Добрынин Андрей Владимирович
Пучина богемы

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Добрынин Андрей Владимирович (and8804@yandex.ru)
  • Размещен: 03/01/2021, изменен: 03/01/2021. 2272k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:

       Пучина богемы
      
       Пучина богемы
       (мемуарный роман)
       Часть I
      
       Глава I
      
       Поэт Любим Жизнев сидел, вытянув ноги, в продранном кресле и нежно взирал на свою любимую, которая с высокомерным видом читала его стихи, расположившись напротив на диванчике. Диванчик был покрыт ковром с изображением пяти котят в корзинке, чудом сохранившимся со времен детства Жизнева. Возле диванчика стоял антикварного вида круглый раздвижной стол на четырех толстых ногах, покрытый видавшей виды льняной скатертью. На самом деле стол не заключал в себе ничего антикварного, а был самым обычным образом приобретен родителями Жизнева в пятидесятые годы. Но так уж выглядела квартира поэта: в ней даже на вполне современных предметах меблировки имелся налёт старины, - большей частью, конечно, лишь воображаемый. Так, на дверцах вполне заурядной "стенки" из древесно-стружечной плитки красовались прилепленные скотчем старинные гравюры (точнее, их современные воспроизведения, успевшие, однако, уже пожелтеть). В душе возлюбленной Жизнева эти гравюры порождали противоречивые чувства: ее постоянно тянуло рассмотреть их вновь, еще разок, особенно серию про ведьм Бальдунга или "Носорога" Дюрера, но в то же время она постоянно втолковывала Жизневу, что украшать мебель картинками - сущая дикость. А уж афиши концертов с участием Жизнева, большей частью тоже пожелтевшие и обтрепанные по краям, любимая и вовсе ненавидела, пусть даже они и работали на общую атмосферу старины в квартире. Особенно же возмущал дорогую гостью приколотый кнопками к стене номер газеты, которую выпускали в школьные годы Жизнев и его одноклассники. Газета была выполнена, что и говорить, небрежно, зато ошарашивала так и рвущейся с полос творческой энергией. На большом листе ватмана соседствовали, порой налезая друг на друга, очередные главы романа-боевика с продолжением (во Франции XIX века его назвали бы романом-фельетоном); авантюрные биографии одноклассников, учителей (скрывавшихся под совершенно прозрачными псевдонимами) и даже известных государственных и партийных деятелей СССР 70-х годов; новые главы другого романа-боевика, уже в стихах, и также с продолжением. С авантюрной и социально-сатирической прозой в газете мирно уживались интимная лирика, порой по-юношески слезливая, а также разделы нелепейших афоризмов, загадок и шарад. Юмористические рисунки, в которых сюжет явно доминировал над исполнением, заставляли возлюбленную Жизнева невольно фыркать, но тут же заявлять:
      - Любим, это ужас. Как может висеть на стене квартиры такая жуткая мазня? Это же неэстетно просто. Нарисовано всё как курица лапой... И написано всё так же...
      - Кур было много, дорогая, - поднимал палец Жизнев. - Много было кур. Это же не я один писал и рисовал. Всего один лист - и память о стольких людях.
      
       2
      
      - Ну и спрячь себе в шкаф эту память, - предлагала любимая.
      - Не спрячу, - упрямился Жизнев. - В шкафу это будет не память, а какие-то консервы. А тут я смотрю на стену и вижу, что прошлое со мной... Опять же люди приходят, интересуются, что это такое. Мне приятно рассказать, им приятно послушать.
      - Не знаю, что приятного слушать обо всём этом. Вас же преследовали!
      - Тьфу ты, - сердился Жизнев. - Тысячу раз повторял тебе, что никто нас не преследовал, а ты опять свое. Ну да, привлекли нас за хулиганство, когда мы дали в морду паре дураков - они воровали эти газеты. А что, по головке нас гладить за мордобой? Ну, поставили на учет в милиции, но ведь не посадили даже. Приходилось только ходить в отделение отмечаться.
      - А как же вот такой-то пишет, что он вместе с тобой боролся с режимом, что это было сопротивление, что вас подвергали репрессиям? - язвительно спрашивала любимая.
      - А ты верь больше. Его вообще ничему не подвергали, в отличие от нас. Он как-то забыл об этом написать. И никакими борцами мы себя не считали - просто смеялись над тем, что казалось смешно.
      - И он тоже?
      - И он. Борцом он себя не провозглашал, это я точно помню. Мы очень удивились бы, если бы провозглашал. Теперь он, видимо, решил, что может приврать, как-никак сорок лет прошло. Но я его не виню. Время было для нас дивное - юность, ощущение свободы, что бы теперь ни говорили про те времена. Он погрузился в воспоминания, ощутил былую свободу, и перо само написало то, что написало.
       И все же тем главным, что придавало квартире Жизнева ощущение старины и, не побоимся сказать, уюта, являлись, несомненно, книги. Книг было множество, на полках и даже на верху шкафов они давно уже не помещались и потому выстраивались в сложные фортификационные сооружения, неприступные на первый взгляд, но порой с шумом валившиеся на поэта и его гостей от первого неосторожного толчка. Ценитель сразу видел, что книги подобраны со вкусом, случайных среди них нет и даже небольшая коллекция детективов и романов ужасов, имеющаяся у Жизнева, включает в себя только лучшие образцы жанра. Ценитель видел и немалое число дорогих книг - первые выпуски серии "Литературные памятники", редкие издания из серий "Academia", "Памятники письменности Востока", "Философское наследие", "Памятники исторической мысли", "Зарубежный роман XX века"... Среди книг "Библиотеки поэта" можно было встретить даже тома Шумахера и Востокова, самые редкие и дорогие во всей серии, а сама "Библиотека" была, разумеется, собрана полностью. Видимо, в дополнение к "Библиотеке поэта" Жизнев собрал и все многочисленные книги поэтов Серебряного века, выпущенные за полтора последних десятилетия издательством "Водолей" (в этом издательстве он печатался и сам - разумеется, на деньги спонсоров). Бросалась в глаза любовь хозяина квартиры к художественной литературе античности и старого Востока: только самый дотошный библиограф мог обнаружить пробелы в этой части библиотеки Жизнева, к тому же наш герой знал о пробелах и периодически их восполнял. Например, в описываемый нами день он получил на почте двухтомник "Византийская литература IV - XV веков", а также маленькую, изданную еще в начале 60-х годов и очень редкую книжечку средневекового азербайджанского поэта Маджлиси. Жизнев не то чтобы откровенно блаженствовал в результате своей покупки - для этого он был слишком опытным собирателем, - однако порой бросал на новые приобретения, лежавшие стопкой на столе у компьютера, благосклонные взгляды.
       Возлюбленная Жизнева дочитала стихи, положила пачку листов на толстоногий стол, взяла с того же стола чашку благоухавшего жасмином чая и с разочарованным видом откинулась на спинку дивана, наполовину заслонив собой компанию котят. Жизнев с серьезным видом любовался ею, машинально вертя в руках только что дочитанную книгу (Рикардо Гуиральдес, "Дон Сегундо Сомбра", серия "Зарубежный роман XX века" - издание 1960 года, удачно купленное по случаю). Золотисто-зеленые глаза гостьи глядели на поэта осуждающе поверх чайной чашки. Поэт же молча восхищался ее волосами цвета светлого меда, никогда не знавшими краски, высокими скулами,
      
       3
      
      удивительно завершенным овалом лица, точеным носом с чуть заметной горбинкой... Возлюбленная Жизнева, несомненно, была красавицей - так сказал бы любой, даже самый строгий ценитель женской красоты. Впрочем, таковым являлся, видимо, как раз сам поэт, судьба которого сложилась так, что все женщины, с которыми он был близок (или близости которых добивался), отличались незаурядной красотой. Это обстоятельство служило предметом удивления (хочется надеяться, что не зависти) людей, хорошо знавших Жизнева, так как сам поэт красотой, прямо скажем, не блистал и хотя и был физически очень крепок, почти могуч, однако толстый нос, маленькие голубые глазки и верхняя губа, смешно нависавшая над нижней, могли, казалось бы, отучить его от излишней разборчивости в выборе дам. Впрочем, привередливостью он и не страдал, просто выбирал лучшее и не испытывал, как часто бывает, особой робости при общении с красавицами, справедливо полагая, что любовные устремления мужчин понятны красавицам лучше, чем дурнушкам, и заслуживают прощения в их глазах. Постигали нашего героя и горькие любовные бедствия (как постигают они, кстати, и писаных красавцев): он мог годами страдать от отсутствия взаимности, не в силах утешиться с другими, так как был однолюбом. Однако с виду Жизнев неизменно сохранял веселость и готовность к шутке, оправдывая фамилию, некогда данную его столь же веселому предку в Рязанской семинарии.
      - А? Что? - вздрогнул Жизнев, погрузившийся было в созерцание нежных округлостей, видневшихся в декольте строгого (будто бы) делового костюма гостьи и ее удивительной красоты ног (любимая сидела, положив ногу на ногу).
      - Подонище! С ним дама разговаривает, а он витает неизвестно где! - воскликнула любимая с упреком. Однако ее плутоватая улыбка, открывшая мелкие ровные зубки, и засиявшие золотистые глаза говорили о том, что она не сердится и что от нее не укрылось, куда с таким восхищением взирал ее визави.
      - Прости, прости... И долго ты уже со мной разговариваешь? Меня отвлекло кое-что. Искал образ. Такой уж я человек - чуть что начинаю искать образ...
      - Жизнев, хватит трындеть, - заявила гостья. - От этих твоих опусов я снова в шоке. Как и от предыдущих. Написано, конечно, грамотно, - не ухмыляйся, не ухмыляйся, - но тематика! Какие-то бомжи, какие-то разрушенные заводы, помойки, старые бабки, бродячие коты... Ты понимаешь, что тебя никто не напечатает? Никто - и никогда!
      - Меня и так никто не печатает, - резонно возразил Жизнев.
      - Конечно, если ты пишешь такую хрень. Причем чем дальше, тем хлеще!
      - Марина, поэтов в наше время вообще печатают мало и неохотно. Не только меня. Считается, что народ не любит стихи, что стихотворные книги не окупаются. Ну так дай хоть подурачиться, - примирительно сказал Жизнев.
      - Ничего, кой-кого вон печатают, - возразила Марина, которая благодаря знакомству с Жизневым стала почитывать современных поэтов. - И премии дают кой-кому. А кто тебе за твоих бомжей даст премию? Да тебя даже в это здание не пустят, где их дают! Может, ты от своих бомжей блох набрался, хрен тебя знает. А люди пишут светлое, жизнеутверждающее... Дебилизм, я согласна, но ты же можешь написать как положено и в то же время не дебильно!
      - А, значит, ты признаешь, что я не дебил? - радостно спросил Жизнев, мягким движением перемещаясь на диван и заслоняя от нас, зрителей этой сцены, остальную половину выводка котят. Он обнял Марину, та издала протестующий стон, но такой, который мог бы даже монаха побудить к любовным авантюрам. Она уклонялась, но поэт мягко повернул к себе ее лицо. Последовал долгий поцелуй, во время которого рука Жизнева покоилась на восхитительно округлом и гладком колене любимой.
      - Подонище, - промурлыкала Марина, когда поцелуй наконец прервался. - Ты же знаешь, что я не свободна!
      - Ты вечно не свободна, - возразил Жизнев. - И что же мне делать? Вешаться в расцвете творческих
      
       4
      
      сил? Тогда я уже несколько раз должен был умереть. Чего стоит хотя бы история с Габором!
       Габором Марина называла одного из своих ухажеров, богатого выходца из Восточной Европы, гражданина Америки. Настоящее его имя она не могла, а скорее всего просто не хотела запомнить, но богатый коротышка безропотно откликался и на имя Габор. Основной темой его бесед с Мариной являлось перечисление тех благ, которыми он предполагал ее осыпать. Ни о чем другом удачливый иностранец говорить не умел, шуток над собой не понимал, а в учреждениях культуры, куда ради смеха водила его Марина, почти мгновенно погружался в дремоту. Когда Габора там принимали за пьяного и пытались растолкать и вывести, Марина возмущенно шипела: "Вы что?! Это же американец, они всегда так. Вот вы деревня, вот серость! Просто стыдно за эту страну!" Габору приходилось, хотя и с неудовольствием, угощать в ресторанах подруг Марины, ибо той потешаться над Габором без подруг стало уже скучновато. В конце концов Марина сплавила богатея самой уродливой бабенке из своего окружения, которой приходилось в одиночку кормить двоих детей. "Расскажи ему, какая я сука, и он тебя полюбит", - напутствовала Марина подругу. Поначалу вроде бы так и получалось - Габору нравилось, когда его жалели и видели в нем жертву. Однако затем он с присущей ему прямотой заявил новой сожительнице, что она недостаточно красива и он со своими деньгами имеет полное право на расположение любой русской красавицы (о таких своих качествах, как карликовый рост, толстое пузо, пятнистая плешь, суетливость и непроходимая тупость, Габор счел возможным не упоминать). Таким образом богатый иностранец временно обрел свободу. "Ничего, найдет новую дуру", - уверенно говорили подруги.
      - Как ты смеешь попрекать меня Габором, негодяй! - возмутилась Марина. - Да, он меня домогался, но я осталась непреклонна. Я не отдалась ему!
      - Допустим, - согласился Жизнев. - Зато пока ты морочила ему голову, что уже само по себе нехорошо, я должен был страдать и мыкать горе без женской ласки. Это как?
      - Ты - без женской ласки? Ха-ха! А та полоумная пэтесса из Новосибирска?
      - Из Новороссийска, - машинально поправил Жизнев.
      - Какая разница! Одна фамилия чего стоит - Попандопуло! Я почитала тут ее стишки - это же клиника!
      - Во-первых, Попандопуло она по мужу, а на самом деле она Рябошапка. Во-вторых: ты опять рылась в моих бумагах. Марина, как тебе не стыдно!
       Марина отодвинулась от Жизнева и посмотрела на него в упор. Ее русалочьи глаза сузились и потемнели.
      - Жизнев, - сказала она с расстановкой, - ты вспомнишь еще мои слова: когда-нибудь тебе захочется, чтобы кто-нибудь порылся в твоих бумагах, поинтересовался твоими делами, да некому уже будет. Ты жаловался, что папа без спросу читает твои записи, твои бумаги. Теперь вот папы нет, и что - легче тебе стало?
      - Конечно, не легче, - признал Жизнев. - Ты только про папу потише, чтоб мама не слышала, она в той комнате... Ты мудрая, Марина, за это я тебя и люблю. Несмотря на всех твоих Габоров. Несмотря даже на нынешнего, который, кажется, хуже всех предыдущих...
      - Он не Габор, он Вольдемар Ольгердович, - поправила Марина.
      - Ну да... На ловлю счастья и чинов заброшен к нам по воле рока... Он из каких же будет? Чухонец, что ли?
      - Сам ты чухонец... Не знаю, из каких, черт его знает, - звонко рассмеялась Марина. - Ладно, пусть я плохая, но не могу я жить в условиях безденежья. Ты лучше прочитай-ка мне вот это стихотворение про бомжей, очень прикольное. Люблю, когда ты мне читаешь, - и она потянулась к пачке листов на столе.
      - Ну как же, все брошу и начну стихи читать, - проворчал Жизнев и заключил свою гостью в объятия. На сей раз несколько поцелуев последовали один за другим. Марина ворковала: "Нет... Не хочу... Подонище..." Жизнев успел расстегнуть несколько пуговиц ее жакета.
      
       5
      
      - Ай! - вдруг вскрикнула Марина как ужаленная и оттолкнула Жизнева. Тот увидел, что она с ужасом смотрит через его плечо, и обернулся. Оказалось, что посреди комнаты стоит растрепанный низкорослый мужчина в застиранной футболке с надписью "Останкинское пиво" (такие выдаются самым ненасытным питухам на пивных праздниках), в полотняных китайских портках и в шлепанцах. Взгляд его табачно-карих глаз был с недоумением устремлен на целующуюся пару. Точнее, на Марину, с ее шиком, красотой и свежестью явно казавшуюся невзрачному мужчинке существом из другого мира.
      - Спокойно, Марина, это Михалыч, - сказал Жизнев.
      - Он что, маньяк? - раздраженно спросила Марина. - Какого хрена он так смотрит? Баб не видел, что ли?
      - Михалыч, ты что уставился? - рявкнул на незваного гостя Жизнев. - И как ты вообще сюда попал?
       Гость с трудом стряхнул оцепенение и объяснил:
      - Извини, Васильич, просто дверь была не закрыта, я и вошел. У тебя же часто так...
      - А если бы мы тут... - грозно начал Жизнев, но Михалыч замахал руками:
      - Не-не-не, - я бы сразу на цирлах - и домой.
      - Я просто в шоке, - объявила Марина. - Проходной двор какой-то. Жизнев, ты катишься куда-то не туда. Это я тебе точно говорю.
      - Да не сердитесь вы, девушка, - торопливо вступился Михалыч. - Это не походный стол, просто у Васильича замок барахлит. Собачка отходит...
      - При чем тут "походный стол"? - недоуменно спросила Марина. - Я сказала "проходной двор". Он еще и глухой?
      - Да нет, - усмехнулся Жизнев, - просто Михалыч, если волнуется, путает слова, а также разные буквы. Правда, Михалыч? Ну-ка скажи "бомбардировщик".
      - Правда, бывает, бывает, - закивал Михалыч, но трудное слово выговаривать не стал.
      - Короче, спроси, что ему надо, - потребовала Марина.
      - Михалыч, тебе чего надо? - осведомился Жизнев.
      - Васильич, тут такое дело, - понизив голос, топчась на одном месте и помогая себе руками, стал объяснять Михалыч. - Вчера ванную со свояком закончили ремонтировать, ну и решили отметить это дело. Я-то ничего, а свояк лежит, разболелся совсем. Поправить его надо бы, а денег нет.
      - Понятно! Конечно, я так и думала! - голосом школьной училки воскликнула Марина. - А при чем тут Любим Васильевич?
      - Возьми ты знаешь где. И исчезни, - перебил ее Жизнев.
      - Васильич, спасибо! - снова замахал руками Михалыч. - Я бы никогда, но иначе - веревка! Свояк лежит - просто труп! Веревка!
      - Ансамбль имени Веревки, - засмеялась Марина, глядя, как Михалыч топочет в разных направлениях по полу. Тот смутился, отступил в угол и сунулся там в какой-то шкаф. В этот момент Жизнев неожиданно обнял Марину, и она издала протестующий, но чрезвычайно завлекательный стон, будучи в уверенности, что незваный гость уже удалился. Михалыч, слышавший подобные стоны в кино, от неожиданности вздрогнул, оступился и задел башню из книг. Башня рухнула на него, книги с глухим стуком посыпались ему на голову, на плечи, на спину и с глухим стуком покатились на пол. "Бонбандировка", - пробормотал Михалыч и опрометью метнулся в прихожую, прижимая к груди бутылку. Жизнев вскочил и принялся восстанавливать разрушенное сооружение. Покончив с этим делом, он повернулся, раскрыв объятия, и похолодел: Марина встала и уже подкрашивала губы перед зеркалом.
      - А как же близость? - простонал поэт. - Как же исполнение мужского долга?
      - В другой раз, - насмешливо ответила Марина. - Дурак ты, Жизнев, и все никак не поумнеешь.
      - Ну и что? - фыркнул Жизнев. - Я слыхал, что женщины как раз любят глуповатых. Тот же Габор, тот же Вольдемар Ольгердович имеют у них успех.
      
       6
      
      - Ну, жди, может, и тебя полюбят. Ладно, не переживай, просто мне пора. Замок наладь, - и Марина прошагала к двери. Дверь попыталась было заартачиться, но гостья рванула ее с такой силой, что чуть не сорвала с петель.
      - Я позвоню, - бросила Марина на прощанье и засмеялась. Перед Жизневым блеснули золотистые глаза и белые ровные зубки. Хлопнула дверь, на лестнице простучали каблучки, и все стихло.
      
       Глава II
      
       - Ох, за что мне все это, - упав в продранное кресло, простонал Жизнев и закрыл глаза. Собачка, какая-то собачка... Или судьба? "Хорошо бы собаку купить, - повинуясь понятному ходу мысли, пробормотал поэт. - Пусть гоняет всех этих Михалычей. Но почему я не увел ее в спальню? С другой стороны, если бы этот болван приперся в спальню? А он приперся бы, он такой. Из тех людей, которые всегда делают глупости, запарывают, так сказать, косяки, но сердиться на которых невозможно. Смотрит собачьими глазами, мать его ети..."
       Нам следует оговориться: мы называем нашего героя поэтом, хотя, строго говоря, профессиональным поэтом он не являлся. Поэзию он, безусловно, считал главным делом своей жизни, причем закоснел в этом убеждении в столь юном возрасте, когда никаких оснований для веры в свой творческий жребий у него еще не имелось. Потом основания постепенно появились, пришла известность, и даже довольно широкая, но материального толку от известности выходило мало. Произведения Жизнева присутствовали на множестве интернет-сайтов, но попадали они туда без разрешения и даже без ведома автора, которому платить никто и не думал. Книги его, выпускаемые спонсорами, продавались только на концертах, на волне сиюминутного успеха, когда возбужденная публика искала способа изъявить автору свое восхищение. Вновь обретая хладнокровие, публика уже старалась денег не тратить и выпрашивать книги у автора в подарок, одалживать их у друзей, воровать в магазинах, а на следующие концерты проходить по списку гостей, - впрочем, эту ситуацию в свое время прекрасно описал Генри Джеймс. Примерно о том же писал Моэм: "Очень трудно определить, насколько многочисленна интеллигенция, зато совсем несложно определить, многие ли из среды интеллигенции согласны выложить деньги, чтобы поддержать свое возлюбленное искусство. ...Книги, требующие от читателя больше понимания, чем можно ожидать от заурядной публики, находят сбыт в количестве тысячи двухсот экземпляров [Это еще очень неплохо! - Авт.]. Ибо интеллигенция, сколь она ни чувствительна к красоте, предпочитает ходить в театр по контрамарке, а книги брать в библиотеке" (1). Надо только добавить, что во времена Джеймса и Моэма не было Интернета. А во времена Жизнева держатели интернет-сайтов мало того что никому ничего не платили и вообще отличались скупостью, но вдобавок еще и поголовно страдали манией величия. То, что Жизнев и его товарищи-поэты наполняли сайты живым содержанием и делали их привлекательными для посетителей, а значит, и для размещения рекламы, вовсе не добавляло поэтам веса в глазах интернетчиков. В глазах этих человекопауков авторы выглядели, по-видимому, полезными, но безмозглыми существами вроде мух: создать для них виртуальный кокон, то есть сайт, и потихоньку их посасывать стоило, но и только. Пожелания, советы и предложения поэтов встречались с раздражением и издевкой, словно ребенок вдруг осмелился учить жизни взрослых. Деятели Интернета в массе своей склонны были забывать о том, что обладание неким знанием или умением не есть повод для гордыни. Глупо выглядит автослесарь, куражащийся над клиентом, глупо выглядит продавец, высмеивающий покупателя, но стократ глупее выглядит держатель литературного сайта, пытающийся в грош не ставить тех людей, трудами которых он кормится и без которых существование его сайта просто невозможно. Без них ему пришлось бы заниматься каким-то другим делом, а это всегда затруднительно, так как интернетчики - обычно люди талантами не обремененные, малообразованные и ни в чем толком не смыслят.
       Жизнев набрал телефонный номер. Звонил он как раз держателю литературного сайта, - того,
      
       7
      
      на котором некогда размещались материалы Жизнева и близких к Жизневу авторов. Два года назад поэтам пришлось создать себе новый сайт, поскольку их крайне самоуверенный интернет-директор по кличке Смит не оставил им другого выхода. Смит делал массу всяких глупостей: организовывал на сайте конкурсы заведомых графоманов; размещал безвкуснейшую рекламу интим-салонов; создавал кружок полоумных почитателей жизневского творчества, разумеется, ничего в этом творчестве не смысливших, зато писавших всякую дрянь - как им казалось, в духе своего кумира, - и размещавших ее на сайте, так что все хорошее тонуло в этом смрадном болоте. Не жалея сил на эту идиотскую деятельность, Смит в то же время высокомерно отвергал все просьбы своей творческой паствы. Даже разместить у него объявление о концерте удавалось только с большим трудом. Поэты создали себе новый сайт, для чего нашли нового интернет-директора (позднее этот бледный суетливый человек тоже выжил из ума, что, к сожалению, характерно для людей его профессии). Жизнев попросил Смита убрать с подвластного тому сайта стихи Жизнева и прочих, не сомневаясь в согласии: ведь модератор постоянно талдычил своим подопечным, что ему от них одна морока, а прибыли никакой. Действительно, Смит пылко согласился, причем в голосе его звучали обиженные интонации, напомнившие Жизневу ослика Иа-Иа из знаменитого мультфильма о Винни-Пухе. Однако именно излишнее подчеркивание Смитом собственного благородства и внушило Жизневу сомнения в его искренности. Лицемерие в людях Жизнев распознавал очень хорошо, вдобавок Смит уже успел доказать, что вполне способен на вранье: в самом деле, сайт битком набит рекламой, от моторных масел до борделей, а Смиту, видите ли, от него только головная боль. Жизнев, разумеется, отметил для себя эту неувязку, но помалкивал, пытаясь сохранить если не добрые, то хотя бы корректные отношения. Отметил для себя Жизнев и кое-что еще: недобрые мышиные глазки Смита, его ханжески поджатые губки, елейную улыбочку и постоянные лицемерные упреки поэтам в грубости на концертах (и эти упреки предъявлял человек, рекламирующий бордели). Дамы, приходившие со Смитом, дескать, постоянно страшно смущались. Все эти черты внешности и поведения Смита долгое время лежали в памяти Жизнева столь же неприятным, сколь и бесполезным грузом. Затем наступила пора печальных хлопот: умер друг Жизнева, прекрасный поэт Костя Сложнов, и пришлось разбирать его творческое наследие, составлять и редактировать книги его стихов и прозы, а также с миру по нитке собирать деньги на издание этих книг. Сбор денег, как всегда, выявил много интересного в людях: один коммерсант, называвший себя другом поэтов, не дал ни копейки, отговариваясь тем, что строит дом, а другой друг, инженер из Королева, человек слабого здоровья, дал аж сорок пять тысяч. Брать у него второй транш в размере двадцати пяти тысяч Жизнев долго отказывался, но скромный ракетчик проявил такое упорство и в конце концов так разобиделся на отказы, что взять деньги пришлось. Жизнев навсегда запомнил встречу с ним на Ярославском вокзале: его всклокоченные волосы, опухшее лицо, такие же словно опухшие ботинки, брюки, давно забывшие об утюге, черное пальто, похожее скорее на флотскую шинель и понизу щедро заляпанное грязью, а главное - детскую радость и глубокую благодарность человека, получившего в обмен на свою двухмесячную зарплату полдюжины уже вышедших книг Кости Сложнова. "Вот здорово! Это всё мне?! Ну это же надо!" - приговаривал инженер, поглаживая симпатичные книжечки в твердом переплете и перечисляя друзей, которым будет приятно их получить. Жизнев не смог осквернить эту чистую радость вопросом: а не могли бы друзья хоть немножко вложиться в издание и тем самым хоть немножко облегчить подвиг геройского ракетчика? Последний явно находился в периоде обычной русской слабости, что и подтвердил, вынув из кармана пальто-шинели фляжку коньяка и сделав из нее огромный глоток (разумеется, сначала предложив Жизневу, но тот отказался). А ведь ослабевшие люди к щедрости, как правило, не склонны, потому что расход на вино у них постоянен, а доходов никаких нет.
       Хотя с книгами Сложнова всё в конце концов получилось успешно, непростые перипетии процесса издания большого поэта еще долгое время крутились у Жизнева в голове. Тут-то и вспомнилась ему противная физиономия Смита. Жизнев открыл его литературный сайт и зримо
      
       8
      
      убедился в том, в чем был подсознательно уверен все те два года, которые прошли после официального прекращения сотрудничества со Смитом и после всех клятв этого субъекта: стихи Жизнева, Сложнова и прочих поэтов их круга по-прежнему красовались на сайте среди мерцавшей и подмигивавшей рекламы. "Вот сволочь", - покачал головой Жизнев, вспомнив честный, подрагивавший от обиды голос Смита, обещавшего все стихи с сайта убрать (а как же не обижаться - не оценили его трудов неблагодарные писаки). Но предстояло выпускать диск песен Сложнова, и Жизнев, как сказано выше, набрал номер Смита, хоть и с немалым отвращением.
      - Да? Кто это? - жеманно промяукали в трубке.
      - Привет, Сергей, это Любим Жизнев, - постаравшись придать голосу беззаботность и дружелюбие, представился наш герой.
      - Здравствуйте, - произнес после некоторого замешательства Смит - сухо, как девица, которой надоел не в меру назойливый вздыхатель. Жизнев объяснил, что собирает деньги на диск Сложнова.
      - Не понимаю, почему вы обращаетесь именно ко мне, - раздраженно возразил Смит. - В свое время вы со Сложновым везде написали, что не имеете ко мне никакого отношения, а теперь, значит, когда понадобились деньги...
      "Вот сука, - подумал Жизнев. - Нет, ну какая сука". Однако нелегкая реальность последнего двадцатилетия научила его смирять негодование и прочие благородные порывы.
      - Сережа, - ласково сказал Жизнев, - я ведь тебе с самого начала сказал, что я не для себя прошу. Это во-первых. Во-вторых, вместе работать мы не смогли, нам пришлось делать свой сайт, и, чтобы сайты не конкурировали, как-то обособиться. Какие тут могут быть обиды? А в-третьих, я же не Христа ради прошу. Стихи на твоем сайте как висели, так и висят, несмотря на все твои обещания, денежки капают... Кажется, я имею право попросить на доброе дело.
      - Я уже не имею отношения к этому сайту, - поспешно заявил Смит. - Я его продал.
      - Так-так, интересно, - оживился поэт. - Значит, продал вместе с нашими стихами. Значит, получил деньги за наши стихи. Значит, есть чем поделиться, тем более что деньги в значительной мере не твои. Ты как взрослый человек должен это понимать.
      - Я взрослый, я взрослый! - взвизгнул Смит совсем уже дамским голосом, осознав, что насчет продажи сморозил глупость. - Да, я взрослый! А вы идите подавайте на меня в суд, если вам не стыдно!
      - Мне, стыдно? - опешил Жизнев. - Чего?
      - Стыдно судиться из-за таких ничтожных денег! - прокричал Смит и бросил трубку, окончательно уподобившись капризной бабе.
      - Ну и ну, - произнес в пространство Жизнев. - Знал я, конечно, что он сволочь, но чтоб такая... Он качает бабло с наших стихов, а мне должно быть стыдно. Тырить деньги не стыдно, а судиться стыдно. Знает, подлец, что некогда мне в суд подавать, вот и куражится. Ну ладно, если окажемся на одном мероприятии, я тебе, сучонок, удовольствие испорчу.
       Жизнев разместил в Интернете отчет о разговоре со Смитом и призыв к любителям поэзии не заходить на сайт этого жулика, после чего заставил себя успокоиться и переключиться на другие дела. А таковых хватало. Историю со Смитом мы здесь привели для того, чтобы показать как всю эфемерность доходов современных русских поэтов, так и то, с какой легкостью поэты становятся жертвами самой наглой эксплуатации. О Жизневе разговор впереди, а чемпионом по части труда за копейки на разных ловкачей являлся, несомненно, недавно умерший друг Жизнева Костя Сложнов. Этого любителя красивой жизни и доступных девиц, а по сути - святого человека не использовал для личного обогащения, казалось, только ленивый. Издательство, для которого Сложнов по рекомендации Жизнева писал боевики, около года задерживало гонорары - до тех пор, пока Жизнев не устроил скандал директору издательства, своему давнему приятелю. Из группы, которую Сложнов когда-то основал, его выдавил второй основатель и друг Сложнова Сидорчук, когда группа стала приносить деньги. Успешная команда выпускала диск за диском с песнями Сложнова, но не
      
       9
      
      платила бедняге ни копейки. То есть звукозаписывающие фирмы платили Сидорчуку, тот обещал поделиться со Сложновым и, конечно, клал все деньги себе в карман. Косте пришлось, по настойчивому совету Жизнева, обратиться в агентство по охране авторских прав, в котором произведения Сложнова, по счастью, были зарегистрированы. Костя получил тысячи полторы долларов, но, хотя мог получить гораздо больше, махнул рукой и заявил, что удовлетворен. Ранее он и таких-то денег отродясь не держал в руках. Жизнев ругал его за мягкотелость, но не сильно, поскольку в глубине души сознавал, что на месте друга поступил бы так же. Люди, снабжавшие песенными текстами эстрадных певцов и поставлявшие сценарии и поздравительные тексты для корпоративных празднеств, заказывали все это Сложнову и платили ему дай бог десятую часть от полученных щедрых гонораров. Впрочем, "его скудный заработок был вполне естествен: это тот заработок, который жизнь обычно предоставляет на долю тех, кто поклоняется красоте, кто стоит выше толпы" (Драйзер) (2). Сложнов и тем был доволен, ибо постоянно что-нибудь сочинял, как для заработка, так и большей частью для души, и на завязывание новых деловых связей у него попросту не оставалось времени. А потом Сложнов умер по дороге на работу в подземном переходе, предоставив друзьям разбираться, за двоих ли работал покойный (писавший "для заработка" и "для вечности") или все же за троих (так как писал много музыки и выпускал альбомы со своими песнями на собственной домашней студии). Жизнев трудился за двоих всегда - сначала писал и учился, потом писал и работал, так что к постоянной дополнительной нагрузке успел привыкнуть и не слишком ею тяготился. Однако в год, последовавший за смертью Сложнова, ему пришлось подготовить и выпустить несколько книг покойного друга (разумеется, предварительно обеспечив выпуск деньгами). Нагрузка увеличилась ощутимо, так как кормившую его работу в издательстве он бросить не мог, а прекратить сочинять не мог по причинам, не выразимым в словах, но, видимо, достаточно серьезным - недаром эти причины определяли всю его судьбу. Глупцы считают, будто поэт сочиняет играючи, просто записывает то, что "диктует вдохновенье", а потому и платить ему не за что. О таких мнениях писал Честертон: "Фабриканта вы непременно спросили бы, как идут дела у него на фабрике. Но никого не интересуют обстоятельства, при которых создаются стихи. Ведь сочинять стихи - все равно что предаваться безделью" (3). На самом-то деле вдохновение способно подсказать только идею, а точнее, намек на идею будущего произведения, а далее следует тяжелый труд, требующий подготовки, длящейся всю жизнь. Разумные люди веками пытаются донести эту истину до толпы. Вот что писал, к примеру, Шиллер: "Истинный художественный гений всегда узнается по тому, что он, при самом пламенном стремлении к целому, сохраняет хладнокровие, стремление и упорство в отделке частностей и скорее откажется от наслаждения оконченным созданием, чем нанесет ущерб совершенству. Трудность средств заставляет простого любителя отвернуться от цели; он желал бы, чтобы создание давалось так же легко, как созерцание" (4). Брюсов напоминал: "Мы все очень много говорим о культуре, но кое-кто среди нас забывает, что культура требует систематического умственного труда и ее нельзя свести к вспышкам вдохновения". Кольридж писал, что дело поэта - "заставить блеснуть новизной вещи повседневные и вызвать чувства, аналогичные восприятию сверхъестественного, пробуждая разум от летаргии привычных представлений и являя ему красоту и удивительность окружающего нас мира, это неисчерпаемое богатство, которое из-за лежащей на нем пелены привычности и человеческого эгоизма наши глаза не видят, уши не слышат, сердца не чувствуют и не понимают" (5). Но вот недоумок на то и недоумок, чтобы внимать не гласу разума, а своим невесть откуда взявшимся убеждениям, особенно если эти убеждения позволяют ему сэкономить на оплате труда поэта.
       Итак, Жизнев, придя с работы, сперва погружался в тексты Сложнова, а затем, уже порядком одурев, часами пытался довести до ума собственное произведение, начатое либо в метро по пути на службу, либо в издательстве во время перекура. Да, дорогой читатель, именно часами, ибо вдохновение порой позволяет многообещающе начать, порой - с блеском закончить, но что касается
      
      
       10
      выстраивания целого, то тут надежда на него плоха. Были, думал Жизнев, одареннейшие поэты, полагавшиеся в основном на вдохновение - Мандельштам, Юрий Кузнецов... И что же? Законченных произведений мало и у того, и у другого. Обычная картина: в начале идут сильные, порой гениальные строки, а потом беспомощное бормотание, от которого делается неловко за автора. Тот, кто понял истинную роль в творчестве так называемого вдохновения, не ждет от него слишком многого: возьмешь, точнее схватишь, то, что оно дает, а дальше изволь усиленно трудиться, доводя дело до подлинного конца. Беда названных авторов как раз в том, что они слишком торопились поставить точку, словно зодчий, который прекрасное здание оканчивает как сарай, спеша к неизвестно кем назначенному сроку. Так что Жизнев трудился прилежно, усилий не жалел и даже в записную книжку, то есть в черновик, заносил только многократно обдуманный вариант текста. Затем он переносил текст в беловую тетрадь (порой в ней тоже становилось черно от помарок), и только затем перепечатывал, пополняя компьютерные файлы - основу для будущих книг. Впрочем, и к файлам, и даже к изданным книгам он еще не раз возвращался с поправками.
       Всей этой загруженности противоречила случившаяся с Жизневым странная история. Казалось, будто он потерял способность соразмерять свои силы и время с принимаемыми им на себя обязательствами. Один из его читателей, руководитель рок-группы, для повышения качества песенных текстов решил брать у Жизнева уроки стихосложения. Жизнев давно поборол в себе стеснительность Сложнова, которому легче было совсем отказаться от работы, чем первым завести разговор о ее оплате, - посему уроки хотя и скромно, но оплачивались. В ходе занятий выяснилось, что ученик хорошо владеет немецким языком. Жизнев предложил совмещать приятное с полезным и делать переводы какого-нибудь недостаточно переведенного на русский немецкого поэта. Такой поэт, и очень крупный, очень скоро пришел на ум нашему герою. Ученик, ссылаясь на недостаток времени, взялся делать лишь подстрочные переводы, зато очень толковые, а Жизнев начал преобразовывать их в стихи. Дело спорилось - видимо, потому, что Жизневу случалось переводить и ранее. Знакомыми переводчиками стихи были одобрены, ученик хотя и перестал брать уроки, но изготовлять подстрочники продолжал: такое тесное соприкосновение с великой поэзией его захватило. Жизнев переводил и переводил, и когда готовых переводов набралось уже несколько десятков, Жизнев заговорил о них со своим издателем (кажется, единственным в России, еще издававшим новые переводы зарубежных поэтов и заново открывавшим полузабытых русских поэтов Серебряного века). Здравый смысл подсказывал Жизневу, что, затевая этот разговор, он поступает безрассудно, но перед внезапно нахлынувшим энтузиазмом здравому смыслу пришлось отступить, особенно когда прозвучало волшебное слово "грант". Иначе говоря, Жизнев пообещал сделать целую книгу великого немца - не менее ста пятидесяти стихотворений. В какой-то степени Жизнева можно понять, ибо нечасто современный русский поэт, начиная работу, пребывает в уверенности, что стихи непременно издадут, а ему самому заплатят. Наш герой как-то запамятовал о том, что переводами заниматься ему просто некогда и потому никаких обещаний давать не следует. Была еще возможность остановиться, пока не начались переговоры о гранте, но Жизнев ею не воспользовался, так как придерживался замшелого правила: если дал обещание, то его кровь из носу надо выполнять. Таким образом Жизнев и на себя взвалил неподъемную ношу, и, что еще хуже, своего ученика, страшно занятого на службе, принудил сделать то же самое - ведь изготовление подстрочника хоть и проще, чем собственно перевод, но мороки с ним тоже немало, а лавров за него много не пожнешь. Ну и в довершение всего выяснилось, что грант института Гёте позволяет издать книгу, но не заплатить переводчику (другой вариант - заплатить переводчику, но не выпускать книгу издательство по понятным причинам рассматривать не пожелало; впрочем, Жизнев на него за это не обиделся). Так что Жизневу и его товарищу заплатили натурой - выдали сотню экземпляров книги, которые они продали на презентациях, а деньги пропили. Из всего сказанного в этой главе читатель должен сделать два вывода: во-первых, существование
      
      
      
       11
      
      поэта (если он не захребетник от природы, а таких, увы, немало) весьма непросто, несмотря ни на какое вдохновение, а порой даже невыносимо тяжело; во-вторых, наш герой переживал в описываемое время один из самых тяжких периодов своей жизни, причем значительную часть этой тяжести он навалил на себя сам. Правда, жалуясь друзьям на собственную глупость, усталость и недостаток времени, подлинного раскаяния он не испытывал. В редкие минуты отдыха он предавался воспоминаниям.
      
       Глава III
      
       Жизнев очень поздно, лет в сорок пять, прочел наставление Толстого сочинителям: писать только тогда, когда некая идея не дает тебе покоя и не оставляет другого выхода, кроме как излить ее на бумагу. Если же такой идеи нет, классик, как известно, советовал не браться за перо. Ознакомившись с этим наставлением, Жизнев с радостью констатировал, что, сам того не зная, всю жизнь поступал по Толстому, то есть писал о том, что его волновало и о чем хотелось написать. Сочинять лишь ради самого процесса, как Бродский, Жизнев не стремился и не верил в успех этого дела (думается, стихи Бродского оправдывают его скепсис). К счастью, в своем литературном образовании Жизнев не замыкался в кругу русских авторов и гораздо раньше слов Толстого открыл такое, например, высказывание Аретино: "Поэзия - это счастливый каприз природы, которому дает жизнь лишь наше собственное страстное переживание. Без него поэтическая речь - что церковь без колокола" (6). Или слова Китса:
       Знай: посягнуть на эту высоту
       Дано лишь тем, кому страданье мира
       Своим страданьем стало навсегда.
       А те, которые на свете ищут
       Спокойной гавани, чтоб дни свои
       Заспать в бездумье, - если невзначай
       Сюда и забредают к алтарю, -
       Бесследно истлевают у подножья (7).
       Созревал как поэт Жизнев при Советской власти, тогда же он начал вращаться в окололитературных кругах - посещать литературные объединения, курсы и семинары. Вскоре благодаря общению с наставниками и более опытными товарищами, а также чтению книг современных советских мастеров стиха он хорошо понял суть понятия "проходимость", которым руководствовалось подавляющее большинство тогдашних поэтов, в том числе и те, которые позднее объявили себя страдавшими от режима. Проходимым произведение становилось, если удовлетворяло всего лишь двум требованиям: во-первых, не затрагивало существовавшую в то время в СССР политическую систему и, во-вторых, отличалось просветленностью, звало к добру - пусть ненавязчиво, но достаточно внятно, излучало пусть не плакатный, но вполне ощутимый читателем оптимизм. Система власти в СССР Жизневу не нравилась, но не затрагивать ее он был готов, поскольку считал, что альтернативы социализму нет и устаревшие структуры и установления постепенно сами изменятся в лучшую сторону. До известной степени он оказался прав, однако перемены, миновав эту степень, продолжали развиваться все быстрее и быстрее и привели отнюдь не к лучшему, а к тому, к чему привели. Если же не забегать вперед, то надо просто сказать, что идейным политическим оппозиционером Жизнев не был, а значит, мог обойтись и без диссидентских нот в стихах. Вдобавок те диссиденты и диссидентствующие, с которыми ему доводилось встречаться, в подавляющем большинстве вызывали у него, прежде всего своим фанатизмом, глубокой лживостью и агрессивностью, острое чувство брезгливости. Следовать за ними, походить на них хоть в чем-то Жизневу, несмотря на все его недовольство властью, никак не хотелось.
      
      
       12
      
       Однако вторая сторона свойства "проходимости" - для краткости мы называем ее просветленностью - была для нашего героя решительно неприемлема. Чувствуя изначальный трагизм жизни, он не понимал своих современников, произведения которых так и светились "общим позитивом": неужели эти люди всегда испытывают от окружающего положительные эмоции? А если нет, то для чего им нужно опошлять просветленностью все естественные человеческие чувства? Неужели только ради публикаций? "Хм, ничего себе - "только", - подмигивал зеркалу Жизнев. - Публикация, потом еще, потом еще - всё это гонорары, денежки. А потом, глядишь, книжка, - это изрядный гонорар. А потом членство в Союзе писателей, за которое идет трудовой стаж, а значит, можно писать, не отвлекаясь ни на что. Всякие писательские льготы - по линии Литфонда и не только. А потом какая-нибудь непыльная работенка в газете или на радио, плюс можно подрабатывать руководителем литературного объединения..." (Надо оговориться, что все блага, о которых думал тогда Жизнев, были типичны лишь для Советской эпохи, милостивой к искусствам. В либеральные времена они стали возможны лишь как редчайшее исключение и только для лиц, признанных эпохой полностью своими.)
       Итак, в творчестве Жизнев следовал лишь своим эмоциям. Человек он был желчный, нервического склада, склонный к мрачным фантазиям и никак не склонный к благостности и просветленности. Следовательно, проходимостью его сочинения не обладали; следовательно, Жизнев сам отрезал себе путь к официальным публикациям в Советском Союзе, неофициальных же публикаций он не хотел, не веря в правоту диссидентского движения и не желая связывать с ним свое имя. Получался тупик, то есть полное отсутствие публикаций. Однако, как то ни странно, в депрессию такая ситуация Жизнева не повергала. У него были прекрасные друзья (позднее многие из них сильно изменились, но речь пока не об этом), имелись толковые приятели в окололитературной среде, тем и другим он читал стихи и встречал понимание и одобрение. Был семинар переводчиков при Центральном доме литераторов - там собирались культурнейшие люди, чуждые зависти, и там Жизнев тоже пользовался признанием (возможно, отчасти потому, что Жизнев тогда писал только оригинальные стихи и переводчикам делить с ним было нечего). Всей этой узкой публичности Жизневу хватало. Ну или почти хватало, если учесть то, что ему, в воздаяние за скромность, никогда не приходилось в творчестве кривить душой. Многие ли советские поэты могли этим похвастаться? А ведь кривить душой их, начиная с 60-х годов и позже, не заставлял никто кроме собственной жадности: очень уж добра была Советская власть к тем, кто разделял введенные ею правила игры и понимал принцип проходимости. Конечно, Жизнев мог публиковаться в самиздате, то есть самолично или с помощью друзей перепечатывать и записывать на магнитофон свои стихи и потом пускать их в народ. Думается, на этом пути его мог ожидать успех, так как мрачно-иронических фантасмагорий в то время, пожалуй, еще никто не писал. Впрочем, Жизнев остался оригинален и позже, - другое дело, что через несколько лет ироническая муза невероятно полюбилась русским поэтам, и на лице (творческом лице) многих из них навсегда застыла издевательская ухмылка, словно их разбил какой-то особо зловредный паралич. Поэты вдруг дружно застеснялись рассказывать о своих чувствах, и русская поэзия стала напоминать женскую баню, в которую неожиданно проник мужчина. Кто-то закрывался ассоциативностью, то есть полной непонятностью; кто-то - словесной вязью в духе Бродского и его же равнодушием; большинство - иронией, без которой уже и не мыслили восходить на Парнас, как не мыслили выходить в город без штанов. Так или иначе, почти все чем-то постоянно закрывались. Не делали этого разве что некоторые поэтессы, но у тех стихи получались настолько женские, что уже как бы и не совсем человеческие. На этом фоне Жизнев и покойный Сложнов, продолжавшие писать так, как писали поэты испокон веку, то есть "от души", выглядели, как то ни странно, ужасными оригиналами и вызывали интерес у публики, а у литераторов зачастую - понятное раздражение.
      
      
      
       13
       Глава IV
      
       Итак, печататься Жизнев в советские времена не мог, а значит, ему следовало где-то работать ради хлеба насущного. Эту истину он понял рано, так как еще в семнадцать лет неудачно пытался поступить в Литературный институт. Объемистую рекомендацию ему написал знаменитый в те годы земляк его матери Владимир Солоухин, однако творческого конкурса опусы юного Жизнева не прошли. Надо признать, что права была скорее приемная комиссия, нежели маститый писатель: Жизнев к тому времени еще, как говорится, не созрел и хотя писал мастеровито, но явно подражательно, причем подражал не кому-то конкретно, а всем мотивам, которые ему в то время нравились и в отечественной, и в мировой поэзии. Из-за такой размытости эпигонства он с юношеской раздражительностью воспринимал все справедливые упреки в несамостоятельности, тем более что конкретные обвинения ему и впрямь нелегко было предъявить. Выходило у него слишком красиво, слишком мужественно, слишком гордо и так далее, ну и, конечно, довольно банально, чего сам автор по недостатку образования понять еще не мог. Разглядеть во всем этом блестки таланта не составляло труда, но приемная комиссия Литературного института издавна паче всего ценила оригинальность, культурность же абитуриента считала неким клеймом, обрекающим его носителя на вечную вторичность. Вероятно, именно потому уже долгие десятилетия подавляющее большинство студентов Литературного института можно разделить на две группы: а) жулики, более или менее ловко симулирующие оригинальность, например поэт П., о котором речь пойдет ниже, и б) законченные идиоты. Последние и преобладают численно, и создают, по отзывам знающих людей, общую атмосферу этого учебного заведения. Исключения крайне редки.
       Через год после первой неудачи Жизнев, дабы избежать волынки с почтой, сам повез свою рукопись в приемную комиссию Литинститута. Там его встретили неожиданным известием: оказалось, что москвичей в институт не принимают. Нет смысла сейчас гадать о причинах такого странного установления, хотя догадок можно высказать множество. Скажем лишь, что Жизнев как патриот своего города был взбешен и решил прекратить попытки поступить в кузницу литературных талантов. Несколько позже он стороной узнал, что многие дети проживавших в Москве известных литераторов в том же несчастливом для простых москвичей году преспокойно поступили в Литинститут, и укрепился в своем решении. Да и друзья говорили ему о том, что лезть в столь идеологически оберегаемое учебное заведение с такими стихами значит попусту тратить время. Приходилось думать, как заработать на жизнь. Иждивенчества суровые родители поэта не потерпели бы. Не потерпели бы они и слияния поэта с народом, - например, выбора котельной или морга в качестве места работы с параллельным кропанием стишков, когда впереди маячит либо армия, либо, если врачи забракуют, вечная котельная. Ремнем юношу лупцевать никто не стал бы - возраст не тот, хотя в детстве случалось, - но ежедневные скандалы утром, в обед и вечером действуют на людей с поэтическим складом характера куда эффективней, чем порка. А родители Жизнева относились к тому типу целеустремленных людей, которые могут бороться за свое непрерывно, без всяких колебаний и без малейшего вреда для собственного здоровья (чего порой, увы, не скажешь о тех, кто является объектом борьбы). В итоге, хоть Жизнев того и не хотел, но пришлось ему учиться на экономиста. Надо сказать, что задатки экономиста Жизнев проявлял с малолетства, с большой прибылью торгуя марками во дворе. Правда, деньги у него регулярно отбирал старший брат, но младший и не сопротивлялся, потому что толком не знал, куда бы потратить заработанное. Бизнес Жизнева окончательно утратил смысл даже как искусство для искусства именно благодаря неразумной алчности его брата. Когда Жизнев окончательно махнул рукой на марки и занялся сочинительством, брат еще не раз пожалел о том, что зарезал курицу, которая несла золотые яйца.
       Неудивительно, что у юноши с такими наклонностями, как Жизнев-младший, любимым предметом в студенческие годы стала политическая экономия. Не обходил вниманием наш герой и философию, причем особенно любил Энгельса. Стоит ли его строго осуждать? Ведь и весь ученый
      
      
       14
      
      мир, потеряв надежду опровергнуть марксизм (соответствующие щедро оплаченные труды только выставили своих создателей в дурацком виде), ныне, делая вид, будто марксизма не существует, в то же время широко использует его методологию во всех мало-мальски серьезных обществоведческих трудах. Философия, конечно, дело другое... Но, впрочем, мы отвлекаемся.
      
       Глава V
      
       Годы учебы Жизнева - студенчество, затем аспирантура - пролетели незаметно. Он всегда был занят, ему всегда не хватало времени. Занятия в институте, экзамены, чтение (целые горы книг), сочинительство. Посещение литературных объединений, первые успехи и первые проявления зависти коллег, настолько странной, что Жизнев по наивности решил, будто его так яростно критикуют всерьез, по искреннему убеждению (впрочем, подлец ради душевного спокойствия вполне может проникнуться любым искренним убеждением). Купленный родителями автомобиль, курсы вождения, попытки построить гараж - уже в те годы автомобиль сжирал времени больше, чем экономил. Зато автомобиль облегчил поездки на дачу, которая постепенно превратилась для родителей Жизнева, как и для множества наших соотечественников, в настоящую манию. Маньяк тоже может убедить себя в чем угодно - так и родители Жизнева, являясь людьми обеспеченными, убеждали и себя, и сына в том, что не могут выжить без урожая с дачного участка. Дача сделалась подлинным кошмаром Жизнева - вопрос о поездке туда мог возникнуть в любой момент, ломая все планы, а отказ неизбежно влек за собой нескончаемую череду склок. Уйти из дому и снимать квартиру было бы тоже глупо, потому что тогда для оплаты жилья пришлось бы вкалывать на товарной станции или где-то еще - хрен редьки не слаще. Если сын пытался заикнуться о своих делах, ему, помимо обычных упреков в тунеядстве (несправедливых, так как учился Жизнев отлично) напоминали также о его, как выражались родители, "разврате и пьянках". И в том, и в другом Жизнев был повинен, пожалуй, даже меньше, чем прочие обычные юноши, но, однако, факт оставался фактом: ему случалось и не ночевать дома, и приходить домой под мухой. Ссылаться на нормальность своего поведения было бесполезно: у родителей всегда имелись в запасе памяти какие-то мифические молодые люди, которые не пили, всегда ночевали дома и обожали окучивать родительские грядки. С некоторыми из этих прекрасных людей Жизневу довелось познакомиться - конечно, с некоторой настороженностью, ведь они выполняли в его жизни ту же роль, что миляга Сид в жизни Тома Сойера. Жизнев с изумлением убедился в том, что они отнюдь не чуждаются житейских радостей. Некоторые из них и впрямь любили повозиться в огороде, но зато ничего не читали и отличались крайним невежеством. Променять знания и эстетические восторги на лишний пуд картошки, вдобавок не с неба упавший, а оплаченный нелегким трудом, Жизневу совершенно не хотелось. Он говорил обо всем этом родителям, но те отвечали, что он клевещет на трудолюбивых и высоконравственных юношей, дабы оправдать собственное захребетничество. Жизнев, дабы не становиться законченным ябедой, решил не сообщать родителям о том, что один из этих высоконравственных молодцов использует поездки на дачу для изготовления в сарае самогона из томатной пасты, а другие члены той же замечательной компании с удовольствием пьют это пойло, закусывая ворованной колбасой (один из прекрасных юношей работал в охране мясокомбината). Волей-неволей приходилось порой совершать постылые поездки, но чаще придумывать непоколебимые предлоги для того, чтобы остаться в городе. Конечно, требовалось поломать голову, но обычно удача оставалась на стороне Жизнева, ведь он все же был смышленым юношей. Тогда у него появлялась возможность либо пригласить домой друзей или девушку (а родителям не нравились ни его друзья, ни его подруги), либо прочесть какие-то книги, давно намеченные к прочтению, либо что-нибудь сочинить. Да, следует с печалью сознаться: когда родители были в отъезде, их сын отдыхал душой, хотя такое, наверное, противоестественно. В подобные дни над ним не тяготела угроза того, что ему
      
      
       15
      
      совершенно внезапно найдут какое-нибудь совершенно ему чуждое, крайне нелепое, но абсолютно неотложное дело. Увы, вид читающего или пишущего сына (и пишущего, и читающего, конечно, же, не то, что надо) заставлял родителей заподозрить, что рядом с ними находится человек, противопоставивший себя обществу в лице ячейки общества - семьи, или, другими словами, захребетник. Отсюда и постоянные требования - сделай то, сделай это... Причем если бы спросить родителей Жизнева всерьез, с пристрастием, в самом ли деле они считают своего сына паразитом, то ответ, конечно, последовал бы отрицательный. Обычное дело, беда и проклятье многих семей, когда в обществе люди разумны, понятливы, доброжелательны, - а в семье, увы, они совсем другие. Семья при этом служит неким бездонным котлом для сброса всяких маний, навязчивых идей, стремления к доминированию и просто рутинного раздражения. Неизвестно, какие призраки восстанут со временем из такого котла. Уже банальной истиной стало то, что именно в семьях вместо естественных, казалось бы, любви и надежды друг на друга часто, слишком часто созревает самая черная вражда. Жизнев, конечно, врагом для родителей не стал, - впрочем, и ни для кого другого, так уж он был устроен. Однако подальше от родителей он чувствовал себя спокойнее. Что, разумеется, очень печально.
      
       Глава VI
      
       С поступлением нашего героя в аспирантуру и позднее, с началом преподавательской работы, его жизнь не особенно изменилась. Он по-прежнему не без удовольствия изучал политэкономию, в особенности историю экономических учений, хорошо понимая, что для преподавательской карьеры его знаний, полученных в ходе двухгодичного студенческого курса, совершенно недостаточно. Продолжая усердно читать и художественную литературу, он не на шутку увлекся пополнением своей библиотеки, пробелы в которой вдруг стали ему казаться просто кричащими. Книги приходилось покупать у спекулянтов. Ни аспирантской стипендии, ни ассистентской зарплаты на это не хватало, тем более что львиную долю своих доходов Жизнев во все времена отдавал родителям - так он пытался защититься от упреков в паразитизме и обеспечить себе спокойную жизнь (без особого успеха, надо сказать). Покупка книг доставляла Жизневу такую чистую радость, что он устроился работать ночным техником в НИИ и на заработанные деньги приобретал издания, порой совсем, даже малой долей тиража, не доходившие до магазинных прилавков. Конечно, если бы Жизнев был тогда пообразованнее, то он и на прилавках нашел бы массу интересного. К сожалению, его познания в литературах малых стран Европы, а также Азии и Африки были в то время еще таковы, что многие блестящие имена ни о чем ему не говорили. Лет через двадцать-двадцать пять книги, вовсе не являвшиеся в те времена дефицитом, ему пришлось отыскивать на букинистических развалах - уже в изрядно потрепанном виде и со штампами расформированных библиотек. Одно только невероятное количество этих разграбленных библиотек могло бы убедить Жизнева в злокачественном характере переживаемой Россией либеральной реформы, - правда, его уже к середине 90-х не требовалось ни в чем убеждать.
       Продолжал Жизнев и сочинять, и читать свои сочинения на заседаниях различных литературных объединений. Однако его надежды опубликоваться благодаря этим действиям уже изрядно поостыли - литературные семинары, курсы и объединения он теперь посещал скорее лишь ради того, чтобы подышать творческой атмосферой и пообщаться с приятелями, которые завелись у него в этой среде. Что скрывать - ему было приятно также и выслушивать похвалы в свой адрес, на которые не скупились ни руководители, ни посетители литературных сборищ. Оно и понятно: писал Жизнев все более зрело. Некоторые трогательно бескорыстные поклонники поэзии оживленно потирали руки, предвкушая удовольствие, когда он собирался читать. Завистники куда-то подевались, и все было бы хорошо, если бы Жизнев не видел все яснее, что литературные сообщества, в которых
      
      
       16
      
      он состоит, существуют лишь для выпуска пара из творческой молодежи. Литераторы-шестидесятники, главы сообществ, постоянно внушали своим подопечным надежды на публикацию, которой придавалось какое-то волшебное значение ("Ну как же - массы сразу заметят! Поймут! Прославят!" - с сардонической усмешкой плевался после Жизнев), однако сами для этих публикаций не делали ровно ничего. Удивительно, но вполне взрослые студисты не понимали простой вещи: шестидесятники сами прекрасно жили именно благодаря публикациям, так с чего бы им делиться таким добром с безвестными писаками? Должны были наступить циничные двухтысячные годы, чтобы у постаревших студистов (тех, кто не умер, не спился и не уехал) открылись глаза, ну а в семидесятые-восьмидесятые никто из них ничего не понимал. Литература казалась беднягам царством чистых вдохновений, чуждых какого-либо презренного расчета, и Жизнев пребывал в этом странном заблуждении, возможно, даже дольше, чем большинство его товарищей. В двухтысячные, уже полностью излечившись от иллюзий, он частенько заходил в книжный магазин при разоренном издательстве "Художественная литература" - через этот магазинчик издательство распродавало свою библиотеку. Цены на книгах стояли смешные - издатели не верили в то, что новому читателю известны предлагаемые к продаже авторы, и старались привлечь его вульгарной дешевизной. Возможно, издатели-продавцы и были правы в своем неверии, но Жизневу их позиция оказалась очень на руку: порой он уносил из магазина целые сумки книг по ценам от одного рубля до пятидесяти. Единственным минусом являлся красовавшийся на книгах штамп библиотеки "Худлита". Жизнев неукоснительно требовал ставить поверх этого штампа другой - "Разрешено в продажу", после чего книга уже не выглядела ворованной и можно было спокойно наслаждаться дома разбором своих приобретений, доставшихся почти задаром. "Хе-хе, - посмеивался он, - задорого-то и дурак купит". Однако часть книг он покупал не по своей воле, а по необходимости. Издательства время от времени заказывали ему составление различных антологий (рекордсменом по объему стала "Антология фривольной поэзии с древности до наших дней"), и кое-какие книги приходилось приобретать для заполнения намечавшихся пробелов в антологиях (а заодно и в собственном образовании). Однажды, работая над разделом современной русской поэзии и роясь на полках худлитовского магазинчика, где советская поэзия была представлена очень богато, Жизнев обратил внимание на одну многозначительную странность. В продаже имелось множество книг поэтов 1920-1930-х годов рождения, причем книг одного шестидесятника порой предлагались десятки. Самым молодым из этой плодовитой братии был Юрий Кузнецов 1941 года рождения. Впрочем, его книг нашлось всего две, и обе Жизнев с удовольствием приобрел. Надо сказать, что две солидные книги в твердых переплетах для советского поэта 60-х - 80-х - уже немало, но все же это не те бесконечные ряды изданий Винокурова, Самойлова, Вознесенского, Евтушенко и прочих, глядя на которые Жизнев в изумлении качал головой. Казалось, будто Родина буквально задыхалась без книг шестидесятников. Зато книг поэтов возрастом помоложе в магазине уже не имелось. Исключения только подтверждали сие странное правило. Поэты, родившиеся в 40-х годах и позднее, начали издаваться, если не считать зарубежных изданий, только в девяностых, причем печатали их какие-то сомнительные фирмы и, как подозревал Жизнев, большей частью за счет либо спонсоров, либо самих авторов. Вывод напрашивался сам собой: войдя в литературу как свежая волна и глас народа, шестидесятники этой ролью не ограничились и прочно захватили все подступы к редакциям и пунктам выдачи гонораров. Разумеется, Жизнев знал множество примеров, когда шестидесятник занимал пост в какой-нибудь редакции и без зазрения совести печатал самого себя и своих друзей, а те в ответ издавали его там, где сидели сами. Но ранее Жизнев не представлял себе масштаба этого явления. Русскую поэзию - с прозой было все же посветлее - словно придавила и стала душить одна гигантская коллективная задница. Приятно, конечно, представлять себе, как станет жариться эта задница на адской сковородке, но от подобных фантазий вряд ли легче тем, кто умер, так ничего и не напечатав, так и оставшись безвестным, пока "поколение певцов правды и совести" в погоне за
      
      
       17
      
      гонорарами заставляло бешено трудиться типографские станки. Конечно, доля поэтов была непростой во все времена, достаточно вспомнить Гонкуров: "Как всё жалко и нескладно, грустно до боли у этих богов-париев, как всё здесь пропахло яростной каждодневной работой с пером в руке, источающим яд против достатка, который сюда не приходит! Как мало песен в этих домах, из которых летят к людям смех и поэзия - голубки, часто ничего не приносящие на обед! Ужасна жизнь этих людей, лишенных семьи, лишенных здравого смысла, присущего глупцам, педантам и богачам!" (8). И еще из Гонкуров: "Сидеть в своем углу, жить одному и в себе самом, получать весьма слабое удовлетворение, - ощутимое лишь очень отдаленно и почти не осознаваемое, - от занятия, которое никогда не сопровождается успехом в настоящем, а лишь сулит его в будущем: от создания книги; быть безвестным для своих врагов, непонятным для друзей, так как труд ваш слишком серьезен, а шуму вокруг него очень мало, - для всего этого, особенно в наше время, надо обладать некоторой силой" (9). Бенвенуто Челлини был, конечно, прав, когда напоминал папе римскому, своему заказчику, что "породистые кошки лучше охотятся с жиру, чем с голоду; так и те честные люди, которые склонны к талантам, гораздо лучше их применяют к делу, когда у них есть в преизбытке, чем жить; так что те государи, которые содержат таких людей в преизбытке, да будет известно вашему святейшеству, что они орошают таланты; а в противном случае таланты хиреют и паршивеют..." Однако слова Челлини относились скорее к желаемой ситуации, нежели к действительной. А для действительности поэтам лучше вооружиться словами Эдмона де Гонкура: "На литературу следует смотреть как на профессию, которая вас не кормит, не поит, не греет, не дает крова и от которой нечего ждать вознаграждения за труды. И только если вы относитесь к литературе так, а не иначе и вступаете на это поприще лишь потому, что вас толкает на жертвы, на мученичество неистребимая любовь к прекрасному, - только тогда у вас может быть талант" (11). Что первоначально толкало на поприще литературы шестидесятников - сказать теперь трудно, однако их деятельность в период успеха заставляет усомниться в их бескорыстии и даже в простом сострадании к неимущим коллегам. Конечно, не забывали себя и старички вроде Тихонова с Прокофьевым - от их изданий на полках магазинчика тоже рябило в глазах, - но они хотя бы не выставляли себя борцами за свободу творчества, за права угнетенных творцов, не намекали, что тоже страдают от режима, не якшались с диссидентами. Наконец, они просто вовремя, с точки зрения тех же шестидесятников, умерли: Прокофьев в 1971-м, а Тихонов - в 1979 году. Им не довелось застать период высшего процветания "страдальцев от режима". Эти последние, сидя в редакциях, освобождали проклинаемую ими цензуру от большей части работы, хладнокровно пресекая все попытки наивных сочинителей вроде Жизнева донести свои труды до масс. Однако со временем несовпадение с советским мироощущением как предлог отказа устарело. Один мелкий шестидесятник уже не во времена застоя, а в довольно либеральном 1987 году отказал Жизневу в публикации, начав обоснование отказа так: "Что ж, с формальной точки зрения стихи Жизнева безукоризненны..." (Жизнева страшно умиляло это многоточие - так и виделся мучимый раздумьями редактор за рабочим столом. Лицо у него, как и у всех шестидесятников, неестественно честное. Он сидит, читает стихи Жизнева и с горечью бормочет: "Формальное совершенство, формальное совершенство... Ну да, ну да... Но что-то здесь не так, я же чувствую!" А как же ему не чувствовать, у него же чистое сердце шестидесятника!) И далее: "Однако творчество Жизнева протекает в отрыве от главного русла нашей поэзии, развивающейся в традициях добра и сострадания". Жизнев, читая эту мотивировку, восхищенно цокал языком: "Научились же формулировать, падлы!" Становилось ясно, что несмотря на объявленную свободу изобретательные шестидесятники все равно найдут предлог, чтобы не допустить к литературным кормушкам, созданным Советской властью, никого, кроме самих себя, своих друзей и клевретов (последние по мере вымирания шестидесятников подтягивались - крайне избирательно! - из рядов последующих творческих поколений, в основном эмигрантов и бывших эмигрантов). Уже в начале 90-х знакомая поэтесса рассказала Жизневу, как ее обещали напечатать в
      
      
       18
      
      одном толстом журнале: долго восхищались изяществом и культурностью ее стихов и переводов, говорили, что как раз этого сейчас и не хватает, взяли подборку и обещали поставить в сентябрьский номер (а разговор происходил в апреле). Деликатная женщина лишь в ноябре осмелилась поинтересоваться судьбой своих произведений. "Ну да, конечно, мы, собственно, их уже и поставили! - воскликнули в редакции. - Но мы не смогли пройти мимо того факта, что за лето крупнейшие русские поэты [прозвучали три фамилии известных шестидесятников] создали много стихотворений и поэм. Вот и...". Фамилии прозвучали еврейские, однако списать все на еврейское засилье в данном случае было трудно, ибо поэтессу звали Элла Розенбаум. Элла с Любимом посмеялись, поскольку ситуация, несомненно, заключала в себе что-то смешное, но потом Элла помрачнела и сказала: "Раньше меня не печатали по идейным соображениям. Ладно. Я боролась, диссидентские журналы размножала на машинке - если честно, в основном жуткую бредятину. И вот меня опять не печатают, теперь уже совсем и наглухо, даже переводы. Если честно, мне наплевать, по каким мотивам. Галя вот взяла сына и в Германию уехала..." (Галя Кесслер была удивительно одаренной поэтессой, посещавшей тот же семинар переводчиков, что и Элла с Жизневым.) Жизнев забормотал какие-то слова утешения - эмиграция всегда казалась ему катастрофой, но Элла, перебив его, грубовато заявила: "Но я-то никуда не уеду!", быстро распрощалась и зашагала своей дорогой. У нее тоже был маленький сын.
       Желая показать, что в свои аспирантские и преподавательские годы наш герой не порывал с литературой и литературной средой, мы, возможно, несколько увлеклись и даже отошли от темы. Однако подробное повествование в данном случае не беда, поскольку в XXI веке поэт (не человек, пописывающий стишки, а именно поэт) сделался настолько редкой птицей, что стоит проследить, как он формировался, как ухитрился сохраниться и как и чем продолжает жить. Со стороны это виднее, потому что самим поэтам над собственным существованием задумываться и некогда, и неохота. Ведь ясно: ничего хорошего впереди их не ждет. Хочется заключить главу, обратившись к поэтам словами Сервантеса: "...Если ты обнаружишь, что тебя назвали и упомянули в числе хороших поэтов, то за эту честь воздай хвалу Аполлону; если же не обнаружишь, все равно воздай ему хвалу. И да хранит тебя Господь" (12).
      
       Глава VII
      
       Итак, окололитературная деятельность нашего героя продолжалась. Продолжалась и его семейная жизнь - ссоры, уступки с его стороны, периоды временного спокойствия. Родители Жизнева старились, сил у них становилось меньше, однако желание произвести на своем дачном участке как можно больше плодов земных ничуть не ослабевало. Попытки Жизнева откупиться, предложения завезти овощей с рынка хоть на целую зиму встречались расширенными глазами и театральным шепотом: "Ты что, не понимаешь?! Ведь это свое, свое! Экологически чистое!" Жизнев напоминал, что в трехстах метрах от дачи проходит круглосуточно гудящее и воняющее Дмитровское шоссе, но на взгляд его родителей расстояние оказывалось многократно большим, просто дурной сын намеревался и впредь сидеть у них на шее. Уйти из дому, от комфорта и любовно собранной библиотеки, Жизнев теперь не смог бы при всем желании: теперь ему приходилось готовить диссертацию и одновременно - курсы лекций и семинарских занятий. Преподавать он начал рано, уже на втором году аспирантуры, заведующий кафедрой подавал это как знак высокого доверия к Жизневу. Такое доверие Жизнева вовсе не радовало, так как отвлекало от работы над диссертацией и в итоге обходилось в немалую сумму, поскольку отодвигало день повышения зарплаты "за степень". Да и не только в доверии было дело - начальнику Жизнева хотелось читать лекции по линии общества "Знание", которые хорошо оплачивались (дополнительно к зарплате), а для этого свои часы в институте приходилось перекладывать на подчиненных, пусть даже зеленых аспирантов. Отец Жизнева не хотел осложнять отношения с маститым коллегой и поэтому не захотел заступиться за
      
       19
      
      сына, хотя сам по малейшему поводу взывал к его помощи. Когда Жизнева вдруг всерьез собрались призвать в армию, отец тоже не захотел вмешиваться в это дело, хотя будучи деканом, по должности постоянно общался с военкомом. Отец, никогда не питавший к сыну нежных чувств, зато питал к нему своеобразное уважение, сдобренное изрядной долей цинизма: он считал, что его младший сын справится с любыми трудностями - и с теми, которые создает жизнь, и с теми, которые создают родители (старшего сына отец уважал меньше и потому никогда ничего от него не требовал).
       Постепенно ссоры в семье Жизнева приобрели особый накал. Работа на даче, постоянные поездки по чужим делам на машине, возня в гараже - всего этого Жизнев, обремененный массой собственных забот, теперь совершенно не мог себе позволить, даже если бы и хотел. Не имел времени он также и зарабатывать на собственный угол. Волей-неволей приходилось сопротивляться. Приходя домой с ночных дежурств в НИИ, где он готовил курсы, читал и сочинял стихи, Жизнев не мог выспаться, потому что сразу после его прихода мать непременно начинала во весь голос отчитывать отца за всякие провинности и, в частности, за то, что он воспитал такого сына, который шляется ночами черт знает где и не делает ничего по дому. А человек так уж устроен, что не может просто отмахнуться ни от неуместных громких звуков, ни от явной несправедливости по отношению к себе, - и то, и другое причиняет ему боль, каким бы мудрецом он ни был.
       Читатель, вероятно, ждет какой-то катастрофы, какого-то трагического разрешения семейного конфликта. Напрасно. В подавляющем большинстве случаев подобные конфликты разрешает только время. Например, кто-то из участников раскаивается (редко) или погибает (гораздо чаще). А еще чаще семейные противостояния не разрешаются никак, просто мало-помалу накал их спадает из-за смены обстоятельств. Последняя в случае с Жизневым состояла, во-первых, в успешной защите диссертации, из-за чего со временем у него стало полегче, а во-вторых, в некотором истощении сил противоборствующих сторон. Главной же причиной спада напряженности стало то, что Жизнев стал громко бредить по ночам. Мать перепугалась и велела отцу какое-то время избегать склок. Вскоре бред прекратился, склоки постепенно возобновились, но прежнего пыла они уже не достигали. По-видимому, кратковременное успокоение полюбилось и родителям Жизнева, хотя они скорее всего не отдавали себе в этом отчета. Никаких катастроф, слава богу, не произошло, но печальные последствия остались - хороший сон к Жизневу так никогда и не вернулся, засели в памяти обидные слова... Когда родители уходили гулять, или в гости, или уезжали без него на дачу, Жизнев всегда испытывал облегчение. И при этом он всякий раз холодел, когда ему казалось, что отцу или матери плохо. Нутром, помимо всякого ума, Жизнев понимал, что в мире очень мало людей, которых кровно интересует то, что происходит с человеком по имени Любим Жизнев, и никого это не интересует сильнее, чем его родителей, невзирая на все нелады и ссоры. Уйдут родители - и темная масса одиночества, которую Жизнев с годами стал ощущать все яснее поблизости от себя, придвинется к нему вплотную, охватит со всех сторон. Это предчувствие пугало.
      
       Глава VIII
      
       С началом 1985 года в жизни нашего героя началась светлая полоса. Как преподаватель политической экономии он был обязан разъяснять студентам документы съездов КПСС и Пленумов ее Центрального Комитета. До 1985 года все постановления этих высоких инстанций, строго говоря, никаких разъяснений не требовали, так как различались лишь цифрами, приводимыми в них. К тому же они все равно носили директивный характер и принимались к исполнению вне зависимости от того, поняли их граждане или не поняли. То, что партия желала народу блага, у Жизнева никогда не вызывало сомнений. И тем не менее уже в студенческие годы он постепенно проникся уверенностью в том, что система власти, при которой ему пришлось жить, обречена и скоро падет. Такая уверенность, позднее подтвержденная ходом событий, объяснялась просто: Жизневу пришлось на
      
      
       20
      
      своей шкуре ощутить, как раздражают непрошеные доброжелатели и как мало благодарности вызывают даже самые реальные блага, если человеку приходится их потреблять не как существу мыслящему, а как скоту в загоне. Одной рукой власть тянула граждан к культуре и образованию, а другой постоянно вталкивала их в гущу стада. Люди, окружавшие Жизнева, давно утратили страх перед голодом; начальства и потери работы боялись лишь немногие, а всерьез, так, как будут бояться через 20 лет, не боялся никто; "вражьи голоса", постоянно долдонившие о репрессиях и стукачах, людей уже не пугали и не возбуждали и лишь порой давали им тему для вольных разговоров. Таких людей было крайне неразумно оскорблять недоверием, оттирать их от принятия решений, ставить их, пусть даже невольно, в положение стада. Между тем в действительности происходило и первое, и второе, и третье. Унижение может долго выносить либо тот, кто не считает себя униженным, либо тот, кто насмерть запуган. В обществе, окружавшем Жизнева, страх как скрепляющая сила уже отсутствовал, а вот унижение люди чувствовали. Какое-то время росту недовольства противостояла добрая воля граждан, искренне веривших в идеалы социализма и считавших все несправедливости временными, - противостояла до тех пор, пока граждане не решили, что недостаток справедливости с социализмом несовместим (отсюда, кстати, видно, что социализм пал отчасти потому, что был крайне идеализирован). Повсюду стали повторять: "Больше социализма", подразумевая под этим очень серьезные социальные перемены. Какое-то время смуту сдерживали материальные интересы, ибо благосостояние большинства ощутимо росло и не хотелось менять синицу в руках на журавля в небе. Но затем треснула и эта скрепа: граждане уверовали в то, что при некоторых переменах в обществе (каких именно - никто толком не мог сказать, повторялись только бессодержательные абстракции: "рынок", "конкуренция" и т.п.) наступит стремительный рост благосостояния всех и каждого. Причем благосостояния хотелось такого, как у богатых героев зарубежных фильмов, именно такой уровень считался справедливым. Множества имевшихся в тех же фильмах нищих героев люди почему-то не замечали.
       В 1985 году до ломки скреп было еще далеко, но Жизнев чувствовал, что общество уже потихоньку ползет куда-то, словно глыба на склоне, под которой подтаял державший ее лед. Это ощущение потаенного движения порой не на шутку его пугало, потом в будничных заботах испуг забывался, потом повторялся вновь. Каково же было его облегчение, когда в материалах январского (1985 года) Пленума ЦК КПСС он прочел недвусмысленные призывы самого генсека к демократии! Теперь впереди маячили уже не бунты и не расправы с бунтарями, а мудрые реформы просвещенных властей. Да и разъяснять теперь было что: власть одумалась и сама призвала к народовластию. Это, по мнению Жизнева, следовало понять всем. Вероятно, из-за пробудившегося в нем почти проповеднического энтузиазма в него, как он заметил, стали влюбляться студентки, как двоечницы, так и отличницы. В первых логично было заподозрить корысть, но, к сожалению, они обычно оказывались куда аппетитнее. Однако над преподавателями в те времена еще тяготели нелепые представления о коммунистической морали, должность преподавателя еще считалась завидной, а из-за интрижки со студенткой ее, то есть должности, как ни странно это кажется ныне, можно было лишиться. В результате Жизневу приходилось притворяться, будто он не замечает девичьих тоскующих взоров, и с лицемерным недоумением отвергать предложения особенно бойких девиц сдать зачет не на кафедре, а на дому. Позднее, когда Жизневу случалось страдать от временного отсутствия женского общества, он не раз горько жалел о своем рабском подчинении обветшалым нравственным нормам. Но справедливости ради стоит предположить, что и сами студентки, видимо, не сумели затронуть чувствительных струн в сердце молодого преподавателя (или, как сейчас говорят, "препода"), не смогли заставить его махнуть рукой на приличия. А если бы смогли... Как писал Хуан Перес де Монтальван: "Разве подчинится насилию мощь влечения?" (13)
       Итак, в середине 80-х наш герой переживал период самых радужных надежд. Его товарищи по литературным объединениям, видимо тоже учуяв в воздухе нечто новое, развили бурную
      
      
       21
      
      деятельность и получили разрешение сделать из одной харчевни на Сретенке, располагавшейся у самого монастыря, литературное кафе. Персонал кафе был от этого замысла далеко не в восторге: непонятно откуда, но работники общепита прекрасно знали, что писаки - сплошь голодранцы, согласные на самую низкую зарплату, лишь бы поменьше трудиться, но зато располагать временем на сочинение сомнительных опусов и на попойки в кругу себе подобных. Вдобавок писаки отличались высокомерием и считали, что, ведя богемный образ жизни, они тем самым оказывают огромную услугу обществу, а потому общество должно удовлетворять все их прихоти бесплатно. Иными словами, самодеятельные литераторы (а в жалкое кафе на Сретенке ходили только такие - других пускали в ЦДЛ) считали, что имеют полное право ни за что не платить. Возможно, они заблуждались не так сильно, как может показаться на первый взгляд, недаром же Хромой Бес в одноименном романе Луиса Велеса де Гевары утверждал, что супротив дворянства, пожалованного в стихах, бессильно время и даже королевские суды и что нет более завидной участи, нежели быть дворянином рифмы. Ну а знать, продолжим мы, на то и знать, чтобы получать всё даром. Правда, до знатности опусы сретенских писак не дотягивали, но сами-то писаки, разумеется, считали иначе и подкрепляли свои претензии уверенностью в собственной даровитости. А ведь подлинное, живое, а не книжное право как раз и создается уверенностью в собственной правоте. Эта уверенность частенько рождает право точно так же, как винтовка маоиста рождает власть.
       Однако персонал харчевни решительно отказывался стать прибежищем такого люда, который только читает стишки, распивает принесенное с собой спиртное, а в кафе ничего не заказывает. План по выручке в то время еще никто не отменял, да и без плана на стороне общепитовцев стоял древний здравый смысл. Этот конфликт пришлось разрешать Жизневу, ибо создатели литературного кафе включили его в свою компанию - некое подобие оргкомитета. Сделали они это потому, что, во-первых, считали Жизнева солидным человеком, а значит, умеющим считать деньги (вспомнили и о его экономическом образовании). Решили, что такой не пропьет общественные фонды (на остальных членов оргкомитета в этом отношении надеяться не стоило). Кроме того, предстояло вести денежные дела с руководством кафе, и тут также требовался человек, знающий счет деньгам. Самое же главное заключалось в том, что члены оргкомитета создавали литературное кафе прежде всего для пропаганды собственного творчества (собственно, таков мотив едва ли не всех литературных начинаний во все времена). Однако учредители являлись поэтами-экспериментаторами, то есть писали темно и непонятно (почему-то именно так, согласно нашим наблюдениям, пишут почти все предприимчивые и деловитые литераторы). Они явно не читали Асорина, утверждавшего: "Все должно быть принесено в жертву ясности" (14). А также Хасинто Бехарано, который писал: "Первое достоинство стиля - это ясность. Мы говорим ведь лишь для того, чтобы нас поняли. Стиль ясен, если он мгновенно ведет слушающего к делу, не задерживая его внимание на словах" (15). Но, несмотря на убежденность в собственном величии, учредители понимали: долго они публику не удержат, и, помаявшись в течение одного поэзоконцерта, на следующий публика уже не придет. Следовательно, нужен человек, пишущий внятно и весело. Так что в первую очередь Жизнева пригласили в оргкомитет все же за внятность и веселость его стихов, а уж только во вторую - за деловые качества. Пообщавшись с угрюмыми и недоверчивыми работниками кафе, не без основания видевшими в новом статусе заведения угрозу для их кармана, Жизнев хотя и с трудом, но добился компромисса. Он выяснил, что приемлемая с точки зрения общепитовцев сумма, которая должна быть пропита и проедена за вечер средним посетителем кафе, составляет пять рублей (не забудь, читатель: речь идет о середине 80-х годов прошлого века). Жизнев решил выпускать специальные билеты стоимостью пять рублей - купивший билет имел право получить еды и напитков на эту сумму, а всё, что сверх пятерки, следовало оплачивать дополнительно. Руководство кафе угрюмо согласилось, явно предвидя недоброе, и оказалось право. Множество любителей литературы стремилось попасть в необычное по тем временам заведение, однако платить за это никто не хотел. Вдобавок Москва уже начинала задыхаться в тисках антиалкогольной реформы, и в то, что можно было приобрести на пять
      
       22
      
      рублей, спиртное решили не включать. Значит, то, без чего нет поэтического общения, следовало где-то покупать отдельно и приносить с собой, мало того - приносить и употреблять скрытно, дабы не подвергнуться изгнанию и не потерять уплаченные деньги. Сложности и перед публикой, и перед Жизневым вставали, таким образом, немалые, но Жизнев как-то умудрялся их преодолевать. Он объяснял любителям поэзии, что без оплаты билетов кафе не сделает выручки и его коллектив не получит премии, а значит, вся затея увянет, не успев расцвесть, ибо себе в убыток никто работать не станет. Нашлось какое-то количество людей обеспеченных и просто энтузиастов, которые покупали определенное число билетов на каждый поэзоконцерт, а безденежных или скуповатых поэтов пропускали даром. Впрочем, надо отдать поэтам справедливость: выпивку они с собой, как правило, всё же приносили, ведь иначе им грозила опасность вариться в пучине богемы на трезвую голову, а такое вынесет не всякий поэт. "Коль пьешь без меры - значит, щедр душой" (16), - считали, видимо, поэты вслед за Ибн Кузманом, заявлявшим также: "Спасение мое - на дне сосуда" (17). И, судя по всему, восклицали вслед за Абу Нувасом:
       Не пугай меня, что, пьющий, я навеки пропаду, -
       Отправляйся в кущи рая и оставь меня в аду! (18)
      
       Глава IX
      
       Несмотря на все хлопоты с распространением билетов, с проводом в зал и наделением местами безбилетников и их дам, с отражением наскоков администрации, стремившейся безбилетников выдворить, Жизнев вспоминал те вечера на Сретенке с умилением. Оно и понятно - поэты тогда казались сами себе первопроходцами, а такое чувство не скоро забудешь. Даже плохие стихи в этой атмосфере полузапретной новизны обретали особый смысл и значение, а надо сказать, что в подавляющем большинстве стихи были удивительно плохи. Впрочем, слабость стихов авторы с успехом компенсировали самобытностью поведения. Для примера можно вспомнить один зимний вечер 1986 года: у входа в кафе высились сугробы, за окнами трещал мороз, но в зале было тепло, даже душно. Жизнев с другом и двумя красивыми дамами расположился за столиком у самой эстрады. Вскоре он понял, что поступил опрометчиво, так как на эстраду поднялся поэт Леонид Булганов. Гениальность этого человека буквально бросалась в глаза, ибо Леонид сочетал в себе все приметы гения: смертельно обиженное выражение лица, копну нечесаных волос, недоверчивый взгляд исподлобья, чрезвычайно мятую одежду и ботинки, в которых, как выразился друг Жизнева, "уже человек пять умерло". Начав читать, Булганов сразу же подтвердил свой и без того очевидный статус гения. Его голос звучал не просто визгливо. Нет, он звучал как циркулярная пила, наткнувшаяся на сучок в бревне, так что слушателей мороз подирал по коже. Читал Булганов, хоть и был евреем, что-то кондово-русское: про какой-то "меч-самосек", который долго терпел, оставаясь в ножнах, но потом его терпенье лопнуло, меч вырвался и всех супостатов "посек" (разумеется, через "е", а не через пошлое "ё"). Могучая энергетика выступления на некоторое время захватила Жизнева, но затем в действие вступили кое-какие беспокоящие факторы. То, что Булганов читает в сильном подпитии, Жизнева не смущало - собственно, этот гений ближе к вечеру в ином состоянии никогда и не бывал. Нелепость стихов Жизнев также воспринимал спокойно - все знали, что Булганов гений в жизни, но отнюдь не в поэзии. Но вот то, что поэт приблизился к самому краю эстрады и угрожающе навис над столиком, за которым сидела компания Жизнева и на котором теснились тарелки и бутылки, не могло не внушать беспокойства. Булганова уважали как раз за то, что он все делал искренне и по-настоящему, и если уж он нависал над чьим-то столиком, значит, он и впрямь запросто мог упасть, а если уж он падал, то это непременно сопровождалось битьем огромного количества посуды и серьезным членовредительством. Жизнев некоторое время пристально смотрел на просившие каши ботинки Булганова, наполовину выступавшие за край эстрады, и размышлял, что бы
      
      
       23
      
      предпринять, ибо в скором падении Булганова уже не сомневался. Дамы за столиком Жизнева чувствовали себя неуютно из-за того, что Булганов отчаянно брызгал слюной, однако не отдавали себе отчета в более грозной опасности, хотя Булганов раскачивался все заметнее. Отодвинуться не имелось никакой возможности, так как зал был переполнен и столики стояли вплотную друг к другу. Положение спас один из устроителей, маленький юркий брюнет лет двадцати. Он подкрался сзади к оглушительно визжавшему поэту, бесцеремонно обхватил его поперек туловища и оттащил от края эстрады, что-то при этом шепча ему на ухо. Булганов сначала отбивался и что-то недовольно бормотал. "Как известно, одно дело - быть вынужденным слушать оглушающий шум, и совсем другое дело - самому этот шум производить" (Йоханнес В. Йенсен) (19). Однако затем Булганов прислушался, плотоядно заулыбался и вместе с юрким брюнетом исчез в подсобных помещениях кафе.
       На эстраду уже поднимался следующий поэт - Игорь Водогреев, уроженец Донбасса. Обитал он в Москве, где-то работал и являлся участником множества литературных сборищ. Одевался он небогато, но, в отличие от Булганова, без претензий на гениальность, то есть его серый костюмчик был чист и отглажен, как и вопиюще провинциальная сорочка в цветочек. В начале своей столичной карьеры Водогреев носил даже розовый галстук, но затем от него отказался: кто-то сказал ему, что среди своих литературных товарищей, одетых как бог на душу положит, он удивительно напоминает комсомольского секретаря. Дав такую слабину, Водогреев поступил вразрез со следующим мудрым высказыванием Унамуно: "...Берегись соблазна беспокоиться о том, что представляешь ты собой во мнении людей. Думай лишь о том, что ты представляешь собою перед лицом Бога..." (20). Впрочем, строго судить за это Водогреева нельзя, ибо о существовании Унамуно он даже не слышал. Водогреев был высок, полнотой не отличался, но назвать его стройным не поворачивался язык: его фигура, то ли от природы, то ли из-за неудачного покроя серого костюмчика, в плечах и в бедрах имела одинаковую ширину, а двигался он как-то деревянно, словно дуболом из сказки об Урфине Джюсе. Писал он (и читал с эстрады) исключительно трехстишия, пятистишия и семистишия без рифмы и размера - раньше это назвали бы обрывками прозы, теперь называют краткими верлибрами. Когда Жизнев слушал Водогреева и прочих любителей экономить силы с помощью верлибра, ему всегда вспоминалась эпиграмма Пушкина на Жуковского - последнему тоже случалось практиковать верлибр в своих сочинениях о средневековье, рыцарях и рыцарских замках:
       Послушай, дедушка, мне каждый раз,
       Когда взгляну на этот замок Ретлер,
       Приходит в мысль: что, если это проза,
       Да и дурная?..
      Впрочем, сравнение Водогреева с кристально ясным Жуковским не вполне корректно, так как понять, что вдохновляло Водогреева, когда он сочинял свои верлибры, было решительно невозможно. Более того, обычно никто не мог понять, что он вообще имеет в виду. Читал он, однако, с явным удовлетворением, с таинственной полуулыбкой Джоконды на удлиненном румяном лице. Эта полуулыбка сбивала с толку тех буйных слушателей, которые всегда готовы составить помеху чтецу: им казалось, будто Водогреев знает нечто такое, о чем они и не подозревают, и потому, дабы не прослыть глупцами, надо его не освистывать, а, наоборот, восторгаться его стихами. Впрочем, в общении Водогреев был прост, фанаберией не отличался и к Жизневу относился с большим почтением. Как и все поэты-устроители, он питал склонность к пьянству, причем считал нужным на каждом концерте напиваться до потери сознания. В таком состоянии он не скандалил и никому не дерзил, однако все же доставлял окружающим немало неудобств, так как полностью терял подвижность и становился похож на дуболома, каким-то хитрым способом выведенного из строя. Обычно менее пьяные члены компании уносили его в подсобку, дабы он там малость очухался, либо, если Водогреев терял сознание ближе к концу вечера, за руки - за ноги вытаскивали его на улицу.
      
      
       24
      
      Забегая вперед, скажем, что в описываемый вечер Водогреев покинул литературное кафе как раз этим последним способом. Поэты и публика уже не обращали внимания на регулярные выносы тела, а работники кафе провожали Водогреева злобными взглядами: они давно поняли, что спиртное Водогреев приносит с собой, но никак не могли его на этом поймать. Забегая вперед еще дальше, скажем, что уже в начале девяностых Водогреев исчез с московского литературного горизонта: возможно, трезво оценив свое творчество и уйдя в семейную жизнь, а возможно, пав жертвой своих богемных привычек, которые не представляли особой опасности в восьмидесятые, но могли погубить в девяностые, когда пьяных стали убивать за сотню целковых и даже просто ради забавы.
       После Водогреева стихи читал Жизнев. На его долю выпал наибольший успех, что и неудивительно: поэты-экспериментаторы обеспечили ему на редкость выигрышный фон. Кроме того, друг Жизнева, директор магазина заказов (так в те годы назывались магазины, торговавшие дефицитными продовольственными товарами) оглушительно аплодировал, вопил "Браво!" и вообще наступательно выражал свой восторг. Красотки, сопровождавшие друзей в тот вечер, также производили большой шум. Затем друг Жизнева на радостях заказал полдюжины "Салюта" (из спиртного в кафе имелось только это газированное пойло, причем втрое дороже, чем в магазине, но в дни антиалкогольной реформы брали и его). У столика сразу выросли аляповатые фигуры участников концерта, почуявших, что сейчас их будут угощать. Надо сказать, что Жизнев не раз пенял своему высокопоставленному другу на то, что он чересчур балует поэтов, однако соблазн увидеть жреца искусства в нелепом и приниженном положении для богача всегда будет сильнее любых упреков. Юркий брюнет разгонял по местам гениев, торчавших у столика Жизнева, а значит, и перед эстрадой, потому что они мешали и читать, и слушать, но они с упорством зомби вновь стягивались обратно. Все же благодаря стараниям брюнета удалось выступить двум поэтессам. В стихах первой Жизнев не понял ровным счетом ничего, как ни вслушивался. Знакомые слова попадались часто, но в общую смысловую картину они никак не складывались, ибо поэтесса ни о чем не желала говорить попросту. К примеру, вместо "Я пошла на рынок" она загибала что-нибудь вроде "Алканьем плоти я была гонима в тот овощной калейдоскоп наживы". Взятая в отдельности, строчка вроде бы выглядит неплохо, но стихи сплошь состояли из подобных непонятно зачем изобретенных конструкций, натужно прилаженных одна к другой, а это несколько меняет дело. Жизнев, дабы не сойти с ума, склонял слух к репликам своей дамы и ее подруги (в тот вечер обе они казались ему ужасно умными, так как все их реплики он понимал). Вторая поэтесса брала исповедальностью и щемящестью своих произведений. В какой-то момент Жизневу показалось, что он подслушивает нечто интимное и вовсе не предназначенное для его грубого мужского слуха. В смущении он украдкой оглянулся на зал и чуть не рассмеялся: на лицах всех тех, кто не разговаривал о своем, а слушал поэтессу, застыло одно и то же кислое и жалостливое выражение. Этой участнице концерта довольно дружно похлопали: некоторые - потому, что считали надрывность и щемящесть признаками подлинного искусства, другие - потому, что боялись показаться бесчувственными. Жизнев хлопал по второй причине, тем более что поэтесса, читая, все время таращилась на него с явным осуждением. Оно и понятно: к его столику то и дело подходили разные творческие личности, а его друг постоянно нашептывал что-то на ухо своей красавице-соседке, и оба смеялись - приглушенно, но все же совсем некстати.
       После поэтесс читали еще какие-то люди, но их уже никто не слушал. Зала наполнилась беспорядочным движением поэтов от столика к столику, но центр этого движения явно находился у столика Жизнева. А там центром общества являлся, несомненно, Булганов, чья гениальность была настолько явной, что привлекала к нему множество восхищенных взоров. Булганов обнимал за талию (точнее - за туловище) какую-то пухлую и неказистую поэтессу и что-то страстно шептал ей на ухо с кривой улыбкой опереточного насильника. Впрочем, его слова слышали все окружающие, так как понижать голос Булганов не умел. "Я хочу принять вас у себя, - сообщал поэтессе Булганов, начисто забывая в это сладкое мгновение и о грязных полах в своей однокомнатной квартирке, и о нагромождении грязной посуды в раковине, и о немытых стаканах и вдавленных в клеенку окурках
      
       25
      
      на кухонном столе. - Мы ведь едем сегодня ко мне, правда? У вас такие ушки. Мне о женщине больше всего говорят ушки. Вы сами не знаете, какая вы. Когда мы приедем ко мне, я вам все про вас расскажу..." При этом Булганов не ограничивался пустой болтовней, а откровенно поглаживал широкими ладонями трудового человека весь торс поэтессы, которя жмурилась, придурковато улыбалась и молчала. Несомненно, Булганов был знаком с творчеством итальянского писателя Луиджи Капуаны, один из героев которого считал, что в отношениях с женщиной главное - это вовремя пустить в ход руки. Благодарные зрители время от времени протягивали Булганову стаканы с различными горячительными напитками, и поэт не задумываясь эти стаканы осушал. "За русскую поэзию!" - слышалось то и дело. Водогреев возвышался над толпой, как столб, и, потеряв способность говорить, только важно кивал головой. Тут же крутился еще один одноклассник Жизнева по прозвищу Геня (еще один - потому что директор магазина тоже учился с Жизневым в одном классе; об этом читателю важно знать, дабы он не подумал, будто Жизнев подбирал себе друзей по признаку богатства или положения в обществе). Вскоре юркий брюнет вытащил Жизнева из толпы и увлек в подсобку, где опять что-то пили и обсуждали какой-то литературный проект - таковых у юркого брюнета имелось великое множество. Наконец уже плохо соображавший Жизнев вернулся в зал, где застал лишь нескольких посетителей - кто-то никак не мог прервать подогретый алкоголем спор, кто-то вяло слонялся по залу, непонятно чего ища, кто-то просто спал за столиком, уронив голову на руки. К этим последним зорко и довольно зловеще присматривались работники кафе. Ни своего друга, ни обеих дам Жизнев в кафе не обнаружил, решил, что они его не дождались, и поехал домой.
       Наутро в его квартире раздался звонок. Звонил пьяный Геня. "Старик, что за люди нас окружают? - с надрывом спрашивал он. - У этих людей нет сердца!" Ничего более внятного он не сообщил и предложил Жизневу совместно опохмелиться - тогда, мол, он все расскажет. Получив отказ, Геня застонал, как грешная душа в аду, и бросил трубку. Жизнев позвонил своей подруге Марине и всё выяснил. Оказалось, что, когда пришло время разъезжаться, директор магазина увлекся беседой с какими-то незнакомыми людьми и вместе с ними же бесследно исчез. Из обрывков их беседы дамам удалось понять лишь одно: незнакомцы оказались книжными спекулянтами, а директор магазина в ту пору был страстным библиофилом. Увидев двух растерянно стоявших красавиц, Геня подскочил к ним, полил грязью их отсутствующих кавалеров и заявил: "Девчонки, со мной вы не пропадете. Меня вам Бог послал!" Подруги, возможно, еще подождали бы, но Геня напирал на них с невероятной энергией и в конце концов вытолкал их на морозную улицу, где тут же бросился ловить такси.
      - И этот слесарь, - возмущенно заявила Марина Жизневу, - уже в такси заявил, что денег у него нет.
      - Как ты его назвала? - заинтересовался Жизнев.
      - Слесарь. Не знаю, кто он там на самом деле, но у меня точно такой же жулик машину чинит.
      - Ты угадала, - засмеялся Жизнев. - Он действительно в автосервисе работает. То есть после школы поступил в институт, а когда учиться надоело, подался в автосервис.
      - Ему там самое место, - презрительно заметила Марина и продолжила свой рассказ. Оказалось, что от Гени им отделаться не удалось до самого ее дома - Геня не хотел понимать никаких намеков, пропускал мимо ушей все вопросы о том, где ему лучше выйти, и при этом болтал не останавливаясь.
      - Ну и когда приехали, я пустила его к себе переночевать. Ночь ведь глухая, мороз, не оставлять же человека на улице, - словно оправдываясь, сказала Марина. - К тому же он прикольный такой. Ну, мне так сперва показалось. Думала, ты скоро подъедешь, посидим...
      - Вот-вот, прикольный, - саркастически заметил Жизнев. - Падки женщины до всяких клоунов. Серьезным людям везет куда меньше... А насчет подъехать - зря ты так подумала. Откуда я знал, куда вы направитесь. Я-то решил, что господин директор вас куда-то повез, и успокоился. Никак не ожидал, что вашим кавалером на остаток ночи будет Геня.
      - Сама не пойму, как он втерся к нам в доверие, - сокрушенно сказала Марина. - Мы тоже хороши -
      
      
       26
      выпили, размякли... Но слушай, что дальше было. Мы накрываем стол, а этот слесарь поперся в ванную - замерз, говорит, пойду погреюсь под душем. Парился он там, наверно, целый час - мы уже и выпили, и закусили... И вдруг, представляешь - дверь настежь и выходит в чем мать родила и со стоячим концом, извини за такую подробность. И спрашивает громким голосом: "Ну что, девки, устроим Трахильду Петровну?" Ну, то есть...
      - Я понял, - хмыкнул Жизнев. - Ай да Геня. А вы что?
      - Выгнали, - злобно ответила Марина.
      - Неужели смогли?
      - А то! Я просто жутко разозлилась. Какой-то жулик с автосервиса, да еще жмот и альфонс, и нам, честным девушкам, делает такие предложения! Выгнали и барахло выкинули вслед.
      - Даже одеться не дали?
      - Да пошел он на хрен - одеваться ему еще! Он бы одевался два часа и так и застрял бы. А мы устали, нам спать жутко хотелось. Нет, выгнали голым.
      - Н-да, сурово, - задумчиво произнес Жизнев. - Но справедливо. Это хорошо, что для вас вечер закончился на такой высокоморальной ноте.
      - Что? - не поняла подруга.
      - Правильно сделали, говорю, - сказал Жизнев. Он распрощался и, улыбаясь, направился к дивану. На тумбочке у изголовья его ожидали книги: переплетенная ксерокопия "Доктора Живаго", полученная на два дня (правда, роман и за полдня уже успел ему надоесть), "Полное собрание рассказов" Эдгара По из серии "Литературные памятники", Клюев из малой серии "Библиотеки поэта" и "Общая теория занятости, процента и денег" Кейнса. За "Общую теорию" Жизнев с похмелья решил не браться. Он уже читал ее ранее, а теперь по заданию кафедры готовил краткое изложение для студентов. Чтение По и Клюева он предвкушал с удовольствием, особенно Клюева: вместо поэта средней руки и чуть ли не литературного жулика, каким Клюев представал в трудах советских есениноведов, Жизнев обнаружил великого поэта и наслаждался этим неожиданным открытием. Собственное восхищение казалось Жизневу актом высшей справедливости. По открытием не был - он был просто любимым писателем, одним из лучших во всей мировой литературе. Пастернака же приходилось читать через силу: с первых же глав Жизнев понял, что его любимый поэт написал плохой роман, который, однако, из уважения к автору придется дочитать до конца. К тому же о "Докторе Живаго" явно предстояло много говорить и спорить, а Жизнев считал, что нечестно спорить о книге, которую бросил на полдороге. Впрочем, над страной веяли ветры свободы, и Жизнев не сомневался, что в скором времени его ожидает много приятнейших открытий в виде очередных книг, извлеченных из-под спуда. Ожидания его оправдались только отчасти: через некоторое время выяснилось, что все лучшее и в мировой, и в русской литературе коммунисты все же успели издать. Да, было открыто немало хороших поэтов и прозаиков, но скорее второго, а то и третьего ряда: их творчество явно не соответствовало накалу ожиданий, дошедшему почти до безумия. А на нудятину вроде де Сада, Солженицына или Аксенова, по мнению Жизнева, и бумаги-то тратить не стоило. Впрочем, то были далеко не главные разочарования из тех, что ожидали Жизнева - вместе со всей ничего не подозревающей страной.
      
       Глава X
      
       Думается, мы написали уже достаточно для того, чтобы сделать некоторые важные оговорки. Избрав в качестве главного героя представителя такой редкой профессии, как поэзия, мы, несомненно, возложили на себя обязанность показать читателю становление героя (как поэта) и его дальнейшее существование (как поэта же). Собственно, то же самое пришлось бы сделать с любым героем, будь он токарем, ветеринаром, предпринимателем и так далее. Разница в том, что представителей любой профессии в стране множество, даже киллеры и колдуны исчисляются
      
      
       27
      
      сотнями, а настоящих поэтов как было при царе Горохе пять-шесть на всю страну, так и сейчас столько. Кто-то может возразить, что их число даже уменьшилось, поскольку теперь быть поэтом стало уж совсем непросто. Однако автору кажется, что число поэтов (настоящих, разумеется, а не тех, кто просто пишет стихи) в каждой стране величина примерно постоянная во все времена. Кажущаяся убыль может происходить из-за того, что поэтов, если они не мелькают на телеэкране, сейчас не издают, печататься на свои деньги они обычно не имеют возможности, а потому о существовании каких-то поэтов мы, вероятно, просто не знаем. Из-за крайней редкости поэтической профессии нам волей-неволей пришлось использовать какие-то реалии собственной жизни, включать в повествование довольно легко узнаваемых персонажей и, словом, использовать собственный небогатый жизненный опыт, коли уж нет возможности типизировать то, что обычно для людей массовых профессий. Однако мы не опасались написать нечто экзотическое и неправдоподобное: общество и люди, из которых оно состоит, отражаются в жизни поэта точно так же, как и в жизни шофера или медсестры. Поэтому ни в жизни, ни в литературе из редкости профессии не вырастает некая нездешняя, неземная личность. Наоборот, поэт, отражая в себе жизнь точно так же, как всякий человек, не позволяет этим отражениям бесплодно рассеиваться. Он вдумывается в них, фиксирует их наиболее точным образом и с этой точки зрения он, изгой и бродяга, реальнее всех положительных людей. Но, несмотря на вынужденное использование собственных житейских наблюдений и реалий собственной жизни, мы все же должны заявить: главный герой и мы - не одно и то же, друзья и родственники героя и наши близкие - не одно и то же, а события, описанные в романе, происходят не совсем так, как они происходили в действительности.
       Кто-то скажет, что и легче, и занимательнее, и коммерчески выгоднее было бы чисто автобиографическое повествование - разумеется, с сильным запашком жареного. Что касается легкости исполнения, то подлинного художника она интересует мало: ему важен эстетический результат, а какими трудами он достигнут - для него, как то ни странно, дело десятое. Насчет выгодности можно возразить, что современные издатели уверены: публике глубоко неинтересны и сами поэты, и все то, что с ними происходит, а значит, и их автобиографии. Издатели, разумеется, судят о публике по себе, но признание данного факта может доставить нам лишь моральное облегчение. Публика же и сама толком не знает, что ей интересно, а еще меньше знают об этом деятели книжного бизнеса. В их стране повсюду белеют кости тех издателей, которые старались подладиться к предпочтениям толпы, а история литературы есть огромное кладбище тех авторов, которые стремились потрафлять читательским вкусам. На этом погосте покоится память о незадачливых писаках, и большинство могильных холмиков уже сровнялось с землей.
       Итак, сколь ни соблазнительно переносить на бумагу собственную жизнь, следует помнить о том, что подлинно творческие задачи требуют обобщенного изображения, и для решения таких задач подходит не столько действительно бывшее, сколько долженствовавшее быть. Долю и вид долженствовавшего позвольте определить нам, не случайно же мы претендуем на звание творца. Стоит напомнить еще и о том, что наша жизнь есть цепь утрат, причем многих близких мы утрачиваем задолго до их физической кончины - просто потому, что разочаровываемся в них. Именно такие утраты, когда общение одновременно и возможно, и невыносимо, наиболее мучительны. Так бог с ним, с автобиографическим жанром! Иначе о слишком многих разочарованиях пришлось бы написать, слишком часто пришлось бы вновь поворачивать нож в старых ранах, слишком многих людей пришлось бы жестоко огорчить... Не в силах обойтись без целых кусков реально бывшего, автор все же делает выбор в пользу творческого вымысла и призывает благосклонного читателя в дальнейшем иметь это в виду.
      
      
      
      
      
       28
       Глава XI
      
       Как мы выяснили, при Советской власти зарабатывать на жизнь своим творчеством поэт Жизнев не мог, а потому вынужден был трудиться в народном хозяйстве (конкретно - на ниве народного просвещения). Однако и с приходом к власти демократов литература не стала для него кормилицей. Да, сообщество поэтов, к которому принадлежал Жизнев, в конце 80-х громко заявило о себе, стало собирать полные залы, выпустило быстро и с прибылью разошедшуюся книгу... Увы, жить на литературные доходы, не гарантированные государством, все равно оказалось невозможно. Преподавательскую работу Жизнев с сожалением, но и с немалым облегчением покинул: на фоне интеллектуального блеска столпов политической экономии умственная лень его учеников стала внушать ему все большее уныние, а это чувство наш герой ненавидел. Да и доходы преподавателей не внушали оптимизма, а после гайдаровской реформы и совсем рухнули. Приходилось искать такую работу, которая позволяла бы помогать родителям, потому что профессорская зарплата отца также превратилась в исчезающе малую величину. Если раньше родители требовали у сына денег скорее из принципа, - денег у них и своих хватало, - то теперь всякие там принципы вызывали только усмешку, ибо речь шла о куда более серьезных вещах. Родители Жизнева, хорошо обеспеченные, почти богатые люди на глазах превращались в нищих, - допустить этого наш герой, конечно, не мог. Его брат с несколькими приятелями еще в 1989-м открыл кооператив, но помогать родителям не торопился, зато полюбил вкладывать деньги в акции мгновенно расплодившихся акционерных обществ. Все акции оказались надувательством, и деньги как легко пришли, так легко и ушли. Кооператив вскоре отобрали бандиты. Брату посоветовали обратиться к некоему лицу, которое было компетентно разбирать случаи подобных захватов. Брат рассказывал, что его принял не представившийся интеллигентный молодой человек в кабинете без всякой таблички (кабинет находился в старом здании МГУ, рядом со студенческим театром - ныне место театра занял храм св.Татианы). Впрочем, выправку и манеры офицера КГБ гость узнал без труда, так как прежде много раз имел дело с людьми из этого ведомства. Молодой человек спокойно выслушал Жизнева-старшего и попросил его явиться на следующий день в соседний кабинет. Там здоровяк средних лет выдал визитеру отступные - сумму не слишком большую, но и не маленькую (хотя надо сказать, что большие деньги тогда стремительно превращались в маленькие), и на этом кооперативная деятельность Жизнева-старшего закончилась. Впрочем, он и далее устроился удачно - сначала в агентство по торговле ценными бумагами, открытое его бывшей женой, потом в банк, руководимый его бывшими одноклассниками. Родителям он порой подкидывал то сто долларов, то двести, но всерьез опереться на эти поступления было, увы, невозможно. Жизнев-младший попробовал тем временем поработать на дому по заказам быстро расплодившихся частных издательств, но выяснилось, что на договоры с этими фирмами рассчитывать не стоит - работодатели нарушали их с легкостью необыкновенной, понимая, что человеку, борющемуся за выживание, судиться некогда, да и законы против новых хозяев жизни совершенно беззубы. Достаточно было просто переименовать ("перерегистрировать") предприятие, чтобы разом избавиться от всех докучных обязательств. Правда, некоторых предпринимателей убивали - возможно, как раз за такие хитрые перерегистрации, но от этого работягам вроде Жизнева ничего не перепадало. Учитывая обстоятельства, одни из которых уже наступили, а другие были легко предвидимы, Жизнев с сожалением отказался от надежд на свободу труда и стал искать постоянного места в издательстве. Он считал, что такая работа в наибольшей степени приближена к любимой им литературе. Ошибался ли он? И да, и нет. Нет - если сравнивать работу редактора с работой, к примеру, токаря или продавца. Да - если вспомнить, что и у токаря, и у продавца, и у редактора в новом либеральном мире лишь одно предназначение: зарабатывать деньги для третьих лиц.
       Жизнев очень скоро понял, что издательство в новой России - это такое же капиталистическое предприятие, как и всякое другое. Будучи библиофилом, он, конечно, прекрасно знал, книги каких авторов пользуются повышенным спросом, однако хозяева издательства, в которое он поступил,
      
       29
      
      сразу разъяснили ему, что хоть он и будет называться главным редактором из уважения к его литературной известности, но все решения принимают исключительно хозяева, и дело Жизнева - только выполнять их указания. Издатели, вышедшие из числа книжных спекулянтов, сами порой почитывали на досуге хорошую литературу, но считали, что в первую очередь издавать надо не ее. То есть в начале 90-х раскупили бы, конечно, и то, что предлагал издать Жизнев, но когда вставал выбор: сделать один полумиллионный тираж "Анжелики" или двадцать тиражей различных классиков XX века, то простейшие экономические соображения говорили за первый вариант. А иные соображения, как очень скоро убедился Жизнев, для капиталиста, - даже для вышедшего из интеллигентов, - руководством к действию не служат. "Теперь, когда бизнес занял столь важное место в нашей жизни, - вспоминал Жизнев слова Стивена Ликока, - совершенно очевидно, что ему суждено поглотить хрупкие создания рук человеческих, которые мы привыкли называть искусством и литературой. Им остается либо приспособиться, либо погибнуть" (21).
       Как известно, главная статья расходов на книгу - это настройка типографского оборудования на данный конкретный заказ, организация самого процесса печатания. Немалая доля затрат приходится также на так называемые допечатные процессы: редактирование текста, верстку, дизайн, подбор иллюстраций. И то, и другое для каждого издания величины постоянные независимо от того, каким тиражом намечено выпустить книгу. Поэтому чем тираж меньше, тем больше затрат приходится на один экземпляр издания. Если книги продаются по одинаковой приблизительно цене, то понятно, что наибольшую прибыль даст книга, выпущенная за один раз максимальным тиражом, и наоборот: чем меньше тираж, тем и прибыль меньше. Попытки увеличивать цену на малотиражные книги, дабы сделать их рентабельнее, приводят обычно лишь к тому, что книгу меньше покупают - таким образом рентабельность можно вообще свести на нет. Зато чем массовее книга, тем легче издателю снизить на нее цену: падение прибыли здесь с избытком компенсируется увеличением спроса. А спрос был велик: один за другим на глазах Жизнева выходили полумиллионные тиражи "Унесенных ветром", "Поющих в терновнике", "Крестного отца"... Пусть это и неплохие книги, но гигантские тиражи заставляли понять, что покупатель вряд ли способен оценить литературные достоинства романов или мастерство переводчиков. Фантастика - Шекли, Саймак, Андерсон и прочие, хорошие детективы, сказки - все это, конечно, следовали выпускать. Однако авторов, не впадавших ни в фантастику, ни в мелодраму, авторов, далеких от авантюрного жанра, а именно таких предлагал Жизнев, - этих авторов печатать не спешили. Собирались совещания, составлялись списки классики, которую следует издать, но все это заканчивалось пшиком. Зато Жизневу как главному редактору приходилось рекрутировать все больше переводчиков для выпуска весьма сомнительных боевиков, триллеров, дамских романов, всего того чтива, благодаря которому современный человек либо проживает жизнь как сон наяву, либо, разочарованный, вовсе отказывается от чтения, но в результате отказа умнее, конечно, не становится. Однако в начале 90-х отказываться от чтения еще никто не собирался. Наоборот, казалось, будто читатель надеется найти на страницах детективов, фантастики и чувствительных романов некую ловко зашифрованную тайную мудрость, код бытия, и потому покупает книжек все больше и больше. К делу, то есть к изданию книг легкого жанра, привлекались даже устаревшие ведомственные типографии, в которых набор длился месяцами. И при всем при этом от предложений Жизнева издать наконец что-нибудь побуждающее к раздумью по-прежнему отмахивались. Эстетическая ценность окончательно перестала определять что-либо в коммерческом книгоиздании. "Высокий образ мыслей мы забыли" (22), - сокрушенно повторял Жизнев слова Вордсворта, сказанные во время бурного развития британского капитализма. За грамотностью в издательствах все же следили, так как известно: чем невежественнее читатель, тем больше он возмущается, обнаружив ошибку в книжке, и тем больший шум из-за этого поднимает (то есть следили за грамотностью, опасаясь таких читателей, а не ради ее самой). Однако прекраснодушные мечтания, желание сеять разумное, доброе, вечное, обуревавшие поначалу коммерческих издателей, оказались быстро и прочно забыты. Нет, издание хороших, глубоких книг
      
       30
      
      убытков не сулило, но оно сулило меньшую прибыль, чем очередной триллер из жизни западных миллионщиков, и этого хватало, чтобы поставить на нем крест. Впрочем, Жизнев, которого научная деятельность приучила рассматривать предмет с разных сторон, не мог не признать: потребитель глубокой литературы в это время все равно нищал на глазах, и хотя он еще не вовсе пал духом и мог купить хорошую книгу и на последние гроши, но подвергать его такому соблазну было негуманно - прежде всего по отношению к его семье. Вначале следовало выжить и вспоминать с тоской слова Бальтасара Грасиана: "О наслаждение разума! О сокровищница памяти, опора воли, услада души, рай жизни! Пусть одни тешатся садами, другие задают пиры, упиваются игрой, увлекаются нарядами, предаются любви, копят богатства! Всем увлечениям и забавам я предпочту чтение, и всем чертогам - избранную библиотеку" (23). Или проливать слезы над строками Висенте Эспинеля: "О книги, верные советники, друзья без лести, пробудители разума, наставники души, управители тела, руководители для хорошей жизни и стражи для хорошей смерти! Сколько людей от темной земли вы подняли к высочайшим вершинам мира? А скольких вознесли до небесных престолов? О книги, утеха моей души, облегчение моих бедствий, поручаю себя вашему святому наставлению!" (24) Конечно, прав был Эспинель, когда писал, что "книги делают свободным того, кто их очень любит". С одной только поправкой: если книголюбу есть на что жить. А в России 1990-х годов множеству пылких книголюбов пришлось продавать книги за бесценок, чтобы не умереть с голоду. Ассортимент букинистических магазинов в одночасье и сильно расширился, и сильно подешевел. И книголюб Жизнев порой не знал, стоит ли этому радоваться.
      
       Глава XII
       Жизневу вспомнился один из его рабочих дней. Шло совещание по дальнейшей издательской политике. Звучали какие-то вялые предложения, но вообще-то все кроме трех отцов-основателей фирмы отчаянно скучали - все понимали, что решения уже приняты и происходит только лицемерная демонстрация демократизма в целях укрепления корпоративного духа. Возможно, основатели не хотели отказываться от иллюзий, которые они строили, начиная бизнес - насчет товарищеских отношений в фирме, насчет объединения всех вокруг некой общей цели... Для воплощения в жизнь идеала буржуазного братства не хватало сущей мелочи: гласности образования и распределения прибыли. С гласностью, думал Жизнев, населению прожужжали все уши. Может, раньше ее и не хватало, но в светлом капиталистическом будущем она невозможна даже теоретически уже в самом главном вопросе: в вопросе возникновения и распределения доходов. Так стоило ли копья ломать из-за того, чего в природе не существует? Жизневу, как и всем его современникам, предстояло еще многое узнать о новых порядках, а пока он поглядывал по сторонам и видел, что кто-то тупо смотрит в окно, кто-то чертит на листке бумаги геометрические фигуры, кто-то пишет записки соседу. Разговаривать на совещаниях с недавних пор строго запретили, дабы не нарушать рабочей атмосферы. Кроме того, в издательстве запретили курить и нецензурно выражаться, ибо сотрудники, впадая в грех курения либо сквернословия, могли уронить имидж издательства в глазах возможных иностранных партнеров. А об этих партнерах отцы-основатели думали постоянно и неотступно, словно юноши, мечтающие о возлюбленной. То была иррациональная, нерассуждающая страсть, поскольку отцы стремительно богатели и без всяких иностранцев. Один из триумвирата издателей, разбогатев, оказался любителем живописи и постоянно менял картины в коридорах издательства и на стенах своего кабинета - купленные ранее картины заменялись свежими приобретениями. Жизнев удивлялся бездарности этих полотен, однако они его не раздражали: он придерживался того мнения, что в искусстве отрицательный результат - тоже результат и бездарное произведение всегда поучительно, особенно для творческой молодежи. Особую склонность скоробогатый любитель живописи испытывал к работам некой как бы вымоченной в уксусе шотландской художницы. Внешнее унылое безобразие сочеталось в этой даме с говорливостью и, видимо, с умением убеждать, поскольку дочь
      
       31
      
      Альбиона ухитрилась всучить русскому меценату десятка полтора своих беспредметных холстов, таких же унылых с виду, как она сама.
       Совещание длилось, говорили в основном любитель живописи и один из сотрудников, почуявший, что просвещенному работодателю хочется дискуссии, и решивший ему в этом тактично поспособствовать. Жизнев морщился от такого лицемерия и время от времени комментировал высказывания каждой из сторон, адресуясь к хорошенькой соседке, которая, слушая его, тряслась от смеха. Любитель живописи недовольно посматривал на нарушителя спокойствия, но Жизнева эти взоры не пугали, в прочности своих позиций на службе он был уверен. Каждый месяц он успевал готовить к печати с помощью подобранных им же людей с десяток, а то и больше, прибыльных книг, причем сам составлял договоры, получал в кассе деньги, платил своим людям и делал еще много разного, освобождая хозяев издательства от всей рутинной работы. Поэтому он с чистой совестью выговорил себе особые условия труда и отдыха: в издательство приходил, когда считал нужным; встречался с авторами не только в издательстве, а там, где было удобнее; порой увозил домой полные сумки денег, предназначенные для расчетов с авторами, редакторами и корректорами; когда ему требовалось, уезжал на гастроли. Правда, переговоры с сотрудниками ему приходилось вести и по домашнему телефону, но он считал это разумной платой за относительную свободу. К тому же постоянные деловые звонки повышали его авторитет в глазах родителей, не говоря уже о зарплате, которая раз в десять превышала зарплату отца-академика (и это не считая доходов от концертов). Но хотя Жизнев чувствовал свою незаменимость и косые взгляды начальства его мало смущали, от природы он был человеком дисциплинированным, при нужде мог работать хоть сутками (к счастью, требовалось такое редко - он умел поставить дело без авралов), а потому если и нарушал чопорную атмосферу совещания, то не переходя границ субординации и такта.
       Однако соблюсти требования делового этикета все же не удалось, и не Жизнев оказался тому виной. За дверями комнаты для совещаний вдруг послышался зычный голос некоего Вована Семенова, ранее, как и отцы-основатели, тоже книжного жучка. Как и они, Вован открыл теперь свое издательство. Правда, Вован в отличие от начальников Жизнева не имел высшего образования и никогда ничего не читал. Книгами спекулировать с таким багажом знаний было можно - в конце концов, о том, что именно является дефицитом, знали все. Но вот для издания чего-то кроме общеизвестного и много раз переизданного ассортимента требовалась известная образованность. Поэтому издательство Вован открыл на паях с некой молодой интеллигентной дамой. Сам он в фирме занимался сбытом, а дама - собственно книгоизданием. Начитанность нисколько не мешала даме из профессорской семьи находить общий язык с Вованом, сыном вора в законе. Сходились они в главном: издательскую деятельность оба рассматривали исключительно как средство зарабатывать деньги. Предложи им кто-нибудь безнаказанно издать, к примеру, руководство по умерщвлению престарелых родителей с целью завладения наследством, Вован, разумеется, согласился бы не раздумывая, но согласилась бы и интеллигентная дама. Наблюдая бизнесменов, причем даже не худших из них, Жизнев частенько вспоминал Бодлера: "Нас настолько американизирует механика, а прогресс настолько атрофирует в нас духовное начало, что с его положительными результатами не сравнится ни одна кровожадная, кощунственная или противоестественная греза утопистов. <...> Тогда любое свойство, сходное с добродетелью, - да что я говорю! - всё, что не есть прямая приверженность Плутосу, будет считаться пределом бессмыслицы. Правосудие - если в те благодатные времена еще уцелеет правосудие! - объявит недееспособными тех граждан, которые не сумеют сколотить себе состояния. Твоя супруга, о Буржуа! твоя целомудренная половина... бдительная и нежная охранительница твоего сейфа, станет наконец совершенным образцом содержанки. Твоя дочь, в ребяческой своей зрелости, в колыбели станет грезить о том, как она продаст себя за миллион" (25).
      
