторы). Они явно не читали Асорина, утверждавшего: "Все должно быть принесено в жертву ясности" (14). А также Хасинто Бехарано, который писал: "Первое достоинство стиля - это ясность. Мы говорим ведь лишь для того, чтобы нас поняли. Стиль ясен, если он мгновенно ведет слушающего к делу, не задерживая его внимание на словах" (15). Но, несмотря на убежденность в собственном величии, учредители понимали: долго они публику не удержат, и, помаявшись в течение одного поэзоконцерта, на следующий публика уже не придет. Следовательно, нужен человек, пишущий внятно и весело. Так что в первую очередь Жизнева пригласили в оргкомитет все же за внятность и веселость его стихов, а уж только во вторую - за деловые качества. Пообщавшись с угрюмыми и недоверчивыми работниками кафе, не без основания видевшими в новом статусе заведения угрозу для их кармана, Жизнев хотя и с трудом, но добился компромисса. Он выяснил, что приемлемая с точки зрения общепитовцев сумма, которая должна быть пропита и проедена за вечер средним посетителем кафе, составляет пять рублей (не забудь, читатель: речь идет о середине 80-х годов прошлого века). Жизнев решил выпускать специальные билеты стоимостью пять рублей - купивший билет имел право получить еды и напитков на эту сумму, а всё, что сверх пятерки, следовало оплачивать дополнительно. Руководство кафе угрюмо согласилось, явно предвидя недоброе, и оказалось право. Множество любителей литературы стремилось попасть в необычное по тем временам заведение, однако платить за это никто не хотел. Вдобавок Москва уже начинала задыхаться в тисках антиалкогольной реформы, и в то, что можно было приобрести на пять
      
       22
      
      рублей, спиртное решили не включать. Значит, то, без чего нет поэтического общения, следовало где-то покупать отдельно и приносить с собой, мало того - приносить и употреблять скрытно, дабы не подвергнуться изгнанию и не потерять уплаченные деньги. Сложности и перед публикой, и перед Жизневым вставали, таким образом, немалые, но Жизнев как-то умудрялся их преодолевать. Он объяснял любителям поэзии, что без оплаты билетов кафе не сделает выручки и его коллектив не получит премии, а значит, вся затея увянет, не успев расцвесть, ибо себе в убыток никто работать не станет. Нашлось какое-то количество людей обеспеченных и просто энтузиастов, которые покупали определенное число билетов на каждый поэзоконцерт, а безденежных или скуповатых поэтов пропускали даром. Впрочем, надо отдать поэтам справедливость: выпивку они с собой, как правило, всё же приносили, ведь иначе им грозила опасность вариться в пучине богемы на трезвую голову, а такое вынесет не всякий поэт. "Коль пьешь без меры - значит, щедр душой" (16), - считали, видимо, поэты вслед за Ибн Кузманом, заявлявшим также: "Спасение мое - на дне сосуда" (17). И, судя по всему, восклицали вслед за Абу Нувасом:
       Не пугай меня, что, пьющий, я навеки пропаду, -
       Отправляйся в кущи рая и оставь меня в аду! (18)
      
       Глава IX
      
       Несмотря на все хлопоты с распространением билетов, с проводом в зал и наделением местами безбилетников и их дам, с отражением наскоков администрации, стремившейся безбилетников выдворить, Жизнев вспоминал те вечера на Сретенке с умилением. Оно и понятно - поэты тогда казались сами себе первопроходцами, а такое чувство не скоро забудешь. Даже плохие стихи в этой атмосфере полузапретной новизны обретали особый смысл и значение, а надо сказать, что в подавляющем большинстве стихи были удивительно плохи. Впрочем, слабость стихов авторы с успехом компенсировали самобытностью поведения. Для примера можно вспомнить один зимний вечер 1986 года: у входа в кафе высились сугробы, за окнами трещал мороз, но в зале было тепло, даже душно. Жизнев с другом и двумя красивыми дамами расположился за столиком у самой эстрады. Вскоре он понял, что поступил опрометчиво, так как на эстраду поднялся поэт Леонид Булганов. Гениальность этого человека буквально бросалась в глаза, ибо Леонид сочетал в себе все приметы гения: смертельно обиженное выражение лица, копну нечесаных волос, недоверчивый взгляд исподлобья, чрезвычайно мятую одежду и ботинки, в которых, как выразился друг Жизнева, "уже человек пять умерло". Начав читать, Булганов сразу же подтвердил свой и без того очевидный статус гения. Его голос звучал не просто визгливо. Нет, он звучал как циркулярная пила, наткнувшаяся на сучок в бревне, так что слушателей мороз подирал по коже. Читал Булганов, хоть и был евреем, что-то кондово-русское: про какой-то "меч-самосек", который долго терпел, оставаясь в ножнах, но потом его терпенье лопнуло, меч вырвался и всех супостатов "посек" (разумеется, через "е", а не через пошлое "ё"). Могучая энергетика выступления на некоторое время захватила Жизнева, но затем в действие вступили кое-какие беспокоящие факторы. То, что Булганов читает в сильном подпитии, Жизнева не смущало - собственно, этот гений ближе к вечеру в ином состоянии никогда и не бывал. Нелепость стихов Жизнев также воспринимал спокойно - все знали, что Булганов гений в жизни, но отнюдь не в поэзии. Но вот то, что поэт приблизился к самому краю эстрады и угрожающе навис над столиком, за которым сидела компания Жизнева и на котором теснились тарелки и бутылки, не могло не внушать беспокойства. Булганова уважали как раз за то, что он все делал искренне и по-настоящему, и если уж он нависал над чьим-то столиком, значит, он и впрямь запросто мог упасть, а если уж он падал, то это непременно сопровождалось битьем огромного количества посуды и серьезным членовредительством. Жизнев некоторое время пристально смотрел на просившие каши ботинки Булганова, наполовину выступавшие за край эстрады, и размышлял, что бы
      
      
       23
      
      предпринять, ибо в скором падении Булганова уже не сомневался. Дамы за столиком Жизнева чувствовали себя неуютно из-за того, что Булганов отчаянно брызгал слюной, однако не отдавали себе отчета в более грозной опасности, хотя Булганов раскачивался все заметнее. Отодвинуться не имелось никакой возможности, так как зал был переполнен и столики стояли вплотную друг к другу. Положение спас один из устроителей, маленький юркий брюнет лет двадцати. Он подкрался сзади к оглушительно визжавшему поэту, бесцеремонно обхватил его поперек туловища и оттащил от края эстрады, что-то при этом шепча ему на ухо. Булганов сначала отбивался и что-то недовольно бормотал. "Как известно, одно дело - быть вынужденным слушать оглушающий шум, и совсем другое дело - самому этот шум производить" (Йоханнес В. Йенсен) (19). Однако затем Булганов прислушался, плотоядно заулыбался и вместе с юрким брюнетом исчез в подсобных помещениях кафе.
       На эстраду уже поднимался следующий поэт - Игорь Водогреев, уроженец Донбасса. Обитал он в Москве, где-то работал и являлся участником множества литературных сборищ. Одевался он небогато, но, в отличие от Булганова, без претензий на гениальность, то есть его серый костюмчик был чист и отглажен, как и вопиюще провинциальная сорочка в цветочек. В начале своей столичной карьеры Водогреев носил даже розовый галстук, но затем от него отказался: кто-то сказал ему, что среди своих литературных товарищей, одетых как бог на душу положит, он удивительно напоминает комсомольского секретаря. Дав такую слабину, Водогреев поступил вразрез со следующим мудрым высказыванием Унамуно: "...Берегись соблазна беспокоиться о том, что представляешь ты собой во мнении людей. Думай лишь о том, что ты представляешь собою перед лицом Бога..." (20). Впрочем, строго судить за это Водогреева нельзя, ибо о существовании Унамуно он даже не слышал. Водогреев был высок, полнотой не отличался, но назвать его стройным не поворачивался язык: его фигура, то ли от природы, то ли из-за неудачного покроя серого костюмчика, в плечах и в бедрах имела одинаковую ширину, а двигался он как-то деревянно, словно дуболом из сказки об Урфине Джюсе. Писал он (и читал с эстрады) исключительно трехстишия, пятистишия и семистишия без рифмы и размера - раньше это назвали бы обрывками прозы, теперь называют краткими верлибрами. Когда Жизнев слушал Водогреева и прочих любителей экономить силы с помощью верлибра, ему всегда вспоминалась эпиграмма Пушкина на Жуковского - последнему тоже случалось практиковать верлибр в своих сочинениях о средневековье, рыцарях и рыцарских замках:
       Послушай, дедушка, мне каждый раз,
       Когда взгляну на этот замок Ретлер,
       Приходит в мысль: что, если это проза,
       Да и дурная?..
      Впрочем, сравнение Водогреева с кристально ясным Жуковским не вполне корректно, так как понять, что вдохновляло Водогреева, когда он сочинял свои верлибры, было решительно невозможно. Более того, обычно никто не мог понять, что он вообще имеет в виду. Читал он, однако, с явным удовлетворением, с таинственной полуулыбкой Джоконды на удлиненном румяном лице. Эта полуулыбка сбивала с толку тех буйных слушателей, которые всегда готовы составить помеху чтецу: им казалось, будто Водогреев знает нечто такое, о чем они и не подозревают, и потому, дабы не прослыть глупцами, надо его не освистывать, а, наоборот, восторгаться его стихами. Впрочем, в общении Водогреев был прост, фанаберией не отличался и к Жизневу относился с большим почтением. Как и все поэты-устроители, он питал склонность к пьянству, причем считал нужным на каждом концерте напиваться до потери сознания. В таком состоянии он не скандалил и никому не дерзил, однако все же доставлял окружающим немало неудобств, так как полностью терял подвижность и становился похож на дуболома, каким-то хитрым способом выведенного из строя. Обычно менее пьяные члены компании уносили его в подсобку, дабы он там малость очухался, либо, если Водогреев терял сознание ближе к концу вечера, за руки - за ноги вытаскивали его на улицу.
      
      
       24
      
      Забегая вперед, скажем, что в описываемый вечер Водогреев покинул литературное кафе как раз этим последним способом. Поэты и публика уже не обращали внимания на регулярные выносы тела, а работники кафе провожали Водогреева злобными взглядами: они давно поняли, что спиртное Водогреев приносит с собой, но никак не могли его на этом поймать. Забегая вперед еще дальше, скажем, что уже в начале девяностых Водогреев исчез с московского литературного горизонта: возможно, трезво оценив свое творчество и уйдя в семейную жизнь, а возможно, пав жертвой своих богемных привычек, которые не представляли особой опасности в восьмидесятые, но могли погубить в девяностые, когда пьяных стали убивать за сотню целковых и даже просто ради забавы.
       После Водогреева стихи читал Жизнев. На его долю выпал наибольший успех, что и неудивительно: поэты-экспериментаторы обеспечили ему на редкость выигрышный фон. Кроме того, друг Жизнева, директор магазина заказов (так в те годы назывались магазины, торговавшие дефицитными продовольственными товарами) оглушительно аплодировал, вопил "Браво!" и вообще наступательно выражал свой восторг. Красотки, сопровождавшие друзей в тот вечер, также производили большой шум. Затем друг Жизнева на радостях заказал полдюжины "Салюта" (из спиртного в кафе имелось только это газированное пойло, причем втрое дороже, чем в магазине, но в дни антиалкогольной реформы брали и его). У столика сразу выросли аляповатые фигуры участников концерта, почуявших, что сейчас их будут угощать. Надо сказать, что Жизнев не раз пенял своему высокопоставленному другу на то, что он чересчур балует поэтов, однако соблазн увидеть жреца искусства в нелепом и приниженном положении для богача всегда будет сильнее любых упреков. Юркий брюнет разгонял по местам гениев, торчавших у столика Жизнева, а значит, и перед эстрадой, потому что они мешали и читать, и слушать, но они с упорством зомби вновь стягивались обратно. Все же благодаря стараниям брюнета удалось выступить двум поэтессам. В стихах первой Жизнев не понял ровным счетом ничего, как ни вслушивался. Знакомые слова попадались часто, но в общую смысловую картину они никак не складывались, ибо поэтесса ни о чем не желала говорить попросту. К примеру, вместо "Я пошла на рынок" она загибала что-нибудь вроде "Алканьем плоти я была гонима в тот овощной калейдоскоп наживы". Взятая в отдельности, строчка вроде бы выглядит неплохо, но стихи сплошь состояли из подобных непонятно зачем изобретенных конструкций, натужно прилаженных одна к другой, а это несколько меняет дело. Жизнев, дабы не сойти с ума, склонял слух к репликам своей дамы и ее подруги (в тот вечер обе они казались ему ужасно умными, так как все их реплики он понимал). Вторая поэтесса брала исповедальностью и щемящестью своих произведений. В какой-то момент Жизневу показалось, что он подслушивает нечто интимное и вовсе не предназначенное для его грубого мужского слуха. В смущении он украдкой оглянулся на зал и чуть не рассмеялся: на лицах всех тех, кто не разговаривал о своем, а слушал поэтессу, застыло одно и то же кислое и жалостливое выражение. Этой участнице концерта довольно дружно похлопали: некоторые - потому, что считали надрывность и щемящесть признаками подлинного искусства, другие - потому, что боялись показаться бесчувственными. Жизнев хлопал по второй причине, тем более что поэтесса, читая, все время таращилась на него с явным осуждением. Оно и понятно: к его столику то и дело подходили разные творческие личности, а его друг постоянно нашептывал что-то на ухо своей красавице-соседке, и оба смеялись - приглушенно, но все же совсем некстати.
       После поэтесс читали еще какие-то люди, но их уже никто не слушал. Зала наполнилась беспорядочным движением поэтов от столика к столику, но центр этого движения явно находился у столика Жизнева. А там центром общества являлся, несомненно, Булганов, чья гениальность была настолько явной, что привлекала к нему множество восхищенных взоров. Булганов обнимал за талию (точнее - за туловище) какую-то пухлую и неказистую поэтессу и что-то страстно шептал ей на ухо с кривой улыбкой опереточного насильника. Впрочем, его слова слышали все окружающие, так как понижать голос Булганов не умел. "Я хочу принять вас у себя, - сообщал поэтессе Булганов, начисто забывая в это сладкое мгновение и о грязных полах в своей однокомнатной квартирке, и о нагромождении грязной посуды в раковине, и о немытых стаканах и вдавленных в клеенку окурках
      
       25
      
      на кухонном столе. - Мы ведь едем сегодня ко мне, правда? У вас такие ушки. Мне о женщине больше всего говорят ушки. Вы сами не знаете, какая вы. Когда мы приедем ко мне, я вам все про вас расскажу..." При этом Булганов не ограничивался пустой болтовней, а откровенно поглаживал широкими ладонями трудового человека весь торс поэтессы, которя жмурилась, придурковато улыбалась и молчала. Несомненно, Булганов был знаком с творчеством итальянского писателя Луиджи Капуаны, один из героев которого считал, что в отношениях с женщиной главное - это вовремя пустить в ход руки. Благодарные зрители время от времени протягивали Булганову стаканы с различными горячительными напитками, и поэт не задумываясь эти стаканы осушал. "За русскую поэзию!" - слышалось то и дело. Водогреев возвышался над толпой, как столб, и, потеряв способность говорить, только важно кивал головой. Тут же крутился еще один одноклассник Жизнева по прозвищу Геня (еще один - потому что директор магазина тоже учился с Жизневым в одном классе; об этом читателю важно знать, дабы он не подумал, будто Жизнев подбирал себе друзей по признаку богатства или положения в обществе). Вскоре юркий брюнет вытащил Жизнева из толпы и увлек в подсобку, где опять что-то пили и обсуждали какой-то литературный проект - таковых у юркого брюнета имелось великое множество. Наконец уже плохо соображавший Жизнев вернулся в зал, где застал лишь нескольких посетителей - кто-то никак не мог прервать подогретый алкоголем спор, кто-то вяло слонялся по залу, непонятно чего ища, кто-то просто спал за столиком, уронив голову на руки. К этим последним зорко и довольно зловеще присматривались работники кафе. Ни своего друга, ни обеих дам Жизнев в кафе не обнаружил, решил, что они его не дождались, и поехал домой.
       Наутро в его квартире раздался звонок. Звонил пьяный Геня. "Старик, что за люди нас окружают? - с надрывом спрашивал он. - У этих людей нет сердца!" Ничего более внятного он не сообщил и предложил Жизневу совместно опохмелиться - тогда, мол, он все расскажет. Получив отказ, Геня застонал, как грешная душа в аду, и бросил трубку. Жизнев позвонил своей подруге Марине и всё выяснил. Оказалось, что, когда пришло время разъезжаться, директор магазина увлекся беседой с какими-то незнакомыми людьми и вместе с ними же бесследно исчез. Из обрывков их беседы дамам удалось понять лишь одно: незнакомцы оказались книжными спекулянтами, а директор магазина в ту пору был страстным библиофилом. Увидев двух растерянно стоявших красавиц, Геня подскочил к ним, полил грязью их отсутствующих кавалеров и заявил: "Девчонки, со мной вы не пропадете. Меня вам Бог послал!" Подруги, возможно, еще подождали бы, но Геня напирал на них с невероятной энергией и в конце концов вытолкал их на морозную улицу, где тут же бросился ловить такси.
      - И этот слесарь, - возмущенно заявила Марина Жизневу, - уже в такси заявил, что денег у него нет.
      - Как ты его назвала? - заинтересовался Жизнев.
      - Слесарь. Не знаю, кто он там на самом деле, но у меня точно такой же жулик машину чинит.
      - Ты угадала, - засмеялся Жизнев. - Он действительно в автосервисе работает. То есть после школы поступил в институт, а когда учиться надоело, подался в автосервис.
      - Ему там самое место, - презрительно заметила Марина и продолжила свой рассказ. Оказалось, что от Гени им отделаться не удалось до самого ее дома - Геня не хотел понимать никаких намеков, пропускал мимо ушей все вопросы о том, где ему лучше выйти, и при этом болтал не останавливаясь.
      - Ну и когда приехали, я пустила его к себе переночевать. Ночь ведь глухая, мороз, не оставлять же человека на улице, - словно оправдываясь, сказала Марина. - К тому же он прикольный такой. Ну, мне так сперва показалось. Думала, ты скоро подъедешь, посидим...
      - Вот-вот, прикольный, - саркастически заметил Жизнев. - Падки женщины до всяких клоунов. Серьезным людям везет куда меньше... А насчет подъехать - зря ты так подумала. Откуда я знал, куда вы направитесь. Я-то решил, что господин директор вас куда-то повез, и успокоился. Никак не ожидал, что вашим кавалером на остаток ночи будет Геня.
      - Сама не пойму, как он втерся к нам в доверие, - сокрушенно сказала Марина. - Мы тоже хороши -
      
      
       26
      выпили, размякли... Но слушай, что дальше было. Мы накрываем стол, а этот слесарь поперся в ванную - замерз, говорит, пойду погреюсь под душем. Парился он там, наверно, целый час - мы уже и выпили, и закусили... И вдруг, представляешь - дверь настежь и выходит в чем мать родила и со стоячим концом, извини за такую подробность. И спрашивает громким голосом: "Ну что, девки, устроим Трахильду Петровну?" Ну, то есть...
      - Я понял, - хмыкнул Жизнев. - Ай да Геня. А вы что?
      - Выгнали, - злобно ответила Марина.
      - Неужели смогли?
      - А то! Я просто жутко разозлилась. Какой-то жулик с автосервиса, да еще жмот и альфонс, и нам, честным девушкам, делает такие предложения! Выгнали и барахло выкинули вслед.
      - Даже одеться не дали?
      - Да пошел он на хрен - одеваться ему еще! Он бы одевался два часа и так и застрял бы. А мы устали, нам спать жутко хотелось. Нет, выгнали голым.
      - Н-да, сурово, - задумчиво произнес Жизнев. - Но справедливо. Это хорошо, что для вас вечер закончился на такой высокоморальной ноте.
      - Что? - не поняла подруга.
      - Правильно сделали, говорю, - сказал Жизнев. Он распрощался и, улыбаясь, направился к дивану. На тумбочке у изголовья его ожидали книги: переплетенная ксерокопия "Доктора Живаго", полученная на два дня (правда, роман и за полдня уже успел ему надоесть), "Полное собрание рассказов" Эдгара По из серии "Литературные памятники", Клюев из малой серии "Библиотеки поэта" и "Общая теория занятости, процента и денег" Кейнса. За "Общую теорию" Жизнев с похмелья решил не браться. Он уже читал ее ранее, а теперь по заданию кафедры готовил краткое изложение для студентов. Чтение По и Клюева он предвкушал с удовольствием, особенно Клюева: вместо поэта средней руки и чуть ли не литературного жулика, каким Клюев представал в трудах советских есениноведов, Жизнев обнаружил великого поэта и наслаждался этим неожиданным открытием. Собственное восхищение казалось Жизневу актом высшей справедливости. По открытием не был - он был просто любимым писателем, одним из лучших во всей мировой литературе. Пастернака же приходилось читать через силу: с первых же глав Жизнев понял, что его любимый поэт написал плохой роман, который, однако, из уважения к автору придется дочитать до конца. К тому же о "Докторе Живаго" явно предстояло много говорить и спорить, а Жизнев считал, что нечестно спорить о книге, которую бросил на полдороге. Впрочем, над страной веяли ветры свободы, и Жизнев не сомневался, что в скором времени его ожидает много приятнейших открытий в виде очередных книг, извлеченных из-под спуда. Ожидания его оправдались только отчасти: через некоторое время выяснилось, что все лучшее и в мировой, и в русской литературе коммунисты все же успели издать. Да, было открыто немало хороших поэтов и прозаиков, но скорее второго, а то и третьего ряда: их творчество явно не соответствовало накалу ожиданий, дошедшему почти до безумия. А на нудятину вроде де Сада, Солженицына или Аксенова, по мнению Жизнева, и бумаги-то тратить не стоило. Впрочем, то были далеко не главные разочарования из тех, что ожидали Жизнева - вместе со всей ничего не подозревающей страной.
      
       Глава X
      
       Думается, мы написали уже достаточно для того, чтобы сделать некоторые важные оговорки. Избрав в качестве главного героя представителя такой редкой профессии, как поэзия, мы, несомненно, возложили на себя обязанность показать читателю становление героя (как поэта) и его дальнейшее существование (как поэта же). Собственно, то же самое пришлось бы сделать с любым героем, будь он токарем, ветеринаром, предпринимателем и так далее. Разница в том, что представителей любой профессии в стране множество, даже киллеры и колдуны исчисляются
      
      
       27
      
      сотнями, а настоящих поэтов как было при царе Горохе пять-шесть на всю страну, так и сейчас столько. Кто-то может возразить, что их число даже уменьшилось, поскольку теперь быть поэтом стало уж совсем непросто. Однако автору кажется, что число поэтов (настоящих, разумеется, а не тех, кто просто пишет стихи) в каждой стране величина примерно постоянная во все времена. Кажущаяся убыль может происходить из-за того, что поэтов, если они не мелькают на телеэкране, сейчас не издают, печататься на свои деньги они обычно не имеют возможности, а потому о существовании каких-то поэтов мы, вероятно, просто не знаем. Из-за крайней редкости поэтической профессии нам волей-неволей пришлось использовать какие-то реалии собственной жизни, включать в повествование довольно легко узнаваемых персонажей и, словом, использовать собственный небогатый жизненный опыт, коли уж нет возможности типизировать то, что обычно для людей массовых профессий. Однако мы не опасались написать нечто экзотическое и неправдоподобное: общество и люди, из которых оно состоит, отражаются в жизни поэта точно так же, как и в жизни шофера или медсестры. Поэтому ни в жизни, ни в литературе из редкости профессии не вырастает некая нездешняя, неземная личность. Наоборот, поэт, отражая в себе жизнь точно так же, как всякий человек, не позволяет этим отражениям бесплодно рассеиваться. Он вдумывается в них, фиксирует их наиболее точным образом и с этой точки зрения он, изгой и бродяга, реальнее всех положительных людей. Но, несмотря на вынужденное использование собственных житейских наблюдений и реалий собственной жизни, мы все же должны заявить: главный герой и мы - не одно и то же, друзья и родственники героя и наши близкие - не одно и то же, а события, описанные в романе, происходят не совсем так, как они происходили в действительности.
       Кто-то скажет, что и легче, и занимательнее, и коммерчески выгоднее было бы чисто автобиографическое повествование - разумеется, с сильным запашком жареного. Что касается легкости исполнения, то подлинного художника она интересует мало: ему важен эстетический результат, а какими трудами он достигнут - для него, как то ни странно, дело десятое. Насчет выгодности можно возразить, что современные издатели уверены: публике глубоко неинтересны и сами поэты, и все то, что с ними происходит, а значит, и их автобиографии. Издатели, разумеется, судят о публике по себе, но признание данного факта может доставить нам лишь моральное облегчение. Публика же и сама толком не знает, что ей интересно, а еще меньше знают об этом деятели книжного бизнеса. В их стране повсюду белеют кости тех издателей, которые старались подладиться к предпочтениям толпы, а история литературы есть огромное кладбище тех авторов, которые стремились потрафлять читательским вкусам. На этом погосте покоится память о незадачливых писаках, и большинство могильных холмиков уже сровнялось с землей.
       Итак, сколь ни соблазнительно переносить на бумагу собственную жизнь, следует помнить о том, что подлинно творческие задачи требуют обобщенного изображения, и для решения таких задач подходит не столько действительно бывшее, сколько долженствовавшее быть. Долю и вид долженствовавшего позвольте определить нам, не случайно же мы претендуем на звание творца. Стоит напомнить еще и о том, что наша жизнь есть цепь утрат, причем многих близких мы утрачиваем задолго до их физической кончины - просто потому, что разочаровываемся в них. Именно такие утраты, когда общение одновременно и возможно, и невыносимо, наиболее мучительны. Так бог с ним, с автобиографическим жанром! Иначе о слишком многих разочарованиях пришлось бы написать, слишком часто пришлось бы вновь поворачивать нож в старых ранах, слишком многих людей пришлось бы жестоко огорчить... Не в силах обойтись без целых кусков реально бывшего, автор все же делает выбор в пользу творческого вымысла и призывает благосклонного читателя в дальнейшем иметь это в виду.
      
      
      
      
      
       28
       Глава XI
      
       Как мы выяснили, при Советской власти зарабатывать на жизнь своим творчеством поэт Жизнев не мог, а потому вынужден был трудиться в народном хозяйстве (конкретно - на ниве народного просвещения). Однако и с приходом к власти демократов литература не стала для него кормилицей. Да, сообщество поэтов, к которому принадлежал Жизнев, в конце 80-х громко заявило о себе, стало собирать полные залы, выпустило быстро и с прибылью разошедшуюся книгу... Увы, жить на литературные доходы, не гарантированные государством, все равно оказалось невозможно. Преподавательскую работу Жизнев с сожалением, но и с немалым облегчением покинул: на фоне интеллектуального блеска столпов политической экономии умственная лень его учеников стала внушать ему все большее уныние, а это чувство наш герой ненавидел. Да и доходы преподавателей не внушали оптимизма, а после гайдаровской реформы и совсем рухнули. Приходилось искать такую работу, которая позволяла бы помогать родителям, потому что профессорская зарплата отца также превратилась в исчезающе малую величину. Если раньше родители требовали у сына денег скорее из принципа, - денег у них и своих хватало, - то теперь всякие там принципы вызывали только усмешку, ибо речь шла о куда более серьезных вещах. Родители Жизнева, хорошо обеспеченные, почти богатые люди на глазах превращались в нищих, - допустить этого наш герой, конечно, не мог. Его брат с несколькими приятелями еще в 1989-м открыл кооператив, но помогать родителям не торопился, зато полюбил вкладывать деньги в акции мгновенно расплодившихся акционерных обществ. Все акции оказались надувательством, и деньги как легко пришли, так легко и ушли. Кооператив вскоре отобрали бандиты. Брату посоветовали обратиться к некоему лицу, которое было компетентно разбирать случаи подобных захватов. Брат рассказывал, что его принял не представившийся интеллигентный молодой человек в кабинете без всякой таблички (кабинет находился в старом здании МГУ, рядом со студенческим театром - ныне место театра занял храм св.Татианы). Впрочем, выправку и манеры офицера КГБ гость узнал без труда, так как прежде много раз имел дело с людьми из этого ведомства. Молодой человек спокойно выслушал Жизнева-старшего и попросил его явиться на следующий день в соседний кабинет. Там здоровяк средних лет выдал визитеру отступные - сумму не слишком большую, но и не маленькую (хотя надо сказать, что большие деньги тогда стремительно превращались в маленькие), и на этом кооперативная деятельность Жизнева-старшего закончилась. Впрочем, он и далее устроился удачно - сначала в агентство по торговле ценными бумагами, открытое его бывшей женой, потом в банк, руководимый его бывшими одноклассниками. Родителям он порой подкидывал то сто долларов, то двести, но всерьез опереться на эти поступления было, увы, невозможно. Жизнев-младший попробовал тем временем поработать на дому по заказам быстро расплодившихся частных издательств, но выяснилось, что на договоры с этими фирмами рассчитывать не стоит - работодатели нарушали их с легкостью необыкновенной, понимая, что человеку, борющемуся за выживание, судиться некогда, да и законы против новых хозяев жизни совершенно беззубы. Достаточно было просто переименовать ("перерегистрировать") предприятие, чтобы разом избавиться от всех докучных обязательств. Правда, некоторых предпринимателей убивали - возможно, как раз за такие хитрые перерегистрации, но от этого работягам вроде Жизнева ничего не перепадало. Учитывая обстоятельства, одни из которых уже наступили, а другие были легко предвидимы, Жизнев с сожалением отказался от надежд на свободу труда и стал искать постоянного места в издательстве. Он считал, что такая работа в наибольшей степени приближена к любимой им литературе. Ошибался ли он? И да, и нет. Нет - если сравнивать работу редактора с работой, к примеру, токаря или продавца. Да - если вспомнить, что и у токаря, и у продавца, и у редактора в новом либеральном мире лишь одно предназначение: зарабатывать деньги для третьих лиц.
       Жизнев очень скоро понял, что издательство в новой России - это такое же капиталистическое предприятие, как и всякое другое. Будучи библиофилом, он, конечно, прекрасно знал, книги каких авторов пользуются повышенным спросом, однако хозяева издательства, в которое он поступил,
      
       29
      
      сразу разъяснили ему, что хоть он и будет называться главным редактором из уважения к его литературной известности, но все решения принимают исключительно хозяева, и дело Жизнева - только выполнять их указания. Издатели, вышедшие из числа книжных спекулянтов, сами порой почитывали на досуге хорошую литературу, но считали, что в первую очередь издавать надо не ее. То есть в начале 90-х раскупили бы, конечно, и то, что предлагал издать Жизнев, но когда вставал выбор: сделать один полумиллионный тираж "Анжелики" или двадцать тиражей различных классиков XX века, то простейшие экономические соображения говорили за первый вариант. А иные соображения, как очень скоро убедился Жизнев, для капиталиста, - даже для вышедшего из интеллигентов, - руководством к действию не служат. "Теперь, когда бизнес занял столь важное место в нашей жизни, - вспоминал Жизнев слова Стивена Ликока, - совершенно очевидно, что ему суждено поглотить хрупкие создания рук человеческих, которые мы привыкли называть искусством и литературой. Им остается либо приспособиться, либо погибнуть" (21).
       Как известно, главная статья расходов на книгу - это настройка типографского оборудования на данный конкретный заказ, организация самого процесса печатания. Немалая доля затрат приходится также на так называемые допечатные процессы: редактирование текста, верстку, дизайн, подбор иллюстраций. И то, и другое для каждого издания величины постоянные независимо от того, каким тиражом намечено выпустить книгу. Поэтому чем тираж меньше, тем больше затрат приходится на один экземпляр издания. Если книги продаются по одинаковой приблизительно цене, то понятно, что наибольшую прибыль даст книга, выпущенная за один раз максимальным тиражом, и наоборот: чем меньше тираж, тем и прибыль меньше. Попытки увеличивать цену на малотиражные книги, дабы сделать их рентабельнее, приводят обычно лишь к тому, что книгу меньше покупают - таким образом рентабельность можно вообще свести на нет. Зато чем массовее книга, тем легче издателю снизить на нее цену: падение прибыли здесь с избытком компенсируется увеличением спроса. А спрос был велик: один за другим на глазах Жизнева выходили полумиллионные тиражи "Унесенных ветром", "Поющих в терновнике", "Крестного отца"... Пусть это и неплохие книги, но гигантские тиражи заставляли понять, что покупатель вряд ли способен оценить литературные достоинства романов или мастерство переводчиков. Фантастика - Шекли, Саймак, Андерсон и прочие, хорошие детективы, сказки - все это, конечно, следовали выпускать. Однако авторов, не впадавших ни в фантастику, ни в мелодраму, авторов, далеких от авантюрного жанра, а именно таких предлагал Жизнев, - этих авторов печатать не спешили. Собирались совещания, составлялись списки классики, которую следует издать, но все это заканчивалось пшиком. Зато Жизневу как главному редактору приходилось рекрутировать все больше переводчиков для выпуска весьма сомнительных боевиков, триллеров, дамских романов, всего того чтива, благодаря которому современный человек либо проживает жизнь как сон наяву, либо, разочарованный, вовсе отказывается от чтения, но в результате отказа умнее, конечно, не становится. Однако в начале 90-х отказываться от чтения еще никто не собирался. Наоборот, казалось, будто читатель надеется найти на страницах детективов, фантастики и чувствительных романов некую ловко зашифрованную тайную мудрость, код бытия, и потому покупает книжек все больше и больше. К делу, то есть к изданию книг легкого жанра, привлекались даже устаревшие ведомственные типографии, в которых набор длился месяцами. И при всем при этом от предложений Жизнева издать наконец что-нибудь побуждающее к раздумью по-прежнему отмахивались. Эстетическая ценность окончательно перестала определять что-либо в коммерческом книгоиздании. "Высокий образ мыслей мы забыли" (22), - сокрушенно повторял Жизнев слова Вордсворта, сказанные во время бурного развития британского капитализма. За грамотностью в издательствах все же следили, так как известно: чем невежественнее читатель, тем больше он возмущается, обнаружив ошибку в книжке, и тем больший шум из-за этого поднимает (то есть следили за грамотностью, опасаясь таких читателей, а не ради ее самой). Однако прекраснодушные мечтания, желание сеять разумное, доброе, вечное, обуревавшие поначалу коммерческих издателей, оказались быстро и прочно забыты. Нет, издание хороших, глубоких книг
      
       30
      
      убытков не сулило, но оно сулило меньшую прибыль, чем очередной триллер из жизни западных миллионщиков, и этого хватало, чтобы поставить на нем крест. Впрочем, Жизнев, которого научная деятельность приучила рассматривать предмет с разных сторон, не мог не признать: потребитель глубокой литературы в это время все равно нищал на глазах, и хотя он еще не вовсе пал духом и мог купить хорошую книгу и на последние гроши, но подвергать его такому соблазну было негуманно - прежде всего по отношению к его семье. Вначале следовало выжить и вспоминать с тоской слова Бальтасара Грасиана: "О наслаждение разума! О сокровищница памяти, опора воли, услада души, рай жизни! Пусть одни тешатся садами, другие задают пиры, упиваются игрой, увлекаются нарядами, предаются любви, копят богатства! Всем увлечениям и забавам я предпочту чтение, и всем чертогам - избранную библиотеку" (23). Или проливать слезы над строками Висенте Эспинеля: "О книги, верные советники, друзья без лести, пробудители разума, наставники души, управители тела, руководители для хорошей жизни и стражи для хорошей смерти! Сколько людей от темной земли вы подняли к высочайшим вершинам мира? А скольких вознесли до небесных престолов? О книги, утеха моей души, облегчение моих бедствий, поручаю себя вашему святому наставлению!" (24) Конечно, прав был Эспинель, когда писал, что "книги делают свободным того, кто их очень любит". С одной только поправкой: если книголюбу есть на что жить. А в России 1990-х годов множеству пылких книголюбов пришлось продавать книги за бесценок, чтобы не умереть с голоду. Ассортимент букинистических магазинов в одночасье и сильно расширился, и сильно подешевел. И книголюб Жизнев порой не знал, стоит ли этому радоваться.
      
       Глава XII
       Жизневу вспомнился один из его рабочих дней. Шло совещание по дальнейшей издательской политике. Звучали какие-то вялые предложения, но вообще-то все кроме трех отцов-основателей фирмы отчаянно скучали - все понимали, что решения уже приняты и происходит только лицемерная демонстрация демократизма в целях укрепления корпоративного духа. Возможно, основатели не хотели отказываться от иллюзий, которые они строили, начиная бизнес - насчет товарищеских отношений в фирме, насчет объединения всех вокруг некой общей цели... Для воплощения в жизнь идеала буржуазного братства не хватало сущей мелочи: гласности образования и распределения прибыли. С гласностью, думал Жизнев, населению прожужжали все уши. Может, раньше ее и не хватало, но в светлом капиталистическом будущем она невозможна даже теоретически уже в самом главном вопросе: в вопросе возникновения и распределения доходов. Так стоило ли копья ломать из-за того, чего в природе не существует? Жизневу, как и всем его современникам, предстояло еще многое узнать о новых порядках, а пока он поглядывал по сторонам и видел, что кто-то тупо смотрит в окно, кто-то чертит на листке бумаги геометрические фигуры, кто-то пишет записки соседу. Разговаривать на совещаниях с недавних пор строго запретили, дабы не нарушать рабочей атмосферы. Кроме того, в издательстве запретили курить и нецензурно выражаться, ибо сотрудники, впадая в грех курения либо сквернословия, могли уронить имидж издательства в глазах возможных иностранных партнеров. А об этих партнерах отцы-основатели думали постоянно и неотступно, словно юноши, мечтающие о возлюбленной. То была иррациональная, нерассуждающая страсть, поскольку отцы стремительно богатели и без всяких иностранцев. Один из триумвирата издателей, разбогатев, оказался любителем живописи и постоянно менял картины в коридорах издательства и на стенах своего кабинета - купленные ранее картины заменялись свежими приобретениями. Жизнев удивлялся бездарности этих полотен, однако они его не раздражали: он придерживался того мнения, что в искусстве отрицательный результат - тоже результат и бездарное произведение всегда поучительно, особенно для творческой молодежи. Особую склонность скоробогатый любитель живописи испытывал к работам некой как бы вымоченной в уксусе шотландской художницы. Внешнее унылое безобразие сочеталось в этой даме с говорливостью и, видимо, с умением убеждать, поскольку дочь
      
       31
      
      Альбиона ухитрилась всучить русскому меценату десятка полтора своих беспредметных холстов, таких же унылых с виду, как она сама.
       Совещание длилось, говорили в основном любитель живописи и один из сотрудников, почуявший, что просвещенному работодателю хочется дискуссии, и решивший ему в этом тактично поспособствовать. Жизнев морщился от такого лицемерия и время от времени комментировал высказывания каждой из сторон, адресуясь к хорошенькой соседке, которая, слушая его, тряслась от смеха. Любитель живописи недовольно посматривал на нарушителя спокойствия, но Жизнева эти взоры не пугали, в прочности своих позиций на службе он был уверен. Каждый месяц он успевал готовить к печати с помощью подобранных им же людей с десяток, а то и больше, прибыльных книг, причем сам составлял договоры, получал в кассе деньги, платил своим людям и делал еще много разного, освобождая хозяев издательства от всей рутинной работы. Поэтому он с чистой совестью выговорил себе особые условия труда и отдыха: в издательство приходил, когда считал нужным; встречался с авторами не только в издательстве, а там, где было удобнее; порой увозил домой полные сумки денег, предназначенные для расчетов с авторами, редакторами и корректорами; когда ему требовалось, уезжал на гастроли. Правда, переговоры с сотрудниками ему приходилось вести и по домашнему телефону, но он считал это разумной платой за относительную свободу. К тому же постоянные деловые звонки повышали его авторитет в глазах родителей, не говоря уже о зарплате, которая раз в десять превышала зарплату отца-академика (и это не считая доходов от концертов). Но хотя Жизнев чувствовал свою незаменимость и косые взгляды начальства его мало смущали, от природы он был человеком дисциплинированным, при нужде мог работать хоть сутками (к счастью, требовалось такое редко - он умел поставить дело без авралов), а потому если и нарушал чопорную атмосферу совещания, то не переходя границ субординации и такта.
       Однако соблюсти требования делового этикета все же не удалось, и не Жизнев оказался тому виной. За дверями комнаты для совещаний вдруг послышался зычный голос некоего Вована Семенова, ранее, как и отцы-основатели, тоже книжного жучка. Как и они, Вован открыл теперь свое издательство. Правда, Вован в отличие от начальников Жизнева не имел высшего образования и никогда ничего не читал. Книгами спекулировать с таким багажом знаний было можно - в конце концов, о том, что именно является дефицитом, знали все. Но вот для издания чего-то кроме общеизвестного и много раз переизданного ассортимента требовалась известная образованность. Поэтому издательство Вован открыл на паях с некой молодой интеллигентной дамой. Сам он в фирме занимался сбытом, а дама - собственно книгоизданием. Начитанность нисколько не мешала даме из профессорской семьи находить общий язык с Вованом, сыном вора в законе. Сходились они в главном: издательскую деятельность оба рассматривали исключительно как средство зарабатывать деньги. Предложи им кто-нибудь безнаказанно издать, к примеру, руководство по умерщвлению престарелых родителей с целью завладения наследством, Вован, разумеется, согласился бы не раздумывая, но согласилась бы и интеллигентная дама. Наблюдая бизнесменов, причем даже не худших из них, Жизнев частенько вспоминал Бодлера: "Нас настолько американизирует механика, а прогресс настолько атрофирует в нас духовное начало, что с его положительными результатами не сравнится ни одна кровожадная, кощунственная или противоестественная греза утопистов. <...> Тогда любое свойство, сходное с добродетелью, - да что я говорю! - всё, что не есть прямая приверженность Плутосу, будет считаться пределом бессмыслицы. Правосудие - если в те благодатные времена еще уцелеет правосудие! - объявит недееспособными тех граждан, которые не сумеют сколотить себе состояния. Твоя супруга, о Буржуа! твоя целомудренная половина... бдительная и нежная охранительница твоего сейфа, станет наконец совершенным образцом содержанки. Твоя дочь, в ребяческой своей зрелости, в колыбели станет грезить о том, как она продаст себя за миллион" (25).
      
      
       32
      
      Жизневу еще предстояло поработать с Вованом и его напарницей, увидеть, как Вован из торговца становится издателем, как не платит по договорам авторам, редакторам и прочим привлеченным работникам, при этом по нескольку раз в год мотаясь отдыхать в Мексику. Филдинг
      словно Вована имел в виду, когда писал, что "в природе нет ничего несуразнее, чем любая форма власти при низком уровне ума и способностей..." (26). Однако власть Вован имел и не стеснялся ею распоряжаться. Один из обиженных авторов, явившись в издательство в сильном подпитии и, как обычно, ничего не получив, стянул в расстройстве чувств заграничный кейс Вована, забыв о том, что адреса авторов значатся в хранящихся в издательстве договорах. Вован выслал по означенному в договоре адресу нескольких дюжих приятелей. Они застали труженика пера в тот самый момент, когда он откупоривал бутылку водки, приобретенную как раз на деньги, найденные в кейсе. Бить писателя по-настоящему не стали - так, поучили немного, отобрали кейс со всеми оставшимися деньгами и с торжеством вернулись в издательство. Как писал Честертон, "есть один социальный тип, представители которого... безнравственней, чем другие, и это - довольно неприятный класс дельцов" (27). Об одном из своих предприимчивых героев Честертон написал, что он - "мошенник. Или иначе - истинный последователь учения о неограниченной борьбе за существование и выживании сильнейшего" (28). А вот Вована, когда он перестал платить даже и собственным сотрудникам, никто мошенником не называл. Потом издательство опечатали, в результате чего пропала неизвестно куда трудовая книжка нашего героя со всеми записями... Однако не будем забегать вперед. Приведем здесь разве что еще одно высказывание Честертона: "...Жизнь - это непрерывная борьба, и выживает сильнейший, и вообще не важно, по справедливости заплатили бедняку или нет. Вот где настоящая ересь, дорогие друзья. К ней вы приспособились, а она во всем страшнее коммунизма. Вы принимаете как должное антихристианскую мораль или отсутствие всякой морали" (29). Впрочем, справедливости ради надо сказать, что Вован - не самый обремененный грехами член либерального общества, ибо ни о христианстве, ни о коммунизме, ни о морали он ничего не знал. Он просто поступал так, как в его время считалось должным и правильным, а представления о должном и правильном вырабатывали люди пограмотней Вована. Кажется, про одного из подобных интеллектуалов сказал тот же Честертон: "У него лицо человека, обладающего утонченным интеллектом, как оно и есть на самом деле. К несчастью, подобно многим другим обладателям утонченного интеллекта, он глуп" (30). Что ж, о непроходимой глупости многих своих интеллектуалов обществу также еще предстояло узнать. Точнее, прочувствовать ее на собственной шкуре. И навеки проникнуться недоверием к обладателям избыточно честных и интеллигентных лиц, а также к носителям подлинной (читай - "западной") образованности.
       Жизнев, да и все присутствовавшие на совещании слышали, как Вован сипло спросил секретаршу: "Андрюха у себя?" Как то ни странно, но совершенно бессовестный Вован даже нравился Жизневу: он чуждался буржуйской чопорности, со всеми сотрудниками был на "ты", не строил из себя всеведущего начальника, легко признавал чужое умственное превосходство и ценил шутку. Наконец, ему просто явно нравился Жизнев. А в глазах Жизнева Вовану добавляла отрицательного обаяния склонность к пьянству. Этот молодец вполне мог сказать про себя словами Нелединского-Мелецкого:
       Лишь бутылку я увижу,
       Вострепещет дух во мне.
      - У него совещание, - сухо ответила секретарша, которая по части европейского этикета являлась верной последовательницей своего работодателя и потому не любила невоспитанного Вована.
      - Какое совещание, ты что, - завопил Вован, - тут дело на сто мильёнов! Люди берут три фуры книг, и сразу в деньги - поняла, нет? А, что с тобой базарить, овца...
      - Вы куда?! - возмущенно взвизгнула секретарша, но дверь уже распахнулась, и на пороге появился Вован. Он был заметно пьян, широко улыбался и в руке держал тот самый кейс, из-за которого в дальнейшем заварилась такая каша. В зубах у Вована торчала сигарета. Широко расставив руки и чуть не ударив при этом секретаршу по носу кейсом, Вован радостно завопил:
       33
      - Андрюха, сто хуёв тебе в брюхо! Здорово!
       Председательствующий метнул в Вована, нарушившего сразу все внутрииздательские
      установления, яростный взгляд сквозь очки. Однако Вован не привык замечать такие тонкости и ринулся к деловому партнеру с явным намерением его обнять. Председательствующий сдавленным голосом распорядился:
      - Так, все свободны.
       Раздался шум отодвигаемых стульев, зашаркали шаги, однако все скромно молчали и потому хорошо расслышали слова Вована, хотя тот и понизил голос:
      - Андрюха, для начала скажи: бухнуть есть? А то у меня вискарь весь кончился.
       Ответом было злобное шипение председательствующего. Вован оправдывался:
      - Да ладно, Андрюха, чего ты как не родной! Все ж свои! Я ж по-дружески... Да и дело на сто мильёнов... Ну давай, распорядись, пусть эта твоя овца крашеная сбегает...
       Оскорбление следовало за оскорблением - секретаршу, которую Вован назвал крашеной овцой, Андрюха-миллионер считал украшением издательства, его, как стало принято говорить, лицом и страшно ею гордился. Дальнейшего Жизнев и сотрудники уже не слышали. Большинство из них вышло на улицу, невзирая на ноябрьский морозец, дабы перекурить и спокойно отсмеяться вдали от начальства. Жизнев тогда не курил - курить он снова начнет позднее - и сразу прошел в свой уголок, находившийся под лестницей на антресоли (на антресолях располагалась бухгалтерия, и сейчас оттуда неслись взрывы приглушенного смеха). Хорошенькая соседка, сидевшая рядом с Жизневым на совещании, теперь сидела за столом напротив и глядела на визави с улыбкой, хотя вообще-то его побаивалась. Он не знал, почему она его стесняется, ибо сам относился к ней с уважением. Глядя на нее, он вспоминал слова Сервантеса: "Манеры ее были серьезны, взгляд пристоен, походка изящна и легка, как у цапли. Если разбирать ее по частям, впечатление она оставляла отличное, а если взять в целом, то казалась еще лучше" (31). Вдобавок он не испытывал к ней никаких корыстных чувств (сам на себя при этом удивляясь), и потому чувствовал себя с нею свободно. Что ж, как сказал Морето,
       Где нет искреннего чувства,
       Там слова свободней льются.
      "А втюрился бы в нее - живо осмелела бы", - подумал Жизнев. Взглянув на часы, он обнаружил, что с минуты на минуту к нему должен явиться посетитель - переводчик, немолодой мужчина по фамилии Лабунец. И гость не заставил себя ждать.
      
       Глава XIII
      
       Лабунец был веселым господином лет пятидесяти пяти с сальными волосами до плеч и лицом в грубых лоснящихся складках. Он перевел несколько не издававшихся ранее в России романов Агаты Кристи, которыми и заинтересовалось издательство (точнее, Жизнев, представлявший интересы фирмы). Перевод оказался не блистательным, но добротным. Нравился Жизневу и сам переводчик, веселость которого не перерастала в угодливость, как у многих других авторов, понимавших, что оценка их труда, а значит, и их выживание в ближайшее время зависят от Жизнева. Тут у главного редактора имелся карт-бланш - хозяевам вовсе не улыбалось влезать в повседневную рутину и решать самим, хороши бесчисленные переводы или плохи. При этом все отцы-основатели страдали манией величия и считали, что разбираются во всех вопросах, и, уж конечно, в вопросах литературного стиля, куда лучше Жизнева и любого из своих работников. Как писал Боккаччо, "стоит торговцу нажить состояние благодаря верному расчету или, чаще всего, по воле случая, и он уже воображает, будто всё знает куда лучше других, хотя знает-то он, невежда, только одно - расстояние от склада или лавки до дома". Да, основатели фирмы крепко верили в себя, однако не разорваться же им было! Да и быстро нажитое богатство раскинуло перед их восхищенными взорами свои горизонты. Забыли они слова папаши Танги, торговца картинами и опекуна импрессионистов: "Если человек тратит больше пятидесяти сантимов в день, он просто каналья!". Какие уж там пятьдесят сантимов... Поневоле вспоминаются стихи Чэнь Цзыана:
      
       34
      
       Гордятся люди рынка ловкостью и смекалкой,
       Но жизни путь проходят словно в неведенье детском;
       К мошенничеству склонны и мотовством кичатся,
       Ни разу не помыслят, чем жизнь их завершится.
       Им бы Трактат постигнуть об истине сокровенной,
       Им бытие узреть бы в яшмовом чайнике Дао
       И, в разочарованье оставив небо и землю,
       По правилам превращений в беспредельности кануть! (32)
      Одним словом, в то время, о котором мы пишем, слово Жизнева в оценке "авторского продукта", представляемого в фирму, являлось обычно последним. Переводчик Лабунец, видимо, хорошо это понимал, но Жизнев, еще работая в вузе, научился держать на должной дистанции людей, имеющих к нему корыстный интерес. Поэтому Лабунец был почтителен, но тактичен и в дурной тон вроде подхалимажа или намеков на долю в гонораре не впадал. И все же когда его переводы получили одобрение, радость старика (а в то время людей за пятьдесят Жизнев считал стариками) поразила даже видавшего виды Жизнева. Лабунец вскочил со стула, стал с сиянием во взоре совершать массу мелких бестолковых движений, а затем предложил Жизневу отметить это дело. "Да дела-то пока никакого нет, - хладнокровно ответил Жизнев. - Вот утвердит начальство мой список выплат, получите деньги, тогда и радуйтесь". На людей, радующихся раньше времени, Жизнев всегда смотрел с жалостью, зная, в том числе и на своем примере, как легко рок разбивает людские надежды. "Премены счастия суть свойства здешняя света", - правильно писал Сумароков. Особой склонностью видеть будущее в радужном свете обладал покойный друг Жизнева Костя Сложнов - его-то Жизнев и жалел больше всех, памятуя о его несправедливо трудной судьбе (впрочем, в то время, когда наш герой общался с Лабунцом, Костя был еще жив и здоров). Общий приятель Кости и Жизнева, литературный воришка и большой циник поэт П., называл такое свойство характера Сложнова и прочих подобных людей "социально недетерминированным оптимизмом".
       Начальство всё утвердило не глядя, но на всякий случай недовольно ворча. Жизнев получил в кассе деньги по своему списку, в бухгалтерии - расходные ордера и еще накануне описываемого дня роздал все деньги. Лабунец оказался последним получателем. Руки старика, когда он старательно заполнял ордер и, не пересчитывая, совал пачку купюр в карман, заметно дрожали, но он старался держаться с достоинством и шутить. "Любим Васильевич! - воскликнул он. - Ну теперь-то нам ничего не мешает это отметить? Веха, так сказать, в нашем сотрудничестве... Вы мне обещали!" Сотрудницы за соседними столами, прекрасно слышавшие весь разговор, подняли головы и внимательно посмотрели на Жизнева, ожидая его ответа. "Ну что я ломаюсь, как Иосиф Прекрасный? Точнее, как целка валдайская? - подумал Жизнев. - Деньги человек получил, мог бы уйти, и все... Видимо, действительно хочет как-то отблагодарить. Негоже отвечать холодностью на такие похвальные чувства. Да и выпить что-то захотелось, на Вована глядя".
      - Ладно, - решительно сказал Жизнев уже вслух, обращаясь не только к Лабунцу, но и к сотрудницам, - надо всеми способами крепить сотрудничество с наиболее многообещающими из наших авторов. Но у меня есть тут еще кое-какие дела...
      - Ничего-ничего, я сбегаю, - заторопился Лабунец, но потом замялся и нерешительно спросил: - А куда приносить? В смысле - прямо здесь будем?...
      - Прямо здесь, - кивнул Жизнев. - В подобных случаях в нашей фирме не принято таиться и лицемерить. И вот еще что прошу принять во внимание: в вашем успехе есть доля труда и тех замечательных женщин, которые сейчас на нас смотрят из-за соседних столов. Поэтому при закупке прошу вас учитывать дамские вкусы.
      - Конечно! - воскликнул Лабунец, подхватил сумку и исчез. Впрочем, отсутствовал он недолго, благо магазин находился в соседнем доме. Вернулся он, нагруженный двумя бутылками коньяка, колбасой и сыром, а также бутылкой полусладкого, апельсинами и конфетами для дам.
      
       35
      
      - Ого! Серьезная заявка на успех, - хмыкнул Жизнев, увидев такие приготовления, но потом решил, что для большого коллектива это не так уж и много. Подмигнув Лабунцу, он сказал: - В случае чего скажем, что отмечаем день рождения... Дамы, подходите, подсаживайтесь... День рождения Светы, например.
      - Нет-нет-нет, - запротестовала, беря конфету, его хорошенькая соседка по совещанию. - На меня прошу не ссылаться, меня сразу уволят. Я тут мелкая сошка, не то что вы, Любим Васильич.
      - Ну хорошо, пусть будет мой день рождения, - согласился Жизнев. - Все равно настоящий приходится на пору отпусков. Причем если не появится начальство, то этот предлог мы сможем использовать еще неоднократно.
       Далее два часа протекли незаметно. Жизнев рассказывал о странных людях, заходивших порой в редакцию. Лабунцу эта тема нравилась, так как ему явно давали понять: странным его не считают. В других местах его зеленый плащ, напоминавший альмавивы XIX века, сальные волосы до плеч и огромные башмаки неопределенного цвета вызывали нескрываемое удивление и даже испуг, особенно у молоденьких секретарш. А когда Жизнев стал зачитывать цитаты из недавно полученных рукописей, Лабунец и вовсе освоился.
      - Пронзительный роман прислали из Екатеринбурга, в просторечии Ёбурга, - сообщил Жизнев. - Мы там неделю назад выступали, но, надеюсь, одно с другим не связано. Вот послушайте: "В дом ворвался мужчина с телосложением культуриста. Пробежав по Владимиру..." Хулигана удалось выгнать, хоть и не без труда, но герой все-таки волнуется - ведь в доме живет его любимая. Вот он приходит к ней поздно, стучится, но, как пишет автор, "ничто ему не ответило, и никто не отозвался. Но его изумительные уши ("Уши героя", - пояснил Жизнев) расслышали явственный плеск воды. Ввиду экстренности пробежав несколько метров галопом и не постучав в незапертую дверь ванной, он, особо-то не церемонясь, вошел. Лиза ("Возлюбленная героя", - пояснил Жизнев) стояла под струей теплого душа, со счастьем в сознании обливая свое эффектное нагое тело". Так что, - прервавшись, обратился Жизнев к Лабунцу, - вы, Николай Николаич, сходили за коньяком быстро, ввиду экстренности, но, надо думать, со счастьем в сознании. Но дальше, в романе, враги героя не успокоились и прямо в доме у его любимой кого-то повесили. Или заставили повеситься... Представьте зрелище: "На его шее болтался кусок веревки затянутой петли. Даже Лизе было понятно, что перед ними находился труп повесившегося человека". Эксперт видит предсмертную записку и бормочет: "Почерк рукописный, а значит, для нас адресный...". Героине советуют: "Не нервничайте и ничего искусственно не вытворяйте". Героиня жалуется: "У меня украли спокойствие!" И ее можно понять. А что герой? ""Надо уходить", - произнес он, как хищник на охоте, навострив слух". А вот героиня разговаривает с отрицательным героем. ""Негодяй!" - рявкнула она, открыто сжала кулаки и, задыхаясь от злости, вышла из комнаты. Движения ее были отрывистыми и резкими, горечь негодования являла неописуемое восприятие". Н-да, тут автор дал дрозда... О своих бедах героиня за коньячком рассказывает следователю. Как реагирует тот? "Принимая ее слова как лепет охмелевшей женщины, Соколов сделался мягче, психологически легко доступным. Лизе, не заметившей крепость и качество коньяка, прощал всё". Вот так-то.
      - Я бы этот шедевр издал без всякой правки и купюр, - мрачным басом заявил корректор и наборщик Володя, незаметно присоединившийся к пирующим.
      - Не советую, Володя, а то по тебе тоже пробежит мужчина с телосложением культуриста, - под общий смех возразил Жизнев. - Кстати о коньяке - нальем-ка еще. Хочу стать мягче, психологически легко доступным...
      - Очень правильно, - заметила хорошенькая соседка. - А то иногда вы бываете таким мрачным, Любим Васильич, что мы просто вас боимся.
      - Принимаю эти слова как лепет охмелевшей женщины, - проворчал Жизнев, хлопнул рюмку и закусил долькой апельсина. Коньяк с помощью подходивших на звуки веселья сотрудников
      
      
       36
      
      заканчивался, а начальство так и не появилось. Зато в глазах у Лабунца Жизнев заметил то выражение
      растерянности, которое возникает, когда выпивка подходит к концу, а веселье по всем ощущениям необходимо продолжить.
      - Может, я еще сбегаю? - робко предложил Лабунец.
      - Ни-ни, - возразил Жизнев. - Не будем устраивать разнузданную пьянку в этом храме высокой культуры. Да и дела у меня... Давайте-ка, Николай Николаич, прихватим с собой следы преступления, и я вас провожу до метро.
       Когда они вышли на улицу, Лабунец остановился и, разводя руками, сказал умоляюще:
      - Как-то все скомканно получилось. Не удалось поговорить. Столько людей посторонних...
      - Нет, Николай Николаич, - строго поправил его Жизнев. - В том-то и дело, что для вас это теперь не посторонние, а коллеги. Вы со своими романами влились в коллектив нашего издательства и потому... ну, вы понимаете. Другое дело, что вы хотели бы продолжения банкета. Или мне показалось?
       Лабунец ответил утвердительно. Жизнев сказал:
      - Что ж, я вас понимаю. Я с малолетства усвоил совет Чехова брату - "не трескать походя водку". Поэтому если уж ее трескать, то основательно, либо вообще не трескать - таково мое правило. У вас есть какие-либо предложения?
      - Можно бы ко мне домой, но там такой бардак... - Лабунец развел руками. "Мог бы и не говорить, - подумал Жизнев, - это и так понятно, стоит на тебя взглянуть".
      - Хорошо, - сказал Жизнев вслух, - слава богу, есть в Москве места, где меня могут принять всегда и с любой компанией. Ну, то есть с приличной компанией. То есть люди должны быть интеллигентны, остроумны, богаты, куртуазны... Увы, порой меня окружают и другие люди, но сегодня мы удовлетворяем всем вышеперечисленным требованиям и потому можем предложить себя в компаньоны веселым дамам. Имеем моральное право. Что за дамы, спрашиваете? Поклонницы таланта - моего и моих друзей. У этих дам своя квартира на Добрынинской. Постепенно, нашими усилиями, она превратилась в постоянно действующий салон. Во всякой уважающей себя столице должны быть такие салоны, где деятели культуры могут выпить рюмку водки, закусить чем бог послал, поухаживать за нестрогими дамами и вообще пошалить. Вспомним хоть Серебряный век или эпоху нэпа... Согласны со мной?
       Лабунец был согласен. На его мятом лоснящемся лице читался энтузиазм. Его била дрожь от собственного везения - вдруг оказаться в святая святых такого человека, как Жизнев, и ценой всего-то пары бутылок коньяка! Впрочем, по дороге они закупили еще спиртного и закуски, причем Жизнев решительно пресек попытки Лабунца взять на себя все расходы.
      - Не надо поражать меня своей щедростью, - посмеиваясь, сказал Жизнев. - Я видел и не таких мотов, так что удивить меня вы не сможете. А вот душевный дискомфорт вполне сможете создать, если поставите меня в положение сквалыги, пьющего за чужой счет.
       Не сумев обязать Жизнева даровой выпивкой, Лабунец перевел разговор на грандиозные перспективы совместной работы. В метро он кричал Жизневу в ухо что-то о творческом наследии Агаты Кристи и о других англичанках - мастерицах детективного жанра, которые только и ждут, чтобы за них взялся переводчик Лабунец. Жизнев вскоре понял, что в этой области он сам знает куда больше собеседника, и с улыбкой вспомнил слова веселого японца Хираги Гэнная: "Стоит им увидеть какое-нибудь сочинение, как у них начинают сверкать глаза, из задниц вырывается пламя, но у них никогда не находится времени, чтобы поучиться. Для них важен только успех в глазах людей, а угодливость стала их второй природой" (33). Правда, затем Жизнев справедливости ради напомнил себе, что Лабунец все же миляга, и усиленно закивал, думая о своем и сберегая голосовые связки.
       Выйдя на Добрынинской и пройдя несколько минут наискосок дворами пятиэтажек, построенных в тридцатых годах для рабочих окрестных фабрик, они очутились перед странным
      
      
       37
      
      четырехэтажным зданием строго кубической формы с такими украшениями на фасаде, которые
      сразу наводили на мысли о монастырях и духовных академиях. Маленький четырехэтажный дом, один подъезд, по четыре квартиры на лестничной клетке - всего, стало быть, шестнадцать. Все жильцы знают друг друга, - по крайней мере в лицо. Жизнь в таких зданиях протекает как-то человечнее, чем в каменных ульях современных новостроек, где никому не ведомы даже ближайшие соседи. Впрочем, и в таких уютных домах случаются взаимные неудовольствия, особенно если одна из квартир живет по богемным понятиям и, веселясь, любя и бурно общаясь, не делает различий между днем и ночью, праздником и оргией, весельем и полным безобразием.
       Квартира на четвертом этаже, в которую поднимались Жизнев с Лабунцом, называлась в определенных кругах притоном имени Жизнева и являлась весьма посещаемым местом. Жили в этом просторном жилище, собственно говоря, лишь два человека, две дамы: хозяйка квартиры, одинокая старуха семидесяти лет, бывшая балерина с бурным прошлым, и ухаживавшая за старухой в расчете на наследство молодая женщина по имени Леокадия, уроженка Калуги. Казалось, при наличии старухи, да еще парализованной и передвигавшейся в коляске, да еще и тяжелого нрава, никакой богемный разгул в квартире был невозможен. Однако на деле выходило не так. Если в квартире случалось шумное сборище, хозяйка наутро долго допрашивала свою молодую компаньонку о том, кто приходил, что представляют собой новые гости и как складывается жизнь у тех, с кем она заочно, по рассказам той же Леокадии, давно познакомилась (стыдясь своей беспомощности, отставная балерина никогда не показывалась гостям и отсиживалась в задней комнате, так что подавляющее большинство посетителей квартиры ее и в глаза не видело). Получив сведения обо всех свадьбах, разводах, романах, успехах и неудачах представителей богемы, об их интригах, подлостях и бесчинствах (Леокадия любила позлословить), старуха приходила в хорошее настроение, долго перебирала в голове услышанное, а затем погружалась в Тургенева или Диккенса. Зато если Леокадию мучила совесть или просто изнеможение после череды особенно развеселых ассамблей и потому в квартире воцарялась тишина, старая балерина впадала в депрессию, становилась требовательна и придирчива. Впрочем, такие мрачные периоды в притоне имени Жизнева длились лишь день-другой. Затем Леокадия начинала скучать по своей сестрице, еще более веселой дамочке, по своим подругам, в устах которых слова "разврат" и "беспредел" звучали похвалой, по своим любовникам, которые казались ей особенно обаятельными потому, что мотивов их поведения не мог постичь никто в мире, в том числе и они сами. А вслед сестре, подругам и любовникам немедленно являлись их подруги, друзья и любовники, которые приводили с собой, в свою очередь... ну и так далее. Жизневу иногда казалось, глядя на некоторых из посещавших притон забубенных девиц, будто именно их обобщенный портрет дал неизвестный китайский автор эпохи Тан: "Если ей чего-нибудь хотелось, немедленно этого добивалась. Вечером затевала распутные забавы, длившиеся всю ночь напролет. Никогда не спала. По виду своему походила на человека" (34). И что же? Нашему герою нравились эти девицы.
       Жизнь всякого дома и судьба всякой компании зависят от первоначального ядра этого дома и этой компании - в нашем случае они зависели от старухи и Леокадии. Старуха не потерпела бы в своем доме сходок заурядных визитеров, о которых нечего толком рассказать. Рутина, бытовые хлопоты старуху не занимали - напротив, подобные материи она ненавидела и интересовалась только жизнью сердца и, хотя и в меньшей степени, жизнью духа. Леокадия тоже не любила обычных людей - ей вскоре становилось с ними скучно. Это не значит, что старуха и Леокадия признавали только людей искусства (хотя они, безусловно, отдавали им предпочтение). На самом деле никакая богема только из творцов не состоит и включает в себя множество разнообразных чудаков, людей со странностями и просто пылких любителей прекрасного, что в наше время, согласитесь, тоже странность. Частенько по закону контраста в среду богемы проникают и заурядные, точнее даже сверхзаурядные люди, дабы служить всем этим гениям, безумцам и моральным уродам предметом издевательств и насмешек. Обычно благонамеренных граждан богема рекрутирует из
      
       38
      
      числа любителей искусства, предпочтительно, разумеется, богатых - таких в богемных кругах всегда околачивается немало. Если в компании с такими людьми обращаются вежливо и почтительно, то, значит, вы просто ошиблись и приняли пошлую гламурную тусовку за богему. Настоящая богема богатых покровителей презирает и дает им это почувствовать, хотя и позволяет запить желчь презрения целыми ушатами беспардонной лести, граничащей с оскорблением.
      
       Глава XIV
      
       В тот вечер, когда в притон заявился Жизнев в компании с Лабунцом, там было тихо и уныло. Леокадия вяло гоняла чаи на кухне в окружении трех подруг. Все трое перемывали кости каким-то малозначительным персонажам и явно страдали от безденежья. Поэтому приход Жизнева, всегда платившего за всю компанию, был встречен ликованием. Радость дам не умалила даже нелепая фигура Лабунца, хотя от Жизнева не укрылось то, с каким брезгливым любопытством и удивлением подружки поглядывали на его спутника. Жизнев сардонически усмехнулся - он не любил встреч по одежке, тем более что Лабунец уже успел блеснуть в его глазах различными человеческими достоинствами. Что ж, как верно писал Голсуорси, "женщины - даже самые лучшие - всегда как-то действуют на нервы, если, конечно, ими не восхищаешься" (35). А о Лабунце Жизнев уже успел понять, что по крайней мере скупость не входит в число пороков этого человека. Сделав такой вывод, Жизнев облегченно вздохнул, так как скупость он ненавидел. Для нашего героя отнюдь не было секретом, что многие завсегдатаи притона только и ждут его появления, дабы за его счет попьянствовать и набить брюхо. Не раз, не раз Жизнев ловил на себе те особые требовательно-выжидательные взгляды, когда люди уже малость выпили и закусили, им хочется продолжить веселье, но очень жалко денег. Жизнев никого не заставлял маяться и томиться в ожидании - он был выше этого, но некоторую брезгливость, безусловно, ощущал. Когда одни и те же люди, раз за разом появлявшиеся в притоне, вновь и вновь отговаривались отсутствием денег в тот момент, когда следовало внести пай в общее веселье, мы не будем скрывать, что Жизнева порой подмывало спросить, какого черта они приходят сюда без денег, но при этом пьют и жрут за троих. Вспоминались ему также слова Кэнко-хоси: "Поить вином простолюдина - дело, требующее большой осторожности" (36). Однако он без труда подавлял в себе желание ставить бестактные вопросы и спокойно выкладывал деньги на стол - достаточно для того, чтобы никто ни в чем себе не отказывал до самого утра. В конце концов, тот же Кэнко-хоси писал: "Что ни говори, а пьяница - человек интересный и безгрешный" (37). Жизневу хотелось, чтобы вокруг царили ничем не замутненные изобилие и радость: не так уж много островков веселья осталось в перепуганной стране, по которой носились неизвестно откуда взявшиеся призраки нищеты, голода и безысходности. А если вернуться к Лабунцу, то чем бы ни объяснялась его щедрость, но факт оставался фактом: этот человек ничего ни от кого не ждал, ничего ни у кого не просил, рассчитывал только на собственный труд и, более того, не прочь был и окружающих порадовать от собственных не очень-то великих доходов. Поэтому Жизнев охотно прощал Лабунцу его странноватый, почти антиобщественный вид и в прихожей притона дружелюбно подталкивал его в спину, одновременно расточая комплименты в его адрес. Лесть являлась в притоне неким условным языком - Лабунец не сразу это понял и первое время смущался, когда Жизнев называл его "гениальным переводчиком" и "человеком поистине безумной щедрости". Впрочем, при всей своей дремучести, глупцом Лабунец отнюдь не являлся и вскоре начал посмеиваться, слушая цветистые хвалы в свой адрес, да и в адрес Жизнева тоже. Жизнева подружки искренне уважали, поскольку им, как и всем женщинам, в мужчинах едва ли не наибольшее отвращение внушала скупость. Они видели ее во многих посетителях притона, знали, что Жизнев тоже ее видит, однако при этом все же платит за всех. Такую позицию они до конца понять не могли, однако относились к ней с большим почтением.
       А гостю было весело. Сэй-Сёнагон писала: "Самое печальное на свете - знать, что люди не
      
       39
      
      любят тебя" (38). Это чувство Лабунцу приходилось испытывать в жизни не раз, хоть большей частью и по собственной вине. После смерти жены он почти не выходил из дому, кроме как по делу. А при жизни жены ему вполне хватало ее общества. Своих друзей по учебе он почти совсем забыл, давным-давно не встречаясь и не перезваниваясь с ними, с товарищами по работе общался только на работе. Хотя он был вежлив и всегда готов поддержать разговор, коллеги чувствовали исходившее от него безразличие и сторонились его, да и странный вид Лабунца тому способствовал. В больших городах найдется множество людей, подобных Лабунцу, живущих в обществе и в то же время вдали от него. Собственно, слово "найдется" тут не вполне уместно, потому что их никто никогда не ищет да и не станет искать, разве что они вдруг не явятся на службу. А не будет у них службы - так и пропадет человек, и найдут потом в квартире мумифицированный труп, когда жилищников обеспокоит наконец сумма задолженности. Но иногда люди, подобные Лабунцу, наталкиваются в жизни на нечто непривычное, не встречавшееся им ранее, на то, что будит их спящее воображение, и тогда с ними могут происходить удивительные перемены. Они необычайно оживляются, их интерес к новому явлению превосходит все пределы приличий и здравого смысла, они вступают в ряды фанатиков и борцов... Нечто подобное грозило произойти и с Лабунцом. Он с наслаждением слушал потоки злословия, которые изливались из наспех подкрашенных уст развеселившихся дам. Генри Джеймс писал: "Что особенно характерно для большинства мужчин? Их способность проводить бездну времени с заурядными женщинами" (39). Однако заурядностью тут и не пахло. Остроумие в женских устах Лабунцу было ранее вообще неведомо, а тут оно присутствовало в изобилии. Покинутые кавалерами подруги, хлопнув по стопке-другой коньяку, превосходили сами себя в ядовитейших шутках, так что даже слыхавший всякое Жизнев время от времени хохотал и вытирал глаза тыльной стороной ладони. Ободряемые такой реакцией, подруги еще больше входили в раж, но подзуживал их даже не столько хохот почитаемого ими Жизнева, сколько тихий смешок и сияющие глаза Лабунца - гость смеялся тихо, дабы не упустить ни слова. Осмелевшие девицы принялись кокетничать с ним и отпускать ему комплименты, называя его видным кавалером, загадочным мужчиной и даже мега-самцом. К такому обхождению Лабунец был совершенно непривычен. Он сладко млел, а между тем тост звучал за тостом, коньяк рюмка за рюмкой низвергался в утробы... Танцы Лабунец запомнил смутно: только чьи-то блестящие глаза и зубки прямо у своего лица да молодой женский смех, щекочущий ему ухо. Грех влек его, но стоит, вероятно, вспомнить слова Роберта Вальзера: "Если бы не было в мире пороков и грехов, мир стал бы холоден, скучен, беден. Не было бы половины мира, и, может быть, более прекрасной половины" (40).
       Проснулся пожилой переводчик в полном обмундировании (правда, без ботинок) на неразобранном диване в большой темной комнате. Где-то тикали часы, на диване у противоположной стены кто-то сонно дышал. Лабунец вздрогнул и дрыгнул ногами - ему показалось, будто чья-то рука с неизвестной целью нашаривает его ступни. Раздалось недовольное урчание и затем мягкий стук - это спавший в ногах у переводчика черный кот Петрушка соскочил на пол. "Фу ты, черт, напугал", - облегченно вздохнул испуганный переводчик. Он приподнялся на локте и увидел, что в щель под дверью пробивается слабый свет. У Лабунца как-то вдруг разболелась голова, замутило, захотелось вновь откинуться на диванную подушку и перевести дух. Однако немалый питейный опыт подсказал переводчику, что это путь тупиковый и будет гораздо лучше, если он пересилит слабость и отправится поискать на кухне какого-нибудь спиртного, а там уж можно будет попробовать и снова вздремнуть. Скрипнув суставами, Лабунец опустил на пол большие ступни в бесформенных носках, затем с трудом поднялся и осторожно выскользнул в коридор. Свет горел на кухне. "Наверно, забыли вчера выключить", - подумал Лабунец, но на пороге кухни в удивлении остановился. Под лампочкой без абажура, за круглым старинным столом, покрытым многократно прожженной клеенкой, сидел Жизнев, полностью одетый и аккуратно причесанный, словно и не ложился, и читал толстый том "Истории Москвы", найденный им в хозяйском шкафу. У ног Жизнева терся кот Петрушка. При появлении Лабунца Жизнев посмотрел на него спокойно, словно они и не расставались на ночь, а
      
       40
      Петрушка - с явной неприязнью.
      - Доброе утро, Николай Николаевич. Садитесь... то есть присаживайтесь, - невозмутимо произнес Жизнев, наклонился и достал откуда-то из-под стола непочатую бутылку коньяка.
      - Доброе утро, - растерянно промямлил Лабунец. - А вы что же, Любим Васильевич, так и не ложились? Не спали?
      - Я никогда не сплю, - сухо сказал Жизнев. Лабунец присел на краешек табурета и робко поинтересовался:
      - А вот коньяк... Мы разве не весь вчера выпили?
      - Весь, - подтвердил Жизнев. - Но я ночью еще сходил тут неподалеку. Во-первых, для моциона, а во-вторых, предвидел, что понадобится.
      - Ну так я это... Я поучаствую! - воскликнул Лабунец и полез в карман брюк.
      - Не надо. Поберегите деньги, - сказал Жизнев таким голосом, что переводчик не посмел настаивать. Вместо этого он спросил заискивающе:
      - Ну что, может, по рюмочке? Поправиться, так сказать...
      - Поправиться, говорите? - переспросил Жизнев и посмотрел на пожилого переводчика так внимательно, словно впервые его видел. - Вы уверены?
       Лабунец молча закивал. Говорить он не мог, так как у него отчего-то перехватило горло. Чувствовал он себя очень странно - то ли как в храме безымянного жестокого божества, где его, Лабунца, собираются принести в жертву, то ли как на пороге разгадки некой ужасной тайны. При этом все вокруг было спокойно и буднично: светила лампочка, тикали часы, мурлыкал Петрушка, за окнами слышался шум редких ночных автомобилей. Забулькал разливаемый Жизневым коньяк, Лабунец чокнулся с собутыльником и опрокинул рюмку, не почувствовав вкуса. Жизнев вновь углубился в "Историю Москвы" и не проявлял никакого желания продолжать беседу. Лабунец выкурил сигарету, поерзал на табурете и предложил выпить по второй. Жизнев кивнул. Коньяк разбежался теплом по старческим жилам переводчика, головная боль отступила, и вдруг Лабунец понял, какая загадка его мучит, какую тайну он хотел бы раскрыть.
       - Любим Васильевич... - осторожно начал он. Жизнев поднял на него спокойный взгляд, но Лабунец не спасовал и продолжал: - Любим Васильевич, я вот о чем все думаю: вы так молоды (Жизнев усмехнулся), а руководите таким огромным издательством (Жизнев усмехнулся вторично).
      А ведь это дело не просто коммерческое. Нет, это дело идеологически ответственное, формирующее, так сказать, настроения в обществе. Миллионы книг, миллионы читателей - ответственность огромная! Так вот: я никогда не поверю, чтобы вы в ваши годы заняли этот пост без поддержки... или согласования... или разрешения... соответствующих органов. И что вы сами не из этих органов! Времена меняются, а суть власти остается! На таком посту... Э-э-э, я не наивный человек, э-э-э! - и Лабунец, хитро сощурившись, поводил в воздухе некрасивым указательным пальцем. - Ну скажите мне: вы ведь оттуда?
      - Да с чего вы взяли? - рассмеялся Жизнев. - И близко к этим органам никогда не подходил. Имел репутацию хорошего литератора, кое-какой редакторский опыт, рекомендации друзей...
      - Вот именно, друзей! - вновь подняв палец, с безумным блеском в глазах прошептал Лабунец. - И мы знаем этих друзей! Конечно, я вам никто, вы не хотите мне сказать правду...
      - Ну что вы, Николай Николаевич, я вас очень уважаю, но правда состоит в том... - и Жизнев беспомощно рассмеялся, потому что Лабунец вновь возбужденно его перебил:
      - Конечно, вы будете все отрицать, но ведь совершенно очевидно, что на такой должности у нас не могут держать случайного человека. Что ж, отрицайте, я ведь вам никто, но мне хотелось бы все-таки услышать правду из ваших собственных уст.
       Ну и так далее. Жизневу пришлось долго отнекиваться, мягко посмеиваться, находить какие-то аргументы, но все было не впрок. Он чувствовал себя все глупее и глупее и мало-помалу начинал злиться. "Злобствует даже поэт - сын слезы и молитвы", - писал Бенедиктов. "Кей-джи-би, -
       41
      
      стучало у Жизнева в висках, - кей-джи-би". Он посмотрел на Лабунца исподлобья и вспомнил строчку Сумарокова: "Прешли уже часы веселья твоего". Сумароков в его голове вновь сменился Бенедиктовым:
       Страшись порывом буйных сил
       Тревожить таинство пучины,
       Где тихо дремлет крокодил!
      Наконец он залпом выпил рюмку и стукнул кулаком по столу.
      - Ну всё, - заявил он, - хватит! Раз уж вы так...
       Лабунец уставился на него с любопытством и надеждой, а Жизнев продолжал, ощутив прилив вдохновения:
      - Да, Николай Николаевич, вы человек опытный, видавший виды. (Заметим в скобках: всю свою жизнь Лабунец провел в конторе или дома и никаких особых видов не видал.) Кроме того, вы незаурядный переводчик, а значит, художник, человек с интуицией, с чутьем, тонкий психолог. (Заметим в скобках: никакой проницательностью Лабунец не обладал и не обманывал его только ленивый. Впрочем, сам о себе он был противоположного мнения и полагал, что Жизнев своей грубой лестью только воздает ему должное.) Поэтому вы меня и раскусили. Извините, но я не мог, не имел права вот так сразу признать вашу правоту. Однако вы меня поставили в такое положение, когда лгать и выкручиваться больше нет смысла. (Лабунец зарделся от удовольствия.) Признаю: когда создавалось это издательство, за ним в моей организации внимательно следили и решили, что у него большие перспективы, а значит, нам в нем непременно нужен свой человек. У них не было главного редактора, а я как раз прошел спецподготовку для работы в области культуры - в литературе, если быть точным. Этим все и определилось. Моих начальников вызвали - нет, не на Лубянку, не в Большой дом, боже упаси, это давно устарело, да и против правил конспирации. Нет, пригласили как бы на деловую встречу, а потом представились и порекомендовали меня на мой нынешний пост, ну и вообще куратором издательства. Моя задача, конечно, шире рамок одной фирмы: я должен завязывать связи, деловые контакты, знакомиться с предпринимателями и творческими людьми и в итоге контролировать ситуацию в издательском мире в целом. Это касается как круга бизнесменов, то есть издателей, так и круга творческих работников, к которым принадлежим и мы с вами.
       Жизнев лгал вдохновенно и оттого чрезвычайно убедительно. Лабунец слушал его напряженно, стараясь не упустить ни слова. Когда Жизнев прервал свою тираду, не спеша закурил и откинулся на спинку стула, щуря глаза от дыма, Лабунец открыл рот, готовясь что-то сказать. Однако Жизнев выпустил дым ему в лицо и одновременно предостерегающе поднял руку.
      - Стоп, Николай Николаевич. Это тлько присказка, а теперь поговорим о главном. С этого момента вы являетесь обладателем абсолютно, подчеркиваю - абсолютно конфиденциальной информации. Надеюсь, вы как опытный человек понимаете, что это налагает на вас нешуточную ответственность?
      - Э-э... Да, конечно... - с готовностью закивал Лабунец. - Я все понимаю, я никому...
      - Да нет, я не про то, - досадливо помрщился Жизнев. Я знаю, что вы никому не скажете, вы же не враг самому себе. Но ведь вы понимаете, что я обязан рассказать начальству о нашем разговоре?
      - Э-э... Да-да, конечно, - как-то механически сказал Лабунец.
      - Ну спасибо, - саркастически усмехнулся Жизнев. - Но начальство-то вас не знает. Оно не может быть так уверено в вас, как я. Значит, вы для него - носитель крайне конфиденциальной информации, и неизвестно, как вы этой информацией воспользуетесь. Значит, с вами надо что-то решать. Тс-с-с, - прошипел Жизнев, заметив, что Лабунец собирается издать протестующий крик. - Не надо сразу думать о самом плохом. Сейчас не те времена, чтобы выбирать простые решения. Я демократ, я, наконец, художник и таких решений не люблю. Они, конечно, возможны, но это не наш стиль, - если, конечно, нас к ним не принуждают. Вы же не будете нас ни к чему принуждать? Ну вот, я так и думал. Всегда верил в ваш ум... Есть и другие методы: моральная дискредитация, медицинская дискредитация, то есть вынесение определенных диагнозов, ну и так далее. Уверен, что в вашей
      
       42
      
      ситуации это не понадобится...
       Лабунец сидел, сгорбившись на стуле. Нижняя губа у него отвисла, глаза бегали. Он явно начинал понимать, во что влип из-за своего языка. А Жизнев неумолимо продолжал:
      - Уверен, что мы с вами сможем договориться к общему удовольствию. Выход прост: я сообщаю начальству, что вы являетесь носителем информации, но являетесь таковым в интересах дела. То есть вы готовы взамен также сообщать нам, - если конкретно, то мне, - информацию о настроениях в среде творческих работников, об их контактах. Нас, разумеется, в первую очередь интересуют зарубежные контакты, а также связи с оппозиционными партиями и организациями, экстремистские высказывания разного рода... Интересны также компрометирующие сведения. А то закукарекает громко такой петушок против властей, а мы ему тихонечко на ушко: может быть, стоит потише кукарекать, а то ведь мы и утечку в прессу можем организовать... Понимаете? - и Жизнев разразился отвратительным смехом. - Вижу, что понимаете, молодец. Вы должны меня хорошо понимать, следить за ходом моей мысли. Это для вашего же блага.
       Очень понятливым Лабунец не выглядел. Он выглядел человеком, готовым отдать что угодно, лишь бы очутиться за тысячу верст от этого места. "Сам виноват", - безжалостно подумал Жизнев и продолжал:
      - Собственно, у вас нет выбора. Это вы, надеюсь, понимаете? Ну-ка, давайте, выпейте-ка рюмочку... Зато есть что обмыть - мы с вами к очень хорошему соглашению пришли. Будем чаще встречаться, будем довольны друг другом. Обязательно будем. Ну, пейте - вот так, вот так... Не вы первый, не вы последний...
       В коридоре послышались шаги. Жизнев торопливо произнес:
      - Всё, договорились, работаем. Через три недели я вам позвоню, договоримся о встрече. Передам вам кое-какую спецтехнику. А пока выпиваем, веселимся...
       В кухне возникла заспанная Леокадия, поздоровалась и исчезла в ванной. Затем, уже одевшись, она присоединилась к мужчинам и с удивлением увидела, как Жизнев, не особенно скрываясь, пинает Лабунца под столом и одновременно изображает на лице слащавую улыбку, явно призывая своего визави вести себя столь же жизнерадостно. Впрочем, когда в кухне появились и подсели к столу остальные подружки Леокадии, а Лабунец выпил еще рюмок пять коньяка, скованность переводчика постепенно улетучилась. Он даже стал похотливо трогать то одну, то другую даму, отвечая таким образом на их довольно ядовитые остроты по собственному адресу. Чтобы прекратить эти прикосновения, Лабунцу сунули в руки гитару гитару и попросили спеть "Милая моя, солнышко лесное". Как то ни странно, он и сыграл, и спел - хотя и фальшиво, но с чувством. Раздались аплодисменты и звуки поцелуев. "А не сходить ли вам в лавочку?" - послышался неизбежный вопрос. Жизнев услышал эти слова, явно обращенные к Лабунцу, уже одеваясь в прихожей, и осторожно выскользнул из квартиры, закрыв за собой дверь. Негромко чавкнул хорошо смазанный кем-то из завсегдатаев автоматический замок.
       Больше Жизневу не довелось увидеть переводчика Лабунца. Леокадия позднее доложила, что Лабунец прожил в притоне еще двое суток, пока не пропил весь гонорар, - прожил бы и дольше, но его недвусмысленно попросили удалиться, так что попробовать себя в качестве тунеядца пожилому переводчику не удалось. Никаких звонков от него не поступало, а когда Жизневу потребовалось перевести какой-то очередной боевик, то связаться с Лабунцом он не смог - телефон не отвечал. Жизнев звонил еще много раз, но телефон продолжал молчать. А потом трубку взяли новые жильцы и сообщили, что Николай Николаевич здесь больше не живет. Куда он переехал, новые жильцы не знали.
      
      
      
      
      
       43
      
       Глава XV
      
       Свободное российское книгоиздание быстро менялось, как и полагается всякому юному организму. Поначалу жены отцов-основателей того издательства, в которое, уйдя из института, нанялся работать Жизнев, с неудовольствием интересовались, вправду ли так нужны в штате редакторы и корректоры. Жены опасались лишних расходов, как всякие рачительные хозяйки, и крепко надеялись на редакторские компьютерные программы. В программах Жизнев ничего не понимал, но было ясно одно: создаются они тоже людьми, причем не самыми грамотными и литературно одаренными, и потому от них можно ожидать не улучшения, а скорее порчи текстов. Да и читатель вряд ли мечтал о произведениях, обработанных по одной и той же программе. Жизневу, разумеется, никого ни в чем не удалось убедить - когда речь заходит о деньгах, даже самые неопытные буржуа становятся страшно недоверчивыми. Убедила совавшихся во всё жен только практика, то есть полученные с помощью чудо-программ тексты, над которыми хохотали до упаду все, кто их читал. С тех пор появление в штате редакторов, корректоров, художественных редакторов перестало кого-либо удивлять. Макеты и пленки книг довольно долгое время заказывали на стороне, но затем каждое крупное издательство обзавелось отделом допечатных процессов, где готовило макеты книг соответственно своим требованиям. Некоторое время переводили и печатали все иностранные книги, какие хотели, однако эта лафа продолжалась недолго: в России обосновались отделения западных агентств по соблюдению авторских прав, кого-то притянули к суду, кого-то оштрафовали, после чего в издательствах появились юристы, а потом и юридические отделы.
       Отцы-основатели и жизневского, и других издательств очень недолго носились со своими демократическими взглядами на предприятие как на союз единомышленников. На службе у Жизнева общие собрания по инерции продолжались еще пару лет, но выглядели от раза к разу все нелепее и наконец прекратились, так как всем было очевидно: решения все равно принимаются в хозяйских кабинетах. Начальники-демократы, поначалу индексировавшие зарплату в некотором соответствии с бешеной инфляцией, постепенно стали забывать это делать, видимо сочтя такой порядок излишней филантропией. Пару лет Жизнев чувствовал себя почти богатым, но потом инфляция лишила его этого приятного ощущения. Правда, и дела в издательствах пошли уже не так бойко. Времена, когда любой переводной детектив без всяких опасений выпускался стотысячным тиражом, потому что люди всё это раскупали, - такие времена быстро прошли. Жизнев хоть и увеличивал количество книг в работе, хоть и приглашал всё новых переводчиков, но понимал, что переводному буму долго не продержаться. Во-первых, уровень мастерства большей части прославленных и раскрученных на Западе мастеров авантюрного жанра (а именно за прославленных Жизнев и брался) оказался удручающе низок. То, что подавалось сперва на Западе, а потом и в России как захватывающее чтение, таковым чаще всего не являлось, и винить в этом переводчиков Жизнев не мог. Во-вторых, всё то, что происходило в большинстве детективов и боевиков - а происходило это либо на яхтах и пляжах Калифорнии и Флориды, либо в уединенных британских поместьях, либо в кругах нью-йоркской и лондонской богемы, либо в каких-то совсем уж экзотических местах среди путешествующей братии, - всё это выглядело ошеломляюще далеким от русского читателя, который гораздо больше страшился собственного почти неизбежного разорения, чем лощеных заморских душегубов. В-третьих, первоначальное расширение книжного рынка, когда стало возможным свободно купить то, что прежде не всякий мог достать, очень скоро сменилось резким сжатием по грубо материальной причине - из-за падения доходов как раз тех людей, которые при старом режиме и составляли основную читательскую массу. Степень падения Жизнев определял по своему отцу, но на самом деле оно было еще глубже, ибо инженерам, учителям, преподавателям, научным работникам подолгу не платили вообще, тогда как Жизневу-старшему, академику и инвалиду войны, из некоего остаточного чувства приличия всё же что-то платили. В букинистических магазинах
      
      
       44
      
      замелькали книги, которые совсем недавно приходилось разыскивать через спекулянтов. Жизнев с содроганием представлял себе степень отчаяния людей, вынужденных продавать любимые книги - ведь без любви они в свое время не стали бы их покупать. В метро Жизнев проходил мимо целых шеренг нищих, нищие и бродяги заполняли головные вагоны поездов. Издательство, где работал Жизнев, находилось на площади Трех вокзалов, и каждый раз, направляясь на работу, Жизнев пересекал какое-то подобие бивака французов 1812 года: множество опухших, больных, обмороженных людей в лохмотьях сидело и лежало у стен вокзала, а иные неподвижно лежали в сугробах и уже не пытались встать. Разница с французами состояла только в том, что эти люди не проиграли никакой войны. Видимо, поэтому - если продолжать аналогию - и в плен брать их никто не хотел, иначе пришлось бы кормить их, мыть и лечить. В газетах писали, что это слабейшие - глупые, ленивые и порочные - члены общества, которые сами виноваты во всех своих бедах и которых несправедливая советская система искусственно от этих бед спасала, а вот новые справедливые времена расставили всех по заслуженным местам. Писали также, что гуманные власти где-то в привокзальных переулках устроили дом призрения, сиречь ночлежку. Жизневу при прочтении этого известия вспомнилась эпиграмма Гнедича:
       Помещик Балабан,
       Благочестивый муж, Христу из угожденья,
       Для нищих на селе построил дом призренья,
       И нищих для него наделал из крестьян.
      Запуганные происходящим вокруг, но еще не достигшие дна простые граждане охотно осуждали опустившихся и погибающих, дабы отделаться от угрызений совести. Жизнев порой не выдерживал подобных разговоров и спрашивал: как можно кого-то "искусственно спасать"? Спасать ближнего - самое естественное дело. Жизневу, разумеется, начинали внушать, что, мол, иные ближние и не желают, чтобы их спасали. "Ну, это как сказать, - хмыкал Жизнев. - Если вы о пьянстве, то никто не мечтает стать алкоголиком. Пьют все, так ныне устроена жизнь, спиваются не все, а те, кто к этому предрасположен, но о своей предрасположенности никто не знает. Так ли уж виноват человек, проигравший в этой лотерее? А раз человек болен и при этом не виноват в своей болезни, то надо не ждать от него трезвых решений, а спасать его даже против его воли, тем более что собственной воли у него уже нет. И потом: как бы человек ни пил, от собственного жилья он при этом не откажется, если его каким-то образом не обманут. Лучше ведь пить дома, чем в мерзлом подвале. Что, все эти люди обезумели и стали продавать квартиры, чтобы с пачкой денег оказаться в сугробе? Чушь, вы прекрасно понимаете, что практически все они - жертвы преступлений. А ведь раньше жилье имелось у всех, остаться без него нельзя было ни при каких обстоятельствах. Если кто-то по пьяной лавочке уходил из дому и начинал бродяжничать, его водворяли обратно, если надо - лечили от алкоголизма. И многих, представьте, вылечивали. А сейчас общество спокойно ждет, пока тысячи его граждан вымрут. Это каким-то образом сочетается с ростом религиозности, с жертвованием на храмы... Да и как не жертвовать, не замаливать грехи: многие небось замазаны в аферах с жильем. Вон ведь сколько бродяг, и у каждого была квартира, которая немалых денег стоила..." Но собеседники продолжали талдычить все ту же ерунду об изначальной порочности некоторых членов общества. Вспоминалось высказывание Ремизова: "...Всё проклятие вовсе не в том, что человек человеку зверь да еще и бешеный, а в том, что человек человеку бревно. И сколько ни молись ему, не услышит, сколько ни кличь, не отзовется, лоб себе простукаешь, лбом перед ним стучавши, не пошевельнется: как поставили, так и будет стоять, пока не свалится либо ты не свалишься". А иногда Жизневу начинало казаться, будто он говорит не со смышлеными представителями среднего класса, а с теми же вокзальными бродягами, одуревшими от спиртосодержащих жидкостей: ему виделись отвисшие слюнявые губы, отеки, мутные глаза, слышалось бессмысленное бормотание... Тряхнув
      
      
      
       45
      
      головой, Жизнев отгонял видение, криво улыбался и переводил разговор на другое.
       Итак, жуткие картины современности - люди, умирающие на улицах, разрушающиеся заводы, люди-зомби, работающие без зарплаты, и так далее, и так далее - как-то не побуждали население к приобретению все новых детективов и триллеров из жизни богатых. Поток переводной литературы уперся в плотину под названием "падение платежеспособного спроса". А Жизнев размышлял как некогда Писарев: "Со временем многое переменится, но мы с вами, читатель, до этого не доживем, и потому нам приходится ублажать себя тем высоко бесплодным сознанием, что мы до некоторой степени понимаем нелепость существующего".
      
       Глава XVI
      
       Однако в издательстве не унывали. Лекарства для оживления умирающего спроса придумывались на ходу, и хотя Жизнев, занятый больше своими литературными делами, не собирался ломать голову над тем, как всучить народу побольше сомнительного чтива, - в барышах он участвовал во все меньшей степени и считал себя простым пролетарием-исполнителем, - но в фармакопее книжного бизнеса ему приходилось играть одну из главных ролей уже в силу служебного положения. Ему следовало воплощать в реальность, разумеется с помощью специально привлекаемых людей, самые разнообразные идеи начальства. Подробнее об этом мы скажем ниже, а пока достаточно констатировать удивительный факт: всех нужных людей Жизнев находил, все затеи осуществлялись, все книги успешно продавались. Однако волшебником, героем сказки он себя не чувствовал. Чудеса совершались, и даже в больших количествах, но уж очень приземленными были эти чудеса. Никаких романтических целей чудотворцы перед собой не ставили - всё делалось только ради роста доходов хозяев издательства. Ну и ради своего реноме, конечно, а то еще уволят, не дай бог, а там, за окнами, привокзальная площадь и покрытые коростой бродяги в сугробах, испятнанных мочой... Вдобавок супруга издателя, которой не сиделось дома и хотелось покомандовать ближними, заставила мужа назначить себя коммерческим директором, после чего принялась усиленно соваться в издательские дела. Напомнить бойкой даме о том, что работу организовали и без нее и что опыта у нее пока маловато, никто не решался, памятуя о поучительных картинах, которые каждый мог наблюдать, следуя на службу через привокзальную площадь. Властная дама быстро прибрала к рукам бухгалтерию и расчетную часть, с помощью которых и принялась раз за разом таранить Жизнева, дабы вынудить его уйти и объединить в своих руках посты коммерческого директора и главного редактора. Дамочке, конечно, не нравилось все то, что делалось не по ее совету, но ее брюзжание вызывало у Жизнева только ухмылку. Он ничего не делал по своему произволу, без санкции сверху, а потому его невозможно было ни в чем обвинить. Мороки у него хватало и с инициативами самого хозяина. К тому же он успел заметить, что удачные мысли хозяин все равно присвоит себе, а мысли неудачные, - неудачные с точки зрения коммерции, - высказывать просто глупо. Повышать зарплату Жизневу забывали уже давно, но как раз это его беспокоило мало. Нехватку денег восполняла литературная деятельность: концерты, гастроли, продажа книг. Беспокоило другое: наложив лапу на выплаты, супруга хозяина принялась мучить найденных Жизневым авторов. То нет денег к условленному сроку, то деньги есть, авторы приезжают бог знает откуда, но выплаты внезапно отменяются... Так изобретательной дамочке удалось нащупать у Жизнева уязвимое место. А как же: он ведь работал с семнадцати лет и принимал близко к сердцу нужды рабочего человека. К тому же он много и с удовольствием читал классиков марксизма-ленинизма и разделял их нелюбовь к буржуям, особенно таким, которые ради своей корысти готовы довести работника хоть до голодной смерти. Подобные люди, претендуя на почетное положение в обществе, на самом деле вполне соответствовали высказыванию Фрейда о том, что "у всех людей имеют место деструктивные, то есть антиобщественные и антикультурные тенденции и... у большого числа лиц они достаточно сильны,
      
      
       46
      
      чтобы определить собою их поведение в человеческом обществе" (41). Увы, в это "большое число лиц" попадали едва ли не все знакомые Жизневу предприниматели. Взгляды на мир они, казалось, позаимствовали у героя Сумарокова, который считал: "Естество две имеет души: солнце и деньги". Этическую оценку своих действий они производили как герой Аларкона, который заявлял:
       И, наконец, я так хочу,
       А это довод самый веский (42).
      Или как герой Сологуба, который угрожающе спрашивал: "Я так хочу. Разве это не достаточный мотив?" Работник же в новой России находится в таком положении, что издеваться над ним можно самым изощренным образом. Западу, однако, тут чваниться нечем, там издевались над рабочими сотни лет. И ныне мороз подирает по коже, когда читаешь "Положение рабочего класса в Англии" Энгельса или "Люди бездны" Джека Лондона, а ведь последняя книга написана уже в XX веке. Эра сверхэксплуатации закончилась с рождением Советской России - пришлось делиться прибылями с рабочими, дабы те не устроили того же, что русские. Сейчас, когда социализм рухнул, социальные завоевания на Западе потихоньку забирают назад, что вызывает сужение рынка и непрерывные кризисы. Но даже и сейчас на Западе еще невозможно такое обращение с трудящимся человеком, какое обычно в демократической России.
       Жизневу вспоминался один редактор, маленький человечек, которому не оплатили семь выполненных работ подряд. На Западе с удивлением спросили бы: а почему он не судится? Удивляться не стоит: профсоюзных юристов у нас нет, ибо нет профсоюзов, а судиться в частном порядке у нас могут только богатые и праздные люди. Вот и крутись в заколдованном кругу: работу найти трудно, поэтому миришься с невыплатами, надеешься на будущее и продолжаешь работать, а потом невыплат накапливается столько, что бросить их вместе с работой просто жалко. Маленький редактор, как-то крепко выпив для храбрости, пришел к Жизневу на работу и расплакался. Пил он в мороз на улице, в тепле его развезло, и Жизневу пришлось посадить его на стул, а стул приткнуть в угол за вешалкой, дабы гость тихонечко проспался. Потом Жизневу звонила жена редактора, тоже плакала и говорила, что муж грозится наложить на себя руки. Жизневу вспомнилось высказывание Гитлера о Веймарской республике, очень напоминавшей российские 90-е: "Тот, кто сегодня оказался внутри этого века самого низкого обмана и надувательства, для того остаются только две возможности - или отчаяться и повеситься, или стать подлецом" (43). Когда Жизнев сообщил о разговоре с женой редактора начальству, оно очень развеселилось. Как тонкий дипломат Жизнев тоже криво улыбался, вспоминая при этом слова Сервантеса: "Меланхолия - это не веселость, потому что веселость зависит от того, есть ли у человека деньги. Деньги делают людей людьми" (44). Общаться с начальством Жизнев не очень любил, однако тут уж начал таскаться к нему по нескольку раз в день, взывая, разумеется, не к жалости и не к чувству порядочности - с парохода современности все это сбросили еще в конце 80-х, - а к деловому инстинкту: мол, рукописей много, нужны редакторы, хороших нету, а тот, что есть, вот-вот повесится. В результате маленькому редактору наконец стали платить.
       Среди людей, работавших на издательства по договорам, бесчестностью славились фирмы "Букмэн", "Главполиграф" и "Вагриус" (последний удостоился чести печатать воспоминания сильных мира сего, в частности Бориса Ельцина, и как-то ухитрялся платить мемуаристам чудовищные гонорары, несообразные ни с каким принятыми на рынке ставками). Для "Вагриуса" написал два боевика Костя Сложнов (это было уже в то время, когда любители авантюрного жанра оставили неблизкие им переводные романы и стали наслаждаться приключениями доморощенных уголовников). Жизнев провел у телефона немало веселых минут, обсуждая с Костей перипетии сюжетов. Однако затем веселье кончилось, ибо романы вышли, а Косте и не думали платить - как уже говорилось выше, никого не обманывали так часто и охотно, как этого безобидного человека (и блестящего поэта, между прочим). Как тут не вспомнить Лопе де Вегу:
       Богатство не идет как раз
      
       47
      
       К тем, у кого достоинств много,
       Ведь все достоинства - от Бога,
       А деньги - от судьбы у нас. (45)
      Постепенно очередь обиженных в почтенном издательстве "Вагриус" выросла такая, что Костя, даже если бы платить все же начали, смог бы получить свои деньги лишь через несколько лет. Между тем на еду ему с больной женой не хватало уже тогда. Жизнев позвонил в "Вагриус" своему приятелю, с которым ранее вместе работал, и наговорил ему весьма любезным и уважительным тоном кучу всяких неприятных вещей. В ходе разговора перед его внутренним оком проносились разные картины: бедная кухонька Кости Сложнова; одичавший переводчик Лабунец; бомжи в сугробах на привокзальной площади; улыбающееся лицо министра Немчурина, получившего от "Вагриуса" мешок долларов за тонюсенькую книжонку под хвастливым названием "Профессионал"... Косте все же заплатили, но крокодил на дне души Жизнева стал еще чуточку толще.
       Однако мы несколько отвлеклись. Когда Жизневу пришлось как бы по должности участвовать в издевательствах над беззащитными авторами, терпение его очень скоро истощилось, и он перешел в другую фирму, куда его давно уже звали, вновь обещая содружество единомышленников. С уходом Жизнева собранная им команда чудотворцев, способная выполнить любой заказ, сиречь быстро и порой из ничего слепить любую историю, - команда эта моментально распалась. Чудотворцы шли только на зов Жизнева, а на зов его хозяев идти не захотели (причем самого Жизнева это удивляло: все же гонорары, деньги как-никак). В результате издательство навсегда перешло в разряд середняков - его быстро обогнали те, кто вовремя почуял веяния времени и понял: на коне будет только тот, кто пестует авторов, а не заставляет их унижаться за каждый честно заработанный рубль.
       В новом издательстве было всякое, но, конечно, никакого содружества и там не получилось, деньги и там оказались сильнее светлых мечтаний. Сперва делали серию довольно нелепых переводных книг по прикладной психологии типа "Как завоевать мужчину своей мечты" и "Как освободиться от тех, кто хочет манипулировать тобой", причем книжки эти продавались довольно успешно. Потом, когда публика раскусила глупость подобных поучений и перестала их покупать, начали выпускать серию боевиков. Потом попытались издавать исторические романы... Все это время аккуратно на месяц-другой задерживали зарплату, так что за год хозяева экономили шестую часть фонда оплаты труда. На авторских гонорарах экономили еще усерднее - получить заработанное авторам обычно удавалось лишь через несколько месяцев и после долгого подкарауливания начальства в коридорах издательства. Хозяева ничуть не стеснялись собственных уловок, считая их признаком практичности и деловой сметки. "В конце концов эта практичность погубит все честное и благородное, что существует в мире" (46), - считал Хоакин Дисента, и Жизнев был склонен с ним согласиться. "Проколи острием / Сердца скупцов, о поэт..." (47) - призывает "Ригведа", да что толку. Жизнев постоянно следовал этому призыву, однако нынешние скупцы научились смеяться над сатирой, ловко притворяясь, будто она к ним не относится.
       После всех перечисленных выше попыток завоевать рынок неожиданно оказалось, что Жизнев как главный редактор обязан представлять хозяевам предложения по изменению ассортимента выпускаемых книг, причем предложения многообещающие, способные резко повысить прибыльность издательства. Жизнева упрекнули в том, что он забросил эту работу, хотя ранее начальство само решало, что печатать, прекрасно обходясь при этом без Жизнева. Да и при его переходе на новую работу речь о таких обязанностях главного редактора тоже не заходила. А поскольку Жизнев, в отличие от наивного переводчика Лабунца, давно понял, что быть главным редактором в российском коммерческом издательстве - честь невеликая, то он охотно отказался от этого титула, не отражавшегося, кстати говоря, на его зарплате. Тексты он редактировал и раньше, а теперь стал заниматься в основном этим. В результате он смог привлекать меньше редакторов по договору и тем самым уменьшить количество мучительных сцен, когда эти бедняги, выполнив работу, начинали являться в издательство в надежде получить гонорар. Разговаривать с ними приходилось Жизневу,
      
       48
      
      ведь хозяева в коммерческих издательствах устроились ловко: платить или не платить - решали они, а набирал сотрудников по договору главный редактор, он же и становился буфером в случае невыплаты гонорара. Уйдя на тихую редакторскую должность, Жизнев от работы с авторами почти полностью отошел и зажил куда спокойнее. Задержки зарплаты, конечно, и его не обходили стороной, однако доходы от литературной деятельности позволяли не впадать в нищету. Разумеется, Жизнев, видя легкое отношение хозяев к своим нуждам, не перегружал себя работой: вычитывал один лист, то есть 40 тысяч знаков, в день, и не более того, тогда как ранее ему случалось перевыполнять эту норму и в два, и в три раза. Тот, кому приходилось работать редактором, поймет... впрочем, что поймет? Своей избыточной добросовестности Жизнев и сам порой не понимал. Когда же он стал работать так, как ему платили, прибавилось и спокойствия, и здоровья, и времени на творчество и на чтение, которое Жизнев считал непременным условием успешного творчества.
       Увы, сами хозяева издательства никак не могли понять, что же следует печатать для достижения вожделенного коммерческого успеха. Видимо, требование от Жизнева неких чудотворных рецептов было далеко не случайным. Одним из хозяев издательства, о котором идет речь, являлся тот самый Вован, который описан выше, в главе XII. Книг Вован отродясь не читал и потому ожидать от него каких-то прорывных рекомендаций не приходилось. Зато он заправлял в издательстве сбытом, деньги шли через его руки и, конечно, он не мог не купить себе "мерседес" и не ездить трижды в год в Акапулько и Канкун (он всему предпочитал текилу и мексиканский колорит, хотя самого слова "колорит" не знал). Каждая поездка Вована наносила мощный удар по финансовому положению слабеющей фирмы, зарплата задерживалась на все более длительные сроки, и наконец Вован отправил всех подчиненных в бессрочный неоплачиваемый отпуск, поставив тем самым крест на недолгой истории издательства. Как то ни странно, Жизнев успел, пользуясь тем инстинктивным почтением, которое питал к нему Вован, провернуть с его помощью два дела: во-первых, издать книгу прозы членов литературного сообщества, в которое входил сам, и, во-вторых, получить свою зарплату за четыре месяца этими самыми книгами. Сделка оказалась весьма разумной, так как и на концертах, и в магазинах книга прекрасно расходилась. Отпускную цену каждого проданного экземпляра - то есть ту, по которой Жизневу посчитали эти книги в счет зарплаты, - он брал себе, а всё полученное сверх этой суммы, то есть прибыль, делил между авторами проданной книги. Возможно, ему стоило брать себе все деньги, раз уж книги являлись его личным достоянием и к тому же он сам их и продавал. Все его товарищи по сообществу на его месте так и поступили бы. Однако в данном случае чувство справедливости одолело в Жизневе здравый смысл. Последний, как известно, требует проявлять по отношению к окружающим не больше благородства, чем они его проявляют по отношению к тебе. Ну а уж если эти окружающие не раз тебя обманывали, то никакого благородства проявлять вообще не следует. Ведь когда Аристотель сказал, что быстрее всего старится благодеяние, он имел в виду именно подобных субъектов. Увы, не все члены того сообщества, ради развития которого столько трудился Жизнев, были достойны не то что благодеяний, а даже простого кивка на улице. Однако эту довольно очевидную истину Жизнев долго не желал увидеть во всей ее наготе - ведь тогда слишком много трудов ему пришлось бы признать потраченными понапрасну.
      
       Глава XVII
      
       Наш герой часто задумывался над тем, почему нравы людей искусства, составивших его, Жизнева, окружение в конце 80-х годов, оказались для него такой неожиданностью. Музыканты - круглые невежды и скупердяи, сварливые и жадные художники, косноязычные поэты, способные на любую подлость ради удовлетворения собственного тщеславия, - представители всего этого террариума старались как-то мимикрировать под порядочных людей, и потому Жизнев,
      
      
       49
      
      общаясь с ними и порой ведя совместные дела, испытал немало горьких разочарований. Он вспоминал времена своего детства, рыцарские 60-е годы, вспоминал своего старшего брата и его друзей - старших братьев своих одноклассников. Все они представлялись ему тогда кем-то вроде благородных героев средневековых баллад, каждый был благороден, бескорыстен, храбр, чужд всякой житейской низости и всякого пошлого расчета. При этом, как и рыцари старых времен, каждый обладал какими-то особыми, только ему присущими богатырскими свойствами, делавшими его незаменимым в компании, каждый вершил не только общие, но и свои особые подвиги. Жизнев встречал героев своего детства и много позже, через десятки лет, когда они представали перед ним обычными, порой сломленными людьми, и все же от них, как и прежде, исходило обаяние благородства. "Можно ли доверять этим людям?" - такой обычный ныне вопрос при общении с ними не вставал - доверять и доверяться хотелось, как в детстве. Эти старшие братья были воспитаны благородным духом справедливой войны и выстраданной победы, носителями которого являлись их еще совсем молодые ветераны-отцы. Подлость, трусость, уступки сильным мира сего, забвение чести для отцов не стали еще ни необходимым злом, ни тем более проявлением житейской мудрости, как для их внуков и правнуков. На войне подлость на глазах отцов губила множество людей и потому каралась ненавистью, презрением, а то и пулей (часто полученной в спину от своих). Отцам, конечно, случалось пасовать перед облеченным властью злом, но это вызывало новый взрыв ненависти ко злу, неизбежно передававшейся детям, то есть старшим братьям, а потом и от старших к младшим. Положительные ценности - честность, справедливость, бескорыстие, - оправдавшие себя на войне, никому и в голову не приходило оспаривать или вышучивать. Это порождалось вовсе не узостью мысли, как вовсе не широтой ума порождалось то подловатое свободомыслие, ростки которого Жизнев увидел уже в своем поколении. Впрочем, этих вольнодумцев (отцы которых, как правило, не воевали) либо вразумляли, либо гнушались ими их же товарищи. В следующих поколениях влияние отцов ощущалось слабее, мерзкое свободомыслие распространялось шире. Оно не собиралось оставаться только в сфере сознания и толкало своих адептов на определенные действия - таких деятельных господ все тот же поэт П. с одобрительным смешком называл "морально подвижными". Жизневу, вышедшему из среды, отягощенной рыцарскими правилами (или предрассудками), морально подвижные люди при первом знакомстве казались обыкновенными, такими же, как он сам и его друзья. Ведь долгие годы после окончания школы Жизнев, вроде бы свободно общавшийся и со своими институтскими однокашниками, и с товарищами по работе, и со студентами, оставался на деле крайне замкнутым человеком, ибо подлинно доверительные отношения поддерживал лишь со своими одноклассниками, детьми тех же отцов и последователями тех же правил, что и он сам. Только с этими людьми он бывал откровенен, только с ними от души веселился, не боясь показаться глупее прочих, только с ними делился всем написанным, а также задуманным. Встречавшихся ему людей иного сорта он заносил в реестр памяти как курьез, случайное уродство, каприз природы или судьбы и пребывал в долгом и счастливом душевном равновесии.
       Однако Жизнев был рожден для литературы, а литература не сводится только к сочинительству. Она предполагает общение с другими авторами, знакомство с их произведениями, представление собственных произведений на суд коллег, поиск единомышленников, вхождение в различные литературные союзы... Все это можно считать суетой, но для сердца сочинителя такая деятельность обладает неотразимой привлекательностью. В ней, кроме того, заключена и необходимость, ибо сами собой даже гениальные творения до читателя не дойдут: нужны чьи-то рекомендации, чья-то поддержка. Можно было, конечно, размножать свои опусы на бумаге или на кассетах и распространять их среди обычных людей (как сейчас в Интернете), минуя литературные сообщества или по крайней мере не замыкаясь на них. Однако такая мысль Жизневу не приходила в голову, хотя шансы обрести успех на таком пути у него имелись. А не думал он о самиздате, ибо ясно видел, что пишет лучше и свежее всех поэтов, публикуемых в советской
      
      
       50
      
      печати. Сам себе он казался обреченным на успех, стихи вот-вот должны были принести ему известность, деньги и возможность заниматься любимым делом, а не тратить большую часть жизни на зарабатывание хлеба насущного. Такова мечта поэтов с давних пор, достаточно вспомнить Ду Фу:
       Если бы литература
       Мне помогла хоть немного:
      
       Освободила от службы -
       Вечной погони за хлебом (48).
      Для исполнения мечты требовалось только войти в литературный мир и напечататься в многотиражном издании (по наивности Жизнев полагал, что первое непременно ведет за собой второе и что, далее, публикация для талантливого писателя автоматически означает признание). Никакой сложности вхождение в мир литературы не представляло - литературные объединения работали в те времена во всех вузах Москвы, во многих НИИ, при Домах культуры, при Союзе писателей и бог знает где еще. Войти-то Жизнев туда вошел, но вся его известность, приобретенная в рамках этих объединений, так в этих рамках и осталась: руководители объединений вовсе не горели желанием публиковать произведения своих учеников и предпочитали печататься и получать гонорары сами. В качестве компенсации Жизневу доставались похвалы, но всегда снабженные намеком на лютость цензуры и невозможность издать хоть что-нибудь новое и свежее (справедливости ради следует сказать, что стихи Жизнева повышенной проходимостью и впрямь не отличались). Были и такие руководители, которые, дабы избежать упреков в том, что не помогают таланту, делали вид, будто никакого таланта в Жизневе не находят. У них имелись сочувствующие, ибо такова, увы, любая литературная среда: в ней всегда хватает людей с обостренным чувством соперничества, затмевающим все доброе в человеке. Находились даже такие руководители, которые сразу отказывались иметь с Жизневым дело и заявляли, что такого озлобленного типа они в своем кругу видеть не желают. Где теперь те руководители, во имя добра прогонявшие с порога своего ближнего, и где теперь их просветленная и добродетельная паства?..
       Впрочем, злорадство Жизнева никогда не согревало. Его отрезвляло сознание собственных ошибок, причины которых сводились к одному: он видел в своих новых знакомых из литературного мира людей того же сорта, что входили в его дружеский круг. А разумная настороженность в те времена не являлась сильной стороной его характера. На отсутствие признания и доброго отношения Жизневу пенять было бы грешно: в нескольких литературных сообществах, далеких от распределения земных благ, он являлся признанной звездой. Зато там, где имелась хотя бы гипотетическая возможность издаться и быть куда-то продвинутым, Жизнев натыкался на враждебность, которая казалась ему беспричинной. В своем кругу он привык ко взаимной симпатии, взаимной помощи, к отношению почти что родственному. Обостренного чувства конкуренции в людях Жизнев не понимал, а зря: в среде так называемых творческих людей, куда он так стремился, это чувство очень распространено. Собственно, творческая среда и отличается от прочих социальных страт именно высокой концентрацией данного чувства и порождаемой им подлости, а вовсе не теми взлетами духа, о которых прежде всего подумает человек неопытный. Конкуренция и вообще-то дело подлое, а уж в творческой среде она носит особенно подлый характер. Здесь стремятся, фигурально выражаясь, перекрыть человеку кислород еще до того, как он начал с кем-либо конкурировать. Истребляется не конкурент, а лицо, способное стать таковым. Поэтому первейшим признаком, по которому производится стеснение, преследование, перекрытие кислорода, является талант. Стоит человеку внятно его проявить, как вмиг у него появляются недоброжелатели, донельзя возмущенные критики, - правда, лишь на первых порах. Враждебные выпады только помечают человека, вокруг которого следует образовать вакуум. Затем они умолкают, ибо любая критика - это все-таки шаг к известности. Талант просто перестают замечать. Между тем малоодаренные авторы годами выступают в печати, по радио, на телевидении, получают гонорары, премии, разъезжают по миру и,
      
       51
      
      одним словом, прекрасно живут за счет литературы. Те же, кто пишет несравненно лучше их, сидят где-то за печкой, работают кто редактором, а кто и дворником, и хотя многие вроде бы про них и слышали, но толку от этого мало, а скорее и вовсе никакого. Критики стараются изгоев не задевать, дабы, во-первых, не напоминать об их существовании, а во-вторых, не портить себе репутации нападками на одаренных людей. Хорошо, если одаренный автор понимает особенности творческой среды и не лезет в нее слишком упорно: в противном случае он наткнется на некое безличное сопротивление, которое притворяется тупым равнодушием, а на самом деле порождается вечной настороженностью и сознанием собственной неполноценности тех, кого кормит искусство. Дабы превозмочь сопротивление среды, молодые авторы объединяются, но от объединения таланты не уравниваются, а менее талантливых мудрая природа в порядке компенсации наделила обостренным чувством конкуренции, другими сторонами которого являются патологическое тщеславие, завистливость и жадность. Получается, что и в официозных, и в молодых и протестных литературных сообществах гнездятся зачастую одни и те же бесы. Заключая эту главу, хочется привести - возможно, и не совсем к месту, - высказывание Эйнштейна: "Моральные качества выдающейся личности имеют, возможно, большее значение для данного поколения и всего хода истории, чем чисто интеллектуальные достижения. Последние зависят от величия характера в значительно большей степени, чем это обычно принято считать" (49).
      
       Глава XVIII
      
       Как мы убедились, на заре своей литературной карьеры Жизнев не понимал очень многих важных вещей. Не понимал он их и в тот судьбоносный момент, когда в результате скитаний по различным литературным объединениям познакомился с несколькими весьма самоуверенными молодыми поэтами. Они окончили Литературный институт (а некоторые из них еще продолжали там учиться), успели потереться в литературной среде и знали ее гораздо лучше Жизнева. Однако к тому времени тертость пользы им принести не успела: точно так же, как и Жизневу, им пришлось столкнуться с молчаливым сопротивлением среды, где все хлебные местечки были прочно заняты шестидесятниками, которые прекрасно знали друг друга и даже при порой возникавших между ними ссорах составляли нечто вроде единой касты. Поэтому от молодых, желавших утвердиться в литературе, думали отделываться как и ранее - похлопываниями по плечу, похвалами в кулуарах и редкими публикациями в альманахах, читаемых только самими авторами.
       Однако времена были уже не те. Чтобы сохранить место у хорошей кормушки, то есть в многотиражном издании, приходилось печатать молодых. Появились литературные кабаре и клубы, где публика могла если и не прочесть новое, то услышать, так что просто замолчать наличие нового становилось затруднительно. Вообще в сфере публичных выступлений цензура отмерла быстро и безболезненно. В средствах массовой информации она еще какое-то время сопротивлялась, причем ее основную силу составляли, как и ранее, не государственные чинуши, а сами же свободомыслящие шестидесятники, не желавшие терять своей монополии на вынесение литературных приговоров (а монополия эта, как и любая другая, имела вполне осязаемое денежное выражение). Однако и в газетах, и в толстых журналах, и на телевидении вскоре стало выгоднее изобразить себя человеком, принимающим новое. Увы, делалось это, как правило, только для того, чтобы впоследствии, войдя в альянс с наиболее пробивными прорабами перемен, это новое придушить, опираясь уже не на советские идеологические догмы, а на внезапно постигнутые и вечно благие законы свободного рынка. Таким образом, Жизнева и его товарищей стали печатать - пусть мало и не слишком охотно, однако они успели прогреметь на всю страну. Хотя страна к таким поэтическим произведениям не привыкла, но, как выяснилось, очень их хотела. Писали товарищи Жизнева редко хорошо, чаще средне или плохо (талант Сложнова к тому времени еще не созрел), однако привычной и навязшей в зубах просветленности, стерильной добродетели и прочих признаков пресловутой "проходимости" в
      
       52
      
      этих опусах, слава богу, не было. Чередой пошли поэзоконцерты, затем гастроли: люди желали увидеть и послушать живьем авторов "нового сладостного стиля". А тут наконец объявили и свободу книгопечатания: каждый гражданин получил право издать свои произведения в виде книги.
       Вспоминая первые книги своего литературного сообщества, Жизнев всегда криво усмехался и качал головой. Благое, вымоленное литераторами у небес дело - и чем оно обернулось для литераторов? Уродливые изданьица, на которые уходили последние деньги, порой сэкономленные на еде и на детях, годами валялись на полках магазинов даже в те времена, когда магазины эти изданьица принимали, дабы не отстать от передовых веяний, а заодно и расширить ассортимент. Писакам ведь чужд здравый смысл, когда речь идет об издании их опусов. Писакам кажется, будто их еще не узнали, не прочли, не разглядели, а вот выйдет книга, и первые же читатели непременно станут страстными пропагандистами таланта автора... Ну и так далее. Имеется ли в наличии сам талант, писаки почему-то точно определить никак не могут. Им почему-то кажется, что есть, хотя ведь все они люди начитанные, некоторые даже изрядно, и потому имеют полную возможность сравнить свои вялые сочинения с признанными шедеврами, которыми сами же они восхищаются. Однако когда речь заходит об их собственных золотушных детищах, способность сравнения и суждения, вкус и здравый смысл тут же куда-то улетучиваются. С писакой вы можете целый вечер восхищенно обсуждать творения великих, находя в его лице чуткого, всё правильно понимающего собеседника, но бойтесь при этом касаться его пачкотни - любое самое справедливое критическое замечание писака примет за личный выпад. И если даже он обладает необычно кротким для литературной среды нравом и вы не наживете врага в его лице, то все равно от издания своих опусов-уродцев он отказаться не сможет, какую бы неоспоримую правду он от вас ни услышал. Как правильно писал Сергей Марин,
       Поэтом быть - нужна охота,
       Еще же нужен - медный лоб.
      Не делиться созданной чепухой - превыше сил писаки, будь то в форме печатных изданий или в форме убивающей всякое веселье декламации. Недаром Филдинг ядовито отмечал, что "бубнить собственные стихи для поэта первейшая и неизбывная отрада. Счастье, если он доставляет ту же радость своим слушателям" (50). Поток самопубликаций в новой России оскудел (хотя, конечно, полностью не иссяк) лишь тогда, когда большинство писак окончательно обеднело (отчасти благодаря Гайдару, отчасти - как раз самопубликациям), когда резко подскочили цены на бумагу и типографские услуги, когда между автором (он же владелец тиража) вклинились еще оптовые фирмы, установившие в дополнение к розничной еще и свою торговую надбавку и оттого сразу поднявшие цену книги на треть. Разумеется, безвкусно оформленные книжонки в мягких обложках после их резкого подорожания перестали покупать даже преданнейшие друзья авторов, даже коллекционеры литературных курьезов (которых на заре свободного книгоиздания появилось немало).
       Но тут мы забежали вперед - о разрешении издания частными лицами своих книг еще только-только было объявлено. Однако литературное сообщество, к которому принадлежал Жизнев (в дальнейшем - просто "Сообщество"), ощутив успех и востребованность, пришло к выводу, что необходимо выпустить манифест с прилагающимся к нему достаточным количеством произведений. В то время, когда ни у одной из новых литературных групп своих книг еще не было, выход книги стал бы знаменательным событием и возвел бы Сообщество на совершенно другую степень авторитетности и значимости. Но, как говорится, "если бы да кабы"... Во-первых, в стране еще господствовала плановая система хозяйствования, и вся наличная бумага планово распределялась по различным потребителям. Разрешить распределение бумаги по запросам частным лиц никто, разумеется, и не подумал. Таким образом, каждый имел право издаться, но воспользоваться им из-за отсутствия бумаги никак не мог. Во-вторых, у товарищей Жизнева не было денег. В Москве они жили кто в общежитии, кто на хлебах у любовницы, никто из них не работал и потому ни один разумный человек взаймы им не дал бы. В-третьих, экономическая система была еще совершенно не
      
       53
      
      приспособлена к легальной деятельности в ней частных лиц. Нелегальная, несмотря на свою наказуемость, процветала, а вот с легальной дело обстояло сложнее. Проблемы вызывало всё: переводы денег от частного лица предприятию и наоборот, принятие государственным предприятием любых заказов у частных лиц, принятие любых материалов у частных лиц, и так далее. В-четвертых, несмотря на обилие идей, никакими организаторскими талантами и даже желанием потрудиться на благо Сообщества товарищи Жизнева не обладали. Едва прояснились трудности с деньгами и с бумагой, как их внимание сразу переключилось на собственные житейские заботы. Делать что-либо кроме сочинения стихов и манифестов никому не хотелось. Жизнев напомнил своим товарищам о том, что в переходную эпоху манифесты и прочие громкие заявления плодятся как кролики и столь же легко забываются. Со стихами может произойти то же самое, ибо литературный истеблишмент никогда не позволит опубликовать больше того, что необходимо для соблюдения приличий. На публику надежда невелика: повеселившись на концерте, она быстро забудет то, что ее веселило, и бросится искать себе новых минутных кумиров. "Рукописи горят", - напоминал Жизнев. Он постоянно тыкал носами своих товарищей в изречение Хуана Мануэля: "...Не годится за наслаждениями и забавами забывать о том, что могло бы после смерти сохранить за нами вечную славу" (51). Жизнев повторял: во времена, когда возникло столько литературных течений, книга, и только книга, придаст Сообществу необходимые солидность и престиж. Такие слова, конечно, возбуждали падких до славы поэтов. Жизнев выслушивал множество соображений о том, какой их книга должна быть, дабы поразить решительно всех, но тем дело и ограничивалось. Идеал времяпрепровождения у товарищей Жизнева был таким же, как у героев киргизского эпоса "Манас":
       Ночью - девушка, днем - кумыс, -
       Так привольно живет киргиз!.. (52)
      Призывы Жизнева поискать бумагу и денег отклика не находили. Вдобавок Жизнев заметил в глазах товарищей то самое выжидательно-требовательное, полное надежды выражение, о котором уже упоминалось ранее в связи с любителями выпить на дармовщинку. Жизнев понял, что от него ждут если не чуда, то выполнения всех желаний, и внутренне содрогнулся. Содрогаться было отчего: прибыль от только еще задуманной книги была уже поделена (такой разговор между членами Сообщества состоялся, конечно же, по инициативе наиболее жадных членов), Жизневу предстояло получить немалую ее часть, зато работать явно предстояло только ему одному. Приходилось выбирать: либо махнуть рукой на книгу и позволить Сообществу угаснуть, как угасло в ту пору множество других сообществ, объединений и групп, не выдержав организационных трудностей (а также бездарности своих членов), либо взяться за трудновыполнимое дело, а рукой махнуть на несправедливое распределение обязанностей и выгод. Поражает проявленная Жизневым мягкотелость - он ведь даже не попытался сделать самую естественную в той ситуации вещь, то есть пересмотреть договор, позволявший получить большую часть прибыли тем, кто не собирался работать. По правде говоря, Жизнев был наивен настолько, что надеялся: вот выяснится его определяющая роль в затее с книгой, и его новые друзья сами придут к нему и скажут: "Нет, Любим, так не пойдет. Мы не можем получать незаработанное. Давай поделим всё по труду". Он, конечно, благородно откажется - он ведь, в отличие от своих новых друзей, работает и не нуждается в деньгах, но будет сделано самое главное: рассеется тень несправедливости, упавшая на их отношения. Однако члены Сообщества обладали весьма полезным для жизни моральным качеством: все выгодное для себя они принимали как должное (заслуженное). Вот и на сей раз лихорадочную деятельность, развернутую нашим героем, его товарищи принимали без всякого удивления или смущения, равно как и собственное безделье на ее фоне. При виде такой полнейшей безмятежности у Жизнева просто не хватало духу ее нарушить. Он решил (как потом решал еще не раз), что все как-нибудь утрясется, - одним словом, просто решил ничего не решать. Настоящая, законченная бессовестность тем и сильна, что никогда не сомневается в своих правах, всегда спокойна и потому заставляет слабых и неопытных тоже поверить в ее правоту и плясать под ее дудку. Слабым человеком Жизнев не был, а
      
       54
      
      вот неопытным в новой среде был. Его старые друзья, конечно, повели бы себя иначе и уж если взялись бы за дело, то без всяких дополнительных обсуждений кинулись бы помогать другу. Товарищей по Сообществу Жизнев тоже записал в друзья (идя на поводу у собственного желания), а потому с ними тоже не следовало ничего обсуждать: как бы они ни вели себя сейчас, но раз они друзья, то впоследствии все непременно разрешится по-дружески.
       Итак, Жизнев занял крупную по тогдашним временам и тем более по своим меркам сумму для расчетов с издательством (заказать книгу напрямую в типографии тогда еще было нельзя), через цепочку знакомых вышел на жуликов, которые продали ему рулон бумаги (для расчетов с жуликами Жизневу пришлось занять еще более крупную сумму), доставил макет книги и бумагу в типографию и начал решать "текущие вопросы", которые возникали постоянно и порой на пустом месте. Издательство находилось около стадиона "Лужники", типография - на станции "Водники" Савеловского направления, и Жизневу порой дважды в день приходилось мотаться от одного этого пункта до другого. Хорошо, что в его распоряжении состояла отцовская машина, хорошо, что тогда не было пробок, хорошо, что он был молод и полон сил... Правда, за поездки на машине потом приходилось расплачиваться поездками на дачу, и сил в результате становилось все меньше, но это ни товарищей Жизнева, ни его родителей не интересовало. Сам же Жизнев с некоторым удивлением видел, что дело сдвинулось с мертвой точки, и ощущение движения вознаграждало за всё.
       Читатель может спросить: на что рассчитывал Жизнев, занимая суммы, составлявшие каждая его зарплату года за полтора беспорочной службы? На помощь поэтов? Конечно, нет - он знал, что рассчитывать на них не стоит. На снисходительность кредиторов? На нее Жизнев рассчитывать мог, так как занимал у брата и друзей, но пользоваться ею не хотел, будучи для этого слишком горд. Его расчет следует признать самым глупым из всех возможных: он не шутя рассчитывал на то, что книга станет быстро продаваться. Откуда взялась такая уверенность - трудно сказать, но недаром же в те годы все время стояла прекрасная погода, без жары, лютых морозов и долгого ненастья, недаром же постоянно свершалось небывалое. Значит, и поэтам всё предвещало удачу и всемирную славу. Поэты делили прибыль от несуществующей книги, не сомневаясь в том, что сограждане только и мечтают эту книгу приобрести; поэт Жизнев занимал под будущую книгу несусветные деньги в полной уверенности в том же самом. Удивительно, но все эти глупые расчеты оправдались. Правда, количество времени и сил, в которые книга обошлась Жизневу, в расчетах не учитывалось. Пятитысячный тираж хранился в квартире Жизнева, и ему приходилось в буквальном смысле слова спать на книгах, но это также не волновало никого, кроме родителей нашего героя. Да и их протесты вскоре смолкли - слишком осязаемым становилось веяние успеха.
       И думают: "Всё ладно, отлично, первый сорт!"
       А позади злорадно покашливает черт. (Густав Фрёдинг.) (53)
       Призадумался Жизнев только месяца через два. Книгу на концертах покупали бойко, но устраивать больше одного концерта в месяц было бессмысленно - количество публики сразу резко уменьшилось бы. Продать более трех десятков экземпляров на одном концерте удавалось редко. Книгу охотно брали магазины, на нее имелся спрос, но чтобы продать одну пачку в 50 штук, требовался все же некоторый срок, и постепенно он увеличивался. Члены Сообщества выходили торговать на улицы, в частности на Арбат - тогда это позволялось (в наши дни их немедленно прогнала бы милиция либо негласные хозяева Арбата, а точнее, те и другие вместе). За день торговли
      продавалось десятка два книг. Нетрудно подсчитать, что при таких темпах даже при цене, вчетверо превышающей себестоимость, долги отдавать пришлось бы около полугода, а получение вожделенной прибыли откладывалось на неопределенный срок, поскольку по мере насыщения спроса продажа шла бы все медленнее. В этом еще ничего страшного не было - полгода кредиторы Жизнева вполне потерпели бы, а там, глядишь, потихоньку закапала бы прибыль...
       Беда заключалась в том, что терпеть не желали поэты. Любой из старых друзей Жизнева в подобной ситуации сказал бы ему: "Старина, ты пока отдавай долги. Пока не отдашь, ни рубля с тебя
      
       55
      
      не возьму". Новые друзья Жизнева были не таковы. На концертах Жизнев всегда выходил на сцену уже изрядно измученный, так как ему одному приходилось тащить книги через весь город на своем горбу (на такси денег не хватало), а потом он же в одиночку вел торговлю, считая каждый рубль, в то время как его друзья раздавали интервью, очаровывали дам и добродушно подтрунивали над Жизневым, называя его "коллекционером денежных знаков". Забегая вперед, стоит сказать, что такое распределение обязанностей существовало в Сообществе более десяти лет и на доле Жизнева в выручке никак не отражалось (потом удалось нанять специального торговца). Так вот, после первого же концерта, когда распаренный Жизнев стоял и пересчитывал мятые купюры, прикидывая, сколько времени ему потребуется на то, чтобы отдать долги, его молча окружили прочие члены Сообщества. В их глазах Жизнев уловил уже хорошо знакомое ему выжидательно-требовательное выражение и внезапно с ужасом понял, что его расчеты несостоятельны, ибо он не принял во внимание один из главных факторов - звериную жадность поэтов. "Изнемогаю от влеченья. Ах!" (54) - восклицали они вслед за поэтом Видади, но имели в виду не какую-то там юбку, а деньги. "Взять больше от жизни - живущего цель" (55), - считали они вслед за Фирдоуси и, не усложняя задачи, хотели прежде всего как можно больше денег. Глядя на них, Жизнев вспоминал графа Федора Растопчина, который с некоторым удивлением писал: "Оказывается, что большая часть человеческого рода видит в деньгах величайшее благо". Любой разумный человек, разумеется, только посмеялся бы над претензиями стихоплетов на выручку, пока не отданы долги, но Жизнев недолго вращался в литературной среде и разума еще не нажил. Поэтому сперва он начал делить выручку поровну - всем, кто принимал участие в торговле. Потом до некоторой степени одумался, посчитал себестоимость книги, то есть во что каждый экземпляр обошелся ему самому, и эти деньги стал откладывать в особый фонд, предназначавшийся для уплаты долгов. Если бы он объяснил членам Сообщества всю нелепость их притязаний, то смог бы рассчитаться с кредиторами за полгода, а то и раньше. Теперь же, несмотря на созданный фонд, этот срок удлинялся в несколько раз, а мог и вообще никогда не наступить. Спустя много лет Жизнев нипочем не мог вспомнить, каким же образом он сам себе объяснял свои действия, как он заставлял сам себя мириться с собственной глупостью и бесхребетностью. Идя на поводу у наглецов, он невольно обманывал тех людей, которые доверились ему и бескорыстно ему помогли, а ведь на закате Советской власти инфляция стала уже весьма ощутимой и давать взаймы без процентов большие суммы сделалось накладно. Забыл он слова Фирдоуси:
       Знай, сам на презренье себя осудил,
       Кто неблагодарному благотворил. (56)
      Но наглецы были веселы, уверены в себе, много шутили, разделяли с Жизневым успех и славу. Невыносимым казалось увидеть на их лицах вместо довольных улыбок кислые гримасы, ощутить на себе вместо теплых искрящихся взоров ледяные буравчики, внести струю унылой прозы в общий праздник жизни. Хотелось крикнуть вместе с Шиллером:
       Не смеет повседневность
       И не должна глумиться над искусством! (57)
      Хотелось верить в то, что оправдаются слова того же Шиллера: "Сурова жизнь, искусство - беспечально" (58), что слава Сообщества достигнет вселенских размеров, с нею возрастут продажи, а значит, кредиторы получат свои деньги в срок. А то и потерпят немного - невелика беда. Итак, Жизнев вновь решил ничего не решать и положиться на судьбу, которая уж как-нибудь все уладит. Недаром же вокруг все так веселы, недаром все так любят поэтов, недаром так долго стоит прекрасная погода - ясно, тепло и не жарко...
       Удивительно, но глупое решение Жизнева оказалось правильным. Точнее, не решение было правильным - просто судьба снизошла к безумцу, как она порой это делает для того, чтобы люди продолжали безумствовать и впредь. Совершенно неожиданно Жизневу позвонил книготорговец - человек интеллигентный, имевший знакомства в литературной среде. Поскольку
      
      
       56
      Сообщество находилось на виду, а книги, изданные вольным способом, были еще наперечет, слух о новой книге дошел до этого дельца. И книгопечатание, и книжные магазины состояли покуда в государственной собственности, а значит, частным книготорговцам приходилось ломать себе голову над тем, как обеспечить ассортимент. Не брезговали они потому и книгами, изданными за счет авторов. Некоторые из таких сомнительных изданий продавались бойко, как, например, книга жизневского Сообщества. Конечно, те, кто ожидал найти в самодеятельных изданиях некие открытия, воскрешающие времена Серебряного века, чаще всего терпели разочарование. Однако в книге, выпущенной Жизневым, было и новое, присутствовала игра, уместная в переходное время, попадались талантливые стихи. Поэтому когда Жизнев одним махом продал интеллигентному торговцу половину тиража и получил деньги вперед, совесть его не мучила: имелись все основания думать, что книга разойдется. Она вскоре появилась в ларьках "Союзпечати", мелькнула еще там и сям и вскоре исчезла - видимо, действительно разошлась. Жизневу пришлось изрядно повозиться с проталкиванием платежа через советскую банковскую систему, не привыкшую к тому, что какие-то частные лица проводят через государственный банк торговые операции. Однако, как то ни странно, милостивая обычно лишь к богачам Фортуна на сей раз лишь покобенилась для порядка и сдалась, отсчитав Жизневу изрядную сумму наличными. Видно, не зря в тот год стояла такая прекрасная погода. А две недели, убитые на беготню по различным банковским учреждениям, быстро забылись: по сравнению с успехом, с разрешением всех болезненных проблем они мало что значили (ведь еще Рудаки писал: "Добычу в вечной беготне любая ищет тварь" (59)). Удалось и с долгами рассчитаться, и прибыль появилась, которую Жизнев поделил в соответствии с первоначальной нелепой договоренностью. Осуждать его трудно: пересматривают договоры в момент получения денег только люди морально подвижные, а Жизнев не желал вступать в ряды таковых. Эта история с вовремя подоспевшим покупателем сослужила и товарищам Жизнева, и ему самому плохую службу. Он как-то сразу забыл о том, в каком скверном положении находился. От такой забывчивости недалеко было до новых авантюр. А товарищи решили, что впредь в Сообществе всё рутинное будет делать за них Жизнев: и выпускать книги, и устраивать концерты, и торговать книгами, и так далее. В наступавшее в стране сложное время привычка к сладкому ничегонеделанию грозила серьезными осложнениями, но друзья Жизнева даже подводили под нее своего рода теоретическую базу. Так, один из них в ответ на упреки изнемогшего от трудов Жизнева заявил дословно следующее: "А просто ты такой человек. Ты создан для того, чтобы работать. А я аристократ, я создан для того, чтобы веселиться. Мы с тобой разные люди, вот и всё". Другой сказал льстиво: "Любим, у тебя такой имидж: имидж работящего человека, способного преодолевать любые трудности. А у нас имидж другой..." Старые друзья Жизнева, разумеется, немедленно порвали бы с людьми, способными на такие заявления. Жизнев этого не сделал: в его мозгу просто не умещалось то, что подобные слова могут говориться всерьез. К тому же слова и впрямь сопровождались то громким заливистым хохотом, то застенчивым хихиканьем. Все это казалось игрой, точнее - выдавалось за игру, и Жизнев этой "игре в игру" верил, а партнеров его податливость вполне устраивала. Да и нелепо как-то на волне полного успеха вспоминать о такой скучной вещи, как распределение обязанностей. Зачем? Ведь все счастливы. Завершить эту главу можно прочувствованными словами Носира Хисроу: "Пусть Господь, благословенный и всевышний, избавит всех рабов своих от огорчений, связанных с долгами!" (60).
      
       Глава XIX
      
       Жизнев частенько вспоминал прошлое - он подозревал, что делает это гораздо чаще, чем другие люди. Но во всякой цепочке воспоминаний непременно находилось такое звено, натыкаясь на которое он чувствовал нечто вроде зубной боли, ибо видел оком памяти, каким глупцом он когда-то был. А порой и не только глупцом, а кем-то и похуже. Да, ко многим бесам его природа оказалась
      
      
      
       57
      невосприимчива, но впадать в гордыню не стоило, тем более что со временем он увидел: его скверные поступки не остались безнаказанными и само наказание свидетельствовало о низости совершенного.
       Когда-то, еще учась в десятом классе, признанный школьный пиит Жизнев довольно зло посмеялся над стихами своего одноклассника и друга. Сам Жизнев в те годы в своем творчестве подражал всем - и никому конкретно, друг же его избрал образцом русских декадентов, не слишком трудился это скрывать и потому был весьма уязвим для критики. Вот Жизнев и дал волю своему остроумию, сочинив язвительную эпиграмму, в которой говорилось, что вместо фамилии автора, то есть его друга, можно смело поставить "Сологуб". Формально Жизнев был прав, подражание действительно имело место, друг против этого не спорил и, кажется, даже не обиделся, но после этого случая перестал писать стихи. Поначалу Жизнев даже не заметил этой перемены, так как был упоен собственным творчеством, не замечая по недостатку образования всей его вторичности. Однако потом выступать в своем кругу единственным поэтом сделалось как-то скучновато. Конечно, пытались сочинять и другие приятели Жизнева, но стихами можно было назвать только те подражания символистам, которые Жизнев свысока осмеял. С годами этот случай стал вспоминаться Жизневу все чаще, и с каждым разом чувство, похожее на зубную боль, охватывало его со все большей силой. Высказанная им тогда дешевая правда поблекла, и на первый план из-за ее спины выступила бессмысленная жестокость, едва прикрытая смешками и шуточками, цену которым Жизнев с годами слишком хорошо узнал. Всё можно было сказать иначе, - не так бесповоротно, беспощадно, почти враждебно. Являлась услужливая мысль: "По сути ты был прав, а неправ только по форме", - но Жизнева от этой мысли передергивало. "Там, где нет любви, все деяния несовершенны" (61), - говорил Мани, вот и от иной правды поэтому только вред. Конечно, человек чрезвычайно преуспел в самооправдании. Толстой в письмах и дневниках много раз говорит о том, что творящие зло не смогли бы жить, сознавая себя злодеями, и потому наловчились убеждать себя, а заодно и окружающих, в собственной правоте. Заметив такие же поползновения за собой, Жизнев был неприятно удивлен и обратился к себе с неприятными вопросами: "А уверен ли ты, что хотел в данном случае только правды? Что хотел только обратить внимание на литературную неудачу? А может быть, лавры первого поэта школы хотелось отстоять? Потому-то и обошелся с другом так, что он перестал писать. И немудрено - кому понравится, что его высмеивают. А ведь это твой друг. Кого же ты пощадишь, если тебя и впредь, не дай бог, затронут за живое?" Но тут вмешивалось чувство справедливости и замечало, что все же ранее Жизнев в оголтелом эгоизме замечен не был - напротив, проявлял склонность к пониманию чужих нужд и переживаний. "И вообще, - добавлял этот внутренний адвокат, - для того чтобы успешно заниматься любым искусством, надо быть твердо убежденным в своей призванности, в том, что без твоих творений человечество не обойдется. Фанатиком надо быть. Что, разве тебя не ругали? Вспомни, как ваш учитель истории подошел к тебе с твоими стихами, которые он у кого-то отобрал, и стал втолковывать тебе, как плохо и вторично ты пишешь. Тоже небось думал про себя: молодец, мол, я - режу сопляку правду-матку. И что? Вспомни, с какой презрительной усмешкой ты на него смотрел. Тебе скучно было его слушать, тебя ничуть не огорчали его слова, потому что ты откуда-то совершенно точно знал: он ошибается, и все его речи происходят от зависти и от желания морально уничтожить слишком талантливого ученика. На самом деле он был, конечно, прав, но как педагог вел себя подло, ибо мог отбить у отрока желание писать. А тот же самый друг, перед которым тебе так стыдно: разве он не прислал тебе, когда ты был в деревне на практике и тосковал по дружескому слову, разгромную рецензию на твои стихи?"
       Однако речи внутреннего адвоката большого успеха не имели. Вмешивался прокурор: "Ты потому и выносил стойко все нападки, что хвалили тебя неизмеримо чаще, чем ругали, причем хвалили в самые ранние годы, во время становления. Хвалил брат, которого ты тогда боготворил, хвалили друзья, одноклассники, учителя, друзья брата... Незаслуженно хвалили, теперь ты об этом
      
      
      
       58
      знаешь, но не жалели ведь доброго слова. А кто знает, кем бы ты стал, если бы они повели себя как тот учитель истории, давший волю своим несбывшимся амбициям, если бы решили показать тебе, что ты ничем не лучше своих товарищей. Насчет того письма в деревню не надо передергивать: во-первых, там тоже имелась правда, а во-вторых, друг твой разбирал твои опусы дотошно, а не с кондачка, как ты разбирал его. Не его вина, что недостатков в твоих сочинениях тогда было больше, чем достоинств. Сам знаешь: друг вовсе не хотел тебе мстить. Ты ведь сам послал ему стихи, попросил отзыва - ну и получил добросовестный отзыв. К тому же вы стали тогда на четыре года старше, а в юности это огромный срок. Конечно, другу, наверное, следовало, по совету Белинского, побольше писать о достоинствах, но смешно упрекать двадцатилетнего юнца за то, что он не Белинский. Да и не прошел твой друг мимо достоинств, отметил их тоже, а ты над ним просто посмеялся, и всё. И снова хочется спросить: почему? С какой целью?"
       Повторяясь, такие вопросы вновь и вновь заставляли нервы Жизнева мучительно ныть. Успокаиваться ему удавалось только потому, что он не мог с уверенностью сказать: "Да, сделал подлость из корыстных соображений, отстаивая свое положение местечковой поэтической звезды". Обычная детская жестокость и легкомыслие в случившемся были, видимо, все же виноваты больше. То же самое легкомыслие несколько лет спасало Жизнева от угрызений совести, позволив ему забыть о невзначай содеянном. Лишь потом он всё вспомнил и ясно осознал, но тут уже мог утешаться давностью лет.
      
       Глава XX
      
       Гораздо позднее, когда Жизнев уже учился в аспирантуре и начал преподавать, с ним произошло нечто очень похожее на описанный выше случай, спустя много лет начавший мучить его совесть. Сама эта похожесть усугубила подозрения Жизнева в отношении себя самого и мотивов собственных действий (действия, как то и положено литераторам, вновь состояли в определенного рода высказываниях). В одном классе с Жизневым учился странный малый, рыжий, маленький, тощий, скрытный, задиристый, за свою странную внешность прозванный Чудиком. Получать высшее образование Чудик уехал в Харьковский авиационный институт, где работали друзья его отца. Видимо, папаша опасался, что в Москве Чудик может провалиться на вступительных экзаменах. Откуда взялись такие опасения - непонятно: в школе Чудик всегда учился неплохо, особенно по физике и математике. Так как от своих одноклассников Чудик, выглядевший на несколько лет младше, держался в стороне, Жизнев после окончания школы быстро о нем забыл, тем более что и на вечерах встречи Чудик появляться не мог. А через пять лет после окончания школы Жизневу позвонил неизвестный и мужественным голосом предложил встретиться. В ответ на просьбу представиться неизвестный заразительно рассмеялся. Когда выяснилось, что говорит Чудик, Жизнев был изрядно удивлен. В те годы и в их кругу предложение встретиться одновременно означало и предложение выпить, и Жизнев с трудом себе представлял, как знакомый ему заморыш станет вливать в свое тощее тельце портвейн "Агдам" либо другие подобные напитки, имевшие тогда широкое распространение. Но еще больше Жизневу пришлось удивиться, когда вместо хилого малыша на встречу явился статный и мускулистый рыжеволосый молодец на полторы головы выше Жизнева. "Ты не того?.. Не самозванец?" - обходя его кругом, с недоверием спрашивал Жизнев. Прежние скрытность, недоверчивость и угрюмость Чудика куда-то подевались: новый человек шутил, обнаруживая незаурядное чувство юмора, встречал смехом чужие шутки, интересовался жизнью одноклассников и между делом направлял движение их маленькой компании к винному магазину, а оттуда - к Тимирязевскому парку, в котором, по его словам, ему давно хотелось побывать. Тем самым он предупреждал все желания Жизнева, начиная от наличия остроумного собутыльника, имеющего что рассказать, и кончая привлекательным местом для распития спиртных напитков. (Надо сказать, что Тимирязевский парк для Жизнева и его одноклассников являлся не
      
      
       59
      
      только местом бедных юношеских пиршеств, но и некой эпической областью, где разыгрывалось действие множества выдуманных и невыдуманных историй, и даже чем-то вроде храма - такое почтение питали к старому парку эти юноши. Возможно, с годами кто-то из них забыл лелеявшие их юность удивительные кущи, но любовь Жизнева к Тимирязевскому парку только окрепла, тем более что и жил он по-прежнему поблизости от парка, только с другой его стороны.) Беседа под старыми деревьями текла легко и непринужденно, вино лилось рекой (собутыльники не раз выбегали из парка в ближайший магазин и вновь скрывались в зелени), и к концу встречи Жизневу уже казалось, будто они с Чудиком дружили всегда. Следующие семь лет жизни нашего героя прошли под знаком этой дружбы, никогда не омрачавшейся никакими размолвками. Ну разве что Жизнев рявкал на Чудика, когда они вместе ехали куда-нибудь на машине и Чудик с его увлекающимся характером, сидя за рулем, пытался совершить особо рискованный маневр - порой Жизнев в таких случаях даже отбирал у него руль.
       И вот через несколько лет после возобновления знакомства Чудик неожиданно прочитал Жизневу несколько своих стихотворений. Нашему герою эти стихи показались неплохими, даже неожиданно хорошими для человека, который прежде вроде бы не грешил стихами. Однако Жизнев не сообщил другу о своем впечатлении, а лишь многозначительно усмехнулся и пожал плечами, как бы говоря: "Не в свое дело ты, брат, суешься - профаны нам ни к чему". Такое вот получилось высказывание без слов. Чудик некоторое время подождал, не скажет ли Жизнев еще чего-нибудь, но тот сохранял таинственное молчание жреца. Тогда Чудик тоже пожал плечами и, притворяясь, будто ничуть не огорчен, спрятал листки со стихами и перевел разговор на другое.
       Жизнев поначалу забыл об этом мимолетном эпизоде. Причин помнить его, казалось бы, не было: стихи и в самом деле оставляли желать лучшего, автор их на Жизнева, по-видимому, не обиделся, своих сочинений ему больше не читал (в отличие от других знакомых Жизневу стихотворцев, готовых душить его своими опусами при любом удобном и неудобном случае). Вскоре Чудик перешел из своего института, где его карьера не складывалась, не куда-нибудь, а в продовольственную торговлю. Мало кто знает о том, что в советские времена регулярно проводились кампании по набору новых кадров в торговлю и в милицию из промышленности и из научных учреждений. Как считалось, новые люди, которым сулили быстрый карьерный рост и - в милиции - улучшение жилищных условий, еще не испорчены возможностью легкой наживы и своим приходом оздоровят обстановку в ведомствах с повышенным коррупционным потенциалом (пардон за канцелярит). В какой-то мере расчет властей оправдывался, но - дабы не растекаться, будем говорить только о торговле - люди переходили на новую работу вовсе не с целью кого-то перевоспитать и не из-за высоких зарплат, которые в торговле, как то ни странно, были ниже, чем в НИИ. Другое дело, что новички на первых порах и аппетитами большими не отличались, считая главным плюсом новой работы избавление от дефицита, и опыта не имели, позволявшего видеть лазейки для неправедного обогащения, и связей таких, которые позволяли бы неправедно обогащаться... Старым, уже набившим руку во всякого рода воровстве торговцам под натиском новичков приходилось либо покидать насиженные места, либо какое-то время выжидать и присматриваться к новым коллегам, обогащаясь в этот период с меньшим рвением и большей осторожностью. Население от этих притирок только выигрывало, но периоды притирок, увы, длились недолго. Надо ведь понимать, что люди с несокрушимыми нравственными принципами вряд ли пренебрегут научным призванием ради торговли. Мечтать о великих открытиях в детстве вполне естественно, а вот о торговле мясом - вряд ли. Короче говоря, новички, поначалу желавшие лишь скромной корысти, вскоре осознавали свою чрезвычайную привилегированность в обществе, где масса денег на руках у населения все больше превосходила сумму цен товаров, причем цены на некоторые редкие и особо лакомые товары не повышались десятилетиями с упорством, достойным лучшего применения. К примеру, за говяжью тушенку (отличную советскую говяжью тушенку) люди
      
      
       60
      
      готовы были платить чуть ли не впятеро против того, сколько она официально стоила.
       Свое появление на посту заместителя директора продмага Чудик как раз и ознаменовал тем, что продал Жизневу ящик тушенки - подороже официальной цены, иначе нового замдиректора не поняли бы коллеги, но и куда дешевле обычной цены черного рынка. Зато при продаже дефицита близким знакомым можно было не опасаться, что покупатель настучит в ОБХСС (для молодежи поясняем: в Отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности, имевшийся при каждом управлении внутренних дел). Недаром в тогдашней торговле бытовала поговорка: "С кого же и взять, как не со своих". Чудик, малый энергичный и понятливый, заместителем директора стал очень быстро, а потом и вовсе пошел на повышение: сделался директором магазина заказов. Через такие магазины распределялись по предприятиям различные дефицитные продукты. Из-за нелепой денежной политики властей периода позднего социализма перечень дефицитных продуктов становился все длиннее и длиннее. Попав на такой пост, Чудик вдруг оказался одним из самых влиятельных людей если не в столице, то в своем районе. Всем-то он вдруг стал известен, всем-то стал нужен, и любые его проблемы начали решаться без усилий, почти что сами собой. По счастью, какое-то время природный ум, а также чувство юмора и возвышенные устремления, унаследованные от прежнего существования в качестве научного работника, сдерживали увлекающуюся натуру Чудика и не позволяли ему без оглядки ринуться в омут новой жизни. Старинные издания трудов великих математиков и физиков он, конечно, покупать перестал, однако страстным собирателем книг некоторое время еще оставался. При этом, как и Жизнев, он особо ценил восточных авторов, а также серию "Литературные памятники". Несмотря на суматошную работу, Чудик находил время и на чтение - в его директорском кабинете среди различных счетов и ведомостей Жизнев всегда замечал несколько темно-зеленых, с золотым тиснением "Литературных памятников", из которых торчали закладки.
       Вспоминался Жизневу чудесный солнечный денек на первомайские праздники (теперь таких дней в Москве почти не бывает), когда он зашел к Чудику домой и они вместе отправились на берег протекавшей неподалеку среди кустов, пустырей и мусорных куч речки Лихоборки. Свежие листочки и свежая травка, словно светившиеся собственным внутренним светом, еще не успели потемнеть и облагораживали эти неприглядные берега. Друзья взяли с собой водки и закуски, а Чудик еще прихватил покрывало и толстую антологию древнекитайской поэзии. Разлегшись на покрывале и щурясь от солнца, друзья попивали маленькими глотками водку, закусывая ее то балыком, то икоркой, и попеременно читали друг другу свои любимые произведения Тао Юаньмина, Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюйи, Оуян Сю и прочих великих. Не зря писал Фэн Мэнлун:
       Три чарки бамбуковой водки
       Проникнут в самое сердце,
       А на щеках вдруг вспыхнут
       Два персиковых цветка (62).
      Можно тут вспомнить и Нгуен Зу:
       Без ежедневной попойки хорошей мы не справимся с ношей,
       Взбешенной тучей нависнет жизнь, тяжко придавит она (63).
      А также и Ли Бо: "Но без изящного стиха в чем выразить свою прекрасную мечту?" (64) Через пару часов их прогнал с насиженного местечка шнырявший по кустам милиционер в штатском - к счастью, он не застал их за распитием водки, иначе не миновать бы им привода в отделение и штрафа. Пришлось продолжить праздник уже в обычной обстановке, на дому у жившего неподалеку приятеля (к Чудику пойти побоялись из-за склочного нрава его мамаши). Тем не менее светлое воспоминание осталось.
       Кажется, именно в этом мае Чудик и прочел Жизневу свои стихи, но успеха у друга не снискал. Возможно, Чудик вскоре и сам забыл об этом эпизоде, как забыл на несколько лет и Жизнев, - во всяком случае, отношения между друзьями никак не изменились. Продолжались совместные попойки, порой - с доступными дамами, обсуждения купленных у спекулянтов книг, совершались
      
       61
      
      дальние поездки, то на машине Чудика, то на машине Жизнева - на Черное море, в Латвию, в Литву. Никаких признаков затаенной обиды Чудик не обнаруживал - наоборот, всегда относился к Жизневу очень уважительно, хотя с людьми ему, Чудику, несимпатичными совершенно не церемонился. Так что дружба продолжалась.
      
       Глава XXI
      
       Жизневу вспоминалось, как Чудик с его решительным характером однажды крепко его выручил. В начале восьмидесятых близ дома Жизнева работал коктейль-бар, где продавалось крепкое спиртное. Баров и прочих мест цивилизованного распития тогда было маловато, и потому заведение постоянно ломилось от посетителей. Но, увы, если подобные заведения располагались в стороне от центра, от иностранцев, мажорной публики и КГБ, то в них непременно начинала собираться всякая уголовная братия. Это Жизневу пришлось узнать на собственном печальном опыте. Однажды его родители отправились на дачу, а он под каким-то предлогом остался в Москве (он вообще любил тихую и расслабленную летнюю Москву). Конечно, Жизнев позвонил Чудику, тот вскоре прибыл, друзья закупили газированного вина "Салют" и собрались было повеселиться у Жизнева дома в компании девчонок. Однако у всех девчонок оказались, как на грех, другие планы, и тогда Чудик предложил свести с кем-нибудь знакомство в коктейль-баре. "Да и вообще там повеселее, чем на дому, - сказал он. - А потом вернемся сюда и отполируем коктейли "Салютом"". Жизнев согласился - ему в тот вечер тоже вдруг захотелось толкотни, многолюдья и романтических приключений.
       Приключения начались почти сразу же после их прихода в бар. Не успели они усесться на неожиданно подвернувшиеся свободные стулья и порадоваться своему везению, а также выпить по паре коктейлей, как вдруг над ними навис какой-то юноша и злобно заявил, обращаясь к Жизневу: "Ты меня толкнул". Жизнев удивился: он точно никого не толкал ни при входе, ни по пути к стойке. Об этом он и сказал молодому человеку, но тот продолжал с ненавистью долдонить: "Ты меня толкнул". - "Хорошо, - кивнул Жизнев, - если я тебя толкнул, то извини". - "Ты меня толкнул", - последовал ответ. "Слышь, я ведь сказал: извини. Понимаешь, я извинился перед тобой", - стал объяснять Жизнев, но юноша явно не хотел мирного разрешения конфликта и еще ниже навис над Жизневым, вцепившись в спинку его стула. "Ты меня толкнул", - вновь послышалась роковая фраза, произнесенная с гневом и ненавистью. Стало окончательно ясно, что у молодого человека отвратительный характер. "Значит, хочешь выйти и разобраться", - констатировал Жизнев, и его ненавистник что-то утвердительно промычал. "Андрюха, - обратился Жизнев к Чудику, - подожди меня здесь. Человек вот хочет со мной на улице поговорить". Чудик удивленно поднял брови, но промолчал. Жизнев вышел из бара, молодой человек следом. Оба пошли рядом по оживленной улице, причем Жизневу вспоминалось высказывание Ницше: "Жизнь - источник радости, но всюду, где пьет толпа, родники отравлены" (65). Молодой человек, мускулистый большеглазый красавчик со вздернутым носиком и с удивительно подлым, как у большинства подобных красавчиков, выражением лица, сохранял угрюмое молчание, но, когда Жизнев собрался свернуть во двор, решительно воспротивился.
      - Что - "не-не"? - удивился Жизнев. - Ты здесь, что ли, хочешь разбираться? Здесь же люди ходят!
       Однако люди красавчика явно не смущали. Он вцепился Жизневу в руку и с неожиданной силой воспрепятствовал повороту во двор. Стало ясно, что церемониться и разбираться на словах он не намерен, и потому Жизнев без долгих раздумий схватил его в охапку и повалил на газон. У красавчика явно было больное самолюбие: осознав себя в положении побежденного (вернее, побеждаемого), он ненавидяще взвыл и стал вырываться из объятий Жизнева, одновременно в клочья разрывая на нем рубашку. Жизнев чувствовал, как вздуваются крепкие мышцы противника (и зачем только Бог дает их таким гаденышам), но вырваться красавчику не удавалось. Жизнев держал его за
      
      
       62
      
      руки, дабы он вслед за рубашкой не начал рвать и царапать тело ненавистного противника. Однако красавчик не терял надежды на победу - извивался, как разъяренное животное, и строил угрожающие гримасы. От него исходили столь ощутимые флюиды отвратительной, ничем не мотивированной злобы, что Жизневу отчаянно захотелось боднуть его головой в переносицу, причем никогда прежде не дравшийся головой Жизнев вдруг явственно понял, как это делается. Однако природное миролюбие возобладало, и Жизнев продолжал удерживать своего противника на газоне, ожидая, пока тот успокоится и с ним можно будет начать мирные переговоры. Большинство поединков, в которые случалось вступать Жизневу, заканчивались именно таким образом. Однако тут вышло по-другому. Красавчик посмотрел в сторону коктейль-бара и вдруг торжествующе рыкнул. Жизнев посмотрел туда же и увидел, что от бара в их сторону ускоренным шагом движется небольшая толпа мужчин, молодых и не очень, и все они с гневом смотрят на него, Жизнева. Связав в своем сознании воедино явную целеустремленность толпы и радостный рык своего противника, Жизнев догадался, что красавчик не зря так хотел провести поединок не во дворе, а на улице, на виду: мерзавец ожидал появления дружков, которые должны были ему помочь. Выяснение отношений на глазах превращалось в подлую расправу, однако при виде приближающейся компании роль невинной жертвы показалась Жизневу тусклой и невыигрышной. Он сделал попытку вскочить на ноги и дать тягу, но тщетно: теперь уже красавчик, снова торжествующе рыкнув, вцепился в него мертвой хваткой, пресекая все попытки Жизнева вырваться. До торжества негодяя оставалось каких-нибудь полминуты, он изо всех сил стискивал руки Жизнева и хищно ухмылялся.
       Однако радовался он рано. Над борющимися вдруг мелькнула какая-то тень, раздались два глухих удара - "бум! бум!", - красавчик со стоном разжал пальцы и отпустил Жизнева. Тот вскочил на ноги и посмотрел на своего противника, о котором Корнель сказал бы:
       Он на траве лежал, бессилен, странно-бел
       И о несбыточном, казалось мне, скорбел (66).
      Рядом стоял Чудик, вовремя отвесивший подлецу два пинка по морде.
      - Бежим! - крикнул Чудик, и оба бросились к проходившей неподалеку трамвайной линии. Однако перед тем, как сорваться с места, Чудик успел заметить, что красавчик пытается встать и задержать их, и наградил этого на редкость назойливого типа еще одним, уже третьим пинком в физиономию. Тот со стоном повалился навзничь, а толпа его дружков хором издала негодующий крик и перешла на бег. Подбегая к трамвайной линии, Жизнев боковым зрением заметил, что к остановке подходит трамвай, метнулся к нему и вскочил в переднюю дверь. На его глазах толпа преследователей пересекла трамвайную линию и устремилась за длинноногим Чудиком, который пренебрег трамваем: он и так легко уходил в отрыв с презрительной миной на веснушчатом лице. Однако парочка разгоряченных молодцов заметила маневр Жизнева, отделилась от толпы и бросилась к трамваю. Водитель медлил закрывать двери и отправлять вагон, с тупым любопытством наблюдая за происходящим.
      - Ну, чего смотришь? - сказал ему Жизнев. - Это они за мной. Хочешь, чтоб у тебя драка тут была?
       Слова голого по пояс человека прозвучали убедительно (рубашку Жизнева красавчик превратил в клочья). Водитель спохватился, закрыл двери перед носом у разъяренных мстителей и тронул вагон с места. Жизневу показалось, будто он слышит вой врагов - эта публика, похоже, изъяснялась по большей части воем и рычанием. Пассажиры внимательно смотрели на Жизнева - кто с интересом, но большинство с осуждением. Отчасти поэтому, отчасти тревожась о судьбе Чудика, Жизнев сошел на следующей остановке. Там он обнаружил у себя в кулаке лохмотья собственной рубашки и кое-как облачился в них, поскольку в трамвае даже человек в лохмотьях выглядит менее странно, чем полуголый. Жизнев сел в трамвай, шедший в обратном направлении, доехал до своей остановки, пытаясь сообразить, как он будет разыскивать и выручать Чудика, но плана действий составить не успел: при выходе он оказался в центре той самой толпы, от которой четверть часа тому
      
      
       63
      
      назад он так красиво улизнул. Лица у недругов были разочарованные, но как только они осознали, кто вывалился из трамвая прямо им в лапы, то, как уже совершенно верно угадал читатель, испустили дружный торжествующий вой. Жизнев всегда являлся человеком демократических убеждений, но в тот вечер он вполне мог бы сказать о себе словами Генрика Сенкевича: "Толпу он презирал вдвойне: как аристократ и как эстет" (67). Жизнева схватили, протащили через линию и мимо трамвайной остановки - на ту самую улицу, где происходил его поединок с красавчиком, только подальше от бара. К толпе подошел какой-то чрезвычайно самоуверенный крепкий брюнет лет сорока, который, даже и не подумав разобраться в происходящем, сразу стал смотреть на Жизнева с лютой неприязнью, а потом предложил ему отойти в кусты и поговорить там по-мужски один на один. Жизнев усмехнулся, несмотря на всю плачевность своего положения.
      - Знаю я ваше "один на один", - сказал он. В ответ крепыш замахнулся на него кулаком и закричал, когда Жизнев отпрянул:
      - Ссышь, гад!
      Но на саамом деле Жизнев не боялся - во-первых, события развивались слишком стремительно, чтобы успеть испугаться, а во-вторых, по разочарованным лицам своих недругов и их выкрикам: "Пусть скажет, где эта сука рыжая!" - он понял главное: Чудика они не поймали. Впрочем, кричал большей частью красавчик, уже очухавшийся от пинков. Авторитетный крепыш как-то очень быстро остыл, да и остальные явно не стремились устраивать расправу на людной улице, на виду у многочисленных прохожих. Жизнев пристально посмотрел на горевшего жаждой мести красавчика и вновь невольно усмехнулся: под каждым глазом у того уже набухло по синяку, отчего красавчик, обладавший большими, хотя и бессмысленными глазами навыкате, стал разительно напоминать лемура из передачи "Клуб кинопутешествий".
      - Лыбишься, сука?! Пойдем один на один! - завизжал красавчик, но Жизнев ему даже не ответил, только презрительно пожал плечами. Красавчик, следуя поговорке "Битому неймется", бурно жестикулировал и рвался к обидчику, однако его товарищи мягко, но решительно оттерли его от Жизнева. Боевой пыл в них окончательно угас. И тут около всего сборища неожиданно затормозил милицейский "газик". Красавчика милиционеры посадили туда, где сидели сами, Жизнева затолкали в крохотный задний отсек для задержанных, машина развернулась и поехала. Такого Жизнев никак не ожидал - он уже настраивался на то, чтобы потихоньку улизнуть, когда пленившей его шайке надоест с ним возиться. От красавчика он надеялся как-нибудь отбиться, да и вряд ли тому с такой расписной физиономией всерьез хотелось затевать новую драку. И вот в угасавший уже конфликт встряло государство - как всегда неуклюже и некстати. Вспоминалось бодрое высказывание Честертона: "К ним вязалась полиция, а это само по себе свидетельствует о праведности". Однако оно в такой ситуации утешало мало.
       Впрочем, ехали они меньше минуты: Жизнева привезли в его родное отделение милиции в паре кварталов от его дома. "А вдруг в институт сообщат?" - подумал Жизнев, и сердце у него заныло. Мало ли как можно расписать это дело, а ведь у него диссертация почти готова... Правда, Жизнев, к счастью, чувствовал себя совершенно трезвым: невеликий хмель от пары коктейлей в стремительной смене событий совершенно улетучился. И все же: выпивка, драка, пребывание в людном месте в непотребном виде (вот и сейчас в лохмотьях), побои на морде у красавчика... Что-то внутри Жизнева завибрировало, как перед серьезным испытанием. Мучиться ожиданием Жизневу пришлось недолго - минут через двадцать его из дежурки провели в кабинет на втором этаже и усадили на стул перед очкастым толстяком в капитанских погонах. Дрожь быстро улеглась: толстяк смотрел на Жизнева с явным сочувствием. Да и лицо капитана показалось знакомым: очень уж много таких лиц, усталых, умных, доброжелательных, Жизневу встречалось и в его институте, и в том институте, где он подрабатывал, и в тех институтах, где работали его друзья. А вот на милиционера этот человек не походил. Вскоре загадка разрешилась: после того как Жизнев рассказал, где живет и
      
      
       64
      
      работает, точнее учится, толстяк с печальным видом сообщил, что тоже мечтал об аспирантуре, да вот не сложилось, пришлось пойти в НИИ. Там толстяк вступил в КПСС и там же ему как члену партии настоятельно предложили перейти работать в милицию - в рамках очередной кампании по
      "укреплению рядов".
      - Вот и служу тут, - с ноткой досады в голосе сказал капитан. - Жилье скоро обещают.
       Жизнев понимающе кивнул. Капитан продолжал:
      - Что там у вас происходило, я знаю. Но расскажи сам вкратце.
       Чтобы рассказать о случившемся, Жизневу хватило трех минут (про Чудика он, разумеется, упоминать не стал), после чего выжидательно уставился на капитана. Капитан понимающе покивал, вздохнул и заметил:
      - Понятно. Друга покрываешь. В одиночку ты от них не отвязался бы.
       Жизнев пожал плечами и возразил:
      - А что другу было делать? Ждать, пока меня уроют - десять на одного? Вам я честно скажу: да, был с другом, с хорошим, надежным, учился с ним в одном классе. Да, друг дал этому козлу ногой в морду, чтобы я смог убежать. А для протокола буду говорить, что познакомился с каким-то парнем в баре, вот он за меня и заступился. Где живет, кто такой - не знаю, ну и так далее. Думаю, что вы и сами так поступили бы.
      - Да не будет никакого протокола, - поморщился капитан. - Я тебе тоже честно скажу: этот парень, который к тебе пристал, большая сволочь и притом наш внештатный сотрудник.
      - Да-а?.. - изумился Жизнев, хотел еще что-то добавить, но осекся, однако по лицу его ясно читалось: "Ну и сотрудники у вас".
      - А что делать, - усмехнулся капитан. - Порядочного человека на такую работу не найдешь, тут как раз нужны такие, которые водятся со всякой шпаной. Это с ним уже не первая такая история...
      - Товарищ капитан, - осмелев, - осмелев, заговорил Жизнев, - раз уж вы знаете, что не я всю эту кашу заварил, так, может, оставить дело, как говорится, без последствий? Мне главное, чтобы в институт не сообщали. Я ведь диссертацию дописываю, телеги из милиции мне совершенно ни к чему. Я, допустим, в институте все объясню, но осадок все равно останется. Претензий я ни к кому не имею... Может, я пойду? У меня и мама волнуется, я ведь обещал недолго...
      - Зато мы имеем претензии к этому нашему балбесу, - возразил капитан. - Так что объяснительную написать придется. Пиши: "Такого-то числа во столько-то зашли в коктейль-бар такой-то со знакомым, где выпили по коктейлю..." Про знакомого можешь ничего не писать, - уловив замешательство Жизнева, сказал капитан. - Просто - "со знакомым", ты же не обязан знать, где он живет и прочее. Да нам этого и не надо... "Ко мне обратился неизвестный мне гражданин, утверждая, что я его толкнул, чего на самом деле не было. Он предложил мне выйти на улицу, где между нами завязалась ссора. Подъехавшим нарядом милиции я был доставлен в отделение..." Написал? Ну и ладно. У нас над этим хмырем скоро состоится суд чести, он ведь в школе милиции учится... Не хочешь поприсутствовать?
      - Нет-нет, что вы! - замахал руками Жизнев. - Мне в эти дела не с руки ввязываться. Аспирантура, диссертация... Если узнают, не так поймут...
      - Хорошо, - поднял руку капитан. - Не переживай, сообщать никуда не будем. Иди к маме.
       Прочувствованно поблагодарив, Жизнев упятился прочь из кабинета, прошагал, заставляя себя не бежать, по мрачным коридорам отделения, вырвался на улицу и радостно направился домой, кутаясь в лохмотья рубашки. То, что удалось выпутаться из всей этой истории и без синяков и переломов, и без милицейской волокиты, казалось ему чудом. "Повезло! Как повезло!" - повторял он про себя, забывая о том, что, с другой стороны, напороться в кабаке на субъекта вроде красавчика - это довольно большое невезение.
       Повезло Жизневу, конечно, и с собутыльником. Не всякий поступил бы так решительно, как
      
      
       65
      
      Чудик. Было ясно, что Чудик, оставшись один в баре, заметил, как друзья красавчика двинулись тому на помощь - разумеется, нисколько не скрывая своих намерений, ибо в кабаке они, как говорится, "держали шишку" и потому считали необходимым расправляться со всяким, кто посягал на члена их
      компании, будь этот член даже кругом виноват. Поняв, что его другу может вскоре не поздоровиться, Чудик вышел из бара вслед за грозной компанией, затем свернул во двор и, описав дворами полукруг, оказался в нужное время в нужном месте. Он совершенно правильно не стал вступать с красавчиком в переговоры, сразу поняв, что это мерзкое существо понимает только язык пинков. Начни Чудик с ним препираться, и оба друга попались бы врагу в лапы, ибо красавчик по свойству своей натуры желал не примирения, а только всяческого зла. Надо сказать, что в дальнейшем в своем районе Жизнев красавчика никогда не видел, хотя и не мог сказать, привела к его исчезновению вышеописанная история либо что-то другое - например, криминальные дружки красавчика могли узнать о его попытках делать милицейскую карьеру. Жизнев не помнил лиц друзей красавчика, но зато запомнил выражение этих лиц, одновременно свирепое и радостное. Забава жестокая и в то же время безопасная - наилучший вариант для недочеловека. За этим, конечно, они и собирались такой толпой в баре, причем, судя по быстрому появлению наряда после поимки Жизнева, публика то была скорее околомилицейская, чем уголовная, хотя и непросто провести грань между двумя сортами подонков.
       Да, если бы не Чудик, Жизнев из этой передряги целым бы не вышел. А как возрадовались бы родители (своеобразной, разумеется, радостью), узрев лицо сына со следами побоев! Ведь если Жизнева постигала какая угодно неудача (хоть даже обычная простуда), то его родители немедленно истолковывали случившееся как свидетельство незрелости и испорченности своего сына, откуда следовал вывод о том, что он должен слушаться старших, делать всё исключительно под их руководством, ну а для начала отправиться на дачу или еще по каким-нибудь поручениям. Это если шла речь о пустяках - та же простуда, или упущения по домашнему хозяйству, или нелады с научным руководителем (тот по лености своей никак не мог толком прочитать диссертацию Жизнева, но в глазах родителей виноват все равно оказывался их сынок-недотепа). Но побои! Тут разыгрался бы целый спектакль, ибо в душе родителей Жизнева беспокойство за сына всегда (за исключением его раннего детства) преломлялось в ненависть к виновнику беспокойства. Сын при этом мог не быть настоящим виновником, но всякий раз объявлялся таковым. Поэтому синяки на физиономии отравили бы нашему герою добрый месяц жизни, да и позже вспоминались бы при всяком удобном и неудобном случае, и от всего этого ужаса спас Чудик.
       Жизнев торопился домой, собираясь оттуда позвонить так ловко исчезнувшему Чудику, но, когда он завозился ключами в замке своей квартиры, сверху, с пятого этажа, раздался знакомый насмешливый голос: "Ну, с возвращением! Это надо отметить!" Последний камень свалился у Жизнева с души. Он вспомнил про запасы шипучки в холодильнике и окончательно развеселился. Да, в тот вечер они вволю посмеялись (особенно над красавчиком, который в награду за свою злобность приобрел сходство с лемуром), вволю напились ("После всего пережитого надо хорошенько расслабиться", - заявил Чудик), так что Жизнев даже и не помнил толком, как и когда завалился спать. Чудик одетым спал на диване в так называемой "большой комнате" с телевизором, которую можно считать гостиной. Наутро он предложил продолжить веселье, но Жизнев его не поддержал, так как не любил опохмеляться, да к тому же ожидал приезда родителей, которым обещал без них прибраться в квартире.
      - Ладно, поеду домой отмокать, - заявил Чудик. - Но если вдруг передумаешь насчет пива - звони.
      
       Глава XXII
      
       И вот с таким человеком Жизнев не удосужился обстоятельно, по-доброму потолковать о его стихах. Возможно, и не очень хорошо было то, что прочел ему Чудик, но ведь и не очень плохо - это
      
      
       66
      
      Жизнев знал точно. Что помешало - неужели ревность? Кого к кому - безвестного писаки к еще более безвестному? Хотелось быть в своем узеньком кругу единственным признанным поэтом? Все эти вопросы мучили бы Жизнева, вероятно, гораздо меньше, если бы он мог сказать себе
      определенно: "Да, так вышло из-за ревности. Это недостойно, я раскаиваюсь". Но его томила неясность, неопределенность. Все могло произойти также и от небрежности, легкомыслия, душевной глухоты. Многим ли это лучше? Но подозрение в творческой ревности выглядело особенно позорным. Выходило, что он обманул доверие друга, побоялся честного соревнования, а значит, расписался в собственной несостоятельности и как друг, и как творец. Чем же он лучше тех, кто усердно делает вид, будто не замечает поэта Жизнева? Тем, что его мучает совесть, а их не мучает? Да кому легче от этих мучений?
       Приходится признать, что раскаяние Жизнева в данном случае непоправимо запоздало. Видимо, есть люди, творчество которых нуждается в поддержке извне. Множество начинающих авторов обращались к Жизневу с просьбой оценить их творчество. Наученный горьким опытом Жизнев с годами стал действовать по завету Белинского (тоже имевшего подобный опыт), то есть даже в самых незрелых произведениях непременно стараться найти нечто многообещающее, но в то же время недвусмысленно указывать на имеющиеся недостатки. Он не хотел новых угрызений совести, но в то же время насмотрелся на мэтров, которые не стеснялись превозносить до небес явно бездарные опусы лиц из своего окружения, а талантливых людей при этом не замечать. Порой талантливые люди удостаивались от мэтров и пинка мимоходом как возможные конкуренты, что выглядело особенно мерзко. Жизнев уже утратил былую наивность и подобную слепоту расценивал уже не как причуды вкуса, а исключительно как проявление животного инстинкта соперничества за еду, территорию и самок. Чтобы рассмотреть произведение, порой совершенно беспомощное, с разных сторон и обнаружить в нем и то, и сё, и это, Жизневу приходилось тратить немало времени, но в таких случаях он времени не жалел и только скрипел зубами, вспоминая о том, как когда-то ему не хватило времени на лучших друзей. Да, Чудик проявил излишнюю чувствительность, не настояв на внятном ответе; да, он не проявил должного упорства, перестав писать. Но если бы друг Жизнев доброжелательно рассмотрел его стихи, как рассматривал сейчас стихи бог весть кого, то, может быть, робость и ранимость сменились бы уверенностью в себе, а сомнения в собственных способностях уступили бы место настойчивой работе. Кто знает? Ясно одно: судьба дважды дала Жизневу шанс обрести вернейших творческих соратников, и оба эти шанса он упустил. За что был награжден такими соратниками, с которыми порядочный человек, как говорится, и гадить на одном поле не сел бы. Оно и понятно: на ниве зла, как писал Саади, добро не возрастет (68).
       Да, неудачное чтение стихов на отношениях Чудика и Жизнева никак не сказалось, - по крайней мере внешне. Наш герой мог сколько угодно повторять самому себе "аргументы защиты", сводившиеся к тому, что у Чудика просто не имелось сильной потребности в творческом освоении действительности. Но факт оставался фактом: Жизнев не помог другу развить в себе эту потребность, не отозвался на его робкий призыв о поддержке. Развился бы Чудик в поэта или нет, получив поддержку, сказать трудно. Но и в том, что он поэтом не стал, отсутствие вины Жизнева тоже трудно доказать. Более того: вина, возможно, не сводилась только к погубленным творческим силам Чудика.
       Дело в том, что к концу восьмидесятых Чудик стал понемногу отдаляться от Жизнева. Повторяем: друзья не ссорились, но тем не менее отчуждение становилось все заметнее. Собственно, отдалился Чудик не только от Жизнева, но и от других своих прежних друзей. Связаться с ним стало трудно: он либо пьянствовал где-то по нескольку дней, а потом отлеживался в укромном месте, либо бурной деятельностью наверстывал на работе то, что было упущено за время яростной гульбы. Заместителями у Чудика в это время работали брат Жизнева и однокурсник Жизнева (читатель, вероятно, догадался, по чьей рекомендации они попали на теплые места). Посему наш герой о поведении Чудика знал многое из первых рук. А поведение это не радовало: замы рассказывали, что
      
      
       67
      
      исчезновения начальника частенько приводили их в отчаяние. Чудик на глазах стирал грань между забавными, но в общем безобидными выходками плейбоя, привыкшего к сладкой жизни, и действиями безумца, рубящего сук, на котором он сам сидит. Беда усугублялась тем, что помимо безумца на этом суку сидело еще немало вполне вменяемых людей, которые могли рухнуть вниз и безвинно разбиться. В довершение всего Чудику с его большими тратами стало постоянно не хватать денег, и потому он начал практиковать весьма опасные операции, которых ранее избегал - например, сбывал налево не только небольшие излишки дефицита, не выбранные предприятиями-заказчиками, но и целые партии остродефицитных товаров, едва те поступали в магазин. В состав заказов эти товары, разумеется, уже не попадали, и данный факт приходилось как-то улаживать - обычно посредством взяток представителям профкомов соответствующих предприятий.
       В обществе тогда сложилась странная моральная ситуация: факт продажи государственных товаров государственными же служащими своим согражданам по завышенной цене не считался безнравственным, а порой рассматривался чуть ли не как благодеяние, ибо даже по завышенной цене дефицит доставался не всем, да и завышение могло быть разным. Тот, кому выделили товар и не ободрали при этом как липку, готов был молиться на своих благодетелей. Жизнев как-то спросил себя, смог бы он работать в магазине, через который проходит дефицит, - то есть не просто работать, конечно, а иметь за счет перепродажи дефицита дополнительный доходец, как и все прочие сотрудники магазина. На этот вопрос он не колеблясь дал отрицательный ответ, однако на неправедные заработки торговых работников смотрел снисходительно. В его ушах постоянно, хотя и ненавязчиво, звучали разнообразные оправдания: и платят-то нам, торговым работникам, мало (что верно, то верно: замдиректора магазина с материальной ответственностью, сидевший на сплошном дефиците, получал всего 127 рублей в месяц); и работа-то нервная, с которой не всякий справится; и вместо нас могут прийти такие уроды, которые будут драть с людей три шкуры; и если бы не мы, то воровали бы все - и продавцы, и экспедиторы, и грузчики... Так-то оно так, но дополнительные доходы постепенно становились все больше, росли запросы, рос и азарт наживы. Жизнева особенно удручало то, что Чудик сохранил свою былую общительность, однако общался не с прежним кругом друзей, а с так называемыми "нужниками" (от понятия "нужный человек") - с директорами магазинов, с работниками торгов (торги руководили в СССР торговлей - райторги, горторги и т.д. вплоть до Министерства торговли), но особенно охотно - с работниками ОБХСС (с некоторых пор Чудик полюбил самодовольно сообщать: "Завтра к нам неожиданно нагрянет проверка"). С новыми друзьями Чудика Жизнев частенько сталкивался у него в кабинете, приходя в магазин за продуктами, и удивлялся самодовольной тупости этих людей.
       Необразованность в людях Жизнев не осуждал: увы, даже в Советском Союзе судьба не всем позволяла получать разностороннее образование. Жизнев души не чаял в своей бабушке, окончившей лишь два класса церковно-приходской школы, потом до семнадцати лет занимавшейся крестьянским трудом и нянчившей младших братишек, а потом сорок четыре года отработавшей ткачихой на фабрике, принадлежавшей сначала фабрикантам Швецовым, а потом родному государству. Бабушка, конечно, многого не знала, в литературе разбиралась неважно, хотя читать очень любила (даже почти ослепнув из-за катаракты, она читала, забавно косясь в книгу из-за темного пятна, застилавшего ее зрение). Она терпеть не могла связываться со всякой незнакомой техникой и потому не ездила на лифте и не звонила по телефону. Живя в Москве, подолгу просиживая на лавочке с московскими подругами, по большей части происходившими из акающего Подмосковья, она тем не менее сохранила владимирское оканье, напоминающее о тех переселенцах с запада Украины, которые некогда принесли в Северо-Восточную Русь и свой выговор с нажимом на "о", и свои названия (Владимир, Переславль, Перемышль, Галич, Звенигород и множество других). Частенько бабушка поражала внука сочными областными словечками вроде "околотень", "наружничать" или "ирха". Несмотря на всю эту отсталость, которую бабушка и не думала преодолевать, Жизнев знал, что бабушка если и не умней, то уж точно мудрей и его самого, и его родителей, и всех его знакомых, ибо
      
       68
      
      люди вокруг могли рассуждать о бремени зла, суеты и корысти, могли кто безропотно и молча, а кто и с радостью тащить это бремя, но все были от него не свободны. Свободна была только бабушка, распространявшая вокруг себя ощущение несказанной легкости. Поэтому только ей стоило доверять во всем, полностью и абсолютно. Некоторых современных житейских проблем она могла не знать, но тут ей на помощь приходила бесконечная любовь к внуку и к тем людям, в которых она чувствовала подобных себе. С людьми эгоистичными и недобрыми она не ссорилась, но, судя по некоторым ее кратким высказываниям, видела их насквозь и держалась с ними вежливо, но отчужденно.
       Новые знакомые Чудика были вопиюще невежественны, но не так, как бабушка Жизнева. Все попытки заговорить о чем-нибудь кроме общих знакомых, ремонта автомобилей (автомобили составляли пункт их помешательства) и приобретения различных вещей они пресекали с насмешливым недоумением, словно сталкивались с какой-то запредельной, нездешней глупостью. Сам Чудик таких попыток давно не делал (лишь с невинным лицом, подмигивая Жизневу, изощренно вышучивал порой тупость своих деловитых знакомцев), однако в кабинет директора захаживали и артисты, и ученые... Вот они быстро теряли уверенность в себе под напором автомобильных и деловых реалий. Надо сказать, что Чудик старался побыстрее выставить из кабинета именно их, а не тех, над кем сам втихомолку потешался. Вряд ли он так уж сильно зависел от милиционеров и тем более от таких же тружеников торговли, как он сам, - по крайней мере вел себя он с теми и с другими вполне независимо, даже высокомерно. А как он, недавний ученый, книголюб, не только собирающий книги и разбирающийся в ценах книжного рынка, но и читающий свои многочисленные приобретения, должен был относиться к людям, которые избрали невежество вовсе не от тяжелой жизни, а совершенно добровольно? Ведь все они имели высшее образование (которое так и не перешло в образование подлинное), все хорошо зарабатывали, имели связи, позволявшие покупать какие угодно книги, имели дачи, где могли эти книги читать в тиши на лоне природы... Дачи, однако, использовались отнюдь не для культурного развития, а для пьянства и обжорства. Если же супруга хозяина отсутствовала или хозяин был холост, то на дачах происходили еще и разнузданные оргии с женщинами, преимущественно также работницами торговли. Видимо, постепенно пропитавший профессию цинизм развивал и в женщинах склонность к такому времяпрепровождению. И при таком количестве удовольствий на лицах этих баловней судьбы постоянно лежала печать скуки. Эту скуку объяснил Фрейд, который писал: "То, что в строгом смысле слова называется счастьем, проистекает скорее из внезапного удовлетворения, разрядки достигшей высокого уровня напряжения потребности. По самой своей природе это возможно только как эпизодическое явление. Любое постоянство, длительность ситуации, страстно желательной с точки зрения принципа удовольствия, вызывает у нас лишь чувство равнодушного довольства. Мы устроены таким образом, что способны наслаждаться лишь при наличии контраста и в малой степени самим состоянием. Так что возможности нашего счастья ограничиваются уже нашей конституцией" (69). Блестящее наблюдение, что и говорить, однако Фрейда новые друзья Чудика не читали.
       Жизнев, собственно, ничего не имел - во благовремение, разумеется, - против пьянства, обжорства и доступных хохотушек. Он знал, что раньше Чудик непременно пригласил бы его на такое мероприятие, если бы оно предполагалось. Бывало, они славно развлекались, но с некоторых пор приглашения постепенно стали поступать все реже и реже и наконец совсем прекратились. В компании Чудика встречались разные люди, но Жизнев ему и требовался для того, чтобы отдохнуть где-нибудь в уголке от самоуверенных деловитых тупиц. Так что присутствие в компании тупиц-мужчин и глупых женщин раньше встречам друзей не мешало. Однако теперь становилось ясно, что новые связи Чудика крепнут и этот круг его не тяготит, как еще недавно.
       Разумеется, такое развитие отношений с другом удручало Жизнева. По складу своего характера он не мог требовать внимания, предпочитая занимать в чужой жизни то место, которое ему отводилось. Вспоминал он и дю Белле, писавшего: "Но мне не нужен тот, кому не нужен я" (70). Однако
      
      
       69
      
      размышлять над причинами падения друга (а называть иначе все происходившее Жизнев не мог) его ум то и дело принимался сам собой. Вспоминались все новые и новые примеры того, как изменился Чудик. О книгах он уже не говорил и даже старался уходить от этих разговоров, хотя книги, и порой дефицитнейшие, ему по старой памяти еще приносили. Приглашать Чудика в музей или на поэзоконцерт теперь не имело смысла - все равно находился повод для отказа. Ради этого не стоило разыскивать гуляку-директора по сложным цепочкам его связей, тем более что он охотно заводил все новые и новые. Как-то Жизнев вместе с другом-поэтом отдыхал на море, и в это же место со своей новой компанией заехал Чудик, совершавший во время отпуска автомобильное турне по Украине и черноморскому побережью. Дело было во время борьбы с алкоголизмом, Чудик привез Жизневу по его просьбе несколько бутылок водки, так как вся округа умирала от жажды. Жизнев дал Чудику ключ от своего номера, сказал, где лежат деньги, а сам пошел на море. Вернувшись, он обнаружил, что лучший друг содрал с него по самой высокой цене черного рынка. "За доставку, видимо", - усмехнулся Жизнев, хотя на душе у него стало скверно. Выпивать Чудик Жизнева в свою компанию тоже не пригласил, хотя выпивка, несомненно, была. Стеснялся, видимо, - такой вывод сделал Жизнев, как-то проведя часок-другой с этой компанией на пляже. Жены милиционеров, еще совсем не старые, но с вялыми, изнеженными и уже кое-где бугристыми от целлюлита телами, занимались тем, что всячески и по любым поводам капризничали. Еще они толковали про обслуживание в тех питейных заведениях и парикмахерских, которые им пришлось посетить по дороге на Юг. Дамы не жалели матюков по адресу тех, кто должен был оказать им максимум внимания, но не оказал. Обсуждались различные обновки и прочие приобретения, но как-то сдержанно - Жизнев догадался, что плохо его знающие дамы привычно опасаются зависти и недоброжелательных пересудов. Погружались в море дамы тоже с опаской и очень неуклюже, почти не плавали, продолжая и в воде зычно обсуждать недостатки сервиса, а выходили из моря с оханьем и стонами, утверждая, что непременно поломают ноги на камнях, если мужья им не помогут. Мужья на эти стоны и вообще на все капризы не обращали ни малейшего внимания, разговаривая то об автомобилях, то - в крайне пренебрежительном и недоброжелательном тоне - об оставшихся в Москве общих знакомых. Объединялись мужчины и женщины только при появлении арбуза, или банки с соком, или очередной бутылки вина (компания потихоньку опохмелялась после вчерашнего и позавчерашнего). Впрочем, разговор и в этих случаях не становился общим, если не считать того, что все назойливо потчевали друг друга - вспоминалась басня Крылова "Демьянова уха". Было совершенно очевидно: потчевание происходит вовсе не от доброжелательства, а оттого, что общих тем для разговора не имеется. Чудик тоже больше помалкивал и слегка оживлялся только при обсуждении каких-то деловых вопросов (например, где можно взять дефицит для магазина или дефицитные автозапчасти для себя). Присутствие Жизнева его не смущало, но в разговор с ним он не вступал и вообще вел себя так, словно присутствует в этом месте лишь по воле судьбы и ни к чему здешнему интереса не испытывает. Так же вела себя его подружка, подхваченная им в Донецке, удивительно белокожая и белокурая, гораздо моложе остальных дам, но старательно копирующая их нелепое поведение - даже, пожалуй, с некоторым провинциальным перехлестом. Ее капризность и жеманство заставили Жизнева признать: бесстрастие кавалера по отношению к ней, пожалуй, вполне оправданно.
       Ранее Жизнев полагал, что новая компания привлекает его одноклассника тем ощущением превосходства, которое он испытывал, видя духовное убожество и неизменную предсказуемость новых друзей (если подобные люди вообще способны на дружбу). Вероятно, это мнение для какого-то времени было справедливо: Жизнев ведь прекрасно помнил, как Чудик зло подшучивал в его присутствии над этими самыми друзьями (некоторых из них скорее стоило именовать клевретами). Но потом, на море, Жизневу показалось, будто Чудику в этой компании хоть и невесело, но спокойно и даже уютно. Казалось, что в человеке сломался некий механизм, заставлявший его ранее мыслить, шутить, стремиться к новым впечатлениям, и сломанному человеку тягостно и неловко с другими,
      
      
       70
      
      несломанными людьми. Несомненно, когда-то Чудик стремился к безопасности и надеялся на то, что новые друзья спасут его от неприятностей, которыми неизбежно полнилась жизнь советского торговца. Но на море Чудик представал уже не ловким дельцом, расчетливо выбирающим себе друзей, а ослабшим животным, потерявшим свое стадо и теперь пытающимся прибиться хоть к какому-нибудь. Забыл он слова Абу-ль-Ала аль-Маарри: "Душе пристало пить из чистого колодца" (71). Конечно, остроумие Чудика, его шутки и смех не исчезли, но потускнели, прорывались куда реже и отдавали какой-то скрытой печалью, хоть с виду Чудик и казался таким же двужильным, как всегда. Жизнев дал себе отчет в своих наблюдениях много позже, а тогда, на пляже, его лишь разбирала досада на то, что его умный, веселый, незаурядный друг почти не выделяется из числа окружающих его самодовольных недоумков, - напротив, в их унылой среде он кажется совершенно своим. Жизнев украдкой позевывал и вспоминал слова Клементе Пальма о том, что "немало найдется таких, у кого в голове вообще нет никаких мыслей и образов" (72). Вдобавок небо заволокло пеленой бесцветных облаков, что редко бывает в тех краях, и стало совсем уж уныло, душно и скучно. Жизнев пробормотал что-то насчет девушек, которые его ждут, и покинул компанию. Никто его не удерживал, дамочки, казалось, даже не заметили его ухода, хотя можно было не сомневаться, что у них найдется для него язвительное словцо, поскольку он не угождал им и не отпускал комплиментов. На другом пляже Жизнев действительно обнаружил своего приятеля-поэта в компании девушек, одна из которых ему чрезвычайно нравилась (если только можно называть девушкой замужнюю женщину, пусть и молодую, всего двадцати двух лет). О том, что Жизнев испытывал, можно сказать словами Георга Тракля: "Сладкая мука пожирала его плоть" (73). Но даже такая компания и даже зарождавшаяся любовь не могли рассеять уныние Жизнева. Он то и дело надолго умолкал и с некоторой досадой поневоле включался в общий разговор, когда девушки с кокетливой обидой пеняли ему на его неуместную задумчивость. Впрочем, к вечеру облака рассеялись, любимая Жизнева решила, что оставшийся в Москве муж не пострадает, если она, для приличия - с подругой, придет к двум поэтам в гости на рюмку водки. А водки тогда было не сыскать нигде от Новороссийска до Туапсе, да и в этих городах стояли километровые очереди, в которых люди порой валились на землю, пораженные солнечным ударом. Однако люди стояли, ибо привыкли жить как лирический герой Шиллера, о котором сказано:
       Скорбь он во влаге топил виноградной,
       Горе он в пляске развеять спешил (74).
      Скорби и горя на людском веку всегда довольно, хотя те годы и были самыми счастливыми в истории России (о чем ее население еще не знало - ворчало, волновалось и возлагало надежды лишь на близкое будущее). Жизневу казалось крайней жестокостью заставлять людей резко менять привычный образ жизни, который к тому же плох далеко не для всех. Но, как писал Махтумкули: "Кто видел, чтоб джигиты унывали?" (75) Следовало преодолеть временный упадок духа. Это Жизнев и постарался сделать, тем более что еще не успел толком разобраться в причинах своего подавленного настроения. Грустить из-за того, что не пользуешься успехом в какой-то компании, вроде бы глупо и не по-мужски. Следовало вести себя как дю Белле (цитату см. выше). На самом же деле Жизнев просто почувствовал, что потерял друга, - почувствовал, но еще не осознал.
      
       Глава XXIII
      
       В дальнейшем они с Чудиком встречались еще не раз, хотя и гораздо реже, чем раньше. Происходило это всегда по инициативе Жизнева и почти всегда у него дома - на свою территорию Чудик не приглашал, хотя к Жизневу, уж если тот до него дозванивался, приезжал не кобенясь. О своих делах и заботах он почти не рассказывал, делами Жизнева не интересовался, с умеренным интересом выслушивал новости о книжных новинках и общих друзьях и затем, крепко подвыпив,
      
      
       71
      
      отбывал, оставляя в душе хозяина недоумение и чувство острого недовольства то ли Чудиком, то ли самим собой. Уж не та ли усмешка при чтении стихов положила начало всем этим изменениям в характере Чудика? Но совесть совестью, а Жизнев не мог не признать, что собеседником и собутыльником Чудик стал скучноватым. Да и самолюбие Жизнева страдало: ну почему всякий раз именно он должен погружаться в телефонные дебри и разыскивать Чудика, ставшего по месту основной работы почти неуловимым? Снова всплывали в памяти слова дю Белле. Старый друг, прежний Чудик, был Жизневу очень нужен - лишь теперь, когда Чудик перестал быть прежним, стали ясны степень этой нужды и вся глубина происшедших изменений. Заговорить о причинах изменений Жизнев не решался - деликатность, наследие рыцарского дворового воспитания, не позволяла ему лезть в чужую душу, тем более что Чудик не подавал к тому ни малейшего повода: он не жаловался, не выглядел страдальцем, не проявлял недовольства своими житейскими обстоятельствами. Скорее наоборот: не упускал случая не то чтобы похвастаться, - нет, для этого он был слишком умен, - а лишь вскользь и с иронией упомянуть о своих важных знакомых, о своих приобретениях, о своих кутежах. Вероятно, именно благодаря кутежам серьезных приобретений Чудику сделать всё не удавалось, - а может, он отчасти еще оставался прежним Чудиком и просто не был на них твердо нацелен. По крайней мере, ни дачи, ни машины он все еще не заимел. Впрочем, отсутствие машины Жизнева не удивляло: Чудик почти каждый день к вечеру оказывался сильно пьян, и ему куда удобнее и безопаснее было разъезжать на такси... Короче говоря, никакого желания вернуться к себе прежнему Чудик не проявлял, а Жизнев все собирался и все не решался его к этому призвать, пока сама судьба не положила конец этим колебаниям: Чудик внезапно женился.
       Можно ли призывать человека к самосовершенствованию, если есть существо, которому этот человек нравится таким, каков он есть? По самой сути брака такие призывы вроде бы дело жены. По крайней мере муж признает за ней первенство в этом отношении уже тем, что выделил ее из всей людской массы, поднял над всем человечеством, в том числе и над своими друзьями - ведь обязанности его по отношению к жене куда серьезнее, нежели его обязанности по отношению к друзьям. Короче говоря, при известии о женитьбе друга Жизнев подумал, что с душеспасительными беседами он, кажется, опоздал. А потом Чудик приехал к нему в гости с женой (то был его последний визит к Жизневу). Женился Чудик на простой продавщице, уроженке подмосковной деревни, и если у Жизнева и теплились какие-то надежды на то, что его другу встретилась незаурядная женщина, которая сумеет его духовно воскресить, то с лицезрением новобрачной надежды отпали. Чудик выбрал жену как раз по себе, то есть по новому себе: стихийную материалистку, персонаж без слов и мыслей, однако наделенный достаточной житейской бойкостью, дабы обделывать общие с мужем делишки и в отсутствие мужа. Чем привлек ее Чудик, было понятно: служебное положение, связи, доходы, московская прописка... Как говаривал Гугон, примас Орлеанский:
       Любит в друге подруга
       мошну, набитую туго! (76)
      С другой стороны, девушка могла заметить, что при широком образе жизни ее избранника доходы ему впрок не шли. Но девушка-то была уже не первой молодости, и тут стоило вспомнить Моэма: "Им не мужчина нужен, а брак. Это у них какая-то мания. Болезнь". Не смутила новобрачную и приверженность Чудика к алкоголю, от которой временами жестоко страдало его здоровье - недаром он порой сутками отлеживался пластом на диване, однако затем вновь принимался за старое. Не о таких ли железных людях писал корейский классик Чон Чхоль:
       Я ничего не слышу левым ухом,
       Я ничего не вижу правым глазом,
      
       И заложило нос, и рот свело -
       Не чувствую ни запаха, ни вкуса.
      
       72
       И все-таки скажу тебе, вино:
       Мне так не хочется с тобой расстаться! (77)
      Однако супруга не ставила Чудику в вину эти излишества и, похоже, рассуждала так же, как автор старогрузинского романа "Висрамиани": "Пьяный может сильно провиниться, но если попросит прощенья, его следует простить" (78). Она, видимо, смотрела на брак философски и разделяла мнение Матео Алемана (или его героя): "Мало на свете хороших мужей. Удивляться надо такому, который ни в чем не изменил бы супружескому долгу" (79). Что касается Чудика, то влюблен он, конечно, не был, это явствовало из всего его поведения. Жизнев подозревал, что путем брака он решил обзавестись дачей, каковые уже имелись у всех его новых друзей - раз уж деньги у него не держались, он решил прибегнуть к такому вот радикальному средству: жениться на девице с подмосковным домом. Но при этом он явно собирался поразить всех своей житейской мудростью, поступая по совету Теккерея: "Ни один здравомыслящий человек не должен отказывать себе ради жены ни в одном удовольствии: напротив, он лишь тогда сделает верный выбор, если подыщет себе пару, которая не будет ему помехой в часы развлечений, но станет его утехой в часы одиночества и скуки" (80). Однако этот совет отдает утопией - гораздо трезвее мыслит Матео Алеман: "Кто завидует утехам супружества, не замечая, что из десяти тысяч едва ли наберется десяток счастливцев, тому я советовал бы предпочесть одинокую, но спокойную жизнь холостяка бедствиям и тревогам неудачно женатого" (81). Впрочем, начитанный Чудик, кажется, нашел ключ к женскому сердцу, прочитав и взяв на вооружение высказывание Луизы Лабе: "В том-то и проявляется величие любви, что любишь того, кто плохо с тобой обращается" (82). Кальдерон писал проще:
       Любит женщина, когда
       Измываются над нею! (83)
      Чудик недостойно вел себя до брака и явно собирался вести такую же приятную жизнь и в браке, памятуя слова Теккерея о том, что все равно "выбор женщины обычно падает на недостойного". О том же писал и Виллем Годсхалк ван Фоккенброх:
       Тот сердце женщины смягчить сумеет много,
       Кто к ней заявится в обличии скота (84).
      А на тот случай, если жена попытается как-то самоутвердиться, Чудик вслед за Теккереем считал, что "страх - неплохая закваска для любви". Или, говоря иначе словами того же британского классика: "От мужчины ничего не требуется: если он изверг, она еще больше к нему привяжется за дурное обращение" (85). Чудик прежде не раз высказывался в этом духе, а теперь обращался с супругой свысока, покровительственно, с насмешкой, постоянно роняя фразы вроде: "Ты мне кто, жена? Значит, должна помалкивать и слушаться". Супруга при всей своей бойкости и торговой закалке не возражала, и это Чудику явно нравилось - Жизнев уже давненько не видел на его лице выражения удовольствия, а тут оно время от времени проглядывало. Чудик даже с увлечением о чем- то рассказывал и удачно шутил, и хотя это оживление и сменялось затем апатией, к которой Жизнев уже успел привыкнуть, в целом вечер можно было бы считать удавшимся, продолжайся он подольше. К сожалению, как выяснилось позже, Чудик приехал в гости изрядно под мухой. Внешне это поначалу никак не проявлялось, ибо человек он был, что называется, впитой. Однако через пару часов пития на равных он начал ронять рюмки, забывать то, что сам говорил пару минут назад, и наконец попросился на боковую. При этом он категорически потребовал, чтобы супруга составила ему компанию. Жизнев постелил им на полу, так как двуспальная тахта была сломана, а в спальне собирались отходить ко сну родители (впрочем, даже в их отсутствие Жизнев в родительскую спальню гостей не пускал). Так что последний раз Жизнев видел Чудика утром, когда он, опухший и растрепанный, вяло одевался и сипло подшучивал над смущенной супругой, которой, видимо, не часто доводилось спать на полу.
       В следующие несколько месяцев друзья не виделись, потом Жизнев на весь свой долгий преподавательский отпуск уехал на море, а по приезде его ждала жуткая новость: друг погиб. Со
      
       73
      своими новыми друзьями Чудик поехал на охоту в Смоленскую область и как-то поплыл с
      приятелем и собакой порыбачить на зорьке. Металлическая лодка перевернулась и пошла ко дну. Не умевший плавать приятель выплыл, собака выплыла, а прекрасно плававший Чудик утонул. Жизнев поймал себя на мысли: не охватил ли Чудика приступ апатии как раз в тот момент, когда следовало спасаться? Может, ему и не хотелось выплыть? Спасшийся приятель пребывал в шоке и о случившемся ничего толком рассказать не мог. Чудика нашли через пять дней и похоронили (разумеется, в закрытом гробу) в Подмосковье, на родине его жены. Друзья сообщили обо всем родителям Жизнева, но те решили, что сына на отдыхе беспокоить не стоит. К чему - Чудика ведь все равно не воротишь, а похороны - это многодневная пьянка с общими дружками. Тем временем Жизнев на море переживал крах своей любви - возможно, самой большой в жизни, - и приехал домой настолько ошалевшим, что даже не смог до конца осознать значение вести о гибели Чудика. Ему показалось сперва, будто его эта смерть уже почти не касается, настолько отдалился от него Чудик в последнее время.
       Отдаление, несомненно, имело место, но вот странность: из всех умерших близких никто не являлся Жизневу во сне так часто, как Чудик. Обычно это был веселый, уверенный в себе, оживленный Чудик золотого периода их дружбы, так что Жизнев улыбался во сне и даже просыпался порой с улыбкой. Но однажды Жизневу приснилось, будто он один дома и в пустой квартире как-то особенно раскатисто звонит телефон. Жизнев поднимает трубку: "Алло! Алло!" Сначала молчание, но потом раздается голос Чудика: "Привет, как поживаешь?" - "Откуда ты звонишь?!" - восклицает Жизнев, обрадованный и одновременно встревоженный - уж очень невесело звучал этот голос. "Если бы ты знал, откуда я звоню, ты бы умер от ужаса", - бесстрастно отвечает Чудик. И действительно: услышав это, Жизнев испытал такой ужас, которого никогда не испытывал ни до, ни после этого приснившегося звонка. А началось все не с той ли усмешки в солнечный майский день после чтения стихов? Кто ответит?
       Глава XXIV
      
       После разговора с интернет-мерзавцем Смитом Жизнев долго расхаживал взад-вперед по комнате, пытаясь успокоиться. Лет двадцать тому назад, когда Сообщество находилось в зените славы, среди многочисленных поклонников поэтов непременно нашлись бы люди, способные либо устроить Смиту разорительную судебную канитель, либо просто встретить наглеца у подъезда и доходчиво ему объяснить, что он поступает не по понятиям. Представляя себе такую сцену у подъезда, Жизнев усмехался, да и кто не усмехнется, представив себе человека с подлой душой, подлой внешностью и подлыми манерами, вынужденного беседовать в темное время суток с моральными авторитетами и знатоками понятий. Однако с тех давних пор работа нашего героя неуклонно приобретала все более кабинетный характер (что лишь отчасти соответствовало его склонностям), тогда как мода на Сообщество мало-помалу проходила. Из разряда начальников наш герой постепенно переместился в разряд исполнителей, причем если когда-то он был обязан посещать службу (сначала два, потом лишь один раз в неделю), то теперь от него требовали лишь сдачи работы к сроку, а посещения он сам приурочивал лишь ко дню выдачи зарплаты. В результате он перестал быть "нужным человеком", от него никто не зависел, его содействие и благосклонность никому уже не требовались. Если начальство и спрашивало порой его мнение о тех или иных проектах, как на стадии замысла, так и готовых, то происходило это сугубо неофициально, келейно. Все эти процессы привели к тому, что из поля зрения Жизнева исчезло множество людей, ибо он как лицо не окруженное ореолом славы, не обладающее влиянием в издательском мире и, разумеется, небогатое попросту перестал их интересовать. "Сам виноват, - вздыхал Жизнев. - Почему я не внушил им простой человеческой любви?" Когда его телефон целыми днями сохранял молчание, он вспоминал высказывание Бенито Переса Гальдоса: "Ведь на этом свете
      
      
      
       74
      
      всё так: пока художник жив, никому до него дела нет, а как только протянет ноги от нужды и непосильной работы - до небес превознесут: он-де гений, и я уж не знаю кто..." (86). Разумеется, вокруг Жизнева остались поклонники его творчества, способные отличить шумиху моды и эпатаж от подлинной поэзии - перед давними поклонниками он время от времени выступал в различных клубах; остались некоторые из старых друзей (хотя большинство их замкнулось в семьях); остались и новые друзья, то есть те, которым Жизнев за годы своей деятельности как поэта и в то же время издательского работника все же сумел внушить если не любовь, то симпатию. Однако все эти люди нечасто руководствовались в отношениях с ближними материальным расчетом, а такие не обладают в новом российском социуме никаким влиянием. Значит, рассчитывать на чью-то помощь в своем конфликте со Смитом Жизнев не мог. В блестящем прошлом остались влиятельные поклонники: бравые бандиты и полубандиты - решатели вопросов, лощеные адвокаты, журналисты, чиновники, не чуждые поэзии... Про суд Жизнев, заваленный работой, даже и не помышлял - в новой России суд, как и адвокатские услуги, давно уже стал привилегией праздных и богатых, а бедные и работающие, став жертвой несправедливости, вставали перед выбором: либо судиться и подохнуть с голоду, либо терпеть несправедливость. Выбирали они, конечно, второе, потому и терпеть им приходилось частенько. Лично набить морду Смиту тоже означало суд со всеми его прелестями, да и караулить у подъезда времени не было. Так что свой спор со Смитом Жизнев по здравом размышлении предоставил суду небесному.
       С тех пор как любитель отдыха в Канкуне отправил коллектив своего издательства в бессрочный неоплачиваемый отпуск, Жизнев переменил немало мест работы (правда, трудился при этом большей частью дома). В 1998 году он жил редакторскими заработками по договорам и выручкой с концертов, да еще ему постепенно выплачивали гонорар за сданный ранее в издательство боевик. В августе он поехал к другу на Валдай, где как раз в это время в честь наставших небывалых холодов и затяжных дождей отродилось особое племя комаров - необычайно мелких и кусачих. Покормив их собою три недели, Жизнев вернулся в Москву, с удовольствием вспоминая мрачную красоту охваченного ненастьем лесного и болотного края, вкус жареных подосиновиков под добрую новгородскую водочку и походы на байдарке между заросшими сосняком островами огромного озера Вельё. На Валдае он написал несколько шедевров и мог самодовольно повторить вслед за Д"Аннунцио: "Когда из моих рук вышла какая-нибудь осязаемая форма с печатью красоты, - только тогда долг, предназначенный мне Природой, мной исполнен. У меня свои законы, хотя бы они и не подходили под понятие Добра" (87). Москва же оказалась взбудоражена дефолтом, люди не могли говорить ни о чем другом, и их можно было понять - в частности, за следующий боевик, который Жизнев в поте лица писал с марта и в июле сдал в издательство, ему предстояло получить в два с лишним раза меньше, чем он рассчитывал, да и то в издательстве прозрачно намекнули, что подумывали вообще расторгнуть договор, сославшись на форс-мажорные обстоятельства. От такой перспективы безработный Жизнев содрогнулся и согласился на все новые условия, выдвинутые задним числом. Вокруг ведь разорялись сотни фирм, иные - с миллиардными оборотами, а уж договоры с какими-то там писаками разрывались чохом, пачками, между прочим. Так что Жизневу еще повезло. Правда, даже втрое усохший гонорар ему пришлось получать порциями, частью - книгами и много раз мотаться ради этого в издательство, но такие мелочи в грозные дни дефолта не должны никого смущать.
       В дни всеобщей дефолтной суеты Жизнев, прислушавшись к разговорам о том, что необходимо вложить деньги в какие-то вещественные ценности, поехал на Новый Арбат и накупил там дорогих книг из серии "Литературные памятники". По правде говоря, сделал это он не столько по экономическим соображениям, сколько идя на поводу у своих желаний, и поступил подобно герою Алоизиюса Бертрана, о котором сказано: "...На обед денег у него не хватало, поэтому он купил себе букетик фиалок" (88). Тем самым он резко уменьшил свои и без того небольшие сбережения. Рассчитывать на одни концерты вряд ли стоило, тем более что в концертной деятельности
      
       75
      
      Сообщества произошли серьезные изменения. Жизнев и его товарищи некоторое время ежемесячно выступали в Политехническом музее (случай беспрецедентный для поэтов), собирая неплохую выручку как с продажи билетов, так и с книжной торговли. Однако незадолго до дефолта поэты повздорили с тамошней администраторшей Анной Андреевной, которая сперва из алчности побуждала их выступать как можно чаще, а затем стала пенять на падение посещаемости концертов, связывая это с тем, что поэты многое делают, по ее мнению, неправильно. Жизневу совершенно не хотелось умасливать эту глупую бабенку, прочие члены Сообщества также отказались этим заниматься, и выступления перенесли в музей Маяковского, где зал был втрое меньше. Выглядела перемена как наказание администраторши, вздумавшей лезть не в свое дело, но на самом деле она указывала, хотя еще и не очень явно, на спад общественного интереса к Сообществу (или моды на него). О концертах в Политехническом музее, в музее Маяковского и в других престижных московских местах договаривался, как всегда, Жизнев; случались, однако, еще и гастроли, а также корпоративные выступления, позволявшие заработать больше, чем на обычном концерте. Но предложения о гастролях и приватных концертах с некоторых пор стали стекаться не к Жизневу, а к тому поэту, который в свое время написал манифест Сообщества и на этом основании сам себя объявил главой нового литературного течения. Жизнев долго убеждал себя в том, что это всего лишь игра. Однако игра, и шутовская иерархия в том числе, мало-помалу приобретали серьезный характер. Автор манифеста (назовем его Сидорчук) был человеком невероятно ленивым, - тем большее упорство он проявлял, когда ему виделась возможность заставить других работать на себя. Без этих добровольных рабов он просто пропал бы. Вдобавок Сидорчук отличался невиданным даже для гнилой литературной среды тщеславием, а для удовлетворения тщеславия также требуется некая холопская среда. Таковую Сидорчук упорно пытался выработать из своих доверчивых товарищей по Сообществу. На заре существования Сообщества Жизнев старался не заглядывать глубоко в душу своим соратникам, даже если его что-то в них коробило или настораживало, - наоборот, как приходится вновь повторить, он старался забывать об этих настораживающих моментах. Поэтому и поистине гомерические масштабы некоторых душевных свойств Сидорчука ему удалось осознать лишь спустя долгие годы после первого знакомства. А Сидорчук между тем упорно гнул свою линию, долбя всем кому только можно о том, что в Сообществе он главный человек, единственный лидер, идейный и художественный руководитель, лучший поэт, великий магистр и так далее, и так далее. На первых порах пропаганда велась либо скрытно, в отсутствие товарищей, либо с реверансами в адрес этих самых товарищей и в упаковке лицемерных похвал. По натуре Сидорчук являлся даже не эгоистом, а солипсистом, то есть таким человеком, для которого истина и справедливость сосредоточены в его желаниях, составляющих, собственно говоря, и всю личность солипсиста. Поэтому солипсист всегда наглец, хотя далеко не всегда смельчак. В первые годы существования Сообщества Сидорчуку частенько приходилось обуздывать свою наглость, ибо и Сообщество, и он сам сильно зависели от деятельности Жизнева: без нее после пары публикаций да пары концертов течение приказало бы долго жить, как и все бесчисленные литературные группы тех лет. Однажды на первом году своего существования Сообщество выступало в Доме книги на Новом Арбате, и афишу сделали по указаниям Сидорчука (он вообще страшно любил давать указания). Афиша гласила: "Вадим Сидорчук и другие поэты Сообщества". Увидев такое, Жизнев внятно, чтобы его слышали все те, кто готовился выступать, произнес: "Вадим, надеюсь, вижу такую оскорбительную афишу в последний раз. В противном случае к дальнейшим высотам будете двигаться без меня". Сидорчук маслено заулыбался, как бы иронизируя над мелочностью Жизнева, но затем поспешил стереть улыбку с лица и не стал спорить. Жизнев порадовался тому, что им удалось так быстро и без споров договориться, но он еще плохо знал Сидорчука. Экзистенциальной целью этого человека являлось самовозвеличение, главным средством для достижения цели - принижение окружающих. В этом духе Сидорчук действовал с поистине маниакальным упорством - достаточно сказать, что через полтора десятка лет подобные афиши стали в Сообществе обычной практикой, и добился этого не пасующий
      
       76
      
      перед трудностями Сидорчук. После первого конфуза с афишей он не успокоился, но демарши его приобрели более изощренную, лицемерно-комплиментарную форму. Например, в фильме, посвященном Сообществу и показанном по телевидению в 1992 году, Сидорчук представил Жизнева так: "Гений. Правая рука великого магистра". Услышав такое, Жизнев, разумеется, скрипнул зубами, но, дабы не заводить склок (в которые Сидорчук вступал очень охотно) и не мешать работе режиссера, убедил себя в том, что рассчитанного яда в этом подловато звучащем комплименте нет и он - лишь случайная бестактность. В другой раз Сидорчук на радио высказался следующим образом: "В Сообществе я - Пушкин, Сложнов - Дельвиг, а Жизнев - Вяземский". Ну а вдали от глаз товарищей Сидорчук провозглашал свою ведущую роль куда более прямо и недвусмысленно. Надо признать, что он был неплохим психологом (он здравствует, но из жизни нашего героя он выпал, поэтому говорим о нем в прошедшем времени), - по крайней мере по части понимания людских слабостей и пороков. Например, он хорошо понимал тупость журналистов, прямолинейность и косность их мышления, их неспособность, а точнее, крайнее нежелание шевелить мозгами. Те же качества Сидорчук справедливо усматривал и у большей части публики, в своем творчестве всегда стараясь им потакать. Именно на подобных людей и была рассчитана придуманная Сидорчуком иерархия, именно их он и обрабатывал, без конца долдоня о том, кто в Сообществе глава. Расчет на восприятие тупиц сработал: журналисты и прочие умственно отсталые люди, никогда ничего не читавшие и ничего толком не слушавшие, но любившие тереться близ литературы, охотно позволили вбить себе в голову утверждение "Сидорчук - глава Сообщества" и принялись передавать его из уст в уста, когда речь заходила о современной поэзии. Закономерным следствием такой пиар-кампании явилось то, что если кто-то хотел пригласить поэтов на гастроли либо послушать их частным образом, он спрашивал знающих тупиц, к кому следует обращаться, и те отвечали: "Конечно, к Сидорчуку, он у них главный". (Что означает "Главный" в поэзии - пойми кто может. Удивительна детская убежденность в необходимости Главного везде, в том числе и в сообществе поэтов. Сидорчук о такой убежденности знал, а вот Жизнев - увы, нет.) А далее Сидорчук поступал как истинный солипсист - он спрашивал товарищей: "Хотите заработать пятьдесят баксов?" - "Конечно, хотим, кто ж не хочет!" - раздавалось в ответ. По окончании выступления Сидорчук с видом благодетеля выдавал своим товарищам обещанные деньги (хотя сам, первым, никогда этого не делал - ему непременно следовало напомнить, попросить, попереминаться перед ним с ноги на ногу). Заказ поступал не на одного Сидорчука, а на Сообщество, и если бы выделенную организаторами сумму поделить поровну, то на каждого пришлось бы не по пятьдесят баксов, а поболее, но всё это "поболее" забирал себе Сидорчук на правах руководителя. Собственно, ни о каких правах речь даже и не шла, ибо назначенную организаторами сумму Сидорчук просто не озвучивал. Точнее будет сказать, что лишние деньги он забирал себе на правах солипсиста, ибо перед самим собой солипсист всегда прав.
       Стоит рассказать о том, что в начале 90-х Сидорчук и Костя Сложнов организовали рок-группу, которая благодаря веселым текстам быстро приобрела известность. Сложнова Сидорчук затем из группы выжил, не желая делиться славой и барышами. Сложнов, как обычно, всё безропотно стерпел, так что Жизнев, не зная об этой закулисной возне, на поверхности вещей видел только мелькание Сидорчука в различных масс-медиа и полагал, будто сама судьба предназначила Сидорчука заниматься связями поэтов с общественностью, пусть даже известность рок-группы будет тут связующим звеном. Ну а Сидорчук в процессе пиара оставлся верен себе, и в результате публика все больше узнавала о Сидорчуке и все прочнее забывала его товарищей. Даже концерты, где Жизнев и Сложнов выступали под бурю оваций и куда успешней, чем Сидорчук, не могли исправить положения: пиар уже вбил в косные мозги журналистов и публики образ Сидорчука-руководителя. Даже более смышленая часть публики поддавалась на эту пропаганду, ибо не могла поверить в то, что талантливые люди могут признавать кого-то руководителем против своего желания. Публика, однако, не знала о степени доверчивости того же Жизнева: он выпускал книги Сообщества, устраивал
      
       77
      
      концерты, торговал книгами на общую пользу и очень долго отмахивался от вопроса о том, как Сидорчук преподносит миру существующие в Сообществе отношения. Даже очевидные странности в распределении гонораров за концерты стали доходить до сознания Жизнева с необъяснимым запозданием. А ведь, казалось бы, деловой, расторопный, образованный человек, кандидат экономических наук... Однако что об этом говорить: кто хочет обманываться, того непременно обманут. Неприятно говорить о столь нелепом поведении нашего героя, но, по-видимому, надо, вспоминая призыв вагантов:
       Мы, вспоминая былое, и доброе вспомним, и злое,
       Чтобы вчерашнее зло завтрашним стать не могло (89).
       Глава XXV
      
       Итак, к моменту дефолта Жизневу стало очевидно, что на доходы от концертной и гастрольной деятельности, а также от книжной торговли всерьез рассчитывать не стоит. В причины этого явления он предпочитал не вдумываться, хотя вдуматься стоило: вроде бы и Сидорчук сделался такой известной фигурой, и гастролей стало больше, но звонить с предложениями Жизневу почти перестали, и денег Сообщество приносило все меньше (ибо все большую часть денег распределял Сидорчук). Гонорар за второй написанный Жизневым боевик благодаря дефолту оказался, как сказано, втрое меньше, чем ожидалось. Приходилось срочно искать работу, и это в самый разгар дефолта! Жизнев понимал, сколь зыбки в такое время надежды на место в штате какого-нибудь издательства. Хотя он и сильно вымотался, сочиняя подряд два романа общим объемом 50 авторских листов, причем один без отрыва от службы в издательстве, а второй - в крайне сжатые сроки, однако времени на отдых не было. Сам-то он благодаря концертам и отчасти врожденной, отчасти воспитанной в семье умеренности некоторое время как-нибудь и перебился бы, но приходилось думать и о родителях. Они привыкли регулярно получать от него деньги, поэтому бедствия, обрушившиеся на страну, на родителях Жизнева, слава богу, сильно не отражались, и Жизнев считал своим долгом сохранять такое положение и впредь. Он знал, что его отец весьма высокого мнения о самом себе, знал, насколько привыкла мать к благополучию в доме, и не мог позволить им очутиться в той жестокой реальности, где приходится рассчитывать лишь на нищенскую зарплату и еще более нищенскую пенсию, да и те задерживают месяцами. Родители, конечно, понимали, что со страной творится нечто скверное, но одно дело - постигать общественную беду умом и совсем другое - ощутить ее на собственной шкуре, постоянно вспоминать о собственном ничтожестве, экономя каждый грош, и это после долгих лет благосостояния и всеобщего уважения. Такой скачок в реальность грозил самыми печальными последствиями, и Жизнев не мог его допустить. Однако первые попытки устроиться на работу успеха не возымели. Поступило, правда, предложение пойти редактором на телевидение, причем с фантастической для того времени и тем более для дефолтной ситуации зарплатой, но Жизнев отказался, хотя и долго уговаривал себя ответить согласием. Во-первых, он понимал, что задаром такие деньги не платят, и новый хозяин наложил бы на его время и свободу лапу потяжелее, чем все предыдущие. Впрочем, это работящий Жизнев как раз перенес бы. Главная причина его отказа состояла в том, что он совершенно не переносил духа российского телевидения, да и подавляющего большинства прочих российских масс-медиа. С мыслью о том, что ему самому придется мешать это адское варево, Жизнев сродниться так и не смог и в конце концов отказался от соблазна.
       Как-то утром, сделав пару бесплодных звонков былым коллегам по издательской работе, Жизнев сидел за столом и тупо таращился в окно на тусклый бессолнечный денек конца августа. Вдруг зазвонил телефон. Жизнев поднял трубку и услышал голос Кости Сложнова. Тот сообщил, что по знакомству устроился в редакцию юмористической газеты "Клюква". Газета была малотиражная и, по словам Сложнова, дышала на ладан: до недавнего времени ею руководили люди с таким
      
       78
      пещерным чувством юмора, что покупатель только бросал беглый взгляд на страницу и вмиг принимал решение воздержаться от покупки этой халтуры. (Сложнов ничего не преувеличивал: уже на следующий день Жизнев ознакомился с предыдущими выпусками газеты, представил себя на месте редактора и похолодел от страха.) Сложнов сообщил, что в настоящее время является и главным редактором, и ответственным секретарем, а в подчинении имеет двух верстальщиц. Перспектива стать вдобавок еще и единственным автором "Клюквы" перепугала Сложнова, и он позвонил другу, зная, что тот покуда нигде не служит.
      - Один номер я кое-как выпустил, - рассказывал Сложнов. - Напечатал наши стихи, информацию про Сообщество... Кое-что в редакционном портфеле было... Но дальше один не потяну. Может, выручишь?
       Жизнев сначала наставительным тоном процитировал молодому другу высказывание Гонкуров: "Книга - это порядочный человек, газета - публичная девка" (90). Затем он поинтересовался размером жалованья. Сумма оказалась эквивалентна семидесяти долларам.
      - Но ведь дефолт, Любим, чего ты хочешь! - стал уговаривать Сложнов. - Я узнавал - пока нигде никого не берут. Кроме того, за каждый наш материал нам будут платить гонорары. А самое главное - зарплату обещают увеличивать в соответствии с ростом тиража. Ну неужели мы не раскрутим газету?! Обязательно раскрутим, мы же монстры! И к тому же представь: мы в газете полные хозяева, можем писать и печатать что хотим. Это ж великое дело! А если учесть нашу мощь, то это и гарантия успеха! Через полгода деньги лопатой будем загребать!
       Жизнев усмехнулся - он знал неистребимую склонность своего друга видеть будущее в розовом свете. Перед этой склонностью оказались бессильны все беды и разочарования, постоянно осаждавшие поэта Сложнова. Однако возможность стать полновластным хозяином газетных полос, что греха таить, оказала на Жизнева свое чарующее действие. Не об этом ли мечтали и мечтают писаки всех времен, а ему такую благодать подносят как на блюдечке да еще и уговаривают согласиться. А деньги - что деньги? Не в деньгах счастье. Да и перспектива есть - гонорары, рост тиража... Опять же доходы от размещения рекламы (об этом источнике доходов Сложнов, сущий котенок в денежных делах, конечно же, не подумал, а если бы подумал, то и вовсе вознесся бы в своих мечтаниях на седьмое небо). Да и куда сейчас устроишься? Выяснилось: "Клюкву" выпускает издательская фирмочка при префектуре Северного округа Москвы - та же самая, что печатает бестолковые муниципальные издания, бесплатно опускаемые населению в почтовые ящики.
      - Значит, у нас все же будет начальство, - заметил Жизнев. - Что за люди?
      - Отставные полковники, - радостно отвечал Сложнов, поняв из реплики друга, что тот уже готов согласиться на его предложение. - Ни в литературе, ни в юмористике ничего не соображают. Клянутся, что в наши дела влезать не будут. Они якобы и без того очень загружены.
      - Поначалу все так говорят, - скептически произнес Жизнев. - А потом обнаруживают, что управлять творческим процессом чрезвычайно сладко. Это сладчайший вид управленческой деятельности. Тем более что в литературе, как известно, соображают все - даже те, которые вообще плохо соображают.
       Жизневу вспомнились слова Толстого из письма Рейхелю: "Вникнув в процесс установления общественного мнения при теперешнем распространении печати, при котором читают и судят благодаря газетам о предметах самых важных люди, не имеющие об этих предметах никакого понятия и по своему образованию не имеющие даже права судить о них, и пишут и печатают свои суждения об этих предметах газетные поденные работники, столь же мало способные судить о них, при таком распространении печати надо удивляться не ложным суждениям, укоренившимся в массах, а только тому, что встречаются еще иногда, хотя и очень редко, правильные суждения о предметах. Это особенно относится к оценке поэтических произведений". - "Н-да, - подумалось Жизневу, - вот во что мы влезаем. Потомки будут называть нас журналистами..." Вслух же он сказал:
      - Газетная и журнальная деятельность есть умственный бордель, из которого возврата не бывает. Это не мои слова, это Лев Толстой.
      
       79
      
      - Толстой не знал, что такое дефолты, - резонно возразил Сложнов. - А нам жить надо.
      - Значит, будем торговать собой? Прекрасно, - сказал Жизнев. - Помнишь прекрасные строки Тинякова-Одинокого, этого разложенца?
       Все на месте, все за делом
       И торгует всяк собой:
       Проститутка статным телом,
       Я - талантом и душой!
      Вспомни Толстого: "Если же газета и журнал избирает своей целью интерес минуты и - практический - то такая деятельность, по-моему, отстоит на миллионы верст от настоящей умственной и художественной деятельности и относится к делу поэзии и мысли, как писание вывесок относится к живописи".
      - Ну и что же, если мы поставлены в такие условия? - не сдавался Сложнов. - Кроме того, мы - литературные гении, и газета у нас литературная, значит, мы вполне можем сработать для вечности. Все от нас зависит.
      - А вот Гонкуры думали по-другому, - сказал Жизнев. - Они знали, что публика хочет читать так же, как она спит, - не уставая, не напрягаясь. Или Лоуренс, - тот прямо утверждал: "Читатель в наши дни откликается, лишь когда взывают к его порокам" (91). Джером говорил, что чем пошлее газетные писания, тем с большим интересом они будут прочитаны. А ведь идиотизация публики со времен Гонкуров, Джерома и Лоуренса сделала огромные успехи.
       Однако могучий оптимизм Сложнова, помноженный на трудолюбие и природную доверчивость, было не так-то легко поколебать. Сложнов считал, что отставные полковники - люди слова, верил в радужное будущее газеты "Клюква", верил в собственное близкое процветание (с такой же верой он принимал участие во множестве различных проектов, если кому-то и пошедших на пользу, то уж точно не ему). Особенно он упирал на удручающий кретинизм прежней "Клюквы". "Да мы на этом фоне!.." - горячился Сложнов.
      - Собрать все газеты да и сжечь, - сказал Жизнев. - Вот послушай, что писал Томас Джефферсон - я как раз его сейчас читаю. Прямо как будто про нашу прессу: "Грустная правда заключается в том, что подавление прессы не сможет нанести стране больше вреда, чем ее отъявленная продажная ложь. Сама истина начинает внушать подозрение, попадая в этот оскверненный сосуд" (92). А если говорить о "Клюкве", то, боюсь, публика от нее уже отвернулась.
      - Мы развернем публику обратно! - пылко воскликнул Сложнов.
       Несокрушимый оптимизм Кости, конечно, не стоило принимать слишком всерьез, но Жизнев подумал, что ведь и впрямь на рынке культурной продукции (если выражаться языком деляческого века) юмористика хоть и присутствует в изобилии, но подлинно смешного мало. Оно и понятно: ведь эта отрасль литературы развивалась в СССР и затем в России почти исключительно по кланово-национальному принципу, о чем и сами юмористы-евреи говорили напрямик. Ну а если литература развивается по принципам, далеким от собственно литературы, то хорошего не жди. Содержательность, глубина, правда жизни и прочие прекрасные вещи при таких моделях развития, естественно, отходят на второй план, если вообще как-то учитываются. Не зря Генри Менкен утверждал, что литераторы редко стремятся воссоздать красоту мира, а хотят лишь денег и, во вторую очередь, шума вокруг своего имени. Звучат вопросы, подобные вопросу Эдгара Ли Мастерса:
       Скажите мне, если жизнь полна красоты,
       Полна творчества и благородства,
       Почему об этом не пишут? (93)
      Но литература и тем более пресса новой России не собирались отвечать на этот вопрос. Собственно, для них он даже не стоял. Казалось, именно о холопствующих перед Мамоной российских писаках слагал свои мрачные строки Эминеску:
      
      
       80
      
       Долго вы бряцали медью, облыгая нашу славу,
       Долго корчились от смеха, обобрав дотла державу,
       Но уж слишком вы глумливо об отечестве болтали,
       Чтобы всем не стало ясно: вы - обычные канальи.
       Дармовщина - вот ваш идол, идеал ваш - вор на воре!
       Добродетель? Просто глупость. Гениальность? Просто горе (94).
      Но нет худа без добра: получается, что у обновленной газеты серьезных соперников не будет. Да, она будет смеяться, но руководствуясь при этом словами Андре Шенье: "Полагаю, что изображать пороки значит трудиться ради их искоренения" (95). Конечно, успех придет не сразу, публика лишь постепенно откроет для себя новое замечательное издание, но откроет, не может не открыть. Даром, что ли, они провели столько успешных концертов, во время которых слушатели хохотали до слез. А с газетой-то всё даже проще - успех придется завоевывать не в противостоянии с живой аудиторией, всегда отчасти непредсказуемой, а в тиши кабинетов, за письменным столом. Руководствоваться, как считал Жизнев, следует указаниями Толстого: "Понятность, доступность есть не только необходимое условие для того, чтобы народ читал охотно, но это есть... узда для того, чтобы не было в журнале глупого, неуместного и бездарного. Если бы я был издатель народного журнала, я бы сказал своим сотрудникам: пишите, что хотите, проповедуйте коммунизм, хлыстовскую веру, протестантизм, что хотите, но только так, чтобы каждое слово было понятно тому ломовому извозчику, который будет везти экземпляры из типографии; и я уверен, что, кроме честного доброго и хорошего, ничего не было бы в журнале. <...> Совершенно простым и понятным языком ничего дурного нельзя будет написать. <...> Если ни на одном слове чтецы не остановятся, не поняв, то статья прекрасна". Публики Жизнев не боялся и хотя порой и возмущался ею, но все же верил в нее. Возмущения, по его мнению, в гораздо большей степени заслуживали братья-писатели, к примеру - прежние создатели "Клюквы". Жизнев хорошо помнил слова Шиллера: "Неверно ходячее мнение, будто публика принижает уровень искусства; это художник принижает уровень публики, и во все времена, когда искусство приходило в упадок, причиной этого были художники. От публики требуется только восприимчивость, а это у нее есть. <...> Она приносит с собой способность к высшему, она восхищается разумным и справедливым, и пусть даже вначале она довольствуется скверным, все же непременно она кончит тем, что станет требовать превосходного, раз ей покажут его" (96).
       С такими вдохновляющими мыслями Жизнев и приступил к работе в "Клюкве" в качестве заместителя главного редактора, то есть Кости Сложнова. С приходом Жизнева редакция приобрела завершенный вид и стала состоять из главного редактора, который писал материалы о поп-музыке, включая интервью с известными музыкантами, а также размещал материалы по полосам и следил за версткой; из заместителя главного редактора, писавшего все остальное (вскоре он привлек для писания и нескольких своих собутыльников); из двух верстальщиц: первой - толстой, пожилой и некрасивой и второй - молоденькой и хорошенькой. Последнюю Сложнов с Жизневым пригласили в кафе, дабы достойно отметить завершение формирования редакции, затем поехали продолжать веселье к Жизневу (родители были на даче), и там, как говорится, "непоправимое свершилось", то есть белокурая верстальщица (будем называть ее Ликой) оказалась в постели хозяина квартиры. К счастью, на свершившееся оба смотрели лишь как на мимолетное житейское удовольствие, и потому ни на работе, ни на нервах Жизнева эта связь никак не отразилась, разве что в душе его добавилось теплых чувств к газете "Клюква". "Счастлив тот любовник, которого любовь равномерна с любовью его любовницы" (Сумароков).
       Газета была ежемесячной, зато шестнадцатиполосной, а заполнять полос четырнадцать в месяц (остальное давал Сложнов) - дело нелегкое, тем более что привлеченным авторам полковники упорно не платили, и рассчитывать приходилось лишь на добрую волю авторов, а значит, в основном на себя. Однако Жизнева это ничуть не смущало: он обнаружил в себе огромную тягу к малой прозе, причем даже не столько юмористической, сколько абсурдистской. Резервы для ее производства
      
       81
      
      оказались поистине неисчерпаемы: стоило взять любой факт социальной действительности, как в мозгу Жизнева расцветал очередной абсурдный сюжет (впрочем, сюжеты реальности по степени безумия не уступали измышлениям Жизнева - просто реальность, как большой мастер, творила вполне самостоятельно, и потому готовые тексты не совпадали). Жизнев запросто писал в месяц сотню страниц прозы, а мог бы писать и больше, причем его стихотворчеству это никак не вредило. Так родились мистические рассказы, в которых убедительно доказывалось, что: древний Рим продолжает существовать рядом с нами в параллельном времени; души умерших живут во всех предметах, с которыми умершие соприкасались при жизни; некий крупный поэт Серебряного века стал бессмертен, как Вечный Жид, продолжает слоняться по свету, публиковать стихи под псевдонимами и соблазнять женщин... Так родился роман, печатавшийся с продолжениями, о скитаниях по Азии в XIX веке английского полковника О"Флаэрти (родственника Оскара Уайльда) в поисках самых эффективных способов слияния с Мировым Духом (этот роман привел в крайнее недоумение одного из отставных полковников: полкан долго крутил головой, приговаривал: "Ну ты и намутил тут", но потом махнул рукой и добавил: "А интересно все-таки"). Так появились на свет поэт, свихнувшийся на политике, бурно сочинявший стихи на злобу дня и печатавший их, конечно же, в "Клюкве", и второе "я" поэта - суровый врач-психиатр, усердно пытавшийся вылечить несчастного и считавший, что ради блага самих же больных церемониться с ними не стоит. Читатели узнавали о кооперативе, занимающемся гальванизацией мертвецов ("дорогих усопших"); о врачах-черепословах, сказавших новое слово в изучении психологии сексуальных маньяков; об изобретателе суперклея, обладавшего побочным свойством порождать в мозгу того, кто нюхает суперклей, управляемые галлюцинации; о странном звере тепескуинтле, экстракт из генитальных выделений которого служит непревзойденным средством от похмелья и уже продается из-под полы в московских клубах; о мерах, предпринимаемых правительством для того, чтобы грядущая неизбежная революция прошла бескровно и без повреждения государственной, частной и личной собственности; о способах безошибочно найти сексуального маньяка как в уличной толпе, так и среди своих знакомых, и безопасно использовать его половую энергетику; о способах телевизионного зомбирования населения; о массовой закупке антидепрессантов в Колумбии с целью превозмочь негативные психологические последствия дефолта, и еще о многом другом. Обо все этом писалось вдумчиво, детально, с явным намерением докопаться до сути. Тексты в итоге выглядели убедительно; начисто лишенные чувства юмора полковники пропускали их без споров, и причина тому могла быть только одна: они принимали их за чистую монету. Заразившись энтузиазмом Жизнева, Сложнов помимо музыкальных рецензий и интервью с поп-звездами тоже начал сочинять тексты бредового характера и разразился циклом статей "Дневник сновидений Константина Сложнова". Почитав эти дышавшие искренностью статьи, полковники стали поглядывать на автора с некоторой опаской, но в то же время и с уважением: надо же, что творится у парня в голове! Жизнев привлек ряд мощных авторов, например, Кирилла Воробьева, незадолго до того прогремевшего на всю Россию романом про наркоманов "Низший пилотаж". Воробьев писал о сестрах, проживших сорок пять лет в подземелье; о гениальном маге-целителе, легко разрешавшем все сложнейшие вопросы российской действительности; о разговорчивой девочке, сращенной с кактусом; но больше всего, конечно, о наркотиках и о сексе. Особенно глубокое впечатление на полковников и затем на публику произвела статья Воробьева о бесконтактном сексе ("Вас могут изнасиловать на расстоянии!" - гласил анонс этой статьи). Известный переводчик Кирилл Савельев предоставил "Клюкве" свой цикл новелл-мистификаций, написанных якобы от лица китайского писателя Юэ Линя - о лисицах-оборотнях, о мертвецах, оживающих ночью, о драчливых бесах и о прочей китайской чертовщине. Приятель и собутыльник Жизнева Вася Фомин разразился пародией на женский детективный роман. Уже довольно скоро из газетного самотека на страницы "Клюквы" шагнули и другие авторы, о которых ни редакторам, ни читателям газеты ранее слышать не приходилось, хотя писали они, пожалуй, получше звездных юмористов "Литературки", "Крокодила" и передачи "Аншлаг". Те знакомые, что
      
       82
      
      читали "Клюкву", изъявляли авторам-редакторам свои восторги. Смеялась, готовя полосы, верстальщица Лика. Так что по всем признакам газета находилась на подъеме и на пути к процветанию, и если радужные мечты не сбылись, то причиной тому стали не какие-то, как пишут в документах, "обстоятельства непреодолимой силы", а лишь людская глупость и зависть. Хотя если говорить о силах, враждебных поэтам, то мало кто из питомцев Феба мог похвастаться победой над завистью и глупостью, выступающими обычно единым строем. Не стали исключением и наши редакторы. Вновь и вновь повторяется то, о чем писал Буало:
       И лишь у вырытой на кладбище могилы,
       Когда безмолвствуют смущенные зоилы,
       Все постигают вдруг, какой угас певец,
       И возложить спешат ему на гроб венец (97).
       Владельцы нелепой полиграфической фирмы при префектуре, отставные полковники Горлов (главный) и Шаравов (его зам) с полным пониманием читали статьи в издаваемых ими муниципальных газетенках: полковничьим душам был вполне созвучен подхалимский тон статеек о жизни округа, восхвалявших окружное начальство и те улучшения, которые проводились на благо населения. От восторженного ока репортеров не укрывались ни новопостроенные детские грибки, ни заново размеченные пешеходные переходы, ни отремонтированные в виду приближающейся зимы площадки для игры в хоккей... Население, ошарашенное дефолтом, металось в поисках заработка, по полгода не получало зарплаты, урезало расходы, экономило на еде и на лекарствах, а муниципальные редакторы с восторгом сообщали о клумбе, разбитой на каком-нибудь загазованном перекрестке. Складывалось ощущение, что коллектив газеты и население существуют в совершенно различных мирах. В конце номера помещалась обычно "Поэтическая страничка", своим слащавым идиотизмом повергавшая в ступор любого вменяемого человека. Впрочем, вменяемые люди таких трепалок не читали, а либо сразу их выбрасывали, либо использовали их на хозяйственные или гигиенические нужды. Зато отставным полканам их позорные листки очень нравились, ведь полканы оценивали их вовсе не по соответствию жизненной правде, а по тому, не способны ли они, сохрани бог, раздражить начальство. Поэтому лояльность этих изданий была безграничной. Оптимальной же с точки зрения полканов муниципальной газетой являлась, видимо, такая, которую не читает ни один человек в мире, но деньги под которую регулярно выделяются.
       За "Клюкву" полканам не требовалось ни перед кем отчитываться, однако она раздражала их самих. Действительность, такая привычная и прочная, особенно если никогда над нею не задумываться, после чтения текстов "Клюквы" становилась зыбкой, неоднозначной и даже пугающей. Не исключено, что, начитавшись текстов "Клюквы", полканы начали даже сомневаться в собственной реальности. Однако хоть как-то обсуждать содержание газеты с редакторами полканы не могли по недостатку ума (про образование и говорить не стоит), а потому первое время газета выходила именно в том виде, как ее задумывали редакторы, и радовала собою духовно развитых читателей. Однако затем великий проект дал первую трещину. У полканов имелся давний собутыльник, отставной подполковник (подполкан), в настоящем - мелкий чинуша, которому, как некогда маркизу де Саду, страшно хотелось видеть плоды своих эротических раздумий в напечатанном виде. Поэтому наряду с материалами высочайшего духовного уровня в "Клюкве" раз за разом стали появляться статейки "Радость секса", "Чудо секса", "Очарование интима" и тому подобные. Наши редакторы, конечно, ханжеством не отличались, однако то, что давал дышавший нерастраченной нежностью подполкан, являлось констатацией общеизвестных фактов и на фоне творческих открытий Сложнова, Жизнева и других звезд "Клюквы" вызывало недоумение. "Надо бережно относиться к газетному пространству. Новое печатать надо! А эти ваши сведения о сексе ныне известны даже дошкольникам, - объяснял Жизнев полканам (Сложнов в силу своего исключительного миролюбия старался с ними, да и вообще ни с кем не спорить). - У вас такие
      
      
       83
      
      авторы, а вы целые полосы у них отбираете вашим нудным сексом". Однако полковники были не из тех, кто малодушно прислушивается к чужому мнению, зато витающие в воздухе банальности воспринимались ими как истины в последней инстанции. Все вроде бы слыхали, что секс хорошо продается - значит, надо и самим его продавать. Возражений полканы не терпели и в ответ начинали с удвоенной придирчивостью читать представляемые редакторами материалы. Чтение сопровождалось ворчанием и даже бранью, но так как полканы ни уха ни рыла не смыслили в литературе, то они все же опасались что-либо снимать.
       И все же гибель такого многообещающего проекта, как "Клюква", оказалась связана отнюдь не с творческими разногласиями вдохновенных авторов и косных хозяев. Нет, всё просто-напросто уперлось в деньги. Уже со второго месяца работы Жизнева в "Клюкве" ему перестали нормально платить жалованье, перенося выплаты то на неделю, то на две и более. От вопросов про обещанные гонорары полканы с возмущением отмахивались: "Вы же видите, какие времена! Дефолт! В банке нет денег!" Однако Жизнев полканам не верил: по логике вещей задерживать выплаты следовало в первые месяцы после дефолта, а тут получалось наоборот: чем дальше от дня катастрофы, тем платили хуже. К тому же и оформлен Жизнев был не обычным порядком, а по сомнительному трудовому соглашению, то есть фокусы с зарплатой, видимо, планировались заранее. Наивные работяги, сталкиваясь с задержкой зарплаты, обычно не задумываются над тем, что при задержке, например, на два месяца буржую надо выплатить за год уже не двенадцать месячных зарплат, а только десять. Даже если позднее буржуй станет платить аккуратно, то сумму в размере двух месячных фондов зарплаты он может положить себе в карман. Полканы освоили этот нехитрый прием, и он их так увлек, что к Новому году Жизнев впал в глубокую бедность и перебивался только концертами и продажей книг. А существовать продажей книг было неприятно: он начинал смотреть на каждого человека как на потенциального покупателя и ощущал приступ ненависти, если тот осмеливался ничего не купить. Между тем никаких поползновений выдать редакторам зарплату полканы по-прежнему не делали, не говоря уже о гонорарах за статьи. Жизневу ничего не оставалось, кроме как пригрозить полканам судом. При этом он блефовал, так как судиться на самом деле не стал бы - уж очень унылым представлялось ему это занятие. Но с полканами он говорил грозно: "Посмотрим, что скажет суд, когда увидит газеты с десятками моих статей, ни за одну из которых не заплачено". Желание писать в газету у Жизнева не пропало, но мысль о том, что гонорарный фонд пойдет на укрепление душного мещанского благополучия полканов, была ему нестерпима. Вспоминалось высказывание Гонкуров: "Ничто так не весело, как домашний очаг буржуа. Счастливые люди! Как хорошо отплатили они тем, кто пишет, думает, мечтает!" (98). И Жизнев перестал писать статьи.
       Выдавливая из полканов свои денежки, он посетил главу фирмы Горлова, одутловатого бурбона, до смешного соответствовавшего своей фамилии (и приводившего на память отрицательного героя забытой пьесы Корнейчука "Фронт"). "Иметь такую ряшку при такой фамилии - это уже перебор, карикатура", - размышлял Жизнев, пока Горлов, изображая ужасную занятость, томил его в приемной (а у этого гибрида буржуя с чиновником имелись и приемная, и секретарша, и обширный кабинет, и даже служебная машина; откажись он от всей этой ненужной помпы - глядишь, и денег на зарплату хватило бы). Делового разговора у них не получилось - Горлов сухо сказал: "Всё оплатим", Жизнев спросил: "Когда?" - и, услышав в ответ: "Вопрос решается", заметил: "Мне это говорили уже раз пятьдесят. Извините, Александр Николаевич, но, похоже, мы не сработаемся. Придется мне вас покинуть. На суде встретимся До свидания". Горлов грозно выпучил глаза и заявил: "А я вас не отпускал. Может, мы вас вообще не отпустим!" Жизнев с удивлением посмотрел на этого реликта тоталитаризма. Такого дешевого нахрапа он не ожидал даже от Горлова. "Тронут вашей привязанностью ко мне. Но все же деньги советую найти, а то прославлю вас на всю Москву", - сказал Жизнев и вышел. Шагая по коридору огромного здания, где в советское время располагались
      
      
       84
      
      редакции множества изданий, а теперь обосновались многочисленные мелкие фирмочки, Жизнев размышлял о том, с какими же безропотными овцами Горлову приходилось иметь дело, если он до сих пор пытается вот так брать людей на испуг. "А ведь еще восемь лет назад коммунистом был, на каждом собрании небось выступал, людей жизни учил, падло, - скрипнув зубами подумал Жизнев. - Вот такие и погубили великую идею..." Войдя в верстальщицкую, Жизнев обнаружил там Сложнова и Лику и с ходу предложил хорошенько отметить развал работы. Сложнов тяжело вздохнул.
      - Что делать, Костя, - развел руками Жизнев, - нормально работать они нам все равно не дадут. Я сейчас совершенно ясно разглядел огонь алчности в глазах этого упыря со значащей фамилией. Не будет он нам платить, а жить-то надо. Но я их притяну к суду, разорю, пущу по миру! Пусть жены голодают, пусть дочери идут на панель... Одним словом, завтра вечером прошу ко мне. Заодно проведем собрание Сообщества. Лика, ты меня слышишь?
       Лика не обнаружила особого энтузиазма, чем слегка задела мужскую гордость Жизнева. Да, постельные приключения она любила, но на Жизневе, который был почти вдвое ее старше, свет для нее клином явно не сошелся.
      - Ладно, решай, - махнул рукой Жизнев и вышел. Решила Лика положительно - возможно, потому, что поняла: своего чокнутого любовничка она может больше никогда не увидеть, а пошалить напоследок, видимо, хотелось.
       Наутро, провожая Лику на трамвай, Жизнев ощутил укол ностальгии: она ехала на работу в то самое мрачное здание близ Савеловского вокзала, с которым Жизнев совсем недавно связывал самые светлые свои надежды. Ему самому дороги туда уже не было. Лику он больше никогда не видел. Сложнов проработал в "Клюкве" еще некоторое время, выпустил, с грехом пополам, на старых запасах, еще два номера, однако щедрее полканы не стали, и ему тоже пришлось уйти.
      
       Глава XXVI
      
       Закончилась очередная славная страница трудовой биографии нашего героя (не путать с творческой биографией: они хоть и тесно связаны, но в наше время, увы, далеко не тождественны, а то и вступают друг с другом в непримиримое противоречие). Нашему герою самой судьбой было предназначено четко отделять творчество от зарабатывания себе и семье хлеба насущного. И все же порой труд для заработка сближался с творчеством до почти полного совпадения (трудно сказать, герою ли нашему, судьбе ли принадлежит здесь заслуга). Так было, например, в "Клюкве".
       Так было и тогда, когда Жизнев писал свои боевики о Викторе Корсакове, вымышленном русском супербойце, уроженце Нью-Йорка. Мысль о том, чтобы написать свой роман о русском супермене, начала донимать Жизнева в середине 90-х вне связи с какими-либо предложениями со стороны. Видимо, это было реакцией души на бесконечные унижения: развал страны, гонения на русских, гибель великой идеи, издевательские фильмы, телепередачи, статьи в газетах... Видимо, замысел поддержали небеса, ибо стоило Жизневу начать потихоньку писать вечерами, после работы, как один шапочный знакомый по издательскому миру, создавший свою фирму и ничего, разумеется, не знавший о планах Жизнева, вдруг предложил ему написать боевик. Издателя несколько удивили предложенные Жизневым размеры романа, 27 авторских листов, - обычный боевик был чуть ли не вдвое меньше, - но, рассудив, что русский читатель любит толстые книги, издатель согласился. Пришлось согласиться и с необычно долгим сроком написания - во-первых, он вытекал из уже согласованных размеров романа, а во-вторых, Жизнев объяснил, что писать будет без отрыва от своей редакторской службы. Он так и писал - вечерами и ночами, когда нервы властно требовали отдыха, и в выходные, когда приходилось отказываться от заманчивых светских развлечений и подавлять в себе природную общительность. Однако Жизнев был совершенно согласен с Бодлером, который писал: "Нас ежеминутно гнетут идея и ощущение времени. И есть только два способа избавиться от этого
      
      
       85
      
      кошмара, забыть о нем: наслаждение и труд. Наслаждение изнуряет нас. Труд придает сил. Давайте выбирать. Только используя время, можно забыть о нем. Всё совершается только мало-помалу" (99). Но даже и при таких взглядах Жизнев порой подозревал, что взвалил на себя непосильную ношу. Хорошо хоть дамы Жизнева не отбивали его от дела и безропотно соглашались приезжать к нему на дом - то ли потому, что любили его берлогу, как позднее Марина, то ли потому, что были несвободны, к себе приглашать не могли и в свет тоже не могли выходить без своих, так сказать, "официальных мужчин", а значит, не могли и тащить Жизнева в клубы и кабаки. Настало лето, Жизнев поехал с приятелями и братом на море, но в багажник машины не забыл положить пишущую машинку (компьютером он к тому времени еще не обзавелся). В номере пансионата его поселили с неким добродушным кубанским дедом, любителем всхрапнуть после сытного обеда. Хотя дед и уверял, что стук машинки ему нисколько не мешает, но Жизнев никак не мог заставить себя стучать по клавишам над ухом у спящего человека. С другой стороны, в другое время помимо послеобеденной жары ему и самому хотелось покупаться в море и побродить по горам. Дабы не мешать деду, Жизнев кое-как приспособился писать на балконе, вытаскивая туда из номера столик и машинку. Однако вскоре он заметил, что под ним этажом ниже проживает целый табор станичников - судя по обрывкам разговоров, могучие мужчины работали в колхозе шоферами. Их еще более тяжеловесные подруги о работе не говорили, а просто старались обеспечить мужчинам, несмотря на почти походную тесноту, комфорт и привычный быт. Кто-то из станичников явно заселился в номер без путевки: снизу до Жизнева постоянно доносился запах готовившегося борща, то есть часть станичников питалась не в столовой, как положено, а готовила прямо в номере на плитке. И вот однажды, когда Жизнев в приливе вдохновения стучал на машинке с особой яростью, снизу до него вдруг донесся разговор.
      - Молотит и молотит... А я ж подремать хотел после обеда, - мурлыкающим кубанским выговором пожаловался один из могучих шоферов. Послышалось одобрительное мычание его товарищей. Говорить они не могли, так как с громким чавканьем поедали арбуз.
      - Ну что ты, Коля, как тебе не стыдно, - ласково укорила говорившего одна из боевых подруг. - Человек старается, работу вон с собой привез...
      - Ну да, работа - це ж дило хорошее, похвальное, - вкрадчиво сказал Коля. - А ты прикинь, если б я, к примеру, в кузнице работал и не захотелось бы мне работу бросать... А?
       Пожиратели арбуза сочно заржали, их боевые подруги воркующе засмеялись. Рассмеялся и Жизнев, но в тот же вечер, плюнув на путевку, пошел на гору в поселок и снял там себе койку в самом уединенном домике, где стук его машинки уж точно не мог никому помешать. Автомобиль, на котором приехала вся компания, он перегнал к себе и ездил на нем на завтраки, обеды и ужины. Одним словом, сочинение боевика из будоражащей воображение поэта пробы пера вскоре превратилось в борьбу с такими трудностями, что Жизнев уже получал удовольствие от самого их преодоления, от сознания силы собственной воли, а не от каких-то там стилистических или сюжетных находок. Само свое произведение Жизнев потом хвастливо называл "триумфом воли", еще не подозревая, что через пятнадцать лет триумф повторится, но уже в области поэтического перевода. Роман был завершен в срок и принят, Жизнев получил кучу денег, очень пригодившихся ему, когда его отправили в бессрочный отпуск. Но, видимо, по тексту все же ощущалось, что автор писал не только ради заработка, ибо издатель проникся к роману и его герою (супергерою) особым, похожим на родственное чувством и пристал к Жизневу с требованием срочно написать продолжение, пока публика будет читать первую книгу.
       Нельзя сказать, чтобы Жизнев об этом не думал. Напротив, в его воображении то и дело всплывали не сцены из романа, нет, а картинки, обрывки романной действительности, словно кадры документального фильма о какой-то современной войне. Вскоре стало ясно, что война разворачивается в Москве и что ни о какой другой войне Жизневу писать не хочется. Жизнев без
      
      
       86
      
      памяти любил Москву, любил свои родные места, любил коренных москвичей, но в последние годы к этому чувству стала примешиваться и ненависть. Ненавидел он, конечно, не самое Москву, а то, что поселилось в ней, как раковая опухоль поселяется в избранном смертью, в самом удобном для смерти месте, и начинает оттуда выбрасывать свои отвратительные тяжи, основывать там и сям метастазы. Думается, что эта ненависть к новой русской жизни и ее хозяевам понятна всем читателям этой книги, независимо от того, одобряют или нет они подобные чувства, а потому долго распространяться о ней не стоит. Достаточно только сказать, что ненависть создает в мозгу свои картины, прокручивает свои кадры, не брезгуя монтажом, и вот будущий автор романа уже представляет себе город, пустынный в час пик буднего дня, непривычно длинную перспективу улицы, асфальт, кое-где выщербленный пулями и усыпанный осколками стекла, фасады зданий с пулевыми отметинами и в отдалении - танк на перекрестке. Где-то бесстрастно, совсем не пугающе рассыпается дробь стрельбы, и снова все затихает. Будущий автор упивается этой небывалой тишиной, в которой зреет нечто важное. Вдали улицу перебегает группа людей в камуфляже и с оружием, но явно не военных. А вот другие кадры: кабинет в каком-то правительственном здании, пол завален бумагами, на подоконнике полуразрушенный бруствер из книг. В глубине комнаты, чтобы не достал снайпер снаружи, стоит человек в полувоенном жилете с множеством карманов и короткими очередями бьет из автомата по дому напротив. В окне виднеется пустынная площадь, по краям которой догорает несколько припаркованных легковых автомобилей, а посередине чадит осевший на пробитых шинах бронетранспортер и около него сиротливо лежат два трупа. Вот фасад банка с несколькими дырами от снарядов, и каждая дыра окружена осколочной насечкой, словно терновым венцом. Рядом с пробоинами темные окна взирают на мир с тупым недоумением, потому что лишены стекол, зато газоны и дорожки перед зданием весело блестят на солнце битым стеклом. Где-то завывает сирена скорой помощи... ну и так далее. Жизнев писал, давая выход своей ненависти, про захват Москвы вооруженной группировкой под началом главного героя первой книги, зрительный фон романа был таков, как показано выше, а излагать сюжет здесь неуместно. Умный человек и так поймет, а вполне возможно, и разделит чувства, водившие рукой автора.
       Жизнев, разумеется, понимал, что послал своего героя на очень сложное дело, и, дабы придать тексту необходимую убедительность и не выглядеть в глазах читателя болтуном, посоветовался в ходе работы со многими людьми: с офицерами милиции, в особенности - уголовного розыска, с архитекторами, с высокопоставленными работниками метрополитена, с военными разных родов войск и военных специальностей... Жизнев сомневался в том, что издательство примет роман, сомневался, в том, что роман напечатают, но сомнения были какими-то вялыми, от ума, а не от сердца, ибо в глубине его души жила уверенность: прочитавшие текст поймут и поддержат автора. В итоге роман и приняли, и напечатали, и довольно быстро продали тираж, хотя гонорар Жизнева, как уже говорилось, из-за дефолта похудел в несколько раз. Однако и такому гонорару следовало радоваться - множество авторов в те дни не смогли получить за свои труды ни копейки. Обращаться в суд никто из них, разумеется, не стал - не до того было, приходилось лихорадочно изыскивать источник заработка. Повторяем: с русскими писателями можно и вообще вести себя весьма вольно: в суд они не пойдут, потому что, как и всё население, постоянно находятся на пороге нищеты и не могут позволить себе не то что платить адвокату, но и просто сделать перерыв в процессе зарабатывания хлеба насущного. Жизнев не раз становился свидетелем вопиющей наглости издателей - авторы при этом кипятились, грозили судом и прессой, но тем дело и кончалось. Если говорить о прессе, то Жизнев не мог вспомнить ни одного случая, чтобы пресса вступилась за обиженного автора, несмотря на сверхъестественно честные физиономии журналистов и их постоянные призывы к честности и благородству в проплаченных статьях. Оно и понятно: полоса стоит немалых денег, а что может заплатить автор? Тогда как издательство может заказать статейку, может разместить рекламу, да и вообще издатели - люди свои, из своего мирка. И даже если оставить в стороне
      
      
       87
      
      денежные расчеты: ведь услуги журналиста - ценный товар, и лучше их оказывать тем, кто может отплатить ответной услугой, а не тем, от кого никакого толку. В утешение автора надо похвалить, выразить ему свое понимание, посетовать на всеобщий упадок нравов и тупость начальства. В итоге и автор будет доволен, и журналист останется своим человеком среди богемы. От нее ведь тоже иногда бывает польза. Вспоминаются, возможно и не совсем кстати, слова Бодлера: "Не представляю себе, как можно дотронуться до газеты чистыми руками, не передернувшись от гадливости" (100).
       Свой второй боевик Жизнев писал, уже являясь безработным, однако в куда более сжатые договорные сроки, чем первый. С утра натощак он садился за компьютер, к тому времени уже купленный и с грехом пополам освоенный, и выгонял в день до десятка страниц - большой объем для человека с редакторским взглядом на текст. Вновь пришлось избегать развлечений, откладывать встречи с женщинами, однако роман увлек Жизнева, и он жалел только о том, что из-за недостатка времени не может отделать текст так, как хотелось бы. Из-за этой работы он не смог достойно принять заехавшего в гости питерского друга: тот работал проводником рефрижераторных вагонов, вагоны застряли в Москве, а друг заехал в гости к Жизневу. Хозяин гостя обнял, покормил, перекинулся с ним парой слов, после чего уселся за компьютер и не вставал целый день. Следующий день прошел точно так же. Вагоны между тем трогаться не собирались. Гость заскучал и поехал на дачу к поэту П., члену Сообщества, промышлявшему между прочим и сочинением текстов для эстрадных исполнителей. Необходимым качеством хорошего эстрадного текста ныне считается достаточная степень глупости, соответственно потакание людской глупости есть неотъемлемая часть ремесла всякого нынешнего песенника. Не случайно песенники часто выживают из ума, вот и поэт П. тоже не избежал сей печальной участи. По возвращении друг поведал Жизневу, что поэт П. целый день раз за разом заводит песню со своим текстом, неожиданно ставшую шлягером благодаря (рука чуть не вывела по ошибке - "несмотря") примитивности мелодии и глупости этого самого текста.
      - Что, так-таки целый день и заводит? - не поверил Жизнев, хотя и знал, что поэт П. умом не очень крепок.
      - Ну да, - пожал плечами гость. - Честное слово, раз за разом целый день. И при этом восклицает "гениально", "изумительно" и тому подобное.
      - Когда Бог хочет наказать, он лишает разума, - веско сказал Жизнев, у которого имелись серьезные счеты к поэту П., - о них мы расскажем ниже. С интересом выслушав гостя, Жизнев вновь направился к компьютеру, а гость, как мы подозреваем, тяжело вздохнул.
       Нашего героя отличали рыцарское отношение к дружбе, но одновременно и ответственное отношение к делу. И если первое в нем воспитала сама атмосфера его детства, то ответственность он постепенно воспитал в себе сам. В школе и в первые годы студенчества, занимаясь не тем, чем бы ему хотелось, он частенько оказывался вынужден публично признаваться в своей несостоятельности, объяснять которую каждый мог как угодно: глупостью, ленью и так далее. Многократно пережитый при этом жгучий стыд постепенно привел Жизнева к мысли, что поработать, даже если работа и не нравится, пожалуй, меньшая жертва, чем выглядеть никчемным тупицей в глазах и наставников, и своих товарищей. Жизнев понял: даже если твоей недобросовестности и не замечают и удается продвигаться по жизни, не исполнив своего долга, то удовлетворения это все равно не приносит. Лентяи, халтурщики и тому подобные типы слишком часто переживают мучительный страх разоблачения, чтобы считать себя в выигрыше. Многих этот страх, обусловленный самой обычной ленью, делает в конце концов отъявленными подлецами - видимо, потому и говорят, что лень - смертный грех и мать всех пороков. Как сказал Абу Мухаммед аль-Касим аль-Харири: "Нерадивым не будь - это знак злосчастья; лень рядит людей в одежды несчастья" (101). Итак, столкнулись ответственность за взятое на себя дело и дружба, предписывавшая не формальное гостеприимство в виде кормежки и ночлега, а буйную попойку и каскад совместных развлечений. Победила, конечно же, ответственность; питерский гость все правильно понял и не обиделся, но Жизнева все равно
      
      
       88
      
      некоторое время мучила совесть - уж так крепко засело в нем воспитание 60-х годов.
       Из всего изложенного видно, что трудился он и впрямь изо всех сил, в результате - успел к сроку и уже потому мог работу над боевиками, как бы ни оценивала их критика, считать одной из славных страниц своей творческой биографии. Статус литератора не гарантирует своему носителю статуса порядочного человека. Дабы получить этот второй и наиважнейший в жизни статус, литератор должен оценивать свои произведения с точки зрения не только красоты или успеха, но и чести, которая требует, помимо прочего, безусловного выполнения взятых на себя обязательств. А о том, кто раздает статусы, мы здесь распространяться не будем, ибо он живет в душе у каждого. Важно только прислушаться к нему, и он воздаст такому человеку по справедливости. В заключение этой главы приведем важное для понимания замысла нашей книги высказывание Низами Арузи Самарканди: "Поэт должен быть чист духом, великодушен, прямодушен и проницателен. Он должен быть разнообразно осведомлен во всякого рода науках и всесторонне знаком со всякого рода обычаями, ибо как стих в каждой науке может быть полезен, так и каждая наука может найти в стихе применение" (102).
      
