Добрынин Андрей Владимирович
Пучина богемы, часть вторая

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Добрынин Андрей Владимирович (and8804@yandex.ru)
  • Обновлено: 04/03/2014. 904k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

       ПУЧИНА БОГЕМЫ
      
       Мемуарный роман
      
       Часть II
      
       Глава I
      
      
       Марина, возлюбленная нашего героя, сидела с подругами в кафе "Перламутр" неподалеку от своего дома, поблизости от метро "Водный стадион". Эти места были ей смолоду знакомы: в округе находились магазины, где она работала когда-то, поблизости счастливо (по ее ошибочному мнению) жил с законной супругой мужчина, с которым она "впервые узнала любовь" (а как, собственно, об этом еще сказать?), неподалеку располагались парки и Северный речной порт, где она столько гуляла и развлекалась - иногда на радостях, иногда - с горя. Поблизости проживали и ее давние, с детского сада, подруги, сидевшие теперь с ней за одним столиком и по своим душевным качествам, прежде всего по склонности к мрачному юмору и к некоторой забубённости, составлявшие ей достойную компанию. О внешности этих дам сказать того же, к сожалению, было нельзя. Про одну из них, Зою Волчкову, Марина любила говорить, что она трудом, а также передком выбилась из самых низов общества (при этих словах Марина всегда заливалась своим прелестным смехом, звучавшим как колокольчик). Впрочем, по сути ее слова являлись чистой правдой, ибо отец Волчковой был убежденным алкоголиком и столь же убежденным тунеядцем, а мать - простой уборщицей-татаркой, передавшей дочери широченные скулы, маленькие глубоко посаженные глазки и профессиональную сутулость. При этом в мужчинах, пусть даже весьма сомнительных, недостатка у Волчковой никогда не возникало, и виной тому был ее удивительный голос - глубокий, угрюмый, словно шедший из подземелья и оказывавший на психически неуравновешенных самцов порабощающее действие.
       Третью участницу компании звали Маргаритой Дьяченко. Женская уступчивость этой белокурой толстухи вошла в поговорку (не без содействия Марины, конечно). Более того, бравая Маргарита обычно сама заявляла мужчинам о своих желаниях и тем самым сильно облегчала жизнь и себе, и им. Правда, многие ее партнеры, ошеломленные такой моделью поведения, уже добившись, так сказать, вершины благосклонности, вдруг начинали не на шутку ухлестывать за Маргаритой, дарить ей дорогие подарки, выполнять различные ее капризы, и прочее, и прочее. Хочется думать, что в них говорила благодарность, одно из лучших человеческих чувств - ведь бедняги привыкли к тому, что женщина до этой самой высшей благосклонности должна вымотать из мужчины всю душу вместе с деньгами, а тут на тебе - такое бескорыстие. Благодарные кавалеры, жаждавшие повторения полученных как бы в подарок наслаждений, служили для Маргариты неисчерпаемым источником веселья, ибо, как и все мужчины, руководимые наилучшими побуждениями, вели себя они на редкость глупо. Надо заметить, что повторения они хотели по вполне объяснимой причине: Маргарита хотя и была толстухой (именно из-за этого ее заманчивые предложения отверг Жизнев, чем очень огорчил Марину, обожавшую водевильные ситуации), однако имела роскошные белокурые волосы, большие синие глаза с проникновенным взором, пухлые губки, - словом, люди с простыми вкусами вполне могли найти в ней свой эстетический идеал. К тому же, хотя Жил Висенте и писал, что "свершение желаний лишь грусть рождает у людей", Маргарита любила жизнь и не умела скучать, то есть с ней было весело, а это в наши унылые времена дорогого стоит.
       Четвертым членом компании являлся мужчина - тот самый Вольдемар Ольгердович, о котором в первой части нашего романа, кажется, вскользь уже упоминалось. Этот счастливый обладатель собственной бизнес-империи с Мариной в описываемое время уже разошелся. Однако женщины, мало-мальски приближавшейся к уровню Марины хотя бы по внешности, не говоря уже о житейском магнетизме, ему найти никак не удавалось, и он стал вполне соответствовать
      
      
       2
      
      высказыванию Гюго: "Человек, у которого нет возлюбленной, парит, как ястреб, над чужими любовницами". Люди, подобные Вольдемару Ольгердовичу (в дальнейшем будем называть его просто "Ольгердович"), до трагизма связаны мнениями своей среды (хотя не исключено, что эту связанность они сами и выдумали на собственную голову). А потому Ольгердович, долгое время возбуждавший с помощью Марины зависть всего своего круга и прямо-таки купавшийся в волнах этой зависти, теперь уже не мог нигде появиться с какой-нибудь простой актриской или фотомоделью без того, чтобы не подвергнуть сильнейшей эрозии свой драгоценный авторитет (по крайней мере, так считал сам Ольгердович). Все сразу поняли бы, что сосисочный король и котлетный император просто-напросто отправлен в отставку, и хотя это вроде бы дело житейское, но души королей смириться с таким положением вещей не могут. Лицо у Ольгердовича было правильное, мужественное, но неприятное, потому что злое, однако на Марину он взирал с глубоким почтением, - точнее, даже с подобострастием. Оно и понятно - люди типа Ольгердовича, получив должный отпор своей наглости, проявляют самую средневековую почтительность, переходящую в откровенное холуйство (хотя поворачиваться спиной к ним, конечно, все же не стоит).
       История должного отпора, полученного Ольгердовичем, началась с того момента, когда он, вполне овладев, как ему показалось, Мариной, решил довести утехи тщеславия до еще более высокого градуса и взял моду унижать Марину в корпоративных застольях и вообще где попало. Правильно писал Мэн-цзы: "На взгляд благородного мужа, редко бывает, чтобы люди, стремящиеся к богатству и знатности, к выгоде и высокой должности, не заставляли своих жен и наложниц лить слезы стыда!" Вдобавок Ольгердович полюбил разыгрывать глупейшие сцены ревности, которые Марина называла "танцы с саблями" (хотя сам не подвергал свою мужскую свободу ни малейшему сомнению), а в довершение всего начал сажать Марину под замок в своем подмосковном дворце. Сделать это было тем легче, что дворец и в отсутствие всяких пленниц усиленно охранялся, ибо Ольгердович, как и все новые хозяева страны, жил в соответствии с поговорками "Знает кошка, чье мясо съела" и "Береженого Бог бережет".
       Однако хотя Ольгердович и побаивался Марины в глубине души, однако все же до конца не знал, с кем связался. Еще работая простой продавщицей, Марина сочла за лучшее подружиться с молодыми милиционерами, дабы иметь защиту от всяких докучных притязаний. Самый бравый из этой компании крутил с ней любовь и даже после женитьбы сохранил к Марине самые дружеские чувства. Позднее этот парень стал ни много ни мало начальником УВД. Ему-то и позвонила Марина, когда Ольгердович в очередной раз сменил гнев на милость и, готовясь к очередному корпоративу, соблаговолил выпустить Марину из заточения, дабы она поехала домой и приоделась. "Ну это просто беспредел какой-то", - выслушав Марину, рассвирепел ее друг-подполковник, которого мы в дальнейшем будем называть просто Николаем. - Он тебя за кого держит? Ладно, дорогая, я все понял. Будет этому котлетному хану корпоратив, надолго запомнит".
       На корпоратив в принадлежавший Ольгердовичу ресторан "Фрегат", оформленный в довольно пошлом морском стиле, собралось множество так называемых "уважаемых людей" (на самом-то деле никем не уважаемых, а просто богатых). В описываемое время эту публику стали, пожалуй, уважать еще меньше, ибо на первый план в обществе уверенно выдвинулись представители силовых структур либо выходцы из оных. Богатые, однако, по старинке требовали к себе прежнего уважения и потому ужасно удивились, когда через час после начала застолья началось неладное. Наемный конферансье, он же поэт-панегирист для богатых (кстати сказать, хороший знакомый Жизнева, даже входивший в Сообщество) как раз закончил читать поэму про Ольгердовича, полную самой чудовищной лести, как вдруг в зал, нелепо размахивая руками, влетели два охранника и с грохотом и звоном врезались в пиршественный стол. Толстая супруга одного из гостей вместе со стулом, визжа, опрокинулась на пол, сидевший напротив супруг, в которого врезался второй охранник, собственной головой повалил, точно кегли, с десяток бутылок, стоявших рядом с ним на столе. Бывалый поэт, уже получивший
      
      
       3
      
      гонорар, тут же исчез с эстрады, а Ольгердович, стоявший с бокалом во главе стола, умолк и выпучил глаза, увидев в дверях зала статную фигуру Николая в форме, а за ним - группу вооруженных бойцов СОБРа, придавших охранникам такое ускорение. Только тут догадался Ольгердович, что не зря на корпоратив не явились несколько приглашенных им чиновников, но - было уже поздно. Ну и пошло-поехало: "На пол! Руки за голову!", досмотр и все такое прочее. Портить уважаемым людям праздники Николай и его подчиненные в силу специфики профессии давно научились и, что скрывать, делали это с большим удовольствием. Николай, наступая по дороге на лежащих, направился прямиком к Ольгердовичу, порадовал того известием о наличии в зале, согласно ориентировке, лиц, находящихся в розыске, и отобрал у Ольгердовича пистолет вместе с разрешением, заявив, что разрешение поддельное (поддельное разрешение на имя Ольгердовича Николай заранее состряпал на всякий случай). Тем временем у нескольких гостей обнаружили достаточно кокаина, чтобы укатать несчастных лет на десять, а то и более (причем мы не берем на себя смелость утверждать, будто кокаин им подкинули - без этого модного снадобья многие светские люди давно никуда не выходят). Конечно же, как из-под земли возникли штатные понятые... Творя все эти издевательства, Николай отметил про себя: такое же удовлетворение он испытывал ранее только однажды, пресекая съезд воров в законе, проходивший на теплоходе в Северном речном порту. Ту ночь Ольгердовичу и еще ряду уважаемых лиц пришлось провести в обезьяннике - самом обычном, среди бродяг и ополоумевших пьяниц, в запахах мочи и немытого тела, которые так въелись в костюм от Армани, что Ольгердович потом отдал его охраннику. Позвонить им никуда не дали, а телефоны отобрали. Утром подполковник вызвал Ольгердовича и велел ему оставить Марину в покое навсегда, иначе в ход пойдут и фальшивое разрешение, и акты об изъятии кокаина, и акты о многочисленных нарушениях, выявленных на предприятиях Ольгердовича за последние сутки, и много чего еще. Затем подполковник сгреб Ольгердовича за волосы (дорогая прическа за ночь подрастрепалась) и стал тыкать его носом в какие-то бумаги, разложенные на столе, размеренно говоря при этом: "Я вас, барыг, научу женщину уважать. И скажи спасибо, дятел, что я все это сразу не пустил в ход и не пришил тебе еще похищение человека. Твои же охранники свидетелями пошли бы, на них у меня много есть всякого интересного, хотя бы тот же кокс. Понял?" Морально Ольгердович был полностью подавлен и потому лишь тупо произнес: "Да". Для острастки Николай провел во владениях Ольгердовича еще несколько проверок (и вновь на диво результативных) и отстал от своей жертвы только после того, как Марина попросила его унять пыл. "Он стал как шелковый, просил прощенья, признал ошибки... Я его никогда таким не видела, - рассказывала Марина, заливаясь смехом. - Обещал купить мне шубу, представляешь? Просил только об одном: иногда появляться со мной на людях, а то, мол, пойдут разговоры. Ну я согласилась, конечно, чтоб не передумал насчет шубы, подлец такой". Николай отмахнулся от благодарностей и только сказал на прощанье: "Ты смотри там - поаккуратнее с ним. Непростой он тип, редкостная сволочь". - "Знаю", - беспечно отозвалась Марина. Так состоялось укрощение Ольгердовича. То, что обо всем этом думал Ольгердович, можно приблизительно передать словами Хемницера:
       Мне дева кажется творением небес,
       А стоит сблизиться, как станет сущий бес.
      Мысли Марины и ее простительное самодовольство в целом отражает строка Вальтера Шатильонского:
       Укрощает девушка даже носорога.
      То, что думал Николай, злорадно посмеиваясь над Ольгердовичем, можно выразить строками Фрёдинга:
       Он Господа Бога любимое чадо.
       Пойдемте вздуем его как надо!
       В целом же история эта, если не считать денежных потерь Ольгердовича, - ибо все силовые
      
      
       4
      
      мероприятия, за исключением, пожалуй, борьбы с оппозицией, должны в наше время иметь финансовый результат, - завершилась к общему удовольствию. Иметь дело с Мариной, с ее приметливым взглядом и злым юморком, для Ольгердовича, да и для любого другого подобного простеца, было на самом деле вовсе не просто. И когда выяснилось, что есть соображения поважнее престижа и секса, Ольгердович облегченно вздохнул. Теперь никто не отпускал замечаний относительно нелепостей его поведения, звучавших для него как железо по стеклу. А новую замечательную любовницу он себе надеялся вскоре найти. В этом деле он почему-то крепко надеялся на помощь Марины. Да и на секс с Мариной в будущем тоже надеялся.
      
       Глава II
      
       Дамы слегка перекусили, потом Ольгердович по распоряжению Марины заказал бутылку шабли и кофе, а для подруг Марины еще и пирожные. Затем Ольгердович набрался смелости и напомнил Марине (шепотом, на ушко) о том, что рассчитывал увидеть в ее компании помимо Зои и Маргариты, к которым не испытывал интереса, подругу Марины по имени Алена. Про Алену Марина скромно сообщала, будто та гораздо эффектнее ее самой, вдобавок моложе и к тому же знает шесть иностранных языков. В довершение всего Алена на данный момент была якобы совершенно свободна и находилась в поиске обеспеченного спутника жизни. Ольгердович развесил уши, так как вкусу Марины он доверял - да и как не доверять, если она сама являлась воплощением вкуса. Однако Марина, услышав его напоминание, разгневалась и заявила:
      - Так, Ольгердович, всё, утомил! Нашего общества интеллигентных дам тебе, значит, недостаточно. Маньяк, подонище, только о бабах и думаешь!
       Ольгердович пытался возражать, но Марина оставалась непреклонна в своей обиде:
      - Свободен, я сказала! И расплатиться не забудь!
       Несчастному Ольгердовичу пришлось откланяться. Правда, на прощанье Марина сказала ему своим мурлыкающим голосом богатой московской купчихи:
      - Будет тебе Алена, не переживай. Она сегодня не смогла - сдает зачет.
       Слегка успокоенный Ольгердович удалился, криво улыбаясь, после чего Марина дала волю смеху. Дело заключалось в том, что Алену она просто-напросто выдумала. В ее бедовой головке такие фантазии рождались постоянно, потом Марина испытывала их на окружающих, и это доставляло ей и ее подругам массу веселья. Волчкова предложила своим замогильным голосом:
      - Надо бы ему фотку Алены подарить. Пусть пока мастурбирует. Может, успокоится малость.
      - Ни в коем случае, - возразила Маргарита с набитым ртом - она поедала уже четвертое пирожное. - Во-первых, эти фотки легко раскалываются. Ну, то есть можно вычислить, чьи они на самом деле. А потом: вдруг она, девушка на фотке, ему не понравится?
      - Ну вот еще, стану я для этого козла с фотками возиться, - пренебрежительно фыркнула Марина и перевела разговор на свою излюбленную тему - о герое нашего повествования Любиме Жизневе. Поскольку она считала, что на своих мужчин в разговоре с подругами непременно следует жаловаться, то она с многозначительным видом заявила:
      - Жизнев, чтоб вы знали, - жуткий извращенец. Будьте с ним поосторожнее.
       Не вполне выдержав предостерегающий тон, она заливисто рассмеялась, затем сделала постную мину и сказала:
      - Ну, я просто предложила ему как-то сыграть в ролевые игры. Что тут такого? Все это делают, а мы так давно знакомы... Он тут же возбудился, как павиан, закричал, что он - белогвардейский генерал, а я - пленная большевистская комиссарша, какая-то Лариса Рейснер. Заставил меня напялить свою прокуренную кожаную куртку, всячески угрожал и издевался, а потом стал насиловать, размахивая водяным пистолетом. Надругался надо мной несколько раз...
      - Монстр, - с уважением пробасила Волчкова.
      
       5
      
      - Да-а... Подонище, - мечтательно выдохнула толстушка Маргарита.
       Проницательный читатель, вероятно, догадался, что Марина импровизировала свои рассказы, сплетая в них на ходу правду и выдумки, а потому стоит пояснить, как все происходило на самом деле. Разговор о ролевых играх действительно завела Марина, начитавшись предварительно каких-то статеек вроде "Радость секса". Разумеется, со своими богатыми покровителями (или, как она их называла, "габорами") ей и в голову не пришло бы заводить подобные беседы - от габоров ей всегда хотелось просто поскорее отделаться, и желательно вообще без всякого секса. Но Жизнев был особь статья, к тому же Марина знала, что он рад поддержать любые фантазии - чем чуднее, тем лучше. Слова ее упали на подготовленную почву - Жизнев весь вечер приглядывался к ее модным кожаным штанам, выгодно подчеркивавшим фигуру, и, услыхав про ролевые игры, неожиданно спросил:
      - А читала ты "Оптимистическую трагедию"? А знаешь, кто такая была Лариса Рейснер? Вы с ней, между прочим, очень похожи.
      - Я что, на еврейку похожа? - удивилась Марина, воплощавшая в себе яркий тип славянской красоты, доводивший многих габоров до истерик и необдуманных поступков.
      - При чем тут еврейка? - удивился в свою очередь Жизнев. - А, ну да, ты же не знаешь, кто такая Лариса Рейснер. И ты за это поплатишься. Ролевых игр, значит, захотела? А что ты знаешь о классовой борьбе, о жестокости гражданских войн? Короче: я - белый генерал, ты - пленная коммунистка... нет, комиссарша. Ты презираешь меня, реакционера, но ты истосковалась по мужскому телу, ведь ты же не можешь отдаваться своим матросам, чтобы не разрушать революционную дисциплину... Руки вверх! - неистово завопил вдруг Жизнев и выхватил откуда-то водяной пистолет. Другой рукой он сорвал со стула висевшую на нем потертую кожаную куртку, принадлежавшую еще его отцу, и швырнул ее Марине: - Надевай!
      - Зачем это? - слабо воспротивилась Марина.
      - Рассуждать?! - окончательно озверел Жизнев. - Вот тебе, большевистское отродье! - и он выстрелил в Марину из водяного пистолета.
      - Что ты делаешь, дурак! - вскричала Марина, испугавшись за свой макияж, но в следующий миг Жизнев уже сгреб ее в объятия. Дальнейшее по сути не слишком отличалось от рассказа Марины подружкам, разве что вместо слова "надругался" правильнее было бы употребить какое-нибудь более нежное слово. Однако Марина не собиралась жертвовать скучноватой правде цельностью образа. Собственно, и подруги люто завидовали ей именно как жертве.
      - Вот что за фрукт этот ваш Жизнев, - назидательным тоном сказала Марина. - Правда, должна сказать, что утренний секс был удивительным. А потом он даже принес мне кофе в постель. Причем неплохо его заварил, хотя сам не пьет ни кофе, ни чаю, даже шоколадных конфет не ест. Говорит, что кофеин ему нельзя, потому что он и так всегда на взводе. И вот пью я кофе, ничто не предвещает беды, - Марина снова залилась смехом, - как вдруг совершенно неожиданно раздается звонок в дверь. Жизнев идет открывать. Оказывается, к нему заявился фотограф. Решил его пофотографировать - у него, то есть у фотографа, выдалось, видите ли, свободное время. А на то, что он вломился в чужую личную жизнь, лишил нас обоих дальнейшего удовольствия - а оно предполагалось, - на это ему насрать. У нашего дорогого поэта таких нахальных дружков вообще полным-полно. И никто, - мстительно добавила Марина, - никто из них наверняка не знает, что за птица такая Лариса Рейснер.
      - И что, он их тоже насилует за это? - мрачно осведомилась Волчкова.
      - Молчи, дура, ты просто завидуешь... Так вот, ночью мы с Жизневым выпили бутылку портвейна - как он сказал, мне перед расстрелом положено. А еще две бутылки портвейна - причем хорошего, не дряни какой-нибудь - он забыл в морозилке, представляете? Они не лопнули, из них только пробки выперло. Ну, тут я поверила, что он ко мне и впрямь неравнодушен. Уж если Жизнев из-за меня забыл про две бутылки портвейна... - и Марина закатилась смехом. - Потом они с фотографом,
      
      
       6
      
      бросив меня, как ненужную вещь, поперлись во двор фотографировать Жизнева. Бутылки тем временем оттаивали на кухне. Потом они вернулись, и Жизнев стал угощать фотографа оттаявшим портвейном. Сам Жизнев не пил, потому что собирался еще работать. А фотограф на вино оказался слаб и уже с первой бутылки окосел. Стал предлагать мне устроить прямо тут же фотосессию - ну, я, конечно, отказалась. Во-первых, у Жизнева очень уж своеобразная обстановка - если кто-то у него бывал, то сразу узнает, где проходила съемка, ну а на кой мне это надо? Во-вторых, откуда я знаю, что это за фотограф? Может, это самозванец какой-нибудь. Вокруг Жизнева много таких. Все называют себя поэтами, писателями, а почитаешь - мама дорогая! Может, и этот такой же, а я буду перед ним раздеваться...
      - Значит, он хотел, чтоб в голом виде? - поинтересовалась Маргарита.
      - Ну естественно, - пропела Марина чуть обиженно. - Естественно, в голом, несмотря на то, что сам он ужасный хлюпик и должен бы быть поскромнее. Вот Жизнев - другое дело: не красавец, но крепок, настоящий мужик, и в сексе хорош. Знает, подонище, что женщине надо... Так вот, Жизнев хотел работать и с утра пить отказался, но влил в этого фотографа обе бутылки портвейна. Слава богу, что они были только по ноль пять. Фотограф был совсем никакой, но все же поехал куда-то по своим делам. Представляю, как его там встретили: времени часов двенадцать, а он бухой в дрова, несет какую-то пургу, ничего не поймешь. Но вот насчет фотосессии - зря я отказалась.
      - Почему зря? - хором спросили подруги.
      - Да потому, что посмотрела я потом на фотки Жизнева, которые делал этот фотограф, и обзавидовалась. Классно получилось - такой, знаете, психологический портрет. Сразу видно, что непростой человек. Вызывает уважение... Мне надо было тоже портрет сделать, без всех этих дурацких раздеваний. Но что делать, если мужиков со мной вечно про раздевание тянет поговорить...
      - Да, нелегко тебе, - сочувственно пророкотала Волчкова.
      - А почему бы тебе за Жизнева замуж не выйти? - с коварным мерцанием в синих глазах спросила Маргарита. Однако Марина этого мерцания не заметила, поскольку, казалось, обрадовалась вопросу. Она пожала плечами:
      - Да я бы, может, и вышла, но он говорит, что уже стар и к сексу абсолютно равнодушен, а дружить, видите ли, можно и так. Равнодушен он, как же... А по-моему, наоборот, - засмеялась Марина, - дружить надо в браке, а сексом заниматься как поиском приключений. Шучу, шучу! Ну, он, конечно, не молодой уже и болезней всяких куча - я, как он говорит, инвалид всех трех групп. Нашел чем хвалиться, дурак, - голос Марины слегка дрогнул. - Но это всё можно пережить, это всё решаемые вопросы. Денег врачам дать - подлечат, а так мало ли неравных браков по возрасту! Проблема в другом: привыкла я к широкой жизни. Ему со мной поэтому будет тяжело.
      - Но ты же говоришь, у него тьма друзей - богатых, известных. Его читают, у него поклонники, - заметила Маргарита. - Сейчас, пока он один, деньги ему не очень нужны, он ведь маленько не от мира сего. А при молодой жене научится деньги добывать.
      - Про друзей не я говорю, а так оно и есть, - возразила Марина. - Ну а что толку? Поклонники могут в кабаке угостить, вот и всё. Причем сами там за вечер пропивают столько, сколько Жизнев за месяц на работе получает, вкалывая с утра до ночи. Причем пропивают с такими уродскими бабами... Один у Жизнева есть хороший поклонник, издал недавно его толстую книгу - это, я вам скажу, реально дорого. Ну, издал, а книга не продается.
      - Почему не продается? - спросила Маргарита.
      - Дорогая получилась. Но дело даже не в этом. Дело в жизневских дружках, - и глаза Марины засверкали гневом - друзей Жизнева она не любила всей душой. - Они постоянно хвалят его, называют гением, я тыщу раз это слышала. Но где хвалят? В компании за бутылкой. Тут они поют как соловьи. Но ведь многие из них печатаются, по радио выступают, по телевизору, дают интервью, все такие из себя известные, все к каким-то кормушкам пристроены... Ну так скажи то же самое
      
      
       7
      
      публично про своего гениального друга! У нас что, так много гениев? Один пишет предисловия к книжкам разных графоманов, статьи о современной литературе, из телевизора не вылезает... Жизнев для него якобы лучший друг. И что, думаете, упомянул он хоть раз про этого друга? Как же! А ведь знает про книжку, что ее надо продавать, что Жизнев иногда последний хрен без соли доедает... Второй тоже постоянно называет Жизнева гением и своим лучшим другом. Но вот он выпустил книжку, и что же я там прочитала? Что очень много клоунов в литературе развелось, никто не может сказать ничего серьезного, - и Жизнева назвал в их числе. Не знаю, что уж он там на самом деле хотел сказать, но вышло, что Жизнев, его лучший друг, такой же обыкновенный клоун. Третий тоже талдычит - "гений, гений", но в книжках своих про кого угодно, только не про Жизнева. Понимаю, что это может быть не в тему, но все равно возможность замолвить про друга словечко, по моим понятиям, всегда можно найти. Четвертый, тоже писатель, приглашал нас с Жизневым в гости, но вместе с нами приглашал жизневских дружков по этому ихнему Сообществу. Они, конечно, Жизнева ненавидят за то, что мизинца его не стоят, но хозяин-то каков: вместе с ними прет против Жизнева, хотя когда их нет, тоже называет его гением. Ты, говорит, раньше писал лучше, мне легче запоминалось. А может, Жизнев тут ни при чем, может, у тебя склероз развивается, дорогой товарищ? А эти поэтишки, бывшие подельники Жизнева, думаете, Жизневу благодарны? Он их дела устраивал изо всех сил, время гробил месяцами, в долги влезал, и вот теперь это ничтожество Сидорчук лягает его в своих дурацких интервью при всяком удобном случае. Я, мол, поэт, во мне есть огонь, а в Жизневе огня уже нет. Знаю я этот огонь, побывала недавно на концерте. Сплошная похабщина и сколочено всё кое-как, кривыми гвоздями, слушать противно. Для дураков продукт, с Жизневым разве сравнишь... Мои друзья ушли и меня увели. Ладно, - махнула рукой Марина, - я всё это к чему говорю: не будет денег у Жизнева ни-ког-да. В мире всё на связях делается, на знакомствах, рука руку моет и так далее. А с такими друзьями, как у Жизнева, далеко не уедешь. Я, конечно, их где-то понимаю: у них жены, дети, а тут они поднимут Жизнева и сразу станут никому не нужны, потому что он всех затмит. Но в бизнесе-то как: сегодня я тебе помогу, завтра ты мне поможешь. Иначе все бизнесмены давно бы вымерли. А уж Жизнева я знаю, он бы точно в долгу не остался. Но друзьям его в это не верится. Был бы он маленьким, как они, тогда, может, ему и помогли бы. А такой как есть он всех пугает. Вытащат писаки на свет такого монстра и помрут все потом с голоду. Так что женитьба отменяется, девчонки. Будем просто дружить, - и Марина рассмеялась, но теперь уже невесело.
      
       Глава III
      
       В это самое время Любим Жизнев, давно забывший обо всяких обидах и тщеславных мыслях, уже который час сидел за компьютером и безмятежно трудился. Его издательство решило переработать выпущенный ранее другой, разорившейся фирмой "Исторический лексикон", то есть сборник статей о выдающихся деятелях разных веков - политиках, полководцах, ученых, писателях, художниках и даже знаменитых злодеях. На долю Жизнева в этом труде достались два тома, посвященные деятелям эпохи Возрождения (то есть XIV - XVI векам), - всего около 250 очерков. В его задачу входило отредактировать довольно-таки коряво написанный текст, снабдить его подходящими цитатами из сочинений героев очерков, привести отзывы современников об этих людях, сделать пояснительные врезки, а также собрать многочисленные иллюстрации, которых в исходном издании имелось мало, а цветных не было совсем. Жизнев нисколько не обманывался относительно сложности полученного задания - достаточно сказать, что ранее двух редакторов уволили именно из-за их неспособности справиться с этим проектом. Справиться же было и впрямь непросто, ведь очерки писали десятки авторов, каждый являлся специалистом-историком и выбирал себе то историческое лицо, которое лучше знал и по которому имел под рукой достаточно литературы. А редактору-составителю, то есть в данном случае, после увольнения первых двух, уже Жизневу, вменялось в обязанность знать все 250 персонажей двухтомника - как же иначе, если ему
      
       8
      
      предстояло цитировать их труды и давать о них в текст пояснительные врезки. Наличием у Жизнева соответствующей литературы никто не поинтересовался - хозяйка издательства лишь пробубнила что-то ободряющее и в то же время крайне невразумительное насчет якобы имеющейся возможности скачать из Интернета "что угодно". Забегая вперед, скажем: возможности скачивания оказались весьма скромными, ибо владельцы сайтов стремятся в первую очередь зашибить деньгу, а не облегчать работу разным там культурологам. Что-то нашлось, и на том спасибо, а остальное по старинке приходится искать в библиотеках. Однако сроки Жизневу установили крайне жесткие, по полгода на том, хотя по всем издательским нормам одна редактура тома в 72 авторских листа (без изучения материалов, написания вставных статей, поиска иллюстраций и цитат) требовала около трех месяцев. Поэтому разъезжать по библиотекам Жизневу было совершенно некогда, книги ему следовало иметь под рукой.
       Выручала собственная библиотека, составлявшаяся десятилетиями, а то, чего не оказывалось на ее полках, приходилось искать и покупать в букинистических магазинах и на букинистических сайтах в Интернете (в последнем случае Жизнев оплачивал еще и почтовые расходы). Хозяйка издательства старательно делала вид, будто ничего этого не понимает, вызывая у Жизнева лукавую улыбку. Еще бы, ведь у нее дома обитали пятнадцать собак и с десяток кошек (верный признак нелюбви к людям), и ей приходилось всячески экономить, дабы прокормить всю эту ораву. Поэтому тот факт, что Жизнев из своего тощего редакторского кошелька оплачивал десятки, если не сотни недешевых книг, необходимых для выполнения полученного задания, доставлял предпринимательнице немалое удовлетворение. Правда, порой ее охватывало беспокойство: как же так, человек безропотно платит за то, за что платить никоим образом не должен? Она начинала давать Жизневу непрошеные сбивчивые советы касательно того, как обеспечить себя необходимой литературой. В ответ Жизнев только отмахивался и поеживался - наблюдая проявления жадности, пытающейся сойти за нечто другое, например за бескорыстную помощь, он всегда чувствовал себя крайне неуютно. А разгадка его долготерпения была чрезвычайно проста: Жизневу нравилась работа и нравились приобретаемые им для работы книги.
       Хозяйка, конечно, вскоре поняла, как обстоит дело, тем более что Жизнев ничего и не скрывал: ему хотелось объяснить окружающим, что тяжко трудится за небольшие деньги он не по глупости, а потому, что работа полезна для его души. Он и хозяйке говорил то же самое, дабы та не считала, что в очередной раз сумела его облапошить. Когда он работал не в штате, а по контракту, хозяйке это удавалось. Ему приходилось по 12 часов в день редактировать тексты, требовавшие до 90 исправлений на одной странице (он специально считал), получая за это в месяц сумму, равную средней пенсии. Немногим больше он зарабатывал, составляя заказанные хозяйкой антологии, сроки же были назначены такие, что трудиться приходилось с утра до вечера, частенько захватывая и выходные. При этом значительную часть работы хозяйка ему не оплатила, ссылаясь на имеющиеся недостатки. Жизнев не обиделся и не слишком огорчился, ибо давно понял, каких моральных следствий надо ждать от либерализации общественных отношений. Коли уж сделался наемным работником, то не жди, что с тобой станут церемониться. Правильно заметил Вальтер фон дер Фогельвейде:
       Кто сделаться решил товаром,
       Тот обесценился навек.
      Это высказывание справедливо, увы, не только в отношении сребролюбивых поэтов, - истинный смысл его гораздо шире. А о любителях законной наживы верно написал Ганс Вильгельм Кирхгоф:
       Вот деньги в рост идут, а честь?
       Да нет ее, коль деньги есть.
      Чему же тут удивляться или огорчаться? Можно, конечно, заклинать нечисть, как Блок: "Отойди от меня, сатана, отойди от меня, буржуа, только так, чтобы не соприкасаться, не видеть, не слышать;
      
      
       9
      
      лучше я или еще хуже его, не знаю, но гнусно мне, рвотно мне, отойди, сатана". Однако заклинания подействуют только в том случае, если произносящий их обладает независимым состоянием, как тот же Блок. В противном случае избежать сделки с буржуа по продаже самого себя человеку нельзя никак, и следует быть готовым к тому, что буржуа в ходе делового общения проявит все те милые свойства, которые приобретаются им в силу его особого социального положения. Об этих свойствах Смоллетт писал: "Богатство, разумеется, не есть мера заслуг. Напротив, часто - можно сказать обычно - его приобретают люди с низкой душой и ничтожными способностями. Своему обладателю оно не приносит в дар никаких добродетелей, но способствует повреждению его ума и порче нравов". Однако совесть богатых не мучает, ибо для них как для представителей рода людского в высочайшей степени справедливы слова Салмана Рушди: "У людей есть замечательное свойство: они способны убедить себя в истинности и благородстве своих дел и помыслов, которые в действительности корыстны, неискренни и подлы".
       Жизнев, конечно, мог бы напомнить своей начальнице о том, что ее благополучие в очень значительной степени зиждится на множестве книг, подготовленных им или под его руководством в разные годы (ведь это было то самое издательство, в котором Жизнев когда-то начинал как редактор, см. ч. I), однако он счел это бесполезным для начальницы (буржуй есть буржуй, его не переделаешь) и бесспорно вредным для себя, ибо обивание порогов в поисках работы всегда вызывало у него разлитие желчи. Жизнев поступил иначе: когда речь зашла о новом контракте, он заявил, что готов работать только в штате и с гарантированной зарплатой (а примерный уровень зарплаты в московских издательствах ему сообщили бывшие коллеги). Хозяйка издательства удивилась - она не ожидала такой прыти от Жизнева, которого считала человеком не совсем от мира сего (в том числе и из-за былых грабительских контрактов, которые тот безропотно выполнял), однако замыслов у нее имелось много, опытных редакторов не хватало (собственно, их всегда не хватает), и она, помявшись, согласилась.
       Легкой жизни в штате у такой начальницы Жизнев не ожидал и оказался прав. Так как издательство уволило в целях экономии почти всех художественных редакторов, Жизневу пришлось самому стать кем-то в этом роде и снабжать книги изображениями, быстро освоив подбор картинок в Интернете. Когда Жизнев отредактировал текст книги о Николае II, то неожиданно выяснилось, что весь огромный фонд фотографий, уже имевшийся в компьютерах издательства, грозит стать бесполезным хламом, поскольку из-за ухода художественного редактора невозможно сказать, кто на каком снимке изображен и к какой главе этот снимок относится. Жизнев разложил сотни распечатанных фотографий на полу своей квартиры и несколько дней ходил, наступая на лица представителей династии Романовых (без всякого священного трепета, надо сказать), однако все же привел изобразительный фонд в порядок, сделав подписи ко всем снимкам и распределив снимки по главам. Он составил книгу о Пушкине, написав статью о жизни поэта (благо как раз в это время читал много пушкинистики, а также удосужился наконец прочесть все опубликованные записи и переписку Пушкина - многие любители поэзии этого не делают никогда, и совершенно напрасно). Затем он выбрал и разбил по темам наиболее афористичные строки Пушкина (таково было основное задание редакции, хотя сам он считал его нелепым). Затем составил объемистый раздел высказываний о Пушкине различных выдающихся писателей, филологов и ученых и завершил книгу подробным биографическим справочником, рассказывавшим обо всех людях пушкинского времени, упоминавшихся в тексте. Были и другие книги: хрестоматия документов по русской истории, к которой Жизневу пришлось подбирать иллюстрации и составлять примечания (составители забыли или поленились это сделать, хотя в документах имелось множество терминов, совершенно непонятных современному читателю) - огромный труд, кончившийся ничем, так как хрестоматия так и не вышла; книга обо всех пятнадцати поместных православных Церквях, с историческим очерком каждой Церкви, описанием ее современного состояния и путеводителем по ее наиболее значимым
      