      
       32
      
      Жизневу еще предстояло поработать с Вованом и его напарницей, увидеть, как Вован из торговца становится издателем, как не платит по договорам авторам, редакторам и прочим привлеченным работникам, при этом по нескольку раз в год мотаясь отдыхать в Мексику. Филдинг
      словно Вована имел в виду, когда писал, что "в природе нет ничего несуразнее, чем любая форма власти при низком уровне ума и способностей..." (26). Однако власть Вован имел и не стеснялся ею распоряжаться. Один из обиженных авторов, явившись в издательство в сильном подпитии и, как обычно, ничего не получив, стянул в расстройстве чувств заграничный кейс Вована, забыв о том, что адреса авторов значатся в хранящихся в издательстве договорах. Вован выслал по означенному в договоре адресу нескольких дюжих приятелей. Они застали труженика пера в тот самый момент, когда он откупоривал бутылку водки, приобретенную как раз на деньги, найденные в кейсе. Бить писателя по-настоящему не стали - так, поучили немного, отобрали кейс со всеми оставшимися деньгами и с торжеством вернулись в издательство. Как писал Честертон, "есть один социальный тип, представители которого... безнравственней, чем другие, и это - довольно неприятный класс дельцов" (27). Об одном из своих предприимчивых героев Честертон написал, что он - "мошенник. Или иначе - истинный последователь учения о неограниченной борьбе за существование и выживании сильнейшего" (28). А вот Вована, когда он перестал платить даже и собственным сотрудникам, никто мошенником не называл. Потом издательство опечатали, в результате чего пропала неизвестно куда трудовая книжка нашего героя со всеми записями... Однако не будем забегать вперед. Приведем здесь разве что еще одно высказывание Честертона: "...Жизнь - это непрерывная борьба, и выживает сильнейший, и вообще не важно, по справедливости заплатили бедняку или нет. Вот где настоящая ересь, дорогие друзья. К ней вы приспособились, а она во всем страшнее коммунизма. Вы принимаете как должное антихристианскую мораль или отсутствие всякой морали" (29). Впрочем, справедливости ради надо сказать, что Вован - не самый обремененный грехами член либерального общества, ибо ни о христианстве, ни о коммунизме, ни о морали он ничего не знал. Он просто поступал так, как в его время считалось должным и правильным, а представления о должном и правильном вырабатывали люди пограмотней Вована. Кажется, про одного из подобных интеллектуалов сказал тот же Честертон: "У него лицо человека, обладающего утонченным интеллектом, как оно и есть на самом деле. К несчастью, подобно многим другим обладателям утонченного интеллекта, он глуп" (30). Что ж, о непроходимой глупости многих своих интеллектуалов обществу также еще предстояло узнать. Точнее, прочувствовать ее на собственной шкуре. И навеки проникнуться недоверием к обладателям избыточно честных и интеллигентных лиц, а также к носителям подлинной (читай - "западной") образованности.
       Жизнев, да и все присутствовавшие на совещании слышали, как Вован сипло спросил секретаршу: "Андрюха у себя?" Как то ни странно, но совершенно бессовестный Вован даже нравился Жизневу: он чуждался буржуйской чопорности, со всеми сотрудниками был на "ты", не строил из себя всеведущего начальника, легко признавал чужое умственное превосходство и ценил шутку. Наконец, ему просто явно нравился Жизнев. А в глазах Жизнева Вовану добавляла отрицательного обаяния склонность к пьянству. Этот молодец вполне мог сказать про себя словами Нелединского-Мелецкого:
       Лишь бутылку я увижу,
       Вострепещет дух во мне.
      - У него совещание, - сухо ответила секретарша, которая по части европейского этикета являлась верной последовательницей своего работодателя и потому не любила невоспитанного Вована.
      - Какое совещание, ты что, - завопил Вован, - тут дело на сто мильёнов! Люди берут три фуры книг, и сразу в деньги - поняла, нет? А, что с тобой базарить, овца...
      - Вы куда?! - возмущенно взвизгнула секретарша, но дверь уже распахнулась, и на пороге появился Вован. Он был заметно пьян, широко улыбался и в руке держал тот самый кейс, из-за которого в дальнейшем заварилась такая каша. В зубах у Вована торчала сигарета. Широко расставив руки и чуть не ударив при этом секретаршу по носу кейсом, Вован радостно завопил:
       33
      - Андрюха, сто хуёв тебе в брюхо! Здорово!
       Председательствующий метнул в Вована, нарушившего сразу все внутрииздательские
      установления, яростный взгляд сквозь очки. Однако Вован не привык замечать такие тонкости и ринулся к деловому партнеру с явным намерением его обнять. Председательствующий сдавленным голосом распорядился:
      - Так, все свободны.
       Раздался шум отодвигаемых стульев, зашаркали шаги, однако все скромно молчали и потому хорошо расслышали слова Вована, хотя тот и понизил голос:
      - Андрюха, для начала скажи: бухнуть есть? А то у меня вискарь весь кончился.
       Ответом было злобное шипение председательствующего. Вован оправдывался:
      - Да ладно, Андрюха, чего ты как не родной! Все ж свои! Я ж по-дружески... Да и дело на сто мильёнов... Ну давай, распорядись, пусть эта твоя овца крашеная сбегает...
       Оскорбление следовало за оскорблением - секретаршу, которую Вован назвал крашеной овцой, Андрюха-миллионер считал украшением издательства, его, как стало принято говорить, лицом и страшно ею гордился. Дальнейшего Жизнев и сотрудники уже не слышали. Большинство из них вышло на улицу, невзирая на ноябрьский морозец, дабы перекурить и спокойно отсмеяться вдали от начальства. Жизнев тогда не курил - курить он снова начнет позднее - и сразу прошел в свой уголок, находившийся под лестницей на антресоли (на антресолях располагалась бухгалтерия, и сейчас оттуда неслись взрывы приглушенного смеха). Хорошенькая соседка, сидевшая рядом с Жизневым на совещании, теперь сидела за столом напротив и глядела на визави с улыбкой, хотя вообще-то его побаивалась. Он не знал, почему она его стесняется, ибо сам относился к ней с уважением. Глядя на нее, он вспоминал слова Сервантеса: "Манеры ее были серьезны, взгляд пристоен, походка изящна и легка, как у цапли. Если разбирать ее по частям, впечатление она оставляла отличное, а если взять в целом, то казалась еще лучше" (31). Вдобавок он не испытывал к ней никаких корыстных чувств (сам на себя при этом удивляясь), и потому чувствовал себя с нею свободно. Что ж, как сказал Морето,
       Где нет искреннего чувства,
       Там слова свободней льются.
      "А втюрился бы в нее - живо осмелела бы", - подумал Жизнев. Взглянув на часы, он обнаружил, что с минуты на минуту к нему должен явиться посетитель - переводчик, немолодой мужчина по фамилии Лабунец. И гость не заставил себя ждать.
      
       Глава XIII
      
       Лабунец был веселым господином лет пятидесяти пяти с сальными волосами до плеч и лицом в грубых лоснящихся складках. Он перевел несколько не издававшихся ранее в России романов Агаты Кристи, которыми и заинтересовалось издательство (точнее, Жизнев, представлявший интересы фирмы). Перевод оказался не блистательным, но добротным. Нравился Жизневу и сам переводчик, веселость которого не перерастала в угодливость, как у многих других авторов, понимавших, что оценка их труда, а значит, и их выживание в ближайшее время зависят от Жизнева. Тут у главного редактора имелся карт-бланш - хозяевам вовсе не улыбалось влезать в повседневную рутину и решать самим, хороши бесчисленные переводы или плохи. При этом все отцы-основатели страдали манией величия и считали, что разбираются во всех вопросах, и, уж конечно, в вопросах литературного стиля, куда лучше Жизнева и любого из своих работников. Как писал Боккаччо, "стоит торговцу нажить состояние благодаря верному расчету или, чаще всего, по воле случая, и он уже воображает, будто всё знает куда лучше других, хотя знает-то он, невежда, только одно - расстояние от склада или лавки до дома". Да, основатели фирмы крепко верили в себя, однако не разорваться же им было! Да и быстро нажитое богатство раскинуло перед их восхищенными взорами свои горизонты. Забыли они слова папаши Танги, торговца картинами и опекуна импрессионистов: "Если человек тратит больше пятидесяти сантимов в день, он просто каналья!". Какие уж там пятьдесят сантимов... Поневоле вспоминаются стихи Чэнь Цзыана:
      
       34
      
       Гордятся люди рынка ловкостью и смекалкой,
       Но жизни путь проходят словно в неведенье детском;
       К мошенничеству склонны и мотовством кичатся,
       Ни разу не помыслят, чем жизнь их завершится.
       Им бы Трактат постигнуть об истине сокровенной,
       Им бытие узреть бы в яшмовом чайнике Дао
       И, в разочарованье оставив небо и землю,
       По правилам превращений в беспредельности кануть! (32)
      Одним словом, в то время, о котором мы пишем, слово Жизнева в оценке "авторского продукта", представляемого в фирму, являлось обычно последним. Переводчик Лабунец, видимо, хорошо это понимал, но Жизнев, еще работая в вузе, научился держать на должной дистанции людей, имеющих к нему корыстный интерес. Поэтому Лабунец был почтителен, но тактичен и в дурной тон вроде подхалимажа или намеков на долю в гонораре не впадал. И все же когда его переводы получили одобрение, радость старика (а в то время людей за пятьдесят Жизнев считал стариками) поразила даже видавшего виды Жизнева. Лабунец вскочил со стула, стал с сиянием во взоре совершать массу мелких бестолковых движений, а затем предложил Жизневу отметить это дело. "Да дела-то пока никакого нет, - хладнокровно ответил Жизнев. - Вот утвердит начальство мой список выплат, получите деньги, тогда и радуйтесь". На людей, радующихся раньше времени, Жизнев всегда смотрел с жалостью, зная, в том числе и на своем примере, как легко рок разбивает людские надежды. "Премены счастия суть свойства здешняя света", - правильно писал Сумароков. Особой склонностью видеть будущее в радужном свете обладал покойный друг Жизнева Костя Сложнов - его-то Жизнев и жалел больше всех, памятуя о его несправедливо трудной судьбе (впрочем, в то время, когда наш герой общался с Лабунцом, Костя был еще жив и здоров). Общий приятель Кости и Жизнева, литературный воришка и большой циник поэт П., называл такое свойство характера Сложнова и прочих подобных людей "социально недетерминированным оптимизмом".
       Начальство всё утвердило не глядя, но на всякий случай недовольно ворча. Жизнев получил в кассе деньги по своему списку, в бухгалтерии - расходные ордера и еще накануне описываемого дня роздал все деньги. Лабунец оказался последним получателем. Руки старика, когда он старательно заполнял ордер и, не пересчитывая, совал пачку купюр в карман, заметно дрожали, но он старался держаться с достоинством и шутить. "Любим Васильевич! - воскликнул он. - Ну теперь-то нам ничего не мешает это отметить? Веха, так сказать, в нашем сотрудничестве... Вы мне обещали!" Сотрудницы за соседними столами, прекрасно слышавшие весь разговор, подняли головы и внимательно посмотрели на Жизнева, ожидая его ответа. "Ну что я ломаюсь, как Иосиф Прекрасный? Точнее, как целка валдайская? - подумал Жизнев. - Деньги человек получил, мог бы уйти, и все... Видимо, действительно хочет как-то отблагодарить. Негоже отвечать холодностью на такие похвальные чувства. Да и выпить что-то захотелось, на Вована глядя".
      - Ладно, - решительно сказал Жизнев уже вслух, обращаясь не только к Лабунцу, но и к сотрудницам, - надо всеми способами крепить сотрудничество с наиболее многообещающими из наших авторов. Но у меня есть тут еще кое-какие дела...
      - Ничего-ничего, я сбегаю, - заторопился Лабунец, но потом замялся и нерешительно спросил: - А куда приносить? В смысле - прямо здесь будем?...
      - Прямо здесь, - кивнул Жизнев. - В подобных случаях в нашей фирме не принято таиться и лицемерить. И вот еще что прошу принять во внимание: в вашем успехе есть доля труда и тех замечательных женщин, которые сейчас на нас смотрят из-за соседних столов. Поэтому при закупке прошу вас учитывать дамские вкусы.
      - Конечно! - воскликнул Лабунец, подхватил сумку и исчез. Впрочем, отсутствовал он недолго, благо магазин находился в соседнем доме. Вернулся он, нагруженный двумя бутылками коньяка, колбасой и сыром, а также бутылкой полусладкого, апельсинами и конфетами для дам.
      
       35
      
      - Ого! Серьезная заявка на успех, - хмыкнул Жизнев, увидев такие приготовления, но потом решил, что для большого коллектива это не так уж и много. Подмигнув Лабунцу, он сказал: - В случае чего скажем, что отмечаем день рождения... Дамы, подходите, подсаживайтесь... День рождения Светы, например.
      - Нет-нет-нет, - запротестовала, беря конфету, его хорошенькая соседка по совещанию. - На меня прошу не ссылаться, меня сразу уволят. Я тут мелкая сошка, не то что вы, Любим Васильич.
      - Ну хорошо, пусть будет мой день рождения, - согласился Жизнев. - Все равно настоящий приходится на пору отпусков. Причем если не появится начальство, то этот предлог мы сможем использовать еще неоднократно.
       Далее два часа протекли незаметно. Жизнев рассказывал о странных людях, заходивших порой в редакцию. Лабунцу эта тема нравилась, так как ему явно давали понять: странным его не считают. В других местах его зеленый плащ, напоминавший альмавивы XIX века, сальные волосы до плеч и огромные башмаки неопределенного цвета вызывали нескрываемое удивление и даже испуг, особенно у молоденьких секретарш. А когда Жизнев стал зачитывать цитаты из недавно полученных рукописей, Лабунец и вовсе освоился.
      - Пронзительный роман прислали из Екатеринбурга, в просторечии Ёбурга, - сообщил Жизнев. - Мы там неделю назад выступали, но, надеюсь, одно с другим не связано. Вот послушайте: "В дом ворвался мужчина с телосложением культуриста. Пробежав по Владимиру..." Хулигана удалось выгнать, хоть и не без труда, но герой все-таки волнуется - ведь в доме живет его любимая. Вот он приходит к ней поздно, стучится, но, как пишет автор, "ничто ему не ответило, и никто не отозвался. Но его изумительные уши ("Уши героя", - пояснил Жизнев) расслышали явственный плеск воды. Ввиду экстренности пробежав несколько метров галопом и не постучав в незапертую дверь ванной, он, особо-то не церемонясь, вошел. Лиза ("Возлюбленная героя", - пояснил Жизнев) стояла под струей теплого душа, со счастьем в сознании обливая свое эффектное нагое тело". Так что, - прервавшись, обратился Жизнев к Лабунцу, - вы, Николай Николаич, сходили за коньяком быстро, ввиду экстренности, но, надо думать, со счастьем в сознании. Но дальше, в романе, враги героя не успокоились и прямо в доме у его любимой кого-то повесили. Или заставили повеситься... Представьте зрелище: "На его шее болтался кусок веревки затянутой петли. Даже Лизе было понятно, что перед ними находился труп повесившегося человека". Эксперт видит предсмертную записку и бормочет: "Почерк рукописный, а значит, для нас адресный...". Героине советуют: "Не нервничайте и ничего искусственно не вытворяйте". Героиня жалуется: "У меня украли спокойствие!" И ее можно понять. А что герой? ""Надо уходить", - произнес он, как хищник на охоте, навострив слух". А вот героиня разговаривает с отрицательным героем. ""Негодяй!" - рявкнула она, открыто сжала кулаки и, задыхаясь от злости, вышла из комнаты. Движения ее были отрывистыми и резкими, горечь негодования являла неописуемое восприятие". Н-да, тут автор дал дрозда... О своих бедах героиня за коньячком рассказывает следователю. Как реагирует тот? "Принимая ее слова как лепет охмелевшей женщины, Соколов сделался мягче, психологически легко доступным. Лизе, не заметившей крепость и качество коньяка, прощал всё". Вот так-то.
      - Я бы этот шедевр издал без всякой правки и купюр, - мрачным басом заявил корректор и наборщик Володя, незаметно присоединившийся к пирующим.
      - Не советую, Володя, а то по тебе тоже пробежит мужчина с телосложением культуриста, - под общий смех возразил Жизнев. - Кстати о коньяке - нальем-ка еще. Хочу стать мягче, психологически легко доступным...
      - Очень правильно, - заметила хорошенькая соседка. - А то иногда вы бываете таким мрачным, Любим Васильич, что мы просто вас боимся.
      - Принимаю эти слова как лепет охмелевшей женщины, - проворчал Жизнев, хлопнул рюмку и закусил долькой апельсина. Коньяк с помощью подходивших на звуки веселья сотрудников
      
      
       36
      
      заканчивался, а начальство так и не появилось. Зато в глазах у Лабунца Жизнев заметил то выражение
      растерянности, которое возникает, когда выпивка подходит к концу, а веселье по всем ощущениям необходимо продолжить.
      - Может, я еще сбегаю? - робко предложил Лабунец.
      - Ни-ни, - возразил Жизнев. - Не будем устраивать разнузданную пьянку в этом храме высокой культуры. Да и дела у меня... Давайте-ка, Николай Николаич, прихватим с собой следы преступления, и я вас провожу до метро.
       Когда они вышли на улицу, Лабунец остановился и, разводя руками, сказал умоляюще:
      - Как-то все скомканно получилось. Не удалось поговорить. Столько людей посторонних...
      - Нет, Николай Николаич, - строго поправил его Жизнев. - В том-то и дело, что для вас это теперь не посторонние, а коллеги. Вы со своими романами влились в коллектив нашего издательства и потому... ну, вы понимаете. Другое дело, что вы хотели бы продолжения банкета. Или мне показалось?
       Лабунец ответил утвердительно. Жизнев сказал:
      - Что ж, я вас понимаю. Я с малолетства усвоил совет Чехова брату - "не трескать походя водку". Поэтому если уж ее трескать, то основательно, либо вообще не трескать - таково мое правило. У вас есть какие-либо предложения?
      - Можно бы ко мне домой, но там такой бардак... - Лабунец развел руками. "Мог бы и не говорить, - подумал Жизнев, - это и так понятно, стоит на тебя взглянуть".
      - Хорошо, - сказал Жизнев вслух, - слава богу, есть в Москве места, где меня могут принять всегда и с любой компанией. Ну, то есть с приличной компанией. То есть люди должны быть интеллигентны, остроумны, богаты, куртуазны... Увы, порой меня окружают и другие люди, но сегодня мы удовлетворяем всем вышеперечисленным требованиям и потому можем предложить себя в компаньоны веселым дамам. Имеем моральное право. Что за дамы, спрашиваете? Поклонницы таланта - моего и моих друзей. У этих дам своя квартира на Добрынинской. Постепенно, нашими усилиями, она превратилась в постоянно действующий салон. Во всякой уважающей себя столице должны быть такие салоны, где деятели культуры могут выпить рюмку водки, закусить чем бог послал, поухаживать за нестрогими дамами и вообще пошалить. Вспомним хоть Серебряный век или эпоху нэпа... Согласны со мной?
       Лабунец был согласен. На его мятом лоснящемся лице читался энтузиазм. Его била дрожь от собственного везения - вдруг оказаться в святая святых такого человека, как Жизнев, и ценой всего-то пары бутылок коньяка! Впрочем, по дороге они закупили еще спиртного и закуски, причем Жизнев решительно пресек попытки Лабунца взять на себя все расходы.
      - Не надо поражать меня своей щедростью, - посмеиваясь, сказал Жизнев. - Я видел и не таких мотов, так что удивить меня вы не сможете. А вот душевный дискомфорт вполне сможете создать, если поставите меня в положение сквалыги, пьющего за чужой счет.
       Не сумев обязать Жизнева даровой выпивкой, Лабунец перевел разговор на грандиозные перспективы совместной работы. В метро он кричал Жизневу в ухо что-то о творческом наследии Агаты Кристи и о других англичанках - мастерицах детективного жанра, которые только и ждут, чтобы за них взялся переводчик Лабунец. Жизнев вскоре понял, что в этой области он сам знает куда больше собеседника, и с улыбкой вспомнил слова веселого японца Хираги Гэнная: "Стоит им увидеть какое-нибудь сочинение, как у них начинают сверкать глаза, из задниц вырывается пламя, но у них никогда не находится времени, чтобы поучиться. Для них важен только успех в глазах людей, а угодливость стала их второй природой" (33). Правда, затем Жизнев справедливости ради напомнил себе, что Лабунец все же миляга, и усиленно закивал, думая о своем и сберегая голосовые связки.
       Выйдя на Добрынинской и пройдя несколько минут наискосок дворами пятиэтажек, построенных в тридцатых годах для рабочих окрестных фабрик, они очутились перед странным
      
      
       37
      
      четырехэтажным зданием строго кубической формы с такими украшениями на фасаде, которые
      сразу наводили на мысли о монастырях и духовных академиях. Маленький четырехэтажный дом, один подъезд, по четыре квартиры на лестничной клетке - всего, стало быть, шестнадцать. Все жильцы знают друг друга, - по крайней мере в лицо. Жизнь в таких зданиях протекает как-то человечнее, чем в каменных ульях современных новостроек, где никому не ведомы даже ближайшие соседи. Впрочем, и в таких уютных домах случаются взаимные неудовольствия, особенно если одна из квартир живет по богемным понятиям и, веселясь, любя и бурно общаясь, не делает различий между днем и ночью, праздником и оргией, весельем и полным безобразием.
       Квартира на четвертом этаже, в которую поднимались Жизнев с Лабунцом, называлась в определенных кругах притоном имени Жизнева и являлась весьма посещаемым местом. Жили в этом просторном жилище, собственно говоря, лишь два человека, две дамы: хозяйка квартиры, одинокая старуха семидесяти лет, бывшая балерина с бурным прошлым, и ухаживавшая за старухой в расчете на наследство молодая женщина по имени Леокадия, уроженка Калуги. Казалось, при наличии старухи, да еще парализованной и передвигавшейся в коляске, да еще и тяжелого нрава, никакой богемный разгул в квартире был невозможен. Однако на деле выходило не так. Если в квартире случалось шумное сборище, хозяйка наутро долго допрашивала свою молодую компаньонку о том, кто приходил, что представляют собой новые гости и как складывается жизнь у тех, с кем она заочно, по рассказам той же Леокадии, давно познакомилась (стыдясь своей беспомощности, отставная балерина никогда не показывалась гостям и отсиживалась в задней комнате, так что подавляющее большинство посетителей квартиры ее и в глаза не видело). Получив сведения обо всех свадьбах, разводах, романах, успехах и неудачах представителей богемы, об их интригах, подлостях и бесчинствах (Леокадия любила позлословить), старуха приходила в хорошее настроение, долго перебирала в голове услышанное, а затем погружалась в Тургенева или Диккенса. Зато если Леокадию мучила совесть или просто изнеможение после череды особенно развеселых ассамблей и потому в квартире воцарялась тишина, старая балерина впадала в депрессию, становилась требовательна и придирчива. Впрочем, такие мрачные периоды в притоне имени Жизнева длились лишь день-другой. Затем Леокадия начинала скучать по своей сестрице, еще более веселой дамочке, по своим подругам, в устах которых слова "разврат" и "беспредел" звучали похвалой, по своим любовникам, которые казались ей особенно обаятельными потому, что мотивов их поведения не мог постичь никто в мире, в том числе и они сами. А вслед сестре, подругам и любовникам немедленно являлись их подруги, друзья и любовники, которые приводили с собой, в свою очередь... ну и так далее. Жизневу иногда казалось, глядя на некоторых из посещавших притон забубенных девиц, будто именно их обобщенный портрет дал неизвестный китайский автор эпохи Тан: "Если ей чего-нибудь хотелось, немедленно этого добивалась. Вечером затевала распутные забавы, длившиеся всю ночь напролет. Никогда не спала. По виду своему походила на человека" (34). И что же? Нашему герою нравились эти девицы.
       Жизнь всякого дома и судьба всякой компании зависят от первоначального ядра этого дома и этой компании - в нашем случае они зависели от старухи и Леокадии. Старуха не потерпела бы в своем доме сходок заурядных визитеров, о которых нечего толком рассказать. Рутина, бытовые хлопоты старуху не занимали - напротив, подобные материи она ненавидела и интересовалась только жизнью сердца и, хотя и в меньшей степени, жизнью духа. Леокадия тоже не любила обычных людей - ей вскоре становилось с ними скучно. Это не значит, что старуха и Леокадия признавали только людей искусства (хотя они, безусловно, отдавали им предпочтение). На самом деле никакая богема только из творцов не состоит и включает в себя множество разнообразных чудаков, людей со странностями и просто пылких любителей прекрасного, что в наше время, согласитесь, тоже странность. Частенько по закону контраста в среду богемы проникают и заурядные, точнее даже сверхзаурядные люди, дабы служить всем этим гениям, безумцам и моральным уродам предметом издевательств и насмешек. Обычно благонамеренных граждан богема рекрутирует из
      
       38
      
      числа любителей искусства, предпочтительно, разумеется, богатых - таких в богемных кругах всегда околачивается немало. Если в компании с такими людьми обращаются вежливо и почтительно, то, значит, вы просто ошиблись и приняли пошлую гламурную тусовку за богему. Настоящая богема богатых покровителей презирает и дает им это почувствовать, хотя и позволяет запить желчь презрения целыми ушатами беспардонной лести, граничащей с оскорблением.
      
       Глава XIV
      
       В тот вечер, когда в притон заявился Жизнев в компании с Лабунцом, там было тихо и уныло. Леокадия вяло гоняла чаи на кухне в окружении трех подруг. Все трое перемывали кости каким-то малозначительным персонажам и явно страдали от безденежья. Поэтому приход Жизнева, всегда платившего за всю компанию, был встречен ликованием. Радость дам не умалила даже нелепая фигура Лабунца, хотя от Жизнева не укрылось то, с каким брезгливым любопытством и удивлением подружки поглядывали на его спутника. Жизнев сардонически усмехнулся - он не любил встреч по одежке, тем более что Лабунец уже успел блеснуть в его глазах различными человеческими достоинствами. Что ж, как верно писал Голсуорси, "женщины - даже самые лучшие - всегда как-то действуют на нервы, если, конечно, ими не восхищаешься" (35). А о Лабунце Жизнев уже успел понять, что по крайней мере скупость не входит в число пороков этого человека. Сделав такой вывод, Жизнев облегченно вздохнул, так как скупость он ненавидел. Для нашего героя отнюдь не было секретом, что многие завсегдатаи притона только и ждут его появления, дабы за его счет попьянствовать и набить брюхо. Не раз, не раз Жизнев ловил на себе те особые требовательно-выжидательные взгляды, когда люди уже малость выпили и закусили, им хочется продолжить веселье, но очень жалко денег. Жизнев никого не заставлял маяться и томиться в ожидании - он был выше этого, но некоторую брезгливость, безусловно, ощущал. Когда одни и те же люди, раз за разом появлявшиеся в притоне, вновь и вновь отговаривались отсутствием денег в тот момент, когда следовало внести пай в общее веселье, мы не будем скрывать, что Жизнева порой подмывало спросить, какого черта они приходят сюда без денег, но при этом пьют и жрут за троих. Вспоминались ему также слова Кэнко-хоси: "Поить вином простолюдина - дело, требующее большой осторожности" (36). Однако он без труда подавлял в себе желание ставить бестактные вопросы и спокойно выкладывал деньги на стол - достаточно для того, чтобы никто ни в чем себе не отказывал до самого утра. В конце концов, тот же Кэнко-хоси писал: "Что ни говори, а пьяница - человек интересный и безгрешный" (37). Жизневу хотелось, чтобы вокруг царили ничем не замутненные изобилие и радость: не так уж много островков веселья осталось в перепуганной стране, по которой носились неизвестно откуда взявшиеся призраки нищеты, голода и безысходности. А если вернуться к Лабунцу, то чем бы ни объяснялась его щедрость, но факт оставался фактом: этот человек ничего ни от кого не ждал, ничего ни у кого не просил, рассчитывал только на собственный труд и, более того, не прочь был и окружающих порадовать от собственных не очень-то великих доходов. Поэтому Жизнев охотно прощал Лабунцу его странноватый, почти антиобщественный вид и в прихожей притона дружелюбно подталкивал его в спину, одновременно расточая комплименты в его адрес. Лесть являлась в притоне неким условным языком - Лабунец не сразу это понял и первое время смущался, когда Жизнев называл его "гениальным переводчиком" и "человеком поистине безумной щедрости". Впрочем, при всей своей дремучести, глупцом Лабунец отнюдь не являлся и вскоре начал посмеиваться, слушая цветистые хвалы в свой адрес, да и в адрес Жизнева тоже. Жизнева подружки искренне уважали, поскольку им, как и всем женщинам, в мужчинах едва ли не наибольшее отвращение внушала скупость. Они видели ее во многих посетителях притона, знали, что Жизнев тоже ее видит, однако при этом все же платит за всех. Такую позицию они до конца понять не могли, однако относились к ней с большим почтением.
       А гостю было весело. Сэй-Сёнагон писала: "Самое печальное на свете - знать, что люди не
      
       39
      
      любят тебя" (38). Это чувство Лабунцу приходилось испытывать в жизни не раз, хоть большей частью и по собственной вине. После смерти жены он почти не выходил из дому, кроме как по делу. А при жизни жены ему вполне хватало ее общества. Своих друзей по учебе он почти совсем забыл, давным-давно не встречаясь и не перезваниваясь с ними, с товарищами по работе общался только на работе. Хотя он был вежлив и всегда готов поддержать разговор, коллеги чувствовали исходившее от него безразличие и сторонились его, да и странный вид Лабунца тому способствовал. В больших городах найдется множество людей, подобных Лабунцу, живущих в обществе и в то же время вдали от него. Собственно, слово "найдется" тут не вполне уместно, потому что их никто никогда не ищет да и не станет искать, разве что они вдруг не явятся на службу. А не будет у них службы - так и пропадет человек, и найдут потом в квартире мумифицированный труп, когда жилищников обеспокоит наконец сумма задолженности. Но иногда люди, подобные Лабунцу, наталкиваются в жизни на нечто непривычное, не встречавшееся им ранее, на то, что будит их спящее воображение, и тогда с ними могут происходить удивительные перемены. Они необычайно оживляются, их интерес к новому явлению превосходит все пределы приличий и здравого смысла, они вступают в ряды фанатиков и борцов... Нечто подобное грозило произойти и с Лабунцом. Он с наслаждением слушал потоки злословия, которые изливались из наспех подкрашенных уст развеселившихся дам. Генри Джеймс писал: "Что особенно характерно для большинства мужчин? Их способность проводить бездну времени с заурядными женщинами" (39). Однако заурядностью тут и не пахло. Остроумие в женских устах Лабунцу было ранее вообще неведомо, а тут оно присутствовало в изобилии. Покинутые кавалерами подруги, хлопнув по стопке-другой коньяку, превосходили сами себя в ядовитейших шутках, так что даже слыхавший всякое Жизнев время от времени хохотал и вытирал глаза тыльной стороной ладони. Ободряемые такой реакцией, подруги еще больше входили в раж, но подзуживал их даже не столько хохот почитаемого ими Жизнева, сколько тихий смешок и сияющие глаза Лабунца - гость смеялся тихо, дабы не упустить ни слова. Осмелевшие девицы принялись кокетничать с ним и отпускать ему комплименты, называя его видным кавалером, загадочным мужчиной и даже мега-самцом. К такому обхождению Лабунец был совершенно непривычен. Он сладко млел, а между тем тост звучал за тостом, коньяк рюмка за рюмкой низвергался в утробы... Танцы Лабунец запомнил смутно: только чьи-то блестящие глаза и зубки прямо у своего лица да молодой женский смех, щекочущий ему ухо. Грех влек его, но стоит, вероятно, вспомнить слова Роберта Вальзера: "Если бы не было в мире пороков и грехов, мир стал бы холоден, скучен, беден. Не было бы половины мира, и, может быть, более прекрасной половины" (40).
       Проснулся пожилой переводчик в полном обмундировании (правда, без ботинок) на неразобранном диване в большой темной комнате. Где-то тикали часы, на диване у противоположной стены кто-то сонно дышал. Лабунец вздрогнул и дрыгнул ногами - ему показалось, будто чья-то рука с неизвестной целью нашаривает его ступни. Раздалось недовольное урчание и затем мягкий стук - это спавший в ногах у переводчика черный кот Петрушка соскочил на пол. "Фу ты, черт, напугал", - облегченно вздохнул испуганный переводчик. Он приподнялся на локте и увидел, что в щель под дверью пробивается слабый свет. У Лабунца как-то вдруг разболелась голова, замутило, захотелось вновь откинуться на диванную подушку и перевести дух. Однако немалый питейный опыт подсказал переводчику, что это путь тупиковый и будет гораздо лучше, если он пересилит слабость и отправится поискать на кухне какого-нибудь спиртного, а там уж можно будет попробовать и снова вздремнуть. Скрипнув суставами, Лабунец опустил на пол большие ступни в бесформенных носках, затем с трудом поднялся и осторожно выскользнул в коридор. Свет горел на кухне. "Наверно, забыли вчера выключить", - подумал Лабунец, но на пороге кухни в удивлении остановился. Под лампочкой без абажура, за круглым старинным столом, покрытым многократно прожженной клеенкой, сидел Жизнев, полностью одетый и аккуратно причесанный, словно и не ложился, и читал толстый том "Истории Москвы", найденный им в хозяйском шкафу. У ног Жизнева терся кот Петрушка. При появлении Лабунца Жизнев посмотрел на него спокойно, словно они и не расставались на ночь, а
      
       40
      Петрушка - с явной неприязнью.
      - Доброе утро, Николай Николаевич. Садитесь... то есть присаживайтесь, - невозмутимо произнес Жизнев, наклонился и достал откуда-то из-под стола непочатую бутылку коньяка.
      - Доброе утро, - растерянно промямлил Лабунец. - А вы что же, Любим Васильевич, так и не ложились? Не спали?
      - Я никогда не сплю, - сухо сказал Жизнев. Лабунец присел на краешек табурета и робко поинтересовался:
      - А вот коньяк... Мы разве не весь вчера выпили?
      - Весь, - подтвердил Жизнев. - Но я ночью еще сходил тут неподалеку. Во-первых, для моциона, а во-вторых, предвидел, что понадобится.
      - Ну так я это... Я поучаствую! - воскликнул Лабунец и полез в карман брюк.
      - Не надо. Поберегите деньги, - сказал Жизнев таким голосом, что переводчик не посмел настаивать. Вместо этого он спросил заискивающе:
      - Ну что, может, по рюмочке? Поправиться, так сказать...
      - Поправиться, говорите? - переспросил Жизнев и посмотрел на пожилого переводчика так внимательно, словно впервые его видел. - Вы уверены?
       Лабунец молча закивал. Говорить он не мог, так как у него отчего-то перехватило горло. Чувствовал он себя очень странно - то ли как в храме безымянного жестокого божества, где его, Лабунца, собираются принести в жертву, то ли как на пороге разгадки некой ужасной тайны. При этом все вокруг было спокойно и буднично: светила лампочка, тикали часы, мурлыкал Петрушка, за окнами слышался шум редких ночных автомобилей. Забулькал разливаемый Жизневым коньяк, Лабунец чокнулся с собутыльником и опрокинул рюмку, не почувствовав вкуса. Жизнев вновь углубился в "Историю Москвы" и не проявлял никакого желания продолжать беседу. Лабунец выкурил сигарету, поерзал на табурете и предложил выпить по второй. Жизнев кивнул. Коньяк разбежался теплом по старческим жилам переводчика, головная боль отступила, и вдруг Лабунец понял, какая загадка его мучит, какую тайну он хотел бы раскрыть.
       - Любим Васильевич... - осторожно начал он. Жизнев поднял на него спокойный взгляд, но Лабунец не спасовал и продолжал: - Любим Васильевич, я вот о чем все думаю: вы так молоды (Жизнев усмехнулся), а руководите таким огромным издательством (Жизнев усмехнулся вторично).
      А ведь это дело не просто коммерческое. Нет, это дело идеологически ответственное, формирующее, так сказать, настроения в обществе. Миллионы книг, миллионы читателей - ответственность огромная! Так вот: я никогда не поверю, чтобы вы в ваши годы заняли этот пост без поддержки... или согласования... или разрешения... соответствующих органов. И что вы сами не из этих органов! Времена меняются, а суть власти остается! На таком посту... Э-э-э, я не наивный человек, э-э-э! - и Лабунец, хитро сощурившись, поводил в воздухе некрасивым указательным пальцем. - Ну скажите мне: вы ведь оттуда?
      - Да с чего вы взяли? - рассмеялся Жизнев. - И близко к этим органам никогда не подходил. Имел репутацию хорошего литератора, кое-какой редакторский опыт, рекомендации друзей...
      - Вот именно, друзей! - вновь подняв палец, с безумным блеском в глазах прошептал Лабунец. - И мы знаем этих друзей! Конечно, я вам никто, вы не хотите мне сказать правду...
      - Ну что вы, Николай Николаевич, я вас очень уважаю, но правда состоит в том... - и Жизнев беспомощно рассмеялся, потому что Лабунец вновь возбужденно его перебил:
      - Конечно, вы будете все отрицать, но ведь совершенно очевидно, что на такой должности у нас не могут держать случайного человека. Что ж, отрицайте, я ведь вам никто, но мне хотелось бы все-таки услышать правду из ваших собственных уст.
       Ну и так далее. Жизневу пришлось долго отнекиваться, мягко посмеиваться, находить какие-то аргументы, но все было не впрок. Он чувствовал себя все глупее и глупее и мало-помалу начинал злиться. "Злобствует даже поэт - сын слезы и молитвы", - писал Бенедиктов. "Кей-джи-би, -
       41
      
      стучало у Жизнева в висках, - кей-джи-би". Он посмотрел на Лабунца исподлобья и вспомнил строчку Сумарокова: "Прешли уже часы веселья твоего". Сумароков в его голове вновь сменился Бенедиктовым:
       Страшись порывом буйных сил
       Тревожить таинство пучины,
       Где тихо дремлет крокодил!
      Наконец он залпом выпил рюмку и стукнул кулаком по столу.
      - Ну всё, - заявил он, - хватит! Раз уж вы так...
       Лабунец уставился на него с любопытством и надеждой, а Жизнев продолжал, ощутив прилив вдохновения:
      - Да, Николай Николаевич, вы человек опытный, видавший виды. (Заметим в скобках: всю свою жизнь Лабунец провел в конторе или дома и никаких особых видов не видал.) Кроме того, вы незаурядный переводчик, а значит, художник, человек с интуицией, с чутьем, тонкий психолог. (Заметим в скобках: никакой проницательностью Лабунец не обладал и не обманывал его только ленивый. Впрочем, сам о себе он был противоположного мнения и полагал, что Жизнев своей грубой лестью только воздает ему должное.) Поэтому вы меня и раскусили. Извините, но я не мог, не имел права вот так сразу признать вашу правоту. Однако вы меня поставили в такое положение, когда лгать и выкручиваться больше нет смысла. (Лабунец зарделся от удовольствия.) Признаю: когда создавалось это издательство, за ним в моей организации внимательно следили и решили, что у него большие перспективы, а значит, нам в нем непременно нужен свой человек. У них не было главного редактора, а я как раз прошел спецподготовку для работы в области культуры - в литературе, если быть точным. Этим все и определилось. Моих начальников вызвали - нет, не на Лубянку, не в Большой дом, боже упаси, это давно устарело, да и против правил конспирации. Нет, пригласили как бы на деловую встречу, а потом представились и порекомендовали меня на мой нынешний пост, ну и вообще куратором издательства. Моя задача, конечно, шире рамок одной фирмы: я должен завязывать связи, деловые контакты, знакомиться с предпринимателями и творческими людьми и в итоге контролировать ситуацию в издательском мире в целом. Это касается как круга бизнесменов, то есть издателей, так и круга творческих работников, к которым принадлежим и мы с вами.
       Жизнев лгал вдохновенно и оттого чрезвычайно убедительно. Лабунец слушал его напряженно, стараясь не упустить ни слова. Когда Жизнев прервал свою тираду, не спеша закурил и откинулся на спинку стула, щуря глаза от дыма, Лабунец открыл рот, готовясь что-то сказать. Однако Жизнев выпустил дым ему в лицо и одновременно предостерегающе поднял руку.
      - Стоп, Николай Николаевич. Это тлько присказка, а теперь поговорим о главном. С этого момента вы являетесь обладателем абсолютно, подчеркиваю - абсолютно конфиденциальной информации. Надеюсь, вы как опытный человек понимаете, что это налагает на вас нешуточную ответственность?
      - Э-э... Да, конечно... - с готовностью закивал Лабунец. - Я все понимаю, я никому...
      - Да нет, я не про то, - досадливо помрщился Жизнев. Я знаю, что вы никому не скажете, вы же не враг самому себе. Но ведь вы понимаете, что я обязан рассказать начальству о нашем разговоре?
      - Э-э... Да-да, конечно, - как-то механически сказал Лабунец.
      - Ну спасибо, - саркастически усмехнулся Жизнев. - Но начальство-то вас не знает. Оно не может быть так уверено в вас, как я. Значит, вы для него - носитель крайне конфиденциальной информации, и неизвестно, как вы этой информацией воспользуетесь. Значит, с вами надо что-то решать. Тс-с-с, - прошипел Жизнев, заметив, что Лабунец собирается издать протестующий крик. - Не надо сразу думать о самом плохом. Сейчас не те времена, чтобы выбирать простые решения. Я демократ, я, наконец, художник и таких решений не люблю. Они, конечно, возможны, но это не наш стиль, - если, конечно, нас к ним не принуждают. Вы же не будете нас ни к чему принуждать? Ну вот, я так и думал. Всегда верил в ваш ум... Есть и другие методы: моральная дискредитация, медицинская дискредитация, то есть вынесение определенных диагнозов, ну и так далее. Уверен, что в вашей
      
       42
      
      ситуации это не понадобится...
       Лабунец сидел, сгорбившись на стуле. Нижняя губа у него отвисла, глаза бегали. Он явно начинал понимать, во что влип из-за своего языка. А Жизнев неумолимо продолжал:
      - Уверен, что мы с вами сможем договориться к общему удовольствию. Выход прост: я сообщаю начальству, что вы являетесь носителем информации, но являетесь таковым в интересах дела. То есть вы готовы взамен также сообщать нам, - если конкретно, то мне, - информацию о настроениях в среде творческих работников, об их контактах. Нас, разумеется, в первую очередь интересуют зарубежные контакты, а также связи с оппозиционными партиями и организациями, экстремистские высказывания разного рода... Интересны также компрометирующие сведения. А то закукарекает громко такой петушок против властей, а мы ему тихонечко на ушко: может быть, стоит потише кукарекать, а то ведь мы и утечку в прессу можем организовать... Понимаете? - и Жизнев разразился отвратительным смехом. - Вижу, что понимаете, молодец. Вы должны меня хорошо понимать, следить за ходом моей мысли. Это для вашего же блага.
       Очень понятливым Лабунец не выглядел. Он выглядел человеком, готовым отдать что угодно, лишь бы очутиться за тысячу верст от этого места. "Сам виноват", - безжалостно подумал Жизнев и продолжал:
      - Собственно, у вас нет выбора. Это вы, надеюсь, понимаете? Ну-ка, давайте, выпейте-ка рюмочку... Зато есть что обмыть - мы с вами к очень хорошему соглашению пришли. Будем чаще встречаться, будем довольны друг другом. Обязательно будем. Ну, пейте - вот так, вот так... Не вы первый, не вы последний...
       В коридоре послышались шаги. Жизнев торопливо произнес:
      - Всё, договорились, работаем. Через три недели я вам позвоню, договоримся о встрече. Передам вам кое-какую спецтехнику. А пока выпиваем, веселимся...
       В кухне возникла заспанная Леокадия, поздоровалась и исчезла в ванной. Затем, уже одевшись, она присоединилась к мужчинам и с удивлением увидела, как Жизнев, не особенно скрываясь, пинает Лабунца под столом и одновременно изображает на лице слащавую улыбку, явно призывая своего визави вести себя столь же жизнерадостно. Впрочем, когда в кухне появились и подсели к столу остальные подружки Леокадии, а Лабунец выпил еще рюмок пять коньяка, скованность переводчика постепенно улетучилась. Он даже стал похотливо трогать то одну, то другую даму, отвечая таким образом на их довольно ядовитые остроты по собственному адресу. Чтобы прекратить эти прикосновения, Лабунцу сунули в руки гитару гитару и попросили спеть "Милая моя, солнышко лесное". Как то ни странно, он и сыграл, и спел - хотя и фальшиво, но с чувством. Раздались аплодисменты и звуки поцелуев. "А не сходить ли вам в лавочку?" - послышался неизбежный вопрос. Жизнев услышал эти слова, явно обращенные к Лабунцу, уже одеваясь в прихожей, и осторожно выскользнул из квартиры, закрыв за собой дверь. Негромко чавкнул хорошо смазанный кем-то из завсегдатаев автоматический замок.
       Больше Жизневу не довелось увидеть переводчика Лабунца. Леокадия позднее доложила, что Лабунец прожил в притоне еще двое суток, пока не пропил весь гонорар, - прожил бы и дольше, но его недвусмысленно попросили удалиться, так что попробовать себя в качестве тунеядца пожилому переводчику не удалось. Никаких звонков от него не поступало, а когда Жизневу потребовалось перевести какой-то очередной боевик, то связаться с Лабунцом он не смог - телефон не отвечал. Жизнев звонил еще много раз, но телефон продолжал молчать. А потом трубку взяли новые жильцы и сообщили, что Николай Николаевич здесь больше не живет. Куда он переехал, новые жильцы не знали.
      
      
      
      
      
       43
      
       Глава XV
      
       Свободное российское книгоиздание быстро менялось, как и полагается всякому юному организму. Поначалу жены отцов-основателей того издательства, в которое, уйдя из института, нанялся работать Жизнев, с неудовольствием интересовались, вправду ли так нужны в штате редакторы и корректоры. Жены опасались лишних расходов, как всякие рачительные хозяйки, и крепко надеялись на редакторские компьютерные программы. В программах Жизнев ничего не понимал, но было ясно одно: создаются они тоже людьми, причем не самыми грамотными и литературно одаренными, и потому от них можно ожидать не улучшения, а скорее порчи текстов. Да и читатель вряд ли мечтал о произведениях, обработанных по одной и той же программе. Жизневу, разумеется, никого ни в чем не удалось убедить - когда речь заходит о деньгах, даже самые неопытные буржуа становятся страшно недоверчивыми. Убедила совавшихся во всё жен только практика, то есть полученные с помощью чудо-программ тексты, над которыми хохотали до упаду все, кто их читал. С тех пор появление в штате редакторов, корректоров, художественных редакторов перестало кого-либо удивлять. Макеты и пленки книг довольно долгое время заказывали на стороне, но затем каждое крупное издательство обзавелось отделом допечатных процессов, где готовило макеты книг соответственно своим требованиям. Некоторое время переводили и печатали все иностранные книги, какие хотели, однако эта лафа продолжалась недолго: в России обосновались отделения западных агентств по соблюдению авторских прав, кого-то притянули к суду, кого-то оштрафовали, после чего в издательствах появились юристы, а потом и юридические отделы.
       Отцы-основатели и жизневского, и других издательств очень недолго носились со своими демократическими взглядами на предприятие как на союз единомышленников. На службе у Жизнева общие собрания по инерции продолжались еще пару лет, но выглядели от раза к разу все нелепее и наконец прекратились, так как всем было очевидно: решения все равно принимаются в хозяйских кабинетах. Начальники-демократы, поначалу индексировавшие зарплату в некотором соответствии с бешеной инфляцией, постепенно стали забывать это делать, видимо сочтя такой порядок излишней филантропией. Пару лет Жизнев чувствовал себя почти богатым, но потом инфляция лишила его этого приятного ощущения. Правда, и дела в издательствах пошли уже не так бойко. Времена, когда любой переводной детектив без всяких опасений выпускался стотысячным тиражом, потому что люди всё это раскупали, - такие времена быстро прошли. Жизнев хоть и увеличивал количество книг в работе, хоть и приглашал всё новых переводчиков, но понимал, что переводному буму долго не продержаться. Во-первых, уровень мастерства большей части прославленных и раскрученных на Западе мастеров авантюрного жанра (а именно за прославленных Жизнев и брался) оказался удручающе низок. То, что подавалось сперва на Западе, а потом и в России как захватывающее чтение, таковым чаще всего не являлось, и винить в этом переводчиков Жизнев не мог. Во-вторых, всё то, что происходило в большинстве детективов и боевиков - а происходило это либо на яхтах и пляжах Калифорнии и Флориды, либо в уединенных британских поместьях, либо в кругах нью-йоркской и лондонской богемы, либо в каких-то совсем уж экзотических местах среди путешествующей братии, - всё это выглядело ошеломляюще далеким от русского читателя, который гораздо больше страшился собственного почти неизбежного разорения, чем лощеных заморских душегубов. В-третьих, первоначальное расширение книжного рынка, когда стало возможным свободно купить то, что прежде не всякий мог достать, очень скоро сменилось резким сжатием по грубо материальной причине - из-за падения доходов как раз тех людей, которые при старом режиме и составляли основную читательскую массу. Степень падения Жизнев определял по своему отцу, но на самом деле оно было еще глубже, ибо инженерам, учителям, преподавателям, научным работникам подолгу не платили вообще, тогда как Жизневу-старшему, академику и инвалиду войны, из некоего остаточного чувства приличия всё же что-то платили. В букинистических магазинах
      
      
       44
      
      замелькали книги, которые совсем недавно приходилось разыскивать через спекулянтов. Жизнев с содроганием представлял себе степень отчаяния людей, вынужденных продавать любимые книги - ведь без любви они в свое время не стали бы их покупать. В метро Жизнев проходил мимо целых шеренг нищих, нищие и бродяги заполняли головные вагоны поездов. Издательство, где работал Жизнев, находилось на площади Трех вокзалов, и каждый раз, направляясь на работу, Жизнев пересекал какое-то подобие бивака французов 1812 года: множество опухших, больных, обмороженных людей в лохмотьях сидело и лежало у стен вокзала, а иные неподвижно лежали в сугробах и уже не пытались встать. Разница с французами состояла только в том, что эти люди не проиграли никакой войны. Видимо, поэтому - если продолжать аналогию - и в плен брать их никто не хотел, иначе пришлось бы кормить их, мыть и лечить. В газетах писали, что это слабейшие - глупые, ленивые и порочные - члены общества, которые сами виноваты во всех своих бедах и которых несправедливая советская система искусственно от этих бед спасала, а вот новые справедливые времена расставили всех по заслуженным местам. Писали также, что гуманные власти где-то в привокзальных переулках устроили дом призрения, сиречь ночлежку. Жизневу при прочтении этого известия вспомнилась эпиграмма Гнедича:
       Помещик Балабан,
       Благочестивый муж, Христу из угожденья,
       Для нищих на селе построил дом призренья,
       И нищих для него наделал из крестьян.
      Запуганные происходящим вокруг, но еще не достигшие дна простые граждане охотно осуждали опустившихся и погибающих, дабы отделаться от угрызений совести. Жизнев порой не выдерживал подобных разговоров и спрашивал: как можно кого-то "искусственно спасать"? Спасать ближнего - самое естественное дело. Жизневу, разумеется, начинали внушать, что, мол, иные ближние и не желают, чтобы их спасали. "Ну, это как сказать, - хмыкал Жизнев. - Если вы о пьянстве, то никто не мечтает стать алкоголиком. Пьют все, так ныне устроена жизнь, спиваются не все, а те, кто к этому предрасположен, но о своей предрасположенности никто не знает. Так ли уж виноват человек, проигравший в этой лотерее? А раз человек болен и при этом не виноват в своей болезни, то надо не ждать от него трезвых решений, а спасать его даже против его воли, тем более что собственной воли у него уже нет. И потом: как бы человек ни пил, от собственного жилья он при этом не откажется, если его каким-то образом не обманут. Лучше ведь пить дома, чем в мерзлом подвале. Что, все эти люди обезумели и стали продавать квартиры, чтобы с пачкой денег оказаться в сугробе? Чушь, вы прекрасно понимаете, что практически все они - жертвы преступлений. А ведь раньше жилье имелось у всех, остаться без него нельзя было ни при каких обстоятельствах. Если кто-то по пьяной лавочке уходил из дому и начинал бродяжничать, его водворяли обратно, если надо - лечили от алкоголизма. И многих, представьте, вылечивали. А сейчас общество спокойно ждет, пока тысячи его граждан вымрут. Это каким-то образом сочетается с ростом религиозности, с жертвованием на храмы... Да и как не жертвовать, не замаливать грехи: многие небось замазаны в аферах с жильем. Вон ведь сколько бродяг, и у каждого была квартира, которая немалых денег стоила..." Но собеседники продолжали талдычить все ту же ерунду об изначальной порочности некоторых членов общества. Вспоминалось высказывание Ремизова: "...Всё проклятие вовсе не в том, что человек человеку зверь да еще и бешеный, а в том, что человек человеку бревно. И сколько ни молись ему, не услышит, сколько ни кличь, не отзовется, лоб себе простукаешь, лбом перед ним стучавши, не пошевельнется: как поставили, так и будет стоять, пока не свалится либо ты не свалишься". А иногда Жизневу начинало казаться, будто он говорит не со смышлеными представителями среднего класса, а с теми же вокзальными бродягами, одуревшими от спиртосодержащих жидкостей: ему виделись отвисшие слюнявые губы, отеки, мутные глаза, слышалось бессмысленное бормотание... Тряхнув
      
      
      
       45
      
      головой, Жизнев отгонял видение, криво улыбался и переводил разговор на другое.
       Итак, жуткие картины современности - люди, умирающие на улицах, разрушающиеся заводы, люди-зомби, работающие без зарплаты, и так далее, и так далее - как-то не побуждали население к приобретению все новых детективов и триллеров из жизни богатых. Поток переводной литературы уперся в плотину под названием "падение платежеспособного спроса". А Жизнев размышлял как некогда Писарев: "Со временем многое переменится, но мы с вами, читатель, до этого не доживем, и потому нам приходится ублажать себя тем высоко бесплодным сознанием, что мы до некоторой степени понимаем нелепость существующего".
      
       Глава XVI
      
       Однако в издательстве не унывали. Лекарства для оживления умирающего спроса придумывались на ходу, и хотя Жизнев, занятый больше своими литературными делами, не собирался ломать голову над тем, как всучить народу побольше сомнительного чтива, - в барышах он участвовал во все меньшей степени и считал себя простым пролетарием-исполнителем, - но в фармакопее книжного бизнеса ему приходилось играть одну из главных ролей уже в силу служебного положения. Ему следовало воплощать в реальность, разумеется с помощью специально привлекаемых людей, самые разнообразные идеи начальства. Подробнее об этом мы скажем ниже, а пока достаточно констатировать удивительный факт: всех нужных людей Жизнев находил, все затеи осуществлялись, все книги успешно продавались. Однако волшебником, героем сказки он себя не чувствовал. Чудеса совершались, и даже в больших количествах, но уж очень приземленными были эти чудеса. Никаких романтических целей чудотворцы перед собой не ставили - всё делалось только ради роста доходов хозяев издательства. Ну и ради своего реноме, конечно, а то еще уволят, не дай бог, а там, за окнами, привокзальная площадь и покрытые коростой бродяги в сугробах, испятнанных мочой... Вдобавок супруга издателя, которой не сиделось дома и хотелось покомандовать ближними, заставила мужа назначить себя коммерческим директором, после чего принялась усиленно соваться в издательские дела. Напомнить бойкой даме о том, что работу организовали и без нее и что опыта у нее пока маловато, никто не решался, памятуя о поучительных картинах, которые каждый мог наблюдать, следуя на службу через привокзальную площадь. Властная дама быстро прибрала к рукам бухгалтерию и расчетную часть, с помощью которых и принялась раз за разом таранить Жизнева, дабы вынудить его уйти и объединить в своих руках посты коммерческого директора и главного редактора. Дамочке, конечно, не нравилось все то, что делалось не по ее совету, но ее брюзжание вызывало у Жизнева только ухмылку. Он ничего не делал по своему произволу, без санкции сверху, а потому его невозможно было ни в чем обвинить. Мороки у него хватало и с инициативами самого хозяина. К тому же он успел заметить, что удачные мысли хозяин все равно присвоит себе, а мысли неудачные, - неудачные с точки зрения коммерции, - высказывать просто глупо. Повышать зарплату Жизневу забывали уже давно, но как раз это его беспокоило мало. Нехватку денег восполняла литературная деятельность: концерты, гастроли, продажа книг. Беспокоило другое: наложив лапу на выплаты, супруга хозяина принялась мучить найденных Жизневым авторов. То нет денег к условленному сроку, то деньги есть, авторы приезжают бог знает откуда, но выплаты внезапно отменяются... Так изобретательной дамочке удалось нащупать у Жизнева уязвимое место. А как же: он ведь работал с семнадцати лет и принимал близко к сердцу нужды рабочего человека. К тому же он много и с удовольствием читал классиков марксизма-ленинизма и разделял их нелюбовь к буржуям, особенно таким, которые ради своей корысти готовы довести работника хоть до голодной смерти. Подобные люди, претендуя на почетное положение в обществе, на самом деле вполне соответствовали высказыванию Фрейда о том, что "у всех людей имеют место деструктивные, то есть антиобщественные и антикультурные тенденции и... у большого числа лиц они достаточно сильны,
      
      
       46
      
      чтобы определить собою их поведение в человеческом обществе" (41). Увы, в это "большое число лиц" попадали едва ли не все знакомые Жизневу предприниматели. Взгляды на мир они, казалось, позаимствовали у героя Сумарокова, который считал: "Естество две имеет души: солнце и деньги". Этическую оценку своих действий они производили как герой Аларкона, который заявлял:
       И, наконец, я так хочу,
       А это довод самый веский (42).
      Или как герой Сологуба, который угрожающе спрашивал: "Я так хочу. Разве это не достаточный мотив?" Работник же в новой России находится в таком положении, что издеваться над ним можно самым изощренным образом. Западу, однако, тут чваниться нечем, там издевались над рабочими сотни лет. И ныне мороз подирает по коже, когда читаешь "Положение рабочего класса в Англии" Энгельса или "Люди бездны" Джека Лондона, а ведь последняя книга написана уже в XX веке. Эра сверхэксплуатации закончилась с рождением Советской России - пришлось делиться прибылями с рабочими, дабы те не устроили того же, что русские. Сейчас, когда социализм рухнул, социальные завоевания на Западе потихоньку забирают назад, что вызывает сужение рынка и непрерывные кризисы. Но даже и сейчас на Западе еще невозможно такое обращение с трудящимся человеком, какое обычно в демократической России.
       Жизневу вспоминался один редактор, маленький человечек, которому не оплатили семь выполненных работ подряд. На Западе с удивлением спросили бы: а почему он не судится? Удивляться не стоит: профсоюзных юристов у нас нет, ибо нет профсоюзов, а судиться в частном порядке у нас могут только богатые и праздные люди. Вот и крутись в заколдованном кругу: работу найти трудно, поэтому миришься с невыплатами, надеешься на будущее и продолжаешь работать, а потом невыплат накапливается столько, что бросить их вместе с работой просто жалко. Маленький редактор, как-то крепко выпив для храбрости, пришел к Жизневу на работу и расплакался. Пил он в мороз на улице, в тепле его развезло, и Жизневу пришлось посадить его на стул, а стул приткнуть в угол за вешалкой, дабы гость тихонечко проспался. Потом Жизневу звонила жена редактора, тоже плакала и говорила, что муж грозится наложить на себя руки. Жизневу вспомнилось высказывание Гитлера о Веймарской республике, очень напоминавшей российские 90-е: "Тот, кто сегодня оказался внутри этого века самого низкого обмана и надувательства, для того остаются только две возможности - или отчаяться и повеситься, или стать подлецом" (43). Когда Жизнев сообщил о разговоре с женой редактора начальству, оно очень развеселилось. Как тонкий дипломат Жизнев тоже криво улыбался, вспоминая при этом слова Сервантеса: "Меланхолия - это не веселость, потому что веселость зависит от того, есть ли у человека деньги. Деньги делают людей людьми" (44). Общаться с начальством Жизнев не очень любил, однако тут уж начал таскаться к нему по нескольку раз в день, взывая, разумеется, не к жалости и не к чувству порядочности - с парохода современности все это сбросили еще в конце 80-х, - а к деловому инстинкту: мол, рукописей много, нужны редакторы, хороших нету, а тот, что есть, вот-вот повесится. В результате маленькому редактору наконец стали платить.
       Среди людей, работавших на издательства по договорам, бесчестностью славились фирмы "Букмэн", "Главполиграф" и "Вагриус" (последний удостоился чести печатать воспоминания сильных мира сего, в частности Бориса Ельцина, и как-то ухитрялся платить мемуаристам чудовищные гонорары, несообразные ни с каким принятыми на рынке ставками). Для "Вагриуса" написал два боевика Костя Сложнов (это было уже в то время, когда любители авантюрного жанра оставили неблизкие им переводные романы и стали наслаждаться приключениями доморощенных уголовников). Жизнев провел у телефона немало веселых минут, обсуждая с Костей перипетии сюжетов. Однако затем веселье кончилось, ибо романы вышли, а Косте и не думали платить - как уже говорилось выше, никого не обманывали так часто и охотно, как этого безобидного человека (и блестящего поэта, между прочим). Как тут не вспомнить Лопе де Вегу:
       Богатство не идет как раз
      
       47
      
       К тем, у кого достоинств много,
       Ведь все достоинства - от Бога,
       А деньги - от судьбы у нас. (45)
      Постепенно очередь обиженных в почтенном издательстве "Вагриус" выросла такая, что Костя, даже если бы платить все же начали, смог бы получить свои деньги лишь через несколько лет. Между тем на еду ему с больной женой не хватало уже тогда. Жизнев позвонил в "Вагриус" своему приятелю, с которым ранее вместе работал, и наговорил ему весьма любезным и уважительным тоном кучу всяких неприятных вещей. В ходе разговора перед его внутренним оком проносились разные картины: бедная кухонька Кости Сложнова; одичавший переводчик Лабунец; бомжи в сугробах на привокзальной площади; улыбающееся лицо министра Немчурина, получившего от "Вагриуса" мешок долларов за тонюсенькую книжонку под хвастливым названием "Профессионал"... Косте все же заплатили, но крокодил на дне души Жизнева стал еще чуточку толще.
       Однако мы несколько отвлеклись. Когда Жизневу пришлось как бы по должности участвовать в издевательствах над беззащитными авторами, терпение его очень скоро истощилось, и он перешел в другую фирму, куда его давно уже звали, вновь обещая содружество единомышленников. С уходом Жизнева собранная им команда чудотворцев, способная выполнить любой заказ, сиречь быстро и порой из ничего слепить любую историю, - команда эта моментально распалась. Чудотворцы шли только на зов Жизнева, а на зов его хозяев идти не захотели (причем самого Жизнева это удивляло: все же гонорары, деньги как-никак). В результате издательство навсегда перешло в разряд середняков - его быстро обогнали те, кто вовремя почуял веяния времени и понял: на коне будет только тот, кто пестует авторов, а не заставляет их унижаться за каждый честно заработанный рубль.
       В новом издательстве было всякое, но, конечно, никакого содружества и там не получилось, деньги и там оказались сильнее светлых мечтаний. Сперва делали серию довольно нелепых переводных книг по прикладной психологии типа "Как завоевать мужчину своей мечты" и "Как освободиться от тех, кто хочет манипулировать тобой", причем книжки эти продавались довольно успешно. Потом, когда публика раскусила глупость подобных поучений и перестала их покупать, начали выпускать серию боевиков. Потом попытались издавать исторические романы... Все это время аккуратно на месяц-другой задерживали зарплату, так что за год хозяева экономили шестую часть фонда оплаты труда. На авторских гонорарах экономили еще усерднее - получить заработанное авторам обычно удавалось лишь через несколько месяцев и после долгого подкарауливания начальства в коридорах издательства. Хозяева ничуть не стеснялись собственных уловок, считая их признаком практичности и деловой сметки. "В конце концов эта практичность погубит все честное и благородное, что существует в мире" (46), - считал Хоакин Дисента, и Жизнев был склонен с ним согласиться. "Проколи острием / Сердца скупцов, о поэт..." (47) - призывает "Ригведа", да что толку. Жизнев постоянно следовал этому призыву, однако нынешние скупцы научились смеяться над сатирой, ловко притворяясь, будто она к ним не относится.
       После всех перечисленных выше попыток завоевать рынок неожиданно оказалось, что Жизнев как главный редактор обязан представлять хозяевам предложения по изменению ассортимента выпускаемых книг, причем предложения многообещающие, способные резко повысить прибыльность издательства. Жизнева упрекнули в том, что он забросил эту работу, хотя ранее начальство само решало, что печатать, прекрасно обходясь при этом без Жизнева. Да и при его переходе на новую работу речь о таких обязанностях главного редактора тоже не заходила. А поскольку Жизнев, в отличие от наивного переводчика Лабунца, давно понял, что быть главным редактором в российском коммерческом издательстве - честь невеликая, то он охотно отказался от этого титула, не отражавшегося, кстати говоря, на его зарплате. Тексты он редактировал и раньше, а теперь стал заниматься в основном этим. В результате он смог привлекать меньше редакторов по договору и тем самым уменьшить количество мучительных сцен, когда эти бедняги, выполнив работу, начинали являться в издательство в надежде получить гонорар. Разговаривать с ними приходилось Жизневу,
      
       48
      
      ведь хозяева в коммерческих издательствах устроились ловко: платить или не платить - решали они, а набирал сотрудников по договору главный редактор, он же и становился буфером в случае невыплаты гонорара. Уйдя на тихую редакторскую должность, Жизнев от работы с авторами почти полностью отошел и зажил куда спокойнее. Задержки зарплаты, конечно, и его не обходили стороной, однако доходы от литературной деятельности позволяли не впадать в нищету. Разумеется, Жизнев, видя легкое отношение хозяев к своим нуждам, не перегружал себя работой: вычитывал один лист, то есть 40 тысяч знаков, в день, и не более того, тогда как ранее ему случалось перевыполнять эту норму и в два, и в три раза. Тот, кому приходилось работать редактором, поймет... впрочем, что поймет? Своей избыточной добросовестности Жизнев и сам порой не понимал. Когда же он стал работать так, как ему платили, прибавилось и спокойствия, и здоровья, и времени на творчество и на чтение, которое Жизнев считал непременным условием успешного творчества.
       Увы, сами хозяева издательства никак не могли понять, что же следует печатать для достижения вожделенного коммерческого успеха. Видимо, требование от Жизнева неких чудотворных рецептов было далеко не случайным. Одним из хозяев издательства, о котором идет речь, являлся тот самый Вован, который описан выше, в главе XII. Книг Вован отродясь не читал и потому ожидать от него каких-то прорывных рекомендаций не приходилось. Зато он заправлял в издательстве сбытом, деньги шли через его руки и, конечно, он не мог не купить себе "мерседес" и не ездить трижды в год в Акапулько и Канкун (он всему предпочитал текилу и мексиканский колорит, хотя самого слова "колорит" не знал). Каждая поездка Вована наносила мощный удар по финансовому положению слабеющей фирмы, зарплата задерживалась на все более длительные сроки, и наконец Вован отправил всех подчиненных в бессрочный неоплачиваемый отпуск, поставив тем самым крест на недолгой истории издательства. Как то ни странно, Жизнев успел, пользуясь тем инстинктивным почтением, которое питал к нему Вован, провернуть с его помощью два дела: во-первых, издать книгу прозы членов литературного сообщества, в которое входил сам, и, во-вторых, получить свою зарплату за четыре месяца этими самыми книгами. Сделка оказалась весьма разумной, так как и на концертах, и в магазинах книга прекрасно расходилась. Отпускную цену каждого проданного экземпляра - то есть ту, по которой Жизневу посчитали эти книги в счет зарплаты, - он брал себе, а всё полученное сверх этой суммы, то есть прибыль, делил между авторами проданной книги. Возможно, ему стоило брать себе все деньги, раз уж книги являлись его личным достоянием и к тому же он сам их и продавал. Все его товарищи по сообществу на его месте так и поступили бы. Однако в данном случае чувство справедливости одолело в Жизневе здравый смысл. Последний, как известно, требует проявлять по отношению к окружающим не больше благородства, чем они его проявляют по отношению к тебе. Ну а уж если эти окружающие не раз тебя обманывали, то никакого благородства проявлять вообще не следует. Ведь когда Аристотель сказал, что быстрее всего старится благодеяние, он имел в виду именно подобных субъектов. Увы, не все члены того сообщества, ради развития которого столько трудился Жизнев, были достойны не то что благодеяний, а даже простого кивка на улице. Однако эту довольно очевидную истину Жизнев долго не желал увидеть во всей ее наготе - ведь тогда слишком много трудов ему пришлось бы признать потраченными понапрасну.
      
       Глава XVII
      
       Наш герой часто задумывался над тем, почему нравы людей искусства, составивших его, Жизнева, окружение в конце 80-х годов, оказались для него такой неожиданностью. Музыканты - круглые невежды и скупердяи, сварливые и жадные художники, косноязычные поэты, способные на любую подлость ради удовлетворения собственного тщеславия, - представители всего этого террариума старались как-то мимикрировать под порядочных людей, и потому Жизнев,
      
      
       49
      
      общаясь с ними и порой ведя совместные дела, испытал немало горьких разочарований. Он вспоминал времена своего детства, рыцарские 60-е годы, вспоминал своего старшего брата и его друзей - старших братьев своих одноклассников. Все они представлялись ему тогда кем-то вроде благородных героев средневековых баллад, каждый был благороден, бескорыстен, храбр, чужд всякой житейской низости и всякого пошлого расчета. При этом, как и рыцари старых времен, каждый обладал какими-то особыми, только ему присущими богатырскими свойствами, делавшими его незаменимым в компании, каждый вершил не только общие, но и свои особые подвиги. Жизнев встречал героев своего детства и много позже, через десятки лет, когда они представали перед ним обычными, порой сломленными людьми, и все же от них, как и прежде, исходило обаяние благородства. "Можно ли доверять этим людям?" - такой обычный ныне вопрос при общении с ними не вставал - доверять и доверяться хотелось, как в детстве. Эти старшие братья были воспитаны благородным духом справедливой войны и выстраданной победы, носителями которого являлись их еще совсем молодые ветераны-отцы. Подлость, трусость, уступки сильным мира сего, забвение чести для отцов не стали еще ни необходимым злом, ни тем более проявлением житейской мудрости, как для их внуков и правнуков. На войне подлость на глазах отцов губила множество людей и потому каралась ненавистью, презрением, а то и пулей (часто полученной в спину от своих). Отцам, конечно, случалось пасовать перед облеченным властью злом, но это вызывало новый взрыв ненависти ко злу, неизбежно передававшейся детям, то есть старшим братьям, а потом и от старших к младшим. Положительные ценности - честность, справедливость, бескорыстие, - оправдавшие себя на войне, никому и в голову не приходило оспаривать или вышучивать. Это порождалось вовсе не узостью мысли, как вовсе не широтой ума порождалось то подловатое свободомыслие, ростки которого Жизнев увидел уже в своем поколении. Впрочем, этих вольнодумцев (отцы которых, как правило, не воевали) либо вразумляли, либо гнушались ими их же товарищи. В следующих поколениях влияние отцов ощущалось слабее, мерзкое свободомыслие распространялось шире. Оно не собиралось оставаться только в сфере сознания и толкало своих адептов на определенные действия - таких деятельных господ все тот же поэт П. с одобрительным смешком называл "морально подвижными". Жизневу, вышедшему из среды, отягощенной рыцарскими правилами (или предрассудками), морально подвижные люди при первом знакомстве казались обыкновенными, такими же, как он сам и его друзья. Ведь долгие годы после окончания школы Жизнев, вроде бы свободно общавшийся и со своими институтскими однокашниками, и с товарищами по работе, и со студентами, оставался на деле крайне замкнутым человеком, ибо подлинно доверительные отношения поддерживал лишь со своими одноклассниками, детьми тех же отцов и последователями тех же правил, что и он сам. Только с этими людьми он бывал откровенен, только с ними от души веселился, не боясь показаться глупее прочих, только с ними делился всем написанным, а также задуманным. Встречавшихся ему людей иного сорта он заносил в реестр памяти как курьез, случайное уродство, каприз природы или судьбы и пребывал в долгом и счастливом душевном равновесии.
       Однако Жизнев был рожден для литературы, а литература не сводится только к сочинительству. Она предполагает общение с другими авторами, знакомство с их произведениями, представление собственных произведений на суд коллег, поиск единомышленников, вхождение в различные литературные союзы... Все это можно считать суетой, но для сердца сочинителя такая деятельность обладает неотразимой привлекательностью. В ней, кроме того, заключена и необходимость, ибо сами собой даже гениальные творения до читателя не дойдут: нужны чьи-то рекомендации, чья-то поддержка. Можно было, конечно, размножать свои опусы на бумаге или на кассетах и распространять их среди обычных людей (как сейчас в Интернете), минуя литературные сообщества или по крайней мере не замыкаясь на них. Однако такая мысль Жизневу не приходила в голову, хотя шансы обрести успех на таком пути у него имелись. А не думал он о самиздате, ибо ясно видел, что пишет лучше и свежее всех поэтов, публикуемых в советской
      
      
       50
      
      печати. Сам себе он казался обреченным на успех, стихи вот-вот должны были принести ему известность, деньги и возможность заниматься любимым делом, а не тратить большую часть жизни на зарабатывание хлеба насущного. Такова мечта поэтов с давних пор, достаточно вспомнить Ду Фу:
       Если бы литература
       Мне помогла хоть немного:
      
       Освободила от службы -
       Вечной погони за хлебом (48).
      Для исполнения мечты требовалось только войти в литературный мир и напечататься в многотиражном издании (по наивности Жизнев полагал, что первое непременно ведет за собой второе и что, далее, публикация для талантливого писателя автоматически означает признание). Никакой сложности вхождение в мир литературы не представляло - литературные объединения работали в те времена во всех вузах Москвы, во многих НИИ, при Домах культуры, при Союзе писателей и бог знает где еще. Войти-то Жизнев туда вошел, но вся его известность, приобретенная в рамках этих объединений, так в этих рамках и осталась: руководители объединений вовсе не горели желанием публиковать произведения своих учеников и предпочитали печататься и получать гонорары сами. В качестве компенсации Жизневу доставались похвалы, но всегда снабженные намеком на лютость цензуры и невозможность издать хоть что-нибудь новое и свежее (справедливости ради следует сказать, что стихи Жизнева повышенной проходимостью и впрямь не отличались). Были и такие руководители, которые, дабы избежать упреков в том, что не помогают таланту, делали вид, будто никакого таланта в Жизневе не находят. У них имелись сочувствующие, ибо такова, увы, любая литературная среда: в ней всегда хватает людей с обостренным чувством соперничества, затмевающим все доброе в человеке. Находились даже такие руководители, которые сразу отказывались иметь с Жизневым дело и заявляли, что такого озлобленного типа они в своем кругу видеть не желают. Где теперь те руководители, во имя добра прогонявшие с порога своего ближнего, и где теперь их просветленная и добродетельная паства?..
       Впрочем, злорадство Жизнева никогда не согревало. Его отрезвляло сознание собственных ошибок, причины которых сводились к одному: он видел в своих новых знакомых из литературного мира людей того же сорта, что входили в его дружеский круг. А разумная настороженность в те времена не являлась сильной стороной его характера. На отсутствие признания и доброго отношения Жизневу пенять было бы грешно: в нескольких литературных сообществах, далеких от распределения земных благ, он являлся признанной звездой. Зато там, где имелась хотя бы гипотетическая возможность издаться и быть куда-то продвинутым, Жизнев натыкался на враждебность, которая казалась ему беспричинной. В своем кругу он привык ко взаимной симпатии, взаимной помощи, к отношению почти что родственному. Обостренного чувства конкуренции в людях Жизнев не понимал, а зря: в среде так называемых творческих людей, куда он так стремился, это чувство очень распространено. Собственно, творческая среда и отличается от прочих социальных страт именно высокой концентрацией данного чувства и порождаемой им подлости, а вовсе не теми взлетами духа, о которых прежде всего подумает человек неопытный. Конкуренция и вообще-то дело подлое, а уж в творческой среде она носит особенно подлый характер. Здесь стремятся, фигурально выражаясь, перекрыть человеку кислород еще до того, как он начал с кем-либо конкурировать. Истребляется не конкурент, а лицо, способное стать таковым. Поэтому первейшим признаком, по которому производится стеснение, преследование, перекрытие кислорода, является талант. Стоит человеку внятно его проявить, как вмиг у него появляются недоброжелатели, донельзя возмущенные критики, - правда, лишь на первых порах. Враждебные выпады только помечают человека, вокруг которого следует образовать вакуум. Затем они умолкают, ибо любая критика - это все-таки шаг к известности. Талант просто перестают замечать. Между тем малоодаренные авторы годами выступают в печати, по радио, на телевидении, получают гонорары, премии, разъезжают по миру и,
      
       51
      
      одним словом, прекрасно живут за счет литературы. Те же, кто пишет несравненно лучше их, сидят где-то за печкой, работают кто редактором, а кто и дворником, и хотя многие вроде бы про них и слышали, но толку от этого мало, а скорее и вовсе никакого. Критики стараются изгоев не задевать, дабы, во-первых, не напоминать об их существовании, а во-вторых, не портить себе репутации нападками на одаренных людей. Хорошо, если одаренный автор понимает особенности творческой среды и не лезет в нее слишком упорно: в противном случае он наткнется на некое безличное сопротивление, которое притворяется тупым равнодушием, а на самом деле порождается вечной настороженностью и сознанием собственной неполноценности тех, кого кормит искусство. Дабы превозмочь сопротивление среды, молодые авторы объединяются, но от объединения таланты не уравниваются, а менее талантливых мудрая природа в порядке компенсации наделила обостренным чувством конкуренции, другими сторонами которого являются патологическое тщеславие, завистливость и жадность. Получается, что и в официозных, и в молодых и протестных литературных сообществах гнездятся зачастую одни и те же бесы. Заключая эту главу, хочется привести - возможно, и не совсем к месту, - высказывание Эйнштейна: "Моральные качества выдающейся личности имеют, возможно, большее значение для данного поколения и всего хода истории, чем чисто интеллектуальные достижения. Последние зависят от величия характера в значительно большей степени, чем это обычно принято считать" (49).
      
       Глава XVIII
      
       Как мы убедились, на заре своей литературной карьеры Жизнев не понимал очень многих важных вещей. Не понимал он их и в тот судьбоносный момент, когда в результате скитаний по различным литературным объединениям познакомился с несколькими весьма самоуверенными молодыми поэтами. Они окончили Литературный институт (а некоторые из них еще продолжали там учиться), успели потереться в литературной среде и знали ее гораздо лучше Жизнева. Однако к тому времени тертость пользы им принести не успела: точно так же, как и Жизневу, им пришлось столкнуться с молчаливым сопротивлением среды, где все хлебные местечки были прочно заняты шестидесятниками, которые прекрасно знали друг друга и даже при порой возникавших между ними ссорах составляли нечто вроде единой касты. Поэтому от молодых, желавших утвердиться в литературе, думали отделываться как и ранее - похлопываниями по плечу, похвалами в кулуарах и редкими публикациями в альманахах, читаемых только самими авторами.
       Однако времена были уже не те. Чтобы сохранить место у хорошей кормушки, то есть в многотиражном издании, приходилось печатать молодых. Появились литературные кабаре и клубы, где публика могла если и не прочесть новое, то услышать, так что просто замолчать наличие нового становилось затруднительно. Вообще в сфере публичных выступлений цензура отмерла быстро и безболезненно. В средствах массовой информации она еще какое-то время сопротивлялась, причем ее основную силу составляли, как и ранее, не государственные чинуши, а сами же свободомыслящие шестидесятники, не желавшие терять своей монополии на вынесение литературных приговоров (а монополия эта, как и любая другая, имела вполне осязаемое денежное выражение). Однако и в газетах, и в толстых журналах, и на телевидении вскоре стало выгоднее изобразить себя человеком, принимающим новое. Увы, делалось это, как правило, только для того, чтобы впоследствии, войдя в альянс с наиболее пробивными прорабами перемен, это новое придушить, опираясь уже не на советские идеологические догмы, а на внезапно постигнутые и вечно благие законы свободного рынка. Таким образом, Жизнева и его товарищей стали печатать - пусть мало и не слишком охотно, однако они успели прогреметь на всю страну. Хотя страна к таким поэтическим произведениям не привыкла, но, как выяснилось, очень их хотела. Писали товарищи Жизнева редко хорошо, чаще средне или плохо (талант Сложнова к тому времени еще не созрел), однако привычной и навязшей в зубах просветленности, стерильной добродетели и прочих признаков пресловутой "проходимости" в
      
       52
      
      этих опусах, слава богу, не было. Чередой пошли поэзоконцерты, затем гастроли: люди желали увидеть и послушать живьем авторов "нового сладостного стиля". А тут наконец объявили и свободу книгопечатания: каждый гражданин получил право издать свои произведения в виде книги.
       Вспоминая первые книги своего литературного сообщества, Жизнев всегда криво усмехался и качал головой. Благое, вымоленное литераторами у небес дело - и чем оно обернулось для литераторов? Уродливые изданьица, на которые уходили последние деньги, порой сэкономленные на еде и на детях, годами валялись на полках магазинов даже в те времена, когда магазины эти изданьица принимали, дабы не отстать от передовых веяний, а заодно и расширить ассортимент. Писакам ведь чужд здравый смысл, когда речь идет об издании их опусов. Писакам кажется, будто их еще не узнали, не прочли, не разглядели, а вот выйдет книга, и первые же читатели непременно станут страстными пропагандистами таланта автора... Ну и так далее. Имеется ли в наличии сам талант, писаки почему-то точно определить никак не могут. Им почему-то кажется, что есть, хотя ведь все они люди начитанные, некоторые даже изрядно, и потому имеют полную возможность сравнить свои вялые сочинения с признанными шедеврами, которыми сами же они восхищаются. Однако когда речь заходит об их собственных золотушных детищах, способность сравнения и суждения, вкус и здравый смысл тут же куда-то улетучиваются. С писакой вы можете целый вечер восхищенно обсуждать творения великих, находя в его лице чуткого, всё правильно понимающего собеседника, но бойтесь при этом касаться его пачкотни - любое самое справедливое критическое замечание писака примет за личный выпад. И если даже он обладает необычно кротким для литературной среды нравом и вы не наживете врага в его лице, то все равно от издания своих опусов-уродцев он отказаться не сможет, какую бы неоспоримую правду он от вас ни услышал. Как правильно писал Сергей Марин,
       Поэтом быть - нужна охота,
       Еще же нужен - медный лоб.
      Не делиться созданной чепухой - превыше сил писаки, будь то в форме печатных изданий или в форме убивающей всякое веселье декламации. Недаром Филдинг ядовито отмечал, что "бубнить собственные стихи для поэта первейшая и неизбывная отрада. Счастье, если он доставляет ту же радость своим слушателям" (50). Поток самопубликаций в новой России оскудел (хотя, конечно, полностью не иссяк) лишь тогда, когда большинство писак окончательно обеднело (отчасти благодаря Гайдару, отчасти - как раз самопубликациям), когда резко подскочили цены на бумагу и типографские услуги, когда между автором (он же владелец тиража) вклинились еще оптовые фирмы, установившие в дополнение к розничной еще и свою торговую надбавку и оттого сразу поднявшие цену книги на треть. Разумеется, безвкусно оформленные книжонки в мягких обложках после их резкого подорожания перестали покупать даже преданнейшие друзья авторов, даже коллекционеры литературных курьезов (которых на заре свободного книгоиздания появилось немало).
       Но тут мы забежали вперед - о разрешении издания частными лицами своих книг еще только-только было объявлено. Однако литературное сообщество, к которому принадлежал Жизнев (в дальнейшем - просто "Сообщество"), ощутив успех и востребованность, пришло к выводу, что необходимо выпустить манифест с прилагающимся к нему достаточным количеством произведений. В то время, когда ни у одной из новых литературных групп своих книг еще не было, выход книги стал бы знаменательным событием и возвел бы Сообщество на совершенно другую степень авторитетности и значимости. Но, как говорится, "если бы да кабы"... Во-первых, в стране еще господствовала плановая система хозяйствования, и вся наличная бумага планово распределялась по различным потребителям. Разрешить распределение бумаги по запросам частным лиц никто, разумеется, и не подумал. Таким образом, каждый имел право издаться, но воспользоваться им из-за отсутствия бумаги никак не мог. Во-вторых, у товарищей Жизнева не было денег. В Москве они жили кто в общежитии, кто на хлебах у любовницы, никто из них не работал и потому ни один разумный человек взаймы им не дал бы. В-третьих, экономическая система была еще совершенно не
      
       53
      
      приспособлена к легальной деятельности в ней частных лиц. Нелегальная, несмотря на свою наказуемость, процветала, а вот с легальной дело обстояло сложнее. Проблемы вызывало всё: переводы денег от частного лица предприятию и наоборот, принятие государственным предприятием любых заказов у частных лиц, принятие любых материалов у частных лиц, и так далее. В-четвертых, несмотря на обилие идей, никакими организаторскими талантами и даже желанием потрудиться на благо Сообщества товарищи Жизнева не обладали. Едва прояснились трудности с деньгами и с бумагой, как их внимание сразу переключилось на собственные житейские заботы. Делать что-либо кроме сочинения стихов и манифестов никому не хотелось. Жизнев напомнил своим товарищам о том, что в переходную эпоху манифесты и прочие громкие заявления плодятся как кролики и столь же легко забываются. Со стихами может произойти то же самое, ибо литературный истеблишмент никогда не позволит опубликовать больше того, что необходимо для соблюдения приличий. На публику надежда невелика: повеселившись на концерте, она быстро забудет то, что ее веселило, и бросится искать себе новых минутных кумиров. "Рукописи горят", - напоминал Жизнев. Он постоянно тыкал носами своих товарищей в изречение Хуана Мануэля: "...Не годится за наслаждениями и забавами забывать о том, что могло бы после смерти сохранить за нами вечную славу" (51). Жизнев повторял: во времена, когда возникло столько литературных течений, книга, и только книга, придаст Сообществу необходимые солидность и престиж. Такие слова, конечно, возбуждали падких до славы поэтов. Жизнев выслушивал множество соображений о том, какой их книга должна быть, дабы поразить решительно всех, но тем дело и ограничивалось. Идеал времяпрепровождения у товарищей Жизнева был таким же, как у героев киргизского эпоса "Манас":
       Ночью - девушка, днем - кумыс, -
       Так привольно живет киргиз!.. (52)
      Призывы Жизнева поискать бумагу и денег отклика не находили. Вдобавок Жизнев заметил в глазах товарищей то самое выжидательно-требовательное, полное надежды выражение, о котором уже упоминалось ранее в связи с любителями выпить на дармовщинку. Жизнев понял, что от него ждут если не чуда, то выполнения всех желаний, и внутренне содрогнулся. Содрогаться было отчего: прибыль от только еще задуманной книги была уже поделена (такой разговор между членами Сообщества состоялся, конечно же, по инициативе наиболее жадных членов), Жизневу предстояло получить немалую ее часть, зато работать явно предстояло только ему одному. Приходилось выбирать: либо махнуть рукой на книгу и позволить Сообществу угаснуть, как угасло в ту пору множество других сообществ, объединений и групп, не выдержав организационных трудностей (а также бездарности своих членов), либо взяться за трудновыполнимое дело, а рукой махнуть на несправедливое распределение обязанностей и выгод. Поражает проявленная Жизневым мягкотелость - он ведь даже не попытался сделать самую естественную в той ситуации вещь, то есть пересмотреть договор, позволявший получить большую часть прибыли тем, кто не собирался работать. По правде говоря, Жизнев был наивен настолько, что надеялся: вот выяснится его определяющая роль в затее с книгой, и его новые друзья сами придут к нему и скажут: "Нет, Любим, так не пойдет. Мы не можем получать незаработанное. Давай поделим всё по труду". Он, конечно, благородно откажется - он ведь, в отличие от своих новых друзей, работает и не нуждается в деньгах, но будет сделано самое главное: рассеется тень несправедливости, упавшая на их отношения. Однако члены Сообщества обладали весьма полезным для жизни моральным качеством: все выгодное для себя они принимали как должное (заслуженное). Вот и на сей раз лихорадочную деятельность, развернутую нашим героем, его товарищи принимали без всякого удивления или смущения, равно как и собственное безделье на ее фоне. При виде такой полнейшей безмятежности у Жизнева просто не хватало духу ее нарушить. Он решил (как потом решал еще не раз), что все как-нибудь утрясется, - одним словом, просто решил ничего не решать. Настоящая, законченная бессовестность тем и сильна, что никогда не сомневается в своих правах, всегда спокойна и потому заставляет слабых и неопытных тоже поверить в ее правоту и плясать под ее дудку. Слабым человеком Жизнев не был, а
      
       54
      
      вот неопытным в новой среде был. Его старые друзья, конечно, повели бы себя иначе и уж если взялись бы за дело, то без всяких дополнительных обсуждений кинулись бы помогать другу. Товарищей по Сообществу Жизнев тоже записал в друзья (идя на поводу у собственного желания), а потому с ними тоже не следовало ничего обсуждать: как бы они ни вели себя сейчас, но раз они друзья, то впоследствии все непременно разрешится по-дружески.
       Итак, Жизнев занял крупную по тогдашним временам и тем более по своим меркам сумму для расчетов с издательством (заказать книгу напрямую в типографии тогда еще было нельзя), через цепочку знакомых вышел на жуликов, которые продали ему рулон бумаги (для расчетов с жуликами Жизневу пришлось занять еще более крупную сумму), доставил макет книги и бумагу в типографию и начал решать "текущие вопросы", которые возникали постоянно и порой на пустом месте. Издательство находилось около стадиона "Лужники", типография - на станции "Водники" Савеловского направления, и Жизневу порой дважды в день приходилось мотаться от одного этого пункта до другого. Хорошо, что в его распоряжении состояла отцовская машина, хорошо, что тогда не было пробок, хорошо, что он был молод и полон сил... Правда, за поездки на машине потом приходилось расплачиваться поездками на дачу, и сил в результате становилось все меньше, но это ни товарищей Жизнева, ни его родителей не интересовало. Сам же Жизнев с некоторым удивлением видел, что дело сдвинулось с мертвой точки, и ощущение движения вознаграждало за всё.
       Читатель может спросить: на что рассчитывал Жизнев, занимая суммы, составлявшие каждая его зарплату года за полтора беспорочной службы? На помощь поэтов? Конечно, нет - он знал, что рассчитывать на них не стоит. На снисходительность кредиторов? На нее Жизнев рассчитывать мог, так как занимал у брата и друзей, но пользоваться ею не хотел, будучи для этого слишком горд. Его расчет следует признать самым глупым из всех возможных: он не шутя рассчитывал на то, что книга станет быстро продаваться. Откуда взялась такая уверенность - трудно сказать, но недаром же в те годы все время стояла прекрасная погода, без жары, лютых морозов и долгого ненастья, недаром же постоянно свершалось небывалое. Значит, и поэтам всё предвещало удачу и всемирную славу. Поэты делили прибыль от несуществующей книги, не сомневаясь в том, что сограждане только и мечтают эту книгу приобрести; поэт Жизнев занимал под будущую книгу несусветные деньги в полной уверенности в том же самом. Удивительно, но все эти глупые расчеты оправдались. Правда, количество времени и сил, в которые книга обошлась Жизневу, в расчетах не учитывалось. Пятитысячный тираж хранился в квартире Жизнева, и ему приходилось в буквальном смысле слова спать на книгах, но это также не волновало никого, кроме родителей нашего героя. Да и их протесты вскоре смолкли - слишком осязаемым становилось веяние успеха.
       И думают: "Всё ладно, отлично, первый сорт!"
       А позади злорадно покашливает черт. (Густав Фрёдинг.) (53)
       Призадумался Жизнев только месяца через два. Книгу на концертах покупали бойко, но устраивать больше одного концерта в месяц было бессмысленно - количество публики сразу резко уменьшилось бы. Продать более трех десятков экземпляров на одном концерте удавалось редко. Книгу охотно брали магазины, на нее имелся спрос, но чтобы продать одну пачку в 50 штук, требовался все же некоторый срок, и постепенно он увеличивался. Члены Сообщества выходили торговать на улицы, в частности на Арбат - тогда это позволялось (в наши дни их немедленно прогнала бы милиция либо негласные хозяева Арбата, а точнее, те и другие вместе). За день торговли
      продавалось десятка два книг. Нетрудно подсчитать, что при таких темпах даже при цене, вчетверо превышающей себестоимость, долги отдавать пришлось бы около полугода, а получение вожделенной прибыли откладывалось на неопределенный срок, поскольку по мере насыщения спроса продажа шла бы все медленнее. В этом еще ничего страшного не было - полгода кредиторы Жизнева вполне потерпели бы, а там, глядишь, потихоньку закапала бы прибыль...
       Беда заключалась в том, что терпеть не желали поэты. Любой из старых друзей Жизнева в подобной ситуации сказал бы ему: "Старина, ты пока отдавай долги. Пока не отдашь, ни рубля с тебя
      
       55
      
      не возьму". Новые друзья Жизнева были не таковы. На концертах Жизнев всегда выходил на сцену уже изрядно измученный, так как ему одному приходилось тащить книги через весь город на своем горбу (на такси денег не хватало), а потом он же в одиночку вел торговлю, считая каждый рубль, в то время как его друзья раздавали интервью, очаровывали дам и добродушно подтрунивали над Жизневым, называя его "коллекционером денежных знаков". Забегая вперед, стоит сказать, что такое распределение обязанностей существовало в Сообществе более десяти лет и на доле Жизнева в выручке никак не отражалось (потом удалось нанять специального торговца). Так вот, после первого же концерта, когда распаренный Жизнев стоял и пересчитывал мятые купюры, прикидывая, сколько времени ему потребуется на то, чтобы отдать долги, его молча окружили прочие члены Сообщества. В их глазах Жизнев уловил уже хорошо знакомое ему выжидательно-требовательное выражение и внезапно с ужасом понял, что его расчеты несостоятельны, ибо он не принял во внимание один из главных факторов - звериную жадность поэтов. "Изнемогаю от влеченья. Ах!" (54) - восклицали они вслед за поэтом Видади, но имели в виду не какую-то там юбку, а деньги. "Взять больше от жизни - живущего цель" (55), - считали они вслед за Фирдоуси и, не усложняя задачи, хотели прежде всего как можно больше денег. Глядя на них, Жизнев вспоминал графа Федора Растопчина, который с некоторым удивлением писал: "Оказывается, что большая часть человеческого рода видит в деньгах величайшее благо". Любой разумный человек, разумеется, только посмеялся бы над претензиями стихоплетов на выручку, пока не отданы долги, но Жизнев недолго вращался в литературной среде и разума еще не нажил. Поэтому сперва он начал делить выручку поровну - всем, кто принимал участие в торговле. Потом до некоторой степени одумался, посчитал себестоимость книги, то есть во что каждый экземпляр обошелся ему самому, и эти деньги стал откладывать в особый фонд, предназначавшийся для уплаты долгов. Если бы он объяснил членам Сообщества всю нелепость их притязаний, то смог бы рассчитаться с кредиторами за полгода, а то и раньше. Теперь же, несмотря на созданный фонд, этот срок удлинялся в несколько раз, а мог и вообще никогда не наступить. Спустя много лет Жизнев нипочем не мог вспомнить, каким же образом он сам себе объяснял свои действия, как он заставлял сам себя мириться с собственной глупостью и бесхребетностью. Идя на поводу у наглецов, он невольно обманывал тех людей, которые доверились ему и бескорыстно ему помогли, а ведь на закате Советской власти инфляция стала уже весьма ощутимой и давать взаймы без процентов большие суммы сделалось накладно. Забыл он слова Фирдоуси:
       Знай, сам на презренье себя осудил,
       Кто неблагодарному благотворил. (56)
      Но наглецы были веселы, уверены в себе, много шутили, разделяли с Жизневым успех и славу. Невыносимым казалось увидеть на их лицах вместо довольных улыбок кислые гримасы, ощутить на себе вместо теплых искрящихся взоров ледяные буравчики, внести струю унылой прозы в общий праздник жизни. Хотелось крикнуть вместе с Шиллером:
       Не смеет повседневность
       И не должна глумиться над искусством! (57)
      Хотелось верить в то, что оправдаются слова того же Шиллера: "Сурова жизнь, искусство - беспечально" (58), что слава Сообщества достигнет вселенских размеров, с нею возрастут продажи, а значит, кредиторы получат свои деньги в срок. А то и потерпят немного - невелика беда. Итак, Жизнев вновь решил ничего не решать и положиться на судьбу, которая уж как-нибудь все уладит. Недаром же вокруг все так веселы, недаром все так любят поэтов, недаром так долго стоит прекрасная погода - ясно, тепло и не жарко...
       Удивительно, но глупое решение Жизнева оказалось правильным. Точнее, не решение было правильным - просто судьба снизошла к безумцу, как она порой это делает для того, чтобы люди продолжали безумствовать и впредь. Совершенно неожиданно Жизневу позвонил книготорговец - человек интеллигентный, имевший знакомства в литературной среде. Поскольку
      
      
       56
      Сообщество находилось на виду, а книги, изданные вольным способом, были еще наперечет, слух о новой книге дошел до этого дельца. И книгопечатание, и книжные магазины состояли покуда в государственной собственности, а значит, частным книготорговцам приходилось ломать себе голову над тем, как обеспечить ассортимент. Не брезговали они потому и книгами, изданными за счет авторов. Некоторые из таких сомнительных изданий продавались бойко, как, например, книга жизневского Сообщества. Конечно, те, кто ожидал найти в самодеятельных изданиях некие открытия, воскрешающие времена Серебряного века, чаще всего терпели разочарование. Однако в книге, выпущенной Жизневым, было и новое, присутствовала игра, уместная в переходное время, попадались талантливые стихи. Поэтому когда Жизнев одним махом продал интеллигентному торговцу половину тиража и получил деньги вперед, совесть его не мучила: имелись все основания думать, что книга разойдется. Она вскоре появилась в ларьках "Союзпечати", мелькнула еще там и сям и вскоре исчезла - видимо, действительно разошлась. Жизневу пришлось изрядно повозиться с проталкиванием платежа через советскую банковскую систему, не привыкшую к тому, что какие-то частные лица проводят через государственный банк торговые операции. Однако, как то ни странно, милостивая обычно лишь к богачам Фортуна на сей раз лишь покобенилась для порядка и сдалась, отсчитав Жизневу изрядную сумму наличными. Видно, не зря в тот год стояла такая прекрасная погода. А две недели, убитые на беготню по различным банковским учреждениям, быстро забылись: по сравнению с успехом, с разрешением всех болезненных проблем они мало что значили (ведь еще Рудаки писал: "Добычу в вечной беготне любая ищет тварь" (59)). Удалось и с долгами рассчитаться, и прибыль появилась, которую Жизнев поделил в соответствии с первоначальной нелепой договоренностью. Осуждать его трудно: пересматривают договоры в момент получения денег только люди морально подвижные, а Жизнев не желал вступать в ряды таковых. Эта история с вовремя подоспевшим покупателем сослужила и товарищам Жизнева, и ему самому плохую службу. Он как-то сразу забыл о том, в каком скверном положении находился. От такой забывчивости недалеко было до новых авантюр. А товарищи решили, что впредь в Сообществе всё рутинное будет делать за них Жизнев: и выпускать книги, и устраивать концерты, и торговать книгами, и так далее. В наступавшее в стране сложное время привычка к сладкому ничегонеделанию грозила серьезными осложнениями, но друзья Жизнева даже подводили под нее своего рода теоретическую базу. Так, один из них в ответ на упреки изнемогшего от трудов Жизнева заявил дословно следующее: "А просто ты такой человек. Ты создан для того, чтобы работать. А я аристократ, я создан для того, чтобы веселиться. Мы с тобой разные люди, вот и всё". Другой сказал льстиво: "Любим, у тебя такой имидж: имидж работящего человека, способного преодолевать любые трудности. А у нас имидж другой..." Старые друзья Жизнева, разумеется, немедленно порвали бы с людьми, способными на такие заявления. Жизнев этого не сделал: в его мозгу просто не умещалось то, что подобные слова могут говориться всерьез. К тому же слова и впрямь сопровождались то громким заливистым хохотом, то застенчивым хихиканьем. Все это казалось игрой, точнее - выдавалось за игру, и Жизнев этой "игре в игру" верил, а партнеров его податливость вполне устраивала. Да и нелепо как-то на волне полного успеха вспоминать о такой скучной вещи, как распределение обязанностей. Зачем? Ведь все счастливы. Завершить эту главу можно прочувствованными словами Носира Хисроу: "Пусть Господь, благословенный и всевышний, избавит всех рабов своих от огорчений, связанных с долгами!" (60).
      
       Глава XIX
      
       Жизнев частенько вспоминал прошлое - он подозревал, что делает это гораздо чаще, чем другие люди. Но во всякой цепочке воспоминаний непременно находилось такое звено, натыкаясь на которое он чувствовал нечто вроде зубной боли, ибо видел оком памяти, каким глупцом он когда-то был. А порой и не только глупцом, а кем-то и похуже. Да, ко многим бесам его природа оказалась
      
      
      
       57
      невосприимчива, но впадать в гордыню не стоило, тем более что со временем он увидел: его скверные поступки не остались безнаказанными и само наказание свидетельствовало о низости совершенного.
       Когда-то, еще учась в десятом классе, признанный школьный пиит Жизнев довольно зло посмеялся над стихами своего одноклассника и друга. Сам Жизнев в те годы в своем творчестве подражал всем - и никому конкретно, друг же его избрал образцом русских декадентов, не слишком трудился это скрывать и потому был весьма уязвим для критики. Вот Жизнев и дал волю своему остроумию, сочинив язвительную эпиграмму, в которой говорилось, что вместо фамилии автора, то есть его друга, можно смело поставить "Сологуб". Формально Жизнев был прав, подражание действительно имело место, друг против этого не спорил и, кажется, даже не обиделся, но после этого случая перестал писать стихи. Поначалу Жизнев даже не заметил этой перемены, так как был упоен собственным творчеством, не замечая по недостатку образования всей его вторичности. Однако потом выступать в своем кругу единственным поэтом сделалось как-то скучновато. Конечно, пытались сочинять и другие приятели Жизнева, но стихами можно было назвать только те подражания символистам, которые Жизнев свысока осмеял. С годами этот случай стал вспоминаться Жизневу все чаще, и с каждым разом чувство, похожее на зубную боль, охватывало его со все большей силой. Высказанная им тогда дешевая правда поблекла, и на первый план из-за ее спины выступила бессмысленная жестокость, едва прикрытая смешками и шуточками, цену которым Жизнев с годами слишком хорошо узнал. Всё можно было сказать иначе, - не так бесповоротно, беспощадно, почти враждебно. Являлась услужливая мысль: "По сути ты был прав, а неправ только по форме", - но Жизнева от этой мысли передергивало. "Там, где нет любви, все деяния несовершенны" (61), - говорил Мани, вот и от иной правды поэтому только вред. Конечно, человек чрезвычайно преуспел в самооправдании. Толстой в письмах и дневниках много раз говорит о том, что творящие зло не смогли бы жить, сознавая себя злодеями, и потому наловчились убеждать себя, а заодно и окружающих, в собственной правоте. Заметив такие же поползновения за собой, Жизнев был неприятно удивлен и обратился к себе с неприятными вопросами: "А уверен ли ты, что хотел в данном случае только правды? Что хотел только обратить внимание на литературную неудачу? А может быть, лавры первого поэта школы хотелось отстоять? Потому-то и обошелся с другом так, что он перестал писать. И немудрено - кому понравится, что его высмеивают. А ведь это твой друг. Кого же ты пощадишь, если тебя и впредь, не дай бог, затронут за живое?" Но тут вмешивалось чувство справедливости и замечало, что все же ранее Жизнев в оголтелом эгоизме замечен не был - напротив, проявлял склонность к пониманию чужих нужд и переживаний. "И вообще, - добавлял этот внутренний адвокат, - для того чтобы успешно заниматься любым искусством, надо быть твердо убежденным в своей призванности, в том, что без твоих творений человечество не обойдется. Фанатиком надо быть. Что, разве тебя не ругали? Вспомни, как ваш учитель истории подошел к тебе с твоими стихами, которые он у кого-то отобрал, и стал втолковывать тебе, как плохо и вторично ты пишешь. Тоже небось думал про себя: молодец, мол, я - режу сопляку правду-матку. И что? Вспомни, с какой презрительной усмешкой ты на него смотрел. Тебе скучно было его слушать, тебя ничуть не огорчали его слова, потому что ты откуда-то совершенно точно знал: он ошибается, и все его речи происходят от зависти и от желания морально уничтожить слишком талантливого ученика. На самом деле он был, конечно, прав, но как педагог вел себя подло, ибо мог отбить у отрока желание писать. А тот же самый друг, перед которым тебе так стыдно: разве он не прислал тебе, когда ты был в деревне на практике и тосковал по дружескому слову, разгромную рецензию на твои стихи?"
       Однако речи внутреннего адвоката большого успеха не имели. Вмешивался прокурор: "Ты потому и выносил стойко все нападки, что хвалили тебя неизмеримо чаще, чем ругали, причем хвалили в самые ранние годы, во время становления. Хвалил брат, которого ты тогда боготворил, хвалили друзья, одноклассники, учителя, друзья брата... Незаслуженно хвалили, теперь ты об этом
      
      
      
       58
      знаешь, но не жалели ведь доброго слова. А кто знает, кем бы ты стал, если бы они повели себя как тот учитель истории, давший волю своим несбывшимся амбициям, если бы решили показать тебе, что ты ничем не лучше своих товарищей. Насчет того письма в деревню не надо передергивать: во-первых, там тоже имелась правда, а во-вторых, друг твой разбирал твои опусы дотошно, а не с кондачка, как ты разбирал его. Не его вина, что недостатков в твоих сочинениях тогда было больше, чем достоинств. Сам знаешь: друг вовсе не хотел тебе мстить. Ты ведь сам послал ему стихи, попросил отзыва - ну и получил добросовестный отзыв. К тому же вы стали тогда на четыре года старше, а в юности это огромный срок. Конечно, другу, наверное, следовало, по совету Белинского, побольше писать о достоинствах, но смешно упрекать двадцатилетнего юнца за то, что он не Белинский. Да и не прошел твой друг мимо достоинств, отметил их тоже, а ты над ним просто посмеялся, и всё. И снова хочется спросить: почему? С какой целью?"
       Повторяясь, такие вопросы вновь и вновь заставляли нервы Жизнева мучительно ныть. Успокаиваться ему удавалось только потому, что он не мог с уверенностью сказать: "Да, сделал подлость из корыстных соображений, отстаивая свое положение местечковой поэтической звезды". Обычная детская жестокость и легкомыслие в случившемся были, видимо, все же виноваты больше. То же самое легкомыслие несколько лет спасало Жизнева от угрызений совести, позволив ему забыть о невзначай содеянном. Лишь потом он всё вспомнил и ясно осознал, но тут уже мог утешаться давностью лет.
      
       Глава XX
      
       Гораздо позднее, когда Жизнев уже учился в аспирантуре и начал преподавать, с ним произошло нечто очень похожее на описанный выше случай, спустя много лет начавший мучить его совесть. Сама эта похожесть усугубила подозрения Жизнева в отношении себя самого и мотивов собственных действий (действия, как то и положено литераторам, вновь состояли в определенного рода высказываниях). В одном классе с Жизневым учился странный малый, рыжий, маленький, тощий, скрытный, задиристый, за свою странную внешность прозванный Чудиком. Получать высшее образование Чудик уехал в Харьковский авиационный институт, где работали друзья его отца. Видимо, папаша опасался, что в Москве Чудик может провалиться на вступительных экзаменах. Откуда взялись такие опасения - непонятно: в школе Чудик всегда учился неплохо, особенно по физике и математике. Так как от своих одноклассников Чудик, выглядевший на несколько лет младше, держался в стороне, Жизнев после окончания школы быстро о нем забыл, тем более что и на вечерах встречи Чудик появляться не мог. А через пять лет после окончания школы Жизневу позвонил неизвестный и мужественным голосом предложил встретиться. В ответ на просьбу представиться неизвестный заразительно рассмеялся. Когда выяснилось, что говорит Чудик, Жизнев был изрядно удивлен. В те годы и в их кругу предложение встретиться одновременно означало и предложение выпить, и Жизнев с трудом себе представлял, как знакомый ему заморыш станет вливать в свое тощее тельце портвейн "Агдам" либо другие подобные напитки, имевшие тогда широкое распространение. Но еще больше Жизневу пришлось удивиться, когда вместо хилого малыша на встречу явился статный и мускулистый рыжеволосый молодец на полторы головы выше Жизнева. "Ты не того?.. Не самозванец?" - обходя его кругом, с недоверием спрашивал Жизнев. Прежние скрытность, недоверчивость и угрюмость Чудика куда-то подевались: новый человек шутил, обнаруживая незаурядное чувство юмора, встречал смехом чужие шутки, интересовался жизнью одноклассников и между делом направлял движение их маленькой компании к винному магазину, а оттуда - к Тимирязевскому парку, в котором, по его словам, ему давно хотелось побывать. Тем самым он предупреждал все желания Жизнева, начиная от наличия остроумного собутыльника, имеющего что рассказать, и кончая привлекательным местом для распития спиртных напитков. (Надо сказать, что Тимирязевский парк для Жизнева и его одноклассников являлся не
      
      
       59
      
      только местом бедных юношеских пиршеств, но и некой эпической областью, где разыгрывалось действие множества выдуманных и невыдуманных историй, и даже чем-то вроде храма - такое почтение питали к старому парку эти юноши. Возможно, с годами кто-то из них забыл лелеявшие их юность удивительные кущи, но любовь Жизнева к Тимирязевскому парку только окрепла, тем более что и жил он по-прежнему поблизости от парка, только с другой его стороны.) Беседа под старыми деревьями текла легко и непринужденно, вино лилось рекой (собутыльники не раз выбегали из парка в ближайший магазин и вновь скрывались в зелени), и к концу встречи Жизневу уже казалось, будто они с Чудиком дружили всегда. Следующие семь лет жизни нашего героя прошли под знаком этой дружбы, никогда не омрачавшейся никакими размолвками. Ну разве что Жизнев рявкал на Чудика, когда они вместе ехали куда-нибудь на машине и Чудик с его увлекающимся характером, сидя за рулем, пытался совершить особо рискованный маневр - порой Жизнев в таких случаях даже отбирал у него руль.
       И вот через несколько лет после возобновления знакомства Чудик неожиданно прочитал Жизневу несколько своих стихотворений. Нашему герою эти стихи показались неплохими, даже неожиданно хорошими для человека, который прежде вроде бы не грешил стихами. Однако Жизнев не сообщил другу о своем впечатлении, а лишь многозначительно усмехнулся и пожал плечами, как бы говоря: "Не в свое дело ты, брат, суешься - профаны нам ни к чему". Такое вот получилось высказывание без слов. Чудик некоторое время подождал, не скажет ли Жизнев еще чего-нибудь, но тот сохранял таинственное молчание жреца. Тогда Чудик тоже пожал плечами и, притворяясь, будто ничуть не огорчен, спрятал листки со стихами и перевел разговор на другое.
       Жизнев поначалу забыл об этом мимолетном эпизоде. Причин помнить его, казалось бы, не было: стихи и в самом деле оставляли желать лучшего, автор их на Жизнева, по-видимому, не обиделся, своих сочинений ему больше не читал (в отличие от других знакомых Жизневу стихотворцев, готовых душить его своими опусами при любом удобном и неудобном случае). Вскоре Чудик перешел из своего института, где его карьера не складывалась, не куда-нибудь, а в продовольственную торговлю. Мало кто знает о том, что в советские времена регулярно проводились кампании по набору новых кадров в торговлю и в милицию из промышленности и из научных учреждений. Как считалось, новые люди, которым сулили быстрый карьерный рост и - в милиции - улучшение жилищных условий, еще не испорчены возможностью легкой наживы и своим приходом оздоровят обстановку в ведомствах с повышенным коррупционным потенциалом (пардон за канцелярит). В какой-то мере расчет властей оправдывался, но - дабы не растекаться, будем говорить только о торговле - люди переходили на новую работу вовсе не с целью кого-то перевоспитать и не из-за высоких зарплат, которые в торговле, как то ни странно, были ниже, чем в НИИ. Другое дело, что новички на первых порах и аппетитами большими не отличались, считая главным плюсом новой работы избавление от дефицита, и опыта не имели, позволявшего видеть лазейки для неправедного обогащения, и связей таких, которые позволяли бы неправедно обогащаться... Старым, уже набившим руку во всякого рода воровстве торговцам под натиском новичков приходилось либо покидать насиженные места, либо какое-то время выжидать и присматриваться к новым коллегам, обогащаясь в этот период с меньшим рвением и большей осторожностью. Население от этих притирок только выигрывало, но периоды притирок, увы, длились недолго. Надо ведь понимать, что люди с несокрушимыми нравственными принципами вряд ли пренебрегут научным призванием ради торговли. Мечтать о великих открытиях в детстве вполне естественно, а вот о торговле мясом - вряд ли. Короче говоря, новички, поначалу желавшие лишь скромной корысти, вскоре осознавали свою чрезвычайную привилегированность в обществе, где масса денег на руках у населения все больше превосходила сумму цен товаров, причем цены на некоторые редкие и особо лакомые товары не повышались десятилетиями с упорством, достойным лучшего применения. К примеру, за говяжью тушенку (отличную советскую говяжью тушенку) люди
      
      
       60
      
      готовы были платить чуть ли не впятеро против того, сколько она официально стоила.
       Свое появление на посту заместителя директора продмага Чудик как раз и ознаменовал тем, что продал Жизневу ящик тушенки - подороже официальной цены, иначе нового замдиректора не поняли бы коллеги, но и куда дешевле обычной цены черного рынка. Зато при продаже дефицита близким знакомым можно было не опасаться, что покупатель настучит в ОБХСС (для молодежи поясняем: в Отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности, имевшийся при каждом управлении внутренних дел). Недаром в тогдашней торговле бытовала поговорка: "С кого же и взять, как не со своих". Чудик, малый энергичный и понятливый, заместителем директора стал очень быстро, а потом и вовсе пошел на повышение: сделался директором магазина заказов. Через такие магазины распределялись по предприятиям различные дефицитные продукты. Из-за нелепой денежной политики властей периода позднего социализма перечень дефицитных продуктов становился все длиннее и длиннее. Попав на такой пост, Чудик вдруг оказался одним из самых влиятельных людей если не в столице, то в своем районе. Всем-то он вдруг стал известен, всем-то стал нужен, и любые его проблемы начали решаться без усилий, почти что сами собой. По счастью, какое-то время природный ум, а также чувство юмора и возвышенные устремления, унаследованные от прежнего существования в качестве научного работника, сдерживали увлекающуюся натуру Чудика и не позволяли ему без оглядки ринуться в омут новой жизни. Старинные издания трудов великих математиков и физиков он, конечно, покупать перестал, однако страстным собирателем книг некоторое время еще оставался. При этом, как и Жизнев, он особо ценил восточных авторов, а также серию "Литературные памятники". Несмотря на суматошную работу, Чудик находил время и на чтение - в его директорском кабинете среди различных счетов и ведомостей Жизнев всегда замечал несколько темно-зеленых, с золотым тиснением "Литературных памятников", из которых торчали закладки.
       Вспоминался Жизневу чудесный солнечный денек на первомайские праздники (теперь таких дней в Москве почти не бывает), когда он зашел к Чудику домой и они вместе отправились на берег протекавшей неподалеку среди кустов, пустырей и мусорных куч речки Лихоборки. Свежие листочки и свежая травка, словно светившиеся собственным внутренним светом, еще не успели потемнеть и облагораживали эти неприглядные берега. Друзья взяли с собой водки и закуски, а Чудик еще прихватил покрывало и толстую антологию древнекитайской поэзии. Разлегшись на покрывале и щурясь от солнца, друзья попивали маленькими глотками водку, закусывая ее то балыком, то икоркой, и попеременно читали друг другу свои любимые произведения Тао Юаньмина, Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюйи, Оуян Сю и прочих великих. Не зря писал Фэн Мэнлун:
       Три чарки бамбуковой водки
       Проникнут в самое сердце,
       А на щеках вдруг вспыхнут
       Два персиковых цветка (62).
      Можно тут вспомнить и Нгуен Зу:
       Без ежедневной попойки хорошей мы не справимся с ношей,
       Взбешенной тучей нависнет жизнь, тяжко придавит она (63).
      А также и Ли Бо: "Но без изящного стиха в чем выразить свою прекрасную мечту?" (64) Через пару часов их прогнал с насиженного местечка шнырявший по кустам милиционер в штатском - к счастью, он не застал их за распитием водки, иначе не миновать бы им привода в отделение и штрафа. Пришлось продолжить праздник уже в обычной обстановке, на дому у жившего неподалеку приятеля (к Чудику пойти побоялись из-за склочного нрава его мамаши). Тем не менее светлое воспоминание осталось.
       Кажется, именно в этом мае Чудик и прочел Жизневу свои стихи, но успеха у друга не снискал. Возможно, Чудик вскоре и сам забыл об этом эпизоде, как забыл на несколько лет и Жизнев, - во всяком случае, отношения между друзьями никак не изменились. Продолжались совместные попойки, порой - с доступными дамами, обсуждения купленных у спекулянтов книг, совершались
      
       61
      
      дальние поездки, то на машине Чудика, то на машине Жизнева - на Черное море, в Латвию, в Литву. Никаких признаков затаенной обиды Чудик не обнаруживал - наоборот, всегда относился к Жизневу очень уважительно, хотя с людьми ему, Чудику, несимпатичными совершенно не церемонился. Так что дружба продолжалась.
      