       Глава XXVII
      
       Однако не все страницы трудовой биографии Жизнева он сам мог признать славными. Вслед за ним и мы делаем над этими страницами укоризненную гримасу. Речь идет не о подготовке к печати огромного количества зарубежных детективов и боевиков. Да, произведения такого рода, в которых правота и неправота установлены изначально, оглупляют человечество. Да, сам тот факт, что подлость, корысть, насилие и трупы предстают в таких книгах какими-то само собой разумеющимися житейскими обстоятельствами, отнюдь не благотворно влияет на нравственность читателя. Но в этих книгах есть положительные герои и они побеждают, как бы говоря: "Что, насмотрелся на груды денег и на ловких преступников? Так вот, сидеть им - не пересидеть". И обыватель, он же прилежный читатель детективов, склонный обычно тырить все, что плохо лежит, призадумается, вероятно, вспомнив о печальной судьбе героев криминального жанра. Иными словами, разлагающая роль этого жанра сильно преувеличена. Наконец, Жизнев, начавший читать приключенческую литературу в большом количестве лишь по служебной необходимости, не мог не заметить, как во многих случаях подлинный писательский талант прячется за детективной интригой и описаниями всяких ужасов. Видимо, не все одаренные люди обладают достаточной волей, или достаточной удачливостью, или достаточным количеством денег, чтобы позволить своему таланту высказываться лишь по законам искусства, пренебрегая законами рынка и психологией массового читателя. Иными словами, многое из того, что Жизнев ранее высокомерно считал по неопытности единой однородной массой духовного суррогата, вдруг оказалось настоящей литературой, пусть даже стыдливо скрывающейся за атрибутами детектива или триллера. Увы, прошли те времена, когда суррогату приходилось мимикрировать под литературу - теперь, наоборот, мимикрировать приходилось литературе, но талант при этом все же оставался талантом. Ну а раз боевик боевику рознь, то и совесть при работе с ними Жизнева не слишком мучила. Времени было, конечно, жалко, вместо чтения и правки чужих боевиков Жизнев мог бы написать что-то свое, но это уже утопии, как говорил Салтыков-Щедрин.
       Мечтой Жизнева и других работников новых издательств было издавать классику - как XX века, так и более раннюю. Совсем недавно на нее имелся огромный спрос. Хотелось издавать античную и восточную литературу, поэзию всех времен и народов - совсем недавно таких книг остро не хватало. Жизнев, да и не только он один, составлял списки авторов, которых следовало издать в первую очередь, ибо еще не все читатели имели этих авторов в своих библиотеках, а хорошие переводы уже имелись в наличии. Жизнев (не зря, видимо, Сложнов называл его литературным всезнайкой) составлял также списки авторов, которые были "недопереведены" на русский язык или вообще на него не переводились. Прими руководство эти планы к исполнению, Жизнев получил бы
      
       89
      
      на свою голову огромную дополнительную мороку: искать новых переводчиков помимо уже имеющихся (причем непременно хороших, тогда как для работы с боевиками годились и средние), новых редакторов и корректоров, контролировать качество всех дополнительных работ и их оплату... Однако трудности Жизнева не пугали - очень уж хотелось увидеть и подержать в руках желанные книги. Начальство охотно обсуждало такие замыслы, можно даже сказать - смаковало их (ну еще бы - интеллигентные люди, в их среде такие, как Вован, являлись редкостью). Собирались совещания, оглашались списки, однако дальше совещаний дело не пошло. Реальная издательская политика (если не считать несколько научных издательств, пользовавшихся государственной поддержкой) твердо сохраняла свою нацеленность на самого тупого читателя. Отцы-основатели объясняли это необходимостью заработать денег, а уж потом выпускать и классику, и звезд XX века, и даже - что представлялось верхом филантропии - современных русских писателей. Разговоры о высокой литературе всё велись и велись, от своих слов никто из отцов-основателей не отказывался, а тем временем на рынок продолжали выбрасываться миллионы экземпляров книг, чтение которых Гонкуры удачно сравнили со сном наяву. Жизневу оставалось лишь мрачно цитировать Лопе де Вегу:
       Всем, кто достоин и высок,
       Судьба подрезывает крылья (103).
      Или повторять вслед за Скитальцем: "Я чужд вам, трупы!" - и ехать в притон, дабы там за стаканом спиртного забыть все разочарования.
       Огромная масса "литературы для народа" состояла далеко не из одних боевиков. Те из отцов-основателей, что в советские времена спекулировали дефицитом у книжных магазинов, хорошо знали, какие авторы авантюрного жанра на слуху у населения. Поэтому население быстро получило в достатке Майн Рида, Сабатини, Хаггарда и прочих, однако спрос на них довольно быстро иссяк (или, наоборот, насытился) - видимо, потому, что подобных авторов щедро издавали и при Советской власти. То же можно сказать о Дрюоне, а также о Сенкевиче, Фениморе Купере, Вальтере Скотте и прочих исторических романистах. Да и тяжеловаты они были для нового читателя, которому наперебой старались угодить новые книгоделы. Зато супругов Голон при коммуняках не печатали, то есть их книг на рынке не имелось, а самое главное - на супругов работали фильмы про Анжелику, накрепко врезавшиеся в сознание будущего книгочея столь редкими для Совдепии сексуальными эмоциями (фильмы эти ловко ходили вокруг да около секса и в результате изрядно распаляли воображение зрителя, который для достижения хоть какой-то определенности был готов даже стать читателем - очень уж хотелось узнать, кому и как там отдалась Анжелика, женщина исключительно сложной судьбы). Впрочем, герои Голонов не только грешили в постели - они страстно любили, теряли друг друга, страдали, обретали вновь и, словом, не давали скучать стареющим домохозяйкам, которые ранее, в период засилья серьезной литературы, испытывали острый недостаток в подобном чтении. Романы об Анжелике издавали и по отдельности, и сериями, вышло собрание сочинений Голонов, а позднее Жизнев организовал написание доморощенного продолжения приключений обольстительной героини. Нечто похожее на Голонов новый читатель усмотрел также в романах Жюльетты Бенцони, имевших большой коммерческий успех, Про успех у критики говорить трудно, ибо вся критика стала заказной и потому про бестселлеры вроде Бенцони никто ничего не писал: ругать их боялись, дабы не испортить отношения с их издателем, он же - возможный заказчик статей, а платить за восхваления и без того хорошо продающихся книг не было смысла. Продолжение романного цикла Бенцони Жизнев со своей командой состряпал тоже, за что получил премию (редкий случай: новые издатели хотя и гребли деньги лопатой, в том числе и благодаря Жизневу, но расставались с ними крайне неохотно).
       Однако из книг о всепоглощающей страсти наибольший успех выпал на долю "Унесенных ветром" и "Поющих в терновнике". Эти романы даже получили в среде издательских работников сокращенные наименования: "Унесенка" и "Поющие". Оно и понятно: и тот, и другой выходили раз
      
      
       90
      
      за разом, и тиражи не опускались ниже двухсот тысяч экземпляров. Видимо, разоренной стране были очень близки перипетии жизни сначала идиллически благополучного (в изображении Митчелл, разумеется), а затем беспощадно опустошаемого войной американского Юга. Впрочем, героям Маккалоу в жизни тоже изрядно досталось. То, что больший успех выпал все же на долю "Унесенных ветром", Жизнев считал справедливым: за исключением нарисованной в начале слащаво-пасторальной картины рабовладельческого Юга, это все же настоящая правдивая литература, тогда как в романе Маккалоу сентиментальность, переходящая в слащавость, определяет сам ход повествования, входит в плоть текста и портит впечатление от сильно написанных страниц и целых эпизодов. Две дамы, американка и американо-австралийка, обеспечили, сами того не зная, русским дельцам огромные прибыли, с которыми, разумеется, очень не хотелось расставаться. Не зря Лопе де Вега сравнивал деньги с женщинами, поскольку тех и других все бранят и все желают. К счастью, под рукой у дельцов оказались Жизнев и ему подобные. В литературе эти ребята могли делать всё, как опытная шлюха - в постели. Роман "Скарлет" Александры Рипли, описывавший дальнейшую судьбу главной героини "Унесенных ветром", стал, конечно, мировым бестселлером, однако сама идея романа-матки, порождающего множество продолжений, для Жизнева открытием не явилась: эту идею он полушутя высказывал чуть ли не с момента своего прихода в издательство, захваченный бесконечной суетой вокруг "Унесенки" и "Поющих". "Можно было написать свое продолжение, и не пришлось бы права покупать на эту Рипли", - ворчал Жизнев. Забегая вперед, следует сказать, что его советы и его опыт по написанию продолжений и вообще чего угодно в зависимости от потребности не пропали втуне: "Унесенные ветром" после "Скарлет" получили в России масштабное продолжение. Называлось оно "Ретт Батлер" и повествовало о судьбе (с момента окончания романа-матки) супруга главной героини. Конечно, в отсутствие чрезмерно добросовестного Жизнева отцам-основателям не хватило терпения честно написать новый роман подобно А.Рипли. Денег хотелось как можно скорее, вот и взяли сюжет какой-то современной писательницы, - кажется, Салли Боумен, - изменили имена героев, географические названия, подправили сюжет и выпустили полуторамиллионным тиражом. Правильно писал Лотреамон: "Плагиат необходим. Прогресс требует плагиата" (104). Затем последовало еще полдюжины продолжений, но они не смогли даже приблизиться к успеху "Ретта Батлера" - как говорится, всему есть предел. Ныне эти книжки можно за гроши приобрести на букинистических развалах - они уже никому не нужны, что в общем справедливо. Когда Жизнев вспоминал странную судьбу "Унесенных ветром" в России, ему всегда вспоминался знаменательный диалог из этого романа:
      - Не всё можно купить за деньги.
      - Кто вам это внушил? Сами вы не могли бы додуматься до такой банальности. Что же нельзя купить за деньги?
      - Ну, как... я не знаю... Во всяком случае, счастье и любовь - нельзя.
      - Чаще всего можно. А уж если не получится, то им всегда можно найти отличную замену (105).
      В этом споре героев Маргарет Митчелл русские издатели "Унесенных ветром" стояли, разумеется, всецело на стороне капитана Батлера.
       В начале 90-х Россия переживала одновременно с бумом книжным также и видеобум: население в массовом порядке обзаводилось видеомагнитофонами и с замиранием сердца следило за приключениями голливудских киногероев (справедливости ради следует заметить, что тогда в прокат выходило немало фильмов с действительно интересным сюжетом - позднее изобретательные сценаристы, видимо, сошли со сцены и ставку стали делать на спецэффекты в ущерб убедительности интриги). Издатели, разумеется, не могли пройти мимо такого успеха кинематографа, и Жизнев получил распоряжение начать подготовку книг по фильмам, так называемых кинороманов (хотя обычно, наоборот, фильмы снимаются на основе книг). Первой ласточкой стала дилогия "Девять с половиной недель" и "Дикая орхидея", причем авторы киноромана подошли к делу творчески: ввели
      
      
       91
      
      еще одного главного героя, перекроили под него сюжет и тем самым спасли издательство от нападок агентства по защите авторских прав. Фильм-то был поставлен по роману Элизабет Макнил, с которой агентство имело договор и вознамерилось отстоять ее права. Однако, почитав книжку и увидев, насколько там всё переписано, алчные агенты махнули рукой на это дело. А потом пошло-поехало: "Слепая ярость", "Безумный Макс", "Идеальный мир", "Харлей Дэвидсон и ковбой Мальборо", "Последний бойскаут", "Кудряшка Сью", "Гений" (российский фильм)... Жизнев листал эти книжки и только головой качал, поражаясь вывертам авторской фантазии и приходя к заключению, что для его ребят нет ничего невозможного. Телевидение не собиралось сдаваться в борьбе с видеокино и наносило мощнейшие ответные удары в виде потрясших Россию телесериалов: "Рабыня Изаура", "Богатые тоже плачут", "Дикая роза", "Дикий ангел", "Иоланда Лухан" и так далее, и так далее. Излишне говорить о том, что за права на выпуск этих телесериалов в виде книг немедленно развернулась ожесточенная борьба. Несколько лакомых кусков удалось урвать и тому издательству, в котором работал Жизнев, и вновь команда Жизнева не ударила в грязь лицом, в неслыханно короткие сроки переместив героев с экранов на страницы книг. Сжатость сроков объяснялась тем, что читателям (точнее, читательницам) следовало дать книгу в тот момент, когда они еще не остыли от переживаний за любимых героев и жаждут узнать о них что-нибудь новое и неожиданное. Ну а в благодарность за все эти свершения Жизнев, как уже говорилось выше, пал жертвой непомерных амбиций супруги издателя, яростно прокладывавшей себе дорогу к вожделенному креслу главного редактора.
       Перейдя в другое издательство, Жизнев, увы, не смог сохранить свою уникальную команду. Напомним: на новом месте ему пришлось делать книги по прикладной психологии (или по психологии для домохозяек). Какое-то время они продавались хорошо из-за заманчивых посулов на обложках - вроде "Не давайте мужчинам использовать себя - прочитав эту книгу, вы сможете использовать их сами". Однако затем даже доверчивые домохозяйки прекратили покупать такую чепуху. Пришлось перейти на привычные боевики, потом ставку сделали на толстые исторические романы, потом еще на что-то, а владелец издательства кутил себе да кутил, летал да летал в Канкун и в Акапулько... Кончилось это бессрочным отпуском для работников издательства. Затем до обидного быстро промелькнул период работы Жизнева в "Клюкве", а затем наступила та унылая пора, которая называется безработицей и в реальность которой упорно не верила советская интеллигенция, подкапываясь под основы социалистического строя. Впрочем, лица, возглавившие демократические преобразования, действительно так и не познали всех прелестей данного явления: свое благоденствие они постарались обеспечить при любых обстоятельствах, чего не скажешь о миллионах "солдат демократии". Эта масса, или, как выражаются некоторые прорабы демократии, "пехота", выяснила на своей шкуре, что безработица и все ее неприятные стороны - отнюдь не измышление красной пропаганды. Жизневу, как и многим другим обладателям вузовского диплома, пришлось сделаться человеком свободной профессии - звучит красиво, но на самом деле означает безработицу, прерываемую работой по разным сомнительным договорам, когда единственное средство не даться в обман - во что бы то ни стало требовать аванса, а если аванса не дают, то искать другого работодателя. Если людям, работавшим в штате, платили еще более или менее прилично (оно и понятно - тех, кто чем-либо не нравился, в штате не держали), то отыгрывались буржуи на несчастных фрилансерах. Этим последним, большей частью восторженно принявшим когда-то новый режим, насмешливая судьба предоставила с особой полнотой изведать "нечувствительность румяных богачей", по выражению Ивана Дмитриева. "Но бедность имеет свои преимущества. Когда человек слишком беден, чтобы платить за развлечения, он вынужден обходиться тем, что не продается за деньги, - красотами мира и картинами человеческой жизни" (106). Так писал Олдингтон, и Жизнев, в отличие от многих озлобившихся на весь мир своих знакомых, был с ним вполне согласен.
      
      
      
       92
      
       Глава XXVIII
      
       Впрочем, до окончательного унижения фрилансеров еще оставалось какое-то время. Крайняя степень неблагополучия для этих людей была еще впереди. А наш герой после "Клюквы" не успел еще вкусить всех прелестей безработицы, как вдруг ему позвонили из того самого издательства, откуда его выжила трудолюбивая супруга хозяина. Оказалось, что фирма начала выпускать серию книг под интригующим названием "Я - вор в законе", ее коммерческий успех превзошел все ожидания, и потому срочно потребовалось написать очередную книгу. А так как умение Жизнева создавать по требованию любой коммерческий шедевр еще не забылось, то ему и позвонили, причем не кто-нибудь, а сам хозяин. "Так вам же эту серию Евгений Ухов пишет", - заметил Жизнев, видевший книгу в ларьке и обладавший хорошей памятью на фамилии еще с тех времен, когда ему приходилось помнить в лицо и по фамилиям всех своих студентов.
      - Мы тоже думали, что он будет писать, - мрачно отозвался издатель. - К первой книге особых претензий не было, а потом выяснилось, что он печатал ее отдельными главами в газете, и газетные редакторы всё это дело довели до ума. А нам он привозит непонятно что: во-первых, раза в два меньше нужного объема, во-вторых, не про главного героя, который должен проходить через всю серию, а про каких-то непонятных бандитов... Любит бандитов человек.
      - Сам он тоже бандит? - поинтересовался Жизнев.
      - Нет, - тем же мрачным тоном ответил издатель. - Палеонтолог. Доцент.
       Жизнев рассмеялся, но его собеседник вовсе не находил ситуацию забавной.
      - Этот мудак сорвал нам все сроки, а когда привез наконец текст, то оказалось, что его надо не только плотно редактировать, но и дописывать. То есть в нем про главного героя вообще ничего нет. А мы сто тысяч экземпляров будущей книги уже продали и получили деньги.
      - Понятно, - сказал Жизнев. - Сколько у меня времени?
      - Три недели, - ответил издатель. - Плачу тысячу долларов.
       Позднее Жизнев не раз думал, что, вероятно, стоило поторговаться: его приятель явно находился в затруднительном положении и вполне мог ради собственного спокойствия и грядущих верных барышей раскошелиться и на большую сумму. Однако времена для пролетариев умственного труда были настолько трудные, а тысяча долларов по дефолтным временам составляла столь крупную сумму, что Жизнев не стал рисковать - мало ли, вдруг у его приятеля есть на примете еще какие-нибудь писаки. Положение у издателя, возможно, и непростое, но как раз в таком положении люди склонны к опрометчивым решениям, и вместо него, Жизнева, мастера слога, могут нанять любого литературного жулика, ибо главное - чтобы книга поскорее дошла до читателя. К тому же читатель таких книг к стилистическим тонкостям глух. В таком случае мастеру слога со всем своим мастерством придется положить зубы на полку. Эти соображения властно подталкивали Жизнева к принятию предложения, а вдобавок его подкупила откровенность издателя, по-дружески рассказавшего ему о своих трудностях. К таким подходам Жизнев, воспитанный в понятиях святости дружбы, не мог оставаться равнодушным, хотя умом понимал: издатель получил и еще получит от него несравненно больше, чем он от издателя. Что ж, Дега в таких случаях говорил: "Я лошадь на скачках. Я выигрываю большие скачки и довольствуюсь всего лишь своей мерой овса" (107).
       Итак, Жизнев прочел предыдущие романы серии, дабы составить представление о ее главном герое, поразился идиотизму этих сочинений, но тем не менее ровно через три недели представил готовый роман, прописав в нем дальнейшие похождения главного героя, вора в законе по прозвищу Варяг, и хорошенько отредактировав (скорее - переписав заново) тот корявый материал, который уже имелся налицо. Положение с проданным заранее романом было, видимо, и впрямь напряженное, судя по тому облегчению, с которым в издательстве восприняли завершение работы над текстом. Редакторы, с которыми Жизнев останавливался покурить и поболтать, крутили головами: "И как это ты так быстро работаешь?" - "Бессонница", - посмеивался Жизнев. Однако, несмотря на такое
      
       93
      
      блестящее преодоление трудностей, творческой радости Жизнев не чувствовал. Вклад в серию "Я - вор в законе" не выглядел славной страницей даже в трудовой биографии, не то что в творческой. А всё потому, что серия беззастенчиво лебезила перед криминалом, всячески его возвеличивая и скрывая его темные стороны (причем занимались этим чрезвычайно интеллигентные люди). Жизневу пришлось повидать немало криминальных элементов - они жили в его родном коптевском дворе, общались с ним в конце 80-х, когда Жизнев подрабатывал в кооперативе у своего брата, знакомились и кутили с Жизневым на море и после его концертов в Москве... В студенчестве наш герой, будучи на практике в Тульской области, прожил целое лето в одном маленьком общежитии вместе с лицами, которых за разные уголовные подвиги не прописывали ближе чем за 200 километров от столицы. То, что он видел сам, то, что ему рассказывали воры, разбойники и мошенники, находилось в кричащем противоречии с мужественной романтикой "Вора в законе", над которой сами уголовники смеялись (об этом свидетельствовали приходившие в издательство письма, - впрочем, уголовники всё же читали серию, ибо она им беспардонно льстила). Однако криминальная романтика, придуманная даже не столько уголовниками, сколько квелыми московскими интеллигентами, вполне могла при поддержке такого же криминализованного телевидения обмануть молодое поколение (и обманывала, о чем свидетельствовали опять-таки письма - письма безутешных родителей).
       Конечно, совесть не сразу начала мучить Жизнева - поначалу-то, получив богатый заказ и выполнив его с поразившим всех мастерством, он испытывал ощущение тонущего, который внезапно вспомнил, что умеет плавать, и с шумом вырвался на поверхность к солнцу и синему небу. Затем несколько месяцев подряд ему было просто некогда задумываться: пришлось отчасти дописать, отчасти основательно отредактировать два романа из другой серии боевиков, выпускавшейся тем же издательством (тут Жизневу пригодился его лирический дар - от него потребовали ввести в тексты любовную линию). Затем, когда издательству надоело возиться с Евгением Уховым, окончательно переставшим понимать те задания, которые ему давали, перед Жизневым поставили задачу просто написать роман под фамилией "Ухов" - полностью, от "а" до "я". Жизнев хорошо помнил высказывание Паскаля: "Люди безумны, это правило без исключений, поэтому не быть безумным все равно что впасть в безумие, только другого рода" (108). А значит, не стоило и пробовать обсуждать вариант издания романа под собственной фамилией. Книгоиздательский опыт говорил Жизневу, что с читателями определенной литературы надо поступать как с животными, которых привлекает все привычное, а непривычное, наоборот, отпугивает. Значит, следует сохранять все признаки серии. Читателя с трудом приучили к фамилии "Ухов", и ради амбиций Жизнева никто эту доходную для издательства привычку ломать не стал бы.
       Перед началом работы над романом Жизнева проинструктировал владелец издательства, почему-то считавший, что состоит с Жизневым в дружеских отношениях. Было неясно, зачем потребовался этот инструктаж, если Жизнев совсем недавно отредактировал, дописал и сдал в печать три подобных сочинения, а несколько ранее руководил написанием множества сочинений такого же рода. Однако владелец издательства заблуждался не только насчет характера своих отношений с Жизневым: он еще и полагал, будто наделен писательскими способностями, которые не может развить только из-за множества связанных с бизнесом хлопот. В романы серии "Я - вор в законе" одаренный бизнесмен вписывал целые куски. Жизнев узнавал его стиль и думал о том, что дикость читателя иной раз является благом: такого читателя не покоробит даже от самого суконного языка, лишь бы его, читателя, почаще удивляли, делая вид, будто делятся с ним доселе скрывавшимися секретными сведениями. Какими уж секретами могли обладать наемные писаки и помогавший им издатель, что уж они могли видеть на своем веку, кроме московских мостовых и офисов, какая оборотная сторона людского бытия могла им открыться, - подобные вопросы, к счастью, читателю определенного сорта в голову никогда не приходят, иначе миллионы экземпляров "лагерной" или "зоновской" литературы, столь популярной в конце 90-х - начале 2000-х, так и остались бы пылиться
      
      
       94
      
      на складах и магазинных полках. Ну пришло в издательство несколько писем, в которых подлинные лагерные сидельцы потешались над прочитанным, - и что с того? Стыд - не дым, глаза не выест и денежки со счетов не спишет. "У меня папа был, как и я, вор-рецидивист, - писал один корреспондент, - мотал как-то восьмерик за кражу со взломом, причем он все провернул один и без насилия, как и положено по понятиям. А у вас машину с инкассаторами банда расстреливает в центре города, на оживленной улице, двоих убивают, и в итоге этим махновцам дают тоже по восемь лет. Я просто рыдал, господа!" Другой опытный человек иронизировал по поводу эпизода с побегом из зоны (этот эпизод сочинил сам издатель): "У вас написано, что ваши герои насквозь прокопали целую гору. Как, чем? Вы что-нибудь кроме грядок на дачном участке копали? А вот мне приходилось, и я вам скажу, что с трудом отобрал вашу книжку у корешей, которые хотели ее порвать. Зачем ее рвать, говорю, если она реально смешная? Но даже не в этом вашем метрострое дело. Кто сейчас бегает, кроме тех, кому вышак светит? Кому это на хер надо? Особенно из колонии, которая, как вы пишете, находится в Пермском крае. Вы в этом крае бывали? Похоже, нет, а я и сейчас в нем, и я вам скажу, что бежать здесь просто некуда. В тайге наверняка пропадешь, а в поселке всё население работает в колонии и любой новый человек на виду. Поймают моментально - и новый срок. А на зоне у авторитетных людей, про которых вы пишете, налаженная жизнь, грев, вино, бабы, почет и уважение... Ну даже если добежит он до Большой земли, кем он там будет - бегунком в розыске? Кому он там будет нужен - палиться с ним? Вы бы хоть с людьми посоветовались, прежде чем писать..."
       А инструктаж выглядел так: сначала - занудные общие рассуждения о том, чего хочет читатель от романа (смысл рассуждений сводился к той свежей мысли, что читатель ждет интересного чтения). Через полчаса, сам себе надоев собственным пустословием, издатель взял лист бумаги и начал чертить на нем квадратики, сцепленные наподобие железнодорожного состава. "В романе всё должно быть сбалансировано, - веско объяснял издатель. - Вот это, - он указал на первый квадратик, - сцена в тюрьме или среди воров. Читателю это интересно. Вот это, - ручка уперлась во второй квадратик, - сцена где-то во властных структурах. Речь должна идти об очень больших бабках, о тайных аферах. Читателю это интересно. Он думает, что ему сливают тайную информацию. Вот это, - ручка перешла к третьему квадратику, - драка там или перестрелка, с кровью, жестко... Читателю это интересно, да и вообще без этого никак. Вот это, - указал издатель на четвертый квадратик, - любовная сцена. Читателю, особенно женщинам, это интересно. Ты знаешь вообще, кто нас читает? Даже боевики?" - "Знаю, - пожал плечами Жизнев. - В основном домохозяйки, у которых все дни похожи друг на друга, зато огромный запас нерастраченной нежности". - "Правильно, - хмыкнул издатель, слегка огорченный такой осведомленностью Жизнева. - Значит, нужна сильная любовная линия. Потом, - пятый квадратик, - порнографическая сцена. Читателю это интересно..." - "Пардон, - перебил Жизнев, - насколько порнографическая?" - "Жестко порнографическая, - спокойно ответил издатель. - Без всяких там экивоков. Читателю это интересно". - "Ну да, бесспорно, - согласился Жизнев. - А домохозяйки подумают, что сейчас так принято, что они просто отстали от современной морали". - "Точно, - подтвердил издатель. - Ну и в целом - чтоб динамика, динамика была. Чтоб никаких там рассуждений..." - "Да знаю я, дело привычное", - вырвалось у Жизнева, который сам много раз говорил авторам то же самое, только короче и не с таким важным видом. Издатель от такой бестактности поморщился, но потом сменил гнев на милость и благосклонно кивнул: "Правильно, ты профессионал, человек опытный, тебя долго учить не надо" (подразумевалось, что все-таки надо, хоть и недолго). Впрочем, к поучениям Жизнев успел привыкнуть. Иногда ему даже казалось, что люди затем и становятся предпринимателями, чтобы иметь возможность поучать тех, кто ничуть не глупее их самих. При этом, как говорил герой Матео Алемана, "чья власть, того и правда: любой капитан докажет своим солдатам, что в двух восьмерках пятнадцать очков" (109).
       Получив инструкции, Жизнев пошел работать. Новизной соображения начальника, разумеется,
      
      
       95
      
      не отличались. Еще недавно Жизнев готовил к печати серию романов Гарольда Роббинса, самого продаваемого автора в истории человечества. Кажется, Роббинс стал первым писателем, чьи книги продавались в аэропортах и на вокзалах в специальных автоматах, подобно кока-коле и сигаретам. Так вот у этого, ныне уже заслуженно забытого, автора романы строились по той же схеме: квадратик "Большие Деньги" (как американец большим деньгам Роббинс уделял особое внимание), квадратик "Любовь", квадратик "Насилие", квадратик "Разврат" и так далее, и все это связывалось в единый поезд фигурой главного героя, с тупым упорством двигавшейся туда, куда автор ее направил. Жизнев давно заметил, что оригинальностью мышления новые хозяева русской жизни никогда не грешили, - более того, он пришел к выводу, что богатство дается только достаточно стандартизованным личностям, которые, не мудрствуя лукаво, вполне согласны с героем Лопе де Веги в том, что
       Деньги всюду и везде
       Наш успех определяют (110).
      При этом, как правильно писал Страпарола, "повсюду, где хромает природа, ее восполняют злокозненность и бесчестность". А следовательно, коли деньги и власть состоят в распоряжении богатых, то выдающимся личностям судьба ничего хорошего не сулит. Поневоле вспоминались строки Боккаччо:
       Скорби же вслед за мной о том, что рок
       Так благосклонен сделался сейчас
       К тем, чей язык убог и низки чувства (111).
      Однако приходилось как-то доживать жизнь, а значит, надо было работать, воспевать духовную силу деятелей преступного мира, сочинять порносцены. Не зря Тирсо де Молина как-то заметил, что против денег не попрешь. Однако насчет духовной мощи преступных авторитетов Жизнев все-таки подумал: "Ну уж это слишком". Он не только постарался вывести рыцарей криминала глупыми, жадными, лживыми и жестокими, то есть такими, каковы они и есть в действительности, - нет, он по мере сил ставил их в дурацкое положение и к концу романа стравил их в смертельной схватке с главным героем, старательно подготовив сюжетную почву для того, чтобы авторитеты перестреляли друг друга и серия к чертовой матери закрылась. Разумеется, в осуществление такого творческого замысла Жизнев до конца не верил: сказки о ворах в законе продавались сотнями тысяч экземпляров, а при таких продажах никакие моральные или эстетические соображения не заставят издателя остановить серию. Издатель всё понимал: и то, что воры и воровская жизнь в реальности совсем не таковы, как в выпускаемых им книгах, и то, что эти книги читает доверчивая молодежь... Сердцем издатель был на стороне правды и добра, однако затем начиналась старая песня: вот заработаем на этих нехороших книжках много денег и бросим печатать всякую грязь, начнем издавать классику, начнем переводить то, что в России еще не переводили, найдем и издадим лучших современных прозаиков и поэтов... Все эти благоглупости Жизнев слушал почти равнодушно, ибо то же самое тот же человек говорил ему десять лет назад. "Почти" - потому что надежда на лучшее в его душе не умирала никогда. При всех обстоятельствах он оставался неисправимым оптимистом, во что подавляющее большинство знавших его людей никогда бы не поверило, - как и подавляющее большинство читателей его стихов. Пожалуй, именно о таких поэтах с уважением писал Оцуп:
       Потомство нас оценит: наш закал
       Любви достоин - это сердце билось
       Спокойно, чтобы голос не дрожал,
       И внятно, чтобы эхо пробудилось.
       В соответствии с указаниями начальства главный герой серии "Я - вор в законе" должен был стать большим, даже огромным начальником, ворочать миллиардами и так далее. Несмотря на весь идиотизм этого приказа, его следовало выполнять, причем так, чтобы не очень опозориться в глазах читателя. Тут Жизневу пригодились его экономические познания: аферы главного героя под его
      
      
       96
      
      пером приобретали если не соответствие реальности, то хотя бы правдоподобие (заодно Жизнев не отказал себе в удовольствии напомнить любителям криминального жанра, как нахально их обворовывают те, чьими успехами эти самые любители склонны восхищаться). Труднее всего ему давались эротические и порнографические сцены. Натыкаясь на них в книгах, сам он как читатель отчаянно скучал, ибо не понимал, кого может интересовать подобная рутина. Оставалось еще только с той же дотошностью описать, как человек пережевывает пищу или испражняется. А расчет на тех, кого обделила сексом судьба, казался Жизневу просто бессовестным. Зато сцены "экшн", в которых либо бандиты убивали друг друга, либо их убивала милиция, Жизнев писал с большим удовольствием. "Таскать вам не перетаскать", - сказал бы он на любых бандитских похоронах. Роман был готов, как всегда, в условленный срок, что, видимо, оказалось некоторой неожиданностью для издательства. Жизнев опасался всяких предложений по переделке текста (не забудем, что издатель уже ощутил сладость творческого зуда), однако их не поступило. Получив деньги, вконец вымотавшийся Жизнев собрался уже на море, в свое любимое глухое местечко под Геленджиком, но тут, месяца через полтора после сдачи, позвонил-таки издатель и стал-таки требовать переделок - на взгляд Жизнева, совершенно излишних. Однако Жизнев понимал, что спорить с начальством глупо, ибо современные начальники, они же хозяева, правы всегда и во всем, как боги. В сущности, они и есть боги, поскольку каждый частный собственник-буржуа распоряжается как бы собственной вселенной (хотя далеко не всегда сам ее создает - в России чаще всего приходит на готовенькое). Поэтому вместо бесплодных споров Жизнев просто сухо сказал, что замечаний он ждал раньше, а теперь он уже выполняет другой заказ. Издатель на другом конце провода озадаченно помолчал и потом распрощался, ибо крыть было нечем. Вероятно, он клял себя за то, что поторопился выдать Жизневу деньги. Не будь у Жизнева денег в кармане, над ним удалось бы всласть покуражиться, а так необходимые будто бы дополнения пришлось делать самому. Позже, листая готовое издание своего романа (правда, выпущенного от лица Евгения Ухова), Жизнев, натыкаясь на эти вставки, кривился
      как от зубной боли, настолько они выделялись, во-первых, убожеством языка, и, во-вторых, своей явной, кричащей ненужностью. Но такова уж доля литературных негров: их творческие амбиции беспощадно попираются, иногда равнодушно, иногда с садистским наслаждением. На море Жизнев вполне утешился и прекрасно отдохнул, несмотря на то, а скорее благодаря тому, что много писал, вполне оправдав слова Гете: "Ведь человек по природе своей созидатель, и этот врожденный дар пробуждается в нем, коль скоро его существование обеспечено" (112). Думается, что если бы нашему герою не удалось ничего написать, то он вернулся бы в столицу совершенно изнуренным - таковы парадоксы творческих натур. К счастью, благодаря крепнувшей год от года творческой самодисциплине, а также неприязни к запойному пьянству, общению с кем попало и к другим общепринятым южным развлечениям, такого с ним уже давненько не случалось.
       На следующий день после его возвращения в столицу ему позвонили из всё того же издательства и заказали антологию фривольной поэзии и прозы всех времен и народов. "И прозы?" - переспросил Жизнев, прикидывая в уме объем издания. "И прозы", - жизнерадостно подтвердила разговаривавшая с ним редакторша. Деньги за авторский лист обещали не бог весть какие, но иначе грозила безработица, а большой объем заказа для литературных негров скорее достоинство, чем недостаток. Учитывая этот объем, Жизнев запросил полгода сроку и принялся за работу. Когда мать корила его за покупку все новых и новых книг, постепенно заполонявших квартиру, он с полным основанием отвечал ей: "Да, эти книги стоят денег, но иногда они меня кормят". Он и впрямь уже сбился со счета антологий, которые ему довелось составлять, и весьма удобно было то, что все нужные книги имелись у него дома, буквально под рукой. Иначе, при необходимости ездить в библиотеки, составление антологий стало бы далеко не таким приятным делом. Обращаться в библиотеки ему все же пришлось, но за все годы - считаное количество раз, когда вдруг оказывалось, что какое-то известное эротическое произведение в его домашнем собрании отсутствует. Жизнев,
      
       97
      
      конечно, мог бы, в расчете на необразованность редакторов, сделать вид, будто этого произведения
      вообще не существует в природе - многие составители в затруднительных случаях для экономии времени и сил так и поступают (подобно тому как комментаторы текстов порой делают вид, будто не заметили темного места). Однако собственная добросовестность постепенно приобрела над Жизневым тираническую власть и порой заставляла его поступать даже себе во вред. Знали ли будущие редакторы и будущие читатели будущей антологии о существовании такой, например, книги, как "Эротические сонеты" Абрама Эфроса? Очень сомнительно, однако о существовании книги было известно знатокам эротической темы, а Жизнев не хотел бледно выглядеть в глазах знатоков и потому не пожалел времени на поиски некогда нашумевшего сонетного цикла (впрочем, цикл того стоил). Но подавляющее большинство нужных книг, повторяем, стояло у него на полках, только руку протянуть, почти все эти книги Жизнев либо читал, либо хотя бы пролистывал и потому знал, что откуда брать для каждого раздела антологии. Неудивительно, что раздел поэзии он составил довольно быстро. Гораздо больше времени, чем подбор текстов, включая их компьютерный набор (или ксерокопирование), отнимало у него составление примечаний. Когда-то комментаторы даже весьма авторитетных изданий (например, серии "Библиотека античной литературы") без зазрения совести пропускали темные места - те, которые они не могли откомментировать с ходу. Жизнев не пожелал следовать их примеру (тем более что знал, насколько понизился культурный уровень читателя и насколько нужнее стали потому комментарии), а потому обложился всевозможными энциклопедиями и справочниками, начиная с Гигина и Аполлодора. Кроме того, он решил также дать в приложении краткие биографии всех авторов антологии. Приятели и коллеги называли его чудаком, но он только посмеивался и отвечал: "Жизнь слишком коротка, чтобы еще омрачать ее угрызениями совести".
       Покончив с поэзией, Жизнев принялся за прозу. Для более ранних эпох у него уже сложился в голове список, многие имена из которого знает любой книгочей: Лонг, Апулей, Боккаччо, Мазуччо Гуардато и прочие итальянские и французские новеллисты, Аретино, "Тысяча и одна ночь", шейх Нафзави с его "Благоухающим садом", Брантом, Таллеман де Рео... Однако, дойдя до XVIII века, Жизнев ощутил недостаток своего образования в области эротической прозы. Маркиз де Сад не смог спасти положения, поскольку был не эротичен, а навязчиво-омерзителен. Жизнев охотно включил бы его в антологию, дабы позлить читателя, но до читателя полоумный маркиз все равно не дошел бы - его непременно выкинули бы редакторы. И правильно: читатель эротических антологий, как то ни странно, уважает хороший тон (вспоминается гневный вопрос Аретино: "Тебе что, неизвестно, что именно в борделе особенно ценят приличие?" (113) ). Любителю эротики можно показывать любое негодяйство, но в привлекательном, аппетитном виде, а бритвы, хлысты и копрофагия де Сада заставит читателя с гневом отбросить книгу. К тому же под занудливым пером маркиза даже самые развратные сцены вскоре начинают вызывать зевоту. Выручили Жизнева два московских издательства, почти одновременно выпустивших непристойную французскую прозу XVIII века в русском переводе. Жизнев свёл все это воедино (разумеется, в отрывках), добавил Ретифа де ла Бретона, Дидро, еще кое-что и облегченно вздохнул: далее простирался обильный эротикой XIX век. Эротических текстов этот век наплодил множество, Жизнев прилежно их ксерокопировал и снабжал примечаниями, но при этом чувствовал: получается слишком прилично. Выручили опять-таки московские издатели: они подарили публике французскую порнографию XIX века (эротикой это можно называть только в суде), а кроме того, выпустили тексты Пьера Луиса, Батая, раннего Арагона, то есть позволили Жизневу плавно войти в XX век. Наш герой радовался тому, как бойко идет дело, хотя его не покидало чувство неловкости за авторов, в том числе и знаменитых (а может быть, за последних в особенности). Как-то нехорошо это все изображать, думал Жизнев. Для сексуально удовлетворенного читателя это невыносимая рутина, а разворачивать такие сцены перед сексуально неудовлетворенным - словно голодному показывать трапезу гурманов через пуленепробиваемое
      
      
      
       98
      
      стекло.
       Работа над прозой была в разгаре, когда Жизневу позвонили из издательства и как ни в чем не бывало сообщили, что руководство (сиречь супруга хозяина) решило ограничить антологию только стихами, а раздел прозы посчитало излишним. Жизнев скрипнул зубами и любезно напомнил о том, что над прозой он работает уже два месяца, причем не по собственному желанию, а согласно договоренности. Редакторша смущенно замялась, а Жизнев вспомнил, что она человек подневольный, сама решений не принимает, и успокоил даму: "Да ладно, ничего страшного, это я так. Пустяки". Хотя какие уж там пустяки - сотни просмотренных текстов, горы скопированных страниц, десятки страниц примечаний, и всё впустую, поскольку оплата сдельная, в зависимости от количества принятых издательством листов... Жизнев пожал плечами, сознавая свое бессилие, и вспомнил совет Кости Сложнова искать в каждой плачевной ситуации не только минусы, но и плюсы. Баланс плюсов и минусов в данной ситуации складывался явно отрицательный - помимо зряшной работы еще и отвратительное ощущение униженности, однако и плюсы имелись: во-первых, урок на будущее - жестче формулировать договоры, а во-вторых, отпавшая необходимость заканчивать работу по фривольной прозе. Оставалось только получить деньги и вновь пуститься с ними в свободное плавание по угрюмому морю безработицы, вспоминая слова Аретино: "О обжоры, о скоты, какая жестокая вещь ваше хозяйничанье!" (114) Или Астуриаса: "У торговцев нет сердца" (115). Или Драйзера: "Ибо к чему в конечном счете сводится практическая мудрость любого капиталиста, любого миллиардера: не к самой ли хищной алчности?" (116) И, разумеется, стихотворение "Моя молитва" поэта Трилунного:
       Пошли мне, милосердый Боже,
       Всегда насущного кусок,
       Чтоб я дышать в сём мире мог
       Без покровительства вельможи.
      
       Глава XXIX
      
       Из того, что ряд предыдущих глав был посвящен в основном трудовым свершениям нашего героя, не стоит делать вывод, будто его жизнь состояла из одних трудов. Как-никак он ведь являлся представителем русской богемы, а таковые, в особенности поэты (питомцы вдохновенья, хе-хе) чуть ли не по должности обязаны много пить и растрачивать время в гульбе. Растрачивать время Жизнев терпеть не мог и о своем некогда легком отношении к времени вспоминал едва ли не с большей горечью, чем о любви, потерянной им по собственной глупости (об этом мы, вероятно, еще расскажем). Однако выпить он любил, ибо рос в такие годы, когда много и с приключениями пить считалось хорошим тоном и признаком мужской доблести. Странно, но в те годы наряду с молодецким пьянством очень ценилось хорошее физическое развитие и успехи в спорте. Правда, Жизнев массовый спорт недолюбливал и постоянно получал освобождения от уроков физкультуры. Сначала беспокойная мама обнаружила у маленького Жизнева болезнь печени, которой он сам почему-то не чувствовал, а потом смышленый сынок сообразил, что зафиксированную в медицинских документах болезнь можно использовать, дабы прыгать, бегать и лазить только на воле - на пустыре, на стройке, в Тимирязевском парке, а не в провонявшем потом спортзале среди неуклюжих девчонок и под присмотром грубого физрука. В детстве и отрочестве Жизнев околачивался по округе часами, облазил в ней все выдающиеся деревья, летом проезжал в окрестностях дачи десятки километров на велосипеде, фотографируя памятники архитектуры и готовые снимки отсылая брату в армию. В результате в те периоды, когда его хвороба, по мнению врачей, шла на убыль и освобождения от физкультуры ему получить не удавалось, в глазах физрука он отнюдь не ударял лицом в грязь - сказывались дворово-парковые упражнения. И он, и его товарищи с интересом следили за физическими кондициями и спортивными успехами друг друга, но сочинение стихов и
       99
      
      романов, изготовление крамольных стенгазет и создание литературных обществ уже тогда казались Жизневу куда интереснее спортивных занятий и многочасовой возни и беготни с мячом на школьной спортплощадке. Уж если игры, то поинтереснее - жмурки, например, в укромных уголках школы или снежки, армия на армию, в школьном дворе. Интересно было и выпивать с друзьями - на школьных вечерах, на коптевских пустырях, в парке. Точнее, интересно было, выпив, дурачиться, потому что сперва выпивали на копейку, а дурачились на рубль, изображая буйное опьянение. Однако молодечество заставляло пить больше, веселиться и дурачиться хотелось чаще, так что из школы в мир выходили уже бывалые выпивохи. А если учесть нелюбовь юнцов к окостенелой власти (юнцы тогда по наивности думали, будто власть такова только в их стране), то их пьянству не стоит удивляться: пьянством они протестовали против режима, вернее, отстранялись от него и замыкались в своем дружеском мирке среди стихов, политических анекдотов, музеев живописи, рассказов бывалых людей и собственных подвигов по пьяном делу, а также влюбленностей, порой перераставших в нешуточные любови - почему-то почти всегда несчастные.
       Как уже говорилось, наш герой сызмальства был убежден в том, что именно литература составляет его жизненное призвание, а прочие занятия просто позволяют ему существовать в обществе. Поэтому годы его обучения в институте и затем годы педагогической работы можно считать периодом его личного безвременья. Собственно, он и сам склонен был так на них смотреть - по крайней мере если говорить только о событиях, о ярких воспоминаниях и не говорить о той невидимой миру и не ощущавшейся вполне даже им самим огромной работе, происходившей в нем именно в эти годы. А настоящая яркая жизнь началась лишь со времени его вхождения в литературу (пусть читатель простит нам это несколько высокопарное выражение). И впрямь, разве не красочное впечатление - первое выступление Жизнева как поэта перед большой аудиторией, причем почти совершенно провальное? Происходило оно в театре МГУ на Моховой, где ныне храм святой Татианы (странно, когда храм передают под светские нужды, но, думается, не менее странно и прискорбно, когда весьма посещаемый театр отдают под храм). Жизнева пригласил почитать стихи Сидорчук - они тогда уже были знакомы, хотя Сообщество еще не возникло. Сотни опьяненных внезапно наступившей свободой юнцов и юниц бурно рукоплескали эксцентрическим, а сказать по правде - скорее клоунским выступлениям тогдашних кумиров, ныне уже забытых - Пригова, Туркина, Друка... Смысла в их номерах было мало, поэзии не было совсем, зато артистизма хватало: никто не умел так подпускать металла в голос, как Пригов, пародировавший программу "Время" ("При чем тут поэзия?" - спросит наивный нынешний читатель, но тогда подобных вопросов у публики не возникало). Никто не умел так выпучивать глаза, как Туркин, читая свое знаменитое "Она ломала коржик, Но коржик не ломался, Тогда столовый ножик Ей на глаза попался..." Всего Туркин написал, кажется, с десяток стихотворений, но, как известно, в России достаточно придумать и одну запоминающуюся строчку, чтобы всю жизнь потом считаться поэтом. Друк читал нечто совершенно непонятное, зато носил одновременно два галстука и по нескольку пар часов на каждой руке (для того чтобы считаться поэтом в России, и этого тоже вполне достаточно). Освистывать таких людей продвинутые зрители обычно побаиваются, опасаясь прослыть тупицами и ретроградами. Но вот в разгаре яркого шоу на сцену робко вышел Жизнев в преподавательском костюмчике и при всего одном галстуке и принялся читать какие-то совершенно внятные ямбы "со смыслом". Читал он тоже по-преподавательски, то есть без эмоций, размеренно и отчетливо, - так, по словам современников, читал Блок, называвший собственное чтение "честным". При воспоминании об этом вечере приходят на память и другие слова Блока про лица, "судорожно дергающиеся от внутреннего смеха, который готов затопить всю душу человеческую, все благие ее порывы, смести человека, уничтожить его; мы видим людей, одержимых разлагающим смехом, в котором топят они, как в водке, свою радость и свое отчаянье, себя и близких своих, свое творчество, свою жизнь и, наконец, свою смерть". Впрочем, не будем отвлекаться... Наш герой опоздал со своей честностью чуть ли не на сто лет: аудитория
      
      
       100
      
      Блока не была избалована скоморошеством, а вот московская студенческая аудитория рубежа тысячелетий - дело иное. В зале вскоре раздались топот и свист. Правда, Жизнев заметил, что свистят не все - многие пытались уловить, о чем же читает этот странный человек. Поэтому Жизнев невозмутимо продолжил чтение, а перед заключительным стихотворением с доброй улыбкой сказал залу: "Извините, но я уж дочитаю до конца, ибо немного осталось". Такое присутствие духа публика оценила, раздались аплодисменты, и читку он закончил уже без помех. Однако настроение в зале установилось уже такое, что освистать кого-нибудь было просто необходимо, дабы получить весь комплект удовольствий, от восторженного рева до злобного поношения. А потому вышедший вслед за Жизневым Сидорчук, вместе со своим приятелем поэтом М. представлявший в тот вечер дуэт "Ящик Пандоры" и пригласивший к себе "на разогрев" Жизнева, в тот вечер лавров не снискал. Приятели, раззадоренные успехом выступавших ранее эксцентриков, решили читать что-нибудь погрубее и поэпатажнее, а поскольку чувства такта Сидорчуку всегда недоставало, то он, а вслед за ним и его приятель, явно перегнули палку. Сидорчук, пуча глаза не хуже Туркина (а пожалуй, даже и лучше), принялся читать стихи про секс, то есть на свою единственную тему (исключения в его творчестве имеются, но вряд ли их больше десятка). Стихи были очень корявые, недостаток отделки автор попытался возместить прямотой выражений, но публики не покорил - та решила (и справедливо, надо сказать), что под маркой эпатажа ей подсовывают обычную безвкусицу. Послышались свистки. В отчаянии Сидорчук начал читать беспроигрышные в его понимании стихи про секс с родной матерью, однако свист только усилился. Вдобавок и выглядел автор несимпатично: страшно вылупленные глаза в сочетании с испуганным лицом приводили на память различных кинематографических злодеев. Скомкав выступление, Сидорчук удалился за кулисы, сверкая моднейшими белыми шароварами, а исправлять положение вышел поэт М. Этому молодцу свист и топанье были явно нипочем. Он начал читать незатейливые, но зато нарочито вызывающие стишки про какую-то парочку словно из баллады Вийона - Жизневу запомнилась строка "А дама любит поблевать", но и все остальное было выдержано в том же духе. Публика ответила на вызов, и свист поднялся такой, что у Жизнева заложило уши. Однако поэт М. не смутился, сунул два пальца в рот и ответным разбойничьим свистом заставил публику на секунду притихнуть. Правда, затем, разозлившись, она подняла такой шум - уже не только свист и топот, а и рев, и уханье, и крики "долой", - что даже поэту М. пришлось ретироваться за кулисы. На этом выступление "Ящика Пандоры" закончилось. Ошарашенный Сидорчук, конечно, не удержался на улице от поучений в адрес Жизнева - мол, эксцентрику надо было читать, - но углубляться в поучения не стал, ведь его, в конце концов, освистали куда яростней. Вечер завершился ничтожным на первый взгляд эпизодом, который, однако, позднее постоянно приходил на память нашему герою: переходя улицу Герцена, тогда еще не переименованную обратно в Большую Никитскую, Жизнев, шагая с бордюра на мостовую, нечаянно зацепил ботинком белоснежные шаровары Сидорчука. Сам Жизнев, случись такое с его штанами, сделал бы, конечно, вид, будто ничего не заметил, однако Сидорчук принялся рассматривать запачканное место с таким преувеличенным вниманием, что Жизнева это покоробило. Человековеду такое поведение Сидорчука сказало бы о многом, да и Жизневу оно о многом говорило, однако, как мы с прискорбием констатировали выше, до поры до времени слушать своего внутреннего голоса он не хотел.
       Провал, конечно, дело неприятное, и сперва приятели приуныли, но уже на следующий день им стало ясно, что скандал куда полезнее обычного гладкого выступления, что публике они запомнились как яркая часть шоу и что, выражаясь словами Сложнова, "дурная слава - это тоже слава". Для Жизнева случившееся в тот день стало уроком: он понял, как много неожиданностей подстерегает всякого, кто намерен выступать публично, как важно сохранять хладнокровие в любой неожиданной ситуации и как мало значит подлинное качество стихов для успеха у определенного рода публики. Кроме того, он лишний раз припомнил слова Свифта: "...Мне прекрасно известны
      
      
       101
      
      вкусы нынешних читателей и часто с большим удовольствием случалось наблюдать, как муха,
      которую прогнали с горшка с медом, немедленно садится на навозную кучу и с большим аппетитом кончает там свой обед" (117).Никакому самоедству он не предавался, ибо знал цену своим стихам и понимал: в другой обстановке он вполне мог сорвать овации. Отсюда следовало, что необходимо развивать в себе чутье на аудиторию, проявлять гибкость и всегда иметь несколько вариантов программы. Еще отсюда следовало, что публика - дура, но просвещенному читателю эта старая истина скорее всего понятна и без нас.
      
       Глава XXX
      
       В конце 80-х - начале 90-х годов немалой известностью в среде московской богемы пользовалось так называемое рок-кабаре "Стетоскоп" под управлением поэта и барда Демидова. Те, кого в те времена еще не принимали в Союз писателей, вступали в Союз профессиональных литераторов, дабы иметь возможность не ходить на службу, поскольку членство в неизвестно кем созданном Союзе литераторов подразумевало (увы, далеко не всегда оправданно) наличие литературной работы на дому и литературного заработка. А донести свои произведения до публики эти второсортные (с официальной точки зрения), а значит, и мало издаваемые художники слова могли в кабаре Демидова - пусть бесплатно, зато не сомневаясь в благосклонном отношении публики и самого руководителя. В "Стетоскопе" учились говорить в микрофон многие из тех, что позднее благодаря телевидению, газетам, Интернету стали известны всей стране, да и тогда порой уже появлялись на экране. Работа у Демидова, по правде говоря, была нетрудная: он не писал сценариев для своих вечеров, не морочил головы выступающим своими пожеланиями. Приходили и выступали кто когда хотел, а если вдруг обнаруживалась нехватка выступающих (правда, такое случалось крайне редко), то Демидов начинал рассказывать истории из своей молодости (правда, и в описываемое время он был вовсе не стар - квадратный от физических упражнений подвижный блондинчик очень маленького роста), или принимался читать собственные стихи или петь свои песни под гитару. Выступавшим у него Демидов безбожно льстил, но, однако, не всем: больше всего сладких слов доставалось, во-первых, тем, кто уже мелькал в телевизоре и обладал некоторой известностью, и, во-вторых, хорошеньким девицам (до них, до молоденьких, Демидов был великий охотник). На тех же, кто не лез вперед, Демидов теплых слов предпочитал не тратить. Так в конце концов зарекся у него выступать Костя Сложнов - после того как Демидов несколько раз не пожелал его узнать, столкнувшись с ним нос к носу, хотя с тем же Жизневым и, разумеется, с Сидорчуком он непременно с радостной улыбкой здоровался за руку. В известных людях Демидов нуждался для успешной концертной деятельности, ибо они поддерживали популярность кабаре. Он называл их своими друзьями, некоторых из них при встрече обнимал и целовал, однако с теми, с кем сходился поближе, он обычно ссорился насмерть, находя для этого самые разные поводы. Само собой, с соседями по коммуналке в Столешниковом переулке он находился в лютых контрах и порой перед концертами жаловался окружавшим его поэтам: "Я живу в зоне ненависти!" Послушав эти жалобы, далекий от сострадания поэт П. довольно метко назвал Демидова "Лаокооном из коммуналки". В то, что такая неуживчивость является плодом малорослости, Жизневу как-то не верилось, а вот в то, что она проистекает от недостаточной литературной одаренности, верилось легко. Поэтом Демидов был гладкопишущим, с немалым словарным запасом, но, к сожалению, со склонностью взахлеб упиваться этими своими дарованиями - отсюда многословие, неумение выражаться сжато и просто, а значит, и сильно, сочинительство "от ума" и, как итог, крайнее занудство.
       Правдиво описывая душевные и творческие свойства поэта Демидова, трудно отделаться от чувства некоторой неловкости. Да, слабостей у него имелось хоть отбавляй, но человеком он ведь был далеко не худшим, особенно среди поэтов. Как-никак к доходным местечкам он не рвался, довольствуясь небольшой зарплатой культработника, искусству был искренне предан, и если любил
      
       102
      не столько искусство, сколько себя в нем, то кто из поэтов тут без греха? Демидова многие упрекали
      в том, что он почти никому не помогал. Однако сама его затея с кабаре помогала многим, являясь многие годы чуть ли не единственной отдушиной для желающих заявить о себе и публично высказаться. Да и кто из русских литераторов за последние лет пятьдесят помогал своим собратьям, не ожидая ответной мзды? Слишком редки такие случаи, чтобы предъявлять Демидову обвинения в какой-то особенной душевной глухоте. Возможно, он и хотел помочь, но в литературном мире, где все основано на взаимности услуг, его рекомендации - рекомендации человека без громкого имени и без серьезного влияния - оставались неуслышанными. Так что Демидов был типичным и далеко не худшим продуктом богемы. Именно поэтому следует остановиться на статьях о нем, появившихся после его смерти. Их написали люди, ходившие когда-то в кабаре и ностальгировавшие по тем временам. В статьях утверждалось, будто Демидов был большим поэтом и чуть ли не святым человеком. О том, каким он был поэтом, сказано выше и добавить тут нечего: сколько ни выискивай в его наследии хороших строк, в противовес легко можно набрать еще больше плохих и во много раз больше просто вымученных и лишних. Некоторые черты личности Демидова также отмечены выше и далеки от святости. Чтобы составить обоснованное заключение о личности человека нашего времени, необходимо знать его материальное положение и отношение к труду, - так вот, материальное положение Демидова также не давало повода считать его святым. Работал он, что называется, не переламываясь и при этом не бедствовал, имел крышу над головой (в 90-х даже переехал из коммуналки в Столешниковом в двухкомнатную квартиру в Тушине). Да, Демидов всегда старался подчеркнуть свое неофициальное, полуподпольное, почти бунтарское положение, но в те времена, когда на таком положении находились почти все хоть чего-то стоившие молодые поэты, претензии Демидова выглядели нелепо. Он хотя бы получал жалованье как работник культуры и при этом имел возможность регулярно выступать, а ведь многие литераторы и музыканты ни тогда, ни сейчас не получали за свою творческую деятельность ни копейки. Он намекал на какие-то преследования, но все они сводились к тому, что кабаре просто приходилось переезжать в другое помещение и продолжать свою деятельность там. Иногда ему, как он считал, приходилось обманываться в людях, но не потому ли, что его всегда тянуло к делающим карьеру? Таких он принимался безудержно расхваливать, пользуясь старыми связями (когда-то он работал в прессе), публиковал о них статьи, полные комплиментов, переходящих в безудержную лесть (то есть возможности помочь у него все же имелись), однако когда его протеже, уже вкусившие успеха, принимали его авансы как должное (а баловни судьбы обычно так себя и ведут), Демидов начинал обижаться, сердиться и наконец находил повод для того, чтобы вдрызг разругаться со своим недавним кумиром (то есть он от кумира чего-то ждал, то есть был не так уж бескорыстен). Лично Жизневу очень не нравилось в нем его невежество (увы, характерное для русских интеллигентов) и вытекавшая отсюда ненависть к Отечеству: вполне русский человек, о своей стране Демидов отзывался исключительно злобно и распространял о ней какие-то нелепые черные фантазии. Например, он рассказывал явно выдуманную им самим дурацкую байку о том, что советские танки, штурмовавшие Зееловские высоты на подступах к Берлину, двигались якобы по башни в месиве из трупов советских же солдат. Жизнев и в конце 80-х уже знал о войне немало - и из книг, и из рассказов отца и других ветеранов, которых при всякой возможности старался вызвать на разговор. Но спорить с Демидовым ему не хотелось. Он понимал, что с фанатичным либералом Демидовым спокойного выяснения истины не получится, а ссориться с человеком, приглашавшим его выступать, считал неприличным. Кроме того, Жизнев считал, что можно ввязываться в спор только с фактами в руках, а собирать факты для опровержения всяких глупых россказней ему было недосуг. Увы, в те странные времена, полные веры в лучшее будущее, люди с радостью выслушивали любые мерзости о собственной стране, о собственных отцах и дедах, не понимая, что тем самым уничтожают лучшее будущее в зародыше. Великий португалец Антонио Феррейра напоминал:
       Тягчайшее меж прочих преступленье
       (Так почитают с древности седой) -
      
       103
       Питать к земле, где ты рожден, презренье (118).
      Однако в тогдашней России его мало кто понял бы. Джакомо Казанова, человек куда менее легкомысленный, чем о нем принято думать, писал: "Благородному человеку, мне кажется, дозволительно ставить свою нацию выше других" (119). Однако в тогдашней России успели сложиться другие понятия о благородстве - совсем не те, что господствовали во времена отрочества Жизнева, когда хулитель своей Родины вызывал физическое омерзение. Много позднее, уже после смерти Демидова, Жизнев прочел в одной из исторических книжек ведомость потерь всех советских армий, штурмовавших Зееловские высоты, и еще раз с горечью усмехнулся, вспомнив маленького нервного человечка, с пафосом рассказывавшего о танках, давивших нагромождения мертвецов. Жизневу всегда казалось, что от этого рассказа (и неисчислимого множества ему подобных) веет отнюдь не состраданием к родным мертвецам. А еще Жизневу вспомнилось, как он в трудную минуту, уйдя со службы, попросил Демидова положить его, Жизнева, трудовую книжку в отдел кадров того дома культуры, где в то время проходили вечера кабаре (зачем - понятно: дабы не прерывался трудовой стаж). Демидов выполнил просьбу, но вскоре попросил Жизнева забрать книжку. Оказалось, что такая же услуга понадобилась одной из многочисленных юных пассий Демидова, и тот сделал выбор не колеблясь.
       Надо сказать, что Демидов с первого дня знакомства стал называть Жизнева другом, чем изрядно его поразил. Впрочем, Жизнев вскоре перестал удивляться, заметив, что Демидов называет так всех мало-мальски известных людей (неизвестные такой чести не удостоивались), а с еще более известными старается обниматься и целоваться (совсем как ненавистный Демидову Брежнев - с другими коммунистическими вождями). Кроме того, Демидов имел обыкновение публично заявлять о своей любви к различным людям (как правило, в их присутствии): "Я очень люблю этого человека". Далее - указующий жест рукой и поток восхвалений. Многие года спустя, когда Жизнев уже густо поседел и стал членом множества официальных и неофициальных писательских союзов Москвы, ему вспомнились эти привычки Демидова.
       Воспоминание пришло при следующих обстоятельствах. Жизнев сидел в коридорчике престижного московского клуба (не из дорогих и гламурных, но зато с претензией на богемность и духовную элитарность). Мимо него сновали официантки и заблудившиеся гости, рядом находился туалет, и чувствовал себя Жизнев весьма неуютно. Его друзьям-музыкантам захотелось выступить в этом клубе, и он стал звонить одному из владельцев заведения, довольно известному художнику-карикатуристу. Однако владелец-совладелец всякий раз оказывался не готов к разговору: "Сейчас ничего не могу сказать. Позвоните через неделю". Через неделю повторялось то же самое. Жизнев никак не мог понять, что же мешает карикатуристу либо послать докучливого просителя к черту, либо набрать номер собственного клуба, узнать, какое число свободно от мероприятий, и назначить концерт Жизнева и жизневских музыкантов на это самое число. То есть умом-то Жизнев понял, что карикатурист считает такой звонок ниже своего достоинства и опасается за свой престиж. Однако по-настоящему поверить в подобные мотивы поведения вменяемого с виду человека Жизнев никак не мог. Ему казалось, что интеллигентный человек, пусть даже и сомнительный художник, не может быть таким идиотом. Как видим, опыт общения с поэтами и другими творческими личностями Жизнева мало чему научил: до него по-прежнему туго доходила та несомненная истина, что все действия на благо ближнего деятели искусств считают излишними, глупыми и ущемляющими их достоинство, зато по-настоящему дурацкое поведение, недостойное даже бессмысленных скотов, кажется им полным величия и царственного благородства. В конце концов терпение Жизнева лопнуло, он позвонил карикатуристу, твердо решив, что этот звонок будет последним, и тут наконец дело сдвинулось с мертвой точки: клубосовладелец предложил ему выступить в своем заведении на каком-то благотворительном мероприятии, а заодно и поговорить о будущем вечере. Просьба выглядела, конечно, довольно нахально - выступить задаром, то есть вместо всех тех, кто задаром
      
      
      
       104
      
      выступать не соглашается. К тому же получалось, что без дармового выступления никакого концерта не будет. Вряд ли прилично ставить такие условия известному поэту, но Жизневу хотелось порадовать друзей, и он согласился. Карикатурист велел ему явиться в клуб за час до начала мероприятия, дабы все спокойно обговорить. Охранники показали гостю, где находится клубосовладелец, Жизнев толкнул дверь и очутился под недоуменными, если не сказать неприязненными, взглядами двух десятков пожилых и как бы присыпанных перхотью евреев, сидевших вокруг стола и, видимо, обсуждавших какой-то необычайно важный вопрос. Среди этих взглядов Жизнев уловил и взгляд карикатуриста. Решив, что его попросту не узнают, наш герой довольно глупо отрекомендовался: "Я - Жизнев". Совладелец клуба нетерпеливо кивнул в ответ, не сделав ни малейшей попытки встать навстречу гостю. Жизневу не оставалось ничего иного, как ретироваться и либо гордо покинуть заведение, либо присесть на стульчик в коридоре и подождать. Приученный годами капитализма к смирению, Жизнев выбрал последнее. Дальнейшие полчаса для него прошли в размышлениях. Он думал о том, не устарело ли его понимание вежливости; о том, почему хамство особенно распространено в московской интеллигентской среде; о том, получают ли сами интеллигенты удовольствие от своего хамства; о том, являются ли московские интеллигенты людьми в полном смысле этого слова и не дать ли в морду карикатуристу, когда видавшие виды евреи закончат обсуждение своих важных вопросов. Впрочем, последний вопрос можно считать чисто риторическим, ибо мы не можем представить себе ситуации, когда наш герой, способный вообще-то яростно сопротивляться физическому насилию, мог бы первым поднять руку на своего ближнего.
       Тут в клубе появилась та певица и поэтесса, с которой Жизневу предстояло выступать, и веселость этой милейшей дамы отвлекла нашего героя от мрачных мыслей. Они расположились за столиком, поэтесса заказала чаю, Жизнев - двести пятьдесят водки. Однако он продолжал коситься на дверь того зала, где они сидели: дверь выходила в коридор, которым должен был пройти карикатурист. И впрямь, не прошло и получаса, не успел Жизнев опустошить и половины своего графина, как в дверном проеме возникла щуплая фигура карикатуриста. Жизнев с интересом вгляделся в его лицо: привыкнув к тому, что "люди с положением", особенно интеллигентные, постоянно стремятся унизить своего ближнего, Жизнев все же надеялся найти на лице клубосовладельца следы смущения, - возможно, даже раскаяния. Напрасный труд! Нашел он только плешь, глаза, уродливо увеличенные сильными очками и смотревшие уныло и в то же время нагловато, длинные обвислые усы, - словом, обличье муравья, живущего по каким-то своим муравьиным законам, непонятным человеку. Карикатурист кивнул Жизневу, бросил что-то ободряющее и побежал открывать вечер. "Да ладно, не принимай близко к сердцу, - сказала Жизневу поэтесса своим приятным грудным голосом. - Таких хамов везде теперь полно, они хамят как дышат. Я привыкла". - "Да и я тоже привык, - пожал плечами Жизнев. - Просто сегодня не ожидал. Вроде бы и договаривались четко, и опять же свой брат художник". - "Да какой он художник, - усмехнулась поэтесса. - Не брат он нам, как говорил герой известного фильма. Обычный мелкий буржуй". - "Ах, всё правда, - вздохнул Жизнев, наливая себе водки. - Но все же нельзя полностью привыкнуть к этим разочарованиям в людях. Не окажись тут тебя, представляю, какое настроение у меня было бы".
       И Жизнев, и его приятельница выступили с успехом, вполне оправдав ожидания клубосовладельца. Жизневу хотелось порадовать своих друзей-музыкантов, вот он и старался. Но когда карикатурист объявлял его выступление, он невольно вздрогнул. "Выступают такие-то, мои друзья!" - с подъемом выкрикнул карикатурист, и Жизневу сразу вспомнился Демидов, всех называвший друзьями и всех будто бы любивший. "Скоро все станут друзьями, все обменяются признаниями в любви. Тогда любовь и дружба умрут в этом мире окончательно", - подумалось Жизневу. Клубосовладелец и после концерта заставил себя разыскивать, а когда Жизнев его все же нашел, выяснилось самое удивительное в этой истории: в клубе, как и в прочих подобных местах,
      
       105
      имелся арт-директор, занимающийся устройством концертов. Его представили Жизневу, и все
      решилось в пять минут. Так что конец у вечера выдался хороший.
       А на покойного Демидова Жизнев с самого начала их знакомства смотрел куда более трезвым оком, нежели на своих новых друзей из Сообщества, и ясно видел все его недостатки - сравнительно безобидные, надо сказать. Эти недостатки нисколько не мешали ни посещать кабаре, ни выступать там, ни заходить в промежутках между выступлениями в курилку перед мужским туалетом Дома энергетиков (что на Раушской набережной напротив Кремля) и располагаться там с выпивкой и нехитрой закуской на обширном подоконнике из искусственного мрамора. Выпил, закусил, вышел послушать, вернулся, высказал свое мнение собутыльнику, снова выпил и закусил... Жизнев просто блаженствовал - в таких культурных условиях ему выпивать еще не доводилось. В прежних дружеских застольях выступающим являлся он один, а это дело неблагодарное и даже нервное, когда обсуждают тебя и только тебя, да притом так, как заблагорассудится подвыпившим людям: ты, к примеру, читаешь о несчастной любви, а они вдруг начинают помирать со смеху. В кабаре чудаков хватало и посмеяться было над кем, но что-то и брало за душу, посему тем хватало для всяких обсуждений, и серьезных, и с шутками и смехом. Сам Жизнев пользовался в кабаре неизменным успехом, а что может быть приятнее, чем триумфально выступить, а потом в сопровождении пары почтительных ценителей поэзии удалиться в курилку и там опрокинуть стаканчик, закусив яблочком с собственного дачного участка (Жизнев радовался не тому, что ест "свое", как фанатичные дачники, а тому, что от его поездок на дачу имеется хоть какой-то прок в виде этих яблочек). Уже тогда непременным участником поэтических попоек сделался маленький, сутулый, с характерной еврейской внешностью поэт Ф., у которого вечно не хватало денег на выпивку и которого всегда приходилось угощать. Как то ни странно, Ф. не производил впечатления скупого человека, да скорее всего таковым и не был, просто его третировали в семье, отбирая получку (Ф. работал корректором в разных крупных изданиях, и надо отдать ему должное - на страницах этих изданий даже наметанный глаз Жизнева не выявлял ошибок, хотя подлостей там хватало; впрочем, борьба с подлостью в компетенцию Ф. не входила). Так вот - винца или коньячку в гулкой курилке, расставание с приятелями у входа в Дом энергетика, шутки на прощанье - и к метро по освещенной майским закатом набережной, а потом от метро, уже в душистом майском мраке, на трамвае с открытыми окнами - прямо к дому. Как уже говорилось выше, в те годы в Москве, кажется, всегда стоял май.
      
       Глава XXXI
      
       Жизнев хорошо помнил весну 1990-го года. Еще бы ее не помнить - в ту весну он влюбился в одну из своих студенток, пригласил ее к себе на вечеринку, потом - в кино. Они договорились вместе поехать на море, а потом студентка вдруг стала его избегать, и все его попытки назначить встречу натыкались на равнодушный отказ. Или равнодушие ему только мерещилось? Как бы там ни было, что бы ни замыслила эта странная девушка, замысел оказался слишком сложным для несчастного Жизнева, не слишком искушенного в амурных делах и в психологии совсем юных и к тому же избалованных собственной красотой барышень. Он, конечно, страдал бы куда меньше, если бы ему просто сообщили о невозможности дальнейших отношений, однако ему никто ничего не сообщал. Только - "времени не хватает", и как это понимать после столь многообещающего начала, Жизнев не знал. Да еще в его квартире постоянно раздавались странные звонки: на том конце провода кто-то напряженно молчал и затем вешал трубку. Жизнев почти не сомневался в том, что звонит его любимая. Он дал ей свой телефон, потому что она жила в общежитии и сам он ей позвонить не мог, однако и она номером по прямому назначению не воспользовалась. Зато начались эти самые анонимные звонки, и Жизнев вскоре заметил, что они раздаются после того, как они с любимой случайно столкнутся где-нибудь в институте. Наш герой попробовал залечить душевную рану алкоголем, причем компанию в двухдневном пьянстве ему составил Чудик, но алкоголь не помог, - наоборот,
      
      
       106
      стало совсем тошно. Да и Чудик был уже совсем не тот, что раньше, не веселил, а скорее нагонял тоску, - именно потому нагонял, что Жизнев хорошо помнил его прежнего. Итак, непреходящее недоумение от странного разрыва, случайные встречи, таинственные звонки, как бы призывающие к чему-то, но непонятно, к чему же именно, и, наконец, весна, тоже всегда призывающая непонятно к чему - все это могло смутить и куда более толстокожего человека, чем наш герой.
       К счастью, у него оставалась поэзия, оставалась богема, тогда еще милая его сердцу, оставались литературные хлопоты. Сообщество было на подъеме. На одном из концертов к Сидорчуку подошел с изъявлениями восторга его однокашник по Литературному институту, работавший в то время на Центральном телевидении. Время было еще советское, отношение к телевидению еще не приближалось к тому почти религиозному преклонению, которое еще предстояло сформировать, однако молодые деятели искусства, пробивавшиеся к вершинам славы, уже и тогда относились к телевидению с должным почтением. А само телевидение жадно искало новых людей и образов, новых, как говорится, информационных поводов. Неодекадентское Сообщество с его откровенным позерством и подчеркнутым презрением ко всем социальным вопросам оказалось тут как нельзя кстати: в пору всеобщего помешательства на этих самых вопросах не могло быть большего эпатажа, чем взирать на кипящий социум свысока и читать нараспев стихи о нежной страсти, причем отнюдь не платонической. Удобным свойством такой позиции являлась ее неуязвимость от нападок со стороны любых общественных сил: игра - она и есть игра, разве можно сердиться на шалунов и забавников, в первую голову вышучивающих самих себя? С помощью такого нехитрого и, скажем прямо, несколько лицемерного довода оказывалось легко отстоять и то серьезное, что несет в себе шут, дурачащийся в толпе непримиримых противников, готовых ринуться друг на друга. Плененный таким эпатажем без риска, сулившим изрядную шумиху, но не сулившим взрыва ненависти, режиссер Сергей Палатьев решил снять передачу с участием поэтов Сообщества. Ясно, что телевизионные режиссеры в литературе ничего не смыслят, но внимание Палатьева к Сообществу привлек упоминавшийся выше друг Сидорчука. Начались съемки; проходили они в центре Болгарской культуры, знаменитом московском особняке эпохи модерна, где сохранились интерьеры, при одном взгляде на которые в памяти всплывает целая вереница великих имен, начиная, разумеется, с Обри Бердслея. В некоторых уголках особняка и доселе куда уместнее появление теней Брюсова или Бенуа, нежели болгарских музыкантов в национальных одеждах. К чести болгар, распоряжавшихся особняком, они прекрасно это понимали и охотно давали выступать в своих залах московским литераторам и музыкантам, причем чаще всего совершенно безвозмездно. Несомненно, у распорядителей Центра имелся тут свой интерес: они всегда могли показать и своему болгарскому начальству, и московской мэрии весьма напряженную программу мероприятий, проходящих в стенах Центра, и прозрачно намекнуть на собственную организаторскую роль в этом деле (хотя на самом-то деле мастера искусств приходили в Центр по собственному почину, ища места, где можно выступить, что для распорядителей было, разумеется, очень удобно). Ну а Центральному телевидению, которое всегда за все платило, болгары и тем более не могли отказать. Возможно, где-нибудь в Москве нашлись бы и не худшие интерьеры для передачи в духе декаданса, но вряд ли можно было бы найти что-то лучшее - ассистенты Палатьева свое дело знали.
       Несмотря на раздражительность Палатьева, Жизнев совершенно не боялся съемок, так как находился в компании друзей и ощущал востребованность этой компании и свою собственную. В самом деле, Палатьеву, уже арендовавшему Болгарский центр, пригнавшему съемочную группу и грузовики с аппаратурой, деваться от поэтов было уже некуда, даже если бы они, к примеру, вздумали бражничать на съемках. Жизнев тогда не рассуждал столь цинично, однако выпивать на съемках любил: уходил с кем-нибудь из поэтов или с ассистентом Палатьева в укромный закоулок особняка, наливал коньяку или вермута в заботливо принесенный из дому граненый стакан и закусывал все тем же терпким дачным яблочком. Беседы втихомолку и смешки по углам не оставались незамеченными: опытный Палатьев частенько заставал выпивающих на месте
      
       107
      
      преступления и гнал работать, упрекая их в глупости и мальчишестве. Впрочем, однажды он прибег и к репрессиям: не посягая на незаменимых поэтов, он выгнал со съемок приглашенных Сидорчуком для антуража двух красивых барышень, которые болтали как заведенные и, несмотря на замечания, никак не могли остановиться, тормозя рабочий процесс. Корнель, человек, не чуждый режиссерскому искусству, тоже советовал применять к красоткам силу, когда не помогают просьбы, дабы не развивать в них пустое самомнение. В душе Жизнев, ненавидевший пустопорожнюю болтовню, одобрил эту акцию Палатьева. Сам Жизнев в силу своей врожденной добросовестности на съемочной площадке сразу трезвел, становился серьезным, - даже, пожалуй, слишком серьезным, - сосредоточенно вспоминал стихи и читал их без запинки. Увы, Палатьеву его честное чтение не нравилось. Впрочем, и другие члены Сообщества не обладали ни малейшим актерским талантом, что впоследствии ярко проявилось на съемках полнометражного фильма с их участием, о котором уже упоминалось выше. Палатьева поэты своей актерской бездарностью сильно измучить не успели, поскольку и передача была относительно краткой, и ее сценарий отличался простотой, а вот создатель полнометражной картины хлебнул с поэтами горя. Впрочем, к актерским лаврам наш герой не стремился - ему просто нравилось под хмельком, с чувством исполненного долга выходить из старого особняка, со смехом и шутками проходить мимо уже прогревающих моторы фургонов с аппаратурой и ехать к кому-нибудь из друзей, дабы за бутылочкой обсудить впечатления дня. Передача вышла, как помнится доселе, 26 марта 1990 года, в самый, что называется, прайм-тайм, то есть вечером в начале одиннадцатого. До этого показали какую-то очередную истерическую чушь о Солженицыне, население целый час, тяжело вздыхая, дивилось необъяснимой жестокости и глупости своих отцов, а затем его глазам вдруг предстала изящная гостиная, красивые дамы в вечерних туалетах и господа поэты во фраках, читающие стихи о маркизах в фижмах и с мушками, об уединенных беседках в регулярных парках и о галантных кавалерах, жестоко страдающих от неразделенной любви, но готовых в любой момент утешиться с новой, более добросердечной возлюбленной. Правда, на развитые физическими упражнениями плечи Жизнева не налез ни один фрак, и он был одет во что-то то ли испанское, то ли гусарское. Испанские штаны с пуговицами на штанинах на его могучих икрах застегнуть также не удалось, и потому ему пришлось читать стихи, стоя за диванчиком, дабы зрители не заметили этого конфуза. Старик Палатьев с его чутьем оказался прав: при всей простоте сценария передачи, в котором напрочь отсутствовали интрига и какое-либо лицедейство, страна все же испытала потрясение, ибо ранее не видела ничего подобного. А мы, возможно вновь несколько некстати, приведем здесь слова Уэллса: "Писательство - это одна из нынешних форм авантюризма. Искатели приключений прошлых веков теперь стали бы писателями" (120).
      
       Глава XXXII
      
       Вскоре в Москву примчались люди из Нижнего Новгорода (тогда еще Горького) и стали звать поэтов к себе - выступить в пединституте и просто пообщаться и покутить. Жизнев поспешил в типографию - умолять, чтобы к поездке изготовили хотя бы сотню экземпляров первой книги Сообщества. Поездка оказалась славной: в вагоне поэты, смеясь до слез, обсуждали очередную литературную аферу своего товарища П., выпустившего огромным тиражом стилизацию под выдуманного древнеяпонского лирика. Жизнев, любитель Востока, доказывал, что стилизация убогая и обман очевиден, а П. вопил: "Да?! Вот как?! Но она продается! Весь тираж почти продан, все триста тридцать тысяч!" - "Надо равняться не на триста тридцать тысяч идиотов, гоняющихся за модой на все японское, а на одного истинного ценителя и знатока", - хладнокровно возражал Жизнев, имея в виду, конечно, себя. "Нет! Я пишу для народа!" - голосил П. Их пути-дорожки в литературе
      
      
      
       108
      
      потихоньку расходились уже тогда (если вообще сходились когда-то), но в том лучезарном апреле не думалось о печальном. "Читая этот альманах, воспламенится и монах!" - выкрикивали поэты, бойко торгуя своей книжкой на Покровской улице, тогда - улице Свердлова (сокращенно - Свердляк). Потом там же, на Свердлова, покупали "Зубровку" (почему-то из всех спиртных напитков в Нижнем тогда имелась исключительно "Зубровка" - видимо, ликеро-водочная промышленность еще не оправилась от горбачевских запретов). Купив, ехали на квартиру к немолодой девушке Тане, куда к вечеру собирались и прочие нижегородские ценители поэзии. Один из них, длинный, нескладный и восторженный, выпив "Зубровки", кричал "Мы когда увидели это [под "этим" имелась в виду передача из Центра болгарской культуры], то сразу поняли: вот оно, началось! И вот вы здесь - просто не верится! Давайте выпьем!" Все пили, закусывали тем, что подавала Татьяна, заводили разговоры, но их плавный ход нарушал длинный, выкрикивая: "Мы сразу поняли: вот оно! Ребята, вы не представляете, какие вы молодцы! Вы не представляете, что вы сделали для меня, для нас, для всей страны! Давайте выпьем!" Хорошенько наклюкавшись, длинный вдруг заторопился уходить, вспомнив о жене, ожидающей его дома, но в прихожей вдруг поскользнулся на половике и неудержимо ринулся головой вперед прямо на шкафчик для обуви. Раздался страшный грохот, шкафчик с лязгом открылся. Все присутствующие содрогнулись, но длинный как ни в чем не бывало вскочил на ноги и, поглаживая макушку, закричал: "Это ничего! А вот вы, ребята, молодцы! Мы сразу поняли: вот оно!.." И так далее. Когда Татьяна наконец-то вытолкала длинного любителя поэзии вон, в квартире зажурчала негромкая беседа, время от времени прерываемая тостами. Жизнев даже не заметил, как заснул. Проснулся он с больной головой и неприятным вкусом зубровки во рту. Занимаясь своим туалетом, он успел заметить, что помимо пустых бутылок из-под зубровки в квартире повсюду расставлено множество полных. Он поинтересовался у Татьяны, возившейся на кухне, откуда такое богатство. Оказалось, что нижегородские любители поэзии привезли накануне зубровки про запас, в подарок. "Очень любезно с их стороны", - озадаченно промолвил Жизнев и обреченно подумал: "Не выливать же ее".
       Проснулись и прочие члены компании, и за чаем и шутками Жизнев забыл про головную боль (мысль о том, чтобы поправиться зубровкой, он сразу же с ужасом отверг, настолько характерный вкус был у этого напитка). После чаю поэты взяли нераспроданные книжки и вновь отправились на Свердляк - забавляться и забавлять гуляющих. С похмелья блестящие рекламные слоганы рождались один за другим, и книжки разлетались как горячие пирожки. Охмурив очередного покупателя, поэты громко хохотали, вспоминая длинного любителя поэзии и его смертельное пике в шкафчик для обуви. "У наших поклонников крепкая голова! Они выдержат всё, но не сломаются!" - громогласно восклицал поэт П., и на его выкрики стекались новые покупатели. Усталые, но довольные, распродав всё подчистую, поэты вернулись к Татьяне, и Жизнев вдруг заметил, что за день его отвращение к зубровке совершенно рассосалось. Так что пригодились запасы, оставленные щедрыми нижегородцами, а взамен поэты оставили у Татьяны стопку книг для раздачи ценителям изящного. Вечер вновь прошел весело, а наутро, когда поэты собрались уезжать, Татьяна вдруг расплакалась - видимо, надеялась на любовь, а любви как-то не получилось. Смущенно теснясь в дверях, поэты вышли на лестницу. Слов утешения никто не нашел, да и что тут скажешь? Пообещали вернуться, только и всего, но от их возвращения Татьяна, видимо, ничего уже не ждала, ибо в свои последующие приезды в Нижний они ее уже не видели.
       А в тот вечер, когда снятую Палатьевым передачу показывали по телевизору, Жизнев почему-то был уверен, что после ее окончания непременно раздастся звонок и, подняв трубку, он вновь услышит волнующее молчание. Так оно и вышло. Жизнев почувствовал смутное удовлетворение и даже надежду на счастье. Увы, надежда эта его обманула.
      
      
      
      
       109
      
       Глава XXXIII
      
       Да, загулов, попоек и кутежей вершилось немало, на то и богема. Вспоминается риторический вопрос Кохановского:
       Разве было когда-то и где-то,
       Чтобы трезвость хранили поэты? (121)
       Многие из пронесшихся сборищ Жизнев вспоминал с теплотой, даже несмотря на то, что его отношение ко многим участникам былых веселий сильно изменилось и, увы, большей частью не в лучшую сторону. Однако при мысли о молодом поэте Б., который появился в Сообществе в конце 1991 года, быстро сделался всеобщим любимцем и уже в сентябре 1992-го погиб в Абхазии, у Жизнева всегда сжималось сердце. Подружиться по-настоящему они не успели, а ведь могли - Жизневу в этом красивом малом нравились рыцарское отношение к друзьям и женщинам, столь сходное с его собственным воспитанием, бескорыстие, всегдашняя готовность подшутить над собой... И глядеть на него было приятно - всегда чистенький, аккуратный, с холеной бородкой, с прекрасным цветом лица, невзирая на пьянство. В память о военной службе он любил носить тщательно вычищенный и выглаженный танковый комбинезон, поверх которого сиял свежестью воротничок сорочки. На ногах поэта поблескивали и поскрипывали сапоги, а на груди сверкал какой-то непонятный орден. Все это странное одеяние так ладно сидело на подтянутой фигуре, что вовсе не казалось странным. Женщины поэта Б. обожали - за рыцарство, щедрость (он был беден, но легко расставался с последним рублем, если это требовалось для поддержания веселья), за смелость и всегдашнюю готовность поддержать шутку. Жизнев вспоминал, как на съемках фильма о Сообществе, проходивших то в доме Черткова на Мясницкой, то в армянском посольстве в одноименном переулке, они с поэтом Б. выходили из особняка (или из автобуса, где отдыхали, пока снимали эпизоды без их участия), и в съемочных костюмах - Жизнев во фраке, манишке и цилиндре, а Б. в черкеске с погонами и в белой папахе - отправлялись бродить по округе в поисках съестного и выпивки, срывая аплодисменты прохожих. Однажды им удалось найти только спирт "Ройяль", но пригодился и этот экзотический напиток, продукт далекой Индонезии. Потом Жизнев долго дремал в автобусе, потом своей заторможенностью вызывал нарекания режиссера (к которым отнесся с крайним безразличием), а потом в компании Б. и Сложнова, прихватив по пути пару бутылок водки, отправился в гости к другу Б., проживавшему на Большой Садовой возле ресторана "Пекин". Жизнев забыл, о чем они говорили в тот вечер, но, кажется, он никогда больше так не смеялся. От смеха его одолела икота, с которой приходилось долго бороться, но тут поэт Б. с важным видом вновь изрекал что-нибудь (все его высказывания делались еще смешнее из-за милого заикания), ему поддакивал Сложнов, любивший роль этакого коварного клеврета, Жизнев вновь заливался смехом, и вновь приходилось бормотать: "Икота, икота, перейди на Федота", задерживать дыхание, пить воду и так далее. Боялась икота только водки, но водка скоро кончилась, денег больше не было, и собутыльникам с сожалением пришлось расстаться. Тогда думалось, что таких застолий впереди еще много, но уже через пять месяцев, девятого сентября, по телевидению объявили о гибели в Абхазии русского поэта Б.
       С удовольствием вспоминал Жизнев и праздник в театре МГУ в декабре 1993 года, в пятую годовщину создания Сообщества. Из зрительного зала убрали кресла для публики и расставили столики, работал буфет, публика покупала шампанское и пирожные и блаженствовала - ведь то были времена, когда до появления первых клубов в Москве оставалось еще несколько лет. Чтобы тебя развлекали в дополнение к выпивке и закуске - нынче такое вполне обычно, а тогда оно заключало в себе прелесть новизны и даже чего-то не вполне дозволенного. Дабы дополнить это ощущение вседозволенности, наш герой по пути со службы на концерт прихватил несколько бутылок итальянского вермута с яркими этикетками - тоже не вполне еще обычного для Москвы напитка, -
      
      
       110
      
      зная, что его товарищи, привыкшие к дармовщинке, ни о чем таком не позаботятся. Зал радостно принимал стихи, находившиеся тогда на пике моды, а распитие поэтами вермута прямо на сцене и вовсе сроднило публику и ее кумиров. Завели музыку рок-группы, созданной Сидорчуком и Сложновым - эта музыка звучала в фильме, о котором уже шла речь в настоящей главе. В зале начались танцы, а на сцену хлынули дамы, жаждавшие на виду у всех потанцевать с поэтами. Среди них присутствовала и та, которую тогда любил наш герой, причем, как водится, неудачно - он обладал каким-то талантом выбирать себе неподходящие объекты для глубокого чувства. Одна дама его сердца имела постоянного любовника, причем была старше еще совсем юного тогда Жизнева на несколько лет; другая, та странная студентка, о которой говорилось выше, судя по всему, считала любовь наилучшей игрушкой на свете; третья страдала чем-то вроде нимфомании, стремясь влюблять в себя всех встречных мужчин, причем, увы, далеко не платонически. Невольно вспоминается Голсуорси: "Сколько ни люби человека, как ни тревожься о нем - ты бессилен, может быть тем бессильнее, чем сильнее любовь" (122). Четвертая возлюбленная, с которой в описываемый момент танцевал Жизнев, статная красавица с золотистой кожей, тонкими чертами лица и чем-то восточным в облике, состояла в браке и вдобавок любила мужа. Муж пренебрегал ею, то есть избрал самую верную тактику для того, чтобы привязать к себе красивую жену. Впрочем, Жизнева красавица тоже любила, но наш герой, по причине душевных страданий не замечавший очевидных вещей, понял это с большим опозданием. Собственно, даже и своевременное понимание ничего не изменило бы: по благородству характера, за которое, помимо прочего, Жизнев и любил свою татарскую княжну, мужу она изменять не хотела. Бросать мужа она не хотела тоже, да и ради чего (или кого)? Жизнев не старался казаться лучше, чем был, приглашал любимую в различные компании, где мог и блистать талантом и остроумием, и - чуть позже - вдребезги напиться, а женщины редко прощают кавалера, который при них напивается до положения риз. Деньги у Жизнева водились, любимая не раз становилась свидетельницей того, как легко они вылетают из его карманов, а ведь женщины любят, когда тратятся на них, но очень не любят безоглядной щедрости ко всем подряд. Впрочем, по словам Шиллера, если мы воистину любим, то не должны требовать ответной любви. В тот вечер, в пятилетний юбилей Сообщества, Жизнев танцевал на сцене со своей любимой женщиной и был на седьмом небе от счастья. Она пригласила его сама, и он гордился ею, потому что среди множества красавиц, в тот вечер наполнявших зал, она была самой красивой (этот факт потом признавали все беспристрастные наблюдатели), а потому вкус итальянского вермута еще долгие годы спустя казался нашему герою вкусом счастья. И вкусом творчества. Словно о нашем герое писал Леопарди:
       Стремленье в нас будить к делам великим
       Любовь должна. При виде красоты
       Родятся в нас возвышенные чувства
       И мужество нам наполняет грудь (123).
      А можно вспомнить и строки Боярдо:
       Ведь рыцарь без любовного порыва
       Лишь с виду жив, но сердце в нем не живо (124).
       У того поэзоконцерта в декабре 1993 года имелась и еще одна особенность: он состоялся всего через десять недель после жутких октябрьских событий с расстрелом парламента и сотнями мертвецов, так и оставшихся неизвестными стране и не оплаканных ею. Никто еще не знал, прологом какого ужаса являются эти события, да никто об ужасном и не думал: напротив, общество, сперва затаившись, потом как бы испустило долгий вздох облегчения, и чем ближе подступал Новый год, тем это чувство облегчения становилось безоблачней. После всего совершившегося, после грузовиков, тайно, по ночам, вывозивших трупы из окрестностей Белого дома, стране предстоял мирный Новый год, и одно это порождало не просто радость, а даже какое-то умиление. И тут надо отдать справедливость поэтам Сообщества и напомнить, что после октября не все либо тряслись от страха, либо плясали на трупах своих сограждан.
      
       111
      
       В канун годовщины Октябрьской революции власти решили во избежание беспорядков наглухо перекрыть все подходы к местам народного поклонения - к Вечному огню, мавзолею Ленина, Красной площади. Кажется, был закрыт и Кремль. Однако поэты по настоянию члена Сообщества, филолога и коллекционера С. заказали два похоронных венка, утром шестого ноября прибыли к Кремлю и направились к густым милицейским кордонам, дабы возложить венки по назначению. На одной черной ленте было написано "Спасибо Леониду Ильичу Брежневу за наше счастливое детство", на другой - "Леониду Ильичу Брежневу, величайшему деятелю XX века". В то время Жизнев, разделявший со всей страной надежды на перемены к лучшему и, как и вся страна, не понимавший сути реально совершавшихся перемен, воспринимал затею с венками как шутливый перформанс, но уже тогда за игрой и шуткой он чувствовал что-то истинное и благородное. Через двадцать лет после этой странной акции он с удивлением понял, что иногда можно совершить чрезвычайно достойный поступок, думая, что просто шутишь (впрочем, как и совершить зло, полагая, будто делаешь доброе дело). Итак, около полудня, в прекрасный солнечный денек с легким морозцем, группа поэтов во главе с могучего роста филологом С. вышла из метро "Библиотека имени Ленина" и у Кутафьей башни столкнулась с небольшой толпой граждан, жаждавших в канун великого праздника побывать на Красной площади и поклониться Ильичу. Все эти люди прекрасно помнили о недавнем расстреле Белого дома, знали и о закрытии Красной площади, однако, преодолев инертность и страх, собрались у милицейского кордона в надежде вновь совершить привычное краткое паломничество. Для них это означало бы, что жизнь не сломалась, что она продолжается, несмотря на все потрясения... Однако милиция была неумолима. Кто-то из пришедших переносил свое горе с достоинством, но одна дама в норковой шубе и шапке, с полным ртом золотых зубов и густым перегаром изо рта сразу приклеилась к группе поэтов и сделала попытку ее возглавить. Жизневу она сразу внушила неприязнь: видно, оборудовала себе теплую норку при социализме, тащила туда всё, что плохо лежало, а теперь вот протестует, потому что тащат теперь другие крысы и в другие норки.
       Кордон у входа в Александровский сад оказался строгим и стал дотошно выяснять, что это за депутация с венками, кто входит в ее состав, а кто не входит. Все это время поэтов фотографировали неизвестно откуда взявшиеся журналисты. Жизнев охотно взял бы с собой на Красную площадь двух скромно одетых молчаливых старичков с просительными взглядами, но этого ему не позволили. Зато даму в мехах, по-свойски втершуюся в их компанию, он безжалостно выдал милиционерам. Поэты пошли по Александровскому саду, обмениваясь шутками и весело слушая, как сообщение о них несется по милицейским рациям от кордона к кордону: "Делегация... Венки... Брежневу... Пропустить". У памятника Леониду Ильичу филолог С. произнес краткую, но прочувствованную речь, после чего Сообщество возложило венки и гордо продефилировало по Александровскому саду обратно (в ответ на упреки пенсионеров, еще топтавшихся около Кутафьей башни, Жизнев только развел руками) и направилось в притон имени Жизнева, уже знакомый читателю. В притоне на столе немедленно вырос целый лес бутылок, - правда, что касается закуски, то пришлось, как обычно, обходиться без горячей пищи и довольствоваться разными колбасами и сырами. Послушницы любили возню на кухне ничуть не больше поэтов. В притоне, как всегда, терлись лица без определенных занятий (это не значит, что они непременно тунеядствовали - просто разобраться в том, чем именно они зарабатывали на хлеб, было крайне сложно). Присутствовали провинциальный трагик Бивнев; летчик Колпаков (только много позднее первого знакомства с ним Жизнев узнал, что он не имеет никакого отношения к авиации если, конечно, не считать любви к летательным аппаратам; молодой драматург Мшагин (ни одна из его пьес еще не ставилась в театре - если, конечно, ему вообще удалось написать хоть одну пьесу, ибо на сей счет у послушниц имелись немалые сомнения); где-то служивший господин Юшин, который, невзирая на свою сугубо русскую фамилию, утверждал, будто он лифляндский барон и, что нетипично для остзейцев, католик; молодой человек по прозвищу Бэтмен - его прозвали так потому, что он имел свойство быстро напиваться, а потом его начинало носить туда-
      
      
       112
      сюда по квартире; режиссер, поэт и бард Г., не снявший, по уверениям послушниц, за всю свою жизнь ни одного фильма, но находившийся в постоянном поиске спонсоров - почему-то преимущественно в Бельгии и ЮАР, где якобы проходили и его концерты; бизнесмен, российский албанец, с таким труднопроизносимым именем-отчеством, что послушницы называли его просто "Полет Валькирьич"; московский татарин Харисович, бизнесмен с неясным родом деятельности, преимущественно без речей; могучий торговец рыбой альбинос Володя, похожий на морского окуня; поэт и прозаик Бушко, не поделивший с поэтом П. лавры придуманного старояпонского поэта (потом он разочаровался вообще во всяких лаврах, укатил в Лондон и стал, подобно всем эмигрантам четвертой волны, лишним грузом Земли; господин Шальнов, человек без определенных занятий, любивший в нетрезвом виде похвастаться своим запущенным варикозом ног (поэт П. при этом без всякого сострадания напевал: "Тронутые ласковым загаром /Ноги варикозные твои..."); разумеется, присутствовали послушницы, как всегда остроумные, точнее едкие на язык и, по случаю акции на Красной площади и готовившегося приезда журналистов, разряженные в пух и прах. Журналисты из влиятельной желтой газеты появились позднее - акция явилась для них лакомым информационным поводом. Продрогшие поэты сразу изрядно выпили, гости решили от них не отставать (собственно, в таком деле эти гости никогда ни от кого не отставали). Ну и пошло-поехало... Оправдались слова Леокадии, так описывавшей обычное поведение поэтов: "Явятся с концерта или еще откуда-нибудь во фраках, в галстуках, а потом напьются, станут плясать, песни орать, а потом повалятся не раздеваясь где попало..." Случалось и "с кем попало", но об этом послушницы предпочитали не распространяться, ведь злым языком в притоне обладали не только они.
       Жизнев покинул кухню, где происходило застолье, еще сохраняя остатки здравого смысла: он решил первым занять диван, иначе ему угрожала опасность спать либо на стуле, либо на полу на собственном пальто. Замысел его увенчался успехом, но едва он задремал, как на него вскочил черный кот Петрушка и принялся по-хозяйски расхаживать по его телу, выбирая себе местечко для ночлега (нашего героя вообще любили животные). Погладив кота, Жизнев вновь начал засыпать уже почти заснул, как вдруг с дивана, стоявшего у противоположной стены, донесся пронзительный звук, нечто среднее между хрюканьем и визгом - короче говоря, вопль самки в охоте, вспарываемой самцом. Жизнев прислушался, протер глаза, посмотрел в ту сторону и, ничего не разглядев во мраке, с обидой сообщил:
      - Некоторые, видимо, полагают, что я уже помер, и совершенно меня не стесняются. Но пусть знают: я не помер и еще поживу.
       Ответом ему были яростное сопение и скрип дивана, однако вопли, к счастью, прекратились.
      - Ну-ну, ничего-ничего, резвитесь, - благодушно произнес Жизнев, смежая веки. - Не смотрите на старика, чего там, ваше дело молодое... А то, может, свет включим? Я бы порадовался на вас, уважили бы старичка... А?
       В ответ на фоне возни послышалось протестующее мычание - непонятно, женское или мужское.
      - Да я пошутил, - дробно захихикал Жизнев, сотрясая теплое тельце Петрушки у себя на груди. - Давайте, давайте, потрудитесь в честь праздника, Мысленно с вами, так сказать...
       Возня прекратилась, и в темноте раздалось недовольное бормотание. Кажется, Жизнева упрекали в бестактности и незнании приличий, но он уже расслабился и задремал под мурлыканье Петрушки. Мимо него ходили какие-то люди, вновь начиналась и утихала возня, но он уже ничего не слышал.
       Наутро он проснулся рано, но комната была уже пуста - его соседи по комнате успели вновь переместиться на кухню, за пиршественный стол. Наскоро умывшись и почистив зубы, Жизнев присоединился к компании и в самых изысканных выражениях предложил обсудить действия, свидетелем которых, точнее слушателем, он невольно стал ночью. Предложение охотно приняли,
      
      
       113
      
      после чего хохот на кухне не смолкал часа два. Затем вернулись ко вчерашней акции на Красной площади: сообщение о возложении венков прозвучало по радио. Принялись придумывать новые акции. Оказалось, что некий бизнесмен приглашает поэтов Сообщества и их подруг на дачу Сталина в Кунцеве. Сразу скажем, что бизнесмен оказался человеком слова и оргия на сталинской даче состоялась, однако наш герой по каким-то причинам, ныне скрытым во мраке времен, не смог принять в ней участие. За тостами, шутками и перемыванием костей всем отсутствующим знакомым время летело незаметно. Жизнев не хотел отделяться от веселящейся компании и потому тоже пил, памятуя строки Паниасида:
       Пей же, о гость, ибо есть и в питье самом добродетель:
       Тот из мужей, кто хмельного на пиршестве более выпьет,
       Верно, со знанием дела приказывать прочим способен (125).
       "После же вина, - как писал Руми, - сердцам потребны пляски и струна" (126). Действительно, появилась гитара, начались танцы, но по-кошачьи привязанного к дому Жизнева потянуло восвояси.
       Его возвращения родители всегда обставляли с помпой: казалось, будто их сынок то ли растратил казенные деньги, то ли преступил некие священные клятвы, то ли совершил еще какое-то жуткое злодейство. Родители обычно прекрасно знали и где находится сын, и что к длительному пьянству он совсем не склонен, и что на службе у него все в порядке (творчество сына их не интересовало), но от торжественно обставленных сцен осуждения воздержаться уже не могли, явно пренебрегая высказыванием Ломоносова:
       Златой младых людей и беспечальный век
       Кто хочет огорчить, тот сам не человек.
      Глупейшие вопросы вроде "Ну что, как будем жить дальше?" - выматывали нервы Жизневу своей полной бессмысленностью, так как не предполагали ответа, а только покаяние и посыпание главы пеплом. Каяться же нашему герою было не в чем - он не делал ничего плохого. Взрывался Жизнев в таких случаях редко, да и то всё ограничилось когда-то лишь тем, что он просто вытолкал своих мучителей из комнаты и слушал обличения из-за закрытой двери. То, что все его знакомые в подобных случаях встречали дома спокойный прием, не укладывалось в его голове. Он просто не мог себе такое представить, а значит, не мог и по-настоящему побороться за свой домашний покой. Да и миролюбие его уже вошло в поговорку: внося спокойствие и лад в любые шумные компании, он терпеть не мог сам становиться участником скандалов. И в описываемый день, вернувшись слегка под мухой, он стоически пропускал мимо ушей любые, даже самые оскорбительные нападки. Лишь одно сообщение заставило его вздрогнуть. "Тебе Нина звонила, - сказали ему. - Несколько раз. Хотела пойти с вами на Красную площадь". Ниной звали девушку, точнее замужнюю даму, которую он любил. Он сделал вид, будто это известие его нисколько не тронуло, но когда всё успокоилось и родители ушли к себе, достал из шкафа спрятанную за книгами четвертинку водки и выпил ее, закусывая завалявшимся в ящике стола мускатным орехом. Иначе ему было бы не заснуть. Тут можно вспомнить Луизу Лабе (127):
       А власть любви, жестокая, как прежде,
       Всё на бесплодной зиждется надежде.
      Или сонет Франсиско де Фигероа:
       Надежда, ты подвох и суета,
       виновница горячки и печали,
       тобою подслащенная вначале,
       кончается оскоминой мечта.
      
       Меня подобьем легкого листа
       ты, словно ветер, уносила в дали,
       к другой - обратной - стороне медали,
      
       114
      
       Будь проклята святая простота!
      
       Оставь меня! Любовь и рок злосчастный
       не раз срезали твой бутон прекрасный, -
       что пользы от засохшего цветка?
      
       Не дав плода, ты вянешь до расцвета,
       и даже плод печалит - пища эта
       для горькой жизни чересчур сладка (128).
      Но прав был конечно, Фернандо де Эррера:
       Что для упрямца истина, - гоня
       Желание уразуметь ошибки,
       Желанием страдать он обуян (129).
      Конечно, Корнель советовал не быть в любви малодушным, то есть не питать напрасных надежд.
      Однако, увы, подобные советы легче подавать, чем им следовать. О такой женщине, как возлюбленная Жизнева, писал Кальдерон: "Ее увидеть - всё увидеть" (130). Поэтому стоило ли сопротивляться чувству? Об этом подумал Жизнев, проваливаясь в сон под действием водки. Верно написал Мелвилл: "...Не должно ли признать, что иногда от той же водки проистекает и много добра?" (131)
      
       Глава XXXIV
      
       Любовные невзгоды способны, конечно, омрачить и самое веселое времяпрепровождение. Недаром восклицал Лопе де Вега:
       Да, легче жить бы не любя.
       Любить - как это трудно, Боже! (132)
      "То, с чем нужно быть более всего осмотрительным, и то, чего следует остерегаться больше всего, и есть любовная страсть" (133), - справедливо отмечал Кэнко-хоси. Однако, к счастью, эта беда не всегда донимала нашего героя. Выдавались целые годы, когда его сердце оставалось свободно - точнее, прежние горести на время забывались ("на время" - потому что истинные горести не забываются никогда). Когда же он любил, бывало так, что по каким-то признакам, отыскивать которые влюбленные умеют с большим искусством, ему казалось, будто его дела идут на лад, любимая к нему благосклонна и его мечты близки к осуществлению. "Кто искренне любит, сам себя обманывает даже там, где нет обмана" (134), - писал Матео Алеман. Впрочем, к примеру, та любимая, о которой шла речь в предыдущей главе, его татарская княжна, действительно питала к нему благосклонность, но вовсе не того рода, как ему бы хотелось: ей нравилось развлекаться в кругу его приятелей, нравилась атмосфера богемы, злое остроумие, изящные парадоксы, непредсказуемые выходки окружающих, нравилось то уважение, с которым обращались к ней в этом обществе, где, казалось, никого не уважали и признанным центром которого являлся ее скромный с виду кавалер. С любимой-то он и вправду вел себя скромно до глупости, и если и пытался обнять ее, будучи под хмельком, то потом, встретив отпор, приличествующий замужней даме, долго извинялся. По-своему дама любила нашего героя, ибо ни одна дама, тем более такая разумная, не будет проводить столько времени с мужчиной, который ей не нравится. Однако менять в своей жизни дама ничего не хотела, а от такой любви никому не легче - напротив, тяжелее, ибо такая любовь вновь и вновь оживляет те надежды, оправдать которые не может.
       Однако любовь любовью, а праздники праздниками. Хотя в душе поэта и не всегда светло, но
      
      
       115
      
      он не вправе погружаться в отчаяние, - напротив, он обязан веселиться сам и веселить окружающих. В отчаянии поэта всегда есть некоторая неправда, а следовательно, и безвкусица. Праздников же в памяти Жизнева проносилось много. Вспоминалось, к примеру, как на третьем или четвертом году существования Сообщества с поэтами сблизился филолог С., о котором уже упоминалось. Он оказал Сообществу некоторые важные услуги, за что был принят в число его членов. В частности, С. учредил летний праздник Сообщества, так называемый День поросенка, центральной фигурой которого являлся, как следует из самого названия, купленный и приготовленный учредителем молочный поросенок. Собирались дома у С., среди многочисленных предметов старины, говоривших о тонком вкусе их владельца, причем помимо поросенка стол ломился и от прочих разнообразных яств. Можно вспомнить и настоящий узбекский плов, и телятину, тушённую с грибами, и блины с икрой и семгой, и лобио, и чахохбиле, и сациви, и разнообразные салаты, и всевозможные заедки... Всё закупал и готовил щедрый хозяин с помощью супруги, да и напитки к столу большей частью поставлял тоже он. На празднество приглашались поэты, художники, журналисты, порой весьма знаменитые; многих из них Жизнев впервые увидел только там. Непременно приглашались дамы - не только послушницы, но и те, благосклонности которых домогались на момент праздника те или иные члены Сообщества. Увидев, как живут поэты, редкая ухитрялась устоять, ну а если ухитрялась, то на следующей сходке Сообщества ее и все ее свойства подвергали - разумеется, в ее отсутствие, - тщательному критическому разбору, переходившему в прямое поношение. Правильно писал Сумароков:
       Любовь геройская во мщение преходит,
       Когда взаимственной утехи не находит.
      Он же угрожал:
       А кто поэта раздражает,
       Велико войско воружает
       Против несчастного себя!
      Разумеется, возлюбленной Жизнева сказанное выше не касалось - было молчаливо признано, что она есть особый случай.
       День поросенка с годами менялся - все меньше становилось приглашенных, все больше он походил на собрание уставших от жизни людей, пришедших отдохнуть в таком кругу, где можно быть самим собой и никого не стесняться. Однако постепенно эта свобода стала переходить в разнузданность: зазвучали хвастливые речи тех, кто преуспел на презренной ниве шоу-бизнеса, стали раздаваться поучения и нелепые критические выпады против подлинно одухотворенных произведений, вся вина которых состояла, по мнению баловней судьбы, в том, что они чрезмерно сложны для любителей похабного скоморошества. Вспоминались жалобы Гонкуров на то, что голова гудит от шума, производимого успехами глупцов. Напор адептов балагана, прежде всего Сидорчука и поэта П., был таков, что их, увы, стали порой поддерживать и некоторые слабохарактерные гости и даже сам учредитель. Из уважения к последнему Жизнев некоторое время терпел эту вредоносную атмосферу, перенесенную из храма Мамоны, но затем при виде окончательного попрания разума ему пришлось заявить, что праздник утратил всякий смысл.
       Наш праздник кончился, пришлось расстаться нам,
       И мы отправились спокойно по домам. (Корнель.) (135)
       Отрадно, однако, то, что дружеские отношения между филологом и бонвиваном С. и нашим героем выдержали это испытание и празднества в знакомом антикварном антураже происходят и доселе. Правда, называются они уже иначе и заблудшие члены Сообщества на них не присутствуют.
       Вспоминались порой Жизневу и другие доброжелатели поэтов, в частности богатый грек Арсен, который после очередного успешного концерта сажал их в свой дорогой джип и вез куда-нибудь угощать. Видимо, он понимал, что поэты живут по слову Ницше: "Отвратить взор от страданий своих и забыться - это пьянящая радость для тех, кто страдает. Самозабвением и
      
      
       116
      
      опьяняющей радостью увиделся мне этот мир" (136). Благодаря Арсену Жизнев со Сложновым впервые отведали устриц с белым вином в ресторане казино, располагавшегося в гостинице "Ленинградская". Ко вкусу устриц Жизнев остался равнодушен, но раскрытые моллюски поразили его своей странной красотой. В том же казино (во время других посещений этого места) Жизневу пришлось повидать и другие странности: например, гардеробщиков-негров, которые в отличие от устриц производили впечатление тошнотворной безвкусицы, ибо выглядели крайне нарочито в городе, не слишком изобилующем неграми. Но что делать: у хозяев казино явно имелись собственные нелепые представления о роскоши и шике. Гардеробщиков в Москве имелось сколько угодно, а вот негров не хватало, поэтому несчастные чернокожие в гардеробе казино сбивались с ног, блестели от пота и вызывали опасения за чистоту одежды клиентов. Один из этих клиентов напился и стал безобразно скандалить. Тогда на него начали наступать, держа руки за спиной, два могучих охранника. По правилам несчастным богатырям запрещалось прикасаться к клиентам руками: как-никак казино посещала богатая публика, требовавшая гарантий соблюдения своего достоинства. Богатыри толкали буяна животами и не давали ему прорваться вглубь заведения, что ему очень хотелось сделать. Глядя на брезгливые лица охранников, не приходилось сомневаться: если бы не правила, от богатенького скандалиста через минуту осталось бы мокрое место. А в другой раз в том же казино (было какое-то мероприятие, но его название стерлось из памяти) филолог С., составлявший Жизневу компанию, несколько раз уходил делать ставки и возвращался с торжествующей улыбкой на лице. Жизневу он сообщил, что некий старый русский эмигрант при встрече в Париже открыл ему систему игры в рулетку без всякого риска. Система имеет лишь одно условие: выигрыш за вечер не должен превышать семидесяти долларов. Филолог как раз и выиграл семьдесят долларов и, посмеиваясь, удалился. Само мероприятие его нисколько не интересовало, тем более что давка в конференц-зале была ужасающая. Жизнева, в свою очередь, нисколько не интересовал секрет старого эмигранта, ибо рулетка нагоняла на нашего героя тяжелую скуку, как и автомобили, и услужливые официанты, и дорогие апартаменты с их мертвыми из-за отсутствия книг интерьерами. А уж если на Жизнева что-то нагоняло скуку, то для перемены его отношения к предмету семидесяти долларов было совершенно недостаточно. "Мне мерзко то, что людям слаще меда", - мог он повторить вслед за Чино да Пистойя (137).
       В середине 90-х поэты Сообщества несколько раз съездили в Екатеринбург (по-тамошнему - Ёбург), а оттуда - в Киров (Вятку). Для первой поездки Жизнев разработал афишу, в которой приводилась следующая программа концерта:
      - новейшие стихотворения, а также шедевры, уже покорившие публику всех мировых столиц;
      - демонстрация фокусов;
      - раздумья о ходе современного литературного процесса;
      - песни и танцы различных народов;
      - правда о шоу-бизнесе;
      - волосатая женщина;
      - беседы со зрителями и многое другое.
      Эту афишу приглашающая сторона - бойкие молодые люди, помимо зрелищ торговавшие также автомобилями, - расклеила где только можно по всему Екатеринбургу, поэтому нечего удивляться тому, что немаленький зал в городском Театре эстрады оказался набит битком. В переполненном зале завести публику ничего не стоит, так вам скажет любой эстрадник - люди сами заводятся друг от друга. Настоящее мастерство - пронять людей, разбросанных по разным концам полупустого зала... А тогда в екатеринбургском Театре эстрады Жизнев, как всегда выступавший первым, еще и читать-то не начал, как рыжий ушастый подросток в третьем ряду начал безудержно заливаться смехом, а следом за ним - и весь зал. "Ну, братцы, я вам не очень-то и нужен, вы сами себя веселите", - с
      
      
      
       117
      
      некоторым удивлением сказал Жизнев, но тем не менее начал читать. Концерт прошел с триумфальным успехом, книги, десятки пачек, были проданы все до единой, что является лучшим свидетельством триумфа. Подавляющее большинство книг доставили в Москве к поезду Жизнев со Сложновым с помощью одного автовладельца - приятеля Жизнева. Выручку за эти книги поделили на всех. Выручку за пару пачек, привезенных Сидорчуком, полностью присвоил Сидорчук. В то время Жизнев и Сложнов уже начали замечать такие особенности поведения своего титулованного товарища, однако еще не решили, как на них реагировать, и потому предпочли ничего не заметить. А после концерта поэтов ждал роскошный ужин в известном екатеринбургском кафе "Жемчужина". Возможно, каких-то разносолов в этом заведении и не водилось, но все без исключения пожелания поэтов хозяевам удалось выполнить. Затем дорогих гостей доставили к поезду, где оказалось, что в одном вагоне с ними едет в Москву знакомый Сидорчука, довольно известный рок-деятель со скромным псевдонимом "Ник Рок-н-ролл". Это был малообразованный (как, впрочем, и все рокеры) жгучий брюнет с безумным взглядом, умудрившийся за весь вечер не сказать ничего запоминающегося, так что Жизневу со скуки поневоле пришлось налегать на водку. Когда Жизнев в разговоре сухо констатировал тот факт, что весь рок-н-ролл с точки зрения духовности - пустое место, Ник горячо, хотя и неубедительно, пытался возражать. Однако когда Жизнев называл известных рок-деятелей напыщенными ничтожествами (то есть опять-таки констатировал факт), Ник кивал, улыбался и выражал живейшее удовольствие.
       Во время второй поездки в Ёбург с Жизневым приключилась большая неприятность. Сразу после концерта, прошедшего столь же триумфально, как и в первый раз, его поразил приступ люмбаго (то есть, по-русски говоря, прострел от воспаления нервов). Эта хвороба его преследовала с детства, как и многих нервных людей, - впрочем, о некоторых интересных особенностях телесной конституции нашего героя мы еще поговорим. На улицу он вышел прямой, как огородное пугало, матерясь сквозь зубы, втиснулся в машину и поехал вместе со всеми в гостеприимное кафе "Жемчужина". Там он старался быть полноценным членом компании, пореже кривиться от боли и пить побольше водки, но водка его не брала - ни как хмельное, ни как обезболивающее. То же продолжалось и в поезде, так что в Вятку Жизнев прибыл, по выражению Сложнова, "в космическом состоянии". В Вятке застолья продолжились немедленно после приезда, но так как водка уже обнаружила свое бессилие, то Жизневу приходилось наряду с ней в больших количествах поедать анальгин, который сделал его взгляд и вообще всю внешность еще более дикими. В результате его пытались не пустить в Вятскую картинную галерею (великолепную, как и подавляющее большинство русских провинциальных музеев живописи). Не помогло бы и заступничество друзей, но Жизнев проскрипел пару вполне осмысленных фраз, и его с удивлением, качая головой, но все же пропустили. К счастью, действие лошадиной дозы обезболивающего длилось достаточно для того, чтобы он успел осмотреть блестящую экспозицию (Васнецов, Петровичев, Осмеркин, Туржанский, Жуковский и многое другое), но потом ему уже пришлось по-стариковски посиживать на скамейке, дожидаясь остальных. А вот вечером после очередного застолья с дискотеки его все-таки деликатно вывели. Сил для возражений у него не нашлось. Однако утром на вокзале, перед отъездом, томительная боль на минуту отступила перед чувством благодарности к вятчанам - у Жизнева даже слезы навернулись на глаза. С трудом карабкаясь в поезд, он повторял строки Шиллера: "Всякое искусство посвящено радости, и нет задачи более высокой и более серьезной, чем осчастливить человека. Истинное искусство только то, которое доставляет высшее наслаждение. А высшее наслаждение - это свобода духа в игре всех его сил" (138).
      
       Глава XXXV
      
       Схожее чувство благодарности Жизнев испытывал, слыша магические слова "Кубань", "Краснодар", "Геленджик", "Криница". Еще в десятилетнем возрасте ему с родителями довелось
      
       118
      
      провести месяц в Геленджике, но он все забыл: осталось только ощущение счастья в душе да в памяти - какие-то неправдоподобной красоты пейзажи и удивительные насекомые. В 1978 году он провел полгода в станице Новоминской Краснодарского края - в самом сердце Старой линии, то есть той части Кубани, которая заселялась при Екатерине потомками запорожцев. В станицу его послали на производственную практику: он работал там в конторе, получал небольшую зарплату, но льготы у работников колхоза были в ту пору такие, что тратить почти ничего не приходилось, и он привез в Москву кучу денег (отчасти, конечно, еще и потому, что жил он очень уединенно и развлекался только запойным чтением книг из богатой колхозной библиотеки). Вернувшись в столицу, Жизнев заставлял друзей пить за фантастическое изобилие кубанской земли, за бравых казаков, за смешные казачьи фамилии и особенно за своих квартирных хозяек сестер Мищенко. Это были те самые русские старухи, трудами и терпением которых и возвеличилась Россия в XX веке. Повидали они и голод тридцать третьего года, и первые скудные годы коллективизации, и работу на канале "Москва-Волга" (причем по вольному найму), и эвакуацию, и гибель на фронте всех мужчин семьи, а гибель там же станичных парней оставила их незамужними. Потом было колхозное строительство, в результате которого Жизнев приехал в некое подобие коммунизма в отдельно взятой станице. Колхозники и зарплату получали неплохую, а в дополнение к ней - общественное питание в рабочих столовых по символическим ценам (кормили там от пуза - иначе на Кубани не едят и не кормят); продукты с колхозных складов - высочайшего качества и тоже по символическим ценам; топливо с тех же складов - зачастую вообще даром. В станице работали музыкальная школа, дом престарелых, Дворц спорта с множеством секций, парк культуры и отдыха с колесом обозрения и небольшим зоопарком, великолепный Дворец культуры из армянского розового туфа с хорошо подобранной библиотекой, известным даже за границей казачьим хором и огромным количеством кружков - от живописи до вязания. Платить за все это было не нужно. А сделали это в значительной степени старухи Мищенко и другие такие же старухи. Сестры Мищенко были худощавые, изящные, легкие в движениях, но взгляд на их руки вызывал оторопь. Их трудовой вклад легко угадывался по рукам: огромным, грубым, иссеченным шрамами, как у слесаря по металлу. Но их вклад, как понял через некоторое время Жизнев, заключался не только в труде. Есть такие люди, которые, сами работая за двоих, и другим не дают уставать - своей веселостью, живостью, постоянной готовностью поддержать шутку. В русской классической литературе описан тип невзрачного солдатика, ничем не выделяющегося в обычном военном быту, но во время трудного перехода, когда вся рота скисла и еле плетется, такие солдатики вдруг выходят из строя и запевают - лихо, с присвистом, с матерком, как будто и не шли столько верст наравне со всеми. Колонна оживает и прибавляет шагу... Такими вот солдатиками в юбке и были старухи Мищенко, - правда, они шутили и посмеивались при любом удобном случае, а не только в трудную минуту. Такими же были и их письма, написанные ровным почерком без заглавных букв и знаков препинания и с обилием милых кубанских украинизмов. Жизнев долго переписывался с ними, но потом по юношескому легкомыслию забросил переписку, а когда захотел ее возобновить, то оказалось, что уже поздно. Еще одна житейская вина, большая, маленькая ли - кто знает?
       Справедливости ради надо сказать, что и от всех прочих окружавших его кубанцев студент Жизнев видел одно только хорошее. Ему помогали и с бытом, и по работе, и с написанием отчета о практике. Помогали по его просьбе также и старушкам Мищенко - в частности, привезли им целый самосвал вымолоченных кукурузных кочерыжек, которыми в степной части Кубани топят печи за неимением дерева. Этими же кочерыжками топил печку в своей каморке и Жизнев. Приятно было тихим звездным осенним вечером слушать треск пламени, вспоминать Москву и читать Овидия, взятого в библиотеке. Рядом с Жизневым щурились на пламя два тощих кота, которые раньше состояли при старушках, а затем прибились к новому постояльцу, потому что он, в отличие от старушек, все же обращал на них какое-то внимание. Горожане помягче относятся к дворовым собакам и кошкам, а деревенские их просто не замечают. А ведь котам очень нужно внимание.
      
       119
      
       С 1981 года Жизнев стал ездить на Кубань отдыхать. При его институте имелся пансионат на море в поселке Криница, в 40 километрах от Геленджика. Приехав туда, Жизнев был потрясен красотой и уединенностью этого места (хотя в те годы, при отсутствии конкуренции со стороны Турции, Таиланда и прочих курортных зон, людей туда ездило куда больше, чем ныне, к тому же и страна тогда была куда больше). С тех пор его попытки изменить Кринице всегда заканчивались разочарованием. Он ценил и уютные пейзажи Южного берега Крыма, и аскетические виды Коктебеля, и суровую, но в то же время утонченную красоту северных лесов и озер. Однако тянуло его тем не менее в Криницу. Там имелось всё: и горные леса, да порой такие, где не ступала нога человека; и сплошь опутанные омелой леса вдоль русла реки Пшады, где при виде изящно устроенных заводей и бочажков невольно начинаешь искать взглядом их создателя, обладающего непогрешимым вкусом; и величественные обрывы вдоль пустынных морских берегов, поросшие жутко искривленными соснами, где тишину нарушают только шум волн, крики чаек да порой - скрежещущий вопль ястреба; и смолистые сосновые рощи по прибрежным горам, где между золотистых стволов густо синеет море, а ноги скользят на блестящей опавшей хвое; и, конечно, море, чистейшее море, где стаями проходят кефаль и ставрида и позволяют себя вылавливать местному населению. И люди, конечно же, люди. Вроде бы русские, свои, вполне понятные, всё то же, да не совсем то. Жизнев нигде еще не встречал такого умения понять и подхватить шутку, а по складу его характера это свойство казалось ему поистине бесценным и крайне многозначительным. Вдобавок Жизневу с другом удалось открыть место, необычное даже для Криницы: бывшую погранзаставу в стороне от поселка, в хуторке над морем. Хуторок состоял из трех домиков, включая заставу, окруженных дубовым лесом. Тишина там стояла такая, что шум моря внизу, под высоченным обрывом, в доме погранзаставы слышался с поразительной отчетливостью. Оно и понятно: застава стояла от обрыва метрах в пяти, и из ее мезонина можно было наблюдать прибой и купающихся, редких в этом отдаленном месте. Про хуторок мало кто знал, а на заставе жила бабушка, передвигавшаяся на костылях: она не могла, да, кажется, и не хотела вылавливать постояльцев где-нибудь на автобусной остановке. Поэтому Жизнев и его друг, уплатив невеликие деньги за койку, на самом деле оказывались обладателями огромных комнат, где могли весьма привольно располагаться на многочисленных еще солдатских койках. Собственно, и все здание заставы вместе с прилегающим участком оказывалось в их распоряжении, потому что хозяйка жила в пристройке и без нужды не выходила. Как-то Жизнев провел на хуторке почти весь отпуск в полном одиночестве - блаженное время, похожее на сон наяву. Покой Жизнева порой нарушала только хозяйка со своими женскими страхами: то ее перепугал еж, то в ее комнатку влетела летучая мышь, запуталась, как в паутине, в развевавшейся под ветром тюлевой занавеске, и Жизневу пришлось это странное создание вызволить и отпустить. Жизнева раз-другой посетили друзья, он был им рад, но в душе считал, что прав Арреола: "Если тебе станет одиноко, поищи общества других душ и общайся с ними, но не забывай: всякая душа создана для одиночества" (139). Наш герой, как то ни странно в наше время, помнил и, занимаясь сочинительством на своем хуторке, старался выполнять совет Шиллера:
       Заключись в своем уединенье,
       В мире сердца, чуждом суеты!
       Красота живет лишь в песнопенье,
       А свобода - в области мечты (140).
       Однажды, другим уже летом, Жизнев и сам изрядно напугал старушку. Дабы видеть прибой прямо из своего окна, он решил поселиться в мезонине, куда вели крутая лестница и люк в полу. Безлунные вечера на юге темны, хоть глаз выколи, несмотря на бесчисленные звезды; в один из таких вечеров Жизнев поднялся к себе в мезонин, поискал там что-то на ощупь, поленившись зажечь свет, повернулся, сделал шаг, другой - и полетел в пустоту. Затем последовал страшный удар - это он рухнул всем весом на край люка. Упал Жизнев несколько боком, удар пришелся по ребрам и правой
      
      
       120
      
      почке. Ему и раньше приходилось ломать ребро, и особых страданий ему это не причиняло, важно было только не подцепить кашель. Поэтому Жизнев решил попросту отлежаться. Нещадно ругая себя, он добрался до кровати. В какой-то момент он даже задремал, но чувствовал себя настолько виноватым из-за своей дурацкой небрежности, что увидел пугающе реальный страшный сон: будто за ним приехали здоровенные милиционеры-негры и собираются везти его на суд, где он сполна ответит за свое неосторожное поведение. Из этого сна можно сделать вывод, что человек не вправе распоряжаться собой по своему произволу, что он ответствен за себя не только перед самим собой, но еще и перед неким судом, и суд этот может быть очень суровым. Жизнев испугался негров в милицейских фуражках и решил, что надо собираться. Он со стоном поднялся - ушибленное место болело все сильнее, - сделал несколько неуверенных шагов и помочился в пластиковую бутыль, служившую ему ночным горшком. Когда в бутыли после этого он увидел густую черную кровь, то понял, что отлежаться не удастся. Он спустился вниз и постучал в стену пристройки, где жила хозяйка. Та долго просыпалась, потом не сразу поняла, в чем дело, но потом заохала и пошла на своих костылях к соседке. Соседка, легкая на ногу, сбегала в единственный дом поселка, где имелся телефон, вызвала "скорую", и через пару часов Жизнев очутился в больнице города Геленджика.
       К тому времени Геленджик изрядно подрастратил свой курортный лоск советских времен, а о его больнице уж и говорить нечего. Первое, что услышал от врача еле живой от боли и испуга Жизнев - это произнесенное с нажимом: "Больнице надо помочь". Иначе говоря, лекарства следовало оплачивать самому. Жизнева это удивило, но не смутило, так как деньги, отложенные на отпуск, он потратить почти не успел и они все находились при нем. Волновало его другое: судя по нараставшей боли, травма была такова, что лежание в больнице могло перерасти рамки отпуска, а значит, придется сообщать родителям, где он и что с ним, а значит - переполох и потом желание отомстить за свой испуг самому болящему. Его опять будут упрекать в необузданном разврате, утверждать, что при его жизненных установках не свалиться в люк он просто не мог, что, живя своим умом он всегда терпел и будет терпеть такие провалы, а потому должен жить родительским умом, ну и так далее. Следовало что-то придумать, но думать Жизнев не мог. Потекли три дня мучений, когда боль не оставляла его даже в покое: каждые две минуты в место перелома словно ударяло током, Жизнев весь содрогался, а содрогание вызывало новую волну боли. Он оплатил антибиотики, и ему исправно их кололи, дабы место перелома не воспалилось (кололи в бедро, так как перевернуться на живот он не мог), однако легче ему не становилось. Более того, от постоянных содроганий и встряхиваний в очистившейся было моче вновь появилась кровь. Тогда он предложил оплатить инъекции обезболивающего. Сестра в ответ пробурчала что-то неразборчивое, но после этого ему стали колоть анальгин, причем совершенно бесплатно. И - о чудо! - целую ночь после трех предыдущих бессонных он проспал как убитый, а наутро почувствовал, что хоть и с сильной болью, и со всякими ухищрениями, но все же может самостоятельно встать с постели.
       Во время неподвижного лежания, когда боль немного отпускала, он рассматривал своих соседей и прислушивался к их разговорам. В большинстве это были немолодые жители Геленджика, маявшиеся почками. Еще в палате лежал очень живой и доверчивый паренек лет пятнадцати с воспалением среднего уха и крепкий малый лет тридцати, бывший моряк, теперь работавший в шиномонтаже и подцепивший ту же хворобу. Трудно сказать, почему они угодили в урологическое отделение. Почему туда попал Жизнев - понятно: из-за отбитой почки и крови в моче. Так что люди в палате были вполне заурядные, обычная русская провинциальная беднота (Геленджик - город вовсе не богатый, вопреки распространенным представлениям; когда Жизнев лежал в больнице, там даже холодную воду давали лишь два раза в день, а о горячей и мечтать забыли). Жизнев среди этих людей сразу почувствовал себя своим, быстро рассмотрел душевную физиономию каждого, и все эти физиономии ему понравились. Начать с того, что, хотя некоторые из пожилых почечников жестоко страдали, никто из них ни разу не застонал даже ночью. Если они и жаловались, то крайне
      
      
       121
      
      немногословно, спокойно констатируя симптомы и подводя итог: "Это камень выходил", или: "Это песок выходит, мать его..." Нарушал покой только Жизнев: бодрствуя, он не стонал, даже когда его встряхивала боль, но во сне порой вскрикивал. Однако его никто не упрекал. В Москву Жизнев не звонил - это было бы величайшей глупостью, но зато позвонил приятелю в Краснодар, и тот вскоре приехал с двумя огромными пакетами всякой вкусной еды. Это проявление участия Жизнева сильно подбодрило, да и еда пригодилась: хотя от боли у него самого аппетит отсутствовал, зато он смог подкормить деликатесами соседей по палате, которым приносили очень небогатые передачи, а уж больничная кормежка была совсем бедная. Кроме того, гость сообщил Жизневу телефоны других приятелей, проживавших в Геленджике и Новороссийске, и эти номера вскоре тоже очень пригодились.
       Сентябрь стоял жаркий, и вскоре Жизнев сделался липким от пота и стал то и дело почесываться. Когда он начал вставать с койки, его сосед по палате Степаныч, служивший сантехником в санатории напротив, пригласил его на помывку. На работе у Степаныча имелась своя котельная, стало быть - и горячая вода. Выйдя с территории больницы, они неспешной походкой инвалидов перешли улицу, прогулялись под соснами мимо каких-то баз отдыха и пансионатов, затем вошли в величественные ворота, и глазам Жизнева предстало огромное здание санатория российского Общества слепых. Судя по виду этого циклопического строения, слепые в СССР являлись объектом неусыпной заботы, да и теперь территория оставалась довольно ухоженной: благоухали многочисленные клумбы, в разных направлениях шли кипарисовые аллейки, из гущи цветов там и сям торчали целенькие декоративные фонари. Жизнев со Степанычем с несказанным наслаждением помылись в подвале главного корпуса, после чего вышли на пляж санатория, представлявший собой большую дощатую платформу с лестницами к воде, тентами, лежаками, будкой спасателей. Некоторые слепые нежились на солнышке в шезлонгах и на лежаках, некоторые вполне самостоятельно расхаживали по пляжу. Жизнев догадался, что большинство из них все же кое-что видит, совсем незрячих мало. Степаныч обозрел пляж, убедился в том, что за время его отсутствия никаких перемен не случилось, и вдруг обратился к Жизневу с неожиданным предложением, суть которого состояла в следующем. Оказывается, уже с начала 90-х геленджикцы, пользуясь ступором власти, начали самочинно захватывать участки земли на мысу у моря и возводить на них разные дачные строения: кто сарайчик для садового инвентаря, а кто и трехэтажную каменную виллу. Степаныч захватил целых два участка, один из которых он теперь и предложил Жизневу купить. "Шестьсот рублей всего, меньше не могу, - сказал Степаныч. - Я все же его расчистил, забор поставил, кунг привез - ну, крышу для кузова грузовика, еще кое-что... Пока можешь там спокойно отдыхать, если эту Нахаловку начнут сносить, то еще не скоро. И я там рядом, всегда могу присмотреть".
       Строго говоря, при наличии такого места для отдыха, как старая погранзастава в Кринице, участок в Геленджике Жизневу не требовался. Но велико обаяние земельной собственности, пусть даже в самозахватной Нахаловке. "Мало ли что... Пусть будет... Все же как-никак участок на море... И шестьсот рублей всего..." - пронеслось у Жизнева в голове, и он медленно полез в карман за деньгами. Тут-то и выяснилось, что рядом с ними уже давно стоит и прислушивается к разговору неприметный человечек средних лет. Уловив движение Жизнева, человек радостно вскричал: "Беру, Степаныч! Всё, договорились!" Вот так Жизнев и не стал землевладельцем: оказалось, что неприметный человечек - это сосед Степаныча. Когда он ушел в восторге от будущего приобретения, Степаныч смущенно сказал Жизневу: "Ты извини, но сам понимаешь - сосед, почти родственник. Мне с ним жить..." - "Да ладно, чего там", - великодушно сказал Жизнев, чувствуя при этом большое облегчение. Сама судьба предохранила его от этой лишней мороки, да еще и сохранила для него шестьсот рублей. Вспомнились строки из "Хитопадеши":
       Счастливы те, кто покоен сердцем
       И вкусил нектар безразличия;
      
       122
      
       Откуда счастье у алчущих денег
       И суетливо мечущихся? (141)
      И еще:
       Тот всё понял, постиг всё и всё совершил,
       Кто спиной повернулся к надежде и ничего не желает (142).
      Получалось, что прошло пол-отпуска, а деньги Жизнев почти не трогал. Ну, бабушке в Кринице заплатил, уезжая в больницу, за проведенные у нее несколько дней (а бабушка брала дешево); ну, что-то ел в эти дни, выпил бутылку водки; ну, заплатил за антибиотики, в которые для предупреждения у больных аллергии подмешивали димедрол (благодаря этому димедролу Жизнев, вообще-то склонный к бессоннице, в больнице отдыхал как нигде); ну заплатил еще за пленки для рентгена. Вот, собственно, и все. Аппетит к нему вернулся лишь тогда, когда ребра, если их не тревожить, сами по себе болеть уже перестали, то есть через пару дней после вышеописанного разговора на пляже. Жизнев начал прикупать разную еду в больничной лавочке, да и на больничные завтраки, обеды и ужины тоже стал похаживать. Больничная еда производила, конечно, удручающее впечатление, но голод не тетка. Жизневу казалось, будто он помолодел - в голоде выздоровления есть что-то удивительно бодрящее. Когда они вновь пошли на помывку со Степанычем, Жизнев затащил того в кафе и заказал по изрядной порции шашлыка. Несмотря на то, что после больничного обеда не прошло и двух часов, ел Жизнев с большим аппетитом и вдруг заметил, что Степаныч сидит праздно и с некоторой грустью озирается по сторонам (а кругом было на что посмотреть: пинии, кипарисы и всюду цветы, цветы). Сперва Жизнев испугался, решив, что у Степаныча приступ болезни и еду душа не принимает. Но потом он разглядел, что Степаныч уже смолотил весь шашлык и еще дочиста вытер тарелку хлебушком. Жизнев сперва удивился такой прожорливости, но потом словно какой-то голос сказал ему на ухо: "Дурак, да они тут просто редко мясо видят. Доходы не те". На предложение добавки Степаныч, как и следовало ожидать, ответил решительным отказом.
       В тот же день бывший морячок в палате Жизнева услышал призывный свист из распахнутого в теплый вечер окна и заторопился на зов. Как он вернулся, Жизнев не слышал, но, видимо, возвращение было запоминающимся: наутро морячок лежал на своей койке и мрачно таращился в потолок, а медсестры и врачи время от времени заходили на него посмотреть, делая то понимающе-насмешливые, то осуждающие замечания. Жизнев с удивлением обнаружил, что нога у морячка, накануне целехонькая, теперь выше колена в гипсе.
      - Это кто ж тебя так? - поинтересовался Жизнев.
      - Сам, - с досадой ответил морячок. - Стали там в парке бороться, - ну, не по злобе, конечно, - а не видно ж ни хрена... Ну и наступил в какую-то яму. Прямо слышал, как кость хрустнула.
       Затем в палату примчался жизнерадостный солдатик, вчерашний собутыльник морячка, скороговоркой поведал о том, сколько еще выпили и как завершился вечер и, растерянно улыбаясь, убежал. "Для него все это еще ново", - со вздохом подумал Жизнев. А следом за солдатиком нагрянул главный врач и сказал морячку: "Собирайся, выписываем. Дома долечишься. Не нужны нам тут такие художества". Морячок спорить не стал - как-никак сам служил и знал порядок. А на следующий день Жизнев, рассудив, что тихонько ходить туда-сюда, обмотав ребра полотенцем, можно и не в больнице, обратился к главврачу с просьбой о выписке, которая и была по здравом размышлении уважена. Приморские друзья отвезли Жизнева обратно к бабульке, которая встретила невезучего постояльца слезами радости. Обрадовался встрече и Жизнев. По такому случаю приморские друзья заночевали на заставе, выпив с Жизневым за его здоровье огромное количество коньяка. На следующий день подъехали еще друзья с большими запасами коньяка, вина, шашлыка и фруктов. Если пьянство и обжорство способствуют заживлению переломов, то у Жизнева выдался день самого интенсивного лечения. Потом все разъехались, и время до отъезда в Москву Жизнев провел в такой полной безмятежности, которую мог ему обеспечить только этот странный домик над
      
      
       123
      
      морем. Проводя дни в полном уединении, если не считать кратких бесед с бабушкой, он ощущал, что почему-то становится лучше. Видимо, прав был Бенито Перес Гальдос, когда писал, что одиночество - великий воспитатель.
       Уезжая, Жизнев ссудил старушке пятьсот рублей, чтобы она съездить в Хадыженск проведать внука, который сидел там в тюрьме за наркотики. Рассчитались они в следующем году: друг предложил Жизневу поехать на юг вдвоем и предоставил для этой цели свой автомобиль; жили они у бабушки, и Жизнев за койку не платил - учли те самые пятьсот рублей. Друзья ездили на экскурсию в Абрау-Дюрсо и потом пили под дубом на морском обрыве привезенные оттуда "Розовый траминер" и "Мускат гамбургский". Затем друг Жизнева завалился в спячку, а наш герой вызвал из Новороссийска друзей и поехал с ними кататься на яхте по Цемесской бухте. Под цветастым спинакером яхта - кстати, не арендованная, а принадлежавшая одному из друзей - развивала немыслимую скорость, а Жизнев щурился на предвечернее солнце и потягивал из горлышка коньяк "Темрюк". На следующий день Жизнев с другом решили попробовать местный криничанский самогон и выпили на пару шесть бутылок, а наутро с похмелья хлебали густейший холодный борщ собственного приготовления... В промежутках между этими приятными делами они успели выполнить несколько поручений хозяйки, ведь ей уже давно никто не помогал. Жизневу стало даже неловко от ее великой благодарности, ведь съездить по ее просьбе в соседний поселок и сделать там некоторые покупки им никакого труда не составило. Когда они уезжали, старушка горько плакала.У Жизнева, который не мог выносить женских слез, защемило сердце. "Чего она ревет, тоску нагоняет, - сердился он. - на будущий год ведь снова приеду". Но он уже тогда почувствовал, что сердце щемит как-то по-особому и неспроста. За трудной дорогой домой ощущение это забылось, но на будущий год поехать в Криницу он не смог и через год тоже, а когда засобирался, то выяснилось, что бабушки уже нет в живых. Она всё намеревалась продать дом на обрыве, дабы со своими больными суставами обосноваться где-нибудь поближе к поликлинике. Однако покупатели подвернулись такие ушлые, что вместо квартирки в Геленджике или в каком-нибудь поселке городского типа бабулька оказалась в оглохшей от проезжающих автомобилей деревне на Приморском шоссе, далеко от моря и в халупе без всяких удобств. Внук ее, выйдя из тюрьмы, тоже оказался бездомным и приютился в каком-то наркоманском притоне на окраине Геленджика. Вскоре он умер, бабульке стало совсем уж незачем жить, она и умерла вслед за внуком, в тот же год. Похоронили обоих в Кринице, над внуком бабушка еще успела поставить крест, а над ней ставить крест было уже некому. Рядом с могилой ее внука есть безымянный холмик - видимо, под ним она и лежит.
       Мы отвлеклись, решив рассказать историю освоения нашим героем кубанского местечка под названием Криница. Ездил он туда много раз, так что, возможно, что-то о Кринице еще всплывет в памяти и окажется кстати в тексте. Из сказанного выше видно, что с Краснодарским краем нашего героя связали совершенно особые узы. Для укрепления этих уз много значила командировка Жизнева в Краснодар весной 1983 года. Дело было давно, но командировка запомнилась Жизневу с удивительной ясностью - словно островок размером в месяц в море безнадежно забывшихся дней. Начало апреля на Кубани - волшебное время: нежное тепло, ничем не нарушаемая ясность, от которой не ждешь никаких подвохов вроде затяжных дождей или внезапных снежных бурь... Жизнев собирал данные для своей диссертации - с утра вставал и ехал на трамвае в центр города, в краевой архив, размещавшийся в старинном здании красного кирпича (входить следовало со двора, куда выходили двери квартир - с верхних этажей во двор сбегали весьма ненадежные на вид лестницы). Поработав несколько часов, Жизнев уходил, вежливо попрощавшись с предупредительными работницами архива, и совершал прогулку по книжным магазинам центра города. Затем он возвращался к себе - в аспирантское общежитие Сельхозинститута. В общежитии он занимал целую секцию с отдельным туалетом и душевой, то есть в остальных комнатах секции никого не было и они стояли запертые (как ему объяснили, аспиранты тоже разъехались собирать данные). Пообедав в студенческой столовой, он читал Мольера, том которого приобрел в краснодарском Доме книги,
      
       124
      
      потом шел гулять на Кубань, возвращался к себе и снова читал. Апрельские дни проходили в состоянии чистоты помыслов, полной безмятежности и восхищения всем окружающим. Здесь, как и в Кринице, он мог в полной мере жить по совету Китса: "Благородней восседать, подобно Юпитеру, чем порхать, как Меркурий; не будем же второпях сновать по сторонам в поисках меда, жужжа, как пчелы, о нашей цели; раскроем же наши лепестки по примеру цветов и пребудем праздными и восприимчивыми, терпеливо распускаясь под взором Аполлона, отвечая взаимностью всякому благородному насекомому, которое соблаговолит навестить нас - земной сок утолит наш голод, а роса - нашу жажду". Жизнев обошел всю старую часть города, побывал в краеведческом музее, в главном соборе Краснодара. Когда он пришел в музей изобразительных искусств, там как раз проходила большая выставка Хокусаи и Утамаро, великих японцев, у которых учился Гоген, причем счет выставленных работ шел на сотни. Такого Жизнев никак не ожидал и застрял в музее на несколько часов.
       Из телефонных разговоров с Москвой он узнал, что один из его друзей-художников отдыхает в доме творчества в Горячем Ключе в полусотне километров от Краснодара. Жизнев нашел телефон дома творчества, дозвонился до друга, и они договорились встретиться в Краснодаре: посетить выставку великих японцев, а после немножко выпить. Сбылось и то, и другое, вот только благие пожелания насчет "немножко", как всегда, не сбылись. Друг приехал вместе со своим соседом по дому творчества, и вся троица после посещения выставки пустилась бродить под чистым апрельским небом по улочкам старого Краснодара, любуясь кирпичными особняками с литыми чугунными крылечками. Жестяные навесики над этими крылечками поддерживаются коваными узорными опорами, и все эти металлические чудеса являются, пожалуй, самой характерной приметой старой части не только Краснодара, но и других южнорусских городов. Когда Жизнев запрокидывал голову, вливая в себя очередную порцию портвейна, он видел в прозрачном небе мирно лепечущие пирамидальные тополя и удовлетворенно улыбался, бормоча стихи Анакреона:
       Лишь в том могу божиться,
       Что должен старичок
       Тем больше веселиться,
       Чем ближе видит рок (143).
      Своеобразную шутку рока ему предстояло увидеть очень скоро, менее чем через час, но он об этом еще не знал. Обсуждая проблемы современной живописи, друзья где-то потеряли стакан, но не растерялись и приспособили под портвейн найденное в песочнице детское пластмассовое ведерко. Дабы остаться честным, Жизнев на том месте, где нашлось ведерко, неглубоко зарыл в песок двугривенный. Попетляв по дворам, они вновь вышли на главную улицу, и тут Жизневу пришлось пережить сильнейшее потрясение. Прямо навстречу ему шла в толпе высокая темноволосая девушка, в которую он, отдыхая минувшим летом в пансионате "Криница", был тайно влюблен. Красота девушки была такой нежной и поэтической, что Жизнев так и не решился к ней подойти, тем более что сам он в течение отдыха пил много вина, сходился с доступными женщинами и напоминал существо, описанное Цао Сюэцинем:
       Это - зверь беспощадный и злой,
       Он давно позабыл всё, что было, и кто он такой.
       Лишь разврат и беспутство по нраву ему,
       Только женщин он жаждет душой (144).
      Правда, однажды на танцплощадке Жизнев превозмог было робость, но девушка, угадав его намерения, смутилась и куда-то исчезла. Потом Жизнев имел немало возможностей с ней заговорить - хотя бы на пляже, куда она являлась одна, без привычного сопровождения пожилых родственников. Однако он, во-первых, стыдился самого себя, а во-вторых, не мог подобрать подходящей вступительной фразы: в сочетании с такой утонченной красотой все они казались ему возмутительно
      
      
       125
      
      пошлыми. Конечно, прав был Морето, сказавший:
       Где нет искреннего чувства,
       Там слова свободней льются (145).
       Жизнев писал о девушке стихи, в которых называл ее незнакомкой; завидев ее в компании родственников, незаметно приближался и навострял уши, надеясь почерпнуть из их разговоров какие-нибудь сведения о своей красавице; поделился своими чувствами с Чудиком, отдыхавшим вместе с ним. Тот присмотрелся к незнакомке и глубокомысленно кивнул, одобряя выбор Жизнева, однако более действенной помощи не оказал. Друзья ведь одновременно ухаживали еще за дюжиной девушек, и принимать всерьез эти увлечения Чудику, понятное дело, казалось глупым. В конце концов Жизнев решил не напрягаться и переключился на другие, не столь волнующие знакомства, а на темноволосую красавицу только поглядывал с уважением да невольно запомнил номер автомобиля, который увез ее по окончании отдыха из пансионата в родной Краснодар. Но почему-то все милые подружки того лета забылись, а вот незнакомку нашему герою предстояло запомнить навсегда. Не зря написал Лопе де Вега: "Кто сильно любит, долго помнит" (146). Встреча на улице Красной могла бы оказаться сказочным везением, великолепным подарком судьбы, если бы не была такой неожиданной, если бы не спор с художниками и не портвейн, враг быстрых решений. Жизнев поперхнулся на полуслове, вглядываясь в незнакомку, которая шла куда-то, явно по делу, мужественной походкой и думать не думала о каких-то безымянных обожателях, ко взглядам которых она, наверное, успела привыкнуть. Жизнев должен был бы обратиться к ней со словами героя Ибсена:
       Отдайтесь мне, пока добычей света
       Не станете! Пройдут весна и лето, -
       Дороги наши врозь пойдут опять.
       Поэзию свою в меня вдохнете, -
       И я за песни песнями воздам;
       А там, в гостиной, средь почтенных дам,
       Без жалоб и без мук, вы отцветете (147).
      Понятно, что никакая девушка не смогла бы устоять перед подобной речью. Умели уговаривать дам драматурги прошлого! Однако неожиданность встречи была столь полной, что в голове Жизнева за то время, пока незнакомка поравнялась с ним и пошла дальше своей дорогой, не промелькнуло ни единой мысли. С ним произошло именно то, о чем предупреждали классики, напоминая о каверзах любви, которая является злейшим врагом красноречия и рассудка: язык она сковывает, а рассудок до того помрачает, что даже самый остроумный человек в такие моменты может показаться дураком. Что ж, незнакомка так и удалилась навек, ничего не ведая о чувствах поэта, а Жизнева обуяла целая гамма запоздалых чувств: умиление, желание благословить весь мир, горечь утраты, любовь к друзьям (они одни у него остались), и в придачу ко всему еще какая-то отчаянность. Она-то и побудила его, когда пришло время идти на вокзал и провожать друзей на электричку, уже недалеко от перрона широко разинуть рот и с ужасающей мощью грянуть "Ревела буря, дождь шумел" (слова декабриста Кондратия Рылеева, если кто не знает, музыка народная). Когда Жизнев справился с этой песней и, невзирая на беспокойство в глазах художников, перешел на "Дубинушку" (слова Василия Богданова, музыка народная), то появился опер в штатском и, предъявив удостоверение, потребовал от Жизнева пройти с ним. Жизнев в ответ потребовал, чтобы ему показали удостоверение поближе, долго его разглядывал и хотя ничего не понял, потому что в глазах у него двоилось, важно кивнул и двинулся в указанном направлении. В привокзальном отделении милиции все его данные записали в толстую книгу, причем он сообразил, что аспиранту неприлично в пьяном виде орать песни на вокзале, и назвался рабочим. Пока сержант писал, пробравшиеся в отделение художники стояли рядом и ныли: "Да отпустите вы его... Это он на радостях... Он больше не будет", - то есть вели себя как верные товарищи. Из-за решетки
      
       126
      
      обезьянника на эту сцену сверкающим взором глядело какое-то жуткое человекоподобное существо в пиджаке - казалось, оно находит в происходящем какой-то особый смысл, ведомый только ему, и наслаждается собственной прозорливостью. Осознав всю нежелательность происходящего, Жизнев малость протрезвел и пробубнил по-детски: "Отпустите меня, пожалуйста, я больше не буду". Идиот за решеткой поддержал его просьбу одобрительным воплем. Сержант посмотрел сперва на идиота, потом на Жизнева. Сравнение, видимо, оказалось все же в пользу последнего, потому что сержант протянул ему паспорт и скомандовал: "Ладно, иди домой. И больше не попадайся, а то в Москву напишем, как ты тут отдыхаешь". - "Нет-нет, вы что... Я никогда..." - пробормотал Жизнев и дал стрекача, а за ним художники. Расстались они уже без приключений. Жизнев с улыбкой умиления на лице поехал в общежитие и завалился спать. Кажется, он цитировал Лопе де Вегу:
       Но не жаль мне, что люблю я,
       Ибо до таких высот
       Это чувство дух подъемлет,
       Что не помнит он про боль (148).
      Утром он чувствовал себя так, словно накануне и не пил. В такие чистые апрельские дни иначе и быть не могло.
      
       Глава XXXVI
      
       Вся предыдущая глава была написана лишь для того, чтобы объяснить радость нашего героя при сообщении о том, что поэтов, а также рок-группу Сидорчука приглашают в Краснодар. Или наоборот - рок-группу, а также поэтов. Когда Сидорчук стал известным рокером, при выездах на гастроли стало уже непонятно, кто прицеп, а кто паровоз. Если бы Сидорчук не страдал манией величия, то всё давно разрешилось бы: стихи - для более вдумчивой части публики, музычка и песенки - для любителей подурачиться и поплясать. При этом поэты составляли бы ядро компании, поскольку идейную основу группы придумали Сложнов и Сидорчук не без участия остальных. Но так как Сидорчук в группе был безусловным лидером, а в Сообществе - нет, несмотря на свой титул и усиленное самовозвеличение, то группу он усердно выдвигал на первый план. Вместе с этим в Сообщество проникли приметы и понятия шоу-бизнеса: глупые, но шустрые директора, с которыми Сидорчук вел долгие разговоры о том, как правильно себя продавать (при этом самодовольно поглядывая на других поэтов); термины "паровоз" и "прицеп", а также постоянные попытки выяснить, кто есть кто (для директоров, впрочем, это было ясно - они-то знали, кто нужней народу); упорное стремление выделить "лидера", "главного", "альфа-самца", чтобы и у поэтов было все как положено: на переднем плане - лидер, а на заднем - безликий улыбчивый кордебалет (или бэк-вокалисты). Последнее являлось выражением изначальной маниакальной тяги Сидорчука к единоличному лидерству, но ранее, когда известность Сообщества строилась на стихах, которые писали все, и на книгах, которые издавал Жизнев, эта тяга хотя и проявлялась, но не слишком утомляла. Однако с успехом рок-группы и удалением из нее Сложнова Сидорчук осмелел. Сообщество вновь стало видеться ему как Сидорчук-вождь и послушные ученики, благодарные за любые крохи из рук вождя. Стремясь воплотить в жизнь эту несбыточную утопию, Сидорчук уверенно повел Сообщество к гибели, однако в начале 1999 года до этого было еще далеко. В декабре 1998-го состоялся концерт в честь десятилетия Сообщества, проходивший в Большом зале Центрального дома литераторов. Жизнев, выступавший официальным организатором концерта и ведший все дела с ЦДЛ, получив ту часть выручки за билеты, которая причиталась поэтам, доверил ее директору Сидорчука (по какой причине - теперь уже трудно сказать, ясно одно: делать этого не стоило). Сидорчук с директором поделили выручку так, что Сообществу следовало бы развалиться сразу после дележа. Жизнев, например, делавший для успеха концерта ничуть не меньше Сидорчука, получил пятнадцать процентов, а Сидорчук - сорок (при этом надо помнить, что работа Сидорчука заключалась в выступлениях по телевидению и по радио, а своих товарищей он к этому
       127
      
      непосильному труду старался не допускать). Двадцать процентов получил директор Сидорчука, помогавший только своему патрону, а к Жизневу и прочим поэтам не имевший никакого отношения. Поняв, что перегнул палку и Сообщество вот-вот рассыплется, Сидорчук живо пошел на попятную, выдал товарищам часть присвоенных денег и молча выслушал настоятельную просьбу Жизнева впредь никогда ничего не делать за его, Жизнева, спиной. Примирительные действия Сидорчука Жизнев принял за пересмотр порочных правил поведения и облегченно вздохнул (а зря). На этой благостной волне примирения он и отправился в Краснодар (напоминаем, что поездка состоялась до несчастного случая и до больницы - туда Жизневу предстояло попасть лишь в сентябре того же года).
       Благостной выдалась и вся поездка. Сразу по приезде в Краснодар поэты оказались в ночном клубе для богатых. Пригласившие поэтов молодые богачи доверительно сообщили, что клуб рассчитан не на коммерческий успех, а на то, чтобы его основателям было где посидеть в своей компании и было куда пригласить друзей. Появились хороший коньяк, еда, на которую с особым рвением навалился Сложнов, стайка хорошеньких девушек... Особенно выделялась среди них, на взгляд Жизнева, некая Юля - стройная, как юная богиня, с пушистыми белокурыми волосами и живыми серыми глазками (вообще-то глаза у нее были большие, но о таком аппетитном существе, о таком лакомом кусочке почему-то хочется говорить только уменьшительно-ласкательно). Глядя в эти глазки, Жизнев принялся рассказывать разные небылицы о жизни богемы, клоня к тому, что поэтам влачить свой крест очень непросто, если их не вдохновляет и не удерживает их от безрассудств дорогое существо. Он также припомнил чужие, но красивые слова и заявил, что вся его жизнь пронизана женским началом, и ни книга, ни что-либо иное не может заменить ему женщину. Он также высказал мнение, что только любовь вызывает такой расцвет всего существа, какого не может дать ничто другое. Юля с этим согласилась. Тогда Жизнев стал намекать на способность поэта подарить дорогому существу не только бессмертие (к которому, как он знал, женщины обычно равнодушны), но и прочный материальный достаток. Живи Юля в Москве или даже в Краснодаре, она сразу поняла бы, что Жизнев врет или, по крайней мере, выдает желаемое за действительное, но она была из Новороссийска, где, к счастью, богемы нет, и потому слушала с интересом. Жизнев по праву рассказчика смотрел на нее в упор и отмечал все новые и новые очаровательные особенности ее облика: точеный носик, полные красивые губы, светлую дружелюбную улыбку... На всякий случай он счел необходимым ознакомить Юлю с мыслью Лопе де Веги о том, что платоническая любовь - это химера, оскорбляющая природу, поскольку при распространенности таких отношений прекратился бы род человеческий. Кроме того, он изложил девушке мнение Ли Юя: "У нас истории о любовных связях почему-то принято считать несерьезными. Но тогда скажите мне, отчего эти истории существуют на протяжении тысячелетий, а некоторые считаются даже нетленными? Потому что легкомысленные, а иногда и малопристойные поступки нередко приводят к рождению младенца, а это означает, что в храме предков соединяются нити нескольких поколений. Вот и выходит, что легкомысленный поступок часто приносит пользу, а в непристойном деянии порой заключена истина" (149). Юля опасалась прослыть ретроградкой и, кроме того, она любила детей, поэтому она снова согласилась. А Жизнев почему-то не верил в то, что от гастрольных связей рождаются дети, как бы там гастролер ни старался. Да и перспектива заиметь дитя от такой девушки, как Юля, его не пугала. "Прокормим как-нибудь", - легкомысленно думал он. Потом все поехали в другое место, а потом Жизнев оказался в джипе одного из молодых богачей (вдребезги пьяного), и сей богач помчал московского гостя на свою конспиративную квартиру По дороге они купили в ларьке несколько бутылок знаменитого вина "Улыбка". По приезде на квартиру, где оказалось довольно пустовато, если не считать двух огромных кроватей (составлявших, видимо, весь смысл существования квартиры), - по приезде они попробовали вино. Оно оказалось подделкой, то есть заурядным грошовым портвейном, точнее спиртосодержащей жидкостью, называемой почему-то благородным словом "портвейн". Однако хозяина квартиры, находившегося уже в том состоянии, когда любая выпивка - радость, такое открытие не слишком огорчило. Он, правда, выдвинул предложение поехать и разгромить коварный ларек, но когда Жизнев его не поддержал, махнул рукой, не стал настаивать и
       128
      
      взялся за телефон. При этом он подмигнул Жизневу: "Сейчас приедут проститутки, будем их угощать нашей "Улыбкой"". Эта идея развеселила его так, что он, согнувшись от смеха, едва не разбил себе череп о туалетный столик, на котором стоял телефон. Справившись со смехом, радушный хозяин пояснил: "Я этих прошмандовок строю сурово. Сурово и беспощадно". Он с третьей попытки набрал номер, и когда на том конце ответили, начал излагать свои пожелания, однако вскоре осекся. "Как не работает?" - спросил он с удивлением. "Бордель не работает, - сообщил он с тем же детским удивлением, повесив трубку. - Ну ничего, ничего..." Однако по трем другим номерам повторилась та же история. Устав от напрасных попыток, молодой богач с обидой объяснил: "Они, гады, меня там уже узнают. Говорят, что бордель не работает. Врут, конечно. Ну и ладно, будем бухать". Они стали пить портвейн, кривясь после каждого глотка, и хозяин рассказал гостю несколько историй из жизни молодых богачей Краснодара. Жизневу запомнилась, например, такая. Один из молодых богачей вышел из клуба и, усевшись на капот припаркованного там же чужого автомобиля, начал набирать номер на мобильнике (мобильники тогда имелись еще далеко не у всех, как и вопящая по поводу и без повода автомобильная сигнализация). Увлекшись разговором, несчастный не услышал, как из клуба вышел мертвецки пьяный владелец автомобиля, сел за руль и с места дал газу. Говоруна бросило на ветровое стекло, он судорожно вцепился в дворники, а скорость тем временем росла на глазах. Мимо проносились фонари, афишные тумбы, вереницы маленьких краснодарских домиков... Владелец мобильника вопил и стучал по стеклу, но владелец автомобиля то ли не замечал этого, то ли принимал страдальца за огромного мотылька. Наконец страх смерти прояснил пьяную голову гибнувшего гуляки, и он каким-то чудом набрал на своем мобильнике запечатленный там в памяти номер непреклонного автовладельца (то есть позвонил с капота автомобиля в салон того же самого автомобиля). Тогдашние богачи отвечали на звонок мобильника быстро и в любом состоянии (распустились и стали пренебрегать звонками они уже потом). "Как на капоте? У меня? Да ты что?!" - удивился автовладелец и с неохотой затормозил. Молодой богач, скатившись с капота, вознамерился было полезть в драку, но сомлел и упал в объятия своему обидчику, а тот принял это за проявление глубокой благодарности. Так что ссоры не вышло, действующие лица остались друзьями. Жизнев с недоверием качал головой, но хозяин божился: "Вот ей-богу, все так и было. Кого хочешь спроси!" Покачиваясь, хозяин с Жизневым сходили в ларек, где взяли, как ни странно, три бутылки все того же вина "Улыбка" (хотя ларек был, естественно, другой). На "Улыбке" настоял хозяин, заявив продавцу, что если и эта партия окажется подделкой, то он вернется и сожжет ларек. Жизнев понимал, что такие люди слов на ветер не бросают, однако на сей раз "Улыбка" оказалась правильной, и они сполна насладились ее сложным вкусом, уже почти утратив способность разговаривать и только с ласковой улыбкой взирая друг на друга.
       Наутро выяснилось, что у поэтов запланирована поездка в Геленджик с ужином, сауной и ночлегом. Хозяин конспиративной квартиры, не вкусивший накануне продажной любви и оттого сохранивший бездну энергии, допил оставшееся со вчерашнего вино - бутылки полторы "Улыбки" - и повез Жизнева на автовокзал для приобретения билета. Сначала Жизнев подумал, что ездить по городу, изрядно опохмелившись - для краснодарских предпринимателей дело обычное и потому
      безопасное, но назвать их поездку обычной и заурядной было бы несправедливо. Под влиянием вовремя выпитой "Улыбки" джиповладельца захлестнула радость бытия, переходившая в неистовство. Он протискивался через все заторы и пробки, подрезал всех подряд, непрерывно сигналил и бранился, проезжал только на красный свет и за время приближения к автовокзалу вымотал Жизневу все нервы. Тот в описываемое время также еще являлся автовладельцем (автомобиль вместе с гаражом он продал несколько позже) и потому вполне понимал всю глубину безумств, творимых на дороге гостеприимным краснодарцем. Когда они, купив билеты, направились в клуб, служивший местом сбора, Жизнев понял, что его автомедонт намеревается и дорогу до клуба сделать столь же яркой и запоминающейся, как дорога до автовокзала. В первой же пробке Жизнев открыл дверь и заявил, что выйдет и пойдет пешком, если джиповладелец не перестанет дурить и не поедет как все нормальные люди. В иные минуты Жизнев бывал чертовски убедителен: краснодарец
       129
      
      тяжело вздохнул и пообещал впредь ехать тихо и спокойно, каковое обещание в целом и выполнил, если не считать ужасной брани сквозь зубы. Доставив Жизнева по назначению, он поехал отсыпаться, к обеду вернулся в клуб, но был тих и молчалив - видимо, на него давно не покрикивали, и окрик Жизнева не выходил у него из ума.
       Бывают такие дни, когда вроде бы не происходит ничего необычного, но запоминаются они тем не менее на всю жизнь. Трудно забыть теплый дождь в декабре, шум приморских сосен в Геленджике и шум моря где-то за ними, в таинственной темноте. В маленьком кафе, окруженном темнотой и многосложным шумом, приезжие сели выпить вина и закусить с дороги. По крышам кафе и окружающих его домиков, по прилегающим садикам шелестел дождь, заглушаемый иногда вздохами моря и порывами ветра, запутавшегося в ветвях сосен. Баня, располагавшаяся где-то в лабиринте частной застройки среди домиков, сарайчиков и заборов, тем временем уже топилась вовсю. Жизнев со смехом вспоминал, как вопил Сложнов, истязуемый фанатиками банного дела, считающими первейшим удовольствием окончание страданий, ими же самими и причиняемых. А потом, разогревшись как следует и хватив стаканчик холодного винца, Жизнев нагишом, с сигаретой в зубах неторопливо разгуливал по двору, по мелкому гравию, хрустевшему под его босыми ногами, и высматривал звезды в прозрачных облаках. "Ай да зима, ай да декабрь", - бормотал он себе под нос.
       Переночевали они в обычной пятиэтажке, в двухкомнатной квартирке, принадлежавшей вчерашнему партнеру Жизнева по распитию "Улыбки", который, к счастью, в Геленджике воздерживался от спиртного. Наутро во дворике поэты насладились южной ленью, познакомившись со множеством дворовых котов. Та же лень заставляла котов терпеть любые издевательства и насмешки со стороны заезжих московских штучек. Затем подъехала кавалькада автомобилей, и гостей повезли в Краснодар. По просьбе Жизнева процессия сделала крюк и нагрянула на хуторок, где коротала зиму никак не ожидавшая такого вторжения хозяйка заставы. Зимой никаких гостей там никогда не случалось, и потому хозяйка малость ошалела, узрев десяток бравых молодцов, расхаживающих по ее участку. Море штормило, и с обрыва шторм можно было наблюдать во всей красе. Брызги взлетали над валунами, ослепительно сверкая в закатных лучах. Изумрудные волны, словно неисчислимое воинство, угрожающе двигались к суше от самого горизонта. Закат пронизывал своими лучами вздымавшиеся массы воды, отбеливал шапки пены, поблескивал на тушах валов золотой фольгой. Прибой глухо грохотал, со стуком ворочая камни вдоль береговой черты, и казалось, будто известняковый холм под ногами ходит ходуном. Даже толстокожие бизнесмены на некоторое время замерли, завороженные этой картиной, а Жизнев пожалел о том, что не позаботился прихватить из Геленджика вина, дабы распить его в столь романтической обстановке. Впрочем, вскоре все заторопились, стремясь вновь оказаться в порочной атмосфере клуба, и Жизнев едва успел по-людски попрощаться со старушкой, пообещав в сентябре непременно приехать. Как мы уже знаем, это обещание он сдержал - вспомним поучительную историю о сломанных ребрах. А вина по дороге все-таки выпили: купили в горах на придорожном рынке бутыль "изабеллы" и пустили по кругу.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       130
       Глава XXXVII
      
       Когда вся компания вновь оказалась в клубе, где собиралась выпивать и закусывать, Жизнев вновь увидел Юлю, и ощущение счастья поселилось в его душе. В таких случаях, когда дама в два раза моложе и когда ты лишь на краткое время вторгся в ее жизнь, состоящую из ежедневного обретения все новых и новых впечатлений, лучше не питать никаких надежд и, кротко улыбаясь, наблюдать за милой юницей со стороны, подобно отшельнику, с одинаковой благосклонностью и одинаковым бескорыстием приемлющему все живое. Наш герой, однако, позволил себе заплыть по волнам увлечения несколько дальше, чем следовало, и при виде Юли прямо таки расплылся от удовольствия (простите за невольный каламбур). Виной тому было, конечно, не его врожденное безрассудство, а состояние приятного опьянения, порожденное не столько вином, сколько атмосферой всеобщей благожелательности и понимания, в которой он нежился с момента приезда. "Почему бы в такой волшебной атмосфере не случиться чему-нибудь волшебному - неожиданному роману, например?" - думал он и вспоминал Хуана Руиса:
       Служение женщине! - как возвышает сей труд:
       и ум, и дар слова, и пыл обретаются тут;
       возлюбленным смело себя отдавайте на суд:
       неся нам страданья, они и блаженство несут (150).
      Конечно, прав был Лопе де Вега, который утверждал, что любовь - это жемчужина не для глупцов, она требует тонкого ума, презирает корысть, ходит нагая и создана не для низких душ. И Гюго: "Любовь - вот единственное счастье на земле. Все остальное - юдоль слез. Любить, испытать любовь - этого достаточно. Не требуйте большего. Вам не найти другой жемчужины в темных тайниках жизни. Любовь - это свершение" (151). Жизнев помнил, конечно, и другие слова Гюго - о мрачном цветке, полном благоухания и яда, цветке, именуемом любовью. Но вспоминать мрачное не хотелось. А Юля с улыбкой внимала речам Жизнева и всем своим видом показывала, что его внимание ей льстит. Это и неудивительно, однако далеко идущих выводов отсюда делать не стоило - наш герой был для Юли лишь частью богатого и часто менявшегося ландшафта ее жизни, пусть и занятной частью. Оценить же его творческое и человеческое значение она никак не могла, мечтать об этом было бы глупо. Даже и образованные люди обычно не могут оценить по достоинству своих современников, а тут девица после десятилетки, мечтающая о юридическом институте, чтобы работать на таможне и брать взятки, пусть умненькая от природы, но, как успел выведать в разговоре Жизнев, девственно невежественная во всех областях, познаниями в которых мог бы блеснуть поэт. Жизнев, конечно, мог веселить Юлю и ее подруг и самыми простецкими шутками, на это житейского лоска у него хватало, однако делал это он с некоторой горечью. Знай Юля о жизни человеческого духа чуть побольше - и шансов у нашего героя изрядно прибавилось бы. Впрочем, он и так не унывал, поскольку давно понял: если мериться с женщинами знаниями и духовностью, то в любви так и будешь сидеть на бобах. Следует развиваться самому, дабы духовности хватало на двоих; следует распространять ее вокруг себя как волны или флюиды - восприимчивая натура увлечется, даже не отдавая себе отчета в природе увлечения. А о невосприимчивых тупицах и жалеть не стоит - Шиллер писал про таких: "Пошлая натура, если ей пришлось испытать напряжение, способна отдохнуть лишь на бессодержательном..." (152). И он же добавлял: "Они разом избавляются от бремени мышления, их разнузданная природа может блаженно наслаждаться ничтожеством на мягком пуховике пошлости" (153). Жалеть о тупицах не стоит и потому,
      
      
      
      
      
      
      
       131
      
      что их не оставляют своими заботами ни деятели культуры, ни государство, затрачивающее огромные деньги на фабрикацию для них бесчисленных сериалов, концертов и шоу и не оставляющее тупицам никакого шанса поумнеть. Фенелон с тревогой писал: "Невежество девицы имеет самые пагубные последствия, ибо заставляет ее скучать" (154). Беспокойство аббата можно понять, ибо глазки той же Юли загорались порой от самых пошлых и поверхностных соблазнов действительности, и тогда уж и для подлинного поэта, и для подлинного чувства эту девушку следовало считать потерянной. Но, с другой стороны, какой толк, если говорить о взаимоотношениях полов, от высокоморальной тупости? Или от добродетельного невежества? Так что прав был Кьеркегор: "Суть дела не в том, чтобы обольстить девушку, а в том, чтобы найти такую, которую стоит обольщать" (155).
       После шампанского, легкой закуски и нескольких минут застольного острословия компания вновь расселась по машинам и направилась на специальную квартиру, которую молодые богачи снимали для приема гостей - и деловых партнеров, и московских знаменитостей, в основном музыкантов. Поэтам такая честь, кажется, выпала впервые. Жизнев по пути с усмешкой думал об этом, косясь на точеный профиль Юли. Будь он музыкантом, пропасть непонимания между ним и этой красавицей была бы куда уже, ибо среди его знакомых музыкантов даже Сидорчук с его весьма поверхностной образованностью, полученной в Литинституте, и узеньким корыстным умом возвышался как подлинный гигант интеллекта. При этом музыканты пользовались многообразными благами известности, хотя играли и писали - все без исключения - такую музыку, за которую даже в коммерческом XIX веке их окунули бы в смолу и вываляли в перьях как гнусных проходимцев. Ну а известность и мужская привлекательность для девиц - почти синонимы. Коли тебя показывают по телевизору и берут у тебя интервью, то даже если ты выглядишь при этом дурак дураком, девушка все равно заключает: за таким поведением кроется что-то необычное, некая глубина. Во-первых, считает она, на телевидении знают, что делают, и полного дурака показывать не станут. Тут человек, знающий людей и нравы масс-медиа, лишь горько усмехнется и вспомнит, может быть, слова Кокто: "Я утверждаю, что если бы по радио передавали настоящую музыку, люди приучились бы к ней, прониклись ею и находили бы утомительными сладких теноров и вульгарных певиц" (156). Но сами радио и телевидение ничего не передают - передачи делают люди, а люди в масс-медиа идут с большими амбициями, жаждущие известности, но при этом знающие об отсутствии у себя подлинного таланта, то есть далеко не лучшие. И неизвестно, кто из деятелей этой сферы хуже: тот ли, кому искренне нравятся вульгарные певицы (хотя вульгарность времен Кокто ныне может служить чуть ли не образцом вкуса), или же тот, кто забивает такой музыкой эфир из злобы и презрения к ближнему своему. Ну а во-вторых, думает девушка, музыканта, деятеля искусства, видимо, непросто понять: свои тонкие переживания он нарочно скрывает под покровом внешней простоватости, дабы его понимали лишь посвященные. Увы, девушка, мы должны вас разочаровать. Нынешние популярные музыканты именно таковы, какими кажутся. Если они выглядят безмозглыми, то это так и есть. Даже те скромные зачатки разума, которыми они некогда обладали, выбиты у них из головы постоянно ревущими рядом децибелами. И остались в голове только три вещи: спиртное (или спиртное плюс наркотики), доступный секс и, конечно, деньги. Это правило, к сожалению, исключений не знает. В связи с упорной тягой девушек к поп-музыкантам и тому подобным пошловатым персонажам можно, конечно, привести цитату из д"Аннунцио: "Обыкновенные люди не могут вообразить, сколько глубоких и новых восторгов вносит в любовь даже бледный или ложный ореол славы. Любовник без имени, будь он силен, как Геркулес, прекрасен, как Ипполит, и строен, как Ил, никогда не вызовет в любовнице тех восторгов, какие художник, может быть бессознательно, обильно вливает в тщеславные женские души" (157). Увы, всё мельчает, и в наше время вместо слова "художник" надо поставить "человек, которого показывают по телевизору". Качество успеха и известности в наше время, кажется, никого не интересует. Но если дама не круглая дура, то, спознавшись с избранником телевизионной славы, она почти наверняка испытает горькое разочарование. То ли дело поэты! Кристофоро Ландино, один из величайших умов Ренессанса,
      
       132
      
      указывал, что "поэзия не только снискала почет и славу отдельным частным людям, но и - в государствах со справедливым строем и у процветающих народов - всегда служила к пользе немалой, а к украшению величайшему" (158). Он же восклицал: "Ведь кто до такой степени чужд всякой образованности, до такой степени лишен вкуса, чтобы не понимать, что никакое созвучие, никакую самую совершенную гармонию нельзя сравнить со звучанием стихов?" (159). У Эдгара По мы встречаем такой вопрос: "Тебе никогда не приходило в голову, что ничего из того, чем дорожит человек, посвятивший себя литературе, - в особенности поэт, - нельзя купить ни за какие деньги? Любовь, слава, интеллект, ощущение собственной силы, упоительное чувство прекрасного, вольный простор небес, упражнения для тела и ума, дающие физическое и нравственное здоровье, - вот, собственно, и всё, что нужно поэту" (160). По, разумеется, прекрасно понимал, что жизнь редко дает поэту всё здесь перечисленное, но в том-то и сила избранника Феба, что он способен находить эти богатства в самом себе. Куда с ним тягаться музыкантам, ни один из которых не читал По, а если вдруг и прочитал, то приведенные нами строки ему ровно ничего не сказали. При встрече поэт имеет полное право повторить поп-музыканту строки Абу-ль-Аля аль-Маарри:
       Мы дорогами разными ходим в мире,
       Кто путями небесными, кто земными (161).
      Томас Нэш писал: "Поэтов презирают в мире, ибо они не от мира сего: они воспаряют мыслью высоко над миром невежества и земной суеты" (162). Он же справедливо утверждал: "Если в груди смертного человека порой еще вспыхивают сквозь пепел искры того совершенства, каковым обладал Адам в раю, то Господь наделил сим даром свой совершеннейший образ - образ поэта" (163). Прислушаемся и к Сервантесу: "Преимущество поэзии заключается, однако ж, в том, что она как ключевая вода: будучи сама по себе чиста и прозрачна, она не брезгует и нечистым; она - как солнце, коего лучи проходят сквозь всякую скверность, но так, что никакая грязь к ним не пристает; это такое искусство, которое ценится по действительной своей стоимости; это молния, вырывающаяся из своего заточения, но не для того, чтобы опалять, а чтобы озарять; это музыкальный инструмент, нежащий и услаждающий наши чувства, - и инструмент, который не только услаждает нас, но и возвышает наш дух и приносит пользу" (164). Стоит вспомнить и Низами Арузи Самарканди: "Поэзия - это искусство, при помощи которого поэт располагает возбуждающие представления и соединяет действенные суждения таким образом, что малое обращает в великое, а великое - в малое. И красивое облачает в безобразные одежды, а безобразное заставляет сиять в красивом обличье. И внушением силы гнева и чувственности так подстрекает, что благодаря этому внушению темпераменты повергаются то в экстаз, то в депрессию, и это становится причиной важных дел в устройстве мира" (165). И еще из Самарканди: "Итак, царю необходим хороший поэт, который увековечил бы имя царя и закрепил память о нем в диванах и тетрадях. Ибо когда падишах подчинится тому приказу, который неизбежен, от войск, казны и сокровищ его не останется и следа, и только имя его благодаря творениям поэтов обретает вечность" (166). А вот что писал о поэзии д"Аннунцио: "Стих - всё. В подражании Природе нет более живого, более гибкого, острого, изменчивого, более разнообразного, четкого, послушного, более чувствительного и надежного художественного средства. Плотнее мрамора, мягче воска, подвижнее жидкости, трепетнее струны, светозарнее драгоценного камня, благоуханнее цветка, острее меча, гибче ветки, ласкательнее шепота, грознее грома, стих - всё и может всё. Может передать малейшие оттенки чувства и малейшие оттенки ощущения, может определить неопределимое и выразить невыразимое, может объять беспредельное и проникнуть в бездну, может приобрести объем вечности, может изобразить сверхчеловеческое, сверхъестественное, чудесное, может опьянять, как вино, восхищать, как экстаз, может в одно и то же время завладеть нашим рассудком, нашей душой, нашим телом, может, наконец, воссоединиться с Абсолютным. Совершенный стих - безусловен, неизменен, бессмертен, спаивает в себе слова, как алмаз, замыкает мысль в некий строгий круг, которого никакой силе никогда не разорвать, становится независимым от всякой связи и всякого подчинения, не принадлежит больше художнику, но всем и
       133
      
      никому, как пространство, как свет, как нечто вечное, изначальное. Мысль, точно выраженная в совершенном стихе, есть мысль, уже существовавшая раньше - в темной глубине языка. Извлеченная поэтом, она продолжает существовать в сознании людей. И более велик, стало быть, тот поэт, который умеет обнаружить, раскрыть, извлечь большее количество этих бывших в скрытом виде, идеальных образов. Когда поэт близок к открытию одного из таких вечных стихов, его предуведомляет божественный поток радости, неожиданно охватывающий все его существо" (167).
       Прекрасные слова! К сожалению, ни девушки, ни их телевизионные кумиры не поймут в них ни бельмеса. Правда, если им сообщить, что д"Аннунцио был нобелевским лауреатом, они почтительно закивают головами (внешние признаки успеха - святое для тупиц), но понимания от этого не прибавится. Стоит ли из-за этого горевать поэту? Вряд ли, он ведь ничего не может изменить. Как сетовал Генрих Циллих, поэт неким заклятием обречен охранять Дух в стране, сделавшейся глухой к духу. Уничтожить заклятие поэт может только вместо с собственной жизнью, вместе с собственной личностью. Следовательно, нужно черпать спокойствие в следующих словах Толстого: "Судить о вкусных кушаньях, приятных запахах, вообще приятных ощущениях может всякий (и то бывают люди, лишенные способности чуять запах и видеть все цвета), но для суждения о художественных произведениях нужно художественное чувство, очень неравномерно распределенное. Определяет же достоинство художественных произведений толпа, печатающая и читающая. В толпе же всегда больше людей и глупых и тупых к искусству, и потому и общественное мнение об искусстве всегда самое грубое и ложное. Так это всегда было и так в особенности в наше время, когда воздействие печати все более и более объединяет тупых и к мысли и к искусству людей. Так теперь в искусстве - в литературе, в музыке, в живописи - это дошло до поразительных примеров успеха и восхваления произведений, не имеющих никакого ни художественного, ни еще менее здравого смысла". Коли уж Толстой мог написать подобное про свои прямо-таки тепличные для искусства времена, то нынешним поэтам следует лишь спокойно выполнять свой долг и радоваться жизни. А почему бы им не радоваться? По-настоящему наполняют жизнь только труд и борьба, а того и другого поэтам дано с избытком, важно только смело брать предлагаемое. Придут почести, слава, чувственные наслаждения - отлично. Но как знать, не веселее ли то, к чему призывает д"Аннунцио: "Если теперь смертные отказывают в славе и почестях поэтам - питомцам Музы, как называл их Одиссей, - защищайтесь всеми оружиями и даже насмешкой, если она более действительна, чем брань. Старайтесь отравить ваши стрелы самым сильным ядом. Сделайте так, чтобы ваши сарказмы имели достаточно едкости, чтобы проникнуть до мозга и разрушить его. Клеймите до кости глупые лбы, которые хотели бы наложить на каждую душу определенный штемпель, как на общественное орудие, и сделать одинаковыми все человеческие головы, как головки гвоздей под молотом мастера. Пусть ваш безумный смех поднимается до небес, когда вы услышите, как конюхи Великого Зверя вопят в собрании" (168).
       Между тем автомобили остановились у подъезда новенькой многоэтажки на окраине Краснодара. Гости шумно ввалились в квартиру, стали располагаться, и вскоре выяснилось, что те, кто привез поэтов и девиц на место их ночлега, о спиртном позабыли, а сами поспешили уехать. В течение дня Жизнев пил мало, к ночи совсем протрезвел, рядом была Юля, за которой так хотелось ухаживать, но горькие мысли мешали ему это делать. Он с натугой рассказывал о чем-то, а сам думал о печальном и о том, как пригодилась бы теперь хотя бы бутылочка коньяку. Вспомнились ему слова Ихары Сайкаку: "Развлекаться в веселых кварталах следует до сорока лет, заводить тяжбы - до пятидесяти. А потом остается лишь помышлять о загробном блаженстве" (169). Любые тяжбы внушали ему ужас, значит, оставалось либо терять лицо, предаваясь разгулу с красотками на старости лет, либо готовиться к переходу в лучший мир. Остановить свои завлекательные речи он не мог, ибо молчание его страшило, но ничего хорошего от Юли уже не ждал и вспоминал слова Лопе де Веги:
       Коль женщина по воле рока
      
      
       134
      
      
       Собою дивно хороша,
       Вдвойне должна ее душа
       Быть беспощадной и жестокой (170).
      Искоса поглядывая на Юлю, он вспоминал слова Лин Мэнчу: "Надо сказать, что женщина по своей природе - существо непостоянное и даже шальное. Скажет одно, а сделает другое, да и в словах одна путаница. То она тупа и бесчувственна, как истукан, а иногда смотришь - в голове у нее что-то и есть, но толку все равно маловато" (171). Сложнова, как назло, куда-то увезли хозяева, и потому он не помогал Жизневу развлекать Юлю. Сидорчука увезли тоже, но он в любом случае не стал бы бросать слова на ветер, предпочитая, чтобы развлекали его самого. К счастью, с языка Жизнева сорвалось что-то о непрочности человеческого существования, и это пробудило от задумчивости одну из подруг Юли, высокую и нескладную, тоже уроженку Новороссийска. Крупные черты ее лица говорили, если верить Жерару де Нервалю, о чистой породе, не смешанной ни с какой другой. Однако этим преимущества рослой подруги исчерпывались. Да и странно было бы со стороны Жизнева восхищаться подобной внешностью, если те же слова поэт мог повторить о нем самом. Рослая подруга по имени Ирина начала крайне многословно рассказывать о том, как она угодила в автомобильную аварию, как чудовищно ее покалечило и как близко она подступила к порогу инобытия. При виде ее нескладности легко верилось и в аварию, и в многочисленные травмы. Жизнев видел, что Юля слушает наверняка уже многократно слышанный рассказ с не меньшим интересом, нежели слушала минуту назад его, большого поэта, и с обидой вспоминал слова Боккаччо: "Я отказываюсь понимать женщину, которая пренебрегает мужчиной и не ценит его по достоинству; ей, впадающей в подобного рода заблуждение, надлежало бы отдать себе отчет, что представляет собой она сама и сколь велико и каково душевное благородство, коим, по воле Божией, мужчина отличается от всякого другого животного, - следственно, ей до́лжно гордиться тем, что она любима, должно дорожить любимым человеком и стараться во всем ему угождать, дабы он никогда ее не разлюбил" (172). Но Жизнев тут же одергивал себя, восклицая в душе: "Должно-то должно, но кому это объяснишь?" И он пытался вспомнить стихи Каспара Штилера, согласно которым любовь всегда фатально является безответной. Затем ему вспомнились слова Кэнко-хоси: "То, с чем нужно быть более всего осмотрительным, и то, чего следует остерегаться больше всего, и есть любовная страсть" (173). В конце концов рассказ Ирины о полученных увечьях иссяк, и эта несчастная вместе с третьей молчаливой подругой, имя которой забылось, обладательницей удивительно порочной внешности, удалились на боковую. Юля, однако, отказалась примкнуть к их компании и осталась с Жизневым наедине, а это, невзирая на приведенные выше правильные соображения, вновь пробудило в душе Жизнева волнения романтического характера. Он, конечно, должен был бы вспомнить слова героя Сервантеса: "Если в душу к тебе закралась любовь, а надежда манит тебя издали, то это равносильно тому, как если бы в тело твое вселился легион бесов. Такова, сеньоры, моя история, такова история моего безумия, такова история моей болезни: бесы, терзающие меня, - это любовные мои думы. Я терплю голод, ибо надеюсь на утоление его". Но какое там! Когда девушка подошла к окну и стала зачем-то смотреть в ночное пространство, мерцающее разноцветными огоньками, Жизнев, приняв ее задумчивость за позу
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       135
      
      выжидающей самки, недолго думая вскочил с дивана, решительно приблизился к дорогому существу и обнял его за талию. Юля вздрогнула и ловко сбросила его руку с покоробившей Жизнева брезгливостью. "Ах так!" - подумал он, вернулся на диван и погрузился в обиженное молчание. Юля была не лишена некоторой душевной чуткости, да и теперь, задним числом, можно, пожалуй, сказать, что Жизнев вовсе не внушал ей отвращения - скорее наоборот. Однако недостаток образования и вытекающий из него решительный примат материальных интересов не позволили Юле ринуться в тот водоворот чувств, в ту круговерть страстей, которые Жизнев запросто мог ей обеспечить. Стала ли Юля счастливее от своего мудрого на первый взгляд решения отвергнуть знаки внимания нашего героя? Судя по живости ее взгляда, по уместности реплик, по умению подхватить шутку, - судя по всему этому, рискнем предположить, что вряд ли. Нам до сих пор представляется, что никто ее не веселил бы в жизни больше, чем наш герой. И хотя материальное тяготело над нею, счастье было возможно. В описываемую нами ночь она своей грациозной походкой подошла к дивану, присела рядом с Жизневым и с улыбкой попросила его почитать стихи. Для примирения с поэтом нельзя отыскать лучшего способа. Жизнев отбросил все обиды, приосанился и, хотя не имел обыкновения держать свои стихи в голове и читал обычно по бумажке, тут откуда и память взялась. Юля, глазки которой сияли, как у играющего котенка, заявила о своем восторге. Жизнев с идиотической предприимчивостью самца вновь задумался о том, как бы половчее ее обнять, и опять забормотал примерно то же, о чем писал Ян Анджей Морштын:
       Тому, кто взял, даянье не во вред,
       Той, что дала, убытка вовсе нет (174).
      "Что происходит у вас на сердце? Какая сила держит вас на этом диване?" - уже собрался он спросить, подобно герою повести Н.Ф.Павлова, но тут раздался звонок в дверь, совершенно вообще-то ненужный, так как дверь снаружи открыли ключом хозяева квартиры, впустив внутрь встреченных ими с поезда музыкантов команды Сидорчука.
       Что следует сказать об этих людях, разбивших возможное счастье Жизнева? Каждый из них, разумеется, обладал собственным психологическим складом (или физиономией). Однако все они были столь непроходимо невежественны, внесли столь ничтожный вклад в искусство, которым будто бы профессионально занимались, их творческие устремления застыли на столь низком уровне, что человек образно мыслящий имел полное право назвать их своего рода пингвинами от искусства и не тратить более времени на изображение их человеческих особенностей, не имеющих никакого значения. Не будем отвлекаться на это и мы - скажем лишь, что, на взгляд Жизнева, питавшего к этим заблудшим душам необъяснимую симпатию, все они отличались вдобавок общим неприятным свойством - были постыдно жадноваты. Не исключено, что такими их сделал Сидорчук, умевший и любивший влиять на слабых людей, ведь его-то собственная жадность с годами вошла в поговорку. Вероятно, он же передал им свою грубость, переходящую в хамство, забыв при этом передать свои дипломатические способности, - в результате в любой мало-мальски интеллигентной компании наши деятели тончайшего из искусств смотрелись довольно дико. Тем не менее Жизнев, любовным усилиям которого они помешали, нашел в их вторжении и приятную сторону. Дело в том, что музыканты, в отличие от Жизнева, не забыли напомнить принимающей стороне о важности горячительных напитков для деятелей искусства. В квартиру внесли множество пакетов, в большинстве которых приятно позвякивало и побулькивало. А Жизнев, уж коли ему не удалось взбодриться ради ухаживания за Юлей, теперь имел полное моральное право выпить хотя бы из-за того, что ухаживаниям пришел конец. "Терпевший долго - долго пьет" (175), - как сказал Лопе де Вега. И то сказать: ухаживать за женщиной в присутствии музыкантов Сидорчука стал бы только идиот. Жажда осквернить все возвышенное и светлое явственно читалась на лицах этих господ вместе с желанием сделать все окружающее предметом своих пошлых острот и прибауток. Подобных субъектов имел в виду Чехов, когда писал, что "есть особая порода людей, которые специально занимаются тем, что вышучивают каждое явление жизни; они не могут пройти даже мимо голодного
      
       136
      
      или самоубийцы без того, чтобы не сказать пошлости". Ну а раз такие мужланы пожаловали в самый неподходящий момент и всё испортили, оставалось только доброй выпивкой помянуть несбывшееся. Не зря писал Навои:
       Не пощадили бы меня ни время, ни судьба,
       Когда б не винный погребок, где я обрел покой (176).
      Да и что скрывать: Жизнев был рад видеть явившихся музыкантов - так театральная публика после пресных положительных персонажей радостно встречает колоритного мерзавца. Закуску и особенно выпивку собравшиеся употребляли с большим удовольствием - оно и понятно, учитывая их давнюю любовь к этому делу, а Юля внимала их грубому острословию с провинциальным любопытством. Жизнев по части острословия и цинизма нисколько не отставал от музыкантов, ибо смолоду выучился приспосабливаться к любой компании. Юля слушала его шутки, и в ее глазах мелькало недоумение - она-то посчитала Жизнева существом романтическим, несколько не от мира сего. Но нашего героя это не смущало - он был уверен: если представится случай, его красноречия хватит на то, чтобы объяснить, как важно уметь меняться. Ну а если подходящего случая не выпадет, то и беспокоиться не о чем.
       Уничтожив всю выпивку и закуску, гости полегли спать кто где, причем один из музыкантов каким-то образом сумел оказаться в одной постели с Юлей. Наутро - то есть не наутро, конечно, а ближе к вечеру, когда все проснулись, - он со смехом рассказывал, понизив голос, дабы не слышали девушки, о своей неудаче: "Я к ней и так, и сяк, и вот что интересно: сначала-то она вроде бы отвечает... А потом как будто просыпается - и всё: толкается, шипит, как дикая кошка..." Жизнев едва не закричал: "Это меня она видела во сне! Это она мне отвечала, а не тебе, животное!" Однако он вовремя опомнился и даже изобразил на лице понимающую ухмылку. Единственное, что он смог сделать - это поскорее перевести разговор на другое. А затем он принял душ, приоделся и вместе со всеми отправился в клуб - выступать перед избранной публикой города Краснодара. И поэты, и выступавшая вслед за ними группа Сидорчука стяжали огромный успех. Однако между триумфаторами имелась разница: музыканты за свою работу деньги получили, а Жизнев со Сложновым - нет. Хитрый Сидорчук убедил их в том, что они выступают в Краснодаре, так сказать, за харчи. Мало того, Сидорчук даже прикарманил прибыль от продажи книг, происходившей после поэзоконцерта в Краснодарском университете. Собственно, слово "даже" здесь относится не к Сидорчуку, который никогда не упускал случая наложить лапу на чужое - авось выгорит, - а к непостижимому благодушию больших русских поэтов, которых достаточно чуток приласкать, чтобы они совершенно расслабились и телесно, и умственно и позволили втихомолку посмеиваться над собой всяким жуликам вроде Сидорчука. "Плохой поэт всегда неважный друг" (177), - словно про этого человека написал Поуп. Справедливость в конце концов восторжествовала - Сидорчук лишился покровительства разгневанных им муз, исписался и стал посмешищем для всех думающих людей. Видит Бог: Жизнев не желал ему столь страшного конца.
       Дабы не заканчивать главу на этой удручающей ноте, сообщим читателям, что именно в ходе вышеописанной поездки наш герой познакомился с поистине выдающимися людьми: продюсером Владимиром Труханом и филологом Алексеем Мельниковым. Вероятно, их внушительные, благородных очертаний фигуры еще появятся и на страницах нашего повествования, и в жизни нашего героя. А Юля - что Юля? "Быть может, сейчас ее уже нет в живых, или у нее отвислый живот, а может, осуществив глубоко разумный акт перевоплощения, она пасется теперь на лугу в образе белой ослицы?" (Альфред Польгар) (178). Да, всё может быть.
      
       Глава XXXVIII
      
       Вышеописанная поездка нашего героя в Краснодар оказалась, разумеется, не последней. Вспоминал он, например, день рождения одного из молодых богачей и обильное застолье в кафе на
      
       137
      
      улице Красной, принадлежавшем виновнику торжества. Стояла та самая удивительная краснодарская зима, когда по бесснежным улицам вполне можно прохаживаться в пиджаке, разгребая ногами сухие листья платанов, а откуда-то из степей дует несильный, но ровный теплый ветер, неся чистый и вкусный воздух. За столом Жизнев очутился напротив могучего человека с плешью, зато с необычайно волосатыми руками и лицом - из-за этой волосатости визави нашего героя напоминал паука.
      - Ох, как же я москвичей не люблю! - глядя на Жизнева, ни с того ни с сего заявил верзила.
      - А что, всех остальных вы любите? - полюбопытствовал Жизнев. - Счастливый вы человек в таком случае.
       Верзила иронии не понял либо не захотел понять и стал на разные лады повторять свою первоначальную реплику. Жизнев, искренне любивший свой город и его обитателей, решил, что по отношению к ним отмалчиваться будет нечестно, и поинтересовался у верзилы, каких, собственно, москвичей он имеет в виду. Ведь не секрет, что москвичами любят себя называть многие люди, проживающие в радиусе до двухсот километров от Москвы, и уж конечно - жители множества расположенных поблизости от Кольцевой автодороги местечек с довольно сомнительной репутацией.
      - Опять же сроки проживания, - добавил Жизнев. - Можно ли назвать москвичом человека, который живет там несколько лет и приехал в Москву исключительно в поисках наживы? Я думаю, что нельзя. Вот вы говорите, что вас в Москве обманывали. А я уверен, что вас обманывали не москвичи, а лица, некоторое время проживающие в Москве и занимающиеся в ней бизнесом. Разницу чувствуете?
       Дальнейший разговор с верзилой напомнил Жизневу пассаж из Свифта: "Тогда паук, раздувшись, принял позу диспутанта и начал спор в истинно полемическом духе, с твердым намерением быть грубым и злым, настаивать на своих собственных доводах, не обращая ни малейшего внимания на ответы или возражения противной стороны и храня в своем уме решительное предубеждение против всяких уступок" (179). Утомленный манерой верзилы без конца долдонить одно и то же (в данном случае - что проклятые москвичи его обманули), Жизнев буркнул себе под нос:
      - А вы поплачьте. Легче станет.
      - Что? - подозрительно спросил верзила.
      - Да так, ничего. Оставим эту дискуссию, вы же меня все равно не слышите. Господа, тост за именинника!
       В том же застолье Жизневу запомнился еще один разговор, совсем короткий. Московским гостям пришлось почитать стихи. Если в произведениях Сидорчука, все, как всегда, сводилось к коитусу, если стихи Сложнова, пусть порой и не вполне приличные, все же подкупали слушателя своим искренним восторгом перед чудом бытия, то презрительные ноты, явственно звучавшие в сатирах Жизнева, произвели и здесь то действие, которое время от времени производили: нашелся человек, почувствовавший себя оскорбленным. Конечно, можно всё списывать на неотесанность публики - ведь неотесанность, доведенная до определенного предела, делает публику чернью, по крайней мере что касается восприятия искусства. А ведь Фернандо де Рохас писал: "По правде говоря, всё, что чернь думает, - вздор, всё, что говорит, - ложь, всё, что ругает, - добро, всё, что хвалит, - зло" (180). Однако Жизнева, считавшего поэзию наилучшим средством человеческого общения, отнюдь не радовало, если в его стихах усматривали несуществующий злой умысел. К тому же он прекрасно знал, что тот, кто является профаном и представителем черни с точки зрения жрецов искусства, вполне может проявить подлинное величие вне храма Аполлона. Приходилось заключить, что достижение взаимопонимания - процесс непростой, случаются на этом пути и неудачи, виной которым далеко не всегда тупость публики. "Не знаешь ли ты, что первая ступень к безумию - это воображать себя мудрым?" (181) - писал тот же Фернандо де Рохас. Даже блестящий поэт проявит себя вовсе не мудрецом, если будет чересчур уж суров к публике, которая, между прочим, есть народ. Куда разумнее продолжать работать, не пытаясь подладиться к ее пониманию, - в конце концов тебя поймут, и поймут верно. А когда придет понимание, при жизни или уже нет, для истинного поэта
      
       138
      
      большого значения не имеет. Гете совершенно верно указывал: "Когда художник достиг определенного уровня совершенства, то довольно безразлично, удалось ли ему одно произведение несколько лучше, чем другое" (182). А коли так, долг поэта - сделать больше, ибо у художественного влияния на мир есть и количественное измерение. Чехов напоминал: "Поэт, если он талантлив, берет не только качеством, но и количеством". Да, есть определенная правота в горькой максиме Стриндберга: "...Великий человек что свеча: поставь ее на высокий стол - и все увидят ее пламя, убери под стол - и света не будет, хотя бы она горела так же ярко, как прежде" (183). Однако если производить свет в достаточном количестве, то он прожжет и испепелит и стол, и любую другую самодовольную мебель. Несомненно, заслуживает внимания требование Байрона:
       Воздай же честь ему и славу,
       Покуда жив еще поэт.
       В посмертной славе толку нет (184).
      Однако конечная правда ощущается скорее в словах Тика:
       Того, в чьей власти - песнопенья,
       Ничто не сгубит никогда (185).
      Или в словах Мореаса:
       Я всё не сговорюсь со славою своею,
       Лишь к мертвецам лицо обращено мое,
       Зерном моих борозд живится воронье,
       Мне жатвы не собрать, хоть я пашу и сею.
      
       Но я не сетую. Пусть злится Аквилон,
       Пускай меня клеймят, пускай кто хочет - свищет:
       Что нужды, если твой, о лира, тихий звон
       Искусней с каждым днем становится и чище? (186)
      Или в словах Ронсара:
       Мужайся, песнь моя! Достоинствам живого
       Толпа бросает вслед язвительное слово,
       Но богом, лишь умрет, становится певец,
      
       Живых нас топчет в грязь завистливая злоба,
       Но добродетели, сияющей из гроба,
       Сплетают правнуки без зависти венец (187).
       Однако мы отвлеклись. Поясним, что в ходе того же застолья после разговора с обманутым москалями паукообразным верзилой к Жизневу подсел худощавый усатый человек и взволнованно произнес:
      - А вы понимаете, что ваши стихи многих могут обидеть?
       Жизнев пожал плечами и примирительно пробормотал:
      - Пока всё вроде бы без обид обходилось. Пока вроде бы все довольны.
       Про себя же он усмехнулся, вспомнив героя Кеведо, который жаловался: "Пока продолжал я заниматься поэзией, от неприятностей отбоя не было" (188). А усач с дрожью в голосе гнул свое:
      - Нет вы не понимаете: ваши стихи могут обидеть очень многих. В них очень много обидного!
       Жизнева этот доброхот начинал раздражать. Вспомнился Лотреамон: "Откуда ни возьмись вдруг выскочила вошь и злобно зашипела: "Каково?!"" (189) При всем своем демократизме Жизнев понимал, что люди хорошие, но духовно неразвитые перед произведениями искусства могут проявлять все неприятные качества толпы и черни, и потому уважающий себя писатель частенько должен выбирать: идти на поводу у этих качеств или, напротив, вести себя жестко, ни в коей мере им не потакать и посылать подальше всех слишком ретивых ценителей и советчиков.
       139
      Последней позиции придерживался, например, Эдмон де Гонкур, когда писал об одном из своих заблудших современников: "Бедный малый! В нем нет высокомерной независимости самоуверенного человека, умеющего плевать на всех и вся! Он преисполнен лакейского почтения к чувствам, предрассудкам и верованиям светского общества, тех ничтожных самцов и глупых самок, среди которых он живет" (190). Жизнев никак не мог понять, к чему же его призывает взволнованный усач, какова его, так сказать, конструктивная программа. Уж не хочет ли он переделать его, Любима Жизнева, в одного из тех стерильно благонамеренных авторов, творения которых способны опошлить и сделать предметом осмеяния любую добродетель? Зато подобные писаки понятны даже тем, кто отродясь не заглядывал ни в одну книгу. Вспомнился Гёте: "Вообще ничего не может быть глупее, чем говорить поэту: это тебе следовало сделать так-то, а вот это по-другому! Я сейчас говорю как старый знаток. Из поэта не сделаешь ничего вопреки тому, что заложено в нем природой. Если вам вздумается сделать его другим - вы его изничтожите" (191). Сдерживая гнев, Жизнев сухо сказал:
      - Могу обидеть, говорите? Очень хорошо, я очень рад.
      - В каком смысле? - не понял усач.
      - В таком, что "главная идея, которую я преследую во всех трудах моих, - рассердить мир, а не развлекать его..." (192). Это не я сказал, а Свифт. Который "Гулливера" написал. "Гулливера" читали?
      - Э-э... Читал, - неуверенно сказал усач, но тут же вновь оживился: - Но вы в своих стихах пишете такое! Такое изображаете!...
      - Уродливое? Безобразное? Отталкивающее?
      - Ну да, ну да, ну да.
      - Вы Шарля Бодлера читали, конечно? Великого французского поэта? - не без лукавства спросил Жизнев. - Так вот, Бодлер писал: "В чем нет легкого уродства, то кажется бесчувственным; из этого следует, что неправильное, то есть неожиданное, необыкновенное, удивительное - есть важнейшая часть и характернейшее свойство красоты" (193). К сожалению, есть много людей, ненавидящих красоту и тех, кто ее создает. Вам наверняка приходилось сталкиваться с такими. "Истинный гений всегда неугоден любой бездари" (194), - писал про них Свифт. Ну ничего - вспомните хорошо знакомого вам Сэмюэля Джонсона: "От тлетворного дыхания критиков не задохнулся еще ни один гений" (195). Важно только не потакать так называемым недовольным, так называемым критикам, так называемым обиженным. Важно сразу дать им понять, на чьей стороне Знание, которое, как известно, сила. Вспомните, что говорил маркиз Сантильяна: "Знание не тупит острия копья и не заставляет дрожать шпагу в руке рыцаря" (196). Выражаясь народным языком, нас, подлинных поэтов, без хрена не слопаешь, мы сможем за себя постоять. А вам еще рекомендую преодолеть "старый предрассудок, основанный на уважении к печатному слову: каждая книга, мол, непременно задается дидактической целью. Но художественное отображение жизни этой цели не преследует. Оно не оправдывает, не порицает, а лишь последовательно воссоздает людские помыслы и действия, тем самым проясняя их и просвещая читателей" (197). Это не я сказал, это Гёте... Вы ведь не против того, чтобы я просвещал читателей?
       Усач раскрыл было рот, собираясь возразить, но Жизнев, любивший заканчивать споры на примирительной ноте, подняв палец, перебил его:
      - И не надо думать, будто я плохо отношусь к публике. Я ведь стараюсь - пишу стихи, потом выхожу на сцену, выступаю, что вовсе не просто и очень малодоходно. Я помню, что говорил Бодлер: "Не презирайте людской чувствительности. Чувствительность любого человека - это его добрый гений". Я, как говорится, иду к людям, вот даже в Краснодар прилетел из Москвы, хотя выпить-закусить мог бы и там. Но при этом я могу сказать о себе словами Джойса:
       Я - катарсис. Я - очищенье.
       Сие - мое предназначенье.
       Я не магическая призма,
       Но очистительная клизма (198).
      Видите ли, я о людской чувствительности более высокого мнения, чем вы. Я полагаю, что она в
       140
      конечном счете разберется, кто льстит ей с корыстной целью, а кто говорит правду, как я. А для ускорения понимания нужно, чтобы не только я шел к публике, но чтобы и она шла ко мне. Не вздрагивала при каждом грубом слове, а старалсь меня понять, пройти тот же путь, что и я, дорасти до меня. Компрене ву? Так выпьем за взаимопонимание!
      
       Глава XXXIX
      
       О той поездке в Краснодар, которая началась со знакомства с паукообразным верзилой, можно добавить немногое. Жизнев договорился, что на следующий день приятели отвезут его в Криницу - проведать старушку и полюбоваться морем. Однако приятели за праздничным столом позволили себе лишнее и не приехали в условленное место. Жизнев пожал плечами: случались в людском общежитии вещи, которых он решительно не понимал. К таковым относилось, в частности, нарушение обязательств. Он, человек не слишком крепкого здоровья, мог понять любые физические страдания, а раз понять, то, значит, и посочувствовать страдальцам. Однако он не мог себе представить, как можно валяться на диване и попивать рассол, когда прекрасно знаешь, что кто-то ждет тебя на заснеженной обочине шоссе, поминутно смотрит на часы, размышляет о том, не случилась ли с тобой какая-нибудь беда... Нет, в таких случаях Жизнев поднимал сам себя с одра болезни и, подобно привидению, брел туда, куда призывал долг. Как то ни странно, вскоре, словно в воздаяние за мужество, хвороба его покидала - по крайней мере настолько, что он мог достаточно свободно передвигаться и разговаривать. Однако силой духа люди наделены, увы, не в равной мере, а потому Жизневу пришлось поехать вместе со всеми на дачу к вчерашнему усачу и там бессмысленно просидеть несколько часов в кресле, из-под полуопущенных век созерцая панораму предгорий и повторяя за Эдмоном де Гонкуром: "Курить, рассеянно глядя на окружающее, - в этом, пожалуй, сейчас вся цель моего существования" (199). С утра Жизнев слегка выпил и потому погрузился в какое-то растительное состояние, тем более что беседа не представляла собой ровным счетом ничего интересного: говорил в основном Сидорчук, обладавший удивительной способностью с глубочайшим убеждением и даже с вызовом изрекать самые унылые трюизмы. Усач, однако, находил такого собеседника вполне подходящим и, в свою очередь, постоянно вставлял в разговор какие-то никому не нужные сведения о своем бизнесе.
       К вечеру поехали в аэропорт. Там Жизнев вышел из машины и закурил. Остальные - виновник торжества, Сложнов и Сидорчук, - тоже вышли, но, отойдя в сторонку, о чем-то долго совещались, поглядывая на Жизнева, который курил и время от времени позевывал. В конце концов неожиданно выяснилось, что Жизнев не летит, а едет на поезде, причем билет у него на верхнюю полку, хотя верхних полок он терпеть не мог. Однако тут приходилось терпеть - ему всё было представлено как неизбежность, хотя в таком повороте событий и в предшествовавших ему долгих переговорах перед зданием аэропорта Жизневу виделось что-то странное. Поезд отходил ночью, и Жизнев попросил отвезти его к приятелям, маявшимся с похмелья. На его просьбу отвезти его вечером еще и на вокзал виновник торжества ответил с каким-то странным испугом: "На такси! Только на такси!" Жизнев пожал плечами: "На такси так на такси, не стоит так волноваться". Когда он пришел, его приятели не проявили никаких признаков раскаяния, да он таковых и не ждал, памятуя о слабости человеческой. Его приходу и принесенному им коньяку обрадовались - и на том спасибо.
       Жизнев выпил коньяку, поболтал с хозяевами, подремал, потом приятели проводили его на поезд, где он кое-как расположился на своей верхней полке в битком набитом плацкартном вагоне. В Москве всё разъяснилось: оказалось, что виновник торжества купил авиабилеты на всех поэтов, однако Сидорчук убедил его один билет сдать и отправить Жизнева поездом. При этом Сидорчук ссылался на то, что Жизнев, дескать, пьян. Об этом рассказал нашему герою Сложнов: Сидорчуку так понравилась эта грошовая интрига, что он не утерпел и в самолете, мерзко хихикая, рассказал обо всем Сложнову. Возражать было поздно, но и скрывать Сложнов ничего не стал, за что наш герой от
      
      
       141
      души его поблагодарил. А как же? Как сказал Лопе де Вега,
       Кто раз умеет обмануть,
       Тот много раз еще обманет (200).
      Становилось ясно, что с самозваным начальником поэтов следовало держать ухо востро и в самых обычных бытовых делах.
      - Зачем ему это понадобилось, он не сказал? - поинтересовался Жизнев. - Я же не был пьян. Даже после коньяка потом вполне спокойно уехал.
      - Я знаю, - сказал Сложнов. - А зачем понадобилось, не знаю. Но хихикал он до самой Москвы.
       Жизнев усмехнулся, и скоро всё вновь вроде бы забылось.
       В следующий раз поэты Сообщества попали в Краснодар в 2001-м году и, как это ни странно, через Калмыкию. А дело было так: Сидорчук познакомился где-то с богатым молодым человеком по имени Алексис. Этот Алексис являлся деловым представителем президента Калмыкии в Москве. Поэты не раз выпивали в шикарной квартире молодого бизнесмена на Садовом кольце. В ходе этих вечеринок Жизнев не услышал из уст хозяина ровно ничего запоминающегося, но это его не удивило: к умственной бесцветности бизнесменов - даже тех, что объявляли себя любителями поэзии, - он успел привыкнуть. К слову сказать, Алексис, как и другие нувориши, был прежде всего поклонником незамысловатой музы Сидорчука. Возможно, он понимал и настоящую поэзию, но ловко это скрывал, зато неуклюжие смешилки вокруг коитуса всегда встречали самый восторженный прием с его стороны. Попытки поговорить о высокой литературе - да и вообще о литературе - изящный Алексис встречал молчанием и кивками, при виде которых становилось ясно: лучше поговорить о кабаках и о бабах. Дорогих кабаков Жизнев не посещал и не имел привычки обсуждать своих женщин с кем попало, а потому тесно сойтись с Алексисом он никак не мог. Зато Сидорчук всегда мог расшевелить этого утонченного юношу, прочитав какие-нибудь вирши с матюками и продолжив разговор в том же духе. Глядя на Алексиса, Жизнев повторял вслед за Гёте:
       И немало мне встречалось
       Разных лиц, высоких чином,
       Коим спутывать случалось
       Кардамон с дерьмом мышиным (201).
      Впрочем, бизнесмены не привыкли проводить духовные разграничения - у них есть дела поважнее. Жизнев понимал это и оставался верен своему принципу никого строго не судить, за что и получил воздаяние: Алексис неоднократно угощал его настоящим, сделанным по правильному рецепту коктейлем "Кровавая Мэри".
       Вдруг выяснилось, что президенту Калмыкии срочно потребовался свой депутат в Госдуме и в республике предстоят выборы (или довыборы) нового депутата. Сидорчук с его психопатическим складом характера умел влиять на таких бесцветных людей, как Алексис: он убедил "главного калмыка Москвы" (льстивое прозвище Алексиса) в том, что для успешного проведения избирательной кампании необходима поддержка деятелей культуры, а ее могут обеспечить веселые поэты Сообщества - калмыки, мол, в своей глуши ничего подобного не видели и потому будут очень благодарны. Несомненно, одним из аргументов в пользу привлечения поэтов к делу развития калмыцкой демократии стала дешевизна этой затеи, так как Сидорчук привык к деликатности Сложнова и Жизнева в гонорарных вопросах. На самом-то деле Сидорчука не спрашивали о деньгах уже не столько из деликатности, сколько руководствуясь поговоркой: "Не трожь дерьмо, оно вонять не будет". Противно было наблюдать, как человек делает кислое лицо, лжет и сыплет оскорблениями лишь для того, чтобы отягчить свою совесть еще парой сотен долларов, утаенных от товарищей. Тут следует заметить (в качестве наставления молодым бизнесменам), что склочный характер, всегдашняя готовность изображать обиду, говорить гадости и вступать в нуднейшие препирательства в конечном итоге приносили Сидорчуку неплохой дополнительный доход. Забегая вперед, скажем, что за участие в калмыцкой предвыборной кампании Жизнев и Сложнов получили - не смейся,
      
      
       142
      читатель! - по пятьдесят долларов. Сколько получил Сидорчук и сколько выделил Алексису его шеф
      - сие, видимо, навеки останется тайной.
       Однажды после концерта в клубе "Бедные люди" Жизнев познакомился с бойким человеком киргизской наружности по имени Казихан. Новый знакомец оказался столь любезен, что проводил хлебнувшего лишку Жизнева до дому и там проследил, чтобы таксист не обсчитал поэта (и правильно - тот так и рвался это сделать). Жизнев хоть и был под мухой, но сразу понял, что Казихан является образцовым представителем возникшего как бы ниоткуда (или из недр райкомов комсомола, что вернее) слоя молодых людей с прекрасно подвешенным языком и грамотной речью - бесчисленного племени имиджмейкеров и колумнистов, рекламных агентов и шеф-редакторов, спичрайтеров и специалистов по логистике, юристов и интернет-дизайнеров (не всем же быть олигархами, в самом деле). Своим примером эти люди прекрасно иллюстрируют тот факт, что для получения высокого дохода в буржуазном обществе совершенно не обязательно производить нечто дельное - важно занимать то место, с которого противник буржуазии мог бы производить всякого рода информационные диверсии. Однако Жизнев поставил себе за правило не пренебрегать никакими предложениями по развитию Сообщества, и потому, когда Казихан предложил встретиться и обсудить издание нового сборника поэтов, охотно согласился. Радость его, однако, быстро прошла: Казихан обладал редкостным умением говорить много, складно и даже интересно, не говоря при этом ничего дельного. Поначалу поток офисного красноречия показался Жизневу занятным в устах человека со столь степной наружностью, но потом наш герой осознал, что толку из встречи не будет, и затосковал. Он попытался понять, для чего Казихану потребовалось красть у него столько времени, но убедительного ответа так и не нашел. Ему, конечно, встречались в жизни люди, составлявшие себе раболепное окружение самым простым и дешевым способом: раздавая обещания, суля впереди благополучие, открывая неопределенные, но манящие горизонты. Лица в этом окружении могут меняться, поскольку даже до самых легковерных (или тупых) со временем доходит, что никто не собирается обеспечивать им процветание, однако само окружение остается, ибо пополняется новыми легковерными. Сидорчуку, например, такие давали взаймы без отдачи, помогали ему переезжать на дачу, втаскивали ему в квартиру новую мебель и так далее. Возможно, Казихан и принадлежал к числу таких самодеятельных лидеров (не стоит огульно называть их хитрецами, ибо они порой и сами верят, будто способны принести благо всем тем, кто смотрит им в рот). А возможно, всё объяснялось проще: в офисе Казихана Жизнев увидел только секретаршу, явно не обремененную интеллектом, и походило на то, что говорливый сын Востока просто изнывает от скуки. В любом случае суровая действительность давно приучила Жизнева мыслить конкретно, и расплывчатые призывы к светлому будущему не внушали ему ни малейшего энтузиазма. Имелось, наконец, и третье объяснение их странной квазиделовой встречи: Казихан очень любил выпить, чего и не скрывал. Работа не позволяла ему пить с утра, но тут уже близился час, когда Казихан, по его собственному признанию, старался влить в себя должную порцию зелья, дабы забыть о своих недомоганиях "со вчерашнего" и вообще о несовершенстве мира. С Жизневым, однако, ему не повезло: в планы нашего героя не входило в тот день напиваться, да еще с малознакомым человеком. Отметим, что все три выдвинутых нами объяснения неуместной коммуникабельности Казихана друг другу не противоречат и могли создать, если можно так выразиться, кумулятивный эффект, а значит, и особенно сердиться на Казихана не стоило. В дальнейшем Жизнев видел Казихана еще раза два в клубе "Бедные люди", где этот красноречивый человек обнаружил привычку внезапно замолкать, ронять голову на руки и погружаться в глубочайший сон прямо за столом, причем сон мог длиться много часов и добудиться Казихана в это время было невозможно. Просыпался он только утром вполне свежим и бодрым и отправлялся куда-нибудь пить кофе, а оттуда на службу. Иначе говоря, новый знакомый Жизнева обладал просто редостным умением расщеплять этиловые радикалы, и потому, когда выяснилось, что начальником предвыборного штаба Алексиса назначен именно Казихан, Жизнев слегка удивился, но затем воспринял это известие как пролог к целому ряду забавных ситуаций в будущем. Как показало будущее, он не ошибся.
      
       Глава XL 143
      
       Хорошенько подкрепившись спиртным в аэропорту, чтобы не испытывать ужаса в самолете, поэты пересекли большую часть Европы и были гостеприимно встречены в Элисте. Их немедленно повезли подкрепляться вновь, но уже как следует - в ресторане и с местным колоритом. Ели, в частности, дутур - суп из бараньих поторохов, сохраняющий все характерные запахи бараньего пищеварения и как раз поэтому особенно возбуждающий извращенный аппетит гастрономов периода упадка. Кроме того, и водка под дутур пьется с особым удовольствием (в то время в Калмыкии особой популярностью пользовалась водка со странным названием "Звезда Улугбека", производимая не в Средней Азии, как, казалось бы, следовало из названия, а где-то на Кавказе, - добрая, надо сказать, водка). Потом пошли смотреть буддийский хурул. Жизневу показалось, что буддийский антураж вызывает у подвыпившего человека сугубое благоговение - у него даже созрело предложение наливать всем богомольцам в обязательном порядке двести грамм вне зависимости от пола и возраста. Правда, потом он предпочел промолчать, справедливо рассудив, что калмыки веками исповедовали буддизм и уж им ли не знать, как следует молиться по своему обычаю. В чужой монастырь со своим уставом не лезь... За этими мыслями Жизнев и не заметил, как вместе со всей компанией очутился в так называемом "Сити-Чесс", то есть в коттеджном поселке для проведения шахматных состязаний, до которых, как известно, президент Калмыкии большой охотник. Очень возможно, что весной, в пору цветения степи, "Сити-Чесс" представляет собой чарующее зрелище, так как он окружен неоглядной степью с трех сторон (с четвертой вдали виднеются уродливые строения окраины Элисты). Однако зимой веселенькие коттеджики странно выглядят среди бесконечных заснеженных увалов с торчащими там и сям из-под снега стеблями мертвой травы. Крылечки коттеджей облицованы страшно скользким искусственным мрамором - на этих ступеньках не вполне трезвый Жизнев, увлекшись беседой со спутниками, едва не раскроил себе череп и понял, что при входе в шахматистское жилище и при выходе из него следует быть крайне осторожным. В комнатах его удивила мебель: достаточно дорогая и внушительная, она тем не менее производила, стоило к ней присмотреться чуть поближе, удручающее впечатление: там отодрана фурнитура, там трещина, там скол, там царапина... Жизнев, у которого под хмельком вечно чесался язык, не утерпел и задал вопрос о причине такой потасканности размещавшему их завхозу, разбойничьего вида калмыку по имени Гена. Вопрос попал в больное место: Гена тут же пустился в откровения и сообщил, что мебель новая, а уделали ее так всего за два шахматных турнира проклятые шахматисты. Всякий завхоз не любит своих постояльцев, но шахматистов Гена не любил особенно, и на то имелись веские причины. По его словам, еще до начала турнира шахматисты, приехавшие аж из девяноста стран, начали пить горькую. Утром они как ни в чем не бывало приходили в зал для состязаний и стучали фигурами по доскам, а к вечеру расходились по коттеджам, которые Гена заботливо обставил новой мебелью, и опять принимались за свое, то есть за пьянство. Откуда они брали спиртное, Гена понять не мог, потому что ни в "Сити-Чессе", ни в радиусе пяти километров от него алкоголем в дни турнира не торговали. "Да и не выходили они за территорию, бля буду! Им всё приносили! Узнал бы кто - убил бы!" - кипятился Гена. По ходу турнира у шахматистов, видимо, накапливались претензии друг к другу из-за стиля игры, из-за поведения за доской, из-за судейства, а также разногласия по теории шахмат. Урегулировать дипломатическим путем все эти вопросы нетрезвые шахматисты не смогли и начали вступать в драки, во время которых толкали друг друга на комоды, били головами об книжные полки и загоняли в одежные шкафы. "А тумбочки так и летали!" - махал руками Гена. И впрямь, сохранить здравый смысл и не озлобиться при такой жизни - утром ломать голову над фигурами, а вечером пить до упаду - казалось трудненько. Потом шахматисты собрали манатки и быстро уехали, воспользовавшись доверчивостью принимающей стороны. "Надо было всех задержать тут и жрать не давать, пока не возместят ущерб", - сказал с сожалением в голосе Гена, и поэты горячо его поддержали. "С нашей стороны торжественно обещаю, что никаких драк мы не допустим. Мы люди солидные, не то что эти шаманы клетчатой доски", - заявил Жизнев. Поэты горячо поддержали и его тоже. Сложнов даже поклялся отрезать себе палец, если на мебели за время
      
       144
      
      их пребывания в "Сити-Чесс" появится хоть одна новая царапина.
      - Надо развивать сердце и чувствительность, а не утилитарные навыки разума, - произнес Жизнев, - Как говорил великий румын Караджале, бездонная пропасть зияет между воспитанием разума и воспитанием сердца, а пренебрежение к последнему, несмотря на все полученные знания, приведет лишь к появлению социальных монстров. И вот они, монстры, прошу любить и жаловать - представители космополитического шахматного масонства!
       Его тираду поэты встретили аплодисментами, однако Гена как-то стушевался и заторопился по своим делам. Ему хотелось сочувствия в менее выспренних выражениях. Впрочем, у поэтов тоже возникли дела: их повезли осматривать краеведческий музей и город - по правде сказать, не блиставший великолепием. Как-то не верилось, что глава всего этого унылого хозяйства - мультимиллиардер. Правда, для развлечения лиц, приближенных к начальству, кое-что было предусмотрено - например, поэт П., помешанный на рулетке (к этому пристрастию его привела врожденная алчность), с радостью обратил внимание на казино, разместившееся в одном из зданий на центральной площади. А там настал черед и ужина, который накрыли в приемной зале одного из самых больших коттеджей "Сити-Чесс". Вновь блистала водка "Звезда Улугбека" (хотя для гурманов имелись и французские вина), подавали плов, блины с икрой и еще какие-то многочисленные закуски и заедки. Пили за победу на выборах, за то, чтобы народ республики избрал достойного (подразумевался, конечно же, самодовольно улыбавшийся Алексис), за посрамление врагов и интриганов, за развитие степной демократии, за процветание Калмыкии... Уже изрядно нагрузившийся Жизнев восторженно процитировал Эмерсона:
       Но приходят времена,
       Когда промысел господний
       Проявляется свободней,
       Так что даже идиот
       Может видеть невозбранно
       Судеб и веков полет (202).
      - Ур-ра! - в восторге завопил Сложнов. - Изменим русло судьбы!
       Жизнев плохо помнил, как отошел ко сну, однако наутро, видимо из-за чистейшего степного воздуха, он чувствовал себя прекрасно. В Элисте распогодилось, сияло синее степное небо. Поэтов отвезли на рынок, где Жизнев купил себе две статуэтки хотеев - божков богатства и калмыцкую плетку. Затем подошло время обеда с неизменными дутуром и "Звездой Улугбека". Правда, пить следовало очень умеренно, так как вечером намечался концерт перед молодежью Элисты. Алексис с Казиханом еще до обеда уехали в агитпоездку по поселкам, однако к концерту обещали вернуться. Поэтов отвезли в "Сити-Чесс" - чистить перышки и готовиться.
       Концерт отличался от обычных выступлений Сообщества этническим составом аудитории: Жизневу еще никогда не приходилось видеть зараз такого множества азиатских лиц - впрочем, вполне смышленых и доброжелательных. Принимали поэтов прекрасно, молодые калмыки хохотали и веселились не хуже своих славянских сверстников. Выступали в концерте и другие артисты - увы, память нашего героя не сохранила их имен. Зато ему прекрасно запомнились местные девушки, общавшиеся с поэтами в гримерке - все как на подбор рослые, статные и по-своему замечательно красивые, особенно Зенда и Кема. Надо признаться, что Жизнев не ожидал увидеть ничего подобного, да и волновался перед концертом, и потому дичился девушек, а они, по-восточному скромные, в ответ дичились его. Однако ничего похожего на пугливость и затравленность прекрасные калмычки не проявляли и держались вполне по-европейски и по-столичному - просто к ним, видимо, не привилась глупая московская привычка непременно тормошить и расшевеливать гостя, даже если он хочет побыть наедине с собой. Зато поэт П., стосковавшись по женскому обществу, не в пример Жизневу хорохорился вовсю. Хинес Перес де Ита мог сказать о нем то же, что и об одном из своих героев: "Всякий, кто бы ни взглянул на него, испытывал при этом большое удовольствие" (203). От П.
       145
      
      старался не отставать и магистр Сидорчук, прожужжавший и публике, и девушкам своим магистерством все уши. "И так прекрасно выглядел магистр, что все при взгляде на него чувствовали огромную радость" (Хинес Перес де Ита) (204). Затем в гримерке появился Казихан, уже крепко под мухой, и заторопил всех: в "Сити-Чесс" накрыли стол в честь успешно проведенного концерта, и следовало одеваться и идти к машинам. Жизнев подписал по пути несколько книжек жизнерадостным калмыцким юношам, после чего отдался стихии праздника. В зале для приемов стоял телевизор, по которому можно было видеть рейтинги всех калмыцких кандидатов в депутаты. Алексис уверенно шел впереди, и Казихан как организатор успеха страшно этим чванился. Ну а затем, как говорится, понеслось: жратва, тосты, вино, "Звезда Улугбека"... Смех за столом не умолкал - калмыки давненько не видели таких веселых и злоязычных гостей, причем злоязычие мгновенно переходило в грубую лесть, когда разговор касался Алексиса или гостеприимных хозяев. Слушая эти хвалы, Жизнев морщился, но не мог не смеяться. Казихану тоже льстили, но с оттенком иронии - как-никак он все же не был главным. Однако иронии Казихан, похоже, не замечал, так как, после поездки по глубинке дерябнув еще, соображал уже плохо и только без конца улыбался, причем его киргизские глаза превращались в едва заметные щелочки на опухшем лице. И вновь Жизнев лишь смутно припоминал наутро окончание застолья.
       В течение следующего дня ничего примечательного не происходило: прогулки по Элисте, посещение рынка (Жизнев купил там буддийский браслет), обед с неизменным дутуром и "Звездой Улугбека"... Алексис с Казиханом вновь мотались по поселкам, причем Казихан с каждым днем становился все бодрее, но вид приобретал все более потасканный: его модное длинное пальто стало походить на шинель бойца-окруженца, потеряло часть пуговиц и понизу было сплошь забрызгано грязью. Впрочем, это придавало Казихану еще более деловитый вид. Люди понимали: человек так рвется к своей цели, что ему некогда приводить себя в порядок. Сначала дело, остальное потом! А рейтинги, которые поэты вновь смотрели вечером вместе с калмыками, говорили о том, что Казихан старался не зря. Ближайшего конкурента, дикторшу-калмычку с Центрального телевидения, Казихан опережал процентов на семнадцать. По этому поводу вновь состоялся банкет. Утомленный предыдущими попойками Жизнев тихонько ускользнул пораньше и завалился спать, однако выспаться ему было не суждено. Среди ночи его затрясли за плечо. "А? Что? Опять?" - подскочил Жизнев. Во мраке перед ним смутно белело лицо Сложнова. Выяснилось, что Сложнову потребовался широкий диван, на котором спал Жизнев. Зачем, почему - Жизневу понять спросонья не удалось, и он, подобно зомби, удалился в другую комнату, причем ему почудилось, будто оттуда навстречу ему метнулась какая-то темная тень. Очень скоро оказалось, что чувства его не обманули. Из соседней комнаты послышались восторженные женские вскрики того неподражаемого тембра, который в голосе женщины появляется во время падения в бездну порока. "Откуда тут женщина? - задумался Жизнев. - Вчера вроде ничего такого не было". С другой стороны, подумал он, и галлюцинаций таких реальных не бывает. С третьей стороны, и Сложнов ведь не случайно согнал друга с двуспального дивана. "Должно быть, ночью пришла", - тупо подумал Жизнев и задремал.
       Очнувшись наутро, он, в противность предыдущим дням, почувствовал себя неважно. Возможно, спиртное накопилось в организме, но скорее всего вопли и гиканье беспокоили его всю ночь, только он этого уже не помнил. Зато вспомнилась какая-то суматоха уже под утро - какие-то люди бегали по комнате, взволнованно спрашивали о чем-то... Захотелось понять, сон это был или явь. Тут в дверь просунулось улыбающееся лицо Сложнова.
      - Привет! Как спалось? - осведомился он слегка виноватым тоном. Жизнев сообразил, что стоит принять позу обиды.
      - Плохо спалось, - ответил он мрачно. - Мучили мысли о том, что "Сити-Чесс" опять стал притоном разврата. Как мы будем смотреть в глаза Геннадию, этому прекрасному человеку?
       Сложнов оглянулся, воровато проскользнул в комнату и шепотом поведал Жизневу всю
      
      
       146
      
      историю вчерашнего вечера (то есть после отхода Жизнева ко сну). Оказалось, что высокопоставленные калмыки поехали развлекаться дальше в казино и прихватили с собой Сложнова, которого полюбили и за стихи, и за веселый нрав. В казино выпили еще, а потом один из чиновников выудил из толпы хорошенькую маленькую калмычку и подарил ее Сложнову со словами "На эту ночь она твоя". Малютка не возражала, да и Сложнов, приглядевшись к ней, спорить не стал. Его уже начинало клонить в сон, но тут весь сон куда-то улетучился. Света - так звали калмычку - в сексе оказалась отнюдь не новичком. От своей профессии она желала получать максимум удовольствия - отсюда и поза наездницы, и бешеная активность, и степное гиканье, так изумлявшее Сложнова и нарушавшее сон Жизнева. Впрочем, у Светы, как потом выяснилось, имелась и другая профессия - что-то связанное с юстицией. "Каков поп, таков и приход, каков режим, такова и юстиция", - подумал Жизнев. Он уважительно кивал головой, беседуя со Светой в баре - таковой, как выяснилось, действовал в "Сити-Чесс", но ранее поэты его услугами не пользовались, ибо спиртного у них и так всегда было хоть залейся. Света привела Жизнева в это тихое заведение после того, как он заявил, что хочет после беспокойной ночи малость взбодриться. Однако опохмел оказался не совсем удачным: от сочетания недосыпа с пивом в голове у Жизнева зашумело и язык стал заплетаться. В таком состоянии он не смог оказать сопротивления Свете, которая выцыганила у него двести рублей под обещание вновь прийти в гости через пару часиков. Поднимаясь на крыльцо своего домика, Жизнев заметил на снегу россыпь красных брызг, а на ступеньках - густые красные потеки. В том состоянии, в котором он находился, его уже ничто не могло серьезно обеспокоить, однако он, войдя в коттедж, все же поинтересовался у Сложнова, кому на крыльце проломили башку и не с этим ли была связана ночная суматоха.
      - С этим, - подтвердил Сложнов. - Но никто не пострадал. Я, когда приехал со Светой из казино, никак не мог открыть бутылку вина и решил отбить у нее горлышко. Стукнул по железной штуке, об которую счищают снег с обуви. Получилось неудачно - бутылка разбилась вся. А утром мимо проезжали калмыки, посмотрели - крыльцо вроде бы в кровище. Приходили разбираться.
      - Да, ну и ночка была, - вздохнул Жизнев. - А где все?
      - Сидорчук с Алексисом еще вчера улетели в Москву, - доложил Сложнов. - А с ними наш друг П. и Казихан.
      - Как в Москву? Нам же в Краснодар надо! - вяло встревожился Жизнев.
      - Они уже из Москвы полетят в Краснодар.
      - А-а... Ну а мы как же?
      - Мы поедем в Краснодар на автобусе. Есть такой автобус - "Элиста - Краснодар".
       Жизнев отметил про себя неравноправие этого транспортного расклада, но тем не менее скорее обрадовался. Длиннейший монотонный переезд ночью, когда за окнами ни зги не видно, долгое сидение в одной и той же позе, когда и спасть хочется, и заснуть невозможно из-за неудобного положения и тряски, и всё это зимой, когда дует во все щели, да еще после многодневного пьянства... И все же в таком переезде ощущался аромат приключения. Приключением веяло уже на элистинском автовокзале, безлюдном и почти совершенно темном, только где-то в дальнем углу тускло светилось окошечко кассы. И посадка во мраке в едва освещенный автобус тоже выглядела приключением: перед величием темных степных пространств, покрытых снегами и простиравшихся на многие сотни верст, даже самые бойкие пассажиры примолкли и обменивались лишь словцом-другим. Молчание продолжалось и во время поездки, причем было ясно, что в автобусе почти никто не спит: по кратким репликам, по возне, когда кто-нибудь пил воду или закусывал, по буднично звучавшему покашливанию. Вокруг расстилалась космическая тьма, где лишь изредка возникали далекие огоньки, вызывавшие недоуменные мысли: кто и зачем может жить в такой пустыне. Водителю в этом мраке тоже, видимо, было не по себе, он гнал автобус изо всех сил, и потому на попадавшихся время от времени ухабах пассажиры сильно рисковали прикусить себе язык. Жизнев в момент одного из
      
      
       147
      
      толчков упустил куда-то во тьму свою бутыль с минеральной водой, остро ему необходимую по причине жажды. После долгих поисков он ее нашел и припал к ней жадными устами, но тут выяснилось, что это бутыль соседа, который к самоуправству Жизнева отнесся весьма отрицательно. Вдобавок сосед, судя по его внешности, шутить не любил и был способен на всё. К счастью Жизнев, который и смолоду обладал чувством такта, с годами научился укрощать и самые злобные натуры. Он объяснил соседу, что бутыль у него точно такая же (покупали в одном месте - на автовокзале), что в темноте ни черта не видно, что после пылкого элистинского гостеприимства мучит жажда, поэтому потерянную бутыль надо срочно найти... Сосед тут же сменил гнев на милость и предложил сколько угодно пользоваться его водой, а на остановке, которая ожидается через пару часов, они купят еще. О подобном случае писал Конан-Дойль: "Под разбойничьей наружностью, однако, скрывалось глубокое чувство собственного достоинства и внутреннее благородство, свойственное подлинному джентльмену" (205). Уладив недоразумение с бутылью, Жизнев откинулся на сиденье и вперил взор в непроглядную заоконную темноту. Многие сотни верст заснеженной степи еще лежали впереди, в автобусе становилось все холоднее, сердце с похмелья, помноженного на недосыпание, колотилось как бешеное. Однако Жизнев ни о чем не жалел. Пьянство - своего рода испытание, и порой ему следует подвергать себя. Жизнев подверг - и остался собой доволен. Трудно спорить с Филдингом, подозревавшим трезвенников в бесчестности, ибо честность испытывают вином так же, как золото - огнем. Из этой истины вытекает, в свою очередь, то, о чем писал Гораций:
       Долго не могут прожить и нравиться стихотворенья,
       Раз их писали поэты, что воду лишь пьют (206).
      Да и потом, кто знает - не будь вина, возможно, и нашего героя захлестнула бы волна бытового материализма, и он уже не мог бы говорить о себе как Григорий Сковорода: "Мир ловил меня, но не поймал". А вино помогало Жизневу смотреть свысока на мирские прельщения, вспоминая при этом Некрасова:
       Не водись-ка на свете вина,
       Тошен был бы мне свет.
       И пожалуй - силен сатана! -
       Натворил бы я бед.
      Ненависть к окружающим Жизневу была совершенно несвойственна, поэтому "натворил бы бед" здесь следует понимать как "занялся бы не тем, чем следовало, и не написал бы в результате множества хороших стихов".
       Такие мысли помогали нашему герою переносить дорожную тряску, томительное безделье и леденящий холод, а также нелегкое похмелье. Всё, однако, когда-нибудь кончается - кончился и тысячекилометровый путь. Наступил рассвет, и оказалось, что в Краснодаре - оттепель. На автовокзале поэтов, сообщивших о своем приезде по телефону-автомату, встретил тот самый молодой богач, который навещал Жизнева в больнице. Он отвез поэтов в коттедж на уютной краснодарской улочке, состоявшей из частных домов. Туда уже успели приехать и Сидорчук, и музыканты его группы, и поэт П. Вся компания избрала себе занятие по уму, то есть смотрела порнофильмы, которых в доме нашлось великое множество. Коттедж принадлежал какому-то армянину, но снимал его Колян - один из компании молодых богачей, выходцев из Сибири, в свое время прибывших покорять Кубань. Со времени прошлого визита Жизнева в Краснодар в компании произошел раскол: Колян, человек и так-то желчного нрава, усугубленного к тому же неизлечимой хромотой, поносил на чем свет стоит былых друзей и товарищей по бизнесу. Как Жизнев понял позднее, в своих нападках Колян был скорее прав, хотя, с другой стороны, не вклинься в отношения друзей деньги, они продолжали бы успешно дружить или по крайней мере приятельствовать. А так Жизневу поневоле пришлось вспомнить высказывание Киплинга: "Люди, которые требуют денег, пусть даже их
      
      
      
      
       148
      
      требования совершенно справедливы, вызывают неприязнь" (207). Когда Жизнев заметил, что его сожаления и призывы к миру Коляна только раздражают, он махнул рукой на распрю в стане добрых знакомцев, решив, что иначе и быть не могло. Не зря писал Хакани о том, что золото по сути не ценнее собачьего дерьма, однако для многих людей - настоящее божество. "Ну а ради божества чего не сделаешь, особенно если кто-то, по твоему мнению, неправильно ему поклоняется", - рассудил Жизнев. Ему претило ставить себя выше ближних, но, увы, разбогатевшие ближние сами сплошь и рядом грешили нелепым зазнайством, а значит, делали себя достойными презрения и осмеяния. Мастер детектива Росс Макдональд писал об этом с полным знанием дела - недаром его сюжеты построены большей частью на грызне из-за денег: "Когда доходы превышают известную цифру, теряется ощущение реальности. Внезапно начинаешь посматривать на всех остальных как на дураков, босяков - словом, как на людей второго сорта" (208). Впрочем, в Краснодаре на поэтов никто, слава богу, так не посматривал - напротив, они своим присутствием поднимали авторитет тех, кто их приглашал, а потому были желанными гостями. В коттедже они вместе с музыкантами расположились весьма привольно и если не затеяли гульбу - а для нее имелось все необходимое, - то лишь потому, что вечером предстоял концерт. Да Жизневу, по правде говоря, было и не до гульбы - калмыцкое гостеприимство и бессонная ночь давали о себе знать. Он сделал неудачную попытку вздремнуть, потом позвонил приятелю, который в сентябре прошлого года катал его на яхте по Цемесской бухте, пригласил его в Колянов коттедж и напоил Коляновым чаем на Коляновой кухне. Когда гость ушел, Жизнев начал звонить Юле, предаваясь этому волнующему занятию с поистине похмельным упорством, однако все его попытки окончились провалом. Затем он побрел в поисках общения к музыкантам, но вскоре бежал от этих людей, ужаснувшись их добровольной ничтожности, о которой они пытались забыть, постоянно надо всем посмеиваясь. Стриндберг, помнится, сердито спрашивал: "Какой толк в постоянной насмешке?" (209) И сам же себе отвечал: "Смех есть оружие трусости!" (210) Иначе говоря, великий благодетельный смех порой превращается в средство для самоуспокоения тех людей, которые забыли о возвышенном ради денег и низменных удовольствий. "Порою закрываешь глаза на истину, добро и красоту, потому что они дают мало пищи чувству смешного" (211), - писал Моэм, словно имея в виду Сидорчука с его клевретами-музыкантами. Ростан вопрошал:
       Но разве тот умен, кто ко всему идет
       С критическим смешком и парою острот? (212)
      Нет, конечно же, не умен, пусть даже остроты оказываются иногда удачными. Впрочем, довольно об этом... На дворе завечерело, Жизнев принял душ, переоделся и принялся расхаживать по комнате взад-вперед, стараясь унять докучное сердцебиение. В урочный час подъехали автомобили, и все поехали в клуб, где состоялся концерт группы Сидорчука. Это зрелище для Жизнева уже успело утратить обаяние новизны, и за карнавальной веселостью он слишком хорошо видел и топорность текстов, и натужность юмора, и примитивность музыки... Радовало только одно: готовность народа веселиться по любому поводу, даже такому ничтожному, как концерт группы Сидорчука. Это указывало на достаточный запас жизненных сил, позволяющий перенести многое. Хотя, конечно, Жизнев с куда большим удовольствием не слушал бы приевшиеся хиты, а пообщался бы с человеком из публики, разделяющим его взгляды на происходящее в зале. Сложнов, сидевший рядом, сам был музыкантом и потому с избыточной серьезностью смотрел на деятельность любого музыкального коллектива. А их ведь ныне по всему миру имеются миллионы, и все они выполняют очень вредную социальную функцию: создают у людей иллюзию их приобщения к искусству, а
      
      
      
      
      
       149
      
      значит, и осмысленности их жизни. В результате люди, кое-как музицируя, со спокойной душой остаются невеждами, а не будь этих дурацких ансамблей - глядишь, естественная для человека духовная неудовлетворенность и заставила бы квазимузыкантов заняться собственным развитием по-настоящему, не ограничиваясь лабанием примитивнейших песенок. Ибо верно говорил д"Аннунцио: "Работа над собой - это высшая добродетель свободного человека" (213). В нынешнем же виде все это планетарное музыкальное движение может только огорчать духовно развитых людей, вынужденных с кривой усмешкой повторять уже приводившееся нами высказывание Йенсена: "Как известно, одно дело - быть вынужденным слушать оглушающий шум, и совсем другое дело - самому этот шум производить".
       В полном соответствии с мыслью датского писателя музыканты на сцене явно блаженствовали и напускали на себя вид могучих титанов духа, борющихся неизвестно с чем. Собственно, так ведут себя все рок-музыканты, и сей имидж находится в полном противоречии с той чепухой, которую они поют. Устроители концертов и продюсеры на то, однако, и существуют, чтобы придавать своим глуповатым питомцам ложную значительность. Этим продюсеры занимаются с древних времен и преуспевают в своем деле, не зря же еще Абу-ль-Фарадж аль-Исфахани заметил, что "в пении - чары прелюбодеяния" (214). Вот и Жизнев точно знал, что его приятели-музыканты ехали на любые гастроли с мыслью непременно склонить кого-нибудь к соитию. Надеялись они при этом на величие, придаваемое сценическим антуражем любому недоумку, а также на собственное нахальство. Поступали они в своих амурных делишках в полном соответствии с циническим заветом Боккаччо: "Если бы мужчины ценили женщин по заслугам, они находили бы в общении с ними ровно столько же радости и наслаждения, как и в удовлетворении других естественных и неизбежных потребностей; и так же поспешно, как покидают место, где освободились от излишней тяжести в животе, бежали бы прочь от женщины, выполнив то, что требуется для продолжения рода, как и поступают животные, куда более мудрые в этом смысле, нежели люди". Конечно, ни о каком продолжении рода в нашем случае речь не шла - видимо, таким способом музыканты просто старались самоутвердиться и убедиться в собственной реальности. Чем руководствовались девушки, вступавшие в близость с этими пингвинами от искусства, для Жизнева оставалось загадкой (которую он, надо сказать, и не особенно пытался разрешить, предвидя, что разгадка будет выглядеть удручающе). От коньяка, которым поэтов щедро снабдили хозяева клуба, он счел за лучшее воздержаться, решив дать организму отдых. Зато Сложнов, который прекрасно выспался в автобусе да и вообще не знал, что такое злокачественное похмелье, пил за троих и развлекал беседой подсевших к их столику поклонников - молодого человека с двумя дамами. Всякую светскую беседу Сложнов непременно сводил на любовь, а еще лучше - на секс, справедливо подозревая, что все остальные темы дам не интересуют. Эдгар Ли Мастерс писал:
       Попробуйте мыслить как женщина,
       И в конце концов ошалеете, как она (215).
      Сложнов добродушно снисходил к этому женскому ошалению и проблемы творчества затрагивать избегал. Однако было заметно, что он в значительной степени разделяет воззрения Жана-Пьера Бриссе, заявлявшего: "Движущей силой всякого мыслящего существа, человека, члена единой человеческой или Божьей семьи являются секс, пол, половой орган" (216). При этом в речах Сложнова, в его голосе слышалось такое искреннее восхищение перед щедростью Природы, даровавшей человеку столько радостей, что все дамы проникались к рыжему поэту доверием и пускались с ним в самые рискованные откровенности. А Сложнов думал как Бриссе: "Член встал - и сердцем бодр. Сердце пустое - и член не нужен. Сердце - то, что в центре, а оттого и центр кровяного королевства сердцем величают; по сути-то в центре всегда член" (217). Иными словами, разорвать в мировосприятии Сложнова его нежную любовь ко всему сущему, то есть подлинную духовность, и тягу к плотским радостям было невозможно. Внимание женщин он ценил, никогда не оставлял его без отклика и потому, несмотря на свою внешность фавна, числил за собой немало амурных побед. Быстрый
      
      
       150
      переход от знакомства к радостям плоти он считал чем-то само собой разумеющимся, но если такового не происходило, он не огорчался и не проклинал судьбу - более того, если дама оставалась неприступной, он мог общаться с ней безо всякой мужской корысти, в чем опять-таки проявлялась его всеобъемлющая духовность. Многие люди, размышлял Жизнев, из кожи лезли, стараясь преобразовать свою личность таким образом, чтобы постичь мудрость и величие всего сущего и научиться правильно вести себя в этом величественном окружении. А вот Сложнову постижение было дано, кажется, от рождения вместе с его светлой личностью. Судьба вовсе не баловала Сложнова, порой ему требовалась поддержка старшего друга, и Жизнев, конечно же, эту поддержку оказывал, за что Сложнов называл его своим учителем. Однако мало-помалу Жизневу стало казаться, что он, учитель, едва ли не больше учится у собственного ученика. Причем поучиться у Сложнова можно было не только его отношению к миру Божьему, но и более простым вещам: порядочности, совестливости, трудолюбию, тяге к знаниям. На фоне большинства поэтов, которые руководствовались только "безраздельно господствующим в психике принципом удовольствия" (Фрейд) (218), Сложнов казался почти святым, ибо постоянно отдавал себе строгий отчет в своих поступках и свершениях. Казалось, будто Сложнова имел в виду Боккаччо, герой которого, поэт, был вместилищем добродетели и познаний, и вместе с тем он не только смолоду, но и в зрелые годы отдавал дань любострастию. Боккаччо своего героя не осуждает, и Сложнова трудно осуждать, ибо он умел одухотворить грех, сделать его милым и забавным.
       Беседуя с поклонницами, Сложнов, как он вообще любил это делать, перевел разговор на старшего друга.
      - Он молчит, потому что когда мы пересекали в автобусе калмыцкие степи, ему пришел на ум замысел трагедии, - сообщил Сложнов. - А уж кому писать трагедии, как не ему! Вы видите перед собой человека много страдавшего...
       Жизнев прислушивался к неприятным ощущениям внутри себя и молча расслабленно улыбался. Девушки с любопытством его осмотрели, но так как он не проявил желания заговорить, обратились к Сложнову:
      - А о чем будет трагедия?
      - Как о чем? - удивился Сложнов. - О любви, конечно. Попросите Любима Васильевича, может, он согласится рассказать вам сюжет.
      - Ах да, как интересно, расскажите, расскажите! - загомонили девушки. Жизнев вздохнул и, верный своему правилу "не позволять душе лениться", почти не задумываясь выложил сюжет пятиактной современной трагедии со страстной любовью, пролукриминальной-полубуржуазной интригой и дюжиной убийств в конце. В продолжение его речи Сложнов взирал на него со все возраставшим изумлением, девушки слушали, стараясь не проронить ни слова, а их кавалер, о котором все забыли, потупился и, видимо, решал, что делать: то ли обидеться и избрать себе другую компанию, то ли восхищаться вместе со всеми. В конце концов великодушие нем победило, и когда Жизнев закончил свое изложение, кавалер присоединился к общему хору восторгов.
      - Вот только никак не решу пока, в стихах или в прозе писать, - скромно признался Жизнев.
      - Конечно, в стихах! - пылко вскричали девушки, уже изрядно хлебнувшие дарового коньяка.
      - Хорошо, я постараюсь, - кивнул Жизнев. - Есть и еще один вариант: герои будут говорить прозой, но время от времени петь зонги, то есть песни. Вот Костя сочинит музыку, а может быть, и споет.
      - Ой, а вы поете?! - ахнули девушки, мгновенно переключив внимание на Сложнова. Наш герой даже ощутил легкий укол ревности, но потом смирился. Такова уж современная жизнь: можно говорить архиважные вещи - и от тебя отвернутся зевая, но можно петь полную галиматью - и тебя будут слушать и приходить в экстаз от твоего пения. Вероятно, недалеко то время, когда человечество вообще начнет изъясняться исключительно пением, как инопланетяне в каком-то старом научно-
      
      
       151
      
      фантастическом романе. Покуда Жизнев размышлял об этом, Сложнов успел устать от внимания дам. Поскольку они были с кавалером, он все равно не ожидал от них никаких особых радостей и потому вновь перевел разговор на своего друга.
      - Какие женщины всегда его окружали, какие женщины! - восторгался, кивая на Жизнева, Сложнов. - Красивее я не видел никогда! Этих женщин наверняка домогалось множество мужчин, а они все рвались вот к нему. Посмотрите на него - счастливец, баловень успеха!
       Девушки вновь осмотрели Жизнева, которому тем временем вспомнилось высказывание Бальтасара Грасиана о том, что "великие люди, как правило, красотой не блещут".
      - Да-а, что-то есть, - раздумчиво сказала одна.
      - Да-а, что-то есть, - заинтересованно повторила другая.
      - В чем же секрет вашего успеха у женщин? Скажите нам, пожалуйста! - тоном телеведущего воскликнул Сложнов. Жизневу захотелось процитировать Йозефа Рота: "Сам он был уродлив, поэтому женщины любили его. За мужской уродливостью женщинам видится скрытое совершенство или величие" (219). Однако он сдержался, боясь, что это покоробит дам, и ответил мягче, хотя тоже правдиво:
      - Просто надо уметь слушать. Слушать с интересом.
      - А ведь и правда... - задумались девушки. Их-то самих уже давно никто с интересом не слушал.
       За этим и подобными разговорами вечер подошел к концу, и поэтов повезли в коттедж на ночлег. На следующий день музыкантам предстояло выступать где-то еще, и к ним настойчиво пожелал присоединиться поэт П. - хотя он не пел и не имел музыкального слуха, да к тому же еще сильно шепелявил, но стремился всегда находиться в гуще событий. А Жизнева со Сложновым хозяева решили пока отвезти за город, на конно-спортивную базу, которую содержали для собственных развлечений. Было решено, что после концерта и музыканты, и хозяева, и лучшие люди из публики приедут туда же. Погода стояла прекрасная, почти весенняя, и два друга охотно согласились лучше подождать всю компанию на лоне природы, чем в очередном душном клубе слушать давно приевшийся репертуар команды Сидорчука, пусть даже они и сами, особенно Сложнов, когда-то приложили к нему руку. Хозяева разместили в багажнике машины сумки с коньяком и закуской, и поэты отправились за город.
       Впрочем, путь оказался недолгим. На базе действительно имелась конюшня, где в стойлах в полумраке постукивали копытами и фыркали прекрасные кони, которых гостям сразу же захотелось покормить. Вряд ли найдется человек, который не почувствует восторга, когда могучий конь, кротко вздыхая, берет у него с ладони кусок хлеба. От прикосновения бархатистых губ по всему телу пробегает восторженная дрожь, разве не так? Не любить, не жалеть коней способен лишь законченный урод, в рыбьей крови которого не сохранилось воспоминаний о совместных с конем кочевьях, трудах, походах и битвах. Вообще-то холоднокровных уродов, лишенных не механической, а подлинной памяти, появляется сейчас всё больше, они шумно требуют считать именно их самыми правильными людьми, а тех, кто сохранил память, изгнать из общества. Однако здесь не место развивать эту печальную тему. Поэты обошли сначала здание базы: служители показали им столовую, спальни, бар, баню с бассейном и большой зал с камином, причем с готовностью согласились разжечь камин для дорогих гостей. Конюх направился за дровами, а друзья пошли погулять по округе. Когда они покуривали на манеже с барьерами для тренировки лошадей, служитель вынес им духовое ружье с оптическим прицелом и предложил развлечься стрельбой (шагах в пятидесяти на столбе торчала мишень). Такую диковину, как духовушка с оптическим прицелом, Жизнев видел впервые и с охотой сделал десяток выстрелов. После этого стрельба ему надоела, потому что выяснилось: благодаря прицелу промахнуться на таком расстоянии просто невозможно. Правда, Жизневу это все же удалось, но ведь он и в школе умудрялся из ста возможных выбивать "очко", то есть двадцать одно, что являлось абсолютным рекордом негодности человека к
      
      
       152
      
      стрельбе.
       Затем они прошлись по расположенному рядом поселку, сплошь застроенному огромными коттеджами красного кирпича. "Что за люди тут живут? - поинтересовался Жизнев у какого-то облезлого старичка на автобусной остановке. - Прямо душа радуется на их благополучие". - "Ну это у кого как, - возразил старичок и сплюнул. - Поселок "Газпром", краснодарское отделение..." Получив такое разъяснение, поэты миновали поселок и вышли на кладбище. Как и все южнорусские кладбища, оно казалось лысым по сравнению с кладбищами средней полосы. Тем более впечатляющим был контраст между жалкими, как бы приплюснутыми погребениями обычных смертных и вертикально поставленными плитами черного мрамора в два человеческих роста, на которых искусная рука гравера изобразила по полировке захороненных под плитами незаурядных людей. Большинство из них носило армянские фамилии и отличалось величественной и несколько мрачноватой внешностью. Казалось, эти люди знали при жизни какую-то важную тайну, позволившую им преуспеть настолько, чтобы отгрохать себе такие памятники.
      - Кэнко-хоси пишет: "Тот, кто проводит свою жизнь, обременившись житейской суетой, тот последний глупец", - произнес Жизнев.
      - Понимаю ваш намек. Но ведь эти люди явно мудры, - вступился Сложнов за величественных покойников.
      - А "Хитопадеша", - не унимался Жизнев, - говорит следующее:
       Жадность омрачает разум,
       Жадность порождает страсть,
       А одержимый страстью бедствует
       И здесь, и в другом мире (220).
      - Но эти люди явно счастливы, - пожал плечами Сложнов.
      - Просто у них свои представления о счастье, - сказал Жизнев. - А на самом-то деле, согласитесь, их счастью далеко до нашего. Вспомните, что говорил Томас Нэш: "Блаженны, трижды блаженны те, кому Господь даровал кроме земного божественный разум и кроме земной души возвышенный дух поэта" (221).
      - Я спорю только для того, чтобы поддержать диалог, - со смехом сказал Сложнов. - Конечно же, я согласен с вами, учитель.
       И поэты пожали друг другу руки под высокомерными взглядами обитателей престижных могил. Затем, уже в сумерках, они направились домой (то есть на базу), и там заказали себе ужин. Еду они обильно оросили пивом, а затем перешли в зал, где уже разгорались, нежно благоухая, абрикосовые дрова. Для неспешной беседы у камина лучше всего подходит, конечно же, выдержанный коньяк - Жизнев не мог не оценить мудрости хозяев, в изобилии снабдивших поэтов этим прекрасным напитком, который в начале XX века, не в последнюю очередь благодаря Бальмонту, назывался "национальным напитком символистов". Сначала они ждали обещанного приезда остальной компании, а потом это как-то забылось. Сложнов предложил поиграть в буриме и сам, смеясь до слез, записывал на листок строчку за строчкой. Буриме получались удивительно связные - многим современным поэтам стоило бы выступать на публике с ними, а не с той галиматьей, которую они зачем-то пишут и даже не стесняются читать. Перебрасываясь строчками, Жизнев в то же время вспоминал, глядя на друга, строки из "Сутта-нипаты":
       Дружественность ко всему живому
       Должно в себе растить, чувство,
       Свободное от вражды, недоверия, злости,
       Вверх, вниз, вширь не знающее предела.
      