      
       10
      
      святыням с изображениями оных - составленный Жизневым огромный материал отдали на просмотр и рецензию попам из издательского отдела Патриархии, чем все дело и кончилось (никакой рецензии, ни хорошей, ни плохой, не последовало, и книга тоже не вышла); несколько богато иллюстрированных антологий русской лирики, которые составляла на свой вкус сама хозяйка издательства, а Жизневу пришлось тщательно выверять их на предмет возможных ошибок, используя книги из собственной библиотеки; книги о декабристах и о художниках-передвижниках, к которым, как и к книге о Пушкине, Жизневу пришлось подбирать иллюстрации, используя накопленный в компьютерах издательства изобразительный фонд и хранившиеся в издательстве многочисленные альбомы (к книге о передвижниках Жизнев также написал вступительную статью); книга цитат из Шекспира, которую Жизнев выверял по собственному собранию сочинений "стратфордского лебедя" 1958 года под редакцией Смирнова и Аникста; книга о русском символизме, весьма любопытная, но давшаяся нелегко, так как с самолюбивым автором пришлось обговаривать даже самые несущественные изменения... Были и другие работы: редактура и литературная обработка книг, не представлявших для Жизнева интереса и потому не заслуживающих упоминания на этих страницах (вообще-то его интересовало всё, но в очень разной степени), написание справок, рецензий, рекламных текстов, аннотаций... Что-то требовало нескольких дней или даже часов, на что-то, как на книгу о Николае II или на печальной памяти хрестоматию, уходили месяцы... И вот в конце концов, неплохо себя зарекомендовав в качестве исполнителя-универсала (а не организатора, как в былые годы), Жизнев как знак высокого доверия получил задание по переработке "Исторического лексикона".
       Как уже говорилось, ушлому начальству вновь удалось построить работу Жизнева так, чтобы тот трудился с утра до вечера и даже захватывал выходные дни. Каждое утро Жизнев вспоминал о том, сколько еще не сделано и, проклиная все на свете, а в особенности собственные уступчивость и деликатность, мчался к компьютеру. Завтракать он прекратил, так как с утра его мучило ощущение того, что пищу он еще не заработал. Дела по дому ему пришлось возложить на престарелую матушку, а то, с чем она не могла справиться, например походы на рынок за продуктами, превращалось в трудно разрешимую из-за нехватки времени проблему. Сочинять Жизневу все-таки удавалось, несмотря ни на что - видимо, благодаря приобретенному с годами мастерству, позволявшему быстро и уверенно воплощать в произведение любую идею. Правда, никто не мог сказать, сколько идей так и не смогло прорваться из духовного эфира в мозг нашего героя, забитый реалиями XIV-XVI веков и самых разных стран, от Норвегии до Индонезии. Об этих неявных утратах Жизнев, конечно, думал с досадой, однако стоило ему сесть к компьютеру и приступить к занятиям, как досада вскоре проходила. Хотя многие люди и восхищались образованностью Жизнева, сам он не раз уличал себя в дремучем невежестве, и уже в начале работы над "Лексиконом" невежество проявилось вновь, причем в ужасающих масштабах. Однако привлекательность этой работы для Жизнева состояла как раз в том, что, обнаруживая пробелы в своем образовании, он в то же время их и закрывал. Его удивляло, как люди могут жить без исторических сведений и как еще совсем недавно он сам жил, не зная того, что узнавал, трудясь над необъятным "Лексиконом". Исторические лица, события, социальные установления, не читанные ранее тексты, не виданные ранее картины и архитектурные памятники - остаться равнодушным ко всему этому богатству, не стремиться им овладеть мог, по убеждению Жизнева, лишь духовный кастрат. А трудов своих наш герой научился не жалеть, памятуя высказывание Шиллера: "Главное для человека - трудолюбие, ибо оно дает не только средства к жизни: оно, и только оно, дает жизни цену". Наивно было бы думать, что потомки смогут сполна оценить трудовой энтузиазм составителей "Исторического лексикона". Но наш герой с годами стал хорошо понимать другое - то, что, приобретая познания, личность приобретает все новые творческие силы, а значит, все успешнее творя, становится все ценнее, все тяжелее на весах вечности. А утраченные - точнее, не уловленные - в ходе работы идеи непременно вернутся, как полагал Жизнев,
      
      
       11
      
      к человеку, обогащенному познаниями, причем вернутся в еще большем блеске. Поэтому следует перебороть и жажду отдыха, и жажду развлечений. Следует трудиться, читать, приобретать книги. Верно писал Руми: "Когда бы притихли крики твоего ослиного эго, разум стал бы твоим Мессией". И еще: "Пророки и святые не избегают духовных битв. Первая из таких битв их поход против собственного эго, их борьба за искоренение своекорыстных стремлений и чувственных желаний. Таков Великий Джихад".
      
       Глава IV
      
       Однако случались у Жизнева и минуты отдыха, если можно считать отдыхом перемену занятий. Он читал то, что давно наметил прочесть, сочинял новые стихи и правил старые. На прозу при работе над "Лексиконом" времени, конечно, не хватало. В полной мере отдыхом становились для него лишь вечера пятниц, которые, что греха таить, он проводил за бутылкой, причем обычно пил в одиночку, опасаясь пустопорожних разговоров. Кроме того, только вино (обычно крымский херес) позволяло изгнать на время из памяти работу со всеми ее проблемами и погрузиться в воспоминания. Тут стоит привести строки Саади:
       Скорбей на жизненном пути без чаши не перенести,
       Верблюду пьяному шагать с тяжелой ношей веселей.
      Вот Жизнев и облегчал на время свою нелегкую ношу. Вспоминать, разумеется, хотелось что-то веселое и доброе. А мало ли в прошлом было веселой гульбы и по-доброму складывавшихся обстоятельств!
       Однажды взгляд Жизнева упал на корешок стоявшей на ближней полке книги Гумилева, и тут же вспомнились Петербург, угол Мойки и Марсова поля, и заведение "Бивак паяцев". Владельцы заведения были в восторге от выступления в их концертном зальчике поэтов Сообщества, то есть Сложнова, Жизнева и Сидорчука. Как то вошло в обычай в последние годы существования Сообщества, предложение дать концерт поступило через Сидорчука, который за это забрал себе более половины общего гонорара. Данный факт выяснился случайно - когда один из владельцев "Бивака" уже после второго концерта сам завел разговор о том, сколько платил за предыдущие концерты и сколько намерен платить впредь. Жизнев и Сложнов переглянулись, на лице Сидорчука появилась кислая гримаса. Вызвана она была отнюдь не стыдом или раскаянием, а пониманием того, что следующие гонорары придется делить уже в иной пропорции. Однако к этому времени товарищи Сидорчука уже так привыкли к его бессовестности, что не огорчились, не обиделись, не высказали ни слова упрека, а только спокойно и по-деловому обсудили со своим квази-руководителем, как раздел денег будет происходить в дальнейшем. Затем они принялись смаковать предложенные хозяевами яства и поглощать сначала доброе французское вино, а потом фирменную настойку заведения с ласковым названием "Чертик". Их окружал любовно воспроизведенный интерьер начала XX века, выглядевший в этих стенах уместно как нигде - ведь заведение располагалось точнехонько в том же помещении, где некогда находился и настоящий, первоначальный "Бивак паяцев". При мысли о том, кто тогда здесь бывал, поэтов пробирала дрожь восторга. А тут еще яства, комплименты хозяев и поклонников, улыбки женщин, "Чертик"... В "Биваке" поэты выступали раз шесть в разные времена года, и о каждом приезде у Жизнева сохранились приятные воспоминания. Вот ранней весной к поэтам на мосту через Мойку подходит поклонник их творчества, знаменитый питерский архитектор, и ведет пить абсент в перестраиваемые им огромные апартаменты; вот поэты посещают Музей Арктики и Антарктики, а оттуда идут в поход по бесчисленным питерским распивочным; вот жарким летним утром Жизнев, оставленный в одиночестве на квартире питерского друга, плетется через залитый солнцем безмятежный двор в ларек за пивом; вот Жизнев, отбившийся от товарищей, останавливает такси и просит покатать его по городу - да, просто покатать, - потом вывезти к морю,
      
      
       12
      
      чтобы выпить там пива, а потом привезти на прежнее место; вот он у входа в "Бивак" под хлопающим от морского ветра навесом тепло прощается с юной официанткой Катей и обещает приехать еще, а Катя кивает и в ее синих глазах читаются смущение и, кажется, надежда; вот Жизнев со Сложновым глухой ночью бегут по набережной одного из каналов Васильевского острова, напросившись на ночлег, и с мороза и ветра попадают в тепло, уют и к накрытому столу; вот подвыпивший Жизнев на литературной тусовке в огромной питерской квартире сидит и в шутку препирается с бойким мальчиком лет семи, причем в комнате их только двое, а из соседнего переполненного помещения доносится зычный голос модного московского стихотворца, читающего совершенно бездарные собственные тексты... Да, Петербург для поэтов - добрый город, вряд ли кто-то будет с этим спорить, - если, разумеется, у поэтов есть известность, а еще лучше - если на них есть мода. Таким поэтам, конечно, хорошо везде, но Жизнев все же в каждой поездке старался оставить по себе добрую память, и, кажется, ему это удавалось. По крайней мере, он и позднее, собираясь в Питер, всегда мог назвать несколько мест, где его были готовы принять с искренней радостью. А для того чтобы оставить такую память, требуется совсем немногое: проявлять внимание и уважение к собеседнику, не отлынивать от разговора, быть веселым и стремиться развеселить окружающих. Окружающие это оценят.
       Вспоминалась еще зимняя поездка в Краснодар в удивительные дни, когда в этом южном городе выпало неслыханное количество снега, троллейбусы ходили только по паре маршрутов, а сугробы достигали высоты второго этажа. При этом было совсем не холодно, приезжие северяне ходили нараспашку, люди кругом улыбались, а сугробы мерцали под фонарями. Сначала состоялось выступление на дне рождения одного из молодых богачей, а наутро поэтов, еще не вполне опомнившихся, повезли куда-то завтракать, а точнее сказать - опохмеляться и продолжать веселье. Снегопад длился всю ночь, и автомобили с трудом протискались по улочкам старой части города к аккуратному, словно сложенному из детских кубиков зданьицу, охристая окраска которого казалась оранжевой на фоне громоздившихся вокруг ослепительно белых сугробов. На фасаде красовалась составленная из красных электрических огоньков надпись "Реноме". Накануне отлета в Краснодар Жизнев выступал в каком-то окраинном московском клубе, название которого ныне забыто, потом праздновал успех с поклонниками, потом заторопился на самолет, целые сутки не спал, а в Краснодаре угодил прямо к пиршественному столу. В результате в описываемое утро сердце у него колотилось как бешеное, а тут еще шашлык и красное французское вино - Жизнев надеялся, что оно как-то поправит дело. На самом деле помочь ему мог только отдых, однако спать почему-то совершенно не хотелось. Когда гостеприимные хозяева предложили перейти к водным процедурам, в сауну Жизнев из-за сердцебиения даже и носа не стал совать - просто искупался в бассейне, принял душ и, закутанный в простыню и слегка освежившийся, вернулся за стол, где вид красного вина пробудил в нем сильнейшую жажду. На старые дрожжи после десятка бокалов в голове у него изрядно зашумело, а на лице появилась глуповатая улыбка. Тем не менее он все-таки смог припомнить строки из знаменитого стихотворения Лоренцо Медичи (Великолепного):
       Славьте Вакха и Амура!
       Прочь заботы, скорбь долой!
       Пусть никто не смотрит хмуро,
       Всяк пляши, играй и пой!
       Будь что будет - пред судьбой
       Мы беспомощны извечно.
       Нравится - живи беспечно:
       В день грядущий веры нет.
      Эти стихи убедили его в том, что, как бы ни стучало сердце, о последствиях пития беспокоиться не стоит. Упоминание же об Амуре в стихах оказалось пророческим, ибо совершенно внезапно перед
      
      
       13
      
      взором Жизнева возникли жрицы этого божка. На самом деле это были весьма привлекательные и ничуть не вульгарные, скромно, но со вкусом одетые три молодые дамы - одна совсем юная, две другие постарше. Они расположились за столом, завязалась светская беседа. Жизнев шепотом спросил Сидорчука: "Что это за очаровательницы?" Сидорчук презрительно фыркнул, дабы подчеркнуть тупость Жизнева и собственную проницательность (хотя хозяева праздника ему обо всем сообщили еще накануне) и веско ответил: "Проститутки". Удивленный Жизнев вновь исподволь изучил помутневшим взором каждую гостью, но не обнаружил ни на одной из них никаких печатей и клейм профессионального порока. А между тем в воздухе проносились какие-то слова со значением, какие-то сигналы, в которые Жизнев даже не пытался вслушиваться: ему нравилось безмятежное сидение за столом, нравилось французское вино, нравились все присутствующие, даже нравственно ущербный Сидорчук. И когда его товарищи по застолью начали один за другим отлучаться вместе с дамами в залу для водных процедур, это не побудило его ни к каким действиям. Для чего происходят все эти отлучки, он, конечно, понимал, но его частившее сердце благосклонно относилось только к красному вину, а любовных трудов не желало совсем. Дамы между тем вошли во вкус вакхических забав. Вернувшись к столу, одна из них, самая хорошенькая, стройная шатенка с пушистыми волосами и загадочным взором, начала поглаживать мощные бицепсы Жизнева, не прикрытые простыней, ласково вонзать в них коготки и, словом, всячески склонять Жизнева к плотским усладам у бассейна. Жизнев сначала не вполне сознавал, чего от него хотят, но когда осознал, то прямо объяснил даме на ушко, как обстоит дело с его здоровьем. Затем он восхвалил ее красоту, поблагодарил за благосклонность и попросил не таить на него обиды. "Ты прекрасна, Елена", - повторил он в заключение и нежно поцеловал девушку в мочку уха. Та в ответ ласково ему улыбнулась, показывая, что ничуть не сердится. Улыбка была столь очаровательна и зовуща, что Жизнев решил было плюнуть на здоровье и дать себя увлечь в залу греха, однако сердце, провалившись на миг куда-то в пустоту, заставило его передумать. Несколько уменьшил в его глазах привлекательность порока и Сидорчук, зачем-то начавший размахивать перед глазами сотрапезников использованным презервативом, в котором болталось мутное содержимое. Недостаток вкуса и такта этот человек проявлял, увы, не только в стихах.
       Когда вся компания, вполне довольная друг другом, наконец оделась и направилась к выходу, глазам их предстала забавная картина: молодой богач, вчерашний именинник, забыв закрыть дверь в комнату для массажа, обладал в этой комнате какой-то монотонно вскрикивавшей девицей, не входившей в число тех, с которыми познакомили поэтов. Возможно, подумалось Жизневу, к такому развитию пришел обычный сеанс массажа. Так или иначе, но оба участника этой эротической сцены полностью ушли в свое занятие (девушка стоя опиралась на массажное ложе, молодой богач пристроился сзади) и не обратили на проходивших никакого внимания. Чтобы поторопить именинника, пришлось звонить ему из вестибюля заведения по мобильному телефону. Чуть позже из брошенных вскользь реплик Жизнев узнал, что партнерша именинника замужем, где-то служит и подрабатывает в "Реноме", причем муж о ее побочных заработках прекрасно знает. Жизнев всей душой порадовался такой внутренней свободе молодых супругов.
       Покинув "Реноме", компания сначала заехала в какую-то бильярдную, но это посещение оказалось ошибкой, так как попасть по шару никто уже не мог. Поэтому направились на квартиру к друзьям именинника, с которыми успел сдружиться и Жизнев во время своих прошлых визитов в Краснодар. Глубокомысленные беседы с ними служили ему в застолье убежищем от бесконечных разговоров про автомобили, запчасти, загородные дома и прочую шелуху, облепляющую подлинную человеческую судьбу. Однако тут, увидев дам, один из хозяев квартиры проявил себя не лучшим образом. Видимо, кто-то - то ли именинник, то ли Сидорчук - шепнул ему о том, чем девушки занимаются помимо основной работы, и бедный молодой человек, не зная, как себя вести с такими дамами, начал презрительно усмехаться, говорить колкости и, словом, повел себя очень глупо. В
      
      
       14
      
      противовес этому Жизнев, хотя его и развезло от выпитого в бильярдной коньяка, изо всех сил старался быть галантным, успокаивал готовых возмутиться девушек, а потом, улучив момент, прямо сказал на кухне адепту мужского шовинизма, чтобы тот не портил вечер. "Пойми старина, - объяснил ему Жизнев, - это не какие-то пошлые шлюхи, которые спят с кем попало и за деньги готовы терпеть любое хамство. У них есть работа, поэтому они могут позволить себе тщательно выбирать партнеров. Для них секс - не единственный источник дохода, поэтому они проституируют с душой, с удовольствием. С ними можно поговорить, это люди, пойми, а не просто приложения к влагалищу. Мы вот завтра с ними собрались на концерт, а как они с нами пойдут, если их здесь обидят?" После этого кухонного разговора атмосфера разрядилась и наполнилась дружелюбием - о последнем особенно старался Сложнов, не отстававший от Жизнева по части галантности. В результате к нему преисполнилась нежных чувств девушка Лера, самая бойкая и самоуверенная из трех подруг, брюнетка с зелеными глазами.
       Конечно, люди не любят признавать свои ошибки и менять линию поведения по чьей-то просьбе, считая это признаком слабости. Возможно, молодой человек, считавший, что женщин легкого поведения настоящий мужчина должен унижать, продолжал бы гнуть свое и вечер завершился бы обидами и скандалом. Однако Жизнев с годами стал чертовски убедителен, и дело было не столько в том, что он говорил в спорном случае, сколько в том, как он говорил и как он себя вел. Тут вполне подходят слова Уитмена:
       Я и подобные мне убеждаем не метафорами, не стихами, не доводами,
       Мы убеждаем тем, что существуем.
       Далее было вновь выпито много коньяка, и Жизнев довольно смутно помнил, как он вместе со Сложновым оказался в их общем номере гостиницы. Встал он с сердцебиением, но решил не обращать на него внимания: веселиться так веселиться. А веселья предстояла уйма: в Краснодар в этот день должны были приехать музыканты группы Сидорчука, а также любимый Жизневым музыкальный коллектив "Запрещенные барабанщики" - тех и других пригласили одни и те же люди, которых мы здесь условно называем "молодые богачи". Жизневу вспомнился рассказ офицера, прошедшего чеченскую войну (этот офицер консультировал Жизнева во время написания романа): как-то осенью наши бойцы застрелили в лесу боевика-негра, который за каким-то чертом потащился из сытой Англии, где проживал, в жестокую Россию - насаждать исламские ценности. Тащить глупого негра через раскисшее поле в комендатуру не хотелось, давать крюк в несколько верст по лесу - тем более. Тогда покойника прицепили к бронетранспортеру и поволокли полем по грязи напрямик. Когда въехали в село, на броню взобрался боец с музыкальным центром, и по округе разнеслась песня "Запрещенных барабанщиков":
       Убили негра... Убили, суки, замочили...
       Он уже не идет играть в баскетбол...
      И так далее. Негр торжественно ехал на тросе за бронемашиной, глядя в небо и сложив руки на груди (точнее, руки на груди ему связали). Номер имел большой успех - даже вечно настороженные чеченские женщины смеялись до слез. И вот теперь Жизнев познакомился с членами прославленного коллектива. Они охали и держались за виски, повторяя: "Мы не знали, что можно столько пить!" Ну а Жизнева ничего не удивляло, он-то знал, на что способны музыканты Сидорчука. Бесстрашие, с которым эти люди вливали в себя гомерические дозы спиртного, являлось одним из их немногих достойных уважения качеств. Поэты и музыканты вместе пообедали в какой-то харчевне, причем от пива поэты решили воздержаться - вечером им предстояла встреча с дамами. Музыканты же вливали в себя кружку за кружкой - концерт в клубе "Квадро" предстоял им только назавтра. Певец Маршал концерт из-за снегопада отменять не стал и правильно сделал: публика каким-то образом все же добралась до Театра эстрады на главной улице, и зал заполнился почти под завязку. Жизнев уселся рядом с девушкой Марией, самой юной из трех, которая немедленно начала гладить его по руке и
      
      
       15
      
      вкрадчиво сообщила, что в Москве у нее много друзей и после Нового года она собирается туда приехать. "Милости просим!" - вежливо отозвался Жизнев, однако решил оставаться верным Елене, и авансы Марии пропали зря. Певец начал концерт с песни на слова Сложнова, что произвело на девушек глубочайшее впечатление, в особенности на влюбленную в Сложнова зеленоглазую Леру. Она окончательно убедилась в том, что ее выбор правилен, и силой своего чувства изрядно перепугала Сложнова. После концерта Сидорчук потащил всех в артистическую уборную, дабы продемонстрировать свое приятельство со звездой. Там Жизнев потоптался несколько минут на пороге, остро ощущая глупость своего положения и проклиная тщеславие Сидорчука, после чего незаметно ретировался и с удовольствием поболтал с умненькой Леной в вестибюле. Она тоже обещала после Нового года появиться в Москве, но ее слова звучали куда более весомо, нежели девичий щебет Марии. Поэты прогулялись с девушками по заснеженной главной улице, зашли в клуб, принадлежавший молодым богачам, где вся компания угостилась коньяком, а потом усадили дам в такси (водитель клялся всех троих развезти по домам, несмотря ни на какие сугробы) и направились в свою гостиницу. Там Жизнев и Сложнов с облегчением отделались от Сидорчука, проживавшего этажом ниже, и поднялись к себе. По удачному стечению обстоятельств на их этаже имелся буфет, причем не очень дорогой, - там оба поэта вскоре и оказались. Они потребовали коньяка, и за рюмкой Сложнов стал горько жаловаться на пылкость и настойчивость Леры - неуместные, на его взгляд. Достаточно сказать, что и в Театре эстрады, и в клубе они обегали все коридоры, безуспешно ища уголка для совокупления.
      - Ну, во-первых, я видел и в твоих глазах огонь желания. Не на аркане же тебя тащили в эти коридоры, - возразил Жизнев. - Во-вторых, ее настрой должен тебе льстить. Значит, ты в "Реноме" проявил себя настоящим мачо. Да и вообще произвел на девушку хорошее впечатление. Одними мужскими достоинствами их не удивишь.
      - Но она хочет приехать в Москву! - испуганно понизив голос, сообщил Сложнов.
      - Ну и что? - безмятежно пожал плечами Жизнев. - Лена тоже хочет. И Марина хочет. По-моему, это прекрасно.
      - Любим, пойми, Лера очень, очень решительно настроена, - строго сказал Сложнов. - Она меня просто пугает. Она хочет жениться... то есть замуж!
      - Мало ли чего она хочет, - хмыкнул Жизнев. - Все хотят. Хотеть не вредно.
      - А вот представь: она приезжает ко мне, заставляет меня, естественно, заниматься с ней сексом, а потом говорит: "У нас будет маленький". И что?! - спросил Сложнов тоном провинциального трагика.
      - Да ничего, - хладнокровно ответил Жизнев. - Скажешь ей: "Это не у нас, а у тебя будет маленький". Что она, при ее образе жизни предохраняться не умеет? Если бы не умела, у нее уже семеро по лавкам было бы. Значит, залетела нарочно, значит, сама создала проблему. Почему же ты ее должен решать?
      - Чувствую - не захочет она предохраняться, - простонал Сложнов.
      - Да пойми ты, чудак: "не хотела" - это ведь не значит, что не могла. Значит, решила в одиночку тот вопрос, который должны решать двое. Значит, и расхлебывать последствия должна сама. Ну вот если она тебя спросит, нужен ли тебе маленький, что ты скажешь?
      - Скажу, что самому жрать нечего. Только этого мне не хватало! И вообще: она славная девушка, но я ведь в нее не влюблен и не хочу на ней жениться. Зачем мне в таком случае какие-то маленькие?
      - Вот так ей и объясни. Если хочешь остаться кристально честным, то объясни прямо завтра, не морочь девушке голову, - посоветовал Жизнев. - Так ей и скажи: ты мне нравишься, готов выполнять любые твои желания, но только не содержать тебя, не жениться и не размножаться. Если это ее отпугнет, то так тому и быть. А если нет - наслаждайся, возьми от Леры всё, что она может дать.
      - Она, конечно, согласится, а сама возьмет и залетит. А потом пойдет в суд или куда там ходят в таких случаях. Заявит, что я - отец ребенка. Сделают анализы, и хана! - уныло пробормотал
      
       16
      
      Сложнов.
      - Почему - "хана"? - удивился Жизнев. - У нас в стране половая жизнь, слава богу, не запрещена, и вступление в брак при этом не обязательно. Она даже алиментов не получит, потому что вы с ней жили раздельно и не вели общего хозяйства. Выбить алименты по суду тоже не так просто. Судьи не дураки и в бабских штучках знают толк. Может, она напоила тебя до бесчувствия, а потом надругалась над тобой? Может, это ее на самом деле надо судить? В конце концов, сам предохраняйся.
      - Боюсь, боюсь я всего этого, - качал головой Сложнов, - разливая коньяк по рюмкам. - Очень уж она настойчива, не знаю, что у нее на уме. Вот скажет вдруг: "У нас будет маленький"...
      - Костя, это просто сказка про белого бычка, - рассердился Жизнев. - Ты подумай своей головой: ну кто ты такой, кому ты нужен как супруг и кормилец? Ты даже как плательщик алиментов никому не нужен, потому что работаешь ты неофициально, а официально ты безработный и никаких доходов у тебя нет. Поэтому расслабься и спокойно рви цветы удовольствия.
       Жизнев видел, что не вполне убедил друга, и счел за лучшее перевести разговор на другую тему. Через некоторое время, когда опустел уже второй графин коньяка, он предложил удалиться на покой. В номере Жизнев взглянул в зеркало, проворчал: "Ведь это когда-то называлось человеком", расслабленно совлек с себя одежды и завалился спать. Сложнов, однако, его примеру не последовал. В памяти Сложнова вертелись неудачные попытки соития с Лерой, совет насчет цветов удовольствия, а также те неоднократные предложения доступной любви, которые ему делали в этой гостинице. Поэт вышел из номера и направился в комнату старшей по этажу. Там ему с готовностью показали четырех дам, он выбрал одну и с ее помощью освободился в пустующем номере от избытка беспокойства. "О слабость, о скотская похотливость мужчин!" - помнится, восклицал Боккаччо. Стоило бы напомнить ему о том, что соитие порой нужно не само по себе, а для обретения душевного равновесия и приведения мыслей в порядок. Наутро Сложнов весело поведал о своих ночных похождениях Жизневу и, по всей видимости, уже не ожидал от будущего ничего плохого. "Всё образуется!" - восклицал он.
      
       Глава V
      
       Дабы мотивы, которые заставили поэта Сложнова завести вышеприведенный разговор, стали понятны читателю, следует описать вкратце житейские обстоятельства этого незаурядного человека. Родился он в промышленном городе за 4000 километров от Москвы, в отрочестве начал сочинять стихи и музыку, создал школьную рок-группу. Творческая жизнь школьника Сложнова была достаточно напряженной, однако сомкнуть ее с творческой жизнью главных духовных центров страны из-за огромности расстояний не представлялось возможным. Тогда Сложнов решил сам переместиться в эти центры и вскоре оказался в Петербурге, где поступил в кораблестроительный техникум. Стоит разъяснить нынешнему читателю особенности перемещений творческой молодежи в советскую эпоху. В то время молодой человек, считавший себя одаренным, тянулся, как и ныне, в столичные университеты и в учебные заведения вроде Литературного института, ВГИКа с его сценарным и актерским факультетами, Строгановки, Полиграфического с его оформительским отделением и тому подобных. Конкурс на творческие специальности достигал неимоверных высот, однако молодежь бодро отправлялась в столицы, что с точки зрения нынешних житейских реалий выглядит удивительной самонадеянностью (к тому же тогда богатенькие родители, сметающие деньгами все преграды с пути отпрыска, были еще редким явлением). Дело объяснялось просто: в те времена, оказавшись в культурной столице, не поступить совсем никуда мог только идиот. Потерпев неудачу на экзаменах в творческий вуз, молодой человек мог обратиться в вуз попроще, с меньшим конкурсом. Но ведь в каждом из "простых вузов" кипела тогда культурная жизнь, в каждом
      
      
       17
      
      действовали литературные объединения, вокально-инструментальные ансамбли (обычно на каждом факультете), театральные студии и прочее. Если не удавалось поступить в вуз, оставались техникумы, ПТУ, различные профессиональные курсы. И везде молодой человек получал стипендию, на которую, пусть жестко экономя, можно было прожить, так как везде предоставляли бесплатное общежитие и различные виды материальной помощи, а в большом городе имелись многочисленные возможности побочных заработков. И во всех "простых" учебных заведениях поступившая туда молодежь вовсе не была отрезана от духовного кипения столицы: театры и кинотеатры ошеломляли премьерами, музеи - блестящими выставками, концертные залы предлагали на выбор самую различную музыку, и всё это за редким исключением являлось совершенно общедоступным. Молодежь, видевшая себя в дальнейшем творцами еще более значительных духовных богатств, устремлялась на различные творческие курсы, ходила на заседания литературных объединений (благо таковые работали не только в вузах, но и на всех крупных предприятиях, НИИ и при всех Дворцах культуры), образовывала собственные творческие группы либо просто обсуждала проблемы искусства в обычных стихийных застольях. Таким образом, хотя студенты элитных творческих вузов и пользовались в среде творческой молодежи особым авторитетом, но стать участником общего творческого брожения мог любой желавший этого молодой человек совершенно независимо от места учебы, профессии и материальной обеспеченности. Да и немолодой тоже - Жизнев встречал в московских литературных объединениях немало пожилых людей, казавшихся ему тогда глубокими старцами; одаренностью они не блистали, но душою были свежее иных юнцов. Ко всему сказанному стоит добавить, что в те странные времена переезды и даже перелеты в столицу, домой и обратно в столицу были вполне по карману даже студенту.
       Сложнова следует признать типичным питомцем той эпохи. Трезво сопоставив уровень своих школьных знаний (которым не пошло на пользу его увлечение музыкой) с огромным конкурсом в творческие вузы, Сложнов по приезде в Петербург сразу направился в кораблестроительный техникум, и его, разумеется, с радостью приняли. Петербург был избран из-за того, что там проживали дальние родственники - о нахлебничестве речи не шло, но помощь в затруднительных случаях они оказать могли, а по выходным и праздникам с удовольствием подкармливали прожорливого юнца домашней пищей. Кое-как учась в техникуме, Сложнов вместе с тем погрузился в духовную стихию великого города, бродя среди прекрасных зданий, посещая музеи и отыскивая лазейки в литературную и музыкальную богему Петербурга. Если с музыкальной богемой ему не повезло, то литературная его приняла: он сделался исправным посетителем нескольких литературных объединений, одним из которых руководил небезызвестный Виктор Соснора. Думается, известность этот автор приобрел исключительно благодаря тому обстоятельству, которое отметила умная дочь Толстого Татьяна Сухотина-Толстая (не поставим ей в вину утомительное "чтоканье", она все же не беллетрист): "Большинство публики, которое обыкновенно состоит из людей, лишенных художественного чутья, ценит то, что оно не воспринимает, думая, что в том, что им недоступно, и кроется самое главное". Человек, до седых волос не выучившийся ясно выражаться, мог руководить духовным развитием молодежи лишь благодаря таким причудам массовой психологии. Хасинто Бехарано писал: "Недостаточно, чтобы тебя поняли; надобно стремиться к тому, чтобы тебя не могли не понять". Писарев с присущими ему прямотой и четкостью напоминал о том, что "публика имеет право желать, чтобы с нею говорили удобопонятным языком, чтобы все слова и образы, употребленные поэтом, имели какой-нибудь ясный и определенный смысл, чтобы поэт не задавал ей неразрешимых загадок и не превращал своих произведений в длинную и утомительную мистификацию". Русский критик писал эти строки в трезвые времена - в 60-е годы XIX века; страшно подумать, что стало бы с его нервами, если бы ему удалось дожить до появления сюрреализма, "потока сознания", ассоциативного метода и "ленинградской школы". Однако желание сочинять в человеке так сильно, считаться литератором так заманчиво (правда, непонятно почему), а
      