       Глава XXI
      
       Жизневу вспоминалось, как Чудик с его решительным характером однажды крепко его выручил. В начале восьмидесятых близ дома Жизнева работал коктейль-бар, где продавалось крепкое спиртное. Баров и прочих мест цивилизованного распития тогда было маловато, и потому заведение постоянно ломилось от посетителей. Но, увы, если подобные заведения располагались в стороне от центра, от иностранцев, мажорной публики и КГБ, то в них непременно начинала собираться всякая уголовная братия. Это Жизневу пришлось узнать на собственном печальном опыте. Однажды его родители отправились на дачу, а он под каким-то предлогом остался в Москве (он вообще любил тихую и расслабленную летнюю Москву). Конечно, Жизнев позвонил Чудику, тот вскоре прибыл, друзья закупили газированного вина "Салют" и собрались было повеселиться у Жизнева дома в компании девчонок. Однако у всех девчонок оказались, как на грех, другие планы, и тогда Чудик предложил свести с кем-нибудь знакомство в коктейль-баре. "Да и вообще там повеселее, чем на дому, - сказал он. - А потом вернемся сюда и отполируем коктейли "Салютом"". Жизнев согласился - ему в тот вечер тоже вдруг захотелось толкотни, многолюдья и романтических приключений.
       Приключения начались почти сразу же после их прихода в бар. Не успели они усесться на неожиданно подвернувшиеся свободные стулья и порадоваться своему везению, а также выпить по паре коктейлей, как вдруг над ними навис какой-то юноша и злобно заявил, обращаясь к Жизневу: "Ты меня толкнул". Жизнев удивился: он точно никого не толкал ни при входе, ни по пути к стойке. Об этом он и сказал молодому человеку, но тот продолжал с ненавистью долдонить: "Ты меня толкнул". - "Хорошо, - кивнул Жизнев, - если я тебя толкнул, то извини". - "Ты меня толкнул", - последовал ответ. "Слышь, я ведь сказал: извини. Понимаешь, я извинился перед тобой", - стал объяснять Жизнев, но юноша явно не хотел мирного разрешения конфликта и еще ниже навис над Жизневым, вцепившись в спинку его стула. "Ты меня толкнул", - вновь послышалась роковая фраза, произнесенная с гневом и ненавистью. Стало окончательно ясно, что у молодого человека отвратительный характер. "Значит, хочешь выйти и разобраться", - констатировал Жизнев, и его ненавистник что-то утвердительно промычал. "Андрюха, - обратился Жизнев к Чудику, - подожди меня здесь. Человек вот хочет со мной на улице поговорить". Чудик удивленно поднял брови, но промолчал. Жизнев вышел из бара, молодой человек следом. Оба пошли рядом по оживленной улице, причем Жизневу вспоминалось высказывание Ницше: "Жизнь - источник радости, но всюду, где пьет толпа, родники отравлены" (65). Молодой человек, мускулистый большеглазый красавчик со вздернутым носиком и с удивительно подлым, как у большинства подобных красавчиков, выражением лица, сохранял угрюмое молчание, но, когда Жизнев собрался свернуть во двор, решительно воспротивился.
      - Что - "не-не"? - удивился Жизнев. - Ты здесь, что ли, хочешь разбираться? Здесь же люди ходят!
       Однако люди красавчика явно не смущали. Он вцепился Жизневу в руку и с неожиданной силой воспрепятствовал повороту во двор. Стало ясно, что церемониться и разбираться на словах он не намерен, и потому Жизнев без долгих раздумий схватил его в охапку и повалил на газон. У красавчика явно было больное самолюбие: осознав себя в положении побежденного (вернее, побеждаемого), он ненавидяще взвыл и стал вырываться из объятий Жизнева, одновременно в клочья разрывая на нем рубашку. Жизнев чувствовал, как вздуваются крепкие мышцы противника (и зачем только Бог дает их таким гаденышам), но вырваться красавчику не удавалось. Жизнев держал его за
      
      
       62
      
      руки, дабы он вслед за рубашкой не начал рвать и царапать тело ненавистного противника. Однако красавчик не терял надежды на победу - извивался, как разъяренное животное, и строил угрожающие гримасы. От него исходили столь ощутимые флюиды отвратительной, ничем не мотивированной злобы, что Жизневу отчаянно захотелось боднуть его головой в переносицу, причем никогда прежде не дравшийся головой Жизнев вдруг явственно понял, как это делается. Однако природное миролюбие возобладало, и Жизнев продолжал удерживать своего противника на газоне, ожидая, пока тот успокоится и с ним можно будет начать мирные переговоры. Большинство поединков, в которые случалось вступать Жизневу, заканчивались именно таким образом. Однако тут вышло по-другому. Красавчик посмотрел в сторону коктейль-бара и вдруг торжествующе рыкнул. Жизнев посмотрел туда же и увидел, что от бара в их сторону ускоренным шагом движется небольшая толпа мужчин, молодых и не очень, и все они с гневом смотрят на него, Жизнева. Связав в своем сознании воедино явную целеустремленность толпы и радостный рык своего противника, Жизнев догадался, что красавчик не зря так хотел провести поединок не во дворе, а на улице, на виду: мерзавец ожидал появления дружков, которые должны были ему помочь. Выяснение отношений на глазах превращалось в подлую расправу, однако при виде приближающейся компании роль невинной жертвы показалась Жизневу тусклой и невыигрышной. Он сделал попытку вскочить на ноги и дать тягу, но тщетно: теперь уже красавчик, снова торжествующе рыкнув, вцепился в него мертвой хваткой, пресекая все попытки Жизнева вырваться. До торжества негодяя оставалось каких-нибудь полминуты, он изо всех сил стискивал руки Жизнева и хищно ухмылялся.
       Однако радовался он рано. Над борющимися вдруг мелькнула какая-то тень, раздались два глухих удара - "бум! бум!", - красавчик со стоном разжал пальцы и отпустил Жизнева. Тот вскочил на ноги и посмотрел на своего противника, о котором Корнель сказал бы:
       Он на траве лежал, бессилен, странно-бел
       И о несбыточном, казалось мне, скорбел (66).
      Рядом стоял Чудик, вовремя отвесивший подлецу два пинка по морде.
      - Бежим! - крикнул Чудик, и оба бросились к проходившей неподалеку трамвайной линии. Однако перед тем, как сорваться с места, Чудик успел заметить, что красавчик пытается встать и задержать их, и наградил этого на редкость назойливого типа еще одним, уже третьим пинком в физиономию. Тот со стоном повалился навзничь, а толпа его дружков хором издала негодующий крик и перешла на бег. Подбегая к трамвайной линии, Жизнев боковым зрением заметил, что к остановке подходит трамвай, метнулся к нему и вскочил в переднюю дверь. На его глазах толпа преследователей пересекла трамвайную линию и устремилась за длинноногим Чудиком, который пренебрег трамваем: он и так легко уходил в отрыв с презрительной миной на веснушчатом лице. Однако парочка разгоряченных молодцов заметила маневр Жизнева, отделилась от толпы и бросилась к трамваю. Водитель медлил закрывать двери и отправлять вагон, с тупым любопытством наблюдая за происходящим.
      - Ну, чего смотришь? - сказал ему Жизнев. - Это они за мной. Хочешь, чтоб у тебя драка тут была?
       Слова голого по пояс человека прозвучали убедительно (рубашку Жизнева красавчик превратил в клочья). Водитель спохватился, закрыл двери перед носом у разъяренных мстителей и тронул вагон с места. Жизневу показалось, будто он слышит вой врагов - эта публика, похоже, изъяснялась по большей части воем и рычанием. Пассажиры внимательно смотрели на Жизнева - кто с интересом, но большинство с осуждением. Отчасти поэтому, отчасти тревожась о судьбе Чудика, Жизнев сошел на следующей остановке. Там он обнаружил у себя в кулаке лохмотья собственной рубашки и кое-как облачился в них, поскольку в трамвае даже человек в лохмотьях выглядит менее странно, чем полуголый. Жизнев сел в трамвай, шедший в обратном направлении, доехал до своей остановки, пытаясь сообразить, как он будет разыскивать и выручать Чудика, но плана действий составить не успел: при выходе он оказался в центре той самой толпы, от которой четверть часа тому
      
      
       63
      
      назад он так красиво улизнул. Лица у недругов были разочарованные, но как только они осознали, кто вывалился из трамвая прямо им в лапы, то, как уже совершенно верно угадал читатель, испустили дружный торжествующий вой. Жизнев всегда являлся человеком демократических убеждений, но в тот вечер он вполне мог бы сказать о себе словами Генрика Сенкевича: "Толпу он презирал вдвойне: как аристократ и как эстет" (67). Жизнева схватили, протащили через линию и мимо трамвайной остановки - на ту самую улицу, где происходил его поединок с красавчиком, только подальше от бара. К толпе подошел какой-то чрезвычайно самоуверенный крепкий брюнет лет сорока, который, даже и не подумав разобраться в происходящем, сразу стал смотреть на Жизнева с лютой неприязнью, а потом предложил ему отойти в кусты и поговорить там по-мужски один на один. Жизнев усмехнулся, несмотря на всю плачевность своего положения.
      - Знаю я ваше "один на один", - сказал он. В ответ крепыш замахнулся на него кулаком и закричал, когда Жизнев отпрянул:
      - Ссышь, гад!
      Но на саамом деле Жизнев не боялся - во-первых, события развивались слишком стремительно, чтобы успеть испугаться, а во-вторых, по разочарованным лицам своих недругов и их выкрикам: "Пусть скажет, где эта сука рыжая!" - он понял главное: Чудика они не поймали. Впрочем, кричал большей частью красавчик, уже очухавшийся от пинков. Авторитетный крепыш как-то очень быстро остыл, да и остальные явно не стремились устраивать расправу на людной улице, на виду у многочисленных прохожих. Жизнев пристально посмотрел на горевшего жаждой мести красавчика и вновь невольно усмехнулся: под каждым глазом у того уже набухло по синяку, отчего красавчик, обладавший большими, хотя и бессмысленными глазами навыкате, стал разительно напоминать лемура из передачи "Клуб кинопутешествий".
      - Лыбишься, сука?! Пойдем один на один! - завизжал красавчик, но Жизнев ему даже не ответил, только презрительно пожал плечами. Красавчик, следуя поговорке "Битому неймется", бурно жестикулировал и рвался к обидчику, однако его товарищи мягко, но решительно оттерли его от Жизнева. Боевой пыл в них окончательно угас. И тут около всего сборища неожиданно затормозил милицейский "газик". Красавчика милиционеры посадили туда, где сидели сами, Жизнева затолкали в крохотный задний отсек для задержанных, машина развернулась и поехала. Такого Жизнев никак не ожидал - он уже настраивался на то, чтобы потихоньку улизнуть, когда пленившей его шайке надоест с ним возиться. От красавчика он надеялся как-нибудь отбиться, да и вряд ли тому с такой расписной физиономией всерьез хотелось затевать новую драку. И вот в угасавший уже конфликт встряло государство - как всегда неуклюже и некстати. Вспоминалось бодрое высказывание Честертона: "К ним вязалась полиция, а это само по себе свидетельствует о праведности". Однако оно в такой ситуации утешало мало.
       Впрочем, ехали они меньше минуты: Жизнева привезли в его родное отделение милиции в паре кварталов от его дома. "А вдруг в институт сообщат?" - подумал Жизнев, и сердце у него заныло. Мало ли как можно расписать это дело, а ведь у него диссертация почти готова... Правда, Жизнев, к счастью, чувствовал себя совершенно трезвым: невеликий хмель от пары коктейлей в стремительной смене событий совершенно улетучился. И все же: выпивка, драка, пребывание в людном месте в непотребном виде (вот и сейчас в лохмотьях), побои на морде у красавчика... Что-то внутри Жизнева завибрировало, как перед серьезным испытанием. Мучиться ожиданием Жизневу пришлось недолго - минут через двадцать его из дежурки провели в кабинет на втором этаже и усадили на стул перед очкастым толстяком в капитанских погонах. Дрожь быстро улеглась: толстяк смотрел на Жизнева с явным сочувствием. Да и лицо капитана показалось знакомым: очень уж много таких лиц, усталых, умных, доброжелательных, Жизневу встречалось и в его институте, и в том институте, где он подрабатывал, и в тех институтах, где работали его друзья. А вот на милиционера этот человек не походил. Вскоре загадка разрешилась: после того как Жизнев рассказал, где живет и
      
      
       64
      
      работает, точнее учится, толстяк с печальным видом сообщил, что тоже мечтал об аспирантуре, да вот не сложилось, пришлось пойти в НИИ. Там толстяк вступил в КПСС и там же ему как члену партии настоятельно предложили перейти работать в милицию - в рамках очередной кампании по
      "укреплению рядов".
      - Вот и служу тут, - с ноткой досады в голосе сказал капитан. - Жилье скоро обещают.
       Жизнев понимающе кивнул. Капитан продолжал:
      - Что там у вас происходило, я знаю. Но расскажи сам вкратце.
       Чтобы рассказать о случившемся, Жизневу хватило трех минут (про Чудика он, разумеется, упоминать не стал), после чего выжидательно уставился на капитана. Капитан понимающе покивал, вздохнул и заметил:
      - Понятно. Друга покрываешь. В одиночку ты от них не отвязался бы.
       Жизнев пожал плечами и возразил:
      - А что другу было делать? Ждать, пока меня уроют - десять на одного? Вам я честно скажу: да, был с другом, с хорошим, надежным, учился с ним в одном классе. Да, друг дал этому козлу ногой в морду, чтобы я смог убежать. А для протокола буду говорить, что познакомился с каким-то парнем в баре, вот он за меня и заступился. Где живет, кто такой - не знаю, ну и так далее. Думаю, что вы и сами так поступили бы.
      - Да не будет никакого протокола, - поморщился капитан. - Я тебе тоже честно скажу: этот парень, который к тебе пристал, большая сволочь и притом наш внештатный сотрудник.
      - Да-а?.. - изумился Жизнев, хотел еще что-то добавить, но осекся, однако по лицу его ясно читалось: "Ну и сотрудники у вас".
      - А что делать, - усмехнулся капитан. - Порядочного человека на такую работу не найдешь, тут как раз нужны такие, которые водятся со всякой шпаной. Это с ним уже не первая такая история...
      - Товарищ капитан, - осмелев, - осмелев, заговорил Жизнев, - раз уж вы знаете, что не я всю эту кашу заварил, так, может, оставить дело, как говорится, без последствий? Мне главное, чтобы в институт не сообщали. Я ведь диссертацию дописываю, телеги из милиции мне совершенно ни к чему. Я, допустим, в институте все объясню, но осадок все равно останется. Претензий я ни к кому не имею... Может, я пойду? У меня и мама волнуется, я ведь обещал недолго...
      - Зато мы имеем претензии к этому нашему балбесу, - возразил капитан. - Так что объяснительную написать придется. Пиши: "Такого-то числа во столько-то зашли в коктейль-бар такой-то со знакомым, где выпили по коктейлю..." Про знакомого можешь ничего не писать, - уловив замешательство Жизнева, сказал капитан. - Просто - "со знакомым", ты же не обязан знать, где он живет и прочее. Да нам этого и не надо... "Ко мне обратился неизвестный мне гражданин, утверждая, что я его толкнул, чего на самом деле не было. Он предложил мне выйти на улицу, где между нами завязалась ссора. Подъехавшим нарядом милиции я был доставлен в отделение..." Написал? Ну и ладно. У нас над этим хмырем скоро состоится суд чести, он ведь в школе милиции учится... Не хочешь поприсутствовать?
      - Нет-нет, что вы! - замахал руками Жизнев. - Мне в эти дела не с руки ввязываться. Аспирантура, диссертация... Если узнают, не так поймут...
      - Хорошо, - поднял руку капитан. - Не переживай, сообщать никуда не будем. Иди к маме.
       Прочувствованно поблагодарив, Жизнев упятился прочь из кабинета, прошагал, заставляя себя не бежать, по мрачным коридорам отделения, вырвался на улицу и радостно направился домой, кутаясь в лохмотья рубашки. То, что удалось выпутаться из всей этой истории и без синяков и переломов, и без милицейской волокиты, казалось ему чудом. "Повезло! Как повезло!" - повторял он про себя, забывая о том, что, с другой стороны, напороться в кабаке на субъекта вроде красавчика - это довольно большое невезение.
       Повезло Жизневу, конечно, и с собутыльником. Не всякий поступил бы так решительно, как
      
      
       65
      
      Чудик. Было ясно, что Чудик, оставшись один в баре, заметил, как друзья красавчика двинулись тому на помощь - разумеется, нисколько не скрывая своих намерений, ибо в кабаке они, как говорится, "держали шишку" и потому считали необходимым расправляться со всяким, кто посягал на члена их
      компании, будь этот член даже кругом виноват. Поняв, что его другу может вскоре не поздоровиться, Чудик вышел из бара вслед за грозной компанией, затем свернул во двор и, описав дворами полукруг, оказался в нужное время в нужном месте. Он совершенно правильно не стал вступать с красавчиком в переговоры, сразу поняв, что это мерзкое существо понимает только язык пинков. Начни Чудик с ним препираться, и оба друга попались бы врагу в лапы, ибо красавчик по свойству своей натуры желал не примирения, а только всяческого зла. Надо сказать, что в дальнейшем в своем районе Жизнев красавчика никогда не видел, хотя и не мог сказать, привела к его исчезновению вышеописанная история либо что-то другое - например, криминальные дружки красавчика могли узнать о его попытках делать милицейскую карьеру. Жизнев не помнил лиц друзей красавчика, но зато запомнил выражение этих лиц, одновременно свирепое и радостное. Забава жестокая и в то же время безопасная - наилучший вариант для недочеловека. За этим, конечно, они и собирались такой толпой в баре, причем, судя по быстрому появлению наряда после поимки Жизнева, публика то была скорее околомилицейская, чем уголовная, хотя и непросто провести грань между двумя сортами подонков.
       Да, если бы не Чудик, Жизнев из этой передряги целым бы не вышел. А как возрадовались бы родители (своеобразной, разумеется, радостью), узрев лицо сына со следами побоев! Ведь если Жизнева постигала какая угодно неудача (хоть даже обычная простуда), то его родители немедленно истолковывали случившееся как свидетельство незрелости и испорченности своего сына, откуда следовал вывод о том, что он должен слушаться старших, делать всё исключительно под их руководством, ну а для начала отправиться на дачу или еще по каким-нибудь поручениям. Это если шла речь о пустяках - та же простуда, или упущения по домашнему хозяйству, или нелады с научным руководителем (тот по лености своей никак не мог толком прочитать диссертацию Жизнева, но в глазах родителей виноват все равно оказывался их сынок-недотепа). Но побои! Тут разыгрался бы целый спектакль, ибо в душе родителей Жизнева беспокойство за сына всегда (за исключением его раннего детства) преломлялось в ненависть к виновнику беспокойства. Сын при этом мог не быть настоящим виновником, но всякий раз объявлялся таковым. Поэтому синяки на физиономии отравили бы нашему герою добрый месяц жизни, да и позже вспоминались бы при всяком удобном и неудобном случае, и от всего этого ужаса спас Чудик.
       Жизнев торопился домой, собираясь оттуда позвонить так ловко исчезнувшему Чудику, но, когда он завозился ключами в замке своей квартиры, сверху, с пятого этажа, раздался знакомый насмешливый голос: "Ну, с возвращением! Это надо отметить!" Последний камень свалился у Жизнева с души. Он вспомнил про запасы шипучки в холодильнике и окончательно развеселился. Да, в тот вечер они вволю посмеялись (особенно над красавчиком, который в награду за свою злобность приобрел сходство с лемуром), вволю напились ("После всего пережитого надо хорошенько расслабиться", - заявил Чудик), так что Жизнев даже и не помнил толком, как и когда завалился спать. Чудик одетым спал на диване в так называемой "большой комнате" с телевизором, которую можно считать гостиной. Наутро он предложил продолжить веселье, но Жизнев его не поддержал, так как не любил опохмеляться, да к тому же ожидал приезда родителей, которым обещал без них прибраться в квартире.
      - Ладно, поеду домой отмокать, - заявил Чудик. - Но если вдруг передумаешь насчет пива - звони.
      
       Глава XXII
      
       И вот с таким человеком Жизнев не удосужился обстоятельно, по-доброму потолковать о его стихах. Возможно, и не очень хорошо было то, что прочел ему Чудик, но ведь и не очень плохо - это
      
      
       66
      
      Жизнев знал точно. Что помешало - неужели ревность? Кого к кому - безвестного писаки к еще более безвестному? Хотелось быть в своем узеньком кругу единственным признанным поэтом? Все эти вопросы мучили бы Жизнева, вероятно, гораздо меньше, если бы он мог сказать себе
      определенно: "Да, так вышло из-за ревности. Это недостойно, я раскаиваюсь". Но его томила неясность, неопределенность. Все могло произойти также и от небрежности, легкомыслия, душевной глухоты. Многим ли это лучше? Но подозрение в творческой ревности выглядело особенно позорным. Выходило, что он обманул доверие друга, побоялся честного соревнования, а значит, расписался в собственной несостоятельности и как друг, и как творец. Чем же он лучше тех, кто усердно делает вид, будто не замечает поэта Жизнева? Тем, что его мучает совесть, а их не мучает? Да кому легче от этих мучений?
       Приходится признать, что раскаяние Жизнева в данном случае непоправимо запоздало. Видимо, есть люди, творчество которых нуждается в поддержке извне. Множество начинающих авторов обращались к Жизневу с просьбой оценить их творчество. Наученный горьким опытом Жизнев с годами стал действовать по завету Белинского (тоже имевшего подобный опыт), то есть даже в самых незрелых произведениях непременно стараться найти нечто многообещающее, но в то же время недвусмысленно указывать на имеющиеся недостатки. Он не хотел новых угрызений совести, но в то же время насмотрелся на мэтров, которые не стеснялись превозносить до небес явно бездарные опусы лиц из своего окружения, а талантливых людей при этом не замечать. Порой талантливые люди удостаивались от мэтров и пинка мимоходом как возможные конкуренты, что выглядело особенно мерзко. Жизнев уже утратил былую наивность и подобную слепоту расценивал уже не как причуды вкуса, а исключительно как проявление животного инстинкта соперничества за еду, территорию и самок. Чтобы рассмотреть произведение, порой совершенно беспомощное, с разных сторон и обнаружить в нем и то, и сё, и это, Жизневу приходилось тратить немало времени, но в таких случаях он времени не жалел и только скрипел зубами, вспоминая о том, как когда-то ему не хватило времени на лучших друзей. Да, Чудик проявил излишнюю чувствительность, не настояв на внятном ответе; да, он не проявил должного упорства, перестав писать. Но если бы друг Жизнев доброжелательно рассмотрел его стихи, как рассматривал сейчас стихи бог весть кого, то, может быть, робость и ранимость сменились бы уверенностью в себе, а сомнения в собственных способностях уступили бы место настойчивой работе. Кто знает? Ясно одно: судьба дважды дала Жизневу шанс обрести вернейших творческих соратников, и оба эти шанса он упустил. За что был награжден такими соратниками, с которыми порядочный человек, как говорится, и гадить на одном поле не сел бы. Оно и понятно: на ниве зла, как писал Саади, добро не возрастет (68).
       Да, неудачное чтение стихов на отношениях Чудика и Жизнева никак не сказалось, - по крайней мере внешне. Наш герой мог сколько угодно повторять самому себе "аргументы защиты", сводившиеся к тому, что у Чудика просто не имелось сильной потребности в творческом освоении действительности. Но факт оставался фактом: Жизнев не помог другу развить в себе эту потребность, не отозвался на его робкий призыв о поддержке. Развился бы Чудик в поэта или нет, получив поддержку, сказать трудно. Но и в том, что он поэтом не стал, отсутствие вины Жизнева тоже трудно доказать. Более того: вина, возможно, не сводилась только к погубленным творческим силам Чудика.
       Дело в том, что к концу восьмидесятых Чудик стал понемногу отдаляться от Жизнева. Повторяем: друзья не ссорились, но тем не менее отчуждение становилось все заметнее. Собственно, отдалился Чудик не только от Жизнева, но и от других своих прежних друзей. Связаться с ним стало трудно: он либо пьянствовал где-то по нескольку дней, а потом отлеживался в укромном месте, либо бурной деятельностью наверстывал на работе то, что было упущено за время яростной гульбы. Заместителями у Чудика в это время работали брат Жизнева и однокурсник Жизнева (читатель, вероятно, догадался, по чьей рекомендации они попали на теплые места). Посему наш герой о поведении Чудика знал многое из первых рук. А поведение это не радовало: замы рассказывали, что
      
      
       67
      
      исчезновения начальника частенько приводили их в отчаяние. Чудик на глазах стирал грань между забавными, но в общем безобидными выходками плейбоя, привыкшего к сладкой жизни, и действиями безумца, рубящего сук, на котором он сам сидит. Беда усугублялась тем, что помимо безумца на этом суку сидело еще немало вполне вменяемых людей, которые могли рухнуть вниз и безвинно разбиться. В довершение всего Чудику с его большими тратами стало постоянно не хватать денег, и потому он начал практиковать весьма опасные операции, которых ранее избегал - например, сбывал налево не только небольшие излишки дефицита, не выбранные предприятиями-заказчиками, но и целые партии остродефицитных товаров, едва те поступали в магазин. В состав заказов эти товары, разумеется, уже не попадали, и данный факт приходилось как-то улаживать - обычно посредством взяток представителям профкомов соответствующих предприятий.
       В обществе тогда сложилась странная моральная ситуация: факт продажи государственных товаров государственными же служащими своим согражданам по завышенной цене не считался безнравственным, а порой рассматривался чуть ли не как благодеяние, ибо даже по завышенной цене дефицит доставался не всем, да и завышение могло быть разным. Тот, кому выделили товар и не ободрали при этом как липку, готов был молиться на своих благодетелей. Жизнев как-то спросил себя, смог бы он работать в магазине, через который проходит дефицит, - то есть не просто работать, конечно, а иметь за счет перепродажи дефицита дополнительный доходец, как и все прочие сотрудники магазина. На этот вопрос он не колеблясь дал отрицательный ответ, однако на неправедные заработки торговых работников смотрел снисходительно. В его ушах постоянно, хотя и ненавязчиво, звучали разнообразные оправдания: и платят-то нам, торговым работникам, мало (что верно, то верно: замдиректора магазина с материальной ответственностью, сидевший на сплошном дефиците, получал всего 127 рублей в месяц); и работа-то нервная, с которой не всякий справится; и вместо нас могут прийти такие уроды, которые будут драть с людей три шкуры; и если бы не мы, то воровали бы все - и продавцы, и экспедиторы, и грузчики... Так-то оно так, но дополнительные доходы постепенно становились все больше, росли запросы, рос и азарт наживы. Жизнева особенно удручало то, что Чудик сохранил свою былую общительность, однако общался не с прежним кругом друзей, а с так называемыми "нужниками" (от понятия "нужный человек") - с директорами магазинов, с работниками торгов (торги руководили в СССР торговлей - райторги, горторги и т.д. вплоть до Министерства торговли), но особенно охотно - с работниками ОБХСС (с некоторых пор Чудик полюбил самодовольно сообщать: "Завтра к нам неожиданно нагрянет проверка"). С новыми друзьями Чудика Жизнев частенько сталкивался у него в кабинете, приходя в магазин за продуктами, и удивлялся самодовольной тупости этих людей.
       Необразованность в людях Жизнев не осуждал: увы, даже в Советском Союзе судьба не всем позволяла получать разностороннее образование. Жизнев души не чаял в своей бабушке, окончившей лишь два класса церковно-приходской школы, потом до семнадцати лет занимавшейся крестьянским трудом и нянчившей младших братишек, а потом сорок четыре года отработавшей ткачихой на фабрике, принадлежавшей сначала фабрикантам Швецовым, а потом родному государству. Бабушка, конечно, многого не знала, в литературе разбиралась неважно, хотя читать очень любила (даже почти ослепнув из-за катаракты, она читала, забавно косясь в книгу из-за темного пятна, застилавшего ее зрение). Она терпеть не могла связываться со всякой незнакомой техникой и потому не ездила на лифте и не звонила по телефону. Живя в Москве, подолгу просиживая на лавочке с московскими подругами, по большей части происходившими из акающего Подмосковья, она тем не менее сохранила владимирское оканье, напоминающее о тех переселенцах с запада Украины, которые некогда принесли в Северо-Восточную Русь и свой выговор с нажимом на "о", и свои названия (Владимир, Переславль, Перемышль, Галич, Звенигород и множество других). Частенько бабушка поражала внука сочными областными словечками вроде "околотень", "наружничать" или "ирха". Несмотря на всю эту отсталость, которую бабушка и не думала преодолевать, Жизнев знал, что бабушка если и не умней, то уж точно мудрей и его самого, и его родителей, и всех его знакомых, ибо
      
       68
      
      люди вокруг могли рассуждать о бремени зла, суеты и корысти, могли кто безропотно и молча, а кто и с радостью тащить это бремя, но все были от него не свободны. Свободна была только бабушка, распространявшая вокруг себя ощущение несказанной легкости. Поэтому только ей стоило доверять во всем, полностью и абсолютно. Некоторых современных житейских проблем она могла не знать, но тут ей на помощь приходила бесконечная любовь к внуку и к тем людям, в которых она чувствовала подобных себе. С людьми эгоистичными и недобрыми она не ссорилась, но, судя по некоторым ее кратким высказываниям, видела их насквозь и держалась с ними вежливо, но отчужденно.
       Новые знакомые Чудика были вопиюще невежественны, но не так, как бабушка Жизнева. Все попытки заговорить о чем-нибудь кроме общих знакомых, ремонта автомобилей (автомобили составляли пункт их помешательства) и приобретения различных вещей они пресекали с насмешливым недоумением, словно сталкивались с какой-то запредельной, нездешней глупостью. Сам Чудик таких попыток давно не делал (лишь с невинным лицом, подмигивая Жизневу, изощренно вышучивал порой тупость своих деловитых знакомцев), однако в кабинет директора захаживали и артисты, и ученые... Вот они быстро теряли уверенность в себе под напором автомобильных и деловых реалий. Надо сказать, что Чудик старался побыстрее выставить из кабинета именно их, а не тех, над кем сам втихомолку потешался. Вряд ли он так уж сильно зависел от милиционеров и тем более от таких же тружеников торговли, как он сам, - по крайней мере вел себя он с теми и с другими вполне независимо, даже высокомерно. А как он, недавний ученый, книголюб, не только собирающий книги и разбирающийся в ценах книжного рынка, но и читающий свои многочисленные приобретения, должен был относиться к людям, которые избрали невежество вовсе не от тяжелой жизни, а совершенно добровольно? Ведь все они имели высшее образование (которое так и не перешло в образование подлинное), все хорошо зарабатывали, имели связи, позволявшие покупать какие угодно книги, имели дачи, где могли эти книги читать в тиши на лоне природы... Дачи, однако, использовались отнюдь не для культурного развития, а для пьянства и обжорства. Если же супруга хозяина отсутствовала или хозяин был холост, то на дачах происходили еще и разнузданные оргии с женщинами, преимущественно также работницами торговли. Видимо, постепенно пропитавший профессию цинизм развивал и в женщинах склонность к такому времяпрепровождению. И при таком количестве удовольствий на лицах этих баловней судьбы постоянно лежала печать скуки. Эту скуку объяснил Фрейд, который писал: "То, что в строгом смысле слова называется счастьем, проистекает скорее из внезапного удовлетворения, разрядки достигшей высокого уровня напряжения потребности. По самой своей природе это возможно только как эпизодическое явление. Любое постоянство, длительность ситуации, страстно желательной с точки зрения принципа удовольствия, вызывает у нас лишь чувство равнодушного довольства. Мы устроены таким образом, что способны наслаждаться лишь при наличии контраста и в малой степени самим состоянием. Так что возможности нашего счастья ограничиваются уже нашей конституцией" (69). Блестящее наблюдение, что и говорить, однако Фрейда новые друзья Чудика не читали.
       Жизнев, собственно, ничего не имел - во благовремение, разумеется, - против пьянства, обжорства и доступных хохотушек. Он знал, что раньше Чудик непременно пригласил бы его на такое мероприятие, если бы оно предполагалось. Бывало, они славно развлекались, но с некоторых пор приглашения постепенно стали поступать все реже и реже и наконец совсем прекратились. В компании Чудика встречались разные люди, но Жизнев ему и требовался для того, чтобы отдохнуть где-нибудь в уголке от самоуверенных деловитых тупиц. Так что присутствие в компании тупиц-мужчин и глупых женщин раньше встречам друзей не мешало. Однако теперь становилось ясно, что новые связи Чудика крепнут и этот круг его не тяготит, как еще недавно.
       Разумеется, такое развитие отношений с другом удручало Жизнева. По складу своего характера он не мог требовать внимания, предпочитая занимать в чужой жизни то место, которое ему отводилось. Вспоминал он и дю Белле, писавшего: "Но мне не нужен тот, кому не нужен я" (70). Однако
      
      
       69
      
      размышлять над причинами падения друга (а называть иначе все происходившее Жизнев не мог) его ум то и дело принимался сам собой. Вспоминались все новые и новые примеры того, как изменился Чудик. О книгах он уже не говорил и даже старался уходить от этих разговоров, хотя книги, и порой дефицитнейшие, ему по старой памяти еще приносили. Приглашать Чудика в музей или на поэзоконцерт теперь не имело смысла - все равно находился повод для отказа. Ради этого не стоило разыскивать гуляку-директора по сложным цепочкам его связей, тем более что он охотно заводил все новые и новые. Как-то Жизнев вместе с другом-поэтом отдыхал на море, и в это же место со своей новой компанией заехал Чудик, совершавший во время отпуска автомобильное турне по Украине и черноморскому побережью. Дело было во время борьбы с алкоголизмом, Чудик привез Жизневу по его просьбе несколько бутылок водки, так как вся округа умирала от жажды. Жизнев дал Чудику ключ от своего номера, сказал, где лежат деньги, а сам пошел на море. Вернувшись, он обнаружил, что лучший друг содрал с него по самой высокой цене черного рынка. "За доставку, видимо", - усмехнулся Жизнев, хотя на душе у него стало скверно. Выпивать Чудик Жизнева в свою компанию тоже не пригласил, хотя выпивка, несомненно, была. Стеснялся, видимо, - такой вывод сделал Жизнев, как-то проведя часок-другой с этой компанией на пляже. Жены милиционеров, еще совсем не старые, но с вялыми, изнеженными и уже кое-где бугристыми от целлюлита телами, занимались тем, что всячески и по любым поводам капризничали. Еще они толковали про обслуживание в тех питейных заведениях и парикмахерских, которые им пришлось посетить по дороге на Юг. Дамы не жалели матюков по адресу тех, кто должен был оказать им максимум внимания, но не оказал. Обсуждались различные обновки и прочие приобретения, но как-то сдержанно - Жизнев догадался, что плохо его знающие дамы привычно опасаются зависти и недоброжелательных пересудов. Погружались в море дамы тоже с опаской и очень неуклюже, почти не плавали, продолжая и в воде зычно обсуждать недостатки сервиса, а выходили из моря с оханьем и стонами, утверждая, что непременно поломают ноги на камнях, если мужья им не помогут. Мужья на эти стоны и вообще на все капризы не обращали ни малейшего внимания, разговаривая то об автомобилях, то - в крайне пренебрежительном и недоброжелательном тоне - об оставшихся в Москве общих знакомых. Объединялись мужчины и женщины только при появлении арбуза, или банки с соком, или очередной бутылки вина (компания потихоньку опохмелялась после вчерашнего и позавчерашнего). Впрочем, разговор и в этих случаях не становился общим, если не считать того, что все назойливо потчевали друг друга - вспоминалась басня Крылова "Демьянова уха". Было совершенно очевидно: потчевание происходит вовсе не от доброжелательства, а оттого, что общих тем для разговора не имеется. Чудик тоже больше помалкивал и слегка оживлялся только при обсуждении каких-то деловых вопросов (например, где можно взять дефицит для магазина или дефицитные автозапчасти для себя). Присутствие Жизнева его не смущало, но в разговор с ним он не вступал и вообще вел себя так, словно присутствует в этом месте лишь по воле судьбы и ни к чему здешнему интереса не испытывает. Так же вела себя его подружка, подхваченная им в Донецке, удивительно белокожая и белокурая, гораздо моложе остальных дам, но старательно копирующая их нелепое поведение - даже, пожалуй, с некоторым провинциальным перехлестом. Ее капризность и жеманство заставили Жизнева признать: бесстрастие кавалера по отношению к ней, пожалуй, вполне оправданно.
       Ранее Жизнев полагал, что новая компания привлекает его одноклассника тем ощущением превосходства, которое он испытывал, видя духовное убожество и неизменную предсказуемость новых друзей (если подобные люди вообще способны на дружбу). Вероятно, это мнение для какого-то времени было справедливо: Жизнев ведь прекрасно помнил, как Чудик зло подшучивал в его присутствии над этими самыми друзьями (некоторых из них скорее стоило именовать клевретами). Но потом, на море, Жизневу показалось, будто Чудику в этой компании хоть и невесело, но спокойно и даже уютно. Казалось, что в человеке сломался некий механизм, заставлявший его ранее мыслить, шутить, стремиться к новым впечатлениям, и сломанному человеку тягостно и неловко с другими,
      
      
       70
      
      несломанными людьми. Несомненно, когда-то Чудик стремился к безопасности и надеялся на то, что новые друзья спасут его от неприятностей, которыми неизбежно полнилась жизнь советского торговца. Но на море Чудик представал уже не ловким дельцом, расчетливо выбирающим себе друзей, а ослабшим животным, потерявшим свое стадо и теперь пытающимся прибиться хоть к какому-нибудь. Забыл он слова Абу-ль-Ала аль-Маарри: "Душе пристало пить из чистого колодца" (71). Конечно, остроумие Чудика, его шутки и смех не исчезли, но потускнели, прорывались куда реже и отдавали какой-то скрытой печалью, хоть с виду Чудик и казался таким же двужильным, как всегда. Жизнев дал себе отчет в своих наблюдениях много позже, а тогда, на пляже, его лишь разбирала досада на то, что его умный, веселый, незаурядный друг почти не выделяется из числа окружающих его самодовольных недоумков, - напротив, в их унылой среде он кажется совершенно своим. Жизнев украдкой позевывал и вспоминал слова Клементе Пальма о том, что "немало найдется таких, у кого в голове вообще нет никаких мыслей и образов" (72). Вдобавок небо заволокло пеленой бесцветных облаков, что редко бывает в тех краях, и стало совсем уж уныло, душно и скучно. Жизнев пробормотал что-то насчет девушек, которые его ждут, и покинул компанию. Никто его не удерживал, дамочки, казалось, даже не заметили его ухода, хотя можно было не сомневаться, что у них найдется для него язвительное словцо, поскольку он не угождал им и не отпускал комплиментов. На другом пляже Жизнев действительно обнаружил своего приятеля-поэта в компании девушек, одна из которых ему чрезвычайно нравилась (если только можно называть девушкой замужнюю женщину, пусть и молодую, всего двадцати двух лет). О том, что Жизнев испытывал, можно сказать словами Георга Тракля: "Сладкая мука пожирала его плоть" (73). Но даже такая компания и даже зарождавшаяся любовь не могли рассеять уныние Жизнева. Он то и дело надолго умолкал и с некоторой досадой поневоле включался в общий разговор, когда девушки с кокетливой обидой пеняли ему на его неуместную задумчивость. Впрочем, к вечеру облака рассеялись, любимая Жизнева решила, что оставшийся в Москве муж не пострадает, если она, для приличия - с подругой, придет к двум поэтам в гости на рюмку водки. А водки тогда было не сыскать нигде от Новороссийска до Туапсе, да и в этих городах стояли километровые очереди, в которых люди порой валились на землю, пораженные солнечным ударом. Однако люди стояли, ибо привыкли жить как лирический герой Шиллера, о котором сказано:
       Скорбь он во влаге топил виноградной,
       Горе он в пляске развеять спешил (74).
      Скорби и горя на людском веку всегда довольно, хотя те годы и были самыми счастливыми в истории России (о чем ее население еще не знало - ворчало, волновалось и возлагало надежды лишь на близкое будущее). Жизневу казалось крайней жестокостью заставлять людей резко менять привычный образ жизни, который к тому же плох далеко не для всех. Но, как писал Махтумкули: "Кто видел, чтоб джигиты унывали?" (75) Следовало преодолеть временный упадок духа. Это Жизнев и постарался сделать, тем более что еще не успел толком разобраться в причинах своего подавленного настроения. Грустить из-за того, что не пользуешься успехом в какой-то компании, вроде бы глупо и не по-мужски. Следовало вести себя как дю Белле (цитату см. выше). На самом же деле Жизнев просто почувствовал, что потерял друга, - почувствовал, но еще не осознал.
      
       Глава XXIII
      
       В дальнейшем они с Чудиком встречались еще не раз, хотя и гораздо реже, чем раньше. Происходило это всегда по инициативе Жизнева и почти всегда у него дома - на свою территорию Чудик не приглашал, хотя к Жизневу, уж если тот до него дозванивался, приезжал не кобенясь. О своих делах и заботах он почти не рассказывал, делами Жизнева не интересовался, с умеренным интересом выслушивал новости о книжных новинках и общих друзьях и затем, крепко подвыпив,
      
      
       71
      
      отбывал, оставляя в душе хозяина недоумение и чувство острого недовольства то ли Чудиком, то ли самим собой. Уж не та ли усмешка при чтении стихов положила начало всем этим изменениям в характере Чудика? Но совесть совестью, а Жизнев не мог не признать, что собеседником и собутыльником Чудик стал скучноватым. Да и самолюбие Жизнева страдало: ну почему всякий раз именно он должен погружаться в телефонные дебри и разыскивать Чудика, ставшего по месту основной работы почти неуловимым? Снова всплывали в памяти слова дю Белле. Старый друг, прежний Чудик, был Жизневу очень нужен - лишь теперь, когда Чудик перестал быть прежним, стали ясны степень этой нужды и вся глубина происшедших изменений. Заговорить о причинах изменений Жизнев не решался - деликатность, наследие рыцарского дворового воспитания, не позволяла ему лезть в чужую душу, тем более что Чудик не подавал к тому ни малейшего повода: он не жаловался, не выглядел страдальцем, не проявлял недовольства своими житейскими обстоятельствами. Скорее наоборот: не упускал случая не то чтобы похвастаться, - нет, для этого он был слишком умен, - а лишь вскользь и с иронией упомянуть о своих важных знакомых, о своих приобретениях, о своих кутежах. Вероятно, именно благодаря кутежам серьезных приобретений Чудику сделать всё не удавалось, - а может, он отчасти еще оставался прежним Чудиком и просто не был на них твердо нацелен. По крайней мере, ни дачи, ни машины он все еще не заимел. Впрочем, отсутствие машины Жизнева не удивляло: Чудик почти каждый день к вечеру оказывался сильно пьян, и ему куда удобнее и безопаснее было разъезжать на такси... Короче говоря, никакого желания вернуться к себе прежнему Чудик не проявлял, а Жизнев все собирался и все не решался его к этому призвать, пока сама судьба не положила конец этим колебаниям: Чудик внезапно женился.
       Можно ли призывать человека к самосовершенствованию, если есть существо, которому этот человек нравится таким, каков он есть? По самой сути брака такие призывы вроде бы дело жены. По крайней мере муж признает за ней первенство в этом отношении уже тем, что выделил ее из всей людской массы, поднял над всем человечеством, в том числе и над своими друзьями - ведь обязанности его по отношению к жене куда серьезнее, нежели его обязанности по отношению к друзьям. Короче говоря, при известии о женитьбе друга Жизнев подумал, что с душеспасительными беседами он, кажется, опоздал. А потом Чудик приехал к нему в гости с женой (то был его последний визит к Жизневу). Женился Чудик на простой продавщице, уроженке подмосковной деревни, и если у Жизнева и теплились какие-то надежды на то, что его другу встретилась незаурядная женщина, которая сумеет его духовно воскресить, то с лицезрением новобрачной надежды отпали. Чудик выбрал жену как раз по себе, то есть по новому себе: стихийную материалистку, персонаж без слов и мыслей, однако наделенный достаточной житейской бойкостью, дабы обделывать общие с мужем делишки и в отсутствие мужа. Чем привлек ее Чудик, было понятно: служебное положение, связи, доходы, московская прописка... Как говаривал Гугон, примас Орлеанский:
       Любит в друге подруга
       мошну, набитую туго! (76)
      С другой стороны, девушка могла заметить, что при широком образе жизни ее избранника доходы ему впрок не шли. Но девушка-то была уже не первой молодости, и тут стоило вспомнить Моэма: "Им не мужчина нужен, а брак. Это у них какая-то мания. Болезнь". Не смутила новобрачную и приверженность Чудика к алкоголю, от которой временами жестоко страдало его здоровье - недаром он порой сутками отлеживался пластом на диване, однако затем вновь принимался за старое. Не о таких ли железных людях писал корейский классик Чон Чхоль:
       Я ничего не слышу левым ухом,
       Я ничего не вижу правым глазом,
      
       И заложило нос, и рот свело -
       Не чувствую ни запаха, ни вкуса.
      
       72
       И все-таки скажу тебе, вино:
       Мне так не хочется с тобой расстаться! (77)
      Однако супруга не ставила Чудику в вину эти излишества и, похоже, рассуждала так же, как автор старогрузинского романа "Висрамиани": "Пьяный может сильно провиниться, но если попросит прощенья, его следует простить" (78). Она, видимо, смотрела на брак философски и разделяла мнение Матео Алемана (или его героя): "Мало на свете хороших мужей. Удивляться надо такому, который ни в чем не изменил бы супружескому долгу" (79). Что касается Чудика, то влюблен он, конечно, не был, это явствовало из всего его поведения. Жизнев подозревал, что путем брака он решил обзавестись дачей, каковые уже имелись у всех его новых друзей - раз уж деньги у него не держались, он решил прибегнуть к такому вот радикальному средству: жениться на девице с подмосковным домом. Но при этом он явно собирался поразить всех своей житейской мудростью, поступая по совету Теккерея: "Ни один здравомыслящий человек не должен отказывать себе ради жены ни в одном удовольствии: напротив, он лишь тогда сделает верный выбор, если подыщет себе пару, которая не будет ему помехой в часы развлечений, но станет его утехой в часы одиночества и скуки" (80). Однако этот совет отдает утопией - гораздо трезвее мыслит Матео Алеман: "Кто завидует утехам супружества, не замечая, что из десяти тысяч едва ли наберется десяток счастливцев, тому я советовал бы предпочесть одинокую, но спокойную жизнь холостяка бедствиям и тревогам неудачно женатого" (81). Впрочем, начитанный Чудик, кажется, нашел ключ к женскому сердцу, прочитав и взяв на вооружение высказывание Луизы Лабе: "В том-то и проявляется величие любви, что любишь того, кто плохо с тобой обращается" (82). Кальдерон писал проще:
       Любит женщина, когда
       Измываются над нею! (83)
      Чудик недостойно вел себя до брака и явно собирался вести такую же приятную жизнь и в браке, памятуя слова Теккерея о том, что все равно "выбор женщины обычно падает на недостойного". О том же писал и Виллем Годсхалк ван Фоккенброх:
       Тот сердце женщины смягчить сумеет много,
       Кто к ней заявится в обличии скота (84).
      А на тот случай, если жена попытается как-то самоутвердиться, Чудик вслед за Теккереем считал, что "страх - неплохая закваска для любви". Или, говоря иначе словами того же британского классика: "От мужчины ничего не требуется: если он изверг, она еще больше к нему привяжется за дурное обращение" (85). Чудик прежде не раз высказывался в этом духе, а теперь обращался с супругой свысока, покровительственно, с насмешкой, постоянно роняя фразы вроде: "Ты мне кто, жена? Значит, должна помалкивать и слушаться". Супруга при всей своей бойкости и торговой закалке не возражала, и это Чудику явно нравилось - Жизнев уже давненько не видел на его лице выражения удовольствия, а тут оно время от времени проглядывало. Чудик даже с увлечением о чем- то рассказывал и удачно шутил, и хотя это оживление и сменялось затем апатией, к которой Жизнев уже успел привыкнуть, в целом вечер можно было бы считать удавшимся, продолжайся он подольше. К сожалению, как выяснилось позже, Чудик приехал в гости изрядно под мухой. Внешне это поначалу никак не проявлялось, ибо человек он был, что называется, впитой. Однако через пару часов пития на равных он начал ронять рюмки, забывать то, что сам говорил пару минут назад, и наконец попросился на боковую. При этом он категорически потребовал, чтобы супруга составила ему компанию. Жизнев постелил им на полу, так как двуспальная тахта была сломана, а в спальне собирались отходить ко сну родители (впрочем, даже в их отсутствие Жизнев в родительскую спальню гостей не пускал). Так что последний раз Жизнев видел Чудика утром, когда он, опухший и растрепанный, вяло одевался и сипло подшучивал над смущенной супругой, которой, видимо, не часто доводилось спать на полу.
       В следующие несколько месяцев друзья не виделись, потом Жизнев на весь свой долгий преподавательский отпуск уехал на море, а по приезде его ждала жуткая новость: друг погиб. Со
      
       73
      своими новыми друзьями Чудик поехал на охоту в Смоленскую область и как-то поплыл с
      приятелем и собакой порыбачить на зорьке. Металлическая лодка перевернулась и пошла ко дну. Не умевший плавать приятель выплыл, собака выплыла, а прекрасно плававший Чудик утонул. Жизнев поймал себя на мысли: не охватил ли Чудика приступ апатии как раз в тот момент, когда следовало спасаться? Может, ему и не хотелось выплыть? Спасшийся приятель пребывал в шоке и о случившемся ничего толком рассказать не мог. Чудика нашли через пять дней и похоронили (разумеется, в закрытом гробу) в Подмосковье, на родине его жены. Друзья сообщили обо всем родителям Жизнева, но те решили, что сына на отдыхе беспокоить не стоит. К чему - Чудика ведь все равно не воротишь, а похороны - это многодневная пьянка с общими дружками. Тем временем Жизнев на море переживал крах своей любви - возможно, самой большой в жизни, - и приехал домой настолько ошалевшим, что даже не смог до конца осознать значение вести о гибели Чудика. Ему показалось сперва, будто его эта смерть уже почти не касается, настолько отдалился от него Чудик в последнее время.
       Отдаление, несомненно, имело место, но вот странность: из всех умерших близких никто не являлся Жизневу во сне так часто, как Чудик. Обычно это был веселый, уверенный в себе, оживленный Чудик золотого периода их дружбы, так что Жизнев улыбался во сне и даже просыпался порой с улыбкой. Но однажды Жизневу приснилось, будто он один дома и в пустой квартире как-то особенно раскатисто звонит телефон. Жизнев поднимает трубку: "Алло! Алло!" Сначала молчание, но потом раздается голос Чудика: "Привет, как поживаешь?" - "Откуда ты звонишь?!" - восклицает Жизнев, обрадованный и одновременно встревоженный - уж очень невесело звучал этот голос. "Если бы ты знал, откуда я звоню, ты бы умер от ужаса", - бесстрастно отвечает Чудик. И действительно: услышав это, Жизнев испытал такой ужас, которого никогда не испытывал ни до, ни после этого приснившегося звонка. А началось все не с той ли усмешки в солнечный майский день после чтения стихов? Кто ответит?
       Глава XXIV
      
       После разговора с интернет-мерзавцем Смитом Жизнев долго расхаживал взад-вперед по комнате, пытаясь успокоиться. Лет двадцать тому назад, когда Сообщество находилось в зените славы, среди многочисленных поклонников поэтов непременно нашлись бы люди, способные либо устроить Смиту разорительную судебную канитель, либо просто встретить наглеца у подъезда и доходчиво ему объяснить, что он поступает не по понятиям. Представляя себе такую сцену у подъезда, Жизнев усмехался, да и кто не усмехнется, представив себе человека с подлой душой, подлой внешностью и подлыми манерами, вынужденного беседовать в темное время суток с моральными авторитетами и знатоками понятий. Однако с тех давних пор работа нашего героя неуклонно приобретала все более кабинетный характер (что лишь отчасти соответствовало его склонностям), тогда как мода на Сообщество мало-помалу проходила. Из разряда начальников наш герой постепенно переместился в разряд исполнителей, причем если когда-то он был обязан посещать службу (сначала два, потом лишь один раз в неделю), то теперь от него требовали лишь сдачи работы к сроку, а посещения он сам приурочивал лишь ко дню выдачи зарплаты. В результате он перестал быть "нужным человеком", от него никто не зависел, его содействие и благосклонность никому уже не требовались. Если начальство и спрашивало порой его мнение о тех или иных проектах, как на стадии замысла, так и готовых, то происходило это сугубо неофициально, келейно. Все эти процессы привели к тому, что из поля зрения Жизнева исчезло множество людей, ибо он как лицо не окруженное ореолом славы, не обладающее влиянием в издательском мире и, разумеется, небогатое попросту перестал их интересовать. "Сам виноват, - вздыхал Жизнев. - Почему я не внушил им простой человеческой любви?" Когда его телефон целыми днями сохранял молчание, он вспоминал высказывание Бенито Переса Гальдоса: "Ведь на этом свете
      
      
      
       74
      
      всё так: пока художник жив, никому до него дела нет, а как только протянет ноги от нужды и непосильной работы - до небес превознесут: он-де гений, и я уж не знаю кто..." (86). Разумеется, вокруг Жизнева остались поклонники его творчества, способные отличить шумиху моды и эпатаж от подлинной поэзии - перед давними поклонниками он время от времени выступал в различных клубах; остались некоторые из старых друзей (хотя большинство их замкнулось в семьях); остались и новые друзья, то есть те, которым Жизнев за годы своей деятельности как поэта и в то же время издательского работника все же сумел внушить если не любовь, то симпатию. Однако все эти люди нечасто руководствовались в отношениях с ближними материальным расчетом, а такие не обладают в новом российском социуме никаким влиянием. Значит, рассчитывать на чью-то помощь в своем конфликте со Смитом Жизнев не мог. В блестящем прошлом остались влиятельные поклонники: бравые бандиты и полубандиты - решатели вопросов, лощеные адвокаты, журналисты, чиновники, не чуждые поэзии... Про суд Жизнев, заваленный работой, даже и не помышлял - в новой России суд, как и адвокатские услуги, давно уже стал привилегией праздных и богатых, а бедные и работающие, став жертвой несправедливости, вставали перед выбором: либо судиться и подохнуть с голоду, либо терпеть несправедливость. Выбирали они, конечно, второе, потому и терпеть им приходилось частенько. Лично набить морду Смиту тоже означало суд со всеми его прелестями, да и караулить у подъезда времени не было. Так что свой спор со Смитом Жизнев по здравом размышлении предоставил суду небесному.
       С тех пор как любитель отдыха в Канкуне отправил коллектив своего издательства в бессрочный неоплачиваемый отпуск, Жизнев переменил немало мест работы (правда, трудился при этом большей частью дома). В 1998 году он жил редакторскими заработками по договорам и выручкой с концертов, да еще ему постепенно выплачивали гонорар за сданный ранее в издательство боевик. В августе он поехал к другу на Валдай, где как раз в это время в честь наставших небывалых холодов и затяжных дождей отродилось особое племя комаров - необычайно мелких и кусачих. Покормив их собою три недели, Жизнев вернулся в Москву, с удовольствием вспоминая мрачную красоту охваченного ненастьем лесного и болотного края, вкус жареных подосиновиков под добрую новгородскую водочку и походы на байдарке между заросшими сосняком островами огромного озера Вельё. На Валдае он написал несколько шедевров и мог самодовольно повторить вслед за Д"Аннунцио: "Когда из моих рук вышла какая-нибудь осязаемая форма с печатью красоты, - только тогда долг, предназначенный мне Природой, мной исполнен. У меня свои законы, хотя бы они и не подходили под понятие Добра" (87). Москва же оказалась взбудоражена дефолтом, люди не могли говорить ни о чем другом, и их можно было понять - в частности, за следующий боевик, который Жизнев в поте лица писал с марта и в июле сдал в издательство, ему предстояло получить в два с лишним раза меньше, чем он рассчитывал, да и то в издательстве прозрачно намекнули, что подумывали вообще расторгнуть договор, сославшись на форс-мажорные обстоятельства. От такой перспективы безработный Жизнев содрогнулся и согласился на все новые условия, выдвинутые задним числом. Вокруг ведь разорялись сотни фирм, иные - с миллиардными оборотами, а уж договоры с какими-то там писаками разрывались чохом, пачками, между прочим. Так что Жизневу еще повезло. Правда, даже втрое усохший гонорар ему пришлось получать порциями, частью - книгами и много раз мотаться ради этого в издательство, но такие мелочи в грозные дни дефолта не должны никого смущать.
       В дни всеобщей дефолтной суеты Жизнев, прислушавшись к разговорам о том, что необходимо вложить деньги в какие-то вещественные ценности, поехал на Новый Арбат и накупил там дорогих книг из серии "Литературные памятники". По правде говоря, сделал это он не столько по экономическим соображениям, сколько идя на поводу у своих желаний, и поступил подобно герою Алоизиюса Бертрана, о котором сказано: "...На обед денег у него не хватало, поэтому он купил себе букетик фиалок" (88). Тем самым он резко уменьшил свои и без того небольшие сбережения. Рассчитывать на одни концерты вряд ли стоило, тем более что в концертной деятельности
      
       75
      
      Сообщества произошли серьезные изменения. Жизнев и его товарищи некоторое время ежемесячно выступали в Политехническом музее (случай беспрецедентный для поэтов), собирая неплохую выручку как с продажи билетов, так и с книжной торговли. Однако незадолго до дефолта поэты повздорили с тамошней администраторшей Анной Андреевной, которая сперва из алчности побуждала их выступать как можно чаще, а затем стала пенять на падение посещаемости концертов, связывая это с тем, что поэты многое делают, по ее мнению, неправильно. Жизневу совершенно не хотелось умасливать эту глупую бабенку, прочие члены Сообщества также отказались этим заниматься, и выступления перенесли в музей Маяковского, где зал был втрое меньше. Выглядела перемена как наказание администраторши, вздумавшей лезть не в свое дело, но на самом деле она указывала, хотя еще и не очень явно, на спад общественного интереса к Сообществу (или моды на него). О концертах в Политехническом музее, в музее Маяковского и в других престижных московских местах договаривался, как всегда, Жизнев; случались, однако, еще и гастроли, а также корпоративные выступления, позволявшие заработать больше, чем на обычном концерте. Но предложения о гастролях и приватных концертах с некоторых пор стали стекаться не к Жизневу, а к тому поэту, который в свое время написал манифест Сообщества и на этом основании сам себя объявил главой нового литературного течения. Жизнев долго убеждал себя в том, что это всего лишь игра. Однако игра, и шутовская иерархия в том числе, мало-помалу приобретали серьезный характер. Автор манифеста (назовем его Сидорчук) был человеком невероятно ленивым, - тем большее упорство он проявлял, когда ему виделась возможность заставить других работать на себя. Без этих добровольных рабов он просто пропал бы. Вдобавок Сидорчук отличался невиданным даже для гнилой литературной среды тщеславием, а для удовлетворения тщеславия также требуется некая холопская среда. Таковую Сидорчук упорно пытался выработать из своих доверчивых товарищей по Сообществу. На заре существования Сообщества Жизнев старался не заглядывать глубоко в душу своим соратникам, даже если его что-то в них коробило или настораживало, - наоборот, как приходится вновь повторить, он старался забывать об этих настораживающих моментах. Поэтому и поистине гомерические масштабы некоторых душевных свойств Сидорчука ему удалось осознать лишь спустя долгие годы после первого знакомства. А Сидорчук между тем упорно гнул свою линию, долбя всем кому только можно о том, что в Сообществе он главный человек, единственный лидер, идейный и художественный руководитель, лучший поэт, великий магистр и так далее, и так далее. На первых порах пропаганда велась либо скрытно, в отсутствие товарищей, либо с реверансами в адрес этих самых товарищей и в упаковке лицемерных похвал. По натуре Сидорчук являлся даже не эгоистом, а солипсистом, то есть таким человеком, для которого истина и справедливость сосредоточены в его желаниях, составляющих, собственно говоря, и всю личность солипсиста. Поэтому солипсист всегда наглец, хотя далеко не всегда смельчак. В первые годы существования Сообщества Сидорчуку частенько приходилось обуздывать свою наглость, ибо и Сообщество, и он сам сильно зависели от деятельности Жизнева: без нее после пары публикаций да пары концертов течение приказало бы долго жить, как и все бесчисленные литературные группы тех лет. Однажды на первом году своего существования Сообщество выступало в Доме книги на Новом Арбате, и афишу сделали по указаниям Сидорчука (он вообще страшно любил давать указания). Афиша гласила: "Вадим Сидорчук и другие поэты Сообщества". Увидев такое, Жизнев внятно, чтобы его слышали все те, кто готовился выступать, произнес: "Вадим, надеюсь, вижу такую оскорбительную афишу в последний раз. В противном случае к дальнейшим высотам будете двигаться без меня". Сидорчук маслено заулыбался, как бы иронизируя над мелочностью Жизнева, но затем поспешил стереть улыбку с лица и не стал спорить. Жизнев порадовался тому, что им удалось так быстро и без споров договориться, но он еще плохо знал Сидорчука. Экзистенциальной целью этого человека являлось самовозвеличение, главным средством для достижения цели - принижение окружающих. В этом духе Сидорчук действовал с поистине маниакальным упорством - достаточно сказать, что через полтора десятка лет подобные афиши стали в Сообществе обычной практикой, и добился этого не пасующий
      
       76
      
      перед трудностями Сидорчук. После первого конфуза с афишей он не успокоился, но демарши его приобрели более изощренную, лицемерно-комплиментарную форму. Например, в фильме, посвященном Сообществу и показанном по телевидению в 1992 году, Сидорчук представил Жизнева так: "Гений. Правая рука великого магистра". Услышав такое, Жизнев, разумеется, скрипнул зубами, но, дабы не заводить склок (в которые Сидорчук вступал очень охотно) и не мешать работе режиссера, убедил себя в том, что рассчитанного яда в этом подловато звучащем комплименте нет и он - лишь случайная бестактность. В другой раз Сидорчук на радио высказался следующим образом: "В Сообществе я - Пушкин, Сложнов - Дельвиг, а Жизнев - Вяземский". Ну а вдали от глаз товарищей Сидорчук провозглашал свою ведущую роль куда более прямо и недвусмысленно. Надо признать, что он был неплохим психологом (он здравствует, но из жизни нашего героя он выпал, поэтому говорим о нем в прошедшем времени), - по крайней мере по части понимания людских слабостей и пороков. Например, он хорошо понимал тупость журналистов, прямолинейность и косность их мышления, их неспособность, а точнее, крайнее нежелание шевелить мозгами. Те же качества Сидорчук справедливо усматривал и у большей части публики, в своем творчестве всегда стараясь им потакать. Именно на подобных людей и была рассчитана придуманная Сидорчуком иерархия, именно их он и обрабатывал, без конца долдоня о том, кто в Сообществе глава. Расчет на восприятие тупиц сработал: журналисты и прочие умственно отсталые люди, никогда ничего не читавшие и ничего толком не слушавшие, но любившие тереться близ литературы, охотно позволили вбить себе в голову утверждение "Сидорчук - глава Сообщества" и принялись передавать его из уст в уста, когда речь заходила о современной поэзии. Закономерным следствием такой пиар-кампании явилось то, что если кто-то хотел пригласить поэтов на гастроли либо послушать их частным образом, он спрашивал знающих тупиц, к кому следует обращаться, и те отвечали: "Конечно, к Сидорчуку, он у них главный". (Что означает "Главный" в поэзии - пойми кто может. Удивительна детская убежденность в необходимости Главного везде, в том числе и в сообществе поэтов. Сидорчук о такой убежденности знал, а вот Жизнев - увы, нет.) А далее Сидорчук поступал как истинный солипсист - он спрашивал товарищей: "Хотите заработать пятьдесят баксов?" - "Конечно, хотим, кто ж не хочет!" - раздавалось в ответ. По окончании выступления Сидорчук с видом благодетеля выдавал своим товарищам обещанные деньги (хотя сам, первым, никогда этого не делал - ему непременно следовало напомнить, попросить, попереминаться перед ним с ноги на ногу). Заказ поступал не на одного Сидорчука, а на Сообщество, и если бы выделенную организаторами сумму поделить поровну, то на каждого пришлось бы не по пятьдесят баксов, а поболее, но всё это "поболее" забирал себе Сидорчук на правах руководителя. Собственно, ни о каких правах речь даже и не шла, ибо назначенную организаторами сумму Сидорчук просто не озвучивал. Точнее будет сказать, что лишние деньги он забирал себе на правах солипсиста, ибо перед самим собой солипсист всегда прав.
       Стоит рассказать о том, что в начале 90-х Сидорчук и Костя Сложнов организовали рок-группу, которая благодаря веселым текстам быстро приобрела известность. Сложнова Сидорчук затем из группы выжил, не желая делиться славой и барышами. Сложнов, как обычно, всё безропотно стерпел, так что Жизнев, не зная об этой закулисной возне, на поверхности вещей видел только мелькание Сидорчука в различных масс-медиа и полагал, будто сама судьба предназначила Сидорчука заниматься связями поэтов с общественностью, пусть даже известность рок-группы будет тут связующим звеном. Ну а Сидорчук в процессе пиара оставлся верен себе, и в результате публика все больше узнавала о Сидорчуке и все прочнее забывала его товарищей. Даже концерты, где Жизнев и Сложнов выступали под бурю оваций и куда успешней, чем Сидорчук, не могли исправить положения: пиар уже вбил в косные мозги журналистов и публики образ Сидорчука-руководителя. Даже более смышленая часть публики поддавалась на эту пропаганду, ибо не могла поверить в то, что талантливые люди могут признавать кого-то руководителем против своего желания. Публика, однако, не знала о степени доверчивости того же Жизнева: он выпускал книги Сообщества, устраивал
      
       77
      
      концерты, торговал книгами на общую пользу и очень долго отмахивался от вопроса о том, как Сидорчук преподносит миру существующие в Сообществе отношения. Даже очевидные странности в распределении гонораров за концерты стали доходить до сознания Жизнева с необъяснимым запозданием. А ведь, казалось бы, деловой, расторопный, образованный человек, кандидат экономических наук... Однако что об этом говорить: кто хочет обманываться, того непременно обманут. Неприятно говорить о столь нелепом поведении нашего героя, но, по-видимому, надо, вспоминая призыв вагантов:
       Мы, вспоминая былое, и доброе вспомним, и злое,
       Чтобы вчерашнее зло завтрашним стать не могло (89).
       Глава XXV
      
       Итак, к моменту дефолта Жизневу стало очевидно, что на доходы от концертной и гастрольной деятельности, а также от книжной торговли всерьез рассчитывать не стоит. В причины этого явления он предпочитал не вдумываться, хотя вдуматься стоило: вроде бы и Сидорчук сделался такой известной фигурой, и гастролей стало больше, но звонить с предложениями Жизневу почти перестали, и денег Сообщество приносило все меньше (ибо все большую часть денег распределял Сидорчук). Гонорар за второй написанный Жизневым боевик благодаря дефолту оказался, как сказано, втрое меньше, чем ожидалось. Приходилось срочно искать работу, и это в самый разгар дефолта! Жизнев понимал, сколь зыбки в такое время надежды на место в штате какого-нибудь издательства. Хотя он и сильно вымотался, сочиняя подряд два романа общим объемом 50 авторских листов, причем один без отрыва от службы в издательстве, а второй - в крайне сжатые сроки, однако времени на отдых не было. Сам-то он благодаря концертам и отчасти врожденной, отчасти воспитанной в семье умеренности некоторое время как-нибудь и перебился бы, но приходилось думать и о родителях. Они привыкли регулярно получать от него деньги, поэтому бедствия, обрушившиеся на страну, на родителях Жизнева, слава богу, сильно не отражались, и Жизнев считал своим долгом сохранять такое положение и впредь. Он знал, что его отец весьма высокого мнения о самом себе, знал, насколько привыкла мать к благополучию в доме, и не мог позволить им очутиться в той жестокой реальности, где приходится рассчитывать лишь на нищенскую зарплату и еще более нищенскую пенсию, да и те задерживают месяцами. Родители, конечно, понимали, что со страной творится нечто скверное, но одно дело - постигать общественную беду умом и совсем другое - ощутить ее на собственной шкуре, постоянно вспоминать о собственном ничтожестве, экономя каждый грош, и это после долгих лет благосостояния и всеобщего уважения. Такой скачок в реальность грозил самыми печальными последствиями, и Жизнев не мог его допустить. Однако первые попытки устроиться на работу успеха не возымели. Поступило, правда, предложение пойти редактором на телевидение, причем с фантастической для того времени и тем более для дефолтной ситуации зарплатой, но Жизнев отказался, хотя и долго уговаривал себя ответить согласием. Во-первых, он понимал, что задаром такие деньги не платят, и новый хозяин наложил бы на его время и свободу лапу потяжелее, чем все предыдущие. Впрочем, это работящий Жизнев как раз перенес бы. Главная причина его отказа состояла в том, что он совершенно не переносил духа российского телевидения, да и подавляющего большинства прочих российских масс-медиа. С мыслью о том, что ему самому придется мешать это адское варево, Жизнев сродниться так и не смог и в конце концов отказался от соблазна.
       Как-то утром, сделав пару бесплодных звонков былым коллегам по издательской работе, Жизнев сидел за столом и тупо таращился в окно на тусклый бессолнечный денек конца августа. Вдруг зазвонил телефон. Жизнев поднял трубку и услышал голос Кости Сложнова. Тот сообщил, что по знакомству устроился в редакцию юмористической газеты "Клюква". Газета была малотиражная и, по словам Сложнова, дышала на ладан: до недавнего времени ею руководили люди с таким
      
       78
      пещерным чувством юмора, что покупатель только бросал беглый взгляд на страницу и вмиг принимал решение воздержаться от покупки этой халтуры. (Сложнов ничего не преувеличивал: уже на следующий день Жизнев ознакомился с предыдущими выпусками газеты, представил себя на месте редактора и похолодел от страха.) Сложнов сообщил, что в настоящее время является и главным редактором, и ответственным секретарем, а в подчинении имеет двух верстальщиц. Перспектива стать вдобавок еще и единственным автором "Клюквы" перепугала Сложнова, и он позвонил другу, зная, что тот покуда нигде не служит.
      - Один номер я кое-как выпустил, - рассказывал Сложнов. - Напечатал наши стихи, информацию про Сообщество... Кое-что в редакционном портфеле было... Но дальше один не потяну. Может, выручишь?
       Жизнев сначала наставительным тоном процитировал молодому другу высказывание Гонкуров: "Книга - это порядочный человек, газета - публичная девка" (90). Затем он поинтересовался размером жалованья. Сумма оказалась эквивалентна семидесяти долларам.
      - Но ведь дефолт, Любим, чего ты хочешь! - стал уговаривать Сложнов. - Я узнавал - пока нигде никого не берут. Кроме того, за каждый наш материал нам будут платить гонорары. А самое главное - зарплату обещают увеличивать в соответствии с ростом тиража. Ну неужели мы не раскрутим газету?! Обязательно раскрутим, мы же монстры! И к тому же представь: мы в газете полные хозяева, можем писать и печатать что хотим. Это ж великое дело! А если учесть нашу мощь, то это и гарантия успеха! Через полгода деньги лопатой будем загребать!
       Жизнев усмехнулся - он знал неистребимую склонность своего друга видеть будущее в розовом свете. Перед этой склонностью оказались бессильны все беды и разочарования, постоянно осаждавшие поэта Сложнова. Однако возможность стать полновластным хозяином газетных полос, что греха таить, оказала на Жизнева свое чарующее действие. Не об этом ли мечтали и мечтают писаки всех времен, а ему такую благодать подносят как на блюдечке да еще и уговаривают согласиться. А деньги - что деньги? Не в деньгах счастье. Да и перспектива есть - гонорары, рост тиража... Опять же доходы от размещения рекламы (об этом источнике доходов Сложнов, сущий котенок в денежных делах, конечно же, не подумал, а если бы подумал, то и вовсе вознесся бы в своих мечтаниях на седьмое небо). Да и куда сейчас устроишься? Выяснилось: "Клюкву" выпускает издательская фирмочка при префектуре Северного округа Москвы - та же самая, что печатает бестолковые муниципальные издания, бесплатно опускаемые населению в почтовые ящики.
      - Значит, у нас все же будет начальство, - заметил Жизнев. - Что за люди?
      - Отставные полковники, - радостно отвечал Сложнов, поняв из реплики друга, что тот уже готов согласиться на его предложение. - Ни в литературе, ни в юмористике ничего не соображают. Клянутся, что в наши дела влезать не будут. Они якобы и без того очень загружены.
      - Поначалу все так говорят, - скептически произнес Жизнев. - А потом обнаруживают, что управлять творческим процессом чрезвычайно сладко. Это сладчайший вид управленческой деятельности. Тем более что в литературе, как известно, соображают все - даже те, которые вообще плохо соображают.
       Жизневу вспомнились слова Толстого из письма Рейхелю: "Вникнув в процесс установления общественного мнения при теперешнем распространении печати, при котором читают и судят благодаря газетам о предметах самых важных люди, не имеющие об этих предметах никакого понятия и по своему образованию не имеющие даже права судить о них, и пишут и печатают свои суждения об этих предметах газетные поденные работники, столь же мало способные судить о них, при таком распространении печати надо удивляться не ложным суждениям, укоренившимся в массах, а только тому, что встречаются еще иногда, хотя и очень редко, правильные суждения о предметах. Это особенно относится к оценке поэтических произведений". - "Н-да, - подумалось Жизневу, - вот во что мы влезаем. Потомки будут называть нас журналистами..." Вслух же он сказал:
      - Газетная и журнальная деятельность есть умственный бордель, из которого возврата не бывает. Это не мои слова, это Лев Толстой.
      
       79
      
      - Толстой не знал, что такое дефолты, - резонно возразил Сложнов. - А нам жить надо.
      - Значит, будем торговать собой? Прекрасно, - сказал Жизнев. - Помнишь прекрасные строки Тинякова-Одинокого, этого разложенца?
       Все на месте, все за делом
       И торгует всяк собой:
       Проститутка статным телом,
       Я - талантом и душой!
      Вспомни Толстого: "Если же газета и журнал избирает своей целью интерес минуты и - практический - то такая деятельность, по-моему, отстоит на миллионы верст от настоящей умственной и художественной деятельности и относится к делу поэзии и мысли, как писание вывесок относится к живописи".
      - Ну и что же, если мы поставлены в такие условия? - не сдавался Сложнов. - Кроме того, мы - литературные гении, и газета у нас литературная, значит, мы вполне можем сработать для вечности. Все от нас зависит.
      - А вот Гонкуры думали по-другому, - сказал Жизнев. - Они знали, что публика хочет читать так же, как она спит, - не уставая, не напрягаясь. Или Лоуренс, - тот прямо утверждал: "Читатель в наши дни откликается, лишь когда взывают к его порокам" (91). Джером говорил, что чем пошлее газетные писания, тем с большим интересом они будут прочитаны. А ведь идиотизация публики со времен Гонкуров, Джерома и Лоуренса сделала огромные успехи.
       Однако могучий оптимизм Сложнова, помноженный на трудолюбие и природную доверчивость, было не так-то легко поколебать. Сложнов считал, что отставные полковники - люди слова, верил в радужное будущее газеты "Клюква", верил в собственное близкое процветание (с такой же верой он принимал участие во множестве различных проектов, если кому-то и пошедших на пользу, то уж точно не ему). Особенно он упирал на удручающий кретинизм прежней "Клюквы". "Да мы на этом фоне!.." - горячился Сложнов.
      - Собрать все газеты да и сжечь, - сказал Жизнев. - Вот послушай, что писал Томас Джефферсон - я как раз его сейчас читаю. Прямо как будто про нашу прессу: "Грустная правда заключается в том, что подавление прессы не сможет нанести стране больше вреда, чем ее отъявленная продажная ложь. Сама истина начинает внушать подозрение, попадая в этот оскверненный сосуд" (92). А если говорить о "Клюкве", то, боюсь, публика от нее уже отвернулась.
      - Мы развернем публику обратно! - пылко воскликнул Сложнов.
       Несокрушимый оптимизм Кости, конечно, не стоило принимать слишком всерьез, но Жизнев подумал, что ведь и впрямь на рынке культурной продукции (если выражаться языком деляческого века) юмористика хоть и присутствует в изобилии, но подлинно смешного мало. Оно и понятно: ведь эта отрасль литературы развивалась в СССР и затем в России почти исключительно по кланово-национальному принципу, о чем и сами юмористы-евреи говорили напрямик. Ну а если литература развивается по принципам, далеким от собственно литературы, то хорошего не жди. Содержательность, глубина, правда жизни и прочие прекрасные вещи при таких моделях развития, естественно, отходят на второй план, если вообще как-то учитываются. Не зря Генри Менкен утверждал, что литераторы редко стремятся воссоздать красоту мира, а хотят лишь денег и, во вторую очередь, шума вокруг своего имени. Звучат вопросы, подобные вопросу Эдгара Ли Мастерса:
       Скажите мне, если жизнь полна красоты,
       Полна творчества и благородства,
       Почему об этом не пишут? (93)
      Но литература и тем более пресса новой России не собирались отвечать на этот вопрос. Собственно, для них он даже не стоял. Казалось, именно о холопствующих перед Мамоной российских писаках слагал свои мрачные строки Эминеску:
      
      
       80
      
       Долго вы бряцали медью, облыгая нашу славу,
       Долго корчились от смеха, обобрав дотла державу,
       Но уж слишком вы глумливо об отечестве болтали,
       Чтобы всем не стало ясно: вы - обычные канальи.
       Дармовщина - вот ваш идол, идеал ваш - вор на воре!
       Добродетель? Просто глупость. Гениальность? Просто горе (94).
      Но нет худа без добра: получается, что у обновленной газеты серьезных соперников не будет. Да, она будет смеяться, но руководствуясь при этом словами Андре Шенье: "Полагаю, что изображать пороки значит трудиться ради их искоренения" (95). Конечно, успех придет не сразу, публика лишь постепенно откроет для себя новое замечательное издание, но откроет, не может не открыть. Даром, что ли, они провели столько успешных концертов, во время которых слушатели хохотали до слез. А с газетой-то всё даже проще - успех придется завоевывать не в противостоянии с живой аудиторией, всегда отчасти непредсказуемой, а в тиши кабинетов, за письменным столом. Руководствоваться, как считал Жизнев, следует указаниями Толстого: "Понятность, доступность есть не только необходимое условие для того, чтобы народ читал охотно, но это есть... узда для того, чтобы не было в журнале глупого, неуместного и бездарного. Если бы я был издатель народного журнала, я бы сказал своим сотрудникам: пишите, что хотите, проповедуйте коммунизм, хлыстовскую веру, протестантизм, что хотите, но только так, чтобы каждое слово было понятно тому ломовому извозчику, который будет везти экземпляры из типографии; и я уверен, что, кроме честного доброго и хорошего, ничего не было бы в журнале. <...> Совершенно простым и понятным языком ничего дурного нельзя будет написать. <...> Если ни на одном слове чтецы не остановятся, не поняв, то статья прекрасна". Публики Жизнев не боялся и хотя порой и возмущался ею, но все же верил в нее. Возмущения, по его мнению, в гораздо большей степени заслуживали братья-писатели, к примеру - прежние создатели "Клюквы". Жизнев хорошо помнил слова Шиллера: "Неверно ходячее мнение, будто публика принижает уровень искусства; это художник принижает уровень публики, и во все времена, когда искусство приходило в упадок, причиной этого были художники. От публики требуется только восприимчивость, а это у нее есть. <...> Она приносит с собой способность к высшему, она восхищается разумным и справедливым, и пусть даже вначале она довольствуется скверным, все же непременно она кончит тем, что станет требовать превосходного, раз ей покажут его" (96).
       С такими вдохновляющими мыслями Жизнев и приступил к работе в "Клюкве" в качестве заместителя главного редактора, то есть Кости Сложнова. С приходом Жизнева редакция приобрела завершенный вид и стала состоять из главного редактора, который писал материалы о поп-музыке, включая интервью с известными музыкантами, а также размещал материалы по полосам и следил за версткой; из заместителя главного редактора, писавшего все остальное (вскоре он привлек для писания и нескольких своих собутыльников); из двух верстальщиц: первой - толстой, пожилой и некрасивой и второй - молоденькой и хорошенькой. Последнюю Сложнов с Жизневым пригласили в кафе, дабы достойно отметить завершение формирования редакции, затем поехали продолжать веселье к Жизневу (родители были на даче), и там, как говорится, "непоправимое свершилось", то есть белокурая верстальщица (будем называть ее Ликой) оказалась в постели хозяина квартиры. К счастью, на свершившееся оба смотрели лишь как на мимолетное житейское удовольствие, и потому ни на работе, ни на нервах Жизнева эта связь никак не отразилась, разве что в душе его добавилось теплых чувств к газете "Клюква". "Счастлив тот любовник, которого любовь равномерна с любовью его любовницы" (Сумароков).
       Газета была ежемесячной, зато шестнадцатиполосной, а заполнять полос четырнадцать в месяц (остальное давал Сложнов) - дело нелегкое, тем более что привлеченным авторам полковники упорно не платили, и рассчитывать приходилось лишь на добрую волю авторов, а значит, в основном на себя. Однако Жизнева это ничуть не смущало: он обнаружил в себе огромную тягу к малой прозе, причем даже не столько юмористической, сколько абсурдистской. Резервы для ее производства
      
       81
      
      оказались поистине неисчерпаемы: стоило взять любой факт социальной действительности, как в мозгу Жизнева расцветал очередной абсурдный сюжет (впрочем, сюжеты реальности по степени безумия не уступали измышлениям Жизнева - просто реальность, как большой мастер, творила вполне самостоятельно, и потому готовые тексты не совпадали). Жизнев запросто писал в месяц сотню страниц прозы, а мог бы писать и больше, причем его стихотворчеству это никак не вредило. Так родились мистические рассказы, в которых убедительно доказывалось, что: древний Рим продолжает существовать рядом с нами в параллельном времени; души умерших живут во всех предметах, с которыми умершие соприкасались при жизни; некий крупный поэт Серебряного века стал бессмертен, как Вечный Жид, продолжает слоняться по свету, публиковать стихи под псевдонимами и соблазнять женщин... Так родился роман, печатавшийся с продолжениями, о скитаниях по Азии в XIX веке английского полковника О"Флаэрти (родственника Оскара Уайльда) в поисках самых эффективных способов слияния с Мировым Духом (этот роман привел в крайнее недоумение одного из отставных полковников: полкан долго крутил головой, приговаривал: "Ну ты и намутил тут", но потом махнул рукой и добавил: "А интересно все-таки"). Так появились на свет поэт, свихнувшийся на политике, бурно сочинявший стихи на злобу дня и печатавший их, конечно же, в "Клюкве", и второе "я" поэта - суровый врач-психиатр, усердно пытавшийся вылечить несчастного и считавший, что ради блага самих же больных церемониться с ними не стоит. Читатели узнавали о кооперативе, занимающемся гальванизацией мертвецов ("дорогих усопших"); о врачах-черепословах, сказавших новое слово в изучении психологии сексуальных маньяков; об изобретателе суперклея, обладавшего побочным свойством порождать в мозгу того, кто нюхает суперклей, управляемые галлюцинации; о странном звере тепескуинтле, экстракт из генитальных выделений которого служит непревзойденным средством от похмелья и уже продается из-под полы в московских клубах; о мерах, предпринимаемых правительством для того, чтобы грядущая неизбежная революция прошла бескровно и без повреждения государственной, частной и личной собственности; о способах безошибочно найти сексуального маньяка как в уличной толпе, так и среди своих знакомых, и безопасно использовать его половую энергетику; о способах телевизионного зомбирования населения; о массовой закупке антидепрессантов в Колумбии с целью превозмочь негативные психологические последствия дефолта, и еще о многом другом. Обо все этом писалось вдумчиво, детально, с явным намерением докопаться до сути. Тексты в итоге выглядели убедительно; начисто лишенные чувства юмора полковники пропускали их без споров, и причина тому могла быть только одна: они принимали их за чистую монету. Заразившись энтузиазмом Жизнева, Сложнов помимо музыкальных рецензий и интервью с поп-звездами тоже начал сочинять тексты бредового характера и разразился циклом статей "Дневник сновидений Константина Сложнова". Почитав эти дышавшие искренностью статьи, полковники стали поглядывать на автора с некоторой опаской, но в то же время и с уважением: надо же, что творится у парня в голове! Жизнев привлек ряд мощных авторов, например, Кирилла Воробьева, незадолго до того прогремевшего на всю Россию романом про наркоманов "Низший пилотаж". Воробьев писал о сестрах, проживших сорок пять лет в подземелье; о гениальном маге-целителе, легко разрешавшем все сложнейшие вопросы российской действительности; о разговорчивой девочке, сращенной с кактусом; но больше всего, конечно, о наркотиках и о сексе. Особенно глубокое впечатление на полковников и затем на публику произвела статья Воробьева о бесконтактном сексе ("Вас могут изнасиловать на расстоянии!" - гласил анонс этой статьи). Известный переводчик Кирилл Савельев предоставил "Клюкве" свой цикл новелл-мистификаций, написанных якобы от лица китайского писателя Юэ Линя - о лисицах-оборотнях, о мертвецах, оживающих ночью, о драчливых бесах и о прочей китайской чертовщине. Приятель и собутыльник Жизнева Вася Фомин разразился пародией на женский детективный роман. Уже довольно скоро из газетного самотека на страницы "Клюквы" шагнули и другие авторы, о которых ни редакторам, ни читателям газеты ранее слышать не приходилось, хотя писали они, пожалуй, получше звездных юмористов "Литературки", "Крокодила" и передачи "Аншлаг". Те знакомые, что
      
       82
      
      читали "Клюкву", изъявляли авторам-редакторам свои восторги. Смеялась, готовя полосы, верстальщица Лика. Так что по всем признакам газета находилась на подъеме и на пути к процветанию, и если радужные мечты не сбылись, то причиной тому стали не какие-то, как пишут в документах, "обстоятельства непреодолимой силы", а лишь людская глупость и зависть. Хотя если говорить о силах, враждебных поэтам, то мало кто из питомцев Феба мог похвастаться победой над завистью и глупостью, выступающими обычно единым строем. Не стали исключением и наши редакторы. Вновь и вновь повторяется то, о чем писал Буало:
       И лишь у вырытой на кладбище могилы,
       Когда безмолвствуют смущенные зоилы,
       Все постигают вдруг, какой угас певец,
       И возложить спешат ему на гроб венец (97).
       Владельцы нелепой полиграфической фирмы при префектуре, отставные полковники Горлов (главный) и Шаравов (его зам) с полным пониманием читали статьи в издаваемых ими муниципальных газетенках: полковничьим душам был вполне созвучен подхалимский тон статеек о жизни округа, восхвалявших окружное начальство и те улучшения, которые проводились на благо населения. От восторженного ока репортеров не укрывались ни новопостроенные детские грибки, ни заново размеченные пешеходные переходы, ни отремонтированные в виду приближающейся зимы площадки для игры в хоккей... Население, ошарашенное дефолтом, металось в поисках заработка, по полгода не получало зарплаты, урезало расходы, экономило на еде и на лекарствах, а муниципальные редакторы с восторгом сообщали о клумбе, разбитой на каком-нибудь загазованном перекрестке. Складывалось ощущение, что коллектив газеты и население существуют в совершенно различных мирах. В конце номера помещалась обычно "Поэтическая страничка", своим слащавым идиотизмом повергавшая в ступор любого вменяемого человека. Впрочем, вменяемые люди таких трепалок не читали, а либо сразу их выбрасывали, либо использовали их на хозяйственные или гигиенические нужды. Зато отставным полканам их позорные листки очень нравились, ведь полканы оценивали их вовсе не по соответствию жизненной правде, а по тому, не способны ли они, сохрани бог, раздражить начальство. Поэтому лояльность этих изданий была безграничной. Оптимальной же с точки зрения полканов муниципальной газетой являлась, видимо, такая, которую не читает ни один человек в мире, но деньги под которую регулярно выделяются.
       За "Клюкву" полканам не требовалось ни перед кем отчитываться, однако она раздражала их самих. Действительность, такая привычная и прочная, особенно если никогда над нею не задумываться, после чтения текстов "Клюквы" становилась зыбкой, неоднозначной и даже пугающей. Не исключено, что, начитавшись текстов "Клюквы", полканы начали даже сомневаться в собственной реальности. Однако хоть как-то обсуждать содержание газеты с редакторами полканы не могли по недостатку ума (про образование и говорить не стоит), а потому первое время газета выходила именно в том виде, как ее задумывали редакторы, и радовала собою духовно развитых читателей. Однако затем великий проект дал первую трещину. У полканов имелся давний собутыльник, отставной подполковник (подполкан), в настоящем - мелкий чинуша, которому, как некогда маркизу де Саду, страшно хотелось видеть плоды своих эротических раздумий в напечатанном виде. Поэтому наряду с материалами высочайшего духовного уровня в "Клюкве" раз за разом стали появляться статейки "Радость секса", "Чудо секса", "Очарование интима" и тому подобные. Наши редакторы, конечно, ханжеством не отличались, однако то, что давал дышавший нерастраченной нежностью подполкан, являлось констатацией общеизвестных фактов и на фоне творческих открытий Сложнова, Жизнева и других звезд "Клюквы" вызывало недоумение. "Надо бережно относиться к газетному пространству. Новое печатать надо! А эти ваши сведения о сексе ныне известны даже дошкольникам, - объяснял Жизнев полканам (Сложнов в силу своего исключительного миролюбия старался с ними, да и вообще ни с кем не спорить). - У вас такие
      
      
       83
      
      авторы, а вы целые полосы у них отбираете вашим нудным сексом". Однако полковники были не из тех, кто малодушно прислушивается к чужому мнению, зато витающие в воздухе банальности воспринимались ими как истины в последней инстанции. Все вроде бы слыхали, что секс хорошо продается - значит, надо и самим его продавать. Возражений полканы не терпели и в ответ начинали с удвоенной придирчивостью читать представляемые редакторами материалы. Чтение сопровождалось ворчанием и даже бранью, но так как полканы ни уха ни рыла не смыслили в литературе, то они все же опасались что-либо снимать.
       И все же гибель такого многообещающего проекта, как "Клюква", оказалась связана отнюдь не с творческими разногласиями вдохновенных авторов и косных хозяев. Нет, всё просто-напросто уперлось в деньги. Уже со второго месяца работы Жизнева в "Клюкве" ему перестали нормально платить жалованье, перенося выплаты то на неделю, то на две и более. От вопросов про обещанные гонорары полканы с возмущением отмахивались: "Вы же видите, какие времена! Дефолт! В банке нет денег!" Однако Жизнев полканам не верил: по логике вещей задерживать выплаты следовало в первые месяцы после дефолта, а тут получалось наоборот: чем дальше от дня катастрофы, тем платили хуже. К тому же и оформлен Жизнев был не обычным порядком, а по сомнительному трудовому соглашению, то есть фокусы с зарплатой, видимо, планировались заранее. Наивные работяги, сталкиваясь с задержкой зарплаты, обычно не задумываются над тем, что при задержке, например, на два месяца буржую надо выплатить за год уже не двенадцать месячных зарплат, а только десять. Даже если позднее буржуй станет платить аккуратно, то сумму в размере двух месячных фондов зарплаты он может положить себе в карман. Полканы освоили этот нехитрый прием, и он их так увлек, что к Новому году Жизнев впал в глубокую бедность и перебивался только концертами и продажей книг. А существовать продажей книг было неприятно: он начинал смотреть на каждого человека как на потенциального покупателя и ощущал приступ ненависти, если тот осмеливался ничего не купить. Между тем никаких поползновений выдать редакторам зарплату полканы по-прежнему не делали, не говоря уже о гонорарах за статьи. Жизневу ничего не оставалось, кроме как пригрозить полканам судом. При этом он блефовал, так как судиться на самом деле не стал бы - уж очень унылым представлялось ему это занятие. Но с полканами он говорил грозно: "Посмотрим, что скажет суд, когда увидит газеты с десятками моих статей, ни за одну из которых не заплачено". Желание писать в газету у Жизнева не пропало, но мысль о том, что гонорарный фонд пойдет на укрепление душного мещанского благополучия полканов, была ему нестерпима. Вспоминалось высказывание Гонкуров: "Ничто так не весело, как домашний очаг буржуа. Счастливые люди! Как хорошо отплатили они тем, кто пишет, думает, мечтает!" (98). И Жизнев перестал писать статьи.
       Выдавливая из полканов свои денежки, он посетил главу фирмы Горлова, одутловатого бурбона, до смешного соответствовавшего своей фамилии (и приводившего на память отрицательного героя забытой пьесы Корнейчука "Фронт"). "Иметь такую ряшку при такой фамилии - это уже перебор, карикатура", - размышлял Жизнев, пока Горлов, изображая ужасную занятость, томил его в приемной (а у этого гибрида буржуя с чиновником имелись и приемная, и секретарша, и обширный кабинет, и даже служебная машина; откажись он от всей этой ненужной помпы - глядишь, и денег на зарплату хватило бы). Делового разговора у них не получилось - Горлов сухо сказал: "Всё оплатим", Жизнев спросил: "Когда?" - и, услышав в ответ: "Вопрос решается", заметил: "Мне это говорили уже раз пятьдесят. Извините, Александр Николаевич, но, похоже, мы не сработаемся. Придется мне вас покинуть. На суде встретимся До свидания". Горлов грозно выпучил глаза и заявил: "А я вас не отпускал. Может, мы вас вообще не отпустим!" Жизнев с удивлением посмотрел на этого реликта тоталитаризма. Такого дешевого нахрапа он не ожидал даже от Горлова. "Тронут вашей привязанностью ко мне. Но все же деньги советую найти, а то прославлю вас на всю Москву", - сказал Жизнев и вышел. Шагая по коридору огромного здания, где в советское время располагались
      
      
       84
      
      редакции множества изданий, а теперь обосновались многочисленные мелкие фирмочки, Жизнев размышлял о том, с какими же безропотными овцами Горлову приходилось иметь дело, если он до сих пор пытается вот так брать людей на испуг. "А ведь еще восемь лет назад коммунистом был, на каждом собрании небось выступал, людей жизни учил, падло, - скрипнув зубами подумал Жизнев. - Вот такие и погубили великую идею..." Войдя в верстальщицкую, Жизнев обнаружил там Сложнова и Лику и с ходу предложил хорошенько отметить развал работы. Сложнов тяжело вздохнул.
      - Что делать, Костя, - развел руками Жизнев, - нормально работать они нам все равно не дадут. Я сейчас совершенно ясно разглядел огонь алчности в глазах этого упыря со значащей фамилией. Не будет он нам платить, а жить-то надо. Но я их притяну к суду, разорю, пущу по миру! Пусть жены голодают, пусть дочери идут на панель... Одним словом, завтра вечером прошу ко мне. Заодно проведем собрание Сообщества. Лика, ты меня слышишь?
       Лика не обнаружила особого энтузиазма, чем слегка задела мужскую гордость Жизнева. Да, постельные приключения она любила, но на Жизневе, который был почти вдвое ее старше, свет для нее клином явно не сошелся.
      - Ладно, решай, - махнул рукой Жизнев и вышел. Решила Лика положительно - возможно, потому, что поняла: своего чокнутого любовничка она может больше никогда не увидеть, а пошалить напоследок, видимо, хотелось.
       Наутро, провожая Лику на трамвай, Жизнев ощутил укол ностальгии: она ехала на работу в то самое мрачное здание близ Савеловского вокзала, с которым Жизнев совсем недавно связывал самые светлые свои надежды. Ему самому дороги туда уже не было. Лику он больше никогда не видел. Сложнов проработал в "Клюкве" еще некоторое время, выпустил, с грехом пополам, на старых запасах, еще два номера, однако щедрее полканы не стали, и ему тоже пришлось уйти.
      
       Глава XXVI
      
       Закончилась очередная славная страница трудовой биографии нашего героя (не путать с творческой биографией: они хоть и тесно связаны, но в наше время, увы, далеко не тождественны, а то и вступают друг с другом в непримиримое противоречие). Нашему герою самой судьбой было предназначено четко отделять творчество от зарабатывания себе и семье хлеба насущного. И все же порой труд для заработка сближался с творчеством до почти полного совпадения (трудно сказать, герою ли нашему, судьбе ли принадлежит здесь заслуга). Так было, например, в "Клюкве".
       Так было и тогда, когда Жизнев писал свои боевики о Викторе Корсакове, вымышленном русском супербойце, уроженце Нью-Йорка. Мысль о том, чтобы написать свой роман о русском супермене, начала донимать Жизнева в середине 90-х вне связи с какими-либо предложениями со стороны. Видимо, это было реакцией души на бесконечные унижения: развал страны, гонения на русских, гибель великой идеи, издевательские фильмы, телепередачи, статьи в газетах... Видимо, замысел поддержали небеса, ибо стоило Жизневу начать потихоньку писать вечерами, после работы, как один шапочный знакомый по издательскому миру, создавший свою фирму и ничего, разумеется, не знавший о планах Жизнева, вдруг предложил ему написать боевик. Издателя несколько удивили предложенные Жизневым размеры романа, 27 авторских листов, - обычный боевик был чуть ли не вдвое меньше, - но, рассудив, что русский читатель любит толстые книги, издатель согласился. Пришлось согласиться и с необычно долгим сроком написания - во-первых, он вытекал из уже согласованных размеров романа, а во-вторых, Жизнев объяснил, что писать будет без отрыва от своей редакторской службы. Он так и писал - вечерами и ночами, когда нервы властно требовали отдыха, и в выходные, когда приходилось отказываться от заманчивых светских развлечений и подавлять в себе природную общительность. Однако Жизнев был совершенно согласен с Бодлером, который писал: "Нас ежеминутно гнетут идея и ощущение времени. И есть только два способа избавиться от этого
      
      
       85
      
      кошмара, забыть о нем: наслаждение и труд. Наслаждение изнуряет нас. Труд придает сил. Давайте выбирать. Только используя время, можно забыть о нем. Всё совершается только мало-помалу" (99). Но даже и при таких взглядах Жизнев порой подозревал, что взвалил на себя непосильную ношу. Хорошо хоть дамы Жизнева не отбивали его от дела и безропотно соглашались приезжать к нему на дом - то ли потому, что любили его берлогу, как позднее Марина, то ли потому, что были несвободны, к себе приглашать не могли и в свет тоже не могли выходить без своих, так сказать, "официальных мужчин", а значит, не могли и тащить Жизнева в клубы и кабаки. Настало лето, Жизнев поехал с приятелями и братом на море, но в багажник машины не забыл положить пишущую машинку (компьютером он к тому времени еще не обзавелся). В номере пансионата его поселили с неким добродушным кубанским дедом, любителем всхрапнуть после сытного обеда. Хотя дед и уверял, что стук машинки ему нисколько не мешает, но Жизнев никак не мог заставить себя стучать по клавишам над ухом у спящего человека. С другой стороны, в другое время помимо послеобеденной жары ему и самому хотелось покупаться в море и побродить по горам. Дабы не мешать деду, Жизнев кое-как приспособился писать на балконе, вытаскивая туда из номера столик и машинку. Однако вскоре он заметил, что под ним этажом ниже проживает целый табор станичников - судя по обрывкам разговоров, могучие мужчины работали в колхозе шоферами. Их еще более тяжеловесные подруги о работе не говорили, а просто старались обеспечить мужчинам, несмотря на почти походную тесноту, комфорт и привычный быт. Кто-то из станичников явно заселился в номер без путевки: снизу до Жизнева постоянно доносился запах готовившегося борща, то есть часть станичников питалась не в столовой, как положено, а готовила прямо в номере на плитке. И вот однажды, когда Жизнев в приливе вдохновения стучал на машинке с особой яростью, снизу до него вдруг донесся разговор.
      - Молотит и молотит... А я ж подремать хотел после обеда, - мурлыкающим кубанским выговором пожаловался один из могучих шоферов. Послышалось одобрительное мычание его товарищей. Говорить они не могли, так как с громким чавканьем поедали арбуз.
      - Ну что ты, Коля, как тебе не стыдно, - ласково укорила говорившего одна из боевых подруг. - Человек старается, работу вон с собой привез...
      - Ну да, работа - це ж дило хорошее, похвальное, - вкрадчиво сказал Коля. - А ты прикинь, если б я, к примеру, в кузнице работал и не захотелось бы мне работу бросать... А?
       Пожиратели арбуза сочно заржали, их боевые подруги воркующе засмеялись. Рассмеялся и Жизнев, но в тот же вечер, плюнув на путевку, пошел на гору в поселок и снял там себе койку в самом уединенном домике, где стук его машинки уж точно не мог никому помешать. Автомобиль, на котором приехала вся компания, он перегнал к себе и ездил на нем на завтраки, обеды и ужины. Одним словом, сочинение боевика из будоражащей воображение поэта пробы пера вскоре превратилось в борьбу с такими трудностями, что Жизнев уже получал удовольствие от самого их преодоления, от сознания силы собственной воли, а не от каких-то там стилистических или сюжетных находок. Само свое произведение Жизнев потом хвастливо называл "триумфом воли", еще не подозревая, что через пятнадцать лет триумф повторится, но уже в области поэтического перевода. Роман был завершен в срок и принят, Жизнев получил кучу денег, очень пригодившихся ему, когда его отправили в бессрочный отпуск. Но, видимо, по тексту все же ощущалось, что автор писал не только ради заработка, ибо издатель проникся к роману и его герою (супергерою) особым, похожим на родственное чувством и пристал к Жизневу с требованием срочно написать продолжение, пока публика будет читать первую книгу.
       Нельзя сказать, чтобы Жизнев об этом не думал. Напротив, в его воображении то и дело всплывали не сцены из романа, нет, а картинки, обрывки романной действительности, словно кадры документального фильма о какой-то современной войне. Вскоре стало ясно, что война разворачивается в Москве и что ни о какой другой войне Жизневу писать не хочется. Жизнев без
      
      
       86
      
      памяти любил Москву, любил свои родные места, любил коренных москвичей, но в последние годы к этому чувству стала примешиваться и ненависть. Ненавидел он, конечно, не самое Москву, а то, что поселилось в ней, как раковая опухоль поселяется в избранном смертью, в самом удобном для смерти месте, и начинает оттуда выбрасывать свои отвратительные тяжи, основывать там и сям метастазы. Думается, что эта ненависть к новой русской жизни и ее хозяевам понятна всем читателям этой книги, независимо от того, одобряют или нет они подобные чувства, а потому долго распространяться о ней не стоит. Достаточно только сказать, что ненависть создает в мозгу свои картины, прокручивает свои кадры, не брезгуя монтажом, и вот будущий автор романа уже представляет себе город, пустынный в час пик буднего дня, непривычно длинную перспективу улицы, асфальт, кое-где выщербленный пулями и усыпанный осколками стекла, фасады зданий с пулевыми отметинами и в отдалении - танк на перекрестке. Где-то бесстрастно, совсем не пугающе рассыпается дробь стрельбы, и снова все затихает. Будущий автор упивается этой небывалой тишиной, в которой зреет нечто важное. Вдали улицу перебегает группа людей в камуфляже и с оружием, но явно не военных. А вот другие кадры: кабинет в каком-то правительственном здании, пол завален бумагами, на подоконнике полуразрушенный бруствер из книг. В глубине комнаты, чтобы не достал снайпер снаружи, стоит человек в полувоенном жилете с множеством карманов и короткими очередями бьет из автомата по дому напротив. В окне виднеется пустынная площадь, по краям которой догорает несколько припаркованных легковых автомобилей, а посередине чадит осевший на пробитых шинах бронетранспортер и около него сиротливо лежат два трупа. Вот фасад банка с несколькими дырами от снарядов, и каждая дыра окружена осколочной насечкой, словно терновым венцом. Рядом с пробоинами темные окна взирают на мир с тупым недоумением, потому что лишены стекол, зато газоны и дорожки перед зданием весело блестят на солнце битым стеклом. Где-то завывает сирена скорой помощи... ну и так далее. Жизнев писал, давая выход своей ненависти, про захват Москвы вооруженной группировкой под началом главного героя первой книги, зрительный фон романа был таков, как показано выше, а излагать сюжет здесь неуместно. Умный человек и так поймет, а вполне возможно, и разделит чувства, водившие рукой автора.
       Жизнев, разумеется, понимал, что послал своего героя на очень сложное дело, и, дабы придать тексту необходимую убедительность и не выглядеть в глазах читателя болтуном, посоветовался в ходе работы со многими людьми: с офицерами милиции, в особенности - уголовного розыска, с архитекторами, с высокопоставленными работниками метрополитена, с военными разных родов войск и военных специальностей... Жизнев сомневался в том, что издательство примет роман, сомневался, в том, что роман напечатают, но сомнения были какими-то вялыми, от ума, а не от сердца, ибо в глубине его души жила уверенность: прочитавшие текст поймут и поддержат автора. В итоге роман и приняли, и напечатали, и довольно быстро продали тираж, хотя гонорар Жизнева, как уже говорилось, из-за дефолта похудел в несколько раз. Однако и такому гонорару следовало радоваться - множество авторов в те дни не смогли получить за свои труды ни копейки. Обращаться в суд никто из них, разумеется, не стал - не до того было, приходилось лихорадочно изыскивать источник заработка. Повторяем: с русскими писателями можно и вообще вести себя весьма вольно: в суд они не пойдут, потому что, как и всё население, постоянно находятся на пороге нищеты и не могут позволить себе не то что платить адвокату, но и просто сделать перерыв в процессе зарабатывания хлеба насущного. Жизнев не раз становился свидетелем вопиющей наглости издателей - авторы при этом кипятились, грозили судом и прессой, но тем дело и кончалось. Если говорить о прессе, то Жизнев не мог вспомнить ни одного случая, чтобы пресса вступилась за обиженного автора, несмотря на сверхъестественно честные физиономии журналистов и их постоянные призывы к честности и благородству в проплаченных статьях. Оно и понятно: полоса стоит немалых денег, а что может заплатить автор? Тогда как издательство может заказать статейку, может разместить рекламу, да и вообще издатели - люди свои, из своего мирка. И даже если оставить в стороне
      
      
       87
      
      денежные расчеты: ведь услуги журналиста - ценный товар, и лучше их оказывать тем, кто может отплатить ответной услугой, а не тем, от кого никакого толку. В утешение автора надо похвалить, выразить ему свое понимание, посетовать на всеобщий упадок нравов и тупость начальства. В итоге и автор будет доволен, и журналист останется своим человеком среди богемы. От нее ведь тоже иногда бывает польза. Вспоминаются, возможно и не совсем кстати, слова Бодлера: "Не представляю себе, как можно дотронуться до газеты чистыми руками, не передернувшись от гадливости" (100).
       Свой второй боевик Жизнев писал, уже являясь безработным, однако в куда более сжатые договорные сроки, чем первый. С утра натощак он садился за компьютер, к тому времени уже купленный и с грехом пополам освоенный, и выгонял в день до десятка страниц - большой объем для человека с редакторским взглядом на текст. Вновь пришлось избегать развлечений, откладывать встречи с женщинами, однако роман увлек Жизнева, и он жалел только о том, что из-за недостатка времени не может отделать текст так, как хотелось бы. Из-за этой работы он не смог достойно принять заехавшего в гости питерского друга: тот работал проводником рефрижераторных вагонов, вагоны застряли в Москве, а друг заехал в гости к Жизневу. Хозяин гостя обнял, покормил, перекинулся с ним парой слов, после чего уселся за компьютер и не вставал целый день. Следующий день прошел точно так же. Вагоны между тем трогаться не собирались. Гость заскучал и поехал на дачу к поэту П., члену Сообщества, промышлявшему между прочим и сочинением текстов для эстрадных исполнителей. Необходимым качеством хорошего эстрадного текста ныне считается достаточная степень глупости, соответственно потакание людской глупости есть неотъемлемая часть ремесла всякого нынешнего песенника. Не случайно песенники часто выживают из ума, вот и поэт П. тоже не избежал сей печальной участи. По возвращении друг поведал Жизневу, что поэт П. целый день раз за разом заводит песню со своим текстом, неожиданно ставшую шлягером благодаря (рука чуть не вывела по ошибке - "несмотря") примитивности мелодии и глупости этого самого текста.
      - Что, так-таки целый день и заводит? - не поверил Жизнев, хотя и знал, что поэт П. умом не очень крепок.
      - Ну да, - пожал плечами гость. - Честное слово, раз за разом целый день. И при этом восклицает "гениально", "изумительно" и тому подобное.
      - Когда Бог хочет наказать, он лишает разума, - веско сказал Жизнев, у которого имелись серьезные счеты к поэту П., - о них мы расскажем ниже. С интересом выслушав гостя, Жизнев вновь направился к компьютеру, а гость, как мы подозреваем, тяжело вздохнул.
       Нашего героя отличали рыцарское отношение к дружбе, но одновременно и ответственное отношение к делу. И если первое в нем воспитала сама атмосфера его детства, то ответственность он постепенно воспитал в себе сам. В школе и в первые годы студенчества, занимаясь не тем, чем бы ему хотелось, он частенько оказывался вынужден публично признаваться в своей несостоятельности, объяснять которую каждый мог как угодно: глупостью, ленью и так далее. Многократно пережитый при этом жгучий стыд постепенно привел Жизнева к мысли, что поработать, даже если работа и не нравится, пожалуй, меньшая жертва, чем выглядеть никчемным тупицей в глазах и наставников, и своих товарищей. Жизнев понял: даже если твоей недобросовестности и не замечают и удается продвигаться по жизни, не исполнив своего долга, то удовлетворения это все равно не приносит. Лентяи, халтурщики и тому подобные типы слишком часто переживают мучительный страх разоблачения, чтобы считать себя в выигрыше. Многих этот страх, обусловленный самой обычной ленью, делает в конце концов отъявленными подлецами - видимо, потому и говорят, что лень - смертный грех и мать всех пороков. Как сказал Абу Мухаммед аль-Касим аль-Харири: "Нерадивым не будь - это знак злосчастья; лень рядит людей в одежды несчастья" (101). Итак, столкнулись ответственность за взятое на себя дело и дружба, предписывавшая не формальное гостеприимство в виде кормежки и ночлега, а буйную попойку и каскад совместных развлечений. Победила, конечно же, ответственность; питерский гость все правильно понял и не обиделся, но Жизнева все равно
      
      
       88
      
      некоторое время мучила совесть - уж так крепко засело в нем воспитание 60-х годов.
       Из всего изложенного видно, что трудился он и впрямь изо всех сил, в результате - успел к сроку и уже потому мог работу над боевиками, как бы ни оценивала их критика, считать одной из славных страниц своей творческой биографии. Статус литератора не гарантирует своему носителю статуса порядочного человека. Дабы получить этот второй и наиважнейший в жизни статус, литератор должен оценивать свои произведения с точки зрения не только красоты или успеха, но и чести, которая требует, помимо прочего, безусловного выполнения взятых на себя обязательств. А о том, кто раздает статусы, мы здесь распространяться не будем, ибо он живет в душе у каждого. Важно только прислушаться к нему, и он воздаст такому человеку по справедливости. В заключение этой главы приведем важное для понимания замысла нашей книги высказывание Низами Арузи Самарканди: "Поэт должен быть чист духом, великодушен, прямодушен и проницателен. Он должен быть разнообразно осведомлен во всякого рода науках и всесторонне знаком со всякого рода обычаями, ибо как стих в каждой науке может быть полезен, так и каждая наука может найти в стихе применение" (102).
      
       Глава XXVII
      
       Однако не все страницы трудовой биографии Жизнева он сам мог признать славными. Вслед за ним и мы делаем над этими страницами укоризненную гримасу. Речь идет не о подготовке к печати огромного количества зарубежных детективов и боевиков. Да, произведения такого рода, в которых правота и неправота установлены изначально, оглупляют человечество. Да, сам тот факт, что подлость, корысть, насилие и трупы предстают в таких книгах какими-то само собой разумеющимися житейскими обстоятельствами, отнюдь не благотворно влияет на нравственность читателя. Но в этих книгах есть положительные герои и они побеждают, как бы говоря: "Что, насмотрелся на груды денег и на ловких преступников? Так вот, сидеть им - не пересидеть". И обыватель, он же прилежный читатель детективов, склонный обычно тырить все, что плохо лежит, призадумается, вероятно, вспомнив о печальной судьбе героев криминального жанра. Иными словами, разлагающая роль этого жанра сильно преувеличена. Наконец, Жизнев, начавший читать приключенческую литературу в большом количестве лишь по служебной необходимости, не мог не заметить, как во многих случаях подлинный писательский талант прячется за детективной интригой и описаниями всяких ужасов. Видимо, не все одаренные люди обладают достаточной волей, или достаточной удачливостью, или достаточным количеством денег, чтобы позволить своему таланту высказываться лишь по законам искусства, пренебрегая законами рынка и психологией массового читателя. Иными словами, многое из того, что Жизнев ранее высокомерно считал по неопытности единой однородной массой духовного суррогата, вдруг оказалось настоящей литературой, пусть даже стыдливо скрывающейся за атрибутами детектива или триллера. Увы, прошли те времена, когда суррогату приходилось мимикрировать под литературу - теперь, наоборот, мимикрировать приходилось литературе, но талант при этом все же оставался талантом. Ну а раз боевик боевику рознь, то и совесть при работе с ними Жизнева не слишком мучила. Времени было, конечно, жалко, вместо чтения и правки чужих боевиков Жизнев мог бы написать что-то свое, но это уже утопии, как говорил Салтыков-Щедрин.
       Мечтой Жизнева и других работников новых издательств было издавать классику - как XX века, так и более раннюю. Совсем недавно на нее имелся огромный спрос. Хотелось издавать античную и восточную литературу, поэзию всех времен и народов - совсем недавно таких книг остро не хватало. Жизнев, да и не только он один, составлял списки авторов, которых следовало издать в первую очередь, ибо еще не все читатели имели этих авторов в своих библиотеках, а хорошие переводы уже имелись в наличии. Жизнев (не зря, видимо, Сложнов называл его литературным всезнайкой) составлял также списки авторов, которые были "недопереведены" на русский язык или вообще на него не переводились. Прими руководство эти планы к исполнению, Жизнев получил бы
      
       89
      
      на свою голову огромную дополнительную мороку: искать новых переводчиков помимо уже имеющихся (причем непременно хороших, тогда как для работы с боевиками годились и средние), новых редакторов и корректоров, контролировать качество всех дополнительных работ и их оплату... Однако трудности Жизнева не пугали - очень уж хотелось увидеть и подержать в руках желанные книги. Начальство охотно обсуждало такие замыслы, можно даже сказать - смаковало их (ну еще бы - интеллигентные люди, в их среде такие, как Вован, являлись редкостью). Собирались совещания, оглашались списки, однако дальше совещаний дело не пошло. Реальная издательская политика (если не считать несколько научных издательств, пользовавшихся государственной поддержкой) твердо сохраняла свою нацеленность на самого тупого читателя. Отцы-основатели объясняли это необходимостью заработать денег, а уж потом выпускать и классику, и звезд XX века, и даже - что представлялось верхом филантропии - современных русских писателей. Разговоры о высокой литературе всё велись и велись, от своих слов никто из отцов-основателей не отказывался, а тем временем на рынок продолжали выбрасываться миллионы экземпляров книг, чтение которых Гонкуры удачно сравнили со сном наяву. Жизневу оставалось лишь мрачно цитировать Лопе де Вегу:
       Всем, кто достоин и высок,
       Судьба подрезывает крылья (103).
      Или повторять вслед за Скитальцем: "Я чужд вам, трупы!" - и ехать в притон, дабы там за стаканом спиртного забыть все разочарования.
       Огромная масса "литературы для народа" состояла далеко не из одних боевиков. Те из отцов-основателей, что в советские времена спекулировали дефицитом у книжных магазинов, хорошо знали, какие авторы авантюрного жанра на слуху у населения. Поэтому население быстро получило в достатке Майн Рида, Сабатини, Хаггарда и прочих, однако спрос на них довольно быстро иссяк (или, наоборот, насытился) - видимо, потому, что подобных авторов щедро издавали и при Советской власти. То же можно сказать о Дрюоне, а также о Сенкевиче, Фениморе Купере, Вальтере Скотте и прочих исторических романистах. Да и тяжеловаты они были для нового читателя, которому наперебой старались угодить новые книгоделы. Зато супругов Голон при коммуняках не печатали, то есть их книг на рынке не имелось, а самое главное - на супругов работали фильмы про Анжелику, накрепко врезавшиеся в сознание будущего книгочея столь редкими для Совдепии сексуальными эмоциями (фильмы эти ловко ходили вокруг да около секса и в результате изрядно распаляли воображение зрителя, который для достижения хоть какой-то определенности был готов даже стать читателем - очень уж хотелось узнать, кому и как там отдалась Анжелика, женщина исключительно сложной судьбы). Впрочем, герои Голонов не только грешили в постели - они страстно любили, теряли друг друга, страдали, обретали вновь и, словом, не давали скучать стареющим домохозяйкам, которые ранее, в период засилья серьезной литературы, испытывали острый недостаток в подобном чтении. Романы об Анжелике издавали и по отдельности, и сериями, вышло собрание сочинений Голонов, а позднее Жизнев организовал написание доморощенного продолжения приключений обольстительной героини. Нечто похожее на Голонов новый читатель усмотрел также в романах Жюльетты Бенцони, имевших большой коммерческий успех, Про успех у критики говорить трудно, ибо вся критика стала заказной и потому про бестселлеры вроде Бенцони никто ничего не писал: ругать их боялись, дабы не испортить отношения с их издателем, он же - возможный заказчик статей, а платить за восхваления и без того хорошо продающихся книг не было смысла. Продолжение романного цикла Бенцони Жизнев со своей командой состряпал тоже, за что получил премию (редкий случай: новые издатели хотя и гребли деньги лопатой, в том числе и благодаря Жизневу, но расставались с ними крайне неохотно).
       Однако из книг о всепоглощающей страсти наибольший успех выпал на долю "Унесенных ветром" и "Поющих в терновнике". Эти романы даже получили в среде издательских работников сокращенные наименования: "Унесенка" и "Поющие". Оно и понятно: и тот, и другой выходили раз
      
      
       90
      
      за разом, и тиражи не опускались ниже двухсот тысяч экземпляров. Видимо, разоренной стране были очень близки перипетии жизни сначала идиллически благополучного (в изображении Митчелл, разумеется), а затем беспощадно опустошаемого войной американского Юга. Впрочем, героям Маккалоу в жизни тоже изрядно досталось. То, что больший успех выпал все же на долю "Унесенных ветром", Жизнев считал справедливым: за исключением нарисованной в начале слащаво-пасторальной картины рабовладельческого Юга, это все же настоящая правдивая литература, тогда как в романе Маккалоу сентиментальность, переходящая в слащавость, определяет сам ход повествования, входит в плоть текста и портит впечатление от сильно написанных страниц и целых эпизодов. Две дамы, американка и американо-австралийка, обеспечили, сами того не зная, русским дельцам огромные прибыли, с которыми, разумеется, очень не хотелось расставаться. Не зря Лопе де Вега сравнивал деньги с женщинами, поскольку тех и других все бранят и все желают. К счастью, под рукой у дельцов оказались Жизнев и ему подобные. В литературе эти ребята могли делать всё, как опытная шлюха - в постели. Роман "Скарлет" Александры Рипли, описывавший дальнейшую судьбу главной героини "Унесенных ветром", стал, конечно, мировым бестселлером, однако сама идея романа-матки, порождающего множество продолжений, для Жизнева открытием не явилась: эту идею он полушутя высказывал чуть ли не с момента своего прихода в издательство, захваченный бесконечной суетой вокруг "Унесенки" и "Поющих". "Можно было написать свое продолжение, и не пришлось бы права покупать на эту Рипли", - ворчал Жизнев. Забегая вперед, следует сказать, что его советы и его опыт по написанию продолжений и вообще чего угодно в зависимости от потребности не пропали втуне: "Унесенные ветром" после "Скарлет" получили в России масштабное продолжение. Называлось оно "Ретт Батлер" и повествовало о судьбе (с момента окончания романа-матки) супруга главной героини. Конечно, в отсутствие чрезмерно добросовестного Жизнева отцам-основателям не хватило терпения честно написать новый роман подобно А.Рипли. Денег хотелось как можно скорее, вот и взяли сюжет какой-то современной писательницы, - кажется, Салли Боумен, - изменили имена героев, географические названия, подправили сюжет и выпустили полуторамиллионным тиражом. Правильно писал Лотреамон: "Плагиат необходим. Прогресс требует плагиата" (104). Затем последовало еще полдюжины продолжений, но они не смогли даже приблизиться к успеху "Ретта Батлера" - как говорится, всему есть предел. Ныне эти книжки можно за гроши приобрести на букинистических развалах - они уже никому не нужны, что в общем справедливо. Когда Жизнев вспоминал странную судьбу "Унесенных ветром" в России, ему всегда вспоминался знаменательный диалог из этого романа:
      - Не всё можно купить за деньги.
      - Кто вам это внушил? Сами вы не могли бы додуматься до такой банальности. Что же нельзя купить за деньги?
      - Ну, как... я не знаю... Во всяком случае, счастье и любовь - нельзя.
      - Чаще всего можно. А уж если не получится, то им всегда можно найти отличную замену (105).
      В этом споре героев Маргарет Митчелл русские издатели "Унесенных ветром" стояли, разумеется, всецело на стороне капитана Батлера.
       В начале 90-х Россия переживала одновременно с бумом книжным также и видеобум: население в массовом порядке обзаводилось видеомагнитофонами и с замиранием сердца следило за приключениями голливудских киногероев (справедливости ради следует заметить, что тогда в прокат выходило немало фильмов с действительно интересным сюжетом - позднее изобретательные сценаристы, видимо, сошли со сцены и ставку стали делать на спецэффекты в ущерб убедительности интриги). Издатели, разумеется, не могли пройти мимо такого успеха кинематографа, и Жизнев получил распоряжение начать подготовку книг по фильмам, так называемых кинороманов (хотя обычно, наоборот, фильмы снимаются на основе книг). Первой ласточкой стала дилогия "Девять с половиной недель" и "Дикая орхидея", причем авторы киноромана подошли к делу творчески: ввели
      
      
       91
      
      еще одного главного героя, перекроили под него сюжет и тем самым спасли издательство от нападок агентства по защите авторских прав. Фильм-то был поставлен по роману Элизабет Макнил, с которой агентство имело договор и вознамерилось отстоять ее права. Однако, почитав книжку и увидев, насколько там всё переписано, алчные агенты махнули рукой на это дело. А потом пошло-поехало: "Слепая ярость", "Безумный Макс", "Идеальный мир", "Харлей Дэвидсон и ковбой Мальборо", "Последний бойскаут", "Кудряшка Сью", "Гений" (российский фильм)... Жизнев листал эти книжки и только головой качал, поражаясь вывертам авторской фантазии и приходя к заключению, что для его ребят нет ничего невозможного. Телевидение не собиралось сдаваться в борьбе с видеокино и наносило мощнейшие ответные удары в виде потрясших Россию телесериалов: "Рабыня Изаура", "Богатые тоже плачут", "Дикая роза", "Дикий ангел", "Иоланда Лухан" и так далее, и так далее. Излишне говорить о том, что за права на выпуск этих телесериалов в виде книг немедленно развернулась ожесточенная борьба. Несколько лакомых кусков удалось урвать и тому издательству, в котором работал Жизнев, и вновь команда Жизнева не ударила в грязь лицом, в неслыханно короткие сроки переместив героев с экранов на страницы книг. Сжатость сроков объяснялась тем, что читателям (точнее, читательницам) следовало дать книгу в тот момент, когда они еще не остыли от переживаний за любимых героев и жаждут узнать о них что-нибудь новое и неожиданное. Ну а в благодарность за все эти свершения Жизнев, как уже говорилось выше, пал жертвой непомерных амбиций супруги издателя, яростно прокладывавшей себе дорогу к вожделенному креслу главного редактора.
       Перейдя в другое издательство, Жизнев, увы, не смог сохранить свою уникальную команду. Напомним: на новом месте ему пришлось делать книги по прикладной психологии (или по психологии для домохозяек). Какое-то время они продавались хорошо из-за заманчивых посулов на обложках - вроде "Не давайте мужчинам использовать себя - прочитав эту книгу, вы сможете использовать их сами". Однако затем даже доверчивые домохозяйки прекратили покупать такую чепуху. Пришлось перейти на привычные боевики, потом ставку сделали на толстые исторические романы, потом еще на что-то, а владелец издательства кутил себе да кутил, летал да летал в Канкун и в Акапулько... Кончилось это бессрочным отпуском для работников издательства. Затем до обидного быстро промелькнул период работы Жизнева в "Клюкве", а затем наступила та унылая пора, которая называется безработицей и в реальность которой упорно не верила советская интеллигенция, подкапываясь под основы социалистического строя. Впрочем, лица, возглавившие демократические преобразования, действительно так и не познали всех прелестей данного явления: свое благоденствие они постарались обеспечить при любых обстоятельствах, чего не скажешь о миллионах "солдат демократии". Эта масса, или, как выражаются некоторые прорабы демократии, "пехота", выяснила на своей шкуре, что безработица и все ее неприятные стороны - отнюдь не измышление красной пропаганды. Жизневу, как и многим другим обладателям вузовского диплома, пришлось сделаться человеком свободной профессии - звучит красиво, но на самом деле означает безработицу, прерываемую работой по разным сомнительным договорам, когда единственное средство не даться в обман - во что бы то ни стало требовать аванса, а если аванса не дают, то искать другого работодателя. Если людям, работавшим в штате, платили еще более или менее прилично (оно и понятно - тех, кто чем-либо не нравился, в штате не держали), то отыгрывались буржуи на несчастных фрилансерах. Этим последним, большей частью восторженно принявшим когда-то новый режим, насмешливая судьба предоставила с особой полнотой изведать "нечувствительность румяных богачей", по выражению Ивана Дмитриева. "Но бедность имеет свои преимущества. Когда человек слишком беден, чтобы платить за развлечения, он вынужден обходиться тем, что не продается за деньги, - красотами мира и картинами человеческой жизни" (106). Так писал Олдингтон, и Жизнев, в отличие от многих озлобившихся на весь мир своих знакомых, был с ним вполне согласен.
      