       И когда ты стоишь, сидишь или ходишь,
       И когда ты лежишь без сна - всё время
      
       153
      
       Сосредоточенно думай об этом,
       Ибо это - высшее состояние в жизни (222).
      Думал ли об этом Костя Сложнов, тем более сосредоточенно, - трудно сказать, но дружественность ко всему живому была ему присуща в сильнейшей степени. Да и к неживому тоже - это замечалось хотя бы по тому, какое блаженство он вкушал от вида пламени, от треска и нежного запаха дров, от душистого коньяка... Жизневу и самому нравилось то, как они проводили вечер, но безмятежная радость Сложнова внушала ему глубокое почтение, ибо в ней чувствовалось нечто божественное. И такое немое почтение охватывало его в компании Сложнова много раз. Этот вечер, камин, коньяк и нежный дымок абрикосовых поленьев вспомнятся ему через восемь лет, когда, разбирая архив умершего друга, он наткнется на заботливо сохраненные листки с буриме.
       На следующее утро, не успели они попариться в сауне, выкупаться в бассейне, подкрепиться толстенными стейками и залить их доброй порцией пива, как за ними примчался посланец из Краснодара: следовало спешить на концерт перед студентами в Кубанском государственном университете. Только тут друзья вспомнили о своих обязанностях, а то ведь беззаботная жизнь на конно-спортивной базе позволила им почти совсем забыть большой мир с его суетой и горестями. Поблагодарив всех, кто так любезно их принимал, поэты вскочили в джип и помчались на концерт, хотя в головах у них от утреннего пива изрядно шумело. Концерт начался довольно неожиданно: еще не прозвучало до конца первое стихотворение (первым, вопреки традиции, выступал Сидорчук), как вдруг некий нестарый еще господин поднялся с первого ряда и деревянной походкой промаршировал к выходу. На пороге он бросил в адрес поэтов что-то уничижительное (вроде того, что подло так относиться к женщинам) и со страшным грохотом захлопнул за собой дверь. (Плавное течение поэзоконцерта нарушить вообще-то очень легко: мастера словесного жанра, в отличие от музыкантов, не могут забить децибелами все происки своих врагов в зале.) Опешили и публика, и поэты, молчание затягивалось. Жизнев понял, что надо спасать положение, вышел на трибуну и, беспощадно растормошив свой засыпавший мозг, произнес прочувствованную речь, возвеличивавшую женщин. После массы комплиментов (произнесенных, надо сказать, от чистого сердца) он напомнил аудитории высказывание Городецкого: "Из противоречия между вечным идеалом и остро наблюдаемой реальностью родится ирония..." Затем последовали уверения в том, что иронию и насмешку в стихах поэтов Сообщества следует относить отнюдь не ко всем женскому полу, а лишь к тем отщепенкам, которые своим поведением компрометируют святое слово "женщина". Раздались аплодисменты, атмосфера разрядилась, и далее концерт прошел вполне благополучно, завершившись раздачей автографов и продажей книг (книги были проданы все, и всю прибыль от продажи присвоил Сидорчук). Спасти концерт, сказав то, что следовало, мог только Жизнев, и он это сказал. Все речи принимавшей стороны воспринимались бы как начальственное "наведение порядка"; Сидорчук настолько погряз в самоупоении, что при каждом проявлении недоброжелательства со стороны публики терялся; Сложнов в таких случаях терялся тоже, но по другой причине - он так любил всех и вся, что людская злоба просто не умещалась в его сознании и он не находил на нее адекватного ответа. Поэт П. давно уже выжил из ума и мог говорить только ерничая, а если ерничество было неуместно, то он только что-то боязливо бормотал. Через много лет на концерте Жизнева и Сложнова в городе Королёве произошел почти такой же случай с торжественным выходом из зала некоего господина. "Чего не сделаешь, чтобы обратить на себя внимание", - ядовито заметил на это Жизнев, и публика рассмеялась, потому что он попал в точку: удалившийся господин славился своим позерством. Вероятно, оно же руководило поведением и краснодарского демонстранта. На стихи, на самочувствие поэтов и публики подобным людям наплевать, ну так надо почаще вспоминать совет д"Аннунцио и не столько оправдывать себя, сколько осмеивать, осмеивать безо всякой пощады этих "конюхов Великого Зверя".
       Во время раздачи автографов Жизнев с трудом отбился от рослой преподавательницы
      
      
       154
      
      филологии, намекавшей на продолжение знакомства, причем в самом ближайшем будущем. Далее последовали: ужин в клубе; шипение на ухо со стороны поэта П., которому хотелось денег, но не хотелось их выбивать самому из Сидорчука и из принимающей стороны; долгое сидение в аэропорту, где Жизневу пришлось поить вермутом всех музыкантов - не одному же пить, в самом деле, а у музыкантов, разумеется, опять кончились деньги. Потом - дремота в самолете, где музыканты, большие шутники, постоянно совали в руки похрапывавшему в кресле Жизневу какие-то ложки. Потом - буран, перенос посадки из Внукова в Домодедово и долгое кружение над Москвой. Потом - жесткое, с грохотом, приземление, лютый холод в аэропорту, такси, дом, осуждающие взоры родителей, еда на скорую руку и сон.
       Здесь мы закончим первую часть нашего повествования. Такое решение вызвано не требованиями композиции, поскольку наш роман композиции не имеет. Вернее, композиции в нем не больше, чем в человеческой жизни, когда высший замысел познается лишь после смерти того, кто жил, и порой обычный с виду жизненный путь вдруг потрясает своей продуманностью. Надеемся, что так случится и с нашим повествованием, а пока сообщаем читателю: первая тетрадь исписана полностью, а значит, сама судьба требует окончить на этом часть первую и начать размышлять над частью второй.
      
       26 августа 2012 года, Москва
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       ПУЧИНА БОГЕМЫ
      
       Мемуарный роман
      
       Часть II
      
       Глава I
      
      
       Марина, возлюбленная нашего героя, сидела с подругами в кафе "Перламутр" неподалеку от своего дома, поблизости от метро "Водный стадион". Эти места были ей смолоду знакомы: в округе находились магазины, где она работала когда-то, поблизости счастливо (по ее ошибочному мнению) жил с законной супругой мужчина, с которым она "впервые узнала любовь" (а как, собственно, об этом еще сказать?), неподалеку располагались парки и Северный речной порт, где она столько гуляла и развлекалась - иногда на радостях, иногда - с горя. Поблизости проживали и ее давние, с детского сада, подруги, сидевшие теперь с ней за одним столиком и по своим душевным качествам, прежде всего по склонности к мрачному юмору и к некоторой забубённости, составлявшие ей достойную компанию. О внешности этих дам сказать того же, к сожалению, было нельзя. Про одну из них, Зою Волчкову, Марина любила говорить, что она трудом, а также передком выбилась из самых низов общества (при этих словах Марина всегда заливалась своим прелестным смехом, звучавшим как колокольчик). Впрочем, по сути ее слова являлись чистой правдой, ибо отец Волчковой был убежденным алкоголиком и столь же убежденным тунеядцем, а мать - простой уборщицей-татаркой, передавшей дочери широченные скулы, маленькие глубоко посаженные глазки и профессиональную сутулость. При этом в мужчинах, пусть даже весьма сомнительных, недостатка у Волчковой никогда не возникало, и виной тому был ее удивительный голос - глубокий, угрюмый, словно шедший из подземелья и оказывавший на психически неуравновешенных самцов порабощающее действие.
       Третью участницу компании звали Маргаритой Дьяченко. Женская уступчивость этой белокурой толстухи вошла в поговорку (не без содействия Марины, конечно). Более того, бравая Маргарита обычно сама заявляла мужчинам о своих желаниях и тем самым сильно облегчала жизнь и себе, и им. Правда, многие ее партнеры, ошеломленные такой моделью поведения, уже добившись, так сказать, вершины благосклонности, вдруг начинали не на шутку ухлестывать за Маргаритой, дарить ей дорогие подарки, выполнять различные ее капризы, и прочее, и прочее. Хочется думать, что в них говорила благодарность, одно из лучших человеческих чувств - ведь бедняги привыкли к тому, что женщина до этой самой высшей благосклонности должна вымотать из мужчины всю душу вместе с деньгами, а тут на тебе - такое бескорыстие. Благодарные кавалеры, жаждавшие повторения полученных как бы в подарок наслаждений, служили для Маргариты неисчерпаемым источником веселья, ибо, как и все мужчины, руководимые наилучшими побуждениями, вели себя они на редкость глупо. Надо заметить, что повторения они хотели по вполне объяснимой причине: Маргарита хотя и была толстухой (именно из-за этого ее заманчивые предложения отверг Жизнев, чем очень огорчил Марину, обожавшую водевильные ситуации), однако имела роскошные белокурые волосы, большие синие глаза с проникновенным взором, пухлые губки, - словом, люди с простыми вкусами вполне могли найти в ней свой эстетический идеал. К тому же, хотя Жил Висенте и утверждал, что свершение желаний якобы лишь грусть рождает у людей, Маргарита любила жизнь и не умела скучать, то есть с ней было весело, а это в наши унылые времена дорогого стоит.
       Четвертым членом компании являлся мужчина - тот самый Вольдемар Ольгердович, о котором в первой части нашего романа, кажется, вскользь уже упоминалось. Этот счастливый обладатель собственной бизнес-империи с Мариной в описываемое время уже разошелся. Однако женщины, мало-мальски приближавшейся к уровню Марины хотя бы по внешности, не говоря уже о житейском магнетизме, ему найти никак не удавалось, и он стал вполне соответствовать
      
      
       2
      
      высказыванию Гюго: "Человек, у которого нет возлюбленной, парит, как ястреб, над чужими любовницами" (223). Люди, подобные Вольдемару Ольгердовичу (в дальнейшем будем называть его просто "Ольгердович"), до трагизма связаны мнениями своей среды (хотя не исключено, что эту связанность они сами и выдумали на собственную голову). А потому Ольгердович, долгое время возбуждавший с помощью Марины зависть всего своего круга и прямо-таки купавшийся в волнах этой зависти, теперь уже не мог нигде появиться с какой-нибудь простой актриской или фотомоделью без того, чтобы не подвергнуть сильнейшей эрозии свой драгоценный авторитет (по крайней мере, так считал сам Ольгердович). Все сразу поняли бы, что сосисочный король и котлетный император просто-напросто отправлен в отставку, и хотя это вроде бы дело житейское, но души королей смириться с таким положением вещей не могут. Лицо у Ольгердовича было правильное, мужественное, но неприятное, потому что злое, однако на Марину он взирал с глубоким почтением, - точнее, даже с подобострастием. Оно и понятно - люди типа Ольгердовича, получив должный отпор своей наглости, проявляют самую средневековую почтительность, переходящую в откровенное холуйство (хотя поворачиваться спиной к ним, конечно, все же не стоит).
       История должного отпора, полученного Ольгердовичем, началась с того момента, когда он, вполне овладев, как ему показалось, Мариной, решил довести утехи тщеславия до еще более высокого градуса и взял моду унижать Марину в корпоративных застольях и вообще где попало. Правильно писал Мэн-цзы: "На взгляд благородного мужа, редко бывает, чтобы люди, стремящиеся к богатству и знатности, к выгоде и высокой должности, не заставляли своих жен и наложниц лить слезы стыда!" (224) Вдобавок Ольгердович полюбил разыгрывать глупейшие сцены ревности, которые Марина называла "танцы с саблями" (хотя сам не подвергал свою мужскую свободу ни малейшему сомнению), а в довершение всего начал сажать Марину под замок в своем подмосковном дворце. Сделать это было тем легче, что дворец и в отсутствие всяких пленниц усиленно охранялся, ибо Ольгердович, как и все новые хозяева страны, жил в соответствии с поговорками "Знает кошка, чье мясо съела" и "Береженого Бог бережет".
       Однако хотя Ольгердович и побаивался Марины в глубине души, однако все же до конца не знал, с кем связался. Еще работая простой продавщицей, Марина сочла за лучшее подружиться с молодыми милиционерами, дабы иметь защиту от всяких докучных притязаний. Самый бравый из этой компании крутил с ней любовь и даже после женитьбы сохранил к Марине самые дружеские чувства. Позднее этот парень стал ни много ни мало начальником УВД. Ему-то и позвонила Марина, когда Ольгердович в очередной раз сменил гнев на милость и, готовясь к очередному корпоративу, соблаговолил выпустить Марину из заточения, дабы она поехала домой и приоделась. "Ну это просто беспредел какой-то", - выслушав Марину, рассвирепел ее друг-подполковник, которого мы в дальнейшем будем называть просто Николаем. - Он тебя за кого держит? Ладно, дорогая, я все понял. Будет этому котлетному хану корпоратив, надолго запомнит".
       На корпоратив в принадлежавший Ольгердовичу ресторан "Фрегат", оформленный в довольно пошлом морском стиле, собралось множество так называемых "уважаемых людей" (на самом-то деле никем не уважаемых, а просто богатых). В описываемое время эту публику стали, пожалуй, уважать еще меньше, ибо на первый план в обществе уверенно выдвинулись представители силовых структур либо выходцы из оных. Богатые, однако, по старинке требовали к себе прежнего уважения и потому ужасно удивились, когда через час после начала застолья началось неладное. Наемный конферансье, он же поэт-панегирист для богатых (кстати сказать, хороший знакомый Жизнева, даже входивший в Сообщество) как раз закончил читать поэму про Ольгердовича, полную самой чудовищной лести, как вдруг в зал, нелепо размахивая руками, влетели два охранника и с грохотом и звоном врезались в пиршественный стол. Толстая супруга одного из гостей вместе со стулом, визжа, опрокинулась на пол, сидевший напротив супруг, в которого врезался второй охранник, собственной головой повалил, точно кегли, с десяток бутылок, стоявших рядом с ним на столе. Бывалый поэт, уже получивший
      
      
       3
      
      гонорар, тут же исчез с эстрады, а Ольгердович, стоявший с бокалом во главе стола, умолк и выпучил глаза, увидев в дверях зала статную фигуру Николая в форме, а за ним - группу вооруженных бойцов СОБРа, придавших охранникам такое ускорение. Только тут догадался Ольгердович, что не зря на корпоратив не явились несколько приглашенных им чиновников, но - было уже поздно. Ну и пошло-поехало: "На пол! Руки за голову!", досмотр и все такое прочее. Портить уважаемым людям праздники Николай и его подчиненные в силу специфики профессии давно научились и, что скрывать, делали это с большим удовольствием. Николай, наступая по дороге на лежащих, направился прямиком к Ольгердовичу, порадовал того известием о наличии в зале, согласно ориентировке, лиц, находящихся в розыске, и отобрал у Ольгердовича пистолет вместе с разрешением, заявив, что разрешение поддельное (поддельное разрешение на имя Ольгердовича Николай заранее состряпал на всякий случай). Тем временем у нескольких гостей обнаружили достаточно кокаина, чтобы укатать несчастных лет на десять, а то и более (причем мы не берем на себя смелость утверждать, будто кокаин им подкинули - без этого модного снадобья многие светские люди давно никуда не выходят). Конечно же, как из-под земли возникли штатные понятые... Творя все эти издевательства, Николай отметил про себя: такое же удовлетворение он испытывал ранее только однажды, пресекая съезд воров в законе, проходивший на теплоходе в Северном речном порту. Ту ночь Ольгердовичу и еще ряду уважаемых лиц пришлось провести в обезьяннике - самом обычном, среди бродяг и ополоумевших пьяниц, в запахах мочи и немытого тела, которые так въелись в костюм от Армани, что Ольгердович потом отдал его охраннику. Позвонить им никуда не дали, а телефоны отобрали. Утром подполковник вызвал Ольгердовича и велел ему оставить Марину в покое навсегда, иначе в ход пойдут и фальшивое разрешение, и акты об изъятии кокаина, и акты о многочисленных нарушениях, выявленных на предприятиях Ольгердовича за последние сутки, и много чего еще. Затем подполковник сгреб Ольгердовича за волосы (дорогая прическа за ночь подрастрепалась) и стал тыкать его носом в какие-то бумаги, разложенные на столе, размеренно говоря при этом: "Я вас, барыг, научу женщину уважать. И скажи спасибо, дятел, что я все это сразу не пустил в ход и не пришил тебе еще похищение человека. Твои же охранники свидетелями пошли бы, на них у меня много есть всякого интересного, хотя бы тот же кокс. Понял?" Морально Ольгердович был полностью подавлен и потому лишь тупо произнес: "Да". Для острастки Николай провел во владениях Ольгердовича еще несколько проверок (и вновь на диво результативных) и отстал от своей жертвы только после того, как Марина попросила его унять пыл. "Он стал как шелковый, просил прощенья, признал ошибки... Я его никогда таким не видела, - рассказывала Марина, заливаясь смехом. - Обещал купить мне шубу, представляешь? Просил только об одном: иногда появляться со мной на людях, а то, мол, пойдут разговоры. Ну я согласилась, конечно, чтоб не передумал насчет шубы, подлец такой". Николай отмахнулся от благодарностей и только сказал на прощанье: "Ты смотри там - поаккуратнее с ним. Непростой он тип, редкостная сволочь". - "Знаю", - беспечно отозвалась Марина. Так состоялось укрощение Ольгердовича. То, что обо всем этом думал Ольгердович, можно приблизительно передать словами Хемницера:
       Мне дева кажется творением небес,
       А стоит сблизиться, как станет сущий бес.
      Мысли Марины и ее простительное самодовольство в целом отражает строка Вальтера Шатильонского:
       Укрощает девушка даже носорога (225).
      То, что думал Николай, злорадно посмеиваясь над Ольгердовичем, можно выразить строками Фрёдинга:
       Он Господа Бога любимое чадо.
       Пойдемте вздуем его как надо! (226)
       В целом же история эта, если не считать денежных потерь Ольгердовича, - ибо все силовые
      
      
       4
      
      мероприятия, за исключением, пожалуй, борьбы с оппозицией, должны в наше время иметь финансовый результат, - завершилась к общему удовольствию. Иметь дело с Мариной, с ее приметливым взглядом и злым юморком, для Ольгердовича, да и для любого другого подобного простеца, было на самом деле вовсе не просто. И когда выяснилось, что есть соображения поважнее престижа и секса, Ольгердович облегченно вздохнул. Теперь никто не отпускал замечаний относительно нелепостей его поведения, звучавших для него как железо по стеклу. А новую замечательную любовницу он себе надеялся вскоре найти. В этом деле он почему-то крепко надеялся на помощь Марины. Да и на секс с Мариной в будущем тоже надеялся.
      
       Глава II
      
       Дамы слегка перекусили, потом Ольгердович по распоряжению Марины заказал бутылку шабли и кофе, а для подруг Марины еще и пирожные. Затем Ольгердович набрался смелости и напомнил Марине (шепотом, на ушко) о том, что рассчитывал увидеть в ее компании помимо Зои и Маргариты, к которым не испытывал интереса, подругу Марины по имени Алена. Про Алену Марина скромно сообщала, будто та гораздо эффектнее ее самой, вдобавок моложе и к тому же знает шесть иностранных языков. В довершение всего Алена на данный момент была якобы совершенно свободна и находилась в поиске обеспеченного спутника жизни. Ольгердович развесил уши, так как вкусу Марины он доверял - да и как не доверять, если она сама являлась воплощением вкуса. Однако Марина, услышав его напоминание, разгневалась и заявила:
      - Так, Ольгердович, всё, утомил! Нашего общества интеллигентных дам тебе, значит, недостаточно. Маньяк, подонище, только о бабах и думаешь!
       Ольгердович пытался возражать, но Марина оставалась непреклонна в своей обиде:
      - Свободен, я сказала! И расплатиться не забудь!
       Несчастному Ольгердовичу пришлось откланяться. Правда, на прощанье Марина сказала ему своим мурлыкающим голосом богатой московской купчихи:
      - Будет тебе Алена, не переживай. Она сегодня не смогла - сдает зачет.
       Слегка успокоенный Ольгердович удалился, криво улыбаясь, после чего Марина дала волю смеху. Дело заключалось в том, что Алену она просто-напросто выдумала. В ее бедовой головке такие фантазии рождались постоянно, потом Марина испытывала их на окружающих, и это доставляло ей и ее подругам массу веселья. Волчкова предложила своим замогильным голосом:
      - Надо бы ему фотку Алены подарить. Пусть пока мастурбирует. Может, успокоится малость.
      - Ни в коем случае, - возразила Маргарита с набитым ртом - она поедала уже четвертое пирожное. - Во-первых, эти фотки легко раскалываются. Ну, то есть можно вычислить, чьи они на самом деле. А потом: вдруг она, девушка на фотке, ему не понравится?
      - Ну вот еще, стану я для этого козла с фотками возиться, - пренебрежительно фыркнула Марина и перевела разговор на свою излюбленную тему - о герое нашего повествования Любиме Жизневе. Поскольку она считала, что на своих мужчин в разговоре с подругами непременно следует жаловаться, то она с многозначительным видом заявила:
      - Жизнев, чтоб вы знали, - жуткий извращенец. Будьте с ним поосторожнее.
       Не вполне выдержав предостерегающий тон, она заливисто рассмеялась, затем сделала постную мину и сказала:
      - Ну, я просто предложила ему как-то сыграть в ролевые игры. Что тут такого? Все это делают, а мы так давно знакомы... Он тут же возбудился, как павиан, закричал, что он - белогвардейский генерал, а я - пленная большевистская комиссарша, какая-то Лариса Рейснер. Заставил меня напялить свою прокуренную кожаную куртку, всячески угрожал и издевался, а потом стал насиловать, размахивая водяным пистолетом. Надругался надо мной несколько раз...
      - Монстр, - с уважением пробасила Волчкова.
      
       5
      
      - Да-а... Подонище, - мечтательно выдохнула толстушка Маргарита.
       Проницательный читатель, вероятно, догадался, что Марина импровизировала свои рассказы, сплетая в них на ходу правду и выдумки, а потому стоит пояснить, как все происходило на самом деле. Разговор о ролевых играх действительно завела Марина, начитавшись предварительно каких-то статеек вроде "Радость секса". Разумеется, со своими богатыми покровителями (или, как она их называла, "габорами") ей и в голову не пришло бы заводить подобные беседы - от габоров ей всегда хотелось просто поскорее отделаться, и желательно вообще без всякого секса. Но Жизнев был особь статья, к тому же Марина знала, что он рад поддержать любые фантазии - чем чуднее, тем лучше. Слова ее упали на подготовленную почву - Жизнев весь вечер приглядывался к ее модным кожаным штанам, выгодно подчеркивавшим фигуру, и, услыхав про ролевые игры, неожиданно спросил:
      - А читала ты "Оптимистическую трагедию"? А знаешь, кто такая была Лариса Рейснер? Вы с ней, между прочим, очень похожи.
      - Я что, на еврейку похожа? - удивилась Марина, воплощавшая в себе яркий тип славянской красоты, доводивший многих габоров до истерик и необдуманных поступков.
      - При чем тут еврейка? - удивился в свою очередь Жизнев. - А, ну да, ты же не знаешь, кто такая Лариса Рейснер. И ты за это поплатишься. Ролевых игр, значит, захотела? А что ты знаешь о классовой борьбе, о жестокости гражданских войн? Короче: я - белый генерал, ты - пленная коммунистка... нет, комиссарша. Ты презираешь меня, реакционера, но ты истосковалась по мужскому телу, ведь ты же не можешь отдаваться своим матросам, чтобы не разрушать революционную дисциплину... Руки вверх! - неистово завопил вдруг Жизнев и выхватил откуда-то водяной пистолет. Другой рукой он сорвал со стула висевшую на нем потертую кожаную куртку, принадлежавшую еще его отцу, и швырнул ее Марине: - Надевай!
      - Зачем это? - слабо воспротивилась Марина.
      - Рассуждать?! - окончательно озверел Жизнев. - Вот тебе, большевистское отродье! - и он выстрелил в Марину из водяного пистолета.
      - Что ты делаешь, дурак! - вскричала Марина, испугавшись за свой макияж, но в следующий миг Жизнев уже сгреб ее в объятия. Дальнейшее по сути не слишком отличалось от рассказа Марины подружкам, разве что вместо слова "надругался" правильнее было бы употребить какое-нибудь более нежное слово. Однако Марина не собиралась жертвовать скучноватой правде цельностью образа. Собственно, и подруги люто завидовали ей именно как жертве.
      - Вот что за фрукт этот ваш Жизнев, - назидательным тоном сказала Марина. - Правда, должна сказать, что утренний секс был удивительным. А потом он даже принес мне кофе в постель. Причем неплохо его заварил, хотя сам не пьет ни кофе, ни чаю, даже шоколадных конфет не ест. Говорит, что кофеин ему нельзя, потому что он и так всегда на взводе. И вот пью я кофе, ничто не предвещает беды, - Марина снова залилась смехом, - как вдруг совершенно неожиданно раздается звонок в дверь. Жизнев идет открывать. Оказывается, к нему заявился фотограф. Решил его пофотографировать - у него, то есть у фотографа, выдалось, видите ли, свободное время. А на то, что он вломился в чужую личную жизнь, лишил нас обоих дальнейшего удовольствия - а оно предполагалось, - на это ему насрать. У нашего дорогого поэта таких нахальных дружков вообще полным-полно. И никто, - мстительно добавила Марина, - никто из них наверняка не знает, что за птица такая Лариса Рейснер.
      - И что, он их тоже насилует за это? - мрачно осведомилась Волчкова.
      - Молчи, дура, ты просто завидуешь... Так вот, ночью мы с Жизневым выпили бутылку портвейна - как он сказал, мне перед расстрелом положено. А еще две бутылки портвейна - причем хорошего, не дряни какой-нибудь - он забыл в морозилке, представляете? Они не лопнули, из них только пробки выперло. Ну, тут я поверила, что он ко мне и впрямь неравнодушен. Уж если Жизнев из-за меня забыл про две бутылки портвейна... - и Марина закатилась смехом. - Потом они с фотографом,
      
      
       6
      
      бросив меня, как ненужную вещь, поперлись во двор фотографировать Жизнева. Бутылки тем временем оттаивали на кухне. Потом они вернулись, и Жизнев стал угощать фотографа оттаявшим портвейном. Сам Жизнев не пил, потому что собирался еще работать. А фотограф на вино оказался слаб и уже с первой бутылки окосел. Стал предлагать мне устроить прямо тут же фотосессию - ну, я, конечно, отказалась. Во-первых, у Жизнева очень уж своеобразная обстановка - если кто-то у него бывал, то сразу узнает, где проходила съемка, ну а на кой мне это надо? Во-вторых, откуда я знаю, что это за фотограф? Может, это самозванец какой-нибудь. Вокруг Жизнева много таких. Все называют себя поэтами, писателями, а почитаешь - мама дорогая! Может, и этот такой же, а я буду перед ним раздеваться...
      - Значит, он хотел, чтоб в голом виде? - поинтересовалась Маргарита.
      - Ну естественно, - пропела Марина чуть обиженно. - Естественно, в голом, несмотря на то, что сам он ужасный хлюпик и должен бы быть поскромнее. Вот Жизнев - другое дело: не красавец, но крепок, настоящий мужик, и в сексе хорош. Знает, подонище, что женщине надо... Так вот, Жизнев хотел работать и с утра пить отказался, но влил в этого фотографа обе бутылки портвейна. Слава богу, что они были только по ноль пять. Фотограф был совсем никакой, но все же поехал куда-то по своим делам. Представляю, как его там встретили: времени часов двенадцать, а он бухой в дрова, несет какую-то пургу, ничего не поймешь. Но вот насчет фотосессии - зря я отказалась.
      - Почему зря? - хором спросили подруги.
      - Да потому, что посмотрела я потом на фотки Жизнева, которые делал этот фотограф, и обзавидовалась. Классно получилось - такой, знаете, психологический портрет. Сразу видно, что непростой человек. Вызывает уважение... Мне надо было тоже портрет сделать, без всех этих дурацких раздеваний. Но что делать, если мужиков со мной вечно про раздевание тянет поговорить...
      - Да, нелегко тебе, - сочувственно пророкотала Волчкова.
      - А почему бы тебе за Жизнева замуж не выйти? - с коварным мерцанием в синих глазах спросила Маргарита. Однако Марина этого мерцания не заметила, поскольку, казалось, обрадовалась вопросу. Она пожала плечами:
      - Да я бы, может, и вышла, но он говорит, что уже стар и к сексу абсолютно равнодушен, а дружить, видите ли, можно и так. Равнодушен он, как же... А по-моему, наоборот, - засмеялась Марина, - дружить надо в браке, а сексом заниматься как поиском приключений. Шучу, шучу! Ну, он, конечно, не молодой уже и болезней всяких куча - я, как он говорит, инвалид всех трех групп. Нашел чем хвалиться, дурак, - голос Марины слегка дрогнул. - Но это всё можно пережить, это всё решаемые вопросы. Денег врачам дать - подлечат, а так мало ли неравных браков по возрасту! Проблема в другом: привыкла я к широкой жизни. Ему со мной поэтому будет тяжело.
      - Но ты же говоришь, у него тьма друзей - богатых, известных. Его читают, у него поклонники, - заметила Маргарита. - Сейчас, пока он один, деньги ему не очень нужны, он ведь маленько не от мира сего. А при молодой жене научится деньги добывать.
      - Про друзей не я говорю, а так оно и есть, - возразила Марина. - Ну а что толку? Поклонники могут в кабаке угостить, вот и всё. Причем сами там за вечер пропивают столько, сколько Жизнев за месяц на работе получает, вкалывая с утра до ночи. Причем пропивают с такими уродскими бабами... Один у Жизнева есть хороший поклонник, издал недавно его толстую книгу - это, я вам скажу, реально дорого. Ну, издал, а книга не продается.
      - Почему не продается? - спросила Маргарита.
      - Дорогая получилась. Но дело даже не в этом. Дело в жизневских дружках, - и глаза Марины засверкали гневом - друзей Жизнева она не любила всей душой. - Они постоянно хвалят его, называют гением, я тыщу раз это слышала. Но где хвалят? В компании за бутылкой. Тут они поют как соловьи. Но ведь многие из них печатаются, по радио выступают, по телевизору, дают интервью, все такие из себя известные, все к каким-то кормушкам пристроены... Ну так скажи то же самое
      
      
       7
      
      публично про своего гениального друга! У нас что, так много гениев? Один пишет предисловия к книжкам разных графоманов, статьи о современной литературе, из телевизора не вылезает... Жизнев для него якобы лучший друг. И что, думаете, упомянул он хоть раз про этого друга? Как же! А ведь знает про книжку, что ее надо продавать, что Жизнев иногда последний хрен без соли доедает... Второй тоже постоянно называет Жизнева гением и своим лучшим другом. Но вот он выпустил книжку, и что же я там прочитала? Что очень много клоунов в литературе развелось, никто не может сказать ничего серьезного, - и Жизнева назвал в их числе. Не знаю, что уж он там на самом деле хотел сказать, но вышло, что Жизнев, его лучший друг, такой же обыкновенный клоун. Третий тоже талдычит - "гений, гений", но в книжках своих пишет про кого угодно, только не про Жизнева. Понимаю, что это может быть не в тему, но все равно возможность замолвить про друга словечко, по моим понятиям, всегда можно найти. Четвертый, тоже писатель, приглашал нас с Жизневым в гости, но вместе с нами приглашал жизневских дружков по этому ихнему Сообществу. Они, конечно, Жизнева ненавидят за то, что мизинца его не стоят, но хозяин-то каков: вместе с ними прет против Жизнева, хотя когда их нет, тоже называет его гением. Ты, говорит, раньше писал лучше, мне легче запоминалось. А может, Жизнев тут ни при чем, может, у тебя склероз развивается, дорогой товарищ? А эти поэтишки, бывшие подельники Жизнева, думаете, Жизневу благодарны? Он их дела устраивал изо всех сил, время гробил месяцами, в долги влезал, и вот теперь это ничтожество Сидорчук лягает его в своих дурацких интервью при всяком удобном случае. Я, мол, поэт, во мне есть огонь, а в Жизневе огня уже нет. Знаю я этот огонь, побывала недавно на концерте. Сплошная похабщина и сколочено всё кое-как, кривыми гвоздями, слушать противно. Для дураков продукт, с Жизневым разве сравнишь... Мои друзья ушли и меня увели. Ладно, - махнула рукой Марина, - я всё это к чему говорю: не будет денег у Жизнева ни-ког-да. В мире всё на связях делается, на знакомствах, рука руку моет и так далее. А с такими друзьями, как у Жизнева, далеко не уедешь. Я, конечно, их где-то понимаю: у них жены, дети, а тут они поднимут Жизнева и сразу станут никому не нужны, потому что он всех затмит. Но в бизнесе-то как: сегодня я тебе помогу, завтра ты мне поможешь. Иначе все бизнесмены давно бы вымерли. А уж Жизнева я знаю, он бы точно в долгу не остался. Но друзьям его в это не верится. Был бы он маленьким, как они, тогда, может, ему и помогли бы. А такой как есть он всех пугает. Вытащат писаки на свет такого монстра и помрут все потом с голоду. Так что женитьба отменяется, девчонки. Будем просто дружить, - и Марина рассмеялась, но теперь уже невесело.
      
       Глава III
      
       В это самое время Любим Жизнев, давно забывший обо всяких обидах и тщеславных мыслях, уже который час сидел за компьютером и безмятежно трудился. Его издательство решило переработать выпущенный ранее другой, разорившейся фирмой "Исторический лексикон", то есть сборник статей о выдающихся деятелях разных веков - политиках, полководцах, ученых, писателях, художниках и даже знаменитых злодеях. На долю Жизнева в этом труде достались два тома, посвященные деятелям эпохи Возрождения (то есть XIV - XVI векам), - всего около 250 очерков. В его задачу входило отредактировать довольно-таки коряво написанный текст, снабдить его подходящими цитатами из сочинений героев очерков, привести отзывы современников об этих людях, сделать пояснительные врезки, а также собрать многочисленные иллюстрации, которых в исходном издании имелось мало, а цветных не было совсем. Жизнев нисколько не обманывался относительно сложности полученного задания - достаточно сказать, что ранее двух редакторов уволили именно из-за их неспособности справиться с этим проектом. Справиться же было и впрямь непросто, ведь очерки писали десятки авторов, каждый являлся специалистом-историком и выбирал себе то историческое лицо, которое лучше знал и по которому имел под рукой достаточно литературы. А редактору-составителю, то есть в данном случае, после увольнения первых двух, уже Жизневу, вменялось в обязанность знать все 250 персонажей двухтомника - как же иначе, если ему
      
       8
      
      предстояло цитировать их труды и давать о них в текст пояснительные врезки. Наличием у Жизнева соответствующей литературы никто не поинтересовался - хозяйка издательства лишь пробубнила что-то ободряющее и в то же время крайне невразумительное насчет якобы имеющейся возможности скачать из Интернета "что угодно". Забегая вперед, скажем: возможности скачивания оказались весьма скромными, ибо владельцы сайтов стремятся в первую очередь зашибить деньгу, а не облегчать работу разным там культурологам. Что-то нашлось, и на том спасибо, а остальное по старинке приходится искать в библиотеках. Однако сроки Жизневу установили крайне жесткие, по полгода на том, хотя по всем издательским нормам одна редактура тома в 72 авторских листа (без изучения материалов, написания вставных статей, поиска иллюстраций и цитат) требовала около трех месяцев. Поэтому разъезжать по библиотекам Жизневу было совершенно некогда, книги ему следовало иметь под рукой.
       Выручала собственная библиотека, составлявшаяся десятилетиями, а то, чего не оказывалось на ее полках, приходилось искать и покупать в букинистических магазинах и на букинистических сайтах в Интернете (в последнем случае Жизнев оплачивал еще и почтовые расходы). Хозяйка издательства старательно делала вид, будто ничего этого не понимает, вызывая у Жизнева лукавую улыбку. Еще бы, ведь у нее дома обитали пятнадцать собак и с десяток кошек (верный признак нелюбви к людям), и ей приходилось всячески экономить, дабы прокормить всю эту ораву. Поэтому тот факт, что Жизнев из своего тощего редакторского кошелька оплачивал десятки, если не сотни недешевых книг, необходимых для выполнения полученного задания, доставлял предпринимательнице немалое удовлетворение. Правда, порой ее охватывало беспокойство: как же так, человек безропотно платит за то, за что платить никоим образом не должен? Она начинала давать Жизневу непрошеные сбивчивые советы касательно того, как обеспечить себя необходимой литературой. В ответ Жизнев только отмахивался и поеживался - наблюдая проявления жадности, пытающейся сойти за нечто другое, например за бескорыстную помощь, он всегда чувствовал себя крайне неуютно. А разгадка его долготерпения была чрезвычайно проста: Жизневу нравилась работа и нравились приобретаемые им для работы книги.
       Хозяйка, конечно, вскоре поняла, как обстоит дело, тем более что Жизнев ничего и не скрывал: ему хотелось объяснить окружающим, что тяжко трудится за небольшие деньги он не по глупости, а потому, что работа полезна для его души. Он и хозяйке говорил то же самое, дабы та не считала, что в очередной раз сумела его облапошить. Когда он работал не в штате, а по контракту, хозяйке это удавалось. Ему приходилось по 12 часов в день редактировать тексты, требовавшие до 90 исправлений на одной странице (он специально считал), получая за это в месяц сумму, равную средней пенсии. Немногим больше он зарабатывал, составляя заказанные хозяйкой антологии, сроки же были назначены такие, что трудиться приходилось с утра до вечера, частенько захватывая и выходные. При этом значительную часть работы хозяйка ему не оплатила, ссылаясь на имеющиеся недостатки. Жизнев не обиделся и не слишком огорчился, ибо давно понял, каких моральных следствий надо ждать от либерализации общественных отношений. Коли уж сделался наемным работником, то не жди, что с тобой станут церемониться. Правильно заметил Вальтер фон дер Фогельвейде:
       Кто сделаться решил товаром,
       Тот обесценился навек (227).
      Это высказывание справедливо, увы, не только в отношении сребролюбивых поэтов, - истинный смысл его гораздо шире. А о любителях законной наживы верно написал Ганс Вильгельм Кирхгоф:
       Вот деньги в рост идут, а честь?
       Да нет ее, коль деньги есть (228).
      Чему же тут удивляться или огорчаться? Можно, конечно, заклинать нечисть, как Блок: "Отойди от меня, сатана, отойди от меня, буржуа, только так, чтобы не соприкасаться, не видеть, не слышать;
      
      
       9
      
      лучше я или еще хуже его, не знаю, но гнусно мне, рвотно мне, отойди, сатана". Однако заклинания подействуют только в том случае, если произносящий их обладает независимым состоянием, пусть небольшим, как тот же Блок. В противном случае избежать сделки с буржуа по продаже самого себя человеку нельзя никак, и следует быть готовым к тому, что буржуа в ходе делового общения проявит все те милые свойства, которые приобретаются им в силу его особого социального положения. Об этих свойствах Смоллетт писал: "Богатство, разумеется, не есть мера заслуг. Напротив, часто - можно сказать обычно - его приобретают люди с низкой душой и ничтожными способностями. Своему обладателю оно не приносит в дар никаких добродетелей, но способствует повреждению его ума и порче нравов" (229). Однако совесть богатых не мучает, ибо для них как для представителей рода людского в высочайшей степени справедливы слова Салмана Рушди: "У людей есть замечательное свойство: они способны убедить себя в истинности и благородстве своих дел и помыслов, которые в действительности корыстны, неискренни и подлы" (230).
       Жизнев, конечно, мог бы напомнить своей начальнице о том, что ее благополучие в очень значительной степени зиждится на множестве книг, подготовленных им или под его руководством в разные годы (ведь это было то самое издательство, в котором Жизнев когда-то начинал как редактор, см. ч. I), однако он счел это бесполезным для начальницы (буржуй есть буржуй, его не переделаешь) и бесспорно вредным для себя, ибо обивание порогов в поисках работы всегда вызывало у него разлитие желчи. Жизнев поступил иначе: когда речь зашла о новом контракте, он заявил, что готов работать только в штате и с гарантированной зарплатой (а примерный уровень зарплаты в московских издательствах ему сообщили бывшие коллеги). Хозяйка издательства удивилась - она не ожидала такой прыти от Жизнева, которого считала человеком не совсем от мира сего (в том числе и из-за былых грабительских контрактов, которые тот безропотно выполнял), однако замыслов у нее имелось много, опытных редакторов не хватало (собственно, их всегда не хватает), и она, помявшись, согласилась.
       Легкой жизни в штате у такой начальницы Жизнев не ожидал и оказался прав. Так как издательство уволило в целях экономии почти всех художественных редакторов, Жизневу пришлось самому стать кем-то в этом роде и снабжать книги изображениями, быстро освоив подбор картинок в Интернете. Когда Жизнев отредактировал текст книги о Николае II, то неожиданно выяснилось, что весь огромный фонд фотографий, уже имевшийся в компьютерах издательства, грозит стать бесполезным хламом, поскольку из-за ухода художественного редактора невозможно сказать, кто на каком снимке изображен и к какой главе этот снимок относится. Жизнев разложил сотни распечатанных фотографий на полу своей квартиры и несколько дней ходил, наступая на лица представителей династии Романовых (без всякого священного трепета, надо сказать), однако все же привел изобразительный фонд в порядок, сделав подписи ко всем снимкам и распределив снимки по главам. Он составил книгу о Пушкине, написав статью о жизни поэта (благо как раз в это время читал много пушкинистики, а также удосужился наконец прочесть все опубликованные записи и переписку Пушкина - многие любители поэзии этого не делают никогда, и совершенно напрасно). Затем он выбрал и разбил по темам наиболее афористичные строки Пушкина (таково было основное задание редакции, хотя сам он считал его нелепым). Затем составил объемистый раздел высказываний о Пушкине различных выдающихся писателей, филологов и ученых и завершил книгу подробным биографическим справочником, рассказывавшим обо всех людях пушкинского времени, упоминавшихся в тексте. Были и другие книги: хрестоматия документов по русской истории, к которой Жизневу пришлось подбирать иллюстрации и составлять примечания (составители забыли или поленились это сделать, хотя в документах имелось множество терминов, совершенно непонятных современному читателю) - огромный труд, кончившийся ничем, так как хрестоматия так и не вышла; книга обо всех пятнадцати поместных православных Церквях, с историческим очерком каждой Церкви, описанием ее современного состояния и путеводителем по ее наиболее значимым
      
      
       10
      
      святыням с изображениями оных - составленный Жизневым огромный материал отдали на просмотр и рецензию попам из издательского отдела Патриархии, чем все дело и кончилось (никакой рецензии, ни хорошей, ни плохой, не последовало, и книга тоже не вышла); несколько богато иллюстрированных антологий русской лирики, которые составляла на свой вкус сама хозяйка издательства, а Жизневу пришлось тщательно выверять их на предмет возможных ошибок, используя книги из собственной библиотеки; книги о декабристах и о художниках-передвижниках, к которым, как и к книге о Пушкине, Жизневу пришлось подбирать иллюстрации, используя накопленный в компьютерах издательства изобразительный фонд и хранившиеся в издательстве многочисленные альбомы (к книге о передвижниках Жизнев также написал вступительную статью); книга цитат из Шекспира, которую Жизнев выверял по собственному собранию сочинений "стратфордского лебедя" 1958 года под редакцией Смирнова и Аникста; книга о русском символизме, весьма любопытная, но давшаяся нелегко, так как с самолюбивым автором пришлось обговаривать даже самые несущественные изменения... Были и другие работы: редактура и литературная обработка книг, не представлявших для Жизнева интереса и потому не заслуживающих упоминания на этих страницах (вообще-то его интересовало всё, но в очень разной степени), написание справок, рецензий, рекламных текстов, аннотаций... Что-то требовало нескольких дней или даже часов, на что-то, как на книгу о Николае II или на печальной памяти хрестоматию, уходили месяцы... И вот в конце концов, неплохо себя зарекомендовав в качестве исполнителя-универсала (а не организатора, как в былые годы), Жизнев как знак высокого доверия получил задание по переработке "Исторического лексикона".
       Как уже говорилось, ушлому начальству вновь удалось построить работу Жизнева так, чтобы тот трудился с утра до вечера и даже захватывал выходные дни. Каждое утро Жизнев вспоминал о том, сколько еще не сделано и, проклиная все на свете, а в особенности собственные уступчивость и деликатность, мчался к компьютеру. Завтракать он прекратил, так как с утра его мучило ощущение того, что пищу он еще не заработал. Дела по дому ему пришлось возложить на престарелую матушку, а то, с чем она не могла справиться, например походы на рынок за продуктами, превращалось в трудно разрешимую из-за нехватки времени проблему. Сочинять Жизневу все-таки удавалось, несмотря ни на что - видимо, благодаря приобретенному с годами мастерству, позволявшему быстро и уверенно воплощать в произведение любую идею. Правда, никто не мог сказать, сколько идей так и не смогло прорваться из духовного эфира в мозг нашего героя, забитый реалиями XIV-XVI веков и самых разных стран, от Норвегии до Индонезии. Об этих неявных утратах Жизнев, конечно, думал с досадой, однако стоило ему сесть к компьютеру и приступить к занятиям, как досада вскоре проходила. Хотя многие люди и восхищались образованностью Жизнева, сам он не раз уличал себя в дремучем невежестве, и уже в начале работы над "Лексиконом" невежество проявилось вновь, причем в ужасающих масштабах. Однако привлекательность этой работы для Жизнева состояла как раз в том, что, обнаруживая пробелы в своем образовании, он в то же время их и закрывал. Его удивляло, как люди могут жить без исторических сведений и как еще совсем недавно он сам жил, не зная того, что узнавал, трудясь над необъятным "Лексиконом". Исторические лица, события, социальные установления, не читанные ранее тексты, не виданные ранее картины и архитектурные памятники - остаться равнодушным ко всему этому богатству, не стремиться им овладеть мог, по убеждению Жизнева, лишь духовный кастрат. А трудов своих наш герой научился не жалеть, памятуя слова Шиллера о том, что трудолюбие не только дает средства к жизни, но и придает жизни цену. Наивно было бы думать, что потомки смогут сполна оценить трудовой энтузиазм составителей "Исторического лексикона". Но наш герой с годами стал хорошо понимать другое - то, что, приобретая познания, личность приобретает все новые творческие силы, а значит, все успешнее творит и становится все ценнее, все тяжелее на весах вечности. А утраченные - точнее, не уловленные - в ходе работы идеи непременно вернутся, как полагал Жизнев,
      
      
       11
      
      к человеку, обогащенному познаниями, причем вернутся в еще большем блеске. Поэтому следует перебороть и жажду отдыха, и жажду развлечений. Следует трудиться, читать, приобретать книги. Верно писал Руми: "Когда бы притихли крики твоего ослиного эго, разум стал бы твоим Мессией" (231). И еще: "Пророки и святые не избегают духовных битв. Первая из таких битв - их поход против собственного эго, их борьба за искоренение своекорыстных стремлений и чувственных желаний. Таков Великий Джихад" (232).
      
       Глава IV
      
       Однако случались у Жизнева и минуты отдыха, если можно считать отдыхом перемену занятий. Он читал то, что давно наметил прочесть, сочинял новые стихи и правил старые. На прозу при работе над "Лексиконом" времени, конечно, не хватало. В полной мере отдыхом становились для него лишь вечера пятниц, которые, что греха таить, он проводил за бутылкой, причем обычно пил в одиночку, опасаясь пустопорожних разговоров. Кроме того, только вино (обычно крымский херес) позволяло изгнать на время из памяти работу со всеми ее проблемами и погрузиться в воспоминания. Тут стоит привести строки Саади:
       Скорбей на жизненном пути без чаши не перенести,
       Верблюду пьяному шагать с тяжелой ношей веселей (233).
      Вот Жизнев и облегчал на время свою нелегкую ношу. Вспоминать, разумеется, хотелось что-то веселое и доброе. А мало ли в прошлом было веселой гульбы и по-доброму складывавшихся обстоятельств!
       Однажды взгляд Жизнева упал на корешок стоявшей на ближней полке книги Гумилева, и тут же вспомнились Петербург, угол Мойки и Марсова поля, и заведение "Бивак паяцев". Владельцы заведения были в восторге от выступления в их концертном зальчике поэтов Сообщества, то есть Сложнова, Жизнева и Сидорчука. Как то вошло в обычай в последние годы существования Сообщества, предложение дать концерт поступило через Сидорчука, который за это забрал себе более половины общего гонорара. Данный факт выяснился случайно - когда один из владельцев "Бивака" уже после второго концерта сам завел разговор о том, сколько платил за предыдущие концерты и сколько намерен платить впредь. Жизнев и Сложнов переглянулись, на лице Сидорчука появилась кислая гримаса. Вызвана она была отнюдь не стыдом или раскаянием, а пониманием того, что следующие гонорары придется делить уже в иной пропорции. Однако к этому времени товарищи Сидорчука уже так привыкли к его бессовестности, что не огорчились, не обиделись, не высказали ни слова упрека, а только спокойно и по-деловому обсудили со своим квази-руководителем, как раздел денег будет происходить в дальнейшем. Затем они принялись смаковать предложенные хозяевами яства и поглощать сначала доброе французское вино, а потом фирменную настойку заведения с ласковым названием "Чертик". Их окружал любовно воспроизведенный интерьер начала XX века, выглядевший в этих стенах уместно как нигде - ведь заведение располагалось точнехонько в том же помещении, где некогда находился и настоящий, первоначальный "Бивак паяцев". При мысли о том, кто тогда здесь бывал, поэтов пробирала дрожь восторга. А тут еще яства, комплименты хозяев и поклонников, улыбки женщин, "Чертик"... В "Биваке" поэты выступали раз шесть в разные времена года, и о каждом приезде у Жизнева сохранились приятные воспоминания. Вот ранней весной к поэтам на мосту через Мойку подходит поклонник их творчества, знаменитый питерский архитектор, и ведет пить абсент в перестраиваемые им огромные апартаменты; вот поэты посещают Музей Арктики и Антарктики, а оттуда идут в поход по бесчисленным питерским распивочным; вот жарким летним утром Жизнев, оставленный в одиночестве на квартире питерского друга, плетется через залитый солнцем безмятежный двор в ларек за пивом; вот Жизнев, отбившийся от товарищей, останавливает такси и просит покатать его по городу - да, просто покатать, - потом вывезти к морю,
      
      
       12
      
      чтобы выпить там пива, а потом привезти на прежнее место; вот он у входа в "Бивак" под хлопающим от морского ветра навесом тепло прощается с юной официанткой Катей и обещает приехать еще, а Катя кивает и в ее синих глазах читаются смущение и, кажется, надежда; вот Жизнев со Сложновым глухой ночью бегут по набережной одного из каналов Васильевского острова, напросившись на ночлег, и с мороза и ветра попадают в тепло, уют и к накрытому столу; вот подвыпивший Жизнев на литературной тусовке в огромной питерской квартире сидит и в шутку препирается с бойким мальчиком лет семи, причем в комнате их только двое, а из соседнего переполненного помещения доносится зычный голос модного московского стихотворца, читающего совершенно бездарные собственные тексты... Да, Петербург для поэтов - добрый город, вряд ли кто-то будет с этим спорить, - если, разумеется, у поэтов есть известность, а еще лучше - если на них есть мода. Таким поэтам, конечно, хорошо везде, но Жизнев все же в каждой поездке старался оставить по себе добрую память, и, кажется, ему это удавалось. По крайней мере, он и позднее, собираясь в Питер, всегда мог назвать несколько мест, где его были готовы принять с искренней радостью. А для того чтобы оставить такую память, требуется совсем немногое: проявлять внимание и уважение к собеседнику, не отлынивать от разговора, быть веселым и стремиться развеселить окружающих. Окружающие это оценят.
       Вспоминалась еще зимняя поездка в Краснодар в удивительные дни, когда в этом южном городе выпало неслыханное количество снега, троллейбусы ходили только по паре маршрутов, а сугробы достигали высоты второго этажа. При этом было совсем не холодно, приезжие северяне ходили нараспашку, люди кругом улыбались, а сугробы мерцали под фонарями. Сначала состоялось выступление на дне рождения одного из молодых богачей, а наутро поэтов, еще не вполне опомнившихся, повезли куда-то завтракать, а точнее сказать - опохмеляться и продолжать веселье. Снегопад длился всю ночь, и автомобили с трудом протискались по улочкам старой части города к аккуратному, словно сложенному из детских кубиков зданьицу, охристая окраска которого казалась оранжевой на фоне громоздившихся вокруг ослепительно белых сугробов. На фасаде красовалась составленная из красных электрических огоньков надпись "Реноме". Накануне отлета в Краснодар Жизнев выступал в каком-то окраинном московском клубе, название которого ныне забыто, потом праздновал успех с поклонниками, потом заторопился на самолет, целые сутки не спал, а в Краснодаре угодил прямо к пиршественному столу. В результате в описываемое утро сердце у него колотилось как бешеное, а тут еще шашлык и красное французское вино - Жизнев надеялся, что оно как-то поправит дело. На самом деле помочь ему мог только отдых, однако спать почему-то совершенно не хотелось. Когда гостеприимные хозяева предложили перейти к водным процедурам, в сауну Жизнев из-за сердцебиения даже и носа не стал совать - просто искупался в бассейне, принял душ и, закутанный в простыню и слегка освежившийся, вернулся за стол, где вид красного вина пробудил в нем сильнейшую жажду. На старые дрожжи после десятка бокалов в голове у него изрядно зашумело, а на лице появилась глуповатая улыбка. Тем не менее он все-таки смог припомнить строки из знаменитого стихотворения Лоренцо Медичи (Великолепного):
       Славьте Вакха и Амура!
       Прочь заботы, скорбь долой!
       Пусть никто не смотрит хмуро,
       Всяк пляши, играй и пой!
       Будь что будет - пред судьбой
       Мы беспомощны извечно.
       Нравится - живи беспечно:
       В день грядущий веры нет (234).
      Эти стихи убедили его в том, что, как бы ни стучало сердце, о последствиях пития беспокоиться не стоит. Упоминание же об Амуре в стихах оказалось пророческим, ибо совершенно внезапно перед
      
      
       13
      
      взором Жизнева возникли жрицы этого божка. На самом деле это были весьма привлекательные и ничуть не вульгарные, скромно, но со вкусом одетые три молодые дамы - одна совсем юная, две другие постарше. Они расположились за столом, завязалась светская беседа. Жизнев шепотом спросил Сидорчука: "Что это за очаровательницы?" Сидорчук презрительно фыркнул, дабы подчеркнуть тупость Жизнева и собственную проницательность (хотя хозяева праздника ему обо всем сообщили еще накануне) и веско ответил: "Проститутки". Удивленный Жизнев вновь исподволь изучил помутневшим взором каждую гостью, но не обнаружил ни на одной из них никаких печатей и клейм профессионального порока. А между тем в воздухе проносились какие-то слова со значением, какие-то сигналы, в которые Жизнев даже не пытался вслушиваться: ему нравилось безмятежное сидение за столом, нравилось французское вино, нравились все присутствующие, даже нравственно ущербный Сидорчук. И когда его товарищи по застолью начали один за другим отлучаться вместе с дамами в залу для водных процедур, это не побудило его ни к каким действиям. Для чего происходят все эти отлучки, он, конечно, понимал, но его частившее сердце благосклонно относилось только к красному вину, а любовных трудов не желало совсем. Дамы между тем вошли во вкус вакхических забав. Вернувшись к столу, одна из них, самая хорошенькая, стройная шатенка с пушистыми волосами и загадочным взором, начала поглаживать мощные бицепсы Жизнева, не прикрытые простыней, ласково вонзать в них коготки и, словом, всячески склонять Жизнева к плотским усладам у бассейна. Жизнев сначала не вполне сознавал, чего от него хотят, но когда осознал, то прямо объяснил даме на ушко, как обстоит дело с его здоровьем. Затем он восхвалил ее красоту, поблагодарил за благосклонность и попросил не таить на него обиды. "Ты прекрасна, Елена", - повторил он в заключение и нежно поцеловал девушку в мочку уха. Та в ответ ласково ему улыбнулась, показывая, что ничуть не сердится. Улыбка была столь очаровательна и зовуща, что Жизнев решил было плюнуть на здоровье и дать себя увлечь в залу греха, однако сердце, провалившись на миг куда-то в пустоту, заставило его передумать. Несколько уменьшил в его глазах привлекательность порока и Сидорчук, зачем-то начавший размахивать перед глазами сотрапезников использованным презервативом, в котором болталось мутное содержимое. Недостаток вкуса и такта этот человек проявлял, увы, не только в стихах.
       Когда вся компания, вполне довольная друг другом, наконец оделась и направилась к выходу, глазам их предстала забавная картина: молодой богач, вчерашний именинник, забыв закрыть дверь в комнату для массажа, обладал в этой комнате какой-то монотонно вскрикивавшей девицей, не входившей в число тех, с которыми познакомили поэтов. Возможно, подумалось Жизневу, к такому развитию пришел обычный сеанс массажа. Так или иначе, но оба участника этой эротической сцены полностью ушли в свое занятие (девушка стоя опиралась на массажное ложе, молодой богач пристроился сзади) и не обратили на проходивших никакого внимания. Чтобы поторопить именинника, пришлось звонить ему из вестибюля заведения по мобильному телефону. Чуть позже из брошенных вскользь реплик Жизнев узнал, что партнерша именинника замужем, где-то служит и подрабатывает в "Реноме", причем муж о ее побочных заработках прекрасно знает. Жизнев всей душой порадовался такой внутренней свободе молодых супругов.
       Покинув "Реноме", компания сначала заехала в какую-то бильярдную, но это посещение оказалось ошибкой, так как попасть по шару никто уже не мог. Поэтому направились на квартиру к друзьям именинника, с которыми успел сдружиться и Жизнев во время своих прошлых визитов в Краснодар. Глубокомысленные беседы с ними служили ему в застолье убежищем от бесконечных разговоров про автомобили, запчасти, загородные дома и прочую шелуху, облепляющую подлинную человеческую судьбу. Однако тут, увидев дам, один из хозяев квартиры проявил себя не лучшим образом. Видимо, кто-то - то ли именинник, то ли Сидорчук - шепнул ему о том, чем девушки занимаются помимо основной работы, и бедный молодой человек, не зная, как себя вести с такими дамами, начал презрительно усмехаться, говорить колкости и, словом, повел себя очень глупо. В
      
      
       14
      
      противовес этому Жизнев, хотя его и развезло от выпитого в бильярдной коньяка, изо всех сил старался быть галантным, успокаивал готовых возмутиться девушек, а потом, улучив момент, прямо сказал на кухне адепту мужского шовинизма, чтобы тот не портил вечер. "Пойми старина, - объяснил ему Жизнев, - это не какие-то пошлые шлюхи, которые спят с кем попало и за деньги готовы терпеть любое хамство. У них есть работа, поэтому они могут позволить себе тщательно выбирать партнеров. Для них секс - не единственный источник дохода, поэтому они проституируют с душой, с удовольствием. С ними можно поговорить, это люди, пойми, а не просто приложения к влагалищу. Мы вот завтра с ними собрались на концерт, а как они с нами пойдут, если их здесь обидят?" После этого кухонного разговора атмосфера разрядилась и наполнилась дружелюбием - о последнем особенно старался Сложнов, не отстававший от Жизнева по части галантности. В результате к нему преисполнилась нежных чувств девушка Лера, самая бойкая и самоуверенная из трех подруг, брюнетка с зелеными глазами.
       Конечно, люди не любят признавать свои ошибки и менять линию поведения по чьей-то просьбе, считая это признаком слабости. Возможно, молодой человек, считавший, что женщин легкого поведения настоящий мужчина должен унижать, продолжал бы гнуть свое и вечер завершился бы обидами и скандалом. Однако Жизнев с годами стал чертовски убедителен, и дело было не столько в том, что он говорил в спорном случае, сколько в том, как он говорил и как он себя вел. Тут вполне подходят слова Уитмена:
       Я и подобные мне убеждаем не метафорами, не стихами, не доводами,
       Мы убеждаем тем, что существуем (235).
       Далее было вновь выпито много коньяка, и Жизнев довольно смутно помнил, как он вместе со Сложновым оказался в их общем номере гостиницы. Встал он с сердцебиением, но решил не обращать на него внимания: веселиться так веселиться. А веселья предстояла уйма: в Краснодар в этот день должны были приехать музыканты группы Сидорчука, а также любимый Жизневым музыкальный коллектив "Запрещенные барабанщики" - тех и других пригласили одни и те же люди, которых мы здесь условно называем "молодые богачи". Жизневу вспомнился рассказ офицера, прошедшего чеченскую войну (этот офицер консультировал Жизнева во время написания романа): как-то осенью наши бойцы застрелили в лесу боевика-негра, который за каким-то чертом потащился из сытой Англии, где проживал, в жестокую Россию - насаждать исламские ценности. Тащить глупого негра через раскисшее поле в комендатуру не хотелось, давать крюк в несколько верст по лесу - тем более. Тогда покойника прицепили к бронетранспортеру и поволокли полем по грязи напрямик. Когда въехали в село, на броню взобрался боец с музыкальным центром, и по округе разнеслась песня "Запрещенных барабанщиков":
       Убили негра... Убили, суки, замочили...
       Он уже не идет играть в баскетбол...
      И так далее. Негр торжественно ехал на тросе за бронемашиной, глядя в небо и сложив руки на груди (точнее, руки на груди ему связали). Номер имел большой успех - даже вечно настороженные чеченские женщины смеялись до слез. И вот теперь Жизнев познакомился с членами прославленного коллектива. Они охали и держались за виски, повторяя: "Мы не знали, что можно столько пить!" Ну а Жизнева ничего не удивляло, он-то знал, на что способны музыканты Сидорчука. Бесстрашие, с которым эти люди вливали в себя гомерические дозы спиртного, являлось одним из их немногих достойных уважения качеств. Поэты и музыканты вместе пообедали в какой-то харчевне, причем от пива поэты решили воздержаться - вечером им предстояла встреча с дамами. Музыканты же вливали в себя кружку за кружкой - концерт в клубе "Квадро" предстоял им только назавтра. Певец Маршал концерт из-за снегопада отменять не стал и правильно сделал: публика каким-то образом все же добралась до Театра эстрады на главной улице, и зал заполнился почти под завязку. Жизнев уселся рядом с девушкой Марией, самой юной из трех, которая немедленно начала гладить его по руке и
      
      
       15
      
      вкрадчиво сообщила, что в Москве у нее много друзей и после Нового года она собирается туда приехать. "Милости просим!" - вежливо отозвался Жизнев, однако решил оставаться верным Елене, и авансы Марии пропали зря. Певец начал концерт с песни на слова Сложнова, что произвело на девушек глубочайшее впечатление, в особенности на влюбленную в Сложнова зеленоглазую Леру. Она окончательно убедилась в том, что ее выбор правилен, и силой своего чувства изрядно перепугала Сложнова. После концерта Сидорчук потащил всех в артистическую уборную, дабы продемонстрировать свое приятельство со звездой. Там Жизнев потоптался несколько минут на пороге, остро ощущая глупость своего положения и проклиная тщеславие Сидорчука, после чего незаметно ретировался и с удовольствием поболтал с умненькой Леной в вестибюле. Она тоже обещала после Нового года появиться в Москве, но ее слова звучали куда более весомо, нежели девичий щебет Марии. Поэты прогулялись с девушками по заснеженной главной улице, зашли в клуб, принадлежавший молодым богачам, где вся компания угостилась коньяком, а потом усадили дам в такси (водитель клялся всех троих развезти по домам, несмотря ни на какие сугробы) и направились в свою гостиницу. Там Жизнев и Сложнов с облегчением отделались от Сидорчука, проживавшего этажом ниже, и поднялись к себе. По удачному стечению обстоятельств на их этаже имелся буфет, причем не очень дорогой, - там оба поэта вскоре и оказались. Они потребовали коньяка, и за рюмкой Сложнов стал горько жаловаться на пылкость и настойчивость Леры - неуместные, на его взгляд. Достаточно сказать, что и в Театре эстрады, и в клубе они обегали все коридоры, безуспешно ища уголка для совокупления.
      - Ну, во-первых, я видел и в твоих глазах огонь желания. Не на аркане же тебя тащили в эти коридоры, - возразил Жизнев. - Во-вторых, ее настрой должен тебе льстить. Значит, ты в "Реноме" проявил себя настоящим мачо. Да и вообще произвел на девушку хорошее впечатление. Одними мужскими достоинствами их не удивишь.
      - Но она хочет приехать в Москву! - испуганно понизив голос, сообщил Сложнов.
      - Ну и что? - безмятежно пожал плечами Жизнев. - Лена тоже хочет. И Марина хочет. По-моему, это прекрасно.
      - Любим, пойми, Лера очень, очень решительно настроена, - строго сказал Сложнов. - Она меня просто пугает. Она хочет жениться... то есть замуж!
      - Мало ли чего она хочет, - хмыкнул Жизнев. - Все хотят. Хотеть не вредно.
      - А вот представь: она приезжает ко мне, заставляет меня, естественно, заниматься с ней сексом, а потом говорит: "У нас будет маленький". И что?! - спросил Сложнов тоном провинциального трагика.
      - Да ничего, - хладнокровно ответил Жизнев. - Скажешь ей: "Это не у нас, а у тебя будет маленький". Что она, при ее образе жизни предохраняться не умеет? Если бы не умела, у нее уже семеро по лавкам было бы. Значит, залетела нарочно, значит, сама создала проблему. Почему же ты ее должен решать?
      - Чувствую - не захочет она предохраняться, - простонал Сложнов.
      - Да пойми ты, чудак: "не хотела" - это ведь не значит, что не могла. Значит, решила в одиночку тот вопрос, который должны решать двое. Значит, и расхлебывать последствия должна сама. Ну вот если она тебя спросит, нужен ли тебе маленький, что ты скажешь?
      - Скажу, что самому жрать нечего. Только этого мне не хватало! И вообще: она славная девушка, но я ведь в нее не влюблен и не хочу на ней жениться. Зачем мне в таком случае какие-то маленькие?
      - Вот так ей и объясни. Если хочешь остаться кристально честным, то объясни прямо завтра, не морочь девушке голову, - посоветовал Жизнев. - Так ей и скажи: ты мне нравишься, готов выполнять любые твои желания, но только не содержать тебя, не жениться и не размножаться. Если это ее отпугнет, то так тому и быть. А если нет - наслаждайся, возьми от Леры всё, что она может дать.
      - Она, конечно, согласится, а сама возьмет и залетит. А потом пойдет в суд или куда там ходят в таких случаях. Заявит, что я - отец ребенка. Сделают анализы, и хана! - уныло пробормотал
      
       16
      
      Сложнов.
      - Почему - "хана"? - удивился Жизнев. - У нас в стране половая жизнь, слава богу, не запрещена, и вступление в брак при этом не обязательно. Она даже алиментов не получит, потому что вы с ней жили раздельно и не вели общего хозяйства. Выбить алименты по суду тоже не так просто. Судьи не дураки и в бабских штучках знают толк. Может, она напоила тебя до бесчувствия, а потом надругалась над тобой? Может, это ее на самом деле надо судить? В конце концов, сам предохраняйся.
      - Боюсь, боюсь я всего этого, - качал головой Сложнов, - разливая коньяк по рюмкам. - Очень уж она настойчива, не знаю, что у нее на уме. Вот скажет вдруг: "У нас будет маленький"...
      - Костя, это просто сказка про белого бычка, - рассердился Жизнев. - Ты подумай своей головой: ну кто ты такой, кому ты нужен как супруг и кормилец? Ты даже как плательщик алиментов никому не нужен, потому что работаешь ты неофициально, а официально ты безработный и никаких доходов у тебя нет. Поэтому расслабься и спокойно рви цветы удовольствия.
       Жизнев видел, что не вполне убедил друга, и счел за лучшее перевести разговор на другую тему. Через некоторое время, когда опустел уже второй графин коньяка, он предложил удалиться на покой. В номере Жизнев взглянул в зеркало, проворчал: "Ведь это когда-то называлось человеком", расслабленно совлек с себя одежды и завалился спать. Сложнов, однако, его примеру не последовал. В памяти Сложнова вертелись неудачные попытки соития с Лерой, совет насчет цветов удовольствия, а также те неоднократные предложения доступной любви, которые ему делали в этой гостинице. Поэт вышел из номера и направился в комнату старшей по этажу. Там ему с готовностью показали четырех дам, он выбрал одну и с ее помощью освободился в пустующем номере от избытка беспокойства. Боккаччо, помнится, сетовал на слабость и скотскую похотливость мужчин, так стоило бы напомнить ему о том, что соитие порой нужно не само по себе, а для обретения душевного равновесия и приведения мыслей в порядок. Наутро Сложнов весело поведал о своих ночных похождениях Жизневу и, по всей видимости, уже не ожидал от будущего ничего плохого. "Всё образуется!" - восклицал он.
      
       Глава V
      
       Дабы мотивы, которые заставили поэта Сложнова завести вышеприведенный разговор, стали понятны читателю, следует описать вкратце житейские обстоятельства этого незаурядного человека. Родился он в промышленном городе за 4000 километров от Москвы, в отрочестве начал сочинять стихи и музыку, создал школьную рок-группу. Творческая жизнь школьника Сложнова была достаточно напряженной, однако сомкнуть ее с творческой жизнью главных духовных центров страны из-за огромности расстояний не представлялось возможным. Тогда Сложнов решил сам переместиться в эти центры и вскоре оказался в Петербурге, где поступил в кораблестроительный техникум. Стоит разъяснить нынешнему читателю особенности перемещений творческой молодежи в советскую эпоху. В то время молодой человек, считавший себя одаренным, тянулся, как и ныне, в столичные университеты и в учебные заведения вроде Литературного института, ВГИКа с его сценарным и актерским факультетами, Строгановки, Полиграфического с его оформительским отделением и тому подобных. Конкурс на творческие специальности достигал неимоверных высот, однако молодежь бодро отправлялась в столицы, что с точки зрения нынешних житейских реалий выглядит удивительной самонадеянностью (к тому же тогда богатенькие родители, сметающие деньгами все преграды с пути отпрыска, были еще редким явлением). Дело объяснялось просто: в те времена, оказавшись в культурной столице, не поступить совсем никуда мог только идиот. Потерпев неудачу на экзаменах в творческий вуз, молодой человек мог обратиться в вуз попроще, с меньшим конкурсом. Но ведь в каждом из "простых вузов" кипела тогда культурная жизнь, в каждом
      
      
       17
      
      действовали литературные объединения, вокально-инструментальные ансамбли (обычно на каждом факультете), театральные студии и прочее. Если не удавалось поступить в вуз, оставались техникумы, ПТУ, различные профессиональные курсы. И везде молодой человек получал стипендию, на которую, пусть жестко экономя, можно было прожить, так как везде предоставляли бесплатное общежитие и различные виды материальной помощи, а в большом городе имелись многочисленные возможности побочных заработков. И во всех "простых" учебных заведениях поступившая туда молодежь вовсе не была отрезана от духовного кипения столицы: театры и кинотеатры ошеломляли премьерами, музеи - блестящими выставками, концертные залы предлагали на выбор самую различную музыку, и всё это за редким исключением являлось совершенно общедоступным. Молодежь, видевшая себя в дальнейшем творцами еще более значительных духовных богатств, устремлялась на различные творческие курсы, ходила на заседания литературных объединений (благо таковые работали не только в вузах, но и на всех крупных предприятиях, НИИ и при всех Дворцах культуры), образовывала собственные творческие группы либо просто обсуждала проблемы искусства в обычных стихийных застольях. Таким образом, хотя студенты элитных творческих вузов и пользовались в среде творческой молодежи особым авторитетом, но стать участником общего творческого брожения мог любой желавший этого молодой человек совершенно независимо от места учебы, профессии и материальной обеспеченности. Да и немолодой тоже - Жизнев встречал в московских литературных объединениях немало пожилых людей, казавшихся ему тогда глубокими старцами; одаренностью они не блистали, но душою были свежее иных юнцов. Ко всему сказанному стоит добавить, что в те странные времена переезды и даже перелеты в столицу, домой и обратно в столицу были вполне по карману даже студенту.
       Сложнова следует признать типичным питомцем той эпохи. Трезво сопоставив уровень своих школьных знаний (которым не пошло на пользу его увлечение музыкой) с огромным конкурсом в творческие вузы, Сложнов по приезде в Петербург сразу направился в кораблестроительный техникум, и его, разумеется, с радостью приняли. Петербург был избран из-за того, что там проживали дальние родственники - о нахлебничестве речи не шло, но помощь в затруднительных случаях они оказать могли, а по выходным и праздникам с удовольствием подкармливали прожорливого юнца домашней пищей. Кое-как учась в техникуме, Сложнов вместе с тем погрузился в духовную стихию великого города, бродя среди прекрасных зданий, посещая музеи и отыскивая лазейки в литературную и музыкальную богему Петербурга. Если с музыкальной богемой ему не повезло, то литературная его приняла: он сделался исправным посетителем нескольких литературных объединений, одним из которых руководил небезызвестный Виктор Соснора. Думается, известность этот автор приобрел исключительно благодаря тому обстоятельству, которое отметила умная дочь Толстого Татьяна Сухотина-Толстая (не поставим ей в вину утомительное "чтоканье", она все же не беллетрист): "Большинство публики, которое обыкновенно состоит из людей, лишенных художественного чутья, ценит то, что оно не воспринимает, думая, что в том, что им недоступно, и кроется самое главное". Человек, до седых волос не выучившийся ясно выражаться, мог руководить духовным развитием молодежи лишь благодаря таким причудам массовой психологии. Вергилий и Хасинто Бехарано считали, что надо стремиться не просто к понятности, а к тому, чтобы тебя не могли не понять. Писарев с присущими ему прямотой и четкостью напоминал: "...Публика имеет право желать, чтобы с нею говорили удобопонятным языком, чтобы все слова и образы, употребленные поэтом, имели какой-нибудь ясный и определенный смысл, чтобы поэт не задавал ей неразрешимых загадок и не превращал своих произведений в длинную и утомительную мистификацию". Русский критик писал эти строки в трезвые времена - в 60-е годы XIX века; страшно подумать, что стало бы с его нервами, если бы ему удалось дожить до появления сюрреализма, "потока сознания", ассоциативного метода и "ленинградской школы". Однако желание сочинять в человеке так сильно, считаться литератором так заманчиво (правда, непонятно почему), а
      
      
       18
      
      сочинять галиматью настолько легко и удобно, что к справедливым требованиям Писарева и других разумных людей с годами стали прислушиваться все меньше и меньше. Публика трусливо одобряла новомодные произведения - по тем причинам, о которых писали Т. Сухотина (см. выше) или, например, Петер Карваш: "Я мог бы просто признаться, что ни хрена не понял... но ведь это опасно: что, если остальные вдруг понимают или хотя бы делают вид, что понимают? Поэтому лучше уж восхищаться: так я ничем не рискую" (236). Однако пока критика и наиболее изысканная часть публики раздавали награды и венки, массовый читатель оставался себе на уме. Вслед за тем же Петером Карвашем он мог бы сказать, что "полная непонятность чужого произведения никогда не была в моих глазах абсолютной гарантией высокого уровня оригинальности и гения - кстати, не была и доказательством того, что я дурак" (237). Однако массовому читателю столько раз подсовывали под маркой великих взлетов духа всякую чепуху, что он, сбитый с толку и не имеющий досуга разбираться в том, что же все-таки в литературе хорошо, а что плохо, попросту "голосовал ногами" и переставал читать так называемую "серьезную литературу", в первую очередь поэзию. На усталость публики чутко отреагировали изготовители всякого рода литературных суррогатов и заработали с неслыханной дотоле производительностью, успешно заполняя пустоту в душе любителя литературы (или, по крайней мере, создавая иллюзию такого заполнения). Но что до всего этого автору-лауреату! "Он принимает темноту за глубину, дикость за силу, неопределенность за бесконечность, бессмысленное за сверхчувственное - и как доволен собственным созданием! Но приговор знатока не подтверждает этой оценки снисходительного самолюбия" (Шиллер) (238). Соснора, на наш взгляд, принадлежит к числу тех самых авторов, о которых пишет Шиллер, однако Сложнов при всем его таланте к числу знатоков в те годы отнюдь не относился. Поэтому он доверился суждениям старших товарищей, пытавшихся, возвеличивая своего наставника, возвеличить заодно и себя - свою способность к пониманию, свою прозорливость, вообще всю свою личность. Юноше, почти подростку, трудно было заподозрить стольких взрослых, уверенных в себе людей в том, что они в оценках руководствуются мотивами, далекими от собственно литературных (к тому же поклонники Сосноры и вообще подобной поэзии подчиняются этим мотивам зачастую неосознанно). В результате раннее творчество Сложнова по непонятности не уступает творчеству его прямого руководителя, а также наименее одаренных обериутов - тех, что преподали русской литературе один из ярчайших уроков пустословия. Урок это не пропал даром - его плоды мы пожинаем до сих пор. И тем не менее ранние стихи Сложнова (их можно видеть в его посмертной книге, вышедшей в 2010 году) при всей их невразумительности все же отличаются от стихов его творческих наставников. Читая Соснору или Введенского, испытываешь скуку, досаду, но не беспокойство. Бестолковая словесная масса воспринимается как должное, автор соответствует своему творению, тогда как в стихах раннего Сложнова, то и дело, подобно искрам, проскакивают яркие образы. Они заставляют вздрагивать - кажется, что подлинная личность поэта вот-вот прорвет вязкий словесный кокон и заговорит по-другому - внятно и откровенно. Так оно со временем и случилось.
       Вскоре Сложнова из техникума призвали в армию ("Вот так и теряются для промышленности кадры квалифицированных рабочих", - ворчал по этому поводу Жизнев). Из-за близорукости и общей нескладности его определили в стройбат, причем в часть, стоявшую под Ленинградом. Так Сложнову повезло в первый раз. Рыжий близорукий увалень оказался, само собой, удобным объектом для издевательств со стороны "дедов". Однако "деды" ничего не умели, а увалень умел многое: оформлять стенды наглядной агитации (на этих стендах было помешано все советское мелкое начальство), красиво и без ошибок писать, печатать на машинке, играть на различных музыкальных инструментах (а начальство хотело создать оркестр)... Поэтому "деды" так и остались месить раствор и класть кирпичи, а Сложнова перевели служить в штаб, чем неопровержимо доказывается превосходство духа над грубой силой и прочими, как ныне модно говорить, "вызовами". Так Сложнову повезло во второй раз. А поскольку Сложнов был невероятно пунктуален и аккуратен, то в
      
      
       19
      
      штабе он сразу пришелся ко двору. Его вчерашние обидчики скоро стали заискивать перед ним, а начальство охотно отпускало его в увольнительные в город, ибо знало: боец Сложнов вернется в штаб точно в назначенный час. В увольнение Сложнов ходил всегда один, ибо не пьянствовал и не шастал по женским общежитиям. Его интересовали музеи и заседания литературных объединений, и товарищи по службе просто не смогли бы его понять. Однажды Сложнов с великим удивлением узнал, что один из членов группы "ОБЭРИУ", а именно Игорь Бахтерев, еще здравствует и проживает в Ленинграде. Сложнов раздобыл его адрес (тогда это делалось бесплатно по телефону) и напросился в гости к старику. Тот послушал стихи рыжего солдатика, умилился и выписал ему удостоверение в том, что поэт Сложнов и по духу, и по слогу - настоящий обериут. Это свидетельство Сложнов хранил до самой смерти, хотя от стиля юных лет давным-давно отошел и опытов тех лет не публиковал, даже никому не показывал: они сохранились лишь в его архиве в отдельной папке. Любовь к абсурду, к неожиданным поворотам мысли, к парадоксу он в себе сохранил, и в этом смысле ничуть не изменил своей обериутской юности. Однако обериуты обериутам рознь: одно дело Введенский, или Вагинов, или тот же Бахтерев, и совсем другое - Олейников и Заболоцкий. Сложнов решительно шагнул от первых ко вторым и даже далее, то есть абсурд и парадокс уютно гнездились в смыслах его стихов при кристальной, присущей скорее детской литературе, прозрачности самих смыслов. Манеру письма "зрелого Сложнова" можно было бы назвать классической, если иметь в виду только рифмовку и ритмику, однако из-за детской манеры выражаться и детски-восторженного взгляда на мир применять к стихам Сложнова эпитет "классические" нет никакого желания.
       В штабной рутине и в спорах о литературе два года пролетели быстро. Само собой понятно, что такой юноша, как Сложнов, не мог не послать свои стихи на конкурс в Литературный институт. Сиди там в приемной комиссии здравомыслящие люди, непонятные и довольно-таки подражательные стихи Сложнова могли бы с ходу завернуть, однако в те годы комиссия ценила оригинальность мышления и творческую свежесть, под которыми совершенно ошибочно понимались всякая заумь, "ассоциативный метод" и даже примитивный эпатаж. Последний был совершенно немыслим еще даже в начале 80-х, но в конце 80-х его акции сильно повысились. Благодаря такому отбору в Литинститут пролезло (и пролезает до сих пор, так как критерий не изменился) огромное количество всяких шарлатанов, неспособных, как говорится, и слова в простоте молвить (если это слово писанное), а значит, неспособных и вообще к литературе. Например, вошедший позднее в Сообщество поэт П. с его утробной хитростью молдаванина почуял, с какого конца надо подходить к приемной комиссии, и специально для творческого конкурса наплодил массу гладко зарифмованной невнятицы, чего-то среднего между Траклем для бедных (подобно Траклю, поэт П. также постоянно намекал на жестокость мироздания) и Валери для бедных же, то есть чего-то еще бестолковее, чем оригиналы. И приемная комиссия проглотила эту расчетливую стряпню. Однако глотать искренние опыты Сложнова она не спешила: блестки гениальности не произвели на нее впечатления, а непонятность все же смущала. Ответа не было. Сложнову предстояло либо возвращаться за парту кораблестроительного техникума, либо ехать в родной город, работать там на заводе станочником либо в заводской многотиражке, вечерами музицировать в обреченном на безвестность вокально-инструментальном ансамбле, писать никому не нужные стихи... Осознав все это, Сложнов ужаснулся и помчался в Москву к ректору Литературного института, которым тогда был критик Евгений Сысоев - человек весьма либеральных взглядов, один из "прорабов перестройки", пусть и не первого ряда. Ректора поэт поймал на лестнице. Так Сложнову повезло в третий раз, потому что в кабинет его просто не пустили бы.
       В повседневном общении с малознакомыми людьми Сложнов обычно держался настороженно и замкнуто и самые обычные деловые переговоры научился вести только на склоне своих дней. Понятно, что его житейскому процветанию это отнюдь не способствовало. Охотно устраняясь от
      
      
       20
      
      решения всякого рода организационных вопросов, Сложнов позволял их решать людям вроде Сидорчука и в итоге неизбежно оказывался в лучшем случае на вторых ролях, а в худшем - просто облапошенным. Впрочем, и вполне порядочным партнерам Сложнова не могло нравиться его стремление избегать всяких хлопот по организации успеха. Когда-то Жизнев - тогда они еще не были друзьями, а только товарищами по Сообществу - вынужден был сказать: "Костя, прости, но такое сотрудничество меня не устраивает. Я договариваюсь о концертной площадке, езжу подписывать всякие бумаги, взваливаю на себя ответственность, собираю публику, целыми днями вися на телефоне, приношу на горбу книги, которые сам издаю, торгую ими, пока вы весело общаетесь с дамами, и в итоге мы с тобой должны получать поровну. Так дело не пойдет". Сложнов, не задумывавшийся прежде о таких прозаических материях, неудачно попытался отшутиться, позаимствовав шутку у поэта П. - дескать, люди вроде Жизнева самой природой предназначены для подобной деятельности (впрочем, П. часто высказывал в виде шутки то, что думал на самом деле). Однако Жизнев юмора не принял и прекратил делиться выручкой от продажи билетов на концерты с теми членами Сообщества, которые давали себе труд только прийти на концерт и выступить - таким он выделял лишь часть поступлений от продажи книг. Бунта Жизнев не боялся, ибо знал: если ненавистники деловой рутины даже откажутся выступать, он прекрасно проведет концерт на пару с Сидорчуком (в то время работавшим еще не только на себя, но и на благо Сообщества), да и многие другие поэты с удовольствием покрасуются рядом с ними на сцене, не претендуя ни на какие деньги. Сложнов в ходе того нелегкого разговора излил на Жизнева целый ушат своих проблем (работа, жена, ребенок, необходимость сочинять музыку), однако Жизнев только усмехнулся. "Костя, - сказал он, - научись видеть в этом мире не только себя. Проблемы есть у всех - возьмем хоть Сидорчука. Он вовсе не альтруист, к тому же сейчас ему надо заработать денег, чтобы выкупить вторую комнату в своей коммуналке. Чтобы их заработать, он пишет песни, организует концерты, дает рекламу и все такое прочее. Но при этом он не забывает и о наших концертах, по радио мы их рекламу слышим постоянно. Договориться об этом непросто, потому что объявления стоит денег, а с нас денег не берут. Имеет он право на часть выручки? Разумеется, потому что выручка прямо зависит от сделанной им рекламы. Ты не делаешь ничего, так на чем основано твое право? На хороших стихах? Но наши стихи не хуже, однако мы трудимся на общее благо. Я тебе выдаю часть денег от продажи книг, для выхода которых ты тоже не сделал ничего, - и на том скажи спасибо. Большинство поэтов сейчас публикуется за свой счет и готово выступать бесплатно, если позовут, - вот только редко зовут, к сожалению. Подумай также и о моих обстоятельствах. Как и ты, я каждый день хожу на службу, у меня старые родители, постоянно требующие внимания, и подруга с ребенком. Сочинять мне хочется не меньше, чем тебе. При этом я работаю на Сообщество, а ты нет. Удивляюсь, что все эти очевидные вещи взрослому человеку надо объяснять. Впряжешься в общий воз, будешь делать то, что я скажу - будешь получать наравне со мной. Не впряжешься - извини. Это касается и других любителей проехаться на чужом хвосте, в частности, нашего друга П. Если не нравится, можете в концертах не участвовать. Это наш последний разговор на данную тему". Сложнов тогда сперва обиделся и даже не явился на очередной концерт (который тем не менее прошел с успехом). Однако Костя Сложнов обладал способностью задумываться над своими поступками и оценивать их, за что Жизнев его и любил - такая способность для краткости именуется совестью. У большинства людей эта способность отсутствует или сохраняется в рудиментарном состоянии, благодаря чему обычный человек всегда прав и потому невыносим (см. выше высказывание Рушди на сей предмет). Над своими поступками обычный человек начинает задумываться лишь тогда, когда его жизнь пойдет наперекосяк, то есть тогда, когда уже поздно. Организовываться в общество подобные люди ухитряются лишь потому, что опасаются отпора своим желаниям со стороны окружающих и потому держат себя в узде - увы, лишь до благоприятного момента. Стоит таким людям услышать "фас, дозволено" - и общество затрещит по швам, как Россия в 90-х годах. Сложнов, к счастью, был не таков. После вышеприведенного разговора он явился к Жизневу и без долгих предисловий заявил, что
      
       21
      
      был неправ, впредь намерен выполнять все поручения и рассчитывает на свою долю доходов. "Разумеется", - сказал обрадованный Жизнев. Уже немного зная Сложнова, он понял, что человек говорит искренне и не подведет. Так и вышло - в дальнейшем Сложнов всегда оставался надежным товарищем до самой своей смерти.
       Однако в момент встречи с ректором Сысоевым на лестнице дома Герцена Сложнов был еще неопытным, замкнутым, недоверчивым интровертом. Как ни странно, именно это ему и помогло. Если бы он тогда задумывался о чужих проблемах, вряд ли он смог бы обрушить на ректора свои с тем же пылом, с той же степенью убедительности. Из его нервной речи следовало, что у юноши, которого ректор видел перед собой, есть только два пути: или стать студентом, или головой в петлю. Подразумевалось, что во втором случае вся вина ляжет на ректора Сысоева. А ректором тот был еще новым, неопытным и с подобным напором сталкивался нечасто. И произошло чудо: ректор вместе со Сложновым вернулся в свой кабинет, распорядился принести ему стихи Сложнова, прочел их, ничего не понял, но, по-видимому, блестки гениальности подсознательно всё же уловил и отдал все необходимые распоряжения, согласно которым Сложнова включили в число абитуриентов с предоставлением ему общежития на период вступительных экзаменов. Ну а экзамены эти для прошедших творческий конкурс являлись скорее формальностью - чтобы их провалить, требовалось поистине фантастическое невежество. Так Сложнову повезло в четвертый раз. Думается, повезло и Сысоеву, ведь именно помощь поэту Сложнову обессмертит его имя и даст ему право на благодарность потомства. К тому, что Сысоев служил министром культуры, а потом послом при ЮНЕСКО в ранге министра, потомство отнесется скорее презрительно, ибо ходить в начальниках при Ельцине и при Путине - дело далеко не почетное. Да и те, кто встречался с Сысоевым в его министерские годы, вряд оставят об этих встречах теплые воспоминания, поскольку испытания властью бывший ректор не выдержал: стал высокомерен, чванлив и не только поддался мании величия, но, похоже, прямо-таки наслаждался ею. К такому выводу пришел, в частности, и Жизнев, наблюдая бывшего "прораба перестройки" в одной многодневной совместной поездке. Выступления нашего героя в той поездке пользовались шумным успехом, и Сысоев намекнул, что хотел бы приобрести книги Жизнева (разумеется, в подарок - начальники в России не привыкли за что-либо платить, а поэты привыкли питаться святым духом). Жизнев, конечно, пообещал, надеясь, что греха таить, на будущую помощь в виде гранта на выпуск новой книги или чего-то подобного. Однако министр не снизошел до встречи с поэтом. Жизневу было велено книги передать вахтеру Дома литераторов, а тот, мол, их передаст по назначению. Жизнев так и сделал, все еще на что-то надеясь, но никакого отклика не последовало - похоже, поэтов, способных покорять залы, как Жизнев в той достопамятной поездке, вокруг министра вертелось множество и на всех просто времени не хватало. Видимо, прав был один питерский друг Жизнева, который заявил - сурово, как и подобает уроженцу города трех революций: "Ни в коем случае не следовало передавать книги таким образом. Как ты мог так поощрять начальственное хамство! Ты, великий русский поэт, потащился передавать свои книги через швейцара какому-то третьеразрядному критику!" Жизневу стало стыдно. Еще больший стыд он испытал, когда узнал о позиции министра культуры Сысоева по вопросу о реституции культурных ценностей: министр яростно и явно небескорыстно бился за то, чтобы передать немцам огромное количество картин, гравюр, книг, рукописей, документов и всего того, что по должности он обязан был беречь и охранять, немцы же России ничего равноценного передавать не собирались. О позиции немцев бывший критик прекрасно знал, однако это его ничуть не смущало. Подробно изложенная в нескольких газетных статьях деятельность министра производила столь скверное впечатление, что Жизнев решил забыть свое знакомство с ним, как скверный сон. И все же именно Сысоев когда-то принял поэта Сложнова в Литературный институт. Если высший суд и вправду ничего не оставляет без внимания, то он простит этого слабого человека.
       Вернемся, однако, к Сложнову. Разумеется, его жизнь в Москве не была усеяна розами. Но большая часть его студенческих лет пришлась на беззаботные советские времена, и хотя в конце
      
       22
      
      80-х - начале 90-х уже мало кто ухитрялся прожить на одну стипендию, однако все, в том числе и Сложнов, так или иначе подрабатывали, кое-что в последние годы учебы приносили продажа книг Сообщества и издательские проекты, к которым Жизнев, уже перешедший на работу в издательство, привлекал своих товарищей. Понемногу помогали Сложнову и родители. Жилось ему весело - в Литературном институте больших талантов хоть и не водилось (их там не водится с послевоенных лет), но забавных чудаков хватало, взять хоть знатока всех наркотических веществ Тараса Липольца или Илью Гребенкина, на 55-летие Дома литераторов вышедшего на сцену ЦДЛ голым с надписью на заду "Союз писателей СССР". Института Илья, кажется, так и не закончил - его прельстила торговля солью, и он навсегда скрылся с литературного горизонта. Вскоре Сложнов познакомился с членами Сообщества, и стало еще веселее. Но с началом 1992 года веселье кончилось: цены выросли в десятки раз, а доходы и не думали расти. Каким-то чудом Сложнов доучился до конца, и это при том, что к моменту получения диплома он уже был женат на женщине с ребенком - будем здесь называть ее Алисой.
       Впрочем, женитьба оказалась для Сложнова не только новым житейским бременем, но и спасением. Родители его жены были люди обеспеченные, отец - известный ученый-экономист, автор ряда книг по бухгалтерскому учету и финансам, но при этом человек практического склада, знаток документооборота и хозяйственного права, - такие люди в дни становления рыночной экономики ценились на вес золота. Тесть Сложнова преподавал в университете, но жил, конечно, не только на профессорскую зарплату, которая с началом гайдаровских реформ почти мгновенно превратилась в пшик. В частности, он стал вести занятия для бизнесменов (конечно, за совсем другие деньги, чем в университете), а несколько позже начал принимать заказы на аудит, то есть на проверку правильности ведения учета и отчетности на предприятиях. Там платили еще больше. А Сложнов в 1992-м обнищал столь быстро и радикально, что без поддержки тестя остаться в Москве ему вряд ли удалось бы. Правда, поддержка была строго дозированной. Родители Алисы не одобряли ее выбора: провинциал, ни кола ни двора, никакой деловой хватки, занимается черт знает чем... Помогали они, собственно, не Сложнову, а дочери, взбалмошный нрав которой не позволял надеяться на то, что она образумится и найдет себе лучшую партию. Сама же по себе, без "партии", Алиса была абсолютно не приспособлена к жизни и кормить ее родителям так или иначе пришлось бы. До Сложнова она уже побывала замужем - за тощим, чахоточного вида молодым человеком с редкими зубами и безумным взглядом, совершенно внезапно заключив брак и столь же неожиданно, будучи уже в интересном положении, подав на развод. Сложнов познакомился с Алисой, когда она еще не развелась, но в муже уже разочаровалась, еще не родила, но была уже беременна и твердо решила рожать. Сложнова это не отпугнуло - он влюбился с первого взгляда. Где произошла их первая встреча, сказать трудно: в мемуарах Сложнова об этом не сказано, в дневниках, кажется, тоже, а у него самого уже не спросишь. Вероятнее всего, это произошло в кабаре Демидова - туда любил ходить первый муж Алисы, - либо на одном из концертов в театре МГУ: Алиса некоторое время проучилась в университете. Сложнов как-то, еще в период своего жениховства, привел Алису в гости к Жизневу. В то время это была худенькая, очень веселая и живая, очень кокетливая девица, откровенно поощрявшая ухаживания поэта П., - настолько откровенно, что П. даже называл позднее Сложнова погубителем своего счастья. Алису страшно забавляло волнение Сложнова при виде этих ухаживаний. Жизнев оценил большие синие глаза Алисы, тогда живые и ясные, правильность ее черт, ее жизнерадостность, но в целом избранница товарища ему не понравилась. Было очевидно, что она избалованна, своенравна, весьма высокого о себе мнения, а умом при этом отнюдь не блещет. "Женщины, скольких писателей, чье творчество стало богатством человечества, вы сделали несчастными!" (239) - писал румынский поэт Джордже Баковия. Подобные мысли после знакомства с Алисой зашевелились и в голове Жизнева, но тогда они со Сложновым друзьями еще не были, и наш герой вскоре попросту забыл о существовании этой дамы. Забыть оказалось тем легче, что интроверт Сложнов избегал рассказывать о своих
      
      
       23
      
      семейных делах. Никто толком не знал даже о том, когда, собственно, эта парочка официально вступила в брак, поскольку родители невесты свадьбу с приглашением друзей и развеселой гульбой оплачивать отказались, а Сложнов не смог бы ее оплатить при всем желании. О его молодой жене и говорить нечего: из университета Алиса вскоре ушла, но и работать тоже не смогла, и по весьма веской причине: врачи поставили ей диагноз "шизофрения".
       Знал ли об этом диагнозе Сложнов, заключая брак? Скорее всего знал, и уж в любом случае странности поведения его невесты не могли от него укрыться, но, видимо, любовь оказалась сильнее всяких страхов, порождаемых здравым смыслом. Родители невесты отказались принять зятя у себя, и начались скитания молодой четы по квартирам, точнее комнатам, потому что денег на квартиру не хватало. Родился ребенок, и по утрам Сложнов бежал ни свет ни заря на молочную кухню за детским питанием, а затем отправлялся на работу. Работать ему приходилось в самых разных местах, но поначалу никакого отношения к литературе они не имели. Теперь на такие работы берут таджиков и узбеков как более покладистых, чем русские, но тогда, к счастью, их водилось в Москве куда меньше, чем сейчас, а то не видать бы Сложнову ни места грузчика в магазине телеаппаратуры близ ВДНХ, ни места продавца в магазине аудио- и видеопродукции "Наманган". С жильем Сложнову постоянно не везло - либо хозяин, либо сосед оказывались алкоголиками со склонностью к скандалам, галлюцинациям и сомнамбулизму. Удивляться этому не стоило, ведь чета выбирала жилье исключительно по признаку дешевизны, а дешевле всего жилье сдают алкоголики: их организм все необходимое добывает из водки, а водка до недавнего времени была баснословно дешева. Трудно сказать, учитывают ли те, кто планирует нынешнее подорожание водки, связь цен на водку и на жилье, однако съемщикам алкоголических квартир эта связь прекрасно известна. Жаль, что их никто ни о чем не спрашивал и не спросит.
       Итак, Сложнов трудился не покладая рук, а молодая жена сидела дома, скучала и радостно встречала его, когда он, усталый, возвращался с работы, тем самым вознаграждая его за всё. Родители жены вскоре забрали внучку к себе, боясь, что на ней отразятся перепады настроения Алисы, да и снять жилье с маленьким ребенком было почти невозможно. Это привело к тому, что Сложнов вместе с женой стал все чаще являться в гости к тестю и теще, дабы проведать ребенка (правда, удочерить внучку родители жены ему не дали, потому что в этом случае он мог претендовать на жилье, - девочка получила фамилию своего биологического папаши, который ее ни разу в глаза не видел). Таким образом тесть и теща получили возможность приглядеться к непутевому, как они сначала полагали, супругу дочери, а Сложнов - возможность подкормиться на домашних харчах, и пусть улыбнется тот, кому не довелось в жизни изведать, как это порой важно. Прошло уже немало времени со дня свадьбы, а Сложнов по всем признакам продолжал любить жену, что было вовсе не просто, оставался почтительным зятем и не проявлял никакого недовольства своей судьбой. А ведь родители Алисы прекрасно знали, насколько их детище взбалмошно, легкомысленно, неуживчиво и при этом совершенно беспомощно, - настолько, что растить крошечную внучку оказалось для них неизмеримо легче, нежели управляться с взрослой дочерью. Мы говорим здесь о "светлых" периодах жизни Алисы, а о "темных", наступавших весной и с особенной силой - осенью, и говорить нечего: тогда Алиса не находила себе места от непонятного беспокойства, ее раздражало всё, прежде всего поведение находившихся рядом людей, и хватало малейшего повода, чтобы раздражение переросло во вспышку ярости. Во время таких вспышек веселая и беззаботная Алиса преображалась: она ломала и портила вещи, сыпала страшными угрозами и бранилась, как последний босяк. В свое время именно такие странности поведения и заставили родителей Алисы показать дочь психиатру, несмотря на ее отчаянное сопротивление. Диагноз был предсказуем и все же явился страшным ударом для несчастных родителей. На мечтах о хорошем образовании для дочери, о ее удачном браке и крепкой семье пришлось поставить крест. Но вот появился Сложнов, лицо без определенных занятий и места жительства, и как-то смягчил семейную беду. У дочери вдруг оказался надежный муж, заботившийся не только о беспомощной жене, но и о пригульной дочери, и каким-то непостижимым образом
       24
      
      сохранявший благодушие и несокрушимый оптимизм, невзирая на все весенние и осенние обострения. А шутить с этими обострениями не стоило: в такие дни Сложнов становился для Алисы сначала никчемным дураком, все делающим неправильно, а потом бессовестным злодеем, задумавшим ее погубить, в том числе и с помощью тех таблеток, которые ей прописывали врачи. Таблетки летели в унитаз, туда же отправлялись продукты, купленные Сложновым порой на последние деньги, а иногда и сами деньги, если они попадались Алисе на глаза - бедняжка ведь не знала, как они достаются, и даже не помнила толком, для чего они служат, поскольку не выходила одна на улицу, а если уж выходила с мужем, то все покупки делал он (при этом обновки Алиса очень любила). Порой она с искаженным лицом и сверкающими глазами угрожала убить Сложнова, и не приходилось сомневаться, что в такие моменты все говорилось всерьез. Заикнуться во время обострения о плановом визите к психиатру значило вызвать новый взрыв. В японской книге "Стародавние повести" написано: "До чего же все-таки мстительные и злобные существа женщины! Недаром Будда остерегал нас от сближения с ними. Помня это наставление, держитесь от них подальше" (240). Сложнову поневоле приходилось держаться подальше - порой он по нескольку дней проводил у друзей, покуда приступ не ослабевал и Алиса, совершенно не выносившая одиночества, не принималась разыскивать супруга (впрочем, это было нетрудно - Сложнов во время своего отсутствия сам звонил ей каждый день, стараясь успокоить, и сообщал, где находится). Алиса звонила и упрашивала мужа вернуться, клялась быть доброй и держать нервы в узде, однако зачастую она так говорила лишь из страха перед теми демонами, которые осаждали ее в одиночестве, а стоило Сложнову переступить порог их жилища, как все начиналось сызнова.
       Необходимо подчеркнуть: все вышеизложенные подробности семейной жизни Сложнова открылись нам лишь после его смерти из различных интимных записей, часть которых ныне находится в Литературном музее. Сам он никогда никому об этом не рассказывал, ограничиваясь лишь парой малозначащих фраз о неладах в семье, когда приходил к друзьям просить приюта в дни весенне-осенних обострений. Даже когда его отношения с Жизневым постепенно переросли в дружбу и они уже не могли вечером не созвониться и не обсудить события дня, Сложнов никогда не пускался в откровенности насчет Алисы, хотя из вышеизложенного понятно, что ему случалось и досадовать, и злиться, и приходить в отчаяние. Да, бывало всякое, но все же в браке он находил и массу радостей, потому что любил жену. Дьявол так и не сумел изгнать эту великую любовь из его души, как ни старался, какие помрачения ни насылал на несчастную Алису. Стоило же помрачению пройти, как Алиса начинала ласкаться к мужу, шалить, развлекать его своими детскими выдумками. То она бралась сочинять сказки, то стихи, которые Сложнов по ее просьбе даже издал за свой счет в виде книги, то принималась писать песни и петь, заставляя мужа записывать свои концерты на заботливо созданной им домашней студии... Сложнова забавляли ее затеи, ее сочинения, - увы, совершенно бездарные, - ее детские выходки и словечки. Алиса была болезненно худа, насквозь прокурена, ее лицо приобрело землистый оттенок из-за того, что она месяцами не выходила из дому, неудачно покрашенные волосы стали какими-то неживыми и напоминали паклю, взгляд утратил живость, и вся Алиса выглядела как нечто среднее между неудачно сделанной куклой и человеком, однако Сложнов ничего не замечал. Ему она по-прежнему казалась той самой девочкой, которая когда-то на огромном жизневском балконе во время цветения лип напропалую кокетничала с поэтом П. Сложнов забывал все оскорбления и угрозы, брошенные ему в лицо во время обострений (да и между обострениями сцен хватало - Алиса устраивала их по самым неожиданным поводам). Вернее сказать - не забывал, а просто не придавал всему этому значения, с мудростью, присущей только истинно любящим, чувство которых возвышается почти до святости. Собственно, Сложнов и был отчасти святым, если даже отвлечься от его отношений с Алисой и вспомнить его детскую любовь к людям, к животным, к растениям, к самому процессу существования. Кому-то такая бесхитростная любовь, несомненно приносящая счастье, дается только как результат долгой духовной практики, однако Сложнов ни к каким духовным упражнениям никогда не прибегал и мудрость свою получил от природы (или от
      
       25
      
      Бога, если угодно). Думается, что людей, подобных Сложнову, не так уж мало, особенно в России, однако они в своем отношении к бытию не видят ничего из ряду вон выходящего, мудростью своей поэтому не делятся и никаким особенным почтением не пользуются - разве что назовут их снисходительно хорошими людьми, да и то с оттенком пренебрежения, подобающим дурачкам, юродивым либо, по-модному, лузерам, маргиналам и аутсайдерам. Однако слова, как выясняется, ничего не значат, ибо счастливы на самом деле как раз не сильные, преуспевающие, живущие по понятиям, а лузеры и аутсайдеры - те, кого сильные считают "нищими духом". Да, душа этих людей и впрямь бедна и узка - корысти в ней не находится места. И тем не менее оказывается, что именно таким нищим уже на Земле принадлежит отчасти Царствие Небесное.
       Итак, Сложнов не унывал - как мог успокаивал жену в ее худшие дни, поддерживал порядок в квартире, если до этого доходили руки, убеждал жену принимать лекарства и время от времени ложиться в больницу (как все психически ущербные люди, Алиса терпеть не могла лекарств, больниц, психиатров и прочих намеков на собственную ненормальность). Окружающие могли догадаться об истинном объеме хлопот Сложнова лишь по какому-то их краешку, - как догадался Жизнев, когда Сложнов привел Алису в театр МГУ на очередной концерт Сообщества. Произошло это, как Жизневу рассказали позднее, после курса инсулиновой терапии, которой подвергли Алису. Жизнев сначала не узнал Алису в полноватой щекастой женщине рядом со Сложновым - инсулиновая терапия заставляет свои жертвы с невероятной скоростью набирать вес. Никаких других изменений в состояние Алисы этот считавшийся когда-то чудотворным способ лечения не внес. Бывалые люди объяснили Жизневу, от чего Алиса так быстро располнела, и он понял, что дело плохо и Сложнову в браке приходится туго. Между тем родители Алисы видели, что ни модная терапия, ни патентованные таблетки, ни вкрадчивые психиатры их дочери помочь не могут, а помогает ей, позволяя почувствовать себя нормальной женщиной, имеющей семью и дом, один Сложнов. Но возникал вопрос: а долго ли Сложнов сможет выдерживать скитания по съемным углам, за которые надо выкладывать большую часть нелегко доставшейся зарплаты? Не бросит ли он их дочь - ведь и не такие, как этот рыжий толстячок, ломались под грузом обстоятельств. По правде говоря, поведение Сложнова родителям Алисы было непонятно - свою дочь они подарком не считали и пытались рассмотреть за несокрушимой стойкостью Сложнова какую-то корысть. Пытались, но не смогли и приняли наконец единственно верное решение: пустить имевшиеся у них немалые накопления на покупку однокомнатной квартиры в своем районе, то есть неподалеку от метро "Таганская". Квартира, разумеется, должна была состоять в собственности главы семьи, но жить там предстояло Сложнову с Алисой. Сложнову следовало ежегодно проходить процедуру регистрации на чужой жилплощади, однако по сравнению с алкоголическими углами постоянное жилье выглядело таким благом, что Сложнов первые несколько месяцев после переселения весь лучился довольством. Он говорил, что чувствует себя почти богачом, ведь ему теперь не надо отдавать большую часть заработка каким-то пропойцам в виде платы за временное пристанище. Теперь он платил только за услуги ЖКХ, как все счастливые люди. После этого признания Жизнев вспомнил, как в одном из своих сочинений подшутил над скупостью Сложнова, и ему стало стыдно. А Сложнов блаженствовал, аккуратно размещая на полках свою огромную коллекцию аудиокассет и дисков и начав помаленьку обустраивать собственную домашнюю студию звукозаписи, на которой ему предстояло позднее записать самому, без всяких воротил шоу-бизнеса, более двадцати альбомов своих песен, порой весьма удачных. Однако мало-помалу житейская рутина погасила сияние вокруг чела Сложнова. Приходилось по-прежнему в поте лица зарабатывать на хлеб, взаимоотношения внутри Сообщества угнетали все больше, обострения у жены не прекратились - наоборот, становились все тяжелее. А денежки доставались непросто: наряду с веселым времечком работы в светской газете "Московское рандеву" выдавались и периоды безработицы, когда Сложнову с Алисой угрожал самый настоящий голод. В такие времена выручали концерты, гастроли и Жизнев, издававший доходные книги и подсказывавший, где требуются редакторы и литературные негры. Зарабатывали Сложнов и Жизнев
      
       26
      
      примерно одинаковым образом, поэтому всё чаще созванивались, советовались, встречались. Сложнов постоянно приезжал к Жизневу за книгами, развозил их по разным торговым точкам и брал за это определенный процент от выручки. Так эти двое постепенно всё лучше узнавали друг друга, и то, что они узнавали, им, судя по всему, нравилось. Сложнову также чрезвычайно нравилось творчество Жизнева - в своих стихах и мемуарных романах он неоднократно называет нашего героя своим учителем. Понятно, что он внимательно прислушивался к отзывам и советам Жизнева, и хотя Жизнев в своих оценках никогда никому не льстил (ну разве что изредка, и то от души, спьяну), Сложнов находил в этих оценках повод лишь для раздумий, но не для обид.
       Настала осень 2000-го года. Предыдущей осенью Жизневу позвонили из издательства, где он ранее работал, и предложили возглавить редакцию художественной литературы. Не питая иллюзий в отношении хозяев издательства, в особенности хозяйки (о ней в этой части романа уже говорилось), Жизнев тем не менее согласился, а вскоре пристроил в свою редакцию и Сложнова. Работать приходилось с художественными текстами, а это для литератора почти идеальный вариант трудовой деятельности, если не считать возможности обеспечивать себе достаток собственным творчеством. Отчасти из-за естественного угасания моды на Сообщество, но в основном из-за неустанной вредительской деятельности Сидорчука такую возможность наши друзья утратили. Оба они прекрасно понимали, кто тому виной, и это понимание также их сближало: надо было вместе и оберегать свое достоинство от непрерывных покушений рвавшегося в начальники Сидорчука, и думать о том, как выживать далее, уже не надеясь на Сообщество. Однако теплой осенью 2000-го года проблема выживания временно утратила остроту благодаря наличию работы, и в поездку в Переделкино, где поэтов Сообщества пригласили выступить в музее Окуджавы, друзья отправились в прекрасном настроении, тем более что и денек стоял прекрасный. Видимо, благодаря целебному воздействию солнца чистого неба Алиса была спокойна, и Сложнов взял ее с собой - посмотреть Переделкино, полюбоваться листопадом, подышать свежим воздухом. Жизнев тепло поздоровался с Алисой при встрече, но что-то в ней ему не понравилось. Однако присматриваться и разбираться в своих ощущениях он не стал, потому что не любил взгляда Алисы. Иногда ему казалось, словно она смотрит на нечто за его спиной или даже смотрит на это нечто сквозь него, а иногда - и это было особенно жутко - словно из глаз Алисы на него холодно и оценивающе смотрит еще кто-то. Поездка прошла спокойно, выступление имело успех - работники музея даже выставили поэтам несколько бутылок доброго винца, весь свой запас для торжественных случаев. Правда, Жизнева несколько раз покоробили попытки Алисы вступить в общий разговор, - то есть не сами попытки, а их нелепость, поскольку Алиса произносила свои реплики совершенно невпопад, словно думала перед этим о чем-то таком, что не имело никакого отношения к обсуждавшейся теме. Кто-то делал вид, будто не слышит слов Алисы, кто-то вежливо ей кивал и даже отвечал, на некоторое время она умолкала и затем вновь внезапно и некстати подавала реплику, как бы выныривая из глубин своего замутненного сознания. После очередной произнесенной ни к селу ни к городу фразы Жизнев посмотрел на Алису с легкой досадой, как посмотрел бы на всякого бестолкового участника застольной беседы, и в этот миг она тоже взглянула на него в упор. У Жизнева мороз пробежал по коже - такая безнадежность, такая смертная тоска, такая тупая покорность судьбе читались одновременно в этом взгляде. Но было в этом взгляде и что-то зовущее - словно темная сила звала к себе из его глубины; были в нем и злорадство, и издевка, словно кто-то, глядевший из глаз Алисы, говорил беззвучно: "Все равно ты придешь ко мне, никуда не денешься". Одним словом, это был жуткий взгляд человека, которым уже завладела смерть, взгляд верноподданного смерти и ада. По дороге домой Жизнев никак не мог отогнать жуть, которая его охватывала, едва он вспоминал глаза Алисы, а воспоминание это было удивительно назойливым. Жизнев сохранил его на всю жизнь - воспоминание о холодном веянии смерти среди теплого золотистого дня бабьего лета.
       Дней через десять, шестнадцатого октября, Сложнов заехал к Жизневу по каким-то делам. Друзья весело поболтали, строя планы дальнейших успехов, затем Сложнов позвонил жене, чтобы
      
       27
      
      сообщить, где он и когда приедет. Жены дома не оказалось, трубку никто не брал. Через некоторое время Сложнов позвонил еще раз - с тем же результатом, позвонил родителям Алисы, но они сказали, что Алиса к ним не приходила. Сложнов недоуменно пожал плечами - "Куда она могла пойти одна?" - и засобирался домой. Часа через три Жизнев набрал его номер - скорее по привычке, нежели беспокоясь за Алису. Сложнов каким-то до странности ровным голосом сказал в трубку: "Алиса погибла. Извини, не могу говорить, у меня тут милиция. Завтра свяжемся". Он позвонил утром. Оказалось, что после того как Сложнов накануне вышел из дому, Алиса тщательно накрасилась, надела лучшее платье, лучшие туфли, любимые украшения, поднялась на четырнадцатый этаж и с балкона, соединяющего площадку лифта и лестницу, бросилась вниз. Сложнов рассказал, что в последние две недели она чувствовала себя очень плохо, причем это было не то обострение, которого следовало ждать осенью - она не злобилась на мужа, наоборот, постоянно искала его общества, потому что ее все время пугали какие-то призраки, какие-то злобные существа, вдруг повисавшие в воздухе, точнее в облаках табачного дыма вокруг люстры. Раньше она галлюцинациями не страдала. Между изнурительными приступами страха она жаловалась на то, что никому не нужна, и то требовала у мужа устроить ее на работу, то настойчиво уговаривала его завести ребенка. Потом она начинала говорить о своих стихах - "Почему им не нравятся мои стихи?" - и перескакивала на песни: "Надо будет переписать мои песни". А потом, уже без всякой связи со стихами и песнями, она вдруг многозначительно произносила: "Ничего, скоро обо мне все услышат", - и, улыбаясь, надолго замолкала. "Ей надо было в больницу, уже и срок подошел, - корил себя Сложнов. - Как же я не догадался?! Но ведь она этой осенью была такая спокойная, такая ласковая..." Жизнев вспомнил тот жуткий взгляд и хотел возразить, но вовремя осекся. Не стоило говорить о том неладном, что он заметил, - он ведь и сам не придал этому должного значения, а Сложнов мог совсем свалиться под грузом вины. Видимо, несчастная дурочка, мечтавшая о славе, решила добиться ее не мытьем, так катаньем - не своим нелепым творчеством, так хоть самоубийством. Ведь так делали многие, ведь в самоубийцах всегда видят нечто значительное, ведь о них столько говорят по телевизору! Жизнев в очередной раз проклял телевидение, проклял второстепенных писак и музыкантов, в безумной жажде славы убивавших себя, проклял многоречивых, уверенных в себе психиатров, неспособных помочь больному, но зато всегда готовых объявить здорового больным... Надежды Алисы на славу и внимание общества не сбылись - даже в кругу товарищей Сложнова о ее смерти говорили мало, причем поэт П. весело хохотал, отпуская шуточки по поводу смерти той, за которой когда-то так пылко ухаживал (он и вообще обид не забывал). "Выбросил, подлец, супругу с балкона! - кричал П. - Но квартира ему все равно не достанется!" Сидорчук посмеивался, да и Жизнев криво усмехался, но не над шутками П., а над его странной душевной организацией, которую сам П., да и большинство его знакомых считали, кажется, совершенно нормальной. Сложнов о гибели жены мало кому рассказывал, что вполне естественно для человека, но неестественно для литератора, который обычно уже не совсем человек и потому стремится создать вокруг своей персоны шум, пользуясь любыми поводами, хотя бы и смертью жены (разумеется, в приличествующих случаю выражениях, сохраняя скорбный вид и сосредоточенность - тут известного рода литераторов учить не надо; впрочем, музыканты и прочие представители медиа-фауны в этом отношении литераторов давно опередили и подают им благой пример). Сложнов с трудом пережил крах своей привычной жизни - а ведь он собирался, несмотря ни на что, жить с Алисой и дальше, сколь угодно долго, до старости и до смерти. Судьба, однако, распорядилась по-другому: долгого века она не дала и Сложнову, - впрочем, об этом речь впереди. А после гибели жены Сложнов не имел времени предаваться горю - собственно, как и всякий человек нашего времени: сперва похоронные хлопоты, потом работа, потом концерты и гастроли - горе загоняется вглубь, человек не успевает его прочувствовать и потому носит его в себе постоянно, год за годом, стараясь забыть о нем, но забыть не удается - удается только реже вспоминать. Об этом писал Жерар де Нерваль:
       Как имя на коре, моя утрата
      
       28
      
       Растет, не зарастая, в глубину (241).
      Настоящее горе, ошеломленность утратой вообще-то трудно заметить, для этого нужно, во-первых, часто общаться с человеком, во-вторых, испытывать к нему подлинный интерес, то есть быть его близким другом. Вот и ошеломленность Сложнова замечал его единственный близкий друг Жизнев, а больше, кажется, никто, - никто, похоже, и не приглядывался. Стоит заметить, что поначалу Сложнова от горя отвлекло еще и вмешательство милиции - не приходилось сомневаться, что выяснять обстоятельства такой смерти власти будут, и неприятные вопросы будут задавать, и будут бросать подозрительные взгляды, однако того, что у него из квартиры, из ящика стола, милиционеры украдут кошелек с тремя тысячами рублей, а из шкафа - несколько видеокассет, Сложнов все же не ожидал. Поражало бесстыдство стражей порядка, ведь было ясно, что кража сразу же обнаружится, что подумают на них... Однако воров в мундире такие соображения не смущали - они понимали главное: на них не заявят. Жизнев содрогнулся, когда Сложнов вскользь упомянул о ловкости сыщиков: разложение общества и государства увиделось ему в этом крошечном факте яснее, чем в сотнях репортажей с мест ужасающих преступлений.
       Жизневу вспоминалась поездка со Сложновым на Митинское кладбище. У Жизнева к тому времени там лежали бабушка и отец, у Сложнова - Алиса. Дело было, как легко догадаться, 16 октября, погода стояла сырая, но не холодная. У Жизнева начиналась простуда, но он махнул на нее рукой: Сложнов просил составить ему компанию, а просил о чем-либо он очень редко.Когда они уже пришли на могилу родных Жизнева, полил дождь, казавшийся Жизневу, забывшему дома зонт, необычайно теплым для середины октября - видимо, из-за болезни и жара. Жизнев вспоминал детство, трехкомнатную квартирку в блочной пятиэтажке на Коптеве и то, как он с ребяческой наглостью, просыпаясь ночью, будил бабушку, просил принести ему водички и ночной горшок, и та безропотно отправлялась по его поручениям. Вспоминалось еще многое, благо друзья взяли с собой водку, а вспоминать под водку было не так больно. Жизнев с удовольствием прижигал спиртом воспаленное горло и рассказывал Сложнову то, что вспоминалось. Тот улыбался, но сам помалкивал - Жизневу сперва это показалось обидным, но потом он понял молчание друга. Что мог Сложнов рассказать об Алисе? Все хорошее Жизнев знал - обо всех ее милых чертах Сложнов уже упоминал в разговорах, посмеиваясь, словно речь шла о забавном зверьке, чувствующем любовь хозяина и оттого особенно шаловливом. А говорить о плохом Сложнов не считал нужным - только иногда что-то вырывалось помимо его воли. Обо всех темных сторонах брака Сложнова Жизнев узнал лишь после его смерти, с острой жалостью к нему и с невольным раздражением против Алисы читая его дневники. Кое-как, прикрываясь одним зонтом на двоих, друзья разыскали на огромном кладбище могилу Алисы, молча постояли перед ней, а потом, уже не обращая внимания на дождь, выпололи выросший на могиле бурьян (сорняки на кладбищах вообще растут с невероятной скоростью). Потом они пошли к выходу с кладбища и там, пережидая дождь, зашли в пивнушку-времянку. "Жалеть не стоит, счастье ведь тоже было", - имея в виду и себя, и Сложнова, думал Жизнев, с трудом, так как мешала боль в горле, глотая горькое пиво. Но у них обоих в прошлом было не только счастье, поэтому друзья предпочли помолчать, а потом заговорили о чем-то не связанном с воспоминаниями - то ли о предстоявших гастролях, то ли о готовившихся книгах.
      
       Глава VI
      
       Надеемся, что из предыдущей главы читатель понял, отчего поэт Сложнов так боялся малейших сложностей в своих отношениях с женщинами (простите за невольный каламбур). Любовь любовью, но сложностей ему выпало столько, что хватило бы на десятерых, - впрочем, выше всё уже сказано. Итак, в декабрьском Краснодаре, где из-за невиданных снегопадов культурная жизнь почти замерла, наступил день объединенного концерта группы Сидорчука и группы "Запрещенные барабанщики". Добраться до похожего на устаревшую летающую тарелку здания дискотеки
      
       29
      
      "Квадро" в тот день сумела лишь кучка поклонников - разумеется, самых пылких. А музыкантам и поэтам устроители велели явиться в диско-клуб задолго до начала концерта. Разумеется, поэты пригласили и дам, с которыми сдружились в заведении "Реноме". Встретив Елену у дверей дискотеки, Жизнев затем вошел с нею внутрь, едва протиснувшись мимо могучих охранников, пересек безлюдный пока танцзал, поднялся по лестнице на галерею и удивленно присвистнул. Перед ним расстилался длиннейший пиршественный стол, уставленный закусками, а главное - целым лесом разнообразных бутылок. "А как же... Им же играть", - поделился Жизнев своим недоумением с Еленой, которую обнимал в этот момент за талию, точнее - за круглую попку. Елена вместо ответа только легкомысленно крутнула попкой, и Жизнев ее понял. Она хотела сказать примерно то же, что некогда Камал Худжанди:
       Коль истинный наставник ты - от воздержанья прикажи отречься (242).
      Или Носир Бухорои:
       Садится пламенный душой за пиршественный стол,
       А вялый сердцем домосед спешит в свою постель (243).
      Жизнев подумал, что и впрямь глупо ему беспокоиться о том, будут ли в форме музыканты, если сами они, уже сидевшие за столом, пили и жрали так, как могут пить и жрать только пирующие за чужой счет. Жизнев еще в студенчестве насмотрелся на то, как дармовщина превращает в скотов хорошо воспитанных европейцев. Еще тогда он усомнился в том, вправду ли так изобильна Европа, как то представляется советскому обывателю. Иностранцы в СССР считали (и считают в России), что вправе даром обжираться и опиваться, так как одним своим цивилизованным присутствием делают туземцам большое одолжение; музыканты полагают, будто вправе делать то же самое, так как несут искусство в массы. Ошибаются и те, и другие, но музыканты все же в меньшей степени.
       Те, что уже приступили к пиршеству, встретили появление Жизнева и Елены радостными воплями. Жизнев с благодарностью раскланялся и вспомнил Рабле: "Когда обо мне толкуют и говорят, что я выпить горазд и бутылке не враг - это для меня наивысшая похвала; благодаря этой славе я желанный гость в любой приятной компании пантагрюэлистов" (244). Дабы не разочаровывать собрание, Жизнев, хватив несколько стопок, принялся рассказывать соленые анекдоты, отдавая предпочтение тем, которые надо изображать в лицах. Общество стонало от смеха, а Елена посматривала на Жизнева с некоторым удивлением: не ожидала, видимо, что в одном неприметном с виду человеке может помещаться столько талантов. Впрочем, она и сама много смеялась. Когда пробил час музыки, Жизнев с Еленой спустились в танцзал, где наблюдали своего рода чудо: музыканты, только что влившие в себя огромное количество всевозможных горячительных напитков, причем безбожно их мешая, умудрились ни разу не сфальшивить, - даже тот, которому в группе "Запрещенные барабанщики" приходилось в одиночку колотить по дюжине различных барабанов. Сидорчуку, конечно, повезло с музыкантами: сам он только ревел песни, часто не попадая в ноты (чем очень радовал публику), слух имел самый обывательский, играть ни на чем не умел, но его группа вполне обходилась и без музыкального руководителя. При этом Сидорчук выдавал себя за композитора-песенника, хотя музыку к его песням писали сначала Сложнов, а потом клавишник группы. На дисках же группы неизменно значилось "музыка Сидорчука". Сложнова из группы вытеснили, а клавишник время от времени плакал от обиды на своего лидера (причем порой - в присутствии Жизнева), но сделать ничего не мог. Или не хотел? В группе имелись репертуар, директор, график концертов, где платили пусть маленькие, но верные деньги, а при разводе с Сидорчуком людям пришлось бы все начинать с нуля: заново писать музыку, искать базу для репетиций, сыгрываться, искать деньги на запись, записываться, договариваться о концертах... Обленившиеся и постаревшие лабухи на это были уже неспособны. Все это они прошли с Сидорчуком на волне энтузиазма, когда были моложе и верили в людей, а теперь хотелось только отработать концерт, забрать деньги и уйти домой, а если повезет - выпить и набить брюхо на дармовщинку. Жизнев, слушая их жалобы, только пожимал плечами и предсказывал им, что даже
      
       30
      
      их нынешнее дешевое благополучие крайне зыбко, ибо Сидорчук имеет обыкновение избавляться от тех, кому обязан своим успехом, особенно если эти люди хорошо знают его моральный облик. Музыканты соглашались, что вернее всего так и будет, но продолжали работать с Сидорчуком - воля этих людей вконец проржавела. Ну а пророчества сбылись, как ныне может видеть зритель.
       Вечер завершился нежным прощанием с Еленой на заваленной сугробами улице и ее обещанием непременно вскоре приехать в Москву. Жизнев со своей стороны многозначительно пообещал к этому времени совершенно поправиться. По правде сказать, ожиданием он не слишком мучился - ему приходилось на гастролях выслушивать немало подобных обещаний, и все они либо кончались ничем, либо какой-то чепухой вроде совершенно неожиданного звонка краснодарской Юли, которая сообщила заспанному Жизневу, что находится в Москве в Сокольниках и готова встретиться, но свободна только до трех дня и к Жизневу ехать не хочет, а хочет где-нибудь посидеть. Удивительно, но отказ Жизнева от столь заманчивого предложения (а день-то, кстати, был рабочий) Юлю, кажется, не на шутку обидел.
       А вот Елена оказалась хозяйкой своего слова. Конечно, она заставила Жизнева немного помучиться, так как, приехав в Москву, остановилась у подруги и несколько дней отказывалась встречаться, ссылаясь на какие-то таинственные дела. Впрочем, Жизнев в этих неназванных делах не видел никакой тайны: он не сомневался, что Елена приехала в Москву отнюдь не только для того, чтобы встретиться с ним. Наверняка она подрабатывала в столице тем же, чем и в Краснодаре, но Жизнев почему-то не видел в ее действиях ничего страшного. Если бы она занималась этим с ненавистью, через силу, или с тупой покорностью вьючной скотины, - ну, тогда другое дело, но и тогда Жизнев гневался бы не на нее, а на устройство общества. А если ей это дело нравится, да вдобавок есть возможность выбирать, когда и с кем, так почему бы не получать деньги за то, что тебе нравится? Побочный заработок подобных Елене свободомыслящих дам в этом смысле весьма напоминает заработок литераторов, которым тоже ведь нравится сочинять, - правда, сходство имеется лишь в том случае, если литератору за творчество платят. И разве мало достойнейших мужчин спрашивают себя каждый вечер, как некогда Гёте: "Неужели... нет в этом большом городе девушек, которые за известную цену отдаются мужчине! И неужели не найдется среди них ни одной, которая обладала бы достаточной красотой и готовностью, чтобы доставить праздник моим глазам?" (245). Разве мало прекрасных людей вечерами пьют в одиночестве водку и со слезами читают вслух Степана Щипачева:
       Жаль не то, что день опять вот прожит,
       Что опять закат разбрызгал краски,
       Жаль, что столько милых и хороших
       Вянет женщин без любви, без ласки.
      Литераторам, конечно, платят куда реже, чем "девушкам для радости", - вероятно, потому, что радости писаки приносят меньше. Если говорить о Жизневе, то с ним общество поступило как опытный торгаш: вяло покупало книги Жизнева, неохотно посещало его концерты, а когда поэту это надоело и он стал размещать свои опусы в Интернете, общество радостно накинулось на бесплатное духовное угощение. По Сети Жизнев распространился быстро, как инфекция, там у него читателей хватало с избытком. Видимо, его читали все люмпенпролетарии России, не способные оплачивать книги и билеты на концерты. Правильно замечал Генри Джеймс: "Писание книг - самый неверный путь к богатству, он годен разве только для гениев - и то не всегда. В наше время литературой состояния не наживешь" (246). Однако во времена Джеймса творчество давало хотя бы кусок хлеба, что невозможно в просвещенной России XXI века, - если, конечно, не считать творчеством поденщину в издательстве, да и ту придется еще поискать. И тем не менее, несмотря на бедность, Жизнев чувствовал себя уверенным и спокойным (для полного счастья не хватало только крепкого здоровья), - исключительно потому, что писал год от году всё больше и всё лучше. Тот же Джеймс словно Жизнева имел в виду, когда заметил, что денежная неудача таит в себе нечто
      
       31
      
      такое, чего не сыскать в удаче. Неудачник Жизнев ожидал встречи с Еленой не без некоторой робости, поскольку не знал ее материальных запросов, а отказывать дамам в чем-либо не любил. Однако преуспевший поэт Жизнев смеялся над этими страхами, зная свою истинную ценность и готовый без сожаления расстаться со всеми теми, кто не сумеет эту ценность понять. Так что Жизнев, возможно, и мучился бы из-за переноса сроков свидания, не сделайся он благодаря творчеству таким - не высокомерным, нет, не самовлюбленным, избави боже, а просто самодостаточным. Как писал Гёте, "люди от природы сильные духовно и физически, как правило, скромны, нищие же духом весьма самомнительны. Словно добросердечная природа всем, кого она обделила дарами высшего порядка, для возмещения убытка пожаловала чванство и самомнение" (247). В полном соответствии с этим высказыванием самодостаточность подарила Сложнову и другим подобным людям только спокойствие, из которого вытекает отмеченная Гёте скромность. А потому Жизнев не волновался и в ожидании свидания. Да и вообще, как писал Михаил Зенкевич, "Мужчине быть рабом любви - смешно".
       И вот настал день встречи. Жизнев по телефону предупредил Елену, что они посетят поэзоконцерт Сообщества в музее Маяковского, и она с радостью согласилась. Ее радость можно понять: в Краснодаре она заметила, что поэты - люди веселые, а чего больше всего не хватает женщине, особенно умной женщине, в каждодневной рутине? Именно веселья. Хотя зал метро и кишел народом, Жизнев заметил Елену издалека: она была так стройна и держалась так прямо, что казалась выше своего роста и окружающих людей. К ее пушистым пепельным волосам и большим серым глазам удивительно шла короткая белая шубка, открывавшая стройные ножки в белых колготках и таких же ботиках. Как уж там ни успокоился с годами Жизнев, но сердце у него екнуло. То же почувствовали, увидев его спутницу, и многие посетители поэзоконцерта. "Мир на нее взирал смятенным глазом" (248), - как писал Гургани. Перед началом Елена с нажимом поинтересовалась: "А что мы будем делать потом?" - "Пойдем в гости", - хитровато улыбаясь, ответил Жизнев. Такой ответ Елену явно не устроил. "А потом?" - настаивала она. "А потом поедем ко мне. Вот там-то и свершится самое главное", - шепнул Жизнев ей на ушко и принялся надписывать поклонникам приобретенные ими книги.
       Мероприятие прошло с большим успехом и произвело на Елену должное впечатление. Правда, Сидорчук, как всегда, назойливо старался подчеркнуть свое руководящее положение: то приказывал Сложнову убрать с глаз долой портфель, то, перебивая Жизнева, учил его пользоваться микрофоном, то вставлял словцо в чужую речь... На внимательных слушателей все это производило неприятное впечатление, ибо они понимали неблаговидные побуждения Сидорчука, но обычные зрители, обманутые деланными улыбками Сложнова и Жизнева, считали, что роль ворчливого наставника отведена Сидорчуку по общему согласию, и веселились от души. Каждый получал то, чего хотел: стремившийся к площадному веселью - стихи Сидорчука, стремившийся к той иронии, которая побуждает к раздумью - стихи Жизнева. А Сложнов просто восхищался чудесами повседневности и заставлял оттаивать даже самые застывшие сердца. В то время Сидорчук еще не написал опусов, выражавших самые затаенные его мечты: того, где Жизнев выведен в образе угодливого холуя и обращается к Сидорчуку со словами "Меня, начальник, похвали", и того, где Сидорчук упрекает Жизнева в многословии и поучает его, как надо писать, причем делает это хоть и высокомерно, но немногословно, крайне затянуто и с применением множества совершенно не идущих к делу матюков. Когда Жизневу пришлось без всякого предупреждения выслушать эти шедевры прямо на концерте, ему стоило большого труда сохранить на лице добрую улыбку, но он ее сохранил - ничего-ничего, мол, так и задумано, это шутка такая. Стало окончательно ясно, чего хочет от Сообщества Сидорчук, но Сообщество не могло ему этого дать, ибо ни Сложнов, ни Жизнев не собирались становиться чем-то вроде кордебалета при выжившем из ума сочинителе средней руки. Следовательно, распад
      
      
      
       32
      
      Сообщества становился делом времени, для него требовался лишь повод. В прошлом поводов хватало, но Сидорчука прощали, в том числе и по просьбам старых поклонников, которым нравились концерты Сообщества - ведь поэты на сцене так хорошо дополняли друг друга. Однако Сидорчук, похоже, совершенно не болел душой за будущее Сообщества, этого плода совместных усилий, непрерывно гнул свое и не оставлял своим товарищам иного выхода, кроме разрыва отношений. Для большинства поклонников разрыв должен был стать неприятной неожиданностью, но ведь зритель видит лишь казовую сторону деятельности любого творческого союза, а истинная жизнь его членов для него остается тайной. Можно уверить зрителя: у всех подобных решений имеются веские причины, постепенно переходящие в жестокую необходимость. Конечно, корень зла почти всегда - жадность и тщеславие, но не следует механически возлагать на всех участников союза равную вину. Поэтому лишь горький смех вызывают мольбы поклонников "стать выше обид", "простить друг друга" и так далее. На практике это означало бы разрешить конфликт к полному удовольствию того, кто конфликт затеял.
       Впрочем, мы забегаем вперед. К мелким хитростям тщеславного Сидорчука Сложнов и Жизнев давно привыкли и лишь посмеивались над ними, а потому концерт они завершили в хорошем настроении, поделили выручку от продажи билетов и книг, выпили в гримерке концертного зала с наиболее приближенными поклонниками (боже, сколько выпито в этой гримерке!), но задерживаться в музее не стали - во-первых, работники музея уже торопились домой, а во-вторых, поэтов пригласили в мастерскую художника Л., находившуюся в одном из арбатских переулков. Туда все и устремились: Сидорчук, Сложнов, Жизнев с Еленой, несколько давних поклонников Сообщества и юный сын художника со своими друзьями. Когда они добрались до облупленного особнячка, по скрипучим деревянным лестницам поднялись в мастерскую и Жизнев увидел ожидавшего их художника, то счел, что тут какая-то ошибка и сын - вовсе не сын, а внук или скорее правнук. Будучи под мухой, Жизнев редко таил свои мысли и решил тут же во всем разобраться. Однако престарелый отец и юный сын, самодовольно ухмыляясь, заверили его в том, что всё верно - просто многие деятели искусства любят жениться в преклонные годы, считая разницу в возрасте в 30-40 лет пустяком по сравнению с возможностью потешить на склоне лет свое мужское начало. Плодом такого союза и явился гостеприимный юноша. Жизнев вспомнил, что многие, если не все, маститые литераторы советской эпохи обзаводились к концу жизни юными супругами. Мэтров не останавливали ни болезни, ни семейные обстоятельства. Жизнев счел нужным поделиться этими сведениями со Сложновым. "Вот были люди - богачи, а ничего не боялись! - подняв палец, с восхищением сказал Жизнев. - А ты гол как сокол, но в каждой женщине видишь охотницу за мужьями". Сложнов кисло усмехнулся и промолчал, а Жизнев предложил тост за здоровье хозяина дома, создающегонаперекор времени не только новые картины, но и новые человеческие существа (тут Жизнев показал на гостеприимного юношу). Поначалу наш герой намеревался ограничивать себя в выпивке, так как ему еще предстояло везти Елену к себе домой с весьма прозрачной целью, а пьянство, как известно, любовным подвигам не способствует. Однако, наслушавшись разговоров о юных женах, Жизнев впал в безудержный гедонизм и стал пить наравне со всеми. "Будь что будет, - думал он, - главное - мне хорошо сейчас. Если Бог захочет - будет хорошо и дома, а не захочет - значит, не судьба". Елена несколько настороженно следила за тем, как ее кавалер опрокидывает рюмку за рюмкой, но, так как они не производили никакого видимого действия, вскоре успокоилась. Между тем обстановка в мастерской постепенно стала напоминать фрагмент из прозы Каролины Павловой: "Две-три слабые натуры уже лежали на диванах, но остальные герои кричали и хохотали тем громогласнее, хотя и несколько бессмысленно". Жизнев заметил, к чему клонится продолжение застолья, и так как в его планы не входило раньше времени слиться с небытием, то он поднялся и решительно произнес: "Простите, нам пора". Наиболее здравомыслящая часть присутствующих последовала его примеру. Поблагодарив хозяев за гостеприимство и отвергнув все истерические просьбы остаться, Жизнев, увлекая за собой Елену, спустился по скрипучим деревянным лестницам
      
       33
      
      и, толкнув еще более скрипучую дверь, вырвался в заснеженный переулок. Там парочка увидела в отдалении, в проеме между темными домами, свет оживленной улицы со снующими взад-вперед автомобилями и направилась туда. Таксомотор довез их до дома Жизнева, а дальнейшее было чрезвычайно старо и все же, как ни странно, ново. Можно процитировать Гургани:
       Они сплелись, перевились, как змеи.
       О, что сплетенья этого милее! (249)
      А можно Ле Тхань Тонга: "Ночь прошла во взаимных ласках и наслаждениях, о которых незачем распространяться" (250). Будто так уж и незачем, суровый вьетнамец! Ведь правильно писал "первый декабрист" Владимир Раевский:
       Друг нежный, Шарлота, любови святой
       Устав натуральный не есть преступленье.
      Поэтому нас не осудят, если мы скажем, что Елена сполна вознаградила нашего героя за отсрочку свидания. Она оказалась невероятно утонченной, любопытной и при этом темпераментной, а уж о ее опытности, учитывая обстоятельства ее знакомства с Жизневым, и говорить не стоит. Свой "любовный устав" Елена переписывала заново каждую ночь, всякий раз внося в него всё новые изумительные страницы. Об этом Жизнев мог судить вполне ответственно, так как провел с ней несколько ночей, и хотя их амурные забавы разворачивались обычно после всевозможных богемных пирушек, Елена с легкостью заставляла своего партнера забыть всякую расслабленность. Да расслабленность и не могла полностью овладеть Жизневым, ибо, пораженный первой ночью, он ждал затем уединения с Еленой как некоего важнейшего действа, существенно расширяющего житейский опыт. Он присоединялся к словам Жака Риго: "Я все-таки немало осмеял вещей на этом свете! Одно наслаждение не поддалось моим насмешкам" (251).
       Однако время шло, и Елена засобиралась назад в Краснодар. Жизнев и хотел бы ее удержать, но на время - не стоило, а удерживать навсегда, по правде говоря, не хотелось. Даже самое приятное общение, даже взаимопонимание (а оно у этих двоих было) далеко не всегда требуют вечного союза. А если женщина не становится необходима навечно, то жестоко было бы ради нескольких дополнительных порций удовольствия продолжать морочить ей голову. То, что должно закончиться, должно заканчиваться вовремя. Елена, судя по всему, прекрасно это понимала и не собиралась проливать слезы. Напротив, она постаралась сделать расставание наиболее полезным для себя - на прогулке попросила Жизнева заплатить за ее покупки, а затем осведомилась, не хочет ли он ей помочь оплатить билет на самолет. Конечно, ее побочный промысел сказался в этой просьбе, но Жизнев только добродушно усмехнулся и полез в карман за деньгами. Некоторые люди создают себе правила поведения "от противного" - вот и Жизнев, насмотревшись на то, как поэт П. и Сидорчук сидят на шее у своих любовниц, решил вменить помощь подругам себе в обязанность. Правда, обязанным он чувствовал себя лишь в одном случае: если его не пытались к этой помощи принудить. Вспоминаются строки Томаса Мура:
       Ведь бард подобен от рожденья
       Обломку тех друидских скал,
       Что, не сдаваясь принужденью,
       Прикосновенью уступал! (252)
       На следующий год Елена приехала в Москву уже в качестве крупного торгового работника, заведующей секцией в каком-то краснодарском универмаге. Она очень изменилась - изящество ее куда-то пропало, свои чудные пепельные волосы она превратила в химически-рыжие, одевалась во все темное, которое ей не шло, и даже ее величавая, но в то же время легкая походка удручающе отяжелела. На встречу с Жизневым она зачем-то притащила безобразную подругу и постоянно повторяла, что у них с подругой масса дел. От всего этого Жизневу вспомнились строки Константина Аксакова:
       Но наконец пришло раздумье,
      
       34
      
       Полет любви отяжелел.
      Захотелось напиться, и Жизнев столь откровенно устремился к этой цели, что Елена с подругой поспешили ретироваться из студии звукозаписи, где происходило застолье. На следующий день Жизнев повел Елену в клуб "Бешеные бабки", где выступал Сидорчук - сначала с чтением стихов, потом со своей группой. Совершенно некстати на Жизнева напал радикулит, а какие-то пьяные посетители клуба перепугали Елену, запустив в Сидорчука, читавшего что-то хоть и похабное, но очень нудное, пустой бутылкой. В результате никакого эротического продолжения эта встреча не получила, да и вообще оказалась последней. Когда на следующий год у Жизнева наметилась поездка в Краснодар, он позвонил Елене, но та вдруг обрушила на него целый град упреков. Оказалось, что Сложнов разместил на сайте Сообщества в Интернете фотографии, сделанные в достопамятной зимней поездке, - разумеется, не в "Реноме" где вообще не полагалось фотографировать, а в бильярдной и затем на квартире у краснодарских друзей. Фотографии, на которых в числе прочих персонажей присутствовала и Елена, были совершенно невинные, да и размещал Сложнов их лишь по собственному почину, да никто и не предупреждал, что знакомство следует хранить в тайне, однако Елена не хотела слушать оправданий. Жизнев понял: его бывшая подружка имеет серьезные виды на какого-то мужчину, а тот ревнив и не хочет видеть Елену ни в каких мужских компаниях. Оправдываться дальше ни имело никакого смысла, Жизнев быстро свернул разговор и повесил трубку. Разумеется, он и не подумал возопить: "Будь проклята, будь навсегда позабыта!" (253) - как романтик Юлиуш Словацкий. С какой стати? Елену вполне можно было понять, а что касается ее несправедливых упреков, то уж таковы женщины в гневе. Воспоминания же о Елене Жизнев сохранил самые добрые. Возможно, какой-нибудь несчастный его за это осудит - таких Хуан Валера называл самыми последними ослами, ибо они осуждают чужие пороки только потому, что им не самим не удалось им предаться из-за невежества, дурного вкуса и неотесанности. Здесь же стоит вспомнить того героя Хоакина Дисенты, который (герой, разумеется) в молодые годы очень любил мясо, а потом стал восхвалять чесночную похлебку лишь потому, что лишился зубов. Вот на чем строятся нравственные принципы большинства людей.
      
       Глава VII
      
       Образ бесконечного пиршественного стола на галерее дискотеки "Квадро" вызвал в памяти Жизнева образы еще нескольких подобных столов. И впрямь, почему не вспомнить те места и те компании, в которых тебе было хорошо? Пожалуй, самым первым пиром, заданным провинциалами в честь поэтов Сообщества, следует признать пир, проходивший в самом начале 1992 года в Москве, в Центральном доме литераторов. Звезды нового литературного течения только что дали очередной успешный концерт, гости из Тюмени решили из благодарности угостить тех, кто доставил им столько веселых минут, и заняли для этого один из отдельных залов. Пригласил сибиряков на концерт друг Сообщества, известный джазовый музыкант Котович. Первым из поэтов с ним познакомился Жизнев: музыканта и поэта представил друг другу руководитель того семинара переводчиков, куда Жизнев в свое время постоянно ходил. В дружбе джазмена и переводчика есть с виду что-то необычное, но это если только не знать Котовича: он, кажется, дружил со всеми в культурном мире Москвы. Котович, невысокий блондин, пузатый и краснолицый, полюбил кутить с членами Сообщества и частенько говаривал: "Концерты ваши - это полдела. Надо хороших людей знать. Погодите, хоть и не сразу, но в люди я вас выведу обязательно". На ветер Котович слов не бросал - стоило поэтам с ним познакомиться, как чередою пошли празднества с хорошо сервированными столами, с доброй закуской, с красивыми дамами, а расходов, как помнилось Жизневу, это не требовало почти никаких. Поэт П., вырвавшийся благодаря Котовичу из мрачной обстановки общежитий и съемных квартир, пропахших несвежими носками, осыпал благодетеля цветистыми комплиментами, а тот, простая
      
      
       35
      
      душа, отвечал льстецу искренней любовью, не подозревая о том, что теплые слова П. расточает только ради продолжения даровых банкетов. Жизнева Котович глубоко уважал, Сложнова как слишком юного не принимал всерьез, а к Сидорчуку относился холодно, даже брезгливо. "Парень только себя любит", - вскользь, но весьма емко бросил он как-то в разговоре с Жизневым, и больше они этой темы не касались, тем более что внешне Котович своих антипатий не выказывал и был сама корректность. Застолье с тюменцами явилось лишь одним из подвигов Котовича на ниве покровительства русской поэзии, но оно получило продолжение, ибо в его ходе поэтов пригласили на пятилетний юбилей некой тюменской газеты, название которой ныне стерлось во мраке смутных времен - назовем ее условно "Молодая Тюмень". Пиршество в ЦДЛ запомнилось Жизневу весьма странным эпизодом: один из сибирских гостей, которого отрекомендовали собравшимся как одаренного бизнесмена и богача, отвел нашего героя в сторонку для интимного разговора. Сначала он обрушил на Жизнева лавину комплиментов, восхвалял его стихи, манеру держаться и даже внешность, но затем перешел к делу.
      - У вас, ребята, в Москве наверняка полно знакомых, - восторженно рассуждал этот незаурядный человек, успевший разбогатеть уже к началу зловещих гайдаровских реформ. - Каких только знакомых нет, правильно?
      - Ну да, много разных людей, - осторожно отвечал Жизнев, не понимая, куда клонит сибиряк.
      - Тут вот какое дело, - понизил голос одаренный бизнесмен. - У нас в Тюмени всё хорошо шло, всё развивалось - я имею в виду наш с компаньонами бизнес. Но тут появился один козел и стал нам подсирать. Понимаешь, один человек не дает жить многим людям. Один козел взял за горло многих хороших людей!
      - Понимаю, - сочувственно покивал Жизнев, - бывает.
      - Он полный козел, понимаешь?
      - Понимаю.
      - Слушай, Любим, а ты не поможешь нам его убрать?
      - То есть как убрать? - не понял Жизнев. - Я?
      - Ну да, именно ты. Или твои знакомые. Тут человек со стороны нужен. Пистолет мы тебе дадим, где он живет, покажем. Грохнешь козла в подъезде, забираешь деньги и сразу же на самолет.
       Странно устроен человек - в первый момент Жизневу даже польстило, что его - именно его одного из всей компании - считают способным на такие дела. Как бы угадав его мысли, сибиряк покосился на остальных поэтов, сидевших за столом, поморщился и сказал:
      - Ты только не обижайся, пожалуйста, твои друзья стихи пишут хорошие, но они, как бы это сказать... ну, не мужики, что ли. Пиздоболы, короче. Мы бы этого козла сами грохнули, но нам нельзя к нему даже близко подходить, про наши отношения многие знают. Ты тоже можешь этим делом сам не заниматься - только найди хороших знакомых, которые всё грамотно сделают.
       Скоробогач назвал сумму, которая даже в свете происшедшего скачка цен была очень весомой. Правда, в конце года она похудела бы вдвое, но в тот момент собеседники не могли предугадать грядущих темпов инфляции.
      - Как, поможешь? - с умоляющими нотками в голосе спросил тюменец.
      - Подумаю, - произнес Жизнев таким тоном, словно ему каждый день предлагали кого-то пристрелить.
      - Он полный козел, понимаешь? - начал было вновь объяснять тюменец, но Жизнев уже направился к столу.
      - Подумаю, - повторил он и ободряюще кивнул.
       На следующий день после пиршества в ЦДЛ Жизнев вспомнил состоявшийся накануне жутковатый разговор, и его охватило недоумение. "Интересно, - подумал он, - вот так запросто получил заказ на убийство. Или почти получил. Не помню раньше таких разговоров". Жизнев
      
      
       36
      
      позвонил брату, у которого по капризу судьбы имелось с десяток приятелей, отсидевших немалые сроки. Хотелось выяснить, вошло ли уже в обычай договариваться между закусками и горячим о физическом устранении нежелательных лиц.
      - Ну, видно, у тебя и репутация, - выслушав вопрос, захохотал брат. - А насчет обычая - если не вошло, то скоро войдет. Сейчас кто в экономику двинулся? Цеховики - подпольные миллионеры, кооператоры и просто бандиты. Цеховики и кооператоры либо под бандитами, либо сами хлеще всяких бандитов, а с бандитами и так всё ясно. И тем, и другим, и третьим человечка прихлопнуть ничего не стоит, у большинства руки уже в крови. Кстати, тех, кто такие заказы выполняет, потом, как я слышал, обычно убирают, если это люди на зоне неизвестные. Так что ты не вздумай соваться в это дело.
      - Да ты что?! - возопил Жизнев. - Я же не убийца! Значит, рынки делят?
      - Какие рынки, - засмеялся брат. - Это всё теория. На практике сейчас имущество делят: здания, магазины, склады, заводы... Всё выкупается за копейки или вообще за какие-нибудь векселя, которыми только жопу подтереть. Ну а на прибыльную фабричку может оказаться не один, а, к примеру, три претендента. И получится в итоге два трупа плюс один фабрикант.
      - И что, твои приятели тоже зарабатывают таким образом? Устраняют лишних претендентов? - поинтересовался Жизнев.
      - Если бы и зарабатывали, то мне не сказали бы, - резонно возразил брат. - Да и вряд ли они на такое пойдут - не мокрушники они по характеру и по понятиям. К тому же у них жены, дети, а такого вольного стрелка могут самого запросто грохнуть, как я уже говорил... А вообще, судя по этому предложению, которое тебе поступило, надвигаются веселые времена.
       Увы, старший брат Жизнева при всей своей мудрости не мог вообразить масштабов того макабрического веселья, которое вскоре развернулось на просторах России. А Жизнев не понимал одного: если его брат так трезво смотрел на расплодившиеся в ельцинской России векселя, акции и прочие ценные бумаги, то почему в его портфеле после смерти владельца обнаружилось столько дутых акций: "Ринако", "Альянс", "Лесная биржа", банк такой, банк сякой... Впрочем, стоило ли удивляться, если вспомнить, в каком ужасе пребывало население в годы разгула инфляции и различных дефолтов. На золото и недвижимость денег не хватало, и тем не менее, чтобы спасти заработанное, стремительно дешевеющие деньги следовало куда-то срочно вкладывать. Поэтам было легче, они всё попросту пропивали, но население так поступать не могло. Тут-то и вылезли на сцену различные акционерные общества, потрясая списками своих активов и суля изрядные дивиденды. История российской криминальной революции содержит несколько довольно объемистых глав о финансовых пирамидах, причем, что удивительно, кого-то из строителей пирамид даже посадили (но лишь тогда, когда эти люди зарвались и облапошили вместе с массой граждан и несколько сильных мира сего). А вот глава об акционерных обществах и акциях как орудии грабежа еще не написана - похоже, к ней даже не приступали. Все-таки зажиточен был советский народ: ни конфискация вкладов в Сбербанк, ни финансовые пирамиды, ни невыплаты зарплат и пенсий, ни безработица - ничто не могло извести его до конца, хотя надежды такие у реформаторов имелись и даже изредка высказывались вслух в минуты особого восторга. К этому списку казней можно смело приписать и акционерную горячку: за красивые бумажки население выложило не один десяток миллиардов долларов. Однако - видимо, в силу вышеупомянутой зажиточности граждан - эта титаническая обираловка осталась почти незамеченной общественным сознанием. Ко времени смерти брата действовал лишь один пакет его акций - две тысячи привилегированных акций Сбербанка. Прочие эмитенты, то есть производители красивых бумажек, либо исчезли, либо поступили еще проще: перерегистрировали свое предприятие, тем самым сделав недействительными акции, выпущенные тем же предприятием, но называвшимся по-другому. Что же касается акций Сбербанка, то они приносили в год сущие копейки, меньше рубля на акцию или около девятисот на весь пакет, хотя в свое время Сбербанк получил за эти бумажки приличную сумму вполне осязаемых денег. При этом,
      
       37
      
      как удалось узнать Жизневу, руководство Сбербанка и приближенные к нему лица тоже являлись акционерами, но почему-то получали на свои акции совсем другие, неизмеримо более высокие дивиденды. Настроение умов в Отечестве было таково, что это откровенное жульничество даже и не особенно скрывалось. Когда Жизнев, вступив в наследство, попытался избавиться от своих акций, вернув их по официальному курсу тому же Сбербанку, то выяснилось, что процедура продажи намеренно так усложнена, чтобы сделать обмен бумажек на реальные деньги совершенно нереальным. Покупать и продавать акции, наживаясь на этом, могли только приближенные к руководству банка люди - они в конце концов и вышли на Жизнева, предложив ему за его пакет втрое меньше официального курса. Предложение до боли напоминало аферу с ваучерами, но Жизневу было на это уже наплевать - хотелось, во-первых, получить хоть какие-то осязаемые деньги, а во-вторых, избавиться от мерзких бумажек, напоминавших о безнаказанном надувательстве. Возвращаясь после продажи акций от нотариуса, он вздохнул, вспомнив брата, который надеялся, покупая так называемые ценные бумаги, обеспечить себе спокойную старость. До старости брату дожить так и не довелось, ну а тем, кому довелось, российские ценные бумаги не очень помогли.
       Как известно, сибиряки не бросают слов на ветер, и вскоре члены Сообщества, возглавляемые Котовичем, оказались в заснеженной Тюмени. Собственно, членов было только двое, Жизнев и поэт П., то есть при составлении делегации Котович руководствовался своими предпочтениями - Сидорчук ему решительно не нравился. В самолете Котович раскрыл перед спутниками некоторые детали своей биографии. Выяснилось, что он поляк.
      - Вот уж никогда бы не подумал, - с удивлением заметил Жизнев.
      - Почему? - в свою очередь удивился Котович.
      - Держитесь вы как-то очень по-русски, - объяснил Жизнев. - Я русских людей от нерусских как-то больше по поведению отличаю, чем по внешности, и никогда не ошибаюсь.
      - Скажи лучше - евреев от неевреев, - ухмыльнулся Котович и погрозил Жизневу пальцем. - А насчет меня чему удивляться? Рос я в Москве, среди русских. Предки мои были наверняка русские - ну, то есть белорусы, перешедшие в католичество, это и по фамилии ясно. В прежние времена в Белоруссии католикам жилось лучше, а те, кто переходил в католичество, ополячивались автоматически. Они, дураки, не знали, что будет потом - при Сталине полякам досталось так, что мама не горюй. В каждом видели врага. Хотя и отец, и дед у меня были рабочими.
       Еще Котович поведал о своих непростых отношениях с женщинами.
      - Я четыре раза уходил от жен и все им оставлял - квартиры, машины, - сообщил он не без грусти. - Каждый раз все начинал с нуля, вот такой был любвеобильный. Но сейчас успокоился, - и Котович похлопал себя по толстому животу, как бы благодаря живот за пришедшую наконец мудрость. - Вся эта любовь, съезды-разъезды таких нервов требует! Лучше совсем не жениться.
       Поэты горячо поддержали музыканта. Жизнев процитировал Казанову: "Женитьба - это всегда ошибка, а когда умственные и физические способности человека идут на убыль, это уже катастрофа" (254). Котович принял это на свой счет и возразил:
      - Почему на убыль? Все у меня пока в порядке. И жена хорошая - строгая, зараза, но толковая баба вообще-то.
      - Владим Владимыч, я не вас имел в виду! - замахал руками смущенный Жизнев.
      - Да ладно... Чего греха таить, не тот уж я, что раньше, - грустно промолвил Котович. - Вот перебои в сердце стали беспокоить. Раз - и сердце будто останавливается, будто проваливается куда-то. А потом снова все нормально. Но сами эти моменты - очень неприятные.
      - У меня тоже так бывало, и ничего - жив-здоров! - бодро заявил Жизнев, хотя в душе такой бодрости вовсе не испытывал. Слова Котовича напомнили ему весьма неприятный эпизод из его недавнего прошлого.
       Праздновать приход нового 1987-го года он решил в разных местах. Запасшись немалым количеством грузинского вина, он принялся разъезжать по друзьям и знакомым: побывал в
      
       38
      
      мастерских у двух художников, к барышне, которая его приглашала, не поехал, так как после художников был сильно подшофе, а вместо барышни оказался у однокурсника, где выпивка лилась рекой и где двух бутылок, привезенных Жизневым, никто даже и не заметил. Спать Жизнев решил дома, благо жил неподалеку, и потому предстал перед родителями вдребезги пьяным. Проснувшись, он ощутил перебои в сердце - такие перебои случались у него в течение последних трех лет нередко, обычно после попоек, но особого беспокойства не причиняли (заметим кстати, что в те годы он не курил). Жизнев встал, попил воды, умылся, под осуждающими взглядами родителей торопливо перекусил и от греха торопливо убрался в свою комнату, пробурчав, что хочет спать. Однако заснуть ему не удалось. Почти одновременно с перебоями в сердце его начала посещать бессонница, причем обычно сон не шел именно тогда, когда был особенно нужен. Жизнев то брался за книгу, то усаживался перед телевизором, то пил чай, стараясь все время держаться подальше от родителей с их упреками. Так помаленьку и день прошел, а ночью Жизнев вновь обнаружил, что не может заснуть. Он вертелся в постели так и сяк до трех часов, а перебои в сердце уже почти не прекращались. Вдруг что-то случилось, он вздрогнул - и сердце провалилось в пустоту, в пропасть. Левая сторона груди набрякла огромной тяжестью, но вместо сердца была пустота, и Жизневу казалось, будто он сам падает в эту пустоту. Он приподнялся на постели, надеясь, что так будет легче, сердце вроде бы заколотилось - и вдруг вновь куда-то исчезло. Жизнев отбросил одеяло, спрыгнул с постели, выпрямился. Вновь гулкие удары сердца - и вновь исчезновение, провал, замирание. Жизнев принялся ходить взад-вперед, на какое-то время наступило облегчение, но потом сердце стало вновь проваливаться в пустоту, всё глубже и глубже, и, казалось, не собиралось возвращаться назад. Ступни и ладони у Жизнева похолодели, пальцы рук стали непроизвольно подгибаться. Он вспомнил, как благостно складывают лапки на брюшке мертвые жучки и улыбнулся - в полном противоречии с серьезностью минуты. Вскоре нахлынул страх, и улыбка исчезла с его лица. Он вдруг ощутил, что теряет сознание, и понял, что если позволит беспамятству завладеть собой, то очнуться скорее всего уже не сможет. Он не хотел, чтобы родители узнали о его состоянии, ибо знал - свой испуг они потом выместят на нем, однако последняя черта подступила уже совсем близко, и он стал набирать номер "Скорой помощи". Задребезжал параллельный аппарат в другой комнате, проснулись родители, пришли и стали о чем-то спрашивать, что-то говорить, но Жизнев не обращал на них внимания. У него было дело поважнее: не позволить проваливающемуся сердцу утащить себя в ту пустоту, что страшной тяжестью наполняла левую сторону груди. Приехала "скорая", Жизнев воспрянул духом и, видимо, поэтому сердце вынырнуло из бездны и заколотилось как бешеное. "Тахикардия, но пульс наполненный, - услышал Жизнев, - ничего страшного, просто сильное переутомление. Надо выспаться". Прыщавый верзила-практикант сделал Жизневу укол строфанта с таким рвением, что шишка на месте укола держалась потом два месяца. Ранее Жизнев никогда не употреблял снотворного и, выпив предложенную ему таблетку тазепама, крепко уснул. И родителей, и его самого слова врачей немного успокоили, но в то, что с ним не происходит ничего особенного, ему как-то не верилось. После этого приступа он несколько месяцев приходил в себя, его постоянно мучила тахикардия, а уснуть при тахикардии он не мог. Повторялись первое время и сами приступы, хотя и не с такой силой. Даже от небольших физических нагрузок он задыхался и обливался потом, начисто утратил интерес к женщинам (иные к нему приезжали по старой памяти, но общение было чисто дружеским), постоянно прислушивался к собственным болезненным ощущениям, а внешний мир казался ему нереальным, словно отделенным от него прозрачной стеной. Когда Жизнев что-то говорил, собственные слова казались ему речью какого-то другого человека. О выпивке Жизнев и думать боялся, зато постоянно готовил и пил различные успокоительные отвары. Постепенно время брало свое: он стал получше спать, вернул в свой быт, хотя и очень осторожно, физические упражнения, потом начал изредка прикладываться к чарочке (сделав при этом вывод, что стесс с последующей выпивкой куда безвреднее, чем стресс без выпивки), а потом и снова сделался полноценным членом всякой богемной компании. Однако после вышеописанного приступа он уже
      
       39
      
      не помнил дня, чтобы сердце не давало ему о себе знать. Оно начинало тяжелеть и болеть по самым разным поводам: стоило ему побыть на солнце, постоять неподвижно, подольше посидеть с прямой спиной... Обращать внимание на все эти симптомы и при этом нормально жить было немыслимо, а потому Жизнев обозначил их все одним словом "невроз" и скорее всего не ошибся. А что касается приступа с перебоями сердца, то знакомый врач только усмехнулся, когда Жизнев повторил ему успокоительные слова врачей "скорой помощи". "Это, старичок, то же, что стенокардия, предвестница инфаркта, только без боли. В сортир приходилось часто бегать? Ну то-то. Инфаркт ведь тоже бывает без боли. Может, это и на нервной почве случилось, но и стенокардия сплошь и рядом развивается на нервной почве. Приступ - он и есть приступ, безобидных приступов не бывает. Ты еще по молодости легко отделался, вроде бы у тебя это в хроническую форму не перешло. Поосторожнее надо..." Пойдя на поправку, Жизнев, естественно, забыл об этом разговоре. Жалоба Котовича на перебои в сердце заставила его вздрогнуть, напомнив о пережитом страхе, но так как Котович жалоб не повторял и своим поведением нисколько не походил на страждущего, то всё опять забылось, и мысли Жизнева вновь устремились к творчеству и развлечениям. "Эх, поэты, поэты" (255), - вздыхал, видя подобное поведение, Константы Ильдефонс Галчинский. А может быть, наш герой и не был так уж неправ - не зря ведь румынский классик Ион Крянгэ утверждал, что горе тем, кто слишком много думает.
       Тюменский поэзоконцерт прошел в зале городской библиотеки, все присутствовавшие остались весьма довольны. Там же, в библиотеке, тюменцы, как бы не в силах справиться с восторгом, вытащили несколько бутылок коньяка и немедленно распили их с поэтами и их дядькой Котовичем, закусывая лимонами и не скупясь на изъявления самой пылкой признательности за доставленное наслаждение. Жизнев вспомнил горькие слова Аделаиды Герцык: "Ну разве кому-нибудь нужен // Теперь поэт?" - и решил, что дама погорячилась. Фуршет в библиотеке оказался только началом празднества - основному разгулу предстояло развернуться в кафе, которое было арендовано под юбилей "Молодой Тюмени" и название которого у Жизнева начисто вылетело из головы - впрочем, оно и для нас не слишком важно. Из-за фуршета поэты слегка запоздали: публика чинно сидела вокруг огромного стола в форме буквы "П", разговаривала вполголоса, потихоньку кушала салатики и, кажется, даже не выпивала. Но с прибытием московских штучек все оживились, голоса окрепли, зазвучали шутки и смех и, наконец, грянули тосты. Жизневу они запомнились плохо - если учесть выпитое в библиотеке, то ничего странного в этом нет. Зато ему хорошо запомнилась высокая красивая шатенка в жемчужно-сером платье, откровенно пожиравшая поэтов глазами и продвигавшаяся к ним все ближе и ближе по мере того, как близкие знакомые, сбиваясь за столом в кучки, освобождали кое-где стулья. Высокая красавица явно была фанатичной любительницей столичных штучек, причем, как заподозрил Жизнев, все равно каких . Об этом свидетельствовала хищная целенаправленность, с которой она подсела к Жизневу, прижалась бедром к его бедру, ввинтила свой полубезумный взор в его уже остекленевшие от выпивки очи и заявила, что по окончании застолья празднество продолжится у нее на квартире. Если бы застолье завершилось сразу после этих слов, то все было бы хорошо, но оно длилось еще несколько часов, и все попытки красавицы разговориться с Жизневым (а она явно отдавала ему предпочтение перед дурашливым поэтом П.), - все ее попытки пресекались различными знакомыми, малознакомыми и вовсе незнакомыми людьми, подходившими к Жизневу с бокалами и рюмками и предлагавшими выпить, безжалостно перебивая при этом несчастную красавицу в жемчужно-сером. Вдобавок в череде лиц перед Жизневым вдруг возникло улыбающееся лицо человека, который предлагал нашему герою стать на скользкую стезю наемного киллерства. Жизнев предложил ему выйти в вестибюль и там сообщил, что все его, Жизнева, знакомые от исполнения заказа решили воздержаться (это прозвучало так, будто наш герой коротал свои дни в окружении убийц-профессионалов, - правда, слегка обленившихся). Про самого себя Жизнев с мудрой усмешкой сказал: "Понимаешь, такие дела вроде бы не совсем по моей части, а учиться мне поздновато". Любитель поэзии и жестких бизнес-решений
      
       40
      
      замахал руками и закричал: "Ничего! Ничего страшного! Всё ерунда, не бери в голову, извини, что напряг. Мы уже сами почти решили вопрос". Жизнев понимающе кивнул и, как бы поздравляя, похлопал тюменца по плечу, но в детали вдаваться не стал, полагая, что избыток знания порой умножает скорбь. Заметим в скобках, что тюменский скоробогач очень сожалел об отсутствии Сидорчука. Жизнева это не удивило - он уже тогда заметил, что муза Сидорчука особенно мила бизнесменам и вообще преступным натурам. Вернувшись за стол, Жизнев какое-то время вновь пил со всеми подряд, и когда Котович, поэт П. и еще некоторые гости наконец двинулись к выходу, наш герой уже почти ничего не соображал. Тем не менее в его памяти запечатлелись легкий, совсем не сибирский морозец, переливающиеся разноцветными блестками сугробы, хруст ледка под ногами и нечленораздельный лепет прижимавшейся к нему шатенки (по крайней мере, в тот момент Жизнев ее совершенно не понимал). Затем были квартира, освещенная прихожая, освещенная кухня, вновь коньяк и после этого вдруг, без всякого перерыва - темная комната, почему-то без всякой мебели, и они с шатенкой в углу на полу, - точнее, на чем-то вроде матраца. Жизнева охватил ужас: в настойчивости и целеустремленности шатенки ему почудилось нечто сатанинское. Он вскочил с матраца, опрометью бросился из комнаты на свет, к людям, и заплетающимся языком стал проситься домой. Его просьбу уважили.
       Наутро, не успели Жизнев и поэт П. продрать глаза, как в их номер уже пожаловали разные люди: Котович, главный редактор "Молодой Тюмени", еще пара солидных господ, знавших весь тюменский бомонд, а также некий молодой литератор, который привел с собой девушку Наташу. Фарфоровая блондинка Наташа обратила на себя внимание Жизнева еще накануне - он даже пытался отпускать ей шутливые комплименты и она много смеялась, хотя и непонятно - над шутками или над самим подвыпившим весельчаком. "Раз пришла, значит, я не вызывал вчера отвращения", - радостно подумал Жизнев и помчался приводить себя в порядок. Поэты, рассыпаясь в благодарностях, обсудили с гостями вчерашнее празднество, причем догадка Жизнева оказалась верна: настойчивая шатенка и впрямь славилась страстной любовью к заезжим знаменитостям и своей любовью старалась осчастливить их всех. Это известие пролило бальзам на совесть Жизнева: он не любил никого огорчать, а тут выходило, что девушка непременно вскоре утешится. Мысленно он обратился к ней со словами Сумарокова:
       Не возвратишь меня ни плачем, ни тоскою,
       Спокойся ты, а мне открыта дверь к покою.
       Не плачь и ободрись!..
      Общие воспоминания вскоре кончились, однако гости не уходили, и Жизнев понял: надо что-то делать. Он вышел из номера и направился к лестнице. По пути он бормотал стихи Абу Нуваса:
       Не надо мне миртов и хвой безотрадных,
       Мой прах упокойте меж лоз виноградных,
       Чтоб я и в могиле прислушаться мог
       К бурленью давилен и топоту ног (256).
      Спустившись на первый этаж, он, ведомый исключительно чутьем, нашел нечто вроде буфета, и там ему как обитателю гостиницы продали коньяк почти без наценки (правда, пришлось показать ключ от номера). Жизнев вспомнил те невероятные препятствия, которые пришлось бы преодолевать ради покупки коньяка еще пару лет назад, во времена горбачевской борьбы с алкоголем (не говоря уже о переплате втрое и вчетверо) и вздохнул о впустую растраченных силах и деньгах. Все же кое-что в стране менялось к лучшему, и это обнадеживало. Благодаря коньяку Жизнев рассчитывал услышать немало интересного от собравшихся в номере бывалых мужей, и в этом предположении он не обманулся. Час пролетал за часом, на улице стало темнеть, а рассказы все не умолкали. Правда, Жизневу пришлось раз пять спускаться в буфет, и на пятый раз он со стыдом заметил, что его пошатывает, а буфетчица смотрит на него с сомнением. Поэтому за следующей бутылкой пришлось отправить Котовича - этот человек от коньяка становился только бодрее и вспоминал всё новые
      
       41
      
      истории из своей интересной жизни артиста (большинство их, увы, безнадежно стерлось из отуманенных коньяком мозгов слушателей). Главный редактор уже давно лежал на кровати в своем стареньком, но аккуратно выглаженном темном костюмчике и пускал слюни, которые аккуратно вытирала прелестная Наташа. Мы должны признаться, что в какой-то момент и Жизнев вдруг почувствовал, что он лежит на кровати в одежде, улыбается и пытается выдавить из себя какие-то слова, но вместо них выдавливает только слюну, которую с его уст стирает чья-то заботливая рука. Затем все погрузилось в темноту. "Он спит, жалкий человек! вместилище физических потребностей!" - воскликнул бы при виде такой картины Грибоедов. Однако мы будем снисходительны: ведь всякое бывает.
       Позднее Жизнев и сам удивлялся, как ему удалось подняться на следующий день в какую-то немыслимую рань, чтобы ехать в аэропорт. Поднял поэтов, разумеется, Котович. В свои сорок восемь лет он выглядел на шестьдесят благодаря морщинам и огромному животу, но в то утро ему можно было дать все восемьдесят. Однако он сохранял бодрость, подгонял засыпавших на ходу гостей Тюмени, поймал такси, а в толчее аэровокзала, где Жизнев едва не упал в обморок, мгновенно нашел нужную очередь на регистрацию. В очереди Жизнев обнаружил, что забыл в номере одну из своих перчаток, а ключ от номера, наоборот, зачем-то прихватил с собой. Однако по-настоящему его потрясло исчезновение билета на самолет. Когда он сообщил об этом поэту П., тот, зевнув, ответил: "Нам будет очень не хватать тебя в самолете". Жизнев еще раз пошарил по карманам и в отчаянии воскликнул: "Нет билета. Послушай, его действительно нету!" Поэт П. повторил: "Нам будет очень тебя не хватать". В его голосе Жизнев услышал столь неподдельное равнодушие, что на миг забыл панику и с любопытством вгляделся в лицо попутчика. Вид этой помятой щетинистой маски привел его в чувство: он вспомнил о наличии в его куртке еще одного кармана, и, конечно же, билет оказался там. При виде билета маска дрогнула, выразив явное разочарование, а у Жизнева на радостях вдруг прошло все похмелье. Перелет прошел нормально, и всё кончилось хорошо, так что поездка в Тюмень поступила в копилку добрых впечатлений нашего героя.
       После возвращения дела потекли своим чередом, и вот в один прекрасный день, готовясь к концерту, Жизнев вдруг вспомнил, что они давненько не встречались с Котовичем. Он набрал номер Котовича, намереваясь пригласить того на концерт. К телефону подошла жена и ответила холодно:
      - Владимира Владимировича нет. Он умер.
      - Как умер?! - ахнул Жизнев.
      - Очень просто, ночью, во сне. Сердце остановилось.
      - Извините, - пролепетал Жизнев, и в трубке послышались частые гудки. Ему вспомнились жалобы Котовича на перебои в сердце и собственный сердечный приступ. Вдруг показалось, будто что-то можно вернуть, изменить, ведь с ним случилось то же самое - и ничего, всё наладилось, он смог даже выпить в поездке много, очень много коньяка. Надо было только вовремя рассказать человеку о том, как это страшно, когда останавливается сердце... Жизнев с трудом остановил эти нелепые мысли, которые уже приготовились бесконечно бегать по кругу. Он вспомнил свой страх и ощутил острую жалость. Такой страх пережить нелегко, но не пережить его, не выплыть, погрузиться с невыносимым страхом в пустоту - каково это было толстяку? "Да, - машинально пробормотал Жизнев, - жалко Владим Владимыча. Прекрасный был человек". Жизневу показалось, что до этого он никогда не жалел умерших. Трудно их жалеть по-настоящему, если сам раньше не умирал.
      
       Глава VIII
      
       Выше мы несколько раз упоминали о поэте П., но, вероятно, этот человек заслуживает более подробного рассказа о себе. Для любителей видеть повсюду намеки на реальных лиц сообщим, что "П" - это не начальная буква фамилии, а первая буква словосочетания "Покоритель столицы". Для данной категории лиц духовная и моральная физиономия поэта П. весьма типична, несмотря на то,
      
       42
      
      что сам П. всегда считал себя личностью неординарной. Однако неординарен он был лишь в одном: в том, что черты, типичные для определенного слоя людей и определенного времени, размытые либо скрытые у многих, у него бросались в глаза настолько, что даже сходили за оригинальность. Жизнев, летом 1991 года вновь собираясь на море в Криницу, стал искать себе спутника. Его школьные друзья тут отпадали, так как предпочитали отдых в средней полосе. Непростая история первой книги Сообщества не излечила Жизнева от безотчетного доверия к его литературным товарищам, но с Сидорчуком он ехать не хотел, убедившись в том, что компаньон это на редкость скучный. Хорошим попутчиком стал бы Сложнов, но тогда они еще не сдружились. В итоге Жизнев предложил совместную поездку поэту П., причем добывание дефицитных путевок брал на себя. Поэт П. осведомился об условиях путевки, обрадовался и согласился.
       До пансионата (называвшегося тогда спортлагерем) приятели доехали не без приключений. В поезде над их купе помещалась емкость для воды, которая ночью во время заправки переполнилась, и лишняя влага полилась прямо на мирно дремавшего Жизнева. К счастью, потоп продолжался недолго и прекратился не из-за возмущенных воплей жертвы, а из-за окончания заправки. Жизнев к моменту бедствия успел, как то и положено в поезде, выпить изрядное количество коньяка, и ему померещилось, будто его отливают водой, пытаясь привести в чувство, какие-то блюстители морали. К тому же оказалось, что внезапные струи размыли ценный документ - членский билет профкома литераторов. Как уже говорилось, в советские времена в этот профком вступали те, кого не принимали в Союз писателей - либо по причине бездарности, либо из-за идеологической ненадежности. Вступление в профком давало право нигде не работать, не опасаясь при этом статьи за тунеядство, а также право на дополнительные двадцать метров жилплощади. В демократической России, заметим в скобках, эти права у писателей отобрали. Таким образом, повод огорчаться из-за порчи документа у Жизнева был. Злобно ворча, он кое-как устроил себе среди мокрого белья сухое местечко, но толком заснуть не смог до самого Новороссийска. Утешая себя, он бормотал строки Луи Демазюра:
       Но всякий, кто пьет только воду,
       Бессмертных не пишет стихов (257).
       В Новороссийске путников ожидали новые водные процедуры. В этом городе, как известно, расположена таинственная скважина, через которую в наш мир врываются бури, штормы, ливни и наводнения. Когда поезд подъезжал к вокзалу, буря с ливнем была уже в самом разгаре, и ветер дул с такой силой, что дождь несло почти параллельно земле. Приятели в нерешительности стояли в тамбуре, пока не заметили, что поезд уже тащат от вокзала в тупик или в депо. Тогда они с вещами скатились по лесенке под дождь. Жизнев ступил в какую-то канавку, выглядевшую совершенно безобидно, но провалился в воду по грудь, чем вызвал у поэта П. приступ необузданного веселья. На вокзале им удалось пристроиться к попутному автобусу до Геленджика, там они пересели на другой попутный автобус... В итоге они сумели обойтись без услуг новороссийских таксистов, которые, судя по их требованиям, совершенно спятили на почве обогащения. По-своему поэты были уже богаты, ибо могли сказать о себе словами "Хитопадеши":
       Если богач не дарит деньги и сам их не тратит,
       То чем же мы не богачи? И у нас такое же богатство (258).
      Правда, добраться до места назначения такое богатство вряд ли помогло бы, - в отличие от расторопности Жизнева, уже не раз добиравшегося до Криницы на перекладных.
       Дорога, однако, потребовала времени. Затем состоялась долгая процедура оформления на жительство и прикрепления к столику в столовой. Когда поэты стали наконец полноправными отдыхающими, уже вечерело. Между тем над морем висела плотная пелена облаков, то и дело принимался моросить дождь, а море светилось неприветливым оловянным блеском. Зонтиков поэты с собой, конечно же, не взяли, понадеявшись на хорошую погоду, гулять без зонтиков не представлялось возможным, а чем еще заниматься в ненастье, было решительно непонятно. То есть
      
       43
      
      Жизневу-то это было как раз понятно - приходилось следовать совету Феогнида:
       Будем теперь наслаждаться вином и прекрасной беседой,
       Что же случится потом - это забота богов (259).
      Поэт П., однако, такое предложение принял вяло, хотя прямо и не отверг. Жизнев задумался над столь странным поведением и с усилием уразумел, что его спутник просто жалеет денег на бутылку. Поэт П. походил на героя староиндийских "Рассказов про Бирбала", о котором говорится: "Не так уж он и беден был, да жил очень бедно - большой был скупердяй" (260). Жизнев заподозрил, что с таким компаньоном он еще хлебнет немало горя - так оно и вышло. Наш герой уже настроился на скучный вечер, в течение которого ему пришлось бы выслушивать нелестные отзывы поэта П. о разных отсутствующих людях (а П. придерживался одного мнения с героем Лопе де Веги, считавшим, что "Злословье греет нас зимой И освежает жарким летом") (261). Еще П. любил поговорить о женщинах и своих бесчисленных победах над ними. Жизнев к таким разговорам относился без воодушевления, памятуя, во-первых восточную поговорку "Сколько ни тверди - "халва, халва", во рту сладко не станет", а во-вторых, слова Хуана Руиса:
       Ведь сразу же после любовного соединенья
       людей, и животных, и птиц удручает томленье;
       сначала приходит унынье, потом расслабленье;
       всем похоть их век сокращает, в том нету сомненья (262).
      Однако таким людям, как поэт П., внушать подобные очевидные вещи бесполезно - желания как такового они могут и не испытывать, но их бросает в погоню за самкой чувство некоего сексуального долга, без выполнения коего они ощущают себя неполноценными, начинают сомневаться в собственной реальности и впадают в уныние. Жизнев, конечно, подозревал, что люди, подобные поэту П., много лгут о своих любовных победах, но лишь гораздо позже он узнал, каковы подлинные, поистине гомерические масштабы этого вранья. О таких лжецах наш герой, конечно, читал в книгах, но в своем обычном кругу не встречал их никогда. Да и постельным бойцом П., по словам общих знакомых дам, был весьма посредственным, а вот поди ж ты...
       На счастье нашего героя, в коридоре корпуса они совершенно неожиданно столкнулись с человеком, который некогда устраивал студента Жизнева на практику в кубанский колхоз. Этот веселый крепыш когда-то был у отца Жизнева докторантом и свои теплые чувства к наставнику перенес на его сына. Его неоднократные предложения выпить студент Жизнев в свое время отвергал из ложно понятого чувства субординации, однако тут, на отдыхе и вообще в другой реальности, все причины для такого рода отказов отпали. Веселый профессор это почувствовал и после объятий и поцелуев утвердительным тоном произнес: "Ну, сейчас идем ко мне - перекусим и отметим ваш приезд". Перекусить Жизнев охотно согласился - у приятелей с утра маковой росинки во рту не было, а у профессора в старые времена всегда имелись в запасе домашняя кубанская колбаса, жареная курочка, жареная и вяленая рыбка, помидоры, выросшие под жарким южным солнцем, а не в душной атмосфере теплиц, малосольные огурчики и всё такое прочее - простое, но необходимое для счастья. Что касается поэта П., то он всегда славился невероятной прожорливостью. На гастролях он вызывал у Жизнева гадливую гримасу, когда в ответ на предложение пойти в картинную галерею испускал жалобный вопль: "Надо поесть!" Не случайно, услышав предложение перекусить, да еще явно на дармовщинку, поэт П. сначала на секунду онемел и замер, не сразу поверив своему счастью, а затем, по своему обыкновению, разразился неудержимым потоком откровенной лести. "Как только я увидел его в коридоре, я сразу сказал: "Вот идет настоящий человек и подлинный ценитель прекрасного, который не даст нам умереть от голода". Правда ведь, я сразу это сказал, Любим? - распинался счастливый обжора. - Я сразу различаю прекрасных людей - щедрых, бескорыстных, мужественных..." Жизнев с недоумением подумал: "При чем тут мужество? Видимо, иным людям требуется немалое мужество, чтобы угостить своего ближнего". Рассыпая комплименты, поэт П. без устали хохотал, тем самым опровергая слова Георга Маурера: "Смех на устах есть знак: родится
      
      
       44
      
      правда!" (263) Ведь поэт П. смеялся лишь на всякий случай - непрерывно болтая, он боялся сморозить бестактность и хотел заранее смягчить ее смехом. Комплименты его были лживы от начала до конца - не потому, что профессор их не заслуживал, а потому, что поэт П. меньше всего думал о том, каков профессор: льстеца интересовала только даровая кормежка. Впрочем, день для обжоры выдался вполне удачный: профессор привел поэтов в свой номер, раскинул скатерку, и на ней появились все вышеперечисленные сокровища и еще многое сверх того, а также бутылка водки, вполне уместная в такую сырость. Приятели наелись и напились (бутылка оказалась, разумеется, далеко не единственной), скоротали ненастье как и полагается - за пиршественным столом, а наутро небо было уже совершенно чистым. Поэты вышли на пляж, искупались, стряхнув похмелье в морскую глубину и как-то неожиданно познакомились с двумя хорошенькими студентками из Краснодара. Девушки оказались родом из станицы Северской и обладали той полной достоинства приветливостью, которая так типична для женщин русской провинции и придает им подлинный, не требующий ни богатства, ни геральдики аристократизм. Увы, девушкам предстояло уезжать в тот же день, а ведь они явно заинтересовались московскими поэтами. Одна из них даже оставила Жизневу свой адрес, но бумажка где-то затерялась. Впрочем, ее вполне мог украсть из зависти поэт П. - если бы Жизнев месяц спустя узнал, что дело так и обстояло, он бы ничуть не удивился.
       Уже с первого дня отдыха наш герой стал догадываться, что компаньона выбрал неудачно. Расставшись с девушками, приятели посетили библиотеку пансионата, набрали там множество книг. И что же? Выяснилось, что поэт П. любит книги, но читает в них только предисловия, надеясь найти там забавные факты из биографии автора. Больше всего он радовался таким фактам, которые выставляли автора в смешном или жалком виде. Остальной текст книги П. пролистывал - также в поисках чего-нибудь забавного. Посмеяться этот человек любил, что и говорить. Впрочем, такой способ чтения мог бы считаться лишь безобидным свидетельством слабоумия, если бы поэт П. не сопровождал его непрерывным лузганием семечек и пожиранием яблок, причем шелуху и огрызки он не клал на бумажку, или в пакетик, или на блюдечко, - нет, он просто вяло сплевывал всё это на пол прямо там, где сидел. Затем он вставал и шел по своим делам, оставив в комнате или на балконе загаженную территорию, которую Жизневу при всех перемещениях приходилось огибать. Для завершения натюрморта П. обычно располагал на середине комнаты свои засаленные носки (его огромные ступни очень сильно потели). Как говорилось выше, Жизнев с малолетства строил свое поведение по принципу "от противного" - если ему не нравилось, как с ним обращались люди, сам он старался ни в коем случае так себя ни с кем не вести. В семье ему делали замечания на каждом шагу, поэтому сам он терпеть не мог делать замечания окружающим. Однако замысел поэта П. сделать из сожителя бесплатного уборщика собственных объедков просматривался слишком ясно, чтобы удалось обойтись без замечаний. Тут Жизнев еще раз убедился, что веселость и благодушие могут быть весьма обманчивы - простое требование убирать за собой П. принял с поразившей Жизнева враждебностью. Однако крыть аристократу духа было нечем, и он стал заталкивать грязные носки под кровать, а объедки выплевывать в кулак.
       Более серьезная стычка у компаньонов произошла по совсем уже странному поводу. Поэт П. взял моду при выходе из номера под различными предлогами вручать свою пляжную сумку Жизневу, но забирать ее обратно не торопился и вышагивал налегке, а рядом с ним с довольно глупым видом плелся обремененный двумя сумками Жизнев. В первый раз наш герой размышлял о чем-то своем и не задумался о том, как их маленькая процессия выглядит со стороны; во второй раз такое распределение поклажи ему показалось странным, но он решил потерпеть; в третий раз он учтиво, но решительно вернул компаньону его вещи. Это совершенно естественное деяние поэт П. счел личным оскорблением, попранием священных законов дружбы и, возможно, чем-то там еще, а потому сильно осерчал и даже пригрозил перебраться в другой номер. Жизнева такая угроза в первый день отдыха еще могла бы напугать, но теперь она показалась ему скорее заманчивой. Он пожал плечами и лишь
      
       45
      заметил, что свободных номеров скорее всего нет - дешевый отдых в спортлагере "Криница"
      пользовался большой популярностью. "Да?" - довольно глупо спросил поэт П. "Да", - с грустью кивнул Жизнев. Стало ясно, что поэту П. окружающие нравятся лишь в том случае, если они удовлетворяют его потребности, в том числе (и не в последнюю очередь) его ни на чем не основанное тщеславие. К счастью, на прямую ссору поэт П. шел лишь в том случае, если это не предвещало никаких житейских сложностей. Поэтому он подобрал с пола свою сумку и продолжил движение. Некоторое время он оставался сух и неразговорчив, но затем всё вроде бы забылось. Лишь позднее по некоторым признакам наш герой понял: иные люди никогда ничего до конца не забывают. С ними можно шутить, непринужденно общаться, но не стоит ждать от них ничего хорошего. Если вы не захотите таскать за тщеславным человеком сумки, то этот человек вряд ли сможет вас простить.
       Впрочем, амбиции приятеля Жизнев постарался поскорее выкинуть из головы. Ему, как всегда в Кринице, хорошо писалось, он был доволен собой и вспоминал слова Гёте: "У людей ограниченных и духовно убогих чванство встречается всего чаще, а вот у духовно чистых и высокоодаренных - никогда, разве что радостное сознание своей силы, но поскольку эта сила существует в действительности, то такое сознание и чванством-то нельзя назвать" (264). Увы, поэт П. ограничен оказался не на шутку - для Жизнева это стало неприятным сюрпризом. Особых иллюзий насчет духовности своего компаньона он не питал, однако всё же не ждал подобного занудства от человека, которого многие знали как хохотуна и забавника. Начать с того, что поэт П. очень много спал - не только ночью, но после каждого приема пищи, причем во сне его и так уж не слишком осмысленное лицо делалось необычайно глупым. Беседы о литературе П. поддерживал охотно, однако собеседником был, мягко говоря, неглубоким. Рассуждения о художественном мастерстве его быстро утомляли, да он, судя по его стихам, никогда и не забивал себе голову подобными мыслями. Обычно его стихи начинались со строчек, украденных либо у классиков, либо у собратьев по Сообществу, а затем развивались по каким-то своим законам, непонятным человеческому уму. Поэтому разговоры П. о литературе скорее напоминали сплетни: его привлекали только такие эпизоды истории литературы, где классики представали "ничтожней всех ничтожных мира". "Какой негодяй! - восторженно восклицал в таких случаях поэт П. Или: "Какая дрянь!" (если речь шла о женщине). Спору нет, порой подобные истории, особенно по контрасту с хрестоматийными портретами великих, весьма забавны, однако в большом количестве они вызывают досаду, как любая односторонность, которая, если ее проводить последовательно, в конце концов превращается в клевету. Напомнить поэту П. о том, что потешающие его персонажи работали порой по восемнадцать часов в сутки и ничего не жалели ради искусства, казалось порой просто невозможным - в присутствии П. такое напоминание выглядело неуместной напыщенностью и просто моветоном. А напомнить порой, хотя бы из духа противоречия, очень хотелось. Вдобавок все эти истории, как постепенно выяснил Жизнев, читавший в книгах не только предисловия, в лучшем случае - преувеличения, а в худшем - апокрифы или просто корыстное вранье. А между тем толпа говорит и судит о людях, страдавших ради ее вразумления, именно так, как маленький поэтик П. (если, конечно, не считать торжественных случаев, но в таких случаях чернь втихомолку зевает). Никто так не пострадал от безответственной болтовни невежд и от сознательной лжи раздувателей сенсаций, как Пушкин, "наше всё", которому в России принято на каждом шагу клясться в любви. Молвой он превращен в вертопраха и бабника. Мало кто способен подсчитать всё созданное им за тридцать семь лет жизни и понять, что на вертопрашество у этого человека попросту не оставалось времени (а мы рискнем предположить, что и желания тоже). Даже развлекаясь, Пушкин не забывал о работе, но и ни на минуту не обманывался насчет того, как тупые потомки, сами погрязшие в лени и прочих гнуснейших грехах, отнесутся к его невинным развлечениям. Еще в юности он писал:
       Молись и Кому и Любви,
       Минуту радости лови
       И черни презирай ревнивое роптанье.
       Она не ведает, что можно дружно жить
      
       46
      
       С стихами, с картами, с Платоном и с бокалом,
       Что резвых шалостей под легким покрывалом
       И ум возвышенный, и сердце можно скрыть.
      Жизнев и сам был грешен - любил позлословить, особенно в дамском обществе, любил повеселиться на чужой счет. Однако с годами веселиться на счет того же Пушкина ему стало неудобно - словно делать гадости своему благодетелю. Литераторы, изо всех сил старавшиеся доказать, что Пушкин был негодяем, когда-то внушали ему инстинктивное недоверие, а позже, когда знаний у него прибавилось, - искреннее презрение, равно как и те читатели, в расчете на жадное внимание которых и сочинялись подобные книжонки и статейки. Белинский писал о таких читателях: "Чем одностороннее мнение, тем доступнее оно для большинства, которое любит, чтобы хорошее непременно было хорошим, а дурное дурным, и которое слышать не хочет, чтобы один и тот же предмет вмещал в себе и хорошее, и дурное. Вот почему толпа, узнав, что за каким-нибудь великим человеком водились слабости, свойственные малым людям, всегда готова сбросить великого с его пьедестала и ославить его негодяем и безнравственным человеком". Белинский не пишет здесь о самой худшей части толпы - о той, которая вовсе не склонна осуждать дурное, ибо живет дурным, дурна сама и отыскивает дурное в великих, дабы оправдать собственное презренное существование. Как то ни печально, поэт П., считавший себя аристократом, на деле принадлежал к толпе, причем именно к этой последней ее части, о которой тот же Пушкин писал: "Толпа жадно глотает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок - не так, как вы - иначе".
       Да уж, у поэта П. имелись веские причины искать самооправдания в фальсифицированных биографиях великих людей. Жизневу порой казалось, будто этот человек хочет поразить его своим негодяйством. Однако негодяйство было мелкого пошиба, да и Жизнев повидал много всякого, негодяев в том числе. Будучи на практике в Тульской области, он вдоволь насмотрелся на уголовников-москвичей (совхоз, где работал Жизнев, находился как раз на двести первом километре). Некоторые его соседи воровали всё, что подворачивалось под руку. Доходило до того, что их били, обнаружив любую пропажу: если даже украли не они, то ведь могли украсть, поскольку ранее много раз попадались. Но те воры были были алкоголики, насквозь больные, жили бог знает где, голодали, ходили в лохмотьях, грязи и навозе... У них имелись самые простые и материальные причины воровать. А что заставляло поэта П. тащить всё, что плохо лежит, для Жизнева являлось загадкой. Компаньон, не стесняясь Жизнева, прихватывал бесплатно то пирожок из буфета, то свежую газету из киоска, то яблоко у пляжной торговки, то цветочек с клумбы... После удачной кражи он весь сиял - его восхищали и достигнутая экономия, и собственная ловкость. Видимо, П. не читал "Панчатантры", которая учит:
       Аскетом вида мрачного не будь, но и не жадничай:
       По хохолку на темени узнает каждый алчного (265).
      Удивительно, но пока у П. на темени еще росли волосы, они постоянно вставали дыбом, образуя красноречивый хохолок. В конце концов Жизнев попросил сожителя умерить свои аппетиты, так как ему не улыбалось стать персонажем скандала, так сказать, за компанию. Поэт П. высокомерно процедил что-то вроде "вам, гагарам, недоступно", намекнул на то, что Жизнев - ханжа и слабак, но воровать стал все же меньше.
       Однако тут компаньонам подвернулись скучающих хлопца из Якутии, которым очень хотелось винограда, но очень не хотелось за него платить. Какая-то добрая душа уже успела сообщить северянам, где в округе растет лучший виноград. Жизнев тоже знал это место: с одной стороны виноградника находился обрыв высотой метров семьдесят, вздымавшийся ввысь с узкой полоски приморского пляжа; с другой его стороны возвышалась гора, густо поросшая непролазным
      
      
       47
      
      южным лесом (впрочем, на всякий случай виноградник от зарослей отделяла изгородь из колючей проволоки). Таким образом, на первый взгляд попасть на виноградник можно было только по дороге, поднимавшейся вверх с приморской низменности. Поэты и якутяне отправились по этой дороге, но увидели сторожа, сидевшего на пороге своей будки в компании громадного сенбернара. При виде сенбернара поэт П. побледнел, а Жизнев, наоборот, улыбнулся - он знал, как милы, ласковы и безобидны эти страшные с виду псы. Стало ясно, что по дороге прохода нет, и компания повернула назад, но ни поэт П., ни якутяне не хотели сдаваться.
      - Не может быть, чтоб туда не было прохода с другой стороны! - размахивая руками, вопил поэт П. - Главное - зайти с другой стороны, этот сторож один и наверняка глухой, он нас не услышит. Собака тоже старая и глухая. Наберем полно винограду!
      - Братцы, а может ну его, этот виноград, - сказал Жизнев. - Он же весь протравленный.
      - Ерунда! - взвизгнул поэт П. - Я все время в детстве ел протравленный виноград, и ничего. В крайнем случае помоем. Ну, Жизнев, говори, как туда пробраться?
      - Пройти берегом до щели, там подняться в лес и лесом пройти назад до виноградника, - сказал Жизнев. - Но идти отсюда до щели по берегу километра четыре, и обратно лесом столько же.
       Жизнев надеялся, что поэт П., известный своей невероятной ленью, откажется от столь дальнего похода. Однако у любого лентяя есть пунктик, ради которого он готов превозмочь свою лень. Для П. таким пунктиком являлась неправедная нажива.
      - Пошли! - рявкнул П., и Жизневу показалось, что на губах у поэта выступила пена. - Пошли за мной! Чего встали, салаги? Здесь вам не Якутия, здесь клювом щелкать некогда!
      - Можно сделать проще, - вмешался Жизнев. Он тут же спохватился и прикусил язык, но было уже поздно: на него требовательно глядели глаза поэта П., похожие на две неспелые крыжовины. Жизнев тяжело вздохнул и объяснил: - Можно влезть по обрыву. Осторожно поднимаемся, и через десять минут мы уже там. А до щели и потом от щели лесом - выйдет часа два, не меньше. К тому же там изгородь. А здесь по берегу идут кусты - притаимся там, посмотрим, где охрана, и шмыгнем в виноградник. Обратно пойдем уже лесом.
      - Зачем? - удивились якутяне. - Здесь же и спустимся!
      - Затем что спускаться труднее, чем подниматься, - сказал Жизнев. - С непривычки спуститься почти невозможно, разобьешься. Ничего, все равно получится в два раза быстрее.
       В свои прежние поездки в Криницу Жизнев от нечего делать попробовал себя в лазании по прибрежным обрывам. Дело это было нелегкое, но посильное, следовало только наметить снизу линию подъема - такую, чтобы до самого верха имелись каменные выступы, кустики, корешки и прочие опоры для рук и ног. Без них любитель лазания рисковал застрянуть на высоте восьмиэтажного дома и оказаться перед необходимостью давать задний ход, вслепую нащупывая опоры ногами. Непривычный человек вряд ли с этим справится, недаром с приморских круч, по рассказам старожилов, в разные времена сверзилось столько народу. В любом случае обратный спуск потребует много времени и огромных усилий. Всё это Жизнев растолковал своим товарищам, и подъем прошел на удивление гладко. Правда, поэт П., как и следовало ожидать, застрял уже поблизости от кромки обрыва и начал умолять о помощи. Однако, посмотрев вниз, он, вероятно, что-то понял, так как умолк, принялся судорожно ощупывать кручу и наконец, весь побагровев, вскарабкался наверх. Четверка, пригибаясь, пересекла прибрежные заросли и вышла к дороге. Жизнев предложил посидеть в засаде и осмотреться, но поэт П. прошипел: "Нету же никого, надо быстрее! Это вам не Якутия!" Он ринулся через дорогу и исчез среди виноградных лоз. Якутяне также приготовились к броску, но Жизнев очень вовремя придержал их рукой, потому что на дороге показались двое сторожей в сопровождении сенбернара и со здоровенными дубинами на плечах. Они целенаправленно прошли к тому месту, где поэт П. углубился в виноградник, повернули в глубину между шпалерами, и через минуту послышался вскрик поэта: "Ой!" Глухо и неразборчиво загудели голоса сторожей, но пойманный расхититель завопил в ответ на всю плантацию: "Нет-нет, я не брал
      
       48
      
      виноград! Я его вообще не ем, мне нельзя! Я просто гулял! Вы не поняли, клянусь мамой - я не за
      виноградом, я просто гулял!" Эти вопли неслись сплошным потоком с явной целью оглушить стражей плантации и заставить их впасть в ступор. Некоторое время Жизнев смеялся до слез, слушая, как униженно оправдывается схваченный с поличным писака, но затем заставил себя успокоиться, поднялся и скомандовал якутянам: "За мной!" Он многое слышал о суровом нраве здешних охранников и решил, что приятеля, каким бы дураком он ни был, надо выручать. Приблизившись к тому месту, где, размахивая руками и приседая, клялся в своей невиновности поэт П., Жизнев ровным голосом осведомился" "Не подскажете, где здесь выход?" Сторожа повернулись и с удивлением уставились на неожиданно появившуюся группу.
      - Ищем вот спуск к морю, - спокойно объяснил Жизнев. - Это тоже наш человек, он просто пошел не туда.
      - Вот, я же вам говорил! - обрадовался поэт П.
      - А как вы здесь оказались-то? Как прошли? - недоуменно спрашивали сторожа.
      - По обрыву поднялись, - равнодушно сказал Жизнев. - Мы альпинисты вообще-то, вот и тренируемся где можно. Так что виноград ваш, ребята, нам ни к чему.
      Жизнев развернул якутян спиной к сторожам и потряс их рюкзаки - к счастью, якутяне не успели их наполнить.
      - Ладно, - холодно сказал один из сторожей, - идите отсюда и больше не попадайтесь. Выход туда - по дороге и вниз.
       Жизнев вежливо, но с достоинством поблагодарил, и неудачливые любители винограда направились прочь с плантации в сопровождении сенбернара. Жизнев на прощанье погладил славного пса по голове и дал себе зарок впредь не идти на поводу у самого порочного члена компании (увы, каждый из нас когда-нибудь давал такую слабину - хорошо, если только в детстве). Нелепо причитать, подобно герою Гейне:
       Меня, несчастного юношу,
       Сгубили дурные приятели (266).
      Нет уж, пусть эти глупцы предаются своим низменным страстям в одиночку либо в компании себе подобных. Затем Жизнев стал мечтать о том, чтобы поэт П. и впрямь нажрался как-нибудь протравленного винограда. Интересно, задумается ли он хотя бы тогда над смыслом собственного существования? В таких размышлениях он дошел до пляжа, где неунывающий П. немедленно принялся потешать якутян и прочих ближайших пляжников рассказами о женщинах. Словосочетание "узкое вместилище удовольствия" то и дело мелькало в его речи. Жизнев задался вопросом: а если бы П. надавали пинков, стал бы он сейчас рассыпать скабрезности и громко над ними хохотать, привлекая внимание всего пляжа? "Несомненно, стал бы", - решил Жизнев.
       А женщины влекли к себе поэта П. со страшной силой. Его нелепое чувство сексуального долга раздражало Жизнева и в столице, ибо сводило все разговоры к одному и тому же, а на море оно распалилось, как больной чирей. Жизнев этого совершенно не понимал: его самого половой голод - "угрюмый, тусклый огнь желанья" - мог томить в Москве с ее вечными грязно-серыми облаками, но на море великая природа, объединенная чистым небом, оказывала на его плоть мощное успокоительное действие. Возбуждался к деятельности дух, а плотские страсти почтительно отступали на задний план. Поэт П. на море вел себя по-другому: на природу он не обращал ни малейшего внимания, а вот множество молодых дам без мужского сопровождения будоражило его нервы. То и дело слышались его выкрики: "Ну что, так и будете делать вид, что меня не замечаете?" Или: "Девушка, э-э-э... Хотелось заговорить, но от волнения забылись слова!" Или: "Девушка, это не ваш кошелек упал? Ха-ха-ха!" Жизнев в конце концов стал под разными поводами отделяться от компаньона и до пляжа, столовой, спального корпуса и прочих культурно-бытовых объектов добираться в одиночестве. Порой он работал над стихотворением, и ему мешали заигрывания
      
      
       49
      
      приятеля с дамами; порой сам выбор приятеля ему не нравился; а главное - ему не хотелось прослыть похотливым павианом, передвигаясь рядом с поэтом П., поскольку сам П. выглядел именно так. Увы, этот человек не мог уразуметь, что воспитанные в строгости провинциальные дамы, которые в спортлагере составляли большинство, не любят нахальных и неразборчивых самцов. Да, порок может их втайне влечь, однако они никогда не согласятся предаться пороку с таким партнером, который не затруднится раззвонить об их падении на весь мир. К тому же все женщины, и благонравные, и порочные, и столичные, и провинциалки (последние - в особенности), ценят внимание и верность, а поэт П. этого, кажется, не хотел понимать. Он всячески подчеркивал свою ветреность, ни одной женщины даже не пытался выслушать, зато не скрывал, что очень нравится самому себе и что очень ценит вседозволенность. Уповать на успех такие господа могут разве что среди законченных потаскушек, которых и в столице-то не так уж много, но поэту П. это было невдомек. В консервативной провинциальной среде он не хотел или не мог измениться ни на йоту и в результате вместо шумного успеха снискал у отдыхающих дам либо равнодушие, либо презрение. И хотя он клялся, что такое с ним в первый раз, Жизнев не сомневался в том, что он врет, ведь женщины везде одинаковы. В столице П. состоял на содержании у одной квартировладелицы, а когда ему случалось вырываться на волю, успехами у женщин он вовсе не блистал. Поэты Сообщества могли подтвердить правоту Гёте, писавшего:
       Вьется шустрый рой девчонок
       Вкруг поэтов, даже старых (267).
      Однако на памяти Жизнева поэту П. так и не удалось никого выхватить из этого роя. Когда ему однажды понравилась некая дама, он не придумал ничего лучшего, чем жениться - для этого ему пришлось бросить свою квартировладелицу, а также расторгнуть старый фиктивный брак, благодаря которому он когда-то прописался в Москве. А ведь как насмехался в свое время П. над женатыми приятелями! Говорил он примерно то же, что и Захер-Мазох: "Любовь - это война полов, в которой каждый борется за то, чтобы подчинить другого, сделать его своим рабом, своим вьючным животным. Мужчина и женщина - враги от природы" (268). Брак поэта П. полностью отвечал этой максиме, тем более что П., как и Сидорчук, старался подчинить себе и использовать всех тех, с кем его близко сводила судьба - не обязательно женщин. Даже Жизнев, как мы видели и еще увидим, успел это ощутить на себе. Поэтому понятно, что брак поэта П. завершился лютой враждой супругов, разводом и нелегким разделом имущества.
       Однако мы забегаем вперед... Юг, море и женщины разочаровали поэта П., который в поезде "Москва - Новороссийск" с холодной уверенностью предрекал, что от женщин у него отбоя не будет. Реальность оказалась куда суровее, и в голосе П. зазвучали жалобные нотки. "Я устал от унижений", - повторял он, почти перестал зычно хохотать, и даже украденные у торговок яблоки уже не доставляли ему прежнего удовольствия. Зия ад-Дин Нахшаби воскликнул бы, посмотрев на него: "Великий Аллах! Что делает с людьми плотская страсть! До чего доводит их ослепление похоти!" (269) Жизнев пытался образумить своего глуповатого компаньона, напоминая ему слова великого Физули:
       Любви не предавайся, друг: любовь - недуг души ужасный,
       И что любовь - недуг души, теперь для всех на свете ясно (270).
      Или (тоже Физули):
       Любая девушка - источник зла для сердца (271).
      - Какая любовь! - ревел в ответ П., как одинокий марал. - Я просто хочу ее трахнуть!
      - Кого - "ее"?
      - Да все равно, кого! Вон их сколько слоняется неоттраханных!
       В конце концов поэт П. взял себя в руки, сосредоточился и выработал план, которым поделился со своим компаньоном.
      - Я знаю, что я сделаю. Я найду здесь самую некрасивую, самую безобразную, самую страшную бабу. Можно даже с ребенком. Такую, которая устала от безнадежности. Она-то уж точно мне не
      
       50
      
      откажет. Она-то уж точно даст, - злобно усмехаясь и скрежеща зубами, сообщил поэт П.
       Жизнев только удивился, сколь сильным может быть чувство сексуального долга, коли заставляет человека идти на такое. Сэй-Сёнагон тоже удивлялась когда-то: "Но вот почему иной раз мужчина влюбляется в такую девушку, которая даже на взгляд других женщин уж очень дурна лицом? Не понимаю" (272). Теперь уже трудно определить, какие конкретные случаи имела в виду древняя японка, но не исключено, что в тогдашней Японии водились люди, подобные поэту П. Тогда можно сказать, что Сэй-Сёнагон ошибалась, принимая за любовь обостренное чувство сексуального долга. Поэт П. действительно нашел себе очень безобразный предмет ухаживаний - сутулую косолапую молодку с бельмом на глазу и вдобавок с плаксивым ребенком. Никакой любви к ней, разумеется, поэт не питал - скорее ненависть, однако овладеть ею он стремился совершенно искренне - к этому его неумолимо толкал долг. На какое-то время все женщины мира сосредоточились для П. в его молодке с бельмом. Когда он с ней говорил, в его голосе проскальзывали нежные нотки - хотя невыносимо фальшивые, но все равно очень нетипичные для такого человека. Хуан Руис писал словно о поэте П., каким П. был в те дни:
       Пусть ты безобразен и дама твоя безобразна,
       но любо вам в очи друг дружке смотреть неотвязно,
       ты прелести женщин других отвергаешь заглазно,
       и нет для тебя во вселенной другого соблазна (273).
      Наконец настал решающий вечер, когда поэт уговорил свою даму пойти с ним за речку в расположенный там бар "Криница" (ребенка доверили подруге). В этом баре часто происходили драки, но другого места для ритуальной выводки женщин в то время в округе не имелось. Ожидая возвращения компаньона, Жизнев задремал и уже глубокой ночью был разбужен горестным воплем, достойным самого пошлого провинциального трагика. "О! О-о! Она не дала мне! Не дала, грязная развратная тварь!" - завывал поэт П., схватившись за голову, по форме напоминавшую огурец. Несчастный рассказал, что поначалу всё шло хорошо, при переходе через висячий мост возлюбленная позволила взять себя за талию. В баре поэт П. сделал широкий, по его мнению, жест, заказав бутылку сухого вина и большую плитку шоколада "Бабаевский". "Мы выпили с ней бутылку вина. Представляешь, заказал целую бутылку и мы ее выпили! И что же я получил? Идем к корпусу через лужок, на котором копна сена. Я подвожу эту тварь к копне, а она ни в какую. Вы, говорит, хотите меня соблазнить, чтоб потом надо мной надсмеяться. "С чего ты взяла?" - говорю. Говорю: "Нам будет хорошо", - ну и так далее. Так эта мерзавка уперлась и ни в какую". - "Так ничего и не вышло?" - сочувственно спросил Жизнев. "Абсолютно ничего! - воскликнул поэт П. - Только бутылка вина попусту пропала. Чтоб ей эту бутылку в гроб положили, когда она помрет..." Закуска, однако, пропала не полностью - поэт П. вынул из кармана недоеденный кусок шоколада, развернул фольгу и начал в расстройстве чувств поедать лакомство. Угостить товарища он забыл, что в таком взвинченном состоянии вполне простительно, да Жизнев и сам отказался бы, поскольку из-за проблем с сердцем старался не употреблять продуктов, содержащих кофеин. Зная, что поэт П. скупенек, Жизнев попытался его утешить, сыграв на этом свойстве его натуры. "Вспомни, что писал аль-Джахиз, - сказал Жизнев. - "А я ведь самец, - писал он, - а самцу, когда возбудится, ничто уже не помешает потерять голову, и когда я захочу совокупиться с ней и она увидит мою страсть, тут она и начнет несчетно сыпать на меня свои требования" (274). Может, и хорошо, что все так кончилось. Иначе бутылкой вина ты не отделался бы". Поэт П. что-то неразборчиво пробормотал в ответ с набитым ртом, однако по глазам, похожим на неспелые крыжовины, Жизнев увидел: услышанное не пропало зря. Вскоре злополучный ловелас уже безмятежно храпел, и таким образом на всех эротических надеждах поэта П. была поставлена жирная точка.
       Жизневу в этом отношении повезло больше. Он познакомился с очень красивой девушкой из Краснодара - как позже выяснилось, она незадолго до поездки на море развелась с мужем. Особенно Жизневу нравились ее роскошные рыжие волосы, да и все остальное в ней было выше всяких похвал.
      
       51
      
      Однако наш герой с первых минут знакомства понял: легкой победы не будет, девушка воспитана в строгих правилах, вдобавок обижена на мужчин и потому намерена сначала дотошно изучить своего ухажера. Жизневу пришлось проявлять скромность и почтительность, что его вполне устраивало, так как совпадало с его внутренними побуждениями. Торопить события и вести себя так, будто женщина чем-то обязана мужчине, нашему герою всегда казалось верхом безвкусицы. Рыжая красавица оценила его манеры и постепенно проникалась к нему доверием. Правда, порой течение их бесед нарушал поэт П., встревавший со своими скабрезностями, а порой даже распускавший руки. Его шутки звучали уже не легкомысленно, а как-то надтреснуто-истерически. Оставшись на бобах, он явно завидовал Жизневу, медленно, но неуклонно продвигавшемуся к счастью, да еще с такой красоткой, к которой сам П. побоялся бы даже подойти. Правильно писал Хуан Руис:
       О том, как завистлив Амур, знает всякий живущий:
       чуть женской сподобится ласки твой друг неимущий,
       уже на него устремляешь ты взгляд завидущий (275).
      Жизнев, конечно, имел полное право устроить поэту П. выволочку за его слишком вольное поведение, однако предпочитал этого не делать, желая, во-первых, выглядеть хорошим по контрасту, а во-вторых, не испытывая покамест к своей даме сильных чувств, побуждающих мужчин к ссорам. Он ограничивался мягкими укорами, но мягких укоров люди, подобные П., не воспринимают. Все же, несмотря на помехи со стороны незадачливого ловеласа, роман Жизнева явно развивался в благоприятном направлении - на это ему намекнула и подруга рыжей красавицы.
       Однако Жизнев слишком рано уверился в том, что благосклонность дамы ему обеспечена. "Иметь и сохранить - да разве это бывает!" (276) - восклицал Голсуорси, и мы с сожалением вынуждены признать его правоту. Недостаточно самому не делать ошибок, ибо рядом с нами живут и действуют, порой весьма хитро, зависть и злоба. Как-то вечером Жизнев отправился на танцы, надеясь встретиться там с рыжей прелестницей и придать взаимному тяготению более осязаемый характер. Прелестницу с подругой он там действительно увидел, но они бросились от него прочь, как встревоженные лани, и затерялись в темноте среди кипарисов. Жизнев попытался их преследовать, дабы осведомиться о причине столь странного поведения, однако наткнулся на ежа, и пока он рассматривал смешного зверька, дамы окончательно ускользнули. На следующий день близ столовой, где обычно встречались отдыхающие, трижды повторилось то же самое. Жизнев наконец пожал плечами и решил не преследовать убегающих дам. Творческих дел у него всегда хватало, и он погрузился в эти дела, хотя когда он увидел с балкона свою красавицу, шествующую с подругой в кино, то испытал сильное желание скатиться вниз по лестницам и присоединиться к ним. Однако поступить так ему помешала гордость. "О, чувства женщины изменчивы, как ветер!" (277) - повторил он строку из Корнеля и принялся шлифовать далее собственные строки.
       На следующий день, когда поэт П. прилег, как обычно, вздремнуть после завтрака, Жизнев отправился на пляж и там у парапета, где торговали фруктами, встретил подругу своей избранницы. Клятвенно пообещав не набиваться в друзья, он попросил все же объяснить ему, в чем его ошибка или вина, дабы впредь он уже не искал встреч и объяснений.
      - Света велела вам передать: каков ваш друг, таковы и вы сами, - услышал он торжественный ответ.
      - Какой друг? - не понял Жизнев.
      - С которым вы везде ходите, с которым живете в одном номере, - объяснила жестокая вестница.
      - А при чем тут он? - удивился Жизнев. - Вы можете толком объяснить, в чем дело? Я ничего не понимаю.
       Вестница рассказала следующее. Третьего дня после обеда девушки подошли к буфету на первом этаже столовой, чтобы купить пирожков. Кубанцы любят хорошо поесть, и после обеда в буфет обычно выстраивалась длинная очередь, в которой девушки на сей раз оказались первыми. Слышались негромкие разговоры - почти все в очереди были земляки, почти все друг друга знали. Большинство присутствовавших - так сложилось - проживали на Фестивальной улице, там же, где
       52
      
      Светлана и ее подруга. Буфетчица еще не появилась, и все терпеливо ожидали начала торговли. В зале, облицованном искусственным мрамором, было прохладно, каждый звук разносился гулко, из-за чего все говорили вполголоса или даже шепотом. И тут в зал вошел поэт П. и крикнул: "Так, кто здесь первый? Будете за мной!" Эта нехитрая шутка и последовавший за ней самодовольный смех привлекли к новой фигуре общее внимание, но поэт П., ничуть не смущаясь, подошел к девушкам и на правах друга Жизнева, то есть друга друга, вклинился перед ними. Девушки, однако, попросили его стать вторым, сославшись на то, что торопятся (на самом деле их просто задела его наглость). Поэт П. заявил, что тоже очень торопится (на самом деле если он куда-то и торопился, то лишь на боковую - всхрапнуть после обеда). Препирательство продолжалось несколько минут, затем пришла буфетчица, и девушки начали делать покупки. Но с виду добродушный поэт П. не терпел отказов, а если добавить сюда его любовные унижения и счастье, которым готовился насладиться Жизнев, совершенно, по мнению П., недостойный счастья, - да, если все это сложить воедино, то неудивительно, что поэт П. вскипел и решил проучить упрямиц, устроив тут же небольшое шоу. Он вышел на середину зала, принял театральную позу, изогнувшись и выставив вперед огромную красную ногу в пыльной сандалии, после чего гневно завопил: "Ах так?! Ах вот как?! Значит, как ночью со мной целоваться, как мое вино пить, так это можно, это пожалуйста! А как пустить меня без очереди, так это нельзя! Как со мной в кабаки ходить на халяву, так это можно, а как дать мне пирожок купить, так это нельзя! Вот, значит, какая ваша любовь!" Ну и так далее - по словам вестницы, поэт П. разорялся в том же духе очень долго, на все лады варьируя собственную безоглядную щедрость и женское вероломство. Самым ужасным было то, что общественное мнение оказалось на стороне клеветника, ибо вероломных девиц, пьющих по ночам вино с мужчинами, в Краснодаре склонны резко осуждать (по крайней мере, люди старшего поколения, а таковые в очереди составляли большинство). Под осуждающими взорами земляков девушки ринулись вон из столовой, теряя по дороге пирожки. Сам поэт П. приобрести пирожки не забыл и походкой победителя направился в корпус - кушать, читать предисловия и предаваться сиесте.
       Дослушав все это, Жизнев только руками развел.
      - Н-да, печально, конечно, - сказал он. - Но при чем тут я? Меня ведь там и близко не было. Если бы был, то объяснил бы гражданам, что это шутка.
      - Нехорошая шутка, - заметила вестница.
      - Не спорю, - согласился Жизнев. - Но должен вам сказать, что этот человек мне не друг - просто спутник, компаньон. Мне и в голову не пришло бы так поступить. Я его осуждаю, но что еще я могу сделать? Выгнать его из лагеря я не могу. Хотелось бы объяснить это Светлане.
      - Хорошо, я ей передам, - величественно кивнула вестница и удалилась. Жизнев решил поговорить со Светланой на пляже после обеда, когда ласковое предвечернее солнышко смягчает все сердца. Встретившись с поэтом П. в столовой, он пристально вгляделся в его лицо, но не заметил ничего необычного: было ясно, что П. не помнит о содеянном. Начинать разбирательство Жизневу не хотелось, ибо он понимал: его компаньон всё утопит в раскатах смеха, а ссориться всерьез мешала обида на Светлану. Она ведь могла поговорить с ним, Жизневым, обо всем рассказать, пожаловаться, но предпочла поступить иначе: за свою обиду отомстить не тому, кто ее нанес - ведь было понятно, что поэта П. кроме мордобоя ничем не проймешь, - а мужчине, который, как считала Светлана, в нее не на шутку влюбился и потому неизбежно будет страдать. Иначе говоря, Светлане хотелось причинить боль в отместку за пережитое унижение, а уж виноват ли тот, кому она ее причинит, для нее было не слишком важно. Такой подход к делу Жизневу показался подловатым. Подобных дам португальский классик Барбоза ду Бокаже справедливо уподоблял в своих стихах злобным крокодилам. Кроме того, сцена в столовой имела явный водевильный оттенок, и так как влюбиться в Светлану Жизнев, к счастью, не успел, то случившееся его скорее забавляло. Конечно, мудрый читатель скажет, что, посмеявшись, стоило бы затем вдуматься в побудительные мотивы и общий душевный склад человека, способного устраивать такие сцены. Но, как уже говорилось выше, наш герой чрезвычайно ценил товарищество и
       53
      
      до последнего старался закрывать глаза на все то, что могло бы его нарушить.
       В мягкий предзакатный час, когда, по выражению Мопассана, "бриз пронизывал томлением греха" (278), Жизнев отправился прогуляться вдоль пляжа. Долго разыскивать свою красавицу ему не пришлось - он обнаружил обеих подруг в компании нескольких культуристов (в просторечии таких называют "качками"), со всех сторон облепленных буграми мышц. Смотреть на этих людей было физически тяжело. Жизнев развернулся и ушел, надеясь, что культуристы появились возле девушек случайно. Однако на следующий день он узрел на пляже такую же картину, а главное - встретил торжествующий взгляд Светланы. "Что, получил?" - как бы говорил этот взгляд. В ответ Жизнев показал на культуристов, потом на свой бицепс и одобрительно поднял большой палец. Выражение торжества на лице Светланы несколько потускнело, а Жизнев подмигнул ей, улыбнулся и зашагал своей дорогой. "Лишь в безнадежности покой мы обретем" (279), - произнес он стих Корнеля. А тут еще поэт П. увидел Светлану в компании качков и радостно закричал: "Видишь, кого они предпочли! Я сразу их раскусил!" После этого всякое разбирательство стало бессмысленным. "Может, Бог отвел от греха, - задумался Жизнев. - Что писал Худжанди? "Кто жаждет свиданья - сначала пусть в сердце взлелеет любовь" (280). А без любви стоило ли девушке голову морочить?" Однако Жизнев возразил сам себе: "А кто определил, где начинается любовь и где она кончается? Эту девушку Бог послал в мир, чтобы поддержать в нем горение Эроса, и не для чего иного. Ведь что писал Лоуренс? "Высшие радости ума... Что от них женщине? Да и мужчине тоже, если подумать. От одних этих радостей дух становится вялым, претенциозным. Нужен чистый эрос, тогда и ум оттачивается и яснеет. Огненный эрос, а не нагоняющая сон тягомотина" (281). Вот так-то. Лгать, морочить голову, выдавать одни чувства за другие - разумеется, скверно. Однако заявлять о своих желаниях необходимо, ибо в этих желаниях заключен глубокий смысл". И Жизнев с чувством процитировал сам себе Волошина:
       Есть в грехе великое смиренье:
       Гордый дух да не осудит плоть!
       Через грех взыскует тварь Господь.
      Вспомнились ему и прочувствованные слова Генрика Понтопиддана: "Нет во вселенной другого ада, кроме того, что человек сам создает себе из суеверного страха перед радостями жизни и всемогуществом плоти. А объятия мужчины и женщины - это поистине царствие небесное, где даруется забвение всех горестей, отпущение всех грехов, где души встречаются в божественной наготе, словно Адам и Ева в садах Эдема" (282). А так как видеть рыжеволосую красавицу в компании культуристов Жизневу было все-таки неприятно, он каждый вечер говорил себе как герой Фирдоуси:
       Пойду, обо всем забывая ином,
       Поблекший свой лик разрумяню вином (283).
      И разрумянивал. Своего соседа по комнате с его штампованными репликами он старался не замечать, ибо правильно писал Нерваль: "Постоянное, навязчивое соприкосновение с ограниченными умами изнуряет даже самые закаленные души" (284). Избегать общения удавалось без особого труда, так как поэт П. по-прежнему большую часть дня спал, удивляя Жизнева тем, какое глупое лицо может быть у человека во сне. Впрочем, затем в Москве грянул путч, и у компаньонов появилась тема для разговоров. Отдыхающие расхватывали газеты. Через несколько лет Жизнев с острым стыдом вспоминал, как желал победы Ельцину. Йен Пирс писал об английской революции XVII века, а кажется, будто о тех днях России: "Все мы, будучи убеждены в своей правоте, способны на самое чудовищное зло, а то были времена, когда безумие убежденности крепко зажало страну в своих тисках" (285). Откуда взялась в России тогдашняя убежденность - особый вопрос, и на него ответят (и уже отвечают) в других книгах другие люди. А нашему герою после обычного летнего отдыха пришлось возвращаться в другую жизнь и другую страну.
      
      
       54
      
       Глава IX.
      
       В стране началась новая эпоха - такая, в которую люди, занимающиеся неизвестно чем, как поэт П., оказались не то чтобы востребованы, но уместны и даже процветали. Этому персонажу придется посвятить еще несколько страниц, ибо его человеческие свойства характеризуют эпоху, встречающую носителей таких свойств без всякого отторжения. Одновременно мы сможем продолжить также и свой рассказ о жизни богемы, типической частью которой являлся П.
       Здесь нам придется посетить февраль 1992 года, когда в Москве на Мясницкой в доме Черткова шли съемки фильма с участием поэтов Сообщества. Жизнев поначалу выступил противником этой затеи: ему не понравилось то, что в фильме такое же место, как и поэтам, отводилось рок-группе Сидорчука. Дело было даже не в подтверждении лидерских амбиций этого неугомонного честолюбца, - нет, Жизнева смущало вторжение в сферу поэзии разудалого зрелища для людей, взыскующих временного оглупления (увы, у большинства любителей рок- и поп-музыки временное оглупление неумолимо перерастает в постоянное). Однако Сидорчук и режиссер стали убеждать Жизнева в полной правомочности такого сочетания: дескать, музыканты будут выглядеть в фильме этакими вандалами, притеснителями благородных сочинителей, и тем самым мысль Жизнева о превосходстве поэзии над масс-культурой только подтвердится. На словах все выглядело убедительно, но на деле фильм выродился в какой-то винегрет из плохо связанных между собой эпизодов, где не просматривалось никакого противоборства высокого и низменного - наоборот, и то, и другое выступало на равных правах. Конечно, толку вышло бы куда больше, если бы в фильме просто звучали стихи вперемежку с мыслями поэта о собственном призвании. Режиссеру, однако, втемяшилось создать игровое действо, его поддерживал Сидорчук, желавший показать себя в качестве певца, и в результате получилась чепуха, хотя местами и забавная. Возможно, доля вины за провал режиссерского замысла лежит на поэтах - все они без исключения проявили полное отсутствие актерских дарований, из-за чего съемки то неоправданно затягивались, то, наоборот, шли лихорадочным темпом, дабы наверстать потерянное время. Сидорчук, однако, был счастлив: на экране он присутствовал больше всех, и непременно в руководящей роли: то как лидер рок-группы, то как магистр поэтов. Именно в этом фильме прозвучало определение Жизнева как "правой руки великого магистра" - эта зловещая фраза уже заключала в себе печальную судьбу Сообщества. Жизнев, конечно, понимал, что такие высказывания случайными не бывают, однако кое-как сумел убедить себя в обратном, да и на недостаток вкуса в картине махнул рукой. Он прислушался к словам Сидорчука, постоянно твердившего об огромной роли телевидения в современном обществе и о необходимости фигурировать на телевидении постоянно, пусть даже в самом нелепом и постыдном качестве. Конечно, некий здравый смысл в этих заклинаниях имелся, однако самый поверхностный и пошлый, и Жизневу впоследствии не раз приходилось испытывать жгучий стыд при воспоминании о собственных кивках и поддакиваниях Сидорчуку. Можно, конечно, сослаться на Овидия, писавшего:
       Мы, воспеватели тайн, к чему мы стремимся, поэты?
       Слава, только она - наша заветная цель (286).
      Однако у Овидия речь идет о "воспевании тайн", а не о разухабистых песенках, не об участии в идиотских ток-шоу и не о демонстрации и камере голого зада. Ведь позднее от Сидорчука потребовали-таки заголить зад перед камерой, и он, мужчина сорока пяти лет, отец семейства, проделал это беспрекословно. А вот Сложнов, когда ему на каком-то ток-шоу поручили для большего перца обрушиться с нападками на симпатичную певицу, тупо кивнул в знак готовности, однако вместо нападок вдруг разразился галантными комплиментами. Так как передача шла прямо в эфир, вырезать похвалы было невозможно. Режиссер пришел в ярость и прозрачно намекнул Сложнову, что приглашений тому больше не видать. Сложнов в ответ только усмехнулся, не проявив и тени раскаяния: он, обходившийся неделями без гроша, вполне мог обойтись без какой-то там передачи.
       Впрочем, у фильма имелось одно ценное свойство - свойство документа. В нем можно видеть
      
       55
      
      Сообщество в его первоначальном составе, включая тех, кто из него вышел со скандалом, устав от козней Сидорчука и поэта П., кто погиб на войне, кто умер, не выдержав бедности и груза несбывшихся надежд (а это поистине тяжкий груз)... Да и весело порой бывало на съемках - один поэт П., в пальто с бобровым воротником и в шапке пирожком изображавший доктора, уже дорогого стоил. А походы по округе за съестным в цилиндрах и фраках, а спирт "Ройяль" в автобусе, а посещения притона имени Жизнева вечерами после съемок? Нет, время было хорошее - все плохое тогда еще таилось на заднем плане.
       В те дни Жизнев трудился в издательстве главным редактором, но с владельцами фирмы отношения строил таким образом, чтобы деятельность его оценивалась по количеству выпущенных книг, а не по времени, отбытому на рабочем месте. Поэтому он мог отлучаться на съемки, а созванивался с авторами и просматривал рукописи по вечерам. Его служебная деятельность, равно как и его прежняя специальность экономиста располагали к деловому мышлению, и потому в один прекрасный день он задумался над тем, почему же у преуспевающего Сообщества вышла пока только одна книга стихов. Со слов товарищей ему казалось, будто в этом направлении что-то делается, вдобавок он сам сдавал стихи для второго сборника, а потому он не вдавался в детали, полагая, что после его титанической работы над первой книгой пора потрудиться и остальным поэтам. Но когда Жизнев наконец решил выяснить, как все же продвигается вторая книга, картина перед ним открылась удручающая. Оказалось, что произведения членов Сообщества уже несколько месяцев лежат в издательстве "Стольный град". Отнес их туда поэт П., уверявший, что состоит в большой дружбе с главным редактором. Этот последний писателем был малоизвестным, но человеком весьма оборотистым, а такие не привыкли служить без выгоды для себя, "быть у воды и не напиться". На посту главреда друг поэта П. выпустил собрание собственных сомнительных сочинений, после чего деятельность издательства почти замерла, сводясь только к выплате зарплаты главному редактору и главному бухгалтеру. Поэт П. успел заказать в "Стольном граде" оформление для будущей книги Сообщества - так называемые клише (надо помнить, что речь здесь идет об устаревшем способе печати, который ныне отошел в прошлое). Клише, как то ни странно, сделали, но затем потекли месяцы мертвенного бездействия. Поэт П. постоянно кричал, что его друг, главный редактор - "величайший ум эпохи" и что он "слов на ветер не бросает". Вполне возможно, что он и не бросал - за него это делал поэт П. Но даже этому пустозвону в конце концов пришлось признать, что дальше надеяться на "Стольный град" глупо. "Надежда и самообман - Два сходных недуга" (287), - писал Шелли. Благодаря этим надеждам было потеряно более полугода, в течение которых страна успела рухнуть, как в омут, в гайдаровскую реформу с ее бешеной инфляцией. А в пору разгула инфляции, как известно, деньги добывать очень непросто. Тем не менее Жизнев, пораскинув мозгами, понял, как нужно действовать. Однако до начала каких-либо действий Жизнев собрал на съемках, в фойе дома Черткова, своих товарищей по Сообществу. Он помнил печальный опыт работы над первой книгой, когда перед ним явственно маячила угроза банкротства, и ему хотелось получить внятные обещания поддержки, а без этого браться за дело он не хотел. Что ж, обещания он получил. Желание поэтов публиковаться, как известно, неуёмно, а члены Сообщества еще не были избалованы публикациями. "Я возьму взаймы денег на издание книги - у кого, я уже знаю, - говорил Жизнев. - Но вам всем придется торговать книгами, отвозить их в магазины, забирать из магазинов деньги и сдавать их мне, пока мы не выплатим долг. Мы будем продавать книги на концертах и деньги тоже отдавать кредиторам. Ну а когда мы выплатим долг, то деньги от продажи книг пойдут уже нам в карман. Поскольку работать будут все одинаково, то деньги будем делить поровну. Вы готовы к этому?" Разумеется, в ответ посыпались горячие уверения во всемерной поддержке. Вероятно, Жизнев зря упомянул про деньги и карман - без этого энтузиазма могло быть и поменьше. Но спросим себя: не прозвучи этой заманчивой фразы, могли бы поэты честно заявить, чтобы Жизнев на них не рассчитывал? Увы, люди богемы, во-первых, не привыкли отвечать за свои слова, а во-вторых, привыкли думать, что лакомые для них блага им рано или поздно кто-то предоставит за здорово
      
       56
      
      живешь. Как то ни странно, такие надежды зачастую сбываются, пусть и не в полном объеме (а то, что не сбылось, дает людям богемы повод ненавидеть как своих благодетелей, так и всё остальное человечество). К тому же надежды на так называемую халяву позволяют изначально воздержаться от массы утомительных действий - уже в одном этом для представителей богемы заключается верный и немалый выигрыш. Жизнев в описываемое время уже начал понимать психологию своих богемных товарищей и потому не слишком радовался единодушной поддержке. Однако формально поддержка была обещана, и приходилось приниматься за дело.
       Мы не будем здесь описывать всю ту круговерть, в которую наш герой вверг себя по доброй воле. Хотя страна жила уже в условиях либеральной экономики, денег у народа внезапно стало так мало, что заказ книг частным лицом за свой счет оставался для владельцев бумаги, типографщиков и банковской системы чем-то столь же экзотическим, что и в 1989 году. Впрочем, желание наживаться уже поощрялось официально, и это отчасти облегчало дело. Деньги Жизнев занял - без процентов и без расписки - у знакомого барда и предпринимателя из кабаре Демидова. Заказ на печать целых восьми тысяч экземпляров удалось разместить в типографии того самого института, где еще за год до того Жизнев преподавал. В типографии не хватало бумаги, из-за этого процесс временно застопорился, и тут, как чертик из табакерки, выскочил поэт П.: где-то в коридорах издательства "Стольный град" он увидел рулон бумаги, украл его и повез на пойманном грузовичке в типографию, позвонив перед выездом Жизневу. Разумеется, как наш герой его и предупреждал, типография не стала принимать бумагу, на которую не имелось никаких документов. Жизневу типографщики сделали выговор и попросили не присылать к ним больше аферистов с ворованной бумагой, не то они расторгнут договор. Однако эта нелепая история позволила затем П. утверждать, что в издании книги он принимал важнейшее участие. Тем самым оправдались слова Бальтасара Грасиана: "Большинство людей - красильщики, они придают выгодный для них цвет любому делу, деянию, предприятию, событию" (288). Да, одно полезное дело П. вроде бы сделал: заказал клише для обложки, но когда Жизнев увидел готовую обложку, то схватился за сердце. Его чувства в тот момент можно выразить словами Барбье:
       В немом бессилии я предаюсь лишь гневу,
       Подобно евнуху, ласкающему деву (289).
      Оказалось, что поэт П., заказывая клише, слово "принцесса", входившее в название книги, написал с одним "с" - в таком виде слово и было напечатано. Кроме того, перед тем как передавать рукопись из "Стольного града" в типографию, поэт П. тайно подсунул туда сверх согласованного объема целый пук своих слабых стишков, чем изрядно снизил эстетическую ценность книги. Обнаружив еще и это, Жизнев понял, что П. окончательно уподобился тому герою Расина, который хвастливо сообщал о том, что на пути негодяйства совесть в нем онемела. Когда и где сделал свой первый шаг по названному пути поэт П.? Бог его знает. Но было ясно: стыдить этого человека бесполезно. Никто его, собственно, и не стыдил - так, иногда посмеивались над ним при случае. Для публики на концертах придумывали всякие смешные объяснения пропажи из слова "принцесса" второго "с". Жизневу, однако, было не до смеха: с выходом книги все обещания, данные ему товарищами в доме Черткова, благополучно забылись. Кредитор позвонил Жизневу и задал правомерный вопрос: "Инфляция бушует, деньги обесцениваются, - когда думаете отдавать?" В ответ Жизнев повел себя очень глупо - принялся раздраженным тоном жаловаться на товарищей, которые его подводят, ничего не желают делать, даже восемь тысяч экземпляров из типографии ему пришлось забирать в одиночку, и теперь он снова спит на книгах... Кредитор резонно заметил, что
      
      
      
      
      
      
       57
      деньги в долг он давал не товарищам, а именно Жизневу, который ему из всей компании казался единственно достойным доверия. Если Жизнев в духе времени не хочет отдавать свои долги, то пусть так прямо и скажет - рук марать об него никто не собирается, просто забудут его имя, вот и все. Жизнева ошпарило стыдом при этих словах, и он сказал, что первую часть суммы отдаст уже в конце недели. Так он и сделал. Разумеется, к тому времени продать он ничего не успел - просто занял денег у брата и у филолога С. Последний одолжил деньги не без колебаний, так как недавно имел неосторожность дать взаймы поэту П., а тот подумал, что ему дают без отдачи (он всегда так думал в подобных случаях). Когда зашла речь о возврате ссуды, П. воспринял это как личный выпад и преисполнился лютой вражды к С. Жизнев тем не менее деньги все же получил, съездил к кредитору и сгладил остроту ситуации (простите за невольный канцеляризм; таких поездок ему предстояло еще очень много). Тем не менее отдавать долг исключительно из собственного кармана Жизневу не улыбалось. Поэтому он обзвонил членов Сообщества и рассказал им о разговоре с кредитором. Наиболее яркой и запоминающейся оказалась реакция поэта П.: весело хохоча, он объяснил Жизневу, что заниматься распространением книг светским людям некогда, что отдавать никому ничего не надо, а если книга мешает дома, то ее надо просто выкинуть на помойку, оставив лишь несколько пачек для подарков. Жизнев, конечно, и до этого момента уже многое знал о поэте П., однако разговор его слегка ошеломил. Некоторое время он сидел и собирался с мыслями, а затем позвонил Сидорчуку. Тот к требованиям кредитора отнесся враждебно-иронически, однако Жизнев был к этому готов и заявил, что выйдет из Сообщества, а с тиражом книги поступит по своему усмотрению - возможно, что и воспользуется советом поэта П. Эта угроза прозвела действие по нескольким причинам: во-первых, Сидорчук не хотел лишаться книги, ибо, как все поэты, любил публикации. Во-вторых, он рассчитывал получить с книги доход, ведь первая книга Сообщества принесла ему без всяких хлопот с его стороны немалые деньги. В-третьих, разваливать такой успешный проект, как Сообщество, Сидорчук в то время не хотел: оно приносило и славу, и деньги. В-четвертых, славы и денег без Жизнева не было бы, а потому лишаться такого полезного компаньона, как наш герой, Сидорчуку тоже не хотелось, как он ни ревновал к успеху Жизнева на концертах. В-пятых, с заимодавцем-бардом Сидорчук состоял в коротком знакомстве, а если Жизнев осуществил бы свою угрозу, знакомство превратилось бы во вражду и репутация Сидорчука пострадала бы в глазах многих влиятельных людей. В-шестых, в описываемое время приятель Жизнева предоставил группе Сидорчука репетиционную базу со всем оборудованием - ссориться с Жизневым не следовало еще и поэтому. Ситуация для Сидорчука на то время сложилась идеальная: всей морокой с книгами, концертами и другими делами Сообщества занимался Жизнев, а самопровозглашенный магистр занимался только своей группой, то есть работал исключительно на себя. Поэтому в разговоре с Жизневым обычно крайне раздражительный и склонный к препирательствам Сидорчук был на удивление мягок и понятлив. Непосредственным результатом обзвона поэтов явилось то, что Сидорчук и прочие члены Сообщества время от времени стали помогать Жизневу с доставкой книг в магазины (по крайней мере не ссылались сразу на недосуг, как ранее). В качестве помощника удалось пару раз задействовать даже поэта П., которого Сидорчук пригрозил выгнать из Сообщества (в том числе и за творческое бесплодие). Правда, дав П. на реализацию две пачки книг, ни книг, ни денег Жизнев от него так и не дождался, несмотря на неоднократные напоминания. Сидорчук взялся и за организацию концертов, а самое главное - выпросил у некоего спонсора на нужды Сообщества 15 тысяч рублей. Тысячу он пропил, но остальные деньги честно передал Жизневу. Деньги пришлись как нельзя кстати, но положение нашего героя они облегчили отнюдь не радикально, ведь его долг составлял 96 тысяч. Еще 30 тысяч принесли две партии книг, проданные через Дом книги на Арбате, что-то продавалось через другие магазины, что-то продавал на улице и через знакомых книгонош Сложнов, что-то покупала публика на концертах... Однако чтобы успеть рассчитаться с кредитором в оговоренный срок - до конца года, - Жизневу все же пришлось половину денег внести из собственного кармана. Зарплата у него в те времена - во времена книгоиздательского бума - была немаленькая, но затея с книгой изрядно подорвала его финансы. По крайней мере, в те годы, когда
      
       58
      ему хорошо платили, скопить он не смог ни копейки, и причиной тому не только и не столько
      попойки в притоне в обществе послушниц, а его деятельность на общее благо.
       Книга, о которой идет речь в этой главе, продавалась, разумеется, и после 1992 года. Какое-то количество экземпляров уцелело у издателя даже и доселе. Как и в случае с первой книгой Сообщества, издателю, то есть нашему герою, пришлось столкнуться с постоянными претензиями своих компаньонов на деньги. Короткость памяти поэтов, когда речь идет о презренном металле, просто поразительна: в феврале все согласились издать общую книгу в долги прибыль получать лишь после возврата этого долга, а уже в марте к Жизневу стали подходить возмущенные соратники и восклицать: "Концерт прошел, а где деньги?! Что же, выходит, я задаром выступал?!" Было очень непросто, не впадая в ярость, раз за разом объяснять вменяемым с виду людям то простое обстоятельство, что книги не с неба упали и выручка от их продажи на концертах должна идти на погашение долга. Забегая вперед, скажем, что какое-то время Жизнев удерживался на этой позиции, но его товарищи с их феноменальной забывчивостью оказались упорнее. Устав от объяснений, наш герой плюнул на справедливость и начал часть денег выдавать после концерта поэтам, оставляя лишь часть для расчета с кредитором. В результате ему так и не удалось покрыть собственные затраты на злополучную книгу. То, что он брал взаймы на общее дело, отдавать пришлось ему одному. Вообще за весь период подготовки книги и затем расчета с кредитором ни один член Сообщества ни разу не поинтересовался ходом этих процессов. К счастью, Жизнев довольно быстро понял, что его надежды на торжественный уговор, заключенный в доме Черткова, были крайне наивны, и уже не портил себе нервы апелляциями к совести и морали, а хотел лишь одного: быстрее вернуть долг барду, который и так страдал от инфляции. В ноябре того же 1992 года ему удалось это сделать.
       Далее следовало отдавать прочие ссуды. Компаньонов эта проблема волновала мало, период их временного оживления сменился привычной богемной ленью. Кое-как помогал Жизневу один и без того задерганный бытом Сложнов. Прочие, похоже, решительно не могли побудить себя к каким-либо действиям, если им за это немедленно не платили. О том, что эти действия являются их долгом (или покрывают долг, сделанный с их согласия), питомцы муз умудрялись постоянно забывать. Жизневу, который не мог спать, ощущая себя должником, такая избирательная память казалась в высшей степени странной. Порой ему думалось, что люди напрасно считаются единым биологическим видом: на самом деле они произошли от разных прародителей, и потому один человек в принципе не способен постичь поведение другого, а к какому-то общественному стандарту человеческое поведение может быть сведено лишь посредством насилия. "Господи Боже! Как тяжко сердцу, когда легко карману!" (290) - восклицал наш герой вслед за героем Матео Алемана.
       Однако жизнь шла своим чередом, долги удалось вернуть, а долго грустить из-за денежных потерь наш герой, к счастью, не умел. На руках у него осталось немало книг, и он мог еще поправить свое сальдо, предлагая эти книги различным торговым точкам. Одна из таких открылась вблизи метро "Полянка", а наш герой жил как раз на этой ветке метро. Точка называлась "магазин-салон", потому что там хоть и торговали художественной литературой, но с презрением отвергали детективы, фантастику и дамские романы. В салоне также имелся неплохой выбор книг по философии, истории, культурологии и прочим гуманитарным областям знания. Принимали там на реализацию и книги, изданные на средства авторов - преимущественно это, конечно, была поэзия. Явных графоманов интеллигентные хозяева отсеивали, но из того, что проходило их фильтр, Жизнев все же ничего не покупал. Отобранные авторы либо пользовались ассоциативным методом, и тогда у них получалась многозначительная галиматья, либо занимались плетение словес в духе Бродского, не умея или не желая словечка сказать в простоте и относясь ко всему, о чем писали, с тем же равнодушием, что и их учитель - в итоге получалось невероятно скучное чтение. В таком соседстве книга Сообщества, написанная внятно и весело (если не считать опусов поэта П.), да к тому же еще и недорогая, разумеется, пошла "на ура". Жизнев отвозил в магазин пачку за пачкой раз в две-три недели, и так продолжалось около года. Его запасы стали потихоньку рассасываться, в квартире сделалось попросторнее, и он уже возмечтал было, что и второй его многострадальный издательский проект
      
       59
      окажется хотя бы безубыточным. В этой мысли его укрепил кассир магазина, очкастый парень необычайно интеллигентного вида, который, выдавая как-то Жизневу деньги, сообщил ему: "Да, есть кое-что в этой книжице. Мы тут почитали... Да, кое-что есть". В устах столь серьезного человека даже "кое-что" звучало весомейшим комплиментом. Однако к этому лестному разговору прислушивалась судьба в лице совладельца магазина, некоего Марека Фейгина. Господин Фейгин некогда учился в той же школе, что и Жизнев, только пятью годами старше. Жизнева он, разумеется, сразу узнал, - трудно не узнать человека, с которым долгие годы встречаешься изо дня в день, - однако не подал виду. На лице Марека постоянно блуждала глуповатая улыбка, однако не стоило его на этом основании принимать за святого человека. Он ведь тоже принадлежал к богеме: выпускал книжки переводов, не самых плохих, но и не блестящих, какую-то прозу (скучнейшую - Жизнев полистал ее в том же салоне), вращался в литературных кругах, являвшихся реликтом знаменитого некогда литературного клуба "Московское время", в котором и Жизнев без особого для себя толку состоял в конце восьмидесятых... Услышанный разговор на миг стер улыбку с лица Марека. "Больше книг не привозите, это будет последняя пачка", - распорядился посерьезневший Марек. Жизнев вгляделся в его блекло-голубые глаза, где вяло ворочалась бессильная зависть, всё понял и спокойно произнес: "Хорошо". Очкастый кассир за спиной Марека всем своим видом выразил недоумение и гнев, но Жизнев лишь дружески ему подмигнул и пожал плечами. Марек был несколько разочарован тем, что ему не задали никаких вопросов и не стали ни о чем просить, но Жизнев любил разочаровывать людей таким образом. Все же, так как свое дело Марек сделал, блаженная улыбка вновь появилась на его лице, словно масляное пятно в проруби. Получив еще один урок богемных нравов, Жизнев зашагал восвояси. Он размышлял над тем, куда девать остававшиеся книги, но никакого радикального решения не нашел. В свое время, получив от Сидорчука четырнадцать тысяч, Жизнев отвез ему тысячу экземпляров, но в остальном приходилось полагаться только на время и на концерты. Беда состояла еще и в том, что с середины девяностых в системе книжной торговли появилось оптовое звено, и через него стали проходить все книги, направлявшиеся в розничную сеть. Сдать что-либо прямо в магазин уже не удавалось. Оптовики работали, само собой, не бесплатно - благодаря им к немалой розничной наценке стала прибавляться еще и оптовая, в итоге книга становилась чересчур дорогой и переставала пользоваться спросом. Можно было, правда, занизить цену и отдавать книгу оптовиками ниже себестоимости, лишь бы получить хоть какие-то деньги, но Жизневу это казалось унизительным и не гарантировало успеха. Некоторое время книги авторов еще принимали, минуя оптовиков, магазины-салоны вроде того, который держал Марек; увы, как поступил со своим школьным товарищем Марек, мы уже видели. Что-то удавалось продать через другие салоны, но их было мало, а там подоспели другие книги Сообщества, изданные большей частью Жизневым (одну издал филолог С.), - в твердых переплетах, красиво оформленные. В результате злосчастная книжка 1992 года так и осела у Жизнева в квартире. Ее еще удавалось продавать на гастролях, однако полностью избавиться от нее Жизнев так и не смог. И доселе слово "принцесса" с одним "с", красующееся на обложке, напоминает нашему герою о поэте П. Такое напоминание представляет собой своего рода символ: можно сказать, что поэт П., да и многие другие люди похожи на какое-то всем известное и вполне почтенное слово, из которого выпала важная буква, и в результате получилась бессмыслица.
       Какой именно буквы не хватает поэту П., пусть догадывается проницательный читатель. Возможно, в этом ему помогут воспоминания нашего героя. Когда-то Жизнев очень обрадовался, узнав, что его товарищ П. сочиняет тексты для эстрады и успешно их продает. Радовался Жизнев не только за друга, но и за себя: он всерьез подумал, будто П. представит его певцам и композиторам как человека, способного написать любой текст, какой понадобится - можно и на готовую музыку, что, как известно, гораздо сложнее. Сам Жизнев, конечно же, обязательно принялся бы продвигать своих товарищей и считал бы это совершенно нормальным, а потому его удивило то, как вяло отнесся поэт
      
      
      
       60
      П. к его желанию поработать для эстрады. Последовали всевозможные нелепые увертки, пока Жизнев наконец не догадался, что П. желает единолично обрабатывать территорию, на которую его привел счастливый случай. Вспоминая свою тогдашнюю чудовищную наивность, Жизнев стыдливо морщился даже по прошествии многих лет. Конечно, для творческой, вернее - квазитворческой среды характерно конкурентное мышление, она живет, разбившись на кланы, члены которых поддерживают друг друга и отталкивают посторонних, а взамен получают право пользоваться общим достоянием клана (журналами, выставками, киностудиями, грантами и т.д.). Однако поэт П., Сидорчук и некоторые другие члены Сообщества ушли в своей жадности гораздо дальше - они хотели пользоваться теми благами, которое давало Сообщество, но сами стремились работать лишь на себя и в общую казну ничего вносить не хотели. Разумеется, такая позиция не провозглашалась вслух и до сознания нашего героя доходила только постепенно, с огромным опозданием. Потому-то ему в конце концов и пришлось горько пожалеть о времени, потраченном на поддержку людей, недостойных его прекраснодушия. "Вы придумываете людей, потому что не научились в них вглядываться" (291), - словно обращаясь к нашему герою, писал Нерваль. С этим упреком можно согласиться, однако вспомнив при том слова Бо Цзюй-и: "Достойного мужа заботит счастье других. Разве он может любить одного себя?" (292) Да, порой случается обмануться в окружающих, что и происходит с достойными людьми испокон веков. Однако обманувшиеся сохраняют главное - веру и достоинство, чего не скажешь о тех, кто заставил их обмануться.
       Поэт П. сполна использовал то, что было ему дано природой: умение льстить в глаза, зычно хохотать, непрерывно сыпать шутками (о стереотипности этих шуток собеседники обычно не догадывались). В результате он то состоял при какой-нибудь бизнес-конторе, то продавал доверчивым певцам собственные глупые тексты, то охмурял каких-нибудь издателей и выпускал за приличный гонорар очередную нелепую книжку, которую издатели затем пускали под нож. Однако ни Сообществу, ни лично Жизневу никакой пользы от успехов поэта П. не было - этот человек мог только брать, но никак не давать. С женой П. повезло - она оказалась весьма оборотистой дамой, и вскоре этой парочке поручили в газете "Столичное рандеву" весьма недурную работу - составлять ресторанный рейтинг, то есть обходить рестораны и за определенную мзду размещать в газете отзывы об этих заведениях (причем, дабы хвалебные отзывы не являлись голословными, в мзду входило также и щедрое угощение рекламных агентов). Поэт П. и его супруга вкусно ели и сладко пили за счет рестораторов, и не раз случалось, что парочку, переусердствовавшую за столом, укладывали отдохнуть в подсобке или в гардеробной. Казалось бы, живи и радуйся, однако поэта П. подвела жадность. Если перевести в человеческую речь те вибрации, которые постоянно сотрясали тело этого человека, то получится что-то вроде стихов известного ваганта Архипииты Кёльнского:
       Я же, в грешном мире блуждающий,
       Доброй кружкой плоть согревающий,
       Об одном прошу умоляюще:
       Дай мне денег, Господи, дай еще! (293)
      По договоренности с редактором "Рандеву", предоставившим супругам столь смачную работенку, частью денежных подношений от рестораторов поэт П. должен был делиться со своим благодетелем-редактором. Однако благодетель не знал, что если уж деньги попадают к поэту П., то расстаться с ними выше его сил, а обо всех своих клятвах П. забывает через минуту после их произнесения. Наш поэт, видимо, рассуждал так же, как и его предшественник Хакани:
       Небосвод надо мною зловещ и свинцов,
       Он всегда поощряет одних подлецов,
       Процветают мерзавцы... Не стать ли мерзавцем,
       Чтоб уйти от злосчастья в конце-то концов? (294)
      Ни Архипииты, ни Хакани поэт П. не читал, однако веяния новых времен улавливал и поступал в
      
      
      
       61
      
      соответствии с ними. Иначе говоря, все деньги, полученные в виде мзды, он оставлял себе, несмотря ни на какие договоренности. Было ясно, что довольно скоро всё вскроется, однако сегодняшние деньги поэт П. считал весомее всех завтрашних неприятностей. При таких взглядах от тюрьмы поэта П. спасала лишь его мелкотравчатость, распространявшаяся и на его жульнические проделки. Разумеется, редактор однажды побывал в одном из ресторанов, о котором писало "Рандеву"; разумеется, он поинтересовался, как протекал визит его журналистов в этот ресторан; разумеется, после доклада ресторатора проделки П. вскрылись; разумеется, редактор после этого проникся сильнейшим отвращением к поэту П.; разумеется, последний потерял работу. Лопе де Вега писал:
       Прихоть согрешает,
       Честь за это платит (295).
       Увы (или к счастью), но в наше время получается не так. Обидчики и жертвы в моральном отношении ныне часто стоят друг друга, а потому честь обидчика не страдает, ибо у жертвы рыльце также в пушку и раздувать дело не в ее интересах. О подлости П. редактор охотно рассказывал в узком кругу, однако обрушиться на обманщика с публичной атакой по понятным причинам не мог. На его ненависть поэт П. отвечал ненавистью еще сильнейшей, ибо, как верно писал Уэллс, "что может быть естественней справедливого возмущения при виде того, как рушится тщательно продуманная система питания?" (296) Стало быть, поэт П. и его супруга могли искать себе новое хлебное местечко с высоко поднятой головой, не опасаясь презрения общественности, насмешек и плевков в лицо. Они и нашли его.
      
       Глава X
      
       Местечко носило заковыристое название "Москвариум". То был гламурный журнал, рассчитанный на доходы от рекламы. Главным редактором (точнее, редактрисой) хозяин издания, некий Макс Дроссель, назначил Ию, супругу поэта П. Журналу предстояло освещать личную и светскую жизнь эстрадных певцов, актеров, шоуменов и прочих бессодержательных персонажей, главное достоинство которых состоит в том, что они не вызывают у людей никакой эмоциональной реакции - так, движущиеся пятна на телеэкране. Значит, тягу толпы к сплетням такие персонажи могут удовлетворять в чистом виде, не примешивая к сплетням никаких этических, идеологических, эстетических и прочих достойных человека соображений, никого не раздражая и не отталкивая.
       Новое издание с первых же шагов столкнулось с вопиющей безграмотностью своих корреспондентов - светских хроникеров. Кроме того, хроникеры отличались также полной литературной бездарностью. Ия хоть и была девушкой, не лишенной литературных способностей, но она попросту не успевала привести в божеский вид всю поступавшую в редакцию словесную массу, которую особенно портили претензии хроникеров на изысканность и остроумие. ("Ослоумием" называла такие потуги классная руководительница Жизнева-первоклассника.) Поэт П. срочно привлеченный на помощь, не спас положения, так как и сам не отличался высокой грамотностью, и стилистом был вялым, крайне претенциозным, весьма неряшливым и, короче говоря, бездарным. Возникшая паника улеглась, когда супруги догадались пригласить на помощь Жизнева: зарплата его тогда упала в соответствии с общим спадом конъюнктуры на книжном рынке, и он нуждался в дополнительных заработках. Разумеется, в "Москвариуме" ему платили немного, но и объем редактуры там был просто детской забавой по сравнению с теми вавилонами текстов, которые ему приходилось править по месту основной работы. Жизнев редактировал, порой - беспощадно, статейки светских хроникеров и что-то веселенькое пописывал сам (надо отдать должное Дросселю - в отличие от полканов из "Клюквы", гонорары, хоть и маленькие, своим сотрудникам он исправно платил). Лишь иногда Жизнев ворчал на то, что редакция расположена далековато от его дома и он теряет много времени на переезды. Ему хотелось, чтобы его пореже вызывали ради срочной работы, которая по приезде всякий раз оказывалась вовсе не такой уж срочной. Однако Ия как достойная
      
       62
      
      супруга поэта П. быстро пресекла его жалобы, заявив, что раз уж он хочет получать зарплату, то должен являться в редакцию по первому требованию начальства. Собственно, против этого Жизнев и не возражал бы, если бы его не вызывали зря. Но проехаться раз в неделю до редакции, пусть и понапрасну, Жизневу не составляло особого труда, зарплата же и в самом деле была не лишней, и потому Жизнев лишь пожал плечами и не стал спорить. Конфликт не состоялся, однако наш герой подивился тому, как быстро люди, став начальниками, обучаются затыкать рот подчиненным - даже таким, которых совсем недавно называли гениями и которым яростно аплодировали.
       И все же долго и счастливо поработать в "Москвариуме" нашему герою не удалось. Случилось так, что чете П. предстоял переезд на новую квартиру. Жизнев ничего об этом не знал, пока Костя Сложнов не поведал ему удивительную историю. Поэт П. позвонил Сложнову, пожаловался на трудности с переездом и попросил товарища помочь с переноской мебели. Денег он не обещал, зато называл Сложнова "выдающимся талантом", "величайшим умом эпохи" и еще по-всякому (стоит заметить, что за глаза поэт П. обычно называл Сложнова "рыжим складчатым муфлоном", не в силах простить того, что невеста Сложнова Алиса отвергла когда-то ухаживания П. и сказала вдобавок, что этот ухажер глуп и похож на лягушонка). Сложнов чтил долг товарищества и потому явился к П. в назначенное время, ровно в десять утра (он вообще никогда не опаздывал) - в полной уверенности, что застанет автомобиль у подъезда, суету грузчиков и всё тому подобное. Однако никакой суеты не было, и в подъезде царила тишина. За дверью в квартиру, где проживали П., царила тишина, на звонки Сложнова никто не отвечал. Он уже испугался, не случилось ли чего, но тут из-за двери донеслось шлепанье босых ног, кашель и матерная брань. На пороге перед удивленным Сложновым предстал поэт П. в одних трусах, всклокоченный и опухший со сна. Он злобно уставился на Сложнова глазами, похожими на две неспелые крыжовины.
      - Ты чего приперся в такую рань? Ты знаешь, сколько сейчас времени? - негодующе зашипел поэт П. - Совсем с ума сошел? Мы только недавно легли, идиот!
      - Да ведь я... Да ведь это... Да ведь ты сам... - забормотал совершенно ошарашенный Сложнов, но П. не дал ему продолжать.
      - Взял и приперся, всех разбудил! Мы только недавно легли! Кто тебя просил приезжать в такую рань? Кто тебя звал?
      - Да ты ведь сам вчера просил меня приехать, помочь с переездом! - воскликнул Сложнов. Вернее, хотел воскликнуть, потому что поэт П. его тут же перебил:
      - Ну ты и дурак! Нет, вы полюбуйтесь на этого дурака! Приперся в такую рань!
       Из квартиры донесся заспанный голос Ии:
      - Кто там?
      - Это Сложнов! - с громким хохотом, уже не боясь разбудить дорогое существо, отозвался поэт П. - Представляешь, приперся, идиот, и бормочет про какой-то переезд. Совсем выжил из ума.
      - Какой идиот! Он меня разбудил! Гони его в шею! - со смехом распорядилась супруга.
      - Слышал? - рявкнул на ошалевшего Сложнова поэт П. - Иди отсюда. Иди и больше не возвращайся!
       В парадном прогремели раскаты хохота, и дверь захлопнулась перед носом Сложнова. Тот еще долго стоял на лестничной клетке, пытаясь разобраться в случившемся, но, так ничего и не поняв, повернулся и побрел своей дорогой, с тоской думая о делах, которые мог бы сделать в тот день.
       Жизнев, услышав эту историю, тоже удивился, но меньше Сложнова, ибо знал по опыту, что от некоторых действий поэта П. даже самый разум, по выражению арабских сказителей, положит себе в рот палец изумления. Временами Жизневу казалось, что в окружающем мире, где самые странные дела совершаются как нечто вполне нормальное, безумны только он и Сложнов. Вспоминались слова Унамуно: "Если человек с добрым сердцем, чувствительный, порядочный, не сходит с ума, значит, он совершеннейший болван. Кто не безумен, тот либо глупец, либо негодяй. Это, конечно, не означает, что глупцы и негодяи не могут сойти с ума" (297). Однако что было делать нашему герою? Аль-Фараби писал: "Не следует порядочному человеку оставаться в испорченном
      
       63
      
      обществе, у него нет иного выбора, кроме переселения в добродетельное государство, если таковое существует в его время. Если же такого нет, тогда он чужак в этом мире, несчастен в жизни, и для такого человека смерть предпочтительней жизни" (298). Временами, окруженный единомышленниками поэта П., наш герой чувствовал себя никем не любимым нелепым существом, годным только на то, чтобы из него умные люди выкачивали различные услуги и затем, весело смеясь, улетали в свои сверкающие миры. Однако вскоре уныние отступало, и нашего героя вновь наполняла благожелательность ко всему живому. "Живи, живое!" - восклицал он, как Бальмонт. В один из таких моментов ему внезапно позвонил поэт П. и сообщил, что сегодня переезжает и рассчитывает на дружескую помощь соратника по литературе. Жизнев ответил с теплотой в голосе:
      - Хорошо, я с удовольствием, но только завтра. Сегодня я уже никак не могу. У меня две встречи, и обе нельзя отменить. Человек, с которым у меня первая встреча, уже едет из Подмосковья, позвонить ему и передоговориться я не смогу. А вторая встреча вообще судьбоносная, насчет новой работы. Возможно, новую работу получу в прессе.
       Поэт П. принялся настаивать. Жизнев потерял терпение и заметил:
      - Старина, а ты не поздновато ли позвонил? О таких вещах надо заранее предупреждать. Планы у всех есть, не только у тебя. Я не отказываюсь, готов таскать твои мебеля, но только завтра.
       В ответ поэт П. яростно швырнул трубку на рычаг. Да, взаимопонимания между этими людьми не наблюдалось. Видимо, о таких случаях сказано в Авесте: "Ни мысли наши, ни заветы, ни намерения, ни решения, ни изречения, ни действия, ни совесть наша, ни души наши не совместны" (299). Поэт П. умело создавал о себе впечатление как о человеке легкомысленном и потому незлопамятном, и хотя Жизневу давно пора было понять, сколь обманчива эта симпатичная оболочка, однако наш герой, неожиданно услышав в трубке частые гудки, махнул рукой и подумал: "Сдуру блажит - скоро все забудет и успокоится". Черта с два: как мы уже видели выше, поэт П. не терпел отказов и никогда их не забывал. "Характера скверного тяжесть - безмерна" (300), - писал о подобных субъектах Абу Шакур Балхи.
       Вскоре Жизневу пришлось убедиться в этом на своей шкуре. Когда он в очередной раз явился в редакцию "Москвариума", Ия, глядя на него исподлобья, объявила:
      - Видишь ли, ты здесь больше не работаешь.
      - Вот как? - не смог скрыть удивления Жизнев. - А в чем дело, если не секрет?
      - Ну ты ведь сам жаловался, что тебе далеко ездить, - выложила Ия явно загодя приготовленную фразу. - Вот мы с Максимом и решили взять человека, который живет поближе, а тебя освободить.
       В голосе Ии явно звучала нотка торжества. Похоже, она считала, что Жизнев непременно начнет протестовать, выяснять отношения, даже умолять, и наслаждалась тем, как, припомнив ему давние слова, лишила его возможности устроить неприятную сцену. Жизнев, однако, был к устройству таких сцен неспособен ни по характеру, ни по убеждениям, - но, разумеется, не собирался это объяснять супруге поэта П. Он, конечно же, догадался, что над ним производится акт мести - ведь он отказался таскать мебель четы П. в тот день, когда от него этого потребовали. Тем менее ему хотелось что-то выяснять - да и выяснять-то было нечего, имелась полная ясность. Возможно, стоило спросить, зачем его заставили ехать в редакцию вместо того, чтобы сообщить об увольнении по телефону, если уж так заботились о его времени, убиваемом на переезды. Однако Жизнев решил не ловить Ию на противоречиях, ибо даже такой удачный полемический ход его положения все равно не облегчил бы. Вместо этого он спросил:
      - А как насчет моего гонорара за статейку? Она ведь вышла, мне что-то причитается?
      - Не знаю, не знаю, мне на это денег не выделяли, - с тем же торжеством в голосе сказала Ия. Это, конечно, прозвучало нелепо, так как гонорарную ведомость готовила она сама и за точно такие же статейки Жизнев ранее исправно получал деньги. Стало ясно, что лишение гонорара входит в общую программу экзекуции.
      - Ну, на нет и суда нет, - с подчеркнутым равнодушием сказал Жизнев, собрал свои манатки и
      
       64
      
      удалился. Поэт П. и его супруга не знали о том, что Жизнев постоянно работает в издательстве и в "Москвариуме" лишь подрабатывает - столь прозаическими вещами они не интересовались. Поэтому Ию удивила вялая реакция Жизнева на увольнение: человек, теряющий последний кусок хлеба (а супругам дело виделось именно так) должен был вести себя более эмоционально. По пути домой Жизнев улыбался: подлости поэта П., вполне весомые, нешуточные подлости, тем не менее всегда почему-то имели водевильный оттенок. В метро Жизневу вспомнился Абу-ль Ала аль-Маарри:
       Убедился я в том, что не вдосталь еды у людей,
       Что подлейших из подлых писатели наши подлей (301).
      А потом - строки Халы Сатаваханы:
       До чего ж ты всегда умна, нищета!
       Среди тысяч разных людей ты любишь
       только тех, что всех добрей, совершенней
       или тонкой ученостью обладают (302).
      К счастью, вопреки надеждам поэта П., нищета нашему герою на тот момент не угрожала.
       Остается добавить к этой главе одну деталь: через пару месяцев Жизневу позвонила Ия и как ни в чем не бывало пригласила его обратно на ту же работу в "Москвариум".
      - Взяли корректора, а он оказался совершенно безграмотным, хоть и с дипломом. Пригласили второго - та же история, - жаловалась Ия. - Куда мы катимся?
      - У вас вообще-то был неплохой корректор, - мстительно заметил Жизнев.
      - Ну Любим, ты же сам сказал, что тебе далеко ездить, - завела Ия старую песню.
      - Ладно, - усмехнулся Жизнев, к тому времени отнюдь не разбогатевший и не имевший возможности гордо отказаться, - ладно, кто старое помянет... Но мой гонорар придется удвоить - инфляция, то да сё, сама понимаешь.
      - Хорошо, хорошо, - согласилась Ия.
       И он работал в редакции "Москвариума" до самой естественной кончины этого журнала, из-за недостатка рекламы наступившей довольно скоро. Возможно, кто-то осудит нашего героя за беспринципность. Люди, не ведающие материальных затруднений, как правило, тороваты на моральные оценки. Но те, кто хлебнул всех прелестей периода первоначального накопления капитала, хорошо помнят слова героя Лопе де Веги о том, что не запихнешь в один мешок честь и выгоду. Речь, собственно, шла даже не о выгоде, а о простом выживании - оно заставляло порой забывать о кодексе джентльмена. И все же при этом следовало помнить завет Шиллера о том, что житейские беды и порожденная ими ипохондрия не должны останавливать взлет ясноликого поэта в мир идеала. Вот так и старался жить наш герой.
      