      
       18
      
      сочинять галиматью настолько легко и удобно, что к справедливым требованиям Писарева и других разумных людей с годами стали прислушиваться все меньше и меньше. Публика трусливо одобряла новомодные произведения - по тем причинам, о которых писали Т. Сухотина (см. выше) или, например, Петер Карваш: "Я мог бы просто признаться, что ни хрена не понял... но ведь это опасно: что, если остальные вдруг понимают или хотя бы делают вид, что понимают? Поэтому лучше уж восхищаться: так я ничем не рискую". Однако пока критика и наиболее изысканная часть публики раздавали награды и венки, массовый читатель оставался себе на уме. Вслед за тем же Петером Карвашем он мог бы сказать, что "полная непонятность чужого произведения никогда не была в моих глазах абсолютной гарантией высокого уровня оригинальности и гения - кстати, не была и доказательством того, что я дурак". Однако массовому читателю столько раз подсовывали под маркой великих взлетов духа всякую чепуху, что он, сбитый с толку и не имеющий досуга разбираться в том, что же все-таки в литературе хорошо, а что плохо, попросту "голосовал ногами" и переставал читать так называемую "серьезную литературу", в первую очередь поэзию. На усталость публики чутко отреагировали изготовители всякого рода литературных суррогатов и заработали с неслыханной дотоле производительностью, успешно заполняя пустоту в душе любителя литературы (или, по крайней мере, создавая иллюзию такого заполнения). Но что до всего этого автору-лауреату! "Он принимает темноту за глубину, дикость за силу, неопределенность за бесконечность, бессмысленное за сверхчувственное - и как доволен собственным созданием! Но приговор знатока не подтверждает этой оценки снисходительного самолюбия" (Шиллер). Соснора, на наш взгляд, принадлежит к числу тех самых авторов, о которых пишет Шиллер, однако Сложнов при всем его таланте к числу знатоков в те годы отнюдь не относился. Поэтому он доверился суждениям старших товарищей, пытавшихся, возвеличивая своего наставника, возвеличить заодно и себя - свою способность к пониманию, свою прозорливость, вообще всю свою личность. Юноше, почти подростку, трудно было заподозрить стольких взрослых, уверенных в себе людей в том, что они в оценках руководствуются мотивами, далекими от собственно литературных (к тому же поклонники Сосноры и вообще подобной поэзии подчиняются этим мотивам зачастую неосознанно). В результате раннее творчество Сложнова по непонятности не уступает творчеству его прямого руководителя, а также наименее одаренных обериутов - тех, что преподали русской литературе один из ярчайших уроков пустословия. Урок это не пропал даром - его плоды мы пожинаем до сих пор. И тем не менее ранние стихи Сложнова (их можно видеть в его посмертной книге, вышедшей в 2010 году) при всей их невразумительности все же отличаются от стихов его творческих наставников. Читая Соснору или Введенского, испытываешь скуку, досаду, но не беспокойство. Бестолковая словесная масса воспринимается как должное, автор соответствует своему творению, тогда как в стихах раннего Сложнова, то и дело, подобно искрам, проскакивают яркие образы. Они заставляют вздрагивать - кажется, что подлинная личность поэта вот-вот прорвет вязкий словесный кокон и заговорит по-другому - внятно и откровенно. Так оно со временем и случилось.
       Вскоре Сложнова из техникума призвали в армию ("Вот так и теряются для промышленности кадры квалифицированных рабочих", - ворчал по этому поводу Жизнев). Из-за близорукости и общей нескладности его определили в стройбат, причем в часть, стоявшую под Ленинградом. Так Сложнову повезло в первый раз. Рыжий близорукий увалень оказался, само собой, удобным объектом для издевательств со стороны "дедов". Однако "деды" ничего не умели, а увалень умел многое: оформлять стенды наглядной агитации (на этих стендах было помешано все советское мелкое начальство), красиво и без ошибок писать, печатать на машинке, играть на различных музыкальных инструментах (а начальство хотело создать оркестр)... Поэтому "деды" так и остались месить раствор и класть кирпичи, а Сложнова перевели служить в штаб, чем неопровержимо доказывается превосходство духа над грубой силой и прочими, как ныне модно говорить, "вызовами". Так Сложнову повезло во второй раз. А поскольку Сложнов был невероятно пунктуален и аккуратен, то в
      
      
       19
      
      штабе он сразу пришелся ко двору. Его вчерашние обидчики скоро стали заискивать перед ним, а начальство охотно отпускало его в увольнительные в город, ибо знало: боец Сложнов вернется в штаб точно в назначенный час. В увольнение Сложнов ходил всегда один, ибо не пьянствовал и не шастал по женским общежитиям. Его интересовали музеи и заседания литературных объединений, и товарищи по службе просто не смогли бы его понять. Однажды Сложнов с великим удивлением узнал, что один из членов группы "ОБЭРИУ", а именно Игорь Бахтерев, еще здравствует и проживает в Ленинграде. Сложнов раздобыл его адрес (тогда это делалось бесплатно по телефону) и напросился в гости к старику. Тот послушал стихи рыжего солдатика, умилился и выписал ему удостоверение в том, что поэт Сложнов и по духу, и по слогу - настоящий обериут. Это свидетельство Сложнов хранил до самой смерти, хотя от стиля юных лет давным-давно отошел и опытов тех лет не публиковал, даже никому не показывал: они сохранились лишь в его архиве в отдельной папке. Любовь к абсурду, к неожиданным поворотам мысли, к парадоксу он в себе сохранил, и в этом смысле ничуть не изменил своей обериутской юности. Однако обериуты обериутам рознь: одно дело Введенский, или Вагинов, или тот же Бахтерев, и совсем другое - Олейников и Заболоцкий. Сложнов решительно шагнул от первых ко вторым и даже далее, то есть абсурд и парадокс уютно гнездились в смыслах его стихов при кристальной, присущей скорее детской литературе, прозрачности самих смыслов. Манеру письма "зрелого Сложнова" можно было бы назвать классической, если иметь в виду только рифмовку и ритмику, однако из-за детской манеры выражаться и детски-восторженного взгляда на мир применять к стихам Сложнова эпитет "классические" нет никакого желания.
       В штабной рутине и в спорах о литературе два года пролетели быстро. Само собой понятно, что такой юноша, как Сложнов, не мог не послать свои стихи на конкурс в Литературный институт. Сиди там в приемной комиссии здравомыслящие люди, непонятные и довольно-таки подражательные стихи Сложнова могли бы с ходу завернуть, однако в те годы комиссия ценила оригинальность мышления и творческую свежесть, под которыми совершенно ошибочно понимались всякая заумь, "ассоциативный метод" и даже примитивный эпатаж. Последний был совершенно немыслим еще даже в начале 80-х, но в конце 80-х его акции сильно повысились. Благодаря такому отбору в Литинститут пролезло (и пролезает до сих пор, так как критерий не изменился) огромное количество всяких шарлатанов, неспособных, как говорится, и слова в простоте молвить (если это слово писаное), а значит, неспособных и вообще к литературе. Например, вошедший позднее в Сообщество поэт П. с его утробной хитростью молдаванина почуял, с какого конца надо подходить к приемной комиссии, и специально для творческого конкурса наплодил массу гладко зарифмованной невнятицы, чего-то среднего между Траклем для бедных (подобно Траклю, поэт П. также постоянно намекал на жестокость мироздания) и Валери для бедных же, то есть чего-то еще бестолковее, чем оригиналы. И приемная комиссия проглотила эту расчетливую стряпню. Однако глотать искренние опыты Сложнова она не спешила: блестки гениальности не произвели на нее впечатления, а непонятность все же смущала. Ответа не было. Сложнову предстояло либо возвращаться за парту кораблестроительного техникума, либо ехать в родной город, работать там на заводе станочником либо в заводской многотиражке, вечерами музицировать в обреченном на безвестность вокально-инструментальном ансамбле, писать никому не нужные стихи... Осознав все это, Сложнов ужаснулся и помчался в Москву к ректору Литературного института, которым тогда был критик Евгений Сысоев - человек весьма либеральных взглядов, один из "прорабов перестройки", пусть и не первого ряда. Ректора поэт поймал на лестнице. Так Сложнову повезло в третий раз, потому что в кабинет его просто не пустили бы.
       В повседневном общении с малознакомыми людьми Сложнов обычно держался настороженно и замкнуто и самые обычные деловые переговоры научился вести только на склоне своих дней. Понятно, что его житейскому процветанию это отнюдь не способствовало. Охотно устраняясь от
      
      
       20
      
      решения всякого рода организационных вопросов, Сложнов позволял их решать людям вроде Сидорчука и в итоге неизбежно оказывался в лучшем случае на вторых ролях, а в худшем - просто облапошенным. Впрочем, и вполне порядочным партнерам Сложнова не могло нравиться его стремление избегать всяких хлопот по организации успеха. Когда-то Жизнев - тогда они еще не были друзьями, а только товарищами по Сообществу - вынужден был сказать: "Костя, прости, но такое сотрудничество меня не устраивает. Я договариваюсь о концертной площадке, езжу подписывать всякие бумаги, взваливаю на себя ответственность, собираю публику, целыми днями вися на телефоне, приношу на горбу книги, которые сам издаю, торгую ими, пока вы весело общаетесь с дамами, и в итоге мы с тобой должны получать поровну. Так дело не пойдет". Сложнов, не задумывавшийся прежде о таких прозаических материях, неудачно попытался отшутиться, позаимствовав шутку у поэта П. - дескать, люди вроде Жизнева самой природой предназначены для подобной деятельности (впрочем, П. часто высказывал в виде шутки то, что думал на самом деле). Однако Жизнев юмора не принял и прекратил делиться выручкой от продажи билетов на концерты с теми членами Сообщества, которые давали себе труд только прийти на концерт и выступить - таким он выделял лишь часть поступлений от продажи книг. Бунта Жизнев не боялся, ибо знал: если ненавистники деловой рутины даже откажутся выступать, он прекрасно проведет концерт на пару с Сидорчуком (в то время работавшим еще не только на себя, но и на благо Сообщества), да и многие другие поэты с удовольствием покрасуются рядом с ними на сцене, не претендуя ни на какие деньги. Сложнов в ходе того нелегкого разговора излил на Жизнева целый ушат своих проблем (работа, жена, ребенок, необходимость сочинять музыку), однако Жизнев только усмехнулся. "Костя, - сказал он, - научись видеть в этом мире не только себя. Проблемы есть у всех - возьмем хоть Сидорчука. Он вовсе не альтруист, к тому же сейчас ему надо заработать денег, чтобы выкупить вторую комнату в своей коммуналке. Чтобы их заработать, он пишет песни, организует концерты, дает рекламу и все такое прочее. Но при этом он не забывает и о наших концертах, по радио мы их рекламу слышим постоянно. Договориться об этом непросто, потому что объявления стоит денег, а с нас денег не берут. Имеет он право на часть выручки? Разумеется, потому что выручка прямо зависит от сделанной им рекламы. Ты не делаешь ничего, так на чем основано твое право? На хороших стихах? Но наши стихи не хуже, однако мы трудимся на общее благо. Я тебе выдаю часть денег от продажи книг, для выхода которых ты тоже не сделал ничего, - и на том скажи спасибо. Большинство поэтов сейчас публикуется за свой счет и готово выступать бесплатно, если позовут, - вот только редко зовут, к сожалению. Подумай также и о моих обстоятельствах. Как и ты, я каждый день хожу на службу, у меня старые родители, постоянно требующие внимания, и подруга с ребенком. Сочинять мне хочется не меньше, чем тебе. При этом я работаю на Сообщество, а ты нет. Удивляюсь, что все эти очевидные вещи взрослому человеку надо объяснять. Впряжешься в общий воз, будешь делать то, что я скажу - будешь получать наравне со мной. Не впряжешься - извини. Это касается и других любителей проехаться на чужом хвосте, в частности, нашего друга П. Если не нравится, можете в концертах не участвовать. Это наш последний разговор на данную тему". Сложнов тогда сперва обиделся и даже не явился на очередной концерт (который тем не менее прошел с успехом). Однако Костя Сложнов обладал способностью задумываться над своими поступками и оценивать их, за что Жизнев его и любил - такая способность для краткости именуется совестью. У большинства людей эта способность отсутствует или сохраняется в рудиментарном состоянии, благодаря чему обычный человек всегда прав и потому невыносим (см. выше высказывание Рушди на сей предмет). Над своими поступками обычный человек начинает задумываться лишь тогда, когда его жизнь пойдет наперекосяк, то есть тогда, когда уже поздно. Организовываться в общество подобные люди ухитряются лишь потому, что опасаются отпора своим желаниям со стороны окружающих и потому держат себя в узде - увы, лишь до благоприятного момента. Стоит таким людям услышать "фас, дозволено" - и общество затрещит по швам, как Россия в 90-х годах. Сложнов, к счастью, был не таков. После вышеприведенного разговора он явился к Жизневу и без долгих предисловий заявил, что
      
       21
      
      был неправ, впредь намерен выполнять все поручения и рассчитывает на свою долю доходов. "Разумеется", - сказал обрадованный Жизнев. Уже немного зная Сложнова, он понял, что человек говорит искренне и не подведет. Так и вышло - в дальнейшем Сложнов всегда оставался надежным товарищем до самой своей смерти.
       Однако в момент встречи с ректором Сысоевым на лестнице дома Герцена Сложнов был еще неопытным, замкнутым, недоверчивым интровертом. Как ни странно, именно это ему и помогло. Если бы он тогда задумывался о чужих проблемах, вряд ли он смог бы обрушить на ректора свои с тем же пылом, с той же степенью убедительности. Из его нервной речи следовало, что у юноши, которого ректор видел перед собой, есть только два пути: или стать студентом, или головой в петлю. Подразумевалось, что во втором случае вся вина ляжет на ректора Сысоева. А ректором тот был еще новым, неопытным и с подобным напором сталкивался нечасто. И произошло чудо: ректор вместе со Сложновым вернулся в свой кабинет, распорядился принести ему стихи Сложнова, прочел их, ничего не понял, но, по-видимому, блестки гениальности подсознательно всё же уловил и отдал все необходимые распоряжения, согласно которым Сложнова включили в число абитуриентов с предоставлением ему общежития на период вступительных экзаменов. Ну а экзамены эти для прошедших творческий конкурс являлись скорее формальностью - чтобы их провалить, требовалось поистине фантастическое невежество. Так Сложнову повезло в четвертый раз. Думается, повезло и Сысоеву, ведь именно помощь поэту Сложнову обессмертит его имя и даст ему право на благодарность потомства. К тому, что Сысоев служил министром культуры, а потом послом при ЮНЕСКО в ранге министра, потомство отнесется скорее презрительно, ибо ходить в начальниках при Ельцине и при Путине - дело далеко не почетное. Да и те, кто встречался с Сысоевым в его министерские годы, вряд оставят об этих встречах теплые воспоминания, поскольку испытания властью бывший ректор не выдержал: стал высокомерен, чванлив и не только поддался мании величия, но, похоже, прямо-таки наслаждался ею. К такому выводу пришел, в частности, и Жизнев, наблюдая бывшего "прораба перестройки" в одной многодневной совместной поездке. Выступления нашего героя в той поездке пользовались шумным успехом, и Сысоев намекнул, что хотел бы приобрести книги Жизнева (разумеется, в подарок - начальники в России не привыкли за что-либо платить, а поэты привыкли питаться святым духом). Жизнев, конечно, пообещал, надеясь, что греха таить, на будущую помощь в виде гранта на выпуск новой книги или чего-то подобного. Однако министр не снизошел до встречи с поэтом. Жизневу было велено книги передать вахтеру Дома литераторов, а тот, мол, их передаст по назначению. Жизнев так и сделал, все еще на что-то надеясь, но никакого отклика не последовало - похоже, поэтов, способных покорять залы, как Жизнев в той достопамятной поездке, вокруг министра вертелось множество и на всех просто времени не хватало. Видимо, прав был один питерский друг Жизнева, который заявил - сурово, как и подобает уроженцу города трех революций: "Ни в коем случае не следовало передавать книги таким образом. Как ты мог так поощрять начальственное хамство! Ты, великий русский поэт, потащился передавать свои книги через швейцара какому-то третьеразрядному критику!" Жизневу стало стыдно. Еще больший стыд он испытал, когда узнал о позиции министра культуры Сысоева по вопросу о реституции культурных ценностей: министр яростно и явно небескорыстно бился за то, чтобы передать немцам огромное количество картин, гравюр, книг, рукописей, документов и всего того, что по должности он обязан был беречь и охранять, немцы же России ничего равноценного передавать не собирались. О позиции немцев бывший критик прекрасно знал, однако это его ничуть не смущало. Подробно изложенная в нескольких газетных статьях деятельность министра производила столь скверное впечатление, что Жизнев решил забыть свое знакомство с ним, как скверный сон. И все же именно Сысоев когда-то принял поэта Сложнова в Литературный институт. Если высший суд и вправду ничего не оставляет без внимания, то он простит этого слабого человека.
       Вернемся, однако, к Сложнову. Разумеется, его жизнь в Москве не была усеяна розами. Но большая часть его студенческих лет пришлась на беззаботные советские времена, и хотя в конце
      
       22
      
      80-х - начале 90-х уже мало кто ухитрялся прожить на одну стипендию, однако все, в том числе и Сложнов, так или иначе подрабатывали, кое-что в последние годы учебы приносили продажа книг Сообщества и издательские проекты, к которым Жизнев, уже перешедший на работу в издательство, привлекал своих товарищей. Понемногу помогали Сложнову и родители. Жилось ему весело - в Литературном институте больших талантов хоть и не водилось (их там не водится с послевоенных лет), но забавных чудаков хватало, взять хоть знатока всех наркотических веществ Тараса Липольца или Илью Гребенкина, на 55-летие Дома литераторов вышедшего на сцену ЦДЛ голым с надписью на заду "Союз писателей СССР". Института Илья, кажется, так и не закончил - его прельстила торговля солью, и он навсегда скрылся с литературного горизонта. Вскоре Сложнов познакомился с членами Сообщества, и стало еще веселее. Но с началом 1992 года веселье кончилось: цены выросли в десятки раз, а доходы и не думали расти. Каким-то чудом Сложнов доучился до конца, и это при том, что к моменту получения диплома он уже был женат на женщине с ребенком - будем здесь называть ее Алисой.
       Впрочем, женитьба оказалась для Сложнова не только новым житейским бременем, но и спасением. Родители его жены были люди обеспеченные, отец - известный ученый-экономист, автор ряда книг по бухгалтерскому учету и финансам, но при этом человек практического склада, знаток документооборота и хозяйственного права, - такие люди в дни становления рыночной экономики ценились на вес золота. Тесть Сложнова преподавал в университете, но жил, конечно, не только на профессорскую зарплату, которая с началом гайдаровских реформ почти мгновенно превратилась в пшик. В частности, он стал вести занятия для бизнесменов (конечно, за совсем другие деньги, чем в университете), а несколько позже начал принимать заказы на аудит, то есть на проверку правильности ведения учета и отчетности на предприятиях. Там платили еще больше. А Сложнов в 1992-м обнищал столь быстро и радикально, что без поддержки тестя остаться в Москве ему вряд ли удалось бы. Правда, поддержка была строго дозированной. Родители Алисы не одобряли ее выбора: провинциал, ни кола ни двора, никакой деловой хватки, занимается черт знает чем... Помогали они, собственно, не Сложнову, а дочери, взбалмошный нрав которой не позволял надеяться на то, что она образумится и найдет себе лучшую партию. Сама же по себе, без "партии", Алиса была абсолютно не приспособлена к жизни и кормить ее родителям так или иначе пришлось бы. До Сложнова она уже побывала замужем - за тощим, чахоточного вида молодым человеком с редкими зубами и безумным взглядом, совершенно внезапно заключив брак и столь же неожиданно, будучи уже в интересном положении, подав на развод. Сложнов познакомился с Алисой, когда она еще не развелась, но в муже уже разочаровалась, еще не родила, но была уже беременна и твердо решила рожать. Сложнова это не отпугнуло - он влюбился с первого взгляда. Где произошла их первая встреча, сказать трудно: в мемуарах Сложнова об этом не сказано, в дневниках, кажется, тоже, а у него самого уже не спросишь. Вероятнее всего, это произошло в кабаре Демидова - туда любил ходить первый муж Алисы, - либо на одном из концертов в театре МГУ: Алиса некоторое время проучилась в университете. Сложнов как-то, еще в период своего жениховства, привел Алису в гости к Жизневу. В то время это была худенькая, очень веселая и живая, очень кокетливая девица, откровенно поощрявшая ухаживания поэта П., - настолько откровенно, что П. даже называл позднее Сложнова погубителем своего счастья. Алису страшно забавляло волнение Сложнова при виде этих ухаживаний. Жизнев оценил большие синие глаза Алисы, тогда живые и ясные, правильность ее черт, ее жизнерадостность, но в целом избранница товарища ему не понравилась. Было очевидно, что она избалованна, своенравна, весьма высокого о себе мнения, а умом при этом отнюдь не блещет. "Женщины, скольких писателей, чье творчество стало богатством человечества, вы сделали несчастными!" - писал румынский поэт Джордже Баковия. Подобные мысли после знакомства с Алисой зашевелились и в голове Жизнева, но тогда они со Сложновым друзьями еще не были, и наш герой вскоре попросту забыл о существовании этой дамы. Забыть оказалось тем легче, что интроверт Сложнов избегал рассказывать о своих
      
      
       23
      
      семейных делах. Никто толком не знал даже о том, когда, собственно, эта парочка официально вступила в брак, поскольку родители невесты свадьбу с приглашением друзей и развеселой гульбой оплачивать отказались, а Сложнов не смог бы ее оплатить при всем желании. О его молодой жене и говорить нечего: из университета Алиса вскоре ушла, но и работать тоже не смогла, и по весьма веской причине: врачи поставили ей диагноз "шизофрения".
       Знал ли об этом диагнозе Сложнов, заключая брак? Скорее всего знал, и уж в любом случае странности поведения его невесты не могли от него укрыться, но, видимо, любовь оказалась сильнее всяких страхов, порождаемых здравым смыслом. Родители невесты отказались принять зятя у себя, и начались скитания молодой четы по квартирам, точнее комнатам, потому что денег на квартиру не хватало. Родился ребенок, и по утрам Сложнов бежал ни свет ни заря на молочную кухню за детским питанием, а затем отправлялся на работу. Работать ему приходилось в самых разных местах, но поначалу никакого отношения к литературе они не имели. Теперь на такие работы берут таджиков и узбеков как более покладистых, чем русские, но тогда, к счастью, их водилось в Москве куда меньше, чем сейчас, а то не видать бы Сложнову ни места грузчика в магазине телеаппаратуры близ ВДНХ, ни места продавца в магазине аудио- и видеопродукции "Наманган". С жильем Сложнову постоянно не везло - либо хозяин, либо сосед оказывались алкоголиками со склонностью к скандалам, галлюцинациям и сомнамбулизму. Удивляться этому не стоило, ведь чета выбирала жилье исключительно по признаку дешевизны, а дешевле всего жилье сдают алкоголики: их организм все необходимое добывает из водки, а водка до недавнего времени была баснословно дешева. Трудно сказать, учитывают ли те, кто планирует нынешнее подорожание водки, связь цен на водку и на жилье, однако съемщикам алкоголических квартир эта связь прекрасно известна. Жаль, что их никто ни о чем не спрашивал и не спросит.
       Итак, Сложнов трудился не покладая рук, а молодая жена сидела дома, скучала и радостно встречала его, когда он, усталый, возвращался с работы, тем самым вознаграждая его за всё. Родители жены вскоре забрали внучку к себе, боясь, что на ней отразятся перепады настроения Алисы, да и снять жилье с маленьким ребенком было почти невозможно. Это привело к тому, что Сложнов вместе с женой стал все чаще являться в гости к тестю и теще, дабы проведать ребенка (правда, удочерить внучку родители жены ему не дали, потому что в этом случае он мог претендовать на жилье, - девочка получила фамилию своего биологического папаши, который ее ни разу в глаза не видел). Таким образом тесть и теща получили возможность приглядеться к непутевому, как они сначала полагали, супругу дочери, а Сложнов - возможность подкормиться на домашних харчах, и пусть улыбнется тот, кому не довелось в жизни изведать, как это порой важно. Прошло уже немало времени со дня свадьбы, а Сложнов по всем признакам продолжал любить жену, что было вовсе не просто, оставался почтительным зятем и не проявлял никакого недовольства своей судьбой. А ведь родители Алисы прекрасно знали, насколько их детище взбалмошно, легкомысленно, неуживчиво и при этом совершенно беспомощно, - настолько, что растить крошечную внучку оказалось для них неизмеримо легче, нежели управляться с взрослой дочерью. Мы говорим здесь о "светлых" периодах жизни Алисы, а о "темных", наступавших весной и с особенной силой - осенью, и говорить нечего: тогда Алиса не находила себе места от непонятного беспокойства, ее раздражало всё, прежде всего поведение находившихся рядом людей, и хватало малейшего повода, чтобы раздражение переросло во вспышку ярости. Во время таких вспышек веселая и беззаботная Алиса преображалась: она ломала и портила вещи, сыпала страшными угрозами и бранилась, как последний босяк. В свое время именно такие странности поведения и заставили родителей Алисы показать дочь психиатру, несмотря на ее отчаянное сопротивление. Диагноз был предсказуем и все же явился страшным ударом для несчастных родителей. На мечтах о хорошем образовании для дочери, о ее удачном браке и крепкой семье пришлось поставить крест. Но вот появился Сложнов, лицо без определенных занятий и места жительства, и как-то смягчил семейную беду. У дочери вдруг оказался надежный муж, заботившийся не только о беспомощной жене, но и о пригульной дочери, и каким-то непостижимым образом
      
       24
      
      сохранявший благодушие и несокрушимый оптимизм, невзирая на все весенние и осенние обострения. А шутить с этими обострениями не стоило: в такие дни Сложнов становился для Алисы сначала никчемным дураком, все делающим неправильно, а потом бессовестным злодеем, задумавшим ее погубить, в том числе и с помощью тех таблеток, которые ей прописывали врачи. Таблетки летели в унитаз, туда же отправлялись продукты, купленные Сложновым порой на последние деньги, а иногда и сами деньги, если они попадались Алисе на глаза - бедняжка ведь не знала, как они достаются, и даже не помнила толком, для чего они служат, поскольку не выходила одна на улицу, а если уж выходила с мужем, то все покупки делал он (при этом обновки Алиса очень любила). Порой она с искаженным лицом и сверкающими глазами угрожала убить Сложнова, и не приходилось сомневаться, что в такие моменты все говорилось всерьез. Заикнуться во время обострения о плановом визите к психиатру значило вызвать новый взрыв. В японской книге "Стародавние повести" написано: "До чего же все-таки мстительные и злобные существа женщины! Недаром Будда остерегал нас от сближения с ними. Помня это наставление, держитесь от них подальше". Сложнову поневоле приходилось держаться подальше - порой он по нескольку дней проводил у друзей, покуда приступ не ослабевал и Алиса, совершенно не выносившая одиночества, не принималась разыскивать супруга (впрочем, это было нетрудно - Сложнов во время своего отсутствия сам звонил ей каждый день, стараясь успокоить, и сообщал, где находится). Алиса звонила и упрашивала мужа вернуться, клялась быть доброй и держать нервы в узде, однако зачастую она так говорила лишь из страха перед теми демонами, которые осаждали ее в одиночестве, а стоило Сложнову переступить порог их жилища, как все начиналось сызнова.
       Необходимо подчеркнуть: все вышеизложенные подробности семейной жизни Сложнова открылись нам лишь после его смерти из различных интимных записей, часть которых ныне находится в Литературном музее. Сам он никогда никому об этом не рассказывал, ограничиваясь лишь парой малозначащих фраз о неладах в семье, когда приходил к друзьям просить приюта в дни весенне-осенних обострений. Даже когда его отношения с Жизневым постепенно переросли в дружбу и они уже не могли вечером не созвониться и не обсудить события дня, Сложнов никогда не пускался в откровенности насчет Алисы, хотя из вышеизложенного понятно, что ему случалось и досадовать, и злиться, и приходить в отчаяние. Да, бывало всякое, но все же в браке он находил и массу радостей, потому что любил жену. Дьявол так и не сумел изгнать эту великую любовь из его души, как ни старался, какие помрачения ни насылал на несчастную Алису. Стоило же помрачению пройти, как Алиса начинала ласкаться к мужу, шалить, развлекать его своими детскими выдумками. То она бралась сочинять сказки, то стихи, которые Сложнов по ее просьбе даже издал за свой счет в виде книги, то принималась писать песни и петь, заставляя мужа записывать свои концерты на заботливо созданной им домашней студии... Сложнова забавляли ее затеи, ее сочинения, - увы, совершенно бездарные, - ее детские выходки и словечки. Алиса была болезненно худа, насквозь прокурена, ее лицо приобрело землистый оттенок из-за того, что она месяцами не выходила из дому, неудачно покрашенные волосы стали какими-то неживыми и напоминали паклю, взгляд утратил живость, и вся Алиса выглядела как нечто среднее между неудачно сделанной куклой и человеком, однако Сложнов ничего не замечал. Ему она по-прежнему казалась той самой девочкой, которая когда-то на огромном жизневском балконе во время цветения лип напропалую кокетничала с поэтом П. Сложнов забывал все оскорбления и угрозы, брошенные ему в лицо во время обострений (да и между обострениями сцен хватало - Алиса устраивала их по самым неожиданным поводам). Вернее сказать - не забывал, а просто не придавал всему этому значения, с мудростью, присущей только истинно любящим, чувство которых возвышается почти до святости. Собственно, Сложнов и был отчасти святым, если даже отвлечься от его отношений с Алисой и вспомнить его детскую любовь к людям, к животным, к растениям, к самому процессу существования. Кому-то такая бесхитростная любовь, несомненно приносящая счастье, дается только как результат долгой духовной практики, однако Сложнов ни к каким духовным упражнениям никогда не прибегал и мудрость свою получил от природы (или от
      
       25
      
      Бога, если угодно). Думается, что людей, подобных Сложнову, не так уж мало, особенно в России, однако они в своем отношении к бытию не видят ничего из ряду вон выходящего, мудростью своей поэтому не делятся и никаким особенным почтением окружающих не пользуются - разве что назовут их снисходительно хорошими людьми, да и то с оттенком пренебрежения, подобающим дурачкам, юродивым либо, по-модному, лузерам, маргиналам и аутсайдерам. Однако слова, как выясняется, ничего не значат, ибо счастливы на самом деле как раз не сильные, преуспевающие, живущие по понятиям, а лузеры и аутсайдеры - те, кого сильные считают "нищими духом". Да, душа этих людей и впрямь бедна и узка - корысти в ней не находится места. И тем не менее оказывается, что именно таким нищим уже на Земле принадлежит отчасти Царствие Небесное.
       Итак, Сложнов не унывал - как мог успокаивал жену в ее худшие дни, поддерживал порядок в квартире, если до этого доходили руки, убеждал жену принимать лекарства и время от времени ложиться в больницу (как все психически ущербные люди, Алиса терпеть не могла лекарств, больниц, психиатров и прочих намеков на собственную ненормальность). Окружающие могли догадаться об истинном объеме хлопот Сложнова лишь по какому-то их краешку, - как догадался Жизнев, когда Сложнов привел Алису в театр МГУ на очередной концерт Сообщества. Произошло это, как Жизневу рассказали позднее, после курса инсулиновой терапии, которой подвергли Алису. Жизнев сначала не узнал Алису в полноватой щекастой женщине рядом со Сложновым - инсулиновая терапия заставляет свои жертвы с невероятной скоростью набирать вес. Никаких других изменений в состояние Алисы этот считавшийся когда-то чудотворным способ лечения не внес. Бывалые люди объяснили Жизневу, от чего Алиса так быстро располнела, и он понял, что дело плохо и Сложнову в браке приходится туго. Между тем родители Алисы видели, что ни модная терапия, ни патентованные таблетки, ни вкрадчивые психиатры их дочери помочь не могут, а помогает ей, позволяя почувствовать себя нормальной женщиной, имеющей семью и дом, один Сложнов. Но возникал вопрос: а долго ли Сложнов сможет выдерживать скитания по съемным углам, за которые надо выкладывать большую часть нелегко доставшейся зарплаты? Не бросит ли он их дочь - ведь и не такие, как этот рыжий толстячок, ломались под грузом обстоятельств. По правде говоря, поведение Сложнова родителям Алисы было непонятно - свою дочь они подарком не считали и пытались рассмотреть за несокрушимой стойкостью Сложнова какую-то корысть. Пытались, но не смогли и приняли наконец единственно верное решение: пустить имевшиеся у них немалые накопления на покупку однокомнатной квартиры в своем районе, то есть неподалеку от метро "Таганская". Квартира, разумеется, должна была состоять в собственности главы семьи, но жить там предстояло Сложнову с Алисой. Сложнову следовало ежегодно проходить процедуру регистрации на чужой жилплощади, однако по сравнению с алкоголическими углами постоянное жилье выглядело таким благом, что Сложнов первые несколько месяцев после переселения весь лучился довольством. Он говорил, что чувствует себя почти богачом, ведь ему теперь не надо отдавать большую часть заработка каким-то пропойцам в виде платы за временное пристанище. Теперь он платил только за услуги ЖКХ, как все счастливые люди. После этого признания Жизнев вспомнил, как в одном из своих сочинений подшутил над скупостью Сложнова, и ему стало стыдно. А Сложнов блаженствовал, аккуратно размещая на полках свою огромную коллекцию аудиокассет и дисков и начав помаленьку обустраивать собственную домашнюю студию звукозаписи, на которой ему предстояло позднее записать самому, без всяких воротил шоу-бизнеса, более двадцати альбомов своих песен, порой весьма удачных. Однако мало-помалу житейская рутина погасила сияние вокруг чела Сложнова. Приходилось по-прежнему в поте лица зарабатывать на хлеб, взаимоотношения внутри Сообщества угнетали все больше, обострения у жены не прекратились - наоборот, становились все тяжелее. А денежки доставались непросто: наряду с веселым времечком работы в светской газете "Московское рандеву" выдавались и периоды безработицы, когда Сложнову с Алисой угрожал самый настоящий голод. В такие времена выручали концерты, гастроли и Жизнев, издававший доходные книги и подсказывавший, где требуются редакторы и литературные негры. Зарабатывали Сложнов и Жизнев
      