      
      
       92
      
       Глава XXVIII
      
       Впрочем, до окончательного унижения фрилансеров еще оставалось какое-то время. Крайняя степень неблагополучия для этих людей была еще впереди. А наш герой после "Клюквы" не успел еще вкусить всех прелестей безработицы, как вдруг ему позвонили из того самого издательства, откуда его выжила трудолюбивая супруга хозяина. Оказалось, что фирма начала выпускать серию книг под интригующим названием "Я - вор в законе", ее коммерческий успех превзошел все ожидания, и потому срочно потребовалось написать очередную книгу. А так как умение Жизнева создавать по требованию любой коммерческий шедевр еще не забылось, то ему и позвонили, причем не кто-нибудь, а сам хозяин. "Так вам же эту серию Евгений Ухов пишет", - заметил Жизнев, видевший книгу в ларьке и обладавший хорошей памятью на фамилии еще с тех времен, когда ему приходилось помнить в лицо и по фамилиям всех своих студентов.
      - Мы тоже думали, что он будет писать, - мрачно отозвался издатель. - К первой книге особых претензий не было, а потом выяснилось, что он печатал ее отдельными главами в газете, и газетные редакторы всё это дело довели до ума. А нам он привозит непонятно что: во-первых, раза в два меньше нужного объема, во-вторых, не про главного героя, который должен проходить через всю серию, а про каких-то непонятных бандитов... Любит бандитов человек.
      - Сам он тоже бандит? - поинтересовался Жизнев.
      - Нет, - тем же мрачным тоном ответил издатель. - Палеонтолог. Доцент.
       Жизнев рассмеялся, но его собеседник вовсе не находил ситуацию забавной.
      - Этот мудак сорвал нам все сроки, а когда привез наконец текст, то оказалось, что его надо не только плотно редактировать, но и дописывать. То есть в нем про главного героя вообще ничего нет. А мы сто тысяч экземпляров будущей книги уже продали и получили деньги.
      - Понятно, - сказал Жизнев. - Сколько у меня времени?
      - Три недели, - ответил издатель. - Плачу тысячу долларов.
       Позднее Жизнев не раз думал, что, вероятно, стоило поторговаться: его приятель явно находился в затруднительном положении и вполне мог ради собственного спокойствия и грядущих верных барышей раскошелиться и на большую сумму. Однако времена для пролетариев умственного труда были настолько трудные, а тысяча долларов по дефолтным временам составляла столь крупную сумму, что Жизнев не стал рисковать - мало ли, вдруг у его приятеля есть на примете еще какие-нибудь писаки. Положение у издателя, возможно, и непростое, но как раз в таком положении люди склонны к опрометчивым решениям, и вместо него, Жизнева, мастера слога, могут нанять любого литературного жулика, ибо главное - чтобы книга поскорее дошла до читателя. К тому же читатель таких книг к стилистическим тонкостям глух. В таком случае мастеру слога со всем своим мастерством придется положить зубы на полку. Эти соображения властно подталкивали Жизнева к принятию предложения, а вдобавок его подкупила откровенность издателя, по-дружески рассказавшего ему о своих трудностях. К таким подходам Жизнев, воспитанный в понятиях святости дружбы, не мог оставаться равнодушным, хотя умом понимал: издатель получил и еще получит от него несравненно больше, чем он от издателя. Что ж, Дега в таких случаях говорил: "Я лошадь на скачках. Я выигрываю большие скачки и довольствуюсь всего лишь своей мерой овса" (107).
       Итак, Жизнев прочел предыдущие романы серии, дабы составить представление о ее главном герое, поразился идиотизму этих сочинений, но тем не менее ровно через три недели представил готовый роман, прописав в нем дальнейшие похождения главного героя, вора в законе по прозвищу Варяг, и хорошенько отредактировав (скорее - переписав заново) тот корявый материал, который уже имелся налицо. Положение с проданным заранее романом было, видимо, и впрямь напряженное, судя по тому облегчению, с которым в издательстве восприняли завершение работы над текстом. Редакторы, с которыми Жизнев останавливался покурить и поболтать, крутили головами: "И как это ты так быстро работаешь?" - "Бессонница", - посмеивался Жизнев. Однако, несмотря на такое
      
       93
      
      блестящее преодоление трудностей, творческой радости Жизнев не чувствовал. Вклад в серию "Я - вор в законе" не выглядел славной страницей даже в трудовой биографии, не то что в творческой. А всё потому, что серия беззастенчиво лебезила перед криминалом, всячески его возвеличивая и скрывая его темные стороны (причем занимались этим чрезвычайно интеллигентные люди). Жизневу пришлось повидать немало криминальных элементов - они жили в его родном коптевском дворе, общались с ним в конце 80-х, когда Жизнев подрабатывал в кооперативе у своего брата, знакомились и кутили с Жизневым на море и после его концертов в Москве... В студенчестве наш герой, будучи на практике в Тульской области, прожил целое лето в одном маленьком общежитии вместе с лицами, которых за разные уголовные подвиги не прописывали ближе чем за 200 километров от столицы. То, что он видел сам, то, что ему рассказывали воры, разбойники и мошенники, находилось в кричащем противоречии с мужественной романтикой "Вора в законе", над которой сами уголовники смеялись (об этом свидетельствовали приходившие в издательство письма, - впрочем, уголовники всё же читали серию, ибо она им беспардонно льстила). Однако криминальная романтика, придуманная даже не столько уголовниками, сколько квелыми московскими интеллигентами, вполне могла при поддержке такого же криминализованного телевидения обмануть молодое поколение (и обманывала, о чем свидетельствовали опять-таки письма - письма безутешных родителей).
       Конечно, совесть не сразу начала мучить Жизнева - поначалу-то, получив богатый заказ и выполнив его с поразившим всех мастерством, он испытывал ощущение тонущего, который внезапно вспомнил, что умеет плавать, и с шумом вырвался на поверхность к солнцу и синему небу. Затем несколько месяцев подряд ему было просто некогда задумываться: пришлось отчасти дописать, отчасти основательно отредактировать два романа из другой серии боевиков, выпускавшейся тем же издательством (тут Жизневу пригодился его лирический дар - от него потребовали ввести в тексты любовную линию). Затем, когда издательству надоело возиться с Евгением Уховым, окончательно переставшим понимать те задания, которые ему давали, перед Жизневым поставили задачу просто написать роман под фамилией "Ухов" - полностью, от "а" до "я". Жизнев хорошо помнил высказывание Паскаля: "Люди безумны, это правило без исключений, поэтому не быть безумным все равно что впасть в безумие, только другого рода" (108). А значит, не стоило и пробовать обсуждать вариант издания романа под собственной фамилией. Книгоиздательский опыт говорил Жизневу, что с читателями определенной литературы надо поступать как с животными, которых привлекает все привычное, а непривычное, наоборот, отпугивает. Значит, следует сохранять все признаки серии. Читателя с трудом приучили к фамилии "Ухов", и ради амбиций Жизнева никто эту доходную для издательства привычку ломать не стал бы.
       Перед началом работы над романом Жизнева проинструктировал владелец издательства, почему-то считавший, что состоит с Жизневым в дружеских отношениях. Было неясно, зачем потребовался этот инструктаж, если Жизнев совсем недавно отредактировал, дописал и сдал в печать три подобных сочинения, а несколько ранее руководил написанием множества сочинений такого же рода. Однако владелец издательства заблуждался не только насчет характера своих отношений с Жизневым: он еще и полагал, будто наделен писательскими способностями, которые не может развить только из-за множества связанных с бизнесом хлопот. В романы серии "Я - вор в законе" одаренный бизнесмен вписывал целые куски. Жизнев узнавал его стиль и думал о том, что дикость читателя иной раз является благом: такого читателя не покоробит даже от самого суконного языка, лишь бы его, читателя, почаще удивляли, делая вид, будто делятся с ним доселе скрывавшимися секретными сведениями. Какими уж секретами могли обладать наемные писаки и помогавший им издатель, что уж они могли видеть на своем веку, кроме московских мостовых и офисов, какая оборотная сторона людского бытия могла им открыться, - подобные вопросы, к счастью, читателю определенного сорта в голову никогда не приходят, иначе миллионы экземпляров "лагерной" или "зоновской" литературы, столь популярной в конце 90-х - начале 2000-х, так и остались бы пылиться
      
      
       94
      
      на складах и магазинных полках. Ну пришло в издательство несколько писем, в которых подлинные лагерные сидельцы потешались над прочитанным, - и что с того? Стыд - не дым, глаза не выест и денежки со счетов не спишет. "У меня папа был, как и я, вор-рецидивист, - писал один корреспондент, - мотал как-то восьмерик за кражу со взломом, причем он все провернул один и без насилия, как и положено по понятиям. А у вас машину с инкассаторами банда расстреливает в центре города, на оживленной улице, двоих убивают, и в итоге этим махновцам дают тоже по восемь лет. Я просто рыдал, господа!" Другой опытный человек иронизировал по поводу эпизода с побегом из зоны (этот эпизод сочинил сам издатель): "У вас написано, что ваши герои насквозь прокопали целую гору. Как, чем? Вы что-нибудь кроме грядок на дачном участке копали? А вот мне приходилось, и я вам скажу, что с трудом отобрал вашу книжку у корешей, которые хотели ее порвать. Зачем ее рвать, говорю, если она реально смешная? Но даже не в этом вашем метрострое дело. Кто сейчас бегает, кроме тех, кому вышак светит? Кому это на хер надо? Особенно из колонии, которая, как вы пишете, находится в Пермском крае. Вы в этом крае бывали? Похоже, нет, а я и сейчас в нем, и я вам скажу, что бежать здесь просто некуда. В тайге наверняка пропадешь, а в поселке всё население работает в колонии и любой новый человек на виду. Поймают моментально - и новый срок. А на зоне у авторитетных людей, про которых вы пишете, налаженная жизнь, грев, вино, бабы, почет и уважение... Ну даже если добежит он до Большой земли, кем он там будет - бегунком в розыске? Кому он там будет нужен - палиться с ним? Вы бы хоть с людьми посоветовались, прежде чем писать..."
       А инструктаж выглядел так: сначала - занудные общие рассуждения о том, чего хочет читатель от романа (смысл рассуждений сводился к той свежей мысли, что читатель ждет интересного чтения). Через полчаса, сам себе надоев собственным пустословием, издатель взял лист бумаги и начал чертить на нем квадратики, сцепленные наподобие железнодорожного состава. "В романе всё должно быть сбалансировано, - веско объяснял издатель. - Вот это, - он указал на первый квадратик, - сцена в тюрьме или среди воров. Читателю это интересно. Вот это, - ручка уперлась во второй квадратик, - сцена где-то во властных структурах. Речь должна идти об очень больших бабках, о тайных аферах. Читателю это интересно. Он думает, что ему сливают тайную информацию. Вот это, - ручка перешла к третьему квадратику, - драка там или перестрелка, с кровью, жестко... Читателю это интересно, да и вообще без этого никак. Вот это, - указал издатель на четвертый квадратик, - любовная сцена. Читателю, особенно женщинам, это интересно. Ты знаешь вообще, кто нас читает? Даже боевики?" - "Знаю, - пожал плечами Жизнев. - В основном домохозяйки, у которых все дни похожи друг на друга, зато огромный запас нерастраченной нежности". - "Правильно, - хмыкнул издатель, слегка огорченный такой осведомленностью Жизнева. - Значит, нужна сильная любовная линия. Потом, - пятый квадратик, - порнографическая сцена. Читателю это интересно..." - "Пардон, - перебил Жизнев, - насколько порнографическая?" - "Жестко порнографическая, - спокойно ответил издатель. - Без всяких там экивоков. Читателю это интересно". - "Ну да, бесспорно, - согласился Жизнев. - А домохозяйки подумают, что сейчас так принято, что они просто отстали от современной морали". - "Точно, - подтвердил издатель. - Ну и в целом - чтоб динамика, динамика была. Чтоб никаких там рассуждений..." - "Да знаю я, дело привычное", - вырвалось у Жизнева, который сам много раз говорил авторам то же самое, только короче и не с таким важным видом. Издатель от такой бестактности поморщился, но потом сменил гнев на милость и благосклонно кивнул: "Правильно, ты профессионал, человек опытный, тебя долго учить не надо" (подразумевалось, что все-таки надо, хоть и недолго). Впрочем, к поучениям Жизнев успел привыкнуть. Иногда ему даже казалось, что люди затем и становятся предпринимателями, чтобы иметь возможность поучать тех, кто ничуть не глупее их самих. При этом, как говорил герой Матео Алемана, "чья власть, того и правда: любой капитан докажет своим солдатам, что в двух восьмерках пятнадцать очков" (109).
       Получив инструкции, Жизнев пошел работать. Новизной соображения начальника, разумеется,
      
      
       95
      
      не отличались. Еще недавно Жизнев готовил к печати серию романов Гарольда Роббинса, самого продаваемого автора в истории человечества. Кажется, Роббинс стал первым писателем, чьи книги продавались в аэропортах и на вокзалах в специальных автоматах, подобно кока-коле и сигаретам. Так вот у этого, ныне уже заслуженно забытого, автора романы строились по той же схеме: квадратик "Большие Деньги" (как американец большим деньгам Роббинс уделял особое внимание), квадратик "Любовь", квадратик "Насилие", квадратик "Разврат" и так далее, и все это связывалось в единый поезд фигурой главного героя, с тупым упорством двигавшейся туда, куда автор ее направил. Жизнев давно заметил, что оригинальностью мышления новые хозяева русской жизни никогда не грешили, - более того, он пришел к выводу, что богатство дается только достаточно стандартизованным личностям, которые, не мудрствуя лукаво, вполне согласны с героем Лопе де Веги в том, что
       Деньги всюду и везде
       Наш успех определяют (110).
      При этом, как правильно писал Страпарола, "повсюду, где хромает природа, ее восполняют злокозненность и бесчестность". А следовательно, коли деньги и власть состоят в распоряжении богатых, то выдающимся личностям судьба ничего хорошего не сулит. Поневоле вспоминались строки Боккаччо:
       Скорби же вслед за мной о том, что рок
       Так благосклонен сделался сейчас
       К тем, чей язык убог и низки чувства (111).
      Однако приходилось как-то доживать жизнь, а значит, надо было работать, воспевать духовную силу деятелей преступного мира, сочинять порносцены. Не зря Тирсо де Молина как-то заметил, что против денег не попрешь. Однако насчет духовной мощи преступных авторитетов Жизнев все-таки подумал: "Ну уж это слишком". Он не только постарался вывести рыцарей криминала глупыми, жадными, лживыми и жестокими, то есть такими, каковы они и есть в действительности, - нет, он по мере сил ставил их в дурацкое положение и к концу романа стравил их в смертельной схватке с главным героем, старательно подготовив сюжетную почву для того, чтобы авторитеты перестреляли друг друга и серия к чертовой матери закрылась. Разумеется, в осуществление такого творческого замысла Жизнев до конца не верил: сказки о ворах в законе продавались сотнями тысяч экземпляров, а при таких продажах никакие моральные или эстетические соображения не заставят издателя остановить серию. Издатель всё понимал: и то, что воры и воровская жизнь в реальности совсем не таковы, как в выпускаемых им книгах, и то, что эти книги читает доверчивая молодежь... Сердцем издатель был на стороне правды и добра, однако затем начиналась старая песня: вот заработаем на этих нехороших книжках много денег и бросим печатать всякую грязь, начнем издавать классику, начнем переводить то, что в России еще не переводили, найдем и издадим лучших современных прозаиков и поэтов... Все эти благоглупости Жизнев слушал почти равнодушно, ибо то же самое тот же человек говорил ему десять лет назад. "Почти" - потому что надежда на лучшее в его душе не умирала никогда. При всех обстоятельствах он оставался неисправимым оптимистом, во что подавляющее большинство знавших его людей никогда бы не поверило, - как и подавляющее большинство читателей его стихов. Пожалуй, именно о таких поэтах с уважением писал Оцуп:
       Потомство нас оценит: наш закал
       Любви достоин - это сердце билось
       Спокойно, чтобы голос не дрожал,
       И внятно, чтобы эхо пробудилось.
       В соответствии с указаниями начальства главный герой серии "Я - вор в законе" должен был стать большим, даже огромным начальником, ворочать миллиардами и так далее. Несмотря на весь идиотизм этого приказа, его следовало выполнять, причем так, чтобы не очень опозориться в глазах читателя. Тут Жизневу пригодились его экономические познания: аферы главного героя под его
      
      
       96
      
      пером приобретали если не соответствие реальности, то хотя бы правдоподобие (заодно Жизнев не отказал себе в удовольствии напомнить любителям криминального жанра, как нахально их обворовывают те, чьими успехами эти самые любители склонны восхищаться). Труднее всего ему давались эротические и порнографические сцены. Натыкаясь на них в книгах, сам он как читатель отчаянно скучал, ибо не понимал, кого может интересовать подобная рутина. Оставалось еще только с той же дотошностью описать, как человек пережевывает пищу или испражняется. А расчет на тех, кого обделила сексом судьба, казался Жизневу просто бессовестным. Зато сцены "экшн", в которых либо бандиты убивали друг друга, либо их убивала милиция, Жизнев писал с большим удовольствием. "Таскать вам не перетаскать", - сказал бы он на любых бандитских похоронах. Роман был готов, как всегда, в условленный срок, что, видимо, оказалось некоторой неожиданностью для издательства. Жизнев опасался всяких предложений по переделке текста (не забудем, что издатель уже ощутил сладость творческого зуда), однако их не поступило. Получив деньги, вконец вымотавшийся Жизнев собрался уже на море, в свое любимое глухое местечко под Геленджиком, но тут, месяца через полтора после сдачи, позвонил-таки издатель и стал-таки требовать переделок - на взгляд Жизнева, совершенно излишних. Однако Жизнев понимал, что спорить с начальством глупо, ибо современные начальники, они же хозяева, правы всегда и во всем, как боги. В сущности, они и есть боги, поскольку каждый частный собственник-буржуа распоряжается как бы собственной вселенной (хотя далеко не всегда сам ее создает - в России чаще всего приходит на готовенькое). Поэтому вместо бесплодных споров Жизнев просто сухо сказал, что замечаний он ждал раньше, а теперь он уже выполняет другой заказ. Издатель на другом конце провода озадаченно помолчал и потом распрощался, ибо крыть было нечем. Вероятно, он клял себя за то, что поторопился выдать Жизневу деньги. Не будь у Жизнева денег в кармане, над ним удалось бы всласть покуражиться, а так необходимые будто бы дополнения пришлось делать самому. Позже, листая готовое издание своего романа (правда, выпущенного от лица Евгения Ухова), Жизнев, натыкаясь на эти вставки, кривился
      как от зубной боли, настолько они выделялись, во-первых, убожеством языка, и, во-вторых, своей явной, кричащей ненужностью. Но такова уж доля литературных негров: их творческие амбиции беспощадно попираются, иногда равнодушно, иногда с садистским наслаждением. На море Жизнев вполне утешился и прекрасно отдохнул, несмотря на то, а скорее благодаря тому, что много писал, вполне оправдав слова Гете: "Ведь человек по природе своей созидатель, и этот врожденный дар пробуждается в нем, коль скоро его существование обеспечено" (112). Думается, что если бы нашему герою не удалось ничего написать, то он вернулся бы в столицу совершенно изнуренным - таковы парадоксы творческих натур. К счастью, благодаря крепнувшей год от года творческой самодисциплине, а также неприязни к запойному пьянству, общению с кем попало и к другим общепринятым южным развлечениям, такого с ним уже давненько не случалось.
       На следующий день после его возвращения в столицу ему позвонили из всё того же издательства и заказали антологию фривольной поэзии и прозы всех времен и народов. "И прозы?" - переспросил Жизнев, прикидывая в уме объем издания. "И прозы", - жизнерадостно подтвердила разговаривавшая с ним редакторша. Деньги за авторский лист обещали не бог весть какие, но иначе грозила безработица, а большой объем заказа для литературных негров скорее достоинство, чем недостаток. Учитывая этот объем, Жизнев запросил полгода сроку и принялся за работу. Когда мать корила его за покупку все новых и новых книг, постепенно заполонявших квартиру, он с полным основанием отвечал ей: "Да, эти книги стоят денег, но иногда они меня кормят". Он и впрямь уже сбился со счета антологий, которые ему довелось составлять, и весьма удобно было то, что все нужные книги имелись у него дома, буквально под рукой. Иначе, при необходимости ездить в библиотеки, составление антологий стало бы далеко не таким приятным делом. Обращаться в библиотеки ему все же пришлось, но за все годы - считаное количество раз, когда вдруг оказывалось, что какое-то известное эротическое произведение в его домашнем собрании отсутствует. Жизнев,
      
       97
      
      конечно, мог бы, в расчете на необразованность редакторов, сделать вид, будто этого произведения
      вообще не существует в природе - многие составители в затруднительных случаях для экономии времени и сил так и поступают (подобно тому как комментаторы текстов порой делают вид, будто не заметили темного места). Однако собственная добросовестность постепенно приобрела над Жизневым тираническую власть и порой заставляла его поступать даже себе во вред. Знали ли будущие редакторы и будущие читатели будущей антологии о существовании такой, например, книги, как "Эротические сонеты" Абрама Эфроса? Очень сомнительно, однако о существовании книги было известно знатокам эротической темы, а Жизнев не хотел бледно выглядеть в глазах знатоков и потому не пожалел времени на поиски некогда нашумевшего сонетного цикла (впрочем, цикл того стоил). Но подавляющее большинство нужных книг, повторяем, стояло у него на полках, только руку протянуть, почти все эти книги Жизнев либо читал, либо хотя бы пролистывал и потому знал, что откуда брать для каждого раздела антологии. Неудивительно, что раздел поэзии он составил довольно быстро. Гораздо больше времени, чем подбор текстов, включая их компьютерный набор (или ксерокопирование), отнимало у него составление примечаний. Когда-то комментаторы даже весьма авторитетных изданий (например, серии "Библиотека античной литературы") без зазрения совести пропускали темные места - те, которые они не могли откомментировать с ходу. Жизнев не пожелал следовать их примеру (тем более что знал, насколько понизился культурный уровень читателя и насколько нужнее стали потому комментарии), а потому обложился всевозможными энциклопедиями и справочниками, начиная с Гигина и Аполлодора. Кроме того, он решил также дать в приложении краткие биографии всех авторов антологии. Приятели и коллеги называли его чудаком, но он только посмеивался и отвечал: "Жизнь слишком коротка, чтобы еще омрачать ее угрызениями совести".
       Покончив с поэзией, Жизнев принялся за прозу. Для более ранних эпох у него уже сложился в голове список, многие имена из которого знает любой книгочей: Лонг, Апулей, Боккаччо, Мазуччо Гуардато и прочие итальянские и французские новеллисты, Аретино, "Тысяча и одна ночь", шейх Нафзави с его "Благоухающим садом", Брантом, Таллеман де Рео... Однако, дойдя до XVIII века, Жизнев ощутил недостаток своего образования в области эротической прозы. Маркиз де Сад не смог спасти положения, поскольку был не эротичен, а навязчиво-омерзителен. Жизнев охотно включил бы его в антологию, дабы позлить читателя, но до читателя полоумный маркиз все равно не дошел бы - его непременно выкинули бы редакторы. И правильно: читатель эротических антологий, как то ни странно, уважает хороший тон (вспоминается гневный вопрос Аретино: "Тебе что, неизвестно, что именно в борделе особенно ценят приличие?" (113) ). Любителю эротики можно показывать любое негодяйство, но в привлекательном, аппетитном виде, а бритвы, хлысты и копрофагия де Сада заставит читателя с гневом отбросить книгу. К тому же под занудливым пером маркиза даже самые развратные сцены вскоре начинают вызывать зевоту. Выручили Жизнева два московских издательства, почти одновременно выпустивших непристойную французскую прозу XVIII века в русском переводе. Жизнев свёл все это воедино (разумеется, в отрывках), добавил Ретифа де ла Бретона, Дидро, еще кое-что и облегченно вздохнул: далее простирался обильный эротикой XIX век. Эротических текстов этот век наплодил множество, Жизнев прилежно их ксерокопировал и снабжал примечаниями, но при этом чувствовал: получается слишком прилично. Выручили опять-таки московские издатели: они подарили публике французскую порнографию XIX века (эротикой это можно называть только в суде), а кроме того, выпустили тексты Пьера Луиса, Батая, раннего Арагона, то есть позволили Жизневу плавно войти в XX век. Наш герой радовался тому, как бойко идет дело, хотя его не покидало чувство неловкости за авторов, в том числе и знаменитых (а может быть, за последних в особенности). Как-то нехорошо это все изображать, думал Жизнев. Для сексуально удовлетворенного читателя это невыносимая рутина, а разворачивать такие сцены перед сексуально неудовлетворенным - словно голодному показывать трапезу гурманов через пуленепробиваемое
      
      
      
       98
      
      стекло.
       Работа над прозой была в разгаре, когда Жизневу позвонили из издательства и как ни в чем не бывало сообщили, что руководство (сиречь супруга хозяина) решило ограничить антологию только стихами, а раздел прозы посчитало излишним. Жизнев скрипнул зубами и любезно напомнил о том, что над прозой он работает уже два месяца, причем не по собственному желанию, а согласно договоренности. Редакторша смущенно замялась, а Жизнев вспомнил, что она человек подневольный, сама решений не принимает, и успокоил даму: "Да ладно, ничего страшного, это я так. Пустяки". Хотя какие уж там пустяки - сотни просмотренных текстов, горы скопированных страниц, десятки страниц примечаний, и всё впустую, поскольку оплата сдельная, в зависимости от количества принятых издательством листов... Жизнев пожал плечами, сознавая свое бессилие, и вспомнил совет Кости Сложнова искать в каждой плачевной ситуации не только минусы, но и плюсы. Баланс плюсов и минусов в данной ситуации складывался явно отрицательный - помимо зряшной работы еще и отвратительное ощущение униженности, однако и плюсы имелись: во-первых, урок на будущее - жестче формулировать договоры, а во-вторых, отпавшая необходимость заканчивать работу по фривольной прозе. Оставалось только получить деньги и вновь пуститься с ними в свободное плавание по угрюмому морю безработицы, вспоминая слова Аретино: "О обжоры, о скоты, какая жестокая вещь ваше хозяйничанье!" (114) Или Астуриаса: "У торговцев нет сердца" (115). Или Драйзера: "Ибо к чему в конечном счете сводится практическая мудрость любого капиталиста, любого миллиардера: не к самой ли хищной алчности?" (116) И, разумеется, стихотворение "Моя молитва" поэта Трилунного:
       Пошли мне, милосердый Боже,
       Всегда насущного кусок,
       Чтоб я дышать в сём мире мог
       Без покровительства вельможи.
      
       Глава XXIX
      
       Из того, что ряд предыдущих глав был посвящен в основном трудовым свершениям нашего героя, не стоит делать вывод, будто его жизнь состояла из одних трудов. Как-никак он ведь являлся представителем русской богемы, а таковые, в особенности поэты (питомцы вдохновенья, хе-хе) чуть ли не по должности обязаны много пить и растрачивать время в гульбе. Растрачивать время Жизнев терпеть не мог и о своем некогда легком отношении к времени вспоминал едва ли не с большей горечью, чем о любви, потерянной им по собственной глупости (об этом мы, вероятно, еще расскажем). Однако выпить он любил, ибо рос в такие годы, когда много и с приключениями пить считалось хорошим тоном и признаком мужской доблести. Странно, но в те годы наряду с молодецким пьянством очень ценилось хорошее физическое развитие и успехи в спорте. Правда, Жизнев массовый спорт недолюбливал и постоянно получал освобождения от уроков физкультуры. Сначала беспокойная мама обнаружила у маленького Жизнева болезнь печени, которой он сам почему-то не чувствовал, а потом смышленый сынок сообразил, что зафиксированную в медицинских документах болезнь можно использовать, дабы прыгать, бегать и лазить только на воле - на пустыре, на стройке, в Тимирязевском парке, а не в провонявшем потом спортзале среди неуклюжих девчонок и под присмотром грубого физрука. В детстве и отрочестве Жизнев околачивался по округе часами, облазил в ней все выдающиеся деревья, летом проезжал в окрестностях дачи десятки километров на велосипеде, фотографируя памятники архитектуры и готовые снимки отсылая брату в армию. В результате в те периоды, когда его хвороба, по мнению врачей, шла на убыль и освобождения от физкультуры ему получить не удавалось, в глазах физрука он отнюдь не ударял лицом в грязь - сказывались дворово-парковые упражнения. И он, и его товарищи с интересом следили за физическими кондициями и спортивными успехами друг друга, но сочинение стихов и
       99
      
      романов, изготовление крамольных стенгазет и создание литературных обществ уже тогда казались Жизневу куда интереснее спортивных занятий и многочасовой возни и беготни с мячом на школьной спортплощадке. Уж если игры, то поинтереснее - жмурки, например, в укромных уголках школы или снежки, армия на армию, в школьном дворе. Интересно было и выпивать с друзьями - на школьных вечерах, на коптевских пустырях, в парке. Точнее, интересно было, выпив, дурачиться, потому что сперва выпивали на копейку, а дурачились на рубль, изображая буйное опьянение. Однако молодечество заставляло пить больше, веселиться и дурачиться хотелось чаще, так что из школы в мир выходили уже бывалые выпивохи. А если учесть нелюбовь юнцов к окостенелой власти (юнцы тогда по наивности думали, будто власть такова только в их стране), то их пьянству не стоит удивляться: пьянством они протестовали против режима, вернее, отстранялись от него и замыкались в своем дружеском мирке среди стихов, политических анекдотов, музеев живописи, рассказов бывалых людей и собственных подвигов по пьяном делу, а также влюбленностей, порой перераставших в нешуточные любови - почему-то почти всегда несчастные.
       Как уже говорилось, наш герой сызмальства был убежден в том, что именно литература составляет его жизненное призвание, а прочие занятия просто позволяют ему существовать в обществе. Поэтому годы его обучения в институте и затем годы педагогической работы можно считать периодом его личного безвременья. Собственно, он и сам склонен был так на них смотреть - по крайней мере если говорить только о событиях, о ярких воспоминаниях и не говорить о той невидимой миру и не ощущавшейся вполне даже им самим огромной работе, происходившей в нем именно в эти годы. А настоящая яркая жизнь началась лишь со времени его вхождения в литературу (пусть читатель простит нам это несколько высокопарное выражение). И впрямь, разве не красочное впечатление - первое выступление Жизнева как поэта перед большой аудиторией, причем почти совершенно провальное? Происходило оно в театре МГУ на Моховой, где ныне храм святой Татианы (странно, когда храм передают под светские нужды, но, думается, не менее странно и прискорбно, когда весьма посещаемый театр отдают под храм). Жизнева пригласил почитать стихи Сидорчук - они тогда уже были знакомы, хотя Сообщество еще не возникло. Сотни опьяненных внезапно наступившей свободой юнцов и юниц бурно рукоплескали эксцентрическим, а сказать по правде - скорее клоунским выступлениям тогдашних кумиров, ныне уже забытых - Пригова, Туркина, Друка... Смысла в их номерах было мало, поэзии не было совсем, зато артистизма хватало: никто не умел так подпускать металла в голос, как Пригов, пародировавший программу "Время" ("При чем тут поэзия?" - спросит наивный нынешний читатель, но тогда подобных вопросов у публики не возникало). Никто не умел так выпучивать глаза, как Туркин, читая свое знаменитое "Она ломала коржик, Но коржик не ломался, Тогда столовый ножик Ей на глаза попался..." Всего Туркин написал, кажется, с десяток стихотворений, но, как известно, в России достаточно придумать и одну запоминающуюся строчку, чтобы всю жизнь потом считаться поэтом. Друк читал нечто совершенно непонятное, зато носил одновременно два галстука и по нескольку пар часов на каждой руке (для того чтобы считаться поэтом в России, и этого тоже вполне достаточно). Освистывать таких людей продвинутые зрители обычно побаиваются, опасаясь прослыть тупицами и ретроградами. Но вот в разгаре яркого шоу на сцену робко вышел Жизнев в преподавательском костюмчике и при всего одном галстуке и принялся читать какие-то совершенно внятные ямбы "со смыслом". Читал он тоже по-преподавательски, то есть без эмоций, размеренно и отчетливо, - так, по словам современников, читал Блок, называвший собственное чтение "честным". При воспоминании об этом вечере приходят на память и другие слова Блока про лица, "судорожно дергающиеся от внутреннего смеха, который готов затопить всю душу человеческую, все благие ее порывы, смести человека, уничтожить его; мы видим людей, одержимых разлагающим смехом, в котором топят они, как в водке, свою радость и свое отчаянье, себя и близких своих, свое творчество, свою жизнь и, наконец, свою смерть". Впрочем, не будем отвлекаться... Наш герой опоздал со своей честностью чуть ли не на сто лет: аудитория
      
      
       100
      
      Блока не была избалована скоморошеством, а вот московская студенческая аудитория рубежа тысячелетий - дело иное. В зале вскоре раздались топот и свист. Правда, Жизнев заметил, что свистят не все - многие пытались уловить, о чем же читает этот странный человек. Поэтому Жизнев невозмутимо продолжил чтение, а перед заключительным стихотворением с доброй улыбкой сказал залу: "Извините, но я уж дочитаю до конца, ибо немного осталось". Такое присутствие духа публика оценила, раздались аплодисменты, и читку он закончил уже без помех. Однако настроение в зале установилось уже такое, что освистать кого-нибудь было просто необходимо, дабы получить весь комплект удовольствий, от восторженного рева до злобного поношения. А потому вышедший вслед за Жизневым Сидорчук, вместе со своим приятелем поэтом М. представлявший в тот вечер дуэт "Ящик Пандоры" и пригласивший к себе "на разогрев" Жизнева, в тот вечер лавров не снискал. Приятели, раззадоренные успехом выступавших ранее эксцентриков, решили читать что-нибудь погрубее и поэпатажнее, а поскольку чувства такта Сидорчуку всегда недоставало, то он, а вслед за ним и его приятель, явно перегнули палку. Сидорчук, пуча глаза не хуже Туркина (а пожалуй, даже и лучше), принялся читать стихи про секс, то есть на свою единственную тему (исключения в его творчестве имеются, но вряд ли их больше десятка). Стихи были очень корявые, недостаток отделки автор попытался возместить прямотой выражений, но публики не покорил - та решила (и справедливо, надо сказать), что под маркой эпатажа ей подсовывают обычную безвкусицу. Послышались свистки. В отчаянии Сидорчук начал читать беспроигрышные в его понимании стихи про секс с родной матерью, однако свист только усилился. Вдобавок и выглядел автор несимпатично: страшно вылупленные глаза в сочетании с испуганным лицом приводили на память различных кинематографических злодеев. Скомкав выступление, Сидорчук удалился за кулисы, сверкая моднейшими белыми шароварами, а исправлять положение вышел поэт М. Этому молодцу свист и топанье были явно нипочем. Он начал читать незатейливые, но зато нарочито вызывающие стишки про какую-то парочку словно из баллады Вийона - Жизневу запомнилась строка "А дама любит поблевать", но и все остальное было выдержано в том же духе. Публика ответила на вызов, и свист поднялся такой, что у Жизнева заложило уши. Однако поэт М. не смутился, сунул два пальца в рот и ответным разбойничьим свистом заставил публику на секунду притихнуть. Правда, затем, разозлившись, она подняла такой шум - уже не только свист и топот, а и рев, и уханье, и крики "долой", - что даже поэту М. пришлось ретироваться за кулисы. На этом выступление "Ящика Пандоры" закончилось. Ошарашенный Сидорчук, конечно, не удержался на улице от поучений в адрес Жизнева - мол, эксцентрику надо было читать, - но углубляться в поучения не стал, ведь его, в конце концов, освистали куда яростней. Вечер завершился ничтожным на первый взгляд эпизодом, который, однако, позднее постоянно приходил на память нашему герою: переходя улицу Герцена, тогда еще не переименованную обратно в Большую Никитскую, Жизнев, шагая с бордюра на мостовую, нечаянно зацепил ботинком белоснежные шаровары Сидорчука. Сам Жизнев, случись такое с его штанами, сделал бы, конечно, вид, будто ничего не заметил, однако Сидорчук принялся рассматривать запачканное место с таким преувеличенным вниманием, что Жизнева это покоробило. Человековеду такое поведение Сидорчука сказало бы о многом, да и Жизневу оно о многом говорило, однако, как мы с прискорбием констатировали выше, до поры до времени слушать своего внутреннего голоса он не хотел.
       Провал, конечно, дело неприятное, и сперва приятели приуныли, но уже на следующий день им стало ясно, что скандал куда полезнее обычного гладкого выступления, что публике они запомнились как яркая часть шоу и что, выражаясь словами Сложнова, "дурная слава - это тоже слава". Для Жизнева случившееся в тот день стало уроком: он понял, как много неожиданностей подстерегает всякого, кто намерен выступать публично, как важно сохранять хладнокровие в любой неожиданной ситуации и как мало значит подлинное качество стихов для успеха у определенного рода публики. Кроме того, он лишний раз припомнил слова Свифта: "...Мне прекрасно известны
      
      
       101
      
      вкусы нынешних читателей и часто с большим удовольствием случалось наблюдать, как муха,
      которую прогнали с горшка с медом, немедленно садится на навозную кучу и с большим аппетитом кончает там свой обед" (117).Никакому самоедству он не предавался, ибо знал цену своим стихам и понимал: в другой обстановке он вполне мог сорвать овации. Отсюда следовало, что необходимо развивать в себе чутье на аудиторию, проявлять гибкость и всегда иметь несколько вариантов программы. Еще отсюда следовало, что публика - дура, но просвещенному читателю эта старая истина скорее всего понятна и без нас.
      
       Глава XXX
      
       В конце 80-х - начале 90-х годов немалой известностью в среде московской богемы пользовалось так называемое рок-кабаре "Стетоскоп" под управлением поэта и барда Демидова. Те, кого в те времена еще не принимали в Союз писателей, вступали в Союз профессиональных литераторов, дабы иметь возможность не ходить на службу, поскольку членство в неизвестно кем созданном Союзе литераторов подразумевало (увы, далеко не всегда оправданно) наличие литературной работы на дому и литературного заработка. А донести свои произведения до публики эти второсортные (с официальной точки зрения), а значит, и мало издаваемые художники слова могли в кабаре Демидова - пусть бесплатно, зато не сомневаясь в благосклонном отношении публики и самого руководителя. В "Стетоскопе" учились говорить в микрофон многие из тех, что позднее благодаря телевидению, газетам, Интернету стали известны всей стране, да и тогда порой уже появлялись на экране. Работа у Демидова, по правде говоря, была нетрудная: он не писал сценариев для своих вечеров, не морочил головы выступающим своими пожеланиями. Приходили и выступали кто когда хотел, а если вдруг обнаруживалась нехватка выступающих (правда, такое случалось крайне редко), то Демидов начинал рассказывать истории из своей молодости (правда, и в описываемое время он был вовсе не стар - квадратный от физических упражнений подвижный блондинчик очень маленького роста), или принимался читать собственные стихи или петь свои песни под гитару. Выступавшим у него Демидов безбожно льстил, но, однако, не всем: больше всего сладких слов доставалось, во-первых, тем, кто уже мелькал в телевизоре и обладал некоторой известностью, и, во-вторых, хорошеньким девицам (до них, до молоденьких, Демидов был великий охотник). На тех же, кто не лез вперед, Демидов теплых слов предпочитал не тратить. Так в конце концов зарекся у него выступать Костя Сложнов - после того как Демидов несколько раз не пожелал его узнать, столкнувшись с ним нос к носу, хотя с тем же Жизневым и, разумеется, с Сидорчуком он непременно с радостной улыбкой здоровался за руку. В известных людях Демидов нуждался для успешной концертной деятельности, ибо они поддерживали популярность кабаре. Он называл их своими друзьями, некоторых из них при встрече обнимал и целовал, однако с теми, с кем сходился поближе, он обычно ссорился насмерть, находя для этого самые разные поводы. Само собой, с соседями по коммуналке в Столешниковом переулке он находился в лютых контрах и порой перед концертами жаловался окружавшим его поэтам: "Я живу в зоне ненависти!" Послушав эти жалобы, далекий от сострадания поэт П. довольно метко назвал Демидова "Лаокооном из коммуналки". В то, что такая неуживчивость является плодом малорослости, Жизневу как-то не верилось, а вот в то, что она проистекает от недостаточной литературной одаренности, верилось легко. Поэтом Демидов был гладкопишущим, с немалым словарным запасом, но, к сожалению, со склонностью взахлеб упиваться этими своими дарованиями - отсюда многословие, неумение выражаться сжато и просто, а значит, и сильно, сочинительство "от ума" и, как итог, крайнее занудство.
       Правдиво описывая душевные и творческие свойства поэта Демидова, трудно отделаться от чувства некоторой неловкости. Да, слабостей у него имелось хоть отбавляй, но человеком он ведь был далеко не худшим, особенно среди поэтов. Как-никак к доходным местечкам он не рвался, довольствуясь небольшой зарплатой культработника, искусству был искренне предан, и если любил
      
       102
      не столько искусство, сколько себя в нем, то кто из поэтов тут без греха? Демидова многие упрекали
      в том, что он почти никому не помогал. Однако сама его затея с кабаре помогала многим, являясь многие годы чуть ли не единственной отдушиной для желающих заявить о себе и публично высказаться. Да и кто из русских литераторов за последние лет пятьдесят помогал своим собратьям, не ожидая ответной мзды? Слишком редки такие случаи, чтобы предъявлять Демидову обвинения в какой-то особенной душевной глухоте. Возможно, он и хотел помочь, но в литературном мире, где все основано на взаимности услуг, его рекомендации - рекомендации человека без громкого имени и без серьезного влияния - оставались неуслышанными. Так что Демидов был типичным и далеко не худшим продуктом богемы. Именно поэтому следует остановиться на статьях о нем, появившихся после его смерти. Их написали люди, ходившие когда-то в кабаре и ностальгировавшие по тем временам. В статьях утверждалось, будто Демидов был большим поэтом и чуть ли не святым человеком. О том, каким он был поэтом, сказано выше и добавить тут нечего: сколько ни выискивай в его наследии хороших строк, в противовес легко можно набрать еще больше плохих и во много раз больше просто вымученных и лишних. Некоторые черты личности Демидова также отмечены выше и далеки от святости. Чтобы составить обоснованное заключение о личности человека нашего времени, необходимо знать его материальное положение и отношение к труду, - так вот, материальное положение Демидова также не давало повода считать его святым. Работал он, что называется, не переламываясь и при этом не бедствовал, имел крышу над головой (в 90-х даже переехал из коммуналки в Столешниковом в двухкомнатную квартиру в Тушине). Да, Демидов всегда старался подчеркнуть свое неофициальное, полуподпольное, почти бунтарское положение, но в те времена, когда на таком положении находились почти все хоть чего-то стоившие молодые поэты, претензии Демидова выглядели нелепо. Он хотя бы получал жалованье как работник культуры и при этом имел возможность регулярно выступать, а ведь многие литераторы и музыканты ни тогда, ни сейчас не получали за свою творческую деятельность ни копейки. Он намекал на какие-то преследования, но все они сводились к тому, что кабаре просто приходилось переезжать в другое помещение и продолжать свою деятельность там. Иногда ему, как он считал, приходилось обманываться в людях, но не потому ли, что его всегда тянуло к делающим карьеру? Таких он принимался безудержно расхваливать, пользуясь старыми связями (когда-то он работал в прессе), публиковал о них статьи, полные комплиментов, переходящих в безудержную лесть (то есть возможности помочь у него все же имелись), однако когда его протеже, уже вкусившие успеха, принимали его авансы как должное (а баловни судьбы обычно так себя и ведут), Демидов начинал обижаться, сердиться и наконец находил повод для того, чтобы вдрызг разругаться со своим недавним кумиром (то есть он от кумира чего-то ждал, то есть был не так уж бескорыстен). Лично Жизневу очень не нравилось в нем его невежество (увы, характерное для русских интеллигентов) и вытекавшая отсюда ненависть к Отечеству: вполне русский человек, о своей стране Демидов отзывался исключительно злобно и распространял о ней какие-то нелепые черные фантазии. Например, он рассказывал явно выдуманную им самим дурацкую байку о том, что советские танки, штурмовавшие Зееловские высоты на подступах к Берлину, двигались якобы по башни в месиве из трупов советских же солдат. Жизнев и в конце 80-х уже знал о войне немало - и из книг, и из рассказов отца и других ветеранов, которых при всякой возможности старался вызвать на разговор. Но спорить с Демидовым ему не хотелось. Он понимал, что с фанатичным либералом Демидовым спокойного выяснения истины не получится, а ссориться с человеком, приглашавшим его выступать, считал неприличным. Кроме того, Жизнев считал, что можно ввязываться в спор только с фактами в руках, а собирать факты для опровержения всяких глупых россказней ему было недосуг. Увы, в те странные времена, полные веры в лучшее будущее, люди с радостью выслушивали любые мерзости о собственной стране, о собственных отцах и дедах, не понимая, что тем самым уничтожают лучшее будущее в зародыше. Великий португалец Антонио Феррейра напоминал:
       Тягчайшее меж прочих преступленье
       (Так почитают с древности седой) -
      
       103
       Питать к земле, где ты рожден, презренье (118).
      Однако в тогдашней России его мало кто понял бы. Джакомо Казанова, человек куда менее легкомысленный, чем о нем принято думать, писал: "Благородному человеку, мне кажется, дозволительно ставить свою нацию выше других" (119). Однако в тогдашней России успели сложиться другие понятия о благородстве - совсем не те, что господствовали во времена отрочества Жизнева, когда хулитель своей Родины вызывал физическое омерзение. Много позднее, уже после смерти Демидова, Жизнев прочел в одной из исторических книжек ведомость потерь всех советских армий, штурмовавших Зееловские высоты, и еще раз с горечью усмехнулся, вспомнив маленького нервного человечка, с пафосом рассказывавшего о танках, давивших нагромождения мертвецов. Жизневу всегда казалось, что от этого рассказа (и неисчислимого множества ему подобных) веет отнюдь не состраданием к родным мертвецам. А еще Жизневу вспомнилось, как он в трудную минуту, уйдя со службы, попросил Демидова положить его, Жизнева, трудовую книжку в отдел кадров того дома культуры, где в то время проходили вечера кабаре (зачем - понятно: дабы не прерывался трудовой стаж). Демидов выполнил просьбу, но вскоре попросил Жизнева забрать книжку. Оказалось, что такая же услуга понадобилась одной из многочисленных юных пассий Демидова, и тот сделал выбор не колеблясь.
       Надо сказать, что Демидов с первого дня знакомства стал называть Жизнева другом, чем изрядно его поразил. Впрочем, Жизнев вскоре перестал удивляться, заметив, что Демидов называет так всех мало-мальски известных людей (неизвестные такой чести не удостоивались), а с еще более известными старается обниматься и целоваться (совсем как ненавистный Демидову Брежнев - с другими коммунистическими вождями). Кроме того, Демидов имел обыкновение публично заявлять о своей любви к различным людям (как правило, в их присутствии): "Я очень люблю этого человека". Далее - указующий жест рукой и поток восхвалений. Многие года спустя, когда Жизнев уже густо поседел и стал членом множества официальных и неофициальных писательских союзов Москвы, ему вспомнились эти привычки Демидова.
       Воспоминание пришло при следующих обстоятельствах. Жизнев сидел в коридорчике престижного московского клуба (не из дорогих и гламурных, но зато с претензией на богемность и духовную элитарность). Мимо него сновали официантки и заблудившиеся гости, рядом находился туалет, и чувствовал себя Жизнев весьма неуютно. Его друзьям-музыкантам захотелось выступить в этом клубе, и он стал звонить одному из владельцев заведения, довольно известному художнику-карикатуристу. Однако владелец-совладелец всякий раз оказывался не готов к разговору: "Сейчас ничего не могу сказать. Позвоните через неделю". Через неделю повторялось то же самое. Жизнев никак не мог понять, что же мешает карикатуристу либо послать докучливого просителя к черту, либо набрать номер собственного клуба, узнать, какое число свободно от мероприятий, и назначить концерт Жизнева и жизневских музыкантов на это самое число. То есть умом-то Жизнев понял, что карикатурист считает такой звонок ниже своего достоинства и опасается за свой престиж. Однако по-настоящему поверить в подобные мотивы поведения вменяемого с виду человека Жизнев никак не мог. Ему казалось, что интеллигентный человек, пусть даже и сомнительный художник, не может быть таким идиотом. Как видим, опыт общения с поэтами и другими творческими личностями Жизнева мало чему научил: до него по-прежнему туго доходила та несомненная истина, что все действия на благо ближнего деятели искусств считают излишними, глупыми и ущемляющими их достоинство, зато по-настоящему дурацкое поведение, недостойное даже бессмысленных скотов, кажется им полным величия и царственного благородства. В конце концов терпение Жизнева лопнуло, он позвонил карикатуристу, твердо решив, что этот звонок будет последним, и тут наконец дело сдвинулось с мертвой точки: клубосовладелец предложил ему выступить в своем заведении на каком-то благотворительном мероприятии, а заодно и поговорить о будущем вечере. Просьба выглядела, конечно, довольно нахально - выступить задаром, то есть вместо всех тех, кто задаром
      
      
      
       104
      
      выступать не соглашается. К тому же получалось, что без дармового выступления никакого концерта не будет. Вряд ли прилично ставить такие условия известному поэту, но Жизневу хотелось порадовать друзей, и он согласился. Карикатурист велел ему явиться в клуб за час до начала мероприятия, дабы все спокойно обговорить. Охранники показали гостю, где находится клубосовладелец, Жизнев толкнул дверь и очутился под недоуменными, если не сказать неприязненными, взглядами двух десятков пожилых и как бы присыпанных перхотью евреев, сидевших вокруг стола и, видимо, обсуждавших какой-то необычайно важный вопрос. Среди этих взглядов Жизнев уловил и взгляд карикатуриста. Решив, что его попросту не узнают, наш герой довольно глупо отрекомендовался: "Я - Жизнев". Совладелец клуба нетерпеливо кивнул в ответ, не сделав ни малейшей попытки встать навстречу гостю. Жизневу не оставалось ничего иного, как ретироваться и либо гордо покинуть заведение, либо присесть на стульчик в коридоре и подождать. Приученный годами капитализма к смирению, Жизнев выбрал последнее. Дальнейшие полчаса для него прошли в размышлениях. Он думал о том, не устарело ли его понимание вежливости; о том, почему хамство особенно распространено в московской интеллигентской среде; о том, получают ли сами интеллигенты удовольствие от своего хамства; о том, являются ли московские интеллигенты людьми в полном смысле этого слова и не дать ли в морду карикатуристу, когда видавшие виды евреи закончат обсуждение своих важных вопросов. Впрочем, последний вопрос можно считать чисто риторическим, ибо мы не можем представить себе ситуации, когда наш герой, способный вообще-то яростно сопротивляться физическому насилию, мог бы первым поднять руку на своего ближнего.
       Тут в клубе появилась та певица и поэтесса, с которой Жизневу предстояло выступать, и веселость этой милейшей дамы отвлекла нашего героя от мрачных мыслей. Они расположились за столиком, поэтесса заказала чаю, Жизнев - двести пятьдесят водки. Однако он продолжал коситься на дверь того зала, где они сидели: дверь выходила в коридор, которым должен был пройти карикатурист. И впрямь, не прошло и получаса, не успел Жизнев опустошить и половины своего графина, как в дверном проеме возникла щуплая фигура карикатуриста. Жизнев с интересом вгляделся в его лицо: привыкнув к тому, что "люди с положением", особенно интеллигентные, постоянно стремятся унизить своего ближнего, Жизнев все же надеялся найти на лице клубосовладельца следы смущения, - возможно, даже раскаяния. Напрасный труд! Нашел он только плешь, глаза, уродливо увеличенные сильными очками и смотревшие уныло и в то же время нагловато, длинные обвислые усы, - словом, обличье муравья, живущего по каким-то своим муравьиным законам, непонятным человеку. Карикатурист кивнул Жизневу, бросил что-то ободряющее и побежал открывать вечер. "Да ладно, не принимай близко к сердцу, - сказала Жизневу поэтесса своим приятным грудным голосом. - Таких хамов везде теперь полно, они хамят как дышат. Я привыкла". - "Да и я тоже привык, - пожал плечами Жизнев. - Просто сегодня не ожидал. Вроде бы и договаривались четко, и опять же свой брат художник". - "Да какой он художник, - усмехнулась поэтесса. - Не брат он нам, как говорил герой известного фильма. Обычный мелкий буржуй". - "Ах, всё правда, - вздохнул Жизнев, наливая себе водки. - Но все же нельзя полностью привыкнуть к этим разочарованиям в людях. Не окажись тут тебя, представляю, какое настроение у меня было бы".
       И Жизнев, и его приятельница выступили с успехом, вполне оправдав ожидания клубосовладельца. Жизневу хотелось порадовать своих друзей-музыкантов, вот он и старался. Но когда карикатурист объявлял его выступление, он невольно вздрогнул. "Выступают такие-то, мои друзья!" - с подъемом выкрикнул карикатурист, и Жизневу сразу вспомнился Демидов, всех называвший друзьями и всех будто бы любивший. "Скоро все станут друзьями, все обменяются признаниями в любви. Тогда любовь и дружба умрут в этом мире окончательно", - подумалось Жизневу. Клубосовладелец и после концерта заставил себя разыскивать, а когда Жизнев его все же нашел, выяснилось самое удивительное в этой истории: в клубе, как и в прочих подобных местах,
      
       105
      имелся арт-директор, занимающийся устройством концертов. Его представили Жизневу, и все
      решилось в пять минут. Так что конец у вечера выдался хороший.
       А на покойного Демидова Жизнев с самого начала их знакомства смотрел куда более трезвым оком, нежели на своих новых друзей из Сообщества, и ясно видел все его недостатки - сравнительно безобидные, надо сказать. Эти недостатки нисколько не мешали ни посещать кабаре, ни выступать там, ни заходить в промежутках между выступлениями в курилку перед мужским туалетом Дома энергетиков (что на Раушской набережной напротив Кремля) и располагаться там с выпивкой и нехитрой закуской на обширном подоконнике из искусственного мрамора. Выпил, закусил, вышел послушать, вернулся, высказал свое мнение собутыльнику, снова выпил и закусил... Жизнев просто блаженствовал - в таких культурных условиях ему выпивать еще не доводилось. В прежних дружеских застольях выступающим являлся он один, а это дело неблагодарное и даже нервное, когда обсуждают тебя и только тебя, да притом так, как заблагорассудится подвыпившим людям: ты, к примеру, читаешь о несчастной любви, а они вдруг начинают помирать со смеху. В кабаре чудаков хватало и посмеяться было над кем, но что-то и брало за душу, посему тем хватало для всяких обсуждений, и серьезных, и с шутками и смехом. Сам Жизнев пользовался в кабаре неизменным успехом, а что может быть приятнее, чем триумфально выступить, а потом в сопровождении пары почтительных ценителей поэзии удалиться в курилку и там опрокинуть стаканчик, закусив яблочком с собственного дачного участка (Жизнев радовался не тому, что ест "свое", как фанатичные дачники, а тому, что от его поездок на дачу имеется хоть какой-то прок в виде этих яблочек). Уже тогда непременным участником поэтических попоек сделался маленький, сутулый, с характерной еврейской внешностью поэт Ф., у которого вечно не хватало денег на выпивку и которого всегда приходилось угощать. Как то ни странно, Ф. не производил впечатления скупого человека, да скорее всего таковым и не был, просто его третировали в семье, отбирая получку (Ф. работал корректором в разных крупных изданиях, и надо отдать ему должное - на страницах этих изданий даже наметанный глаз Жизнева не выявлял ошибок, хотя подлостей там хватало; впрочем, борьба с подлостью в компетенцию Ф. не входила). Так вот - винца или коньячку в гулкой курилке, расставание с приятелями у входа в Дом энергетика, шутки на прощанье - и к метро по освещенной майским закатом набережной, а потом от метро, уже в душистом майском мраке, на трамвае с открытыми окнами - прямо к дому. Как уже говорилось выше, в те годы в Москве, кажется, всегда стоял май.
      
       Глава XXXI
      
       Жизнев хорошо помнил весну 1990-го года. Еще бы ее не помнить - в ту весну он влюбился в одну из своих студенток, пригласил ее к себе на вечеринку, потом - в кино. Они договорились вместе поехать на море, а потом студентка вдруг стала его избегать, и все его попытки назначить встречу натыкались на равнодушный отказ. Или равнодушие ему только мерещилось? Как бы там ни было, что бы ни замыслила эта странная девушка, замысел оказался слишком сложным для несчастного Жизнева, не слишком искушенного в амурных делах и в психологии совсем юных и к тому же избалованных собственной красотой барышень. Он, конечно, страдал бы куда меньше, если бы ему просто сообщили о невозможности дальнейших отношений, однако ему никто ничего не сообщал. Только - "времени не хватает", и как это понимать после столь многообещающего начала, Жизнев не знал. Да еще в его квартире постоянно раздавались странные звонки: на том конце провода кто-то напряженно молчал и затем вешал трубку. Жизнев почти не сомневался в том, что звонит его любимая. Он дал ей свой телефон, потому что она жила в общежитии и сам он ей позвонить не мог, однако и она номером по прямому назначению не воспользовалась. Зато начались эти самые анонимные звонки, и Жизнев вскоре заметил, что они раздаются после того, как они с любимой случайно столкнутся где-нибудь в институте. Наш герой попробовал залечить душевную рану алкоголем, причем компанию в двухдневном пьянстве ему составил Чудик, но алкоголь не помог, - наоборот,
      
      
       106
      стало совсем тошно. Да и Чудик был уже совсем не тот, что раньше, не веселил, а скорее нагонял тоску, - именно потому нагонял, что Жизнев хорошо помнил его прежнего. Итак, непреходящее недоумение от странного разрыва, случайные встречи, таинственные звонки, как бы призывающие к чему-то, но непонятно, к чему же именно, и, наконец, весна, тоже всегда призывающая непонятно к чему - все это могло смутить и куда более толстокожего человека, чем наш герой.
       К счастью, у него оставалась поэзия, оставалась богема, тогда еще милая его сердцу, оставались литературные хлопоты. Сообщество было на подъеме. На одном из концертов к Сидорчуку подошел с изъявлениями восторга его однокашник по Литературному институту, работавший в то время на Центральном телевидении. Время было еще советское, отношение к телевидению еще не приближалось к тому почти религиозному преклонению, которое еще предстояло сформировать, однако молодые деятели искусства, пробивавшиеся к вершинам славы, уже и тогда относились к телевидению с должным почтением. А само телевидение жадно искало новых людей и образов, новых, как говорится, информационных поводов. Неодекадентское Сообщество с его откровенным позерством и подчеркнутым презрением ко всем социальным вопросам оказалось тут как нельзя кстати: в пору всеобщего помешательства на этих самых вопросах не могло быть большего эпатажа, чем взирать на кипящий социум свысока и читать нараспев стихи о нежной страсти, причем отнюдь не платонической. Удобным свойством такой позиции являлась ее неуязвимость от нападок со стороны любых общественных сил: игра - она и есть игра, разве можно сердиться на шалунов и забавников, в первую голову вышучивающих самих себя? С помощью такого нехитрого и, скажем прямо, несколько лицемерного довода оказывалось легко отстоять и то серьезное, что несет в себе шут, дурачащийся в толпе непримиримых противников, готовых ринуться друг на друга. Плененный таким эпатажем без риска, сулившим изрядную шумиху, но не сулившим взрыва ненависти, режиссер Сергей Палатьев решил снять передачу с участием поэтов Сообщества. Ясно, что телевизионные режиссеры в литературе ничего не смыслят, но внимание Палатьева к Сообществу привлек упоминавшийся выше друг Сидорчука. Начались съемки; проходили они в центре Болгарской культуры, знаменитом московском особняке эпохи модерна, где сохранились интерьеры, при одном взгляде на которые в памяти всплывает целая вереница великих имен, начиная, разумеется, с Обри Бердслея. В некоторых уголках особняка и доселе куда уместнее появление теней Брюсова или Бенуа, нежели болгарских музыкантов в национальных одеждах. К чести болгар, распоряжавшихся особняком, они прекрасно это понимали и охотно давали выступать в своих залах московским литераторам и музыкантам, причем чаще всего совершенно безвозмездно. Несомненно, у распорядителей Центра имелся тут свой интерес: они всегда могли показать и своему болгарскому начальству, и московской мэрии весьма напряженную программу мероприятий, проходящих в стенах Центра, и прозрачно намекнуть на собственную организаторскую роль в этом деле (хотя на самом-то деле мастера искусств приходили в Центр по собственному почину, ища места, где можно выступить, что для распорядителей было, разумеется, очень удобно). Ну а Центральному телевидению, которое всегда за все платило, болгары и тем более не могли отказать. Возможно, где-нибудь в Москве нашлись бы и не худшие интерьеры для передачи в духе декаданса, но вряд ли можно было бы найти что-то лучшее - ассистенты Палатьева свое дело знали.
       Несмотря на раздражительность Палатьева, Жизнев совершенно не боялся съемок, так как находился в компании друзей и ощущал востребованность этой компании и свою собственную. В самом деле, Палатьеву, уже арендовавшему Болгарский центр, пригнавшему съемочную группу и грузовики с аппаратурой, деваться от поэтов было уже некуда, даже если бы они, к примеру, вздумали бражничать на съемках. Жизнев тогда не рассуждал столь цинично, однако выпивать на съемках любил: уходил с кем-нибудь из поэтов или с ассистентом Палатьева в укромный закоулок особняка, наливал коньяку или вермута в заботливо принесенный из дому граненый стакан и закусывал все тем же терпким дачным яблочком. Беседы втихомолку и смешки по углам не оставались незамеченными: опытный Палатьев частенько заставал выпивающих на месте
      
       107
      
      преступления и гнал работать, упрекая их в глупости и мальчишестве. Впрочем, однажды он прибег и к репрессиям: не посягая на незаменимых поэтов, он выгнал со съемок приглашенных Сидорчуком для антуража двух красивых барышень, которые болтали как заведенные и, несмотря на замечания, никак не могли остановиться, тормозя рабочий процесс. Корнель, человек, не чуждый режиссерскому искусству, тоже советовал применять к красоткам силу, когда не помогают просьбы, дабы не развивать в них пустое самомнение. В душе Жизнев, ненавидевший пустопорожнюю болтовню, одобрил эту акцию Палатьева. Сам Жизнев в силу своей врожденной добросовестности на съемочной площадке сразу трезвел, становился серьезным, - даже, пожалуй, слишком серьезным, - сосредоточенно вспоминал стихи и читал их без запинки. Увы, Палатьеву его честное чтение не нравилось. Впрочем, и другие члены Сообщества не обладали ни малейшим актерским талантом, что впоследствии ярко проявилось на съемках полнометражного фильма с их участием, о котором уже упоминалось выше. Палатьева поэты своей актерской бездарностью сильно измучить не успели, поскольку и передача была относительно краткой, и ее сценарий отличался простотой, а вот создатель полнометражной картины хлебнул с поэтами горя. Впрочем, к актерским лаврам наш герой не стремился - ему просто нравилось под хмельком, с чувством исполненного долга выходить из старого особняка, со смехом и шутками проходить мимо уже прогревающих моторы фургонов с аппаратурой и ехать к кому-нибудь из друзей, дабы за бутылочкой обсудить впечатления дня. Передача вышла, как помнится доселе, 26 марта 1990 года, в самый, что называется, прайм-тайм, то есть вечером в начале одиннадцатого. До этого показали какую-то очередную истерическую чушь о Солженицыне, население целый час, тяжело вздыхая, дивилось необъяснимой жестокости и глупости своих отцов, а затем его глазам вдруг предстала изящная гостиная, красивые дамы в вечерних туалетах и господа поэты во фраках, читающие стихи о маркизах в фижмах и с мушками, об уединенных беседках в регулярных парках и о галантных кавалерах, жестоко страдающих от неразделенной любви, но готовых в любой момент утешиться с новой, более добросердечной возлюбленной. Правда, на развитые физическими упражнениями плечи Жизнева не налез ни один фрак, и он был одет во что-то то ли испанское, то ли гусарское. Испанские штаны с пуговицами на штанинах на его могучих икрах застегнуть также не удалось, и потому ему пришлось читать стихи, стоя за диванчиком, дабы зрители не заметили этого конфуза. Старик Палатьев с его чутьем оказался прав: при всей простоте сценария передачи, в котором напрочь отсутствовали интрига и какое-либо лицедейство, страна все же испытала потрясение, ибо ранее не видела ничего подобного. А мы, возможно вновь несколько некстати, приведем здесь слова Уэллса: "Писательство - это одна из нынешних форм авантюризма. Искатели приключений прошлых веков теперь стали бы писателями" (120).
      
       Глава XXXII
      
       Вскоре в Москву примчались люди из Нижнего Новгорода (тогда еще Горького) и стали звать поэтов к себе - выступить в пединституте и просто пообщаться и покутить. Жизнев поспешил в типографию - умолять, чтобы к поездке изготовили хотя бы сотню экземпляров первой книги Сообщества. Поездка оказалась славной: в вагоне поэты, смеясь до слез, обсуждали очередную литературную аферу своего товарища П., выпустившего огромным тиражом стилизацию под выдуманного древнеяпонского лирика. Жизнев, любитель Востока, доказывал, что стилизация убогая и обман очевиден, а П. вопил: "Да?! Вот как?! Но она продается! Весь тираж почти продан, все триста тридцать тысяч!" - "Надо равняться не на триста тридцать тысяч идиотов, гоняющихся за модой на все японское, а на одного истинного ценителя и знатока", - хладнокровно возражал Жизнев, имея в виду, конечно, себя. "Нет! Я пишу для народа!" - голосил П. Их пути-дорожки в литературе
      
      
      
       108
      
      потихоньку расходились уже тогда (если вообще сходились когда-то), но в том лучезарном апреле не думалось о печальном. "Читая этот альманах, воспламенится и монах!" - выкрикивали поэты, бойко торгуя своей книжкой на Покровской улице, тогда - улице Свердлова (сокращенно - Свердляк). Потом там же, на Свердлова, покупали "Зубровку" (почему-то из всех спиртных напитков в Нижнем тогда имелась исключительно "Зубровка" - видимо, ликеро-водочная промышленность еще не оправилась от горбачевских запретов). Купив, ехали на квартиру к немолодой девушке Тане, куда к вечеру собирались и прочие нижегородские ценители поэзии. Один из них, длинный, нескладный и восторженный, выпив "Зубровки", кричал "Мы когда увидели это [под "этим" имелась в виду передача из Центра болгарской культуры], то сразу поняли: вот оно, началось! И вот вы здесь - просто не верится! Давайте выпьем!" Все пили, закусывали тем, что подавала Татьяна, заводили разговоры, но их плавный ход нарушал длинный, выкрикивая: "Мы сразу поняли: вот оно! Ребята, вы не представляете, какие вы молодцы! Вы не представляете, что вы сделали для меня, для нас, для всей страны! Давайте выпьем!" Хорошенько наклюкавшись, длинный вдруг заторопился уходить, вспомнив о жене, ожидающей его дома, но в прихожей вдруг поскользнулся на половике и неудержимо ринулся головой вперед прямо на шкафчик для обуви. Раздался страшный грохот, шкафчик с лязгом открылся. Все присутствующие содрогнулись, но длинный как ни в чем не бывало вскочил на ноги и, поглаживая макушку, закричал: "Это ничего! А вот вы, ребята, молодцы! Мы сразу поняли: вот оно!.." И так далее. Когда Татьяна наконец-то вытолкала длинного любителя поэзии вон, в квартире зажурчала негромкая беседа, время от времени прерываемая тостами. Жизнев даже не заметил, как заснул. Проснулся он с больной головой и неприятным вкусом зубровки во рту. Занимаясь своим туалетом, он успел заметить, что помимо пустых бутылок из-под зубровки в квартире повсюду расставлено множество полных. Он поинтересовался у Татьяны, возившейся на кухне, откуда такое богатство. Оказалось, что нижегородские любители поэзии привезли накануне зубровки про запас, в подарок. "Очень любезно с их стороны", - озадаченно промолвил Жизнев и обреченно подумал: "Не выливать же ее".
       Проснулись и прочие члены компании, и за чаем и шутками Жизнев забыл про головную боль (мысль о том, чтобы поправиться зубровкой, он сразу же с ужасом отверг, настолько характерный вкус был у этого напитка). После чаю поэты взяли нераспроданные книжки и вновь отправились на Свердляк - забавляться и забавлять гуляющих. С похмелья блестящие рекламные слоганы рождались один за другим, и книжки разлетались как горячие пирожки. Охмурив очередного покупателя, поэты громко хохотали, вспоминая длинного любителя поэзии и его смертельное пике в шкафчик для обуви. "У наших поклонников крепкая голова! Они выдержат всё, но не сломаются!" - громогласно восклицал поэт П., и на его выкрики стекались новые покупатели. Усталые, но довольные, распродав всё подчистую, поэты вернулись к Татьяне, и Жизнев вдруг заметил, что за день его отвращение к зубровке совершенно рассосалось. Так что пригодились запасы, оставленные щедрыми нижегородцами, а взамен поэты оставили у Татьяны стопку книг для раздачи ценителям изящного. Вечер вновь прошел весело, а наутро, когда поэты собрались уезжать, Татьяна вдруг расплакалась - видимо, надеялась на любовь, а любви как-то не получилось. Смущенно теснясь в дверях, поэты вышли на лестницу. Слов утешения никто не нашел, да и что тут скажешь? Пообещали вернуться, только и всего, но от их возвращения Татьяна, видимо, ничего уже не ждала, ибо в свои последующие приезды в Нижний они ее уже не видели.
       А в тот вечер, когда снятую Палатьевым передачу показывали по телевизору, Жизнев почему-то был уверен, что после ее окончания непременно раздастся звонок и, подняв трубку, он вновь услышит волнующее молчание. Так оно и вышло. Жизнев почувствовал смутное удовлетворение и даже надежду на счастье. Увы, надежда эта его обманула.
      
      
      
      
       109
      
       Глава XXXIII
      
       Да, загулов, попоек и кутежей вершилось немало, на то и богема. Вспоминается риторический вопрос Кохановского:
       Разве было когда-то и где-то,
       Чтобы трезвость хранили поэты? (121)
       Многие из пронесшихся сборищ Жизнев вспоминал с теплотой, даже несмотря на то, что его отношение ко многим участникам былых веселий сильно изменилось и, увы, большей частью не в лучшую сторону. Однако при мысли о молодом поэте Б., который появился в Сообществе в конце 1991 года, быстро сделался всеобщим любимцем и уже в сентябре 1992-го погиб в Абхазии, у Жизнева всегда сжималось сердце. Подружиться по-настоящему они не успели, а ведь могли - Жизневу в этом красивом малом нравились рыцарское отношение к друзьям и женщинам, столь сходное с его собственным воспитанием, бескорыстие, всегдашняя готовность подшутить над собой... И глядеть на него было приятно - всегда чистенький, аккуратный, с холеной бородкой, с прекрасным цветом лица, невзирая на пьянство. В память о военной службе он любил носить тщательно вычищенный и выглаженный танковый комбинезон, поверх которого сиял свежестью воротничок сорочки. На ногах поэта поблескивали и поскрипывали сапоги, а на груди сверкал какой-то непонятный орден. Все это странное одеяние так ладно сидело на подтянутой фигуре, что вовсе не казалось странным. Женщины поэта Б. обожали - за рыцарство, щедрость (он был беден, но легко расставался с последним рублем, если это требовалось для поддержания веселья), за смелость и всегдашнюю готовность поддержать шутку. Жизнев вспоминал, как на съемках фильма о Сообществе, проходивших то в доме Черткова на Мясницкой, то в армянском посольстве в одноименном переулке, они с поэтом Б. выходили из особняка (или из автобуса, где отдыхали, пока снимали эпизоды без их участия), и в съемочных костюмах - Жизнев во фраке, манишке и цилиндре, а Б. в черкеске с погонами и в белой папахе - отправлялись бродить по округе в поисках съестного и выпивки, срывая аплодисменты прохожих. Однажды им удалось найти только спирт "Ройяль", но пригодился и этот экзотический напиток, продукт далекой Индонезии. Потом Жизнев долго дремал в автобусе, потом своей заторможенностью вызывал нарекания режиссера (к которым отнесся с крайним безразличием), а потом в компании Б. и Сложнова, прихватив по пути пару бутылок водки, отправился в гости к другу Б., проживавшему на Большой Садовой возле ресторана "Пекин". Жизнев забыл, о чем они говорили в тот вечер, но, кажется, он никогда больше так не смеялся. От смеха его одолела икота, с которой приходилось долго бороться, но тут поэт Б. с важным видом вновь изрекал что-нибудь (все его высказывания делались еще смешнее из-за милого заикания), ему поддакивал Сложнов, любивший роль этакого коварного клеврета, Жизнев вновь заливался смехом, и вновь приходилось бормотать: "Икота, икота, перейди на Федота", задерживать дыхание, пить воду и так далее. Боялась икота только водки, но водка скоро кончилась, денег больше не было, и собутыльникам с сожалением пришлось расстаться. Тогда думалось, что таких застолий впереди еще много, но уже через пять месяцев, девятого сентября, по телевидению объявили о гибели в Абхазии русского поэта Б.
       С удовольствием вспоминал Жизнев и праздник в театре МГУ в декабре 1993 года, в пятую годовщину создания Сообщества. Из зрительного зала убрали кресла для публики и расставили столики, работал буфет, публика покупала шампанское и пирожные и блаженствовала - ведь то были времена, когда до появления первых клубов в Москве оставалось еще несколько лет. Чтобы тебя развлекали в дополнение к выпивке и закуске - нынче такое вполне обычно, а тогда оно заключало в себе прелесть новизны и даже чего-то не вполне дозволенного. Дабы дополнить это ощущение вседозволенности, наш герой по пути со службы на концерт прихватил несколько бутылок итальянского вермута с яркими этикетками - тоже не вполне еще обычного для Москвы напитка, -
      
      
       110
      
      зная, что его товарищи, привыкшие к дармовщинке, ни о чем таком не позаботятся. Зал радостно принимал стихи, находившиеся тогда на пике моды, а распитие поэтами вермута прямо на сцене и вовсе сроднило публику и ее кумиров. Завели музыку рок-группы, созданной Сидорчуком и Сложновым - эта музыка звучала в фильме, о котором уже шла речь в настоящей главе. В зале начались танцы, а на сцену хлынули дамы, жаждавшие на виду у всех потанцевать с поэтами. Среди них присутствовала и та, которую тогда любил наш герой, причем, как водится, неудачно - он обладал каким-то талантом выбирать себе неподходящие объекты для глубокого чувства. Одна дама его сердца имела постоянного любовника, причем была старше еще совсем юного тогда Жизнева на несколько лет; другая, та странная студентка, о которой говорилось выше, судя по всему, считала любовь наилучшей игрушкой на свете; третья страдала чем-то вроде нимфомании, стремясь влюблять в себя всех встречных мужчин, причем, увы, далеко не платонически. Невольно вспоминается Голсуорси: "Сколько ни люби человека, как ни тревожься о нем - ты бессилен, может быть тем бессильнее, чем сильнее любовь" (122). Четвертая возлюбленная, с которой в описываемый момент танцевал Жизнев, статная красавица с золотистой кожей, тонкими чертами лица и чем-то восточным в облике, состояла в браке и вдобавок любила мужа. Муж пренебрегал ею, то есть избрал самую верную тактику для того, чтобы привязать к себе красивую жену. Впрочем, Жизнева красавица тоже любила, но наш герой, по причине душевных страданий не замечавший очевидных вещей, понял это с большим опозданием. Собственно, даже и своевременное понимание ничего не изменило бы: по благородству характера, за которое, помимо прочего, Жизнев и любил свою татарскую княжну, мужу она изменять не хотела. Бросать мужа она не хотела тоже, да и ради чего (или кого)? Жизнев не старался казаться лучше, чем был, приглашал любимую в различные компании, где мог и блистать талантом и остроумием, и - чуть позже - вдребезги напиться, а женщины редко прощают кавалера, который при них напивается до положения риз. Деньги у Жизнева водились, любимая не раз становилась свидетельницей того, как легко они вылетают из его карманов, а ведь женщины любят, когда тратятся на них, но очень не любят безоглядной щедрости ко всем подряд. Впрочем, по словам Шиллера, если мы воистину любим, то не должны требовать ответной любви. В тот вечер, в пятилетний юбилей Сообщества, Жизнев танцевал на сцене со своей любимой женщиной и был на седьмом небе от счастья. Она пригласила его сама, и он гордился ею, потому что среди множества красавиц, в тот вечер наполнявших зал, она была самой красивой (этот факт потом признавали все беспристрастные наблюдатели), а потому вкус итальянского вермута еще долгие годы спустя казался нашему герою вкусом счастья. И вкусом творчества. Словно о нашем герое писал Леопарди:
       Стремленье в нас будить к делам великим
       Любовь должна. При виде красоты
       Родятся в нас возвышенные чувства
       И мужество нам наполняет грудь (123).
      А можно вспомнить и строки Боярдо:
       Ведь рыцарь без любовного порыва
       Лишь с виду жив, но сердце в нем не живо (124).
       У того поэзоконцерта в декабре 1993 года имелась и еще одна особенность: он состоялся всего через десять недель после жутких октябрьских событий с расстрелом парламента и сотнями мертвецов, так и оставшихся неизвестными стране и не оплаканных ею. Никто еще не знал, прологом какого ужаса являются эти события, да никто об ужасном и не думал: напротив, общество, сперва затаившись, потом как бы испустило долгий вздох облегчения, и чем ближе подступал Новый год, тем это чувство облегчения становилось безоблачней. После всего совершившегося, после грузовиков, тайно, по ночам, вывозивших трупы из окрестностей Белого дома, стране предстоял мирный Новый год, и одно это порождало не просто радость, а даже какое-то умиление. И тут надо отдать справедливость поэтам Сообщества и напомнить, что после октября не все либо тряслись от страха, либо плясали на трупах своих сограждан.
      
       111
      
       В канун годовщины Октябрьской революции власти решили во избежание беспорядков наглухо перекрыть все подходы к местам народного поклонения - к Вечному огню, мавзолею Ленина, Красной площади. Кажется, был закрыт и Кремль. Однако поэты по настоянию члена Сообщества, филолога и коллекционера С. заказали два похоронных венка, утром шестого ноября прибыли к Кремлю и направились к густым милицейским кордонам, дабы возложить венки по назначению. На одной черной ленте было написано "Спасибо Леониду Ильичу Брежневу за наше счастливое детство", на другой - "Леониду Ильичу Брежневу, величайшему деятелю XX века". В то время Жизнев, разделявший со всей страной надежды на перемены к лучшему и, как и вся страна, не понимавший сути реально совершавшихся перемен, воспринимал затею с венками как шутливый перформанс, но уже тогда за игрой и шуткой он чувствовал что-то истинное и благородное. Через двадцать лет после этой странной акции он с удивлением понял, что иногда можно совершить чрезвычайно достойный поступок, думая, что просто шутишь (впрочем, как и совершить зло, полагая, будто делаешь доброе дело). Итак, около полудня, в прекрасный солнечный денек с легким морозцем, группа поэтов во главе с могучего роста филологом С. вышла из метро "Библиотека имени Ленина" и у Кутафьей башни столкнулась с небольшой толпой граждан, жаждавших в канун великого праздника побывать на Красной площади и поклониться Ильичу. Все эти люди прекрасно помнили о недавнем расстреле Белого дома, знали и о закрытии Красной площади, однако, преодолев инертность и страх, собрались у милицейского кордона в надежде вновь совершить привычное краткое паломничество. Для них это означало бы, что жизнь не сломалась, что она продолжается, несмотря на все потрясения... Однако милиция была неумолима. Кто-то из пришедших переносил свое горе с достоинством, но одна дама в норковой шубе и шапке, с полным ртом золотых зубов и густым перегаром изо рта сразу приклеилась к группе поэтов и сделала попытку ее возглавить. Жизневу она сразу внушила неприязнь: видно, оборудовала себе теплую норку при социализме, тащила туда всё, что плохо лежало, а теперь вот протестует, потому что тащат теперь другие крысы и в другие норки.
       Кордон у входа в Александровский сад оказался строгим и стал дотошно выяснять, что это за депутация с венками, кто входит в ее состав, а кто не входит. Все это время поэтов фотографировали неизвестно откуда взявшиеся журналисты. Жизнев охотно взял бы с собой на Красную площадь двух скромно одетых молчаливых старичков с просительными взглядами, но этого ему не позволили. Зато даму в мехах, по-свойски втершуюся в их компанию, он безжалостно выдал милиционерам. Поэты пошли по Александровскому саду, обмениваясь шутками и весело слушая, как сообщение о них несется по милицейским рациям от кордона к кордону: "Делегация... Венки... Брежневу... Пропустить". У памятника Леониду Ильичу филолог С. произнес краткую, но прочувствованную речь, после чего Сообщество возложило венки и гордо продефилировало по Александровскому саду обратно (в ответ на упреки пенсионеров, еще топтавшихся около Кутафьей башни, Жизнев только развел руками) и направилось в притон имени Жизнева, уже знакомый читателю. В притоне на столе немедленно вырос целый лес бутылок, - правда, что касается закуски, то пришлось, как обычно, обходиться без горячей пищи и довольствоваться разными колбасами и сырами. Послушницы любили возню на кухне ничуть не больше поэтов. В притоне, как всегда, терлись лица без определенных занятий (это не значит, что они непременно тунеядствовали - просто разобраться в том, чем именно они зарабатывали на хлеб, было крайне сложно). Присутствовали провинциальный трагик Бивнев; летчик Колпаков (только много позднее первого знакомства с ним Жизнев узнал, что он не имеет никакого отношения к авиации если, конечно, не считать любви к летательным аппаратам; молодой драматург Мшагин (ни одна из его пьес еще не ставилась в театре - если, конечно, ему вообще удалось написать хоть одну пьесу, ибо на сей счет у послушниц имелись немалые сомнения); где-то служивший господин Юшин, который, невзирая на свою сугубо русскую фамилию, утверждал, будто он лифляндский барон и, что нетипично для остзейцев, католик; молодой человек по прозвищу Бэтмен - его прозвали так потому, что он имел свойство быстро напиваться, а потом его начинало носить туда-
      
      
       112
      сюда по квартире; режиссер, поэт и бард Г., не снявший, по уверениям послушниц, за всю свою жизнь ни одного фильма, но находившийся в постоянном поиске спонсоров - почему-то преимущественно в Бельгии и ЮАР, где якобы проходили и его концерты; бизнесмен, российский албанец, с таким труднопроизносимым именем-отчеством, что послушницы называли его просто "Полет Валькирьич"; московский татарин Харисович, бизнесмен с неясным родом деятельности, преимущественно без речей; могучий торговец рыбой альбинос Володя, похожий на морского окуня; поэт и прозаик Бушко, не поделивший с поэтом П. лавры придуманного старояпонского поэта (потом он разочаровался вообще во всяких лаврах, укатил в Лондон и стал, подобно всем эмигрантам четвертой волны, лишним грузом Земли; господин Шальнов, человек без определенных занятий, любивший в нетрезвом виде похвастаться своим запущенным варикозом ног (поэт П. при этом без всякого сострадания напевал: "Тронутые ласковым загаром /Ноги варикозные твои..."); разумеется, присутствовали послушницы, как всегда остроумные, точнее едкие на язык и, по случаю акции на Красной площади и готовившегося приезда журналистов, разряженные в пух и прах. Журналисты из влиятельной желтой газеты появились позднее - акция явилась для них лакомым информационным поводом. Продрогшие поэты сразу изрядно выпили, гости решили от них не отставать (собственно, в таком деле эти гости никогда ни от кого не отставали). Ну и пошло-поехало... Оправдались слова Леокадии, так описывавшей обычное поведение поэтов: "Явятся с концерта или еще откуда-нибудь во фраках, в галстуках, а потом напьются, станут плясать, песни орать, а потом повалятся не раздеваясь где попало..." Случалось и "с кем попало", но об этом послушницы предпочитали не распространяться, ведь злым языком в притоне обладали не только они.
       Жизнев покинул кухню, где происходило застолье, еще сохраняя остатки здравого смысла: он решил первым занять диван, иначе ему угрожала опасность спать либо на стуле, либо на полу на собственном пальто. Замысел его увенчался успехом, но едва он задремал, как на него вскочил черный кот Петрушка и принялся по-хозяйски расхаживать по его телу, выбирая себе местечко для ночлега (нашего героя вообще любили животные). Погладив кота, Жизнев вновь начал засыпать уже почти заснул, как вдруг с дивана, стоявшего у противоположной стены, донесся пронзительный звук, нечто среднее между хрюканьем и визгом - короче говоря, вопль самки в охоте, вспарываемой самцом. Жизнев прислушался, протер глаза, посмотрел в ту сторону и, ничего не разглядев во мраке, с обидой сообщил:
      - Некоторые, видимо, полагают, что я уже помер, и совершенно меня не стесняются. Но пусть знают: я не помер и еще поживу.
       Ответом ему были яростное сопение и скрип дивана, однако вопли, к счастью, прекратились.
      - Ну-ну, ничего-ничего, резвитесь, - благодушно произнес Жизнев, смежая веки. - Не смотрите на старика, чего там, ваше дело молодое... А то, может, свет включим? Я бы порадовался на вас, уважили бы старичка... А?
       В ответ на фоне возни послышалось протестующее мычание - непонятно, женское или мужское.
      - Да я пошутил, - дробно захихикал Жизнев, сотрясая теплое тельце Петрушки у себя на груди. - Давайте, давайте, потрудитесь в честь праздника, Мысленно с вами, так сказать...
       Возня прекратилась, и в темноте раздалось недовольное бормотание. Кажется, Жизнева упрекали в бестактности и незнании приличий, но он уже расслабился и задремал под мурлыканье Петрушки. Мимо него ходили какие-то люди, вновь начиналась и утихала возня, но он уже ничего не слышал.
       Наутро он проснулся рано, но комната была уже пуста - его соседи по комнате успели вновь переместиться на кухню, за пиршественный стол. Наскоро умывшись и почистив зубы, Жизнев присоединился к компании и в самых изысканных выражениях предложил обсудить действия, свидетелем которых, точнее слушателем, он невольно стал ночью. Предложение охотно приняли,
      
      
       113
      
      после чего хохот на кухне не смолкал часа два. Затем вернулись ко вчерашней акции на Красной площади: сообщение о возложении венков прозвучало по радио. Принялись придумывать новые акции. Оказалось, что некий бизнесмен приглашает поэтов Сообщества и их подруг на дачу Сталина в Кунцеве. Сразу скажем, что бизнесмен оказался человеком слова и оргия на сталинской даче состоялась, однако наш герой по каким-то причинам, ныне скрытым во мраке времен, не смог принять в ней участие. За тостами, шутками и перемыванием костей всем отсутствующим знакомым время летело незаметно. Жизнев не хотел отделяться от веселящейся компании и потому тоже пил, памятуя строки Паниасида:
       Пей же, о гость, ибо есть и в питье самом добродетель:
       Тот из мужей, кто хмельного на пиршестве более выпьет,
       Верно, со знанием дела приказывать прочим способен (125).
       "После же вина, - как писал Руми, - сердцам потребны пляски и струна" (126). Действительно, появилась гитара, начались танцы, но по-кошачьи привязанного к дому Жизнева потянуло восвояси.
       Его возвращения родители всегда обставляли с помпой: казалось, будто их сынок то ли растратил казенные деньги, то ли преступил некие священные клятвы, то ли совершил еще какое-то жуткое злодейство. Родители обычно прекрасно знали и где находится сын, и что к длительному пьянству он совсем не склонен, и что на службе у него все в порядке (творчество сына их не интересовало), но от торжественно обставленных сцен осуждения воздержаться уже не могли, явно пренебрегая высказыванием Ломоносова:
       Златой младых людей и беспечальный век
       Кто хочет огорчить, тот сам не человек.
      Глупейшие вопросы вроде "Ну что, как будем жить дальше?" - выматывали нервы Жизневу своей полной бессмысленностью, так как не предполагали ответа, а только покаяние и посыпание главы пеплом. Каяться же нашему герою было не в чем - он не делал ничего плохого. Взрывался Жизнев в таких случаях редко, да и то всё ограничилось когда-то лишь тем, что он просто вытолкал своих мучителей из комнаты и слушал обличения из-за закрытой двери. То, что все его знакомые в подобных случаях встречали дома спокойный прием, не укладывалось в его голове. Он просто не мог себе такое представить, а значит, не мог и по-настоящему побороться за свой домашний покой. Да и миролюбие его уже вошло в поговорку: внося спокойствие и лад в любые шумные компании, он терпеть не мог сам становиться участником скандалов. И в описываемый день, вернувшись слегка под мухой, он стоически пропускал мимо ушей любые, даже самые оскорбительные нападки. Лишь одно сообщение заставило его вздрогнуть. "Тебе Нина звонила, - сказали ему. - Несколько раз. Хотела пойти с вами на Красную площадь". Ниной звали девушку, точнее замужнюю даму, которую он любил. Он сделал вид, будто это известие его нисколько не тронуло, но когда всё успокоилось и родители ушли к себе, достал из шкафа спрятанную за книгами четвертинку водки и выпил ее, закусывая завалявшимся в ящике стола мускатным орехом. Иначе ему было бы не заснуть. Тут можно вспомнить Луизу Лабе (127):
       А власть любви, жестокая, как прежде,
       Всё на бесплодной зиждется надежде.
      Или сонет Франсиско де Фигероа:
       Надежда, ты подвох и суета,
       виновница горячки и печали,
       тобою подслащенная вначале,
       кончается оскоминой мечта.
      
       Меня подобьем легкого листа
       ты, словно ветер, уносила в дали,
       к другой - обратной - стороне медали,
      
       114
      
       Будь проклята святая простота!
      
       Оставь меня! Любовь и рок злосчастный
       не раз срезали твой бутон прекрасный, -
       что пользы от засохшего цветка?
      
       Не дав плода, ты вянешь до расцвета,
       и даже плод печалит - пища эта
       для горькой жизни чересчур сладка (128).
      Но прав был конечно, Фернандо де Эррера:
       Что для упрямца истина, - гоня
       Желание уразуметь ошибки,
       Желанием страдать он обуян (129).
      Конечно, Корнель советовал не быть в любви малодушным, то есть не питать напрасных надежд.
      Однако, увы, подобные советы легче подавать, чем им следовать. О такой женщине, как возлюбленная Жизнева, писал Кальдерон: "Ее увидеть - всё увидеть" (130). Поэтому стоило ли сопротивляться чувству? Об этом подумал Жизнев, проваливаясь в сон под действием водки. Верно написал Мелвилл: "...Не должно ли признать, что иногда от той же водки проистекает и много добра?" (131)
      
       Глава XXXIV
      
       Любовные невзгоды способны, конечно, омрачить и самое веселое времяпрепровождение. Недаром восклицал Лопе де Вега:
       Да, легче жить бы не любя.
       Любить - как это трудно, Боже! (132)
      "То, с чем нужно быть более всего осмотрительным, и то, чего следует остерегаться больше всего, и есть любовная страсть" (133), - справедливо отмечал Кэнко-хоси. Однако, к счастью, эта беда не всегда донимала нашего героя. Выдавались целые годы, когда его сердце оставалось свободно - точнее, прежние горести на время забывались ("на время" - потому что истинные горести не забываются никогда). Когда же он любил, бывало так, что по каким-то признакам, отыскивать которые влюбленные умеют с большим искусством, ему казалось, будто его дела идут на лад, любимая к нему благосклонна и его мечты близки к осуществлению. "Кто искренне любит, сам себя обманывает даже там, где нет обмана" (134), - писал Матео Алеман. Впрочем, к примеру, та любимая, о которой шла речь в предыдущей главе, его татарская княжна, действительно питала к нему благосклонность, но вовсе не того рода, как ему бы хотелось: ей нравилось развлекаться в кругу его приятелей, нравилась атмосфера богемы, злое остроумие, изящные парадоксы, непредсказуемые выходки окружающих, нравилось то уважение, с которым обращались к ней в этом обществе, где, казалось, никого не уважали и признанным центром которого являлся ее скромный с виду кавалер. С любимой-то он и вправду вел себя скромно до глупости, и если и пытался обнять ее, будучи под хмельком, то потом, встретив отпор, приличествующий замужней даме, долго извинялся. По-своему дама любила нашего героя, ибо ни одна дама, тем более такая разумная, не будет проводить столько времени с мужчиной, который ей не нравится. Однако менять в своей жизни дама ничего не хотела, а от такой любви никому не легче - напротив, тяжелее, ибо такая любовь вновь и вновь оживляет те надежды, оправдать которые не может.
       Однако любовь любовью, а праздники праздниками. Хотя в душе поэта и не всегда светло, но
      
      
       115
      
      он не вправе погружаться в отчаяние, - напротив, он обязан веселиться сам и веселить окружающих. В отчаянии поэта всегда есть некоторая неправда, а следовательно, и безвкусица. Праздников же в памяти Жизнева проносилось много. Вспоминалось, к примеру, как на третьем или четвертом году существования Сообщества с поэтами сблизился филолог С., о котором уже упоминалось. Он оказал Сообществу некоторые важные услуги, за что был принят в число его членов. В частности, С. учредил летний праздник Сообщества, так называемый День поросенка, центральной фигурой которого являлся, как следует из самого названия, купленный и приготовленный учредителем молочный поросенок. Собирались дома у С., среди многочисленных предметов старины, говоривших о тонком вкусе их владельца, причем помимо поросенка стол ломился и от прочих разнообразных яств. Можно вспомнить и настоящий узбекский плов, и телятину, тушённую с грибами, и блины с икрой и семгой, и лобио, и чахохбиле, и сациви, и разнообразные салаты, и всевозможные заедки... Всё закупал и готовил щедрый хозяин с помощью супруги, да и напитки к столу большей частью поставлял тоже он. На празднество приглашались поэты, художники, журналисты, порой весьма знаменитые; многих из них Жизнев впервые увидел только там. Непременно приглашались дамы - не только послушницы, но и те, благосклонности которых домогались на момент праздника те или иные члены Сообщества. Увидев, как живут поэты, редкая ухитрялась устоять, ну а если ухитрялась, то на следующей сходке Сообщества ее и все ее свойства подвергали - разумеется, в ее отсутствие, - тщательному критическому разбору, переходившему в прямое поношение. Правильно писал Сумароков:
       Любовь геройская во мщение преходит,
       Когда взаимственной утехи не находит.
      Он же угрожал:
       А кто поэта раздражает,
       Велико войско воружает
       Против несчастного себя!
      Разумеется, возлюбленной Жизнева сказанное выше не касалось - было молчаливо признано, что она есть особый случай.
       День поросенка с годами менялся - все меньше становилось приглашенных, все больше он походил на собрание уставших от жизни людей, пришедших отдохнуть в таком кругу, где можно быть самим собой и никого не стесняться. Однако постепенно эта свобода стала переходить в разнузданность: зазвучали хвастливые речи тех, кто преуспел на презренной ниве шоу-бизнеса, стали раздаваться поучения и нелепые критические выпады против подлинно одухотворенных произведений, вся вина которых состояла, по мнению баловней судьбы, в том, что они чрезмерно сложны для любителей похабного скоморошества. Вспоминались жалобы Гонкуров на то, что голова гудит от шума, производимого успехами глупцов. Напор адептов балагана, прежде всего Сидорчука и поэта П., был таков, что их, увы, стали порой поддерживать и некоторые слабохарактерные гости и даже сам учредитель. Из уважения к последнему Жизнев некоторое время терпел эту вредоносную атмосферу, перенесенную из храма Мамоны, но затем при виде окончательного попрания разума ему пришлось заявить, что праздник утратил всякий смысл.
       Наш праздник кончился, пришлось расстаться нам,
       И мы отправились спокойно по домам. (Корнель.) (135)
       Отрадно, однако, то, что дружеские отношения между филологом и бонвиваном С. и нашим героем выдержали это испытание и празднества в знакомом антикварном антураже происходят и доселе. Правда, называются они уже иначе и заблудшие члены Сообщества на них не присутствуют.
       Вспоминались порой Жизневу и другие доброжелатели поэтов, в частности богатый грек Арсен, который после очередного успешного концерта сажал их в свой дорогой джип и вез куда-нибудь угощать. Видимо, он понимал, что поэты живут по слову Ницше: "Отвратить взор от страданий своих и забыться - это пьянящая радость для тех, кто страдает. Самозабвением и
      
      
       116
      
      опьяняющей радостью увиделся мне этот мир" (136). Благодаря Арсену Жизнев со Сложновым впервые отведали устриц с белым вином в ресторане казино, располагавшегося в гостинице "Ленинградская". Ко вкусу устриц Жизнев остался равнодушен, но раскрытые моллюски поразили его своей странной красотой. В том же казино (во время других посещений этого места) Жизневу пришлось повидать и другие странности: например, гардеробщиков-негров, которые в отличие от устриц производили впечатление тошнотворной безвкусицы, ибо выглядели крайне нарочито в городе, не слишком изобилующем неграми. Но что делать: у хозяев казино явно имелись собственные нелепые представления о роскоши и шике. Гардеробщиков в Москве имелось сколько угодно, а вот негров не хватало, поэтому несчастные чернокожие в гардеробе казино сбивались с ног, блестели от пота и вызывали опасения за чистоту одежды клиентов. Один из этих клиентов напился и стал безобразно скандалить. Тогда на него начали наступать, держа руки за спиной, два могучих охранника. По правилам несчастным богатырям запрещалось прикасаться к клиентам руками: как-никак казино посещала богатая публика, требовавшая гарантий соблюдения своего достоинства. Богатыри толкали буяна животами и не давали ему прорваться вглубь заведения, что ему очень хотелось сделать. Глядя на брезгливые лица охранников, не приходилось сомневаться: если бы не правила, от богатенького скандалиста через минуту осталось бы мокрое место. А в другой раз в том же казино (было какое-то мероприятие, но его название стерлось из памяти) филолог С., составлявший Жизневу компанию, несколько раз уходил делать ставки и возвращался с торжествующей улыбкой на лице. Жизневу он сообщил, что некий старый русский эмигрант при встрече в Париже открыл ему систему игры в рулетку без всякого риска. Система имеет лишь одно условие: выигрыш за вечер не должен превышать семидесяти долларов. Филолог как раз и выиграл семьдесят долларов и, посмеиваясь, удалился. Само мероприятие его нисколько не интересовало, тем более что давка в конференц-зале была ужасающая. Жизнева, в свою очередь, нисколько не интересовал секрет старого эмигранта, ибо рулетка нагоняла на нашего героя тяжелую скуку, как и автомобили, и услужливые официанты, и дорогие апартаменты с их мертвыми из-за отсутствия книг интерьерами. А уж если на Жизнева что-то нагоняло скуку, то для перемены его отношения к предмету семидесяти долларов было совершенно недостаточно. "Мне мерзко то, что людям слаще меда", - мог он повторить вслед за Чино да Пистойя (137).
       В середине 90-х поэты Сообщества несколько раз съездили в Екатеринбург (по-тамошнему - Ёбург), а оттуда - в Киров (Вятку). Для первой поездки Жизнев разработал афишу, в которой приводилась следующая программа концерта:
      - новейшие стихотворения, а также шедевры, уже покорившие публику всех мировых столиц;
      - демонстрация фокусов;
      - раздумья о ходе современного литературного процесса;
      - песни и танцы различных народов;
      - правда о шоу-бизнесе;
      - волосатая женщина;
      - беседы со зрителями и многое другое.
      Эту афишу приглашающая сторона - бойкие молодые люди, помимо зрелищ торговавшие также автомобилями, - расклеила где только можно по всему Екатеринбургу, поэтому нечего удивляться тому, что немаленький зал в городском Театре эстрады оказался набит битком. В переполненном зале завести публику ничего не стоит, так вам скажет любой эстрадник - люди сами заводятся друг от друга. Настоящее мастерство - пронять людей, разбросанных по разным концам полупустого зала... А тогда в екатеринбургском Театре эстрады Жизнев, как всегда выступавший первым, еще и читать-то не начал, как рыжий ушастый подросток в третьем ряду начал безудержно заливаться смехом, а следом за ним - и весь зал. "Ну, братцы, я вам не очень-то и нужен, вы сами себя веселите", - с
      
      
      
       117
      
      некоторым удивлением сказал Жизнев, но тем не менее начал читать. Концерт прошел с триумфальным успехом, книги, десятки пачек, были проданы все до единой, что является лучшим свидетельством триумфа. Подавляющее большинство книг доставили в Москве к поезду Жизнев со Сложновым с помощью одного автовладельца - приятеля Жизнева. Выручку за эти книги поделили на всех. Выручку за пару пачек, привезенных Сидорчуком, полностью присвоил Сидорчук. В то время Жизнев и Сложнов уже начали замечать такие особенности поведения своего титулованного товарища, однако еще не решили, как на них реагировать, и потому предпочли ничего не заметить. А после концерта поэтов ждал роскошный ужин в известном екатеринбургском кафе "Жемчужина". Возможно, каких-то разносолов в этом заведении и не водилось, но все без исключения пожелания поэтов хозяевам удалось выполнить. Затем дорогих гостей доставили к поезду, где оказалось, что в одном вагоне с ними едет в Москву знакомый Сидорчука, довольно известный рок-деятель со скромным псевдонимом "Ник Рок-н-ролл". Это был малообразованный (как, впрочем, и все рокеры) жгучий брюнет с безумным взглядом, умудрившийся за весь вечер не сказать ничего запоминающегося, так что Жизневу со скуки поневоле пришлось налегать на водку. Когда Жизнев в разговоре сухо констатировал тот факт, что весь рок-н-ролл с точки зрения духовности - пустое место, Ник горячо, хотя и неубедительно, пытался возражать. Однако когда Жизнев называл известных рок-деятелей напыщенными ничтожествами (то есть опять-таки констатировал факт), Ник кивал, улыбался и выражал живейшее удовольствие.
       Во время второй поездки в Ёбург с Жизневым приключилась большая неприятность. Сразу после концерта, прошедшего столь же триумфально, как и в первый раз, его поразил приступ люмбаго (то есть, по-русски говоря, прострел от воспаления нервов). Эта хвороба его преследовала с детства, как и многих нервных людей, - впрочем, о некоторых интересных особенностях телесной конституции нашего героя мы еще поговорим. На улицу он вышел прямой, как огородное пугало, матерясь сквозь зубы, втиснулся в машину и поехал вместе со всеми в гостеприимное кафе "Жемчужина". Там он старался быть полноценным членом компании, пореже кривиться от боли и пить побольше водки, но водка его не брала - ни как хмельное, ни как обезболивающее. То же продолжалось и в поезде, так что в Вятку Жизнев прибыл, по выражению Сложнова, "в космическом состоянии". В Вятке застолья продолжились немедленно после приезда, но так как водка уже обнаружила свое бессилие, то Жизневу приходилось наряду с ней в больших количествах поедать анальгин, который сделал его взгляд и вообще всю внешность еще более дикими. В результате его пытались не пустить в Вятскую картинную галерею (великолепную, как и подавляющее большинство русских провинциальных музеев живописи). Не помогло бы и заступничество друзей, но Жизнев проскрипел пару вполне осмысленных фраз, и его с удивлением, качая головой, но все же пропустили. К счастью, действие лошадиной дозы обезболивающего длилось достаточно для того, чтобы он успел осмотреть блестящую экспозицию (Васнецов, Петровичев, Осмеркин, Туржанский, Жуковский и многое другое), но потом ему уже пришлось по-стариковски посиживать на скамейке, дожидаясь остальных. А вот вечером после очередного застолья с дискотеки его все-таки деликатно вывели. Сил для возражений у него не нашлось. Однако утром на вокзале, перед отъездом, томительная боль на минуту отступила перед чувством благодарности к вятчанам - у Жизнева даже слезы навернулись на глаза. С трудом карабкаясь в поезд, он повторял строки Шиллера: "Всякое искусство посвящено радости, и нет задачи более высокой и более серьезной, чем осчастливить человека. Истинное искусство только то, которое доставляет высшее наслаждение. А высшее наслаждение - это свобода духа в игре всех его сил" (138).
      
       Глава XXXV
      
       Схожее чувство благодарности Жизнев испытывал, слыша магические слова "Кубань", "Краснодар", "Геленджик", "Криница". Еще в десятилетнем возрасте ему с родителями довелось
      
       118
      
      провести месяц в Геленджике, но он все забыл: осталось только ощущение счастья в душе да в памяти - какие-то неправдоподобной красоты пейзажи и удивительные насекомые. В 1978 году он провел полгода в станице Новоминской Краснодарского края - в самом сердце Старой линии, то есть той части Кубани, которая заселялась при Екатерине потомками запорожцев. В станицу его послали на производственную практику: он работал там в конторе, получал небольшую зарплату, но льготы у работников колхоза были в ту пору такие, что тратить почти ничего не приходилось, и он привез в Москву кучу денег (отчасти, конечно, еще и потому, что жил он очень уединенно и развлекался только запойным чтением книг из богатой колхозной библиотеки). Вернувшись в столицу, Жизнев заставлял друзей пить за фантастическое изобилие кубанской земли, за бравых казаков, за смешные казачьи фамилии и особенно за своих квартирных хозяек сестер Мищенко. Это были те самые русские старухи, трудами и терпением которых и возвеличилась Россия в XX веке. Повидали они и голод тридцать третьего года, и первые скудные годы коллективизации, и работу на канале "Москва-Волга" (причем по вольному найму), и эвакуацию, и гибель на фронте всех мужчин семьи, а гибель там же станичных парней оставила их незамужними. Потом было колхозное строительство, в результате которого Жизнев приехал в некое подобие коммунизма в отдельно взятой станице. Колхозники и зарплату получали неплохую, а в дополнение к ней - общественное питание в рабочих столовых по символическим ценам (кормили там от пуза - иначе на Кубани не едят и не кормят); продукты с колхозных складов - высочайшего качества и тоже по символическим ценам; топливо с тех же складов - зачастую вообще даром. В станице работали музыкальная школа, дом престарелых, Дворц спорта с множеством секций, парк культуры и отдыха с колесом обозрения и небольшим зоопарком, великолепный Дворец культуры из армянского розового туфа с хорошо подобранной библиотекой, известным даже за границей казачьим хором и огромным количеством кружков - от живописи до вязания. Платить за все это было не нужно. А сделали это в значительной степени старухи Мищенко и другие такие же старухи. Сестры Мищенко были худощавые, изящные, легкие в движениях, но взгляд на их руки вызывал оторопь. Их трудовой вклад легко угадывался по рукам: огромным, грубым, иссеченным шрамами, как у слесаря по металлу. Но их вклад, как понял через некоторое время Жизнев, заключался не только в труде. Есть такие люди, которые, сами работая за двоих, и другим не дают уставать - своей веселостью, живостью, постоянной готовностью поддержать шутку. В русской классической литературе описан тип невзрачного солдатика, ничем не выделяющегося в обычном военном быту, но во время трудного перехода, когда вся рота скисла и еле плетется, такие солдатики вдруг выходят из строя и запевают - лихо, с присвистом, с матерком, как будто и не шли столько верст наравне со всеми. Колонна оживает и прибавляет шагу... Такими вот солдатиками в юбке и были старухи Мищенко, - правда, они шутили и посмеивались при любом удобном случае, а не только в трудную минуту. Такими же были и их письма, написанные ровным почерком без заглавных букв и знаков препинания и с обилием милых кубанских украинизмов. Жизнев долго переписывался с ними, но потом по юношескому легкомыслию забросил переписку, а когда захотел ее возобновить, то оказалось, что уже поздно. Еще одна житейская вина, большая, маленькая ли - кто знает?
       Справедливости ради надо сказать, что и от всех прочих окружавших его кубанцев студент Жизнев видел одно только хорошее. Ему помогали и с бытом, и по работе, и с написанием отчета о практике. Помогали по его просьбе также и старушкам Мищенко - в частности, привезли им целый самосвал вымолоченных кукурузных кочерыжек, которыми в степной части Кубани топят печи за неимением дерева. Этими же кочерыжками топил печку в своей каморке и Жизнев. Приятно было тихим звездным осенним вечером слушать треск пламени, вспоминать Москву и читать Овидия, взятого в библиотеке. Рядом с Жизневым щурились на пламя два тощих кота, которые раньше состояли при старушках, а затем прибились к новому постояльцу, потому что он, в отличие от старушек, все же обращал на них какое-то внимание. Горожане помягче относятся к дворовым собакам и кошкам, а деревенские их просто не замечают. А ведь котам очень нужно внимание.
      
       119
      
       С 1981 года Жизнев стал ездить на Кубань отдыхать. При его институте имелся пансионат на море в поселке Криница, в 40 километрах от Геленджика. Приехав туда, Жизнев был потрясен красотой и уединенностью этого места (хотя в те годы, при отсутствии конкуренции со стороны Турции, Таиланда и прочих курортных зон, людей туда ездило куда больше, чем ныне, к тому же и страна тогда была куда больше). С тех пор его попытки изменить Кринице всегда заканчивались разочарованием. Он ценил и уютные пейзажи Южного берега Крыма, и аскетические виды Коктебеля, и суровую, но в то же время утонченную красоту северных лесов и озер. Однако тянуло его тем не менее в Криницу. Там имелось всё: и горные леса, да порой такие, где не ступала нога человека; и сплошь опутанные омелой леса вдоль русла реки Пшады, где при виде изящно устроенных заводей и бочажков невольно начинаешь искать взглядом их создателя, обладающего непогрешимым вкусом; и величественные обрывы вдоль пустынных морских берегов, поросшие жутко искривленными соснами, где тишину нарушают только шум волн, крики чаек да порой - скрежещущий вопль ястреба; и смолистые сосновые рощи по прибрежным горам, где между золотистых стволов густо синеет море, а ноги скользят на блестящей опавшей хвое; и, конечно, море, чистейшее море, где стаями проходят кефаль и ставрида и позволяют себя вылавливать местному населению. И люди, конечно же, люди. Вроде бы русские, свои, вполне понятные, всё то же, да не совсем то. Жизнев нигде еще не встречал такого умения понять и подхватить шутку, а по складу его характера это свойство казалось ему поистине бесценным и крайне многозначительным. Вдобавок Жизневу с другом удалось открыть место, необычное даже для Криницы: бывшую погранзаставу в стороне от поселка, в хуторке над морем. Хуторок состоял из трех домиков, включая заставу, окруженных дубовым лесом. Тишина там стояла такая, что шум моря внизу, под высоченным обрывом, в доме погранзаставы слышался с поразительной отчетливостью. Оно и понятно: застава стояла от обрыва метрах в пяти, и из ее мезонина можно было наблюдать прибой и купающихся, редких в этом отдаленном месте. Про хуторок мало кто знал, а на заставе жила бабушка, передвигавшаяся на костылях: она не могла, да, кажется, и не хотела вылавливать постояльцев где-нибудь на автобусной остановке. Поэтому Жизнев и его друг, уплатив невеликие деньги за койку, на самом деле оказывались обладателями огромных комнат, где могли весьма привольно располагаться на многочисленных еще солдатских койках. Собственно, и все здание заставы вместе с прилегающим участком оказывалось в их распоряжении, потому что хозяйка жила в пристройке и без нужды не выходила. Как-то Жизнев провел на хуторке почти весь отпуск в полном одиночестве - блаженное время, похожее на сон наяву. Покой Жизнева порой нарушала только хозяйка со своими женскими страхами: то ее перепугал еж, то в ее комнатку влетела летучая мышь, запуталась, как в паутине, в развевавшейся под ветром тюлевой занавеске, и Жизневу пришлось это странное создание вызволить и отпустить. Жизнева раз-другой посетили друзья, он был им рад, но в душе считал, что прав Арреола: "Если тебе станет одиноко, поищи общества других душ и общайся с ними, но не забывай: всякая душа создана для одиночества" (139). Наш герой, как то ни странно в наше время, помнил и, занимаясь сочинительством на своем хуторке, старался выполнять совет Шиллера:
       Заключись в своем уединенье,
       В мире сердца, чуждом суеты!
       Красота живет лишь в песнопенье,
       А свобода - в области мечты (140).
       Однажды, другим уже летом, Жизнев и сам изрядно напугал старушку. Дабы видеть прибой прямо из своего окна, он решил поселиться в мезонине, куда вели крутая лестница и люк в полу. Безлунные вечера на юге темны, хоть глаз выколи, несмотря на бесчисленные звезды; в один из таких вечеров Жизнев поднялся к себе в мезонин, поискал там что-то на ощупь, поленившись зажечь свет, повернулся, сделал шаг, другой - и полетел в пустоту. Затем последовал страшный удар - это он рухнул всем весом на край люка. Упал Жизнев несколько боком, удар пришелся по ребрам и правой
      
      
       120
      
      почке. Ему и раньше приходилось ломать ребро, и особых страданий ему это не причиняло, важно было только не подцепить кашель. Поэтому Жизнев решил попросту отлежаться. Нещадно ругая себя, он добрался до кровати. В какой-то момент он даже задремал, но чувствовал себя настолько виноватым из-за своей дурацкой небрежности, что увидел пугающе реальный страшный сон: будто за ним приехали здоровенные милиционеры-негры и собираются везти его на суд, где он сполна ответит за свое неосторожное поведение. Из этого сна можно сделать вывод, что человек не вправе распоряжаться собой по своему произволу, что он ответствен за себя не только перед самим собой, но еще и перед неким судом, и суд этот может быть очень суровым. Жизнев испугался негров в милицейских фуражках и решил, что надо собираться. Он со стоном поднялся - ушибленное место болело все сильнее, - сделал несколько неуверенных шагов и помочился в пластиковую бутыль, служившую ему ночным горшком. Когда в бутыли после этого он увидел густую черную кровь, то понял, что отлежаться не удастся. Он спустился вниз и постучал в стену пристройки, где жила хозяйка. Та долго просыпалась, потом не сразу поняла, в чем дело, но потом заохала и пошла на своих костылях к соседке. Соседка, легкая на ногу, сбегала в единственный дом поселка, где имелся телефон, вызвала "скорую", и через пару часов Жизнев очутился в больнице города Геленджика.
       К тому времени Геленджик изрядно подрастратил свой курортный лоск советских времен, а о его больнице уж и говорить нечего. Первое, что услышал от врача еле живой от боли и испуга Жизнев - это произнесенное с нажимом: "Больнице надо помочь". Иначе говоря, лекарства следовало оплачивать самому. Жизнева это удивило, но не смутило, так как деньги, отложенные на отпуск, он потратить почти не успел и они все находились при нем. Волновало его другое: судя по нараставшей боли, травма была такова, что лежание в больнице могло перерасти рамки отпуска, а значит, придется сообщать родителям, где он и что с ним, а значит - переполох и потом желание отомстить за свой испуг самому болящему. Его опять будут упрекать в необузданном разврате, утверждать, что при его жизненных установках не свалиться в люк он просто не мог, что, живя своим умом он всегда терпел и будет терпеть такие провалы, а потому должен жить родительским умом, ну и так далее. Следовало что-то придумать, но думать Жизнев не мог. Потекли три дня мучений, когда боль не оставляла его даже в покое: каждые две минуты в место перелома словно ударяло током, Жизнев весь содрогался, а содрогание вызывало новую волну боли. Он оплатил антибиотики, и ему исправно их кололи, дабы место перелома не воспалилось (кололи в бедро, так как перевернуться на живот он не мог), однако легче ему не становилось. Более того, от постоянных содроганий и встряхиваний в очистившейся было моче вновь появилась кровь. Тогда он предложил оплатить инъекции обезболивающего. Сестра в ответ пробурчала что-то неразборчивое, но после этого ему стали колоть анальгин, причем совершенно бесплатно. И - о чудо! - целую ночь после трех предыдущих бессонных он проспал как убитый, а наутро почувствовал, что хоть и с сильной болью, и со всякими ухищрениями, но все же может самостоятельно встать с постели.
       Во время неподвижного лежания, когда боль немного отпускала, он рассматривал своих соседей и прислушивался к их разговорам. В большинстве это были немолодые жители Геленджика, маявшиеся почками. Еще в палате лежал очень живой и доверчивый паренек лет пятнадцати с воспалением среднего уха и крепкий малый лет тридцати, бывший моряк, теперь работавший в шиномонтаже и подцепивший ту же хворобу. Трудно сказать, почему они угодили в урологическое отделение. Почему туда попал Жизнев - понятно: из-за отбитой почки и крови в моче. Так что люди в палате были вполне заурядные, обычная русская провинциальная беднота (Геленджик - город вовсе не богатый, вопреки распространенным представлениям; когда Жизнев лежал в больнице, там даже холодную воду давали лишь два раза в день, а о горячей и мечтать забыли). Жизнев среди этих людей сразу почувствовал себя своим, быстро рассмотрел душевную физиономию каждого, и все эти физиономии ему понравились. Начать с того, что, хотя некоторые из пожилых почечников жестоко страдали, никто из них ни разу не застонал даже ночью. Если они и жаловались, то крайне
      
      
       121
      
      немногословно, спокойно констатируя симптомы и подводя итог: "Это камень выходил", или: "Это песок выходит, мать его..." Нарушал покой только Жизнев: бодрствуя, он не стонал, даже когда его встряхивала боль, но во сне порой вскрикивал. Однако его никто не упрекал. В Москву Жизнев не звонил - это было бы величайшей глупостью, но зато позвонил приятелю в Краснодар, и тот вскоре приехал с двумя огромными пакетами всякой вкусной еды. Это проявление участия Жизнева сильно подбодрило, да и еда пригодилась: хотя от боли у него самого аппетит отсутствовал, зато он смог подкормить деликатесами соседей по палате, которым приносили очень небогатые передачи, а уж больничная кормежка была совсем бедная. Кроме того, гость сообщил Жизневу телефоны других приятелей, проживавших в Геленджике и Новороссийске, и эти номера вскоре тоже очень пригодились.
       Сентябрь стоял жаркий, и вскоре Жизнев сделался липким от пота и стал то и дело почесываться. Когда он начал вставать с койки, его сосед по палате Степаныч, служивший сантехником в санатории напротив, пригласил его на помывку. На работе у Степаныча имелась своя котельная, стало быть - и горячая вода. Выйдя с территории больницы, они неспешной походкой инвалидов перешли улицу, прогулялись под соснами мимо каких-то баз отдыха и пансионатов, затем вошли в величественные ворота, и глазам Жизнева предстало огромное здание санатория российского Общества слепых. Судя по виду этого циклопического строения, слепые в СССР являлись объектом неусыпной заботы, да и теперь территория оставалась довольно ухоженной: благоухали многочисленные клумбы, в разных направлениях шли кипарисовые аллейки, из гущи цветов там и сям торчали целенькие декоративные фонари. Жизнев со Степанычем с несказанным наслаждением помылись в подвале главного корпуса, после чего вышли на пляж санатория, представлявший собой большую дощатую платформу с лестницами к воде, тентами, лежаками, будкой спасателей. Некоторые слепые нежились на солнышке в шезлонгах и на лежаках, некоторые вполне самостоятельно расхаживали по пляжу. Жизнев догадался, что большинство из них все же кое-что видит, совсем незрячих мало. Степаныч обозрел пляж, убедился в том, что за время его отсутствия никаких перемен не случилось, и вдруг обратился к Жизневу с неожиданным предложением, суть которого состояла в следующем. Оказывается, уже с начала 90-х геленджикцы, пользуясь ступором власти, начали самочинно захватывать участки земли на мысу у моря и возводить на них разные дачные строения: кто сарайчик для садового инвентаря, а кто и трехэтажную каменную виллу. Степаныч захватил целых два участка, один из которых он теперь и предложил Жизневу купить. "Шестьсот рублей всего, меньше не могу, - сказал Степаныч. - Я все же его расчистил, забор поставил, кунг привез - ну, крышу для кузова грузовика, еще кое-что... Пока можешь там спокойно отдыхать, если эту Нахаловку начнут сносить, то еще не скоро. И я там рядом, всегда могу присмотреть".
       Строго говоря, при наличии такого места для отдыха, как старая погранзастава в Кринице, участок в Геленджике Жизневу не требовался. Но велико обаяние земельной собственности, пусть даже в самозахватной Нахаловке. "Мало ли что... Пусть будет... Все же как-никак участок на море... И шестьсот рублей всего..." - пронеслось у Жизнева в голове, и он медленно полез в карман за деньгами. Тут-то и выяснилось, что рядом с ними уже давно стоит и прислушивается к разговору неприметный человечек средних лет. Уловив движение Жизнева, человек радостно вскричал: "Беру, Степаныч! Всё, договорились!" Вот так Жизнев и не стал землевладельцем: оказалось, что неприметный человечек - это сосед Степаныча. Когда он ушел в восторге от будущего приобретения, Степаныч смущенно сказал Жизневу: "Ты извини, но сам понимаешь - сосед, почти родственник. Мне с ним жить..." - "Да ладно, чего там", - великодушно сказал Жизнев, чувствуя при этом большое облегчение. Сама судьба предохранила его от этой лишней мороки, да еще и сохранила для него шестьсот рублей. Вспомнились строки из "Хитопадеши":
       Счастливы те, кто покоен сердцем
       И вкусил нектар безразличия;
      
       122
      
       Откуда счастье у алчущих денег
       И суетливо мечущихся? (141)
      И еще:
       Тот всё понял, постиг всё и всё совершил,
       Кто спиной повернулся к надежде и ничего не желает (142).
      Получалось, что прошло пол-отпуска, а деньги Жизнев почти не трогал. Ну, бабушке в Кринице заплатил, уезжая в больницу, за проведенные у нее несколько дней (а бабушка брала дешево); ну, что-то ел в эти дни, выпил бутылку водки; ну, заплатил за антибиотики, в которые для предупреждения у больных аллергии подмешивали димедрол (благодаря этому димедролу Жизнев, вообще-то склонный к бессоннице, в больнице отдыхал как нигде); ну заплатил еще за пленки для рентгена. Вот, собственно, и все. Аппетит к нему вернулся лишь тогда, когда ребра, если их не тревожить, сами по себе болеть уже перестали, то есть через пару дней после вышеописанного разговора на пляже. Жизнев начал прикупать разную еду в больничной лавочке, да и на больничные завтраки, обеды и ужины тоже стал похаживать. Больничная еда производила, конечно, удручающее впечатление, но голод не тетка. Жизневу казалось, будто он помолодел - в голоде выздоровления есть что-то удивительно бодрящее. Когда они вновь пошли на помывку со Степанычем, Жизнев затащил того в кафе и заказал по изрядной порции шашлыка. Несмотря на то, что после больничного обеда не прошло и двух часов, ел Жизнев с большим аппетитом и вдруг заметил, что Степаныч сидит праздно и с некоторой грустью озирается по сторонам (а кругом было на что посмотреть: пинии, кипарисы и всюду цветы, цветы). Сперва Жизнев испугался, решив, что у Степаныча приступ болезни и еду душа не принимает. Но потом он разглядел, что Степаныч уже смолотил весь шашлык и еще дочиста вытер тарелку хлебушком. Жизнев сперва удивился такой прожорливости, но потом словно какой-то голос сказал ему на ухо: "Дурак, да они тут просто редко мясо видят. Доходы не те". На предложение добавки Степаныч, как и следовало ожидать, ответил решительным отказом.
       В тот же день бывший морячок в палате Жизнева услышал призывный свист из распахнутого в теплый вечер окна и заторопился на зов. Как он вернулся, Жизнев не слышал, но, видимо, возвращение было запоминающимся: наутро морячок лежал на своей койке и мрачно таращился в потолок, а медсестры и врачи время от времени заходили на него посмотреть, делая то понимающе-насмешливые, то осуждающие замечания. Жизнев с удивлением обнаружил, что нога у морячка, накануне целехонькая, теперь выше колена в гипсе.
      - Это кто ж тебя так? - поинтересовался Жизнев.
      - Сам, - с досадой ответил морячок. - Стали там в парке бороться, - ну, не по злобе, конечно, - а не видно ж ни хрена... Ну и наступил в какую-то яму. Прямо слышал, как кость хрустнула.
       Затем в палату примчался жизнерадостный солдатик, вчерашний собутыльник морячка, скороговоркой поведал о том, сколько еще выпили и как завершился вечер и, растерянно улыбаясь, убежал. "Для него все это еще ново", - со вздохом подумал Жизнев. А следом за солдатиком нагрянул главный врач и сказал морячку: "Собирайся, выписываем. Дома долечишься. Не нужны нам тут такие художества". Морячок спорить не стал - как-никак сам служил и знал порядок. А на следующий день Жизнев, рассудив, что тихонько ходить туда-сюда, обмотав ребра полотенцем, можно и не в больнице, обратился к главврачу с просьбой о выписке, которая и была по здравом размышлении уважена. Приморские друзья отвезли Жизнева обратно к бабульке, которая встретила невезучего постояльца слезами радости. Обрадовался встрече и Жизнев. По такому случаю приморские друзья заночевали на заставе, выпив с Жизневым за его здоровье огромное количество коньяка. На следующий день подъехали еще друзья с большими запасами коньяка, вина, шашлыка и фруктов. Если пьянство и обжорство способствуют заживлению переломов, то у Жизнева выдался день самого интенсивного лечения. Потом все разъехались, и время до отъезда в Москву Жизнев провел в такой полной безмятежности, которую мог ему обеспечить только этот странный домик над
      
      
       123
      
      морем. Проводя дни в полном уединении, если не считать кратких бесед с бабушкой, он ощущал, что почему-то становится лучше. Видимо, прав был Бенито Перес Гальдос, когда писал, что одиночество - великий воспитатель.
       Уезжая, Жизнев ссудил старушке пятьсот рублей, чтобы она съездить в Хадыженск проведать внука, который сидел там в тюрьме за наркотики. Рассчитались они в следующем году: друг предложил Жизневу поехать на юг вдвоем и предоставил для этой цели свой автомобиль; жили они у бабушки, и Жизнев за койку не платил - учли те самые пятьсот рублей. Друзья ездили на экскурсию в Абрау-Дюрсо и потом пили под дубом на морском обрыве привезенные оттуда "Розовый траминер" и "Мускат гамбургский". Затем друг Жизнева завалился в спячку, а наш герой вызвал из Новороссийска друзей и поехал с ними кататься на яхте по Цемесской бухте. Под цветастым спинакером яхта - кстати, не арендованная, а принадлежавшая одному из друзей - развивала немыслимую скорость, а Жизнев щурился на предвечернее солнце и потягивал из горлышка коньяк "Темрюк". На следующий день Жизнев с другом решили попробовать местный криничанский самогон и выпили на пару шесть бутылок, а наутро с похмелья хлебали густейший холодный борщ собственного приготовления... В промежутках между этими приятными делами они успели выполнить несколько поручений хозяйки, ведь ей уже давно никто не помогал. Жизневу стало даже неловко от ее великой благодарности, ведь съездить по ее просьбе в соседний поселок и сделать там некоторые покупки им никакого труда не составило. Когда они уезжали, старушка горько плакала.У Жизнева, который не мог выносить женских слез, защемило сердце. "Чего она ревет, тоску нагоняет, - сердился он. - на будущий год ведь снова приеду". Но он уже тогда почувствовал, что сердце щемит как-то по-особому и неспроста. За трудной дорогой домой ощущение это забылось, но на будущий год поехать в Криницу он не смог и через год тоже, а когда засобирался, то выяснилось, что бабушки уже нет в живых. Она всё намеревалась продать дом на обрыве, дабы со своими больными суставами обосноваться где-нибудь поближе к поликлинике. Однако покупатели подвернулись такие ушлые, что вместо квартирки в Геленджике или в каком-нибудь поселке городского типа бабулька оказалась в оглохшей от проезжающих автомобилей деревне на Приморском шоссе, далеко от моря и в халупе без всяких удобств. Внук ее, выйдя из тюрьмы, тоже оказался бездомным и приютился в каком-то наркоманском притоне на окраине Геленджика. Вскоре он умер, бабульке стало совсем уж незачем жить, она и умерла вслед за внуком, в тот же год. Похоронили обоих в Кринице, над внуком бабушка еще успела поставить крест, а над ней ставить крест было уже некому. Рядом с могилой ее внука есть безымянный холмик - видимо, под ним она и лежит.
       Мы отвлеклись, решив рассказать историю освоения нашим героем кубанского местечка под названием Криница. Ездил он туда много раз, так что, возможно, что-то о Кринице еще всплывет в памяти и окажется кстати в тексте. Из сказанного выше видно, что с Краснодарским краем нашего героя связали совершенно особые узы. Для укрепления этих уз много значила командировка Жизнева в Краснодар весной 1983 года. Дело было давно, но командировка запомнилась Жизневу с удивительной ясностью - словно островок размером в месяц в море безнадежно забывшихся дней. Начало апреля на Кубани - волшебное время: нежное тепло, ничем не нарушаемая ясность, от которой не ждешь никаких подвохов вроде затяжных дождей или внезапных снежных бурь... Жизнев собирал данные для своей диссертации - с утра вставал и ехал на трамвае в центр города, в краевой архив, размещавшийся в старинном здании красного кирпича (входить следовало со двора, куда выходили двери квартир - с верхних этажей во двор сбегали весьма ненадежные на вид лестницы). Поработав несколько часов, Жизнев уходил, вежливо попрощавшись с предупредительными работницами архива, и совершал прогулку по книжным магазинам центра города. Затем он возвращался к себе - в аспирантское общежитие Сельхозинститута. В общежитии он занимал целую секцию с отдельным туалетом и душевой, то есть в остальных комнатах секции никого не было и они стояли запертые (как ему объяснили, аспиранты тоже разъехались собирать данные). Пообедав в студенческой столовой, он читал Мольера, том которого приобрел в краснодарском Доме книги,
      
       124
      
      потом шел гулять на Кубань, возвращался к себе и снова читал. Апрельские дни проходили в состоянии чистоты помыслов, полной безмятежности и восхищения всем окружающим. Здесь, как и в Кринице, он мог в полной мере жить по совету Китса: "Благородней восседать, подобно Юпитеру, чем порхать, как Меркурий; не будем же второпях сновать по сторонам в поисках меда, жужжа, как пчелы, о нашей цели; раскроем же наши лепестки по примеру цветов и пребудем праздными и восприимчивыми, терпеливо распускаясь под взором Аполлона, отвечая взаимностью всякому благородному насекомому, которое соблаговолит навестить нас - земной сок утолит наш голод, а роса - нашу жажду". Жизнев обошел всю старую часть города, побывал в краеведческом музее, в главном соборе Краснодара. Когда он пришел в музей изобразительных искусств, там как раз проходила большая выставка Хокусаи и Утамаро, великих японцев, у которых учился Гоген, причем счет выставленных работ шел на сотни. Такого Жизнев никак не ожидал и застрял в музее на несколько часов.
       Из телефонных разговоров с Москвой он узнал, что один из его друзей-художников отдыхает в доме творчества в Горячем Ключе в полусотне километров от Краснодара. Жизнев нашел телефон дома творчества, дозвонился до друга, и они договорились встретиться в Краснодаре: посетить выставку великих японцев, а после немножко выпить. Сбылось и то, и другое, вот только благие пожелания насчет "немножко", как всегда, не сбылись. Друг приехал вместе со своим соседом по дому творчества, и вся троица после посещения выставки пустилась бродить под чистым апрельским небом по улочкам старого Краснодара, любуясь кирпичными особняками с литыми чугунными крылечками. Жестяные навесики над этими крылечками поддерживаются коваными узорными опорами, и все эти металлические чудеса являются, пожалуй, самой характерной приметой старой части не только Краснодара, но и других южнорусских городов. Когда Жизнев запрокидывал голову, вливая в себя очередную порцию портвейна, он видел в прозрачном небе мирно лепечущие пирамидальные тополя и удовлетворенно улыбался, бормоча стихи Анакреона:
       Лишь в том могу божиться,
       Что должен старичок
       Тем больше веселиться,
       Чем ближе видит рок (143).
      Своеобразную шутку рока ему предстояло увидеть очень скоро, менее чем через час, но он об этом еще не знал. Обсуждая проблемы современной живописи, друзья где-то потеряли стакан, но не растерялись и приспособили под портвейн найденное в песочнице детское пластмассовое ведерко. Дабы остаться честным, Жизнев на том месте, где нашлось ведерко, неглубоко зарыл в песок двугривенный. Попетляв по дворам, они вновь вышли на главную улицу, и тут Жизневу пришлось пережить сильнейшее потрясение. Прямо навстречу ему шла в толпе высокая темноволосая девушка, в которую он, отдыхая минувшим летом в пансионате "Криница", был тайно влюблен. Красота девушки была такой нежной и поэтической, что Жизнев так и не решился к ней подойти, тем более что сам он в течение отдыха пил много вина, сходился с доступными женщинами и напоминал существо, описанное Цао Сюэцинем:
       Это - зверь беспощадный и злой,
       Он давно позабыл всё, что было, и кто он такой.
       Лишь разврат и беспутство по нраву ему,
       Только женщин он жаждет душой (144).
      Правда, однажды на танцплощадке Жизнев превозмог было робость, но девушка, угадав его намерения, смутилась и куда-то исчезла. Потом Жизнев имел немало возможностей с ней заговорить - хотя бы на пляже, куда она являлась одна, без привычного сопровождения пожилых родственников. Однако он, во-первых, стыдился самого себя, а во-вторых, не мог подобрать подходящей вступительной фразы: в сочетании с такой утонченной красотой все они казались ему возмутительно
      
      
       125
      
      пошлыми. Конечно, прав был Морето, сказавший:
       Где нет искреннего чувства,
       Там слова свободней льются (145).
       Жизнев писал о девушке стихи, в которых называл ее незнакомкой; завидев ее в компании родственников, незаметно приближался и навострял уши, надеясь почерпнуть из их разговоров какие-нибудь сведения о своей красавице; поделился своими чувствами с Чудиком, отдыхавшим вместе с ним. Тот присмотрелся к незнакомке и глубокомысленно кивнул, одобряя выбор Жизнева, однако более действенной помощи не оказал. Друзья ведь одновременно ухаживали еще за дюжиной девушек, и принимать всерьез эти увлечения Чудику, понятное дело, казалось глупым. В конце концов Жизнев решил не напрягаться и переключился на другие, не столь волнующие знакомства, а на темноволосую красавицу только поглядывал с уважением да невольно запомнил номер автомобиля, который увез ее по окончании отдыха из пансионата в родной Краснодар. Но почему-то все милые подружки того лета забылись, а вот незнакомку нашему герою предстояло запомнить навсегда. Не зря написал Лопе де Вега: "Кто сильно любит, долго помнит" (146). Встреча на улице Красной могла бы оказаться сказочным везением, великолепным подарком судьбы, если бы не была такой неожиданной, если бы не спор с художниками и не портвейн, враг быстрых решений. Жизнев поперхнулся на полуслове, вглядываясь в незнакомку, которая шла куда-то, явно по делу, мужественной походкой и думать не думала о каких-то безымянных обожателях, ко взглядам которых она, наверное, успела привыкнуть. Жизнев должен был бы обратиться к ней со словами героя Ибсена:
       Отдайтесь мне, пока добычей света
       Не станете! Пройдут весна и лето, -
       Дороги наши врозь пойдут опять.
       Поэзию свою в меня вдохнете, -
       И я за песни песнями воздам;
       А там, в гостиной, средь почтенных дам,
       Без жалоб и без мук, вы отцветете (147).
      Понятно, что никакая девушка не смогла бы устоять перед подобной речью. Умели уговаривать дам драматурги прошлого! Однако неожиданность встречи была столь полной, что в голове Жизнева за то время, пока незнакомка поравнялась с ним и пошла дальше своей дорогой, не промелькнуло ни единой мысли. С ним произошло именно то, о чем предупреждали классики, напоминая о каверзах любви, которая является злейшим врагом красноречия и рассудка: язык она сковывает, а рассудок до того помрачает, что даже самый остроумный человек в такие моменты может показаться дураком. Что ж, незнакомка так и удалилась навек, ничего не ведая о чувствах поэта, а Жизнева обуяла целая гамма запоздалых чувств: умиление, желание благословить весь мир, горечь утраты, любовь к друзьям (они одни у него остались), и в придачу ко всему еще какая-то отчаянность. Она-то и побудила его, когда пришло время идти на вокзал и провожать друзей на электричку, уже недалеко от перрона широко разинуть рот и с ужасающей мощью грянуть "Ревела буря, дождь шумел" (слова декабриста Кондратия Рылеева, если кто не знает, музыка народная). Когда Жизнев справился с этой песней и, невзирая на беспокойство в глазах художников, перешел на "Дубинушку" (слова Василия Богданова, музыка народная), то появился опер в штатском и, предъявив удостоверение, потребовал от Жизнева пройти с ним. Жизнев в ответ потребовал, чтобы ему показали удостоверение поближе, долго его разглядывал и хотя ничего не понял, потому что в глазах у него двоилось, важно кивнул и двинулся в указанном направлении. В привокзальном отделении милиции все его данные записали в толстую книгу, причем он сообразил, что аспиранту неприлично в пьяном виде орать песни на вокзале, и назвался рабочим. Пока сержант писал, пробравшиеся в отделение художники стояли рядом и ныли: "Да отпустите вы его... Это он на радостях... Он больше не будет", - то есть вели себя как верные товарищи. Из-за решетки
      
       126
      
      обезьянника на эту сцену сверкающим взором глядело какое-то жуткое человекоподобное существо в пиджаке - казалось, оно находит в происходящем какой-то особый смысл, ведомый только ему, и наслаждается собственной прозорливостью. Осознав всю нежелательность происходящего, Жизнев малость протрезвел и пробубнил по-детски: "Отпустите меня, пожалуйста, я больше не буду". Идиот за решеткой поддержал его просьбу одобрительным воплем. Сержант посмотрел сперва на идиота, потом на Жизнева. Сравнение, видимо, оказалось все же в пользу последнего, потому что сержант протянул ему паспорт и скомандовал: "Ладно, иди домой. И больше не попадайся, а то в Москву напишем, как ты тут отдыхаешь". - "Нет-нет, вы что... Я никогда..." - пробормотал Жизнев и дал стрекача, а за ним художники. Расстались они уже без приключений. Жизнев с улыбкой умиления на лице поехал в общежитие и завалился спать. Кажется, он цитировал Лопе де Вегу:
       Но не жаль мне, что люблю я,
       Ибо до таких высот
       Это чувство дух подъемлет,
       Что не помнит он про боль (148).
      Утром он чувствовал себя так, словно накануне и не пил. В такие чистые апрельские дни иначе и быть не могло.
      