       Глава XI
      
       Работая в "Москвариуме", Жизнев получил и другое предложение поработать в прессе. Отчасти именно из-за этого предложения, которое следовало срочно обсудить с работодателем, он и навлек на себя гнев поэта П. А дело было в том, что Нина, бывшая супруга Сидорчука, вместе со своим новым мужем основала журнал и пригласила Жизнева, а также и других членов Сообщества в нем сотрудничать.
       С Ниной наш герой познакомился вскоре после своего знакомства с Сидорчуком. Тот, кто приходил в гости к магистру Сообщества, почти неизбежно сталкивался с Ниной, ибо та комната в коммунальной квартире, где обитал Сидорчук, принадлежала Нине. Ей же принадлежали мебель, посуда, книги в шкафу, еда в холодильнике, - Сидорчук жил у Нины на всем готовом, но ни за что не платил и платить не собирался, как не собирался и поступать на работу. Взрослый мужчина позволяет
      
      
      
       65
      
      женщине себя содержать? О таком наивный Жизнев и помыслить не мог. Об альфонсах он читал в книгах, но эти существа казались ему чем-то далеким, существующим только в иных мирах. А потому он с уважением слушал, как Сидорчук в кампании бахвалится тем, что никогда не работал:
      нашему герою казалось, будто его приятель благодаря своему недюжинному уму открыл какой-то неслыханный способ вести независимое творческое существование. На самом деле способ-то был старым и не требовал никакого ума, а только достаточного нахальства, помноженного на покорность субъекта, согласного кормить паразита. Вся простота ситуации дошла до Жизнева, как всегда, с большим опозданием - лишь когда брак Сидорчука с Ниной распался. Кормить на скудную редакторскую зарплату подрастающего сына да еще прожорливого Сидорчука оказалось Нине не по силам (она служила редактором в журнале Музыкальная жизнь").
       Когда Жизнев впервые увидел Нину, он, по правде говоря, подивился невзыскательности мужского вкуса Сидорчука. Нина была рослой жгучей брюнеткой с глазами навыкате и с довольно заметными усиками, не то что смуглая, а как бы закопченная, - короче говоря, красотой она не отличалась. Конечно, если бы Жизнев знал о закулисной, то есть экономической стороне этого сожительства, он удивлялся бы гораздо меньше. Видимо, альфонсизм вырабатывает в мужчинах соответствующего склада похвальную нетребовательность к женской красоте - недаром и последующие пассии Сидорчука удивляли своей внешностью всех его знакомых. "Смотришь на его баб, - делился впечатлениями приятель магистра, провинциальный трагик Бивнев, - смотришь этак, смотришь, и беспокойство какое-то охватывает. Вроде руки-ноги у них есть, голова и всё прочее тоже, а ощущение такое, будто чего-то нету. И очень хочется понять, чего же именно". Иными словами, Господь справедлив, и тем, кто любят пользоваться деньгами женщин, он не дает вкусить женской красоты (данная максима, безусловно, применима и к поэту П.). Если же говорить о Нине, то с ее некрасивостью Жизнев легко примирился бы - во-первых, и сам не красавец, а во-вторых, на что ему красота в чужой жене? Угнетало в Нине другое - ее величественность. Она величественно говорила, величественно двигалась, величественно глядела, величественно ела и пила... Жизнев ценил в общении естественность, и потому общаться с Ниной, которая смотрела на окружающих свысока, как бы утомленная их несовершенствами, ему было тяжело. Ничего особенно глупого Нина не говорила, но и ничего особенно умного тоже, выше редактора по службе не поднялась, с мужем ужиться не смогла и уцепилась за Сидорчука - никаких оснований для того, чтобы глядеть на эту даму снизу вверх и соблюдать в отношениях с ней какой-то особый политес, Жизнев не усматривал. Нина много рассказывала про свою необычайно интеллигентную еврейскую семью, про своего отца - малоизвестного, но гениального музыканта, - словом, рассказывала всё то, что обычно рассказывают отпрыски еврейских интеллигентных семей, каждая из которых, разумеется, единственна в своем роде и, разумеется, крайне недооценена окружающим миром, а чаще и гонима. Жизнев готов был поверить в гениального папу, но говорил-то он не с ним, а с дочерью, которая, увы, не производила впечатления выдающегося человека, хотя держалась как таковой. Жизнев был склонен искать в людях необычное, примечательное, незаурядное, и очень часто у него это получалось. Зловещее слово "заурядность" он применял к людям лишь тогда, когда сталкивался с ничем не подкрепленными претензиями на особое обхождение - в таких случаях искать в человеке что-то выдающееся было, как он довольно рано понял, совершенно бесполезно. В Нине таких претензий имелось с избытком. Внешне, однако, Жизнев сохранял с ней вполне корректные отношения, как то и следует с женой товарища.
       Зато сам Сидорчук с супругой не церемонился. С теми людьми, которых магистр намеревался использовать, его отношения складывались по стандартной схеме: сначала приниженность и предупредительность, потом постепенное сближение и прощупывание - не даст ли объект слабину, а затем, если даст, - подчинение себе этого несчастного. Для обычной мещанской дружбы магистр создан не был. Можно себе представить, как раздражали величественные манеры Нины главу нового поэтического течения, который сам страдал манией величия в запущенной форме. Когда Сидорчук
      
       66
      
      ощутил зависимость и покорность Нины, когда он заставил ее сделать себе, Сидорчуку, московскую приписку, то отношения супругов перешли к стадии подчинения. Магистр дал волю накопившейся ненависти, и в скромной коммуналке стали разыгрываться сцены, словно перенесенные туда из романов Достоевского. Тот же трагик Бивнев, например, рассказывал: "Нинуля этак изящно садится в кресло, а Сидорчук берет огромный словарь, подкрадывается к ней сзади и со всего размаха ни за что ни про что по голове - трах!" - "Со всего размаха? Ни за что ни про что?" - не верилось Жизневу. "Клянусь, - божился Бивнев, - со всего размаха и совершенно беспричинно".
       Мудрый Тирсо де Молина писал:
       Уж такова природа
       Любви, что к человеку
       Нас тем сильнее тянет,
       Чем меньше он нас ценит (303).
      Так что долготерпение Нины можно понять и до некоторой степени оправдать, однако постепенно стало иссякать и оно. К тому же у нее подрастал сын от первого брака, воспитание требовало средств, а обнаглевший нахлебник оттягивал эти средства себе. Поэтому Нина постепенно стала искать поддержки и защиты на стороне, а то ведь Сидорчук в погоне за второй половиной комнаты мог и вовсе сжить ее со свету.
       Жизневу вспоминалось, как Сидорчук однажды неожиданно пригласил его в гости. В знакомой комнате Жизнев вместо застолья обнаружил странную картину. Сидорчук стоял, прислонившись задом к столу, и с неприязнью взирал на двух упитанных и чрезвычайно самоуверенных, хотя и плешивых грузин, сидевших в креслах. В центре комнаты возвышалась Нина и явно наслаждалась всем происходящим. А происходило в комнате ни много ни мало - выяснение отношений между одним из грузин по имени Гия, Ниной и Сидорчуком. Оказалось, что Гия любит Нину и готов на ней жениться, если она бросит Сидорчука. Второй грузин был другом Гии и должен был вступиться за влюбленного, если бы его попытались спустить с лестницы. Стало ясно, что и Жизнева пригласили тоже в качестве физической поддержки - никто другой из членов Сообщества для этой цели не годился. Некоторое время Гия драматическим тоном допытывался у Нины, что она нашла в Сидорчуке и что этот человек способен ей дать. Нина загадочно помалкивала, с трудом скрывая самодовольную улыбку. Не составляло труда догадаться, что Гия познакомился с Ниной отнюдь не вчера и это их объяснение не первое. Несомненно, провести очередное объяснение в присутствии Сидорчука придумала именно Нина: вся эта сцена заключала в себе воспитательный посыл, направленный в сторону Сидорчука - тому следовало убедиться в востребованности Нины, возревновать и снова стать шелковым, как и на первой стадии их отношений. Однако Сидорчук замысел Нины быстро раскусил и понял, что ее намерения вовсе не так серьезны, как она хочет показать - будь они серьезны, никаких театральных сцен не потребовалось бы. Бедный Гия, подобно всем грузинам, изрекал все свои реплики, даже самые глупые, как верх человеческой мудрости, но, похоже, не мог понять очевидной вещи, а именно того, что Нина просто его использует. Впрочем, он был явно влюблен не столько в Нину, сколько в себя самого, а таких людей Жизнев не жалел. Через некоторое время Гия пригласил Нину переговорить с ним тет-а-тет на кухне, но туда немедля переместился и Сидорчук: как законный супруг он не мог допустить таких интимных бесед в своем доме. Туда же пришлось перейти и Жизневу вместе со вторым грузином. В кухне опять пошла сказка про белого бычка: что может дать Нине Сидорчук и не пора ли ей наконец сделать разумный и достойный такой серьезной женщины выбор. Сидорчук отмалчивался и только угрожающе пучил глаза на Гию; Жизнев тоже молча стоял у стены и чувствовал себя очень неуютно из-за явной глупости всего происходящего. В какой-то момент он шепнул Сидорчуку: "Пошли отсюда!", но тот взглянул на него с раздражением и ответил категорическим отказом. Жизнева осенило: а куда, собственно, идти его приятелю? Да, он в этой комнате прописан, но обратно его все-таки могут не пустить, и либо вселяйся обратно с милицией, что очень непросто, либо возвращайся в изобилующее
      
       67
      
      тараканами общежитие Литературного института. Значит, приходилось до последнего держаться за территорию, за свой маленький столичный плацдарм, где к тому же еще и кормят задаром. Уходить было нельзя, даже вздумай Нина расположиться с обоими грузинами на супружеском ложе. Впрочем,
      Жизнев понимал, что до такого не дойдет - будь у Нины желание довести дело до разрыва, она имела полную возможность отправить Сидорчука в общежитие самым будничным образом, как то ежедневно делают сотни московских жен. Сидорчук так непреклонно пучил глаза и играл желваками, а реплики действующих лиц стали так явно повторяться, что наконец даже до Гии дошло: никакого решительного ответа ему сегодня не дадут, да не за этим его и приглашали. Нина наслаждалась происходящим, торжествующе поглядывая на Сидорчука, а заодно и на Жизнева; Гия, разумеется, говорил какие-то лишние слова вроде "подумай" и "позвони", но его уже никто не слушал. Когда внизу хлопнула дверь парадного, Жизнев тоже поспешил ретироваться, так как далее предстояла сцена только двух актеров. Уходил он, увы, совершенно трезвым, но с огромным облегчением в душе. Сожительство Нины и Сидорчука после этого продлилось еще какое-то время, но было ясно, что это ненадолго. Сидорчук обрел главное: прописку и часть жилплощади, а Нине ее альфонс уже не виделся единственным в мире мужчиной.
       Вскоре разъединение действительно состоялось. Нина нашла себе кавалера и выжила Сидорчука из комнаты уже без всяких театральных сцен. Впрочем, Сидорчук был к этому готов и сначала снял квартиру на паях с поэтом П., а потом перебрался в коммуналку близ Савеловского вокзала. Комнату ему совершенно бесплатно предоставил поклонник его гривуазного таланта некий Вадим Степанов, бизнесмен. В этой комнате Сидорчук жил довольно долго, года полтора, а Степанов тем временем вел переговоры с Ниной о выкупе ее доли в той самой комнате, где супруги были так счастливы. В конце концов стороны договорились, и Сидорчук получил в дар комнату, послужившую основой его дальнейшего благополучия. Остальные две комнаты со временем также достались ему: одну ему завещала жившая там одинокая старушка в обмен на обязательство ее похоронить, а вторую выкупил сам Сидорчук, разбогатевший благодаря той рок-группе, которую он создал когда-то вместе со Сложновым. Впрочем, в период коммерческого успеха никакого Сложнова в группе уже не было - остались только его песни, за которые Сидорчук и не думал платить. Благодетель Степанов какое-то время появлялся на горизонте Сообщества довольно часто, но после выкупа комнаты появляться перестал - видимо, уже не приглашали. Сидорчук не любил чувствовать себя кому-либо обязанным, а долги любил отдавать еще меньше, потому все его благодетели и были, увы, обречены на исчезновение.
       Жизнев никак не ожидал, что прихотливая судьба еще столкнет его с Ниной, но тем не менее это случилось. И не где-то в небогатом интеллигентском застолье, не на вернисаже, не на поэзоконцерте, - нет, Жизнев столкнулся с нею в кабинете главного редактора журнала, причем Нина и являлась этим главным редактором. Жизневу позвонила секретарша, назвала фамилию, имя и отчество лица, которое желает переговорить с нашим героем, но Жизнев сначала ничего не понял, так как по фамилии Нину называть не привык, а отчества ее просто не знал. Когда всё разъяснилось, он очень обрадовался. А как же: есть "Москвариум", будет еще и этот журнал, где требуются статьи, то есть творческая работа, а не опостылевшая редактура. Так можно будет и бросить тянуть лямку в издательстве, думал наш герой. Однако он забыл слова Руми: "Большинство людей - людоеды; берегись, когда они говорят: "Мир тебе!"" (304).
       Когда он пришел к Нине в редакцию, то понял, что радовался рано. За то время, пока они не виделись, склонность Нины к величественности заметно усилилась. Голос ее звучал непререкаемо, а порой в нем звучали нотки усталого раздражения на людскую глупость. Очередной муж Нины (со сменой мужей Нина после Сидорчука как-то зачастила) старался не уступать супруге в величественности и поздоровался с Жизневым с таким лицом, будто хлебнул уксуса. Фамилия этого молодца была Берлинер, он приходился сыном известному своей чудовищной лживостью либеральному журналисту. В присутствии Жизнева Берлинер обрушился по телефону с грубой
      
       68
      
      бранью на своего водителя, а потом мрачно пожаловался Нине на невозможность найти в этой стране
      подчиненного, у которого имелась бы хоть капля мозгов. "А деньги все хотят получать", - с ненавистью добавил Берлинер. Впрочем, с деньгами у супругов действительно могли быть проблемы. Жизнев, умевший мыслить по-деловому, если речь шла не о его приятелях, задался вопросом, откуда
      у Нины деньги на столь серьезную затею. Аренда офиса, водитель, охранники, секретарши, а главное - надо ведь выпустить хотя бы первый номер журнала, чтобы пошли доходы от рекламы, значит - бумага, верстка, оформление, оплата верстальщиков, художников и фотографов, и самая серьезная статья расходов - услуги типографии... Жизневу предприятие Нины представлялось авантюрой, особенно если учесть небогатый деловой опыт самой главной редакторши и напрочь лишенное интеллекта лицо Берлинера. Однако Жизневу предлагали работу и гонорары, а отказываться от работы он не привык.
       Сожительство с Сидорчуком не прошло для Нины бесследно. Во-первых, она утратила веру в человечество, что очень полезно для бизнеса: отчасти - предохраняет от излишней доверчивости, отчасти - и это главное - убеждает в допустимости любых методов извлечения наживы из паршивого человеческого стада. Во-вторых, к чувству ущемленности, такому характерному для евреев, в душе у Нины добавились ущемленность обманутого человека и ущемленность обманутой женщины. Если это чувство холить и лелеять (как то и делают многие недалекие евреи), то из него могут произрасти весьма скверные нравственные плоды, ибо человек слагает с себя все моральные обязательства перед обществом, якобы постоянно ущемляющим его самого и его предков. (Так и слышится возглас: "Что значит - "якобы"?!" - ну и так далее, всё это слишком знакомо и уже скучновато.) О безвинных страданиях богоизбранного народа и своих собственных как представительницы оного Нина с Жизневым, слава богу, не говорила. Но вот о своей женской и человеческой обиде говорила, и ее точка зрения не могла не удивлять. Например, однажды, когда Сидорчук вышел из комнаты, Нина с горькой усмешкой сообщила, что ее супруг полезен в быту - порой выносит ведро с мусором. Затем она с той же горечью произнесла: "Но вы же от него тем не менее все в восторге". Жизнев, конечно, мог бы возразить, что он таких восторгов никогда не высказывал, а кроме того, в наибольшем восторге от Сидорчука все же, видимо, сама Нина, ибо делит с ним кров и постель. Кроме того, никогда не стоит надеяться на постороннюю помощь в решении своих личных проблем. Чего она хотела - чтобы Сидорчука, как в добрые советские времена, проработали на собрании? Посадив себе на шею альфонса и не желая с ним расстаться, Нина искала поддержки, но Жизнев только пожал плечами и уклонился от дальнейшего обсуждения этой темы. А много позднее, когда Сидорчук торчал у Нины в ее редакторском кабинете, она вдруг без видимой связи с делами журнала совершила внезапный экскурс в прошлое и заявила, явно имея в виду себя, что члены Сообщества всегда славились своей неблагодарностью. Относительно целого ряда членов Жизнев не стал бы с ней спорить, но вот за какие благодеяния поэтам следовало благодарить именно Нину, наш герой решительно не понимал. Ну, сидел Сидорчук у нее на шее, так с Сидорчука и спрос. Высказывание настораживало: оно наводило на мысль о том, что Нина на начальственном посту намерена отыграться за свое былое угнетение. Так оно и вышло: сперва Жизнев получил от нее какую-то незначительную сумму, а потом началось то же самое из-за чего Жизнев и прочие авторы не могли сработаться с хозяйкой издательства, о которой говорилось выше: как бы ни старался наш герой, но его сочинения упорно не вписывались в некий идеал журнальной статьи, существовавший, видимо, в сознании Нины, но не поддававшийся внятному определению на человеческом языке. Иными словами, обе дамы страдали тем пороком, которым не имеет права страдать человек, претендующий на руководящий пост, а именно полной неспособностью к четкому целеполаганию. Впрочем, Жизнев подозревал, что угадай он даже, о чем Жизневу смутно мечталось, и напиши именно так, его все равно ждал бы отказ, ибо он заметил: отвергая его труды, Нина ничуть не огорчается (хотя огорчение было бы естественно, если бы ее занимали интересы дела), и, более того, в ее глазах загорается тот же
      
      
       69
      огонек торжества, который был Жизневу печально знаком. Эта тягомотина "попытка - отказ", "попытка - отказ" длилась довольно долго - Жизнева за это время успели выпереть из "Москвариума". Нина затеяла выпускать сказки для детей, Жизнев сделал обработку "Щелкунчика", но Нина, разумеется, ее отвергла. В качестве поучительного примера она показала Жизневу сказки, сочиненные Сидорчуком и поэтом П. - обе она уже оплатила. Жизнев прочел галиматью П. и вялые вирши Сидорчука, с недоумением посмотрел на Нину и понял: ко всему прочему эта дама еще и подвержена недобросовестным внушениям. Вот только внушать ей что-либо Жизнев не желал. Но, как сказано в "Песни о Гильоме", "С той, что ополоумела, не спорят" (305). Делать халтуру он не умел, так что потребности выдавать ее за качественный продукт у него не возникало, но он никогда не унизился бы до того, чтобы многословно защищать хорошую работу. Устоять перед обиженно выпученными глазами Сидорчука и перед бурной жестикуляцией поэта П. Нина не могла, а значит, роль мальчика для битья за всё прошлое отводилась Жизневу. Наш герой это понял и свернул сотрудничество. Нина еще успела показать ему номер журнала - издание получилось таким феноменально скучным, что после первого номера совершенно предсказуемо приказало долго жить. Вскоре после этого Жизнев узнал, откуда Нина брала средства на открытие журнала, а также на дорогой автомобиль, меховую шубу, частного охранника... Как-то на концерте он повстречал лучшую подругу Нины, и эта подруга рассказала ему, что Нина взяла у нее взаймы пять тысяч долларов - очень большую сумму по тем временам, все сбережения, - и после года проволочек грубо заявила, что отдавать долг не намерена (при этом Нина продолжала разъезжать на дорогом автомобилем с шофером и вообще жила красиво). Лучшая подруга навела справки и выяснила, что является вовсе не единственной пострадавшей. Увы, в те годы среди интеллигенции еще не было принято давать друзьям взаймы под расписку. Такая доверчивость послужила для Нины источником немалых средств, ну а сожительство с Сидорчуком привело ее к мысли, что за свои страдания она имеет право на всё. Странно устроены наши судьбы, сцепление их поистине удивительно: Сидорчук жил у Нины альфонсом, в благодарность бил ее пудовым словарем по голове, а в итоге лучшая подруга Нины лишилась своих трудовых накоплений. С другой стороны, Нина хотела унизить нашего героя, а в итоге родилась прекрасная сказка про Щелкунчика.
       После встреч в редакции мертворожденного журнала Жизнев Нину больше не видел, да и не хотел бы столкнуться где-нибудь с дамой, обирающей лучших друзей. И все же через много лет его мысли однажды вернулись к этой женщине. Случилось так, что в день своего 50-летнего юбилея Сидорчук дал интервью одной центральной газете (из тех, что не заметили смерти Юрия Кузнецова и Гелия Коржева, зато исправно замечают свадьбы и юбилеи поп-музыкантов). Старым товарищам в интервью досталось - Сидорчук уверял, что он учил их, как писать стихи, но они с годами всё равно, в отличие от него, перестали быть поэтами. "В них уже нет огня!" - с пафосом воскликнул Сидорчук. О своей учительской роли Сидорчук долдонил во всех своих интервью с упорством муравья - надо же объяснить, почему ты постоянно оттеснял товарищей, вылезая на передний план, даже когда тебе толком нечего сказать. Жизнев от бывшего магистра ничего иного не ждал, и не это его возмутило. В интервью Сидорчук весьма цинично отозвался о своей прежней супруге, назвав ее "старой еврейской грымзой" и сообщив, что она страшно ему надоедала, а он не будь дурак использовал ее, пока не разбогател настолько, что смог самостоятельно укорениться в Москве. Жизнев знал, что Нина - человек грешный, но такая подлость по отношению к ней превосходила всякое вероятие. Если уж она так разонравилась Сидорчуку, можно было бы хоть промолчать в память о тех годах, когда она поила и кормила юбиляра и предоставляла ему крышу над головой. Бесило и понимающее поддакиванье модной журналистки. Интересно, что она сказала бы, если бы ее самое хладнокровно использовали, а потом не просто выбросили бы, как старый хлам, но еще и наградили бы теплым словцом на прощанье? Однако журналистов нынче учат ценить успех (выражающийся, естественно, в деньгах), а не входить в положение обиженных и слабых. А раз так, то следует им пожелать, чтобы они поскорее оказались в таком положении - возможно, жизнь научит тому, чему не хотели учить наставники. Помнится, одну журналистку, которой очень импонировали успехи чеченских боевиков, эти самые
      
       70
      боевики похитили и в ожидании выкупа четыре месяца продержали в яме. В результате эта дура
      прекратила кудахтать по радио и в прессе про джигитов без страха и упрека. Вряд ли, конечно, в чеченской яме ей приставили новую, более разумную голову, но хоть один несомненный положительный эффект был налицо. Думается, что и журналистке, бравшей интервью у Сидорчука,
      стоит для ее же блага столкнуться с тем, что пришлось вкусить Нине либо товарищам бывшего магистра. Возможно, тогда она по достоинству оценила бы свои улыбки, поддакиванья и понимающие кивки во время злополучного интервью. А что касается Нины, то, увы, истинно человеческое в ней оказалось недостаточно прочным, чтобы не сломаться под воздействием обстоятельств. Однако за любовь ей, несомненно, простятся многие грехи.
      
       Глава XII
      
       Покончив с затянувшимся отступлением, вернемся к теме, милой сердцу всякого представителя богемы, - к теме длинных столов, уставленных напитками и закусками. В январе 93-го поэты Сообщества посетили Воронеж, где за неплохой гонорар выступили на телевидении (это позднее телевидение осмелеет, осознает свою силу и нужность и перестанет платить приглашенным литераторам). Концерта в Воронеже, однако, не получилось - в библиотеку, где предполагалось выступление поэтов, из-за отсутствия рекламы никто не пришел. Гости Воронежа скромно отметили эту неудачу в номере гостиницы и убыли в Москву, которая в то время утратила свой статус самого сытого города страны. Да, помнятся и такие месяцы, когда продуктов в Москве вдруг оказалось куда меньше, чем, к примеру, в Воронеже, где поэты, цокая языками, специально ходили по магазинам, дабы полюбоваться на окорока и колбасы и повосхищаться административным гением воронежского губернатора. Голодное время для столицы продолжалось недолго - вскоре денежки со всей страны потекли в этот грешный город, наполняя его фальшивым благополучием. Окорока и колбасы вновь появились на прилавках, и на деньги вновь стало возможно многое купить, вот только денег для этой цели стало непривычно мало. Покупательная способность инженеров, преподавателей, ученых и вообще тех, кто трудился не на потребительском рынке, упала до уровня примитивного физического выживания. Так как покупать стали мало, витрины быстро наполнялись, и это, а также отсутствие очередей, служило для властей источником гордости и непрерывных самовосхвалений. Действительно, полные витрины по контрасту с последними годами горбачевского правления выглядели завораживающе и словно шептали: "Потерпи, дурачок! Всё для тебя уже готово, дело только за деньгами, за какими-то цветными бумажками. Скоро их напечатают много-много, дадут их тебе, и ты возьмешь в магазине всё, что захочешь, всё, что сможешь унести".
       Жизнев в экономическом отношении чувствовал себя прекрасно - издательское дело находилось на подъеме, ибо привыкший читать народ каждый день получал нечто такое, чего его ранее бесчеловечно лишали большевики: прозаические переложения телесериалов, книги по магии, боевики, детективы и книги о похождениях Анжелики. Так что если кому-то в эти непростые месяцы и платили, то это издательским работникам и печатникам. Им не было нужды нести посуду и одежду на барахолку, заполонившую по распоряжению мэра Попова Столешников переулок. Жизнев часто посещал книжные магазины, которыми этот переулок славился, но затем стал посещать их все реже, потому что и торгующие на барахолке, и их вещи производили тяжелое впечатление. Кроме того, время от времени милиция устраивала на толкучке облавы, и кавказцы-карманники удирали от нее прямо по импровизированным прилавкам, вдребезги разбивая выставленный на продажу хрусталь, сокрушая старенькую бытовую технику и норовя растоптать нашего героя. Однако народ не унывал: он читал в газетах статьи об ужасах сталинизма и эпохи застоя и убеждался: совсем недавно все было гораздо хуже. Свою лепту в поднятие духа народного внесли и поэты Сообщества, при большом стечении публики читавшие стихи, полные галантного томления, изящной вседозволенности и прочих приятных чувств, отвлекающих от повседневных забот и мрачных мыслей.
       В провинции также многие хотели познакомиться с модной поэзией. Сообщество получило
      
       71
      
      приглашение из Череповца: денег там не сулили, но обещали концерт с массой публики и продажей книг, а также почет, уважение и сколько угодно напитков. На оплату проезда поэтам череповецкие любители поэзии скинулись, и это послужило решающим аргументом. Вдобавок череповецкую публику хвалил Сидорчук, побывавший в Черепе (так местные жители любовно называют свой город) зимой 1992 года со своей новорожденной группой. Играла группа еще плохо, зато ни музыканты, ни солист Сидорчук не жалели рева и ругани, чем привели в экстаз еще не видевшую ничего такого публику. Власти же массовых экстазов не любят, а потому лидера прямо с концерта забрали в кутузку. Там Сидорчук едва не замерз насмерть, потому что на дворе стоял трескучий мороз, а в окно дуло. Утром его вызвали к начальству и потребовали письменно пообещать, что впредь в городе Череповце он будет выражаться только цензурно. Посиневший Сидорчук готов был дать любое обещание, кое-как нацарапал расписку одеревеневшей рукой, и его отпустили - прямо в объятия поклонников, размахивавших бутылками с водкой.
       Среди этих поклонников выделялся некий Сергей Гридасов, большой любитель рока, фривольных стихов и вообще всякой скандальной новизны. Впоследствии он полюбит и ту лирику нашего героя, которая далека от всякой скандальности, однако всему свое время. В 92-м он упивался атмосферой бунта, ледяной водкой и обществом Сидорчука. Его породистое лицо, словно сошедшее с портретов Кранаха, внушало окружающим невольное почтение и удерживало пьяных любителей рока от актов вандализма, тем более что некоторым из них Сергей, преподававший в Череповецком пединституте, при желании мог изрядно подпортить жизнь. Сходство с портретами Кранаха случайным не являлось - по отцу Сергей был немцем и материнскую фамилию носил лишь по воле родителей, не желавших, чтобы сын слишком отличался от сверстников. Впрочем, умом и способностью всегда настоять на своем он среди них все равно выделялся. Тогда, в 92-м, он пообещал, что непременно устроит еще и поездку поэтов в Череповец, и слово свое сдержал.
       При первом знакомстве Жизневу показалось, что Сергей слишком часто говорит о своем немецком происхождении. В этом Сергей, увы, был не одинок - о своих нерусских корнях, настоящих, а по большей части выдуманных, в те годы слабости и шатания вспомнили слишком многие, а некоторые и вовсе предпочли отрясти прах Отчизны от ног своих. Нерусскими объявили себя целые местности на Украине, да и многие белорусы вспомнили своих ополяченных предков. Слыша все эти уверения в нерусскости, Жизнев про себя горько усмехался, но никого ни в чем не упрекал. В конце концов, оставаться ли со страной или народом в их трудные минуты, если речь не идет о войне, есть дело свободного выбора, однако Жизнев уважал не всякий выбор. Он понимал и полностью разделял высказывание Блока "Я художник - следовательно, не либерал", и, не собираясь отнимать у неразумных ближних какие-то свободы, ко многим из этих свобод, в том числе к свободе выбирать Родину и национальность, относился брезгливо. Выбирающий Родину или национальность на самом деле отказывается и от того, и от другого, каким бы пламенным патриотом он ни сделался, приняв новое благое. А Жизнев был художником, как художник добивался всеохватности и потому понимал всю правду Унамуно, сказавшего: "Универсальное не в ладу с космополитическим; чем больше человек принадлежит своей стране и своей эпохе, тем больше принадлежит он всем странам и всем эпохам" (306). Унамуно писал: "Человек в истинном смысле слова - тот, кому мало быть человеком и только; он тот, кто хочет большего" (307). Вот и нашему герою хотелось быть творцом, но также и частью страны и народа, а не просто человекоединицей на просторах объединенной капиталом планеты. Возможно, именно поэтому в творчестве ему многое удавалось. Вновь сошлемся на Унамуно: "Истинный гений - это тот, кто, будучи подлинной личностью, обезличивается, кто становится голосом народа, кому суждено выразить то, о чем думают все, когда другим не удается сказать, о чем они сами думают. Гений - это индивидуализированный народ" (308). Следовательно, тому, кто ощутил в себе гения, следует придерживаться поговорки "Где родился, там и пригодился", ибо говорить то за один народ, то за другой невозможно. Можно сменить даже язык, такие примеры были, но голос - вряд ли. Великое счастье - создавать великое, оно стоит того, чтобы его беречь, а значит, и под свое
      
       72
      
      самосознание подкапываться не стоит. Впрочем, гению можно всего этого не втолковывать, он и так всегда патриот, а для любителя заморских благ подобные разговоры - не в коня корм, блага всё равно перевесят. Желаемое он, возможно, получит (а возможно, и нет), но наверняка не получит того, что
      куда сладостней всех благ мира. Впрочем, таким людям, как Сергей Гридасов, наш герой сочувствовал: судьба их сложилась так, что они ощущали себя причастными сразу к двум народам и становились перед выбором независимо от собственного желания. И все-таки Жизнев считал, что рождение и становление человека в той или иной стране - это явное указание на тот выбор, который человеку следует сделать. О Сергее Гридасове мы, забегая вперед, можем сказать, что свой выбор он сделал в пользу России. Собственно, в иной стране нам трудно было бы его себе представить.
       Итак, на вокзале поэтов встретил Гридасов, а вместе с ним и целая компания любителей поэзии, люди молодые, но уже достаточно солидные, имеющие в большинстве своем и службу, и семью. Кто-то преподавал, как и Гридасов, кто-то работал в местной прессе, кто-то нашел себе скромное местечко в органах власти. Присутствовал даже один прокурор. Однако все без исключения восприняли приезд поэтов как повод устроить праздник, и хотя в голове у Жизнева и шевельнулась постыдная мыслишка "лучше бы деньгами", но он постарался поскорее ее прогнать. Привозить с собой праздник - поистине благородное дело, особенно если речь идет о русской провинции гиблых ельцинских времен. Выпить с любителями поэзии гостям пришлось прямо на вокзале, однако затем Жизнев взмолился о снисхождении: довольно скоро предстоял концерт в большой аудитории педагогического института. Выступать под мухой в святых стенах учебного заведения Жизневу по старой памяти казалось непозволительным, и, когда наконец настал час концерта, он, всегда выступавший первым, чувствовал себя неуютно. Однако бурная поддержка Гридасова и его компании подбодрила нашего героя и наэлектризовала аудиторию, так что вскоре все пошло как следует и концерт завершился на восторженной ноте. Было продано много книг, что, безусловно, указывало на высокую оценку концерта слушателями, ибо в эпоху денежного хозяйства голосование деньгами - самый надежный оценочный показатель. Увы, хорошая выручка доставила Жизневу и несколько неприятных минут. Выйдя из здания института, столичные гости и Гридасов с компанией образовали растянувшуюся процессию, в конце которой шли Жизнев, нагруженный оставшимися книгами, и следом - Сидорчук. Потеплело, идти с грузом по талой снежной каше неубранной улицы было и так тяжело, а тут еще Сидорчук пристал к Жизневу с требованием денег. Жизнев заявил прямо, что никакого дележа не будет. Однако если речь шла о деньгах, Сидорчук не боялся выглядеть идиотом - напротив, он принимал чрезвычайно требовательный тон, дававший понять: отказ в деньгах будет воспринят с большим неудовольствием. Люди слабовольные, дабы не огорчать Сидорчука и не подвергать опасности дружеские отношения, предпочитали расстаться с деньгами. А зря: дружба в результате не укреплялась, так как Сидорчук в любом случае считал, что получает только должное. А если человек получает должное, то какая может быть благодарность? Наш герой уже начал все это понимать, однако, представив, как ему придется в тысячный раз объяснять про долги и про необходимость их платить, он едва не полез в карман, настолько ему было неловко за обуянного жадностью товарища. В последний момент он все же вспомнил о доверившихся ему заимодавцах, бросил: "Долги надо отдавать" - и ускорил шаг.
       Они приближались к кафе, где несколько чопорному поэтическому концерту предстояло получить развитие за богато сервированным столом, в обществе разряженных череповчанок и под живую музыку местного ансамбля. Увы, череповчанки оказались пожилыми и сильно раздобревшими матронами, да еще при кавалерах - судя по всему, при законных мужьях. Все эти пары ужасно стеснялись московских гостей и друг друга, и лишь Гридасов, везде чувствовавший себя непринужденно, преодолел всеобщую стесненность. Он заставил всех сесть, провозгласил один тост, затем почти без перерыва другой и третий, а дальше все пошло как по-писаному. Жизнев счел за лучшее забыть о возмутивших его приставаниях Сидорчука, вспомнив Фирдоуси:
       Все бренно, мгновенно в деяньях судеб,
      
       73
      
       Тягаться ты с ними оставь, коль не слеп.
       Садись пировать, наливай дополна,
       Докучных забот позабудь имена (309).
       Вскоре Гридасов вызвал к микрофону поэтов. Жизнев видел, что общество уже разбилось на группки и погрузилось в обсуждение последних череповецких событий, а потому задал товарищам формат выступления: пара стихотворений - не больше, и то лишь из уважения к Гридасову, ибо в такой обстановке чтение не воспринимается даже теми, кто хочет его воспринимать. Шумно восхищавшийся стихами Гридасов хотел было побудить Жизнева к продолжению, однако тот мягко, но решительно отказался. "Почитаем дома, - сказал Жизнев. - Не будем мешать людям общаться, они не так уж часто видят друг друга". Гридасов, тронутый такой заботой о сотрапезниках, не смог ничего возразить. Через некоторое время заиграла музыка, и подвыпившие толстухи повскакали из-за стола. Начались танцы, и тут Жизнев увидел: не все женщины в зале были при мужьях. Он еще раньше обратил внимание на круглолицую и скуластую крашеную блондинку, немилосердно затянутую в зеленое бархатное мини-платье, в черных колготках и в туфлях на высоком толстом каблуке. На мощных скулах блондинки пламенели румяна, а ресницы ее могли ранить в самое сердце любого восточного человека. Жизнев содрогнулся при мысли о том, какого накала должна достигать мужская похоть, чтобы побудить к ухаживаниям за таким существом. А ведь ухаживания, несомненно, имели место: об этом говорил самоуверенный, слегка загадочный вид блондинки. Жизнев почувствовал укол жалости: как могла судьба упаковать в такие поражающие своей безвкусицей формы способность любить и стремление к счастью, присущие всякой женщине? Однако вскоре что-то отвлекло Жизнева от блондинки (которая, однако, успела заметить его взгляд и самодовольно встряхнула негустыми обесцвеченными волосами). Жизнев заметил ее снова, лишь когда грянула музыка. Кавалеров поблизости от блондинки не нашлось, но ее это не смутило: выйдя на простор, она начала танцевать одна. Играли что-то не слишком быстрое и не слишком медленное - что-то подходящее и для энергичных танцоров, и для любителей "медляков". Блондинка же была вне этих групп, выше обычных разграничений. Она явно считала себя необычайно пластичной и в доказательство этого принялась так выгибаться взад и вперед, что Жизнев подавился водкой, позорно раскашлялся и впился взглядом в мощные телеса, ходившие ходуном под зеленым бархатом платья. Его очаровало это торжество безвкусицы, этот апофеоз нелепости, ибо, как истинный поэт, он питал в душе склонность ко всему чрезвычайному. Блондинка содрогалась под музыку еще какое-то время, наполняя душу Жизнева почтительным ужасом, но затем перед ней возник кавалер в костюме болотного цвета. Те, что при дамах, старались отводить взоры от пляшущей блондинки, но этот, видимо, оказался свободен и достаточно свеж и бесхитростен духом и телом, чтобы не испугаться странных сотрясений могучей плоти, а, наоборот, ринуться к ней и заявить о своем желании. Фигура в болотном костюме закрыла блондинку от глаз Жизнева, и наш герой смог отвлечься, перевести дух и выпить. "Ибо, - как сказал Паниасид, - для смертных вино - от богов наилучший подарок" (310). Выпито было в итоге немало, и наутро, проснувшись в небольшой, но гостеприимной квартирке Гридасова, Жизнев соглашался с поэтом Абульмасалом, который считал, что наслажденье вечерних пиров полностью обесценивается утренним мучительным похмельем. Покушав через силу того, что было предложено Мариной, гостеприимной супругой Гридасова, Жизнев вспомнил об оставшейся в Москве прелестной, но неверной подруге и загрустил. "Ты, о хищник вольности моей!" - обращался он к ней мысленно, как Сумароков. Похмелье вообще наилучшее состояние для любовного томления, а озвучивается это томление лучше всего стихами поэтов XVIII века, хотя бы того же Сумарокова:
       Во сне тебя увижу -
       Вскричу и пробужусь.
      Завтрак, однако, подошел к концу, любители поэзии ждали, Гридасов торопил своих гостей. Жизнев
      
      
       74
      
      как человек долга одевался, бормоча про себя стихи Сумарокова:
       Тебе мой нрав знаком, притворства я гнушаюсь
       И в лести никогда ни с кем не упражняюсь.
       Любить и не любить не в воле состоит,
       Но в воле то моей, что делать надлежит.
       Меня колеблет страсть, меня любовь терзает,
       Но ум мой должности своей не преступает.
      А должное состояло в том, чтобы влиться в компанию любителей поэзии и смягчить их суровые сердца: возможно, в результате общения с поэтами преподаватель стал бы менее щедр на двойки и смелее отдавал бы себя влюбленным студенткам, а прокурор решил бы пытать свои жертвы не больно, только для виду. Расположилась компания в доме характерной послевоенной архитектуры (многие из таких были построены пленными немцами), в кухне, поближе к холодильнику, битком набитому вкусным местным пивом. Окно кухни выходило прямо на центральную площадь Череповца, а вдали угрожающе маячили домны металлургического комбината, кормившего весь город. Кормежка, правда, обилием не отличалась, ибо к сосцам этой матки уже припали неизвестно откуда взявшиеся собственники комбината. Увы, в 1993 году еще мало кто вдумывался в полную абсурдность появления единоличного собственника у имущества, изначально создававшегося как совместное. Публику потчевали уверениями в том, что комбинат куплен на доходы от вывоза в течение трех лет за границу алюминиевых кастрюль и ввоза устаревших компьютеров. Не удивляйся, юный читатель: да, для умов россиян начала 90-х годилась и такая чепуха. Народ верил в это, потому что верил в лучшее, и все же его томило подспудное ощущение какого-то неблагополучия, какого-то грандиозного несчастья, свершающегося здесь и в эту самую минуту, - оттого-то в 90-е так хорошо пилось. Поступали по слову Алкея:
       Не поддавайся духом в несчастьях!
       Какая прибыль нам от душевных мук?
       Нет, Бикхид: лучшее лекарство -
       Кликнуть вина и напиться пьяным (311).
      Или же по слову Гургани:
       Вино прекрасно, если есть возможность
       В нем потопить печаль и безнадежность (312).
      Или же по слову Фирдоуси:
       Когда тебе счастье судьбой не дано,
       Пей: ржавчину сердца смывает вино (313).
      Правда, на кухне, где оказались поэты, рекой поначалу лилось не вино, а пиво, но сути это не меняет - основа у напитков одна, одинаковы и желания пьющих. Виноградное же вино больше приличествует застолью под чинарой, в беседке, оплетенной виноградом, на берегу неумолчно шумящего ручья, когда поэт - например, Галактион Табидзе - оглашает ночные виноградники восторженным воплем:
       Я - венценосец!
       Я - бард и бражник! (314)
      Северу, снегам и таким названиям, как Череповец-Череп, больше приличествуют пиво и хлебное вино - которое, само собой, и явилось в конце концов на смену, когда пиво уже перестало оказывать на любителей поэзии какое-либо действие. Придется признаться, что заседание в кухне растянулось на целый день и продолжалось ночью, вызывая неудовольствие соседей.
       Так шумно они пировали всю ночь,
       Что мертвым покоиться было невмочь (Фирдоуси) (315)
      Какое-то время Жизнев, видимо, спал, однако утром вдруг снова обнаружил себя за столом среди тех же лиц в той же кухне. Что тут можно сказать? Разве что спокойно процитировать Феогнида:
      
       75
       Ни восхвалять, о вино, я тебя не могу, ни порочить,
       Я ни люблю целиком, ни ненавижу тебя.
       Ты и прекрасно, и дурно. Ну кто порицать тебя сможет?
       Знающий меру вещей, - кто тебя сможет хвалить? (316)
      Неожиданно Жизнев поднялся, вышел в соседнюю комнату и долгое время не возвращался. Через час собутыльники его хватились и обнаружили, что он в уединении бьет поклоны и бормочет молитвы то на арабском, то на русском языке. На мысль совершить намаз его натолкнули, во-первых, постоянные утверждения Гридасова о том, что он, Жизнев, будто бы тайно исповедует ислам. Поверить в чисто литературный, а также культурологический интерес Жизнева к исламу Гридасов никак не соглашался - по его мнению, такого просто не могло быть. Сколько Жизнев не восхвалял в ответ арабских, персидских и прочих мусульманских поэтов, прозаиков и философов, Гридасов только поднимал палец, понимающе усмехался и восклицал: "Нет, не верю! Ты просто не хочешь сказать правду! Ну скажи, признайся! Что тут такого?" Совершение намаза, по замыслу Жизнева, должно было доставить удовольствие Гридасову: пусть он убедится в собственной проницательности. Во-вторых, Жизневу хотелось доставить удовольствие и всем остальным членам компании: пусть у них останется неожиданное впечатление от их знакомства, пусть им будет о чем рассказать. Возлияния с поэтами, даже известными, - этого мало; рассказ станет куда занятнее, если окажется, что один из поэтов перешел в ислам и полностью погрузился в глубины мистицизма. По мере совершения ритуала Жизнева вдруг охватило искреннее раскаяние. "Четвертый день пьянствую, а что сделано для бессмертия? Ничтожество слабовольное, паршивый шакал! Господи, прости меня!" И Жизнев вновь и вновь с остервенением таранил головою паркет. Вдруг он услышал заискивающий голос Гридасова: "Любим, извини, пожалуйста... Прости, что прерываю, но нам без тебя скучно". Теперь Жизневу стало стыдно уже не перед Богом, а перед собутыльниками, у которых имелись на него определенные права. Он поднялся с пола, вышел к компании и, обнимая Гридасова, процитировал Гургани:
       Давай же время проводить в веселье,
       Не думая о завтрашнем похмелье (317).
      Застолье продолжилось, причем Жизневу пришлось отвечать на многочисленные вопросы о сути и формах его вероисповедания. Жизнев делал это терпеливо и обстоятельно, так что все остались довольны. Особенное удовольствие получил от его разъяснений прокурор. Отбывать в Москву гостям пришлось из той же квартиры, где наш герой совершал мусульманское молебствие - переместиться куда-то еще ни они, ни Гридасов были уже не в состоянии. Опохмеляться на вокзале Жизнев категорически отказался и всю дорогу мрачно боролся с последствиями неумеренных возлияний, а дома обнаружил, что потерял паспорт. Он позвонил в Череповец, но там его паспорта не обнаружили. Ранее он уже терял паспорт в Калуге, но там шедшие следом друзья подобрали его в снегу, а теперь вот Жизневу пришлось выправлять себе новый. А как же? "Хороший человек должен паспорт иметь", - говорил горьковский герой. Возвращение в ряды хороших людей потребовало, разумеется, долгой беготни по различным официальным учреждениям. Видимо, таким образом Аллах покарал нашего героя за молитвы в нетрезвом виде и за несерьезный подход к ритуалу - ведь Богу, разумеется, было прекрасно известно, что Жизнев вовсе не мусульманин и вообще вне вероисповедания. Правда, после всех мытарств паспорт обнаружился в столе среди бумаг - Жизнев сам каким-то образом его туда засунул. Таким образом наш герой стал человеком с двумя паспортами и в дальнейшем, дабы не подвергать риску новый документ, всегда брал с собой старый, по нему же покупал и билеты на самолет и на поезд. И лишь когда Жизневу исполнилось сорок пять и он поехал на автомобиле к морю, опытный милиционер при проверке документов (дело было на Кубани) заявил, что паспорт недействителен, так как его следует менять по достижении сорокапятилетнего возраста. Получив мзду, милиционер Жизнева отпустил, но с тех пор наш герой уже не пытался пользоваться устаревшим паспортом. Там и сям гремели взрывы, по стране шатались террористы, и милиция проявляла бдительность, успешно сочетая ее с лихоимством. Старый бывалый документ Жизнев
      
      
       76
      отправил в свой архив. Там паспорт лежит и поныне, и когда наследники станут разбирать архив поэта и наткнутся на потертый паспорт советского образца, пусть они помянут добром город Череповец, тамошние напитки, тамошних любителей поэзии и в особенности - Сергея Гридасова.
       Глава XIII
      
       Немало длинных столов накрыл перед поэтами и город Калуга. Поездок в Калугу состоялось так много, что эпизоды, сохранившиеся в памяти Жизнева, уже трудно было отнести к какой-то определенной поездке, да и даты поездок Жизнев восстановить уже не мог. Историк литературы с легкостью сделает это, воспользовавшись дневником Сложнова, однако дневник Жизнев после смерти друга поместил в Литературный музей, а для нашего сочинения даты не слишком важны, ибо мы пишем роман, а не историческое исследование. Тесная связь Сообщества с Калугой в 90-е годы объяснялась тем, что из Калуги происходила Леокадия - не собственница, но фактическая хозяйка притона на Серпуховской. В Калуге также проживал друг (и не только платонический) Леокадии и всех послушниц, провинциальный трагик Бивнев. В городе он являлся важным лицом - ведущим актером Калужского драматического театра. Еще раньше, чем с послушницами, Бивнев подружился с поэтом П., который без особого успеха учился в Калужском педагогическом институте и в свободное от занятий время куртизировал калужских дам, пользуясь красивой внешностью и славой Бивнева. Некоторое сходство характеров между этими людьми, безусловно, наблюдалось, однако при всей своей любви к красивой жизни на дармовщинку (любви, на наш взгляд, простительной), Бивнев, в отличие от поэта П., не был лишен добрых чувств к окружающим людям и порой делал что-то доброе для этих людей. Как-то, в самом начале 90-х, он организовал запись телепередачи с участием поэтов в Калужском краеведческом музее, в интерьерах богатого помещичьего дома XVIII века. Поэты прибыли в Калугу накануне и разместились у Леокадии, точнее, у ее милейшей матушки. Выпито на радостях было столько, что наутро наш герой с удивлением взирал, как дети послушниц с увлечением играют на кухне "в пьяного Жизнева". Это была игра очень смешная, но безобидная, как и сам наш герой во хмелю. Гуляя в компании по вечерней Калуге, Жизнев сделал попытку потерять паспорт, однако послушницы оказались начеку, и утром для подкрепления сил решено было выпить за сохранность документов, памяти и человеческого лица у каждого из присутствующих. Мы затрудняемся сказать, удалось ли калужским зрителям заметить то обстоятельство, что все поэты Сообщества, оглашавшие своими стихами музейные залы, читали в изрядном подпитии. Возможно, заметили, возможно, списали всё на волнение. По крайней мере, когда нам случается говорить, что подавляющее большинство радио- и тележурналистов всегда выступают под мухой, нам не верят. А ведь это правда. Стало быть, не замечают.
       После съемки состоялось выступление поэтов в каком-то VIP-баре, где присутствовали многие известные калужане, а также журналисты. Там Жизнев пил с разными людьми рябиновку и постепенно изрядно нагрузился. Однако он прекрасно помнил аплодисменты и общую атмосферу успеха: рукопожатия, комплименты, раздачу автографов... Такого и спьяну не забудешь. Когда на следующий день в местной "Вечерке" вышла заметка с ругательным отзывом о поэзоконцерте, это вызвало возмущение всей мыслящей Калуги. На журналиста с характерной фамилией Уколов сочинили несколько эпиграмм и пустили их гулять по городу. Поэты восклицали (цитируя Сложнова): "Дурная слава - это тоже слава!" Жизнев, однако смотрел на выходку газеты шире и поносил всё газетное дело. Он громко повторял стихи Стивена Крейна:
       Газета - символ,
       Летопись бесполезной жизни,
       Собрание гулких сплетен,
       Средоточие вечной тупости,
       Идущей по миру, не зная преград,
      
       77
       Из отдаленных столетий (318).
      А также поэта-сатириконца Князева:
       Пять человек - Враль, Трупиков, Отпетый,
       Мерзавкер и Жулье - прилежно, день за днем,
       Публичным занимаются враньем,
       И это называется газетой.
      Затем Жизнев предложил сообщить отцам города Калуги о возмутительном демарше Уколова. Жизнев утверждал, что в случившемся есть доля и их вины: "Они отнюдь не препятствовали развитию в их среде вредной, корыстной и беспринципной прессы, не способной ни к чему хорошему и располагавшей могущественными средствами творить зло" (Уэллс) (319).
      - Нет-нет, отцов города трогать не надо, - всполошился Бивнев, по наивности многого еще ожидавший от чиновников. - Они нервные, задерганные люди, нельзя их лишний раз беспокоить. Лучше написать и опубликовать опровержение.
      - Э-э, нет, - с хитрой улыбкой поднял палец Жизнев. - Что писал Бальтасар Грасиан? А вот что: "Первое правило благоразумных - никогда не защищать себя пером: оно оставит след и сопернику скорее принесет славу за отвагу, нежели кару за дерзость. Хитрый прием ничтожных - нападать на великих, дабы в славу войти хоть непрямым путем, раз прямого не заслужил: о многих бы и знать не знали, не будь они отмечены знаменитым противником. Лучшая месть - забвение, оно похоронит врага в прахе его ничтожества" (320). А вот что говорил столь любезный вам Расин: "Подобная критика - удел нескольких несчастных щелкоперов, которым никогда не удавалось привлечь к себе внимание публики. Они постоянно ждут выхода в свет какого-нибудь произведения, стяжавшего успех, и тогда набрасываются на него... в надежде, что их удостоят ответа и тем самым извлекут из неизвестности, в которой они так и пребывали бы со своими собственными сочинениями" (320). Вот так считают умные люди. Но, - несколько непоследовательно добавил Жизнев, - лишить мерзавца куска хлеба необходимо.
      - Да! Да! - возопил поэт П. - Пусть детей продадут на органы, а жену в бордель!
      - Меня особенно возмущает, - заявил рассудительный Бивнев, - что этот гад пил вино, которым угощали нас, бурно аплодировал нам и приятно улыбался.
       Жизнев в ответ процитировал Носира Хисроу:
       Не пей ты с ним вина - хоть умирай от жажды:
       Кровавая слеза сокрыта в капле каждой (322).
      - Не буду с ним пить никакого вина. И никто не будет, - предсказал Бивнев. - Он уже многих достал своими выпадами. К тому же деньги взаймы берет без отдачи...
      - А ложки? Серебряные ложки?! - осенило поэта П. - Пересчитывали вы серебряные ложки после ухода Уколова?
       Жизневу вновь вспомнился Носир Хисроу:
       Тупице подносить стихов святое зелье -
       Что наряжать осла в шелка и ожерелье (323).
      - Нет, тут даже не столько тупость, сколько зависть, - задумчиво сказал Бивнев. - Хотя такая бездарность даже на зависть не имеет права.
      - Разумеется! Конечно, зависть! - горячо поддержал трагика поэт П. - Сам - ничтожество, а тут приехали поэты, эстеты, счастливцы, баловни успеха... Захотелось их уязвить из своего подполья. Жалкая, ничтожная личность, полный деградант!
       Однако этот разговор происходил уже на следующий день после концерта, когда поэты за бокалом итожили случившееся в поездке. А накануне самим концертом в баре всё не закончилось. После концерта их пригласила к себе некая Нина Степановна, наряженная в меха дама, присутствовавшая в публике и обратившая на себя внимание Жизнева своей явной склонностью к рябиновке. Милая девушка с гитарой, повсюду в Калуге сопровождавшая поэтов вместе со своим женихом, приходилась Нине Степановне дочерью. Нина Степановна, как оказалось, работала когда-
      
       78
      то в обкоме - этим, видимо, и объяснялся размер ее квартиры, занимавшей весь второй этаж уютного двухэтажного особнячка. В квартире гости поначалу чинно расселись вокруг стола, почетное место на котором занимала трехлитровая банка с маринованными огурцами. Жизнев то и дело слышал, как юная дочь шипит на Нину Степановну, которая вела себя с гостями весьма вольно, то хлопая их по
      плечам и по спинам, то переходя на ядреный матерок, а то спрашивая хвастливо: "Знаете, какие у меня ножки?" - "Откуда же? Не было случая, - ворковал в ответ Бивнев. - Однако жаждем узнать". Нина Степановна приняла эту дежурную галантность за чистую монету и вскоре переоделась, выйдя к удивленным гостям в белой девичьей блузке и мини-юбке. Ножки у нее и впрямь оказались девичьи, точеные, на редкость красивые, да и фигура такая же, но вот лицо, которое Жизнев впервые увидел вблизи в ярком свете лампы, заставило его вздрогнуть. Правильное когда-то, оно отекло, глаза превратились в щелки, от них к углам рта пролегли резкие морщины. Рот постоянно кривился то в брезгливой, то в вызывающей гримасе, а выражение глаз было, по правде говоря, наглое. И все же это явно заблудшее существо еще могло привлекать мужчин - именно этим противоестественным сочетанием молодого тела, энергичных движений и лица, помеченного дьявольской печатью распада. Общество стало выпивать, с трудом извлекая из банки огурцы на закуску, и чем больше звучало тостов, тем больше распоясывалась Нина Степановна. Она уже не говорила, а кричала, с ее уст слетали грязные ругательства, и на умоляющий шепот дочери она теперь отвечала угрожающим: "Отстань". Становилось ясно, почему Нине Степановне пришлось уйти из обкома. На любого трезвого человека ее манеры произвели бы гнетущее впечатление, но трезвых и даже просто чуть подвыпивших в компании уже не оставалось, а потому сигнал к полному моральному разложению, поданный Ниной Степановной, был охотно подхвачен. Посыпались матерная брань, непристойные анекдоты и такого же рода сплетни про общих знакомых. Нина Степановна слушала все это с горящими глазами, а ее дочь - с видимым ужасом. Бивнев потребовал гитару и грянул матерные частушки, а затем плясовую. Начались пляски, от давно не чищенных ковров столбом поднялась пыль, образуя облако в свете лампы. Вдруг Нина Степановна дико взвизгнула, схватила со стола банку с огурцами и запустила ею куда-то в темный угол. Судя по звуку, банка разлетелась вдребезги. "Мама, ты что?!" - вскрикнула перепуганная дочь. "Ничего! - тяжело дыша, со зловещей улыбкой ответила Нина Степановна. - Кто он такой, чтобы меня лапать?" Было видно, что и собой, и своим демаршем хозяйка очень довольна. Поэт П. крикнул: "Браво! За Нину Степановну, красавицу нашу! За хозяйку этого гостеприимного дома!" Прочие гости его поддержали, хотя и слегка оторопело, а Жизнев мог побиться об заклад, что человеком, подкравшимся из мрака и ухватившим Нину Степановну за ягодицы, был сам поэт П. Бивнев вновь вдарил на гитаре трепака, да так зажигательно, что даже наш герой принялся приплясывать. "И-эх!" - крикнула Нина Степановна и вскочила на стол, сбив с него банку с огурцами, поставленную туда дочерью взамен разбитой. Перед глазами Жизнева замелькали в ритме трепака ее удивительные ножки. "Ур-ра! - завопил поэт П. - Жги, наяривай!" Пляска сделалась всеобщей, и весь старенький дом, казалось, заскрипел и закачался. Люди то возникали, словно моментальные снимки, в ярком свете лампы, то превращались в смутные тени, отступая в темные углы. "Ну, как мои ножки, а? Как мои ножки?!" - торжествующе кричала Нина Степановна. Жизнев вдруг вспомнил рассказ руководителя своего семинара переводчиков о том, что такая же сцена с пляской на столе и с таким же вопросом-выкриком разыгралась когда-то с участием некой вдребезги пьяной маститой поэтессы (не будем называть фамилию). Запыхавшись, Нина Степановна кое-как слезла со стола, а Жизнев с ужасом почувствовал, что его влечет к этой женщине. Ему казалось, что сочетание прекрасного тела и трагической маски распада, заменяющей лицо, сулит смельчаку неслыханные, неповторимые наслаждения. А наутро, если храбрец окажется достаточно пылок и нежен, вместо маски, искаженной глумливой гримасой, он увидит чистые и благородные черты доброй волшебницы. Жизнев стал пробираться между пьющими и танцующими поближе к Нине Степановне, однако тут трагик провозгласил тост за Калугу и сунул ему в руки полную рюмку. Пришлось выпить вместе со всеми. Потом Жизнева страстно обняла одна из
      
      
       79
      послушниц и начала осыпать его крайне преувеличенными похвалами. Освободиться от нее удалось, только выпив с нею водки. Потом Жизневу вдруг остро захотелось спеть, и он разразился собственной песней на слова пролетарского поэта Леонтия Котомки:
       Наши песни вольны, горделивы,
       Наши песни тревоги набат,
       В них мятежных дерзаний разливы,
       Яблонь белых цветущий наряд.
       Мы поем про великие цели,
       Про лазурный неведомый край...
      - Правильно! - не прекращая аккомпанировать, с хохотом крикнул Бивнев. - Прекрасная песня!
       Наши песни несут пробужденье,
       Переливы весенних идей,
       Радость бури, борьбы и стремленье
       К многогранному счастью людей...
      - Браво! - воскликнул Бивнев, когда песня окончилась. Жизнев, окрыленный успехом, вновь забыл про Нину Степановну и предложил:
      - А вот еще пролетарская песня. Послушай, какой прекрасный припев:
       Пусть же старый мир томится,
       А мы будем веселиться,
       Гоп-гоп!
      Сейчас я вспомню слова...
      - Любим, всё это здорово, но нам пора, - неожиданно заявил Бивнев.
      - Как пора? - удивился Жизнев. - Разве? А как же...
       Он обвел взглядом комнату и увидел Нину Степановну. Она то делала несколько быстрых шагов вбок, то замирала, покачиваясь, на месте, то делала несколько таких же шагов в обратном направлении. Эта деятельность напоминала работу какого-то довольно небрежно свинченного механизма. Челюсть у Нины Степановны отвисла, взор был устремлен в одну точку, - короче говоря, она была оглушительно пьяна. Когда дочь попыталась увести ее в другую комнату, Нина Степановна замахала руками и ответила протестующим мычанием, но толком воспротивиться насилию не смогла, так как уже не держалась на ногах. Дочь с помощью кого-то из гостей удалила ее из жизни нашего героя, и тот понял, что надо повиноваться Бивневу - одеваться и идти восвояси. На улице компания сразу же распалась - точнее, от нее отделились наш герой со своим провожатым, знавшим в Калуге все переулки. Приятели сначала шли под уклон, потом оказались в овраге, над которым нависало странное здание, похожее то ли на средневековый замок, то ли на келейный корпус монастыря. Жизнев вообразил, будто его ведут на ночлег именно в это жуткое место, запротестовал и стал проситься к Леокадии, где есть уютный диванчик и смешные детки, играющие в пьяного Жизнева. К счастью, страхи его оказались излишними - Бивнев привел его во вполне обычный дом к своей доброй знакомой, приятнейшей пожилой даме из калужской театральной среды. Она накормила гостей рассыпчатой горячей картошкой, угостила водкой и уложила спать на неслыханной мягкости перины.
       Наутро вся компания вновь объединилась. К тому времени Жизнев с Бивневым уже успели по настоянию последнего купить в ларьке бутылку "Калужской особой" и распить ее прямо на улице под шум наставшей оттепели, щурясь от весеннего солнца. "Калужская особая" - марка авторитетная, но жидкость, купленная приятелями, оказалась разведенным техническим спиртом. К счастью, особого ущерба здоровью она не нанесла, хотя для лучшей усвояемости ее и пришлось запивать пивом. В компании, как было сказано выше, уже купили местную "Вечерку" и бурно обсуждали клеветническую статью Уколова. На статью по совету Жизнева решили не отвечать, а вместо этого для поднятия духа выпить и вновь спеть песню на гордые слова Леонтия Котомки, что и было исполнено. Ну а далее Жизневу запомнился вагон московской электрички, где наш герой порой
      
       80
      
      засыпал, но большую часть времени смеялся до слез, обсуждая со злоязычными послушницами все перипетии поездки, а также (поглядывая искоса, шепотом) - попутчиков по вагону. Ошалев от спиртного и впечатлений, Сидорчук в том вагоне забыл свой портфель, хватившись его только в метро. Это произвело на Сидорчука такое тяжелое впечатление, что он после поездки решил пренебречь отдыхом и присоединился на следующий день к какой-то разгульной компании. Звонки с
      заманчивыми предложениями от таких компаний поступали модным поэтам в то время почти ежедневно. Жизнев отбивался от них с трудом, так как ссылаться на выдуманные болезни не любил, а ссылок на занятость эти люди, зарабатывавшие путем разных бумажных махинаций, совершенно не понимали, словно какой-то иной варварский язык. Тем не менее принятое им для себя правило продолжительного отдыха после гастролей он не нарушил ни разу, а вот Сидорчук нарушил. Ни к чему хорошему это не привело. А может, и привело - как посмотреть.
      
       Глава XIV
      
       Дело в том, что после десятидневных возлияний Сидорчуку, как и следовало ожидать, стали являться неприятные видения. Особенно ему запомнился огромный навязчивый человекожук, который постоянно пытался пронзить магистра своими острыми зазубренными лапами. Сидорчуку пришлось в полной мере оценить правоту Горация, написавшего: "Цена наслажденья - страданье" (324), и он долгое время воздерживался от алкоголя - уж так его напугал человекожук. Разумеется, алкоголиком Сидорчук не был - с ним произошло лишь то, что рано или поздно случается едва ли не с каждым человеком, не придерживающимся полной трезвости. Однако Сидорчук очень любил себя, и потому его испуг оказался долговременным. Когда же он собрался вернуться к богемному образу жизни, на его жизненном пути возникла парочка речистых американцев из организации "Анонимные алкоголики". Для врачей, работающих в этой влиятельной организации, алкоголиками являются все люди, не исключая грудных младенцев, просто младенцы - это алкоголики латентные, скрытые до поры до времени. Таким молодцам ничего не стоило убедить Сидорчука в том, что он давно погряз в болоте алкоголизма. Усомниться в их выводах Сидорчук не осмелился, ибо у американцев имелся мощный аргумент: тем, кто признавал себя алкоголиком, они сулили поездку в США, проживание в Нью-Йорке, а затем в лагере в Вермонте, экскурсии, обильную кормежку, и все это не только бесплатно, но даже с приложением небольшого денежного довольствия. Дармовщинка всегда оказывала на магистра неодолимое воздействие, и от сделанного американцами предложения он пришел в восторг. Он тут же признал все, что от него требовали, и возопил, как герой Фирдоуси:
       Кровавые слезы я лью из очей,
       Спасенья искать принужден у врачей (325).
      В одиночку ехать в Америку было, однако, скучновато, и Сидорчук принялся уговаривать Жизнева: "Поехали! Ты же алкоголик!" Жизнев, после возвращения из Калуги приступивший к своим служебным обязанностям, был очень занят и дал понять магистру, что в алкоголиков играть ему некогда. Тогда Сидорчук стал соблазнять Жизнева бесплатностью поездки и возможностью прибарахлиться в Америке на полученную стипендию. Жизнев ответил, что предпочитает жить своим трудом и не зависеть от стипендий и прочих подачек. Стипендия кончится, а звание излеченного алкоголика (пусть даже излеченного в Америке) вряд ли сможет послужить источником существования. Читателя, возможно, удивляет то, что Сидорчук не понимал столь очевидных вещей. Но чужая жизнь интересовала Сидорчука настолько мало, что он просто не задумывался над тем, кто чем живет и чем будет жить в дальнейшем. К тому же он привык полагаться на чужую помощь и никогда за нее не платить, а потому те, кто зарабатывал на жизнь собственным горбом, казались ему форменными идиотами. Жизнев, однако, привык к презрительным ухмылкам Сидорчука - не то что иные юнцы, готовые на все, чтобы только не вызвать на лице магистра такую ухмылку. Поэтому то,
      
      
       81
      
      что Сидорчук не одобряет отказа от бесплатной поездки в США, нашего героя нисколько не тронуло. О том, что врать о своих болезнях нехорошо, он Сидорчуку говорить не стал - такие слова магистр счел бы просто фразерством.
       Жизнев вспомнил, что, когда вышла его первая авторская книга, Сидорчук встретил эту новость такой же презрительной ухмылкой. В книгу вошли стихи, написанные не в том стиле и не на те пикантные темы, которые культивировались в Сообществе, и это задело магистра, ибо сам он умел писать лишь в таком стиле и на такие темы. Вдобавок выход книги у его подчиненного, а не у него самого показался магистру возмутительным нарушением субординации, несмотря на то что эту субординацию он придумал сам и она жила лишь в его воспаленном сознании. Все эти недобрые чувства выразились на его широком лице, в его язвительной ухмылке, а потом и в столь же язвительных замечаниях. К счастью, наш герой, во-первых, был слегка физиономистом, а потому понял, какие бесы тянут магистра за язык; во-вторых, он к моменту выхода своей книги уже стал немного понимать душевный склад этого человека и ждал от него именно чего-то подобного. В-третьих, замечания Сидорчука отличались надуманностью и неубедительностью: он заявил, что книга полна "никчемной риторикой", тогда как именно риторики-то в ней и не имеется. Стало ясно, что замечания Сидорчука продиктованы не болью за литературу, получившую негодное пополнение, а лишь его собственным раздражением, мотивы коего отнюдь не благородны. По вышеперечисленным причинам наш герой мгновенно выбросил замечания Сидорчука из головы. Это он сделал правильно, но заметим, что в мотивы замечаний стоило бы, пожалуй, вдуматься.
       Итак, в Америку Сидорчуку пришлось ехать в одиночку. Вернувшись с головой, изрядно нафаршированной американскими психологами, он принялся убеждать Жизнева в гибельности алкоголизма и в пользе трезвости, однако Жизнев, который исправно тянул арбу своей судьбы и не имел времени допиваться до появления человекожуков, встречал такие разговоры полным равнодушием. То есть он не отговаривал Сидорчука ни от каких решений - если тот чувствует в алкоголе угрозу своему здоровью, то пусть и живет соответственно, - однако сам думал как Навои:
       Не пощадили бы меня ни время, ни судьба,
       Когда б не винный погребок, где я обрел покой (326).
      Или мысленно отвечал добродетельному Сидорчуку словами Хайяма:
       Я пью, - что говорить, но не буяню спьяну,
       Я жаден, но к чему? Лишь к полному стакану.
       Да, свято чтить вино до смерти буду я,
       Себя же самого, как ты, я чтить не стану (327).
      Сидорчук пробовал и других увлечь на путь спасения, указанный американцами, но наткнулся на упорное непонимание, некоторое время пребывал в растерянности, а потом снова начал изрядно выпивать, - правда, уже помня о существовании человекожуков в соседних с нашим пространствах.
       Вся эта история, однако, Сидорчуку вскоре пригодилась. Дело в том, что всякий человек, которому приходится достаточно часто выступать на телевидении, вскоре сталкивается с проблемой: а о чем, собственно, говорить-то? О реальных творческих проблемах не расскажешь - это населению неинтересно (по крайней мере, так думают работники телевидения). О реальных событиях тоже не расскажешь - они, как правило, не вписываются в благостный телевизионный формат. Всё, что случается в действительности, носит, как известно, либо слишком жестокий, либо слишком скабрезный, либо слишком нелепый характер и обычно не красит действующих лиц этих событий. Значит, в рассказах лучше не упоминать ни самого рассказчика, ни тем более других людей, так как есть опасность, что они после услышанного прервут отношения с рассказчиком, а то и подадут на него в суд. Кроме того, почти все события так или иначе касаются политики, а значит, говорить о них недопустимо. Наконец, у работников телевидения есть свое понимание того, как должна выглядеть передача, и к этому пониманию приходится приноравливаться. То есть цензуры на телевидении как бы нет, говори что хочешь, вот только в эфир это скорее всего не попадет. Выход один - на
      
       82
      
      случай интервью и вообще каких-либо вопросов следует всегда иметь в запасе что-то интересное и одновременно безобидное, несущее либо позитивный нравственный посыл, либо - на очень худой конец - не несущее вообще никакого посыла. Для Сидорчука такой козырной картой оказалось его лечение от мнимого алкоголизма: рассказывая о себе, он всегда съезжал на эту тему. О том, что его действительно волнует, чего ему действительно хочется, он рассказать никак не мог, ибо желание славы и денег почему-то до сих пор не признается достаточной причиной для занятий рок-музыкой
      и тем более поэзией. Ничего особенного интересного в жизни с Сидорчуком не происходило, да и не расскажешь по телевидению про попойки в саунах и про денежные разборки с собственными музыкантами. Алкоголизм - другое дело. В России он вызывает скорее сочувствие, особенно если про свой алкоголизм толкует не полуграмотный бродяга с синим носом, а пышущий здоровьем преуспевающий господин. Кроме того, пьянство свидетельствует о нежелании мириться с мрачной действительностью, о духовных метаниях - словом, о некой духовной глубине. Домохозяйкам, составляющим большую часть TV-аудитории, нравилось, что молодой человек остепенился и борется со своей несчастной слабостью, рокеры же видели в Сидорчуке своего парня, способного все понять и все воспеть. Уяснив, что Сидорчук является человеком, который за словом в карман не полезет и со своим алкоголизмом будет уместен на любом ток-шоу, телевизионщики стали приглашать его на передачи, посвященные самым различным темам. А уж на многочисленных передачах, посвященных именно пьянству, алкоголизму и богемным нравам, Сидорчук сделался просто необходимым гостем. Ну а после передач он с чувством исполненного долга ехал в клуб или в гости к влиятельным знакомым, где предавался всем принятым в богемной среде порокам, среди, которых пьянство занимало не последнее место. Разумеется, одной удачно найденной антиалкогольной темой частые появления Сидорчука на телевидении объяснить невозможно. Дело тут и не в известности группы - мало ли таких известных групп, однако их лидеров не приглашают на ток-шоу, тематика которых варьируется от трудностей семейной жизни до пластической хирургии. Чтобы приглашали, надо иметь много знакомых на телевидении, а значит, надо ходить туда, куда ходят работники телевидения, надо дружить с теми, у кого есть друзья на телевидении, надо постоянно напоминать работникам телевидения о себе - без нажима, разумеется, они этого не любят, а просто по-дружески. Знакомые, посещавшие Сидорчука в первой половине дня, утверждали, что до вечера общаться с ним было невозможно, так как он непрерывно висел на телефоне и делал десятки пустопорожних звонков - то есть пустопорожних только на взгляд профанов. Вот так куется статус телезвезды, дорогой читатель.
       Калужскому журналисту Уколову пришлось, конечно, пожалеть о своей глупой акции, продиктованной самой банальной завистью. В Калуге у трагика Бивнева имелись богатые и влиятельные друзья, которые и сделали все необходимое для вразумления зарвавшегося строчкогона. Мы, по крайней мере, ничего об Уколове с тех пор не слышали. Важные друзья Бивнева на почве общей любви к фривольной поэзии сблизились с еще более важными людьми из Москвы, обсудили с ними судьбу Бивнева и решили поменять ее в лучшую сторону. Так Бивнев с почетной, но малооплачиваемой работы в Калужском драматическом театре переместился на неплохое место в крупном московском бизнес-издательстве, получил хорошую зарплату, служебную квартиру, влиятельный пост в аппарате Союза журналистов... В таких случаях Жизнев с удовлетворением думал: "Ну, слава богу, этот пристроен". Конечно, Вернер Бергенгрюн был прав, когда писал, что Бог любит пустые длани, а потому скудость - это своего рода доход. Однако его слова верны по отношению к поэтам, а прочим людям муки скудости ни к чему, они их не возвышают. А потому Жизнев искренне желал своим знакомым материального благополучия.
       О Сообществе писали, конечно, и другие журналисты помимо Уколова. Однако если сравнить количество успешных и весьма посещаемых концертов Сообщества с количеством откликов на деятельность поэтов в масс-медиа, то просто диву даешься несовпадению масштабов явления с
      
      
       83
      
      числом откликов на него. Да, на заре деятельности Сообщества поэтов вроде бы заметили. Мы уже писали об ошеломившей многих телепередаче Палатьева. Затем в свою популярную передачу пригласил Сидорчука и Жизнева некий Дмитрий Дубров. Фильм, о съемках которого мы писали, многократно показывали по каналу "Культура". Было также несколько очень смешных радиопередач - особенно удалась та, которую вел поэт и шоумен Александр Лаэртский. В ходе длительного ночного эфира поэты вдребезги напились по примеру французской телезвезды Сержа Гинзбура, сами веселились до икоты и слез и здорово повеселили слушателей-полуночников. Выходили и статьи в прессе, в которых упоминалось о Сообществе, констатировался его успех, анализировались причины успеха - правда, почему-то всегда вкратце, словно через силу или с оглядкой. И все же в целом откликов было удивительно мало, а ведь о Сообществе тогда знали или хотя бы слышали все культурные люди России. Нехватку информации восполняли отчасти провинциальные и ведомственные газеты, институтские многотиражки, местные студии телевидения. Они не были так связаны взаимными корпоративными обязательствами, как деятели центральных масс-медиа, и потому могли показывать людей, интересных народу и в то же время не входящих в некую негласно утверждаемую обойму. В эту обойму с годами стал постепенно входить Сидорчук, но не как член Сообщества, а сам по себе, - точнее, он подавал себя как единоличного лидера не только своей рок-группы, но и Сообщества поэтов. И то, и другое он представлял как свои создания, которые без гения Сидорчука ничего не стоят, а имена участников обоих проектов упоминать, по Сидорчуку, было бессмысленно, ибо все, что есть в этих людях ценного, некогда вложил в них Сидорчук.
       До явного предательства магистра времени оставалось еще много, когда в мире масс-медиа вдруг что-то случилось и Сообщество лишилось даже той скромной информационной поддержки, которую получало ранее. Сигнал подала газета "Московский комсомолец" в 1993 году - некий Герберт Рябинов (явный псевдоним, такой человек в то время там не работал) опубликовал о Сообществе разгромную статью. То есть автору и его начальству она, видимо, казалась разгромной, тогда как на самом деле получилась просто глупой. Русская критика уже тогда ютилась на задворках литературы и прессы, достойных перьев не имелось, а потому нехватку критического мастерства враги Сообщества решили возместить привычной журналистской лихостью. Результат, как и следовало ожидать, получился жалким. Единственная ценность этой статейки состояла в том, что автор невольно проболтался о причинах (точнее, о единственной причине) ненависти прессы к Сообществу. В статье утверждалось, будто поэтов Сообщества кто-то усердно продвигает - разумеется, с помощью больших денег, будто поэты ведут роскошную жизнь и разъезжают на новеньких иномарках (Жизнева позднее не раз спрашивали о том, где он поставил свой "мерседес" и не напоить ли чаем его шофера). То есть, как следовало из этих измышлений, злоба была вызвана лишь тем, что поэты добились известности, никому не заплатив ни копейки, никому не нанося визитов вежливости, даже бутылки никому не поставив, - словом, проявив величайшую неблагодарность. Ведь журналисты уже привыкли считать СМИ своим личным достоянием, а себя - подлинными творцами всякой известности, даже если прославившиеся люди тысячекратно эту известность заслужили. В случае с Сообществом главную роль в так называемой "раскрутке" сыграли, конечно же, блестящие концерты и книги, особенно первая, а редкие теле- и радиопередачи явились только подспорьем, хотя, безусловно, не лишним. Но с точки зрения медийных баронов неблагодарность была налицо, ее следовало покарать - и вышла статья Рябинова, после которой Сообщество в СМИ упоминать практически перестали. Это, однако, не относилось к Сидорчуку и его группе: Сидорчук не практиковал подношений, да и средств достаточных на это не имел, зато не скупился на дружеские звонки, не ленился посещать тусовки и вообще проявлял всяческое уважение. А тех журналистов, которые сохранили доброе отношение к Сообществу, Сидорчук упорно убеждал в том, что Сообщество - это он и т.д. (см. выше). Так что, если говорить о пиаре, то Сидорчуку будущее улыбалось, чего отнюдь нельзя сказать о Жизневе или Сложнове. Правда, в 1993 году они об этом еще не знали.
      
       84
      
       Что можно сказать о самой статье, после выхода которой Сообщество стало гонимым? Она
      была глупой не потому, что в ней излагались дикие небылицы о жизни поэтов, порой едва ли не голодавших. Автор, увы, не смог скрыть своих низменных эмоций, а так как цели он декларировал исключительно благородные (изгнание торгующих из храма русской словесности), то и впечатление получилось нелепое. Зависть сочилась буквально из каждой фразы текста - в отношении своих истинных мотивов автор не смог бы обмануть даже ребенка. Герой Сумарокова мог бы с полным пониманием и сочувствием произнести по адресу г-на Рябинова свою известную тираду: "Достойны
      те люди почтения, которых сердца и любви деньги разгорячают, и благородны те чувствия, которые на сребролюбии основаны". Когда-то заезжая англичанка Вильмот поведала миру свое удивительно неверное наблюдение о России: "Веселость, безусловно, не в характере народа этой страны" (328). Объяснить такую слепоту можно только одним: тем, что мисс Вильмот постоянно попадались в России субъекты вроде Рябинова (что вполне возможно, ибо все отбросы русской нации имеют сильнейшую тягу к общению с иностранцами и всячески стремятся им понравиться). Г-н Рябинов явно ненавидел всё смешное, таким, как он, куда милее выкапывание всех и всяческих трупов русской истории - что, кстати, не может не нравиться их возлюбленным иностранцам, ибо у тех в истории трупов, пожалуй, и поболее, но их не видно за нагромождениями выкопанных русских мертвяков. Мрачный вид, бегающий взгляд и вечное раскаяние в заплаканных очах - таким хотели бы видеть наш веселый народ лицемеры, подобные Рябинову. Впрочем, Рябиновы есть в любом народе, и дай им волю - они согнут его в три погибели. Слава богу, есть и такие люди, как Бальзак, написавший в 1830-м году: "Смех необходим Франции, и публика жаждет выйти из катакомб, куда ее уводят, нагромождая один труп на другой, художники, поэты и прозаики. Я полагаю свой гражданский долг в том, чтобы воспротивиться этому тартюфству" (329). При чтении статьи Рябинова нашего героя поразила утрата русскими литераторами всякого профессионализма. Казалось, будто в стране, породившей Рябинова, никогда не было ни Белинского, ни братьев Аксаковых, ни Аполлона Григорьева, ни Добролюбова, ни Писарева, ни Герцена... Мы здесь говорим даже не про множество ошибок в синтаксисе и не про перевирание цитат из Пушкина (а ведь и это было!). Мы говорим о самом критическом методе, о подходе к разбираемому тексту. Квинтилиан писал: "Следует быть чрезвычайно осмотрительным и сдержанным в оценке произведений великих людей из боязни, как бы нам не случилось, как нередко бывает, осудить то, чего мы просто не поняли; а если уж доведется впасть в какую-то крайность, то меньший грех - восхищаться в их писаниях всем подряд, чем хулить в них многое". С мудрым римлянином трудно не согласиться - беда только в том, что писал он для умных людей, способных признавать чужие заслуги, тогда как для критиков, подобных Рябинову, мысль о существовании рядом с ними великих людей совершенно недоступна. Они побаиваются критиковать тех, чьи имена напечатаны в учебниках и блестят золотом на постаментах памятников, а вот что касается современников, то тут для них нет не только ничего святого - нет даже правил нравственности и хорошего тона. Они во всех видят соперников и оттого готовы искать в их писаниях любые недостатки, а уж если на изничтожение современника им поступает заказ свыше, то тут они просто теряют человеческий облик. Как писал с печалью Гёте, "для большинства наука является лишь средством к существованию, и они готовы обожествлять даже собственное заблуждение, если оно кормит их. Не лучше обстоит дело и с изящной словесностью. И в этой области высокие цели, любовь к правде, к своему делу, желание способствовать более широкому его распространению - явления очень и очень редкие. Один холит и нежит другого потому, что тот, в свою очередь, холит и нежит его, всё подлинно великое им отвратительно, они охотно сжили бы его со свету, лишь бы выдвинуться самим". Так дело обстоит с побудительными мотивами, коими руководствуются Рябиновы, а их метод есть непосредственное порождение их мотивов. Цитата из ненавистного автора, а затем возглас: "Посмотрите, как это плохо!" Или: "Как это глупо!" Или: "Как пошло!" Аргументация Рябиновых именно и только такова, ничего убедительнее, чем выкрики, они выдумать не в состоянии. Поэтов Сообщества чаще всего упрекали в пошлости, ибо эти авторы пытались, и
      
       85
      зачастую удачно, писать весело. Веселье же, как сказано выше, для либеральных
      критиков - просто нож острый. Им непонятно, как может веселиться и хохотать народ, согласно всем либеральным воззрениям обреченный либо на исчезновение, либо, в лучшем случае, на роль Ваньки Жукова при народах более мудрых, культурных и к тому же щедро оплачивающих деятельность либеральных критиков.
       На ниве борьбы с пошлостью особенно преуспел некий Александр Штулов. Влиятельная газета "Книжный обозреватель", где Штулов служил заместителем главного редактора, опубликовала
      в двух номерах подряд сначала большое интервью с Жизневым, а потом статью о Сообществе на целый разворот, чем неожиданно нарушила заключенный против этих поэтов заговор молчания. Возможно, Штулова взбесило нарушение негласного договора, возможно - то, что с ним не посоветовались и не дали никакого бакшиша. Однако большинство литературоведов полагает, что взбеленился Штулов прежде всего из-за пренебрежительных отзывов Сообщества о литераторах-гомосексуалистах, точнее, об их неукоснительной взаимопомощи, с одной стороны, и склонности брать взятки в нетрадиционной форме - с другой стороны. К гомосексуалистам, причем небескорыстным, относился и сам Штулов: не один молодой литератор с удивлением узнавал, что для публикации в изданиях, где, как паук, сидел Штулов, самое верное средство - подставить Штулову афедрон. Узнав, что кто-то смеет осуждать такую практику, Штулов рассвирепел настолько, что даже пренебрег обетом молчания в отношении Сообщества. Площадь для статьи он как зам главного редактора затребовал огромную, однако это ему не помогло: глупость, помноженная на ярость и низменные инстинкты - в критике плохой советчик. Вся статья состояла из цитат и выкриков, цитат и выкриков, цитат и выкриков... Естественно, что бесило Штулова в стихах поэтов Сообщества прежде всего смешное, ибо бедняга всю жизнь подсознательно сам чувствовал себя смешным. Смех страшил Штулова, а потому его носителям и создателям он отказывал во всех высоких человеческих качествах. Можно было бы возразить ему словами Писарева: "Где нет желчи и смеха, там нет надежды на обновление. Где нет сарказмов, там нет и настоящей любви к человечеству. Если хотите убедиться в этой истине, припомните, например, великолепные сарказмы против книжников и фарисеев. Тогда вы увидите, до какой степени неразлучны с истинной любовью ненависть, негодование и презрение". Однако как Штулову, так и Рябинову возражать смысла не имело, ибо их сознание и воля при написании статей были не свободны. Обоими двигали мотивы, далекие от литературы - это, увы, характерно для почти всей русской критики последней четверти века. Именно влиянием этих неявных мотивов и были выработаны их идиотские критерии и подходы. Есть, однако, и другая критика - об этом стоит послушать Гёте: "Есть критика разрушительная и есть критика продуктивная. Нет ничего легче критики первого рода - достаточно мысленно принять любой критерий, любой образец, какими бы ограниченными они ни были, и уже можно смело утверждать: данное произведение искусства под эту мерку не подходит, стало быть, оно никуда не годится, и делу конец, теперь можно уже безо всякого заявить, что оно не удовлетворяет необходимым требованиям, освобождая себя от всякого благодарного чувства по отношению к художнику. Продуктивная же критика дается несравненно труднее. Она спрашивает: какую цель ставил перед собой автор? Разумна и достойна ли эта цель? И насколько удалось ее достигнуть? Если мы ответим на эти вопросы вдумчиво и доброжелательно, мы тем самым поможем автору, который в своих первых работах наверняка уже успел продвинуться вперед и подняться навстречу нашей критике" (330). Великая русская критика была, в общем, солидарна с Гёте; сходную позицию занимал Белинский, а Писарев писал: "Так как критика должна состоять именно в том, чтобы в каждом отдельном явлении отмечать полезные и вредные стороны, то понятно, что ограничиваться цельными приговорами значит уничтожить критику или, по крайней мере, превратить ее в наклеивание таких ярлыков, которые никогда не могут исчерпать значение рассматриваемых предметов". Однако партийные и, в частности, либеральные писаки постоянно тяготеют к наклеиванию ярлыков, ибо не обладают достаточной внутренней свободой для вынесения чисто эстетических оценок. Когда же к партийности присоединяются еще, как то часто бывает с либералами, и четкий заказ, и неудовлетворенная
      
       86
      
      жадность, и оскорбленные половые пристрастия, - ну, тогда жди беды. Как советовал Сумароков:
       Не устремляйтеся того критиковать,
       Кого немножечко трудненько подкопать.
       Все ваши сборы
       И наплетены вздоры
       Не сделают ему малейшего вреда,
       А вам наделают премножество стыда.
       Вот такие мысли посетили нашего героя при воспоминании о глубоко ошибочной статье калужского журналиста Уколова. Жизнев с усмешкой процедил строки Батюшкова:
       Зубами ты живешь, голодный журналист,
       Да нужды жить тебе не видим мы великой.
      Но затем, дабы, видимо, отвлечь нашего героя от неприятных воспоминаний, память услужливо перенесла его в калужский Центр искусств, где на сцене давали живые картины в стиле рококо, навеянные творчеством поэтов Сообщества. Картины представляли собой обнаженных калужских девушек - питомиц театральной студии, состоявшей под патронажем трагика Бивнева. (Невольно вспоминалось: "Его превосходительство любил домашних птиц // И брал под покровительство хорошеньких девиц".) И как же эти девы были хороши, замершие то у старинного зеркала, то у серебряной купели для омовений, то у величественной кровати под шелковым балдахином! Дабы сильнее ранить мужские чувства, они не были обнажены полностью и лишь готовились сбросить последние покровы со своих на удивление статных, жемчужно светившихся тел. Чуть позже, когда действо завершилось, Жизнев познакомился с некоторыми из них за пиршественным столом, накрытым калужскими меценатами. Глядя в эти свежие лица, в эти ясные сверкающие глаза, Жизнев постоянно вспоминал своих оставшихся в Москве возлюбленных, ибо без этой предосторожности влюбиться в дивных калужанок было легче легкого. Наш герой вздыхал, пил вино и вспоминал совет Александра Чавчавадзе:
       Кто сердце бережет свое, чтоб не томилось стонами,
       Боится пусть в кустарниках встречаться с купидонами (331).
      А купидоны красовались на рамах зеркал, и на балдахинах старинной кровати, и, кажется, витали в воздухе над столом.
      
       Глава XV
      
       Вспоминался Жизневу летний концерт в Калуге: переполненный актовый зал педагогического института, множество девичьих лиц и, во время фуршета, устроенного после концерта, - некая девушка с подругой. Простых студенток в видах охраны нравственности на концерт, конечно, не пустили, и потому становилось ясно, что девушка имеет какое-то отношение к верхам калужского общества. Прекрасное, безукоризненных пропорций сильное тело - соблазнительные округлости под светлой тканью так и притягивали взгляд, - кудрявые светлые волосы, нежные щеки, глаза бессмысленные, но благосклонно взирающие на мир, то есть на мужчин... Все это богатство взывало к действию. Следует заметить, что нос у девушки был крючковатый, какой-то попугайский, и если он и не позволял ее чертам сложиться в безупречную гармонию, то зато и уберегал мужчин от слишком возвышенных мыслей, сразу настраивая их на сугубо плотский, эротический лад. Что ж, девушки, в жилах которых смешались славянская и еврейская кровь, всегда выглядят очень эротично - это, дорогой читатель, отнюдь не нами впервые подмечено.
       Хотя Жизнев и не любил сразу после концерта, еще не оправившись от волнения, флиртовать с дамами (и, возможно, упустил из-за того немало любовных приключений), однако бездумное плотское обаяние кудрявого Попугайчика было так велико, что он, хлопнув полстакана ликера "Аморетто" пополам с водкой, подошел к своей избраннице и начал знакомиться. Как физиономист
      
       87
      
      он понимал, что перлов остроумия ждать в ответ не надо, и не был ошарашен их полным отсутствием, однако в целом и Попугайчик, и ее подруга отнеслись к его демаршу с полным пониманием (если вообще когда-либо относились иначе к подобным демаршам, а опыт у них явно имелся немалый). Некоторое время Жизнев весело щебетал, в восторге от собственного красноречия и от ямочек на щеках у его кудрявой избранницы, ибо она, слушая его, одобрительно улыбалась и переглядывалась со своей подругой, как бы извиняясь за то, что собирается вскоре уступить этому
      говоруну (своего выбора наш герой совершенно не скрывал, дабы в будущем не создавать путаницы, хотя подруга Попугайчика тоже была ничего себе). Жизнев, конечно, понимал правоту Леопарди, особенно для данного случая:
       Небесный образ
       Натуре женской редко лишь доступен;
       И что за дар от красоты ее
       Влюбленный получает благородный,
       Ее головке не вместить. Напрасно,
       Увидев этих взглядов блеск, мужчина
       Надеется, напрасно ожидает
       Любви, сильнейшей, чем его любовь,
       От женщины, что создана природой
       Во всем слабей мужчины. Потому что
       Коль члены у нее слабей и тоньше,
       То не сильнее и не глубже разум (332).
      Однако если итальянца подобные мысли приводили к разлитию желчи, то Жизнев воспринимал их равнодушно, как простую констатацию факта. Возникновение влечения он считал вполне достаточным мотивом для определенных действий мужчины, а свойства женской личности могли только придать этим действиям ту или иную активность и продолжительность. Можно, разумеется, понять Кохановского, который сурово вопрошал:
       Ты совершенством лица навеки людей поражаешь,
       Но превосходство души кроется ль в этой груди?
      Однако заботиться следует прежде всего о совершенстве собственной души, которая к влечениям определенного рода имеет лишь косвенное касательство. Точно так же и ответное влечение, особенно у таких ушлых девиц, как Попугайчик, вряд ли порождается возвышенными духовными устремлениями. В этом надо ясно отдавать себе отчет, как то и предлагает Шиллер:
       Делись со мною тем, что знаешь,
       И благодарен буду я,
       Но ты мне душу предлагаешь -
       На кой мне черт душа твоя!.. (333)
      Когда людей сблизит взаимное удовольствие, тогда, будем надеяться, дойдет разговор и до духовного сродства, однако вряд ли разумно ставить тут телегу впереди лошади. За фуршетом, в атмосфере всеобщего флирта и рядом с такими любительницами приключений, как Попугайчик и ее подруга, эти нехитрые соображения казались Жизневу совершенно бесспорными. Он с одобрением вспомнил пассаж из Мопассана: "Я удивляюсь тому, как может женщина быть для мужчины чем-то большим, нежели простое развлечение, которое легко разнообразить, как мы разнообразим хороший стол, или тем, что принято называть спортом... Меня никто не разубедит в том, что две женщины лучше одной, три - лучше двух, а десять - лучше трех... Человек, решивший постоянно ограничиваться только одной женщиной, поступил бы так же странно и нелепо, как любитель устриц, который вздумал бы за завтраком, за обедом, за ужином круглый год есть одни устрицы..." (334) Читатель должен знать, что в других обстоятельствах это же самое высказывание казалось нашему герою или неискренним, или
      
       88
      
      просто глупым, однако в описываемый вечер атмосфера гедонизма делала свое коварное дело. Жизнева несколько огорчило то, что, по словам его милого Попугайчика, девушки не могли остаться до конца фуршета (а он надеялся продолжить общение с ними и далее), так как у них имелись неотложные дела. Насчет этих дел нашего героя просветил всезнающий Бивнев - он сообщил, что и Попугайчик, и ее подруга состоят в связи с одним из калужских богатеев. Сначала Жизнев не на шутку огорчился, как и герой Гастона Леру: "К чему обладать таким свежим цветом лица, лбом,
      всегда готовым покрыться розовой краской целомудрия, если можно ночью очутиться в роскошном экипаже в обществе таинственного любовника? Должны же быть какие-то границы лицемерия и обмана, ведь нельзя иметь глаза ясные, как у ребенка, а душу как у куртизанки?" (335) Однако затем трагик сообщил, что утром поэтов повезут на пикник, и Жизнев снова воспрянул духом. Он защебетал с новым оживлением и заставил девушек пообещать, что они завтра присоединятся к пикнику (место и время сбора наш герой узнал у Бивнева). Девушки с хихиканьем удалились, а Жизнев вновь плеснул себе "Аморетто" в водку и присоединился к веселящемуся обществу, бодро повторяя про себя слова Новалиса:
       Бог дал поэту разрешенье
       Уста прекрасные лобзать,
       И для красавиц прегрешенье -
       Поэту в этом отказать! (336)
       А наутро на месте встречи участников пикника разыгралась тяжелая сцена. Подойдя к кучке машин, Жизнев увидел, что двери одной из них открыты, и из нее с побитым видом выбираются Попугайчик и ее подруга, а рядом с видом мудрого распорядителя стоит тот самый калужский богач, который и организовал пикник. Оказавшийся рядом Бивнев с язвительной улыбочкой сообщил нашему герою, что подружки состоят в сожительстве именно с этим влиятельным человеком. А влиятельный человек был явно не на шутку рассержен, вполголоса бросал подружкам какие-то обидные слова и расплылся в дежурной улыбке лишь тогда, когда они удалились с позором, несолоно хлебавши. На этот маленький эпизод никто кроме Жизнева не обратил внимания, зато Жизнев был в ярости и хотел даже отказаться от поездки. Однако подружки уже скрылись за углом, да и портить товарищам мероприятие не хотелось, и Жизнев уселся в машину, цедя сквозь зубы проклятия всем и вся. Он мог бы сказать о себе словами Бенедикта Лившица:
       Фальшивый звук средь согласной певучести,
       Тень смерти на празднике всех,
       Порочный, далекий от общей участи,
       Я проклял веселье и смех...
      
       Погибший, я жажду всеобщей гибели,
       И к смерти - молитва моя:
       "Румяные лица той краской выбели,
       Которой отмечен лишь я!"
      С кривой улыбкой он в очередной раз вспомнил также сонет Чино да Пистойя:
       Мне мерзко то, что людям слаще меда,
       И ненавижу я весь Божий свет.
       "Но что ж ты любишь?" Вот вам мой ответ:
       Люблю раздоры, длящиеся годы,
      
       Люблю смотреть, как челн глотают воды,
       Как в мягкость щек вонзается стилет.
       О, почему Неронов больше нет
      
      
       89
       И почему все девы не уроды?
      
       Я не люблю веселья и утех,
       Мне только горькое унынье мило,
       И мне ласкает слух безумца смех.
       Хочу, чтоб вкруг меня всё мрачно было,
       Руками задушить хочу я тех,
       Кого душу в мечте, - как смерть, унылой (337).
      Разумеется, первыми Жизнев передушил бы всех важных персон, считающих, что деньги дают им поистине божеские права - например, право определять, кому и с кем развлекаться, дружить и любиться. Видимо, калужский магнат ощутил, что подружек на пикник привлекла отнюдь не его малоинтересная личность - уж она-то им наверняка успела надоесть. Конечно, прав герой Сумарокова: "С роду моего я себе не представлял этого, чтобы женщина могла сопротивляться любви такого человека, у которого много денег, и это мне совсем неестественно кажется". Однако правота не делает этого героя симпатичнее. Да, подружки не сопротивлялись магнату - а куда им было деваться, да еще в 90-е годы, да еще в Калуге? "Ты отдаешься средь тоски и сна..." - мысленно обратился Жизнев к Попугайчику словами Зинаиды Гиппиус и чуть не прослезился от жалости к Попугайчику и к себе. Однако машина тронулась, впереди был пикник, приходилось брать себя в руки. Ехать, впрочем, пришлось недолго - всего лишь до вершины господствующего над городом холма (разумеется, в этом месте уже начали строить коттеджи). На лужайке расставили пластмассовые столики, стулья и шезлонги. Последние предназначались, видимо, на тот случай, если кто-то захочет позагорать, однако со вчерашнего похолодало, небо затянулось облачками, и погода мало располагала к солнечным ваннам. Компания стала выпивать и закусывать, а Жизнев повторял про себя слова Ламартина:
       Одно лишь существо ушло - и, неподвижен
       В бездушной красоте, мир опустел навек! (338)
      Воздействие щедро наливаемых напитков он ощутил очень быстро - как говорится, "на старые дрожжи", но хмель не развеселил его, не потянул в сон, не вверг в косноязычную многоречивость. Нет, хмель помог ему уйти в себя, воздвиг между ним и пирующими, а также всем остальным миром, некое подобие стеклянной стены, через которую проходили и образы, и звуки, нисколько не затрагивая его чувств. "Что общего еще между землей и мной?" (339) - вновь вспомнился ему Ламартин. Пробормотав что-то, Жизнев перебрался в шезлонг, не обращая ни малейшего внимания на шутки по этому поводу. Он всегда помнил слова Хуана Валеры: "Сущность того, что... называют дурным тоном, состоит в преувеличенном страхе впасть в него" (340). Он не спал, он ясно видел окружающий ландшафт, нравившийся ему своей безмятежностью, он прекрасно слышал разговоры, шутки, тосты, однако все эти слова не вызывали в нем никакого отклика. Было странно, что еще совсем недавно он мог живо интересоваться девушкой по прозвищу Попугайчик и питать недобрые чувства к человеку, изгнавшему ее из компании. Ничто не имело смысла, кроме покоя, кроме лежания в шезлонге, а смысл лежания можно было только ощутить, как это удалось Жизневу, но отнюдь не выразить словами. Возможно, Ламартин тоже ощутил нечто подобное, когда написал:
       Мне ничего уже не надо в этом мире,
       Я ничего уже от жизни не хочу (341).
      Один из членов компании, профессиональный музыкант-гитарист, лауреат многочисленных конкурсов, начал играть на гитаре (к счастью, без слов - пение под гитару в компании наш герой люто ненавидел). Исполнялось какое-то длинное произведение, и под его аккорды покой Жизнева достиг почти абсолютной полноты. Но тут подвыпивший музыкант чуть сбился - раз, потом другой. Увы - этого пустяка хватило, чтобы заставить Жизнева вслушиваться в игру, а значит - выйти из своего восхитительного состояния. Когда гитарист благополучно довел пьесу до конца, Жизнев
      
      
       90
      включился в хор похвал, но не умолчал и об услышанном сбое. Гитарист со смущенной улыбкой подтвердил его правоту. Выпили, закусили, и тут выяснилось, что один из участников пикника, скромный молодой человек, горит желанием показать Жизневу свое будущее жилье. "И где же оно?"
      - поднял брови Жизнев. "Да вот", - указал молодой человек на один из строящихся коттеджей. "Ах так! Хорошенькое место вы себе облюбовали", - заметил Жизнев, и хотя больше всего ему хотелось вернуться в милый шезлонг, покорно побрел за молодым счастливцем. На стройке они ходили по
      комнатам, представлявшим собой покуда лишь коробки из бетонных плит, потом поднялись по лестнице без перил на балкон - тоже покуда без перил, и увидели весь расстилавшийся под холмом город. Молодой человек говорил не умолкая, ибо почему-то счел Жизнева знатоком строительного дела, а тот, веско отпуская краткие замечания, между тем думал: "С этого места любой калужанин мог любоваться своим городом, но пришел некто, дал взятку другому некту, столь же ничтожному, но имеющему право распоряжаться землей, и дело в шляпе. Один человечек завладел общим, а калужане могут и далее слушать по телевизору тирады президента о прогрессивной роли рынка и конкуренции". Впрочем, калужане, вероятно, заслужили всё то, что с ними произошло начиная с 1991 года. Они, конечно, могли считать советскую прессу и советское телевидение сплошной пропагандой, а зарубежные радиостанции - искренним голосом бескорыстного друга (хотя уже такая идиотская позиция требует серьезнейшего наказания). Но ведь для них была переведена и напечатана вся мировая классика, лейтмотивом которой являются слова Уэллса о том, что "частная собственность на всё, кроме предметов сугубо личного обихода, является недопустимой помехой на пути развития человечества. <...> Преувеличенная роль частной собственности была естественной и необходимой на определенном этапе развития человеческой натуры. В конце концов это привело к чудовищным и катастрофическим результатам, однако только благодаря им люди постигли, какую опасность представляет собой частная собственность..." (342) Люди, однако, ничего не постигли. Несмотря на всю популярность Уэллса, читатели-россияне умудрились пропустить его слова мимо своего сознания, в котором решительно доминировали образы западных порток. Сходная участь постигла мнения Франса, Джека Лондона, Томаса Манна, Шоу и многих-многих других. Так стоит ли ныне жаловаться на то, что у одного прекрасный вид из окна, а другой всю жизнь любуется на помойку? Может быть, вид - не такая уж большая потеря по сравнению с возможностью оставить в покое и не мучить деятельностью свой головной мозг? Писарев констатировал: "Такие личности, обладающие здоровым и нормальным мозгом, но живущие и умирающие без пособия этого органа, встречаются у нас на каждом шагу и доказывают своим существованием ту несомненную истину, что время полного господства головного мозга над явлениями человеческой жизни наступит еще очень не скоро. Такие личности живут так называемым чувством, то есть каждое впечатление, не задерживаясь и не перерабатываясь в их мозгу ни одной минуты, немедленно переходит в какой-нибудь поступок, в котором эта поступающая личность никогда не спрашивает у себя и не может дать себе ни малейшего отчета". Похоже на то, что эпоха всеобщей грамотности, а за ней - эпоха информационных технологий отодвинули еще дальше в будущее "время полного господства головного мозга над явлениями человеческой жизни". Впрочем, лично против скромного молодого домовладельца наш герой ничего не имел. Если уж человеку заданы некоторые условия существования, то трудно винить его в том, что он старается наилучшим образом приспособиться к ним. Изменять эти условия - дело возвышенное и сулящее счастье тому, кто решил за это дело взяться, но растолковать это домовладельцам вряд ли возможно, ибо они сызмальства безнадежно путают счастье с удовольствием.
       Жизневу запомнился и еще один калужский эпизод, разыгравшийся, кажется, в ходе той же поездки. Наш герой стоял в большой, но бедно обставленной комнате на втором этаже маленького двухэтажного дома - такие раньше строили для железнодорожников, и до сих пор всякий может видеть подобные дома из окна вагона в любой точке России. Под окном шумели огромные тополя, а сквозь их листву виднелись вагоны, цистерны, пути, решетчатые опоры для проводов и сами провода.
      
      
       91
      Прислонившись к древнему комоду, Жизнев наблюдал за тем, как четверо мальчишек лет десяти с увлечением играют в дартс. Он вновь отметил за собой мастерство краткой многозначительной реплики: после нескольких сделанных им замечаний мальчишки уверились в том, что перед ними -
      великий мастер метания, и заискивающим тоном предложили ему принять участие в их турнире. (Жизневу вспомнились сделанные им недавно замечания касательно строительства коттеджей.) Наш герой скромно отказался - все поняли так, что он просто не хочет ломать ребятам игру своим гигантским превосходством (на самом-то деле он, будучи малость под мухой, просто не хотел позориться). Квартира принадлежала одной из калужских подруг Леокадии, перед отъездом в ней должны были собраться все разбредшиеся по Калуге члены поэтической делегации. Жизнев прибыл в условленное место первым и теперь, время от времени пропуская по глоточку из припасенной бутылочки, наблюдал за метанием дротиков. Игра ему мучительно что-то напоминала, и внезапно он понял, что именно: конечно же - деятельность плохих поэтов, особенно если в комнате, где происходит состязание, царит темнота. Человек всю жизнь мечет свои копьеца, сам толком не зная куда, суммы очков выбивает смехотворные, но потом совершенно случайно один-единственный раз попадает-таки в семерку. С этого момента окружающие, у которых, как правило, ветер в голове, начинают кричать про такого счастливца: "Он написал то-то и то-то". Цитируется несколько строк - до целостного произведения те, что играют в дартс в темной комнате, не поднимаются почти никогда. Жизнев написал множество прекрасных стихотворений, и грустных, и смешных, однако ему постоянно напоминали, например, о некоей Ляле Фигуровской, написавшей среди прочей графоманской чепухи двустишие "Я оторву орган тебе // В окрестностях Курган-Тюбе". Стихи Ляля читала в синем халате уборщицы и с ведром на голове. Это чтение выглядело и жалко, и забавно, но еще забавнее выглядели приятели Жизнева, в его присутствии называвшие Лялю "поэтессой" и нисколько не осознававшие собственной бестактности. Впрочем, что с них спрашивать, если вся критика и вся журналистика занимаются шарлатанами гораздо охотнее, нежели подлинно творческими людьми? А те и рады стараться. Валери писал, что если автор хочет лишь поразить публику своей необычностью, то в средствах такой автор обычно не стесняется. Жизнев удивлялся лишь впечатлительности критиков и публики - на их мозги производила впечатление удара самая откровенная халтура. Сам он шарлатанов видел насквозь, и никакие их усилия не могли его шокировать. Хочется, однако, спросить: а можно ли называть шарлатанами тех несчастных, что всю жизнь играют в дартс в темной комнате и затем с помпой выносят на публику свои случайные попадания? Жизнев утвердительно отвечал на этот вопрос. В большинстве своем эти люди разумны, читали хороших поэтов и знают, что почем, а потому их судорожные усилия привлечь внимание к своим убогим детищам честными не назовешь - в первую очередь потому, что эта деятельность отвлекает внимание от подлинных мастеров, вынужденных в итоге влачить жалкое существование. Никак не назовешь знатоками приличий авторов вроде Ляли Фигуровской, не моргнув глазом называющих себя "тоже поэтами" в присутствии нашего скромного героя. Впрочем, тот давно уже не раздражается по столь ничтожному поводу и лишь повторяет строки Сайфи Исфаранги:
       Есть стихи - словно лодки на высохшем дне,
       А меня в океане качает волной (343).
      
       Глава XVI
       То, что одно воспоминание всегда влечет за собой другое - это утверждение банальное, но тем не менее верное. Вот и Жизнев, вспоминая о девушке, которую он сам для себя прозвал Попугайчиком, затем вспомнил о поездке в Ульяновск, состоявшейся через несколько лет после вышеописанного пребывания поэтов в Калуге.
       Начинались ульяновские гастроли трудно. Жизнев запросил для каждого из трех поэтов по 150 долларов сверх расходов по переезду и приему. Принимающая сторона гарантированный гонорар платить не хотела, ссылаясь на то, что несет расходы по изготовлению афиш и аренде зала. Принимающей стороной являлся некий торговец канцелярскими товарами по фамилии Наумов,
      
       92
      человек отнюдь не бедный. У неискушенного читателя может возникнуть вопрос: да неужели сумма в
      450 долларов способна как-то затруднить российского мецената и любителя поэзии? Увы, дорогой читатель, еще как способна. То есть не сама по себе, - меценат порой за один свой визит в клуб просаживает со случайными знакомыми или с непотребными девицами гораздо больше, - а как
      проявление принципа, согласно которому настоящий предприниматель должен получать всё либо вовсе даром, либо хоть как-то облапошив того, у кого он получает желаемое. Дело осложнялось тем, что в переговоры вклинился посредник, некий Жорж Горелов, который после увольнения из офицерского сословия долгие годы жил на средства своих любовниц и потому остался далек от новомодных переговорных тонкостей. По Горелову никаких сложностей с приемом поэтов не существовало, все поэтов любили и соглашались на любые их требования. Однако когда Жизневу звонили либо сам Наумов, либо его московский партнер Крутилов, то выяснялось, что афиши делаются, зал арендован, но вот выступать поэты должны, по замыслу организаторов, за здорово живешь (или за сбор с концерта, который всегда является величиной загадочной). Наконец Жизневу, тянувшему, как всегда, две лямки: в издательстве - для заработка и в литературе - для бессмертия, надоела эта сказка про белого бычка, отнимавшая уйму времени. Он решительно отказался слушать жизнерадостного Горелова, желавшего устроить себе турне за счет поэтов, и сам провел переговоры с Крутиловым, на которых ясно дал понять, что бесплатно только птички поют. Он с чувством ссылался на Спиридона Дрожжина:
       Хлеба - лишь хлеба нам дайте за труд.
       Боже, когда же голодных поймут
       Сытые люди, когда
       Тронет их наша нужда?
      - Вас там будут кормить, - возражал ему Крутилов. Корпоративный бизнес-мозг Крутилова был солидарен с устремлениями приглашающей стороны.
      - Вот как? - сардонически усмехался Жизнев. - Мы, значит, только в Ульяновске должны кушать, а в Москве уже нет? Я ведь в Москве, между прочим, сочиняю те стихи, которые читаю на гастролях. Я что, натощак их должен сочинять? Знаешь, что писал Сэмюэль Джонсон? "Ни один человек, кроме законченных болванов, никогда ничего не писал даром" (344). А я в последнее время замечаю, что из меня упорно стараются сделать такого болвана. Мне это не очень нравится, потому закончу разговор тем, с чего начал: гарантия по сто пятьдесят баксов на нос, а выручка с концерта идет приглашающей стороне. Не моя вина, если вы там начали делать афиши, еще не договорившись с нами. Ты сам-то поедешь за тыщу верст, причем не на экскурсию, а работать, за полторы сотни гринов? Нет? То-то. А я до того, как ехать к вам выступать, то есть работать, должен ведь еще написать стихи, с которыми буду выступать. Причем такие, чтобы и самому не опозориться, и вас не опозорить. - Видя, что Крутилов уже не находит возражений, Жизнев добродушно похлопал его по плечу и сказал:
      - Бодлера любишь? Он писал про вашего брата следующее: "Если поэт испросит у государства права держать у себя в конюшне нескольких буржуа, все очень удивятся, а вот если буржуа попросит себе на обед зажаренного поэта, все воспримут это как должное" (345). Больше надо уважать поэтов, старина! Что деньги? На тот свет их с собой не унесешь. А поэты, может быть, возьмут вас с собой в бессмертие. В "Ригведе" сказано: "Те, кто дает награду певцу, продлевают себе срок жизни" (346). Вот так!
       Крутилов пребывал в растерянности, так как никогда ничего не слышал ни о Дрожжине, ни о Джонсоне, ни о "Ригведе", ни о Бодлере. Однако наибольшее впечатление на него произвела железная логика Жизнева и его столь же железная неуступчивость. Крутилов-то надеялся встретить мягкого, нежного - нежней мозгов гусиных, по выражению Марциала, - малость чокнутого писаку, который считает нужным соглашаться со всяким говорливым господином в итальянском костюме. Однако нашего героя итальянский костюм Крутилова заставил насторожиться и даже несколько обозлил. "Дельцы - народ отпетый, совести не имеют и Бога не боятся" (347), - вспомнились ему слова Матео Алемана. И хотя Жизнев никого не хотел грабить, но хорошо понимал Аретино, написавшего
       93
      однажды: "Ведь высший долг - это ограбить синьора" (348). Одним словом, Жизнев твердо решил, что без выполнения его условий - крайне умеренных, заметим в скобках! - поездка не состоится. Крутилов это понял, со вздохом извлек мобильный телефон, являвшийся тогда еще редкостью, набрал номер
      Наумова, и после краткого разговора согласие было получено.
       Здесь следует сделать существенную оговорку. Наш герой вполне допускал возможность бесплатных выступлений, но лишь перед людьми, во-первых, бедными, и, во-вторых, способными понять и почувствовать то, что он хотел сказать в своих стихах. Это могла быть компания его друзей, это могло быть собрание ценителей изящного, пусть незнакомых ему лично, но желающих насладиться поэзией. Таким людям он не жалея раздавал книги, выпущенные им за собственный счет, ибо понимал: они хотели бы купить, но не могут. Однако именно они и есть настоящие люди - не про них ли писал д"Аннунцио: "К числу людей принадлежат все стремящиеся при помощи грез вырваться из тюрьмы обыденной жизни, где царят страдание и рабство". Среди этих людей немало прекрасных женщин, при виде которых вспоминаются строки Николева:
       Что есть без женщины мужчина?
       Бесплодный и угрюмый скот...
      Вновь вспоминается и д"Аннунцио: "В таком демократическом обществе, как наше, художник прозы или стиха должен отказаться от всякой выгоды, если она - вне любви. Ведь истинный читатель не тот, что покупает меня, но тот, кто любит меня. Стало быть, истинный читатель - любящая женщина" (349). Наш герой не сомневался в том, что к творчеству побуждает любовь и она же за творчество вознаграждает, но он также знал, что эта любовь, эта побуждающая сила, дарящая наслаждение, глубже и шире любви к женщине и женской любви. Лучше всех сказал об этом Лопе де Вега:
       Любовь, сеньоры, это гений,
       Тот дух, который мы зовем
       Вселенским разумом. Лишь в нем
       Источник всех людских свершений,
       Всех наших помыслов и дел.
       .....................................
       Любовь поэзию открыла,
       Нас в царство музыки ввела
       И живопись изобрела.
       Любви живительная сила
       Волнует, будит и тревожит:
       Любовь - враг тупости и сна,
       И тот, к кому пришла она,
       Невеждой быть уже не сможет (350).
      Если так смотреть на искусство и, в частности, на поэзию, - а наш герой смотрел на него именно так, - то вопросы вознаграждения отходят на второй план (речь, разумеется, идет лишь о материальном вознаграждении, ибо, если отвлечься от него, то, как писал дю Белле, "поэзия сама себе награда" (351)). Поэтому, когда речь заходила о вознаграждении, Жизнев становился порой даже излишне мягок и уступчив. В результате он мог сказать о себе словами персонажа Петрония: "...Я - поэт, и, надеюсь, не из последних, если только можно полагаться на венки, которые часто и неумелым присуждают. Ты спросишь, почему я так плохо одет? Именно поэтому: любовь к искусству никого еще не обогатила" (352). Однако иногда Жизневу, как говорится, попадала шлея под хвост: если он видел, что богатые люди, повинуясь своему инстинкту жульничества (который в их среде считается не постыдным, а почетным), пытаются бесплатно попользоваться трудами поэтов, он становился тверд, как скала. Дельцам полезно временами напоминать о том, что не всё под луной продается и покупается. Как писал Рудаки,
      
      
       94
       Найдя богатство, не гордись в объятьях суеты.
       Мир видел и увидит вновь таких людей, как ты (353).
      Да, дельцов много, а подлинных поэтов мало, и потому дельцам в их взаимоотношениях с поэтами
      приличествует скромность, иначе и взаимоотношений никаких не получится. Вспоминается отрывок из аль-Исфахани: "Один поэт спросил скупца: "Почему ты не пригласил меня к себе на обед?" Скряга ответил ему: "Потому что ты ешь с чрезмерным аппетитом и слишком поспешно глотаешь. Едва надкусив один кусок, ты уже готов приняться за другой". Поэт сказал ему: "А чего бы ты хотел от меня? Чтобы я, проглотив кусок, поднимался, преклонял перед тобой колено, а потом принимался за другой?"" (354) Разумеется, тем, кто претендует на лавры Мецената, приличествует также стремление возвыситься до понимания настоящего искусства, ведь позорно осыпать благами шарлатанов. Еще позорнее пытаться получить духовное наслаждение и уважение сограждан бесплатно, пользуясь бескорыстием гениев. Жизнь подлинных творцов достаточно нелегка и без того, чтобы еще больше отравлять ее жульничеством. В "Авесте" сказано: "Если кто поистине... мужу праведному на этой земле за работу не воздает по праву и долгу, тот будет низвергнут... в тьму, в тлен, в худший мир, и всюду на остроконечные прутья" (355). В Коране, в суре 96-й, сказано, что преступает человек пределы дозволенного, когда становится богатым, но таким в той же суре обещано, что их поволокут за волосы в адский огонь. Ну а доля поэтов, разумеется, будет иной - о ней писал Фирдоуси:
       Блажен неимущий, в ком вера живет,
       Разумный, познавший немало невзгод.
       Он доброе имя, покинув сей свет,
       Оставит, и добрый свершенного след.
       И, в мире ином должной долей почтён,
       Пред ликом Йездана прославится он (356).
       Вместе с поэтами в Ульяновск отправились Крутилов и Жорж Горелов: первый - как личный друг ульяновского мецената, второй - как друг поэтов (Жорж и впрямь не раз накрывал на собственные небогатые средства стол в гримерке музея Маяковского во время поэзоконцертов, да и вообще был человеком компанейским). Началась поездка странно - стоило спутникам расположиться в купе и достать коньяк, как откуда ни возьмись появился милиционер и начал угрожать высадкой из поезда - иначе говоря, вымогать взятку. Крутилов разобрался с альгвазилом быстро и умело - недаром, по слухам, любимым занятием Крутилова были скандалы в питейных заведениях. Такое хобби требует хорошего взаимопонимания с блюстителями порядка. В дальнейшем употреблять спиртное нашим путешественникам никто не мешал, так что в Ульяновске они высадились, как говорится, с острой черепной недостаточностью. Меценат Наумов встретил гостей приветливо, однако его лицо носило то самое не зависящее от событий выражение "брюзгливой скорби", о котором применительно к еврейскому племени писал Достоевский. Такого унылого лица Жизневу давно не приходилось видеть: дабы не впасть в депрессию, он старался как можно больше смотреть по сторонам, на Волгу, на хорошенькие особнячки Симбирска-Ульяновска, и как можно меньше - на лицо своего мецената. Как позднее выяснилось в разговоре, по матушке Наумов и впрямь был евреем, но в России это повод не для уныния, а скорее для веселья. Да и конкретно у Наумова, по словам его партнера Крутилова, дела шли очень неплохо. При взгляде на унылого мецената невольно вспоминались строки Шиллера:
       Ах! Сколь жизнь тому ужасна,
       Кто во глубь ее проник! (357)
      Однако никаких глубоких мыслей Наумов не высказывал, - впрочем, как и неглубоких, и собеседником, по правде говоря, оказался малоинтересным. Он начал было давать поэтам советы по проведению концерта, но те, немало повыступав на своем веку, с добродушной улыбкой осадили бизнесмена. "Знаешь, что говорил Александр Первый? - спросил мецената Жизнев. - "Любовь любезного мне народа есть моя лучшая награда и единый предмет всех моих желаний". Вот и мы так
      
       95
      
      же рассуждаем. Так что народу всё понравится, не сомневайся. Не зря двенадцать лет сцену топчем". Наумов погрузился в угрюмое молчание. Его поддержка поэтов была не совсем бескорыстной: на афишах стояла его фамилия как спонсора концерта, он хотел успеха, откликов в прессе, бесплатной рекламы и потому переживал.
       Огромный зал Дворца культуры Ульяновского авиазавода был переполнен. Для пущей заполняемости цену на билеты назначили крайне низкую - всего лишь десять рублей. Наумов уверял, что большую цену население Ульяновска просто не потянет. Сейчас, через 12 лет, десять рублей - это почти ничто, но и тогда это были совсем маленькие деньги: в московских клубах за вход платили во много раз дороже. Жизнева и его товарищей-поэтов этот вопрос прямо уже не касался, ибо они получили гарантированную оплату, а сбор с концерта должен был возместить, хотя бы частично, расходы Наумова. Однако бедность народа впечатляла. В Ульяновске тоже имелись богатые люди: по улицам разъезжали дорогие иномарки, там и сям высились новенькие частные особняки, а после успешного концерта Наумов повез своих гостей в самый дорогой местный кабак, причем, несмотря на высокие цены, на недостаток посетителей заведение явно не жаловалось. Ульяновские баловни судьбы собирались именно там - их было бесполезно искать в цехах или конструкторских бюро авиазавода, на стройке нового моста через Волгу, за рулем автобуса и так далее. Уста политиков могли говорить что угодно, но через их деяния государство внятно говорило своим гражданам о второсортности всякого производительного труда и "простого продукта", составляющего, как некогда считалось, богатство народов. Эти чудовищные экономические перверсии внушали Жизневу отвращение и ужас. Поэтому он, чтобы как-то превозмочь чувство собственной беспомощности, уже давно начал читать на концертах стихи, посвященные новым хозяевам жизни - как высшим чиновникам и политикам, этим, по выражению Ключевского, "крашеным русским куклам западной цивилизации", так и просто скоробогачам. На примере этих людей можно было видеть справедливость и других высказываний Ключевского, например: "Хитрость не есть ум, а только усиленная работа инстинктов, вызванная отсутствием ума" (как тут не вспомнить бездарных златоустов российского правительства). Или: "Чтобы править людьми, нужно считать себя умнее всех, то есть часть признавать больше целого, а так как это глупость, то править людьми могут только дураки". Возможно, последнее высказывание и утрирует политическую действительность, но только не по отношению к правителям новой России. В том приюте представителей правящих слоев, куда Наумов привез поэтов после концерта, пили почти исключительно виски, вели себя подчеркнуто самоуверенно, грубили официанткам (Наумов так отличался в этом деле, что Жизнев едва не вышел вон) и, словом, будто нарочно старались произвести на всякого случайного посетителя самое гадкое впечатление. И вдруг Жизнева словно током ударило: за соседним столиком он увидел девушку с таким же милым крючковатым носом, как у калужского Попугайчика, с такими же нежными щеками и таким же благосклонным взором слегка выпученных глаз. Антоний Великий учил, что дух ничем так не погашается, как суетными беседами. А в ушах Жизнева непрестанно звучали сыпавшиеся горохом армейские шуточки Горелова и унылые реплики двух бизнесменов, составлявшие этим шуточкам странный контраст. Шла беседа: человеку, который не занимался в жизни ничем, отвечали двое, занимавшиеся лишь собственным обогащением. Сложнов помалкивал, Сидорчук поддакивал бизнесменам. Жизнев спасался от скуки, только усиленно подливая себе виски, и тут вдруг увидел ульяновского Попугайчика и ощутил дыхание волшебства. Уэллс писал: "Для каждого человека существуют известные типы, известные лица и формы, жесты, голос и интонация, обладающие... необъяснимыми, неуловимыми чарами" (358). Жизнев не думал о том, какой личностью может оказаться ульяновский Попугайчик - влечение внушалось с небес и было сильнее всяких мыслей. Теперь уже трудно установить, как объединились обе компании - Жизнев смутно припоминал, что подкараулил Попугайчика у стойки, куда она направилась за новой порцией напитков, и вступил с ней в незамысловатую беседу. Не успев прийти в себя после напряженного концерта и вдобавок хорошенько выпив, Жизнев вряд ли мог проявить чудеса остроумия, но
      
       96
      
      Попугайчики, к счастью, не слишком требовательны к речам кавалеров. Та, что из Ульяновска, сумела различить и в словах, и в глазах Жизнева искреннее чувство, и этого ей оказалось довольно: на предложение разделить с компанией дальнейшие досуги Попугайчик и ее подруга ответили
      согласием. Все вроде бы шло прекрасно, душу нашего героя наполняла радость. Он предвкушал безумную ночь, благословлял ульяновский кабак и вспоминал слова Гонкуров: "В сущности, единственное, что дает нам ощущение счастья, - это наша работа и порою вспышки распутства" (359). "Как это верно!" - думал Жизнев, а между тем меценат Наумов мрачнел все больше и больше. Когда увеличившаяся компания вышла на улицу и принялась ловить такси для переезда в гостевой домик на Волге, где предстояло ночевать поэтам, на Наумова уже страшно было смотреть: его лицо вместо обычной брюзгливости выражало теперь ненависть ко всему живому. Нашего героя охватило предчувствие беды, и она не замедлила разразиться. Подъехал микроавтобус, по размерам вполне подходивший для размещения всей компании, водитель изъявил согласие ехать в зону отдыха, но тут Наумов вдруг оттеснил девушек в сторону и стал им что-то быстро говорить, причем в его речи явственно звучали истерические нотки. Казалось, он просил оставить его в покое. Стоявший ближе Крутилов раскрыл было рот, чтобы урезонить обезумевшего коллегу, но так и не нашел подходящих слов (а может быть, побоялся перечить важному партнеру по бизнесу). Девушки с надеждой посмотрели на Жизнева, но к тому подскочил Наумов, замахал руками у него перед носом и завопил: "Садимся! Все садимся!" Жизнев влез в салон с тайной надеждой, что положение еще как-то утрясется и слово "все" относится и к девушкам, но увидел в окошко, как они удаляются прочь, и, притворяясь спокойным, поинтересовался у Наумова: "А что же наши дамы? Без них будет скучно, разве нет?" Наумов вновь начал что-то говорить мрачным, почти истерическим тоном. Лицо его было перекошено злобной гримасой. Слов Жизнев не понял, но из тона ответа явствовало, что Наумову девушки на Волге не нужны, они его раздражают и пусть убираются прочь. Сложнов, огорченный не менее Жизнева, побоялся перечить сердитому торговцу. Единственным человеком, который мог бы с успехом вступиться за девушек, был Крутилов, но он не пожелал использовать свое влияние во благо и тут же был за это наказан всевидящими небесами: захлопнувшаяся дверь микроавтобуса со страшной силой прищемила ему пальцы. Вопль Крутилова отвлек внимание от уходящих девушек, Наумов воспользовался этим и яростно заорал на шофера: "Поехали!" Что взыграло в голове у купца - трудно сказать. Разумеется, девушками в зоне отдыха никого не удивишь - скорее удивишь их отсутствием. Может, Наумов боялся, что о девушках расскажут его жене? Но с ним было пятеро друзей - он мог всё свалить на них. Да и кто мог рассказать? У сторожа своих забот хватает... "У богатых свои причуды", - говорят в таких случаях на Руси. Микроавтобус тронулся, и второй Попугайчик затерялся в мировом пространстве вслед за первым, так же отброшенный туда бесчеловечным капризом буржуа.
       К прибытию гостей в домике, точнее в большом деревянном доме в лесочке на берегу Волги, были заботами Наумова приготовлены мясо для шашлыков, разнообразные напитки и закуски, однако все это уже не радовало нашего героя. Он вспоминал слова Алонсо де Эрсильи:
       Печаль венчает все услады наши,
       Всегда есть желчь на дне медовой чаши (360).
      Все разместились вокруг стола, уставленного бутылками и закусками. Вскоре поспел шашлык. Беседа, однако, не клеилась. Жизнев методично осушал рюмку за рюмкой, повторяя про себя стихи Гургани:
       Хочу я, чтобы в пьянстве и разгуле
       Мои тоска и горе потонули (361).
      Они и потонули - Жизнев смутно помнил, как отправился на боковую. Правда, утро его порадовало: похмелья - видимо, из-за свежего воздуха - почти не ощущалось, в зашторенные окна сквозь каждую щелку врывались солнечные лучи. На дворе оглушительно распевали птицы. В доме никого не
      
      
       97
      
      оказалось, Жизнев наскоро перекусил холодным мясом, запил его соком и направился на пляж. Там он застал всю компанию. Под мягким солнышком, на теплом песке, под ласковый лепет волны все приободрились и даже на лице Наумова появилось выражение удовольствия - так хилый цветок
      пробивается из-под могильного камня.
      - Во! Все в сборе! - оживился при виде нашего героя Жорж Горелов. - Можно отметить наступление нового дня!
      - Что ж, беги в дом, - сказал ему Крутилов. - В буфете там коробка с бокалами, водка в холодильнике, шашлык, соус и зелень на столе. Здесь и отметим.
       Не успел Жизнев омыть в Волге размякшее со сна тело (вода оказалась теплой и на удивление чистой), как Жорж примчался обратно. Его коротким ножкам, вынужденным носить изрядное пузцо, придавала резвости любовь к застольям. Горелов, еще в бытность офицером заложивший в свою память массу анекдотов, тостов и казарменных прибауток, искренне считал себя королем застольных бесед и самоутверждался, треща скороговоркой и подавляя все попытки разума заявить о себе. Кроме того, Горелов писал стихи и постоянно норовил их прочесть. Стихи, однако, были до того плохи, что даже самые терпеливые собеседники, согласные терпеть любой ритмический шум, не могли выносить их в больших количествах. Поэтому Горелова-чтеца вскоре начинали перебивать даже самые закоренелые молчуны. Впрочем, прибаутки и стишки делали свое благое дело, ибо Горелов умудрялся долгие годы нигде не работать, существуя отчасти на средства родителей-пенсионеров, но большей частью на средства доверчивых дам, которые, как всем известно, "любят ухом". Кроме того, дамы испытывали к Горелову благодарность за то, что он при выборе боевых подруг не придавал никакого значения внешности (отдавая предпочтение более весомым ценностям). Справедливости ради надо сказать, что друзей Горелов любил - не столько персонально, сколько как часть веселой жизни, - и их общество решительно предпочитал дамскому. Вот и теперь ему доставило удовольствие услужить друзьям, сервировав на песке дастархан в считанные минуты. А наш герой наслаждался покоем, видом на старый покосившийся дебаркадер, на могучую реку за ним и проплывавшие лодки. Приятно пригревало солнышко, заставляя время от времени для освежения погружаться в чистую воду. Слева от компании высился старый ржавый причал, к которому ближе к вечеру пришвартовался буксир, тоже отнюдь не новый (впрочем, увидеть в Ульяновске что-то новое, кроме особняков и иномарок, Жизнев давно уже отчаялся). Наумов с Крутиловым поднялись на борт судна и после непродолжительных переговоров получили от капитана согласие на прогулку по Волге. Все быстро оделись, прихватили с собой водку и закуску и переместились на буксир. Зашумела вода под винтом, мимо потянулись прибрежные рощи с домиками для отдыха - по левому берегу и степь с далекими деревнями - по правому. Жизневу вручили штурвал, и он целых десять минут уверенно удерживал курс - не пытаясь, разумеется, его менять. "Стабильность держу - и ладно", - думал он, вглядываясь в сморщенное легким ветерком лиловое полотно Волги. Затем штурвал у него отобрали - на этом и кончились достойные упоминания события, связанные с поездкой в Ульяновск. Как написано в "Сказках 1001 ночи" - "И хмель исчез, и пришло раздумье" (362). Ну а главным событием был, конечно, концерт - так или иначе, но до обедневших волжан удалось донести стихи.
      
       Глава XVII
      
       От воспоминаний о поездке в Ульяновск и о холерическом нраве тамошнего мецената мысль Жизнева естественным образом перенеслась к другому необычайно унылому человеку - работнику газеты "Молодость Сибири" по фамилии Юфа. Если Наумов был раздражителен, как истый холерик, то Юфу следовало скорее назвать меланхоликом, так как раздражительностью он не отличался, зато очень любил плакаться на судьбу. Конечно, трудно сказать, как повел бы себя Юфа, дай судьба ему в руки богатство - возможно, из безобидного меланхолика он превратился бы в холерика, при каждом посещении ресторана требующего увольнения официанток и проникающегося деятельной
      
       98
      
      ненавистью к совершенно незнакомым встречным и пеперечным. Именно богатство, как сказано в Коране, чаще всего побуждает человека преступать пределы дозволенного. Впрочем, гадать не стоит. С Юфой, с этим воплощением смертного греха под названием "уныние", Жизнев познакомился в
      ходе поездки в Новосибирск на юбилей газеты "Молодость Сибири", состоявшейся, кажется, в начале 1994 года (пусть читатель простит нашего героя за эти скачки памяти: из 1994-го в 2000-й и вновь в 1994-й, но ведь герой вспоминает людей и обстоятельства, а даты уже во вторую очередь). Сразу по приезде поэтов привезли в гостиницу, причем по дороге журналисты очень волновались по поводу того, употребляют ли гости спиртное. Инна, супруга поэта П., ранее проживавшая в Новосибирске и состоявшая в браке с одним из журналистов газеты (через нее и договаривались о поездке), поспешила их успокоить: "Ничего, мальчики, Сидорчук не пьет, мой нынешний муж пьет мало, зато Жизнев пьет за троих". Наш герой не возразил, и акулы пера, мечтавшие о новых собутыльниках, облегченно вздохнули. В номере, где разместились Жизнев и Сидорчук, журналисты быстро соорудили стол с коньяком, общество приступило к выпивке, и некоторое время беседа шла достаточно весело, пока от алкоголя не развязался язык у человека по фамилии Юфа. То был невысокий толстяк с прямыми соломенными волосами, молочно-белой кожей, румяными щеками, носом-кнопкой и голубыми пуговицами вместо глаз, - одним словом, типичный прибалт с виду. Но тут Юфа совершенно неожиданно раскрыл тайну своего происхождения (хотя его никто об этом не просил). Оказалось, что внешность досталась ему от матери-латышки, а фамилия - от отца-еврея, и это страшно (голубые пуговицы подозрительно заблестели).
      - Позволь, что же тут страшного? - удивился Жизнев. - Ну бывает и такое, причем нередко... Родители не ладят, что ли?
       Юфа отрицательно покачал головой.
      - Вот видишь: из крепкой семьи, румяный, здоровья отменного, журналист, то есть человек уважаемый... Что же страшного-то?
       В ответ Юфа разразился страстным монологом, точнее - плачем над своей амбивалентной жизнью. По его словам, он то чувствовал себя русским - и в этот миг в нем пробуждался еврей, то упивался своим еврейством - и в этот миг его одергивал прибалт... Ну и так далее. Все эти скачки от одного психического склада к другому не давали несчастному Юфе покоя, рушили в его душе моральные устои и заставляли его ужасно страдать.
      - Насчет моральных устоев попрошу подробнее, - заинтересовался поэт П., сам детище смешанного брака, молдаванин по отцу. - Литератор должен быть тотальным гедонистом, а такому человеку моральные устои ни к чему. С ними трудно обманывать женщин, а литератор должен это делать для блага самих женщин, ибо сказано: обманувший правдивей необманувшего, а обманутая мудрее необманутой. Правильно я говорю?
      - Правильно, - веско одобрил Сидорчук.
      - Мне не до шуток, - с раздирающим душу вздохом заявил Юфа. - Хочется чего-то постоянного, хочется как-то определиться в жизни. Хочется говорить с человеком и знать, от чьего лица я с ним говорю...
       Далее последовал длиннейший монолог в таком же духе. Утешения и советы Юфа отметал, шутки пропускал мимо ушей. Впрочем, сначала Жизнев воздерживался от шуток, полагая, что человек и в самом деле страдает. Остальную компанию Юфа подавил отчасти необычайной сложностью своих переживаний, а отчасти многословием. И все же постепенно Жизнев догадался, что потакать говоруну не стоит: рассказывая о своих душевных метаниях, он попросту развлекается за счет окружающих и самоутверждается в их глазах. Конечно, сам себя он уверил в собственной искренности и постоянно находился на грани слез. Но никакое происхождение не может помешать порядочному человеку любить страну, в которой он живет, а также своих предков, каким бы сложным их состав не являлся. Такая любовь, собственно, и является одним из главных признаков порядочного
      
      
       99
      человека. Усомниться в порядочности Юфы у Жизнева повода не было, да и коллеги, судя по всему, этого человека уважали, хотя мимикой и давали понять: мол, парень снова сел на своего конька. Значит, приходилось признать, что Юфа придумал себе для застолий игру не лучшего разбора - игру
      своими и чужими чувствами, причем для начала он успешно убедил себя в том, будто и впрямь испытывает все те чувства, о которых говорит. Сделав такой вывод, Жизнев решил отказаться от чрезмерной деликатности и предложил:
      - Для успешной самоидентификации советую поехать в Израиль, на что ты имеешь полное право. Там тебя сразу призовут в армию, дадут ружье, а главное - форму. И уже за версту будет ясно, кто ты такой. Поверь: на линии огня все муки амбивалентности как-то затихают. А не хочешь в Израиль - можно в Чечню. А не хочешь в Чечню - можно в Латвию: бороться с русскими оккупантами, их там, говорят, еще много осталось. Короче, главное - попасть в такое место, где самоидентификация неминуема.
      - Не хочу в Израиль! Не хочу в Чечню! Не хочу в Латвию! - запротестовал уже изрядно подвыпивший Юфа.
      - Он хочет только голову нам морочить, - заметил поэт П. грубо, но верно.
      - Думаю, что всех своих предков можно в себе примирить, если относиться ко всем с должным уважением, - сказал Жизнев. - Вот как мы сидим за этим столом. Тем более что делятся люди не только по предкам, но и по своим моральным качествам. О предках чаще всего вспоминают, когда один, опираясь на своих предков, хочет сесть на шею другому, у которого предки не те. Ты ведь не считаешь, что как прибалт достоин дополнительного уважения? Не считаешь, что как еврей имеешь право на повышенную норму благ?
       Юфа с возмущением отверг эти предположения.
      - А коли так, - заключил Жизнев, - то расслабься, пей коньяк и говори с нами о том, что и в самом деле имеет значение. А эти твои переживания мне напомнили Уайльда. Он писал, что "моральное чувство можно довести до такого совершенства, когда оно начинает выказывать себя в обстоятельствах, где никакой нужды в нем нет" (363).
       Компания с огромным облегчением сбросила с себя груз душевных метаний Юфы. Посыпались шутки, и оставшаяся часть вечера прошла весело и мирно. На следующий день Жизнев вышел с утра прогуляться по крепкому морозцу, потом вернулся, позавтракал в ресторане, прочитал несколько номеров "Молодости Сибири", отобрал стихи для концерта, а там уже и пришло время ехать во Дворец эстрады. Большой зал Дворца был, как и следовало ожидать, переполнен. Выступали местные писатели и артисты, гости из других городов Сибири. Московских штучек, кроме поэтов Сообщества, пожаловало всего две: юморист-прозаик Митин и юморист-поэт Исленьев. За творчеством последнего Жизнев следил со времени его первой публикации в "Новом мире". Увы, Исленьев как-то удивительно быстро скатился с многообещающего уровня 1988 года к уровню развлекательных журнальчиков. Исленьев, конечно, в этих журналах выделялся, но Жизнев и не считал его бездарностью - весь вопрос в природе дарования и его масштабах. Судя по частоте появления в СМИ, Исленьев должен был по художественной силе и глубине превосходить любого русского литератора, однако стихи его по большей части вызывали лишь вялую улыбку. Зато он был твердым либералом, и соответствующее политбюро позаботилось о том, чтобы сделать жизнь своего певца прекрасной. В тот вечер Исленьев удостоился только жидких хлопков, однако прозаику Митину повезло куда меньше: со сцены ему пришлось уйти в недоуменной тишине. Менее смешно писал только юморист Швондерович, знакомый нашему герою по кабаре Демидова и сделавший блестящую карьеру на телевидении. Конечно, там Швондеровичу пришлось заниматься вовсе не сочинением смешных текстов, иначе он усыпил бы всю страну и был бы уволен даже несмотря на свой пламенный либерализм и столь же пламенную ненависть ко всему русскому. К счастью, телевидение - это море, из которого всегда можно выловить что-нибудь себе на пропитание. Дело за малым: понравиться морскому царю, чтобы он разрешил тебе забрасывать в пучину сети. А уж если
      
       100
      
      разрешит - внакладе не останешься: даже за беседу в режиме "вопрос - ответ", да еще основательно потом подмонтированную, на телевидении можно получать деньги, которых хватило бы на содержание нескольких детских домов. Важно одно: чтобы и вопросы, и ответы с точки зрения
      морского царя звучали правильно.
       Итак, сатирик Митин потерпел на концерте провал, однако в антракте Жизнев не заметил на его лице ни малейшего огорчения. Оно и понятно: Митина регулярно показывали по телевидению, а это служило порукой и материального благополучия, и дальнейших приглашений на различные хорошо оплачиваемые мероприятия. Приглашают ведь не столько для того, чтобы получить удовольствие, сколько для того, чтобы похвастаться хорошо всем знакомой фамилией приглашенного. Имея такой тыл, как благосклонное телевидение, Митин мог, конечно, не огорчаться тем, что его не поняли какие-то там сибирские чалдоны из Академгородка. Впрочем, его подлинные чувства надежно скрывало то же самое выражение "брюзгливой скорби", как и у бизнесмена Наумова, разве что у Митина скорби было поменьше, а брюзгливости побольше: на его лице она, пожалуй, граничила с вызовом. Какой-то местный любитель словесности подошел к Митину в антракте, когда тот прохаживался под ручку с Исленьевым, и с радостной улыбкой попытался засвидетельствовать свое почтение большому писателю. Жизнев не назвал бы это бестактностью, ибо в антракте люди только тем и занимались, что подходили друг к другу, заговаривали, знакомились. Однако наивный сибиряк напрасно счел Митина другом: брюзгливость у того на лице вмиг превратилась в явную враждебность, и он посоветовал сибиряку не приставать к незнакомым людям, идти своей дорогой и не мешать беседе умных людей. Ответ Митина прозвучал таким отвратительным хамством, что Жизнев, на глазах у которого всё это происходило, на мгновение замер, гадая, последует со стороны сибиряка удар в морду или не последует. Однако интеллигентный сибиряк забормотал что-то неразборчивое и стушевался, а Митин продолжил свою прогулку по залу, отомстив таким образом хотя бы одному представителю бестолковой аудитории за свой провал. Месть, правда, получилась по принципу "Бей своих, чтоб чужие боялись", но Митина это, похоже, не смущало, ведь ему требовались разрядка и акт самоутверждения. Жизнев попытался представить себя на месте сибиряка и вынужден был признаться самому себе в том, что если в морду и не дал бы, то от сквернословия уж точно не удержался бы. А ведь наш герой привык к московскому интеллигентному хамству, да и характер у него был самый миролюбивый. Отсюда ясно, как порой умеют ответить надоедливым профанам нынешние молодцы-сатирики.
      
       Глава XVIII
      
       Впрочем, причуды высокопоставленных литераторов отнюдь не сводятся к примитивной грубости. Высокомерие и барство обычно принимают у них все же более утонченные формы. Вспомнив про злобного Митина, Жизнев вспомнил затем и конец 80-х годов, когда он состоял в известном тогда, а ныне уже прочно забытом литературном обществе "Московское время". Он прошел творческий конкурс (причем принимали его те люди, над произведениями которых он позже посмеивался) и аккуратно посещал многочисленные собрания, на которых терпеливо выслушивал потоки стихов и прозы (странно, но авторы многих хороших произведений затерялись в безвестности, тогда как авторы плохие и посейчас заметны в литературных кругах Москвы). Благодаря членству в "Московском времени" Жизнев смог провести свой первый публичный концерт и даже оставить по себе какую-то память: как то ни удивительно, но даже при встрече через четверть века бывшие члены общества вспоминали Жизнева и его стихи. А самому Жизневу казалось, что его участие в деятельности "Московского времени" ничем, по сути, не отличается от его хождения по литобъединениям, на курсы при Союзе писателей, на семинары переводчиков... Иначе говоря, несмотря на вольнолюбивую и вполне бесцензурную атмосферу в "Московском времени", ничего кроме разговоров в нем не происходило - точно так же, как и в прочих организациях, созданных для
      
       101
      
      выпуска пара из самодеятельных литераторов. Надо сказать, что цензурой авторам не докучали и в самых обычных литературных объединениях, и стихи Жизнев там мог бы читать с тем же удобством, что и на поэзоконцерте, который он провел в "Московском времени". Пожалуй, в простых
      литкружках свободы самовыражения имелось даже больше, поскольку там можно было читать чуть ли не на каждом заседании, тогда как в "Московском времени" каждое заседание проводилось по составленной руководством программе. Само руководство появлялось на заседаниях нечасто, а уж если появлялось, то отделяло себя от массы членов хоть и невидимой, но явственно ощущавшейся чертой. Впоследствии люди из руководства превратились в преуспевающих премие- и грантополучателей (их зарубежная известность активно нарабатывалась уже в 80-х, в том числе и с помощью "Московского времени"). Беда состояла в том, что творения отцов-основателей уже тогда приобрели оттенок скрытого, нутряного, но тоже явственно ощущаемого благополучия, каким бы темам эти творения ни посвящались (а темы, разумеется, избирались в основном трагические). Роже Мартен дю Гар писал: "Существовать, думать, верить - всё это ничто! Всё это ничто, если нельзя претворить свою жизнь, свою мысль, свои убеждения в действие!" (364) Ну а в "Московском времени" действовали, то есть приобретали известность и публиковались, только его основатели, а все прочие довольствовались умными разговорами, - потому-то это общество и растаяло без всякого вмешательства властей, как ком снега на апрельском солнышке.
       Постепенно Жизнев убедился в том, что затея под названием "Московское время" для него как для действующего литератора совершенно бесполезна (чего, конечно, нельзя сказать о многочисленных любителях поговорить, которые там собирались), а потому он, испытывая всегдашний недостаток времени, резко сократил свои посещения мероприятий общества. Официально он из общества не выходил, да и не собирался этого делать, коли уж там ему не причинили никакого зла. Он рассудил, что если "Московскому времени" суждено завянуть, то оно завянет без всяких картинных жестов с его стороны. Но в один прекрасный день ему позвонил некий слегка чокнутый, но весьма аккуратный в делах юноша по имени Веня, постоянно устраивавший в рамках "Московского времени" различные чтения, встречи, совместные прогулки и т.п. Веня трагическим голосом сообщил Жизневу, что в далеком Саратове издатели ждут рукописи известной поэтессы Ольги Сидякиной. Если рукопись не отправить немедленно, то публикация сорвется. Но злополучная рукопись находится не у самой Сидякиной, а на другом конце Москвы, где-то в Матвеевском. Самой Сидякиной в Москве нет, а ее муж и сын тяжело больны. "А у тебя есть машина", - с наивностью помешанного добавил Веня. Получалось так, что кроме Жизнева выручить Сидякину во всей Москве некому. Машина (отцовская) в распоряжении Жизнева действительно имелась - увы, он в общей сложности двадцать лет принадлежал к числу безумцев, именуемых автомобилистами, и порвал с этим пороком лишь в 2004 году. Тот день на самом-то деле выдался отнюдь не прекрасным: валил снег, то и дело переходивший в бешеную метель, после оттепели подморозило, что немедленно обернулось гололедом, и на дворе уже темнело. Вдобавок накануне на кафедре у Жизнева состоялась пьянка по поводу дня рождения кого-то из сотрудников, и наш герой, слушая Веню, боролся с дурнотой. Но в те времена публикация для авторов, не входивших в Союз писателей, являлась чем-то священным - именно потому, что позволяла претендовать на вступление в Союз писателей, приобрести профессиональный статус и зарабатывать пером (в СССР такое исполнение мечты всякого сочинителя было - при условии наличия статуса - вполне возможно). "А вдруг для Сидякиной настал как раз такой миг и вся ее судьба зависит сейчас от моей помощи?" - подумал Жизнев, превозмогая головную боль. Нет, отказом он ответить не мог и, проклиная всех прочих вполне здоровых членов "Московского времени" и всех почитателей Сидякиной - те и другие очень вовремя попрятались по норам, - записал со слов Вени адрес Сидякиной и адрес квартиры, где хранилась рукопись. Оказалось, что дом поэтессы находится от дома Жизнева в двух шагах - это несколько облегчало задачу. Проклиная тот день, когда он по молодости согласился учиться на водителя, Жизнев побрел на автостоянку, взял там у сторожа лопату и лом, расчистил у дверей
      
       102
      
      гаража снег, сколол лед, мешавший двери распахнуть, спичками растопил образовавшийся в замке лед, кое-как завел автомобиль и покатил в Матвеевское, напряженно вглядываясь в дорожные знаки и таблички с названиями улиц, мелькавшие сквозь пургу. Пару раз на незнакомых улицах его сильно
      заносило по гололеду, но, к счастью, других машин рядом не оказалось - мало нашлось дураков, готовых выезжать в такую собачью погоду. По дороге Жизнев вспоминал стихи Сидякиной, но так ничего внятного и не смог вспомнить, хотя ему и доводилось их читать. Там попадались недурные строки, но они тонули в общей массе строк неточных, необязательных и понятных лишь одному автору. Мачадо высмеивал подобных авторов, пытающихся замалчивать прямые названия вещей, хорошо всем известные. Вспоминался, конечно, и Блок: "Упадок... состоит в том, что иные, или намеренно, или просто по отсутствию соответствующих талантов, затемняют смысл своих произведений, причем некоторые сами в них ничего не понимают, а некоторые имеют самый ограниченный круг понимающих, то есть только себя самих; от этого произведение теряет характер произведения искусства и в лучшем случае становится темной формулой, составленной из непонятных терминов - как отдельных слов, так и целых конструкций". Лев Толстой призывал: "Надо привыкать всегда и во всем писать четко и ясно, а то бессознательно неясность или неверность мысли скрадываешь от самого себя неестественными оборотами..." Но что все эти призывы сочинителям, у которых на первом месте вовсе не потребность сказать нечто выстраданное, а только желание сочинять, ибо это занятно, и считаться сочинителем, ибо это почетно! Такие, дабы выделиться из несметного числа себе подобных, идут на самые разные ухищрения, которые могут удивлять, но к искусству не имеют никакого отношения. Асорин писал: "Разумеется, кому не дано быть художником, не дано быть великим стилистом, кто не владеет техникой, у того неизбежно появляется склонность облекать свои чувства и мысли всяческими аксессуарами и надоедливой мишурой. Людям не понять, что простое - это и есть художественное" (365). Впрочем, дело не всегда в многословии: Сидякина и без него умудрялась довести читателя до головной боли намеками непонятно на что и напускной многозначительностью. Стремление выражаться темно, зато высокопарно и расставляя слова самым необыкновенным образом представлялось поэтессе, судя по всему, патентом на оригинальность. Однако Катенин замечал по сходному поводу: "Не сила творческого ума, как думают, многих увлекает в новые, глухие тропинки, а, напротив, слабость и неспособность отличиться на общем поприще, где много соперников и победа трудна". Вспоминался Жизневу также Хуан де Вальдес и его "Диалог о языке": "Хорошими считаю стихотворения с ясным смыслом, правильно выбранными словами, немногословные, со строгим соблюдением размера, без труднопроизносимых слов со множеством согласных звуков. Плохими же считаю те, что не соответствуют этим требованиям. Обратите внимание, что я сказал "с ясным смыслом", ибо есть такие произведения, которые на первый взгляд говорят о чем-то, а если их рассмотреть хорошенько, окажется, что это просто бессмыслица" (366). Слова де Вальдеса насчет ясного смысла попадали сочинениям Сидякиной не в бровь, а в глаз, и тем не менее Жизнев, превозмогая головную боль, ехал через покрытую гололедом Москву только затем, чтобы эти сомнительные опусы вышли в свет. Помочь товарищу по цеху следовало, считал Жизнев, ведь могло быть и так, что лучшего у нее он как раз и не читал, а другие читали - недаром же Сидякину публиковали даже за границей. К тому же, начав шире печататься и избавившись от хлопот о куске хлеба насущного, Сидякина могла резко вырасти как поэт. Наконец, Жизнев просто не любил отказывать. Этим его свойством охотно пользовались окружающие. Порой Жизнев диву давался: а как же раньше, когда у него не было автомобиля, вырывались люди из тисков судьбы? Ведь складывалось такое ощущение, будто "Жигули" нашего героя - их единственная и последняя надежда. А когда Жизнев вышел из армии автолюбителей и передал машину своему придурковатому племяннику, вдруг оказалось, что все проблемы можно как-то решать и без Жизнева, точнее - без его колес.
       Впрочем, мы отвлекаемся. Жизнев с рукописью подъехал по адресу, который продиктовал ему Веня, поднялся на нужный этаж и несколько раз с чувством вины позвонил в дверь. Ему
      
       103
      
      представилось, как тяжело больные муж и сын поэтессы, кряхтя и кашляя, поднимаются со своих одров и тащатся открывать дверь. Каково же было его удивление, когда в проеме широко распахнувшейся двери перед ним возникли улыбающиеся лица двух цветущих мужчин: одного -
      постарше, второго - помоложе. Жизнев пролепетал нужные слова, протянул им рукопись, его хором поблагодарили и захлопнули дверь у него перед носом. Медленно спускаясь по лестнице, Жизнев пытался понять, почему у него на душе стало так мерзко. Ну конечно: ведь эти люди вовсе не больны, но явно в курсе дела и могли бы съездить за рукописью сами. Вместо этого они вспомнили про "Московское время", где полно дурачков, восхищенных известностью Сидякиной, нашли одного такого в лице Жизнева и отправили его в метель вместо себя, не поскупившись на жалкие слова о срочности дела и о своих болезнях. И приняли-то его как последнего дурачка: даже имени не спросили, то есть им, получается, было неинтересно, кто же их так выручил, кого благодарить. Окажи кто-нибудь подобную услугу Жизневу (он старался никогда никого ни о чем не просить, но допустим) - наш герой непременно предложил бы человеку согреться, заварил бы чаю, достал бы водку... Но, видимо, в глазах иных людей само согласие бескорыстно помочь делает человека дурачком, а стоит ли предлагать что-либо дурачку? Литературную пехоту должен радовать сам тот факт, что она смогла оказать услугу генералу.
       Представляя себе, как о нем думали Сидякина и ее веселые домочадцы, Жизнев вряд ли сильно ошибался. Он, разумеется, не испытывал того безотчетного довольства, которое должен ощущать угодивший своему кумиру дурачок. Он вообще не терпел деления на элиту и массы, на кумиров и поклонников, а потому всё то, о чем он думал в машине применительно к стихам Сидякиной, он, идя под снегопадом к своему дому, передумал еще раз, но уже не с благодушной усмешкой, а язвительно, почти со злобой. Он начинал понимать, что литературные имитаторы могут быть довольно вредоносны, особенно если им благодаря наивности публики удается отвоевать себе жизненную нишу и постоянный доходец. Возможно, Жизнев был несправедлив, так как припомнил Сидякиной даже ее пол - тут ему вспомнилось, как Лопе де Вега сокрушался о том, что люди не сотворены подобными цикадам, у которых самки никогда не поют. Заметим: уже в XX веке советский зоогеограф Бобров обнаружил в Азии уникальный вид цикад, о котором написал следующее: "Интересной особенностью этого вида является способность самок петь. Правда, их песенка значительно уступает по красоте, силе и богатству звуков песне самцов". Что, как видим, соответствует умонастроению Жизнева в тот незадавшийся для него день.
       Литераторы любят в своих произведениях взывать к лучшим человеческим качествам и тем не менее впадают - если прославятся - в самое постыдное барство. Автомобили, дачи, дорогая мебель, жены в мехах, домработницы, секретари, а также добровольные холуи из числа поклонников, жаждущих литературной карьеры - всем этим преуспевающие литераторы обрастают с поистине удивительной скоростью. Вот и поэтесса Сидякина, едва приобрела кое-какую известность за рубежом, как стала использовать добровольных лакеев и обделывать свои дела чужими руками. Видеть барство среди писателей Жизневу было всегда особенно дико: ему казалось, что перед ним больные люди, ибо барские замашки для писателя представляют собой, несомненно, расщепление сознания. В этом смысле советские писатели были, пожалуй, здоровее ново-российских: советский писатель на свои гонорары мог накупить себе гору барахла, но вот унижать ближнего он мог только с большой оглядкой. Любая уборщица могла закатить ему скандал и гордо уйти, потому что знала: владея шваброй и не боясь работы, она нигде не пропадет. А вот в новой России, когда на большей части территории страны никакой работы не было, да еще при конкуренции со стороны мигрантов, эта уборщица могла в прямом смысле слова помереть с голоду, и никого это не озаботило бы. Такое положение превращает работников, в том числе и работающих на писателей, в холуев и челядь, а морально неустойчивых писателей - в отвратительных сумасшедших, пишущих одно, а живущих совершенно по-другому.
       Впрочем, не будем отвлекаться. История с рукописью поэтессы Сидякиной, конечно,
      
       104
      
      подпортила настроение нашему герою, однако ненадолго - дело-то ведь было уже сделано, и сожаления не имели смысла. Просьбы, подобные той, с которой обратились к Жизневу, имеют одно печальное следствие: выполнив такую просьбу и поняв, что его беззастенчиво использовали, человек
      в дальнейшем станет помогать ближним уже далеко не столь охотно. Так вот и развивается человечество: подрастает очередной юный идеалист, жаждущий помогать людям, особенно людям духовного склада, а эти люди используют юношу, после чего дают ему пинка под зад, дабы не вертелся под ногами. Ну и после этого у юноши порой и снегу зимой не выпросишь... Как то ни странно, эпизод с рукописью Сидякиной через двадцать лет получил свое продолжение - хотелось написать "неожиданное", но на самом деле предсказуемое. Получив некоторую известность за рубежом (которая уже сама по себе воспламеняет иных российских уроженцев) Сидякина сделалась еще и религиозно-нравственной писательницей. Это - верный путь к созданию пусть небольшого, но крепко сколоченного отряда почитателей, взирающих на учителя очами уже не ума, а исключительно пламенного сердца. Увы, религия является мощным магнитом для людей скудоумных и духовно слабых. Верно писал Роже Мартен дю Гар: "Чем менее ясным кажется путь человеку, тем более склонен он любой ценой вырваться из лабиринта, цепляясь за любую уже готовую теорию, лишь бы она успокаивала, указывала выход" (367). Правда, для того чтобы окончательно стать адептом религии, многим скудоумным и слабым необходимо персонифицировать ее в человеческом образе, а если уж привлекший их внимание человек умеет красиво и притом туманно выражаться, то можно считать, что Учитель явился. Том Шарп писал об одной из таких особ, взыскующих духовного руководителя: "...Она стремилась к чистоте, к вечной истине, которая избавила бы ее от необходимости мыслить самостоятельно" (368).
       Итак, напоровшись в Интернете на расхваленный поклонницами текст Сидякиной, Жизнев из любопытства прочитал его и узнал, что Сидякина считает любое добро относительным, но вот зло, заключенное в человеческих поступках, склонна считать абсолютным. Разумеется, как всякий автор-грантополучатель, известный преимущественно на Западе, в качестве иллюстрации своих слов Сидякина привела сталинский режим и его тяготы, всеми либералами толкуемые одинаково. Текст для своего небогатого реального содержания отличался просто возмутительной длиной - отчасти за счет обильного цитирования модных западных философов. Жизневу таких текстов довелось прочесть уже много, а тут как раз и подвернулась бедная Сидякина, на которую он и излил свое раздражение, заявив в комментарии, что текст затянут, нуден и неоригинален, так как явно политически ангажирован. А главное - любой ребенок знает, что зло столь же относительно, сколь и добро. Есть, конечно, злые деяния, которым благое значение можно приписать лишь с большой натяжкой, но они скорее исключение, недаром совершающих такие деяния обычно называют маньяками. Ну а в повседневном сплетении причин и следствий, зовущемся жизнью, и добро обычно ведет за собой какое-нибудь зло, и зло оборачивается добром - выставлять тут в качестве исключения историю России просто непорядочно, ибо зла, сделанного из добрых побуждений, ничуть не меньше в истории любой другой страны.
       Почитательницы Сидякиной ответили нашему герою так, как и положено почитательницам, то есть стали расхваливать блестящие человеческие качества своего кумира. Тут-то Жизнев и рассказал историю с рукописью, дабы притушить эти неуместные восторги. Ему возразили, что это личное и не имеет отношения к обсуждаемой статье; он ответил, что и к статье имеет, а уж к манере ее обсуждения - уж наверняка. Но тут выплыла сама госпожа Сидякина и торжественно объявила: мужа у нее нет, а значит, рукопись Жизнев привозил куда угодно, только не ей. Правда, не уточнялось, имелся ли муж тогда, двадцать лет назад, а это довольно существенно. Наш герой сдуру начал извиняться, хотя мог бы спросить: а что, собственно, от этого меняется? Ну да, клевреты Сидякиной, не желавшие сами мотаться по морозу, наплели ему какой-то чуши про больных домочадцев; допустим даже, что привез рукопись он не к Сидякиной, а на какую-то другую квартиру. Но помогал-то он именно Сидякиной, войдя в ее якобы безвыходное положение; забирая и отдавая рукопись, он называл ее имя. Об этом главном обстоятельстве религиозная поэтесса
       105
      предпочла забыть, уцепившись за чисто внешние недоразумения, в которых Жизнев не обязан был
      разбираться ни тогда, ни теперь. Этого лицемерия Жизнев поначалу не разглядел и рассыпался в извинениях, но Сидякина на них не ответила - похоже, и не собиралась отвечать. Вместо нее в разговор ворвалась одна из ее пламенных поклонниц - о таких Марло писал: "Для дьявола подходит
      вид святоши" (369). А Лоуренс указал на то, что показная религиозность таких людишек вытекает из их глубокого эгоизма: как все эгоцентрики, они тревожатся о будущем своего эго. Дама обрушила на Жизнева поток брани и, что любопытно, угроз, обещая добраться до него уже не виртуально. Зачем? Видимо, чтобы расцарапать ему лицо, занеся инфекцию посредством грязных ногтей. "Я не намерена дальше это терпеть!" - восклицала эта фурия с немецкой фамилией. Жизнев, вообще говоря, заметил, что тевтоны в социальных сетях почему-то отличаются особым полемическим пылом. Чего же было ожидать тут, когда речь зашла о покушении на честь религиозного руководителя? Жизневу вспомнились меткие слова из "Сказок 1001-й ночи" о том, что "всякий, кто далеко заходит в благочестии, человек скверный и коварный" (370). Наш герой отправил распалившейся дуре достойный ответ, однако те дамы, которые поместили материал Сидякиной, не ожидали такого накала дискуссии, испугались религиозных хунвэйбинов и стали удалять все комментарии. Жизнев пожалел бедных дам и, чтобы прекратить склоку, не стал посылать ответ на личную страницу обнаглевшей поклонницы Сидякиной. Сама же поэтесса, как показалось нашему герою, с далеких восьмидесятых в моральном отношении отнюдь не выросла: неблагодарность и склонность обделывать свои дела чужими руками остались, зато прибавилось лицемерие (хотя оно, возможно, было и ранее), а главное - упоение своей ролью руководительницы, окруженной толпой фанатиков. Удобная роль: сам кумир витает в облаках, а поклонники между тем при помощи грязной брани и угроз разбираются с недовольными. К такой позиции не подкопаешься, да и станет ли кто подкапываться, памятуя о зарубежной известности Сидякиной и о том, что она доктор богословия - не простого, а тоже зарубежного? Вспомним Салтыкова-Щедрина: "Артистической натуре отпускаются наперед все грехи, все заблуждения, ибо уму простых смертных могут ли быть доступны те тонкие, почти эфирные побуждения, которыми руководствуются натуры гениальные, и может ли быть, следовательно, применен к ним принцип вменения?" "Ну-ну", - хмыкнул Жизнев и, как Галчинский, подумал о том, что подлинные лавры в конце концов достаются не лгунам, а праведникам, и не погибнет тот поэт, который пишет для народа, а не для группки богемных болванов.
       Но вернемся еще ненадолго в Новосибирск. Во время пышного банкета, устроенного "Молодостью Сибири" (точнее, ее спонсорами) Жизнев взял у некоей изрядно подвыпившей, но очень хорошенькой девушки по имени Виталина обещание непременно приехать к нему в Москву. Наутро Жизнев вспоминал о разговоре с Виталиной уже без всякого оптимизма - его начинало угнетать вечное гастрольное многолюдство и обилие собеседников, не позволявшее оттеснить предмет своих чувств в укромный уголок и там поступить как Франсиско Са де Миранда, который считал, что в отношениях с женщиной, главный секрет в том, чтобы вовремя пустить в ход руки. Наш герой отправился перекусить в ресторан, где к нему присоединилась еще одна артистическая натура - поэт П. Обильно, но в то же время очень быстро позавтракав, П. удалился, сказав, что скоро вернется. Поджидая его, Жизнев нарочно затягивал трапезу, пока не сообразил, что поэт П. самым банальным образом удрал, предоставив ему оплачивать свой заказ. Поняла это и официантка, которая пристала к Жизневу как банный лист, требуя сказать, в каком номере живет столь жадный постоялец. Из ложно понятого чувства товарищества Жизнев заявил, будто не знает, где поселили поэта П. "Я что ему, нянька или брат? - пожимал плечами Жизнев. - Знаю, что в вашей гостинице, вот вы и выясняйте". На требование подошедшего метрдотеля заплатить за П. Жизнев весело рассмеялся. "Ну как же, буду платить за всех сбежавших, - сказал он язвительно. - А где он живет, я знать не обязан, понятно? Захотите найти - найдете, это ваша работа, а не моя". С этими словами Жизнев покинул ресторан, хотя в душе у него всё кипело от желания
      
      
       106
      сдать мерзавца П. со всеми потрохами.
       Года через три после описанной сцены поэта П. исключили-таки из Сообщества. Но произошло это не из-за того, что он на каждом концерте читал одно и то же; не из-за того, что он совершенно ничего не делал ради общего блага; не из-за того, что он обманывал товарищей и мешал
      выходу в свет их произведений. Да, было давно понятно, что для Сообщества он лишь балласт, что он снижает накал концертов, что творчески он стремительно деградирует и никакого толку от него не предвидится и в будущем. Однако поэта П. защищал Сидорчук, видя в нем идейного собрата и верную поддержку в случае каких-либо трений внутри Сообщества. И тот же Сидорчук - так распорядилась судьба - сыграл главную роль в назревшем изгнании П. Все произошло после совместных гастролей этой парочки в Петербурге. Там поэт П. заставил Сидорчука заплатить за себя по счету в недешевом ресторане, а потом оплатить их общую поездку на такси в Гатчину. Такого прижимистый Сидорчук вынести не смог и по возвращении заявил, что П. необходимо гнать из Сообщества поганой метлой. Как писал Гоцци:
       От малой искры города пылают,
       И малый повод у любой беды (371).
      
       Глава XIX
      
       Конечно, Сидорчук тоже был кое в чем виноват перед поэтом П. (впрочем, как и перед всем Сообществом). Выше уже говорилось, что после успешно проведенного концерта в честь 10-летия Сообщества жадный магистр обманным путем прикарманил большую часть выручки, полученной от продажи билетов. Поэт П., как и прочие его товарищи, получил гораздо меньше, чем ожидал, и рассвирепел так, что удивил даже сильно рассерженного всем случившимся Жизнева. По адресу Сидорчука лились неиссякаемые потоки отборнейшей брани - недаром румыны славятся по всей Европе как отъявленные ругатели и сквернословы. Чего стоит лишь одна заурядная румынская поговорка, употребляемая вовсе не как проявление враждебности к собеседнику, а как простое выражение несогласия: "Ты, конечно, мне друг, Никуле, но еще слово, и я вырву тебе глаз без всякой жалости". Ярость поэта П. немного улеглась лишь после того, как Жизнев разделил между обделенными Сидорчуком товарищами выручку от продажи книг (хотя, по совести говоря, они к этим деньгам не имели никакого отношения). И все-таки П. затаил на Сидорчука злобу и поклялся отомстить, что и проделал с успехом в Петербурге. Вперед наука: нельзя посягать на самое святое чувство в душе скупца - на его любовь к деньгам. С другой стороны, лучший способ отомстить скупцу - это посягнуть на вышеупомянутое чувство.
       Итак, после Петербурга оскорбленным в самом святом и заветном оказался уже Сидорчук, и уже он возжаждал мести. Вдобавок поэт П. неприглядно повел себя в истории с публикацией книги избранной прозы Сообщества (в книгу входил также и роман Сидорчука, который магистру очень хотелось опубликовать, несмотря на признанное всеми занудство этого произведения). П. также стремился попасть в готовившуюся книгу, но у него не имелось никакой прозы кроме нескольких очерков на ресторанные темы, а быстро восполнить столь солидный пробел он в силу своей фантастической лени не мог. Тогда он стал продвигать прозу своей жены, с которой тогда еще не разругался. Однако эти небольшие юмористические зарисовки уже были опубликованы в предыдущей книге Сообщества, на что и указали любящему супругу. Тот сделал вид, будто все понял, забрал рукопись (в которую входили роман Сидорчука, роман Сложнова и три романа Жизнева) и отнес ее в некое издательство, с которым сотрудничал. А дальше началась тягомотина, очень похожая на историю со второй книгой Сообщества - той книгой, как помнит читатель, поначалу также занимался П.: пошли отсрочки и оттяжки, коим не предвиделось конца. Наконец Жизнев обратил внимание на то, что все сообщения об отсрочках он выслушивает почему-то из уст поэта П., а ведь над книгой должны работать другие люди. Жизнев потребовал у П. телефон
      
       107
      
      издательства, дабы самому разобраться в ситуации. П. заявил, что в издательстве идет ремонт и телефоны там не работают. Жизнев, конечно, заподозрил неладное, но, не желая проявлять недоверие к товарищу, подождал пару недель, после чего вновь услышал от П. ту же дурацкую отговорку. Тогда он попросту узнал телефоны издательства в справочной службе. Состоявшийся затем телефонный разговор подтвердил самые худшие его опасения: никакой рукописи в издательстве в глаза не видели, потому что П. ее туда попросту не приносил. Дабы этот интриган не уничтожил рукопись (а рукопись была дорога потому, что свои труды авторы, еще не имевшие компьютеров, печатали на машинке), Жизнев ласково сообщил П., будто над рукописью решено еще поработать, возможно - даже чем-нибудь ее дополнить, и он, Жизнев, собирается сам заехать за ней в издательство. Тут П., перед которым вновь забрезжила надежда, закричал, что он заедет в издательство сам и всё привезет - ему, мол, для товарищей ни сил, ни времени не жалко. Хитрость сработала, и на следующий день наш герой уже держал в руках многострадальную рукопись, провалявшуюся у П. под лавкой около года. Затем Жизнев отнес романы в издательство, где сам работал в то время - владел издательством неунывающий Вован Семенов. Тот не любил отказывать Жизневу, дело закрутилось, и через три месяца поэты уже бойко торговали новой книгой на своих концертах. Но, разумеется, Сидорчук не забыл и не простил бывшему дружку попытки загубить это издание. Вероятно, не входи в книгу роман Сидорчука, и поэту П. его коварство в очередной раз сошло бы с рук, но тут речь шла о вопиющем нарушении субординации, и магистр затаил злобу. На свет это чувство вырвалось после уже упоминавшейся поездки в Петербург. С тех пор зрителей, желавших на концертах полюбоваться на клоунские замашки поэта П., ожидало горькое разочарование: им объясняли, что их любимец членом Сообщества уже не является. "Исключен за творческое бессилие", - едко сообщал магистр. "Отсекаем загнившие члены", - торжественно добавлял Жизнев, а Сложнов просто фыркал в пластиковый стаканчик с коньяком, которым поэты привыкли подкрепляться во время концертов.
       Сложнову любить поэта П. тоже было не за что - тот гадил ему по мелочам точно так же, как и всем прочим ближним. Жизневу вспомнился один случай: поэты возвращались из Краснодара, поезд шел уже по Москве, до вокзала оставалось пять минут, а поэт П. продолжал спать или делать вид, будто спит, нервируя и попутчиков, и особенно проводницу, собиравшую белье. Сложнов осмелился тронуть его за плечо, поэт П. вскинулся, словно подброшенный пружиной, и набросился на Сложнова не просто с бранью, а с бранью такой, которая была сформулирована максимально оскорбительно. Сложнов отошел, пожимая плечами. Поезд уже подходил к перрону. Поэт П., разбрасывая в разные стороны белье, принялся поспешно собираться, но ни Жизнев, ни Сложнов не стали его ждать. Что за фрукт поэт П., они, конечно, давно уже знали, но на душе у них все равно было скверно. Когда через десяток лет после этой сцены Жизнев увидел поэта П. на каком-то банкете, то ахнул про себя: "Вот она, кара Божья!" Тогда в поезде поэт П. обозвал Сложнова, в частности, "лысым дураком", а теперь на черепе ругателя, словно на заднице какого-то грызуна, сиротливо торчало лишь несколько волосков, сквозь которые нездорово белела влажная кожа. "Чти слово: поверь, всемогуще оно" (372), - писал Фирдоуси. Однако поэт П. Фирдоуси не читал, а слово использовал во зло ближнему, за что и поплатился.
       Впрочем, изгнав поэта П. из Сообщества, Сидорчук на этом не успокоился. Поэту П. тогда вообще не везло: во-первых, всенародно известная поп-группа, тексты к песням которой написал П., прекратила исполнять очередной его шедевр, где имелись такие строки: "А в чистом поле - система "Град", // За нами Путин и Сталинград". Некоторое время песня гремела из всех торгующих дисками ларьков, ибо задумывали ее как суперхит. Жизнев неоднократно видел, как простые граждане, слушая эти слова, заливались смехом, ибо даже на фоне прочих глуповатых эстрадных опусов этот текст ярко выделялся своим идиотизмом и беззастенчивым холуйством. Поп-группа собиралась раскручивать свой хит и далее - в этом коллективе забавы ради музицировали известные медиа-магнаты, а они убеждены в глупости населения, эту глупость в первую очередь обслуживают, на ней зарабатывают и твердо на нее полагаются. Однако песню, как рассказали Жизневу осведомленные люди, услышал
      
       108
      
      кто-то в кремлевской администрации и, слава богу, понял, что такой текст своей кретинской благонамеренностью (замешенной на беспредельном цинизме поэта П.) способен не возвысить президента в глазах народа, а, наоборот, изрядно его опозорить. Последовал звонок поп-деятелям из Кремля, и хит исчез - как отрезало. А с ним исчезли и гонорары за выпущенные диски, и отчисления с каждого исполнения песни по телевидению или по радио, и музыкальные награды - за такую песню их просто не смогли бы не дать.
       Во-вторых, поэт П., привыкнув вдохновляться уворованными чужими строчками, наконец зашел слишком далеко. Обычно он воровал у поэтов, живших достаточно давно, либо у товарищей по Сообществу, что было достаточно безопасно (Сидорчука он, правда, не трогал, зная его склочный нрав). А тут черт его дернул украсть изрядный кусок из стихотворения поэта А.Т., который незадолго до того стал жертвой несчастного случая. Похищенные строки П. поместил в свой опус почти без изменений. Поэтому кражу сразу заметили, а так как жертва являлась человеком весьма общительным и прочно входившим в некий устоявшийся литературный кружок, то за покойного вступились, причем не какие-то простые смертные, а люди, имевшие доступ на страницы ряда печатных изданий. На голову П. посыпались давно заслуженные им громы и молнии, причем, неожиданно для всей литературной Москвы, значительную часть перунов обрушил на него Сидорчук. А ведь эту парочку все считали друзьями! Однако Сидорчук заявил, что правда для него превыше дружбы и что грабить покойников - последнее дело. "Друга не пожалел ради правды", - шептались тогда многие, глядя на Сидорчука. Газеты постарались, чтобы скандал не затух слишком быстро, и потому поместили также и ответные выпады поэта П. Но, несмотря на лепет оправданья, репутация П. получила жестокий удар. Он потерял не только место в Сообществе, но и место в литературной среде вообще - слишком многие люди знали погибшего А.Т., дружили с ним и потому на выходку П. отреагировали жестко. Конечно, если бы П. знал, как обернется дело, он не затруднился бы рассыпаться в самых униженных извинениях. Однако чутье его подвело, он стал раздраженно отбрехиваться и в результате, по его собственному выражению, "выпал из литературного контекста". Рассорившись с женой, он лишился московского жилья, но каким-то образом, используя остатки связей, устроился в переделкинское общежитие для престарелых литераторов. Но хуже всего было то, что после газетных дрязг он стал опасаться и далее вершить плагиат. Утратив этот привычный творческий допинг, он стал писать уж совсем откровенную галиматью. В 2009-м году он имел глупость издать толстую книгу, куда вошли не только его старые стихи, надоевшие всем благодаря постоянным читкам на концертах, но и новые, чудовищно бездарные и нудные сочинения. Из всего тиража была продана всего одна книга - по слухам, ее купил какой-то пьяный молдавский гастарбайтер. Те люди, которым П. всучил свою книгу в качестве подарка, вынесли из знакомства с нею совершенно определенное мнение, более походившее на смертный приговор поэтической репутации П. Ну и довольно о нем - если далее он и появится на наших страницах, то разве что случайно. Леопарди с горечью писал:
       Согласен я с сужденьем,
       Что, если хочешь заслужить у века
       Хвалу и славу - не противоречь
       Ему, с ним не борись, а повинуйся,
       Заискивая: так легко и просто
       Окажешься средь звезд (373).
      Поэт П. всерьез последовал этому совету. Однако наш век настолько жесток, что даже откровенное низкопоклонство перед ним еще не гарантирует успеха. Для поддавшихся искушению такой исход, вероятно, чрезвычайно обиден.
      
      
      
      
       109
      
       Глава XX
      
       Жизнев работал и вспоминал, вспоминал и работал. Переделка "Исторического лексикона", то есть энциклопедии выдающихся лиц мировой истории, была трудом такого масштаба, что могла бы прославить хозяйку издательства, в котором работал Жизнев. К середине двухтысячных несколько фирм, объединившихся вокруг "Академкниги", выпустили около десятка томов "Лексикона", но на этом их возможности иссякли. Тома по XIX и XX векам предстояло делать с нуля, прочие - основательно отредактировать и, главное, дополнить: историческими справками, разъясняющими статьями, врезками, иллюстрирующими творчество рассматриваемых лиц, а также изобразительным материалом - его следовало искать в Интернете, подбирая картинки с соответствующим разрешением. Хозяйка издательства теперь была не просто женой хозяина - нет, она добилась всех своих целей, соединив в едином собственном лице статусы и должности владелицы, коммерческого директора и главного редактора, а также выделив себе в рамках холдинга особую фирму со своими финансами, кадрами и бухгалтерией. Однако все эти сомнительные достижения не сделали из властной дамы профессионала, так же как умение всегда вылезать, расталкивая других, на видное место не сделало из Сидорчука большого поэта (в двух этих фигурах Жизнев всегда усматривал большое внутреннее сродство). Хозяйка по-прежнему не могла толком объяснить исполнителю его задачу, по-прежнему не отличалась тактом, не видела или не хотела видеть чужих заслуг, что вообще характерно для людей невежественных, к числу коих она, увы, принадлежала. Собственные мнения были для нее, как и прежде, святы, но еще святее были деньги. Трудно винить ее в том, что выжимание денег из работников являлось главной целью всех ее действий: она ведь являлась капиталистом и не могла пойти против своей классовой природы. Однако житейское искусство капиталиста в том и состоит, чтобы не раздражать работников чересчур явно выраженными материальными побуждениями. Увы, для того чтобы держаться таким образом, начальнице нашего героя решительно не хватало такта. Зато самолюбия ей хватало с избытком: оно воспрещало ей признвать собственные ошибки, и потому за просчеты нашей бизнес-дамы частенько платились ее работники. Так, например, Сложнов написал половину заказанного ею веселого боевика, и лишь тогда выяснилось, что пишет он не то, что виделось заказчице. Та, конечно, потребовала деньги назад, и Сложнов по избыточной честности пошел у нее на поводу, вернув половину аванса, хотя никакой вины Сложнова тут не было - одно невнятное целеполагание, уже осточертевшее всем в издательстве. Коньком нашей бизнес-леди являлась "работа с людьми": назначение нереальных сроков, приставание с вопросом "когда сдашь?" (хотя ответить на этот вопрос обычно невозможно), постоянные напоминания о том, что денежки на зарплату уходят, а отдачи не видно... В итоге интеллигентные сотрудники, уверовав в собственную деловую никчемность, трудились не зная выходных и праздников, дабы отвести от себя упреки, которых совершенно не заслуживали (особенно при их невеликой зарплате). Еще с середины 90-х в описываемом издательстве застряло несколько буквально золотых сотрудников, - точнее, сотрудниц. По платежным ведомостям они проходили как редакторы, но делать могли всё: отлично редактировать тексты, составлять любые книги - от поэтических антологий до сборников кулинарных рецептов, подбирать оформление, сочинять, если потребуется, целые романы... На глазах Жизнева эти прекрасные женщины одна за другой уволились, не выдержав постоянных понуканий и попреков. А ведь с хозяйкой они были чуть ли не подруги! Что уж говорить о Жизневе, который то поступал в издательство, то под давлением хозяйки оттуда уходил: он никак не мог считать свою службу долговременной и ожидал лишь очередного всплеска начальственного недовольства. Поначалу, правда, хозяйка не скупилась на похвалы в его адрес, и так, к удивлению Жизнева, прошло целых два года, в течение которых он напряженно работал, зато избежал нищеты и тяжкой доли фрилансеров, вынужденных, наплевав на все законы о труде, вкалывать сутками за ничтожные деньги. А потом, на третий год, хозяйка решила взяться за "Исторический лексикон", и на этом относительно спокойная жизнь нашего героя
      
       110
      
      закончилась. Собственно, за "Лексикон" в издательстве взялись еще раньше, но занимавшиеся им редакторы с задачей не справились и один за другим вылетели на улицу. Оно и понятно - для этой работы требовался уникальный набор качеств: историческая начитанность, владение пером, редакторский опыт, неимоверная усидчивость и пламенная любовь к предмету своих занятий. Такое сочетание хозяйка нашла только в Жизневе, но вместо благодарности судьбе сразу вспомнила о деньгах и стала давить на сознательность: мол, тем редакторам я платила, а они ничего не сделали, деньги потрачены зря, а времена тяжелые... Короче говоря, Жизневу было предложено переработать оба тома объемом около 150 авторских листов за два месяца. Если вспомнить о том, что обычной нормой работы редактора является один авторский лист в день, то чудовищный авантюризм таких заданий становится понятным, а ведь помимо редактирования следовало выполнить целый ряд куда более сложных работ.
       Возьмем для примера лишь один, самый первый очерк из двухсот тридцати шести, входивших в два порученных Жизневу тома. Сам исходный очерк из первого варианта "Лексикона" составлял около полулиста (то есть около двадцати тысяч знаков) очень коряво написанного текста, то есть этот текст требовалось, по сути, переписать и перепечатать на компьютере. Речь в нем шла о занятной фигуре - об Аббасе Великом, иранском шахе в 1571-1629 годах. Тома в "Лексиконе" строились по хронологическому принципу, поэтому восточный деспот угодил под одну обложку с мирными титанами Возрождения, жившими в тот же период времени, то есть в XIV-XVI веках. Помимо топорного слога, исходный очерк не понравился Жизневу еще и недостаточной научной добросовестностью, ибо трудно поверить, что его автор был настолько наивен, что всерьез приписывал своим читателям знание востоковедческих терминов, порой весьма сложных и глубоких. Жизнев попытался поставить себя на место этих читателей и решить, какие ключевые термины окажутся им непонятны и потребуют поэтому написания разъяснительных статей. В результате такой мыслительной операции Жизнев пришел к выводу, что придется написать четыре разъяснительных статьи: "Тюрки" (которых рядовой читатель при отсутствии разъяснений непременно спутал бы с турками, населяющими Малую Азию); "Сунниты и шииты" - о сути вероучения двух главных "внутренних конфессий" в исламе и об их разногласиях; "Зороастризм" - о древней домусульманской религии Ирана и причинах ее быстрого падения перед лицом наступающего ислама; "Суфийские ордены в исламе" - о сути суфизма как способа богопочитания, распространенного среди мусульман, и о том, что представляют собой объединения суфиев, в литературе христианских стран называемые обычно орденами по их определенному сходству с христианскими орденами монахов и рыцарей. О суфийских орденах будущий читатель "Лексикона", конечно же, не знал ни уха ни рыла, а между тем без разъяснения этого термина весь очерк никуда не годился - достаточно сказать, что дед героя очерка стал иранским шахом и основал династию лишь благодаря своему главенству в суфийском ордене сефевийя (по названию этого ордена получила свое название и династия Сефевидов). В статье Жизневу пришлось ссылаться на таких мусульманских философов, как аль-Газали, Ибн аль-Араби, а также на Льва Толстого, думавшего о познании Бога так же, как и эти великие умы. Кроме статей Жизнев счел необходимым для отражения суфийского мировоззрения и уровня культуры суфиев привести в очерке и стихотворение вышеупомянутого основателя династии, шаха Исмаила I, писавшего по-персидски и по-тюркски и известного среди поэтов под псевдонимом Хатаи. Имевшийся в очерке культурологический раздел "Персидская миниатюра" Жизнев решил подкрепить одноименным стихотворением Гумилева - благодаря стихам читатель должен был глубже проникнуться значимостью достижений средневековых персидских художников.
       Но это было еще далеко не все. Следовало еще подобрать к очерку иллюстрации. Жизнев нашел в Сети выполненный европейским художником портрет Аббаса Великого, персидскую миниатюру, изображавшую битву при Чалдыране, выигранную Аббасом у турок, и ряд фотографий: памятник поэту Хатаи в Баку (азербайджанцы считают Хатаи своим, так как этот поэт-монарх,
      
       111
      
      подобно им, был тюрком); дворец Чихил-Сутун в Исфахане, построенный при Аббасе; "Мечеть имама" в Исфахане, заложенную при Аббасе и достроенную уже после его смерти; "Голубая мечеть" в Тебризе, тогдашней столице Ирана, и близ нее - памятник великому поэту Афзелиддину Хагани (одному из любимых поэтов Жизнева), писавшему, как и Хатаи, по-тюркски и по-персидски. К разделу "Персидская миниатюра" Жизнев подобрал с десяток миниатюр XV-XVII веков, в основном - иллюстраций к поэмам классиков: Фирдоуси, Аттара, Низами. Заметим, что к изображениям зданий и памятников следовало также отыскивать имя архитектора и скульптора и год возведения, соответственно к изображениям картин, скульптур, гравюр, рисунков, миниатюр, георгафических карт и т.д. - имя художника, гравёра, картографа и год создания. На это уходило немало времени, больше всего работы задавали памятники: если при изображениях картин имя автора и год создания обычно имелись, то памятники помещались в сети лишь с именем исторического лица, в честь которого они были поставлены, а иногда - только с именем фотографа. Казалось, будто памятники растут сами по себе, подобно грибам. Разумеется, когда речь шла о менее экзотических персонажах, чем восточные тираны ( хотя о таковых в книге было много очерков - "Тимур", "Туглаки". "Узбек". "Гаджа Мада", "Фахраддин" и т.д.), разъяснительных статей требовалось меньше, однако тогда к каждой странице текста делались врезки, в которых помещались отзывы современников и нынешних специалистов - философов, критиков, искусствоведов, историков - о том или ином писателе, художнике, государственном деятеле. Число таких врезок к каждому очерку колебалось в зависимости от размеров последнего от четырех до двадцати и более, а число изображений доходило до сорока. Кроме того, для иллюстрации деятельности писателей или философов следовало помещать выдержки из их произведений, и чем разнообразнее было творчество того или иного автора, тем больше требовалось выдержек. Всё вместе создавало на удивление целостную и доходчивую картину - готовые очерки Жизнев просматривал не без удовольствия. Поэтому он всячески противился призывам хозяйки издательства во имя ускорения работы сокращать число дополнительно включаемых в исходный текст материалов. Он уже понял, сколько именно этих материалов создавало своего рода стереоскопический эффект, и ради достижения этого эффекта был готов не щадить личного времени, коли уж рабочего времени ему давали недостаточно. Увы, чтобы сделать два тома в должном качестве и вместе с тем хоть с каким-то приближением к срокам, согласованным в упорной борьбе с хозяйкой издательства (о двух месяцах, слава богу, речь уже не шла), приходилось работать с утра до вечера, захватывая выходные и праздники. Жизнев в полной мере оценил бизнес-мудрость своей начальницы: надо сразу называть нереальные сроки - пусть работники потом выторговывают для себя послабления, все равно вкалывать им придется куда больше, чем если бы сроки устанавливались путем банального споставления объема предстоящей работы с человеческими возможностями. Разумеется, работать в таком режиме можно только при большой любви к истории во всех ее разветвлениях, от истории войн до истории наук, и в случае с Жизневым это условие соблюдалось в полной мере. Просмотрев список очерков, Жизнев выделил те исторические персоны, по которым у него недоставало литературы, зашел на букинистические сайты в Интернете и в скором времени стал получать по почте целые горы книг. О возмещении своих затрат Жизнев не просил, ибо, во-первых, не сомневался в отказе, а во-вторых, не считал возмещение вполне правомерным, ведь все закупленные книги он высоко ценил и зачислял в свою и без того огромную библиотеку.
       Надеемся, что мы не слишком утомили читателя этой главой, в которой мы отчасти повторяемся и в которой вроде бы ничего не происходит. Наше извинение лишь в том, что глава эта достаточно коротка. Ею мы лишь хотели доказать справедливость высказывания Гонкуров: "О смешное заблуждение! Люди, о которых обыватель думает, что их жизнь сплошной праздник, сплошные оргии, что они берут от жизни вдвое больше, чем другие, на самом деле не располагают свободным вечером, чтобы провести его с друзьями в обществе" (374). Разве не то же самое происходило и с нашим героем? Иные могли бы назвать
      
      
      
       112
      
      его жизнь несчастьем, сущей каторгой, в особенности для человека с признанным талантом. Но что такое современное признание? О нем Джордже Баковия писал: "Когда-нибудь, оставив мне ту же нищету, меня признают великим поэтом, и у меня будет одной горькой мыслью больше" (375). Великим Жизнева называли очень часто, помогали ему при этом очень редко, но характер у него был не столь унылый, как у румынского поэта. Ему больше нравился армянин Мкртич Нагаш с его бодрым призывом: "Одет и сыт? Доволен будь! Иное - прах!" (376) Кроме того, нашему герою хватало ума порой оглядывать окружающий мир и видеть в нем множество людей, своих соотечественников, которым выпала куда худшая доля, нежели ему. Да и доля тех, кто считал неудачником его самого и таких, как он, не внушала ему ни малейшей зависти. Он был согласен с Малларме, который сказал, что земное счастье гадко и подобрать его можно только заскорузлыми руками подлеца или дурака - ведь такие люди не видят или не хотят видеть над низеньким земным счастьем высокое небо Идеала. Своей духовной слепотой, природной или сознательной, современные счастливцы, создатели непогрешимых плутовских схем и обладатели огромных состояний, нередко внушали Жизневу гнев, но чаще - жалость, смешанную с презрением. Он ведь знал, что в хадисах Пророка сказано: "Богатство не в преизбытке мирских благ, а в преизбытке душевных свойств" (377). А уж какие душевные свойства там, где и сама душа-то никак себя не проявляет? Если же нашему герою приходилось в жизни совсем туго, он утешался, вспоминая великие слова аль-Газали: "Недовольство обстоятельствами - это упрек Всевышнему, создавшему их" (378).
      
       Глава XXI
      
       В предыдущей главе мы попытались с достаточной конкретностью показать, каким образом приходилось зарабатывать на хлеб нашему герою. Однако тем самым мы сказали о его трудовой деятельности далеко не все. Большая и важнейшая ее часть протекала не на преподавательской кафедре, не в издательствах и даже не дома за рабочим столом. Читатель, разумеется, догадался, что речь идет о сочинении стихов, поскольку проза и рабочий стол неразделимы, даже если стол приходится сооружать из камней на пляже. Стихи же можно сочинять и записывать и ночью в полусне, и на прогулке, и в поездах метро - была бы с собой записная книжка. Но всякому ли понравится такая жизнь - постоянно ожидать некоего требования свыше, вынуждающего доставать блокнот и что-то записывать? Разумеется, не всякому - ведь это нездоровая жизнь. Примерно так живут больные грудной жабой, вынужденные постоянно иметь при себе и порой доставать пузырек с нитроглицерином. Чтобы выбрать такой образ жизни, необходимо совпадение нескольких условий. Во-первых, человек должен испытывать неотвязное желание отразить в слове то, что он видит и чувствует. Во-вторых, он должен ощущать ни на чем не основанную уверенность в том, что сделанные им отражения вызовут интерес у окружающих. В-третьих: вышеупомянутая уверенность должна быть непоколебимой, то есть не зависеть от неблагоприятных отзывов окружающих. Иначе говоря, из начинающего поэта мастер получится только в том случае, если юноша окажется фанатиком своего дела, если непонимание, придирки, оскорбления и собственные просчеты не заставят его свернуть с избранного пути. Деятелям техники и точных наук легче, ибо они имеют дело с точно измеренными деталями, показателями энергии и количествами вещества, а вот легко ли измерить собственный талант, а также тупость, косность, зависть и прочие свойства ближних, влияющие на негативную оценку произведения искусства? В случае неудачи инженер сразу видит, какая деталь не выдержала нагрузки, и начинает менять ее параметры, количество нагрузки или применяемой энергии, а вот поэту нелегко определить, его ли вина в том, что стихи не пользуются успехом у публики, или просто публика до них еще не доросла. А значит, нужен фанатизм, безотчетная вера в собственный талант, в значимость собственных слов, - без этого любой холодный прием, любая несправедливая критика могут заставить будущего гения опустить руки (что и
      
       113
      
      случилось с друзьями Жизнева, как мы видели в части I нашего романа). Ясно, что вышеназванные свойства не могут быть привиты воспитанием и уж тем более не могут стать плодом раздумий и здравого смысла. Не отрицая значения внешних влияний, все же можно сказать, что склонность к любой деятельности есть в первую голову детище судьбы, но о склонности к искусству, а особенно к поэзии, которая есть, по мнению многих, первое из искусств, можно это сказать с наибольшим правом. Кто кроме судьбы мог заставить нашего героя начать бумагомарание, растянувшееся на всю жизнь? Его родители если и интересовались искусством, то лишь в студенческие и аспирантские годы, а потом с ними произошло то, о чем писал Уэллс: "К строительству и садоводству можно пристраститься, как к алкоголю, отвлекая свой ум от всего мира и от собственных притязаний..." (379) Наш герой был поздним ребенком, так что развивать его творческие наклонности оказалось уже некому. В семьи одноклассников, где книга была спутником жизни, а поход в музей - обычным явлением, он стал вхож довольно рано, но благодаря лишь обычной мальчишеской дружбе, а не сходству духовных интересов. Чем же, кроме вмешательства Судьбы, можно объяснить то, что полки с книгами, ни одной из которых он не читал, властно потянули его к себе, а поход в музей - он, его друг и во главе - дед друга, - представлялся ему заманчивее любых обычных мальчишеских развлечений? Маленький Жизнев порой описывал в тетрадке либо эти походы, либо какое-нибудь особенно опасное катание с гор на санках, либо особенно грандиозное сражение за снежную крепость на пустыре. Затем, уже в третьем классе, Жизнев начал выпускать газету, обращенную к одноклассникам, в которой, под влиянием фильма "Республика ШКИД", призывал объявить свой третий "А" класс отдельным государством (президентом которого он, как автор идеи, намеревался стать, конечно же, сам). Жизнев никак не хотел отступиться от этой идеи, получившей некоторый отклик в массах, также смотревших замечательный фильм по роману Белых и Пантелеева. Тогда-то Жизнев и получил первый урок политики: завуч, она же учительница литературы, старая дева с деспотическими наклонностями и званием заслуженного учителя РСФСР, произнесла перед классом длиннейшую речь, в которой обратила внимание граждан будущей республики на некоторые недостатки нашего героя. В результате этой речи президентом республики после вполне демократических, разве что проведенных открытым голосованием выборов стал любимый племянник завуча Андрюша Сугубов. Недостатков у него тоже хватало, однако их никто не обсуждал. Дальнейшего развития идея не получила, однако потребовала от Жизнева написания ряда статей и некоторого развития слога. Затем наш герой переключился на рассказы, затем на сказки, однако больше всего радости ему почему-то приносило сочинение стихов (которые впоследствии все до единого пришлось уничтожить). Вот когда все начиналось - разве это не перст судьбы? Как писал Рылеев:
       Но роковой его удел
       Уже сидел с героем рядом
       И с сожалением глядел
       На жертву любопытным взглядом.
      Мы не рискнем сказать, что нашего героя на сомнительную дорогу сочинительства увлекли первые похвалы его детским произведениям из уст одноклассников или брата. По словам Жизнева, уверенность в ценности даже самых первых своих сочинений жила в его душе еще до получения каких-либо отзывов на них. Он также ни секунды не сомневался в том, что со временем создаст целые книги стихов, и это будут сплошь шедевры, которых люди просто не смогут не полюбить. Он был впечатлительным ребенком, живо откликался душой на все увиденное, для ребенка невероятно много читал, причем очень рано и по доброй воле перешел с приключений на классику, - то есть у него были некоторые основания считать свой духовный опыт интересным и важным для окружающих. Вряд ли стоит видеть в этом самомнение, смешное в мальчишке десяти с небольшим лет: для ребенка Жизнев и впрямь серьезно трудился над самим собой, да и впоследствии не сошел с этой трудовой стези. Уже тогда Жизнев думал как Иммерман, хотя и не формулировал так чеканно: "Смысл
      
       114
      
      высшего существования состоит в том, чтобы выйти за пределы узко личного и вложить свое духовное богатство в других людей" (380). Можно сказать, что, определив для себя свое призвание, во взглядах на дальнейшую жизнь наш герой был солидарен с Гёте (хотя и не читал тогда из Гёте ничего, кроме "Фауста"): "Величайшая заслуга человека заключается в том, чтобы как можно более подчинять себе обстоятельства и как можно менее подчиняться им. Наш мир лежит перед нами как гигантская каменоломня перед зодчим, который тогда лишь достоин этого имени, если из случайно нагроможденных природой глыб с большой бережностью, целесообразностью и уверенностью воссоздает рожденный в его мозгу прообраз. Всё вне нас - да, осмелюсь утверждать, и в нас самих - лишь стихия, но в глубинах нашей души заложена творческая сила, способная создавать то, что быть должно, и не дающая нам ни сна, ни покоя, пока оно так или иначе не будет воплощено нами вне или внутри нас" (381). Наш герой не сомневался не только в значимости собственной личности или своего творчества, - нет, он к тому же был убежден, что это такая значимость, которая решительно выдается из ряда вон. Собственно, именно в таком случае, считал он, только и стоит заниматься творчеством - скромное место в рядах армии художников не оправдывает затраченного труда. Такая убежденность в столь юном возрасте, конечно же, не имеет никакого рационального объяснения. Однако в ней Жизнев, видимо, был не одинок - вспомним того же Гёте: "...Тому, кто не рассчитывает на миллион читателей, лучше бы и вовсе не писать" (382).
       Итак, главным итогом школьных лет для нашего героя стало то, что он полностью утвердился в своем поэтическом призвании. Далее потекли годы учебы и трудовой деятельности: следовало получить специальность, дабы зарабатывать на хлеб. Зарабатывать пером там, где господствовала "проходимость", Жизневу категорически не хотелось. Как то ни странно, эта изначальная отлученность от публикаций оказала благотворное влияние на творческое созревание нашего героя. Батюшков - лучший, пожалуй, русский теоретик поэзии, постигший ее не как ценитель, а изнутри, как создатель, - Батюшков писал (увы - похоже, оставаясь неуслышанным): "Знаете ли, что убивает дарование, особливо если оно досталось в удел человеку без твердого характера? Хладнокровие общества: оно ужаснее всего!" Однако характер у нашего героя был, и даже, как мы выяснили, несколько фанатического склада. "Талант, - писал Батюшков, - питается хвалою, но истинный, великий талант и без нее не умирает". Не наше дело оценивать здесь степень одаренности поэта Жизнева, но одаренность, видимо, тоже была, ибо таково мнение множества людей поумнее нас, а уж если она была невелика, то помогали похвалы, без которых Жизнев и в самые глухие свои годы не оставался: его хвалили друзья, брат и те посторонние люди, которым доводилось читать его стихи. Да, Жизнев убедился в "хладнокровии общества" к своим сочинениям, но благодаря несколько параноидальной вере в себя писать не бросил и даже не очень огорчился, а просто решил, что осуществление всех надежд откладывается на несколько более долгий срок, чем ему сначала представлялось. Серьезного повода горевать вроде бы не было, ибо впереди лежал, казалось бы, бесконечный путь. Подумаешь - пятью годами раньше, пятью годами позже! А пока можно успокоиться, стихов никуда не носить, никому не кланяться и не приспосабливать пера к требованиям мирского торжища (требования эти, как предстояло увидеть Жизневу, меняются - то постепенно, то вдруг, резко и самым существенным образом). Понятно, что такое успокоение весьма благотворно сказывается на результатах творчества. Оно позволяет избегнуть той угрозы, о которой писал Киплинг: "Если у нас достанет терпения и времени развить свои возможности, мы бываем способны или не способны сотворить что-нибудь стоящее. Тут крайне важно умело и кропотливо овладеть самыми основами нашего ремесла. Но стоит нам только помыслить об успехе, о том впечатлении, какое наша работа может произвести на публику, допустить хоть малейшую мысль о дешевой популярности - и сразу же мы теряем свою творческую силу, свежесть манеры и все прочее. Я по крайней мере в этом убедился. Вместо того чтоб спокойно обдумывать работу и отдавать ей все свое мастерство, мы начинаем суетиться и думать о том, чего не в силах ни ускорить, ни остановить" (383). Жизневу не пришлось испытать на себе справедливость этих слов, зато многие его знакомые
      
       115
      
      литераторы жили и писали так, словно задались целью подтвердить своим примером вышеприведенное высказывание. Однако жизнь нашего героя, к счастью, соответствовала тому описанию развития поэта, которое дал Китс: "Поэтический гений обретает благодать собственными усилиями: ни законы, не предписания не подстегнут его созревания; ему нужны только самосознание и предельная собранность. Созидательное начало создает себя само" (384).
       Что ж, самосознания у нашего героя было, как уже говорилось, хоть отбавляй. Он творил, развивался, но все его усилия позднее, с высоты прожитых лет, стали казаться ему совершенно недостаточными. Иными словами, с собранностью у него, пожалуй, было слабовато. Трудно сказать, когда именно он стал постепенно понимать, что теряет впустую непозволительно много времени. Проще всего предположить, что понимание пришло после первого пережитого им сердечного приступа, когда стало ясно, что жизнь вовсе не бесконечна. Ведь примерно с этого времени, с начала 1987 года, в его творчестве заметен явный подъем и продуктивности, и мастерства. Видимо, какая-то часть истины в этом предположении есть. Вероятно и то, что сыграло свою роль Сообщество поэтов: творческая среда, публикации, похвалы, востребованность, известность. В этом утверждении тоже будет своя правда. И все же когда Жизнев думал о том, сколь разительно изменилось его отношение к творчеству, он вспоминал свои давние поездки на море.
       Можно спорить о том, является ли море некой духовной сущностью, обладает ли душой оно само. Однако о том, что оно воздействует на душу находящегося рядом с ним человека, спорить не приходится, ибо воздействие это ощущал каждый, с удивлением завидев вдали гигантскую дымчато-синюю стену, при ближайшем рассмотрении оказывавшуюся морем. И все же, вспоминая первую свою поездку в Криницу и ряд последующих, Жизнев поражался тому, сколь глух он оказывался к воздействию морской стихии, гор, лесов, чистого неба и вообще природы. Рядом с Жизневым в первых его поездках непременно оказывались попутчики, знавшие тысячу способов убить время, от пьянства до карт, от пляжного волейбола до выполнения сексуального долга. Приморское времяпрепровождение молодого Жизнева в такой компании заставляло Жизнева зрелого кривиться в гримасе стыда - чего стоили только бесчисленные партии в преферанс. Номер, столовая, пляж, танцплощадка - помимо этих мест наш герой нигде не бывал. Долгие годы окрестные берега, леса и горы оставались ему совершенно неизвестны - его душу у моря питали не они, а бесконечные пустопорожние разговоры и столь же пустопорожние занятия. Да, он влюблялся, но как-то вяло и бездеятельно, эти влюбленности не возвышали, а только засоряли его душу. В плюс ему можно поставить лишь то, что на море он всегда много читал, и хранилище его души все же пополнялось. Конечно, и море оказывало на него свое благодетельное воздействие - когда он отвлекался от никчемных разговоров и оглядывал полосатый водный простор, горы, покрытые зеленым руном лесов, и ползущие по склонам тени облаков. Однако это пополнение, это воздействие было непозволительно малым и медленным, и, вспоминая о том, как мало он писал в те годы даже на море, Жизнев вновь болезненно морщился от стыда.
       К счастью, угнетающим нас обстоятельствам свойственно меняться. Однажды изменились и те обстоятельства, при которых наш герой совершал свои поездки на море. В очередной раз на любимое побережье он отправился уже не в обществе натужно-веселых убивателей времени, а в обществе своего школьного друга, который был озабочен совсем не тем, чем прежние попутчики Жизнева. Друг занимался живописью, придя в искусство уже весьма зрелым человеком, кандидатом физико-математических наук, автором шестидесяти научных трудов, большая часть которых была издана также и за рубежом. Понимая, что в новой сфере деятельности обучение столь же важно, как и в прежней, друг Жизнева учился ремеслу самым серьезным образом - в частности, окончил с отличием художественно-педагогический институт (правда, если он и преподавал затем что-либо, то лишь правила искусства самому себе). Для этого серьезного человека цель поездки на море состояла не более и не менее как в освоении жанра морских пейзажей (марин), ибо в изображении среднерусской природы он уже преуспел - по крайней мере Жизнев не знал лучшего пейзажиста. Бывший физик, на
      
       116
      
      взгляд Жизнева, не уступал даже таким мэтрам, как Жуковский, Грабарь, Петровичев, Осмеркин... Наш герой яростно бранил себя за то, что в свое время не одобрил стихи такого человека. Да-да, дорогой читатель, речь идет о том самом однокласснике, перед которым Жизнев чувствовал невольную, но очень серьезную вину. Будь наш герой к нему внимательнее, русская живопись, возможно, и утратила бы выдающегося художника, зато Жизнев приобрел бы талантливого и безукоризненно честного товарища по литературной деятельности (а какова роль честности в литературе, Жизнев узнал на своей шкуре благодаря людям, товарищем которых поневоле считался). Впрочем, талантливому писателю ничуть не заказана и стезя живописца, достаточно вспомнить Волошина или Буццати. Увы, сожаления запоздали, и Жизнев отправился на Юг с мастером пейзажа, решившим освоить самый, вероятно, трудный, но и самый благодарный для художника предмет, а именно море. В течение совместной поездки Жизнев был освобожден от борьбы со временем, - напротив, он призвал его к себе в союзники. Время так же необходимо для творчества, как краски и чернила, без него ничего не может быть создано, и если человек наполняет время ничтожным содержанием, то как ресурс творчества оно уничтожается. С другой стороны, если его использовать с толком, то оно становится чем-то вроде оболочки или вместилища для великих деяний человека. Друг Жизнева не собирался терять на море ни минуты времени и этим прекрасным настроением заразил также и нашего героя. Прекратив разбазаривать время, Жизнев на собственном опыте убедился в справедливости следующих слов Батюшкова, чрезвычайно важных для всех поэтов: "Есть минуты деятельной чувствительности: их испытали люди с истинным дарованием; их-то должно ловить на лету живописцу, музыканту и, более всех, поэту: ибо они редки, преходящи и зависят часто от здоровья, от времени, от влияния внешних предметов, которыми по произволу мы управлять не в силах". О том же писал знаменитый русский филолог Леонид Майков: "Нет ничего хуже, как пропустить момент захватывающего интереса к какому-нибудь задуманному труду". Жизнева уже ничто не вынуждало пропускать эти бесценные моменты - наоборот, его друг с великим интересом относился к его творчеству, и было приятно показывать ему вечером плоды своего усердия. Впрочем, и Жизнев с таким же интересом разглядывал по вечерам дневную работу своего друга, с полудня до заката торчавшего на берегу под видавшим виды художническим зонтом. Поделившись достижениями, друзья обыкновенно выпивали - когда немного, а когда и поболее, обсуждали различные проблемы творчества и ложились спать в предвидении нового, столь же плодотворного дня. В ту поездку Жизнев впервые ощутил, каково отходить ко сну со спокойной совестью - до этого перед сном его всегда, пусть почти незаметно, томила совесть (или тоска по уничтоженному времени, которое уже ничем никогда не придется наполнить). И когда пришло время возвращаться в Москву, Жизнев вдруг обнаружил, что никогда еще столько не писал - почти ежедневно по стихотворению да еще большая часть начатого еще до поездки романа. В той поездке с Жизневым случилась большая беда, никак не связанная с творчеством: его любовь, начавшаяся еще в Москве, переместившись на побережье кончилась крахом. И тем не менее наш герой, возвращаясь в столицу, не пребывал в постоянном унынии. С ним поступили очень дурно, воспоминания об этом причиняли ему мучительную боль, но когда он вспоминал о количестве написанного, лицо его расползалось в самодовольной улыбке. Да и прожитые у моря дни позднее стали выглядеть в памяти совсем по-иному, чем раньше - наполнились значением, чистым внутренним светом, которого не могли замутить никакие любовные переживания. На фоне этого света и сама любовь, и ее объект выглядели довольно смехотворно, и потому Жизнев спокойно доверился времени, которое должно было унять боль. Вот так он понял наконец значение времени для творчества и значение творчества для собственной души.
       Глава XXII
      
       Сделав столь важное открытие, следовало, разумеется, дать себе отчет и в том, что попытки использовать время с наибольшей отдачей, больше творить и стать благодаря этому более
      
       117
      
      счастливым человеком непременно натолкнутся на яростное сопротивление всевозможных неблагоприятных обстоятельств. Приходилось не просто стремиться к духовному счастью, но и, подобно восточным мистикам, вырабатывать приемы и ухватки его обретения. Вновь вспоминался Батюшков: "Сей дар выражать и чувства и мысли свои давно подчинен строгой науке. Он подлежит постоянным правилам, проистекшим от опытности и наблюдения. Но самое изучение правил, беспрестанное и упорное наблюдение изящных образцов - недостаточны. Надобно, чтобы вся жизнь, все тайные помышления, все пристрастия клонились к одному предмету, и сей предмет должен быть - Искусство. Поэзия, осмелюсь сказать, требует всего человека". И еще: "Первое правило сей науки должно быть: живи как пишешь, и пиши как живешь". И еще, он же: "Я желаю - пускай назовут странным мое желание! - чтобы поэту предписали особенный образ жизни, "пиитическую диэтику"; одним словом, чтобы сделали науку из жизни стихотворца".
       Легко заметить, что в первом высказывании Батюшков утверждает, будто непогрешимые правила для поэтов уже существуют, а в третьем заявляет, что изобретение таких правил весьма желательно, то есть налицо их еще нет. И немудрено: для людей, работающих в одиночку, общих правил не существует, а ведь поэты именно таковы. Напротив, своего рода отрицательным правилом являются обособленность и привычка в первую очередь внимать самому себе. Мачадо писал, что "поэзия, которая хочет взволновать всех, должна быть очень личной. Самое глубинное в нас и есть самое общее". А потому каждый поэт вырабатывает себе собственные правила жизни и труда (или же не вырабатывает никаких и в этом случае сходит в могилу уже забытым, причем без всякой надежды на признание в дальнейшем). О сугубой индивидуальности подхода к решению этой задачи говорит пример самого Батюшкова: Жизнев, прочитав приведенные выше мудрые высказывания, не смог затем найти в сочинениях Батюшкова никаких указаний на собственный подход того к сочинительству. Было ясно, что писал поэт "когда писалось", то есть скорее случайно, сочинения свои после написания многократно переделывал, что указывает на недостаток усердия при первом, самом главном приступе к теме, свои литературные занятия упорно называл "маранием", то есть творчество не слишком его увлекало и его результаты он не особенно ценил. В итоге к тридцати четырем годам написано было мало, причем значительную часть написанного составили переводы и подражания. Большинство стихов проникнуто однообразными пасторальными настроениями. Батюшкова можно понять - его имущественное положение доставляло ему немало хлопот и порождало мечты о беззаботной жизни с возлюбленной и друзьями на лоне природы. Но у того же Пушкина забот было не меньше, а написал он в возрасте Батюшкова неизмеримо больше, причем количественный (даже количественный!) перевес становится еще внушительнее, если учесть однообразие Батюшкова по сравнению с его младшим современником. Есть люди, которым их собственная жизнь кажется бесконечной - к их числу, видимо, принадлежал и Батюшков, и даже тяжелое ранение на войне его не образумило. В итоге оказалось, что вместо долгой творческой жизни впереди у него были тридцать лет молчания поневоле, вызванного помешательством. Этот приятный, даже очаровательный поэт никаких правил творчества создать для себя не смог, а потому так и остался поэтом второго ряда.
       Нашего героя такая судьба категорически не устраивала. Обнаружив в себе огромные творческие возможности (в частности, в результате той поездки, о которой мы рассказывали выше), он задумался о том, как эти возможности воплощать в произведения не только на море и в отпуске, но постоянно. Задача выглядела нелегкой, ибо, как видел уже читатель, нашему герою приходилось всю жизнь работать ради пропитания, и если в советское время он имел разные льготы, прибавлявшие ему времени для творчества (например, отпуск в 48 рабочих дней), то во времена постсоветские послаблений ему никто не давал. Кроме работодателей его временем норовили попользоваться и родители с их дачным безумием, и дамы, и в особенности товарищи по Сообществу. К счастью, в начале 90-х наконец бросил пить его брат, а ведь в течение всех восьмидесятых Жизневу приходилось то собирать передачи, то везти их в очередную больницу, то утихомиривать братца во
      
       118
      
      время очередного лютого запоя, выходить из которых самостоятельно, без помощи родни, милиции и врачей, тот совершенно не умел. Всё хорошо, что хорошо кончается, терпение, особенно святое материнское, оказалось сильнее судьбы, но потраченного впустую времени было уже не вернуть ни брату, ни Жизневу. А коли так, то следовало приводить в порядок свой бюджет времени, сокращая те расходы, которые не сулили ничего, кроме преходящих удовольствий либо сомнительных мещанских удобств. Так, пришлось бросить привычку читать по утрам газеты, памятуя слова Бориса Зайцева о том, что газеты "созданы для опошления жизни. Ничто порядочное не может появиться в них". Наш герой перестал читать дома развлекательную литературу, которой ему хватало и на службе и которая его давно уже не увлекала, также став лишь дурной привычкой, мешавшей творчеству и потому требовавшей решительного искоренения. Жизнев перестал смотреть кино, ибо оно в течение долгих лет его почти всегда разочаровывало - редкие исключения не оправдывали сохранения в бюджете времени статьи "Кино". Он перестал интересоваться спортом, хотя ранее был страстным футбольным и хоккейным болельщиком. Эта страсть в его душе удивительно быстро сменилась полным безразличием - отсюда ясно, что люди сами культивируют в себе эту страсть как наполнитель безделья. Самого себя в свои болельщицкие времена Жизнев вспоминал с недоумением и брезгливостью, как и самого себя - картежника. Точно так же он смотрел на бедняг, вопящих на стадионах или неуклюже гоняющих для препровождения времени тот или иной спортивный снаряд. При взгляде на этих несчастных ему всегда вспоминались слова Джерома К. Джерома, сказанные с необычной для юмориста болью: "Борцы за мысль и свободу приносили в жертву свои жизни, из мрака невежества родилось знание, цивилизация в течение десяти тысяч лет достигла... чего же? Того, что состоятельный джентльмен двадцатого столетия, потомок всех веков, находит высшую радость жизни в ударе по мячу обрубком дерева! Человеческая энергия, человеческие страдания - всё было напрасно. Право же, подобный венец человеческого счастья мог быть достигнут значительно раньше и с меньшей тратой сил. Так ли это было задумано? На правильном ли мы пути?" (385) Ответ мог быть только отрицательным, и это при том, что наш герой, удивляя окружающих, ежедневно проделывал сотни весьма нелегких физических упражнений, тренируя одновременно и тело, и волю. Противоречия здесь никакого нет: сохранение через спорт самого себя и убиение через спорт собственного времени, а значит, и самого себя, - это совершенно различные вещи. Отвисшие животы и бессмысленные взгляды любителей спорта говорят об этом с полной определенностью.
       Далее: Жизнев прекратил смотреть телевизор, если не считать новостей. Он почти перестал ездить на автомобиле, предоставив это сомнительное удовольствие своему глуповатому племяннику. После смерти отца он продал доставшиеся ему в наследство автомобиль и гараж. В большом городе автомобиль не экономит, а пожирает время и силы, о чем писал, в частности, Буццати в своем рассказе "Проблемы стоянок". Мы не говорим уже о ценах на бензин и о бесконечных поборах с автомобилистов. Главное же в том, что за рулем в городском потоке движения ничего не сочинишь, и это решающий аргумент обвинения при вынесении приговора автомобилю. Жизнев сократил время, уделяемое женщинам, не желая уподобляться поэту П. с его чувством сексуального долга. Нашему герою был ближе Чехов, который посмеивался над своими приятелями-бабниками, у которых исполнение сексуального долга съедало бездну золотого времени. При этом Жизнев вовсе не чувствовал себя обделенным любовью - случались у него и удачные романы, и неудачные, но полнота существования не пострадала, ибо ушли лишь так называемые случайные, то есть необязательные и никчемные связи. Установление таких связей - обычный богемный обряд, однако то, насколько он утомителен и в то же время прожорлив, выясняется лишь после отказа от него вместе со всеми его крайне сомнительными наслаждениями. Различные литературно-богемные мероприятия Жизнев радикально сокращать не стал - они позволяли делиться мыслями, что, безусловно, необходимо, даже если потом приходится страдать с похмелья.
       Пришлось отдалиться от людей, закосневших в невежестве - встречи с ними, неизбежно означавшие попойку, не оставляли после себя ничего, кроме головной боли, в отличие от встреч с
      
      
       119
      
      людьми, что называется, "работавшими над собой", пусть они порой и были отягощены несомненными признаками богемы. Наш герой, конечно, понимал, что Лев Толстой не одобрил бы его терпимого отношения к богеме, и тем не менее часто вспоминал, соглашаясь, следующие слова Толстого: "Чем более живу, тем более убеждаюсь в несомненности того, что простота, бедность, одиночество, скука жизни есть всегдашний признак важности, серьезности, плодотворности жизни, и напротив, сложность, богатство, общественность, веселие жизни - признак ее ничтожности". Люди, впрочем, различны, и наш герой иногда сознательно пренебрегал точкой зрения Толстого (который, надо заметить, воздал в молодые годы должное разгулу) и действовал как Гонкуры: "Не знаю почему, но я чувствую настоятельную потребность подышать воздухом какого-нибудь злачного места. Время от времени необходимо опуститься на самое дно" (386). И еще об этом самом дне - Эдмон де Гонкур: "Но почему, - спросят меня, - я выбрал именно эту среду? Потому что в период упадка определенной цивилизации именно на дне сохраняется самое характерное в людях, вещах, языке..." (387) Тогдашний буржуазный упадок пресекла русская революция, заставив капитализм мобилизовать все резервы, таившиеся в его ненасытном чреве, однако в нынешние времена вышеприведенное высказывание актуально как никогда. Право, порой нам кажется, будто это написано нашим героем в один из его богемных вечеров. Несомненно, ему иногда - даже нередко - случалось бывать декадентом.
       Впрочем, работа, и прежде всего творческая, мало-помалу, почти незаметно отстраняла Жизнева от мира богемы - от заседаний, презентаций, обсуждений, поэзоконцертов, пирушек и оргий разного рода. Он еще старался по мере возможности не сокращать число своих публичных выступлений, ибо считал, что его стихи и книги следует доносить до публики - ради блага последней, разумеется. Однако времени, уходившего на организацию концертов, становилось всё жалче, тем более что и народу являлось все меньше - Жизнев постепенно переставал быть публичной фигурой, а долго державшаяся мода на Сообщество постепенно проходила. Он затевал концерты скорее по обязанности, видя в них свой долг художника, и по нужде, так как нуждался в деньгах. Поэтому он был благодарен Сидорчуку, если тот брал на себя заботу об очередном концерте, хотя уже ни Жизнев, ни Сложнов не сомневались что за свои труды (точнее, за труды своего директора) Сидорчук вознаградит себя с лихвой за счет своих товарищей. "Бог с ними, с деньгами, - думал, покоряясь своей судьбе, Жизнев, - зато сколько времени высвобождается!"
       Но и этого было мало. Жизнев всегда, с самых юных лет, носил с собой блокнот для записей и ручку. А теперь он перестал брать с собой книги для чтения в метро и в очередях: при перемещениях по городу и во время невольного ожидания он теперь предпочитал наблюдать своих попутчиков и своих товарищей по несчастью, то есть по визиту в присутственное место. Теперь книга не отвлекала его от созерцания жизни города и от шлифовки тех строк, которыми он порой прямо в очереди или на ходу начинал описывать эту жизнь, тут же занося плоды своих трудов в блокнот. Кроме того, он выработал для себя неукоснительное правило: если посетила мысль, если сложилась строка - не откладывать их закрепления на бумаге до прибытия туда, где есть удобный стул и стол. Надо остановиться и все записать немедленно, в противном случае рутинные заботы могут разрушить драгоценную находку. И даже когда находку удалось запечатлеть на бумаге, необходимо продолжать думать в том же направлении, доводить дело до конца, где бы этот процесс ни протекал. Нечего стесняться, если попутчики в метро будут с удивлением или с иронией взирать на немолодого бедно одетого дяденьку, строчащего стихи в потертой записной книжке. Пусть лучше стесняются те, что стихов не пишут, зато читают в транспорте идиотские детективы и гламурные журнальчики. Жизнев быстро научился взглядом в упор отражать любые иронические взгляды, даже если записывать ему приходилось в толчее продовольственного магазина или в движущейся толпе на Тверской. Постепенно он приучил мозг к постоянной работе, а потому смог сочинять стихи даже в самых, казалось бы, неподходящих для этого условиях: в постели с женщиной, которая иногда считала,
      
      
       120
      
      будто он пишет что-то "по работе", а иногда - будто мадригал в ее честь; во время заседаний и концертов (если выступавшие коллеги оказывались не на высоте); во время шумных попоек (если за столом не обсуждалось ничего интересного, а такое, как заметил Жизнев, случалось все чаще и чаще, ибо он продолжал непрерывно учиться и потому находил все меньше смысла в пустопорожних разговорах). Во всех этих непростых ситуациях он напряженно работал и в мыслях своих находился очень далеко от места событий. Однако люди, видя, как он делает записи, и зная, что перед ними поэт, полагали, будто его "осенило вдохновение", неожиданно спорхнув с небес. Мнение далекое от действительности, но Жизнева оно устраивало: благодаря ему люди не догадывались, что поэт не разделяет с ними их сомнительные досуги, а напряженно работает. Жизнев не мучился совестью из-за этого маленького обмана, ибо писал он о том, что его действительно волновало, его писание было таким же естественным откликом на явления внешнего мира, как дерево, например, шумом откликается на ветер. Оно поневоле должно шуметь, не откладывая своего шума в долгий ящик, и стесняться ему совершенно нечего. Ранее Жизнев уступал обстоятельствам, бормотал про себя "потом", "успеется", но постепенно пришел к выводу, что обстоятельства не заслуживают столь важных уступок. Со временем немедленное доведение замысла до состояния готового произведения стало для него настоятельной потребностью. Если он откладывал замысел на потом, то испытывал нешуточные душевные муки. Он часто вспоминал слова Батюшкова: "Горе тому, кто пишет от скуки! - Счастлив тот, кто пишет потому, что чувствует". Или слова Леонида Майкова: "Горе художнику, который ищет мотивов для своих произведений вне своей души и своего внутреннего настроения!" Жизнев, в сущности, долгие годы писал лирический дневник и потому не знал такого горя, от которого предостерегали Майков и Батюшков и которое терзало многочисленных подражателей Бродскому (что и неудивительно - ведь их учитель страдал от того же горя).
       Разумеется, сосредоточением самого себя на творчестве писательские правила Жизнева не исчерпывались. Он, как и всякий автор, живо интересовался современной ему литературой, начинал читать множество книг своих современников, многие из которых доводились ему даже приятелями, но в конце концов устал от разочарований и задался вопросом, почему же поэты так плохо пишут и распугивают собственную публику. (Справедливости ради сей вопрос следует отнести к представителям не только новой российской, но и новой зарубежной поэзии.) Попытки найти ответ привели Жизнева к выработке простого с виду, но, видимо, трудноисполнимого для многих правила: принимая те или иные творческие решения, всегда ставить себя на место будущего читателя. В текст могут просачиваться неточные словоупотребления, невольные двусмысленности, невнятица - всё то, что уводит читателя от сопереживания к выяснению того, что же на самом деле хотел сказать автор. Значит, все творческие решения, затрудняющие восприятие произведения, согласно вышеозначенному правилу следует отвергать. Ну а нарочно затемнять восприятие Жизневу в отличие от многих его коллег не требовалось - для этого он слишком преуспел в ремесле. В наши дни, как и во времена Буало, невнятица остается первым признаком ремесленной беспомощности поэта:
       Неудивительно, что нас дремота клонит,
       Когда невнятен смысл, когда во тьме он тонет;
       От пустословия мы быстро устаем
       И, книгу отложив, читать перестаем.
       Иной в своих словах так затемнит идею,
       Что тусклой пеленой туман лежит над нею
       И разума лучам его не разорвать, -
       Обдумать надо мысль и лишь потом писать!
       Пока неясно вам, что вы сказать хотите,
       Простых и точных слов напрасно не ищите;
       Но если замысел у вас в душе готов,
      
      
       121
       Все нужные слова придут на первый зов (388).
      Следуя Буало, Жизнев старался уже при начале работы выстроить четкий замысел произведения, его сквозную композицию. Делал он это, опять-таки думая о читателе, - точнее, о том, ради чего, собственно, читатель будет тратить свое время на то произведение, которое у Жизнева пока находится в работе, что нового он в нем найдет. Увы, многие коллеги Жизнева заботились как раз о том, чтобы читатель не нашел в их текстах ничего внятного и выстроенного, ибо иначе открылась бы их профессиональная и человеческая несостоятельность. Манеру паразитировать на древней человеческой склонности непременно увидеть во мраке глубину высмеивал Олдингтон: " Выходило, что быть стилистом - значит не писать ни о чем, что могло бы хоть немного заинтересовать простых смертных, и выражать свои мысли так, чтобы простой человек не мог даже заподозрить, что вы имеете в виду. Поток сознания должен течь, пока течет, - все равно куда и зачем. А главное, следует внушать читателю, что вы могли бы открыть ему тысячу истин, но считаете это ниже своего достоинства" (389). Олдингтона, писавшего о нарочитом затемнении смысла, стоит для полноты картины дополнить словами Катенина, писавшего о столь же нарочитом искажении формы: "...Многие отличные писатели постоянно доказывали всему свету, что поэзия никуда не годится, что стихи с их размером и рифмою все портят, а проза в тысячу раз лучше; из чего они так трудились? Из того, что сами стихов писать не умели, что размер и рифма были им не под силу, а самолюбие и гордыня подстрекали, чтобы хоть обманом, хоть ненадолго, да посидеть на первом месте". Однако вышеописанные литературные ухищрения не остались, увы, во временах Катенина и Олдингтона - напротив, они чрезвычайно энергично распространялись в конце XX и в начале XXI столетий и стали причиной резкого сокращения числа читателей поэзии.
       Число плохих, нудных поэтов росло как на дрожжах, плохо писать давно уже не считалось постыдным из-за размывания самого понятия "плохо", и все же наш герой со своим параноидальным оптимизмом не считал эту тенденцию непобедимой и продолжал вырабатывать себе все новые и новые творческие правила. Одним из таковых он признал стремление к разнообразию творчества, отражающему всю широту духовного опыта человека. Не будем забывать о том, что достаточно долгое время наш герой состоял в рядах творческого объединения определенной направленности. В объединение входили люди, чрезвычайно озабоченные успехом в обществе и готовые ради успеха на все. Заметив, что у части общества вызывают экстаз стихи на тему размножения и вообще "телесного низа", Сидорчук и его подражатели полностью сосредоточились на означенных темах, призывая к тому же самому слишком вольнодумного, по их мнению, Жизнева. Конечно, откровенно высказывать свои интимные настроения Сидорчук или поэт П. вряд ли могли: слишком уж неприглядны были эти настроения. Эротика, поданная в ироническом ключе, являлась, по сути, единственной отдушиной для их творческих устремлений. Однако их призывы к Жизневу полностью сосредоточиться для "чистоты идеи" в той же узкой сфере напоминали хромца, обучающего нормальных людей изяществу движений. О подобных людях писал в свое время Свифт, восхваляя "прославленный талант передовых современных умов черпать поразительные, приятные и удачные уподобления и намеки из сферы срамных частей обоих полов, а также из свойственных им отправлений. И точно, наблюдая, как мало успеха имеет выдумка, если она не проводится по этим каналам, я не раз думал, что счастливое дарование нашей эпохи и нашего отечества было пророчески изображено в одном образном древнем описании индейских пигмеев, которые ростом были не больше двух футов, но половые органы которых были мясисты и достигали почти до ступней" (390). Вилье де Лиль-Адан заметил о таких авторах: "Слог этот, натужно шутливый, свидетельствует лишь о своего рода возвращении к животному состоянию" (391). Но Жизнев не только умозрительно понимал опасность заключения творчества в некие рамки - он мог постоянно наблюдать пагубность такого подхода к творчеству на печальном примере своих товарищей, чересчур любивших успех и деньги. Сам же он мог сказать вслед за Лиль-Аданом, что "нас не прельщает возможность грубо и неуклюже выражать свои чувства в лживых проявлениях, к которым прибегает толпа" (392). Да, полагал Жизнев, можно использовать
      
       122
      
      площадные слова и кабацкие настроения, но лишь стилизуя их и одновременно смеясь над ними и ни в кое случае перед ними не раболепствуя, не принижая себя до толпы. Жизнев не любил слов "толпа" и "чернь", прикрасно сознавая все их лукавство при описании общественных явлений. Однако эти же слова применительно к искусству вполне правомерны, ибо есть взгляд на искусство только как на мимолетное развлечение, и есть совершенно иное понимание искусства теми людьми, которые рассматривают его, подобно Буццати, как высшее проявление человечности, истинное ее знамение, отличающее нас от скотины. Жизнев придерживался мнения Буццати, хотя старался быть понят всеми. Он всегда помнил слова Шиллера о выборе поэта: "...Или исключительно приспособляться к уровню понимания толпы, отказавшись от одобрения образованного круга, или величием своего искусства заполнить огромное расстояние между ними и стремиться к обеим целям совместно" (393). Надо сказать, что выбор не потребовал от Жизнева напряженной внутренней борьбы, ибо писал он, как мы уже говорили, о том, что его волновало, а не "ради процесса", волновало же его многое: и природа во всех ее проявлениях, и гримасы социума, и красота окружающих предметов, и психология человека, и картины истории, и собственные житейские неурядицы, и любовь, и взаимоотношения человека с Божеством, - всего и не перечислить. Поэтому чтобы стать в своем творчестве разнообразным, ему достаточно было просто предоставить свободу своему перу. Впрочем, его товарищам, призывавшим к творческому единомыслию, их узость тоже не стоила никакого труда. Им не приходилось насильно впихивать себя в какие-то рамки, ибо их не волновало ничего из вышеперечисленного - ни как творцов, ни как обычных людей. Это не относится разве что к житейским неурядицам, если понимать под ними проблемы дальнейшего обогащения, но о них поэты нового стиля не писали, ибо пуще всего страшились излишней откровенности с читателем. И было чего опасаться, если иметь в виду самобытный психологический склад поэта П. или Сидорчука. Ну а Жизнев только посмеивался, читая многочисленные опусы о чувстве сексуального долга, и писал себе о том, о чем хотелось писать.
      
       Глава XXIII
      
       Итак, Жизнев положил себе за правило быть в творчестве самим собой и не стараться угождать тем, кто видит в литературе лишь развлечение, не угрожающее волнением их отяжелевшей душе. Он советовался лишь с самим собой как о круге рассматриваемых предметов, так и о точке зрения, с которой следует эти предметы рассматривать, о выражаемых умонастроениях. Отвергнув домогательства тех, кто угождал черни, Жизнев, однако, прислушивался ко всем советам и пожеланиям. Многие приветствовали его отход от иронии и эротической темы (хотя последнюю он как мог старался углубить). Однако после одобрительных слов те же люди подчас начинали высказывать неожиданные претензии: "слишком мрачно", "ядовито", "ничего светлого", "желчно", "ненависть к женщинам", "презрение к людям"... И снова: "ядовито", "желчно", "кощунственно"... Даже в самом начале творческого пути Жизнев решительно отметал все подобные претензии - тут у него не возникало ни малейших колебаний. Литературное творчество - плод восприятия действительности автором, и действительность отражается в нем не прямо, а преломленной через призму этого восприятия. Если человек интересуется не только самим собой, то, значит, ему важно и чужое восприятие, точно так же преломленное через призму личности. А так как в любом восприятии действительности есть правда, то и творчество нам интересно только личностно окрашенное. Художник может придерживаться любой идеологии, но если призма личности действует, то и его творчество приобретает интерес. Отвергая же чужое восприятие, человек сосредоточивается на собственном и в этой замкнутости становится лишним грузом Земли, так как разумных действий, учитывающих все стороны действительности, от такого эгоцентрика ожидать не приходится.
       Власть имущие с давних пор научились подчинять чужое творчество своим интересам, а
      
      
       123
      
      художники, в погоне за выгодой, - симулировать определенное восприятие действительности. Однако творцом в таком случае выступает скорее заказчик того или иного восприятия, а само произведение несет на себе печать приспособления к неким посторонним требованиям, далеким от требований искусства, - в годы молодости Жизнева эта печать называлась "проходимостью". Порой заказчиком для себя может выступить и сам художник - если вера в некие исторические догмы, исторические концепции или просто в "стиль" заставляет его подгонять к ним правду и широту жизни. От нашего героя никогда не требовали исказить действительность, да и странно требовать этого от поэта, пишущего преимущественно о своих чувствах. Но вот чувства Жизнева, его реакция на окружающее раздражала тех, кто его читал, - раздражала настолько, что с публикацией своих произведений ему пришлось подождать около пятнадцати лет. Тем не менее Жизнев упорно считал, что произведение интересно - и полезно, если пользой считать расширение взгляда на мир, - лишь в том случае, если автор по-своему видит этот мир и по-своему реагирует на него. Соответственно он и писал, не собираясь тратить время ни на что навязанное и вынужденное, тем более что на хлеб он умел зарабатывать не только литературой. Жизнев соглашался с Асорином: "Все большие писатели создают свой собственный мир. По законам этого мира и следует судить о стиле писателя" (394). Заказные произведения, кто бы их ни заказывал - сильные ли мира сего писателю, сам ли писатель самому себе, - даже будучи шедеврами слога, всегда страдают недостатком изобретательности, накала, живой крови, будь даже писатель полностью убежден в правильности тяготеющей над ним идейной позиции. Эта навязанная позиция - безразлично, навязана она извне или изнутри, - мертвит своим исходным рационализмом и сюжет, и характеры, и образы, и мысли автора, которые должны являться плодом творческой интуиции. Перед нами уже не собственный живой мир писателя, а искусственная матрица. "Писатель пишет прозу, проза у него правильная, чистая, но она ничего не стоит без приправы остроумия, без счастливой интуиции, без иронии, презрения или сарказма" (Асорин) (395). К счастью, удачно имитировать презрение, сарказм и вообще творческий подъем не удавалось еще никому по той простой причине, что творчество всегда есть плод личного восприятия, а если сюда вклинивается заказ, то у творчества появляется подставной родитель - совсем не тот, что мог бы его хорошо воспитать.
       Все сказанное выше не означает, что у художника не может быть своих взглядов на правильное устройство человеческих взаимоотношений, то есть своих идеалов. Однако идеалы и человека, и художника - это часть его личности, это чувства, а не теории, это его мечты, а не установки рассудка. Идеалы не обладают бездушной конкретностью заказа. Слитые с душой, неотделимые от ее общего склада, идеалы определяют восприятие в той же мере, что и сама душа. Творческое восприятие - детище души, но душа постоянно вырабатывает идеалы. Поэтому художника без идеалов, то есть без представлений о верном и достойном, так же трудно представить себе, как и художника вовсе без души. Идеалы - это личность в ее отношении к определенным проблемам, значит, и восприятие благодаря идеалам становится определеннее и резче. Поэтому подлинный художник так редко демонстрирует благостность. Вновь вспоминается Асорин: "И если он бывает в своих писаниях и сварлив, и желчен, то это одно из неизбежных следствий веры в идеал, который он отстаивает" (396). Помнится также ответ Жизнева одной оскорбленной слушательнице, упрекавшей его в женоненавистничестве: "Да, я частенько бросаю своих героинь под поезд, но лишь потому, что я люблю все прекрасное в женщинах. А тем женщинам, которые своим поведением и видом попирают это прекрасное, самое место под колесами".
       Конечно, далеко не всякая личность способна и чутко воспринимать мир, и вырабатывать идеалы, и впечатляюще творить. Жизнев почувствовал это уже тогда, когда в отрочестве перешел от развлекательного чтения к настоящей литературе. Шиллер писал об этом так: "Никогда образованный человек не станет искать услады для ума и сердца у незрелого юнца, никогда не потянет его опять встретить в поэтических произведениях те же предрассудки, пошлость нравов, духовную пустоту, которые отталкивают его в действительности жизни. <...> Одного вдохновения
      
       124
      
      недостаточно: требуется вдохновение развитого ума. Всё, что может нам дать поэт, это его индивидуальность. Она и должна, следовательно, быть достойной того, чтобы предстать перед светом и потомством" (397). О том же напоминал и Грасиан: "Человек рождается дикарем; воспитываясь, он изживает в себе животное. Культура создает личность, и чем ее больше, тем личность значительнее" (398). К счастью, нашему герою всегда удавалось совмещать высокое мнение о своем предназначении и своих произведениях с почти полным отсутствием самомнения ("почти" - потому что самомнение питается прежде всего недостатком образования, а ведь вполне образованных людей не существует). Когда-то Жизнев был склонен, как всякий юнец, сильно преувеличивать собственную образованность, но чтение хороших книг постепенно излечивало его от этого заблуждения, пока не излечило окончательно. Конечно, не всякое чтение и не всякая премудрость давались ему одинаково легко, но он осознал пользу всех и потому соглашался с дю Белле: "Истинный поэт лишь тот, кто обладает превосходным природным даром, знает все прекрасные искусства и науки, главным образом естественные и математические, кто хорошо знаком со всеми жанрами, прекрасными авторами греческими и латинскими, кому известны все стороны человеческой жизни" (399). Дю Белле вторил Пелетье дю Ман, и Жизнев соглашался также и с ним: "Нет необходимости говорить, что нашим поэтам нужно знание астрологии, космографии, геометрии, физики..." (400) Сходные требования к поэтам высказывал (см. выше) Низами Арузи Самарканди. Несколько умеряя эту неистовую, хотя и благородную жажду знаний, стоит привести мудрое высказывание Леонида Майкова: "Одна наука не ведет к добру, но образованность нужна для всех. Без нее нет настоящей духовной жизни. И один талант не выручает". Увы, знаток литературы с легкостью вспомнит множество творческих биографий, подтверждающих эти слова.
       При безусловной полезности для поэта всех и всяческих познаний, даже самых странных, для него, как и для всех прочих людей, первостепенными являются познания, связанные с его ремеслом. Проще говоря, поэт должен постоянно читать труды других художников слова и отмечать для себя особенности их творческого метода, должен развлекаясь - поучаться, а значит - рассматривать чтение как работу. И поскольку всякая работа дает плоды, лишь совершаясь систематически, чтению тоже следует уделять часть каждого дня, даже когда читать и не хочется (собственно, слово "хочется" рядом со словом "работа" должно держаться угодливо и скромно и по первому знаку отступать в тень). Поддержат нас слова Лукиана: "Лучшим способом отдохновения является такое чтение, которое будет отличаться не только остроумием и приятностью, но также будет заключать в себе не лишенное изящества наставление" (401). Как видим, тему труда в тему отдохновения Лукиан вносит весьма деликатно - в полном соответствии с сибаритским духом поздней античности. Но мы знаем: труд чтения сослужит поэту добрую службу не только тем, что покажет ему чужие достижения и ошибки, позволит не изобретать заново уже изобретенное, остережет от чужих оплошностей... Главная польза от чтения выше всего перечисленного. Подробности прочитанного могут улетучиваться из памяти, в которой остается лишь так называемое "общее впечатление", но огорчаться этим не надо, не надо бросаться перечитывать позабытое. Бальзак указывал: "Гений в любой области - это интуиция" (402). Иначе говоря, интуиция руководит всяким творчеством, и художественным - прежде всего. Сталкиваясь при чтении с достижениями чужого творчества, она непрерывно и порой незаметно для читающего развивается и совершенствуется. Задача чтения - развитие интуиции, а для этого подробности не важны. А развивается интуиция не путем зубрежки неких правил, а путем постоянного соприкосновения с чужой интуицией. Чтения здесь ничем не заменишь, и нечитающий гений невозможен.
       Суровый славянин Ключевский писал о развитии человеческих способностей гораздо жестче Лукиана: "Талант сам по себе не большая заслуга, даже вовсе не заслуга, дающая право на уважение и признательную память людей. Это - дар Божий, и как всякий дар, возлагающий на получателя страшную ответственность, обязанность быть благодарным дародавцу, но вовсе не дающий права быть самодовольным или притязательным. Это дар сырой и тяжелый, который надо обработать
      
       125
      напряженными, порой мучительными усилиями и оправдать полезными для человечества плодами,
      соответственными его качеству и размерам. Этот дар - часто тяжелая ноша, под которой носитель может изнемочь, если у него нет опоры в руках, нет соразмерной нравственной силы в сердце". Со словами Ключевского не поспоришь, но стоит все же заметить, что и постоянные сомнения в своих силах, в качестве сделанного, постоянные доделки того, что уже отболело и не является первоочередной духовной задачей - все это тоже представляет для художника немалую опасность, порой роковым образом замедляя его развитие (что можно видеть на примере того же вечно корпевшего над переделками, вечно просившего советов Батюшкова). К счастью, наш герой на каждом этапе своего творчества был уверен (хотя и не всегда обоснованно) в значительности своих произведений и не увязал в трясине переделок. В то же время он был чужд самодовольства: ему постоянно казалось, что каждое новое его произведение будет лучше предыдущего, и это чувство заставляло его непрерывно трудиться. Такое соединение противоречий в одной личности встречается редко, но и результат получается редкий, если посмотреть на количество, да и качество, написанного нашим героем. Если читатель спросит нас, не смотрел ли Жизнев, сознавая себя состоявшейся творческой личностью, свысока на окружающих, мы ответим, что подобное высокомерие всегда представлялось ему чем-то уродливым, каким-то видом душевного расстройства, хотя бы потому, что в человечестве рассеяно множество других талантов помимо литературных, и этот факт совершенно очевиден.
       Ни одно мудрое высказывание не бывает всеобъемлющим. Так и в высказывании Ключевского мы не находим ничего о той, увы, распространенной ситуации, когда общество оказывается глухо к проявляющему себя таланту, как бы он себя ни образовывал. Кто-то, столкнувшись с таким безразличием, опускает руки и предпочитает забыть о собственном даре, доставляющем столько напрасных хлопот. А кто-то - и наш герой из их числа, ибо иначе не было бы и этого повествования - ощущает лишь больший простор для собственного развития. Как писал наш современник Кушнер:
       Тем больше места для души,
       Чем меньше мыслей об удаче.
      Это, конечно, правда. Если поэт хочет сохраниться как поэт, ему стоит прислушаться и к Вяземскому: "Успех - пятно в нашем быту. <...> Я никогда не знал площадного счастия и, кажется, теперь не побоюсь его искушений, если когда-нибудь и вздумалось бы ему пощекотать меня. Неудача - тот невидимый бог, которому хочу служить верою и правдою".
      
       Глава XXIV
      
       В нескольких предыдущих главах мы представили читателю воззрения нашего героя на литературное творчество и на то, как это творчество следует осуществлять, дабы наиболее продуктивно использовать отпущенный жизненный срок. Обильное цитирование в указанных главах (да и во всей книге) объясняется, во-первых, нашим стремлением продемонстрировать свою образованность и тем самым вызвать у читателя доверие к нашему повествованию. Во-вторых, по многим поводам жившие прежде нас писатели сумели высказаться так удачно, что нам нет уже никакого смысла по тем же поводам высказываться самим. К примеру, в значительной степени содержание глав с XXI-й по XXIII-ю исчерпывается известной цитатой из Андре Жида: "Проблема морали для художника вовсе не в том, чтобы явленная им идея оказалась как можно более нравственной и полезной для большинства; она в том, чтобы явить эту идею наилучшим образом. Ведь явлено должно быть все, даже самое страшное, ибо сказано: "горе тому человеку, через которого соблазн приходит", но сказано также: "надобно прийти соблазнам". - Художник, как и всякий человек, живущий ради чего-то, должен с самого начала принести себя в жертву. Вся его дальнейшая судьба - лишь путь к акту жертвоприношения" (403). Вряд ли с учетом уже сказанного ранее к этим словам стоит что-либо добавлять - разве что извиниться перед читателем за то, что было сказано чересчур витиевато или чересчур наивно. В оправдание нашего героя, чьи мысли мы
      
       126
      
      излагали, можно привести замечание художницы Натальи Гончаровой: "Гениальные творцы искусства никогда не опережали теорией практику, а строили теорию на основе ранее созданных вещей". Можно вспомнить и Гёте: "...Теоретизирование всегда свидетельствует о недостатке или застое творческих сил" (404). Так и наш герой сначала проникся тягой к творчеству, а уж потом начал соображать, для чего эта тяга человеку дается. Ранним попыткам осмыслить предназначение творчества и ход творческого процесса наш герой много времени не уделял, интуитивно понимая, что работа гораздо важнее мудрствований на тему работы. Лишь когда никаких сомнений в значимости созданного у Жизнева уже не осталось, - а значит, задним числом, - пришел черед кристаллизации взглядов на творчество. Впрочем, как мог убедиться читатель, в своих мыслях Жизнев был не слишком оригинален. Он никогда и не стремился прослыть теоретиком литературы - мысли предшественников и свои собственные служили ему лишь интеллектуальным обеспечением никогда не прерывавшейся работы. На наш взгляд, гораздо большее значение, чем его философия творчества, имеет разработанная им система поведения творческой личности (или способ организации времени художника, или система соподчинения его занятий - называть можно как угодно). Правда, и здесь Жизнев начинал не с нуля - главные идеи высказали Батюшков, Шиллер, Жид и другие, а наш герой лишь детализировал эти идеи и приспосабливал их к повседневной рутине. Эту практическую систему поведения он вырабатывал лишь для себя и никому ее не предлагал. Однако сейчас, когда о ней наконец рассказано на бумаге, система эта, как нам думается, многим начинающим творцам, и не только литераторам, добрую службу.
       Покончив с рассуждениями, мы должны вновь вернуться к тем картинам прошедшего, которые всплывали в памяти нашего героя, покуда он редактировал чужие тексты, рылся в своей библиотеке, подбирая стихи для очередной антологии, выискивал во всех национальных ответвлениях всемирной паутины подходящие картинки для "Исторического лексикона" и занимался прочими подобными делами, порой весьма интересными. Вспоминалось ему, например, как в сентябре 1995 года меценат Сидорчука Вадим Степанов предложил Сидорчуку и Жизневу прокатиться в Тулу, где Степанов держал большой магазин фирменной одежды. Впрочем, саму идею поездки выдвинул Сидорчук: как раз на эти дни приходилась годовщина смерти его матери, и он хотел заехать к себе на родину, в город Узловая Тульской области, чтобы вместе с родней отметить печальную дату. Так или иначе, Жизнев оказался в условленное время в квартире Степанова близ метро "Бауманская" и терпеливо слушал, как меценат с истерическими нотками в голосе бранит на все корки своего заместителя, тоже собравшегося в Тулу. Сталкиваясь с подобными странностями поведения богатых, Жизнев всякий раз внутренне ощетинивался, дабы достойно ответить, если сорвать раздражение попробуют и на нем. Однако с ним Степанов разговаривал вежливо, а с Сидорчуком даже чуть подобострастно, что на фоне едва утихшей истерики вызывало у Жизнева легкую брезгливость - с таким чувством сдержанные люди относятся ко всякой моральной разнузданности. Добро бы поведение мецената было следствием неукротимого гнева, а то ведь выходило, что буйствовал он сознательно.
       В описываемое время Сидорчук проживал еще в комнате близ Савеловского вокзала, принадлежавшей Степанову, и ожидал от того же Степанова решения своего жилищного вопроса. Магистр и вообще был чрезвычайно вежлив с бизнесменами, а уж тут проявлял чудеса обходительности, однако его, привыкшего не церемониться с окружающими, это наверняка утомляло. Не случайно после того, как Степанов выкупил для Сидорчука комнату, принадлежавшую бывшей супруге магистра, последний, тяготясь благодарностью, вычеркнул сделавшего свое дело мецената из списка нужных людей, а значит, и друзей. Так Степанов лет на десять исчез из поля зрения и нашего героя. Лишь много позже Жизневу совершенно внезапно позвонила обезумевшая от горя вторая жена Степанова, которой Жизнев никогда не видел. Всхлипывая, она рассказала, что бывший меценат потерял сначала первую семью (жена ушла, забрав детей), потом бизнес, потом обоих родителей и вот скоропостижно умер. Поскольку до этого печального звонка Степанов не проявлял желания
      
       127
      
      пообщаться с Жизневым, наш герой счел возможным не ходить на похороны.
       Впрочем, до всех бед было еще далеко, а пока компания в составе Степанова, его зама, Жизнева и Сидорчука мчалась по шоссе в сторону Тулы в дорогом спортивном автомобиле Степанова. Жизнев сначала решил, что барахлит спидометр - уж слишком малую скорость он показывал, тогда как неслись они словно на пожар. Меценат самодовольно рассмеялся и пояснил, что спидометр просто-напросто показывает мили, а не километры. Выходило, что едут они со скоростью 160 километров в час, но в приземистой, с отличными амортизаторами машине никаких неудобств от этого не ощущалось, а Степанов, сидевший за рулем, спокойно беседовал с пассажирами. В Туле первым делом заехали в магазин Степанова и осмотрели его, словно музей. Жизнев проявил позорное невежество по части марок и фасонов одежды, однако все же получил в подарок модную клетчатую рубаху, которую носит и поныне. Затем поехали в какой-то особенный пивной магазин за баварским пивом, которого закупили в огромном количестве и провели за ним остаток дня в съемной тульской квартире Степанова. Всё прошло мирно - Степанов если и продолжал как бы по привычке рыкать на заместителя, то уже лениво, как сытый лев.
       Запланированное на следующий день выступление в библиотеке, можно считать, сорвалось, так как всё оповещение публики сводилось, оказывается, к листку машинописной бумаги перед входом в этот храм культуры. В библиотеках, музеях, архивах, редакциях работают вообще-то прекрасные люди, но поскольку с культурой они, можно сказать, запанибрата, то ничего особенного ни в каких культурных мероприятиях они не видят и не склонны ничего предпринимать для их материального успеха, то есть для стечения публики. Проникновенный разговор о прекрасном получится ведь в любом случае, даже если помимо работников культуры и самих выступающих никто не явится, так зачем же попусту суетиться? Даже если учреждение культуры поступает в духе времени и берет себе долю от платы за вход, переломить инерцию бессребренничества и общего прекраснодушия обычно не получается, и все действия коллектива ограничиваются вывешенной у входа самодельной афишкой формата А-4. Ну а если никакого дележа выручки не предвидится, то сидящие на фиксированной зарплате труженики культуры и подавно не станут ничего делать - не столько из лени, сколько из нежелания вносить в грядущее духовное наслаждение фальшивую, как им кажется, нотку коммерческой суеты. Жизнев не раз сталкивался с таким поведением вполне доброжелательных к поэзии людей и в конце концов перестал возлагать надежды на содействие работников названных учреждений, дабы не испытывать затем горького разочарования. Не в людях, нет, - просто в периоды безденежья плата за вход на концерт иногда очень выручала, однако объяснять такие вещи мудрым интеллигентам было выше его сил. Приходилось рассчитывать лишь на самого себя. Так что ситуация в тульской библиотеке не представляла собой ничего особенного, опытные гости все поняли правильно и не слишком огорчились. Они почитали работникам библиотеки стихи, поговорили с ними о современной литературе и распрощались. Побродив по старой части Тулы, они направились обратно к Степанову, по дороге, разумеется, прикупив еще пивка.
       Надо заметить, что и в таких, казалось бы, сугубо коммерческих заведениях, как клубы, никакой собственной работы по привлечению публики не ведется. На сайте клуба есть афиша, там помещается объявление, подготовленное самими выступающими, и делу конец. Порой дается объявление в рекламный журнальчик - своего рода сводную афишу по всем клубам города, а порой, чтобы не тратить денег, и не дается. Когда клубов было мало, публика еще читала эти объявления, а когда клубы размножились, как клопы в диване, она перестала это делать, правильно решив, что объявления и сами до нее дойдут. По части привлечения публики выступавшие в клубах поэты раньше рассчитывали в основном на себя, а ныне - исключительно на себя. Афиши, анонсы в прессе и по радио, размещение объявлений в Интернете, оповещение заинтересованных лиц - всем этим клубы как не занимались, так и не занимаются, даже если берут долю от входной платы на концерт поэта. Можно понять арт-директоров: мороки с привлечением публики масса, а результат предсказать
      
       128
      
      почти невозможно, прямой связи между усилиями арт-директора и ростом его дохода нет, так что проще расслабиться и отдыхать. Вот и приходится любителям длинного клубного рубля работать самим: доводить информацию до каждого, поскольку бесчисленных объявлений в Интернете никто уже не читает, оповещать и обзванивать множество людей. Огромные афиши поэтам не по карману, а на мелкие никто не обращает внимания, объявлений в прессе и по радио поэтам тоже не поднять. Правда, Сообщество долго ухитрялось давать анонсы в СМИ бесплатно, благодаря приятелям в редакциях, но начальство смотрело на такие объявления косо, полагая, что поэты безудержно богатеют за счет своих концертов. В конце концов практика бесплатных объявлений умерла. Господь судья этим бдительным начальникам, душителям русской поэзии.
       На следующий день сырым и туманным утром Жизнев и Сидорчук отправились на тульский автовокзал и выехали оттуда в Узловую. Родной город Сидорчука встретил их почти безлюдными улицами и какой-то странной тишиной, словно население решило затаиться и переждать новую лихую власть. Ныне можно с уверенностью сказать, что население зря выбрало такую тактику, ибо с годами ничего не изменилось кроме численности самого населения - в результате всеобщего разорения она значительно сократилась. Вечер столичные гости провели в ресторане, действовавшем при единственной городской гостинице. Когда в городе работали заводы, в гостиницу приезжали командировочные, но с закрытием всех заводов нужда в посещении Узловой у человечества отпала, и в гостинице воцарилось полное запустение. В гостиничном туалете, обслуживавшем одновременно и ресторан, из прорванной трубы мощной струей била горячая вода, а до писсуаров приходилось добираться по доскам, уложенным в глубокую лужу. Коммунальная катастрофа никого не волновала, хотя Жизневу после визита в туалет зал с музыкой (играла местная поп-группа) и невозмутимо жующими людьми показался то ли сном, то ли сценой из фильма ужасов - такие же спокойные сцены предшествуют в означенных фильмах картинам разрушения и гибели.
       О приезде московских знаменитостей Сидорчук сообщил в родной город заранее, и к назначенному часу в Узловской публичной библиотеке собралось немало народу, все больше молодежь. Жизнева насторожили рокерские косухи на многих слушателях. Он ведь знал, что рок для подавляющего числа своих адептов - это способ считать себя духовной личностью, не будучи таковой, и способ считать себя борцом против мирового зла, ограничиваясь при этом лишь самыми безопасными, хотя и шумными формами протеста (недаром во всем мире рок так быстро слился с бизнесом: последний сразу разглядел в нем союзника, способного успешно стравливать пар молодежного бунтарства и подменять тягу к прекрасному глупейшими суррогатами). Вскоре выяснилось, что Жизнев не зря беспокоился - молодые люди и впрямь явились на концерт не поэтов послушать, а себя показать. Сначала они громко переговаривались и всем мешали; выведенный из себя Сидорчук напомнил им, что поговорить о своем можно и на улице, но эти слова не возымели действия. Тогда за наведение порядка взялась директриса библиотеки, лично знавшая всех бунтарей - не как своих читателей, боже сохрани, а просто как соседей. Однако решение побунтовать оказалось непоколебимым: парни выступили с громким протестом, но не против качества стихов - их они и не расслышали, - а против самой концепции мероприятия. "Ну мертвая же тусовка!" - отчаянно вопил один бунтарь в косухе. Было ясно, что схема "поэт читает - слушатель слушает" с точки зрения рокеров выглядит нудной, утомительной и вообще отжившей: в ней нет ни диких воплей, ни оглушительных звуков, ни световых эффектов, ни разгрома помещения и оборудования, зато присутствует необходимость ворочать мозгами, постигая услышанное. Произошла перепалка, в ходе которой рокеры настойчиво повторяли, что им неинтересно все происходящее, сотрудницы библиотеки по-соседски их стыдили, а Сидорчук с Жизневым упирали на то, что в афише все было указано по-честному и если такое мероприятие не нравится, то можно уйти и поискать другое. Однако решающую роль сыграл возмущенный крик какого-то дяденьки из публики: "Не нравится - уходи, дай другому послушать!" Это было настолько справедливо, что самые упорные бунтари с ворчанием удалились, а остальные расселись по местам с явным намерением слушать дальше, ибо не
      
       129
      
      так уж много развлечений имелось тогда в Узловой (большинство публики, надо сказать, протестовать и не думало). Чтение продолжилось, раздались смешки, переросшие затем в дружный смех, и в итоге кончилось все не обструкцией, а полным успехом. Это урок тем слабонервным авторам, которые, столкнувшись с чьим-либо неприятием, картинно выбегают из зала, с треском захлопывая за собой дверь и как бы предлагая своим обидчикам умереть от угрызений совести. Так делать нельзя, потому что обидчики лишь самодовольно посмеются. Нет, надо до конца держаться за кафедру, даже если вас будут отдирать от нее силой, осыпать недругов насмешками и оскорблениями, сто раз начинать читать заново одно и то же и в конце концов взять публику измором - пусть она аплодирует хотя бы для того, чтобы от вас отделаться, раз уж постичь глубины вашего дара ей не дано.
       Узловчане стали покупать книги, причем делали это и недавние протестанты, демонстрируя таким образом тягу к примирению. Поэтов пригласили на импровизированный банкет - его решил устроить у себя на квартире редактор районной газеты и давний поклонник Сидорчука, только что напечатавший в местной типографии книжку последнего "Баллады и стансы", не стоившую автору ни копейки. Жизнев годом раньше издал в Москве, в типографии Воениздата, сразу три своих книги, но там все делалось за деньги, и эта операция пробила в его бюджете огромную дыру. А тут на тебе - бесплатно! Такое следовало признать выдающимся достижением дипломатии, повторить которое Жизневу удалось лишь через много лет. Квартира редактора находилась на четвертом этаже обычнейшей пятиэтажки - такими застроен весь город Узловая, если не считать частных домишек на окраине и двухэтажных домиков железнодорожного ведомства. Эта квартирка до боли напомнила Жизневу квартиры приятелей его детства на Коптеве в 60-х - 70-х годах. Да и квартира бабушки Сидорчука была тоже примерно такова - словно время вдруг скакнуло на двадцать лет назад, и потому Жизнев сразу почувствовал себя в Узловой как дома. Напряженность вокруг себя создавал только Сидорчук, постоянно делавший замечания младшему брату, приехавшему, как и он, на годовщину матери. Братец, вполне зрелый малый и, кстати говоря, хороший переводчик (Жизневу случалось привлекать его к работе в своем издательстве), выслушивая бесконечные поучения и колкости, плевался, бранился вполголоса, но в Узловой деваться от Сидорчука ему было некуда. Зато в Москве он полностью прекратит общение со старшим братом, хотя тогда до этого было еще далеко - покуда он присутствовал и на поэзоконцерте, и на банкете, ради успеха которого поэты наравне со всеми внесли свою денежную лепту. Никаких богатых спонсоров в Узловой ожидать не приходилось, и потому увильнуть от внесения взноса не решился даже Сидорчук: пьянка в городе-призраке русской глубинки - это, конечно, совсем не то, что пьянка в Москве. Общение в квартире редактора протекало мирно и даже весело, хотя ничего нового для себя Жизнев не услышал. Редактор говорил о всеобщем разорении, однако новыми в его речах были только детали, мало изменявшие сложившуюся в сознании Жизнева общую картину. Обо всех жутковатых приметах распада редактор говорил с шутками-прибаутками, но Жизнева его речи все равно коробили: в то время наш герой еще цеплялся за веру в лучшее и не хотел отдавать себе отчета в происходившем со страной. То есть картина-то сложилась, но зритель ее видеть не хотел, - или, точнее, не хотел давать себе отчета в том, что именно он видит. Проницательный читатель вспомнит, конечно, как наш герой закрывал глаза на очевидное и в других обстоятельствах и поймет, что мы совместно нащупали серьезную слабину в его характере. Нашего героя извиняет лишь чрезвычайная распространенность того же самого недостатка, особенно среди русских людей.
       Итак, в квартире все протекало чинно-благородно, но когда, посидев за столом часа три, общество, вознамерившись разойтись по домам, спустилось во двор, что-то вдруг резко изменилось. Заметим: когда Жизнев спускался по лестнице, ему вдруг вспомнилось его студенческое пребывание на практике в степных областях - Тамбовской, Саратовской, той же Тульской, и странным показалось такое мирное завершение вечера с банкетом. Через пять минут после того, как Жизнев об этом подумал, в группе любителей поэзии, топтавшихся у подъезда, вдруг разгорелся спор. Жизнев не
      
       130
      
      обратил на возникший гомон особого внимания, безмятежно щурясь на фонари в тумане, которые, как то ни странно, еще зажигались в Узловой по вечерам. Однако спор очень быстро миновал стадию обмена аргументами и перешел в стадию взаимных оскорблений. Довлатов верно заметил, что русский спор ведется обычно не с целью выяснения истины, а с целью уничтожить собеседника. В степной полосе России его наблюдение можно толковать в самом прямом смысле, то есть в смысле физического уничтожения. В туманном воздухе повисла матерная брань и послышались шлепки кулаков по физиономиям и кожаным доспехам рокеров. Любители поэзии подались в стороны друг от друга, дабы иметь пространство для замаха. К счастью, многие из них предпочитали драться модными заморскими способами: ногой в голову, ногой в голову с разворота и так далее. При исполнении этих акробатических номеров нетрезвые бойцы неизменно промахивались, теряли равновесие и падали на газон. Если бы они с их силой и задором дрались по старинке, то многим из них, несомненно, не поздоровилось бы. Впрочем, в воздухе мелькало столь много костистых кулаков и стоптанных кроссовок, что на их пути даже при самых странных методах драки рано или поздно оказывалась чья-то голова. В результате было расквашено несколько носов, а один из бойцов неподвижно распластался на сырой траве газона (его косуха тускло и равнодушно отражала фонарный свет). Драка завершилась так же внезапно, как и началась: взаимные наскоки прекратились, вместо шлепков зазвучали сначала отдельные слова, перешедшие затем в общий разговор. Рассредоточившиеся для драки фигуры вновь сбились в группу, поспорили еще какое-то время, а затем стали пожимать друг другу руки и обниматься. Павший боец с трудом поднялся с газона, что было встречено взрывом смеха. "Мировую! Мировую выпить!" - послышались голоса. Попойка грозила получить мощное продолжение, и потому поэты предпочли незаметно свернуть за угол и ретироваться домой.
       Наутро состоялись поминки. На Жизнева после всех возлияний, вершившихся в течение поездки, спиртное уже почти не действовало - разве что привело его в состояние мечтательного благодушия. Посидев за столом сколько требовали приличия, московские гости направились на вокзал (правда, младший брат, опасаясь, видимо, дальнейших поучений со стороны старшего, с ними не поехал). Жизневу не хотелось утрачивать свой благодушный настрой, и он в попутной лавочке захватил в дорогу пузатую бутылочку болгарского бренди "Плиска". На интересную беседу он не рассчитывал, ибо знал: все свои мнения, даже по самым заурядным бытовым вопросам, Сидорчук излагает с нотками фанатизма в голосе и постоянно дает понять собеседнику, что не любит возражений. Некоторых слабонервных такая манера общения заставляла во всем соглашаться с Сидорчуком и даже перенимать его взгляды, а наш герой в разговоре с самолюбивым товарищем постепенно привык ограничиваться краткими и ни к чему не обязывающими репликами. В обмене такими репликами и прошла поездка. Так как сознание Жизнева оставалось праздным, он мог спокойно любоваться железнодорожными пейзажами, которые почему-то очень любил, и размышлять о своем. Бренди ему хватило как раз до Москвы, причем с каждым глотком он, казалось, только трезвел и все больше погружался, по выражению Гёте, "в безмятежное ощущение собственного бытия". Домой Жизнев явился, как говорится, ни в одном глазу, несколько разочаровав родителей, которые готовились осыпать его упреками. Ну а удачное возвращение, конечно же, есть венец всякой поездки.
      