       26
      
      примерно одинаковым образом, поэтому всё чаще созванивались, советовались, встречались. Сложнов постоянно приезжал к Жизневу за книгами, развозил их по разным торговым точкам и брал за это определенный процент от выручки. Так эти двое постепенно всё лучше узнавали друг друга, и то, что они узнавали, им, судя по всему, нравилось. Сложнову также чрезвычайно нравилось творчество Жизнева - в своих стихах и мемуарных романах он неоднократно называет нашего героя своим учителем. Понятно, что он внимательно прислушивался к отзывам и советам Жизнева, и хотя Жизнев в своих оценках никогда никому не льстил (ну разве что изредка, и то от души, спьяну), Сложнов находил в этих оценках повод лишь для раздумий, но не для обид.
       Настала осень 2000-го года. Предыдущей осенью Жизневу позвонили из издательства, где он ранее работал, и предложили возглавить редакцию художественной литературы. Не питая иллюзий в отношении хозяев издательства, в особенности хозяйки (о ней в этой части романа уже говорилось), Жизнев тем не менее согласился, а вскоре пристроил в свою редакцию и Сложнова. Работать приходилось с художественными текстами, а это для литератора почти идеальный вариант трудовой деятельности, если не считать возможности обеспечивать себе достаток собственным творчеством. Отчасти из-за естественного угасания моды на Сообщество, но в основном из-за неустанной вредительской деятельности Сидорчука такую возможность наши друзья утратили. Оба они прекрасно понимали, кто тому виной, и это понимание также их сближало: надо было вместе и оберегать свое достоинство от непрерывных покушений рвавшегося в начальники Сидорчука, и думать о том, как выживать далее, уже не надеясь на Сообщество. Однако теплой осенью 2000-го года проблема выживания временно утратила остроту благодаря наличию работы, и в поездку в Переделкино, где поэтов Сообщества пригласили выступить в музее Окуджавы, друзья отправились в прекрасном настроении, тем более что и денек стоял прекрасный. Видимо, благодаря целебному воздействию солнца чистого неба Алиса была спокойна, и Сложнов взял ее с собой - посмотреть Переделкино, полюбоваться листопадом, подышать свежим воздухом. Жизнев тепло поздоровался с Алисой при встрече, но что-то в ней ему не понравилось. Однако присматриваться и разбираться в своих ощущениях он не стал, потому что не любил взгляда Алисы. Иногда ему казалось, словно она смотрит на нечто за его спиной или даже смотрит на это нечто сквозь него, а иногда - и это было особенно жутко - словно из глаз Алисы на него холодно и оценивающе смотрит еще кто-то. Поездка прошла спокойно, выступление имело успех - работники музея даже выставили поэтам несколько бутылок доброго винца, весь свой запас для торжественных случаев. Правда, Жизнева несколько раз покоробили попытки Алисы вступить в общий разговор, - то есть не сами попытки, а их нелепость, поскольку Алиса произносила свои реплики совершенно невпопад, словно думала перед этим о чем-то таком, что не имело никакого отношения к обсуждавшейся теме. Кто-то делал вид, будто не слышит слов Алисы, кто-то вежливо ей кивал и даже отвечал, на некоторое время она умолкала и затем вновь внезапно и некстати подавала реплику, как бы выныривая из глубин своего замутненного сознания. После очередной произнесенной ни к селу ни к городу фразы Жизнев посмотрел на Алису с легкой досадой, как посмотрел бы на всякого бестолкового участника застольной беседы, и в этот миг она тоже взглянула на него в упор. У Жизнева мороз пробежал по коже - такая безнадежность, такая смертная тоска, такая тупая покорность судьбе читались одновременно в этом взгляде. Но было в этом взгляде и что-то зовущее - словно темная сила звала к себе из его глубины; были в нем и злорадство, и издевка, словно кто-то, глядевший из глаз Алисы, говорил беззвучно: "Все равно ты придешь ко мне, никуда не денешься". Одним словом, это был жуткий взгляд человека, которым уже завладела смерть, взгляд верноподданного смерти и ада. По дороге домой Жизнев никак не мог отогнать жуть, которая его охватывала, едва он вспоминал глаза Алисы, а воспоминание это было удивительно назойливым. Жизнев сохранил его на всю жизнь - воспоминание о холодном веянии смерти среди теплого золотистого дня бабьего лета.
       Дней через десять, шестнадцатого октября, Сложнов заехал к Жизневу по каким-то делам. Друзья весело поболтали, строя планы дальнейших успехов, затем Сложнов позвонил жене, чтобы
      
       27
      
      сообщить, где он и когда приедет. Жены дома не оказалось, трубку никто не брал. Через некоторое время Сложнов позвонил еще раз - с тем же результатом, позвонил родителям Алисы, но они сказали, что Алиса к ним не приходила. Сложнов недоуменно пожал плечами - "Куда она могла пойти одна?" - и засобирался домой. Часа через три Жизнев набрал его номер - скорее по привычке, нежели беспокоясь за Алису. Сложнов каким-то до странности ровным голосом сказал в трубку: "Алиса погибла. Извини, не могу говорить, у меня тут милиция. Завтра свяжемся". Он позвонил утром. Оказалось, что после того как Сложнов накануне вышел из дому, Алиса тщательно накрасилась, надела лучшее платье, лучшие туфли, любимые украшения, поднялась на четырнадцатый этаж и с балкона, соединяющего площадку лифта и лестницу, бросилась вниз. Сложнов рассказал, что в последние две недели она чувствовала себя очень плохо, причем это было не то обострение, которого следовало ждать осенью - она не злобилась на мужа, наоборот, постоянно искала его общества, потому что ее все время пугали какие-то призраки, какие-то злобные существа, вдруг повисавшие в воздухе, точнее в облаках табачного дыма вокруг люстры. Раньше она галлюцинациями не страдала. Между изнурительными приступами страха она жаловалась на то, что никому не нужна, и то требовала у мужа устроить ее на работу, то настойчиво уговаривала его завести ребенка. Потом она начинала говорить о своих стихах - "Почему им не нравятся мои стихи?" - и перескакивала на песни: "Надо будет переписать мои песни". А потом, уже без всякой связи со стихами и песнями, она вдруг многозначительно произносила: "Ничего, скоро обо мне все услышат", - и, улыбаясь, надолго замолкала. "Ей надо было в больницу, уже и срок подошел, - корил себя Сложнов. - Как же я не догадался?! Но ведь она этой осенью была такая спокойная, такая ласковая..." Жизнев вспомнил тот жуткий взгляд и хотел возразить, но вовремя осекся. Не стоило говорить о том неладном, что он заметил, - он ведь и сам не придал этому должного значения, а Сложнов мог совсем свалиться под грузом вины. Видимо, несчастная дурочка, мечтавшая о славе, решила добиться ее не мытьем, так катаньем - не своим нелепым творчеством, так хоть самоубийством. Ведь так делали многие, ведь в самоубийцах всегда видят нечто значительное, ведь о них столько говорят по телевизору! Жизнев в очередной раз проклял телевидение, проклял второстепенных писак и музыкантов, в безумной жажде славы убивавших себя, проклял многоречивых, уверенных в себе психиатров, неспособных помочь больному, но зато всегда готовых объявить здорового больным... Надежды Алисы на славу и внимание общества не сбылись - даже в кругу товарищей Сложнова о ее смерти говорили мало, причем поэт П. весело хохотал, отпуская шуточки по поводу смерти той, за которой когда-то так пылко ухаживал (он и вообще обид не забывал). "Выбросил, подлец, супругу с балкона! - кричал П. - Но квартира ему все равно не достанется!" Сидорчук посмеивался, да и Жизнев криво усмехался, но не над шутками П., а над его странной душевной организацией, которую сам П., да и большинство его знакомых считали, кажется, совершенно нормальной. Сложнов о гибели жены мало кому рассказывал, что вполне естественно для человека, но неестественно для литератора, который обычно уже не совсем человек и потому стремится создать вокруг своей персоны шум, пользуясь любыми поводами, хотя бы и смертью жены (разумеется, в приличествующих случаю выражениях, сохраняя скорбный вид и сосредоточенность - тут известного рода литераторов учить не надо; впрочем, музыканты и прочие представители медиа-фауны в этом отношении литераторов давно опередили и подают им благой пример). Сложнов с трудом пережил крах своей привычной жизни - а ведь он собирался, несмотря ни на что, жить с Алисой и дальше, сколь угодно долго, до старости и до смерти. Судьба, однако, распорядилась по-другому: долгого века она не дала и Сложнову, - впрочем, об этом речь впереди. А после гибели жены Сложнов не имел времени предаваться горю - собственно, как и всякий человек нашего времени: сперва похоронные хлопоты, потом работа, потом концерты и гастроли - горе загоняется вглубь, человек не успевает его прочувствовать и потому носит его в себе постоянно, год за годом, стараясь забыть о нем, но забыть не удается - удается только реже вспоминать. Об этом писал Жерар де Нерваль:
       Как имя на коре, моя утрата
      
       28
      
       Растет, не зарастая, в глубину.
      Настоящее горе, ошеломленность утратой вообще-то трудно заметить, для этого нужно, во-первых, часто общаться с человеком, во-вторых, испытывать к нему подлинный интерес, то есть быть его близким другом. Вот и ошеломленность Сложнова замечал его единственный близкий друг Жизнев, а больше, кажется, никто, - никто, похоже, и не приглядывался. Стоит заметить, что поначалу Сложнова от горя отвлекло еще и вмешательство милиции - не приходилось сомневаться, что выяснять обстоятельства такой смерти власти будут, и неприятные вопросы будут задавать, и будут бросать подозрительные взгляды, однако того, что у него из квартиры, из ящика стола, милиционеры украдут кошелек с тремя тысячами рублей, а из шкафа - несколько видеокассет, Сложнов все же не ожидал. Поражало бесстыдство стражей порядка, ведь было ясно, что кража сразу же обнаружится, что подумают на них... Однако воров в мундире такие соображения не смущали - они понимали главное: на них не заявят. Жизнев содрогнулся, когда Сложнов вскользь упомянул о ловкости сыщиков: разложение общества и государства увиделось ему в этом крошечном факте яснее, чем в сотнях репортажей с мест ужасающих преступлений.
       Жизневу вспоминалась поездка со Сложновым на Митинское кладбище. У Жизнева к тому времени там лежали бабушка и отец, у Сложнова - Алиса. Дело было, как легко догадаться, 16 октября, погода стояла сырая, но не холодная. У Жизнева начиналась простуда, но он махнул на нее рукой: Сложнов просил составить ему компанию, а просил о чем-либо он очень редко.Когда они уже пришли на могилу родных Жизнева, полил дождь, казавшийся Жизневу, забывшему дома зонт, необычайно теплым для середины октября - видимо, из-за болезни и жара. Жизнев вспоминал детство, трехкомнатную квартирку в блочной пятиэтажке на Коптеве и то, как он с ребяческой наглостью, просыпаясь ночью, будил бабушку, просил принести ему водички и ночной горшок, и та безропотно отправлялась по его поручениям. Вспоминалось еще многое, благо друзья взяли с собой водку, а вспоминать под водку было не так больно. Жизнев с удовольствием прижигал спиртом воспаленное горло и рассказывал Сложнову то, что вспоминалось. Тот улыбался, но сам помалкивал - Жизневу сперва это показалось обидным, но потом он понял молчание друга. Что мог Сложнов рассказать об Алисе? Все хорошее Жизнев знал - обо всех ее милых чертах Сложнов уже упоминал в разговорах, посмеиваясь, словно речь шла о забавном зверьке, чувствующем любовь хозяина и оттого особенно шаловливом. А говорить о плохом Сложнов не считал нужным - только иногда что-то вырывалось помимо его воли. Обо всех темных сторонах брака Сложнова Жизнев узнал лишь после его смерти, с острой жалостью к нему и с невольным раздражением против Алисы читая его дневники. Кое-как, прикрываясь одним зонтом на двоих, друзья разыскали на огромном кладбище могилу Алисы, молча постояли перед ней, а потом, уже не обращая внимания на дождь, выпололи выросший на могиле бурьян (сорняки на кладбищах вообще растут с невероятной скоростью). Потом они пошли к выходу с кладбища и там, пережидая дождь, зашли в пивнушку-времянку. "Жалеть не стоит, счастье ведь тоже было", - имея в виду и себя, и Сложнова, думал Жизнев, с трудом, так как мешала боль в горле, глотая горькое пиво. Но у них обоих в прошлом было не только счастье, поэтому друзья предпочли помолчать, а потом заговорили о чем-то не связанном с воспоминаниями - то ли о предстоявших гастролях, то ли о готовившихся книгах.
      
       Глава VI
      
       Надеемся, что из предыдущей главы читатель понял, отчего поэт Сложнов так боялся малейших сложностей в своих отношениях с женщинами (простите за невольный каламбур). Любовь любовью, но сложностей ему выпало столько, что хватило бы на десятерых, - впрочем, выше всё уже сказано. Итак, в декабрьском Краснодаре, где из-за невиданных снегопадов культурная жизнь почти замерла, наступил день объединенного концерта группы Сидорчука и группы "Запрещенные барабанщики". Добраться до похожего на устаревшую летающую тарелку здания дискотеки
      
       29
      
      "Квадро" в тот день сумела лишь кучка поклонников - разумеется, самых пылких. А музыкантам и поэтам устроители велели явиться в диско-клуб задолго до начала концерта. Разумеется, поэты пригласили и дам, с которыми сдружились в заведении "Реноме". Встретив Елену у дверей дискотеки, Жизнев затем вошел с нею внутрь, едва протиснувшись мимо могучих охранников, пересек безлюдный пока танцзал, поднялся по лестнице на галерею и удивленно присвистнул. Перед ним расстилался длиннейший пиршественный стол, уставленный закусками, а главное - целым лесом разнообразных бутылок. "А как же... Им же играть", - поделился Жизнев своим недоумением с Еленой, которую обнимал в этот момент за талию, точнее - за круглую попку. Елена вместо ответа только легкомысленно крутнула попкой, и Жизнев ее понял. Она хотела сказать примерно то же, что некогда Камал Худжанди:
       Коль истинный наставник ты - от воздержанья прикажи отречься.
      Или Носир Бухорои:
       Садится пламенный душой за пиршественный стол,
       А вялый сердцем домосед спешит в свою постель.
      Жизнев подумал, что и впрямь глупо ему беспокоиться о том, будут ли в форме музыканты, если сами они, уже сидевшие за столом, пили и жрали так, как могут пить и жрать только пирующие за чужой счет. Жизнев еще в студенчестве насмотрелся на то, как дармовщина превращает в скотов хорошо воспитанных европейцев. Еще тогда он усомнился в том, вправду ли так изобильна Европа, как то представляется советскому обывателю. Иностранцы в СССР считали (и считают в России), что вправе даром обжираться и опиваться, так как одним своим цивилизованным присутствием делают туземцам большое одолжение; музыканты полагают, будто вправе делать то же самое, так как несут искусство в массы. Ошибаются и те, и другие, но музыканты все же в меньшей степени.
       Те, что уже приступили к пиршеству, встретили появление Жизнева и Елены радостными воплями. Жизнев с благодарностью раскланялся и вспомнил Рабле: "Когда обо мне толкуют и говорят, что я выпить горазд и бутылке не враг - это для меня наивысшая похвала; благодаря этой славе я желанный гость в любой приятной компании пантагрюэлистов". Дабы не разочаровывать собрание, Жизнев, хватив несколько стопок, принялся рассказывать соленые анекдоты, отдавая предпочтение тем, которые надо изображать в лицах. Общество стонало от смеха, а Елена посматривала на Жизнева с некоторым удивлением: не ожидала, видимо, что в одном неприметном с виду человеке может помещаться столько талантов. Впрочем, она и сама много смеялась. Когда пробил час музыки, Жизнев с Еленой спустились в танцзал, где наблюдали своего рода чудо: музыканты, только что влившие в себя огромное количество всевозможных горячительных напитков, причем безбожно их мешая, умудрились ни разу не сфальшивить, - даже тот, которому в группе "Запрещенные барабанщики" приходилось в одиночку колотить по дюжине различных барабанов. Сидорчуку, конечно, повезло с музыкантами: сам он только ревел песни, часто не попадая в ноты (чем очень радовал публику), слух имел самый обывательский, играть ни на чем не умел, но его группа вполне обходилась и без музыкального руководителя. При этом Сидорчук выдавал себя за композитора-песенника, хотя музыку к его песням писали сначала Сложнов, а потом клавишник группы. На дисках же группы неизменно значилось "музыка Сидорчука". Сложнова из группы вытеснили, а клавишник время от времени плакал от обиды на своего лидера (причем порой - в присутствии Жизнева), но сделать ничего не мог. Или не хотел? В группе имелись репертуар, директор, график концертов, где платили пусть маленькие, но верные деньги, а при разводе с Сидорчуком людям пришлось бы все начинать с нуля: заново писать музыку, искать базу для репетиций, сыгрываться, искать деньги на запись, записываться, договариваться о концертах... Обленившиеся и постаревшие лабухи на это были уже неспособны. Все это они прошли с Сидорчуком на волне энтузиазма, когда были моложе и верили в людей, а теперь хотелось только отработать концерт, забрать деньги и уйти домой, а если повезет - выпить и набить брюхо на дармовщинку. Жизнев, слушая их жалобы, только пожимал плечами и предсказывал им, что даже
      
       30
      
      их нынешнее дешевое благополучие крайне зыбко, ибо Сидорчук имеет обыкновение избавляться от тех, кому обязан своим успехом, особенно если эти люди хорошо знают его моральный облик. Музыканты соглашались, что вернее всего так и будет, но продолжали работать с Сидорчуком - воля этих людей вконец проржавела. Ну а пророчества сбылись, как ныне может видеть зритель.
       Вечер завершился нежным прощанием с Еленой на заваленной сугробами улице и ее обещанием непременно вскоре приехать в Москву. Жизнев со своей стороны многозначительно пообещал к этому времени совершенно поправиться. По правде сказать, ожиданием он не слишком мучился - ему приходилось на гастролях выслушивать немало подобных обещаний, и все они либо кончались ничем, либо какой-то чепухой вроде совершенно неожиданного звонка краснодарской Юли, которая сообщила заспанному Жизневу, что находится в Москве в Сокольниках и готова встретиться, но свободна только до трех дня и к Жизневу ехать не хочет, а хочет где-нибудь посидеть. Удивительно, но отказ Жизнева от столь заманчивого предложения (а день-то, кстати, был рабочий) Юлю, кажется, не на шутку обидел.
       А вот Елена оказалась хозяйкой своего слова. Конечно, она заставила Жизнева немного помучиться, так как, приехав в Москву, остановилась у подруги и несколько дней отказывалась встречаться, ссылаясь на какие-то таинственные дела. Впрочем, Жизнев в этих неназванных делах не видел никакой тайны: он не сомневался, что Елена приехала в Москву отнюдь не только для того, чтобы встретиться с ним. Наверняка она подрабатывала в столице тем же, чем и в Краснодаре, но Жизнев почему-то не видел в ее действиях ничего страшного. Если бы она занималась этим с ненавистью, через силу, или с тупой покорностью вьючной скотины, - ну, тогда другое дело, но и тогда Жизнев гневался бы не на нее, а на устройство общества. А если ей это дело нравится, да вдобавок есть возможность выбирать, когда и с кем, так почему бы не получать деньги за то, что тебе нравится? Побочный заработок подобных Елене свободомыслящих дам в этом смысле весьма напоминает заработок литераторов, которым тоже ведь нравится сочинять, - правда, сходство имеется лишь в том случае, если литератору за творчество платят. И разве мало достойнейших мужчин спрашивают себя каждый вечер, как некогда Гёте: "Неужели... нет в этом большом городе девушек, которые за известную цену отдаются мужчине! И неужели не найдется среди них ни одной, которая обладала бы достаточной красотой и готовностью, чтобы доставить праздник моим глазам?" Разве мало прекрасных людей вечерами пьют в одиночестве водку и со слезами читают вслух Степана Щипачева:
       Жаль не то, что день опять вот прожит,
       Что опять закат разбрызгал краски,
       Жаль, что столько милых и хороших
       Вянет женщин без любви, без ласки.
      Литераторам, конечно, платят куда реже, чем "девушкам для радости", - вероятно, потому, что радости писаки приносят меньше. Если говорить о Жизневе, то с ним общество поступило как опытный торгаш: вяло покупало книги Жизнева, неохотно посещало его концерты, а когда поэту это надоело и он стал размещать свои опусы в Интернете, общество радостно накинулось на бесплатное духовное угощение. По Сети Жизнев распространился быстро, как инфекция, там у него читателей хватало с избытком. Видимо, его читали все люмпенпролетарии России, не способные оплачивать книги и билеты на концерты. Правильно замечал Генри Джеймс: "Писание книг - самый неверный путь к богатству, он годен разве только для гениев - и то не всегда. В наше время литературой состояния не наживешь". Однако во времена Джеймса творчество давало хотя бы кусок хлеба, что невозможно в просвещенной России XXI века, - если, конечно, не считать творчеством поденщину в издательстве, да и ту придется еще поискать. И тем не менее, несмотря на бедность, Жизнев чувствовал себя уверенным и спокойным (для полного счастья не хватало только крепкого здоровья), - исключительно потому, что писал год от году всё больше и всё лучше. Словно Жизнева имел в виду Генри Джеймс, когда писал: "Неудача, финансовая неудача, очевидно, таит в себе нечто
      
       31
      
      такое, чего каким-то непонятным образом не сыскать в удаче". Или, словно обращаясь прямо к Жизневу: "Если бы люди вашего склада не были неудачниками, следовало бы сказать "прости" искусству". Неудачник Жизнев ожидал встречи с Еленой не без некоторой робости, поскольку не знал ее материальных запросов, а отказывать дамам в чем-либо не любил. Однако преуспевший поэт Жизнев смеялся над этими страхами, зная свою истинную ценность и готовый без сожаления расстаться со всеми теми, кто не сумеет эту ценность понять. Так что Жизнев, возможно, и мучился бы из-за переноса сроков свидания, не сделайся он благодаря творчеству таким - не высокомерным, нет, не самовлюбленным, избави боже, а просто самодостаточным. Как писал Гёте, "люди от природы сильные духовно и физически, как правило, скромны, нищие же духом весьма самомнительны. Словно добросердечная природа всем, кого она обделила дарами высшего порядка, для возмещения убытка пожаловала чванство и самомнение". В полном соответствии с этим высказыванием самодостаточность подарила Сложнову и другим подобным людям только спокойствие, из которого вытекает отмеченная Гёте скромность. А потому Жизнев не волновался и в ожидании свидания. Да и вообще, как писал Михаил Зенкевич, "Мужчине быть рабом любви - смешно".
       И вот настал день встречи. Жизнев по телефону предупредил Елену, что они посетят поэзоконцерт Сообщества в музее Маяковского, и она с радостью согласилась. Ее радость можно понять: в Краснодаре она заметила, что поэты - люди веселые, а чего больше всего не хватает женщине, особенно умной женщине, в каждодневной рутине? Именно веселья. Хотя зал метро и кишел народом, Жизнев заметил Елену издалека: она была так стройна и держалась так прямо, что казалась выше своего роста и окружающих людей. К ее пушистым пепельным волосам и большим серым глазам удивительно шла короткая белая шубка, открывавшая стройные ножки в белых колготках и таких же ботиках. Как уж там ни успокоился с годами Жизнев, но сердце у него екнуло. То же почувствовали, увидев его спутницу, и многие посетители поэзоконцерта. "Мир на нее взирал смятенным глазом", - как писал Гургани. Перед началом Елена с нажимом поинтересовалась: "А что мы будем делать потом?" - "Пойдем в гости", - хитровато улыбаясь, ответил Жизнев. Такой ответ Елену явно не устроил. "А потом?" - настаивала она. "А потом поедем ко мне. Вот там-то и свершится самое главное", - шепнул Жизнев ей на ушко и принялся надписывать поклонникам приобретенные ими книги.
       Мероприятие прошло с большим успехом и произвело на Елену должное впечатление. Правда, Сидорчук, как всегда, назойливо старался подчеркнуть свое руководящее положение: то приказывал Сложнову убрать с глаз долой портфель, то, перебивая Жизнева, учил его пользоваться микрофоном, то вставлял словцо в чужую речь... На внимательных слушателей все это производило неприятное впечатление, ибо они понимали неблаговидные побуждения Сидорчука, но обычные зрители, обманутые деланными улыбками Сложнова и Жизнева, считали, что роль ворчливого наставника отведена Сидорчуку по общему согласию, и веселились от души. Каждый получал то, чего хотел: стремившийся к площадному веселью - стихи Сидорчука, стремившийся к той иронии, которая побуждает к раздумью - стихи Жизнева. А Сложнов просто восхищался чудесами повседневности и заставлял оттаивать даже самые застывшие сердца. В то время Сидорчук еще не написал опусов, выражавших самые затаенные его мечты: того, где Жизнев выведен в образе угодливого холуя и обращается к Сидорчуку со словами "Меня, начальник, похвали", и того, где Сидорчук упрекает Жизнева в многословии и поучает его, как надо писать, причем делает это хоть и высокомерно, но немногословно, крайне затянуто и с применением множества совершенно не идущих к делу матюков. Когда Жизневу пришлось без всякого предупреждения выслушать эти шедевры прямо на концерте, ему стоило большого труда сохранить на лице добрую улыбку, но он ее сохранил - ничего-ничего, мол, так и задумано, это шутка такая. Стало окончательно ясно, чего хочет от Сообщества Сидорчук, но Сообщество не могло ему этого дать, ибо ни Сложнов, ни Жизнев не собирались становиться чем-то вроде кордебалета при выжившем из ума сочинителе средней руки. Следовательно, распад
      
       32
      
      Сообщества становился делом времени, для него требовался лишь повод. В прошлом поводов хватало, но Сидорчука прощали, в том числе и по просьбам старых поклонников, которым нравились концерты Сообщества - ведь поэты на сцене так хорошо дополняли друг друга. Однако Сидорчук, похоже, совершенно не болел душой за будущее Сообщества, этого плода совместных усилий, непрерывно гнул свое и не оставлял своим товарищам иного выхода, кроме разрыва отношений. Для большинства поклонников разрыв должен был стать неприятной неожиданностью, но ведь зритель видит лишь казовую сторону деятельности любого творческого союза, а истинная жизнь его членов для него остается тайной. Можно уверить зрителя: у всех подобных решений имеются веские причины, постепенно переходящие в жестокую необходимость. Конечно, корень зла почти всегда - жадность и тщеславие, но не следует механически возлагать на всех участников союза равную вину. Поэтому лишь горький смех вызывают мольбы поклонников "стать выше обид", "простить друг друга" и так далее. На практике это означало бы разрешить конфликт к полному удовольствию того, кто конфликт затеял.
       Впрочем, мы забегаем вперед. К мелким хитростям тщеславного Сидорчука Сложнов и Жизнев давно привыкли и лишь посмеивались над ними, а потому концерт они завершили в хорошем настроении, поделили выручку от продажи билетов и книг, выпили в гримерке концертного зала с наиболее приближенными поклонниками (боже, сколько выпито в этой гримерке!), но задерживаться в музее не стали - во-первых, работники музея уже торопились домой, а во-вторых, поэтов пригласили в мастерскую художника Л., находившуюся в одном из арбатских переулков. Туда все и устремились: Сидорчук, Сложнов, Жизнев с Еленой, несколько давних поклонников Сообщества и юный сын художника со своими друзьями. Когда они добрались до облупленного особнячка, по скрипучим деревянным лестницам поднялись в мастерскую и Жизнев увидел ожидавшего их художника, то счел, что тут какая-то ошибка и сын - вовсе не сын, а внук или скорее правнук. Будучи под мухой, Жизнев редко таил свои мысли и решил тут же во всем разобраться. Однако престарелый отец и юный сын, самодовольно ухмыляясь, заверили его в том, что всё верно - просто многие деятели искусства любят жениться в преклонные годы, считая разницу в возрасте в 30-40 лет пустяком по сравнению с возможностью потешить на склоне лет свое мужское начало. Плодом такого союза и явился гостеприимный юноша. Жизнев вспомнил, что многие, если не все, маститые литераторы советской эпохи обзаводились к концу жизни юными супругами. Мэтров не останавливали ни болезни, ни семейные обстоятельства. Жизнев счел нужным поделиться этими сведениями со Сложновым. "Вот были люди - богачи, а ничего не боялись! - подняв палец, с восхищением сказал Жизнев. - А ты гол как сокол, но в каждой женщине видишь охотницу за мужьями". Сложнов кисло усмехнулся и промолчал, а Жизнев предложил тост за здоровье хозяина дома, создающегонаперекор времени не только новые картины, но и новые человеческие существа (тут Жизнев показал на гостеприимного юношу). Поначалу наш герой намеревался ограничивать себя в выпивке, так как ему еще предстояло везти Елену к себе домой с весьма прозрачной целью, а пьянство, как известно, любовным подвигам не способствует. Однако, наслушавшись разговоров о юных женах, Жизнев впал в безудержный гедонизм и стал пить наравне со всеми. "Будь что будет, - думал он, - главное - мне хорошо сейчас. Если Бог захочет - будет хорошо и дома, а не захочет - значит, не судьба". Елена несколько настороженно следила за тем, как ее кавалер опрокидывает рюмку за рюмкой, но, так как они не производили никакого видимого действия, вскоре успокоилась. Между тем обстановка в мастерской постепенно стала напоминать фрагмент из прозы Каролины Павловой: "Две-три слабые натуры уже лежали на диванах, но остальные герои кричали и хохотали тем громогласнее, хотя и несколько бессмысленно". Жизнев заметил, к чему клонится продолжение застолья, и так как в его планы не входило раньше времени слиться с небытием, то он поднялся и решительно произнес: "Простите, нам пора". Наиболее здравомыслящая часть присутствующих последовала его примеру. Поблагодарив хозяев за гостеприимство и отвергнув все истерические просьбы остаться, Жизнев, увлекая за собой Елену, спустился по скрипучим деревянным лестницам
      
       33
      
      и, толкнув еще более скрипучую дверь, вырвался в заснеженный переулок. Там парочка увидела в отдалении, в проеме между темными домами, свет оживленной улицы со снующими взад-вперед автомобилями и направилась туда. Таксомотор довез их до дома Жизнева, а дальнейшее было чрезвычайно старо и все же, как ни странно, ново. Можно процитировать Гургани:
       Они сплелись, перевились, как змеи.
       О, что сплетенья этого милее!
      А можно Ле Тхань Тонга: "Ночь прошла во взаимных ласках и наслаждениях, о которых незачем распространяться". Будто так уж и незачем, суровый вьетнамец! Ведь правильно писал "первый декабрист" Владимир Раевский:
       Друг нежный, Шарлота, любови святой
       Устав натуральный не есть преступленье.
      Поэтому нас не осудят, если мы скажем, что Елена сполна вознаградила нашего героя за отсрочку свидания. Она оказалась невероятно утонченной, любопытной и при этом темпераментной, а уж о ее опытности, учитывая обстоятельства ее знакомства с Жизневым, и говорить не стоит. Свой "любовный устав" Елена переписывала заново каждую ночь, всякий раз внося в него всё новые изумительные страницы. Об этом Жизнев мог судить вполне ответственно, так как провел с ней несколько ночей, и хотя их амурные забавы разворачивались обычно после всевозможных богемных пирушек, Елена с легкостью заставляла своего партнера забыть всякую расслабленность. Да расслабленность и не могла полностью овладеть Жизневым, ибо, пораженный первой ночью, он ждал затем уединения с Еленой как некоего важнейшего действа, существенно расширяющего житейский опыт. Он присоединялся к словам Жака Риго: "Я все-таки немало осмеял вещей на этом свете! Одно наслаждение не поддалось моим насмешкам".
       Однако время шло, и Елена засобиралась назад в Краснодар. Жизнев и хотел бы ее удержать, но на время - не стоило, а удерживать навсегда, по правде говоря, не хотелось. Даже самое приятное общение, даже взаимопонимание (а оно у этих двоих было) далеко не всегда требуют вечного союза. А если женщина не становится необходима навечно, то жестоко было бы ради нескольких дополнительных порций удовольствия продолжать морочить ей голову. То, что должно закончиться, должно заканчиваться вовремя. Елена, судя по всему, прекрасно это понимала и не собиралась проливать слезы. Напротив, она постаралась сделать расставание наиболее полезным для себя - на прогулке попросила Жизнева заплатить за ее покупки, а затем осведомилась, не хочет ли он ей помочь оплатить билет на самолет. Конечно, ее побочный промысел сказался в этой просьбе, но Жизнев только добродушно усмехнулся и полез в карман за деньгами. Некоторые люди создают себе правила поведения "от противного" - вот и Жизнев, насмотревшись на то, как поэт П. и Сидорчук сидят на шее у своих любовниц, решил вменить помощь подругам себе в обязанность. Правда, обязанным он чувствовал себя лишь в одном случае: если его не пытались к этой помощи принудить. Вспоминаются строки Томаса Мура:
       Ведь бард подобен от рожденья
       Обломку тех друидских скал,
       Что, не сдаваясь принужденью,
       Прикосновенью уступал!
       На следующий год Елена приехала в Москву уже в качестве крупного торгового работника, заведующей секцией в каком-то краснодарском универмаге. Она очень изменилась - изящество ее куда-то пропало, свои чудные пепельные волосы она превратила в химически-рыжие, одевалась во все темное, которое ей не шло, и даже ее величавая, но в то же время легкая походка удручающе отяжелела. На встречу с Жизневым она зачем-то притащила безобразную подругу и постоянно повторяла, что у них с подругой масса дел. От всего этого Жизневу вспомнились строки Константина Аксакова:
       Но наконец пришло раздумье,
      
       34
      
       Полет любви отяжелел.
      Захотелось напиться, и Жизнев столь откровенно устремился к этой цели, что Елена с подругой поспешили ретироваться из студии звукозаписи, где происходило застолье. На следующий день Жизнев повел Елену в клуб "Бешеные бабки", где выступал Сидорчук - сначала с чтением стихов, потом со своей группой. Совершенно некстати на Жизнева напал радикулит, а какие-то пьяные посетители клуба перепугали Елену, запустив в Сидорчука, читавшего что-то хоть и похабное, но очень нудное, пустой бутылкой. В результате никакого эротического продолжения эта встреча не получила, да и вообще оказалась последней. Когда на следующий год у Жизнева наметилась поездка в Краснодар, он позвонил Елене, но та вдруг обрушила на него целый град упреков. Оказалось, что Сложнов разместил на сайте Сообщества в Интернете фотографии, сделанные в достопамятной зимней поездке, - разумеется, не в "Реноме" где вообще не полагалось фотографировать, а в бильярдной и затем на квартире у краснодарских друзей. Фотографии, на которых в числе прочих персонажей присутствовала и Елена, были совершенно невинные, да и размещал Сложнов их лишь по собственному почину, да никто и не предупреждал, что знакомство следует хранить в тайне, однако Елена не хотела слушать оправданий. Жизнев понял: его бывшая подружка имеет серьезные виды на какого-то мужчину, а тот ревнив и не хочет видеть Елену ни в каких мужских компаниях. Оправдываться дальше ни имело никакого смысла, Жизнев быстро свернул разговор и повесил трубку. Разумеется, он и не подумал возопить: "Будь проклята, будь навсегда позабыта!" - как романтик Юлиуш Словацкий. С какой стати? Елену вполне можно было понять, а что касается ее несправедливых упреков, то уж таковы женщины в гневе. Воспоминания же о Елене Жизнев сохранил самые добрые. Возможно, какой-нибудь несчастный его за это осудит - о таких Хуан Валера писал: "От чужих забот и осел сдохнет, и уж самый последний осел тот, кто берется осуждать чужие пороки только потому, что ему не представилось случая предаться им самому, а еще бывает, что он их не познал из-за невежества, дурного вкуса и неотесанности". Здесь же стоит привести и зарисовку, сделанную Хоакином Дисентой: "В молодые годы он очень любил мясо, теперь с упоением говорит о чесночной похлебке. А всё почему? Да просто-напросто у него нет зубов. Вот на чем строятся нравственные принципы многих моих знакомых".
      