       Глава XXXVI
      
       Вся предыдущая глава была написана лишь для того, чтобы объяснить радость нашего героя при сообщении о том, что поэтов, а также рок-группу Сидорчука приглашают в Краснодар. Или наоборот - рок-группу, а также поэтов. Когда Сидорчук стал известным рокером, при выездах на гастроли стало уже непонятно, кто прицеп, а кто паровоз. Если бы Сидорчук не страдал манией величия, то всё давно разрешилось бы: стихи - для более вдумчивой части публики, музычка и песенки - для любителей подурачиться и поплясать. При этом поэты составляли бы ядро компании, поскольку идейную основу группы придумали Сложнов и Сидорчук не без участия остальных. Но так как Сидорчук в группе был безусловным лидером, а в Сообществе - нет, несмотря на свой титул и усиленное самовозвеличение, то группу он усердно выдвигал на первый план. Вместе с этим в Сообщество проникли приметы и понятия шоу-бизнеса: глупые, но шустрые директора, с которыми Сидорчук вел долгие разговоры о том, как правильно себя продавать (при этом самодовольно поглядывая на других поэтов); термины "паровоз" и "прицеп", а также постоянные попытки выяснить, кто есть кто (для директоров, впрочем, это было ясно - они-то знали, кто нужней народу); упорное стремление выделить "лидера", "главного", "альфа-самца", чтобы и у поэтов было все как положено: на переднем плане - лидер, а на заднем - безликий улыбчивый кордебалет (или бэк-вокалисты). Последнее являлось выражением изначальной маниакальной тяги Сидорчука к единоличному лидерству, но ранее, когда известность Сообщества строилась на стихах, которые писали все, и на книгах, которые издавал Жизнев, эта тяга хотя и проявлялась, но не слишком утомляла. Однако с успехом рок-группы и удалением из нее Сложнова Сидорчук осмелел. Сообщество вновь стало видеться ему как Сидорчук-вождь и послушные ученики, благодарные за любые крохи из рук вождя. Стремясь воплотить в жизнь эту несбыточную утопию, Сидорчук уверенно повел Сообщество к гибели, однако в начале 1999 года до этого было еще далеко. В декабре 1998-го состоялся концерт в честь десятилетия Сообщества, проходивший в Большом зале Центрального дома литераторов. Жизнев, выступавший официальным организатором концерта и ведший все дела с ЦДЛ, получив ту часть выручки за билеты, которая причиталась поэтам, доверил ее директору Сидорчука (по какой причине - теперь уже трудно сказать, ясно одно: делать этого не стоило). Сидорчук с директором поделили выручку так, что Сообществу следовало бы развалиться сразу после дележа. Жизнев, например, делавший для успеха концерта ничуть не меньше Сидорчука, получил пятнадцать процентов, а Сидорчук - сорок (при этом надо помнить, что работа Сидорчука заключалась в выступлениях по телевидению и по радио, а своих товарищей он к этому
       127
      
      непосильному труду старался не допускать). Двадцать процентов получил директор Сидорчука, помогавший только своему патрону, а к Жизневу и прочим поэтам не имевший никакого отношения. Поняв, что перегнул палку и Сообщество вот-вот рассыплется, Сидорчук живо пошел на попятную, выдал товарищам часть присвоенных денег и молча выслушал настоятельную просьбу Жизнева впредь никогда ничего не делать за его, Жизнева, спиной. Примирительные действия Сидорчука Жизнев принял за пересмотр порочных правил поведения и облегченно вздохнул (а зря). На этой благостной волне примирения он и отправился в Краснодар (напоминаем, что поездка состоялась до несчастного случая и до больницы - туда Жизневу предстояло попасть лишь в сентябре того же года).
       Благостной выдалась и вся поездка. Сразу по приезде в Краснодар поэты оказались в ночном клубе для богатых. Пригласившие поэтов молодые богачи доверительно сообщили, что клуб рассчитан не на коммерческий успех, а на то, чтобы его основателям было где посидеть в своей компании и было куда пригласить друзей. Появились хороший коньяк, еда, на которую с особым рвением навалился Сложнов, стайка хорошеньких девушек... Особенно выделялась среди них, на взгляд Жизнева, некая Юля - стройная, как юная богиня, с пушистыми белокурыми волосами и живыми серыми глазками (вообще-то глаза у нее были большие, но о таком аппетитном существе, о таком лакомом кусочке почему-то хочется говорить только уменьшительно-ласкательно). Глядя в эти глазки, Жизнев принялся рассказывать разные небылицы о жизни богемы, клоня к тому, что поэтам влачить свой крест очень непросто, если их не вдохновляет и не удерживает их от безрассудств дорогое существо. Он также припомнил чужие, но красивые слова и заявил, что вся его жизнь пронизана женским началом, и ни книга, ни что-либо иное не может заменить ему женщину. Он также высказал мнение, что только любовь вызывает такой расцвет всего существа, какого не может дать ничто другое. Юля с этим согласилась. Тогда Жизнев стал намекать на способность поэта подарить дорогому существу не только бессмертие (к которому, как он знал, женщины обычно равнодушны), но и прочный материальный достаток. Живи Юля в Москве или даже в Краснодаре, она сразу поняла бы, что Жизнев врет или, по крайней мере, выдает желаемое за действительное, но она была из Новороссийска, где, к счастью, богемы нет, и потому слушала с интересом. Жизнев по праву рассказчика смотрел на нее в упор и отмечал все новые и новые очаровательные особенности ее облика: точеный носик, полные красивые губы, светлую дружелюбную улыбку... На всякий случай он счел необходимым ознакомить Юлю с мыслью Лопе де Веги о том, что платоническая любовь - это химера, оскорбляющая природу, поскольку при распространенности таких отношений прекратился бы род человеческий. Кроме того, он изложил девушке мнение Ли Юя: "У нас истории о любовных связях почему-то принято считать несерьезными. Но тогда скажите мне, отчего эти истории существуют на протяжении тысячелетий, а некоторые считаются даже нетленными? Потому что легкомысленные, а иногда и малопристойные поступки нередко приводят к рождению младенца, а это означает, что в храме предков соединяются нити нескольких поколений. Вот и выходит, что легкомысленный поступок часто приносит пользу, а в непристойном деянии порой заключена истина" (149). Юля опасалась прослыть ретроградкой и, кроме того, она любила детей, поэтому она снова согласилась. А Жизнев почему-то не верил в то, что от гастрольных связей рождаются дети, как бы там гастролер ни старался. Да и перспектива заиметь дитя от такой девушки, как Юля, его не пугала. "Прокормим как-нибудь", - легкомысленно думал он. Потом все поехали в другое место, а потом Жизнев оказался в джипе одного из молодых богачей (вдребезги пьяного), и сей богач помчал московского гостя на свою конспиративную квартиру По дороге они купили в ларьке несколько бутылок знаменитого вина "Улыбка". По приезде на квартиру, где оказалось довольно пустовато, если не считать двух огромных кроватей (составлявших, видимо, весь смысл существования квартиры), - по приезде они попробовали вино. Оно оказалось подделкой, то есть заурядным грошовым портвейном, точнее спиртосодержащей жидкостью, называемой почему-то благородным словом "портвейн". Однако хозяина квартиры, находившегося уже в том состоянии, когда любая выпивка - радость, такое открытие не слишком огорчило. Он, правда, выдвинул предложение поехать и разгромить коварный ларек, но когда Жизнев его не поддержал, махнул рукой, не стал настаивать и
       128
      
      взялся за телефон. При этом он подмигнул Жизневу: "Сейчас приедут проститутки, будем их угощать нашей "Улыбкой"". Эта идея развеселила его так, что он, согнувшись от смеха, едва не разбил себе череп о туалетный столик, на котором стоял телефон. Справившись со смехом, радушный хозяин пояснил: "Я этих прошмандовок строю сурово. Сурово и беспощадно". Он с третьей попытки набрал номер, и когда на том конце ответили, начал излагать свои пожелания, однако вскоре осекся. "Как не работает?" - спросил он с удивлением. "Бордель не работает, - сообщил он с тем же детским удивлением, повесив трубку. - Ну ничего, ничего..." Однако по трем другим номерам повторилась та же история. Устав от напрасных попыток, молодой богач с обидой объяснил: "Они, гады, меня там уже узнают. Говорят, что бордель не работает. Врут, конечно. Ну и ладно, будем бухать". Они стали пить портвейн, кривясь после каждого глотка, и хозяин рассказал гостю несколько историй из жизни молодых богачей Краснодара. Жизневу запомнилась, например, такая. Один из молодых богачей вышел из клуба и, усевшись на капот припаркованного там же чужого автомобиля, начал набирать номер на мобильнике (мобильники тогда имелись еще далеко не у всех, как и вопящая по поводу и без повода автомобильная сигнализация). Увлекшись разговором, несчастный не услышал, как из клуба вышел мертвецки пьяный владелец автомобиля, сел за руль и с места дал газу. Говоруна бросило на ветровое стекло, он судорожно вцепился в дворники, а скорость тем временем росла на глазах. Мимо проносились фонари, афишные тумбы, вереницы маленьких краснодарских домиков... Владелец мобильника вопил и стучал по стеклу, но владелец автомобиля то ли не замечал этого, то ли принимал страдальца за огромного мотылька. Наконец страх смерти прояснил пьяную голову гибнувшего гуляки, и он каким-то чудом набрал на своем мобильнике запечатленный там в памяти номер непреклонного автовладельца (то есть позвонил с капота автомобиля в салон того же самого автомобиля). Тогдашние богачи отвечали на звонок мобильника быстро и в любом состоянии (распустились и стали пренебрегать звонками они уже потом). "Как на капоте? У меня? Да ты что?!" - удивился автовладелец и с неохотой затормозил. Молодой богач, скатившись с капота, вознамерился было полезть в драку, но сомлел и упал в объятия своему обидчику, а тот принял это за проявление глубокой благодарности. Так что ссоры не вышло, действующие лица остались друзьями. Жизнев с недоверием качал головой, но хозяин божился: "Вот ей-богу, все так и было. Кого хочешь спроси!" Покачиваясь, хозяин с Жизневым сходили в ларек, где взяли, как ни странно, три бутылки все того же вина "Улыбка" (хотя ларек был, естественно, другой). На "Улыбке" настоял хозяин, заявив продавцу, что если и эта партия окажется подделкой, то он вернется и сожжет ларек. Жизнев понимал, что такие люди слов на ветер не бросают, однако на сей раз "Улыбка" оказалась правильной, и они сполна насладились ее сложным вкусом, уже почти утратив способность разговаривать и только с ласковой улыбкой взирая друг на друга.
       Наутро выяснилось, что у поэтов запланирована поездка в Геленджик с ужином, сауной и ночлегом. Хозяин конспиративной квартиры, не вкусивший накануне продажной любви и оттого сохранивший бездну энергии, допил оставшееся со вчерашнего вино - бутылки полторы "Улыбки" - и повез Жизнева на автовокзал для приобретения билета. Сначала Жизнев подумал, что ездить по городу, изрядно опохмелившись - для краснодарских предпринимателей дело обычное и потому
      безопасное, но назвать их поездку обычной и заурядной было бы несправедливо. Под влиянием вовремя выпитой "Улыбки" джиповладельца захлестнула радость бытия, переходившая в неистовство. Он протискивался через все заторы и пробки, подрезал всех подряд, непрерывно сигналил и бранился, проезжал только на красный свет и за время приближения к автовокзалу вымотал Жизневу все нервы. Тот в описываемое время также еще являлся автовладельцем (автомобиль вместе с гаражом он продал несколько позже) и потому вполне понимал всю глубину безумств, творимых на дороге гостеприимным краснодарцем. Когда они, купив билеты, направились в клуб, служивший местом сбора, Жизнев понял, что его автомедонт намеревается и дорогу до клуба сделать столь же яркой и запоминающейся, как дорога до автовокзала. В первой же пробке Жизнев открыл дверь и заявил, что выйдет и пойдет пешком, если джиповладелец не перестанет дурить и не поедет как все нормальные люди. В иные минуты Жизнев бывал чертовски убедителен: краснодарец
       129
      
      тяжело вздохнул и пообещал впредь ехать тихо и спокойно, каковое обещание в целом и выполнил, если не считать ужасной брани сквозь зубы. Доставив Жизнева по назначению, он поехал отсыпаться, к обеду вернулся в клуб, но был тих и молчалив - видимо, на него давно не покрикивали, и окрик Жизнева не выходил у него из ума.
       Бывают такие дни, когда вроде бы не происходит ничего необычного, но запоминаются они тем не менее на всю жизнь. Трудно забыть теплый дождь в декабре, шум приморских сосен в Геленджике и шум моря где-то за ними, в таинственной темноте. В маленьком кафе, окруженном темнотой и многосложным шумом, приезжие сели выпить вина и закусить с дороги. По крышам кафе и окружающих его домиков, по прилегающим садикам шелестел дождь, заглушаемый иногда вздохами моря и порывами ветра, запутавшегося в ветвях сосен. Баня, располагавшаяся где-то в лабиринте частной застройки среди домиков, сарайчиков и заборов, тем временем уже топилась вовсю. Жизнев со смехом вспоминал, как вопил Сложнов, истязуемый фанатиками банного дела, считающими первейшим удовольствием окончание страданий, ими же самими и причиняемых. А потом, разогревшись как следует и хватив стаканчик холодного винца, Жизнев нагишом, с сигаретой в зубах неторопливо разгуливал по двору, по мелкому гравию, хрустевшему под его босыми ногами, и высматривал звезды в прозрачных облаках. "Ай да зима, ай да декабрь", - бормотал он себе под нос.
       Переночевали они в обычной пятиэтажке, в двухкомнатной квартирке, принадлежавшей вчерашнему партнеру Жизнева по распитию "Улыбки", который, к счастью, в Геленджике воздерживался от спиртного. Наутро во дворике поэты насладились южной ленью, познакомившись со множеством дворовых котов. Та же лень заставляла котов терпеть любые издевательства и насмешки со стороны заезжих московских штучек. Затем подъехала кавалькада автомобилей, и гостей повезли в Краснодар. По просьбе Жизнева процессия сделала крюк и нагрянула на хуторок, где коротала зиму никак не ожидавшая такого вторжения хозяйка заставы. Зимой никаких гостей там никогда не случалось, и потому хозяйка малость ошалела, узрев десяток бравых молодцов, расхаживающих по ее участку. Море штормило, и с обрыва шторм можно было наблюдать во всей красе. Брызги взлетали над валунами, ослепительно сверкая в закатных лучах. Изумрудные волны, словно неисчислимое воинство, угрожающе двигались к суше от самого горизонта. Закат пронизывал своими лучами вздымавшиеся массы воды, отбеливал шапки пены, поблескивал на тушах валов золотой фольгой. Прибой глухо грохотал, со стуком ворочая камни вдоль береговой черты, и казалось, будто известняковый холм под ногами ходит ходуном. Даже толстокожие бизнесмены на некоторое время замерли, завороженные этой картиной, а Жизнев пожалел о том, что не позаботился прихватить из Геленджика вина, дабы распить его в столь романтической обстановке. Впрочем, вскоре все заторопились, стремясь вновь оказаться в порочной атмосфере клуба, и Жизнев едва успел по-людски попрощаться со старушкой, пообещав в сентябре непременно приехать. Как мы уже знаем, это обещание он сдержал - вспомним поучительную историю о сломанных ребрах. А вина по дороге все-таки выпили: купили в горах на придорожном рынке бутыль "изабеллы" и пустили по кругу.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       130
       Глава XXXVII
      
       Когда вся компания вновь оказалась в клубе, где собиралась выпивать и закусывать, Жизнев вновь увидел Юлю, и ощущение счастья поселилось в его душе. В таких случаях, когда дама в два раза моложе и когда ты лишь на краткое время вторгся в ее жизнь, состоящую из ежедневного обретения все новых и новых впечатлений, лучше не питать никаких надежд и, кротко улыбаясь, наблюдать за милой юницей со стороны, подобно отшельнику, с одинаковой благосклонностью и одинаковым бескорыстием приемлющему все живое. Наш герой, однако, позволил себе заплыть по волнам увлечения несколько дальше, чем следовало, и при виде Юли прямо таки расплылся от удовольствия (простите за невольный каламбур). Виной тому было, конечно, не его врожденное безрассудство, а состояние приятного опьянения, порожденное не столько вином, сколько атмосферой всеобщей благожелательности и понимания, в которой он нежился с момента приезда. "Почему бы в такой волшебной атмосфере не случиться чему-нибудь волшебному - неожиданному роману, например?" - думал он и вспоминал Хуана Руиса:
       Служение женщине! - как возвышает сей труд:
       и ум, и дар слова, и пыл обретаются тут;
       возлюбленным смело себя отдавайте на суд:
       неся нам страданья, они и блаженство несут (150).
      Конечно, прав был Лопе де Вега, который утверждал, что любовь - это жемчужина не для глупцов, она требует тонкого ума, презирает корысть, ходит нагая и создана не для низких душ. И Гюго: "Любовь - вот единственное счастье на земле. Все остальное - юдоль слез. Любить, испытать любовь - этого достаточно. Не требуйте большего. Вам не найти другой жемчужины в темных тайниках жизни. Любовь - это свершение" (151). Жизнев помнил, конечно, и другие слова Гюго - о мрачном цветке, полном благоухания и яда, цветке, именуемом любовью. Но вспоминать мрачное не хотелось. А Юля с улыбкой внимала речам Жизнева и всем своим видом показывала, что его внимание ей льстит. Это и неудивительно, однако далеко идущих выводов отсюда делать не стоило - наш герой был для Юли лишь частью богатого и часто менявшегося ландшафта ее жизни, пусть и занятной частью. Оценить же его творческое и человеческое значение она никак не могла, мечтать об этом было бы глупо. Даже и образованные люди обычно не могут оценить по достоинству своих современников, а тут девица после десятилетки, мечтающая о юридическом институте, чтобы работать на таможне и брать взятки, пусть умненькая от природы, но, как успел выведать в разговоре Жизнев, девственно невежественная во всех областях, познаниями в которых мог бы блеснуть поэт. Жизнев, конечно, мог веселить Юлю и ее подруг и самыми простецкими шутками, на это житейского лоска у него хватало, однако делал это он с некоторой горечью. Знай Юля о жизни человеческого духа чуть побольше - и шансов у нашего героя изрядно прибавилось бы. Впрочем, он и так не унывал, поскольку давно понял: если мериться с женщинами знаниями и духовностью, то в любви так и будешь сидеть на бобах. Следует развиваться самому, дабы духовности хватало на двоих; следует распространять ее вокруг себя как волны или флюиды - восприимчивая натура увлечется, даже не отдавая себе отчета в природе увлечения. А о невосприимчивых тупицах и жалеть не стоит - Шиллер писал про таких: "Пошлая натура, если ей пришлось испытать напряжение, способна отдохнуть лишь на бессодержательном..." (152). И он же добавлял: "Они разом избавляются от бремени мышления, их разнузданная природа может блаженно наслаждаться ничтожеством на мягком пуховике пошлости" (153). Жалеть о тупицах не стоит и потому,
      
      
      
      
      
      
      
       131
      
      что их не оставляют своими заботами ни деятели культуры, ни государство, затрачивающее огромные деньги на фабрикацию для них бесчисленных сериалов, концертов и шоу и не оставляющее тупицам никакого шанса поумнеть. Фенелон с тревогой писал: "Невежество девицы имеет самые пагубные последствия, ибо заставляет ее скучать" (154). Беспокойство аббата можно понять, ибо глазки той же Юли загорались порой от самых пошлых и поверхностных соблазнов действительности, и тогда уж и для подлинного поэта, и для подлинного чувства эту девушку следовало считать потерянной. Но, с другой стороны, какой толк, если говорить о взаимоотношениях полов, от высокоморальной тупости? Или от добродетельного невежества? Так что прав был Кьеркегор: "Суть дела не в том, чтобы обольстить девушку, а в том, чтобы найти такую, которую стоит обольщать" (155).
       После шампанского, легкой закуски и нескольких минут застольного острословия компания вновь расселась по машинам и направилась на специальную квартиру, которую молодые богачи снимали для приема гостей - и деловых партнеров, и московских знаменитостей, в основном музыкантов. Поэтам такая честь, кажется, выпала впервые. Жизнев по пути с усмешкой думал об этом, косясь на точеный профиль Юли. Будь он музыкантом, пропасть непонимания между ним и этой красавицей была бы куда уже, ибо среди его знакомых музыкантов даже Сидорчук с его весьма поверхностной образованностью, полученной в Литинституте, и узеньким корыстным умом возвышался как подлинный гигант интеллекта. При этом музыканты пользовались многообразными благами известности, хотя играли и писали - все без исключения - такую музыку, за которую даже в коммерческом XIX веке их окунули бы в смолу и вываляли в перьях как гнусных проходимцев. Ну а известность и мужская привлекательность для девиц - почти синонимы. Коли тебя показывают по телевизору и берут у тебя интервью, то даже если ты выглядишь при этом дурак дураком, девушка все равно заключает: за таким поведением кроется что-то необычное, некая глубина. Во-первых, считает она, на телевидении знают, что делают, и полного дурака показывать не станут. Тут человек, знающий людей и нравы масс-медиа, лишь горько усмехнется и вспомнит, может быть, слова Кокто: "Я утверждаю, что если бы по радио передавали настоящую музыку, люди приучились бы к ней, прониклись ею и находили бы утомительными сладких теноров и вульгарных певиц" (156). Но сами радио и телевидение ничего не передают - передачи делают люди, а люди в масс-медиа идут с большими амбициями, жаждущие известности, но при этом знающие об отсутствии у себя подлинного таланта, то есть далеко не лучшие. И неизвестно, кто из деятелей этой сферы хуже: тот ли, кому искренне нравятся вульгарные певицы (хотя вульгарность времен Кокто ныне может служить чуть ли не образцом вкуса), или же тот, кто забивает такой музыкой эфир из злобы и презрения к ближнему своему. Ну а во-вторых, думает девушка, музыканта, деятеля искусства, видимо, непросто понять: свои тонкие переживания он нарочно скрывает под покровом внешней простоватости, дабы его понимали лишь посвященные. Увы, девушка, мы должны вас разочаровать. Нынешние популярные музыканты именно таковы, какими кажутся. Если они выглядят безмозглыми, то это так и есть. Даже те скромные зачатки разума, которыми они некогда обладали, выбиты у них из головы постоянно ревущими рядом децибелами. И остались в голове только три вещи: спиртное (или спиртное плюс наркотики), доступный секс и, конечно, деньги. Это правило, к сожалению, исключений не знает. В связи с упорной тягой девушек к поп-музыкантам и тому подобным пошловатым персонажам можно, конечно, привести цитату из д"Аннунцио: "Обыкновенные люди не могут вообразить, сколько глубоких и новых восторгов вносит в любовь даже бледный или ложный ореол славы. Любовник без имени, будь он силен, как Геркулес, прекрасен, как Ипполит, и строен, как Ил, никогда не вызовет в любовнице тех восторгов, какие художник, может быть бессознательно, обильно вливает в тщеславные женские души" (157). Увы, всё мельчает, и в наше время вместо слова "художник" надо поставить "человек, которого показывают по телевизору". Качество успеха и известности в наше время, кажется, никого не интересует. Но если дама не круглая дура, то, спознавшись с избранником телевизионной славы, она почти наверняка испытает горькое разочарование. То ли дело поэты! Кристофоро Ландино, один из величайших умов Ренессанса,
      
       132
      
      указывал, что "поэзия не только снискала почет и славу отдельным частным людям, но и - в государствах со справедливым строем и у процветающих народов - всегда служила к пользе немалой, а к украшению величайшему" (158). Он же восклицал: "Ведь кто до такой степени чужд всякой образованности, до такой степени лишен вкуса, чтобы не понимать, что никакое созвучие, никакую самую совершенную гармонию нельзя сравнить со звучанием стихов?" (159). У Эдгара По мы встречаем такой вопрос: "Тебе никогда не приходило в голову, что ничего из того, чем дорожит человек, посвятивший себя литературе, - в особенности поэт, - нельзя купить ни за какие деньги? Любовь, слава, интеллект, ощущение собственной силы, упоительное чувство прекрасного, вольный простор небес, упражнения для тела и ума, дающие физическое и нравственное здоровье, - вот, собственно, и всё, что нужно поэту" (160). По, разумеется, прекрасно понимал, что жизнь редко дает поэту всё здесь перечисленное, но в том-то и сила избранника Феба, что он способен находить эти богатства в самом себе. Куда с ним тягаться музыкантам, ни один из которых не читал По, а если вдруг и прочитал, то приведенные нами строки ему ровно ничего не сказали. При встрече поэт имеет полное право повторить поп-музыканту строки Абу-ль-Аля аль-Маарри:
       Мы дорогами разными ходим в мире,
       Кто путями небесными, кто земными (161).
      Томас Нэш писал: "Поэтов презирают в мире, ибо они не от мира сего: они воспаряют мыслью высоко над миром невежества и земной суеты" (162). Он же справедливо утверждал: "Если в груди смертного человека порой еще вспыхивают сквозь пепел искры того совершенства, каковым обладал Адам в раю, то Господь наделил сим даром свой совершеннейший образ - образ поэта" (163). Прислушаемся и к Сервантесу: "Преимущество поэзии заключается, однако ж, в том, что она как ключевая вода: будучи сама по себе чиста и прозрачна, она не брезгует и нечистым; она - как солнце, коего лучи проходят сквозь всякую скверность, но так, что никакая грязь к ним не пристает; это такое искусство, которое ценится по действительной своей стоимости; это молния, вырывающаяся из своего заточения, но не для того, чтобы опалять, а чтобы озарять; это музыкальный инструмент, нежащий и услаждающий наши чувства, - и инструмент, который не только услаждает нас, но и возвышает наш дух и приносит пользу" (164). Стоит вспомнить и Низами Арузи Самарканди: "Поэзия - это искусство, при помощи которого поэт располагает возбуждающие представления и соединяет действенные суждения таким образом, что малое обращает в великое, а великое - в малое. И красивое облачает в безобразные одежды, а безобразное заставляет сиять в красивом обличье. И внушением силы гнева и чувственности так подстрекает, что благодаря этому внушению темпераменты повергаются то в экстаз, то в депрессию, и это становится причиной важных дел в устройстве мира" (165). И еще из Самарканди: "Итак, царю необходим хороший поэт, который увековечил бы имя царя и закрепил память о нем в диванах и тетрадях. Ибо когда падишах подчинится тому приказу, который неизбежен, от войск, казны и сокровищ его не останется и следа, и только имя его благодаря творениям поэтов обретает вечность" (166). А вот что писал о поэзии д"Аннунцио: "Стих - всё. В подражании Природе нет более живого, более гибкого, острого, изменчивого, более разнообразного, четкого, послушного, более чувствительного и надежного художественного средства. Плотнее мрамора, мягче воска, подвижнее жидкости, трепетнее струны, светозарнее драгоценного камня, благоуханнее цветка, острее меча, гибче ветки, ласкательнее шепота, грознее грома, стих - всё и может всё. Может передать малейшие оттенки чувства и малейшие оттенки ощущения, может определить неопределимое и выразить невыразимое, может объять беспредельное и проникнуть в бездну, может приобрести объем вечности, может изобразить сверхчеловеческое, сверхъестественное, чудесное, может опьянять, как вино, восхищать, как экстаз, может в одно и то же время завладеть нашим рассудком, нашей душой, нашим телом, может, наконец, воссоединиться с Абсолютным. Совершенный стих - безусловен, неизменен, бессмертен, спаивает в себе слова, как алмаз, замыкает мысль в некий строгий круг, которого никакой силе никогда не разорвать, становится независимым от всякой связи и всякого подчинения, не принадлежит больше художнику, но всем и
       133
      
      никому, как пространство, как свет, как нечто вечное, изначальное. Мысль, точно выраженная в совершенном стихе, есть мысль, уже существовавшая раньше - в темной глубине языка. Извлеченная поэтом, она продолжает существовать в сознании людей. И более велик, стало быть, тот поэт, который умеет обнаружить, раскрыть, извлечь большее количество этих бывших в скрытом виде, идеальных образов. Когда поэт близок к открытию одного из таких вечных стихов, его предуведомляет божественный поток радости, неожиданно охватывающий все его существо" (167).
       Прекрасные слова! К сожалению, ни девушки, ни их телевизионные кумиры не поймут в них ни бельмеса. Правда, если им сообщить, что д"Аннунцио был нобелевским лауреатом, они почтительно закивают головами (внешние признаки успеха - святое для тупиц), но понимания от этого не прибавится. Стоит ли из-за этого горевать поэту? Вряд ли, он ведь ничего не может изменить. Как сетовал Генрих Циллих, поэт неким заклятием обречен охранять Дух в стране, сделавшейся глухой к духу. Уничтожить заклятие поэт может только вместо с собственной жизнью, вместе с собственной личностью. Следовательно, нужно черпать спокойствие в следующих словах Толстого: "Судить о вкусных кушаньях, приятных запахах, вообще приятных ощущениях может всякий (и то бывают люди, лишенные способности чуять запах и видеть все цвета), но для суждения о художественных произведениях нужно художественное чувство, очень неравномерно распределенное. Определяет же достоинство художественных произведений толпа, печатающая и читающая. В толпе же всегда больше людей и глупых и тупых к искусству, и потому и общественное мнение об искусстве всегда самое грубое и ложное. Так это всегда было и так в особенности в наше время, когда воздействие печати все более и более объединяет тупых и к мысли и к искусству людей. Так теперь в искусстве - в литературе, в музыке, в живописи - это дошло до поразительных примеров успеха и восхваления произведений, не имеющих никакого ни художественного, ни еще менее здравого смысла". Коли уж Толстой мог написать подобное про свои прямо-таки тепличные для искусства времена, то нынешним поэтам следует лишь спокойно выполнять свой долг и радоваться жизни. А почему бы им не радоваться? По-настоящему наполняют жизнь только труд и борьба, а того и другого поэтам дано с избытком, важно только смело брать предлагаемое. Придут почести, слава, чувственные наслаждения - отлично. Но как знать, не веселее ли то, к чему призывает д"Аннунцио: "Если теперь смертные отказывают в славе и почестях поэтам - питомцам Музы, как называл их Одиссей, - защищайтесь всеми оружиями и даже насмешкой, если она более действительна, чем брань. Старайтесь отравить ваши стрелы самым сильным ядом. Сделайте так, чтобы ваши сарказмы имели достаточно едкости, чтобы проникнуть до мозга и разрушить его. Клеймите до кости глупые лбы, которые хотели бы наложить на каждую душу определенный штемпель, как на общественное орудие, и сделать одинаковыми все человеческие головы, как головки гвоздей под молотом мастера. Пусть ваш безумный смех поднимается до небес, когда вы услышите, как конюхи Великого Зверя вопят в собрании" (168).
       Между тем автомобили остановились у подъезда новенькой многоэтажки на окраине Краснодара. Гости шумно ввалились в квартиру, стали располагаться, и вскоре выяснилось, что те, кто привез поэтов и девиц на место их ночлега, о спиртном позабыли, а сами поспешили уехать. В течение дня Жизнев пил мало, к ночи совсем протрезвел, рядом была Юля, за которой так хотелось ухаживать, но горькие мысли мешали ему это делать. Он с натугой рассказывал о чем-то, а сам думал о печальном и о том, как пригодилась бы теперь хотя бы бутылочка коньяку. Вспомнились ему слова Ихары Сайкаку: "Развлекаться в веселых кварталах следует до сорока лет, заводить тяжбы - до пятидесяти. А потом остается лишь помышлять о загробном блаженстве" (169). Любые тяжбы внушали ему ужас, значит, оставалось либо терять лицо, предаваясь разгулу с красотками на старости лет, либо готовиться к переходу в лучший мир. Остановить свои завлекательные речи он не мог, ибо молчание его страшило, но ничего хорошего от Юли уже не ждал и вспоминал слова Лопе де Веги:
       Коль женщина по воле рока
      
      
       134
      
      
       Собою дивно хороша,
       Вдвойне должна ее душа
       Быть беспощадной и жестокой (170).
      Искоса поглядывая на Юлю, он вспоминал слова Лин Мэнчу: "Надо сказать, что женщина по своей природе - существо непостоянное и даже шальное. Скажет одно, а сделает другое, да и в словах одна путаница. То она тупа и бесчувственна, как истукан, а иногда смотришь - в голове у нее что-то и есть, но толку все равно маловато" (171). Сложнова, как назло, куда-то увезли хозяева, и потому он не помогал Жизневу развлекать Юлю. Сидорчука увезли тоже, но он в любом случае не стал бы бросать слова на ветер, предпочитая, чтобы развлекали его самого. К счастью, с языка Жизнева сорвалось что-то о непрочности человеческого существования, и это пробудило от задумчивости одну из подруг Юли, высокую и нескладную, тоже уроженку Новороссийска. Крупные черты ее лица говорили, если верить Жерару де Нервалю, о чистой породе, не смешанной ни с какой другой. Однако этим преимущества рослой подруги исчерпывались. Да и странно было бы со стороны Жизнева восхищаться подобной внешностью, если те же слова поэт мог повторить о нем самом. Рослая подруга по имени Ирина начала крайне многословно рассказывать о том, как она угодила в автомобильную аварию, как чудовищно ее покалечило и как близко она подступила к порогу инобытия. При виде ее нескладности легко верилось и в аварию, и в многочисленные травмы. Жизнев видел, что Юля слушает наверняка уже многократно слышанный рассказ с не меньшим интересом, нежели слушала минуту назад его, большого поэта, и с обидой вспоминал слова Боккаччо: "Я отказываюсь понимать женщину, которая пренебрегает мужчиной и не ценит его по достоинству; ей, впадающей в подобного рода заблуждение, надлежало бы отдать себе отчет, что представляет собой она сама и сколь велико и каково душевное благородство, коим, по воле Божией, мужчина отличается от всякого другого животного, - следственно, ей до́лжно гордиться тем, что она любима, должно дорожить любимым человеком и стараться во всем ему угождать, дабы он никогда ее не разлюбил" (172). Но Жизнев тут же одергивал себя, восклицая в душе: "Должно-то должно, но кому это объяснишь?" И он пытался вспомнить стихи Каспара Штилера, согласно которым любовь всегда фатально является безответной. Затем ему вспомнились слова Кэнко-хоси: "То, с чем нужно быть более всего осмотрительным, и то, чего следует остерегаться больше всего, и есть любовная страсть" (173). В конце концов рассказ Ирины о полученных увечьях иссяк, и эта несчастная вместе с третьей молчаливой подругой, имя которой забылось, обладательницей удивительно порочной внешности, удалились на боковую. Юля, однако, отказалась примкнуть к их компании и осталась с Жизневым наедине, а это, невзирая на приведенные выше правильные соображения, вновь пробудило в душе Жизнева волнения романтического характера. Он, конечно, должен был бы вспомнить слова героя Сервантеса: "Если в душу к тебе закралась любовь, а надежда манит тебя издали, то это равносильно тому, как если бы в тело твое вселился легион бесов. Такова, сеньоры, моя история, такова история моего безумия, такова история моей болезни: бесы, терзающие меня, - это любовные мои думы. Я терплю голод, ибо надеюсь на утоление его". Но какое там! Когда девушка подошла к окну и стала зачем-то смотреть в ночное пространство, мерцающее разноцветными огоньками, Жизнев, приняв ее задумчивость за позу
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       135
      
      выжидающей самки, недолго думая вскочил с дивана, решительно приблизился к дорогому существу и обнял его за талию. Юля вздрогнула и ловко сбросила его руку с покоробившей Жизнева брезгливостью. "Ах так!" - подумал он, вернулся на диван и погрузился в обиженное молчание. Юля была не лишена некоторой душевной чуткости, да и теперь, задним числом, можно, пожалуй, сказать, что Жизнев вовсе не внушал ей отвращения - скорее наоборот. Однако недостаток образования и вытекающий из него решительный примат материальных интересов не позволили Юле ринуться в тот водоворот чувств, в ту круговерть страстей, которые Жизнев запросто мог ей обеспечить. Стала ли Юля счастливее от своего мудрого на первый взгляд решения отвергнуть знаки внимания нашего героя? Судя по живости ее взгляда, по уместности реплик, по умению подхватить шутку, - судя по всему этому, рискнем предположить, что вряд ли. Нам до сих пор представляется, что никто ее не веселил бы в жизни больше, чем наш герой. И хотя материальное тяготело над нею, счастье было возможно. В описываемую нами ночь она своей грациозной походкой подошла к дивану, присела рядом с Жизневым и с улыбкой попросила его почитать стихи. Для примирения с поэтом нельзя отыскать лучшего способа. Жизнев отбросил все обиды, приосанился и, хотя не имел обыкновения держать свои стихи в голове и читал обычно по бумажке, тут откуда и память взялась. Юля, глазки которой сияли, как у играющего котенка, заявила о своем восторге. Жизнев с идиотической предприимчивостью самца вновь задумался о том, как бы половчее ее обнять, и опять забормотал примерно то же, о чем писал Ян Анджей Морштын:
       Тому, кто взял, даянье не во вред,
       Той, что дала, убытка вовсе нет (174).
      "Что происходит у вас на сердце? Какая сила держит вас на этом диване?" - уже собрался он спросить, подобно герою повести Н.Ф.Павлова, но тут раздался звонок в дверь, совершенно вообще-то ненужный, так как дверь снаружи открыли ключом хозяева квартиры, впустив внутрь встреченных ими с поезда музыкантов команды Сидорчука.
       Что следует сказать об этих людях, разбивших возможное счастье Жизнева? Каждый из них, разумеется, обладал собственным психологическим складом (или физиономией). Однако все они были столь непроходимо невежественны, внесли столь ничтожный вклад в искусство, которым будто бы профессионально занимались, их творческие устремления застыли на столь низком уровне, что человек образно мыслящий имел полное право назвать их своего рода пингвинами от искусства и не тратить более времени на изображение их человеческих особенностей, не имеющих никакого значения. Не будем отвлекаться на это и мы - скажем лишь, что, на взгляд Жизнева, питавшего к этим заблудшим душам необъяснимую симпатию, все они отличались вдобавок общим неприятным свойством - были постыдно жадноваты. Не исключено, что такими их сделал Сидорчук, умевший и любивший влиять на слабых людей, ведь его-то собственная жадность с годами вошла в поговорку. Вероятно, он же передал им свою грубость, переходящую в хамство, забыв при этом передать свои дипломатические способности, - в результате в любой мало-мальски интеллигентной компании наши деятели тончайшего из искусств смотрелись довольно дико. Тем не менее Жизнев, любовным усилиям которого они помешали, нашел в их вторжении и приятную сторону. Дело в том, что музыканты, в отличие от Жизнева, не забыли напомнить принимающей стороне о важности горячительных напитков для деятелей искусства. В квартиру внесли множество пакетов, в большинстве которых приятно позвякивало и побулькивало. А Жизнев, уж коли ему не удалось взбодриться ради ухаживания за Юлей, теперь имел полное моральное право выпить хотя бы из-за того, что ухаживаниям пришел конец. "Терпевший долго - долго пьет" (175), - как сказал Лопе де Вега. И то сказать: ухаживать за женщиной в присутствии музыкантов Сидорчука стал бы только идиот. Жажда осквернить все возвышенное и светлое явственно читалась на лицах этих господ вместе с желанием сделать все окружающее предметом своих пошлых острот и прибауток. Подобных субъектов имел в виду Чехов, когда писал, что "есть особая порода людей, которые специально занимаются тем, что вышучивают каждое явление жизни; они не могут пройти даже мимо голодного
      
       136
      
      или самоубийцы без того, чтобы не сказать пошлости". Ну а раз такие мужланы пожаловали в самый неподходящий момент и всё испортили, оставалось только доброй выпивкой помянуть несбывшееся. Не зря писал Навои:
       Не пощадили бы меня ни время, ни судьба,
       Когда б не винный погребок, где я обрел покой (176).
      Да и что скрывать: Жизнев был рад видеть явившихся музыкантов - так театральная публика после пресных положительных персонажей радостно встречает колоритного мерзавца. Закуску и особенно выпивку собравшиеся употребляли с большим удовольствием - оно и понятно, учитывая их давнюю любовь к этому делу, а Юля внимала их грубому острословию с провинциальным любопытством. Жизнев по части острословия и цинизма нисколько не отставал от музыкантов, ибо смолоду выучился приспосабливаться к любой компании. Юля слушала его шутки, и в ее глазах мелькало недоумение - она-то посчитала Жизнева существом романтическим, несколько не от мира сего. Но нашего героя это не смущало - он был уверен: если представится случай, его красноречия хватит на то, чтобы объяснить, как важно уметь меняться. Ну а если подходящего случая не выпадет, то и беспокоиться не о чем.
       Уничтожив всю выпивку и закуску, гости полегли спать кто где, причем один из музыкантов каким-то образом сумел оказаться в одной постели с Юлей. Наутро - то есть не наутро, конечно, а ближе к вечеру, когда все проснулись, - он со смехом рассказывал, понизив голос, дабы не слышали девушки, о своей неудаче: "Я к ней и так, и сяк, и вот что интересно: сначала-то она вроде бы отвечает... А потом как будто просыпается - и всё: толкается, шипит, как дикая кошка..." Жизнев едва не закричал: "Это меня она видела во сне! Это она мне отвечала, а не тебе, животное!" Однако он вовремя опомнился и даже изобразил на лице понимающую ухмылку. Единственное, что он смог сделать - это поскорее перевести разговор на другое. А затем он принял душ, приоделся и вместе со всеми отправился в клуб - выступать перед избранной публикой города Краснодара. И поэты, и выступавшая вслед за ними группа Сидорчука стяжали огромный успех. Однако между триумфаторами имелась разница: музыканты за свою работу деньги получили, а Жизнев со Сложновым - нет. Хитрый Сидорчук убедил их в том, что они выступают в Краснодаре, так сказать, за харчи. Мало того, Сидорчук даже прикарманил прибыль от продажи книг, происходившей после поэзоконцерта в Краснодарском университете. Собственно, слово "даже" здесь относится не к Сидорчуку, который никогда не упускал случая наложить лапу на чужое - авось выгорит, - а к непостижимому благодушию больших русских поэтов, которых достаточно чуток приласкать, чтобы они совершенно расслабились и телесно, и умственно и позволили втихомолку посмеиваться над собой всяким жуликам вроде Сидорчука. "Плохой поэт всегда неважный друг" (177), - словно про этого человека написал Поуп. Справедливость в конце концов восторжествовала - Сидорчук лишился покровительства разгневанных им муз, исписался и стал посмешищем для всех думающих людей. Видит Бог: Жизнев не желал ему столь страшного конца.
       Дабы не заканчивать главу на этой удручающей ноте, сообщим читателям, что именно в ходе вышеописанной поездки наш герой познакомился с поистине выдающимися людьми: продюсером Владимиром Труханом и филологом Алексеем Мельниковым. Вероятно, их внушительные, благородных очертаний фигуры еще появятся и на страницах нашего повествования, и в жизни нашего героя. А Юля - что Юля? "Быть может, сейчас ее уже нет в живых, или у нее отвислый живот, а может, осуществив глубоко разумный акт перевоплощения, она пасется теперь на лугу в образе белой ослицы?" (Альфред Польгар) (178). Да, всё может быть.
      
       Глава XXXVIII
      
       Вышеописанная поездка нашего героя в Краснодар оказалась, разумеется, не последней. Вспоминал он, например, день рождения одного из молодых богачей и обильное застолье в кафе на
      
       137
      
      улице Красной, принадлежавшем виновнику торжества. Стояла та самая удивительная краснодарская зима, когда по бесснежным улицам вполне можно прохаживаться в пиджаке, разгребая ногами сухие листья платанов, а откуда-то из степей дует несильный, но ровный теплый ветер, неся чистый и вкусный воздух. За столом Жизнев очутился напротив могучего человека с плешью, зато с необычайно волосатыми руками и лицом - из-за этой волосатости визави нашего героя напоминал паука.
      - Ох, как же я москвичей не люблю! - глядя на Жизнева, ни с того ни с сего заявил верзила.
      - А что, всех остальных вы любите? - полюбопытствовал Жизнев. - Счастливый вы человек в таком случае.
       Верзила иронии не понял либо не захотел понять и стал на разные лады повторять свою первоначальную реплику. Жизнев, искренне любивший свой город и его обитателей, решил, что по отношению к ним отмалчиваться будет нечестно, и поинтересовался у верзилы, каких, собственно, москвичей он имеет в виду. Ведь не секрет, что москвичами любят себя называть многие люди, проживающие в радиусе до двухсот километров от Москвы, и уж конечно - жители множества расположенных поблизости от Кольцевой автодороги местечек с довольно сомнительной репутацией.
      - Опять же сроки проживания, - добавил Жизнев. - Можно ли назвать москвичом человека, который живет там несколько лет и приехал в Москву исключительно в поисках наживы? Я думаю, что нельзя. Вот вы говорите, что вас в Москве обманывали. А я уверен, что вас обманывали не москвичи, а лица, некоторое время проживающие в Москве и занимающиеся в ней бизнесом. Разницу чувствуете?
       Дальнейший разговор с верзилой напомнил Жизневу пассаж из Свифта: "Тогда паук, раздувшись, принял позу диспутанта и начал спор в истинно полемическом духе, с твердым намерением быть грубым и злым, настаивать на своих собственных доводах, не обращая ни малейшего внимания на ответы или возражения противной стороны и храня в своем уме решительное предубеждение против всяких уступок" (179). Утомленный манерой верзилы без конца долдонить одно и то же (в данном случае - что проклятые москвичи его обманули), Жизнев буркнул себе под нос:
      - А вы поплачьте. Легче станет.
      - Что? - подозрительно спросил верзила.
      - Да так, ничего. Оставим эту дискуссию, вы же меня все равно не слышите. Господа, тост за именинника!
       В том же застолье Жизневу запомнился еще один разговор, совсем короткий. Московским гостям пришлось почитать стихи. Если в произведениях Сидорчука, все, как всегда, сводилось к коитусу, если стихи Сложнова, пусть порой и не вполне приличные, все же подкупали слушателя своим искренним восторгом перед чудом бытия, то презрительные ноты, явственно звучавшие в сатирах Жизнева, произвели и здесь то действие, которое время от времени производили: нашелся человек, почувствовавший себя оскорбленным. Конечно, можно всё списывать на неотесанность публики - ведь неотесанность, доведенная до определенного предела, делает публику чернью, по крайней мере что касается восприятия искусства. А ведь Фернандо де Рохас писал: "По правде говоря, всё, что чернь думает, - вздор, всё, что говорит, - ложь, всё, что ругает, - добро, всё, что хвалит, - зло" (180). Однако Жизнева, считавшего поэзию наилучшим средством человеческого общения, отнюдь не радовало, если в его стихах усматривали несуществующий злой умысел. К тому же он прекрасно знал, что тот, кто является профаном и представителем черни с точки зрения жрецов искусства, вполне может проявить подлинное величие вне храма Аполлона. Приходилось заключить, что достижение взаимопонимания - процесс непростой, случаются на этом пути и неудачи, виной которым далеко не всегда тупость публики. "Не знаешь ли ты, что первая ступень к безумию - это воображать себя мудрым?" (181) - писал тот же Фернандо де Рохас. Даже блестящий поэт проявит себя вовсе не мудрецом, если будет чересчур уж суров к публике, которая, между прочим, есть народ. Куда разумнее продолжать работать, не пытаясь подладиться к ее пониманию, - в конце концов тебя поймут, и поймут верно. А когда придет понимание, при жизни или уже нет, для истинного поэта
      
       138
      
      большого значения не имеет. Гете совершенно верно указывал: "Когда художник достиг определенного уровня совершенства, то довольно безразлично, удалось ли ему одно произведение несколько лучше, чем другое" (182). А коли так, долг поэта - сделать больше, ибо у художественного влияния на мир есть и количественное измерение. Чехов напоминал: "Поэт, если он талантлив, берет не только качеством, но и количеством". Да, есть определенная правота в горькой максиме Стриндберга: "...Великий человек что свеча: поставь ее на высокий стол - и все увидят ее пламя, убери под стол - и света не будет, хотя бы она горела так же ярко, как прежде" (183). Однако если производить свет в достаточном количестве, то он прожжет и испепелит и стол, и любую другую самодовольную мебель. Несомненно, заслуживает внимания требование Байрона:
       Воздай же честь ему и славу,
       Покуда жив еще поэт.
       В посмертной славе толку нет (184).
      Однако конечная правда ощущается скорее в словах Тика:
       Того, в чьей власти - песнопенья,
       Ничто не сгубит никогда (185).
      Или в словах Мореаса:
       Я всё не сговорюсь со славою своею,
       Лишь к мертвецам лицо обращено мое,
       Зерном моих борозд живится воронье,
       Мне жатвы не собрать, хоть я пашу и сею.
      
       Но я не сетую. Пусть злится Аквилон,
       Пускай меня клеймят, пускай кто хочет - свищет:
       Что нужды, если твой, о лира, тихий звон
       Искусней с каждым днем становится и чище? (186)
      Или в словах Ронсара:
       Мужайся, песнь моя! Достоинствам живого
       Толпа бросает вслед язвительное слово,
       Но богом, лишь умрет, становится певец,
      
       Живых нас топчет в грязь завистливая злоба,
       Но добродетели, сияющей из гроба,
       Сплетают правнуки без зависти венец (187).
       Однако мы отвлеклись. Поясним, что в ходе того же застолья после разговора с обманутым москалями паукообразным верзилой к Жизневу подсел худощавый усатый человек и взволнованно произнес:
      - А вы понимаете, что ваши стихи многих могут обидеть?
       Жизнев пожал плечами и примирительно пробормотал:
      - Пока всё вроде бы без обид обходилось. Пока вроде бы все довольны.
       Про себя же он усмехнулся, вспомнив героя Кеведо, который жаловался: "Пока продолжал я заниматься поэзией, от неприятностей отбоя не было" (188). А усач с дрожью в голосе гнул свое:
      - Нет вы не понимаете: ваши стихи могут обидеть очень многих. В них очень много обидного!
       Жизнева этот доброхот начинал раздражать. Вспомнился Лотреамон: "Откуда ни возьмись вдруг выскочила вошь и злобно зашипела: "Каково?!"" (189) При всем своем демократизме Жизнев понимал, что люди хорошие, но духовно неразвитые перед произведениями искусства могут проявлять все неприятные качества толпы и черни, и потому уважающий себя писатель частенько должен выбирать: идти на поводу у этих качеств или, напротив, вести себя жестко, ни в коей мере им не потакать и посылать подальше всех слишком ретивых ценителей и советчиков.
       139
      Последней позиции придерживался, например, Эдмон де Гонкур, когда писал об одном из своих заблудших современников: "Бедный малый! В нем нет высокомерной независимости самоуверенного человека, умеющего плевать на всех и вся! Он преисполнен лакейского почтения к чувствам, предрассудкам и верованиям светского общества, тех ничтожных самцов и глупых самок, среди которых он живет" (190). Жизнев никак не мог понять, к чему же его призывает взволнованный усач, какова его, так сказать, конструктивная программа. Уж не хочет ли он переделать его, Любима Жизнева, в одного из тех стерильно благонамеренных авторов, творения которых способны опошлить и сделать предметом осмеяния любую добродетель? Зато подобные писаки понятны даже тем, кто отродясь не заглядывал ни в одну книгу. Вспомнился Гёте: "Вообще ничего не может быть глупее, чем говорить поэту: это тебе следовало сделать так-то, а вот это по-другому! Я сейчас говорю как старый знаток. Из поэта не сделаешь ничего вопреки тому, что заложено в нем природой. Если вам вздумается сделать его другим - вы его изничтожите" (191). Сдерживая гнев, Жизнев сухо сказал:
      - Могу обидеть, говорите? Очень хорошо, я очень рад.
      - В каком смысле? - не понял усач.
      - В таком, что "главная идея, которую я преследую во всех трудах моих, - рассердить мир, а не развлекать его..." (192). Это не я сказал, а Свифт. Который "Гулливера" написал. "Гулливера" читали?
      - Э-э... Читал, - неуверенно сказал усач, но тут же вновь оживился: - Но вы в своих стихах пишете такое! Такое изображаете!...
      - Уродливое? Безобразное? Отталкивающее?
      - Ну да, ну да, ну да.
      - Вы Шарля Бодлера читали, конечно? Великого французского поэта? - не без лукавства спросил Жизнев. - Так вот, Бодлер писал: "В чем нет легкого уродства, то кажется бесчувственным; из этого следует, что неправильное, то есть неожиданное, необыкновенное, удивительное - есть важнейшая часть и характернейшее свойство красоты" (193). К сожалению, есть много людей, ненавидящих красоту и тех, кто ее создает. Вам наверняка приходилось сталкиваться с такими. "Истинный гений всегда неугоден любой бездари" (194), - писал про них Свифт. Ну ничего - вспомните хорошо знакомого вам Сэмюэля Джонсона: "От тлетворного дыхания критиков не задохнулся еще ни один гений" (195). Важно только не потакать так называемым недовольным, так называемым критикам, так называемым обиженным. Важно сразу дать им понять, на чьей стороне Знание, которое, как известно, сила. Вспомните, что говорил маркиз Сантильяна: "Знание не тупит острия копья и не заставляет дрожать шпагу в руке рыцаря" (196). Выражаясь народным языком, нас, подлинных поэтов, без хрена не слопаешь, мы сможем за себя постоять. А вам еще рекомендую преодолеть "старый предрассудок, основанный на уважении к печатному слову: каждая книга, мол, непременно задается дидактической целью. Но художественное отображение жизни этой цели не преследует. Оно не оправдывает, не порицает, а лишь последовательно воссоздает людские помыслы и действия, тем самым проясняя их и просвещая читателей" (197). Это не я сказал, это Гёте... Вы ведь не против того, чтобы я просвещал читателей?
       Усач раскрыл было рот, собираясь возразить, но Жизнев, любивший заканчивать споры на примирительной ноте, подняв палец, перебил его:
      - И не надо думать, будто я плохо отношусь к публике. Я ведь стараюсь - пишу стихи, потом выхожу на сцену, выступаю, что вовсе не просто и очень малодоходно. Я помню, что говорил Бодлер: "Не презирайте людской чувствительности. Чувствительность любого человека - это его добрый гений". Я, как говорится, иду к людям, вот даже в Краснодар прилетел из Москвы, хотя выпить-закусить мог бы и там. Но при этом я могу сказать о себе словами Джойса:
       Я - катарсис. Я - очищенье.
       Сие - мое предназначенье.
       Я не магическая призма,
       Но очистительная клизма (198).
      Видите ли, я о людской чувствительности более высокого мнения, чем вы. Я полагаю, что она в
       140
      конечном счете разберется, кто льстит ей с корыстной целью, а кто говорит правду, как я. А для ускорения понимания нужно, чтобы не только я шел к публике, но чтобы и она шла ко мне. Не вздрагивала при каждом грубом слове, а старалсь меня понять, пройти тот же путь, что и я, дорасти до меня. Компрене ву? Так выпьем за взаимопонимание!
      
       Глава XXXIX
      
       О той поездке в Краснодар, которая началась со знакомства с паукообразным верзилой, можно добавить немногое. Жизнев договорился, что на следующий день приятели отвезут его в Криницу - проведать старушку и полюбоваться морем. Однако приятели за праздничным столом позволили себе лишнее и не приехали в условленное место. Жизнев пожал плечами: случались в людском общежитии вещи, которых он решительно не понимал. К таковым относилось, в частности, нарушение обязательств. Он, человек не слишком крепкого здоровья, мог понять любые физические страдания, а раз понять, то, значит, и посочувствовать страдальцам. Однако он не мог себе представить, как можно валяться на диване и попивать рассол, когда прекрасно знаешь, что кто-то ждет тебя на заснеженной обочине шоссе, поминутно смотрит на часы, размышляет о том, не случилась ли с тобой какая-нибудь беда... Нет, в таких случаях Жизнев поднимал сам себя с одра болезни и, подобно привидению, брел туда, куда призывал долг. Как то ни странно, вскоре, словно в воздаяние за мужество, хвороба его покидала - по крайней мере настолько, что он мог достаточно свободно передвигаться и разговаривать. Однако силой духа люди наделены, увы, не в равной мере, а потому Жизневу пришлось поехать вместе со всеми на дачу к вчерашнему усачу и там бессмысленно просидеть несколько часов в кресле, из-под полуопущенных век созерцая панораму предгорий и повторяя за Эдмоном де Гонкуром: "Курить, рассеянно глядя на окружающее, - в этом, пожалуй, сейчас вся цель моего существования" (199). С утра Жизнев слегка выпил и потому погрузился в какое-то растительное состояние, тем более что беседа не представляла собой ровным счетом ничего интересного: говорил в основном Сидорчук, обладавший удивительной способностью с глубочайшим убеждением и даже с вызовом изрекать самые унылые трюизмы. Усач, однако, находил такого собеседника вполне подходящим и, в свою очередь, постоянно вставлял в разговор какие-то никому не нужные сведения о своем бизнесе.
       К вечеру поехали в аэропорт. Там Жизнев вышел из машины и закурил. Остальные - виновник торжества, Сложнов и Сидорчук, - тоже вышли, но, отойдя в сторонку, о чем-то долго совещались, поглядывая на Жизнева, который курил и время от времени позевывал. В конце концов неожиданно выяснилось, что Жизнев не летит, а едет на поезде, причем билет у него на верхнюю полку, хотя верхних полок он терпеть не мог. Однако тут приходилось терпеть - ему всё было представлено как неизбежность, хотя в таком повороте событий и в предшествовавших ему долгих переговорах перед зданием аэропорта Жизневу виделось что-то странное. Поезд отходил ночью, и Жизнев попросил отвезти его к приятелям, маявшимся с похмелья. На его просьбу отвезти его вечером еще и на вокзал виновник торжества ответил с каким-то странным испугом: "На такси! Только на такси!" Жизнев пожал плечами: "На такси так на такси, не стоит так волноваться". Когда он пришел, его приятели не проявили никаких признаков раскаяния, да он таковых и не ждал, памятуя о слабости человеческой. Его приходу и принесенному им коньяку обрадовались - и на том спасибо.
       Жизнев выпил коньяку, поболтал с хозяевами, подремал, потом приятели проводили его на поезд, где он кое-как расположился на своей верхней полке в битком набитом плацкартном вагоне. В Москве всё разъяснилось: оказалось, что виновник торжества купил авиабилеты на всех поэтов, однако Сидорчук убедил его один билет сдать и отправить Жизнева поездом. При этом Сидорчук ссылался на то, что Жизнев, дескать, пьян. Об этом рассказал нашему герою Сложнов: Сидорчуку так понравилась эта грошовая интрига, что он не утерпел и в самолете, мерзко хихикая, рассказал обо всем Сложнову. Возражать было поздно, но и скрывать Сложнов ничего не стал, за что наш герой от
      
      
       141
      души его поблагодарил. А как же? Как сказал Лопе де Вега,
       Кто раз умеет обмануть,
       Тот много раз еще обманет (200).
      Становилось ясно, что с самозваным начальником поэтов следовало держать ухо востро и в самых обычных бытовых делах.
      - Зачем ему это понадобилось, он не сказал? - поинтересовался Жизнев. - Я же не был пьян. Даже после коньяка потом вполне спокойно уехал.
      - Я знаю, - сказал Сложнов. - А зачем понадобилось, не знаю. Но хихикал он до самой Москвы.
       Жизнев усмехнулся, и скоро всё вновь вроде бы забылось.
       В следующий раз поэты Сообщества попали в Краснодар в 2001-м году и, как это ни странно, через Калмыкию. А дело было так: Сидорчук познакомился где-то с богатым молодым человеком по имени Алексис. Этот Алексис являлся деловым представителем президента Калмыкии в Москве. Поэты не раз выпивали в шикарной квартире молодого бизнесмена на Садовом кольце. В ходе этих вечеринок Жизнев не услышал из уст хозяина ровно ничего запоминающегося, но это его не удивило: к умственной бесцветности бизнесменов - даже тех, что объявляли себя любителями поэзии, - он успел привыкнуть. К слову сказать, Алексис, как и другие нувориши, был прежде всего поклонником незамысловатой музы Сидорчука. Возможно, он понимал и настоящую поэзию, но ловко это скрывал, зато неуклюжие смешилки вокруг коитуса всегда встречали самый восторженный прием с его стороны. Попытки поговорить о высокой литературе - да и вообще о литературе - изящный Алексис встречал молчанием и кивками, при виде которых становилось ясно: лучше поговорить о кабаках и о бабах. Дорогих кабаков Жизнев не посещал и не имел привычки обсуждать своих женщин с кем попало, а потому тесно сойтись с Алексисом он никак не мог. Зато Сидорчук всегда мог расшевелить этого утонченного юношу, прочитав какие-нибудь вирши с матюками и продолжив разговор в том же духе. Глядя на Алексиса, Жизнев повторял вслед за Гёте:
       И немало мне встречалось
       Разных лиц, высоких чином,
       Коим спутывать случалось
       Кардамон с дерьмом мышиным (201).
      Впрочем, бизнесмены не привыкли проводить духовные разграничения - у них есть дела поважнее. Жизнев понимал это и оставался верен своему принципу никого строго не судить, за что и получил воздаяние: Алексис неоднократно угощал его настоящим, сделанным по правильному рецепту коктейлем "Кровавая Мэри".
       Вдруг выяснилось, что президенту Калмыкии срочно потребовался свой депутат в Госдуме и в республике предстоят выборы (или довыборы) нового депутата. Сидорчук с его психопатическим складом характера умел влиять на таких бесцветных людей, как Алексис: он убедил "главного калмыка Москвы" (льстивое прозвище Алексиса) в том, что для успешного проведения избирательной кампании необходима поддержка деятелей культуры, а ее могут обеспечить веселые поэты Сообщества - калмыки, мол, в своей глуши ничего подобного не видели и потому будут очень благодарны. Несомненно, одним из аргументов в пользу привлечения поэтов к делу развития калмыцкой демократии стала дешевизна этой затеи, так как Сидорчук привык к деликатности Сложнова и Жизнева в гонорарных вопросах. На самом-то деле Сидорчука не спрашивали о деньгах уже не столько из деликатности, сколько руководствуясь поговоркой: "Не трожь дерьмо, оно вонять не будет". Противно было наблюдать, как человек делает кислое лицо, лжет и сыплет оскорблениями лишь для того, чтобы отягчить свою совесть еще парой сотен долларов, утаенных от товарищей. Тут следует заметить (в качестве наставления молодым бизнесменам), что склочный характер, всегдашняя готовность изображать обиду, говорить гадости и вступать в нуднейшие препирательства в конечном итоге приносили Сидорчуку неплохой дополнительный доход. Забегая вперед, скажем, что за участие в калмыцкой предвыборной кампании Жизнев и Сложнов получили - не смейся,
      
      
       142
      читатель! - по пятьдесят долларов. Сколько получил Сидорчук и сколько выделил Алексису его шеф
      - сие, видимо, навеки останется тайной.
       Однажды после концерта в клубе "Бедные люди" Жизнев познакомился с бойким человеком киргизской наружности по имени Казихан. Новый знакомец оказался столь любезен, что проводил хлебнувшего лишку Жизнева до дому и там проследил, чтобы таксист не обсчитал поэта (и правильно - тот так и рвался это сделать). Жизнев хоть и был под мухой, но сразу понял, что Казихан является образцовым представителем возникшего как бы ниоткуда (или из недр райкомов комсомола, что вернее) слоя молодых людей с прекрасно подвешенным языком и грамотной речью - бесчисленного племени имиджмейкеров и колумнистов, рекламных агентов и шеф-редакторов, спичрайтеров и специалистов по логистике, юристов и интернет-дизайнеров (не всем же быть олигархами, в самом деле). Своим примером эти люди прекрасно иллюстрируют тот факт, что для получения высокого дохода в буржуазном обществе совершенно не обязательно производить нечто дельное - важно занимать то место, с которого противник буржуазии мог бы производить всякого рода информационные диверсии. Однако Жизнев поставил себе за правило не пренебрегать никакими предложениями по развитию Сообщества, и потому, когда Казихан предложил встретиться и обсудить издание нового сборника поэтов, охотно согласился. Радость его, однако, быстро прошла: Казихан обладал редкостным умением говорить много, складно и даже интересно, не говоря при этом ничего дельного. Поначалу поток офисного красноречия показался Жизневу занятным в устах человека со столь степной наружностью, но потом наш герой осознал, что толку из встречи не будет, и затосковал. Он попытался понять, для чего Казихану потребовалось красть у него столько времени, но убедительного ответа так и не нашел. Ему, конечно, встречались в жизни люди, составлявшие себе раболепное окружение самым простым и дешевым способом: раздавая обещания, суля впереди благополучие, открывая неопределенные, но манящие горизонты. Лица в этом окружении могут меняться, поскольку даже до самых легковерных (или тупых) со временем доходит, что никто не собирается обеспечивать им процветание, однако само окружение остается, ибо пополняется новыми легковерными. Сидорчуку, например, такие давали взаймы без отдачи, помогали ему переезжать на дачу, втаскивали ему в квартиру новую мебель и так далее. Возможно, Казихан и принадлежал к числу таких самодеятельных лидеров (не стоит огульно называть их хитрецами, ибо они порой и сами верят, будто способны принести благо всем тем, кто смотрит им в рот). А возможно, всё объяснялось проще: в офисе Казихана Жизнев увидел только секретаршу, явно не обремененную интеллектом, и походило на то, что говорливый сын Востока просто изнывает от скуки. В любом случае суровая действительность давно приучила Жизнева мыслить конкретно, и расплывчатые призывы к светлому будущему не внушали ему ни малейшего энтузиазма. Имелось, наконец, и третье объяснение их странной квазиделовой встречи: Казихан очень любил выпить, чего и не скрывал. Работа не позволяла ему пить с утра, но тут уже близился час, когда Казихан, по его собственному признанию, старался влить в себя должную порцию зелья, дабы забыть о своих недомоганиях "со вчерашнего" и вообще о несовершенстве мира. С Жизневым, однако, ему не повезло: в планы нашего героя не входило в тот день напиваться, да еще с малознакомым человеком. Отметим, что все три выдвинутых нами объяснения неуместной коммуникабельности Казихана друг другу не противоречат и могли создать, если можно так выразиться, кумулятивный эффект, а значит, и особенно сердиться на Казихана не стоило. В дальнейшем Жизнев видел Казихана еще раза два в клубе "Бедные люди", где этот красноречивый человек обнаружил привычку внезапно замолкать, ронять голову на руки и погружаться в глубочайший сон прямо за столом, причем сон мог длиться много часов и добудиться Казихана в это время было невозможно. Просыпался он только утром вполне свежим и бодрым и отправлялся куда-нибудь пить кофе, а оттуда на службу. Иначе говоря, новый знакомый Жизнева обладал просто редостным умением расщеплять этиловые радикалы, и потому, когда выяснилось, что начальником предвыборного штаба Алексиса назначен именно Казихан, Жизнев слегка удивился, но затем воспринял это известие как пролог к целому ряду забавных ситуаций в будущем. Как показало будущее, он не ошибся.
      
       Глава XL 143
      
       Хорошенько подкрепившись спиртным в аэропорту, чтобы не испытывать ужаса в самолете, поэты пересекли большую часть Европы и были гостеприимно встречены в Элисте. Их немедленно повезли подкрепляться вновь, но уже как следует - в ресторане и с местным колоритом. Ели, в частности, дутур - суп из бараньих поторохов, сохраняющий все характерные запахи бараньего пищеварения и как раз поэтому особенно возбуждающий извращенный аппетит гастрономов периода упадка. Кроме того, и водка под дутур пьется с особым удовольствием (в то время в Калмыкии особой популярностью пользовалась водка со странным названием "Звезда Улугбека", производимая не в Средней Азии, как, казалось бы, следовало из названия, а где-то на Кавказе, - добрая, надо сказать, водка). Потом пошли смотреть буддийский хурул. Жизневу показалось, что буддийский антураж вызывает у подвыпившего человека сугубое благоговение - у него даже созрело предложение наливать всем богомольцам в обязательном порядке двести грамм вне зависимости от пола и возраста. Правда, потом он предпочел промолчать, справедливо рассудив, что калмыки веками исповедовали буддизм и уж им ли не знать, как следует молиться по своему обычаю. В чужой монастырь со своим уставом не лезь... За этими мыслями Жизнев и не заметил, как вместе со всей компанией очутился в так называемом "Сити-Чесс", то есть в коттеджном поселке для проведения шахматных состязаний, до которых, как известно, президент Калмыкии большой охотник. Очень возможно, что весной, в пору цветения степи, "Сити-Чесс" представляет собой чарующее зрелище, так как он окружен неоглядной степью с трех сторон (с четвертой вдали виднеются уродливые строения окраины Элисты). Однако зимой веселенькие коттеджики странно выглядят среди бесконечных заснеженных увалов с торчащими там и сям из-под снега стеблями мертвой травы. Крылечки коттеджей облицованы страшно скользким искусственным мрамором - на этих ступеньках не вполне трезвый Жизнев, увлекшись беседой со спутниками, едва не раскроил себе череп и понял, что при входе в шахматистское жилище и при выходе из него следует быть крайне осторожным. В комнатах его удивила мебель: достаточно дорогая и внушительная, она тем не менее производила, стоило к ней присмотреться чуть поближе, удручающее впечатление: там отодрана фурнитура, там трещина, там скол, там царапина... Жизнев, у которого под хмельком вечно чесался язык, не утерпел и задал вопрос о причине такой потасканности размещавшему их завхозу, разбойничьего вида калмыку по имени Гена. Вопрос попал в больное место: Гена тут же пустился в откровения и сообщил, что мебель новая, а уделали ее так всего за два шахматных турнира проклятые шахматисты. Всякий завхоз не любит своих постояльцев, но шахматистов Гена не любил особенно, и на то имелись веские причины. По его словам, еще до начала турнира шахматисты, приехавшие аж из девяноста стран, начали пить горькую. Утром они как ни в чем не бывало приходили в зал для состязаний и стучали фигурами по доскам, а к вечеру расходились по коттеджам, которые Гена заботливо обставил новой мебелью, и опять принимались за свое, то есть за пьянство. Откуда они брали спиртное, Гена понять не мог, потому что ни в "Сити-Чессе", ни в радиусе пяти километров от него алкоголем в дни турнира не торговали. "Да и не выходили они за территорию, бля буду! Им всё приносили! Узнал бы кто - убил бы!" - кипятился Гена. По ходу турнира у шахматистов, видимо, накапливались претензии друг к другу из-за стиля игры, из-за поведения за доской, из-за судейства, а также разногласия по теории шахмат. Урегулировать дипломатическим путем все эти вопросы нетрезвые шахматисты не смогли и начали вступать в драки, во время которых толкали друг друга на комоды, били головами об книжные полки и загоняли в одежные шкафы. "А тумбочки так и летали!" - махал руками Гена. И впрямь, сохранить здравый смысл и не озлобиться при такой жизни - утром ломать голову над фигурами, а вечером пить до упаду - казалось трудненько. Потом шахматисты собрали манатки и быстро уехали, воспользовавшись доверчивостью принимающей стороны. "Надо было всех задержать тут и жрать не давать, пока не возместят ущерб", - сказал с сожалением в голосе Гена, и поэты горячо его поддержали. "С нашей стороны торжественно обещаю, что никаких драк мы не допустим. Мы люди солидные, не то что эти шаманы клетчатой доски", - заявил Жизнев. Поэты горячо поддержали и его тоже. Сложнов даже поклялся отрезать себе палец, если на мебели за время
      
       144
      
      их пребывания в "Сити-Чесс" появится хоть одна новая царапина.
      - Надо развивать сердце и чувствительность, а не утилитарные навыки разума, - произнес Жизнев, - Как говорил великий румын Караджале, бездонная пропасть зияет между воспитанием разума и воспитанием сердца, а пренебрежение к последнему, несмотря на все полученные знания, приведет лишь к появлению социальных монстров. И вот они, монстры, прошу любить и жаловать - представители космополитического шахматного масонства!
       Его тираду поэты встретили аплодисментами, однако Гена как-то стушевался и заторопился по своим делам. Ему хотелось сочувствия в менее выспренних выражениях. Впрочем, у поэтов тоже возникли дела: их повезли осматривать краеведческий музей и город - по правде сказать, не блиставший великолепием. Как-то не верилось, что глава всего этого унылого хозяйства - мультимиллиардер. Правда, для развлечения лиц, приближенных к начальству, кое-что было предусмотрено - например, поэт П., помешанный на рулетке (к этому пристрастию его привела врожденная алчность), с радостью обратил внимание на казино, разместившееся в одном из зданий на центральной площади. А там настал черед и ужина, который накрыли в приемной зале одного из самых больших коттеджей "Сити-Чесс". Вновь блистала водка "Звезда Улугбека" (хотя для гурманов имелись и французские вина), подавали плов, блины с икрой и еще какие-то многочисленные закуски и заедки. Пили за победу на выборах, за то, чтобы народ республики избрал достойного (подразумевался, конечно же, самодовольно улыбавшийся Алексис), за посрамление врагов и интриганов, за развитие степной демократии, за процветание Калмыкии... Уже изрядно нагрузившийся Жизнев восторженно процитировал Эмерсона:
       Но приходят времена,
       Когда промысел господний
       Проявляется свободней,
       Так что даже идиот
       Может видеть невозбранно
       Судеб и веков полет (202).
      - Ур-ра! - в восторге завопил Сложнов. - Изменим русло судьбы!
       Жизнев плохо помнил, как отошел ко сну, однако наутро, видимо из-за чистейшего степного воздуха, он чувствовал себя прекрасно. В Элисте распогодилось, сияло синее степное небо. Поэтов отвезли на рынок, где Жизнев купил себе две статуэтки хотеев - божков богатства и калмыцкую плетку. Затем подошло время обеда с неизменными дутуром и "Звездой Улугбека". Правда, пить следовало очень умеренно, так как вечером намечался концерт перед молодежью Элисты. Алексис с Казиханом еще до обеда уехали в агитпоездку по поселкам, однако к концерту обещали вернуться. Поэтов отвезли в "Сити-Чесс" - чистить перышки и готовиться.
       Концерт отличался от обычных выступлений Сообщества этническим составом аудитории: Жизневу еще никогда не приходилось видеть зараз такого множества азиатских лиц - впрочем, вполне смышленых и доброжелательных. Принимали поэтов прекрасно, молодые калмыки хохотали и веселились не хуже своих славянских сверстников. Выступали в концерте и другие артисты - увы, память нашего героя не сохранила их имен. Зато ему прекрасно запомнились местные девушки, общавшиеся с поэтами в гримерке - все как на подбор рослые, статные и по-своему замечательно красивые, особенно Зенда и Кема. Надо признаться, что Жизнев не ожидал увидеть ничего подобного, да и волновался перед концертом, и потому дичился девушек, а они, по-восточному скромные, в ответ дичились его. Однако ничего похожего на пугливость и затравленность прекрасные калмычки не проявляли и держались вполне по-европейски и по-столичному - просто к ним, видимо, не привилась глупая московская привычка непременно тормошить и расшевеливать гостя, даже если он хочет побыть наедине с собой. Зато поэт П., стосковавшись по женскому обществу, не в пример Жизневу хорохорился вовсю. Хинес Перес де Ита мог сказать о нем то же, что и об одном из своих героев: "Всякий, кто бы ни взглянул на него, испытывал при этом большое удовольствие" (203). От П.
       145
      
      старался не отставать и магистр Сидорчук, прожужжавший и публике, и девушкам своим магистерством все уши. "И так прекрасно выглядел магистр, что все при взгляде на него чувствовали огромную радость" (Хинес Перес де Ита) (204). Затем в гримерке появился Казихан, уже крепко под мухой, и заторопил всех: в "Сити-Чесс" накрыли стол в честь успешно проведенного концерта, и следовало одеваться и идти к машинам. Жизнев подписал по пути несколько книжек жизнерадостным калмыцким юношам, после чего отдался стихии праздника. В зале для приемов стоял телевизор, по которому можно было видеть рейтинги всех калмыцких кандидатов в депутаты. Алексис уверенно шел впереди, и Казихан как организатор успеха страшно этим чванился. Ну а затем, как говорится, понеслось: жратва, тосты, вино, "Звезда Улугбека"... Смех за столом не умолкал - калмыки давненько не видели таких веселых и злоязычных гостей, причем злоязычие мгновенно переходило в грубую лесть, когда разговор касался Алексиса или гостеприимных хозяев. Слушая эти хвалы, Жизнев морщился, но не мог не смеяться. Казихану тоже льстили, но с оттенком иронии - как-никак он все же не был главным. Однако иронии Казихан, похоже, не замечал, так как, после поездки по глубинке дерябнув еще, соображал уже плохо и только без конца улыбался, причем его киргизские глаза превращались в едва заметные щелочки на опухшем лице. И вновь Жизнев лишь смутно припоминал наутро окончание застолья.
       В течение следующего дня ничего примечательного не происходило: прогулки по Элисте, посещение рынка (Жизнев купил там буддийский браслет), обед с неизменным дутуром и "Звездой Улугбека"... Алексис с Казиханом вновь мотались по поселкам, причем Казихан с каждым днем становился все бодрее, но вид приобретал все более потасканный: его модное длинное пальто стало походить на шинель бойца-окруженца, потеряло часть пуговиц и понизу было сплошь забрызгано грязью. Впрочем, это придавало Казихану еще более деловитый вид. Люди понимали: человек так рвется к своей цели, что ему некогда приводить себя в порядок. Сначала дело, остальное потом! А рейтинги, которые поэты вновь смотрели вечером вместе с калмыками, говорили о том, что Казихан старался не зря. Ближайшего конкурента, дикторшу-калмычку с Центрального телевидения, Казихан опережал процентов на семнадцать. По этому поводу вновь состоялся банкет. Утомленный предыдущими попойками Жизнев тихонько ускользнул пораньше и завалился спать, однако выспаться ему было не суждено. Среди ночи его затрясли за плечо. "А? Что? Опять?" - подскочил Жизнев. Во мраке перед ним смутно белело лицо Сложнова. Выяснилось, что Сложнову потребовался широкий диван, на котором спал Жизнев. Зачем, почему - Жизневу понять спросонья не удалось, и он, подобно зомби, удалился в другую комнату, причем ему почудилось, будто оттуда навстречу ему метнулась какая-то темная тень. Очень скоро оказалось, что чувства его не обманули. Из соседней комнаты послышались восторженные женские вскрики того неподражаемого тембра, который в голосе женщины появляется во время падения в бездну порока. "Откуда тут женщина? - задумался Жизнев. - Вчера вроде ничего такого не было". С другой стороны, подумал он, и галлюцинаций таких реальных не бывает. С третьей стороны, и Сложнов ведь не случайно согнал друга с двуспального дивана. "Должно быть, ночью пришла", - тупо подумал Жизнев и задремал.
       Очнувшись наутро, он, в противность предыдущим дням, почувствовал себя неважно. Возможно, спиртное накопилось в организме, но скорее всего вопли и гиканье беспокоили его всю ночь, только он этого уже не помнил. Зато вспомнилась какая-то суматоха уже под утро - какие-то люди бегали по комнате, взволнованно спрашивали о чем-то... Захотелось понять, сон это был или явь. Тут в дверь просунулось улыбающееся лицо Сложнова.
      - Привет! Как спалось? - осведомился он слегка виноватым тоном. Жизнев сообразил, что стоит принять позу обиды.
      - Плохо спалось, - ответил он мрачно. - Мучили мысли о том, что "Сити-Чесс" опять стал притоном разврата. Как мы будем смотреть в глаза Геннадию, этому прекрасному человеку?
       Сложнов оглянулся, воровато проскользнул в комнату и шепотом поведал Жизневу всю
      
      
       146
      
      историю вчерашнего вечера (то есть после отхода Жизнева ко сну). Оказалось, что высокопоставленные калмыки поехали развлекаться дальше в казино и прихватили с собой Сложнова, которого полюбили и за стихи, и за веселый нрав. В казино выпили еще, а потом один из чиновников выудил из толпы хорошенькую маленькую калмычку и подарил ее Сложнову со словами "На эту ночь она твоя". Малютка не возражала, да и Сложнов, приглядевшись к ней, спорить не стал. Его уже начинало клонить в сон, но тут весь сон куда-то улетучился. Света - так звали калмычку - в сексе оказалась отнюдь не новичком. От своей профессии она желала получать максимум удовольствия - отсюда и поза наездницы, и бешеная активность, и степное гиканье, так изумлявшее Сложнова и нарушавшее сон Жизнева. Впрочем, у Светы, как потом выяснилось, имелась и другая профессия - что-то связанное с юстицией. "Каков поп, таков и приход, каков режим, такова и юстиция", - подумал Жизнев. Он уважительно кивал головой, беседуя со Светой в баре - таковой, как выяснилось, действовал в "Сити-Чесс", но ранее поэты его услугами не пользовались, ибо спиртного у них и так всегда было хоть залейся. Света привела Жизнева в это тихое заведение после того, как он заявил, что хочет после беспокойной ночи малость взбодриться. Однако опохмел оказался не совсем удачным: от сочетания недосыпа с пивом в голове у Жизнева зашумело и язык стал заплетаться. В таком состоянии он не смог оказать сопротивления Свете, которая выцыганила у него двести рублей под обещание вновь прийти в гости через пару часиков. Поднимаясь на крыльцо своего домика, Жизнев заметил на снегу россыпь красных брызг, а на ступеньках - густые красные потеки. В том состоянии, в котором он находился, его уже ничто не могло серьезно обеспокоить, однако он, войдя в коттедж, все же поинтересовался у Сложнова, кому на крыльце проломили башку и не с этим ли была связана ночная суматоха.
      - С этим, - подтвердил Сложнов. - Но никто не пострадал. Я, когда приехал со Светой из казино, никак не мог открыть бутылку вина и решил отбить у нее горлышко. Стукнул по железной штуке, об которую счищают снег с обуви. Получилось неудачно - бутылка разбилась вся. А утром мимо проезжали калмыки, посмотрели - крыльцо вроде бы в кровище. Приходили разбираться.
      - Да, ну и ночка была, - вздохнул Жизнев. - А где все?
      - Сидорчук с Алексисом еще вчера улетели в Москву, - доложил Сложнов. - А с ними наш друг П. и Казихан.
      - Как в Москву? Нам же в Краснодар надо! - вяло встревожился Жизнев.
      - Они уже из Москвы полетят в Краснодар.
      - А-а... Ну а мы как же?
      - Мы поедем в Краснодар на автобусе. Есть такой автобус - "Элиста - Краснодар".
       Жизнев отметил про себя неравноправие этого транспортного расклада, но тем не менее скорее обрадовался. Длиннейший монотонный переезд ночью, когда за окнами ни зги не видно, долгое сидение в одной и той же позе, когда и спасть хочется, и заснуть невозможно из-за неудобного положения и тряски, и всё это зимой, когда дует во все щели, да еще после многодневного пьянства... И все же в таком переезде ощущался аромат приключения. Приключением веяло уже на элистинском автовокзале, безлюдном и почти совершенно темном, только где-то в дальнем углу тускло светилось окошечко кассы. И посадка во мраке в едва освещенный автобус тоже выглядела приключением: перед величием темных степных пространств, покрытых снегами и простиравшихся на многие сотни верст, даже самые бойкие пассажиры примолкли и обменивались лишь словцом-другим. Молчание продолжалось и во время поездки, причем было ясно, что в автобусе почти никто не спит: по кратким репликам, по возне, когда кто-нибудь пил воду или закусывал, по буднично звучавшему покашливанию. Вокруг расстилалась космическая тьма, где лишь изредка возникали далекие огоньки, вызывавшие недоуменные мысли: кто и зачем может жить в такой пустыне. Водителю в этом мраке тоже, видимо, было не по себе, он гнал автобус изо всех сил, и потому на попадавшихся время от времени ухабах пассажиры сильно рисковали прикусить себе язык. Жизнев в момент одного из
      
      
       147
      
      толчков упустил куда-то во тьму свою бутыль с минеральной водой, остро ему необходимую по причине жажды. После долгих поисков он ее нашел и припал к ней жадными устами, но тут выяснилось, что это бутыль соседа, который к самоуправству Жизнева отнесся весьма отрицательно. Вдобавок сосед, судя по его внешности, шутить не любил и был способен на всё. К счастью Жизнев, который и смолоду обладал чувством такта, с годами научился укрощать и самые злобные натуры. Он объяснил соседу, что бутыль у него точно такая же (покупали в одном месте - на автовокзале), что в темноте ни черта не видно, что после пылкого элистинского гостеприимства мучит жажда, поэтому потерянную бутыль надо срочно найти... Сосед тут же сменил гнев на милость и предложил сколько угодно пользоваться его водой, а на остановке, которая ожидается через пару часов, они купят еще. О подобном случае писал Конан-Дойль: "Под разбойничьей наружностью, однако, скрывалось глубокое чувство собственного достоинства и внутреннее благородство, свойственное подлинному джентльмену" (205). Уладив недоразумение с бутылью, Жизнев откинулся на сиденье и вперил взор в непроглядную заоконную темноту. Многие сотни верст заснеженной степи еще лежали впереди, в автобусе становилось все холоднее, сердце с похмелья, помноженного на недосыпание, колотилось как бешеное. Однако Жизнев ни о чем не жалел. Пьянство - своего рода испытание, и порой ему следует подвергать себя. Жизнев подверг - и остался собой доволен. Трудно спорить с Филдингом, подозревавшим трезвенников в бесчестности, ибо честность испытывают вином так же, как золото - огнем. Из этой истины вытекает, в свою очередь, то, о чем писал Гораций:
       Долго не могут прожить и нравиться стихотворенья,
       Раз их писали поэты, что воду лишь пьют (206).
      Да и потом, кто знает - не будь вина, возможно, и нашего героя захлестнула бы волна бытового материализма, и он уже не мог бы говорить о себе как Григорий Сковорода: "Мир ловил меня, но не поймал". А вино помогало Жизневу смотреть свысока на мирские прельщения, вспоминая при этом Некрасова:
       Не водись-ка на свете вина,
       Тошен был бы мне свет.
       И пожалуй - силен сатана! -
       Натворил бы я бед.
      Ненависть к окружающим Жизневу была совершенно несвойственна, поэтому "натворил бы бед" здесь следует понимать как "занялся бы не тем, чем следовало, и не написал бы в результате множества хороших стихов".
       Такие мысли помогали нашему герою переносить дорожную тряску, томительное безделье и леденящий холод, а также нелегкое похмелье. Всё, однако, когда-нибудь кончается - кончился и тысячекилометровый путь. Наступил рассвет, и оказалось, что в Краснодаре - оттепель. На автовокзале поэтов, сообщивших о своем приезде по телефону-автомату, встретил тот самый молодой богач, который навещал Жизнева в больнице. Он отвез поэтов в коттедж на уютной краснодарской улочке, состоявшей из частных домов. Туда уже успели приехать и Сидорчук, и музыканты его группы, и поэт П. Вся компания избрала себе занятие по уму, то есть смотрела порнофильмы, которых в доме нашлось великое множество. Коттедж принадлежал какому-то армянину, но снимал его Колян - один из компании молодых богачей, выходцев из Сибири, в свое время прибывших покорять Кубань. Со времени прошлого визита Жизнева в Краснодар в компании произошел раскол: Колян, человек и так-то желчного нрава, усугубленного к тому же неизлечимой хромотой, поносил на чем свет стоит былых друзей и товарищей по бизнесу. Как Жизнев понял позднее, в своих нападках Колян был скорее прав, хотя, с другой стороны, не вклинься в отношения друзей деньги, они продолжали бы успешно дружить или по крайней мере приятельствовать. А так Жизневу поневоле пришлось вспомнить высказывание Киплинга: "Люди, которые требуют денег, пусть даже их
      
      
      
      
       148
      
      требования совершенно справедливы, вызывают неприязнь" (207). Когда Жизнев заметил, что его сожаления и призывы к миру Коляна только раздражают, он махнул рукой на распрю в стане добрых знакомцев, решив, что иначе и быть не могло. Не зря писал Хакани о том, что золото по сути не ценнее собачьего дерьма, однако для многих людей - настоящее божество. "Ну а ради божества чего не сделаешь, особенно если кто-то, по твоему мнению, неправильно ему поклоняется", - рассудил Жизнев. Ему претило ставить себя выше ближних, но, увы, разбогатевшие ближние сами сплошь и рядом грешили нелепым зазнайством, а значит, делали себя достойными презрения и осмеяния. Мастер детектива Росс Макдональд писал об этом с полным знанием дела - недаром его сюжеты построены большей частью на грызне из-за денег: "Когда доходы превышают известную цифру, теряется ощущение реальности. Внезапно начинаешь посматривать на всех остальных как на дураков, босяков - словом, как на людей второго сорта" (208). Впрочем, в Краснодаре на поэтов никто, слава богу, так не посматривал - напротив, они своим присутствием поднимали авторитет тех, кто их приглашал, а потому были желанными гостями. В коттедже они вместе с музыкантами расположились весьма привольно и если не затеяли гульбу - а для нее имелось все необходимое, - то лишь потому, что вечером предстоял концерт. Да Жизневу, по правде говоря, было и не до гульбы - калмыцкое гостеприимство и бессонная ночь давали о себе знать. Он сделал неудачную попытку вздремнуть, потом позвонил приятелю, который в сентябре прошлого года катал его на яхте по Цемесской бухте, пригласил его в Колянов коттедж и напоил Коляновым чаем на Коляновой кухне. Когда гость ушел, Жизнев начал звонить Юле, предаваясь этому волнующему занятию с поистине похмельным упорством, однако все его попытки окончились провалом. Затем он побрел в поисках общения к музыкантам, но вскоре бежал от этих людей, ужаснувшись их добровольной ничтожности, о которой они пытались забыть, постоянно надо всем посмеиваясь. Стриндберг, помнится, сердито спрашивал: "Какой толк в постоянной насмешке?" (209) И сам же себе отвечал: "Смех есть оружие трусости!" (210) Иначе говоря, великий благодетельный смех порой превращается в средство для самоуспокоения тех людей, которые забыли о возвышенном ради денег и низменных удовольствий. "Порою закрываешь глаза на истину, добро и красоту, потому что они дают мало пищи чувству смешного" (211), - писал Моэм, словно имея в виду Сидорчука с его клевретами-музыкантами. Ростан вопрошал:
       Но разве тот умен, кто ко всему идет
       С критическим смешком и парою острот? (212)
      Нет, конечно же, не умен, пусть даже остроты оказываются иногда удачными. Впрочем, довольно об этом... На дворе завечерело, Жизнев принял душ, переоделся и принялся расхаживать по комнате взад-вперед, стараясь унять докучное сердцебиение. В урочный час подъехали автомобили, и все поехали в клуб, где состоялся концерт группы Сидорчука. Это зрелище для Жизнева уже успело утратить обаяние новизны, и за карнавальной веселостью он слишком хорошо видел и топорность текстов, и натужность юмора, и примитивность музыки... Радовало только одно: готовность народа веселиться по любому поводу, даже такому ничтожному, как концерт группы Сидорчука. Это указывало на достаточный запас жизненных сил, позволяющий перенести многое. Хотя, конечно, Жизнев с куда большим удовольствием не слушал бы приевшиеся хиты, а пообщался бы с человеком из публики, разделяющим его взгляды на происходящее в зале. Сложнов, сидевший рядом, сам был музыкантом и потому с избыточной серьезностью смотрел на деятельность любого музыкального коллектива. А их ведь ныне по всему миру имеются миллионы, и все они выполняют очень вредную социальную функцию: создают у людей иллюзию их приобщения к искусству, а
      
      
      
      
      
       149
      
      значит, и осмысленности их жизни. В результате люди, кое-как музицируя, со спокойной душой остаются невеждами, а не будь этих дурацких ансамблей - глядишь, естественная для человека духовная неудовлетворенность и заставила бы квазимузыкантов заняться собственным развитием по-настоящему, не ограничиваясь лабанием примитивнейших песенок. Ибо верно говорил д"Аннунцио: "Работа над собой - это высшая добродетель свободного человека" (213). В нынешнем же виде все это планетарное музыкальное движение может только огорчать духовно развитых людей, вынужденных с кривой усмешкой повторять уже приводившееся нами высказывание Йенсена: "Как известно, одно дело - быть вынужденным слушать оглушающий шум, и совсем другое дело - самому этот шум производить".
       В полном соответствии с мыслью датского писателя музыканты на сцене явно блаженствовали и напускали на себя вид могучих титанов духа, борющихся неизвестно с чем. Собственно, так ведут себя все рок-музыканты, и сей имидж находится в полном противоречии с той чепухой, которую они поют. Устроители концертов и продюсеры на то, однако, и существуют, чтобы придавать своим глуповатым питомцам ложную значительность. Этим продюсеры занимаются с древних времен и преуспевают в своем деле, не зря же еще Абу-ль-Фарадж аль-Исфахани заметил, что "в пении - чары прелюбодеяния" (214). Вот и Жизнев точно знал, что его приятели-музыканты ехали на любые гастроли с мыслью непременно склонить кого-нибудь к соитию. Надеялись они при этом на величие, придаваемое сценическим антуражем любому недоумку, а также на собственное нахальство. Поступали они в своих амурных делишках в полном соответствии с циническим заветом Боккаччо: "Если бы мужчины ценили женщин по заслугам, они находили бы в общении с ними ровно столько же радости и наслаждения, как и в удовлетворении других естественных и неизбежных потребностей; и так же поспешно, как покидают место, где освободились от излишней тяжести в животе, бежали бы прочь от женщины, выполнив то, что требуется для продолжения рода, как и поступают животные, куда более мудрые в этом смысле, нежели люди". Конечно, ни о каком продолжении рода в нашем случае речь не шла - видимо, таким способом музыканты просто старались самоутвердиться и убедиться в собственной реальности. Чем руководствовались девушки, вступавшие в близость с этими пингвинами от искусства, для Жизнева оставалось загадкой (которую он, надо сказать, и не особенно пытался разрешить, предвидя, что разгадка будет выглядеть удручающе). От коньяка, которым поэтов щедро снабдили хозяева клуба, он счел за лучшее воздержаться, решив дать организму отдых. Зато Сложнов, который прекрасно выспался в автобусе да и вообще не знал, что такое злокачественное похмелье, пил за троих и развлекал беседой подсевших к их столику поклонников - молодого человека с двумя дамами. Всякую светскую беседу Сложнов непременно сводил на любовь, а еще лучше - на секс, справедливо подозревая, что все остальные темы дам не интересуют. Эдгар Ли Мастерс писал:
       Попробуйте мыслить как женщина,
       И в конце концов ошалеете, как она (215).
      Сложнов добродушно снисходил к этому женскому ошалению и проблемы творчества затрагивать избегал. Однако было заметно, что он в значительной степени разделяет воззрения Жана-Пьера Бриссе, заявлявшего: "Движущей силой всякого мыслящего существа, человека, члена единой человеческой или Божьей семьи являются секс, пол, половой орган" (216). При этом в речах Сложнова, в его голосе слышалось такое искреннее восхищение перед щедростью Природы, даровавшей человеку столько радостей, что все дамы проникались к рыжему поэту доверием и пускались с ним в самые рискованные откровенности. А Сложнов думал как Бриссе: "Член встал - и сердцем бодр. Сердце пустое - и член не нужен. Сердце - то, что в центре, а оттого и центр кровяного королевства сердцем величают; по сути-то в центре всегда член" (217). Иными словами, разорвать в мировосприятии Сложнова его нежную любовь ко всему сущему, то есть подлинную духовность, и тягу к плотским радостям было невозможно. Внимание женщин он ценил, никогда не оставлял его без отклика и потому, несмотря на свою внешность фавна, числил за собой немало амурных побед. Быстрый
      
      
       150
      переход от знакомства к радостям плоти он считал чем-то само собой разумеющимся, но если такового не происходило, он не огорчался и не проклинал судьбу - более того, если дама оставалась неприступной, он мог общаться с ней безо всякой мужской корысти, в чем опять-таки проявлялась его всеобъемлющая духовность. Многие люди, размышлял Жизнев, из кожи лезли, стараясь преобразовать свою личность таким образом, чтобы постичь мудрость и величие всего сущего и научиться правильно вести себя в этом величественном окружении. А вот Сложнову постижение было дано, кажется, от рождения вместе с его светлой личностью. Судьба вовсе не баловала Сложнова, порой ему требовалась поддержка старшего друга, и Жизнев, конечно же, эту поддержку оказывал, за что Сложнов называл его своим учителем. Однако мало-помалу Жизневу стало казаться, что он, учитель, едва ли не больше учится у собственного ученика. Причем поучиться у Сложнова можно было не только его отношению к миру Божьему, но и более простым вещам: порядочности, совестливости, трудолюбию, тяге к знаниям. На фоне большинства поэтов, которые руководствовались только "безраздельно господствующим в психике принципом удовольствия" (Фрейд) (218), Сложнов казался почти святым, ибо постоянно отдавал себе строгий отчет в своих поступках и свершениях. Казалось, будто Сложнова имел в виду Боккаччо, герой которого, поэт, был вместилищем добродетели и познаний, и вместе с тем он не только смолоду, но и в зрелые годы отдавал дань любострастию. Боккаччо своего героя не осуждает, и Сложнова трудно осуждать, ибо он умел одухотворить грех, сделать его милым и забавным.
       Беседуя с поклонницами, Сложнов, как он вообще любил это делать, перевел разговор на старшего друга.
      - Он молчит, потому что когда мы пересекали в автобусе калмыцкие степи, ему пришел на ум замысел трагедии, - сообщил Сложнов. - А уж кому писать трагедии, как не ему! Вы видите перед собой человека много страдавшего...
       Жизнев прислушивался к неприятным ощущениям внутри себя и молча расслабленно улыбался. Девушки с любопытством его осмотрели, но так как он не проявил желания заговорить, обратились к Сложнову:
      - А о чем будет трагедия?
      - Как о чем? - удивился Сложнов. - О любви, конечно. Попросите Любима Васильевича, может, он согласится рассказать вам сюжет.
      - Ах да, как интересно, расскажите, расскажите! - загомонили девушки. Жизнев вздохнул и, верный своему правилу "не позволять душе лениться", почти не задумываясь выложил сюжет пятиактной современной трагедии со страстной любовью, пролукриминальной-полубуржуазной интригой и дюжиной убийств в конце. В продолжение его речи Сложнов взирал на него со все возраставшим изумлением, девушки слушали, стараясь не проронить ни слова, а их кавалер, о котором все забыли, потупился и, видимо, решал, что делать: то ли обидеться и избрать себе другую компанию, то ли восхищаться вместе со всеми. В конце концов великодушие нем победило, и когда Жизнев закончил свое изложение, кавалер присоединился к общему хору восторгов.
      - Вот только никак не решу пока, в стихах или в прозе писать, - скромно признался Жизнев.
      - Конечно, в стихах! - пылко вскричали девушки, уже изрядно хлебнувшие дарового коньяка.
      - Хорошо, я постараюсь, - кивнул Жизнев. - Есть и еще один вариант: герои будут говорить прозой, но время от времени петь зонги, то есть песни. Вот Костя сочинит музыку, а может быть, и споет.
      - Ой, а вы поете?! - ахнули девушки, мгновенно переключив внимание на Сложнова. Наш герой даже ощутил легкий укол ревности, но потом смирился. Такова уж современная жизнь: можно говорить архиважные вещи - и от тебя отвернутся зевая, но можно петь полную галиматью - и тебя будут слушать и приходить в экстаз от твоего пения. Вероятно, недалеко то время, когда человечество вообще начнет изъясняться исключительно пением, как инопланетяне в каком-то старом научно-
      
      
       151
      
      фантастическом романе. Покуда Жизнев размышлял об этом, Сложнов успел устать от внимания дам. Поскольку они были с кавалером, он все равно не ожидал от них никаких особых радостей и потому вновь перевел разговор на своего друга.
      - Какие женщины всегда его окружали, какие женщины! - восторгался, кивая на Жизнева, Сложнов. - Красивее я не видел никогда! Этих женщин наверняка домогалось множество мужчин, а они все рвались вот к нему. Посмотрите на него - счастливец, баловень успеха!
       Девушки вновь осмотрели Жизнева, которому тем временем вспомнилось высказывание Бальтасара Грасиана о том, что "великие люди, как правило, красотой не блещут".
      - Да-а, что-то есть, - раздумчиво сказала одна.
      - Да-а, что-то есть, - заинтересованно повторила другая.
      - В чем же секрет вашего успеха у женщин? Скажите нам, пожалуйста! - тоном телеведущего воскликнул Сложнов. Жизневу захотелось процитировать Йозефа Рота: "Сам он был уродлив, поэтому женщины любили его. За мужской уродливостью женщинам видится скрытое совершенство или величие" (219). Однако он сдержался, боясь, что это покоробит дам, и ответил мягче, хотя тоже правдиво:
      - Просто надо уметь слушать. Слушать с интересом.
      - А ведь и правда... - задумались девушки. Их-то самих уже давно никто с интересом не слушал.
       За этим и подобными разговорами вечер подошел к концу, и поэтов повезли в коттедж на ночлег. На следующий день музыкантам предстояло выступать где-то еще, и к ним настойчиво пожелал присоединиться поэт П. - хотя он не пел и не имел музыкального слуха, да к тому же еще сильно шепелявил, но стремился всегда находиться в гуще событий. А Жизнева со Сложновым хозяева решили пока отвезти за город, на конно-спортивную базу, которую содержали для собственных развлечений. Было решено, что после концерта и музыканты, и хозяева, и лучшие люди из публики приедут туда же. Погода стояла прекрасная, почти весенняя, и два друга охотно согласились лучше подождать всю компанию на лоне природы, чем в очередном душном клубе слушать давно приевшийся репертуар команды Сидорчука, пусть даже они и сами, особенно Сложнов, когда-то приложили к нему руку. Хозяева разместили в багажнике машины сумки с коньяком и закуской, и поэты отправились за город.
       Впрочем, путь оказался недолгим. На базе действительно имелась конюшня, где в стойлах в полумраке постукивали копытами и фыркали прекрасные кони, которых гостям сразу же захотелось покормить. Вряд ли найдется человек, который не почувствует восторга, когда могучий конь, кротко вздыхая, берет у него с ладони кусок хлеба. От прикосновения бархатистых губ по всему телу пробегает восторженная дрожь, разве не так? Не любить, не жалеть коней способен лишь законченный урод, в рыбьей крови которого не сохранилось воспоминаний о совместных с конем кочевьях, трудах, походах и битвах. Вообще-то холоднокровных уродов, лишенных не механической, а подлинной памяти, появляется сейчас всё больше, они шумно требуют считать именно их самыми правильными людьми, а тех, кто сохранил память, изгнать из общества. Однако здесь не место развивать эту печальную тему. Поэты обошли сначала здание базы: служители показали им столовую, спальни, бар, баню с бассейном и большой зал с камином, причем с готовностью согласились разжечь камин для дорогих гостей. Конюх направился за дровами, а друзья пошли погулять по округе. Когда они покуривали на манеже с барьерами для тренировки лошадей, служитель вынес им духовое ружье с оптическим прицелом и предложил развлечься стрельбой (шагах в пятидесяти на столбе торчала мишень). Такую диковину, как духовушка с оптическим прицелом, Жизнев видел впервые и с охотой сделал десяток выстрелов. После этого стрельба ему надоела, потому что выяснилось: благодаря прицелу промахнуться на таком расстоянии просто невозможно. Правда, Жизневу это все же удалось, но ведь он и в школе умудрялся из ста возможных выбивать "очко", то есть двадцать одно, что являлось абсолютным рекордом негодности человека к
      
      
       152
      
      стрельбе.
       Затем они прошлись по расположенному рядом поселку, сплошь застроенному огромными коттеджами красного кирпича. "Что за люди тут живут? - поинтересовался Жизнев у какого-то облезлого старичка на автобусной остановке. - Прямо душа радуется на их благополучие". - "Ну это у кого как, - возразил старичок и сплюнул. - Поселок "Газпром", краснодарское отделение..." Получив такое разъяснение, поэты миновали поселок и вышли на кладбище. Как и все южнорусские кладбища, оно казалось лысым по сравнению с кладбищами средней полосы. Тем более впечатляющим был контраст между жалкими, как бы приплюснутыми погребениями обычных смертных и вертикально поставленными плитами черного мрамора в два человеческих роста, на которых искусная рука гравера изобразила по полировке захороненных под плитами незаурядных людей. Большинство из них носило армянские фамилии и отличалось величественной и несколько мрачноватой внешностью. Казалось, эти люди знали при жизни какую-то важную тайну, позволившую им преуспеть настолько, чтобы отгрохать себе такие памятники.
      - Кэнко-хоси пишет: "Тот, кто проводит свою жизнь, обременившись житейской суетой, тот последний глупец", - произнес Жизнев.
      - Понимаю ваш намек. Но ведь эти люди явно мудры, - вступился Сложнов за величественных покойников.
      - А "Хитопадеша", - не унимался Жизнев, - говорит следующее:
       Жадность омрачает разум,
       Жадность порождает страсть,
       А одержимый страстью бедствует
       И здесь, и в другом мире (220).
      - Но эти люди явно счастливы, - пожал плечами Сложнов.
      - Просто у них свои представления о счастье, - сказал Жизнев. - А на самом-то деле, согласитесь, их счастью далеко до нашего. Вспомните, что говорил Томас Нэш: "Блаженны, трижды блаженны те, кому Господь даровал кроме земного божественный разум и кроме земной души возвышенный дух поэта" (221).
      - Я спорю только для того, чтобы поддержать диалог, - со смехом сказал Сложнов. - Конечно же, я согласен с вами, учитель.
       И поэты пожали друг другу руки под высокомерными взглядами обитателей престижных могил. Затем, уже в сумерках, они направились домой (то есть на базу), и там заказали себе ужин. Еду они обильно оросили пивом, а затем перешли в зал, где уже разгорались, нежно благоухая, абрикосовые дрова. Для неспешной беседы у камина лучше всего подходит, конечно же, выдержанный коньяк - Жизнев не мог не оценить мудрости хозяев, в изобилии снабдивших поэтов этим прекрасным напитком, который в начале XX века, не в последнюю очередь благодаря Бальмонту, назывался "национальным напитком символистов". Сначала они ждали обещанного приезда остальной компании, а потом это как-то забылось. Сложнов предложил поиграть в буриме и сам, смеясь до слез, записывал на листок строчку за строчкой. Буриме получались удивительно связные - многим современным поэтам стоило бы выступать на публике с ними, а не с той галиматьей, которую они зачем-то пишут и даже не стесняются читать. Перебрасываясь строчками, Жизнев в то же время вспоминал, глядя на друга, строки из "Сутта-нипаты":
       Дружественность ко всему живому
       Должно в себе растить, чувство,
       Свободное от вражды, недоверия, злости,
       Вверх, вниз, вширь не знающее предела.
      
       И когда ты стоишь, сидишь или ходишь,
       И когда ты лежишь без сна - всё время
      
       153
      
       Сосредоточенно думай об этом,
       Ибо это - высшее состояние в жизни (222).
      Думал ли об этом Костя Сложнов, тем более сосредоточенно, - трудно сказать, но дружественность ко всему живому была ему присуща в сильнейшей степени. Да и к неживому тоже - это замечалось хотя бы по тому, какое блаженство он вкушал от вида пламени, от треска и нежного запаха дров, от душистого коньяка... Жизневу и самому нравилось то, как они проводили вечер, но безмятежная радость Сложнова внушала ему глубокое почтение, ибо в ней чувствовалось нечто божественное. И такое немое почтение охватывало его в компании Сложнова много раз. Этот вечер, камин, коньяк и нежный дымок абрикосовых поленьев вспомнятся ему через восемь лет, когда, разбирая архив умершего друга, он наткнется на заботливо сохраненные листки с буриме.
       На следующее утро, не успели они попариться в сауне, выкупаться в бассейне, подкрепиться толстенными стейками и залить их доброй порцией пива, как за ними примчался посланец из Краснодара: следовало спешить на концерт перед студентами в Кубанском государственном университете. Только тут друзья вспомнили о своих обязанностях, а то ведь беззаботная жизнь на конно-спортивной базе позволила им почти совсем забыть большой мир с его суетой и горестями. Поблагодарив всех, кто так любезно их принимал, поэты вскочили в джип и помчались на концерт, хотя в головах у них от утреннего пива изрядно шумело. Концерт начался довольно неожиданно: еще не прозвучало до конца первое стихотворение (первым, вопреки традиции, выступал Сидорчук), как вдруг некий нестарый еще господин поднялся с первого ряда и деревянной походкой промаршировал к выходу. На пороге он бросил в адрес поэтов что-то уничижительное (вроде того, что подло так относиться к женщинам) и со страшным грохотом захлопнул за собой дверь. (Плавное течение поэзоконцерта нарушить вообще-то очень легко: мастера словесного жанра, в отличие от музыкантов, не могут забить децибелами все происки своих врагов в зале.) Опешили и публика, и поэты, молчание затягивалось. Жизнев понял, что надо спасать положение, вышел на трибуну и, беспощадно растормошив свой засыпавший мозг, произнес прочувствованную речь, возвеличивавшую женщин. После массы комплиментов (произнесенных, надо сказать, от чистого сердца) он напомнил аудитории высказывание Городецкого: "Из противоречия между вечным идеалом и остро наблюдаемой реальностью родится ирония..." Затем последовали уверения в том, что иронию и насмешку в стихах поэтов Сообщества следует относить отнюдь не ко всем женскому полу, а лишь к тем отщепенкам, которые своим поведением компрометируют святое слово "женщина". Раздались аплодисменты, атмосфера разрядилась, и далее концерт прошел вполне благополучно, завершившись раздачей автографов и продажей книг (книги были проданы все, и всю прибыль от продажи присвоил Сидорчук). Спасти концерт, сказав то, что следовало, мог только Жизнев, и он это сказал. Все речи принимавшей стороны воспринимались бы как начальственное "наведение порядка"; Сидорчук настолько погряз в самоупоении, что при каждом проявлении недоброжелательства со стороны публики терялся; Сложнов в таких случаях терялся тоже, но по другой причине - он так любил всех и вся, что людская злоба просто не умещалась в его сознании и он не находил на нее адекватного ответа. Поэт П. давно уже выжил из ума и мог говорить только ерничая, а если ерничество было неуместно, то он только что-то боязливо бормотал. Через много лет на концерте Жизнева и Сложнова в городе Королёве произошел почти такой же случай с торжественным выходом из зала некоего господина. "Чего не сделаешь, чтобы обратить на себя внимание", - ядовито заметил на это Жизнев, и публика рассмеялась, потому что он попал в точку: удалившийся господин славился своим позерством. Вероятно, оно же руководило поведением и краснодарского демонстранта. На стихи, на самочувствие поэтов и публики подобным людям наплевать, ну так надо почаще вспоминать совет д"Аннунцио и не столько оправдывать себя, сколько осмеивать, осмеивать безо всякой пощады этих "конюхов Великого Зверя".
       Во время раздачи автографов Жизнев с трудом отбился от рослой преподавательницы
      
      
       154
      
      филологии, намекавшей на продолжение знакомства, причем в самом ближайшем будущем. Далее последовали: ужин в клубе; шипение на ухо со стороны поэта П., которому хотелось денег, но не хотелось их выбивать самому из Сидорчука и из принимающей стороны; долгое сидение в аэропорту, где Жизневу пришлось поить вермутом всех музыкантов - не одному же пить, в самом деле, а у музыкантов, разумеется, опять кончились деньги. Потом - дремота в самолете, где музыканты, большие шутники, постоянно совали в руки похрапывавшему в кресле Жизневу какие-то ложки. Потом - буран, перенос посадки из Внукова в Домодедово и долгое кружение над Москвой. Потом - жесткое, с грохотом, приземление, лютый холод в аэропорту, такси, дом, осуждающие взоры родителей, еда на скорую руку и сон.
       Здесь мы закончим первую часть нашего повествования. Такое решение вызвано не требованиями композиции, поскольку наш роман композиции не имеет. Вернее, композиции в нем не больше, чем в человеческой жизни, когда высший замысел познается лишь после смерти того, кто жил, и порой обычный с виду жизненный путь вдруг потрясает своей продуманностью. Надеемся, что так случится и с нашим повествованием, а пока сообщаем читателю: первая тетрадь исписана полностью, а значит, сама судьба требует окончить на этом часть первую и начать размышлять над частью второй.
      