       Глава XXV
      
       Вспомнив о побоище в Узловой, Жизнев поневоле вспомнил и о другой поездке середины 90-х - на сей раз в Санкт-Петербург. Предстояло помочь некоему банку отметить пятилетний юбилей его сомнительной деятельности. Под это мероприятие арендовали целый дом отдыха на северо-востоке от города, в сосновом бору. Ехать в Питер поэтам пришлось вместе с музыкантами, так что и перед посадкой, и в самом поезде много пили. У музыкантов, видимо, всегда имелись свои причины
      
       131
      
      пьянствовать, ну а Жизнев просто не вынес бы их общества без достаточного количества алкоголя. Заняться делом в их соседстве все равно не получилось бы: эти люди, подвыпив, неизменно начинали приставать к окружающим, предлагая разделить их грубое веселье. Об этом Ремизов писал так: "Есть особенная "художественная казнь" - для писателей - это отрывать и рассеивать, ни на минуту не оставляя в покое, ни на минуту не давая человеку сосредоточить мысли". Боясь таких мучений, Жизнев предпочитал принять участие в попойке, при этом нещадно браня и оскорбляя распоясавшихся пингвинов от искусства, ставя им на вид их пьянство и бездуховность. Музыканты называли его злым, но он, подобно герою Корнеля, утверждал, что он, Жизнев, человек не злой, а только отчасти строгий. Наутро невыспавшаяся и трясущаяся с похмелья компания оказалась в выстуженном декабрем Петербурге и бросилась искать теплое местечко, где можно было бы подождать высланных банком автобусов. Опытные музыканты устремились в недорогую и в то же время вплолне приличную пивную, названную в духе времени "Хани Мани", что можно перевести как "Милые Денежки". Там и решили дождаться условленного часа сбора. Нашим приятелям повезло: за их стол сели две очень красивые девушки, охотно вступившие в разговор. Ну а разговор музыканты, само собой, сразу же стали упорно переводить на взаимоотношения полов, в чем им всячески способствовал Сложнов, ужасно любивший толковать с дамочками о любви и сексе. Жизнев помалкивал, блаженствуя в тепле и глуповато улыбаясь. Улыбкой он выражал то удовольствие, которое доставлял ему вид барышень. Он вспоминал Ницше: "Да будет женщина игрушкой, чистой и изящной, словно драгоценный камень, блистающий добродетелями еще не созданного мира" (405). Говорить Жизневу не хотелось, да он и не смог бы вставить слова в речевой поток, образованный Сложновым и музыкантами. Порой что-то с карикатурной важностью басил Сидорчук, и во всех этих речах таился коварный яд вседозволенности, во всех невинных вроде бы фразах обитала бацилла тотального гедонизма. Стоит ли удивляться тому, что девушки, наслушавшись подобных слов, ощутили то самое, о чем писала Зинаида Гиппиус:
       Желанья всё безмернее,
       Все мысли об одном.
      Речь зашла о поцелуях, и Сложнов, ссылаясь на свою робость и неискушенность в делах любви, пристал к девушкам с просьбой показать ему, как надо правильно целоваться. Хор разложенцев поддакивал ему: "А что тут такого? Поучите парня... Ничего особенного..." Девушки отнекивались недолго и вскоре приступили к наглядному уроку, причем общее жадное внимание их явно поощряло. Целовались они друг с другом, и так прелестно, что Жизневу поневоле вспомнилось признание Верлена: "Я боюсь поцелуя!" (406) Увы, никакое счастье на Земле не вечно: одна из девушек, бойкая брюнетка, в ходе поцелуя покосилась на часы и всполошилась: оказывается, девушек уже где-то ждали. Их уход прошел как-то скомканно - видимо, они осознали всю смелость своего поведения, и хотя музыканты успели записать их телефоны, но Жизнев почувствовал, что этот уход - навсегда. Как показало будущее, он не ошибся. После отбытия девушек заведение "Хани Мани" утратило львиную долю своей прелести, а в пиве появился привкус резины. Насосавшись к назначенному часу пива и раздувшись, как бурдюки, московские гости покинули заведение и заковыляли к расположенной неподалеку точке сбора. Холод теперь был им уже нипочем. Жизнева даже перестали раздражать идиотские шуточки музыкантов. Все разместились в стареньком автобусе, который пересек город и выехал на шоссе, проходившее через многочисленные дачные поселки. Жизнев дивился причудливой архитектуре старинных дач, многие из которых явно сохранились с дореволюционных времен. Однако и дом отдыха, где должен был состояться праздник, его не разочаровал: вокруг - сосновый бор и масса свежего воздуха, а внутри - бесконечные коридоры с поблекшими от времени ковровыми дорожками, никакой лишней роскоши, зато просторно и тихо.Не успели гости оглядеть отведенные им комнаты, как раздался стук в дверь, появился широко улыбающийся представитель принимающей стороны и выдал всем, никого не пропуская, по литровой бутылке водки. Такая вера в безграничные возможности гостей ко многому обязывала, и потому
      
       132
      
      Жизнев не смог отказаться, когда казенные стаканы наполнились огненной жидкостью. А отказаться стоило, так как немалое количество пива, выпитого "на старые дрожжи", давало себя знать. Однако Жизнев возложил всю ответственность на хозяев праздника - они ведь люди опытные, знают, что делают, - и употребил алкоголь, а потом еще и еще раз. Как то ни странно, ни он, ни кто-либо еще не расклеились и сознания не потеряли, хотя и заложили в себя вместе с водкой семя всяких неожиданностей.
       В тот вечер поэты выступали в обширной столовой дома отдыха - с блеском, поминутно срывая овации. Выступала также известная питерская группа, название которой Жизнев забыл, хотя красивой солистке аплодировал неистово. Само собой, столы ломились от яств и напитков, и гости воздали им должное, как-то упустив из виду то обстоятельство, что и до этого уже целый день поглощали горячительные напитки. Количество закономерно перешло в качество, и Жизнев, не желая потерять лицо на людях, счел за лучшее мирно удалиться в свой номер.
       Катаев писал: "Солнце всходило и заходило над оцепеневшей местностью". Сосновый бор оцепенел от мороза, а дом отдыха - от неимоверного количества водки, выпитой постояльцами. И все же солнце взошло, пробилось в комнаты меж пыльных штор, и вместе с ним послышались первые звуки пробуждающейся жизни. Кто-то зевал, кто-то стонал от головной боли, шумно срабатывали унитазы, струилась вода из кранов. Чуть позже в коридоре послышались топот и возгласы - люди, в большинстве своем плохо помнившие, как отходили ко сну, спешили проведать друг друга. Московские гости собрались постепенно в одной комнате, где и выяснилось, что ночь в доме отдыха прошла вовсе не так спокойно, как могло показаться. У басиста группы оказалась на голове изрядная ссадина, кое-как залепленная лейкопластырем. О происхождении ссадины басист рассказывал следующее: когда Жизнев уже удалился на покой, а все оставшиеся в столовой еще продолжали веселиться, к микрофону вышли какие-то питерские панк-музыканты, которые не столько играли, сколько демонстрировали глубину своего морального падения: яростно матерились, делали неприличные жесты и, словом, вовсю предавались тому убогому и безопасному бунтарству, которое в таком ходу среди рокеров и рэперов. Музыкантам Сидорчука легкий успех этих двух паяцев, разумеется, не понравился, ибо справедливостью тут и не пахло: одни репетируют, сыгрываются, упражняются, а другие срывают аплодисменты простым кривлянием, улучив момент, когда все вдребезги напьются. Наверняка педерастический рок-бурлеск нравился в зале далеко не всем, однако общую атмосферу в такие минуты всегда определяют те, кто наиболее пьян и в наибольшей степени желает оскотиниться. Горе-лабухи это чувствовали и старались изо всех сил - в частности, один из них принялся с упоением изображать оральный секс с микрофоном. Это выглядело так омерзительно, что басист плюнул на цеховую солидарность и обозвал коллегу пидорасом (хотя скорее то была лишь констатация факта). После этого московские музыканты покинули столовую, но угомонились не сразу - еще долго пили, ходили из комнаты в комнату... В один из таких переходов они и напоролись на питерских говнорокеров, которые не забыли нанесенной им обиды, хотя можно ли называть обидой правдивый упрек? Наверное, нет, но Абу-ль Ала аль-Маарри тем не менее советовал:
       Удались от людей, только правду одну говорящий,
       Ибо правда твоя для внимающих желчи не слаще (407).
      Языкастый басист пренебрег этим советом, и когда в коридоре ему встретились оскорбленные им питерские рапсоды, то он без всяких предисловий тут же получил бутылкой по голове - к счастью, удар пришелся вскользь. Завязалась потасовка - музыканты Сидорчука, в отличие от своего лидера, любили подраться. Частенько они и сами создавали потасовки из ничего, но тут уж сцепиться сам бог велел, справедливость была на их стороне. Мариано Хосе де Ларра писал: "Не знаю, имеет ли право человечество, если вести разговор всерьез, жаловаться на какое бы то ни было злословие по его адресу и можно ли высказаться о нем столь же дурно, как оно того заслуживает" (408). Эти слова в полной мере относятся и к тому представителю человечества, которого обозвали пидорасом за его неплохой, как ему казалось, сценический номер. Увы, человечество в массе обидчиво - многие его критики
      
       133
      
      прочувствовали это на себе; обидчивым оказался и питерский адепт орального секса. Правда, коварство нападения не помогло ему и его друзьям - их все равно обратили в бегство. Хозяева праздника заметили суету и шум в коридорах и решили разобраться, в чем дело. Что ж, факт был, как говорится, на лице, басист, весь окровавленный, производил жутковатое впечатление, а номер с оральным сексом хозяевам, как выяснилось, тоже не понравился. Поэтому питерских гостей, несмотря на всю их продвинутость, заставили быстро собрать вещички, вытолкали на улицу, запихнули в машину и отправили от греха подальше домой в Питер.
       Все это вместе с многими деталями происшедшего Жизнев узнал за завтраком. На столе перед ним неизвестно откуда оказалось доброе местное пиво, ходуном ходившее в стакане, и он решил воздержаться от воздержания, вспомнив Кохановского:
       Знайте: путность с беспутностью надо
       Сочетать - вот в чем жизни услада! (409)
      Рыгая от пива и сытости, Жизнев вышел после завтрака в вестибюль. Сквозь стеклянные двери было видно, как мачтовые сосны золотятся на солнце. Сидорчук предложил прогуляться, и Жизнев охотно согласился. Они прошлись по дорожкам, проложенным среди сосен, посмотрели на дятла, так и сверкавшего в солнечном свете, поговорили - увы, как всегда, ни о чем - и повернули назад, туда, где музыканты в концертном зале уже настраивали инструменты и аппаратуру. Концерту группы Сидорчука предстояло стать гвоздем праздника, и этому не могла помешать никакая пьянка. Время до концерта Жизнев провел в беседах с разными людьми - беседы, разумеется, проходили за чаркой. В закуске недостатка не возникало, так как блюда с рыбным, мясным и сырным ассорти жизнерадостные служители (возможно, молодые клерки банка-юбиляра) разносили по всем номерам. Вечером был обещан полномасштабный банкет. К импровизированным застольям порой присоединялись сбегавшие из концертного зала музыканты, но Жизнев не беспокоился, ибо знал: если что-то и может помешать этим людям чисто отыграть концерт, то уж во всяком случае не алкоголь.
       На концерт и Жизнев, и прочая публика стеклись уже изрядно подогретыми. Жизнев понимал, конечно, что группа Сидорчука, несмотря на блестки остроумия в текстах, ничем, в сущности, не отличается от множества других подобных коллективов, процветающих благодаря стремлению слабейшей части человечества сбросить с себя тяжкий груз мышления и возвышенных чувств. Писарев как-то заметил: "Когда смех, игривость и юмор служат средством, тогда все обстоит благополучно. Когда они делаются целью - тогда наступает умственное распутство". Это верно, но стоит помнить и о том, что именно умственное распутство и является вожделенной целью отдыхающего человечества, а деятели квазиискусства приближают его к этой цели, причем далеко не бескорыстно. Сама природа такой цели отрицает тонкость, глубину и прочие высшие достоинства в тех опусах, что используются для ее достижения, за исключением разве что острословия. Поэтому далеко не случайно мы имеем тот художественный результат, о котором Писарев говорил так: "...Умы и таланты творят чудеса, но творческая сила тотчас изменяет им, как только они осмеливаются пустить ее в продажу" (речь здесь, понятно, идет о торговле не готовыми произведениями, а именно творческой силой, то есть, иначе говоря, собственной личностью). Но особенно часто Жизнев вспоминал следующее высказывание Писарева: "...Время, это драгоценнейшее достояние мыслящего человека, есть смертный враг наших соотечественников, - враг, которого следует истреблять всеми возможными орудиями, начиная от желудочной водки и кончая статьями "Русского вестника"". Конечно, и "Русский Вестник", и оперетка показались бы Писареву чудом мудрости и искусства, сумей он ознакомиться с русской прессой и легкой музыкой эпохи Ельцина - Путина. С другой стороны, слова Писарева о том, что "трудиться гораздо полезнее и приятнее, чем искать сильных ощущений в игре, в пьянстве или в псовой охоте" показались бы большинству нынешней молодежи сущей ересью. Молодежи ныне исподволь, но упорно внушают, что трудятся только "анчоусы" и "чабаны", что систематический труд является признаком
       134
      
      жизненного банкротства, а признаком успешности является возможность в любое время "рассекать", "зажигать" и "оттягиваться". Таким образом создаются целые поколения глубоко несчастных людей, несчастье которых тем ужаснее и беспросветнее, что сами они и не подозревают о собственной беде, о том, что они даже и не притрагиваются к лучшим наслаждениям жизни. Увы, группа Сидорчука принадлежала к числу тех артистов, которые активно поучаствовали в оболванивании современного человечества, однако не нашему герою, как блины выпекавшему на службе развлекательные книжонки, было упрекать в чем-либо этих людей. Разница между ними, конечно, имелась, и существенная: наш герой чувствовал свою вину и охотно стал бы заниматься чем-нибудь другим, а горе-музыканты упивались своим занятием, своей дешевой популярностью и оставались вполне довольны собой. Однако ни пустоватых книжек, ни пустоватых песенок не существовало бы на свете, если бы публика не хваталась за них охотнее, чем за хорошие книги и хорошие песни, которые ведь тоже пока существуют. Так что между музыкантами и Жизневым имелось также и сходство: они все действовали под давлением так называемого "общественного вкуса", или, иначе говоря, - тяги человечества к самооглуплению. Бог дал человеку слишком тяжелую душу, и обычный человек борется с этой тяжестью с помощью развеселых либо, наоборот, слащаво-трогательных суррогатов искусства, - лишь бы только не ощутить на своих плечах, наряду с обычным житейским грузом, еще и груз собственной духовности. "...Об исправлении вкуса того, что называют публикой, кто же думает, если не сумасшедший?" - писал Катенин.
       Имея в виду все вышесказанное, мы не можем осуждать нашего героя за его беспринципное решение всячески способствовать успеху концерта, дабы обстановка напоминала одну из театральных премьер начала XIX века - об этом спектакле писал знаменитый театрал того времени Жихарев: "Я сидел в креслах и не могу отдать отчета в том, что со мною происходило. Я чувствовал стеснение в груди, меня душили спазмы, била лихорадка, бросало то в озноб, то в жар, то я плакал навзрыд, то аплодировал из всей мочи, то барабанил ногами по полу - словом, безумствовал, как безумствовала, впрочем, и вся публика, до такой степени многочисленная, что буквально некуда было уронить яблока". Жизнев в своих восторгах был, конечно, не вполне искренен, но его забавляла возможность стать тем детонатором, который, как выражаются опытные гастролеры, "взорвет зал". А так как заполненный под завязку зал взорвать куда легче, нежели зал, где редкие зрители не могут воспламеняться друг от друга, то усилия Жизнева не пропали даром и группа Сидорчука имела шумный успех. Ведь даже академик Ключевский писал о выгоде выступлений "перед целым собранием, где маленький восторг каждого слушателя заразит его соседей справа и слева, и из этих миниатюрных личных восторгов составится громадное общее впечатление, которое каждый слушатель унесет к себе домой и много дней будет им обороняться от невзгод и пошлостей ежедневной жизни". Ключевский, конечно, не предполагал, что через сто лет на его родине многолюдные собрания образованных людей станут вдохновляться искусством, способным разве что усугубить "пошлости ежедневной жизни". Однако в техническом смысле, касательно наращивания восторга за счет многолюдства, академик был, безусловно, прав.
       После концерта вновь состоялся банкет, сопровождавшийся обильными возлияниями. Ничего примечательного на банкете не произошло, зато утром накопившиеся в организме нашего героя продукты алкогольного распада заявили о себе во весь голос. Ноги у Жизнева подгибались, руки тряслись, сердце сбивалось с ритма, глаза слезились. Как назло, испортилась погода - небо затянулось мрачными облаками и резко похолодало. В теплом автобусе нахлынувшие недомогания еще удавалось как-то преодолевать, разглядывая мелькавшие за окном затейливые дачки и вяло отвечая на реплики Сложнова (тот был свеж, бодр и пытался что-то писать в тетрадке, хотя автобус немилосердно трясло). Однако когда в центре Петербурга с автобусом пришлось расстаться, ледяной ветер с такой силой накинулся на Жизнева, а громады исторических зданий, видя это, источали такое каменное равнодушие, что наш герой, стуча зубами, возмечтал об одном: найти хороший сугроб и там забыться последним сном. Но, как на грех, центр Петербурга оказался тщательно убран, и
       135
      
      никаких сугробов там не встречалось. Пришлось Жизневу ковылять вслед за всеми, причем у него даже не поворачивался язык спросить, куда, собственно, его ведут. Когда впереди в наступившей темноте замаячила уже почти родная вывеска "Хани Мани", Жизнев воспрянул, но не духом, а плотью, жаждавшей тепла любой ценой, пусть даже и в пещере людоедов. Болеслав Прус писал: "Нам, людям апоплексического сложения, случается, заглядывает смерть в глаза..." (410) Жизнев вспоминал эти слова и опять, в который уже раз, давал себе клятву никогда не пить с утра. Но в данном случае уже наступил вечер, появились еда и водка, и наш герой решил рискнуть, полагая, что хуже ему в любом случае уже не будет. Расчет его оправдался: в поезде ему удалось выспаться, и в Москву он прибыл хоть и сильно отупевшим, но все же не тяжелобольным. А из последнего вечера в "Хани Мани" он вынес воспоминание о том, как Сложнову ставят под нос тарелку с закуской, тот заносит вилку и сразу же опускает ее, услышав, сколько с него причитается за еду. Жизнев тогда осудил друга, ведь деньги у них обоих были - за выступление в столовой дома отдыха они получили от директора Сидорчука аж по пятьдесят долларов. В конце концов всё как-то уладилось, все стали пить и закусывать на равных, однако Жизнев долго еще досадовал на то, что ему показалось проявлением скупости и любви к дармовщине. Лишь много позже, когда он узнал все обстоятельства существования Сложнова в те дни, он устыдился собственной досады. Ведь именно на примере Сложнова с удручающей яркостью подтверждается парадокс Стаффа, заявившего, что поэты нужнее всего тогда, когда общество в них явно не нуждается. В сущности, Сложнов жил героически и мог говорить о себе так же, как граф Вильямедиана:
       И буду горд, коль сохранить сумею
       То, что бесценно, хоть и не в цене (411).
      Сложнов лишь однажды задумался над тем, чтобы изменить своему поэтическому призванию, но то была лишь минутная слабость - в дальнейшем все подобные мысли он гордо отметал. Эдмон де Гонкур писал: "...Против кристально чистого человека, против благородного человека, против талантливого человека существует тайный сговор всех сил природы с целью замучить и оболванить его" (412). Вместе с запоздалыми угрызениями совести нашему герою приходила отрадная мысль: со Сложновым у сил природы этот номер не прошел.
      
       Глава XXVI
      
       Как уже говорилось выше, литературная общественность, которую никогда не покидает беспокойство за свое материальное благополучие, очень скоро оправилась от изумления, вызванного неожиданным успехом Сообщества поэтов у публики. Быстро, словно закрыли кран, прекратились отклики в прессе и на телевидении; критики, писатели и журналисты разом, словно сговорившись, позабыли о существовании литературного объединения, которое в те времена одно могло постоянно, год за годом собирать в Москве и других городах полные залы и выпускать охотно раскупаемые книги. Если о Сообществе и вспоминали, то лишь ради быстрого укуса исподтишка - мол, всем известно, какая это пошлятина, - после чего укусивший тут же прятался в своей теплой журналистской норке, делая вид, будто большего Сообщество и не заслуживает. Тактика замалчивания в сочетании с третированием свысока и щедрым поощрением различных шарлатанов давно опробована для борьбы с нежелательными явлениями культуры и является в целом беспроигрышной. Подрастают новые читатели, которым неоткуда узнать о нежелательных лицах, кроме как из пренебрежительных реплик, а прежняя публика, привлеченная рекламой, бежит посмотреть на шарлатанов, появляющихся один за другим. Не надо забывать и о правительственных щедротах, которые никогда не сыплются на тех, о ком не упоминают в масс-медиа, ибо чиновники, ведающие распределением благ, свои мнения о значимости авторов формируют исходя из частоты упоминания авторов в газетах и по телевидению и не знают иных писательских сообществ, кроме занесенных в реестр Министерства культуры. Однако потенциал Сообщества, в которое входил наш
      
       136
      
      герой, был, думается нам, столь велик, что оно не захирело бы даже в условиях информационного бойкота, если бы не заключало в самом себе семян собственного распада. Замалчивание било по Сообществу извне, а изнутри ту же работу делал Сидорчук: опираясь на свою сомнительную популярность рок-музыканта, он, во-первых, изо всех сил лишал Сообщество многообразия и непредсказуемости, стараясь связать его исключительно со своим именем. Во-вторых, ориентируясь на излюбленную им аудиторию из числа лабазников и гешефтмахеров, он чем дальше тем больше оправдывал своими опусами обвинения Сообщества в пошлости и безвкусице. На фоне такой атаки с фронта и с тыла надо удивляться не тому, что Сообщество в начале двухтысячных стало терять популярность, а тому, что на закате своего существования оно еще привлекало многочисленную публику и собирало залы.
       Однако в середине 90-х совокупные усилия Сидорчука и трусливой литературной общественности еще не успели принести своих плодов, и Сообщество частенько приглашали то туда, то сюда, - порой даже по официальным каналам. Так и в 1996 году поэтов и некоторых лиц из их окружения пригласили на Выборгский кинофестиваль. Поездка оказалась прекрасной - прежде всего из-за погоды. В Карелии стоял дивный август, теплый, но не жаркий, кристально ясный, с легким морским ветерком, из-за которого небо и воды Выборгского залива были особенно синими, скалы - особенно розовыми, а сосны особенно густо отливали медью. О фильмах следует сказать сразу, дабы больше не возвращаться к этой печальной теме: все они оказались очень претенциозны и очень плохи. Поэты вскоре прекратили посещение кинозалов, но те люди, что продолжали геройски ходить на просмотры, своими отзывами лишь подтверждали правильность бойкота. Режиссеры всё были известные, Мотыль, Досталь, Бланк и прочие, но кино они снимали явно лишь ради освоения выделенных денег, а не ради решения каких-то там художественных задач. В сравнении с таким творческим стимулом даже принятый на Западе принцип делания кино ради прибыли и то кажется более прогрессивным. На различные сборища кинематографистов - собрания, заседания, круглые столы - поэты тем более не ходили, так как невежество, слабоумие и косноязычие киношников давно вошли в поговорку, и потому добровольно любоваться на их общение способен лишь мазохист. Зато члены Сообщества сразу полюбили Выборг и вели, в том числе и благодаря хорошей погоде, вольный образ жизни: с утра хорошо кушали (организаторы обеспечили шведский стол, и поэты, не стесняясь, вели себя как Объедало из сказки), потом попивали пивко на террасе гостиницы, щурясь на рябь канала, потом гуляли по городу и окрестностям: по центру с его величественными домами в стиле модерн, по гавани с ее кранами и буксирами и разбросанными по водам залива розовыми гранитными островками, по крепости с ее циклопической башней, на которую можно было подняться вместе с одной из многочисленных экскурсий и обозреть окрестные скалы и леса. К красавцу Бивневу, когда он вальяжно сидел на террасе, часто подходили артистки, порой весьма известные, и пытались завести знакомство - например, просили дать им поближе рассмотреть сверкавший на широкой груди Бивнева большой серебряный крест. Бивнев в своей жизни хлебнул с артистками немало горя, искренне их ненавидел и потому отвергал все авансы, взамен пытаясь куртизировать супругу живописца Еремеева, поехавшего в Выборг как друг Сообщества. Твердость Бивнева по отношению к артисткам вызывала у окружающих уважение, распространявшееся и на всю делегацию Сообщества. "Серьезные ребята, настоящие кремни", - шептались вокруг.
       Конечно, чтобы оправдать приглашение, поэтам пришлось дать концерт. Он состоялся за городом, в недавно отреставрированном доме немецкого барона фон Николаи, имевшего когда-то под Выборгом поместье. Барон, видимо, был поклонником северной природы и обладал неплохим вкусом: такого изящного сочетания скал, сосен и озерных вод Жизневу ранее видеть не приходилось. В гостиной дома Николаи оказались почти все те участники фестиваля, которых Бог наделил живостью взгляда и осмысленным выражением лица; в каждом человеческом обществе таких меньшинство, но это лучшее, избранное меньшинство. Прочие либо разошлись по номерам спать после сытного обеда, либо поплелись в кинозалы смотреть очередные скучнейшие киноленты.
      
       137
      
      Правда, в первом ряду слушателей стихов оказался известный российско-израильский прозаик-юморист, с натужным юмором которого Жизнев был уже знаком. От таких господ, точнее от их профессиональной ревности, Жизнев не ждал ничего хорошего, да и недоверчивый взгляд заплывших глазок местечкового потешника не сулил поэтам понимания и сочувствия. Бояться Жизнев ничего не боялся - он давно научился не лазить за словом в карман и на колкости отвечать еще злейшими колкостями, однако ему не нравилось видеть на концертах будущих разносчиков дурных слухов, а литераторы, да еще известные, да еще юмористы зачастую, увы, оказывались таковыми. Толстый прозаик слушал настороженно и аплодировать считал ниже своего достоинства. Возможно, он повторял про себя пассаж из "Доктора Живаго": "Дорогие друзья, о, как безнадежно ординарны вы и круг, который вы собою представляете, и блеск и искусство ваших любимых имен и авторитетов. Единственно живое и яркое в вас - это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали". Однако обильный обед с пивком, а то и с водочкой может сыграть с человеком злую шутку - вот и нашему юмористу съеденное и выпитое не позволило сохранить выигрышную позицию высокомерного наблюдателя. Жизнев читал стихи сам, слушал чтение товарищей и на юмориста давно уже не смотрел, как вдруг его внимание привлек очень знакомый и все же странный клокочущий звук, раздававшийся где-то совсем близко. Оказалось, что это храпит юморист: свесив голову на грудь, он сладко заснул, захрапел и даже, кажется, пустил слюну на свою модную блузу, обтягивавшую пухлый животик. Сон становился все глубже и храп - все громче, так что Сложнов был даже вынужден с улыбкой прервать свое выступление. Литературные дамы, сидевшие рядом с классиком, набрались смелости и легонько ткнули спящего в бок. Храп затих, юморист открыл осоловелые глазки и с недоумением огляделся. Затем он, придя в себя, внушительно откашлялся и всем своим видом изобразил внимание. Сложнов кивнул в знак благодарности и стал читать дальше. Вскоре классик вновь принялся клевать носом, но, к счастью, больше уже не храпел. Концерт завершился искренними аплодисментами публики, раздачей автографов и прочими знаками успеха, но Жизневу более всего понравилась долгая беседа в почти опустевшей зале с несколькими совсем юными любителями поэзии, уроженцами Выборга и окрестных мест. Было несказанно приятно видеть людей хоть и совсем неопытных, но глубоко заинтересованных деятельностью творческого духа - заинтересованных вопреки всем соблазнам корысти, рассчитанным прежде всего на юность и неопытность. Ключевский писал: "Одного бы еще попросил я у Бога - сохранения хоть капли веры в людей, следовательно, и в себя..." Такие встречи и беседы, как в поместье фон Николаи, помогали нашему герою сохранить веру - увы, совершенно непонятную многим из тех, кто его окружал. Прогулявшись по парку поместья, незаметно переходившему в сосновый лес, поэты вернулись в гостиницу.
       Каждый вечер как-то само собой выходило так, что все они оказывались в ресторане. Туда же стекалось и всё фестивальное общество, не исключая и дряхлых патриархов кинематографа. Среди общества выделялись не только патриархи, но и красивые артистки (правда, молоденькие распорядительницы были красивее), крикливые критикессы, суетливые маленькие армяне (они-то и организовали фестиваль), какие-то веселые пропойцы... Но все взоры неизменно обращались к столику поэтов, ибо шутки и смех там не умолкали ни на миг. Один из деловитых армян как-то крикнул, пробегая мимо: "Вот как надо отдыхать! Молодцы, уважаю!" Среди веселых пропойц обращал на себя внимание колченогий и пузатый человек с пастью Щелкунчика, в шортах и в расстегнутой рубахе с тропическим рисунком. Он никогда не протрезвлялся, постоянно разражался сиплым хохотом, а однажды утром, оказавшись наедине с Сидорчуком в лифте, принялся восхвалять своего полового партнера, мелькавшего тут же в ресторане губастого юношу лет семнадцати. "Какое тело! Какие губы!" - закатывая глаза, восторгался пузан. "Погоди, так ты что, пидор, что ли?" - сообразил наконец еще не до конца проснувшийся Сидорчук. "Да, но не в этом дело", - отмахнулся пузан и продолжал свои восхваления. "Не в этом дело? А в чем?" - задумался Сидорчук, рассказав о странном разговоре соседям по столику. "Всё позволенное - противно, и вялые, заблудшие души
      
       138
      
      стремятся к необычному" (413), - процитировал Петрония Жизнев. "А партнеры у наших кинематографистов становятся все моложе", - саркастически заметил Бивнев, не любивший киношников. Все расхохотались - с таким лицемерным одобрением это было сказано. Особенно веселилась мамаша одной знаменитой артистки, незаметно прибившаяся к компании поэтов и, судя по всему, платонически влюбленная в Бивнева. Саму артистку приглашать к столику поэтов Бивнев решительно запретил. "Иначе я брошусь в канал, и вы меня никогда больше не увидите", - пригрозил он. Спорить с ним никто не посмел, но Жизневу слегка взгрустнулось. Это означало, что с артисткой познакомиться не удастся. Красивые женщины расхаживали мимо, нагоняя на него грусть. Вспоминались слова Голсуорси: "...Тело красоты проникнуто некой духовной сущностью, которую может полонить только преданная любовь, не думающая о себе" (414). Однако что-то подсказывало Жизневу, что отнюдь не преданной любви ищут все эти красотки, снующие по залу туда-сюда. Любовью они явно уже были наделены в изобилии - преданной и нерассуждающей любовью к самим себе. А любимая женщина Жизнева, татарская княжна, любила своего мужа, сомнительного художника - возможно, пока Жизнев вспоминал о княжне, та собиралась на работу и целовала на прощанье дорогого супруга, который, в отличие от нее, никогда никуда не спешил.
       От таких мыслей Жизнева словно дергало током. Он нащупывал в кармане деньги, подзывал официанта и требовал пива, хотя оно в гостиничном ресторане стоило весьма недешево. Что ж! Джованни Папини метко писал о подавляющем большинстве людей: "...Всё настоящее было посвящено ими будущему, которое в свою очередь, став настоящим, будет принесено в жертву другому будущему, и так вплоть до последнего настоящего, до самой смерти" (415). Наш герой решил не уподобляться этому большинству и веселиться тогда, когда возникает такое желание (или такая необходимость - вместе с мыслями о несчастной любви). В результате на покой из ресторана он отправлялся обычно в состоянии, близком к сомнамбулизму. Присутствоваших в ресторане это нисколько не удивляло. Надо сказать, что нравы в 90-х были значительно свободнее, как бы ни оценивать этот факт. Невольно вспоминается Теккерей: "...Какая-нибудь пигалица из нынешних испугалась бы джентльмена в таком состоянии, но это было самым обычным зрелищем в те благословенные времена, когда мужчина, не имеющий обыкновения напиваться при всяком удобном случае, считался тряпкой, нюней" (416).
       Сидевшие в ресторане известные люди частенько произносили громкие тосты, а то и пытались выступать. Эти попытки кончались провалом, так как никто никого не слушал и шум в зале стоял неописуемый. Из-за этой анархии читать стихи поэты отказывались наотрез. Тем, кто их к этому подбивал, было заявлено: "В частном порядке, в тиши, над водами канала, или в номере за хорошим столом - бога ради, а в этом бедламе - ни за что". Как писал Грасиан: "Крика и шума было много - грубая чернь окажет себя всюду, особливо же там, где дана ей воля" (417). А уж где найдется черни больше, чем среди деятелей искусства, особенно народно-зрелищного! Правда, был там один гость фестиваля, которому удавалось привлечь к себе, хотя бы ненадолго, внимание зала. Этот человек еще ребенком сыграл в прекрасном фильме для юношества, после чего так глубоко окунулся в богемную жизнь, что смог с тех пор сыграть в кино лишь пару раз. Однако он владел гитарой, сочинял корявые, но грустные стихи и в периоды просветления разъезжал по стране с бардовскими концертами. Пел этот актер-неудачник и в выборгском ресторане перед фестивальной публикой. Жизнев, не любивший самопоказа, содрогался при мысли о том, что кто-то может добровольно сняться с насиженного места и начать выламываться перед людьми, погруженными в еду, выпивку и собственные разговоры. Хотя, впрочем, так ли уж добровольно выступал в Выборге актер Генералов, о котором идет речь? Его пригласили - значит, оплатили дорогу, кормежку, гостиницу, и все это следовало отработать. А жилье и кормежка много значили для Генералова, ибо сам он пристанища не имел - жил "в людях" и на хозяйских харчах. О существовании актера проще всего можно рассказать цитатой из аль-Харири: "Знайте, однажды в годину ненастья, когда меня одолело злосчастье, я поклялся Аллаху, что праведно буду жить, обет ему дал вина не пить: не запасать его, не покупать, в компании пьяных
      
       139
      
      не бывать. Но душа-соблазнительница мне нашептала и страсть-губительница подсказала старых приятелей навестить и вновь по кругу чашу пустить. И вот я достоинство потерял - до потери сознанья вино сосал. Всё чаще седлал я коня хмельного, чтоб о клятве забыть, напивался снова и снова" (418). Понятно, что даже самые добрые хозяева не могли надолго пускать к себе человека с такими привычками и к тому же с лютым отвращением к труду. Это последнее свойство не позволяло Генералову вносить достойную лепту в домашнее хозяйство тех, кто давал ему приют. Так что приглашение на кинофестиваль оказалось для Генералова подарком судьбы и потому он каждый вечер распевал в ресторане. Хотя петь он был обязан, но, судя по его энтузиазму на эстраде и по словам его знакомых, принадлежал к числу тех невыносимых людей, которые ради ритмического выкрикивания под треньканье струн собственных виршей готовы разрушить любую беседу. Так что Генералову повезло вдвойне: его обязанность совпала с его собственным неуёмным желанием показать себя. " "Кошку" давай!" - вопил всякий раз Жизнев, завидев поднимающегося на эстраду Генералова (так называлась смешная песенка, которую юный и тогда еще непьющий Генералов исполнял в своем первом достопамятном фильме). Генералов на этот запрос всякий раз с досадой отвечал, что он пишет глубокие стихи (на самом деле - отвратительные), которые и намерен исполнить под аккомпанемент гитары. Жизнев молил Бога, чтобы с актером произошло то же, что с поэтом из "Сказок 1001 ночи", о котором сказано: "А окончив свои стихи, он закричал и упал без чувств" (419). К сожалению, Генералов продолжал настойчиво петь.
       Дабы отдохнуть от пения Генералова, поэты и всё их окружение, включая двух присоединившихся околокиношных дам, решили провести вечерок в гавани, в кабачке "Южный вал". Полюбовавшись видом кораблей и островов на фоне странного оранжево-зеленого заката, многочисленная компания спустилась в уютное сводчатое помещение, заказала водки, пива, жареной рыбы и вскоре обнаружила, что в Выборге прекрасно готовят. Жизнев был в ударе, потешая общество неприличными частушками, которые вдруг одна за другой стали всплывать в его памяти. Откуда-то взялся актерский дар, которым наш герой обычно не блистал, и под сводами кабачка стоял непрерывный хохот. Кто-то может назвать такое веселье низкопробным, однако мы напомним ему стихи Бартоломе де Архенсолы:
       Ты, видящий повсюду только горе,
       Мне говоришь, что в трагедийном хоре
       Пролить слезу - утеха из утех.
      
       Но, зная, что слезами не поможешь
       Добру и зла вовек не уничтожишь, -
       Я, не колеблясь, выбираю смех (420).
      По поводу же всяких там неприличностей можно сослаться на Боккаччо: "Натуры испорченные в каждом слове ищут грязный смысл, им и приличные слова не идут на пользу, а чистую душу слова не совсем приличные так же не способны отравить, как грязь - испачкать солнечные лучи, а нечистоты - осквернить красоту небесного свода" (421). Через некоторое время Жизнев принялся с большим успехом читать собственные стихи - бывают такие минуты, когда всё удается! - и закономерно обратил на себя внимание кинематографических дам. Когда ужин закончился, они оказались рядом с Жизневым. Одна из дам по справедливости не могла уже рассчитывать на мужское внимание, однако ее бойкость в разговоре указывала на то, что верная оценка собственной привлекательности ей чужда и сто килограммов лишнего весу, шесть подбородков, редкие волосы и бутылкообразные ноги должны, по ее мнению, восприниматься мужчинами как должное. Вторая дама, хотя тоже была далеко не юных лет, сохранила стройность - Жизнев не мог этого не признать. Эта вторая, по ее словам, много лет занималась спортом, а в конце своей спортивной карьеры поселилась в Выборге. "Я живу совсем близко, вон в том доме", - сказала она и улыбнулась так многообещающе, что Жизнев сразу подумал о страшных последствиях венерических заболеваний. Толстуха подпрыгнула и закричала, захлопав
       140
      
      в ладоши: "Пойдем, пойдем чай пить!" Жизнев посмотрел на пожившую спортсменку и сделал вывод, что с ней не все ладно: ее черты выражали такую непреклонную волю, были так мужественны и жестки, что куртизировать такую женщину казалось противоестественным. Когда веселая болтовня толстухи и Сложнова отклонялась в сторону, спортивная дама с железной настойчивостью вновь возвращала разговор к теме чаепития и дальнейшего задушевного знакомства. Жизнев стал делать вид, будто устал, будто его клонит в сон, и вообще решил прикинуться тем персонажем из "Жизни Викрамы", у которого из-за проклятья брахмана отпал детородный член. Однако его лицедейство привело только к тому, что толстуха подхватила его под руку и мощно повлекла к указанному спортсменкой дому, обещая там взбодрить и развеселить. "Предел любострастия рядом с нами, и добродетель легко уязвима" (422), - вспомнил Жизнев слова Нгуен Зы. Развитие событий Жизневу решительно не нравилось: он не любил мужеподобных дам, не любил толстух и вдобавок совершенно недостаточно выпил, а дома у спортсменки, как неосторожно проболталась она сама, выпивки не было. Имей она запасец спиртного - и все ее чаяния в тот вечер непременно сбылись бы. Более того - не растрать Жизнев ранее всех своих денег на дорогое ресторанное пиво, он, возможно, нашел бы в округе магазин, возможно, вернулся бы за выпивкой обратно в "Южный вал" и затем позволил бы вести себя на поругание... Однако денег не было. У Сложнова их быть не могло в принципе, а дамы, когда Жизнев прозрачно намекнул на то, какая проблема его занимает, то ли не поняли его, то ли не захотели понять. "Ах так, - разозлился Жизнев, - вам, значит, и мужика подавай, и чтобы денежки целы остались. Ну ладно..." Вслух он объявил:
      - Дорогие дамы, для продолжения веселья надо купить чего-нибудь тонизирующего. Вы ждите нас тут, а мы с Костей сходим за деньгами в гостиницу и тут же вернемся. Я не прощаюсь!
       И Жизнев широкими шагами направился в сторону гостиницы. Сложнов торопился следом. В душе, как выяснилось позднее, он Жизнева не одобрял, ибо бес похоти горячил его плоть, но Сложнов не решился довериться двум почти незнакомым женщинам в отсутствие старшего друга. Жизнев прекрасно знал, что не вернется - без спиртного эти слишком напористые дамы его не привлекали, а денег на спиртное у него и в гостинице не было. В голове у Жизнева вертелось что-то из Тракля насчет сумеречных вечерних троп того, кто исполнен желаний. Желание выпивки донимало его не на шутку, и, как мы подозреваем, именно из-за недоступности алкоголя в тот вечер. Держи он в номере ящик коньяка, и желание никогда не достигло бы подобной остроты, - более того, возможно, оно и вообще не возникло бы, ведь в кабачке выпито было немало. Но спиртного в номере не имелось, и он забыл о покинутых дамах, хотя обычно коварством не отличался. Вместо дам перед глазами у него стояла кружка пива с плотной шапкой медленно оседающей пены. Он клялся себе перевернуть в поисках денег всю гостиницу и очень напоминал того персонажа Драйзера, о котором сказано следующее: "Погруженный в эти мечтания, он шел по улице, забыв о том, что существуют такие понятия, как гражданский долг и общественная нравственность" (423). Оказалось, что ресторан гостиницы уже закрыт, хотя обычно фестивальная публика засиживалась в нем до утра. Видимо, так случилось просто из-за выходного дня, касавшегося и работников ресторана, но взбешенный Жизнев счел это кознями дьявола. Он еще на что-то надеялся и поднялся в номер к одному из членов их компании, у которого деньги, судя по всему, водились. Тот еще не спал, но Жизневу отказал - бесповоротно и очень холодно. Сердиться в таких случаях, видимо, нельзя, давать или не давать взаймы - это дело добровольное, но Жизневу все-таки было горько, ибо, во-первых, он всегда был исправным должником, а во-вторых, старому знакомому следовало понять, что без серьезной нужды Жизнев не стал бы его беспокоить. После отказа вся охота шататься по чужим номерам и клянчить деньги в долг у Жизнева пропала, к тому же он и не знал, где кроме вокзала можно купить спиртное в ночном Выборге, а погружаться в вокзальную скверну не хотелось. Он обиженно побрел восвояси, с одобрением вспоминая строки Нерваля: "У меня есть то целомудрие страдания, что свойственно раненому животному, которое в поисках одиночества забирается в самые пустынные места, чтобы умереть там без единого стона" (424). Жизнев вошел в номер, под безмятежное похрапывание Сложнова,
       141
      
      разделся в темноте - впрочем, в окно светили фонари, тянувшиеся вдоль канала - и растянулся на своей кровати. Воистину прав был Перес Гальдос, когда писал, что лишь черный цвет и горький плод есть удел просвещенного мужа. Вспомнился, разумеется, и Верлен:
       Вот что такое наша Слава!
       Приветствую свою удачу -
       На нищету и голод право
       И чуть ли не на вшей в придачу.
       Вот что такое наша Слава! (425)
      И все же чистый ветерок с Балтики, легонько задувавший в приоткрытую фрамугу, сделал свое дело, успокоив нервы, обиды и своенравные желания. Наш герой, приготовившийся к бессонной ночи, незаметно задремал, а утром проснулся в прекрасном настроении. Между штор в комнату проникали солнечные лучи, дышалось легко, веяло свежестью. Вспомнилось, что накануне договорились арендовать в порту яхту и прогуляться на ней по заливу. Оставалось лишь воскликнуть вслед за Томасом Муром: "О, сколь блаженна жизнь певца!" (426)
       Яхту арендовали у русских мореходов, очень обрадовавшихся единоплеменным клиентам. Как выяснилось, россиянам морские прогулки были не по карману - катались по заливу только финны, страшно любившие посещать отнятый у них когда-то Выборг. Они устраивали в Выборге отчаянную гульбу, но при этом не снискали любви у русских трактирщиков, яхтовладельцев и проституток. Если русский гуляка денег не считает - на то вроде бы и гульба, чтобы хоть на краткое время стать выше денег, - то разгулявшийся финн весьма прижимист и требователен. "Его покатай, дай выпить-закусить, приведи девочку, и все на десять паршивых марок", - объяснили моряки. Жизнев в общие расходы вошел на равных основаниях, но за неимением в тот момент денег свою долю более бережливым членам компании обещал вернуть в Москве (и, разумеется, сделал это без задержек - скажем мы, забегая вперед). Конечно, бережливых членов компании без поэтов на дармовщинку в Выборг никто не пригласил бы, но разводить такие счеты - последнее дело. Помог людям - и радуйся, не ожидая от помощи выгоды, - тогда, может быть, в будущем помогут и тебе. В своих материальных затруднениях Жизнев винил только собственную глупую расточительность: если уж намерен пьянствовать, то купи загодя в магазине спиртного по разумной цене, а не наливайся, как идиот, ресторанным пивом по цене марочного коньяка. Однако перед морской экскурсией, став, хотя и на основе вексельного права, полноправным пайщиком мероприятия, Жизнев позаботился, чтобы всего закупили в достатке и чтобы потом, даже вечером, недостатка ни в чем не возникло. К тому же то был день закрытия фестиваля, окончание праздника кино следовало отметить, пусть даже на фестивальную программу из-за ее полнейшей бездарности поэты давно махнули рукой. Ведь с поездкой им все же повезло - чего стоили хотя бы виды, расстилавшиеся теперь перед их глазами, розовые гранитные скалы самых причудливых очертаний, встававшие из синей воды, и сосны, гнездившиеся на скалах в таких местах, где, казалось бы, и травинке не вырасти. По берегам залива там и сям виднелись селения, а впереди, между островами, расстилалась отливавшая уже не синевой, а сталью морская гладь. Вспоминался Звево: "...У человека может быть ощущение глубочайшего постижения им всего и вся, которое помимо этого необычайно острого ощущения никак больше не проявляется. Скажем так: когда человек, делая глубокий вдох, с восторгом приемлет с этим вздохом всю природу - во всей неизменности, с которой она нам предложена, - он и проявляет ту способность к постижению сущего, коей наделило нас мироздание" (427).
       Несколько тостов подняли еще на борту яхты, при этом пассажиров обдувал теплый ветерок и осыпали брызги, долетавшие с носа ходко бежавшего кораблика. Затем причалили к лесистому островку, там разбили бивак под соснами у воды и принялись беседовать, выпивать и закусывать, понося фестивальные фильмы, а в промежутках - осматривать остров. Из-за хаотических нагромождений гранита он казался куда больше, чем был на самом деле. Жизневу постоянно аукали, так как он вынужден был несколько раз искать уединения, дабы облегчиться. Вернувшись к
      
       142
      
      компании, он на все вопросы отвечал словами Лотреамона: "Ничего не поделаешь, как видно, мой пищеварительный тракт, ослабленный пороком, не может действовать исправно". В ответ добрые друзья наградили Жизнева прозвищем "Человек без сфинктера", - словом, было чертовски весело. Выпивки хватило, как и задумывал Жизнев, и на обратный путь, и на посиделки в гостинице, но проснулся наутро Жизнев, как то ни странно, снова в добром здравии. Во время прощального шведского завтрака к нему подбежал запыхавшийся армянин-устроитель: "Вот вы где! А вас там ищут - привезли вам кое-что..." Заинтригованные поэты вышли на крыльцо гостиницы. Оказалось, что поклонник их творчества, некий молодой железнодорожник, привез им на дорожку бочонок пива. Что ж, поэты отказываться не стали - бочонок взяли с собой и весело поехали в Москву.
      
       Глава XXVII
      
       Увы, этому бочонку было суждено сыграть с нашим героем недобрую шутку. Пиво оказалось хорошее, и пить его в веселой компании под стук колес было, разумеется, приятно. Мимо открытой двери купе тем временем постоянно дефилировали разные известные личности в той или иной степени опьянения. Пятилитровый бочонок, увы, иссяк быстро, у официантки, проходившей с корзиной из вагона-ресторана, купили еще несколько бутылок пива, а затем Жизневу пришлось снова вспомнить о том, что денег у него нет. Он уже собрался улечься на полку и расслабиться, махнув рукой на продолжение банкета, однако, имея в виду выпитое пиво, сначало следовало сходить по малой нужде. Но только Жизнев встал и направился в коридор, как вдруг поезд стал тормозить и остановился. Залязгали буфера и, что гораздо хуже, залязгали двери туалетов, запираемые, как то и полагалось на остановках, добросовестными проводниками. Жизнев вздохнул, поняв, что придется потерпеть, но он и представить себе не мог, какой подвиг терпения его ожидает. Поезд стоял у перрона какого-то из петербургских вокзалов, на котором толпились возбужденные люди. Из их криков становилось ясно, что им по ошибке продали билеты на те же места, на которых ехали участники кинофестиваля. Кто-то из проводников сдуру открыл дверь вагона, и вся толпа вознамерилась ринуться в вагон, где ехали Жизнев и компания, хотя все места там были заняты. Филолог С., человек могучего телосложения, вовремя сообразил, в каких условиях придется ехать до Москвы, если все эти люди ворвутся внутрь. Как назло, проводник Николай (тот самый, что подарил поэтам бочонок) куда-то отлучился в самый неподходящий момент. Филолог С. ринулся к дверям и своей огромной фигурой загородил дверной проем. Жизнев заслонял оставшиеся щели. Охваченная паникой толпа подступила к двери, но парочку самых бойких филолог без особого труда оттолкнул и громогласно объявил, что все места в вагоне заняты и лезть в него не следует. Как всегда бывает в тех случаях, когда в деле замешана толпа, слушали его невнимательно: самые бойкие вновь полезли в дверь, но у них снова ничего не вышло.
      - Ты что?! - возмущенно завопили они. - Ты кто такой? Почему командуешь?! Ты что, тут главный?!
      - Да, я в этом вагоне главный, - хладнокровно ответил филолог.
      - Какой ты главный?! - завопил кто-то. - У нас главный - президент!
      - Я не голосовал за вашего президента, - сухо сообщил филолог. - А в этом вагоне меня выбрали люди, чтобы не допустить анархии. Правильно, Любим?
      - Правильно, правильно, - поддакнули Жизнев и Сложнов.
      - Так что, - продолжал филолог, - разбирайтесь с проводником, когда он придет. Или с начальником поезда. А в вагон я никого не пущу.
       Из толпы послышались какие-то возражения, но филолог отвечал на них подобно герою Сологуба: "Разумных оснований захотели? Власть опирается на силу - вы это слышали? О волевых импульсах слышали? Кузькину мать знаете? Власть - этим все сказано".
       Толпа уже успокаивалась, как вдруг в тамбуре появился запомнившийся Жизневу по Выборгу спившийся актер - таких обычно называют "актеришками" - и все испортил. Он принялся визгливо
      
       143
      
      угрожать толпе физической расправой, кричать ближайшим к двери мужчинам: "Ну иди сюда, я тебя размажу", - словом, выступил как заправский провокатор. Жизнев брезгливо взирал на морщины, проведенные пороком на его когда-то смазливом лице, на мятый костюм, мешком висевший на исхудалом тельце, на тонкие ручки, никогда не поднимавшие ничего тяжелее стакана, и удивлялся тому, сколько прыти может заключаться в таком тщедушном существе. Оскорбленные актеришкой люди в ярости снова бросились к двери, но филолог был начеку. Последовала короткая возня, попытку штурма удалось отразить, а затем филолог с грохотом закрыл дверь. Герой Сологуба в подобных обстоятельствах сказал: "А пока имею честь кланяться. Мне разводить аргументы некогда, я не химик и не ботаник". Примерно то же самое сказал и филолог.
       Проводник упорно не возвращался, толпа на перроне продолжала волноваться. Было понятно, что пост в тамбуре покидать пока рано - дверь хотя и закрыли, но не на ключ. Актеришка вдруг как-то обмяк, поскучнел и поплелся в свое купе - видимо, чтобы выпить еще. Оптимист Сложнов решил, что инцидент исчерпан, и также ушел - на страже остались только филолог и Жизнев. И тут наш герой с ужасом ощутил, что дальше нести службу не может. Туалеты по-прежнему стояли на запоре, а его мочевой пузырь переполнился так, что любое резкое движение грозило конфузом. А уж если в стычке Жизнева кто-нибудь ткнул бы в живот, то конфуза уж точно избежать не удалось бы. Из вагона в вагон сновали встревоженные люди, и мочиться в межвагонном переходе было бы крайним бесстыдством, тем более что струю увидела бы толпа, стоявшая на перроне. Извинившись перед филологом, Жизнев засеменил в свое купе, надеясь там что-нибудь придумать. В двух словах объяснив свою беду Сложнову, он спросил: "Бутылки большой нету?" Разумеется, бутылки не нашлось. Из тамбура вновь донеслись яростные вопли - видимо, филолог отражал очередной наскок, но Жизневу было уже все равно - он скорчился на полке в такой позе, в которой резь в низу живота стала менее ощутима, и погрузился в тупое ожидание наихудшего. Однако, по словам Флобера, ничто никогда не бывает в жизни так плохо или так хорошо, как мы воображаем. Хотя Жизнев уже утрачивал надежду, а вместе с нею и присутствие духа, но, к счастью, за ним стояла вся мировая культура и придавала ему сил. Ему вдруг вспомнились слова Эдмона де Гонкура: "Дерзкое "наплевать", сказанное общественному мнению, - мужество, редко проявляемое писателем или художником, и, однако, только тому, кто им наделен, дано создать подлинно своеобразное произведение" (428). А какого своеобразия можно ожидать от человека, обмочившегося в поезде? Подумав об этом, Жизнев вскочил и ринулся в тамбур, а оттуда - в межвагонный переход. Корнель констатировал, что свершенье чаяний обычно всех радует, и Жизнев, пустивший в щель буфера могучую струю, не стал исключением. Услышав шум небольшого водопада, толпа на перроне в недоумении притихла, но тут как раз появился проводник Николай и повел всех обладателей неправильных билетов куда-то прочь от своего вагона. Воистину - хорошо все, что хорошо кончается! Застегнув штаны, Жизнев вернулся в свое купе, по пути свысока поглядывая на встречных. Эти трусы явно предпочитали мучиться резями в мочевом пузыре, чем махнуть рукой на приличия и последовать примеру поэта. В купе филолог С. накинулся на Жизнева с упреками: почему, мол, ему, филологу, пришлось в одиночку защищать весь вагон? Жизнев добродушно объяснил ему причину своего дезертирства. К воинственным людям наш герой всегда питал слабость. Миролюбие, конечно, вовсе не признак трусости, скорее даже наоборот, но к тому времени, когда миролюбцы решат, что пора проявить храбрость, сражение зачастую бывает уже проиграно. Поэтому Жизнев смотрел на филолога с уважением и вспоминал слова Мольтке: "Война священна, война - божественное предназначение; это один из священных законов бытия; она поддерживает в людях все великие и благородные чувства: честь, бескорыстие, благородство, отвагу и не дает им впасть в самый омерзительный материализм" (429). Вслед за Мольтке вспомнился, конечно, и Муссолини: "Дело не в том, кто победит. Чтобы сделать народ великим, надо послать его в бой - если потребуют обстоятельства, даже пинками в задницу" (430). Однако затем Жизнев посмотрел на умиротворенное лицо Сложнова и благословил судьбу за то, что
      
      
       144
      
      существуют другие способы обретения величия, которыми он сам и его друг неплохо владеют. От предложения выпить еще пивка Жизнев с содроганием отказался, улегся на полку и мирно продремал до самой Москвы.
      
       Глава XXVIII
      
       Вслед за отъездом с Выборгского кинофестиваля Жизневу - по аналогии, которая вскоре станет понятна - вспомнился праздник, посвященный открытию на Курском вокзале столицы памятника Венедикту Ерофееву. Жизнев не раз поражался причудам общественного сознания: в Москве нет памятников, к примеру, Фету, Брюсову, Клюеву, Ходасевичу, Заболоцкому, а Веничке Ерофееву - пожалуйста. Между тем в сравнении с каждой из перечисленных персон Веничка - просто пигмей, и то, что этот пигмей был бесспорно талантлив, дела не меняет, ибо судить следует не по таланту, а по тому, что реально достигнуто. Ерофеев написал одно блестящее эссе (или рассказ?) - "Василий Розанов глазами эксцентрика", позволяющее судить о том, что могло бы выходить из-под пера этого автора, если бы он поменьше предавался незамысловатым радостям жизни и побольше работал. Знаменитая же поэма "Москва - Петушки" - произведение настолько смутное, сырое и недоделанное, что про него ничего определенного и сказать-то нельзя. Можно разве что рассматривать отдельные фразы, например: "О позорники! Превратили мою землю в самый дерьмовый ад - и слезы заставляют скрывать от людей, а смех выставлять напоказ!.." Подобных сентенций по тексту поэмы разбросано множество, именно они и заставляют считать ее произведением серьезным, а не просто неуклюжим конгломератом юмористических и психоделических эпизодов. Но в приведенной фразе каждое слово - ложь, или, скажем мягко, ошибка автора: его земля в период написания поэмы адом вовсе не была, а тем более - самым дерьмовым. По крайней мере, современники Венички, которым выпало жить в новой, демократической России, в своем подавляющем большинстве охотно вернулись бы в этот "дерьмовый ад". Также остается загадкой, кто же заставлял автора поэмы "скрывать слезы"? Плакать во времена Венички не запрещалось, хотя, с другой стороны, и показное веселье граждан особенно не поощрялось. Писатель не должен заставлять читателя ломать голову и строить догадки над тем, что же на самом деле говорится в тексте, но фразы Венички, как мы видим, понять зачастую непросто - не из-за глубины их содержания, а лишь из-за невнятности исполнения, которой отличается и вся поэма в целом. Если позволить себе додумать (или достроить, или дописать) вышеприведенную фразу, то с большой вероятностью можно предположить, что Ерофеев сетует на невозможность критиковать положение в стране ("заставляют скрывать слезы"), тогда как фальшиво-мажорные произведения ("смех выставлять напоказ") всячески поощряются. Во-первых, это, конечно, не совсем так (или совсем не так), и основная часть издававшейся в СССР прозы была далека от мажорной тональности, ну а если писателям их страна не представлялась адом, то это признак скорее их правдивости, а вовсе не продажности. Во-вторых, возникает вопрос: кто же подлинного писателя мог во времена Ерофеева вынудить писать то, чего ему писать не хотелось? О грубом физическом насилии говорить смешно, а значит, смешно говорить и вообще о каком-либо принуждении. Сложно придумать какие-либо рычаги давления власти на пишущего пролетария. Вспомним: ведь Ерофеев написал, хоть и с трудом, не хвалу КПСС, а известную поэму, не без успеха пустил ее в народ и при этом как-то уцелел. Думается, что в своих рыдающих сентенциях Ерофеев был неискренен и на самом деле пытался оправдать ими свою недостохвальную жизнь - лень и пьянство писать ему мешали неизмеримо больше, чем рука КГБ. Думается также, что в его жалобах отразилась мечта иных писателей усидеть на двух стульях - и критиковать режим, и быть при этом широко издаваемыми и богатыми. Критиковать режим - в словесности стезя наиболее легкая, поэтому то, что не отличавшийся прилежанием Веничка возмечтал стать официальным критиком режима, очень вероятно. Поэма написана так небрежно и местами невразумительно, что с полной достоверностью угадать
       145
      устремления ее автора вряд ли возможно, но некоторые предположения просто
      напрашиваются - возможно, и помимо воли автора. Невнятице удивляться трудно, если вспомнить известную фотографию с подписью: "Венедикт Ерофеев работает над поэмой "Москва - Петушки"". На снимке - стол, на столе - лес бутылок портвейна, а писатель, зажав в зубах папиросу и окутавшись дымом, сидит, положив тетрадку на угол стола, и выводит в тетрадке уже очень неровные строки. Увы, в нетрезвом виде ничего толкового не напишешь (если, конечно, не принимать в расчет те нечастые случаи, когда автор либо знает меру, либо алкоголь его не берет). Судя по тексту известной поэмы, к ее автору не применим ни тот, ни другой случай. Было бы прекрасно, если бы писатели являлись исключением из всеобщего правила, то есть умели совмещать развеселую жизнь и успешную работу. Однако слухи о том, что кому-то из них это удавалось, проверки никогда не выдерживали, а те, кто утверждает обратное, рискуют сослужить молодым дарованиям скверную службу. А может, и уже сослужили, если вспомнить о том, скольких начинающих сгубили попытки такого совмещения, и сколько было таких, для кого даже самоубийство становилось более предпочтительным способом достижения популярности, нежели упорный труд. Видимо, на труд эти несчастные были уже не способны, но мечта о популярности так и не захотела оставить их в покое.
       Условием возведения памятника тому или иному писателю в СССР являлась устремленность писателя к социальному прогрессу (что, по совести говоря, вряд ли заслуживает анафемы). В буржуазной России условий стало три, а именно: наличие у писателя влиятельных поклонников, наличие у поклонников необходимой для сооружения памятника суммы денег и наличие у поклонников готовности с этой суммой расстаться. Благодаря такому изменению условий и стало возможно возведение памятников Ерофееву и другим мелькающим на телеэкране шестидесятникам в отсутствие памятников куда более крупным литературным величинам, которых бизнесмены не читают.. Памятников должно быть много, вряд ли какой-то из них станет лишним, но в этом деле необходимы историческая память и такт. Как и в издании мемориальных книг в знаковых сериях "Библиотека поэта" или "Литературные памятники". А то ведь имеются мемориальные издания Самойлова, Окуджавы, Шефнера, Сапгира и прочих - неплохих поэтов, разумеется, - но, к нашему стыду, наиболее полным изданием великого Клюева, погибшего в 1938 году, доселе остается американское издание Филиппова.
       Отметить возведение памятника Веничке решили широко: созвали множество модных деятелей искусств со всей Москвы (слишком пожилые в их число не вошли) и подали для них целую электричку для поездки в Петушки знаменитым ерофеевским маршрутом. Едва путешественники расположились на скамейках (поэты Сообщества, например, оказались в соседстве с лидером группы "Коррозия металла" по прозвищу Паук), как по вагонам тут же начали разносить дешевый коньяк. Вспомнив, что праздник посвящен самому известному пропойце СССР, на выпивку налегли все без исключения, даже те, кто обычно не проявлял большой любви к алкоголю. Уже через полчаса вагон от громких разговоров гудел, как потревоженный улей. Живости разговорам придавал коньяк - его всё подносили и подносили. А через полтора часа выявилась фундаментальная ошибка организаторов круиза - они не сумели привести число путешественников, выделительная система которых будет возбуждена алкоголем, в соответствие с числом отхожих мест, имевшихся в поезде. В два туалета, расположенные в хвосте и в голове состава, выстроились огромные очереди, которые почти не двигались, ибо каждый из стоявших ближе к нужнику пропускал перед собой всех своих знакомых. Кроме того, много народу влезало без очереди, так как из середины поезда, где очереди кончались, невозможно было проследить за тем, что происходит в переднем и в заднем вагонах. Вскоре, потеряв всякую надежду на цивилизованное облегчение, многие гости махнули рукой на приличия и принялись справлять нужду в межвагонных переходах и даже в тамбурах. Получилось как на мужицкой попойке, описанной литовским классиком Донелайтисом:
       Так завоняло в избе, что и мертвый, кажись, не стерпел бы (431).
      В вагонах между тем тренькали гитары и вопили барды - и то, и другое Жизнев ненавидел, но и с тем, и с другим вынужден был мириться. Получилось как у Фирдоуси:
      
       146
       Сидели, и пили, и слушали саз (432).
      Наконец первая часть поездки кончилась - электричка остановилась в Петушках. Пассажиры, истомленные тяжестью в мочевом пузыре, высыпали из нее и, как тараканы, разбежались по всевозможным закоулкам, стремясь поскорее облегчиться. Сделав дело, успокоившись и застегнув штаны, они тянулись к странному зданию близ перрона, в первом этаже которого находилась распивочная с высоким, как в готическом соборе, потолком, едва различимым в темноте. Второй, он же последний, этаж на фоне первого выглядел крошечным - что-то вроде курятника, причудой строителей вознесенного над железнодорожным пейзажем. В полутемной распивочной, стоя вокруг высоких круглых столов, путешественнико продолжили распитие горячительных напитков. Некоторые, наиболее разумные и домовитые, даже закусывали и предлагали еду попутчикам - по слову Фирдоуси:
       Ешь, пей, благодетельствуй, благ не тая,
       И счастье найдешь ты в саду бытия (433).
      Однако многие представители богемы живут, ставя себе в пример Веничку Ерофеева, который, как известно, никогда не закусывал. В тот день их примеру последовал, увы, и наш герой. Поэтому вторая половина поездки, то есть дорога в Москву, ему совершенно не запомнилась, если не считать пары пьяных драк в тамбурах. Драки в богемной среде, особенно по пьяному делу, вовсе не редкость, а уж в ходе такой грандиозной пьянки, как круиз "Москва - Петушки", стычек следовало ожидать непременно. К счастью, представители богемы драться не умеют и потому тяжких увечий друг другу обычно не наносят, но в остальном их потасовки в тот день ничем не отличались от мужицких драк, описанных Донелайтисом:
       По пустякам во хмелю затевая ссоры частенько,
       Тут же они меж собою вступают в жестокие драки,
       Хуже разбойников, право, катаются с воплями, с бранью
       По полу, в грязных плевках, в блевотине, в лужицах водки (434).
      Ничего особенного в этих жалких побоищах Жизнев не усмотрел и тут же забыл о них за коньяком. Однако на вокзале он несколько опамятовался и обнаружил в себе еще не изжитую тягу к общению, а потому вместе с Сидорчуком отправился в гости к поэту Полуэктову, однокашнику Сидорчука по Литературному институту.
       Как поэт Полуэктов принадлежал к несметному сонму продолжателей Бродского, и, сознавая, видимо, в глубине души свою бесцветность, старался застраховаться от безработицы и нищеты, сочиняя литературоведческие статьи и диссертацию о творчестве того же Бродского. За будущность Полуэктова беспокоиться не стоило, невзирая на его гомерическое пьянство: дисциплина была у этого человека в крови. Он всё делал так, как положено в тех кругах, которые сумели присосаться к Святому Кошелю - по словам Ансельма Турмеды, правящему миром. Следовало любить Бродского - Полуэктов его любил, следовало находить бездну таланта в бездарных поэтах-лауреатах вроде Милоша и Шимборской - Полуэктов находил, следовало изучать всю эту братию - Полуэктов изучал... Трудно его за это осуждать - куда бы он со своими скромными способностями делся без помощи тусовки? Стал бы редактором в издательстве? Возглавил бы районную многотиражку? А куда девать амбиции, мечты, желание достатка, наконец - дорогостоящие привычки в виде многодневных попоек, когда дорого стоит даже не истребляемое литрами спиртное, а длительное безделье? Дисциплина же позволяла Полуэктову быть своим среди хорошо пристроенных и обеспеченных литераторов и хорошо пристраиваться самому: с момента окончания института и до сего дня он всегда был и остается главным редактором различных либеральных изданий. Для такого поста требуется, несомненно, определенный уровень культуры - для переписки хотя бы, - и Полуэктов это понимал, еще в институте много читая и выгодно отличаясь трудолюбием от недоумков и пустозвонов вроде поэта П. И все же непроходимой пропасти между Полуэктовым и поэтом П. не было - оба лишь имитировали творческую активность и этим походили друг на друга. Кроме того, как всякие имитаторы, оба прекрасно умели применяться к обстоятельствам и держать
      
       147
      
      нос по ветру. Когда Жизнев занимал видное положение в издательском мире столицы, Полуэктов был с ним крайне обходителен и приветлив, когда же нашему герою потребовалась помощь, в голосе Полуэктова, ранее теплом и медоточивом, вдруг зазвенел лед, и Жизнев ушел от бывшего друга несолоно хлебавши. Ну а всеобщего приятеля и всегдашнего авангардиста Сидорчука Полуэктов охотно печатал, ибо таков один из пунктов негласного дисциплинарного устава либеральной словесности: всегда поддерживать только тех, кому и так неплохо. Аутсайдеров поддерживать тоже можно и даже нужно, но исключительно мертвых.
       Все это Жизнев знал о Полуэктове уже в описываемое время и никакого интереса, по правде сказать, к нему не испытывал. Зачем же он пошел в гости к такому человеку? Будем снисходительны к нашему герою: во-первых, ему хотелось, что называется, "добавить" - желание не слишком похвальное, но способное оправдать его в глазах людей, не понаслышке знакомых с зеленым змием. Во-вторых, у Полуэктова он надеялся встретить женщину, к которой был, скажем так, неравнодушен: по крайней мере, именно с ней он одно время надеялся забыть свою роковую любовь - татарскую княжну. Впрочем, к описываемому дню эти надежды, по сути дела, уже рухнули. Когда Жизнев впервые встретил даму, о которой идет речь, на каком-то литературном празднестве, он еще ничего о ней не знал и только был поражен ее красотой. Красавицы Жизнева никогда не пугали - он понимал, что они живут любовью в гораздо большей степени, чем дурнушки, и потому, сколько бы ухажеров ни вилось вокруг, расположения красавиц вполне может хватить и на поэта Жизнева, а величие этих дам отнюдь не означает их недоступности. Мягкие и в то же время правильные черты лица, живые глаза, сверкающая улыбка, роскошные белокурые волосы, приветливый нрав - Милена, будем называть ее так, сочетала в себе все качества, необходимые для того, чтобы увлечь поэта. А поэт только и мечтал увлечься - стремление освободиться от роковой тяги к татарской княжне уже стало его навязчивой идеей. Всё могло получиться по слову Расина: "Мы любим лишь тогда, когда хотим любить" (435); однако, по-видимому, чары татарской княжны оказались слишком сильны и с Миленой Жизнев не сумел потерять голову. Он вовремя разглядел, что Милена приветлива не только с ним, но и со всеми окружающими - таков уж ее характер; выделяет же она из этих окружающих вовсе не его, Жизнева, а Полуэктова и Сидорчука. Если учесть, что вдобавок Милена еще и состояла в браке, жила с мужем и имела дочь, то становилось ясно: рассчитывать не на что. И татарская княжна, и Милена ласково улыбались Жизневу, были близки, но, увы, недостижимы. Оставалось лишь бормотать про себя стихи Сумарокова:
       Я чувствую в себе болезнь неутолиму:
       Что злей есть, как любить, и ах! не быть любиму!
      Либо его же прозу: "О любвь, любовь! Ничего нет на свете приятнее тебя, когда ты согласна со желаниями сердец наших, и ничего нет мучительнее, когда ты их желанию сопротивляешься". Природа предпочтений Милены Жизневу была вполне ясна: как многим богемным дамам, ей казались эротичными известность, главенство, заметное положение. Полуэтков всегда служил главредом, в либеральной богемной тусовке его знала каждая собака. Сидорчук везде провозглашал себя главой и руководителем знаменитого Сообщества, и безмозглые журналисты повторяли его утверждения, подобно эху. Ну а наш герой являлся всего лишь поэтом и потому удостаивался лишь поцелуев в щечку при встрече. Выходило, что герой Шекспира был весьма расчетлив и рассудителен, когда заявлял:
       Поверите ли, для стяжанья славы
       Я, кажется, взобрался б на луну
       И, не колеблясь, бросился б в пучину,
       Которой дна никто не достигал.
       Но только б быть единственным и первым:
       Я в жизни равенства не признаю (436).
      Современные искатели славы, включая в особенности Сидорчука, сильно отличаются от
      
       148
      
      шекспировского героя - прежде всего в том отношении, что сами бросаться в пучину не готовы, зато всегда готовы столкнуть туда соперника. При этом осязаемая, чисто материальная польза от славы и успеха им понятна ничуть не хуже, чем честолюбцам XVI века: они сызмальства поняли, что слава в эпоху масс-медиа легко конвертируется в деньги, удобства и женское внимание, а потому оказывается прав Ронсар:
       Ни ум, ни сердце, ни душа
       В любви не стоят ни гроша (437).
      Слава ведь вовсе не является производной от этих человеческих богатств, о чем писал и Гюго: "Заметим мимоходом, какая, в сущности, гнусная вещь - успех. Его мнимое сходство с заслугой вводит людей в заблуждение. Удача - это для толпы то же, что превосходство" (438). Примерно о том же с раздражением писал Хайям:
       Я знаю этот вид напыщенных ослов:
       Пусты, как барабан, а сколько громких слов!
       Они - рабы имен. Составь себе лишь имя,
       И ползать пред тобой любой из них готов (439).
      А Гюго добавлял: "Не считая пяти-шести грандиозных исключений, которые придают блеск целому столетию, все восторги современников объясняются только близорукостью. Позолота сходит за золото" (439). Однако в карманах имитаторов, любимцев славы и успеха, позолота превращается в самое настоящее золото. Один из таких молодцов, герой Аларкона, говорил:
       Тот, кто живет, забыв о славе,
       Чтоб умножать число безвестных,
       И поступает так, как все,
       Чем отличается от зверя?
       Быть знаменитым - вот что надо;
       Здесь безразличен выбор средства (440).
      Легко понять, что в среде людей столь энергичных и целеустремленных подлинный талант процветает редко. Искатели славы не только притягивают к себе общественное внимание, но и стараются погубить талант или хотя бы ввергнуть его в безвестность, дабы их собственные сомнительные творения не бледнели в сравнении с ним. Не зря писал Сайфи Фаргони:
       Кроме горькой услады остаться людьми,
       Ничего среди вас, о скоты, не найдем! (441)
      Это "ничего" касается, конечно, и успехов в любви. Правильно писал Хуан Руис:
       Девицы и дамы на деньги особенно падки, -
       такие на свете давно утвердились порядки;
       вздыхатели нищие женщинам жалки и гадки,
       тот истый мужчина, у коего денег в достатке (442).
      В результате прав оказывается Кальдерон, утверждавший, что награда в любви сплошь и рядом бывает незаслуженной и больше всех получает самый недостойный. А если так, то, вступая на литературное поприще, юноша должен быть готов и к этой немалой жертве, то есть должен заранее смириться с тем, что, создавая прекрасные произведения, в любви он тем не менее вечно будет на вторых ролях. Правда, это справедливо лишь для тех случаев, когда произведения действительно прекрасны. Если же они лишь имитируют искусство и рассчитаны в первую голову на привлечение внимания, - ну, тогда всё в порядке.
       Несмотря на изрядную степень опьянения, Жизнев в компании Полуэктова и Сидорчука все же вспомнил, что сидит в компании не только нравящейся ему дамы, но и двух ее удачливых
      
      
      
      
       149
      
      кавалеров, а на заднем плане смутно рисуется фигура ее законного супруга. Поэтому он пообещал себе, что впредь не будет попусту терять время и поступит по совету Корнеля, который о подобных свиданиях с любимыми писал, что они как соль на рану. Конечно, Жизнев чувствовал некоторую досаду, подобно Китсу, который признавался: "Право, я не в силах устоять, хотя бы мысленно, подобно некоему жестокому императору, перед желанием отрубить всем нашим женщинам голову одним махом, дабы удержать от реверанса, который они, не дай бог, готовы отвесить своим недостойным соотечественникам" (443). Но в тот самый момент, когда Жизнев предавался горьким мыслям, случилось странное: из-под юбки Милены на приоткрывшееся точеное бедро неторопливо вылезла большая площица. Поблескивая, словно лакированная, она явила себя окружающему миру и вновь скрылась под юбку, в свои таинственные владения, причем Милена ничего не заметила. Остался ли демарш площицы незамеченным для любовников Милены, сказать трудно, так как беседа продолжала течь своим чередом. Но даже если они и заметили паразита, то скорее всего это явление их не удивило, ибо при интимной дружбе с дамой фауну вроде площиц трудно не заметить, особенно если предприимчивая фауна решит освоить новое тело. Жизнев чуть не прыснул, вспомнив высказывание Ницше, вдруг приобретшее чересчур буквальный смысл: "Двух вещей желает настоящий мужчина - опасности и игры. И потому нужна ему женщина, как самая опасная из всех игрушек" (444).
       Посидев еще немного, Жизнев стал прощаться, чем несколько удивил Милену - она-то предполагала, что, плененный ее красотой, он будет сидеть до последнего в надежде перепить ее куртизанов и остаться наедине с предметом своих вожделений. Увы, вожделения наши порой так хрупки перед жестокими впечатлениями действительности! Спускаясь по лестнице, Жизнев вспоминал Алемана: "Любовь - это приступ безумия, порожденный праздностью, питаемый своеволием и лишними деньгами и исцеляемый удовлетворением низменной страсти" (445). И еще - его же: "В тот самый миг, когда сердце полюбит, человек повелевает своему разуму доказать, что предмет его любви есть высшее благо; и так, жаждая овладеть сим призрачныим благом, человек сам становится ему подвластен" (446). Поистине, чтобы здраво рассуждать о любви, следует, видимо, быть сочинителем плутовских романов, дабы излишние эмоции успешно заменять здравым смыслом, присущим этому веселому жанру. То, что говорит Алеман, и очень метко, и очень печально, а вот что устами своего героя-священника говорит Франческо Йовине: "Женщина не является средством дьявольского соблазна - она сама дьявол. Бесовское начало лежит в ее ограниченности, в преобладании плотского, в том, с каким трудом она следует убеждениям разума. Все ее страхи, ее суеверия, ее слабости проистекают именно из этого. Отсюда проистекает и ее повышенная религиозность. Женщина боится, что ей не удастся спастись" (447). Размышляя в таком духе после краха надежд на новое высокое чувство, которое могло принести с собой исцеление от прежних терзаний, легко впасть в уныние, и наш герой не был исключением. Но, как мы уже говорили, в затруднительных случаях его поддерживала вся мировая культура, даже поверхностное знакомство с которой показывает, что любовные разочарования являлись уделом многих выдающихся людей (ничтожества в любви обычно преуспевают). Однако выдающиеся люди знали, что с этим делать. Бенедиктов, например, грозно сообщал:
       И будет сердца храм открыт
       Безумным, бешеным утехам,
       И из него тоска, испуганная смехом,
       К сердцам бессильным отлетит!
      Котляревский выражался более конкретно:
       ...Был он в горе,
       Печаль топил в питейном море,
       Армейский соблюдал закон:
       Кто в карты не на ту поставил,
      
       150
      
       Хвать пунша - и беду поправил!
       И точно так же - кто влюблен!
      Бенедиктов являлся адептом мрачного романтического мужества:
       Быть может, вздох один из груди очерствелой,
       Как ветерок, мгновенно проскользнет,
       Но буря страсти не взорвет
       Моей души, в боях перегорелой.
       Я выдержу напор грозы,
       Я отступлю от храма наслаждений
       И не унижусь до молений,
       Не выжму из очей слезы!
       Мечта цвела, мечта увянет,
       Замрет кипение в крови,
       И грудь свинцовым гробом станет,
       Где ляжет прах моей любви.
      Жизнев, однако, считал, что истина заключается в сочетании гусарского рецепта Котляревского и того светлого утешения, о котором пишет Батюшков и которое дано судьбой всякому настоящему поэту:
       На жизненном пути ему дарует гений
       Неиссякаемый источник наслаждений
       В замену счастия и скудных мира благ:
       С ним Муза тайная живет во всех местах
       И в лире дивный мир любимцу созидает.
       Пускай свирепый рок по воле им играет,
       Пускай незнаемый, без злата и честей,
       С главой поникшею он бродит меж людей!..
      И далее:
       В самом бездействии он с деятельным духом,
       Всё сильно чувствует, всё ловит взором, слухом,
       Всем наслаждается, и всюду, наконец,
       Готовит Фебу дань его грядущий жрец.
      Иными словами, читателю не стоит беспокоиться за нашего героя - сломить его, даже с помощью такой серьезной напасти, как любовь, было очень непросто. В заключение этой главы следует повторить, что обилие цитат в ней, да и в других главах является, по сути, неизбежным. Дело в том, что о некоторых явлениях в мировой литературе написано очень много, и потому писать в наши дни самостоятельно о тех же самых явлениях есть признак невероятной самонадеянности и столь же невероятного бескультурья. Образованный же автор с почтительным трепетом привлекает себе в сотрудники выдающихся писателей минувших времен. Разумеется, для читателя такой текст будет гораздо приятнее, занимательнее и полезнее, чем никому не нужные излияния вдохновенного невежества, сбивчиво повторяющие то, что уже было сказано ранее несчетное множество раз.
      
       Глава XXIX
      
       Поездка в Харьков летом 2000-го года Жизневу вспомнилась, как это ни смешно, также в связи с трудностями мочеиспускания. Выступление намечалось в казино, и афишку директор Сидорчука напечатал до того примитивно-хвастливую, что Жизнев невольно подумал: "Обструкции не избежать". Посетители казино никогда не согласятся признать каких-то писак столь же преуспевающими людьми, как и они сами (наш герой всегда ненавидел слово "успешный"
      
       151
      
      применительно к людям, и мы из уважения к его вкусам также воспользуемся архаическим словом "преуспевающий"). Но дабы проверить способности Жизнева-предсказателя, следовало сначала доехать до Харькова, то есть как-то переварить общество музыкантов Сидорчука. Кажется, будто Садовской именно об этих людях написал:
       Не верили ни солнцу, ни весне,
       Но веровали твердо в рюмку водки.
      Попойка была неизбежна, ибо в трезвом виде Жизнев не мог выносить этих самодовольных пингвинов от искусства и их еще более самодовольного руководителя. Выпивая с музыкантами, Жизнев вспоминал слова графа Федора Растопчина: "В массе русский народ грозен и непобедим, но отдельные личности весьма ничтожны". О каждом из этих ремесленников от музыки можно было сказать словами Фирдоуси:
       Знать, мозга его голова лишена,
       Не зреет в нем здравая мысль ни одна (448).
      Или словами Шакира Бухари:
       В душе невежды - пустота, его сужденья - чистый вздор,
       Не хочешь глупость совершить - с ним не вступай на равных в спор (449).
      Ранее Жизнев имел глупость увлекаться беседами с музыкантами Сидорчука, потому что почесать языками они любили, но получалось всякий раз как у Саади: "Однажды... я держал небольшую речь, что-то вроде проповеди, перед людьми изнуренными, с огрубевшими сердцами, неспособными переноситься душою из этого видимого мира в мир божественных тайн. Заметил я, что вдохновение мое ими не овладевает и огня в их сырых дровах не раздувает. Бесполезным показалось мне воспитывать ослов и держать зеркало в квартале слепцов" (450). Жизнев заметил, что подлинный интерес у музыкантов вызывают только две темы: нажива и совокупление с гулящими женщинами, а потому и закаялся впредь всерьез общаться с этими духовно изнуренными людьми. Плотью же они были вполне здоровы: если на вокзале в Харькове Жизнев еле вышел из вагона - так его мутило и шатало, то музыканты оставались все так же бодры и веселы. Жизнев не завидовал их веселью, ибо знал, что оно имеет чисто животную природу. Впрочем, его недомогание тоже объяснялось не только деликатностью его телесной конституции. Во многом дело было в бессонной ночи, а бессонница, в свою очередь имела своей причиной странное устройство замков в купе украинского поезда. Когда ночью подвыпивший Жизнев уже улегся на полку, он вдруг вспомнил, что забыл сходить по нужде, поднялся и попытался выйти, но дверь не открывалась. Он дергал дверь так и сяк, ощупал все ее выступы, но ничего не получалось, а между тем на полках завозились и капризно заохали Сидорчук и его директор. "Ну что там еще?!" - стонал один. "Дайте же поспать!" - вторил другой, хотя оба улеглись совсем недавно и за столь краткое время заснуть никак не могли. Жизнев обматерил обоих сквозь зубы, и в этот миг дверь по непонятной причине вдруг распахнулась. Сходив в туалет и выкурив в тамбуре сигарету, Жизнев вернулся в купе и с легким сердцем захлопнул дверь, дабы она не открывалась от качки и ходившие по коридору люди не беспокоили спящих поэтов. Однако вскоре он ощутил, что от всех напитков, выпитых в компании музыкантов, ему так легко отделаться не удастся. Некоторое время он неподвижно лежал на полке, надеясь каким-то чудесным образом все же заснуть, но потом вскочил и ринулся к двери, нутром предчувствуя недоброе. Повторилось то же самое: упорное сопротивление двери и капризные стоны изнеженных деятелей искусства, причем директор, парень неплохой, но слабохарактерный, самым смешным образом подражал своему вечно недовольному патрону. "Мне что, вам в ботинки нассать, что ли?" - поинтересовался Жизнев у своих странных попутчиков, никак не желавших понять, что с дверью он возится не ради своего удовольствия. Слушая проклятия в свой адрес, Жизнев бормотал строки из бурятского эпоса "Гэсэр":
       Есть предел у небесной злобы,
       Нет предела у злобы людской (451).
      Наконец стало ясно, что второго чуда не будет и добровольно дверь уже не откроется, а между тем
      
       152
      
      угроза надуть попутчикам в ботинки начинала уже приобретать вполне реальные очертания. Страшась такого исхода, Жизнев принялся колотить в проклятую дверь что было сил. Через некоторое время его услышал проводник, подивился тупости москалей, однако дверь открыть тоже не смог. Ему пришлось сходить за отверткой, и только лишившись нескольких винтов, дверь неохотно подалась. Не тратя времени на благодарности, Жизнев выскочил в коридор и ракетой промчался в нужник. Вернувшись, он слезно попросил проводника как-то заблокировать дверь, дабы она больше не закрывалась, ибо закрываться она умела, видимо, только намертво. Проводник почесал в потылице, но все же согласился, и в результате Жизневу уже ближе к утру удалось забыться беспокойным сном. Конечно, уснуть ему мешала обида на двух брюзгливых болванов - Сидорчука и директора, но усталость и алкоголь в конечном счете оказались сильнее. Увы, столь краткий сон не мог спасти его от ужасного похмелья. На улице Жизнев еще как-то храбрился, перекинулся шутками с хохлушками, красившими здание вокзала, но, оказавшись в гостинице, пластом растянулся на кровати и отказался от похода в ресторан. На насмешки Сидорчука он отвечал стихами Саади:
       В деснице провиденья жизнь твоя -
       Вдруг завтра ты напьешься так, как я? (452)
      Он долго лежал в номере, не в силах ни толком бодрствовать, ни заснуть. В полудреме бессмысленно тянулось время. Наконец он понял, что нужно отвлечься от регистрации в себе неприятных симптомов похмелья, с усилием встал, с усилием принял душ. Ему немного полегчало, и он стал собираться на прогулку. Как раз в этот момент в дверь номера постучали Сложнов и Сидорчук, и на прогулку они отправились уже втроем. Летний вечер был прекрасен, а Сумская - главная улица Харькова - сделает, как известно, честь любой европейской столице. Особенно высокую оценку этой улице путешественник выставит в том случае, если еще не утратил интереса к женской красоте. Красота харьковчанок давно вошла в поговорку, поэтому ясно, что настроение у нашего героя быстро поднялось. О странном явлении повсеместно двуязычных вывесок в городе, где изъясняются исключительно по-русски, распространяться здесь, вероятно, не стоит - достаточно сказать, что наш герой при виде каждой такой вывески криво усмехался. После 1991-го года россияне наделали столько всевозможных глупостей, что не им упрекать кого-либо в недостатке здравого смысла. Но когда поэты вышли на центральную площадь Харькова - как известно, самую обширную в Европе, - их глазам предстало весьма отрадное явление. Почти вся площадь была застроена великим множеством летних кафе - загородка, будка с напитками и стулья; все эти заведения ломились от народа и в каждом громко играла музыка. Всюду кричали, поднимали тосты, пели и плясали. В сквериках, окружающих площадь, творилось то же самое. Флюиды безоглядного веселья порхали в воздухе и придавали Жизневу бодрости. В какой-то момент ему показалось, будто многочисленные музыкальные установки заиграли одно и то же и все любители веселья на всех танцплощадках заплясали в одном и том же ритме (в сознании мелькнула картинка детства: бабушка на освещенном солнцем дворе что-то встряхивает в решете). Жизнев читал о том, что Украина в результате буржуазных реформ обнищала куда сильнее, чем Россия, но собравшиеся на площади явно знали, как справляться с жизненными неурядицами. Несомненно, им было знакомо творчество древнеарабского поэта и разбойника Тарафы, который советовал:
       При жизни будь щедр! Пропивай все, что есть у тебя,
       За гробом узнаешь, как пьется в державе забвенья (453).
      А возможно, эти люди не забирались в такую глубь времен и руководствовались стихами Марвелла:
       ...Пока на коже нежной
       Горит румянец юности мятежной
       И жажда счастья, тлея, как пожар,
       Из пор сочится, как горячий пар,
       Да насладимся радостями всеми:
       Как хищники, проглотим наше время
      
       153
      
       Одним куском! Уж лучше так, чем ждать,
       Как будет гнить оно и протухать.
       Всю силу, юность, пыл неудержимый
       Сплетем в один клубок нерасторжимый
       И продеремся, в ярости борьбы,
       Через железные врата судьбы.
       И пусть мы солнце в небе не стреножим -
       Зато пустить его галопом сможем! (454)
      "Молодцы! Вот это по-нашему!" - бормотал Жизнев, окидывая веселящихся любовным взором. Он никогда не отделял себя от Украины и ее жителей, а уж тем более в такие прекрасные моменты. Музыка колыхалась над площадью, как незримый покров, и в криках, прорывавшихся сквозь эту звуковую пелену, Жизневу слышались стихи Эспронседы:
       Вина! И выше чару! Душа безмерно рада!
       Тому, кто пьет всех больше, и слава, и хвала!
       Венок ему сплетайте из листьев винограда,
       Он - царь; слагайте гимны властителю стола! (455)
       В таком приподнятом настроении Жизнев пришел и в казино, где им предстояло выступать. Правда, увидев эстраду, он несколько скис: помимо столиков, за которыми сидела богатая харьковская публика (представь себе, читатель, в Харькове уже тогда имелась таковая), прямо перед эстрадой располагался широкий проем, который вел в игровой зал. Оттуда доносились стук рулеточного шарика, возгласы крупье и брань раздосадованных проигрышем игроков. Было ясно, что никакими стихами унять этот шум не удастся. Наш герой про себя процитировал Кеведо: "О несчастная жизнь! Ибо нет никого несчастнее безумцев, которые зарабатывают себе на пропитание своим собственным сумасшествием!" (456) Впрочем, во-первых, поэты нередко читают стихи, не слыша собственного голоса, а во-вторых, Лафонтен заявлял: "Нет униженья торговать стихом" (457). К тому же однажды в городе Владимире поэты Сообщества уже читали стихи в казино - было это очень давно, кажется, в конце 1991-го года, и поэтов там тоже толком никто не слушал, но отнеслись к ним очень сочувственно (как-никак пригласили по знакомству), - поаплодировали, щедро накормили, напоили и дали немного денег. В Харькове, однако, все получилось не столь благостно, там среди публики оказался человек, жаждавший самоутверждения, - подобный тем, которые любят посреди поэзоконцерта выходить из зала, хлопнув дверью. В зале харьковского казино дверей не имелось, да и не таковы посетители казино, чтобы добровольно уходить откуда-либо в знак протеста, ведь они везде чувствуют себя по-хозяйски и предпочитают сами выкидывать вон тех, кто им не по нраву. Конечно, рано или поздно с них собьют спесь, но это дело еще очень отдаленного будущего. Короче говоря, среди публики нашелся господин, - он, правда, не сидел за столиком, а зашел в зал случайно, - который после чтения Жизнева нарочито громко спросил: "И что, по-вашему, это смешно?" - "Да, - не затруднился с ответом Жизнев. - А главное - это глубоко". На этом инцидент, собственно, и закончился, далее все протекало нормально, однако в душе избалованного успешными концертами Жизнева происшедшее оставило неприятный осадок. К тому же человек, страдающий похмельем, склонен все видеть в черном свете, а опохмелиться Жизнев еще не успел. Ему вспомнились слова Драйзера: "Судьи - глупцы, как и большинство людей в этом дряхлом и зыбком мире" (458). Пробираясь на свое место (поэтам отвели места за столиком хозяев заведения), Жизнев шипел сквозь зубы стих Рылеева: "Твоим вниманием не дорожу, подлец!" На столике красовалось множество бутылок - преобладали модная текила и отличная украинская горилка "Перша гильдия". С закуской, правда, было слабовато, но Жизневу есть и не хотелось. Саркастически усмехаясь, он громко процитировал Марвелла:
       И каждый свежий цвет, и каждый плод
       Завистливая гусеница жрет (459).
      
       154
      
      Хотелось выпить, и некто главный (имя его и черты стерлись из памяти, но благодарность осталась) предложил Жизневу чего-нибудь на выбор. Как патриот Жизнев избрал, конечно же, "Першу гильдию". Главный между тем решил утешить Жизнева и стал говорить о неразвитости публики, о том, что эту неразвитость надо учитывать и читать что-нибудь более мягкое, более нейтральное, - и так далее, в том же духе. "Если бы мы читали что-то более мягкое, вы на нас не обратили бы внимания и не пригласили бы выступать, - резонно возразил Жизнев. - И не угостили бы этой прекрасной горилкой. Ваше здоровье!" Своей незапоминающейся внешностью, мягкими речами и мурлыкающими интонациями главный напомнил Жизневу того героя Генри Джеймса, который производил на всех впечатление, но никто не мог определить, какое именно. Главный был, видимо, неплохим человеком, несмотря на свои успехи в бизнесе, и большим любителем поговорить. Разговор, естественно, зашел о критике и о праве на нее. От чего зависит желание покритиковать творчество ближнего и какие формы оно принимает, Жизнев, хоть и обласканный публичным успехом, все же знал неплохо. Ему вспомнилось, как незадолго до поездки в Харьков они с Сидорчуком читали стихи на концерте для работников Сбербанка (пригласил поэтов лично генеральный директор этого уважаемого кредитного заведения). Жизнев выступил благополучно и даже сорвал аплодисменты, так как читал стихи короткие и энергичные, а Сидорчук не понял настроения аудитории, и в результате его поэму ужасов из эпохи Гражданской войны зал посредством "захлопывания" не позволил дочитать даже до середины, хотя произведение это неплохое. Очень уж не хотелось залу следить за мыслью автора и очень уж, наоборот, хотелось, погрузившись в безмыслие, послушать заново тысячекратно слышанные эстрадные хиты в исполнении тысячекратно виденных звезд. Ведь тут звезды были не виртуальные, как на телеэкране, а во плоти и крови! Этот случай мог послужить неплохим примером "критики снизу", когда стыдно становится не за выступающего, а за критикующих, однако Жизнев вовремя сообразил, что болезненно тщеславному Сидорчуку такой пример вряд ли понравится. Тогда Жизнев напомнил, как травила критика Пушкина в преддуэльные годы, как от лишений сошел с ума Эминеску, как, не выдержав голода, покончил с собой Нерваль, как, не найдя признания, принял яд Чаттертон, как издевались критики то над Бенедиктовым, то над Фетом, то над русскими символистами... Он вновь процитировал Марвелла:
       Я вижу этой саранчи скопленье,
       Идущей на поэта в наступленье,
       Пиявок, слухоловок и слепней,
       Бумажных крыс, ночных нетопырей,
       Злых цензоров, впивающихся в книгу,
       Как бы ища преступную интригу... (460)
      "Вот что такое критика! - воскликнул Жизнев. - А нападки на нас, на Сообщество, о котором есть статьи уже во всех энциклопедиях, и не только литературных?! Наглость этих бездарей просто не вмещается в мозгу. "Да что они смыслят в образе действий великих людей вроде меня? Как смеют нас судить?" (461) Это не я спрашиваю, это Бальтасар Грасиан. А я всегда вспоминаю Сергея Соловьева, великого нашего историка, который писал: "Сама резкость нападок из противного лагеря служит доказательством важного значения ученого или литературного произведения..." Эта мысль должна поддерживать всякого автора в трудные минуты. А вот что писал Хуан Перес де Монтальван... - и Жизнев, на мгновение наморщив лоб, продекламировал: - "Но на что не дерзнет невежество в пылу самомнения либо, верней сказать, завидуя достоинствам, для него недоступным?" (462)" Главный упрекнул Жизнева в излишней обидчивости, но тот возразил: "Вы, конечно, помните высказывание Чехова: "Людям не талантливым, но с претензиями ничего больше не остается, как порицать настоящие таланты". Вот это самое и произошло здесь на ваших глазах. Но ничего страшного - мы привыкли к травле. Нас не надо утешать, хотя защитить порой стоит..." Тут Жизнев хлопнул очередную рюмку "Першей гильдии" и продолжил: "Вы, конечно, знаете эти строки Марвелла:
      
       155
      
       Но тот, кто выше славою, стоит
       Превыше всех обид и всех защит.
       Ему - мужей достойных одобренье
       И милых нимф любовь и поклоненье (463).
      В абхазских героических сказаниях о богатырях-нартах сказано: "Они добывали славу и добыли ее" (464). Порой мне кажется, будто это сказано о нас. И никакие амбициозные господа, привыкшие самоутверждаться за чужой счет, здесь ничего не изменят. "Их осужденье - честь, рукоплесканье - стыд", - как писал Вяземский". Подавленный всем этим пафосом, главный не нашелся что сказать, но сделал весьма правильный в сложившейся ситуации жест - заказал еще бутылку "Першей гильдии", каковая и была выпита за беседой уже на менее возвышенные темы. Впрочем, разговор по-прежнему вращался вокруг искусства в разрезе его известных деятелей. Оно и понятно - о чем прежде всего хочется поговорить провинциальному бизнесмену с московскими штучками? Впрочем, Жизнев и его друзья, утвердив в сознании харьковчан собственное немалое значение в истории культуры, грамотно перешли затем на необходимость понимать и всячески поддерживать художника. Суть их слов можно передать следующей цитатой из Вазари: "...Если мы так преклоняемся перед теми знаменитостями, которые вдохнули жизнь в свои творения, будучи поощряемы непомерными наградами и всяческим благополучием, насколько больше должны были бы мы восславлять и возносить до небес те редкостнейшие таланты, которые приносят плоды столь же ценные не только без всяких наград, но и пребывая в жалкой нищете? Итак, следует полагать и утверждать, что если бы в наш век существовало справедливое воздаяние, такие люди несомненно создавали бы вещи более великие и значительно лучше всего того, что было когда-либо создано древними мастерами. Между тем приходится им бороться не столько за то, чтобы стать знаменитыми, сколько за то, чтобы быть только сытыми, что и загоняет в гроб этих несчастных, не имеющих возможности проявить свои дарования людей (по вине и к стыду тех, кто мог бы им помочь, но об этом не заботится)" (465). Высказывание Вазари в высшей степени справедливо, но молодому автору надо помнить, что в описании своих несчастий следует четко соблюдать меру и не слишком прибедняться, ибо, как мы уже заметили выше, ни в литературной среде, ни в бизнес-сообществе помогать истинно нуждающимся не принято. В таких разговорах надо уметь пройти по лезвию ножа: намекнуть (без нажима!) собеседнику на имеющиеся у вас трудности и в то же время уверить его в собственной общественной значимости (а кому вы без нее нужны?) и в творческом величии. В харьковском казино сделать это, видимо, в какой-то мере удалось, ибо Жизневу и Сложнову без всяких просьб с их стороны выдали на дорогу две бутылки "Першей гильдии", чем очень обрадовали нашего героя. Еще больше радовало его то, что ехать домой придется в компании одного Сложнова, потому что Сидорчук и музыканты в том же казино давали концерт на следующий день, и директор, естественно, остался с ними как с наиболее ценной частью делегации. Следовательно, какие бы сюрпризы в виде хитрых замков и прочего ни таил в себе украинский вагон, злобного брюзжания наш герой мог уже не опасаться. Предстояла спокойная дружеская беседа за стаканчиком доброй горилки - без обсуждения чужих гонораров, чем постоянно грешил директор Сидорчука, без назидательных сентенций, которые обожал сам Сидорчук, и без животного смеха (или, если угодно, кряканья) пингвинов от искусства. Однако на всякий случай Жизнев все же прихватил в ларьке пару больших пластиковых бутылей с квасом: во-первых, вечер стоял душный, одолевала жажда, а во-вторых, следовало предусмотреть любые шутки странных украинских вагонов. Поначалу друзья дверь купе не захлопывали: щель между дверью и косяком, в которой время от времени мелькали проходившие по коридору попутчики, их мало беспокоила. Разговаривали о состоявшейся поездке, о поэзии, о славе. Жизнев не любил публичности, не любил выступлений; Сложнов был всегда не прочь выступить и чувствовал себя на сцене как рыба в воде, но и он предпочитал уединение и труд, которому мог с радостью предаваться хоть целыми днями. Таким образом, несмотря на некоторую разницу темпераментов, они являлись единомышленниками, смеялись над нелепым тщеславием своих товарищей по Сообществу и были
      
       156
      
      солидарны с д"Аннунцио, который напоминал, что нам, обуреваемым жаждой славы, деятельность художника кажется похожей на осаду крепости, звуки барабана и воинственные крики действуют на нас возбуждающе, тогда как ничто так не благоприятствует работе, как абсолютная тишина, непобедимое упорство, напряженное стремление всего существа к Идее, которую оно хочет воплотить и заставить восторжествовать. Когда Сложнова наконец сморил сон, Жизнев, посетив туалет, захлопнул дверь и потом еще довольно долго сидел при свете ночника, потягивая водку и пытаясь сочинять стихи. Когда он решил отойти ко сну, то попытался открыть дверь, но в поезде с красивым названием "Пивденный Буг" замки также оказались с секретом. Для порядка Жизнев подергал дверь и так, и сяк, но, когда все возможные способы открывания были перепробованы, злорадно захихикал и обратился к двери со стихами Шамиссо:
       Оставь же мне мое уединенье,
       Ко мне теперь людей не допусти! (466)
      После чего он использовал для облегчения опустевшую бутыль из-под кваса и с легким сердцем завалился спать.
      
       Глава XXXI
      
       Рассказывая о путешествиях поэтов, никак нельзя обойти вниманием их поездки в город Владимир, для нашего героя почти родной. Его мать родилась во Владимирской области, в школу каждый день километров за пятнадцать ходила в Суздаль, а с отцом Жизнева познакомилась, поступив в тот же институт, где впоследствии учился и преподавал сам Жизнев. Владимир стал одним из сильнейших отроческих впечатлений нашего героя, когда его отец надумал посетить жившего в этом городе своего аспиранта и прихватил с собой младшего сына. До той поездки Жизнев, кажется, не задумывался над тем, какой он национальности и в какой стране живет, но после Владимира и Суздаля сознание русскости обосновалось в нем как-то очень спокойно, по-хозяйски, словно только и ожидало этой поездки, хотя разговоров на подобные темы Жизнев ни с кем тогда не вел. Слабые люди боятся насмешек, благодаря их слабости и вошло в моду при слове "духовность" искривлять лицо в саркастической ухмылке. Между тем Жизнев вполне явственно ощутил веяние этой самой духовности и не собирался делать вид, будто не существует того, что сделалось частью его самого. Повторяем - становление русского в нем произошло спокойно и естественно, без чьих-либо назиданий, без экстатических прозрений, как неизбежная перемена, к каждому здоровому человеку приходящая в положенный час. После той первой поездки во Владимир он увлекся фотографией, объезжал на велосипеде подмосковные церкви, фотографировал их, а снимки посылал брату в армию и встречал с его стороны полное понимание. Добавим также, что близ Суздаля проживала его родня по материнской линии: двое дядьев, две тетки и двоюродный брат. Двоюродная сестра окончила Ивановский художественно-текстильный техникум и жила с мужем в Иванове.
       В начале 1992 года приближенные к Сообществу дамы (сиречь послушницы) затеяли поездку во Владимир, где некоторые из них ранее проживали и где у них имелись многочисленные друзья и знакомые, в том числе и в местных средствах массовой информации. Удалось договориться о том, что площадку для театра предоставит Владимирский театр кукол, который в то время уже умирал и собственных спектаклей почти не ставил. Филолог С. у знакомых типографщиков за бесценок напечатал афишу концерта. В лютый мороз компания поэтов и послушниц высадилась во Владимире с поезда и зашагала к главной городской гостинице, находящейся в двух шагах от вокзала (в исторической части Владимира всё в двух шагах, даже луга и поля в пойме Нерли). Оставив вещи в номерах, компания направилась на телестудию - записывать коллективное интервью, затем посетила редакции местных газет, затем зашла в гости к знаменитой своим гостеприимством чете Федосовых, жившей у самого Дмитриевского собора... Везде Жизнев удивлялся обилию красивых женщин (позднее, побольше поездив по России, он этому удивляться перестал). У Федосовых в память
       157
      
      Жизневу врезался рассказ об одном из выпускников Литературного института, обосновавшемся во Владимире: как этот господин снял квартиру у какой-то старухи, как питался за ее счет, как затем вовсе перестал ей платить, а отдавать долги и съезжать отказывался, к каким ухищрениям прибегал, дабы старуха не сумела его выгнать, - словом, вел себя по принципу "Для нищего наглость - спасенье" (467), сформулированному еще Петронием. Жизнев задумался над тем, отчего же среди литераторов так много приживалов - не только господин, о котором шла речь, но и Сидорчук, и поэт П., и многие другие, о которых говорилось и в общежитии Литературного института, и в различных богемных застольях. Видимо, есть некая моральная опасность в том, чтобы смолоду носить на себе тавро литератора: умственно неустойчивый человек склонен, ничего еще не создав, видеть в этом отличии проявление общественного признания и начинает требовать от окружающих всяческих льгот, якобы подобающих таланту. Страдают от подобных претензий прежде всего люди, вступающие с писаками в отношения, далекие от литературных - к примеру, несчастная старуха, решившая заработать, пустив жильца. Восторженный взгляд на самих себя, помноженный на "безраздельно господствующий в психике принцип удовольствия" способен создавать из молодых литераторов людей совершенно невыносимых. Как-то к Сложнову приехал из провинции один такой однокашник. Попросился он первоначально только переночевать, а затем прижился, благо Сложнов его кормил, а вопросы об отъезде задавать стеснялся. Однокашник звонил с телефона Сложнова по всей России и за границу, брал из тумбочки деньги на разные нужды и вдобавок учил хозяина, как тому следует правильно жить. По мнению гостя, Сложнову надо было в одном мощном загуле прокутить все свои деньги и вещи, всю аппаратуру домашней студии, а там видно будет. Всегда ведь можно призанять денег без отдачи. Честь, добродетель и стыд гость считал излишествами, как и всем известный персонаж Корнеля. Собутыльником Сложнова в этом загуле гость, разумеется, видел себя. Если учеть, что гость ко всему прочему взял аванс в издательстве, где работал Сложнов, быстро потратил деньги в борделе, а делать ничего даже и не пытался, то ясно, какой вздох облегчения издал Сложнов, несмотря на все потери, когда с помощью друзей все же кое-как выпроводил парасита.
       Зал кукольного театра оказался огромным. Еще огромнее он выглядел из-за того, что в нем сидели только два зрителя. Послушницы сделали распространенную ошибку - слишком положились на афиши и на объявления в газетах, тогда как кампания по созданию ажиотажа вокруг концерта должна быть долговременной, настойчивой и доходить до отдельных лиц, из которых и вербуются наилучшие завлекатели публики. Что ж, два зрителя - тоже люди. Они бросили ради концерта все свои дела, в провале пиар-кампании они не виноваты, и, значит, порядочный артист должен для них выступить. Конфуций писал: "Для мужа благородного нет ни массы, ни немногих, для него нет ни малых, ни больших; он ни к кому не относится с пренебрежением" (468). К тому же эти двое оказались хорошо осведомлены о творчестве поэтов, а то, что они были вдребезги пьяны, делало их веселыми и общительными. Пришли также послушницы и привели очаровательных подруг, на столике за кулисами стоял коньяк, и вечер в пустом и холодном зале, где, как во времена военного коммунизма, сидели в шубах, прошел на удивление раскованно и весело, - возможно, благодаря тому, что надежды на богатый сбор отпали и все стремились только хорошенько повеселиться. Жизневу вспомнился Верлен:
       Ну а чтоб скоротать нам длинноты пути,
       Пару песенок новых тебе напою я,
       Благосклонно послушаешь - буду в раю я,
       Лучше рая мне, право, нигде не найти (469).
      Два зрителя покатывались со смеху и испускали восторженные вопли, гулко звучавшие в огромном зале. Нельзя было не угостить этих прекрасных людей коньяком после завершения программы. Распрощаться с ними на заснеженной улице стоило немалого труда, так как у них находились для
      
      
      
       158
      поэтов все новые и новые комплименты. Семеня затем по морозу к гостинице, поэты согласились в том, что порой два истинных ценителя заменяют с успехом заменяют несколько сот скучающих бездельников. То, что ценители вдрызг пьяны, дела не меняет: "Пьян да умен - два угодья в нем".
       В гостинице веселье продолжилось, причем наличие женщин внесло в него, как это всегда бывает, некоторый беспорядок и нарушило плавный ход общей беседы. В частности, к Жизневу пристала с нежностями толстая владимирская художница, ловко угадав, что воля поэта уже подточена возлияниями и он не сможет долго противиться ее домогательствам. Облепленный поцелуями Жизнев предостерегающе бормотал себе под нос стихи Сумарокова:
       Для получения обычныя забавы
       Ты с самой высоты величества и славы
       К дну пропасти падешь. Противься красоте,
       Противься! Разорви, преступник, узы те,
       В которых стонешь ты и гибнешь преужасно!
      Однако ветхий человек в Жизневе решительно взбунтовался и потребовал любовных услад, хоть наш герой и пытался урезонить его словами Ницше: "Не лучше ли попасть в руки убийцы, чем стать предметом вожделений страстной женщины?" (470) Парочка долго возилась в постели, причем то Жизнев отправлялся в другие номера за выпивкой, то к ним заглядывали члены компании - сейчас уже трудно вспомнить, зачем. Когда в окне возник холодный розовый рассвет, в номере Жизнева он застал следующую картину: поэт сидел за столиком перед стаканом коньяка, обхватив руками взлохмаченную голову. Художница лежала на кровати под одеялом и что-то непрерывно говорила, а Жизнев время от времени увещевал ее: "Спи, медвежоночек". Его одолевало раскаяние, о котором хорошо написал Лотреамон: "О царственная грудь, навеки оскверненная единственным прикосновением сосцов блудницы! О божественная душа, на миг поддавшаяся гидре порока, спруту сладострастия, акуле кровожадности, удаву малодушия, мокрице слабоумия!" (471) Пол комнаты был сплошь устлан трехрублевыми купюрами, - в порыве то ли страсти, то ли отчаяния Жизнев расшвырял две пачки этих купюр, с каждым днем дешевевших и грозивших вскоре вовсе выйти из обращения. Выселяясь из номера, Жизнев не стал их собирать, оставив всю денежную массу горничной в виде своеобразных чаевых. Отношения с художницей развития не получили, хотя она и переехала позднее в Москву. Что ж, так бывает. Недаром написал Харт Крейн:
       Вспорх страсти! Ты обманчив и недолог!
       Уже занес булавку энтомолог (472).
      Жизневу, конечно, приходилось потом встречаться в богемных компаниях с этой симпатичной толстушкой, но в ответ на ее домогательства он всякий раз сердито рычал: "Опять ты за свое?!" И женщина успокаивалась. Недаром предупреждал Ницше: "Идешь к женщинам? Не забудь плетку!" (473)
      
       Глава XXXI
      
       Были и другие поездки во Владимир - они не отличались особой помпой либо коммерческим успехом, но воспоминания после них оставались всегда самые теплые - такие уж люди живут в этом городе, да и сам город прекрасен. Говорят, есть люди, стремящиеся к зарубежным красотам, не побывав во Владимире, но Жизневу с трудом верилось в существование таких глупцов. Как-то раз владимирские знакомые сообщили нашему герою, что отдел культуры тамошней мэрии готов устроить концерт Сообщества, оплатить приезд поэтов и проживание в городе, однако гонорара за концерт не обещает - все будет зависеть от сбора за вход. Дело было летом, и поэты обрадовались случаю вырваться из душной Москвы. Правда, по приезде выяснилось, что содержать их отдел культуры готов лишь в течение суток. Уезжать так скоро поэты не хотели. Ночь после концерта и последовавшего затем фуршета с огромным количеством спонсорской водки местного завода поэты провели в специальном доме для приезжих знаменитостей, расположенном у самых Золотых ворот, а
      
       159
      
      наутро переехали к супругам Федосовым. Супруги, как это ни удивительно в наше время, видели в гостях дар Божий, словно воскрешая времена патриархальной древности, когда о мире люди узнавали только из рассказов странствующих поэтов. По части знаний о мире и людях Галина и Михаил могли дать сто очков вперед кому угодно, но они любили людей и ничего не могли с этим поделать, а те беззастенчиво пользовались их гостеприимством. Вот и в тот раз Сложнов не удовольствовался обычным ночлегом, а притащил с собой девицу. Это случилось на следующий после концерта день, когда поэты выступали на местном радио. Передача завершилась уже затемно, причем Жизнев, хорошенько подвыпивший с местными журналистами, постеснялся принимать в ней участие. Сложнов тоже не отказался от выпивки, но он никогда не хмелел, зато становился чрезвычайно красноречив и все разговоры сворачивал на любовь и секс. Пользуясь этим, он увел ди-джея Юлю в темный сквер и там, видимо, окончательно заморочил ей голову. В подобных случаях все происходит примерно одинаково, поэтому не будем пытаться превзойти блестящей прозы Писарева: "Молодой человек, рассказывающий девушке о том, как он развивался, как боролся с обстоятельствами, что перенес и выстрадал, гальванизирует самого себя процессом рассказа и близостью нравящейся ему женщины; глаза его блестят, давно поблекшие щеки загораются ярким румянцем; дикция его оживляется по мере того, как он замечает впечатление, производимое его речью на свою собеседницу; он сам наслаждается своим торжеством: чувство удовлетворяемого самолюбия доставляет ему более сильное удовольствие, чем чувство разделенной любви. <...> А между тем девушка вся находится под обаянием: ни одно слово в рассказе, ни одна нота в голосе рассказчика, ни одно изменение в мускулах его лица или в выражении его глаз не пропадает для нее и не ускользает от ее напряженного, благоговеющего внимания. Новые, неиспытанные и неожиданные ощущения проходят через ее нервную систему с такою непостижимою быстротою, что она в течение получасового разговора переживает чуть ли не два-три годаи почти внезапно из взрослого ребенка превращается в любящую женщину. И как она хороша в эту минуту перерождения! И как она, при всей своей чуткости, при всей напряженной силе внимания, не способна отнестись критически к своему собеседнику! Как она горячо верит и как жестоко ошибается!" Ухаживание литератора Писарев описал точно, но одну поправку сделать нужно: "взрослым ребенком" ди-джей Юля при всей своей молодости, конечно же, не была - об этом наш герой мог судить и по хитринке в ее взоре, и по тем дополнительным сведениям эротического характера, которые позднее сообщал о прогулке в сквере Сложнов в своей поэме "Юленька". Сколь ни опытной в любовных делах оказалась Юля, но предоставить Сложнову доказательство высшей благосклонности прямо в сквере она не захотела. Тут гостеприимство Федосовых оказалось как нельзя кстати. Жизнев уже спал, и парочка втихомолку устроилась на койке для гостей и обрела друг в друге высшее счастье. Среди ночи наступило время отдыха, обоим захотелось поговорить, а так как сон пьяницы крепок, но краток, то Жизнев не замедлил проснуться и принять активное участие в беседе. Юля, прожженная кокетка, живо заинтересовалась новым собеседником и, бойко обмениваясь с ним игривыми репликами, совсем забыла о Сложнове, который умолк, страдая от ревности. А ведь правильно писал Лотреамон: "Любовь к женщине несовместима с любовью к человечеству" (474). Через некоторое время Сложнов взорвался и принялся непонятно за что стыдить Жизнева: "Взрослый человек, а так себя ведешь..." Жизнев сперва решил, что его друг шутит, но потом уловил нешуточное раздражение в его голосе и обиделся сам. "Как, собственно, я себя веду? - думал он, подыскивая ответ. - Я сюда, между прочим, никого не звал. Сами приперлись, разбудили, а теперь затыкают рот, как пацану..." Так что подтвердились слова Джами:
       Упрек несет ущерб душе свободной,
       Упреков дух не терпит благородный (475).
      Размышляя о том, сколь незаслуженно он обижен, Жизнев незаметно уснул. Наутро Сложнов подошел к нему, смущенно извинился, сославшись на помрачившую рассудок страсть, и инцидент
      
      
       160
      
      был исчерпан. Свою Юленьку Сложнов спровадил еще спозаранку, но потом, в Москве, часто ее вспоминал и даже написал вышеупомянутую поэму. Подшучивая над его страданиями, Жизнев цитировал строки из узбекского эпоса "Алпамыш":
       В рану сердца насыпана соль.
       Верблюжонком ревет моя боль.
       Быть в разлуке с любимой легко ль? (476)
       В то утро к Федосовым пришли все те же владимирские журналисты, принесли пива, и все уселись его пить. Разговаривали о бедственном положении литературы и искусства в провинции. Впрочем, провинциальные журналисты, оказывается, тоже находились на грани голода - услышав об этом, Жизнев ахнул, побежал в ларек и купил еще пива, дабы развеять уныние гостей. За столом он внезапно хлопнул себя по лбу: "Я ведь должен ехать в Сергеиху! Кто со мной?" Дело состояло в том, что в селе Сергеиха под Суздалем недавно умер дядя Жизнева, работавший кузнецом, и надо было съездить на могилу - Жизнев обещал это своей матери. Сложнова в Москве ожидала супруга, не терпевшая одиночества, и он опасался испытывать ее терпение. Зато Сидорчуку и поэту П. в Москве делать было нечего, и они согласились составить Жизневу компанию. Допили пиво, собрали вещички, расцеловались с гостеприимными хозяевами, пообещав приезжать почаще, и через пять минут, поймав такси, уже бойко катили в сторону Суздаля, щурясь на залитую солнцем ширь Владимирского Ополья.
       Дядя и тетка Жизнева никаких гостей, естественно, не ждали, однако в их доме царила такая чистота, как будто там постоянно готовились к чьему-то приезду. Собственно, так выглядит внутренность всех русских деревенских домов, если, конечно, хозяева не пьют. Впрочем, дядюшка Жизнева по отцовской линии (муж сестры отца нашего героя) не протрезвлялся с самой войны, а дома у него тем не менее всегда царила такая же чистота. Тетка тут же принялась настойчиво кормить гостей, а дядюшка побежал за своим сыном, сиречь за двоюродным братом Жизнева. Но долго бегать ему не пришлось, кузен явился сам, потому что издалека заметил подъехавшую машину и решил посмотреть, кого она привезла. С кузеном приплелся его друг, который накануне выпил, а наутро неудачно опохмелился и теперь покачивался и плохо соображал. "Он парень-то хороший, это просто сегодня так у него получилось", - немилосердно окая, добродушно пояснил кузен. Гости выпили с дороги, закусили блинчиками с творогом и сметаной (молочко от своей коровы) после чего все направились на кладбище, на свежую могилку. Пьяный друг не стал отсиживаться дома, и хотя ноги его не слушались, тоже добрел до кладбища и отдал дань уважения покойному. Общее мнение гласило, что покойный умер раньше положенного ему природой срока, а причиной тому стал удар колом по голове, полученный в молодости в уличной драке - тогда во владимирских деревнях парни дрались кольями, время от времени один из ударов оказывался слишком сильным, и кто-то отправлялся на тот свет. За раненым дядей тогда прилетел вертолет, забрал его во Владимир, там ему сделали трепанацию черепа - редкая операция по тем временам, - и дядюшка выжил и даже не спятил, но как-то замкнулся, стал неразговорчив. Да и жизнь его не баловала: жену, которую покойный горячо любил, неожиданно разбил паралич, и несчастная лежала пластом двенадцать лет до самой своей смерти, а ходил за ней в основном дядя - его дочь, двоюродная сестра Жизнева, была в это время еще ребенком. Она, конечно, помогала как могла, но потом уехала учиться и дома с тех пор уже почти не показывалась. Покойный дядя и работу себе нашел поближе к дому, чтобы постоянно приглядывать за женой, а то, что работать приходилось кузнецом, его не смущало. Ему не раз советовали развестись с женой, сдать ее в приют для неизлечимых, а самому заново жениться, но он на такие речи отвечал бранью, если их заводили женщины, а доброхотов мужского пола даже пару раз побил, благо кулак у него был огромный, как кузнецу и положено. На могиле обо всем этом вспомнили, причем пьяный друг с важным видом кивал и приговаривал: "Так, так... Было дело". Затем все вернулись домой, где, помянув покойного, уже как следует выпили и покушали. Кузен Жизнева не пил, хоть раньше и любил заглянуть в рюмку. "Давление, - объяснил он. - Решил совсем
      
       161
      
      не пить, а то выпьшь чуток, да и заведешься, чего доброго. У Игорька вот здоровье еще есть, - кивнул он на пьяного друга, - а я уже так не могу. Работаю, и то слава богу". - "Тебе в Суздаль не надо? - спросил Жизнев. - Ребята вот хотели город посмотреть". - "А что, поехали", - охотно согласился кузен.
       В Суздале они разошлись, договорившись встретиться через три часа, - кузен пошел по хозяйственным магазинам за какими-то инструментами, а поэты сразу направились в книжный магазин. В этом самом магазине Жизневу довелось побывать семью годами ранее, тогда в нем водилось много интересного, кое-что он и купил. Теперь вместо тщательно подготовленных книг советских издательств в магазине громоздились горы всякой приключенческой дребедени, в том числе и некоторые из тех книг, которые сам Жизнев выпускал. Впрочем, суздальцы, наделенные от природы незаурядным здравым смыслом, всю эту продукцию покупали неохотно, и магазин по всем признакам доживал последние дни. Смутно ощущалось приближение нынешних времен, когда книжные магазины сохранились только в областных городах, когда уничтожены многие тысячи библиотек, - ныне по почте книголюбы частенько приобретают книги с библиотечными штампами у тех ушлых людей, которые фонды разоренных библиотек перетащили к себе домой. Не найдя ничего хорошего в книжном магазине, поэты зашли в кабачок, где Жизнев заказал себе водки. Ее принесли в расписной деревянной стопке. Водка, как и следовало ожидать, оказалась паленой. Ох уж этот вкус паленой водки - вкус 90-х годов! Кого-то эта водочка спровадила на тот свет - иногда целыми деревнями, а Жизнев легко отделался: как-то раз в ларьке у Белорусского вокзала он купил и употребил в компании пару бутылок поддельной "Смирновской", и весь следующий день ему казалось, будто он мочится расплавленным металлом и вот-вот прожжет в унитазе дыру своей струей.
       Поэты погуляли по городу, посмотрели на старинные домики с геранью за стеклами и на разнообразные церкви, выглядевшие удивительно кротко и миролюбиво, особенно на фоне заката. Затем они вновь зашли в кабачок, где наученный горьким опытом Жизнев потребовал уже не водки, а медовухи и пива. Затем подкатил кузен и отвез их на ужин и ночлег, а утром - на суздальский автовокзал. Жизнев, позевывая, смотрел в окно автобуса на придорожные индустриальные пейзажи, на коробки зданий, нагороженные как попало, словно дебил играл в кубики, на заборы, оклеенные афишами разных никчемных артистов и групп (запомнилась афиша группы "Воровайки")... Удивляло, почему суздальцы когда-то устроили свою жизнь по канонам хорошего вкуса, так, чтобы окружающее не вгоняло их в уныние, а их недостойные потомки делают все, чтобы их города вызывали желание повеситься, или, что еще хуже, напиться паленой водки и пойти на концерт группы "Воровайки". Недостойные потомки, получив образование, употребляли его прежде всего на то, как бы найти магическую формулу, способную заставить человека работать высунув язык - достаточно вспомнить бесконечные мантры о хозрасчете и социалистическом рынке, плавно переродившиеся затем в самый свирепый социал-дарвинизм. Тем, кто обожествлял рост производства, производительности труда и продаж, всерьез казалось, будто полученная выгода сможет как-то перевесить ущерб от ненавистного труда, иссушающего жизнь. И наш герой, привольно развалившись на автобусном сиденье, вспоминал Батюшкова:
       Пусть дорого глупец сует блистанье ценит,
       Лобзая прах златой у мраморных палат,
       Но я и счастлив, и богат,
       Когда снискал себе свободу и спокойство,
       А от сует ушел забвения тропой!
       Пусть будет навсегда со мной
       Завидное поэтов свойство:
       Блаженство находить в убожестве - Мечтой!
       Была и еще одна поездка во Владимир - она состоялась уже после распада Сообщества. Предыдущее поездки трудно назвать коммерческими, но эта была уже полностью свободна от всяких
      
       162
      
      денежных и иных расчетов - просто нашему герою захотелось еще раз посетить любимый город, встретиться с добрыми людьми, и Костя Сложнов его в этом поддержал. Дело было летом, остановились у Федосовых, почитали стихи любителям поэзии в том же самом гостевом особнячке, а потом просто слонялись по улицам, переулкам, тропинкам кремля и присаживались попить пивка в тех местах, которые находили особенно живописными. Чего-чего, а таких мест во Владимире хватает. Также пытались устроить пикник на Нерли, благо во Владимире для выхода (а не выезда) на природу требуется минут двадцать, однако комары прогнали всю компанию обратно в город. Из всех поездок во Владимир эта и оказалась самой приятной, ибо была предпринята исключительно ради общения с людьми и с городом. Владимир весь наполнен спокойствием и терпением, даже смирением, а этого в наши дни человеку как раз и не хватает. Впрочем, человеку рациональному, расчетливому, вечно имеющему в виду какие-то выгоды Владимир вряд ли полюбится. А Жизнев потягивал пиво над откосом кремлевского холма, смотрел на бесконечную пойму Нерли и с улыбкой вспоминал Мачадо, который говаривал, что сердце и голова не могут договориться друг с другом, но мы можем принять ту или иную сторону. И называл себя "жильцом первого этажа".
      
       Глава XXXII
      
       Из всех описаний гастрольных поездок нашего героя у читателя не должно сложиться впечатления, будто венцом публичной деятельности поэтов являлись именно гастроли. Напротив, всё новое, всё то, что требовало поверки реакцией слушателей, всё самое смелое и скандальное поэты показывали на своих постоянных площадках, каковыми являлись сначала театр МГУ, затем большой зал ЦДЛ, затем большая аудитория Политехнического музея и клуб "Бедные люди", затем - концертный зал музея Маяковского. Именно эта последняя площадка с наибольшим правом войдет в историю русской словесности, ибо поэты регулярно, обычно раз в месяц, выступали там с 1995 по 2008-й годы. Именно маленький, похожий на бункер подземный зал первым услышал множество произведений, которые вошли затем в бойко раскупаемые книги, распространились по Интернету, были запечатлены на дисках и в сознании общества. Увы, общество - такой странный организм, который и сам толком не знает, что запечатлелось в его сознании, а что - нет. Оно занято злобой дня, и привлечь его внимание к автору запечатлевшейся информации очень непросто. Иногда автору для этого достаточно просто умереть; лучше - умереть эффектно, например покончить с собой; еще лучше - покончить с собой особо изуверским способом; иногда же приходится долго тлеть в гробу, дожидаясь того момента, когда общество достаточно омерзеет само себе, чтобы судорожно схватиться за творчество покойника. Учитывая же солидарную ненависть малоодаренных литераторов ко всему яркому и талантливому, поэтам Сообщества придется ждать канонизации воистину очень долго. Но это не страшно - ведь мертвецам спешить некуда.
       Впрочем, и в Москве у поэтов случались своего рода местные гастроли, то есть выступления на непривычных площадках. Речь идет о концертах по приглашениям заинтересованных лиц в различных клубах, порой закрытых, об участии в вечеринках, фестивалях, вернисажах и так далее. Поэты нередко выступали перед очень богатыми людьми, но постоянного спонсорства, в отличие от разных эстрадных вертихвосток, так и не добились (если, конечно, не считать взаимоотношений Сидорчука и бизнесмена Степанова). Тем не менее и разовые гонорары, даже если большую их часть Сидорчук перераспределял в свою пользу, всегда оказывались очень кстати. А бывало, что устроители мероприятий обращались, минуя магистра, прямо к Жизневу или к Сложнову - нескрываемая самовлюбленность Сидорчука некоторых все же отпугивала. Так случилось и летом 1999-го года, когда Жизнев яростно дописывал свой заказной роман "Мафия и власть", но ради концерта в клубе концерта в клубе "Мечты" (с гарантированным гонораром) решил сделать в работе небольшой перерыв. Приглашение выступить поступило Сложнову от его знакомого, репортера Коли, приехавшего с Алтая покорять столицу и работавшего для целого ряда газет, хотя большей
      
       163
      
      частью по мелочам. Публиковать большие тексты пареньку не удавалось не из-за молодости, а из-за фантастической безграмотности - о ней хорошо знал Сложнов, правивший по дружбе заметки, которые Коля поставлял для светской хроники газеты "Рандеву" (в "Рандеву" Сложнов устроился после краха "Клюквы").
      - А почему такое идиотское название? Это случайно не для педрил заведение? - поинтересовался Жизнев, когда Сложнов сообщил ему о возможности заработать.
      - Нет, с чего ты взял, - ответил Сложнов. - Между прочим, там после нас женщина будет выступать, Светлана Хазина. Знаешь такую?
      - Знаю. Обратил внимание, потому что у одного моего приятеля фамилия Хазин. Эта Светлана - обычная фанерная пташка. Я таких жалею почему-то... Так что же это за клуб? Не наркоманский? Название, сам понимаешь...
      - Клуб создан депутатами Госдумы, - веско сказал Сложнов. - Для самих депутатов и для прочих богатых и уважаемых людей. С целью культурного отдыха.
      - А также для тёрок и толковищ, - хмыкнул Жизнев. - Богатые люди могли бы и побольше заплатить. Ну что ж, продадимся по дешевке еще разок, нам ведь не привыкать.
       Ему вспомнились слова Уэллса о том, что "богатые авантюристы являются необходимым связующим звеном между высокой мыслью и низменной действительностью. Весьма прискорбно, что нельзя избежать этого тягостного и унизительного посредничества, но в нашем непостижимом мире без этого, видимо, не обойтись. Человек мысли и человек действия необходимы друг другу, во всяком случае, человеку мысли это сотрудничество необходимо. Платону, Конфуцию, Макиавелли - всем им пришлось искать своего государя. В наши дни, когда обходятся без государей, мыслителям надо всячески добиваться поддержки богачей" (477). Мурлыча, как бы в ответ Уэллсу, песню Демьяна Бедного "В брюхо толстое штыком мироеда", Жизнев вынул папку со стихами и принялся отбирать что-нибудь посмешнее, но не слишком резкое (ведь богачи очень чувствительны). Он подбадривал себя словами Писарева: "Истинное искусство есть чужеядное растение, которое постоянно питается соками человеческой роскоши. Являясь всегда и везде неразлучным спутником роскоши, оно никак не может ее чуждаться". Из числа отобранных поначалу стихов Жизнев беспощадно отверг все те, в которых прослеживались какие-либо политические воззрения, ибо, во-первых, политика депутатам надоела и на работе - недаром они почти никогда не появляются в Думе, - и, во-вторых, воззрения у него были возмутительно левые, за которые могли и гонорара лишить. Цензурируя сам себя, Жизнев вспоминал высказывание одного из героев Франческо Йовине: "Богачи - это все равно что кастрюли, с ними нужно обращаться осторожно. Если ты придвинешься к ним слишком близко, то измажешься, если же будешь от них слишком далеко - останешься голодным" (478).
       Клуб "Мечты" располагался по московским меркам неподалеку от дома Жизнева - в массивном сталинской постройки доме напротив метро "Новослободская". Выступление поэтов начиналось поздно, и когда вся компания - Жизнев, Сложнов, репортер Коля и его девушка - встретились у входа в клуб, сумерки уже сгустились и чудовищно аляповатая неоновая вывеска, в которой среди светящихся роз лишь с трудом можно было различить слово "грезы", засияла во всем своем наглом великолепии. Не менее наглыми оказались и верзилы-охранники, сразу угадавшие своим холуйским чутьем, что вошедшие четверо отнюдь не принадлежат к числу миллионеров. Поэтов осмотрели и ощупали так бесцеремонно, что у Жизнева появилось острое желание покинуть клуб, которое он не без труда подавил. Репортера досматривали куда менее тщательно, видимо угадав его профессию, ну а девушку вообще не тронули, хотя пронести пистолет в сумочке она вполне могла. Скорее всего охранники решили, отметив для себя ее вызывающую красоту, что она принадлежит кому-нибудь из важных господ, сидящих в зале, а репортер просто состоит при ней провожатым. Ну а чинить препятствия содержанкам важных господ - для охранника самый верный способ лишиться работы.
       Спустившись по неудобной лестнице, на которой пьяный посетитель постоянно рисковал
      
       164
      
      поскользнуться на облицованных плиткой ступеньках и при особенно удачном падении раскроить себе череп, поэты и их спутники попали в помещение клуба, и это помещение Жизнева сильно разочаровало. Грозная охрана как бы намекала на то, что гостя внизу ждут чудеса, а ожидал его просто длинный подвал, в котором сделали евроремонт. Иначе говоря, помещение напоминало заурядный офис, полумрак мешал видеть, но уюта не прибавлял, избыток официантов создавал ощущение тесноты и суеты, музыка не давала общаться, что никак не искупалось ее качеством. Мягкие и на вид роскошные кресла оказались крайне неудобными, так что колени сидящих упирались в подбородок, а чтобы подсесть к низенькому безобразному столику со стеклянной столешницей, требовалось сделать могучее усилие, приведя в действие все мышцы спины и брюшного пресса. Жизнев сделал кислую гримасу и шепнул на ухо Сложнову: "А помнишь клуб при московской мэрии?" - "О да! - с восторгом откликнулся Сложнов. - Турецкие диваны, ковры, кальяны... И везде подушки, подушки, подушки... И сколько угодно бесплатного виски..." Зато в клубе "Мечты" имелась такая еще невиданная в Москве услуга, как консумация: вдоль стойки одного из баров стояли девушки, их можно было пригласить на танец и они не имели права отказаться, однако приглашение стоило ни много ни мало - сотню долларов. Завершив свое выступление, Сложнов решил отдохнуть и повеселиться и, подкатив к одной из скучавших у стойки девиц, пригласил ее потанцевать, благо вокруг уже топтались другие пары. Жизнева удивило, что Сложнов вдруг шарахнулся от приглашенной им девицы, словно разглядев за ее милыми, но невыразительными чертами маску Смерти. Все, однако, объяснялось проще: в тот самый миг девица сообщила ему про сто долларов. Потанцевать с ней Сложнову все же удалось, так как она милостиво согласилась обслужить талантливого поэта бесплатно. Более того, она поведала Сложнову строго конфиденциальную информацию: за семьсот долларов девушку можно было забрать из клуба с собой (непонятным осталось одно: могла ли девушка отказаться или ее временным господином становился любой посетитель, хоть урод, хоть прокаженный, лишь бы он выложил семьсот долларов). Чтение стихов не доставило Жизневу никакого удовольствия, так как публика говорила о своем и выступающих почти не слушала - ни Жизнева, ни Сложнова, ни Светлану Хазину. Было ясно, что большим господам нужно не искусство, а сознание того, что деятели этого самого искусства обязаны их развлекать. Известная персона на эстраде входила в тот набор средств, которым отчасти излечивался глубочайший комплекс неполноценности больших господ (уживающийся в них, как известно, со столь же запущенной манией величия). Среди посетителей Жизнев заметил на удивление много узнаваемых лиц, но никакого благоговения не испытал - ведь еще Уэллс писал, что "общественное положение большинства уважаемых людей запятнано обманом, лежащим в основе их социальных установлений. А без этого их и уважать бы не стали" (479). Уходить сразу после выступления друзья не привыкли, да и занятно было наблюдать такое количество депутатов и богачей, где депутат и богач большей частью совмещались в одном лице. Жизнев спросил себе бокал пива - не кружку, а именно бокал граммов на триста, - по наивности забыв осведомиться о цене. Когда он захотел расплатиться и взять еще пива, то оказалось, что бокальчик обошелся ему без малого во всю сумму гонорара. Иначе говоря, народные радетели отгораживались от народа не только суровой охраной, но и еще более надежным барьером - ценовым, ведь его можно преодолеть, только разгромив заведение. Жизневу вспомнился его дядя, выживающий только благодаря приусадебному участку, вспомнились голодающие владимирские журналисты, а затем слова некоего арабского поэта - кажется, Сахля ибн Ханзалы, лирический герой которого заявлял, что возьмет всё желаемое и ничего не даст ближнему, но при этом не запретит ему желать. "Разве мой нрав не прекрасен?" - спрашивал лирический герой. По правде говоря, Жизнев и не ожидал внимания от богатой публики, хотя доверчивый Сложнов и репортер Коля уверяли его, будто публика жаждет высокой культуры и шумный успех неизбежен. Жизнев больше доверял Сервантесу, который писал: "...Мы знаем по долгому опыту: для того, чтобы быть губернатором, не надобно ни великого умения, ни великой учености, - сколько таких губернаторов, которые и читают-то по складам, а насчет управления - сущие орлы!" (480) Впрочем, среди
       165
      
      публики нашелся один ценитель изящного. Это был заместитель главы одной из думских фракций, постоянно мелькавший на экране телевизора. При взгляде на него невольно вспоминались строки Сэй-Сёнагон: "Хорошо, когда у юноши или малого ребенка пухлые щеки. Полнота также очень идет губернаторам провинций и людям в чинах" (481). В Думе толстый господин выражался самоуверенно, жестко и, как правило, очень глупо, зато в клубе бурно аплодировал поэтам и всячески старался обратить внимание окружающих на то, что среди всей бездуховной публики, обсуждающей проблемы наживы, аплодирует только он один. Что ж, благодарность мелькнула в душе Жизнева, однако тут же угасла. Он знал, что толстяк вовсе не является его единомышленником. Сам Жизнев не мог не признавать правоты Писарева: "Конечная цель нашего мышления и всей деятельности каждого честного человека все-таки состоит в том, чтобы разрешить навсегда неизбежный вопрос о голодных и раздетых людях; вне этого вопроса нет решительно ничего, о чем стоило бы заботиться, размышлять и хлопотать..." По запальчивости речей толстяка в Думе и по честному выражению его лица могло показаться, будто и он является поклонником Писарева. Слова "Россия", "общество", "страна" не сходили с его языка. Однако стоило вникнуть в смысл его речей, как выяснялось: обо всех социальных проблемах толстяк умудряется говорить так, чтобы страсти было как можно больше, а решение проблемы сводилось к созданию очередной депутатской комиссии. Такие выступления контрастом их высочайшего эмоционального накала с полным отсутствием конкретности ввергали простодушную аудиторию в тяжелый ступор. Впрочем, отсутствие конкретности переставало удивлять, стоило взглянуть в меню на цены тех напитков, которые теснились на столике толстяка и его компании. А ведь трудно оспорить следующее замечание Гонкуров: "Сенека писал о нищете, сидя за столом лимонного дерева стоимостью в столько-то тысяч сестерциев, - мы не повторим этого классического шутовства. Если человек сочувствует бедности и беднякам, но в то же время продолжает пользоваться... ста тысячами ливром годового дохода - много больше того, что ему нужно, - он фигляр" (482). Впрочем, от толстяка все же веяло какой-то поверхностной образованностью, да и за проявленное им в тот вечер уважение к поэзии ему, несомненно, дадут в геенне огненной разок покушать мороженого. Что же касается его соседей по столику и по залу, то то ни их манеры, ни их лица, ни обрывки их разговоров, ни даже одежда, пусть и очень дорогая, но сидевшая на них как на корове седло, - ничто не позволяло предположить в этих людях даже проблесков духовности и интеллекта. Жизнев с печалью вспомнил стихи Шахида Балхи:
       Видно, знанье и богатство - то же, что нарцисс и роза,
       И одно с другим в соседстве никогда не расцветало.
      
       Кто богатствами владеет, у того на грош познаний,
       Кто познаньями владеет, у того богатства мало (483).
      Печаль нашего героя вызывалась отнюдь не его тягой к обогащению, - в конце концов, давно сказано, что богат не тот, у кого много денег, а тот, у кого мало потребностей. В этом отношении Жизнев превосходил очень многих - даже самый строгий цензор нравов, просмотрев список его потребностей, остался бы доволен. Нет, опечалило его лицезрение тех людей, которые устами продажных журналистов настойчиво называли себя элитой. Он сидел и уныло озирался по сторонам, а в ушах его вместе с музыкой, под которую мяукала какую-то чепуху Светлана Хазина, звучали слова Бальтасара Грасиана: "По-твоему, кто живет в палатах, у того и ума палата? Кто красно одет, тот и красноречив? Да среди них есть такие глупцы, такие неучи, почище их собственных лакеев. И заметь, даже монарх, когда он берется говорить да высказывать свое суждение о том, чего не думает и в чем не смыслит, вмиг изобличает себя как человека пошлого и плебея; ибо чернь есть не что иное, как сборище тщеславных невежд, - чем меньше разумеют, тем больше болтают" (484). Подобные размышления неизбежно отливались в обращенный ко Всевышнему вопрос Абу Мансура Дакики:
       Зачем премудрость ты нагой и нищей создал,
      
      
       166
      
       Но золотом одел и глупость, и разврат? (485)
       Наконец друзья осознали, что глупо торчать в заведении, которое им не по средствам. Выйдя на улицу в теплый, шумевший листвой августовский вечер, Жизнев облегченно вздохнул и направился к ларьку, торговавшему пивом. Затем компания расположилась в скверике, где Жизнев вдоволь посмеялся над собственной глупостью, лишившей его честно заработанных денег. Посмеялись поэты и над посетителями клуба, в частности над толстяком. Смеялась и приведенная репортером Колей красавица, но Жизневу показалось, что как-то неискренне. Затем Сложнов поднял палец и наставительно произнес:
      - Вот мы тут вышучиваем этих людей, а ведь они добились успеха, они могут позволить себе все. Могут даже нас стереть в порошок, если пожелают. Нам надо равняться на них, Любим!
       В глазах белокурой красавицы мелькнул огонек одобрения. Жизнев тоже одобрительно кивнул и заметил:
      - Об этом же Эспинель писал следующее: "Почтительность с могущественными является основой спокойствия, а гордость с ними - это уничтожение нашего покоя, ибо в конце концов они могут делать в стране то, что хотят" (486). Это, конечно, правильно, но как-то скучно соглашаться с его словами. Нам следует проявлять почтительность ко всяким людям, как завещал Конфуций. Но проявлять к кому-то особое, экстраординарное почтение - для этого должны быть веские, экстраординарные основания. К тому же одно дело - подлинное почтение и совсем другое - умение держаться подальше, дабы избежать вреда.
      - Любим, неужели вы не испытываете почтения к столь серьезным людям?! - в отчаянии вскричал Сложнов. - Ведь их все уважают!
       Красавица одобрительно взглянула на Сложнова, а Жизнев с сожалением посмотрел на ее головку богини, на высокую грудь, на неимоверной красоты ноги. Он понимал, что Коля этой смышленой богине нужен лишь для завязывания полезных знакомств, душой же она принадлежит посетителям клуба "Мечты". Со всей своей красотой она неизбежно должна была исчезнуть в том ирреальном мире, где из ничего ковались огромные состояния, завязывались деловые связи, создавались авторитеты, но человечество о существовании этого зазеркалья узнавало лишь тогда, когда зазеркалье в лице терпящих финансовый крах банков и правительств требовало оплатить свое дальнейшее существование. Красавица полагала, будто воплощает в себе здравый смысл, но на деле являлась воплощением помешательства. Жизнев затянулся сигаретой и не без едкости произнес:
      - Вспоминаю место, где только что побывал, и мне хочется процитировать Унамуно: "Все жалкие вымышленные существа, не подозревающие о своей ирреальности, все те, кто ни разу не усомнился не только в своем существовании, но даже в своей значительности; все чистые дураки, или дураки положительные и агрессивные, собираются под знаком глупости, которую они называют здравым смыслом" (487).
      - Любим, вы говорите ужасные вещи, - сурово сказал Сложнов. - По-моему, вы смутьян. Бунтовщик, карбонарий, якобинец.
      - Да, - ответил Жизнев хвастливо. - Меня вдохновляет Илья Садофьев, пролетарский поэт, который писал: "Но мне ль позорное смиренье? О никогда! О нет! О нет!" А с этими, - кивнул Жизнев в сторону клуба, - я не желаю иметь ничего общего. Буду поступать по завету Некрасова:
       С ними не пить, не дружиться!..
       С ними честной гражданин
       Должен бороться и биться!..
       Выпить, так выпью один!..
      В подтверждение последних слов Жизнев прикончил очередную бутылку пива и затем сообщил:
      - Кстати, я продолжаю изучать творчество поэта-борца Леонтия Котомки. Нашел у него еще одну песню, вполне подходящую для нынешних борцов. Вот послушайте, я вам ее спою:
       Холодные дни миновали,
      
       167
      
       Весенним пахнуло теплом,
       Туда, где синеются дали,
       Туда мы с восторгом пойдем.
       В руках у нас красное знамя,
       А в сердце отвага и гнев,
       Идейное яркое пламя
       И гордый победный напев.
      - Хорошо поете, - заметила красавица. Она уже улыбалась, решив, что Жизнев все шутит.
      - Стараюсь, сударыня, - с благодарностью раскланялся Жизнев. Красавица посмотрела на него выжидательно, полагая, что после высказанного комплимента поэт пригласит ее на свой концерт, или попросит телефон, или еще как-то проявит свою мужскую заинтересованность - ведь так поступали все ее знакомые, однако Жизнев не сделал ничего подобного и лишь снова припал к бутылке. Хорошенько глотнув, он рассмеялся и обратился к красавице:
      - А помните, как этот пузан из парламента делал консумацию с самой высокой девушкой из бара? По-моему, они вдвоем походили на мягкий знак. Вам так не показалось?
       Красавица вновь улыбнулась - как всякая светская дама, она любила злословие. Правда, в высший свет она еще не вступила, но с ее данными долго ждать этого не приходилось. Увы, перспективы Коли представлялись Жизневу не столь радужными - скорее всего его и далее ожидала деятельность мелкого репортера, а если съемное жилье в столице подорожает - то и возвращение в провинцию, причем с такой безграмотностью Коля даже и в провинциальной прессе не мог рассчитывать на высокую должность. Правда, Коля всячески барахтался: по словам Сложнова, он создал поп-группу, в которой пытался сам петь, сочинял для этой группы фантастически бездарные тексты, записывал песни - словом, представлял собой одну из тех бесчисленных жертв гламурной пропаганды, которые своими жизнями удобряют почву для редких баловней успеха. Конечно, безумие - называть преуспевшим человеком того, кто вынужден долгие годы изо дня в день распевать идиотские песенки. Однако ни Коля, ни его прекрасная подруга, ни миллионы соотечественников нашего героя так не считали. Разумеется, в слова песенок они не вдумывались, музыку песенок забывали, судьбой сошедших с экрана артистов интересовались мало. Частенько любители посмотреть телевизор даже жаловались Жизневу на глупость передач, глупость эстрады, бездуховность молодежи и все тому подобное. Однако дьяволу удалось сделать главное: приучить людей к тому, чтобы шумиху считать подлинным человеческим успехом, а степень этого успеха измерять количеством денег. В таком мире поэтам, строго говоря, места нет, но они все же не хотят признать свое поражение - "удивляя школьников и школьниц новостью о том, что поэзия до сих пор существует, хоть и вдохновленная наркотиками, - в этом нет сомнения, - но все же не лишенная своеобразной отвратительной живучести" (Стивен Кинг) (488). Наркотическое вдохновение тут, конечно, ни при чем, ибо поэзия сама по себе наркотик, но такой, который для своего действия требует ясного сознания. Мысль Кинга проще выразил монгольский поэт Цэвэгмидийн Гайтав, который заявлял, что как мясо не отдерешь от костей без ножа, так и молодежь не отлучишь от поэзии. Как то ни удивительно, но Цэвэгмидийн Гайтав, кажется, прав.
       Уже шагая к дому через темный парк "Дубки", Жизнев вдруг поймал себя на том, что жалеет белокурую красавицу, спутницу репортера Коли. Это было странно, ведь подобные искательницы счастья обычно внушали ему неприязнь. А тут вдруг ему с неожиданной ясностью представилась вся глубина того обмана, которому поддалась эта девушка, вся огромность того расстояния, которым отделен ее успех - вполне вероятный - от подлинного счастья, и пиво, которое он прихлебывал на ходу из бутылки, показалось ему горше жёлчи. Жизнев спросил себя: уж не о том ли он жалеет, что такая красота достанется не ему, но тут же отбросил эту мысль. Его тогдашняя подруга была ничуть не хуже белокурой красавицы, - хотя, по правде говоря, и не лучше, то есть не мудрее, и смотрела на
      
      
       168
      
      мир она примерно так же. Посетители клуба "Мечты" не дремали и отравляли своим ядом всех без разбора. Для их довольно унылых наслаждений им требовалось все человечество, и если раньше его покоряли огнем и мечом, то ныне просто одурачивали. Жизнев не верил в карающего Бога - и все же не мог себе представить того мира, в котором он жил, без грозного возмездия. Он шел, сквозь полог дубовой листвы смотрел на звезды и повторял стихи Ибн аль-Мутазза:
       О богатые люди, о гордая, мощная знать,
       Вам дано измываться, приказывать, жечь и карать.
      
       Вы, наверное, черти, принявшие облик людской,
       Вы рабы своей похоти, полные скверны мирской.
      
       Погодите - на небе восторжествует закон.
       Мир уже подготовлен: отмщеньем беременен он (489).
      
      
       Глава XXXIII
      
       Таких "внутримосковских гастролей", подобных выступлению в клубе "Мечты", в жизни нашего героя было великое множество. Ни упомнить их все, ни перечислить решительно невозможно. Да это и не нужно: цветы поэтического остроумия сохранились в книгах Сообщества, а каких-то из ряду вон выходящих событий во время этих заботливо организованных мероприятий, как правило, не происходило. Создать атмосферу праздника поэтам удавалось всегда, но описать, как именно она создавалась, тоже вряд ли под силу перу хрониста. Великолепная самоуверенность, на языке всегда острое словцо, неожиданные перебранки между выступающими, бредовые нотки в стихах и странные выходки по ходу концерта - вроде пугающего пения а-капелла и пьянства в президиуме с почтительными тостами за здоровье зрителей, как взятых вместе, так и по отдельности, - да, такое было, но вряд ли мы сможем изложить тут все подробности, а именно они особенно интересны и поучительны. Думается, что читателю довольно представить себе очкастого Сложнова, пляшущего с микрофоном в руках в расшитом золотом байском халате и байской же шапке и распевающего ужасным голосом песни придуманной им трэш-гуппы "Изблёванные Люцифером": такая картина дает некоторое понятие о приятных неожиданностях, с которыми сталкивались зрители на концертах Сообщества. Можно также напомнить о вызвавшем немало разговоров праздновании восьмилетия Сообщества в художественной галерее "Пересветов переулок", когда все было сделано "а-ля рюс": стихи из русской истории, фонтан, бьющий водкой, а на закуску - сало с чесноком, черный хлеб, квашеная капуста и соленые огурцы прямо из бочек. Вспоминается и организованное друзьями-художниками празднество в оранжерее музея "Кусково": изобилие яств и напитков, мужчины в смокингах, дамы в вечерних туалетах, а вокруг - темный безлюдный парк, сугробы и звезды над гладью замерзшего пруда. Оттенок безумия носят наши воспоминания о вечерах табуированной поэзии в клубе "Моррисвиль": чудовищные по своей непристойности рифмованные измышления поэтов звучали особенно впечатляюще в интерьерах второразрядного борделя начала XX века, в клубах табачного дыма и под дикий хохот той публики, которой не встретишь на лирических вечерах. На одного чувствительного господина все происходившее в "Моррисвиле" произвело настолько тягостное впечатление, что он попытался удалиться. Однако за выход он принял запертую дверь в подсобку и долго скребся и ломился в нее под злорадный хохот переполненного зала.
       Более подробно стоит, видимо, рассказать о празднике двенадцатилетия Сообщества, отмечавшемся, как легко сообразит читатель, в 2000-м году. Не успел Жизнев в декабре того года ввалиться домой после развеселой поездки в Краснодар, как тут же раздался звонок, и наш герой оторопело выслушал предложение выступить на следующий день на корпоративном торжестве некой
      
       169
      
      крупной компании (увы, название в памяти стерлось). Первым побуждением было отказаться - от кубанского гостеприимства так быстро не оправляются, но, услышав, что компания намерена заплатить за полчаса работы тысячу долларов, Жизнев стиснул челюсти и ответил согласием - сразу за всех. Для эстрадных звезд даже не первой величины такой гонорар едва приемлем, и даже располагая временем, звезда от него скорее всего откажется, дабы не сбивать цену на будущее. К тому же надо иметь в виду, что звезде приходится делиться с кучей народу - своими музыкантами, директором, звукооператором, шоу-группой... Поэты же деньгами не избалованы, да и для выступления им необходим только микрофон. Учить стихи им не обязательно: взял бумажку - и шпарь по ней. Они не торгуются, рады любому приглашению, одеты бедно, на собственные выступления приходят пешком, - иначе говоря, есть множество причин платить поэтам по минимуму. Конечно, в глубине души распорядители гонораров понимают правоту Малларме, который писал: "Поэзия есть то, что позволяет выразить - с помощью человеческого языка, обретшего свой исконный ритм - потаённый смысл разноликого бытия: тем самым она дарует нашей бренной жизни подлинность, и потому идеал всякой духовной деятельности заключается именно в ней" (490). Неоспоримы и слова Честертона: "Я лишь утверждаю, что человечество в некоторые странные эпохи требует жрецов другого рода; их называют поэтами; они должны напоминать людям, что те еще не умерли, а живы" (491). Если сказать богачу о том, что поэту следует платить больше любого издавателя звуков, богач, покряхтев, в принципе - но только в принципе! - согласится с вами, ибо он обладает здравым смыслом и понимает, что никто не приносит искусству таких жертв, как поэт. Начать с того, что обучение поэта ремеслу длится всю жизнь и в течение всей жизни не прерывается ни на минуту. Вспомним Сумарокова:
       Всему положены и счет, и вес, и мера,
       Сапожник кажется поменее Гомера;
       Сапожник учится, как делать сапоги,
       Пирожник учится, как делать пироги;
       А повар иногда, коль стряпать он умеет,
       Доходу более профессора имеет;
       В поэзии ль одной уставы таковы,
       Что к ним не надобно ученой головы?
       В других познаниях текли бы мысли дружно,
       А во поэзии еще и сердце нужно.
       В иной науке вкус не стоит ничего,
       А во поэзии не можно без него.
       Не все к науке сей рождены человеки:
       Расин и Молиер во все ль бывают веки?
      И все же одного обучения мало, как об этом справедливо напоминал дю Белле: "Кто хочет в твореньях своих облететь весь мир, должен долго оставаться в своей комнате; а кто желает жить в памяти потомства, должен как бы умереть для самого себя" (492). Если кто-то решил стать подлинным поэтом, то мирская карьера и мирские развлечения уже не для него, на что справедливо указывал Мольер:
       Не приспособлены великие мужи
       К придворным тонкостям, к учтивой светской лжи.
       В свои раздумия погружены всецело,
       Единственное в них они находят дело.
       Как можно сочетать с искусством светский быт?
       Кто стал придворным, тот от мастерства бежит.
       Искусству надобно отдаться безраздельно:
      
      
       170 Преуспевает в нем лишь дух прямой и цельный (493).
      Мы не случайно упомянули о "подлинности" поэта, ибо, как уже не раз говорилось в нашем повествовании, имитаторов и шарлатанов в литературе развелось огромное количество. Андре Шенье как-то верно заметил, что стихосложению можно научиться, но для поэзии требуется живое чувство. Однако каким "живым чувством" сможет удивить нас тот, кто ничего ради поэзии не претерпел, ничем не пожертвовал и писал, имея в виду лишь собственное благополучие? Дю Белле считал жертвенность необходимой приметой поэтического образа жизни: "...И сколь наши придворные стихотворцы пьют, едят и спят в свое удовольствие, - столь же должен поэт терпеть голод, жажду и долгие бдения" (494). О том же писал и Архипиита Кёльнский:
       В площадном и рыночном задыхаясь гаме,
       Стихотворцы впроголодь мучатся годами;
       Чтоб создать бессмертный сказ, умирают сами,
       Изможденные вконец горькими трудами (495).
      Но даже жертвенности оказывается мало! Ссылаясь на Платона и Цицерона, Кристофоро Ландино напоминал, что к поэзии "ни один смертный не может приобщиться без некоего божественного безумия..." (496) И далее: "...Уподобившиеся божественной гармонии благодаря возвышенности и неопровержимости суждения, глубокие и сокровенные умозрения выражают в изысканных стихах, и, оным божественным безумием вдохновленные, в некоем величественном воодушевлении изрекают вещи часто столь удивительные и до такой степени недоступные человеческим силам, что позднее, когда это неистовство их уляжется, они сами себе удивляются и недоумевают: благодаря чему они не только слуху внимавших угодили, но и умы их сладчайшим нектаром и божественной амброзией наполнили? Это они - божественные пророки, жрецы, посвятившие себя Музам; их Энний с полным правом называет святыми; им одним от Бога дозволено в песнях своих с величайшей прелестью величайшую возвышенность - на изумление - смешивать; они, наконец, способны все наставления ко всем достойным искусствам, которые в разные годы были изобретены людьми и доведены до совершенства, не только преподать и изложить, но даже с каким-то поразительным умением сделать их изящными и живыми. Вот почему римляне называют их пророками, имея в виду необыкновенную возбудимость их ума; тогда как греки называли их "поэтами": poiein значит по-гречески "творить". Ведь хотя и другие писатели по праву считаются "поэтами", то есть "творцами" своих сочинений, тем не менее эти намного превосходят всех остальных как поразительным умением говорить, так и почти бесконечным обилием излагаемых предметов, и поэтому они - единственные, кто присвоил себе в качестве собственного то имя, которое могло бы быть общим для всех" (497). Совершенно неопровержимо божественность творческого, а значит, в первую голову поэтического призвания обосновывал Гёте: "Да и повсюду что мы видим? И что всё это должно значить? А то, что по истечении шести воображаемых дней творения Бог отнюдь не ушел от дел, напротив, он неутомим, как в первый день. Сотворить из простейших элементов нашу пошлую планету и из года в год заставлять ее кружиться в солнечных лучах, - вряд ли бы это доставило ему радость, не задумай он на сей материальной основе устроить питомник для великого мира духа. Так этот дух и доныне действует в высоких натурах, дабы возвышать до себя натуры заурядные" (498). Духовную деятельность поэт ведет для просвещения ближних, и духовные сокровища куются не затем, чтобы лежать под спудом или расшвыриваться в пустоту. Труд требует отклика и признания, ибо без них труженик если и не зачахнет и не опустит руки, - потому что слабодушным в поэты лучше не лезть, - то уж наверняка сделает куда меньше, чем мог бы исходя из своей божественной конституции. А отклик выражается в довольно-таки простых вещах, и ободрить певца не так уж трудно, о чем свидетельствовал Архипиита Кёльнский:
       Но звучит по-разному голос наш природный!
      
      
      
       171
      
       Я вот вовсе не могу сочинять голодный:
       Одолеть меня тогда может кто угодно -
       Жизнь без мяса и вина для меня бесплодна.
      
       Да, зовет по-разному к делу нас природа:
       Для меня кувшин вина - лучшая угода;
       Чем мои по кабакам веселей походы,
       Тем смелей моя в стихах легкость и свобода.
      
       От вина хорошего звонче в мире звоны;
       Лучше пить и лучше петь - вот мои законы!
       Трезвый я едва плету вялый стих и сонный,
       А как выпью - резвостью превзойду Назона (499).
      Хлеб, мясо, вино - вот наиболее верные знаки того, что творчество поэта понято и востребовано. А также женское внимание, ибо Пиндар сказал:
       Люби и служи любви,
       Пока дано тебе время... (500)
      А также деньги, ибо сказал Лопе де Вега:
       В любви, коль денег не посеешь,
       На ниве не бывать плоду (501).
      И все эти знаки людского одобрения ничуть не противоречат тому, что сказано выше об изначальной жертвенности поэтического призвания. Да, поэт должен готовиться смолоду пожертвовать очень многим. Более того, давно замечено: без серьезнейших жертв и усилий подлинным поэтом стать невозможно. Однако готовность к жертвам вовсе не означает того, что любые жертвы - это благо. Напротив, они чаще всего зло, но зло неизбежное в нашем несовершенном мире. И если этот мир вдруг попытается исправиться и вместо лишений вдруг преподнесет поэту дары, то такой житейский поворот следует только приветствовать. Тем более что любой подлинный поэт знает: скупой мир вскоре непременно одумается и попытается отобрать то, что дал поэту в минуту раскаяния.
       Так, собственно, получилось и в этот раз, - однако обо всем по порядку. Близ метро "Тульская" поэты нашли огромное здание непонятного назначения, а в здании обнаружили конференц-зал столь же необъятных размеров, весь заставленный столами, уже сервированными для пиршества. Возможно, набор яств и напитков на каждом столе и не поражал воображения, зато общее количество столов, еды и питья впечатляло. К сожалению, нашего героя, еще не пришедшего в себя после кубанского гостеприимства, мутило от зрелища такого изобилия, и он с некоторым ужасом следил за тем, как Сложнов запихивает в себя горы салатов, всевозможные закуски, холодных цыплят и заливает все это сперва легким винцом, а потом и водочкой.
      - Костя, остановись, не раздражай хозяев, - простонал Жизнев. - Ты уже сожрал на тысячу долларов.
      - Неправда, - с набитым ртом промычал Сложнов. - Меня мама учила, что в гостях надо кушать хорошо, а то хозяев обидишь.
       Жизнев только тяжело вздохнул, проклиная слабость своего здоровья. Сам он скушал лишь немножко салата "оливье" и, конечно, ничего не пил. Выступили поэты вполне успешно, хотя Жизнева и покоробило то, что организаторы умоляли их не затягивать, дабы певица Марина Печникова, тоже приглашенная на этот праздник, могла показать себя во всей красе. Поэты не заставили себя уговаривать, уложились в двадцать минут, получили гонорар и вновь присели к пиршественному столу. Марина Печникова находилась тогда на пике своей недолгой популярности, которая шла к ней долго и пришла поздно. Жизневу случилось выступать с ней в одном концерте еще в 1992 году, причем тогда эта симпатичная дамочка была явно на вторых ролях. В описываемое время ее часто показывали по телевизору, а сейчас, когда мы пишем эти строки, уже не показывают, и,
      
       172
      кажется, вспоминаем о ней во всей России только мы. Таково воздаяние судьбы всем деятелям бессодержательного искусства. В этих людях, если бы им было свойственно читать книги, мы могли бы заподозрить поклонников Гитлера, писавшего: "Широкие массы слепы и глупы, они не ведают, что творят" (502) (в частности, массы делают своими идолами людей, которым совершенно нечего сказать). Однако даже самая ловкая игра на невежестве и слепоте народа в конце концов неизбежно отправляет ловкачей на свалку истории - это могут подтвердить судьбы и Гитлера, и певицы Печниковой. Мы далеки от того, чтобы приравнивать столь разных лиц друг к другу - певица, в отличие от Гитлера, скорее всего тяготеет к добру, но лучше бы она не пела - тогда, возможно, народ хоть чуточку меньше времени проводил бы в бессмысленном оцепенении. Ведь жизнь коротка, и потому воровать у людей время - это разновидность убийства. А если учесть, что в течение краткого земного существования нам следует добиться жизни вечной, то сладкие чары суррогатных искусств - это убийство вдвойне. Расин писал:
       Бессмертными нам жизнь отмерена в веках,
       Но ключ к бессмертию у нас самих в руках! (503)
      Однако вряд ли обретет этот ключ любитель того, о чем Сложнов говаривал с презрительной усмешкой: "Неискренние люди поют неискренние песни". Вот и песни, исполненные милой певицей Печниковой на том празднике, в миллионный раз поведали слушателям о том, как непроста, но прекрасна любовь и как прекрасно, в сущности, жить на свете. Почему прекрасно, в песнях не объяснялось, - просто прекрасно, и всё. Печникова притащила с собой человек пять музыкантов, изображавших вдохновенную игру на разных инструментах, хотя на самом деле выступление шло под фонограмму, музыканты и не сыгрывались, и не включали инструменты в сеть. Когда весь этот сладкий шум закончился, распорядитель вечера призвал всех перейти к неформальному общению. Сидорчук показал товарищам на сидевших неподалеку барышень (довольно невзрачных, надо сказать, но со вкусом у него всегда было неважно) и предложил завязать знакомство. Жизнев и Сложнов пожали плечами и поднялись с мест, но Сидорчук замахал на них руками: "Нет-нет, погодите - вы должны идти сзади. Сначала я, ведь я - звезда". С улыбкой переглянувшись, Жизнев и Сложнов образовали арьергард. С некоторых пор они исключили своего магистра из числа вполне вменяемых людей, и его заявления подобного рода их уже не раздражали, а только смешили. Из знакомства с барышнями ничего существенного не вышло - отчасти потому, что энтузиазм они вызывали у одного Сидорчука, а ухаживать без поддержки он был не мастер. Пить и закусывать Жизневу не хотелось, и он засобирался домой. Деньги разделили по три сотни на брата, а оставшиеся сто долларов забрал Сидорчук на устройство вечера Сообщества, пообещав пригласить стриптизершу и скрипачку. Забегая вперед, скажем: сто долларов тогда представляли собой немалую сумму, и после всех выплат часть денег осталась на руках у Сидорчука. Жизнев ждал, что магистр отчитается в расходах, но так и не дождался. А так как вопросы о деньгах неизменно вызывали у Сидорчука раздражение, которое он стремился тут же излить на вопрошающего, Жизнев, в который уже раз, плюнул на свои законные интересы и промолчал. Близился праздник, и не хотелось портить себе настроение из-за сравнительно небольшой суммы, тем более что в кармане успокоительно шуршали триста баксов.
       В праздничный вечер концертный зал музея Маяковского был забит под завязку. Десятки людей сидели на полу, из гримерки доносилось гудение многочисленных любителей культурной выпивки - такие приходят на концерт, но проводят его с первой до последней минуты за бутылкой и беседой о своих довольно тривиальных житейских обстоятельствах. Жизнев с удовольствием видел целые ряды радостных лиц. Запомнились улыбающиеся лица брата и его тогдашней подруги, и хорошо, что запомнились, ибо теперь увидеть их уже не удастся - подруга бросила брата и уехала в Бразилию, а брат вскоре после этого неожиданно умер. В гримерке Жизнев не обращал внимания на стриптизершу, полагая, что все подобные девицы на одно лицо, но изменил свое мнение, когда она стала раздеваться перед залом под звуки скрипки и басовитое пение Сидорчука. У девушки оказалось
      
      
       173
      ослепительной красоты тело с роскошной упругой грудью и, что удивительно, не просто красивое, но и выразительное, можно даже сказать - одухотворенное лицо. Такое сочетание духа и чувственности, приводившее на память мадонн позднего Ренессанса, привело в смятение некоторых старых поклонников Сообщества - они требовали у Жизнева телефон девушки и не хотели верить в то, что телефона он не знает. "Понятненько, для себя бережешь, - с горечью говорили они. - А мы бы ей хорошо заплатили... Тебе-то что, чего ты жалеешь? Не мыло, не измылится..." Жизнев, конечно, мог и сам приударить за красавицей, и даже с гарантией успеха: пригласивший стриптизершу директор Сидорчука сообщил ему, что успех обойдется в шестьсот долларов. Желая, видимо, чтобы дело склеилось, директор успокаивал Жизнева: "Это для начала, для первого знакомства, так сказать. А потом она уже по любви будет с тобой встречаться". Жизнев вздохнул и вспомнил слова одного из героев Ноэля Наварро: "Женщинам, куманек, надо платить за удовольствие. Известно, каждая из них рождается со своим собственным промыслом, тем, что у нее между ногами. Заметьте эту деталь, сеньоры: всем им (если сами не убедились, спросите у других), прежде чем они узнают, где стоят церковь, театр или парикмахерская, уже известно, где находится бордель. И они правы: это куда доходнее плуга" (504). Шестисот баксов у Жизнева на тот момент не было, и получилось примерно как у Кальдерона, герою которого недостаток денег мешал объясниться с дамой его мечты, поскольку бедняки столь же робки, сколь богачи самоуверенны. Конечно, Бернье был прав, когда писал: "Лишать себя удовольствия - великий грех" (505). Но такое ли уж большое удовольствие - суетиться в поисках недостающей суммы? И, что самое нелепое, - ради любви, то есть ради того, что от поэта должно приниматься с глубокой благодарностью и суеверным почтением. Женщины должны помнить, что красота, по словам Лопе де Веги, исчезает, и никто, глядя на тебя в старости, уже не поверит, что ты была прекрасна. А стихи, воспевающие красоту, - это вечные свидетели, и с ними живут имена красавиц. Однако теперь не помнят не только этих слов, но даже их гениального автора, неподражаемого дона Лопе. А если так, то самое разумное - успокоиться, повторяя про себя строки из "Тхерагатхи":
       Когда мудрый постиг, что не только старость и смерть,
       Но и всё, к чему влекутся глупцы, есть страданье,
       И теперь размышляет, страданье поняв до конца, -
       Есть ли в мире большее наслажденье? (506)
       Концерт имел огромный успех, и значительная часть публики, особенно из числа друзей и знакомых, никак не хотела расставаться с поэтами, тем более что поэты не делали секрета из своего желания продолжить праздник в каком-нибудь уютном месте. Прозвучали разные предложения, но настойчивей всех оказался Сидорчук - ему почему-то очень хотелось в азербайджанский ресторан на Большой Никитской. Пришлось ловить машины, суетиться, искать друг друга, хотя близ музея Маяковского, особенно на Маросейке, полно питейных заведений, до которых можно дойти пешком. Однако уступать магистр не привык, и в конце концов, преодолев массу сложностей, все расселись в довольно тесном зале азербайджанского ресторана. Рядом с Жизневым сидел знаменитый французский славист Рене Герра - впоследствии он сделается большим ценителем стихов поэта Жизнева, а тогда эти двое только знакомились, чокаясь и перебрасываясь шутками. Наш герой заказал себе двести грамм водки и баранину на косточке. Кусок мяса оказался совсем маленьким, но Жизнева это не огорчило - после концертов, видимо от волнения, он обычно полностью лишался аппетита. Жуя жесткое мясо, он размышлял над тем, чем же привлекло Сидорчука столь заурядное заведение, но ответа так и не нашел. Публика держалась скованно - не было обычных для поэтической
      
      
      
      
      
       174
      
      компании витиеватых тостов, шуток, парадоксов, взрывов смеха. Негромко жужжали разговоры, общество разбилось на отдельные компании, в каждой из которых говорили о своем. Жизнев, изрядно угостившийся коньячком еще в музее, замкнулся в себе и впал в некое оцепенение: он посматривал по сторонам, выпивал, поддерживал разговор с соседями по столу, но воспринимал мир как нечто сугубо внешнее и чуждое себе. Видимо, таким образом он отдыхал. В какой-то момент краем глаза он заметил, что к выходу, почему-то низко пригибаясь, словно под огнем, промчались Сидорчук и его супруга, оба с пальто под мышкой. В своем оцепенении наш герой не придал этому значения, и, как вскоре выяснилось, напрасно.
       В самом начале застолья официант на ломаном русском поинтересовался, кто будет делать заказ. Так поступают все нечистые на руку официанты: если им удается выделить из компании гостей такого дурака, который будет заказывать яства и напитки, а потом собирать со всех деньги в соответствии с названной официантом суммой счета, тогда можно, во-первых, сэкономить силы, выписывая один счет вместо нескольких, а во-вторых, крайне затруднить проверку калькуляции. Выяснить, кто что заказывал, и сравнить сумму счета с ценами в меню у подвыпивших гостей вряд ли получится. Жизнев, не обращая внимания на недовольство халдеев, всегда пресекал попытки обслужить компанию по единому счету. Но в тот вечер (впрочем, как и всегда) главой общества хотел быть Сидорчук, в том числе и во взаимоотношениях с рестораном. Поэтому он воскликнул, приосанившись: "За расчетом - ко мне!" А дальше официант обошел гостей, записал все заказы, всех обслужил, но народу-то за столом сидело человек тридцать, и как Сидорчук собирался контролировать процесс расчета и не допустить обираловки, оставалось загадкой. У Сидорчука имелся лишь один способ ответить за свою тягу к первенству: вместе с официантом подойти к каждому гостю и взять с каждого деньги соответственно тому, что гость заказал. Не приходилось сомневаться в том, что официанту, теряющему хороший бакшиш, такой порядок действий придется не по нраву, хотя никаких возражений по сути дела он выдвинуть не смог бы. Однако Сидорчук уже насытил свои властные амбиции, а погружаться в рутину арифметических расчетов и нудных споров с официантом ему не захотелось. Созданную им самим проблему он решил для себя просто - с помощью бегства (при этом убивался и второй заяц: можно было не платить за собственный заказ). Незаметно наступил час закрытия заведения, посреди зала выросла фигура в белой куртке, и невыразительный голос провозгласил на том же отвратительном ломаном русском: "Ресторан закрывается, расчет, пожалста". Впрочем, завсегдатаи-азербайджанцы продолжали сидеть как ни в чем не бывало - официант хотел поскорее снять свой жирный навар именно с русских дурачков. Все стали искать глазами Сидорчука, а Жизневу сразу вспомнились две согнутые удирающие фигуры, и в голове у него с опозданием связались воедино эта картина и все вышеизложенные соображения по поводу того, как следует делать заказ в ресторане. Жизнев выждал несколько минут, надеясь, что члены компании начнут платить каждый за себя. Однако его надежды на цивилизованное разрешение проблемы оказались напрасны - он с горечью заметил, что все сидящие за столом либо пристально смотрят куда-то в угол, либо бросают на него, Жизнева, слишком хорошо ему знакомые требовательно-выжидательные взгляды. Он хотел было возмутиться и рявкнуть, что поэты не обещали ни за кого платить, что ожидать такого публике от поэтов - полный абсурд, что нечего скупердяйствовать и экономить за чужой счет... Сказать-то можно было многое, но это шел праздничный вечер, и Жизневу не хотелось, чтобы из-за Сидорчука окончание праздника оказалось смазано. К тому же рядом сидел французский гость... Жизнев встал, подошел к хитрому азербайджанцу, осведомился о сумме, которую тот насчитал, и, не дрогнув ни единым мускулом лица, отдал требуемое - свою долю от торговли билетами на концерт плюс свою долю от торговли книгами. В сумме это составило более двухсот долларов, осталось же у него ровно десять рублей.
       Вероятно, наше повествование читают и богатые господа. Для них поступок Сидорчука покажется скорее всего милой шалостью, а наше пристальное внимание к этой истории - возмутительной мелочностью. В самом деле - что такое двести с гаком долларов? Что ж, на этот
      
       175
      
      вопрос ответить несложно. Месячная редакторская зарплата нашего героя в 1997-м году была меньше этой суммы, а зарплата в газете "Клюква" в 1998-м - меньше в несколько раз, при этом наш герой вовсе не являлся самым обездоленным человеком в Москве и тем более в России. В 2000-м году, то есть в описываемое время, это была примерно половина его месячного дохода. Чтобы понять, как всё относительно, спросим нашего богатенького читателя: приятно ли в одночасье лишиться половины месячного жалованья? Не секрет, что ныне далеко не самый высокооплачиваемый государственный чиновник получает тысяч триста в месяц. Значит, долой полтораста, - неплохо, а? А если учесть привилегии, бонусы, прямое или через доверенных лиц участие в бизнесе? Тогда долой несколько сот тысяч, если речь идет о сравнительно честном госчиновнике. А если взять топ-менеджера преуспевающей корпорации? Счет потерь может пойти на многие миллионы. Не удастся купить уже присмотренные драгоценности, предметы искусства, недвижимость... Вряд ли такие потери могут оставить кого-либо равнодушным, особенно если иметь в виду их нелепую причину. Нет ничего более относительного, чем щедрость (или скупость) в классовом обществе: некто посмеивается над поэтом, огорченным утратой двухсот баксов, а отними у этого щедрого господина равнозначную долю его собственных доходов, и он завопит дурным голосом. Это и понятно, если учесть, сколь многого он лишится в вещном измерении. А наш герой в итоге не смог купить нескольких давно им присмотренных хороших книг - очень хороших, смеем уверить в этом читателя. Впрочем, Жизнев огорчался недолго - ему ведь перед Новым годом выдали зарплату, да и триста долларов, о которых говорилось выше, пока оставались целы. Сам Новый год Жизнев встречал вместе со Сложновым, путешествуя с ним вместе по разным дружеским домам. Неожиданно Сложнов вернул Жизневу свою долю расходов на застолье в азербайджанском кабаке, и это стало для нашего героя великолепным новогодним подарком. Иначе говоря, он был глубоко тронут, хотя и постарался скрыть свои чувства. Очень хочется надеяться на то, что прозорливый читатель поймет его волнение без всяких дальнейших разъяснений, способных, пожалуй, даже обидеть духовно чуткого человека. А коллегам Жизнева по поэтическому цеху после стольких разговоров о деньгах и богатстве напомним, слова Мандельштама, благодаря своему беспечному нраву прожившего счастливую жизнь:
       В роскошной бедности, в могучей нищете
       Живи спокоен и утешен.
       Благословенны дни и ночи те,
       И сладкогласный труд безгрешен.
      
       Глава XXXIV
      
       Читатель, разумеется, с нетерпением ждет, когда мы подробно расскажем о взаимоотношениях нашего героя с Петербургом и его обитателями. Ясно ведь, что без влияния этого великого, возможно - величайшего в мире города не может на Руси сформироваться ни одна творческая личность. Да, взаимоотношения были давними, и творческую личность Жизнева они действительно формировали. Впервые Жизнев попал в Петербург, тогда еще Ленинград, в пятнадцатилетнем возрасте. К тому времени он благодаря другу-художнику и ежедневным походам в Третьяковку и Пушкинский музей как раз только начал понимать живопись. Поэтому его рвение при осмотре Эрмитажа и Русского музея, что греха таить, утомляло его родителей, которых интересовали только интерьеры и картины с драматическим сюжетом. Город произвел на него оглушительное впечатление - достаточно сказать, что хотя он никогда не переставал любить Москву, но столица после этой поездки долго внушала ему некоторое отвращение хаотичностью своей застройки, местами доходящей до безумия, и проявлениями какой-то запредельной безвкусицы. Повторить поездку удалось на первом курсе института, зимой, - тогда они вдвоем с одноклассником приехали в Питер совершенно наудачу, обосновались в гостинице "Южная", излюбленной гостями из Средней Азии, и поражали персонал тем, что постоянно фотографировали мрачные гостиничные задворки. "Что тут фотографировать?" -
      
       176
      
      удивлялись эти люди, в сознании которых прекрасное связывалось только с чем-то новеньким и богатым. Именно такие культурные работники сервиса и стали впоследствии гвардией перестройки, а пока они на каждом шагу старались поиметь с юнцов свой гешефт. Юнцы же, едва перекусив с утра, бродили по музеям, а затем по городу до полного изнеможения, а затем приходили в ресторан "Кавказский" на Невском и объедались там лобио, чахохбиле и шашлыками, запивая все это "Цинандали" и "Цицкой". Да-да, в 1975 году два первокурсника вполне могли позволить себе на каникулах такую жизнь.
       Затем последовал долгий перерыв до 1986 года, когда Жизнев поехал с братом в Питер на семейном автомобиле. Он тогда старался баловать брата, ибо тот постепенно, с большим трудом освобождался от долгого пьянства, которое длилось больше десяти лет, оставшихся мрачным пятном в памяти всех членов семьи. Остановились братья по протекции в общежитии Ленинградского сельскохозяйственного института, расположенного в Царском Селе. Жизнева поразили Царское Село и особенно Павловск - слово "запомнились" здесь не подходит. Именно такие впечатления потом становятся стихами и прочими произведениями искусства - теми самыми, где за словами и красками стоит не душевное волнение, от которого в искусстве толку немного, а спокойная, но непреклонная воля художника. Питерские пригороды летом дышали покоем и свободой. По пути в город путешественникам вдруг подвернулись пруды в поле - не исторические, а самые обычные, с множеством купающихся, - и братья недолго думая свернули туда. Песчаный бережок и свежая вода их не разочаровали, и они приезжали на пруды еще не раз. А на обратном пути из Питера в Москву запомнилась деревня со смешным названием - Ушаки. Решили провести конкурс на лучшее дополнение к этому названию - ну, например, Верхние Ушаки или Старые Ушаки... Выиграл состязание брат, который предложил название "Ленинские Ушаки". То было время, когда над подобными шутками все смеялись с легким сердцем и примерно одинаковыми чувствами. Раскол и ненависть были еще впереди.
       В следующий раз Жизнев приехал уже не в Ленинград, а в Петербург, и не как частное лицо, а в составе Сообщества. Питерский почитатель творчества поэтов, милейший Мефодий Аполлонович, историк, литературовед, архивист и владелец одной из крупнейших в России частных библиотек, предложил устроить выступление в университете. В Москве мода на Сообщество носила тогда почти истерический характер, и логично было распространить ее также и на вторую столицу (возможно, такие настроения публики не всегда в ладу с разумом, но надо им отдать должное - порой они кормят поэтов, и даже не всегда плохих). Увы, невероятно знающий и опытный в самых разных вопросах Мефодий Аполлонович в устройстве публичных выступлений никакого опыта не имел, а потому в большой университетской аудитории поэты, придя давать концерт, обнаружили лишь полтора десятка студентов. Те, словно в годы военного коммунизма, сидели в пальто, так как стояла зима, топили же во всем городе из рук вон плохо. А мороз в том январе лютовал: решетка Летнего сада стала сизо-дымчатой, и одна мысль о прикосновении к ней внушала ужас; солнце, едва поднявшись в розоватое небо, спешило в сторону порта, дабы скорее выкатиться из этого жестокого мира. Когда наступала тьма, Жизнев с ужасом видел, что в целых районах города нет ни огонька и они напоминают входы в такую преисподнюю, где огонь с успехом заменили свирепым холодом. В тот приезд благодаря расторопному Мефодию Аполлоновичу поэты познакомились с одним из тех особых внутренних мирков, которые есть в каждом городе, и чем город стариннее, тем их больше. Назывался мирок "Гостиница Академии наук", располагался он в центре, на Миллионной, у самого Зимнего дворца, но посторонним туда хода не было - в подворотне имелись ворота и будка сторожа. Постояльцам предписывалось возвращаться в гостиницу не позднее 23.00, иначе они благодаря известной всем непреклонности вахтеров неминуемо замерзли бы на улице. "Отрыжка социализма", - цедил сквозь зубы увязавшийся с поэтами в Питер провинциальный трагик Бивнев. В гостинице топили не лучше, чем в университете, и, дабы не замерзнуть, наш герой в самое разное время суток пил у себя в номере с Бивневым паленую водку, глядя в полукруглое окно на Неву, покрытую льдом
      
       177
      
      (впрочем, вечером Нева представляла собой просто темное пространство, за которым редкие огоньки обозначали Петропавловскую крепость). Обедать поэты ходили через канал в дешевую столовую со сводчатым потолком, приводившим их в восторг. Ужинали они у Мефодия Аполлоновича и у его друзей, также знатоков литературы, выставлявших на стол водку отнюдь не паленую, а весьма качественную. Правда, из-за сурового распорядка гостиницы рассиживаться в гостях не приходилось. Странная то была поездка, от нее осталось общее впечатление страха - из-за беспощадного холода, из-за провалов тьмы по берегам Невы, из-за путаных коридоров гостиницы, из-за постоянно державшегося во рту привкуса паленой водки.
       В следующем году поэты познакомились ни много ни мало с министром культуры, очень милой дамой, уроженкой Петербурга, и с ее сыном, который устроил Сообществу концерт в одном из питерских клубов (поездка, слава богу, состоялась летом). Заведение располагалось на окраине, в спальном районе, не имевшем в своем облике ничего питерского. Про такие места Гашек писал: "К вечеру эта часть города представляет такую печальную картину, что обойтись без бутылки коньяку никак нельзя". Зато заведение претендовало на шик - в частности, изнутри все его стены представляли собой действующие аквариумы, и подвыпившие гости могли часами вглядываться в рыбьи морды. Как это всегда бывает в заведениях для богачей, а тем более - для богачей криминального типа, поэтов никто не слушал. К счастью, с поэтами прибыла целая компания ценителей изящного во главе с министерским сыном. Аплодисменты и восторженные возгласы этой компании создали у поэтов иллюзию успеха, а завсегдатаев клуба удивили и даже заставили прислушиваться. И кто знает - может быть, на следующий день кто-то из них пошел сознаваться в своих преступлениях? А на вопрос о причине покаяния несчастный, вероятно, ответил словами Писарева: "...Кто обирает людей дозволенными или недозволенными средствами, тот разливает вокруг себя бедность и страдания, которые непременно, рано или поздно, тем или другим способом добреутся и до него самого". - "Так уж лучше сейчас, - сказал, как нам видится, тот несчастный и добавил: - Поэты читали о Боге и Судьбе, и я понял, что должен прийти к вам". Да, такое могло быть, хотя следует оговориться, что о Боге и Судьбе Сидорчук и поэт П. и не читали, и не писали, боясь раздражить свою сильно криминализированную аудиторию. А вот наш герой и писал об этом, и читал, и пользовался, представьте, не меньшим успехом - отсюда и наше предположение о возможном пробуждении совести в некоем бандите. Возможно, кому-то оно покажется невероятным, однако в сфере духа невероятного нет.
       На ночлег поэтов привезли в гостиницу со странным названием "Дворец молодежи". Там в фойе подвыпившая троица познакомилась с тремя неопрятными девицами школьного возраста - из тех, кому верхом жизненного успеха представляется времяпрепровождение в барах, ресторанах и гостиницах и которые по тропе приключений готовы идти до конца, не распуская нюней и не давая слабины. Наш герой любил рассказывать дамам разные небылицы и тут дал себе волю, понимая, что напал на внимательнейших слушательниц. Ни о чем не говоря прямо, он внушил девушкам, что перед ними - удачливые бандиты на отдыхе. Когда по ответным репликам стало ясно, что девушки ему поверили, Жизнев предложил встретиться на этаже и закончить вечер в номере у джентльменов. Девицы согласились, но, руководствуясь остатками стыда, заявили, что пройдут вперед, дабы их не видели с мужчинами. Поэты направились за ними, держа дистанцию, и вдруг Жизнев увидел, что девицы, видимо перепутав, углубляются в коридор второго этажа, тогда как приятели жили на третьем. "Это судьба", - не без облегчения вздохнул Жизнев и увлек товарищей за собой. Надо сказать, что те не особенно сопротивлялись, представив себе, каково будет предаваться разврату в тесном номере с представительницами питерского люмпенпролетариата. Жизневу было жаль девчонок, обманувшихся в своих надеждах на приключение, но затем он подумал: "Всех не пережалеешь", выпил на сон грядущий водки "Горный Алтай" из бутылки, подаренной поклонниками, и с легким сердцем завалился спать.
       В 1996 году Жизнев собирался ехать в конце лета с богемными приятелями на море (а надо
      
       178
      
      напомнить читателю, что можно всю жизнь вращаться среди богемы и не написать при этом ни строчки - таких вот попутчиков и нашел себе Жизнев). Однако ближе ко дню отъезда перед приятелями начали одно за другим вырастать различные препятствия. Наш герой словно забыл о том, что когда представитель богемы обещает что-либо, он вовсе не считает себя связанным этим обещанием. Время шло, уже и отпуск пошел на убыль, и Жизнев не на шутку разволновался: звонил, напоминал, спрашивал, не надо ли помочь, хотя на самом деле ему следовало радоваться тому, что Бог уберег его от многих дней пустопорожних действий и разговоров в компании убивателей времени. На Юг Жизнев решил не ездить, так как не видел смысла ехать туда лишь на пару недель. Однако круг впечатлений сменить следовало, и он отправился в Петербург к радушному Мефодию Аполлоновичу. В Питере стояла ясная, но холодная погода с пронизывающим ветром. Холод царил и в квартире - видимо, поэтому уже к вечеру второго дня Жизнева хватил такой приступ люмбаго, какого прежде с ним не случалось, хотя благодаря своей нервической конституции люмбаго, или по-русски прострелу, он был подвержен с отроческих лет. Малейшее движение вызывало у него приступ боли, толком заснуть он не мог, потому что, стоило ему чуть пошевелиться, как боль его будила, а расстроенные бессонницей нервы, в свою очередь, обостряли приступ. Утром он попытался выйти в город, но, скрюченный болью, замер, держась за перила, на первом же лестничном марше и с великими страданьями вернулся кое-как назад в квартиру. Приехать в Петербург и валяться в кровати, как бревно, опасаясь всякого движения - это было так глупо, что казалось каким-то дурным сном. Выручило Жизнева прославленное гостеприимство Аполлоныча (так звали за глаза хозяина дома все его знакомые): вечером того мучительного дня к Аполлонычу пожаловал друг, живущий в Чехии русский писатель, потомок эмигрантов еще первой волны. Под сочувственным оком зарубежного гостя Жизнев кое-как добрался до кухни, где был накрыт стол с водкой. Кушал Жизнев без аппетита, зато водку поглощал с мрачным упорством, приказав себе выпить как можно больше, дабы полностью оглушить пульсировавшие болью нервы. Аполлонычу пришлось не раз наведываться в заветный шкаф за новыми бутылками, ибо из-за боли хмель Жизнева не брал. В конце концов желаемого результата достичь все же удалось, и наш герой опочил на своем диванчике среди книг, окружавших его в шкафах, в коробках и просто в штабелях. На столе красовался старинный шлем питерского пожарника, вместо черепа напоминавший о вечности. Жизнев спал сном праведника и утром встал с диванчика без посторонней помощи. Это несказанно его обрадовало, и он, наскоро умывшись и позавтракав, направился на остановку автобуса, намереваясь ехать в Эрмитаж. Однако, пересекая двор, он ощутил угрожающую тяжесть в крестце, подумал минутку и свернул к пивному ларьку. После четырех бутылок пива тупая боль улеглась, и Жизнев продолжил свой путь. Он исправно сохранял равновесие и координировал движения конечностей, но, в сущности, был совершенно пьян. Держался он скромно, и окружающие не замечали его состояния. Постепенно это отсутствие внимания со стороны ближних стало его раздражать. В Эрмитаже он, дабы обратить на себя сочувственные взоры, несколько раз принимался отчаянно хромать, но деликатные люди не показали виду, что замечают его убожество. Это чувствительно огорчило Жизнева. Зато его порадовало собственное восприятие картин в пьяном виде: он схватывал общее впечатление, силу или слабость произведения, не отвлекаясь на несущественные подробности, на сюжетность и литературщину. Кроме того, восприятие стало гораздо благожелательнее: ему стали нравиться почти все картины. С доброй улыбкой на лице он вышел из музея на набережную, жадно вдохнул влажный воздух, а затем решил пройтись по книжным магазинам и с этой целью направил стопы в сторону Мойки. Но не успел он выйти на Миллионную, как вдруг мощная судорога потрясла его крестец, он взвыл от боли и остановился. Медленно-медленно, сам не зная, куда идет, заковылял он через некоторое время по Миллионной. "Ну за что мне эта напасть?" - бормотал он, скрипя зубами. Ему вспомнились жалобы Абу-ль Аля аль-Маарри, который считал, что судьба... обошлась с ним словно сука, зажавшая в зубах обглоданную кость, словно подлая рабыня, жалеющая чашку скисшего молока, словно злой раб, что поскупился дать на время своего заморенного осла, словно ворона,
      
       179
      нахохлившаяся над украденным фиником, и так далее. На глаза нашему страдальцу попался крошечный кабачок, и он в надежде на облегчение завернул туда. Там он первым делом заказал полтораста грамм коньяка, потом подумал и потребовал для подкрепления сил еще пиццу, хотя есть ему и не хотелось. Кое-как заняв безболезненную позу на стуле перед столом в виде полки, протянутой вдоль стены, Жизнев перевел дух и ощутил прилив оптимизма, вызванного непривычным уютом. Такой уют можно обрести только в лишенных амбиций, но чистеньких и тихих питерских кабачках, а более, кажется, нигде на Земле. Жизнев вспомнил строки и другого великого слепца - Башшара ибн Бурда:
       Человек, ведь ты в своей судьбе не волен,
       Так не суетись и малым будь доволен.
      
       Сердце обуздай, к терпенью приучи
       И разбавленным вином себя лечи (507).
      Правда, от болезни Жизнева разбавленное вино не помогло бы - тут требовалось что-нибудь покрепче. Коньяк принес некоторое облегчение, Жизнев даже осмелился выкурить сигарету, хотя вообще-то при люмбаго курение - сущий яд. Дабы снять его вредные последствия, Жизнев заказал еще соточку коньяка и медленно ее выцедил, посасывая дольку лимона и глядя в экран над стойкой, где плясали какие-то девицы, вызывая у страждущего невольную зависть легкостью своих движений. Жизнев допил коньяк и заметил, что мысли его разбегаются и для поимки каждой ускользающей мысли ему требуется облечь ее в слова и пробормотать эти слова себе под нос. Ковыляя к выходу, он вспомнил печальную сентенцию слова Эдмона де Гонкура: "Ах! Какое физическое разрушение производит умственная жизнь даже у самых сильных, у наиболее крепко сшитых! Это поистине так: все мы больны, полупомешанны и готовы к тому, чтобы стать вполне помешанными!" (508) Однако на улице под чистым небом и свежим морским ветерком мысли его приняли другое направление - ему захотелось новых впечатлений. Ему вспомнились наставления Бодлера: "Всегда надо быть пьяным. В этом всё, это единственная задача. Чтобы не чувствовать ужасной тяжести Времени, которая сокрушает ваши печали и пригибает вас к земле, надо опьяняться без устали. Но чем же? Вином, поэзией или добродетелью, чем угодно. Но опьяняйтесь" (509). Искусство и вино уже были, настала очередь пейзажей. Жизнев поднял руку и остановил такси. Четко и внятно, как и подобает опытному педагогу, он объяснил водителю задачу: провезти его, Жизнева, по красивейшим местам города, доставить на море, там дать вволю полюбоваться видом и затем отвезти домой. Когда Жизнев назвал сумму, водитель с готовностью закивал, хотя было заметно, что подобные пассажиры попадаются ему не каждый день. Видимо, всё происходило в выходные - поток машин поредел, и Жизнев мог рассматривать великолепные здания в их надменной законченности, углубляться взглядом в перспективы боковых улиц и каналов. Минут через сорок они подъехали к берегу моря, вышли из машины и закурили. Неторопливо беседуя, они подошли поближе к воде и расположились на валунах. Дул свежий ветер, и среди валунов слышался оживленный плеск. Вдали виднелись паруса яхт, которые то сходились, то расходились, а также рощи и домики на противоположном берегу залива. Водная ширь на западе светилась оловянным предвечерним блеском, по небу почти сплошной массой тянулись облака. "Да, не зря мы сюда приехали", - заметил Жизнев. Дальнейшие его слова примерно соответствовали следующей цитате из морских рассказов Конан-Дойля: "Какой товарищ может сравниться с великим беспокойным трепещущим морем? С каким человеческим настроением оно не будет гармонировать? Как бы вам ни было весело, вы можете почувствовать себя еще веселее, внимая его радостному шуму, наблюдая, как длинные зеленые волны догоняют друг друга и как солнце играет на их искрящихся гребнях. Но когда седые волны гневно вскидывают головы и ветер ревет над ними, тогда самый мрачно настроенный человек чувствует, что в природе есть меланхолическое начало, которое не уступит в печали и трагизме его собственным мыслям" (510). После этих славословий морю Жизнев велел везти себя домой, где несколько удивил Аполлоныча своим пьяно-благодушным видом. На следующее утро Жизнев благополучно посетил Русский музей, а
       180
      когда ощутил знакомую грозную тяжесть в крестце - вышел на Невский и нашел там аптеку. В аптеке он приобрел пенталгин, принял сразу лошадиную дозу и вскоре с восторгом почувствовал, что боль отступает (правда, боль в позвоночнике оставила после себя как арьергард, благодаря таблеткам, тупую боль в печени). Забегая вперед, скажем, что в дальнейшем пенталгин при подобных приступах Жизневу помогать перестал, но тогда счастье нашего героя было почти полным (если бы еще не болела печень). Он вышел на Неву, облокотился на парапет, и облегчение заставило его вспомнить странные слова Звево: "Я думаю, что после смерти нам останется только наслаждение, потому что страдание перестанет быть необходимым. Разложение, по-видимому, будет похоже на сексуальное наслаждение. Оно обязательно должно сопровождаться ощущением радости и покоя, поскольку созидание и рост были так мучительно трудны. Разложение дается нам в награду за жизнь!" (511) Пронизанная солнцем золотистая вода плескалась у гранитных ступеней, а в голове нашего героя слагались благодарственные стихи, посвященные Мефодию Аполлоновичу. Мы должны заявить, что адресат вполне достоин этих стихов.
      
       Глава XXXV
      
       Затем наш герой стал ездить в Петербург вместе с товарищами-поэтами - для выступлений в историческом заведении "Бивак паяцев", что на Мойке. Компания предпринимателей-энтузиастов отремонтировала подвал, в котором одноименный кабачок располагался в начале XX века, сделала дизайн того времени и для полноты стилизации решила пригласить для дачи поэзоконцертов "наиболее реакционное литературное течение современности" (подлинная фраза с афиш Сообщества). Так вот и получилось, что поэт Жизнев выступал там же, где выступали Блок, Гумилев, Мандельштам, Ахматова, Зенкевич и многие другие. Нельзя сказать, чтобы Жизнева это как-то особенно волновало - цену себе он знал. Однако флюиды поэтической солидарности в зале, несомненно, витали и не позволяли ударить в грязь лицом. Эту солидарность ощущал и Сложнов, говоривший самоуверенно: "Чего волноваться? Скоро двадцать лет как взрываем залы". Сообщество идеально вписалось в антураж Серебряного века и в то настроение, с которым пришла послушать поэтов избранная питерская публика. Успех оказался столь полным, что после каждого концерта поэтов долго накачивали французским вином и затем развозили по квартирам - летом раньше из-за разведения мостов, зимой - позже. Поэты, конечно, могли, не ночуя в Питере, из "Бивака" сразу отправляться на вокзал, но поступать столь бескрыло им не хотелось. А хотелось им в Питере многого - многое и удалось. Удалось, например, посетить концерт-квартирник одного московского поэта, которого усердно нахваливали в печати и активно продвигали разные люди. Приехали приятели по указанному адресу в огромную питерскую квартиру уже слегка под мухой и в очень благодушном настроении. Наш герой прошел в невероятных размеров гостиную, где на разнокалиберных стульях сидели благоговевшие слушатели, а на импровизированной эстраде бесновался поэт с лицом, кривившимся то ли от ненависти, то ли от нервного тика. Про ненависть мы пишем не случайно, ибо тексты (стихами из-за корявости их назвать нельзя) упорно перечисляли (именно перечисляли, а не описывали) различные мерзости жизни. Но поскольку жизнь, как известно, пестра и разнообразна, постольку стихотворения, каждое из которых являлось лишь перечнем мерзостей и более ничем, постепенно начинали утомлять своей и фактической, и художественной неубедительностью. Поэт с помощью богатой мимики довольно ловко делал вид, будто при желании он мог бы писать и образно, и не коряво, но жизнь, мол, того не стоит. Как многие модернисты, он, видимо, отличался огромным свободолюбием и не терпел, когда его музу сковывали рифма, размер и знаки препинания. В результате выражался он очень путано и невнятно. Поэтому слушать его было мучительно, и Жизнев, дабы не портить своего хорошего настроения, вышел в комнату и вступил в беседу с одиноко сидевшим там мальчиком лет шести.
      - Стихи приперся послушать? - дружелюбно спросил Жизнев.
      - Я не приперся, я пришел, - возразил мальчик.
      
       181
      
      - Молодец, - одобрил Жизнев полный достоинства ответ. - А я вот приперся.
      - Почему? - удивился мальчик.
      - Потому что сам не знаю, зачем пришел. В таких случаях говорят не "пришел", а "приперся".
      - Наверно, стихи послушать, - подсказал мальчик.
      - Нет уж, спасибо за такие стихи, - ядовито поблагодарил Жизнев. - Сам не слушаешь, а я должен... Я лучше тут посижу.
      - А какие стихи надо слушать? - полюбопытствовал мальчик.
      - Правда хочешь знать?
      - Да.
      - Хорошо... - и Жизнев, достав потрепанную записную книжку, прочел самое свежее свое стихотворение, начатое в Москве, а оконченное уже в Питере. Стихотворение было о божественном, но мальчику понравилось. - Ну вот видишь, - с удовлетворением сказал Жизнев.
       Удалось поэтам также посетить рок-клуб "Орландино", состоявший, подобно лабиринту, из множества маленьких неопрятных комнаток с липкими столами. Там они познакомились с группой столь же неопрятных девиц, очень напомнивших Жизневу девиц из "Дворца молодежи". Он начал догадываться, что неопрятность не есть природное свойство питерских девушек (достаточно было вспомнить официантку Катю из "Бивака", свежую и чистенькую, как котенок), а составляет в определенных кругах способ выразить свое молодечество. Дав волю своей тяге к импровизации небылиц, Жизнев представился московским бизнесменом и заявил, что приехал в Питер на поиски жены. Срочная женитьба потребовалась ему якобы затем, чтобы приглядывать за подмосковным поместьем и множеством собак, покуда сам он разъезжает по делам. Известно, что лучший способ привлечь внимание большинства женщин - это заговорить с ними о женитьбе. А уж если обрисовать им будущую женитьбу как способ всю дальнейшую жизнь бить баклуши и кормить собачек, то дальше можно врать что угодно - внимание не рассеется. И наш герой врал - самозабвенно, как играют большие музыканты, чувствуя внимание зала. К тому же время от времени грамотные реплики подавал Сложнов. Эти реплики на первый взгляд добавляли рассказу правдоподобия, но на самом деле сводили его к полнейшему абсурду, что вдохновляло Жизнева еще больше. Но затем Сидорчук напомнил, что поэтов ждет художник Коля Резниченко, и все трое резко поднялись из-за стола - совершенно неожиданно для дам. Дамам явно казалось нелепым спешить, бросив их, из-за какого-то мазилы, но их, к счастью, никто не спрашивал. У художника гостей ожидал сюрприз: этот прекрасный человек не только угостил их чаем и коньяком, но и подарил каждому по большой, вполне законченной картине с памятной надписью. Тем, кто знает художника Резниченко, не надо объяснять, какой дорогой это подарок. До сих пор над выходом из квартиры нашего героя висит та самая картина кисти Резниченко, изображающая мирный горшок с кактусом. В наше нервозное время подобные картины остро необходимы. Жизнев всегда мечтал стать большим живописцем - таким, как Резниченко или как Александр Курпатенков (кстати сказать, последний - одноклассник нашего героя). Однако рок решил не выделять Жизневу еще одного таланта, и ему осталось только вздыхать от зависти - от той благородной зависти, которая порождена восхищением и не мешает восхищению свободно проявляться. Ведь мы, по словам Гёте, заслуживаем уважения лишь в той мере, в какой сами способны отдавать должное другим.
       Концертов в "Биваке" было много, поездок в Питер - соответственно тоже, и нам потому трудно сказать, к которой из них относятся воспоминания, встающие перед внутренним оком нашего героя. Вспоминаются, например, зимняя ночь, пурга, Васильевский остров; Жизнев и Сложнов семенят по обледенелому тротуару вдоль замерзшего канала, торопясь попасть на ночлег к гостеприимному барду Юрию Петрову. Юрий угощает гостей коньяком (коньяк - это национальный напиток не только символистов, но, видимо, и образованных петербужцев вообще). Посмеиваясь, он рассказывает о своих приключениях в мире бизнеса (увы, очень многие барды где-то служат, и Юрий тут не исключение). А поутру - душистый кофе (все барды любят кофе - жаль, что наш герой его не
      
       182
      пьет) и неторопливый разговор о поэзии в лучах зимнего солнца, бьющего в окна. Вспоминаются уродцы в кунсткамере и неудержимо хихикающий при виде их Сложнов (в тот же день он напишет прекрасное стихотворение "Заспиртошки"). Вспоминается февраль, оттепель, посещение музея Арктики и Антарктики, а затем скитания по кабачкам в компании с прекрасным поэтом Александром Кугушевым. Кугушев - пожалуй, единственный из ныне здравствующих русских поэтов, кто в полной мере сохранил в своем творчестве первоначальные идеалы и принципы Сообщества, хотя сам он в Сообщество вступил лишь в 1999 году, когда поэты приехали в Питер отмечать двухсотлетие со дня рождения Пушкина. Та февральская оттепель запомнилась Жизневу удивительно плотным и сытным воздухом, который врывался в город с моря и растекался по темным улицам (темным даже днем, ибо было очень пасмурно). Кого-то радуют солнце и чистое небо, но и у питерцев есть своя радость - воздух, становящийся вдруг плотным и сытным, хоть режь его ножом. А вот лето, Жизнев растерянно бродит по безлюдной квартире Мефодия Аполлоновича. Хозяин куда-то уехал, своих очков Жизнев найти не может, значит, не может читать книги и потому не знает, чем заняться. На дворе воскресенье, жара и полная безмятежность, приятели, очевидно, уже собрались где-нибудь в кафе и обсуждают вчерашний концерт, однако присоединиться к ним Жизнев не может, ибо не вправе увезти с собой ключи от квартиры. Но жажда развлечений велика. Говорил же герой Гёте: "Один Бог ведает, легко ли видеть, как перед глазами мелькает столько прелести, и не иметь права схватить ее. Ведь человек по природе своей захватчик! Хватают же дети всё, что им вздумается? А я?" (512) Жизнев закрывает квартиру, в домашних тапочках выходит во двор и, щурясь от жаркого солнца, неторопливо бредет к знакомому пивному ларьку. Асфальт выбелен солнцем, липы сонно шевелят поблескивающей листвой. В дальнем конце двора благодушно беседуют два старичка, и слышно каждое слово их разговора. Жизнев покупает пиво, возвращается в прохладу квартиры и погружается в воспоминания - пиво порой этому очень способствует. Возвращается Мефодий Аполлонович, друзья допивают пиво и отправляются в "Бивак", где уже собрались и поэты, и их поклонники. Центром компании является, несомненно, прелестная сероглазая Алия, питерская татарочка. Сложнов забавляет ее своим простодушным поклонением и разговорами о сексе, а Жизнев заплетающимся от пива языком читает стихи. А вот дремлющее под летним солнцем, совершенно ровное, как зеркало, отражающее облака, озеро Разлив. На это озеро поэты приехали к Юрию Орлову, другу Мефодия Аполлоновича, океанологу и большому ценителю поэзии. "Да-а, Ленин был далеко не дурак. Знал, где скрываться от полиции", - обозревая окружающую благодать, задумчиво произносит Жизнев. Орлов держит лошадей, поэты ходят их смотреть на конюшню, а потом возвращаются в уют старой дачи, пьют настойки, в неумеренных выражениях восхваляют радушного хозяина и его супругу и поливают грязью всех своих литературных современников. Литераторы в их изображении предстают сосудами всех мыслимых пороков, и этой рати решительно противопоставляются Мефодий Аполлонович и хозяин дачи. "Отгоним прочь всех уродов, но призовем тех, которые имеют какой-нибудь талант!" - цитируя Карамзина, воскицает Жизнев. На обратном пути Мефодий Аполлонович крепко засыпает в электричке, но неожиданно пробуждается, вскакивает и выбегает прочь из вагона, прежде чем его успевают задержать. Видно, как он бежит по тропе через полосу отчуждения куда-то в город. "Не думал я, что он способен на такие номера", - удивленный этим актом сомнамбулизма, замечает Сидорчук. "Да, интереснейший человек", - с уважением произносит Жизнев. Вскоре выясняется, что Аполлоныч благополучно прибыл домой и мирно спит. А поэты едут в "Бивак" и сидят там до того момента, когда уже надо ехать на вокзал. Обслуживает их официантка Катя, юная девушка такой неправдоподобной красоты, что обычные люди эту красоту даже и не замечают, тогда как приметливого Жизнева синие, как небо, глаза Кати поражают в самое сердце. Жизнев с умилением смотрит на стройные ножки Кати в совсем детских мягких туфельках без каблуков и делится своими переживаниями со Сложновым. Затем он выходит покурить, мечтательно слушает, как хлопают на морском ветру флаги у входа в заведение, и вдруг Сложнов выводит к нему Катю - "для разговора", как таинственно заявляет Сложнов. Наш герой смотрит в небесные глаза Кати и вспоминает слова
      
       183
      
      Джами: "Одна любовь нас отрешает от суеты земной" (513). В уме Жизнева проносятся разные предложения, которые он мог бы сделать доверчивой девушке, которой явно очень интересно, что же такой вздумал ей сказать седовласый, но статный поэт. Однако все эти предложения рассыпаются в прах перед голосом здравого смысла: "Опомнись, куда ты прешь, старый хрен?!" И после нескольких дежурных комплиментов Катю отпускают - она уходит оглядываясь, явно разочарованная. Сложнов тоже заметно разочарован - Жизнев давно заметил, что в его друге живет сваха. Оба возвращаются за стол, наскоро опрокидывают стременную - по стопке контушовки - и отправляются на вокзал. По дороге Жизнев, утешая себя, бормочет стихи того же Джами. Со временем стихи забылись, но суть их в том, что видеть дар божий в избавлении от женских чар - значит не бояться и других бед, ибо такой взгляд на жизнь указывает на благосклонность Аллаха.
      
      
      
      
       Глава XXXVI
      
       Богема - это такая прослойка общества, которая стремится превратить свою жизнь в вечный праздник. Именно из тяги этих людей к веселью и забавам, а вовсе не из их глубинной человеческой сути, и вытекает их влечение к искусству. Ибо говорил Абу Нувас: "О повелитель правоверных, вино без музыки не доставляет полного наслаждения" (514). А где музыка, там и стихи, и спектакли, и живопись, и так далее. Если бы богема состояла лишь из подлинных художников, она была бы куда серьезнее и, собственно, уже не являлась бы богемой. А так художникам сначала приходится принимать во внимание ту жажду веселья, которая снедает их публику, истомленную житейской рутиной ("Поэты и шуты - родня, согласны вы?" (515) - писал Жан Пассера), а потом попадать в распростертые объятия так называемых друзей, которые остаются друзьями лишь при двух условиях: если не просить у них помощи и если их веселить. Вот и получается, что и в отношении публики, и в отношении богемы был прав Жан Антуан де Баиф:
       Кто моде дань не отдает?
       Мне важен лишь успех, признаться.
       А кто с мартышками живет,
       Тот должен, как они, кривляться (516).
      Жизневу нередко приходилось слышать упреки в легкомыслии, потому что на концертах он обычно читал смешные стихи. В ответ тех, кто желал серьезности, искренности и глубины, Жизнев отсылал к своим книгам. Однако те покупали книги очень неохотно. Когда же наш герой, откликаясь на просьбы, переходил на концертах к серьезной поэзии, в зале постепенно зарождался шум, начинались беседы, аплодисменты становились жидкими, а на следующий концерт многие уже не приходили. Поэт воспитывает общество по-своему, прививает ему тягу к прекрасному, а жизнь проводит в воспитании собственную линию, нагромождая перед запуганным человеком столько проблем и страхов, что он поневоле тянется в балаган. Был в истории человечества краткий период, называвшийся "развитым социализмом", когда население нескольких стран не боялось жизни. В результате в этих странах развилась неслыханная, невообразимая в нынешнее время тяга к глубокому искусству, причем во всех слоях населения и от мала до велика. Однако освобожденное частично население вскоре устало от такого духовного напряжения, объявило свою свободу ужасным рабством (а достигнута свобода была и впрямь непросто) и не пожелало ждать полного освобождения и тратить свои силы во имя приближения к идеалу, стараниями разного рода мудрецов и юмористов уже изрядно опороченному и осмеянному. В результате на всей земной территории возродилась исконная тяга к низкопробным развлечениям, над удовлетворением которой немало потрудился и наш герой. Все это мы пишем для того, чтобы объяснить, почему наше повествование изобилует описаниями различных празднеств. Когда общество чувствует себя больным, оно непрерывно празднует и
       184
      
      веселится - в это время и наступает расцвет богемы. В литературе же махровым цветом расцветает то, о чем писал Лотреамон: "Существуют пошлые писатели, опасные шутники, хохмачи для узкого круга, мрачные мистификаторы, по которым плачет сумасшедший дом. Их кретинские головы с мозгами набекрень порождают чудовищные фантомы, которые оседают на дно вместо того, чтобы устремляться вверх" (517). И тем не менее на этом безотрадном фоне наш герой остался поэтом, то есть не обращал внимания на модные тенденции и продолжал писать о том, что его волновало, и так, как считал нужным. Качество его произведений поэтому лишь росло. Ведь не поспоришь с Эдмоном де Гонкуром: "Нет, не количество затраченного времени... создает высокое качество произведения, но душевный жар, который ты в него вкладываешь" (518). Разумеется, постоянство потребовало определенной внутренней работы - той, о которой Эдмон де Гонкур писал, что человек может сохранить некоторую значительность лишь при одном условии: он должен упорно и неослабно поддерживать в себе презрение к общественному мнению, чего бы это ему ни стоило. В частности, Жизнев довольно довольно скоро разглядел суть совершавшихся в стране перемен и, возненавидев себя самого за кратковременную доверчивость, приобрел благодаря этой ненависти стойкий иммунитет к холуйским восторгам перед богатством и к лицемерным охам и ахам перед ужасами прошлого. Когда сию минуту вокруг творится ужасное, то не приходится сомневаться: тот, кто назойливо предлагает поплакать над ужасами прошлого - конченый негодяй. Между тем общественная жизнь страны превратилась в карнавал негодяев. Подлость была везде: в книгах, в газетах, на радио, на телеэкране, в Интернете, на избирательных митингах... А те, кто не предлагал покаяться, предлагали повеселиться, напоминая Жизневу слова китайского поэта, говорившего, что продажные девки не горюют по погибшей стране. Как то ни странно, изводя Жизнева-человека, вся творившаяся вокруг мерзость помогала Жизневу-поэту. Недаром Блок заявлял: "Злоба - самый чистый источник вдохновения". Недаром Флобер говорил Гонкурам: "Нет, ей-богу, негодование - вот единственное, что меня держит. Негодование для меня все равно что стержень в теле куклы, который не позволяет ей упасть. Когда я перестану негодовать, я свалюсь" (519). Жизневу случалось и неплохо зарабатывать, и занимать влиятельные посты, однако ни посты, ни деньги, ни речистые телеведущие не заставили его возлюбить либеральные ценности, как это внезапно сделали многие его разбогатевшие знакомые (слава богу, не друзья). Иначе говоря, он не был "закуплен своим положением", как выражался Писарев. Он помнил завет Роже Мартена дю Гара: "Крепись, отвергай штампованные формулы! Не позволяй завербовать себя!" (520) Знакомые повторяли либеральные мантры, а чаще - так как мудрость либерализма чрезвычайно неубедительна - бубнили вслед за телеведущими обвинения в адрес былого: убежденность в том, что "раньше было хуже" позволяло им успокоить свою совесть, встревоженную неожиданно свалившимся на них сомнительным богатством. А Жизнев вновь вспоминал Мартена дю Гара: "Пусть лучше терзания неуверенности, чем ленивое моральное благополучие, которое предлагают доктринеры каждому, кто согласен пойти за ними! Нащупывать пути самому, в потемках, не очень весело; но это меньшее зло. Худшее - покорно идти за тусклым светильником, который твой сосед выдает за светоч" (521). В результате Жизнев при новом порядке стал тем же, кем был при старом, то есть автором совершенно "непроходимым", "неформатным", невообразимым в средствах массовой информации, за исключением некоторого количества шуточных стихотворений. Имелась у Жизнева, конечно, и любовная, и пейзажная лирика, но и та, и другая отторгались новым социумом уже не по политическим, а по коммерческим причинам. А точнее - из-за особенностей сознания: сознание хозяев нового общества было таково, что не принимало никакой лирики, за исключением шансона с надрывом. Ну а если уж хозяева либерального социума чего-то не понимают, то они немедля подводят под собственную тупость нерушимое коммерческое обоснование. А значит, Жизневу приходилось из своих то немалых, а то и ничтожных доходов постоянно откладывать какую-то часть на публикацию собственных книг. Покуда Сообщество действовало и один за другим шли концерты, эти издания за счет продажи на концертах себя оправдывали. Когда же Сообщество распалось (о том,
      
       185
      
      как это произошло, мы еще скажем, но причины читателю уже, несомненно, ясны) - концертов стало мало и книги себя окупать перестали. Зато стихи были хороши и писались обильно, а что для поэта по сравнению с этим какие-то финансовые неудачи?
       И все же свои творческие успехи Жизнев не мог поставить в заслугу только себе, своему правильному отношению к общественным потрясениям. Шиллер недаром писал о том, что пламя вдохновения может погаснуть без пищи извне, без встреч с друзьями, которые одарены хорошим вкусом и сочувствуют трудам друга-поэта. Для Жизнева таким другом был прежде всего Костя Сложнов. Старые школьные друзья отошли в тень, - возможно, ревнуя Жизнева к его успеху у публики, возможно, уязвленные тем энтузиазмом, с которым Жизнев трудился на благо Сообщества. Ну а товарищи по Сообществу думали только о собственном благополучии и успехе, а вдобавок считали ересью любое творчество, которое не отдавало балаганом. Жизнев мог согласиться с тем, что на концертах и в книгах Сообщества медитативная лирика неуместна, но, по мнению товарищей, неуместной являлась всякая искренность. Таким образом, в Сообществе не шутя делались попытки ввести свои собственные "проходимость" и "формат", и если бы не деловые таланты Жизнева и не качество его стихов (недаром он начинал все концерты), он вполне мог подвергнуться остракизму. Очень уж боялись Сидорчук и поэт П. негативной реакции имущей части публики на стихи с антибуржуйским душком, а в конечном счете дрожали за свои деньги. Они кричали, что выступают за стабильность, против смутьянов, пытались - безуспешно - вышучивать Жизнева, но было ясно, что любовь к стабильности в них, как и во многих подобных душах, питается прежде всего любовью к собственным доходам и боязнью их потерять. Тут уместно вспомнить слова Флавия Филострата: "...Надлежит накрепко запомнить, что ежели мудрец предается праздности, или гневу, или любострастию, или пьянству, или иному случайному порыву, то он еще достоин сочувствия, но ежели он старается ради денег, то не только сочувствия недостоин, а заслуживает ненависти, будучи вместилищем всех пороков, ибо не был бы он рабом денег, когда бы еще прежде не сделался рабом желудка, и тряпья, и вина, и девок" (522). Жизнев в конце концов счел бессмысленным обсуждать что-либо с такими, с позволения сказать, мудрецами. Условием всякого плодотворного обсуждения является взаимное уважение сторон, но при взгляде на поэта П. сразу вспоминал изображенного Пересом Гальдосом бездарного писаку, безжалостно обкрадывавшего других поэтов и искажавшего их мысли, так что всё прошедшее через его руки становилось пошлым и глупым, словно это был перегонный куб, где самые высокие помыслы превращаются в жалкий вздор. Другой персонаж Переса Гальдоса очень напоминал Сидорчука, так как отличался непомерным самодовольством и бесцеремонностью критических высказываний. У вменяемых людей такое поведение вызывает тошноту и недомогание во всем теле. Поистине удивительно, сколь неистребимы отрицательные человеческие типы, кочующие из века в век и из Испании в Россию! Словом, с товарищами Жизнева по Сообществу все ясно. Старых же друзей ему следовало завоевывать вновь, однако не со всеми это получилось - для иных футбол и дачные радости уже успели сделаться дороже любых стихов и любых поэтов. Были, конечно, прекрасные люди и чуткие читатели Мефодий Аполлонович, Александр Кугушев и Юрий Орлов, но они жили в Петербурге. Рядом находилсятолько Сложнов, но он - с его щепетильной честностью, с его бескорыстием, с его постоянным желанием добра ближнему и вообще всему живому - стоил переполненных залов и стадионов. Читателю не стоит представлять себе внимание Сложнова к творчеству друга как многословные похвалы либо, боже сохрани, цветистую лесть. Если у Жизнева выходила, к примеру, новая книжка, то разговор друзей о новинке занимал лишь пару минут. Остальное за Сложнова договаривали уважение, слышавшееся в его голосе, и неизменная точность двух-трех его замечаний. Во всей полноте его впечатления раскрывались лишь позднее, постепенно, кстати. Ведь Сложнов прекрасно понимал, что пышные похвалы - отнюдь не признак искренности и дружбы. Собственно, и Жизнев таким же образом излагал свое мнение о произведениях Сложнова -
      
      
       186
      
      очень сжато и с небольшим количеством конкретных замечаний. И это несмотря на то, что творчество друга нравилось ему с годами все больше и больше. Впоследствии он горько пожалел о своей сдержанности, но было уже поздно.
       После всего сказанного в этой главе читатель, вероятно, поймет, почему из всех, даже самых пышных, празднеств, на которые так торовата богема, Жизневу лучше всего запомнилась самая заурядная вроде бы выпивка со Сложновым в Тимирязевском парке в октябре 1998 года. В тот день они поехали сдавать в типографию пленки первого сделанного ими совместно номера газеты "Клюква". Работая над номером, они очень старались (и очень веселились), и номер, видит бог, получился очень недурен. Друзья единодушно решили отметить сдачу материала и перед визитом в типографию заехали в магазин, где взяли красного вина, колбасы и хлеба. Печатня располагалась в подвале Полиграфического института (вход сбоку), а институт, как известно, находится в старом, мрачного вида здании из кирпича цвета запекшейся крови и с трех сторон окружен старинным парком Тимирязевской академии. С четвертой стороны он примыкает к столь же старинному пруду. В ненастную погоду, когда вековые липы парка тоскливо шумят, а пруд беспокойно плещет волной в берега, облицованные выкошившимся бетоном, институт напоминает средневековый замок и производит крайне зловещее впечатление.
       Описываемый день, однако, был тих и мирен - ни ветерка. Небо сплошь покрывали облака, но дождь не шел - его заменял туман, особенно хорошо заметный в парке между деревьев. Друзья с некоторым трепетом спустились в типографию, опасаясь, что в пленках обнаружится какая-нибудь ошибка. Когда же выяснилось, что их опасения напрасны, они с легким сердцем, обмениваясь шутками, поспешили в парк. Там было совершенно безлюдно и царил такой покой, что приходилось говорить вполголоса - каждый громкий звук казался неуместным и резал ухо. "Как хорошо, что здесь никого нет! - порадовался Сложнов. - Люди так шумят". Он поведал Жизневу несколько новых рассказов про знаменитую скамью у себя под окнами, на которой пьяницы сменялись какими-то старухами, те - снова пьяницами, и все непрерывно орали круглые сутки. "Люди очень шумят", - согласился Жизнев и поделился некоторыми соображениями любимого Сложновым Вилье де Лиль-Адана. Вкратце они сводятся к следующему: у некоторых людей сердце и мозг находятся в зависимости от нервных центров, пребывающих в постоянном оцепенении. Поэтому сердце и мозг таких людей вибрируют гораздо реже и глуше, чем наши. Люди эти торопятся излить свои чувства в крике лишь для того, чтобы обмануть самих себя или заранее найти оправдание вялости, в которую - они это сами понимают - им вскоре предстоит вновь погрузиться. Следовательно, в их воплях не стоит искать какого-либо содержания. Обсуждали еще очень многое, пили холодное черное вино из пластиковых стаканчиков, закусывали колбасой. Иногда замолкали, памятуя слова Сэй-Сёнагон: "Немногословие прекрасно" (523). Слушали гул тишины, обнимали влажные стволы лип, дабы уловить токи Земли - словом, не делали ничего особенного. И тем не менее помнится все так ясно, словно это было вчера.
      
      
       Глава XXXVII
      
       Да, Жизневу хорошо помнилось всё, что было связано с его безвременно ушедшим другом. В частности, их совместная поездка в Нижегородскую область. Отец Жизнева был научным руководителем толстенького бодряка - главы администрации одного из районов Нижегородчины. Насколько Жизнев-старший был суров со своим сыном, настолько же баловал своих аспирантов и докторантов, так что те в нем души не чаяли и после защиты всячески старались его отблагодарить (а защищались, благодаря вниманию и советам руководителя, все без исключения). Принимать хоть малейшие знаки благодарности до защиты Жизнев-старший категорически отказывался; увы, к тому времени, когда нижегородский докторант, получив всю необходимую помощь, успешно преодолел все барьеры к вожделенной научной степени, академик Жизнев стал
       187
      
      сильно прихварывать, и отблагодарить его чем-то ярким стало уже невозможно. Вручение коробок с продукцией райнного молокозавода выглядело такой мелочью и рутиной, что районный глава от избытка благодарности - а он был, безусловно, хорошим, благодарным человеком - не находил себе места. Тут-то и обратил он свой взор на сына академика и начал усиленно приглашать его в гости. Жизнев-младший, обремененный службой, долго отказывался, но затем дела в издательстве пошли совсем плохо - его редакцию по настоянию жены хозяина вознамерились разогнать. Жизнева, правда, хотели оставить в штате, но он решил уйти вместе со своими людьми - не в качестве какого-то демарша, а просто потому, что не понимал, чем же ему в издательстве заниматься после разгона редакции. На сей счет ему никто ничего внятного не говорил, а получать деньги зазря ему всегда было мучительно. Кроме того, он понимал, что даже как обычный редактор в этой фирме он долго не удержится - очень уж явно действовал он на нервы супруге хозяина самым своим видом. И вот когда Жизнев уверился в том, что не сегодня-завтра все равно придется увольняться, тогда-то он и ответил согласием на настойчивые приглашения районного головы по фамилии Шапкин. Однако согласился он с тем условием, что вместе с ним поедет и Сложнов. Шапкина это только порадовало: поэты и музыканты виделись ему как интересные, экзотические личности (увы, Жизнев в каждом из них уже давно стал подозревать жадного амбициозного мерзавца). По мнению же Шапкина, еще один поэт мог только украсить общество. Если бы районный глава побольше вращался в среде богемы, он живо переменил бы свою точку зрения, но ему повезло: дополнительным членом компании оказался не Сидорчук, не поэт П. и не кто-то из подобных им беспощадных покорителей столицы, а миляга Сложнов, и потому все получилось прекрасно. В частности, дети Шапкина, мальчишки-школьники, просто влюбились в Сложнова, и немудрено: он говорил с ними как с ровесниками, да по духу он их ровесником и являлся. От такого удивительного взрослого, наделенного даром всепонимания, дети просто не могли отклеиться. Однако мы забегаем вперед.
       Итак, в один прекрасный летний день, ближе к вечеру, к подъезду Жизнева подкатили две "Волги". В первой из них, представительского класса, восседали толстенький бодряк Шапкин и два его заместителя, во второй - чиновники помельче. Поэтов усадили с начальством. Жизнев подумал, что среди малознакомых попутчиков поездка будет проходить несколько чопорно, но вскоре выяснилось, что он ошибся. Едва небольшой кортеж выехал на Горьковское шоссе, как Шапкин дал команду дозаправиться и затем подъехать к ближайшему магазинчику. Пока водители выполняли эти перестроения, поэты пошли в нужник. Вернувшись к машине, они услышали приветственные крики и увидели сервированный на капоте "Волги" маленький той. Сложнов под влиянием мыслей об очередной потере работы был мрачен и неразговорчив, а тут встрепенулся и вскоре совсем расцвел. С ним произошло то, о чем так человечно писал Олдингтон: "Еда оживила химические процессы в его теле. Вино нашептывало розовые утешения его мозгу, не расстраивая функций мозжечка. И жизненные невзгоды казались уже почему-то менее страшными, трудности - не такими непреодолимыми" (524). Кортеж помчался дальше, но в городе Лакинске остановился вновь, дабы запастись добрым лакинским пивом и заодно малость закусить. Жизнев уже перестал стесняться и сделался центром компании, подобно лирическому герою поэта Владимира Раевского ("первого декабриста"):
       Среди собратий, на пирах
       Я трезвых обращаю в страх!..
       ......................................
       Где есть вино - там есть и ум.
       Не лез в карман я за словами,
       Простыми, краткими речами
       Я унимал бурливый шум.
      Начало смеркаться, и так как Жизнев тем самым лишился возможности созерцать проносившиеся мимо пейзажи, то он предложил спеть, мотивируя это тем, что иначе ему будет скучно ехать.
      
       188
      
      Нижегородцы замялись, но Жизнев, не ожидая согласия, грянул "Черного ворона". Пел он со страстью и увлек попутчиков, которые сперва неуверенно, но затем весьма ретиво его поддержали. Подпевал даже водитель Вася. Ревущий песнями автомобиль пронесся по темным просторам Владимирщины и Нижегородчины, время от времени останавливаясь в живописных местах, где пассажиры отдыхали и подкреплялись едой и вином. По приезде поэты расположились в гостиничке в центре поселка и улеглись спать с ощущением того, что в их жизни началась интересная полоса. Предчувствие их не обмануло. Районный голова Шапкин окружил гостей вниманием и разъезжал с ними по примечательным местам округи. Первым делом поэты побывали в краеведческом музее - как почти все подобные заведения русской глубинки, музей оказался на диво богат и содержался любовно. В ходе экскурсии, а больше из подаренных гостям в музее книг Жизнев узнал много нового о русской колонизации этого первоначально финского края. На следующий день посетили деревни, где родились два непримиримых противника - патриарх Никон и протопоп Аввакум (причем памятника на родине удостоился только последний, что и понятно - на Руси любят смутьянов). Деревни находятся так близко друг от друга, что Никона и Аввакума можно считать односельчанами, а вот поди ж ты... Население, дома, церкви и все вокруг такое русское, что совершенно непонятно, почему Аввакум, желая уколоть патриарха, называл его мордвином. Характером Никон обладал горячим и вспыльчивым до самозабвения, то есть, безусловно, не финским. С другой стороны, в XVII веке мордовское население в этих местах еще оставалось, и местному уроженцу Аввакуму лучше было знать, кто мордвин, а кто нет. Поэты побывали также в Болдине, где дом Пушкина восстановили как раз перед их приездом и он встречал гостей гулкостью полупустых комнат, в которые только еще завозили экспонаты. Поблизости от усадьбы уже красовался современный отель - понятное дело, где Пушкин, там и помпезные мероприятия, и многочисленные делегации, и важные гости, и всем надо где-то жить. В отеле имелся даже президентский номер, который поэтам показали - как-никак их привез глава соседнего района. Но к роскоши Жизнев был равнодушен, в Болдине его больше всего поразили лягушки: в пруду возде дома-музея они орали так, что спутники не могли разговаривать. "Лишь есть и спать - иного нет им дела" (525), - кивая на болото, с завистью произнес Жизнев цитату из Гургани. "Ну и что? - пожал плечами Сложнов. - Нам тоже предстоит несколько дней только есть, пить, спать и развлекаться. И меня это очень радует".
       Жизнев всеми фибрами души впивал в себя новые впечатления, полагая, что высшее после творчества наслаждение заключается именно в этом. Впрочем, он пытался и творить, поступая в точности как Гёте, который писал: "Я всегда воспринимал чувственные, сладостные, пестрые, многоразличные впечатления жизни, и мое живое воображение жадно впитывало их. Как поэту мне оставалось только художественно формировать и завершать таковые, стараясь живостью воссоздания добиться того, чтобы они и на других оказывали такое же действие" (526). Пытаться работать было просто необходимо, ибо каждый вечер Шапкин устраивал застолья, и при таком распорядке Жизнева без работы вскоре заели бы угрызения совести. Иногда застолья, точнее пикники начинались уже днем - в окрестных живописных рощах, разбросанных по степной местности. От такого времяпрепровождения можно было проникнуться той же мыслью, что и герои Банделло: "Жить, по их мнению, это значит развлекаться и угощаться в компании" (527). На одном из пикников наш герой с удивлением обнаружил в числе присутствующих одного известного реформатора, в СССР сделавшего себе имя как острый публицист-аграрий, а затем рьяно поддержавшего насаждение на селе нового порядка путем беспощадного уничтожения колхозов и совхозов. А ведь Жизнев любил русскую деревню - и по причинам своего происхождения, воспитания, образования, и по слову Авесты: "Кто хлеб возделывает, тот возделывает истину" (528). В благодарность за политику, вогнавшую деревню в разорение, невиданное со времен царизма, Жизнев прочел за столом стихи о реформаторах, кончавшиеся советом свезти всех этих прохвостов в овраг под Люберцами, облить соляркой, запалить и веселиться вокруг костра. Желая выглядеть человеком, понимающим шутку,
      
       189
      публицист криво улыбался, тем более что компания, состоявшая из чиновников-работяг, так называемых "практиков", не проявила к нему никакого сочувствия. Эти люди навидались и натерпелись на своем веку всякого, побывали и жертвами, и гонителями, но картины либерал-реформаторского разорения надоели им всем. Да, реформы поддержало немало литераторов, поступив как герой эпиграммы Николая Полевого:
       Ударил в струны золотые,
       С земли далёко улетел,
       В передней у вельможи сел
       И песни дивные, живые
       В восторге радости запел.
      Песни-то пелись дивные, но для тех, кого обещали осчастливить, они обернулись весьма неприятной действительностью. А реформаторы не ощущали никаких духовных восторгов - только восторг личного обогащения. К ним вполне применимы слова аль-Маарри о лицемерах, притворяющихся, будто разделяют какое-либо верование или учение, чтобы получить доступ к благам погрязшего в скверне мира, на самом же деле ни во что не верящих. Поэтому Жизнев не испытывал жалости к публицисту, предвкушавшему славную выпивку и закуску, а напоровшемуся на такой афронт. Впрочем, не стоит переоценивать ранимость либеральных публицистов: пострадавший произнес несколько примирительных фраз - мол, поэты, что с них взять, вечно в стихах порют горячку, - после чего усердно принялся за водочку и вкусное жаркое. Собственно, и все российские коллеги публициста поступали и поступают по пословицам "Срам на вороту не виснет" и "Васька слушает да ест".
       Другой пикник проходил с дамами - чествовали на лоне природы толстую бухгалтершу, у которой был день рождения. Жизнев с удовольствием оглядывал полянку, прислушивался к голосу кукушки и вспоминал слова героя Гёте: "Да, Педро, чем ближе мы к природе, тем ближе мы чувствуем себя к божеству, и сердце наше через край переполнено невыразимой радостью" (529). Среди хвои, цветов и узорчатых трав творчество переставало быть долгом и становилось потребностью. Правильно писал Шиллер: "Кто знает, сколько светлых мыслей и геройских решений породила смелая борьба души с великим духом природы, возникающая во время прогулки, - каких не в состоянии явить свету ни одна келья ученого и ни один салон" (530). После пикника Шапкину вдруг загорелось показать поэтам единственное в округе татарское село - оказалось, что в этом селе когда-то побывал и отец Жизнева. "Вот как? - удивился наш герой. - Ну тогда, конечно, надо съездить". Село поразило поэтов совершенно славянской внешностью многих попадавшихся им навстречу татар, а также деда Султана, гостем которого был когда-то Жизнев-старший. Но на деда Султана стоило посмотреть не только из-за его странной для татарина внешности. Дед держал и коров, и овец, и птицу, и пчел, за всей этой живностью ухаживал в одиночку, невозделанного места на его приусадебном участке не было, да еще он брал тридцать соток под картошку. Всю землю он возделывал опять же один, если не считать весенней тракторной вспашки. Жизнева злая слеза прошибла от мысли, что где-то в Москве сидят реформаторы, всячески куражатся над деревней, а расхлебывать последствия их затей приходится русскому крестьянину, такому вот деду Султану, которому и по годам, и по заслугам (дед, как сообщил Жизнев, являлся кавалером орденов Славы и Трудового Красного Знамени) давно уже пора было бы отдыхать. Но отдыхать не получалось - не ту пенсию назначили деду реформаторы.
       От деда гости пошли смотреть новую деревенскую мечеть. В мечеть переделали большую избу, выкупленную у хозяев, а сверху, над крышей, соорудили довольно хлипкую вышку-минарет. "А кто будет азан кричать? Есть такой спец?" - полюбопытствовал Жизнев. Магометане насторожились, поняв, что имеют дело с человеком, кое-что знающим об исламе, пусть даже от этого человека и попахивает хлебным винцом. Когда же наш герой задал еще парочку подобных вопросов, хозяева прониклись к нему таким уважением, что показали все помещения мечети и весь ее богослужебный скарб. Жизнев выразил недоумение из-за отсутствия книг на арабском. "Пока не нашли, - развели
      
       190
      
      руками магометане. - Да и арабского у нас все равно никто пока не знает, даже мулла и азанчи. Ну то есть символ веры они знают и другие главные слова, а так - нет". - "Ничего, - успокоительно сказал Жизнев, - Коран и на русский неплохо переведен". Он вкратце изложил сравнительные достоинства нескольких переводов Корана на русский и добавил: "К тому же я знаю, что Коран и на татарском имеется. Причем в хорошем переводе и с толковыми комментариями". Татары закивали, а затем осторожно полюбопытствовали, чем их гость занимается в повседневной жизни. "Я писатель, - просто ответил гость. - Этим в основном и занимаюсь. Ибо сказано в Коране: "Ему не должно отказаться делать так, как научил его Господь. А потому - пусть пишет" (сура вторая, стих 282-й). Но серьезным писателям в наше время живется непросто, а значит, приходится подрабатывать. Я, например, сейчас подрабатываю в издательстве". После этих слов магометане пригласили Жизнева и его друзей в гости, но он с сожалением ответил, что в гости они уже приглашены. Действительно, Шапкина на улице встретил местный бизнесмен и тут же позвал к себе всю компанию. Сидя в просторной, хотя и небогато обставленной гостиной за удивительной местной черносмородиновой, ничуть не уступающей хваленому "Абсолюту", и закусывая вкуснейшей конской колбасой, Жизнев поинтересовался, каково вести бизнес в нижегородской глубинке. "Взяток наше начальство не берет, это великое дело, - с благодарностью посмотрев на Шапкина, ответил бизнесмен. - А так - трудно, трудно. Как везде. Но жить-то надо...". - "А зачем вот мне, например, брать? - зашумел Шапкин. - Зарплата у меня выше всех в районе, льготы разные, машина с шофером, жена в банке работает... Зачем мне эта головная боль?" - "Не все так рассуждают", - заметил Жизнев. "А они не рассуждают, - усмехнулся хозяин. - Есть возможность хапнуть - хапай, потом будем рассуждать".
       В машине по пути домой Жизнев думал об этом разговоре и вспоминал высказывание Уэллса: "Одной из важных причин моей симпатии к социализму, все более крепнувшей во мне, было более или менее осознанное желание опередить ловкачей и деляг и очистить мир для людей с чувством ответственности, честных, надежных и творческих. В своей книге "Труд, богатство и счастье человечества" я написал о некоем хлыще - типе, подобно крысе, мне отвратительном, от чьего приближения меня воротит. Я, естественно, предпочитаю людей своего склада и верю, что в конце концов мы восторжествуем, ведь людям дано одолеть крыс. Мы строители, и построенное нами будет стоять века. Но на протяжении тысяч поколений, да и поныне, востроглазые, быстроногие, лезущие изо всех нор крысы, куда ни глянешь, берут над нами верх, заселяют наши дома, пожирают нашу пищу, паразитируют на нас: они умело прячутся, шныряют взад и вперед, мешают нам существовать, реализовать наши способности, добиться поставленных целей, они отнимают у нас нам принадлежащее, губят миллионы хороших людей" (531). Жизнев вздохнул и пожелал успеха в этой грандиозной борьбе и хлебосольному трудяге-бизнесмену, накормившему их такой упоительной конской колбасой, и деду Султану, которого не смогли победить ни немцы, ни российские реформаторы. С ордена Славы деда Султана мысли Жизнева перескочили на обелиск Памяти в центре села - на нем было около тысячи фамилий. Обелиски на Руси есть чуть ли не в каждой деревне, но с таким количеством фамилий их наберется немного. Подумалось, что ведь татар поселили когда-то в этих местах наверняка для защиты границы - Русь в семнадцатом веке кончалась именно здесь. И вот в веке двадцатом, в еще более трудные времена в потомках тех пограничных вояк проснулись, видимо, и навык к военному делу, и привычка к защите земли за своей спиной. И воевали потомки как положено - не щадя крови и самой жизни.
       А районному голове хотелось поговорить еще. Он любил обсуждать социальные вопросы - вероятно, не в последнюю очередь потому, что в силу служебного положения мог ораторствовать, не опасаясь возражений. Но когда разговор продолжился у поэтов в гостинице, Жизнев решительно перехватил у Шапкина ораторский жезл. Голова обожал шампанское и в номере тоже выставил на стол несколько бутылок. Однако, как известно, шампанское, да еще после водки, не терпит мелкотравчатости, обсуждения частных вопросов и принятия половинчатых решений. Шапкин
      
      
       191
      
      заговорил о государственной поддержке глубинки, о каких-то субсидиях, но Жизнев сухо возразил:
      - Субсидии, может, и будут, но только такие, чтобы вы тут не померли с голоду. Чтобы дед Султан, как и прежде, надрывал пуп и сдавал мясо за бесценок - с целью не жить хорошо, а просто выжить. Такова система. Дед Султан, конечно, избиратель и живет при демократическом режиме, но голосует он за своих врагов. Вспомни Анатоля Франса: "Пингвинская демократия совершенно не управляла собою. Она повиновалась финансовой олигархии, создававшей общественное мнение при помощи газет и державшей в своих руках депутатов, министров и президента" (532). А как прекрасно все начиналось, помнишь? Свобода, благополучие, полные прилавки! По две "Волги" на нос и еще раз свобода! Но мы забыли о том, что становление капитализма происходит в мире не впервые. Вспомни, что писали об этой эпохе братья Гонкур: "Поистине ни в какую эпоху истории человечества, даже во времена величайшего духовного упадка, жизнь не являла столь развращающих примеров. Настоящий апофеоз преуспевающих каналий. Эти люди, нагло выставляя напоказ свои состояния, нажитые с такой легкостью, на каждом шагу как бы говорят порядочному человеку: "Ты жалкий дурак!"" (533) А вот слова Писарева о том же процессе в России: "Искренние либералы, желавшие доставить народу счастье, но считавшие это счастье недостижимым для масс, составляли незначительное меньшинство. Настоящая боевая армия либерализма состояла из таких людей, которые жадно собирали плоды великого переворота и нисколько не желали, чтобы число счастливых собирателей увеличилось". И вот мы наступили на те же самые грабли, да еще с какой силой! Вот плоды прнебрежения собственной культурой: читали бы Писарева - и всё было бы в порядке. Шутка! - и Жизнев вновь наполнил стаканы. Он опрокинул в себя шампанское быстрее всех, так как ему не терпелось продолжить: - А вот еще Ключевский интересно писал - тоже, в сущности про наше время: "Благоустройство достигается в государстве ценой страшных жертв на счет справедливости и свободы лица; судя по характеру, какой развивают цивилизованные государства даже в текущем столетии, можно подумать, что они решительно стремятся превратиться в огромные поместья, в которых чиновники и капиталисты, с правительством во главе, опираясь на знание и насилие, живут на счет громадных масс рабочих и плательщиков". Каково? Будто коммунист писал. А Ключевский таковым отнюдь не был. Точнее, полагал, будто он не коммунист. Многие так про себя полагают... Или вот - его же слова: "Ум пролетария перешарил все закоулки общества, перебрал все основы его строя, осудил и отвергнул их как негодные, а социальное неравенство выступает еще угловатее, грубея от примеси аристократической и буржуазной спеси". Да, рано помер Ключевский, а то, чего доброго, вступил бы еще в РСДРП...
       Шапкин сделал робкую попытку перевести разговор на литературу, но Жизнев не желал, чтобы его сбивали с избранной им темы. Саркастически усмехнувшись, он предложил:
      - Что касается литературы, то тут вновь актуальны братья Гонкур. Послушай, как все узнаваемо:
      "Меня тошнит от моих современников. В нынешнем литературном мире, даже в самых высоких кругах, суждения становятся все более плоскими, глохнут собственные взгляды и совесть. Люди самые искренние, самые гневные, самые полнокровные, наблюдая, какю низостью отмечены и события в высших сферах, и частные случаи нашего времени, вращаясь в свете, заводя знакомства, размягчаясь от компромиссов, дыша воздухом подлостей, теряют всякий дух протеста, им уже трудно не восхищаться тем, что пользуется успехом" (534). Само собой, эти слова относятся далеко не к одним литераторам...
       Шапкин, чувствуя, что эти слова относятся и к нему, хотел было что-то сказать, но Жизнев безжалостно перебил его и заявил:
      - Спасибо тебе за добрые слова о моих книгах, но можешь быть уверен: процвести за счет литературы мне не удастся. В СССР, веди я себя поумнее и не таскайся по всяким литобъединениям - безусловно удалось бы, несмотря на цензуру. А нынешняя цензура гораздо жестче, она называется "формат". Такие, как я, считаются "неформатом" и кроме местечковых интернет-сайтов опубликоваться не могут нигде, никогда и ни при каких обстоятельствах. Писарев, как ни странно, и
      
       192
      
      эту тему успел затронуть: "Либералы очень горячо и настойчиво добивались свободы печати, но свобода печати была им необходима только для того, чтобы доказывать ежедневно, что... бережливость есть мать всех миллионов и всех добродетелей, что силою ума и характера поденщик может сделаться банкиром и пэром Франции... <...> Когда же свободная печать начала знакомить мир с новыми истинами, опасными для финансового феодализма, тогда либералы первые закричали "караул!"...". Добавлю, что эту слишком свободную печать быстро призвали к порядку, а кто не хотел внимать гласу разума - тех разорили. Ибо газету разорить несложно. А когда появилось телевидение, то позволить себе иметь телеканал могли уже только либералы...
       Жизнев осекся, увидев, что собутыльники взирают на него с мольбой - не со скукой, а именно с мольбой. Шапкин жил хорошо и потому действительно не любил делать последовательные выводы из обычного недовольного ворчания, которое так хорошо развлекает среди повседневных забот. Как все люди, успевшие поработать и в СССР, и при новом порядке, он, конечно, прекрасно знал, что, при всех нелепостях СССР, и разума, и свободы там было больше, понимал, отчего это происходило, и спорить с Жизневым не собирался. Но от таких разговоров весь его уютный быт начинал угрожающе вибрировать, и потому он, не в силах возражать, просто смотрел с мольбой. Увы, и он в какой-то степени, "закупленный положением", тоже против воли стал либералом. И снова вспоминался Писарев: "Для человека последовательного изменить римское определение собственности значит перестроить сверху всё здание междучеловеческих отношений. Для просвещенного либерала это значит внести в книгу законов лишнюю ограничительную закорючку, способную порождать ежегодно две-три сотни лишних процессов. Когда благоухания какого-нибудь авгиасова стойла доводят просвещенного и чувствительного либерала до тошноты или до обморока, тогда либерал, очнувшись и собравшись с силами, брызгает в убийственное стойло одеколоном, или ставит в него курительную свечку, или выливает в него банку ждановской жидкости". Что же касается Сложнова, то он видел в мире прежде всего доброе начало, и хотя порой, доведенный до отчаяния житейскими неурядицами, и бранил мирское зло, выступавшее для него, как и для всякого разумного человека, в образе буржуя, но в то же время старался об этом зле забыть, едва мир вновь начинал улыбаться поэту Сложнову. В такие минуты поэт хотел лишь упиваться медом существования. Потому его взгляд и молил о том, чтобы о плохих вещах больше не говорили ни слова. Вслух же Сложнов простонал:
      - Любим, но ведь есть какая-то надежда?!
      - Думается, есть, - рассудительно ответил Жизнев, отхлебнув шампанского. - Она содержится, к примеру, в следующих словах Уэллса: "Организация труда на новой основе (а именно этого, и никак не меньшего, требует наша задача) - одно из тех преобразований, которые не осуществятся при помощи коллективной бессознательной деятельности, при помощи конкуренции, рынка, борьбы за выживание. Человеколюбие противится современным условиям существования рабочего класса... Нужны всеобъемлющие изменения - или никакие. Нужен всего-навсего национальный план социального развития" (535). А мы ведь имели такой план. Мы были свободны от множества тех унизительных цепей, которые и ныне делают трудящегося рабом капитала. Мы не дрожали перед начальством - в якобы тоталитарном СССР рабочий человек был куда свободнее, чем в самой богатой демократической стране. И при этом, как показывают беспристрастные исследования, наше хозяйство было эффективнее буржуазного. Мы жили в хорошем доме - и сломали его, ибо нам постоянно долдонили о том, что этот дом не свободен от недоделок. Вдобавок нам постоянно напоминали о жертвах, о Сталине, о ГУЛАГе - напоминали те самые люди, которые сделали всё, чтобы наши жертвы последних лет были максимальны. А в итоге, по меткому выражению Сергея Кара-Мурзы, мы сломали дом также и потому, что дорого стоило его построить.
       Тут Жизнев наконец прикусил язык и прекратил разговор, точнее монолог, на социальные темы. Он видел устремленные на него молящие взоры и не желал мучить собеседников своими тирадами, множа тем самым и без того огромную сумму страданий человечества. Тем более что в
      
       193
      
      следующие дни поэтам предстояло еще много интересного. Районному голове надо было в Нижний Новгород по делам службы, и поэты отправились вместе с ним. В Нижнем они сумели встретиться с одним из самых талантливых членов Сообщества - нижегородцем Александром Скрипкой. Дело было днем, а принимать алкоголь в такое время друзья не имели обыкновения, поэтому в огромных количествах пили невероятно вкусный местный квас, напоминавший Жизневу квас его детства. При воспоминании о детстве сразу вспомнилось и мороженое - в нем друзья тоже не смогли себе отказать. Казалось, Нижний ничуть не изменился с 1993-го года, когда поэты Сообщества побывали здесь в предыдущий раз. Изменилась зато жизнь поэтов: увяли надежды на то, что они смогут прожить своим творчеством. Сообщество дышало на ладан, пожираемое изнутри маниакальным тщеславием Сидорчука, и тоже не внушало никаких надежд. Недаром Бальзак говорил, что тщеславие засушивает всё. О сложившемся положении было откровенно доложено Скрипке, он все понял и не слишком удивился - как мудрый человек он давно раскусил магистра и не ждал от него ничего доброго. Затем московские гости пересекли в обратном направлении большую часть Нижегородчины, привели себя в порядок в гостинице, после чего за ними заехал Шапкин - уже без галстука - и повез их в гости к своей матушке. Впрочем, "повез" - громко сказано: матушка жила метрах в пятистах от гостиницы, да и все прочие расстояния в райцентре были примерно таковы, но прибывать в гости следовало достойно, то есть не на своих двоих. Застолье прошло очень мило, но после него случилась неприятность: голова повел поэтов прогуляться по кладбищу и посетить могилу Шапкина-отца; тем временем водитель Вася, изрядно подпивший за столом, вместо того чтобы идти домой пешочком, вздумал промчаться по поселку на "Волге" и, конечно, разбил ее об дерево. Недобрую шутку сыграло с ним тщеславие! Так что дальнейшие поездки с районным головой гости совершали уже на "газике". Съездили они еще в городок Лысково, когда-то, видимо, очень богатый: поражало обилие старинных купеческих особняков, теперь уже облупившихся и обветшавших, но все еще сохранявших какое-то немое достоинство. Казалось, былые купцы, каждый из которых мог смело отчитаться перед миром за каждую нажитую копейку, с гордостью и печалью взирают на мир, лишившийся даже нехитрых купеческих добродетелей. Впечатление достоинства подчеркивалось лысковскими церквями, удивительно многочисленными и величественными для такого маленького городка. А потом на пароме переправились через Волгу и устроили обед на песчаной косе в виду Макарьевского монастыря - его купола мрачно сияли под надвигавшейся, но прошедшей стороной грозовой тучей. И вся поездка в безлюдное и обветшавшее Лысково оставила ощущение какой-то медленно надвигающейся беды. А может, это было просто ощущение неодолимости времени - ведь Жизнев, вдыхая запах реки, слыша громыхание понтонов парома, вспоминал свое детство на Оке, на родине отца, в поселке Белоомут. Впрочем, Белоомут вспомнился Жизневу еще раньше - когда они гуляли по кладбищу и видели на крестах и памятниках только русские лица, читали только русские имена и фамилии. На белоомутском кладбище он, еще ребенок, проникался точно таким же ощущением родства. С одной важной разницей: теперь ему казалось, будто над всем этим родным нависла какая-то неопределенная, но страшная угроза и оно доживает свои последние дни. Да, странные чувства порой одолевают поэтов - эти люди и сами себя-то порой не могут понять и вынуждены писать стихи лишь для того, чтобы воззвать к пониманию публики. И, как то ни странно, публика, - конечно, не вся, - порой их понимает.
       Шапкину ужасно понравилось пребывание поэтов в его владениях. Еще больше поэты, особенно Сложнов, понравились его сыновьям. Обычно в таких случаях мужские восторги умеряет жена, но и жене, судя по всему, гости пришлись по душе. Поэтому Шапкин постоянно уговаривал друзей повторить поездку либо примкнуть к увеселительному круизу по Волге, который все нижегородцы (да и все волжане) любят время от времени совершать. Увы, поэтам, занятым обычным выживанием в Москве, было не до развлекательных поездок. С работы их тогда не уволили - начальство решило попробовать выбросить на рынок очередную серию русских боевиков. Редакция в лице Жизнева, Сложнова и еще одного прекрасного человека выдала на-гора такую серию. Однако
      
       194
      
      вкладываться в рекламу начальство не хотело, а без рекламы серия, как того и следовало ожидать, продавалась вяло. Тем самым были похоронены замыслы серий современной русской поэзии и современной русской прозы. А ведь Жизнев со Сложновым уже успели найти для этих серий множество замечательных авторов - малоизвестных и оттого интересных вдвойне, хотя последнее утверждение с коммерческой точки зрения, конечно, ересь. Надо сказать, что к настоящему моменту почти всех найденных тогда друзьями прозаиков напечатали другие издательства - что-то в их прозе, видимо, и впрямь было. Ну а поэзию как не печатали, так и не печатают... Итак, когда боевики не оправдали возлагавшихся на них надежд, последовали, так сказать, оргвыводы (давно назревавшие), и друзья перешли на вольные хлеба. Впрочем, какие уж там вольные - работать приходилось вдвое больше за куда меньшие деньги. Жизнев составлял антологии, Сложнов редактировал боевики для "ЭКСМО" и сам писал их для "Вагриуса". Однако, поднапрягшись в какие-то дни, друзья могли высвбодить себе время для концертов, богемных празднеств либо интересных поездок.
       Таким образом они, в частности, выкроили себе время для поездки в Ярославль. О поездках в этот город и о некоторых занятных ярославцах будет в подробностях рассказано в третьей части нашего романа, а пока речь по-прежнему идет о Сложнове. Под влиянием Жизнева он оставил привычку развлекаться в дороге музыкой различных странных рок-групп (в музыке, да и в литературе он любил все странное - это пошло у него от Питера и от юношеского увлечения обериутами). Теперь друзья в дороге проводили время с пользой, занимаясь сочинительством - в основном сочинением песен "на случай", вернее на все те возможные случаи, которые могли выпасть в данной поездке. Имелся шанс, правда исчезающее малый, что в Ярославле удастся познакомиться с людьми, финансирующими футбольную команду "Шинник", а также с фигурами, близкими к руководству известной компании "Ярпиво". Дабы не оказаться несостоятельными в такой выгодной ситуации, Жизнев сочинил текст гимна команды "Шинник", который мы здесь и приводим в качестве образцового примера коммерческой поэзии.
      
      ГИМН ЯРОСЛАВСКОГО "ШИННИКА"
      
      
      Был гроссмейстер в шахматах Ботвинник
      Бубка с дрыном прыгал высоко,
      А у нас есть ярославский "Шинник"
      И "Ярпиво" - доброе пивко.
      
      Да, я был алкаш и матерщинник
      И набил немало в жизни морд,
      Но, увидев, как играет "Шинник",
      Перешел на девушек и спорт.
      
      И любому, кто осудит "Шинник",
      Я не зря стараюсь в морду дать.
      Эти люди могут за полтинник
      Буржуинам Родину продать.
      
       ПРИПЕВ:
      
      Суровый "Шинник",
      Вперед к победам,
      Ведь нашим шинам
      
       195
      
      Износ неведом.
      Хлебнем "Ярпива" -
      Наш лозунг прост:
      Ты первый, "Шинник",
      Команда звезд.
      
      Я сижу на стадионе "Шинник"
      И "Ярпиво" плещется в брюшке,
      И любого, кто осудит "Шинник",
      Ударяю сразу по башке.
      
      Посмотри: идет команда "Шинник",
      Отовсюду мускулы торчат,
      И цветет для пацанов малинник
      Ярославских правильных девчат.
      
       ПРИПЕВ.
      
      В вашу честь поёт поэт-былинник,
      Милые, родные пацаны,
      Важно, чтоб была команда "Шинник",
      Важно, чтобы не было войны.
      
      Был когда-то я ничтожный циник,
      А теперь несу я сквозь года
      Как молитву: "Ярославский "Шинник",
      Ярославский "Шинник" - навсегда".
      
      Тем временем Сложнов сочинил для разминки песню о ярославских девушках. Жизнев попенял другу на легкомыслие, и тогда Сложнов сочинил гимн концерна "Ярпиво", строки из которого затем разбросал по другим своим песням. Жизнев спохватился, что, сочиняя гимн "Шиннику", начал не с того конца, и воспел Ярославский шинный завод, содержащий вышеупомянутую футбольную команду. Приводим текст этой песни.
      
      ГИМН ЯРОСЛАВСКОМУ ШИННОМУ ЗАВОДУ
      
      
      Ой, невесело стало на Волге,
      Принахмурился волжский народ,
      Потому что позорные волки
      Обанкротили шинный завод.
      
      Уж не котятся волжские шины
      По дорогам родной стороны,
      Лишь водяру со вкусом резины
      Ярославские пьют пацаны.
      
       ПРИПЕВ:
      
       196
      
      Город родной подвергается травле,
      Шинный завод уже больше не наш.
      Буду рубать я врагов Ярославля,
      Костя Сложнов, подавай мне палаш.
      Костя Сложнов, ну где моя сабля?
      От нетерпения весь я дрожу.
      Буду рубать я врагов Ярославля,
      Прямо на Волге, бля, всех положу.
      
      Боевую инструкцию слушай,
      Боевой ярославский народ:
      Ты покудова водки не кушай,
      А отстаивай шинный завод.
      
      Ах вы шины, колесные шины,
      Не уедешь без вас никуды,
      Потому и рубай буржуина
      Поперек его плоской балды.
      
      Должен мозг его вылиться в Волгу,
      Чтобы съел его русский голавль,
      Для того-то совсем ненадолго
      Мы должны посетить Ярославль.
      
       ПРИПЕВ.
      
      "Опять неформат получился, - перечитывая свое изделие, потужил Жизнев. - Но цепляет, гадом буду". Затем, пока Сложнов гудел себе под нос мелодии будущих шлягеров, Жизнев выполнил главную задачу дня - сочинил гимн Шапкину. Дело было в том, что теплоход, на котором Шапкин и другие труженики подчиненного Шапкину района совершали очередной круиз, вечером следующего дня должен был остановиться в Ярославле и простоять там три часа. Об этом районный голова накануне сообщил Жизневу по телефону, друзья наметили встречу, и она состоялась. Шапкин поэтам непритворно обрадовался: его подчиненные с недоумением взирали на то, как их глава, суетясь и произнося по двести слов в минуту, сервирует в кают-компании стол для дорогих гостей. Поэты выпили, закусили, выпили еще и исполнили гимн Шапкину а-капелла. Приводим текст этого произведения.
      
      ГИМН М.А.ШАПКИНУ
      
      Нашептали нам вещие бабки,
      Что сегодня корабль приплывет.
      Михаил Анатольевич Шапкин
      Там в каюте уютной живет.
      
      Унесем мы отсюда в охапке
      То, чем буйно цветет Ярославль,
      Потому что из Нижнего Шапкин
      К нам приплыл, словно счастья голавль.
      
       197
      
      Мы отбросить готовились тапки,
      Не давалась нам сытая жизнь.
      Михаил Анатольевич Шапкин
      Обеспечил нам новую жизнь.
      
      Мы последние выложим бабки
      За дары ярославской земли:
      Пусть увидит воочию Шапкин,
      Что умеют гулять москали.
      
      Не случайно дрожат наши лапки,
      Ведь вчера мы концерт провели,
      Не ругай нас поэтому, Шапкин,
      А уж лучше слегка похмели.
      
      Закажи-ка нам тяпки-дерябки,
      Чтобы сердце ускорило бег,
      Чтоб вскричали мы радостно: "Шапкин -
      Настоящий, большой человек!"
      
      Теплоход, где находится Шапкин,
      Удаляется, Богом храним,
      И гремит композитор Агапкин
      Выдающимся маршем своим.
      
      Шапкин прослезился, заставил друзей переписать текст (обоих - разными почерками) и спрятал текст у себя на груди.
       А однажды поэтов пригласил к себе на дачу старый приятель Жизнева, занимавший высокое положение в компании "Московский метрополитен". Известно, что деятели метрополитена у себя под землей занимаются также и коммерцией. Денег у приятеля куры не клевали - это было заметно по многим признакам. Правда, когда Жизнев только познакомился с этим человеком - будем называть его Петровичем, - тот жил вовсе не так роскошно, хотя и тогда работал в метро. В то время, на излете советской эпохи, труженикам метро приходилось ограничиваться одной зарплатой. Зарплата у них и тогда была немаленькой, но у Петровича имелись две разорительные слабости - рок-музыка и запойное пьянство. И в том, и в другом увлечении у него имелись сотоварищи, причем большинство, как и Петрович, музыканты и горькие пьяницы в одном лице. Эта компания создала группу "Лука М", для которой, лишая порой семью куска хлеба, участники закупали инструменты и звуковое оборудование. Затем энтузиасты рока неожиданно поняли, что им, как и подавляющему большинству их коллег по издаванию звуков, просто нечего сказать. Начались мучительные поиски собственной программы, и когда группа уже находилась на грани отчаяния, общий знакомый свел Петровича с Жизневым. Петрович объяснил нашему герою, что закавыка - в текстах ("Как у всех", - усмехнулся тот) и вручил Жизневу кассету с записями собственных композиций. В ходе прослушивания Жизнев понял, что Петрович, несмотря на его слабые познания в литературе и прочих гуманитарных науках, является по-настоящему одаренным музыкантом и композитором. Музыкальный талант, как известно, красноречия человеку не прибавляет - хотя, как всякий талант, он, безусловно, весьма симпатичен. Поэтому Петрович так и не смог внятно объяснить Жизневу, какими же он видит будущие тексты, и в конце концов предложил поэту руководствоваться
      
      
       198
      собственным разумением. А коллега Петровича по группе, молдаванин, приехавший покорять Москву, посулил поэту денег. Так как гонораров Жизнев на тот момент еще никогда не получал, это обещание вызвало у него прилив энтузиазма. К сожалению, тогда наш герой еще не был знаком с поэтом П. и с этикой молдаванских карьеристов - иначе он не удивлялся бы тому, что, создав тексты, денег он так и не получил. Надо сказать, что музыка Петровича вовсе не была легкой - при ее прослушивании в воображении Жизнева возникали то картины экзотической природы, то разные удивительные сцены - например, толстая тетка, из уха которой ночью рождается огромный волосатый паук, поблескивающий восемью бриллиантовыми глазками. Ломоносов писал: "Музы не такие девки, которых всегда изнасильничать можно: они кого хотят, того и полюбят". Вот Полигимния, которую можно считать покровительницей рока, и полюбила Петровича, который не блистал ни философским даром, ни красноречием, почти ничего не читал и вдобавок пил запоем. Жизнев в течение всего приморского отдыха работал над текстами для Петровича и все-таки сумел переложить видения, вызванные музыкой, в русские стихи. Некоторые тексты получились вполне вразумительными, даже простоватыми - хоть для эстрады, некоторые носили явно психоделический характер, но заказчику понравилось всё, хотя по складу характера он больше склонялся к психоделической зауми. Сделанное Жизневым поразило Петровича как чудо: оказалось, что у его смутных настроений есть язык и образ. Увы, за то время, пока Жизнев мучился над текстами для "Луки М", первоначальный энтузиазм членов группы успел угаснуть, и на смену ему, как часто бывает, выступили пороки участников проекта. Они стали пьянствовать на репетициях и вообще собираться вместе стали только для попоек; махнули рукой на организацию концертов, а на уже назначенные концерты приходили вдребезги пьяными и играли кто в лес кто по дрова. Петрович пытался бороться с этими разрушительными тенденциями, но затем ослаб, махнул рукой, и пьянка стала всеобщей. Оборудование и гитары ушли к перекупщикам, а Петрович едва не помер от какой-то хитрой сердечной болезни, развившейся на фоне пьянства. У него удалили сердечный клапан, поставив взамен металлический протез, довольно внятно щелкавший в тишине, за что Петровича прозвали "Человеком с железным сердцем". С тех пор, пережив клиническую смерть, Петрович пить опасался, но зато развернул во всю ширь свои деловые способности и разбогател на ниве подземной коммерции. В Ивановской области, на Нерли, он прикупил землицы и построил огромный дом, куда и пригласил погостить Жизнева и Сложнова. Состоялись две таких поездки - первая прошла без приключений. Друзья подивились благополучию работников метрополитена, дачному автопарку - двум новеньким иномаркам, квадроциклу, американскому армейскому грузовику, - патентованной мини-котельной в подвале, домашнему кинотеатру и симпатичной экономке, приходившей стряпать во время наездов хозяина, а стиравшей и мывшей полы в его отсутствие. В первую поездку поэты придумали люмпенскую рок-группу "Андрюша Сироткин и его пацаны", в задачу которой входило выклянчивание всеми способами денег у публики. Для этой группы была там же, на берегах Нерли, написана песня "Безноженька":
      
      Я лежу на больничке, потому что болею.
      Мамка с папкой в могилах, и без них я взрослею.
      Медсестра пожилая, но красивая всё же
      То даёт мне таблетки, то даёт мне по роже.
      