       Глава VII
      
       Образ бесконечного пиршественного стола на галерее дискотеки "Квадро" вызвал в памяти Жизнева образы еще нескольких подобных столов. И впрямь, почему не вспомнить те места и те компании, в которых тебе было хорошо? Пожалуй, самым первым пиром, заданным провинциалами в честь поэтов Сообщества, следует признать пир, проходивший в самом начале 1992 года в Москве, в Центральном доме литераторов. Звезды нового литературного течения только что дали очередной успешный концерт, гости из Тюмени решили из благодарности угостить тех, кто доставил им столько веселых минут, и заняли для этого один из отдельных залов. Пригласил сибиряков на концерт друг Сообщества, известный джазовый музыкант Котович. Первым из поэтов с ним познакомился Жизнев: музыканта и поэта представил друг другу руководитель того семинара переводчиков, куда Жизнев в свое время постоянно ходил. В дружбе джазмена и переводчика есть с виду что-то необычное, но это если только не знать Котовича: он, кажется, дружил со всеми в культурном мире Москвы. Котович, невысокий блондин, пузатый и краснолицый, полюбил кутить с членами Сообщества и частенько говаривал: "Концерты ваши - это полдела. Надо хороших людей знать. Погодите, хоть и не сразу, но в люди я вас выведу обязательно". На ветер Котович слов не бросал - стоило поэтам с ним познакомиться, как чередою пошли празднества с хорошо сервированными столами, с доброй закуской, с красивыми дамами, а расходов, как помнилось Жизневу, это не требовало почти никаких. Поэт П., вырвавшийся благодаря Котовичу из мрачной обстановки общежитий и съемных квартир, пропахших несвежими носками, осыпал благодетеля цветистыми комплиментами, а тот, простая
      
       35
      
      душа, отвечал льстецу искренней любовью, не подозревая о том, что теплые слова П. расточает только ради продолжения даровых банкетов. Жизнева Котович глубоко уважал, Сложнова как слишком юного не принимал всерьез, а к Сидорчуку относился холодно, даже брезгливо. "Парень только себя любит", - вскользь, но весьма емко бросил он как-то в разговоре с Жизневым, и больше они этой темы не касались, тем более что внешне Котович своих антипатий не выказывал и был сама корректность. Застолье с тюменцами явилось лишь одним из подвигов Котовича на ниве покровительства русской поэзии, но оно получило продолжение, ибо в его ходе поэтов пригласили на пятилетний юбилей некой тюменской газеты, название которой ныне стерлось во мраке смутных времен - назовем ее условно "Молодая Тюмень". Пиршество в ЦДЛ запомнилось Жизневу весьма странным эпизодом: один из сибирских гостей, которого отрекомендовали собравшимся как одаренного бизнесмена и богача, отвел нашего героя в сторонку для интимного разговора. Сначала он обрушил на Жизнева лавину комплиментов, восхвалял его стихи, манеру держаться и даже внешность, но затем перешел к делу.
      - У вас, ребята, в Москве наверняка полно знакомых, - восторженно рассуждал этот незаурядный человек, успевший разбогатеть уже к началу зловещих гайдаровских реформ. - Каких только знакомых нет, правильно?
      - Ну да, много разных людей, - осторожно отвечал Жизнев, не понимая, куда клонит сибиряк.
      - Тут вот какое дело, - понизил голос одаренный бизнесмен. - У нас в Тюмени всё хорошо шло, всё развивалось - я имею в виду наш с компаньонами бизнес. Но тут появился один козел и стал нам подсирать. Понимаешь, один человек не дает жить многим людям. Один козел взял за горло многих хороших людей!
      - Понимаю, - сочувственно покивал Жизнев, - бывает.
      - Он полный козел, понимаешь?
      - Понимаю.
      - Слушай, Любим, а ты не поможешь нам его убрать?
      - То есть как убрать? - не понял Жизнев. - Я?
      - Ну да, именно ты. Или твои знакомые. Тут человек со стороны нужен. Пистолет мы тебе дадим, где он живет, покажем. Грохнешь козла в подъезде, забираешь деньги и сразу же на самолет.
       Странно устроен человек - в первый момент Жизневу даже польстило, что его - именно его одного из всей компании - считают способным на такие дела. Как бы угадав его мысли, сибиряк покосился на остальных поэтов, сидевших за столом, поморщился и сказал:
      - Ты только не обижайся, пожалуйста, твои друзья стихи пишут хорошие, но они, как бы это сказать... ну, не мужики, что ли. Пиздоболы, короче. Мы бы этого козла сами грохнули, но нам нельзя к нему даже близко подходить, про наши отношения многие знают. Ты тоже можешь этим делом сам не заниматься - только найди хороших знакомых, которые всё грамотно сделают.
       Скоробогач назвал сумму, которая даже в свете происшедшего скачка цен была очень весомой. Правда, в конце года она похудела бы вдвое, но в тот момент собеседники не могли предугадать грядущих темпов инфляции.
      - Как, поможешь? - с умоляющими нотками в голосе спросил тюменец.
      - Подумаю, - произнес Жизнев таким тоном, словно ему каждый день предлагали кого-то пристрелить.
      - Он полный козел, понимаешь? - начал было вновь объяснять тюменец, но Жизнев уже направился к столу.
      - Подумаю, - повторил он и ободряюще кивнул.
       На следующий день после пиршества в ЦДЛ Жизнев вспомнил состоявшийся накануне жутковатый разговор, и его охватило недоумение. "Интересно, - подумал он, - вот так запросто получил заказ на убийство. Или почти получил. Не помню раньше таких разговоров". Жизнев
      
      
       36
      
      позвонил брату, у которого по капризу судьбы имелось с десяток приятелей, отсидевших немалые сроки. Хотелось выяснить, вошло ли уже в обычай договариваться между закусками и горячим о физическом устранении нежелательных лиц.
      - Ну, видно, у тебя и репутация, - выслушав вопрос, захохотал брат. - А насчет обычая - если не вошло, то скоро войдет. Сейчас кто в экономику двинулся? Цеховики - подпольные миллионеры, кооператоры и просто бандиты. Цеховики и кооператоры либо под бандитами, либо сами хлеще всяких бандитов, а с бандитами и так всё ясно. И тем, и другим, и третьим человечка прихлопнуть ничего не стоит, у большинства руки уже в крови. Кстати, тех, кто такие заказы выполняет, потом, как я слышал, обычно убирают, если это люди на зоне неизвестные. Так что ты не вздумай соваться в это дело.
      - Да ты что?! - возопил Жизнев. - Я же не убийца! Значит, рынки делят?
      - Какие рынки, - засмеялся брат. - Это всё теория. На практике сейчас имущество делят: здания, магазины, склады, заводы... Всё выкупается за копейки или вообще за какие-нибудь векселя, которыми только жопу подтереть. Ну а на прибыльную фабричку может оказаться не один, а, к примеру, три претендента. И получится в итоге два трупа плюс один фабрикант.
      - И что, твои приятели тоже зарабатывают таким образом? Устраняют лишних претендентов? - поинтересовался Жизнев.
      - Если бы и зарабатывали, то мне не сказали бы, - резонно возразил брат. - Да и вряд ли они на такое пойдут - не мокрушники они по характеру и по понятиям. К тому же у них жены, дети, а такого вольного стрелка могут самого запросто грохнуть, как я уже говорил... А вообще, судя по этому предложению, которое тебе поступило, надвигаются веселые времена.
       Увы, старший брат Жизнева при всей своей мудрости не мог вообразить масштабов того макабрического веселья, которое вскоре развернулось на просторах России. А Жизнев не понимал одного: если его брат так трезво смотрел на расплодившиеся в ельцинской России векселя, акции и прочие ценные бумаги, то почему в его портфеле после смерти владельца обнаружилось столько дутых акций: "Ринако", "Альянс", "Лесная биржа", банк такой, банк сякой... Впрочем, стоило ли удивляться, если вспомнить, в каком ужасе пребывало население в годы разгула инфляции и различных дефолтов. На золото и недвижимость денег не хватало, и тем не менее, чтобы спасти заработанное, стремительно дешевеющие деньги следовало куда-то срочно вкладывать. Поэтам было легче, они всё попросту пропивали, но население так поступать не могло. Тут-то и вылезли на сцену различные акционерные общества, потрясая списками своих активов и суля изрядные дивиденды. История российской криминальной революции содержит несколько довольно объемистых глав о финансовых пирамидах, причем, что удивительно, кого-то из строителей пирамид даже посадили (но лишь тогда, когда эти люди зарвались и облапошили вместе с массой граждан и несколько сильных мира сего). А вот глава об акционерных обществах и акциях как орудии грабежа еще не написана - похоже, к ней даже не приступали. Все-таки зажиточен был советский народ: ни конфискация вкладов в Сбербанк, ни финансовые пирамиды, ни невыплаты зарплат и пенсий, ни безработица - ничто не могло извести его до конца, хотя надежды такие у реформаторов имелись и даже изредка высказывались вслух в минуты особого восторга. К этому списку казней можно смело приписать и акционерную горячку: за красивые бумажки население выложило не один десяток миллиардов долларов. Однако - видимо, в силу вышеупомянутой зажиточности граждан - эта титаническая обираловка осталась почти незамеченной общественным сознанием. Ко времени смерти брата действовал лишь один пакет его акций - две тысячи привилегированных акций Сбербанка. Прочие эмитенты, то есть производители красивых бумажек, либо исчезли, либо поступили еще проще: перерегистрировали свое предприятие, тем самым сделав недействительными акции, выпущенные тем же предприятием, но называвшимся по-другому. Что же касается акций Сбербанка, то они приносили в год сущие копейки, меньше рубля на акцию или около девятисот на весь пакет, хотя в свое время Сбербанк получил за эти бумажки приличную сумму вполне осязаемых денег. При этом,
      
       37
      
      как удалось узнать Жизневу, руководство Сбербанка и приближенные к нему лица тоже являлись акционерами, но почему-то получали на свои акции совсем другие, неизмеримо более высокие дивиденды. Настроение умов в Отечестве было таково, что это откровенное жульничество даже и не особенно скрывалось. Когда Жизнев, вступив в наследство, попытался избавиться от своих акций, вернув их по официальному курсу тому же Сбербанку, то выяснилось, что процедура продажи намеренно так усложнена, чтобы сделать обмен бумажек на реальные деньги совершенно нереальным. Покупать и продавать акции, наживаясь на этом, могли только приближенные к руководству банка люди - они в конце концов и вышли на Жизнева, предложив ему за его пакет втрое меньше официального курса. Предложение до боли напоминало аферу с ваучерами, но Жизневу было на это уже наплевать - хотелось, во-первых, получить хоть какие-то осязаемые деньги, а во-вторых, избавиться от мерзких бумажек, напоминавших о безнаказанном надувательстве. Возвращаясь после продажи акций от нотариуса, он вздохнул, вспомнив брата, который надеялся, покупая так называемые ценные бумаги, обеспечить себе спокойную старость. До старости брату дожить так и не довелось, ну а тем, кому довелось, российские ценные бумаги не очень помогли.
       Как известно, сибиряки не бросают слов на ветер, и вскоре члены Сообщества, возглавляемые Котовичем, оказались в заснеженной Тюмени. Собственно, членов было только двое, Жизнев и поэт П., то есть при составлении делегации Котович руководствовался своими предпочтениями - Сидорчук ему решительно не нравился. В самолете Котович раскрыл перед спутниками некоторые детали своей биографии. Выяснилось, что он поляк.
      - Вот уж никогда бы не подумал, - с удивлением заметил Жизнев.
      - Почему? - в свою очередь удивился Котович.
      - Держитесь вы как-то очень по-русски, - объяснил Жизнев. - Я русских людей от нерусских как-то больше по поведению отличаю, чем по внешности, и никогда не ошибаюсь.
      - Скажи лучше - евреев от неевреев, - ухмыльнулся Котович и погрозил Жизневу пальцем. - А насчет меня чему удивляться? Рос я в Москве, среди русских. Предки мои были наверняка русские - ну, то есть белорусы, перешедшие в католичество, это и по фамилии ясно. В прежние времена в Белоруссии католикам жилось лучше, а те, кто переходил в католичество, ополячивались автоматически. Они, дураки, не знали, что будет потом - при Сталине полякам досталось так, что мама не горюй. В каждом видели врага. Хотя и отец, и дед у меня были рабочими.
       Еще Котович поведал о своих непростых отношениях с женщинами.
      - Я четыре раза уходил от жен и все им оставлял - квартиры, машины, - сообщил он не без грусти. - Каждый раз все начинал с нуля, вот такой был любвеобильный. Но сейчас успокоился, - и Котович похлопал себя по толстому животу, как бы благодаря живот за пришедшую наконец мудрость. - Вся эта любовь, съезды-разъезды таких нервов требует! Лучше совсем не жениться.
       Поэты горячо поддержали музыканта. Жизнев процитировал Казанову: "Женитьба - это всегда ошибка, а когда умственные и физические способности человека идут на убыль, это уже катастрофа". Котович принял это на свой счет и возразил:
      - Почему на убыль? Все у меня пока в порядке. И жена хорошая - строгая, зараза, но толковая баба вообще-то.
      - Владим Владимыч, я не вас имел в виду! - замахал руками смущенный Жизнев.
      - Да ладно... Чего уж греха таить, не тот уж я, что раньше, - грустно промолвил Котович. - Вот перебои в сердце стали беспокоить. Раз - и сердце будто останавливается, будто проваливается куда-то. А потом снова все нормально. Но сами эти моменты - очень неприятные.
      - У меня тоже так бывало, и ничего - жив-здоров! - бодро заявил Жизнев, хотя в душе такой бодрости вовсе не испытывал. Слова Котовича напомнили ему весьма неприятный эпизод из его недавнего прошлого.
       Праздновать приход нового 1987-го года он решил в разных местах. Запасшись немалым количеством грузинского вина, он принялся разъезжать по друзьям и знакомым: побывал в
      
       38
      
      мастерских у двух художников, к барышне, которая его приглашала, не поехал, так как после художников был сильно подшофе, а вместо барышни оказался у однокурсника, где выпивка лилась рекой и где двух бутылок, привезенных Жизневым, никто даже и не заметил. Спать Жизнев решил дома, благо жил неподалеку, и потому предстал перед родителями вдребезги пьяным. Проснувшись, он ощутил перебои в сердце - такие перебои случались у него в течение последних трех лет нередко, обычно после попоек, но особого беспокойства не причиняли (заметим кстати, что в те годы он не курил). Жизнев встал, попил воды, умылся, под осуждающими взглядами родителей торопливо перекусил и от греха торопливо убрался в свою комнату, пробурчав, что хочет спать. Однако заснуть ему не удалось. Почти одновременно с перебоями в сердце его начала посещать бессонница, причем обычно сон не шел именно тогда, когда был особенно нужен. Жизнев то брался за книгу, то усаживался перед телевизором, то пил чай, стараясь все время держаться подальше от родителей с их упреками. Так помаленьку и день прошел, а ночью Жизнев вновь обнаружил, что не может заснуть. Он вертелся в постели так и сяк до трех часов, а перебои в сердце уже почти не прекращались. Вдруг что-то случилось, он вздрогнул - и сердце провалилось в пустоту, в пропасть. Левая сторона груди набрякла огромной тяжестью, но вместо сердца была пустота, и Жизневу казалось, будто он сам падает в эту пустоту. Он приподнялся на постели, надеясь, что так будет легче, сердце вроде бы заколотилось - и вдруг вновь куда-то исчезло. Жизнев отбросил одеяло, спрыгнул с постели, выпрямился. Вновь гулкие удары сердца - и вновь исчезновение, провал, замирание. Жизнев принялся ходить взад-вперед, на какое-то время наступило облегчение, но потом сердце стало вновь проваливаться в пустоту, всё глубже и глубже, и, казалось, не собиралось возвращаться назад. Ступни и ладони у Жизнева похолодели, пальцы рук стали непроизвольно подгибаться. Он вспомнил, как благостно складывают лапки на брюшке мертвые жучки и улыбнулся - в полном противоречии с серьезностью минуты. Вскоре нахлынул страх, и улыбка исчезла с его лица. Он вдруг ощутил, что теряет сознание, и понял, что если позволит беспамятству завладеть собой, то очнуться скорее всего уже не сможет. Он не хотел, чтобы родители узнали о его состоянии, ибо знал - свой испуг они потом выместят на нем, однако последняя черта подступила уже совсем близко, и он стал набирать номер "Скорой помощи". Задребезжал параллельный аппарат в другой комнате, проснулись родители, пришли и стали о чем-то спрашивать, что-то говорить, но Жизнев не обращал на них внимания. У него было дело поважнее: не позволить проваливающемуся сердцу утащить себя в ту пустоту, что страшной тяжестью наполняла левую сторону груди. Приехала "скорая", Жизнев воспрянул духом и, видимо, поэтому сердце вынырнуло из бездны и заколотилось как бешеное. "Тахикардия, но пульс наполненный, - услышал Жизнев, - ничего страшного, просто сильное переутомление. Надо выспаться". Прыщавый верзила-практикант сделал Жизневу укол строфанта с таким рвением, что шишка на месте укола держалась потом два месяца. Ранее Жизнев никогда не употреблял снотворного и, выпив предложенную ему таблетку тазепама, крепко уснул. И родителей, и его самого слова врачей немного успокоили, но в то, что с ним не происходит ничего особенного, ему как-то не верилось. После этого приступа он несколько месяцев приходил в себя, его постоянно мучила тахикардия, а уснуть при тахикардии он не мог. Повторялись первое время и сами приступы, хотя и не с такой силой. Даже от небольших физических нагрузок он задыхался и обливался потом, начисто утратил интерес к женщинам (иные к нему приезжали по старой памяти, но общение было чисто дружеским), постоянно прислушивался к собственным болезненным ощущениям, а внешний мир казался ему нереальным, словно отделенным от него прозрачной стеной. Когда Жизнев что-то говорил, собственные слова казались ему речью какого-то другого человека. О выпивке Жизнев и думать боялся, зато постоянно готовил и пил различные успокоительные отвары. Постепенно время брало свое: он стал получше спать, вернул в свой быт, хотя и очень осторожно, физические упражнения, потом начал изредка прикладываться к чарочке (сделав при этом вывод, что стесс с последующей выпивкой куда безвреднее, чем стресс без выпивки), а потом и снова сделался полноценным членом всякой богемной компании. Однако после вышеописанного приступа он уже
      
       39
      
      не помнил дня, чтобы сердце не давало ему о себе знать. Оно начинало тяжелеть и болеть по самым разным поводам: стоило ему побыть на солнце, постоять неподвижно, подольше посидеть с прямой спиной... Обращать внимание на все эти симптомы и при этом нормально жить было немыслимо, а потому Жизнев обозначил их все одним словом "невроз" и скорее всего не ошибся. А что касается приступа с перебоями сердца, то знакомый врач только усмехнулся, когда Жизнев повторил ему успокоительные слова врачей "скорой помощи". "Это, старичок, то же, что стенокардия, предвестница инфаркта, только без боли. В сортир приходилось часто бегать? Ну то-то. Инфаркт ведь тоже бывает без боли. Может, это и на нервной почве случилось, но и стенокардия сплошь и рядом развивается на нервной почве. Приступ - он и есть приступ, безобидных приступов не бывает. Ты еще по молодости легко отделался, вроде бы у тебя это в хроническую форму не перешло. Поосторожнее надо..." Пойдя на поправку, Жизнев, естественно, забыл об этом разговоре. Жалоба Котовича на перебои в сердце заставила его вздрогнуть, напомнив о пережитом страхе, но так как Котович жалоб не повторял и своим поведением нисколько не походил на страждущего, то всё опять забылось, и мысли Жизнева вновь устремились к творчеству и развлечениям. "Эх, поэты, поэты", - вздыхал, видя подобное поведение, Константы Ильдефонс Галчинский. А может быть, наш герой и не был так уж неправ - не зря ведь восклицал румынский классик Ион Крянгэ: "Но горе тому, кто слишком много думает!"
       Тюменский поэзоконцерт прошел в зале городской библиотеки, все присутствовавшие остались весьма довольны. Там же, в библиотеке, тюменцы, как бы не в силах справиться с восторгом, вытащили несколько бутылок коньяка и немедленно распили их с поэтами и их дядькой Котовичем, закусывая лимонами и не скупясь на изъявления самой пылкой признательности за доставленное наслаждение. Жизнев вспомнил горькие слова Аделаиды Герцык: "Ну разве кому-нибудь нужен // Теперь поэт?" - и решил, что дама погорячилась. Фуршет в библиотеке оказался только началом празднества - основному разгулу предстояло развернуться в кафе, которое было арендовано под юбилей "Молодой Тюмени" и название которого у Жизнева начисто вылетело из головы - впрочем, оно и для нас не слишком важно. Из-за фуршета поэты слегка запоздали: публика чинно сидела вокруг огромного стола в форме буквы "П", разговаривала вполголоса, потихоньку кушала салатики и, кажется, даже не выпивала. Но с прибытием московских штучек все оживились, голоса окрепли, зазвучали шутки и смех и, наконец, грянули тосты. Жизневу они запомнились плохо - если учесть выпитое в библиотеке, то ничего странного в этом нет. Зато ему хорошо запомнилась высокая красивая шатенка в жемчужно-сером платье, откровенно пожиравшая поэтов глазами и продвигавшаяся к ним все ближе и ближе по мере того, как близкие знакомые, сбиваясь за столом в кучки, освобождали кое-где стулья. Высокая красавица явно была фанатичной любительницей столичных штучек, причем, как заподозрил Жизнев, все равно каких . Об этом свидетельствовала хищная целенаправленность, с которой она подсела к Жизневу, прижалась бедром к его бедру, ввинтила свой полубезумный взор в его уже остекленевшие от выпивки очи и заявила, что по окончании застолья празднество продолжится у нее на квартире. Если бы застолье завершилось сразу после этих слов, то все было бы хорошо, но оно длилось еще несколько часов, и все попытки красавицы разговориться с Жизневым (а она явно отдавала ему предпочтение перед дурашливым поэтом П.), - все ее попытки пресекались различными знакомыми, малознакомыми и вовсе незнакомыми людьми, подходившими к Жизневу с бокалами и рюмками и предлагавшими выпить, безжалостно перебивая при этом несчастную красавицу в жемчужно-сером. Вдобавок в череде лиц перед Жизневым вдруг возникло улыбающееся лицо человека, который предлагал нашему герою стать на скользкую стезю наемного киллерства. Жизнев предложил ему выйти в вестибюль и там сообщил, что все его, Жизнева, знакомые от исполнения заказа решили воздержаться (это прозвучало так, будто наш герой коротал свои дни в окружении убийц-профессионалов, - правда, слегка обленившихся). Про самого себя Жизнев с мудрой усмешкой сказал: "Понимаешь, такие дела вроде бы не совсем по моей части, а учиться мне поздновато". Любитель поэзии и жестких бизнес-решений
      
       40
      
      замахал руками и закричал: "Ничего! Ничего страшного! Всё ерунда, не бери в голову, извини, что напряг. Мы уже сами почти решили вопрос". Жизнев понимающе кивнул и, как бы поздравляя, похлопал тюменца по плечу, но в детали вдаваться не стал, полагая, что избыток знания порой умножает скорбь. Заметим в скобках, что тюменский скоробогач очень сожалел об отсутствии Сидорчука. Жизнева это не удивило - он уже тогда заметил, что муза Сидорчука особенно мила бизнесменам и вообще преступным натурам. Вернувшись за стол, Жизнев какое-то время вновь пил со всеми подряд, и когда Котович, поэт П. и еще некоторые гости наконец двинулись к выходу, наш герой уже почти ничего не соображал. Тем не менее в его памяти запечатлелись легкий, совсем не сибирский морозец, переливающиеся разноцветными блестками сугробы, хруст ледка под ногами и нечленораздельный лепет прижимавшейся к нему шатенки (по крайней мере, в тот момент Жизнев ее совершенно не понимал). Затем были квартира, освещенная прихожая, освещенная кухня, вновь коньяк и после этого вдруг, без всякого перерыва - темная комната, почему-то без всякой мебели, и они с шатенкой в углу на полу, - точнее, на чем-то вроде матраца. Жизнева охватил ужас: в настойчивости и целеустремленности шатенки ему почудилось нечто сатанинское. Он вскочил с матраца, опрометью бросился из комнаты на свет, к людям, и заплетающимся языком стал проситься домой. Его просьбу уважили.
       Наутро, не успели Жизнев и поэт П. продрать глаза, как в их номер уже пожаловали разные люди: Котович, главный редактор "Молодой Тюмени", еще пара солидных господ, знавших весь тюменский бомонд, а также некий молодой литератор, который привел с собой девушку Наташу. Фарфоровая блондинка Наташа обратила на себя внимание Жизнева еще накануне - он даже пытался отпускать ей шутливые комплименты и она много смеялась, хотя и непонятно - над шутками или над самим подвыпившим весельчаком. "Раз пришла, значит, я не вызывал вчера отвращения", - радостно подумал Жизнев и помчался приводить себя в порядок. Поэты, рассыпаясь в благодарностях, обсудили с гостями вчерашнее празднество, причем догадка Жизнева оказалась верна: настойчивая шатенка и впрямь славилась страстной любовью к заезжим знаменитостям и своей любовью старалась осчастливить их всех. Это известие пролило бальзам на совесть Жизнева: он не любил никого огорчать, а тут выходило, что девушка непременно вскоре утешится. Мысленно он обратился к ней со словами Сумарокова: "
       Не возвратишь меня ни плачем, ни тоскою,
       Спокойся ты, а мне открыта дверь к покою.
       Не плачь и ободрись!..
      Общие воспоминания вскоре кончились, однако гости не уходили, и Жизнев понял: надо что-то делать. Он вышел из номера и направился к лестнице. По пути он бормотал стихи Абу Нуваса:
       Не надо мне миртов и хвой безотрадных,
       Мой прах упокойте меж лоз виноградных,
       Чтоб я и в могиле прислушаться мог
       К бурленью давилен и топоту ног.
      Спустившись на первый этаж, он, ведомый исключительно чутьем, нашел нечто вроде буфета, и там ему как обитателю гостиницы продали коньяк почти без наценки (правда, пришлось показать ключ от номера). Жизнев вспомнил те невероятные препятствия, которые пришлось бы преодолевать ради покупки коньяка еще пару лет назад, во времена горбачевской борьбы с алкоголем (не говоря уже о переплате втрое и вчетверо) и вздохнул о впустую растраченных силах и деньгах. Все же кое-что в стране менялось к лучшему, и это обнадеживало. Благодаря коньяку Жизнев рассчитывал услышать немало интересного от собравшихся в номере бывалых мужей, и в этом предположении он не обманулся. Час пролетал за часом, на улице стало темнеть, а рассказы все не умолкали. Правда, Жизневу пришлось раз пять спускаться в буфет, и на пятый раз он со стыдом заметил, что его пошатывает, а буфетчица смотрит на него с сомнением. Поэтому за следующей бутылкой пришлось отправить Котовича - этот человек от коньяка становился только бодрее и вспоминал всё новые
      
       41
      
      истории из своей интересной жизни артиста (большинство их, увы, безнадежно стерлось из отуманенных коньяком мозгов слушателей). Главный редактор уже давно лежал на кровати в своем стареньком, но аккуратно выглаженном темном костюмчике и пускал слюни, которые аккуратно вытирала прелестная Наташа. Мы должны признаться, что в какой-то момент и Жизнев вдруг почувствовал, что он лежит на кровати в одежде, улыбается и пытается выдавить из себя какие-то слова, но вместо них выдавливает только слюну, которую с его уст стирает чья-то заботливая рука. Затем все погрузилось в темноту. "Он спит, жалкий человек! вместилище физических потребностей!" - воскликнул бы при виде такой картины Грибоедов. Однако мы будем снисходительны: ведь всякое бывает.
       Позднее Жизнев и сам удивлялся, как ему удалось подняться на следующий день в какую-то немыслимую рань, чтобы ехать в аэропорт. Поднял поэтов, разумеется, Котович. В свои сорок восемь лет он выглядел на шестьдесят благодаря морщинам и огромному животу, но в то утро ему можно было дать все восемьдесят. Однако он сохранял бодрость, подгонял засыпавших на ходу гостей Тюмени, поймал такси, а в толчее аэровокзала, где Жизнев едва не упал в обморок, мгновенно нашел нужную очередь на регистрацию. В очереди Жизнев обнаружил, что забыл в номере одну из своих перчаток, а ключ от номера, наоборот, зачем-то прихватил с собой. Однако по-настоящему его потрясло исчезновение билета на самолет. Когда он сообщил об этом поэту П., тот, зевнув, ответил: "Нам будет очень не хватать тебя в самолете". Жизнев еще раз пошарил по карманам и в отчаянии воскликнул: "Нет билета. Послушай, его действительно нету!" Поэт П. повторил: "Нам будет очень тебя не хватать". В его голосе Жизнев услышал столь неподдельное равнодушие, что на миг забыл панику и с любопытством вгляделся в лицо попутчика. Вид этой помятой щетинистой маски привел его в чувство: он вспомнил о наличии в его куртке еще одного кармана, и, конечно же, билет оказался там. При виде билета маска дрогнула, выразив явное разочарование, а у Жизнева на радостях вдруг прошло все похмелье. Перелет прошел нормально, и всё кончилось хорошо, так что поездка в Тюмень поступила в копилку добрых впечатлений нашего героя.
       После возвращения дела потекли своим чередом, и вот в один прекрасный день, готовясь к концерту, Жизнев вдруг вспомнил, что они давненько не встречались с Котовичем. Он набрал номер Котовича, намереваясь пригласить того на концерт. К телефону подошла жена и ответила холодно:
      - Владимира Владимировича нет. Он умер.
      - Как умер?! - ахнул Жизнев.
      - Очень просто, ночью, во сне. Сердце остановилось.
      - Извините, - пролепетал Жизнев, и в трубке послышались частые гудки. Ему вспомнились жалобы Котовича на перебои в сердце и собственный сердечный приступ. Вдруг показалось, будто что-то можно вернуть, изменить, ведь с ним случилось то же самое - и ничего, всё наладилось, он смог даже выпить в поездке много, очень много коньяка. Надо было только вовремя рассказать человеку о том, как это страшно, когда останавливается сердце... Жизнев с трудом остановил эти нелепые мысли, которые уже приготовились бесконечно бегать по кругу. Он вспомнил свой страх и ощутил острую жалость. Такой страх пережить нелегко, но не пережить его, не выплыть, погрузиться с невыносимым страхом в пустоту - каково это было толстяку? "Да, - машинально пробормотал Жизнев, - жалко Владим Владимыча. Прекрасный был человек". Жизневу показалось, что до этого он никогда не жалел умерших. Трудно их жалеть по-настоящему, если сам раньше не умирал.
      
       Глава VIII
      
       Выше мы несколько раз упоминали о поэте П., но, вероятно, этот человек заслуживает более подробного рассказа о себе. Для любителей видеть повсюду намеки на реальных лиц сообщим, что "П" - это не начальная буква фамилии, а первая буква словосочетания "Покоритель столицы". Для данной категории лиц духовная и моральная физиономия поэта П. весьма типична, несмотря на то,
      
       42
      
      что сам П. всегда считал себя личностью неординарной. Однако неординарен он был лишь в одном: в том, что черты, типичные для определенного слоя людей и определенного времени, размытые либо скрытые у многих, у него бросались в глаза настолько, что даже сходили за оригинальность. Жизнев, летом 1991 года вновь собираясь на море в Криницу, стал искать себе спутника. Его школьные друзья тут отпадали, так как предпочитали отдых в средней полосе. Непростая история первой книги Сообщества не излечила Жизнева от безотчетного доверия к его литературным товарищам, но с Сидорчуком он ехать не хотел, убедившись в том, что компаньон это на редкость скучный. Хорошим попутчиком стал бы Сложнов, но тогда они еще не сдружились. В итоге Жизнев предложил совместную поездку поэту П., причем добывание дефицитных путевок брал на себя. Поэт П. осведомился об условиях путевки, обрадовался и согласился.
       До пансионата (называвшегося тогда спортлагерем) приятели доехали не без приключений. В поезде над их купе помещалась емкость для воды, которая ночью во время заправки переполнилась, и лишняя влага полилась прямо на мирно дремавшего Жизнева. К счастью, потоп продолжался недолго и прекратился не из-за возмущенных воплей жертвы, а из-за окончания заправки. Жизнев к моменту бедствия успел, как то и положено в поезде, выпить изрядное количество коньяка, и ему померещилось, будто его отливают водой, пытаясь привести в чувство, какие-то блюстители морали. К тому же оказалось, что внезапные струи размыли ценный документ - членский билет профкома литераторов. Как уже говорилось, в советские времена в этот профком вступали те, кого не принимали в Союз писателей - либо по причине бездарности, либо из-за идеологической ненадежности. Вступление в профком давало право нигде не работать, не опасаясь при этом статьи за тунеядство, а также право на дополнительные двадцать метров жилплощади. В демократической России, заметим в скобках, эти права у писателей отобрали. Таким образом, повод огорчаться из-за порчи документа у Жизнева был. Злобно ворча, он кое-как устроил себе среди мокрого белья сухое местечко, но толком заснуть не смог до самого Новороссийска. Утешая себя, он бормотал строки Луи Демазюра:
       Но всякий, кто пьет только воду,
       Бессмертных не пишет стихов.
       В Новороссийске путников ожидали новые водные процедуры. В этом городе, как известно, расположена таинственная скважина, через которую в наш мир врываются бури, штормы, ливни и наводнения. Когда поезд подъезжал к вокзалу, буря с ливнем была уже в самом разгаре, и ветер дул с такой силой, что дождь несло почти параллельно земле. Приятели в нерешительности стояли в тамбуре, пока не заметили, что поезд уже тащат от вокзала в тупик или в депо. Тогда они с вещами скатились по лесенке под дождь. Жизнев ступил в какую-то канавку, выглядевшую совершенно безобидно, но провалился в воду по грудь, чем вызвал у поэта П. приступ необузданного веселья. На вокзале им удалось пристроиться к попутному автобусу до Геленджика, там они пересели на другой попутный автобус... В итоге они сумели обойтись без услуг новороссийских таксистов, которые, судя по их требованиям, совершенно спятили на почве обогащения. По-своему поэты были уже богаты, ибо могли сказать о себе словами "Хитопадеши":
       Если богач не дарит деньги и сам их не тратит,
       То чем же мы не богачи? И у нас такое же богатство.
      Правда, добраться до места назначения такое богатство вряд ли помогло бы, - в отличие от расторопности Жизнева, уже не раз добиравшегося до Криницы на перекладных.
       Дорога, однако, потребовала времени. Затем состоялась долгая процедура оформления на жительство и прикрепления к столику в столовой. Когда поэты стали наконец полноправными отдыхающими, уже вечерело. Между тем над морем висела плотная пелена облаков, то и дело принимался моросить дождь, а море светилось неприветливым оловянным блеском. Зонтиков поэты с собой, конечно же, не взяли, понадеявшись на хорошую погоду, гулять без зонтиков не представлялось возможным, а чем еще заниматься в ненастье, было решительно непонятно. То есть
      