       26 августа 2012 года, Москва
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       ПУЧИНА БОГЕМЫ
      
       Мемуарный роман
      
       Часть II
      
       Глава I
      
      
       Марина, возлюбленная нашего героя, сидела с подругами в кафе "Перламутр" неподалеку от своего дома, поблизости от метро "Водный стадион". Эти места были ей смолоду знакомы: в округе находились магазины, где она работала когда-то, поблизости счастливо (по ее ошибочному мнению) жил с законной супругой мужчина, с которым она "впервые узнала любовь" (а как, собственно, об этом еще сказать?), неподалеку располагались парки и Северный речной порт, где она столько гуляла и развлекалась - иногда на радостях, иногда - с горя. Поблизости проживали и ее давние, с детского сада, подруги, сидевшие теперь с ней за одним столиком и по своим душевным качествам, прежде всего по склонности к мрачному юмору и к некоторой забубённости, составлявшие ей достойную компанию. О внешности этих дам сказать того же, к сожалению, было нельзя. Про одну из них, Зою Волчкову, Марина любила говорить, что она трудом, а также передком выбилась из самых низов общества (при этих словах Марина всегда заливалась своим прелестным смехом, звучавшим как колокольчик). Впрочем, по сути ее слова являлись чистой правдой, ибо отец Волчковой был убежденным алкоголиком и столь же убежденным тунеядцем, а мать - простой уборщицей-татаркой, передавшей дочери широченные скулы, маленькие глубоко посаженные глазки и профессиональную сутулость. При этом в мужчинах, пусть даже весьма сомнительных, недостатка у Волчковой никогда не возникало, и виной тому был ее удивительный голос - глубокий, угрюмый, словно шедший из подземелья и оказывавший на психически неуравновешенных самцов порабощающее действие.
       Третью участницу компании звали Маргаритой Дьяченко. Женская уступчивость этой белокурой толстухи вошла в поговорку (не без содействия Марины, конечно). Более того, бравая Маргарита обычно сама заявляла мужчинам о своих желаниях и тем самым сильно облегчала жизнь и себе, и им. Правда, многие ее партнеры, ошеломленные такой моделью поведения, уже добившись, так сказать, вершины благосклонности, вдруг начинали не на шутку ухлестывать за Маргаритой, дарить ей дорогие подарки, выполнять различные ее капризы, и прочее, и прочее. Хочется думать, что в них говорила благодарность, одно из лучших человеческих чувств - ведь бедняги привыкли к тому, что женщина до этой самой высшей благосклонности должна вымотать из мужчины всю душу вместе с деньгами, а тут на тебе - такое бескорыстие. Благодарные кавалеры, жаждавшие повторения полученных как бы в подарок наслаждений, служили для Маргариты неисчерпаемым источником веселья, ибо, как и все мужчины, руководимые наилучшими побуждениями, вели себя они на редкость глупо. Надо заметить, что повторения они хотели по вполне объяснимой причине: Маргарита хотя и была толстухой (именно из-за этого ее заманчивые предложения отверг Жизнев, чем очень огорчил Марину, обожавшую водевильные ситуации), однако имела роскошные белокурые волосы, большие синие глаза с проникновенным взором, пухлые губки, - словом, люди с простыми вкусами вполне могли найти в ней свой эстетический идеал. К тому же, хотя Жил Висенте и утверждал, что свершение желаний якобы лишь грусть рождает у людей, Маргарита любила жизнь и не умела скучать, то есть с ней было весело, а это в наши унылые времена дорогого стоит.
       Четвертым членом компании являлся мужчина - тот самый Вольдемар Ольгердович, о котором в первой части нашего романа, кажется, вскользь уже упоминалось. Этот счастливый обладатель собственной бизнес-империи с Мариной в описываемое время уже разошелся. Однако женщины, мало-мальски приближавшейся к уровню Марины хотя бы по внешности, не говоря уже о житейском магнетизме, ему найти никак не удавалось, и он стал вполне соответствовать
      
      
       2
      
      высказыванию Гюго: "Человек, у которого нет возлюбленной, парит, как ястреб, над чужими любовницами" (223). Люди, подобные Вольдемару Ольгердовичу (в дальнейшем будем называть его просто "Ольгердович"), до трагизма связаны мнениями своей среды (хотя не исключено, что эту связанность они сами и выдумали на собственную голову). А потому Ольгердович, долгое время возбуждавший с помощью Марины зависть всего своего круга и прямо-таки купавшийся в волнах этой зависти, теперь уже не мог нигде появиться с какой-нибудь простой актриской или фотомоделью без того, чтобы не подвергнуть сильнейшей эрозии свой драгоценный авторитет (по крайней мере, так считал сам Ольгердович). Все сразу поняли бы, что сосисочный король и котлетный император просто-напросто отправлен в отставку, и хотя это вроде бы дело житейское, но души королей смириться с таким положением вещей не могут. Лицо у Ольгердовича было правильное, мужественное, но неприятное, потому что злое, однако на Марину он взирал с глубоким почтением, - точнее, даже с подобострастием. Оно и понятно - люди типа Ольгердовича, получив должный отпор своей наглости, проявляют самую средневековую почтительность, переходящую в откровенное холуйство (хотя поворачиваться спиной к ним, конечно, все же не стоит).
       История должного отпора, полученного Ольгердовичем, началась с того момента, когда он, вполне овладев, как ему показалось, Мариной, решил довести утехи тщеславия до еще более высокого градуса и взял моду унижать Марину в корпоративных застольях и вообще где попало. Правильно писал Мэн-цзы: "На взгляд благородного мужа, редко бывает, чтобы люди, стремящиеся к богатству и знатности, к выгоде и высокой должности, не заставляли своих жен и наложниц лить слезы стыда!" (224) Вдобавок Ольгердович полюбил разыгрывать глупейшие сцены ревности, которые Марина называла "танцы с саблями" (хотя сам не подвергал свою мужскую свободу ни малейшему сомнению), а в довершение всего начал сажать Марину под замок в своем подмосковном дворце. Сделать это было тем легче, что дворец и в отсутствие всяких пленниц усиленно охранялся, ибо Ольгердович, как и все новые хозяева страны, жил в соответствии с поговорками "Знает кошка, чье мясо съела" и "Береженого Бог бережет".
       Однако хотя Ольгердович и побаивался Марины в глубине души, однако все же до конца не знал, с кем связался. Еще работая простой продавщицей, Марина сочла за лучшее подружиться с молодыми милиционерами, дабы иметь защиту от всяких докучных притязаний. Самый бравый из этой компании крутил с ней любовь и даже после женитьбы сохранил к Марине самые дружеские чувства. Позднее этот парень стал ни много ни мало начальником УВД. Ему-то и позвонила Марина, когда Ольгердович в очередной раз сменил гнев на милость и, готовясь к очередному корпоративу, соблаговолил выпустить Марину из заточения, дабы она поехала домой и приоделась. "Ну это просто беспредел какой-то", - выслушав Марину, рассвирепел ее друг-подполковник, которого мы в дальнейшем будем называть просто Николаем. - Он тебя за кого держит? Ладно, дорогая, я все понял. Будет этому котлетному хану корпоратив, надолго запомнит".
       На корпоратив в принадлежавший Ольгердовичу ресторан "Фрегат", оформленный в довольно пошлом морском стиле, собралось множество так называемых "уважаемых людей" (на самом-то деле никем не уважаемых, а просто богатых). В описываемое время эту публику стали, пожалуй, уважать еще меньше, ибо на первый план в обществе уверенно выдвинулись представители силовых структур либо выходцы из оных. Богатые, однако, по старинке требовали к себе прежнего уважения и потому ужасно удивились, когда через час после начала застолья началось неладное. Наемный конферансье, он же поэт-панегирист для богатых (кстати сказать, хороший знакомый Жизнева, даже входивший в Сообщество) как раз закончил читать поэму про Ольгердовича, полную самой чудовищной лести, как вдруг в зал, нелепо размахивая руками, влетели два охранника и с грохотом и звоном врезались в пиршественный стол. Толстая супруга одного из гостей вместе со стулом, визжа, опрокинулась на пол, сидевший напротив супруг, в которого врезался второй охранник, собственной головой повалил, точно кегли, с десяток бутылок, стоявших рядом с ним на столе. Бывалый поэт, уже получивший
      
      
       3
      
      гонорар, тут же исчез с эстрады, а Ольгердович, стоявший с бокалом во главе стола, умолк и выпучил глаза, увидев в дверях зала статную фигуру Николая в форме, а за ним - группу вооруженных бойцов СОБРа, придавших охранникам такое ускорение. Только тут догадался Ольгердович, что не зря на корпоратив не явились несколько приглашенных им чиновников, но - было уже поздно. Ну и пошло-поехало: "На пол! Руки за голову!", досмотр и все такое прочее. Портить уважаемым людям праздники Николай и его подчиненные в силу специфики профессии давно научились и, что скрывать, делали это с большим удовольствием. Николай, наступая по дороге на лежащих, направился прямиком к Ольгердовичу, порадовал того известием о наличии в зале, согласно ориентировке, лиц, находящихся в розыске, и отобрал у Ольгердовича пистолет вместе с разрешением, заявив, что разрешение поддельное (поддельное разрешение на имя Ольгердовича Николай заранее состряпал на всякий случай). Тем временем у нескольких гостей обнаружили достаточно кокаина, чтобы укатать несчастных лет на десять, а то и более (причем мы не берем на себя смелость утверждать, будто кокаин им подкинули - без этого модного снадобья многие светские люди давно никуда не выходят). Конечно же, как из-под земли возникли штатные понятые... Творя все эти издевательства, Николай отметил про себя: такое же удовлетворение он испытывал ранее только однажды, пресекая съезд воров в законе, проходивший на теплоходе в Северном речном порту. Ту ночь Ольгердовичу и еще ряду уважаемых лиц пришлось провести в обезьяннике - самом обычном, среди бродяг и ополоумевших пьяниц, в запахах мочи и немытого тела, которые так въелись в костюм от Армани, что Ольгердович потом отдал его охраннику. Позвонить им никуда не дали, а телефоны отобрали. Утром подполковник вызвал Ольгердовича и велел ему оставить Марину в покое навсегда, иначе в ход пойдут и фальшивое разрешение, и акты об изъятии кокаина, и акты о многочисленных нарушениях, выявленных на предприятиях Ольгердовича за последние сутки, и много чего еще. Затем подполковник сгреб Ольгердовича за волосы (дорогая прическа за ночь подрастрепалась) и стал тыкать его носом в какие-то бумаги, разложенные на столе, размеренно говоря при этом: "Я вас, барыг, научу женщину уважать. И скажи спасибо, дятел, что я все это сразу не пустил в ход и не пришил тебе еще похищение человека. Твои же охранники свидетелями пошли бы, на них у меня много есть всякого интересного, хотя бы тот же кокс. Понял?" Морально Ольгердович был полностью подавлен и потому лишь тупо произнес: "Да". Для острастки Николай провел во владениях Ольгердовича еще несколько проверок (и вновь на диво результативных) и отстал от своей жертвы только после того, как Марина попросила его унять пыл. "Он стал как шелковый, просил прощенья, признал ошибки... Я его никогда таким не видела, - рассказывала Марина, заливаясь смехом. - Обещал купить мне шубу, представляешь? Просил только об одном: иногда появляться со мной на людях, а то, мол, пойдут разговоры. Ну я согласилась, конечно, чтоб не передумал насчет шубы, подлец такой". Николай отмахнулся от благодарностей и только сказал на прощанье: "Ты смотри там - поаккуратнее с ним. Непростой он тип, редкостная сволочь". - "Знаю", - беспечно отозвалась Марина. Так состоялось укрощение Ольгердовича. То, что обо всем этом думал Ольгердович, можно приблизительно передать словами Хемницера:
       Мне дева кажется творением небес,
       А стоит сблизиться, как станет сущий бес.
      Мысли Марины и ее простительное самодовольство в целом отражает строка Вальтера Шатильонского:
       Укрощает девушка даже носорога (225).
      То, что думал Николай, злорадно посмеиваясь над Ольгердовичем, можно выразить строками Фрёдинга:
       Он Господа Бога любимое чадо.
       Пойдемте вздуем его как надо! (226)
       В целом же история эта, если не считать денежных потерь Ольгердовича, - ибо все силовые
      
      
       4
      
      мероприятия, за исключением, пожалуй, борьбы с оппозицией, должны в наше время иметь финансовый результат, - завершилась к общему удовольствию. Иметь дело с Мариной, с ее приметливым взглядом и злым юморком, для Ольгердовича, да и для любого другого подобного простеца, было на самом деле вовсе не просто. И когда выяснилось, что есть соображения поважнее престижа и секса, Ольгердович облегченно вздохнул. Теперь никто не отпускал замечаний относительно нелепостей его поведения, звучавших для него как железо по стеклу. А новую замечательную любовницу он себе надеялся вскоре найти. В этом деле он почему-то крепко надеялся на помощь Марины. Да и на секс с Мариной в будущем тоже надеялся.
      
       Глава II
      
       Дамы слегка перекусили, потом Ольгердович по распоряжению Марины заказал бутылку шабли и кофе, а для подруг Марины еще и пирожные. Затем Ольгердович набрался смелости и напомнил Марине (шепотом, на ушко) о том, что рассчитывал увидеть в ее компании помимо Зои и Маргариты, к которым не испытывал интереса, подругу Марины по имени Алена. Про Алену Марина скромно сообщала, будто та гораздо эффектнее ее самой, вдобавок моложе и к тому же знает шесть иностранных языков. В довершение всего Алена на данный момент была якобы совершенно свободна и находилась в поиске обеспеченного спутника жизни. Ольгердович развесил уши, так как вкусу Марины он доверял - да и как не доверять, если она сама являлась воплощением вкуса. Однако Марина, услышав его напоминание, разгневалась и заявила:
      - Так, Ольгердович, всё, утомил! Нашего общества интеллигентных дам тебе, значит, недостаточно. Маньяк, подонище, только о бабах и думаешь!
       Ольгердович пытался возражать, но Марина оставалась непреклонна в своей обиде:
      - Свободен, я сказала! И расплатиться не забудь!
       Несчастному Ольгердовичу пришлось откланяться. Правда, на прощанье Марина сказала ему своим мурлыкающим голосом богатой московской купчихи:
      - Будет тебе Алена, не переживай. Она сегодня не смогла - сдает зачет.
       Слегка успокоенный Ольгердович удалился, криво улыбаясь, после чего Марина дала волю смеху. Дело заключалось в том, что Алену она просто-напросто выдумала. В ее бедовой головке такие фантазии рождались постоянно, потом Марина испытывала их на окружающих, и это доставляло ей и ее подругам массу веселья. Волчкова предложила своим замогильным голосом:
      - Надо бы ему фотку Алены подарить. Пусть пока мастурбирует. Может, успокоится малость.
      - Ни в коем случае, - возразила Маргарита с набитым ртом - она поедала уже четвертое пирожное. - Во-первых, эти фотки легко раскалываются. Ну, то есть можно вычислить, чьи они на самом деле. А потом: вдруг она, девушка на фотке, ему не понравится?
      - Ну вот еще, стану я для этого козла с фотками возиться, - пренебрежительно фыркнула Марина и перевела разговор на свою излюбленную тему - о герое нашего повествования Любиме Жизневе. Поскольку она считала, что на своих мужчин в разговоре с подругами непременно следует жаловаться, то она с многозначительным видом заявила:
      - Жизнев, чтоб вы знали, - жуткий извращенец. Будьте с ним поосторожнее.
       Не вполне выдержав предостерегающий тон, она заливисто рассмеялась, затем сделала постную мину и сказала:
      - Ну, я просто предложила ему как-то сыграть в ролевые игры. Что тут такого? Все это делают, а мы так давно знакомы... Он тут же возбудился, как павиан, закричал, что он - белогвардейский генерал, а я - пленная большевистская комиссарша, какая-то Лариса Рейснер. Заставил меня напялить свою прокуренную кожаную куртку, всячески угрожал и издевался, а потом стал насиловать, размахивая водяным пистолетом. Надругался надо мной несколько раз...
      - Монстр, - с уважением пробасила Волчкова.
      
       5
      
      - Да-а... Подонище, - мечтательно выдохнула толстушка Маргарита.
       Проницательный читатель, вероятно, догадался, что Марина импровизировала свои рассказы, сплетая в них на ходу правду и выдумки, а потому стоит пояснить, как все происходило на самом деле. Разговор о ролевых играх действительно завела Марина, начитавшись предварительно каких-то статеек вроде "Радость секса". Разумеется, со своими богатыми покровителями (или, как она их называла, "габорами") ей и в голову не пришло бы заводить подобные беседы - от габоров ей всегда хотелось просто поскорее отделаться, и желательно вообще без всякого секса. Но Жизнев был особь статья, к тому же Марина знала, что он рад поддержать любые фантазии - чем чуднее, тем лучше. Слова ее упали на подготовленную почву - Жизнев весь вечер приглядывался к ее модным кожаным штанам, выгодно подчеркивавшим фигуру, и, услыхав про ролевые игры, неожиданно спросил:
      - А читала ты "Оптимистическую трагедию"? А знаешь, кто такая была Лариса Рейснер? Вы с ней, между прочим, очень похожи.
      - Я что, на еврейку похожа? - удивилась Марина, воплощавшая в себе яркий тип славянской красоты, доводивший многих габоров до истерик и необдуманных поступков.
      - При чем тут еврейка? - удивился в свою очередь Жизнев. - А, ну да, ты же не знаешь, кто такая Лариса Рейснер. И ты за это поплатишься. Ролевых игр, значит, захотела? А что ты знаешь о классовой борьбе, о жестокости гражданских войн? Короче: я - белый генерал, ты - пленная коммунистка... нет, комиссарша. Ты презираешь меня, реакционера, но ты истосковалась по мужскому телу, ведь ты же не можешь отдаваться своим матросам, чтобы не разрушать революционную дисциплину... Руки вверх! - неистово завопил вдруг Жизнев и выхватил откуда-то водяной пистолет. Другой рукой он сорвал со стула висевшую на нем потертую кожаную куртку, принадлежавшую еще его отцу, и швырнул ее Марине: - Надевай!
      - Зачем это? - слабо воспротивилась Марина.
      - Рассуждать?! - окончательно озверел Жизнев. - Вот тебе, большевистское отродье! - и он выстрелил в Марину из водяного пистолета.
      - Что ты делаешь, дурак! - вскричала Марина, испугавшись за свой макияж, но в следующий миг Жизнев уже сгреб ее в объятия. Дальнейшее по сути не слишком отличалось от рассказа Марины подружкам, разве что вместо слова "надругался" правильнее было бы употребить какое-нибудь более нежное слово. Однако Марина не собиралась жертвовать скучноватой правде цельностью образа. Собственно, и подруги люто завидовали ей именно как жертве.
      - Вот что за фрукт этот ваш Жизнев, - назидательным тоном сказала Марина. - Правда, должна сказать, что утренний секс был удивительным. А потом он даже принес мне кофе в постель. Причем неплохо его заварил, хотя сам не пьет ни кофе, ни чаю, даже шоколадных конфет не ест. Говорит, что кофеин ему нельзя, потому что он и так всегда на взводе. И вот пью я кофе, ничто не предвещает беды, - Марина снова залилась смехом, - как вдруг совершенно неожиданно раздается звонок в дверь. Жизнев идет открывать. Оказывается, к нему заявился фотограф. Решил его пофотографировать - у него, то есть у фотографа, выдалось, видите ли, свободное время. А на то, что он вломился в чужую личную жизнь, лишил нас обоих дальнейшего удовольствия - а оно предполагалось, - на это ему насрать. У нашего дорогого поэта таких нахальных дружков вообще полным-полно. И никто, - мстительно добавила Марина, - никто из них наверняка не знает, что за птица такая Лариса Рейснер.
      - И что, он их тоже насилует за это? - мрачно осведомилась Волчкова.
      - Молчи, дура, ты просто завидуешь... Так вот, ночью мы с Жизневым выпили бутылку портвейна - как он сказал, мне перед расстрелом положено. А еще две бутылки портвейна - причем хорошего, не дряни какой-нибудь - он забыл в морозилке, представляете? Они не лопнули, из них только пробки выперло. Ну, тут я поверила, что он ко мне и впрямь неравнодушен. Уж если Жизнев из-за меня забыл про две бутылки портвейна... - и Марина закатилась смехом. - Потом они с фотографом,
      
      
       6
      
      бросив меня, как ненужную вещь, поперлись во двор фотографировать Жизнева. Бутылки тем временем оттаивали на кухне. Потом они вернулись, и Жизнев стал угощать фотографа оттаявшим портвейном. Сам Жизнев не пил, потому что собирался еще работать. А фотограф на вино оказался слаб и уже с первой бутылки окосел. Стал предлагать мне устроить прямо тут же фотосессию - ну, я, конечно, отказалась. Во-первых, у Жизнева очень уж своеобразная обстановка - если кто-то у него бывал, то сразу узнает, где проходила съемка, ну а на кой мне это надо? Во-вторых, откуда я знаю, что это за фотограф? Может, это самозванец какой-нибудь. Вокруг Жизнева много таких. Все называют себя поэтами, писателями, а почитаешь - мама дорогая! Может, и этот такой же, а я буду перед ним раздеваться...
      - Значит, он хотел, чтоб в голом виде? - поинтересовалась Маргарита.
      - Ну естественно, - пропела Марина чуть обиженно. - Естественно, в голом, несмотря на то, что сам он ужасный хлюпик и должен бы быть поскромнее. Вот Жизнев - другое дело: не красавец, но крепок, настоящий мужик, и в сексе хорош. Знает, подонище, что женщине надо... Так вот, Жизнев хотел работать и с утра пить отказался, но влил в этого фотографа обе бутылки портвейна. Слава богу, что они были только по ноль пять. Фотограф был совсем никакой, но все же поехал куда-то по своим делам. Представляю, как его там встретили: времени часов двенадцать, а он бухой в дрова, несет какую-то пургу, ничего не поймешь. Но вот насчет фотосессии - зря я отказалась.
      - Почему зря? - хором спросили подруги.
      - Да потому, что посмотрела я потом на фотки Жизнева, которые делал этот фотограф, и обзавидовалась. Классно получилось - такой, знаете, психологический портрет. Сразу видно, что непростой человек. Вызывает уважение... Мне надо было тоже портрет сделать, без всех этих дурацких раздеваний. Но что делать, если мужиков со мной вечно про раздевание тянет поговорить...
      - Да, нелегко тебе, - сочувственно пророкотала Волчкова.
      - А почему бы тебе за Жизнева замуж не выйти? - с коварным мерцанием в синих глазах спросила Маргарита. Однако Марина этого мерцания не заметила, поскольку, казалось, обрадовалась вопросу. Она пожала плечами:
      - Да я бы, может, и вышла, но он говорит, что уже стар и к сексу абсолютно равнодушен, а дружить, видите ли, можно и так. Равнодушен он, как же... А по-моему, наоборот, - засмеялась Марина, - дружить надо в браке, а сексом заниматься как поиском приключений. Шучу, шучу! Ну, он, конечно, не молодой уже и болезней всяких куча - я, как он говорит, инвалид всех трех групп. Нашел чем хвалиться, дурак, - голос Марины слегка дрогнул. - Но это всё можно пережить, это всё решаемые вопросы. Денег врачам дать - подлечат, а так мало ли неравных браков по возрасту! Проблема в другом: привыкла я к широкой жизни. Ему со мной поэтому будет тяжело.
      - Но ты же говоришь, у него тьма друзей - богатых, известных. Его читают, у него поклонники, - заметила Маргарита. - Сейчас, пока он один, деньги ему не очень нужны, он ведь маленько не от мира сего. А при молодой жене научится деньги добывать.
      - Про друзей не я говорю, а так оно и есть, - возразила Марина. - Ну а что толку? Поклонники могут в кабаке угостить, вот и всё. Причем сами там за вечер пропивают столько, сколько Жизнев за месяц на работе получает, вкалывая с утра до ночи. Причем пропивают с такими уродскими бабами... Один у Жизнева есть хороший поклонник, издал недавно его толстую книгу - это, я вам скажу, реально дорого. Ну, издал, а книга не продается.
      - Почему не продается? - спросила Маргарита.
      - Дорогая получилась. Но дело даже не в этом. Дело в жизневских дружках, - и глаза Марины засверкали гневом - друзей Жизнева она не любила всей душой. - Они постоянно хвалят его, называют гением, я тыщу раз это слышала. Но где хвалят? В компании за бутылкой. Тут они поют как соловьи. Но ведь многие из них печатаются, по радио выступают, по телевизору, дают интервью, все такие из себя известные, все к каким-то кормушкам пристроены... Ну так скажи то же самое
      
      
       7
      
      публично про своего гениального друга! У нас что, так много гениев? Один пишет предисловия к книжкам разных графоманов, статьи о современной литературе, из телевизора не вылезает... Жизнев для него якобы лучший друг. И что, думаете, упомянул он хоть раз про этого друга? Как же! А ведь знает про книжку, что ее надо продавать, что Жизнев иногда последний хрен без соли доедает... Второй тоже постоянно называет Жизнева гением и своим лучшим другом. Но вот он выпустил книжку, и что же я там прочитала? Что очень много клоунов в литературе развелось, никто не может сказать ничего серьезного, - и Жизнева назвал в их числе. Не знаю, что уж он там на самом деле хотел сказать, но вышло, что Жизнев, его лучший друг, такой же обыкновенный клоун. Третий тоже талдычит - "гений, гений", но в книжках своих пишет про кого угодно, только не про Жизнева. Понимаю, что это может быть не в тему, но все равно возможность замолвить про друга словечко, по моим понятиям, всегда можно найти. Четвертый, тоже писатель, приглашал нас с Жизневым в гости, но вместе с нами приглашал жизневских дружков по этому ихнему Сообществу. Они, конечно, Жизнева ненавидят за то, что мизинца его не стоят, но хозяин-то каков: вместе с ними прет против Жизнева, хотя когда их нет, тоже называет его гением. Ты, говорит, раньше писал лучше, мне легче запоминалось. А может, Жизнев тут ни при чем, может, у тебя склероз развивается, дорогой товарищ? А эти поэтишки, бывшие подельники Жизнева, думаете, Жизневу благодарны? Он их дела устраивал изо всех сил, время гробил месяцами, в долги влезал, и вот теперь это ничтожество Сидорчук лягает его в своих дурацких интервью при всяком удобном случае. Я, мол, поэт, во мне есть огонь, а в Жизневе огня уже нет. Знаю я этот огонь, побывала недавно на концерте. Сплошная похабщина и сколочено всё кое-как, кривыми гвоздями, слушать противно. Для дураков продукт, с Жизневым разве сравнишь... Мои друзья ушли и меня увели. Ладно, - махнула рукой Марина, - я всё это к чему говорю: не будет денег у Жизнева ни-ког-да. В мире всё на связях делается, на знакомствах, рука руку моет и так далее. А с такими друзьями, как у Жизнева, далеко не уедешь. Я, конечно, их где-то понимаю: у них жены, дети, а тут они поднимут Жизнева и сразу станут никому не нужны, потому что он всех затмит. Но в бизнесе-то как: сегодня я тебе помогу, завтра ты мне поможешь. Иначе все бизнесмены давно бы вымерли. А уж Жизнева я знаю, он бы точно в долгу не остался. Но друзьям его в это не верится. Был бы он маленьким, как они, тогда, может, ему и помогли бы. А такой как есть он всех пугает. Вытащат писаки на свет такого монстра и помрут все потом с голоду. Так что женитьба отменяется, девчонки. Будем просто дружить, - и Марина рассмеялась, но теперь уже невесело.
      
       Глава III
      
       В это самое время Любим Жизнев, давно забывший обо всяких обидах и тщеславных мыслях, уже который час сидел за компьютером и безмятежно трудился. Его издательство решило переработать выпущенный ранее другой, разорившейся фирмой "Исторический лексикон", то есть сборник статей о выдающихся деятелях разных веков - политиках, полководцах, ученых, писателях, художниках и даже знаменитых злодеях. На долю Жизнева в этом труде достались два тома, посвященные деятелям эпохи Возрождения (то есть XIV - XVI векам), - всего около 250 очерков. В его задачу входило отредактировать довольно-таки коряво написанный текст, снабдить его подходящими цитатами из сочинений героев очерков, привести отзывы современников об этих людях, сделать пояснительные врезки, а также собрать многочисленные иллюстрации, которых в исходном издании имелось мало, а цветных не было совсем. Жизнев нисколько не обманывался относительно сложности полученного задания - достаточно сказать, что ранее двух редакторов уволили именно из-за их неспособности справиться с этим проектом. Справиться же было и впрямь непросто, ведь очерки писали десятки авторов, каждый являлся специалистом-историком и выбирал себе то историческое лицо, которое лучше знал и по которому имел под рукой достаточно литературы. А редактору-составителю, то есть в данном случае, после увольнения первых двух, уже Жизневу, вменялось в обязанность знать все 250 персонажей двухтомника - как же иначе, если ему
      
       8
      
      предстояло цитировать их труды и давать о них в текст пояснительные врезки. Наличием у Жизнева соответствующей литературы никто не поинтересовался - хозяйка издательства лишь пробубнила что-то ободряющее и в то же время крайне невразумительное насчет якобы имеющейся возможности скачать из Интернета "что угодно". Забегая вперед, скажем: возможности скачивания оказались весьма скромными, ибо владельцы сайтов стремятся в первую очередь зашибить деньгу, а не облегчать работу разным там культурологам. Что-то нашлось, и на том спасибо, а остальное по старинке приходится искать в библиотеках. Однако сроки Жизневу установили крайне жесткие, по полгода на том, хотя по всем издательским нормам одна редактура тома в 72 авторских листа (без изучения материалов, написания вставных статей, поиска иллюстраций и цитат) требовала около трех месяцев. Поэтому разъезжать по библиотекам Жизневу было совершенно некогда, книги ему следовало иметь под рукой.
       Выручала собственная библиотека, составлявшаяся десятилетиями, а то, чего не оказывалось на ее полках, приходилось искать и покупать в букинистических магазинах и на букинистических сайтах в Интернете (в последнем случае Жизнев оплачивал еще и почтовые расходы). Хозяйка издательства старательно делала вид, будто ничего этого не понимает, вызывая у Жизнева лукавую улыбку. Еще бы, ведь у нее дома обитали пятнадцать собак и с десяток кошек (верный признак нелюбви к людям), и ей приходилось всячески экономить, дабы прокормить всю эту ораву. Поэтому тот факт, что Жизнев из своего тощего редакторского кошелька оплачивал десятки, если не сотни недешевых книг, необходимых для выполнения полученного задания, доставлял предпринимательнице немалое удовлетворение. Правда, порой ее охватывало беспокойство: как же так, человек безропотно платит за то, за что платить никоим образом не должен? Она начинала давать Жизневу непрошеные сбивчивые советы касательно того, как обеспечить себя необходимой литературой. В ответ Жизнев только отмахивался и поеживался - наблюдая проявления жадности, пытающейся сойти за нечто другое, например за бескорыстную помощь, он всегда чувствовал себя крайне неуютно. А разгадка его долготерпения была чрезвычайно проста: Жизневу нравилась работа и нравились приобретаемые им для работы книги.
       Хозяйка, конечно, вскоре поняла, как обстоит дело, тем более что Жизнев ничего и не скрывал: ему хотелось объяснить окружающим, что тяжко трудится за небольшие деньги он не по глупости, а потому, что работа полезна для его души. Он и хозяйке говорил то же самое, дабы та не считала, что в очередной раз сумела его облапошить. Когда он работал не в штате, а по контракту, хозяйке это удавалось. Ему приходилось по 12 часов в день редактировать тексты, требовавшие до 90 исправлений на одной странице (он специально считал), получая за это в месяц сумму, равную средней пенсии. Немногим больше он зарабатывал, составляя заказанные хозяйкой антологии, сроки же были назначены такие, что трудиться приходилось с утра до вечера, частенько захватывая и выходные. При этом значительную часть работы хозяйка ему не оплатила, ссылаясь на имеющиеся недостатки. Жизнев не обиделся и не слишком огорчился, ибо давно понял, каких моральных следствий надо ждать от либерализации общественных отношений. Коли уж сделался наемным работником, то не жди, что с тобой станут церемониться. Правильно заметил Вальтер фон дер Фогельвейде:
       Кто сделаться решил товаром,
       Тот обесценился навек (227).
      Это высказывание справедливо, увы, не только в отношении сребролюбивых поэтов, - истинный смысл его гораздо шире. А о любителях законной наживы верно написал Ганс Вильгельм Кирхгоф:
       Вот деньги в рост идут, а честь?
       Да нет ее, коль деньги есть (228).
      Чему же тут удивляться или огорчаться? Можно, конечно, заклинать нечисть, как Блок: "Отойди от меня, сатана, отойди от меня, буржуа, только так, чтобы не соприкасаться, не видеть, не слышать;
      
      
       9
      
      лучше я или еще хуже его, не знаю, но гнусно мне, рвотно мне, отойди, сатана". Однако заклинания подействуют только в том случае, если произносящий их обладает независимым состоянием, пусть небольшим, как тот же Блок. В противном случае избежать сделки с буржуа по продаже самого себя человеку нельзя никак, и следует быть готовым к тому, что буржуа в ходе делового общения проявит все те милые свойства, которые приобретаются им в силу его особого социального положения. Об этих свойствах Смоллетт писал: "Богатство, разумеется, не есть мера заслуг. Напротив, часто - можно сказать обычно - его приобретают люди с низкой душой и ничтожными способностями. Своему обладателю оно не приносит в дар никаких добродетелей, но способствует повреждению его ума и порче нравов" (229). Однако совесть богатых не мучает, ибо для них как для представителей рода людского в высочайшей степени справедливы слова Салмана Рушди: "У людей есть замечательное свойство: они способны убедить себя в истинности и благородстве своих дел и помыслов, которые в действительности корыстны, неискренни и подлы" (230).
       Жизнев, конечно, мог бы напомнить своей начальнице о том, что ее благополучие в очень значительной степени зиждится на множестве книг, подготовленных им или под его руководством в разные годы (ведь это было то самое издательство, в котором Жизнев когда-то начинал как редактор, см. ч. I), однако он счел это бесполезным для начальницы (буржуй есть буржуй, его не переделаешь) и бесспорно вредным для себя, ибо обивание порогов в поисках работы всегда вызывало у него разлитие желчи. Жизнев поступил иначе: когда речь зашла о новом контракте, он заявил, что готов работать только в штате и с гарантированной зарплатой (а примерный уровень зарплаты в московских издательствах ему сообщили бывшие коллеги). Хозяйка издательства удивилась - она не ожидала такой прыти от Жизнева, которого считала человеком не совсем от мира сего (в том числе и из-за былых грабительских контрактов, которые тот безропотно выполнял), однако замыслов у нее имелось много, опытных редакторов не хватало (собственно, их всегда не хватает), и она, помявшись, согласилась.
       Легкой жизни в штате у такой начальницы Жизнев не ожидал и оказался прав. Так как издательство уволило в целях экономии почти всех художественных редакторов, Жизневу пришлось самому стать кем-то в этом роде и снабжать книги изображениями, быстро освоив подбор картинок в Интернете. Когда Жизнев отредактировал текст книги о Николае II, то неожиданно выяснилось, что весь огромный фонд фотографий, уже имевшийся в компьютерах издательства, грозит стать бесполезным хламом, поскольку из-за ухода художественного редактора невозможно сказать, кто на каком снимке изображен и к какой главе этот снимок относится. Жизнев разложил сотни распечатанных фотографий на полу своей квартиры и несколько дней ходил, наступая на лица представителей династии Романовых (без всякого священного трепета, надо сказать), однако все же привел изобразительный фонд в порядок, сделав подписи ко всем снимкам и распределив снимки по главам. Он составил книгу о Пушкине, написав статью о жизни поэта (благо как раз в это время читал много пушкинистики, а также удосужился наконец прочесть все опубликованные записи и переписку Пушкина - многие любители поэзии этого не делают никогда, и совершенно напрасно). Затем он выбрал и разбил по темам наиболее афористичные строки Пушкина (таково было основное задание редакции, хотя сам он считал его нелепым). Затем составил объемистый раздел высказываний о Пушкине различных выдающихся писателей, филологов и ученых и завершил книгу подробным биографическим справочником, рассказывавшим обо всех людях пушкинского времени, упоминавшихся в тексте. Были и другие книги: хрестоматия документов по русской истории, к которой Жизневу пришлось подбирать иллюстрации и составлять примечания (составители забыли или поленились это сделать, хотя в документах имелось множество терминов, совершенно непонятных современному читателю) - огромный труд, кончившийся ничем, так как хрестоматия так и не вышла; книга обо всех пятнадцати поместных православных Церквях, с историческим очерком каждой Церкви, описанием ее современного состояния и путеводителем по ее наиболее значимым
      
      
       10
      
      святыням с изображениями оных - составленный Жизневым огромный материал отдали на просмотр и рецензию попам из издательского отдела Патриархии, чем все дело и кончилось (никакой рецензии, ни хорошей, ни плохой, не последовало, и книга тоже не вышла); несколько богато иллюстрированных антологий русской лирики, которые составляла на свой вкус сама хозяйка издательства, а Жизневу пришлось тщательно выверять их на предмет возможных ошибок, используя книги из собственной библиотеки; книги о декабристах и о художниках-передвижниках, к которым, как и к книге о Пушкине, Жизневу пришлось подбирать иллюстрации, используя накопленный в компьютерах издательства изобразительный фонд и хранившиеся в издательстве многочисленные альбомы (к книге о передвижниках Жизнев также написал вступительную статью); книга цитат из Шекспира, которую Жизнев выверял по собственному собранию сочинений "стратфордского лебедя" 1958 года под редакцией Смирнова и Аникста; книга о русском символизме, весьма любопытная, но давшаяся нелегко, так как с самолюбивым автором пришлось обговаривать даже самые несущественные изменения... Были и другие работы: редактура и литературная обработка книг, не представлявших для Жизнева интереса и потому не заслуживающих упоминания на этих страницах (вообще-то его интересовало всё, но в очень разной степени), написание справок, рецензий, рекламных текстов, аннотаций... Что-то требовало нескольких дней или даже часов, на что-то, как на книгу о Николае II или на печальной памяти хрестоматию, уходили месяцы... И вот в конце концов, неплохо себя зарекомендовав в качестве исполнителя-универсала (а не организатора, как в былые годы), Жизнев как знак высокого доверия получил задание по переработке "Исторического лексикона".
       Как уже говорилось, ушлому начальству вновь удалось построить работу Жизнева так, чтобы тот трудился с утра до вечера и даже захватывал выходные дни. Каждое утро Жизнев вспоминал о том, сколько еще не сделано и, проклиная все на свете, а в особенности собственные уступчивость и деликатность, мчался к компьютеру. Завтракать он прекратил, так как с утра его мучило ощущение того, что пищу он еще не заработал. Дела по дому ему пришлось возложить на престарелую матушку, а то, с чем она не могла справиться, например походы на рынок за продуктами, превращалось в трудно разрешимую из-за нехватки времени проблему. Сочинять Жизневу все-таки удавалось, несмотря ни на что - видимо, благодаря приобретенному с годами мастерству, позволявшему быстро и уверенно воплощать в произведение любую идею. Правда, никто не мог сказать, сколько идей так и не смогло прорваться из духовного эфира в мозг нашего героя, забитый реалиями XIV-XVI веков и самых разных стран, от Норвегии до Индонезии. Об этих неявных утратах Жизнев, конечно, думал с досадой, однако стоило ему сесть к компьютеру и приступить к занятиям, как досада вскоре проходила. Хотя многие люди и восхищались образованностью Жизнева, сам он не раз уличал себя в дремучем невежестве, и уже в начале работы над "Лексиконом" невежество проявилось вновь, причем в ужасающих масштабах. Однако привлекательность этой работы для Жизнева состояла как раз в том, что, обнаруживая пробелы в своем образовании, он в то же время их и закрывал. Его удивляло, как люди могут жить без исторических сведений и как еще совсем недавно он сам жил, не зная того, что узнавал, трудясь над необъятным "Лексиконом". Исторические лица, события, социальные установления, не читанные ранее тексты, не виданные ранее картины и архитектурные памятники - остаться равнодушным ко всему этому богатству, не стремиться им овладеть мог, по убеждению Жизнева, лишь духовный кастрат. А трудов своих наш герой научился не жалеть, памятуя слова Шиллера о том, что трудолюбие не только дает средства к жизни, но и придает жизни цену. Наивно было бы думать, что потомки смогут сполна оценить трудовой энтузиазм составителей "Исторического лексикона". Но наш герой с годами стал хорошо понимать другое - то, что, приобретая познания, личность приобретает все новые творческие силы, а значит, все успешнее творит и становится все ценнее, все тяжелее на весах вечности. А утраченные - точнее, не уловленные - в ходе работы идеи непременно вернутся, как полагал Жизнев,
      
      
       11
      
      к человеку, обогащенному познаниями, причем вернутся в еще большем блеске. Поэтому следует перебороть и жажду отдыха, и жажду развлечений. Следует трудиться, читать, приобретать книги. Верно писал Руми: "Когда бы притихли крики твоего ослиного эго, разум стал бы твоим Мессией" (231). И еще: "Пророки и святые не избегают духовных битв. Первая из таких битв - их поход против собственного эго, их борьба за искоренение своекорыстных стремлений и чувственных желаний. Таков Великий Джихад" (232).
      
       Глава IV
      
       Однако случались у Жизнева и минуты отдыха, если можно считать отдыхом перемену занятий. Он читал то, что давно наметил прочесть, сочинял новые стихи и правил старые. На прозу при работе над "Лексиконом" времени, конечно, не хватало. В полной мере отдыхом становились для него лишь вечера пятниц, которые, что греха таить, он проводил за бутылкой, причем обычно пил в одиночку, опасаясь пустопорожних разговоров. Кроме того, только вино (обычно крымский херес) позволяло изгнать на время из памяти работу со всеми ее проблемами и погрузиться в воспоминания. Тут стоит привести строки Саади:
       Скорбей на жизненном пути без чаши не перенести,
       Верблюду пьяному шагать с тяжелой ношей веселей (233).
      Вот Жизнев и облегчал на время свою нелегкую ношу. Вспоминать, разумеется, хотелось что-то веселое и доброе. А мало ли в прошлом было веселой гульбы и по-доброму складывавшихся обстоятельств!
       Однажды взгляд Жизнева упал на корешок стоявшей на ближней полке книги Гумилева, и тут же вспомнились Петербург, угол Мойки и Марсова поля, и заведение "Бивак паяцев". Владельцы заведения были в восторге от выступления в их концертном зальчике поэтов Сообщества, то есть Сложнова, Жизнева и Сидорчука. Как то вошло в обычай в последние годы существования Сообщества, предложение дать концерт поступило через Сидорчука, который за это забрал себе более половины общего гонорара. Данный факт выяснился случайно - когда один из владельцев "Бивака" уже после второго концерта сам завел разговор о том, сколько платил за предыдущие концерты и сколько намерен платить впредь. Жизнев и Сложнов переглянулись, на лице Сидорчука появилась кислая гримаса. Вызвана она была отнюдь не стыдом или раскаянием, а пониманием того, что следующие гонорары придется делить уже в иной пропорции. Однако к этому времени товарищи Сидорчука уже так привыкли к его бессовестности, что не огорчились, не обиделись, не высказали ни слова упрека, а только спокойно и по-деловому обсудили со своим квази-руководителем, как раздел денег будет происходить в дальнейшем. Затем они принялись смаковать предложенные хозяевами яства и поглощать сначала доброе французское вино, а потом фирменную настойку заведения с ласковым названием "Чертик". Их окружал любовно воспроизведенный интерьер начала XX века, выглядевший в этих стенах уместно как нигде - ведь заведение располагалось точнехонько в том же помещении, где некогда находился и настоящий, первоначальный "Бивак паяцев". При мысли о том, кто тогда здесь бывал, поэтов пробирала дрожь восторга. А тут еще яства, комплименты хозяев и поклонников, улыбки женщин, "Чертик"... В "Биваке" поэты выступали раз шесть в разные времена года, и о каждом приезде у Жизнева сохранились приятные воспоминания. Вот ранней весной к поэтам на мосту через Мойку подходит поклонник их творчества, знаменитый питерский архитектор, и ведет пить абсент в перестраиваемые им огромные апартаменты; вот поэты посещают Музей Арктики и Антарктики, а оттуда идут в поход по бесчисленным питерским распивочным; вот жарким летним утром Жизнев, оставленный в одиночестве на квартире питерского друга, плетется через залитый солнцем безмятежный двор в ларек за пивом; вот Жизнев, отбившийся от товарищей, останавливает такси и просит покатать его по городу - да, просто покатать, - потом вывезти к морю,
      
      
       12
      
      чтобы выпить там пива, а потом привезти на прежнее место; вот он у входа в "Бивак" под хлопающим от морского ветра навесом тепло прощается с юной официанткой Катей и обещает приехать еще, а Катя кивает и в ее синих глазах читаются смущение и, кажется, надежда; вот Жизнев со Сложновым глухой ночью бегут по набережной одного из каналов Васильевского острова, напросившись на ночлег, и с мороза и ветра попадают в тепло, уют и к накрытому столу; вот подвыпивший Жизнев на литературной тусовке в огромной питерской квартире сидит и в шутку препирается с бойким мальчиком лет семи, причем в комнате их только двое, а из соседнего переполненного помещения доносится зычный голос модного московского стихотворца, читающего совершенно бездарные собственные тексты... Да, Петербург для поэтов - добрый город, вряд ли кто-то будет с этим спорить, - если, разумеется, у поэтов есть известность, а еще лучше - если на них есть мода. Таким поэтам, конечно, хорошо везде, но Жизнев все же в каждой поездке старался оставить по себе добрую память, и, кажется, ему это удавалось. По крайней мере, он и позднее, собираясь в Питер, всегда мог назвать несколько мест, где его были готовы принять с искренней радостью. А для того чтобы оставить такую память, требуется совсем немногое: проявлять внимание и уважение к собеседнику, не отлынивать от разговора, быть веселым и стремиться развеселить окружающих. Окружающие это оценят.
       Вспоминалась еще зимняя поездка в Краснодар в удивительные дни, когда в этом южном городе выпало неслыханное количество снега, троллейбусы ходили только по паре маршрутов, а сугробы достигали высоты второго этажа. При этом было совсем не холодно, приезжие северяне ходили нараспашку, люди кругом улыбались, а сугробы мерцали под фонарями. Сначала состоялось выступление на дне рождения одного из молодых богачей, а наутро поэтов, еще не вполне опомнившихся, повезли куда-то завтракать, а точнее сказать - опохмеляться и продолжать веселье. Снегопад длился всю ночь, и автомобили с трудом протискались по улочкам старой части города к аккуратному, словно сложенному из детских кубиков зданьицу, охристая окраска которого казалась оранжевой на фоне громоздившихся вокруг ослепительно белых сугробов. На фасаде красовалась составленная из красных электрических огоньков надпись "Реноме". Накануне отлета в Краснодар Жизнев выступал в каком-то окраинном московском клубе, название которого ныне забыто, потом праздновал успех с поклонниками, потом заторопился на самолет, целые сутки не спал, а в Краснодаре угодил прямо к пиршественному столу. В результате в описываемое утро сердце у него колотилось как бешеное, а тут еще шашлык и красное французское вино - Жизнев надеялся, что оно как-то поправит дело. На самом деле помочь ему мог только отдых, однако спать почему-то совершенно не хотелось. Когда гостеприимные хозяева предложили перейти к водным процедурам, в сауну Жизнев из-за сердцебиения даже и носа не стал совать - просто искупался в бассейне, принял душ и, закутанный в простыню и слегка освежившийся, вернулся за стол, где вид красного вина пробудил в нем сильнейшую жажду. На старые дрожжи после десятка бокалов в голове у него изрядно зашумело, а на лице появилась глуповатая улыбка. Тем не менее он все-таки смог припомнить строки из знаменитого стихотворения Лоренцо Медичи (Великолепного):
       Славьте Вакха и Амура!
       Прочь заботы, скорбь долой!
       Пусть никто не смотрит хмуро,
       Всяк пляши, играй и пой!
       Будь что будет - пред судьбой
       Мы беспомощны извечно.
       Нравится - живи беспечно:
       В день грядущий веры нет (234).
      Эти стихи убедили его в том, что, как бы ни стучало сердце, о последствиях пития беспокоиться не стоит. Упоминание же об Амуре в стихах оказалось пророческим, ибо совершенно внезапно перед
      
      
       13
      
      взором Жизнева возникли жрицы этого божка. На самом деле это были весьма привлекательные и ничуть не вульгарные, скромно, но со вкусом одетые три молодые дамы - одна совсем юная, две другие постарше. Они расположились за столом, завязалась светская беседа. Жизнев шепотом спросил Сидорчука: "Что это за очаровательницы?" Сидорчук презрительно фыркнул, дабы подчеркнуть тупость Жизнева и собственную проницательность (хотя хозяева праздника ему обо всем сообщили еще накануне) и веско ответил: "Проститутки". Удивленный Жизнев вновь исподволь изучил помутневшим взором каждую гостью, но не обнаружил ни на одной из них никаких печатей и клейм профессионального порока. А между тем в воздухе проносились какие-то слова со значением, какие-то сигналы, в которые Жизнев даже не пытался вслушиваться: ему нравилось безмятежное сидение за столом, нравилось французское вино, нравились все присутствующие, даже нравственно ущербный Сидорчук. И когда его товарищи по застолью начали один за другим отлучаться вместе с дамами в залу для водных процедур, это не побудило его ни к каким действиям. Для чего происходят все эти отлучки, он, конечно, понимал, но его частившее сердце благосклонно относилось только к красному вину, а любовных трудов не желало совсем. Дамы между тем вошли во вкус вакхических забав. Вернувшись к столу, одна из них, самая хорошенькая, стройная шатенка с пушистыми волосами и загадочным взором, начала поглаживать мощные бицепсы Жизнева, не прикрытые простыней, ласково вонзать в них коготки и, словом, всячески склонять Жизнева к плотским усладам у бассейна. Жизнев сначала не вполне сознавал, чего от него хотят, но когда осознал, то прямо объяснил даме на ушко, как обстоит дело с его здоровьем. Затем он восхвалил ее красоту, поблагодарил за благосклонность и попросил не таить на него обиды. "Ты прекрасна, Елена", - повторил он в заключение и нежно поцеловал девушку в мочку уха. Та в ответ ласково ему улыбнулась, показывая, что ничуть не сердится. Улыбка была столь очаровательна и зовуща, что Жизнев решил было плюнуть на здоровье и дать себя увлечь в залу греха, однако сердце, провалившись на миг куда-то в пустоту, заставило его передумать. Несколько уменьшил в его глазах привлекательность порока и Сидорчук, зачем-то начавший размахивать перед глазами сотрапезников использованным презервативом, в котором болталось мутное содержимое. Недостаток вкуса и такта этот человек проявлял, увы, не только в стихах.
       Когда вся компания, вполне довольная друг другом, наконец оделась и направилась к выходу, глазам их предстала забавная картина: молодой богач, вчерашний именинник, забыв закрыть дверь в комнату для массажа, обладал в этой комнате какой-то монотонно вскрикивавшей девицей, не входившей в число тех, с которыми познакомили поэтов. Возможно, подумалось Жизневу, к такому развитию пришел обычный сеанс массажа. Так или иначе, но оба участника этой эротической сцены полностью ушли в свое занятие (девушка стоя опиралась на массажное ложе, молодой богач пристроился сзади) и не обратили на проходивших никакого внимания. Чтобы поторопить именинника, пришлось звонить ему из вестибюля заведения по мобильному телефону. Чуть позже из брошенных вскользь реплик Жизнев узнал, что партнерша именинника замужем, где-то служит и подрабатывает в "Реноме", причем муж о ее побочных заработках прекрасно знает. Жизнев всей душой порадовался такой внутренней свободе молодых супругов.
       Покинув "Реноме", компания сначала заехала в какую-то бильярдную, но это посещение оказалось ошибкой, так как попасть по шару никто уже не мог. Поэтому направились на квартиру к друзьям именинника, с которыми успел сдружиться и Жизнев во время своих прошлых визитов в Краснодар. Глубокомысленные беседы с ними служили ему в застолье убежищем от бесконечных разговоров про автомобили, запчасти, загородные дома и прочую шелуху, облепляющую подлинную человеческую судьбу. Однако тут, увидев дам, один из хозяев квартиры проявил себя не лучшим образом. Видимо, кто-то - то ли именинник, то ли Сидорчук - шепнул ему о том, чем девушки занимаются помимо основной работы, и бедный молодой человек, не зная, как себя вести с такими дамами, начал презрительно усмехаться, говорить колкости и, словом, повел себя очень глупо. В
      
      
       14
      
      противовес этому Жизнев, хотя его и развезло от выпитого в бильярдной коньяка, изо всех сил старался быть галантным, успокаивал готовых возмутиться девушек, а потом, улучив момент, прямо сказал на кухне адепту мужского шовинизма, чтобы тот не портил вечер. "Пойми старина, - объяснил ему Жизнев, - это не какие-то пошлые шлюхи, которые спят с кем попало и за деньги готовы терпеть любое хамство. У них есть работа, поэтому они могут позволить себе тщательно выбирать партнеров. Для них секс - не единственный источник дохода, поэтому они проституируют с душой, с удовольствием. С ними можно поговорить, это люди, пойми, а не просто приложения к влагалищу. Мы вот завтра с ними собрались на концерт, а как они с нами пойдут, если их здесь обидят?" После этого кухонного разговора атмосфера разрядилась и наполнилась дружелюбием - о последнем особенно старался Сложнов, не отстававший от Жизнева по части галантности. В результате к нему преисполнилась нежных чувств девушка Лера, самая бойкая и самоуверенная из трех подруг, брюнетка с зелеными глазами.
       Конечно, люди не любят признавать свои ошибки и менять линию поведения по чьей-то просьбе, считая это признаком слабости. Возможно, молодой человек, считавший, что женщин легкого поведения настоящий мужчина должен унижать, продолжал бы гнуть свое и вечер завершился бы обидами и скандалом. Однако Жизнев с годами стал чертовски убедителен, и дело было не столько в том, что он говорил в спорном случае, сколько в том, как он говорил и как он себя вел. Тут вполне подходят слова Уитмена:
       Я и подобные мне убеждаем не метафорами, не стихами, не доводами,
       Мы убеждаем тем, что существуем (235).
       Далее было вновь выпито много коньяка, и Жизнев довольно смутно помнил, как он вместе со Сложновым оказался в их общем номере гостиницы. Встал он с сердцебиением, но решил не обращать на него внимания: веселиться так веселиться. А веселья предстояла уйма: в Краснодар в этот день должны были приехать музыканты группы Сидорчука, а также любимый Жизневым музыкальный коллектив "Запрещенные барабанщики" - тех и других пригласили одни и те же люди, которых мы здесь условно называем "молодые богачи". Жизневу вспомнился рассказ офицера, прошедшего чеченскую войну (этот офицер консультировал Жизнева во время написания романа): как-то осенью наши бойцы застрелили в лесу боевика-негра, который за каким-то чертом потащился из сытой Англии, где проживал, в жестокую Россию - насаждать исламские ценности. Тащить глупого негра через раскисшее поле в комендатуру не хотелось, давать крюк в несколько верст по лесу - тем более. Тогда покойника прицепили к бронетранспортеру и поволокли полем по грязи напрямик. Когда въехали в село, на броню взобрался боец с музыкальным центром, и по округе разнеслась песня "Запрещенных барабанщиков":
       Убили негра... Убили, суки, замочили...
       Он уже не идет играть в баскетбол...
      И так далее. Негр торжественно ехал на тросе за бронемашиной, глядя в небо и сложив руки на груди (точнее, руки на груди ему связали). Номер имел большой успех - даже вечно настороженные чеченские женщины смеялись до слез. И вот теперь Жизнев познакомился с членами прославленного коллектива. Они охали и держались за виски, повторяя: "Мы не знали, что можно столько пить!" Ну а Жизнева ничего не удивляло, он-то знал, на что способны музыканты Сидорчука. Бесстрашие, с которым эти люди вливали в себя гомерические дозы спиртного, являлось одним из их немногих достойных уважения качеств. Поэты и музыканты вместе пообедали в какой-то харчевне, причем от пива поэты решили воздержаться - вечером им предстояла встреча с дамами. Музыканты же вливали в себя кружку за кружкой - концерт в клубе "Квадро" предстоял им только назавтра. Певец Маршал концерт из-за снегопада отменять не стал и правильно сделал: публика каким-то образом все же добралась до Театра эстрады на главной улице, и зал заполнился почти под завязку. Жизнев уселся рядом с девушкой Марией, самой юной из трех, которая немедленно начала гладить его по руке и
      
      
       15
      
      вкрадчиво сообщила, что в Москве у нее много друзей и после Нового года она собирается туда приехать. "Милости просим!" - вежливо отозвался Жизнев, однако решил оставаться верным Елене, и авансы Марии пропали зря. Певец начал концерт с песни на слова Сложнова, что произвело на девушек глубочайшее впечатление, в особенности на влюбленную в Сложнова зеленоглазую Леру. Она окончательно убедилась в том, что ее выбор правилен, и силой своего чувства изрядно перепугала Сложнова. После концерта Сидорчук потащил всех в артистическую уборную, дабы продемонстрировать свое приятельство со звездой. Там Жизнев потоптался несколько минут на пороге, остро ощущая глупость своего положения и проклиная тщеславие Сидорчука, после чего незаметно ретировался и с удовольствием поболтал с умненькой Леной в вестибюле. Она тоже обещала после Нового года появиться в Москве, но ее слова звучали куда более весомо, нежели девичий щебет Марии. Поэты прогулялись с девушками по заснеженной главной улице, зашли в клуб, принадлежавший молодым богачам, где вся компания угостилась коньяком, а потом усадили дам в такси (водитель клялся всех троих развезти по домам, несмотря ни на какие сугробы) и направились в свою гостиницу. Там Жизнев и Сложнов с облегчением отделались от Сидорчука, проживавшего этажом ниже, и поднялись к себе. По удачному стечению обстоятельств на их этаже имелся буфет, причем не очень дорогой, - там оба поэта вскоре и оказались. Они потребовали коньяка, и за рюмкой Сложнов стал горько жаловаться на пылкость и настойчивость Леры - неуместные, на его взгляд. Достаточно сказать, что и в Театре эстрады, и в клубе они обегали все коридоры, безуспешно ища уголка для совокупления.
      - Ну, во-первых, я видел и в твоих глазах огонь желания. Не на аркане же тебя тащили в эти коридоры, - возразил Жизнев. - Во-вторых, ее настрой должен тебе льстить. Значит, ты в "Реноме" проявил себя настоящим мачо. Да и вообще произвел на девушку хорошее впечатление. Одними мужскими достоинствами их не удивишь.
      - Но она хочет приехать в Москву! - испуганно понизив голос, сообщил Сложнов.
      - Ну и что? - безмятежно пожал плечами Жизнев. - Лена тоже хочет. И Марина хочет. По-моему, это прекрасно.
      - Любим, пойми, Лера очень, очень решительно настроена, - строго сказал Сложнов. - Она меня просто пугает. Она хочет жениться... то есть замуж!
      - Мало ли чего она хочет, - хмыкнул Жизнев. - Все хотят. Хотеть не вредно.
      - А вот представь: она приезжает ко мне, заставляет меня, естественно, заниматься с ней сексом, а потом говорит: "У нас будет маленький". И что?! - спросил Сложнов тоном провинциального трагика.
      - Да ничего, - хладнокровно ответил Жизнев. - Скажешь ей: "Это не у нас, а у тебя будет маленький". Что она, при ее образе жизни предохраняться не умеет? Если бы не умела, у нее уже семеро по лавкам было бы. Значит, залетела нарочно, значит, сама создала проблему. Почему же ты ее должен решать?
      - Чувствую - не захочет она предохраняться, - простонал Сложнов.
      - Да пойми ты, чудак: "не хотела" - это ведь не значит, что не могла. Значит, решила в одиночку тот вопрос, который должны решать двое. Значит, и расхлебывать последствия должна сама. Ну вот если она тебя спросит, нужен ли тебе маленький, что ты скажешь?
      - Скажу, что самому жрать нечего. Только этого мне не хватало! И вообще: она славная девушка, но я ведь в нее не влюблен и не хочу на ней жениться. Зачем мне в таком случае какие-то маленькие?
      - Вот так ей и объясни. Если хочешь остаться кристально честным, то объясни прямо завтра, не морочь девушке голову, - посоветовал Жизнев. - Так ей и скажи: ты мне нравишься, готов выполнять любые твои желания, но только не содержать тебя, не жениться и не размножаться. Если это ее отпугнет, то так тому и быть. А если нет - наслаждайся, возьми от Леры всё, что она может дать.
      - Она, конечно, согласится, а сама возьмет и залетит. А потом пойдет в суд или куда там ходят в таких случаях. Заявит, что я - отец ребенка. Сделают анализы, и хана! - уныло пробормотал
      
       16
      
      Сложнов.
      - Почему - "хана"? - удивился Жизнев. - У нас в стране половая жизнь, слава богу, не запрещена, и вступление в брак при этом не обязательно. Она даже алиментов не получит, потому что вы с ней жили раздельно и не вели общего хозяйства. Выбить алименты по суду тоже не так просто. Судьи не дураки и в бабских штучках знают толк. Может, она напоила тебя до бесчувствия, а потом надругалась над тобой? Может, это ее на самом деле надо судить? В конце концов, сам предохраняйся.
      - Боюсь, боюсь я всего этого, - качал головой Сложнов, - разливая коньяк по рюмкам. - Очень уж она настойчива, не знаю, что у нее на уме. Вот скажет вдруг: "У нас будет маленький"...
      - Костя, это просто сказка про белого бычка, - рассердился Жизнев. - Ты подумай своей головой: ну кто ты такой, кому ты нужен как супруг и кормилец? Ты даже как плательщик алиментов никому не нужен, потому что работаешь ты неофициально, а официально ты безработный и никаких доходов у тебя нет. Поэтому расслабься и спокойно рви цветы удовольствия.
       Жизнев видел, что не вполне убедил друга, и счел за лучшее перевести разговор на другую тему. Через некоторое время, когда опустел уже второй графин коньяка, он предложил удалиться на покой. В номере Жизнев взглянул в зеркало, проворчал: "Ведь это когда-то называлось человеком", расслабленно совлек с себя одежды и завалился спать. Сложнов, однако, его примеру не последовал. В памяти Сложнова вертелись неудачные попытки соития с Лерой, совет насчет цветов удовольствия, а также те неоднократные предложения доступной любви, которые ему делали в этой гостинице. Поэт вышел из номера и направился в комнату старшей по этажу. Там ему с готовностью показали четырех дам, он выбрал одну и с ее помощью освободился в пустующем номере от избытка беспокойства. Боккаччо, помнится, сетовал на слабость и скотскую похотливость мужчин, так стоило бы напомнить ему о том, что соитие порой нужно не само по себе, а для обретения душевного равновесия и приведения мыслей в порядок. Наутро Сложнов весело поведал о своих ночных похождениях Жизневу и, по всей видимости, уже не ожидал от будущего ничего плохого. "Всё образуется!" - восклицал он.
      
       Глава V
      
       Дабы мотивы, которые заставили поэта Сложнова завести вышеприведенный разговор, стали понятны читателю, следует описать вкратце житейские обстоятельства этого незаурядного человека. Родился он в промышленном городе за 4000 километров от Москвы, в отрочестве начал сочинять стихи и музыку, создал школьную рок-группу. Творческая жизнь школьника Сложнова была достаточно напряженной, однако сомкнуть ее с творческой жизнью главных духовных центров страны из-за огромности расстояний не представлялось возможным. Тогда Сложнов решил сам переместиться в эти центры и вскоре оказался в Петербурге, где поступил в кораблестроительный техникум. Стоит разъяснить нынешнему читателю особенности перемещений творческой молодежи в советскую эпоху. В то время молодой человек, считавший себя одаренным, тянулся, как и ныне, в столичные университеты и в учебные заведения вроде Литературного института, ВГИКа с его сценарным и актерским факультетами, Строгановки, Полиграфического с его оформительским отделением и тому подобных. Конкурс на творческие специальности достигал неимоверных высот, однако молодежь бодро отправлялась в столицы, что с точки зрения нынешних житейских реалий выглядит удивительной самонадеянностью (к тому же тогда богатенькие родители, сметающие деньгами все преграды с пути отпрыска, были еще редким явлением). Дело объяснялось просто: в те времена, оказавшись в культурной столице, не поступить совсем никуда мог только идиот. Потерпев неудачу на экзаменах в творческий вуз, молодой человек мог обратиться в вуз попроще, с меньшим конкурсом. Но ведь в каждом из "простых вузов" кипела тогда культурная жизнь, в каждом
      
      
       17
      
      действовали литературные объединения, вокально-инструментальные ансамбли (обычно на каждом факультете), театральные студии и прочее. Если не удавалось поступить в вуз, оставались техникумы, ПТУ, различные профессиональные курсы. И везде молодой человек получал стипендию, на которую, пусть жестко экономя, можно было прожить, так как везде предоставляли бесплатное общежитие и различные виды материальной помощи, а в большом городе имелись многочисленные возможности побочных заработков. И во всех "простых" учебных заведениях поступившая туда молодежь вовсе не была отрезана от духовного кипения столицы: театры и кинотеатры ошеломляли премьерами, музеи - блестящими выставками, концертные залы предлагали на выбор самую различную музыку, и всё это за редким исключением являлось совершенно общедоступным. Молодежь, видевшая себя в дальнейшем творцами еще более значительных духовных богатств, устремлялась на различные творческие курсы, ходила на заседания литературных объединений (благо таковые работали не только в вузах, но и на всех крупных предприятиях, НИИ и при всех Дворцах культуры), образовывала собственные творческие группы либо просто обсуждала проблемы искусства в обычных стихийных застольях. Таким образом, хотя студенты элитных творческих вузов и пользовались в среде творческой молодежи особым авторитетом, но стать участником общего творческого брожения мог любой желавший этого молодой человек совершенно независимо от места учебы, профессии и материальной обеспеченности. Да и немолодой тоже - Жизнев встречал в московских литературных объединениях немало пожилых людей, казавшихся ему тогда глубокими старцами; одаренностью они не блистали, но душою были свежее иных юнцов. Ко всему сказанному стоит добавить, что в те странные времена переезды и даже перелеты в столицу, домой и обратно в столицу были вполне по карману даже студенту.
       Сложнова следует признать типичным питомцем той эпохи. Трезво сопоставив уровень своих школьных знаний (которым не пошло на пользу его увлечение музыкой) с огромным конкурсом в творческие вузы, Сложнов по приезде в Петербург сразу направился в кораблестроительный техникум, и его, разумеется, с радостью приняли. Петербург был избран из-за того, что там проживали дальние родственники - о нахлебничестве речи не шло, но помощь в затруднительных случаях они оказать могли, а по выходным и праздникам с удовольствием подкармливали прожорливого юнца домашней пищей. Кое-как учась в техникуме, Сложнов вместе с тем погрузился в духовную стихию великого города, бродя среди прекрасных зданий, посещая музеи и отыскивая лазейки в литературную и музыкальную богему Петербурга. Если с музыкальной богемой ему не повезло, то литературная его приняла: он сделался исправным посетителем нескольких литературных объединений, одним из которых руководил небезызвестный Виктор Соснора. Думается, известность этот автор приобрел исключительно благодаря тому обстоятельству, которое отметила умная дочь Толстого Татьяна Сухотина-Толстая (не поставим ей в вину утомительное "чтоканье", она все же не беллетрист): "Большинство публики, которое обыкновенно состоит из людей, лишенных художественного чутья, ценит то, что оно не воспринимает, думая, что в том, что им недоступно, и кроется самое главное". Человек, до седых волос не выучившийся ясно выражаться, мог руководить духовным развитием молодежи лишь благодаря таким причудам массовой психологии. Вергилий и Хасинто Бехарано считали, что надо стремиться не просто к понятности, а к тому, чтобы тебя не могли не понять. Писарев с присущими ему прямотой и четкостью напоминал: "...Публика имеет право желать, чтобы с нею говорили удобопонятным языком, чтобы все слова и образы, употребленные поэтом, имели какой-нибудь ясный и определенный смысл, чтобы поэт не задавал ей неразрешимых загадок и не превращал своих произведений в длинную и утомительную мистификацию". Русский критик писал эти строки в трезвые времена - в 60-е годы XIX века; страшно подумать, что стало бы с его нервами, если бы ему удалось дожить до появления сюрреализма, "потока сознания", ассоциативного метода и "ленинградской школы". Однако желание сочинять в человеке так сильно, считаться литератором так заманчиво (правда, непонятно почему), а
      
      
       18
      
      сочинять галиматью настолько легко и удобно, что к справедливым требованиям Писарева и других разумных людей с годами стали прислушиваться все меньше и меньше. Публика трусливо одобряла новомодные произведения - по тем причинам, о которых писали Т. Сухотина (см. выше) или, например, Петер Карваш: "Я мог бы просто признаться, что ни хрена не понял... но ведь это опасно: что, если остальные вдруг понимают или хотя бы делают вид, что понимают? Поэтому лучше уж восхищаться: так я ничем не рискую" (236). Однако пока критика и наиболее изысканная часть публики раздавали награды и венки, массовый читатель оставался себе на уме. Вслед за тем же Петером Карвашем он мог бы сказать, что "полная непонятность чужого произведения никогда не была в моих глазах абсолютной гарантией высокого уровня оригинальности и гения - кстати, не была и доказательством того, что я дурак" (237). Однако массовому читателю столько раз подсовывали под маркой великих взлетов духа всякую чепуху, что он, сбитый с толку и не имеющий досуга разбираться в том, что же все-таки в литературе хорошо, а что плохо, попросту "голосовал ногами" и переставал читать так называемую "серьезную литературу", в первую очередь поэзию. На усталость публики чутко отреагировали изготовители всякого рода литературных суррогатов и заработали с неслыханной дотоле производительностью, успешно заполняя пустоту в душе любителя литературы (или, по крайней мере, создавая иллюзию такого заполнения). Но что до всего этого автору-лауреату! "Он принимает темноту за глубину, дикость за силу, неопределенность за бесконечность, бессмысленное за сверхчувственное - и как доволен собственным созданием! Но приговор знатока не подтверждает этой оценки снисходительного самолюбия" (Шиллер) (238). Соснора, на наш взгляд, принадлежит к числу тех самых авторов, о которых пишет Шиллер, однако Сложнов при всем его таланте к числу знатоков в те годы отнюдь не относился. Поэтому он доверился суждениям старших товарищей, пытавшихся, возвеличивая своего наставника, возвеличить заодно и себя - свою способность к пониманию, свою прозорливость, вообще всю свою личность. Юноше, почти подростку, трудно было заподозрить стольких взрослых, уверенных в себе людей в том, что они в оценках руководствуются мотивами, далекими от собственно литературных (к тому же поклонники Сосноры и вообще подобной поэзии подчиняются этим мотивам зачастую неосознанно). В результате раннее творчество Сложнова по непонятности не уступает творчеству его прямого руководителя, а также наименее одаренных обериутов - тех, что преподали русской литературе один из ярчайших уроков пустословия. Урок это не пропал даром - его плоды мы пожинаем до сих пор. И тем не менее ранние стихи Сложнова (их можно видеть в его посмертной книге, вышедшей в 2010 году) при всей их невразумительности все же отличаются от стихов его творческих наставников. Читая Соснору или Введенского, испытываешь скуку, досаду, но не беспокойство. Бестолковая словесная масса воспринимается как должное, автор соответствует своему творению, тогда как в стихах раннего Сложнова, то и дело, подобно искрам, проскакивают яркие образы. Они заставляют вздрагивать - кажется, что подлинная личность поэта вот-вот прорвет вязкий словесный кокон и заговорит по-другому - внятно и откровенно. Так оно со временем и случилось.
       Вскоре Сложнова из техникума призвали в армию ("Вот так и теряются для промышленности кадры квалифицированных рабочих", - ворчал по этому поводу Жизнев). Из-за близорукости и общей нескладности его определили в стройбат, причем в часть, стоявшую под Ленинградом. Так Сложнову повезло в первый раз. Рыжий близорукий увалень оказался, само собой, удобным объектом для издевательств со стороны "дедов". Однако "деды" ничего не умели, а увалень умел многое: оформлять стенды наглядной агитации (на этих стендах было помешано все советское мелкое начальство), красиво и без ошибок писать, печатать на машинке, играть на различных музыкальных инструментах (а начальство хотело создать оркестр)... Поэтому "деды" так и остались месить раствор и класть кирпичи, а Сложнова перевели служить в штаб, чем неопровержимо доказывается превосходство духа над грубой силой и прочими, как ныне модно говорить, "вызовами". Так Сложнову повезло во второй раз. А поскольку Сложнов был невероятно пунктуален и аккуратен, то в
      
      
       19
      
      штабе он сразу пришелся ко двору. Его вчерашние обидчики скоро стали заискивать перед ним, а начальство охотно отпускало его в увольнительные в город, ибо знало: боец Сложнов вернется в штаб точно в назначенный час. В увольнение Сложнов ходил всегда один, ибо не пьянствовал и не шастал по женским общежитиям. Его интересовали музеи и заседания литературных объединений, и товарищи по службе просто не смогли бы его понять. Однажды Сложнов с великим удивлением узнал, что один из членов группы "ОБЭРИУ", а именно Игорь Бахтерев, еще здравствует и проживает в Ленинграде. Сложнов раздобыл его адрес (тогда это делалось бесплатно по телефону) и напросился в гости к старику. Тот послушал стихи рыжего солдатика, умилился и выписал ему удостоверение в том, что поэт Сложнов и по духу, и по слогу - настоящий обериут. Это свидетельство Сложнов хранил до самой смерти, хотя от стиля юных лет давным-давно отошел и опытов тех лет не публиковал, даже никому не показывал: они сохранились лишь в его архиве в отдельной папке. Любовь к абсурду, к неожиданным поворотам мысли, к парадоксу он в себе сохранил, и в этом смысле ничуть не изменил своей обериутской юности. Однако обериуты обериутам рознь: одно дело Введенский, или Вагинов, или тот же Бахтерев, и совсем другое - Олейников и Заболоцкий. Сложнов решительно шагнул от первых ко вторым и даже далее, то есть абсурд и парадокс уютно гнездились в смыслах его стихов при кристальной, присущей скорее детской литературе, прозрачности самих смыслов. Манеру письма "зрелого Сложнова" можно было бы назвать классической, если иметь в виду только рифмовку и ритмику, однако из-за детской манеры выражаться и детски-восторженного взгляда на мир применять к стихам Сложнова эпитет "классические" нет никакого желания.
       В штабной рутине и в спорах о литературе два года пролетели быстро. Само собой понятно, что такой юноша, как Сложнов, не мог не послать свои стихи на конкурс в Литературный институт. Сиди там в приемной комиссии здравомыслящие люди, непонятные и довольно-таки подражательные стихи Сложнова могли бы с ходу завернуть, однако в те годы комиссия ценила оригинальность мышления и творческую свежесть, под которыми совершенно ошибочно понимались всякая заумь, "ассоциативный метод" и даже примитивный эпатаж. Последний был совершенно немыслим еще даже в начале 80-х, но в конце 80-х его акции сильно повысились. Благодаря такому отбору в Литинститут пролезло (и пролезает до сих пор, так как критерий не изменился) огромное количество всяких шарлатанов, неспособных, как говорится, и слова в простоте молвить (если это слово писанное), а значит, неспособных и вообще к литературе. Например, вошедший позднее в Сообщество поэт П. с его утробной хитростью молдаванина почуял, с какого конца надо подходить к приемной комиссии, и специально для творческого конкурса наплодил массу гладко зарифмованной невнятицы, чего-то среднего между Траклем для бедных (подобно Траклю, поэт П. также постоянно намекал на жестокость мироздания) и Валери для бедных же, то есть чего-то еще бестолковее, чем оригиналы. И приемная комиссия проглотила эту расчетливую стряпню. Однако глотать искренние опыты Сложнова она не спешила: блестки гениальности не произвели на нее впечатления, а непонятность все же смущала. Ответа не было. Сложнову предстояло либо возвращаться за парту кораблестроительного техникума, либо ехать в родной город, работать там на заводе станочником либо в заводской многотиражке, вечерами музицировать в обреченном на безвестность вокально-инструментальном ансамбле, писать никому не нужные стихи... Осознав все это, Сложнов ужаснулся и помчался в Москву к ректору Литературного института, которым тогда был критик Евгений Сысоев - человек весьма либеральных взглядов, один из "прорабов перестройки", пусть и не первого ряда. Ректора поэт поймал на лестнице. Так Сложнову повезло в третий раз, потому что в кабинет его просто не пустили бы.
       В повседневном общении с малознакомыми людьми Сложнов обычно держался настороженно и замкнуто и самые обычные деловые переговоры научился вести только на склоне своих дней. Понятно, что его житейскому процветанию это отнюдь не способствовало. Охотно устраняясь от
      
      
       20
      
      решения всякого рода организационных вопросов, Сложнов позволял их решать людям вроде Сидорчука и в итоге неизбежно оказывался в лучшем случае на вторых ролях, а в худшем - просто облапошенным. Впрочем, и вполне порядочным партнерам Сложнова не могло нравиться его стремление избегать всяких хлопот по организации успеха. Когда-то Жизнев - тогда они еще не были друзьями, а только товарищами по Сообществу - вынужден был сказать: "Костя, прости, но такое сотрудничество меня не устраивает. Я договариваюсь о концертной площадке, езжу подписывать всякие бумаги, взваливаю на себя ответственность, собираю публику, целыми днями вися на телефоне, приношу на горбу книги, которые сам издаю, торгую ими, пока вы весело общаетесь с дамами, и в итоге мы с тобой должны получать поровну. Так дело не пойдет". Сложнов, не задумывавшийся прежде о таких прозаических материях, неудачно попытался отшутиться, позаимствовав шутку у поэта П. - дескать, люди вроде Жизнева самой природой предназначены для подобной деятельности (впрочем, П. часто высказывал в виде шутки то, что думал на самом деле). Однако Жизнев юмора не принял и прекратил делиться выручкой от продажи билетов на концерты с теми членами Сообщества, которые давали себе труд только прийти на концерт и выступить - таким он выделял лишь часть поступлений от продажи книг. Бунта Жизнев не боялся, ибо знал: если ненавистники деловой рутины даже откажутся выступать, он прекрасно проведет концерт на пару с Сидорчуком (в то время работавшим еще не только на себя, но и на благо Сообщества), да и многие другие поэты с удовольствием покрасуются рядом с ними на сцене, не претендуя ни на какие деньги. Сложнов в ходе того нелегкого разговора излил на Жизнева целый ушат своих проблем (работа, жена, ребенок, необходимость сочинять музыку), однако Жизнев только усмехнулся. "Костя, - сказал он, - научись видеть в этом мире не только себя. Проблемы есть у всех - возьмем хоть Сидорчука. Он вовсе не альтруист, к тому же сейчас ему надо заработать денег, чтобы выкупить вторую комнату в своей коммуналке. Чтобы их заработать, он пишет песни, организует концерты, дает рекламу и все такое прочее. Но при этом он не забывает и о наших концертах, по радио мы их рекламу слышим постоянно. Договориться об этом непросто, потому что объявления стоит денег, а с нас денег не берут. Имеет он право на часть выручки? Разумеется, потому что выручка прямо зависит от сделанной им рекламы. Ты не делаешь ничего, так на чем основано твое право? На хороших стихах? Но наши стихи не хуже, однако мы трудимся на общее благо. Я тебе выдаю часть денег от продажи книг, для выхода которых ты тоже не сделал ничего, - и на том скажи спасибо. Большинство поэтов сейчас публикуется за свой счет и готово выступать бесплатно, если позовут, - вот только редко зовут, к сожалению. Подумай также и о моих обстоятельствах. Как и ты, я каждый день хожу на службу, у меня старые родители, постоянно требующие внимания, и подруга с ребенком. Сочинять мне хочется не меньше, чем тебе. При этом я работаю на Сообщество, а ты нет. Удивляюсь, что все эти очевидные вещи взрослому человеку надо объяснять. Впряжешься в общий воз, будешь делать то, что я скажу - будешь получать наравне со мной. Не впряжешься - извини. Это касается и других любителей проехаться на чужом хвосте, в частности, нашего друга П. Если не нравится, можете в концертах не участвовать. Это наш последний разговор на данную тему". Сложнов тогда сперва обиделся и даже не явился на очередной концерт (который тем не менее прошел с успехом). Однако Костя Сложнов обладал способностью задумываться над своими поступками и оценивать их, за что Жизнев его и любил - такая способность для краткости именуется совестью. У большинства людей эта способность отсутствует или сохраняется в рудиментарном состоянии, благодаря чему обычный человек всегда прав и потому невыносим (см. выше высказывание Рушди на сей предмет). Над своими поступками обычный человек начинает задумываться лишь тогда, когда его жизнь пойдет наперекосяк, то есть тогда, когда уже поздно. Организовываться в общество подобные люди ухитряются лишь потому, что опасаются отпора своим желаниям со стороны окружающих и потому держат себя в узде - увы, лишь до благоприятного момента. Стоит таким людям услышать "фас, дозволено" - и общество затрещит по швам, как Россия в 90-х годах. Сложнов, к счастью, был не таков. После вышеприведенного разговора он явился к Жизневу и без долгих предисловий заявил, что
      
       21
      
      был неправ, впредь намерен выполнять все поручения и рассчитывает на свою долю доходов. "Разумеется", - сказал обрадованный Жизнев. Уже немного зная Сложнова, он понял, что человек говорит искренне и не подведет. Так и вышло - в дальнейшем Сложнов всегда оставался надежным товарищем до самой своей смерти.
       Однако в момент встречи с ректором Сысоевым на лестнице дома Герцена Сложнов был еще неопытным, замкнутым, недоверчивым интровертом. Как ни странно, именно это ему и помогло. Если бы он тогда задумывался о чужих проблемах, вряд ли он смог бы обрушить на ректора свои с тем же пылом, с той же степенью убедительности. Из его нервной речи следовало, что у юноши, которого ректор видел перед собой, есть только два пути: или стать студентом, или головой в петлю. Подразумевалось, что во втором случае вся вина ляжет на ректора Сысоева. А ректором тот был еще новым, неопытным и с подобным напором сталкивался нечасто. И произошло чудо: ректор вместе со Сложновым вернулся в свой кабинет, распорядился принести ему стихи Сложнова, прочел их, ничего не понял, но, по-видимому, блестки гениальности подсознательно всё же уловил и отдал все необходимые распоряжения, согласно которым Сложнова включили в число абитуриентов с предоставлением ему общежития на период вступительных экзаменов. Ну а экзамены эти для прошедших творческий конкурс являлись скорее формальностью - чтобы их провалить, требовалось поистине фантастическое невежество. Так Сложнову повезло в четвертый раз. Думается, повезло и Сысоеву, ведь именно помощь поэту Сложнову обессмертит его имя и даст ему право на благодарность потомства. К тому, что Сысоев служил министром культуры, а потом послом при ЮНЕСКО в ранге министра, потомство отнесется скорее презрительно, ибо ходить в начальниках при Ельцине и при Путине - дело далеко не почетное. Да и те, кто встречался с Сысоевым в его министерские годы, вряд оставят об этих встречах теплые воспоминания, поскольку испытания властью бывший ректор не выдержал: стал высокомерен, чванлив и не только поддался мании величия, но, похоже, прямо-таки наслаждался ею. К такому выводу пришел, в частности, и Жизнев, наблюдая бывшего "прораба перестройки" в одной многодневной совместной поездке. Выступления нашего героя в той поездке пользовались шумным успехом, и Сысоев намекнул, что хотел бы приобрести книги Жизнева (разумеется, в подарок - начальники в России не привыкли за что-либо платить, а поэты привыкли питаться святым духом). Жизнев, конечно, пообещал, надеясь, что греха таить, на будущую помощь в виде гранта на выпуск новой книги или чего-то подобного. Однако министр не снизошел до встречи с поэтом. Жизневу было велено книги передать вахтеру Дома литераторов, а тот, мол, их передаст по назначению. Жизнев так и сделал, все еще на что-то надеясь, но никакого отклика не последовало - похоже, поэтов, способных покорять залы, как Жизнев в той достопамятной поездке, вокруг министра вертелось множество и на всех просто времени не хватало. Видимо, прав был один питерский друг Жизнева, который заявил - сурово, как и подобает уроженцу города трех революций: "Ни в коем случае не следовало передавать книги таким образом. Как ты мог так поощрять начальственное хамство! Ты, великий русский поэт, потащился передавать свои книги через швейцара какому-то третьеразрядному критику!" Жизневу стало стыдно. Еще больший стыд он испытал, когда узнал о позиции министра культуры Сысоева по вопросу о реституции культурных ценностей: министр яростно и явно небескорыстно бился за то, чтобы передать немцам огромное количество картин, гравюр, книг, рукописей, документов и всего того, что по должности он обязан был беречь и охранять, немцы же России ничего равноценного передавать не собирались. О позиции немцев бывший критик прекрасно знал, однако это его ничуть не смущало. Подробно изложенная в нескольких газетных статьях деятельность министра производила столь скверное впечатление, что Жизнев решил забыть свое знакомство с ним, как скверный сон. И все же именно Сысоев когда-то принял поэта Сложнова в Литературный институт. Если высший суд и вправду ничего не оставляет без внимания, то он простит этого слабого человека.
       Вернемся, однако, к Сложнову. Разумеется, его жизнь в Москве не была усеяна розами. Но большая часть его студенческих лет пришлась на беззаботные советские времена, и хотя в конце
      
       22
      
      80-х - начале 90-х уже мало кто ухитрялся прожить на одну стипендию, однако все, в том числе и Сложнов, так или иначе подрабатывали, кое-что в последние годы учебы приносили продажа книг Сообщества и издательские проекты, к которым Жизнев, уже перешедший на работу в издательство, привлекал своих товарищей. Понемногу помогали Сложнову и родители. Жилось ему весело - в Литературном институте больших талантов хоть и не водилось (их там не водится с послевоенных лет), но забавных чудаков хватало, взять хоть знатока всех наркотических веществ Тараса Липольца или Илью Гребенкина, на 55-летие Дома литераторов вышедшего на сцену ЦДЛ голым с надписью на заду "Союз писателей СССР". Института Илья, кажется, так и не закончил - его прельстила торговля солью, и он навсегда скрылся с литературного горизонта. Вскоре Сложнов познакомился с членами Сообщества, и стало еще веселее. Но с началом 1992 года веселье кончилось: цены выросли в десятки раз, а доходы и не думали расти. Каким-то чудом Сложнов доучился до конца, и это при том, что к моменту получения диплома он уже был женат на женщине с ребенком - будем здесь называть ее Алисой.
       Впрочем, женитьба оказалась для Сложнова не только новым житейским бременем, но и спасением. Родители его жены были люди обеспеченные, отец - известный ученый-экономист, автор ряда книг по бухгалтерскому учету и финансам, но при этом человек практического склада, знаток документооборота и хозяйственного права, - такие люди в дни становления рыночной экономики ценились на вес золота. Тесть Сложнова преподавал в университете, но жил, конечно, не только на профессорскую зарплату, которая с началом гайдаровских реформ почти мгновенно превратилась в пшик. В частности, он стал вести занятия для бизнесменов (конечно, за совсем другие деньги, чем в университете), а несколько позже начал принимать заказы на аудит, то есть на проверку правильности ведения учета и отчетности на предприятиях. Там платили еще больше. А Сложнов в 1992-м обнищал столь быстро и радикально, что без поддержки тестя остаться в Москве ему вряд ли удалось бы. Правда, поддержка была строго дозированной. Родители Алисы не одобряли ее выбора: провинциал, ни кола ни двора, никакой деловой хватки, занимается черт знает чем... Помогали они, собственно, не Сложнову, а дочери, взбалмошный нрав которой не позволял надеяться на то, что она образумится и найдет себе лучшую партию. Сама же по себе, без "партии", Алиса была абсолютно не приспособлена к жизни и кормить ее родителям так или иначе пришлось бы. До Сложнова она уже побывала замужем - за тощим, чахоточного вида молодым человеком с редкими зубами и безумным взглядом, совершенно внезапно заключив брак и столь же неожиданно, будучи уже в интересном положении, подав на развод. Сложнов познакомился с Алисой, когда она еще не развелась, но в муже уже разочаровалась, еще не родила, но была уже беременна и твердо решила рожать. Сложнова это не отпугнуло - он влюбился с первого взгляда. Где произошла их первая встреча, сказать трудно: в мемуарах Сложнова об этом не сказано, в дневниках, кажется, тоже, а у него самого уже не спросишь. Вероятнее всего, это произошло в кабаре Демидова - туда любил ходить первый муж Алисы, - либо на одном из концертов в театре МГУ: Алиса некоторое время проучилась в университете. Сложнов как-то, еще в период своего жениховства, привел Алису в гости к Жизневу. В то время это была худенькая, очень веселая и живая, очень кокетливая девица, откровенно поощрявшая ухаживания поэта П., - настолько откровенно, что П. даже называл позднее Сложнова погубителем своего счастья. Алису страшно забавляло волнение Сложнова при виде этих ухаживаний. Жизнев оценил большие синие глаза Алисы, тогда живые и ясные, правильность ее черт, ее жизнерадостность, но в целом избранница товарища ему не понравилась. Было очевидно, что она избалованна, своенравна, весьма высокого о себе мнения, а умом при этом отнюдь не блещет. "Женщины, скольких писателей, чье творчество стало богатством человечества, вы сделали несчастными!" (239) - писал румынский поэт Джордже Баковия. Подобные мысли после знакомства с Алисой зашевелились и в голове Жизнева, но тогда они со Сложновым друзьями еще не были, и наш герой вскоре попросту забыл о существовании этой дамы. Забыть оказалось тем легче, что интроверт Сложнов избегал рассказывать о своих
      
      
       23
      
      семейных делах. Никто толком не знал даже о том, когда, собственно, эта парочка официально вступила в брак, поскольку родители невесты свадьбу с приглашением друзей и развеселой гульбой оплачивать отказались, а Сложнов не смог бы ее оплатить при всем желании. О его молодой жене и говорить нечего: из университета Алиса вскоре ушла, но и работать тоже не смогла, и по весьма веской причине: врачи поставили ей диагноз "шизофрения".
       Знал ли об этом диагнозе Сложнов, заключая брак? Скорее всего знал, и уж в любом случае странности поведения его невесты не могли от него укрыться, но, видимо, любовь оказалась сильнее всяких страхов, порождаемых здравым смыслом. Родители невесты отказались принять зятя у себя, и начались скитания молодой четы по квартирам, точнее комнатам, потому что денег на квартиру не хватало. Родился ребенок, и по утрам Сложнов бежал ни свет ни заря на молочную кухню за детским питанием, а затем отправлялся на работу. Работать ему приходилось в самых разных местах, но поначалу никакого отношения к литературе они не имели. Теперь на такие работы берут таджиков и узбеков как более покладистых, чем русские, но тогда, к счастью, их водилось в Москве куда меньше, чем сейчас, а то не видать бы Сложнову ни места грузчика в магазине телеаппаратуры близ ВДНХ, ни места продавца в магазине аудио- и видеопродукции "Наманган". С жильем Сложнову постоянно не везло - либо хозяин, либо сосед оказывались алкоголиками со склонностью к скандалам, галлюцинациям и сомнамбулизму. Удивляться этому не стоило, ведь чета выбирала жилье исключительно по признаку дешевизны, а дешевле всего жилье сдают алкоголики: их организм все необходимое добывает из водки, а водка до недавнего времени была баснословно дешева. Трудно сказать, учитывают ли те, кто планирует нынешнее подорожание водки, связь цен на водку и на жилье, однако съемщикам алкоголических квартир эта связь прекрасно известна. Жаль, что их никто ни о чем не спрашивал и не спросит.
       Итак, Сложнов трудился не покладая рук, а молодая жена сидела дома, скучала и радостно встречала его, когда он, усталый, возвращался с работы, тем самым вознаграждая его за всё. Родители жены вскоре забрали внучку к себе, боясь, что на ней отразятся перепады настроения Алисы, да и снять жилье с маленьким ребенком было почти невозможно. Это привело к тому, что Сложнов вместе с женой стал все чаще являться в гости к тестю и теще, дабы проведать ребенка (правда, удочерить внучку родители жены ему не дали, потому что в этом случае он мог претендовать на жилье, - девочка получила фамилию своего биологического папаши, который ее ни разу в глаза не видел). Таким образом тесть и теща получили возможность приглядеться к непутевому, как они сначала полагали, супругу дочери, а Сложнов - возможность подкормиться на домашних харчах, и пусть улыбнется тот, кому не довелось в жизни изведать, как это порой важно. Прошло уже немало времени со дня свадьбы, а Сложнов по всем признакам продолжал любить жену, что было вовсе не просто, оставался почтительным зятем и не проявлял никакого недовольства своей судьбой. А ведь родители Алисы прекрасно знали, насколько их детище взбалмошно, легкомысленно, неуживчиво и при этом совершенно беспомощно, - настолько, что растить крошечную внучку оказалось для них неизмеримо легче, нежели управляться с взрослой дочерью. Мы говорим здесь о "светлых" периодах жизни Алисы, а о "темных", наступавших весной и с особенной силой - осенью, и говорить нечего: тогда Алиса не находила себе места от непонятного беспокойства, ее раздражало всё, прежде всего поведение находившихся рядом людей, и хватало малейшего повода, чтобы раздражение переросло во вспышку ярости. Во время таких вспышек веселая и беззаботная Алиса преображалась: она ломала и портила вещи, сыпала страшными угрозами и бранилась, как последний босяк. В свое время именно такие странности поведения и заставили родителей Алисы показать дочь психиатру, несмотря на ее отчаянное сопротивление. Диагноз был предсказуем и все же явился страшным ударом для несчастных родителей. На мечтах о хорошем образовании для дочери, о ее удачном браке и крепкой семье пришлось поставить крест. Но вот появился Сложнов, лицо без определенных занятий и места жительства, и как-то смягчил семейную беду. У дочери вдруг оказался надежный муж, заботившийся не только о беспомощной жене, но и о пригульной дочери, и каким-то непостижимым образом
       24
      
      сохранявший благодушие и несокрушимый оптимизм, невзирая на все весенние и осенние обострения. А шутить с этими обострениями не стоило: в такие дни Сложнов становился для Алисы сначала никчемным дураком, все делающим неправильно, а потом бессовестным злодеем, задумавшим ее погубить, в том числе и с помощью тех таблеток, которые ей прописывали врачи. Таблетки летели в унитаз, туда же отправлялись продукты, купленные Сложновым порой на последние деньги, а иногда и сами деньги, если они попадались Алисе на глаза - бедняжка ведь не знала, как они достаются, и даже не помнила толком, для чего они служат, поскольку не выходила одна на улицу, а если уж выходила с мужем, то все покупки делал он (при этом обновки Алиса очень любила). Порой она с искаженным лицом и сверкающими глазами угрожала убить Сложнова, и не приходилось сомневаться, что в такие моменты все говорилось всерьез. Заикнуться во время обострения о плановом визите к психиатру значило вызвать новый взрыв. В японской книге "Стародавние повести" написано: "До чего же все-таки мстительные и злобные существа женщины! Недаром Будда остерегал нас от сближения с ними. Помня это наставление, держитесь от них подальше" (240). Сложнову поневоле приходилось держаться подальше - порой он по нескольку дней проводил у друзей, покуда приступ не ослабевал и Алиса, совершенно не выносившая одиночества, не принималась разыскивать супруга (впрочем, это было нетрудно - Сложнов во время своего отсутствия сам звонил ей каждый день, стараясь успокоить, и сообщал, где находится). Алиса звонила и упрашивала мужа вернуться, клялась быть доброй и держать нервы в узде, однако зачастую она так говорила лишь из страха перед теми демонами, которые осаждали ее в одиночестве, а стоило Сложнову переступить порог их жилища, как все начиналось сызнова.
       Необходимо подчеркнуть: все вышеизложенные подробности семейной жизни Сложнова открылись нам лишь после его смерти из различных интимных записей, часть которых ныне находится в Литературном музее. Сам он никогда никому об этом не рассказывал, ограничиваясь лишь парой малозначащих фраз о неладах в семье, когда приходил к друзьям просить приюта в дни весенне-осенних обострений. Даже когда его отношения с Жизневым постепенно переросли в дружбу и они уже не могли вечером не созвониться и не обсудить события дня, Сложнов никогда не пускался в откровенности насчет Алисы, хотя из вышеизложенного понятно, что ему случалось и досадовать, и злиться, и приходить в отчаяние. Да, бывало всякое, но все же в браке он находил и массу радостей, потому что любил жену. Дьявол так и не сумел изгнать эту великую любовь из его души, как ни старался, какие помрачения ни насылал на несчастную Алису. Стоило же помрачению пройти, как Алиса начинала ласкаться к мужу, шалить, развлекать его своими детскими выдумками. То она бралась сочинять сказки, то стихи, которые Сложнов по ее просьбе даже издал за свой счет в виде книги, то принималась писать песни и петь, заставляя мужа записывать свои концерты на заботливо созданной им домашней студии... Сложнова забавляли ее затеи, ее сочинения, - увы, совершенно бездарные, - ее детские выходки и словечки. Алиса была болезненно худа, насквозь прокурена, ее лицо приобрело землистый оттенок из-за того, что она месяцами не выходила из дому, неудачно покрашенные волосы стали какими-то неживыми и напоминали паклю, взгляд утратил живость, и вся Алиса выглядела как нечто среднее между неудачно сделанной куклой и человеком, однако Сложнов ничего не замечал. Ему она по-прежнему казалась той самой девочкой, которая когда-то на огромном жизневском балконе во время цветения лип напропалую кокетничала с поэтом П. Сложнов забывал все оскорбления и угрозы, брошенные ему в лицо во время обострений (да и между обострениями сцен хватало - Алиса устраивала их по самым неожиданным поводам). Вернее сказать - не забывал, а просто не придавал всему этому значения, с мудростью, присущей только истинно любящим, чувство которых возвышается почти до святости. Собственно, Сложнов и был отчасти святым, если даже отвлечься от его отношений с Алисой и вспомнить его детскую любовь к людям, к животным, к растениям, к самому процессу существования. Кому-то такая бесхитростная любовь, несомненно приносящая счастье, дается только как результат долгой духовной практики, однако Сложнов ни к каким духовным упражнениям никогда не прибегал и мудрость свою получил от природы (или от
      
       25
      
      Бога, если угодно). Думается, что людей, подобных Сложнову, не так уж мало, особенно в России, однако они в своем отношении к бытию не видят ничего из ряду вон выходящего, мудростью своей поэтому не делятся и никаким особенным почтением не пользуются - разве что назовут их снисходительно хорошими людьми, да и то с оттенком пренебрежения, подобающим дурачкам, юродивым либо, по-модному, лузерам, маргиналам и аутсайдерам. Однако слова, как выясняется, ничего не значат, ибо счастливы на самом деле как раз не сильные, преуспевающие, живущие по понятиям, а лузеры и аутсайдеры - те, кого сильные считают "нищими духом". Да, душа этих людей и впрямь бедна и узка - корысти в ней не находится места. И тем не менее оказывается, что именно таким нищим уже на Земле принадлежит отчасти Царствие Небесное.
       Итак, Сложнов не унывал - как мог успокаивал жену в ее худшие дни, поддерживал порядок в квартире, если до этого доходили руки, убеждал жену принимать лекарства и время от времени ложиться в больницу (как все психически ущербные люди, Алиса терпеть не могла лекарств, больниц, психиатров и прочих намеков на собственную ненормальность). Окружающие могли догадаться об истинном объеме хлопот Сложнова лишь по какому-то их краешку, - как догадался Жизнев, когда Сложнов привел Алису в театр МГУ на очередной концерт Сообщества. Произошло это, как Жизневу рассказали позднее, после курса инсулиновой терапии, которой подвергли Алису. Жизнев сначала не узнал Алису в полноватой щекастой женщине рядом со Сложновым - инсулиновая терапия заставляет свои жертвы с невероятной скоростью набирать вес. Никаких других изменений в состояние Алисы этот считавшийся когда-то чудотворным способ лечения не внес. Бывалые люди объяснили Жизневу, от чего Алиса так быстро располнела, и он понял, что дело плохо и Сложнову в браке приходится туго. Между тем родители Алисы видели, что ни модная терапия, ни патентованные таблетки, ни вкрадчивые психиатры их дочери помочь не могут, а помогает ей, позволяя почувствовать себя нормальной женщиной, имеющей семью и дом, один Сложнов. Но возникал вопрос: а долго ли Сложнов сможет выдерживать скитания по съемным углам, за которые надо выкладывать большую часть нелегко доставшейся зарплаты? Не бросит ли он их дочь - ведь и не такие, как этот рыжий толстячок, ломались под грузом обстоятельств. По правде говоря, поведение Сложнова родителям Алисы было непонятно - свою дочь они подарком не считали и пытались рассмотреть за несокрушимой стойкостью Сложнова какую-то корысть. Пытались, но не смогли и приняли наконец единственно верное решение: пустить имевшиеся у них немалые накопления на покупку однокомнатной квартиры в своем районе, то есть неподалеку от метро "Таганская". Квартира, разумеется, должна была состоять в собственности главы семьи, но жить там предстояло Сложнову с Алисой. Сложнову следовало ежегодно проходить процедуру регистрации на чужой жилплощади, однако по сравнению с алкоголическими углами постоянное жилье выглядело таким благом, что Сложнов первые несколько месяцев после переселения весь лучился довольством. Он говорил, что чувствует себя почти богачом, ведь ему теперь не надо отдавать большую часть заработка каким-то пропойцам в виде платы за временное пристанище. Теперь он платил только за услуги ЖКХ, как все счастливые люди. После этого признания Жизнев вспомнил, как в одном из своих сочинений подшутил над скупостью Сложнова, и ему стало стыдно. А Сложнов блаженствовал, аккуратно размещая на полках свою огромную коллекцию аудиокассет и дисков и начав помаленьку обустраивать собственную домашнюю студию звукозаписи, на которой ему предстояло позднее записать самому, без всяких воротил шоу-бизнеса, более двадцати альбомов своих песен, порой весьма удачных. Однако мало-помалу житейская рутина погасила сияние вокруг чела Сложнова. Приходилось по-прежнему в поте лица зарабатывать на хлеб, взаимоотношения внутри Сообщества угнетали все больше, обострения у жены не прекратились - наоборот, становились все тяжелее. А денежки доставались непросто: наряду с веселым времечком работы в светской газете "Московское рандеву" выдавались и периоды безработицы, когда Сложнову с Алисой угрожал самый настоящий голод. В такие времена выручали концерты, гастроли и Жизнев, издававший доходные книги и подсказывавший, где требуются редакторы и литературные негры. Зарабатывали Сложнов и Жизнев
      
       26
      
      примерно одинаковым образом, поэтому всё чаще созванивались, советовались, встречались. Сложнов постоянно приезжал к Жизневу за книгами, развозил их по разным торговым точкам и брал за это определенный процент от выручки. Так эти двое постепенно всё лучше узнавали друг друга, и то, что они узнавали, им, судя по всему, нравилось. Сложнову также чрезвычайно нравилось творчество Жизнева - в своих стихах и мемуарных романах он неоднократно называет нашего героя своим учителем. Понятно, что он внимательно прислушивался к отзывам и советам Жизнева, и хотя Жизнев в своих оценках никогда никому не льстил (ну разве что изредка, и то от души, спьяну), Сложнов находил в этих оценках повод лишь для раздумий, но не для обид.
       Настала осень 2000-го года. Предыдущей осенью Жизневу позвонили из издательства, где он ранее работал, и предложили возглавить редакцию художественной литературы. Не питая иллюзий в отношении хозяев издательства, в особенности хозяйки (о ней в этой части романа уже говорилось), Жизнев тем не менее согласился, а вскоре пристроил в свою редакцию и Сложнова. Работать приходилось с художественными текстами, а это для литератора почти идеальный вариант трудовой деятельности, если не считать возможности обеспечивать себе достаток собственным творчеством. Отчасти из-за естественного угасания моды на Сообщество, но в основном из-за неустанной вредительской деятельности Сидорчука такую возможность наши друзья утратили. Оба они прекрасно понимали, кто тому виной, и это понимание также их сближало: надо было вместе и оберегать свое достоинство от непрерывных покушений рвавшегося в начальники Сидорчука, и думать о том, как выживать далее, уже не надеясь на Сообщество. Однако теплой осенью 2000-го года проблема выживания временно утратила остроту благодаря наличию работы, и в поездку в Переделкино, где поэтов Сообщества пригласили выступить в музее Окуджавы, друзья отправились в прекрасном настроении, тем более что и денек стоял прекрасный. Видимо, благодаря целебному воздействию солнца чистого неба Алиса была спокойна, и Сложнов взял ее с собой - посмотреть Переделкино, полюбоваться листопадом, подышать свежим воздухом. Жизнев тепло поздоровался с Алисой при встрече, но что-то в ней ему не понравилось. Однако присматриваться и разбираться в своих ощущениях он не стал, потому что не любил взгляда Алисы. Иногда ему казалось, словно она смотрит на нечто за его спиной или даже смотрит на это нечто сквозь него, а иногда - и это было особенно жутко - словно из глаз Алисы на него холодно и оценивающе смотрит еще кто-то. Поездка прошла спокойно, выступление имело успех - работники музея даже выставили поэтам несколько бутылок доброго винца, весь свой запас для торжественных случаев. Правда, Жизнева несколько раз покоробили попытки Алисы вступить в общий разговор, - то есть не сами попытки, а их нелепость, поскольку Алиса произносила свои реплики совершенно невпопад, словно думала перед этим о чем-то таком, что не имело никакого отношения к обсуждавшейся теме. Кто-то делал вид, будто не слышит слов Алисы, кто-то вежливо ей кивал и даже отвечал, на некоторое время она умолкала и затем вновь внезапно и некстати подавала реплику, как бы выныривая из глубин своего замутненного сознания. После очередной произнесенной ни к селу ни к городу фразы Жизнев посмотрел на Алису с легкой досадой, как посмотрел бы на всякого бестолкового участника застольной беседы, и в этот миг она тоже взглянула на него в упор. У Жизнева мороз пробежал по коже - такая безнадежность, такая смертная тоска, такая тупая покорность судьбе читались одновременно в этом взгляде. Но было в этом взгляде и что-то зовущее - словно темная сила звала к себе из его глубины; были в нем и злорадство, и издевка, словно кто-то, глядевший из глаз Алисы, говорил беззвучно: "Все равно ты придешь ко мне, никуда не денешься". Одним словом, это был жуткий взгляд человека, которым уже завладела смерть, взгляд верноподданного смерти и ада. По дороге домой Жизнев никак не мог отогнать жуть, которая его охватывала, едва он вспоминал глаза Алисы, а воспоминание это было удивительно назойливым. Жизнев сохранил его на всю жизнь - воспоминание о холодном веянии смерти среди теплого золотистого дня бабьего лета.
       Дней через десять, шестнадцатого октября, Сложнов заехал к Жизневу по каким-то делам. Друзья весело поболтали, строя планы дальнейших успехов, затем Сложнов позвонил жене, чтобы
      
       27
      
      сообщить, где он и когда приедет. Жены дома не оказалось, трубку никто не брал. Через некоторое время Сложнов позвонил еще раз - с тем же результатом, позвонил родителям Алисы, но они сказали, что Алиса к ним не приходила. Сложнов недоуменно пожал плечами - "Куда она могла пойти одна?" - и засобирался домой. Часа через три Жизнев набрал его номер - скорее по привычке, нежели беспокоясь за Алису. Сложнов каким-то до странности ровным голосом сказал в трубку: "Алиса погибла. Извини, не могу говорить, у меня тут милиция. Завтра свяжемся". Он позвонил утром. Оказалось, что после того как Сложнов накануне вышел из дому, Алиса тщательно накрасилась, надела лучшее платье, лучшие туфли, любимые украшения, поднялась на четырнадцатый этаж и с балкона, соединяющего площадку лифта и лестницу, бросилась вниз. Сложнов рассказал, что в последние две недели она чувствовала себя очень плохо, причем это было не то обострение, которого следовало ждать осенью - она не злобилась на мужа, наоборот, постоянно искала его общества, потому что ее все время пугали какие-то призраки, какие-то злобные существа, вдруг повисавшие в воздухе, точнее в облаках табачного дыма вокруг люстры. Раньше она галлюцинациями не страдала. Между изнурительными приступами страха она жаловалась на то, что никому не нужна, и то требовала у мужа устроить ее на работу, то настойчиво уговаривала его завести ребенка. Потом она начинала говорить о своих стихах - "Почему им не нравятся мои стихи?" - и перескакивала на песни: "Надо будет переписать мои песни". А потом, уже без всякой связи со стихами и песнями, она вдруг многозначительно произносила: "Ничего, скоро обо мне все услышат", - и, улыбаясь, надолго замолкала. "Ей надо было в больницу, уже и срок подошел, - корил себя Сложнов. - Как же я не догадался?! Но ведь она этой осенью была такая спокойная, такая ласковая..." Жизнев вспомнил тот жуткий взгляд и хотел возразить, но вовремя осекся. Не стоило говорить о том неладном, что он заметил, - он ведь и сам не придал этому должного значения, а Сложнов мог совсем свалиться под грузом вины. Видимо, несчастная дурочка, мечтавшая о славе, решила добиться ее не мытьем, так катаньем - не своим нелепым творчеством, так хоть самоубийством. Ведь так делали многие, ведь в самоубийцах всегда видят нечто значительное, ведь о них столько говорят по телевизору! Жизнев в очередной раз проклял телевидение, проклял второстепенных писак и музыкантов, в безумной жажде славы убивавших себя, проклял многоречивых, уверенных в себе психиатров, неспособных помочь больному, но зато всегда готовых объявить здорового больным... Надежды Алисы на славу и внимание общества не сбылись - даже в кругу товарищей Сложнова о ее смерти говорили мало, причем поэт П. весело хохотал, отпуская шуточки по поводу смерти той, за которой когда-то так пылко ухаживал (он и вообще обид не забывал). "Выбросил, подлец, супругу с балкона! - кричал П. - Но квартира ему все равно не достанется!" Сидорчук посмеивался, да и Жизнев криво усмехался, но не над шутками П., а над его странной душевной организацией, которую сам П., да и большинство его знакомых считали, кажется, совершенно нормальной. Сложнов о гибели жены мало кому рассказывал, что вполне естественно для человека, но неестественно для литератора, который обычно уже не совсем человек и потому стремится создать вокруг своей персоны шум, пользуясь любыми поводами, хотя бы и смертью жены (разумеется, в приличествующих случаю выражениях, сохраняя скорбный вид и сосредоточенность - тут известного рода литераторов учить не надо; впрочем, музыканты и прочие представители медиа-фауны в этом отношении литераторов давно опередили и подают им благой пример). Сложнов с трудом пережил крах своей привычной жизни - а ведь он собирался, несмотря ни на что, жить с Алисой и дальше, сколь угодно долго, до старости и до смерти. Судьба, однако, распорядилась по-другому: долгого века она не дала и Сложнову, - впрочем, об этом речь впереди. А после гибели жены Сложнов не имел времени предаваться горю - собственно, как и всякий человек нашего времени: сперва похоронные хлопоты, потом работа, потом концерты и гастроли - горе загоняется вглубь, человек не успевает его прочувствовать и потому носит его в себе постоянно, год за годом, стараясь забыть о нем, но забыть не удается - удается только реже вспоминать. Об этом писал Жерар де Нерваль:
       Как имя на коре, моя утрата
      
       28
      
       Растет, не зарастая, в глубину (241).
      Настоящее горе, ошеломленность утратой вообще-то трудно заметить, для этого нужно, во-первых, часто общаться с человеком, во-вторых, испытывать к нему подлинный интерес, то есть быть его близким другом. Вот и ошеломленность Сложнова замечал его единственный близкий друг Жизнев, а больше, кажется, никто, - никто, похоже, и не приглядывался. Стоит заметить, что поначалу Сложнова от горя отвлекло еще и вмешательство милиции - не приходилось сомневаться, что выяснять обстоятельства такой смерти власти будут, и неприятные вопросы будут задавать, и будут бросать подозрительные взгляды, однако того, что у него из квартиры, из ящика стола, милиционеры украдут кошелек с тремя тысячами рублей, а из шкафа - несколько видеокассет, Сложнов все же не ожидал. Поражало бесстыдство стражей порядка, ведь было ясно, что кража сразу же обнаружится, что подумают на них... Однако воров в мундире такие соображения не смущали - они понимали главное: на них не заявят. Жизнев содрогнулся, когда Сложнов вскользь упомянул о ловкости сыщиков: разложение общества и государства увиделось ему в этом крошечном факте яснее, чем в сотнях репортажей с мест ужасающих преступлений.
       Жизневу вспоминалась поездка со Сложновым на Митинское кладбище. У Жизнева к тому времени там лежали бабушка и отец, у Сложнова - Алиса. Дело было, как легко догадаться, 16 октября, погода стояла сырая, но не холодная. У Жизнева начиналась простуда, но он махнул на нее рукой: Сложнов просил составить ему компанию, а просил о чем-либо он очень редко.Когда они уже пришли на могилу родных Жизнева, полил дождь, казавшийся Жизневу, забывшему дома зонт, необычайно теплым для середины октября - видимо, из-за болезни и жара. Жизнев вспоминал детство, трехкомнатную квартирку в блочной пятиэтажке на Коптеве и то, как он с ребяческой наглостью, просыпаясь ночью, будил бабушку, просил принести ему водички и ночной горшок, и та безропотно отправлялась по его поручениям. Вспоминалось еще многое, благо друзья взяли с собой водку, а вспоминать под водку было не так больно. Жизнев с удовольствием прижигал спиртом воспаленное горло и рассказывал Сложнову то, что вспоминалось. Тот улыбался, но сам помалкивал - Жизневу сперва это показалось обидным, но потом он понял молчание друга. Что мог Сложнов рассказать об Алисе? Все хорошее Жизнев знал - обо всех ее милых чертах Сложнов уже упоминал в разговорах, посмеиваясь, словно речь шла о забавном зверьке, чувствующем любовь хозяина и оттого особенно шаловливом. А говорить о плохом Сложнов не считал нужным - только иногда что-то вырывалось помимо его воли. Обо всех темных сторонах брака Сложнова Жизнев узнал лишь после его смерти, с острой жалостью к нему и с невольным раздражением против Алисы читая его дневники. Кое-как, прикрываясь одним зонтом на двоих, друзья разыскали на огромном кладбище могилу Алисы, молча постояли перед ней, а потом, уже не обращая внимания на дождь, выпололи выросший на могиле бурьян (сорняки на кладбищах вообще растут с невероятной скоростью). Потом они пошли к выходу с кладбища и там, пережидая дождь, зашли в пивнушку-времянку. "Жалеть не стоит, счастье ведь тоже было", - имея в виду и себя, и Сложнова, думал Жизнев, с трудом, так как мешала боль в горле, глотая горькое пиво. Но у них обоих в прошлом было не только счастье, поэтому друзья предпочли помолчать, а потом заговорили о чем-то не связанном с воспоминаниями - то ли о предстоявших гастролях, то ли о готовившихся книгах.
      
       Глава VI
      
       Надеемся, что из предыдущей главы читатель понял, отчего поэт Сложнов так боялся малейших сложностей в своих отношениях с женщинами (простите за невольный каламбур). Любовь любовью, но сложностей ему выпало столько, что хватило бы на десятерых, - впрочем, выше всё уже сказано. Итак, в декабрьском Краснодаре, где из-за невиданных снегопадов культурная жизнь почти замерла, наступил день объединенного концерта группы Сидорчука и группы "Запрещенные барабанщики". Добраться до похожего на устаревшую летающую тарелку здания дискотеки
      
       29
      
      "Квадро" в тот день сумела лишь кучка поклонников - разумеется, самых пылких. А музыкантам и поэтам устроители велели явиться в диско-клуб задолго до начала концерта. Разумеется, поэты пригласили и дам, с которыми сдружились в заведении "Реноме". Встретив Елену у дверей дискотеки, Жизнев затем вошел с нею внутрь, едва протиснувшись мимо могучих охранников, пересек безлюдный пока танцзал, поднялся по лестнице на галерею и удивленно присвистнул. Перед ним расстилался длиннейший пиршественный стол, уставленный закусками, а главное - целым лесом разнообразных бутылок. "А как же... Им же играть", - поделился Жизнев своим недоумением с Еленой, которую обнимал в этот момент за талию, точнее - за круглую попку. Елена вместо ответа только легкомысленно крутнула попкой, и Жизнев ее понял. Она хотела сказать примерно то же, что некогда Камал Худжанди:
       Коль истинный наставник ты - от воздержанья прикажи отречься (242).
      Или Носир Бухорои:
       Садится пламенный душой за пиршественный стол,
       А вялый сердцем домосед спешит в свою постель (243).
      Жизнев подумал, что и впрямь глупо ему беспокоиться о том, будут ли в форме музыканты, если сами они, уже сидевшие за столом, пили и жрали так, как могут пить и жрать только пирующие за чужой счет. Жизнев еще в студенчестве насмотрелся на то, как дармовщина превращает в скотов хорошо воспитанных европейцев. Еще тогда он усомнился в том, вправду ли так изобильна Европа, как то представляется советскому обывателю. Иностранцы в СССР считали (и считают в России), что вправе даром обжираться и опиваться, так как одним своим цивилизованным присутствием делают туземцам большое одолжение; музыканты полагают, будто вправе делать то же самое, так как несут искусство в массы. Ошибаются и те, и другие, но музыканты все же в меньшей степени.
       Те, что уже приступили к пиршеству, встретили появление Жизнева и Елены радостными воплями. Жизнев с благодарностью раскланялся и вспомнил Рабле: "Когда обо мне толкуют и говорят, что я выпить горазд и бутылке не враг - это для меня наивысшая похвала; благодаря этой славе я желанный гость в любой приятной компании пантагрюэлистов" (244). Дабы не разочаровывать собрание, Жизнев, хватив несколько стопок, принялся рассказывать соленые анекдоты, отдавая предпочтение тем, которые надо изображать в лицах. Общество стонало от смеха, а Елена посматривала на Жизнева с некоторым удивлением: не ожидала, видимо, что в одном неприметном с виду человеке может помещаться столько талантов. Впрочем, она и сама много смеялась. Когда пробил час музыки, Жизнев с Еленой спустились в танцзал, где наблюдали своего рода чудо: музыканты, только что влившие в себя огромное количество всевозможных горячительных напитков, причем безбожно их мешая, умудрились ни разу не сфальшивить, - даже тот, которому в группе "Запрещенные барабанщики" приходилось в одиночку колотить по дюжине различных барабанов. Сидорчуку, конечно, повезло с музыкантами: сам он только ревел песни, часто не попадая в ноты (чем очень радовал публику), слух имел самый обывательский, играть ни на чем не умел, но его группа вполне обходилась и без музыкального руководителя. При этом Сидорчук выдавал себя за композитора-песенника, хотя музыку к его песням писали сначала Сложнов, а потом клавишник группы. На дисках же группы неизменно значилось "музыка Сидорчука". Сложнова из группы вытеснили, а клавишник время от времени плакал от обиды на своего лидера (причем порой - в присутствии Жизнева), но сделать ничего не мог. Или не хотел? В группе имелись репертуар, директор, график концертов, где платили пусть маленькие, но верные деньги, а при разводе с Сидорчуком людям пришлось бы все начинать с нуля: заново писать музыку, искать базу для репетиций, сыгрываться, искать деньги на запись, записываться, договариваться о концертах... Обленившиеся и постаревшие лабухи на это были уже неспособны. Все это они прошли с Сидорчуком на волне энтузиазма, когда были моложе и верили в людей, а теперь хотелось только отработать концерт, забрать деньги и уйти домой, а если повезет - выпить и набить брюхо на дармовщинку. Жизнев, слушая их жалобы, только пожимал плечами и предсказывал им, что даже
      
       30
      
      их нынешнее дешевое благополучие крайне зыбко, ибо Сидорчук имеет обыкновение избавляться от тех, кому обязан своим успехом, особенно если эти люди хорошо знают его моральный облик. Музыканты соглашались, что вернее всего так и будет, но продолжали работать с Сидорчуком - воля этих людей вконец проржавела. Ну а пророчества сбылись, как ныне может видеть зритель.
       Вечер завершился нежным прощанием с Еленой на заваленной сугробами улице и ее обещанием непременно вскоре приехать в Москву. Жизнев со своей стороны многозначительно пообещал к этому времени совершенно поправиться. По правде сказать, ожиданием он не слишком мучился - ему приходилось на гастролях выслушивать немало подобных обещаний, и все они либо кончались ничем, либо какой-то чепухой вроде совершенно неожиданного звонка краснодарской Юли, которая сообщила заспанному Жизневу, что находится в Москве в Сокольниках и готова встретиться, но свободна только до трех дня и к Жизневу ехать не хочет, а хочет где-нибудь посидеть. Удивительно, но отказ Жизнева от столь заманчивого предложения (а день-то, кстати, был рабочий) Юлю, кажется, не на шутку обидел.
       А вот Елена оказалась хозяйкой своего слова. Конечно, она заставила Жизнева немного помучиться, так как, приехав в Москву, остановилась у подруги и несколько дней отказывалась встречаться, ссылаясь на какие-то таинственные дела. Впрочем, Жизнев в этих неназванных делах не видел никакой тайны: он не сомневался, что Елена приехала в Москву отнюдь не только для того, чтобы встретиться с ним. Наверняка она подрабатывала в столице тем же, чем и в Краснодаре, но Жизнев почему-то не видел в ее действиях ничего страшного. Если бы она занималась этим с ненавистью, через силу, или с тупой покорностью вьючной скотины, - ну, тогда другое дело, но и тогда Жизнев гневался бы не на нее, а на устройство общества. А если ей это дело нравится, да вдобавок есть возможность выбирать, когда и с кем, так почему бы не получать деньги за то, что тебе нравится? Побочный заработок подобных Елене свободомыслящих дам в этом смысле весьма напоминает заработок литераторов, которым тоже ведь нравится сочинять, - правда, сходство имеется лишь в том случае, если литератору за творчество платят. И разве мало достойнейших мужчин спрашивают себя каждый вечер, как некогда Гёте: "Неужели... нет в этом большом городе девушек, которые за известную цену отдаются мужчине! И неужели не найдется среди них ни одной, которая обладала бы достаточной красотой и готовностью, чтобы доставить праздник моим глазам?" (245). Разве мало прекрасных людей вечерами пьют в одиночестве водку и со слезами читают вслух Степана Щипачева:
       Жаль не то, что день опять вот прожит,
       Что опять закат разбрызгал краски,
       Жаль, что столько милых и хороших
       Вянет женщин без любви, без ласки.
      Литераторам, конечно, платят куда реже, чем "девушкам для радости", - вероятно, потому, что радости писаки приносят меньше. Если говорить о Жизневе, то с ним общество поступило как опытный торгаш: вяло покупало книги Жизнева, неохотно посещало его концерты, а когда поэту это надоело и он стал размещать свои опусы в Интернете, общество радостно накинулось на бесплатное духовное угощение. По Сети Жизнев распространился быстро, как инфекция, там у него читателей хватало с избытком. Видимо, его читали все люмпенпролетарии России, не способные оплачивать книги и билеты на концерты. Правильно замечал Генри Джеймс: "Писание книг - самый неверный путь к богатству, он годен разве только для гениев - и то не всегда. В наше время литературой состояния не наживешь" (246). Однако во времена Джеймса творчество давало хотя бы кусок хлеба, что невозможно в просвещенной России XXI века, - если, конечно, не считать творчеством поденщину в издательстве, да и ту придется еще поискать. И тем не менее, несмотря на бедность, Жизнев чувствовал себя уверенным и спокойным (для полного счастья не хватало только крепкого здоровья), - исключительно потому, что писал год от году всё больше и всё лучше. Тот же Джеймс словно Жизнева имел в виду, когда заметил, что денежная неудача таит в себе нечто
      
       31
      
      такое, чего не сыскать в удаче. Неудачник Жизнев ожидал встречи с Еленой не без некоторой робости, поскольку не знал ее материальных запросов, а отказывать дамам в чем-либо не любил. Однако преуспевший поэт Жизнев смеялся над этими страхами, зная свою истинную ценность и готовый без сожаления расстаться со всеми теми, кто не сумеет эту ценность понять. Так что Жизнев, возможно, и мучился бы из-за переноса сроков свидания, не сделайся он благодаря творчеству таким - не высокомерным, нет, не самовлюбленным, избави боже, а просто самодостаточным. Как писал Гёте, "люди от природы сильные духовно и физически, как правило, скромны, нищие же духом весьма самомнительны. Словно добросердечная природа всем, кого она обделила дарами высшего порядка, для возмещения убытка пожаловала чванство и самомнение" (247). В полном соответствии с этим высказыванием самодостаточность подарила Сложнову и другим подобным людям только спокойствие, из которого вытекает отмеченная Гёте скромность. А потому Жизнев не волновался и в ожидании свидания. Да и вообще, как писал Михаил Зенкевич, "Мужчине быть рабом любви - смешно".
       И вот настал день встречи. Жизнев по телефону предупредил Елену, что они посетят поэзоконцерт Сообщества в музее Маяковского, и она с радостью согласилась. Ее радость можно понять: в Краснодаре она заметила, что поэты - люди веселые, а чего больше всего не хватает женщине, особенно умной женщине, в каждодневной рутине? Именно веселья. Хотя зал метро и кишел народом, Жизнев заметил Елену издалека: она была так стройна и держалась так прямо, что казалась выше своего роста и окружающих людей. К ее пушистым пепельным волосам и большим серым глазам удивительно шла короткая белая шубка, открывавшая стройные ножки в белых колготках и таких же ботиках. Как уж там ни успокоился с годами Жизнев, но сердце у него екнуло. То же почувствовали, увидев его спутницу, и многие посетители поэзоконцерта. "Мир на нее взирал смятенным глазом" (248), - как писал Гургани. Перед началом Елена с нажимом поинтересовалась: "А что мы будем делать потом?" - "Пойдем в гости", - хитровато улыбаясь, ответил Жизнев. Такой ответ Елену явно не устроил. "А потом?" - настаивала она. "А потом поедем ко мне. Вот там-то и свершится самое главное", - шепнул Жизнев ей на ушко и принялся надписывать поклонникам приобретенные ими книги.
       Мероприятие прошло с большим успехом и произвело на Елену должное впечатление. Правда, Сидорчук, как всегда, назойливо старался подчеркнуть свое руководящее положение: то приказывал Сложнову убрать с глаз долой портфель, то, перебивая Жизнева, учил его пользоваться микрофоном, то вставлял словцо в чужую речь... На внимательных слушателей все это производило неприятное впечатление, ибо они понимали неблаговидные побуждения Сидорчука, но обычные зрители, обманутые деланными улыбками Сложнова и Жизнева, считали, что роль ворчливого наставника отведена Сидорчуку по общему согласию, и веселились от души. Каждый получал то, чего хотел: стремившийся к площадному веселью - стихи Сидорчука, стремившийся к той иронии, которая побуждает к раздумью - стихи Жизнева. А Сложнов просто восхищался чудесами повседневности и заставлял оттаивать даже самые застывшие сердца. В то время Сидорчук еще не написал опусов, выражавших самые затаенные его мечты: того, где Жизнев выведен в образе угодливого холуя и обращается к Сидорчуку со словами "Меня, начальник, похвали", и того, где Сидорчук упрекает Жизнева в многословии и поучает его, как надо писать, причем делает это хоть и высокомерно, но немногословно, крайне затянуто и с применением множества совершенно не идущих к делу матюков. Когда Жизневу пришлось без всякого предупреждения выслушать эти шедевры прямо на концерте, ему стоило большого труда сохранить на лице добрую улыбку, но он ее сохранил - ничего-ничего, мол, так и задумано, это шутка такая. Стало окончательно ясно, чего хочет от Сообщества Сидорчук, но Сообщество не могло ему этого дать, ибо ни Сложнов, ни Жизнев не собирались становиться чем-то вроде кордебалета при выжившем из ума сочинителе средней руки. Следовательно, распад
      
      
      
       32
      
      Сообщества становился делом времени, для него требовался лишь повод. В прошлом поводов хватало, но Сидорчука прощали, в том числе и по просьбам старых поклонников, которым нравились концерты Сообщества - ведь поэты на сцене так хорошо дополняли друг друга. Однако Сидорчук, похоже, совершенно не болел душой за будущее Сообщества, этого плода совместных усилий, непрерывно гнул свое и не оставлял своим товарищам иного выхода, кроме разрыва отношений. Для большинства поклонников разрыв должен был стать неприятной неожиданностью, но ведь зритель видит лишь казовую сторону деятельности любого творческого союза, а истинная жизнь его членов для него остается тайной. Можно уверить зрителя: у всех подобных решений имеются веские причины, постепенно переходящие в жестокую необходимость. Конечно, корень зла почти всегда - жадность и тщеславие, но не следует механически возлагать на всех участников союза равную вину. Поэтому лишь горький смех вызывают мольбы поклонников "стать выше обид", "простить друг друга" и так далее. На практике это означало бы разрешить конфликт к полному удовольствию того, кто конфликт затеял.
       Впрочем, мы забегаем вперед. К мелким хитростям тщеславного Сидорчука Сложнов и Жизнев давно привыкли и лишь посмеивались над ними, а потому концерт они завершили в хорошем настроении, поделили выручку от продажи билетов и книг, выпили в гримерке концертного зала с наиболее приближенными поклонниками (боже, сколько выпито в этой гримерке!), но задерживаться в музее не стали - во-первых, работники музея уже торопились домой, а во-вторых, поэтов пригласили в мастерскую художника Л., находившуюся в одном из арбатских переулков. Туда все и устремились: Сидорчук, Сложнов, Жизнев с Еленой, несколько давних поклонников Сообщества и юный сын художника со своими друзьями. Когда они добрались до облупленного особнячка, по скрипучим деревянным лестницам поднялись в мастерскую и Жизнев увидел ожидавшего их художника, то счел, что тут какая-то ошибка и сын - вовсе не сын, а внук или скорее правнук. Будучи под мухой, Жизнев редко таил свои мысли и решил тут же во всем разобраться. Однако престарелый отец и юный сын, самодовольно ухмыляясь, заверили его в том, что всё верно - просто многие деятели искусства любят жениться в преклонные годы, считая разницу в возрасте в 30-40 лет пустяком по сравнению с возможностью потешить на склоне лет свое мужское начало. Плодом такого союза и явился гостеприимный юноша. Жизнев вспомнил, что многие, если не все, маститые литераторы советской эпохи обзаводились к концу жизни юными супругами. Мэтров не останавливали ни болезни, ни семейные обстоятельства. Жизнев счел нужным поделиться этими сведениями со Сложновым. "Вот были люди - богачи, а ничего не боялись! - подняв палец, с восхищением сказал Жизнев. - А ты гол как сокол, но в каждой женщине видишь охотницу за мужьями". Сложнов кисло усмехнулся и промолчал, а Жизнев предложил тост за здоровье хозяина дома, создающегонаперекор времени не только новые картины, но и новые человеческие существа (тут Жизнев показал на гостеприимного юношу). Поначалу наш герой намеревался ограничивать себя в выпивке, так как ему еще предстояло везти Елену к себе домой с весьма прозрачной целью, а пьянство, как известно, любовным подвигам не способствует. Однако, наслушавшись разговоров о юных женах, Жизнев впал в безудержный гедонизм и стал пить наравне со всеми. "Будь что будет, - думал он, - главное - мне хорошо сейчас. Если Бог захочет - будет хорошо и дома, а не захочет - значит, не судьба". Елена несколько настороженно следила за тем, как ее кавалер опрокидывает рюмку за рюмкой, но, так как они не производили никакого видимого действия, вскоре успокоилась. Между тем обстановка в мастерской постепенно стала напоминать фрагмент из прозы Каролины Павловой: "Две-три слабые натуры уже лежали на диванах, но остальные герои кричали и хохотали тем громогласнее, хотя и несколько бессмысленно". Жизнев заметил, к чему клонится продолжение застолья, и так как в его планы не входило раньше времени слиться с небытием, то он поднялся и решительно произнес: "Простите, нам пора". Наиболее здравомыслящая часть присутствующих последовала его примеру. Поблагодарив хозяев за гостеприимство и отвергнув все истерические просьбы остаться, Жизнев, увлекая за собой Елену, спустился по скрипучим деревянным лестницам
      
       33
      
      и, толкнув еще более скрипучую дверь, вырвался в заснеженный переулок. Там парочка увидела в отдалении, в проеме между темными домами, свет оживленной улицы со снующими взад-вперед автомобилями и направилась туда. Таксомотор довез их до дома Жизнева, а дальнейшее было чрезвычайно старо и все же, как ни странно, ново. Можно процитировать Гургани:
       Они сплелись, перевились, как змеи.
       О, что сплетенья этого милее! (249)
      А можно Ле Тхань Тонга: "Ночь прошла во взаимных ласках и наслаждениях, о которых незачем распространяться" (250). Будто так уж и незачем, суровый вьетнамец! Ведь правильно писал "первый декабрист" Владимир Раевский:
       Друг нежный, Шарлота, любови святой
       Устав натуральный не есть преступленье.
      Поэтому нас не осудят, если мы скажем, что Елена сполна вознаградила нашего героя за отсрочку свидания. Она оказалась невероятно утонченной, любопытной и при этом темпераментной, а уж о ее опытности, учитывая обстоятельства ее знакомства с Жизневым, и говорить не стоит. Свой "любовный устав" Елена переписывала заново каждую ночь, всякий раз внося в него всё новые изумительные страницы. Об этом Жизнев мог судить вполне ответственно, так как провел с ней несколько ночей, и хотя их амурные забавы разворачивались обычно после всевозможных богемных пирушек, Елена с легкостью заставляла своего партнера забыть всякую расслабленность. Да расслабленность и не могла полностью овладеть Жизневым, ибо, пораженный первой ночью, он ждал затем уединения с Еленой как некоего важнейшего действа, существенно расширяющего житейский опыт. Он присоединялся к словам Жака Риго: "Я все-таки немало осмеял вещей на этом свете! Одно наслаждение не поддалось моим насмешкам" (251).
       Однако время шло, и Елена засобиралась назад в Краснодар. Жизнев и хотел бы ее удержать, но на время - не стоило, а удерживать навсегда, по правде говоря, не хотелось. Даже самое приятное общение, даже взаимопонимание (а оно у этих двоих было) далеко не всегда требуют вечного союза. А если женщина не становится необходима навечно, то жестоко было бы ради нескольких дополнительных порций удовольствия продолжать морочить ей голову. То, что должно закончиться, должно заканчиваться вовремя. Елена, судя по всему, прекрасно это понимала и не собиралась проливать слезы. Напротив, она постаралась сделать расставание наиболее полезным для себя - на прогулке попросила Жизнева заплатить за ее покупки, а затем осведомилась, не хочет ли он ей помочь оплатить билет на самолет. Конечно, ее побочный промысел сказался в этой просьбе, но Жизнев только добродушно усмехнулся и полез в карман за деньгами. Некоторые люди создают себе правила поведения "от противного" - вот и Жизнев, насмотревшись на то, как поэт П. и Сидорчук сидят на шее у своих любовниц, решил вменить помощь подругам себе в обязанность. Правда, обязанным он чувствовал себя лишь в одном случае: если его не пытались к этой помощи принудить. Вспоминаются строки Томаса Мура:
       Ведь бард подобен от рожденья
       Обломку тех друидских скал,
       Что, не сдаваясь принужденью,
       Прикосновенью уступал! (252)
       На следующий год Елена приехала в Москву уже в качестве крупного торгового работника, заведующей секцией в каком-то краснодарском универмаге. Она очень изменилась - изящество ее куда-то пропало, свои чудные пепельные волосы она превратила в химически-рыжие, одевалась во все темное, которое ей не шло, и даже ее величавая, но в то же время легкая походка удручающе отяжелела. На встречу с Жизневым она зачем-то притащила безобразную подругу и постоянно повторяла, что у них с подругой масса дел. От всего этого Жизневу вспомнились строки Константина Аксакова:
       Но наконец пришло раздумье,
      
       34
      
       Полет любви отяжелел.
      Захотелось напиться, и Жизнев столь откровенно устремился к этой цели, что Елена с подругой поспешили ретироваться из студии звукозаписи, где происходило застолье. На следующий день Жизнев повел Елену в клуб "Бешеные бабки", где выступал Сидорчук - сначала с чтением стихов, потом со своей группой. Совершенно некстати на Жизнева напал радикулит, а какие-то пьяные посетители клуба перепугали Елену, запустив в Сидорчука, читавшего что-то хоть и похабное, но очень нудное, пустой бутылкой. В результате никакого эротического продолжения эта встреча не получила, да и вообще оказалась последней. Когда на следующий год у Жизнева наметилась поездка в Краснодар, он позвонил Елене, но та вдруг обрушила на него целый град упреков. Оказалось, что Сложнов разместил на сайте Сообщества в Интернете фотографии, сделанные в достопамятной зимней поездке, - разумеется, не в "Реноме" где вообще не полагалось фотографировать, а в бильярдной и затем на квартире у краснодарских друзей. Фотографии, на которых в числе прочих персонажей присутствовала и Елена, были совершенно невинные, да и размещал Сложнов их лишь по собственному почину, да никто и не предупреждал, что знакомство следует хранить в тайне, однако Елена не хотела слушать оправданий. Жизнев понял: его бывшая подружка имеет серьезные виды на какого-то мужчину, а тот ревнив и не хочет видеть Елену ни в каких мужских компаниях. Оправдываться дальше ни имело никакого смысла, Жизнев быстро свернул разговор и повесил трубку. Разумеется, он и не подумал возопить: "Будь проклята, будь навсегда позабыта!" (253) - как романтик Юлиуш Словацкий. С какой стати? Елену вполне можно было понять, а что касается ее несправедливых упреков, то уж таковы женщины в гневе. Воспоминания же о Елене Жизнев сохранил самые добрые. Возможно, какой-нибудь несчастный его за это осудит - таких Хуан Валера называл самыми последними ослами, ибо они осуждают чужие пороки только потому, что им не самим не удалось им предаться из-за невежества, дурного вкуса и неотесанности. Здесь же стоит вспомнить того героя Хоакина Дисенты, который (герой, разумеется) в молодые годы очень любил мясо, а потом стал восхвалять чесночную похлебку лишь потому, что лишился зубов. Вот на чем строятся нравственные принципы большинства людей.
      