      Тепловозом под корень мне отрезало ножки,
      Но клянусь, что умею я играть на гармошке.
      А ещё на рояле, а ещё на гитаре,
      Зарабатывать пеньем я смогу на базаре.
      
      ПРИПЕВ:
      Спасите-помогите живому существу!
      
       199
      
      Покушать принесите, конфеты и халву,
      Гитару-шестиструнку, и водку, и траву,
      И женской ласки дайте, тогда я оживу!
      
      Медсестра пожилая над больными глумится,
      И на органы хочет нас продать за границу,
      Уползать надо срочно, доползти бы до Сочи,
      Где кругом кинозвёзды и разгульные ночи.
      
      Погибать не хочу, пусть я даже калека,
      Так не дайте испортить вы судьбу человека.
      Сам я, кстати, с Донецка, где разгульные ночи,
      Где поют в ресторанах песню "Чёрные очи".
      
      ПРИПЕВ.
      
      Был в Донецке мой батя всем известным шахтёром,
      Но лишился здоровья и погиб под забором.
      Мать спилася от горя, под забором скончалась.
      От неё эта песня мне в наследство досталась...
      
      ПРИПЕВ.
      
      Однако затем друзья решили, что сироты сиротами, а нужно все же что-то более солидное. Сложнов, мастер на всякие выдумки, уже породивший незадолго до того группу "Изблеванные Люцифером", задался целью изобрести для новой группы самое глупое название из всех возможных и, кажется, преуспел - родилась группа под названием "Идолы молодежи". Для этой группы на веранде у Петровича друзья сочинили песню "Ласточки" (эта песня, как и "Безноженька", могла также использоваться и в сиротском проекте, которого никто не отменял).
      
      Лежу я в больнице и думаю -
      Нельзя доверяться судьбе.
      Послушайте, милые ласточки,
      Что вам расскажу о себе.
      Однажды лишился я зрения -
      В котельной взорвался котёл.
      Потратил с тех пор на лечение
      Я всё, что трудом приобрёл.
      
      ПРИПЕВ:
      Я больше не вижу вас, ласточки,
      Но мне ведь слышны ваши песни.
      Уж скоро я белые тапочки
      Надену от тяжкой болезни.
      
      При взрыве меня оконтузило,
      А брата убило совсем,
      И дочку его малолетнюю -
      
       200
      
      По виду ей было лет семь.
      Так сильно меня оконтузило,
      Что я и болею с тех пор.
      Продать меня хочут на органы -
      Я слышал врачей разговор.
      
      ПРИПЕВ.
      
      Я пение ласточек слушаю,
      Чтоб скрасить последние дни.
      Я брата любил и племянницу,
      Однако погибли они.
      Я к вам обращаюся, ласточки,
      Поэтому с просьбой такой:
      Поставьте небесные свечечки
      За всех наших душ упокой.
      
      ПРИПЕВ.
      
      Сочинили и еще несколько песен, текстов которых мы здесь не приводим ради экономии места.
       Поэты пили вино, смотрели боевики в домашнем кинотеатре, катались на квадроцикле (пока еще могли) и писали песни - словом, отдыхали на всю катушку. Увы, не бывает бочки меда без ложки дегтя. Дело в том, что Петрович слушал разговоры поэтов о новой группе, о музыкантах, о песнях и грядущих концертах, вспомнил свои рокерские годы, возбудился и тоже решил тряхнуть стариной, то есть выпить. Слобственно, выпивал он и в первую поездку, опохмеляться наутро не стал, и все прошло благополучно. Поэтому само его присоединение к числу пьющих Жизнева не испугало. Однако наш герой недооценил возбуждение Петровича и глубину возродившихся в нем ностальгических чувств. Речь пошла уже о совместной работе, о том, что Петровичу надо снова брать в руки электрогитару и отращивать волосы, ну и так далее. Петрович мотал головой и приговаривал "Вот черт!" и "Ну дела!", но по его бесхитростному лицу было видно, как ему всего этого хочется. Разгулявшиеся чувства заставляли опрокидывать рюмку за рюмкой, и в какой-то момент Петрович, видимо, перешел ту грань, которая отделяет невинную выпивку от запоя. Наутро, в воскресенье, ничто не предвещало беды - поэты прогулялись, позавтракали, Петрович показал им строившиеся баню и гостевой дом, а затем Жизнев и Сложнов сели дальше сочинять на веранде. Жизнев поначалу сложил в то утро возвышенные стихи о природе, и ему помогали облака и шум берез - не зря Шиллер писал о поэте: "...Как только он среди потока явлений откроет нечто непреходящее в собственном своем существе, окружающие его дикие природные громады станут говорить его сердцу на совершенно ином языке и относительно великое вне его явится зеркалом, в котором он будет созерцать абсолютно великое в самом себе" (536). И далее: "В простом величии природы он найдет более высокое мерило и, окруженный ее великими образами, не в состоянии будет выносить мелкое в своем мышлении" (537). Затем вновь перешли к песням. Петрович некоторое время послонялся по веранде, послушал разговоры поэтов, а потом ушел в дом. Через некоторое время Жизнев также пошел в дом, чтобы напиться квасу. На кухне он обнаружил хозяина в тот самый момент, когда Петрович опрокидывал в рот стопку водки. Было заметно, что в отношении водки намерения у Петровича самые серьезные. В ответ на недоуменный взгляд Жизнева - ведь вечером собирались ехать в Москву, - Петрович заявил, что выпьет еще, потом хорошенько выспится и затем вечером как огурчик сядет за руль. Жизнев поверил, хотя услышанное его не обрадовало: Петрович и в трезвом виде увлекался скоростью. Оставалось загадкой, как Петрович будет оценивать скорость с
      
       201
      
      двухдневного перепоя. Можно было отложить поездку, но в понедельник Жизневу следовало явиться к нотариусу - в противном случае и без того невыносимая нотариальная тягомотина затянулась бы еще на несколько недель. А вскоре выяснилось, что верить Петровичу не стоило: спать он так и не лег и пить тоже не прекратил. Вчерашнее возбуждение никак его не покидало, и он проколобродил целый день: то ходил общаться с соседями, то гонял по кочковатым лугам на квадроцикле, то, будучи уже вдребезги пьяным, завел тяжелый американский грузовик и куда-то уехал на нем, - к счастью, вскоре вернулся. Жизнев уже понял, что ехать с Петровичем никуда нельзя, и при мысли о нотариусе начинал ерзать на лавке, отвлекаясь от сочинения очередного куплета. К счастью, ему удалось поймать момент, когда Петрович еще что-то соображал, и еще раз объяснить ему ситуацию (в первый раз он сделал это перед отъездом из Москвы). И тут Петрович, почувствовав свою вину, поступил как настоящий мужчина, умеющий расплачиваться за собственные слабости. Он пошел к соседу, местному жителю, и договорился, что сосед отвезет на своей машине в Москву всю компанию (платил, естественно, Петрович). Ехать пришлось в грозу, кузов машины гремел под мощными струями ливня, в темноте трещал и бухал гром и сверкали молнии, - словом, возвращение прошло очень торжественно. Каждого поэта довезли прямо до парадного. С тех пор Петрович исчез с горизонта нашего героя. Что ж, Петровича можно понять - общение с поэтами слишком его взвинчивало, и он, видимо, боялся снова впасть в слабость, тем более что в таком состоянии его неудержимо тянуло сесть за руль и на разные прочие подвиги. Ему, как слыхал потом от общих знакомых Жизнев, не раз приходилось, протрезвев, расхлебывать последствия этих пьяных эскапад. Музыки захваченный бизнесом Петрович больше уже не писал, и отращивать волосы ему так и не пришлось. Но от общения с ним у поэтов остались как память стихи и забавные песни - многие ли жители Земли могут этим похвастать? Томас Мур писал, что именам, живущим в песне, суждена вечность. И если в песнях Петрович и не упоминается, то все же мы, к счастью, имеем возможность напомнить, как эти песни появились на свет, какую роль в этом сыграли скромный Петрович, злой жизнью отлученный от музыки, и бескорыстное гостеприимство этого прекрасного человека.
      
       Глава XXXIX
      
       Про ужасное положение писателей в СССР исписаны горы бумаги, однако правды так и не сказано. А правда состоит в том, что писатели в СССР жили так хорошо, как никогда и нигде на планете Земля. На гонорар всего от одной книжки можно было безбедно прожить не один год; кроме того, издание книги позволяло автоматически вступить в Союз писателей, членам которого полагались всевозможные блага и льготы: ускоренное получение жилья, улучшенное медицинское обслуживание, недорогое пребывание в домах творчества - с полным комфортом и на лоне прекрасной природы, дополнительная жилплощадь... Ну и так далее. И за всё это от писателя требовалось пойти на одну, но весьма серьезную, на первый взгляд, жертву: поддерживать господствовавший в стране политический и социальный строй. Однако писатели довоенных лет, военного времени и периода послевоенного восстановления тяжести этой жертвы не ощущали, ибо были проникнуты духом борьбы за социализм, настроением жертвенности. Если им запрещали писать о чем-то, они считали запрет либо скоропреходящей тактической мерой, либо ошибкой, которое политическое руководство страны не замедлит поправить. Возможно, писатели не так уж сильно заблуждались, поскольку мы видим, что об "отдельных недостатках" писать разрешалось даже в те мрачные времена. А точнее - "в нелегкие", ибо для подавляющего большинства и писателей, и народа указанные времена были победными и обещавшими еще больше побед в будущем. Мрак царил в тех углах, где во имя светлого будущего распоряжались человеческими жизнями, но зато по всему горизонту разливалось сияние.
      
      
      
       202
      
       В нашей стране на закате Советской власти сложился и до сих пор процветает странный способ обсуждать некоторые социальные темы. Говоря о капитализме, оратор всегда "по умолчанию" имеет в виду исключительные условия США, некоторых стран Западной Европы, Японии, то есть лишь "золотой миллиард". Говоря об СССР, он подразумевает только годы массовых репрессий и существования ГУЛАГа. Между тем ГУЛАГ скончался в 1954 году, а СССР успешно развивался с тех пор еще 35 лет. Вместе с ним развивалось, претерпевая разные приятные изменения, и бытие советских писателей. Главное изменение состояло в том, что непростое требование восхваления и яростной защиты советского строя сменилось на куда более мягкое требование соблюдения "проходимости". Иначе говоря, писателю следовало только проявлять оптимизм и не впадать в беспросветную мрачность. Такое условие под силу выполнять, хотя и не во всех случаях, даже подлинно талантливым писателям. Как представляется, цензура в послесталинскую эпоху видела свою задачу уже не в подавлении инакомыслия, а в утверждении собственной значимости, в поддержании уважения к себе. Иначе трудно объяснить тот факт, что в СССР печатались все те, кто обладал некоторым литературным даром и хотел жить писательским трудом - даже те, кто не скрывал своего антисоветизма, даже лица, подвергавшиеся идеологическим проработкам и политическим преследованиям. Антисоветчиками же той или иной степени открытости являлись почти все шестидесятники, и если бы цензура ориентировалась на подлинные убеждения автора и не делала вид, будто не замечает рассеянных по тексту многозначительных намеков, то ряды преуспевающих писателей основательно поредели бы. К счастью, этого не произошло, так как обе стороны соблюдали негласный договор: писатели помнили о соблюдении "проходимости", а цензура изображала слепоту либо соглашалась считать разоблачительные нотки конструктивной критикой. В эту гармоническую картину не вписывались лишь две группы авторов: во-первых, те, что официально объявили себя диссидентами и борцами с режимом, - однако они прекрасно жили на деньги враждебных СССР государств, а потому и не нарушали картины общего благополучия. Во-вторых, оставалась еще исчезающе малая группа лиц (ни в какие группы на самом деле не объединявшихся), которые плевали на общее согласие, на негласный договор, на политес, на "проходимость" и попросту писали как хотели. Вот эти люди и впрямь могли бы нарушить описанный выше благостный литературный ландшафт. Слава богу, их было для этого слишком мало.
       С крахом СССР всё мгновенно изменилось. Прежде всего новому режиму вдруг стало безразлично искусство (хотя пропагандой он занимался с куда большим пылом, чем расслабленный "развитой социализм"). Соответственно безразличны режиму стали и те писатели, которые пытались - при соблюдении не слишком обременительных советских правил - в первую голову творить изящное. Несмотря на то, что писатели в своем подавляющем большинстве поддержали происшедшие в стране перемены, у них, жрецов прекрасного, с какой-то мстительной торопливостью отобрали и спецполиклинику, и дома творчества, и льготы по оплате жилья. Пребывание в творческих союзах перестало засчитываться в трудовой стаж. А главное - пребывание в творческом союзе перестало быть гарантией того, что книгу автора раньше или позже, но непременно включат в издательские планы (тем более что и прежние издательства почему-то дружно закрылись). Новые же коммерческие издательства российских авторов некоторое время вообще не публиковали, лихорадочно насыщая спрос на переводные детективы. Если же какой-то счастливец все же попадал в печать, то его гонорар позволял безбедно жить не годы, как при Советской власти, а лишь пару месяцев (свою долю у автора отгрызала и бешеная инфляция). Писателям, если они не успели стать альфонсами, как Сидорчук, приходилось - о ужас! - задуматься о службе. А ведь большинство из них если и знало какое-то дело помимо бумагомарания, то давно этому делу разучилось. Парадоксальным образом в выигрышном положении оказались отщепенцы вроде нашего героя, не желавшие соблюдать правил литературного бытия и потому с малолетства где-нибудь служившие. Они-то продолжали жить по-прежнему, без резких перемен, служа и одновременно по привычке что-то сочиняя. А вот настоящим профессионалам литературы пришлось нелегко. Они как будто внезапно
      
       203
      
      очутились в эпохе Анны Иоанновны, о которой Соловьев сообщал: "В описываемое время общество в России не могло обеспечить писателю самостоятельного существования; писатель искал поддержки в покровительстве сильных и благодарил за эту поддержку восхвалением покровителя". Записные диссиденты из затруднения вышли быстро - они попросту пошли в политику. Прочие литераторы пребывали в замешательстве. Но вскоре население обнаружило, что преимущества социализма и недостатки капитализма, о которых им талдычила беззубая советская пропаганда, являлись на самом деле вовсе не пропагандой, а самыми что ни на есть реальными вещами. Населению следовало внушить, что реальность обманчива, а перемены для него против всякой очевидности благотворны. Задача, что и говорить, непростая, решаемая не в один день; работы предстоял непочатый край, требовалось множество искусных мастеров пера. Одни диссиденты этот воз не потянули бы, тем более что в массе писали из рук вон плохо, покровители пригревали их только за необычайную склочность. Но, к счастью, в стране имелось множество упитанных борцов с совдеповским режимом, протестантов в душе, тайных кукишеносцев, кухонно-ресторанных фрондеров, отличавшихся завидным здоровьем и потому готовых к самой интенсивной духовной работе. Им даже не пришлось сбрасывать маски, поскольку все, буквально все знали об их антитоталитарной позиции (репрессиям их не подвергали якобытолько из страха перед восстанием масс). Все эти люди, почуяв близкое разрешение своих материальных проблем, мгновенно стали радикальными либералами и не менее радикальными антисоветчиками (то есть они, разумеется, являлись таковыми и раньше, но работа над слогом отвлекала их от манифестирования своих прогрессивных убеждений). Кроме того, поскольку корни тоталитаризма лежат в глубоком прошлом и даже в генах, этим людям пришлось также стать радикальными критиками всего русского и российского. Удивляться таким переменам не стоит, если вспомнить, как страдали в Совдепии писатели демократических убеждений, причем все поголовно - не пострадавших не было, режим не щадил никого. Одного вдруг не пускали за рубеж (словно в насмешку - ведь он уже ездил туда раз сто); другого заставляли вычеркнуть из романа целый абзац; третьего мурыжили с изданием собрания сочинений; четвертого прорабатывали на заседании парткома... Всего не перечислить, и потому ожесточение творческих людей против старого, но живучего строя следует признать понятным и оправданным. Для этих людей были мгновенно созданы рабочие места в средствах массовой информации, и Феб, покровитель писателей, смог облегченно вздохнуть: множество его любезных чад оказалось пристроено не хуже, а то и гораздо лучше, нежели при благосклонном к писателям, но вообще-то скверном коммунистическом режиме.
       Однако диссидентами были не все, не все входили в славную когорту шестидесятников, не все имели репутацию фрондеров. Подрастали, наконец, и новые писатели. Ко всей этой массе новое время отнеслось гораздо суровее. О таких Конрад Цельтис писал, что их жизнь, несмотря на талант, сплошные беды. Они могли также вспомнить Видьяпати:
       Прежде, с лианой богов богатством даров соревнуясь,
       Золотом плодоносило искусство счастливых поэтов.
       Бходжа на небо ушел, владыка блистательной славы,
       Ныне поэтов удел - напрасный, безрадостный труд (538).
      (Бходжа здесь - раджа, покровительствовавший литературе). Писатели могли задуматься над тем, справедливо ли они относились к тому обществу, которое обеспечивало им, да и всему народу, беззаботное существование и все условия для творчества, а их фронды и своеволия старалось не замечать. Общество это ушло туда, куда уходит все непонятое и незаслуженно проклятое, писателям же оставалось повторять стихи дю Белле:
       Но вскоре божество покинуло мой дом,
      
      
      
      
      
       204
      
       Везде докучная мешала мне препона,
       И в тусклый мир, где все и гладко, и законно,
       Нужда ввела меня исхоженным путем (539).
       Во времена первоначального накопления нужда, как известно, не более милосердна, чем болезнь или дикий зверь, а потому Косте Сложнову пришлось поскорее забыть о своих блаженных студенческих временах, когда он имел бесплатную крышу над головой, располагал массой времени на творчество и мог по нескольку раз в год летать в родной Балхаш, чтобы подкормиться на матушкиной стряпне и пообщаться с друзьями детства. При отсутствии денег и при наличии на руках беспомощной жены с ребенком отказываться ни от чего не приходилось. В результате Сложнову пришлось поработать и сидельцем в ларьке (не раз подвергаясь нападениям бандитов), и носильщиком на ВВЦ, и грузчиком на складе компакт-дисков, и продавцом, а затем завзалом в азербайджанском магазине видео- и аудиопродукции... При взгляде на жизненный путь Сложнова тех лет поневоле соглашаешься с Фрейлигратом, утверждавшим, что на любом поэте - клеймо проклятия. И громко, чтобы дошло до небес, хочется выкрикнуть стих "Ригведы": "Да будем мы повелителями богатств!" (540) Разумеется, Сложнов не оставлял попыток подняться со дна трудовой рутины к тем занятиям, к которым он был подготовлен и душевным расположением, , и образованием, и которые доставляли бы ему хотя бы иллюзию творчества. Настойчивость вкупе с помощью нашего героя принесла свои плоды, и Сложнов постепенно начал зарабатывать на жизнь более возвышенными делами: редактированием текстов, дописыванием боевиков за обленившихся мастеров жанра и даже самостоятельным написанием боевиков под псевдонимом "Андрей Грачев" (на заметку литературоведам).
       Читатель, разумеется, помнит о том, что Сложнову довелось поработать в прессе, сначала в газете "Рандеву", а потом, вместе с нашим героем, - в газете "Клюква". В "Рандеву" непосредственным начальником Сложнова был редактор Александр Волович, писавший тогда лирические стихи, но известность снискавший как автор текстов для нескольких эстрадных шлягеров. Когда "Рандеву" закрыли, именно Волович порекомендовал в "Клюкву" Сложнова, а тот уже привлек к делу Жизнева. Работу в прессе Сложнов любил, трудился честно и о прочем не задумывался, проявляя беспечность, унаследованную от спокойных времен социализма. Волович подходил к работе в прессе иначе: он рассматривал ее как способ сколотить капитал на будущие времена. А наилучшим капиталом он совершенно справедливо считал знакомства, связи, человеческие отношения. Там, где Сложнов с улыбкой прощался со своим собеседником и забывал о его существовании, Волович записывал телефоны, назначал встречу в ресторане и всячески унавоживал почву для дальнейшего общения - возможно, только дружеского, а возможно, и делового. Постепенно этот человеческий капитал начал приносить Воловичу проценты в виде новых заказов, и не только на песенные тексты. Мир развлечений, до которых так падки новые хозяева жизни, вовсе не ограничивается эстрадной музыкой. Богатым нужны поздравления и чествования, спектакли и мюзиклы, празднества с певичками и детские утренники... Волович не сомневался в своих силах и был готов браться за что угодно, но на все заказы его не хватило бы. А между тем каждый заказ сулил неплохие деньги. И вот после одного из поэзоконцертов на закате Сообщества в гримерке музея Маяковского между Воловичем и Сложновым состоялся знаменательный разговор, в ходе которого Сложнов пожаловался на отсутствие работы и безденежье, а Волович - на недостаток времени, из-за чего нет возможности выполнить все заказы и верные денежки уплывают из рук. В результате было заключено предварительное соглашение о сотрудничестве: Волович добывает для Сложнова заказы, тот их выполняет, Волович доводит их до окончательной готовности, обеспечивает их прием заказчиком и выдает партнеру условленный гонорар. Надо сказать, что притирка партнеров друг к другу потребовала некоторого времени: Сложнов выполнял работу всегда точно в срок, а это Волович понял не сразу, и потому он в день расчета мог не выйти на связь, загуляв или вообще уехав из города, оставляя партнера на мели. Во-вторых, Волович никогда не знал нужды: он рос в
       205
      
      семье академика архитектуры, рано научился делать деньги на ниве массовой культуры (в этом он и сам был своего рода академиком), и потому не умел входить в положение людей вынужденных, как Сложнов, считать каждую копейку. Такое непонимание тоже частенько приводило к неаккуратности в расчетах. Сложнов предпочитал, по своему обыкновению, страдать молча, но Жизнев все же убедил его поговорить с работодателем начистоту. После этого разговора маленькое предприятие, нигде не зарегистрированное, но поставлявшее чрезвычайно востребованную продукцию, заработало как часы.
       К подобной квазитворческой деятельности можно, разумеется, относиться по-разному. Лудвиг Хольберг, например, писал: "...Когда поэты сочиняют стихи, их не интересует, добродетелен ли человек, которого они прославляют, набожен ли он, мужествен и так далее; их только интересует, может ли он заплатить за стихи. Если они увидят вознаграждение, черт сразу же возносит их на вершину Аполлона или Геликона, как это у них там называется, и они сразу же полны вдохновения, и стихи так и льются из них спереди и сзади; если же они не получают ничего, то они не видят и добродетелей, и ни одной рифмы не выжать из них, даже если разрезать их и обыскать все потроха" (541). Лопе де Вега усмехался:
       Именно нехватка денег
       Породила стихотворцев (542).
      Мор Йокаи не жалел яда для "породы бескрылых двуногих, кого поэтическое ремесло кормило заместо сапожного, кто вечно кочевал от одного магната к другому, строча и печатая стишки поздравительные и благодарственные, величальные и поминальные - вирши на все случаи жизни своего высокородного мецената: на выборы его и назначения, на свадьбы, крестины, именины и дни рождения, а равно похороны, позором покрывая славное звание поэта. Несколько таких особей и доныне уцелело от добрых старых времен: переползают из дворца во дворец, праздной лестью снискивая хлеб насущный. Не больно-то он и сладок" (543). Что верно, то верно - заказное творчество совсем не то, что свободное, и необходимость писать не о том, о чем хотелось бы - не единственный его недостаток. Однако те, кто настойчиво советовал и Сложнову, и нашему герою плюнуть на презренный металл, замкнуться в башне из слоновой кости и заниматься лишь тем, что приносит радость, сами никогда никакому поэту не помогли даже рублем и не очень расстроились бы, если бы поэт помер с голоду. Такие господа, глядя на поэтов, думали как герой Голдсмита: "Я считаю, что ему не хватает советчиков; он должен бы советоваться со всяким, кто пожелал бы дать ему совет, и тогда у нас все пошло бы по-иному" (544). Подобных доброхотов слушать не стоит, а на их сарказм следует смачно плевать. Если поэт жив, он непременно найдет время написать что-нибудь и для вечности, но если нужда вгонит его в гроб, он уже никогда ничего не напишет, - зато доставит советчикам удовольствие обсудить его кончину, перемыть ему все кости и сделать неизбежный вывод, что он-де сам во всем виноват. Конечно, сейчас, когда в России насаждаются варварские американские нравы, очевидна правота Стендаля, писавшего, что "в республиканской Америке целый день приходится заниматься скучным делом: усердно угождать лавочникам и быть таким же тупицей, как они" (545). Однако и у Воловича, и у Сложнова хватало ума на то, чтобы и в восхвалениях, и в прочих своих текстах выдерживать иронический тон. Благодаря этому они и сами сохраняли достоинство, и тех заказчиков, которые еще не полностью погрязли в присущей скоробогачам мании величия, избавляли от конвульсий совести, вызываемых грубой лестью и откровенным холуйством.
       Помнится, работа Сложнова в творческом агентстве Воловича началась с сочинения текстов песен для некоей девицы, дочери шоколадного фабриканта, которой, вынь да положь, захотелось стать эстрадной звездой. Саму эту дуру, несмотря на всю ее капризность и взбалмошность, Волович, конечно, быстро убедил бы в шедевральности изготовленных агентством опусов - в таких случаях он без стеснения пользовался своим мужским обаянием. Но дело осложнялось тем, что контролерами готового продукта выступала не только дебютантка, но и ее папаша (он ведь платил), и композитор, которому предстояло на представленные слова сочинять музыку (на готовую музыку Волович не писал принципиально, и это было очень разумно с его стороны). Заказ кое-как все же сдали, а потом
      
       206
      
      пошло-поехало: тексты для начинающих, тексты для известных исполнителей, тексты для поздравительных кантат на корпоративных праздниках, тексты для буржуев, желающих выступить на празднике собственной фирмы (одобрение публики гарантировано)... Венцом заказного песенного творчества Сложнова стал помпезный концерт звезд итальянской и российской эстрады в Кремле. Для этого мероприятия потребовалось сочинить шесть или семь русских текстов на известнейшие итальянские эстрадные мелодии, дабы эти песни могли осмысленно и с душой спеть россияне. Сложнов справился с этой задачей и потом под водочку наблюдал по телевизору, как богатенькие звезды и вместе с ними Жириновский, обладатель необъятной недвижимости, весело распевают тексты поэта, живущего - в Москве! - на пятьсот долларов в месяц. То есть Волович платил Сложнову тысячу долларов в месяц (независимо от цены заказов), ровно половина уходила на оплату жилья, а на остальное поэт жил и даже позволял себе маленькие радости вроде семечек, мороженого и чекушки водки вечерком. Сколько брал себе Волович - выяснять и поздно, и здесь неуместно, но можно не сомневаться, что доставалось ему куда больше, чем Сложнову. Во-первых, он вел переговоры с заказчиком, а это, конечно, дорогого стоит. Во-вторых, он обрабатывал сделанное партнером, подгонял товарец под вкус клиента. А главное - за ним стоял капитал в виде наработанных и заботливо сохраненных связей, чем не мог похвастаться беспечный Сложнов, вынужденный поэтому работать через посредника - пусть и благожелательного, но, как и положено посреднику, небескорыстного. Приходится также констатировать, что все вышедшие из-под пера Сложнова заказные произведения, даже самые удачные, переставали принадлежать ему как автору. Считалось, что глава конторы редактирует их столь основательно, что и права должны принадлежать ему же. Катенин писал: "Выгода нашего ремесла заключается в том, что сочинения наши, буде они хороши, остаются после нас и даже могут со временем послужить основою нашей доброй славы, которою мы пользоваться не будем, но на которую самолюбие наше надеется и, так сказать, дает нам возможность ее предвкушать. Заметьте, что эта выгода чаемая, неверная есть единственная". Приходится признать, что в части своих заказных произведений Сложнов не мог рассчитывать на те выгоды, о которых рассуждал Катенин. Созданное им безвозвратно уплывало из его рук и либо пополняло творческую копилку главы предприятия (хотя утверждать этого мы не можем), либо просто уничтожалось, развеивалось в мировом духовном пространстве после окончания тех мероприятий, о которых писал поэт. А мероприятий происходило очень много, приуроченных либо к новогодним и прочим календарным праздникам, либо - и таких было большинство - связанных с различными знаменательными датами вроде юбилея фирмы или юбилея ее основателя. Такие корпоративные юбилеи согласно установившейся моде требовали торжественных поздравлений, желательно написанных профессиональным литератором и еще желательнее - в стихах. Разумеется, партнеры благословляли эту моду и сочиняли поздравления одно за другим. На нашей памяти им довелось воспеть, например, юбилей трубопроводной компании; юбилей фирмы, торгующей шинами; юбилей известной розничной сети; юбилей некоего фабриканта кондитерских изделий; серебряную свадьбу некоего ресторатора; женитьбу владельца сети шиномонтажных мастерских; юбилей некоего нефтяного магната... Сочиняя поздравление этому магнату, Сложнов забыл спросить у Воловича, где в сложной нерусской фамилии клиента стоит ударение, и выяснил это, лишь написав половину текста, причем оказалось, что до этого места ударение он ставил неправильно. Не желая все переделывать, Сложнов придумал блестящий ход: из-за кулис торжественно выходит Царица-Нефть и грозным голосом поправляет чтеца, сообщая ему, как правильно произносится фамилия юбиляра. Затем Нефть добавляет, что во избежание ее гнева и всем остальным не худо бы запомнить, где нужно ставить ударение, зато правильное произнесение фамилии фаворита всем должно принести счастье. Получилось очень глупо, но и очень смешно, так что даже осторожный Волович решил оставить этот странный драматургический ход. И зал действительно хохотал, а недалекий юбиляр даже почувствовал себя польщенным. Впрочем, поздравления считались у партнеров самыми простыми заказами. Часто им приходилось создавать сценарий всего празднества: расписывать
      
       207
      
      последовательность выступлений и номеров; сочинять тексты выступлений, песен, скетчей; писать тексты для ведущих и так называемые "подводки", то есть те слова, с помощью которых ведущие объясняют публике смысл появления следующего артиста с его номером. Приходилось сочинять даже целые мини-водевили семейного характера - например, дочь поступила в заграничный университет и требует от папаши достойного вознаграждения за свой успех (используются рифмы "Акапулько - папулька" и "папунчик - Канкунчик", так как девушка и ее бойфренд обожают Мексику). Ну и так далее, и так далее.
       Конечно, после сидения в ларьке, после беготни с тележкой по ВВЦ и редактирования безграмотных текстов работа в агентстве Воловича Сложнову нравилась. Однако сказать так - значит сказать полуправду. Ведь ясно, что темы, волнующие поэта, могут совпасть с темой заказа лишь по чистой случайности. Значит, работая над заказом, поэт крадет время у тех замыслов, которые он, будучи материально независимым, первым делом с восторгом осуществил бы. Со временем эти невоплощенные замыслы, взывающие к своему отцу, становятся для него подлинным кошмаром - недаром все талантливые поэты, вынужденные писать по заказу, страдали хроническим алкоголизмом и глубокой мизантропией. Сложнову с его склонностью к карнавальному веселью и разным смешным выдумкам приходилось еще сравнительно легко - он умудрялся отыскивать творческие радости в шутовских поздравлениях, развеселых песенках, диалогах на грани похабщины и прочем скоморошестве, которое щедро плодила контора Воловича. Поэт меланхолического склада от такой работы быстро спился бы с круга, да и просто не справился бы с ней. Однако и Сложнову временами все это смертельно надоедало. Ему случалось бывать на празднествах, которые он сам же и "окормлял словесно", и его нежная душа содрогалась при виде животного веселья новых хозяев жизни. Вспоминался Стендаль: "Шумная радость этих досыта накормленных, чисто одетых мужиков только тогда была полной, когда могла дать себе выход, когда им можно было беспрепятственно орать во всю силищу своих здоровенных легких" (546). Однако у Стендаля речь идет всего лишь о семинаристах, а российские хозяева жизни, будучи ничуть не умнее бурсаков, чувствовали за собой, в отличие от них, могучую рать денег и потому требовали, чтобы окружающие каждый их идиотский выкрик и каждый нелепый поступок принимали как проявление недюжинного остроумия. Сложнов тоже играл в эту игру, хотя и без всякого удовольствия, однако возможность вкусно поесть и выпить за буржуйский счет примиряла его с необходимостью лицемерить. Мы уверены, что Высший Судия простит бедняге это невинное лицемерие.
       Надоедала порой Сложнову и вечно неизменная глуповато-мажорная тональность его заказного творчества. Надоедала необходимость постоянно острить, причем так, чтобы шутку поняли все дубиноголовые буржуи. Надоедали вечная ирония, приплясывание, клоунада. Со Сложновым происходило то, о чем писал Шиллер: "Нетребовательность публики служит ободрением лишь для посредственности, но оскорбительна и устрашительна для гения" (547). Сложнов на своем опыте убеждался в правоте Ипполито Ньево, писавшего, что "заставить человека думать куда труднее, чем заставить его смеяться..." (548). А заставить думать и сочувствовать порой очень хотелось. Хотелось духовности, хотелось творчества "от души", но богатая публика платила только тем, кто ее забавлял. А ведь тот же Ньево заметил: "Всегда так было, что слова "остроумный" и "духовный" скорее антонимы, чем синонимы" (549).
       Жизневу повезло с постоянной службой куда больше, чем его другу: его служба была и ближе к литературе, в отличие от люмпенпролетарских занятий Сложнова, и позволяла распоряжаться своим временем, и на первых порах, пока новых предпринимателей не обуяла жадность, довольно щедро оплачивалась. Но и нашего героя таинственная воля судьбы привела к работе по заказам и к сугубо кабинетной жизни (к фрилансерству, как нынче модно говорить). К попыткам Жизнева возвратиться на постоянную службу судьба относилась с явным раздражением и вместо желанного покоя и размеренности преподносила ему то неприязнь начальства, то работу на износ, заставлявшую воспринимать увольнение чуть ли не со слезами радости. Поэтому если поначалу Жизнев
      
       208
      
      рассматривал заказную работу либо как дополнение к службе и зарплате, либо как способ перебиться до следующего трудоустройства, то позднее он, как и Сложнов, стал видеть в ней нормальный и даже неизбежный modus vivendi. Вспоминая все отредактированные им по договорам тексты, все составленные им антологии, все романы, дописанные за малоодаренных авторов или созданные им по заказу целиком, Жизнев не мог не завидовать Сложнову, имевшему возможность из самой работы создавать себе повод для веселья. Увы, наш герой такой возможности был лишен - ну разве что вставил в свои боевики несколько сочных раблезианских страниц.
       Его наиболее масштабной заказной работой оказался перевод на русский язык с подстрочника сочинений некоего армянского поэта, всю жизнь проработавшего в системе народного образования и при этом постоянно сочинявшего стихи и, в меньших объемах, прозу. Сыновья заслуженного учителя получили образование в столице СССР и там же фантастически разбогатели, начав с комсомольских центров научно-технического творчества молодежи и закончив обретением собственности на заводы и прочую столь же внушительную недвижимость. "Это многих славных путь", - наверняка с улыбкой скажет читатель. Но сыновья поэта к славе не стремились, а вот покойного отца им прославить хотелось (что, несомненно, очень похвально). Первым делом для этого следовало радикально расширить круг его возможных читателей, переведя стихи и прозу с армянского на русский. Мир тесен: старший сын поэта имел общие деловые интересы с хозяином издательства, на которое работал Жизнев. То, что промышленник в поисках переводчика обращается к издателю, выглядит вполне логичным, но то, что рядом случился Жизнев, уже изнемогший от грошовых заказов на редактуру, трудно признать простым совпадением, ведь на тот момент во всей России выполнить такой заказ мог только он. Покойный армянский поэт писал весьма непросто, надеясь на ассоциативные способности читателя, а составитель подстрочника совершенно не заботился о том, чтобы хоть как-то облегчить понимание материала будущему переводчику - он лишь заменял армянские слова русскими и на этом успокаивался. В результате множество строк и целых стихотворений превратились в загадочные наборы слов (прчем слова часто противоречили друг другу), в странные ребусы, перевод которых мог состояться только после разгадки. "Да это галиматья какая-то", - заявил Жизнев, возвращая издателю толстую тетрадь с подстрочными переводами. Однако Жизнев передумал, когда издатель сказал ему, сколько можно запросить за всю работу. Редакторская каторга уже добивала Жизнева, принося при этом смехотворные деньги, а тут вырисовывалась перспектива нескольких лет безбедного существования. Для достижения желанного идеала требовалось одно: разобраться в путях, пусть и непростых, которыми ходила творческая мысль покойного армянского поэта. А ведь Жизнев давно понял, что настоящий литератор тем и отличается от шарлатана, что для первого невыполнимых задач нет, а второй, хоть и готов браться за что угодно, но неизбежно спасует там, где требуется подлинное мастерство. Вокруг издательства всегда крутится масса шарлатанов, умельцев на все руки, но хозяин решил привлечь к делу именно Жизнева, что, безусловно, свидетельствует о развитом деловом чутье: не разбираясь в ремесле переводчика, да и в поэзии вообще, хозяин тем не менее сумел найти верное решение. Во всей России на тот момент справиться с переводом стихов заслуженного учителя, то есть придать подстрочнику и смысл, и удобочитаемый вид, могли, как вычислил Жизнев, кроме него самого лишь два человека, но они были по горло завалены интересной и высокооплачиваемой работой и, конечно, не стали бы ломать себе голову над загадками буквального переложения. Довеском к трудностям являлось еще и то, что в подстрочнике не указывались ни размер стихов, ни схема рифмовки, ни значение исторических персонажей и географических названий... Да и опыт поэтического перевода тогда у Жизнева был довольно скромным. Но наш герой сумел осознать то, что в его плачевном положении следует не перечислять предстоящие трудности, а поверить в себя, в свою счастливую звезду и приниматься за дело. Звезда не обманула: то, что на первых порах представлялось совершенно неразрешимой задачей, вскоре поддалось мозговому штурму и стало на долгое время средством к достойному существованию. Жизнев не уставал благословлять за это и покойного поэта, и его семью (выражением благодарности
      
       209
      
      послужило написанное Жизневым восторженное предисловие к первой книге сделанных им переводов с армянского). Правильно писал Троллоп: "Люди, когда их доход удваивается, обычно считают, что у тех, кому они этим обязаны, сердце, несомненно, хорошее" (550). Здесь вряд ли уместно приводить мнение Жизнева о творчестве автора, которого ему пришлось так много переводить, тем более что мнение это менялось в разные периоды работы. Да, Жизнев завидовал Сложнову - ведь наш герой тоже был всегда не прочь повеселиться, но беда в том, что армянским поэтам нового времени чувство юмора если и не чуждо, то в своих стихах они его почему-то стараются не проявлять. Тем не менее в грех уныния наш герой не впадал, и наградой его усердию служили все новые и новые переводы, представлявшие собой добротные, а иногда и блестящие русские стихи. Он работал честно, памятуя слова Катенина: "Жребий мой брошен, по грехам моим - я литератор; службу я оставил, кажется, навсегда, богатства у меня едва достает, чтобы с горем, скукой и нуждой жить, семейства я не имею, стало, живейшие мои желания и чувства обращены на один предмет, на приобретение некоторого уважения и похвалы как писатель, при жизни и по смерти". Работай же всегда честно, юный поэт, и тебе не придется стыдиться никаких своих произведений, по велению души ты их создавал или только во избежание нищеты - ведь страх нищеты в глазах потомства оправданием не послужит.
      
       Глава XXXIX
      
       Жизнев и Сложнов сидели в маленьком кафе, окна которого выходили на Ленинградский проспект, и неторопливо пили водку. За окном, мерцая огнями, проплывали троллейбусы, пробегали автомобили, отсвечивая разноцветной эмалью, и вокруг фонарей постоянно покачивалась, искрясь, легкая пелена снегопада. В кафе друзья завернули, возвращаясь с заседания Клуба палиндромистов, на которое их пригласил председатель клуба, некто Елкин. Палиндром, как известно, - это текст, читающийся с конца точно так же, как и с начала. Исходя из этого, понятно, что к поэзии сочинение палиндромов не может иметь никакого отношения, однако друзьям польстило уважительное приглашение Елкина, человека известного - как-никак он много лет являлся профессором Литературного института, а в годы, когда газета "Известия" выходила огромными тиражами, постоянно печатал в ней свои статьи на литературные темы. Ни от статей, ни от стихов Елкина в памяти ничего не оставалось, зато оставалась фамилия "Елкин", а это для многих литераторов и есть самое главное достижение. Большинство современных литературных репутаций именно так и устроено: за репутацией ничего нет, но сама репутация есть. Она-то и позволила каким-то людям выдвинуть Елкина на соискание Нобелевской премии. Если эти доброхоты замышляли в очередной раз выставить новую Россию на посмеяние всему человечеству, то их затея, несомненно, удалась. Конечно, за последние десятилетия Нобелевский комитет успел приучить мировую литературную общественность к сомнительным лауреатам. Бродский еще куда ни шло - будучи эпигоном с точки зрения западной поэзии, в русской поэзии он был новатором, хоть и небогато одаренным (и тем, и другим разительно напоминая Тредиаковского). Однако Милош, Шимборска, Транстремер ошеломляли своей бездарностью. Потому-то и некие анонимные россияне осмелели и двинули вперед Елкина - если знать вкусы Нобелевского комитета, данный шаг уже не покажется полностью шизофреническим. Друзья сидели и, посмеиваясь, обсуждали слышанное в подвале, где Елкин и его окружение читали сперва палиндромы, а потом и совсем уж непонятно что, сочиненное, видимо, в те печальные моменты, когда палиндромы не складывались. Сложнов, как всегда доброжелательный, заметил, что Елкин выглядит искренним человеком.
      - У него добрые глаза, - сказал Сложнов. - И они горят, когда он говорит о палиндромах и всей этой ерунде.
      - Искренние шарлатаны опаснее циников, - возразил Жизнев. - Кроме того, занимаясь тем, чем они занимаются, Елкин и ему подобные просто вынуждены много говорить. Поэзия не нуждается ни в
      
       210
      
      оправдании, ни в истолковании, а палиндромщина очень даже нуждается. Она без них и не живет. Мне в этой связи вспоминаются слова Шиллера: "Именно теперь, когда вся моя деятельность направлена на творчество, я каждодневно ощущаю, сколь мало помогают творчеству поэта общие отвлеченные понятия, и в таком расположении духа я порой бываю настолько не философом, что готов отдать все, что знаю сам и что знают другие об основах эстетики, за одно-единственное эмпирическое достижение, за один какой-нибудь ремесленный прием" (551).
      - Прекрасно! - восхитился Сложнов. - Люблю, когда ты цитируешь Шиллера.
      - Да, мудрый был мужчина, - кивнул Жизнев. - Хотя его драмы - большей частью романтическая трескотня. Метко сказал Умберто Эко: "Лучшие страницы о процессе творчества написаны большей частью посредственными художниками. В своих творениях они не достигали вершин, но прекрасно умели рассуждать о собственных действиях..." (552) Об искусстве Шиллер и впрямь знал многое. Он, к примеру, писал также следующее: "...Пустая метафизическая болтовня философов искусства внушила мне отвращение ко всякому теоретизированию. На деле эта духовная операция не уживается с практикой, потому что в данном случае необходимо выводить законы из реальных предметов, а не исходить из общих формул, которые здесь нисколько не помогают делу" (553). А палиндромисты, сюрреалисты, мета-метафористы и прочие им подобные господа вынуждены постоянно изрыгать потоки рассуждений, дабы обосновать вполне понятную и неоспоримую вещь - что пустословие и галиматья имеют право на существование. Конечно, они его имеют, ибо это право мудрено отобрать, но вот авторитета они иметь не должны. А между тем вот что говорит Писарев: "Бездарность никогда не откажется от критической деятельности уже потому, что не сознает себя бездарностью. Бездарность никогда не откажется от теории потому, что ей необходим критериум, на котором можно было бы строить свои приговоры, необходима надежная стена, к которой можно было бы прислониться". А я добавлю, - поднял палец Жизнев, - что тем же самым занимаются и сознательные шарлатаны, которых с бездарностью роднит пылкое желание славы и всяких житейских благ. Те и другие десятилетиями будут восхвалять очевидную дрянь и в конце концов утвердят ее в общественном сознании. Шарлатаны преуспевают, чего о нас, увы, не скажешь. А почему? Нам не хватает упорства? Его у нас в избытке, но мы упорны в созидании, а вот на то, чтобы защищать созданное, нас уже не хватает. Мы творим, а шарлатаны долдонят свое, и получается то, о чем писал Уэллс: "Но сопротивление утомляет наш мозг, и при его неупорядоченной активности, снова и снова сталкиваясь с одними и теми же фразами, с теми же самыми идеями, которые он уже опроверг, вскрыл, отбросил и похоронил, он (мозг) все более теряет энергию, необходимую для повторения этой операции. Начинаешь чувствовать, что в самих идеях должно быть заключено нечто такое, что упорно и успешно возрождает их" (554). Н-да, - усмехнулся Жизнев, - по этому психологическому закону, если постоянно повторять, что Елкин - гений, то в сознании масс он таковым и станет, хотя они его не читали и читать не собираются. Ну а мы заняты делом, нам некогда спорить. Впрочем, если мы и вздумаем возражать, то наши возражения нигде не опубликуют, ведь средства массовой информации симпатизируют бездарностям. Журналисты в подавляющем большинстве считают себя людьми творчески одаренными, но эти способности им удалось реализовать лишь на низменном журналистском уровне, и потому бездарности им как братья родные. Своих журналисты не выдадут, зато ненавидят чужих, то есть нас, - счастливчиков, на которых ни с того ни с сего свалилась с неба гениальность. Ничего хорошего нам от них ждать не приходится, ведь правильно писал Батюшков: "Дарование есть упрек, укоризна; оно - враг тончайшей из страстей, самолюбию. Люди его ласкают сначала (ибо оно нам доставляет минутное удовольствие), но вскоре опомнятся и рано или поздно отомстят". Собственно, - задумчиво заметил Жизнев, - они уже опомнились и уже немножечко мстят. Жаль, ты не слышал, с каким высокомерием разговаривал тут со мной один критик. Тонко так унизил - я даже не нашел повода, чтобы нагрубить. Ну и хорошо - не взял греха на душу. И вспомнил
      
      
      
       211
      лишний раз о том, что нельзя ходить по редакциям. Не царское это дело.
       Сложнов сидел и сокрушенно вздыхал. Он восхищался способностью друга вести умные разговоры, однако сами эти разговоры повергали Сложнова в подобие ступора. Когда Жизнев вернулся к принятой в застолье манере говорить, Сложнов поднял рюмку и заявил:
      - Любим, мне кажется, что мы безобразно трезвы!
       Жизнев послушно чокнулся с ним, друзья выпили, закурили, посмеялись, вспоминая странных людей из окружения Елкина и прочитанные этими людьми вслух опусы. Пришлось отметить и вялую реакцию палиндромистов на стихи, прочитанные гостями.
      - Привыкли к своим палиндромам, - проворчал Сложнов. - К невнятице своей...
      - Думаю, их не столько невнятица раздражает, сколько талант, - возразил Жизнев. - Если бы мы писали внятно, но бездарно, как тот молодец, которого мы слушали в Питере, то все было бы в порядке. Ведь и палиндромы есть понятные. Главное, чтобы в бездарности имелся концепт, изюминка, фишка. Ну, например, писать подчеркнуто топорно, как тот питерский... хотя он, к сожалению, из Москвы. Уже хорошо, уже некая школа. Или читать, надев на голову ведро...
      - Правда на нашей стороне, - возмущенно заявил Сложнов и процитировал самого себя: - "Стихи решают всё, одни стихи".
      - Да, - согласился Жизнев, - вот и Батюшков советует: "Расстанься, удались от писателей. Поверь мне, это нужно. Я знаю этих людей, они вблизи гораздо более завидуют. Хорошо с ними водиться тому, кто ищет одной известности, а не славы. ...Последнюю ничем нельзя приобресть, как трудами".
      - Известность тоже нужна, - сказал Сложнов. - Без нее пропадем. Надо состояние иметь, чтобы плевать на известность.
      - Да, верно, вот и водишься со всякими странными людьми, - вздохнул Жизнев. - Точно подметил Смоллетт: "Редко случается найти что-нибудь необычайное в наружности и речах хорошего сочинителя, тогда как скучный писатель выделяется какой-нибудь странностью или блажью" (555). Блажить им необходимо, чтобы не стать совсем уж скучными, а так как блажить не все склонны, то приходится беднягам пьянствовать - по пьянке-то это легче. Если говорить о теме вечера, то есть о палиндромах, то встретился я как-то с одним своим знакомым верлибристом шустрым таким брюнетом по фамилии Ольховский, и с его приятелем-палиндромистом, московским грузином по фамилии Тодуа...
       Жизнев посмотрел в окно на тихий снежный вечер. Мимо окон кафе неторопливо проплывали троллейбусы, остальное движение почти затихло. На чернильном фоне темноты поблескивал непрерывно сеявшийся снежок. Жизнев вспомнил другой вечер, о котором начал рассказывать - конец октября со слякотью и холодным ветром. Ольховский хотел выпить, но деньги у него кончились. Жизнев, располагавший средствами, без стеснения воспользовался этим своим преимуществом и вынудил поэтов-новаторов прибыть в свой район, дабы самому после попойки не ехать домой бог знает откуда. Оловянное солнце уже скатывалось за верхушки парка, когда писаки встретились на трамвайной остановке у дома нашего героя. Жизнев впервые видел Тодуа и с некоторым удивлением обнаружил, что тот - горбун и почти карлик. Ольховский был немногим выше. Между этих веселых гномов Жизнев наконец-то почувствовал себя богатырем. Он заранее предупредил писак, что выпивать, несмотря на холодную погоду, придется в парке, так как дома у него обстановка напряженная - родители сердятся на него из-за недавней попойки. Ольховский в ответ пожаловался на жену, которая угрожает выгнать его на улицу из-за пьянства. Он горько жалел о том, что после смерти родителей продал их квартиру и перебрался к жене. "Куда я теперь пойду? - спрашивал он с недоумевающим видом. - Идти-то мне некуда". После этих признаний Жизнев подумал, что в положении Ольховского затевать попойки - значит проявлять истинную храбрость. Ну а храбрость, что ни говорите, уважают везде и всюду, в чем бы она ни проявлялась. Литераторы купили три бутылки водки "Москва златоглавая" (водка оказалась плохой, как все напитки с поэтическими названиями), в качестве закуски - три плавленых сырка, отошли поглубже в парк и
      
      
       212
      стали пить эту водку, расположившись на бревне. Из беседы в памяти Жизнева сохранились только жалобы Ольховского на супругу и объяснение сути творчества поэта Тодуа. Оказалось, что эстетический эффект достигается переворачиванием листа с размещенным на нем текстом: буквы
      выписаны (непременно от руки) очень хитро, и на перевернутом листе читается уже совершенно другой текст. "Вот это да", - изображая восхищение, сказал Жизнев. Возможно, его благодушная реплика прозвучала даже не очень фальшиво, потому что в парке ветра не было, он выпил водки, согрелся, смотрел на черную хвою сосен, подсвеченную желтым закатом, и чувствовал себя прекрасно. Ему показали так называемый "листовертень" с текстом, написанным странными, словно раздувшимися от пьянства буквами. Жизнев перевернул текст, как ему было сказано, нового текста в полумраке прочесть не смог, но лицемерно повторил "Вот это да" и поскорее вернул лист горбуну. Мало-помало в парке совершенно стемнело, только где-то очень далеко мерцали уличные огоньки. Последнюю бутылку допивали уже ощупью. На свежем воздухе литераторов как-то не разобрало, и по предложению Ольховского решили взять еще одну. Тодуа в магазин бежать не хотелось, он был человеком в годах, постарше Жизнева, и к тому же еще с горбом. Тогда Ольховский, суетясь в темноте, усадил Тодуа на пустой пакет таким образом, что горб палиндромиста приходился между корней вековой сосны. Тодуа застегнул пальто до подбородка и объявил, что ему тепло и очень удобно. "Тогда вперед!" - скомандовал Ольховский, и два сочинителя двинулись сквозь густой подлесок на смутно мерцающий вдалеке свет. Прикрывая ладонью глаза от невидимых веток и поминутно спотыкаясь о корни и пеньки, Жизнев уже тогда почуял, что их затея добром не кончится. Из парка они все-таки вышли, бутылку купили, но когда вновь подошли ко входу в глухо шумевший парк, обоих охватила растерянность. "Ты помнишь, где он?" - угрюмо спросил Жизнев, страдавший куриной слепотой. "Конечно, - с наигранной бодростью ответил Ольховский. - Вперед!" Спотыкаясь, они прошли по темной аллее метров двести - примерно на таком расстоянии от входа они свернули в чащу, когда еще было светло. Однако теперь вокруг царила непроглядная темень, не позволявшая понять, где именно следует сворачивать, и вдобавок слегка пугающая. Выколоть себе сучком глаз или сломать ногу, запнувшись о бревно, в такой темноте - пара пустяков. Тем не менее они все же свернули, ощупью прошли шагов тридцать, стараясь, как слепцы, не потерять друг друга, и затем, поняв, что полагаться на зрение бесполезно, решили кричать. Они долго голосили в сырой непроглядной тьме, постепенно расходясь в разных направлениях. Ответных криков они так и не услышали, а потом оказалось, что они уже не слышат и друг друга. Наконец Жизнев понял, что заблудился. С вытянутыми вперед руками он побрел по чаще в обратном, как ему казалось, направлении, несколько раз падал, но, к счастью, остался цел. Его подгоняла мысль о том, что именно в этом парке, ранее бывшем просто лесом, тоже заблудился и чуть не погиб герой Шмелева Виктор Вейденгаммер. К счастью, Жизнев заметил вдали проблеск фонаря и понял, в каком направлении следует идти. Выйдя на аллею, он обнаружил у себя в кармане бутылку "Москвы златоглавой", хватил для подкрепления сил большой глоток из горлышка и снова стал звать приятелей, но ответа так и не дождался, плюнул и пошел домой. На следующий день выяснилось, что горбатый палиндромист просто заснул и мирно проспал до рассвета, а Ольховский тоже сбился с дороги, вышел к ограде парка, вдоль нее добрался до ворот и оттуда отправился восвояси. В тот вечер жена его не выгнала, так как за время поисков он успел протрезветь, денег у него хватало только на метро, а водка осталась у Жизнева. Правда, вскоре изгнание все же состоялось, но это уже к делу не относится.
      - И вот представь, - продолжал с воодушевлением Жизнев, - лежит поэт в непроглядном мраке и думает о своей судьбе. Он хотел быть услышанным, хотел понимания. А что ему скажет этот темный лес? То же, что говорил Бальзак: "Все мы умираем неизвестными. Слава - солнце мертвых" (556). Или вспомнятся ему стихи Луперсио де Архенсолы:
       От смерти нам не спрятаться - она
       Всех подчинит своей безликой силе,
       Но разве это нас должно страшить?
      
       213
       Лишь тень забвенья смертному страшна,
       Ведь о забытых и не скажешь: "Были..."
       А что страшней, чем никогда не быть? (557)
      - Тодуа - не поэт, - несколько невпопад заявил Сложнов.
      - Да я уже не о нем, - отмахнулся Жизнев. Я уже о настоящих поэтах. Что им говорит темнота? То же, что когда-то сказал Бьёрнсон: "Великие люди, которые хотят быть выслушанными, должны сначала оказаться в могиле". То же, что говорил Леопарди:
       В наш жалкий век насмешке или презренью
       Обречены великие сердца.
       Героев поглотить должна могила,
       Чтоб имя их толпа благословила! (558)
      - Ну и что? - пожал плечами Сложнов. - Пусть так. Мы ведь пишем для вечности. Конечно, хотелось бы творить с комфортом. Но если человечество не может нам его обеспечить, пусть ему будет стыдно. Мы тут ни при чем, мы в любом случае сделаем все, что можем. Возьму-ка я себе еще салатик...
       Жизнев внимательно посмотрел на своего визави, этого пухленького жизнелюбца, и пробормотал себе под нос стихи Шиллера:
       Но для тебя я небеса открою -
       Будь принят в них, когда б ты ни пришел! (559)
      - Что? - не расслышал Сложнов.
      - Ничего, это я про себя, - сказал Жизнев.
      
       Глава XL
      
       Годы 2003-й и 2004-й выдались нелегкими для нашего героя. Распад Сообщества, безденежье, работа за гроши - порой по пятнадцать часов в сутки, - обивание порогов различных контор, когда после смерти отца пришлось отстаивать права на семейного имущество, разлад из-за этого имущества с матерью и братом - для одной человеческой души такой груз тяжеловат. Поэтому звонок Сложнова, возвестивший о неожиданных гастролях, показался Жизневу голосом Вселенского Добра, обещающим наступление лучших времен. Собственно, впоследствии так оно и оказалось. Покуда наш герой никак не мог пересилить в себе наследственного крестьянского консерватизма и всячески старался отсрочить момент освоения Интернета, Сложнов уже вовсю пользовался этим сомнительным изобретением и, в частности, переписывался по электронной почте с несколькими киевскими поэтессами, высоко ценившими заслуги Сообщества. Одна из поэтесс даже с успехом выступила в музее Маяковского на концерте, устроенном Жизневым и Сложновым, а потом во время товарищеской попойки на квартире у брата Жизнева пылко защищала "померанцевую революцию" и вождей этого движения. Жизневу это казалось странным. Примерно такое же удивление он почувствовал бы в молодости, если бы кто-нибудь стал ему доказывать, что Брежнев - величайший мыслитель современности. Бывает фальшивое, корыстное единомыслие, насаждаемое чем-то старым и отживающим, но бывает и единомыслие фальшивых перемен - тоже приносящих корысть, но, разумеется, не народу. Подобное единомыслие, словно постыдная болезнь, необъяснимым образом охватила Киев того времени. Впрочем, к чести поэтесс надо сказать, что политические заблуждения не помешали им составить протекцию Жизневу (со Сложновым у них разногласий не было, его политика не интересовала). Киевский знакомый поэтесс, некто Махальчук, как раз искал недорогих, но веселых артистов для корпоративного праздника фирмы, торговавшей по всей Украине сникерсами. Тут-то поэтессы и замолвили за друзей словечко. Праздник должен был состояться 25-го декабря в Алуште, в новопостроенной гостинице, претендовавшей на европейский шик, но тем не менее (а может быть, именно поэтому) почти всегда пустовавшей. Поэтам прислали денег на дорогу,
      
      
       214
      пообещали 500 долларов на двоих, да еще затребовали у них несколько пачек книг с оплатой сразу по доставке. Для Жизнева эта трехдневная поездка давала больше, чем месяц изнурительного труда на хозяйку дружественного издательства. При таком гонораре ему уже не приходилось думать о том, на
      какие средства праздновать Новый год.
       Человека, который подвез бы их вместе с книгами до вокзала, поэтам найти не удалось. Пришлось им встретиться в книгохранилище, то есть дома у Жизнева, и, обливаясь потом на морозе, тащить по три тяжелых пачки на брата до самого вагона. Зато в купе они достали напитки, закуску и блаженно расслабились, предвкушая теплый бриз и крымские виды (в Москве стоял трескучий мороз). Для обоих поездка явилась истинным подарком судьбы, и оба поэтому пребывали в прекрасном настроении. Жизнев с подъемом процитировал знатока поэтической души Яльмара Сёдерберга: "Поэты... народ особый, советую тебе их остерегаться! Они сильные, они только рядятся в слабых! Поэта ничем не возьмешь! Другого убьешь иным ударом, а поэту только больно, но эта боль ему нипочем, напротив, он из нее делает стихи, он ее обрабатывает, использует!" (560)
      - Правильно! Нас не сломить! - подхватил Сложнов и добавил: - Мне кажется, мы безобразно трезвы!
       И друзья на радостях изрядно напились, так что у Жизнева, когда он выходил из вагона в Симферополе, трещала голова и слезились глаза. Однако небо было безоблачным, с юга задувал легкий ветерок, а маленькие кафе близ вокзала выглядели настолько по-домашнему, что Жизневу сразу захотелось их посетить. Поэтов ожидала присланная фирмой машина, но Жизнев распорядился подождать еще.
      - Есть хочется, сутки живу впроголодь, - объяснил он водителю и засеменил к кафе, выстроившимся в рядок. В первом ему не понравилось, зато во втором обнаружились горячие чебуреки и большой выбор различных коньяков. Деньги кончались, но экономить не было смысла, ведь впереди поэтов ждал гонорар. Жизнев остановил свой выбор на старой почтенной марке "Ай-Даниль", хлопнул сто грамм под лимончик и захрустел хорошо прожаренным чебуреком. Сложнов пить побоялся, но чебурекам также воздал должное. На дорожку Жизнев выпил еще соточку, и друзья направились к машине, возле которой нетерпеливо топтался шофер.
      - Извиняемся за техническую задержку, - обратился к нему сверхъестественно благодушный Жизнев. - Теперь всё в порядке, можно ехать.
       Друзья с удовольствием созерцали проносившиеся мимо виды, особенно приятные после однообразной белесости московской морозной зимы. Маленькие домики окраины Симферополя, сосны, кипарисы, горные склоны, потом - дымчато-синяя стена моря... Гостиница поразила своей величиной и претенциозностью - огромным холлом, где солнечный свет через стеклянную крышу падал прямо в бассейн, лифтами, согласно моде не упрятанными в шахты, а скользившими прямо по стене, множеством тропических растений в кадках, явно избыточным количеством прислуги. При одной мысли о том, что придется выступать среди такого великолепия, непривычного человека могла взять оторопь. Однако друзьям случалось выступать и не в таких местах, а потому остаток дня они посвятили делам: следовало принять душ, переодеться, сдать организаторам книги, получить деньги за книги и гонорар. Все это прошло без сучка без задоринки - в основном благодаря энергии Сложнова, так как Жизнев после утреннего коньяка чувствовал себя несколько неуверенно. Его тянуло расслабиться, поэтому на концерт он не стал надевать ни пиджака, ни галстука и ограничился белой сорочкой при черных брюках, этой бандитской униформой 90-х годов. Как то ни странно, он оказался прав, потому что все мероприятие протекало в режиме максимального расслабления. Гости, надолго отложив культурную часть, начали поднимать тосты за процветание украинской торговли сникерсами. Столы ломились от еды, и после каждого тоста проголодавшиеся с дороги гости (а они приехали со всех концов Украины) с жадностью закусывали. Поэты, особенно оскоромившийся с утра Жизнев, старались ограничивать себя в спиртном, им ведь еще предстояло доказать, что деньги на их приезд потрачены не зря. Ну а торговцам ничего такого не предстояло - даже если у кого-то из
      
      
       215
      гостей и начинал при произнесении тоста заплетаться язык, это вызывало только всплеск веселья и одобрительные выкрики. И все же предварительная часть тянулась настолько долго, что хлопнувшему несколько стопок и хорошенько закусившему Жизневу необходимость выступать стала казаться какой-то чушью. "Зачем им это надо? - думал он, оглядывая раскрасневшиеся физиономии торговцев сникерсами. - Веселились бы себе и оставили бы нас в покое. А деньги - ерунда, за деньги им русская литература спасибо скажет..." Однако мир устроен так, что полученные деньги следует так или иначе отрабатывать. Наконец Махальчук объявил выступление поэтов, Жизнев стер с лица бессмысленную улыбку плотно закусившего бонвивана и при общем внимании прочел стихи, заставившие публику слегка протрезветь и задуматься. Наш герой рассудил правильно: эпикурейскими мотивами собравшихся не проймешь, по части эпикурейства они кому угодно дадут сто очков вперед, а потому надо читать что-нибудь грозно-замогильное. "Ах-ха-ха-ха! - истерически рассмеялась подвыпившая пухлая дамочка. - Он и сам такой, как его стихи!" - "Не советую проверять эту догадку, сударыня", - сурово ответил Жизнев и продолжил чтение. Как всё неожиданное, оно имело успех. К тому же людей, понимающих юмор, пусть даже и замогильный, на Украине всегда хватало. Раскланявшись в ответ на аплодисменты, Жизнев с невыразимым облегчением опустился на свое место и уже всерьез принялся за свою любимую водочку "Перша гильдия". А вот Сложнову с выступлением повезло меньше. То есть стихи-то он читал хорошие, но чересчур мирные, жизнелюбивые и благодушные. Всего этого в застолье имелось вдоволь и без стихов, а потому публика постепенно расшумелась, кто-то стал целоваться с соседкой, а кому-то захотелось музыки. Сложнов не стал настаивать на внимании к себе и, поманив пальцем Махальчука, спросил, не пора ли заканчивать чтение и переходить к танцам. Тот согласился, и помещение заполнилось теми сладко-ритмичными звуками, которые имели свойство мгновенно надоедать Жизневу хуже горькой редьки. Сначала Жизнев еще продолжал пить и есть, но потом, когда ощутил, что и того, и другого уже достаточно, стал проситься домой, в номер, тем более что Махальчук ранее принес туда водки для поддержания бодрости. Поэтому наш герой не опасался вечером умереть от жажды и с радостью сменил бы насыщенную пустопорожним шумом атмосферу на тихую беседу тет-а-тет. Однако Сложнов слишком любил шумные празднества и к тому же недостаточно выпил для того, чтобы его удалось так запросто увести домой, а без него Жизнев просто не нашел бы дорогу. Вероятно, это было к лучшему: если бы Сложнов согласился, то наш герой не увидел бы странного явления, которому ни тогда, ни позже не смог найти удовлетворительного объяснения, как ни старался. "Выступает Филипп Киркоров!" - рявкнул Махальчук. Жизнев счел это глупой шуткой и собрался было сказать Махальчуку что-нибудь едкое, но из-за опьянения ничего придумать не смог. А через секунду у него уже язык присох к гортани от удивления: над шумными рядами публики выросла гигантская фигура, в которой только слепой не признал бы известного российского певца. Разумеется, никакого Киркорова на празднестве украинских торговцев шоколадом оказаться не могло, и все же это был именно он. Грянула музыка, и, отточенным движением вскинув ко рту микрофон, Киркоров запел песни Киркорова, причем совершенно не фальшивя, как и настоящий Киркоров, которого можно упрекать в отсутствии глубокого ума, но никак не в отсутствии слуха. Начались танцы, и Жизнев, давно утративший интерес к этому виду досуга, вновь стал проситься домой, однако Сложнов оставался неумолим. Он только пару раз вывел Жизнева покурить на террасу, где можно было полюбоваться звездами над глухо шумевшим туманным морем, а затем вновь кидался в водоворот веселья. К счастью, все мало-мальски миловидные дамы на празднестве шоколатье имели постоянных кавалеров. "Едут в Тулу со своим самоваром", - сказал об этом раздосадованный Сложнов, в глазах которого танцы из-за отсутствия любовных перспектив также вскоре утратили свою привлекательность. Напоследок Сложнов еще разок подсел к столу, уплел впрок очередной эскалоп и хлопнул водочки, после чего изъявил готовность идти в номер.
       Друзья прекрасно выспались, так как прекратили праздновать не очень поздно, а кроме того, в приоткрытую форточку всю ночь проникал свежий морской воздух, помогая спящим расщеплять в
      
      
       216
      организме этиловые радикалы. Неспешно поднявшись и приняв душ, поэты вальяжной походкой спустились в пиршественную залу, где уже был сервирован завтрак - хотя и из остатков вчерашней роскоши, но все же вполне аппетитный. Автобусы для отъезда - кому-то в Симферополь на вокзал, а
      кому-то и в другие города, - обещали подать лишь к пяти часам, забавного утренника не намечалось, и потому друзья решили прогуляться по Алуште, тем более что день для Крыма выдался удивительный - за ночь похолодало, прошел обильный снегопад, и на всех вечнозеленых растениях красовались шапки мокрого снега. Время от времени эти шапки с глухим шумом сползали по ветвям вниз и хлопались оземь. Шум и хлопки сопровождали друзей во время их спуска к морю, которое тоже оказалось удивительным - бледно-серым до самого горизонта, а у берега - мутно-белым. Оно недовольно, но как-то вяло шумело и никакого страха не вызывало. На всей длинной набережной Алушты лежал снег и не было ни единого человека. Поэты пошли вдоль набережной, где все заведения, как и следовало ожидать, стояли на замке, но вдруг наткнулись на павильончик с распахнутой дверью - типовую советскую "стекляшку". Надпись над входом гласила: "Крымские вина". "Неужто работает?" - удивился Жизнев и шагнул внутрь. Там он обнаружил симпатичную, хотя и с красным носом, продавщицу, закутанную в тулупчик и пуховую шаль. Девушка шумно сморкалась, пока Жизнев оглядывал полки с винами в коробках и бутылках и удивлялся прекрасному ассортименту. Она казалась такой заброшенной, что Жизнев из жалости произнес: "Стакан "каберне"". Продавщица выжидательно покосилась на Сложнова, но Жизнев объяснил: "Он с утра не пьет. Кроме того, предпочитает водку. В Крыму - и водку. Ну не чудак ли?" Продавщица заулыбалась и закивала. Тут мы должны заявить, что наш герой пить с утра тоже не любил. Во-первых, у него всегда хватало других дел, либо более интересных, либо более неотложных. Во-вторых, если некоторым людям после выпивки с похмелья становится легче, то Жизнев к их числу не относился. Однако он чуждался догматизма и не желал сковывать себя какими-то непоколебимыми правилами относительно приема алкоголя. Мало ли какие возникают обстоятельства, мало ли какие бывают соображения! Например, герой Алексея Н. Толстого говорил о выпивке так: "Вот - водочка, закуска. Но я не люблю пить, об этом мало кто знает. Я пью только потому, что это - единственное, что материально доступно мне как личности. Нет, граждане, нельзя так играть с человеком. Желания во мне таятся, но не умирают, и они когда-нибудь громко заявят о себе". А кроме безысходности, выражающейся в отсутствии других удовольствий, заставить человека пить может и желание продолжить праздник в приятной компании, и беспокойство, вызванное необычным состоянием природы, и простое человеческое сочувствие... Все эти движения души сыграли свою роль и в поведении Жизнева, но не стоит сбрасывать со счетов и редкую возможность выпить в заснеженном Крыму крымского вина. Наконец, требовалось просто малость согреться, потому что погода стояла хоть и не холодная, - особенно по сравнению с московской, - но сырая и промозглая. По всем этим причинам Жизнев, со смаком осушив стакан, велел продавщице повторить, отпустив и ей, и вину, и Крыму какие-то нехитрые комплименты. После второго стакана он направился к выходу, пообещав зайти еще. От такого обещания девушка расцвела, явно усмотрев в нем куртуазный подтекст. Ее реакция слегка огорчила Жизнева - он не любил разочаровывать людей. Однако разочаровывать с годами приходилось все чаще: когда встает выбор между тягой к приключениям и творческим покоем, стареющий поэт обычно выбирает второе.
       Друзья неторопливо побрели вдоль парапета к горе, в которую упиралась набережная. Сложнов сказал с обидой:
      - Эти торговцы сегодня не обращают на нас никакого внимания. Ну пусть я их не впечатлил, пусть они предпочли мне этого киркоровского клона. Но ты-то имел успех! Можно подумать, перед ними каждый день выступают блестящие поэты. Позор!
      - Костя, ну чего ты хочешь от торговцев сникерсами? - примирительным тоном спросил Жизнев (хотя надо сказать, что утреннее равнодушие вчерашней публики и его слегка покоробило). - Ведь и в литературных кругах к одаренным поэтам относятся точно так же, тебе ли об этом не знать. Грасиан, например, писал: "Миру никто не виден, пока его в мире видят. Ни о ком не трезвонят, пока не
      
       217
      
      схоронят. Стало быть, что для прочих - смерть, для людей выдающихся - жизнь" (561).
      - Не уверен, что нас в мире видят, - мрачно заметил Сложнов. - Сидорчук сделал всё, чтобы нас не видели. А значит, и трезвонить о нас никто не будет. Ты же сам говорил, что рукописи очень даже горят.
      - Ну, к нам это уже вряд ли относится, - с улыбкой ответил Жизнев. - Мы успели изрядно наследить в информационном пространстве - одних книг сколько вышло. Ты вот теперь в Интернете нас публикуешь. А сколько было концертов!..
      - Да, но вспомни, как Сидорчук рекламировал эти концерты? - упорствовал Сложнов. - "Великий магистр Сидорчук и рыцари Сообщества". Или просто: "Великий магистр Сидорчук и др."!
      - А ты вспомни, сколько раз люди, приходя на концерты, видели, что в Сообществе есть поэты получше Сидорчука, - возразил Жизнев. - Вспомни, сколько раз Сидорчук бледно выглядел на нашем фоне, сколько раз он старался нас прервать, и эту его жалкую ревность видела публика. Нет, Костя, мы уже часть ноосферы, пусть значимость этой части и не взвешена еще на точных весах. Конечно, есть люди, часть публики, которые верят в значимость только того, о чем трезвонят. В нашем случае - в значимость исключительно Сидорчука, который сам трезвонит о себе. Ну и бог с ним, а ты почаще вспоминай Гоголя: "Одна только слава по смерти... знакома душе неподдельного поэта. А современная слава не стоит копейки". Или Волошина: "Когда гаснет лик живого человека, лик его судьбы вдруг озаряется. Когда отмирает земное, мятущееся и волящее тело, тогда начинает жить не человек, а судьба человека. Это совершается так незаметно, что большинство, не постигая смысла перемены, говорит: как он вырос по смерти! Такова доля всех тех, которые еще при жизни стремились выявить и определить лик своей судьбы, т.е. художников".
       Они дошли до конца променада и повернули обратно. Шумело молочно-серое море, чайки качались над их головами. Набережная оставалась совершенно безлюдной.
      - Возможно ли воспрнимать нас всерьез, видя наши цветущие лица? - усмехнулся Жизнев. - У нас хороший аппетит, мы волочимся за хорошенькими женщинами, не дураки выпить. Мы радостно здороваемся с зауряднейшими людьми и поддерживаем разговоры о всяких пустяках. Кто же после этого уверует в нашу значительность, что бы мы там ни писали? Зато смертью, как писал Волошин, осмысливается вся жизнь человека. Или вот его же слова: "Когда мы читаем патетические строки кого-нибудь из живущих поэтов, как часто тот факт, что поэт еще жив, лишает его слова убедительности. Читатель хочет трагического единства в жизни и творчестве. А его он постигает только после смерти художника".
      - Получается, что поэт-самоубийца - это карьерист, - хохотнул Сложнов. - Он хочет, чтобы смерть, причем именно трагическая, поскорее придала ему убедительности.
      - Боюсь, что так и есть, - без улыбки кивнул Жизнев. И срифмовал: - А в итоге страдает честь. Ибо дело зачастую вовсе не в невыносимости существования. Побуждения таких трагических фигур прозорливым людям понятны и довольно неприятны.
      - И все-таки мне их жалко, - насупился Сложнов. - В конечном-то счете виноваты не они, а устройство общества. Почему общество не может вовремя оценить поэта?
      - А что значит "вовремя"? - спросил Жизнев. - "Вовремя" - это когда человек сделал все, что мог. А если он мог бы еще работать и работать, но уже требует признания, значит, он хочет получить лавры до срока, значит, он нарушает некий негласный договор. И то, что он готов получить их ценой собственной смерти, ничего, в сущности, не меняет. Всему свое время. Заметь, что слишком ранняя слава тоже обычно ни к чему хорошему не приводит. Никому не дано безнаказанно нарушать негласные договоры. Сделал все, что мог - тогда и получай свое.
      - Да я-то все понимаю, - сказал Сложнов. - Я готов работать хоть сто лет, тем более что нахожу в этом огромный кайф. Но ребят все-таки жалко.
       "Всех не пережалеешь", - хотел было сказать Жизнев, но вспомнил, что Сложнов и так
      
      
       218
      
      считает его циником, а потому вслух произнес:
      - Конечно, жалко. А разве нам легко? Тем, кто решил пройти свой путь от начала до конца? Разве наш путь усыпан розами?
      - Ох, нелегко. Ох, не усыпан, - покачал головой Сложнов. Прогуливаясь, они вернулись к павильончику, Жизнев остановился, помолчал, потом сказал: "Пардон, минутку" - и юркнул внутрь. Вышел он, улыбаясь и утирая усы тыльной стороной ладони.
      - Доброе здесь каберне, - сказал он. - Терпкое такое. Жаль, пить его сейчас некому. А девушке пришлось сказать, что мы уезжаем. Пусть не строит себе воздушных замков.
      - Огорчилась? - поинтересовался Сложнов.
      - Очень. Но я обещал вернуться летом. Обманул, конечно - куда я поеду без денег... Она обещала ждать и тоже, конечно, обманула. Не со зла - просто память женская такова. Недаром Лопе де Вега говорил, что все женщины - одно и то же!
       Разговаривая, друзья повернули направо от моря и пошли по пустынной дороге в гору вдоль склона, обложенного диким камнем. Над этой стеной нависали ветви деревьев, с которых то и дело с шумом и хлопаньем падали снежные шапки. Поднявшись в гору, поэты оказались на алуштинском рынке, где в такое время курортников не было - одни бедно одетые местные жители. Работа у большинства из них имелась лишь месяца три в году. На рынке нашлось довольно много интересного: Сложнов купил несколько удивительно нелепых сувениров, а Жизнев углядел в табачной лавочке такие же сигареты без фильтра, какие выдавались в качестве табачного довольствия в Советской Армии с начала 70-х годов и затем еще долгое время. По крайней мере, Сложнов их узнал и, обрадованный находкой, купил целых два блока, благо стоило это чудо дешево, а курилось очень недурно - наподобие старой советской "Примы". Пробуя покупку здесь же на рынке, друзья неожиданно написали песню о собственных странствиях и о том, как не хочется уезжать из теплых мест. В песне были такие строки:
       И запели они на два голоса,
       Колыхаясь, как будто два колоса...
      А также:
       И запели они на два голоса,
       Извиваясь, как будто два волоса...
      Видно, правильно говорят люди, что мастерство не пропьешь. Алуштинцы с любопытством поглядывали на двух крепких мужчин, негромко певших хором какую-то странную песню и время от времени заходившихся неудержимым смехом. Отсмеявшись, Сложнов вынул ручку и записал родившийся текст - по своему обыкновению, крохотными буковками и в крохотный блокнотик. После этого друзья направились в гостиницу, где занялись сборами. К ним зашел Махальчук с приятелем - поблагодарил за выступление, сказал, что все довольны, извинился перед Сложновым за тех, кто слишком хотел танцевать. Сложнов только отмахнулся со смехом - мол, меньше трудиться пришлось, - а Жизнев предложил выпить водки, благо в номере ее оставалось еще достаточно. Махальчук с готовностью согласился. Разговор зашел о свершившейся "померанцевой революции". После спора в Москве с киевскими поэтессами Жизнев уже смекнул, что революция - любимое, хоть и нелепое детище киевской интеллигентской тусовки, к которой принадлежал и Махальчук. Поэтому Жизнев решил не возражать, когда Махальчук успокоительным тоном заговорил о том, что революция направлена не против Москвы и москалей и вовсе не на банальный захват власти, а против всего реакционного и мешающего движению вперед. Жизнев понимал, что успокаивает Махальчук не гостей, а самого себя. Свои сведения о происходящем на Украине Жизнев получал не только от симпатизантов революции, и эти сведения были не столь успокоительны. Наш герой никак не мог понять, как можно всерьез возлагать какие-то надежды на высокопоставленных сотрудников того самого режима, который теперь предполагалось сбросить. Непонятно было также, чем может помочь Украине дальнейшая украинизация, тем более что кроме нее народу ничего внятного не обещали.
      
       219
      Однако в спор ввязываться Жизнев не стал, понимая его бесполезность, и в итоге расстался с Махальчуком вполне дружески. Собрав вещи, друзья с сумками покинули гостиницу, спустились с террасы и, подойдя к автобусу, спросили, идет ли он до Симферополя. Входивший в автобус человек обернулся и заставил Жизнева вздрогнуть - это был вчерашний Киркоров. Впрочем, клон ответил утвердительно, и поэты погрузились в автобус. По дороге разыгралась нешуточная пурга, до вокзала их не довезли, высадив в городе (автобус вез людей не на вокзал, а прямо в Киев). Жизнев уже было заволновался, но из пурги вынырнула маршрутка, и в ней, среди звуков чистой русской речи, он почувствовал себя вполне по-домашнему.
       А на вокзале оказалось и вовсе уютно. Ветер стих, заметно потеплело, падал тихий снег, как в рождественской сказке (да ведь и было как раз католическое Рождество). Ласково светились маленькие магазинчики на привокзальной площади, где для разбогатевших поэтов нашелся, разумеется, коньяк "Ай-Даниль". Вокруг вокзала было почти безлюдно, и друзья, пользуясь сказочным зимним теплом, устроились снаружи здания, поставив сумки на выступ под окном и доставая из них коньяк и яблоки по мере потребности.
      - Они еще вспомнят, кто им вчера читал стихи, - заявил Сложнов. - Еще пожалеют...
      - А как же, - согласился Жизнев. - Ведь что писал Бартоломео Дотти?
       Таков скитальца жребий неизменный:
       Безвестный - он в отечестве чужой,
       Прославленный - он гражданин вселенной (562).
      Или, скажем, Жак Таюро:
       Пока поэты живы - зависть лает,
       Бесплодностью своей уязвлена,
       Но лишь душа поэтов отлетает,
       Тотчас их в вечность входят имена (563).
      - Любим, опять ты о вечности! - рассмеялся Сложнов. - Я пока не хочу в вечность! Смотри, как здесь хорошо! - и он обвел рукой прелестную рождественскую картинку привокзальной площади.
      - Да и я вовсе не тороплюсь в вечность, - возразил Жизнев. - Я просто хочу сказать, что мы - счастливцы. Мы способны видеть прекрасное во всем окружающем, но впереди у нас при этом еще лучшее. Как сказал Жан де Лаперюз:
       Я знаю: всё на смерть обречено,
       И лишь созданьям духа суждено
       Быть на земле залогом воскрешенья (564).
      - За это нужно выпить, - сказал Сложнов.
      - За поэзию "Плеяды", - уточнил Жизнев, и они выпили. Вряд ли творцы "Плеяды" предполагали, что за них когда-либо будут пить русские поэты, да еще в Крыму, да еще на вокзале - ведь во времена "Плеяды" в Крыму господствовала жестокая Орда и никаких вокзалов там не было. Но если отбросить обстоятельства времени и места, значение которых перед лицом вечности очень невелико, то из приведенных выше строк становится ясно, что в главном предположения великих французов оправдались.
       Погрузившись в поезд, поэты выпили на сон грядущий еще коньяку и вскоре заснули. Но на следующий день наш герой, которого не оставляло ощущение свершившейся благой перемены, продолжал кутить. Он покупал и пил пиво и коньяк, покупал у проходивших по вагонам разносчиц
      разные закуски, загромоздив ими весь столик в купе, настоял на том, чтобы угостить Сложнова обедом в вагоне-ресторане и выходил на каждой остановке на перрон с тем же желанием что-нибудь купить. Так он приобрел огромный пакет маленьких, но чрезвычайно твердопанцирных вареных раков, мяса в которых имелось с гулькин нос, зато хрустели они страшно, как разбиваемые черепа. Все это наш герой делал не по глупости или бесхарактерности - в жизни он обычно бывал скорее расчетлив, - а из желания своей щедростью отблагодарить наконец-то улыбнувшуюся судьбу.
      
      
       220
      
      Расставаясь со Сложновым в метро, он процитировал Нерваля:
       Да, на земле удел поэта -
       Терпеть клеветников изветы
       И петь, ютясь по чердакам,
       Но за пределами земного
       Промолвит справедливость слово -
       И сопричтут его к богам (565).
       На этом кончается вторая часть нашего романа "Пучина богемы".
      
      
      Москва, 11 июля 2013 года.
      
      
       ПУЧИНА БОГЕМЫ
      
       Мемуарный роман
      
       Часть III
      
       Глава I
      
       Любим Жизнев и его возлюбленная Марина сидели в квартире Жизнева, занимая те же позиции, что и в главе I части I настоящего повествования, то есть поэт - в продранном кресле, дыры в обивке которого были стыдливо прикрыты клетчатым подобием пледа, а Марина - на диване, покрывало которого радовало взор изображением пяти котят в корзинке. Однако теперь круглый толстоногий стол находился не в сторонке, а стоял между хозяином и гостьей, внося в мизансцену некоторую официальность. На столе возвышалась бутылка чилийского красного вина и теснились тарелки с фруктами и разными заедками, но официальности это не убавляло. Правда, Марина была великолепна, как всегда. Улыбаясь и блестя глазами, она рассказывала о жизни своих подруг, хорошо зная, что Жизнев любит ее злословие.
      - Представляешь, эта толстуха Дьяченко недавно угодила в милицию. Пошла в теплой компании в ресторан, там ее какой-то мужик - ну, из той же компании, - пригласил на танец и начал лапать потихоньку. А Дьяченко ведь не может в таких случаях сопротивляться. Для нее сильные мужские руки - всегда дар божий, - и Марина звонко рассмеялась. - Так что они с этим красавцем - Дьяченко говорит, что он был на Абдулова похож, - потанцевали раз, потанцевали два, а на третий уже так срослись и слиплись, что не выдержал тот чувак, с которым Дьяченко, собственно, и пришла. Он подождал, пока танец кончится, отвел этого красавца в сторонку, и у них там состоялся мужской разговор - с воплями и битьем всяких бьющихся предметов. Друзья побежали их разнимать, но вышло по-другому: одни вступились за чувака Дьяченко, другие за этого как бы Абдулова, и начался танец с саблями, половецкие пляски. Дьяченко считает, что у них у всех уже раньше были друг с другом свои счеты, потому как морды они друг другу били не по-детски. В одного метнули пепельницу и сломали ему нос, второго чуть не проткнули насквозь подставкой для цветов, третьего бросили в бассейн, и он перепугал всех китайских рыбок... Короче, они могли бы вовремя смыться, но увлеклись и не успели. Приехала ментура и всех повязала, включая Дьяченко. Но вот что интересно: повязали всех, кроме этого как бы Абдулова. Только что он был и морды всем бил, а как приехали менты - испарился. Стали выяснять, кто он вообще такой, а никто толком ничего сказать не может. С кем-то он познакомился в автосервисе, с кем-то - в кабаке, с кем-то - в сауне, а чем он занимается - никто так и не понял. У двоих занял денег - правда, немного, по тонне баксов. Мелким аферистом, короче, оказался. А может, и крупным, судя по тому, как ловко от ментов ушел. Просто не успел он новых друзей на серьезные бабки развести. И всё из-за Дьяченко, которая никому не может отказать, - заключила Марина прокурорским тоном.
      - А что это была за компания? Бандиты? - поинтересовался Жизнев.
      - Ты что?! - возмутилась Марина. - Станет Дьяченко с разными подонками водиться. Ты еще скажи - "поэты". Нет, она только приличных людей признает, только бизнесменов, - и Марина снова заразительно рассмеялась. Посмеялся вместе с ней и Жизнев, но как-то неохотно. В рассказе Марины - не в сюжете, а в самом тоне, - ему почудилась какая-то натянутость. Казалось, Марина рассказывает о смешном только для того, чтобы не касаться чего-то другого, более важного. А Марина между тем продолжала:
      - Волчкова тоже в своем репертуаре. Познакомилась в Египте с каким-то габором, представилась ему колдуньей и ясновидящей. Ну, с ее диким взглядом и жутким басом это несложно. Но когда она приехала в Москву, то для убедительности одолжила у меня попугая, а также картину твоего друга Курпатенкова - помнишь, где Смерть с Рыцарем играют в карты? Короче, габор пришел к ней в
      
       2
      
      гости, все это увидел, впечатлился, она ему нагадала того, что ей хотелось, потом трахнула его без всякой пощады... Я ей говорю: "Верни птицу и мою любимую картину". Она умоляет, чтобы я их пока не забирала: надо ведь габору объяснять, куда они делись. Да и обстановка без них будет уже не та...
      - Пусть скажет, что поделилась с тобой колдовским даром. А ты, став колдуньей, купила у нее попугая и картину, - предложил Жизнев.
      - Ну допустим... А где ей брать колдовские прибамбасы?
      - Атрибуты колдовства? Ну, картину ей Курпатенков за очень умеренную плату еще лучше нарисует. Он любит такие сюжеты. А вот насчет попугая не знаю. Дорого нынче стоит попугай?
      - Еще бы, - фыркнула Марина. - Такой, как у меня - тысяч восемь, - долларов, естественно. Это минимум. Мне, сам понимаешь, плохих попугаев не дарят.
      - Что ж она себе такую дорогостоящую профессию придумала, - с досадой заметил Жизнев. - Представилась бы прокуроршей - габор наверняка был бы потрясен. Не всякому удается совокупиться с российским прокурором.
      - Ну да, а потом пришлось бы шить форму и делать документы, а потом начать на службу ходить, - возразила Марина. - Правда, мамаша Волчковой убиралась когда-то в прокуратуре, но это немножко другое. Ладно, как обставить свой колдовской вертеп - это Волчковой проблемы. Я за нее думать не обязана.
      - Конечно, - кивнул Жизнев. Воцарилось довольно продолжительное молчание. Жизнев достал из ящика стола штопор, открыл бутылку и разлил по бокалам вино, невольно залюбовавшись его мрачно-багровым цветом. "Невольно" - потому что в тот момент он не был расположен радоваться красоте мира. Даже красота Марины, ничуть не уменьшившаяся с их последней встречи, как-то проходила мимо его восприятия. Напряженность, повисшая в комнате, мешала восхищаться любимой. Да и само время встречи было странным - посреди дня (на этом времени настояла Марина). Странным было и то, что до этого они не виделись больше месяца. Предлоги для того, чтобы отложить встречу, Марина всякий раз выдвигала убедительные, но у Жизнева хватало опыта, чтобы понимать: когда речь идет о встрече с любимым мужчиной, для женщины преград не существует, она сметает их, почти не замечая. Ну, могут раз-другой возникнуть, как выражаются сутяги, "обстоятельства непреодолимой силы", однако если количество таких ситуаций растет, то это значит, что меняется качество отношений. И вот теперь эта напряженность, которую Марина явно тоже чувствует, но не хочет разрушить, сидение друг против друга по разные стороны стола, рассказы о всякой ерунде... Нет, что-то, конечно же, было не так. Когда Жизнев окончательно утвердился в этом мнении, из прихожей донеслись шуршанье и царапанье, а затем раздался звонок в дверь. Жизнев, дабы соблюсти вежливость изобразил досаду, глухо выругавшись (хотя на самом деле испытал облегчение), и поспешил в прихожую. На пороге, как и следовало ожидать, стоял Михалыч. Этот человек был взволнован всегда, но в данный момент больше обычного.
      - Васильич, веревка! - воскликнул он, увидев Жизнева. - Выручай! С другом что-то не то - старинное боление какое-то. Не пойму, в чем собака. Поднимешься?
      - Ты не торопись, говори спокойно, - посоветовал Жизнев. - Какое еще "старинное боление"? Какая собака? Что случилось?
      - Ну я ж говорю - странное явление, - еще больше заторопился Михалыч. - Наверно, болезнь какая-то. С корешем бухали вчера, а сегодня он опохмелился и заснул. Я, значит, смотрю телевизор и вдруг слышу - в другой комнате, то есть там, где он спит, тоже кто-то разговаривает. Причем не один человек, а несколько, представляешь? Думаю - пока я слушал ящик, проникли как-то, суки... Взял молоток, подкрался, а это, оказывается, дружбан трындит во сне. Причем на разные голоса, представляешь? Ему какие-то бандиты что-то насчет денег предъявляют, а он им отвечает, причем так сурово - просто жесть. Получается, внутри него бандиты, а он с ними спорит. Я боюсь врачам звонить, скажут: "Вы бухаете, идите на хер". Или: "Вас изолировать надо". Или на работу сообщат.
      
       3
      
      Пришел вот посоветоваться. В чем тут собака?
      - Михалыч, собака тут в том, что вы слишком много пьете, - сухо ответил Жизнев. - А главное - опохмеляетесь по утрам. Знаешь, за что отец сына бил? Не за то, что играл, а за то, что отыгрывался, не за то, что пил, а за то, что опохмелялся.
      - Васильич, я сегодня ни-ни! - обиженно воскликнул Михалыч. - Я ж тебе обещал не похмеляться, а я слово держу. К тому же мне на работу завтра...
      - В общем, так, - после краткого раздумья сказал Жизнев, - ничего страшного нет, я такие вещи видел. Разбуди этого чудака и дай ему водички попить. Бред закончится. Но водки не давай, понял? Потому что это уже звоночек. Дурь накопилась в организме.
      - Да у меня и нету больше водки, - пожал плечами Михалыч. - Я что, ее делаю, что ли?... Но какая штука интересная! Ты бы поднялся, послушал!
      - Ага, сейчас всё брошу и пойду глюки ваши слушать, - огрызнулся Жизнев. - Не молодой, наслушался уже.
      - Но собака-то в чем? В чем собака?
      - Собака в мозгу, Михалыч. Вернее, собачка, особое такое устройство. В мозгу, то есть в памяти, много разных картин, людей, событий и прочего хлама, причем в сонном состоянии всё это перемешано. Дурь, если ее в организме много, поднимается к голове, давит на собачку, и собачка соскакивает. А та собачка держит язык на запоре, не дает ему зря болтать, рассказывать про то, что у нас в мозгу. Дружок твой опохмелился, заснул, собачка во сне соскочила, вот он и разговорился. Понял?
      - Понял, Васильич, - последовал смиренный ответ.
      - Ну и дуй к себе, а то у меня гости. Давай-давай, перед гостями неудобно. Не забудь водички корешу дать, да побольше, - и Жизнев, столкнув Михалыча с порога, захлопнул дверь и вернулся к Марине.
      - Это Михалыч, сосед сверху, - объяснил он. - У него временные трудности.
      - У него постоянные временные трудности, - саркастически отозвалась Марина. - Это ведь тот, который "веревка" и "походный стол"? Офигенный чувак, ничего не скажешь.
      - Чувак как чувак, - пожал плечами Жизнев. - Между прочим, руки золотые, чинит мне всё - и телевизор, и компьютер, и краны, и газовую колонку. Стеллаж вот для книг мне сколотил... А осуждать не стоит. Как сказал поэт, каждый из нас по-своему лошадь.
      - А что, неплохой стеллаж, - одобрила Марина. - Надо будет для дачи ему заказать.
      - Для какой дачи? - удивился Жизнев.
      - Ну будет же у меня когда-нибудь своя дача, - слегка смутившись, ответила Марина. - Машины приличной тоже ведь не было, а теперь есть.
      - Что ж, выпьем за благополучие, - предложил Жизнев и взялся за ножку бокала, собираясь произвести приятный звон. Однако гостья его не поддержала.
      - Не пью, - покачала она головой.
      - Я смотрю, ты и не куришь, - сказал Жизнев. - Как же ты дошла до такой святости?
      - Как, как... Беременная, вот как, - фыркнула Марина.
      - Ага... И кто же счастливец? - спокойно спросил Жизнев.
      - Николай, - проворчала Марина. - Ну, мент, начальник УВД. Теперь он бизнесмен.
      - Это который спас тебя от Ольгердовича? - уточнил Жизнев.
      - Да. Пусть и дальше от всего спасает. Он это может, - усмехнулась Марина, но как-то невесело. Однако Жизнев горячо ее одобрил:
      - И правильно. Хороший парень, проверенный в деле. Не то что... - он не договорил и снова переключился на похвалы бравому бизнесмену. Жизнев был искренен: с Николаем Марина его как-то познакомила, и милиционер ему понравился: спокойный, доброжелательный, с чувством юмора. К тому же у человека большие связи и в органах, и в деловом мире, а значит, он непременно будет богат. А значит, Марины не коснется то, чего она больше всего боится: нужда, изнурительный труд,
      
       4
      
      необходимость унижаться перед работодателем и считать каждый грош. Всё складывается прекрасно. В честь этого Жизнев выпил один за другим несколько бокалов терпкого чилийского вина, попутно объясняя Марине, как мудро она поступила, какой она молодец и как повезло с ней Коле (впрочем, как и ей с Колей). Осушая бокал за бокалом и смакуя вино (смаковать вино он не забывал ни при каких обстоятельствах), Жизнев не замечал взглядов Марины. Та смотрела то на скатерть, то на свои ногти, но иногда вскидывала глаза на нашего героя, и если бы он был повнимательнее, то смог бы прочесть в ее глазах то ожидание, то досаду, то издевку. В конце концов она заявила:
      - Ну ладно, Жизнев, мне пора. Ты приходи к нам в пятницу, Коля тебя тоже приглашает. Он специально для тебя какую-то необыкновенную текилу раздобыл и всякие мексиканские закуски. Я сказала ему, что ты любишь острое.
      - Непременно! - обрадовался приглашению подобревший от выпитого Жизнев. - Постараюсь в долгу не остаться. С меня новая книга и новый диск.
       Марина усмехнулась, но промолчала и встала из-за стола. Когда Жизнев в дверях хотел ее поцеловать на дорожку, она повернула голову, и поцелуй пришелся в щеку. Лифт вызывать она не стала - пошла вниз по лестнице пешком, и Жизнев догадался, почему: дабы ожиданием лифта не затягивать сцену прощания. Снизу донеслись ее слова: "Не забудь - в пятницу, в семь!" - "Хорошо", - пробормотал Жизнев.
       В завершение этой главы мы должны сообщить читателю, что визит в пятницу состоялся и прошел в целом благополучно. Правда, бизнесмен Николай оказался на редкость немногословен, Марина при нем тоже старалась держать язычок на привязи, и говорил почти все время один Жизнев. Все его вопросы, призванные как-то разговорить хозяина, Николай очень искусно обходил, используя для этого, в частности, обильное угощение. Кроме текилы в меню входило немало таких напитков, о которых Жизнев ранее даже не слышал. Наш герой решил, дабы визит не прошел впустую, пополнить свой опыт если уж не захватывающей беседой - ибо во внешнем мире, лежавшем за стенами его хорошо обставленной квартиры, Николая, похоже, ничто не интересовало, - так уж хотя бы новыми вкусовыми открытиями. Естественным следствием такого решения явилось то, что Жизнев вдрызг напился. Почувствовав, что владение связной речью утрачено, Жизнев поднялся и выразил твердое намерение отправиться домой. Ночевать в гостях ему почему-то очень не хотелось. "Отвези его", - кратко обратилась Марина к Николаю, и тот подчинился без тени протеста или неудовольствия. То обстоятельство, что Коля и сам был крепко под мухой, Марину почему-то не беспокоило - Жизнев сначала этому удивился, но потом успокоился, вспомнив о недавнем прошлом хозяина и о том, что у него наверняка имеются все нужные удостоверения из разряда тех, которые и пулей не пробьешь. Свой джип "лексус" Коля вел так же, как держался в застолье - молча, спокойно, уверенно. Жизневу хотелось поскорее остаться в одиночестве, поэтому он попросил остановить машину еще за несколько кварталов до дома, тепло поблагодарил водителя и дворами направился восвояси. Потом Марина звонила ему несколько раз - повеселиться, выкладывая новости о своих подругах. Оказалось, что Дьяченко вышла замуж и через день развелась, так как на собственной свадьбе затеяла роман с фотографом. Волчкова стала ясновидящей и неплохо зарабатывает, однако выйти замуж ей так и не удалось... Ну и так далее в том же духе. Сообщила Марина и о рождении у нее хорошенькой дочери. Жизнев, разумеется, тепло поздравил счастливую родительницу и ее достойного супруга.
      
       Глава II
      
       Как известно, Анри Мюрже, автор знаменитых "Сцен из жизни богемы", подразделил богему на: авторов-мечтателей, ничего не делающих ради житейского успеха из-за уверенности в том, что человечество призна́ет их и так; авторов, обманувшихся в себе, - бездарностей, проще говоря, - которым подняться над богемой мешает только убожество их
      
      
       5
      
      произведений, не видимое только им самим; авторов-любителей, которым творить вовсе не хочется, зато нравится бесшабашный образ жизни, - ради него, ради пребывания в рядах богемы они готовы даже изредка что-то сочинить; наконец, авторов, уже отчасти признанных и намеревающихся работать и далее - не только ради самовыражения, но и ради еще более широкого общественного признания, избавляющего от нищеты. Все эти категории, несомненно, существуют в любой стране, где есть богема (а где ее нет?), однако к предложенному перечню следует добавить еще одну разновидность богемных персонажей. Мы уже говорили о ней: это те люди, которые никогда ничего не писали и ничего не напишут, которые почти ничего не читают, однако сама атмосфера богемы привлекает их, как пчелу - аромат цветка. Что составляет самый сильный элемент притяжения - возможность ли временно отрешиться от сугубо материальных забот, общение ли с творцами, царящая ли в богемных кругах атмосфера вседозволенности или еще что-нибудь - трудно сказать. Однако среди любой истинно богемной компании людей нетворческих, начиная с журналистов, продолжая разного рода толстосумами и кончая простыми любителями доступных женщин и горького пьянства в непринужденной обстановке, - в любой богемной среде, говорим мы, число таких и тому подобных людей всегда не меньше числа тех, кто действительно пытается что-то создать в искусстве.
       Сказанное справедливо и для так называемого притона имени Жизнева, о котором мы писали в части I нашего романа. Хотя все богемные компании вырастают вокруг людей, и впрямь нечто создающих, в притоне имени Жизнева создатели и творцы находились в явном меньшинстве (заметим, что помимо членов Сообщества других творцов там, пожалуй, и не встречалось). Притон, несомненно, был веселым местечком, но смех там звучал двух родов: во-первых, смех, вызванный остроумными стихами, рассказами, шутками, и, во-вторых, смех, вызванный нелепым поведением малоодаренных посетителей притона. Смех смеху рознь, и смех второго рода Жизневу, по правде сказать, порой надоедал и вызывал утомление, а порой и раздражение. Вообще всякое место общения богемы, назови его изысканно - салоном или с издевкой - притоном, заключает в себе семена собственной погибели. Малоодаренные и вовсе нетворческие посетители пристанища веселятся вовсю, наперебой стараясь изобрести все новые развлечения. Увы, подлинным творцам этот карнавал с оттенком безумия довольно скоро приедается, как бы он ни веселил их поначалу. Причина проста: подлинные художники объединяются прежде всего вокруг искусства, а не вокруг убиения времени, в каких бы замысловатых формах оно ни совершалось. Поэтому настоящим творцам постепенно надоедает их богемное пристанище, наполненное воплями бездарностей, пропойц и самоуверенных лабазников. Творцы перебираются в другое место - и всё повторяется снова, ибо и туда начинают постепенно стекаться всякого рода пустоцветы, бездари, скрывающие творческое бессилие под маской оригинальности, и просто всевозможные любители веселой жизни, пытающиеся оправдать собственную безалаберность близостью к искусству. Ну а прежнее пристанище быстро пустеет и высыхает, как дохлое насекомое, ибо, как ни крути, а места сбора богемы со всеми их сомнительными прелестями создаются только вокруг подлинных творцов и без них нежизнеспособны.
       Подобный цикл пришлось пережить и притону имени нашего героя. Постепенно тон там стали совершенно явно задавать, во-первых, любители, то есть весельчаки-графоманы, а во-вторых, просто весельчаки (назовем их попутчиками), которые мало смыслили в искусстве и потому разговоры о нем быстро переводили на любую ерунду, начиная со способов приготовления кефира в домашних условиях и кончая сравнительными достоинствами различных эстрадных певцов. Нетворческая часть обитателей притона производила большой шум, совершала немало забавных поступков, однако всё это мельтешение творческим содержанием не обладало и вдобавок было просто физически утомительно. Не стоит забывать и о том, что большинство богемных попутчиков никакой житейской помощи никому оказать не могут (да, по правде говоря, и не стремятся это делать), зато повеселиться норовят всегда за чужой счет, не брезгуя вытягивать деньги даже у подлинных любимцев Аполлона. С учетом вышеизложенных причин естественно то, что постепенно поэты стали посещать притон всё
      
       6
      реже, а остальное общество, собиравшееся там, охватил процесс разложения.
       Среди попутчиков выделялся некий Колпаков, уже упоминавшийся в части I настоящего повествования. Высокий, очень худой, с длинными прямыми волосами и бородкой клином, с глубоко посаженными глазами, - он мог бы сойти за старовера-начетчика либо за непризнанного живописца почвенного направления, если бы не робкая и вместе с тем плутоватая улыбка, частенько появлявшаяся на его лице. Плутоватость происходила оттого, что Колпаков в жизни ровно ничего не делал - поистине редкий случай, - живя уже в весьма зрелом возрасте на хлебах родителей-пенсионеров, а потому все достававшиеся ему житейские блага воспринимал как плод какой-то невинной хитрости со своей стороны. Хитрости, конечно, никакой не было, ибо Колпаков отличался детским простодушием (а возможно, ребенком по сути и являлся). Зато он был кроток, вежлив, услужлив (по мелочам), явно симпатизировал всем окружающим, а потому и сам вызывал симпатию. За столом он был желанным гостем, так как не обижался ни на какие шутки в свой адрес. Более того, эти шутки и всякие смешные рассказы он сам вызывал к жизни, потому что в пьяном виде вел себя крайне нелепо, зато очень забавно. Тем для разговоров у него имелось всего две: история авиации и творчество певца Тома Уэйтса. Такая широта кругозора уже сама по себе не могла не стать предметом подтрунивания, но шутки не отменяли того факта, что поговорить с этим человеком один на один было, в сущности, не о чем. Безвредность Колпакова тоже была только кажущейся - например, на всех без исключения публичных мероприятиях, на которые ему доводилось попасть в числе прочих завсегдатаев притона, он имел обыкновение напиваться до полного бесчувствия и не отвечать ни на какие призывы из реального мира. В результате у его спутников всякий раз возникала проблема доставки Колпакова в притон или в какое-нибудь другое хоть мало-мальски безопасное место. Жизневу вспоминался вечер в притоне, протекавший довольно весело, если не считать удручающего вида Колпакова, который пил уже с утра и постепенно впал в полную прострацию. Жизнев ухаживал за одной из присутствовавших барышень и как раз нашептывал ей на ушко что-то смешное, когда Колпаков вдруг покачнулся и с грохотом рухнул со стула. Все вскочили, захлопотали вокруг упавшего, который что-то одобрительно мычал, и с трудом - так как Колпаков ничем им не помогал - усадили его обратно на стул. Не успел Жизнев возобновить ухаживания, как раздался тот же грохот, и Колпаков вновь оказался на полу. Тогда его с великими усилиями поставили на ноги и, подпирая со всех сторон, отвели в комнату, где уложили на диван. Оказавшись в лежачем положении, Колпаков, судя по его состоянию, должен был моментально заснуть, однако надежды на это не сбылись. Стоило Жизневу вывести свою даму в коридор для интимной беседы, как дверь комнаты вдруг с треском распахнулась, и перед ошарашенной парочкой предстал Колпаков. Произнести он ничего не мог, однако смотрел весьма осуждающе. Жизнев, превозмогая сопротивление, подтащил его обратно к дивану и заставил лечь, после чего, бодро улыбаясь, вернулся к своей подружке. Однако через минуту улыбка сползла с его лица, ибо дверь снова распахнулась и на пороге, словно призрак оскорбленной морали, вновь возникла костлявая фигура Колпакова. Короче говоря, в тот вечер Колпакова пришлось укладывать раз пятнадцать, и угомонился он скорее всего лишь потому, что Леокадия догадалась налить ему полстакана водки. Но к тому времени подружка Жизнева, которой всё происходящее перестало казаться забавным, уже упорхнула. А Жизнев с содроганием представил себе, каков авиатор-любитель в лоне семьи и какой уют он создает своим престарелым родителям. Впрочем, большинство посетителей притона над этим не задумывалось и лишь всласть потешалось над Колпаковым, который в ответ лишь смущенно улыбался (если, конечно, еще что-то соображал).
       Через пару недель после описанного случая Жизнев как-то покидал притон поутру, и Колпаков увязался за ним. Они проходили мимо пивного ларька, и Колпаков мечтательно произнес: "Эх, неплохо бы сейчас холодненького!" Жизнев сделал вид, будто не слышит. Затем они поравнялись с рюмочной, и Колпаков спросил уже напрямую: "А может, дюзнем, а?" - "Ты же вроде говорил, что на работу устроился, - сказал в ответ Жизнев. - Как-то не вяжутся работа и питие с утра". - "С утра выпил - весь день свободен!" - плутовато улыбаясь, провозгласил Колпаков, но Жизнев шутки не
      
       7
      поддержал. А позднее он узнал, что Колпаков очень любит сообщать всем знакомым, как удачно он трудоустроился, что он будет делать на работе и сколько денег будет получать. Сначала знакомые радовались тому, что авиатор взялся наконец за ум, но потом над его рассказами стали смеяться. "Да он все врет, - прямо заявила Жизневу Леокадия. - Он ненавидит работать". - "Но как же так? - удивился Жизнев. - У него ведь папа - журналист-международник, сам он в Германии родился и учился, немецкий знает как родной. Ему же устроиться - раз плюнуть". - "Любим, скажи спасибо, что он врет и никуда на самом деле не устраивается, - сказала Леокадия. - Ты не пробовал с Колпаковым о чем-нибудь договариваться, - о встрече, например? Обязательно подведет и не приедет, а потом будет долго и нудно врать, что вывихнул ногу или еще что-нибудь в таком же роде. Не устраивается - и хорошо, позора меньше. Колпаков на службе! - рассмеялась Леокадия. - Готовая кинокомедия, бери и снимай". - "Он недавно обещал прийти на наш концерт и не пришел. На следующий день позвонил и сказал, что вывихнул ногу", - заметил Жизнев, и Леокадия рассмеялась снова. "Ты этой версии про ногу еще не слышал, вот он тебе ее и впарил, - сказала она. - Совесть он вывихнул, а не ногу, алкаш проклятый, хронь ларёчная. Нажрался, подлец, как свинья, и поленился пойти, вот и всё. А позвонил, потому что боится тебя обидеть - ты ведь его, мерзавца, угощаешь. И очень зря".
       На те концерты Сообщества, что устраивались в центре города, Колпаков с тех пор, кажется, так ни разу и не попал. Но когда поэты Сообщества стали выступать в Болгарском культурном центре, Колпаков, живший от знаменитого особняка в двух шагах, зачастил на эти выступления. Однако радости Жизневу его посещения не доставляли, потому что Колпаков и его приятели приходили уже заметно под градусом, располагались за одним из старинных столов, которых так много в коридорах Болгарского центра, и сразу начинали выпивать и жадно курить, словно год до того не курили. Они громко разговаривали о моделях самолетов и о пластинках Уэйтса, в ходе беседы громоздя в пепельницах груды окурков, а в урнах - груды пустых бутылок. В зал, где проходил концерт, эти люди обычно даже не заглядывали. Жизнев порой удивлялся терпимости болгар, спокойно смотревших на столь нахальных посетителей, которые использовали дивный особняк просто как удобное место для распития водки и даже не думали это скрывать. Во время концерта гул разговоров, звон бутылок и пьяные выкрики в коридоре изрядно раздражали Жизнева, и он уже подумывал попросить Колпакова впредь не затруднять себя явкой на концерты. Однако затем, посчитав выручку от выступлений в Болгарском культурном центре, Жизнев решил прекратить сами эти выступления, ибо денег они приносили очень мало (место было не очень известное), а работать приходилось точно так же, как в знаменитых и хорошо посещаемых залах. С тех пор Жизнев видел Колпакова еще два или три раза - в гостях у общих знакомых. Там авиатор вел себя как обычно - быстро напивался до невменяемого состояния, после чего перед обществом вставала задача переместить его туда, где он заснул бы и никого не беспокоил. Порой это удавалось сразу, но порой до отхода ко сну Колпаков успевал сломать стул, либо разбить полдюжины бокалов, либо смахнуть на пол салатницу вместе с салатом... Венцом его разрушительной деятельности явилась вдребезги разбитая однажды толстая стеклянная столешница - непонятно, как ухитрился рухнувший на нее Колпаков остаться целым и невредимым. Естественно, что после таких художеств Жизнев перестал встречать бедного авиатора даже и в дружеских компаниях. Все, конечно, понимали, что малый он добрый и бедокурит не со зла, однако проблем никому не хотелось. Потом Колпаков еще несколько раз звонил Жизневу домой, интересуясь его житьем-бытьем (а может, просто желая узнать, не хочет ли тот выпить). Однако, поскольку в своих довольно сжатых ответах Жизнев не касался ни истории авиации, ни творчества Тома Уэйтса, то разговоры быстро сходили на нет. А еще через несколько лет наш герой узнал, что Колпаков погиб, причем очень бесцветной и заурядной смертью. Жил горе-авиатор к тому времени уже один - родители, устав смотреть на бессмысленное лицо единственного сына и слушать его пьяное мычание, один за другим убрались на погост. Одиночество Колпакова и сгубило: как-то он курил перед сном, непогашенная сигарета упала на матрац, и дым, как это часто бывает, задушил
      
       8
      
      спящего. Подавляющее большинство знакомых Колпакова - друзей у него не было - узнало о его смерти лишь задним числом. Жизнев, к примеру, узнал о ней из случайного упоминания в разговоре - просто к слову пришлось.
      
       Глава III
      
       Разложение притона имени Жизнева ускорилось тем случайным обстоятельством, что его хозяйка Леокадия неожиданно влюбилась. Как девушка избалованная и с причудами, она, конечно, не могла влюбиться в пошлого красавца, или в заурядного гения, или даже в господина, сочетающего в себе обе эти обычные, на взгляд Леокадии, человеческие ипостаси. Нет, ей требовалось нечто небывалое или, по крайней мере, ранее в притоне не появлявшееся. Другими словами Леокадии, как и многим видавшим виды женщинам, для полноты чувств требовался урод. И таковой не замедлил появиться - его привели с собой те развеселые бездельники, которые постепенно составили основное население притона. Руки, ноги и прочие органы у Олежки (так звали предмет страсти Леокадии) находились на должном месте, и тем не менее уродом он, несомненно, был. Однажды Жизнев случайно заглянул в ванную, где в тот момент Леокадия мыла губкой своего возлюбленного, а тот, основательно подвыпивший, снисходительно позволял ей это делать. Вяло копошившееся в ванне бледнокожее и безволосое существо с наголо обритым черепом до такой степени напоминало огромную личинку какого-то вредного насекомого, что Жизнев ощутил приступ дурноты и поскорее закрыл дверь. Сказать об Олежке было решительно нечего: он нигде не работал, ничем не занимался, не обладал никакими познаниями либо способностями... "Его отовсюду выгнали" - вот и всё, что о нем говорилось. Когда наш герой вежливо заметил Леокадии, что такая характеристика не украшает, та, как женщина мудрая, не стала спорить и лишь развела руками. "Ничего не могу с собой поделать", - сказала она. Честный ответ вызывал уважение. Вспоминались слова Мерзлякова:
       Сила страсти - Бога сила!
       Можно ль ей противустать?
      Недаром восклицал Грибоедов: "Красавицы мои! Кто растолкует вас?" Особенно понятным становится недоумение классика, если учесть некоторые особенности нрава приживала Олежки. Он был груб, завистлив, ревнив, подозрителен, видел в людях только плохое, ему постоянно мерещились интриги и козни против его особы. Все эти свойства характера трезвый Олежка таил внутри себя, но так как трезвым он решительно не знал, чем себя занять, то вскоре напивался, а после этого вся дрянь перла из него наружу. В притоне - неслыханное ранее дело - стали происходить перебранки и скандалы. Объектом Олежкиной злобы однажды стал даже Жизнев, именем которого назывался притон. Безволосый склочник как-то пронюхал, что Жизнев помог Леокадии деньгами, и начал питать разные нелепые подозрения (сам-то Олежка никому и ничем помочь не мог). Когда Жизнев, посетив со знакомой дамой Дом художника на Крымском валу, купил затем вина и в благодушнейшем настроении явился в притон, Олежка в застолье сначала зловеще молчал, а затем разразился идиотскими обвинениями вроде: "Думаешь, дал денег - и ты теперь тут хозяин?" Спорить с иррационально злобствующим человеком бессмысленно, поэтому Жизнев лишь посоветовал Олежке держаться спокойнее, если он не хочет немедленно получить в морду. Затем Жизнев мстительно забрал принесенное им спиртное и вместе с дамой покинул притон, оставив Олежку в компании развеселых бездельников. Правда, в тот момент бездельники, помнившие всегдашнюю щедрость Жизнева, несколько пригорюнились, однако урезонить склочника побоялись: любовник хозяйки в их глазах автоматически становился хозяином дома. Между тем сам Олежка трепетал за свое положение в этом доме, так как в случае разлада с Леокадией идти ему было бы некуда. Этим животным страхом и объяснялась его агрессивность. Думая об Олежке, Жизнев с горечью бормотал стихи поэта-демократа начала XX века Евгения Тарасова:
       Если слышу, что вот человек-полузверь
      
       9
      
       Овладел, как добычей, девическим телом,
       Я, бледнея, шепчу: эту девушку в белом
       Я невестою звал. Вижу трупом теперь.
      Жизнев, правда, Леокадию невестой не звал и мужского тяготения к ней не испытывал, однако за ней ухаживали многие, и далеко не всегда успешно. А потому поневоле вспоминался возглас Филдинга: "Ну что за окаянство! Женщина способна устоять перед всеми людскими ухищрениями, но уступит какой-нибудь мартышке!" (566) Понятно, что сцены, подобные описанной выше, привлекательности притону не добавляли, к тому же туда зачастили друзья Олежки - совсем уж глупые и никчемные существа, любые разговоры об искусстве воспринимавшие с молчаливым недоумением. Впрочем, при Олежке стало мудрено заводить подобные разговоры, ибо он старался сразу их пресечь злобными насмешками как над темой разговора, так и над самим говорящим. Сколько-нибудь примечательные личности в итоге почти перестали появляться в притоне, а в среде прочих процесс разложения пошел с удвоенной скоростью.
       Мы уже упоминали о постоянном посетителе притона по фамилии Юшин. Этот рослый молодой человек выдумал о себе легенду: будто он происходит из древнего рода лифляндских баронов, а простецкую фамилию его дед вынужден был принять, дабы избежать большевистских преследований. Однако дед якобы сохранил все семейные бумаги, которые - опять же "якобы" - неопровержимо свидетельствуют о знатном происхождении внука. Документов этих никто не видел, так как Барон (прозвище Юшина в притоне) к себе домой никогда никого не приглашал. Чем он занимается, как зарабатывает на жизнь - этого тоже никто не знал. По правде сказать, люди богемы и вообще мало интересуются делами своих товарищей по вечному веселью. Кроме совместных кутежей, их, как правило, больше ничего не связывает - например, Жизнев из многочисленных посещений притона никаких прочных дружеских связей не вынес. Барон утверждал, что он католик, так как предки в свое время будто бы проявили твердость и с презрением отвергли проникшее в Прибалтику протестантство. Разговоры за бутылкой о суровых прибалтийских рыцарях были для Барона тем же, чем были для Колпакова разговоры об авиации и о Томе Уэйтсе. Говорил Барон о рыцарях много и со страстью, но всё в каких-то общих выражениях. Для того чтобы так разглагольствовать о суровом и несгибаемом нраве ливонских феодалов, вовсе не требовалось принадлежать к древнему рыцарскому роду - хватило бы и нескольких фильмов для юношества. Как Колпаков свои сведения об авиации черпал лишь из популярных альбомов с картинками, так и Барон ограничивался, похоже, лишь кино - на чтение серьезных книг о своих гипотетических предках ему явно недоставало терпения. Жизнев по наивности пытался в беседах с Бароном делиться своими познаниями о прибалтийском рыцарстве, но Барон тут же его перебивал, после чего вклиниться в его пылкие, но совершенно бессодержательные тирады было уже невозможно. Это и понятно: как большинству людей, Барону требовались не познания, а легенда. Он был человеком вежливым, незлобивым и даже довольно начитанным, но в разговоре, особенно подшофе, непременно сворачивал на свою любимую тему, заставляя Жизнева тяжело вздыхать. Читателю следует знать, что бесконечные восхваления ливонских рыцарей способны утомлять не меньше, чем бесконечные перечисления моделей самолетов со всеми их пушками и пулеметами либо постоянно возобновляющиеся славословия певцу Уэйтсу. Тем не менее Барон был забавен, на подначки не сердился и вносил свой мазок в хаотическую, но увлекательную картину под названием "Посетители притона имени Жизнева". Самого Жизнева Барон очень любил и, вынырнув из пьяного забытья, тут же спрашивал о нем, так как шутки нашего героя возвращали склонному к депрессии Барону душевное равновесие. Ну а когда притон начал разлагаться и поэты перестали его посещать, спасать Барона от депрессии стало уже некому. Сначала он, по словам очевидцев, во время очередного застолья вдруг расплакался навзрыд и закричал: "Я никакой не барон!" Однако он напрасно ожидал сочувствия от компании, которая была уже сильно разбавлена тупыми дружками червеобразного Олежки. Услышав издевательские реплики в свой адрес, Барон с жалобным криком бросился вон из
      
       10
      
      квартиры, но на первом же лестничном марше оступился и покатился вниз, разбив себе голову и сломав руку. А через пару дней, явившись в притон уже с загипсованной рукой, Барон предпринял попытку суицида: он выскользнул из-за стола в комнату так ловко, что его отсутствия никто не замечал до того момента, пока из комнаты не раздался ужасающий грохот. Оказалось, что несчастный вознамерился повеситься, как-то закрепив одной рукой веревку на люстре, но та не выдержала его тяжести и вместе с ним рухнула вниз, окутав массой хрусталя, подобно хищной медузе, распростертое на паркете тело. Барона кое-как привели в чувство, влив ему в рот полстакана водки, но дальше пить он отказался и навсегда покинул притон, плача и приговаривая: "Я не барон, не барон!" Так богема лишилась одного из своих заметных представителей. В дальнейшем след этого человека теряется. До Жизнева доходили смутные слухи о том, что Барон будто бы бросил пить, перешел в православие и стал где-то церковным старостой, однако справедливость этих сведений ничем не подтверждена. Упоминали мы в первой части и о человеке по фамилии Мшагин, сыне удачливого драматурга советских времен. В те времена пьесы Мшагина-старшего, числом две, ставились повсюду, и Мшагин-младший с завистью смотрел на то благосостояние, которым в результате пользовался его папаша. Сын решил не мудрить и тоже избрать для себя стезю драматурга, тем более что отцовские связи давали ему изрядную фору перед конкурентами. Он начал обдумывать сюжеты будущих пьес. О том, что процесс обдумывания идет, Мшагин-младший неукоснительно сообщал всем своим собутыльникам, коих имел немало. Поэтому уже к началу 90-х за ним прочно закрепилось социальное обозначение "молодой драматург". Отсутствие самих драм приятелей Мшагина нисколько не смущало: по их мнению, человек для того и пишет драмы, чтобы считаться драматургом, а если считаться таковым можно и без них, то тем лучше. Тем не менее Мшагин-младший уже совсем было собрался приняться за работу, дабы располагать собственными источниками средств, но тут грянула гайдаровская реформа. Молодой драматург огляделся по сторонам, и рука его застыла над клавишами пишущей машинки. Театры, все как один, оказались на грани разорения и жили только подачками местных властей, жалованье актеров упало до уровня, который еще недавно был совершенно немыслим. Система приемки новых пьес и осуществления новых постановок развалилась. Для того чтобы продать театру за хорошие деньги новую пьесу, теперь следовало сначала найти этому театру богатого спонсора, однако таковых, во-первых, на всех не хватало, а во-вторых, они были готовы оплачивать только известные пьесы известных авторов. Предпочтение оказывалось авторам давно умершим - они не могли потребовать денег за уступку авторских прав. В новой России пьесы Мшагина-старшего, пронизанные пафосом социалистического строительства, мгновенно устарели и сама фамилия "Мшагин" стала настораживать. Деньги удачливого драматурга, доверчиво вложенные в Сбербанк, по манию злого волшебника Гайдара там же и сгорели. Тем самым средств к привычному безбедному существованию мгновенно лишился и Мшагин-младший. Когда Жизнев с ним познакомился, тот уже ходил в каких-то обносках и ничем не напоминал былого представителя золотой молодежи. Наоборот, Мшагин с удивительной быстротой приобрел манеры и ухватки босяка. Так, предложение одолжить у экс-балерины, владелицы притона, инвалидное кресло и поехать на нем в подземный переход побираться не вызвало у Мшагина, в отличие от героя Ильфа и Петрова, ни малейшего отторжения. Леокадия отвезла его в переход, а когда через несколько часов вернулась, Мшагин не хотел уезжать, шипя: "Ты посмотри, как подают!" Ничего удивительного: от природы и благодаря нездоровому образу жизни Мшагин был тощ и бледен, как Кощей Бессмертный. Его возвращение в притон походило на триумф, тем более что в кресле везли уже не Мшагина, а многочисленные пакеты с бутылками и едой, приобретенные в попутном магазине.
       Несмотря на то что Мшагину так и не удалось воплотить на бумаге ни одного из своих драматургических замыслов, свою прикосновенность к искусству он все-таки ощущал и разговоры об искусстве любил. Как мы убедились, он также был способен на нетривиальные поступки, а потому
       11
      
      мог повторить вслед за Роменом Гари: "Я продолжал воспринимать жизнь как литературный жанр" (567). Все необходимое для такого жизневосприятия давал Мшагину притон, - отсюда ясно, что происходившие там печальные изменения драматург переживал не просто тяжело, а как свою личную трагедию. В один прекрасный вечер в притоне раздался звонок, но вместо очередного гостя глазам открывшей дверь Леокадии предстал возбужденный сосед снизу.
      - Нас заливает! - воскликнул он с ужасом. "Пора бы уже привыкнуть", - подумала Леокадия и вяло спросила:
      - Неужели?
       И тут ей вспомнилось, что за столом уже давно не видно молодого драматурга. "Идиот, опять заснул в ванне", - подумала она.
      - Вода красная! - воскликнул сосед.
      - Как?
      - Так! Это кровь! - прохрипел сосед. Леокадия бросилась в ванную, но дверь была заперта изнутри. Она принялась стучать, но безрезультатно. Крики и брань тоже остались без ответа. У двери столпились посетители притона, создавая сумятицу и невыносимый шум. Кто-то, повинуясь наитию, помчался в комнату и принес оттуда клочок бумаги, на котором корявым почерком было написано: "Ухжу. Мне все надоели".
      - Вот гад! - завопила Леокадия. Если бы она не так взбеленилась, ей, несомненно, вспомнились бы слова героя Гёте: "Где у вас подходящая для меня арена жизни? Ваше мещанское общество мне невыносимо! <...> Разве тому, кто хоть чего-нибудь стоит, не лучше уйти на все четыре стороны?" (568) Дверь была взломана, и глазам собравшихся предстало в мутной от крови воде изможденное тело потерявшего сознание молодого драматурга. К счастью, вены себе он вскрыл неумело (или трусливо) - во-первых, поперек, а не вдоль, и, во-вторых, лишь около запястий. Тело кое-как вытащили из ванны, порезы забинтовали тряпками. "Скорая" приехала быстро. К ее приезду Мшагин уже очнулся и ошалело завертел головой. Некоторые посетители притона попытались броситься на него с целью набить морду, но дюжий санитар пресек эту жестокую затею. Стоять Мшагин не мог, и его унесли на носилках. С этого момента его след также теряется. Известно одно: пьес под фамилией "Мшагин" на театральном рынке с тех пор так и не появилось. Кто-то, правда, утверждал, что Мшагин сделал себе пластическую операцию и взял фамилию "Гришковец", но Жизнев к этой версии отнесся скептически. Очевидно было одно: притон и сложившееся вокруг него общество рассыпаются на глазах. А несколько позже умерла, не оставив завещания, старая балерина, и ловкие люди во главе с местным участковым отсудили у Леокадии квартиру. Так притон окончательно приказал долго жить. Впрочем, в своем опошленном виде он уже и до этого потерял всякое право на существование.
      
       Глава IV
      
       В предыдущих частях нашего повествования мы с удовольствием описывали расстилавшиеся перед поэтами длинные столы, ломившиеся от яств и напитков. Да, порой жизнь бывала к поэтам добра, однако далека не всегда. Если верно то, что за все дары Фортуны надо платить, то, видимо, представителям богемы за свое непрерывное веселье платить надо особенно дорого. В результате порой и не знаешь, чего в богемной жизни больше - веселья или раскаяния и зубовного скрежета. Статус творца при расплате во внимание не принимается, хотя по молодости лет и нашему герою, и его тогда еще юным коллегам по перу почему-то казалось, будто близость к музам способна уберечь их от любых бед. С годами писакам пришлось заподозрить, что вышеупомянутая близость в сочетании с богемной жизнью скорее притягивает беды, нежели от них защищает.
       Жизневу вспоминался двадцатилетней давности предновогодний концерт в кабаре Демидова. С нового 1992 года предполагалось, по изящному выражению новых либеральных правителей, "отпустить цены на волю", и распропагандированное население бурно веселилось, ожидая от этой
      
       12
      
      меры экономического чуда. Веселье царило и в кабаре, тем более что Демидов, проявив несвойственную ему обычно предприимчивость, организовал в буфете бойкую торговлю спиртным, с которым в Москве в ту пору вообще-то было плохо. Потом буфетчик-доброволец куда-то исчез (видимо, напился), но спиртное в кладовке осталось, и Жизнев еще не раз наведывался туда за очередной бутылкой, неукоснительно расплачиваясь за нее уже с самим Демидовым. Жизнев с большим успехом прочел публике новые стихи, но не угомонился и продолжал читать за столиком среди товарищей-поэтов и просто ценителей, подошедших послушать. Из разных уст звучали издевательские выпады против опостылевших всем литературных мэтров и обещания поставить русскую литературу на новые рельсы. В атмосфере всеобщего восхищения в это искренне верилось.
      Вдохновляли и перемены в обществе, результат которых был пока неясен, однако сомневаться в их успехе никому не хотелось. И если уж Россию удалось изменить, то переделать литературу и подавно не составит большого труда. Все эти настроения ныне вызывают лишь горькую улыбку, но они были. Очень нелишне о них помнить: возможно, тогда вспоминающий задаст себе вопрос, отчего же благие перемены обернулись тем, чем обернулись, - как в обществе, так и в литературе. Возможно, вспоминающий даже сумеет честно ответить себе на этот вопрос. Ну а в тот вечер Жизнев купался в лучах славы, смеялся шуткам - чужим и собственным, ухаживал за дамами - вполне бескорыстно, поскольку любовница, и очень красивая, у него тогда имелась. Поэзии, увы, она не понимала и на литературные мероприятия не ходила, однако серьезным недостатком Жизнев это не считал. Ведь правильно писал Павезе, что "либо ты принимаешь любовь со всеми ее сложностями, либо остаются только проститутки" (569).
       После концерта Жизнев вышел из кабаре широко улыбаясь и повторяя про себя фразу Горького: "Вообще же наша Русь - самая веселая точка во Вселенной". Пьян Жизнев не был - лишь слегка под хмельком. Бывают же такие легкие, удачные дни, думал он, когда и хмель, сколько ни пей, лишь бодрит, а не тяготит. Ему еще предстояло в тот же вечер убедиться в крайнем непостоянстве удачи.
       Он поймал такси и благодушно развалился на сиденье рядом с водителем. Тот выглядел как-то странно - словно не родился и рос, как все люди, а был топорно изготовлен неумелым подмастерьем в темной мастерской. Однако хоть он и напоминал дуболома из сказки, язык у него был подвешен хорошо. Жизнев любил поболтать с таксистами и нередко вызывал их на откровеннейшие разговоры. Этого же и вызывать не требовалось - беседу он начал сам и не умолкал ни на минуту, рассуждая о глобальном потеплении (в Москве тогда и впрямь стояла оттепель), о проблемах дорожного движения, о настроениях в обществе и о близящихся новогодних праздниках. Между прочим он поинтересовался родом занятий своего пассажира и, услышав, что тот - писатель, с уважением произнес: "А-а!" Жизнев, конечно, немножко покривил душой, ибо зарабатывал в основном не писательством, но, вспомнив о его триумфе в тот вечер, мы не будем строго его осуждать. Водитель, добравшись до новогодней темы, искоса посмотрел на Жизнева и предложил: "Слушайте, давайте выпьем! То есть я не буду, я за рулем, но вам-то можно. Выпейте за мое здоровье и за Новый год!" - "А есть?" - спросил Жизнев. Сам этот вопрос подразумевает, что предложение принято. "Да, конечно! - обрадовался водитель. - Есть мой фирменный самогончик. Делаю для себя и для друзей, продукт чистейший! Прихватил с собой, чтоб с друзьями в гараже за Новый год тяпнуть. Ну а поговорил с вами и думаю: почему бы не угостить хорошего человека, да еще писателя?"
       Водитель припарковался у бордюра (впереди виднелся Савеловский путепровод, до дому Жизневу оставалось совсем немного), извлек из-за сиденья бутылку, из бардачка - эмалированную кружку, щедро налил и протянул Жизневу кружку и конфетку в качестве закуски. Эх, остановить бы в тот момент нашего героя! Он ведь почувствовал странный привкус напитка, но все же допил до конца, решив, что раз это самогон, то и привкус должен быть (вот только зря он этот привкус принял за сивушный). Невольно вспоминаются слова Ньево: "Злой всегда сумеет обездолить доброго,
      
      
       13
      
      вкравшись к нему в доверие" (570). Беседа продолжалась еще какое-то время, а затем - провал, беспросветное забытье, которое охватило Жизнева совершенно незаметно для него самого. Ему повезло, что погода для зимы стояла теплая, потому что очнулся он на снегу без шапки и перчаток, а также без сумки и часов. Он осмотрелся, но исчезнувших вещей вокруг не обнаружил. Лежал он в самом начале своей улицы - там, где она отходит от Дмитровского шоссе. Перед ним на фоне ночного неба, имеющего в Москве сиреневый оттенок, высилось здание гостиницы "Молодежная". Прохожих не было, большинство окон в окрестных домах уже погасло. Еще не вполне понимая, что с ним случилось, Жизнев поднялся и, пошатываясь, побрел по направлению к своему дому. Окончательно он всё осознал, лишь приблизившись к подъезду. Происшедшее, разумеется, его не красило, но и не являлось поводом для сурового осуждения, - скорее для сочувствия. Гоцци писал, что богобоязненные души не могут себе представить того, что творится в душах злодеев. Однако родители Жизнева полностью пренебрегали существованием мирового зла и во всех бедах, случавшихся с их сыном, винили только его самого. Ждать сочувствия от них не стоило. И действительно, рассказ Жизнева они, казалось, пропустили мимо ушей, образ водителя-отравителя не вызвал у них никаких эмоций, зато образ обворованного сына внушал им сильнейшее негодование. Так что до Нового года Жизневу пришлось таиться в своей комнате, стараясь поскорее залечить простуду. В новогоднюю ночь поэтов Сообщества пригласили выступить в эстрадном концерте, проходившем в каком-то дорогом ресторане близ ВДНХ. Наградой участникам должно было послужить их появление на экранах телевизоров. Жизнев поехал туда на своей машине, дабы избежать питейных соблазнов. Благополучно отчитав стихи, он потом два часа отчаянно скучал, созерцая бездарные номера различных артистов эстрады, - всё потому, что режиссер не хотел отпускать поэтов: им предстояло еще не раз попасть в кадр уже как зрителям. Жизнев еще тогда начинал ненавидеть выступления в средствах массовой информации с их многочисленными табу: на неприличное, на политически заостренное, на непонятное широкой аудитории (то есть режиссеру), и так далее. Памятуя пережитую скуку, Жизнев не стал смотреть этот концерт, когда его показали в записи.
       Приехав домой, он позвонил жившей неподалеку знакомой. Она пожаловалась ему на скуку, ибо ее, мол, окружают неинтересные люди. Жизнев заехал за ней и привез ее к себе. Однако он не успел проявить естественную в таких обстоятельствах мужскую предприимчивость - приятельница его опередила, обрушив на него целый поток сведений о своих знакомых: что они из себя представляют, что они про нее говорят и до какой степени они к ней несправедливы. Жизнев знать не знал этих людей, но сдуру поддержал беседу и через некоторое время почувствовал, что тонет в словах. Он понял, что его приятельнице хотелось только излить душу, а радушный хозяин интересует гостью лишь как сосуд для этих излияний. На любовные успехи можно было рассчитывать лишь после долгих поддакиваний, неисчислимых кивков и тысяч сочувственных вздохов, но Жизнев уже устал и не желал столь дорого платить за довольно сомнительное удовольствие. Однако мысль о том, что человека порой оценивают не по достоинству, была, видимо, столь нова для гостьи, что она (гостья) всё говорила и говорила, подтверждая тем самым замечание Моэма о том, что "женщинам всегда не по себе, если в голове у них заведется какая-нибудь мысль" (571). Жизнев очень боялся заснуть кивая и разбить лбом стоявшую перед ним чашку с чаем. Ничего покрепче он купить не успел, вернее не догадался, но это оказалось к лучшему: видимо, именно отсутствие на столе горячительных напитков и заставило его приятельницу задуматься о том, чем бы поддержать ораторский пыл и где бы промочить пересохшее от речей горло. Гостья пошла звонить подруге, а Жизнев остался сидеть за столом, тупо глядя в темное окно и надеясь, что подруга окажется дома и пригласит к себе его непонятую людьми красавицу. Так оно, к счастью, и вышло. Жизнев отвез приятельницу по
      
      
      
       14
      
      названному ею адресу (ему вновь повезло - ехать пришлось недалеко) и довольно холодно простился с ней возле парадного. Затем он вернулся, поставил машину на стоянку и с огромным удовольствием прошелся до дома по свежевыпавшему снежку. Он не укорял себя за недостаток настойчивости и целеустремленности - напротив, он всецело себя одобрял. Ему вспомнилось то, что говорил герой Болеслава Пруса своему влюбленному собеседнику: "Чтобы покорять женщин, нужно обладать изрядной долей наглости и бесстыдства - два качества, которых ты лишен. <...> Не вкладывай сердца в эту подлую игру, иначе его оплюют ради первого попавшегося прохвоста" (572). И верно, оплюют, думал Жизнев, вспоминая обиду, звеневшую в голосе его дамы. Парадокс заключается в том, что люди, которые легко обижаются на других, самим себе готовы простить очень многое. Их следует побаиваться, дорогой читатель.
      
       Глава V
      
       В 1995-м году, в начале лета, в Москву на курсы повышения квалификации педагогов приехал из Череповца пламенный любитель литературы Гридасов, о котором мы уже рассказывали во II-й части нашего романа. Жизнев, разумеется, не мог пройти мимо такого события и помчался на "Юго-Западную" - близ этой станции метро располагалось общежитие, где поселили Гридасова. Встреча началась с объятий, продолжилась долгой задушевной беседой под пиво и водку, но завершение ее оказалось каким-то странным. Впрочем, обо всем по порядку. Гридасову, уже в изрядном подпитии, вдруг неудержимо захотелось женского общества (в то время как Жизнев в подобном же состоянии начисто забывал о существовании проблемы пола). Подгоняемый скорее даже не плотским желанием, а чувством сексуального долга (посещающим, как видим, и лучших людей), Гридасов отправился в скитания по бесконечным коридорам общежития, объяснив Жизневу, что хочет найти место, где устраивают танцульки, а если не найдет - то хотя бы комнату, населенную гостеприимными дамами. Ни в своем успехе на танцульках, ни в том, что дамы окажутся ему рады, Гридасов ничуть не сомневался - Жизнев искренне позавидовал его уверенности в себе. Однако все пригодные для танцулек места оказались наглухо заперты (начальники общежитий танцулек вообще не жалуют, Жизнев об этом прекрасно знал по опыту собственной молодости), а попытки вломиться в комнаты с женским населением каждый раз приводили к конфузу: либо женщины взвизгивали с перепугу и гневно отвергали предложение познакомиться, либо у них в гостях уже сидели кавалеры, глядевшие крайне сурово, либо, наконец, из-за двери просто слышался совет идти прочь подобру-поздорову. Ну и, само собой, в большинстве случаев на стук Гридасова просто никто не отвечал. В качестве бессловесного клеврета Гридасова Жизнев чувствовал себя невыносимо глупо, особенно когда на него с испугом и недоумением таращились застигнутые врасплох дамы в домашних халатиках. Кроме того, блуждание по коридорам общежития и само по себе способно нагнать тоску на кого угодно. В конце концов за одной из запертых дверей Гридасову померещились музыка и приглушенный женский смех. Взбешенный тем, что ему не открывают, Гридасов недолго думая ринулся на дверь всей своей массой, с третьей попытки выломал ее и обнаружил за ней всего-навсего какую-то пыльную кладовку. Жизнев затрясся от страха, вспомнив давнюю историю из своих студенческих лет: тогда Жизнев забрался через окно первого этажа в общежитие собственного вуза. Вместе с ним было двое его друзей. В поисках места для ночлега они тоже взломали какую-то комнату и завалились там спать, а наутро обнаружили, что одежду у них украли. Правда, на столе лежала записка: "Полу́чите одежду, когда почините дверь". Дверь кое-как починили, но одежду (между прочим, частично купленную в "Березке") так никто и не вернул, а поднимать шум жертвы, естественно, не стали. К счастью, взлом кладовки стал последним подвигом Гридасова в тот вечер: силы покинули его, и он упавшим голосом предложил выпить еще. Это было сделано, и в результате оба друга без дальнейших приключений отошли ко сну.
       Наутро Жизнев чувствовал себя отвратительно. На него навалилась страшная слабость, каждое
      
       15
      
      движение давалось ему с трудом. В те времена большая часть водки в Москве была так называемой "паленой", то есть сделанной либо из технического спирта, либо с применением изношенных фильтров, либо представлявшей собой просто самогон, причем изготовленный по самой примитивной технологии. Употребление таких продуктов не замедлило сказаться на организме нашего героя. Гридасов выглядел пободрее. На его родине, в Череповце, ситуация с водкой была не лучше, чем в столице, однако Гридасов выпивал чаще нашего героя и приобрел к водочным сюрпризам некоторый иммунитет. Жизнев со стоном напомнил другу, что вечером их ждет филолог С. "Как же я приду в гости в таком состоянии? - хныкал Жизнев. - Я же развалина, полная развалина!" Но Гридасов никогда не унывал. Он помог Жизневу одеться, подхватил его под руку и, непрерывно бормоча "все будет хорошо" и прочие успокоительные формулы, довел друга до метро "Юго-Западная", где быстро нашел распивочную. "Тебе надо поправиться, махнуть стаканчик, - обратился он к Жизневу. - Другого пути нет". Пить водку Жизнев категорически отказался - при одной мысли об этом лютом напитке его начинали сотрясать рвотные спазмы. Да и день стоял жаркий, совсем неподходящий для водки. Внезапно Жизнев увидел у себя перед носом граненый стакан, наполненный золотистой жидкостью. "Пей, - распорядился Гридасов. - Это нормальный портвейн, я попробовал". Жизнев закрыл глаза, остановил дыхание и, отключив все центры чувственного восприятия реальности, начал вливать в себя портвейн. Когда стакан опустел, у Жизнева вновь начались позывы к рвоте, однако он их преодолел, нюхая кусочек черного хлеба, каким-то образом оказавшийся в его руке. Распивочную ему на некоторое время все же пришлось покинуть, так как у него начался слюноход. Отплевавшись в ближайшую урну, Жизнев вдруг почувствовал себя значительно лучше и потребовал продолжения лечения. Выпивка с утра после вчерашнего ему помогала редко - тем приятнее ему показалось наступившее улучшение. На радостях Жизнев даже позвонил из автомата некой неравнодушной к нему красотке, и к филологу С. они прибыли уже втроем. Хозяин, как всегда, проявил хлебосольство и выдающийся кулинарный талант. Исцелившийся и целые сутки толком не евший Жизнев пожирал сочный плов, как волк. Водки друзья опрометчиво взяли лишь одну бутылку, а к хорошему плову одной бутылки мало даже на одного пьющего. Кстати сказать, эта водка тоже оказалась паленой, но знакомый противный привкус гостей не смутил. Филолог С. и знакомая Жизнева от водки благоразумно отказались и ограничились нашедшейся у хозяина бутылочкой "Фетяски". Постепенно на Гридасова вновь нахлынула вчерашняя обида на женщин, и он начал исподволь дерзить красавице, доверчиво согласившейся разделить общество этой парочки пропойц. Девушка имела неосторожность признаться в своей нелюбви к стряпне, и Гридасов принялся весьма прозрачно намекать на ее избалованность и полную неприспособленность к семейной жизни (хотя Жизнев никак не мог понять, почему Гридасова так беспокоит ее будущее семейное счастье). Явных грубостей Гридасов себе не позволял, но лицо его было сурово, и красавица вскоре обнаружила, что как-то незаметно для себя попала в положение оправдывающейся. Между тем пригласивший ее кавалер, казалось, не замечал затруднительного положения своей дамы и бойко рассуждал с филологом С. о старой итальянской гравюре и прочих столь же странных вещах. Никаких попыток вызвать даму для интимной беседы в другую комнату Жизнев не предпринимал. В таких условиях неудивительно, что красавица, помаявшись некоторое время, затем засобиралась домой. Вероятно, она надеялась, что в Жизневе заговорит совесть и тот проводит ее до дому или хотя бы до метро. Однако Жизнев лишь посадил красавицу на автобус, благо остановка находилась в двух шагах от подъезда, послал вслед удалявшемуся автобусу воздушный поцелуй и вприпрыжку побежал назад, к остаткам плова и водки. Он, собственно, только разгулялся, а тут еще Гридасов сообщил ему, что на "Юго-Западной" есть кафе, работающее до четырех утра. До такого времени Жизнев в кафе еще никогда не засиживался и жаждал попробовать, каково это (впрочем, ранее в Москве и не было ночных кафе). Таким образом, он уже знал, как проведет ночь: сперва неспешная беседа в кафе, потом отдых в общежитии, а потом и восвояси - до приезда родителей с дачи, дабы избежать расспросов и упреков. Красавица явно не вписывалась в этот план, да и поездка неведомо знает куда с последующим ночлегом в общежитии ее
      
       16
      
      вряд ли привлекла бы. Жизнев и не стал ей ничего предлагать. Соблазн Бахуса в очередной раз взял верх над соблазном Венеры - что ж, обычное дело для поживших мужчин. Того, что дама обидится на его равнодушие, Жизнев не боялся, памятуя слова Аларкона:
       Выказывать избыток страсти
       Скорее вредно, чем полезно,
       И я заметил, что всегда
       Счастливей тот, кто хладен сердцем.
       У женщин и чертей, сеньор,
       Обычаи одни и те же:
       Погибших душ они не ловят,
       На них не тратят обольщений;
       С такими им заботы мало,
       Они всегда их держат крепко,
       А помышляют лишь о тех,
       Кто может ускользнуть из сети (573).
      А обидится - и бог с ней, зачем нужна такая гордячка! Ведь герой Кальдерона считал, что поступать надо непринужденно и сегодня бросать одну, дабы завтра увлечься другой.
       Итак, прикончив плов и водку и тепло попрощавшись с гостеприимным хозяином, Гридасов и Жизнев отправились на юго-запад столицы и примерно через полтора часа оказались в маленьком уютном кафе, размещавшемся в стандартной советской "стекляшке". Все столики кроме одного, за который уселись наши приятели, были заняты тихими посетителями, приглушенно разговаривавшими под негромкую музыку и неспешно попивавшими водку и шампанское. Сильно пьяных среди посетителей не наблюдалось - в свете происшедшего далее эта оговорка приобретает немалое значение. В какой-то момент Жизнев заметил, что стоявший на стойке телефон зазвонил и хозяин-армянин снял трубку. Жизнев наверняка забыл бы об этом звонке, тем более что весь разговор продолжался секунд тридцать, однако дальнейшие события придали важности ничтожной, казалось бы, сценке. Минут десять-пятнадцать после звонка в кафе еще царило спокойствие и гудели негромкие застольные разговоры, но затем все благолепие мгновенно рухнуло. На улице завизжали тормоза, послышались отрывистые команды и топот. Сквозь прозрачные двери Жизнев увидел фигуры в форме и в масках, с автоматами наперевес. В следующий миг двери распахнулись, автоматчики ворвались в зал и с дикими воплями набросились на посетителей, выдергивая их из-за столов и мощными толчками направляя к дверям. Там скатывавшихся с крыльца бедняг хватала вторая группа автоматчиков и с бранью и угрозами заталкивала в автобус. В темноте мелькнуло лицо Гридасова, странно спокойное по сравнению с испуганными лицами задержанных. Впрочем, Жизнев тоже не испугался: ему почему-то втемяшилось в голову, будто в кафе происходит операция по поимке какого-то важного преступника, и как только злодея найдут среди задержанных, всех остальных отпустят. Этот домысел сыграл с Жизневым злую шутку, ибо, обольщенный им, все происходившее наш герой принимал безропотно и не сделал даже попытки вырваться из милицейских сетей. Ему это скорее всего удалось бы, как удалось Гридасову, ведь и тот, и другой находились лишь в небольшом подпитии, но Гридасов сумел объяснить это милиционерам, а Жизнев промолчал, надеясь на естественный ход событий. Подобные надежды обычно не сбываются - так вышло и на сей раз. Автобус тронулся, но уже минут через пять остановился в обнесенном забором дворе какого-то странного здания, отдаленно напоминавшего храмы майя или вавилонские
      
      
      
      
      
       17
      
      зиккураты, но гораздо более приземистого. Увы, на самом деле то был вытрезвитель! Внутри стояла гулкая тишина, что и неудивительно: в тот вечер до приезда Жизнева и его товарищей по несчастью вытрезвителю приходилось обслуживать одного-единственного клиента: приземистого крепыша в широчайших трусах, рисунок ткани которых изображал буйство осенней листвы. Этот крепыш стал свидетелем допроса, которому подвергла Жизнева печальная докторша, насмотревшаяся, видимо, всякого на своей работе и потому полностью одеревеневшая душой. Она, конечно, не могла не заметить того, что Жизнев отвечает четко и совершенно не вписывается в образ человека, нуждающегося в насильственном вытрезвлении. Впрочем, то же самое можно было сказать почти обо всех жертвах милицейской операции по расширению клиентуры вытрезвителя. То, что Жизнев отрекомендовался писателем (членский билет Союза у него был при себе), не произвело ни на милиционеров, ни на докторшу ни малейшего впечатления. Видимо, все эти люди тоже пописывали на досуге. Жизневу велели раздеться - помощь в этом деле он гордо отверг как неуместную, - и когда он завалился на койку рядом с койкой крепыша в трусах цвета листопада, до его сознания наконец в полном объеме дошла вся та подлость, с которой милиция использовала вверенную ей народом власть. Раз в вытрезвителе мало клиентов - значит, можно набрать первых попавшихся, используя в качестве ловушки уютное кафе, а в качестве аргументов - зуботычины, пинки и автоматы. А каков армянин! Мог ведь предупредить своих клиентов - Жизнев не сомневался в том, что тем самым звонком милиция сообщала ему о своем скором приезде. А парни в масках? Выходило, что хватать и грузить они способны кого угодно, за дело и не за дело, лишь бы приказали. Как жить в этом царстве произвола, среди корыстных и беспринципных людишек, всегда готовых распорядиться данной им властью во зло ближнему? С досады и из-за горевшей под потолком яркой лампочки Жизнев никак не мог заснуть и повторял про себя строки Феогнида:
       Лучшая доля для смертных - на свет никогда не родиться
       И никогда не видать яркого солнца лучей.
       Если ж родился, войти поскорее в ворота Аида
       И глубоко под землей в темной могиле лежать (574).
      Да, жить в мире, где несчастья сваливаются на человека вне всякой связи с действиями последнего, выглядело не слишком привлекательной долей. Приходилось признать правоту Посидиппа:
       Право, одно лишь из двух остается нам, смертным, на выбор:
       Иль не родиться совсем, или скорей умереть (575).
      Жизневу казалось, будто он уже несколько суток ворочается без сна на жесткой казенной койке, и все же срок освобождения настал, ибо, как писал Сервантес, "нет такого срока, который не наступает" (576). Жизневу вернули все вещи, включая даже непочатую бутылку водки, приобретенную у метро в ларьке, были с ним предупредительны и даже ласковы, помогли застегнуть на шее цепочку... Денег с него взять не смогли, так как у него при себе не было ни копейки. "Ну и хорошо, ну и ладно!" - хором воскликнули милиционеры. Жизнев истолковал их возглас так, что его будто бы прощают (ведь задержали его и впрямь безвинно!), а потому никаких штрафных квитанций ему домой посылать не будут. Мы согласны: наивность нашего героя порой превосходит всякое вероятие. Уверовать, пусть лишь временно, в доброту защитников криминального режима - это, конечно, очень глупо.
       Во дворе Жизнев столкнулся с группой своих товарищей по несчастью. Среди них, к его удивлению, оказался даже один боливийский индеец, живший поблизости у любовницы, а в тот вечер решивший пообщаться в кафе с однокурсником.
      - Привет пьяницам-алкоголикам! - обратился к освобожденным узникам Жизнев.
      - На себя посмотри... От такого слышим... - мрачно забормотали в ответ безвинные страдальцы.
      - Давайте сразу к делу, - предложил Жизнев. - У меня сохранилась бутылка водки, ее не отобрали. Если ее отполировать пивком, то с бодуна будет самое оно.
       Не то чтобы Жизневу хотелось опохмелиться - вовсе нет. Однако его грызла обида, хотелось
      
       18
      
      сделать что-нибудь назло установленному порядку. Пострадав за пьянство, которое никак нельзя было назвать злостным, теперь из духа противоречия хотелось напиться в дым. Увы, подобные нелепые разрушительные замыслы воплощаются в действительность куда легче, чем замыслы разумные и конструктивные. Видимо, товарищи Жизнева по несчастью испытывали те же чувства, что и он, ибо вскоре откуда ни возьмись появилось пиво, и все принялись дружно нарушать общественный порядок, употребляя водку в сквере среди молодых сосенок и запивая ее прохладным пивом. Однако вскоре более рассудительные члены компании начали потихоньку расходиться кто куда. Остались лишь очкастый блондинчик, с гордостью заявлявший: "Я - рабочий", и малорослый ветеран-афганец, поминутно начинавший рассказывать о своем военном прошлом, но всякий раз умолкавший, махнув рукой, потому что его душили слезы. Досадуя на свою слабость, ветеран переносил досаду и на собутыльников, в особенности на белесого рабочего, с явной иронией относившегося к его рассказам. Позднее Жизнев сделал вывод, что очкарик скорее всего был прав: некоторые важные детали рассказов афганца внушали недоверие, да и по возрасту коротышке следовало демобилизоваться не позднее 1979-го года. Значит, коротышка врал. То, что плакать его заставляло собственное вранье, не является каким-то из ряду вон выходящим явлением: многие вруны искренне верят в свои выдумки и переживают их не менее глубоко, чем реально происходившие события. Поэтому детектор лжи - бесполезное изобретение: против таких врунов, а их множество, он совершенно бессилен, ибо собственные небылицы они в самый момент вранья воспринимают как правду. Например, одноклассник Сложнова, музыкант Димон, тоже служил во всех возможных спецвойсках, даже в подводных диверсантах, и воевал во всех известных горячих точках, - правда, от рассказа к рассказу и войска, и конфликты менялись. Однажды утром Димон заночевал у Сложнова после совместного концерта с поэтами. Наутро он попросил у хозяина опохмелиться, предупреждая, что в случае отказа у него остановится сердце. Сложнов дал ему водки, а сам сел работать. Вернувшись на кухню, чтобы покурить, он застал друга горько плачущим. "Что такое?" - встревожился добрый Костя. "Мама умерла, - рыдал Димон. - Позвонил вот домой, а мамы уже нет..." Тут, конечно, последовали соболезнования и всё, что полагается в такие нелегкие минуты. "Мне не дозвонились... Похоронили уже..." - рыдал Димон. Костя не выдержал и побежал за следующей бутылкой для безутешного друга. Денис хорошенько выпил еще, дабы не сойти с ума от горя, и прилег вздремнуть. После пробуждения он собирался ехать за билетами на их общую родину, в далекий город Балхаш. Часа через полтора Сложнов услышал, что Димон уже проснулся, громко разговаривает на кухне по телефону и время от времени весело смеется. Смех при таком горе показался Сложнову странным и тревожным - уж не спятил ли все-таки Димон? В кухню Сложнов вошел в тот самый момент, когда Димон закончил разговор и полез в холодильник за бутылкой. "С мамой вот говорил, - сообщил Димон как ни в чем не бывало. - В Балхаше все в порядке, привет тебе передает..." Сложнов содрогнулся и открыл было рот, дабы напомнить Димону о его сиротстве, но вовремя осекся и понял: не стоит копаться в столь деликатном вопросе. В конце концов, кому как не Димону решать, жива его мать или мертва.
       Просим читателя простить нас за отступление, тем более что рассказывать осталось недолго. Слушая спор ветерана и въедливого блондинчика об афганской войне, Жизнев стал размякать от жары и от выпитого. Он скороговоркой распрощался с приятелями и побрел к метро. По пути его так разморило, что он присел на травку отдохнуть. Когда он очнулся, ни сумки, ни часов у него уже не было. Браслет и цепочку с него тоже кто-то ухитрился незаметно снять. То ли это постарался кто-то из его товарищей по вытрезвителю, то ли просто проходивший мимо лихой человек, выяснить уже не представлялось возможным. С лихого человека спрос невелик, а вот товарищам, даже случайным, грешно обирать товарища, тем более если знаешь, что это писатель, избранник Божий (а Жизнев в разговорах не скрывал рода своих занятий). Впрочем, мы уже показывали и покажем еще не раз, что недобрые люди плевать хотели на творческий статус нашего героя (да и на чей угодно творческий статус). От них, служащих орудием враждебной судьбы, и художественные достижения, и признание
      
       19
      ценителей, увы, плохая защита. Жизнев спустился в метро и с надрывом в голосе сообщил суровой контролерше, что его (Жизнева, а не метро) подло обворовали. "Ладно, проходи", - сухо ответила та. Когда Жизнев, уже совершенно протрезвевший, приехал домой, ему позвонил встревоженный Гридасов - этому прирожденному дипломату удалось отвязаться от милиции. Жизнев вкратце рассказал ему о своих злоключениях. "Ну надо же", - только и сказал Гридасов. А что тут еще скажешь? Впрочем, Жизнев не унывал - могло быть и хуже, если бы родители оказались дома. Они, конечно, заметили бы отсутствие сумки, и беда получила бы продолжение в виде упреков, оскорблений, поучений и всякого рода требований. А так пришлось только поскорее сходить на рынок и приобрести там сумку, похожую на украденную. Но вот на прощение со стороны милиционеров Жизнев надеялся зря. Бумагу, напоминавшую о том, что вытрезвитель - учреждение не бесплатное, Жизневу все-таки прислали. К счастью, в то утро почту из ящика вынимал Жизнев, а не родители. Когда он выкладывал деньги в сберкассе, то заметил осуждение в глазах кассирши, ведь в квитанции было написано прямо: "За услуги медвытрезвителя". Что ж, пришлось пройти и через это. Сказано ведь в "Жизни Викрамы": "Какого горя не испытывает человек, придавленный кармой?" (577)
       Глава VI
      
       Благосклонный читатель, конечно же, не раз замечал, что люди, которым вроде бы всё дано для счастья, живут тем не менее скверно. Женщина, например, может иметь ладную фигуру, грациозную походку, красивые ноги и роскошные черные волосы, однако при этом приносить окружающим, да в конечном счете и себе тоже, одно только горе, - в этом и состоит придавленность кармой. Всем вышеперечисленным была наделена одна знакомая Жизнева по имени Ольга Степанченкова. Следует еще добавить, что дама эта обладала мягкими манерами, очаровательной мило-плутоватой улыбкой и бархатными карими глазами, ласковый взгляд которых проникал прямо в душу доверчивым мужчинам. Кроме того, этот отработанный взгляд хорошо защищал душу Ольги от подобного же проникновения, ведь иначе мужчины с удивлением обнаружили бы в основе характера столь обаятельного существа безграничное себялюбие, помноженное на самую банальную глупость. Увы, большинство мужчин устроено нелепо: если они и заметят неладное в характере дамы, которая им нравится, то постараются выкинуть замеченное из головы. Не зря писал Матео Алеман, что любовь и рассудительность - вещи несовместные. К примеру, тот же Жизнев, познакомившись с Ольгой на море (в Кринице), через некоторое время разглядел, что лобик у его избранницы подозрительно узок, а бархатный взгляд, если собеседник отходит от привычной рутины, становится попросту тупым. И что же? Наш герой предпочел решить, что всё это ему померещилось. Ольга в ту пору была свежеиспеченной женой; отдыхать она приехала без молодого супруга, по горло занятого бизнесом, но зато в компании с величественной свекровью, настороженно взиравшей на Жизнева с высоты своего роста, с белобрысой подружкой, пытавшейся компенсировать нахальством собственную непримечательность, и с братом мужа, то есть деверем, по имени Коля. Этот юный деверь был явно простоват: например, на танцплощадке в густой толпе танцующих он вдруг падал на пол и начинал вертеться вокруг своей оси, демонстрируя большие, как ему казалось, успехи в брейк-дансе. Выглядело это невыносимо глупо, и даже те люди, которым он мешал танцевать, смотрели на паренька с состраданием. Ну а Жизнев воспользовался простотой Коли, дабы втереться в чужую компанию: юноша ведь считал, будто он, выдающийся брейк-дансер, интересен Жизневу сам по себе, а не как лицо, приближенное к аппетитной Ольге. Про тогдашнего Жизнева можно сказать словами Китса: "У этого существа есть своя цель - и глаза его горят от предвкушения" (578). Наш герой добился, казалось бы, невозможного - доверия вечно настороженной свекрови, и та уже не препятствовала его визитам в номер девушек и девушек в номер Жизнева, тем более что поначалу в число визитеров входил также и Коля. Однако Коля, во-первых, был возмутительно, кричаще глуп, а во-вторых, мешал Жизневу проявлять свои чувства, и потому Ольга вскоре стала находить способы от него
      
       20
      
      отделаться. Ведь какая женщина не любит проявлений чувств? В то время приморский регион задыхался от нехватки алкоголя, вызванной горбачевским головотяпством. Однако в Криницу очень кстати приехал Чудик с компанией и с полным багажником водки, часть которой он продал Жизневу. Так что Жизневу было чем привлечь девушек, старавшихся не отставать от моды и выглядеть богемно - не зря же они обе окончили Институт культуры. В этих целях они много курили и воспитали в себе любовь к алкогольному опьянению. К сожалению, мысль о том, что обильная выпивка за чужой счет их к чему-то обязывает, не имела доступа в их небольшие головы. Возможно, водка, запах моря и роз, медленные танцы и шум прибоя сделали бы свое дело, не будь вокруг Ольги столь мощных укреплений в лице свекрови, деверя и подруги и не донимай ее мысль об оставшемся в Москве из-за неотложных дел любящем супруге-бизнесмене. Ольге суждено было со временем догадаться, что муж остался в Москве не столько из-за дел, сколько из-за своих многочисленных баб, но до этого открытия оставалось, к сожалению, еще года полтора-два, поэтому надежду на успех в Кринице Жизнев утратил. Да и как преуспеть, если за дорогим существом постоянно таскаются либо родственники мужа, не знающие, куда себя деть, либо раздражительная подруга, истомленная недостатком мужского внимания, либо вся эта публика вместе? Жизнев оставил Ольге листок из блокнота с номером своего телефона и возложил все надежды на эту писульку: позвонит - значит, все надежды сбудутся. А ведь на самом деле так загадывать нельзя: звонок - это звонок, не более того, ведь мало ли чем он там вызван. Жизнев уехал на день раньше Ольги, но долго ждать и волноваться ему не пришлось. Ольга позвонила ему сразу же по приезде в Москву - из автомата, даже не успев доехать до дому, и предложила немедленно встретиться. "Забери меня из этой компании", - произнесла она доверительно бархатным голосом, подразумевая, что Жизнев приедет за ней на машине (о наличии таковой тот ранее неосмотрительно проболтался). Наш герой, страшно польщенный оказанным ему предпочтением, подъехал к каким-то развалинам возле трех вокзалов, где Ольга весело выпивала в компании нескольких юношей, познакомившихся с нею в поезде. Он был встречен знакомой мило-плутоватой улыбкой, от которой совершенно растаял. Подождав, пока Ольга распрощается со своими попутчиками, которые явно не остались равнодушны к ее обаянию, он затем доставил ее домой в Бибирево. Там Ольга мягко воспротивилась попытке поцеловать ее в щечку, поблагодарила и упорхнула в парадное, а Жизнев, глупо улыбаясь, покатил восвояси. Его довольно-таки откровенно использовали как бесплатное такси, но он каким-то образом умудрился этого не понять. Забыл он и о том, что вёз дорогое существо не куда-нибудь, а в объятия счастливого соперника (в данном случае имевшего статус мужа, но это дела не меняет). Воистину прав был Морето, писавший о подобных ухажерах:
       Объяснить бывает трудно
       Помешательство свое (579).
      Жизневу следовало бы вспомнить и предупреждение Николая Новикова: "Когда замужняя женщина, повстречаясь с тобою, вскричит: "А!" - это знак, что она хочет тебе понравиться, после обобрать тебя, а наконец, осмеять и одурачить". В дальнейшем Жизнев еще не раз встречался с замужней Ольгой, и всегда получалось как-то так, что он был за рулем, а его даме требовалось куда-то ехать. Он возил Ольгу и к родственникам, и к подругам, и в театр (причем ожидал окончания спектакля, дабы отвезти любимую домой). Малейшие попытки к сближению Ольга решительно пресекала, желая ощущать себя честной супругой. То, что она не совсем честно поступает с нашим героем, ее нисколько не волновало. И то сказать: она ведь никого ни к чему не принуждала. В конце концов даже до туповатого в любовных делах Жизнева стало доходить, что его попросту бессовестно используют.
       Следует признаться, что Жизнев в делах любовных оказался тоже не без греха, на его ризы тоже легло пятнышко корысти. Подруга Ольги, та самая Галина, которая отдыхала с ней в Кринице, по собственной инициативе вдруг предложила помочь нашему герою с перепечаткой его сочинений. Жизнев согласился, а ведь мог бы и сообразить, что девушка рассчитывает на благодарность - не
      
       21
      
      денежную, а, так сказать, мужскую. Когда Галина поняла, что писака не воспринимает ее как женщину и полностью сосредоточился на ее подруге, она недолго думая прекратила перепечатку, а Ольге объяснила это тем, что Жизнев будто бы вел себя невежливо, проявлял высокомерие и неблагодарность (на самом деле он просто отказывался от интимных встреч со своей добровольной помощницей). Но насчет неблагодарности Галина в известном смысле все же была права: Жизневу не следовало принимать за чистую монету женские уверения в желании оказать бескорыстную помощь бедному поэту. Кастильо-и-Солорсано, писавший, что "добиться любви, не растрясши кошель, - это чудо из чудес" (580), посмеялся бы над такой наивной верой в женское бескорыстие. "Если не требуют денег, значит, хотят тебя самого", - сказал бы он. Будучи в здравом рассудке, Жизнев и сам это понимал, но в то время ему как раз и не хватало умственного здравия. Ольга, разумеется, не предлагала ему никакой помощи - для этого она была, во-первых, слишком ленива, во-вторых, слишком эгоистична, и, в-третьих, слишком глупа - ведь она ни секунды не сомневалась в своем естественном праве на все те услуги, которые предоставлял ей Жизнев, а такая уверенность не свидетельствует об уме. В конце концов, когда Жизнев однажды подвез Ольгу после очередной поездки по ее делам к ее семейному гнездышку и робко попытался выразить неудовольствие своей незавидной ролью перевозчика, Ольга изобразила обиду и гордо удалилась, с неженской силой хлопнув дверцей машины. Такое уж у нее было в тот вечер настроение - хотелось обидеться на кого-нибудь, хотелось подчеркнуть обидой собственную значительность. Жизневу, по ее мнению, следовало понять то, что понимал герой Лопе де Веги (которого Ольга, правда, не читала):
       Раздражительность присуща
       Всем уто́нченным созданьям (581).
       В наигранности обиды Жизнев не сомневался, ведь не могла же Ольга даже при ее невеликом уме полагать, будто ее кавалер намерен до скончания веку безропотно тянуть лямку бесплатного таксиста. С другой стороны, самовлюбленность этой женщины отличалась такой силой и непоколебимостью, что Жизнев, возможно, ошибался, считая, будто Ольга все же обладает каким-то количеством здравого смысла. Вернее иное предположение: от стадии примитивного использования незадачливого поклонника Ольге захотелось перейти к стадии мучительства и унижений, то есть к более утонченному господству. Видимо, предполагалось, что Жизнев станет униженно молить о прощении, дабы ему позволили и впредь убивать свое бесценное время на выполнение запросов дамочки со сквозняком в голове. Однако Жизнева горделивый уход Ольги не слишком расстроил, ибо наваждение уже развеивалось и его платонический роман представал в своем настоящем виде - как источник всяческого зла (впрочем, как почти любой платонический роман). Какое-то время наш герой позволял себе пребывать в состоянии, описанном Морето:
       Ум знал, что счастью не бывать,
       Меж тем надежда сердцу льстила (582).
      Он чувствовал себя словно в любовном Лабиринте, от попадания в который предостерегал Боккаччо, и хотя и не завывал, как заблудившиеся там несчастные, однако молча терпеть и далее состояние безвыходности ему больше не хотелось. Желание разрушить Лабиринт в нем уже созрело, и театральная обида его дамы позволила ему удалиться, не навлекая на себя упреков в сварливости, корыстности и всём том прочем, что причудливая женская логика могла бы поставить ему в вину. Если Ольга ожидала его звонка, то Жизнев не оправдал ее ожиданий. Заметим кстати, что у демарша Ольги имеется еще одно, и, пожалуй, самое верное объяснение: как раз в это время ее муж приобрел автомобиль.
       Итак, пустопорожнее общение с обаятельной женой бизнесмена Жизнев прекратил и, что скрывать, вздохнул с облегчением. Конечно, прав был Хуан Перес де Монтальван, когда писал: "...Того, кто умеет любить, мало прельщает то, что дается легко" (583). Исходя из этого высказывания, наш герой умел любить едва ли не лучше всех в мире, ибо самым соблазнительным и вдобавок на все готовым женщинам неизменно предпочитал тех, вокруг которых громоздились, как торосы,
      
       22
      
      всяческие сложности. А если сложностей не хватало, то предмет увлечения, заметив внимание Жизнева, сам начинал громоздить их вокруг себя. В результате наш герой, даже добившись в конце концов столь желанной поначалу цели, уже успевал в ней разочароваться. Ведь порой трудности любви, требующие для их преодоления терпения и самоотверженности, перерождаются в глупую канитель, как в случае с Ольгой. Так что тяготение к трудностям любви - свойство небезобидное, порой оно больно наказует своего носителя. Не из-за него ли наш герой остался холостяком? И все-таки в конечном счете стыдиться Жизневу было нечего. Та же Ольга, если посмотреть на нее глазами любого прохожего, была дивно хороша - одни ноги чего стоили. Даже после разрыва ее пленительный образ частенько вставал в памяти Жизнева - как-то раз он даже позвонил Галине, дабы узнать, как поживает его несостоявшаяся возлюбленная. По словам Галины, поживала Ольга хорошо и собиралась рожать. Жизнев пришел к выводу, что разрыв произошел как раз вовремя, ибо семейное счастье Ольги полностью состоялось. О чем еще может свидетельствовать решение завести ребенка? Вероятно, Жизнев должен был огорчиться, утратив последние надежды, но на самом деле у него отлегло от сердца. Он уже знал цену этим надеждам, да, по правде сказать, и чувство его было неглубоким. Оно ведь основывалось исключительно на внешнем обаянии Ольги - непонятно только, Бог или дьявол сделали его таким недюжинным. Это обаяние еще дважды проявило свою власть над нашим героем, о чем будет рассказано ниже. А пока напомним читателю формулу Белинского: "Любовь есть взаимное, гармоническое разумение двух родственных душ в сферах общей жизни, в сферах истинного, благого, прекрасного". Разумеется, отношения нашего героя и Ольги Степанченковой остались безмерно далеки от этого образца, не случайно неудачливый ухажер испытал при разрыве (окончательном, как он думал) не горе, а облегчение. Он решил последовать примеру Александра Гингера, который писал:
       Просительной не простираю длани.
       Покорно полузакрываю вежды.
       Ведь гордость нищих - убегать надежды,
       И сила немощных - не знать желаний.
       Любовные неудачи не помешали Жизневу в то же самое время трудиться над становлением Сообщества. Правда, товарищи были ему благодарны за его труды не больше, чем узколобая Ольга - за транспортные услуги, однако об этом мы выше уже говорили и возвращаться к неприятному не стоит. В конце концов, Жизнев трудился не только ради других, но и ради себя тоже, а то, что другие получали от его усилий выгоду, совершенно не трудясь, можно считать побочным результатом его действенного эгоизма. Итак, Сообщество переживало период бурного становления: косяком пошли публикации, интервью, концерты... На одном из таких концертов, состоявшемся года через полтора после разрыва с Ольгой, Жизнев вдруг с удивлением заметил среди публики подругу Ольги Галину с кавалером. Когда после концерта отгремели овации и публика стала расходиться, Галина подошла к Жизневу, поздравила с успехом, отвесила несколько комплиментов... Из вежливости Жизнев поинтересовался, как поживает Ольга. И тут Галина выложила новости (ради этого она, видимо, и пришла на концерт): оказалось, что Ольга, во-первых, развелась, а во-вторых, хотела бы, чтобы Жизнев ей позвонил. Галина выразилась так: "Она разрешила ей позвонить", и Жизнев сразу узнал стиль Ольги, полный сознания собственной значительности. Что греха таить - он обрадовался, забыв все прошлые разочарования. Кто не обрадовался бы на его месте, пусть первым бросит в него камень! В мозгу Жизнева засветились строки Спенсера:
       А я не верил собственным глазам:
       Столь дикий зверь - и покорился сам (584).
       Увы, Жизнев на радостях забыл о том, что с таким трудом постиг: о великой самовлюбленности дорогого существа. К тому же после развода Ольги с бурно загулявшим мужем-бизнесменом самовлюбленность дополнилась характерной для неумных женщин обидой на весь противоположный пол. Поэтому Ольга делала всё, чтобы Жизнев, не дай бог, не возгордился:
      
       23
      
      встречалась с ним нечасто и обычно на многолюдных мероприятиях; на встречи притаскивала с собой подруг, при виде которых Жизнев скрипел зубами - не по причине их уродства, а по причине неуместности такой свиты; общаясь с Жизневым, держалась столь холодно и настороженно, что с того вмиг слетала вся куртуазность, усвоенная им в компании поэтов; постоянно ссылалась на дела, уходила внезапно и не позволяла себя провожать. Можно ли упрекать Жизнева в том, что он, подвергаясь такому холодному, почти враждебному обращению, обзавелся другими связями? Однажды он сидел дома и что-то сочинял, как вдруг, совершенно внезапно, позвонила Ольга и заявила, что решила принять его приглашение (за три дня до этого Жизнев звал ее в гости). Дело было в конце майских праздников - видимо, Ольге хотелось их достойно завершить, а подходящих компаний уже не осталось, все готовились к трудовой неделе. Самой Ольге труд не угрожал - она жила на деньги мужа, при этом постоянно подкидывая ребенка то одной, то другой бабушке. Зная о том, как ловко она построила свою жизнь, наш герой нисколько не удивлялся ее цветущему виду. Но если внешность Ольги с годами только улучшалась, то с ее умом и характером происходили обратные перемены. Взять хоть этот звонок: когда наш герой сообщил Ольге, что у него дела, которых он уже не может отменить, та смертельно обиделась, заявила, что не любит такого обращения, и бросила трубку. Жизнев только пожал плечами. На самом-то деле он ждал любовницу (и дождался, и вкусил в тот вечер свою толику счастья), но разве дел у него не могло быть? И разве любовь, пусть мимолетная, - это не дело? От Ольги-то он никакой любви не видел. В той ситуации Ольга не имела никакого права устраивать сцену, но не могла или не желала этого понимать. А отчего? Всё от безделья. Правильно утверждал Писарев: "Когда человек не трудится совершенно серьезно, то есть когда он не зарабатывает себе собственным трудом того куска хлеба, которым он питается, - тогда он не может быть счастлив; тогда он скучает, блажит, фантазирует, дилетантствует, донжуанствует, расстроивает себе нервную систему глупыми чувствами, глупыми мыслями, глупыми желаниями и глупыми поступками, тиранит самого себя, тиранит других, всё чего-то ищет и никогда не находит того, что ему необходимо. <...> ...Надо быть работником, вполне работником с головы до ног, с утра до вечера, или же надо помириться со всеми печалями тунеядства, подобно тому как старый подагрик поневоле мирится с своею неизлечимою болезнью". Когда Жизнев позвонил Ольге после описанного случая, та, как и следовало ожидать, разговаривала крайне холодно и отвергла все его предложения. Виниться ему было не в чем, и он распрощался, пожав плечами. Больше он не звонил, не желая вновь нарываться на такой прием, и постепенно стал считать, что разрыв возобновился и стал уже окончательным. Однако Ольга рассудила не так. Жарким июльским вечером в квартире Жизнева раздался звонок, и он услышал в трубке вкрадчивый голос Ольги. Она говорила мягко и в то же время требовательно, словно давняя любовница, уверенная в своих правах на внимание мужчины. Оказалось, что ей вздумалось срочно выучиться машинописи (видимо, муж сократил финансирование - отсюда такая мысль), а потому она решила обратиться к Жизневу за пишущей машинкой и готова приехать прямо сейчас. Просьба была, разумеется, глупой, ибо, во-первых, как профессиональный музыкант не дает свой концертный инструмент напрокат или попользоваться, так и профессиональный литератор не дает посторонним пользоваться своей пишущей машинкой или компьютером. Во-вторых, указанные орудия просто-напросто постоянно нужны самому литератору. В-третьих, "прямо сейчас" Жизнев мог быть занят. Впрочем, на самом деле Жизнев случайно оказался свободен (а то не миновать бы новой обиды), и у него случайно нашлась запасная машинка, старенькая, но для начального обучения вполне пригодная. Заметим: наш герой искренне обрадовался проснувшемуся в Ольге усердию - он всегда радовался, когда кто-либо брался за труд. Жизнев сказал Ольге по телефону, что ждет ее, а сам вскоре скис, так как подумал: не окажись у него второй машинки, Ольга к нему и не приехала бы. Эта мысль привела его в уныние, и приехавшую даму он встретил весьма скованно. Почему-то он не сообразил простой вещи: после проявленной ранее холодности Ольге требовался какой-то предлог для визита, вот она и выставила первый пришедший на ум. Гостья явилась в вызывающем наряде, довольно
      
       24
      
      красноречиво говорившем о ее намерениях, а наш герой почему-то не подумал о том, что для транспортировки пишущих машинок вовсе не нужно так одеваться. Жизневу ничего не сказали ни позднее время ее прихода к одинокому мужчине, ни то, что от нее довольно явственно попахивало алкоголем. Благодаря прежнему поведению Ольги Жизнев разуверился в возможности счастья. Он скупо ронял слова, показал гостье машинку, показал западающую клавишу и, сказав напоследок "Вот", угрюмо смолк, ожидая, что Ольга тут же подхватит машинку и устремится прочь. Однако она улыбнулась, откинулась на спинку кресла, закинула ногу на ногу так, что даже мелькнули кружевные трусики, и поинтересовалась, не найдется ли у хозяина чего-нибудь покрепче чая. Выпивка нашлась, но... Увы, читатель, нам стыдно за своего героя! Весь дальнейший рассказ об этом вечере был бы рассказом о том, как женщина предлагает себя мужчине, а он, растяпа, вместо того чтобы действовать, болтает о разных пустяках. И добро бы была какая-нибудь уродина, а то ведь красотка, за которой наш герой столь долго ухаживал... Поэтому мы и не будем приводить щемящих и позорящих нашего героя подробностей злополучного вечера. У Жизнева имеется лишь одно оправдание: слишком долгая холодность может настолько подорвать веру мужчины в успех, что в решающий момент он не сможет правильно понять даже самые откровенные авансы. Собственно, Ольге ведь и после этого вечера могла сделать шажок навстречу нашему герою, однако в ней снова заговорила самовлюбленность. Она не захотела понять своего некстати оробевшего поклонника - вместо этого она вбила себе в голову, будто ее не оценили, отвергли и чуть ли не опозорили. Поэтому если Жизнев надеялся, что после описанного вечера его встречи с Ольгой станут чаще, то надеялся он зря. Признаем откровенно, что в последующие месяцы и даже годы он временами звонил Ольге до неприличия часто, и руководила им при этом не любовь и даже не похоть, а лишь злость на самого себя. Ведь он же знал, насколько эта женщина капризна и взбалмошна, знал, что он в ее жизни не единственный мужчина, - как же он не понял, что надо, не боясь претерпеть унижение, пользоваться благоприятным моментом? Благосклонность у таких пустоголовых существ, любящих только себя, всегда дело минуты, назавтра они уже и думают, и чувствуют по-другому. А если учесть, что самовлюбленные дамочки вроде Ольги во всем видят повод для обид, то с ними надо использовать малейший шанс на успех, не опасаясь никаких размолвок. С их характером размолвки все равно неизбежны, дамочки ухитрятся изгадить любое сердечное согласие, и на благое будущее с ними рассчитывать нечего. Добился своего здесь и сейчас - хорошо, но в будущем хорошего не жди; не добился - ну и бог с ним, махни рукой, невелика потеря. А Жизнев еще надеялся на что-то, названивал, терял время. Ему было невдомек, что у некоторых женщин благосклонности хватает лишь на один вечер, ведь иные женщины преследовали его своей благосклонностью долгие годы. Правда, у Ольги никак не поворачивался язык прямо сказать ему, что она не желает с ним встречаться, - наоборот, несмотря на свой куриный ум, убедительные поводы для отказов она придумывала очень изобретательно. Небескорыстные женщины, подобные Ольге, вообще не любят терять поклонников. Как писал Павезе, "они хотят иметь выбор. И выбирают, окружив себя множеством мужчин, играя то с тем, то с другим, из каждого стараясь извлечь выгоду. Радости это не приносит никому, и в конце концов женщина остается без настоящего друга" (585). Вот и Ольга со всеми своими расчетами замуж во второй раз так и не вышла. Впрочем, нашего героя всё это никак не оправдывает - его частые звонки были потерей лица в чистом виде. В конце концов он вполне заслуженно услышал от Ольги по телефону что-то оскорбительное, и с той минуты все связи между этими людьми надолго оборвались.
       Однако "надолго" еще не значит "навсегда". Жизнь непредсказуема - порой к счастью, но порой и к сожалению. Когда в Интернете появились так называемые социальные сайты и в качестве суррогата общения стали отнимать массу времени у обладателей компьютеров, наш герой еще не был даже пользователем Интернета. О занятной новинке ему сообщил Сложнов, и на нашего героя властно нахлынули воспоминания о людях, с которыми он когда-то был близок. Эти люди, вполне вероятно, уже размещали свои данные на социальных сайтах и жаждали возобновить старые
      
       25
      
      знакомства, повторно вступить в ту же самую реку. Жизнев как раз выполнил очередной частный заказ, после чего ему пришлось вновь устраиваться на работу в издательство, а там людей, не вхожих в Интернет, уже не принимали. Жизневу поневоле пришлось вплести себя во Всемирную Паутину, но когда это произошло, он вспомнил о завлекательных социальных сайтах. Пользуясь разъяснениями Сложнова, он последовательно зарегистрировался на четырех из них и был поражен тем, какое множество знакомых и полузнакомых людей там уже представлено. Его поразила возможность запросто, пусть и очень косвенно, соприкасаться с жизнью людей, которых он считал уже потерянными для себя. Конечно, если расходишься с человеком, то для этого почти всегда имеются глубинные причины, и даже самые радостные встречи на социальном сайте не возвращают ни прежней дружбы, ни прежней любви. И все-таки наш герой был потрясен, тем более что воспоминания играли в его жизни особую роль. Ньево был прав, когда заметил: "Поэты, словно ласточки, любят вить гнезда на руинах" (586). Первым делом наш новоиспеченный пользователь сайтов захотел удостовериться, что женщины, заставлявшие его когда-то страдать, ему вовсе не приснились. Однако сгоряча он забыл, что на некоторых сайтах человек видит, кто заходил на его страницу. А потому после того, как он пару раз без всяких дальних умыслов зашел на страницу Ольги Степанченковой, та направила ему ласковое послание с просьбой написать ей что-нибудь, сообщить что-нибудь о себе. В ответ на недобрый тон наш герой обычно ощетинивался, и это неплохо, но вот добром и лаской из него всякий, к сожалению, мог веревки вить. Да и пресловутая избирательность памяти, старающейся извлекать из прошлого лишь самое светлое, была ему присуща в сильнейшей степени. Ему сразу вспомнилось всё то, чем радовали его отношения с Ольгой (то есть собственные чувства и мечты, ибо в реальности никаких радостей ему не досталось), а потому он немедленно отправил в ответ весьма романтическое письмо. Так, слово за слово, они и договорились встретиться, причем Ольга, в противность прежним временам, совершенно не ломалась и спокойно согласилась приехать в гости. Явилась она во всем блеске красоты и обаяния - десять пролетевших лет ничуть ее не состарили. Позднее Жизнев догадался, что не только у Бога, но и у дьявола есть свои любимые создания, которых сатана всячески поддерживает и пестует, дабы они как можно дольше могли причинять вред. "Иблис - художник не из последних, он хорошо разукрашивает своих кукол", - сардонически заметил Али Мансур Неджефи (587).
       Первое после долгой разлуки свидание прошло, однако, вовсе не так, как мечталось Жизневу: Ольга приехала днем и очень торопилась, объяснив, что собирается в Израиль, где у нее назначена встреча однокурсников. "Неплохо живут выпускники Института культуры", - почесав голову, подумал Жизнев, никогда, подобно Пушкину, не бывавший за границей. Он даже заподозрил, что его несостоявшаяся возлюбленная, несмотря на свою лень, ухитрилась как-то разбогатеть. Ольга действительно производила впечатление вполне благополучного человека, но на чем зиждилось это благополучие, Жизневу только предстояло узнать. А в тот визит Ольга смотрела на него самым теплым взглядом своих бархатных карих глаз и самым мягким, самым бархатным своим голосом наговорила ему кучу комплиментов. Жизневу, не будем скрывать, это понравилось, особенно если учесть, что прежде Ольга с нескрываемым удовольствием по любому поводу говорила ему колкости. Тогда он внушал себе, будто это проявления остроумия и женской шаловливости, хотя гораздо проще было объяснить всё недобрым нравом. Слушая неожиданные похвалы, Жизнев поспешил сделать вывод, что Ольга изменилась, подобрела и сумела по-новому взглянуть на своего бывшего поклонника... А он ведь не отличался ни детской доверчивостью, ни отсутствием опыта и прекрасно знал, что меняются люди очень туго, а недобрые и самовлюбленные люди - тем более. О том, что Ольга - именно такой человек, наш герой в глубине души тоже давным-давно знал, но продолжал ее добиваться, заглушая в себе голос правды. Ему бы вспомнить слова Писарева: "Любовь становится незаконною тогда, когда ее не одобряет рассудок; заглушать голос рассудка значит давать волю страсти, животному инстинкту". Стоит добавить, что животный инстинкт весьма хитер: он призывает к себе на помощь фантазию, и та наделяет недостойный объект наших устремлений и
      
       26
      
      добрым сердцем, и глубоким умом, и возвышенной душой. Знакомство нашего героя с Ольгой возобновилось столь скоропалительно, что фантазия его заработала вовсю, тогда как рассудок полностью отключился. Предостерегающих сигналов рассудок не подал даже тогда, когда Ольга после серии комплиментов почти без перехода попросила Жизнева ссудить ее деньгами на поездку в Израиль. Вместо того чтобы насторожиться, наш герой вспомнил слова Ньево: "У кого есть, тот и дает. Это общее правило для всех близких людей" (588). Золотое правило, бесспорно, но в чем Жизнев усмотрел близость между собой и Ольгой - ведь между ними даже и секса ни разу не было! - сие остается для нас неразрешимой загадкой. Каких только вывертов не делает сознание охваченного желанием человека!
       Получив взаймы сумму, составлявшую половину тогдашней зарплаты Жизнева (а именно тогда он работал по пятнадцать часов в сутки), Ольга поспешила удалиться. Дальше все было именно так, как в глубине души предвидел сам Жизнев. Ольга потом еще разок зашла к нему в гости, попила, поела, поболтала и вдруг заторопилась восвояси, оставив Жизнева несолоно хлебавши. Разок она зашла к Жизневу и на концерт, после которого поспешно упорхнула, сославшись, несмотря на поздний час, на некие дела. Жорж Санд писала: "Хочется верить, что в самых развращенных душах сохраняется нечто изобличающее лучшие их инстинкты, которые подавлены и проявляются лишь тогда, когда человек страдает или когда его мучит совесть" (589). Вот эти два визита и явились последней уступкой, которую Ольга сделала остаткам отмиравшей совести. Далее она, видимо, решила, что достаточно порадовала своего заимодавца и теперь неизвестно, кто кому больше должен: она ли Жизневу, ссудившему ей какие-то презренные деньги, или Жизнев ей, потратившей на него столько драгоценного времени. Когда Ольга брала взаймы, то утверждала, будто уже устроилась на работу и по возвращении из Святой Земли немедленно начнет трудиться и получать зарплату, из которой и вернет долг. Вернувшись же, она, видимо забыв о том разговоре, стала жаловаться, что обила все московские пороги в поисках работы, но работы нигде нет. Конечно, за долгие годы безделья Ольга должна была прочно забыть даже полученную в институте профессию библиотекаря, а значит, устроиться ей, вероятно, и в самом деле было бы непросто, если бы она даже прилежно этого добивалась. Последнее внушает нам большие сомнения, однако Жизнев поначалу верил ее рассказам. Пожаловалась Ольга и на то, что в аэропорту перед вылетом в Тель-Авив ее едва пустили в самолет, потому что она оказалась в черном списке неисправных должников, куда ее, якобы совершенно безвинно, внес бывший супруг. Сам он находился в розыске, так как долгое время занимался "воровством на доверии": брал взаймы и не отдавал крупные суммы денег. Когда Ольга начала скрываться от Жизнева и перестала отвечать на его звонки, тот поневоле припомнил сей многозначительный рассказ. Сын Ольги, по ее словам, нигде не учился и не работал, но исправно вытягивал деньги у матери и бабушек, да и вообще у кого только можно. "Он занимается мотоспортом", - сказала Ольга таким тоном, словно это дурацкое занятие объясняло и оправдывало всё. Пытаясь понять, стоит ли звонить Ольге дальше, Жизнев связался с ее подругой Галиной, рассказал ей о своих сомнениях, и та заявила ему: "Ты не единственный пострадавший". Стало ясно, что в своей жадности Ольга не пощадила лучшей подруги и обобрала ее точно так же, как в свое время обобрала лучшую подругу Нина, бывшая жена Сидорчука. Видимо, обе эти ушлые дамы не остались глухи к нравственным урокам своих мужей. Впрочем, Ольга уже понесла свое наказание - и в лице своего никчемного сына, и в виде своего одиночества. Думается, что и дурные дела Нины тоже не остались без воздаяния, хотя нам об этом ничего не известно.
       Как видим, Ольга, прекрасно знавшая о том, что Жизнев поэт, и поэт не из последних, - она не раз наблюдала его успех, - не затруднилась тем не менее его обокрасть, причем самым гнусным образом: злоупотребив его доверием, сыграв на его лучших чувствах. А значит - не надейся на свой статус творца, талантливый юноша! Недобрый человек - чаще всего это женщина - охотно воспользуется им, дабы щегольнуть знакомством с тобой, дабы внушить зависть окружающим. Однако мирские блага и возможность потреблять не трудясь такому человеку дороже всех твоих
      
       27
      
      творческих достижений, всех твоих лавров. Такие люди могут оканчивать Институт культуры, могут вращаться в мире богемы, могут вместе с публикой рукоплескать твоим произведениям, но когда перед ними встанет выбор - или начать трудиться, или предать, они не задумываясь предадут любого творца. Творческие заслуги против таких зловредных людишек не защита, особенно если художник, на свою беду, еще и влюбчив. Правильно писал Морето:
       Любовь, поверьте мне, сеньора,
       Ужасней труса, глада, мора,
       Всего лишает нас она:
       Волос, покоя, денег, сна,
       Она - тоска, страданий бремя, -
       И могут исцелить ее
       Молитва только, или время,
       Или лечебное питье (590).
      Думается все же, что от любовных крайностей лучше всего исцеляет разум. Он никогда не покидает нас окончательно, и нужно лишь прислушиваться к нему, а не делать вид, будто оглох. Так притворялся перед самим собой наш герой, и что из этого вышло? Нас порабощают лишь тогда, когда мы сами этого хотим. Вспомните, что говорил герой Франческо Йовине: "Разум - это молитва, это одна из форм поклонения Богу. Разум - дар Божий, он делает нас свободными" (591).
      
       Глава VII
      
       Конечно, так называемое "воровство на доверии" - преступление мерзкое, и действия Ольги Степанченковой на первых порах глубоко возмутили нашего героя. Однако, поразмыслив над случившимся, он сделал вывод, что негодовать надо на себя, ибо богемный образ жизни легко склоняет слабых людей ко всякой уголовщине. Если знаешь, что дама не работает, но при этом шляется по театрам, клубам и веселым компаниям, значит, она либо уже преступница, либо в душе готова совершить преступление при всяком удобном случае. Значит, с ней надо немедленно порвать всякие отношения, а если не порвал - пеняй на себя. В беззаботные позднесоветские времена, когда каждый бездельник знал, что помереть с голоду ему в любом случае не дадут, а статья за тунеядство - это лишь страшилка для слабонервных, - в те благословенные времена зло лишь дремало в душах представителей богемы и обычно просто не имело повода прорываться наружу. Не то в новой России: тут призраки нищеты, бездомности и голода неожиданно обрели плоть, а потому и преступные наклонности, характерные, как показывает опыт, для околотворческой среды, пробудились под влиянием обстоятельств и проявили себя во всей красе.
       Примеров тому множество. Жизнев знал одного поэта, писавшего преимущественно на темы морали, круглолицего коротышку со свернутым на сторону носом, о котором все общие знакомые говорили одинаково: "А, это тот, который украл у меня шапку!" Каким-то образом похитителя шапок приняли на службу в то же самое издательство, на которое работал Жизнев, после чего у сотрудников издательства начали пропадать деньги из сумочек и кошельков. Вор действовал грамотно: он никогда не брал всех денег, дабы жертва не сразу обнаружила пропажу, а по прошествии времени вычислить вора уже не представлялось возможным. Поэта довольно скоро уволили - то ли потому, что он оказался плохим редактором (а высокоморальные авторы хорошими редакторами почему-то и не бывают), то ли из-за возникших подозрений. Мы не вправе ничего утверждать, но с этим увольнением кражи в издательстве прекратились. Знавал Жизнев также одного пожилого актера, который свои лучшие роли сыграл в ранней молодости, а потом почил на лаврах, то есть запил горькую. Этот человек скитался по всей стране, от одного поклонника к другому, от одних добрых людей к другим. Многим было лестно знакомство с известным человеком, и потому скитальца кормили, а порой и наливали ему водочки. Если бы в нынешнем мире, помешанном на зрелищах,
      
       28
      
      такой образ жизни вздумал вести поэт, пусть даже самый гениальный, то он сто раз помер бы с голоду. Но актерам, пусть и третьеразрядным, такая участь, слава богу, не грозит - важно только сохранять в себе общительность, необходимую всякому приживалу. Со временем, видя свою востребованность, бывший актер уверился в том, что дает людям больше, чем получает от них. Иначе говоря, питания, крыши над головой и ухода в случае болезни отставному актеру стало не хватать, и он начал поворовывать деньги у своих временных хозяев. Будучи как-то разоблачен, он не моргнув глазом заявил, что имел право на украденные им деньги, ибо на самом деле возможность принимать у себя такого человека, как он, стоит куда дороже. Примерно так же рассуждают, видимо, выпускники Литературного института, среди которых приживал - самая распространенная профессия. Об одном из таких, некоторое время обиравшем своего доверчивого однокурсника Сложнова, мы уже писали выше, а сам Сложнов воспел эту историю в блестящем стихотворении "Почему я не люблю гостей". По той же стезе долгое время шли известные альфонсы Сидорчук и поэт П. "Жадный авантюрист самоуверен", - писал Сологуб; и впрямь, самоуверенность приживалов не знает границ и подавляет волю их жертв. Впрочем, человек, способный усомниться в себе и в собственной моральной правоте, и не годится на роль приживала: ему вскоре непременно захочется приносить пользу, и чистота образа будет утрачена. Приживал может рассуждать лишь так, как герой Матео Алемана: "Всякий считает свое общество наилучшим, свою жизнь похвальной, свое дело правым, свою честь безупречной, а свои суждения разумными" (592). Иначе говоря, если не видеть в ближних лицемеров и подлецов, то и сам не сможешь снискивать себе пропитание лицемерием и подлостью.
       Здесь уместно вернуться к "воровству на доверии": все-таки уроки жены Сидорчука и Ольги Степанченковой не пропали даром для нашего героя. Как-то Жизневу позвонил некий поэт-верлибрист, с которым наш герой в незапамятные времена посещал одно литературное объединение, затем устраивал литературное кафе на Сретенке, затем несколько раз выпивал и в конце концов полностью потерял его из виду. Жизнев сначала обрадовался звонку, да и почему бы не обрадоваться: человек жив и, судя по голосу, здоров, а ведь пьянствовал так, что вполне мог спиться. Но после пары минут разговора тон собеседника показался Жизневу неискренним, да и сам звонок стал вызывать недоумение. С чего бы человек, который прекрасно обходился без Жизнева лет десять, вдруг остро заинтересовался его делами? Никаких общих начинаний верлибрист не предлагал. "Может, книгу мою какую-то прочитал и впечатлился?" - гадал Жизнев. Однако никакие произведения нашего героя в разговоре не всплывали - напротив, по некоторым вопросам собеседника было ясно, что тот уже очень давно не обращался к творчеству Жизнева. Но наконец верлибрист все же дошел до сути: по его словам, он некоторое время жил с новой женой в Америке и очень хотел бы туда вернуться, но не хватает денег на переезд. Говорилось об этом таким тоном, будто всякий разумный человек должен горячо сочувствовать желанию переехать в Америку. Жизнев приветствовал бы отъезд в Америку всех верлибристов, но не мог понять, почему он должен давать на это дело деньги. Верлибрист, разумеется, просил денег взаимообразно, но по его вкрадчивому тону было ясно, что возвращать ссуду он не собирается. Да и как бы он ее вернул, если, по его собственным словам, он жил в Америке на пособие и планировал так жить и впредь? "Тыщ десять, а? Ну хоть пять", - мурлыкал верлибрист. "Ничего себе - "хоть", - подумал Жизнев. - Хотя, конечно, если не работаешь, то любые деньги - мусор". Вслух Жизнев сказал, что сам страдает от безденежья. Свой вежливый ответ он произнес таким ироническим тоном, что его собеседник смутился, закашлялся, потерял нить разговора и быстро распрощался. Да и не стоило тянуть: в деньгах ему отказали, то есть время на звонок оказалось потрачено зря, а обзвонить явно предстояло еще немало людей. Позднее Жизнев поинтересовался у общих знакомых, не обращался ли к ним верлибрист с той же просьбой. "Да он у многих раньше уже брал деньги и не вернул, - последовал ответ. - Кто ж ему теперь даст. Так и не получилось у засранца свалить в Америку".
       Жизневу вспомнились слова Папини: "...Вы будете потрясены, узнав, сколько низости и глупости может таить в себе душа интеллигентного джентльмена" (593). Но вот владельцев одной
       29
      известной московской арт-галереи, похоже, ничто уже не удивляло. Эти люди устраивали у себя праздники Сообщества и на одном из таких праздников, подвыпив и разоткровенничавшись, поведали Жизневу кое-что о нравах столичных художников. Однажды в галерее состоялся вернисаж с обильным фуршетом, и после этого мероприятия галерея недосчиталась множества стаканов, ложек, вилок и ножей, а также одной скатерти, одной статуэтки и даже одного стула, каким-то непонятным образом вынесенного незаметно. Те художники, которым не удалось украсть что-либо более существенное, стащили десятка два книг, как ценных, так и не слишком, включая устаревший телефонный справочник, целую кипу старых журналов и большое количество ручек, ластиков и карандашей. Кроме того, художники украли пятилитровый бочонок пива "Туборг", а наутро, вконец обнаглев, явились требовать специальный ключ, прилагавшийся к бочонку для его открывания. "Видимо, это какие-то клептоманы случайно затесались в компанию", - предположил Жизнев. "Ах, что вы, что вы! - замахали руками хозяева галереи. - Так ведь почти всегда бывает. Беда с этими художниками, глаз да глаз нужен. Недавно вот картину даже вынесли - должно быть, из-за рамы. Автор потом бесновался..." Жизнев хотел было успокоить галерейщиков рассказом о том, как его и Сложнова систематически обворовывает Сидорчук, но вовремя прикусил язык: пусть люди думают, что хотя бы Сообщества не коснулся современный упадок нравов.
       Впрочем, Сообщество вскоре все равно развалилось по причинам, о которых говорилось выше, и скрытность Жизнева пропала зря. Сидорчук, конечно, и после развала продолжил концертную деятельность - недаром же он, выступая от имени Сообщества, долгие годы рекламировал одного себя. Однако популярность его группы и прочих его проектов неуклонно падала. Происходило это, во-первых, потому, что Сидорчук страшно любил руководить. В его понимании это означало проявлять власть, то есть изгонять одних музыкантов и директоров и привлекать других. Администрировать иначе Сидорчук не умел, зато игра живыми людьми доставляла ему огромное наслаждение. Мало смысля в делах, он тем не менее считал себя талантливым организатором и благодетелем всех своих сотрудников. Конечно, творческие удачи могли бы всё это искупить, но с творчеством, в том числе и на ниве популярной музыки, дела у Сидорчука шли неважно. Кажется, будто именно про него писал д"Аннунцио: "Медленный упадок дарования может быть и бессознательным: в этом весь ужас. Художник, мало-помалу утрачивающий свои способности, не замечает своей возрастающей слабости, потому что с силой созидающей и воссоздающей его покидает и критическое чутье. Он больше не замечает недостатков своей работы, не сознает, что его творение плохо и посредственно, заблуждается, верит, что его картина, его статуя, его поэма подчинены законам искусства, тогда как они вне их. Весь ужас - в этом. Художник может и не сознавать своей глупости, как безумный не сознает своего сумасшествия. И тогда?" (594) А что тогда? Катастрофы, как правило, не происходит. Чаще всего деградирующего художника спасает имя - по крайней мере оно спасет ему публику, хотя и не лучшую ее часть. Так и на Сидорчука продолжали ходить те, кто стал поклонником его группы в середине 90-х годов, когда Сидорчук подпитывался идеями от всех членов Сообщества. Основную часть его аудитории составляли такие люди, для которых главная привлекательность артиста состояла в его готовности нести со сцены всякую похабщину, желательно с использованием табуированных выражений. "Человека изобличает то, над чем он смеется" (595), - писал о подобной публике Уэллс. От таких, с позволения сказать, ценителей поэзии Жизнев не раз слышал, что если на поэзоконцерте не ожидается мата и жеребятины, то они на него не пойдут. "Невелика потеря", - думал в таких случаях Жизнев, однако Сидорчук твердо ориентировался на эту часть публики. В результате и его стихи, и песенные тексты становились все более одномерными и предсказуемыми. Музыка в русском роке играет, как известно, лишь роль ритмического аккомпанемента и сама по себе вряд ли сможет привлечь публику на концерт. Эту задачу решают, во-первых, тексты, а во-вторых, харизма исполнителя. С харизмой у Сидорчука всегда было слабовато: его сценический образ весельчака-похабника, готового осмеять все увиденное и до души которого никому не добраться (возможно, потому, что ее просто нет), - такой образ не
      
       30
      
      отличается особым обаянием. Увы, Сидорчук ни в стихах, ни в песнях от души не говорил никогда - то ли не хотел этого, то ли хотел, но не мог. От публики он, словно банной шайкой, неизменно закрывался иронией, с годами все чаще переходившей в грубую издевку. Будь его иронические тексты остроумны и тонки, беда была бы невелика, однако и остроумия, и тонкости в них постепенно становилось все меньше - в соответствии с ориентацией автора на самую недалекую часть аудитории. Забота Сидорчука о любителях грубого скоморошества понятна: в большинстве своем они являлись бизнесменами и довольно щедро платили, однако в попытках их удержать пришлось пожертвовать более образованной публикой. А парадокс творчества состоит в том, что, ублажая толпу (или, если угодно, духовную чернь), творец обманывает не ее, а самого себя, ибо производит с каждым днем все более фальшивые, стандартные, безжизненные произведения. Сидорчук как человек довольно начитанный читал, конечно, и об этой закономерности, однако с присущей ему идиотической самоуверенностью полагал, будто для него законы творчества не писаны. Киплинг думал по-другому: "Если мы относимся к работе с пренебрежением, используем ее для своих личных целей, она мстит нам за это таким же самым пренебрежением, а коль скоро мы гораздо слабее, то страдаем-то мы, а не она" (596). Впрочем, Сидорчук принадлежал к тому человеческому типу, который, читая книги, пропускает мимо сознания все мысли автора, идущие вразрез с низменными устремлениями читателя и его постыдной жизненной практикой. Книги, увы, воспитывают не всех, иначе начитанный Сидорчук или, скажем, поэт П. могли бы постепенно войти в число порядочных людей. Некоторых воспитывает только порка, - впрочем, насколько нам известно, наш герой придерживается другого мнения. Как бы то ни было, и финансовые результаты концертной деятельности Сидорчука, и количество его концертов, и их посещаемость постепенно покатились под горку. Тем самым привлекательность сотрудничества с Сидорчуком и для его музыкантов, и для его директоров значительно уменьшилась. Директора Сидорчука не любили, а музыканты - те прямо ненавидели, постоянно ловя его на обмане. Время от времени, когда особенно припекало, музыканты звонили Жизневу, дабы пожаловаться на своего художественного руководителя. Сидорчук обманывал музыкантов самым нехитрым способом: заказчик за выступление группы соглашался дать одну сумму, а Сидорчук называл музыкантам, получавшим свой процент, другую, гораздо меньшую. Порой это выяснялось - либо пробалтывался заказчик, либо музыкантам удавалось заглянуть в расчетные документы, по которым проводили оплату концерта. Тогда Сидорчук под угрозой мордобоя со злобным ворчанием отсчитывал утаенные деньги, и на этом дело кончалось. Юный читатель может удивиться: да как же музыканты могли сотрудничать с человеком, много раз запускавшим руку в их карман? Мы ответим вопросом на вопрос: а разве, дорогой читатель, современные нравы предполагают строгую ответственность за обворовывание ближнего? Та жестокая мораль осталась в тоталитарном прошлом. Да и потом: нынешняя жизнь сурова, это вам не беспечный социализм. Сейчас, если хочешь заработать на корочку хлебца, и с чертом согласишься работать, а не то что с Сидорчуком. Конечно, творческий зуд тех времен, когда группа Сидорчука только создавалась, музыкантов уже покинул. Музыку они сочинять перестали, ведь все равно на обложках дисков писалось "музыка Сидорчука" (это, кстати, тоже не добавляло любви к руководителю в душах музыкантов). Однако песни были разучены, многократно отрепетированы, о концертах договаривался директор, - музыкантам оставалось лишь прийти, отыграть, получить свои десять процентов и спокойно удалиться. Действительно: забот никаких, а жить-то надо, да и поиграть порой хочется, но очень не хочется создавать свою группу - придется искать базу, искать и разучивать новые песни, договариваться о концертах... Не будем забывать о том, что и наш герой некоторое время работал с Сидорчуком уже после того, как узнал всю меру его моральной подвижности. Стоит сказать и вот о чем: когда нашему герою приходилось объяснять знакомым причины распада Сообщества, некоторые из этих людей - причем даже те, в порядочности которых он ранее не сомневался, - вдруг начинали, оправдывая Сидорчука, нести какую-то чудовищную чепуху про то, что иначе нельзя, что кто-то должен быть главным, про альфа-самцов и тому подобное. Или же просто начинали подмигивать,
      
       31
      
      плутовато улыбаться, как бы говоря: "Мы ведь понимаем друг друга!", - и восклицать "Молодец!" - имея в виду Сидорчука. В дальнейшем от всех этих людей Жизнев старался держаться подальше, в душе благодаря их за откровенность. Но чем меньше концертов давал Сидорчук и чем меньше публики на них ходило, тем чаще Жизневу звонили сотрудники Сидорчука и тем больше злобы на своего руководителя они посредством этих звонков изливали. Пересказать все их обиды в нашем повествовании невозможно, но в общих чертах всё сводилось к тому же, как сейчас говорят, крысятничеству, о котором мы уже писали. Правда, кое-что все же менялось. Изменения состояли в следующем: сначала Сидорчук стал договариваться с заказчиками о том, что музыканты не должны знать подлинную цену концерта (при этом он, естественно, ссылался на нечеловеческую жадность музыкантов); затем он перевел музыкантов с процента от выручки на фиксированную плату за каждый концерт (так он когда-то договаривался и с Жизневым: "Хочешь получить пятьдесят баксов?"); ну а затем он привлек новых музыкантов и со вздохом облегчения уволил тех, кто был слишком строптив и слишком много о нем знал. "Ну как же так можно? Как можно обворовывать тех, с кем работаешь?" - задавали Жизневу риторические вопросы как бывшие сотрудники Сидорчука, так и пришедшие им на смену - эти последние быстро раскусили своего нового руководителя.
       В ответ Жизнев только пожимал плечами. Он и сам хотел бы знать, какими путями человек доходит до геркулесовых столбов негодяйства и что он при этом чувствует, как с этим живет. Но собственным опытом в подобных делах он не обзавелся, а толковать по душам с Сидорчуком было бессмысленно, так как души у того, судя по всему, не имелось. Впрочем, потолковать Жизнев мог и еще кое с кем, ибо воровство среди богемы не представляло собой ничего необычного. Можно было, например, задать прямой вопрос поэту П.: не болит ли у него душа из-за того, что он взял у такого-то деньги взаймы и не вернул? Или: не мучает ли поэта П. совесть из-за украденных у Жизнева и у филолога С. редких книг? Несомненно, эти вопросы рассмешили бы поэта П. до слез. Впрочем, охулки на руку в богемной среде не клали и менее известные персоны. Как-то вскоре после смерти Кости Сложнова Жизнев устроил в одном известном клубе презентацию диджипака. Издание было роскошным: в одной упаковке - два диска, по одному на каждого поэта, Жизнева и Сложнова, книжечка текстов, альбом с прекрасными фотографиями... Оно и понятно: фирма Владимира Трухана "Kingsizeproduction" хлам не выпускает. В клубе Жизнев читал и себя, и Сложнова, выступали приглашенные поэты, к столику Жизнева поминутно подходили разные люди - то купить диск, то просто выпить со свиданьицем. К более скромным Жизнев подходил и сам, - словом, было весело, но довольно суматошно. В этой суматохе Жизнев не заметил момента, когда с его столика исчез пакет с деньгами, вырученными за диски. Хватившись пакета, Жизнев обшарил все вокруг, но, конечно, ничего не нашел. Помочь могло бы только то, что милиционеры называют "личным досмотром", но его, как понимает читатель, было решительно невозможно осуществить на деле. Вокруг были только свои люди, давние знакомые, и потому Жизнев стал грешить на официанта с удивительно прлдувным цыганским лицом. Подозрения казались тем более оправданными, что официант нахально потребовал заплатить ему за каких-то неведомых людей, которых он якобы обслужил, а они якобы исчезли. Жизнев решительно отказался платить, и даже появление охранника его не смутило. "Я не обязан следить за вашими посетителями", - резонно сказал Жизнев охраннику. "Но они из вашей компании!" - возразил охранник. "Неужели? А вот я даже не знаю, о ком вы говорите, - засмеялся Жизнев. - Это во-первых. А во-вторых, если я даже с ними и знаком, то не обязан платить за своих знакомых. Не уследили - сами виноваты, я за вас отвечать не намерен. Трудно работать - увольняйтесь". Охранник умолк, сраженный этой неумолимой логикой, но тут самые пьяные члены компании благородно загомонили: "Да что там, заплатим! Заплатим, ничего!" И заплатили, тем самым поощрив официантов и охранников и впредь приставать к посетителям со своими наглыми требованиями. Так или иначе, но этот инцидент был улажен, а вот исчезнувшую выручку от продажи диска Жизневу пришлось покрывать из своего кармана. По договоренности с издателем деньги, полученные за диск, шли в фонд, предназначенный для публикации произведений
      
       32
      
      покойного Сложнова, а значит, просто списать эти деньги Жизнев не мог - их следовало возместить. Размышляя о случившемся, Жизнев задумался, в частности, и о том, насколько и каким образом проверенные люди его окружали. Могут ли совместные попойки, совместное богемное времяпрепровождение считаться серьезной проверкой? Как человек здравомыслящий, Жизнев, разумеется, дал на этот риторический вопрос отрицательный ответ. В результате, когда он перебирал в памяти и оценивал людей, крутившихся в тот вечер вокруг его стола, ему уже не мешала мысль о святости дружбы. Похитителя он вычислил без особого труда. Им оказался старый приятель Жизнева, плохой поэт, но человек вовсе не жадный, частенько угощавший поэтов во время их концертов. Однако этот человек последние лет пятнадцать нигде не работал, жил на средства родителей и многочисленных подружек и постепенно воспитал в себе легкое отношение к чужому труду и к чужим деньгам. С деньгами он расставался легко - не столько из щедрости, сколько потому, что уже успел забыть, как нелегко их заработать. Обычно он деньги выпрашивал, но, по свидетельствам общих приятелей, мог и взять их без спросу, если они плохо лежали. Видимо, такое происходило с ним почти бессознательно: хочется пить, увидел стакан с водой - и выпил, нужны деньги, увидел пакет с деньгами - и взял. Оно и понятно: годы тунеядства отучают от размышлений, связанных с деньгами, и приучают жить лишь настоящим моментом, тем самым избавляя и от химеры, называемой совестью. Устраивать разбирательство Жизнев не стал, ибо не пойман - не вор, но перестал приглашать чересчур легкомысленного приятеля в гости и вообще, как говорится, "сделал выводы". А однажды в общем застолье Жизнев заявил, что вора зафиксировала установленная в клубе видеокамера, вот только всё нет времени просмотреть пленку. Было очень забавно видеть, как забеспокоился бедняга. В конце концов Жизневу даже стало его жалко. Вспомнились его угощения, нехитрые, но от души, вспомнились другие услуги, которые он частенько оказывал поэтам... Жизнев поскорее перевел разговор на другую тему и в дальнейшем пресекал все попытки вернуться к обсуждению кражи. А к легковесным людям, подобным осрамившемуся перед ним приятелю, Жизнев мысленно обращался стихами Галактиона Табидзе:
       В бездушной толпе, где кумир - наслажденье,
       Где нагло бесчинствует власть чистогана,
       Спасется ль душа твоя от омертвенья,
       От всеразрушающей силы обмана? (597)
      Эти строки Жизнев обычно вспоминал, уже будучи изрядно под мухой. Подавляя слезы, он скорбно качал головой и отвечал сам себе: "Нет, не спасется".
      
       Глава VIII
       Почитав о преступных наклонностях представителей богемы, любознательный читатель, несомненно, спросит: а как в этой среде обстоит дело с насилием? Иначе говоря, можно ли являться в богемные собрания, не опасаясь подвергнуться издевательствам и побоям? На такой вопрос в двух словах не ответишь. Представь себе, дорогой читатель, сборище людей болезненно честолюбивых, тщеславных, мелочно раздражительных, страдающих манией величия, обидчивых, злопамятных, считающих себя выше общечеловеческой морали и вдобавок возбужденных алкоголем и наркотиками. Людей, живущих по завету Баркова:
       Хвали себя, колико можно,
       Чтоб быть хвалиму, хвастать должно:
       Дар гибнет там, где славы нет.
      А также по завету Артемия Волынского: "Надобно, когда счастье идет, не только руками, но и ртом хватать и в себя глотать". Никакого сарказма в подобных наставлениях представители богемы не увидят, ибо они стараются жить именно так. Другое дело, что они любят строить из себя бескорыстных творцов, ибо ко всему прочему отличаются еще и отвратительным лицемерием. А от их вошедшей в поговорку завистливости спасется лишь тот, кто берет пример с Абу-ль-Ала аль-
      
       33
      
      Маарри:
       Мне, по правде сказать, не опасен сосед,
       Я и знать не желаю - он друг мне иль нет,
      
       Потому что моя не красива невеста
       И насущный мой хлеб не из лучшего теста (598).
      Представил себе такое общество, дорогой читатель? Ну и как может обстоять дело с насилием в таком серпентарии, в таком террариуме, в таком гадючнике? Разумеется, хорошо обстоит. Порой самый воздух в богемных притонах вибрирует, накаленный витающими в нем мечтами о физической расправе над коллегами и собратьями по цеху. Зайниддин Восифи писал об одном богемном персонаже, которого увидел, когда тот сопровождал женщину: "С ней был молодой человек, с виду гуляка. При взгляде на него, на его нахмуренные брови сердце смотрящего могло разорваться. Глаза его источали столько яду, что все существо глядящего пропитывалось отвратительной горечью. Я испугался его" (599). Вот так и Жизнев не раз читал в глазах богемных гуляк лютую ненависть к окружающим, желание разбить им лица и наставить им шишек и фонарей. Особенно заметным это желание становится в том случае, если тебе, дорогой читатель, доведется оспорить те жалкие сплетни, разносимые телевидением, те затасканные ходячие псевдоистины, которые представители богемы обычно хранят в своем небольшом мозгу на случай возникновения так называемых "умных разговоров" и считают своими убеждениями. К подобным недоумкам в полной мере относится высказывание Стефана Цвейга: "Односторонность мышления неизбежно приводит к несправедливости поступков" (600), - иначе говоря, к мордобою, спровоцированному всего лишь обычным несогласием. Так что богема в массе своей склонна к агрессии: это вытекает из прочих имманентных ей милых качеств. И все же мы хотим успокоить тебя, дорогой читатель: не стоит ограничивать себя в перемещениях, не нужно избегать мест скопления богемы. К счастью, с ней все происходит по русской поговорке: "Бодливой корове Бог рог не дает". Из-за своей чудовищной лени и нездорового образа жизни представители этой насквозь прогнившей общественной прослойки в массе своей отличаются худосочием, скверным пищеварением, дряблостью мышц и неполадками вестибулярного аппарата, а потому, зная свою неспособность постоять за себя, в драку обычно не лезут, да и поводов к ней стараются не создавать. Ну а если злоба, помноженная на опьянение, все-таки пересилит осторожность и какой-нибудь ничтожный писака накинется на вас с бранью или, того хуже, с кулаками, - что ж, спросите его, как было принято спрашивать в старой Испании: "Из какого источника ты напился, вредоносный поэт, чума Парнаса, источник кори в обители муз?" И если скандалист немедленно не образумится - ударьте его. Не бойтесь - сдачи он вам не даст, потому что потеряет равновесие и упадет, ломая стулья, расшвыривая пищу и превращая в осколки огромное количество посуды. Тем самым вы заявите о себе как о последователе Уэллса, который писал: "Жизнь - это борьба, и единственный путь к всеобщему миру лежит через подавление и уничтожение любой самой незначительной организации, связанной с применением силы" (601).
       Сердобольный читатель поинтересуется, откуда мы знаем о злонамеренности богемы, если ее представители так слабосильны, что опасаются ввязываться в драки и падают на пол от каждого толчка? "А вы давно заходили на социальные сайты - в частности, на богемно-интеллигентский "Фейсбук"? - ответим мы вопросом на вопрос. - Не приходилось ли вам следить за дискуссиями, которые там разворачиваются?" Ах, не приходилось? Тогда сделайте одолжение - проследите, и вы увидите, какие болваны во множестве вращаются в творческих кругах, с какой ненавистью они обрушиваются на образованных людей, осмеливающихся с ними не соглашаться, какой мерзкой бранью они исходят, встретив даже самое вежливое возражение, какие угрозы и проклятия адресуют оппоненту... Вы воочию увидите то, о чем писал Белинский: "К оскорбленному и раздраженному самолюбию присоединились некоторые односторонние убеждения, которым ограниченные люди всегда предаются фанатически, не столько по любви к истине, сколько по любви и высокому
      
       34
      
      уважению к самим себе". Вы сразу вспомните ничуть не устаревшие слова Писарева: "Полукретины, не умеющие ни мыслить, ни уважать мысли другого, судят и рядят, оплевывают и закидывают грязью то, что для них - пустой звук, а для людей с умом и с душою - сознательное и дорогое убеждение". Оно и понятно: пусть избить сетевого оппонента невозможно, как ни желал бы того богемный полузнайка, зато и получить заслуженную оплеуху за хамство шансов немного. Почитайте послания, которые разбрасывают по Интернету представители богемы - они в этих текстах как на ладони, жалкие создания, которые, как писал Ньево, "мнят себя разумными, лишенными всяких предрассудков; между тем они всего лишь уродливые выродки в человеческой семье, бездушные существа, оскверняющие своим дыханием наш чистый воздух, и обречены на бесславную смерть" (602). Не заражайтесь их злобой, ибо правильно писал Йовине: "Когда мы выходим из себя, в нас проникает сатана со своей пеной бешеной собаки" (603). Не отвечайте на пересыпанные бранью аргументы этих болванов, нахватанные из медиапространства, - вы все равно никого не переубедите, ибо правильно писал Лопе де Вега:
       Будь глупец способен видеть
       Сам убожество свое,
       Как бы выдержал он пытку?
       Он ведь только тем и жив,
       Что в свой разум верит пылко (604).
      Отвечайте им шуткой или не отвечайте совсем. Поймите одно: если представители богемы и отличаются как-то от своих мерзких посланий, то разве что в худшую сторону.
       Хотя богемные персоны в массе своей физически неполноценны и потому трусоваты, было бы всё же странно, если бы их нутряная злоба никогда не выплескивалась наружу. Иначе говоря, потасовки в среде богемы все же случаются, особенно если один из соперников явно сильнее другого. Еще в конце 80-х на одном из поэзоконцертов клуба "Московское время" Жизнева поразила тяжелая сцена, когда плечистый молодой прозаик, постоянно перешептывавшийся со своей девицей, без всяких раздумий отвесил с размаху затрещину другому литератору, сделавшему болтливой парочке замечание. Пострадавший, усатый толстяк уже в годах, был крайне удивлен случившимся и ожидал всеобщего негодования, однако литераторы сделали вид, будто ничего не заметили. В перерыве концерта усач метался от одного литератора к другому, взыскуя поддержки и призывая подвергнуть своего обидчика остракизму, но его призывы остались без внимания, если не считать нескольких откровенных зевков. А ведь усач пользовался в клубе "Московское время" немалым авторитетом... Или, может быть, и ему, и нашему герою это только казалось? Да и пользуется ли у богемы авторитетом хоть кто-нибудь?
       Приведенный давний эпизод вспомнился Жизневу, когда он с приятелем, поэтом В., явился промозглым ноябрьским вечером на поэзоконцерт в одну из центральных московских библиотек, где имелись концертный зал и кафе с лицензией на продажу спиртного. Поэт В. был по рождению москвичом, но жил у своих подруг - то в Пензе, то в Донецке, то еще где-то, что говорит о широте взглядов и независимости характера. Стихотворной техникой он владел хорошо, но беда его заключалась в том, что он вдобавок еще и прекрасно владел гитарой, - видимо, поэтому его стихи в большинстве своем напоминали благостные тексты то ли Визбора, то ли Митяева. Однако время от времени гитарное треньканье смолкало в мозгу поэта В., и тогда у него рождались весьма достойные лирические стихи, которые нравились даже Жизневу, судившему вообще-то чрезвычайно строго. Поэт В. много и с удовольствием пил, но ума не пропивал, а люди такого склада внушали симпатию нашему герою. Кроме того, поэт В. был добросердечен, отзывчив, покладист, всегда спокоен и рассудителен - словом, принадлежал к тем лучшим представителям еврейского племени, из-за которых Жизнев любил все это племя в целом. Вдобавок поэт В. был хоть и невелик ростом, но хорош собой, а ведь древние арабы считали, что благообразная наружность дается небесами только хорошим людям. Можно с уверенностью сказать, что небеса в отношении поэта В. ошибки не
      
       35
      
      допустили. Когда друзья вошли в фойе библиотеки, Жизнев остановился, соображая, занять ли сразу места в зале или сперва зайти в туалет, а поэт В. сразу шмыгнул в кафе. Буквально через полминуты - Жизнев еще не успел принять никакого решения, но склонялся к тому, чтобы последовать за своим спутником, - чрез полминуты из кафе донеслась матерная брань, зазвенела бьющаяся посуда, а затем в фойе, закрываясь руками, выбежал бедняга В. Его преследовал громадный детина восточной наружности, осыпавший поэта ударами увесистых кулаков. Силы были совершенно неравны, к тому же В. явно захватили врасплох. От библиотеки, где когда-то собирался клуб "Московское время", славившийся своей утонченностью, и где продолжали собираться его бывшие члены, Жизнев ожидал чего угодно, но только не вульгарного мордобоя по пьяной лавочке. Верзила дубасил маленького поэта без всякой пощады и останавливаться не собирался, а утонченные интеллигенты с диссидентским прошлым смотрели на происходящее совершенно равнодушно. На память Жизневу сразу же пришла та раскатистая оплеуха, которую один литератор дал другому лет двадцать назад на глазах у этих же людей, только постаревших на двадцать лет. И тогда, и теперь реакция интеллигентов оказалась одинаково вялой, хотя в одном случае речь шла лишь об одной затрещине, а сейчас человека на глазах у всех били смертным боем. К счастью, Жизнев быстро стряхнул с себя первоначальное оцепенение и одной рукой намертво вцепился верзиле в горло. Было бы хорошо второй рукой дать ему в морду, но увы - в той руке Жизнев держал пакет с водкой, постоянно помня о том, что пакет ни при каких обстоятельствах не должен упасть на пол фойе, выложенный искусственным мрамором. Великан порывался вперед, дабы продолжить избиение, но Жизнев стоял перед ним непоколебимо, крепко держа его то ли за воротник, то ли за кадык, то ли за галстук, а быть может, за всё это вместе. Так как противники сблизились вплотную, верзила, длиннорукий, словно орангутанг, не мог размахнуться и ударить Жизнева, и только в бессильной ярости царапал ему лицо ногтями. Потекла кровь, и Жизнев с печалью подумал, что пакет с водкой, видимо, все же придется выпустить. К счастью, в этот момент в фойе появилась дама - устроительница мероприятий, всполошилась, увидев картину титанического противостояния, подняла шум, и противников наконец разняли, причем сделали это опять же не литераторы, а друзья верзилы - господа очень подозрительного вида (о таких обычно говорят "морда протокольная"). К действию этих людей побудило не миролюбие, а намерение дамы-устроительницы вызвать милицию: общаться с милицией друзьям верзилы явно не хотелось. Выяснилось, что к началу концерта друзья опоздали, а пока длилась борьба в фойе, он и вовсе закончился. В опустевшем зале Жизнев промыл водкой царапину под глазом, рассеянно слушая возмущенное бормотание поэта В., обещавшего выпустить на верзилу всех фурий ада. Оказалось, что верзила являлся довольно известным литературным критиком, а драка была вызвана лишь тем, что ему давно не нравились стихи поэта В. Пострадавший клялся, что с верзилой даже не знаком - лишь видел его на разных литературных сборищах, а потому никаких житейских претензий верзила к нему иметь не мог.
      - Да не может быть, - возмутился Жизнев. - Это что же, опять цензура на марше? За это ли мы проливали кровь у Белого дома?
       Он поднялся и пошел искать верзилу. Ему очень хотелось понять, за что же на самом деле литератор может избить другого литератора. Несмотря на свое внушительное телосложение, бойцом верзила оказался неважным - другой при таком физическом превосходстве не позволил бы Жизневу себя остановить. Поэтому Жизнев, намеревавшийся высказать буяну несколько горьких истин прямо в глаза, не опасался его ярости. Подозрительные дружки верзилы его тоже не пугали - они слишком явно опасались скандала. Жизнев обнаружил и драчуна, и его спутников курящими у двери на улицу и первым делом задал тот же вопрос, что и герой Гургани, также попавший в странные обстоятельства:
       Кто ты?
       Что ты за вещь, ответствуй, чьей работы? (605)
      
      
       36
      
      Верзила с неожиданной готовностью сообщил целый ряд сведений о себе: что его зовут Рафаил, что он из Баку, по национальности горский еврей, закончил Литературный институт и по профессии - литературный критик.
      - Это заметно, - сказал Жизнев по поводу профессии, ощупывая царапину под глазом. - Зачем же вы вступили со мной в драку, уважаемый Рафаил? Разве вы не читали Абу Шакура Балхи, который писал: "Нет хуже людей, что злонравья полны" (606)? А также Гургани, который напоминал: "Зло возвращается к зловредным людям" (607)? Может, вы извиниться хотите?
      - В какую драку? - удивился Рафаил. - Я ничего не помню. Этого В. - да, бил, потому что он пошляк и пишет плохие стихи. А потом ничего не было.
       Жизнев развел руками и в поисках поддержки посмотрел на дружков верзилы, но лица тех приняли годами отработанное выражение "Знать ничего не знаем".
      - Н-да, - произнес Жизнев. - А зачем били поэта В.?
      - Я же сказал - потому что он пошляк, потому что отвратительный поэт! - раздраженно ответил Рафаил.
      - А если вас будут всякий раз бить за ваши статьи, вам это понравится? Или вы считаете, что они абсолютно безупречны? - поинтересовался Жизнев. Рафаил только передернул плечами и затянулся сигаретой. То же сделали и его дружки, давая понять, что Жизнев задал глупый вопрос. Махнув рукой, Жизнев вернулся в зал к кипевшему возмущением другу. Маленький поэт принялся многословно излагать различные варианты наказания буйного критика. Жизнев некоторое время слушал, но наконец устал и перебил:
      - Это все прекрасно, но ты будь поосторожнее. Видишь, какой он здоровенный и чокнутый к тому же. Я спросил, не хочет ли он передо мной извиниться, а он сказал, что первый раз меня видит. Раз у него такая дырявая голова, то ясно, что он человек опасный. Помнишь ведь слова Фирдоуси:
       Коль мчится чудовище, смертью грозя,
       С ним бой затевать человеку нельзя (608).
      Маленький поэт улыбнулся и пообещал быть начеку, после чего друзья наконец выпили водки, с таким трудом сбереженной Жизневым. После пережитых волнений выпивка была им остро необходима. Надо сказать, что Жизнева взволновала не столько стычка с верзилой, сколько равнодушие интеллигентных господ при виде побоев, наносимых хрупкому поэту. При одном взгляде на литераторов, которые вокруг невозмутимо общались друг с другом, Жизнева начинало трясти от злобы. В конце концов он счел за лучшее покинуть пристанище прогрессивной интеллигенции, бормоча ругательства себе под нос. Перед уходом он, конечно же, убедился в том, что буйный критик ушел вместе со своими дружками и поэту В. больше ничего не угрожает.
       Так что в среде богемы, как видим, случается всякое. Мы уже упоминали в нашем повествовании об Андрюше Сугубове, однокласснике нашего героя. Отец Андрюши был человеком добрым, но слабохарактерным, постоянно прихварывал и при этом сильно пил, а потому не мог оказывать достойного сопротивления своей сварливой супруге, которая бранила его, унижала и даже била на глазах ребенка. А в школе бездетная тетка-завуч взяла племянника Андрюшу под свое покровительство и к выпускному классу сделала из него законченного себялюбца. Ко всем тем, кто ему противоречил, Андрюша мгновенно проникался ненавистью и, если они были слабее его, старался их избить или хотя бы унизить словесно. Однако после выпуска оказалось, что в большой жизни покровительство тетки значит мало, а человек, отрицающий собственные обязанности по отношению к обществу, если и выигрывает, то лишь в краткосрочной перспективе. Учиться в институте Андрюша не смог (точнее, не смог преодолеть нежелания учиться), семьи лишился, так как пил, не работал и изменял жене, комнату, оставшуюся ему после развода, пропил, а затем, переехав к тетке, из-за пьянства лишился и теткиной квартиры. Жизнев еще со школьных лет испытывал к Сугубову гадливое чувство, ибо тот на его глазах не раз вел себя подло и нисколько этого не
      
       37
      
      стеснялся. А вот Сугубов, как то ни странно, Жизнева любил и постоянно стремился к общению с ним. Жизнев всегда затруднялся отказать человеку в общении - мы ведь не можем знать, насколько мы необходимы другому человеку. Очень возможно, что дружба с Жизневым являлась для Сугубова последним способом сохранить уважение к самому себе. Вдобавок Андрюша в изобилии писал плохие стихи и каждое стихотворение непременно старался прочесть Жизневу, перед талантом которого преклонялся. Такие чтения для Сугубова по всем признакам значили очень много, хотя Жизнев всегда подавлял тяжелый вздох, когда Андрюша доставал свою тетрадку. Андрюша ведь ненавидел труд, а Троллоп был прав, когда писал: "Нельзя писать хорошо, не трудясь" (609). Стихи стихами, но Андрюша не привык сдерживать свою вольнолюбивую натуру ни в каком обществе - даже в обществе Жизнева, которого подчеркнуто уважал. Поэтому Жизневу в их совместных похождениях не раз бывало мучительно стыдно за своего спутника, и постепенно общение старых приятелей становилось все более редким, как ни названивал Сугубов с предложениями встретиться (что означало и сильно выпить). Впрочем, Жизнев пытался помочь однокласснику, постоянно сидевшему на мели, и устраивал ему в издательстве, где сам работал, договоры на сочинение боевиков. Жизнев на всякий случай редактировал сочинения Сугубова сам, и не напрасно: тот хоть и был довольно грамотным человеком - не зря имел тетку-словесницу, - но писал порой в нетрезвом виде, и по тексту это явственно ощущалось. Первый роман Сугубову кое-как оплатили, а со вторым вышла описанная нами выше история с похищением кейса у владельца издательства, то есть у Вована Семенова, не желавшего платить. Андрюша тут был не единственным страдальцем, ибо Вован в подпитии любил хвалиться: "А пусть подают в суд. У меня же на счету рублей сто, даже компьютеры в издательстве - и те не мои. Ха-ха-ха!" Простые решения, к которым Сугубов привык в школе, в большой жизни срабатывали далеко не всегда - вот и кража кейса обернулась не наживой, а побоями. Школьные друзья, которым внутренняя свобода Сугубова внушала, как то ни странно, не почтение, а брезгливость, общаться с ним постепенно прекратили. Пить в одиночку Сугубов не желал, так как страшно любил долгие тары-бары за бутылкой, в ходе которых старался ошеломить собеседника самыми парадоксальными мнениями и предельно откровенными рассказами о собственном негодяйстве. А потому отошедших от него друзей он быстро заменил новыми, у которых уровень внутренней свободы был достаточно высок - ведь и само постоянное общение со зрелым Сугубовым уже предполагало немалую моральную подвижность. Жизневу, поскольку он порой встречался с Сугубовым, случалось, естественно, сталкиваться и с его новыми друзьями. Все они внушали желание держаться от них подальше, дабы не подвергаться бомбардировке исходившими от них флюидами внутренней свободы и моральной раскованности. Вместе с прочими в число новых друзей Сугубова вошел и некто Рискин, которого Жизнев, к счастью, так ни разу и не увидел, зато наслышан был о нем от Сугубова превыше всякой меры. Рискин стал любимым собутыльником Андрюши, тот рассказывал о нем с неизменным восторгом. Судя по этим рассказам, своей моральной раскрепощенностью Рискин даже превосходил Сугубова, а это было очень непросто. Рискин тоже пописывал стихи и похаживал в различные литературные объединения, а остальное время проводил за бутылкой в обществе таких же, как он сам, бездельников обоего пола. Но однажды Сугубов и Рискин не поладили, и эта ссора ясно показала, что по части свирепости и беспощадности представитель богемы могут заткнуть за пояс кого угодно. Ссора произошла из-за того, что Рискин, будучи вместе с Сугубовым у кого-то в гостях, украл, - можно сказать, по привычке, - хозяйскую меховую шапку. Сделано все было грамотно: народу собралось много, люди уходили и приходили, и впрямую разоблачение Рискину не угрожало, ну а на подозрения он плевать хотел, подозрения к делу не подошьешь. Сугубов об этой акции Рискина на тот момент не знал. На следующее утро приятели встретились, купили водки (платил Рискин) и пошли на квартиру Сугубова, дабы спокойно опохмелиться. Там-то Рискин и похвастался своей удачной операцией. Однако со стороны Сугубова он понимания не встретил: тот сообразил, что бывший владелец шапки наверняка вычислит
      
      
       38
      
      возможного похитителя, и если не напишет заявления в милицию, поскольку не пойман - не вор, то приглашать в гости веселую парочку уж точно перестанет. А место было хорошее: у хозяина водились деньги, он частенько и поил, и кормил своих визитеров, к нему захаживали дамы нестрогих нравов, да и вообще человеку, постоянно практикующему многодневные попойки, лишнее логово никогда не повредит. Сугубов осерчал не на шутку. В самом деле, Рискина привели в гости, оказали доверие, а он, не посоветовавшись с другом, украл хозяйскую шапку и тем самым лишил удобного пристанища не только себя - на него-то, дурака, наплевать, - но и самого Андрюшу Сугубова. Все эти соображения Андрюша высказал Рискину в максимально обидной форме - это он умел хорошо, мамаша и тетушка научили. В частности, он обозвал Рискина "жидовской мордой", что было как-то несправедливо, ибо Андрюша сам происходил от богоизбранного народа через бабушку - старую большевичку, и часто этим хвастался. "Я, значит, морда, а ты кто?" - пронеслось, видимо, в мозгу Рискина, и он без предупреждения нанес Андрюше мощный удар в переносицу. Судя по рассказам, Рискин был здоровенным детиной - из тех, которых Бабель называл "полтора жида", поэтому когда он со зверским лицом начал избивать Андрюшу ногами, тот сильно перепугался. Тяжелые удары сыпались градом, так что ни встать, ни толком защититься Андрюша не имел никакой возможности. Наконец у несчастной жертвы стало мутиться в голове, и она жалобно завопила: "Димочка, не бей! Прости меня, пожалуйста, я больше так никогда не буду!" - "То-то, сука, смотри у меня", - прохрипел Рискин, забрал все имевшееся в квартире спиртное и поспешно удалился. Сугубов бросился к телефону, чтобы позвонить в милицию. Если в результате затеянных Сугубовым конфликтов доставалось ему самому, он без колебаний обращался в органы внутренних дел - Жизнев сам наблюдал один такой случай. Тогда Андрюша забрал со стола последнюю бутылку водки и направился к выходу, а когда в ходе короткой схватки хозяин квартиры бутылку отобрал, Андрюша прокусил обидчику палец, выскочил на лестничную клетку, начал звонить во все квартиры и вопить: "Избили! Ограбили! Вызовите милицию!". Кто-то сдуру выполнил его просьбу, приехала милиция, устроила обыск (никакой ордер ей, разумеется, для этого не понадобился), ничего не нашла и удалилась, бормоча угрозы. Времена стояли еще советские, поэтому после ухода милиции все ценности оказались на месте. Что же касается ситуации с Рискиным, то избитый Андрюша звонить в милицию передумал, так как вспомнил, что не знает, где искать Рискина: с родителями тот не жил, а где именно жил, сказать было трудно. Все эти подробности рассказал Жизневу, чуть не плача от ярости, сам Сугубов в одну из их встреч, с годами происходивших все реже и реже. Ну а в последний раз одноклассники увиделись в жаркий майский день в парке "Дубки" близ дома Жизнева. Сугубов сообщил, что живет в приюте при церкви, в который принимают только непьющих, и собирается бороться за квартиру, отобранную у него армянской мафией. Затем он безо всякого перехода достал из сумки бутылку водки и предложил Жизневу выпить.
      - Слушай, я ведь тебе по телефону уже сказал, что не буду, - с легким раздражением напомнил Жизнев. - И рано еще, и дел много, да и настроения нет.
       В некоторых вопросах Андрюша проявлял большую силу воли и любил давить на собеседников (чем напоминал Сидорчука). В результате некоторые его приятели уходили вместе с ним в многодневные запои, пропивали дочиста деньги и другие семейные ценности, расстраивали здоровье и портили отношения с близкими. Однако теперь Андрюша настаивать не стал - за последние годы Жизнев уже приучил его к тому, что в устах некоторых людей "нет" действительно означает "нет". Вместо уговоров он отвинтил пробку и приготовился сделать глоток. Жизнев знал, что Андрюша делает это не столько из желания выпить, сколько для того, чтобы поразить собеседника собственной отчаянностью и глубиной своего падения. Ну и, конечно, ему хотелось, чтобы приятель стал умолять его не пить и ахнул бы в отчаянии, увидев, как Андрюша насмешливо и высокомерно качает головой и припадает к горлышку - этакий байроновский герой, отредактированный Тиняковым-Одиноким. Жизнев обманул ожидания Андрюши, так как никаких уговоров не последовало - лишь вопрос, заданный довольно флегматичным тоном:
      
       39
      
      - А как же борьба за квартиру?
      - Завтра поборемся, - усмехнулся Андрюша с той циничной лихостью, которая сильно действует на школьников младших классов.
      - А в приют для трезвенников пустят? - пожевывая травинку, спросил наш герой. Услышав столь же неопределенный, сколь и залихватский ответ, он только пожал плечами и задумался о том, что сколько ни пиши плохих стишков, сколько не мели языком в компаниях, сколько ни возись со шлюхами и ни пьянствуй - всё может кончиться пшиком, если не читать Писарева, который, как известно, указывал: "Да, жизнь есть постоянный труд, и только тот понимает ее вполне по-человечески, кто смотрит на нее с этой точки зрения". Ну а Сугубов понимал жизнь не по-человечески, а по-богемному - пожалуй, именно потому он, допив свою бутылку водки, и удалился в никуда, в забвение, в ничтожество. Он еще продолжал где-то жить - одноклассники не раз видели его из окна трамвая у пункта приема пустых пивных банок. Однако ни сам он о себе, ни другие о нем уже не могли ничего сказать. А читай он Писарева - может, и стал бы чем-то существенным. Например, поэтом, пусть и небольшим, - он ведь хотел стать поэтом, коль скоро писал стихи. А разве плохо быть поэтом? Вспомним, как завлекательно писал об этой доле Арсений Несмелов:
       И знаете, я - крошечная моль,
       Которой кто-то дал искусство видеть,
       Я причиню вам яростную боль
       И научу молчать и ненавидеть.
      А вот радость поэтического жребия в описании Сумарокова:
       Мне ныне фурии стихи в уста влагают
       И адским жаром мне воспламеняют кровь.
       Пою злодеев я и их ко злу любовь,
       А мне злы фурии в суровстве помогают.
      Нельзя не привести и строки Тинякова о литературном труде, подкупающие своей искренностью:
       Все на месте, все за делом
       И торгует всяк собой:
       Проститутка статным телом,
       Я - талантом и душой!
      И так далее, и так далее... Ну разве плохо? Эх, Андрюша, Андрюша...
      
       Глава IX
      
       Благосклонный читатель, конечно, не рассердится на нас за раздражение, сквозящее в финале предыдущей главы. Он поймет: некоторая нервозность нашего тона объясняется той отталкивающей темой, на которую нам приходится писать. Тема эта, увы, далеко еще не исчерпана и в данной главе нам вновь придется ею заниматься, что никак не может улучшить нашего настроения. Более того, сейчас нам придется коснуться совсем уж тошнотворного аспекта этой темы, а именно - проникновения в богему большого количества педерастов, порой полностью подчиняющих своему деспотическому влиянию целые богемные сообщества. Педерасты любят выставлять себя страдальцами и сетовать на жестокость гомофобов. На тех, кто с извращенцами никогда не сталкивался, эти жалобы производят впечатление. Ну а в жизни педерасты держатся весьма уверенно и не только не скрывают своих мерзких наклонностей, но и нагло пристают с домогательствами к скромным мужчинам, не подававшим к тому никакого повода. Вряд ли найдется нормальный мужчина, который после пяти минут знакомства полезет женщине под юбку, для педераста же схватить малознакомого мужчину за гениталии - это раз плюнуть. Разумеется, невероятно расплодившиеся ныне защитники гомосексуализма взревут от ярости, читая эти строки, и начнут приводить примеры таких педерастов, которые тщательно соблюдают половой политес и
      
       40
      
      ухлестывают лишь за теми, кто заведомо разделяет их ориентацию. Однако мы повидали кое-что, и нас такими байками не обманешь. Да будет позволено и нам привести несколько многозначительных примеров, причем касающихся лишь богемной среды. О том, какие ужасы творятся в других слоях общества, пусть расскажут другие исследователи.
       Напоминаем, что в предыдущей главе мы с болью и стыдом писали о склонности богемы к насилию. Но трудно воздержаться от насилия, когда в то или иное сообщество приникают лица, считающие нормальным ни с того ни с сего хватать за половые органы представителей собственного пола, заставляя тех гадать, чем вызваны столь наглые приставания. На самом-то деле гадать не надо, дорогой читатель. Не стоит менять ни манеры, ни стиль одежды. У гомосексуалистов уж такой обычай: проверять на ориентацию и правого, и виноватого, выявлять своих, а также и не вполне своих, но слабовольных и уступчивых, растлевать которых им, видимо, особенно сладко. В богеме немало таких уступчивых и морально подвижных, - у них всегда наготове самооправдательные формулы вроде "Один раз - не пидорас", "Лучше нет влагалища, чем очко товарища", и проч. Действовать при половой проверке принято нахрапом, ошеломляя наглостью - растерянные жертвы приставаний порой не успевают даже дать себе отчет в происходящем, а уж тем более дать извращенцу в морду. Как мы помним из популярного анекдота, примерно так же вел себя поручик Ржевский, но там элемент неожиданности был все же слабее, ибо приставал поручик к лицам противоположного пола. Поэтому объекты домогательств быстро смекали, что к чему, и в результате поручика нередко били. Однако и педерастам случается напороться на быстро соображающих людей, и вот тогда насилие становится очень вероятным, а если извращенец проявляет упорство в своих притязаниях, то практически неизбежным.
       Так произошло, когда Жизнев со своим другом Чудиком как-то раз возвращался с моря поездом "Новороссийск - Москва". Перед отъездом, прощаясь с Криницей, друзья пропили все деньги - у них обоих остался лишь двугривенный на метро (а дело было в середине 80-х). Явилась проводница с бельем, но друзья отказались его оплачивать - у них попросту не было необходимых для этого двух рублей. "Ведь вы не просто так белье выдаете, а за деньги. Значит, это сделка, вроде как в магазине: захотел - купил, не захотел - не купил, - разъяснял проводнице Чудик, который благодаря работе в торговле стал на диво речист и убедителен. - То есть это дело добровольное, понимаете?" - "Как это - не брать постели? Все берут постели!" - запальчиво возражала проводница. "Ну если мы не берем, то, значит, уже не все", - со снисходительной улыбкой поправил ее Чудик. "Можем и взять, если дадите бесплатно, - предложил Жизнев. - Нас вообще-то цена не устраивает". Проводница фыркнула, как разъяренный слон, и бросилась вон из купе, бормоча что-то о нахалах и сверхжадинах. "Но-но, просим без оскорблений", - обиделся Чудик. "На матрацах без белья не спать!" - удаляясь, мстительно крикнула проводница, но друзья только весело рассмеялись. Затем они стали припоминать перипетии вчерашнего вечера и развеселились еще больше. Между тем их положение было хотя и не трагическим, но и не очень веселым. До самой Москвы им предстояло голодать, пить из-под крана в зловонном вагонном сортире щедро сдобренную хлоркой воду и спать на жестких полках без матрацев и белья. Но тут вдруг подал голос ехавший с ними в одном купе неприметный молодой человек.
      - Ребята, может, выпьем? - спросил он. Друзья уставились на него, не веря своим ушам: обычный молодой человек лет тридцати, бледный, слегка пучеглазый, чуть полноватый. Правда, чувственный рот и тяжелый подбородок выдавали в нем любителя хорошо пожить.
      - Веселые вы пацаны, - объяснил попутчик свое предложение. - Вижу, вы на мели, раз даже белье не берете. А у меня деньги есть, я вообще-то буровик с Камчатки, сейчас в отпуске. Без компании ехать скучно, вот я и предлагаю.
      - Да можно вообще-то, - смущенно ответили друзья.
      - Белье я вам тоже возьму, - заявил буровик. - Сейчас тяпнем для аппетита, а попозже свожу вас
      
      
       41
      
      пожрать в вагон-ресторан.
       Всё обещанное буровик выполнил, и даже с лихвой. Проводница, сменившая гнев на милость, принесла белье и стаканы, буровик сбегал в вагон-ресторан за выпивкой, отметили знакомство, а потом втроем, уже сплотившейся компанией, пошли в ресторан на обед. Там буровик решил поразить соседей по купе широтой натуры и назаказывал столько всего, что друзья чудовищно объелись, и все же половину заказанного съесть не удалось. От знакомства буровик был в восторге - ведь Жизнев читал смешные стихи, а буровик оказался большим ценителем поэзии и сам цитировал отрывки из "Луки Мудищева". Веселье продолжилось в купе. О количестве выпитого можно судить по тому факту, что Жизнев, почувствовав потребность в отдыхе, ни матраца, ни белья расстелить не смог и растянулся прямо на жестком дерматине, использовав стопку белья вместо подушки. Однако сознание некоторое время его не покидало. Он услышал странный разговор, - вернее, даже не разговор, а вкрадчивое мурлыканье буровика и холодный ответ Чудика: "Убери лапы, я не по этой части. Лучше не нарывайся". Жизнев ломал голову, что бы это могло значить, ведь всё было так прекрасно... Но тут в купе раздался страшный грохот: чье-то тяжелое тело рухнуло на столик, уставленный бутылками и стаканами. Жизнев рефлекторно вскочил и внес свою лепту в пиршество звуков, врезавшись головой в верхнюю полку с такой силой, словно хотел ее пробить. Спавший наверху старичок чуть не свалился вниз и дико завопил спросонья. Но этого Жизнев уже не слышал: от удара он потерял сознание и очнулся только утром следующего дня. Буровик и Чудик сидели на нижней полке напротив. Заискивающе глядя на Чудика, буровик бормотал: "Значит, я с полки упал... Ну да, ну да, бывает... А я боялся, что это вы мне врезали. Я, когда пьяный, такой чудной бываю - надо останавливать... Значит, упал. Ну и хорошо..." Жизневу вспомнились строки Гургани:
       Поверь, свершил я спьяну прегрешенье,
       А пьяному даруется прощенье.
      Чудик почти не обращал внимания на покаянное бормотание попутчика и если отвечал, то односложно и крайне сухо. И тут до сознания Жизнева дошел смысл происходившего накануне. Ему стало ясно, что грохот рухнувшего тела и ссадина на подбородке буровика имели причиной вовсе не падение с полки, тем более что Чудик левой рукой машинально массировал костяшки пальцев правой. Когда Чудик вышел в коридор, Жизнев последовал за ним, и молниеносный обмен репликами развеял последние его сомнения. "Вот это да, - присвистнул он, - ай да попутчик, ай да любитель поэзии". Жизневу вспомнились другие строки Гургани:
       Нам виден человек со всех сторон
       Тогда, когда он пьян или влюблен (610).
      Был ли буровик влюблен в Чудика - вопрос спорный, но в том, что все напились вдребезги, сомневаться не приходилось. Когда друзья вернулись в купе, попутчик тем же заискивающим тоном предложил им опохмелиться, но получил суровый отказ. Затем Чудик достал из сумки книжку, расстелил наконец белье (накануне он, как и Жизнев, не смог этого сделать) и погрузился в чтение. Наш герой последовал его примеру. До Москвы ехали в молчании. На перроне Курского вокзала буровик с отчаянием в голосе обратился к друзьям: "Ребята, ну поехали в... (он назвал наимоднейший тогда кабак). - Берем тачку, я угощаю!" - "Спасибо, нет", - холодно ответил Чудик. "Нет, спасибо", - эхом отозвался Жизнев. На лице буровика появилась плаксивая гримаса, и Жизневу захотелось сжалиться над ним. В самом деле, что такое парочка коктейлей, это ведь ни к чему не обязывает, а человек воспрянет духом. "И еще кое-чем", - шепнул Жизневу циничный внутренний голос. Вспомнились слова героя Гоцци: "Я равнодушен к плачу крокодилов" (611). Жизнев повернулся и не оглядываясь зашагал к метро.
       Как-то раз, уже много позже, наш герой был в гостях у приятеля в квартирке близ метро "Белорусская", постоянно кишевшей гостями - этим она походила на притон имени Жизнева, тогда уже погибший. Люди изо всех сил старались общаться, говорить о пустяках, веселиться, пьянствовать и заводить романы - ирреальная атмосфера пира во время чумы плотно обволакивала Москву 90-х
      
       42
      
      годов. Жизнев заметил в компании новую персону - немолодого подтянутого господина с изможденным лицом перетренировавшегося спортсмена. Черты незнакомца выдавали его то ли кавказское, то ли еврейское происхождение, под носом красовались густые темные усы, а на голове поблескивала большая плешь. Смотрел новый гость настороженно, почти враждебно, и создавалось впечатление, будто он ищет, с кем бы затеять спор. Ощущение оказалось верным: стоило нашему герою оказаться с этим человеком визави за одним столом, как спор немедленно возник. Незнакомец отрекомендовался журналистом и всячески подчеркивал обилие и уникальность своего жизненного опыта. Предмет разногласий давно стерся у нашего героя из памяти, но запомнились напор, с которым говорил незнакомец, и мрачный огонь в его больших круглых глазах фанатика. А потом произошло странное: не прекращая говорить, сердитый господин вдруг нагнулся, словно что-то уронил, и в следующий момент на половые органы Жизнева легла тяжелая рука. Наш герой вздрогнул от омерзения и резко отъехал от стола вместе со стулом. В смысле происшедшего сомневаться не приходилось, тем более что сразу вспомнились сказанные мимоходом слова хозяина: "Человек бывалый, но, говорят, голубой", - и кивок в сторону нового гостя.
       Жизнев всегда отличался миролюбием, и первым ударить человека по лицу было для него почти невозможно. Однако сдачи он давал охотно и в некоторых случаях даже жалел, что на него не лезут с кулаками. Описываемый случай принадлежал к числу именно таких. Глядя прямо в глаза бывалому журналисту и дрожа от сдерживаемой ярости, Жизнев негромко спросил: "Я что, похож на вашего собрата? Вас хорошим манерам давно учили?" При всем своем миролюбии Жизнев был совсем не прочь, чтобы завязалась потасовка, и уже подбирал в уме самые пригодные для этого слова. Однако выглядел он, наверное, пугающе, и потому оправдались слова Корнеля: "Страх действует на пыл надежней, чем мороз" (612). Спесь и самоуверенность тертого журналиста вдруг куда-то исчезли, мрачный огонь в его глазах погас, и на лице появилось заискивающее выражение, напомнившее Жизневу незадачливого буровика. Видимо, журналисту приходилось-таки получать уроки хороших манер, ибо он забормотал: "Ох, что-то я такой пьяный, а когда я пьяный, я такой чудной... Сам иногда не знаю, что делаю, просто беда..." Это бормотание вновь напомнило Жизневу буровика и, что греха таить, вызвало в его душе жалость. Однако наш герой подавил это неуместное чувство, вспомнив, каким хозяйским движением журналист возложил ему лапу на причинное место. Больше всего злила как раз эта не основанная ни на чем самоуверенность. Подстрекаемый ею, журналист действовал по примеру героя Владимира Соловьева, заявлявшего: "...Я буду раскидывать паутину до тех пор, пока не уловлю муху удовлетворения". Жизнев тяжело вздохнул и вышел в коридор, махнув рукой на журналиста, продолжавшего что-то бормотать и как-то сразу раскисшего. Ему ужасно хотелось выпить, но со своим обидчиком он пить не хотел. Вспомнилась строчка Рудаки: "О, сколь низменны и мерзки проявленья бытия!" (613) Но когда он открыл дверь в другую комнату, навстречу ему раздался женский смех, и на его лице невольно появилась улыбка. Женщины в тот вечер были на редкость хороши, а их общество целительно. Следовало в полной мере использовать исходившие от них благодатные флюиды. Наш герой вполне мог повторить вслед за Шелли:
       Возможно, это был последний шанс,
       Стряхнуть с себя тупой, тяжелый транс,
       В который впал я, выйдя от маньяка (614).
      Что ж, предоставленный судьбой шанс сработал. А бывалого журналиста наш герой с тех пор никогда не видел. И слава богу.
       Вспоминается также случай, происшедший на праздновании дня рождения Жизнева в клубе "Бедные люди". Напротив виновника торжества сидел улыбчивый молодой человек, кудрявый и красивый до приторности. Такие обычно вызывают у мужчин легкую брезгливость, однако, так как красавец смотрел на Жизнева с нескрываемым восхищением, наш герой, человек по натуре благодарный, проникся к нему ответной симпатией. Какое-то время празднование шло обычным
      
      
       43
      
      порядком - поздравления, тосты, признания в любви, - но затем внимания потребовал кудрявый красавец. Он произнес тост, и над столом повисла неловкая пауза. Что касается Жизнева, то он продолжал улыбаться, поскольку не поверил своим ушам. В словах красавчика не было злобы, намерения уколоть или оскорбить. Наоборот: стараясь как можно полнее выразить свое восхищение юбиляром, красавчик пылко заявил, что на ближайшей вечеринке у общих знакомых он безо всякого сопротивления с большим удовольствием ляжет под Жизнева. Оратор всем своим видом подчеркивал: он не сомневается в солидарности собравшихся, а потому само собой выходило, что и Жизнев, и прочие сидевшие за столом джентльмены - тоже педерасты. Понимал ли оратор значение собственного спича - трудно сказать, ведь чувство такта дано не всем. Так или иначе большинство участников застолья в интересах всеобщего спокойствия притворилось, будто ничего не слышало, а Жизнев продолжал думать, что неправильно понял тостующего. Однако на празднестве присутствовал также филолог-спортсмен Ф., человек мстительный и жестокий. На хлеб он зарабатывал тем, что преподавал попеременно то филологию, то физкультуру, а позднее, очутившись в Мюнхене, занялся литературой и, в частности, написал предисловие к одной из книг нашего героя. Филолог Ф. был не таков, чтобы пропускать мимо ушей не понравившиеся ему реплики. Улучив удобную минуту, он навис над столом, приблизил к красавчику свое неприятно улыбавшееся лицо и внятно произнес весьма оскорбительную тираду, а затем предложил: "Если вы хотите мне возразить, то мы можем выйти на воздух. А то здесь шумновато". - "Выйти хотите? Что ж", - надменно произнес красавчик и, поднимаясь, явил взору нашего героя, слышавшего весь разговор, свою фигуру культуриста - бесценное преимущество в глазах как многих женщин, так и большинства содомитов. Жизнев испугался за филолога и хотел было вмешаться, но тот столь резво рванулся к выходу, что остановить его не удалось. Затем Жизнева с разных сторон затормошили разные поздравители - пришлось им отвечать, тем более что обращать внимание собравшихся на конфликт не следовало, дабы не портить никому настроения. А минут через пять - семь конфликт уже разрешился - Жизнев вдруг снова увидел перед собой филолога Ф. Под глазом у филолога виднелась лиловатая припухлость, зато настроение у него по всем признакам было превосходное. "Велел кланяться, - кратко сообщил филолог. - Сказал, что вспомнил о срочных делах и должен бежать". Жизнев пожал плечами. "Он больше не появится", - с плотоядной ухмылкой добавил филолог. Искоса посмотрев на него, Жизнев вспомнил строки из "Кёр-оглы":
       А кровь врага с тех пор, как создан свет,
       Для праведника слаще, чем шербет (615).
      Возблагодарив судьбу за то, что есть еще на свете такие праведные люди, как филолог Ф., Жизнев вернулся к своим приятным обязанностям юбиляра. Тот вечер прошел прекрасно, о чем свидетельствуют сохранившиеся у нашего героя многочисленные фотографии (в подарочном издании нашего романа мы непременно их приведем). Что ж, как говорится, "Баба с возу - кобыле легче". Или, точнее, полубаба.
      