       43
      
      Жизневу-то это было как раз понятно - приходилось следовать совету Феогнида:
       Будем теперь наслаждаться вином и прекрасной беседой,
       Что же случится потом - это забота богов.
      Поэт П., однако, такое предложение принял вяло, хотя прямо и не отверг. Жизнев задумался над столь странным поведением и с усилием уразумел, что его спутник просто жалеет денег на бутылку. Поэт П. походил на героя староиндийских "Рассказов про Бирбала", о котором говорится: "Не так уж он и беден был, да жил очень бедно - большой был скупердяй". Жизнев заподозрил, что с таким компаньоном он еще хлебнет немало горя - так оно и вышло. Наш герой уже настроился на скучный вечер, в течение которого ему пришлось бы выслушивать нелестные отзывы поэта П. о разных отсутствующих людях (а П. придерживался одного мнения с героем Лопе де Веги, считавшим, что "Злословье греет нас зимой // И освежает жарким летом"). Еще П. любил поговорить о женщинах и своих бесчисленных победах над ними. Жизнев к таким разговорам относился без воодушевления, памятуя, во-первых восточную поговорку "Сколько ни тверди - "халва, халва", во рту сладко не станет", а во-вторых, слова Хуана Руиса:
       Ведь сразу же после любовного соединенья
       людей, и животных, и птиц удручает томленье;
       сначала приходит унынье, потом расслабленье;
       всем похоть их век сокращает, в том нету сомненья.
      Однако таким людям, как поэт П., внушать подобные очевидные вещи бесполезно - желания как такового они могут и не испытывать, но их бросает в погоню за самкой чувство некоего сексуального долга, без выполнения коего они ощущают себя неполноценными, начинают сомневаться в собственной реальности и впадают в уныние. Жизнев, конечно, подозревал, что люди, подобные поэту П., много лгут о своих любовных победах, но лишь гораздо позже он узнал, каковы подлинные, поистине гомерические масштабы этого вранья. О таких лжецах наш герой, конечно, читал в книгах, но в своем обычном кругу не встречал их никогда. Да и постельным бойцом П., по словам общих знакомых дам, был весьма посредственным, а вот поди ж ты...
       На счастье нашего героя, в коридоре корпуса они совершенно неожиданно столкнулись с человеком, который некогда устраивал студента Жизнева на практику в кубанский колхоз. Этот веселый крепыш когда-то был у отца Жизнева докторантом и свои теплые чувства к наставнику перенес на его сына. Его неоднократные предложения выпить студент Жизнев в свое время отвергал из ложно понятого чувства субординации, однако тут, на отдыхе и вообще в другой реальности, все причины для такого рода отказов отпали. Веселый профессор это почувствовал и после объятий и поцелуев утвердительным тоном произнес: "Ну, сейчас идем ко мне - перекусим и отметим ваш приезд". Перекусить Жизнев охотно согласился - у приятелей с утра маковой росинки во рту не было, а у профессора в старые времена всегда имелись в запасе домашняя кубанская колбаса, жареная курочка, жареная и вяленая рыбка, помидоры, выросшие под жарким южным солнцем, а не в душной атмосфере теплиц, малосольные огурчики и всё такое прочее - простое, но необходимое для счастья. Что касается поэта П., то он всегда славился невероятной прожорливостью. На гастролях он вызывал у Жизнева гадливую гримасу, когда в ответ на предложение пойти в картинную галерею испускал жалобный вопль: "Надо поесть!" Не случайно, услышав предложение перекусить, да еще явно на дармовщинку, поэт П. сначала на секунду онемел и замер, не сразу поверив своему счастью, а затем, по своему обыкновению, разразился неудержимым потоком откровенной лести. "Как только я увидел его в коридоре, я сразу сказал: "Вот идет настоящий человек и подлинный ценитель прекрасного, который не даст нам умереть от голода". Правда ведь, я сразу это сказал, Любим? - распинался счастливый обжора. - Я сразу различаю прекрасных людей - щедрых, бескорыстных, мужественных..." Жизнев с недоумением подумал: "При чем тут мужество? Видимо, иным людям требуется немалое мужество, чтобы угостить своего ближнего". Рассыпая комплименты, поэт П. без устали хохотал, тем самым опровергая слова Георга Маурера: "Смех на устах есть знак: родится
      
      
       44
      
      правда!" Ведь поэт П. смеялся лишь на всякий случай - непрерывно болтая, он боялся сморозить бестактность и хотел заранее смягчить ее смехом. Комплименты его были лживы от начала до конца - не потому, что профессор их не заслуживал, а потому, что поэт П. меньше всего думал о том, каков профессор: льстеца интересовала только даровая кормежка. Впрочем, день для обжоры выдался вполне удачный: профессор привел поэтов в свой номер, раскинул скатерку, и на ней появились все вышеперечисленные сокровища и еще многое сверх того, а также бутылка водки, вполне уместная в такую сырость. Приятели наелись и напились (бутылка оказалась, разумеется, далеко не единственной), скоротали ненастье как и полагается - за пиршественным столом, а наутро небо было уже совершенно чистым. Поэты вышли на пляж, искупались, стряхнув похмелье в морскую глубину и как-то неожиданно познакомились с двумя хорошенькими студентками из Краснодара. Девушки оказались родом из станицы Северской и обладали той полной достоинства приветливостью, которая так типична для женщин русской провинции и придает им подлинный, не требующий ни богатства, ни геральдики аристократизм. Увы, девушкам предстояло уезжать в тот же день, а ведь они явно заинтересовались московскими поэтами. Одна из них даже оставила Жизневу свой адрес, но бумажка где-то затерялась. Впрочем, ее вполне мог украсть из зависти поэт П. - если бы Жизнев месяц спустя узнал, что дело так и обстояло, он бы ничуть не удивился.
       Уже с первого дня отдыха наш герой стал догадываться, что компаньона выбрал неудачно. Расставшись с девушками, приятели посетили библиотеку пансионата, набрали там множество книг. И что же? Выяснилось, что поэт П. любит книги, но читает в них только предисловия, надеясь найти там забавные факты из биографии автора. Больше всего он радовался таким фактам, которые выставляли автора в смешном или жалком виде. Остальной текст книги П. пролистывал - также в поисках чего-нибудь забавного. Посмеяться этот человек любил, что и говорить. Впрочем, такой способ чтения мог бы считаться лишь безобидным свидетельством слабоумия, если бы поэт П. не сопровождал его непрерывным лузганием семечек и пожиранием яблок, причем шелуху и огрызки он не клал на бумажку, или в пакетик, или на блюдечко, - нет, он просто вяло сплевывал всё это на пол прямо там, где сидел. Затем он вставал и шел по своим делам, оставив в комнате или на балконе загаженную территорию, которую Жизневу при всех перемещениях приходилось огибать. Для завершения натюрморта П. обычно располагал на середине комнаты свои засаленные носки (его огромные ступни очень сильно потели). Как говорилось выше, Жизнев с малолетства строил свое поведение по принципу "от противного" - если ему не нравилось, как с ним обращались люди, сам он старался ни в коем случае так себя ни с кем не вести. В семье ему делали замечания на каждом шагу, поэтому сам он терпеть не мог делать замечания окружающим. Однако замысел поэта П. сделать из сожителя бесплатного уборщика собственных объедков просматривался слишком ясно, чтобы удалось обойтись без замечаний. Тут Жизнев еще раз убедился, что веселость и благодушие могут быть весьма обманчивы - простое требование убирать за собой П. принял с поразившей Жизнева враждебностью. Однако крыть аристократу духа было нечем, и он стал заталкивать грязные носки под кровать, а объедки выплевывать в кулак.
       Более серьезная стычка у компаньонов произошла по совсем уже странному поводу. Поэт П. взял моду при выходе из номера под различными предлогами вручать свою пляжную сумку Жизневу, но забирать ее обратно не торопился и вышагивал налегке, а рядом с ним с довольно глупым видом плелся обремененный двумя сумками Жизнев. В первый раз наш герой размышлял о чем-то своем и не задумался о том, как их маленькая процессия выглядит со стороны; во второй раз такое распределение поклажи ему показалось странным, но он решил потерпеть; в третий раз он учтиво, но решительно вернул компаньону его вещи. Это совершенно естественное деяние поэт П. счел личным оскорблением, попранием священных законов дружбы и, возможно, чем-то там еще, а потому сильно осерчал и даже пригрозил перебраться в другой номер. Жизнева такая угроза в первый день отдыха еще могла бы напугать, но теперь она показалась ему скорее заманчивой. Он пожал плечами и лишь
      
       45
      заметил, что свободных номеров скорее всего нет - дешевый отдых в спортлагере "Криница"
      пользовался большой популярностью. "Да?" - довольно глупо спросил поэт П. "Да", - с грустью кивнул Жизнев. Стало ясно, что поэту П. окружающие нравятся лишь в том случае, если они удовлетворяют его потребности, в том числе (и не в последнюю очередь) его ни на чем не основанное тщеславие. К счастью, на прямую ссору поэт П. шел лишь в том случае, если это не предвещало никаких житейских сложностей. Поэтому он подобрал с пола свою сумку и продолжил движение. Некоторое время он оставался сух и неразговорчив, но затем всё вроде бы забылось. Лишь позднее по некоторым признакам наш герой понял: иные люди никогда ничего до конца не забывают. С ними можно шутить, непринужденно общаться, но не стоит ждать от них ничего хорошего. Если вы не захотите таскать за тщеславным человеком сумки, то этот человек вряд ли сможет вас простить.
       Впрочем, амбиции приятеля Жизнев постарался поскорее выкинуть из головы. Ему, как всегда в Кринице, хорошо писалось, он был доволен собой и вспоминал слова Гёте: "У людей ограниченных и духовно убогих чванство встречается всего чаще, а вот у духовно чистых и высокоодаренных - никогда, разве что радостное сознание своей силы, но поскольку эта сила существует в действительности, то такое сознание и чванством-то нельзя назвать". Увы, поэт П. ограничен оказался не на шутку - для Жизнева это стало неприятным сюрпризом. Особых иллюзий насчет духовности своего компаньона он не питал, однако всё же не ждал подобного занудства от человека, которого многие знали как хохотуна и забавника. Начать с того, что поэт П. очень много спал - не только ночью, но после каждого приема пищи, причем во сне его и так уж не слишком осмысленное лицо делалось необычайно глупым. Беседы о литературе П. поддерживал охотно, однако собеседником был, мягко говоря, неглубоким. Рассуждения о художественном мастерстве его быстро утомляли, да он, судя по его стихам, никогда и не забивал себе голову подобными мыслями. Обычно его стихи начинались со строчек, украденных либо у классиков, либо у собратьев по Сообществу, а затем развивались по каким-то своим законам, непонятным человеческому уму. Поэтому разговоры П. о литературе скорее напоминали сплетни: его привлекали только такие эпизоды истории литературы, где классики представали "ничтожней всех ничтожных мира". "Какой негодяй! - восторженно восклицал в таких случаях поэт П. Или: "Какая дрянь!" (если речь шла о женщине). Спору нет, порой подобные истории, особенно по контрасту с хрестоматийными портретами великих, весьма забавны, однако в большом количестве они вызывают досаду, как любая односторонность, которая, если ее проводить последовательно, в конце концов превращается в клевету. Напомнить поэту П. о том, что потешающие его персонажи работали порой по восемнадцать часов в сутки и ничего не жалели ради искусства, казалось порой просто невозможным - в присутствии П. такое напоминание выглядело неуместной напыщенностью и просто моветоном. А напомнить порой, хотя бы из духа противоречия, очень хотелось. Вдобавок все эти истории, как постепенно выяснил Жизнев, читавший в книгах не только предисловия, в лучшем случае - преувеличения, а в худшем - апокрифы или просто корыстное вранье. А между тем толпа говорит и судит о людях, страдавших ради ее вразумления, именно так, как маленький поэтик П. (если, конечно, не считать торжественных случаев, но в таких случаях чернь втихомолку зевает). Никто так не пострадал от безответственной болтовни невежд и от сознательной лжи раздувателей сенсаций, как Пушкин, "наше всё", которому в России принято на каждом шагу клясться в любви. Молвой он превращен в вертопраха и бабника. Мало кто способен подсчитать всё созданное им за тридцать семь лет жизни и понять, что на вертопрашество у этого человека попросту не оставалось времени (а мы рискнем предположить, что и желания тоже). Даже развлекаясь, Пушкин не забывал о работе, но и ни на минуту не обманывался насчет того, как тупые потомки, сами погрязшие в лени и прочих гнуснейших грехах, отнесутся к его невинным развлечениям. Еще в юности он писал:
       Молись и Кому и Любви,
       Минуту радости лови
       И черни презирай ревнивое роптанье.
       Она не ведает, что можно дружно жить
      
       46
      
       С стихами, с картами, с Платоном и с бокалом,
       Что резвых шалостей под легким покрывалом
       И ум возвышенный, и сердце можно скрыть.
      Жизнев и сам был грешен - любил позлословить, особенно в дамском обществе, любил повеселиться на чужой счет. Однако с годами веселиться на счет того же Пушкина ему стало неудобно - словно делать гадости своему благодетелю. Литераторы, изо всех сил старавшиеся доказать, что Пушкин был негодяем, когда-то внушали ему инстинктивное недоверие, а позже, когда знаний у него прибавилось, - искреннее презрение, равно как и те читатели, в расчете на жадное внимание которых и сочинялись подобные книжонки и статейки. Белинский писал о таких читателях: "Чем одностороннее мнение, тем доступнее оно для большинства, которое любит, чтобы хорошее непременно было хорошим, а дурное дурным, и которое слышать не хочет, чтобы один и тот же предмет вмещал в себе и хорошее, и дурное. Вот почему толпа, узнав, что за каким-нибудь великим человеком водились слабости, свойственные малым людям, всегда готова сбросить великого с его пьедестала и ославить его негодяем и безнравственным человеком". Белинский не пишет здесь о самой худшей части толпы - о той, которая вовсе не склонна осуждать дурное, ибо живет дурным, дурна сама и отыскивает дурное в великих, дабы оправдать собственное презренное существование. Как то ни печально, поэт П., считавший себя аристократом, на деле принадлежал к толпе, причем именно к этой последней ее части, о которой тот же Пушкин писал: "Толпа жадно глотает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок - не так, как вы - иначе".
       Да уж, у поэта П. имелись веские причины искать самооправдания в фальсифицированных биографиях великих людей. Жизневу порой казалось, будто этот человек хочет поразить его своим негодяйством. Однако негодяйство было мелкого пошиба, да и Жизнев повидал много всякого, негодяев в том числе. Будучи на практике в Тульской области, он вдоволь насмотрелся на уголовников-москвичей (совхоз, где работал Жизнев, находился как раз на двести первом километре). Некоторые его соседи воровали всё, что подворачивалось под руку. Доходило до того, что их били, обнаружив любую пропажу: если даже украли не они, то ведь могли украсть, поскольку ранее много раз попадались. Но те воры были были алкоголики, насквозь больные, жили бог знает где, голодали, ходили в лохмотьях, грязи и навозе... У них имелись самые простые и материальные причины воровать. А что заставляло поэта П. тащить всё, что плохо лежит, для Жизнева являлось загадкой. Компаньон, не стесняясь Жизнева, прихватывал бесплатно то пирожок из буфета, то свежую газету из киоска, то яблоко у пляжной торговки, то цветочек с клумбы... После удачной кражи он весь сиял - его восхищали и достигнутая экономия, и собственная ловкость. Видимо, П. не читал "Панчатантры", которая учит:
       Аскетом вида мрачного не будь, но и не жадничай:
       По хохолку на темени узнает каждый алчного.
      Удивительно, но пока у П. на темени еще росли волосы, они постоянно вставали дыбом, образуя красноречивый хохолок. В конце концов Жизнев попросил сожителя умерить свои аппетиты, так как ему не улыбалось стать персонажем скандала, так сказать, за компанию. Поэт П. высокомерно процедил что-то вроде "вам, гагарам, недоступно", намекнул на то, что Жизнев - ханжа и слабак, но воровать стал все же меньше.
       Однако тут компаньонам подвернулись скучающих хлопца из Якутии, которым очень хотелось винограда, но очень не хотелось за него платить. Какая-то добрая душа уже успела сообщить северянам, где в округе растет лучший виноград. Жизнев тоже знал это место: с одной стороны виноградника находился обрыв высотой метров семьдесят, вздымавшийся ввысь с узкой полоски приморского пляжа; с другой его стороны возвышалась гора, густо поросшая непролазным
      
      
       47
      
      южным лесом (впрочем, на всякий случай виноградник от зарослей отделяла изгородь из колючей проволоки). Таким образом, на первый взгляд попасть на виноградник можно было только по дороге, поднимавшейся вверх с приморской низменности. Поэты и якутяне отправились по этой дороге, но увидели сторожа, сидевшего на пороге своей будки в компании громадного сенбернара. При виде сенбернара поэт П. побледнел, а Жизнев, наоборот, улыбнулся - он знал, как милы, ласковы и безобидны эти страшные с виду псы. Стало ясно, что по дороге прохода нет, и компания повернула назад, но ни поэт П., ни якутяне не хотели сдаваться.
      - Не может быть, чтоб туда не было прохода с другой стороны! - размахивая руками, вопил поэт П. - Главное - зайти с другой стороны, этот сторож один и наверняка глухой, он нас не услышит. Собака тоже старая и глухая. Наберем полно винограду!
      - Братцы, а может ну его, этот виноград, - сказал Жизнев. - Он же весь протравленный.
      - Ерунда! - взвизгнул поэт П. - Я все время в детстве ел протравленный виноград, и ничего. В крайнем случае помоем. Ну, Жизнев, говори, как туда пробраться?
      - Пройти берегом до щели, там подняться в лес и лесом пройти назад до виноградника, - сказал Жизнев. - Но идти отсюда до щели по берегу километра четыре, и обратно лесом столько же.
       Жизнев надеялся, что поэт П., известный своей невероятной ленью, откажется от столь дальнего похода. Однако у любого лентяя есть пунктик, ради которого он готов превозмочь свою лень. Для П. таким пунктиком являлась неправедная нажива.
      - Пошли! - рявкнул П., и Жизневу показалось, что на губах у поэта выступила пена. - Пошли за мной! Чего встали, салаги? Здесь вам не Якутия, здесь клювом щелкать некогда!
      - Можно сделать проще, - вмешался Жизнев. Он тут же спохватился и прикусил язык, но было уже поздно: на него требовательно глядели глаза поэта П., похожие на две неспелые крыжовины. Жизнев тяжело вздохнул и объяснил: - Можно влезть по обрыву. Осторожно поднимаемся, и через десять минут мы уже там. А до щели и потом от щели лесом - выйдет часа два, не меньше. К тому же там изгородь. А здесь по берегу идут кусты - притаимся там, посмотрим, где охрана, и шмыгнем в виноградник. Обратно пойдем уже лесом.
      - Зачем? - удивились якутяне. - Здесь же и спустимся!
      - Затем что спускаться труднее, чем подниматься, - сказал Жизнев. - С непривычки спуститься почти невозможно, разобьешься. Ничего, все равно получится в два раза быстрее.
       В свои прежние поездки в Криницу Жизнев от нечего делать попробовал себя в лазании по прибрежным обрывам. Дело это было нелегкое, но посильное, следовало только наметить снизу линию подъема - такую, чтобы до самого верха имелись каменные выступы, кустики, корешки и прочие опоры для рук и ног. Без них любитель лазания рисковал застрянуть на высоте восьмиэтажного дома и оказаться перед необходимостью давать задний ход, вслепую нащупывая опоры ногами. Непривычный человек вряд ли с этим справится, недаром с приморских круч, по рассказам старожилов, в разные времена сверзилось столько народу. В любом случае обратный спуск потребует много времени и огромных усилий. Всё это Жизнев растолковал своим товарищам, и подъем прошел на удивление гладко. Правда, поэт П., как и следовало ожидать, застрял уже поблизости от кромки обрыва и начал умолять о помощи. Однако, посмотрев вниз, он, вероятно, что-то понял, так как умолк, принялся судорожно ощупывать кручу и наконец, весь побагровев, вскарабкался наверх. Четверка, пригибаясь, пересекла прибрежные заросли и вышла к дороге. Жизнев предложил посидеть в засаде и осмотреться, но поэт П. прошипел: "Нету же никого, надо быстрее! Это вам не Якутия!" Он ринулся через дорогу и исчез среди виноградных лоз. Якутяне также приготовились к броску, но Жизнев очень вовремя придержал их рукой, потому что на дороге показались двое сторожей в сопровождении сенбернара и со здоровенными дубинами на плечах. Они целенаправленно прошли к тому месту, где поэт П. углубился в виноградник, повернули в глубину между шпалерами, и через минуту послышался вскрик поэта: "Ой!" Глухо и неразборчиво загудели голоса сторожей, но пойманный расхититель завопил в ответ на всю плантацию: "Нет-нет, я не брал
      
       48
      
      виноград! Я его вообще не ем, мне нельзя! Я просто гулял! Вы не поняли, клянусь мамой - я не за
      виноградом, я просто гулял!" Эти вопли неслись сплошным потоком с явной целью оглушить стражей плантации и заставить их впасть в ступор. Некоторое время Жизнев смеялся до слез, слушая, как униженно оправдывается схваченный с поличным писака, но затем заставил себя успокоиться, поднялся и скомандовал якутянам: "За мной!" Он многое слышал о суровом нраве здешних охранников и решил, что приятеля, каким бы дураком он ни был, надо выручать. Приблизившись к тому месту, где, размахивая руками и приседая, клялся в своей невиновности поэт П., Жизнев ровным голосом осведомился" "Не подскажете, где здесь выход?" Сторожа повернулись и с удивлением уставились на неожиданно появившуюся группу.
      - Ищем вот спуск к морю, - спокойно объяснил Жизнев. - Это тоже наш человек, он просто пошел не туда.
      - Вот, я же вам говорил! - обрадовался поэт П.
      - А как вы здесь оказались-то? Как прошли? - недоуменно спрашивали сторожа.
      - По обрыву поднялись, - равнодушно сказал Жизнев. - Мы альпинисты вообще-то, вот и тренируемся где можно. Так что виноград ваш, ребята, нам ни к чему.
      Жизнев развернул якутян спиной к сторожам и потряс их рюкзаки - к счастью, якутяне не успели их наполнить.
      - Ладно, - холодно сказал один из сторожей, - идите отсюда и больше не попадайтесь. Выход туда - по дороге и вниз.
       Жизнев вежливо, но с достоинством поблагодарил, и неудачливые любители винограда направились прочь с плантации в сопровождении сенбернара. Жизнев на прощанье погладил славного пса по голове и дал себе зарок впредь не идти на поводу у самого порочного члена компании (увы, каждый из нас когда-нибудь давал такую слабину - хорошо, если только в детстве). Нелепо причитать, подобно герою Гейне:
       Меня, несчастного юношу,
       Сгубили дурные приятели.
      Нет уж, пусть эти глупцы предаются своим низменным страстям в одиночку либо в компании себе подобных. Затем Жизнев стал мечтать о том, чтобы поэт П. и впрямь нажрался как-нибудь протравленного винограда. Интересно, задумается ли он хотя бы тогда над смыслом собственного существования? В таких размышлениях он дошел до пляжа, где неунывающий П. немедленно принялся потешать якутян и прочих ближайших пляжников рассказами о женщинах. Словосочетание "узкое вместилище удовольствия" то и дело мелькало в его речи. Жизнев задался вопросом: а если бы П. надавали пинков, стал бы он сейчас рассыпать скабрезности и громко над ними хохотать, привлекая внимание всего пляжа? "Несомненно, стал бы", - решил Жизнев.
       А женщины влекли к себе поэта П. со страшной силой. Его нелепое чувство сексуального долга раздражало Жизнева и в столице, ибо сводило все разговоры к одному и тому же, а на море оно распалилось, как больной чирей. Жизнев этого совершенно не понимал: его самого половой голод - "угрюмый, тусклый огнь желанья" - мог томить в Москве с ее вечными грязно-серыми облаками, но на море великая природа, объединенная чистым небом, оказывала на его плоть мощное успокоительное действие. Возбуждался к деятельности дух, а плотские страсти почтительно отступали на задний план. Поэт П. на море вел себя по-другому: на природу он не обращал ни малейшего внимания, а вот множество молодых дам без мужского сопровождения будоражило его нервы. То и дело слышались его выкрики: "Ну что, так и будете делать вид, что меня не замечаете?" Или: "Девушка, э-э-э... Хотелось заговорить, но от волнения забылись слова!" Или: "Девушка, это не ваш кошелек упал? Ха-ха-ха!" Жизнев в конце концов стал под разными поводами отделяться от компаньона и до пляжа, столовой, спального корпуса и прочих культурно-бытовых объектов добираться в одиночестве. Порой он работал над стихотворением, и ему мешали заигрывания
      
      
       49
      
      приятеля с дамами; порой сам выбор приятеля ему не нравился; а главное - ему не хотелось прослыть похотливым павианом, передвигаясь рядом с поэтом П., поскольку сам П. выглядел именно так. Увы, этот человек не мог уразуметь, что воспитанные в строгости провинциальные дамы, которые в спортлагере составляли большинство, не любят нахальных и неразборчивых самцов. Да, порок может их втайне влечь, однако они никогда не согласятся предаться пороку с таким партнером, который не затруднится раззвонить об их падении на весь мир. К тому же все женщины, и благонравные, и порочные, и столичные, и провинциалки (последние - в особенности), ценят внимание и верность, а поэт П. этого, кажется, не хотел понимать. Он всячески подчеркивал свою ветреность, ни одной женщины даже не пытался выслушать, зато не скрывал, что очень нравится самому себе и что очень ценит вседозволенность. Уповать на успех такие господа могут разве что среди законченных потаскушек, которых и в столице-то не так уж много, но поэту П. это было невдомек. В консервативной провинциальной среде он не хотел или не мог измениться ни на йоту и в результате вместо шумного успеха снискал у отдыхающих дам либо равнодушие, либо презрение. И хотя он клялся, что такое с ним в первый раз, Жизнев не сомневался в том, что он врет, ведь женщины везде одинаковы. В столице П. состоял на содержании у одной квартировладелицы, а когда ему случалось вырываться на волю, успехами у женщин он вовсе не блистал. Поэты Сообщества могли подтвердить правоту Гёте, писавшего:
       Вьется шустрый рой девчонок
       Вкруг поэтов, даже старых.
      Однако на памяти Жизнева поэту П. так и не удалось никого выхватить из этого роя. Когда ему однажды понравилась некая дама, он не придумал ничего лучшего, чем жениться - для этого ему пришлось бросить свою квартировладелицу, а также расторгнуть старый фиктивный брак, благодаря которому он когда-то прописался в Москве. А ведь как насмехался в свое время П. над женатыми приятелями! Говорил он примерно то же, что и Захер-Мазох: "Любовь - это война полов, в которой каждый борется за то, чтобы подчинить другого, сделать его своим рабом, своим вьючным животным. Мужчина и женщина - враги от природы". Брак поэта П. полностью отвечал этой максиме, тем более что П., как и Сидорчук, старался подчинить себе и использовать всех тех, с кем его близко сводила судьба - не обязательно женщин. Даже Жизнев, как мы видели и еще увидим, успел это ощутить на себе. Поэтому понятно, что брак поэта П. завершился лютой враждой супругов, разводом и нелегким разделом имущества.
       Однако мы забегаем вперед... Юг, море и женщины разочаровали поэта П., который в поезде "Москва - Новороссийск" с холодной уверенностью предрекал, что от женщин у него отбоя не будет. Реальность оказалась куда суровее, и в голосе П. зазвучали жалобные нотки. "Я устал от унижений", - повторял он, почти перестал зычно хохотать, и даже украденные у торговок яблоки уже не доставляли ему прежнего удовольствия. Зия ад-Дин Нахшаби воскликнул бы, посмотрев на него: "Великий Аллах! Что делает с людьми плотская страсть! До чего доводит их ослепление похоти!" Жизнев пытался образумить своего глуповатого компаньона, напоминая ему слова великого Физули:
       Любви не предавайся, друг: любовь - недуг души ужасный,
       И что любовь - недуг души, теперь для всех на свете ясно.
      Или (тоже Физули):
       Любая девушка - источник зла для сердца.
      - Какая любовь! - ревел в ответ П., как одинокий марал. - Я просто хочу ее трахнуть!
      - Кого - "ее"?
      - Да все равно, кого! Вон их сколько слоняется неоттраханных!
       В конце концов поэт П. взял себя в руки, сосредоточился и выработал план, которым поделился со своим компаньоном.
      - Я знаю, что я сделаю. Я найду здесь самую некрасивую, самую безобразную, самую страшную бабу. Можно даже с ребенком. Такую, которая устала от безнадежности. Она-то уж точно мне не
      
       50
      
      откажет. Она-то уж точно даст, - злобно усмехаясь и скрежеща зубами, сообщил поэт П.
       Жизнев только удивился, сколь сильным может быть чувство сексуального долга, коли заставляет человека идти на такое. Сэй-Сёнагон тоже удивлялась когда-то: "Но вот почему иной раз мужчина влюбляется в такую девушку, которая даже на взгляд других женщин уж очень дурна лицом? Не понимаю". Теперь уже трудно определить, какие конкретные случаи имела в виду древняя японка, но не исключено, что в тогдашней Японии водились люди, подобные поэту П. Тогда можно сказать, что Сэй-Сёнагон ошибалась, принимая за любовь обостренное чувство сексуального долга. Поэт П. действительно нашел себе очень безобразный предмет ухаживаний - сутулую косолапую молодку с бельмом на глазу и вдобавок с плаксивым ребенком. Никакой любви к ней, разумеется, поэт не питал - скорее ненависть, однако овладеть ею он стремился совершенно искренне - к этому его неумолимо толкал долг. На какое-то время все женщины мира сосредоточились для П. в его молодке с бельмом. Когда он с ней говорил, в его голосе проскальзывали нежные нотки - хотя невыносимо фальшивые, но все равно очень нетипичные для такого человека. Хуан Руис писал словно о поэте П., каким П. был в те дни:
       Пусть ты безобразен и дама твоя безобразна,
       но любо вам в очи друг дружке смотреть неотвязно,
       ты прелести женщин других отвергаешь заглазно,
       и нет для тебя во вселенной другого соблазна.
      Наконец настал решающий вечер, когда поэт уговорил свою даму пойти с ним за речку в расположенный там бар "Криница" (ребенка доверили подруге). В этом баре часто происходили драки, но другого места для ритуальной выводки женщин в то время в округе не имелось. Ожидая возвращения компаньона, Жизнев задремал и уже глубокой ночью был разбужен горестным воплем, достойным самого пошлого провинциального трагика. "О! О-о! Она не дала мне! Не дала, грязная развратная тварь!" - завывал поэт П., схватившись за голову, по форме напоминавшую огурец. Несчастный рассказал, что поначалу всё шло хорошо, при переходе через висячий мост возлюбленная позволила взять себя за талию. В баре поэт П. сделал широкий, по его мнению, жест, заказав бутылку сухого вина и большую плитку шоколада "Бабаевский". "Мы выпили с ней бутылку вина. Представляешь, заказал целую бутылку и мы ее выпили! И что же я получил? Идем к корпусу через лужок, на котором копна сена. Я подвожу эту тварь к копне, а она ни в какую. Вы, говорит, хотите меня соблазнить, чтоб потом надо мной надсмеяться. "С чего ты взяла?" - говорю. Говорю: "Нам будет хорошо", - ну и так далее. Так эта мерзавка уперлась и ни в какую". - "Так ничего и не вышло?" - сочувственно спросил Жизнев. "Абсолютно ничего! - воскликнул поэт П. - Только бутылка вина попусту пропала. Чтоб ей эту бутылку в гроб положили, когда она помрет..." Закуска, однако, пропала не полностью - поэт П. вынул из кармана недоеденный кусок шоколада, развернул фольгу и начал в расстройстве чувств поедать лакомство. Угостить товарища он забыл, что в таком взвинченном состоянии вполне простительно, да Жизнев и сам отказался бы, поскольку из-за проблем с сердцем старался не употреблять продуктов, содержащих кофеин. Зная, что поэт П. скупенек, Жизнев попытался его утешить, сыграв на этом свойстве его натуры. "Вспомни, что писал аль-Джахиз, - сказал Жизнев. - "А я ведь самец, - писал он, - а самцу, когда возбудится, ничто уже не помешает потерять голову, и когда я захочу совокупиться с ней и она увидит мою страсть, тут она и начнет несчетно сыпать на меня свои требования". Может, и хорошо, что все так кончилось. Иначе бутылкой вина ты не отделался бы". Поэт П. что-то неразборчиво пробормотал в ответ с набитым ртом, однако по глазам, похожим на неспелые крыжовины, Жизнев увидел: услышанное не пропало зря. Вскоре злополучный ловелас уже безмятежно храпел, и таким образом на всех эротических надеждах поэта П. была поставлена жирная точка.
       Жизневу в этом отношении повезло больше. Он познакомился с очень красивой девушкой из Краснодара - как позже выяснилось, она незадолго до поездки на море развелась с мужем. Особенно Жизневу нравились ее роскошные рыжие волосы, да и все остальное в ней было выше всяких похвал.
      