       Глава VII
      
       Образ бесконечного пиршественного стола на галерее дискотеки "Квадро" вызвал в памяти Жизнева образы еще нескольких подобных столов. И впрямь, почему не вспомнить те места и те компании, в которых тебе было хорошо? Пожалуй, самым первым пиром, заданным провинциалами в честь поэтов Сообщества, следует признать пир, проходивший в самом начале 1992 года в Москве, в Центральном доме литераторов. Звезды нового литературного течения только что дали очередной успешный концерт, гости из Тюмени решили из благодарности угостить тех, кто доставил им столько веселых минут, и заняли для этого один из отдельных залов. Пригласил сибиряков на концерт друг Сообщества, известный джазовый музыкант Котович. Первым из поэтов с ним познакомился Жизнев: музыканта и поэта представил друг другу руководитель того семинара переводчиков, куда Жизнев в свое время постоянно ходил. В дружбе джазмена и переводчика есть с виду что-то необычное, но это если только не знать Котовича: он, кажется, дружил со всеми в культурном мире Москвы. Котович, невысокий блондин, пузатый и краснолицый, полюбил кутить с членами Сообщества и частенько говаривал: "Концерты ваши - это полдела. Надо хороших людей знать. Погодите, хоть и не сразу, но в люди я вас выведу обязательно". На ветер Котович слов не бросал - стоило поэтам с ним познакомиться, как чередою пошли празднества с хорошо сервированными столами, с доброй закуской, с красивыми дамами, а расходов, как помнилось Жизневу, это не требовало почти никаких. Поэт П., вырвавшийся благодаря Котовичу из мрачной обстановки общежитий и съемных квартир, пропахших несвежими носками, осыпал благодетеля цветистыми комплиментами, а тот, простая
      
      
       35
      
      душа, отвечал льстецу искренней любовью, не подозревая о том, что теплые слова П. расточает только ради продолжения даровых банкетов. Жизнева Котович глубоко уважал, Сложнова как слишком юного не принимал всерьез, а к Сидорчуку относился холодно, даже брезгливо. "Парень только себя любит", - вскользь, но весьма емко бросил он как-то в разговоре с Жизневым, и больше они этой темы не касались, тем более что внешне Котович своих антипатий не выказывал и был сама корректность. Застолье с тюменцами явилось лишь одним из подвигов Котовича на ниве покровительства русской поэзии, но оно получило продолжение, ибо в его ходе поэтов пригласили на пятилетний юбилей некой тюменской газеты, название которой ныне стерлось во мраке смутных времен - назовем ее условно "Молодая Тюмень". Пиршество в ЦДЛ запомнилось Жизневу весьма странным эпизодом: один из сибирских гостей, которого отрекомендовали собравшимся как одаренного бизнесмена и богача, отвел нашего героя в сторонку для интимного разговора. Сначала он обрушил на Жизнева лавину комплиментов, восхвалял его стихи, манеру держаться и даже внешность, но затем перешел к делу.
      - У вас, ребята, в Москве наверняка полно знакомых, - восторженно рассуждал этот незаурядный человек, успевший разбогатеть уже к началу зловещих гайдаровских реформ. - Каких только знакомых нет, правильно?
      - Ну да, много разных людей, - осторожно отвечал Жизнев, не понимая, куда клонит сибиряк.
      - Тут вот какое дело, - понизил голос одаренный бизнесмен. - У нас в Тюмени всё хорошо шло, всё развивалось - я имею в виду наш с компаньонами бизнес. Но тут появился один козел и стал нам подсирать. Понимаешь, один человек не дает жить многим людям. Один козел взял за горло многих хороших людей!
      - Понимаю, - сочувственно покивал Жизнев, - бывает.
      - Он полный козел, понимаешь?
      - Понимаю.
      - Слушай, Любим, а ты не поможешь нам его убрать?
      - То есть как убрать? - не понял Жизнев. - Я?
      - Ну да, именно ты. Или твои знакомые. Тут человек со стороны нужен. Пистолет мы тебе дадим, где он живет, покажем. Грохнешь козла в подъезде, забираешь деньги и сразу же на самолет.
       Странно устроен человек - в первый момент Жизневу даже польстило, что его - именно его одного из всей компании - считают способным на такие дела. Как бы угадав его мысли, сибиряк покосился на остальных поэтов, сидевших за столом, поморщился и сказал:
      - Ты только не обижайся, пожалуйста, твои друзья стихи пишут хорошие, но они, как бы это сказать... ну, не мужики, что ли. Пиздоболы, короче. Мы бы этого козла сами грохнули, но нам нельзя к нему даже близко подходить, про наши отношения многие знают. Ты тоже можешь этим делом сам не заниматься - только найди хороших знакомых, которые всё грамотно сделают.
       Скоробогач назвал сумму, которая даже в свете происшедшего скачка цен была очень весомой. Правда, в конце года она похудела бы вдвое, но в тот момент собеседники не могли предугадать грядущих темпов инфляции.
      - Как, поможешь? - с умоляющими нотками в голосе спросил тюменец.
      - Подумаю, - произнес Жизнев таким тоном, словно ему каждый день предлагали кого-то пристрелить.
      - Он полный козел, понимаешь? - начал было вновь объяснять тюменец, но Жизнев уже направился к столу.
      - Подумаю, - повторил он и ободряюще кивнул.
       На следующий день после пиршества в ЦДЛ Жизнев вспомнил состоявшийся накануне жутковатый разговор, и его охватило недоумение. "Интересно, - подумал он, - вот так запросто получил заказ на убийство. Или почти получил. Не помню раньше таких разговоров". Жизнев
      
      
       36
      
      позвонил брату, у которого по капризу судьбы имелось с десяток приятелей, отсидевших немалые сроки. Хотелось выяснить, вошло ли уже в обычай договариваться между закусками и горячим о физическом устранении нежелательных лиц.
      - Ну, видно, у тебя и репутация, - выслушав вопрос, захохотал брат. - А насчет обычая - если не вошло, то скоро войдет. Сейчас кто в экономику двинулся? Цеховики - подпольные миллионеры, кооператоры и просто бандиты. Цеховики и кооператоры либо под бандитами, либо сами хлеще всяких бандитов, а с бандитами и так всё ясно. И тем, и другим, и третьим человечка прихлопнуть ничего не стоит, у большинства руки уже в крови. Кстати, тех, кто такие заказы выполняет, потом, как я слышал, обычно убирают, если это люди на зоне неизвестные. Так что ты не вздумай соваться в это дело.
      - Да ты что?! - возопил Жизнев. - Я же не убийца! Значит, рынки делят?
      - Какие рынки, - засмеялся брат. - Это всё теория. На практике сейчас имущество делят: здания, магазины, склады, заводы... Всё выкупается за копейки или вообще за какие-нибудь векселя, которыми только жопу подтереть. Ну а на прибыльную фабричку может оказаться не один, а, к примеру, три претендента. И получится в итоге два трупа плюс один фабрикант.
      - И что, твои приятели тоже зарабатывают таким образом? Устраняют лишних претендентов? - поинтересовался Жизнев.
      - Если бы и зарабатывали, то мне не сказали бы, - резонно возразил брат. - Да и вряд ли они на такое пойдут - не мокрушники они по характеру и по понятиям. К тому же у них жены, дети, а такого вольного стрелка могут самого запросто грохнуть, как я уже говорил... А вообще, судя по этому предложению, которое тебе поступило, надвигаются веселые времена.
       Увы, старший брат Жизнева при всей своей мудрости не мог вообразить масштабов того макабрического веселья, которое вскоре развернулось на просторах России. А Жизнев не понимал одного: если его брат так трезво смотрел на расплодившиеся в ельцинской России векселя, акции и прочие ценные бумаги, то почему в его портфеле после смерти владельца обнаружилось столько дутых акций: "Ринако", "Альянс", "Лесная биржа", банк такой, банк сякой... Впрочем, стоило ли удивляться, если вспомнить, в каком ужасе пребывало население в годы разгула инфляции и различных дефолтов. На золото и недвижимость денег не хватало, и тем не менее, чтобы спасти заработанное, стремительно дешевеющие деньги следовало куда-то срочно вкладывать. Поэтам было легче, они всё попросту пропивали, но население так поступать не могло. Тут-то и вылезли на сцену различные акционерные общества, потрясая списками своих активов и суля изрядные дивиденды. История российской криминальной революции содержит несколько довольно объемистых глав о финансовых пирамидах, причем, что удивительно, кого-то из строителей пирамид даже посадили (но лишь тогда, когда эти люди зарвались и облапошили вместе с массой граждан и несколько сильных мира сего). А вот глава об акционерных обществах и акциях как орудии грабежа еще не написана - похоже, к ней даже не приступали. Все-таки зажиточен был советский народ: ни конфискация вкладов в Сбербанк, ни финансовые пирамиды, ни невыплаты зарплат и пенсий, ни безработица - ничто не могло извести его до конца, хотя надежды такие у реформаторов имелись и даже изредка высказывались вслух в минуты особого восторга. К этому списку казней можно смело приписать и акционерную горячку: за красивые бумажки население выложило не один десяток миллиардов долларов. Однако - видимо, в силу вышеупомянутой зажиточности граждан - эта титаническая обираловка осталась почти незамеченной общественным сознанием. Ко времени смерти брата действовал лишь один пакет его акций - две тысячи привилегированных акций Сбербанка. Прочие эмитенты, то есть производители красивых бумажек, либо исчезли, либо поступили еще проще: перерегистрировали свое предприятие, тем самым сделав недействительными акции, выпущенные тем же предприятием, но называвшимся по-другому. Что же касается акций Сбербанка, то они приносили в год сущие копейки, меньше рубля на акцию или около девятисот на весь пакет, хотя в свое время Сбербанк получил за эти бумажки приличную сумму вполне осязаемых денег. При этом,
      
       37
      
      как удалось узнать Жизневу, руководство Сбербанка и приближенные к нему лица тоже являлись акционерами, но почему-то получали на свои акции совсем другие, неизмеримо более высокие дивиденды. Настроение умов в Отечестве было таково, что это откровенное жульничество даже и не особенно скрывалось. Когда Жизнев, вступив в наследство, попытался избавиться от своих акций, вернув их по официальному курсу тому же Сбербанку, то выяснилось, что процедура продажи намеренно так усложнена, чтобы сделать обмен бумажек на реальные деньги совершенно нереальным. Покупать и продавать акции, наживаясь на этом, могли только приближенные к руководству банка люди - они в конце концов и вышли на Жизнева, предложив ему за его пакет втрое меньше официального курса. Предложение до боли напоминало аферу с ваучерами, но Жизневу было на это уже наплевать - хотелось, во-первых, получить хоть какие-то осязаемые деньги, а во-вторых, избавиться от мерзких бумажек, напоминавших о безнаказанном надувательстве. Возвращаясь после продажи акций от нотариуса, он вздохнул, вспомнив брата, который надеялся, покупая так называемые ценные бумаги, обеспечить себе спокойную старость. До старости брату дожить так и не довелось, ну а тем, кому довелось, российские ценные бумаги не очень помогли.
       Как известно, сибиряки не бросают слов на ветер, и вскоре члены Сообщества, возглавляемые Котовичем, оказались в заснеженной Тюмени. Собственно, членов было только двое, Жизнев и поэт П., то есть при составлении делегации Котович руководствовался своими предпочтениями - Сидорчук ему решительно не нравился. В самолете Котович раскрыл перед спутниками некоторые детали своей биографии. Выяснилось, что он поляк.
      - Вот уж никогда бы не подумал, - с удивлением заметил Жизнев.
      - Почему? - в свою очередь удивился Котович.
      - Держитесь вы как-то очень по-русски, - объяснил Жизнев. - Я русских людей от нерусских как-то больше по поведению отличаю, чем по внешности, и никогда не ошибаюсь.
      - Скажи лучше - евреев от неевреев, - ухмыльнулся Котович и погрозил Жизневу пальцем. - А насчет меня чему удивляться? Рос я в Москве, среди русских. Предки мои были наверняка русские - ну, то есть белорусы, перешедшие в католичество, это и по фамилии ясно. В прежние времена в Белоруссии католикам жилось лучше, а те, кто переходил в католичество, ополячивались автоматически. Они, дураки, не знали, что будет потом - при Сталине полякам досталось так, что мама не горюй. В каждом видели врага. Хотя и отец, и дед у меня были рабочими.
       Еще Котович поведал о своих непростых отношениях с женщинами.
      - Я четыре раза уходил от жен и все им оставлял - квартиры, машины, - сообщил он не без грусти. - Каждый раз все начинал с нуля, вот такой был любвеобильный. Но сейчас успокоился, - и Котович похлопал себя по толстому животу, как бы благодаря живот за пришедшую наконец мудрость. - Вся эта любовь, съезды-разъезды таких нервов требует! Лучше совсем не жениться.
       Поэты горячо поддержали музыканта. Жизнев процитировал Казанову: "Женитьба - это всегда ошибка, а когда умственные и физические способности человека идут на убыль, это уже катастрофа" (254). Котович принял это на свой счет и возразил:
      - Почему на убыль? Все у меня пока в порядке. И жена хорошая - строгая, зараза, но толковая баба вообще-то.
      - Владим Владимыч, я не вас имел в виду! - замахал руками смущенный Жизнев.
      - Да ладно... Чего греха таить, не тот уж я, что раньше, - грустно промолвил Котович. - Вот перебои в сердце стали беспокоить. Раз - и сердце будто останавливается, будто проваливается куда-то. А потом снова все нормально. Но сами эти моменты - очень неприятные.
      - У меня тоже так бывало, и ничего - жив-здоров! - бодро заявил Жизнев, хотя в душе такой бодрости вовсе не испытывал. Слова Котовича напомнили ему весьма неприятный эпизод из его недавнего прошлого.
       Праздновать приход нового 1987-го года он решил в разных местах. Запасшись немалым количеством грузинского вина, он принялся разъезжать по друзьям и знакомым: побывал в
      
       38
      
      мастерских у двух художников, к барышне, которая его приглашала, не поехал, так как после художников был сильно подшофе, а вместо барышни оказался у однокурсника, где выпивка лилась рекой и где двух бутылок, привезенных Жизневым, никто даже и не заметил. Спать Жизнев решил дома, благо жил неподалеку, и потому предстал перед родителями вдребезги пьяным. Проснувшись, он ощутил перебои в сердце - такие перебои случались у него в течение последних трех лет нередко, обычно после попоек, но особого беспокойства не причиняли (заметим кстати, что в те годы он не курил). Жизнев встал, попил воды, умылся, под осуждающими взглядами родителей торопливо перекусил и от греха торопливо убрался в свою комнату, пробурчав, что хочет спать. Однако заснуть ему не удалось. Почти одновременно с перебоями в сердце его начала посещать бессонница, причем обычно сон не шел именно тогда, когда был особенно нужен. Жизнев то брался за книгу, то усаживался перед телевизором, то пил чай, стараясь все время держаться подальше от родителей с их упреками. Так помаленьку и день прошел, а ночью Жизнев вновь обнаружил, что не может заснуть. Он вертелся в постели так и сяк до трех часов, а перебои в сердце уже почти не прекращались. Вдруг что-то случилось, он вздрогнул - и сердце провалилось в пустоту, в пропасть. Левая сторона груди набрякла огромной тяжестью, но вместо сердца была пустота, и Жизневу казалось, будто он сам падает в эту пустоту. Он приподнялся на постели, надеясь, что так будет легче, сердце вроде бы заколотилось - и вдруг вновь куда-то исчезло. Жизнев отбросил одеяло, спрыгнул с постели, выпрямился. Вновь гулкие удары сердца - и вновь исчезновение, провал, замирание. Жизнев принялся ходить взад-вперед, на какое-то время наступило облегчение, но потом сердце стало вновь проваливаться в пустоту, всё глубже и глубже, и, казалось, не собиралось возвращаться назад. Ступни и ладони у Жизнева похолодели, пальцы рук стали непроизвольно подгибаться. Он вспомнил, как благостно складывают лапки на брюшке мертвые жучки и улыбнулся - в полном противоречии с серьезностью минуты. Вскоре нахлынул страх, и улыбка исчезла с его лица. Он вдруг ощутил, что теряет сознание, и понял, что если позволит беспамятству завладеть собой, то очнуться скорее всего уже не сможет. Он не хотел, чтобы родители узнали о его состоянии, ибо знал - свой испуг они потом выместят на нем, однако последняя черта подступила уже совсем близко, и он стал набирать номер "Скорой помощи". Задребезжал параллельный аппарат в другой комнате, проснулись родители, пришли и стали о чем-то спрашивать, что-то говорить, но Жизнев не обращал на них внимания. У него было дело поважнее: не позволить проваливающемуся сердцу утащить себя в ту пустоту, что страшной тяжестью наполняла левую сторону груди. Приехала "скорая", Жизнев воспрянул духом и, видимо, поэтому сердце вынырнуло из бездны и заколотилось как бешеное. "Тахикардия, но пульс наполненный, - услышал Жизнев, - ничего страшного, просто сильное переутомление. Надо выспаться". Прыщавый верзила-практикант сделал Жизневу укол строфанта с таким рвением, что шишка на месте укола держалась потом два месяца. Ранее Жизнев никогда не употреблял снотворного и, выпив предложенную ему таблетку тазепама, крепко уснул. И родителей, и его самого слова врачей немного успокоили, но в то, что с ним не происходит ничего особенного, ему как-то не верилось. После этого приступа он несколько месяцев приходил в себя, его постоянно мучила тахикардия, а уснуть при тахикардии он не мог. Повторялись первое время и сами приступы, хотя и не с такой силой. Даже от небольших физических нагрузок он задыхался и обливался потом, начисто утратил интерес к женщинам (иные к нему приезжали по старой памяти, но общение было чисто дружеским), постоянно прислушивался к собственным болезненным ощущениям, а внешний мир казался ему нереальным, словно отделенным от него прозрачной стеной. Когда Жизнев что-то говорил, собственные слова казались ему речью какого-то другого человека. О выпивке Жизнев и думать боялся, зато постоянно готовил и пил различные успокоительные отвары. Постепенно время брало свое: он стал получше спать, вернул в свой быт, хотя и очень осторожно, физические упражнения, потом начал изредка прикладываться к чарочке (сделав при этом вывод, что стесс с последующей выпивкой куда безвреднее, чем стресс без выпивки), а потом и снова сделался полноценным членом всякой богемной компании. Однако после вышеописанного приступа он уже
      
       39
      
      не помнил дня, чтобы сердце не давало ему о себе знать. Оно начинало тяжелеть и болеть по самым разным поводам: стоило ему побыть на солнце, постоять неподвижно, подольше посидеть с прямой спиной... Обращать внимание на все эти симптомы и при этом нормально жить было немыслимо, а потому Жизнев обозначил их все одним словом "невроз" и скорее всего не ошибся. А что касается приступа с перебоями сердца, то знакомый врач только усмехнулся, когда Жизнев повторил ему успокоительные слова врачей "скорой помощи". "Это, старичок, то же, что стенокардия, предвестница инфаркта, только без боли. В сортир приходилось часто бегать? Ну то-то. Инфаркт ведь тоже бывает без боли. Может, это и на нервной почве случилось, но и стенокардия сплошь и рядом развивается на нервной почве. Приступ - он и есть приступ, безобидных приступов не бывает. Ты еще по молодости легко отделался, вроде бы у тебя это в хроническую форму не перешло. Поосторожнее надо..." Пойдя на поправку, Жизнев, естественно, забыл об этом разговоре. Жалоба Котовича на перебои в сердце заставила его вздрогнуть, напомнив о пережитом страхе, но так как Котович жалоб не повторял и своим поведением нисколько не походил на страждущего, то всё опять забылось, и мысли Жизнева вновь устремились к творчеству и развлечениям. "Эх, поэты, поэты" (255), - вздыхал, видя подобное поведение, Константы Ильдефонс Галчинский. А может быть, наш герой и не был так уж неправ - не зря ведь румынский классик Ион Крянгэ утверждал, что горе тем, кто слишком много думает.
       Тюменский поэзоконцерт прошел в зале городской библиотеки, все присутствовавшие остались весьма довольны. Там же, в библиотеке, тюменцы, как бы не в силах справиться с восторгом, вытащили несколько бутылок коньяка и немедленно распили их с поэтами и их дядькой Котовичем, закусывая лимонами и не скупясь на изъявления самой пылкой признательности за доставленное наслаждение. Жизнев вспомнил горькие слова Аделаиды Герцык: "Ну разве кому-нибудь нужен // Теперь поэт?" - и решил, что дама погорячилась. Фуршет в библиотеке оказался только началом празднества - основному разгулу предстояло развернуться в кафе, которое было арендовано под юбилей "Молодой Тюмени" и название которого у Жизнева начисто вылетело из головы - впрочем, оно и для нас не слишком важно. Из-за фуршета поэты слегка запоздали: публика чинно сидела вокруг огромного стола в форме буквы "П", разговаривала вполголоса, потихоньку кушала салатики и, кажется, даже не выпивала. Но с прибытием московских штучек все оживились, голоса окрепли, зазвучали шутки и смех и, наконец, грянули тосты. Жизневу они запомнились плохо - если учесть выпитое в библиотеке, то ничего странного в этом нет. Зато ему хорошо запомнилась высокая красивая шатенка в жемчужно-сером платье, откровенно пожиравшая поэтов глазами и продвигавшаяся к ним все ближе и ближе по мере того, как близкие знакомые, сбиваясь за столом в кучки, освобождали кое-где стулья. Высокая красавица явно была фанатичной любительницей столичных штучек, причем, как заподозрил Жизнев, все равно каких . Об этом свидетельствовала хищная целенаправленность, с которой она подсела к Жизневу, прижалась бедром к его бедру, ввинтила свой полубезумный взор в его уже остекленевшие от выпивки очи и заявила, что по окончании застолья празднество продолжится у нее на квартире. Если бы застолье завершилось сразу после этих слов, то все было бы хорошо, но оно длилось еще несколько часов, и все попытки красавицы разговориться с Жизневым (а она явно отдавала ему предпочтение перед дурашливым поэтом П.), - все ее попытки пресекались различными знакомыми, малознакомыми и вовсе незнакомыми людьми, подходившими к Жизневу с бокалами и рюмками и предлагавшими выпить, безжалостно перебивая при этом несчастную красавицу в жемчужно-сером. Вдобавок в череде лиц перед Жизневым вдруг возникло улыбающееся лицо человека, который предлагал нашему герою стать на скользкую стезю наемного киллерства. Жизнев предложил ему выйти в вестибюль и там сообщил, что все его, Жизнева, знакомые от исполнения заказа решили воздержаться (это прозвучало так, будто наш герой коротал свои дни в окружении убийц-профессионалов, - правда, слегка обленившихся). Про самого себя Жизнев с мудрой усмешкой сказал: "Понимаешь, такие дела вроде бы не совсем по моей части, а учиться мне поздновато". Любитель поэзии и жестких бизнес-решений
      
       40
      
      замахал руками и закричал: "Ничего! Ничего страшного! Всё ерунда, не бери в голову, извини, что напряг. Мы уже сами почти решили вопрос". Жизнев понимающе кивнул и, как бы поздравляя, похлопал тюменца по плечу, но в детали вдаваться не стал, полагая, что избыток знания порой умножает скорбь. Заметим в скобках, что тюменский скоробогач очень сожалел об отсутствии Сидорчука. Жизнева это не удивило - он уже тогда заметил, что муза Сидорчука особенно мила бизнесменам и вообще преступным натурам. Вернувшись за стол, Жизнев какое-то время вновь пил со всеми подряд, и когда Котович, поэт П. и еще некоторые гости наконец двинулись к выходу, наш герой уже почти ничего не соображал. Тем не менее в его памяти запечатлелись легкий, совсем не сибирский морозец, переливающиеся разноцветными блестками сугробы, хруст ледка под ногами и нечленораздельный лепет прижимавшейся к нему шатенки (по крайней мере, в тот момент Жизнев ее совершенно не понимал). Затем были квартира, освещенная прихожая, освещенная кухня, вновь коньяк и после этого вдруг, без всякого перерыва - темная комната, почему-то без всякой мебели, и они с шатенкой в углу на полу, - точнее, на чем-то вроде матраца. Жизнева охватил ужас: в настойчивости и целеустремленности шатенки ему почудилось нечто сатанинское. Он вскочил с матраца, опрометью бросился из комнаты на свет, к людям, и заплетающимся языком стал проситься домой. Его просьбу уважили.
       Наутро, не успели Жизнев и поэт П. продрать глаза, как в их номер уже пожаловали разные люди: Котович, главный редактор "Молодой Тюмени", еще пара солидных господ, знавших весь тюменский бомонд, а также некий молодой литератор, который привел с собой девушку Наташу. Фарфоровая блондинка Наташа обратила на себя внимание Жизнева еще накануне - он даже пытался отпускать ей шутливые комплименты и она много смеялась, хотя и непонятно - над шутками или над самим подвыпившим весельчаком. "Раз пришла, значит, я не вызывал вчера отвращения", - радостно подумал Жизнев и помчался приводить себя в порядок. Поэты, рассыпаясь в благодарностях, обсудили с гостями вчерашнее празднество, причем догадка Жизнева оказалась верна: настойчивая шатенка и впрямь славилась страстной любовью к заезжим знаменитостям и своей любовью старалась осчастливить их всех. Это известие пролило бальзам на совесть Жизнева: он не любил никого огорчать, а тут выходило, что девушка непременно вскоре утешится. Мысленно он обратился к ней со словами Сумарокова:
       Не возвратишь меня ни плачем, ни тоскою,
       Спокойся ты, а мне открыта дверь к покою.
       Не плачь и ободрись!..
      Общие воспоминания вскоре кончились, однако гости не уходили, и Жизнев понял: надо что-то делать. Он вышел из номера и направился к лестнице. По пути он бормотал стихи Абу Нуваса:
       Не надо мне миртов и хвой безотрадных,
       Мой прах упокойте меж лоз виноградных,
       Чтоб я и в могиле прислушаться мог
       К бурленью давилен и топоту ног (256).
      Спустившись на первый этаж, он, ведомый исключительно чутьем, нашел нечто вроде буфета, и там ему как обитателю гостиницы продали коньяк почти без наценки (правда, пришлось показать ключ от номера). Жизнев вспомнил те невероятные препятствия, которые пришлось бы преодолевать ради покупки коньяка еще пару лет назад, во времена горбачевской борьбы с алкоголем (не говоря уже о переплате втрое и вчетверо) и вздохнул о впустую растраченных силах и деньгах. Все же кое-что в стране менялось к лучшему, и это обнадеживало. Благодаря коньяку Жизнев рассчитывал услышать немало интересного от собравшихся в номере бывалых мужей, и в этом предположении он не обманулся. Час пролетал за часом, на улице стало темнеть, а рассказы все не умолкали. Правда, Жизневу пришлось раз пять спускаться в буфет, и на пятый раз он со стыдом заметил, что его пошатывает, а буфетчица смотрит на него с сомнением. Поэтому за следующей бутылкой пришлось отправить Котовича - этот человек от коньяка становился только бодрее и вспоминал всё новые
      
       41
      
      истории из своей интересной жизни артиста (большинство их, увы, безнадежно стерлось из отуманенных коньяком мозгов слушателей). Главный редактор уже давно лежал на кровати в своем стареньком, но аккуратно выглаженном темном костюмчике и пускал слюни, которые аккуратно вытирала прелестная Наташа. Мы должны признаться, что в какой-то момент и Жизнев вдруг почувствовал, что он лежит на кровати в одежде, улыбается и пытается выдавить из себя какие-то слова, но вместо них выдавливает только слюну, которую с его уст стирает чья-то заботливая рука. Затем все погрузилось в темноту. "Он спит, жалкий человек! вместилище физических потребностей!" - воскликнул бы при виде такой картины Грибоедов. Однако мы будем снисходительны: ведь всякое бывает.
       Позднее Жизнев и сам удивлялся, как ему удалось подняться на следующий день в какую-то немыслимую рань, чтобы ехать в аэропорт. Поднял поэтов, разумеется, Котович. В свои сорок восемь лет он выглядел на шестьдесят благодаря морщинам и огромному животу, но в то утро ему можно было дать все восемьдесят. Однако он сохранял бодрость, подгонял засыпавших на ходу гостей Тюмени, поймал такси, а в толчее аэровокзала, где Жизнев едва не упал в обморок, мгновенно нашел нужную очередь на регистрацию. В очереди Жизнев обнаружил, что забыл в номере одну из своих перчаток, а ключ от номера, наоборот, зачем-то прихватил с собой. Однако по-настоящему его потрясло исчезновение билета на самолет. Когда он сообщил об этом поэту П., тот, зевнув, ответил: "Нам будет очень не хватать тебя в самолете". Жизнев еще раз пошарил по карманам и в отчаянии воскликнул: "Нет билета. Послушай, его действительно нету!" Поэт П. повторил: "Нам будет очень тебя не хватать". В его голосе Жизнев услышал столь неподдельное равнодушие, что на миг забыл панику и с любопытством вгляделся в лицо попутчика. Вид этой помятой щетинистой маски привел его в чувство: он вспомнил о наличии в его куртке еще одного кармана, и, конечно же, билет оказался там. При виде билета маска дрогнула, выразив явное разочарование, а у Жизнева на радостях вдруг прошло все похмелье. Перелет прошел нормально, и всё кончилось хорошо, так что поездка в Тюмень поступила в копилку добрых впечатлений нашего героя.
       После возвращения дела потекли своим чередом, и вот в один прекрасный день, готовясь к концерту, Жизнев вдруг вспомнил, что они давненько не встречались с Котовичем. Он набрал номер Котовича, намереваясь пригласить того на концерт. К телефону подошла жена и ответила холодно:
      - Владимира Владимировича нет. Он умер.
      - Как умер?! - ахнул Жизнев.
      - Очень просто, ночью, во сне. Сердце остановилось.
      - Извините, - пролепетал Жизнев, и в трубке послышались частые гудки. Ему вспомнились жалобы Котовича на перебои в сердце и собственный сердечный приступ. Вдруг показалось, будто что-то можно вернуть, изменить, ведь с ним случилось то же самое - и ничего, всё наладилось, он смог даже выпить в поездке много, очень много коньяка. Надо было только вовремя рассказать человеку о том, как это страшно, когда останавливается сердце... Жизнев с трудом остановил эти нелепые мысли, которые уже приготовились бесконечно бегать по кругу. Он вспомнил свой страх и ощутил острую жалость. Такой страх пережить нелегко, но не пережить его, не выплыть, погрузиться с невыносимым страхом в пустоту - каково это было толстяку? "Да, - машинально пробормотал Жизнев, - жалко Владим Владимыча. Прекрасный был человек". Жизневу показалось, что до этого он никогда не жалел умерших. Трудно их жалеть по-настоящему, если сам раньше не умирал.
      
       Глава VIII
      
       Выше мы несколько раз упоминали о поэте П., но, вероятно, этот человек заслуживает более подробного рассказа о себе. Для любителей видеть повсюду намеки на реальных лиц сообщим, что "П" - это не начальная буква фамилии, а первая буква словосочетания "Покоритель столицы". Для данной категории лиц духовная и моральная физиономия поэта П. весьма типична, несмотря на то,
      
       42
      
      что сам П. всегда считал себя личностью неординарной. Однако неординарен он был лишь в одном: в том, что черты, типичные для определенного слоя людей и определенного времени, размытые либо скрытые у многих, у него бросались в глаза настолько, что даже сходили за оригинальность. Жизнев, летом 1991 года вновь собираясь на море в Криницу, стал искать себе спутника. Его школьные друзья тут отпадали, так как предпочитали отдых в средней полосе. Непростая история первой книги Сообщества не излечила Жизнева от безотчетного доверия к его литературным товарищам, но с Сидорчуком он ехать не хотел, убедившись в том, что компаньон это на редкость скучный. Хорошим попутчиком стал бы Сложнов, но тогда они еще не сдружились. В итоге Жизнев предложил совместную поездку поэту П., причем добывание дефицитных путевок брал на себя. Поэт П. осведомился об условиях путевки, обрадовался и согласился.
       До пансионата (называвшегося тогда спортлагерем) приятели доехали не без приключений. В поезде над их купе помещалась емкость для воды, которая ночью во время заправки переполнилась, и лишняя влага полилась прямо на мирно дремавшего Жизнева. К счастью, потоп продолжался недолго и прекратился не из-за возмущенных воплей жертвы, а из-за окончания заправки. Жизнев к моменту бедствия успел, как то и положено в поезде, выпить изрядное количество коньяка, и ему померещилось, будто его отливают водой, пытаясь привести в чувство, какие-то блюстители морали. К тому же оказалось, что внезапные струи размыли ценный документ - членский билет профкома литераторов. Как уже говорилось, в советские времена в этот профком вступали те, кого не принимали в Союз писателей - либо по причине бездарности, либо из-за идеологической ненадежности. Вступление в профком давало право нигде не работать, не опасаясь при этом статьи за тунеядство, а также право на дополнительные двадцать метров жилплощади. В демократической России, заметим в скобках, эти права у писателей отобрали. Таким образом, повод огорчаться из-за порчи документа у Жизнева был. Злобно ворча, он кое-как устроил себе среди мокрого белья сухое местечко, но толком заснуть не смог до самого Новороссийска. Утешая себя, он бормотал строки Луи Демазюра:
       Но всякий, кто пьет только воду,
       Бессмертных не пишет стихов (257).
       В Новороссийске путников ожидали новые водные процедуры. В этом городе, как известно, расположена таинственная скважина, через которую в наш мир врываются бури, штормы, ливни и наводнения. Когда поезд подъезжал к вокзалу, буря с ливнем была уже в самом разгаре, и ветер дул с такой силой, что дождь несло почти параллельно земле. Приятели в нерешительности стояли в тамбуре, пока не заметили, что поезд уже тащат от вокзала в тупик или в депо. Тогда они с вещами скатились по лесенке под дождь. Жизнев ступил в какую-то канавку, выглядевшую совершенно безобидно, но провалился в воду по грудь, чем вызвал у поэта П. приступ необузданного веселья. На вокзале им удалось пристроиться к попутному автобусу до Геленджика, там они пересели на другой попутный автобус... В итоге они сумели обойтись без услуг новороссийских таксистов, которые, судя по их требованиям, совершенно спятили на почве обогащения. По-своему поэты были уже богаты, ибо могли сказать о себе словами "Хитопадеши":
       Если богач не дарит деньги и сам их не тратит,
       То чем же мы не богачи? И у нас такое же богатство (258).
      Правда, добраться до места назначения такое богатство вряд ли помогло бы, - в отличие от расторопности Жизнева, уже не раз добиравшегося до Криницы на перекладных.
       Дорога, однако, потребовала времени. Затем состоялась долгая процедура оформления на жительство и прикрепления к столику в столовой. Когда поэты стали наконец полноправными отдыхающими, уже вечерело. Между тем над морем висела плотная пелена облаков, то и дело принимался моросить дождь, а море светилось неприветливым оловянным блеском. Зонтиков поэты с собой, конечно же, не взяли, понадеявшись на хорошую погоду, гулять без зонтиков не представлялось возможным, а чем еще заниматься в ненастье, было решительно непонятно. То есть
      
       43
      
      Жизневу-то это было как раз понятно - приходилось следовать совету Феогнида:
       Будем теперь наслаждаться вином и прекрасной беседой,
       Что же случится потом - это забота богов (259).
      Поэт П., однако, такое предложение принял вяло, хотя прямо и не отверг. Жизнев задумался над столь странным поведением и с усилием уразумел, что его спутник просто жалеет денег на бутылку. Поэт П. походил на героя староиндийских "Рассказов про Бирбала", о котором говорится: "Не так уж он и беден был, да жил очень бедно - большой был скупердяй" (260). Жизнев заподозрил, что с таким компаньоном он еще хлебнет немало горя - так оно и вышло. Наш герой уже настроился на скучный вечер, в течение которого ему пришлось бы выслушивать нелестные отзывы поэта П. о разных отсутствующих людях (а П. придерживался одного мнения с героем Лопе де Веги, считавшим, что "Злословье греет нас зимой И освежает жарким летом") (261). Еще П. любил поговорить о женщинах и своих бесчисленных победах над ними. Жизнев к таким разговорам относился без воодушевления, памятуя, во-первых восточную поговорку "Сколько ни тверди - "халва, халва", во рту сладко не станет", а во-вторых, слова Хуана Руиса:
       Ведь сразу же после любовного соединенья
       людей, и животных, и птиц удручает томленье;
       сначала приходит унынье, потом расслабленье;
       всем похоть их век сокращает, в том нету сомненья (262).
      Однако таким людям, как поэт П., внушать подобные очевидные вещи бесполезно - желания как такового они могут и не испытывать, но их бросает в погоню за самкой чувство некоего сексуального долга, без выполнения коего они ощущают себя неполноценными, начинают сомневаться в собственной реальности и впадают в уныние. Жизнев, конечно, подозревал, что люди, подобные поэту П., много лгут о своих любовных победах, но лишь гораздо позже он узнал, каковы подлинные, поистине гомерические масштабы этого вранья. О таких лжецах наш герой, конечно, читал в книгах, но в своем обычном кругу не встречал их никогда. Да и постельным бойцом П., по словам общих знакомых дам, был весьма посредственным, а вот поди ж ты...
       На счастье нашего героя, в коридоре корпуса они совершенно неожиданно столкнулись с человеком, который некогда устраивал студента Жизнева на практику в кубанский колхоз. Этот веселый крепыш когда-то был у отца Жизнева докторантом и свои теплые чувства к наставнику перенес на его сына. Его неоднократные предложения выпить студент Жизнев в свое время отвергал из ложно понятого чувства субординации, однако тут, на отдыхе и вообще в другой реальности, все причины для такого рода отказов отпали. Веселый профессор это почувствовал и после объятий и поцелуев утвердительным тоном произнес: "Ну, сейчас идем ко мне - перекусим и отметим ваш приезд". Перекусить Жизнев охотно согласился - у приятелей с утра маковой росинки во рту не было, а у профессора в старые времена всегда имелись в запасе домашняя кубанская колбаса, жареная курочка, жареная и вяленая рыбка, помидоры, выросшие под жарким южным солнцем, а не в душной атмосфере теплиц, малосольные огурчики и всё такое прочее - простое, но необходимое для счастья. Что касается поэта П., то он всегда славился невероятной прожорливостью. На гастролях он вызывал у Жизнева гадливую гримасу, когда в ответ на предложение пойти в картинную галерею испускал жалобный вопль: "Надо поесть!" Не случайно, услышав предложение перекусить, да еще явно на дармовщинку, поэт П. сначала на секунду онемел и замер, не сразу поверив своему счастью, а затем, по своему обыкновению, разразился неудержимым потоком откровенной лести. "Как только я увидел его в коридоре, я сразу сказал: "Вот идет настоящий человек и подлинный ценитель прекрасного, который не даст нам умереть от голода". Правда ведь, я сразу это сказал, Любим? - распинался счастливый обжора. - Я сразу различаю прекрасных людей - щедрых, бескорыстных, мужественных..." Жизнев с недоумением подумал: "При чем тут мужество? Видимо, иным людям требуется немалое мужество, чтобы угостить своего ближнего". Рассыпая комплименты, поэт П. без устали хохотал, тем самым опровергая слова Георга Маурера: "Смех на устах есть знак: родится
      
      
       44
      
      правда!" (263) Ведь поэт П. смеялся лишь на всякий случай - непрерывно болтая, он боялся сморозить бестактность и хотел заранее смягчить ее смехом. Комплименты его были лживы от начала до конца - не потому, что профессор их не заслуживал, а потому, что поэт П. меньше всего думал о том, каков профессор: льстеца интересовала только даровая кормежка. Впрочем, день для обжоры выдался вполне удачный: профессор привел поэтов в свой номер, раскинул скатерку, и на ней появились все вышеперечисленные сокровища и еще многое сверх того, а также бутылка водки, вполне уместная в такую сырость. Приятели наелись и напились (бутылка оказалась, разумеется, далеко не единственной), скоротали ненастье как и полагается - за пиршественным столом, а наутро небо было уже совершенно чистым. Поэты вышли на пляж, искупались, стряхнув похмелье в морскую глубину и как-то неожиданно познакомились с двумя хорошенькими студентками из Краснодара. Девушки оказались родом из станицы Северской и обладали той полной достоинства приветливостью, которая так типична для женщин русской провинции и придает им подлинный, не требующий ни богатства, ни геральдики аристократизм. Увы, девушкам предстояло уезжать в тот же день, а ведь они явно заинтересовались московскими поэтами. Одна из них даже оставила Жизневу свой адрес, но бумажка где-то затерялась. Впрочем, ее вполне мог украсть из зависти поэт П. - если бы Жизнев месяц спустя узнал, что дело так и обстояло, он бы ничуть не удивился.
       Уже с первого дня отдыха наш герой стал догадываться, что компаньона выбрал неудачно. Расставшись с девушками, приятели посетили библиотеку пансионата, набрали там множество книг. И что же? Выяснилось, что поэт П. любит книги, но читает в них только предисловия, надеясь найти там забавные факты из биографии автора. Больше всего он радовался таким фактам, которые выставляли автора в смешном или жалком виде. Остальной текст книги П. пролистывал - также в поисках чего-нибудь забавного. Посмеяться этот человек любил, что и говорить. Впрочем, такой способ чтения мог бы считаться лишь безобидным свидетельством слабоумия, если бы поэт П. не сопровождал его непрерывным лузганием семечек и пожиранием яблок, причем шелуху и огрызки он не клал на бумажку, или в пакетик, или на блюдечко, - нет, он просто вяло сплевывал всё это на пол прямо там, где сидел. Затем он вставал и шел по своим делам, оставив в комнате или на балконе загаженную территорию, которую Жизневу при всех перемещениях приходилось огибать. Для завершения натюрморта П. обычно располагал на середине комнаты свои засаленные носки (его огромные ступни очень сильно потели). Как говорилось выше, Жизнев с малолетства строил свое поведение по принципу "от противного" - если ему не нравилось, как с ним обращались люди, сам он старался ни в коем случае так себя ни с кем не вести. В семье ему делали замечания на каждом шагу, поэтому сам он терпеть не мог делать замечания окружающим. Однако замысел поэта П. сделать из сожителя бесплатного уборщика собственных объедков просматривался слишком ясно, чтобы удалось обойтись без замечаний. Тут Жизнев еще раз убедился, что веселость и благодушие могут быть весьма обманчивы - простое требование убирать за собой П. принял с поразившей Жизнева враждебностью. Однако крыть аристократу духа было нечем, и он стал заталкивать грязные носки под кровать, а объедки выплевывать в кулак.
       Более серьезная стычка у компаньонов произошла по совсем уже странному поводу. Поэт П. взял моду при выходе из номера под различными предлогами вручать свою пляжную сумку Жизневу, но забирать ее обратно не торопился и вышагивал налегке, а рядом с ним с довольно глупым видом плелся обремененный двумя сумками Жизнев. В первый раз наш герой размышлял о чем-то своем и не задумался о том, как их маленькая процессия выглядит со стороны; во второй раз такое распределение поклажи ему показалось странным, но он решил потерпеть; в третий раз он учтиво, но решительно вернул компаньону его вещи. Это совершенно естественное деяние поэт П. счел личным оскорблением, попранием священных законов дружбы и, возможно, чем-то там еще, а потому сильно осерчал и даже пригрозил перебраться в другой номер. Жизнева такая угроза в первый день отдыха еще могла бы напугать, но теперь она показалась ему скорее заманчивой. Он пожал плечами и лишь
      
       45
      заметил, что свободных номеров скорее всего нет - дешевый отдых в спортлагере "Криница"
      пользовался большой популярностью. "Да?" - довольно глупо спросил поэт П. "Да", - с грустью кивнул Жизнев. Стало ясно, что поэту П. окружающие нравятся лишь в том случае, если они удовлетворяют его потребности, в том числе (и не в последнюю очередь) его ни на чем не основанное тщеславие. К счастью, на прямую ссору поэт П. шел лишь в том случае, если это не предвещало никаких житейских сложностей. Поэтому он подобрал с пола свою сумку и продолжил движение. Некоторое время он оставался сух и неразговорчив, но затем всё вроде бы забылось. Лишь позднее по некоторым признакам наш герой понял: иные люди никогда ничего до конца не забывают. С ними можно шутить, непринужденно общаться, но не стоит ждать от них ничего хорошего. Если вы не захотите таскать за тщеславным человеком сумки, то этот человек вряд ли сможет вас простить.
       Впрочем, амбиции приятеля Жизнев постарался поскорее выкинуть из головы. Ему, как всегда в Кринице, хорошо писалось, он был доволен собой и вспоминал слова Гёте: "У людей ограниченных и духовно убогих чванство встречается всего чаще, а вот у духовно чистых и высокоодаренных - никогда, разве что радостное сознание своей силы, но поскольку эта сила существует в действительности, то такое сознание и чванством-то нельзя назвать" (264). Увы, поэт П. ограничен оказался не на шутку - для Жизнева это стало неприятным сюрпризом. Особых иллюзий насчет духовности своего компаньона он не питал, однако всё же не ждал подобного занудства от человека, которого многие знали как хохотуна и забавника. Начать с того, что поэт П. очень много спал - не только ночью, но после каждого приема пищи, причем во сне его и так уж не слишком осмысленное лицо делалось необычайно глупым. Беседы о литературе П. поддерживал охотно, однако собеседником был, мягко говоря, неглубоким. Рассуждения о художественном мастерстве его быстро утомляли, да он, судя по его стихам, никогда и не забивал себе голову подобными мыслями. Обычно его стихи начинались со строчек, украденных либо у классиков, либо у собратьев по Сообществу, а затем развивались по каким-то своим законам, непонятным человеческому уму. Поэтому разговоры П. о литературе скорее напоминали сплетни: его привлекали только такие эпизоды истории литературы, где классики представали "ничтожней всех ничтожных мира". "Какой негодяй! - восторженно восклицал в таких случаях поэт П. Или: "Какая дрянь!" (если речь шла о женщине). Спору нет, порой подобные истории, особенно по контрасту с хрестоматийными портретами великих, весьма забавны, однако в большом количестве они вызывают досаду, как любая односторонность, которая, если ее проводить последовательно, в конце концов превращается в клевету. Напомнить поэту П. о том, что потешающие его персонажи работали порой по восемнадцать часов в сутки и ничего не жалели ради искусства, казалось порой просто невозможным - в присутствии П. такое напоминание выглядело неуместной напыщенностью и просто моветоном. А напомнить порой, хотя бы из духа противоречия, очень хотелось. Вдобавок все эти истории, как постепенно выяснил Жизнев, читавший в книгах не только предисловия, в лучшем случае - преувеличения, а в худшем - апокрифы или просто корыстное вранье. А между тем толпа говорит и судит о людях, страдавших ради ее вразумления, именно так, как маленький поэтик П. (если, конечно, не считать торжественных случаев, но в таких случаях чернь втихомолку зевает). Никто так не пострадал от безответственной болтовни невежд и от сознательной лжи раздувателей сенсаций, как Пушкин, "наше всё", которому в России принято на каждом шагу клясться в любви. Молвой он превращен в вертопраха и бабника. Мало кто способен подсчитать всё созданное им за тридцать семь лет жизни и понять, что на вертопрашество у этого человека попросту не оставалось времени (а мы рискнем предположить, что и желания тоже). Даже развлекаясь, Пушкин не забывал о работе, но и ни на минуту не обманывался насчет того, как тупые потомки, сами погрязшие в лени и прочих гнуснейших грехах, отнесутся к его невинным развлечениям. Еще в юности он писал:
       Молись и Кому и Любви,
       Минуту радости лови
       И черни презирай ревнивое роптанье.
       Она не ведает, что можно дружно жить
      
       46
      
       С стихами, с картами, с Платоном и с бокалом,
       Что резвых шалостей под легким покрывалом
       И ум возвышенный, и сердце можно скрыть.
      Жизнев и сам был грешен - любил позлословить, особенно в дамском обществе, любил повеселиться на чужой счет. Однако с годами веселиться на счет того же Пушкина ему стало неудобно - словно делать гадости своему благодетелю. Литераторы, изо всех сил старавшиеся доказать, что Пушкин был негодяем, когда-то внушали ему инстинктивное недоверие, а позже, когда знаний у него прибавилось, - искреннее презрение, равно как и те читатели, в расчете на жадное внимание которых и сочинялись подобные книжонки и статейки. Белинский писал о таких читателях: "Чем одностороннее мнение, тем доступнее оно для большинства, которое любит, чтобы хорошее непременно было хорошим, а дурное дурным, и которое слышать не хочет, чтобы один и тот же предмет вмещал в себе и хорошее, и дурное. Вот почему толпа, узнав, что за каким-нибудь великим человеком водились слабости, свойственные малым людям, всегда готова сбросить великого с его пьедестала и ославить его негодяем и безнравственным человеком". Белинский не пишет здесь о самой худшей части толпы - о той, которая вовсе не склонна осуждать дурное, ибо живет дурным, дурна сама и отыскивает дурное в великих, дабы оправдать собственное презренное существование. Как то ни печально, поэт П., считавший себя аристократом, на деле принадлежал к толпе, причем именно к этой последней ее части, о которой тот же Пушкин писал: "Толпа жадно глотает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок - не так, как вы - иначе".
       Да уж, у поэта П. имелись веские причины искать самооправдания в фальсифицированных биографиях великих людей. Жизневу порой казалось, будто этот человек хочет поразить его своим негодяйством. Однако негодяйство было мелкого пошиба, да и Жизнев повидал много всякого, негодяев в том числе. Будучи на практике в Тульской области, он вдоволь насмотрелся на уголовников-москвичей (совхоз, где работал Жизнев, находился как раз на двести первом километре). Некоторые его соседи воровали всё, что подворачивалось под руку. Доходило до того, что их били, обнаружив любую пропажу: если даже украли не они, то ведь могли украсть, поскольку ранее много раз попадались. Но те воры были были алкоголики, насквозь больные, жили бог знает где, голодали, ходили в лохмотьях, грязи и навозе... У них имелись самые простые и материальные причины воровать. А что заставляло поэта П. тащить всё, что плохо лежит, для Жизнева являлось загадкой. Компаньон, не стесняясь Жизнева, прихватывал бесплатно то пирожок из буфета, то свежую газету из киоска, то яблоко у пляжной торговки, то цветочек с клумбы... После удачной кражи он весь сиял - его восхищали и достигнутая экономия, и собственная ловкость. Видимо, П. не читал "Панчатантры", которая учит:
       Аскетом вида мрачного не будь, но и не жадничай:
       По хохолку на темени узнает каждый алчного (265).
      Удивительно, но пока у П. на темени еще росли волосы, они постоянно вставали дыбом, образуя красноречивый хохолок. В конце концов Жизнев попросил сожителя умерить свои аппетиты, так как ему не улыбалось стать персонажем скандала, так сказать, за компанию. Поэт П. высокомерно процедил что-то вроде "вам, гагарам, недоступно", намекнул на то, что Жизнев - ханжа и слабак, но воровать стал все же меньше.
       Однако тут компаньонам подвернулись скучающих хлопца из Якутии, которым очень хотелось винограда, но очень не хотелось за него платить. Какая-то добрая душа уже успела сообщить северянам, где в округе растет лучший виноград. Жизнев тоже знал это место: с одной стороны виноградника находился обрыв высотой метров семьдесят, вздымавшийся ввысь с узкой полоски приморского пляжа; с другой его стороны возвышалась гора, густо поросшая непролазным
      
      
       47
      
      южным лесом (впрочем, на всякий случай виноградник от зарослей отделяла изгородь из колючей проволоки). Таким образом, на первый взгляд попасть на виноградник можно было только по дороге, поднимавшейся вверх с приморской низменности. Поэты и якутяне отправились по этой дороге, но увидели сторожа, сидевшего на пороге своей будки в компании громадного сенбернара. При виде сенбернара поэт П. побледнел, а Жизнев, наоборот, улыбнулся - он знал, как милы, ласковы и безобидны эти страшные с виду псы. Стало ясно, что по дороге прохода нет, и компания повернула назад, но ни поэт П., ни якутяне не хотели сдаваться.
      - Не может быть, чтоб туда не было прохода с другой стороны! - размахивая руками, вопил поэт П. - Главное - зайти с другой стороны, этот сторож один и наверняка глухой, он нас не услышит. Собака тоже старая и глухая. Наберем полно винограду!
      - Братцы, а может ну его, этот виноград, - сказал Жизнев. - Он же весь протравленный.
      - Ерунда! - взвизгнул поэт П. - Я все время в детстве ел протравленный виноград, и ничего. В крайнем случае помоем. Ну, Жизнев, говори, как туда пробраться?
      - Пройти берегом до щели, там подняться в лес и лесом пройти назад до виноградника, - сказал Жизнев. - Но идти отсюда до щели по берегу километра четыре, и обратно лесом столько же.
       Жизнев надеялся, что поэт П., известный своей невероятной ленью, откажется от столь дальнего похода. Однако у любого лентяя есть пунктик, ради которого он готов превозмочь свою лень. Для П. таким пунктиком являлась неправедная нажива.
      - Пошли! - рявкнул П., и Жизневу показалось, что на губах у поэта выступила пена. - Пошли за мной! Чего встали, салаги? Здесь вам не Якутия, здесь клювом щелкать некогда!
      - Можно сделать проще, - вмешался Жизнев. Он тут же спохватился и прикусил язык, но было уже поздно: на него требовательно глядели глаза поэта П., похожие на две неспелые крыжовины. Жизнев тяжело вздохнул и объяснил: - Можно влезть по обрыву. Осторожно поднимаемся, и через десять минут мы уже там. А до щели и потом от щели лесом - выйдет часа два, не меньше. К тому же там изгородь. А здесь по берегу идут кусты - притаимся там, посмотрим, где охрана, и шмыгнем в виноградник. Обратно пойдем уже лесом.
      - Зачем? - удивились якутяне. - Здесь же и спустимся!
      - Затем что спускаться труднее, чем подниматься, - сказал Жизнев. - С непривычки спуститься почти невозможно, разобьешься. Ничего, все равно получится в два раза быстрее.
       В свои прежние поездки в Криницу Жизнев от нечего делать попробовал себя в лазании по прибрежным обрывам. Дело это было нелегкое, но посильное, следовало только наметить снизу линию подъема - такую, чтобы до самого верха имелись каменные выступы, кустики, корешки и прочие опоры для рук и ног. Без них любитель лазания рисковал застрянуть на высоте восьмиэтажного дома и оказаться перед необходимостью давать задний ход, вслепую нащупывая опоры ногами. Непривычный человек вряд ли с этим справится, недаром с приморских круч, по рассказам старожилов, в разные времена сверзилось столько народу. В любом случае обратный спуск потребует много времени и огромных усилий. Всё это Жизнев растолковал своим товарищам, и подъем прошел на удивление гладко. Правда, поэт П., как и следовало ожидать, застрял уже поблизости от кромки обрыва и начал умолять о помощи. Однако, посмотрев вниз, он, вероятно, что-то понял, так как умолк, принялся судорожно ощупывать кручу и наконец, весь побагровев, вскарабкался наверх. Четверка, пригибаясь, пересекла прибрежные заросли и вышла к дороге. Жизнев предложил посидеть в засаде и осмотреться, но поэт П. прошипел: "Нету же никого, надо быстрее! Это вам не Якутия!" Он ринулся через дорогу и исчез среди виноградных лоз. Якутяне также приготовились к броску, но Жизнев очень вовремя придержал их рукой, потому что на дороге показались двое сторожей в сопровождении сенбернара и со здоровенными дубинами на плечах. Они целенаправленно прошли к тому месту, где поэт П. углубился в виноградник, повернули в глубину между шпалерами, и через минуту послышался вскрик поэта: "Ой!" Глухо и неразборчиво загудели голоса сторожей, но пойманный расхититель завопил в ответ на всю плантацию: "Нет-нет, я не брал
      
       48
      
      виноград! Я его вообще не ем, мне нельзя! Я просто гулял! Вы не поняли, клянусь мамой - я не за
      виноградом, я просто гулял!" Эти вопли неслись сплошным потоком с явной целью оглушить стражей плантации и заставить их впасть в ступор. Некоторое время Жизнев смеялся до слез, слушая, как униженно оправдывается схваченный с поличным писака, но затем заставил себя успокоиться, поднялся и скомандовал якутянам: "За мной!" Он многое слышал о суровом нраве здешних охранников и решил, что приятеля, каким бы дураком он ни был, надо выручать. Приблизившись к тому месту, где, размахивая руками и приседая, клялся в своей невиновности поэт П., Жизнев ровным голосом осведомился" "Не подскажете, где здесь выход?" Сторожа повернулись и с удивлением уставились на неожиданно появившуюся группу.
      - Ищем вот спуск к морю, - спокойно объяснил Жизнев. - Это тоже наш человек, он просто пошел не туда.
      - Вот, я же вам говорил! - обрадовался поэт П.
      - А как вы здесь оказались-то? Как прошли? - недоуменно спрашивали сторожа.
      - По обрыву поднялись, - равнодушно сказал Жизнев. - Мы альпинисты вообще-то, вот и тренируемся где можно. Так что виноград ваш, ребята, нам ни к чему.
      Жизнев развернул якутян спиной к сторожам и потряс их рюкзаки - к счастью, якутяне не успели их наполнить.
      - Ладно, - холодно сказал один из сторожей, - идите отсюда и больше не попадайтесь. Выход туда - по дороге и вниз.
       Жизнев вежливо, но с достоинством поблагодарил, и неудачливые любители винограда направились прочь с плантации в сопровождении сенбернара. Жизнев на прощанье погладил славного пса по голове и дал себе зарок впредь не идти на поводу у самого порочного члена компании (увы, каждый из нас когда-нибудь давал такую слабину - хорошо, если только в детстве). Нелепо причитать, подобно герою Гейне:
       Меня, несчастного юношу,
       Сгубили дурные приятели (266).
      Нет уж, пусть эти глупцы предаются своим низменным страстям в одиночку либо в компании себе подобных. Затем Жизнев стал мечтать о том, чтобы поэт П. и впрямь нажрался как-нибудь протравленного винограда. Интересно, задумается ли он хотя бы тогда над смыслом собственного существования? В таких размышлениях он дошел до пляжа, где неунывающий П. немедленно принялся потешать якутян и прочих ближайших пляжников рассказами о женщинах. Словосочетание "узкое вместилище удовольствия" то и дело мелькало в его речи. Жизнев задался вопросом: а если бы П. надавали пинков, стал бы он сейчас рассыпать скабрезности и громко над ними хохотать, привлекая внимание всего пляжа? "Несомненно, стал бы", - решил Жизнев.
       А женщины влекли к себе поэта П. со страшной силой. Его нелепое чувство сексуального долга раздражало Жизнева и в столице, ибо сводило все разговоры к одному и тому же, а на море оно распалилось, как больной чирей. Жизнев этого совершенно не понимал: его самого половой голод - "угрюмый, тусклый огнь желанья" - мог томить в Москве с ее вечными грязно-серыми облаками, но на море великая природа, объединенная чистым небом, оказывала на его плоть мощное успокоительное действие. Возбуждался к деятельности дух, а плотские страсти почтительно отступали на задний план. Поэт П. на море вел себя по-другому: на природу он не обращал ни малейшего внимания, а вот множество молодых дам без мужского сопровождения будоражило его нервы. То и дело слышались его выкрики: "Ну что, так и будете делать вид, что меня не замечаете?" Или: "Девушка, э-э-э... Хотелось заговорить, но от волнения забылись слова!" Или: "Девушка, это не ваш кошелек упал? Ха-ха-ха!" Жизнев в конце концов стал под разными поводами отделяться от компаньона и до пляжа, столовой, спального корпуса и прочих культурно-бытовых объектов добираться в одиночестве. Порой он работал над стихотворением, и ему мешали заигрывания
      
      
       49
      
      приятеля с дамами; порой сам выбор приятеля ему не нравился; а главное - ему не хотелось прослыть похотливым павианом, передвигаясь рядом с поэтом П., поскольку сам П. выглядел именно так. Увы, этот человек не мог уразуметь, что воспитанные в строгости провинциальные дамы, которые в спортлагере составляли большинство, не любят нахальных и неразборчивых самцов. Да, порок может их втайне влечь, однако они никогда не согласятся предаться пороку с таким партнером, который не затруднится раззвонить об их падении на весь мир. К тому же все женщины, и благонравные, и порочные, и столичные, и провинциалки (последние - в особенности), ценят внимание и верность, а поэт П. этого, кажется, не хотел понимать. Он всячески подчеркивал свою ветреность, ни одной женщины даже не пытался выслушать, зато не скрывал, что очень нравится самому себе и что очень ценит вседозволенность. Уповать на успех такие господа могут разве что среди законченных потаскушек, которых и в столице-то не так уж много, но поэту П. это было невдомек. В консервативной провинциальной среде он не хотел или не мог измениться ни на йоту и в результате вместо шумного успеха снискал у отдыхающих дам либо равнодушие, либо презрение. И хотя он клялся, что такое с ним в первый раз, Жизнев не сомневался в том, что он врет, ведь женщины везде одинаковы. В столице П. состоял на содержании у одной квартировладелицы, а когда ему случалось вырываться на волю, успехами у женщин он вовсе не блистал. Поэты Сообщества могли подтвердить правоту Гёте, писавшего:
       Вьется шустрый рой девчонок
       Вкруг поэтов, даже старых (267).
      Однако на памяти Жизнева поэту П. так и не удалось никого выхватить из этого роя. Когда ему однажды понравилась некая дама, он не придумал ничего лучшего, чем жениться - для этого ему пришлось бросить свою квартировладелицу, а также расторгнуть старый фиктивный брак, благодаря которому он когда-то прописался в Москве. А ведь как насмехался в свое время П. над женатыми приятелями! Говорил он примерно то же, что и Захер-Мазох: "Любовь - это война полов, в которой каждый борется за то, чтобы подчинить другого, сделать его своим рабом, своим вьючным животным. Мужчина и женщина - враги от природы" (268). Брак поэта П. полностью отвечал этой максиме, тем более что П., как и Сидорчук, старался подчинить себе и использовать всех тех, с кем его близко сводила судьба - не обязательно женщин. Даже Жизнев, как мы видели и еще увидим, успел это ощутить на себе. Поэтому понятно, что брак поэта П. завершился лютой враждой супругов, разводом и нелегким разделом имущества.
       Однако мы забегаем вперед... Юг, море и женщины разочаровали поэта П., который в поезде "Москва - Новороссийск" с холодной уверенностью предрекал, что от женщин у него отбоя не будет. Реальность оказалась куда суровее, и в голосе П. зазвучали жалобные нотки. "Я устал от унижений", - повторял он, почти перестал зычно хохотать, и даже украденные у торговок яблоки уже не доставляли ему прежнего удовольствия. Зия ад-Дин Нахшаби воскликнул бы, посмотрев на него: "Великий Аллах! Что делает с людьми плотская страсть! До чего доводит их ослепление похоти!" (269) Жизнев пытался образумить своего глуповатого компаньона, напоминая ему слова великого Физули:
       Любви не предавайся, друг: любовь - недуг души ужасный,
       И что любовь - недуг души, теперь для всех на свете ясно (270).
      Или (тоже Физули):
       Любая девушка - источник зла для сердца (271).
      - Какая любовь! - ревел в ответ П., как одинокий марал. - Я просто хочу ее трахнуть!
      - Кого - "ее"?
      - Да все равно, кого! Вон их сколько слоняется неоттраханных!
       В конце концов поэт П. взял себя в руки, сосредоточился и выработал план, которым поделился со своим компаньоном.
      - Я знаю, что я сделаю. Я найду здесь самую некрасивую, самую безобразную, самую страшную бабу. Можно даже с ребенком. Такую, которая устала от безнадежности. Она-то уж точно мне не
      
       50
      
      откажет. Она-то уж точно даст, - злобно усмехаясь и скрежеща зубами, сообщил поэт П.
       Жизнев только удивился, сколь сильным может быть чувство сексуального долга, коли заставляет человека идти на такое. Сэй-Сёнагон тоже удивлялась когда-то: "Но вот почему иной раз мужчина влюбляется в такую девушку, которая даже на взгляд других женщин уж очень дурна лицом? Не понимаю" (272). Теперь уже трудно определить, какие конкретные случаи имела в виду древняя японка, но не исключено, что в тогдашней Японии водились люди, подобные поэту П. Тогда можно сказать, что Сэй-Сёнагон ошибалась, принимая за любовь обостренное чувство сексуального долга. Поэт П. действительно нашел себе очень безобразный предмет ухаживаний - сутулую косолапую молодку с бельмом на глазу и вдобавок с плаксивым ребенком. Никакой любви к ней, разумеется, поэт не питал - скорее ненависть, однако овладеть ею он стремился совершенно искренне - к этому его неумолимо толкал долг. На какое-то время все женщины мира сосредоточились для П. в его молодке с бельмом. Когда он с ней говорил, в его голосе проскальзывали нежные нотки - хотя невыносимо фальшивые, но все равно очень нетипичные для такого человека. Хуан Руис писал словно о поэте П., каким П. был в те дни:
       Пусть ты безобразен и дама твоя безобразна,
       но любо вам в очи друг дружке смотреть неотвязно,
       ты прелести женщин других отвергаешь заглазно,
       и нет для тебя во вселенной другого соблазна (273).
      Наконец настал решающий вечер, когда поэт уговорил свою даму пойти с ним за речку в расположенный там бар "Криница" (ребенка доверили подруге). В этом баре часто происходили драки, но другого места для ритуальной выводки женщин в то время в округе не имелось. Ожидая возвращения компаньона, Жизнев задремал и уже глубокой ночью был разбужен горестным воплем, достойным самого пошлого провинциального трагика. "О! О-о! Она не дала мне! Не дала, грязная развратная тварь!" - завывал поэт П., схватившись за голову, по форме напоминавшую огурец. Несчастный рассказал, что поначалу всё шло хорошо, при переходе через висячий мост возлюбленная позволила взять себя за талию. В баре поэт П. сделал широкий, по его мнению, жест, заказав бутылку сухого вина и большую плитку шоколада "Бабаевский". "Мы выпили с ней бутылку вина. Представляешь, заказал целую бутылку и мы ее выпили! И что же я получил? Идем к корпусу через лужок, на котором копна сена. Я подвожу эту тварь к копне, а она ни в какую. Вы, говорит, хотите меня соблазнить, чтоб потом надо мной надсмеяться. "С чего ты взяла?" - говорю. Говорю: "Нам будет хорошо", - ну и так далее. Так эта мерзавка уперлась и ни в какую". - "Так ничего и не вышло?" - сочувственно спросил Жизнев. "Абсолютно ничего! - воскликнул поэт П. - Только бутылка вина попусту пропала. Чтоб ей эту бутылку в гроб положили, когда она помрет..." Закуска, однако, пропала не полностью - поэт П. вынул из кармана недоеденный кусок шоколада, развернул фольгу и начал в расстройстве чувств поедать лакомство. Угостить товарища он забыл, что в таком взвинченном состоянии вполне простительно, да Жизнев и сам отказался бы, поскольку из-за проблем с сердцем старался не употреблять продуктов, содержащих кофеин. Зная, что поэт П. скупенек, Жизнев попытался его утешить, сыграв на этом свойстве его натуры. "Вспомни, что писал аль-Джахиз, - сказал Жизнев. - "А я ведь самец, - писал он, - а самцу, когда возбудится, ничто уже не помешает потерять голову, и когда я захочу совокупиться с ней и она увидит мою страсть, тут она и начнет несчетно сыпать на меня свои требования" (274). Может, и хорошо, что все так кончилось. Иначе бутылкой вина ты не отделался бы". Поэт П. что-то неразборчиво пробормотал в ответ с набитым ртом, однако по глазам, похожим на неспелые крыжовины, Жизнев увидел: услышанное не пропало зря. Вскоре злополучный ловелас уже безмятежно храпел, и таким образом на всех эротических надеждах поэта П. была поставлена жирная точка.
       Жизневу в этом отношении повезло больше. Он познакомился с очень красивой девушкой из Краснодара - как позже выяснилось, она незадолго до поездки на море развелась с мужем. Особенно Жизневу нравились ее роскошные рыжие волосы, да и все остальное в ней было выше всяких похвал.
      
       51
      
      Однако наш герой с первых минут знакомства понял: легкой победы не будет, девушка воспитана в строгих правилах, вдобавок обижена на мужчин и потому намерена сначала дотошно изучить своего ухажера. Жизневу пришлось проявлять скромность и почтительность, что его вполне устраивало, так как совпадало с его внутренними побуждениями. Торопить события и вести себя так, будто женщина чем-то обязана мужчине, нашему герою всегда казалось верхом безвкусицы. Рыжая красавица оценила его манеры и постепенно проникалась к нему доверием. Правда, порой течение их бесед нарушал поэт П., встревавший со своими скабрезностями, а порой даже распускавший руки. Его шутки звучали уже не легкомысленно, а как-то надтреснуто-истерически. Оставшись на бобах, он явно завидовал Жизневу, медленно, но неуклонно продвигавшемуся к счастью, да еще с такой красоткой, к которой сам П. побоялся бы даже подойти. Правильно писал Хуан Руис:
       О том, как завистлив Амур, знает всякий живущий:
       чуть женской сподобится ласки твой друг неимущий,
       уже на него устремляешь ты взгляд завидущий (275).
      Жизнев, конечно, имел полное право устроить поэту П. выволочку за его слишком вольное поведение, однако предпочитал этого не делать, желая, во-первых, выглядеть хорошим по контрасту, а во-вторых, не испытывая покамест к своей даме сильных чувств, побуждающих мужчин к ссорам. Он ограничивался мягкими укорами, но мягких укоров люди, подобные П., не воспринимают. Все же, несмотря на помехи со стороны незадачливого ловеласа, роман Жизнева явно развивался в благоприятном направлении - на это ему намекнула и подруга рыжей красавицы.
       Однако Жизнев слишком рано уверился в том, что благосклонность дамы ему обеспечена. "Иметь и сохранить - да разве это бывает!" (276) - восклицал Голсуорси, и мы с сожалением вынуждены признать его правоту. Недостаточно самому не делать ошибок, ибо рядом с нами живут и действуют, порой весьма хитро, зависть и злоба. Как-то вечером Жизнев отправился на танцы, надеясь встретиться там с рыжей прелестницей и придать взаимному тяготению более осязаемый характер. Прелестницу с подругой он там действительно увидел, но они бросились от него прочь, как встревоженные лани, и затерялись в темноте среди кипарисов. Жизнев попытался их преследовать, дабы осведомиться о причине столь странного поведения, однако наткнулся на ежа, и пока он рассматривал смешного зверька, дамы окончательно ускользнули. На следующий день близ столовой, где обычно встречались отдыхающие, трижды повторилось то же самое. Жизнев наконец пожал плечами и решил не преследовать убегающих дам. Творческих дел у него всегда хватало, и он погрузился в эти дела, хотя когда он увидел с балкона свою красавицу, шествующую с подругой в кино, то испытал сильное желание скатиться вниз по лестницам и присоединиться к ним. Однако поступить так ему помешала гордость. "О, чувства женщины изменчивы, как ветер!" (277) - повторил он строку из Корнеля и принялся шлифовать далее собственные строки.
       На следующий день, когда поэт П. прилег, как обычно, вздремнуть после завтрака, Жизнев отправился на пляж и там у парапета, где торговали фруктами, встретил подругу своей избранницы. Клятвенно пообещав не набиваться в друзья, он попросил все же объяснить ему, в чем его ошибка или вина, дабы впредь он уже не искал встреч и объяснений.
      - Света велела вам передать: каков ваш друг, таковы и вы сами, - услышал он торжественный ответ.
      - Какой друг? - не понял Жизнев.
      - С которым вы везде ходите, с которым живете в одном номере, - объяснила жестокая вестница.
      - А при чем тут он? - удивился Жизнев. - Вы можете толком объяснить, в чем дело? Я ничего не понимаю.
       Вестница рассказала следующее. Третьего дня после обеда девушки подошли к буфету на первом этаже столовой, чтобы купить пирожков. Кубанцы любят хорошо поесть, и после обеда в буфет обычно выстраивалась длинная очередь, в которой девушки на сей раз оказались первыми. Слышались негромкие разговоры - почти все в очереди были земляки, почти все друг друга знали. Большинство присутствовавших - так сложилось - проживали на Фестивальной улице, там же, где
       52
      
      Светлана и ее подруга. Буфетчица еще не появилась, и все терпеливо ожидали начала торговли. В зале, облицованном искусственным мрамором, было прохладно, каждый звук разносился гулко, из-за чего все говорили вполголоса или даже шепотом. И тут в зал вошел поэт П. и крикнул: "Так, кто здесь первый? Будете за мной!" Эта нехитрая шутка и последовавший за ней самодовольный смех привлекли к новой фигуре общее внимание, но поэт П., ничуть не смущаясь, подошел к девушкам и на правах друга Жизнева, то есть друга друга, вклинился перед ними. Девушки, однако, попросили его стать вторым, сославшись на то, что торопятся (на самом деле их просто задела его наглость). Поэт П. заявил, что тоже очень торопится (на самом деле если он куда-то и торопился, то лишь на боковую - всхрапнуть после обеда). Препирательство продолжалось несколько минут, затем пришла буфетчица, и девушки начали делать покупки. Но с виду добродушный поэт П. не терпел отказов, а если добавить сюда его любовные унижения и счастье, которым готовился насладиться Жизнев, совершенно, по мнению П., недостойный счастья, - да, если все это сложить воедино, то неудивительно, что поэт П. вскипел и решил проучить упрямиц, устроив тут же небольшое шоу. Он вышел на середину зала, принял театральную позу, изогнувшись и выставив вперед огромную красную ногу в пыльной сандалии, после чего гневно завопил: "Ах так?! Ах вот как?! Значит, как ночью со мной целоваться, как мое вино пить, так это можно, это пожалуйста! А как пустить меня без очереди, так это нельзя! Как со мной в кабаки ходить на халяву, так это можно, а как дать мне пирожок купить, так это нельзя! Вот, значит, какая ваша любовь!" Ну и так далее - по словам вестницы, поэт П. разорялся в том же духе очень долго, на все лады варьируя собственную безоглядную щедрость и женское вероломство. Самым ужасным было то, что общественное мнение оказалось на стороне клеветника, ибо вероломных девиц, пьющих по ночам вино с мужчинами, в Краснодаре склонны резко осуждать (по крайней мере, люди старшего поколения, а таковые в очереди составляли большинство). Под осуждающими взорами земляков девушки ринулись вон из столовой, теряя по дороге пирожки. Сам поэт П. приобрести пирожки не забыл и походкой победителя направился в корпус - кушать, читать предисловия и предаваться сиесте.
       Дослушав все это, Жизнев только руками развел.
      - Н-да, печально, конечно, - сказал он. - Но при чем тут я? Меня ведь там и близко не было. Если бы был, то объяснил бы гражданам, что это шутка.
      - Нехорошая шутка, - заметила вестница.
      - Не спорю, - согласился Жизнев. - Но должен вам сказать, что этот человек мне не друг - просто спутник, компаньон. Мне и в голову не пришло бы так поступить. Я его осуждаю, но что еще я могу сделать? Выгнать его из лагеря я не могу. Хотелось бы объяснить это Светлане.
      - Хорошо, я ей передам, - величественно кивнула вестница и удалилась. Жизнев решил поговорить со Светланой на пляже после обеда, когда ласковое предвечернее солнышко смягчает все сердца. Встретившись с поэтом П. в столовой, он пристально вгляделся в его лицо, но не заметил ничего необычного: было ясно, что П. не помнит о содеянном. Начинать разбирательство Жизневу не хотелось, ибо он понимал: его компаньон всё утопит в раскатах смеха, а ссориться всерьез мешала обида на Светлану. Она ведь могла поговорить с ним, Жизневым, обо всем рассказать, пожаловаться, но предпочла поступить иначе: за свою обиду отомстить не тому, кто ее нанес - ведь было понятно, что поэта П. кроме мордобоя ничем не проймешь, - а мужчине, который, как считала Светлана, в нее не на шутку влюбился и потому неизбежно будет страдать. Иначе говоря, Светлане хотелось причинить боль в отместку за пережитое унижение, а уж виноват ли тот, кому она ее причинит, для нее было не слишком важно. Такой подход к делу Жизневу показался подловатым. Подобных дам португальский классик Барбоза ду Бокаже справедливо уподоблял в своих стихах злобным крокодилам. Кроме того, сцена в столовой имела явный водевильный оттенок, и так как влюбиться в Светлану Жизнев, к счастью, не успел, то случившееся его скорее забавляло. Конечно, мудрый читатель скажет, что, посмеявшись, стоило бы затем вдуматься в побудительные мотивы и общий душевный склад человека, способного устраивать такие сцены. Но, как уже говорилось выше, наш герой чрезвычайно ценил товарищество и
       53
      
      до последнего старался закрывать глаза на все то, что могло бы его нарушить.
       В мягкий предзакатный час, когда, по выражению Мопассана, "бриз пронизывал томлением греха" (278), Жизнев отправился прогуляться вдоль пляжа. Долго разыскивать свою красавицу ему не пришлось - он обнаружил обеих подруг в компании нескольких культуристов (в просторечии таких называют "качками"), со всех сторон облепленных буграми мышц. Смотреть на этих людей было физически тяжело. Жизнев развернулся и ушел, надеясь, что культуристы появились возле девушек случайно. Однако на следующий день он узрел на пляже такую же картину, а главное - встретил торжествующий взгляд Светланы. "Что, получил?" - как бы говорил этот взгляд. В ответ Жизнев показал на культуристов, потом на свой бицепс и одобрительно поднял большой палец. Выражение торжества на лице Светланы несколько потускнело, а Жизнев подмигнул ей, улыбнулся и зашагал своей дорогой. "Лишь в безнадежности покой мы обретем" (279), - произнес он стих Корнеля. А тут еще поэт П. увидел Светлану в компании качков и радостно закричал: "Видишь, кого они предпочли! Я сразу их раскусил!" После этого всякое разбирательство стало бессмысленным. "Может, Бог отвел от греха, - задумался Жизнев. - Что писал Худжанди? "Кто жаждет свиданья - сначала пусть в сердце взлелеет любовь" (280). А без любви стоило ли девушке голову морочить?" Однако Жизнев возразил сам себе: "А кто определил, где начинается любовь и где она кончается? Эту девушку Бог послал в мир, чтобы поддержать в нем горение Эроса, и не для чего иного. Ведь что писал Лоуренс? "Высшие радости ума... Что от них женщине? Да и мужчине тоже, если подумать. От одних этих радостей дух становится вялым, претенциозным. Нужен чистый эрос, тогда и ум оттачивается и яснеет. Огненный эрос, а не нагоняющая сон тягомотина" (281). Вот так-то. Лгать, морочить голову, выдавать одни чувства за другие - разумеется, скверно. Однако заявлять о своих желаниях необходимо, ибо в этих желаниях заключен глубокий смысл". И Жизнев с чувством процитировал сам себе Волошина:
       Есть в грехе великое смиренье:
       Гордый дух да не осудит плоть!
       Через грех взыскует тварь Господь.
      Вспомнились ему и прочувствованные слова Генрика Понтопиддана: "Нет во вселенной другого ада, кроме того, что человек сам создает себе из суеверного страха перед радостями жизни и всемогуществом плоти. А объятия мужчины и женщины - это поистине царствие небесное, где даруется забвение всех горестей, отпущение всех грехов, где души встречаются в божественной наготе, словно Адам и Ева в садах Эдема" (282). А так как видеть рыжеволосую красавицу в компании культуристов Жизневу было все-таки неприятно, он каждый вечер говорил себе как герой Фирдоуси:
       Пойду, обо всем забывая ином,
       Поблекший свой лик разрумяню вином (283).
      И разрумянивал. Своего соседа по комнате с его штампованными репликами он старался не замечать, ибо правильно писал Нерваль: "Постоянное, навязчивое соприкосновение с ограниченными умами изнуряет даже самые закаленные души" (284). Избегать общения удавалось без особого труда, так как поэт П. по-прежнему большую часть дня спал, удивляя Жизнева тем, какое глупое лицо может быть у человека во сне. Впрочем, затем в Москве грянул путч, и у компаньонов появилась тема для разговоров. Отдыхающие расхватывали газеты. Через несколько лет Жизнев с острым стыдом вспоминал, как желал победы Ельцину. Йен Пирс писал об английской революции XVII века, а кажется, будто о тех днях России: "Все мы, будучи убеждены в своей правоте, способны на самое чудовищное зло, а то были времена, когда безумие убежденности крепко зажало страну в своих тисках" (285). Откуда взялась в России тогдашняя убежденность - особый вопрос, и на него ответят (и уже отвечают) в других книгах другие люди. А нашему герою после обычного летнего отдыха пришлось возвращаться в другую жизнь и другую страну.
      
      
       54
      
       Глава IX.
      
       В стране началась новая эпоха - такая, в которую люди, занимающиеся неизвестно чем, как поэт П., оказались не то чтобы востребованы, но уместны и даже процветали. Этому персонажу придется посвятить еще несколько страниц, ибо его человеческие свойства характеризуют эпоху, встречающую носителей таких свойств без всякого отторжения. Одновременно мы сможем продолжить также и свой рассказ о жизни богемы, типической частью которой являлся П.
       Здесь нам придется посетить февраль 1992 года, когда в Москве на Мясницкой в доме Черткова шли съемки фильма с участием поэтов Сообщества. Жизнев поначалу выступил противником этой затеи: ему не понравилось то, что в фильме такое же место, как и поэтам, отводилось рок-группе Сидорчука. Дело было даже не в подтверждении лидерских амбиций этого неугомонного честолюбца, - нет, Жизнева смущало вторжение в сферу поэзии разудалого зрелища для людей, взыскующих временного оглупления (увы, у большинства любителей рок- и поп-музыки временное оглупление неумолимо перерастает в постоянное). Однако Сидорчук и режиссер стали убеждать Жизнева в полной правомочности такого сочетания: дескать, музыканты будут выглядеть в фильме этакими вандалами, притеснителями благородных сочинителей, и тем самым мысль Жизнева о превосходстве поэзии над масс-культурой только подтвердится. На словах все выглядело убедительно, но на деле фильм выродился в какой-то винегрет из плохо связанных между собой эпизодов, где не просматривалось никакого противоборства высокого и низменного - наоборот, и то, и другое выступало на равных правах. Конечно, толку вышло бы куда больше, если бы в фильме просто звучали стихи вперемежку с мыслями поэта о собственном призвании. Режиссеру, однако, втемяшилось создать игровое действо, его поддерживал Сидорчук, желавший показать себя в качестве певца, и в результате получилась чепуха, хотя местами и забавная. Возможно, доля вины за провал режиссерского замысла лежит на поэтах - все они без исключения проявили полное отсутствие актерских дарований, из-за чего съемки то неоправданно затягивались, то, наоборот, шли лихорадочным темпом, дабы наверстать потерянное время. Сидорчук, однако, был счастлив: на экране он присутствовал больше всех, и непременно в руководящей роли: то как лидер рок-группы, то как магистр поэтов. Именно в этом фильме прозвучало определение Жизнева как "правой руки великого магистра" - эта зловещая фраза уже заключала в себе печальную судьбу Сообщества. Жизнев, конечно, понимал, что такие высказывания случайными не бывают, однако кое-как сумел убедить себя в обратном, да и на недостаток вкуса в картине махнул рукой. Он прислушался к словам Сидорчука, постоянно твердившего об огромной роли телевидения в современном обществе и о необходимости фигурировать на телевидении постоянно, пусть даже в самом нелепом и постыдном качестве. Конечно, некий здравый смысл в этих заклинаниях имелся, однако самый поверхностный и пошлый, и Жизневу впоследствии не раз приходилось испытывать жгучий стыд при воспоминании о собственных кивках и поддакиваниях Сидорчуку. Можно, конечно, сослаться на Овидия, писавшего:
       Мы, воспеватели тайн, к чему мы стремимся, поэты?
       Слава, только она - наша заветная цель (286).
      Однако у Овидия речь идет о "воспевании тайн", а не о разухабистых песенках, не об участии в идиотских ток-шоу и не о демонстрации и камере голого зада. Ведь позднее от Сидорчука потребовали-таки заголить зад перед камерой, и он, мужчина сорока пяти лет, отец семейства, проделал это беспрекословно. А вот Сложнов, когда ему на каком-то ток-шоу поручили для большего перца обрушиться с нападками на симпатичную певицу, тупо кивнул в знак готовности, однако вместо нападок вдруг разразился галантными комплиментами. Так как передача шла прямо в эфир, вырезать похвалы было невозможно. Режиссер пришел в ярость и прозрачно намекнул Сложнову, что приглашений тому больше не видать. Сложнов в ответ только усмехнулся, не проявив и тени раскаяния: он, обходившийся неделями без гроша, вполне мог обойтись без какой-то там передачи.
       Впрочем, у фильма имелось одно ценное свойство - свойство документа. В нем можно видеть
      
       55
      
      Сообщество в его первоначальном составе, включая тех, кто из него вышел со скандалом, устав от козней Сидорчука и поэта П., кто погиб на войне, кто умер, не выдержав бедности и груза несбывшихся надежд (а это поистине тяжкий груз)... Да и весело порой бывало на съемках - один поэт П., в пальто с бобровым воротником и в шапке пирожком изображавший доктора, уже дорогого стоил. А походы по округе за съестным в цилиндрах и фраках, а спирт "Ройяль" в автобусе, а посещения притона имени Жизнева вечерами после съемок? Нет, время было хорошее - все плохое тогда еще таилось на заднем плане.
       В те дни Жизнев трудился в издательстве главным редактором, но с владельцами фирмы отношения строил таким образом, чтобы деятельность его оценивалась по количеству выпущенных книг, а не по времени, отбытому на рабочем месте. Поэтому он мог отлучаться на съемки, а созванивался с авторами и просматривал рукописи по вечерам. Его служебная деятельность, равно как и его прежняя специальность экономиста располагали к деловому мышлению, и потому в один прекрасный день он задумался над тем, почему же у преуспевающего Сообщества вышла пока только одна книга стихов. Со слов товарищей ему казалось, будто в этом направлении что-то делается, вдобавок он сам сдавал стихи для второго сборника, а потому он не вдавался в детали, полагая, что после его титанической работы над первой книгой пора потрудиться и остальным поэтам. Но когда Жизнев наконец решил выяснить, как все же продвигается вторая книга, картина перед ним открылась удручающая. Оказалось, что произведения членов Сообщества уже несколько месяцев лежат в издательстве "Стольный град". Отнес их туда поэт П., уверявший, что состоит в большой дружбе с главным редактором. Этот последний писателем был малоизвестным, но человеком весьма оборотистым, а такие не привыкли служить без выгоды для себя, "быть у воды и не напиться". На посту главреда друг поэта П. выпустил собрание собственных сомнительных сочинений, после чего деятельность издательства почти замерла, сводясь только к выплате зарплаты главному редактору и главному бухгалтеру. Поэт П. успел заказать в "Стольном граде" оформление для будущей книги Сообщества - так называемые клише (надо помнить, что речь здесь идет об устаревшем способе печати, который ныне отошел в прошлое). Клише, как то ни странно, сделали, но затем потекли месяцы мертвенного бездействия. Поэт П. постоянно кричал, что его друг, главный редактор - "величайший ум эпохи" и что он "слов на ветер не бросает". Вполне возможно, что он и не бросал - за него это делал поэт П. Но даже этому пустозвону в конце концов пришлось признать, что дальше надеяться на "Стольный град" глупо. "Надежда и самообман - Два сходных недуга" (287), - писал Шелли. Благодаря этим надеждам было потеряно более полугода, в течение которых страна успела рухнуть, как в омут, в гайдаровскую реформу с ее бешеной инфляцией. А в пору разгула инфляции, как известно, деньги добывать очень непросто. Тем не менее Жизнев, пораскинув мозгами, понял, как нужно действовать. Однако до начала каких-либо действий Жизнев собрал на съемках, в фойе дома Черткова, своих товарищей по Сообществу. Он помнил печальный опыт работы над первой книгой, когда перед ним явственно маячила угроза банкротства, и ему хотелось получить внятные обещания поддержки, а без этого браться за дело он не хотел. Что ж, обещания он получил. Желание поэтов публиковаться, как известно, неуёмно, а члены Сообщества еще не были избалованы публикациями. "Я возьму взаймы денег на издание книги - у кого, я уже знаю, - говорил Жизнев. - Но вам всем придется торговать книгами, отвозить их в магазины, забирать из магазинов деньги и сдавать их мне, пока мы не выплатим долг. Мы будем продавать книги на концертах и деньги тоже отдавать кредиторам. Ну а когда мы выплатим долг, то деньги от продажи книг пойдут уже нам в карман. Поскольку работать будут все одинаково, то деньги будем делить поровну. Вы готовы к этому?" Разумеется, в ответ посыпались горячие уверения во всемерной поддержке. Вероятно, Жизнев зря упомянул про деньги и карман - без этого энтузиазма могло быть и поменьше. Но спросим себя: не прозвучи этой заманчивой фразы, могли бы поэты честно заявить, чтобы Жизнев на них не рассчитывал? Увы, люди богемы, во-первых, не привыкли отвечать за свои слова, а во-вторых, привыкли думать, что лакомые для них блага им рано или поздно кто-то предоставит за здорово
      
       56
      
      живешь. Как то ни странно, такие надежды зачастую сбываются, пусть и не в полном объеме (а то, что не сбылось, дает людям богемы повод ненавидеть как своих благодетелей, так и всё остальное человечество). К тому же надежды на так называемую халяву позволяют изначально воздержаться от массы утомительных действий - уже в одном этом для представителей богемы заключается верный и немалый выигрыш. Жизнев в описываемое время уже начал понимать психологию своих богемных товарищей и потому не слишком радовался единодушной поддержке. Однако формально поддержка была обещана, и приходилось приниматься за дело.
       Мы не будем здесь описывать всю ту круговерть, в которую наш герой вверг себя по доброй воле. Хотя страна жила уже в условиях либеральной экономики, денег у народа внезапно стало так мало, что заказ книг частным лицом за свой счет оставался для владельцев бумаги, типографщиков и банковской системы чем-то столь же экзотическим, что и в 1989 году. Впрочем, желание наживаться уже поощрялось официально, и это отчасти облегчало дело. Деньги Жизнев занял - без процентов и без расписки - у знакомого барда и предпринимателя из кабаре Демидова. Заказ на печать целых восьми тысяч экземпляров удалось разместить в типографии того самого института, где еще за год до того Жизнев преподавал. В типографии не хватало бумаги, из-за этого процесс временно застопорился, и тут, как чертик из табакерки, выскочил поэт П.: где-то в коридорах издательства "Стольный град" он увидел рулон бумаги, украл его и повез на пойманном грузовичке в типографию, позвонив перед выездом Жизневу. Разумеется, как наш герой его и предупреждал, типография не стала принимать бумагу, на которую не имелось никаких документов. Жизневу типографщики сделали выговор и попросили не присылать к ним больше аферистов с ворованной бумагой, не то они расторгнут договор. Однако эта нелепая история позволила затем П. утверждать, что в издании книги он принимал важнейшее участие. Тем самым оправдались слова Бальтасара Грасиана: "Большинство людей - красильщики, они придают выгодный для них цвет любому делу, деянию, предприятию, событию" (288). Да, одно полезное дело П. вроде бы сделал: заказал клише для обложки, но когда Жизнев увидел готовую обложку, то схватился за сердце. Его чувства в тот момент можно выразить словами Барбье:
       В немом бессилии я предаюсь лишь гневу,
       Подобно евнуху, ласкающему деву (289).
      Оказалось, что поэт П., заказывая клише, слово "принцесса", входившее в название книги, написал с одним "с" - в таком виде слово и было напечатано. Кроме того, перед тем как передавать рукопись из "Стольного града" в типографию, поэт П. тайно подсунул туда сверх согласованного объема целый пук своих слабых стишков, чем изрядно снизил эстетическую ценность книги. Обнаружив еще и это, Жизнев понял, что П. окончательно уподобился тому герою Расина, который хвастливо сообщал о том, что на пути негодяйства совесть в нем онемела. Когда и где сделал свой первый шаг по названному пути поэт П.? Бог его знает. Но было ясно: стыдить этого человека бесполезно. Никто его, собственно, и не стыдил - так, иногда посмеивались над ним при случае. Для публики на концертах придумывали всякие смешные объяснения пропажи из слова "принцесса" второго "с". Жизневу, однако, было не до смеха: с выходом книги все обещания, данные ему товарищами в доме Черткова, благополучно забылись. Кредитор позвонил Жизневу и задал правомерный вопрос: "Инфляция бушует, деньги обесцениваются, - когда думаете отдавать?" В ответ Жизнев повел себя очень глупо - принялся раздраженным тоном жаловаться на товарищей, которые его подводят, ничего не желают делать, даже восемь тысяч экземпляров из типографии ему пришлось забирать в одиночку, и теперь он снова спит на книгах... Кредитор резонно заметил, что
      
      
      
      
      
      
       57
      деньги в долг он давал не товарищам, а именно Жизневу, который ему из всей компании казался единственно достойным доверия. Если Жизнев в духе времени не хочет отдавать свои долги, то пусть так прямо и скажет - рук марать об него никто не собирается, просто забудут его имя, вот и все. Жизнева ошпарило стыдом при этих словах, и он сказал, что первую часть суммы отдаст уже в конце недели. Так он и сделал. Разумеется, к тому времени продать он ничего не успел - просто занял денег у брата и у филолога С. Последний одолжил деньги не без колебаний, так как недавно имел неосторожность дать взаймы поэту П., а тот подумал, что ему дают без отдачи (он всегда так думал в подобных случаях). Когда зашла речь о возврате ссуды, П. воспринял это как личный выпад и преисполнился лютой вражды к С. Жизнев тем не менее деньги все же получил, съездил к кредитору и сгладил остроту ситуации (простите за невольный канцеляризм; таких поездок ему предстояло еще очень много). Тем не менее отдавать долг исключительно из собственного кармана Жизневу не улыбалось. Поэтому он обзвонил членов Сообщества и рассказал им о разговоре с кредитором. Наиболее яркой и запоминающейся оказалась реакция поэта П.: весело хохоча, он объяснил Жизневу, что заниматься распространением книг светским людям некогда, что отдавать никому ничего не надо, а если книга мешает дома, то ее надо просто выкинуть на помойку, оставив лишь несколько пачек для подарков. Жизнев, конечно, и до этого момента уже многое знал о поэте П., однако разговор его слегка ошеломил. Некоторое время он сидел и собирался с мыслями, а затем позвонил Сидорчуку. Тот к требованиям кредитора отнесся враждебно-иронически, однако Жизнев был к этому готов и заявил, что выйдет из Сообщества, а с тиражом книги поступит по своему усмотрению - возможно, что и воспользуется советом поэта П. Эта угроза прозвела действие по нескольким причинам: во-первых, Сидорчук не хотел лишаться книги, ибо, как все поэты, любил публикации. Во-вторых, он рассчитывал получить с книги доход, ведь первая книга Сообщества принесла ему без всяких хлопот с его стороны немалые деньги. В-третьих, разваливать такой успешный проект, как Сообщество, Сидорчук в то время не хотел: оно приносило и славу, и деньги. В-четвертых, славы и денег без Жизнева не было бы, а потому лишаться такого полезного компаньона, как наш герой, Сидорчуку тоже не хотелось, как он ни ревновал к успеху Жизнева на концертах. В-пятых, с заимодавцем-бардом Сидорчук состоял в коротком знакомстве, а если Жизнев осуществил бы свою угрозу, знакомство превратилось бы во вражду и репутация Сидорчука пострадала бы в глазах многих влиятельных людей. В-шестых, в описываемое время приятель Жизнева предоставил группе Сидорчука репетиционную базу со всем оборудованием - ссориться с Жизневым не следовало еще и поэтому. Ситуация для Сидорчука на то время сложилась идеальная: всей морокой с книгами, концертами и другими делами Сообщества занимался Жизнев, а самопровозглашенный магистр занимался только своей группой, то есть работал исключительно на себя. Поэтому в разговоре с Жизневым обычно крайне раздражительный и склонный к препирательствам Сидорчук был на удивление мягок и понятлив. Непосредственным результатом обзвона поэтов явилось то, что Сидорчук и прочие члены Сообщества время от времени стали помогать Жизневу с доставкой книг в магазины (по крайней мере не ссылались сразу на недосуг, как ранее). В качестве помощника удалось пару раз задействовать даже поэта П., которого Сидорчук пригрозил выгнать из Сообщества (в том числе и за творческое бесплодие). Правда, дав П. на реализацию две пачки книг, ни книг, ни денег Жизнев от него так и не дождался, несмотря на неоднократные напоминания. Сидорчук взялся и за организацию концертов, а самое главное - выпросил у некоего спонсора на нужды Сообщества 15 тысяч рублей. Тысячу он пропил, но остальные деньги честно передал Жизневу. Деньги пришлись как нельзя кстати, но положение нашего героя они облегчили отнюдь не радикально, ведь его долг составлял 96 тысяч. Еще 30 тысяч принесли две партии книг, проданные через Дом книги на Арбате, что-то продавалось через другие магазины, что-то продавал на улице и через знакомых книгонош Сложнов, что-то покупала публика на концертах... Однако чтобы успеть рассчитаться с кредитором в оговоренный срок - до конца года, - Жизневу все же пришлось половину денег внести из собственного кармана. Зарплата у него в те времена - во времена книгоиздательского бума - была немаленькая, но затея с книгой изрядно подорвала его финансы. По крайней мере, в те годы, когда
      
       58
      ему хорошо платили, скопить он не смог ни копейки, и причиной тому не только и не столько
      попойки в притоне в обществе послушниц, а его деятельность на общее благо.
       Книга, о которой идет речь в этой главе, продавалась, разумеется, и после 1992 года. Какое-то количество экземпляров уцелело у издателя даже и доселе. Как и в случае с первой книгой Сообщества, издателю, то есть нашему герою, пришлось столкнуться с постоянными претензиями своих компаньонов на деньги. Короткость памяти поэтов, когда речь идет о презренном металле, просто поразительна: в феврале все согласились издать общую книгу в долги прибыль получать лишь после возврата этого долга, а уже в марте к Жизневу стали подходить возмущенные соратники и восклицать: "Концерт прошел, а где деньги?! Что же, выходит, я задаром выступал?!" Было очень непросто, не впадая в ярость, раз за разом объяснять вменяемым с виду людям то простое обстоятельство, что книги не с неба упали и выручка от их продажи на концертах должна идти на погашение долга. Забегая вперед, скажем, что какое-то время Жизнев удерживался на этой позиции, но его товарищи с их феноменальной забывчивостью оказались упорнее. Устав от объяснений, наш герой плюнул на справедливость и начал часть денег выдавать после концерта поэтам, оставляя лишь часть для расчета с кредитором. В результате ему так и не удалось покрыть собственные затраты на злополучную книгу. То, что он брал взаймы на общее дело, отдавать пришлось ему одному. Вообще за весь период подготовки книги и затем расчета с кредитором ни один член Сообщества ни разу не поинтересовался ходом этих процессов. К счастью, Жизнев довольно быстро понял, что его надежды на торжественный уговор, заключенный в доме Черткова, были крайне наивны, и уже не портил себе нервы апелляциями к совести и морали, а хотел лишь одного: быстрее вернуть долг барду, который и так страдал от инфляции. В ноябре того же 1992 года ему удалось это сделать.
       Далее следовало отдавать прочие ссуды. Компаньонов эта проблема волновала мало, период их временного оживления сменился привычной богемной ленью. Кое-как помогал Жизневу один и без того задерганный бытом Сложнов. Прочие, похоже, решительно не могли побудить себя к каким-либо действиям, если им за это немедленно не платили. О том, что эти действия являются их долгом (или покрывают долг, сделанный с их согласия), питомцы муз умудрялись постоянно забывать. Жизневу, который не мог спать, ощущая себя должником, такая избирательная память казалась в высшей степени странной. Порой ему думалось, что люди напрасно считаются единым биологическим видом: на самом деле они произошли от разных прародителей, и потому один человек в принципе не способен постичь поведение другого, а к какому-то общественному стандарту человеческое поведение может быть сведено лишь посредством насилия. "Господи Боже! Как тяжко сердцу, когда легко карману!" (290) - восклицал наш герой вслед за героем Матео Алемана.
       Однако жизнь шла своим чередом, долги удалось вернуть, а долго грустить из-за денежных потерь наш герой, к счастью, не умел. На руках у него осталось немало книг, и он мог еще поправить свое сальдо, предлагая эти книги различным торговым точкам. Одна из таких открылась вблизи метро "Полянка", а наш герой жил как раз на этой ветке метро. Точка называлась "магазин-салон", потому что там хоть и торговали художественной литературой, но с презрением отвергали детективы, фантастику и дамские романы. В салоне также имелся неплохой выбор книг по философии, истории, культурологии и прочим гуманитарным областям знания. Принимали там на реализацию и книги, изданные на средства авторов - преимущественно это, конечно, была поэзия. Явных графоманов интеллигентные хозяева отсеивали, но из того, что проходило их фильтр, Жизнев все же ничего не покупал. Отобранные авторы либо пользовались ассоциативным методом, и тогда у них получалась многозначительная галиматья, либо занимались плетение словес в духе Бродского, не умея или не желая словечка сказать в простоте и относясь ко всему, о чем писали, с тем же равнодушием, что и их учитель - в итоге получалось невероятно скучное чтение. В таком соседстве книга Сообщества, написанная внятно и весело (если не считать опусов поэта П.), да к тому же еще и недорогая, разумеется, пошла "на ура". Жизнев отвозил в магазин пачку за пачкой раз в две-три недели, и так продолжалось около года. Его запасы стали потихоньку рассасываться, в квартире сделалось попросторнее, и он уже возмечтал было, что и второй его многострадальный издательский проект
      
       59
      окажется хотя бы безубыточным. В этой мысли его укрепил кассир магазина, очкастый парень необычайно интеллигентного вида, который, выдавая как-то Жизневу деньги, сообщил ему: "Да, есть кое-что в этой книжице. Мы тут почитали... Да, кое-что есть". В устах столь серьезного человека даже "кое-что" звучало весомейшим комплиментом. Однако к этому лестному разговору прислушивалась судьба в лице совладельца магазина, некоего Марека Фейгина. Господин Фейгин некогда учился в той же школе, что и Жизнев, только пятью годами старше. Жизнева он, разумеется, сразу узнал, - трудно не узнать человека, с которым долгие годы встречаешься изо дня в день, - однако не подал виду. На лице Марека постоянно блуждала глуповатая улыбка, однако не стоило его на этом основании принимать за святого человека. Он ведь тоже принадлежал к богеме: выпускал книжки переводов, не самых плохих, но и не блестящих, какую-то прозу (скучнейшую - Жизнев полистал ее в том же салоне), вращался в литературных кругах, являвшихся реликтом знаменитого некогда литературного клуба "Московское время", в котором и Жизнев без особого для себя толку состоял в конце восьмидесятых... Услышанный разговор на миг стер улыбку с лица Марека. "Больше книг не привозите, это будет последняя пачка", - распорядился посерьезневший Марек. Жизнев вгляделся в его блекло-голубые глаза, где вяло ворочалась бессильная зависть, всё понял и спокойно произнес: "Хорошо". Очкастый кассир за спиной Марека всем своим видом выразил недоумение и гнев, но Жизнев лишь дружески ему подмигнул и пожал плечами. Марек был несколько разочарован тем, что ему не задали никаких вопросов и не стали ни о чем просить, но Жизнев любил разочаровывать людей таким образом. Все же, так как свое дело Марек сделал, блаженная улыбка вновь появилась на его лице, словно масляное пятно в проруби. Получив еще один урок богемных нравов, Жизнев зашагал восвояси. Он размышлял над тем, куда девать остававшиеся книги, но никакого радикального решения не нашел. В свое время, получив от Сидорчука четырнадцать тысяч, Жизнев отвез ему тысячу экземпляров, но в остальном приходилось полагаться только на время и на концерты. Беда состояла еще и в том, что с середины девяностых в системе книжной торговли появилось оптовое звено, и через него стали проходить все книги, направлявшиеся в розничную сеть. Сдать что-либо прямо в магазин уже не удавалось. Оптовики работали, само собой, не бесплатно - благодаря им к немалой розничной наценке стала прибавляться еще и оптовая, в итоге книга становилась чересчур дорогой и переставала пользоваться спросом. Можно было, правда, занизить цену и отдавать книгу оптовиками ниже себестоимости, лишь бы получить хоть какие-то деньги, но Жизневу это казалось унизительным и не гарантировало успеха. Некоторое время книги авторов еще принимали, минуя оптовиков, магазины-салоны вроде того, который держал Марек; увы, как поступил со своим школьным товарищем Марек, мы уже видели. Что-то удавалось продать через другие салоны, но их было мало, а там подоспели другие книги Сообщества, изданные большей частью Жизневым (одну издал филолог С.), - в твердых переплетах, красиво оформленные. В результате злосчастная книжка 1992 года так и осела у Жизнева в квартире. Ее еще удавалось продавать на гастролях, однако полностью избавиться от нее Жизнев так и не смог. И доселе слово "принцесса" с одним "с", красующееся на обложке, напоминает нашему герою о поэте П. Такое напоминание представляет собой своего рода символ: можно сказать, что поэт П., да и многие другие люди похожи на какое-то всем известное и вполне почтенное слово, из которого выпала важная буква, и в результате получилась бессмыслица.
       Какой именно буквы не хватает поэту П., пусть догадывается проницательный читатель. Возможно, в этом ему помогут воспоминания нашего героя. Когда-то Жизнев очень обрадовался, узнав, что его товарищ П. сочиняет тексты для эстрады и успешно их продает. Радовался Жизнев не только за друга, но и за себя: он всерьез подумал, будто П. представит его певцам и композиторам как человека, способного написать любой текст, какой понадобится - можно и на готовую музыку, что, как известно, гораздо сложнее. Сам Жизнев, конечно же, обязательно принялся бы продвигать своих товарищей и считал бы это совершенно нормальным, а потому его удивило то, как вяло отнесся поэт
      
      
      
       60
      П. к его желанию поработать для эстрады. Последовали всевозможные нелепые увертки, пока Жизнев наконец не догадался, что П. желает единолично обрабатывать территорию, на которую его привел счастливый случай. Вспоминая свою тогдашнюю чудовищную наивность, Жизнев стыдливо морщился даже по прошествии многих лет. Конечно, для творческой, вернее - квазитворческой среды характерно конкурентное мышление, она живет, разбившись на кланы, члены которых поддерживают друг друга и отталкивают посторонних, а взамен получают право пользоваться общим достоянием клана (журналами, выставками, киностудиями, грантами и т.д.). Однако поэт П., Сидорчук и некоторые другие члены Сообщества ушли в своей жадности гораздо дальше - они хотели пользоваться теми благами, которое давало Сообщество, но сами стремились работать лишь на себя и в общую казну ничего вносить не хотели. Разумеется, такая позиция не провозглашалась вслух и до сознания нашего героя доходила только постепенно, с огромным опозданием. Потому-то ему в конце концов и пришлось горько пожалеть о времени, потраченном на поддержку людей, недостойных его прекраснодушия. "Вы придумываете людей, потому что не научились в них вглядываться" (291), - словно обращаясь к нашему герою, писал Нерваль. С этим упреком можно согласиться, однако вспомнив при том слова Бо Цзюй-и: "Достойного мужа заботит счастье других. Разве он может любить одного себя?" (292) Да, порой случается обмануться в окружающих, что и происходит с достойными людьми испокон веков. Однако обманувшиеся сохраняют главное - веру и достоинство, чего не скажешь о тех, кто заставил их обмануться.
       Поэт П. сполна использовал то, что было ему дано природой: умение льстить в глаза, зычно хохотать, непрерывно сыпать шутками (о стереотипности этих шуток собеседники обычно не догадывались). В результате он то состоял при какой-нибудь бизнес-конторе, то продавал доверчивым певцам собственные глупые тексты, то охмурял каких-нибудь издателей и выпускал за приличный гонорар очередную нелепую книжку, которую издатели затем пускали под нож. Однако ни Сообществу, ни лично Жизневу никакой пользы от успехов поэта П. не было - этот человек мог только брать, но никак не давать. С женой П. повезло - она оказалась весьма оборотистой дамой, и вскоре этой парочке поручили в газете "Столичное рандеву" весьма недурную работу - составлять ресторанный рейтинг, то есть обходить рестораны и за определенную мзду размещать в газете отзывы об этих заведениях (причем, дабы хвалебные отзывы не являлись голословными, в мзду входило также и щедрое угощение рекламных агентов). Поэт П. и его супруга вкусно ели и сладко пили за счет рестораторов, и не раз случалось, что парочку, переусердствовавшую за столом, укладывали отдохнуть в подсобке или в гардеробной. Казалось бы, живи и радуйся, однако поэта П. подвела жадность. Если перевести в человеческую речь те вибрации, которые постоянно сотрясали тело этого человека, то получится что-то вроде стихов известного ваганта Архипииты Кёльнского:
       Я же, в грешном мире блуждающий,
       Доброй кружкой плоть согревающий,
       Об одном прошу умоляюще:
       Дай мне денег, Господи, дай еще! (293)
      По договоренности с редактором "Рандеву", предоставившим супругам столь смачную работенку, частью денежных подношений от рестораторов поэт П. должен был делиться со своим благодетелем-редактором. Однако благодетель не знал, что если уж деньги попадают к поэту П., то расстаться с ними выше его сил, а обо всех своих клятвах П. забывает через минуту после их произнесения. Наш поэт, видимо, рассуждал так же, как и его предшественник Хакани:
       Небосвод надо мною зловещ и свинцов,
       Он всегда поощряет одних подлецов,
       Процветают мерзавцы... Не стать ли мерзавцем,
       Чтоб уйти от злосчастья в конце-то концов? (294)
      Ни Архипииты, ни Хакани поэт П. не читал, однако веяния новых времен улавливал и поступал в
      
      
      
       61
      
      соответствии с ними. Иначе говоря, все деньги, полученные в виде мзды, он оставлял себе, несмотря ни на какие договоренности. Было ясно, что довольно скоро всё вскроется, однако сегодняшние деньги поэт П. считал весомее всех завтрашних неприятностей. При таких взглядах от тюрьмы поэта П. спасала лишь его мелкотравчатость, распространявшаяся и на его жульнические проделки. Разумеется, редактор однажды побывал в одном из ресторанов, о котором писало "Рандеву"; разумеется, он поинтересовался, как протекал визит его журналистов в этот ресторан; разумеется, после доклада ресторатора проделки П. вскрылись; разумеется, редактор после этого проникся сильнейшим отвращением к поэту П.; разумеется, последний потерял работу. Лопе де Вега писал:
       Прихоть согрешает,
       Честь за это платит (295).
       Увы (или к счастью), но в наше время получается не так. Обидчики и жертвы в моральном отношении ныне часто стоят друг друга, а потому честь обидчика не страдает, ибо у жертвы рыльце также в пушку и раздувать дело не в ее интересах. О подлости П. редактор охотно рассказывал в узком кругу, однако обрушиться на обманщика с публичной атакой по понятным причинам не мог. На его ненависть поэт П. отвечал ненавистью еще сильнейшей, ибо, как верно писал Уэллс, "что может быть естественней справедливого возмущения при виде того, как рушится тщательно продуманная система питания?" (296) Стало быть, поэт П. и его супруга могли искать себе новое хлебное местечко с высоко поднятой головой, не опасаясь презрения общественности, насмешек и плевков в лицо. Они и нашли его.
      