       Глава X
      
       Из двух предыдущих глав читателю, как мы надеемся, стало ясно: богема вовсе не является сообществом безобидных идеалистов, всецело погруженных в проблемы искусства. Напротив, эти проблемы у большинства представителей богемы лежат на периферии сознания, а на переднем плане стоят интересы карьеры, зависть, тщеславие и прочие столь же грозные чувства и устремления, под которыми, как мощный фундамент, лежит корысть, - или, точнее, сильнейшая тяга к сладкой жизни. Таким образом, в богемной среде следует держаться начеку и помнить о том, что там на вас смотрят отнюдь не христианским оком. Вас могут оскорбить, высмеять, оклеветать, обокрасть, избить (если хватит сил), и потому среди богемы лучше не проявлять излишней благовоспитанности - там это принимают за слабость. Нет, там надо через слово ругаться матом, смотреть злобно и угрожающе и
      
       44
      
      вжиться в образ человека свирепого, мстительного и не прощающего даже малейшей обиды. Тогда вы приобретете достаточный авторитет для того, чтобы вас не втягивали в разные дурацкие споры, непременно сопровождающиеся взаимными оскорблениями, чтобы вас не старались унизить с целью возвыситься за ваш счет, чтобы из вас не пытались, по современному элегантному выражению, сделать спонсора (а попросту - дойную корову), чтобы к вам не приставали педерасты, и так далее, и так далее. Ну а самым разумным будет вообще не соваться в богему, ибо подлинно творческому человеку делать там совершенно нечего.
       Продолжая разговор об агрессивности богемы, напомним читателю, что на свете есть немало людей, рассматривающих акты насилия как наилучшую потеху. А так как главным нервом богемной жизни является как раз поиск развлечений, то попавший в эту среду любитель мордобоя вряд ли будет долго сдерживаться и непременно даст волю своим разрушительным наклонностям. Разумеется, драк и актов вандализма всегда больше в непросвещенной среде - это аксиома. А потому среди всех представителей богемы чаще всего забавляются таким образом поп- и рок-музыканты, ведь невежество этих людей уже давно вошло в поговорку. Например, музыканты группы Сидорчука в драки ввязывались постоянно, причем зачастую - с собственной публикой, если та осмеливалась делать своим кумирам какие-либо критические замечания. Конечно, втянуть в драку могут и интеллигентного человека, но он в таком случае либо промолчит о случившемся, либо будет говорить о нем с глубоким раскаянием. Музыканты же рассказывали о потасовках как о волнующих событиях, явно считая их подтверждением собственного молодечества. Все эти рассказы перемешались в памяти Жизнева и превратились в какой-то хаотический немой фильм, снятый безумным режиссером, где летели на пол столы вместе с посудой и сидевшими вокруг людьми, где безликие толпы бросались в разные стороны от могучих героев, где на глупые лица врагов ложились отсветы цветомузыки, а затем в эти лица врезались кулаки. Разумеется, музыканты безбожно преувеличивали собственные подвиги, однако повышенная агрессивность была налицо. Правда, сотрудники Сидорчука имели оправдание: периодически проявлять агрессию их вынуждал сам Сидорчук, то и дело пытавшийся их обсчитать. Как непросто выудить денежки у Сидорчука, если уж он наложил на них лапу, Жизнев знал по собственному опыту. Музыкантам приходилось постоянно устраивать скандалы, истерики и не шутя грозить мордобоем - только так удавалось хотя бы частично восстанавливать справедливость. В результате агрессия копилась и временами выплескивалась на окружающих, далеко не всегда в чем-либо виноватых. И все же, даже с учетом коварной деятельности Сидорчука, мы не согласны считать нормальной склонность его музыкантов к вульгарному трактирному насилию. А если вспомнить о том, что подобное поведение типично для всей рок- и поп-музыкальной среды, то, значит, дело не столько в скупости Сидорчука, сколько в бациллах агрессии, живущих в данной среде. Оно и понятно: квазимузыканты хотят подняться над толпой, хотят считать себя подлинными деятелями искусства, но в глубине души понимают, что занимаются вовсе не искусством, а его более или менее пошлой имитацией. Отсюда постоянное раздражение, подозрительность и агрессивность, находящие себе выход в скандалах и драках. Мы верим, что рано или поздно и рок-музыка, и поп-музыка на всем земном шаре подвергнутся повсеместному запрету. Пишем об этом без всякой иронии - какая уж тут ирония, если половина молодежи отвлекается от общеполезного труда во имя производства бездарных музыкально-песенных опусов, причем эта нелепая деятельность непременно сопровождается горьким пьянством, употреблением наркотиков и беспорядочными половыми связями, из-за которых распространение СПИДа и венерических заболеваний достигло немыслимого прежде уровня. Настоящему художнику позволено всё, ибо его оправдывают великие результаты его деятельности. А что могут оправдать те потоки бессодержательных звуков и те нелепые тексты, которые ежеминутно обрушиваются на наши бедные головы, гася в них последние искры творческого мышления? Только одно: принятие самых жестких запретительных мер и скорейшее возвращение всей электромузыкальной богемы к производительному труду. Ведь даже продюсеры, директора, организаторы концертов и гастролей,
      
       45
      
      наслушавшись, видимо, той чепухи, которую призваны продюсировать, довольно быстро выживают из ума - Жизнев знал несколько таких случаев. Например, владелец нескольких клубов и студии звукозаписи в одном крупном провинциальном городе, весьма солидный мужчина с хорошими связями и в мэрии, и в аппарате губернатора, постоянно приглашал известных артистов выступать на своих площадках. Видимо, постепенно он так пропитывался флюидами зла и агрессии, исходившими от приглашаемых им знаменитостей, что внезапно бросал всё и ехал в Москву - якобы в командировку, а на самом деле - чтобы всласть поскандалить и подраться в московских клубах. Возвращался он всякий раз благополучно - так как драчун он был не из последних и комплекции могучей, задержать его никакой охране не удавалось. Всякий раз он успевал набить какое-то невероятное количество морд и удрать подобру-поздорову. Не то чтобы Жизневу было жалко посетителей клубов - это, как известно, существа низшие, своего рода инфузории богемы. Однако ему казалось странным, что при всякой встрече этот солидный бизнесмен рассказывает не об актах благотворительности и даже не о знакомых артистах, как бы они ни были ничтожны, а о том, сколько носов ему удалось расквасить в московских ночных заведениях. Жизневу эти разговоры, естественно, быстро надоедали, и он старался поскорее улизнуть от гостеприимного рассказчика, несмотря ни на какое угощение. Кто-то может, защищая Буянова наших дней, привести четверостишие поэта и архитектора XVIII века Николая Львова:
       Исследуй кто росси́ян свойство,
       Труды их, игры, торжества,
       Увидит всяк: везде геройство
       Под русским титлом удальства.
      И все же удальство удальству рознь. Бессмысленное удальство производит тяжелое впечатление, как и всякая зряшная растрата тех сил, которые можно направить на добрые дела. Однако трудно ожидать осмысленных действий от человека, постоянно окружающего себя бездарностями. Что ж, таков был собственный выбор этого человека. Пока великий поэт Сложнов не знал, что будет есть на следующий день, наш воинственный избранник фортуны обеспечивал рекламу бездарным кривлякам и бил морды посетителям московских клубов. С этим багажом он и сойдет в загробный мир, и вряд ли его там благосклонно встретят.
       Сложнову тоже суждено было познать истинную цену и поп-музыкантам, и их поклонникам. Многие из работавших с ним музыкантов частенько либо приходили на концерт вдребезги пьяными и, привалившись к стене, лишь делали вид, будто играют, либо вообще не являлись без всяких объяснений. Поддержать те бесчисленные замыслы, те творческие идеи, которые постоянно порождала гениальная натура Сложнова, такие люди были решительно не в состоянии. Им хотелось денег - быстро и без особых усилий. На таких условиях они соглашались играть хоть у Сидорчука, которого ненавидели, хоть у черта лысого. От поклонников Сложнов тоже не видел большого проку: они могли восхищаться его творческой плодовитостью, но на концерты ходили к разрекламированным бездарностям - к тому же Сидорчуку, например. При этом у небедного Сидорчука за вход они платили, а у Сложнова, о бедности которого хорошо знали, они старались пройти бесплатно, по дружескому списку. Но особенно глубоко рокерскую душу Сложнов познал однажды зимой, когда познакомился в каком-то рок-магазине с двумя молодыми любителями музыки из провинции. Парни поразили его своей эрудицией, однако и он произвел на них впечатление, показал, что не лыком шит. Стороны решили купить водки и продолжить знакомство в ближайшем тихом дворике. Выпили бутылку, запивая водку пивом, потом вторую, сходили за третьей. Сложнов наслаждался разговором - ему редко попадались люди, знавшие столько малоизвестных групп и полузабытых рок-идолов. Он рассказал им о себе и увидел восторг в глазах собеседников. Охваченный благодушием, чувствуя любовь не только к своим собутыльникам, но и ко всему человечеству, Сложнов расслабился и упустил из виду тот момент, когда провинциальные знатоки музыки вдруг помрачнели и стали бросать на него неприязненные взгляды, а в их голосах зазвучали
      
       46
      
      угрожающие нотки. Внезапно Сложнов очнулся от своей эйфории - ему показалось, что в голову ему угодил камень, и голова от страшного удара оторвалась и покатилась в сугроб. Он понял, что его бьют, и бьют жестоко. Он закричал: "Ребята, за что? Что я вам сделал?!" - но в ответ услышал только злобное рычание: "Молчи, сука! Получай!" Многие бандиты для совершения успешного злодейства должны проникнуться ненавистью к жертве - видимо, знатоки сомнительной музыки были как раз из таких. С поэта сорвали шапку, с лежачего стащили куртку, но избивать не перестали - наоборот, стали бить уже ногами. Тут Сложнов не на шутку испугался, потому что понял: любители рока вошли в раж и, кажется, собираются забить его досмерти. На его счастье где-то неподалеку раздался дикий женский крик: "Убивают!" Эрудиты с досадой выматерились, пнули жертву еще по разу и, подхватив награбленное, задали стрекача. Сложнов встал на ноги, сплевывая кровь, но в голове у него гудело и соображал он плохо. Кто-то довел его до отделения милиции, где он кое-как написал заявление об утере паспорта, лежавшего в кармане куртки. Писать заявление ему посоветовали именно об утере, а не об утрате в результате ограбления, ибо во втором случае формальностей при восстановлении паспорта предстояло преодолеть значительно больше. Формальностей Сложнов всегда боялся как огня и потому безропотно подчинился, заявления о грабеже писать не стал, и это порадовало милиционеров. Нет худа без добра - в итоге вместо старого советского паспорта с казахстанской пропиской Сложнов (не без помощи благодарных стражей порядка) получил новенький паспорт гражданина России. Возможно, ради этого стоило и рискнуть жизнью. Вспоминая случай у рок-магазина, Сложнов потом долго удивлялся: как столь культурные люди могли оказаться грабителями, да еще столь безжалостными. Но мы с тобой не будем удивляться, дорогой читатель: ведь то были представители богемы, причем низших ее слоев, нацеленных на создание суррогатов искусства. Еще раз подчеркнем - специально для юношества, рвущегося к творческим лаврам, к статусу поэта и музыканта: от злой судьбы Сложнова не защитили ни лавры, ни статус. Спасла его лишь какая-то безвестная тетка, не побоявшаяся в нужный момент громко завопить.
      
       Глава XI
      
       Жизнь (или судьба), которая, как известно, жестка, а порой и жестока, с особым удовольствием демонстрирует эти свои не лучшие качества на примере людей богемы. Оно и понятно - те сами подставляют себя под удар, напиваясь при всяком удобном и неудобном случае, посещая разные сомнительные места и беззаботно пересекая во всех направлениях ночные города, эти рассадники всех пороков и опасностей. Однако нам кажется, что при всем безрассудстве представителей богемы судьба (или жизнь) как-то уж очень к ним пристрастна и, что называется, ставит им всякое лыко в строку. Взять хоть описанный выше случай со Сложновым: ведь далеко не всегда знакомства на почве музыки, пусть и не самой лучшей, оборачиваются подобным финалом. Благодаря такому отношению судьбы времяпрепровождение богемы - это далеко не всегда длинные столы с изобилием выпивки и закуски, вокруг которых ведет изысканные беседы чистая публика. Увы, слишком часто это времяпрепровождение связано с опасными знакомствами и происшествиями, угрожающими в лучшем случае целости кошелька, а в худшем - здоровью и самой жизни. Ну а про то, что развлечения богемы, если даже и обходятся без неприятностей, состоят обычно из тяжелого пьянства на провонявших дешевым табаком кухнях, - про это мы даже говорить не будем, это само собой понятно. Мы хотели бы, чтобы нас поняли правильно: наше сочинение не носит дидактического характера и не призвано исправлять нравы. Мы полностью согласны с Уайльдом, который писал: "Обыденные добродетели не могут служить опорой в искусстве, хотя способны отлично поддерживать репутацию второстепенных художников" (616). А потому мы намерены лишь твердо следовать за жизненной правдой. Если эта правда применительно к богеме именно такова, как мы ее изображаем, и выглядит как предостережение, то нашей вины здесь нет.
       В подтверждение сказанного приведем читателю одну из случившихся с нашим героем
      
       47
      
      житейских историй. Однажды зимой, в тусклый оттепельный день, он договорился с приятелем о встрече в Центральном Доме литераторов. В настоящее время в этом Доме располагается ресторан для толстосумов, который не по карману ни одному российскому сочинителю, а сравнительно недорогой буфет закрывается в семь вечера и потому для полноценного отдыха непригоден. Но в описываемое время буфет работал до девяти, а то и до десяти, если удавалось договориться с буфетчицей, и потому многие литераторы еще продолжали там встречаться. Именно там Жизнев потолковал с приятелем о том, о сем, выпил достаточно водки, чтобы беседу захотелось продолжить, но тут собутыльник совершенно неожиданно вспомнил про какие-то срочные дела и собрался уходить. Жизнев чуть не обругал его матерно, ибо никогда не мог понять таких недоумков, которые назначают людям встречи бог знает где, склоняют их к употреблению алкоголя, отнимают большую часть дня, и всё лишь для того, чтобы с внушительным видом произнести несколько фраз, прекрасно воспринимающихся и по телефону. Затем они внезапно убегают по каким-то делам, наверняка столь же пустяковым, а обманутый ими человек должен придумывать, чем бы себя занять. В подобных случаях, как правило, не придумывается ничего другого, кроме продолжения возлияний, но уже в случайной компании. Так поступил и наш герой. Он заметил за соседним столиком явно скучающего темноволосого господина лет тридцати пяти, который тоже попивал водку и тоже явно скучал. Глаза пьющих встретились, и решение коротать досуг сообща было принято без слов. Жизнев пересел за столик к брюнету. В результате знакомства выяснилось, что молодой человек - болгарский литератор по имени Цветан, и с ним произошло то же, что и с Жизневым - люди, пригласившие его на встречу в ЦДЛ, после недолгого застолья отправились то ли продолжать делать дела, то ли развлекаться, но уже без Цветана. Вскоре выяснилось, что Цветан ничего не потерял, так как собеседником наш герой всегда был достойным - недаром его библиотека насчитывала не менее десяти тысяч томов, и заметную часть из этого количества составляли произведения болгарских авторов. Кроме того, у Жизнева в разные годы было немало приятелей-болгар, а его отец при социализме часто ездил в Болгарию и тоже завел там добрые знакомства. Ярчайшим из этих отцовских приятелей по справедливости следует признать профессора-аграрника и старого партизана Бойко Кирева, Героя Болгарии и кавалера многих болгарских и советских боевых наград. Бойко прославился тем, что уже во вполне мирные времена регулярно устраивал в софийских ресторанах скандалы с пистолетной пальбой (к счастью, в основном по люстрам). Дело было в том, что Бойко всюду мерещились предатели и немецкие агенты, - причем, как показала постперестроечная история Болгарии, старый вояка ничуть не ошибался. Поэтому Бойко всегда ходил с оружием и не задумываясь пускал его в ход при виде предателей. Он понимал, что убивать вражеских агентов нельзя, - с военной точки зрения это безграмотно, - и стрелял только затем, чтобы привлечь внимание компетентных органов, ну и отчасти ради самозащиты. Предателям почему-то всегда удавалось выкрутиться, а так как за скандал следовало кому-то отвечать, то гнев властей обрушивался на Бойко. Посадить в тюрьму такого человека, боевого друга и побратима самого Тодора Живкова, было невозможно, поэтому продавшиеся врагам милиционеры отбирали у Бойко пистолет и отпускали, полагая, что теперь-то старый чудак никому не опасен. Дудки! В горах у Бойко было полно этих пистолетов, а на черный день имелось и кое-что посерьезнее, так что вскоре в центре Софии вновь слышалась брань Бойко по адресу мирового капитала и грохотала стрельба.
       Однажды Бойко побывал в доме Жизневых - нашему герою было тогда лет десять. Отрок уже ложился спать, когда Жизнев-старший и Бойко еще только садились за стол. На столе теснились плошки с красной и черной икрой, тарелки с балыком и севрюгой и прочие разносолы. Отец Жизнева отличался расчетливостью и угощал не всех одинаково, а сын его хоть и нечасто ел деликатесы, но уже понимал, что почем, и вид накрытого стола произвел на него впечатление. Так как делового проку от болгарина вроде бы быть не могло, то мальчик сделал вывод, что отец просто очень уважает гостя. Отчасти это было так, но ребенок не знал одного: при встрече русских делегаций в Болгарии Бойко всегда пытался напоить их вдребезги - не со зла, а лишь пытаясь понять, вправду ли русские
      
       48
      так браво пьют, как про них говорят. На самом-то деле большинство русских пьет так себе, то есть не пьет, не пьет, а потом вдруг напивается до скотского состояния, чего никогда не позволят себе ежедневно пьющие европейцы, в том числе и болгары. Те делегации, которые пытался споить Бойко, состояли из людей, пьющих редко и неумело, однако отец Жизнева заметил, к чему клонится болгарское угощение, и потребовал от своих товарищей выстоять любой ценой. Ну а совершение невозможного - это своего рода спорт русского человека, из-за которого на Руси местами так запущена сфера возможного. В итоге русские вставали из-за стола в приятном подпитии, тогда как коварных хозяев приходилось выносить на руках, и те наутро не могли понять, что же случилось и куда девалась их многолетняя тренировка. Видимо, Бойко в Москве вознамерился дать реванш, а Жизнев-старший прочел это намерение в его глазах и решил не отступать. Последним, что слышал наш герой, уходя в свою комнату спать, был вопрос, заданный отцом гостю: "Что будем пить - водку или коньяк? Закуска у меня больше подходит под водку". И жизнерадостный ответ Бойко: "Тогда будем пить водку". Наутро старший брат рассказал Жизневу, что среди ночи его разбудил подвыпивший отец и распорядился: "Болгарин готов. Иди поймай такси и отвези его в общежитие". К счастью, общежитие находилось совсем неподалеку.
       Цветан очень смеялся, слушая рассказ про Бойко Кирева. Жизнев знал, что национальное самолюбие надо щадить, и потому объяснил, что у его отца имелось множество приемов, позволявших ему оставаться трезвым в самой пьющей компании. Отвлечь внимание собутыльников, заговорить им зубы и благодаря этому не допить свою рюмку - в этом Жизнев-старший не знал себе равных. Простодушный Бойко ничего не ведал о таких византийских хитростях, пил как пилось и из каждой попойки с московитами выносил убеждение в их нечеловеческой выносливости. Между тем сам Жизнев хитрить и не думал, пил с Цветаном на равных и чувствовал, что спиртное накопилось в его организме уже в изрядном количестве. Он смотрел на сидевших за соседними столиками писателей, властителей дум, и вспоминал строки Хорхе Икасы: "Постепенно блестящая мишура, которая делала участников бала похожими на тех, за кого они себя выдавали, тускнела и облетала - насмешка проклятого алкоголя" (617). Писатели громко гомонили, перебивая друг друга и порой издавая дикие возгласы, словно отпугивая нечистую силу. Пора было покидать это шумливое место, тем более что и буфетчица пронзительно крикнула: "Скоро закрываемся!" Однако расставаться так рано новым приятелям не хотелось. Демон алкоголя и с ними тоже сыграл нехорошую шутку, убедив их в том, что если больше выпить, то и веселья непременно будет больше. Любому пьющему человеку горький опыт не раз доказывал лживость этих посулов, и тем не менее при каждой новой выпивке демон вновь оказывается неотразимо убедителен. Утешаться пьющему остается только словами Гургани:
       Зачем погряз я в пьянстве и распутстве?
       Затем, что есть забвенье в безрассудстве! (618)
       В ту зиму поэты Сообщества, лишившись Притона, частенько собирались у поэта П., снимавшего вместе с супругой квартиру в однообразном и унылом спальном районе близ метро "Южная". Жена П. любила веселые компании, однако сам П. гостеприимством не отличался. Жизнев об этом знал, но, решив закончить вечер в гостях у супругов, понадеялся на то, что с иностранцем сварливый поэт будет вести себя вежливо (алкоголь, как известно, порождает нелепые надежды в том же обилии, как это делает и любовь). Путь на ночь глядя предстоял очень неблизкий, но Жизневу уже море было по колено. Как писал Мухаммед Шахразури: "С лица своего он сбрасывал завесы трудностей и локти свои держал свободными от стесняющих их рукавов" (619). Цветан не мог образумить нашего героя, так как не знал его планов и, кроме того, сам поддался внушениям коварного демона, а потому слепо подчинялся своему новому приятелю. Парочка поймала такси и, продолжая оживленно беседовать, а также прихлебывать водку из не допитой в буфете бутылки, минут через сорок (пришлось немного поплутать по безликим улицам спального района) оказалась у подъезда, где жил поэт П. В дни, когда пишутся эти страницы, им потребовалось бы на переезд куда больше времени,
      
       49
      
      но в конце 90-х пробки в Москве еще не сделались постоянным явлением и часов с восьми вечера начинали рассасываться. Домофонов в парадных тогда также не имелось, и потому приятели проникли в подъезд беспрепятственно. Что бы им переждать хоть пять минут, выкурить во дворе лишнюю сигаретку! Однако случайность нас сильней, как говорил Корнель, и потому приятели доверчиво вошли в лифт и доехали до последнего этажа, где квартировал поэт П. Жизнев уже протянул руку к кнопке звонка, как вдруг за дверью соседней квартиры послышались шум и многоголосая брань. Дверь распахнулась, и на лестничную клетку вывалилась целая компания людей в штатском. Возглавлял ее взбешенный чем-то пучеглазый человек с пистолетом в руке, сразу воспылавший лютой ненавистью к Жизневу. "Ты что тут? Ты зачем тут? Ты кто такой?" - зарычал он и больно ткнул Жизнева стволом пистолета в верхнюю губу. Если бы Жизнев испугался и пустился в объяснения, всё, вероятно, завершилось бы мирно, однако вместо страха Жизнев спьяну почувствовал ярость и внятно произнес: "Не наигрался еще с пушкой, сопляк?" Привыкшие внушать ужас блюстители порядка - а это действительно была милиция, а не бандиты, дорогой читатель, - на миг опешили от такой наглости, а затем дружно накинулись на Жизнева. Действовали они по отработанной схеме: один подставил ножку, второй толкнул, и Жизнев покатился вниз по ступенькам, остановившись только на следующей площадке. Сгоряча он сразу вскочил на ноги, но милиционеры были уже тут как тут и потащили его вниз. На улице под промозглым оттепельным ветром у него засвербило в носу, он чихнул и в тот же миг со стоном согнулся от боли в боку. Нетрудно было догадаться, что падение обернулось для него переломом ребра. Оперативники довели его до отделения, оказавшегося неподалеку, обыскали, посадили на стул в дежурной части и надолго о нем забыли. Жизнев тоже не напоминал о себе. Сначала он пытался понять, отчего пучеглазый командир так яростно на него набросился. Подумав, Жизнев пришел к выводу, что в соседней квартире оперативники надеялись кого-то задержать, но там это дело у них не выгорело. Жизнева с Цветаном они, видимо, приняли за злоумышленников, возвращавшихся в свой притон, а в последний момент притворившихся, будто пришли они в соседнюю квартиру. Привычка видеть в каждом встречном преступника порой заставляет стражей порядка ошибаться, но беда в том, что страдают от этих ошибок не они сами, а мирные граждане. Так думал наш герой, трогая языком вспухшую губу и чувствуя, как ноет сломанное ребро. По дороге он уже объяснил своим конвоирам, что пытался позвонить в квартиру приятеля, и милиционеры, судя по всему, задумались, - по крайней мере, дергать и толкать Жизнева они перестали. В отделении, найдя у Жизнева членский билет Союза писателей, они и вовсе потеряли интерес к задержанному, сообразив, что дали маху, пойдя на поводу у пучеглазого невротика с пистолетом. Видимо, где-то в недрах отделения проверяли документы у Цветана; возможно, перед ним как перед иностранным подданным даже извинились. Ну а нашего героя просто вытолкали на улицу в третьем часу ночи, совершенно не интересуясь тем, как он доберется до дому. Людям по старинке свойственно думать, будто человек с писательским билетом в кармане решает все свои проблемы, лишь повелительно щелкнув пальцами. Милиционерам хотелось побыстрее избавиться от Жизнева, который всем своим видом напоминал им о допущенной ошибке и к тому же, протрезвев, мог поднять скандал. Милиционеры благодаря обыску прекрасно знали, что денег у Жизнева очень мало. Знали они и о том, что живет он на противоположном конце Москвы, но это их не смутило, и членский билет Союза писателей тоже не добавил им беспокойства за судьбу освобождаемой жертвы. Слава богу, свет не без добрых людей - нашелся таксист, который согласился довезти нашего героя, хотя тот честно предупредил: за деньгами по приезде придется подняться в квартиру. Обычно таксисты избегают подобных сложностей, а тут еще такой неблизкий путь... С другой стороны, сама поездка-то была выгодной, автомедонт решил рискнуть - и не прогадал. Видимо, он, как многие таксисты, был в душе поклонником Гитлера, который, превознося риск, писал: "Я гарантирую вам, что невозможное всегда удается. Самое невероятное - это и есть самое верное" (620).
       Поэт П. так и не узнал о драме, разыгравшейся тем мрачным вечером у дверей его квартиры,
      
       50
      
      ибо палец незадачливого гостя так и не успел добраться до кнопки звонка. Сам Жизнев приятелю ничего рассказывать не стал, ибо в душе стыдился этой попытки визита. Однажды после очередного концерта в музее Маяковского поэт П. и его супруга принялись настойчиво зазывать нетрезвого Жизнева к себе в гости. Наш герой сдуру согласился, не подозревая о том, что основным мотивом приглашения стало желание супругов разделить с кем-то немалые расходы на такси. Когда Жизнев оказался на знакомой площадке последнего этажа, его недавно зажившее ребро вновь заныло, однако он героически подавил в себе желание рассказать хозяевам квартиры о неудавшемся визите. Вместо этого он откупорил привезенную с собой бутылку, клюкнул малость, запил водичкой (закуски у гостеприимных хозяев не нашлось) и завалился спать. Утром на него набросилось мегапохмелье, вызванное скорее всего скверным качеством вчерашней выпивки. В таком состоянии нельзя смотреть на московские спальные районы, особенно если на дворе оттепель, небо затянуто клочковатыми тучами и вся гамма земных красок сведена лишь к грязно-белому и черному. Окинув взором безликие дома, всем своим видом выражавшие покорность судьбе, Жизнев застонал и полез в холодильник за водкой. Кривясь от головной боли и отвращения к зримому миру, он вспомнил стихи Хафиза:
       На подносе небосвода нам халвы не подадут,
       Чаша горьких испытаний - наслаждения цена (621).
      А какой милой казалась жизнь накануне, среди веселых друзей, красивых дам и восхищенных поклонников! Как хорошо пилось в уютной гримерке, примыкающей к концертному залу! Эти воспоминания, а также с трудом проглоченная рюмка водки несколько взбодрили нашего героя. Супруги П. вставали поздно, куда позднее полудня. Когда они наконец явились в кухню, зевая и протирая глаза, наш герой был уже заметно навеселе. Соскучившись в одиночестве, он сразу принялся шутить, и его мрачное остроумие вскоре наполнило квартиру смехом и гомоном. Порой нельзя не восхититься силой человеческого мышления, перед которой пасует даже суррогатный алкоголь. Невольно вспоминаются вдохновенные строки, которые посвятил человеческому мозгу Тредиаковский:
       В голове мозг мягок, сыр, хлипко уготован,
       И на самых тонких он жилках весь основан.
       Здесь вся хитрость точно непостижного ума:
       Мозгу надивиться невозможно есть весьма!
      Поэт П. проголодался и отправился в магазин, где по просьбе Жизнева купил два пакета соку. День прошел ни шатко ни валко - в каком-то вялом, несколько натужном веселье. Так бывает, когда люди изо всех сил оттягивают свое возвращение к постылой рутине, но в то же время понимают, что это возвращение неизбежно. Смотрели телевизор, злословили по адресу общих знакомых, опять смотрели телевизор... Ближе к ночи в квартире появилась родственница жены поэта П., нисколько не заинтересовавшая Жизнева - увы, бедняжка отличалась редкостным безобразием. Тем не менее когда экран телевизора наконец погас, Жизнев оказался - видимо, из-за нехватки спальных мест - в одной постели с этой родственницей. Ощутив рядом женское естество и забыв спьяну, как это естество на самом деле выглядит, он, как пишут в протоколах, стал склонять его к сожительству и постепенно преуспел. Ему не спалось, поэтому он был весьма настойчив. Зато наутро после затянувшихся возлияний и суетливой ночи он встал с постели лишь с огромным трудом. Кое-как умывшись, он на подгибавшихся ногах доковылял до прихожей и там обнаружил поэта П., деловито выгребавшего из его карманов выручку от продажи билетов и книг на концерте. Хозяин дома ничуть не смутился. "А ты как думал - торчать в гостях по двое суток, пить-есть, и всё даром?" - задиристо обратился он к гостю, видимо, ожидая возражений. Возразить, конечно, тот мог бы, если бы не был так слаб и равнодушен ко всему, кроме покоя и отдыха. Добрый хозяин оставил ему денег только на метро, посему о поездке на такси пришлось забыть и ковылять пешком и до метро "Южная", и от метро "Тимирязевская" - хорошо еще, что эти станции находятся на одной ветке. Из своего пребывания в гостях у поэта П. Жизнев извлек несколько уроков: во-первых, никогда не опохмеляться, во-вторых,
      
       51
      
      держаться подальше от поэта П., а в его обществе бдительно следить за своими деньгами.
       Надо сказать, что в гостях у этого своеобычного человека наш герой все же однажды еще раз побывал - не желая отрываться от компании, он вместе со всеми отправился к поэту П. на дачу. Там было очень скучно, потому что хозяин то рассказывал о своих великих успехах в шоу-бизнесе, то заводил свои глупые песни в исполнении разных известных эстрадников. А когда Жизнев напился и лег спать, к нему змеей подползла упоминавшаяся выше родственница хозяина и стала подбивать его к повторению тех глупостей, которые Жизнев когда-то с ней творил. "Шалишь, голубушка", - злорадно думал наш герой, ловко изображая кататонический ступор и вспоминая строки из "Калевалы":
       На тебя смотреть мне стыдно -
       Так чудна́ твоя наружность;
       Далеко ты не прекрасна
       С огрубевшим, грязным телом (622).
      А также стихи Николая Добролюбова:
       Теперь я тебе объявляю,
       Что я презираю тебя...
       Участье твое отвергаю,
       Тебя всей душой не любя.
      Наконец родственнице надоело возиться с безответным телом гостя, она глухо выругалась матом и сгинула в темноте. Больше наш герой у поэта П. в гостях не бывал и, конечно, не звал его к себе. Береженого Бог бережет.
      
       Глава XII
      
       Длинные столы, ломящиеся от даровых яств и напитков, есть идеал любой богемы. Впрочем, если имеются деньги, богема согласна и платить, лишь бы было весело. Однако на заднем плане всякого богемного веселья вечно маячит враждебная судьба и ее постоянный оруженосец - милиция-полиция. В этом нашему герою пришлось убедиться, когда он в 2003-м году возвращался в Москву после отдыха под Анапой, в поселке Сукко.
       К тому времени Жизнев уже прекратил пользоваться автомобилем, поняв, в отличие от большинства автовладельцев, что чем дольше им пользуешься, тем безнадежнее запутываешься в сетях дьявола. Мало того, что автомобиль нисколько не облегчает существования, заставляя томиться в бесконечных пробках, постоянно опаздывать и тратить уйму времени на ремонт, обслуживание и парковку. Нет, он вдобавок делает своего счастливого обладателя дойной коровой для полицейских, страховщиков, ремонтников, парковщиков, эвакуаторов, владельцев гаражей и еще бог знает для кого. А самое страшное - автомобиль пробуждает в душе своего хозяина ненависть и к пешеходам, и к таким же водителям, как он сам, и к тем, кого ему приходится возить, и к тем, кто его постоянно обирает. Даже наш герой при всем его миролюбии чувствовал порой, когда был водителем, шевелящихся в душе мерзких гадов ненависти и пренебрежения к ближнему своему. Облегчение после избавления от автомобиля было безмерным - вероятно, так чувствуют себя выздоровевшие от смертельной болезни. И лишь одного нельзя добиться путем отказа от автолюбительского статуса - прибавить себе ума. Только нехваткой ума мы можем объяснить намерение Жизнева поехать в то лето к морю на автомобиле, да еще с представителем электромузыкальной богемы - бывшим ударником из ансамбля Сидорчука. Правда, бывший ударник по имени Коля любил рулить, и потому Жизневу предстояло ехать на пассажирском сиденье. Однако это занятие отдыхом тоже не назовешь, особенно если ему приходится предаваться в течение двадцати и более часов. А если учесть степень надежности и ответственности представителей богемы (невысокую степень, прямо скажем), то
      
      
       52
      
      нервной системе нашего героя предстояло серьезное испытание. И что было не поехать на поезде? Расходы не намного больше (ремонт и бензин товарищи по автопробегу уговорились оплачивать пополам), зато насколько больше покоя!
       Испытания начались еще по дороге к морю. Коля клялся, что перед поездкой он загонял машину в автосервис и там ее перебрали по болтику, а значит, никаких поломок в пути быть не могло. Тем не менее ночью перед самой станицей Кущевской сломалась шаровая опора. Большой удачей надо признать то, что неприятность случилась близ крупного населенного пункта: приятелям удалось найти автосервис, работавший ночью, и за немалые деньги устранить поломку. Далее им приходилось останавливаться уже перед каждым населенным пунктом, потому что кубанским милиционерам, оказывается, нравится останавливать машины с московскими номерами. Знающие люди говорят, что надо дать денег, даже ничего не нарушив: об этом посты сообщат по радио друг другу, и впредь задерживать вас уже не станут. Увы, путешественники не знали таких тонкостей, и Коле приходилось с тяжелым вздохом останавливаться перед каждым торчавшим на обочине милиционером. Да и денег дать все равно пришлось: милиционер спросил у Жизнева паспорт и, несмотря на темноту, углядел, что документ просрочен: его владельцу по достижении сорокапятилетнего возраста следовало поменять фотографию, а он этого не сделал. Жизнев взял в поездку старый паспорт - тот, который он посчитал утерянным в Череповце и вместо которого получил новый, поэтому фото он менять и не собирался. Инцидент был исчерпан с помощью сотенной купюры. В Краснодар, где предстояла ночевка у друзей, путешественники приехали глубокой ночью, причем Жизнев для снятия стресса купил в каком-то ночном магазинчике пару бутылок муската и всю дорогу прихлебывал его из горлышка. Отрезок пути от Краснодара до Сукко на следующий день удалось, слава богу, преодолеть благополучно.
       Отдыхали приятели в доме, принадлежавшем прекрасному человеку по имени Влад. В те времена Влад торговал пивом, дела шли неплохо, и это позволило ему выкупить в Сукко поселковую баню вместе с немалым участком, примыкающим к одноименной речке, а затем переоборудовать бывшую баню в жилой дом со всеми мыслимыми удобствами. До моря было, правда, далековато, но в хорошей компании такие трудности не замечаются. К тому же было зато близко до озера и до покрытых лесами гор, а иногда Жизнев вместо поездки на пляж предпочитал посидеть под вековыми тополями на берегу тихо журчавшей речки. Компания, помимо Жизнева с Колей, состояла из друзей Влада, постоянных посетителей поэзоконцертов Сообщества. При этом каждый из друзей имел постоянную работу и к богеме себя не причислял. Видимо, поэтому атмосфера в доме сложилась на редкость благожелательная. Способствовал тому и сосед Степаныч, ежевечерне приносивший друзьям две пятилитровые бутыли сухого вина с местного винзавода. Винцо было не бог весть какое, зато сухое, полезное для здоровья - его целыми днями попивала даже проживавшая летом в том же доме матушка хозяина, несмотря на свой диабет. Влад отдыхал с женой и с ребенком, зато его друзья постоянно ездили в Анапу, вылавливали там в густой толпе на набережной скучающих девиц, соблазняли их бесплатностью жилья, выпивки, разными удобствами и привозили в бывшую баню для невинного южного блуда. Жизнев с Колей развлекали компанию: Жизнев писал в изобилии стихи и песни, а Коля подбирал к ним музыку на гитаре. Словом, отдых протекал хорошо. Расплата за все хорошее ждала впереди.
       Наступил день отъезда - первое сентября. Жизнев испытывал легкое беспокойство, так как на утро четвертого у него в Москве была назначена важная встреча, и он побаивался, как бы машина не подвела. Впрочем, Коля пылко заверил его, что поломка шаровой опоры - досадная случайность, а в целом машина, перебранная перед отъездом из Москвы по болтику, подвести не может никак. Действительно, поначалу подвел сам Коля. Жизнев, как приятели и условились, постучался к нему в комнату в половине десятого утра. Коля в это время нежился в объятиях некой юной уроженки Краснодара, отловленной в самом начале отдыха на всё той же анапской набережной и тогда же поселившейся в гостеприимном доме Влада. Пожилой экс-барабанщик умел говорить обо всем в
      
       53
      
      высшей степени уверенно, имел на всё собственное непоколебимое мнение, а на женщин это действует - чем они моложе, тем действует сильнее. Люди, подобные Коле, на словах всемогущи, а ведь Корнель не зря утверждал, что женщин привлекает не молодость, а могущество. Поэтому юная краснодарка и не хотела выпускать из своих объятий музыканта, потрясшего ее воображение своим житейским опытом и уверенностью в себе. Нашему герою пришлось постучаться еще пару раз, прежде чем Коля вышел, протирая глаза, и побрел умываться. Однако затем Жизнев с тревогой увидел, что, выйдя из ванной, Коля направился не к машине, а за стол, за которым сидели и пили кофе друзья Влада (сам хозяин еще за несколько дней до того отбыл в Москву). Наш герой знал, что для Коли нет ничего слаще, чем сидеть за столом, пить кофе (к алкоголю экс-барабанщик, слава богу, был равнодушен), курить сигарету за сигаретой и поражать окружающих своей мудростью. Если голос Коли начинал звенеть воодушевлением и уверенностью в собственной правоте, можно было не сомневаться: беседа затянется очень надолго, если только собеседники не подведут Колю и не разбегутся, устав от поучений. Предмет разговора для Коли значения не имел - экс-барабанщик разбирался и в способах приготовления кефира, и в энтропии Вселенной, и мог с равным успехом воодушевляться и тем, и другим. День стоял пасмурный, к морю идти не хотелось, друзьям Влада делать было нечего, и они расслабленно восседали за столом, попивая сначала кофе, потом пивко, а потом и виски, причем радио им заменял Коля. Жизнев нервно расхаживал вокруг стола, но помалкивал, зная: Коля только и ждет, чтобы его поторопили - это даст ему повод вволю посмеяться над торопыгой и высказать массу поучительных истин о том, как важно жить со вкусом и наслаждаться каждой минутой. То есть Коля исповедовал ту же философию, что и болгарский поэт Христо Радевский, призывавший брать все то, что несет неповторимый настоящий момент.
      Поэтому Коля пил кофе чашку за чашкой, курил сигарету за сигаретой, многократно превысив в то утро смертельные дозы кофеина и никотина, и не умолкал ни на секунду. Дабы не нервничать, Жизнев выпил виски, запив его пивом, а потом так и пошло: рюмочка - кружечка, рюмочка - кружечка... Постепенно он впал в крайний фатализм и решил: пусть всё будет как будет, ибо всё живое - в руках всемогущей судьбы. Однако постепенно друзья Влада разбрелись кто куда, тот - на море, тот - вздремнуть, а Жизнев слушал Колю без видимого интереса, и потому Коля, подумав, решил, что пора отправляться. Он сел за руль своей машины - часы Жизнева показывали в тот момент 14.00 - и попытался ее завести, но машина не завелась. Не завелась она и через пятнадцать минут, и через полчаса. Коля побежал будить друзей Влада: они ведь тоже приехали в Сукко на автомобиле и, возможно, могли благодаря своему водительскому опыту найти поломку. В следующие два часа перед флегматичным взором Жизнева, продолжавшего потихоньку выпивать, беспрерывно и беспорядочно мелькали друзья Влада, Коля, какой-то местный автослесарь... До слуха Жизнева донеслась чья-то насмешливая фраза: "Да там уже лет пять капот не открывали, свечи приржавели к корпусу..." Жизнев вспомнил заверения Коли в том, что машину перебрали по болтику, усмехнулся и тут же простил своего говорливого приятеля. "А чем я лучше?" - подумал он. Вспомнились строки Василия Каменского:
       Все молодцы.
       И все - подлецы.
      Наконец мотор завелся, и они поехали. Вначале им следовало заехать в Краснодар, дабы забрать по просьбе тамошних друзей какой-то груз. Владельцы груза уже не знали, что и думать, так как ожидали наших путешественников к полудню, но Коля, увлекшись застольными разговорами, забыл обо всех сроках. Впрочем, ничего страшного не случилось, грузоотправители при виде улыбавшегося
      
      
      
      
      
       54
      
      Коли не обиделись, а, наоборот, искренне обрадовались. Груз состоял из двух огромных коробок с книгами, при переноске которых плохо соображавший Жизнев едва не полетел с лестницы. Один из грузоотправителей поехал вместе с приятелями до станицы Крыловской. На выезде из Краснодара Жизнев, устремив мутный взгляд в окошко, вдруг заметил, что их автомобиль привлек пристальное внимание работников ГИБДД, стоявших подле своей будки. Возможно, их заинтересовали московские номера, возможно, необычная бирюзовая окраска, - так или иначе, но милиционеры, помахивая жезлами, начали выдвигаться наперерез. Движение в том месте шло по кругу, и Коля ехал прямо к гаишникам в лапы. Избавление пришло неожиданно и в весьма необычной форме: откуда-то, презирая все знаки, на бешеной скорости вылетел древний "Москвич-412", промчался перед носом у милиционеров, заставив тех шарахнуться обратно к будке, и с разгону врезался в мачту городского освещения. Раздался грохот, мачта покосилась, сверху потоком хлынули искры. Во всей округе разом погасли огни, уже зажигавшиеся в сумерках. Милиционеры вмиг потеряли интерес к необычной "девятке" и огромными прыжками устремились к "Москвичу". "Ффу", - сказал Коля и прибавил газу. "Будда был прав, когда говорил, что питье разных крепких напитков требует искупления греха", - заметил Жизнев. Подумав, он добавил: "Но тому человеку в "Москвиче" грех простится. Ибо его напоила сама Судьба, дабы выручить нас из беды". Сделав это заявление, Жизнев погрузился в приятное полузабытье. Далее до Крыловской компания доехала без приключений, там путешественники переночевали и уже вдвоем отправились дальше.
       На следующий день всё шло неплохо до самого вечера, но в сумерках машина начала без видимых причин глохнуть. В это время путники двигались по степным просторам Воронежской области, где по обе стороны шоссе не видно было не то что автосервиса, а даже слабенького огонька. Вдобавок погода начала стремительно портиться. Звезды заволокло тучами, холодно стало даже в машине, так как печка работала с перебоями. Наконец, когда уже совсем стемнело, машина заглохла окончательно, а вместе с этим отключилась и печка. Жизнев с содроганием вспомнил о том, что из теплой одежды у него имеется только куртка-безрукавка полувоенного образца. Коля с полчаса гонял стартер, потом вылез из машины, поднял капот и долго копался в моторе, но лишь попусту перепачкал руки - мотор мертво молчал. Коля уверенно объяснил Жизневу, в чем причина беды, но для ремонта требовался автосервис, первым же делом - машина-буксир. Приятели стали махать руками проносившимся мимо автомобилям, однако за сорок минут не остановился ни один (это еще раз напомнило Жизневу о том, как влияет автомобиль на моральный облик своего хозяина). Потерпев неудачу в своем расчете на гуманизм проезжающих, товарищи совсем приуныли. Коля был хотя бы в свитере, а у Жизнева от холода зуб на зуб не попадал. Вдруг неподалеку они увидели огонек, которого почему-то не заметили ранее. Вокруг расстилалось необъятное темное пространство, и только у шоссе горел свет в окнах какого-то маленького строения. Приятели направились к нему, открыли дверь и сунулись было внутрь. В этот миг в помещении заиграла и сразу смолкла музыка, а к вошедшим обратилось десятка два тупых физиономий. Жизнев сообразил, что они вошли в придорожное питейное заведение, где собрались местные любители пения караоке. Впрочем, что значит - "местные"? Вокруг на десятки верст в темной степи не было видно ни огонька, и откуда взялись эти местные, оставалось только догадываться. Певец за стойкой как раз подносил микрофон ко рту, когда ему помешали нежданные гости, и потому его лицо выражало досаду. Конан-Дойль сказал бы о нем: "Черты его несли дьявольскую печать, но не столько врожденной порочности, сколько врожденного идиотизма" (623). Впрочем, физиономии остальных любителей караоке также не отличались интеллектом, да к тому же злоупотребление алкоголем оставило на каждой свой удручающий след. Эти залитые ярким электрическим светом жуткие личины посреди окружающей безграничной темноты производили впечатление чего-то нереального, словно выходцы из какого-то враждебного зазеркалья. Жизнев понял, что здесь им ничем не помогут, но Коля в отчаянии начал задавать какие-то вопросы. Ему ответили, что в округе нет никакого автосервиса, причем ответ прозвучал не просто грубо, а угрожающе. Пришлось несолоно хлебавши вернуться в темноту, в
      
       55
      
      которой уже начинал накрапывать холодный дождь. Из кафе между тем понеслись звуки модного шлягера. Так Жизнев лишний раз убедился в том, что если подлинное искусство облагораживает, то его суррогаты ведут к одичанию. Жизнев враждебно покосился на Колю: ведь если бы не его дурацкая болтливость, они сейчас были бы уже в Воронеже и могли бы починить машину. Мысль о важной встрече, на которую нельзя было не явиться, подтолкнула Жизнева к действиям, которых он впоследствии остро стыдился: на герой вышел на обочину шоссе и принялся останавливать машины, чтобы доехать до Москвы в одиночку, без Коли с его гробом на колесах. А ведь друзей нельзя бросать, как бы они ни были порой перед вами виноваты. Впрочем, остановить Жизневу никого не удалось, а через некоторое время он раскаялся в своем намерении и пошел к машине, возле которой всем проезжавшим махал руками Коля. Дождь припустил не на шутку, засверкали молнии, приятели собрались спрятаться в машину, и тут произошло чудо: рядом с ними затормозила грузовая "Газель". В кабине сидели двое - после краткого разговора они, даже не спрашивая об оплате, согласились взять машину Коли на буксир. Коля было засомневался, потому что тащить его колымагу собирались на мягкой сцепке, к тому же очень короткой, а дорога уже блестела от дождя. "Да ты не бойся, я не подведу, - спокойно сказал водитель "Газели". - Садись со мной в кабину. Петя, - обратился водитель к своему напарнику, - иди, сядь там за руль". - "Хорошо, Саша", - отозвался Петя и устроился за рулем рядом с Жизневым. Через минуту "Газель" осторожно тронулась, за ней, слегка дернувшись, последовала "девятка" Коли, а еще через минуту сверкнула молния, оглушительно прогремел гром, и ливень стеной обрушился на землю и на крыши машин. Все двенадцать последовавших часов молнии не переставали сверкать, гром - грохотать, а ливень - настойчиво барабанить по крыше и стеклам. Перед Жизневым, почти вплотную, маячили габаритные огни "Газели", а в дополнение к ним поминутно вспыхивали тормозные огни. Поэтому Пете, сидевшему рядом с Жизневым, разговаривать было некогда - приходилось все время быть начеку. Правда, Петя оставался совершенно спокоен - Жизнев по сравнению с ним волновался куда больше, вдобавок в обесточенной машине с неработающей печкой его еще и трясло от холода. Петя заметил эту дрожь и во время одной из кратковременных остановок принес Жизневу из "Газели" старую куртку. Несмотря на свою занятость дорогой, кое-что Петя своему попутчику все же рассказал. Спасители наших путешественников происходили из украинского села, которых немало в Воронежской области, приходились друг другу родней и работали в одном фермерском хозяйстве, теперь же везли в Тулу продавать свои овощи и мясо. Счесть этих двоих родственниками было трудно: у старшего, Саши, лицо было типично славянское, породистое, с крупными мягкими чертами, а у младшего, Пети, всё лицо, наоборот, состояло как бы из треугольников и даже стриженый череп был какой-то угловатый. Схожи фермеры были только в одном: оба отличались невозмутимым спокойствием. Впрочем, не обладай они этим свойством, им никогда бы не дотащить Колину машину до Тулы в такую погоду, да еще в темноте, да еще на такой сцепке. Никаких аварийных ситуаций не возникло - правда, Жизнев, на которого то и дело угрожающе надвигался зад "Газели", за всю ночь со страху так и не сомкнул глаз. В Тулу въехали уже засветло и остановились в условленном месте на обочине, чтобы перегрузить продукты заказчикам, которые должны были скоро подъехать.
       Однако первыми подъехали вовсе не заказчики. Взвизгнув тормозами, к "Газели" стремительно подкатили милиционеры в штатском - Жизнев даже не успел рассмотреть, что написано на их казенной машине. "Всем стоять!" - рявкнули стражи порядка, помахали удостоверениями и принялись со знанием дела шерстить продукты несчастных хохлов. "Ага! Мясо неклейменое!" - послышался торжествующий возглас и за ним - глухое угрожающее бормотание. Жизнев увидел, как фермер Саша с неохотой достал из внутреннего кармана тонкую пачку тысячных и протянул милиционеру. Тот взял деньги совершенно не стесняясь, хотя и видел, что Жизнев на него смотрит, бросил фермеру: "Ладно, живи пока" - и переключил внимание на Жизнева с Колей. Просмотрев их документы, оперативник приказал открыть багажник, достать оттуда сумки и открыть их тоже. Жизнев стиснул зубы, понимая, что лучше не возражать. Покопавшись в обычных пожитках
      
       56
      
      курортников, страж закона перешел к обыску салона автомобиля и сразу увидел две коробки с книгами. "Что там?" - требовательно спросил он. Жизнев сразу вспомнил, что груз отправил человек, владевший в Краснодаре парой магазинов "Интим", и решил, что в коробках наверняка какая-нибудь порнография. Было бы смешно предполагать в облеченном властью вымогателе защитника нравственности, тем более что, судя по его лицу, милиционер не чуждался ни одного из всех присущих человечеству пороков и наверняка являлся постоянным клиентом тульских борделей и порноларьков. Однако ясно было и то, что в данную минуту доблестный работник органов занят поиском предлога для очередного вымогательства. "Граф понял: надо лгать, не то - конец", - вспомнил Жизнев строку из старофранцузской "Песни о взятии Оранжа" (624). "Не могу знать, - пожал он плечами. - Друзья просили передать". - "Откройте", - распорядился оперативник. Жизнев кое-как отодрал скотч и с огромным облегчением увидел, что коробки набиты не порнокассетами, а дорогими книгами по искусству, причем каждая - в одном экземпляре. Милиционер принялся рыться в книгах. Ему попалось великолепное издание по истории рекламы, в котором имелось немало фотографий ню. "Так, порнография", - обрадовался страж порядка. "Ну какая же это порнография? Это художественное фото", - заметил Жизнев. "Не знаю, не знаю, мы не спецы по порнографии, - с раздражением сказал милиционер. - А вот в РОВД у нас такой специалист есть. Сейчас доставим вас туда вместе с книгами и будем разбираться". До этого момента Жизнев вел себя довольно вяло, однако перспектива оказаться в РОВД после мучительной ночи и дожидаться там какого-то нелепого эксперта по порнографии, хотя порнуха продается повсюду совершенно открыто, - такая перспектива Жизнева сразу взбодрила. К тому же не приходилось сомневаться, что при той нацеленности на взятку, которую продемонстрировали тульские стражи порядка, эксперта придется дожидаться не менее суток - дабы взятка не оказалась слишком маленькой. Жизнев вынул членский билет Союза писателей, которого ранее не предъявлял, сунул его под нос милиционеру и заявил: "Книги на самом деле мои, нужны мне для работы". - "А почему же сначала сказали, что не ваши?" - "Потому что не хотел вскрывать коробки. Книги очень дорогие". Логики в словах Жизнева было мало, но его это не беспокоило. Он понимал, что милиционеры оценивают слова граждан не по связности и логичности, а по тому, как всё будет выглядеть в официальном протоколе. "Я писатель, - добавил Жизнев. - Видите документ? Я с книгами постоянно дело имею, это моя профессия". Милиционер некоторое время подумал и процедил: "Ладно, свободны". Жизневу очень хотелось сказать: "Вот счастье-то: въехал в Тулу - и не посадили", - однако он вовремя прикусил язык, который так подвел его когда-то у двери в квартиру поэта П. Видимо, и этот провинциальный лихоимец считал писателей кляузной публикой, с которой не стоит связываться без серьезных на то причин. Московская милиция так давно уже не считала, но Жизнев не стал разубеждать тульского альгвазила. Тот вместе с подельником вскочил в машину и скрылся, увозя награбленное. В этот самый момент к фермерам подъехали их партнеры и началась торопливая перегрузка продуктов с одной машины на другую. Фермеры рассказывали партнерам о случившемся, не прекращая работы - они явно опасались, как бы не нагрянул кто-нибудь еще, уже не за деньгами, а за продуктами.
      - Менты совсем уехали? - подойдя к Жизневу, опасливо спросил Коля.
      - Похоже на то, - ответил Жизнев.
      - Я уже думал, в управление повезут, - признался Коля.
      - Чудо случилось, писательский билет сработал, - засмеялся Жизнев.
      - Как здорово, что ты догадался его показать! - воскликнул Коля.
      - Повезло, - пожал плечами Жизнев. - Даже два раза повезло. Этот упырь в моих вещах не заметил ножа. Помнишь мой охотничий нож, которым пиво так удобно открывать? Так вот он его не разглядел среди футболок и порток.
      - Ты же говорил, что в магазине купил этот нож, - удивился Коля.
      
      
      
       57
      - Да, в магазине. Вот такие у нас законы: то, чем нельзя свободно пользоваться, свободно продается.
      Или наоборот: тем, что свободно продается, свободно пользоваться нельзя. Я сам об этом не знал, не мог представить себе такой дурости. Ребята в Сукко сказали, что за такой нож запросто могут привлечь.
      - А у нас законы нарочно так пишутся, чтобы удобнее было вымогать взятки, - заявил Коля. В его голосе прорезался привычный апломб, однако с самой мыслью Жизнев не мог не согласиться. Тут к ним подошел фермер Саша и спросил:
      - Ну шо, будем цеплять?
       Жизнев поразился спокойствию этой жертвы грабежа. Когда он выразил свое удивление вслух, Саша вздохнул и сказал:
      - А что толку переживать? Так живем: пронесет или не пронесет.
       Коля порылся во внутреннем кармане куртки и вручил Саше несколько купюр со словами: "Вот, за доставку и вообще..." Лицо Саши несколько оживилось.
      - Спасибо, ребята, - сказал он. - Если б не вы, в полный минус вышла бы вся поездка.
      - Вам спасибо, - с искренним чувством сказал Жизнев. Ему хотелось добавить что-то еще, но перед лицом такого спокойствия не хотелось выглядеть излишне взволнованным. Поэтому он только похлопал Сашу по рукаву и полез в машину. Хохлы дотащили "девятку" приятелей до автостанции, дождались, пока ее наконец заведут, и затем маленький караван двинулся в сторону Москвы (оказалось, что конечной точкой в маршруте фермеров являлся Серпухов). У поворота на Серпухов приятели угостили своих спасителей плотным обедом в придорожном кафе, и те стали даже проявлять признаки веселья. Их радость почему-то вызвала у Жизнева комок в горле, и он на некоторое время замолчал. Пользуясь этим, за хохлов всерьез взялся Коля и поверг их в смущение своим напористым и уверенным тоном. Жизнев перепугался, вообразив, что в придорожном кафе может повториться позавчерашнее утро, больно ткнул Колю в бок и начал прощаться. Коля записал телефоны фермеров и пообещал, что поможет с реализацией их продукции в Москве. Жизнев не сомневался, что Коля эти телефоны потеряет, - к сожалению, в дальнейшем так и вышло. По дороге Жизнев вспоминал лица милиционеров, и на память ему пришла цитата из Цзи Юня: "Бесы и нечисть действительно существуют, и некоторые даже могут их видеть. Но только те, кто ведет упорядоченную жизнь, могут встретиться с ними, не дрогнув" (625). До Москвы приятели добрались без приключений, но там машина Коли вновь начала глохнуть. Коля заявил, что поедет, не заезжая к Жизневу, сразу к себе домой, дабы не застрянуть где-нибудь вдали от своей стоянки. "Правильно", - поддержал его Жизнев, со вздохом облегчения покинул автомобиль бирюзового цвета и стал ловить такси. Ему вспомнились слова Шиллера: "Лицом к лицу да встанем мы перед злым роком! Наше спасение не в неведении окружающих нас опасностей, - ибо оно должно же когда-нибудь прекратиться, - а только в знакомстве с ними" (626).
      
       Глава XIII
      
       Поездка в Сукко явилась лишь светлым пятном на фоне затянувшейся в жизни нашего героя полосы неудач. Непростое возвращение домой было, видимо, напоминанием о том, что полоса эта не кончилась и никаких иллюзий питать не следует. Началом послужило увольнение со службы. Затем последовали мелкие, но хлопотные редакторские работы по договорам на разные издательства. Затем по несчастному стечению обстоятельств Жизнев вновь стал работать на то же издательство, откуда его уволили, но уже по договору. Приходилось редактировать за очень маленькие деньги переводы очень плохого качества - настолько плохого, что на одной странице приходилось делать не менее тридцати исправлений, а чаще гораздо более. Что и говорить, супруга владельца издательства, старая знакомая нашего героя, умела выжимать все соки из своих сотрудников (хотя это важнейшее для бизнесмена качество в значительной мере обесценивалось ее неумением внятно объяснить, чего же она хочет от своих жертв). Жизнев, что называется, перебивался из кулька в рогожку и жил по
      
       58
      
      принципу "День да ночь - сутки прочь": дневную норму выполнил, заработал копеечку на следующий день - ну и ладно. Зато благодаря таким нелегким периодам, сквозь которые, несмотря на свою всероссийскую известность, ему приходилось прорываться все чаще и чаще, Жизнев мог сказать о себе то же, что и ван Фоккенброх:
       Мне чужд удел аристократа,
       Зато понятен смех раба (627).
      Он мог повторить вслед за Блоком (и это было бы осознанное и выстраданное повторение): "Одно только делает человека человеком: знание о социальном неравенстве".
       В разгаре этих напряженных трудов у Жизнева умер отец. К счастью, похоронные хлопоты и расходы принял на себя Институт, где работал покойный. Правда, не будь в Институте людей, сумевших вспомнить то добро, которое сделал им отец Жизнева, официальная помощь оказалась бы куда более скромной. После похоронной суеты через полгода, как и положено при отсутствии завещания, наступил черед хлопот о наследстве. Вот тут-то нашему герою, полному сознания собственной значительности - даже знание о социальном неравенстве не заставило его быть скромнее! - и пришлось ощутить всю меру собственного ничтожества. Каждый его визит к нотариусу приходилось как бы умножать на два, ибо ему никогда - видимо, из какого-то принципа - не говорили, что́ требуется для получения того документа, за которым его посылали. Возможно, это и не было сознательным издевательством, но очень на него походило и, как всякое издевательство, заставляло жертву трястись от бессильной ярости. Жизнев не имел времени заниматься своей старенькой подмосковной дачей и потому еще в процессе оформления наследства нашел на нее покупателя. Тот, человек богатый, для поездок в Дмитров (дача находилась в Дмитровском районе) пообещал предоставлять Жизневу машину с шофером. Жизнев лишь через некоторое время осознал всю важность этого благодеяния: без него он просто не смог бы ничего сделать. Как решают вопросы, связанные со своей удалённой собственностью, люди старые, хворые или сильно занятые на работе, для Жизнева осталось загадкой. Государство же в лице своих демократически избранных руководителей относилось к заботам граждан с таким чугунным равнодушием, что поневоле возникали сомнения в здоровье такого государства. В те дни дорогу в Дмитров Жизнев выучил наизусть, до последнего ухаба: бумага от землемеров (три поездки), бумага из Бюро технической информации (три поездки), справка из налоговой инспекции (одна поездка), районный архив (две поездки), регистрационная палата (четыре поездки), нотариус (две поездки), суд (три поездки)... Что-то мы наверняка забыли. Опытный читатель поймет, что число поездок возрастает не только потому, что сначала подаешь документы для получения искомой бумаги, а потом забираешь готовое, - нет, оно увеличивается еще и из-за очередей, которые переходят с одного дня на другой (например, чтобы занять очередь в регистрационную палату, Жизнев с шофером приезжали туда в половине четвертого утра, причем оказываясь уже не первыми, - иначе они не смогли бы попасть в тот день к заветному окошку, а значит, всё потраченное время пропадало зря: на следующий день очередь выстраивалась заново). Все же кое-как большую часть необходимых документов удалось собрать, и тут выяснилось, что у Жизнева нет первого экземпляра договора от 1977 года о купле-продаже дачи.
      - Ну и что? - пожал плечами Жизнев. - Вот его нотариальная копия.
      - Копии не принимаем, только подлинники, - равнодушно сказал нотариус.
      - Но ведь это нотариальная копия, а не простая. Зачем их тогда делают? - удивился Жизнев. Однако нотариус, похоже, ничуть не сомневался в осмысленности нотариальных порядков, а вместе с ними - и собственного существования.
      - Копий не принимаем, только подлинники, - сказал он еще равнодушнее. Жизнев похолодел. Получалось, что без бумажки, наскоро составленной в сельсовете четверть века тому назад, все его претензии на семейное имущество рассыпаются в прах.
      - Но был ведь подлинник, - пробормотал Жизнев. - Без подлинника копию ведь не могли составить,
      
      
       59
      
      правильно?
      - Нотариус промолчал. По этому холодному молчанию любой психолог безошибочно сказал бы, что от смятения Жизнева нотариус получает живейшее удовольствие.
      - Что же мне делать? - вспоминая бесчисленные дни, убитые на сбор документов, жалобно спросил Жизнев.
      - Ну, поезжайте в районный архив, - неохотно нарушил молчание нотариус. - Там может быть второй экземпляр договора.
       Уже на следующий день Жизнев с приданным ему шофером помчался в Дмитров. И какова же была его радость, когда договор нашли! Однако он сразу скис, когда ему велели приехать через неделю за архивной копией. "Копией?.. - разочарованно протянул он. - Но мой нотариус копий не принимает". - "Ничего, эту примет, - успокоили его архивные тетеньки. - Архивная копия по закону заменяет подлинный документ. А как иначе? Не подлинники же нам на руки выдавать? Какой же мы тогда архив?" Жизнев вернулся в Москву, поспрашивал сведущих людей и приободрился - по всему выходило, что архивные тетеньки правы. Через неделю он привез архивную копию нотариусу.
      - Но это же копия, - хладнокровно произнес нотариус.
      - Архивная копия! Она заменяет... - залепетал Жизнев, но нотариус остановил его одной короткой фразой:
      - Копий не принимаем.
       Тут Жизнев внимательно посмотрел на нотариуса. Это был очень худой человек с острыми чертами лица и в золотых очках - чистый до пошлости тип бюрократа. Жизнев увидел дорогую перьевую ручку, дорогие письменные принадлежности, дорогую позолоченную статуэтку с позолоченной же пластинкой на постаменте. На пластинке виднелась выгравированная дарственная надпись. Дорогой твидовый пиджак, дорогой пуловер в тон, над ними золотые очки и черты лица, лишенные всякого выражения. По комнате продефилировала грубо-красивая секретарша с роскошным бюстом - всё по высшему разряду. И эта великолепная контора работала с клиентами так, что на всякое действие этим несчастным приходилось тратить времени как минимум вдвое больше, чем нужно. Заметим: нотариус ни разу не делал Жизневу даже отдаленных намеков на взятку, хотя всем своим поведением наталкивал на такие мысли. Но он ведь даже наедине с Жизневым ни разу не оставался - какая уж тут дача взяток. И лишь теперь, когда наш герой прочувствовал наконец всю респектабельность жрецов юстиции, до его сознания дошла и причина их бескорыстия: Жизнева тут считали просто-напросто мелкотой, недостойной того, чтобы из-за нее идти хоть на малейший риск. Однако юристы давили на мелкоту, пользуясь даже самой малой зацепкой в бумагах: мелкота должна дрожать, знать свое место и с радостью отдавать деньги, если потребуется. Жизнев вспомнил о том, какие огромные сделки требуют нотариального оформления, тяжело вздохнул и оставил надежды на "барашка в бумажке": нотариус, похоже, прекрасно жил и без его жалких тысчонок.
      - Извините, не понимаю в таком случае, зачем вы посылали меня в архив, - стараясь скрыть нервную дрожь, произнес Жизнев. - Вы же знали, что подлинник договора мне на руки не дадут. Скажите, а могу я обратиться к другому нотариусу?
       Черты нотариуса наконец-то выразили простое человеческое чувство, а именно злорадство.
      - Наследственные дела ведутся только по месту жительства, так что не можете, - ответил нотариус, улыбнувшись краем тонких губ.
      - А жалобу я могу принести? - спросил Жизнев.
      - Жалобу? - переспросил с удивлением нотариус. - На меня? Ну, обращайтесь в нотариальную палату...
       Нотариус явно наслаждался этим разговором. Было ясно, что жалоба в нотариальную палату станет жалобой на него ему же.
      - Значит, необходимых документов собрать вы не можете, - после длительной паузы подытожил нотариус. - Что ж, придется писать отказ в совершении нотариальных действий.
      
       60
      
      - И что же мне делать после такого отказа? - мрачно осведомился Жизнев.
      - Подавать в суд, - любезно ответил нотариус.
       Вряд ли есть смысл утомлять читателя подробным описанием дальнейших мытарств нашего героя. Тот, кто проходил российские чиновничьи инстанции ельцинско-путинской эпохи, не поблагодарит нас за то, что мы напомним ему весь этот бессмысленный ужас. Оказалось, что собранные Жизневым в Дмитрове документы имеют ограниченный срок действия, и для суда их пришлось продлевать, а по сути - собирать повторно. Суд продолжался ровно три минуты, но для него Жизневу пришлось собирать целый портфель бумаг, по поводу чего дмитровский нотариус сочувственно поцокал языком. "И вас при наличии архивной копии погнали в суд? Да, суровые у вас в Москве нотариусы..."
       В очередях Жизневу пришлось выслушать несколько долгих житейских историй, суть которых состояла в одном: людям, вопреки всем здравым понятиям о праве, требовалось как бы доказывать собственную невиновность, то есть правомочность своего владения честно нажитым имуществом (тем же самым, как видим, занимался и наш герой). Типичный сюжет этих историй выглядел так: было когда-то преуспевающее предприятие, выделявшее своим работникам землю под дачное строительство; затем предприятие банкротили и непременно уничтожали при этом бумаги о выделении земли. Далеко не всем дачникам удавалось выдержать марафон по подтверждению своих прав, и частенько дорогая подмосковная земля переходила в руки энергичных людишек вроде тех, о которых Гюго писал: "Нуль, не желая ходить нагишом, рядится в суету" (628). Эти ничтожества прекрасно научились использовать законы для обстряпывания своих мерзких затей (а многие законы и приняты были специально для удобства такого обстряпывания). Подобные господа в коридорах канцелярий выделялись из общей массы посетителей дорогой одеждой, модными портфелями, но, главное, - бодрым и уверенным выражением лица. А сосед Жизнева по очереди, токарь одного из разоренных дмитровских заводов, рассказывая о том, как ему приходится доказывать свои права на участок, которым он владел тридцать лет, вдруг умолк и заплакал. Что ж, кто-то может злорадно заявить, что таких людей постигло справедливое возмездие: их раздражали очереди за колбасой, из-за которых они позволили разорить великую страну, и вот теперь их заставили стоять в очередях куда длиннее и вредоноснее прежних. В чем-то злопыхатель будет прав, однако Жизнев, видя торжество лжецов, не склонен был глумиться над их жертвами. Он вспоминал слова Вашингтона: "Для человека, составляющего состояние на гибели страны, по моему мнению, нет достаточного наказания" (629). Наказание, несомненно, последует, но, как всегда, не будет иметь явной связи с виной: смысл ужасных бед, которые уже близки, смогут постичь не все и уж точно не сами пострадавшие, которые сочтут себя пострадавшими невинно. Человеку всегда хочется прямой и зримой связи между виной и карой, но провидение действует так далеко не всегда. С нас, с людей прозорливых, довольно уже того, что оно все-таки действует. Более того, оно весьма жестоко, ибо если преступник полагает, будто страдает без вины, то он страдает куда острее того, кто знает, за что его покарали. С другой стороны, наш герой, которому чиновники на каждом шагу давали понять, сколь он ничтожен, вроде бы страдал не на шутку, а на самом деле впивал в себя благо того знания, о котором Блок писал: "Знание о социальном неравенстве есть знание высокое, холодное и гневное". О том же благе писали Гонкуры, которым, как и нашему герою, довелось жить в эпоху первоначального капиталистического накопления: "Когда-нибудь окажется, что наше время - гнетущее, сковывающее, наполняющее нас стыдом и отвращением - имеет свою хорошую сторону: наш талант сохранится в нем, словно в уксусе" (630).
       По поводу наследования дачи суд высказался в пользу Жизнева, за что ему (суду) низкий поклон. Однако оставались еще гараж и автомобиль. С гаражом всё оказалось просто: он, как выяснилось, собственностью не являлся, хотя и потребовал для своего строительства нешуточных затрат. Жизневу объяснили, что владение таким гаражом не требует никаких документов, кроме списка членов гаражного кооператива. Есть человек в списке - владеет, нет - владеет тот, кого вместо
      
       61
      
      него вписали. Ну а город, сиречь мэрия, имеет право в любой момент снести все эти постройки, буде у нее возникнет такое желание. За некую приличную сумму Жизнев разрешил внести в список вместо себя какого-то автобезумца и облегченно вздохнул, удачно избавившись от имущества, на которое не имел никаких ощутимых прав. Оставалось вступить во владение автомобилем (от которого Жизнев также собирался как можно скорее отделаться). И вот тут-то нотариус Мурзилов и показал нашему писаке, кто есть кто в этом мире. Автомобили, как и прочие объекты вещного мира, во владение которыми стремятся вступить граждане, по закону следует оценивать. Не совсем понятно, какое отношение оценка имеет к праву собственности: ведь если человек предъявляет права на владение вещью, то от величины стоимости вещи прав у него не прибавится и не убавится. Нам скажут: оценка необходима для взимания налогов. Прекрасно, мы ничего не имеем против оценки. Дайте нам вещь, на которую мы имеем право, мы будем ею владеть, а налоговые службы, если им это надо, пусть приходят к нам и ее оценивают. На деле, разумеется, происходит не так. Увязываются признание права на имущество и денежная оценка этого имущества, не имеющая никакого отношения к праву (увязываются таким образом, что наше право не будет признано, пока имущество не пройдет оценку). Такая увязка производится с единственной целью: переложить мороку по оценке с государства на многострадальных граждан, дабы и здесь не государство шло к гражданину, а гражданин гонялся за надменными государственными чиновниками. С точки зрения права подобные ситуации нетерпимы, однако если право в его подлинном смысле применить ко всей системе имущественных отношений в постсоветской России, то множество людей лишится теплых местечек, дающих не просто кусок хлеба, а кусок хлеба с маслом. Поэтому Жизнев выкинул из головы все крамольные соображения и поспешил в оценочную фирму, которой заведовал некий давний поклонник его творчества. Подобные конторы в стране расплодились в великом изобилии, порожденные абсурдной законотворческой и правоприменительной практикой. Заметим, что после смерти брата, вступая в наследство его избушкой в Осташковском районе Тверской области, Жизнев даже и не думал вновь самостоятельно проходить все круги бумагособирательных мытарств, как в Дмитрове: он просто нашел контору, которая выполняла в Осташкове все подобные операции по доверенности за определенную мзду. В каждом райцентре России ныне имеются такие конторы - иногда и по нескольку штук, про большие города и говорить нечего. Чем больше бумаг надо собрать, чем придирчивее нотариусы и чем злее чиновники, тем больше людей кормится вокруг системы права и тем большую благодарность у народа вызывают, как ни странно, эти люди. В условности, формальности и никчемности правовой системы народ не сомневается - он лишь тупо исполняет то, что ему велят, ибо правила игры установлены и не твари дрожащей их менять. Да и вину свою народ, вероятно, тоже чувствует: когда-то он поддержал рвавшихся к власти проходимцев, так как ему не нравились очереди за жратвой. Зато все, на что ныне он тратит порой годы, оформлялось в сельсовете за полчаса. Кстати, оценочные конторы - учреждения сравнительно милосердные: например, автомобиль для оценки туда пригонять не нужно. Его вам оценят и так, лишь бы вы заплатили сколько скажут.
       Получив от преуспевающего поклонника все бумаги по оценке - вместе с копией лицензии на право заниматься оценочным бизнесом это составило целую папку, - Жизнев с легким сердцем явился к нотариусу Мурзилову. Нотариус просмотрел бумаги и ленивым движением швырнул их через стол обратно, кратко промолвив:
      - Не пойдет.
      - Но почему? Вот же их лицензия. В ней сказано, что фирма имеет право оценивать автомобили...
       Однако нотариус не собирался спорить.
      - Вот вам адрес и телефон, позвоните и подъедете туда. Там вам всё сделают, - равнодушно сообщил нотариус. Жизнев, разумеется, понял, что нотариус состоит в доле с теми людьми, которые должны "всё сделать", а нотариус, судя по движению его тонких губ, не сомневался в том, что Жизнев это поймет. Что толку унижать полуграмотных старух, которые и так всего боятся? Куда приятнее
      
      
       62
      
      унижать вот таких образованных, всё схватывающих на лету, оборонявших в 91-м Белый дом... Жизнев не мог не оценить изощренного садизма нотариуса: тот ведь заранее знал, что не примет заключения никакой оценочной фирмы, кроме той, с которой он работал в связке, и тем не менее позволил Жизневу пойти, так сказать, своим путем - даже одобрительно покивал головой: "Ах, есть у вас такая контора? Что ж, поезжайте, поезжайте". Ирония, прозвучавшая в его голосе, Жизнева тогда не насторожила, а зря - нотариус Мурзилов так хорошо умел держать себя в руках, что каждое проявление чувств, которое он себе позволял, должно было бы настораживать, а уж ирония - и подавно. Тем нагляднее оказался урок: в наказание за избыточную самостоятельность Жизнев потерял и деньги, и три рабочих дня, и остатки человеческого достоинства. Разумеется, он был в ярости, однако нотариус прекрасно понимал: гордо отказаться от автомобиля этот голодранец-интеллигент не сможет. Верно заметили Гонкуры: "Что ни говори, а чувства собственного достоинства у писателя поубавилось. Демократия его принижает" (631). Приходится знать свое место, как учил Бартоломе Леонардо де Архенсола:
       Кто знает свое место, тот и умный,
       Кто ничего не знает, тот невежда,
       Кто знает, сам не зная что, - глупец (632).
      Поэтому, призвав себя к спокойствию, Жизнев отправился по указанному адресу на другой конец Москвы. Пробки ему не угрожали, так как ехал он на своих двоих. Его машина контору не интересовала, требовались только деньги. Помещалась контора в подвале блочной девятиэтажки, вдоль полутемного коридора, местами залитого водой, были проложены мостки из досок. Работали в конторе милиционеры, ставшие в новой России подлинными мастерами на все руки. Они нисколько не стеснялись идиотического характера своей деятельности, не пытались важничать, не заставляли клиентов попусту терять время и потому даже внушили Жизневу какое-то извращенное чувство благодарности, своего рода стокгольмский синдром. Двух поездок оценка машины все же потребовала, однако в течение каждой поездки - благо путь был весьма неблизкий - Жизнев успел написать по стихотворению и потому окончательно успокоился. Впрочем, что значит - "окончательно"? Речь идет лишь об одном унижении, а для маленького человека, пока он не умер, ни одно унижение не является последним. Остается лишь довериться Мильвуа, который писал:
       Терпите, негры! Испытанье
       На краткий срок положено́;
       Терпите! - будет воздаянье! (633)
      Ну а поэт пусть радуется тому, что во всех унижениях он пребывает вместе со своим народом. С творческой точки зрения это весьма плодотворная позиция.
      
       Глава XIV
      
       Эпопея с получением наследства довольно ясно показала нашему герою его подлинное место в новом российском обществе. Что греха таить - в его сознании еще со школьных времен произрастали некоторые иллюзии относительно взаимоотношений "поэт - социум". В период культурного оживления конца 80-х - начала 90-х эти иллюзии пережили даже второй расцвет, но крепнувшая буржуазная действительность непрерывно поливала их всякой ядовитой дрянью. Ну а знакомство с отдельно взятым нотариусом Мурзиловым и с бюрократической системой в целом окончательно погубило нежные растения, наглядно показав Жизневу, какова на самом деле его общественная значимость. Однако судьба, похоже, была не уверена в том, что выучка пошла Жизневу впрок, и, не успев закончить один курс воспитания, сразу приступила к другому. Если в первый раз она ухватила Жизнева за весьма чувствительное место под названием "Деньги", то затем добралась до еще более уязвимого под названием "Жилье".
       В один прекрасный день Жизневу сообщили, что старый, но на совесть построенный
      
       63
      
      пятиэтажный дом, где он проживал с матерью, собираются сносить - вместе с таким же пятиэтажным домом напротив. Эту пару зданий построили еще в 1936 году. Среди окружающей типовой застройки она выглядела подлинным украшением. Дома назывались "профессорскими", так как строились для профессорско-преподавательского состава Института, в котором когда-то работали и родители Жизнева, и он сам. С тех пор дома состояли на балансе Института. В их отделке ясно читались уроки архитектуры Кватроченто, и они выглядели бы попросту изящно, если бы не приделанные снаружи шахты лифтов и понаделанные жильцами разнокалиберные лоджии. Разумеется, те, кто замыслил перепланировку округи, слова "Кватроченто" никогда не слыхали. Зато они умели считать, а потому им казалось, будто два пятиэтажных дома, занимающие место, на котором можно построить две тридцатиэтажных башни и подземный гараж, покушаются на их кровные доходы. Надо сказать, что перепланировщики не являлись праздными мечтателями. Работали они в том же самом Институте, на балансе которого состоял дом Жизнева, от лица Института брали кредиты под жилищное строительство и строили на земле, находившейся в пользовании Института. Все эти действия совершались на грани закона, а если чуть вдуматься, то и за гранью, но в последние 25 лет закон в России перестал сдерживать инициативу энергичных людей. Так на институтской земле вырос элитный дом, квартиры в котором преподавателям и научным сотрудникам были, естественно, не по карману. Считалось, однако, что деньги от продажи элитных квартир пойдут на развитие Института и на улучшение жилищных условий его работников. Действительно, рядом стали ударными темпами возводить тридцатиэтажный дом попроще, назначение которого состояло, между прочим, и в том, чтобы сселить в него жильцов пятиэтажек 36-го года. Строительство шло успешно, и по квартирам в доме Жизнева стали ходить люди, сообщавшие о грядущем переселении, показывавшие поэтажные планы и составлявшие списки - кто куда хотел бы переехать. Одновременно эти люди распространяли панические слухи о полной аварийности тех домов, которые им хотелось разрушить. Мысль о возможности какого-то сопротивления со стороны жильцов перепланировщикам, похоже, даже не приходила в голову. Правильно писал Уэллс: "Энергичные люди никогда ничего не обдумывают. Они просто не могут думать. События развиваются слишком стремительно. Порою человек действия приостановится, и может показаться, что он размышляет, на самом же деле он лишь перебирает те мысли и представления, которыми успел запастись прежде, чем стал человеком действия" (634). Ну а с точки зрения людей действия отказаться от переселения в новый дом, да еще при предоставлении нескольких дополнительных квадратных метров жилплощади, может только безумец. Надо сказать, что некоторые жильцы злополучных домов, особенно женщины, разделяли подобные взгляды. Известное дело - женщинам лишь бы что-то изменить, лишь бы куда-то переехать. Духовная лень наших женщин преграждает им путь ко всем подлинно интересным занятиям и обрушивает на их плечи груз великой скуки, от которого женщины тщетно пытаются освободиться лишь одним способом: с поистине животным упорством вьют всё новые и новые гнезда, роют всё новые и новые норы. Увы, тяга к изменениям коснулась и матери нашего героя. Старушка почуяла, что младшему сыну не нравятся щедрые посулы строительных дельцов, и, желая добавить себе значимости, желая, чтобы с ней считались, стала ярой сторонницей переезда. Свою роль, несомненно, сыграла и ее привычка постоянно и по любому поводу бороться с младшим сыном - эту привычку она отчасти унаследовала от покойного мужа.
       Перепланировщики пообещали семье Жизневых (мать и младший сын) две двухкомнатных квартиры вместо одной четырехкомнатной. По метражу и по деньгам это выглядело довольно заманчиво. Однако для нашего героя такой вариант был неприемлем прежде всего потому, что он, получив двухкомнатную квартиру, не смог бы разместить в ней свою библиотеку, которую любовно собирал долгие годы. Матушка же сразу заявила, что ей в новой квартире никакие книги не нужны. Впрочем, на библиотеку при обсуждении вопросов переезда Жизнев старался не ссылаться - он давно понял, что его творческие интересы в семье не только не принимаются во внимание, но, напротив, всех раздражают - как блажь, которая вдруг осмелилась требовать к себе внимания разумных и
      
       64
      
      практичных людей. Того, что семья уже долгие годы живет за счет этой блажи, домочадцы Жизнева ухитрялись не замечать. Поэтому он приводил другие аргументы - достаточно, на наш взгляд, весомые. Во-первых, в старом доме во всем подъезде проживало человек двадцать и все они друг друга знали, тогда как в новом доме столько соседей, причем совершенно незнакомых, оказалось бы на одной лишь лестничной клетке. Во-вторых, новый дом стоял близ проезжей части и возле него не росло ни кустика, тогда как дом Жизневых стоял в просторном дворе, где росли огромные липы, клены, дубы, рябины, черемухи, одичавшие яблони, - по сути, в маленьком парке, с приходом весны наполнявшемся пением и суетой разнообразных птиц, цветением и благоуханием. В-третьих, аварийность дома была бессовестно преувеличена. Правда, капитального ремонта в нем до развала СССР ни разу не делали, а потом это стало и вовсе невозможно, ибо амортизационные отчисления, накопленные для этих целей, правительство Гайдара аннулировало. Это грандиозное ограбление населения как-то забылось, потому что одновременно вершились ограбления и еще более дерзкие. Ну а недавно, как знает читатель, демократическая Дума приняла закон о том, что капитальный ремонт домов следует производить и вовсе за счет жильцов... Впрочем, мы отвлекаемся. Итак, дом был построен на совесть, и потому ни трубы, ни крыша в нем не текли, штукатурка не отваливалась, лифты работали исправно, летом жильцы не задыхались, а зимой не мерзли. Тем не менее, обрадованная возможностью поруководить переездом, матушка Жизнева постоянно причитала, что дом разваливается на глазах. Семье Жизнева предлагали в новом доме и четырехкомнатную квартиру большей площади - наш герой умолял мать согласиться на этот вариант, позволявший сохранить библиотеку и вообще привычный уклад быта, однако мать оставалась непреклонна. Ее радовала вдруг вернувшаяся зависимость сына от родительской воли. А Жизнев ломал себе голову над тем, что же за странный общественный строй возник в России, если собственника жилья могут заставить выехать из этого жилья против его, собственника, воли - исключительно в интересах дальнейшего обогащения строительных дельцов. С заклинаниями конца восьмидесятых о свободе и правовом государстве это не имело ничего общего. Походило на то, что при капитализме частная собственность хоть и священна, но отнюдь не всякая, а известный писатель Жизнев относится к разряду дрожащей твари, воля которого для сильных мира сего не имела никакого значения. Такие выводы и наш герой, и прочие его сограждане могли бы давным-давно, еще при социализме, сделать хотя бы из чтения художественной литературы, до которой они были когда-то столь падки, - однако литература во многих своих довольно важных аспектах почему-то проходила мимо сознания советских читателей. В итоге серьезные житейские выводы читателям приходилось делать на собственном и, увы, горьком опыте, когда наступили такие времена, что им стало не до чтения. Возможность покупать подержанные иномарки появилась, а вот возможность читать ушла.
       Как то ни странно, в конфликт Жизнева с матерью неожиданно вклинился и стал играть в нем важную роль старший брат нашего героя. Странным это выглядело потому, что брат для семьи уже лет тридцать был, что называется, отрезанный ломоть. В середине 70-х родители устроили ему с молодой женой двухкомнатную квартиру в институтском кооперативе, и брат жил как умел - завел ребенка, работал в экспортном объединении... К сожалению, то была лишь внешняя сторона его жизни, а главное ее содержание сводилось к ужасающему пьянству - сначала по выходным, а потом и по будням. На службе это до поры до времени удавалось скрывать, поэтому брата послали работать в торгпредство за рубежом. Но командировку из-за пьянства пришлось прервать, а в Москве, получив большие деньги, брат на работу уже так и не вышел. После этого он мучил близких десять лет, то запивая (а самостоятельно выходить из запоя он не умел), то попадая в больницу (туда надо было постоянно возить сумки с припасами, ибо пребывание в больнице брат рассматривал как жертву со своей стороны и требовал за это дани). Разумеется, за эти припасы и за его кооперативную квартиру платили родители и младший брат, они же в значительной степени занимались воспитанием внука (племянника). Кроме того, родители умудрились получить в институтском кооперативе еще одну квартиру на имя жены брата (она терпела долго, но в конце концов подала на развод). Таким образом,
      
       65
      
      брат хотя и пил долгие годы, ни о чем не заботясь, но в результате стал единоличным обладателем двухкомнатной квартиры. Затем в его сознании что-то изменилось, он понял наконец, что ничего нового, кроме смерти, в пьянстве он уже не найдет. О своем решении окончательно бросить пить он сообщил младшему брату во время свидания в лечебно-трудовом профилактории. Жизнев ранее не слышал от брата ничего подобного, а потому без особых опасений устроил его на работу в торговлю к своему другу Чудику. После этого, если не считать нескольких срывов поначалу, брат уже совершенно не пил, хорошо зарабатывал, а после прихода капитализма устроился сперва в банк, а потом в агентство по торговле недвижимостью. К сожалению, его сильно пощипали аферисты, выпускавшие дутые акции. Заветной мечтой брата было стать рантье, выйти на покой и заниматься только рыбной ловлей в деревне и культурным отдыхом в городе. Эту мечту он осуществил, однако, то терпя от аферистов, то живя лишь на банковские проценты, он никак не мог отдать своим близким долги, накопившиеся за десять лет. Конечно, возврата долгов никто не требовал, но, с другой стороны, они никуда и не делись. Поэтому Жизневу и показалось странным вмешательство брата в их семейный конфликт. Жизнев полагал, что если уж брат ничем не помогал семье столько лет и к тому же накопил перед ней за это время немалый долг, то вмешиваться в семейные дела, да к тому же в поисках собственной выгоды, он не имеет морального права.
       Однако брат считал не так. Он сильно изменился за годы пьянства и еще больше - за годы рыболовства и культурного отдыха. Его врожденное чувство справедливости, за которое Жизнев так любил его, будучи школьником, теперь как-то размылось. Брат начал горячо убеждать мать ни в коем случае не соглашаться на четырехкомнатную квартиру, а требовать две двухкомнатных: в одной пусть, мол, пока живет мать, а в другой - младший брат. Казалось бы, из-за чего брату тут было горячиться, его-то расселение родственников вроде бы никак не касалось. Однако брат заглядывал вперед. Он разъяснял матери: "Ну ты же понимаешь - ты не бессмертна, возраст у тебя уже немалый. После твоей смерти квартиры достанутся нам. В одной будет жить Любим, а вторую будем сдавать. Деньги честно поделим, обещаю". В честности дележа Жизнев не сомневался, но он пытался объяснить брату, что для него, Жизнева, этот вариант не годится: придется, по сути, отказываться от библиотеки, на которую за столько лет ушли большие деньги. А ведь библиотека - важнейшее подспорье в работе, например при составлении антологий. Кроме того, вместо привычной просторной квартиры придется жить в двухкомнатной, и такое распределение жилплощади, если согласиться с планами брата, будет уже окончательным. Однако эти аргументы на брата не действовали - он ведь не работал, и перебираться из большей квартиры в меньшую ему не предстояло. Выведенный из терпения Жизнев напомнил и о моральном праве. В ответ брат совершенно неожиданно произнес многословную речь о том, в каком неоплатном долгу перед родителями находится Жизнев, а значит, надо слушаться матери. Жизнев возразил: "Если бы ты не встревал в это дело, мы с матерью как-нибудь договорились бы. Жили ведь как-то раньше столько лет. А про долг я не спорю. Но я его отдавал, и делами, и деньгами, а ты - нет. Твой долг только рос. Поэтому странно, что именно ты мне об этом долге напоминаешь. У меня-то как раз в этом отношении совесть чиста. Очень тебя прошу: не порть мне жизнь. Когда ты меня просил, я ведь тебе помог".
       К сожалению, если человек сам не трудится, всякие нетрудовые доходы вроде наследства приобретают для него непреодолимую притягательную силу. Брат только и думал о наследстве, которое останется после матери (хотя она, слава богу, и доселе живехонька). С другой стороны, человек начинает испытывать ужас перед необходимостью начать заново трудиться и сделает всё, чтобы избежать этой участи. Поэтому моральные соображения брат отбросил (либо утопил в потоке слов) и решительно выдвинул на передний план соображения юридические. В частности, он заявил, что если из-за позиции Жизнева семья все же получит не две двухкомнатных квартиры, а одну четырехкомнатную, то после смерти матери он, старший брат, непременно будет требовать доли в этой квартире и не задумается ради этого обратиться в суд. А раз так, продолжал брат, то Жизневу не стоит спорить с матерью - пусть просит две двухкомнатных. Наш герой подумал-подумал, махнул
      
       66
      
      рукой и на всё согласился. Брат есть брат, в конце концов, какими бы странностями он ни обзавелся в результате долгого безделья. Когда-то Жизнев не сомневался в том, что его брату суждена великая будущность. А в итоге брат стал рыболовом-любителем и больше никем. Ну и, конечно, большим говоруном, способным рассуждать и спорить на любые темы (при этом черпающим знания либо из самой популярной литературы, либо просто из носящихся в воздухе толков). Впрочем, когда-то Жизнев не сомневался и в великой будущности всех своих друзей, но большинство из них стало лишь пожилыми пузатыми клерками, любящими в свободное время посмотреть футбол и повозиться на даче. Когда-то эти люди поддерживали Жизнева в его литературных устремлениях, но уже давно прекратили посещать его концерты и читать его книги. Не из-за эстетического разочарования, нет, - они и все прочие книги прекратили читать. Что же касается братьев, то довольно скоро подтвердилось, что худой мир лучше доброй ссоры. Строительные дельцы столкнулись-таки с сопротивлением своим далеко идущим планам: некие тетеньки, обитавшие в "профессорских домах", чудаковатые дочери давно покойных академиков и профессоров, нелепо одевавшиеся старые девы, которых никто не принимал всерьез, вдруг обратились в суд с требованием пересмотреть решение о признании их домов аварийными. И - о чудо! - суд вынес решение в их пользу. Тем временем квартиры в многоэтажке, предназначенной для переселения жильцов из сносимых домов, продавались как горячие пирожки. Оно и понятно: кругом парки, пруды, и до Центра в то же время недалеко... Короче говоря, дельцы махнули рукой на свои грандиозные планы и предпочли журавлю в небе синицу в руках - то есть предпочли быстро продать шестьдесят квартир долгой судебной волоките, необходимости давать огромные взятки и где-то добывать кредиты на строительство. Таким образом, переселение отложили в долгий ящик, а вместе с этим утратил остроту и конфликт в семье Жизневых. Впрочем, он утратил бы ее и потому, что мать нашего героя изменила свою точку зрения. Когда Жизнев перестал реагировать на громогласно обсуждаемые планы переезда и ввязываться в споры на сей счет, его матушка тоже стала утрачивать интерес к этой теме. Точнее, она вдруг заговорила о том, что переезд вовсе не обязательно должен происходить в ущерб кому-то, что младшему сыну предстоит еще долго жить и, в отличие от старшего, работать, а значит, надо сохранить и библиотеку, и то пространство, которое уже есть. Матушка вспомнила также, что хотя младший сын и бывал с родителями непочтителен и неласков, но помогал им всегда только он. Наконец, матушку стали коробить расчеты старшего сына на ее смерть, которые тот постоянно озвучивал - иногда с предисловиями вроде "ну мы же взрослые люди", а иногда и без них. Мать заявила Жизневу, что решила переезжать только в четырехкомнатную квартиру, а дабы оградить Жизнева на будущее от притязаний старшего брата, она напишет соответствующее завещание. К счастью, эти уступки не понадобилось претворять в действия, ибо строительные дельцы угомонились и переезд, равносильный, как известно, по своей вредоносности двум пожарам, не состоялся. В итоге отношения в семье Жизневых остались родственными, старший брат по праздникам приходил в гости с тортом и постоянно звал младшего с собой на рыбалку. Жизнев не отказывался, но и не ехал, потому что знал: брат с годами стал раздражителен, несдержан на язык и порой забывал о справедливости не только в имущественных вопросах, но и в быту. Всего этого Жизневу хватало и дома, чтобы еще ехать за тридевять земель для прогулок по такому же минному полю. Опыт учит нас, увы, странным вещам - например, тому, что на расстоянии нас зачастую любят больше, чем бок о бок. Осознав это, Жизнев предпочел отказаться от наслаждения тверскими раздольями, но сохранить добрые отношения с братом.
       Мы не сомневаемся в том, что данная глава не понравится любителям всего красивого и величественного в литературе. Нас упрекнут в выволакивании на свет семейных тайн, в прилюдном вытряхивании грязного белья, в сведении счетов с умершими и в прочем подобном. Нам могут сказать, что сведением счетов мы грешили в нашем романе и ранее, но в этой главе превзошли даже самих себя. Нам, несомненно, скажут также, что внутрисемейные имущественные дрязги нашего героя никому не интересны. Однако для нас несомненно и другое: все те, кто будет
      
       67
      
      выдвигать вышеозначенные претензии, сами не чуждались в своих семьях подобных дрязг, сами так или иначе неизбежно проходили через такие конфликты, а потому их возмущение лицемерно и фальшиво. Если писать о реально случившихся конфликтах значит сводить с кем-то счеты, то теряет право на жизнь не только мемуарная, но и вся реалистическая литература, ибо ее основа всегда - столкновение, противоборство. Мы не сомневаемся в том, что наши чувствительные читатели свои житейские счеты с близкими свели давно и самым жестким образом (такие щепетильные и раздражительные люди попросту не могут по-другому), а теперь им, конечно, не хочется вспоминать о содеянном, читая о том, как нелегко давалось семейное согласие нашему герою. Впрочем, мы никому не навязываем нашего скромного повествования. Оно опубликовано в Интернете для бесплатного чтения, только и всего, - как-то рекламировать его мы не пытаемся. Да, с годами у многих наших знакомых стал ощутимо портиться характер, и они стали получать явное удовольствие от возмущенных тирад по поводу чужого творчества, тогда как их собственное давно умерло. Благосклонный читатель поймет: сочиняя роман о пути художника (причем роман-предостережение), мы не могли не показать, сколь ничтожными кажутся порой наши творческие устремления даже нашим близким, даже тем из них, кто, подобно брату нашего героя, всегда считал себя ценителем прекрасного, богемой, поэтом в душе, а когда дело дошло до денег... ну и так далее, смотри выше. Стоило ли выдумывать для этой цели условного героя и его условных родственников, если любой разумный читатель все равно понял бы, о ком идет речь? Ну а перед неразумным и тем более перед неблагосклонным читателем мы не запоем так, как герой Гоцци:
       От слов твоих пугающих
       Моя трясется задница,
       Не знаю, как мне быть (635).
      Ни в коем случае! Мы вполне согласны с Вудхаузом, который указывал, что "первый урок, который нужно усвоить писателю, - на всех не угодишь" (636). Поэтому заведомую читательскую неблагосклонность мы встречаем лишь усмешкой, понимая, что она вызывается сознанием собственной творческой несостоятельности. Любая горячность в обличениях таких книг, которые не претендуют ни на гениальность, ни на исключительное внимание, кажется нам чем-то уродливым и жалким, ибо одаренному и знающему себе цену человеку должно быть присуще совершенно иное поведение. Такому человеку нет ни малейшей нужды самоутверждаться на чужих костях. Ну а неблагосклонному читателю мы напомним слова Моруа: "Великодушно восхищаться - признак большого великодушия" (637). Мы понимаем, что неблагосклонный читатель вовсе не склонен упражняться в великодушии, особенно если он является другом автора и на правах друга рассчитывает на безнаказанность. В таком случае наиболее разумно лишить для начала дружеского статуса того, кто использует священное имя "друг" для того, чтобы говорить вам гадости ради собственного извращенного удовольствия. Ну а после этого напомнить бывшему другу старую истину: неблагосклонность, недоброжелательность, несдержанность в речах и прочие подобные замашки никому не сулят ничего доброго. По словам Шиллера, худший характер - тот, который строг к другим и снисходителен к себе. А к таким в полной мере относится пророчество из "Песни о Роланде":
       Ты превратишься в ничтожество... Нет, и теперь ты ничтожен! -
       В нечто, что меньше стократ, нежели даже ничто (638).
      
       Глава XV
      
       Следует повторить еще раз: нашему герою, милостью судьбы и стараниями его родителей, необычайно повезло с жильем. Он обитал в самом, вероятно, лучшем районе огромного города, в очень удобном и красивом доме, в просторной и удобной квартире. Однако известно: судьба никогда не помогает людям просто так - за все ее благодеяния надо платить, причем никогда заранее не
      
       68
      
      знаешь, что именно она потребует в уплату. Поэтому практикуемый некоторыми мудрецами отказ от приобретения чего бы то ни было является отнюдь не бескорыстным решением, ибо на самом деле это просто-напросто отказ от сомнительной сделки с судьбой. Но коли уж существовать без крыши над головой нельзя (по крайней мере, в нашем климате), то за крышу приходится платить, и зачастую не столько, сколько она стоит, а столько, сколько потребует судьба.
       Едва окончилась эпопея с несостоявшимся переездом и наш герой сумел насладиться миром в собственной семье, как вдруг строительные дельцы преобразились в дельцов-коммунальщиков и нанесли ему новый удар. Без всяких видимых причин коммунальные платежи в "профессорских домах" одним махом возросли в три раза и сразу сделались втрое выше соответствующих платежей во всех окрестных домах, состоявших на балансе не Института, а мэрии. Разумеется, эта акция вызвала протесты и брожение среди жильцов. Они стали устраивать собрания, на которых после долгих обсуждений выработали способ сопротивления: от оплаты не отказываться, но платить по старым тарифам. В суд подавать жильцам не хотелось, так как богачей среди них не было, а ведь адвокатам надо платить, и немало. Кроме того, хворому человеку в коридоры российского судопроизводства лучше не соваться из опасения протянуть там ноги, здоровые же люди работают и не имеют времени таскаться по судам. Наконец, за все последние годы, несмотря на постоянные заклинания властей о недопустимости роста жилищных тарифов, в России не зафиксировано, кажется, ни одного случая, чтобы пользователь жилья выиграл суд у своей управляющей компании. С другой стороны, наши жильцы верно рассчитали, что их управляющая компания, созданная при Институте, сама в суд не подаст, ибо расходы на адвокатов лягут тогда в первую голову на нее и доказывать свою правоту, что всегда труднее, придется тогда уже ей, а не жильцам. Был учтен и тот факт, что на ректоре Института висят уже целых три уголовных дела - за незаконную сдачу в аренду институтских земель и помещений, за взятки и еще за что-то. Ведение всех этих дел требовало больших расходов, которые производились из бюджета Института. Новое судебное дело на таком фоне ректору было совершенно не нужно. В итоге в суд никто не подал, и обитатели "профессорских домов" продолжали платить за жилье по старым тарифам, несмотря на ворчание коммунальных чиновников.
       Так дело шло несколько лет. Однако ректор, опытный жулик, понизить тарифы не разрешил. Он предвидел, что жильцы побогаче и потрусливее со временем начнут платить по новым ставкам, и в своем предвидении оказался прав. Ну а главная причина его уступчивости выяснилась тогда, когда у одного из тех жильцов, что платили по старым тарифам, умерла мать. Как известно, для наследования жилья необходимым условием является получение в управляющей компании копии лицевого счета жильца. Так вот копия лицевого счета и явилась камнем преткновения для горемычного наследника: институтское домоуправление наотрез отказалось ее выдавать до погашения задолженности по оплате жилья. Как нетрудно догадаться, сумма задолженности равнялась разнице между старыми тарифами, по которым бунтующие жильцы фактически платили за квартиру, и новыми, которые ввела администрация, - разнице, помноженной на число месяцев бунта. В итоге набежала такая сумма, что несчастный наследник едва не упал в обморок прямо в помещении жилконторы. Перед ним встал суровый выбор: вместо получения наследства либо подавать на жилконтору в суд (с весьма гадательным результатом), либо заплатить требуемую разницу. Наследник после недолгих размышлений (долго думать было некогда) предпочел второй вариант и тем самым создал прецедент, распространявшийся на всё население "профессорских домов". Их обитатели поняли: следующим может стать любой из них, у кого в семье либо случится несчастье (а кто бессмертен?), либо возникнет нужда провести любые операции со своим жильем - продать, разделить и так далее. И началось паломничество мрачных жильцов сперва в сберкассу, а потом в жилконтору, где их с плохо скрытым торжеством принимала толстая женщина-менеджер Раиса Эдуардовна. Наличные были очень нужны руководству института: и ректору - на адвокатов и на достройку дачи, и проректорам - на разные житейские нужды, и Раисе Эдуардовне - на автомобиль
      
       69
      
      "мерседес" и новую норковую шубу. Жизнев был поражен тем, что Раиса, годившаяся ему в дочери, щеголяет в норковой шубе. "Что у нас за район, - качал он головой. - Вот на Коптеве в мое время простых людей не трогали, а эту цацу из принципа раздели бы".
       Но шутки шутками, а за несколько лет задолженность Жизневых по жилью составила сумму, равную примерно полугодовой зарплате нашего героя. По давней семейной традиции платить за квартиру ходила матушка Жизнева, и всякий раз Раиса Эдуардовна мстительно напоминала ей о том, что всё больше жильцов сдаётся на милость победителя и что сколько ни тяни, а с долгом придется как-то разбираться. Матушка решила, что разобраться действительно стоит, засела за бумаги и довольно скоро выяснила: Раиса Эдуардовна давно их обсчитывает, поскольку не принимает во внимание льготу, положенную и матери, и сыну как членам семьи инвалида Великой Отечественной войны. Точнее, Раиса учитывала льготу только для вдовы, но не для сына. Предыдущая бухгалтерша делала скидку обоим, а Раиса эту скидку втихаря ополовинила. Матушка Жизнева пошла в жилконтору и сообщила Раисе о своем открытии. Та не смогла возразить по существу и сделала то, что делают в подобных случаях все российские чиновники, то есть потребовала копии всех документов: удостоверения инвалида войны, свидетельства о рождении сына, свидетельства о браке и так далее. Что ж, буржуазная Россия уже давно превратилась в своего рода бумажный концлагерь для законопослушных граждан, и, однажды это поняв, никаким причудам администрации концлагеря, требующей всё новые бумажки, удивляться уже не стоит. Старушка сходила на почту, сделала ксерокопии всех затребованных документов и отнесла их в жилконтору. Через неделю после этого Раиса Эдуардовна заявила, что никаких копий у нее нет и, видимо, ей их не сдавали. Искать у себя бумаги она решительно отказалась, ссылаясь на то, что "много работы" и что "вы у меня не одна". Матушка Жизнева даже не рассердилась, а впала в какой-то ступор с повторением одних и тех же никчемных фраз: "Но я же их ей приносила", "Но она же их у меня приняла"... Жизнев с трудом вывел мать из этого состояния, сходил на почту и сделал новые копии. Надо сказать, что всю эту мороку с подтверждением льготы Жизневы затеяли с одной целью: списать с себя накопившуюся задолженность. Они смирились с тем, что платить придется по новым тарифам. Однако, поскольку льгота не учитывалась несколько лет, они надеялись, что излишне взысканные с них деньги примерно уравновесят их долг жилконторе. Они не понимали одного: взаимопогашение долгов означало, что администрация Института недополучит довольно весомого количества наличных денег, а значит, некоторые назревшие нужды чиновников останутся без удовлетворения. Поэтому списывать долг Раиса Эдуардовна отказалась категорически. В ответ на угрозу судом она лишь саркастически рассмеялась и посоветовала: "Подавайте, да поскорее. Чем скорее подадите, тем скорее с вас эти деньги взыщут". Видимо, Раиса тоже знала о том, что в России жилконторы судов не проигрывают. "Вы залезли на дерево, с которого не слезешь", - казалось, вот-вот заявит она, словно злой демон из сказки Тутуолы. "Ваши деньги, которые вы задолжали, уже проходят по всем документам, - объясняла Раиса матери Жизнева. - Чтобы списать их, мне нужна такая же сумма. А у меня ее нет. Где я ее возьму?" Матушка резонно возразила, что всё это - личные трудности Раисы Эдуардовны, равно как и ее вольное обращение с чужими льготами. В ответ облеченная властью толстуха сослалась на закон. Однако у матушки на руках имелся тот самый закон в виде брошюрки, в которой было напечатано, что право на жилищные льготы имеют не только вдовы, но и дети инвалидов войны. Для страховки Жизнев нашел текст закона и в Интернете - в электронной версии было написано то же самое. Чем дальше, тем упорство Раисы Эдуардовны выглядело всё более загадочным. Матушка нажаловалась на нее проректору института, тот испугался такой наглости простой бухгалтерши, позвонил ей и завопил: "Ты меня под суд подведешь!" Затем он некоторое время молча слушал. Затем положил трубку и удрученно объяснил матушке: "Понимаете, в законе не всё прописано. Есть такие документы, которые дополняют закон. Они есть у каждого бухгалтера, но разглашать их не рекомендуется. Вот и у Раисы Эдуардовны такие документы тоже есть. Согласно им льготы есть только у вдов". - "А как же закон? - удивилась матушка. - Его ведь в Думе
      
       70
      
      принимали. Его ведь президент подписывал". Проректор с тяжелым вздохом закатил глаза. "Понимаете, есть закон, а есть подзаконные акты. Знаете, что такое "подзаконные акты"?" - "Нет", - честно ответила матушка. Здесь мы вынуждены опустить завесу молчания над этой тяжелой сценой. Тупость российского населения в некоторых вопросах превосходит всякое вероятие, и нам не хотелось бы раздражать зрелищем столь возмутительной тупости тех наших читателей, которые, как говорится, "умеют делать дела". Скажем лишь, что большинство неприятностей для упорного и трудолюбивого человека так или иначе преодолимы. Не стали исключением и те неприятности нашего героя, о которых написано в настоящей главе. Завершить же ее нам хочется парой подходящих к случаю цитат из Уэллса, чьи обществоведческие заслуги признаны в России, как нам представляется, далеко не в полной мере. Уэллс писал ровно сто лет назад, в знаменательном 1914 году: "Сегодня правительства самых цивилизованных стран мира демократичны только в теории и в наших представлениях. На самом же деле эта демократия настолько изъедена ржавчиной скверных избирательных методов, что она просто вуаль, прикрывающая паразитические олигархии, взращенные внутри демократических форм. Прежний дух свободы и общей цели, опрокинувший и подчинивший себе церковь и королевскую власть, совершил это словно лишь для того, чтобы проложить путь этим темным политическим силам. Так вместо либеральных установлений человечество изобрело новый вид тирании" (639). И еще: "Когда люди говорят о конгрессменах или членах парламента, они представляют себе, если говорить начистоту, интеллектуальные отбросы общества" (640). Неблагосклонный читатель, несомненно, тут же завопит: "При чем здесь Уэллс и парламенты? Какая связь?" Мы, однако, уверены, что благосклонный читатель связь увидит, как видим ее мы сами. Ну а неблагосклонный все равно найдет, к чему придраться, ведь именно такова его цель при чтении нашего скромного труда. Поэтому, как уже было сказано выше, мы намерены плевать в сторону неблагосклонного читателя. Мы отказываем ему в уважении и надеемся, что после прочтения этих строк он оставит в покое и нас, и нашу книгу, у которой, безусловно, имеется масса недостатков, но и одно фундаментальное достоинство, имя которому - бескорыстие.
      
       Глава XVI
       Нас, разумеется, могут также спросить, с какой целью мы так распространились о житейских мытарствах нашего героя и какое читателю до них дело. Ну, во-первых, мы можем ответить вопросом на вопрос: а до чего читателю вообще есть дело? Если его интересует жизнь писателя как таковая, то пусть уж он сделает нам одолжение и читает про жизнь, - она отличается от того, о чем пишут в таблоидах. А то ведь сейчас даже претендующие на серьезность и глубину писательские биографии повествуют лишь о литературных баталиях да о любовных интрижках героев, тогда как подлинная жизнь с ее борьбой за кусок хлеба и крышу над головой остается за кадром - автор биографии слишком утончен, чтобы до нее опускаться. Во-вторых, о нашей цели мы заявляли в этом повествовании и раньше. Наша цель - правда, а значит, и предостережение. Не следует соваться в литературу и тем более в богему тому, кто считает, будто литературный статус дает в жизни какие-то преимущества, - таких мечтателей ждет горькое разочарование. Наш герой, сколько его ни унижали строительные дельцы и работники жилкомхоза, ни разу даже не пикнул о своих литературных заслугах, ибо это повлекло бы за собой отнюдь не прирост внимания и уважения, а лишь - в лучшем случае - недоумение и насмешки. Так было, так есть и так будет во все времена. Но билет Союза писателей получить все же стоит - по нему, как уверял Костя Сложнов, можно бесплатно проходить в зоопарк. И даже вместе с подружкой.
       Сообщество поэтов, к которому принадлежал наш герой, сделалось известным и даже знаменитым еще в 1989 году. Именно благодаря тогдашней моде на Сообщество Жизнева взяли на пост главного редактора в большом издательстве. Мода вообще великое дело - люди, обласканные ею, приобретают куда большие права, чем обычный человек, хотя особое значение любимца моды обычно слабо соотносится с его подлинным творческим содержанием. Заслуженно или незаслуженно
      
       71
      
      получил наш герой свой пост, мы обсуждать не будем, а только напомним: когда восторги моды схлынули, новые хозяева жизни стали обращаться с бывшей звездой весьма вольно, хотя та не стала писать ни меньше, ни хуже. Но ведь читать произведения нашего героя у его работодателей не было времени, а некоторые из них, например Вован Семенов, и вовсе никогда ничего не читали. Так что Вован отправил известного писателя в бессрочный неоплачиваемый отпуск (именно в отпуск - дабы обошлось без выходного пособия); хозяева газеты "Клюква" не хотели платить Жизневу ни зарплаты, ни гонораров и в конце концов вынудили его уволиться; из того издательства, которое Жизнев когда-то поднимал, его выставили, дабы набрать людей помоложе и подешевле, причем владелец издательства, известный бард, даже не поинтересовался, как собирается трудоустраиваться поэт, стихи которого так хорошо и вдобавок бесплатно поются... Продолжать список не стоит - ясно одно: нынешние работодатели, как образованные, так и не слишком, даже не поморщатся, если известный поэт сдохнет под забором. Со времен Чаттертона, Нерваля и Эминеску ничего не изменилось, и не стоит строить себе иллюзий на этот счет.
       Столкнувшись с тем, что человеку старше сорока устроиться на службу в издательство стало очень непросто, Жизнев считал большим везением сваливавшиеся на него частные литературные заказы. Собственно говоря, это и было везением, ибо позволило ему, пусть и небогато, но прожить несколько лет. Как он существовал бы эти годы без заказов, один Бог ведает, но поведение заказчиков лишний раз убедило его в собственном ничтожестве - не личном или творческом, а социальном. Было ясно, что социальная единица под названием "литератор" не внушает заказчикам ни малейшего почтения. Более того, предпринимателям явно нравилось самоутверждаться за счет литератора и отрабатывать на нем бизнес-навыки - проще говоря, пытаться так или иначе его обжулить.
       Надо сказать, что первый блин, то есть заказ, у Жизнева вышел комом. Наш герой понимал, что если хочешь выжить, то гордыню лучше спрятать куда-нибудь в задний карман, однако тяга к самоутверждению у его первого заказчика оказалась уж слишком велика. Этот пухлый, холеный, прекрасно одетый господин занимал офис в том же доме и на том же этаже, что и знаменитая либеральная радиостанция, что, вероятно, еще больше возвышало упитанного франта в его собственных глазах. Правда, от портретов многих медиаперсон, развешанных в коридоре, Жизнева с души воротило, однако он старался этого не показывать. В первый же визит Жизнева заказчик опоздал на час с лишним, хотя время и было согласовано по телефону. Красотка-секретарша предложила гостю чаю, но тот отказался, чем вызвал у секретарши явную антипатию - визитеров, проявляющих недовольство даже таким пассивным образом, здесь явно не жаловали. Жизнев посидел в приемной, прогулялся по округе (благо погодя стояла прекрасная), зашел в Дом литераторов, вернулся в офис, вновь посидел в приемной... Когда он уже собрался уходить, заказчик все-таки приехал, и разговор состоялся. Выяснилось, что заказчик хочет сочинить роман, - точнее, хочет считаться автором романа. Фамилия заказчика должна была стоять на обложке, а вот текст предстояло сочинить Жизневу. Наш герой только диву давался прихотям богатых людей: всё, кажется, у человека есть, одна канцелярская утварь чего стоит - куда там нотариусу Мурзилову! Но вынь да положь - захотелось считаться писателем, да еще за немалые деньги. Цены на литпродукцию Жизнев знал - толстячок был готов заплатить за роман вдвое против средней цены издательского рынка. Следовало соглашаться, ведь на тот момент работы у нашего героя не имелось - лишь тощенький счетик в Сбербанке. Жизнев и согласился, но согласие, как оказалось, не всегда венчает дело. Толстячок, в голосе которого частенько прорезывались командные нотки, потребовал себе для прочтения ранее изданную прозу Жизнева, дабы убедиться, что покупает хорошего литературного негра, а не какого-то слабака. Кроме того, он заявил, попыхивая сигарой: "Когда вы привезете книги, я дам вам дополнительные указания". Встреча, однако, не состоялась - книги Жизнев привез и долго ждал заказчика, пока тот не соизволил наконец позвонить секретарше и сообщить, что не приедет - пусть визитер оставит книги в офисе. Назначили следующую встречу, и опять Жизнев прождал толстячка целый час, но вместо заключения
      
       72
      
      договора и выплаты аванса тот потребовал предоставить ему сначала план будущего романа. "Я посмотрю и внесу поправки", - веско сказал толстячок. Взбешенный Жизнев решил навести узнать об этом человеке побольше. Оказалось, что толстячок когда-то служил в ФСБ в невысоком чине, но сумел жениться на дочери одного из главных лиц этого ведомства. После свадьбы он сразу ушел в отставку и подался в бизнес, где быстро пошел в гору. Жизнев тогда не понимал, что видит перед собой героя новой волны - не выходца из комсомольских "центров творчества молодежи", научившегося хорошо ладить с бандитами и властью, а представителя самой власти, которая захотела еще и денег. Через несколько лет фамилии самых удачливых персонажей этой волны замелькают в прессе, ну а пока Жизнев составлял план романа и прикидывал, сколько еще времени он сможет воздерживаться от снятия денег со счета. Следующее свидание автора и заказчика прошло так же, как и предыдущее: Жизнев долго сидел в приемной и слонялся по округе, а потом секретарша сообщила ему, что патрон не приедет, но план романа можно оставить у нее. Жизневу даже понравилась та легкая брезгливость, с которой смотрела на него секретарша: выражение ее лица полностью подтверждало те мысли о взаимоотношениях классов, которые зарождались в голове Жизнева в часы его сидения в приемной. Оставив план, Жизнев уехал, в тот день страшно напился, а наутро начал раздумывать, где бы найти работу. Интуиция подсказывала ему, что с толстячком каши не сваришь и что этому молодцу купленная слава писателя нужна немногим больше, чем возможность всласть поиздеваться над писателем настоящим. Нужда в деньгах сыграла тут с Жизневым плохую шутку - он решил не слушаться внутреннего голоса и подождать, пока заказчик прочтет план романа. Не могла же вся эта суета пропасть даром - негра наверняка позовут подписывать договор и получать аванс. Прошел день, другой, неделя, две недели... Жизнев, еще не научившийся питаться святым духом, обратился по знакомству в одно издательство и взял там рукопись на редактуру. Работа была небольшая и деньги такие же, но в издательстве обнадежили, что будут и еще заказы. Жизнев сидел и правил текст, когда вдруг раздался звонок. Звонила секретарша генеральского зятя.
      - Сергей Николаевич просит вас подъехать, - сообщила она и назвала дату и время.
      - К сожалению, не получится, - равнодушно ответил Жизнев. - Я, видите ли, занят.
       Секретарша явно опешила. Особенно поразил ее тон Жизнева - к такому тону она не привыкла. После паузы она спросила:
      - А в какой день вы могли бы подъехать?
      - Вы меня неправильно поняли, - ласково сказал Жизнев. - Я совсем, полностью занят. Для Сергея Николаевича я занят всегда. Мне предложили другую работу, и я согласился.
      - Да? - глупо спросила секретарша.
      - Да.
       На другой день позвонил уже сам генеральский зять.
      - Любим Васильевич, нам надо объясниться, - заявил он.
      - Объясняйтесь, - разрешил Жизнев, чем поверг собеседника в замешательство. Тот не смог придумать ничего более привлекательного, чем предложить Жизневу вновь подъехать к нему в офис.
      - Премного благодарен, - вежливо ответил Жизнев. - Но овес к лошади не ходит.
      - Алло! Что вы сказали? - не расслышал толстяк.
      - Я говорю - ноги болят. Извините, я занят, у меня работа срочная.
      - Хорошо, я перезвоню, - в некотором смятении пообещал толстяк. - Мы непременно вернемся к этому разговору.
      - До свидания, - произнес Жизнев. Он улыбался. Конечно, шансы получить жирный заказ еще оставались, но чего-то стоило и смятение в голосе важного собеседника. Толстяк, конечно, не перезвонил: понял, что придется извиняться, а для такого у подобных ему господ кишка тонка. Жизнев лишь зашел однажды наудачу в его офис и заявил секретарше, что Сергей Николаевич разрешил ему забрать принесенные когда-то книги. Получилось удачно: секретарша поверила (она,
      
      
       73
      
      похоже, после того телефонного разговора стала немножко побаиваться нашего героя), нашла книги в кабинете у шефа и выдала их автору. Тот с поклонами удалился и вечером раздарил книги друзьям, с которыми пил пиво в каких-то арбатских двориках.
       С другими заказами, однако, Жизневу повезло больше. Однажды общие знакомые дали его телефон некоему преуспевающему армянину, задумавшему сразу несколько литературных проектов: надо было и перевести множество стихотворений, и написать несколько прозаических текстов, и снабдить предисловием готовившуюся книгу... Общие знакомые назвали сумму, показавшуюся Жизневу достаточно привлекательной. После необходимых телефонных переговоров он оказался в прекрасный майский денек на набережной Москвы-реки, напротив Воробьевых гор. В этом месте располагался завод, принадлежавший его заказчику. Секретарша заказчика позвонила на вахту, и Жизнева пропустили на территорию завода, представлявшую собой небольшой городок, очень зеленый. Неказистость старых кирпичных цехов скрадывалась буйной листвой ясеней, только что раскрывшейся и маслянисто блестевшей на солнце. Босса на месте не оказалось, и Жизнев с тяжелым вздохом уселся в приемной, решив, что повторяется отвратительная история с генеральским зятем. К счастью, владелец завода не заставил себя так долго ждать - более того, он устроил для своего визитера весьма своеобразное шоу. Внизу на лестнице вдруг послышались шум, топот и какие-то азартные возгласы. Жизнев насторожился, ибо в его представлении владелец завода не должен был появляться в своей конторе подобно горному обвалу. Между тем шум приближался, и Жизнев разобрал, что на лестнице два голоса наперебой выкрикивают: "Чисто! Чисто! Чисто!" - "Что за притча?" - в растерянности подумал Жизнев. Тут в помещение, в котором сидела секретарша, ворвались двое здоровенных мужчин, затравленно огляделись и, крича друг другу: "Чисто! Чисто!" - бросились в кабинет босса. Распахнув двери, они исчезли внутри, и оттуда послышались те же загадочные возгласы. Лишь увидев, что секретарша помирает со смеху, Жизнев начал о чем-то догадываться. "Сегодня убирались", - простонала сквозь смех секретарша, и Жизнев наконец понял: он наблюдает приезд владельца завода, а двое перекликающихся верзил - не что иное, как добросовестная охрана. На лестнице вновь послышались шаги, но уже спокойные, почти величественные. Секретарша подавила смех, сделала серьезное лицо и выпрямилась на стуле. В помещение вплыл владелец завода, молодой человек лет тридцати пяти восточной наружности, явно не видевший во всем происходившем ничего смешного. Он был облачен в прекрасно - даже слишком прекрасно - сшитый костюм кремового цвета с искрой. Обменявшись парой реплик с секретаршей, патрон мельком взглянул на Жизнева и исчез в своем кабинете. Вскоре оттуда вышли двое верзил (при виде их секретарша вновь затряслась от смеха) и молча, с сознанием исполненного долга проследовали на выход. Жизнев задумался о том, что его никто не проверял на наличие оружия и вообще ни на что, он легко мог при желании, как сейчас выражаются, "завалить" владельца завода, а потому секретарша смеялась не зря - охранники явно валяли дурака, устраивая спектакль перед своим боссом. Тут секретарша попросила гостя пройти в кабинет к хозяину, и Жизнев настроился на серьезный лад - тем успешнее, что сам он на работе валять дурака не умел.
       Хозяин кабинета при беседе вел себя как-то скованно. Казалось, он борется с желанием просто отдать приказ - сделай, мол, то-то и то-то, - и выставить визитера. Однако общественный статус литераторов был, видимо, владельцу завода неясен, поэтому он заглушал прорывавшиеся в голосе высокомерные нотки и старался, хотя и с трудом, держаться на равных. Так как условия предстоявшей сделки Жизневу уже сообщили общие знакомые, разговор не слишком затянулся, хотя и неоднократно прерывался телефонными звонками (отвечая, хозяин кабинета пользовался золотым мобильным телефоном). Владелец завода ненавязчиво поинтересовался тем, в каких творческих союзах состоит Жизнев, где печатается и где выступает. Гость дал на все вопросы исчерпывающий ответ и даже показал одно из своих удостоверений со словами "Вот такие удостоверения нам выдают" и с приличествовавшим случаю смешком. Заказчик без всякого смущения раскрыл документ и повертел в руках. Безусловно, он доверял гостю, но ведь и писательские удостоверения ему не часто
      
       74
      
      случалось видеть - почему бы не посмотреть поближе. Жизнев про себя размышлял о том, что всё происходящее, пожалуй, справедливо - ведь тот, кто покупает себе литературного негра, имеет полное право заглянуть ему в зубы. Разговор мельком коснулся житейских обстоятельств гостя, который совершенно честно сказал, что работает он всегда, ибо находит в работе самое лучшее развлечение. "Поэтому чем больше работы, тем лучше", - добавил Жизнев, и это было уже не совсем искренне, поскольку работа работе рознь. "А я, если устаю, беру тысяч пятьдесят долларов - и на недельку в Испанию", - сообщил заказчик. "Правильно", - солидно покивал Жизнев, ни разу не бывавший за границей, если не считать Украины. Договорились о том, что через месяц Жизнев представит первые плоды своих трудов. После этого заказчик выразил намерение закончить беседу, однако Жизнев уже имел опыт деловых переговоров и знал, на какой ноте их следует заканчивать. "Простите, - сказал он, - но мне потребуется аванс. Где-то тысяча долларов. Я ведь целый месяц буду работать - должен же я всё это время как-то существовать". Возможно, отдаленные потомки не поверят в то, что работодатели нашего времени постоянно норовили забыть столь очевидное обстоятельство. Однако свидетельствуем: да, так оно и было. А стеснительные литераторы плелись без денег домой, весь месяц трудились, экономя на еде, а потом узнавали, что у работодателя нет свободных денег, либо он за месяц остыл к проекту, либо он разорился, либо ему не нравится готовое произведение... Иногда работодатель просил готовый материал на пару дней, дабы ознакомиться с ним и высказать свои замечания и предложения, а потом просто присваивал всё сделанное. Владелец завода посмотрел Жизневу в глаза и понял: перед ним сидит тертый калач, крученый шуруп, который без аванса работать не будет. А Жизнев, заглянув в глаза владельцу завода, телепатически спросил его: "За неделю в Испании профукиваешь по пятьдесят тонн, а мне одну паршивенькую пожалеешь?" И предприниматель полез за бумажником. Оказавшись на залитой майским солнцем улице с пачкой вожделенных купюр в кармане, Жизнев сообразил: как минимум еще разок он в этом месте еще побывает, а значит, стоит вспомнить высказывание Вудхауза: "Каждый исследователь скажет вам, что самое важное в незнакомой местности - расположение пивной точки" (641). Навстречу Жизневу шел человек в комбинезоне. "Товарищ, - приветливо обратился к нему Жизнев, - не подскажете, где здесь можно пивка выпить? Ну или купить бутылочку?" Прохожий всё объяснил четко и понятно. Особенно порадовало нашего героя то, что обращение "товарищ" не вызвало никакого удивления. Жизнев поблагодарил и, напевая, двинулся в указанном направлении.
       Нельзя сказать, что сотрудничество с богатым армянином сразу пошло без сучка, без задоринки. Богатым людям постоянно кажется, будто все пытаются их облапошить - видимо, потому, что сами они постоянно проделывают с ближними ту же операцию, а судят-то, как известно, по себе. Поэтому заказчик отправил материалы Жизнева на рецензию знакомым армянским литераторам и в ответ получил восторженные похвалы: видимо, литераторы решили, что патрону будет приятно, если они одобрят избранного им литературного негра. Однако подозрительный богач разглядел в их отзыве лесть и сурово потребовал не ограничиваться восторженными возгласами, а дать подробную и мотивированную рецензию. Требовать владелец завода имел полное право, так как регулярно снабжал этих литераторов заказами, - короче говоря, он им платил. Те переполошились и решили, что патрон не поладил с автором и желает не хвалебной, а разгромной рецензии, которая и не замедлила появиться. Секретарша заказчика передала ее Жизневу (она же, кстати, поведала ему и о том, что первый отзыв был восторженным, чем лишний раз подтвердила невыгодное мнение Жизнева о сословии литераторов в целом). Бессильно-раздраженный тон полученного документа Жизнева позабавил - упреки и придирки несчастным литераторам приходилось высасывать из пальца. Да, нелегко состоять в прихлебателях у богатого буржуя! Вспомнился Голдсмит: "Впрочем, в водовороте знатного вельможи согласится вращаться только тот, кто рожден рабом и принадлежит к подонкам человечества, кто по душевному складу своему и воспитанию способен лишь холопствовать и о свободе знает только понаслышке" (642). Да, большинство литераторов именно таково... По делу к
      
      
       75
      
      Жизневу придраться было трудно - как-никак он являлся крепким профессионалом, да к тому же еще и добросовестным по натуре человеком (добросовестность объяснялась просто: неприятно видеть в печати халтуру, подписанную твоей фамилией, даже если эта халтура заказная). Стараясь угодить патрону, литераторы измышляли самые нелепые претензии - например, заметив, что в переводе стихотворения строк больше, чем в оригинале, они со злобной радостью начинали упрекать переводчика в неточности и халатности. Как бы Жизнев ни относился к подобным нападкам, но, дабы сохранить заказ за собой, ему пришлось написать ответ, в котором не оставил от гневной рецензии камня на камне. В частности, он указал, что на разных языках один и тот же текст, несущий одни и те же смыслы, будет иметь различный объем. Русский язык пространнее большинства прочих (хотя имеет по сравнению с ними множество других достоинств), - пространнее армянского в том числе, а потому, дабы сохранить смыслы, приходится допускать приращение числа строк. Не знать таких вещей могут только люди, совершенно незнакомые ни с теорией, ни с практикой перевода. Столь же легко справился Жизнев и со всеми прочими претензиями, после чего спокойно работал в течение нескольких месяцев, избавленный от дилетантских замечаний.
       А через несколько месяцев его заказчик исчез. Нет, ничего плохого с владельцем завода не случилось - его секретарша в заводском офисе исправно отвечала на звонки, однако всякий раз сообщала, что шеф в отъезде. Несколько раз она записывала номер телефона Жизнева для передачи шефу, однако тот и не подумал перезвонить, а потом Жизневу стало уже неудобно беспокоить секретаршу, которой, судя по голосу, и самой было стыдно за своего скрывающегося патрона. Через общих знакомых Жизнев с трудом достал номер мобильного телефона заказчика (того самого золотого телефона), однако Большой Человек упорно не брал трубку. В конце концов Жизнев устал от тщетных попыток выйти на связь со скрывающимся буржуем и махнул рукой на выгодный заказ, не выполненный даже и на треть. Пришлось ему опять брать на дом по договору кое-какую издательскую работенку и жить по принципу "День прошел - и слава Богу", - загадывать дальше вперед редактору, работающему по договору, увы, не приходится.
       Однако совершенно неожиданно Жизневу в один прекрасный день позвонила - кто бы вы думали? - мамаша заказчика и вопросила с упреком:
      - Любим, куда вы пропали?
      - Хороший вопрос, - усмехнулся Жизнев. - Я долго пытался спросить о том же вашего сына, но так и не смог его найти. Он очень умело уклонился от всех моих вопросов.
      - Ах, ну да, ну да, - разахалась мамаша, - он сейчас в отъезде, просил меня с вами связаться... Надо продолжать работу, Любим.
       Жизнев на некоторое время задумался. Отвратительное поведение заказчика и дурацкая отговорка насчет отъезда (как будто об отъезде нельзя предупредить) настоятельно требовали послать мамашу куда подальше. Однако после торжества демократии желание послать подальше как отдельных преуспевших представителей нового социума, так и весь социум в целом посещало Жизнева настолько часто, что он давно помер бы с голоду, если бы повиновался подобным порывам. Послать хотелось, но хотелось и еще пожить, а потому наш герой с тяжелым вздохом произнес:
      - Ну что ж, можно и продолжить. Правда, за вами должок - сочтемся и продолжим.
       Мамаша не протестовала, и работа пошла своим чередом. Правда, возникала одна тонкость: мамаша стала платить Жизневу месячную зарплату в размере первоначального аванса, как ему платили и в предшествовавшие месяцы. Однако мамаша ничего не знала о той общей сумме, которая Жизневу причиталась за всю работу в целом. А Жизнев уже подсчитал, что после завершения работы ему будет причитаться помимо всей полученной им помесячной оплаты еще пять тысяч долларов. "Ладно, объявится же он когда-нибудь, тогда и поговорим", - решил Жизнев. Тысяча долларов в месяц - такая сумма была в то время для него сущим спасением, и не хотелось рисковать ею, вступая в нудное разбирательство по поводу доплаты, маячившей еще где-то далеко впереди. Кроме того,
      
      
       76
      
      Жизнев узнал кое-что о своем заказчике, - точнее, о действительных размерах его состояния (заводом в пойме Москвы-реки оно далеко не исчерпывалось). Однажды Жизневу позвонил приятель-художник и спросил:
      - Ты ведь на Овсепяна работаешь? И зовут его так-то и так-то?
      - Да, верно, - подтвердил Жизнев, припоминая давний застольный разговор и обмен новостями. Скрывать что-либо заказчик не просил - Жизнев и не скрывал, но в излишние подробности не вдавался.
      - Н-да, - вздохнул художник, - а ведь твой Овсепян - миллиардер.
      - Да что ты говоришь, - изумился Жизнев. - Богач - знаю, но чтобы миллиардер...
      - А может, и мультимиллиардер, - безжалостно сказал художник. - Я ведь и сам продаюсь на "Сотбис", но не в высшей ценовой категории. А Овсепяна там все знают, потому что он регулярно покупает картины из высшей. Понимаешь? Регулярно, уже много лет! Это десятки миллионов долларов. Не думаю, что живопись - единственная статья его расходов. Но при таких тратах на живопись он должен быть миллиардером. Да так про него все и говорят.
      - Рад за него, - заметил Жизнев.
      - Хорошо бы ты свел меня с ним, - сказал художник просительным тоном. - Фамилия моя известна - может, он купит у меня что-нибудь напрямую, без посредников. Посредники просто грабят, до восьмидесяти процентов от суммы сделки берут себе.
      - Старина, я и сам рад бы с ним связаться, - засмеялся Жизнев. - Он - таинственное существо, постоянно скрывается. Я сам вынужден работать на него через посредников.
       Забегая вперед, скажем, что через некоторое время Жизневу все же удалось, подключив
      матушку заказчика, выполнить просьбу друга, но что из этого воспоследовало, он не знал - своих забот хватало. Разговор с художником его обрадовал: ну как же, стоит ли сомневаться в будущем, трудясь на такого богача! Станет он марать свое имя свое имя из-за каких-то пяти тыщ зелененьких! А вот премию наверняка даст, а может, и возьмет на хорошую, непыльную работу в своем фонде (по словам художника, Овсепян собирался создать такой фонд и при нем музей). Так что Жизнев с энтузиазмом принялся за дело. Но - "нет такого срока, который не наступает": кончилась и та работа, которую Жизневу следовало выполнить. Матушка заказчика честно платила нашему герою тысячу долларов ежемесячно и была перед ним чиста. А вот поговорить с владельцем завода, коллекции живописи и прочего добра насчет доплаты Жизневу не удалось, - не удалось, и всё тут. Если бывалый, тёртый человек не желает с вами разговаривать, то разговор может состояться только при содействии спецслужб, а на такое содействие Жизнев не надеялся. Конечно, он много дал бы за то, чтобы понять причину исчезновения заказчика со своего горизонта. Неужели миллиардер проделал такой фортель лишь для того, чтобы надуть бедного поэта на пять тысяч долларов? Жизневу плохо в это верилось, но другого ответа он не находил. Впрочем, нет худа без добра: не так ведь часто бедняк делает дорогие подарки миллиардерам. Буржуям - регулярно, буржуи не могут без подарков такого рода, но миллиардерам... За такую возможность следует благодарить судьбу, как и за всё редкостное и непривычное. Заметим кстати, что миллиардер издал также книгу с переводами Жизнева, но не уплатил ему ни гроша, хотя авторских прав у Жизнева не покупал. Вероятно, деньги потребовались на приобретение очередного Шишкина или очередного Шагала.
       Прошло несколько месяцев, и с Жизневым неожиданно связался родственник миллиардера Овсепяна. Он предложил нашему герою очередную литературную работенку. На поэта он вышел через матушку Овсепяна, о которой у Жизнева остались самые приятные воспоминания. Поэтому Жизнев, услышав знакомую фамилию, не рассердился, а даже обрадовался, тем более что в очередной раз, благодаря своим интеллигентным издателям-нанимателям, оказался на мели. Потирая руки, поэт вспомнил стихи Бади аз-Замана аль-Хамадани:
       Дурачь хорошенько время -
       Допустит оно оплошку.
      
       77
      
       Скажи ему по-хозяйски:
       "Добудь-ка ты мне лепешку!"
      
       О гордости же не думай:
       Добыче подставь ладошку (643).
      Конечно, ему предстояло не просто подставлять ладошку, а напряженно трудиться, но так уж устроен человек - он склонен считать себя самым умным, способным обмануть и Время, и Судьбу. Однако к числу счастливчиков, способных обмануть свое жестокое время, наш герой, как уже ясно из предыдущего, не относился. Вот и новый заказчик-бизнесмен сперва платил ему как полагалось по соглашению, а потом начал куражиться, задерживая выплаты и производя их исключительно по собственному хотению. О задержке выплат Жизнева никто, разумеется, не предупреждал, и он постоянно оказывался без денег, хотя сам неукоснительно соблюдал все сроки. Видимо, бизнесмену, относившемуся к той категории людей, которую грубовато, но точно называют "никто, и звать никак", доставляло удовольствие создавать проблемы известному поэту. Сидевший на мели поэт постоянно думал о своем работодателе, чего при других обстоятельствах делать, конечно, не стал бы. Мало ли вокруг мироедов и прощелыг, все они просты и понятны, как колумбовы яйца, - что о них думать! А когда мерзавец тебе не платит, поневоле задумаешься, какие у него, болезного, житейские обстоятельства, в порядке ли его дела, не обанкротился ли он, боже упаси... Наниматель же в ответ на это немое участие время от времени выкладывает на "Фейсбуке" фотографии, на которых он учится управлять вертолетом либо обедает в куршевельском ресторане, - в то самое время, когда зазнавшийся (предположительно) писака сидит без зарплаты. Подозреваем, что с особым удовольствием бизнесмен выкладывал фотографии своих недешевых развлечений именно в такие периоды. Знай, дескать, сверчок свой шесток! Не в кризисе наличности дело, о котором тебе лопочет моя секретарша, - у меня-то, как видишь, с наличностью всё в порядке. Просто мне, хозяину жизни, не до тебя, наемный писака, - вот так-то, хе-хе-хе... Звони, пиши, напоминай о себе - доставишь мне большое удовольствие, ибо приятно видеть смирение гордых. Я, может, тебе и заплачу, но не тогда, когда тебе нужно, а когда мне захочется... Надо сказать, что избытком гордыни наш герой никогда не страдал и о своем общественном статусе почти не думал - разве что в горькие минуты полного безденежья. Поэтому если его наниматель рассчитывал унизить его и причинить ему разнообразные моральные страдания, то в своем расчете он ошибся. Жизнев, конечно, не верил в патологическую забывчивость и уж тем более в такие кризисы, во время которых можно месяцами кататься на горных лыжах либо осваивать науку пилотирования вертолета. А значит, те мотивы, коими руководствовался наниматель Жизнева, не платя поэту денег вовремя, скорее всего выглядели именно так, как мы их здесь обрисовали, - сколь дикой не покажется такая мотивация обычным людям, не отягощенным комплексом неполноценности и его родной сестрицей - манией величия. Но в таком случае Жизнев мог видеть во всем происходившем скорее свою моральную победу, чем свое унижение. Терял лицо его богатый наниматель, ибо становилось ясно: этот бедняга не может чувствовать себя полноценной личностью, не унижая ближнего своего. Жизнев склонен был жалеть таких людей, что бы их ни сломало - трудное ли детство или неправедно нажитое богатство. Впрочем, стоит ли проливать горькие слезы над теми, кто изначально был слаб на излом? Куда больше Жизнев сожалел о плачевном состоянии общества, в котором преуспевают эти уродливо изломанные люди. Как писал тот же аль-Хамадани:
       Знай, что бедность - честности верный знак
       Когда подлецы в мире власть берут.
      
       Если честный просит униженно -
       Это значит: близится Страшный суд (644).
      Однако может ли жертву в полной мере утешить суд, пусть даже и Страшный? Мы ведь живем лишь
       78
      
      единожды. И невольно вспоминаются строки Виктора Гофмана:
       Хочется счастья. Как же без счастья?
       Надо ведь счастья хоть раз.
      
       Глава XVII
      
       В этой главе мы расскажем еще кое-что о дружбе литературы с бизнесом. Сейчас уже трудно сказать, кто познакомил Жизнева и Сложнова с господином по фамилии Ханкис. Наверняка это случилось в одном из тех клубов, где поэты выступали и где Ханкис любил в культурной обстановке проводить свои вечера. Он и вообще не чуждался культуры и старался заводить знакомства в среде актеров, режиссеров, эстрадных певцов, однако на худой конец могли сойти и писатели. Человек этот был на редкость безобразен - маленький, плешивый, суетливый, в очках-телескопиках, он чрезвычайно походил на какое-то верткое членистоногое. Однако Ханкис всячески давал понять, что деньги у него водятся, и вызванный этим у окружающих интерес искупал недостатки внешности. Ханкис носил дорогие костюмы, дорогие часы, передвигался на джипе с личным водителем (а джипов тогда разъезжало по Москве куда меньше, чем сейчас), в застолье мог заплатить за собутыльников... Видя всё это, собутыльники, дети своего времени, смекали, что от Ханкиса можно чем-нибудь попользоваться, и потому он становился авторитетным членом компании, несмотря на всё свое физическое ничтожество. Оказавшись как-то за одним столом с Жизневым, Сложновым и Сидорчуком, Ханкис с большим подъемом заявил им: "Я создаю клуб". Поэты одобрительно закивали - клубы им нравились, потому что там можно было выступать за деньги, продавать книжки и знакомиться с доступными дамами. Однако вскоре выяснилось, что Ханкис имеет в виду не такой клуб. Его детище должно было называться "Ватсон" (бизнесменское воображение вообще редко отрывается от респектабельных героев Конан-Дойля), причем речь шла не о кабаке, а о сообществе людей, с постоянным членством. Предполагалось, что члены клуба будут совместно проводить время, посещая различные культурные мероприятия и учреждения (особенно Ханкис напирал почему-то на школу верховой езды). Личную выгоду от своей затеи организатор для себя предусмотрел: гешефт заключался в том, что каждый постоянный член клуба получал карточку, по которой должен был отовариваться в магазинах, сотрудничающих с клубом, а определенный процент от потраченных членом денег доставался бы Ханкису. Человек-краб не сомневался в реальности такой бизнес-конструкции, однако Жизневу этот замысел показался слишком сложным и потому невыполнимым на практике. В разговоре выяснилось, что в СССР Ханкис был цеховиком, то есть подпольно производил и продавал нечто дефицитное. Вот такой бизнес прост и ясен, а получать процент с покупок, которые то ли сделают, то ли нет, да еще непременно в магазинах, почему-то предоставляющих скидки одноклубникам Ханкиса... Жизнев не раз уже убеждался: предпринимателями люди становятся не от большого ума и не от большой деловой сметки, а скорее по недомыслию: человека распирают энергия и желание жить лучше других, но у него не хватает ума, чтобы применить свою энергию к подлинному созиданию. Дабы не взорваться и не погибнуть, бедняге приходится семенить по унылой дорожке бизнеса, ощущая, как данные ему Богом силы преобразуются в так называемое "деловое чутье". Уэллс писал о подобных людях (причем о самых преуспевших из них): "Я не верю ни в их ум, ни в их могущество. Нет у них и творческих сил, способных вызвать возрождение страны, - ничего, кроме грубого инстинкта стяжательства". Работая в издательском бизнесе, Жизнев становился свидетелем множества глупых деловых решений и потому понимал, что Ханкис преподносит ему очередную подобную глупость. Однако вкладывать деньги предстояло не Жизневу - от него требовалось только выжить в очередные трудные времена, и потому спорить с Ханкисом он не стал.
       Ключевым для затеи Ханкиса являлось именно привлечение членов в клуб. Значит, следовало создать ведомство пропаганды. Ханкис подумывал о радиопередаче, посвященной клубу "Ватсон", но первоочередным ходом должна была стать газета, бойко и весело освещающая жизнь
      
       79
      
      клуба. Кроме радостного освещения внутриклубной жизни требовалось, по мысли Ханкиса, и вообще всячески веселить читателей, дабы они охотно читали газету "Ватсон" и через нее постепенно проникались интересами клуба. Для всей этой веселухи Ханкису и понадобились поэты - прослушав пару их концертов, он решил, что эти люди ему подходят. Когда же он узнал, что Жизнев и Сложнов много работали в издательствах и в прессе, то счел свой выбор идеальным. Денег, правда, он предложил немного и на лице нашего героя сразу прочел разочарование. "Но вам не надо будет сидеть на работе! - заторопился Ханкис. - Приехали в офис, сдали материалы, получили мои указания - и всё!" Сидорчук, ненавидевший всякий труд, сразу заявил, что ни писать, ни редактировать ничего не будет, а зарплату, предложенную Ханкисом, будет получать за публикацию в газете клуба своих стихов. Высокомерный вид Сидорчука, к тому времени вполне вошедшего в роль великого магистра, произвел, видимо, впечатление на Ханкиса, и тот согласился (впрочем, как выяснилось позже, взять согласие назад для Ханкиса не составляло никакой проблемы). Ну а Жизневу и Сложнову предстояло, хоть и за несколько бо́льшие деньги, и писать статьи, и редактировать чужие опусы, и давать в газету собственные стихи. Отсюда видно, что Сидорчук объявил себя главным в Сообществе вовсе не сдуру и не просто так.
       Офис Ханкиса находился в весьма приятном месте - на территории ВДНХ, ныне ВВЦ, в небольшом павильоне, со всех сторон окруженном деревьями. Офис заключал в себе всё необходимое для престижа - новейшую оргтехнику, факсы, компьютеры, тогда еще не торчавшие где надо и где не надо, молчаливых юношей в белых сорочках и галстуках и секретаршу, поразительно длинноногую, но с очень глупым лицом. Поэты с удовольствием приехали на ВВЦ раз, приехали другой, но уже на второй раз ощутили вязкость процесса: материалы Ханкису вроде бы нравились, но после первых восторгов он сразу начинал говорить о доработке, об усилении и углублении - мол, надо бы еще посмотреть, подумать... Жизнев стал с ужасом догадываться, что Ханкис принадлежит к наихудшему типу издателей (или заказчиков, или творческих руководителей): в мозгу у таких живет некий крайне расплывчатый идеал, но в чем он состоит и тем более как его достичь, эти люди объяснить решительно неспособны. Они могут только мучить тех, кто на свою беду оказался под их началом, бесконечными никчемными переделками, портить этими переделками хорошую работу, портить нервы талантливым людям и в конце концов увольнять их, дабы набрать новых и точно так же их мучить. Именно такова была хозяйка издательства, на которое так много работал Жизнев. Конечным аргументом, заставлявшим несчастных тружеников духа выполнять требования и этой дамы, и господина Ханкиса, всегда являлось только одно - деньги. "Тебе платят - значит, слушайся" - этот пусть и не высказанный вслух нехитрый лозунг всегда витал и в кабинете почтенной издательницы, и в редакции газеты "Ватсон". "...У них даже не хватало ума притвориться, напустить на себя важность, - писал Уэллс о таких организаторах творческого процесса. - До духовного роста, жизненной энергии и бодрости людей, которые от них зависели, им было не больше дела, чем крысе до крепости дома, который она грызет. Им нужны были люди, сломленные духовно. Здесь они проявляли упорную, отвратительную тупость, и мне непонятно, почему мы, люди, читающие и пишущие книги, должны относиться к этой тупости хотя и иронически, но все же снисходительно только потому, что она так распространена". После очередного совершенно ненужного совещания Ханкис, видимо, ощутил скрытое недовольство своих творческих негров, ибо неожиданно предложил встряхнуться - поехать на дом к эстрадной певице Ш., где хорошенько выпить и поговорить по душам. "А удобно ли будет таким табором к даме?" - усомнился Жизнев, который достаточно наслушался эстрадных певиц по радио и телевидению, чтобы не рваться к ним в гости. "Ничего-ничего! - замахал руками Ханкис. - Ирка - отличная девчонка, мы с ней большие друзья. Не поверите - просто друзья! Я ей просто немножко помогаю, и всё". Глядя на фигуру Ханкиса, было трудно поверить в то, что женщина может состоять с ним в иных отношениях, кроме дружеских, а потому Жизнев с готовностью закивал, изобразив на лице уважение к бескорыстию и высокой духовности Ханкиса. Тот вызвал свой джип с водителем, и вся компания отправилась в Черемушки,
      
       80
      
      где певица родом из Запорожья снимала квартиру в скромной хрущевской пятиэтажке. Знаменитость (ее пару раз показывали по телевизору) встретила гостей в халате и держалась хоть и любезно, но вяло. Выглядела она и на экране довольно обыкновенно, а в домашней обстановке - и того обыкновеннее, разговаривала неохотно, - походило на то, что Ханкис несколько злоупотреблял подобными визитами. Впрочем, как выяснилось позже, если уж Ханкис кому-то платил, то требовал за свои деньги чего-то весьма осязаемого: за помощь - приюта и ласки, а за зарплату - отработки до десятого пота. Вот хозяйке квартиры и приходилось привечать Ханкиса с друзьями - ведь карьера в Москве у нее, похоже, не очень ладилась. И все же, благодаря прокрученному по телевидению плохонькому клипу с участием певицы Ш., Ханкис мог объявлять своим собутыльникам, что они едут в гости к звезде, и в итоге не тратиться на клуб или ресторан.
       Пили текилу - Ханкис любил удивлять размахом. Конечно, для богатых людей питие текилы не представляет собой ровно ничего особенного, однако для людей с доходами Жизнева и Сложнова текила и сейчас остается непозволительно дорогим напитком, а уж тогда - тем более. Ханкис, как многие недалекие люди, обладал хорошо подвешенным языком, говорил живо и связно, но, увы, совершенно неинтересно. От его многочисленных длинных тирад, произнесенных в тот вечер, в памяти нашего героя не отложилось ровно ничего. О своих криминальных делах Ханкис старался не говорить, затея с клубом "Ватсон", эстрада и кино у Жизнева интереса не вызывали, а всё прочее, по-видимому, не входило в круг интересов Ханкиса - так и говорили непонятно о чем. Выпито было немало: поэты недвусмысленно дали понять своему работодателю, что одна литровая бутыль текилы не сможет поддержать тонус застолья. "Впрочем, деньги у меня есть, могу сгонять в ларек", - щедро, но лицемерно предложил Жизнев. Такого Ханкис, да еще на глазах певицы, допустить не мог и выставил вторую бутыль. Когда ее уже допили до половины, выяснилась любопытная черта характера Ханкиса: то тщеславие, которое он обычно скрывал под некоторым светским лоском, в подпитии у него обострялось и переходило в манию величия. Когда Сложнов вздумал в чем-то ему возразить, Ханкис вдруг повысил голос, в котором зазвенели даже не начальственные, а какие-то уголовные нотки, и принялся допрашивать Сложнова, на каком основании он так непочтительно разговаривает с самим Михаилом Ханкисом. "Ты кто вообще такой? Скажи мне, ну кто ты такой?" - пристал к поэту бывший цеховик (ты прав, дорогой читатель, - сцена возмутительная). Миролюбивый Сложнов опешил от неожиданности, так как ничто не предвещало такого поворота беседы. Наш герой понял, что надо вмешаться и раз навсегда одернуть зарвавшегося коротышку. "Михаил Петрович, - вежливо сказал Жизнев, - если вам интересно, кто такой Костя Сложнов, то отвечаю: он выдающийся поэт и музыкант, весьма уважаемый в своем кругу. Мне очень больно из-за того, что вы пытаетесь разговаривать с ним свысока. Ничего обидного в его словах не было. Так что хочу вас спросить: будем ли мы впредь общаться на равных или разбежимся, пока нас ничто еще прочно не связывает?" Ханкис быстро опомнился, стал махать руками, извиняться, говорить "Всё, проехали" и наполнять рюмки. В итоге работодатель и его сотрудники расстались в тот вечер добрыми друзьями, назначив встречу в офисе через день (от бредовой идеи устроить совещание на следующее утро Ханкиса удалось мягко отговорить).
       При встрече Жизнев поинтересовался здоровьем своего патрона. Ханкис выглядел смущенным - надо думать, не забыл свое, выражаясь современным языком, "быкование". "Здоровье вчера было так себе, - признался Ханкис. - Пришлось поехать в баньку, вызвать грудастых девиц..." Жизнев не счел нужным сочувствовать грудастым девицам, которым приходится ублажать таких красавцев, как Ханис, - ведь девицы сами избрали свой жребий. Недаром писал Эминеску, что хоть волосы у женщин длинные, зато ум короткий. Хотели хорошо жить не трудясь - получайте в придачу и страстного Ханкиса... Пока в голове нашего героя пробегали эти мысли, Ханкис вновь понес свою нудятину про великие перспективы клуба "Ватсон". Несмотря на смутность и полную бесполезность его указаний, поэтам все же удавалось (не без труда, конечно) добиться одобрения то одного, то другого материала. Мало-помалу составился целый номер. По выходе каждого номера Жизневу и
      
       81
      
      Сложнову, согласно их договоренности с патроном, предстояло получить аж по 125 долларов - удивительно, но в 2000-м году это были хоть и небольшие, но все же деньги, из-за которых стоило терпеть занудство Ханкиса. Да, много долларов с тех пор напечатано... И вот настал момент, когда номер отдали на верстку - команду компьютерщиков и верстальщиков набрал где-то лично Ханкис. Несколько дней Жизнев и Сложнов спокойно работали над материалами для следующего номера, как вдруг Жизневу позвонил Ханкис и завопил в трубку: "Эти идиоты всё провалили! Абсолютно всё! И уволились! Любим, я вас прошу срочно организовать верстку!" Тут надо еще раз внятно напомнить читателю о том, что, согласно упоминавшейся уже джентльменской договоренности, в задачу поэтов входило только наполнение газеты содержанием - ни о каких технических операциях речь не шла и не могла идти, так как друзьям никогда не приходилось их выполнять. Поэтому Жизневу следовало сразу отказаться - в этом случае Ханкис не мог бы предъявить поэтам никаких претензий. Однако нашего героя отличало то свойство, которое психологи называют "склонностью к сотрудничеству", - данное свойство было у него, пожалуй, развито слишком сильно. Вдобавок его тронул жалобный тон Ханкиса, у которого рушилась мечта, а ведь это не шутки. Да и деньги, согласно всё той же договоренности, поэты получали только по выходе номера, а Жизнев уже смекнул: их работодатель вряд ли примет во внимание то, что свое дело поэты сделали. Нет номера - нет денег: внутренний голос подсказывал Жизневу, что Ханкис рассудит именно так, а некоторые примечательные люди вроде Сидорчука научили нашего героя доверять внутреннему голосу. По всем этим причинам Жизнев пообещал помочь и, положив трубку, стал перебирать в уме своих знакомых верстальщиков. Кое-кому он даже позвонил, но они оказались завалены работой и выручить Ханкиса никак не могли. И тут Жизнев вспомнил про одного своего знакомого сочинителя: этот веселый парень, сотрудничавший когда-то с поэтами в газете "Клюква", также сотрудничал и в порнографической газете "Еще", но не только как автор, а также и как верстальщик, делавший номера на дому. Звонку Жизнева сочинитель - назовем его Кирилл - очень обрадовался: ему как-никак приходилось кормить жену и троих детей, и всякая дополнительная работенка была кстати. Что ж, Жизнев поехал на ВВЦ забирать готовые материалы, а оттуда - на другой конец Москвы к Кириллу. Все эти перемещения не входили в его первоначальные обязанности, но газету, а вместе с ней и деньги поэтов, следовало спасать. Дня через три после этой поездки Жизневу пришлось вместе с Кириллом ехать в типографию - сдавать готовую верстку. Присутствие Жизнева при сдаче было совершенно излишне, но так захотел патрон, день ото дня становившийся всё требовательнее.
       На следующий день в квартире Жизнева зазвонил телефон. "Где вы нашли этого козла?!" - визжал Ханкис на том конце провода. Из его злобных выкриков Жизнев понял, что сделанная Кириллом верстка по каким-то причинам типографии не подходит. "Нашел по вашей просьбе, Михаил Петрович, - мягко напомнил Жизнев. - Человек успешно верстал газету несколько лет. Думаю, дело не в нем, а в возможностях предложенной вами типографии". - "Вот и поезжайте туда, разберитесь, в чем дело", - распорядился Ханкис. "Как же я буду разбираться? Я ведь не верстальщик и не программист", - в недоумении возразил Жизнев. "А это неважно. Вы нашли этого субъекта, вы с ним и разбирайтесь. Кто-то должен это делать. Вы ведь заинтересованы в выходе номера, правда?" Таким образом Ханкис дал понять нашему герою, что интуиция того не подвела и в действие вводится принцип "Нет номера - нет денег" - вне зависимости от чьих-то заслуг или чьей-то вины. Дабы не растягивать попусту повествование, скажем, что по настоянию Ханкиса наш герой совершил две или три совершенно никчемные поездки в типографию, где слонялся как неприкаянный по коридорам и чувствовал себя очень глупо. "Этот Ханкис всех уже достал, - донесся до его слуха обрывок разговора двух печатников, проходивших мимо. - Платит мало, а требует на миллион". В голове у издерганного поэта вертелись строчки Виктора Гофмана:
       Всю нашу жизнь уродуя трудом,
       Как тонкий стан суровою сермягой,
      
      
       82
      
       Какой ценой себя мы продаём!
      Или:
       Чтоб расцвесть - надо быть в одиночестве,
       Надо бросить порочащий труд.
      Легко сказать - "бросить": самому Гофману, как известно, не очень-то удалось это сделать. У типографщиков по-прежнему что-то не ладилось, Ханкис в очередной раз позвонил Жизневу и приказал ехать туда. Однако всему, как говорится, есть предел, и на сей раз командные нотки в голосе коротышки взбесили нашего героя. "Михаил Петрович, я очень занятой человек, у меня нет времени на бестолковые действия, - с трудом сдерживаясь, сказал Жизнев. - Я погряз в технических операциях - теперь, значит, мне надо искать программиста, который приспособит верстку к возможностям вашей типографии... С какой стати? Разве мы так договаривались? Вы меня совсем задергали, мне уже никаких денег не надо..." Это, конечно, была лишь фигура речи - деньги Жизневу требовались, и еще как. Но Ханкис, разозленный сопротивлением, выкрикнул со злобной радостью: "Ах, не нужны деньги?! Очень хорошо!" И бросил трубку. Это означало, что все труды Жизнева пошли коту под хвост. Писательский авторитет, благодаря которому Ханкис и пригласил Жизнева на работу, теперь нисколько не помог нашему герою. Заодно пострадали и Кирилл, вина которого представлялась очень сомнительной, и Сложнов, вообще стоявший в стороне от всех событий. Однако без Жизнева иметь дело с Ханкисом Сложнов не захотел. "Не хочу ему звонить, противный он", - несколько по-детски объяснил свое решение Сложнов, не забывший инцидент в гостях у певицы Ш. Как уж затем выпутались поэты из своих денежных затруднений, теперь уже и не вспомнить, но как-то выпутались. Вот так, господа писаки, водиться с буржуями - не обессудьте в случае чего. И почаще вспоминайте слова Уэллса: "Ни одному ребенку на Земле нечего ждать от будущего, если не произойдет мировая революция" (645). Ну а чтобы окончательно проститься с работодателем поэтов, приведем цитату из Писарева о таких человечках, как Ханкис: "Все способности их развиты довольно равномерно: у них есть и умишко, и кое-какая волишка, и миниатюрная энергия, но все это чрезвычайно мелко и прилагается, конечно, только к тем микроскопическим целям, которые могут представиться в ограниченном и бедном мире нашей вседневной жизни. Карлики радуются, огорчаются, приходят в восторг, приходят в негодование, борются с искушениями, одерживают победы, терпят поражения, влюбляются, женятся, спорят, горячатся, интригуют, мирятся, словом - всё делают точно настоящие люди, а между тем ни один настоящий человек не сумеет им сочувствовать, потому что это невозможно; их радости, их страдания, их волнения, искушения, победы, страсти, споры и рассуждения - всё это так ничтожно, так неуловимо мелко, что только карлик может их понять, оценить и принять к сердцу. Тип карликов, или, что то же, тип практических людей чрезвычайно распространен и видоизменяется сообразно с особенностями различных слоев общества; этот тип господствует и торжествует; он составляет себе блестящие карьеры; наживает большие деньги и самовластно распоряжается в семействах; он делает всем окружающим людям много неприятностей, а сам не получает от этого никакого удовольствия; он деятелен, но деятельность его похожа на бегание белки в колесе". С тем и оставайтесь, господин Ханкис.
      
       Глава XVIII
      
       Впрочем, среди бизнесменов Жизневу изредка встречались и почтенные люди, думавшие не только о том, как бы подешевле использовать литератора и его скромные способности. Да, хотите верьте, хотите - нет, но встречаются предприниматели, готовые бескорыстно помочь поэту, - не смазливой певичке, не горластому барду, а именно поэту. Справедливость требует вкратце рассказать о таких меценатах, дабы доказать молодежи, что настоящего человека даже бизнесменство не сломает. Подлинных меценатов, меценатов в возвышенном смысле этого слова Жизневу на его
      
       83
      
      непростом пути встретилось только трое. Да, дорогой читатель, не удивляйся: хохотало на концертах, плясало в клубах, чокалось с поэтами множество предпринимателей, а помогли только трое. "А я и не удивляюсь", - пожмет плечами читатель... Итак, три святых человека, об одном из которых мы уже вкратце упоминали: это скромный краснодарский купец, любитель рока и рэпа и хозяин небольшой, но любовно обустроенной студии звукозаписи. В Краснодаре все друг друга знают и все имеют прозвища - наш музыкальный купчина носил прозвище "Вова Лохматый". Этот человек сначала выпустил двойной диск Жизнева ("стихи читает автор") - разумеется, ни минуты не рассчитывая всерьез на возврат вложенных сумм. Возврата и не произошло, но через пару лет, уже после смерти Сложнова, Вова Лохматый выпустил великолепный диджипак со стихами Сложнова и Жизнева - подлинное чудо российской дискографии. Дело не только в том, что Вова вложил в эти два совершенно некоммерческих проекта около ста пятидесяти тысяч кровных рублей, далеко для него не лишних, - он еще и выполнил всю продюсерскую работу: руководство дизайнерами, поиск материалов и типографии, работу с типографией, все действия по пересылке материалов и доставке готовой продукции... Вдобавок Вова успешно отбился от наглого афериста по кличке Спермяк, пытавшегося вытянуть у него деньги под тем предлогом, что он, Спермяк, знает места, где все можно делать почти задаром. Вова сразу раскусил Спермяка и послал его туда, где всем аферистам и положено постоянно пребывать. Правда, жулик успел вытянуть у доверчивого Жизнева две пачки книг покойного Сложнова, но на том успехи негодяя и завершились. С тех пор он отирался лишь в окружении неразборчивого в связях Сидорчука, а порядочные люди о Спермяке и думать забыли. Ну а Вова Лохматый постепенно становится легендой русской культуры, и мы склонны усматривать в этом историческую справедливость.
       Три мецената - кому-то это число может показаться возмутительно малым. Мы же скажем, что литератор, которому в наши дни встретилось такое количество предпринимателей, готовых пойти ради него на немалые расходы, может считать себя редкостным везунчиком. Впрочем, один из благодетелей Жизнева был скорее рабочим-кустарем, чем бизнесменом: он выполнял мелкие типографские заказы, имел необходимое для этого оборудование, на котором работал сам, - тем и кормился. Конечно, ему приходилось постоянно сопоставлять доходы и расходы, а также искать заказы, - в этом заключалось его сходство с бизнесменами, но на этом же оно и заканчивалось. Ведь нормальный, классический бизнесмен предпочитает, во-первых, лишь руководить, перекладывая на других само "преобразование вещества природы", а во-вторых, старается иметь дело с бумагами, электронными письмами, деловыми партнерами, то есть с деятельностью, так сказать, "по поводу производства", но никак не с самим производством материальных и духовных благ. От одного вида этого последнего у них приключаются судороги и ломота в суставах. Скромный кустарь-полиграфист издал одну за другой три книжки Жизнева - конечно, маленьким тиражом и в мягких обложках, но в совокупности это составило немалую сумму, приближавшуюся к месячной зарплате автора. При этом благородный типографщик (мы употребляем это словосочетание без малейшей иронии) никак не желал принять у Жизнева деньги и в то же время не желал признать свои действия филантропией, чтобы Жизнев, чего доброго, не вздумал его благодарить. Он говорил, что оплата не к спеху, что деньги надо каким-то особым образом провести через банк, и в итоге так и не взял ни копейки.
       Третий благодетель нашего героя хоть на первый взгляд и приближался к образу бизнесмена в его классическом виде, однако много учился, много читал, много знал и уже потому не укладывался в привычное социальное клише. Вдобавок познания привели его к необычной для бизнесмена мысли о том, что едва ли не самое приятное свойство больших денег - это даваемая ими возможность бескорыстно помогать людям ("бескорыстно" - то есть не ожидая от этой деятельности ни денег, ни славы). Конечно, наш странный бизнесмен не отказался бы ни от денег, ни от славы, но они могли стать лишь очень неожиданным результатом его благотворительности, поскольку помогал он исключительно малоизвестным музыкантам, известность к которым (а значит, и к их спонсору) могла прийти лишь случайно. Эти люди к известности либо не стремились (меньшая их часть), либо просто
      
       84
      
      не могли на нее претендовать в силу малой одаренности (подавляющее большинство). Когда странный бизнесмен решил издать толстую книгу стихов Жизнева, наш герой уже вышел из числа медийных персон. Он никогда не сомневался в том, что деятелю искусства известность очень нужна, ибо прав Мусоргский: "Искусство есть не самоцель, а средство беседовать с людьми". А раз целью является общение с людьми, доведение до них плодов своего вдохновения, то круг этого общения следует, естественно, максимально расширять. Если бы не это, Жизнев, разумеется, никогда бы не заставил человека раскошелиться на сумму, равную стоимости вожделенной для множества безумцев подержанной иномарки. Ему не нравилось просить (или, скажем так, не нравилось предлагать неприбыльные для людей затеи), не нравилось оставаться в долгу... Однако, видимо, имелось в его творчестве нечто такое, что заставляло некоторых не худших представителей имущих классов откликаться на его экономически несостоятельные предложения. Предлагаем благосклонному читателю запомнить этот вывод, а то ведь мы постоянно намекаем на некие таланты нашего героя, ничем не подтверждая своих намеков (ну да, было множество успешных концертов, но какие кретины нынче не концертируют, и порой с большим успехом). Вдумайтесь: берет человек сумму, равную полугодовому доходу поэта, и вкладывает в его книгу, - наверное, неспроста ведь. Правда, готовый тираж спонсор забрал себе, но, во-первых, изначально было ясно, что бойко продаваться книга не будет - не тот пиар. Во-вторых, Жизнев получил-таки, причем совершенно бесплатно, шестую часть тиража. В-третьих, на то и бизнесмен, пусть даже и хороший. А как назвать плохим такого богача, который помогает лишь малоизвестным авторам (и наш герой, переживший свою славу, тут не исключение)? Такой меценат не получает не только прибыли на вложенные деньги, но даже и той отдачи, которая так лакома для других спонсоров: толков и перешептываний о том, что он, мол, раскручивает такую-то или такого-то. А если корысть человека состоит лишь в том, чтобы упиваться собственным бескорыстием, то, как бы ни смотрели на его усладу психологи, мы всё же будем утверждать, что этот человек хорош, в особенности на общем социальном фоне. Если же нас спросят, отчего наш герой дал слабину и сошел с дистанции в состязании на известность, мы напомним высказывание Ключевского, в котором он говорит о годах своего творческого формирования: "...Надо было освободиться от боязни нравственного одиночества, от этой болезненной потребности в чужом внимании, в чужом сочувствии к нам, которого мы ищем, едва тронется в нас развитие самосознания. Этому исканию посвящаем мы лучшие усилия своего духа; мысль о неуспехе в этом деле обдает нас холодом и болезненно сжимает сердце". Иными словами, Жизневу, как всякому творцу, хотелось свободы творчества - в данном случае свободы от публики, которая, увы, не только ободряла его, но частенько и подводила (как, впрочем, и любого подлинного художника). Лучшие усилия своего духа ему хотелось тратить на творчество, которое как раз в середине двухтысячных пошло у него очень успешно, а не на завоевание популярности, ибо эта деятельность к творчеству имеет лишь очень косвенное отношение. Конечно, известность приносит деньги - глупо презрительно кривиться при этих словах, однако Жизнев, в отличие от своих полностью зависимых от публики коллег, давно научился зарабатывать себе на хлеб и без помощи эстрады и микрофона. Ну а творчеству любая зависимость от аудитории, и материальная, и моральная (так метко подмеченная Ключевским), только вредит, и чем дальше, тем непоправимей. Одна из важнейших черт подлинного творца - способность вовремя заметить ее в себе и решительно преодолеть.
       Что же касается коллег по поэтическому цеху, то еще на заре своей литературной жизни наш герой стал догадываться: случись ему умирать, эти и кружки воды не подадут, случись голодать - не протянут и корочки хлебца. Да, известнейший в свое время Владимир Солоухин написал зеленому школьнику объемистую рекомендацию в Литературный институт, но, возможно, лучше бы он этого не делал, так как рекомендация не помогла, а школьник возомнил, будто и все литераторы таковы: увидят проблески таланта - и вмиг давай помогать. Как бы не так! Наш герой дружил с руководителем своего творческого семинара, однако этот прекрасный человек в нужный момент отказался замолвить словцо за своего младшего друга. Другой руководитель в другой подобный
      
       85
      
      момент поступил точно так же, хотя ни о чем мало-мальски трудном Жизнев не просил. Но такое малодушие - еще полбеды, ведь другие руководители творческих объединений предпочитали делать вид, будто не замечают в нашем герое никаких способностей, иначе им по должности пришлось бы ему как-то содействовать, а этого им не хотелось. Уже тогда в литературной среде, полностью управлявшейся шестидесятниками, было принято помогать только детям, родственникам, друзьям и нужным людям (впрочем, тогда же в литературной среде понятия "друг" и "нужный человек" сделались синонимами). Тех, кто пытался что-то делать в литературе, но не входил ни в одну из названных категорий граждан, профессиональные литераторы прекрасно умели не замечать, а если непрофессионалы становились слишком назойливы - умели и найти в их опусах недостатки, решительно несовместимые с писательским статусом. Когда Жизнев благодаря смутному времени все же проник в литературный мир и утвердился в нем, собратья-литераторы, казалось бы, подобрели. Когда по стране катилась мода на поэзию Сообщества, на Жизнева взирали с почтением; когда узнавали, что Жизнев служит в издательстве, да еще главным редактором, почтение усугублялось. Правда, на те литературные собрания, где распределялись всякого рода блага, Жизнева не приглашали, но он, упоенный успехом, этого не замечал. Собратья по литературе воздавали ему должное, то есть горячо хвалили, причем хвалы не выглядели лестью, так как хвалили с пониманием предмета, и нашему герою этого вполне хватало. Однако мода на Сообщество схлынула, само Сообщество развалилось, а наш герой из организатора литературного процесса превратился в кабинетного работника-исполнителя. Такую эволюцию он проделал недаром, поскольку писать стал больше и лучше, и от его литературных друзей это не укрылось - гением Жизнева стали называть еще чаще, чем раньше, а это приятно, как ни крути. Однако понижение социального статуса добавило нашему герою житейских проблем, и он все чаще стал задумываться над тем, чтобы зарабатывать не литературной поденщиной, а собственным пером. Думалось, что влиятельные литературные друзья помогут своему другу Жизневу, тем более что сам он во времена своего административного величия всегда старался им помочь. Впрочем, дело даже не в соблюдении вульгарных принципов "Долг платежом красен" или "Рука руку моет", - нет, дело в том, полагал Жизнев, что истинный художник обязан самоотверженно помогать гению, как обязан любить мать или отечество. Понятно, что на шестидесятников надеяться нечего, но ведь друзья-то и сподвижники - совсем другое дело, полагал Жизнев. Однако, встречая в опубликованных писаниях друзей нечастые упоминания о себе, Жизнев невольно делал кислую гримасу. Его подругу Марину эти упоминания приводили в бешенство, но Жизнев не желал слушать ее проклятия в адрес дурных друзей, зная, как любят женщины ссорить мужчин. Все же он не мог не признавать в глубине души, что друзья и впрямь пишут о нем как-то странно. Один правильно писал о том, что иронисты нынче расплодились, как клопы, но в пример приводил не кого-нибудь из этой мелюзги, а своего друга Жизнева; другой заявлял, что поэзия Сообщества - это всего лишь сплошной конферанс, а ведь в Сообщество долгое время входил Жизнев, о чем пишущему было прекрасно известно; третий, перечисляя нравящихся ему современных авторов, ставил Жизнева в один список с такими авторами, с которыми наш герой не хотел бы соседствовать ни в каких списках, даже в гонорарных... Ну и так далее - щедрые на похвалу в застолье, в публичных выступлениях друзья делались на нее скупы, как римляне героических времен. А наш герой, надо прямо в том признаться, публичных похвал очень ждал. Как поэту они были ему не нужны, как человеку - доставили бы умеренное удовольствие, став лишь свидетельством того, что Господь справедлив. Цену себе Жизнев прекрасно знал и без посторонних оценок. Однако ему (и его матушке) временами были очень нужны деньги. Благодаря публичным похвалам его книги стали бы лучше продаваться, на его концертах прибавилось бы публики, и соответственно этому отступил бы, а то и совсем канул бы в прошлое навязчивый призрак безденежья. Но ни похвал, ни тем более интервью либо комплиментарных статей о себе Жизнев за долгие годы так и не удостоился. А смысл прочих дружеских упоминаний о нем (если они не были чуть-чуть унизительны, как показано выше) сводился к простой формуле: "Да, есть и такой".
      
       86
      
      Впрочем, и за это, оказывается, следовало быть благодарным. Ведь большинство друзей, охотно называвших Жизнева гением и удивленно цокавших языками при вести о том, что он вновь ищет работу, предпочитали просто забывать о нем, едва появлялась возможность кого-то похвалить, сделать кому-то рекламу. Кандидатуры, более достойные, чем Жизнев, находились всегда (хотя сами публикаторы потом в кулуарах позволяли себе над ними посмеиваться). Конечно, в семье не без урода... то есть, простите, свет не без добрых людей: один журналист, послушав как-то Жизнева в Краснодаре, сделал потом (совершенно бескорыстно) три репортажа в центральной прессе о его концертах, а взамен попросил только книгу в подарок. А ведь он не дружил с нашим героем - только тепло здоровался при случайных встречах. Воистину, порой не знаешь, где потеряешь, а где найдешь. Видимо, этот журналист был храбрым человеком: его не пугало появление в литературе зловещей фигуры Жизнева. "Ладно, пусть будет", - подумал, видимо, храбрый журналист.
       Да и помимо пиара нашему герою от собратьев по цеху никакой пользы не было, хотя его творческую значимость никто из них и не оспаривал. Там, где они не могли не помочь, они помогали так, что возникали сомнения в целесообразности самой помощи. Книги и прочие публикации Сообщества Жизнев делал сам, пользуясь своими связями в издательском мире. Однако если он хотел опубликовать свои стихи, лежащие за пределами программы Сообщества, и обращался с ними в литературные издания, то выходившие подборки (если они вообще выходили) всякий раз оказывались явно куцыми - из них неизменно выкидывали всё самое значительное, проявляя в этом деле немалое литературное чутье. Вспоминаются дни подготовки к 15-летнему юбилею Сообщества, когда Жизнев и Сложнов принесли в некую влиятельную газету юбилейную статью и по нескольку своих произведений. Отказаться сообщить о грядущем празднестве газета не могла, так как более известного литературного объединения, чем Сообщество, на тот момент в стране не имелось. Однако и главный редактор, и редактор отдела поэзии встретили визитеров с угрюмыми лицами и с явным отвращением взирали на принесенные ими материалы (хотя поэты исключили все мало-мальски фривольное). Невольно вспоминались слова Лопе де Веги о литераторах, которые, даже если бы сам Вергилий читал им свои стихи, рта не раскроют для похвалы. В результате юбилейная статья сжалась до простого извещения о концерте (и на том спасибо - зал Центрального Дома художников, где проходил концерт, был набит битком). Для публикации стихов славная газета взяла у каждого поэта по два самых маленьких опуса. Однако в том же номере целую полосу занимала безжизненная стихотворная риторика какого-то певца гражданской скорби (точнее, гражданского уныния), теперь уже прочно и бесповоротно забытого. Так что и в советское, и в постсоветское время руководители литературных изданий придерживались одного золотого принципа: публиковать лишь тех, кто не мог бы затмить их самих в глазах читателей. А когда нашему герою пришлось как-то поехать в провинцию с делегацией той самой газеты, о которой шла речь, автобус, на котором ездила делегация, постоянно уезжал без Жизнева - литературные тяжеловесы то ли не желали ждать такого мозгляка, то ли просто забывали о нем. Положение изменилось только тогда, когда Жизнев своими стихами спас два больших официальных выступления делегации - выступавшим до него тяжеловесам удалось предельно надоесть аудитории, которая стала зевать и шуметь. После этого Жизнева стали приглашать и на экскурсии, и на общие пиршества, и водитель перестал трогаться без него, - однако, как говорится, осадок остался. Такой осадок держится долго, но зависть к таланту живет еще дольше и умирает, кажется, только вместе с самим литератором. Сообщество приказало долго жить, однако и через много лет после его кончины редакторы унылых толстых журналов (и сами столь же унылые поэты) еще продолжали спрашивать Жизнева, если он пытался что-то опубликовать: "Вы из этих? Из Сообщества, что ли?" В тон вопроса вкладывалось столько высокомерия, брезгливости и презрения, что Жизнев сразу сворачивал разговор и через некоторое время полностью прекратил проявлять инициативу в таких делах. Предлагают - что ж, пожалуйста, а служить средством самоутверждения для унылых литературных функционеров Жизнев не хотел. Какой смысл? Все равно эти журналы уже почти
      
       87
      
      никто не читает и на их гонорары не проживешь. То есть прожить-то можно, если печататься там регулярно и помногу, но кто же какому-то постороннему писаке такое разрешит - самим на хлеб с маслом едва хватает. А гордыней и корыстолюбием Жизнев не страдал - например, когда газета, о которой уже дважды шла речь в этой главе, предложила ему давать стихи для ее отдела сатиры и юмора, наш герой согласился, хотя гонорары были символическими (в отличие от гонораров постоянных сотрудников), а потом их и вовсе перестали платить. "Да пусть подавятся моими копейками, - подумал Жизнев. - Главное - кто-то прочтет и вспомнит обо мне. Значит, одиночество уже не будет таким беспросветным".
       В 2002-м году Жизнев написал очередной роман и очень смеялся, перечитывая написанное. Право же, эта вещь была не хуже других романов, сделавшихся в то время знаменитыми, и потому наш герой решил вновь, после долгого перерыва, попытаться преодолеть глухую оборону издателей и опубликовать роман либо в журнале, либо в каком-нибудь из модных эпатажных издательств (благо эпатажных сцен в новом сочинении Жизнева хватало). Роман прочли в трех самых известных журналах страны и в одном сгоряча даже приняли, но в итоге отказали во всех трех. Мотивом отказа послужило во всех случаях одно и то же: "Мы существуем за счет подписчиков, а подписчики - народ консервативный, их могут возмутить изображаемые вами рискованные сцены. Хотя сам роман, конечно, неплох". В то, что российские толстые журналы 2000-х годов существуют за счет подписчиков, Жизнев, конечно, не поверил. Впрочем, рискованные сцены могли возмутить и тех, кто давал журналам деньги. Недовольство спонсоров куда опаснее возмущения каких-то там старпёров-подписчиков, - иначе говоря, в своих опасениях редакторы были правы (хотя Жизневу вновь вспомнилось высказывание Аретино о том, что приличия особенно ценятся в борделе). Конечно, в свою затею с журнальной публикацией Жизнев плохо верил с самого начала - ведь всякий дотационный журнал есть своего рода форт, в котором группка литераторов обороняет свое благополучие против всего враждебного мира. Когда журналы, как Жизнев и предполагал, его отвергли, ему вспомнилось высказывание Белинского: "Основою же непременно должна быть посредственность, которая всем по плечу, всем нравится, всем льстит и, следовательно, овладевает массами и толпами, возбуждая негодование только в некоторых - не званых, а избранных. Но как этих "избранных" может удовлетворить только сила, основывающаяся на таланте, гении, уме, знании, и как число этих "избранных" так ограниченно, что не может принести обильную жатву подписки, - то о них нечего и думать; толпа любит посредственность, и посредственность должна угождать толпе. Для этого ловкий журналист должен исключительно выбирать только посредственность. Этого народу много, да он и сговорчив. <...> В выборе не затрудняйтесь: чем бесталаннее, тем лучше для вас - лишь бы не был чужд некоторого внешнего смысла, лоска, блеска, которые толпа всегда принимает за гениальность, потому что ей они по плечу, и она их понимает, - а что ей понятно, то и велико".
       Зато в своем успехе у модных издателей Жизнев почти не сомневался - ему казалось, будто его произведение целиком и полностью в их духе. Глупец, он забыл о собственных выпадах в адрес либералов - роман изобиловал этими выпадами, и нам ныне уже непонятно, на что, собственно, рассчитывал наш герой. Или он думал, что небольшие модные издательства финансово независимы? Да нет, он не мог так думать: к тому времени он был не новичком в книжном бизнесе и понимал, что их продукция - не самый ходкий товар. Или он считал, что сотрудники этих издательств жаждут поделиться спонсорскими деньгами с каким-то Жизневым - в то время, кстати, безработным? Да вряд ли он мог так считать. На чем же был основан его оптимизм - на том, что его роман не хуже прочих? Но ведь из его памяти не выветрилось напоминание Жана де Лаводера о том, что успех дается хитрецам и пролазам, но только не тем, кто выше успеха. Так или иначе, но этому беспричинному оптимизму суждено было вскоре развеяться без остатка. Собственно, развеиваться он начал в ходе первого же визита в первую же редакцию: Жизнев подивился тому, сколь внятно можно объяснить посетителю, что он никому тут не нужен, при этом не сказав ни одного невежливого слова.
      
       88
      
      Однако, как мы уже писали выше, нашему герою было свойственно заглушать голос интуиции, если он противоречил розовым надеждам. Невежливых слов ведь не говорили? Обещали ведь прочесть рукопись за месяц и дать ответ? Роман ведь лучше других романов, выпускаемых этим же издательством? Да, да, и еще раз да, - вот и прекрасно. Правда, через месяц Жизневу сообщили, что роман еще не прочитан, и велели позвонить еще через месяц. Жизнев тяжело вздохнул, но выбора у него не имелось, и он поступил так, как ему было сказано. Ну а через месяц ему объявили, что роман издательству не подходит. Сам по себе данный факт непримечателен - в свое время Жизнев от имени своих издательств сам отказывал множеству авторов, и далеко не все эти несчастливцы являлись графоманами. Однако листы в рукописи Жизнева были сложены таким образом, - каким именно, долго рассказывать, - что сразу становилось видно, читали роман или нет. Наш герой сделал так не нарочно, но когда он машинально раскрыл рукопись после отказа, то мгновенно понял: рука читателя ее не касалась. Редакторы лишь делали вид, будто читают так называемый "самотек". На самом же деле их заверения в том, что рукопись непременно прочтут, и тем более их оттяжки, являвшиеся будто бы следствием наплыва авторов, следует назвать не литературным, но всем понятным народным термином "понты". В других прогрессивных издательствах повторилось в точности то же самое: те же обещания прочесть, те же оттяжки, тот же отказ и тот же возврат совершенно нетронутой рукописи. Забавно, но экземпляр романа, побывавший в трех издательствах, ничем не отличался от тех экземпляров, которые не покидали квартиры своего создателя. Подытоживая, скажем, что наш герой в результате мороки со своим романом полностью убедился в том, что учреждениям, призванным двигать литературу вперед, реальный литературный процесс совершенно неинтересен. Поэтому все поползновения заинтересовать эти учреждения своим творчеством Жизнев оставил навсегда. В дальнейшем он издавался либо на деньги спонсоров, либо - большей частью - за собственный счет. А сделанный им вывод стоит намотать на ус всем юным дарованиям, грезящим о литературной карьере. Конечно, из их рядов хозяева издательств выберут для раскрутки одного-двух, однако можно с уверенностью сказать: этот выбор будет обусловлен мотивами, далекими от литературы.
       Впрочем, и в Сахаре встречаются оазисы, и среди литературного истеблишмента попадаются люди, не очерствевшие душой. Пытаясь пристроить свой роман, Жизнев, уже потеряв всякую надежду, отправил его по электронной почте в очередное, последнее в его списке модное издательство, и сразу же забыл об этом. Можно представить себе его удивление, когда главный редактор позвонил ему (номер телефона Жизнев приложил к рукописи) и предложил заключить договор. Главный редактор был автором сверхзнаменитых текстов одной также сверхзнаменитой рок-группы. Хотя наш герой не изменил из-за этого своего презрительного отношения к популярной музыке, однако вынужден был признать, что и в этой оккупированной шарлатанами сфере деятельности не обходится без приятных исключений. Для главного редактора модного журнала прочесть что-то из "самотека" есть уже проявление высочайшей добросовестности - как мы видели, обычно эти люди лишь имитируют изучение литературного процесса, а на самом деле действуют исключительно по программе, принятой их хозяевами. А уж одобрение или принятие к выпуску рукописи, присланной посторонним автором, следует признать проявлением чуть ли не святости - ведь тем самым они наживают себе изрядную головную боль. Придется долго объясняться с начальством, обосновывать свой выбор, выбивать деньги для автора и так далее, хотя куда проще было бы отправить рукопись в корзину - и с плеч долой.
       Итак, рукопись у Жизнева приняли и даже выдали ему небольшой аванс. Ну а дальше все пошло так, как оно часто бывает в модных издательствах, зависящих не от собственной сметки и расторопности, а лишь от спонсорских денег. Роман отдали на прочтение редакторше; наш герой робко попросил миновать эту стадию и отдать текст сразу корректору, ведь он, Жизнев, как-никак в литературе не новичок и слогом владеет. Ему объяснили, что такова, мол, обычная практика. Жизнев хотел было возразить, что обычной практики тут не бывает: если издательство доверяет автору и
      
       89
      
      ценит его стиль, то редактора привлекать незачем - достаточно и корректора. Но, подумав, он решил не лезть со своим уставом в чужой монастырь, тем более что стороной узнал: редакторша - супруга одного из хозяев фирмы, и потому ее надо непременно чем-то занимать. Увы, несмотря на такую любовь к редакторскому делу, дама отнюдь не горела на работе: то она уходила в отпуск, то болела (хотя выглядела цветуще), то улетала на книжную ярмарку, да и сам процесс вычитки шел у нее очень небыстро... Жизнева, конечно, радовало, что она не делает ему никаких замечаний, но все же читать несколько месяцев роман объемом в семь авторских листов - это своего рода отрицательный рекорд. Ну а в рыночном мире удача капризна, и если ловец ослабил хватку, то она тут же улетит и вряд ли вернется. Пока редакторша Жизнева на службе распивала чаи и наслаждалась общением с интересными людьми, хозяева фирмы пересмотрели издательскую политику и решили выпускать только сочинения модных зарубежных авторов, а от своих доморощенных отказаться. В этом решении, несомненно, присутствовал здравый смысл, ведь несколько модных авторов в российской литературе уже имелось. Все они уже сотрудничали с другими издательствами - значит, издавая других российских авторов, приходилось ввязываться в конкурентную борьбу, а этого мудрым предпринимателям не хотелось. Ведь что бы там ни плели про бизнес либеральные мудрилы, на самом деле к риску и конкуренции он вовсе не склонен и предпочитает играть исключительно наверняка. Хозяева издательства, едва не напечатавшего роман Жизнева, подметили, видимо, в окружающей действительности то же, что и Вяземский: "Впрочем, отчасти везде, а особенно у нас всеобщее мнение такую узкую тропинку пробивает успеху, что рядом двум, не только трем и более, никак пройти нельзя. Мы прочищаем дорогу кумиру своему, несем его на плечах, а других и знать не хотим, если и знаем, то разве для того, чтобы сбивать их с ног справа и слева и давать кумиру идти, попирая их ногами. И в литературе, и в гражданской государственной среде почитаем мы за правило эту исключительность, это безусловное верховное одиночество. Глядя на этих поклонников единицы, можно бы заключить что природа напрасно так богато, так роскошно разнообразила дары свои". Конечно, бизнесмены Вяземского не читали, но думали, похоже, так же, как он. Не читали они и Белинского, но наверняка могли бы подписаться под следующими его словами: "Для толпы немо и безмолвно свидетельство духа, которым запечатлены создания вновь явившегося таланта: она составляет свое суждение не по самим этим созданиям, а по тому, что о них говорят сперва люди почтенные, литераторы заслуженные, а потом, что говорят о них все". Увы, на Жизневе мудрость бизнесменов отразилась не лучшим образом: его книгу выбросили из издательского плана. Отметим: благодаря поддержке главного редактора ему вернули права на роман и простили полученный аванс (честно говоря, Жизнев и не смог бы тогда его вернуть, если бы издатели потребовали этого в обмен на расторжение договора с возвратом прав). Поэтому легко понять чувства Жизнева, узнавшего о том, что его благодетель неожиданно слег с саркомой позвоночника. Вскоре главный редактор умер - Жизнев горячо надеялся, что у него хватило денег на обезболивающие, что ему перед концом не пришлось мучиться, как большинству раковых больных. Вряд ли покойный сознавал, как много он сделал для Жизнева - роман-то вроде бы не напечатали. Но этот человек помог Жизневу сохранить веру в себя - ведь после долгих бесплодных скитаний по редакциям она начинает ослабевать даже у очень самоуверенных писак. Ну а сейчас и мы, рассказав о поддержке, оказанной Жизневу, заставили читателя тоже поверить в нашего героя. Что же касается многострадального романа, то Жизнев издал его крошечным тиражом (благодаря бескорыстной помощи благородного кустаря-полиграфиста) и частью распродал на концертах, а частью раздарил. Ныне этот роман можно прочесть в Интернете и самостоятельно решить, было ли оправданным одобрение знаменитого рок-поэта.
       Читатель может спросить: стоило ли ждать поддержки от всякого рода литературных функционеров, озабоченных лишь собственным благополучием? Не проще ли было обратиться за ней к товарищам по перу, к тем, с кем вместе входил в литературу, добивался известности, преодолевал
      
      
      
       90
      
      всевозможные трудности? Неужели эти люди не стали бы моральной опорой и не помогли бы в конкретных делах? Отвечаем: обращался, но не стали и не помогли. Еще когда Сообщество было единым целым, выступать в его концертах просились разные поэты и барды - таким образом они расширяли свою аудиторию, приобретали себе новых поклонников. Кого-то, впрочем, поэты Сообщества приглашали и сами - выступать с ними не отказывался никто. Когда Сообщество развалилось, Сложнов и Жизнев стали выступать вдвоем и, организуя концерты, также приглашали для участия в них знакомых поэтов. Так вот: все гости и приглашенные всех времен, выступавшие бок о бок с нашим героем, взаимностью отвечали крайне редко - это как раз те исключения, которые лишь подтверждают правило. К тому же исключения можно рассматривать как лишь ничтожную компенсацию неприятностей, сваливавшихся благодаря приглашенным на Жизнева и Сложнова. Коллеги по цеху то вообще не приходили на концерт, хотя их участие было объявлено, то беспардонно опаздывали, то приходили мертвецки пьяными и их приходилось приводить в чувство, то напивались уже после концерта и по его окончании устраивали скандалы с публикой и потасовки с охраной... Общим правилом всех приглашенных, на сей раз уже без всяких исключений, являлось категорическое нежелание участвовать в подготовке концерта или хотя бы в привлечении публики. Иначе говоря, ради успеха совместного концерта никто из приглашенных не делал ровным счетом ничего - полагая, видимо, что само их участие есть уже великое благо. Однако публика так не считала, и привлечение новых лиц прироста публики практически не давало. Свою публику, которая есть у каждого артиста, приглашенные авторы о совместных концертах старались не оповещать, приберегая ее, а вместе с ней и выручку, для собственных сольных выступлений. Доброжелатели постоянно извещали Жизнева о таких выступлениях и о том, что на них-то публика созывается весьма усердно. Возможно, доброжелатели хотели посеять в душе Жизнева ненависть к его расчетливым товарищам, однако он лишь усмехался и повторял про себя слова Писарева: "...Требовать от человека самоотвержения совершенно неделикатно и негуманно, как бы велика и прекрасна ни была та идея, во имя которой мы его требуем". Напоминать о былых услугах Жизнев опасался, ведь прав был Бласко Ибаньес, когда писал: "Для людей с подозрительным и замкнутым характером воспоминание об оказанных им одолжениях и услугах - сущая пытка, и, подобно вину, которое скисает в старых мехах, у таких людей давнишняя благодарность превращается в неприязнь" (646). Характеры у людей богемы обычно скверные, так что избави бог еще напоминать им о былом добре - тогда только и жди, что смутная неприязнь перейдет в осознанную злобу.
       Читателю может показаться, будто в этой главе мы перебираем старые обиды нашего героя, помогая ему таким образом хотя бы отчасти, хотя бы на бумаге за них поквитаться. Нам могут напомнить слова Белинского: "Истинное достоинство молчит, хотя бы оно было и не оценено и оскорблено; мелочное самолюбие и ничтожество громко вопиют о сделанной им несправедливости, громко трубят о своих заслугах и своей важности". Но мы ведь уже говорили о существенной разнице между читателем благосклонным и читателем неблагосклонным. Что касается последнего, то он всё истолкует в дурную сторону. А благосклонный читатель вспомнит и о том, что наш герой помалкивал о своей жизни до самой старости, и о том, что наш роман есть предостережение. Вступай, юный сочинитель, в мир искусства, в ряды богемы! Но не забудь слова Эминеску:
       Ах, какое время знали летописцы и рапсоды!
       А сейчас, куда ни глянешь, - скоморохи и уроды (647).
      Со времен Эминеску, как нам кажется, изменений к лучшему не произошло. Особенно с новым торжеством капитала, который любит и пестует уродов и скоморохов. Так смелее же, юный сочинитель! Тебе потребуется все твое мужество.
      
       Глава XIX
      
       Историки искусств, вероятно, согласятся с нами, если мы скажем, что никто не доставляет
      
       91
      
      художнику столько неприятностей, сколько коллеги по ремеслу, а уж особенно - ближайшие коллеги. Истинных талантов мало, но члены цеха согласны если не быть талантами, то хотя бы ими слыть, дабы пользоваться преимуществами, которые дает слава. Отсюда - никогда не отпускающее чувство соперничества, зависть, подозрительность, тщеславие, честолюбие и другие столь же вредоносные чувства, развивающиеся в душе представителя богемы в обратной пропорции с развитием таланта. Жизнь человека искусства и так отнюдь не сахар, но больше всего горечи в его житейскую чашу подсыпают его собственные товарищи - чем ближе товарищи, тем зачастую больше горечи. Для иллюстрации данного малоутешительного тезиса вернемся наконец (давно пора!) к истории собственно литературной жизни нашего героя и Сообщества, в которое он входил. В этом отношении весьма показательны две гастрольные поездки в Киев, совершённые Сообществом в начале 2000-х годов.
       Первая поездка состоялась в начале весны, когда на всю восточноевропейскую равнину неожиданно вернулись холода с метелями и пургой. Ехать пришлось с музыкантами Сидорчука, и в поезде, естественно, происходила попойка, затянувшаяся до утра и оставившая на сон от силы пару часов. Поэтому Жизнев высадился на перрон киевского вокзала с сильной головной болью и с повышенной восприимчивостью к холоду (иначе говоря, его трясло, а от порывов ветра начинало трясти еще сильнее). Его сил хватило только на небольшую прогулку по великому городу (зашли, в частности, и на печально знаменитый ныне майдан, который в ту пору был почти безлюден и чисто прибран), после чего наш герой начал малодушно проситься в тепло. Решили поехать в клуб, где предстояло выступление Сообщества, и провести там время до начала действа. Помещение оказалось довольно мрачным и никаких воспоминаний в душе нашего героя не оставило, тем более что он изо всех сил пытался сосредоточиться и прийти в себя. Когда публика собралась, ее поверг в легкий шок толстый клавишник Сидорчука, вкрадчиво спросив в микрофон: "А это ничего, что мы москали?" После некоторого замешательства раздался дружный смех: образованная киевская публика тогда еще не начала брататься с дикими бандеровцами и потому шутку, хотя и едкую, поняла правильно. Жизнев, давно уже освоивший науку мобилизации всех внутренних сил организма ради успешного концерта, выступил с успехом и на этот раз (напомним, что ему всегда приходилось выходить к публике первым, то есть настраивал зал на нужную волну всякий раз именно он). Спустившись с облегченным вздохом с эстрады, он сходил к стойке за пивом, после чего приступил к постепенному приведению себя в порядок и к наблюдению за ходом концерта. Его удивило малое количество в зале красивых дам, в особенности свободных, без кавалеров. Потом ему объяснили, что из-за глубокого обнищания Украины, бывшей некогда самой богатой советской республикой, красивые дамы предпочитали разъезжаться с родной земли куда только возможно, некоторые даже в такие унылые места, как Германия и США. Ну а если не считать явного недостатка красавиц, то концерт прошел хорошо, публике понравились как поэты, так и музыканты. Часть публики, не желая расставаться с московскими гостями, предложила после концерта отправиться в танцевальный клуб с забывшимся ныне названием - Жизневу там запомнилась только модель старинного самолета в натуральную величину, располагавшаяся в вестибюле. Жизнев уже настроился всласть поскучать, вяло дивясь на прыжки и коленца танцоров, однако его товарищам надоело в дансинге на удивление быстро. Несомненно, причиной стал все тот же недостаток красивых дам, без которых любые танцы превращаются в полную бессмыслицу. Видимо, этим же обстоятельством были вызваны и две совершенно бессмысленные украинские революции последнего десятилетия. Ведь подлинным содержанием нашу жизнь наполняет только любовь, а если для любви нет достойных объектов, то подлинное содержание подменяется суррогатами вроде цветных революций, когда к власти приводят одних толстосумов вместо других и стараются, для придания жизни перцу, увидеть врагов и недочеловеков в собственных братьях.
       Наутро Жизнев проснулся от холода. В унылой комнате гостиницы, больше походившей на заурядное студенческое общежитие, кто-то забыл закрыть форточку, а на дворе было морозно и
      
       92
      
      ветрено. При этом небо застилали мрачные тучи, - словом, денек выдался не из приятных. В комнате на три койко-места, кроме Жизнева, никого не было. Наш герой надел брюки, ёжась от холода, вышел в коридор и постучал в соседние комнаты, но там никто не отозвался. Все это время Жизнева странно беспокоило неумолчно бормотавшее где-то радио, - не так, как беспокоит любой ненужный шум, а так, как смущает и раздражает что-то непонятное. Наконец Жизнев сообразил, в чем дело: диктор бойко щебетал по-украински, однако с таким кацапским выговором ("аканьем", твердым "г" и разбитными московскими интонациями), что становилось ясно: для сохранения теплого дикторского местечка бедняге пришлось-таки подучить мову профессора Грушевского. "Что ж, нужда - не свой брат", - понятливо усмехнулся Жизнев и приступил к умыванию (в номере имелись раковина и кран).
       Умывание ледяной водой основательно его взбодрило: ему захотелось и перекусить, и общения. Однако после водных процедур на этаже продолжало царить все то же странное безлюдье - при неугомонно балаболившем радио оно приводило на память дешевые фильмы ужасов. Одевшись и с помощью резких движений слегка согревшись, Жизнев принялся размышлять, куда бы все могли направиться уже в девять утра. "Разумеется, опохмеляться", - подсказала интуиция, и Жизнев с ней согласился: в такую погоду ничто другое не смогло бы побудить его спутников к активным действиям. "А куда? - спросил разум и ответил сам себе: - Куда-то далеко в пургу они не поедут. Значит, есть место где-то совсем рядом". Жизнев подошел к окну и осмотрел с высоты спальный район Киева - столь же унылый, как и все прочие спальные районы на Земле. Однако характерная для советских времен забота о населении некогда заставила строителей воздвигнуть прямо напротив гостиницы уродливое приземистое здание, состоявшее как бы из нескольких нагроможденных друг друга коробок. Здание неприятно напоминало тот вытрезвитель, в котором Жизнев когда-то побывал, но над входом красовалась не искаженная украинизацией надпись "Дом быта", явно сохранившаяся еще с советских времен. Опыт напомнил Жизневу, что в постсоветскую эпоху в домах быта стали непременно располагать питейные заведения, дабы отцам семейств было где пропить деньги (по-украински - "гро́ши"), сохранившиеся после починки одежды или бытовой техники. Приглядевшись, Жизнев и впрямь разглядел слева от входа дверь без вывески, куда время от времени торопливо ныряли мрачно одетые сутулые мужчины. "Это там!" - хором вскричали интуиция и рассудок. Жизнев скатился по лестницам, не решившись довериться гостиничному лифту, пересек, кренясь от пурги, заснеженную улицу и ввалился в тепло ярко освещенного бара, где, несмотря на ранний час, было уже полно народу. В центре этого многолюдья за сдвинутыми столами расположились музыканты, Сложнов и Сидорчук. Компанию им состоял некий господин лет сорока в пальто нараспашку, в костюме и при галстуке.
       Появление Жизнева вызвало в обществе радость, смешанную с удивлением.
      - Как ты нас нашел, скажи? Как ты нас нашел?! - вопил толстый клавишник Гена.
      - Ты лучше скажи, как вы могли меня бросить, - сурово ответил Жизнев.
      - Нет, ты все же объясни, - настаивал Гена.
      - Ты читал такого замечательного писателя - Ипполито Ньево? - обратился к толстяку Жизнев. - Не читал? Эх, ты... Так вот, он писал: "Даже шарики ртути не гоняются друг за другом и не соединяются с такой поспешностью, с какой в обществе стремятся друг к другу одинаково мыслящие люди" (648). Есть еще вопросы?
      - Браво! - зааплодировал Сложнов. Наш герой заметил, что к аплодисментам присоединился и незнакомый господин в галстуке. "Кто это?" - шепотом спросил Жизнев у соседа по столу. Оказалось, что веселье с гастролерами разделяет не кто иной, как мэр одного из городов южного берега Крыма. Видимо, желание сэкономить деньги привело мэра в однозвездочный отель, а утренняя жажда - в дом быта, где его и вовлекла в свои сети компания веселых бездельников. Жизнев утолил первоначальную жажду кружкой пива, а затем примкнул к остальному обществу, которое уже уверенно перешло на водку. Кто-то может осудить столь смелый шаг, сделанный уже в десятом часу
      
      
       93
      
      утра. Однако торопиться с осуждением не стоит, ведь Макробий Феодосий справедливо писал: "Итак, нужно выступить и как в каком-то строю врукопашную сражаться с доставляющими наслаждения вещами и с этой твоей дозволенностью вина, чтобы обороняться против них не бегством и не отступлением, но защищать умеренность и воздержанность силой и постоянным присутствием духа и соразмерным употреблением вина. И вместе с тем, разгорячив и согрев дух вином, мы помогли бы ему, если бы в нем было что-нибудь от холодной печали или сковывающей застенчивости" (649). Застенчивостью за столом действительно и не пахло - с мэром перешли на "ты" и довольно грубо над ним подшучивали, причем ему такое обращение явно нравилось - скорее всего в силу новизны, так как в обыденной жизни с мэрами так разговаривают нечасто. Мэр призвал участников застолья смело приезжать в его город, не опасаясь крымских татар. "Мы им границы давно определили, они знают, что можно, а что нельзя. Приезжайте, все будет отлично", - со спокойной уверенностью сказал мэр. Жизнев не усомнился в его словах: в тех краях, где люди воспитываются на поэзии Пушкина, и впрямь чувствуешь себя куда спокойнее, чем там, где воспитываются на брюзгливой музе Тараса Шевченко. Ведь Шевченко, что греха таить, поэт плохой, и полюбить его можно только за то, что он украинец, а вовсе не за стихи. А от такой любви один шаг до самоощущения несправедливо обиженного, до прощения себе всех грехов и, как следствие, - к озлоблению на всех и вся. Это озлобление, повторяем, ни в коем случае не направляется на собственные ошибки и пороки, - нет, оно выплескивается вовне, на ближних, закономерно зевающих от стихов Шевченко, и выражает себя в смутах, поражающих мир полным отсутствием смысла. Любители Шевченко любят на самом-то деле не этого третьестепенного автора, а самих себя, оттого-то Господь, не любящий самодовольства, и оборачивает фарсом и посмешищем все их шумные начинания. К сожалению, они ничего, даже и самого Шевченко, не читают, а им бы почитать Руми, который писал: "Мечом веры зовется тот, кто выступает на поле брани во имя веры и кто отдает все свои усилия без остатка Богу. Верное он отличает от неверного и истину от лжи. Однако прежде всего он борется с самим собой и в первую очередь исправляет собственную натуру. Как говорил Пророк, "начните с себя!"" (650)
       Достаточно выпив, мэр, на которого спиртное не оказывало никакого видимого действия, засобирался в коридоры власти. Остальная компания решила направиться в тот клуб, где выступала накануне. Однако Жизнев воспротивился: "Чего я там не видел! Унылое местечко, к тому же трата денег. Лучше погулять по городу". Сложнов решил составить ему компанию, и они добрались на такси до центра, Андреевским спуском вышли на Подол и гуляли до тех пор, пока время, холод и безденежье не погнали их на вокзал (выдачу денег за участие в концерте Сидорчук отложил, разумеется, до самой встречи в поезде - он страшно любил оттягивать этот момент, упиваясь ощущением собственной значимости, а также безумной надеждой на то, что его компаньоны забудут про деньги). Поезд подали, поэты предъявили билеты и заняли свои места. Вдруг к ним в купе сунулся Сидорчук: "Гены у вас нету?" Оказалось, что Гена с ударником группы тоже пошли погулять по городу, но до поезда так и не добрались. Отправление в таких случаях могут задержать, но лишь на несколько минут. Поезд дернулся, собираясь отчаливать, но тут же вновь замер, потому что с перрона донеслись душераздирающие вопли - это голосили отставшие музыканты. Их страшно разозлило то, что поезд пытался уехать без них, и свое раздражение они в виде потоков грубой брани обрушили на всю поездную бригаду. Им кто-то возразил, и от этого они разошлись еще пуще, объясняя действия железнодорожников исключительно великохохлацким шовинизмом. Было ясно, что, гуляя по городу, музыканты посетили еще не одну распивочную, оттого у них в головах и помутилось еще больше, чем обычно. Буянов можно было если не оправдать, то понять: водка на Украине действительно великолепная - за одним редким исключением, о котором мы вскоре расскажем. Когда от брани музыканты перешли к обещаниям набить всем морды, проводница вызвала милицию, и угроза снятия с поезда и водворения в киевский вокзальный обезьянник встала во весь свой исполинский рост. Поэты пошли заступаться за нарушителей спокойствия, но те уже и сами сообразили, что к чему, быстренько заткнулись, юркнули в свое купе и там притворились мертвыми. Тащить их
      
       94
      
      волоком в кутузку никому не хотелось, и в итоге на них махнули рукой.
       У Жизнева со Сложновым в купе оказался только один, зато отличный сосед - милейший Николай Кузьмич, дай бог ему здоровья. Когда первое знакомство состоялось, он извлек из дорожной сумки мелко нарезанное сало с бордовыми прожилками, свежий хлеб, колбаску, соленые огурчики, чесночок, а завершил весь этот натюрморт мощным золотистым мазком под названием "Немирофф - горилка з перцем, 0,7 литра". Поэты восхищенно охнули, но Николай Кузьмич отмахнулся от благодарностей.
      - Я - чиновник, и даже не самый маленький, - сказал он, поднимая рюмку. - А что такое - жизнь чиновника? В общем и целом - рутина. Каждый день одно и то же. Поэтому я благодарен судьбе за то, что она свела меня по дороге в Москву с такими интересными людьми. Я остался в душе советским человеком, хотя в Киеве про это не стоит громко говорить, и русскую поэзию как любил, так и сейчас люблю. А старая любовь не ржавеет.
      - За любовь! - воскликнул Сложнов.
      - За поэзию! - поддержал тост Жизнев. Николай Кузьмич оказался прекрасным собутыльником, и занимательная беседа текла без пауз. К концу первой бутылки Николай Кузьмич уже решил пригласить поэтов на работу в свое ведомство.
      - Серьезные вы ребята, - сказал он с уважением. - Я поэтов, конечно, люблю, но думал, что они все - как бы это сказать? - вертопрахи. А вы - нет, вы хлопцы серьезные.
      - А что у вас за контора, Николай Кузьмич? - поинтересовался Жизнев.
      - Та какая разница? - удивился чиновник. - Главное - чтоб коллектив был хороший. Грошей будет достаточно, и времени на стихи останется навалом. Я и книжки издать помогу, если что...
      - А с выступлениями поможете? - полушутя осведомился Жизнев.
      - Это в клубах, что ли? Раньше не занимался, но займусь, порешаю на первых порах. Почему нет? Всё в наших силах.
      - Здо́рово! - воскликнул Сложнов.
      - Я серьезно, ребята, мне толковые сотрудники нужны, - сказал Николай Кузьмич. - Вот мои телефоны - звоните в любое время.
      - Эх, выпить бы за сотрудничество, да горилка кончилась, - с сожалением заметил Жизнев.
      - Почему кончилась? - поднял брови Николай Кузьмич. - Только началась.
       И на столе возникла еще одна бутыль "з перцем".
      - Здорово! - повторил Сложнов.
      - Ось так, хлопци, - сказал, разливая горилку, киевский чудотворец. - Держитесь дяди Коли, и усё буде чудово.
       В тот вечер наш герой впервые увидел своего друга пьяным: ему запомнилось, как Сложнов стоял в дверях купе и с блаженной улыбкой провожал взглядом пухлых дам, направлявшихся в туалет. Выпивать со Сложновым Жизневу приходилось нередко, но кроме прилива веселости никакого другого воздействия спиртное на Сложнова не оказывало. И вот горилка з перцем осилила-таки москальскую силу!.. Второй и последний раз Жизнев видел друга пьяным в Краснодаре: в антракте их совместного концерта Сложнову показывал свое искусство один бывалый бармен, поклонник поэзии. Этот бармен умел смешивать напитки таким образом, что жертве казалось, будто она пьет фруктовую воду, тогда как на самом деле крепость напитка составляла свыше сорока градусов. Ну и "перебрал Костяйка", как наутро со вздохом говорил о случившемся Сложнов. А посетители концерта остались довольны: хотя часть стихов прозвучала и не совсем внятно. Зато стало ясно, что московские поэты - обычные люди, подверженные обычным человеческим слабостям, и можно не взирать на поэтов снизу вверх. Можно даже сверху вниз, что довольно приятно.
       Что же касается предложения Николая Кузьмича, то сомневаться в его словах не приходится: такие люди обязательно всё делают так, как говорят. Раз сказал "буде чудово", значит, так воно и буде. Вот только по приезде в Москву жизнь сразу взяла поэтов в оборот, навалилась, закрутила,
      
       95
      
      завертела... В Киев позвонить так и не удалось, а потом и телефоны куда-то затерялись. Печально, но зато Николай Кузьмич обрел бессмертие. "Ибо, - как писал Эверс, - всё умерло, что так или иначе не сохранилось в воспоминании. Тот совершенно умер, кто забыт, а не тот, кто умер" (651).
      
       Глава XX
      
       Таким образом, первая поездка в Киев в составе Сообщества прошла для нашего героя, как говорится, в штатном режиме, если не считать неважного самочувствия в утро приезда. Иначе прошла вторая, которой было суждено поставить крест на существовании самого знаменитого литературного объединения России рубежа тысячелетий. А начиналось все многообещающе: прекрасная летняя погода, предвкушение славных выступлений, денег и прогулок по Киеву... В столицу Украины Жизнев вновь приехал с головной болью, но в компании музыкантов иначе и быть не могло. Музыканты же, как всегда, чувствовали себя прекрасно, чем внушали Жизневу острую зависть. "Нечему там болеть-то", - злобно шипел он. Нашему герою вновь пришлось поить всю компанию, ибо пить в одиночку ему не хотелось, а товарищи в кульминационный момент попойки заявили, что у них нет денег. Жизнев им, понятно, не поверил, ведь это было самое начало поездки и потратиться никто не мог, равно как и отправиться в другую страну с пустым карманом. Но наш герой уже привык к скупердяйству музыкантов и заранее решил в расчете на будущий гонорар тряхнуть мошной. В итоге перемещение из Москвы в Киев прошло весело, если не считать попытки украинских таможенников ссадить Жизнева с поезда за то, что он курил в тамбуре во время их никому не нужного обхода: таким образом эти бесполезнейшие в мире люди утверждали свое значение в глазах испуганных пассажиров и в своих собственных глазах. Будь наш герой трезв, он, конечно, струхнул бы от перспективы оказаться ночью без денег на глухой украинской станции, однако большое количество спиртного сделало его невосприимчивым к угрозам. А потом за него вступились проводницы, затараторившие: "Это ж артисты! Что он такого сделал-то? Это ж артисты, понятно вам?!" К счастью, с виду Жизнев был не пьян, в перебранку не вступал, и потому инцидент удалось замять даже без взятки. Видимо, проводницы недолюбливали таможенников, потому что когда те удалились, самым мягким эпитетом в их адрес со стороны проводниц было "дармоеды". Звучало грубовато, зато правдиво, а в том, что таможенников было за что не любить, Жизнев убедился сам. Раздражать их не стоило, ибо нагадить они могли, но, как писал Грибоедов, "Почтенье не всегда сопряжено с любовью". Увы, судя по доносившимся до слуха Жизнева мимолетным репликам, презирали украинских таможенников решительно все - по правде говоря, и мы тоже, а потому довольно о них.
       В Киеве гастролеров встретили яркое солнце, жара и непотопляемый говорун Казихан, перебравшийся в Киев. Было в этом человеке нечто, не позволявшее работодателям предлагать ему маленькое жалованье и должности, на которых надо трудиться в поте лица. Вот и в Киеве его сделали куратором русскоязычной газеты (ибо, при всей самостийности, украиноязычная в Киеве никому не требовалась), - с огромной зарплатой, позволявшей снимать квартиру в двух уровнях на Крещатике и еще одну для гостей тоже в центре. Подругой жизни у Казихана в то время состояла известная радиоведущая, пухлая блондинка с испанской фамилией, которая встретила вместе с ним гастролеров на вокзале. Ей-то и пришлось развлекать всю компанию на гостевой квартире, в то время как Казихан умчался по делам. Жизнев подремывал на мягком диване и вполуха слушая разговор хозяйки со Сложновым и Сидорчуком. Выступление предстояло только вечером, до этого поэтов ждали на телевидении. Однако нашего героя Сидорчук туда не позвал и поехал выступать вдвоем со Сложновым. Ну а Жизневу после бурной ночи хотелось только отдыха, мотивы действий Сидорчука его не интересовали. "Ни на что не напрашивайся, ни от чего не отказывайся", - вспомнил он золотое правило и погрузился в дремоту. Забегая вперед, скажем, что вечером Сложнов его поразил, сообщив:
      - А ты знаешь, Сидорчук предложил выступить без тебя.
      
       96
      
      - Почему? Какая муха его укусила? - опешил Жизнев.
      - Видимо, обиделся из-за того, что ты не просился с нами на телевидение, - предположил Сложнов.
      - С ума сойти, - пожал плечами Жизнев. - В Москве про телевидение разговора не было. Да и вообще безумная какая-то постановка вопроса. Оказывается, я должен повсюду проситься.
      - Вот и я ему то же сказал, - заметил Сложнов. - Говорю: если бы ты предложил, Любим поехал бы, а так он решил, что не нужен пока. Почему он должен навязываться?
      - Это заветное желание нашего магистра - дозволять и возбранять, - усмехнулся Жизнев. - Руководить, одним словом. Ну, сам всё знаешь.
      - Я ему, естественно, сказал, что без тебя выступать не буду, и он опомнился, - сказал Сложнов.
       Время тянулось медленно, разговор похмельных гостей с хозяйкой не клеился, особенно когда уехали Сложнов и Сидорчук. Жизнев дремал, а музыканты не относились к числу салонных златоустов. Так как заснуть не удавалось, Жизнев наконец сел на диване и огляделся в поисках книг. Увы, временное обиталище гастролеров недаром выглядело так же мертвенно и неуютно, как большинство дорогих квартир креативного класса: причиной тому было почти полное отсутствие книг. Жизневу попалась на глаза лишь одна маленькая книжица в мягкой обложке, которая оказалась мемуарами известного бандеровца Дмитро Корчинского - этакая местечковая "Майн Кампф" (разумеется, на украинской мове). Жизнев сначала полагал, что не доберется и до третьей страницы, но чтение оказалось очень легким - во-первых, потому, что автор отнюдь не отличался глубокомыслием, а во-вторых, оттого, что он строил фразы совершенно по-русски и новомодными словами, которые постоянно выдумывает украинский Институт языка, почти не пользовался. Невольно вспоминалась репутация борца, которой обладал пан Корчинский, и думалось с недоумением, за что же он всю жизнь боролся, если не смог преодолеть русского даже в самом себе. Книга не давала ответа на этот вопрос, зато не оставляла сомнений в том, что кровопролитие на Украине еще впереди. Когда Жизнев прочитал две трети текста, раздался звонок в дверь, и недочитанная книжка была без сожаления отброшена. Явились две хорошенькие девушки - видимо, по молодости лет не успевшие еще уехать в вожделенную Европу, - и произвели некоторое оживление в среде приунывших с похмелья музыкантов. Жизнев встряхнулся и стал подыскивать в уме фразу, подходящую для того, чтобы с блеском вписаться в общую беседу, однако вместо комплиментов и галантных шуток на память ему вновь, в который уже раз, пришли строки Ибн ар-Руми:
       Что ни девушка - дивный плод, но не стоит судить на взгляд:
       Их отведав, узнаешь ты, сколько злого они таят.
      
       Ты сегодня поклясться рад, что сладки́ они, словно мед,
       Но какая-нибудь в свой час желчи в душу тебе нальет (652).
      Ну а коли так, Жизнев мысленно махнул рукой на ухаживания, явно не имевшие никаких перспектив, и снисходительно слушал казарменные шуточки музыкантов и задиристые ответы хохлушек. Наконец вернулись Казихан, Сидорчук и Сложнов, и оказалось, что время выступления уже близко. Подруга Казихана пригласила всех к столу. Жизнев заставил себя поесть - еда была вкусной, хохлушки, даже с испанскими псевдонимами, все как одна отлично готовят, но не будем забывать о состоянии нашего героя, - после чего все затопотали вниз по лестнице к ожидавшим во дворе автомобилям. Мероприятие было организовано газетой, которую курировал Казихан (не редактировал, а именно курировал). Оно представляло собой не более и не менее как всеукраинский слет рекламных агентов (точнее, входило в культурную программу этого слета), а потому Казихан постоянно напоминал: "Читайте стихи грубые, желательно - с матом. Рекламные агенты устали от сладких текстов, грязь и мат - вот то, что им нужно". Тут Жизневу пришла в голову мысль, что житейские успехи Казихана, возможно, объясняются предельно просто: несмотря на свою излишнюю говорливость и легкомыслие, он все же далеко не дурак. Однако привычка скользить по поверхности
      
       97
      
      явлений порой приводила Казихана к неверным заключениям. Так, например, Казихан сделал вывод, что Сидорчук является бесспорным лидером Сообщества - разумеется, лишь на основании заявлений самого Сидорчука. Ну а неверные выводы порождают и неверные поступки: в ходе описываемой поездки газета Казихана объявила конкурс на лучший слоган для себя. Конкурс выиграл Сложнов, но Казихан поместил в газете выигравший слоган за подписью Сидорчука. Недовольство Сложнова Казихана очень удивило. "Но он же у вас главный!" - в недоумении разводя руками, сказал Казихан. "Рецидивы байского мышления", - процедил Жизнев, когда возмущенный Сложнов рассказал ему об этом случае. Сам Жизнев слоган хоть и написал, но тут же о нем забыл, а почитать газету - виновницу торжества даже и не подумал, ибо питал отвращение к любым газетам, даже дружественным. Ему запомнились слова Андора Габора: "Если газетчики будут умнее, поумнеет и публика, а если она станет умнее, то совсем откажется читать газеты" (653).
       На окраине Киева, на плоском левом берегу Днепра высится высится аляповатый современный новодел - бревенчатая древнерусская крепость, выкрашенная казарменной желто-коричневой краской, дабы не сгнила раньше времени. Крепость представляет собой концертный зал под открытым небом: стены с башенками окружают поросшее бархатистой травкой поле, на котором монтируется сцена. При необходимости на травке вокруг сцены могут резвиться шоу-группы, размещаться фонтаны, бьющие искрами, и воплощаться другие фантазии режиссеров массовых действ. Для спортивных состязаний это поле непригодно, так как не имеет ни разметки, ни беговых дорожек. Изнутри к стенам примыкают трибуны, кольцом окружающие поле, - на центральной трибуне как раз и разместилось несколько сот рекламных агентов, которым предстояло слушать поэтов и группу Сидорчука. Одновременно вся акция должна была рекламировать новую марку водки "Пять капель". Водка была оформлена по европейской моде, то есть без этикетки - и логотип, и все надписи размещались прямо на стекле посудины, что в то время являлось в СНГ новшеством. Музыканты, в которых сохранилось еще очень много детского, таясь от своего руководителя, наскоро выпили одну такую бутылку и сбегали сквозь ивовые заросли на Днепр искупаться. Затем провели проверку звука, публика постепенно собралась, и начался концерт.
       Перед началом концерта у Жизнева состоялся неприятный разговор с Сидорчуком. Последний потребовал показать ему стихи, которые Жизнев собирается читать, а Жизнев в довольно грубой форме отказался это сделать, и Сидорчук отошел с недовольным видом. Наш герой грубить не любил, однако взаимная цензура в Сообществе никогда не практиковалась. Попытки ее ввести указывали на далеко зашедшее помешательство магистра, пытавшегося командовать теми, кто никогда не давал на это своего согласия. Но жажда власти - это такая гидра, которая не имеет определенных природой размеров: если ей позволяют расти и не рубят вовремя ее щупальца, то она все растет и растет. Так и Сидорчук, добившийся уже привилегированного положения в Сообществе, никак не мог на этом остановиться. Что же касается указаний Казихана, то Жизнев имел достаточно концертного опыта, чтобы не принимать их к прямому исполнению. Поэтому он прочел стихи весьма фривольные, но без обсценной лексики, и тем не менее явно шокировал некоторых слушателей. К счастью, формально в его выступлении придраться было не к чему, ну а шок следует признать скорее положительным результатом. Правильно писал Шиллер: "Надо людям докучать, нарушать их тихий уют, повергать их в тревогу или изумление. Поэзия должна стоять перед ними либо как светлый гений, либо как привидение - одно из двух. Только это научит их верить в существование поэзии и преисполнит уважением к поэту" (654). Впрочем, чтение Жизнева выглядело как дерзкая, но изящная игра с публикой - в отличие от последовавшего затем выступления Сложнова (Сидорчук решил стихов не читать и ограничиться пением под музыку ансамбля). Дисциплинированный Костя понял указания Казихана совершенно буквально и, выбрав из своих текстов самые брутальные, обрушил их на головы рекламных агентов, а также случайной публики, проникшей на мероприятие из близлежащего спального района Оболонь. В итоге публика раскололась: часть ее после выступления Сложнова осталась сидеть неподвижно и строила брезгливые гримасы. Другая часть хохотала и бурно
      
       98
      
      аплодировала. Жизнев в это время бродил по травке вокруг сцены. В этой травке в соответствии с замыслом рекламной акции там и сям валялись полные бутылки водки "Пять капель", цивилизованно же выпить и закусить бутербродом можно было у специальных столиков, установленных ближе к трибунам. Некоторые зрители уже спускались, дабы угоститься, и Жизнев недолго думая последовал их примеру. Водка "Пять капель" оказалась откровенно плохой, что для украинской водки очень странно. Однако дареному коню в зубы не смотрят, и, запив содержимое пластикового стаканчика апельсиновым соком, Жизнев окончательно пришел в доброе расположение духа. Он бурно аплодировал Сложнову, стоя на травке возле сцены, когда к нему вдруг подбежала какая-то пожилая дама и попыталась испортить его хорошее настроение. "Это, по-вашему, стихи? Вот этот ужас - стихи?! Что это такое?! Вам самому-то это нравится?" - накинулась дама на Жизнева с градом вопросов. "Да, - искренне ответил Жизнев. - Мне очень нравятся стихи поэта Сложнова". Дама хотела продолжить свои наскоки, но вдруг заметила, что среди зрителей, собравшихся у сцены, ее обличительный пыл не встречает никакой поддержки. Зрители доставали из травы бутылки, откупоривали их и с одобрением внимали Жизневу, который произнес ответную речь. Он рассуждал примерно так: ниву фривольной словесности кто-то возделывать должен, но, поскольку такого человека часто не понимают и осуждают, его следует признать подвижником и героем культуры (такого признания удостоился, например, прозаик Виктор Ерофеев). Кроме того, продолжал Жизнев, понятия о приличиях не остаются вечно неизменными: в эпоху упадка и смут они иные, нежели во время спокойного развития общества. В подтверждение Жизнев сослался на слова Франческо Мольца: "Взять хотя бы стыдливость, которая сегодня в таком почете и, я бы сказал, по-глупому восхваляется: не была ли она в древности изощреннейшими римскими цензорами предана хуле, осуждена, опозорена и выгнана вон? Там не считалось бесстыдством обмениваться друг с другом женами, а потом, когда захочется, забирать их обратно!" (655) Об относительности морали, напомнил Жизнев, много писал один из величайших умов человечества, искрометный гений и новатор маркиз де Сад. "Короче говоря - за культуру и против всякой реакции!" - заключил Жизнев свою речь, метнув грозный взор в сторону недоброжелательной тетки и чокнувшись со стоявшей тут же подругой Казихана. Эта дама проявила немалое гражданское мужество, прочитав со сцены стихи Сложнова вместе со всеми крепкими словечками в украинском переводе. "Потрясен вашим исполнительским мастерством", - расшаркался Жизнев и опрокинул в себя очередную порцию водки "Пять капель". Кончиться эта водка не могла - она была повсюду, и когда она заканчивалась в одной бытылке, надо было лишь наклониться и поднять из травы следующую. Однако этот незадавшийся продукт уже начал надоедать нашему герою, и потому он с радостью принял предложение группы киевских художников продолжить веселье у них в мастерской. Сидорчук, к счастью, с ними не поехал, и потому вечер прошел очень весело. Наутро Жизнев проснулся в кресле у стола, уставленного бутылками и закусками. К его собственному удивлению, он (то есть Жизнев, а не стол) был совершенно свеж. Впрочем, и на столе, слава богу, ничего не испортилось, что позволило Жизневу налить себе рюмочку славной водки "Гривна", со смаком выпить и закусить. "Не рано ли?" - опасливо заметил кто-то из проснувшихся художников. "А я не догматик, - ответил Жизнев. - Если чувствую, что пойдет хорошо, то время для меня значения не имеет". Было и впрямь еще совсем рано, но тем не менее в студии раздался телефонный звонок: это Казихан разыскивал Сидорчука, которому скоро следовало быть на телевидении. Все поиски, однако, завершились провалом - лишь потом выяснилось, что богатые поклонники, к которым безошибочно прибился накануне Сидорчук, напоили его до полного забвения и об утреннем эфире, и обо всем прочем. Зато Сложнов, поговорив с Казиханом, без колебаний отправился на телевидение вместо магистра - Сложнова похмелье не мучило никогда. В ожидании друга Жизнев пил рюмку за рюмкой с художниками, неторопливо толкуя с ними о перспективах творчества на рубеже тысячелетий.
      - В Москву надо ехать, там вся движуха, - говорили художники. Жизнев с этим не согласился.
      - У вас прекрасный город и прекрасный климат, а это половина счастья, - сказал он. - Ну а
      
       99
      
      счастливому человеку, поверьте моему опыту, все удается. Создавайте группу, придумывайте манифест - и вперед! Важно только, чтобы манифест не подмял под себя воображение. Советский критик Топер верно писал, что "наибольший интерес представляют не общие декларации, а творческие индивидуальности, которые сумели выйти за рамки провозглашенной программы". Можно и Гете вспомнить: "Принципы для гения опаснее дурных примеров" (656). И, конечно, очень важно, чтобы и групповая, и личная программа были содержательны. Вот вы сделали хорошее издание, - побарабанил Жизнев пальцами по альбому с репродукциями картин, изображавших вдохновенно написанные гениталии. - Но, во-первых, сие не ново - минус. Во-вторых, здесь пластическое освоение предмета полностью замыкается в себе и за пределы предмета зрителя не ведет. Это огромный минус. Сложился примитивный условный код: "непристойность есть новизна", и вы хотите на этом сыграть. Ваше желание понятно, однако стратегия слишком проста. Без выхода за рамки предмета большого успеха не будет.
      - Что же делать?
      - Больше читать, - пожал плечами Жизнев. - А также больше любить и больше страдать. Любые волнения духа расширяют кругозор. А там уж, как писал Гете, "искусство обойдется без знания и соблюдения пропорций, ибо наитие придаст ему характерную цельность" (657). Рекомендую также почаще вспоминать и другие слова Гете: "...Трудно человеку, равняющемуся по переменчивой моде, тешащему себя мишурным блеском современности, стать истинным художником" (658). Банальность, казалось бы, но со времен Гете эта банальность стала только актуальнее.
       Тут вернулся Сложнов, и все выпили сначала за его благополучное возвращение, потом - за успех телепередачи, которую он, можно сказать, спас, а потом - за искусство. Жизнев чуть не прослезился, внезапно вспомнив самоанализ художника - героя д"Аннунцио, и постарался - возможно, не вполне точно - донести эти мысли до своих собутыльников: "- Искусство! Искусство! - вот верная любовница, вечно юная, бессмертная, вот - Источник чистой радости, заповедный для толпы, доступный избранным, вот драгоценная Пища, уподобляющая человека Богу. Как он мог пить из других чаш, раз он прикоснулся устами к этой? Как он мог искать других восторгов, отведав высшего? Как мог его дух воспринимать другие волнения, раз он чувствовал в себе незабвенное смятение творческой силы? Как его руки могли предаваться праздности и сладострастью над женскими телами, после того как из-под его пальцев вырвалась непреложная форма? Как, наконец, его чувства могли ослабеть и развратиться в низменной похоти, после того как они были осенены чувствительностью, открывавшей в явлениях невидимые линии, постигавшей непостижимое, отгадывавшей сокровенные мысли Природы?" (659) Когда беседа достигла такого нешуточного пафоса, в мастерской появился галерейщик по имени Аркадий со своей дамой и предложил поэтам посмотреть выставленные у него картины. Гости с готовностью согласились и, махнув по рюмочке на дорожку, отправились в галерею. Жизневу картины не очень понравились ("Мелкотемье, угождение вкусам лавочников", - бурчал он про себя), однако внешне его недовольство никак не проявлялось - прожитые годы научили его дипломатии. Его беспокоило отсутствие Сидорчука, но Аркадий сообщил: "Все в порядке, он звонил, сейчас подъедет". Вскоре и впрямь появился Сидорчук со своим директором Сашей, которому музыканты постоянно придумывали разные непочтительные клички за суетливость и излишнее стремление ладить с Сидорчуком (самой популярной из этих кличек была "Электрический Балбес"). Саша и впрямь постоянно поддакивал Сидорчуку, принимал его сторону в разных сомнительных ситуациях... Бедняга не понимал главного: чем больше уступок делаешь недоброму человеку сегодня, тем больше их от тебя потребуют завтра. Впрочем, с людьми малознакомыми, особенно богатыми, Сидорчук вел себя, как обычно, весьма учтиво, даже льстиво, а потому общение с Аркадием протекало вполне приятно: сначала осмотрели экспозицию галереи, затем зашли в соседний кабачок, где имелось очень недурное пиво. В жаркий день оно оказалось как нельзя более кстати. Сидорчук сообщил, что вечером предстоит выступление в клубе, но времени до тех пор оставалось еще много, и поэты по совету Аркадия решили совершить прогулку по Днепру на
      
       100
      
      теплоходике. Это был один из немногих подлинно хороших советов, полученных нашим героем за всю его жизнь. У кого выдастся в погожий летний день свободное время - потратьте его на теплоходную прогулку по Киеву! И если золотые купола Лавры не заставят сильнее биться сердце русского человека - значит, нет этого человека, не выдержал он борьбы с земной пошлостью и заживо помер. Сложнов выбрал себе укромную лавочку и завалился вздремнуть, но у него имелось много оправданий: и беспокойное утро, и предстоявший концерт, и алкоголь, накопившийся в организме... А Жизнев только взбодрился от созерцания великого города - у него даже волосы зашевелились на голове от множества нахлынувших мыслей. Поэтому в клуб, где предстояло выступать, он вошел в приподнятом настроении. Его бодрости не смогла развеять даже красовавшаяся на видном месте афиша, извещавшая о том, что выступать должны "Сидорчук и другие".
      - Оказывается, мы - другие, - с усмешкой бросил Жизнев Сложнову, когда они входили в зал.
      - Я тебе потом кое-что еще скажу на эту тему, - понизив голос, сказал Сложнов, после чего оба поэта постарались выкинуть из головы все неприятное. Клуб был набит народом под завязку, при появлении поэтов раздались восхищенные возгласы. Такое знание современной русской поэзии Жизнева приятно удивило, хотя полная русскоязычность Киева и могла бы его к этому подготовить. Для поднятия тонуса и освежения голосовых связок Жизнев пропустил пару кружек доброго пивка, услужливо выставленного администрацией, и выступил с блеском. Публика расхватала все его книги до единой, и если автографы он ставил несколько диким почерком, то его извиняют волнение и накопившаяся усталость. На вокзале Сидорчук выдал путникам дополнительный гонорар (поскольку выступление в клубе первоначально в программу гастролей не входило). Выпив за тихой беседой в купе предусмотрительно захваченное в поезд пиво, поэты с легким сердцем отошли ко сну.
       Пробуждение тоже было спокойным. Вагон пронизывали солнечные лучи, ветерок, проникавший в приоткрытые окна, колыхал занавески. Стояла тишина, если не считать стука колес и приглушенной беседы Сидорчука со своим директором - они сидели напротив Жизнева на нижней полке. Сверху спустился Сложнов, примостился в ногах у Жизнева и тоже вступил в разговор. Его явно переполняла радость бытия, подогретая ощущением богатства, и молчать он не мог, хотя помолчать стоило. Это было ясно по тем взглядам исподлобья, которые бросал на Сложнова Сидорчук. А бедный Костя разливался соловьем: и мы, дескать, все молодцы, и выступили прекрасно, и перспективы у Сообщества впереди блестящие... При упоминании о перспективах Сидорчук не выдержал. Есть расхожая шуточка - "Обидеть поэта может каждый"; направлена она, очевидно, против тех, кто называет себя поэтом без достаточных на то оснований. Однако основания называться поэтом кое у кого все же имеются, и обидеть таких людей также легче легкого. Ведь подлинные поэты в наше время непременно труженики, ибо поэзией сейчас, как известно, не проживешь, а значит, трудиться приходится одновременно на многих фронтах; мало того, это труженики в значительной степени бескорыстные, ибо их творческие труды либо вовсе не оплачиваются, либо оплачиваются крайне скудно. Если говорить о Сложнове, то он помимо поэзии еще и весьма серьезно занимался музыкой и сочинением песен. Такие люди, в борьбе с бедностью украшающие нашу жизнь, заслуживают прежде всего благодарности. Обида, которую им так легко нанести, состоит никоим образом не в критике, которая может быть и точной, - обида состоит в том распространенном отношении к подвижничеству, которое выражается подловатой формулой "Если ты такой умный, то почему ты такой бедный". Этой формулой можно исчерпывающе выразить суть лавины нападок, неожиданно обрушившейся на Сложнова со стороны Сидорчука и директора Саши. Судя по многословию магистра, он долго обдумывал свою речь, когда же он замолкал, на помощь ему приходил Электрический Балбес, еще не ведавший о том, что скоро его уволят без выходного пособия (Сидорчук легко забывал и серьезные услуги, которые ему оказывали - что уж говорить о простом поддакивании).
       Здесь надо кое-что пояснить. Безусловно, Сидорчук любил портить людям настроение, однако
      
       101
      
      столь мощный выброс враждебности объяснялся не только его скверным характером. Нет, ближайшие товарищи и, в частности, Сложнов стали раздражать его в ту пору больше обычного по вполне конкретным причинам. Во-первых, Сложнов за несколько лет сильно прибавил в мастерстве, в силе своих стихов. Это быстро почувствовала публика, благодарная Сложнову также и за его милое скоморошество, за попытки устроить из каждого выступления маленький карнавал, - в этих попытках Сложнов проявлял недюжинную изобретательность. Сидорчуку, привыкшему видеть в Сложнове младшего партнера, такое переключение внимания публики не нравилось, однако его собственные произведения соревноваться с тем, что делал Сложнов, уже не могли. Сидорчук стал писать от концерта к концерту все скабрезнее, - он и вообще в жизни делал ставку на худшее в людях, - однако искомых результатов это не приносило. В результате повторялось то, о чем когда-то писал Вазари: "Величайшую власть имеет гнев над теми, кто, пытаясь высокомерием и надменностью добиться в каком-нибудь занятии признания своего превосходства, неожиданно для себя видит, как в том же искусстве вдруг поднимается прекрасный талант, который не только их догоняет, но с течением времени намного их и опережает. И уж, конечно, для таких людей нет железа, которое они в своей ярости не готовы были бы разгрызть, и нет такого зла, какого они не совершили бы, если бы только могли. <...> Завистники эти из-за своего упрямства никогда не поверят совершенствованию молодого в их занятиях, как бы ясно они это ни видели" (660). Во-вторых, незадолго до поездки Сложнов и Сидорчук очень серьезно поспорили из-за авторских прав на песни Сложнова. Собственно, почвы для спора не имелось: группа Сидорчука много лет исполняла песни, музыку к которым сочинил Сложнов (а к некоторым песням - и слова, и музыку). Данный факт был хорошо известен музыкантам, авторство также было обозначено уже на первых дисках группы и, что самое главное, зарегистрировано в фирме, занимавшейся охраной авторских прав (сокращенно - НААП). Диск выходил за диском, Сидорчук исправно получал за них деньги, но и не думал делиться со Сложновым. В ответ на неоднократные напоминания (довольно робкие - в обычном стиле Сложнова) Сидорчук сперва подарил партнеру приставку к компьютеру ценой примерно в пару бутылок неплохого коньяка, а затем, когда напоминания не прекратились, стал отвечать грубостями и упреками в жадности и неблагодарности (мол, это он, Сидорчук, научил сопляка Сложнова писать, вывел в люди и так далее). Между тем диски продолжали выходить, Сидорчук обновил автомобиль, а Сложнов по-прежнему балансировал на грани голода. Наконец терпение Сложнова лопнуло, и он решил пожаловаться на Сидорчука в НААП. Сидорчук был предупрежден об этом намерении, но лишь разразился издевательским смехом. Зная миролюбие Сложнова, он решил, что его пытаются взять на испуг. Возможно, Сложнов и впрямь не стал бы предпринимать никаких официальных шагов - ведь они так противоречили его нраву, однако его намерение решительно поддержал Жизнев.
      - Если ты уступишь, то мира все равно не добьешься, - предупредил друга Жизнев. - Наш дорогой магистр так и будет унижать тебя при каждом удобном случае. Такие люди всякую уступку толкуют не как стремление к миру, а как признак слабости.
      - Но он говорит, что денег у него все равно нет, - нерешительно заметил Сложнов.
      - А при чем здесь он? Платить ведь будет не он, а фирмы звукозаписи, которые выпустили контрафактный диск, - объяснил Жизнев. - Кстати, как это они пошли на такое явное нарушение? Сейчас все уже знают о наличии авторского права.
      - Понятия не имею, - отвечал Сложнов.
      - А наш общий друг, кажется, очень не хочет твоего обращения в НААП?
      - Очень не хочет.
      - Значит, скорее всего дело было так: в фирме звукозаписи Сидорчука спросили, разберется ли он со всеми другими правообладателями, если фирма выдаст ему деньги сразу на всех - и на него, и на тебя, и кто там у вас еще был... Сидорчук сказал, что разберется, никого не обидит. Ему выдали деньги, в которые входил также и твой гонорар. Твой гонорар он преспокойно положил в карман, и теперь ему
       102
      не хочется, чтобы в фирме об этом узнали. Реноме артиста пострадает.
      - Ну и пусть страдает, - решившись, сказал Сложнов. - Я ему предлагал договориться по-хорошему, а он меня послал.
      - Думаю, НААП ему предложит то же самое, но НААП труднее будет послать. Так что если все же заварится каша, то не ты будешь виноват. Но, насколько я знаю нашего общего друга, просто вынуть деньги из своего кармана и отдать их тебе выше его сил. Значит, какая-то каша заварится так или иначе. Однако это, повторяю, будет осознанный выбор нашего магистра.
       Сидорчуку не хотелось ни терять реноме, ни тем более платить, и он в попытках сохранить статус-кво обратился к Жизневу, верно оценив степень его влияния на взбунтовавшегося партнера. По телефону Сидорчук произнес длинную речь, убеждая Жизнева в несправедливости всяких претензий со стороны Сложнова. Эта речь напомнила нашему герою строки Джами:
       Шейх развязал мешок своих речей,
       Ложь потекла - одна другой глупей (661).
      В частности, Сидорчук, разъезжавший по заграницам, имевший на пару с супругой две прекрасно отремонтированных квартиры и недавно купивший новую машину, многословно жаловался на бедность. "Старина, на фоне Сложнова твое положение выглядит очень даже неплохо", - рассмеявшись, ответил на это Жизнев. Тогда Сидорчук стал рассказывать, как много он сделал для Сложнова - в его воспаленном воображении бедный Костя представал каким-то големом, которого Сидорчук слепил из праха и который теперь коварно вышел из повиновения. "Друг мой, - ответил Жизнев, - мы можем смотреть на вещи как нам угодно, но вещи при этом останутся таковы, каковы они есть. Вещи - это стихи и песни Сложнова. Никаких следов подражания в них не видно. Ну а если ты что-то делал для Кости, то надо было сразу ему сказать: я делаю это с тем, чтобы впредь бесплатно пользоваться твоими песнями. Ты ведь так не говорил, нет? Значит, и на песни не имеешь никакого права. Я понимаю, что ты оцениваешь свои благодеяния очень высоко, но надо и Сложнова спросить, как он их оценивает. Кроме того, он ведь тоже оказал тебе кое-какую помощь - на стадии создания твоей группы, например. Он, собственно, один из двух ее создателей. И на наших концертах он отнюдь не бесполезен, верно?" Упоминание о концертных успехах Сложнова, судя по всему, вывело Сидорчука из себя, и он понес уже совершенную чепуху: заявил, например, что права на песню принадлежат на самом деле не автору, а тому, кто ее записал на студии и выпустил в свет. "Старина, ты поезжай в НААП и ознакомь их там со своими взглядами на авторское право, - предложил в ответ Жизнев. - Им будет интересно, они ведь в своей конторе засохли без развлечений. А я, уж извини, сторонник традиционной точки зрения". И Жизнев свернул разговор, удивляясь тому, насколько может оглупить эгоизм даже неглупого вроде бы от природы человека. Еще более удивительно то, что Сидорчук поехал-таки в НААП и, не боясь позора, стал излагать директору агентства свои удивительные воззрения на авторское право. Тот послушал-послушал и вежливо выставил звезду вон, а потом со смехом рассказал об этом визите Жизневу и Сложнову, по своим делам зашедшим в НААП. "Убеждать меня приехал! Какой дурак, боже, какой дурак!" - восклицал директор. "Ну почему же, он отнюдь не дурак, - возразил Жизнев. - Свой гешефт он хорошо знает". - "Если человек всех прочих считает дураками, то он уже поэтому дурак", - резонно возразил директор. В итоге одна из звукозаписывающих компаний выплатила Сложнову по добровольному соглашению около двух тысяч долларов (НААП, конечно, тоже взял себе процент за хлопоты). "Сумма небольшая, - сказал директор НААПа Сложнову, - но ведь это только с одной компании. Надо продолжать взыскание". Однако Сложнов и такой-то суммы отродясь в руках не держал и от дальнейшего взыскания решительно отказался. Всякая вражда претила его мирной душе, богатеть ценой взаимного озлобления он не хотел. Жизнев подумал тогда, что и сыр-бор затевать, возможно, не стоило, потому что отказа от дальнейшего взыскания Сидорчук не оценит, зато сделанного демарша не забудет никогда. О подобных людях Троллоп писал так: "Есть мужчины, которые не выносят покушений на свое самоуважение даже со стороны женщины, мужчины, для которых их тело - храм: любая шутка в
      
       103
      
      их адрес кажется им кощунством, в любом непочтительном прикосновении они усматривают святотатство" (662). Ясно, что любви к товарищам эта история у Сидорчука не прибавила. Но с годами Жизнев понял, что его друг был прав, остановив военные действия, ибо поступил согласно своей возвышенной натуре. Тот, кто поступает согласно небесному в себе, всегда прав.
       Сделав эти необходимые пояснения, вернемся к сцене, разыгравшейся в поезде "Киев - Москва". Сидорчук и его директор в два голоса рассказывали Сложнову о том, какой он неудачник, глупец и ничтожество. Сидорчука взбесило хорошее настроение Сложнова, ну а директор решил, как обычно, подыграть своему патрону. Жизнев терпел и не вмешивался, полагая, что парочка вскоре заткнется, но она все никак не затыкалась. Превозмогая утреннюю расслабленность, Жизнев совсем было решил вмешаться, но у Сложнова терпение кончилось раньше.
      - А может, мои дела шли бы лучше, если бы ты вел себя как человек, - возразил Сложнов. - Мы создавали Сообщество все вместе, а теперь ты эту марку используешь для своей личной раскрутки. Ты всем говоришь одно и то же: "Сообщество - это я". И теперь общая марка работает на тебя одного. Даже когда мы работаем вместе, ты три четверти денег забираешь себе, - думаешь, мы об этом не знаем? Давно знаем, просто не хотим ссориться. Когда выступление организуешь не ты, все получают поровну. Когда ты, то мы получаем по полсотни баксов. Но устроители к тебе обращаются только потому, что ты везде повторяешь: "Сообщество - это я". И ты еще смеешь мне говорить, что я неудачник. Станешь неудачником с такими друзьями...
       Сидорчук, разумеется, стал возражать, хотя все сказанное Сложновым и являлось чистой правдой. Возражения магистра по их обоснованности и логичности находились примерно на уровне его понятий об авторском праве, поэтому мы их здесь не приводим. Жизнев, лежа на полке, улыбался с закрытыми глазами. А Сложнов уже перешел к тому, что накипело в ходе поездки. Он припомнил присвоенный Сидорчуком слоган, припомнил те выступления на радио и телевидении, на которые Сидорчук не пригласил своих товарищей, припомнил объявление в клубе: "Сидорчук и другие"...
      - Любим, - обратился Сложнов к нашему герою, - я не успел раньше тебе сказать... Вот тут у меня киевские газеты, в них объявления о наших концертах, и нигде нет наших с тобой фамилий. Везде только "Сидорчук и другие". Как тебе это нравится? Если бы наш магистр не проспал телепередачу, мало кто узнал бы, что мы с тобой приезжали в Киев. А кстати, слышал ли ты, что за неделю до нашей поездки великий магистр Сидорчук уже побывал в Киеве? То есть это не киевляне придумали такие объявления - это он всё так здорово организовал.
      - Люди должны знать, кто у нас главный! - тоном фанатика проскрипел Сидорчук.
       Такая наглость заставила Жизнева открыть наконец глаза и вступить в разговор.
      - Во-первых: кто, собственно, тебя назначил главным? - поинтересовался Жизнев. - У нас что, было собрание Сообщества, которое вынесло такое решение? Нет, это ты единолично так решил, а значит, нас твое решение не касается, и наши интересы от него страдать не должны. Во-вторых: интересно, зачем людям нужно заранее внушать, кто главный? Есть эстрада, микрофон - выходи и самоутверждайся, зарабатывай главенство. Не надо спекулировать на титуле, который ты сам себе дал. Если выступаешь лучше всех - становишься главным без всяких интриг. А на самом-то деле многие твои последние стихи концертов, прости, не украшают, и это не только мое мнение.
      - Я о твоих опусах могу сказать то же самое! - вскинулся Сидорчук, получивший укол в самое чувствительное место.
      - Ты меня не понял, - поморщился Жизнев. - Никто не должен никому ничего говорить, никто не должен быть цензором. Стихи сами всё за себя скажут. Решать публике. Не надо суд Божий и человеческий подменять своими интригами и недружественным пиаром.
       Директор хотел было что-то сказать, но Жизнев его остановил:
      - Саша, я тебя безмерно уважаю, но дай нам, пожалуйста, договорить между собой. У нас, кажется, спонтанно получается очень серьезный разговор.
      
      
       104
      
       Затем Жизнев снова обратился к Сидорчуку:
      - Я вот еще что хотел тебе сказать: перед выступлением ты снова потребовал на просмотр мою подборку. Такое повторяется уже в третий раз. Что за хрень, дорогой друг? Я, в отличие от тебя, выступлений никогда не проваливал, меня никогда не освистывали. Откуда же эта тяга к цензуре? Мне никакие руководители не нужны, если есть желание поруководить - на то у тебя имеется своя группа.
      - Что ж, буду выступать один, без вас, - заявил Сидорчук. Было очевидно, что эту фразу он выбросил как свой главный козырь, однако, к его удивлению, Жизнев со Сложновым переглянулись и рассмеялись.
      - Да мы, собственно, к этому и ведем, старина, - добродушно объяснил Жизнев. - По нашему мнению, давно пора.
       Следует, видимо, попросить у читателя прощения за то, что мы столь пространно, с применением длинных монологов в духе литературы Просвещения описали эту неблаговидную сцену. Увы: нравы в среде богемы суровые, и дружба, связывавшая персонажей Мюрже или, к примеру, Жизнева со Сложновым, там скорее исключение, чем правило. Ну а правилом являются такие субъекты, как Сидорчук, только что на глазах у читателя разрушивший то, чего он, собственно, и не создавал (если, конечно, под созданием Сообщества понимать не манифесты и саморекламу, а настоящий повседневный труд). Весь наш роман - это предостережение, и данная глава призвана еще раз показать, что главным злом богемной жизни являются не жадные издатели, не глупые журналисты и критики, даже не самовлюбленные бездарности, называющие себя творцами, а неудачно выбранные сподвижники и друзья, сумевшие когда-то, во времена светлых надежд, скрыть клеймо, которым их пометил сатана. Кроме дидактического, данная глава имеет также и познавательное, точнее - разъяснительное значение, ибо нас часто спрашивают: "Почему и как развалилось Сообщество, такое некогда успешное, такое знаменитое?" Ответом на вопрос "почему" является, конечно, всё наше повествование в целом, а данная глава служит скорее ответом на вопрос "как". Да, вот так, дорогой читатель - во время обычной дорожной беседы в купе пассажирского поезда "Киев - Москва". Именно здесь бывшие товарищи наконец-то всё сказали друг другу, и когда всё было сказано, вдруг выяснилось: Сообществу пришел конец. Он наступил без истерик и склок, ибо его приближение и наш герой, и его друг Сложнов почувствовали задолго до описанной сцены. Надежд на моральное перерождение магистра у них давно уже не осталось, и лишь жалость к дорогому детищу удерживала их от последнего шага. Однако необходимость всегда проложит себе дорогу - если не через наши обдуманные действия, то хотя бы через неожиданное развитие обычной дорожной беседы в поезде. Верно писал Дмитрий Кленовский:
       Всё спешит к своему свершению,
       На какой-то далекий зов.
       Окончание этой судьбоносной беседы имело характер спокойный и рассудительный. Договорились не делать никаких заявлений до предстоявшего в декабре праздника пятнадцатилетия Сообщества - о распаде Сообщества решили объявить лишь в ходе торжеств. О причинах распада согласились говорить максимально скупо, объясняя всё тем, что одна сцена стала, дескать, мала для нескольких столь крупных фигур. Забегая вперед, надо заметить, что обе эти договоренности Сидорчук нарушил: в интервью по поводу близившегося юбилея он объявил и о грядущем самоуничтожении Сообщества, и о причинах, которыми оно якобы было вызвано. В трактовке Сидорчука поэты разошлись в политических взглядах: Жизнев и Сложнов, видите ли, леваки-анпиловцы, а он, Сидорчук, - государственник, сторонник твердого порядка. Разумеется, по Сидорчуку инициатива развала, как оно и положено, исходила от леваков. Но, как писал Николай Рыленков, "не подменишь жизни сказкой": про идеологические расхождения Сидорчук говорил лишь в попытке скрыть подлинную причину беды. Причина же была очень проста и состояла в том, что Жизневу и Сложнову надоела бессовестность самопровозглашенного руководителя. Сидорчуку
      
       105
      
      хотелось также утаить тот факт, что первым об уничтожении Сообщества заговорил именно он. Правда, он ожидал от своих товарищей испуга и покаяния, а встретил полную поддержку, но вряд ли это его оправдывает. Конечно, Белинский не ошибался, когда замечал, что "толпа того и слушает, у кого горло широко и замашки наглее" - тут ни Сложнов, ни наш герой с Сидорчуком тягаться не могли. Но, к счастью, убедить толпу в чем-то сегодня - это еще не значит защититься от неприятной правды навсегда. Было именно так, как было.
      
       Глава XXI
      
       Сообщество довольно долго шло к этому финалу. Когда-то, на заре его существования, поэты, его члены, любили устраивать так называемые капитулы, то есть собрания, на которых обсуждались вопросы развития их общего дела. Наряду с этим в ходе капитулов пили вино, куртизировали послушниц и прочих приглашенных дам, высмеивали преуспевающих сочинителей, - словом, веселья было много. Однако постепенно Жизнев на этих собраниях перестал веселиться в полную силу. Он не хуже других умел изящно позлословить и по адресу литературных бонз, и на счет общих знакомых, однако ему-то приходилось, в отличие от всех прочих, решать настоящие проблемы, убивая на это массу времени и кровных денег. На капитулах же поднимать такие проблемы не стоило - поэт П. с хохотом обзывал его "занудой" и "коллекционером денежных знаков", а прочие с неизменным одобрением подхватывали эту стереотипную шутку. Оно и понятно: материальные проблемы - вязкая почва, стоит на нее разок ступить - глядишь, и увяз, глядишь, и придется отрывать время от приятного отдыха, а то и расставаться с деньгами. А если вовремя заболтать и засмеять неприятный разговор, то все будет сделано кем-то и без нас, как и ранее успешно делалось... Жизневу и самому хотелось повеселиться, а потому он, подавив в себе горькое чувство, начинал много пить и буйно острословить, зная, что на следующий день при решении всех вопросов придется вновь полагаться только на себя. Решать вопросы Жизневу, слава богу, удавалось, но постепенно у капитулов появился другой враг - посерьезнее, чем тайные обиды нашего героя. С ростом популярности группы Сидорчука ее руководитель, он же магистр Сообщества, перестал обуздывать распиравшую его изнутри манию величия и принялся пересаживать свой статус худрука электромузыкального коллектива на совершенно не приспособленную для этого почву поэтического движения. Нелепость этого стремления была видна невооруженным глазом, ибо в своей поп-группе Сидорчук имел дело с малограмотными музыкантами - техническими исполнителями его замыслов, тогда как в Сообществе каждый сам являлся творцом, умевшим порождать и воплощать замыслы ничуть не хуже самого магистра. Однако Сидорчук, опьяненный своим успехом среди далекого от литературы человеческого молодняка, не желал ничего ни видеть, ни понимать. На каждом капитуле стали слышаться его поучения, обращенные к неразумным товарищам, а так как вовремя останавливаться на стезе учительства магистр не умел, то, естественно, возникали и споры, и обмены колкостями, и даже перебранки. Ну а когда членам Сообщества сделалось ясно, что Сидорчук, во-первых, изо всех сил принижает их в средствах массовой информации, а во-вторых, просто нечист на руку, - тут уж капитулы быстро сошли на нет, ибо трудно искренне веселиться в компании человека, о котором знаешь столько интересного. Поставить со всей остротой вопрос о взаимном доверии членам Сообщества просто не хватило духу, ибо это означало в то же время и поставить общее дело на грань гибели. Проще оказалось прекратить дружеские сборища. Встречаться и обмениваться новостями можно было и на концертах, благо таковых хватало и проходили они весело.
       Впрочем, веселье на концертах тоже постепенно меняло свое качество. Становились все менее заметны столь многочисленные на первых порах литературоведы, художники, историки, студенты-филологи. Перестали посещать концерты Сообщества старые друзья нашего героя. "Тебя мы и так можем послушать, - сказали они Жизневу, - а твоего магистра слушать не хотим". Зато вместе с ростом известности группы Сидорчука на концертах стало появляться все больше людей в коже и
      
       106
      
      заклепках, бурным одобрением встречавших мат и сцены извращенного секса. Таким образом в среде любителей рока давала себя знать извечная тяга человека к поэзии. Приходило также много поэтов - подражателей Сидорчука, ибо подражать ему было легко: пиши себе о фекалиях да о надругательствах над девицами, и на тебя прольется часть мутного сияния, окружающего голову магистра. Разные то были люди: работник военкомата, директор малоизвестной рок-группы, киноактер на эпизодических ролях, профессиональный альфонс, владелец продовольственного магазина, железнодорожник... Все были веселы, доброжелательны, говорливы (правда, речи их не запоминались), охотно высказывали собственное мнение по поводу каждого явления действительности, однако все эти высказывания приходилось безжалостно пропускать мимо ушей, ибо поэты-эпигоны отличались потрясающим невежеством (вспоминается фраза Беркли о том, что учиться готовы не все, но иметь собственное мнение приятно каждому). В стихах эпигоны больше всего ценили непристойную лексику (Жизнев сам слышал, как один поэт разочарованно говорил другому: "Ну что это за стихи? Мата практически нет"). Впрочем, о поэзии эти сочинители как раз почти и не говорили - их разговоры вращались исключительно в сфере материального, то есть спиртных напитков, транспортных средств, сравнительных достоинств различных кабаков и курортов. Затем разговоры съезжали на женщин, а обратно уже и не выезжали. Стихоплеты-сидорчукисты могли, конечно, раздражать ценителя искусств, однако наш герой людей любил и не был к ним слишком требователен, предпочитая находить в них если уж не прекрасное, то хотя бы забавное. К тому же на концертах Сообщества имелись и другие группы посетителей, по сравнению с которыми малоодаренные писаки могли показаться образцом утонченности.
       С годами Сидорчука, а заодно с ним и других поэтов Сообщества стали все плотнее окружать бизнесмены, охотно оплачивавшие магистру мелкие расходы вроде такси, ресторанов и саун с девицами. Взамен дельцам требовалось лишь одно: возможность пройти с дамой по гостевому списку на концерт поп-группы Сидорчука и там в антракте, в гримерке, на глазах у спутницы дружески поздороваться со звездой. Такое, разумеется, дорогого стоит. Удивительно, но все эти небедные люди постепенно слились для Жизнева в одну безликую человеческую массу: вроде бы и не раз виделись, и здоровались за руку, и обменивались какими-то фразами, а вспомнить нечего. Памяти с некоторым усилием удается выделить из толчеи безликих фигур несколько наиболее примелькавшихся персонажей, однако воспоминания об этих людях не приносят нам особого удовольствия. Выделялся, например, некий сотрудник теплотехнической компании с очень быстрой и очень невнятной речью, обожавший во всех подробностях рассказывать о своих амурных похождениях - больше его в мире, кажется, ничто не интересовало. Дружбу с Сидорчуком теплотехник ценил прежде всего за то, что она позволяла бесплатно проникать в места скопления глупых девчонок, способных принимать всерьез косноязычного ухажера. Порой этот человек звонил Жизневу и долго хвастался своими победами. Жизневу эти звонки не очень мешали, так как он не слушал собеседника и, прижимая трубку к уху плечом, занимался своими делами, лишь порой по наитию вставляя уважительные "Ого", "Ну и ну" и "Вот так так". Увы, некоторые девчонки, которым теплотехник, по его словам, доставил неземные восторги, отзывались о его мужских подвигах очень пренебрежительно. Всего не предусмотришь - если бы теплотехник знал о близком знакомстве этих барышень с Жизневым, он, возможно, хвастал бы поменьше, а так его рассказы превращались порой в даровую потеху для нашего героя. К чести Жизнева надо сказать, что порочащие теплотехника сведения он передавал разве что Сложнову (да и то не все), а больше никому.
       Вспоминался также владелец автосервиса по прозвищу Папик, первоначально обративший на себя внимание буйным поведением на концертах. Напившись, он начинал что-то громко и несвязно выкрикивать, перебивая выступающих, и хватать за головы сидящих впереди, а в ответ на их законное возмущение грозил им расправой. Сидорчук сделал Папику внушение, и тот притих, но в гримерку для общения с поэтами являлся регулярно. Впрочем, поэзию он любил не всякую, а только люто непристойную - чем лютее, тем лучше. Матерные тирады в стихах приводили Папика в экстаз,
      
       107
      
      стихотворные рассказы о естественных отправлениях организма завораживали его, как ребенка. Если с Папиком пытались завести серьезный разговор, он становился замкнут и необщителен - опять же как дитя. Оживлялся он лишь в одном случае - если речь заходила о сексе. Тут он весь закипал, начинал бурно жестикулировать, топтаться на одном месте, а в скорости произнесения слов мог потягаться с самим теплотехником. Жизнев как-то имел глупость пригласить Папика за компанию на один вернисаж, где предполагался обильный фуршет. Угощение не разочаровало, зато смертельно утомил сексуально озабоченный Папик. На картины и офорты он, естественно, не обратил ни малейшего внимания, зато не переставая ощупывал жадным взором юных художниц, а с некоторыми из них, предварительно толкнув Жизнева в бок, пытался затеять беседу. Однако лицо Папика растягивала такая отвратительно-похотливая ухмылка, а слова дышали таким неприкрытым цинизмом, что художницы в ужасе от него отскакивали и старались затеряться в толпе. Какое-то подобие разговора с дамами Папику удалось завести лишь в самом конце мероприятия возле вешалки, когда большая часть публики уже разошлась. Выпив последний стаканчик винца на дорожку, Жизнев проследовал за своим спутником к вешалке и обнаружил там Папика, увлеченно куртизирующего двух каких-то престарелых дам. "Поедем с нами", - убеждал их Папик. Дамы мялись, колебались и в конце концов ответили отказом. Жизнев с удивлением наблюдал эту сцену - ранее он не знал, что Папик является геронтофилом (или, по крайней мере, временами таковым становится). Зато Жизнев знал, что Папик имеет молодую жену и двух, как принято говорить в таких случаях, "очаровательных малюток". И тем не менее, невзирая на свое семейное благополучие, Папик твердо следовал завету Гюго, написавшего однажды:
       Любить всегда, везде, любить, что хватит сил,
       Под безмятежностью темно-златых светил (663).
      Если бы к "всегда, везде" Гюго добавил бы еще "кого попало", то в точности описал бы поведенческую установку Папика. "Любовь сама себе причина и закон" (664), - считал Папик вслед за Расином и потому без раздумий старался уестествить любое существо женского пола, встречавшееся на его житейском пути. Обычно в своих попытках он терпел неудачу, но это нисколько его не обескураживало - случались ведь и успехи. Вот и престарелые художницы едва не согласились отведать неугомонной мужественности коммерсанта, и лишь мысль о том, что скажут внуки, удержала их на стезе добродетели. Разглядывая удалявшихся художниц, Жизнев вдруг догадался, что Папиком на самом деле руководит вовсе не похоть в ее обычном понимании, ибо вряд ли эти вместилища возрастных недомоганий могли возбуждать подлинное желание. Нет, Папиком владело то таинственное и зловещее чувство сексуального долга, о котором мы уже писали выше и которое еще не разгадано до конца ни психологами, ни писателями. Желание так таковое бизнесмен мог удовлетворить в объятиях супруги, и она еще сказала бы ему за это спасибо, однако жажду самоутверждения он таким образом удовлетворить не мог. Убедить Папика в его собственной значимости могло только одно: совокупление с посторонней женщиной, с любой, какая подвернется, будь она хоть вдвое старше самого Папика. Затем, согласно ритуалу самоутверждения, о своей победе следовало рассказать в кругу друзей и на время успокоиться - на сутки, не больше. Из галереи Папик и Жизнев, уже изрядно уставший от своего спутника, перебрались в пивную "Золотая вобла", но там было шумно, назревал мордобой, а потому они по настоянию Папика поехали в клуб "Лапша". Жизнев подозревал, что Папиком при этом руководило не столько желание тишины, сколько всё то же чувство сексуального долга, и оказался прав. Они заняли места за столиком, заказали выпивку, но беседы не получилось: Папик поминутно вскакивал и бежал к кому-нибудь знакомиться. Возвращался он злобно шипя, подобно герою Сумарокова:
       Свирепая, твой взгляд
       Оставит по тебе потомкам вечный смрад.
       Нет, ты не от людей на свет произведённа,
       Ты лютой львицею в глухих лесах рождённа,
      
       108
      
       Или воспитана ты ти́гриным млеко́м...
      Впрочем, Папик ничуть не унывал - такое времяпрепровождение ему явно нравилось. Поэтому для него стало неожиданностью желание Жизнева покинуть заведение и отправиться домой. "Как, почему? Всё ведь отлично!" - воскликнул Папик. Однако поэт сослался на излишнее опьянение и покинул клуб, крайне утомленный и царившей вокруг суетой, и кипучестью своего спутника. В оттепельной ночи, полной цветных бликов, наш герой высматривал такси и с одобрением вспоминал Гончарова: "Ведь бури, бешеные страсти не норма природы и жизни, а только переходный момент, беспорядок и зло, процесс творчества, черная работа - для выделки спокойствия и счастья в лаборатории природы..." Вспомнились также и слова Ренара: "Зачем так желать наслаждений? Не испытывать наслаждения тоже приятно, и это меньше утомляет" (665).
       В памяти Жизнева из толпы бизнесменов выплывало и лицо того краснодарского друга, с которым они как-то пили вино "Улыбка" и на дне рождения которого Жизнев читал стихи. Этот человек - звали его Эдик, - приезжая в Москву, старался проводить время только в компании Сидорчука. Когда Жизнев в присутствии Эдика иронически высказался о последних опусах магистра, кубанец посуровел лицом, заиграл желваками на скулах и холодно заметил, что Сидорчук, вне всякого сомнения, первый поэт Сообщества и России в целом. "Возможно", - улыбнулся Жизнев, не желая спорить. Ему не хотелось охлаждения отношений с Эдиком, ибо тот был человеком вежливым и предупредительным, чем выгодно отличался от большинства бизнесменов. К тому же он стал меньше пить. Однажды, приехав в Москву, Эдик не нашел Сидорчука и потому попросился на ночлег к Жизневу. Наш герой с радостью его принял - мог ли он предположить, что вечер в компании желанного, казалось бы, гостя окажется нестерпимо мучительным? Сначала Эдик битых три часа не давал хозяину рта раскрыть, непрерывно повествуя о своих успехах в краснодарском отделении "Партии малого бизнеса", в "Ротари-клубе" и в Америке, куда Эдик попал по линии того же "Ротари-клуба". Дело было, конечно, не в описании успехов - Жизнев только порадовался бы за приятеля, реши тот просто поделиться достигнутым. Однако, рассказывая о достигнутом, Эдик непрерывно и однообразно, словно краткое заклинание, повторял слово "идиот" (или "идиоты", или "идиотизм"): выходило так, что Эдик в своей вселенной являлся единственным разумным существом, а вокруг него теснились жалкие идиоты, пытавшиеся ему мешать или возражать. Доставалось, впрочем, и тем, кто не пытался ничего такого делать - Эдик не щадил никого, ибо никого не считал достойным уважения. Американцы же, напротив, прониклись будто бы к Эдику огромным почтением, приглашали его и туда, и сюда, однако это их не спасло - Эдик все равно пришел к выводу, что американцы, кого из них ни возьми, сплошь - безнадежные идиоты. Когда Жизнев отходил от чайного стола, дабы поговорить по телефону, Эдик немедленно переключался на его матушку, разговаривая с ней точно в таком же ключе, и матушка через некоторое время решила, что гость просто сошел с ума. Такое впечатление сложилось, похоже, не у одной матушки Жизнева: как выяснилось, Эдик разошелся с супругой, которую Жизнев прекрасно помнил и перед которой преклонялся из-за той самоотверженности, с которой эта маленькая женщина спасала мужа от быстро развивавшегося алкоголизма. Сообщив о разводе, Эдик с саркастической улыбкой объяснил случившееся исключительно жадностью бывшей жены, ибо ей досталась большая часть семейного имущества (в частности - кафе и ресторан). Правда, ей же достались и дети - этот момент вольный казак Эдик как-то упустил. Он никак не желал понять, что, если когда-то жена самоотверженно его выхаживала, а теперь подала на развод с разделом имущества, то, возможно, изменилось отношение жены не к имуществу, а к супругу. А причины такого изменения, на взгляд Жизнева, были очевидны: слабохарактерный Эдик подпал под влияние Сидорчука, перенял его манию величия и с наслаждением купался в ней, не считая себя ни смешным, ни ущербным. Приятно утомленный собственной многочасовой тирадой, Эдик решил, видимо, сделать что-нибудь приятное и нашему герою и потому предложил ему прогуляться и посидеть в кафе. Жизнев предлагал лучше побыть дома, ссылаясь на поздний час, холод и метель (тем более что и спиртное, и добрая закуска в доме имелись), однако Эдик остался неумолим. Во всей округе в столь поздний час тогда работала
      
       109
      
      лишь одна азербайджанская забегаловка близ метро, и, памятуя о неприятном приключении в подобном же кавказском кабаке у метро "Юго-Западная" несколько лет назад, Жизнев шел за гостем без большой охоты. В заведении Эдик решительно отверг простую водку и приобрел целую бутыль текилы - видимо, считая, подобно г-ну Ханкису, что это должно произвести впечатление. На Жизнева уже лет сорок как производили впечатление совсем другие вещи, но он не стал спорить и, пожав плечами, приступил к истреблению заморского пойла. Эдик не пил - сказывалась борьба с алкоголизмом, - но говорил по-прежнему много. Правда, трехчасовой монолог все же давал себя знать - Жизневу теперь даже удавалось порой ввернуть словцо. Вероятно, лучше бы он этого не делал - ведь было ясно, что Эдика раздражают все чужие мнения (за исключением, возможно, лишь мнений Сидорчука). Жизнев пожаловался Эдику на удивительное бессердечие московской интеллигентной публики: у нее на глазах умирают на снегу бродяги, а она доказывает, что эти люди сами избрали такой жребий и ежели они умрут в мучениях, то это будет только справедливо. "Ай да интеллигенты, - ожидая сочувствия, вздохнул Жизнев. - За собачек и кошечек - горой, а это ведь люди. Как бродяги могли осознанно избрать алкоголизм и смерть на морозе? Просто есть предрасположенность к алкоголизму, они ее в себе не чувствовали, пили вроде бы как все, а когда почувствовали, было уже поздно. Но даже тогда они все имели квартиры, которые у них потом отобрали преступным путем - ведь редко кто продает квартиру, чтобы перейти жить в подвал. Большинство из них - жертвы преступления, за которых надо бы заступиться..." Увы, в своем расчете на сочувствие Эдика Жизнев жестоко обманулся. Тот, во-первых, полностью поддержал московских интеллигентов - да и мог ли он поступить иначе, если для него даже вполне состоявшиеся люди были сплошь идиотами и человеческим мусором, а тут его приглашали посочувствовать каким-то бродягам. Чего доброго, потом еще предложат считать бездомных такими же людьми, как он, Эдик, член "Ротари-клуба". Кубанский гость понес чудовищную либеральную пошлятину про то, что "надо крутиться", что "выживает сильнейший" и что "пора отходить от совкового иждивенчества" (хотя при советской власти и близко не было такого количества дармоедов и бездельников, как при восторжествовавшей демократии). Ну а дабы отвести от себя возможные упреки в бессердечии, Эдик грамотно напал на Жизнева: "Вот ты, Любим, - ты сам-то как помогаешь бомжам?" Жизнев опешил: "Эдик, о чем ты? Я, во-первых, не про милостыню говорю, а во-вторых, у меня сейчас зарплата десять тыщ рублей - это аж десять бутылок текилы, иначе говоря. Я от этих бомжей и сам недалеко ушел, - может, потому я за них и переживаю". Однако слова Жизнева о зарплате Эдик предпочел пропустить мимо ушей и продолжал долдонить о том, что надо начать с себя, подать пример самому, а уж потом судить других. "Да я никого не сужу, Эдик, - мягко сказал Жизнев. - Ты просто вспомни: ты хоть одну статью о бродягах в прессе читал? Хоть одну серьезную передачу про них видел? Хоть одно расследование - как тысячи людей лишились своего конституционного права на жилище? А ведь про собачек ты и читал, и смотрел, наверное. А про личные проблемы артистов эстрады - наверняка и того больше. А если, к примеру, барыгу крупного посадят - среди тех же самых интеллигентов, которые со мной спорили, наверняка найдутся люди, готовые до Кремля дойти, но защитить от произвола хорошего человека. Вот я о чем говорю, Эдик". В ответ Жизнев услышал знакомые рассуждения о том, что голодному надо давать не рыбу, а удочку и что они в отделении "Партии мелкого бизнеса" якобы спасли многих бродяг, просто предоставив им работу. Наш герой нюхом почуял: эту филантропию Эдик придумал на ходу, однако нельзя же обвинять человека во вранье, не имея доказательств. Поэтому Жизнев предпочел довольно неуклюже перевести разговор на другое и взяться с удвоенным усердием за текилу, проклиная в душе эти посиделки в кабаке. Ему вспомнились слова Агриппы д"Обинье о том, что есть праздный труд, но есть и отдых тяжелее любого труда. "И это наши поклонники, и это ценители поэзии. Боже, куда мы катимся", - думал Жизнев, шагая по морозцу домой рядом с Эдиком. Тот говорил с ним теперь преувеличенно ласково, и Жизнев
      
       110
      
      заставлял себя отвечать, дабы гость не решил, что он обиделся. Думалось же о другом: о том, нужно ли миру Сообщество, вправе ли оно существовать, если у него такие поклонники. И назревал суровый ответ: "Нет, не нужно". Заметим кстати: после смерти Сложнова краснодарские друзья обратились к Эдику с просьбой пожертвовать небольшую сумму, хоть пару тысяч, на издание диска Сложнова. Филантроп и любитель муз отказал наотрез, мотивируя отказ тем, что строит загородный дом.
      