       51
      
      Однако наш герой с первых минут знакомства понял: легкой победы не будет, девушка воспитана в строгих правилах, вдобавок обижена на мужчин и потому намерена сначала дотошно изучить своего ухажера. Жизневу пришлось проявлять скромность и почтительность, что его вполне устраивало, так как совпадало с его внутренними побуждениями. Торопить события и вести себя так, будто женщина чем-то обязана мужчине, нашему герою всегда казалось верхом безвкусицы. Рыжая красавица оценила его манеры и постепенно проникалась к нему доверием. Правда, порой течение их бесед нарушал поэт П., встревавший со своими скабрезностями, а порой даже распускавший руки. Его шутки звучали уже не легкомысленно, а как-то надтреснуто-истерически. Оставшись на бобах, он явно завидовал Жизневу, медленно, но неуклонно продвигавшемуся к счастью, да еще с такой красоткой, к которой сам П. побоялся бы даже подойти. Правильно писал Хуан Руис:
       О том, как завистлив Амур, знает всякий живущий:
       чуть женской сподобится ласки твой друг неимущий,
       уже на него устремляешь ты взгляд завидущий.
      Жизнев, конечно, имел полное право устроить поэту П. выволочку за его слишком вольное поведение, однако предпочитал этого не делать, желая, во-первых, выглядеть хорошим по контрасту, а во-вторых, не испытывая покамест к своей даме сильных чувств, побуждающих мужчин к ссорам. Он ограничивался мягкими укорами, но мягких укоров люди, подобные П., не воспринимают. Все же, несмотря на помехи со стороны незадачливого ловеласа, роман Жизнева явно развивался в благоприятном направлении - на это ему намекнула и подруга рыжей красавицы.
       Однако Жизнев слишком рано уверился в том, что благосклонность дамы ему обеспечена. "Иметь и сохранить - да разве это бывает!" - восклицал Голсуорси, и мы с сожалением вынуждены признать его правоту. Недостаточно самому не делать ошибок, ибо рядом с нами живут и действуют, порой весьма хитро, зависть и злоба. Как-то вечером Жизнев отправился на танцы, надеясь встретиться там с рыжей прелестницей и придать взаимному тяготению более осязаемый характер. Прелестницу с подругой он там действительно увидел, но они бросились от него прочь, как встревоженные лани, и затерялись в темноте среди кипарисов. Жизнев попытался их преследовать, дабы осведомиться о причине столь странного поведения, однако наткнулся на ежа, и пока он рассматривал смешного зверька, дамы окончательно ускользнули. На следующий день близ столовой, где обычно встречались отдыхающие, трижды повторилось то же самое. Жизнев наконец пожал плечами и решил не преследовать убегающих дам. Творческих дел у него всегда хватало, и он погрузился в эти дела, хотя когда он увидел с балкона свою красавицу, шествующую с подругой в кино, то испытал сильное желание скатиться вниз по лестницам и присоединиться к ним. Однако поступить так ему помешала гордость. "О, чувства женщины изменчивы, как ветер!" - повторил он строку из Корнеля и принялся шлифовать далее собственные строки.
       На следующий день, когда поэт П. прилег, как обычно, вздремнуть после завтрака, Жизнев отправился на пляж и там у парапета, где торговали фруктами, встретил подругу своей избранницы. Клятвенно пообещав не набиваться в друзья, он попросил все же объяснить ему, в чем его ошибка или вина, дабы впредь он уже не искал встреч и объяснений.
      - Света велела вам передать: каков ваш друг, таковы и вы сами, - услышал он торжественный ответ.
      - Какой друг? - не понял Жизнев.
      - С которым вы везде ходите, с которым живете в одном номере, - объяснила жестокая вестница.
      - А при чем тут он? - удивился Жизнев. - Вы можете толком объяснить, в чем дело? Я ничего не понимаю.
       Вестница рассказала следующее. Третьего дня после обеда девушки подошли к буфету на первом этаже столовой, чтобы купить пирожков. Кубанцы любят хорошо поесть, и после обеда в буфет обычно выстраивалась длинная очередь, в которой девушки на сей раз оказались первыми. Слышались негромкие разговоры - почти все в очереди были земляки, почти все друг друга знали. Большинство присутствовавших - так сложилось - проживали на Фестивальной улице, там же, где
      
       52
      
      Светлана и ее подруга. Буфетчица еще не появилась, и все терпеливо ожидали начала торговли. В зале, облицованном искусственным мрамором, было прохладно, каждый звук разносился гулко, из-за чего все говорили вполголоса или даже шепотом. И тут в зал вошел поэт П. и крикнул: "Так, кто здесь первый? Будете за мной!" Эта нехитрая шутка и последовавший за ней самодовольный смех привлекли к новой фигуре общее внимание, но поэт П., ничуть не смущаясь, подошел к девушкам и на правах друга Жизнева, то есть друга друга, вклинился перед ними. Девушки, однако, попросили его стать вторым, сославшись на то, что торопятся (на самом деле их просто задела его наглость). Поэт П. заявил, что тоже очень торопится (на самом деле если он куда-то и торопился, то лишь на боковую - всхрапнуть после обеда). Препирательство продолжалось несколько минут, затем пришла буфетчица, и девушки начали делать покупки. Но с виду добродушный поэт П. не терпел отказов, а если добавить сюда его любовные унижения и счастье, которым готовился насладиться Жизнев, совершенно, по мнению П., недостойный счастья, - да, если все это сложить воедино, то неудивительно, что поэт П. вскипел и решил проучить упрямиц, устроив тут же небольшое шоу. Он вышел на середину зала, принял театральную позу, изогнувшись и выставив вперед огромную красную ногу в пыльной сандалии, после чего гневно завопил: "Ах так?! Ах вот как?! Значит, как ночью со мной целоваться, как мое вино пить, так это можно, это пожалуйста! А как пустить меня без очереди, так это нельзя! Как со мной в кабаки ходить на халяву, так это можно, а как дать мне пирожок купить, так это нельзя! Вот, значит, какая ваша любовь!" Ну и так далее - по словам вестницы, поэт П. разорялся в том же духе очень долго, на все лады варьируя собственную безоглядную щедрость и женское вероломство. Самым ужасным было то, что общественное мнение оказалось на стороне клеветника, ибо вероломных девиц, пьющих по ночам вино с мужчинами, в Краснодаре склонны резко осуждать (по крайней мере, люди старшего поколения, а таковые в очереди составляли большинство). Под осуждающими взорами земляков девушки ринулись вон из столовой, теряя по дороге пирожки. Сам поэт П. приобрести пирожки не забыл и походкой победителя направился в корпус - кушать, читать предисловия и предаваться сиесте.
       Дослушав все это, Жизнев только руками развел.
      - Н-да, печально, конечно, - сказал он. - Но при чем тут я? Меня ведь там и близко не было. Если бы был, то объяснил бы гражданам, что это шутка.
      - Нехорошая шутка, - заметила вестница.
      - Не спорю, - согласился Жизнев. - Но должен вам сказать, что этот человек мне не друг - просто спутник, компаньон. Мне и в голову не пришло бы так поступить. Я его осуждаю, но что еще я могу сделать? Выгнать его из лагеря я не могу. Хотелось бы объяснить это Светлане.
      - Хорошо, я ей передам, - величественно кивнула вестница и удалилась. Жизнев решил поговорить со Светланой на пляже после обеда, когда ласковое предвечернее солнышко смягчает все сердца. Встретившись с поэтом П. в столовой, он пристально вгляделся в его лицо, но не заметил ничего необычного: было ясно, что П. не помнит о содеянном. Начинать разбирательство Жизневу не хотелось, ибо он понимал: его компаньон всё утопит в раскатах смеха, а ссориться всерьез мешала обида на Светлану. Она ведь могла поговорить с ним, Жизневым, обо всем рассказать, пожаловаться, но предпочла поступить иначе: за свою обиду отомстить не тому, кто ее нанес - ведь было понятно, что поэта П. кроме мордобоя ничем не проймешь, - а мужчине, который, как считала Светлана, в нее не на шутку влюбился и потому неизбежно будет страдать. Иначе говоря, Светлане хотелось причинить боль в отместку за пережитое унижение, а уж виноват ли тот, кому она ее причинит, для нее было не слишком важно. Такой подход к делу Жизневу показался подловатым. "Жесточе ты, чем злобный крокодил!" - воскликнул бы в подобном случае Барбоза ду Бокаже. Кроме того, сцена в столовой имела явный водевильный оттенок, и так как влюбиться в Светлану Жизнев, к счастью, не успел, то случившееся его скорее забавляло. Конечно, мудрый читатель скажет, что, посмеявшись, стоило бы затем вдуматься в побудительные мотивы и общий душевный склад человека, способного устраивать такие сцены. Но, как уже говорилось выше, наш герой чрезвычайно ценил товарищество и
      
       53
      
      до последнего старался закрывать глаза на все то, что могло бы его нарушить.
       В мягкий предзакатный час, когда, по выражению Мопассана, "бриз пронизывал томлением греха", Жизнев отправился прогуляться вдоль пляжа. Долго разыскивать свою красавицу ему не пришлось - он обнаружил обеих подруг в компании нескольких культуристов (в просторечии таких называют "качками"), со всех сторон облепленных буграми мышц. Смотреть на этих людей было физически тяжело. Жизнев развернулся и ушел, надеясь, что культуристы появились возле девушек случайно. Однако на следующий день он узрел на пляже такую же картину, а главное - встретил торжествующий взгляд Светланы. "Что, получил?" - как бы говорил этот взгляд. В ответ Жизнев показал на культуристов, потом на свой бицепс и одобрительно поднял большой палец. Выражение торжества на лице Светланы несколько потускнело, а Жизнев подмигнул ей, улыбнулся и зашагал своей дорогой. "И в безнадежности мой дух обрел оплот", - произнес он стих Корнеля. А тут еще поэт П. увидел Светлану в компании качков и радостно закричал: "Видишь, кого они предпочли! Я сразу их раскусил!" После этого всякое разбирательство стало бессмысленным. "Может, Бог отвел от греха, - задумался Жизнев. - Что писал Худжанди? "Кто жаждет свиданья - сначала пусть в сердце взлелеет любовь". А без любви стоило ли девушке голову морочить?" Однако Жизнев возразил сам себе: "А кто определил, где начинается любовь и где она кончается? Эту девушку Бог послал в мир, чтобы поддержать в нем горение Эроса, и не для чего иного. Ведь что писал Лоуренс? "Высшие радости ума... Что от них женщине? Да и мужчине тоже, если подумать. От одних этих радостей дух становится вялым, претенциозным. Нужен чистый эрос, тогда и ум оттачивается и яснеет. Огненный эрос, а не нагоняющая сон тягомотина". Вот так-то. Лгать, морочить голову, выдавать одни чувства за другие - разумеется, скверно. Однако заявлять о своих желаниях необходимо, ибо в этих желаниях заключен глубокий смысл". И Жизнев с чувством процитировал сам себе Волошина:
       Есть в грехе великое смиренье:
       Гордый дух да не осудит плоть!
       Через грех взыскует тварь Господь.
      Вспомнились ему и прочувствованные слова Генрика Понтопиддана: "Нет во вселенной другого ада, кроме того, что человек сам создает себе из суеверного страха перед радостями жизни и всемогуществом плоти. А объятия мужчины и женщины - это поистине царствие небесное, где даруется забвение всех горестей, отпущение всех грехов, где души встречаются в божественной наготе, словно Адам и Ева в садах Эдема". А так как видеть рыжеволосую красавицу в компании культуристов Жизневу было все-таки неприятно, он каждый вечер говорил себе как герой Фирдоуси:
       Пойду, обо всем забывая ином,
       Поблекший свой лик разрумяню вином.
      И разрумянивал. Своего соседа по комнате с его штампованными репликами он старался не замечать, ибо правильно писал Нерваль: "Постоянное, навязчивое соприкосновение с ограниченными умами изнуряет даже самые закаленные души". Избегать общения удавалось без особого труда, так как поэт П. по-прежнему большую часть дня спал, удивляя Жизнева тем, какое глупое лицо может быть у человека во сне. Впрочем, затем в Москве грянул путч, и у компаньонов появилась тема для разговоров. Отдыхающие расхватывали газеты. Через несколько лет Жизнев с острым стыдом вспоминал, как желал победы Ельцину. Йен Пирс писал об английской революции XVII века, а кажется, будто о тех днях России: "Все мы, будучи убеждены в своей правоте, способны на самое чудовищное зло, а то были времена, когда безумие убежденности крепко зажало страну в своих тисках". Откуда взялась в России тогдашняя убежденность - особый вопрос, и на него ответят (и уже отвечают) в других книгах другие люди. А нашему герою после обычного летнего отдыха пришлось возвращаться уже в другую страну.
      
      
      
      
       54
      
       Глава IX.
      
       В стране началась новая эпоха - такая, в которую люди, занимающиеся неизвестно чем, как поэт П., оказались не то чтобы востребованы, но уместны и даже процветали. Этому персонажу придется посвятить еще несколько страниц, ибо его человеческие свойства характеризуют эпоху, встречающую носителей таких свойств без всякого отторжения. Одновременно мы сможем продолжить также и свой рассказ о жизни богемы, типической частью которой являлся П.
       Здесь нам придется вернуться в февраль 1992 года, когда в Москве на Мясницкой в доме Черткова шли съемки фильма с участием поэтов Сообщества. Жизнев поначалу выступил противником этой затеи: ему не понравилось то, что в фильме такое же место, как и поэтам, отводилось рок-группе Сидорчука. Дело было даже не в подтверждении лидерских амбиций этого неугомонного честолюбца, - нет, Жизнева смущало вторжение в сферу поэзии разудалого зрелища для людей, взыскующих временного оглупления (увы, у большинства любителей рок- и поп-музыки временное оглупление неумолимо перерастает в постоянное). Однако Сидорчук и режиссер стали убеждать Жизнева в полной правомочности такого сочетания: дескать, музыканты будут выглядеть в фильме этакими вандалами, притеснителями благородных сочинителей, и тем самым мысль Жизнева о превосходстве поэзии над масс-культурой только подтвердится. На словах все выглядело убедительно, но на деле фильм выродился в какой-то винегрет из плохо связанных между собой эпизодов, где не просматривалось никакого противоборства высокого и низменного - наоборот, и то, и другое выступало на равных правах. Конечно, толку вышло бы куда больше, если бы в фильме просто звучали стихи вперемежку с мыслями поэта о собственном призвании. Режиссеру, однако, втемяшилось создать игровое действо, его поддерживал Сидорчук, желавший показать себя в качестве певца, и в результате получилась чепуха, хотя местами и забавная. Возможно, доля вины за провал режиссерского замысла лежит на поэтах - все они без исключения проявили полное отсутствие актерских дарований, из-за чего съемки то неоправданно затягивались, то, наоборот, шли лихорадочным темпом, дабы наверстать потерянное время. Сидорчук, однако, был счастлив: на экране он присутствовал больше всех, и непременно в руководящей роли: то как лидер рок-группы, то как магистр поэтов. Именно в этом фильме прозвучало определение Жизнева как "правой руки великого магистра" - эта зловещая фраза уже заключала в себе печальную судьбу Сообщества. Жизнев, конечно, понимал, что такие высказывания случайными не бывают, однако кое-как сумел убедить себя в обратном, да и на недостаток вкуса в картине махнул рукой. Он прислушался к словам Сидорчука, постоянно твердившего об огромной роли телевидения в современном обществе и о необходимости фигурировать на телевидении постоянно, пусть даже в самом нелепом и постыдном качестве. Конечно, некий здравый смысл в этих заклинаниях имелся, однако самый поверхностный и пошлый, и Жизневу впоследствии не раз приходилось испытывать жгучий стыд при воспоминании о собственных кивках и поддакиваниях Сидорчуку. Можно, конечно, сослаться на Овидия, писавшего:
       Мы, воспеватели тайн, к чему мы стремимся, поэты?
       Слава, только она - наша заветная цель.
      Однако у Овидия речь идет о "воспевании тайн", а не о разухабистых песенках, не об участии в идиотских ток-шоу и не о демонстрации и камере голого зада. Ведь позднее от Сидорчука потребовали-таки заголить зад перед камерой, и он, мужчина сорока пяти лет, отец семейства, проделал это беспрекословно. А вот Сложнов, когда ему на каком-то ток-шоу поручили для большего перца обрушиться с нападками на симпатичную певицу, тупо кивнул в знак готовности, однако вместо нападок вдруг разразился галантными комплиментами. Так как передача шла прямо в эфир, вырезать похвалы было невозможно. Режиссер пришел в ярость и прозрачно намекнул Сложнову, что приглашений тому больше не видать. Сложнов в ответ только усмехнулся, не проявив и тени раскаяния: он, обходившийся неделями без гроша, вполне мог обойтись без какой-то там передачи.
       Впрочем, у фильма имелось одно ценное свойство - свойство документа. В нем можно видеть
      
       55
      
      Сообщество в его первоначальном составе, включая тех, кто из него вышел со скандалом, устав от козней Сидорчука и поэта П., кто погиб на войне, кто умер, не выдержав бедности и груза несбывшихся надежд (а это поистине тяжкий груз)... Да и весело порой бывало на съемках - один поэт П., в пальто с бобровым воротником и в шапке пирожком изображавший доктора, уже дорогого стоил. А походы по округе за съестным в цилиндрах и фраках, а спирт "Ройяль" в автобусе, а посещения притона имени Жизнева вечерами после съемок? Нет, время было хорошее - все плохое тогда еще таилось на заднем плане.
       В те дни Жизнев трудился в издательстве главным редактором, но с владельцами фирмы отношения строил таким образом, чтобы деятельность его оценивалась по количеству выпущенных книг, а не по времени, отбытому на рабочем месте. Поэтому он мог отлучаться на съемки, а созванивался с авторами и просматривал рукописи по вечерам. Его служебная деятельность, равно как и его прежняя специальность экономиста располагали к деловому мышлению, и потому в один прекрасный день он задумался над тем, почему же у преуспевающего Сообщества вышла пока только одна книга стихов. Со слов товарищей ему казалось, будто в этом направлении что-то делается, вдобавок он сам сдавал стихи для второго сборника, а потому он не вдавался в детали, полагая, что после его титанической работы над первой книгой пора потрудиться и остальным поэтам. Но когда Жизнев наконец решил выяснить, как все же продвигается вторая книга, картина перед ним открылась удручающая. Оказалось, что произведения членов Сообщества уже несколько месяцев лежат в издательстве "Стольный град". Отнес их туда поэт П., уверявший, что состоит в большой дружбе с главным редактором. Этот последний писателем был малоизвестным, но человеком весьма оборотистым, а такие не привыкли служить без выгоды для себя, "быть у воды и не напиться". На посту главреда друг поэта П. выпустил собрание собственных сомнительных сочинений, после чего деятельность издательства почти замерла, сводясь только к выплате зарплаты главному редактору и главному бухгалтеру. Поэт П. успел заказать в "Стольном граде" оформление для будущей книги Сообщества - так называемые клише (надо помнить, что речь здесь идет об устаревшем способе печати, который ныне отошел в прошлое). Клише, как то ни странно, сделали, но затем потекли месяцы мертвенного бездействия. Поэт П. постоянно кричал, что его друг, главный редактор - "величайший ум эпохи" и что он "слов на ветер не бросает". Вполне возможно, что он и не бросал - за него это делал поэт П. Но даже этому пустозвону в конце концов пришлось признать, что дальше надеяться на "Стольный град" глупо. "Надежда и самообман - // Два сходных недуга", - писал Шелли. Благодаря этим надеждам было потеряно более полугода, в течение которых страна успела рухнуть, как в омут, в гайдаровскую реформу с ее бешеной инфляцией. А в пору разгула инфляции, как известно, деньги добывать очень непросто. Тем не менее Жизнев, пораскинув мозгами, понял, как нужно действовать. Однако до начала каких-либо действий Жизнев собрал на съемках, в фойе дома Черткова, своих товарищей по Сообществу. Он помнил печальный опыт работы над первой книгой, когда перед ним явственно маячила угроза банкротства, и ему хотелось получить внятные обещания поддержки, а без этого браться за дело он не хотел. Что ж, обещания он получил. Желание поэтов публиковаться, как известно, неуёмно, а члены Сообщества еще не были избалованы публикациями. "Я возьму взаймы денег на издание книги - у кого, я уже знаю, - говорил Жизнев. - Но вам всем придется торговать книгами, отвозить их в магазины, забирать из магазинов деньги и сдавать их мне, пока мы не выплатим долг. Мы будем продавать книги на концертах и деньги тоже отдавать кредиторам. Ну а когда мы выплатим долг, то деньги от продажи книг пойдут уже нам в карман. Поскольку работать будут все одинаково, то деньги будем делить поровну. Вы готовы к этому?" Разумеется, в ответ посыпались горячие уверения во всемерной поддержке. Вероятно, Жизнев зря упомянул про деньги и карман - без этого энтузиазма могло быть и поменьше. Но спросим себя: не прозвучи этой заманчивой фразы, могли бы поэты честно заявить, чтобы Жизнев на них не рассчитывал? Увы, люди богемы, во-первых, не привыкли отвечать за свои слова, а во-вторых, привыкли думать, что лакомые для них блага им рано или поздно кто-то предоставит за здорово
      
       56
      
      живешь. Как то ни странно, такие надежды зачастую сбываются, пусть и не в полном объеме (а то, что не сбылось, дает людям богемы повод ненавидеть как своих благодетелей, так и всё остальное человечество). К тому же надежды на так называемую халяву позволяют изначально воздержаться от массы утомительных действий - уже в одном этом для представителей богемы заключается верный и немалый выигрыш. Жизнев в описываемое время уже начал понимать психологию своих богемных товарищей и потому не слишком радовался единодушной поддержке. Однако формально поддержка была обещана, и приходилось приниматься за дело.
       Мы не будем здесь описывать всю ту круговерть, в которую наш герой вверг себя по доброй воле. Хотя страна жила уже в условиях либеральной экономики, денег у народа внезапно стало так мало, что заказ книг частным лицом за свой счет оставался для владельцев бумаги, типографщиков и банковской системы чем-то столь же экзотическим, что и в 1989 году. Впрочем, желание наживаться уже поощрялось официально, и это отчасти облегчало дело. Деньги Жизнев занял - без процентов и без расписки - у знакомого барда и предпринимателя из кабаре Демидова. Заказ на печать целых восьми тысяч экземпляров удалось разместить в типографии того самого института, где еще за год до того Жизнев преподавал. В типографии не хватало бумаги, из-за этого процесс временно застопорился, и тут, как чертик из табакерки, выскочил поэт П.: где-то в коридорах издательства "Стольный град" он увидел рулон бумаги, украл его и повез на пойманном грузовичке в типографию, позвонив перед выездом Жизневу. Разумеется, как наш герой его и предупреждал, типография не стала принимать бумагу, на которую не имелось никаких документов. Жизневу типографщики сделали выговор и попросили не присылать к ним больше аферистов с ворованной бумагой, не то они расторгнут договор. Однако эта нелепая история позволила затем П. утверждать, что в издании книги он принимал важнейшее участие. Тем самым оправдались слова Бальтасара Грасиана: "Большинство людей - красильщики, они придают выгодный для них цвет любому делу, деянию, предприятию, событию". Да, одно полезное дело П. вроде бы сделал: заказал клише для обложки, но когда Жизнев увидел готовую обложку, то схватился за сердце. Его чувства в тот момент можно выразить словами Барбье:
       В немом бессилии я предаюсь лишь гневу,
       Подобно евнуху, ласкающему деву.
      Оказалось, что поэт П., заказывая клише, слово "принцесса", входившее в название книги, написал с одним "с" - в таком виде слово и было напечатано. Кроме того, перед тем как передавать рукопись из "Стольного града" в типографию, поэт П. тайно подсунул туда сверх согласованного объема целый пук своих слабых стишков, чем изрядно снизил эстетическую ценность книги. Обнаружив еще и это, Жизнев понял, что П. окончательно уподобился тому герою Расина, который хвастливо сообщал о себе:
       Нет, дух растрогать мой укорам не дано.
       Узнай: преступных дел я не страшусь давно.
       Нам труден первый шаг. Кто продолжать посмеет,
       Тот знает: совести в нем голос онемеет.
      Когда и где сделал свой первый шаг поэт П.? Бог его знает. Но было ясно: стыдить этого человека бесполезно. Никто его, собственно, и не стыдил - так, иногда посмеивались над ним при случае. Для публики на концертах придумывали всякие смешные объяснения пропажи из слова "принцесса" второго "с". Жизневу, однако, было не до смеха: с выходом книги все обещания, данные ему товарищами в доме Черткова, благополучно забылись. Кредитор позвонил Жизневу и задал правомерный вопрос: "Инфляция бушует, деньги обесцениваются, - когда думаете отдавать?" В ответ Жизнев повел себя очень глупо - принялся раздраженным тоном жаловаться на товарищей, которые его подводят, ничего не желают делать, даже восемь тысяч экземпляров из типографии ему пришлось забирать в одиночку, и теперь он снова спит на книгах... Кредитор резонно заметил, что
      
      
       57
      деньги в долг он давал не товарищам, а именно Жизневу, который ему из всей компании казался единственно достойным доверия. Если Жизнев в духе времени не хочет отдавать свои долги, то пусть так прямо и скажет - рук марать об него никто не собирается, просто забудут его имя, вот и все. Жизнева ошпарило стыдом при этих словах, и он сказал, что первую часть суммы отдаст уже в конце недели. Так он и сделал. Разумеется, к тому времени продать он ничего не успел - просто занял денег у брата и у филолога С. Последний одолжил деньги не без колебаний, так как недавно имел неосторожность дать взаймы поэту П., а тот подумал, что ему дают без отдачи (он всегда так думал в подобных случаях). Когда зашла речь о возврате ссуды, П. воспринял это как личный выпад и преисполнился лютой вражды к С. Жизнев тем не менее деньги все же получил, съездил к кредитору и сгладил остроту ситуации (простите за невольный канцеляризм; таких поездок ему предстояло еще очень много). Тем не менее отдавать долг исключительно из собственного кармана Жизневу не улыбалось. Поэтому он обзвонил членов Сообщества и рассказал им о разговоре с кредитором. Наиболее яркой и запоминающейся оказалась реакция поэта П.: весело хохоча, он объяснил Жизневу, что заниматься распространением книг светским людям некогда, что отдавать никому ничего не надо, а если книга мешает дома, то ее надо просто выкинуть на помойку, оставив лишь несколько пачек для подарков. Жизнев, конечно, и до этого момента уже многое знал о поэте П., однако разговор его слегка ошеломил. Некоторое время он сидел и собирался с мыслями, а затем позвонил Сидорчуку. Тот к требованиям кредитора отнесся враждебно-иронически, однако Жизнев был к этому готов и заявил, что выйдет из Сообщества, а с тиражом книги поступит по своему усмотрению - возможно, что и воспользуется советом поэта П. Эта угроза прозвела действие по нескольким причинам: во-первых, Сидорчук не хотел лишаться книги, ибо, как все поэты, любил публикации. Во-вторых, он рассчитывал получить с книги доход, ведь первая книга Сообщества принесла ему без всяких хлопот с его стороны немалые деньги. В-третьих, разваливать такой успешный проект, как Сообщество, Сидорчук в то время не хотел: оно приносило и славу, и деньги. В-четвертых, славы и денег без Жизнева не было бы, а потому лишаться такого полезного компаньона, как наш герой, Сидорчуку тоже не хотелось, как он ни ревновал к успеху Жизнева на концертах. В-пятых, с заимодавцем-бардом Сидорчук состоял в коротком знакомстве, а если Жизнев осуществил бы свою угрозу, знакомство превратилось бы во вражду и репутация Сидорчука пострадала бы в глазах многих влиятельных людей. В-шестых, в описываемое время приятель Жизнева предоставил группе Сидорчука репетиционную базу со всем оборудованием - ссориться с Жизневым не следовало еще и поэтому. Ситуация для Сидорчука на то время сложилась идеальная: всей морокой с книгами, концертами и другими делами Сообщества занимался Жизнев, а самопровозглашенный магистр занимался только своей группой, то есть работал исключительно на себя. Поэтому в разговоре с Жизневым обычно крайне раздражительный и склонный к препирательствам Сидорчук был на удивление мягок и понятлив. Непосредственным результатом обзвона поэтов явилось то, что Сидорчук и прочие члены Сообщества время от времени стали помогать Жизневу с доставкой книг в магазины (по крайней мере не ссылались сразу на недосуг, как ранее). В качестве помощника удалось пару раз задействовать даже поэта П., которого Сидорчук пригрозил выгнать из Сообщества (в том числе и за творческое бесплодие). Правда, дав П. на реализацию две пачки книг, ни книг, ни денег Жизнев от него так и не дождался, несмотря на неоднократные напоминания. Сидорчук взялся и за организацию концертов, а самое главное - выпросил у некоего спонсора на нужды Сообщества 15 тысяч рублей. Тысячу он пропил, но остальные деньги честно передал Жизневу. Деньги пришлись как нельзя кстати, но положение нашего героя они облегчили отнюдь не радикально, ведь его долг составлял 96 тысяч. Еще 30 тысяч принесли две партии книг, проданные через Дом книги на Арбате, что-то продавалось через другие магазины, что-то продавал на улице и через знакомых книгонош Сложнов, что-то покупала публика на концертах... Однако чтобы успеть рассчитаться с кредитором в оговоренный срок - до конца года, - Жизневу все же пришлось половину денег внести из собственного кармана. Зарплата у него в те времена - во времена книгоиздательского бума - была немаленькая, но затея с книгой изрядно подорвала его финансы. По крайней мере, в те годы, когда
      
       58
      ему хорошо платили, скопить он не смог ни копейки, и причиной тому не только и не столько
      попойки в притоне в обществе послушниц, а его деятельность на общее благо.
       Книга, о которой идет речь в этой главе, продавалась, разумеется, и после 1992 года. Какое-то количество экземпляров уцелело у издателя даже и доселе. Как и в случае с первой книгой Сообщества, издателю, то есть нашему герою, пришлось столкнуться с постоянными претензиями своих компаньонов на деньги. Короткость памяти поэтов, когда речь идет о презренном металле, просто поразительна: в феврале все согласились издать общую книгу в долги прибыль получать лишь после возврата этого долга, а уже в марте к Жизневу стали подходить возмущенные соратники и восклицать: "Концерт прошел, а где деньги?! Что же, выходит, я задаром выступал?!" Было очень непросто, не впадая в ярость, раз за разом объяснять вменяемым с виду людям то простое обстоятельство, что книги не с неба упали и выручка от их продажи на концертах должна идти на погашение долга. Забегая вперед, скажем, что какое-то время Жизнев удерживался на этой позиции, но его товарищи с их феноменальной забывчивостью оказались упорнее. Устав от объяснений, наш герой плюнул на справедливость и начал часть денег выдавать после концерта поэтам, оставляя лишь часть для расчета с кредитором. В результате ему так и не удалось покрыть собственные затраты на злополучную книгу. То, что он брал взаймы на общее дело, отдавать пришлось ему одному. Вообще за весь период подготовки книги и затем расчета с кредитором ни один член Сообщества ни разу не поинтересовался ходом этих процессов. К счастью, Жизнев довольно быстро понял, что его надежды на торжественный уговор, заключенный в доме Черткова, были крайне наивны, и уже не портил себе нервы апелляциями к совести и морали, а хотел лишь одного: быстрее вернуть долг барду, который и так страдал от инфляции. В ноябре того же 1992 года ему удалось это сделать.
       Далее следовало отдавать прочие ссуды. Компаньонов эта проблема волновала мало, период их временного оживления сменился привычной богемной ленью. Кое-как помогал Жизневу один и без того задерганный бытом Сложнов. Прочие, похоже, решительно не могли побудить себя к каким-либо действиям, если им за это немедленно не платили. О том, что эти действия являются их долгом (или покрывают долг, сделанный с их согласия), питомцы муз умудрялись постоянно забывать. Жизневу, который не мог спать, ощущая себя должником, такая избирательная память казалась в высшей степени странной. Порой ему думалось, что люди напрасно считаются единым биологическим видом: на самом деле они произошли от разных прародителей, и потому один человек в принципе не способен постичь поведение другого, а к какому-то общественному стандарту человеческое поведение может быть сведено лишь посредством насилия. "Господи Боже! Как тяжко сердцу, когда легко карману!" - восклицал наш герой вслед за героем Матео Алемана.
       Однако жизнь шла своим чередом, долги удалось вернуть, а долго грустить из-за денежных потерь наш герой, к счастью, не умел. На руках у него осталось немало книг, и он мог еще поправить свое сальдо, предлагая эти книги различным торговым точкам. Одна из таких открылась вблизи метро "Полянка", а наш герой жил как раз на этой ветке метро. Точка называлась "магазин-салон", потому что там хоть и торговали художественной литературой, но с презрением отвергали детективы, фантастику и дамские романы. В салоне также имелся неплохой выбор книг по философии, истории, культурологии и прочим гуманитарным областям знания. Принимали там на реализацию и книги, изданные на средства авторов - преимущественно это, конечно, была поэзия. Явных графоманов интеллигентные хозяева отсеивали, но из того, что проходило их фильтр, Жизнев все же ничего не покупал. Отобранные авторы либо пользовались ассоциативным методом, и тогда у них получалась многозначительная галиматья, либо занимались плетение словес в духе Бродского, не умея или не желая словечка сказать в простоте и относясь ко всему, о чем писали, с тем же равнодушием, что и их учитель - в итоге получалось невероятно скучное чтение. В таком соседстве книга Сообщества, написанная внятно и весело (если не считать опусов поэта П.), да к тому же еще и недорогая, разумеется, пошла "на ура". Жизнев отвозил в магазин пачку за пачкой раз в две-три недели, и так продолжалось около года. Его запасы стали потихоньку рассасываться, в квартире сделалось попросторнее, и он уже возмечтал было, что и второй его многострадальный издательский проект
      
       59
      окажется хотя бы безубыточным. В этой мысли его укрепил кассир магазина, очкастый парень необычайно интеллигентного вида, который, выдавая как-то Жизневу деньги, сообщил ему: "Да, есть кое-что в этой книжице. Мы тут почитали... Да, кое-что есть". В устах столь серьезного человека даже "кое-что" звучало весомейшим комплиментом. Однако к этому лестному разговору прислушивалась судьба в лице совладельца магазина, некоего Марека Фейгина. Господин Фейгин некогда учился в той же школе, что и Жизнев, только пятью годами старше. Жизнева он, разумеется, сразу узнал, - трудно не узнать человека, с которым долгие годы встречаешься изо дня в день, - однако не подал виду. На лице Марека постоянно блуждала глуповатая улыбка, однако не стоило его на этом основании принимать за святого человека. Он ведь тоже принадлежал к богеме: выпускал книжки переводов, не самых плохих, но и не блестящих, какую-то прозу (скучнейшую - Жизнев полистал ее в том же салоне), вращался в литературных кругах, являвшихся реликтом знаменитого некогда литературного клуба "Московское время", в котором и Жизнев без особого для себя толку состоял в конце восьмидесятых... Услышанный разговор на миг стер улыбку с лица Марека. "Больше книг не привозите, это будет последняя пачка", - распорядился посерьезневший Марек. Жизнев вгляделся в его блекло-голубые глаза, где вяло ворочалась бессильная зависть, всё понял и спокойно произнес: "Хорошо". Очкастый кассир за спиной Марека всем своим видом выразил недоумение и гнев, но Жизнев лишь дружески ему подмигнул и пожал плечами. Марек был несколько разочарован тем, что ему не задали никаких вопросов и не стали ни о чем просить, но Жизнев любил разочаровывать людей таким образом. Все же, так как свое дело Марек сделал, блаженная улыбка вновь появилась на его лице, словно масляное пятно в проруби. Получив еще один урок богемных нравов, Жизнев зашагал восвояси. Он размышлял над тем, куда девать остававшиеся книги, но никакого радикального решения не нашел. В свое время, получив от Сидорчука четырнадцать тысяч, Жизнев отвез ему тысячу экземпляров, но в остальном приходилось полагаться только на время и на концерты. Беда состояла еще и в том, что с середины девяностых в системе книжной торговли появилось оптовое звено, и через него стали проходить все книги, направлявшиеся в розничную сеть. Сдать что-либо прямо в магазин уже не удавалось. Оптовики работали, само собой, не бесплатно - благодаря им к немалой розничной наценке стала прибавляться еще и оптовая, в итоге книга становилась чересчур дорогой и переставала пользоваться спросом. Можно было, правда, занизить цену и отдавать книгу оптовиками ниже себестоимости, лишь бы получить хоть какие-то деньги, но Жизневу это казалось унизительным и не гарантировало успеха. Некоторое время книги авторов еще принимали, минуя оптовиков, магазины-салоны вроде того, который держал Марек; увы, как поступил со своим школьным товарищем Марек, мы уже видели. Что-то удавалось продать через другие салоны, но их было мало, а там подоспели другие книги Сообщества, изданные большей частью Жизневым (одну издал филолог С.), - в твердых переплетах, красиво оформленные. В результате злосчастная книжка 1992 года так и осела у Жизнева в квартире. Ее еще удавалось продавать на гастролях, однако полностью избавиться от нее Жизнев так и не смог. И доселе слово "принцесса" с одним "с", красующееся на обложке, напоминает нашему герою о поэте П. Такое напоминание представляет собой своего рода символ: можно сказать, что поэт П., да и многие другие люди похожи на какое-то всем известное и вполне почтенное слово, из которого выпала важная буква, и в результате получилась бессмыслица.
       Какой именно буквы не хватает поэту П., пусть догадывается проницательный читатель. Возможно, в этом ему помогут воспоминания нашего героя. Когда-то Жизнев очень обрадовался, узнав, что его товарищ П. сочиняет тексты для эстрады и успешно их продает. Радовался Жизнев не только за друга, но и за себя: он всерьез подумал, будто П. представит его певцам и композиторам как человека, способного написать любой текст, какой понадобится - можно и на готовую музыку, что, как известно, гораздо сложнее. Сам Жизнев, конечно же, обязательно принялся бы продвигать своих товарищей и считал бы это совершенно нормальным, а потому его удивило то, как вяло отнесся поэт
      
      
      