       Глава X
      
       Местечко носило заковыристое название "Москвариум". То был гламурный журнал, рассчитанный на доходы от рекламы. Главным редактором (точнее, редактрисой) хозяин издания, некий Макс Дроссель, назначил Ию, супругу поэта П. Журналу предстояло освещать личную и светскую жизнь эстрадных певцов, актеров, шоуменов и прочих бессодержательных персонажей, главное достоинство которых состоит в том, что они не вызывают у людей никакой эмоциональной реакции - так, движущиеся пятна на телеэкране. Значит, тягу толпы к сплетням такие персонажи могут удовлетворять в чистом виде, не примешивая к сплетням никаких этических, идеологических, эстетических и прочих достойных человека соображений, никого не раздражая и не отталкивая.
       Новое издание с первых же шагов столкнулось с вопиющей безграмотностью своих корреспондентов - светских хроникеров. Кроме того, хроникеры отличались также полной литературной бездарностью. Ия хоть и была девушкой, не лишенной литературных способностей, но она попросту не успевала привести в божеский вид всю поступавшую в редакцию словесную массу, которую особенно портили претензии хроникеров на изысканность и остроумие. ("Ослоумием" называла такие потуги классная руководительница Жизнева-первоклассника.) Поэт П. срочно привлеченный на помощь, не спас положения, так как и сам не отличался высокой грамотностью, и стилистом был вялым, крайне претенциозным, весьма неряшливым и, короче говоря, бездарным. Возникшая паника улеглась, когда супруги догадались пригласить на помощь Жизнева: зарплата его тогда упала в соответствии с общим спадом конъюнктуры на книжном рынке, и он нуждался в дополнительных заработках. Разумеется, в "Москвариуме" ему платили немного, но и объем редактуры там был просто детской забавой по сравнению с теми вавилонами текстов, которые ему приходилось править по месту основной работы. Жизнев редактировал, порой - беспощадно, статейки светских хроникеров и что-то веселенькое пописывал сам (надо отдать должное Дросселю - в отличие от полканов из "Клюквы", гонорары, хоть и маленькие, своим сотрудникам он исправно платил). Лишь иногда Жизнев ворчал на то, что редакция расположена далековато от его дома и он теряет много времени на переезды. Ему хотелось, чтобы его пореже вызывали ради срочной работы, которая по приезде всякий раз оказывалась вовсе не такой уж срочной. Однако Ия как достойная
      
       62
      
      супруга поэта П. быстро пресекла его жалобы, заявив, что раз уж он хочет получать зарплату, то должен являться в редакцию по первому требованию начальства. Собственно, против этого Жизнев и не возражал бы, если бы его не вызывали зря. Но проехаться раз в неделю до редакции, пусть и понапрасну, Жизневу не составляло особого труда, зарплата же и в самом деле была не лишней, и потому Жизнев лишь пожал плечами и не стал спорить. Конфликт не состоялся, однако наш герой подивился тому, как быстро люди, став начальниками, обучаются затыкать рот подчиненным - даже таким, которых совсем недавно называли гениями и которым яростно аплодировали.
       И все же долго и счастливо поработать в "Москвариуме" нашему герою не удалось. Случилось так, что чете П. предстоял переезд на новую квартиру. Жизнев ничего об этом не знал, пока Костя Сложнов не поведал ему удивительную историю. Поэт П. позвонил Сложнову, пожаловался на трудности с переездом и попросил товарища помочь с переноской мебели. Денег он не обещал, зато называл Сложнова "выдающимся талантом", "величайшим умом эпохи" и еще по-всякому (стоит заметить, что за глаза поэт П. обычно называл Сложнова "рыжим складчатым муфлоном", не в силах простить того, что невеста Сложнова Алиса отвергла когда-то ухаживания П. и сказала вдобавок, что этот ухажер глуп и похож на лягушонка). Сложнов чтил долг товарищества и потому явился к П. в назначенное время, ровно в десять утра (он вообще никогда не опаздывал) - в полной уверенности, что застанет автомобиль у подъезда, суету грузчиков и всё тому подобное. Однако никакой суеты не было, и в подъезде царила тишина. За дверью в квартиру, где проживали П., царила тишина, на звонки Сложнова никто не отвечал. Он уже испугался, не случилось ли чего, но тут из-за двери донеслось шлепанье босых ног, кашель и матерная брань. На пороге перед удивленным Сложновым предстал поэт П. в одних трусах, всклокоченный и опухший со сна. Он злобно уставился на Сложнова глазами, похожими на две неспелые крыжовины.
      - Ты чего приперся в такую рань? Ты знаешь, сколько сейчас времени? - негодующе зашипел поэт П. - Совсем с ума сошел? Мы только недавно легли, идиот!
      - Да ведь я... Да ведь это... Да ведь ты сам... - забормотал совершенно ошарашенный Сложнов, но П. не дал ему продолжать.
      - Взял и приперся, всех разбудил! Мы только недавно легли! Кто тебя просил приезжать в такую рань? Кто тебя звал?
      - Да ты ведь сам вчера просил меня приехать, помочь с переездом! - воскликнул Сложнов. Вернее, хотел воскликнуть, потому что поэт П. его тут же перебил:
      - Ну ты и дурак! Нет, вы полюбуйтесь на этого дурака! Приперся в такую рань!
       Из квартиры донесся заспанный голос Ии:
      - Кто там?
      - Это Сложнов! - с громким хохотом, уже не боясь разбудить дорогое существо, отозвался поэт П. - Представляешь, приперся, идиот, и бормочет про какой-то переезд. Совсем выжил из ума.
      - Какой идиот! Он меня разбудил! Гони его в шею! - со смехом распорядилась супруга.
      - Слышал? - рявкнул на ошалевшего Сложнова поэт П. - Иди отсюда. Иди и больше не возвращайся!
       В парадном прогремели раскаты хохота, и дверь захлопнулась перед носом Сложнова. Тот еще долго стоял на лестничной клетке, пытаясь разобраться в случившемся, но, так ничего и не поняв, повернулся и побрел своей дорогой, с тоской думая о делах, которые мог бы сделать в тот день.
       Жизнев, услышав эту историю, тоже удивился, но меньше Сложнова, ибо знал по опыту, что от некоторых действий поэта П. даже самый разум, по выражению арабских сказителей, положит себе в рот палец изумления. Временами Жизневу казалось, что в окружающем мире, где самые странные дела совершаются как нечто вполне нормальное, безумны только он и Сложнов. Вспоминались слова Унамуно: "Если человек с добрым сердцем, чувствительный, порядочный, не сходит с ума, значит, он совершеннейший болван. Кто не безумен, тот либо глупец, либо негодяй. Это, конечно, не означает, что глупцы и негодяи не могут сойти с ума" (297). Однако что было делать нашему герою? Аль-Фараби писал: "Не следует порядочному человеку оставаться в испорченном
      
       63
      
      обществе, у него нет иного выбора, кроме переселения в добродетельное государство, если таковое существует в его время. Если же такого нет, тогда он чужак в этом мире, несчастен в жизни, и для такого человека смерть предпочтительней жизни" (298). Временами, окруженный единомышленниками поэта П., наш герой чувствовал себя никем не любимым нелепым существом, годным только на то, чтобы из него умные люди выкачивали различные услуги и затем, весело смеясь, улетали в свои сверкающие миры. Однако вскоре уныние отступало, и нашего героя вновь наполняла благожелательность ко всему живому. "Живи, живое!" - восклицал он, как Бальмонт. В один из таких моментов ему внезапно позвонил поэт П. и сообщил, что сегодня переезжает и рассчитывает на дружескую помощь соратника по литературе. Жизнев ответил с теплотой в голосе:
      - Хорошо, я с удовольствием, но только завтра. Сегодня я уже никак не могу. У меня две встречи, и обе нельзя отменить. Человек, с которым у меня первая встреча, уже едет из Подмосковья, позвонить ему и передоговориться я не смогу. А вторая встреча вообще судьбоносная, насчет новой работы. Возможно, новую работу получу в прессе.
       Поэт П. принялся настаивать. Жизнев потерял терпение и заметил:
      - Старина, а ты не поздновато ли позвонил? О таких вещах надо заранее предупреждать. Планы у всех есть, не только у тебя. Я не отказываюсь, готов таскать твои мебеля, но только завтра.
       В ответ поэт П. яростно швырнул трубку на рычаг. Да, взаимопонимания между этими людьми не наблюдалось. Видимо, о таких случаях сказано в Авесте: "Ни мысли наши, ни заветы, ни намерения, ни решения, ни изречения, ни действия, ни совесть наша, ни души наши не совместны" (299). Поэт П. умело создавал о себе впечатление как о человеке легкомысленном и потому незлопамятном, и хотя Жизневу давно пора было понять, сколь обманчива эта симпатичная оболочка, однако наш герой, неожиданно услышав в трубке частые гудки, махнул рукой и подумал: "Сдуру блажит - скоро все забудет и успокоится". Черта с два: как мы уже видели выше, поэт П. не терпел отказов и никогда их не забывал. "Характера скверного тяжесть - безмерна" (300), - писал о подобных субъектах Абу Шакур Балхи.
       Вскоре Жизневу пришлось убедиться в этом на своей шкуре. Когда он в очередной раз явился в редакцию "Москвариума", Ия, глядя на него исподлобья, объявила:
      - Видишь ли, ты здесь больше не работаешь.
      - Вот как? - не смог скрыть удивления Жизнев. - А в чем дело, если не секрет?
      - Ну ты ведь сам жаловался, что тебе далеко ездить, - выложила Ия явно загодя приготовленную фразу. - Вот мы с Максимом и решили взять человека, который живет поближе, а тебя освободить.
       В голосе Ии явно звучала нотка торжества. Похоже, она считала, что Жизнев непременно начнет протестовать, выяснять отношения, даже умолять, и наслаждалась тем, как, припомнив ему давние слова, лишила его возможности устроить неприятную сцену. Жизнев, однако, был к устройству таких сцен неспособен ни по характеру, ни по убеждениям, - но, разумеется, не собирался это объяснять супруге поэта П. Он, конечно же, догадался, что над ним производится акт мести - ведь он отказался таскать мебель четы П. в тот день, когда от него этого потребовали. Тем менее ему хотелось что-то выяснять - да и выяснять-то было нечего, имелась полная ясность. Возможно, стоило спросить, зачем его заставили ехать в редакцию вместо того, чтобы сообщить об увольнении по телефону, если уж так заботились о его времени, убиваемом на переезды. Однако Жизнев решил не ловить Ию на противоречиях, ибо даже такой удачный полемический ход его положения все равно не облегчил бы. Вместо этого он спросил:
      - А как насчет моего гонорара за статейку? Она ведь вышла, мне что-то причитается?
      - Не знаю, не знаю, мне на это денег не выделяли, - с тем же торжеством в голосе сказала Ия. Это, конечно, прозвучало нелепо, так как гонорарную ведомость готовила она сама и за точно такие же статейки Жизнев ранее исправно получал деньги. Стало ясно, что лишение гонорара входит в общую программу экзекуции.
      - Ну, на нет и суда нет, - с подчеркнутым равнодушием сказал Жизнев, собрал свои манатки и
      
       64
      
      удалился. Поэт П. и его супруга не знали о том, что Жизнев постоянно работает в издательстве и в "Москвариуме" лишь подрабатывает - столь прозаическими вещами они не интересовались. Поэтому Ию удивила вялая реакция Жизнева на увольнение: человек, теряющий последний кусок хлеба (а супругам дело виделось именно так) должен был вести себя более эмоционально. По пути домой Жизнев улыбался: подлости поэта П., вполне весомые, нешуточные подлости, тем не менее всегда почему-то имели водевильный оттенок. В метро Жизневу вспомнился Абу-ль Ала аль-Маарри:
       Убедился я в том, что не вдосталь еды у людей,
       Что подлейших из подлых писатели наши подлей (301).
      А потом - строки Халы Сатаваханы:
       До чего ж ты всегда умна, нищета!
       Среди тысяч разных людей ты любишь
       только тех, что всех добрей, совершенней
       или тонкой ученостью обладают (302).
      К счастью, вопреки надеждам поэта П., нищета нашему герою на тот момент не угрожала.
       Остается добавить к этой главе одну деталь: через пару месяцев Жизневу позвонила Ия и как ни в чем не бывало пригласила его обратно на ту же работу в "Москвариум".
      - Взяли корректора, а он оказался совершенно безграмотным, хоть и с дипломом. Пригласили второго - та же история, - жаловалась Ия. - Куда мы катимся?
      - У вас вообще-то был неплохой корректор, - мстительно заметил Жизнев.
      - Ну Любим, ты же сам сказал, что тебе далеко ездить, - завела Ия старую песню.
      - Ладно, - усмехнулся Жизнев, к тому времени отнюдь не разбогатевший и не имевший возможности гордо отказаться, - ладно, кто старое помянет... Но мой гонорар придется удвоить - инфляция, то да сё, сама понимаешь.
      - Хорошо, хорошо, - согласилась Ия.
       И он работал в редакции "Москвариума" до самой естественной кончины этого журнала, из-за недостатка рекламы наступившей довольно скоро. Возможно, кто-то осудит нашего героя за беспринципность. Люди, не ведающие материальных затруднений, как правило, тороваты на моральные оценки. Но те, кто хлебнул всех прелестей периода первоначального накопления капитала, хорошо помнят слова героя Лопе де Веги о том, что не запихнешь в один мешок честь и выгоду. Речь, собственно, шла даже не о выгоде, а о простом выживании - оно заставляло порой забывать о кодексе джентльмена. И все же при этом следовало помнить завет Шиллера о том, что житейские беды и порожденная ими ипохондрия не должны останавливать взлет ясноликого поэта в мир идеала. Вот так и старался жить наш герой.
      
       Глава XI
      
       Работая в "Москвариуме", Жизнев получил и другое предложение поработать в прессе. Отчасти именно из-за этого предложения, которое следовало срочно обсудить с работодателем, он и навлек на себя гнев поэта П. А дело было в том, что Нина, бывшая супруга Сидорчука, вместе со своим новым мужем основала журнал и пригласила Жизнева, а также и других членов Сообщества в нем сотрудничать.
       С Ниной наш герой познакомился вскоре после своего знакомства с Сидорчуком. Тот, кто приходил в гости к магистру Сообщества, почти неизбежно сталкивался с Ниной, ибо та комната в коммунальной квартире, где обитал Сидорчук, принадлежала Нине. Ей же принадлежали мебель, посуда, книги в шкафу, еда в холодильнике, - Сидорчук жил у Нины на всем готовом, но ни за что не платил и платить не собирался, как не собирался и поступать на работу. Взрослый мужчина позволяет
      
      
      
       65
      
      женщине себя содержать? О таком наивный Жизнев и помыслить не мог. Об альфонсах он читал в книгах, но эти существа казались ему чем-то далеким, существующим только в иных мирах. А потому он с уважением слушал, как Сидорчук в кампании бахвалится тем, что никогда не работал:
      нашему герою казалось, будто его приятель благодаря своему недюжинному уму открыл какой-то неслыханный способ вести независимое творческое существование. На самом деле способ-то был старым и не требовал никакого ума, а только достаточного нахальства, помноженного на покорность субъекта, согласного кормить паразита. Вся простота ситуации дошла до Жизнева, как всегда, с большим опозданием - лишь когда брак Сидорчука с Ниной распался. Кормить на скудную редакторскую зарплату подрастающего сына да еще прожорливого Сидорчука оказалось Нине не по силам (она служила редактором в журнале Музыкальная жизнь").
       Когда Жизнев впервые увидел Нину, он, по правде говоря, подивился невзыскательности мужского вкуса Сидорчука. Нина была рослой жгучей брюнеткой с глазами навыкате и с довольно заметными усиками, не то что смуглая, а как бы закопченная, - короче говоря, красотой она не отличалась. Конечно, если бы Жизнев знал о закулисной, то есть экономической стороне этого сожительства, он удивлялся бы гораздо меньше. Видимо, альфонсизм вырабатывает в мужчинах соответствующего склада похвальную нетребовательность к женской красоте - недаром и последующие пассии Сидорчука удивляли своей внешностью всех его знакомых. "Смотришь на его баб, - делился впечатлениями приятель магистра, провинциальный трагик Бивнев, - смотришь этак, смотришь, и беспокойство какое-то охватывает. Вроде руки-ноги у них есть, голова и всё прочее тоже, а ощущение такое, будто чего-то нету. И очень хочется понять, чего же именно". Иными словами, Господь справедлив, и тем, кто любят пользоваться деньгами женщин, он не дает вкусить женской красоты (данная максима, безусловно, применима и к поэту П.). Если же говорить о Нине, то с ее некрасивостью Жизнев легко примирился бы - во-первых, и сам не красавец, а во-вторых, на что ему красота в чужой жене? Угнетало в Нине другое - ее величественность. Она величественно говорила, величественно двигалась, величественно глядела, величественно ела и пила... Жизнев ценил в общении естественность, и потому общаться с Ниной, которая смотрела на окружающих свысока, как бы утомленная их несовершенствами, ему было тяжело. Ничего особенно глупого Нина не говорила, но и ничего особенно умного тоже, выше редактора по службе не поднялась, с мужем ужиться не смогла и уцепилась за Сидорчука - никаких оснований для того, чтобы глядеть на эту даму снизу вверх и соблюдать в отношениях с ней какой-то особый политес, Жизнев не усматривал. Нина много рассказывала про свою необычайно интеллигентную еврейскую семью, про своего отца - малоизвестного, но гениального музыканта, - словом, рассказывала всё то, что обычно рассказывают отпрыски еврейских интеллигентных семей, каждая из которых, разумеется, единственна в своем роде и, разумеется, крайне недооценена окружающим миром, а чаще и гонима. Жизнев готов был поверить в гениального папу, но говорил-то он не с ним, а с дочерью, которая, увы, не производила впечатления выдающегося человека, хотя держалась как таковой. Жизнев был склонен искать в людях необычное, примечательное, незаурядное, и очень часто у него это получалось. Зловещее слово "заурядность" он применял к людям лишь тогда, когда сталкивался с ничем не подкрепленными претензиями на особое обхождение - в таких случаях искать в человеке что-то выдающееся было, как он довольно рано понял, совершенно бесполезно. В Нине таких претензий имелось с избытком. Внешне, однако, Жизнев сохранял с ней вполне корректные отношения, как то и следует с женой товарища.
       Зато сам Сидорчук с супругой не церемонился. С теми людьми, которых магистр намеревался использовать, его отношения складывались по стандартной схеме: сначала приниженность и предупредительность, потом постепенное сближение и прощупывание - не даст ли объект слабину, а затем, если даст, - подчинение себе этого несчастного. Для обычной мещанской дружбы магистр создан не был. Можно себе представить, как раздражали величественные манеры Нины главу нового поэтического течения, который сам страдал манией величия в запущенной форме. Когда Сидорчук
      
       66
      
      ощутил зависимость и покорность Нины, когда он заставил ее сделать себе, Сидорчуку, московскую приписку, то отношения супругов перешли к стадии подчинения. Магистр дал волю накопившейся ненависти, и в скромной коммуналке стали разыгрываться сцены, словно перенесенные туда из романов Достоевского. Тот же трагик Бивнев, например, рассказывал: "Нинуля этак изящно садится в кресло, а Сидорчук берет огромный словарь, подкрадывается к ней сзади и со всего размаха ни за что ни про что по голове - трах!" - "Со всего размаха? Ни за что ни про что?" - не верилось Жизневу. "Клянусь, - божился Бивнев, - со всего размаха и совершенно беспричинно".
       Мудрый Тирсо де Молина писал:
       Уж такова природа
       Любви, что к человеку
       Нас тем сильнее тянет,
       Чем меньше он нас ценит (303).
      Так что долготерпение Нины можно понять и до некоторой степени оправдать, однако постепенно стало иссякать и оно. К тому же у нее подрастал сын от первого брака, воспитание требовало средств, а обнаглевший нахлебник оттягивал эти средства себе. Поэтому Нина постепенно стала искать поддержки и защиты на стороне, а то ведь Сидорчук в погоне за второй половиной комнаты мог и вовсе сжить ее со свету.
       Жизневу вспоминалось, как Сидорчук однажды неожиданно пригласил его в гости. В знакомой комнате Жизнев вместо застолья обнаружил странную картину. Сидорчук стоял, прислонившись задом к столу, и с неприязнью взирал на двух упитанных и чрезвычайно самоуверенных, хотя и плешивых грузин, сидевших в креслах. В центре комнаты возвышалась Нина и явно наслаждалась всем происходящим. А происходило в комнате ни много ни мало - выяснение отношений между одним из грузин по имени Гия, Ниной и Сидорчуком. Оказалось, что Гия любит Нину и готов на ней жениться, если она бросит Сидорчука. Второй грузин был другом Гии и должен был вступиться за влюбленного, если бы его попытались спустить с лестницы. Стало ясно, что и Жизнева пригласили тоже в качестве физической поддержки - никто другой из членов Сообщества для этой цели не годился. Некоторое время Гия драматическим тоном допытывался у Нины, что она нашла в Сидорчуке и что этот человек способен ей дать. Нина загадочно помалкивала, с трудом скрывая самодовольную улыбку. Не составляло труда догадаться, что Гия познакомился с Ниной отнюдь не вчера и это их объяснение не первое. Несомненно, провести очередное объяснение в присутствии Сидорчука придумала именно Нина: вся эта сцена заключала в себе воспитательный посыл, направленный в сторону Сидорчука - тому следовало убедиться в востребованности Нины, возревновать и снова стать шелковым, как и на первой стадии их отношений. Однако Сидорчук замысел Нины быстро раскусил и понял, что ее намерения вовсе не так серьезны, как она хочет показать - будь они серьезны, никаких театральных сцен не потребовалось бы. Бедный Гия, подобно всем грузинам, изрекал все свои реплики, даже самые глупые, как верх человеческой мудрости, но, похоже, не мог понять очевидной вещи, а именно того, что Нина просто его использует. Впрочем, он был явно влюблен не столько в Нину, сколько в себя самого, а таких людей Жизнев не жалел. Через некоторое время Гия пригласил Нину переговорить с ним тет-а-тет на кухне, но туда немедля переместился и Сидорчук: как законный супруг он не мог допустить таких интимных бесед в своем доме. Туда же пришлось перейти и Жизневу вместе со вторым грузином. В кухне опять пошла сказка про белого бычка: что может дать Нине Сидорчук и не пора ли ей наконец сделать разумный и достойный такой серьезной женщины выбор. Сидорчук отмалчивался и только угрожающе пучил глаза на Гию; Жизнев тоже молча стоял у стены и чувствовал себя очень неуютно из-за явной глупости всего происходящего. В какой-то момент он шепнул Сидорчуку: "Пошли отсюда!", но тот взглянул на него с раздражением и ответил категорическим отказом. Жизнева осенило: а куда, собственно, идти его приятелю? Да, он в этой комнате прописан, но обратно его все-таки могут не пустить, и либо вселяйся обратно с милицией, что очень непросто, либо возвращайся в изобилующее
      
       67
      
      тараканами общежитие Литературного института. Значит, приходилось до последнего держаться за территорию, за свой маленький столичный плацдарм, где к тому же еще и кормят задаром. Уходить было нельзя, даже вздумай Нина расположиться с обоими грузинами на супружеском ложе. Впрочем,
      Жизнев понимал, что до такого не дойдет - будь у Нины желание довести дело до разрыва, она имела полную возможность отправить Сидорчука в общежитие самым будничным образом, как то ежедневно делают сотни московских жен. Сидорчук так непреклонно пучил глаза и играл желваками, а реплики действующих лиц стали так явно повторяться, что наконец даже до Гии дошло: никакого решительного ответа ему сегодня не дадут, да не за этим его и приглашали. Нина наслаждалась происходящим, торжествующе поглядывая на Сидорчука, а заодно и на Жизнева; Гия, разумеется, говорил какие-то лишние слова вроде "подумай" и "позвони", но его уже никто не слушал. Когда внизу хлопнула дверь парадного, Жизнев тоже поспешил ретироваться, так как далее предстояла сцена только двух актеров. Уходил он, увы, совершенно трезвым, но с огромным облегчением в душе. Сожительство Нины и Сидорчука после этого продлилось еще какое-то время, но было ясно, что это ненадолго. Сидорчук обрел главное: прописку и часть жилплощади, а Нине ее альфонс уже не виделся единственным в мире мужчиной.
       Вскоре разъединение действительно состоялось. Нина нашла себе кавалера и выжила Сидорчука из комнаты уже без всяких театральных сцен. Впрочем, Сидорчук был к этому готов и сначала снял квартиру на паях с поэтом П., а потом перебрался в коммуналку близ Савеловского вокзала. Комнату ему совершенно бесплатно предоставил поклонник его гривуазного таланта некий Вадим Степанов, бизнесмен. В этой комнате Сидорчук жил довольно долго, года полтора, а Степанов тем временем вел переговоры с Ниной о выкупе ее доли в той самой комнате, где супруги были так счастливы. В конце концов стороны договорились, и Сидорчук получил в дар комнату, послужившую основой его дальнейшего благополучия. Остальные две комнаты со временем также достались ему: одну ему завещала жившая там одинокая старушка в обмен на обязательство ее похоронить, а вторую выкупил сам Сидорчук, разбогатевший благодаря той рок-группе, которую он создал когда-то вместе со Сложновым. Впрочем, в период коммерческого успеха никакого Сложнова в группе уже не было - остались только его песни, за которые Сидорчук и не думал платить. Благодетель Степанов какое-то время появлялся на горизонте Сообщества довольно часто, но после выкупа комнаты появляться перестал - видимо, уже не приглашали. Сидорчук не любил чувствовать себя кому-либо обязанным, а долги любил отдавать еще меньше, потому все его благодетели и были, увы, обречены на исчезновение.
       Жизнев никак не ожидал, что прихотливая судьба еще столкнет его с Ниной, но тем не менее это случилось. И не где-то в небогатом интеллигентском застолье, не на вернисаже, не на поэзоконцерте, - нет, Жизнев столкнулся с нею в кабинете главного редактора журнала, причем Нина и являлась этим главным редактором. Жизневу позвонила секретарша, назвала фамилию, имя и отчество лица, которое желает переговорить с нашим героем, но Жизнев сначала ничего не понял, так как по фамилии Нину называть не привык, а отчества ее просто не знал. Когда всё разъяснилось, он очень обрадовался. А как же: есть "Москвариум", будет еще и этот журнал, где требуются статьи, то есть творческая работа, а не опостылевшая редактура. Так можно будет и бросить тянуть лямку в издательстве, думал наш герой. Однако он забыл слова Руми: "Большинство людей - людоеды; берегись, когда они говорят: "Мир тебе!"" (304).
       Когда он пришел к Нине в редакцию, то понял, что радовался рано. За то время, пока они не виделись, склонность Нины к величественности заметно усилилась. Голос ее звучал непререкаемо, а порой в нем звучали нотки усталого раздражения на людскую глупость. Очередной муж Нины (со сменой мужей Нина после Сидорчука как-то зачастила) старался не уступать супруге в величественности и поздоровался с Жизневым с таким лицом, будто хлебнул уксуса. Фамилия этого молодца была Берлинер, он приходился сыном известному своей чудовищной лживостью либеральному журналисту. В присутствии Жизнева Берлинер обрушился по телефону с грубой
      
       68
      
      бранью на своего водителя, а потом мрачно пожаловался Нине на невозможность найти в этой стране
      подчиненного, у которого имелась бы хоть капля мозгов. "А деньги все хотят получать", - с ненавистью добавил Берлинер. Впрочем, с деньгами у супругов действительно могли быть проблемы. Жизнев, умевший мыслить по-деловому, если речь шла не о его приятелях, задался вопросом, откуда
      у Нины деньги на столь серьезную затею. Аренда офиса, водитель, охранники, секретарши, а главное - надо ведь выпустить хотя бы первый номер журнала, чтобы пошли доходы от рекламы, значит - бумага, верстка, оформление, оплата верстальщиков, художников и фотографов, и самая серьезная статья расходов - услуги типографии... Жизневу предприятие Нины представлялось авантюрой, особенно если учесть небогатый деловой опыт самой главной редакторши и напрочь лишенное интеллекта лицо Берлинера. Однако Жизневу предлагали работу и гонорары, а отказываться от работы он не привык.
       Сожительство с Сидорчуком не прошло для Нины бесследно. Во-первых, она утратила веру в человечество, что очень полезно для бизнеса: отчасти - предохраняет от излишней доверчивости, отчасти - и это главное - убеждает в допустимости любых методов извлечения наживы из паршивого человеческого стада. Во-вторых, к чувству ущемленности, такому характерному для евреев, в душе у Нины добавились ущемленность обманутого человека и ущемленность обманутой женщины. Если это чувство холить и лелеять (как то и делают многие недалекие евреи), то из него могут произрасти весьма скверные нравственные плоды, ибо человек слагает с себя все моральные обязательства перед обществом, якобы постоянно ущемляющим его самого и его предков. (Так и слышится возглас: "Что значит - "якобы"?!" - ну и так далее, всё это слишком знакомо и уже скучновато.) О безвинных страданиях богоизбранного народа и своих собственных как представительницы оного Нина с Жизневым, слава богу, не говорила. Но вот о своей женской и человеческой обиде говорила, и ее точка зрения не могла не удивлять. Например, однажды, когда Сидорчук вышел из комнаты, Нина с горькой усмешкой сообщила, что ее супруг полезен в быту - порой выносит ведро с мусором. Затем она с той же горечью произнесла: "Но вы же от него тем не менее все в восторге". Жизнев, конечно, мог бы возразить, что он таких восторгов никогда не высказывал, а кроме того, в наибольшем восторге от Сидорчука все же, видимо, сама Нина, ибо делит с ним кров и постель. Кроме того, никогда не стоит надеяться на постороннюю помощь в решении своих личных проблем. Чего она хотела - чтобы Сидорчука, как в добрые советские времена, проработали на собрании? Посадив себе на шею альфонса и не желая с ним расстаться, Нина искала поддержки, но Жизнев только пожал плечами и уклонился от дальнейшего обсуждения этой темы. А много позднее, когда Сидорчук торчал у Нины в ее редакторском кабинете, она вдруг без видимой связи с делами журнала совершила внезапный экскурс в прошлое и заявила, явно имея в виду себя, что члены Сообщества всегда славились своей неблагодарностью. Относительно целого ряда членов Жизнев не стал бы с ней спорить, но вот за какие благодеяния поэтам следовало благодарить именно Нину, наш герой решительно не понимал. Ну, сидел Сидорчук у нее на шее, так с Сидорчука и спрос. Высказывание настораживало: оно наводило на мысль о том, что Нина на начальственном посту намерена отыграться за свое былое угнетение. Так оно и вышло: сперва Жизнев получил от нее какую-то незначительную сумму, а потом началось то же самое из-за чего Жизнев и прочие авторы не могли сработаться с хозяйкой издательства, о которой говорилось выше: как бы ни старался наш герой, но его сочинения упорно не вписывались в некий идеал журнальной статьи, существовавший, видимо, в сознании Нины, но не поддававшийся внятному определению на человеческом языке. Иными словами, обе дамы страдали тем пороком, которым не имеет права страдать человек, претендующий на руководящий пост, а именно полной неспособностью к четкому целеполаганию. Впрочем, Жизнев подозревал, что угадай он даже, о чем Жизневу смутно мечталось, и напиши именно так, его все равно ждал бы отказ, ибо он заметил: отвергая его труды, Нина ничуть не огорчается (хотя огорчение было бы естественно, если бы ее занимали интересы дела), и, более того, в ее глазах загорается тот же
      
      
       69
      огонек торжества, который был Жизневу печально знаком. Эта тягомотина "попытка - отказ", "попытка - отказ" длилась довольно долго - Жизнева за это время успели выпереть из "Москвариума". Нина затеяла выпускать сказки для детей, Жизнев сделал обработку "Щелкунчика", но Нина, разумеется, ее отвергла. В качестве поучительного примера она показала Жизневу сказки, сочиненные Сидорчуком и поэтом П. - обе она уже оплатила. Жизнев прочел галиматью П. и вялые вирши Сидорчука, с недоумением посмотрел на Нину и понял: ко всему прочему эта дама еще и подвержена недобросовестным внушениям. Вот только внушать ей что-либо Жизнев не желал. Но, как сказано в "Песни о Гильоме", "С той, что ополоумела, не спорят" (305). Делать халтуру он не умел, так что потребности выдавать ее за качественный продукт у него не возникало, но он никогда не унизился бы до того, чтобы многословно защищать хорошую работу. Устоять перед обиженно выпученными глазами Сидорчука и перед бурной жестикуляцией поэта П. Нина не могла, а значит, роль мальчика для битья за всё прошлое отводилась Жизневу. Наш герой это понял и свернул сотрудничество. Нина еще успела показать ему номер журнала - издание получилось таким феноменально скучным, что после первого номера совершенно предсказуемо приказало долго жить. Вскоре после этого Жизнев узнал, откуда Нина брала средства на открытие журнала, а также на дорогой автомобиль, меховую шубу, частного охранника... Как-то на концерте он повстречал лучшую подругу Нины, и эта подруга рассказала ему, что Нина взяла у нее взаймы пять тысяч долларов - очень большую сумму по тем временам, все сбережения, - и после года проволочек грубо заявила, что отдавать долг не намерена (при этом Нина продолжала разъезжать на дорогом автомобилем с шофером и вообще жила красиво). Лучшая подруга навела справки и выяснила, что является вовсе не единственной пострадавшей. Увы, в те годы среди интеллигенции еще не было принято давать друзьям взаймы под расписку. Такая доверчивость послужила для Нины источником немалых средств, ну а сожительство с Сидорчуком привело ее к мысли, что за свои страдания она имеет право на всё. Странно устроены наши судьбы, сцепление их поистине удивительно: Сидорчук жил у Нины альфонсом, в благодарность бил ее пудовым словарем по голове, а в итоге лучшая подруга Нины лишилась своих трудовых накоплений. С другой стороны, Нина хотела унизить нашего героя, а в итоге родилась прекрасная сказка про Щелкунчика.
       После встреч в редакции мертворожденного журнала Жизнев Нину больше не видел, да и не хотел бы столкнуться где-нибудь с дамой, обирающей лучших друзей. И все же через много лет его мысли однажды вернулись к этой женщине. Случилось так, что в день своего 50-летнего юбилея Сидорчук дал интервью одной центральной газете (из тех, что не заметили смерти Юрия Кузнецова и Гелия Коржева, зато исправно замечают свадьбы и юбилеи поп-музыкантов). Старым товарищам в интервью досталось - Сидорчук уверял, что он учил их, как писать стихи, но они с годами всё равно, в отличие от него, перестали быть поэтами. "В них уже нет огня!" - с пафосом воскликнул Сидорчук. О своей учительской роли Сидорчук долдонил во всех своих интервью с упорством муравья - надо же объяснить, почему ты постоянно оттеснял товарищей, вылезая на передний план, даже когда тебе толком нечего сказать. Жизнев от бывшего магистра ничего иного не ждал, и не это его возмутило. В интервью Сидорчук весьма цинично отозвался о своей прежней супруге, назвав ее "старой еврейской грымзой" и сообщив, что она страшно ему надоедала, а он не будь дурак использовал ее, пока не разбогател настолько, что смог самостоятельно укорениться в Москве. Жизнев знал, что Нина - человек грешный, но такая подлость по отношению к ней превосходила всякое вероятие. Если уж она так разонравилась Сидорчуку, можно было бы хоть промолчать в память о тех годах, когда она поила и кормила юбиляра и предоставляла ему крышу над головой. Бесило и понимающее поддакиванье модной журналистки. Интересно, что она сказала бы, если бы ее самое хладнокровно использовали, а потом не просто выбросили бы, как старый хлам, но еще и наградили бы теплым словцом на прощанье? Однако журналистов нынче учат ценить успех (выражающийся, естественно, в деньгах), а не входить в положение обиженных и слабых. А раз так, то следует им пожелать, чтобы они поскорее оказались в таком положении - возможно, жизнь научит тому, чему не хотели учить наставники. Помнится, одну журналистку, которой очень импонировали успехи чеченских боевиков, эти самые
      
       70
      боевики похитили и в ожидании выкупа четыре месяца продержали в яме. В результате эта дура
      прекратила кудахтать по радио и в прессе про джигитов без страха и упрека. Вряд ли, конечно, в чеченской яме ей приставили новую, более разумную голову, но хоть один несомненный положительный эффект был налицо. Думается, что и журналистке, бравшей интервью у Сидорчука,
      стоит для ее же блага столкнуться с тем, что пришлось вкусить Нине либо товарищам бывшего магистра. Возможно, тогда она по достоинству оценила бы свои улыбки, поддакиванья и понимающие кивки во время злополучного интервью. А что касается Нины, то, увы, истинно человеческое в ней оказалось недостаточно прочным, чтобы не сломаться под воздействием обстоятельств. Однако за любовь ей, несомненно, простятся многие грехи.
      
       Глава XII
      
       Покончив с затянувшимся отступлением, вернемся к теме, милой сердцу всякого представителя богемы, - к теме длинных столов, уставленных напитками и закусками. В январе 93-го поэты Сообщества посетили Воронеж, где за неплохой гонорар выступили на телевидении (это позднее телевидение осмелеет, осознает свою силу и нужность и перестанет платить приглашенным литераторам). Концерта в Воронеже, однако, не получилось - в библиотеку, где предполагалось выступление поэтов, из-за отсутствия рекламы никто не пришел. Гости Воронежа скромно отметили эту неудачу в номере гостиницы и убыли в Москву, которая в то время утратила свой статус самого сытого города страны. Да, помнятся и такие месяцы, когда продуктов в Москве вдруг оказалось куда меньше, чем, к примеру, в Воронеже, где поэты, цокая языками, специально ходили по магазинам, дабы полюбоваться на окорока и колбасы и повосхищаться административным гением воронежского губернатора. Голодное время для столицы продолжалось недолго - вскоре денежки со всей страны потекли в этот грешный город, наполняя его фальшивым благополучием. Окорока и колбасы вновь появились на прилавках, и на деньги вновь стало возможно многое купить, вот только денег для этой цели стало непривычно мало. Покупательная способность инженеров, преподавателей, ученых и вообще тех, кто трудился не на потребительском рынке, упала до уровня примитивного физического выживания. Так как покупать стали мало, витрины быстро наполнялись, и это, а также отсутствие очередей, служило для властей источником гордости и непрерывных самовосхвалений. Действительно, полные витрины по контрасту с последними годами горбачевского правления выглядели завораживающе и словно шептали: "Потерпи, дурачок! Всё для тебя уже готово, дело только за деньгами, за какими-то цветными бумажками. Скоро их напечатают много-много, дадут их тебе, и ты возьмешь в магазине всё, что захочешь, всё, что сможешь унести".
       Жизнев в экономическом отношении чувствовал себя прекрасно - издательское дело находилось на подъеме, ибо привыкший читать народ каждый день получал нечто такое, чего его ранее бесчеловечно лишали большевики: прозаические переложения телесериалов, книги по магии, боевики, детективы и книги о похождениях Анжелики. Так что если кому-то в эти непростые месяцы и платили, то это издательским работникам и печатникам. Им не было нужды нести посуду и одежду на барахолку, заполонившую по распоряжению мэра Попова Столешников переулок. Жизнев часто посещал книжные магазины, которыми этот переулок славился, но затем стал посещать их все реже, потому что и торгующие на барахолке, и их вещи производили тяжелое впечатление. Кроме того, время от времени милиция устраивала на толкучке облавы, и кавказцы-карманники удирали от нее прямо по импровизированным прилавкам, вдребезги разбивая выставленный на продажу хрусталь, сокрушая старенькую бытовую технику и норовя растоптать нашего героя. Однако народ не унывал: он читал в газетах статьи об ужасах сталинизма и эпохи застоя и убеждался: совсем недавно все было гораздо хуже. Свою лепту в поднятие духа народного внесли и поэты Сообщества, при большом стечении публики читавшие стихи, полные галантного томления, изящной вседозволенности и прочих приятных чувств, отвлекающих от повседневных забот и мрачных мыслей.
       В провинции также многие хотели познакомиться с модной поэзией. Сообщество получило
      
       71
      
      приглашение из Череповца: денег там не сулили, но обещали концерт с массой публики и продажей книг, а также почет, уважение и сколько угодно напитков. На оплату проезда поэтам череповецкие любители поэзии скинулись, и это послужило решающим аргументом. Вдобавок череповецкую публику хвалил Сидорчук, побывавший в Черепе (так местные жители любовно называют свой город) зимой 1992 года со своей новорожденной группой. Играла группа еще плохо, зато ни музыканты, ни солист Сидорчук не жалели рева и ругани, чем привели в экстаз еще не видевшую ничего такого публику. Власти же массовых экстазов не любят, а потому лидера прямо с концерта забрали в кутузку. Там Сидорчук едва не замерз насмерть, потому что на дворе стоял трескучий мороз, а в окно дуло. Утром его вызвали к начальству и потребовали письменно пообещать, что впредь в городе Череповце он будет выражаться только цензурно. Посиневший Сидорчук готов был дать любое обещание, кое-как нацарапал расписку одеревеневшей рукой, и его отпустили - прямо в объятия поклонников, размахивавших бутылками с водкой.
       Среди этих поклонников выделялся некий Сергей Гридасов, большой любитель рока, фривольных стихов и вообще всякой скандальной новизны. Впоследствии он полюбит и ту лирику нашего героя, которая далека от всякой скандальности, однако всему свое время. В 92-м он упивался атмосферой бунта, ледяной водкой и обществом Сидорчука. Его породистое лицо, словно сошедшее с портретов Кранаха, внушало окружающим невольное почтение и удерживало пьяных любителей рока от актов вандализма, тем более что некоторым из них Сергей, преподававший в Череповецком пединституте, при желании мог изрядно подпортить жизнь. Сходство с портретами Кранаха случайным не являлось - по отцу Сергей был немцем и материнскую фамилию носил лишь по воле родителей, не желавших, чтобы сын слишком отличался от сверстников. Впрочем, умом и способностью всегда настоять на своем он среди них все равно выделялся. Тогда, в 92-м, он пообещал, что непременно устроит еще и поездку поэтов в Череповец, и слово свое сдержал.
       При первом знакомстве Жизневу показалось, что Сергей слишком часто говорит о своем немецком происхождении. В этом Сергей, увы, был не одинок - о своих нерусских корнях, настоящих, а по большей части выдуманных, в те годы слабости и шатания вспомнили слишком многие, а некоторые и вовсе предпочли отрясти прах Отчизны от ног своих. Нерусскими объявили себя целые местности на Украине, да и многие белорусы вспомнили своих ополяченных предков. Слыша все эти уверения в нерусскости, Жизнев про себя горько усмехался, но никого ни в чем не упрекал. В конце концов, оставаться ли со страной или народом в их трудные минуты, если речь не идет о войне, есть дело свободного выбора, однако Жизнев уважал не всякий выбор. Он понимал и полностью разделял высказывание Блока "Я художник - следовательно, не либерал", и, не собираясь отнимать у неразумных ближних какие-то свободы, ко многим из этих свобод, в том числе к свободе выбирать Родину и национальность, относился брезгливо. Выбирающий Родину или национальность на самом деле отказывается и от того, и от другого, каким бы пламенным патриотом он ни сделался, приняв новое благое. А Жизнев был художником, как художник добивался всеохватности и потому понимал всю правду Унамуно, сказавшего: "Универсальное не в ладу с космополитическим; чем больше человек принадлежит своей стране и своей эпохе, тем больше принадлежит он всем странам и всем эпохам" (306). Унамуно писал: "Человек в истинном смысле слова - тот, кому мало быть человеком и только; он тот, кто хочет большего" (307). Вот и нашему герою хотелось быть творцом, но также и частью страны и народа, а не просто человекоединицей на просторах объединенной капиталом планеты. Возможно, именно поэтому в творчестве ему многое удавалось. Вновь сошлемся на Унамуно: "Истинный гений - это тот, кто, будучи подлинной личностью, обезличивается, кто становится голосом народа, кому суждено выразить то, о чем думают все, когда другим не удается сказать, о чем они сами думают. Гений - это индивидуализированный народ" (308). Следовательно, тому, кто ощутил в себе гения, следует придерживаться поговорки "Где родился, там и пригодился", ибо говорить то за один народ, то за другой невозможно. Можно сменить даже язык, такие примеры были, но голос - вряд ли. Великое счастье - создавать великое, оно стоит того, чтобы его беречь, а значит, и под свое
      
       72
      
      самосознание подкапываться не стоит. Впрочем, гению можно всего этого не втолковывать, он и так всегда патриот, а для любителя заморских благ подобные разговоры - не в коня корм, блага всё равно перевесят. Желаемое он, возможно, получит (а возможно, и нет), но наверняка не получит того, что
      куда сладостней всех благ мира. Впрочем, таким людям, как Сергей Гридасов, наш герой сочувствовал: судьба их сложилась так, что они ощущали себя причастными сразу к двум народам и становились перед выбором независимо от собственного желания. И все-таки Жизнев считал, что рождение и становление человека в той или иной стране - это явное указание на тот выбор, который человеку следует сделать. О Сергее Гридасове мы, забегая вперед, можем сказать, что свой выбор он сделал в пользу России. Собственно, в иной стране нам трудно было бы его себе представить.
       Итак, на вокзале поэтов встретил Гридасов, а вместе с ним и целая компания любителей поэзии, люди молодые, но уже достаточно солидные, имеющие в большинстве своем и службу, и семью. Кто-то преподавал, как и Гридасов, кто-то работал в местной прессе, кто-то нашел себе скромное местечко в органах власти. Присутствовал даже один прокурор. Однако все без исключения восприняли приезд поэтов как повод устроить праздник, и хотя в голове у Жизнева и шевельнулась постыдная мыслишка "лучше бы деньгами", но он постарался поскорее ее прогнать. Привозить с собой праздник - поистине благородное дело, особенно если речь идет о русской провинции гиблых ельцинских времен. Выпить с любителями поэзии гостям пришлось прямо на вокзале, однако затем Жизнев взмолился о снисхождении: довольно скоро предстоял концерт в большой аудитории педагогического института. Выступать под мухой в святых стенах учебного заведения Жизневу по старой памяти казалось непозволительным, и, когда наконец настал час концерта, он, всегда выступавший первым, чувствовал себя неуютно. Однако бурная поддержка Гридасова и его компании подбодрила нашего героя и наэлектризовала аудиторию, так что вскоре все пошло как следует и концерт завершился на восторженной ноте. Было продано много книг, что, безусловно, указывало на высокую оценку концерта слушателями, ибо в эпоху денежного хозяйства голосование деньгами - самый надежный оценочный показатель. Увы, хорошая выручка доставила Жизневу и несколько неприятных минут. Выйдя из здания института, столичные гости и Гридасов с компанией образовали растянувшуюся процессию, в конце которой шли Жизнев, нагруженный оставшимися книгами, и следом - Сидорчук. Потеплело, идти с грузом по талой снежной каше неубранной улицы было и так тяжело, а тут еще Сидорчук пристал к Жизневу с требованием денег. Жизнев заявил прямо, что никакого дележа не будет. Однако если речь шла о деньгах, Сидорчук не боялся выглядеть идиотом - напротив, он принимал чрезвычайно требовательный тон, дававший понять: отказ в деньгах будет воспринят с большим неудовольствием. Люди слабовольные, дабы не огорчать Сидорчука и не подвергать опасности дружеские отношения, предпочитали расстаться с деньгами. А зря: дружба в результате не укреплялась, так как Сидорчук в любом случае считал, что получает только должное. А если человек получает должное, то какая может быть благодарность? Наш герой уже начал все это понимать, однако, представив, как ему придется в тысячный раз объяснять про долги и про необходимость их платить, он едва не полез в карман, настолько ему было неловко за обуянного жадностью товарища. В последний момент он все же вспомнил о доверившихся ему заимодавцах, бросил: "Долги надо отдавать" - и ускорил шаг.
       Они приближались к кафе, где несколько чопорному поэтическому концерту предстояло получить развитие за богато сервированным столом, в обществе разряженных череповчанок и под живую музыку местного ансамбля. Увы, череповчанки оказались пожилыми и сильно раздобревшими матронами, да еще при кавалерах - судя по всему, при законных мужьях. Все эти пары ужасно стеснялись московских гостей и друг друга, и лишь Гридасов, везде чувствовавший себя непринужденно, преодолел всеобщую стесненность. Он заставил всех сесть, провозгласил один тост, затем почти без перерыва другой и третий, а дальше все пошло как по-писаному. Жизнев счел за лучшее забыть о возмутивших его приставаниях Сидорчука, вспомнив Фирдоуси:
       Все бренно, мгновенно в деяньях судеб,
      
       73
      
       Тягаться ты с ними оставь, коль не слеп.
       Садись пировать, наливай дополна,
       Докучных забот позабудь имена (309).
       Вскоре Гридасов вызвал к микрофону поэтов. Жизнев видел, что общество уже разбилось на группки и погрузилось в обсуждение последних череповецких событий, а потому задал товарищам формат выступления: пара стихотворений - не больше, и то лишь из уважения к Гридасову, ибо в такой обстановке чтение не воспринимается даже теми, кто хочет его воспринимать. Шумно восхищавшийся стихами Гридасов хотел было побудить Жизнева к продолжению, однако тот мягко, но решительно отказался. "Почитаем дома, - сказал Жизнев. - Не будем мешать людям общаться, они не так уж часто видят друг друга". Гридасов, тронутый такой заботой о сотрапезниках, не смог ничего возразить. Через некоторое время заиграла музыка, и подвыпившие толстухи повскакали из-за стола. Начались танцы, и тут Жизнев увидел: не все женщины в зале были при мужьях. Он еще раньше обратил внимание на круглолицую и скуластую крашеную блондинку, немилосердно затянутую в зеленое бархатное мини-платье, в черных колготках и в туфлях на высоком толстом каблуке. На мощных скулах блондинки пламенели румяна, а ресницы ее могли ранить в самое сердце любого восточного человека. Жизнев содрогнулся при мысли о том, какого накала должна достигать мужская похоть, чтобы побудить к ухаживаниям за таким существом. А ведь ухаживания, несомненно, имели место: об этом говорил самоуверенный, слегка загадочный вид блондинки. Жизнев почувствовал укол жалости: как могла судьба упаковать в такие поражающие своей безвкусицей формы способность любить и стремление к счастью, присущие всякой женщине? Однако вскоре что-то отвлекло Жизнева от блондинки (которая, однако, успела заметить его взгляд и самодовольно встряхнула негустыми обесцвеченными волосами). Жизнев заметил ее снова, лишь когда грянула музыка. Кавалеров поблизости от блондинки не нашлось, но ее это не смутило: выйдя на простор, она начала танцевать одна. Играли что-то не слишком быстрое и не слишком медленное - что-то подходящее и для энергичных танцоров, и для любителей "медляков". Блондинка же была вне этих групп, выше обычных разграничений. Она явно считала себя необычайно пластичной и в доказательство этого принялась так выгибаться взад и вперед, что Жизнев подавился водкой, позорно раскашлялся и впился взглядом в мощные телеса, ходившие ходуном под зеленым бархатом платья. Его очаровало это торжество безвкусицы, этот апофеоз нелепости, ибо, как истинный поэт, он питал в душе склонность ко всему чрезвычайному. Блондинка содрогалась под музыку еще какое-то время, наполняя душу Жизнева почтительным ужасом, но затем перед ней возник кавалер в костюме болотного цвета. Те, что при дамах, старались отводить взоры от пляшущей блондинки, но этот, видимо, оказался свободен и достаточно свеж и бесхитростен духом и телом, чтобы не испугаться странных сотрясений могучей плоти, а, наоборот, ринуться к ней и заявить о своем желании. Фигура в болотном костюме закрыла блондинку от глаз Жизнева, и наш герой смог отвлечься, перевести дух и выпить. "Ибо, - как сказал Паниасид, - для смертных вино - от богов наилучший подарок" (310). Выпито было в итоге немало, и наутро, проснувшись в небольшой, но гостеприимной квартирке Гридасова, Жизнев соглашался с поэтом Абульмасалом, который считал, что наслажденье вечерних пиров полностью обесценивается утренним мучительным похмельем. Покушав через силу того, что было предложено Мариной, гостеприимной супругой Гридасова, Жизнев вспомнил об оставшейся в Москве прелестной, но неверной подруге и загрустил. "Ты, о хищник вольности моей!" - обращался он к ней мысленно, как Сумароков. Похмелье вообще наилучшее состояние для любовного томления, а озвучивается это томление лучше всего стихами поэтов XVIII века, хотя бы того же Сумарокова:
       Во сне тебя увижу -
       Вскричу и пробужусь.
      Завтрак, однако, подошел к концу, любители поэзии ждали, Гридасов торопил своих гостей. Жизнев
      
      
       74
      
      как человек долга одевался, бормоча про себя стихи Сумарокова:
       Тебе мой нрав знаком, притворства я гнушаюсь
       И в лести никогда ни с кем не упражняюсь.
       Любить и не любить не в воле состоит,
       Но в воле то моей, что делать надлежит.
       Меня колеблет страсть, меня любовь терзает,
       Но ум мой должности своей не преступает.
      А должное состояло в том, чтобы влиться в компанию любителей поэзии и смягчить их суровые сердца: возможно, в результате общения с поэтами преподаватель стал бы менее щедр на двойки и смелее отдавал бы себя влюбленным студенткам, а прокурор решил бы пытать свои жертвы не больно, только для виду. Расположилась компания в доме характерной послевоенной архитектуры (многие из таких были построены пленными немцами), в кухне, поближе к холодильнику, битком набитому вкусным местным пивом. Окно кухни выходило прямо на центральную площадь Череповца, а вдали угрожающе маячили домны металлургического комбината, кормившего весь город. Кормежка, правда, обилием не отличалась, ибо к сосцам этой матки уже припали неизвестно откуда взявшиеся собственники комбината. Увы, в 1993 году еще мало кто вдумывался в полную абсурдность появления единоличного собственника у имущества, изначально создававшегося как совместное. Публику потчевали уверениями в том, что комбинат куплен на доходы от вывоза в течение трех лет за границу алюминиевых кастрюль и ввоза устаревших компьютеров. Не удивляйся, юный читатель: да, для умов россиян начала 90-х годилась и такая чепуха. Народ верил в это, потому что верил в лучшее, и все же его томило подспудное ощущение какого-то неблагополучия, какого-то грандиозного несчастья, свершающегося здесь и в эту самую минуту, - оттого-то в 90-е так хорошо пилось. Поступали по слову Алкея:
       Не поддавайся духом в несчастьях!
       Какая прибыль нам от душевных мук?
       Нет, Бикхид: лучшее лекарство -
       Кликнуть вина и напиться пьяным (311).
      Или же по слову Гургани:
       Вино прекрасно, если есть возможность
       В нем потопить печаль и безнадежность (312).
      Или же по слову Фирдоуси:
       Когда тебе счастье судьбой не дано,
       Пей: ржавчину сердца смывает вино (313).
      Правда, на кухне, где оказались поэты, рекой поначалу лилось не вино, а пиво, но сути это не меняет - основа у напитков одна, одинаковы и желания пьющих. Виноградное же вино больше приличествует застолью под чинарой, в беседке, оплетенной виноградом, на берегу неумолчно шумящего ручья, когда поэт - например, Галактион Табидзе - оглашает ночные виноградники восторженным воплем:
       Я - венценосец!
       Я - бард и бражник! (314)
      Северу, снегам и таким названиям, как Череповец-Череп, больше приличествуют пиво и хлебное вино - которое, само собой, и явилось в конце концов на смену, когда пиво уже перестало оказывать на любителей поэзии какое-либо действие. Придется признаться, что заседание в кухне растянулось на целый день и продолжалось ночью, вызывая неудовольствие соседей.
       Так шумно они пировали всю ночь,
       Что мертвым покоиться было невмочь (Фирдоуси) (315)
      Какое-то время Жизнев, видимо, спал, однако утром вдруг снова обнаружил себя за столом среди тех же лиц в той же кухне. Что тут можно сказать? Разве что спокойно процитировать Феогнида:
      
       75
       Ни восхвалять, о вино, я тебя не могу, ни порочить,
       Я ни люблю целиком, ни ненавижу тебя.
       Ты и прекрасно, и дурно. Ну кто порицать тебя сможет?
       Знающий меру вещей, - кто тебя сможет хвалить? (316)
      Неожиданно Жизнев поднялся, вышел в соседнюю комнату и долгое время не возвращался. Через час собутыльники его хватились и обнаружили, что он в уединении бьет поклоны и бормочет молитвы то на арабском, то на русском языке. На мысль совершить намаз его натолкнули, во-первых, постоянные утверждения Гридасова о том, что он, Жизнев, будто бы тайно исповедует ислам. Поверить в чисто литературный, а также культурологический интерес Жизнева к исламу Гридасов никак не соглашался - по его мнению, такого просто не могло быть. Сколько Жизнев не восхвалял в ответ арабских, персидских и прочих мусульманских поэтов, прозаиков и философов, Гридасов только поднимал палец, понимающе усмехался и восклицал: "Нет, не верю! Ты просто не хочешь сказать правду! Ну скажи, признайся! Что тут такого?" Совершение намаза, по замыслу Жизнева, должно было доставить удовольствие Гридасову: пусть он убедится в собственной проницательности. Во-вторых, Жизневу хотелось доставить удовольствие и всем остальным членам компании: пусть у них останется неожиданное впечатление от их знакомства, пусть им будет о чем рассказать. Возлияния с поэтами, даже известными, - этого мало; рассказ станет куда занятнее, если окажется, что один из поэтов перешел в ислам и полностью погрузился в глубины мистицизма. По мере совершения ритуала Жизнева вдруг охватило искреннее раскаяние. "Четвертый день пьянствую, а что сделано для бессмертия? Ничтожество слабовольное, паршивый шакал! Господи, прости меня!" И Жизнев вновь и вновь с остервенением таранил головою паркет. Вдруг он услышал заискивающий голос Гридасова: "Любим, извини, пожалуйста... Прости, что прерываю, но нам без тебя скучно". Теперь Жизневу стало стыдно уже не перед Богом, а перед собутыльниками, у которых имелись на него определенные права. Он поднялся с пола, вышел к компании и, обнимая Гридасова, процитировал Гургани:
       Давай же время проводить в веселье,
       Не думая о завтрашнем похмелье (317).
      Застолье продолжилось, причем Жизневу пришлось отвечать на многочисленные вопросы о сути и формах его вероисповедания. Жизнев делал это терпеливо и обстоятельно, так что все остались довольны. Особенное удовольствие получил от его разъяснений прокурор. Отбывать в Москву гостям пришлось из той же квартиры, где наш герой совершал мусульманское молебствие - переместиться куда-то еще ни они, ни Гридасов были уже не в состоянии. Опохмеляться на вокзале Жизнев категорически отказался и всю дорогу мрачно боролся с последствиями неумеренных возлияний, а дома обнаружил, что потерял паспорт. Он позвонил в Череповец, но там его паспорта не обнаружили. Ранее он уже терял паспорт в Калуге, но там шедшие следом друзья подобрали его в снегу, а теперь вот Жизневу пришлось выправлять себе новый. А как же? "Хороший человек должен паспорт иметь", - говорил горьковский герой. Возвращение в ряды хороших людей потребовало, разумеется, долгой беготни по различным официальным учреждениям. Видимо, таким образом Аллах покарал нашего героя за молитвы в нетрезвом виде и за несерьезный подход к ритуалу - ведь Богу, разумеется, было прекрасно известно, что Жизнев вовсе не мусульманин и вообще вне вероисповедания. Правда, после всех мытарств паспорт обнаружился в столе среди бумаг - Жизнев сам каким-то образом его туда засунул. Таким образом наш герой стал человеком с двумя паспортами и в дальнейшем, дабы не подвергать риску новый документ, всегда брал с собой старый, по нему же покупал и билеты на самолет и на поезд. И лишь когда Жизневу исполнилось сорок пять и он поехал на автомобиле к морю, опытный милиционер при проверке документов (дело было на Кубани) заявил, что паспорт недействителен, так как его следует менять по достижении сорокапятилетнего возраста. Получив мзду, милиционер Жизнева отпустил, но с тех пор наш герой уже не пытался пользоваться устаревшим паспортом. Там и сям гремели взрывы, по стране шатались террористы, и милиция проявляла бдительность, успешно сочетая ее с лихоимством. Старый бывалый документ Жизнев
      
      
       76
      отправил в свой архив. Там паспорт лежит и поныне, и когда наследники станут разбирать архив поэта и наткнутся на потертый паспорт советского образца, пусть они помянут добром город Череповец, тамошние напитки, тамошних любителей поэзии и в особенности - Сергея Гридасова.
       Глава XIII
      
       Немало длинных столов накрыл перед поэтами и город Калуга. Поездок в Калугу состоялось так много, что эпизоды, сохранившиеся в памяти Жизнева, уже трудно было отнести к какой-то определенной поездке, да и даты поездок Жизнев восстановить уже не мог. Историк литературы с легкостью сделает это, воспользовавшись дневником Сложнова, однако дневник Жизнев после смерти друга поместил в Литературный музей, а для нашего сочинения даты не слишком важны, ибо мы пишем роман, а не историческое исследование. Тесная связь Сообщества с Калугой в 90-е годы объяснялась тем, что из Калуги происходила Леокадия - не собственница, но фактическая хозяйка притона на Серпуховской. В Калуге также проживал друг (и не только платонический) Леокадии и всех послушниц, провинциальный трагик Бивнев. В городе он являлся важным лицом - ведущим актером Калужского драматического театра. Еще раньше, чем с послушницами, Бивнев подружился с поэтом П., который без особого успеха учился в Калужском педагогическом институте и в свободное от занятий время куртизировал калужских дам, пользуясь красивой внешностью и славой Бивнева. Некоторое сходство характеров между этими людьми, безусловно, наблюдалось, однако при всей своей любви к красивой жизни на дармовщинку (любви, на наш взгляд, простительной), Бивнев, в отличие от поэта П., не был лишен добрых чувств к окружающим людям и порой делал что-то доброе для этих людей. Как-то, в самом начале 90-х, он организовал запись телепередачи с участием поэтов в Калужском краеведческом музее, в интерьерах богатого помещичьего дома XVIII века. Поэты прибыли в Калугу накануне и разместились у Леокадии, точнее, у ее милейшей матушки. Выпито на радостях было столько, что наутро наш герой с удивлением взирал, как дети послушниц с увлечением играют на кухне "в пьяного Жизнева". Это была игра очень смешная, но безобидная, как и сам наш герой во хмелю. Гуляя в компании по вечерней Калуге, Жизнев сделал попытку потерять паспорт, однако послушницы оказались начеку, и утром для подкрепления сил решено было выпить за сохранность документов, памяти и человеческого лица у каждого из присутствующих. Мы затрудняемся сказать, удалось ли калужским зрителям заметить то обстоятельство, что все поэты Сообщества, оглашавшие своими стихами музейные залы, читали в изрядном подпитии. Возможно, заметили, возможно, списали всё на волнение. По крайней мере, когда нам случается говорить, что подавляющее большинство радио- и тележурналистов всегда выступают под мухой, нам не верят. А ведь это правда. Стало быть, не замечают.
       После съемки состоялось выступление поэтов в каком-то VIP-баре, где присутствовали многие известные калужане, а также журналисты. Там Жизнев пил с разными людьми рябиновку и постепенно изрядно нагрузился. Однако он прекрасно помнил аплодисменты и общую атмосферу успеха: рукопожатия, комплименты, раздачу автографов... Такого и спьяну не забудешь. Когда на следующий день в местной "Вечерке" вышла заметка с ругательным отзывом о поэзоконцерте, это вызвало возмущение всей мыслящей Калуги. На журналиста с характерной фамилией Уколов сочинили несколько эпиграмм и пустили их гулять по городу. Поэты восклицали (цитируя Сложнова): "Дурная слава - это тоже слава!" Жизнев, однако смотрел на выходку газеты шире и поносил всё газетное дело. Он громко повторял стихи Стивена Крейна:
       Газета - символ,
       Летопись бесполезной жизни,
       Собрание гулких сплетен,
       Средоточие вечной тупости,
       Идущей по миру, не зная преград,
      
       77
       Из отдаленных столетий (318).
      А также поэта-сатириконца Князева:
       Пять человек - Враль, Трупиков, Отпетый,
       Мерзавкер и Жулье - прилежно, день за днем,
       Публичным занимаются враньем,
       И это называется газетой.
      Затем Жизнев предложил сообщить отцам города Калуги о возмутительном демарше Уколова. Жизнев утверждал, что в случившемся есть доля и их вины: "Они отнюдь не препятствовали развитию в их среде вредной, корыстной и беспринципной прессы, не способной ни к чему хорошему и располагавшей могущественными средствами творить зло" (Уэллс) (319).
      - Нет-нет, отцов города трогать не надо, - всполошился Бивнев, по наивности многого еще ожидавший от чиновников. - Они нервные, задерганные люди, нельзя их лишний раз беспокоить. Лучше написать и опубликовать опровержение.
      - Э-э, нет, - с хитрой улыбкой поднял палец Жизнев. - Что писал Бальтасар Грасиан? А вот что: "Первое правило благоразумных - никогда не защищать себя пером: оно оставит след и сопернику скорее принесет славу за отвагу, нежели кару за дерзость. Хитрый прием ничтожных - нападать на великих, дабы в славу войти хоть непрямым путем, раз прямого не заслужил: о многих бы и знать не знали, не будь они отмечены знаменитым противником. Лучшая месть - забвение, оно похоронит врага в прахе его ничтожества" (320). А вот что говорил столь любезный вам Расин: "Подобная критика - удел нескольких несчастных щелкоперов, которым никогда не удавалось привлечь к себе внимание публики. Они постоянно ждут выхода в свет какого-нибудь произведения, стяжавшего успех, и тогда набрасываются на него... в надежде, что их удостоят ответа и тем самым извлекут из неизвестности, в которой они так и пребывали бы со своими собственными сочинениями" (320). Вот так считают умные люди. Но, - несколько непоследовательно добавил Жизнев, - лишить мерзавца куска хлеба необходимо.
      - Да! Да! - возопил поэт П. - Пусть детей продадут на органы, а жену в бордель!
      - Меня особенно возмущает, - заявил рассудительный Бивнев, - что этот гад пил вино, которым угощали нас, бурно аплодировал нам и приятно улыбался.
       Жизнев в ответ процитировал Носира Хисроу:
       Не пей ты с ним вина - хоть умирай от жажды:
       Кровавая слеза сокрыта в капле каждой (322).
      - Не буду с ним пить никакого вина. И никто не будет, - предсказал Бивнев. - Он уже многих достал своими выпадами. К тому же деньги взаймы берет без отдачи...
      - А ложки? Серебряные ложки?! - осенило поэта П. - Пересчитывали вы серебряные ложки после ухода Уколова?
       Жизневу вновь вспомнился Носир Хисроу:
       Тупице подносить стихов святое зелье -
       Что наряжать осла в шелка и ожерелье (323).
      - Нет, тут даже не столько тупость, сколько зависть, - задумчиво сказал Бивнев. - Хотя такая бездарность даже на зависть не имеет права.
      - Разумеется! Конечно, зависть! - горячо поддержал трагика поэт П. - Сам - ничтожество, а тут приехали поэты, эстеты, счастливцы, баловни успеха... Захотелось их уязвить из своего подполья. Жалкая, ничтожная личность, полный деградант!
       Однако этот разговор происходил уже на следующий день после концерта, когда поэты за бокалом итожили случившееся в поездке. А накануне самим концертом в баре всё не закончилось. После концерта их пригласила к себе некая Нина Степановна, наряженная в меха дама, присутствовавшая в публике и обратившая на себя внимание Жизнева своей явной склонностью к рябиновке. Милая девушка с гитарой, повсюду в Калуге сопровождавшая поэтов вместе со своим женихом, приходилась Нине Степановне дочерью. Нина Степановна, как оказалось, работала когда-
      
       78
      то в обкоме - этим, видимо, и объяснялся размер ее квартиры, занимавшей весь второй этаж уютного двухэтажного особнячка. В квартире гости поначалу чинно расселись вокруг стола, почетное место на котором занимала трехлитровая банка с маринованными огурцами. Жизнев то и дело слышал, как юная дочь шипит на Нину Степановну, которая вела себя с гостями весьма вольно, то хлопая их по
      плечам и по спинам, то переходя на ядреный матерок, а то спрашивая хвастливо: "Знаете, какие у меня ножки?" - "Откуда же? Не было случая, - ворковал в ответ Бивнев. - Однако жаждем узнать". Нина Степановна приняла эту дежурную галантность за чистую монету и вскоре переоделась, выйдя к удивленным гостям в белой девичьей блузке и мини-юбке. Ножки у нее и впрямь оказались девичьи, точеные, на редкость красивые, да и фигура такая же, но вот лицо, которое Жизнев впервые увидел вблизи в ярком свете лампы, заставило его вздрогнуть. Правильное когда-то, оно отекло, глаза превратились в щелки, от них к углам рта пролегли резкие морщины. Рот постоянно кривился то в брезгливой, то в вызывающей гримасе, а выражение глаз было, по правде говоря, наглое. И все же это явно заблудшее существо еще могло привлекать мужчин - именно этим противоестественным сочетанием молодого тела, энергичных движений и лица, помеченного дьявольской печатью распада. Общество стало выпивать, с трудом извлекая из банки огурцы на закуску, и чем больше звучало тостов, тем больше распоясывалась Нина Степановна. Она уже не говорила, а кричала, с ее уст слетали грязные ругательства, и на умоляющий шепот дочери она теперь отвечала угрожающим: "Отстань". Становилось ясно, почему Нине Степановне пришлось уйти из обкома. На любого трезвого человека ее манеры произвели бы гнетущее впечатление, но трезвых и даже просто чуть подвыпивших в компании уже не оставалось, а потому сигнал к полному моральному разложению, поданный Ниной Степановной, был охотно подхвачен. Посыпались матерная брань, непристойные анекдоты и такого же рода сплетни про общих знакомых. Нина Степановна слушала все это с горящими глазами, а ее дочь - с видимым ужасом. Бивнев потребовал гитару и грянул матерные частушки, а затем плясовую. Начались пляски, от давно не чищенных ковров столбом поднялась пыль, образуя облако в свете лампы. Вдруг Нина Степановна дико взвизгнула, схватила со стола банку с огурцами и запустила ею куда-то в темный угол. Судя по звуку, банка разлетелась вдребезги. "Мама, ты что?!" - вскрикнула перепуганная дочь. "Ничего! - тяжело дыша, со зловещей улыбкой ответила Нина Степановна. - Кто он такой, чтобы меня лапать?" Было видно, что и собой, и своим демаршем хозяйка очень довольна. Поэт П. крикнул: "Браво! За Нину Степановну, красавицу нашу! За хозяйку этого гостеприимного дома!" Прочие гости его поддержали, хотя и слегка оторопело, а Жизнев мог побиться об заклад, что человеком, подкравшимся из мрака и ухватившим Нину Степановну за ягодицы, был сам поэт П. Бивнев вновь вдарил на гитаре трепака, да так зажигательно, что даже наш герой принялся приплясывать. "И-эх!" - крикнула Нина Степановна и вскочила на стол, сбив с него банку с огурцами, поставленную туда дочерью взамен разбитой. Перед глазами Жизнева замелькали в ритме трепака ее удивительные ножки. "Ур-ра! - завопил поэт П. - Жги, наяривай!" Пляска сделалась всеобщей, и весь старенький дом, казалось, заскрипел и закачался. Люди то возникали, словно моментальные снимки, в ярком свете лампы, то превращались в смутные тени, отступая в темные углы. "Ну, как мои ножки, а? Как мои ножки?!" - торжествующе кричала Нина Степановна. Жизнев вдруг вспомнил рассказ руководителя своего семинара переводчиков о том, что такая же сцена с пляской на столе и с таким же вопросом-выкриком разыгралась когда-то с участием некой вдребезги пьяной маститой поэтессы (не будем называть фамилию). Запыхавшись, Нина Степановна кое-как слезла со стола, а Жизнев с ужасом почувствовал, что его влечет к этой женщине. Ему казалось, что сочетание прекрасного тела и трагической маски распада, заменяющей лицо, сулит смельчаку неслыханные, неповторимые наслаждения. А наутро, если храбрец окажется достаточно пылок и нежен, вместо маски, искаженной глумливой гримасой, он увидит чистые и благородные черты доброй волшебницы. Жизнев стал пробираться между пьющими и танцующими поближе к Нине Степановне, однако тут трагик провозгласил тост за Калугу и сунул ему в руки полную рюмку. Пришлось выпить вместе со всеми. Потом Жизнева страстно обняла одна из
      
      
       79
      послушниц и начала осыпать его крайне преувеличенными похвалами. Освободиться от нее удалось, только выпив с нею водки. Потом Жизневу вдруг остро захотелось спеть, и он разразился собственной песней на слова пролетарского поэта Леонтия Котомки:
       Наши песни вольны, горделивы,
       Наши песни тревоги набат,
       В них мятежных дерзаний разливы,
       Яблонь белых цветущий наряд.
       Мы поем про великие цели,
       Про лазурный неведомый край...
      - Правильно! - не прекращая аккомпанировать, с хохотом крикнул Бивнев. - Прекрасная песня!
       Наши песни несут пробужденье,
       Переливы весенних идей,
       Радость бури, борьбы и стремленье
       К многогранному счастью людей...
      - Браво! - воскликнул Бивнев, когда песня окончилась. Жизнев, окрыленный успехом, вновь забыл про Нину Степановну и предложил:
      - А вот еще пролетарская песня. Послушай, какой прекрасный припев:
       Пусть же старый мир томится,
       А мы будем веселиться,
       Гоп-гоп!
      Сейчас я вспомню слова...
      - Любим, всё это здорово, но нам пора, - неожиданно заявил Бивнев.
      - Как пора? - удивился Жизнев. - Разве? А как же...
       Он обвел взглядом комнату и увидел Нину Степановну. Она то делала несколько быстрых шагов вбок, то замирала, покачиваясь, на месте, то делала несколько таких же шагов в обратном направлении. Эта деятельность напоминала работу какого-то довольно небрежно свинченного механизма. Челюсть у Нины Степановны отвисла, взор был устремлен в одну точку, - короче говоря, она была оглушительно пьяна. Когда дочь попыталась увести ее в другую комнату, Нина Степановна замахала руками и ответила протестующим мычанием, но толком воспротивиться насилию не смогла, так как уже не держалась на ногах. Дочь с помощью кого-то из гостей удалила ее из жизни нашего героя, и тот понял, что надо повиноваться Бивневу - одеваться и идти восвояси. На улице компания сразу же распалась - точнее, от нее отделились наш герой со своим провожатым, знавшим в Калуге все переулки. Приятели сначала шли под уклон, потом оказались в овраге, над которым нависало странное здание, похожее то ли на средневековый замок, то ли на келейный корпус монастыря. Жизнев вообразил, будто его ведут на ночлег именно в это жуткое место, запротестовал и стал проситься к Леокадии, где есть уютный диванчик и смешные детки, играющие в пьяного Жизнева. К счастью, страхи его оказались излишними - Бивнев привел его во вполне обычный дом к своей доброй знакомой, приятнейшей пожилой даме из калужской театральной среды. Она накормила гостей рассыпчатой горячей картошкой, угостила водкой и уложила спать на неслыханной мягкости перины.
       Наутро вся компания вновь объединилась. К тому времени Жизнев с Бивневым уже успели по настоянию последнего купить в ларьке бутылку "Калужской особой" и распить ее прямо на улице под шум наставшей оттепели, щурясь от весеннего солнца. "Калужская особая" - марка авторитетная, но жидкость, купленная приятелями, оказалась разведенным техническим спиртом. К счастью, особого ущерба здоровью она не нанесла, хотя для лучшей усвояемости ее и пришлось запивать пивом. В компании, как было сказано выше, уже купили местную "Вечерку" и бурно обсуждали клеветническую статью Уколова. На статью по совету Жизнева решили не отвечать, а вместо этого для поднятия духа выпить и вновь спеть песню на гордые слова Леонтия Котомки, что и было исполнено. Ну а далее Жизневу запомнился вагон московской электрички, где наш герой порой
      
       80
      
      засыпал, но большую часть времени смеялся до слез, обсуждая со злоязычными послушницами все перипетии поездки, а также (поглядывая искоса, шепотом) - попутчиков по вагону. Ошалев от спиртного и впечатлений, Сидорчук в том вагоне забыл свой портфель, хватившись его только в метро. Это произвело на Сидорчука такое тяжелое впечатление, что он после поездки решил пренебречь отдыхом и присоединился на следующий день к какой-то разгульной компании. Звонки с
      заманчивыми предложениями от таких компаний поступали модным поэтам в то время почти ежедневно. Жизнев отбивался от них с трудом, так как ссылаться на выдуманные болезни не любил, а ссылок на занятость эти люди, зарабатывавшие путем разных бумажных махинаций, совершенно не понимали, словно какой-то иной варварский язык. Тем не менее принятое им для себя правило продолжительного отдыха после гастролей он не нарушил ни разу, а вот Сидорчук нарушил. Ни к чему хорошему это не привело. А может, и привело - как посмотреть.
      
       Глава XIV
      
       Дело в том, что после десятидневных возлияний Сидорчуку, как и следовало ожидать, стали являться неприятные видения. Особенно ему запомнился огромный навязчивый человекожук, который постоянно пытался пронзить магистра своими острыми зазубренными лапами. Сидорчуку пришлось в полной мере оценить правоту Горация, написавшего: "Цена наслажденья - страданье" (324), и он долгое время воздерживался от алкоголя - уж так его напугал человекожук. Разумеется, алкоголиком Сидорчук не был - с ним произошло лишь то, что рано или поздно случается едва ли не с каждым человеком, не придерживающимся полной трезвости. Однако Сидорчук очень любил себя, и потому его испуг оказался долговременным. Когда же он собрался вернуться к богемному образу жизни, на его жизненном пути возникла парочка речистых американцев из организации "Анонимные алкоголики". Для врачей, работающих в этой влиятельной организации, алкоголиками являются все люди, не исключая грудных младенцев, просто младенцы - это алкоголики латентные, скрытые до поры до времени. Таким молодцам ничего не стоило убедить Сидорчука в том, что он давно погряз в болоте алкоголизма. Усомниться в их выводах Сидорчук не осмелился, ибо у американцев имелся мощный аргумент: тем, кто признавал себя алкоголиком, они сулили поездку в США, проживание в Нью-Йорке, а затем в лагере в Вермонте, экскурсии, обильную кормежку, и все это не только бесплатно, но даже с приложением небольшого денежного довольствия. Дармовщинка всегда оказывала на магистра неодолимое воздействие, и от сделанного американцами предложения он пришел в восторг. Он тут же признал все, что от него требовали, и возопил, как герой Фирдоуси:
       Кровавые слезы я лью из очей,
       Спасенья искать принужден у врачей (325).
      В одиночку ехать в Америку было, однако, скучновато, и Сидорчук принялся уговаривать Жизнева: "Поехали! Ты же алкоголик!" Жизнев, после возвращения из Калуги приступивший к своим служебным обязанностям, был очень занят и дал понять магистру, что в алкоголиков играть ему некогда. Тогда Сидорчук стал соблазнять Жизнева бесплатностью поездки и возможностью прибарахлиться в Америке на полученную стипендию. Жизнев ответил, что предпочитает жить своим трудом и не зависеть от стипендий и прочих подачек. Стипендия кончится, а звание излеченного алкоголика (пусть даже излеченного в Америке) вряд ли сможет послужить источником существования. Читателя, возможно, удивляет то, что Сидорчук не понимал столь очевидных вещей. Но чужая жизнь интересовала Сидорчука настолько мало, что он просто не задумывался над тем, кто чем живет и чем будет жить в дальнейшем. К тому же он привык полагаться на чужую помощь и никогда за нее не платить, а потому те, кто зарабатывал на жизнь собственным горбом, казались ему форменными идиотами. Жизнев, однако, привык к презрительным ухмылкам Сидорчука - не то что иные юнцы, готовые на все, чтобы только не вызвать на лице магистра такую ухмылку. Поэтому то,
      
      
       81
      
      что Сидорчук не одобряет отказа от бесплатной поездки в США, нашего героя нисколько не тронуло. О том, что врать о своих болезнях нехорошо, он Сидорчуку говорить не стал - такие слова магистр счел бы просто фразерством.
       Жизнев вспомнил, что, когда вышла его первая авторская книга, Сидорчук встретил эту новость такой же презрительной ухмылкой. В книгу вошли стихи, написанные не в том стиле и не на те пикантные темы, которые культивировались в Сообществе, и это задело магистра, ибо сам он умел писать лишь в таком стиле и на такие темы. Вдобавок выход книги у его подчиненного, а не у него самого показался магистру возмутительным нарушением субординации, несмотря на то что эту субординацию он придумал сам и она жила лишь в его воспаленном сознании. Все эти недобрые чувства выразились на его широком лице, в его язвительной ухмылке, а потом и в столь же язвительных замечаниях. К счастью, наш герой, во-первых, был слегка физиономистом, а потому понял, какие бесы тянут магистра за язык; во-вторых, он к моменту выхода своей книги уже стал немного понимать душевный склад этого человека и ждал от него именно чего-то подобного. В-третьих, замечания Сидорчука отличались надуманностью и неубедительностью: он заявил, что книга полна "никчемной риторикой", тогда как именно риторики-то в ней и не имеется. Стало ясно, что замечания Сидорчука продиктованы не болью за литературу, получившую негодное пополнение, а лишь его собственным раздражением, мотивы коего отнюдь не благородны. По вышеперечисленным причинам наш герой мгновенно выбросил замечания Сидорчука из головы. Это он сделал правильно, но заметим, что в мотивы замечаний стоило бы, пожалуй, вдуматься.
       Итак, в Америку Сидорчуку пришлось ехать в одиночку. Вернувшись с головой, изрядно нафаршированной американскими психологами, он принялся убеждать Жизнева в гибельности алкоголизма и в пользе трезвости, однако Жизнев, который исправно тянул арбу своей судьбы и не имел времени допиваться до появления человекожуков, встречал такие разговоры полным равнодушием. То есть он не отговаривал Сидорчука ни от каких решений - если тот чувствует в алкоголе угрозу своему здоровью, то пусть и живет соответственно, - однако сам думал как Навои:
       Не пощадили бы меня ни время, ни судьба,
       Когда б не винный погребок, где я обрел покой (326).
      Или мысленно отвечал добродетельному Сидорчуку словами Хайяма:
       Я пью, - что говорить, но не буяню спьяну,
       Я жаден, но к чему? Лишь к полному стакану.
       Да, свято чтить вино до смерти буду я,
       Себя же самого, как ты, я чтить не стану (327).
      Сидорчук пробовал и других увлечь на путь спасения, указанный американцами, но наткнулся на упорное непонимание, некоторое время пребывал в растерянности, а потом снова начал изрядно выпивать, - правда, уже помня о существовании человекожуков в соседних с нашим пространствах.
       Вся эта история, однако, Сидорчуку вскоре пригодилась. Дело в том, что всякий человек, которому приходится достаточно часто выступать на телевидении, вскоре сталкивается с проблемой: а о чем, собственно, говорить-то? О реальных творческих проблемах не расскажешь - это населению неинтересно (по крайней мере, так думают работники телевидения). О реальных событиях тоже не расскажешь - они, как правило, не вписываются в благостный телевизионный формат. Всё, что случается в действительности, носит, как известно, либо слишком жестокий, либо слишком скабрезный, либо слишком нелепый характер и обычно не красит действующих лиц этих событий. Значит, в рассказах лучше не упоминать ни самого рассказчика, ни тем более других людей, так как есть опасность, что они после услышанного прервут отношения с рассказчиком, а то и подадут на него в суд. Кроме того, почти все события так или иначе касаются политики, а значит, говорить о них недопустимо. Наконец, у работников телевидения есть свое понимание того, как должна выглядеть передача, и к этому пониманию приходится приноравливаться. То есть цензуры на телевидении как бы нет, говори что хочешь, вот только в эфир это скорее всего не попадет. Выход один - на
      
       82
      
      случай интервью и вообще каких-либо вопросов следует всегда иметь в запасе что-то интересное и одновременно безобидное, несущее либо позитивный нравственный посыл, либо - на очень худой конец - не несущее вообще никакого посыла. Для Сидорчука такой козырной картой оказалось его лечение от мнимого алкоголизма: рассказывая о себе, он всегда съезжал на эту тему. О том, что его действительно волнует, чего ему действительно хочется, он рассказать никак не мог, ибо желание славы и денег почему-то до сих пор не признается достаточной причиной для занятий рок-музыкой
      и тем более поэзией. Ничего особенного интересного в жизни с Сидорчуком не происходило, да и не расскажешь по телевидению про попойки в саунах и про денежные разборки с собственными музыкантами. Алкоголизм - другое дело. В России он вызывает скорее сочувствие, особенно если про свой алкоголизм толкует не полуграмотный бродяга с синим носом, а пышущий здоровьем преуспевающий господин. Кроме того, пьянство свидетельствует о нежелании мириться с мрачной действительностью, о духовных метаниях - словом, о некой духовной глубине. Домохозяйкам, составляющим большую часть TV-аудитории, нравилось, что молодой человек остепенился и борется со своей несчастной слабостью, рокеры же видели в Сидорчуке своего парня, способного все понять и все воспеть. Уяснив, что Сидорчук является человеком, который за словом в карман не полезет и со своим алкоголизмом будет уместен на любом ток-шоу, телевизионщики стали приглашать его на передачи, посвященные самым различным темам. А уж на многочисленных передачах, посвященных именно пьянству, алкоголизму и богемным нравам, Сидорчук сделался просто необходимым гостем. Ну а после передач он с чувством исполненного долга ехал в клуб или в гости к влиятельным знакомым, где предавался всем принятым в богемной среде порокам, среди, которых пьянство занимало не последнее место. Разумеется, одной удачно найденной антиалкогольной темой частые появления Сидорчука на телевидении объяснить невозможно. Дело тут и не в известности группы - мало ли таких известных групп, однако их лидеров не приглашают на ток-шоу, тематика которых варьируется от трудностей семейной жизни до пластической хирургии. Чтобы приглашали, надо иметь много знакомых на телевидении, а значит, надо ходить туда, куда ходят работники телевидения, надо дружить с теми, у кого есть друзья на телевидении, надо постоянно напоминать работникам телевидения о себе - без нажима, разумеется, они этого не любят, а просто по-дружески. Знакомые, посещавшие Сидорчука в первой половине дня, утверждали, что до вечера общаться с ним было невозможно, так как он непрерывно висел на телефоне и делал десятки пустопорожних звонков - то есть пустопорожних только на взгляд профанов. Вот так куется статус телезвезды, дорогой читатель.
       Калужскому журналисту Уколову пришлось, конечно, пожалеть о своей глупой акции, продиктованной самой банальной завистью. В Калуге у трагика Бивнева имелись богатые и влиятельные друзья, которые и сделали все необходимое для вразумления зарвавшегося строчкогона. Мы, по крайней мере, ничего об Уколове с тех пор не слышали. Важные друзья Бивнева на почве общей любви к фривольной поэзии сблизились с еще более важными людьми из Москвы, обсудили с ними судьбу Бивнева и решили поменять ее в лучшую сторону. Так Бивнев с почетной, но малооплачиваемой работы в Калужском драматическом театре переместился на неплохое место в крупном московском бизнес-издательстве, получил хорошую зарплату, служебную квартиру, влиятельный пост в аппарате Союза журналистов... В таких случаях Жизнев с удовлетворением думал: "Ну, слава богу, этот пристроен". Конечно, Вернер Бергенгрюн был прав, когда писал, что Бог любит пустые длани, а потому скудость - это своего рода доход. Однако его слова верны по отношению к поэтам, а прочим людям муки скудости ни к чему, они их не возвышают. А потому Жизнев искренне желал своим знакомым материального благополучия.
       О Сообществе писали, конечно, и другие журналисты помимо Уколова. Однако если сравнить количество успешных и весьма посещаемых концертов Сообщества с количеством откликов на деятельность поэтов в масс-медиа, то просто диву даешься несовпадению масштабов явления с
      
      
       83
      
      числом откликов на него. Да, на заре деятельности Сообщества поэтов вроде бы заметили. Мы уже писали об ошеломившей многих телепередаче Палатьева. Затем в свою популярную передачу пригласил Сидорчука и Жизнева некий Дмитрий Дубров. Фильм, о съемках которого мы писали, многократно показывали по каналу "Культура". Было также несколько очень смешных радиопередач - особенно удалась та, которую вел поэт и шоумен Александр Лаэртский. В ходе длительного ночного эфира поэты вдребезги напились по примеру французской телезвезды Сержа Гинзбура, сами веселились до икоты и слез и здорово повеселили слушателей-полуночников. Выходили и статьи в прессе, в которых упоминалось о Сообществе, констатировался его успех, анализировались причины успеха - правда, почему-то всегда вкратце, словно через силу или с оглядкой. И все же в целом откликов было удивительно мало, а ведь о Сообществе тогда знали или хотя бы слышали все культурные люди России. Нехватку информации восполняли отчасти провинциальные и ведомственные газеты, институтские многотиражки, местные студии телевидения. Они не были так связаны взаимными корпоративными обязательствами, как деятели центральных масс-медиа, и потому могли показывать людей, интересных народу и в то же время не входящих в некую негласно утверждаемую обойму. В эту обойму с годами стал постепенно входить Сидорчук, но не как член Сообщества, а сам по себе, - точнее, он подавал себя как единоличного лидера не только своей рок-группы, но и Сообщества поэтов. И то, и другое он представлял как свои создания, которые без гения Сидорчука ничего не стоят, а имена участников обоих проектов упоминать, по Сидорчуку, было бессмысленно, ибо все, что есть в этих людях ценного, некогда вложил в них Сидорчук.
       До явного предательства магистра времени оставалось еще много, когда в мире масс-медиа вдруг что-то случилось и Сообщество лишилось даже той скромной информационной поддержки, которую получало ранее. Сигнал подала газета "Московский комсомолец" в 1993 году - некий Герберт Рябинов (явный псевдоним, такой человек в то время там не работал) опубликовал о Сообществе разгромную статью. То есть автору и его начальству она, видимо, казалась разгромной, тогда как на самом деле получилась просто глупой. Русская критика уже тогда ютилась на задворках литературы и прессы, достойных перьев не имелось, а потому нехватку критического мастерства враги Сообщества решили возместить привычной журналистской лихостью. Результат, как и следовало ожидать, получился жалким. Единственная ценность этой статейки состояла в том, что автор невольно проболтался о причинах (точнее, о единственной причине) ненависти прессы к Сообществу. В статье утверждалось, будто поэтов Сообщества кто-то усердно продвигает - разумеется, с помощью больших денег, будто поэты ведут роскошную жизнь и разъезжают на новеньких иномарках (Жизнева позднее не раз спрашивали о том, где он поставил свой "мерседес" и не напоить ли чаем его шофера). То есть, как следовало из этих измышлений, злоба была вызвана лишь тем, что поэты добились известности, никому не заплатив ни копейки, никому не нанося визитов вежливости, даже бутылки никому не поставив, - словом, проявив величайшую неблагодарность. Ведь журналисты уже привыкли считать СМИ своим личным достоянием, а себя - подлинными творцами всякой известности, даже если прославившиеся люди тысячекратно эту известность заслужили. В случае с Сообществом главную роль в так называемой "раскрутке" сыграли, конечно же, блестящие концерты и книги, особенно первая, а редкие теле- и радиопередачи явились только подспорьем, хотя, безусловно, не лишним. Но с точки зрения медийных баронов неблагодарность была налицо, ее следовало покарать - и вышла статья Рябинова, после которой Сообщество в СМИ упоминать практически перестали. Это, однако, не относилось к Сидорчуку и его группе: Сидорчук не практиковал подношений, да и средств достаточных на это не имел, зато не скупился на дружеские звонки, не ленился посещать тусовки и вообще проявлял всяческое уважение. А тех журналистов, которые сохранили доброе отношение к Сообществу, Сидорчук упорно убеждал в том, что Сообщество - это он и т.д. (см. выше). Так что, если говорить о пиаре, то Сидорчуку будущее улыбалось, чего отнюдь нельзя сказать о Жизневе или Сложнове. Правда, в 1993 году они об этом еще не знали.
      
       84
      
       Что можно сказать о самой статье, после выхода которой Сообщество стало гонимым? Она
      была глупой не потому, что в ней излагались дикие небылицы о жизни поэтов, порой едва ли не голодавших. Автор, увы, не смог скрыть своих низменных эмоций, а так как цели он декларировал исключительно благородные (изгнание торгующих из храма русской словесности), то и впечатление получилось нелепое. Зависть сочилась буквально из каждой фразы текста - в отношении своих истинных мотивов автор не смог бы обмануть даже ребенка. Герой Сумарокова мог бы с полным пониманием и сочувствием произнести по адресу г-на Рябинова свою известную тираду: "Достойны
      те люди почтения, которых сердца и любви деньги разгорячают, и благородны те чувствия, которые на сребролюбии основаны". Когда-то заезжая англичанка Вильмот поведала миру свое удивительно неверное наблюдение о России: "Веселость, безусловно, не в характере народа этой страны" (328). Объяснить такую слепоту можно только одним: тем, что мисс Вильмот постоянно попадались в России субъекты вроде Рябинова (что вполне возможно, ибо все отбросы русской нации имеют сильнейшую тягу к общению с иностранцами и всячески стремятся им понравиться). Г-н Рябинов явно ненавидел всё смешное, таким, как он, куда милее выкапывание всех и всяческих трупов русской истории - что, кстати, не может не нравиться их возлюбленным иностранцам, ибо у тех в истории трупов, пожалуй, и поболее, но их не видно за нагромождениями выкопанных русских мертвяков. Мрачный вид, бегающий взгляд и вечное раскаяние в заплаканных очах - таким хотели бы видеть наш веселый народ лицемеры, подобные Рябинову. Впрочем, Рябиновы есть в любом народе, и дай им волю - они согнут его в три погибели. Слава богу, есть и такие люди, как Бальзак, написавший в 1830-м году: "Смех необходим Франции, и публика жаждет выйти из катакомб, куда ее уводят, нагромождая один труп на другой, художники, поэты и прозаики. Я полагаю свой гражданский долг в том, чтобы воспротивиться этому тартюфству" (329). При чтении статьи Рябинова нашего героя поразила утрата русскими литераторами всякого профессионализма. Казалось, будто в стране, породившей Рябинова, никогда не было ни Белинского, ни братьев Аксаковых, ни Аполлона Григорьева, ни Добролюбова, ни Писарева, ни Герцена... Мы здесь говорим даже не про множество ошибок в синтаксисе и не про перевирание цитат из Пушкина (а ведь и это было!). Мы говорим о самом критическом методе, о подходе к разбираемому тексту. Квинтилиан писал: "Следует быть чрезвычайно осмотрительным и сдержанным в оценке произведений великих людей из боязни, как бы нам не случилось, как нередко бывает, осудить то, чего мы просто не поняли; а если уж доведется впасть в какую-то крайность, то меньший грех - восхищаться в их писаниях всем подряд, чем хулить в них многое". С мудрым римлянином трудно не согласиться - беда только в том, что писал он для умных людей, способных признавать чужие заслуги, тогда как для критиков, подобных Рябинову, мысль о существовании рядом с ними великих людей совершенно недоступна. Они побаиваются критиковать тех, чьи имена напечатаны в учебниках и блестят золотом на постаментах памятников, а вот что касается современников, то тут для них нет не только ничего святого - нет даже правил нравственности и хорошего тона. Они во всех видят соперников и оттого готовы искать в их писаниях любые недостатки, а уж если на изничтожение современника им поступает заказ свыше, то тут они просто теряют человеческий облик. Как писал с печалью Гёте, "для большинства наука является лишь средством к существованию, и они готовы обожествлять даже собственное заблуждение, если оно кормит их. Не лучше обстоит дело и с изящной словесностью. И в этой области высокие цели, любовь к правде, к своему делу, желание способствовать более широкому его распространению - явления очень и очень редкие. Один холит и нежит другого потому, что тот, в свою очередь, холит и нежит его, всё подлинно великое им отвратительно, они охотно сжили бы его со свету, лишь бы выдвинуться самим". Так дело обстоит с побудительными мотивами, коими руководствуются Рябиновы, а их метод есть непосредственное порождение их мотивов. Цитата из ненавистного автора, а затем возглас: "Посмотрите, как это плохо!" Или: "Как это глупо!" Или: "Как пошло!" Аргументация Рябиновых именно и только такова, ничего убедительнее, чем выкрики, они выдумать не в состоянии. Поэтов Сообщества чаще всего упрекали в пошлости, ибо эти авторы пытались, и
      
       85
      зачастую удачно, писать весело. Веселье же, как сказано выше, для либеральных
      критиков - просто нож острый. Им непонятно, как может веселиться и хохотать народ, согласно всем либеральным воззрениям обреченный либо на исчезновение, либо, в лучшем случае, на роль Ваньки Жукова при народах более мудрых, культурных и к тому же щедро оплачивающих деятельность либеральных критиков.
       На ниве борьбы с пошлостью особенно преуспел некий Александр Штулов. Влиятельная газета "Книжный обозреватель", где Штулов служил заместителем главного редактора, опубликовала
      в двух номерах подряд сначала большое интервью с Жизневым, а потом статью о Сообществе на целый разворот, чем неожиданно нарушила заключенный против этих поэтов заговор молчания. Возможно, Штулова взбесило нарушение негласного договора, возможно - то, что с ним не посоветовались и не дали никакого бакшиша. Однако большинство литературоведов полагает, что взбеленился Штулов прежде всего из-за пренебрежительных отзывов Сообщества о литераторах-гомосексуалистах, точнее, об их неукоснительной взаимопомощи, с одной стороны, и склонности брать взятки в нетрадиционной форме - с другой стороны. К гомосексуалистам, причем небескорыстным, относился и сам Штулов: не один молодой литератор с удивлением узнавал, что для публикации в изданиях, где, как паук, сидел Штулов, самое верное средство - подставить Штулову афедрон. Узнав, что кто-то смеет осуждать такую практику, Штулов рассвирепел настолько, что даже пренебрег обетом молчания в отношении Сообщества. Площадь для статьи он как зам главного редактора затребовал огромную, однако это ему не помогло: глупость, помноженная на ярость и низменные инстинкты - в критике плохой советчик. Вся статья состояла из цитат и выкриков, цитат и выкриков, цитат и выкриков... Естественно, что бесило Штулова в стихах поэтов Сообщества прежде всего смешное, ибо бедняга всю жизнь подсознательно сам чувствовал себя смешным. Смех страшил Штулова, а потому его носителям и создателям он отказывал во всех высоких человеческих качествах. Можно было бы возразить ему словами Писарева: "Где нет желчи и смеха, там нет надежды на обновление. Где нет сарказмов, там нет и настоящей любви к человечеству. Если хотите убедиться в этой истине, припомните, например, великолепные сарказмы против книжников и фарисеев. Тогда вы увидите, до какой степени неразлучны с истинной любовью ненависть, негодование и презрение". Однако как Штулову, так и Рябинову возражать смысла не имело, ибо их сознание и воля при написании статей были не свободны. Обоими двигали мотивы, далекие от литературы - это, увы, характерно для почти всей русской критики последней четверти века. Именно влиянием этих неявных мотивов и были выработаны их идиотские критерии и подходы. Есть, однако, и другая критика - об этом стоит послушать Гёте: "Есть критика разрушительная и есть критика продуктивная. Нет ничего легче критики первого рода - достаточно мысленно принять любой критерий, любой образец, какими бы ограниченными они ни были, и уже можно смело утверждать: данное произведение искусства под эту мерку не подходит, стало быть, оно никуда не годится, и делу конец, теперь можно уже безо всякого заявить, что оно не удовлетворяет необходимым требованиям, освобождая себя от всякого благодарного чувства по отношению к художнику. Продуктивная же критика дается несравненно труднее. Она спрашивает: какую цель ставил перед собой автор? Разумна и достойна ли эта цель? И насколько удалось ее достигнуть? Если мы ответим на эти вопросы вдумчиво и доброжелательно, мы тем самым поможем автору, который в своих первых работах наверняка уже успел продвинуться вперед и подняться навстречу нашей критике" (330). Великая русская критика была, в общем, солидарна с Гёте; сходную позицию занимал Белинский, а Писарев писал: "Так как критика должна состоять именно в том, чтобы в каждом отдельном явлении отмечать полезные и вредные стороны, то понятно, что ограничиваться цельными приговорами значит уничтожить критику или, по крайней мере, превратить ее в наклеивание таких ярлыков, которые никогда не могут исчерпать значение рассматриваемых предметов". Однако партийные и, в частности, либеральные писаки постоянно тяготеют к наклеиванию ярлыков, ибо не обладают достаточной внутренней свободой для вынесения чисто эстетических оценок. Когда же к партийности присоединяются еще, как то часто бывает с либералами, и четкий заказ, и неудовлетворенная
      
       86
      
      жадность, и оскорбленные половые пристрастия, - ну, тогда жди беды. Как советовал Сумароков:
       Не устремляйтеся того критиковать,
       Кого немножечко трудненько подкопать.
       Все ваши сборы
       И наплетены вздоры
       Не сделают ему малейшего вреда,
       А вам наделают премножество стыда.
       Вот такие мысли посетили нашего героя при воспоминании о глубоко ошибочной статье калужского журналиста Уколова. Жизнев с усмешкой процедил строки Батюшкова:
       Зубами ты живешь, голодный журналист,
       Да нужды жить тебе не видим мы великой.
      Но затем, дабы, видимо, отвлечь нашего героя от неприятных воспоминаний, память услужливо перенесла его в калужский Центр искусств, где на сцене давали живые картины в стиле рококо, навеянные творчеством поэтов Сообщества. Картины представляли собой обнаженных калужских девушек - питомиц театральной студии, состоявшей под патронажем трагика Бивнева. (Невольно вспоминалось: "Его превосходительство любил домашних птиц // И брал под покровительство хорошеньких девиц".) И как же эти девы были хороши, замершие то у старинного зеркала, то у серебряной купели для омовений, то у величественной кровати под шелковым балдахином! Дабы сильнее ранить мужские чувства, они не были обнажены полностью и лишь готовились сбросить последние покровы со своих на удивление статных, жемчужно светившихся тел. Чуть позже, когда действо завершилось, Жизнев познакомился с некоторыми из них за пиршественным столом, накрытым калужскими меценатами. Глядя в эти свежие лица, в эти ясные сверкающие глаза, Жизнев постоянно вспоминал своих оставшихся в Москве возлюбленных, ибо без этой предосторожности влюбиться в дивных калужанок было легче легкого. Наш герой вздыхал, пил вино и вспоминал совет Александра Чавчавадзе:
       Кто сердце бережет свое, чтоб не томилось стонами,
       Боится пусть в кустарниках встречаться с купидонами (331).
      А купидоны красовались на рамах зеркал, и на балдахинах старинной кровати, и, кажется, витали в воздухе над столом.
      
       Глава XV
      
       Вспоминался Жизневу летний концерт в Калуге: переполненный актовый зал педагогического института, множество девичьих лиц и, во время фуршета, устроенного после концерта, - некая девушка с подругой. Простых студенток в видах охраны нравственности на концерт, конечно, не пустили, и потому становилось ясно, что девушка имеет какое-то отношение к верхам калужского общества. Прекрасное, безукоризненных пропорций сильное тело - соблазнительные округлости под светлой тканью так и притягивали взгляд, - кудрявые светлые волосы, нежные щеки, глаза бессмысленные, но благосклонно взирающие на мир, то есть на мужчин... Все это богатство взывало к действию. Следует заметить, что нос у девушки был крючковатый, какой-то попугайский, и если он и не позволял ее чертам сложиться в безупречную гармонию, то зато и уберегал мужчин от слишком возвышенных мыслей, сразу настраивая их на сугубо плотский, эротический лад. Что ж, девушки, в жилах которых смешались славянская и еврейская кровь, всегда выглядят очень эротично - это, дорогой читатель, отнюдь не нами впервые подмечено.
       Хотя Жизнев и не любил сразу после концерта, еще не оправившись от волнения, флиртовать с дамами (и, возможно, упустил из-за того немало любовных приключений), однако бездумное плотское обаяние кудрявого Попугайчика было так велико, что он, хлопнув полстакана ликера "Аморетто" пополам с водкой, подошел к своей избраннице и начал знакомиться. Как физиономист
      
       87
      
      он понимал, что перлов остроумия ждать в ответ не надо, и не был ошарашен их полным отсутствием, однако в целом и Попугайчик, и ее подруга отнеслись к его демаршу с полным пониманием (если вообще когда-либо относились иначе к подобным демаршам, а опыт у них явно имелся немалый). Некоторое время Жизнев весело щебетал, в восторге от собственного красноречия и от ямочек на щеках у его кудрявой избранницы, ибо она, слушая его, одобрительно улыбалась и переглядывалась со своей подругой, как бы извиняясь за то, что собирается вскоре уступить этому
      говоруну (своего выбора наш герой совершенно не скрывал, дабы в будущем не создавать путаницы, хотя подруга Попугайчика тоже была ничего себе). Жизнев, конечно, понимал правоту Леопарди, особенно для данного случая:
       Небесный образ
       Натуре женской редко лишь доступен;
       И что за дар от красоты ее
       Влюбленный получает благородный,
       Ее головке не вместить. Напрасно,
       Увидев этих взглядов блеск, мужчина
       Надеется, напрасно ожидает
       Любви, сильнейшей, чем его любовь,
       От женщины, что создана природой
       Во всем слабей мужчины. Потому что
       Коль члены у нее слабей и тоньше,
       То не сильнее и не глубже разум (332).
      Однако если итальянца подобные мысли приводили к разлитию желчи, то Жизнев воспринимал их равнодушно, как простую констатацию факта. Возникновение влечения он считал вполне достаточным мотивом для определенных действий мужчины, а свойства женской личности могли только придать этим действиям ту или иную активность и продолжительность. Можно, разумеется, понять Кохановского, который сурово вопрошал:
       Ты совершенством лица навеки людей поражаешь,
       Но превосходство души кроется ль в этой груди?
      Однако заботиться следует прежде всего о совершенстве собственной души, которая к влечениям определенного рода имеет лишь косвенное касательство. Точно так же и ответное влечение, особенно у таких ушлых девиц, как Попугайчик, вряд ли порождается возвышенными духовными устремлениями. В этом надо ясно отдавать себе отчет, как то и предлагает Шиллер:
       Делись со мною тем, что знаешь,
       И благодарен буду я,
       Но ты мне душу предлагаешь -
       На кой мне черт душа твоя!.. (333)
      Когда людей сблизит взаимное удовольствие, тогда, будем надеяться, дойдет разговор и до духовного сродства, однако вряд ли разумно ставить тут телегу впереди лошади. За фуршетом, в атмосфере всеобщего флирта и рядом с такими любительницами приключений, как Попугайчик и ее подруга, эти нехитрые соображения казались Жизневу совершенно бесспорными. Он с одобрением вспомнил пассаж из Мопассана: "Я удивляюсь тому, как может женщина быть для мужчины чем-то большим, нежели простое развлечение, которое легко разнообразить, как мы разнообразим хороший стол, или тем, что принято называть спортом... Меня никто не разубедит в том, что две женщины лучше одной, три - лучше двух, а десять - лучше трех... Человек, решивший постоянно ограничиваться только одной женщиной, поступил бы так же странно и нелепо, как любитель устриц, который вздумал бы за завтраком, за обедом, за ужином круглый год есть одни устрицы..." (334) Читатель должен знать, что в других обстоятельствах это же самое высказывание казалось нашему герою или неискренним, или
      
       88
      
      просто глупым, однако в описываемый вечер атмосфера гедонизма делала свое коварное дело. Жизнева несколько огорчило то, что, по словам его милого Попугайчика, девушки не могли остаться до конца фуршета (а он надеялся продолжить общение с ними и далее), так как у них имелись неотложные дела. Насчет этих дел нашего героя просветил всезнающий Бивнев - он сообщил, что и Попугайчик, и ее подруга состоят в связи с одним из калужских богатеев. Сначала Жизнев не на шутку огорчился, как и герой Гастона Леру: "К чему обладать таким свежим цветом лица, лбом,
      всегда готовым покрыться розовой краской целомудрия, если можно ночью очутиться в роскошном экипаже в обществе таинственного любовника? Должны же быть какие-то границы лицемерия и обмана, ведь нельзя иметь глаза ясные, как у ребенка, а душу как у куртизанки?" (335) Однако затем трагик сообщил, что утром поэтов повезут на пикник, и Жизнев снова воспрянул духом. Он защебетал с новым оживлением и заставил девушек пообещать, что они завтра присоединятся к пикнику (место и время сбора наш герой узнал у Бивнева). Девушки с хихиканьем удалились, а Жизнев вновь плеснул себе "Аморетто" в водку и присоединился к веселящемуся обществу, бодро повторяя про себя слова Новалиса:
       Бог дал поэту разрешенье
       Уста прекрасные лобзать,
       И для красавиц прегрешенье -
       Поэту в этом отказать! (336)
       А наутро на месте встречи участников пикника разыгралась тяжелая сцена. Подойдя к кучке машин, Жизнев увидел, что двери одной из них открыты, и из нее с побитым видом выбираются Попугайчик и ее подруга, а рядом с видом мудрого распорядителя стоит тот самый калужский богач, который и организовал пикник. Оказавшийся рядом Бивнев с язвительной улыбочкой сообщил нашему герою, что подружки состоят в сожительстве именно с этим влиятельным человеком. А влиятельный человек был явно не на шутку рассержен, вполголоса бросал подружкам какие-то обидные слова и расплылся в дежурной улыбке лишь тогда, когда они удалились с позором, несолоно хлебавши. На этот маленький эпизод никто кроме Жизнева не обратил внимания, зато Жизнев был в ярости и хотел даже отказаться от поездки. Однако подружки уже скрылись за углом, да и портить товарищам мероприятие не хотелось, и Жизнев уселся в машину, цедя сквозь зубы проклятия всем и вся. Он мог бы сказать о себе словами Бенедикта Лившица:
       Фальшивый звук средь согласной певучести,
       Тень смерти на празднике всех,
       Порочный, далекий от общей участи,
       Я проклял веселье и смех...
      
       Погибший, я жажду всеобщей гибели,
       И к смерти - молитва моя:
       "Румяные лица той краской выбели,
       Которой отмечен лишь я!"
      С кривой улыбкой он в очередной раз вспомнил также сонет Чино да Пистойя:
       Мне мерзко то, что людям слаще меда,
       И ненавижу я весь Божий свет.
       "Но что ж ты любишь?" Вот вам мой ответ:
       Люблю раздоры, длящиеся годы,
      
       Люблю смотреть, как челн глотают воды,
       Как в мягкость щек вонзается стилет.
       О, почему Неронов больше нет
      
      
       89
       И почему все девы не уроды?
      
       Я не люблю веселья и утех,
       Мне только горькое унынье мило,
       И мне ласкает слух безумца смех.
       Хочу, чтоб вкруг меня всё мрачно было,
       Руками задушить хочу я тех,
       Кого душу в мечте, - как смерть, унылой (337).
      Разумеется, первыми Жизнев передушил бы всех важных персон, считающих, что деньги дают им поистине божеские права - например, право определять, кому и с кем развлекаться, дружить и любиться. Видимо, калужский магнат ощутил, что подружек на пикник привлекла отнюдь не его малоинтересная личность - уж она-то им наверняка успела надоесть. Конечно, прав герой Сумарокова: "С роду моего я себе не представлял этого, чтобы женщина могла сопротивляться любви такого человека, у которого много денег, и это мне совсем неестественно кажется". Однако правота не делает этого героя симпатичнее. Да, подружки не сопротивлялись магнату - а куда им было деваться, да еще в 90-е годы, да еще в Калуге? "Ты отдаешься средь тоски и сна..." - мысленно обратился Жизнев к Попугайчику словами Зинаиды Гиппиус и чуть не прослезился от жалости к Попугайчику и к себе. Однако машина тронулась, впереди был пикник, приходилось брать себя в руки. Ехать, впрочем, пришлось недолго - всего лишь до вершины господствующего над городом холма (разумеется, в этом месте уже начали строить коттеджи). На лужайке расставили пластмассовые столики, стулья и шезлонги. Последние предназначались, видимо, на тот случай, если кто-то захочет позагорать, однако со вчерашнего похолодало, небо затянулось облачками, и погода мало располагала к солнечным ваннам. Компания стала выпивать и закусывать, а Жизнев повторял про себя слова Ламартина:
       Одно лишь существо ушло - и, неподвижен
       В бездушной красоте, мир опустел навек! (338)
      Воздействие щедро наливаемых напитков он ощутил очень быстро - как говорится, "на старые дрожжи", но хмель не развеселил его, не потянул в сон, не вверг в косноязычную многоречивость. Нет, хмель помог ему уйти в себя, воздвиг между ним и пирующими, а также всем остальным миром, некое подобие стеклянной стены, через которую проходили и образы, и звуки, нисколько не затрагивая его чувств. "Что общего еще между землей и мной?" (339) - вновь вспомнился ему Ламартин. Пробормотав что-то, Жизнев перебрался в шезлонг, не обращая ни малейшего внимания на шутки по этому поводу. Он всегда помнил слова Хуана Валеры: "Сущность того, что... называют дурным тоном, состоит в преувеличенном страхе впасть в него" (340). Он не спал, он ясно видел окружающий ландшафт, нравившийся ему своей безмятежностью, он прекрасно слышал разговоры, шутки, тосты, однако все эти слова не вызывали в нем никакого отклика. Было странно, что еще совсем недавно он мог живо интересоваться девушкой по прозвищу Попугайчик и питать недобрые чувства к человеку, изгнавшему ее из компании. Ничто не имело смысла, кроме покоя, кроме лежания в шезлонге, а смысл лежания можно было только ощутить, как это удалось Жизневу, но отнюдь не выразить словами. Возможно, Ламартин тоже ощутил нечто подобное, когда написал:
       Мне ничего уже не надо в этом мире,
       Я ничего уже от жизни не хочу (341).
      Один из членов компании, профессиональный музыкант-гитарист, лауреат многочисленных конкурсов, начал играть на гитаре (к счастью, без слов - пение под гитару в компании наш герой люто ненавидел). Исполнялось какое-то длинное произведение, и под его аккорды покой Жизнева достиг почти абсолютной полноты. Но тут подвыпивший музыкант чуть сбился - раз, потом другой. Увы - этого пустяка хватило, чтобы заставить Жизнева вслушиваться в игру, а значит - выйти из своего восхитительного состояния. Когда гитарист благополучно довел пьесу до конца, Жизнев
      
      
       90
      включился в хор похвал, но не умолчал и об услышанном сбое. Гитарист со смущенной улыбкой подтвердил его правоту. Выпили, закусили, и тут выяснилось, что один из участников пикника, скромный молодой человек, горит желанием показать Жизневу свое будущее жилье. "И где же оно?"
      - поднял брови Жизнев. "Да вот", - указал молодой человек на один из строящихся коттеджей. "Ах так! Хорошенькое место вы себе облюбовали", - заметил Жизнев, и хотя больше всего ему хотелось вернуться в милый шезлонг, покорно побрел за молодым счастливцем. На стройке они ходили по
      комнатам, представлявшим собой покуда лишь коробки из бетонных плит, потом поднялись по лестнице без перил на балкон - тоже покуда без перил, и увидели весь расстилавшийся под холмом город. Молодой человек говорил не умолкая, ибо почему-то счел Жизнева знатоком строительного дела, а тот, веско отпуская краткие замечания, между тем думал: "С этого места любой калужанин мог любоваться своим городом, но пришел некто, дал взятку другому некту, столь же ничтожному, но имеющему право распоряжаться землей, и дело в шляпе. Один человечек завладел общим, а калужане могут и далее слушать по телевизору тирады президента о прогрессивной роли рынка и конкуренции". Впрочем, калужане, вероятно, заслужили всё то, что с ними произошло начиная с 1991 года. Они, конечно, могли считать советскую прессу и советское телевидение сплошной пропагандой, а зарубежные радиостанции - искренним голосом бескорыстного друга (хотя уже такая идиотская позиция требует серьезнейшего наказания). Но ведь для них была переведена и напечатана вся мировая классика, лейтмотивом которой являются слова Уэллса о том, что "частная собственность на всё, кроме предметов сугубо личного обихода, является недопустимой помехой на пути развития человечества. <...> Преувеличенная роль частной собственности была естественной и необходимой на определенном этапе развития человеческой натуры. В конце концов это привело к чудовищным и катастрофическим результатам, однако только благодаря им люди постигли, какую опасность представляет собой частная собственность..." (342) Люди, однако, ничего не постигли. Несмотря на всю популярность Уэллса, читатели-россияне умудрились пропустить его слова мимо своего сознания, в котором решительно доминировали образы западных порток. Сходная участь постигла мнения Франса, Джека Лондона, Томаса Манна, Шоу и многих-многих других. Так стоит ли ныне жаловаться на то, что у одного прекрасный вид из окна, а другой всю жизнь любуется на помойку? Может быть, вид - не такая уж большая потеря по сравнению с возможностью оставить в покое и не мучить деятельностью свой головной мозг? Писарев констатировал: "Такие личности, обладающие здоровым и нормальным мозгом, но живущие и умирающие без пособия этого органа, встречаются у нас на каждом шагу и доказывают своим существованием ту несомненную истину, что время полного господства головного мозга над явлениями человеческой жизни наступит еще очень не скоро. Такие личности живут так называемым чувством, то есть каждое впечатление, не задерживаясь и не перерабатываясь в их мозгу ни одной минуты, немедленно переходит в какой-нибудь поступок, в котором эта поступающая личность никогда не спрашивает у себя и не может дать себе ни малейшего отчета". Похоже на то, что эпоха всеобщей грамотности, а за ней - эпоха информационных технологий отодвинули еще дальше в будущее "время полного господства головного мозга над явлениями человеческой жизни". Впрочем, лично против скромного молодого домовладельца наш герой ничего не имел. Если уж человеку заданы некоторые условия существования, то трудно винить его в том, что он старается наилучшим образом приспособиться к ним. Изменять эти условия - дело возвышенное и сулящее счастье тому, кто решил за это дело взяться, но растолковать это домовладельцам вряд ли возможно, ибо они сызмальства безнадежно путают счастье с удовольствием.
       Жизневу запомнился и еще один калужский эпизод, разыгравшийся, кажется, в ходе той же поездки. Наш герой стоял в большой, но бедно обставленной комнате на втором этаже маленького двухэтажного дома - такие раньше строили для железнодорожников, и до сих пор всякий может видеть подобные дома из окна вагона в любой точке России. Под окном шумели огромные тополя, а сквозь их листву виднелись вагоны, цистерны, пути, решетчатые опоры для проводов и сами провода.
      
      
       91
      Прислонившись к древнему комоду, Жизнев наблюдал за тем, как четверо мальчишек лет десяти с увлечением играют в дартс. Он вновь отметил за собой мастерство краткой многозначительной реплики: после нескольких сделанных им замечаний мальчишки уверились в том, что перед ними -
      великий мастер метания, и заискивающим тоном предложили ему принять участие в их турнире. (Жизневу вспомнились сделанные им недавно замечания касательно строительства коттеджей.) Наш герой скромно отказался - все поняли так, что он просто не хочет ломать ребятам игру своим гигантским превосходством (на самом-то деле он, будучи малость под мухой, просто не хотел позориться). Квартира принадлежала одной из калужских подруг Леокадии, перед отъездом в ней должны были собраться все разбредшиеся по Калуге члены поэтической делегации. Жизнев прибыл в условленное место первым и теперь, время от времени пропуская по глоточку из припасенной бутылочки, наблюдал за метанием дротиков. Игра ему мучительно что-то напоминала, и внезапно он понял, что именно: конечно же - деятельность плохих поэтов, особенно если в комнате, где происходит состязание, царит темнота. Человек всю жизнь мечет свои копьеца, сам толком не зная куда, суммы очков выбивает смехотворные, но потом совершенно случайно один-единственный раз попадает-таки в семерку. С этого момента окружающие, у которых, как правило, ветер в голове, начинают кричать про такого счастливца: "Он написал то-то и то-то". Цитируется несколько строк - до целостного произведения те, что играют в дартс в темной комнате, не поднимаются почти никогда. Жизнев написал множество прекрасных стихотворений, и грустных, и смешных, однако ему постоянно напоминали, например, о некоей Ляле Фигуровской, написавшей среди прочей графоманской чепухи двустишие "Я оторву орган тебе // В окрестностях Курган-Тюбе". Стихи Ляля читала в синем халате уборщицы и с ведром на голове. Это чтение выглядело и жалко, и забавно, но еще забавнее выглядели приятели Жизнева, в его присутствии называвшие Лялю "поэтессой" и нисколько не осознававшие собственной бестактности. Впрочем, что с них спрашивать, если вся критика и вся журналистика занимаются шарлатанами гораздо охотнее, нежели подлинно творческими людьми? А те и рады стараться. Валери писал, что если автор хочет лишь поразить публику своей необычностью, то в средствах такой автор обычно не стесняется. Жизнев удивлялся лишь впечатлительности критиков и публики - на их мозги производила впечатление удара самая откровенная халтура. Сам он шарлатанов видел насквозь, и никакие их усилия не могли его шокировать. Хочется, однако, спросить: а можно ли называть шарлатанами тех несчастных, что всю жизнь играют в дартс в темной комнате и затем с помпой выносят на публику свои случайные попадания? Жизнев утвердительно отвечал на этот вопрос. В большинстве своем эти люди разумны, читали хороших поэтов и знают, что почем, а потому их судорожные усилия привлечь внимание к своим убогим детищам честными не назовешь - в первую очередь потому, что эта деятельность отвлекает внимание от подлинных мастеров, вынужденных в итоге влачить жалкое существование. Никак не назовешь знатоками приличий авторов вроде Ляли Фигуровской, не моргнув глазом называющих себя "тоже поэтами" в присутствии нашего скромного героя. Впрочем, тот давно уже не раздражается по столь ничтожному поводу и лишь повторяет строки Сайфи Исфаранги:
       Есть стихи - словно лодки на высохшем дне,
       А меня в океане качает волной (343).
      
       Глава XVI
       То, что одно воспоминание всегда влечет за собой другое - это утверждение банальное, но тем не менее верное. Вот и Жизнев, вспоминая о девушке, которую он сам для себя прозвал Попугайчиком, затем вспомнил о поездке в Ульяновск, состоявшейся через несколько лет после вышеописанного пребывания поэтов в Калуге.
       Начинались ульяновские гастроли трудно. Жизнев запросил для каждого из трех поэтов по 150 долларов сверх расходов по переезду и приему. Принимающая сторона гарантированный гонорар платить не хотела, ссылаясь на то, что несет расходы по изготовлению афиш и аренде зала. Принимающей стороной являлся некий торговец канцелярскими товарами по фамилии Наумов,
      
       92
      человек отнюдь не бедный. У неискушенного читателя может возникнуть вопрос: да неужели сумма в
      450 долларов способна как-то затруднить российского мецената и любителя поэзии? Увы, дорогой читатель, еще как способна. То есть не сама по себе, - меценат порой за один свой визит в клуб просаживает со случайными знакомыми или с непотребными девицами гораздо больше, - а как
      проявление принципа, согласно которому настоящий предприниматель должен получать всё либо вовсе даром, либо хоть как-то облапошив того, у кого он получает желаемое. Дело осложнялось тем, что в переговоры вклинился посредник, некий Жорж Горелов, который после увольнения из офицерского сословия долгие годы жил на средства своих любовниц и потому остался далек от новомодных переговорных тонкостей. По Горелову никаких сложностей с приемом поэтов не существовало, все поэтов любили и соглашались на любые их требования. Однако когда Жизневу звонили либо сам Наумов, либо его московский партнер Крутилов, то выяснялось, что афиши делаются, зал арендован, но вот выступать поэты должны, по замыслу организаторов, за здорово живешь (или за сбор с концерта, который всегда является величиной загадочной). Наконец Жизневу, тянувшему, как всегда, две лямки: в издательстве - для заработка и в литературе - для бессмертия, надоела эта сказка про белого бычка, отнимавшая уйму времени. Он решительно отказался слушать жизнерадостного Горелова, желавшего устроить себе турне за счет поэтов, и сам провел переговоры с Крутиловым, на которых ясно дал понять, что бесплатно только птички поют. Он с чувством ссылался на Спиридона Дрожжина:
       Хлеба - лишь хлеба нам дайте за труд.
       Боже, когда же голодных поймут
       Сытые люди, когда
       Тронет их наша нужда?
      - Вас там будут кормить, - возражал ему Крутилов. Корпоративный бизнес-мозг Крутилова был солидарен с устремлениями приглашающей стороны.
      - Вот как? - сардонически усмехался Жизнев. - Мы, значит, только в Ульяновске должны кушать, а в Москве уже нет? Я ведь в Москве, между прочим, сочиняю те стихи, которые читаю на гастролях. Я что, натощак их должен сочинять? Знаешь, что писал Сэмюэль Джонсон? "Ни один человек, кроме законченных болванов, никогда ничего не писал даром" (344). А я в последнее время замечаю, что из меня упорно стараются сделать такого болвана. Мне это не очень нравится, потому закончу разговор тем, с чего начал: гарантия по сто пятьдесят баксов на нос, а выручка с концерта идет приглашающей стороне. Не моя вина, если вы там начали делать афиши, еще не договорившись с нами. Ты сам-то поедешь за тыщу верст, причем не на экскурсию, а работать, за полторы сотни гринов? Нет? То-то. А я до того, как ехать к вам выступать, то есть работать, должен ведь еще написать стихи, с которыми буду выступать. Причем такие, чтобы и самому не опозориться, и вас не опозорить. - Видя, что Крутилов уже не находит возражений, Жизнев добродушно похлопал его по плечу и сказал:
      - Бодлера любишь? Он писал про вашего брата следующее: "Если поэт испросит у государства права держать у себя в конюшне нескольких буржуа, все очень удивятся, а вот если буржуа попросит себе на обед зажаренного поэта, все воспримут это как должное" (345). Больше надо уважать поэтов, старина! Что деньги? На тот свет их с собой не унесешь. А поэты, может быть, возьмут вас с собой в бессмертие. В "Ригведе" сказано: "Те, кто дает награду певцу, продлевают себе срок жизни" (346). Вот так!
       Крутилов пребывал в растерянности, так как никогда ничего не слышал ни о Дрожжине, ни о Джонсоне, ни о "Ригведе", ни о Бодлере. Однако наибольшее впечатление на него произвела железная логика Жизнева и его столь же железная неуступчивость. Крутилов-то надеялся встретить мягкого, нежного - нежней мозгов гусиных, по выражению Марциала, - малость чокнутого писаку, который считает нужным соглашаться со всяким говорливым господином в итальянском костюме. Однако нашего героя итальянский костюм Крутилова заставил насторожиться и даже несколько обозлил. "Дельцы - народ отпетый, совести не имеют и Бога не боятся" (347), - вспомнились ему слова Матео Алемана. И хотя Жизнев никого не хотел грабить, но хорошо понимал Аретино, написавшего
       93
      однажды: "Ведь высший долг - это ограбить синьора" (348). Одним словом, Жизнев твердо решил, что без выполнения его условий - крайне умеренных, заметим в скобках! - поездка не состоится. Крутилов это понял, со вздохом извлек мобильный телефон, являвшийся тогда еще редкостью, набрал номер
      Наумова, и после краткого разговора согласие было получено.
       Здесь следует сделать существенную оговорку. Наш герой вполне допускал возможность бесплатных выступлений, но лишь перед людьми, во-первых, бедными, и, во-вторых, способными понять и почувствовать то, что он хотел сказать в своих стихах. Это могла быть компания его друзей, это могло быть собрание ценителей изящного, пусть незнакомых ему лично, но желающих насладиться поэзией. Таким людям он не жалея раздавал книги, выпущенные им за собственный счет, ибо понимал: они хотели бы купить, но не могут. Однако именно они и есть настоящие люди - не про них ли писал д"Аннунцио: "К числу людей принадлежат все стремящиеся при помощи грез вырваться из тюрьмы обыденной жизни, где царят страдание и рабство". Среди этих людей немало прекрасных женщин, при виде которых вспоминаются строки Николева:
       Что есть без женщины мужчина?
       Бесплодный и угрюмый скот...
      Вновь вспоминается и д"Аннунцио: "В таком демократическом обществе, как наше, художник прозы или стиха должен отказаться от всякой выгоды, если она - вне любви. Ведь истинный читатель не тот, что покупает меня, но тот, кто любит меня. Стало быть, истинный читатель - любящая женщина" (349). Наш герой не сомневался в том, что к т