       Глава XXII
      
       Уже на закате Сообщества внимание Жизнева на одном из концертов привлек молодой человек, неистово рукоплескавший стихам Сидорчука. Аплодировал молодой человек и другим поэтам, однако Сидорчуку выказывал решительное предпочтение, и каждое очередное смелое раскрытие фекальной темы, столь характерной для позднего Сидорчука, приводило молодого человека в настоящий экстаз. Ценитель поэзии явно пребывал под мухой, но не скрывал своего состояния, а, наоборот, старался извлечь из него всю возможную приятность, в том числе и в отношении завязывания интересных знакомств. В антракте этот господин проник в гримерку и принялся расточать поэтам комплименты, причем был настолько громогласен, что заглушил вокруг всех тех, кто также пытался говорить. Выглядел ценитель поэзии странновато: белесый, словно вымоченный в уксусе, с выпученными водянистыми глазами, с растрепанными волосами и весь какой-то несвежий и лежалый, словно спал не раздеваясь несколько дней кряду и сразу из своего логовища перенесся на концерт. Выяснилось, что живет потасканный блондин в Ярославле, но часто бывает в Москве, где имеет просвещенных друзей и посещает различные культурные мероприятия. Кто-то, возможно, сказал бы, что знаток прекрасного не может иметь такой вокзальный вид и так оглушительно орать в самом обычном разговоре. Однако Жизнев в богемной среде насмотрелся всякого и не удивлялся уже ничему. Вскоре он забыл о несвежем ярославце.
       Тому, однако, компания поэтов понравилась, и он начал появляться на концертах регулярно. Вся его внешность каким-то несказанным образом соответствовала стихам Сидорчука, к магистру же ярославец больше и тянулся. Однако Сидорчук туго сходился с теми, кто не мог внести ощутимой лепты в его личное благополучие, а Серж - так звали ярославца - и свое-то благополучие не мог толком обеспечить. Чего стоили одни его кроссовки, на которых бурные годы отпечатались не менее зримо, чем на выщербленных стенах Колизея. Столкнувшись с холодностью Сидорчука, ярославец не успокоился и перенес свою общительность на Жизнева и Сложнова. Ну а те по слабости характера не могли отказать никому, кто искал их знакомства и дружбы - так и начал Серж вращаться в их обществе, выпивать с ними, орать и молоть чепуху, когда выпьет, и порой, по правде говоря, изрядно им надоедать. Впрочем, малый он был покладистый, если ему говорили "молчи" или "иди спать", он не злобился, а слушался, хоть и не с первого раза, а потому его и не отвергали.
       К тому же в начале знакомства Серж очень старался быть полезным. В Ярославле он работал в типографии и выпустил тиражом сто экземпляров книжку стихов Жизнева - не бог весть что, зато дешево. Так как книжку проиллюстрировал своими эротическими рисунками сам Александр Курпатенков, разошлась она стремительно, и наш герой из выручки честно возместил все затраты Сержа и к тому же хорошенько его угостил. Затем пучеглазый ярославец решил организовать гастроли Сообщества в своем родном городе. По его словам, феерический успех был гарантирован: имеется прекрасная концертная площадка - большой дом культуры в центре Ярославля, по городу брошен призывный клич, и множество поклонников Сообщества уже лихорадочно готовится к концерту. К сожалению, в голове у Сержа дул неутихающий сквозняк, благодаря которому жизнь представлялась ему не такой, как она есть, а такой, какой Сержу хотелось бы ее видеть. Вымышленными картинами грядущего успеха Серж заменил реальную работу: оповещение людей, размещение объявлений в прессе и на радио, изготовление и расклейку афиш... В итоге на концерт явилось лишь восемь человек, из них билеты купили лишь четверо. Серж не слишком огорчился, так
      
       111
      
      как впереди все равно маячила попойка с поэтами, ради которой он, собственно, всё и затевал. А то, что поэтам пришлось, бросив все дела, за собственный счет прокатиться в Ярославль, Сержа совершенно не смущало: он принадлежал к числу людей богемы, а они не огорчаются из-за брошенных дел, особенно если это дела чужие. Впрочем, поэты тоже решили, что огорчаться поздно, и, распив после выступления пару бутылок коньяка в компании немногочисленных слушателей, отправились продолжать веселье к Сержу на квартиру.
       Серж проживал на первом этаже двухэтажного дома из числа тех, что были когда-то после войны построены пленными немцами. Дом был когда-то красно-коричневого цвета, но с тех пор сильно полинял, а перед его окнами бурно разрослись деревья, которых почему-то упорно не касался топор дровосека. Из-за такой любви к природе в квартире Сержа было темно, как в барсучьей норе, - кстати, и попахивало там примерно так же, а штиблеты, которых при входе не снимали, с каждым шагом приклеивались к полу и отклеивались с пронзительным чмоканьем. Одним словом, обиталище Сержа производило мрачное впечатление и напомнило Жизневу строки из "Калевалы":
       Змеи там хлебают сусло,
       Пиво пьют в скале гадюки,
       В недрах этого утеса,
       Что похож на печень цветом (666).
      Ничего интересного в процессе распития спиртного на квартире Сержа не произошло: как обычно Серж стал, быстро напившись, выкрикивать всякие глупости, и Жизневу пришлось отправить его в постель. Позднее из-за недостатка спальных мест рядом с Сержом притулился Сложнов. Тогда поэты еще не знали, что Серж - из тех людей, которые всё делают некстати, невпопад, нелепо и безобразно. В частности, если такие люди пьют, то их непременно обильно рвет, словно они еще до начала застолья возымели целью загадить окружающее пространство. Сложнов ночью натерпелся страху, когда его сосед вдруг закряхтел, забурлил, а затем начал изрыгать из себя прямо на подушку целые потоки крови. Сложнов метнулся было к телефону, но вдруг заметил, что проснувшийся Серж смотрит на него с тем выражением лица, о котором Мариано Хосе де Ларра писал: "Глупейшая улыбка обозначилась на физиономии существа, которое естествоиспытатели только по доброте своей определили как разумное" (667). Сложнов бросил взгляд на стол, где возвышался опустевший пакет из-под томатного сока, всё понял и облегченно вздохнул. О случившемся ночью Сложнов рассказал Жизневу. Увы, явная тяга Сержа к загаживанию окружающей среды тогда не насторожила нашего героя.
       После этих не слишком удачных ярославских гастролей Серж продолжал свои наезды в Москву, в ходе которых по-прежнему оголтело стремился к общению с Жизневым. Тому уже изрядно надоел собутыльник, всякий раз полностью расстраивавший своими громогласными глупостями тихую застольную беседу, однако наш герой не забыл про изданную в Ярославле книжку, и хотя все свои денежные долги перед Сержом Жизнев оплатил, но не мог огорчить человека, сделавшего когда-то ради него, Жизнева, доброе дело. Да и Серж обезоруживал своим добродушием, готовностью слушаться и даже приносить пользу. Однажды, например, он смотался в аптеку за обезболивающим в тот трудный момент, когда Жизнев не мог даже пошевелиться из-за приступа люмбаго. И тем не менее натуру преодолеть нельзя - безобидность Сержа была только кажущейся. Как-то раз он договорился с Жизневым о встрече, но на место встречи не приехал, зато через несколько часов явился прямо к Жизневу домой, перепугав матушку нашего героя густым перегаром, порванной одеждой и следами побоев на лице. Оказалось, что Серж перед встречей где-то выпил, спьяну пошел прогуляться по Арбату и принялся там знакомиться с разными мерзавцами - они, как известно, давно избрали эту улицу местом постоянного времяпрепровождения. В итоге у "стены Цоя" мерзавцы сделали то, что им и положено делать при виде таких дурачков, как Серж: взяли пучеглазого ярославца в кольцо, хорошенько поколотили и отобрали деньги, на которые тот намеревался гулять еще несколько дней. Жизнев, конечно, подкинул приятелю деньжонок на билет, но после отъезда
      
       112
      
      Сержа матушка еще долго пилила Жизнева, не в силах простить сыну своего испуга при виде кровоподтеков на лице пьяного ярославского гостя. "Я-то тут при чем, если он такой олух?!" - вопил Жизнев, воздевая руки к потолку. "Каков поп, таков и приход, - беспощадно талдычила матушка. - Каков ты, таковы и твои дружки. Такие все беды к себе притягивают, и ты с ним еще наплачешься". Увы, мрачному предсказанию матушки суждено было довольно скоро сбыться.
       Серж в очередной раз приехал в Москву и, после ряда встреч с друзьями, напросился в гости к Жизневу. Приятели провели ветреный и дождливый июньский вечер за бутылкой водки, после чего Жизнев указал пьяненькому Сержу его спальное место и сам удалился в свою комнату. Наутро Жизнев с помощью матушки напоил гостя чаем, после чего Серж с улыбками, рассыпаясь в благодарностях, отправился к себе в Ярославль. А еще через пару часов случилось страшное. Жизнев мирно читал книжку у себя в комнате, когда к нему постучалась матушка и попросила: "Любим, пойди-ка посмотри, что там такое". По ее голосу сын сразу догадался: речь пойдет не о каких-нибудь вздорных претензиях, измышлять которые матушка была великая мастерица, - нет, произошло явно что-то серьезное. Матушка провела Жизнева в комнату, где ночевал гость, и кивнула на постель. Одеяло было откинуто, Жизнев сразу понял, что с постелью что-то неладно, но долго не мог понять, что именно. Постепенно всё же до него дошло: вся постель, от подушки до изножья, была обильно покрыта калом. Кое-где экскременты возвышались грудами, кое-где были размазаны тонким слоем либо прихотливыми мазками. Удивило Жизнева большое количество кала на подушке - как он туда попал, Жизнев понять не мог. Мазки кала щедро пятнали дорогое пуховое одеяло, крытое розовым атласом, - кроме того, одеяло пропитывала сырость, издававшая характерный запах мочи. Казалось, будто гость не ходил по-большому целую неделю, да и не мочился тоже несколько дней, дабы, приехав к другу, учинить на мягкой постели, под старинным пуховым одеялом оргию дефекации и мочеиспускания. Судя по расположению экскрементов на постели, Серж при дефекации менял позы, извивался и нежился так и сяк... Матушка что-то говорила, но Жизнев ее не слышал. У него вдруг разболелось сердце, а перед глазами стояло мирно улыбавшееся лицо Сержа, как ни в чем не бывало отправлявшегося восвояси. Не приходилось сомневаться: многочисленные опусы Сидорчука о фекалиях в случае с Сержом упали на благодатную, восприимчивую почву. Гёте явно ошибался, когда писал: "В наши дни вряд ли возможно отыскать ситуацию, безусловно новую. Новой может быть разве что точка зрения да искусство ее изображения и обработки; вот здесь необходимо остерегаться подражания" (668). Думается, если бы гость веймарского гения навалил ему в благодарность за гостеприимство тонну дерьма в постель, Гёте все же согласился бы усмотреть в такой акции некоторую новизну.
       Исправление беды в основном, как всегда, легло на плечи самоотверженной русской женщины, то есть матушки. Ей как-то удалось отчистить саму кровать и ковер (да они и не сильно пострадали), однако простыни, подушки и одеяла оказались испорчены безвозвратно. Жизнев отправился в магазин покупать всё это, морщась от боли в сердце и повторяя про себя стихи Абу Нуваса:
       Аллах милосердный, даятель великих щедрот,
       Помилуй Адама: когда бы он знал наперед,
       Что племя его обесчестит потомок такой,
       Себя прародитель своей оскопил бы рукой (669).
      Вернувшись, Жизнев потратил немало времени, но все же дозвонился до Сержа. Ему хотелось узнать, как мог этот человек, обгадив дом, где его приняли, затем весело удалиться, оставив свою мерзость в подарок хозяевам. "А что, очень заметно?" - жизнерадостно ответил Серж вопросом на соответствующий вопрос Жизнева. Такой подход к делу настолько ошеломил Жизнева, что он не стал слушать извинений и свернул разговор. Естественно, вскоре Серж позвонил ему сам и, словно ничего не случилось, предложил встретиться и выпить.
      - Старина, - сказал ему Жизнев, - ты мне кое-что должен.
      
       113
      
      - Конечно, конечно! Я не спорю! - заторопился Серж.
      - Еще бы ты спорил... Вот возместишь мне все мои потери - тогда, может, и пообщаемся. А до тех пор - прости, нет. Мне кажется, ты слишком легко относишься к своим долгам, а с такими людьми я не пью. Докажи мне, что я неправильно о тебе думаю.
       В калькуляцию ущерба Жизнев по глупой деликатности не стал включать ни моральный ущерб, ни оценку времени, потраченного на покупку постельных принадлежностей и приведение комнаты в порядок. Нет, он посчитал только общую цену упомянутых принадлежностей и сообщил ее своему паскудному гостю. Тот стал многословно описывать свою бедность, но Жизнев сказал:
      - Сергей, спешить некуда. Загладить грех нужно тебе, а не мне. Я очень надеюсь, что это тебе действительно нужно. Случись такое со мной, я бы спать не мог, пока не расплатился бы. Так что я подожду, пока ты разбогатеешь.
       Через некоторое время Серж стал звонить Жизневу и жаловаться на одиночество и на то, что его, Сержа, никто не понимает. "Если я буду терять таких людей, как ты, я сдохну!" - театрально скрипел зубами Серж, а Жизнев думал: неужели весь этот пафос лишь для того, чтобы сэкономить сотню долларов? Затем Серж вновь позвонил и предложил выпить, уверяя, что деньги отправил, но перепутал номер квартиры и, видимо, поэтому Жизнев ничего не получил. "Деньги тебе в таком случае вернули бы, - с усмешкой заметил Жизнев. - Номер квартиры могу тебе напомнить - для повторной высылки". Про себя Жизнев подумал, что жалеть Сержа не стоит - дружбу поэта, судя по таким детским отговоркам, тот ценил на самом деле не очень высоко (либо просто был скуп, а скупцов Жизнев терпеть не мог). "Что за публика, что за ценители поэзии", - качал головой Жизнев и вспоминал строки Сайфи Фаргони:
       Как от боли, умрем мы от этих людей,
       Но лекарства от нашей беды не найдем (670).
      Серж так и не смог - или не пожелал - возместить нашему герою стоимость изгаженного. Деньги, даже небольшие, оказались для него важнее дружбы - такова цена подавляющему большинству богемных знакомств. А стало быть, и жалеть о них не надо.
      
       Глава XXIII
      
       Так рушилось обманчивое богемное благополучие: рвались дружеские связи внутри Сообщества, и его публика, казавшаяся надежным монолитом, также рушилась, превращаясь в россыпь ничтожеств. Но печальная судьба постигала и те места, где зарождалась и цвела слава поэтов. Вместо того чтобы существовать вечно, тревожа воображение пылких юношей, эти места опошливались и духовно гибли даже еще прежде своей физической гибели.
       Мы уже упоминали о том, что Сообщество долгое время, восемь лет подряд, давало концерты в зале музея Маяковского, что на Лубянке. Жизнев хорошо помнил тот жаркий июньский день 1995 года, когда он позвонил в музей с просьбой о проведении поэзоконцерта. Просьба была встречена радостно: заместитель директора музея, поэт В., заявил, что собирался сам предложить Сообществу устроить концерт в их зале, известном всей Москве. Ну а после пары неслыханно успешных выступлений было решено, что сотрудничество музея и Сообщества следует поставить на регулярную основу и встречи поэтов с публикой будут проходить каждый второй четверг каждого месяца. Уютный зал создавал у публики иллюзию дружеского общения с поэтами (а скорее всего общение таковым являлось и на самом деле). Свою лепту в создание праздничной атмосферы вносил на первых порах и коллектив музея: на столе, за которым восседали выступающие, красовалась свежая скатерть, а на ней стояли вазоны с цветами и бутылки с даровой минеральной водой. Приятно возбужденная публика старалась сделать для себя праздник максимально полным и потому распивала прямо в рядах спиртные напитки, взахлеб хохотала, испускала восторженные возгласы и неистово аплодировала. Не обходилось и без эксцессов: однажды на глазах Жизнева некий нетрезвый юноша
      
       114
      
      в отличном костюме и при галстуке вдруг выхватил шприц, наполненный неизвестным веществом, сделал себе укол в бедро прямо через штанину и через пару минут упал в глубокий обморок, так что его пришлось выносить из зала. Однако поначалу подобные казусы коллектив музея воспринимал со смехом и в вину поэтам их не ставил. За такую доброжелательную позицию сказать спасибо надо прежде всего поэту В. - он хотя и невзлюбил с самого начала Сидорчука, но утверждал вместе с тем, что выступления Сообщества надо считать гордостью музея, в стенах которого еще не появлялось такого созвездия талантов. "А то, что пьют - пускай, - говорил поэт В. - Какие поэты не пили? Только плохие. Эти к тому же и не хулиганят, и денежки музею регулярно приносят..." (заметим, что в первое время выручка от продажи билетов делилась между Сообществом и музеем в пропорции семьдесят процентов к тридцати). Поэты действительно выпивали в гримерке в антракте и по завершении концерта, а порой и до его начала - в эти моменты в тесном помещении, затейливо оформленном когда-то на футуристический лад, было яблоку негде упасть. Жужжали разговоры, раздавались тосты, знакомые в толпе махали друг другу руками, как бы разгоняя облака табачного дыма... Однако в положенное время Жизнев неукоснительно возглашал: "Продолжаем, товарищи!" - и публика послушно возвращалась в зал, а вскоре к ней выходили и поэты, на четкость дикции которых спиртное влияло исключительно благотворно.
       Еще на заре сотрудничества Жизнев подарил поэту В. три своих маленьких книжки, где не было стихов на куртуазные темы. Куртуазная поэзия являлась привилегией Сообщества и публиковалась в его совместных сборниках, а всё прочее, то есть большую часть своего творчества, Жизнев считал правильным печатать отдельно. Замдиректора получил книжки днем, а уже вечером позвонил Жизневу со словами восхищения. Наш герой знал, сколь скупы люди искусства и богемы на признание чужих заслуг, и понял, что замдиректора - пожилой, в потертом костюмчике, с невнятной речью и глазами навыкате, - вовсе не смешон и не жалок, а велик, как велик всякий настоящий человек, даже если он беден, одинок, нездоров, служит в музее и по всем понятиям нового времени может считаться неудачником. Жизнев и поэт В. стали время от времени встречаться и выпивать, рассуждая при этом о литературе. Однажды замдиректора так нагрузился, что Жизневу пришлось повести его к себе спать - в Ясенево, по месту своего жительства, поэт В. просто не добрался бы, а наш герой, к счастью, обитал неподалеку от места распития. Однако когда нетрезвая парочка уже вступила в парк "Дубки", поэту В. для подкрепления сил захотелось выпить еще. Недолго думая он достал из портфеля початую бутылку и сделал огромный глоток из горлышка. Эффект не заставил себя ждать: не прекращая что-то говорить, замдиректора сбился с ноги, заложил крутой вираж и с треском рухнул в кусты. Когда Жизнев пробрался к распростертому в чаще телу, поэт В. уже крепко спал - точнее, погрузился в мертвенное оцепенение. Его тело налилось свинцовой тяжестью, и все попытки Жизнева приподнять собутыльника и поставить на ноги завершились полным провалом. Тогда Жизнев взял портфель приятеля - тело вкупе с портфелем он просто не донес бы, - расправил ветки кустов таким образом, чтобы спящего нельзя было разглядеть с дорожки, и поспешил домой. Он рассудил просто: вряд ли пьяный человек кому-то понадобится, даже если кто-то на него наткнется, а вот плохо лежащий портфель точно украдут. Дома Жизнева охами и ахами встретила матушка, которая сразу же прицепилась к портфелю: чей он, да откуда взялся, и куда сынок собирается вновь бежать в такую пору. Жизнев имел глупость объяснить родительнице, что он идет приводить в чувство спящего в кустах приятеля. Разумеется, матушка увязалась за Жизневым - то, что сын без ее контроля непременно наделает ужасных глупостей, являлось ее глубочайшим убеждением, пронесенным через долгие десятилетия в полной неприкосновенности.
       Жизнев даже захватил воды в банке, дабы отливать погруженного в ступор товарища. Однако воду ему пришлось выпить самому, ибо на том месте, где он оставил поэта В., никого уже не было. Побегав по округе и безрезультатно поаукав, Жизнев махнул рукой и сказал матушке: "Сон пьющего крепок, но краток. Очухался и поехал домой". Матушке, конечно, сразу стали мерещиться всякие ужасы, но Жизнев отмахнулся: "Брось, нет смысла сейчас беспокоиться. Утро вечера мудренее".
      
       115
      
      Конечно, утром, едва он разлепил веки, как на него все-таки навалилось беспокойство - действительно, мало ли что могло ночью случиться с пьяным человеком. Разогнал эти мысли звонок - с утра пораньше звонил замдиректора, беспокоившийся о судьбе своего портфеля. "П-п-понимаешь, д-д-домой-то я д-д-доехал нормально, а вот п-п-портфеля нету", - удрученно объяснял замдиректора. Трудно описать его радость, когда Жизнев сообщил о том, что портфель целехонек и из него ничего не пропало. Замдиректора с невероятной скоростью примчался к Жизневу, обнял портфель и, кажется, даже прослезился, а потом на радостях потащил Жизнева опохмеляться в парк. Пойти в парк Жизнев согласился, а вот от опохмела решил воздержаться. Замдиректора для выпивки выбрал тогда какую-то несусветную спиртосодержащую жидкость, - видимо, из экономии, - и Жизнев сидел, с легким отвращением наблюдая, как изделие криминальных азербайджанских виноделов исчезает в выносливой утробе русского интеллигента. Сообщество всегда стояло в стороне от писательской среды, а поэт В. вращался в этой среде и многих хорошо знал, поэтому Жизнев всегда слушал его рассказы с особым вниманием. Что скрывать - наш герой всегда тяготел к литературному миру, даже к рутине и мелочам этого мира, влиться в который ему так и не довелось, несмотря на некоторую известность поэта Жизнева и на статьи о нем в литературных словарях и энциклопедиях. Впрочем, поэт В. также не процвел в вышеуказанном мире - давным-давно, еще в советские времена, у него вышел единственный сборник стихов, чем и ограничились все достижения. Даже закрепиться в прессе ему не удалось (по ершистости характера, видимо), и пришлось пойти служить в музей. А преуспей он в литературе чуть побольше - и кто знает, сохранил бы он в себе способность восхищаться творчеством собрата? Жизнев, однако, отогнал эту скверную мысль и постарался повнимательнее вслушаться в стихи, к чтению которых закономерно перешел его подвыпивший приятель. Стихи были, по правде говоря, так себе, хоть и попадались яркие строки. Но не всем же пишущим быть гениями - быть хорошим человеком, уберечься от родимых пятен богемы тоже важно, тем более что человечность в этой среде не меньшая редкость, чем гениальность. Вряд ли стоит огорчаться из-за недостатка литературных почестей, когда есть не менее почетная стезя, о которой писал Чехов: "Всю свою жизнь я старался только о том, чтобы мое общество было выносимо для семьи, студентов, товарищей, для прислуги. И такое мое отношение к людям, я знаю, воспитывало всех, кому приходилось быть около меня". Можно вспомнить и Моэма: "Возможно, что если я буду вести такую жизнь, какую для себя наметил, она окажет воздействие на других; воздействие это может оказаться не больше, чем круг на воде от брошенного камня, но за первым кругом возникнет второй, а там и третий; как знать, быть может, хоть несколько человек поймут, что мой образ жизни ведет к душевному покою и счастью, и тогда они, в свою очередь, станут учить других тому, что переняли от меня" (671). О том же писал и Стефан Цвейг: "Высоконравственный человек оказывает влияние уже просто своим существованием, ибо создает вокруг себя атмосферу убежденности, и это внутреннее воздействие, пусть ограниченное внешне узким кругом, незаметно распространяется, ширится, оно неудержимо, как волны прибоя" (672). Жизнев всматривался в опухшего человека напротив, который, вращая глазами-телескопиками, с подъемом читал ему слабые стихи, и преисполнялся братских чувств. "Буду таким же, как он, буду стараться на него походить", - шептал себе Жизнев, словно персонаж советских детских книжек. Ему вспоминался Писарев: "Умная и развитая личность, сама того не замечая, действует на всё, что к ней прикасается; ее мысли, ее занятия, ее гуманное обращение, ее спокойная твердость - все это шевелит вокруг нее стоячую воду человеческой рутины; кто уже не в силах развиваться, тот по крайней мере уважает в умной и развитой личности хорошего человека - а людям очень полезно уважать то, что действительно заслуживает уважения; но кто молод, кто способен полюбить идею, кто ищет возможности развернуть силы своего свежего ума, тот, сблизившись с умною и развитою личностью, может быть начнет новую жизнь, полную обаятельного труда и неистощимого наслаждения". Людям, охотно использующим поговорку "Если ты такой умный, то почему такой бедный", поэт В. не показался бы ни твердым, ни умным, ни способным влиять на людей. Однако поэт В. и не старался выглядеть умником - он просто жил
       116
      
      так, как считал правильным, и в этом отношении был тверд, как скала. С избранного пути его не могли сбить никакие соблазны, и его спокойствие перед лицом враждебного мира производило должное впечатление и на Жизнева, и на всех тех, кого не восхищала подловатая мудрость буржуйских поговорок. Такие люди встречали поэта В. - и убеждались в том, что они не одиноки. Что касается нравственности, то да - замдиректора, несмотря на годы, обращал пристальное внимание на красивых женщин, а также охотно напивался в хорошей компании. Но кто без греха? И не вызывают ли безгрешные люди, знатоки законов морали, серьезнейших подозрений у каждого, кто изучал жизнь не по дидактическим книжкам? И не был ли прав Гёте, когда писал, что "хороший человек, собственно, должен жить так, чтобы праведностью своей посрамить все законы, хотя бы другой обходил их или пользовался ими для своей выгоды" (673).
       Нашему герою довольно скоро пришлось недобрым словом помянуть бедность, заставляющую даже лучших людей развлекаться путем употребления внутрь сомнительных спиртосодержащих жидкостей. Жизнев знал, конечно, что у поэта В. проблемы с сердцем - не из его жалоб, а просто потому, что за время их знакомства поэт В. успел пару раз полежать в больнице и на вопросы Жизнева небрежно отвечал: "Да так, п-п-пламенный мотор чуток сбился с ритма". Поскольку пребывание в больнице не заставило поэта В. ни на йоту изменить привычный modus vivendi, Жизнев решил, что серьезных проблем со здоровьем у его приятеля и впрямь нет. В этом приятном заблуждении наш герой оставался до тех пор, пока ему не позвонили из музея и не сообщили, что замдиректора умер. Стоя в морге у гроба и глядя на знакомое лицо, Жизнев подивился запечатленному на нем спокойствию. "Ему лучше, чем нам", - услышал он за спиной чьи-то слова, сказанные вполголоса, и в душе с ними согласился. Думая об умершем, он согласился также со словами Ипполито Ньево: "Да, есть лица мертвые и невыразительные, глаза злые и чувственные, люди высокомерные, лживые, льстивые, которые своим грязным примером могут тешить грязную фантазию материалистов. У таких можно отрицать бессмертную душу так же, как у растений и животных. Но над этими ходячими трупами высятся люди, сияющие сверхчувственным светом: перед ними даже циник будет в смущении что-то лепетать, и, помимо воли, сердце его затрепещет надеждой или страхом перед будущей жизнью" (674).
      
       Глава XXIV
       Концерты в музее Маяковского и после смерти замдиректора шли своим чередом. В гримерке по-прежнему теснились и выпивали люди, гудели разговоры и стоял дым коромыслом. Публика по-прежнему бурно веселилась и распивала в рядах принесенные с собой спиртные напитки. Однако кое-что медленно, но все же менялось, и, увы, не в лучшую сторону. При жизни поэта В. все замечания по поводу курения и пьянства работники музея высказывали тоном добродушной иронии и как бы по обязанности, а когда поэт умер, то в замечаниях зазвучали раздраженные нотки. Со стола, за которым во время концерта сидели члены Сообщества, исчезли сначала минеральная вода и стаканы, потом вазоны с искусственными цветами, а напоследок и скатерть. Ценитель поэзии и автор графоманских стишков Жорж Горелов, с которым поэты ездили в Ульяновск, раньше сервировал в гримерке для выступающих стол с легкой закуской, но когда понял, что выступить в концерте поэты ему не дадут, закуску приносить перестал - не то чтобы обиделся, а просто решил не тратиться зря, ему ведь не больше всех было надо. Однажды в гримерку пришел полоумный дворник, плохо говоривший по-русски, и стал вопить, что во двор выносят слишком много мусора и он не намерен делать лишнюю работу. Правда, работники музея урезонили кретина, но с тех пор обязанностью поэтов стало ходить по рядам после концерта и собирать пустые бутылки, пакеты из-под закуски и прочий хлам. Затем Жизнева вызвали в дирекцию музея и сообщили ему, что руководством принято решение изменить пропорции деления выручки между музеем и Сообществом: было тридцать процентов против семидесяти, а стало сорок против шестидесяти. Жизневу хотелось спросить, а почему же тогда многие сомнительные авторы выступают в музее вообще бесплатно, то есть для привлечения публики
      
       117
      
      делают на свои шабаши свободный вход. Однако подобные вопросы стоит задавать, когда имеешь готовую территорию для отступления и готов к разрыву отношений, а у Сообщества на тот момент подобной территории не имелось. Ее пришлось бы искать, приучать к ней публику, и это обошлось бы дороже. Потери от новых правил дележа решили компенсировать повышением цен на билеты, но публика ответила на это снижением посещаемости концертов. Впрочем, дело, конечно, было не в этой небольшой надбавке - просто мода на Сообщество проходила и авторитет его падал, подточенный неустанной деятельностью Сидорчука. С распадом Сообщества Жизнев и Сложнов стали выступать без Сидорчука и облегченно вздохнули - теперь их уже никто не пытался публично унижать, а вместо выжившего из ума магистра они могли приглашать для совместных выступлений куда более симпатичных людей.
       Постепенно портились, однако, даже самые симпатичные люди. Находя себе спонсоров и приобретая некоторую известность, приглашаемые поэты начинали позволять себе огромные опоздания, а то и просто неявки на концерт, несмотря на то, что их имена значились в афише. Оправдания были самыми нелепыми, например: "Я в Харькове, а в кассе не было билетов на сегодня". Но если ты знал, что у тебя сегодня концерт, почему же ты не купил билет заранее? Другие баловни успеха на концерт приходили, но в совершенно неработоспособном виде. Одному из них, когда он стоял, качаясь, перед зрительным залом, с первого ряда жена подсказывала строчку за строчкой, и он послушно их повторял. Впрочем, и сама публика тоже разлагалась, не отставая от своих любимцев: постепенно многие представители богемы, приходя перед началом концерта в гримерку, перестали выходить оттуда в зрительный зал. Они курили, пили, закусывали - и говорили, говорили, говорили, причем на темы, далекие от литературы (оно и неудивительно: большинству богемных персонажей нравится не заниматься искусством и не вникать в него, а просто при нем состоять). Эти разговоры создавали для концерта постоянный звуковой фон, порой уныло-надоедливый, порой просто невыносимый. Делались попытки не открывать гримерку для посторонних либо выгонять из нее всех, кроме выступающих, но неугомонные говоруны тем не менее проникали в нее, и гудение их разговоров снова слышалось в зале. Кто-то из этих трепачей, выпив лишнего, рухнул в кресло (составлявшее, между прочим, часть выполненного каким-то известным художником футуристического антуража), и кресло, не выдержав тяжести жирного глупца, рассыпалось на части. Поэтам пришлось организовывать ремонт кресла. Другой посетитель гримерки, увидев на ее стене давние надписи (в том числе и сделанные первым кубинским космонавтом), решил сообщить потомству, что он тоже бывал в этом месте, и что-то накарябал на стене плохим маркером. Увы, его имя не впечатлило администрацию музея, которая устроила поэтам скандал и заставила их отмывать стену.
       На концерты стало приходить все меньше красивых женщин, в особенности одиноких. Их пытались заменить две экзальтированные пьющие дамы - мать и дочь, - охотно демонстрировавшие посетителям гримерки свои половые органы. Несмотря на такие интересные шоу, поэты не приветствовали их посещений, поскольку обе, прежде всего дочь, имели обыкновение напиваться в гримерке до потери сознания, и потом поэтам приходилось, сгорая со стыда под укоризненными взглядами работников музея, выволакивать своих поклонниц на улицу (а там, конечно, вставал очередной вопрос: куда их вообще девать). Жизневу как-то даже довелось побывать дома у этой семейки. О том, что происходило во время визита, мы рассказывать не будем, так как непотребствам на этих страницах не место. Однако груды нестиранного белья по углам и выломанный квадрат паркета посреди комнаты заслуживают упоминания, позволяя понять, почему Жизнев неожиданно для хозяек заторопился восвояси. Ни мать, ни дочь не работали и жили, судя по всему, на средства своих многочисленных половых партнеров, однако дочь из всех мужчин явно выделяла Сложнова - видимо, за то, что и он к ней относился тепло из-за ее покладистости и незлобивого нрава. Жизнев не одобрял этой связи, потому что на лице у девушки стояла четкая печать вырождения и к миру ее не привязывало ничего, кроме самых примитивных удовольствий - вроде секса на пьяную голову и
      
       118
      
      затем утреннего блаженного оцепенения после пары-тройки пропущенных с похмелья рюмок. Правда, Сложнов с утра никогда не пил, однако тяжело пьющие подруги, как хорошо знал Жизнев, до добра еще никого не доводили. И все же Жизнев вспоминал эту девушку с печалью: после смерти Сложнова она явно горевала, тщетно просилась в любовницы к Жизневу и, не найдя в мире родственной души, вскоре умерла. Возможно, подвело здоровье - оно, как знал Жизнев, и раньше ее подводило, ей даже делали операцию. А возможно, она просто не могла не уйти за тем единственным человеком, который ценил ее такой, какой она была.
       И вообще народу на концерты стало приходить меньше. Люди предпочитали искать чего-то новенького - того, что никогда не находится, зато в процессе поисков обычно утрачивается близкое и родное. Сами-то концерты проходили всегда весело, тем более что Сложнов был большой выдумщик и придумал с помощью Жизнева несколько забавных рок- и поп-групп: "Идолы молодежи", "Изблёванные Люцифером", "Андрюша Сироткин и его пацаны". Для всех этих групп он подобрал музыкантов, сам в них солировал (порой предоставляя и Жизневу спеть а-капелла) и, словом, сильно разнообразил концертные программы. Порой коллектив музея поражался тому, какое буйное веселье царило на концертах поэтов: зрители срывались с мест и пускались в пляс, чем очень радовали Сложнова, который, в богатом казахском халате и байской шапке, подбадривал танцующих зажигательными возгласами. Надо сказать, что лихое веселье не добавляло любви к поэтам в сердцах музейных работников. Необычное вообще настораживает и отталкивает, а ведь что такое обычный поэзоконцерт? Мероприятие, на котором даже мухи мрут от скуки, интересное лишь для самих сочинителей и только в тот момент, когда они читают собственные стихи - на чужие они плюют, и, надо признать, большей частью вполне справедливо. И все же, несмотря на все старания Жизнева и Сложнова, даже испытанная публика посещать их действа не спешила, уверившись в том, что поэты подобны явлениям природы, например дождю: если его сегодня нет, то уж завтра он непременно случится. Своей смертью Сложнов доказал ошибочность такой точки зрения. Увы, смерть хоть и меняет порой людские взгляды, но исправить уже ничего не позволяет.
       Торговля книгами и дисками, которую, как знает каждый артист, выгоднее всего производить на собственных концертах, в музее Маяковского постепенно тоже захирела. Отчасти виной тому было снижение посещаемости, а отчасти - моральное разложение продавца (об этом человеке, носившем кличку Спермяк, мы ранее уже упоминали). Когда-то этот бледный юнец с дегенеративным подбородком и бегающими глазами страшно хотел познакомиться с популярными поэтами, справедливо полагая, что сам по себе, без популярных приятелей, он в мире никому не интересен. Так как Сидорчук привечал только богатых, Спермяк обратился к Жизневу, на которого произвел неприятное впечатление его непрерывно бегающие глаза. Но Спермяк клялся в своей любви к книгам и к образованию, и Жизнев оттаял, а уклончивость взгляда списал на юношескую стеснительность. Новые знакомые договорились о том, что Спермяк станет - на бесплатной основе - постоянным книгопродавцем Сообщества (сам Жизнев уже устал наряду с выступлениями тянуть еще и эту лямку). Взамен Спермяк становился лицом, приближенным к поэтам, то есть получал право бесплатно посещать концерты и прочие мероприятия Сообщества, а также и группы Сидорчука, приводить туда с собой дам и друзей. Вместе с изданиями Сообщества Спермяку разрешалось продавать и другие товары, выручка за которые должна была полностью доставаться продавцу. Довольно скоро ушлый юноша начал ползучий пересмотр первоначальных договоренностей. Во-первых, на прилавке издания поэтов Сообщества стали занимать все меньше места, вытесняемые книгами, дисками, кружками и майками, принадлежавшими Спермяку. Если раньше посетитель концерта мог купить только книги и диски выступавших авторов, то теперь у него стараниями Спермяка появился широкий выбор, что, естественно, било поэтов Сообщества по карману. А во-вторых, продавец решил торговать книгами не по цене, названной Жизневым, а по собственной, с огромной жульнической наценкой. Выяснилось это случайно - когда люди, купившие книги, между делом со смешком пожаловались Жизневу на дороговизну. Жизнев очень удивился: оказалось, что
      
       119
      
      цена, по которой книги были куплены, вдвое превышала ту, которую установил он сам. В своих отношениях с сотрудниками, в том числе и со Спермяком, наш герой руководствовался высказыванием Ларошфуко: "Не доверять друзьям позорнее, чем быть ими обманутым" (675). Однако такие люди, как Спермяк, любое ослабление контроля над собой непременно обратят во зло - кстати, именно для того, чтобы их поменьше контролировали, они и стремятся влезать к вам в друзья. Жизнев прекрасно понимал правоту Ларошфуко, писавшего: "Люди обычно называют дружбой совместное времяпрепровождение, взаимную помощь в делах, обмен услугами, - одним словом, такие отношения, где себялюбие надеется что-нибуды выгадать" (676). Тем не менее слово "дружба" с детства имело над Жизневым магическую власть, а потому его, довольно рано преодолевшего в себе природную доверчивость, все-таки порой обманывали. На высказанное вслух недоумение Жизнева Спермяк ответил глупой улыбкой, а глаза его забегали так, что казалось, будто его вот-вот хватит удар. Жизнев махнул рукой и отошел, пробормотав что-то укоризненное. Ему становилось ясно: бес наживы полностью овладел его помощником, и бесполезно вести с ним какие-то разговоры на темы морали. Наш герой решил пойти по другому пути: для облегчения контроля уменьшить число продаваемых книг, а со временем и полностью свернуть сотрудничество. В конце же концов, уже после смерти Сложнова, свернуть пришлось не только сотрудничество, а всякие отношения. К этому времени к моральной нечистоплотности Спермяка парадоксальным образом прибавилась еще и мания величия, окончательно избавившая торговца от угрызений совести. Как уже говорилось выше, он присвоил две пачки книг покойного Сложнова - во столько, видимо, он оценил ту дружбу, которой некогда так домогался.
       Коллектив музея между тем делал все, чтобы Жизневу и Сложнову стало неудобно у них выступать. Просто отказать поэтам от места (или от площадки) было, видимо, неудобно, учитывая их прошлые заслуги, но и церемониться с ними совершенно перестали. Им постоянно напоминали, что концерт не должен затягиваться дольше определенного времени, ибо в противном случае кто-то из дежурящих вечером сотрудников может опоздать на последнюю электричку (возможно, так оно и было, но на заре сотрудничества, когда концерты приносили больше денег, поэтам почему-то не докучали такими напоминаниями). Затем оказалось, что в музее нет свбодного человека для того, чтобы поставить его при входе в зал проверять билеты. Пришлось просить людей из публики заняться контролем (не самим же выступающим этим заниматься), но так как те битый час стоять, естественно, не желали, приходилось до последнего держать двери в зал на запоре, а публику - в вестибюле, и открывать двери лишь за десять минут до начала. Понятно, что при этом надо постоянно выглядывать в вестибюль - достаточно ли народу собралось для открытия, а потом смотреть, все ли посетители прошли в зал и можно ли снимать добровольного контролера. Это не было крохоборством со стороны поэтов, ибо музей чем дальше, тем больше заботился о выручке и выступающим постоянно напоминали о том, что собирают они мало. При таких отношениях с хозяевами сцены следовало заботиться о каждом посетителе, который мог заплатить за себя (а мог и не заплатить, если контролер уходил с поста слишком рано). Особую значимость данная проблема приобретала из-за тех, кто не желал платить, считая, что состоит в дружеских отношениях с поэтами. Сидорчук на свои концерты бесплатно не пускал почти никого, невзирая ни на какую дружбу (для трудных разговоров у него имелся директор - взимая деньги с так называемых друзей, он уже оправдывал свою зарплату). Ну а Жизневу и Сложнову, не имевшим своей поп-группы, директор был не по средствам, они очень многих пропускали бесплатно, и работники музея взирали на это с большим неудовольствием.
       Чуть позже возникла проблема и с самими билетами - да-да, с теми самыми ничтожными бумажками, наличие которых у посетителей при входе на мероприятие проверяет контролер. Оказалось, что по каким-то причинам музей утратил способность предоставлять билеты к концерту (хотя раньше ею обладал), и делать их придется самим выступающим (если, конечно, они хотят выступать и впредь). Что ж, Сложнов нашел приятеля с цветным принтером, и тот всё распечатал
      
       120
      
      согласно предоставленному образцу. Но тогда выяснилось, что музейный художник то ли занемог, то ли просто устал от непосильных трудов, и от поэтов потребовали к каждому их выступлению приносить афишу, изготовленную типографским способом. Стоит напомнить слова Андора Габора, который собаку съел в типографском и издательском деле: "Заказать, напечатать и расклеить хороший плакат, рекламирующий книгу именитого писателя, стоит в десять раз дороже самого писателя". Видимо, музейщики считали, что условие с афишей окажется для поэтов непосильным, однако они ошиблись: к делу подключились Жорж Горелов, затем его двоюродный брат, затем еще какие-то люди, работавшие в типографии, и на выходе эта цепочка произвела на свет сиявшую разными красками афишу. Жизневу и Сложнову афиша ничего не стоила, кроме нескольких книг - таково было основное условие этой непростой задачи. Ведь если бы они оплатили свой заказ так же, как оплачивались подобные заказы обычными клиентами типографии, то концертная деятельность поэтов в музее сделалась бы катастрофически убыточной. Ну а воспользовавшись неформальными связями, друзья смогли провести в музее еще несколько концертов (хотя постепенно из-за всех вышеперечисленных проблем стали все реже выступать в музее и все чаще - в клубах). Когда Сложнов умер, наш герой понял, сколь многое в их концертной деятельности строилось на энергии покойного - самому Жизневу заниматься и далее всем этим стало решительно невмоготу. Он устроил еще десятка полтора мероприятий в компании с различными поэтами и музыкантами, а потом, не встретив должного поощрения со стороны публики, продекламировал в пространство строки Рудаки:
       Твой ангел вычеркнул тебя из книги Бытия, -
       Молчи, ставь точку, позабудь, что ты владел стихом (677).
       Вероятно, после всего вышеизложенного для проницательного читателя не станет неожиданным известие о печальной судьбе самого музея В.В. Маяковского. Вскоре после прекращения своего сотрудничества с этим учреждением Жизнев узнал из газет, что в музее обнаружилась крупная недостача - исчезли тысячи единиц хранения, среди них - редчайшие, уникальные вещи. Жизнев не относился к пылким поклонникам Маяковского, но ему неприятно было узнать о том, что поэта через восемьдесят лет после смерти обворовали, украв даже его пробитый пулей жилет. Видимо, воровали в музее давно и весьма обдуманно, так как недостачу-то обнаружили, а виновных назвать так и не смогли. В такой ситуации власти не нашли ничего лучшего, как начать в музее ремонт с неопределенной датой окончания. Возможно, учреждение и возродится, но уже не в прежнем культовом помещении (коммерческую стоимость которого, учитывая его местоположение в самом центре столицы, трудно переоценить). По правде говоря, Жизневу казалось, что провидение разгневалось на музей и его работников из-за недоброго отношения к поэтам. Конечно, всерьез такое мнение наш герой, конечно, отстаивать не взялся бы. Можно ли утверждать, будто поэт Сложнов умер из-за того, что его разлюбили в музее, где он имел обыкновение выступать? Нет, этого утверждать нельзя. Просто жил, жил, а время пришло - и помер, поступив при этом по завету Тайяи Маргази:
       Мир - не вечная обитель: жил легко - легко уйди,
       Не трудись, чертогов пышных для себя не возводи (678).
      Вожможно, Сложнов предпочел бы пожить еще немного, но вышло, так и вышло, и никакие люди тут, конечно, ни при чем.
       Скажем в заключение, что гнев судьбы, столь часто поражающий всё связанное с богемой, коснулся не только музея Маяковского. Погиб, в самом начале своего повторного поприща, и петербургский "Бивак паяцев". Владельцы, когда-то с таким энтузиазмом рукоплескавшие приглашенным ими поэтам Сообщества, неожиданно решили изменить имидж заведения, отказались от статуса арт-кафе и переименовали "Бивак паяцев" в "Гурман". Не приходится сомневаться в том, что всё это было сделано из-за денег, но подлинно разумного человека потешают люди, способные на такие действия ради банального прироста количества денежных знаков. Как писал Жюль Ренар: "Вы
      
      
       121
      
      умники, но цели-то ваши просто смехотворны, и я хохочу над вами из своего угла" (679). Оказавшись как-то в Петербурге, Жизнев позвонил владельцу бывшего "Бивака", тогда уже "Гурмана", но предприниматель говорил с ним крайне холодно, заявил, что у него дела сегодня, дела завтра и, одним словом, для писак в его делах просвета нет. Вероятно, он решил, что Жизнев просто-напросто вознамерился выпить и закусить за его счет - не позавидуешь человеку, способному так думать о нашем герое. Жизневу пришло в голову, что буржуа не зря воротят нос от Маркса - ведь тот писал: "Я смеюсь над так называемыми практичными людьми с их премудростью" (680). Творчество Маркса, конечно, величественно и глубоко, однако эмоциональный настрой всего этого титанического творческого массива выражен в приведенной немудрящей фразе, ну а кому же понравится, когда над ним смеются? На следующий день Жизнев зашел в бывший "Бивак" днем, когда там вряд ли мог появиться владелец, и спросил, работает ли еще официантка Катя - та самая тоненькая блондинка с синими глазами, похожая на добрую фею из сказки. "Уволилась", - сказали ему. Жизнев ожидал такого ответа - не могла же фея работать в заведении под названием "Гурман", - и все же он горестно вздохнул. Судьба неразумного ресторатора представлялась ему незавидной. Ведь это словно о нем писал У Чэнэнь в "Путешествии на Запад":
       О достижении нирваны
       Какой возможен разговор,
       Когда в сознанье есть неясность
       И помрачен духовный взор! (681)
      Ведь кажется, будто это его предостерегал Мандельштам:
       Но если ты мгновенным озабочен,
       Твой жребий страшен и твой дом непрочен!
       Однако стоит ли сожалеть? Ведь каждый в конечном счете сам выбирает свой жребий, и к счастливцам, свободным от материальных затруднений, это относится в удвоенной степени. Увы, есть талантливые люди, в том числе талантливые предприниматели и меценаты, которые совершенно лишены иммунитета к самым откровенным соблазнам сатаны. "Для таких талантов, - писал Белинский, - на каждом шагу жизни стоят силки... В отношении к ним даже не интересно и исследовать причины падения".
      
       Глава XXV
      
       Незадолго до того, как наш герой окончательно решил подвести черту под своей литературной карьерой, ему вдруг привиделись один за другим два странных сна. Возможно, они были навеяны попытками Жизнева отстоять свое наследственное имущество либо происками жилищных предпринимателей в отношении дома, где жил наш герой. В одном сне Жизнев был инвалидом и передвигался в кресле-каталке (он и наяву из-за приступов люмбаго порой почти не мог ходить). Тем не менее во сне в его квартиру ворвались какие-то люди в форме, отшвырнули в угол мать, которая пыталась его защищать, и помчали его прямо в кресле в некое официальное учреждение, где в кабинете, заваленном бумагами в папках и россыпью, какой-то лысый бледный человек заорал на него: "Признавайся, дед, - ты организовал банду?!" Вопрос показался Жизневу забавным, он захихикал и ответил: "Может, и я, внучек". Лысый с неимоверной скоростью застучал чудовищно длинными пальцами марсианина по клавиатуре компьютера. Затем загудел принтер, и на свет выползло обвинительное заключение, которое Жизневу дали прочитать. Оказалось, что он вместе с подельниками сдал на различные приемные пункты тысячи тонн ворованного металлолома и, судя по бумагам приемщиков, сильно на этом обогатился. "Какой металлолом, если я даже не хожу? Вы что, охренели?" - возмутился Жизнев. - "А тебе ходить и не обязательно, - возразил длиннопалый. - Ты организовал банду, предоставил свой паспорт, а металлолом воровали и сдавали твои подельники". - "У меня паспорт цел, он дома!" - крикнул Жизнев. "Правильно, они по нему всё сдавали, а потом
      
       122
      
      возвращали его тебе", - невозмутимо ответил лысый. Он вынул из глазницы глаз, заботливо облизал его и вставил обратно. "Кто-то просто узнал мои паспортные данные, вот их и писали в ведомостях", - сказал Жизнев, чувствуя, как его охватывает безнадежность. "Как они могли узнать? Неужели им работники собеса сказали, эти святые люди? - гневно уставился лысый на Жизнева ярко заблестевшим облизанным глазом. - А может, ты хочешь сказать, что приемщики могли принять металлолом на основании каких-то там данных без предъявления реального документа? Да как ты смеешь клеветать на этих людей, которые гробят здоровье на холодных складах? Жалко, они тебя не слышат, а то вкатили бы тебе иск за оскорбление чести и достоинства". - "Ну что, мы поехали?" - подал голос конвоир. "Поезжайте", - вручая ему обвинительное заключение, распорядился лысый. Кресло Жизнева развернулось, выкатилось в коридор и с бешеной скоростью помчалось вперед - только двери кабинетов мелькали по сторонам. Оно с треском влетело в открытую дверь с табличкой "Суд", где за столом сидел судья и рукавом мантии чистил свой глаз. При виде Жизнева с конвоиром он поспешно сунул глаз обратно в глазницу и схватил протянутое конвоиром обвинительное заключение. За несколько секунд пробежав взглядом текст, судья затем что-то черкнул на бумаге, крикнул: "Виновен! Шесть лет строгача!" - и дико расхохотался. Раскаты его хохота еще не стихли, а кресло уже вновь помчалось по коридорам. "Куда мы едем?" - закричал Жизнев сквозь стук и грохот. "Как куда? В тюрьму, конечно", - тяжело дыша, ответил конвоир. Затем Жизнев отсидел шесть лет и проснулся - как ему показалось, постарев как раз на этот срок.
       Во втором сне Жизнев тоже увидел себя стариком и инвалидом, но ходячим. В таком виде он снился самому себе, видимо, из-за приступов люмбаго и прочих нервических болей, порой делавших его очень неуклюжим. Да и спит здоровый человек обычно без снов: они - удел тех несчастных, в организме которых происходит что-то неладное. В этом втором сне Жизнев обитал в поселке, в собственном доме, ворота которого выходили в проулок. По проулку Жизнев выходил на главную улицу и шел далее по своим делам - в магазин или на почту. Однако неожиданно дом напротив купили какие-то предприимчивые люди и устроили в нем некое производство - то ли цех по разборке ворованных автомобилей, то ли цех по изготовлению паленой водки. Предприниматели были подвижными, энергичными людьми, часто зычно смеялись, одна беда - лица у них отсутствовали, имелись одни рты. Выше ртов находилось только размытое пятно телесного цвета, и за этой размытостью Жизнев, как ни старался, не мог ничего разглядеть, хотя вообще-то на зрение не жаловался. Сон на то и сон, чтобы увиденные в нем странности воспринимались как должное, поэтому безликость предпринимателей и их большие рты Жизнева не смущали - до тех пор, пока эти энергичные люди не огородили проулок высоченным забором, тем самым превратив его в свою территорию. Когда Жизнев, как обычно, собрался в магазин, он вскоре уперся в забор. "Вы что, ребята, сдурели? - обратился Жизнев к суетившимся во дворе предпринимателям. - Мне же в поселок надо, как я выйду?" - "Жрать захочешь - выйдешь", - ответил кто-то, и несколько больших ртов широко разинулись в громком хохоте. От этого зрелища Жизнев содрогнулся и, вернувшись домой несолоно хлебавши, погрузился в раздумье. Ничего не придумав, он так и лег спать натощак, а утром, превозмогая отвращение, обратился к предприимчивым людям с просьбой пройти через их территорию, чтобы выйти на улицу через их ворота. Однако в этом ему было решительно отказано. "Собаки порвут", - сказал ему один из веселых ртов. Кое-как Жизнев перелез через забор и доковылял до поселковой администрации. Там он превратился в мышь и по сложной системе ходов пробрался в кабинет поселкового мэра (иначе туда было не попасть - очередь на прием, как говорили, следовало занимать за несколько лет вперед). Превратившись обратно в человека, Жизнев рассказал мэру о своей беде, но уже в ходе рассказа понял, что надежды нет, ибо черты чиновника вдруг стали расплываться и мутнеть - остался один непомерно большой рот, произносивший какие-то гладкие слова о генеральном плане поселка и законном землеотводе). Не прощаясь, Жизнев вышел в коридор, протиснулся сквозь толпу ожидавших приема и через площадь поспешил в отделение милиции. Однако не успел он войти, как сразу наткнулся на группу предприимчивых людей, что-то весело
      
       123
      
      обсуждавших с начальником отделения. Все попытки Жизнева приблизиться к начальнику умело пресекались предпринимателями, которые перемещались таким образом, чтобы перед Жизневым всегда оказывалась плотная стена спин. Разъярившись, Жизнев ударил по одной спине кулаком, но тут на него набросились милиционеры, явно ожидавшие скандала, и без долгих разговоров вышвырнули его на улицу. "Вернешься - посадим", - пообещали ему, и не приходилось сомневаться в том, что обещание будет исполнено. Становилось также понятно, что дело не в территории проулка, которую огородили энергичные люди: Жизнева выживали из дома, который, вместе с участком, потребовался для серьезного расширения дела. Незаметно для себя Жизнев зашел в магазин - по крайней мере, когда он приблизился к своему дому, в руке у него была сумка с продуктами. Эта сумка и сыграла роковую роль: Жизнев полез через забор, перекинув ее через плечо, но на верху забора сумка соскользнула, Жизнев машинально попытался ее подхватить, потерял равновесие и рухнул вниз. Его крестец пронзила резкая боль, от которой он проснулся. Острое ощущение катастрофы - перелом позвоночника! - заставило его некоторое время лежать замерев, но затем он постепенно и с великим облегчением сообразил, что страшное произошло во сне, а наяву все в относительном порядке. Боль, правда, была настоящей, но вызвало ее всего лишь неловкое движение спящего, потревожившее воспаленный нерв.
       Сны, как скажет вам любой психолог, вызываются реальными житейскими обстоятельствами того, кто их видит. Несомненно, это справедливо и в отношении нашего героя: то, что ему снилось, было явно навеяно его борьбой за выживание среди всякого рода ловушек, понаставленных на маленького человека энергичным человечеством. А может быть, такие сны снятся поэту, звезде богемы, когда он начинает понимать, что он не великий человек, а именно очень маленький? Когда до этого весельчака доходит наконец, что предыдущее веселье имело мало весомых поводов, а в будущем их видится еще меньше? Что ж, для разумного человека всегда настанет время вспомнить Державина:
       На свете жить нам время срочно;
       Веселье то лишь непорочно,
       Раскаянья за коим нет.
      Ну а неразумные люди, по уверениям психологов, попросту не видят снов. И вспоминать им нечего, ибо стихов они не читают.
      
       Глава XXVI
      
       Утро 22 декабря 2008 года выдалось сереньким, с легким морозцем. Шел редкий снег. Снежинки медленно кружились в воздухе и опускались на голую землю, белесоватую от холода. В ту зиму настоящие снегопады начались очень поздно, и еще в двадцатых числах декабря стояла странная погода - осень не осень, зима не зима. Был понедельник, и под затянутым облаками небом мир выглядел очень рутинно, но у Жизнева настроение было праздничное: вечером в музее Маяковского ему предстояло участвовать в концерте, посвященном 20-летию Сообщества. Организаторами действа выступали он и Сложнов, но ради такой даты пригласили также и других членов Сообщества, теперь уже бывших: поэта Б., сделавшего большую литературную карьеру, и поэта П., ушедшего, наоборот, в глубины забвения, - относительно этого человека многие общие знакомые интересовались даже не тем, написал ли он что-нибудь новое, а тем, жив ли он еще или уже помер. Узнав, что П. жив, общие знакомые, по наблюдениям нашего героя, не проявляли особой радости. Вскоре в связи с этими вопросами нашему герою вспомнятся строки Шиллера:
       Скольких добрых жизнь поблекла!
       Скольких низких рок щадит!..
       Нет великого Патрокла;
       Жив презрительный Терсит (682).
      
       124
      
      Ну а пока Жизнев то присаживался к компьютеру, делая очередную книгу для своего издательства, то вскакивал и принимался за подготовку к концерту. Время от времени он отвечал на поздравительные звонки. Словом, утро проходило суматошно, но то была приятная суматоха.
       Во втором часу дня прозвенел очередной звонок. Жизнев, ожидая поздравлений и уже заранее улыбаясь, снял трубку и вдруг услышал рыдание.
      - Это Лариса, - с трудом, захлебываясь от слез, произнесла знакомая поэтесса. - Любим, мне сейчас сказали... Костя умер.
      - Какой Костя - наш? Сложнов? Да не может быть, - ошеломленно возразил Жизнев. - Я с ним вчера вечером разговаривал, всё было в порядке.
      - Я ему позвонила, чтобы узнать насчет концерта, - между всхлипами объяснила Лариса. - Какой-то незнакомый человек подошел к телефону, представился сотрудником милиции. Он сказал, что Костя умер в подземном переходе у Красных ворот.
       Было непонятно, что делает милиция дома у человека, который умер на улице, но Жизнев не стал пока над этим задумываться. Он понял, что новость верна, так как Сложнов последнее время действительно ходил на службу в здание правления Российских железных дорог, что на Садовой-Черногрязской, у Красных ворот.
      - Лариса, я тебе перезвоню, - сказал Жизнев и прервал разговор. Следующий час ушел у него на то, чтобы связаться с несколькими моргами, в которые, исходя из их местоположения, могли привезти тело. В конце концов тело обнаружилось в морге больницы имени Склифософского, совсем недалеко от злополучного перехода. О причине смерти Сложнову не сказали ничего внятного - только "шел в подземном переходе, упал, милиционер вызвал "скорую"". Жизнев спросил, когда ему следует приехать, чтобы договориться о времени прощания, заказе автобусов, заказе гроба, венков и обо всем прочем. Оказалось, что на обзвон людей, сбор денег и подготовку поминок у него все же есть пара дней.
       Жизнев не помнил, как он звонил матери и сестре друга, что и как он им говорил. Он старался не думать о случившемся и лишь четко, как автомат, выполнять необходимые действия. В таком расположении духа он держал себя после смерти бабушки, после смерти отца, после смерти брата. Горевать (или не горевать) можно позже, но в самый трудный час никакие эмоции нам не нужны. Прощание с покойными в наше время дело хлопотливое, проходящее постоянно на людях - тут уж не до чувств, дал бы Бог ничего не забыть, никого не обидеть и не позволить себя обобрать. Значит, надо подавить воспоминания, не думать ни о покойном, ни вообще о смерти, ибо верно сказал Паскаль: "Ни на солнце, ни на смерть нельзя смотреть в упор". Следовало еще объявить о смерти Сложнова тем, кому предстояло выступать в концерте. Жизнев склонялся к мысли вообще отменить концерт, но затем решили этого не делать. Поэт Б. подал мудрый совет: ничего не отменять, но на концерте читать только стихи Сложнова. За всеми хлопотами время пробежало незаметно - Жизнев вдруг обнаружил, что пора ехать в музей. У него всё было готово - книги со стихами Сложнова подобраны, везде, где надо, вложены закладки... Тем не менее ехать ему не хотелось. При мысли о том, как он будет сообщать о случившемся людям, приехавшим повеселиться, его всего затрясло. Но отступать было некуда - он поехал, и стоял в вестибюле, и видел веселые лица входящих, и сообщал, сообщал, сообщал... Поэт П., который давно не выступал и которому хотелось блеснуть, приставал к Жизневу с просьбой не объявлять о смерти Сложнова, чтобы он, поэт П., мог почитать свое новенькое. Жизнев давно понял: иным людям бесполезно объяснять даже самое очевидное, и потому лишь сухо сказал: "Мы обо всем объявим и будем читать только Сложнова, а ты читай что хочешь. Но если тебя освищут, сам будешь виноват". Поэт П. отошел с недовольным ворчанием - несомненно, он в тот момент всей душой ненавидел Сложнова, столь некстати отдавшего концы. Вечер начался в атмосфере всеобщего страха, среди тревожных перешептываний, но затем светлый гений покойного сделал свое дело - зал начал смеяться. Да и Жизнев попросил не делать похоронных лиц и вслушиваться в стихи, ибо путь настоящего поэта всегда сродни подвигу и потому ничего
      
       125
      
      экстраординарного, если вдуматься, со Сложновым не произошло. Покойный был готов к такой развязке, судя по его многочисленным обрващениям к теме смерти, далеким, кстати сказать, от всякого уныния. Говоря о том, что случившееся с его другом едва ли не закономерно, Жизнев, безусловно, не лгал, но внутренне он все же не принимал этой мысли. Почему живут - не тужат всякие бездарные негодяи, а на Сложнова обрушилась эта самая закономерность, да еще в пору его творческого взлета? Ведь последние годы жизни Сложнова наш герой, читая его стихи, не раз восклицал, подобно Ли Бо: "Вы, младшие в искусстве, гениальны!" (683) Нет, думать об этом было невозможно, и потому нашему герою пришлось основательно напиться в гримерке. Хорошо еще, что никто хотя бы не устраивал истерик и не разводил похоронного нытья. Благодарная публика в коробку, пущенную по рядам, набросала доверху купюр, дай Бог ей здоровья (публике, конечно, а не коробке), - эти деньги очень облегчили Жизневу все дальнейшие хлопоты. Он и сам внес свою долю в общий котел, а на следующий день встретился с поэтом Воловичем, на которого, как помнит читатель, работал Сложнов, и получил от Воловича такую же сумму. Кроме того, бывший патрон Сложнова пообещал помочь с организацией поминок и, как мы увидим позже, не подвел.
       В похоронной конторе, совмещенной с моргом, Жизнев заплатил за все оговоренные услуги. Кроме того, ему удалось поговорить с врачом, делавшим вскрытие. Дама-патологоанатом рассказала ему, что сосуды сердца у покойного особой чистотой не отличались, но никакого инфаркта не было. "С такими сосудами многие до восьмидесяти живут вообще-то, - пожимая плечами, заметила дама в белом халате и добавила: - Синдром внезапной смерти. Сейчас масса таких случаев. А на какой почве синдром развился, мне трудно судить. На почве образа жизни скорее всего. Вы об этом должны знать лучше меня". Наш герой в ответ тоже пожал плечами, ибо ничего особенного в образе жизни Сложнова не просматривалось. Да, он любил выпить вечером водочки, но больше четвертинки выпивал редко и ни при каких обстоятельствах не опохмелялся. В компании он мог выпить сколько угодно, но, видимо благодаря постоянным щадящим тренировкам, никогда не испытывал серьезного похмелья, а потому каждое утро был работоспособен. Да, он не мог сидеть без дела и постоянно работал, но ведь работа была ему в радость (мы здесь не говорим, конечно, о работе в магазине либо в офисе - бессодержательный труд на хозяев Сложнов ненавидел, хотя при этом и оставался всегда добросовестен). Что ж, все работают, очень многие выпивают по вечерам, однако не падают замертво на улице. Наибольшие подозрения при анализе образа жизни друга нашему герою внушало употребление Сложновым в больших количествах кофе и крепкого чая в сочетании с курением. Сам-то аналитик такого сочетания не выдерживал совершенно: он и от курения, которое действовало на него возбуждающе (точнее, раздражающе) места себе не находил, а уж если в дополнение к сигарете доводилось выпить чаю, то его нервная система расстраивалась вплоть до появления тахикардии, разных невралгий и бог знает чего еще - сбить эту дурную взвинченность можно было только большими дозами алкоголя. Поэтому Жизнев позволял себе курить только в ходе попоек, а уж с похмелья боялся и сигарет, и кофеина как огня. У Сложнова вроде бы не имелось таких проблем, - но, спрашивал себя Жизнев, может быть, проблемы-то на самом деле имелись, только организм не оповещал о них хозяина? А не оповещал он потому, что у хозяина и других проблем хватало - и с женой, и с деньгами, и с работой, и с жильем, да и публика, которую он так любил и которой он так старался понравиться, не очень-то его поддерживала. Постоянное сопротивление жизни всё никак не слабело и вызывало усталость, она накопилась, подкараулила сбой сердечного ритма и остановила сердце. Окажись рядом хоть какой-нибудь медик, Сложнов очухался бы и прожил еще много лет, но ему всегда не хватало людской помощи - и тут не хватило. Пока он жил, никто не сказал о нем как Вяземский о Жуковском: "Нужно непременно обеспечить его судьбу, утвердить его состояние. Такой человек, как он, не должен быть рабом обстоятельств". Однако Сложнов жил так, как хотел, то есть поступил подобно герою Асорина, который "умер в бедности, поскольку предпочел остаться писателем... только писателем".
       Прощание с умершим проходило ясным морозным утром в морге при клинике имени
      
       126
      
      Склифософского. Приехали мать и сестра Сложнова - они успели вовремя потому, что казахи отвезли их в аэропорт, а в Москве за ними прислали машину из казахстанского посольства (матушка Сложнова была в Балхаше известным человеком, журналисткой и помощницей местного депутата). Жизнев еще по институтским впечатлениям, а потом по рассказам Сложнова полюбил казахов, а за такую помощь матери друга полюбил их еще больше. Во время прощания он был спокоен - здоровался с людьми, отвечал на бесчисленные вопросы, принимал деньги. Давали как-то непредсказуемо: полузнакомые и явно небогатые люди - по нескольку тысяч, а старый приятель, множество раз веселившийся в компании Сложнова, сунул пятисотку и отошел с самодовольным видом. Поражал вид Сложнова в гробу: совсем как живой, только спящий. И выражение лица было такое же, как у живого в те минуты, когда Сложнов спокойно отдыхал после праведных трудов. У таких, как он, гармонических личностей, любящих людей и труд, часто можно наблюдать на лице такую умиротворенность. Казалось, будто он вот-вот откроет глаза и заговорит. В какой-то миг Жизневу так этого захотелось, что на глаза навернулись слезы. Но он быстро успокоился: его опять отвлекло какое-то движение среди толпы провожающих, потом церемония кончилась и снова начались разговоры, вопросы, надо было передать матери Сложнова оставшиеся после всех платежей деньги, надо было сделать еще что-то... Потом в стылом автобусе с окошками, затянутыми наледью, долго ехали на новое Перепечинское кладбище. Напротив Жизнева сидел поэт Б., которому в свое время пришлось выйти покинуть Сообщество из-за того, что Сидорчук и поэт П. сделали его предметом своих казарменных шуток, причем шутить старались публично. С тех пор Сложнов и поэт Б. общались нечасто, однако последний решил-таки поехать на кладбище и отдать старому товарищу последний долг. Ни Сидорчук, ни поэт П. не нашли в себе сил для такой простой акции, и если с придурковатого П. взятки гладки, то отсутствие Сидорчука, которому покойный при жизни столько помогал, многим показалось странным. Когда наш герой сказал об этом своему визави, тот пожал плечами и спросил: "Тебя это удивляет?" По правде говоря, нашего героя отсутствие магистра тоже не удивляло - напротив, оно выглядело вполне понятным и объяснимым. Учитывая степень любви Сидорчука к себе самому, было ясно, что на любовь к другим у него просто не остается душевных сил, а коли так, то чего ради рано вставать и трястись два часа в холодном автобусе? О благодарности и говорить нечего: при определенном уровне любви к самому себе чужие услуги, чужая помощь воспринимаются как должное, и не более того. Поэт Б. добавил: "Возможно, он просто побоялся - все-таки момент волнительный. Кто-нибудь вспомнит, как он обращался с покойным, да и разозлится, да и набьет морду". Жизнев усмехнулся, но возразил: "Думаю, никакие колебания его не посещали. Думаю, у него с самого начала и в мыслях не было никуда ходить - может быть, только в теплый ресторан на поминки". Поэты проговорили до самого кладбища - признали, в частности, что Сложнов был истинным поэтом, поэтом до мозга костей. Таким, о которых Шиллер писал: "Но одно несомненно: что только поэт является по-настоящему человеком, и по сравнению с ним наилучший философ - это карикатура" (684). Признали, что Сложнову сильно доставалось от судьбы, а те, кто мог бы ему помочь, помогали мало, потому и обидно слушать всякие недоуменные "как" и "почему". Жизневу эти охи и ахи приводили на память строки из сербского эпоса:
       Мертвого меня жалеть ты хочешь,
       Лучше пожалей меня живого (685).
      Признали, что литературное наследие Сложнова непременно дождется своего часа и станет народным. В "Сказках 1001 ночи" есть похожий на Сложнова персонаж, о котором говорится: "Он страстно любил пить вино и слушать лютню и другие музыкальные инструменты и после смерти не оставил ничего" (686). Так вот: палат каменных Сложнов, конечно, не оставил, но в его стихах гениально решена одна из главных задач творчества - отобразить в себе личность творца, а потому "не оставил ничего" - это, конечно, не о покойном.
       Кладбище оказалось огромным плоским пространством, где на снегу там и сям возвышались холмики рыжей мерзлой земли и кое-где виднелись группки прощающихся. Розовое солнце уже
      
       127
      
      закатывалось за темную полосу леса. Гроб вынесли из автобуса, с помощью могильщиков поставили на козлы. Жизневу, конечно, пришлось выступать с речью, а значит, говоря словами Паскаля, взглянуть в упор на происшедшее - потому-то у него и перехватило горло и конец речи оказался скомкан. Могильщики опустили гроб в землю и взялись за лопаты, со сверхъестественной быстротой засыпав могилу, соорудив над ней холмик и воткнув в него временный металлический крест. В автобусе пили водку (давно она не приходилась так кстати) и снова долго говорили. Жизнев уверял, что горевать не стоит, что Сложнов еще множество раз вернется к ним в своих стихах. Вспоминал Горация:
       Не надо плача в дни мнимых похорон,
       Ни причитаний жалких и горести:
       Сдержи свой глас, не воздавая
       Почестей лишних пустой гробнице (687).
      Вспоминал Державина:
       Чего бессмертному страшиться?
       Он будет и за гробом жить.
      Конечно, правы и Гораций, и Державин, и наш герой. Но права была, вероятно, и непрерывно плакавшая непутевая подружка Сложнова. Ей-то не особенно нужны были его стихи, а значит, она плакала о том, что уже никогда не вернется к живущим из загробного мира: о звуке голоса, об улыбке, о манере держаться, о привычных встречах, о вечерних телефонных звонках... Нет, с уходом человека не все так просто, и созданное ушедшим самого ушедшего не заменяет. Салли Салминен писала: "Когда пройдет время, ты поймешь, что тебе всего приятнее вспоминать о самых тяжелых часах. В эти часы нас словно посещает Господь" (688). О том же писал и Рудаки:
       Кто благороден, тот найдет и в горе
       Источник стойкости и возвышенья (689).
      Конечно, о снисхождении к нам высшей спасительной силы вспоминать приятно, и не важно, является к нам эта сила извне или из нас самих. О том, как ты благодаря этой силе превозмог неблагоприятные житейские обстоятельства, вспоминать не просто приятно, а сладко. Но ушедший друг, увы, не вернется к нам полностью в своих созданиях, что бы он там ни создал. А потому дай нам Бог пореже упражнять свою стойкость на похоронах подлинных друзей.
      
       Глава XXVII
      
       Поминки Сложнова были блестяще организованы Воловичем не где нибудь, а в известнейшем клубе на Тверской. Но прежде чем вкратце описать это действо, скажем несколько слов о загадочных явлениях, сопровождавших смерть Сложнова. О самой его смерти удалось узнать, как сказано выше, довольно странным образом: поговорив по телефону с милиционерами, что-то делавшими на квартире покойного. Жилье Сложнов снимал у родителей своей погибшей жены, и они, узнав о случившемся, естественно, решили посетить свою квартиру. Там они застали картину полного разгрома - достаточно сказать, что диски и кассеты из огромной коллекции Сложнова сплошь покрывали пол, не давая и шагу ступить свободно. Шкафы были распахнуты, ящики стола выдвинуты, постель вся перерыта. Книги, бумаги, одеяла также валялись на полу. Посетители явно что-то искали, - что именно, не составляло труда догадаться, - а вот нашли или нет, за вечным отсутствием хозяина сказать уже никто не мог. Собственно, расчет таинственных визитеров на том и строился: пропало ли что-нибудь, неизвестно, а коли нет пропажи, то и кражи, и дела тоже нет. Когда до Жизнева дошел рассказ о том, в каком виде застали хозяева осиротевшую квартиру, он сразу вспомнил другие темные слухи, которые раньше пропускал мимо ушей - о том, как милиция, не особенно даже скрываясь, посещает квартиры умерших граждан. О таких посещениях Жизневу рассказывали самые разные люди, не знавшие друг друга, причем в тоне их слышалась покорность
      
       128
      
      судьбе. Да и в самом деле: что сделаешь с такими блюстителями порядка? Вот умирает где-то вне дома несчастный прилично одетый гражданин - тело, естественно, осматривает милиция. Ключи покойного перекочевывают в карман того, кто проводит осмотр, адрес можно узнать по паспорту или, если паспорта нет, узнать имя по другим документам, а место жительства узнать по базе данных. Далее труп, поскольку он не криминальный, сдается медикам, а блюстители порядка выдвигаются по установленному адресу. Если на звонок в дверь отвечают домочадцы, им сообщают печальную весть и на этом после нескольких формальных вопросов все заканчивается. Если не отвечает никто, то дверь открывают ключами покойного и пытаются найти в квартире деньги и прочие ценности. Впрочем, если покойник, согласно документам, жил не один, то такой выезд предпринимают лишь самые нахальные правоохранители. А вот если он был одиночкой - ну, тогда произвести детальный обыск в его жилище, как говорится, сам бог велел. Для соседей найдутся дежурные отговорки, а родственники и прочие близкие доказать ничего не смогут - мало ли куда мог подевать покойный перед смертью те вещи, отсутствие которых замечено. Мы всё это пишем к тому, чтобы читатель не жил бирюком и поскорее связал себя сладостными узами брака, если он не хочет, чтобы после его смерти, которая вполне может произойти вне дома, жадные двуногие крысы осквернили его жилье.
       Далее произошла другая странность. Когда через день приехала мать Сложнова и вместе с хозяевами квартиры пошла разобрать бумаги и вещи сына, ее и хозяев ожидал приятный сюрприз : вместо разрухи они увидели полный порядок, диски и книги переместились в закрытые шкафы, а постель оказалась аккуратно заправлена. Получалось, что визитеры побывали в квартире вторично и во второй раз старались прежде всего скрыть следы первого посещения. Видимо, борцы с преступностью обнаружили, что покойный был не так уж одинок и приходился близкой родней хозяевам квартиры, а значит, те могли поднять шум. Возможно, выявились и некоторая известность Сложнова в мире шоу-бизнеса, и его членство в Союзе писателей. Значит, шум мог подняться большой, значит, в квартире следовало срочно прибраться. Самым смешным выглядело то, что деньги на черный день в доме имелись, но Сложнов их не прятал, а держал почти на виду - на столе, в коробке с карандашами и фломастерами (а по мнению Конан-Дойля, хранить ценности таким образом - лучший способ их спрятать). Деньги случайно нашлись, когда Жизнев вместе с матушкой Сложнова и парой приятелей разбирал архив умершего друга, начиная таким образом подготовку к изданию его произведений.
       Итак, автобусы с людьми, провожавшими поэта в последний путь, вернувшись уже затемно в город, остановились у клуба "Дуплет" на Тверской. Там уже были накрыты столы с закуской и напитками - постарался Волович. В зале вошедший Жизнев столкнулся с Сидорчуком, который почему-то маслено улыбался - вероятно, полагал, что пиршество сочтут его заслугой. Однако, зная Сидорчука, Жизнев остался далек от всякой доверчивости и впрямую спросил Воловича о том, какое участие принимал магистр в устройстве и оплате поминок. Волович последние годы концертировал вместе с Сидорчуком и потому благородно ушел от ответа, не желая подводить товарища в глазах Жизнева. Но Волович вступил в Сообщество поздно, незадолго до его распада, и потому не знал, что Сидорчуку в глазах Жизнева уже вряд ли что-нибудь может сильно повредить. А неудобный вопрос Жизнев задал лишь потому, что знал привычку Сидорчука приписывать себе все мыслимые заслуги и свершения и попрекать ими окружающих. Этот человек даже и не помышлял руководствоваться словами Фирдоуси:
       Побойся, коль доброе сделал кому,
       Попреками сердце изранить ему (690).
      Более того, Сидорчук не стеснялся попрекать даже тем добром, которого никогда не делал. Уклончивость Воловича Жизнев истолковал совершенно однозначно, ибо если бы участие имело место, то и увиливать от ответа Воловичу не было бы никакой нужды. Учитывая то, что на похороны денег Сидорчук тоже не давал, то выходило, что печальное событие, смерть ближайшего товарища (пусть и бывшего), по крайней мере не нанесла никакого ущерба кошельку экс-магистра. Этот
      
       129
      
      сделанный Жизневым вывод подтверждается тем, что впоследствии Сидорчук ни разу не похвалился своим участием в похоронах Сложнова - всякий, кто хорошо знает отставного магистра, отсюда поймет, что никакого участия не было.
       И все же насчет похвальбы Жизнев беспокоился не зря. Не успели гости рассесться, как роль тамады - если, конечно, бывает тамада на поминках, - самочинно захватил Сидорчук. Нашлись и помимо него любители поговорить (надо отметить - не особенно дружившие с покойным), однако Сидорчук затмил их всех. Любители парадного пустословия Жизнева не слишком раздражали, ибо их слова можно спокойно пропускать мимо ушей, однако поминальная речь Сидорчука нейтральной не была. Она вдохновлялась все той же неукротимой страстью, которая заставляла магистра долгие годы везде и всюду лезть по головам друзей на передний план и привела в конце концов как к развалу Сообщества, так и к разгону собственной музыкальной команды Сидорчука. Неудавшийся руководитель Сообщества говорил всегда таким тоном, о котором известный мемуарист пушкинской эпохи Филипп Вигель писал: "Общие места, с тоном приговора им произносимые, людьми несведущими или невнимательными принимались за новые и глубокие мысли". Ну а сведущие и внимательные, столкнувшись с таким напором (или, по-модному, "драйвом"), вложенным в речь, из-за ложно понятого миролюбия старались не возражать, - на то и рассчитывают говоруны, подобные Сидорчуку. Если же магистру случалось малость подвыпить, то, как у героя Йокаи, "язык у него развязывался под гальваническим воздействием кварты вина, и отеческие наставления лились рекой" (691). В ходе своей речи Сидорчук продолжал маслено улыбаться, словно и не на поминках. Собственно, почему бы ему было не улыбаться, ведь сам-то он оставался живехонек, мог говорить всё, что хотел, а это ли не блаженство? Вспоминался герой Ньево, о котором сказано: "В его лице, манерах, одежде, словах сквозило самодовольство человека, который всего достигнул и думает лишь о своих необузданных радостях" (692). Конечно, вполне удовлетворенным Сидорчук почувствовал бы себя лишь в том случае, если бы в один прекрасный день на планете вымерли все литераторы, кроме него самого. Однако даже смерть одного из коллег послужила для Сидорчука поводом не задуматься о мироздании и собственном месте в нем, а лишь сделать еще один шажок к самовозвеличению. Отставной магистр долго и нудно рассказывал о том, как он познакомился со Сложновым, каким тот был застенчивым и неотесанным, как мало умел в стихах и сколь многому научил его Сидорчук... Под влиянием спиртного, а также воспоминаний о кладбище наш герой слушал эти гнусные речи, не вникая в слова, а потому и безучастно, пока не получил от сидевшего рядом старого приятеля чувствительный удар локтем в бок. "Послушай, что говорит этот болван, - процедил приятель. - Если он немедленно не заткнется, я просто уйду". Жизнев встряхнулся, прислушался, и ему вспомнились строки Шиллера:
       Да! Чистое чернится не впервые,
       И доблесть в прах затоптана стократ (693).
      Жизнев скрипнул зубами и сказал: "Пошли". Они с приятелем поднялись и, пригибаясь, направились к выходу. Так как выпито было уже немало, общество, кажется, не заметило их ухода, Сидорчуку же отвлекаться было некогда, и он продолжал ораторствовать. "Нельзя умирать, имея таких друзей", - покосившись на Сидорчука, сказал Жизнев. "Ты же говорил, что они были в ссоре", - заметил его товарищ по уходу. "Это не я говорил, это так и есть, - пожал плечами Жизнев. - Однако Сидорчук выступает на его похоронах. Видимо, ссориться надо как-то более шумно, что ли, наглядно для всех. Но Костя этого не любил". - "По возможности не надо умирать раньше времени", - сказал приятель, и Жизнев кивнул в знак согласия. Уж кому-кому было умирать раньше времени, но только не Сложнову, ибо не видано было на Земле человека, так же любившего жизнь. Ибсен писал о делении людей на две категории: рожденных для того, чтобы жить, и рожденных для того, чтобы умереть. Сложнов, несомненно, принадлежал к числу первых. Трудно забыть его счастливый смех, когда на улице приморского поселка он фотографировал котят, разные цветочки, бабочек, жуков-богомолов... Да, Сложнову, конечно, стоило подольше задержаться на Земле, которую он так любил.
       Наш герой не сомневался в том, что Сидорчук найдет способ еще как-нибудь изгадить
      
       130
      
      скорбное событие - ведь оно представляло собой достаточно весомый информационный повод, ну а поводов заявить о себе в информационном пространстве магистр не упускал никогда. Так и вышло - примерно через месяц Жизневу позвонили и посоветовали посмотреть фильм о смерти Сложнова из серии "Как уходили кумиры". "А кто делал фильм? Почему я ничего не знаю?" - удивился Жизнев, погруженный в это время в хлопоты по сбору средств для издания первой книги покойного. "Увидишь", - сказали ему кратко. Он увидел, и первым его чувством было негодование, ибо, согласно фильму, Сложнов имел только двух друзей - Воловича и Сидорчука, которые весь фильм и рассказывали об умершем. С Воловичем все понятно: товарищ по работе, работодатель, даже благодетель (пусть и не без выгоды для себя) - ему и карты в руки, хотя, конечно, дружбой в точном смысле слова взаимоотношения Сложнова и Воловича наш герой не назвал бы, - недаром и портрет покойного в рассказе Воловича выглядел каким-то неживым. Но как мог Волович, знавший об отношении Сложнова к Сидорчуку, привлечь отставного магистра в качестве второго рассказчика - это для Жизнева было загадкой. Ведь Сидорчук и в фильме гнул всё ту же линию: я, мол, наставил на путь истинный, я всему научил... Бедный Костя, слушая это, должно быть, ворочался в гробу. Впрочем, у масс-медиа свои законы: Сидорчук был уже известен на телевидении, а если в фильме участвуют известные персоны, то для него гораздо проще выбить финансирование. Так, видимо, рассуждал и Волович. Несомненно, само появление фильма объективно пошло на пользу сохранению памяти о покойном поэте, и за это Воловича следовало благодарить. Что же касается той гаммы чувств, которую от фильма испытала душа Сложнова, то есть ли она вообще, душа-то? А если есть, то ничего ей, бессмертной, не сделается, терпела всякое в земном миру, потерпит и в мире ином. Поэтому надо унять свое недовольство и принимать земную жизнь как она есть, со всеми ее законами и порядками. "Ибо таков наш удел - жить и жить до дня кончины" (694). Так написал однажды Васко Пратолини, и с ним не поспоришь.
      
       Глава XXVIII
      
       Неприятное впечатление, оставшееся у Жизнева от речей Сидорчука на поминках, а также от фильма памяти Сложнова, постепенно сгладилось - не забылось, разумеется, а просто перестало раздражать. Наш герой и вообще был хоть и памятлив, но отходчив и долго злобиться не умел, к тому же полагал, что судьба никогда больше не столкнет его с отставным магистром. Однако тут он ошибся - судьба в очередной раз доказала, что глупо со стороны человека моделировать ее поведение. Услужливые клевреты Сидорчука подыскали своему кумиру приятное местечко для выступлений - арт-кафе в стиле ретро, располагавшееся в бывшем доме писателя Телешова на Покровке. Магистр после распада Сообщества обычно выступал с Воловичем и парой музыкантов (под их аккомпанемент он пел свои скабрезные песенки), но тут решил, что для успешной раскрутки нового места не помешает привлечь и третьего поэта. Сидорчук был, как уже отмечалось, неплохим психологом и верно рассудил, что наш герой, привыкнув за долгие годы к публичной деятельности, должен без нее скучать (а выступлений после смерти Сложнова у нашего героя, естественно, стало куда меньше и Сидорчуку об этом доложили). Когда Сложнов находился в добром здравии и постоянно где-нибудь выступал вместе с Жизневым, Сидорчук не решился бы звонить нашему герою с предложением возобновить сотрудничество, предвидя неизбежный отказ. Но, зная об одиночестве Жизнева, он осмелел, позвонил и предложил составить компанию ему и Воловичу в заведении на Покровке. Надо сказать, что клевреты Сидорчука предупредили Жизнева о том, что такой звонок последует, и, кроме того, превознесли до небес заведение в доме Телешова. Поэтому у нашего героя хватило времени подумать и принять решение: дабы не затягивать разговора с Сидрчуком, он быстро ответил согласием. Мотивов у него было два: во-первых, недостаток общения, а во-вторых, и это главное, - нехватка денег. Гонорар не реже раза в месяц оказался для него весьма кстати. Правда, платил Сидорчук, как всегда, скупо, вынимая перед уплатой купюры из кармана, поворачивался к
      
       131
      
      Жизневу спиной и долго что-то кумекал, вызывая у Жизнева саркастическую усмешку. Результат этих расчетов был всегда одинаков: львиную долю денег забирал себе отставной магистр. Жизнев пару раз в этом убедился, перемножив число платных посетителей на стоимость билетов, однако он ничего другого не ожидал, а потому и не огорчался. Зато от него требовалось только прийти и выступить - никакой организационной мороки, а такая свобода тоже чего-то стоит. Заведение показалось ему и впрямь весьма приятным: двери его выходили в уютный скверик, в который вели ступеньки, так как он находился выше уровня улицы. Летом деревья сквера ласково шелестели листвой и веяли прохладой в открытые окна. Зимой перед началом концерта можно было покурить на скамейке среди сугробов, глядя сквозь голые ветки на звезды и луну. В самом заведении, к счастью, не стали наводить европейский лоск, а потому там всё дышало московской стариной - не в последнюю очередь и благодаря разнообразным артефактам, которых и владельцы, и посетители натащили туда великое множество. Чего там только не было - и дореволюционные плакаты, и древние швейные и пишущие машинки, и первые радиоприемники, и старинные полуштофы, и подшивки советских журналов тридцатых годов... Отчитав свою долю стихов, Жизнев рассматривал всё это, тихонько, дабы не мешать другим выступающим, перемещаясь по залу с рюмкой в руке. Надо признаться, что напитки он приносил с собой, покупая в заведении для приличия лишь первую рюмку, ибо цены в милом арт-кафе кусались болезненно. Однажды Жизнев вздумал угостить коньяком хорошенькую девицу, которую кто-то временно усадил к нему за столик. Но, заказывая коньяк, он забыл осведомиться у бармена о цене напитка, а оказалось, что стоил он почти всего гонорара за концерт (совсем как когда-то в клубе "Мечты"). Давать задний ход после того, как вам налили, считается вроде бы неудобным, а потому Жизнев смирился и постарался извлечь максимум удовольствия из собственной оплошности. К счастью, коньяк оказался очень недурным, чего нельзя сказать о кухне арт-кафе: стряпали там отвратительно, и после первой и единственной попытки Жизнев уже не рисковал что-либо там есть. Но поскольку ему удавалось потреблять в заведении то, что он приносил с собой, в экономическом отношении он оценивал свою работу в арт-кафе положительно.
       Увы, самим концертам такую оценку он дать не мог. К Воловичу у него особых претензий не было: тот читал стихи, написанные явно для потехи самой невзыскательной публики, причем зачастую автору удавалось рассмешить эту публику до слез, а на лавры гения и звание руководителя Волович не претендовал - напротив, несмотря на свой немалый вес в кругу деятелей кино, телевидения и эстрады, он оставался неизменно любезен, предупредителен и не скупился на похвалу собрату. Напротив, вся фигура Сидорчука излучала флюиды величия и веры в собственную гениальность - от этих флюидов Жизнева мутило, как от морской болезни. Говорил Сидорчук, как и прежде, чрезвычайно веско и напористо, на собеседников взирал с иронией, а потому Жизнев старался занимать в зале позицию как можно дальше от того столика, за которым располагался экс-магистр. Трудно ведь не согласиться со словами Джами, писавшего:
       Коль не лежит душа к чему-нибудь,
       Прочь отшвырни и навсегда забудь (695).
      Вот и наш герой старался на концерте поменьше общаться с бывшим другом, а после концерта сразу же забывал о его существовании. Судьба - большая затейница и создает даже и такие формы сотрудничества. Публика Жизнева принимала хорошо, но сам ход концертов напоминал ему концерты позднего Сообщества, когда во время чтения Сидорчука и Сложнов, и Жизнев ерзали на стульях, изо всех сил стараясь скрыть неловкость. Теперь ощущение неловкости навалилось на Жизнева с еще большей силой, а ведь перед публикой ему следовало изображать одобрение. Возможно, часть аудитории и была довольна, ибо получала то, чего хотела (много секса и нецензурной брани), однако наш герой воспринимал стихи безотносительно к тому, нравятся ли они каким-то дикарям в галстуках. Читал Сидорчук прекрасно: внятно, с напором и значением, но, как писал Шиллер, "никакое искусство выражения ничем не поможет тому, кому нечего сказать" (696).
      
       132
      
      Творения Сидорчука приводили на память другого поэта, о котором Мюрже писал, что "в его стихах мысли были стары, как Вечный Жид, одеты в рубище, подобранное на литературной толкучке, и еле брели по канату парадокса" (697). Дабы скрыть свое смущение, Жизнев в огромных количествах пил минеральную воду и, скрипя зубами, повторял вслед за Шамиссо: "Терпению учись, глава седая!" (698) В антракте Жизнев, сторонясь Сидорчука, бродил по залу и разглядывал артефакты, но неизбежно натыкался на сидевшего за книжным прилавком Спермяка, который разговаривал теперь так же значительно и высокомерно, как Сидорчук. Жизневу вспоминались слова Руми: "Воспитанник мошенника и лицемера, поучившись у него, станет таким же презренным, слабым, ни на что не способным, угрюмым и всегда сомневающимся, во всех отношениях ущербным" (699) (заметим, что Руми говорит здесь не о физической слабости - к примеру, Спермяк, пытаясь превозмочь свою природную хилость, увлекся физической культурой, но не стал от этого ни на йоту сильнее).
       Так прошло десятка полтора концертов, а затем Сидорчука стали посещать обычные для него мысли, которые являлись к нему рано или поздно: не слишком ли много денег получают его компаньоны и не используют ли они ради собственной корысти славу магистра? Ведь люди, разумеется, ходят именно на магистра, а остальные - фон, прицеп, кордебалет. Сидорчука в ходе таких раздумий ничуть не смущало то, что компаньонов привлек к делу когда-то он сам. Итогом раздумий становились обычно всякие административные решения - этого приглашу на концерт, а этого нет, того возьму на гастроли, а того не возьму, таких-то музыкантов уволю, а таких-то наберу вместо них... Администрировать Сидорчук обожал, и под очередную его реформу попал Жизнев, который, по мнению Сидорчука, получал слишком большую долю выручки от концертов в доме Телешова. Поначалу Жизнева защищали устроители концертов, а также Волович, напоминавшие, что стихи нашего героя имеют успех у публики. Однако если уж Сидорчук что-то забирал себе в голову, то никогда не отступался и был терпелив, как всякий маньяк. Однажды в арт-кафе отмечали день рождения Воловича, собрались на этот концерт большей частью начинающие актеры, певички, киношники, манекенщицы, то есть плебеи, низшая раса богемы. Стихов эти люди не читали ни при какой погоде, а потому слушали только юбиляра Воловича, да и то лишь затем, чтобы подхалимски похлопать влиятельному человеку и выкрикнуть "браво" так, чтобы он услышал. Волович в своих стихах с удовольствием высмеивал эту братию, но она по тупости или невежеству сарказма не понимала и охотно изображала бурное веселье. Часть этого одобрения доставалась и Сидорчуку, который был известен как друг юбиляра, ибо старался повсюду появляться вместе с ним. Ну а Жизнева просто никто не слушал, и в зале во время его выступления стоял шум, чертовски мешавший читать. Сидорчук был не из тех, кто не замечает соуса, пролитого на скатерть, - вот и здесь он громко сказал нашему герою: "Сегодня не твой день". В дальнейшем Сидорчук, видимо, воспользовался этим ничтожным эпизодом в своих целях, так как выступать в доме Телешова нашего героя больше не приглашали. Жизнев не огорчился, но самолюбие его несколько пострадало при мысли о том, что прекращение сотрудничества Сидорчук подал, видимо, как наказание за творческую несостоятельность.
       Очень скоро Жизнев выкинул из головы и арт-кафе, и Сидорчука, но последний месяца через три сам напомнил о себе. Точнее, напомнили его клевреты, которые втайне его ненавидели, - они позвонили Жизневу и посоветовали прочесть в одной из центральных газет большое юбилейное - в честь пятидесятилетия - интервью Сидорчука. Клевреты недвусмысленно намекнули Жизневу, что в отместку за прозвучавшие в интервью оскорбительные выпады по адресу старых друзей Жизнев должен поднять скандал, начать шумно поливать магистра грязью, а падкие до всякой грызни масс-медиа подхватят эту кампанию, как то уже случилось во время ссоры Сидорчука и поэта П. Жизнев, однако, обманул ожидания клевретов: решив, что просто промолчать нельзя, так как выпады касались и покойного Сложнова, он не стал бегать по редакциям, а просто написал на тезисы Сидорчука краткую отповедь и выложил ее в Интернете там, куда могли заходить люди, интересующиеся
      
      
       133
      
      поэзией Сообщества и судьбой его бывших членов. Звонить Сидорчуку, обрушиваться на него с упреками и требовать извинений Жизнев даже и не подумал, памятуя завет монгольского поэта Цэвэгмидийна Гайтава:
       В рот закрытый кумыса не стоит вливать,
       В разговор с дураками не стоит вступать (700).
      Эту отповедь, поскольку она лежит полностью в русле нашего повествования, мы считаем нужным здесь привести.
      
       МЕЛКОТА, или
      
       ОТВЕТ ЖИВОГО МЕРТВЕЦА ОГНЕННОМУ СТАРИКАШКЕ
      
       Девятого сентября, в день пятидесятилетия Вадима Сидорчука, "Комсомольская правда" опубликовала пространное интервью с юбиляром. Событие, безусловно, приятное и полезное (я говорю сейчас про интервью), однако сам же виновник торжества умудрился его основательно изгадить, допустив в беседе с корреспонденткой ряд злобных по форме и лживых по сути высказываний.
       Первое. "Я им сказал, что и как надо писать". Речь идет о времени создания Сообщества поэтов. "Им" - это мне, Л.Жизневу, а также К.Сложнову, ныне покойному, и ряду других. Слова Сидорчука - вранье, порожденное манией величия. Никто никому ничего не показывал. Концепцию Сообщества разработали Сидорчук и поэт П., это так, но к тому времени меня уже давно не надо было учить, как писать стихи. Просто у меня (как и у Сложнова) имелись стихи, подходившие, как мне показалось, под данную концепцию. Сидорчук эти стихи знал и сам предложил мне вступить в рождавшееся Сообщество. Мне показалось забавным и далее сочинять в том же духе. Ни о каком наставничестве и речи не было, да и быть не могло - я этого не переношу. Многие люди, входившие в те годы в нашу компанию, могут подтвердить: когда дело касалось творчества, мы никогда не пытались поучать друг друга. Это было негласным правилом наших взаимоотношений, и Сидорчук тоже неукоснительно соблюдал это правило. Оно и понятно: во-первых, писали все неплохо, а во-вторых, в противном случае Сообщество быстро развалилось бы. Мы же как-никак просуществовали совместно 15 лет.
       Второе. На вопрос корреспондентки: "Поэты Сообщества сейчас живы как поэты?" - Сидорчук отвечает следующим образом: "Только двое - я и Александр Волович. Остальные люди, которые называли себя поэтами Сообщества, просто такие старые, обрюзгшие, скандальные, опущенные старички. Там уже огня нет. А огонь - он обязателен".
       Это высказывание - типичная для лживых людей игра на неосведомленности широкой публики. Оно направлено, в частности, против меня и лживо от первого до последнего слова. "Люди, которые называли себя поэтами Сообщества" - это кто? Видимо, я, участвовавший во всех без исключения книгах и во всех концертах Сообщества, издавший почти все наши книги, организовавший множество концертов... Так "называл" я себя участником Сообщества или был им? Или аплодисменты, которые я слышал, мне померещились? Более того, уже после распада Сообщества Сидорчук постоянно приглашал меня участвовать в его поэзоконцертах (именно так: он - меня, есть кому это подтвердить). Наши совместные выступления (повторяю: совместные - по просьбе Сидорчука) продолжались до мая сего, 2010 года. Значит, до мая, по мнению Сидорчука, мне огня хватало, а в сентябре - уже нет. К моменту интервью весь кончился. Выгорел Жизнев за жаркое лето, как шатурский торфяник. Удивительно, как можно так беспардонно врать? Ведь аудитория клуба, где мы постоянно выступали прекрасно видела, как заливался смехом Сидорчук, слушая мои новые стихи. Да и сама аудитория от него не отставала. Или это тоже мне померещилось?
       Очень хочется понять, зачем Сидорчуку понадобилось делать такие заявления, учитывая то,
      
       134
      
      насколько легко разоблачаема вся их лживость. Но, видимо, мания величия имеет свою логику. Она говорит своей жертве: "А, что там аудитория Сообщества - какие-то жалкие сотни людей. Пусть для этой аудитории вы с Жизневым равны, но у "Комсомолки" аудитория куда больше, и вот она будет знать, что Сидорчук - молодец, а остальные...", ну и т.д. Логика не только маниакальная, но и типичная для попсовика, которым Сидорчук, увы, является последние годы. Это касается и стихов: по крайней мере, те, которые наш огненный поэт читал на наших совместных концертах, неизменно вызывали у меня тяжелую скуку. Они невыносимо провинциальны, однообразны и почти всегда абсолютно предсказуемы. (Последняя фраза - не моя, но я с ней вполне согласен.) Поэтому выступать в последние годы вместе с бывшим магистром я соглашался отнюдь не из-за творческого единодушия, а из-за потребности в общении с публикой и отчасти из-за нужды в деньгах (последнее, правда, фактор второстепенный, там, где гонорар распределяет Сидорчук, много не заработаешь). Впрочем, я манией величия пока не страдаю и потому не буду настаивать на своей правоте в таких тонких вопросах, как оценка творчества Сидорчука. Возможно, прав не я, а те, кому нравится слушать бесконечные опусы о гениталиях и анусах.
       Скажу кстати еще кое о чем. Сидорчук неоднократно в своих публичных выступлениях объяснял распад Сообщества политическими мотивами, не жалея при этом пренебрежительных эпитетов по нашему со Сложновым адресу ("лимоновцы", "шариковы", "люди, питающиеся одной тушенкой" и т.п.). Раньше я воздерживался от комментариев по этому поводу, так как, в отличие от нашего юбиляра, очень не люблю доставлять кому бы то ни было неудовольствие своими высказываниями. Теперь же вынужден заявить, что разошлись мы по двум причинам. Первая и главная: нам крайне не нравилась житейская практика нашего юбиляра (или его моральный облик, или назовите это еще как-нибудь, но смысл, полагаю, ясен). В подробности вдаваться не стану, так как они очень некрасивы (и могут быть подтверждены многими людьми - советую Сидорчуку помнить об этом, если он вновь захочет гнусно высказаться в прессе о былых товарищах). Вторая причина состояла в том, что нам перестало - причем давно - нравиться творчество Сидорчука. Концертировать вместе стало скучно и стыдно, а менять вектор своего творческого развития Сидорчук явно не желал.
       Скажу еще, что зря Сидорчук называет в интервью свою первую жену "старой еврейской грымзой". По крайней мере по отношению к нему эта "старая грымза" вела себя как святая, ибо на ее жилплощади и на ее хлебах наш юбиляр, ни дня нигде не работавший после окончания института, жил несколько лет. Доходы его в этот период состояли из доли выручки от продажи книг, изданных мною, Л. Жизневым, на концертах, организованных в большинстве мною же. Вот так в одном интервью Сидорчук одним ударом уделал двух своих былых спонсоров. Должен предупредить его нынешних спонсоров: их наверняка ожидает такая же участь. Или, в лучшем случае, полное забвение их заслуг. И то, и другое вполне в духе нашего огненного юбиляра.
       И в заключение хочу уверить читателя: этот текст дался мне очень нелегко. Однако, подумав, я признал правоту людей, которые после прочтения интервью Сидорчука посоветовали мне написать нечто подобное. Иным господам, впадающим в безумие от публичности, полезно напоминать старую поговорку: "Как аукнется, так и откликнется".
       --------------------------------
       Итак, получилось прямо по Свифту:
       Коль вы взобрались на Парнас,
       Не вы глотаете, а вас.
       Любой ничтожнейший пиитик -
       Ваш самый беспощадный критик,
       Но сам он тоже, в свой черед,
      
      
      
       135
      
       Кому-то в когти попадет! (701)
       Забавно то, что, отделавшись от Жизнева, отставной магистр через некоторое время начал тяготиться и Воловичем, считая, что посетители концертов ходят только на него, Сидорчука, - и так далее, и всё как обычно. Сначала имя Воловича перестало значиться на афишах, а потом он просто не получил приглашения выступить в очередном концерте. Результат реформы оказался для Сидорчука неожиданным: ходить на него самого почти перестали, если не считать нескольких мелких бизнесменов, помешанных на зарифмованной матерщине. Волович между тем собирал в одиночку полные залы и даже замахнулся однажды, и не без успеха, на Театр эстрады. Пришлось Сидорчуку, как говорится, "включать заднюю" и вновь предлагать Воловичу сотрудничество (впрочем, ошибется тот, кто подумает, будто магистр испытал при этом какие-то моральные страдания). Теперь оба эти автора снова порой выступают вместе, но, по нашим сведениям, пропорция деления выручки сильно изменилась в пользу Воловича, ибо стал неоспорим тот факт, что большая часть публики приходит как раз на него. И это не случайно: ведь произведения Сидорчука год от году все меньше радуют слушателей. Здесь, в завершение главы, уместно будет привести мудрое высказывание Хераскова: "Но памятуйте, что ядовитость, самолюбие и тщеславие музам не приличны суть: они девы и любят непорочность нравов, любят нежное сердце, сердце чувствующее, душу мыслящую. Не имеющие правил добродетели главным своим видом, вольнодумцы, горделивые стихослагатели, блага общего нарушители, друзьями их наречься не могут. Буди целомудр и кроток, кто бессмертные песни составлять хочет!"
      
       Глава XXIX
      
       Михаил Кузмин однажды написал:
       Судьбой не точка ставится в конце,
       А только клякса.
      Справедливость этого замечания можно видеть на примере нашего героя, которого не раз и не два настигали отголоски предшествующих, уже, казалось бы, бесповоротно законченных периодов его жизни. Приходилось вспоминать былое, заново его ощущать и с новой силой в нем разочаровываться - так было на вечере встречи бывших однокурсников, где наш герой с ужасом вглядывался в оплывшие черты девушки, которую некогда любил, так было во время совместных выступлений с Сидорчуком в доме Телешова... Отголосок эпохи Сообщества настиг Жизнева через три года после событий, описанных в предыдущей главе: ему, изрядно его удивив, позвонил не кто иной, как Электрический Балбес, то есть бывший директор поп-группы Сидорчука, а по совместительству и Сообщества, принимавший участие в судьбоносных киевских гастролях 2003-го года. Оказалось, что Балбес подрабатывает организатором культурных программ в лучшем ночном клубе города Серпухова, и его посетила мысль устроить в этом клубе выступление Жизнева. Мотивы Балбеса были понятны: ему неоднократно приходилось видеть, как стихи Жизнева принимает публика, и он решил, что успешное выступление столичного гостя ему, Балбесу, зачтется в плюс. Ну а в дальнейшем, как прозрачно намекнул Балбес, выступления Жизнева в Серпухове можно сделать регулярными. Все поначалу звучало прекрасно, однако затем у собеседников начались разногласия. Балбес предложил Жизневу приехать в Серпухов на электричке, то есть потратив - за тот же гонорар - еще четыре часа на дорогу, да вдобавок уже почти ночью (выступление начиналось в полночь). Жизнев заявил, что такая морока ему не нужна ни за какие деньги. Тогда Балбес выдвинул другой вариант: Жизнев доезжает до конечной станции метро на юге Москвы, и там его встречают на автомобиле. Жизнев вновь отказался. Договорились, что поэта заберут на автомобиле от его дома и после выступления также отвезут домой. Однако уже перед самой намеченной датой ему позвонил взбудораженный Электрический Балбес и закричал, что его машина сломалась, а хозяйка клуба не согласна ехать через все московские пробки на север Москвы, дабы забрать Жизнева. "Любим, ну
      
       136
      
      прокатись на метро, чего тебе стоит? - убеждал Балбес. - Ты же и сам в пробках кучу времени потеряешь! Зато выступление пройдет классно. У нас тут люди культурные, куча институтов. Интеллигенции ближе к ночи некуда пойти, вот она вся и ринется на тебя. Кучу книжек продашь, бери как можно больше!" Жизнев вздохнул, признал, что насчет пробок Балбес отчасти прав - в Москве они стали случаться и в десять вечера, - а также подумал о том, как кстати придутся ему гонорар и выручка от продажи книг... Одним словом, он согласился.
       В назначенный вечер, выйдя на морозец после долгой поездки на метро, Жизнев сразу заметил верно описанный Балбесом автомобиль хозяйки клуба - довольно скромный, с симпатией отметил Жизнев про себя. Наш герой подошел, открыл дверцу, поздоровался с хозяйкой и, подобно Державину на лицейском празднике, непринужденно сообщил, что должен зайти в нужник (неподалеку как раз стояло несколько передвижных сортиров). Сделав свои дела, Жизнев вернулся к машине, занял пассажирское сиденье и после первых фраз с удивлением заметил, что его туалетный демарш, кажется, покоробил его заказчицу. "Видимо, я должен был терпеть до самого Серпухова, - весело подумал Жизнев. - Не ожидал такой чопорности от владелицы ночного кабака". Впрочем, реакция хозяйки клуба его, по правде сказать, мало интересовала. Блажен тот литератор, который имеет службу и не зависит от литературных заработков - его перестает волновать выражение лица спонсоров, редакторов и трактирщиков. Несмотря на ощущавшуюся напряженность, в дороге между пассажиром и хозяйкой клуба все же завязался разговор. Жизнев, конечно, первым делом постарался прояснить для себя обстановку, в которой ему предстояло выступать. Его ожидало крайне неприятное открытие: оказалось, что Электрический Балбес в полной мере оправдал свое прозвище, ибо не делал никаких объявлений, никакой рекламы и не приглашал никаких интеллигентных людей, о которых с таким пафосом говорил - расчет строился только на случайных ночных прохожих. Иначе говоря, Жизнев должен был читать стихи перед теми людьми, которым в полночь придет в голову идея завернуть в ночной клуб. Чего ради им захочется это сделать? Чтобы выпить (а точнее - добавить после того, как в магазинах перестанут продавать спиртное); чтобы потанцевать (а точнее - напившись, пуститься в безумный пляс); чтобы подцепить пьяную девушку, которая, как известно, кое-чему уже не хозяйка... Одно ясно всякому, если он, конечно, не балбес, хоть с большой буквы, хоть с маленькой: люди в полночь идут в клуб за чем угодно, но только не затем, чтобы слушать стихи. Узнав от хозяйки заведения о том, как всё организовал ее арт-директор, Жизнев почувствовал себя неспокойно, поняв, что провал почти гарантирован. Беседу он, конечно, поддерживал, но довольно принужденно, и в душе клял Электрического Балбеса на чем свет стоит. Ну а тому и горя было мало: он встретил Жизнева с широкой улыбкой, со своей всегдашней живостью, и уверял, что интеллигенция Серпухова в полночь не спит и все будет чики-пуки. Внимательно посмотрев на бодрого арт-директора, Жизнев вспомнил высказывание Андора Габора: "Задача быть глупее всех других людей настолько трудна, что лишь немногие могут взяться за нее с надеждой на успех" (702). Походило, однако, на то, что Балбес справился бы с этой задачей. Впрочем, не будем несправедливы к этому человеку: привыкнув в свое время к обычаю поэтов пропускать перед концертом рюмочку для куражу, он выставил на стол в подсобке пару бутылок коньяка. Кроме Жизнева и Балбеса за столом сидел еще друг последнего, персонаж без речей. Разговор, естественно, зашел о Сидорчуке, которого Балбес люто ненавидел и считал, что тот остался должен ему, Балбесу, десять тысяч долларов. Жизнев воспринимал такие рассказы с осторожностью - люди ведь очень охотно записывают окружающих себе в должники; однако выведенная опытным путем закономерность, согласно которой все имевшие дело с Сидорчуком, его не любили, подтверждалась и в случае с Балбесом, делая отчасти достоверным рассказ о долге.
       Уняв коньяком волнение, вызванное предвкушением неминуемого провала, Жизнев вышел на сцену. В огромном пространстве зала блуждали блики цветомузыки, но на танцполе никого не было - посетители сгрудились у стойки с напитками (Жизнев еще раз помянул недобрым словом тех, кто запретил продавать в магазинах спиртное после десяти вечера). Возле сцены не наблюдалось
      
       137
      
      нетерпеливых слушателей - только справа, на витой лестнице, поднимавшейся на второй этаж, Жизнев заметил несколько человек, сидевших на ступеньках и попивавших пиво из банок. Надеяться на одобрение этих людей не стоило - двое из них были типичные работяги-узбеки, а остальные, с трудом ворочая остекленелыми глазами, взирали на Жизнева словно на диковинную зверушку в зоопарке, привезенную из-за морей специально для их забавы. От их злорадных улыбочек Жизнева бросило в дрожь, и он перевел взгляд на группу у стойки. Однако эта группа также не внушила ему оптимизма: костяком ее являлись подвыпившие тетки, явно, хотя и безуспешно пытавшиеся франтить, с красными одутловатыми лицами и выцветшими голубыми пуговицами вместо глаз. "Дочь страны моей, ждала ли ты своего поэта?" (703) - взывал к современнице Уитмен, но к этим теткам взывать можно было сколько угодно - ответом, как предчувствовал Жизнев, послужили бы или недоумение, или нецензурная брань. Толпясь у стойки, тетки приплясывали под музыку и обратили на Жизнева внимание только тогда, когда музыка смолкла, давая поэту возможность читать. Предчувствие Жизнева не обмануло: читая, он ясно слышал, как тетки обменивались репликами: "Это что за хрень? Кто это? На кой он нужен? Музыку давай!" Прав был Абу Зираа:
       Когда счастливая звезда над человеком не горит,
       Народ на творчество его как на бессмыслицу глядит (704).
      Жизнев читал проверенные хиты, сотни раз смешившие публику до слез, но здесь они не производили никакого впечатления. Когда он закончил первое стихотворение и собрался перейти ко второму, люди на лестнице почти у него над ухом затеяли громкий обмен мнениями, причем вовсе не по поводу стихов, которых не слушали. Тетки у стойки продолжали толковать о своем, но, так как Жизнев мешал им своим чтением, они с недовольным видом повышали голос, стараясь перекричать поэта. "Известно, голоса сердитых баб не слабы", - верно заметил Сумароков. Слева, в темном углу, тоже громко бубнили какие-то люди. Жизнев, в свою очередь, старался читать громче, дабы его услышал хоть кто-нибудь. При этом он с ужасом чувствовал, что его голосовые связки вибрируют на пределе прочности и сорванный еще в далекой юности голос вот-вот подведет его вновь. Он с ненавистью поглядывал на гомонящих теток, мечтая выкрикнуть, как некогда Скиталец:
       Я ненавижу глубо́ко, страстно
       Всех вас: вы - жабы в гнилом болоте!
      Однако он понимал, что не вправе ссорить с публикой хозяйку заведения. Кроме того, аудитория Скитальца, аудитория Серебряного века, может быть, имела свои недостатки, но сильно отличалась от аудитории ночного Подмосковья 2013-го года: подмосковная не стала бы ахать и охать из-за нелюбви поэта, а попросту набила бы ему морду (и, пожалуй, вполне заслуженно: тот, кто не может с достоинством принимать поражения - тот не поэт). Именно из-за некоторых различий в поведении публики эпатаж в ночных клубах Москвы может принести автору лавры, а в ночных клубах Подмосковья про эпатаж даже не слыхивали. Одним словом, Жизнев, переходя к третьему стихотворению, с горечью почувствовал себя лишним и никому не нужным. Ему вспомнились строки Се Чжуана:
       Нет родного человека здесь по близости со мной,
       Лишь подходят, чередуясь, люди странные, чужие (705).
      Люди на лестнице и впрямь спустились пониже - возможно, для того, чтобы лучше слышать, однако при этом они не прекратили громко разговаривать. Ну а тетки у стойки, заметив, что поэт намерен читать далее, рассвирепели не на шутку. В самом деле, они хотели выпивки, танцев, сильных мужских рук, а их вместо этого стали без предупреждения потчевать стихами. Тетки загомонили хором: "Хватит! Хорош! Слезай! Вали! Давай музыку!" Жизнев пытался перекричать теток, но у него ничего не вышло, и на некоторое время он в растерянности застыл перед микрофоном. Собственно, он всё это предвидел и если решил пострадать, то не просто так, а за деньги, но тем не менее подобные афронты неприятны для любого артиста, какая бы компенсация его потом ни ожидала. Можно было, конечно, крикнуть в лицо самой одутловатой, пьяной и наглой тетке:
      
       138
      
       Нет, ты не поняла поэта,
       И не понять тебе его! (Н.Ф. Павлов.)
      Однако чутье подсказывало Жизневу, что тетку этим не проймешь. В конце концов, она была в своем праве, ибо стихов она не заказывала. Жизнев выругался сквозь зубы, сунул листки с текстами в карман, но тут со стороны лестницы услышал тихую просьбу: "Еще почитайте". Ее высказал, желая, видимо, утешить поэта, работяга-узбек. Жизнев был тронут, поблагодарил его улыбкой, но развел руками - шум у стойки стоял такой, что чтение стало решительно невозможным. Спустившись со сцены, Жизнев наткнулся на Электрического Балбеса, который слушал стихи вместе со своим другом. Вряд ли у принимающей стороны могли быть какие-либо претензии: те же самые стихи Жизнев не раз с огромным успехом читал на глазах у Балбеса. А вот у Жизнева претензии к Балбесу имелись, и немалые, но он решил их не озвучивать. Для него на первый план вышли уже другие вещи: хорошенько выпить еще коньяка, дабы успокоиться, и без приключений доехать домой, ведь уже давно перевалило за полночь. А потому он не стал принимать позу лирического героя Эминеску: "Лира? - Вдребезги разбита... Музыкант сошел с ума" (706). Напротив, он удивил Балбеса своим спокойствием, чем заслужил похвалу с его стороны. Легкомысленный арт-директор не мог, конечно, не ощущать своей вины в случившемся и, когда в ожидании хозяйки все уже изрядно выпили, благородно отказался от своей доли в гонораре Жизнева (об этом так называемом "откате" они условились заранее). Жизнев пожал плечами и без возражений принял жертву. Но куда больше его настроение подняла молоденькая официантка, специально прибежавшая в подсобку, дабы высказать восхищение его стихами. "Спасибо, милая", - с нежной улыбкой поблагодарил ее седой поэт. Наконец появилась хозяйка клуба, и все четверо на ее машине покинули негостеприимное для поэзии заведение: Балбеса с другом хозяйка подбросила до квартала, где они жили, а нашего героя повезла в Москву. Провал выступления ее, судя по всему, не слишком огорчил - она без разговоров выдала Жизневу гонорар, но по-прежнему вела себя так, словно опасалась выболтать какую-то важную тайну. Жизнев, стремясь загладить свою невольную вину, подарил ей диск, на котором сам читал свои стихи. Этот подарок очень пригодился, ибо говорить в одиночку Жизнев не любил, молчать было тоже неудобно, а хозяйка отличалась редкостной немногословностью. Впрочем, ее реакция на стихи, звучавшие из проигрывателя, автора тоже не порадовала, - реакция, собственно, практически отсутствовала. Тогда Жизнев решил плюнуть на свою обязанность развлекать даму, зевнул, откинулся на спинку сиденья и вспомнил Камоэнса:
       Я повторяю с болью неустанно,
       Что бо́льших бы побед страна добилась,
       Когда бы муз прекрасных почитала
       И звонких рифм созвучья понимала (707).
      "Но куда там, - с горечью подумал Жизнев. - Успехи страны - и какие-то стишки. Кому нынче растолкуешь эту связь? А ведь старик Державин предупреждал еще бог знает когда:
       Боги взор свой отвращают
       От не любящего Муз;
       Фурии ему влагают
       В сердце черство грубый вкус,
       Жажду злата и сребра;
       Враг он общего добра!
      Что же удивляться всеобщему воровству, коли дикарские ритмы людям милее стихов? Все эти глупцы, которые сегодня требовали музыки, вовсе не нищие - нищие по ночным клубам не ходят. К примеру, горластые тетки у стойки, по словам Балбеса, сплошь бухгалтерши серпуховских предприятий. Значит, они разбираются в бухгалтерских документах, в налогах, умеют пользоваться компьютером, бойко считают... И тем не менее это варвары, как варварами были прекрасно разбиравшиеся в технике, но не читавшие книг воины той орды, что напала на Россию в 1941-м году.
      
       139
      
      Варварство и цивилизация прекрасно сочетаются, варвары в рамках цивилизации с успехом находят свои ниши. Более того, они постепенно пропитывают цивилизацию своим зловонным дыханием. Не об этом ли писал в начале XX века Василий Немирович-Данченко:
       Где честь была - там биржа стала,
       Где страсть кипела - слышен храп,
       Толпа богов своих изгнала,
       На место Марса сел меняла,
       Венеру заменил Приап...
       Вакханка сделалась кокоткой,
       Кафе-шантаном стал Парнас...
       Мы не́ктар заменили водкой
       И, словно стадо, мыслим кротко:
       "Когда же в хлев погонят нас?"
      В наши дни Немирович-Данченко написал бы, пожалуй, еще жестче. Пусть все выглядит так, но ублажать варваров я не согласен. Буду следовать завету Мережковского: "Всё потерял писатель, нарушивший неумолимый закон - будь похож на читателей или не будь совсем. Я готов не быть сейчас, с надеждой быть потом". К тому же такие, как я, получают воздаяние свыше - разве не о нем писал Лонгфелло?
       Да, ибо стихотворца самый труд,
       Само служение стиху - ограда
       От зла земного, от невзгод приют.
      
       Рукоплесканья улиц вам не надо!
       Не в кликах толп, а в вас самих живут
       И пораженье ваше, и награда!" (708)
       На этом месте размышления нашего героя были прерваны его работодательницей. Они уже въехали в черту Москвы, но тут бизнес-леди остановила машину у бордюра и решительно заявила, что время чересчур позднее и до дому она Жизнева не повезет. Это было не просто явным нарушением договора, но и наносило удар по финансам Жизнева из-за неизбежных расходов на такси. На мгновение наш герой задался вопросом: а что сделает дамочка, если он откажется выходить? Но это была, конечно, мысль не всерьез, и Жизнев, посмеиваясь, полез вон из машины, повторяя про себя строки Бориса Чичибабина:
       Поэзия и буржуазность -
       Принципиальные враги.
      Поэт вежливо попрощался, захлопнул за собой дверцу и поднял руку. За такси ему предстояло отдать немалую часть гонорара, но не скандалить же ему было с малознакомой женщиной по столь ничтожному поводу.
      
       Глава XXX
      
       В нашем повествовании мы попытались дать понятие о той силе, с которой жизнь сопротивляется всем попыткам сочинителя не только построить на творчестве свое благополучие, но и даже попросту зарабатывать этим самым творчеством на корочку хлебца. Не будем вычленять здесь отдельные составляющие вышеупомянутой силы. Отупение читательской массы и падение ее вкусов, дикость издателей-капиталистов, давление электронных СМИ, звериная конкуренция в писательской среде, гнусные нравы богемы - обо всем этом уже достаточно говорилось выше, а то, что не досказали мы, доскажут социологи и литературоведы. Мы отдаем себе отчет в том, что наш герой вовсе не является самым невезучим представителем пишущей братии: как-никак он стяжал
       140
      славу у публики и признание в литературной среде, обзавелся пусть и не очень широким, но устойчивым кругом поклонников, был многократно издан, попал в литературные энциклопедии, кормился долгие годы пусть и не прямо творчеством, но все же литературным ремеслом... Такое удается далеко не всем взявшимся за перо. И тем не менее любой наблюдательный человек прекрасно знает, насколько перечисление успехов приукрашивает подлинную картину человеческого существования. На самом же деле слава нашего героя оказалась скоропреходящей, от признания собратьев по перу, большинство из которых - олухи, пользы мало, от поклонников, за редким исключением, - тоже, издания принесли одни убытки, литературных энциклопедий никто не читает, кроме книжных червей... Ну а быть творцом, художником и кормиться при этом ремеслом, пусть даже и литературным - это означает тянуть не одну житейскую лямку, а сразу две, тащить двойную кладь, что мучительно и само по себе, и скверно отражается на здоровье. Бросить бы творчество и жить как все люди, но увы - многие художники не вольны это сделать. Житейская среда, как мы показали, немилостива к творцу и вовсе не торопится перед ним расступиться, дабы он насладился счастьем. Это познал на себе даже не обделенный славой Стефан Цвейг, который писал: "Всякое устремление, встречающее внешний отпор, обращается внутрь и в первую очередь давит на нервы и вносит в них расстройство" (709). С годами усталость от борьбы с обстоятельствами неумолимо накапливается, что весьма внятно констатировал Смоллетт: "Неудобства, которых я не замечал в расцвете сил, кажутся несносными раздраженным нервам инвалида, застигнутого врасплох преждевременной старостью и ослабленного длительными страданиями" (710). А ведь давно известно, что даже самый удачливый писатель, избавленный от необходимости зарабатывать на хлеб ремеслом, за свои достижения непременно платит здоровьем, - удачливый, возможно, даже более прочих. Вспомним Мопассана: "Я из числа людей, у которых содрана кожа и нервы обнажены. Но я об этом не говорю, этого не показываю и даже думаю, что очень хорошо умею скрывать свои чувства" (711). Кто-то, - то ли Рэд Смит, то ли Теннесси Уильямс, то ли Хемингуэй, но в любом случае известный писатель, - говорил, что писать легко: смотришь себе на каретку пишущей машинки, пока на лбу не выступят крошечные капельки крови... Что уж толковать о тех людях, на которых жизнь решила показать все свое умение противиться людским намерениям, - довольно невинным, если иметь в виду сочинителей. Ведь еще Гёте заметил: "Желание писателя снискать себе похвалу есть не что иное, как внушенный ему природой порыв подняться к чему-то высшему" (712). Ан нет - не угодно ли поучить тупиц политэкономии, повыправлять чужие бездарные рукописи, поискать в Интернете картинок для оформления чужих замыслов и так далее, и так далее? Чему же удивляться, если наш герой лишился здорового сна еще очень молодым, тогда же на нервной почве обзавелся спастическим колитом, благодаря бессоннице чуть не умер от сердечного приступа и начало новой российской истории встретил не то чтобы хронически больным человеком, а таким, который никогда не чувствует себя вполне здоровым? Эта постоянная иллюзия недомогания, ощущение себя не в своей тарелке не поддавалось никакому лечению, никакой диете, никаким опытам умеренности. Мы не назвали бы такое состояние неврастенией, потому что наш вечно страдавший невралгиями герой был в то же время всегда сдержан, прекрасно умел держать себя в руках и имел устойчивую репутацию чрезвычайно уравновешенного человека. Но если и не приводящая к позорным для мужчины выходкам неврастения, то нечто другое грызло его неотступно и постепенно сделало его подобием ходячего барометра, ибо он стал по-стариковски чутко реагировать на магнитные бури и перемены погоды. Отделаться от этого изматывающего непокоя ему удавалось лишь ненадолго весьма известным способом: с помощью приема больших доз алкоголя. Он понимал всю эфемерность этих облегчений, но кто бросит в него камень? Ведь ему и так пришлось от многого отказаться: он никогда не пил кофе, очень редко пил чай, редко курил и отказывался даже от обычного чеснока, обычного меда и прочих приятных, но наделенных возбуждающими свойствами продуктов из опасения мучительных приступов люмбаго. Ту же нервическую природу имели и его сердечные приступы, ибо вообще-то его сердце выносило и ежедневную силовую гимнастику, и другие нагрузки, непосильные для большинства любителей кофе, чая и курева. Эти самые любители порой злили Жизнева,
      
       141
      
      пренебрежительно отмахиваясь от его уверений в том, что чашка чаю или ложка меда могут сделать его больным на целый день, а то и больше. Выходило, будто Жизнев с какой-то неясной целью возводит напраслину на собственный организм и отказывается от мирских благ лишь для того, чтобы удивить окружающих. А между тем собственное тело порой утомляло его до такой степени, что он чуть не плакал и все его дела казались ему лишенными смысла. Подобных ощущений был, кажется, не чужд и Корвин-Пиотровский:
       Еще коплю для будущего силы,
       Ревниво жду обещанных наград, -
       А дни бегут, а время тонкий яд,
       По капле капля, подливает в жилы.
      Однако, как писал Шиллер, "тело узурпирует печальную диктатуру над душой, но случается, что душа может постоять за свои права, а это и есть минуты торжества духа - вдохновение" (713). А наш герой с годами пришел к выводу, что даже и не вдохновение наш спаситель, а чувство долга, и что безусловно прав Ньево, который "понял истину, что в добросовестном выполнении своих обязанностей заключается секрет, позволяющий забыть все горести и вести достойную жизнь" (714). Ну а долг, добровольно вмененный самому себе, стократ важнее для человека, нежели долг, налагаемый на него извне, - соответственно и неисполнение этого долга катастрофически роняет человека в его собственных глазах. Поэтому верность личному долгу, на наш взгляд, лучше рассматривать не как моральный подвиг, а более буднично - как средство сохранить самоуважение. О тех же, кто не желает вменять себе никакого долга, мы здесь не пишем, - они попросту не заслуживают того, чтобы тратить на них наше время.
       То, о чем сказано в этой главе - вовсе не трансляция жалоб нашего героя на его горькую судьбу (или на горькую судьбу всякого художника). Мы ведь не раз уже говорили о том, что наш роман - это предупреждение, предупреждением является и настоящая глава. Пусть тот, кто выбрал для себя творческое поприще и общество богемы, хорошо запомнит, что за этот выбор придется платить, причем платить недешево. Если же самонадеянного юношу не смущает такая плата, то нам остается только пожать плечами и сказать как Гумилев: "На, владей волшебной скрипкой" - и так далее. Но к нам у самонадеянного юноши пусть уж не будет тогда никаких претензий - мы его предупредили.
      
       Глава XXXI
      
       Наш герой сделал свой выбор в какие-то незапамятные времена - даже не в отрочестве, а еще в детстве. Он считал себя поэтом и был им, а между тем в обыденной жизни на удивление мало размышлял о своем призвании. Были другие насущные дела, благодаря которым он, собственно, и существовал и которые властно заставляли думать о себе, - иными словами, была Нужда, мягкая и нестрашная в советские времена и совсем другая, не позволявшая с собою шутить, - в годы торжества демократии. А потому наш герой вместо того, чтобы заняться дома той работой, в которой видел подлинный смысл, вновь начинает с утра собираться в небольшое путешествие по столице - с конечным пунктом в том месте, где ему приходится работать уже не на Аполлона, а на своего земного работодателя. То есть получается не совсем по Пушкину: Аполлон может сколько угодно требовать нашего поэта к "священной жертве", но обеспечить его хлебом насущным он, увы, не может, а потому поэт, даже слыша внятные требования свыше, должен все же погружаться "в заботы суетного света". Иначе говоря, в эпоху капитализма конфликт поэта с мирской тщетой приобрел куда более острый характер, чем в те времена, когда почти все поэты происходили из дворян и имели кое-какой независимый доходец. Поэт перестал подчиняться внутренним побуждениям к творчеству (требованиям Аполлона): в суетный свет ему приходится выходить вне зависимости от того, улавливает он внутренним слухом эти побуждения или нет. Да, верно сказано:
      
       142
      
       И меж детей ничтожных мира,
       Быть может, всех ничтожней он.
      Однако нынешний поэт ничтожен и слыша призывы Аполлона, и не слыша их, ибо вынужден покоряться в первую очередь призывам Нужды. Перестать слышать Аполлона было бы для поэта, несомненно, ужасно, но мучительно и другое: слышать их, однако повиноваться при этом Нужде. А она зовет, она обрабатывает людей не покладая рук, выдумывая для них, в довершение зла, еще и разные фальшивые нужды. Руми писал об этом так: "Тем, у кого нет разума, голову, словно амбар, набивают вещами, а тем, у кого разум есть, его укорачивают с помощью заботы о куске хлеба" (715).
       Наш герой выходит из дому с улыбкой, ибо понимает, что жалобы и протесты бесполезны, зато путешествие принесет ему немало новых впечатлений - недаром у него всегда с собой записная книжка. Ступени в парадном - из искусственного мрамора, удивительно похожего на окаменевший студень; из-за двери на втором этаже, заслышав шаги, непременно рычит собака с таким непртиворным негодованием, что трудно не улыбнуться и не вспомнить норов иных богатых людей; на каждой лестничной клетке - детские велосипеды и игрушечные автомобильчики, предназначенные для того, чтобы быстрее перемещать в пространстве детское тельце (Жизневу вспоминается маленький сын его заказчика, не желающий читать книжки, но трепетно коллекционирующий изображения дорогих иномарок). А выйдешь из подъезда - и видишь выстроившиеся в ряд взрослые автомобили, напоминающие кровожадных чудовищ, временно погрузившихся в задумчивость. Впрочем, хозяева не оставят надолго праздными своих механических ишаков, ибо уже не мыслят без них своего существования. Ну а Жизнев давно не нуждается в личной механической тяге, и потому ему весело - он идет бодрой походкой и вспоминает Руми: "О горе, больше нет моего осла! Внезапно сдох мой осел! И слава Богу - больше не увижу его навоз у своего порога! Плохо, когда умирают ослы, но для меня это - большая удача. Теперь, когда моего осла больше нет, рядом со мной Иисус" (716). А Иисус, о котором писал Руми, позволяет получать ни с чем не сравнимое наслаждение при созерцании собственного двора - возможно, именно Иисус так меняет ветер, небо, освещение, краски, вид домов и деревьев, чтобы все это каждый раз представало новым и услаждало взор. А чего стоят неожиданные детали - пьяница, развалившийся у помойки на выброшенном старом диване, или потасканный подвальный кот, холодно созерцающий прохожих, или прыгающие по земле неизвестные птички, чье сине-бело-бордовое оперение изобличает тонкий вкус их Создателя? Сомнительно, чтобы у тех, кто владеет механическими ишаками и постоянно размышляет о запчастях, налогах, шатрафах и страховке, находилось время замечать все это. Джованни Папини хорошо знал таких людей и знал, что "все настоящее было посвящено ими будущему, которое в свою очередь, став настоящим, будет принесено в жертву другому будущему, и так вплоть до последнего настоящего, до самой смерти" (717).
       Дальше надо пройти по двору до угла. Там над Жизневым нависает его собственный дом, выкрашенный охрой, золотящейся в солнечных лучах, а спереди справа углом надвигается громадный объем розоватой четырнадцатиэтажки, окруженной могучими деревьями, тщетно пытающимися ее перерасти. Слева - скромный белый куб трансформаторной будки с отчаянной надписью на одной из стен: "Москва, мой ох...евший город!" С тылу этот куб подпирается белым параллелепипедом поликлиники. По тропинке Жизнев идет прямо в средоточие этих сезанновских объемов, словно стремящихся сомкнуться, а вверху между их гранями и ребрами зыблется молодая листва, сквозь которую видны плывущие в синеве облака. Все это надо увидеть и переработать в себе во впечатление, и лишь тогда - но не раньше - можно хотя бы отчасти понять слова Эмилии Пардо Басан: "То, что заставляет меня трепетать, всегда приходит из глубин моего существа и никогда - извне" (718). Разумеется, это так, ибо все, что мы встречаем вовне, есть лишь сырье для впечатлений и переживаний, сами же они требуют от нас внутренней работы и без нее просто не рождаются. Впрочем, очень многим, вероятно, легче без них, ведь не так-то легко испытывать постоянную жажду
      
      
       143
      
      постичь и пережить внешнее, которое всюду. С другой стороны, человек, страдающий от такой жажды, уже богат, ибо мир не скупится на образы для ее утоления. Выходит, что лишь страдающий никогда не почувствует себя обделенным в этом мире.
       Между трансформаторной будкой и четырнадцатиэтажкой видна улица, сплошь заставленная механическими ишаками - один дороже другого (еще неплохо называть автомобиль, эту ловушку для простаков, "шайтан-арбой", - метко, по крайней мере). Другие автомобили пробираются между этими застывшими рядами, и вся улица несколько утомительно поблескивает разноцветной эмалью. Глядя на торжество автомобилизма, Жизнев вновь вспоминает Руми: "Разве может Мессия осчастливить своим сахарным поцелуем губы, целующие задницу осла?" (719) А сразу через улицу, за прутьями металлической ограды, виден маленький парк, многократно воспетый нашим героем. Дома расступаются, и можно видеть небесную ширь с облаками, отражающимися в пруду. Войдя в парк через ворота с покосившимися створками, можно с интересом разглядывать рубчатые стволы мощных дубов, каждый из которых то ли гордо, то ли угрожающе простирает свои могучие мышцы в затененном, играющем мягкими бликами и словно водянистом парковом пространстве. Можно с завистью коситься на усеянную желтыми мазками одуванчиков свежую травку, выросшую среди молодых дубков вновь насаженной рощицы. На травке уже расположились счастливцы, которым в этот погожий день некуда спешить - кто-то читает, кто-то амурится с подружкой, кто-то, прихлебывая пиво, играет в карты с приятелем. По недавно распустившейся листве пробегают золотистые блики, и для зрения они сладки, как мед. На что уж мал и густо населен гуляющими этот не застроенный домами уголок, но и он приводит к тем же мыслям, которые посещали героя Жозе Аугусто Франсы при виде роскошных африканских лесов: "Понять, что мы - пленники природы и что каждый раскат грома, каждая травинка в лесу, каждое дерево в саванне - это ее знамение, ее форма общения с нами, - значит получить новую, настоящую свободу, глубокую, ведущую к сближению нашей души с душой природы. Тогда преграды падут, и мы не будем больше так одиноки. Мы приобщимся к земле, сольемся с ней" (720).
       Когда-то, в трудно вообразимом 1926-м году, этот парк разбивали студенты Тимирязевской сельскохозяйственной академии, вряд ли рассчитывавшие на то, что сумеют понежиться в тени собственных юных саженцев. Тогда здесь на пустырях высадили дубы, выкопали пруд, построили два небольших, но красивых студенческих общежития. Дубы выросли, а вложения в сельскохозяйственную академию стали приносить отдачу, когда кости большинства тех, кто выходил на субботники в 1926-м году, давно уже истлели в сырой земле. Однако студенты 26-го года и не думали ни о каком воздаянии за свой труд, а потому те, кто пытается с презрением говорить о них, употребляя слово "совок", давно ставшее визитной карточкой глупца, сами заслуживают только презрения. Взоры, бросаемые свысока на прошлое, на жизнь и дела предков, предельно лицемерны, ибо, во-первых, отрицатели сами вовсю пользуются созданиями этого прошлого, а во-вторых, рабы Мамоны, покорившиеся новому хозяину и принявшие все его подлые установления, не имеют ни малейшего права укорять кого-либо в недостаточном стремлении к свободе. Буржуйский холоп, ничего не делающий без личной выгоды, уже производит неприятное впечатление, но он стократ отвратительнее, когда, чувствуя свою ущербность и стараясь ее обелить, порочит собственных предков, давших миру великие примеры бескорыстия и самоотречения. Попытки возвыситься не за счет собственных дел, а за счет унижения ближних, пусть даже умерших, есть несомненный признак мании величия, которая потому и является болезнью, что провозглашаемое величие не имеет под собой никакой реальной почвы. Ненавистники "совка" в качестве своих заслуг могут предъявить и современникам, и потомкам лишь украденные миллиарды, разоренные предприятия, обнищавшие города и деревни, а также армии дармоедов, чья задача - охранять, обслуживать и воспевать удачливых воров. Впрочем, по-настоящему разбогатеть удалось немногим - куда больше число тех, кто продал душу дьяволу и проклял собственных прадедов, даже и не обретя материальной зависимости (а возможно, как раз из-за отсутствия оной и желания подольститься к
       144
      новоявленным распорядителям материальных благ). Самооправдание и самовозвеличение требуются даже этой мелкоте, этой пехоте сатаны, вот они и распространяют вокруг себя флюиды враждебности не только к собственной стране и собственной истории, но и к тем, кто не согласен с ними и презирает их раззолоченного идола с налитыми кровью глазами. "Таково наше мнение", - хвастливо говорят они, но собственного мнения у них нет и быть не может, - таково мнение их страшного Хозяина.
       Душа поэта, изначально враждебная Мамоне и всем его правилам, очень утомляется, отражая эти флюиды, которыми ее постоянно бомбардируют глупцы. Один проклинает "совок", словно не при этом "совке" и он, и его родители выросли, бесплатно выучились, получили бесплатное жилье и наели такие ряшки, о которых говорят: "В три дня не обгадишь"; другой призывает зачем-то "вынести упыря из мавзолея", забывая о том, что лучшие свои годы прожил в государстве, построенном по заветам этого "упыря"; третий заявляет, что не имеет ничего общего с подавляющим большинством собственного народа, ибо оно не читало Джойса, - словно такие прожорливые грантососы, как он, оставили народу досуг для такого чтения; ну а четвертый, который проще и откровеннее всех и подобных которому вокруг особенно много, прямо заявляет, как герой Хеллера: "Пока вы работаете у меня, вы не свободный гражданин" (721). Что ж, в последнем Жизнев, смолоду получивший добрую марксистскую закалку, никогда не сомневался. Как и в правоте Горького, который напоминал: "Честный писатель - всегда враг общества и еще больший враг тех, кто защищает и оправдывает жадность и зависть, эти основные устои современной общественной организации" ("Вернули эти устои на свою голову", - ворчит Жизнев). Слишком многим писателям понятны сетования Виктора Гофмана:
       Изнуренный житейской заботой,
       Весь разбитый, усталый, больной,
       Над бесплодной томяся работой,
       Оклеветанный злою молвой,
       Потерял я охоту трудиться,
       И бороться, и жить, и терпеть...
       И хотелось бы только забыться
       И от мира бы вдаль улететь.
      По части отлетов из мира писатели, конечно, мастера, но можно ли их за это осуждать? Правильно писал Сароян: "Если у кого-то есть деньги, которые он копит или транжирит, можешь не сомневаться - он их украл у других. Не у богачей, у которых они в избытке, а у бедняков, у которых их мало. Украв эти деньги, он обокрал их жизнь, их мечты" (722). Наш герой злобно усмехается: "Большое спасибо за возврат к таким устоям". Но так как силы поэта далеко уступают силам Капитала и его верных клевретов, то остается лишь высмеивать жестокий мир в надежде дискредитировать его до степени, несовместимой с дальнейшим существованием (как в свое время поступили с СССР богатые и процветавшие советские юмористы). Не зря же Либаний, римлянин периода упадка, заявлял: "Дозволительно смеяться, и шутить, и острить" (723). Недаром же Ибн аль-Мутазз, поэт времен увядания Халифата, заметил:
       Лишь тот
       Серьезным будет истинно, кто шуткою живет (724).
      В мире лжи, отовсюду текущей своими зловонными потоками, как не согласиться с Ренаром, называвшим юмор "ежедневным нравственным и духовным омовением" (725). Причем омовение требуется не только поэту, но и не в меньшей степени его читателям - отсюда такая тяга нынешней публики к юмору и к иронии. Этой тягой, согласно всем нелепым законам рынка, не замедлило воспользоваться огромное количество бездарностей (либо чахлых, задушенных жаждой наживы талантов вроде Сидорчука), но речь не о них, а о том, что если и ранее большому поэту никак не мешало чувство юмора, то уж ныне большой поэт без этого чувства попросту немыслим. Не случайно наш герой
      
       145
      
      стремился жить и писать как Майкл Дрейтон, который, по его словам, и смерть хотел бы встретить шуткой. Ну а едкость сарказма нашего героя мог бы объяснить Шиллер, который, как известно, не мог простить людям и вещам того, что они стоят настолько ниже небесного идеала.
       Наш герой проходит по парку, осеняемы сверху плоскими лапами дубов, и улыбается. Ничего приятного рабочий день ему не сулит, однако он весел вопреки боли в ноге, непреходящей усталости и дурным предчувствиям. Весел как Хайям, который учил:
       Променяй свою вечную скорбь на веселье,
       Ибо цель, никому не известная, - в нем (726).
      
       Глава XXXII
      
       Жизнев идет по дорожке, усыпанной мелким белым щебнем. По левую руку у него молодая дубовая посадка, среди которой по траве разбросаны разноцветные пятна - лежбища отдыхающих. По правую руку - ивы, разросшиеся на берегу маленького пруда. Сквозь ветки видна сверкающая рябь, а на ней оранжевые мазки - это большие дикие утки, названия которых Жизнев не знает. Чайки, которые на пруду тоже есть, почти незаметны среди вспыхивающих бликов из-за своей белизны. Когда ивняк кончается, а на солнце наползает тучка, то становится видно, что в пруду отражаются небо и облака, и Жизнева словно окликает бесконечность. Да, думает он, прудик мал, но бесконечность живет и в нем, ибо на то она и бесконечность, чтобы всё обнимать и во всём отражаться. "Стоит ли ехать отсюда куда-то, чтобы увидать иные красоты? - думает Жизнев. - Не проще ли ограничиться тем, что есть рядом, ведь сущность красот везде одна?" И Жизнев вспоминает Бодлера, который не понимал, зачем утруждать свое тело переменами места, раз душа странствует вполне свободно. Да и замыслы, по мысли Бодлера, осуществлять вряд ли необходимо, раз сам замысел заключает в себе достаточное наслаждение. Вряд ли, конечно, Бодлер верил в то, что достаточно одного замысла, а осуществление уже не обязательно. Во-первых, против этого говорит его собственная творческая практика - сам-то он в осуществлении весьма поднаторел, если бы не оно, о его замыслах мы бы никогда не узнали. Во-вторых, неосуществленные замыслы ложатся тяжким грузом на совесть любого человека с творческой жилкой - какое уж тут наслаждение. И в-третьих, замысел - только заявка на объединение со всем сущим, а подлинное объединение и, значит, подлинное блаженство заключается лишь в осуществлении. Без него мы ограниченны, и эта ограниченность заставляет нас страдать.
       Жизнев выходит на обширную площадку, усыпанную тем же белым щебнем - таким белым, что под солнцем он режет глаза. Над площадкой возвышается небольшой рукотворный холм, а на нем торчит нечто вроде беседки в античном вкусе - увенчанной, однако, в противность всем архитектурным канонам, куполом из голубого пластика. Часть купола вандалам уже удалось разбить, и вопрос, видимо, заключается в том, кто кого опередит - неугомонные разрушители или войско созидания, то есть городские ремонтные службы. По площадке, пользуясь хорошей погодой, прохаживается множество людей самого разного возраста, большинство - с детьми. В центре площадки установлены карусель, качели, детская горка, приспособления для лазания, и все это увешано детьми. Вокруг сооружений также бегают и голосят дети, на которых страшными голосами кричат их мамаши. Вот одна мамаша прямо над ухом у Жизнева рявкает на свою дочь. "Глухая, что ли?" - внятно произносит Жизнев, адресуя вопрос пространству, но дочка, услышав, прыскает, а
      
      
      
      
      
      
      
       146
      
      мамаша смущенно затихает. Вот слишком тепло одетая девочка вопит на всю площадку: "Мама, я спарилась! Я спарилась!" - и Жизнев лукаво усмехается. Не замедляя шага, он косится на играющих детей: они падают на бегу, срываются с перекладин, шлепаются на землю, не удержавшись за кольца, и Жизнев замечает, как по-разному ведут себя потерпевшие. Одни издают душераздирающие вопли, стараясь, чтобы терзались не только они, но и все вокруг; другие бегут к родителям ябедничать на тех, кто будто бы толкнул их или подставил им ножку; третьи лезут в драку с партнерами по игре, причем стараются ударить их как можно больней; четвертые - и их, слава богу, большинство - с озадаченным видом поднимаются на ноги, сами, без участия мамаш, отряхиваются и вскоре продолжают играть дальше. Жизневу кажется, что он может предугадать, каким человеком вырастет каждый из этих детей, хоть и не очень хочется верить в такую предопределенность.
       В целом всё зрелище народного гулянья наполняет Жизнева ощущением уныния и рутины, и даже обилие детей, этих цветов бытия, этих земных ангелочков, не снимает тяжелого чувства. В чем дело? Ведь плодиться и размножаться необходимо, бездетный Жизнев, страдая от одиночества, знает лучше кого бы то ни было о справедливости этого требования. Гулять с детьми тоже надо - что же еще прикажете с ними делать, как их еще воспитывать? Беда, однако, в том, что ангелочки эти уж чересчур земные - они упиваются новизной своих ощущений, своим плотским существованием и ничего более не хотят знать, и не желают, чтобы мешали их лихорадочным восторгам. Не стоит преувеличивать их ангелоподобность и ради них забывать об ангелах небес, тем более что забвение о небесном скверно сказывается на земном, в том числе и на детях. Как бы не захлестнуло в будущем этих детей то самое ощущение скуки, которое испытывает теперь - к счастью, недолго - наш герой, взирая на чужие семейные радости. Ведь тот, кому не говорили в детстве о небесных ангелах и чудесах, с этим ощущением справиться не сможет и скорее всего погибнет. Что ж, если зевают и молчат родители, если безоглядно резвятся дети, то поэт должен говорить один за всех, памятуя завет Руми: "Не укорачивай поводья речи из-за тупоголовости твоих заскучавших слушателей! Смотри на жаждущих ангелов в небесах, когда произносишь свои слова!" (727) Таким образом, благодаря поэту небо поддерживает договор с человечеством и не гневается на род людской. Правда, ангелы частенько понукают поэта, как об этом писал Руми: "Мои слова - пища ангелов. Если я не буду говорить, голодные ангелы скажут: "Говори! Почему ты молчишь?"" (728) Поэт может, конечно, ответить жалобами на свой горький жребий, на Нужду, на суетность человечества, как это сделал некогда Рудаки:
       Мы все - язычники, увы, и дети, и отцы.
       Мир этот - злобный истукан, а мы его жрецы (729).
      Однако, поступая таким образом, поэт берет на себя слишком большую ответственность, ибо небесные ангелы могут в конце концов осерчать на род человеческий и оставить его без своего содействия. Что с человечеством случится после этого, мы предсказать не беремся, но ясно одно: хорошего ждать не следует. А потому долг поэта состоит в том, чтобы, отвлекаясь от рутины, говорить и писать о небесном - пусть даже одному за всех своих неразумных ближних. Действовать при этом следует по тому методу, который постепенно выработал для себя наш герой и который мы изложили в конце второй части настоящего повествования.
       Размышляя о методе, Жизнев, лавируя между детьми, пересекает детскую площадку и шагает далее по дорожке среди могучих дубов, узорчатая листва которых зыблется над ним высоко вверху, поблескивает и тихо клокочет, напоминая шум моря в погожий день. А потом ветер усиливается, и Жизневу сразу вспоминается д"Аннунцио, которому ветер напоминал об ином бытии. Важно слышать ветер оттуда - в этом уже победа.
      
      
      
      
      
       147
      Глава XXXIII
      
       На дорожке и на ее ответвлениях имеются скамейки, где сидят люди, и Жизнев с легкой улыбкой на ходу наблюдает за сидящими. Иногда это рабочие-азиаты - только им свойственно высокое умение сидеть и не делать совершенно ничего. Мышление и созерцание чуждо этим недостойным потомкам Рудаки и Фирдоуси - в этом Жизнев неоднократно мог убедиться, общаясь с ними еще в студенческие годы. На самом-то деле они - любящие дети того самого общественного строя, который их эксплуатирует и унижает, ибо мечтают они лишь о различных приобретениях и о богатстве, о власти над ближним, и если они получают такую власть, то держатся за нее со звериной цепкостью. Вряд ли человек мыслящий и созерцающий может часами сидеть на скамейке, вытянув ноги и тупо глядя в землю, - так может вести себя лишь тот, кто мечтает о новом велосипеде или о том, как что-нибудь украсть в той фирме, где он работает. Трудолюбием эти дети Востока не отличаются, поскольку полностью чужды идее общественного блага. Впрочем, многие из них, пусть даже инстинктивно, но понимают, что русским предпринимателям, особенно состоящим на службе у государства, они нужны не столько для работы, сколько для экономии фонда заработной платы, каковая экономия затем присваивается предпринимателем. Довольны обе стороны: одна делает вид, будто платит зарплату, другая притворяется, будто работает. Иногда азиаты сидят и кучками, но в таких случаях, как заметил Жизнев, не ведут между собой серьезных бесед - только пересмеиваются и зубоскалят. Видимо, та роль, которую они играют в российском социуме, не располагает их к серьезности. Время серьезности еще придет, когда они заработают достаточно денег, чтобы стать на родине баями и гнуть в три погибели тех соплеменников, которым повезло меньше. Наш герой любит всех людей и верит в то, что в каждом из них теплится искра Божья, однако, как видим, не строит на их счет особых иллюзий. В самом деле, какие иллюзии можно питать относительно московских юношей, которые с утра лениво пьют пиво, воткнув себе в головы наушники плееров, и перебрасываются репликами, состоящими сплошь из непечатных слов? За пиво Жизнев их строго не судит, ибо сам был грешен и знает, какую власть порой имеет над издерганным человеком коварная мудрость: "С утра выпил - весь день свободен". Однако юноши не издерганы ничем, кроме собственных дурных привычек, и свобода таким болванам может причинить только вред. Жизнев не является старцем, осуждающим молодость лишь за то, что она молода, и не бросается словами: "А вот в мое время..." - напротив, он именно в свое время хорошо изучил породу юных слабаков, боящихся любой умственной работы и подкармливающих свою слепую, как личинка, душу разными сладкими суррогатами духовности вроде поп-музыки, кино и долгих пивных бесед ни о чем. Спроси этих добровольных слепцов, среди каких деревьев они сидели, ведя пустые разговоры, какие птицы расхаживали вокруг них в траве, какой был ветер, - никто из них не сможет ответить и, более того, их крайне удивят сами такие вопросы. Юноши были существами, выпавшими из той цепи, что связывает
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       148
      
      всё сущее, хотя по своему статусу в мире им следовало бы стать ключевым, золотым звеном всеобщей связи. Обладатели плееров ничего, кроме мелкой наживы, не искали, и, увы, не к ним, а к совсем другого закала людям обращался Руми, когда писал:
       Вы, взыскующие Бога средь небесной синевы,
       Поиски оставьте эти, вы - есть он, а он - есть вы.
       ................................................................
       Для чего искать вам то, что не терялось никогда?
       На себя взгляните - вот вы, от подошв до головы.
      
       Если вы хотите Бога увидать глаза в глаза -
       С зеркала души смахните муть смиренья, пыль молвы.
      
       И тогда, Руми подобно, истиною озарясь,
       В зеркале себя узрите, ведь Всевышний - это вы (730).
       "Какие уж там поиски, - усмехается наш герой, проходя мимо. - Эти несчастные могут искать разве что денег на пиво. Не о них ли писал Саади:
       И дикий зверь да будет предпочтен
       Тому, чья жизнь - еда, питье и сон (731).
      Впрочем, осуждать их трудно - ведь они сызмальства не слышали ни слова о всеобщем". Жизнев замечает на отдаленной лавочке застывших в объятии мужчину и женщину и думает с симпатией: "А вот они приблизились к всеобщему. Ибо верно писал Маджнун:
       Только тот - человек, тот относится к людям, кто любит,
       Кто любви не изведал, тот нравом бесчестен и зол (732).
      Лишь бы любовь не замыкалась на одном предмете и распространялась далее, превращаясь во всеобщую связь. Ведь немало счастливцев ощущали на себе такое превращение". Жизнев с удовольствием смотрит по сторонам и вспоминает стихи Мередита:
       Вглядись во всё и видимым владей,
       К рукам не прибирая;
       Не будь прожорлив. Многим из людей
       Бредовой мнится речь такая (733).
       Жизнев поднимает взгляд, и от высоты деревьев, помавающих тонкими верхними ветвями в небесной синеве, у него захватывает дух. Ветви склоняются друг к другу, сгибаются книзу, образуют из листьев султаны, розетки и балдахины, напоминают то причудливые светильники, то завитки и волюты, то пышные эмблемы с неясным смыслом, который очень хочется разгадать. Над этими живыми, постоянно качающимися и кружащимися символическими сооружениями по голубому небу тянутся облака, неожиданно приводя на память фрески Веронезе и Тьеполо. Но чаще при взгляде вверх Жизневу вспоминаются картины Лоррена, где радостная всеобщность мира предстает в такой бесспорной чувственной наглядности. Нечасто художнику удается изобразить на одном холсте всю Вселенную, а Лоррену это удавалось, по-видимому, даже без особого напряжения. Разумеется, он не мог написать на одном полотне всё, что существует во Вселенной, - все предметы и все явления, - но он передавал ощущение всеобщности, чувство вселенской связи, и таким образом добивался своего. Искусство, конечно, красноречивее и понятнее природы, но и она достаточно понятна, если смотреть на нее, а не на разную унылую ерунду, которая и взгляда-то, в сущности, не стоит. Можно, к примеру, стремиться на море ради сгона лишнего жира, ради загара, ради пляжных нег, ради пьянства и случайных знакомств; у моря можно видеть окурок на песке, надоевшую физиономию приятеля, собственные карты, пивной ларек в нескольких шагах; можно слышать ленивые реплики соседей по пляжу, хриплые напевы радио, взвизги детей и выкрики продавщицы чурчхел; можно ограничиться всем этим и подобным этому и тем не менее полагать, что приморский отдых удался.
      
       149
      
      Однако можно видеть и слышать совсем иное, и картины Лоррена тому подтверждение. Можно видеть, как на горизонте из бесформенной массы облаков вырастают упряжка коней, колесница, а на колеснице - бог, обозревающий море и землю. Если смотреть долго и внимательно, можно и самому ощутить себя этим богом. Жизнев идет и вспоминает Батюшкова: "Природа - великий поэт, и я радуюсь, что нахожу в сердце моем чувство для сих великих зрелищ..." Он вспоминает Белинского: "...Отторгнутый от общего своей индивидуальностию, ставши в человеке личностию, - дух наш тем живее и глубже чувствует свое таинственное единство с бессознательною природою, которая не чувствует своего единства с ним... В природе нет нашего духа, но в нас есть дух природы, ибо закон бытия таков, что высшее начало необходимо заключает в себе низшее".
       Ощутивший это единство и не пожелавший его забыть непременно задается вопросом: как сделать так, чтобы ближние также его почувствовали, как донести это великое чувство до зрителя, читателя, слушателя? Большинство отступает перед этой задачей, однако некоторые и рады бы отступить, но не могут этого сделать. Наш герой принадлежал к меньшинству - к числу тех, кто каждое собственное впечатление вынужден запечатлевать в образах, дабы донести его до ближних; к числу тех, кто не в состоянии отказаться от выполнения этой задачи, неизвестно кем ему заданной. Но коли задача поставлена, ее следует решать, следует искать наилучшие пути и способы для этого. Жизнев идет и вспоминает Пастернака: "Метафоризм - естественное следствие недолговечности человека и надолго задуманной огромности его задач. При этом несоответствии он вынужден... объясняться мгновенными и сразу понятными озарениями. Это и есть поэзия. Метафоризм - стенография большой личности, скоропись ее духа". Вспоминает Жизнев также и Руми: "Я говорю перевернутые слова, потому что перевернутый с ног на голову мир переворачивает с ног на голову меня" (734). Жизнев идет и, как с некоторых пор привык, работает на ходу: подбирает нужные слова, чтобы вылепить из них образы, находит рифмы, скрепляющие композицию, словно гвозди... Возникающее стихотворение вовсе не обязательно говорит о том, что он видит по пути - в частности, в своем парке; однако Жизнев полон довольства, поскольку знает: парк открыт для него, для его взгляда и слуха, деревья ждут его и дадут ему еще многое. Он вспоминает Жуковского:
       Вхожу с волнением под их священный кров;
       Мой слух в сей тишине приветный голос слышит:
       Как бы эфирное там веет меж листов,
       Как бы невидимое дышит;
       Как бы сокрытая под юных древ корой,
       С сей очарованной мешаясь тишиною,
       Душа незримая подъемлет голос свой
       С моей беседовать душою.
      Жизнев вспоминает Коневского, которого не любит (но, по известному правилу, редкие хорошие строки слабых поэтов запоминаются лучше, чем многочисленные перлы гениев):
       ...Естество свое стремясь раздвинуть,
       В него рассвету, полдню и звезда́м
       И всем морским порывам дам я хлынуть,
       Впитаю их - и всё пребуду сам.
      
       Глава XXXIV
      
       Жизнев выходит из-под сени дубов, ступает на асфальтированную дорожку и тут же с трудом уворачивается от девочки лет восьми на роликовых коньках. Глаза у девочки широко раскрыты, в них - страх и наслаждение скоростью. Жизнев тяжело вздыхает - он охотно сбавил бы скорость своих перемещений, тем более что, как он выяснил с годами, скорость, как ее ни наращивай, в сущности, не дает никакого выигрыша. Он старается не смотреть на катающихся и мелькающих туда-сюда детей,
      
       150
      
      ибо ему милее другие виды. К дубовой роще примыкает широкая поляна, покрытая мягкой травой, и на всем ее пространстве стоят всего-навсего три или четыре отдельных дуба, но зато гигантских. Они удачно избегли тесноты среди своих многочисленных собратьев в роще, вырвались из толпы на поляну и здесь на просторе развились и раздобрели так, как только может это сделать дерево. Толщина их невероятна, могучие корни клубятся в земле на много метров вокруг ствола. Дубы кажутся приземистыми, словно вдавленными в почву колоссальной собственной тяжестью, и это при том, что их верхние ветки покачиваются на высоте десятиэтажного дома. Обширное травянистое пространство поляны всё кипит и золотится под солнцем, но вокруг дубов лежат обширные темные пятна тени, в которой царит неподвижность. На поляне, словно написанные художником, разбросаны два-три собаковода (собаки тоже есть, но глаз их почему-то едва замечает), и весь ландшафт напоминает то ли картины Мане, то ли, скорее, "Гран-Жатт" Сёра с его монументальной безмятежностью.
       "Чем объяснить ощущение покоя, которое я здесь испытываю? - неторопливо размышляет Жизнев. - Видимо, тем, о чём писал Белинский - чувством собственной избранности, вознесённости даже над такой исполинской мощью, над такой удивительной красотой. Мое достояние создавалось, причем без моего участия, миллиарды лет, и ясно, что этим созиданием занималась некая живая сила, ибо есть ведь миры никак не изменяющиеся и вечно коснеющие в неподвижности. Само слово "созидание", которое я употребляю, указывает на творческий характер этой силы, ибо развитие шло только от простого к сложному, хотя могло вообще-то пойти в один прекрасный момент в другом направлении и прийти к хаосу и смерти. Эта сила - или дух - продолжает и ныне творить на наших глазах. Как интересна, например, книга шведского натуралиста Даля, в которой тот пишет о непрерывном возникновении, развитии и упадке все новых и новых видов в южноамериканских джунглях, и это происходит в наши дни! Из его рассказа видно, что творческая сила вселенной не наделена сознанием, не свободна от ошибок и потому не имеет точного соответствия с нашей идеей Бога. Однако, непрерывно творя, она творит и сама себя, ибо она есть не только дух или сила, но и пронизанная духом материя, значит - сама вселенная, а значит, не только творец, но и творимое. В результате накопления изменений происходит качественный скачок: на свет появляется человек, и тем самым вселенная добивается главной цели своей титанической деятельности (хотя она и не осознавала ее как цель) - она начинает осознавать самое себя. ("Цель вечная движенья миров Вселенной - мы" (735), - писал Хайям.) Тем самым вселенная наконец становится Богом - божественность ей придает человек. Именно в этом смысле я бы истолковал следующие слова Руми:
       Зачем томишь ты ум в кругу исканий строгом
       И плачешь о тщете излюбленной мечты?
       Ведь ты от головы до ног проникнут Богом,
       Неведомый себе, чего же ищешь ты? (736)
      Именно такое понимание роли человека во вселенной заставило Руми написать: "Знай же, о не уверенный ни в чем человек, что звезды, облака и небесные сферы, джинны, злые духи и ангелы - всё сотворено ради человека" (737). Через 600 лет мудрого иранца поддержал Гёте: "Ибо к чему все это великолепие солнц, и планет, и лун, звезд и Млечных Путей, комет и туманностей, существующих и зарождающихся миров, если в конце концов счастливый человек не будет бессознательно радоваться своему существованию?" (738) Причем слово "бессознательно" здесь означает только то, что у подлинно одухотворенной, проникнутой всемирным духом личности радость бытия не вытесняет сознание, а лишь опережает его".
       Жизнев идет и слева от себя видит поваленный когда-то бурей огромный дуплистый осокорь. Ствол треснул и раскололся во всю длину, древесина приобрела серебристо-серый цвет смерти, но в тех местах, где ствол соприкасается с землей, из его утолщений вверх пробиваются целые пучки веток, покрытых свежей маслянистой листвой, а вниз, в землю, вбуравливаются, как черви, новые корни. Завороженный этим зрелищем, всегда для него новым, Жизнев на минуту приостанавливается,
      
       151
      
      но тут же снова трогается в путь, чтобы не мешать прохожим. Он вспоминает Белинского: "Это мир непрерывной работы, нескончаемого делания и становления, мир вечной борьбы будущего с прошедшим, - и над этим миром носится дух Божий, оглашающий хаос и мрак своим творческим и мощным глаголом..." Жизнев думает: "Да, Бог-вселенная продолжает созидать, ибо созидание - его суть. Кто знает, что за растение разовьется из этого мертвого ствола. Кто знает, что́ именно сейчас решил изменить в себе Бог-вселенная? Он не остановится, и не его вина, если Бог-человек со своим сознанием не поспевает за его бессознательной работой. Угонится ли человеческое сознание за деятельностью Вселенной - в этом один из двух главных вопросов человеческого бытия. А второй вопрос - кто, какое начало победит в Боге-человеке: ветхий ли человек, всеми нитями связанный с еще не созревшей, не сознающей материей, способный желать блага только себе и ради этого ничтожного блага способный испепелить Вселенную, или новый человек, живо ощущающий свою кровную связь со всем миром и со всеми другими людьми. Якоб Михаэль Ленц в похвальном стремлении уподобиться Богу-творцу умолял его предоставить людям "место, чтобы действовать, - пускай бы это был даже хаос, Тобою созданный, пустынный и запустелый, лишь бы там была свобода и мы могли в подражание Тебе создавать, пока что-нибудь не получилось бы" (739). Однако если вспомнить о происходящей в каждом человеке борьбе двух вышеназванных начал, то оказывается, что для великой деятельности человеку даже не очень нужно место в пространстве: ему достаточно работы и внутри самого себя. Вспоминается мусульманская доктрина Джихада. Пророк говорил: "Мы вернулись с малого Джихада, чтобы приступить к Джихаду великому", то есть защита религии от безбожников, согласно Пророку, есть только "малый Джихад", а "великим Джихадом" объявляется духовное самосовершенствование, борьба с ветхим человеком в себе. Как не вспомнить еще раз слова Руми: "Пророки и святые не избегают духовных битв. Первая из таких битв - их поход против собственного эго, их борьба за искоренение своекорыстных стремлений и чувственных желаний. Таков Великий Джихад" (740). Этот внутренний поход может длиться годами, отделяя воина - или делателя - от окружающих людей, даже от самых близких. Его могут счесть безумцем, но он отвечает, подобно Руми:
       Путь разума увлек меня в беду,
       Теперь путем безумия пойду (741).
      И он - только он! - может надеяться на описанное Руми воздаяние: "Мое дыхание засветило много огней в мире, мои слова, переживающие гибель, побудили вскипеть многие существования"". Миновав поляну, Жизнев выходит за ограду парка, а там шумит улица, которую он пересекает по полосатому пешеходному переходу. Разлетевшийся было автомобиль пристыженно тормозит перед ним, Жизнев кивает, улыбается и прикладывает два пальца к виску. А как же? Учтивость - первейшая добродетель воина.
      
       Глава XXXV
      
       Сразу через дорогу Жизнев видит по правую руку два огороженных строительным забором здания красного кирпича: одно - бывшая химчистка и прачечная, второе - бывшая котельная. За забором скрывается также большая асфальтированная площадка, посреди которой которой торчит кирпичная труба, значительно уступающая по высоте стоящим рядом четырнадцатиэтажным домам. Оба предприятия когда-то вовсю работали, в советское время Жизнев посещал прачечную не реже раза в неделю: сдавал в стирку сорочки, забирал выстиранные, что-то сам чистил в машинах, стоявших на первом этаже ("химчистка самообслуживания"), что-то сдавал почистить под квитанцию... То же делали и все обитатели округи, но затем, уже в новые времена, прачечную закрыли на ремонт, а после так и не открыли. Частные прачечные и химчистки, конечно, появились, но цены в них оказались такими, что народ предпочел стирать и чистить свои пожитки на дому. А поскольку спрос на стирку и чистку из-за дороговизны упал, ремонтировать старое доброе
      
       152
      
      заведение никто не спешил - так же как и котельную, снабжавшую его водой и паром. Жизнев с усмешкой смотрит на мрачные здания, на стенах которого еще висят клочья зеленой сетчатой ткани, которая должна была защищать округу от пыли, возникающей при ремонтных работах. Сетка не пригодилась из-за отсутствия пыли, а пыль не возникла из-за того, что ремонт за двадцать лет так и не начался. Попытка коммунистов освободить население от части домашней рутины не удалась - правда, не по вине коммунистов, ибо им на смену пришли люди, уверенные в том, что удел населения как раз только работа и рутина, а свобода и творчество - это большевистская пропаганда. Вокруг зданий уже успел вырасти небольшой лес, на ветвях которого весело распевают птицы - за высоким забором их никто не беспокоит. Используется только асфальтированная площадка - на ней то ли легально, то ли нелегально отстаиваются большегрузные фуры. Жизнев вспоминает конец 80-х годов, свои занятия в МГУ на факультете повышения квалификации преподавателей общественных наук. Сколько наукообразной чепухи ему тогда пришлось выслушать! Лекторы клонили к тому, что с наступлением рынка (прямо называть ожидаемые перемены приходом капитализма тогда еще стеснялись) всеобщее счастье, довольство и комфорт просто не могут не захлестнуть Россию. А как же, если капиталист (пардон, "субъект рынка") кровно заинтересован в скорейшем и полнейшем удовлетворении потребностей населения? Ведь иначе появится другой, более усердный и добросовестный "субъект рынка". Первый, нерадивый, проиграет в конкурентной борьбе, разорится - и поделом ему. Бред, казалось бы, но ей-богу, дорогой читатель, мы не врем: именно такие пропахшие нафталином благоглупости образца примерно 1830-го года постоянно звучали в конце XX века с кафедр Московского университета. Не зря, видимо, Пушкин писал в письме к Погодину: "Ученость, деятельность и ум чужды Московскому Университету", а Фет, бывая в Москве и проезжая мимо этого храма науки, непременно плевал на него. Разоренная фабрика-прачечная стала памятником всей лжи и всей нелепой доверчивости конца 80-х - начала 90-х, а Жизнев при виде этих заброшенных, но добротных строений всякий раз принимался размышлять о том, какое из них можно сделать употребление (кровь сотен поколений его крестьянских предков не позволяла ему спокойно видеть добро, пропадающее втуне). Огромный зал котельной с галереями на уровне второго этажа прекрасно подошел бы и под дансинг с баром, и под ресторан, и под игорный клуб - даже перестраивать ничего не потребовалось бы, а здание прачечной можно было бы переделать под отдельные ресторанные залы для солидной публики, под комнаты для крупной карточной игры либо просто под "номера". А что такого? "Номера" и "отдельные кабинеты" имелись при самых чопорных ресторанах во всех столицах цивилизованного мира уже в конце позапрошлого века. Однако все эти сами собой напрашивавшиеся проекты оставляли Жизнева равнодушным, ибо он давно остыл ко всякой деятельности на потребу лавочников. Несколько больше его воображение оживляет идея устроить в котельной клуб, но не простой, а с литературным уклоном: поэты будут читать с галерей стихи, а люди за столиками в зале будут их слушать. Обсудить и отметить свое выступление, а также спокойно переночевать, не тратясь на такси, поэты смогут в уютных комнатах, оборудованных в здании прачечной, - туда же они смогут и приводить из клуба своих самых пылких поклонниц. Проект выглядит занятно, однако затем Жизнев вспоминает аудиторию ночных клубов, всех этих богатеньких любителей дешевого эпатажа, и затея сразу начинает ему нравиться значительно меньше. Чтобы подобное заведение выполняло свою культурную миссию, его придется делать фантастически дешевым за счет простоты блюд и напитков (самое изысканное блюдо в меню - яичница, самый утонченный напиток - водка). А если вспомнить о том, что любители литературы избегают клубов в значительной степени из-за дороговизны такси, то при заведении придется держать свой автобус для развоза по домам подвыпивших гостей.Автобус так автобус, мечтать так мечтать, но кого приглашать в качестве выступающих, что за люди ныне, после распада Сообщества, способны держать зал? Жизнев перебирает в уме всех известных ему московских поэтов и приходит к выводу, что сам он этих авторов слушать не захотел бы, даже если бы его поили и кормили задаром, а
      
      
       153
      
      потому идея литературного клуба окончательно блекнет в его душе.
       Куда больше ему нравится идея общежития поэтов и художников. Собрать самых талантливых... но тут мышление Жизнева дает сбой. А где их, талантливых, взять-то? Нет их - талант теперь заменился умением "продаваться", "пиариться" и "подавать себя". Тем, кто наделен таким умением в полной мере, коммуна ни к чему, а с теми, кто лишь собирается развивать его в себе, Жизнев и сам не захотел бы соседствовать. Кроме того, поэты и художники потащат за собой в коммуну шлейф хватких жен, бездарных деток, жадной родни, а также скверных характеров, вредных привычек и бытовой нечистоплотности... Те же знакомые Жизнева, что были и подлинно талантливы, и уживчивы, после долгих лет безвестности и бедности один за другим отказались от творчества - кто-то полностью ушел в ремесло, а кто-то и совсем отошел от искусства. "Если мы не нужны, - а мы не нужны, раз нам не платят, - с какой стати мы будем убивать время и силы на это самое творчество? Жизнь и так коротка", - говорили они, пожимая плечами. У нашего героя не хватало духу, - ведь он знал, сколько им пришлось пережить, - напоминать им слова Руми: "Приближается день, когда эти слова мои будут свидетельствовать против тебя: "Я звал тебя, - я, Живая Вода, - но ты был глух"" (742). Сам Жизнев покорствовал своему жребию и следовал другому высказыванию Руми: "О Ты, кто вдохновил мой дух поэзией! Если бы я отказался и оставался молчаливым, боюсь, что тем самым я нарушил бы Твой приказ" (743). Однако Жизнев никогда не умел ставить себя в пример своим товарищам. "Пусть каждый несет крест в меру своих сил", - думает он и отметает замысел творческой коммуны.
       Лучше уж устроить коммуну для друзей - пусть живут в номерах в здании бывшей прачечной, а принадлежащее им московское жилье сдают, тем самым резко повышая уровень своего благосостояния. Как прекрасно каждый день встречать в коридоре или во дворе людей давным-давно тебе знакомых, с которыми связывает множество общих воспоминаний, с которыми переживал разные приключения, которым ты помогал и которые помогали тебе, которым рассказывал о своей первой любви и читал свои первые стихи... Судьба не позволила создать с ними творческий союз - каждому пришлось зарабатывать на хлеб по-своему, но в коммуне, несомненно, вспомнятся творческие устремления юношеских лет. Тот будет писать рассказы, как писал в школе, тот вернется к живописи, тот засядет за мемуары, а по вечерам можно будет обсуждать сделанное днем и за бокалом шампанского сочинять громкие литературные манифесты и отповеди тупоумным критикам. Тут уже не будет ни соперничества, ни недоброжелательства, ни взаимного раздражения в пылу споров - старая дружба послужит надежной гарантией против всего этого... Но нет, Жизнев качает головой и сплевывает. Увы, старые друзья уже не те - не нужно им никакое творческое общежитие, разве только как средство получить дополнительное жилье. Поселившись в такой творческой коммуне, они будут делать то же, что делают сейчас дома - валяться на диване с бутылкой пива и смотреть футбол, которого в юности терпеть не могли, зато читать книги, как в юности, их теперь уже не заставишь. Разговаривать с ними теперь можно лишь об увиденном по телевизору да о дачном строительстве, в их жизни ровным счетом ничего не происходит, а если и происходит, то они этого не замечают. Посему предлагать им что-то сочинить нет никакого смысла: во-первых, они не захотят, ибо душа их обленилась, во-вторых, не смогут, ибо писать им не о чем, и, в-третьих, не смогут, потому что обленившаяся душа утрачивает навык самовыражения. Им проще часами переливать с супругой из пустого в порожнее, нежели расталкивать свои творческие способности, спящие непробудным сном. К тому же им хочется переменить машину, сделать в квартире очередной ремонт, достроить дачу и так далее - во всех этих устремлениях супруга их горячо поддерживает. А вот жизнь в творческой коммуне идет вразрез с такими устремлениями и, значит, неизбежно станет раздражать. Да и скрытность накопилась с годами, пропали общительность, обходительность, умение быть среди людей, да и симпатии к людям сильно поубавилось (виноваты, разумеется, люди - а кто же еще). Жизнев скрипит зубами от стыда: да, вот так изменились его друзья, и он ничем не смог этому помешать. Должно быть, ему следовало навязываться к ним в гости и читать стихи, и
      
       154
      
      рассказывать о том, что прочел и узнал, и напоминать о школьных прогулках по Тимирязевскому парку, когда они часами говорили о возвышенном и расставались, так и не наговорившись. Ну а он счел, когда друзья перестали ходить на его концерты, читать его стихи и вообще читать, что их выбор сделан и он не вправе пытаться его изменить (да и обида была, стоить ли греха таить). Теперь, думает он, надо искупать невольную вину и трудиться ради тех, кто еще не устал от жизни, чья душа еще не почила. Руми писал об этом так: "Когда слушатель испытывает жажду и ищет, проповедник становится красноречив, даже если он мертв" (744). А можно вспомнить Катенина:
       Что ж делать? Петь, пока еще поется,
       Не умолкать, пока не онемел.
       Пускай хвала счастливейшим дается;
       Кто от души простой и чистой пел,
       Тот не искал сих плесков всенародных;
       В немногих он, ему по духу сродных,
       В самом себе получит мзду свою.
       Власть - слушать, власть - не слушать; я пою.
      
       Глава XXXVI
      
       Выкинув из головы все несбыточные проекты, Жизнев минует остающиеся у него по правую руку заброшенные здания. Символично, что по левую руку, напротив этих зданий, располагается помойка, как бы хоронящая в себе все надежды на повторение Серебряного века в путинской России. Жизнев выходит на маленькую площадь: с двух сторон от него дома, а впереди - обширный двор с детской площадкой и пешеходной дорожкой, ведущей в сторону метро. На памяти Жизнева эту дорожку работящие азиаты мостили плиткой раз пять, но покрытие вскоре неизменно приходило в негодность. Сколько оно продержится на шестой раз, не сумеет предсказать никто, но пока пешеходы топчут его весьма интенсивно. Всякая суета внушает Жизневу отвращение, поэтому он замедляет шаг и озирается. Слева он видит вход в подвальное помещение: над ним висит красивая кованая эмблема, изображающая, кажется, некий растительный узор, а слева помещен зеленый пластиковый щит с выполненным золотыми буквами перечнем благ, которые посетитель может получить в подвальном магазине. Тут и целебные травы, и травяные чаи, и растительные кремы, и книги по фитотерапии и даже по какой-то "травяной магии". Подвальный магазинчик вызывает у Жизнева теплое чувство: ему вспоминается сказка о лягушке, упавшей в крынку со сметаной, но не желавшей тонуть и потому дрыгавшей лапками до тех пор, пока сметана не сбилась в твердое масло. Ему вспоминаются также многие виденные им улицы провинциальных городов, где на каждом доме красовалась вывеска какого-нибудь магазинчика, мастерской, кафе, салона красоты, зубной клиники и чего угодно, вплоть до школы татуировки и гостиницы для собак. Народ барахтался как мог, стараясь сначала выжить, а потом и нажить деньги, памятуя высказывание Сарояна: "Ты же знаешь: когда у тебя есть деньги, ты уже не можешь быть дурным - тогда ты уже порядочный человек, потому что деньги сами говорят за тебя" (745). Если предположить, что бизнес всех вышеперечисленных заведений шел успешно и приносил прибыль, то приходилось сделать удивительный по своему оптимизму вывод: ты ходил по улицам, где в каждом доме обосновались со своим бизнесом сплошь порядочные люди. Увы, сколь иронично высказывание Сарояна, настолько же и этот вывод далек от жизненной правды. Думать приходилось на самом деле совершенно о другом - о том, сколь многим из мелких хозяйчиков, добившихся успеха, удалось избегнуть тлетворного влияния наживы? Многим ли удалось уберечься от козней Маммоны? Не уберегшихся, к сожалению, очень много - слишком много для того, чтобы любоваться на бесчисленные вывески исключительно благодушным взором. "Надо не покоряться и соглашаться, а с риском идти на то, что кажется невозможным" (746), - отважно заявлял Гитлер, и по части отваги с ним вполне могли бы
      
       155
      
      потягаться многие мелкие предприниматели. Увы, они могли бы посостязаться с бесноватым фюрером и по части других, не столь похвальных душевных свойств (недаром же приведенное чеканное высказывание Гитлера предусмотрительно лишено всякой моральной составляющей). Жизнев вспоминает тех не уберегшихся, с которыми его сталкивала судьба. Эти люди, словно излишние, бесполезные звенья, выпали из великой цепи Всеобщности - прежде всего потому, что утратили духовную связь со своими ближними. Эта утрата проявляется прежде всего в высокомерии, превознесении себя над ближним, что неотделимо от поглупения (недаром так мила бизнесменам поговорка "Если ты такой умный, то почему ты такой бедный" - еще одна визитная карточка глупца). И невдомек бизнесмену, упивающемуся своим превосходством над человечеством, что он именно благодаря этому чувству превосходства сделался чужд божественному Единству и, придумывая себе столь же почетные, сколь и нелепые прозвища - "бизнес-элита", "креативный класс" и тому подобные, - утратил право называться богом. Конечно, утрачивается здесь не только право, но и сама всеобъемлющая божественная сущность - недаром бизнесмены так часто лишены вкуса, недаром они перестают чувствовать вещи и, не надеясь уже на собственное чутье, обращаются к различным оформителям и дизайнерам, преуспевающим благодаря умению подлаживаться к тупости своих заказчиков. Недаром, наконец, пытаясь сблизиться с природой, бизнесмены всегда ее насилуют и коверкают, напрочь убивая ее красоту своими безобразными обиталищами и особенно своим "ландшафтным дизайном". Сознавая, видимо, что ближние будут плеваться, взирая на их барские изыски, бизнесмены обносят свои владения оградами и мстительно старются оттеснить трудовое население от лугов, лесов, источников вод, окончательно утрачивая всякую респектабельность в глазах разумных людей. "Горе превознесшимся в мире!" - восклицали многие мудрецы. Бизнесмены сплошь несчастливы, все от чего-то лечатся, все борются с какими-то проблемами (причем благодаря их деньгам корыстных советчиков у них множество), но на самом деле проблема у них одна-единственная - утрата живой связи с миром, и эта утрата томит их, не отпуская. Увы, вернуться во Всеобщность, оставаясь бизнесменами, они не могут, ибо выбор невелик: либо быть сродни всему сущему, либо быть "превознесшимися в мире", - третьего не дано. А значит, и не дано стать действующему бизнесмену музыкантом, художником, писателем, причем дело тут не в занятости. Делец может хоть всё ведение бизнеса переложить на плечи наемных менеджеров, но в творчестве все же ничего не достигнет, если не порвет в сердце своем со стремлением к наживе и не признает себя равным каждому из малых сих. Печально, но такой разрыв и такое признание - случай крайне редкий. Нам приходит на память множество одаренных людей, плодотворно работающих в искусстве, но при всем при том зарабатывающих на хлеб отнюдь не творчеством, а иными занятиями (наш герой, например). Однако в этих рядах творцов-истопников, творцов-шоферов, творцов-редакторов и т.д. мы не видим ни одного творца-бизнесмена. Креативность представителей "креативного класса" столь далеко, видимо, не простирается.
       И все же, весело думает Жизнев, в приобретении денег много других плюсов. Например, бизнесмены в значительно меньшей степени подвержены любовным неудачам, чем простые люди, хотя бы те же поэты. К сожалению, Байрон был во многом прав, когда напоминал, что чаще всего мы любим, сами не зная, за что. Поэт влюбляется в женщину, а у той участок мозга, отвечающий за любовь, на беду устроен так, что любить она может лишь богатых. Для нее эротичен любой мужчина, вылезающий из дорогого автомобиля, будь это даже бизнесмен Ханкис. Бедный поэт может сколько угодно добиваться взаимности у такой женщины, но все равно случится то, о чем писал Лиль-Адан: "Попробуйте рассказать какой-нибудь женщине о любви таинственной, неземной, сияющей звездами, как ночное небо, о любви возвышенных душ вроде вашей!.. Если ваши речи и западут ей в голову, они так же неузнаваемо исказятся, как замутится, впадая в болото, чистый родник. Так что, в сущности, женщины не услышат вас" (747). Зато прав Роальд Даль: "С течением времени я обнаружил
      
      
       156
      удивительную, но достаточно простую закономерность, касающуюся молодых дам: чем прелестнее их лица, тем вульгарнее их мысли" (748). Зато безымянные авторы "Старшей Эдды" относительно женщин иллюзий не питали:
       Красно говори
       И подарки готовь,
       Чтобы жен соблазнять... (749)
      Вторит "Эдде" Матвей Вандомский:
       Никого не полюбят,
       Если подарка не дашь: любят не давших, а дань (750).
      О том же писал и Тирсо де Молина:
       А груда золотых монет,
       Мужчине прибавляя веса,
       С него снимает бремя лет (751).
      Конечно, привлеченных богатством женщин частенько ждет разочарование: их самоуверенные избранники совершенно не собираются видеть в них существа, равные себе, и склонны поступать с ними по завету аль-Джахиза: "Однако первая забота мужчин - опекать и сторожить женщин, ибо ничто не приносит бо́льшую пользу женщине, чем отдаление ее от мужчин и смирение ее холодом и голодом" (752). Что ж, вряд ли кто-то сможет упрекнуть аль-Джахиза в несправедливости. О том же, хотя и имея в виду более цивилизованные нравы, писал Роальд Даль: "Очень богатые мужчины почти всегда безобразны, грубы, невежественны и неприятны. Они - бандиты, чудовища. <...> Они омерзительны. И неизменно женятся на красивых женщинах, а те выходят за них замуж из-за денег. Красавицы рожают уродливых бесполезных детей от своих уродливых алчных мужей. Они проникаются ненавистью к своим мужьям. Им становится скучно. Они начинают интересоваться искусством" (753).
       И все-таки мы рискнем не согласиться с Байроном: даже если мы разочаровались в данной конкретной женщине, все равно есть за что любить и ее, и каждую из женщин Земли. Можно - за красоту, можно - за раскованность в постели, можно - за покладистость; можно, наконец, за деловитость, если больше не за что. Однако это всё реальные достоинства, а полюбить за реальные достоинства - не велика хитрость. Между тем миллионы мужчин во все времена сначала влюблялись, а потом, коли уж случилась такая беда, просто выдумывали достоинства своих любимых. То были воистину высокие, воистину фундаментальные достоинства, за которые вполне можно было биться, страдать и умирать. И важно ли то, что все эти свойства не присущи данной конкретной даме, если они присущи тому ее образу, который вы создали в своем воображении? Вряд ли был так уж безумен трубадур Джауфре Рюдель, который писал:
       Мой только тот правдив портрет,
       Где я стремлюсь к любови дальней.
       Сравню ль восторги всех побед
       С усладою любови дальней? (754)
      Любовь (возлюбленная) Рюделя была "дальней" в самом полном смысле этого слова, ибо на Земле ее не существовало - свою совершенную возлюбленную, наделенную всеми мыслимыми достоинствами, трубадур попросту придумал, однако умер во имя этой любви по-настоящему. Но ведь прекрасные свойства, к которым он стремился, на Земле и вправду существуют, пусть и не собранные под одной телесной оболочкой; но ведь эти прекрасные свойства вполне заслуживают того, чтобы в их честь и защиту совершать самые невероятные подвиги, - разве нет? А если так, то всякая любовь высока и благородна. Пусть даже вызвавшая ее женщина сама по себе недостойна любви, но те свойства, к которым стремится влюбленный, пусть даже ошибочно приписав их заурядной бабёнке, - те свойства истинны, как истинен, пусть даже только в воображении влюбленного, и вобравший их в себя женский образ. Стремление к лучшим свойствам есть благо, потому и любовь, даже несчастная, всегда есть благо, а отстутствие любви есть зло и мука. А значит, прав Физули, который так писал о душе, лишенной любви:
       157
      
       Лекарство найдется от муки любой,
       Но не от мучений лишенного муки (755).
      Ту же мысль мы встречаем и у Гургани:
       Но горе в том, что горя нет былого,
       Скорблю о том, что не скорблю я снова (756).
      О том, что высший смысл любви - в ней самой, а не в обладании, писал Кальдерон:
       Кто, воспарив, не мог никак
       С высот заветных не сорваться,
       Пусть воспарит и вниз падет:
       Вся боль паденья не уменьшит
       Миг созерцания высот (757).
      Кальдерона поддерживал Лопе де Вега:
       Того погибшим звать нельзя,
       Кто погибает так прекрасно (758).
      О соотношении любви и тяги к обладанию Хуан Перес де Монтальван писал следующее: "Любовь моя так горда своим бескорыстием, что я едва осмеливаюсь желать тебя, ибо полагаю, что любовь, которая не дает воли объятиям, если не самая упоительная, то хотя бы самая совершенная" (759). Это же имела в виду и Хуана Инес де ла Крус, когда писала:
       Лишь тот достоин быть любимым,
       Кто не надеется им быть (760).
      А подытожить можно словами Навои:
       Пускай святыня далека - ступай в суровый путь,
       А не достигнешь - всё равно ей благодарен будь (761).
       Жизнев был честен с самим собой и отдавал себе отчет в том, что порой человек волей-неволей действует в соответствии со словами Шабенде:
       Лишь обладаньем, о друзья, недуг любовный мы уймем (762).
      Жизнев не собирался также отрицать и того, что сам частенько напоминал не слишком почтенного адресата слов Руми: "Время от времени, нисколько не уставая от этого, ты расточал лесть в поисках женского полового органа" (763). Что поделаешь, слаб человек! Но Эминеску все же был воистину прав, когда писал:
       Не любят нас - не оттого ль
       Любить мы вечно будем?
       Такая огненная боль
       Дается свыше людям (764).
       Жизнев идет и бормочет себе под нос строчки Гофмансталя:
       Кричу мечте: "Не надо улетать!"
       "Жизнь, улетай! - кричу я. - Будь мечтою!" (765)
      Но он, то есть Жизнев, а не Гофмансталь, уже сбивается с мысли. Он идет, слегка пританцовывая, потому что в нем звучит какой-то новый ритм - Руми описал это состояние так: "Дух-солнце танцует, и тело сие переминается с ноги на ногу" (766). Поэзия уже овладевает им, и он ощущает себя необычайно могущественным, хотя не придумал еще ни слова. Как писал Абу Шакур Балхи:
       Своими путями, без помощи слов,
       Общается разум с владыкой миров (767).
      
      
      
      
      
      
       158
       Глава XXXVII
      
       Тем не менее слова необходимы для общения и потому вырастают из него. Если разум и душа человека достаточно сильны для того, чтобы прикоснуться ко Всеобщему, то от этого прикосновения они делаются многократно сильнее, и это ощущение нарастающего могущества стремится выразить себя в словах. В таких, например, как у д"Аннунцио (хотя другой поэт, несомненно, для того же ощущения нашел бы другие): "Но иногда из самых корней моего существа - оттуда, где покоится неразрушимая душа предков, - неожиданными вспышками выбивались энергичные порывы, такие бурные и пылкие, что я печалился, признавая их бесполезность в эпоху, когда общественная жизнь является только жалким зрелищем низости и бесчестия. "Разумеется, это чудо, - говорило во мне демоническое начало, - что в тебе с такой нетронутостью сохранились древние, варварские силы. Эти силы всё еще прекрасны, хотя и несвоевременны. В другое время они помогли бы тебе вновь обрести назначение, подобающее таким, как ты, то есть назначение человека, намечающего определенную цель, к которой он ведет своих последователей. Но так как этот день еще далек, ты должен в настоящую минуту сосредоточить эти силы и обратить их в живую поэзию"" (768).
       И Жизнев сосредоточивается. Его переполняет ощущение власти, он невольно смотрит свысока на суетливых прохожих. Поэты, да и он сам, любят порой пожаловаться на судьбу, но теперь он чувствует в себе ритм, предвещающий рождение мощных строк, и готов с презрением отречься от всех своих жалоб, словно Руми, который писал: "В этом сосуде мира я блуждаю, словно пчела. Не слушай моего печального жужжания, ведь я обладаю домом, полным меда!" (769) Собственные недавние раздумья, в том числе и возвышенные раздумья о любви, кажутся ему теперь пресными и нисколько его не занимают. Теперь ему гораздо интереснее встряхивать гигантскую копилку родного языка в том ритме, который ему удалось поймать (или который сам овладел им). Жизнев, дрожа от радости, предчувствует, что из копилки вот-вот посыплются нужные слова, важно только не ослаблять усилий и не сбиваться с ритма. Какая там любовь - эта радость неизмеримо выше, особенно когда слова начинают складываться в строки, строки - в катрены, а те - в стихотворение. Подобного восторга - без горечи, страха, раскаяния, усталости - любовь нашему герою не приносила никогда, ну а за других людей мы говорить не готовы. Жизнев нащупывает в кармане записную книжку и ручку, но дорожка слишком узка и слишком полна спешащими людьми, чтобы останавливаться и записывать. Поэтому он проходит дорожку до конца, становится в сторонку и, раскрыв блокнот, начинает лихорадочно строчить. Иногда в такие моменты он ловит на себе удивленные взгляды, но они его давно уже не смущают - дело, которое он делает, стоит того, чтобы преодолеть в себе глупую стеснительность, так отравлявшую его юные годы, а иных бедняг не покидающую до гроба. Если наше поведение кому-то кажется необычным, думает Жизнев, то и слава богу, ибо быть вполне обычным слишком просто, а значит, не слишком почетно. Разумеется, если на нас пялят глаза, это неприятно, но весь вопрос в том, из-за чего их пялят. Если речь идет о татуировке, или о портках невиданного покроя, или о кольце в носу, то каждый брошенный на нас взор является лишь свидетельством нашей глупости. Если же вы на улице записываете стихи или внезапно пришедшую мысль, то ради разговора с ангелом можно выдержать взгляды неразумных смертных. Вспомним слова Унамуно: "Во мне словно бы сидит кто-то и диктует мне внезапные мысли, и осеняет озарениями. Я повинуюсь ему, но не углубляюсь в себя, чтобы взглянуть ему в лицо и спросить его об имени. Я знаю только одно: если бы я увидал его в лицо и если бы он мне назвался, я умер бы, чтобы вместо меня жил он" (770). Жизнев дописывает строку, захлопывает блокнот и вдруг замечает, что стоит совсем рядом с очередной помойкой. В его мозгу мгновенно возникает воспоминание: зимняя тьма, в которой горят разноцветные квадраты окон, поблескивает снег, жирно отсвечивает лед. От метро нескончаемой вереницей быстро и молча идут человеческие фигуры. Жизнев прячется от них за помойкой, торопливо расстегивает брюки и начинает мочиться, потому что выпил в компании много пива и в метро оно так дало себя знать, что Жизнев едва не погиб от разрыва мочевого пузыря. Зачем память подсунула нашему герою эту картину? Чтобы прервать его общение с высшей силой? В
       159
      
      таком случае ее замысел не удался, ибо Жизнев давно уже научился не позволять себе сбиваться с тех путей, в конце которых - подлинная, а не мнимая радость. Он легко возвращается к работе, а между тем продолжает двигаться к метро. Но мы должны отметить, что тому зимнему вечеру, вдруг выплывшему из памяти, Жизнев не позволяет нырнуть обратно в ее глубины. Он помещает его в легкодоступное место, на ближнюю полку сознания, и кто-то - кажется, не он сам - говорит у него в голове: "Про этот вечер обязательно надо написать. Про него просто нельзя не написать". Жизнев продолжает поддерживать внутри себя прежний ритм, он уже забыл о давнем зимнем вечере и о помойке и видит внутренним оком совсем другие образы. В то же время он с ловкостью истинного москвича лавирует среди попутных и встречных прохожих и ничем от них по видимости не отличается - записная книжка покоится у него в кармане. Тем не менее мы вполне можем сказать о нем словами Густаво Адольфо Беккера: "Он может быть где угодно, только не там, где все" (771).
      
       Глава XXXVIII
      
      Жизнев заворачивает за угол, и его глазам предстает вывеска книжного магазина. Заведения, где торгуют книгами, представляются нашему герою однозначно положительными явлениями действительности (в которой вообще-то положительных явлений не так уж много). Вид книжного магазина и успокаивает Жизнева (значит, не все еще в мире плохо), и одновременно слегка интригует (а что там внутри новенького?). Однако в последнее время Жизнев в книжные магазины заходит нечасто. Цены там растут и постепенно становятся ему не по карману, так как его доходы не могут угнаться за этим ростом. Сароян утверждал, что нельзя быть поэтом и при этом иметь вдосталь денег. Применительно к нашему герою он не ошибался. Жизнев редко доходил до полного безденежья, ведь человек он работящий, однако недостаток денег, при всей скромности своих потребностей, он испытывал почти всегда. А потому своему любимому развлечению - приобретению книг - он был вынужден предаваться не в благоустроенных магазинах, а в местах, неведомых широкой публике - на складах, с которых за бесценок распродают остатки тиражей, и в лавчонках, где книги дешевы из-за того, что хозяева скупают их у бедноты совсем уж за копейки. Впрочем, у Жизнева есть повод сделать при виде магазина и недовольную гримасу - ведь он знает, что его книгами там не торгуют. Высокая себестоимость малотиражных изданий плюс огромные надбавки оптовых и розничных книгопродавцев - и в результате книга становится непозволительно дорогой для интеллигентного читателя. Ну а малое число упоминаний о Жизневе в СМИ приводит к тому, что спрос на его книги окончательно сходит на нет и магазины начинают от них отказываться. Впрочем, Жизнев не падает духом, могло быть и хуже - у многих талантливых авторов нет возможности напечатать даже тоненькую книжицу "избранного". Тот же Сароян был прав, считая, что факт напечатания книги не имеет отношения к ее истинной ценности. Итак, Жизнев отходит в сторонку и у крыльца книжного магазина бодро записывает в блокнот очередное четверостишие. Время у него есть, но из-за недостатка денег в магазин он не заходит. Прямо перед ним гудит, воет, рычит и, словом, создает привычный шум Дмитровское шоссе. Взгляд Жизнева перемещается влево и падает на маленький магазинчик с вывеской "Обувь из Белоруссии". Цены в этом заведении весьма гуманные, и новые летние штиблеты, особенно в предвидении отдыха на море, Жизневу очень нужны, но так как с деньгами туго, принять решение о покупке Жизнев не готов. Вместо этого он ставит в готовом стихотворении последнюю точку, делает энергичный жест рукой (вызвав боязливый взгляд какой-то семенящей мимо бледной девицы) и без всякого перехода начинает додумывать свои мысли о любви, прерванные приступом вдохновения (хотя сам термин "вдохновение" ему не нравится - он не понимает, зачем нужен особый высокопарный термин для простого желания поработать).
       Ему вспоминаются забавные строки Ландольфи: "И спросил себя поэт: "Разве не является любовь самым что ни на есть возвышенным и всеохватным чувством?" И сам же себе ответил: "Разумеется, является"" (772). Вспоминаются и не менее забавные стихи Томаса Мура:
      
       160
      
       Рассудку отвечал я,
       Что с ним всегда скучал я,
       И вместо книг
       Любви дневник,
       Глупея, изучал я (773).
      Несомненно, любовь ужасно оживляет жизнь. Влюбись - и будет тебе не до скуки. Хотя бы потому, что с предметом твоего чувства могут происходить такие процессы, которые тебе весьма небезразличны, но на которые ты повлиять не в состоянии. Например, то, о чем говорил герой Переса Гальдоса: заражение микробом безрассудных потребностей, ужасной бациллой роскоши. Жизнев много раз воочию наблюдал страшное действие этой бациллы, и - с учетом того, что современное общество старается создать для нее максимально благоприятную среду существования, - Жизнев стремится заглушить в себе естественную даже для немолодого поэта тягу к женской красоте. "Куда мне! - безнадежно вздыхает он. - Мне ли противостоять блеску витрин и сладкому шепоту рекламы?" Ему вспоминается один из биллбордов какой-то ювелирной фирмы. "Любишь - докажи", - обращается с него к зрителю некая аппетитная красотка. "Не могу ничего доказать, - вздыхает Жизнев и, подумав, добавляет: - Да и не стал бы, если бы даже мог". Когда имеешь дело с дамочками, подобными этой рекламной героине, то не мешает вспомнить слова Франсуа де Бельфоре: "Скажу одно: мужчины должны либо чураться женского вероломства, либо иметь достаточно твердости, чтобы спокойно его переносить и не жаловаться столь горестно и громко, ибо виной всему собственная их глупость. Если женщины в самом деле столь коварны, как о них рассказывают, и столь своенравны, как они сами об этом кричат, - то не глупо ли вверяться их ласкам и не позорно ли домогаться их любви?" (774)
       Так-то оно так, но все же Жизнев знал, столько же интуитивно, сколько и по собственному опыту, что не в меньшей степени, чем Бельфоре, прав Боккаччо:
       Кто хочет, пусть клянет тебя, Любовь,
       А я с того счастливейшего дня,
       Когда уловлен в сети был тобою,
      
       С признательностью славлю вновь и вновь
       Твое святое пламя, что меня
       Так возвышает над самим собою (775).
      Жизнев мог повторить вслед за героем Хосе Эмилио Пачеко: "Нет, вовсе я не излечился, если считать любовь болезнью в этом мире, где только ненависть - естественное состояние" (776). Когда Жизнев любил свою татарскую княжну, то он любил, конечно, конкретную женщину из плоти и крови. Но в то же время эта любовь была и вестником любви ко всему сущему, свидетельством Единения, которого иначе подчас и не достигнуть. Именно о таком чувстве писал Шелли:
       Любви я в ответ не прошу,
       Но тем беззаветней
       По-прежнему произношу
       Обет долголетний.
       Так бабочку тянет в костер
       И полночь к рассвету,
       И так заставляет простор
       Кружиться планету (777).
      За подобное чувство стоит благодарить любую женщину, сумевшую его вызвать, какой бы она ни была в реальности, а не в воображении любящего. Та, которую любил Жизнев, была отчасти слаба,
      
      
      
       161
      
      отчасти суетна, порой безжалостна. Порой Жизнев, вспоминая о мучительных встречах и разговорах с ней, повторял, скрипя зубами, слова Хорхе де Монтемайора:
       Какая мука - лик увидеть твой,
       Какое счастье - видеть этот лик! (778)
      И всё же платоническая возлюбленная Жизнева была и прекрасна, и добра. Он понимал: эта женщина стоит того, чтобы и любить ее, и мучиться из-за нее. Не сумев дать ему счастье, она дала ему, возможно, гораздо больше - то самое приближение ко Всеобщему, о котором писал Шелли. Должно быть, странно писать такое о, казалось бы, заурядном неудачном романе, однако заурядной (или выдающейся) нашу судьбу и наши чувства делаем мы сами. Как мы чувствуем, как мы любим, такова в конечном итоге и наша жизнь. Наш герой, хоть для многих это и покажется странным, не испытывал ничего кроме благодарности к женщине, которая так и не смогла его полюбить. Более того, он ее и не разлюбил - разве что ее образ видоизменился в его душе, сделался чем-то идеальным, сохраняя в то же время прежние узнаваемые черты. О такой любви писал Фиренцуола: "Я все еще мужчина, я все еще стремлюсь найти свою половину, я все еще стремлюсь насладиться красотой той, которая предстала передо мной как благороднейшая пища для моих счастливых взоров и как утеха для ума. Но молча и про себя любуюсь я ею, потому что моя любовь, которая чиста и целомудренна, опустив корни свои в почву, возделанную добродетелью, довольствуется сама в себе видом своей госпожи, которая не может быть у нее оспариваема никакой случайностью, ибо будучи недоступна телесному взору, она открывается взору умственному. Итак, пусть госпожа моя скрывается от меня, сколько ей будет угодно, я всегда ее вижу, всегда созерцаю ее, всегда ею наслаждаюсь и удовлетворяюсь" (779). Так что неправ был Гургани, когда писал: "Плоды любви - отрава и обман!" (780) Иногда плод любви - новая, иная любовь, несущая вместо прежних страстей великое спокойствие.
       Глава XXXIX
      
       Жизнев шагает вдоль витрины книжного магазина, косясь на выставленные в ней книги. Он видит, морщась, много всякого хлама в кричащих, чудовищно безвкусных обложках, однако некоторые книги ему нравится, их он охотно приобрел бы - жаль, зарплата не позволяет. Саркастически усмехаясь, он вспоминает слова поэта - одного из героев Мюрже: "Последнее время искусство и литература в моде, и мы зарабатываем, пожалуй, не хуже рассыльных" (781). Метро уже совсем близко, и у Жизнева становится все больше попутчиков. Люди спешат, мешают друг другу, на лицах у них выражение уныния или обиды неизвестно на что. "И впрямь, на что обижаться? - усмехается Жизнев. - На самих себя, только на самих себя. Надо было больше трудиться, больше крутиться, быть смекалистее, - одним словом, следовало быть по-человечески сильнее, и тогда не вы работали бы на сильнейших, а они, оказавшись слабее, работали бы на вас. Ну а раз вы пропустили соперников вперед, то и обижаться не на что, всё справедливо". Подобные либеральные бредни Жизнев ненавидел, однако знал: многие из бегущих к метро, одураченные платными златоустами, верят в эту галиматью, хотя сами же страдают от того, что из нее вытекает. Их одурманивает не слишком похвальная надежда самим выбиться в "сильнейшие", хотя по статистике это практически исключено. Бегущие к метро отличаются терпением, даже своеобразным мужеством и могут сказать о себе то же, что и некогда Виктор Гофман (ибо по большому счету с тех пор ничего не изменилось): Что ж, здравствуй, день угрюмо-безотрадный!
       Тебя я встретил стойко, как всегда,
       Как верный страж на службе беспощадной
       Бессмысленно-позорного труда!
      Конечно, для самих этих людей труд представлялся бессмысленным, ибо позволял им лишь поддерживать физическое существование, не скатываясь при этом в полную нищету. Точно такой же труд судьба сулила их детям и внукам, - реальной надежды выбиться из этой колеи у представителей их класса не имелось, если не давать воли всяким бредовым фантазиям, возникающим на почве
       162
      
      просмотра телесериалов. Но для "сильнейших", для элиты, для "креативного класса" труд спешащих к метро людей вовсе не лишен смысла. Он создает прибыль, а прибыль делает доступными все наслаждения бытия, причем без всякого ущерба для элиты: не успеет она пустить прибыль на ветер, как "слабейшие", глядишь, снова ее создали, а сами удовольствовались скромной зарплатой и креслом у телевизора, рассказывающего им о правильности буржуазного мироустройства. Несмотря, однако, на такую несомненную полезность класса "слабейших", почтением у "сильнейших" он не пользуется. Его третируют свысока, дают ему презрительные клички и даже заявляют, будто он самой генетикой предназначен к своей незавидной доле. Ну а против генетики не попрешь, ибо она есть объективная истина. Все эти насмешки, клички, генетические изыски звучат печатно, публикуются в самых почтенных либеральных изданиях, которые твердо отстаивают принцип равенства рас и даже держат негра-гардеробщика. Скажи журналистам и издателям, что они являются самыми замшелыми расистами, - социальными расистами, разумеется, - они либо просто не поймут, чем вы недовольны, либо страшно обидятся. Сами предприниматели, сиречь "сильнейшие", пропитаны расизмом насквозь, но не задумываются об этом, так как вообще не имеют привычки думать, а тем более думать о том, как они выглядят перед лицом Бога. Зато они совершенно уверены: на весах мироздания они, "сильнейшие", потянут каждый куда больше, чем сотни их работников, своим трудом обеспечивающих весь блеск креативного класса. К сожалению, не все взирают на буржуазную элиту с тем же восторгом, как она - сама на себя. "И вы знали, что, как бы роскошно они ни одевались, какой бы дорогой номер ни занимали, никто из них ровным счетом ничего собой не представляет" (Уэллс) (782). Вот это подспудное недовольное брюзжание, вот это гудение из подполья в буржуазном обществе постоянно звенит в ушах и отравляет существование людям с тонким и даже не очень тонким слухом.
       Ибо только кажется, будто сильные мира сего плевать хотели в своих дворцах на высказывания вроде вышеприведенного. На самом деле такие выпады их задевают и заставляют иногда не на шутку страдать. В самом деле: сильные мира сего в принадлежащем им социуме порой неожиданно оказываются в роли каких-то париев, ярмарочных уродцев, Карабасов Барабасов, высмеиваемых и не принимаемых всерьез. Поэтому они отругиваются и стараются порезче прочертить границу между собой и остальным человечеством, подобно герою Шамиссо: "У кого нет хотя бы миллионного состояния, - заметил он, - тот, простите меня за грубое слово, - голодранец!" (783) К счастью, обычно наскоки на особую человеческую ценность буржуа в буржуазном обществе просто невозможны. "В самом деле, - едко размышляет Жизнев, косясь на своих попутчиков, - как можно допустить, чтобы вот этот толстяк с большими ладонями и вечно испуганным лицом, в курточке еще, кажется, советского покроя, который проворно вихляет задом, боясь опоздать на работу, - как допустить, чтобы этот жалкий инженеришка высоко вознес свой рог и поднял свой голос в присутствии людей, составляющих бизнес-планы и "решающих вопросы"? Да что он может разрулить, ничтожество? Можно ли помыслить о том, чтобы вот эта тетка неопределенного возраста с большим количеством косметики и выражением вечной обиды на лице вдруг вздумала облечь эту обиду в слова в присутствии акционеров той фирмы, где она трудится бухгалтером и сидит над бумагами столько, сколько скажут? А посему атмосфера на предприятии должна быть нетерпимой ко всякому вольномыслию и злопыхательству. Иначе "слабейшие", чего доброго, захотят еще и профком возродить, еще и про народный контроль вспомнят. Раздолбаев терпеть на службе еще кое-как можно, особенно если это родственники. А вот независимых и говорливых - никак нельзя". Жизнев часто вспоминал свой трудовой опыт советских времен. Подхалимов, конечно, хватало и тогда, но такое раболепие, такое холуйство, как во времена победившей демократии, при тоталитаризме были совершенно невообразимы. Вполне заурядных нынешних холуев тогда не потерпел бы никакой коллектив. Особенно бесила сервильность современных журналистов и писателей, как-то молниеносно научившихся пресмыкаться с неестественно честным выражением лица и исключительно во имя гуманизма и высокой морали. Продажных писак Жизнев глубоко презирал, но простых трудящихся за их покорность и долготерпение он презирать никак не мог и не
       163
      
      смел. Он знал, что сумеет, если потребуется, написать текст на какую угодно тему лучше всякого продажного писаки, зато не сумеет свести баланс так, как эта накрашенная тетка, и починить любой механизм так, как этот вечно настороженный толстячок. Подобные люди в обществе столь же незаменимы, как и любой хороший писатель. Но ведь незаменимость - большая сила, так почему столь важные люди умудрились попасть в разряд "слабейших", чей удел - вечная обида и вечный испуг? Да очень просто - об этом писал еще Троллоп: "Человек правый бездумно полагается на свою правоту и не запасается оружием. Самая его сила оборачивается слабостью. Человек неправый знает, что ему потребуется оружие. Сама его слабость оборачивается силой. Первый никогда не готов к бою, второй всегда готов к нему. Вот потому-то в нашем мире человек неправый почти обязательно берет верх над человеком правым и обязательно его презирает" (784). Ну а Жизнев в сильные мира не лез - оттого, видимо, и презрение к малым сим ему осталось совершенно чуждо. Он хорошо понимал Эдмона де Гонкура, который писал: "Замешательство, смятение, нечто вроде ужаса - вот что я, несчастное, нервное создание, испытываю теперь при виде толпы" (785). И все же толпа толпе рознь: одно дело поклонники какого-нибудь политикана, или слабоумной рок-звезды, или футбольные болельщики, - подобные толпы объединены вырвавшейся из-под спуда общей глупостью сбившихся вместе человеческих особей, желанием найти врага и расправиться с ним, желанием творить зло. Люди же, спешащие на работу, если с виду даже и образуют толпу, то на самом деле толпой, то есть скоплением злобной черни, ни в коей мере не являются. Они спешат на святое дело, сиречь на труд, и не их вина, если плодами святого дела пользуются до поры проныры и преступники. Новые хозяева жизни не оставили людям труда никакой возможности вдуматься в мироустройство и оценить свое положение в нем, зато постарались забить им голову массой фальшивых ценностей. "Приобретай, наживайся!" - слышит отовсюду призывы слуг дьявола маленький человек. В результате, хотя и трудно его в этом обвинять, но зачастую он живет в неистинном мире. Белинский писал: "Человек пьет, ест, одевается - это мир призраков, потому что в этом нисколько не участвует дух его; человек чувствует, мыслит, сознает себя органом, сосудом духа, конечною частностию общего и бесконечного - это мир действительности". Но можно ли презирать человека за то, что он живет в мире призраков, если его с детства кругом обставили этими фантомами и вопили ему в уши: "Смотри, вот они, благие цели! Вот к чему нужно стремиться!" Тех же, кто пытался читать Белинского, высмеивали на все лады и объявляли безумцами. Тем удивительнее то, что среди массы тружеников Маммоне и его слугам удается оболванить далеко не всех, и, по наблюдениям Жизнева, ко множеству самых простых людей, самых "слабейших", можно применить нижеследующие слова того же Белинского: "...Как бы ни была ограничена сфера деятельности человека, как бы ни незначительно было место, занимаемое им не только в человечестве, но и в обществе, но если он, кроме своей конечной личности, кроме своей ограниченной индивидуальности, видит в жизни нечто общее и в сознании этого общего, по степени своего разумения, находит источник своего счастия, - он живет в действительности и есть действительный человек, а не призрак, - истинный сущий, а не кажущийся только человек". Более того, среди "простецов" и "слабейших" Жизневу случалось встречать немало подлинных аристократов - аристократов в понимании Д"Аннунцио: "будьте уверены, что сущность человека превосходит в цене все побочные качества и что господство над самим собой и есть главным образом признак аристократа" (786). Впрочем, даже и человеческую слабость Жизнев не ставил в вину тем, кто бок о бок с ним каждый день торопился в метро, - он ведь знал, как нелегко им живется и как трудно порой маленькому человеку, захваченному потоком рутины, остановиться и набраться сил. А потому Жизнев неукоснительно следовал завету Конфуция - ни к кому не относиться с пренебрежением. Особенно необходимо соблюдение этого великого завета в том мире, о котором писал Конан-Дойль (имея будто бы в виду подводное государство) и который со времен создателя Шерлока Холмса изменился незначительно: "Вырос, с одной стороны класс эксплуататоров, сверхбогачей, стремившихся исключительно к чувственным наслаждениям, с другой стороны, обнищавшее до последней степени население, всё назначение которого состояло в том,
       164
      чтобы беспрекословно исполнять желания и капризы господ, как бы жестоки и отвратительны ни были эти желания" (787). Жизнев полагал, что в подобном мире исполнить завет Великого Учителя поэт может лишь в том случае, если он думает как Карлос Песоа Велис: "Если поэт говорит о воде голосом самой воды, то пусть он скажет и о жаждущих" (788). Или если он назовет свою книгу как Теодор Крамер: "Для тех, кто не споет о себе" (789). Или если ему близки слова Уилфрида Скоуэна Бланта: Клянусь я небом,
       Что высший долг свой выполнит поэт,
       Коль вступится перед толпою сильных
       За тех, кому защиты в мире нет (790).
      Или если поэт согласен с Борисом Чичибабиным:
       Корыстолюбец небу гадок,
       Гори, сияй, моя звезда!
       В России бедных и богатых
       Я с бедняками навсегда.
      Или если поэт думает как Ренар: "Опасность успеха в том, что он заставляет нас забывать чудовищную несправедливость этого мира" (791). Жизнев содрогался от холопства современных ему сочинителей, когда советская "проходимость" в лучшем случае заменялась на столь же явно выраженную "проходимость", но только буржуазную, не способную оскорбить тонкие вкусы содержателей домов терпимости, называемых издательствами, газетами, журналами и редакциями телеканалов. В худшем же случае даже поэты-лирики ударялись в рифмованную и нерифмованную публицистику, призванную ловко внушить читателю, будто взгляды и привычки, унаследованные от "совка", есть позор и клеймо отсталости, а вот унаследованные напрямую от эпохи рабства либеральные понятия не только не позорны, а, напротив, единственно истинны. Наш герой понимал, что коллеги по перу боятся безвестности и бедности, но он понимал также, что вовсе не этого следует бояться. Коллег могли бы успокоить, к примеру, следующие строки Сарояна: "Бедность - это нечто такое, что я сподобился познать и научился уважать. Разумеется, я всегда стремился избегать ее, а поскольку я писатель, мне действительно всегда удавалось ее избегать. Жить полной жизнью вопреки бедности значит победить бедность. Писать, не выпуская пера из рук, значит жить полной жизнью" (792). Наш герой всегда ощущал на себе справедливость этих слов. Увы, большинство нынешней пишущей братии стремится жить не столько полно, сколько легко и богато - таковы правила общества потребления, усвоенные слабыми сочинительскими мозгами. Согласно этим правилам, чтобы жить богато, следует быть снобом, то есть презирать так называемых "слабейших", постоянно высказывать это презрение и вообще четко обозначить свою социальную позицию на стороне "сильнейших" и Маммоны. Писарев ядовито замечал: "Поэты, разумеется, очень рады производить себя в полубоги и, видя, что им верят на слово, интересничают и шарлатанят без зазрения совести. Большая часть их времени и их умственных сил уходит на делишки, на картишки, на интрижки, а между тем они стараются уверить и себя, и других, что постоянно созерцают духовными очами высокие идеи или прекрасные образы". Добавим, что поза полубога (либо блестящего денди, либо вдохновенного безумца, либо порочного декадента, либо жестокого мастера эпатажа и т.д.) принимается согласно правилам элиты, в которых записано, что сочинитель, увеселяющий эту самую элиту, должен либо радовать глаз, либо удивлять, но ни в коем случае не походить на "слабейших" (за это сочинителю позволяется писать плохо). Ренар напоминал самому себе: "У тебя один долг перед читателем - ясность" (793), - но это правило писатель, жаждущий буржуазного успеха, должен прочно забыть. В результате соблюдения правил элиты сочинители получают возможность вести тот образ жизни, который очертил, или, точнее, процарапал своим милосердным пером всё тот же Писарев: "Поэтам свойственно воспевать триумфаторов и получать за это подачку с их богатого стола. Многим поэтам было бы особенно приятно превратить торжествующую грязь в очаровательных героев. Поступая таким образом, многие поэты оказали бы очень важную услугу собственным особам, носящим в себе достаточное количество той же величающейся грязи". Разумеется, мы понимаем, что при выборе
       165
      
      человеческой и творческой позиции, да и просто рода занятий молодым человеком далеко не всегда руководит непосредственно жажда наживы (хотя сейчас она непосредственно руководит куда чаще, чем ранее). Нередко главным оказывается то, о чем писал - тоже довольно ядовито - Сигизмунд Кржижановский: "Привыкнув делать свои слова из чернильных капель, передвигать их толчками пера, без всякого усилия, куда и как угодно, поэты вселяют соблазн в других, даже не включенных в их преступный орден, людей: вернувшись из мирка слов в мир вещей, люди видят, что вещи - тяжки, неподатливы, по сравнению со своими именами, и что перемещать их по путям земли куда труднее, чем чернильные капли по линейкам тетрадей. Отсюда - эмиграция из мира вещей, где нужен труд и пот, в мир слов, где достаточно так называемого творчества и пузырька чернил. Всем хочется в поэты. Презрение чернил к черни ширится, что ни день. Но поэтам... прогуливающимся меж строк, надо бы помнить о бороздах плуга: поэтам - заслушивающимся пения рифм и ассонансов - надо бы послушать стук станка и грохоты машин. Там - подлинная, черная от сажи и копоти, а не от чернил, жизнь". Увы, молодые сочинители сызмальства пропитываются презрением и отвращением к этой самой неблагозвучной и неблаговидной подлинной жизни. Собственно, она и подлинной-то для них не является: их годы проходят в институтских аудиториях, литературных студиях и артистических кафе. Откуда берутся вещи, сочинители не знают и знать не хотят, а на создателей вещей смотрят с отвращением и страхом. Ну а такая житейская позиция неизбежно приводит их в богатый стан элиты, где надо лишь иметь яркий имидж, презирать "чернь" и соблюдать некоторые прочие необременительные правила, зато совершенно необязательно выхаркивать из себя "строки с кровью". Войдя в число правильных сочинителей, молодой человек наслаждается известностью, достатком, иногда даже богатством, и прочими благами, предоставляемыми гламурной богеме. Однако за все надо платить - вряд ли наш молодой человек скажет, что данное правило несправедливо. Чем? Не надо пугаться - многие над такой платой лишь посмеются. При жизни придется терпеть презрение талантливых людей (но кто их видит, кто слышит?), а также богемы, далекой от гламура, богемы как таковой (то есть сборища пропойц и неудачников - нашли чем напугать). По окончании жизни придется смириться с забвением - но мы ведь этого уже не почувствуем, верно? Может быть, и верно. Байки про черта, являющегося за душой умершего, и про скрежет зубовный в аду мы здесь приводить не будем, дабы не подвергнуться осмеянию. Приведем лишь высказывание Ренара, который считал так: "Справедливость существует, только мы ее не всегда видим. Она рядом, здесь, скрытая, улыбающаяся, чуть позади несправедливости, которая производит много шума" (794).
      
       Глава XL
      
       Миновав книжный магазин, Жизнев затем проходит мимо расположенного в том же доме кафе под сетевым названием "Кофе-хаус". Заведение существует уже лет семь и очень удобно для Жизнева расположено, однако из-за недостатка денег он там ни разу еще не бывал. Бог даст, до кончины еще побывает. А пока он забирает влево и вместе со своими попутчиками начинает пробираться между автомобилями, во множестве припаркованными на подступах к метро. Машины принадлежат обитателям трех громадных тридцатиэтажных домов, возведенных так, что они примыкают друг к другу наподобие гармошки. При проектировании этих монстров забыли предусмотреть гаражи и места для парковок, и теперь "слабейшие" протискиваются между автомобилями, направляясь к метро, а "сильнейшие" в своих поднебесных апартаментах проклинают быдло, вполне способное в своем угрюмом движении повредить их дорогую собственность. Жизнев помнил, как строилась тройная высотка - в лихорадочной спешке, в жару и в лютый мороз, причем строители-таджики, дабы не терять времени на переезды, летом и зимой жили в тех же домах, которые строили - разумеется, без тепла, света и водопровода, с окнами, затянутыми рубероидом. Такая ситуация еще недавно была в Москве обычной, да и сейчас не редкость, однако ни малейшего интереса у правозащитников она не вызывает. Более того, ни в одной из фирм, где после краха коммунизма трудился Жизнев, ему ни разу не предложили встать на профсоюзный учет, так как
       166
      
      профдвижением все эти фирмы охвачены не были. Зато в защиту человека, укравшего у государства громадные нефтепромыслы и трубопроводы, возникло целое общественное движение; в защиту человека, подсунувшего бизнес-партнеру фальшивые векселя, но вовремя разоблаченного, собирались шумные митинги, ну и так далее. Отвращение вызывали не столько те, кто платил за собственную защиту - для воров вполне естественно нежелание отвечать за свои дела, - а те, кто защищал: с их неестественно честными лицами, с их хлесткими лозунгами, с их постоянной апелляцией к лучшим человеческим чувствам. За одну эту апелляцию продажные правозащитники заслуживали, по мнению Жизнева, не меньшего наказания, чем сами воры. Впрочем, постоянно натыкаясь на характерные черты буржуазной действительности, сознание Жизнева в конце концов изнемогало и старалось переключиться на что-нибудь другое. Он знал одно - что этой действительности он никогда не примет и будет руководствоваться в своих отношениях с ней словами Джами:
       По ступеням отрицанья в ночь сойдем, чтоб вечно жить (795).
       Приближается павильон метро, и Жизнев перед погружением под землю поднимает голову, чтобы взглянуть в небо. Три гигантских здания тремя углами, словно форштевнями, врезаются в светлую голубизну, покрытую движущимися облаками. От этого движения кажется, будто вслед за ветром и облаками плывут куда-то и сами дома. Их тяжкая каменная прямоугольность вдруг начинает выражать зов беспредельного пространства, который особенно томителен в такие ясные майские дни. Жизнев вспоминает слова Кузмина: "Я не могу не чувствовать души неодушевленных вещей". Но чувствовать, конечно, мало - хочется выразить в словах эту душу и зов устремленного в бесконечность камня. Поэты - беспокойные люди, ибо их постоянно преследуют подобные трудно осуществимые желания, порожденные, в сущности, их собственным сознанием, их причудливым мировосприятием. Как писал Шиллер: "Поэтическое отношение к миру, собственно, и состоит в этом сведении ограниченного к бесконечному. Отсюда следует, что сам по себе внешний материал всегда безразличен, так как поэтическое искусство никогда не может его использовать таким, каким его находит, но придает ему поэтическое достоинство лишь тем, что само из него делает" (796). Шиллер говорит здесь о работе, о творческом труде, но его не было бы, если бы не было самой бесконечности и способности человека воспринимать и ее, и то внутреннее единство, которое ей присуще. В любой творческой личности сливаются до нераздельности Бог-Вселенная и Бог-Человек. Вот что писал об этом Ньево: "Жизнь природы, которую мы ощущаем, пробуждает в нас мысль о более полнокровном и всеобъемлющем существовании человечества. Мы уже не критики и законодатели, но глаза, уши и мысли всего мира; разум перестает быть самодовлеющим, он - лишь частица всего сущего; человек не стремится больше всё понять и властвовать над природой, он живет, трепещет и дышит вместе с нею" (797). Можно продолжить словами Гончарова: "...Мы, несмотря ни на какой разврат мысли и сердца, не потеряем никогда этого таинственного влечения, связующего нас с мировой силой". Здесь же уместно вспомнить и другого итальянца - Звево: "Это, собственно, и есть настоящая религия: ее не нужно исповедовать в открытую для того, чтобы получить утешение - то утешение, без которого порой - правда, такие случаи бывают редко - просто невозможно прожить" (798).
       Вход в метро все ближе и ближе. Жизнев, морщась от запаха, пробирается между парой передвижных сортиров и дорогим джипом. Когда он выходит на асфальтированную площадку перед входом в павильон, на его пути оказывается молодой человек с испитым лицом, который, печально глядя ему в глаза, сует ему в руки листок с предложением какой-то работы. Жизнев безропотно берет листок и следует дальше, но натыкается на дюжего негра, тоже распространяющего подобные рекламки. Жизнев берет листок и у него и ободряюще ему улыбается. Озабоченное выражение на лице негра мгновенно сменяется радостной улыбкой. Жизнев спускается по лестнице в подземный переход, заново - в который уже раз - удивляясь разнообразию встречных лиц. В который раз во многих лицах он замечает сходство с различными животными, большими и малыми, хищными и безобидными, и вспоминает слова Гюго: "...Все животные таятся в людях и каждое в отдельности - в отдельном человеке. А бывает и так, что даже несколько в одном. Животные суть не что иное, как
       167
      
      прообразы наших добродетелей и пороков, блуждающие перед нашим взором призраки наших душ. Бог показывает их нам, чтобы заставить нас задуматься" (799). Жизнев проходит мимо группы бродяг, топчущейся всегда на одном месте, - люди в ней меняются, но группа всегда там. Все бродяги в той или иной степени уже под мухой, несмотря на ранний час; опухшими лицами, а точнее - выражением глаз они напоминают Жизневу злобных, но неизлечимо больных животных. А вот и сами животные - стая бродячих собак, по-свойски лавирующая в людской толпе. Никаких мыслей о природе эти животные, правда, не навевают, скорее они похожи на переродившихся людей - во многих человеческих глазах Жизневу случалось видеть такое же равнодушие, а вместе с ним - холодную, оценивающую зоркость, пугающую куда больше тупой пьяной злобы. Жизнев думает, что собак с такими глазами надо отстреливать - беда, если они размножатся. Но что делать с людьми, у которых такие глаза - неужели отстреливать тоже? Ведь они гораздо опаснее собак и размножаются куда быстрее, ибо способны воспроизводить себе подобных не только половым путем. Пугающие мысли о новых расах почему-то одолевают Жизнева в любой урбанистической обстановке, будь то центральные улицы больших городов, промышленные зоны, метро и так далее. Ему вспоминаются стихи словацкого поэта Штефана Жа́ры:
       Сын будущего
       с новым представленьем
       о красоте - с яснейшей головою,
       за счет пищеварения и секса
       сверхмерно развитой, - владычить будет миром (800).
      Жизнев бросает насмешливый взгляд на какого-то большеголового очкарика, идущего ему навстречу, но тут же одергивает себя и вспоминает Гончарова: "Не забывайся, человек, и не надевай божескую рясу на себя! Если не будешь очень скверен - и то слава Богу!"
       Жизнев спешит, лавирует в толпе, уклоняется от встречных, и движение изгоняет из его сознания связные мысли. Однако тут же в нем снова начинает пульсировать ритм, возникает образ, появляются слова, из которых складываются строки, - образ приобретает словесную форму. Мачадо, помнится, заявлял, что поэзия делается не интеллектом. Кому-то это утверждение, возможно, покажется странным, но только не нашему герою. Он не любит рассказывать о процессе творчества, не любит о нем спорить - ведь это все равно что толковать о том, как выглядит твоя связь со Всеобщим, все равно что рассуждать о собственной сущности. Поведать, конечно, можно обо всём, но дух должен обладать определенной стыдливостью, и есть мера всякой откровенности. Если написаны хорошие стихи, то они сами по себе достаточно красноречивы, и поясняющий интеллект рядом с ними выглядит глуповато. Долгих пояснений и рассуждений требуют только плохие стихи. Поэтому Жизнев предпочитает обрывать назойливых комментаторов поэзии словами Руми: "Что ты знаешь об этом жарко́м с кухни моего мозга? Ведь Бог наставляет повара день и ночь" (801). Зато задуманное (или подсказанное Богом) Жизнев теперь всегда доводит до конца.
       Вот и наше повествование наконец-то подошло к концу. Мы знаем, что многие, видя толстую книгу, любят заглядывать в финал, а значит, самое время здесь предупредить их: книга наша при всей своей кажущейся простоте - для посвященных, которых мы, опять же для простоты, называем "благосклонными читателями". Мы следуем совету из "Сказок тысячи и одной ночи": "Не рассказывай этой сказки на перекрестке дорог или в присутствии женщин, рабов, рабынь, глупцов и детей. Читай ее у эмиров, царей, везирей и людей знания из толкователей Корана и других" (802). Как же так, спросит непросвещенный читатель, ничего ведь не завершено? Мы ответим: а в нашем повествовании ничего такого и не происходило, чтобы завершиться эффектной развязкой. Просто человек идет на работу, как будет ходить еще много лет. Но в один прекрасный день он вдруг - всегда вдруг! - перестанет это делать. Поэтому наш роман и завершается на полуслове - как всякая человеческая жизнь.
      
       КОНЕЦ
      6 июня 2014 года Москва
      
      
      
      
       Пучина богемы
      
       Примечания
      
      1. Перевод Н. Галь
      2. Перевод М. Волосова
      3. Перевод В. Хинкиса
      4. Перевод А. Горнфельда
      5. Перевод В. Евгеньева
      6. Перевод С. Бушуевой
      7. Перевод Г. Кружкова
      8. Перевод Г. Русакова и А. Тарасовой
      9. Перевод Л. Ледневой и Л. Фейгиной
      10. Перевод М. Лозинского
      11. Перевод Е. Шишмаревой
      12. Перевод Н. Любимова
      13. Перевод А. Косс
      14. Перевод Е. Лысенко
      15. Перевод Е. Лысенко
      16. Перевод А. Межирова
      17. Перевод А. Межирова
      18. Перевод С. Шервинского
      19. Перевод Ф. Золотаревской
      20. Перевод К. Корконосенко
      21. Перевод М. Кащеевой, Б. Колявкина
      22. Перевод В. Левина
      23. Перевод Е. Лысенко
      24. Перевод С. Игнатова
      25. Перевод Е. Баевской
      26. Перевод М. Лорие
      27. Перевод Е. Фрадкина
      28. Перевод И. Петровского
      29. Перевод И. Петровского
      30. Перевод И. Бернштейн
      31. Перевод Б. Кржевского
      32. Перевод В. Рогова
      33. Перевод А. Кабанова
      34. Перевод О. Фишман
      35. Перевод М. Лорие
      36. Перевод В. Горегляда
      37. Перевод В. Горегляда
      38. Перевод В. Марковой
      39. Перевод Э. Линецкой
      40. Перевод Н. Федоровой
      41. Перевод В. Бибихина
      42. Перевод М. Лозинского
      43. Перевод А. Федорова
      44. Перевод А. Островского
      45. Перевод В. Левика
      46. Перевод Н. Снетковой
      47. Перевод Т. Елизаренковой
      48. Перевод А. Гитовича
      49. Перевод А. Френка
      50. Перевод В. Харитонова
      51. Перевод Д. Петрова
      52. Перевод С. Липкина
      53. Перевод В. Потаповой
      54. Перевод П. Антокольского
      55. Перевод Ц. Бану-Лахути
      56. Перевод Ц. Бану-Лахути
      57. Перевод Л. Гинзбурга
      58. Перевод Л. Гинзбурга
      59. Перевод Т. Стрешневой
      60. Перевод Е. Бертельса
      61. Перевод И. Брагинского
      62. Перевод Д. Воскресенского
      63. Перевод Арк. Штейнберга
      64. Перевод В. Алексеева
      65. Перевод Ю. Антоновского
      66. Перевод Э. Линецкой
      67. Перевод Е. Лысенко
      68. Перевод В. Державина
      69. Перевод А. Руткевича
      70. Перевод В. Левика
      71. Перевод А. Тарковского
      72. Перевод С. Канарейкина
      73. Перевод В. Летучего
      74. Перевод Ф. Мюллера
      75. Перевод А. Тарковского
      76. Перевод М. Гаспарова
      77. Перевод А. Жовтиса
      78. Перевод С. Иорданишвили
      79. Перевод Н. Поляк
      80. Перевод Р. Гальпериной
      81. Перевод Е. Лысенко
      82. Перевод И. Подгаецкой
      83. Перевод Т. Щепкиной-Куперник
      84. Перевод Е. Витковского
      85. Перевод Р. Гальпериной
      86. Перевод М. Абезгауз
      87. Перевод Н. Бронштейна
      88. Перевод Е. Гунста
      89. Перевод М. Гаспарова
      90. Перевод Л. Ледневой и Н. Наумова
      91. Перевод И. Багрова и М. Литвиновой
      92. Перевод В. Печатнова
      93. Перевод А. Сергеева
      94. Перевод А. Бродского
      95. Перевод Е. Гречаной
      96. Перевод Э. Радлова
      97. Перевод Э. Линецкой
      98. Перевод Г. Русакова и А. Тарасовой
      99. Перевод Е. Баевской
      100. Перевод Г. Мосешвили
      101. Перевод В. Борисова и А. Долининой
      102. Перевод С. Баевского и З. Ворожейкиной
      103. Перевод В. Левика
      104. Перевод Н. Мавлевич
      105. Перевод Т. Озерской и Т. Кудрявцевой
      106. Перевод И. Бернштейн
      107. Перевод Е. Пуряевой
      108. Перевод Э. Линецкой
      109. Перевод Е. Лысенко
      110. Перевод М. Донского
      111. Перевод Ю. Корнеева
      112. Перевод Е. Закс
      113. Перевод С. Бушуевой
      114. Перевод С. Бушуевой
      115. Перевод Н. Трауберг
      116. Перевод М. Урнова
      117. Перевод А. Франковского
      118. Перевод Л. Цывьяна
      119. Перевод И. Стаф и А. Строева
      120. Перевод К. Чуковского
      121. Перевод Л. Мартынова
      122. Перевод М. Лорие
      123. Перевод А. Плещеева
      124. Перевод С. Шервинского
      125. Перевод О. Цыбенко
      126. Перевод В. Державина
      127. Перевод Н. Шаховской
      128. Перевод П. Грушко
      129. Перевод П. Грушко
      130. Перевод Ф. Кельина
      131. Перевод В. Кондратьева и Н. Димичевского
      132. Перевод В. Пяста
      133. Перевод В. Горегляда
      134. Перевод Е. Лысенко
      135. Перевод М. Кудинова
      136. Перевод В. Рынкевича
      137. Перевод О. Румера
      138. Перевод Э. Радлова
      139. Перевод Ю. Шашкова
      140. Перевод В. Курочкина
      141. Перевод В. Быкова и Р. Червяковой
      142. Перевод В. Быкова и Р. Червякова
      143. Перевод М. Ломоносова
      144. Перевод Л. Меньшикова
      145. Перевод Т. Щепкиной-Куперник
      146. Перевод М. Казмичова
      147. Перевод А. и П. Ганзен в переработке В. Адмони
      148. Перевод Ю. Корнеева
      149. Перевод Д. Воскресенского
      150. Перевод М. Донского
      151. Перевод Н. Коган
      152. Перевод И. Саца
      153. Перевод И. Саца
      154. Перевод В. Недачина
      155. Перевод П. Ганзена
      156. Перевод В. Кадышева и Н. Мавлевич
      157. Перевод Е.Р. под редакцией Ю. Балтрушайтиса
      158. Перевод Ю. Шичалина
      159. Перевод Ю. Шичалина
      160. Перевод С. Силищева
      161. Перевод А. Тарковского
      162. Перевод Е. Бируковой
      163. Перевод Е. Бируковой
      164. Перевод Н. Любимова, Ю. Корнеева
      165. Перевод С. Баевского и З. Ворожейкиной
      166. Перевод С. Баевского и З. Ворожейкиной
      167. Перевод Е.Р. под редакцией Ю. Балтрушайтиса
      168. Перевод Е.Р. под редакцией Ю. Балтрушайтиса
      169. Перевод Т. Редько-Добровольской, И. Львовой
      170. Перевод Ф. Кельина
      171. Перевод Д. Воскресенского
      172. Перевод Н. Любимова
      173. Перевод В. Горегляда
      174. Перевод Л. Цывьяна
      175. Перевод М. Донского
      176. Перевод Т. Стрешневой
      177. Перевод А. Субботина
      178. Перевод Н. Литвинец
      179. Перевод Ю. Левина
      180. Перевод Н. Фарфель
      181. Перевод Н. Фарфель
      182. Перевод Н. Ман
      183. Перевод Л. Жданова
      184. Перевод С. Маршака
      185. Перевод В. Рогова
      186. Перевод Б. Лифшица
      187. Перевод В. Левика
      188. Перевод К. Державина под редакцией И. Лихачева
      189. Перевод Н. Мавлевич
      190. Перевод Е. Шишмаревой
      191. Перевод Н. Ман
      192. Перевод А. Ливерганта
      193. Перевод Е. Баевской
      194. Перевод А. Ливерганта
      195. Перевод А. Ливерганта
      196. Перевод З. Плавскина
      197. Перевод С. Тархановой
      198. Перевод Г. Кружкова
      199. Перевод С. Шлапоберской и А. Соболева
      200. Перевод М. Лозинского
      201. Перевод В. Левика
      202. Перевод Г. Кружкова
      203. Перевод А. Сиповича
      204. Перевод А. Сиповича
      205. Перевод А. Дубова
      206. Перевод Н. Гинцбурга
      207. Перевод Д. Вознякевича
      208. Перевод Л. Романова
      209. Перевод С. Фридлянд
      210. Перевод С. Фридлянд
      211. Перевод М. Лорие
      212. Перевод Т. Щепкиной-Куперник
      213. Перевод В. Корш
      214. Перевод А. Халидова, Б. Шидфар
      215. Перевод А. Сергеева
      216. Перевод С. Дубина
      217. Перевод С. Дубина
      218. Перевод А. Руткевича
      219. Перевод Ю. Архипова
      220. Перевод В. Быкова и Р. Червяковой
      221. Перевод Е. Бируковой
      222. Перевод Н. Герасимова
      
      Часть вторая
      
      
       223 Перевод Э. Выгодской
      224. Перевод И. Лисевича
      225. Перевод М. Гаспарова
      226. Перевод В. Потаповой
      227. Перевод В. Микушевича
      228. Перевод В. Топорова
      229. Перевод А. Кривцовой
      230. Перевод И. Багрова
      231. Перевод А. Смирнова
      232. Перевод А. Смирнова
      233. Перевод В. Державина
      234. Перевод Е. Солоновича
      235. Перевод К. Чуковского
      236. Перевод Ю. Преснякова
      237. Перевод Ю. Преснякова
      238. Перевод А. Горнфельда
      239. Перевод Ю. Кожевникова
      240. Перевод В. Сановича
      241. Перевод А. Гелескула
      242. Перевод В. Потаповой
      243. Перевод В. Звягинцевой
      244. Перевод Н. Любимова
      245. Перевод А. Габричевского
      246. Перевод Е. Калашниковой
      247. Перевод Н. Ман
      248. Перевод С. Липкина
      249. Перевод С. Липкина
      250. Перевод М. Ткачева
      251. Перевод С. Дубина
      252. Перевод М. Бородицкой
      253. Перевод А. Ахматовой
      254. Перевод И. Стаф и А. Строева
      255. Перевод Д. Самойлова
      256. Перевод С. Шервинского
      257. Перевод Р. Дубровкина
      258. Перевод В. Быкова и Р. Червяковой
      259. Перевод В. Вересаева
      260. Перевод Д. Гольдман, Ю. Цветкова
      261. Перевод Т. Щепкиной-Куперник
      262. Перевод М. Донского
      263. Перевод В. Леванского
      264. Перевод Н. Ман
      265. Перевод А. Сыркина
      266. Перевод Л. Гинзбурга
      267. Перевод В. Левика
      268. Перевод Е. Воропаева
      269. Перевод Е. Бертельса
      270. Перевод А. Старостина
      271. Перевод А. Старостина
      272. Перевод В. Марковой
      273. Перевод М. Донского
      274. Перевод Х. Баранова
      275. Перевод М. Донского
      276. Перевод Н. Волжиной, М. Лорие
      277. Перевод М. Кудинова
      278. Перевод М. Замаховской
      279. Перевод Н. Рыковой
      280. Перевод В. Потаповой
      281. Перевод И. Багрова и М. Литвиновой
      282. Перевод С. Фридлянд
      283. Перевод Ц. Бану-Лахути
      284. Перевод Э. Линецкой
      285. Перевод И. Гуровой и А. Комаринца
      286. Перевод М. Гаспарова
      287. Перевод Б. Пастернака
      288. Перевод Е. Лысенко
      289. Перевод Вс. Рождественского
      290. Перевод Н. Поляк
      291. Перевод Э. Линецкой
      292. Перевод Л. Эйдлина
      293. Перевод М. Гаспарова
      294. Перевод М. Синельникова
      295. Перевод Т. Щепкиной-Куперник
      296. Перевод Р. Померанцевой
      297. Перевод А. Грибанова
      298. Перевод И. Фильштинского
      299. Перевод К. Коссовича
      300. Перевод В. Левика
      301. Перевод А. Тарковского
      302. Перевод М. Русанова
      303. Перевод Ю. Корнеева
      304. Перевод А. Смирнова
      305. Перевод Ю. Корнеева
      306. Перевод С. Корконосенко
      307. Перевод С. Корконосенко
      308. Перевод С. Корконосенко
      309. Перевод Ц. Бану-Лахути
      310. Перевод О. Цыбенко
      311. Перевод М. Гаспарова
      312. Перевод С. Липкина
      313. Перевод Ц. Бану-Лахути
      314. Перевод Г. Маргвелашвили
      315. Перевод Ц. Бану-Лахути
      316. Перевод В. Вересаева
      317. Перевод С. Липкина
      318. Перевод А. Сергеева
      319. Перевод Э. Пименовой
      320. Перевод Е. Лысенко
      321. Перевод Н. Рыковой
      322. Перевод И. Сельвинского
      323. Перевод И. Сельвинского
      324. Перевод Н. Гинцбурга
      325. Перевод Ц. Бану-Лахути
      326. Перевод Т. Стрешневой
      327. Перевод О. Румера
      328. Перевод А. Базилевича
      329. Перевод Я. Лесюка
      330. Перевод Н. Ман
      331. Перевод В. Аренс
      332. Перевод А. Ахматовой
      333. Перевод М. Лермонтова
      334. Перевод Н. Любимова
      335. Перевод Н. Световидовой
      336. Перевод В. Микушевича
      337. Перевод О. Румера
      338. Перевод Б. Лившица
      339. Перевод Б. Лившица
      340. Перевод Г. Степанова
      341. Перевод Б. Лившица
      342. Перевод А. Карнауховой
      343. Перевод Д. Самойлова
      344. Перевод А. Ливерганта
      345. Перевод Е. Баевской
      346. Перевод Т. Елизаренковой
      347. Перевод Н. Поляк
      348. Перевод С. Бушуевой
      349. Перевод Е. Р.
      350. Перевод М. Донского
      351. Перевод В. Левика
      352. Перевод В. Амфитеатрова-Кадашева под ред. Б. Ярхо
      353. Перевод Т. Стрешневой
      354. Перевод А. Халидова, Б. Шидфар
      355. Перевод Э. Грантовского
      356. Перевод Ц. Бану-Лахути
      357. Перевод В. Жуковского
      358. Перевод В. Засулич
      359. Перевод А. Андрес
      360. Перевод М. Донского
      361. Перевод С. Липкина
      362. Перевод М. Салье
      363. Перевод А. Зверева
      364. Перевод Н. Рыковой, Д. Лифшиц, Н. Жарковой
      365. Перевод Е. Лысенко
      366. Перевод Э. Чашиной
      367. Перевод Н. Рыковой, Д. Лифшиц, Н. Жарковой
      368. Перевод Т. Матц
      369. Перевод Н. Амосовой
      370. Перевод М. Салье
      371. Перевод М. Лозинского
      372. Перевод Ц. Бану-Лахути
      373. Перевод А. Ахматовой
      374. Перевод Л. Ледневой и Н. Наумова
      375. Перевод Ю. Кожевникова
      376. Перевод В. Брюсова
      377. Перевод В. Пороховой
      378. Перевод В. Наумкина
      379. Перевод Ю. Кагарлицкого
      380. Перевод Г. Ярхо и Б. Ярхо
      381. Перевод Н. Касаткиной
      382. Перевод Наталии Ман
      383. Перевод В. Хинкиса
      384. Перевод С. Сухарева
      385. Перевод А. Барановой
      386. Перевод А. Андрес
      387. Перевод С. Шлапоберской
      388. Перевод Э. Линецкой
      389. Перевод М. Лорие
      390. Перевод А. Франковского
      391. Перевод А. Косс
      392. Перевод А. Косс
      393. Перевод Э. Радлова
      394. Перевод А. Садикова
      395. Перевод Е. Лысенко
      396. Перевод А. Садикова
      397. Перевод Э. Радлова
      398. Перевод Е. Лысенко
      399. Перевод И. Подгаецкой
      400. Перевод И. Подгаецкой
      401. Перевод К. Тревер
      402. Перевод Н. Яковлева
      403. Перевод И. Стаф
      404. Перевод Н. Ман
      405. Перевод Ю. Антоновского
      406. Перевод Б. Лившица
      407. Перевод А. Тарковского
      408. Перевод З. Плавскина
      409. Перевод Л. Мартынова
      410. Перевод Н. Модзелевской
      411. Перевод А. Косс
      412. Перевод И. Грушецкой
      413. Перевод В. Амфитеатрова-Кадашева под ред. Б. Ярхо
      414. Перевод Н. Вольпин
      415. Перевод З. Потаповой
      416. Перевод Р. Гальпериной
      417. Перевод Е. Лысенко
      418. Перевод В. Борисова, А. Долининой, В. Кирпиченко
      419. Перевод М. Салье
      420. Перевод П. Грушко
      421. Перевод Н. Любимова
      422. Перевод М. Ткачева
      423. Перевод М. Волосова
      424. Перевод А. Андрес
      425. Перевод И. Кузнецовой
      426. Перевод М. Бородицкой
      427. Перевод С. Бушуевой
      428. Перевод И. Грушецкой
      429. Перевод Л. Толстого
      430. Перевод Л. Бабук
      431. Перевод Д. Бродского
      432. Перевод Ц. Бану-Лахути
      433. Перевод Ц. Бану-Лахути
      434. Перевод Д. Бродского
      435. Перевод Э. Линецкой
      436. Перевод Е. Бируковой
      437. Перевод В. Левика
      438. Перевод О. Румера
      439. Перевод Д. Лившиц
      440. Перевод М. Лозинского
      441. Перевод Д. Самойлова
      442. Перевод М. Донского
      443. Перевод С. Сухарева
      444. Перевод Ю. Антоновского
      445. Перевод Н. Поляк
      446. Перевод Н. Поляк
      447. Перевод А. Старостина и В. Кочергина
      448. Перевод Ц. Бану-Лахути
      449. Перевод Д. Виноградова
      450. Перевод Р. Алиева, А. Старостина
      451. Перевод С. Липкина
      452. Перевод К. Чайкина
      453. Перевод А. Ревича
      454. Перевод Г. Кружкова
      455. Перевод О. Савича
      456. Перевод К. Державина
      457. Перевод Ф. Зарина
      458. Перевод М. Волосова
      459. Перевод Г. Кружкова
      460. Перевод Г. Кружкова
      461. Перевод Е. Лысенко
      462. Перевод А. Косс
      463. Перевод Г. Кружкова
      464. Перевод Г. Гулиа
      465. Перевод А. Венедиктова под ред. А. Габричевского
      466. Перевод К. Павловой
      467. Перевод В. Амфитеатрова-Кадашева под ред. Б. Ярхо
      468. Перевод Н.Конрада
      469. Перевод А. Кокотова
      470. Перевод Ю. Антоновского
      471. Перевод Н. Мавлевич
      472. Перевод В. Топорова
      473. Перевод Ю. Антоновского
      474. Перевод Н. Мавлевич
      475. Перевод В. Державина
      476. Перевод Л. Пеньковского
      477. Перевод Р. Облонской
      478. Перевод А. Старостина и В. Кочергина
      479. Перевод Н. Емельянниковой
      480. Перевод Н. Любимова
      481. Перевод В. Марковой
      482. Перевод Н. Озерской
      483. Перевод В. Левика
      484. Перевод Е. Лысенко
      485. Перевод В. Левика
      486. Перевод С. Игнатова
      487. Перевод А. Грибанова
      488. Перевод Ф. Сарнова
      489. Перевод Е. Винокурова
      490. Перевод Н. Мавлевич
      491. Перевод К. Чуковского
      492. Перевод И. Подгаецкой
      493. Перевод Б. Лифшица
      494. Перевод И. Подгаецкой
      495. Перевод М. Гаспарова
      496. Перевод Ю. Шичалина
      497. Перевод Ю. Шичалина
      498. Перевод Н. Ман
      499. Перевод М. Гаспарова
      500. Перевод М. Гаспарова
      501. Перевод Ф. Кельина
      502. Перевод А. Федорова, Н. Летневой, А. Андронова
      503. Перевод И. Шафаренко и В. Шора
      504. Перевод Е. Лысенко
      505. Перевод М. Богословской и Н. Рыковой
      506. Перевод Ю. Алихановой
      507. Перевод Н. Горской
      508. Перевод С. Шлапоберской
      509. Перевод Е. Баевской
      510. Перевод П. Гелевы
      511. Перевод С. Бушуевой
      512. Перевод Н. Касаткиной
      513. Перевод В. Звягинцевой
      514. Перевод А. Халидова, Б. Шидфар
      515. Перевод В. Дмитриева
      516. Перевод Вал. Дмитриева
      517. Перевод Н. Мавлевич
      518. Перевод И. Грушецкой
      519. Перевод С. Шлапоберской
      520. Перевод Н. Рыковой, Д. Лившиц
      521. Перевод Н. Рыковой, Д. Лившиц
      522. Перевод Е. Рабинович
      523. Перевод В. Марковой
      524. Перевод И. Звавича
      525. Перевод С. Липкина
      526. Перевод Н. Ман
      527. Перевод И. Георгиевской
      528. Перевод Э. Грантовского
      529. Перевод Г. Ярхо
      530. Перевод Э. Радлова
      531. Перевод Ю. Кагарлицкого
      532. Перевод В. Дынник
      533. Перевод Л. Ледневой и Н. Наумова
      534. Перевод А. Тетеревниковой
      535. Перевод Н. Трауберг
      536. Перевод Э. Радлова
      537. Перевод Э. Радлова
      538. Перевод В. Микушевича
      539. Перевод В. Левика
      540. Перевод Т. Елизаренковой
      541. Перевод И. Куприяновой, Б. Лельчук и Е. Липковской
      542. Перевод М. Донского
      543. Перевод О. Россиянова
      544. Перевод Т. Литвиновой
      545. Перевод Н. Немчиновой
      546. Перевод С. Боброва и М. Богословской
      547. Перевод А. Горнфельда
      548. Перевод Л. Вершинина, Н. Георгиевской
      549. Перевод Л. Вершинина, Н. Георгиевской
      550. Перевод И. Гуровой
      551. Перевод Е. Эткинда
      552. Перевод Е. Костюкович
      553. Перевод М. Зельдовича
      554. Перевод В. Станевич
      555. Перевод А. Кривцовой
      556. Перевод Б. Грифцова
      557. Перевод Д. Шнеерсона
      558. Перевод А. Плещеева
      559. Перевод Л. Гинзбурга
      560. Перевод Е. Суриц
      561. Перевод Е. Лысенко
      562. Перевод Е. Солоновича
      563. Перевод Э. Шустера
      564. Перевод Г. Кружкова
      565. Перевод М. Квятковской
      Часть третья
      
      566. Перевод Р. Померанцевой
      567. Перевод Е. Погожевой
      568. Перевод Г. Ярхо
      569. Перевод Л. Вершинина
      570. Перевод Л. Вершинина, Н. Георгиевской
      571. Перевод Б. Изаков, Е. Голышева
      572. Перевод Н. Модзелевской
      573. Перевод М. Лозинского
      574. Перевод В. Вересаева
      575. Перевод Л. Блуменау
      576. Перевод Б. Кржевского
      577. Перевод П. Гринцера
      578. Перевод С. Сухарева
      579. Перевод Т. Щепкиной-Куперник
      580. Перевод Е. Лысенко
      581. Перевод М. Донского
      582. Перевод Т. Щепкиной-Куперник
      583. Перевод А. Косс
      584. Перевод Е. Дунаевской
      585. Перевод Л. Вершинина
      586. Перевод Л. Вершинина, Н. Георгиевской
      587. Перевод А. Добрынина
      588. Перевод Л. Вершинина, Н. Георгиевской
      589. Перевод А. Бекетовой
      590. Перевод Т. Щепкиной-Куперник
      591. Перевод А. Старостина и В. Кочергина
      592. Перевод Н. Поляк
      593. Перевод С. Бушуевой
      594. Перевод Е.Р.
      595. Перевод Ю. Кагарлицкого
      596. Перевод А. Энквист
      597. Перевод Э. Александровой
      598. Перевод А. Тарковского
      599. Перевод А. Болдырева
      600. Перевод Л. Миримова
      601. Перевод Ю. Кагарлицкого
      602. Перевод Л. Вершинина и Н. Георгиевской
      603. Перевод А. Старостина и Н. Кочергина
      604. Перевод М. Донского
      605. Перевод С. Липкина
      606. Перевод В. Левика
      607. Перевод С. Липкина
      608. Перевод Ц. Бану-Лахути
      609. Перевод И. Гуровой
      610. Перевод С. Липкина
      611. Перевод М. Лозинского
      612. Перевод Т. Гнедич
      613. Перевод Т. Стрешневой
      614. Перевод Г. Гампер
      615. Перевод Я. Козловского
      616. Перевод А. Зверева
      617. Перевод С. Вафа
      618. Перевод С. Липкина
      619. Перевод И. Тимофеева
      620. Перевод А. Федорова
      621. Перевод Г. Плисецкого
      622. Перевод Л. Бельского
      623. Перевод А. Дубова
      624. Перевод Ю. Корнеева
      625. Перевод О. Фишман
      626. Перевод Э. Радлова
      627. Перевод Е. Витковского
      628. Перевод Н. Коган
      629. Перевод Н. Яковлева
      630. Перевод А. Андрес
      631. Перевод Н. Озерской
      632. Перевод Д. Шнеерсона
      633. Перевод А. Писарева
      634. Перевод Р. Облонской
      635. Перевод М. Лозинского
      636. Перевод Н. Трауберг
      637. Перевод Е. Булгаковой, С. Лопашова
      638. Перевод Ю. Корнеева
      639. Перевод С. Майзельса
      640. Перевод С. Майзельса
      641. Перевод Н. Трауберг
      642. Перевод Т. Литвиновой
      643. Перевод А. Долининой З. Ауэзовой
      644. Перевод А. Долининой и З. Ауэзовой
      645. Перевод Д. Горбова
      646. Перевод А. Бобовича, Н. Фарфель
      647. Перевод А. Бродского
      648. Перевод Л. Вершинина и Н. Георгиевской
      649. Перевод В. Звиревича
      650. Перевод А. Степанянц
      651. Перевод анонимный
      652. Перевод А. Сендыка
      653. Перевод И. Салимона и Г. Лейбутина
      654. Перевод Э. Радлова
      655. Перевод Н. Живаго
      656. Перевод Н. Ман
      657. Перевод Н. Ман
      658. Перевод Н. Ман
      659. Перевод Е.Р.
      660. Перевод А. Венедиктова под ред. А. Габричевского
      661. Перевод С. Липкина
      662. Перевод И. Гуровой
      663. Перевод Б. Лившица
      664. Перевод Э. Линецкой
      665. Перевод Н. Жарковой и Б. Песиса
      666. Перевод Л. Бельского
      667. Перевод Г. Степанова
      668. Перевод Н. Ман
      669. Перевод С. Шервинского
      670. Перевод Д. Самойлова
      671. Перевод М. Лорие
      672. Перевод С. Гаврильченко и А. Рыбаковой
      673. Перевод С. Шлапоберской
      674. Перевод Л. Вершинина и Н. Георгиевской
      675. Перевод Э. Линецкой
      676. Перевод Э. Линецкой
      677. Перевод Т. Стрешневой
      678. Перевод Д. Виноградова
      679. Перевод Н. Жарковой и Б. Песиса
      680. Перевод А. Коротеевой
      681. Перевод Н. Павлович под ред. А. Адалис и И. Голубева
      682. Перевод В. Жуковского
      683. Перевод В. Алексеева
      684. Перевод Э. Радлова
      685. Перевод М. Зенкевича
      686. Перевод М. Салье
      687. Перевод Г. Церетели
      688. Перевод Ф Золотаревской, В. Кошкина, И. Стребловой
      689. Перевод С. Липкина
      690. Перевод Ц. Бану-Лахути
      691. Перевод О. Россиянова
      692. Перевод Л. Вершинина и Н. Георгиевской
      693. Перевод А. Кочеткова
      694. Перевод Л. Вершинина, З. Потаповой, Р. Ходорковского
      695. Перевод С. Липкина
      696. Перевод Э. Радлова
      697. Перевод Е. Гунста
      698. Перевод К. Павловой
      699. Перевод А. Смирнова
      700. Перевод Д. Самойлова
      701. Перевод С. Маршака
      702. Перевод И. Салимона и Г. Лейбутина
      703. Перевод К. Чуковского
      704. Перевод Д. Виноградова
      705. Перевод В. Алексеева
      706. Перевод С. Шервинского
      707. Перевод О. Овчаренко
      708. Перевод В. Давиденковой
      709. Перевод В. Зоргенфрея
      710. Перевод А. Кривцовой
      711. Перевод С. Лосева
      712. Перевод С. Герье
      713. Перевод Н. Ман
      714. Перевод Л. Вершинина и Н. Георгиевской
      715. Перевод А. Смирнова
      716. Перевод А. Смирнова
      717. Перевод С. Бушуевой
      718. Перевод В. Симонова
      719. Перевод А. Смирнова
      720. Перевод Е. Голубевой
      721. Перевод Р. Облонской
      722. Перевод Я. Березницкого
      723. Перевод С. Шестакова
      724. Перевод Е. Винокурова
      725. Перевод Н. Жарковой и Б. Песиса
      726. Перевод Г. Плисецкого
      727. Перевод А. Смирнова
      728. Перевод А. Смирнова
      729. Перевод Т. Стрешневой
      730. Перевод Д. Самойлова
      731. Перевод В. Державина
      732. Перевод С. Липкина
      733. Перевод В. Васильева
      734. Перевод А. Смирнова
      735. Перевод В. Державина
      736. Перевод Ф. Корша
      737. Перевод А. Степанянц
      738. Перевод Н. Ман
      739. Перевод Н. Берновской
      740. Перевод А. Степанянц
      741. Перевод В. Державина
      742. Перевод А. Степанянц
      743. Перевод А. Степанянц
      744. Перевод А. Степанянц
      745. Перевод Ю. Абызова
      746. Перевод А. Федорова
      747. Перевод М. Вахтёровой
      748. Перевод И. Кастальской
      749. Перевод А. Корсуна
      750. Перевод М. Гаспарова
      751. Перевод Т. Щепкиной-Куперник
       752. Перевод Б. Шидфар
      753. Перевод И. Кастальской
      754. Перевод А. Наймана
      755. Перевод А. Старостина
      756. Перевод С. Липкина
      757. Перевод К. Бальмонта
      758. Перевод М. Лозинского
      759. Перевод А. Косс
      760. Перевод И. Чежеговой
      761. Перевод С. Северцева
      762. Перевод А. Кочеткова
      763. Перевод А. Смирнова
      764. Перевод А. Бродского
      765. Перевод В. Куприянова
      766. Перевод А. Степанянц
      767. Перевод В. Левика
      768. Перевод В. Корша
      769. Перевод А. Смирнова
      770. Перевод К. Корконосенко
      771. Перевод В. Литуса
      772. Перевод М. Ивановой-Аннинской
      773. Перевод Г. Симановича
      774. Перевод Н. Поляк
      775. Перевод Ю. Корнеева
      776. Перевод Х. Кобо
      777. Перевод Б. Пастернака
      778. Перевод П. Грушко
      779. Перевод А. Габричевского
      780. Перевод С. Липкина
      781. Перевод Е. Гунста
      782. Перевод А. Горского, Р. Облонской, Э. Березиной
      783. Перевод И. Татариновой
      784. Перевод И. Гуровой
      785. Перевод И. Грушецкой
      786. Перевод В. Корша
      787. Перевод Е. Толкачева
      788. Перевод Г. Полонской
      789. Перевод Е. Витковского
      790. Перевод В. Рогова
      791. Перевод Н. Жарковой и Б. Песиса
      792. Перевод И. Эпштейн
      793. Перевод Н. Жарковой и Б. Песиса
      794. Перевод Н. Жарковой и Б. Песиса
      795. Перевод Т. Стрешневой
      796. Перевод И. Саца
      797. Перевод Л. Вершинина и Н. Георгиевской
      798. Перевод С. Бушуевой
      799. Перевод Д. Лившиц
      800. Перевод Л. Мартынова
      801. Перевод А. Степанянц
      802. Перевод М. Салье
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Добрынин Андрей Владимирович (and8804@yandex.ru)
  • Обновлено: 03/01/2021. 2272k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.