       60
      П. к его желанию поработать для эстрады. Последовали всевозможные нелепые увертки, пока Жизнев наконец не догадался, что П. желает единолично обрабатывать территорию, на которую его привел счастливый случай. Вспоминая свою тогдашнюю чудовищную наивность, Жизнев стыдливо морщился даже по прошествии многих лет. Конечно, для творческой, вернее - квазитворческой среды характерно конкурентное мышление, она живет, разбившись на кланы, члены которых поддерживают друг друга и отталкивают посторонних, а взамен получают право пользоваться общим достоянием клана (журналами, выставками, киностудиями, грантами и т.д.). Однако поэт П., Сидорчук и некоторые другие члены Сообщества ушли в своей жадности гораздо дальше - они хотели пользоваться теми благами, которое давало Сообщество, но сами стремились работать лишь на себя и в общую казну ничего вносить не хотели. Разумеется, такая позиция не провозглашалась вслух и до сознания нашего героя доходила только постепенно, с огромным опозданием. Потому-то ему в конце концов и пришлось горько пожалеть о времени, потраченном на поддержку людей, недостойных его прекраснодушия. "Вы придумываете людей, потому что не научились в них вглядываться", - словно обращаясь к нашему герою, писал Нерваль. С этим упреком можно согласиться, однако вспомнив при том слова Бо Цзюй-и: "Достойного мужа заботит счастье других. Разве он может любить одного себя?" Да, порой случается обмануться в окружающих, что и происходит с достойными людьми испокон веков. Однако обманувшиеся сохраняют главное - веру и достоинство, чего не скажешь о тех, кто заставил их обмануться.
       Поэт П. сполна использовал то, что было ему дано природой: умение льстить в глаза, зычно хохотать, непрерывно сыпать шутками (о стереотипности этих шуток собеседники обычно не догадывались). В результате он то состоял при какой-нибудь бизнес-конторе, то продавал доверчивым певцам собственные глупые тексты, то охмурял каких-нибудь издателей и выпускал за приличный гонорар очередную нелепую книжку, которую издатели затем пускали под нож. Однако ни Сообществу, ни лично Жизневу никакой пользы от успехов поэта П. не было - этот человек мог только брать, но никак не давать. С женой П. повезло - она оказалась весьма оборотистой дамой, и вскоре этой парочке поручили в газете "Столичное рандеву" весьма недурную работу - составлять ресторанный рейтинг, то есть обходить рестораны и за определенную мзду размещать в газете отзывы об этих заведениях (причем, дабы хвалебные отзывы не являлись голословными, в мзду входило также и щедрое угощение рекламных агентов). Поэт П. и его супруга вкусно ели и сладко пили за счет рестораторов, и не раз случалось, что парочку, переусердствовавшую за столом, укладывали отдохнуть в подсобке или в гардеробной. Казалось бы, живи и радуйся, однако поэта П. подвела жадность. Если перевести в человеческую речь те вибрации, которые постоянно сотрясали тело этого человека, то получится что-то вроде стихов известного ваганта Архипииты Кёльнского:
       Я же, в грешном мире блуждающий,
       Доброй кружкой плоть согревающий,
       Об одном прошу умоляюще:
       Дай мне денег, Господи, дай еще!
      По договоренности с редактором "Рандеву", предоставившим супругам столь смачную работенку, частью денежных подношений от рестораторов поэт П. должен был делиться со своим благодетелем-редактором. Однако благодетель не знал, что если уж деньги попадают к поэту П., то расстаться с ними выше его сил, а обо всех своих клятвах П. забывает через минуту после их произнесения. Наш поэт, видимо, рассуждал так же, как и его предшественник Хакани:
       Небосвод надо мною зловещ и свинцов,
       Он всегда поощряет одних подлецов,
       Процветают мерзавцы... Не стать ли мерзавцем,
       Чтоб уйти от злосчастья в конце-то концов?
      Ни Архипииты, ни Хакани поэт П. не читал, однако веяния новых времен улавливал и поступал в
      
      
      
       61
      
      соответствии с ними. Иначе говоря, все деньги, полученные в виде мзды, он оставлял себе, несмотря ни на какие договоренности. Было ясно, что довольно скоро всё вскроется, однако сегодняшние деньги поэт П. считал весомее всех завтрашних неприятностей. При таких взглядах от тюрьмы поэта П. спасала лишь его мелкотравчатость, распространявшаяся и на его жульнические проделки. Разумеется, редактор однажды побывал в одном из ресторанов, о котором писало "Рандеву"; разумеется, он поинтересовался, как протекал визит его журналистов в этот ресторан; разумеется, после доклада ресторатора проделки П. вскрылись; разумеется, редактор после этого проникся сильнейшим отвращением к поэту П.; разумеется, последний потерял работу. Лопе де Вега писал:
       Прихоть согрешает,
       Честь за это платит.
       Увы (или к счастью), но в наше время получается не так. Обидчики и жертвы в моральном отношении ныне часто стоят друг друга, а потому честь обидчика не страдает, ибо у жертвы рыльце также в пушку и раздувать дело не в ее интересах. О подлости П. редактор охотно рассказывал в узком кругу, однако обрушиться на обманщика с публичной атакой по понятным причинам не мог. На его ненависть поэт П. отвечал ненавистью еще сильнейшей, ибо, как верно писал Уэллс, "что может быть естественней справедливого возмущения при виде того, как рушится тщательно продуманная система питания?" Стало быть, поэт П. и его супруга могли искать себе новое хлебное местечко с высоко поднятой головой, не опасаясь презрения общественности, насмешек и плевков в лицо. Они и нашли его.
      
       Глава X
      
       Местечко носило заковыристое название "Москвариум". То был гламурный журнал, рассчитанный на доходы от рекламы. Главным редактором (точнее, редактрисой) хозяин издания, некий Макс Дроссель, назначил Ию, супругу поэта П. Журналу предстояло освещать личную и светскую жизнь эстрадных певцов, актеров, шоуменов и прочих бессодержательных персонажей, главное достоинство которых состоит в том, что они не вызывают у людей никакой эмоциональной реакции - так, движущиеся пятна на телеэкране. Значит, тягу толпы к сплетням такие персонажи могут удовлетворять в чистом виде, не примешивая к сплетням никаких этических, идеологических, эстетических и прочих достойных человека соображений, никого не раздражая и не отталкивая.
       Новое издание с первых же шагов столкнулось с вопиющей безграмотностью своих корреспондентов - светских хроникеров. Кроме того, хроникеры отличались также полной литературной бездарностью. Ия хоть и была девушкой, не лишенной литературных способностей, но она попросту не успевала привести в божеский вид всю поступавшую в редакцию словесную массу, которую особенно портили претензии хроникеров на изысканность и остроумие. ("Ослоумием" называла такие потуги классная руководительница Жизнева-первоклассника.) Поэт П. срочно привлеченный на помощь, не спас положения, так как и сам не отличался высокой грамотностью, и стилистом был вялым, крайне претенциозным, весьма неряшливым и, короче говоря, бездарным. Возникшая паника улеглась, когда супруги догадались пригласить на помощь Жизнева: зарплата его тогда упала в соответствии с общим спадом конъюнктуры на книжном рынке, и он нуждался в дополнительных заработках. Разумеется, в "Москвариуме" ему платили немного, но и объем редактуры там был просто детской забавой по сравнению с теми вавилонами текстов, которые ему приходилось править по месту основной работы. Жизнев редактировал, порой - беспощадно, статейки светских хроникеров и что-то веселенькое пописывал сам (надо отдать должное Дросселю - в отличие от полканов из "Клюквы", гонорары, хоть и маленькие, своим сотрудникам он исправно платил). Лишь иногда Жизнев ворчал на то, что редакция расположена далековато от его дома и он теряет много времени на переезды. Ему хотелось, чтобы его пореже вызывали ради срочной работы, которая по приезде всякий раз оказывалась вовсе не такой уж срочной. Однако Ия как достойная
      
       62
      
      супруга поэта П. быстро пресекла его жалобы, заявив, что раз уж он хочет получать зарплату, то должен являться в редакцию по первому требованию начальства. Собственно, против этого Жизнев и не возражал бы, если бы его не вызывали зря. Но проехаться раз в неделю до редакции, пусть и понапрасну, Жизневу не составляло особого труда, зарплата же и в самом деле была не лишней, и потому Жизнев лишь пожал плечами и не стал спорить. Конфликт не состоялся, однако наш герой подивился тому, как быстро люди, став начальниками, обучаются затыкать рот подчиненным - даже таким, которых совсем недавно называли гениями и которым яростно аплодировали.
       И все же долго и счастливо поработать в "Москвариуме" нашему герою не удалось. Случилось так, что чете П. предстоял переезд на новую квартиру. Жизнев ничего об этом не знал, пока Костя Сложнов не поведал ему удивительную историю. Поэт П. позвонил Сложнову, пожаловался на трудности с переездом и попросил товарища помочь с переноской мебели. Денег он не обещал, зато называл Сложнова "выдающимся талантом", "величайшим умом эпохи" и еще по-всякому (стоит заметить, что за глаза поэт П. обычно называл Сложнова "рыжим складчатым муфлоном", не в силах простить того, что невеста Сложнова Алиса отвергла когда-то ухаживания П. и сказала вдобавок, что этот ухажер глуп и похож на лягушонка). Сложнов чтил долг товарищества и потому явился к П. в назначенное время, ровно в десять утра (он вообще никогда не опаздывал) - в полной уверенности, что застанет автомобиль у подъезда, суету грузчиков и всё тому подобное. Однако никакой суеты не было, и в подъезде царила тишина. За дверью в квартиру, где проживали П., царила тишина, на звонки Сложнова никто не отвечал. Он уже испугался, не случилось ли чего, но тут из-за двери донеслось шлепанье босых ног, кашель и матерная брань. На пороге перед удивленным Сложновым предстал поэт П. в одних трусах, всклокоченный и опухший со сна. Он злобно уставился на Сложнова глазами, похожими на две неспелые крыжовины.
      - Ты чего приперся в такую рань? Ты знаешь, сколько сейчас времени? - негодующе зашипел поэт П. - Совсем с ума сошел? Мы только недавно легли, идиот!
      - Да ведь я... Да ведь это... Да ведь ты сам... - забормотал совершенно ошарашенный Сложнов, но П. не дал ему продолжать.
      - Взял и приперся, всех разбудил! Мы только недавно легли! Кто тебя просил приезжать в такую рань? Кто тебя звал?
      - Да ты ведь сам вчера просил меня приехать, помочь с переездом! - воскликнул Сложнов. Вернее, хотел воскликнуть, потому что поэт П. его тут же перебил:
      - Ну ты и дурак! Нет, вы полюбуйтесь на этого дурака! Приперся в такую рань!
       Из квартиры донесся заспанный голос Ии:
      - Кто там?
      - Это Сложнов! - с громким хохотом, уже не боясь разбудить дорогое существо, отозвался поэт П. - Представляешь, приперся, идиот, и бормочет про какой-то переезд. Совсем выжил из ума.
      - Какой идиот! Он меня разбудил! Гони его в шею! - со смехом распорядилась супруга.
      - Слышал? - рявкнул на ошалевшего Сложнова поэт П. - Иди отсюда. Иди и больше не возвращайся!
       В парадном прогремели раскаты хохота, и дверь захлопнулась перед носом Сложнова. Тот еще долго стоял на лестничной клетке, пытаясь разобраться в случившемся, но, так ничего и не поняв, повернулся и побрел своей дорогой, с тоской думая о делах, которые мог бы сделать в тот день.
       Жизнев, услышав эту историю, тоже удивился, но меньше Сложнова, ибо знал по опыту, что от некоторых действий поэта П. даже самый разум, по выражению арабских сказителей, положит себе в рот палец изумления. Временами Жизневу казалось, что в окружающем мире, где самые странные дела совершаются как нечто вполне нормальное, безумны только он и Сложнов. Вспоминались слова Унамуно: "Если человек с добрым сердцем, чувствительный, порядочный, не сходит с ума, значит, он совершеннейший болван. Кто не безумен, тот либо глупец, либо негодяй. Это, конечно, не означает, что глупцы и негодяи не могут сойти с ума". Однако что было делать нашему герою? Аль-Фараби писал: "Не следует порядочному человеку оставаться в испорченном
      
       63
      
      обществе, у него нет иного выбора, кроме переселения в добродетельное государство, если таковое существует в его время. Если же такого нет, тогда он чужак в этом мире, несчастен в жизни, и для такого человека смерть предпочтительней жизни". Временами, окруженный единомышленниками поэта П., наш герой чувствовал себя никем не любимым нелепым существом, годным только на то, чтобы из него умные люди выкачивали различные услуги и затем, весело смеясь, улетали в свои сверкающие миры. Однако вскоре уныние отступало, и нашего героя вновь наполняла благожелательность ко всему живому. "Живи, живое!" - восклицал он, как Бальмонт. В один из таких моментов ему внезапно позвонил поэт П. и сообщил, что сегодня переезжает и рассчитывает на дружескую помощь соратника по литературе. Жизнев ответил с теплотой в голосе:
      - Хорошо, я с удовольствием, но только завтра. Сегодня я уже никак не могу. У меня две встречи, и обе нельзя отменить. Человек, с которым у меня первая встреча, уже едет из Подмосковья, позвонить ему и передоговориться я не смогу. А вторая встреча вообще судьбоносная, насчет новой работы. Возможно, новую работу получу в прессе.
       Поэт П. принялся настаивать. Жизнев потерял терпение и заметил:
      - Старина, а ты не поздновато ли позвонил? О таких вещах надо заранее предупреждать. Планы у всех есть, не только у тебя. Я не отказываюсь, готов таскать твои мебеля, но только завтра.
       В ответ поэт П. яростно швырнул трубку на рычаг. Да, взаимопонимания между этими людьми не наблюдалось. Видимо, о таких случаях сказано в Авесте: "Ни мысли наши, ни заветы, ни намерения, ни решения, ни изречения, ни действия, ни совесть наша, ни души наши не совместны". Поэт П. умело создавал о себе впечатление как о человеке легкомысленном и потому незлопамятном, и хотя Жизневу давно пора было понять, сколь обманчива эта симпатичная оболочка, однако наш герой, неожиданно услышав в трубке частые гудки, махнул рукой и подумал: "Сдуру блажит - скоро все забудет и успокоится". Черта с два: как мы уже видели выше, поэт П. не терпел отказов и никогда их не забывал. "Характера скверного тяжесть - безмерна", - писал о подобных субъектах Абу Шакур Балхи.
       Вскоре Жизневу пришлось убедиться в этом на своей шкуре. Когда он в очередной раз явился в редакцию "Москвариума", Ия, глядя на него исподлобья, объявила:
      - Видишь ли, ты здесь больше не работаешь.
      - Вот как? - не смог скрыть удивления Жизнев. - А в чем дело, если не секрет?
      - Ну ты ведь сам жаловался, что тебе далеко ездить, - выложила Ия явно загодя приготовленную фразу. - Вот мы с Максимом и решили взять человека, который живет поближе, а тебя освободить.
       В голосе Ии явно звучала нотка торжества. Похоже, она считала, что Жизнев непременно начнет протестовать, выяснять отношения, даже умолять, и наслаждалась тем, как, припомнив ему давние слова, лишила его возможности устроить неприятную сцену. Жизнев, однако, был к устройству таких сцен неспособен ни по характеру, ни по убеждениям, - но, разумеется, не собирался это объяснять супруге поэта П. Он, конечно же, догадался, что над ним производится акт мести - ведь он отказался таскать мебель четы П. в тот день, когда от него этого потребовали. Тем менее ему хотелось что-то выяснять - да и выяснять-то было нечего, имелась полная ясность. Возможно, стоило спросить, зачем его заставили ехать в редакцию вместо того, чтобы сообщить об увольнении по телефону, если уж так заботились о его времени, убиваемом на переезды. Однако Жизнев решил не ловить Ию на противоречиях, ибо даже такой удачный полемический ход его положения все равно не облегчил бы. Вместо этого он спросил:
      - А как насчет моего гонорара за статейку? Она ведь вышла, мне что-то причитается?
      - Не знаю, не знаю, мне на это денег не выделяли, - с тем же торжеством в голосе сказала Ия. Это, конечно, прозвучало нелепо, так как гонорарную ведомость готовила она сама и за точно такие же статейки Жизнев ранее исправно получал деньги. Стало ясно, что лишение гонорара входит в общую программу экзекуции.
      - Ну, на нет и суда нет, - с подчеркнутым равнодушием сказал Жизнев, собрал свои манатки и
      
       64
      
      удалился. Поэт П. и его супруга не знали о том, что Жизнев постоянно работает в издательстве и в "Москвариуме" лишь подрабатывает - столь прозаическими вещами они не интересовались. Поэтому Ию удивила вялая реакция Жизнева на увольнение: человек, теряющий последний кусок хлеба (а супругам дело виделось именно так) должен был вести себя более эмоционально. По пути домой Жизнев улыбался: подлости поэта П., вполне весомые, нешуточные подлости, тем не менее всегда почему-то имели водевильный оттенок. В метро Жизневу вспомнился Абу-ль Ала аль-Маарри:
       Убедился я в том, что не вдосталь еды у людей,
       Что подлейших из подлых писатели наши подлей.
      А потом - строки Халы Сатаваханы:
       До чего ж ты всегда умна, нищета!
       Среди тысяч разных людей ты любишь
       только тех, что всех добрей, совершенней
       или тонкой ученостью обладают.
      К счастью, вопреки надеждам поэта П., нищета нашему герою на тот момент не угрожала.
       Остается добавить к этой главе одну деталь: через пару месяцев Жизневу позвонила Ия и как ни в чем не бывало пригласила его обратно на ту же работу в "Москвариум".
      - Взяли корректора, а он оказался совершенно безграмотным, хоть и с дипломом. Пригласили второго - та же история, - жаловалась Ия. - Куда мы катимся?
      - У вас вообще-то был неплохой корректор, - мстительно заметил Жизнев.
      - Ну Любим, ты же сам сказал, что тебе далеко ездить, - завела Ия старую песню.
      - Ладно, - усмехнулся Жизнев, к тому времени отнюдь не разбогатевший и не имевший возможности гордо отказаться, - ладно, кто старое помянет... Но мой гонорар придется удвоить - инфляция, то да сё, сама понимаешь.
      - Хорошо, хорошо, - согласилась Ия.
       И он работал в редакции "Москвариума" до самой естественной кончины этого журнала, из-за недостатка рекламы наступившей довольно скоро. Возможно, кто-то осудит нашего героя за беспринципность. Люди, не ведающие материальных затруднений, как правило, тороваты на моральные оценки. Но те, кто хлебнул всех прелестей периода первоначального накопления капитала, хорошо помнят слова героя Лопе де Веги о том, что не запихнешь в один мешок честь и выгоду. Речь, собственно, шла даже не о выгоде, а о простом выживании - оно заставляло порой забывать о кодексе джентльмена. И все же при этом следовало помнить завет Шиллера: "Борьба с внешними жизненными условиями и ипохондрия, вообще сковывающие всякую духовную силу, меньше всего должны бы лежать бременем на душе поэта, стремящегося отрешиться от всего окружающего и вольно и смело воспарить в мир идеала. Какая буря ни бушевала бы в его груди, чело его должно быть овеяно солнечной ясностью" Вот так и старался жить наш герой.
      
       Глава XI
      
       Работая в "Москвариуме", Жизнев получил и другое предложение поработать в прессе. Отчасти именно из-за этого предложения, которое следовало срочно обсудить с работодателем, он и навлек на себя гнев поэта П. А дело было в том, что Нина, бывшая супруга Сидорчука, вместе со своим новым мужем основала журнал и пригласила Жизнева, а также и других членов Сообщества в нем сотрудничать.
       С Ниной наш герой познакомился вскоре после своего знакомства с Сидорчуком. Тот, кто приходил в гости к магистру Сообщества, почти неизбежно сталкивался с Ниной, ибо та комната в коммунальной квартире, где обитал Сидорчук, принадлежала Нине. Ей же принадлежали мебель, посуда, книги в шкафу, еда в холодильнике, - Сидорчук жил у Нины на всем готовом, но ни за что не платил и платить не собирался, как не собирался и поступать на работу. Взрослый мужчина позволяет
      
       65
      
      женщине себя содержать? О таком наивный Жизнев и помыслить не мог. Об альфонсах он читал в книгах, но эти существа казались ему чем-то далеким, существующим только в иных мирах. А потому он с уважением слушал, как Сидорчук в кампании бахвалится тем, что никогда не работал:
      нашему герою казалось, будто его приятель благодаря своему недюжинному уму открыл какой-то неслыханный способ вести независимое творческое существование. На самом деле способ-то был старым и не требовал никакого ума, а только достаточного нахальства, помноженного на покорность субъекта, согласного кормить паразита. Вся простота ситуации дошла до Жизнева, как всегда, с большим опозданием - лишь когда брак Сидорчука с Ниной распался. Кормить на скудную зарплату редактора журнала "Музыкальная жизнь" подрастающего сына да еще прожорливого Сидорчука оказалось Нине не по силам.
       Когда Жизнев впервые увидел Нину, он, по правде говоря, подивился невзыскательности мужского вкуса Сидорчука. Нина была рослой жгучей брюнеткой с глазами навыкате и с довольно заметными усиками, не то что смуглая, а как бы закопченная, - короче говоря, красотой она не отличалась. Конечно, если бы Жизнев знал о закулисной, то есть экономической стороне этого сожительства, он удивлялся бы гораздо меньше. Видимо, альфонсизм вырабатывает в мужчинах соответствующего склада похвальную нетребовательность к женской красоте - недаром и последующие пассии Сидорчука удивляли своей внешностью всех его знакомых. "Смотришь на его баб, - делился впечатлениями приятель магистра, провинциальный трагик Бивнев, - смотришь этак, смотришь, и беспокойство какое-то охватывает. Вроде руки-ноги у них есть, голова и всё прочее тоже, а ощущение такое, будто чего-то нету. И очень хочется понять, чего же именно". Иными словами, Господь справедлив, и тем, кто любят пользоваться деньгами женщин, он не дает вкусить женской красоты (данная максима, безусловно, применима и к поэту П.). Если же говорить о Нине, то с ее некрасивостью Жизнев легко примирился бы - во-первых, и сам не красавец, а во-вторых, на что ему красота в чужой жене? Угнетало в Нине другое - ее величественность. Она величественно говорила, величественно двигалась, величественно глядела, величественно ела и пила... Жизнев ценил в общении естественность, и потому общаться с Ниной, которая смотрела на окружающих свысока, как бы утомленная их несовершенствами, ему было тяжело. Ничего особенно глупого Нина не говорила, но и ничего особенно умного тоже, выше редактора по службе не поднялась, с мужем ужиться не смогла и уцепилась за Сидорчука - никаких оснований для того, чтобы глядеть на эту даму снизу вверх и соблюдать в отношениях с ней какой-то особый политес, Жизнев не усматривал. Нина много рассказывала про свою необычайно интеллигентную еврейскую семью, про своего отца - малоизвестного, но гениального музыканта, - словом, рассказывала всё то, что обычно рассказывают отпрыски еврейских интеллигентных семей, каждая из которых, разумеется, единственна в своем роде и, разумеется, крайне недооценена окружающим миром, а чаще и гонима. Жизнев готов был поверить в гениального папу, но говорил-то он не с ним, а с дочерью, которая, увы, не производила впечатления выдающегося человека, хотя держалась как таковой. Жизнев был склонен искать в людях необычное, примечательное, незаурядное, и очень часто у него это получалось. Зловещее слово "заурядность" он применял к людям лишь тогда, когда сталкивался с ничем не подкрепленными претензиями на особое обхождение - в таких случаях искать в человеке что-то выдающееся было, как он довольно рано понял, совершенно бесполезно. В Нине таких претензий имелось с избытком. Внешне, однако, Жизнев сохранял с ней вполне корректные отношения, как то и следует с женой товарища.
       Зато сам Сидорчук с супругой не церемонился. С теми людьми, которых магистр намеревался использовать, его отношения складывались по стандартной схеме: сначала приниженность и предупредительность, потом постепенное сближение и прощупывание - не даст ли объект слабину, а затем, если даст, - подчинение себе этого несчастного. Для обычной мещанской дружбы магистр создан не был. Можно себе представить, как раздражали величественные манеры Нины главу нового поэтического течения, который сам страдал манией величия в запущенной форме. Когда Сидорчук
      
       66
      
      ощутил зависимость и покорность Нины, когда он заставил ее сделать себе, Сидорчуку, московскую приписку, то отношения супругов перешли к стадии подчинения. Магистр дал волю накопившейся ненависти, и в скромной коммуналке стали разыгрываться сцены, словно перенесенные туда из романов Достоевского. Тот же трагик Бивнев, например, рассказывал: "Нинуля этак изящно садится в кресло, а Сидорчук берет огромный словарь, подкрадывается к ней сзади и со всего размаха ни за что ни про что по голове - трах!" - "Со всего размаха? Ни за что ни про что?" - не верилось Жизневу. "Клянусь, - божился Бивнев, - со всего размаха и совершенно беспричинно".
       Мудрый Тирсо де Молина писал:
       Уж такова природа
       Любви, что к человеку
       Нас тем сильнее тянет,
       Чем меньше он нас ценит.
      Так что долготерпение Нины можно понять и до некоторой степени оправдать, однако постепенно стало иссякать и оно. К тому же у нее подрастал сын от первого брака, воспитание требовало средств, а обнаглевший нахлебник оттягивал эти средства себе. Поэтому Нина постепенно стала искать поддержки и защиты на стороне, а то ведь Сидорчук в погоне за второй половиной комнаты мог и вовсе сжить ее со свету.
       Жизневу вспоминалось, как Сидорчук однажды неожиданно пригласил его в гости. В знакомой комнате Жизнев вместо застолья обнаружил странную картину. Сидорчук стоял, прислонившись задом к столу, и с неприязнью взирал на двух упитанных и чрезвычайно самоуверенных, хотя и плешивых грузин, сидевших в креслах. В центре комнаты возвышалась Нина и явно наслаждалась всем происходящим. А происходило в комнате ни много ни мало - выяснение отношений между одним из грузин по имени Гия, Ниной и Сидорчуком. Оказалось, что Гия любит Нину и готов на ней жениться, если она бросит Сидорчука. Второй грузин был другом Гии и должен был вступиться за влюбленного, если бы его попытались спустить с лестницы. Стало ясно, что и Жизнева пригласили тоже в качестве физической поддержки - никто другой из членов Сообщества для этой цели не годился. Некоторое время Гия драматическим тоном допытывался у Нины, что она нашла в Сидорчуке и что этот человек способен ей дать. Нина загадочно помалкивала, с трудом скрывая самодовольную улыбку. Не составляло труда догадаться, что Гия познакомился с Ниной отнюдь не вчера и это их объяснение не первое. Несомненно, провести очередное объяснение в присутствии Сидорчука придумала именно Нина: вся эта сцена заключала в себе воспитательный посыл, направленный в сторону Сидорчука - тому следовало убедиться в востребованности Нины, возревновать и снова стать шелковым, как и на первой стадии их отношений. Однако Сидорчук замысел Нины быстро раскусил и понял, что ее намерения вовсе не так серьезны, как она хочет показать - будь они серьезны, никаких театральных сцен не потребовалось бы. Бедный Гия, подобно всем грузинам, изрекал все свои реплики, даже самые глупые, как верх человеческой мудрости, но, похоже, не мог понять очевидной вещи, а именно того, что Нина просто его использует. Впрочем, он был явно влюблен не столько в Нину, сколько в себя самого, а таких людей Жизнев не жалел. Через некоторое время Гия пригласил Нину переговорить с ним тет-а-тет на кухне, но туда немедля переместился и Сидорчук: как законный супруг он не мог допустить таких интимных бесед в своем доме. Туда же пришлось перейти и Жизневу вместе со вторым грузином. В кухне опять пошла сказка про белого бычка: что может дать Нине Сидорчук и не пора ли ей наконец сделать разумный и достойный такой серьезной женщины выбор. Сидорчук отмалчивался и только угрожающе пучил глаза на Гию; Жизнев тоже молча стоял у стены и чувствовал себя очень неуютно из-за явной глупости всего происходящего. В какой-то момент он шепнул Сидорчуку: "Пошли отсюда!", но тот взглянул на него с раздражением и ответил категорическим отказом. Жизнева осенило: а куда, собственно, идти его приятелю? Да, он в этой комнате прописан, но обратно его все-таки могут не пустить, и либо вселяйся обратно с милицией, что очень непросто, либо возвращайся в изобилующее
      
       67
      
      тараканами общежитие Литературного института. Значит, приходилось до последнего держаться за территорию, за свой маленький столичный плацдарм, где к тому же еще и кормят задаром. Уходить было нельзя, даже вздумай Нина расположиться с обоими грузинами на супружеском ложе. Впрочем,
      Жизнев понимал, что до такого не дойдет - будь у Нины желание довести дело до разрыва, она имела полную возможность отправить Сидорчука в общежитие самым будничным образом, как то ежедневно делают сотни московских жен. Сидорчук так непреклонно пучил глаза и играл желваками, а реплики действующих лиц стали так явно повторяться, что наконец даже до Гии дошло: никакого решительного ответа ему сегодня не дадут, да не за этим его и приглашали. Нина наслаждалась происходящим, торжествующе поглядывая на Сидорчука, а заодно и на Жизнева; Гия, разумеется, говорил какие-то лишние слова вроде "подумай" и "позвони", но его уже никто не слушал. Когда внизу хлопнула дверь парадного, Жизнев тоже поспешил ретироваться, так как далее предстояла сцена только двух актеров. Уходил он, увы, совершенно трезвым, но с огромным облегчением в душе. Сожительство Нины и Сидорчука после этого продлилось еще какое-то время, но было ясно, что это ненадолго. Сидорчук обрел главное: прописку и часть жилплощади, а Нине ее альфонс уже не виделся единственным в мире мужчиной.
       Вскоре разъединение действительно состоялось. Нина нашла себе кавалера и выжила Сидорчука из комнаты уже без всяких театральных сцен. Впрочем, Сидорчук был к этому готов и сначала снял квартиру на паях с поэтом П., а потом перебрался в коммуналку близ Савеловского вокзала. Комнату ему совершенно бесплатно предоставил поклонник его гривуазного таланта некий Вадим Степанов, бизнесмен. В этой комнате Сидорчук жил довольно долго, года полтора, а Степанов тем временем вел переговоры с Ниной о выкупе ее доли в той самой комнате, где супруги были так счастливы. В конце концов стороны договорились, и Сидорчук получил в дар комнату, послужившую основой его дальнейшего благополучия. Остальные две комнаты со временем также достались ему: одну ему завещала жившая там одинокая старушка в обмен на обязательство ее похоронить, а вторую выкупил сам Сидорчук, разбогатевший благодаря той рок-группе, которую он создал когда-то вместе со Сложновым. Впрочем, в период коммерческого успеха никакого Сложнова в группе уже не было - остались только его песни, за которые Сидорчук и не думал платить. Благодетель Степанов какое-то время появлялся на горизонте Сообщества довольно часто, но после выкупа комнаты появляться перестал - видимо, уже не приглашали. Сидорчук не любил чувствовать себя кому-либо обязанным, а долги любил отдавать еще меньше, потому все его благодетели и были, увы, обречены на исчезновение.
       Жизнев никак не ожидал, что прихотливая судьба еще столкнет его с Ниной, но тем не менее это случилось. И не где-то в небогатом интеллигентском застолье, не на вернисаже, не на поэзоконцерте, - нет, Жизнев столкнулся с нею в кабинете главного редактора журнала, причем Нина и являлась этим главным редактором. Жизневу позвонила секретарша, назвала фамилию, имя и отчество лица, которое желает переговорить с нашим героем, но Жизнев сначала ничего не понял, так как по фамилии Нину называть не привык, а отчества ее просто не знал. Когда всё разъяснилось, он очень обрадовался. А как же: есть "Москвариум", будет еще и этот журнал, где требуются статьи, то есть творческая работа, а не опостылевшая редактура. Так можно будет и бросить тянуть лямку в издательстве, думал наш герой. Однако он забыл слова Руми: "Большинство людей - людоеды; берегись, когда они говорят: "Мир тебе!"".
       Когда он пришел к Нине в редакцию, то понял, что радовался рано. За то время, пока они не виделись, склонность Нины к величественности заметно усилилась. Голос ее звучал непререкаемо, а порой в нем звучали нотки усталого раздражения на людскую глупость. Очередной муж Нины (со сменой мужей Нина после Сидорчука как-то зачастила) старался не уступать супруге в величественности и поздоровался с Жизневым с таким лицом, будто хлебнул уксуса. Фамилия этого молодца была Берлинер, он приходился сыном известному своей чудовищной лживостью либеральному журналисту. В присутствии Жизнева Берлинер обрушился по телефону с грубой
      
       68
      
      бранью на своего водителя, а потом мрачно пожаловался Нине на невозможность найти в этой стране
      подчиненного, у которого имелась бы хоть капля мозгов. "А деньги все хотят получать", - с ненавистью добавил Берлинер. Впрочем, с деньгами у супругов действительно могли быть проблемы. Жизнев, умевший мыслить по-деловому, если речь шла не о его приятелях, задался вопросом, откуда
      у Нины деньги на столь серьезную затею. Аренда офиса, водитель, охранники, секретарши, а главное - надо ведь выпустить хотя бы первый номер журнала, чтобы пошли доходы от рекламы, значит - бумага, верстка, оформление, оплата верстальщиков, художников и фотографов, и самая серьезная статья расходов - услуги типографии... Жизневу предприятие Нины представлялось авантюрой, особенно если учесть небогатый деловой опыт самой главной редакторши и напрочь лишенное интеллекта лицо Берлинера. Однако Жизневу предлагали работу и гонорары, а отказываться от работы он не привык.
       Сожительство с Сидорчуком не прошло для Нины бесследно. Во-первых, она утратила веру в человечество, что очень полезно для бизнеса: отчасти - предохраняет от излишней доверчивости, отчасти - и это главное - убеждает в допустимости любых методов извлечения наживы из паршивого человеческого стада. Во-вторых, к чувству ущемленности, такому характерному для евреев, в душе у Нины добавились ущемленность обманутого человека и ущемленность обманутой женщины. Если это чувство холить и лелеять (как то и делают многие недалекие евреи), то из него могут произрасти весьма скверные нравственные плоды, ибо человек слагает с себя все моральные обязательства перед обществом, якобы постоянно ущемляющим его самого и его предков. (Так и слышится возглас: "Что значит - "якобы"?!" - ну и так далее, всё это слишком знакомо и уже скучновато.) О безвинных страданиях богоизбранного народа и своих собственных как представительницы оного Нина с Жизневым, слава богу, не говорила. Но вот о своей женской и человеческой обиде говорила, и ее точка зрения не могла не удивлять. Например, однажды, когда Сидорчук вышел из комнаты, Нина с горькой усмешкой сообщила, что ее супруг полезен в быту - порой выносит ведро с мусором. Затем она с той же горечью произнесла: "Но вы же от него тем не менее все в восторге". Жизнев, конечно, мог бы возразить, что он таких восторгов никогда не высказывал, а кроме того, в наибольшем восторге от Сидорчука все же, видимо, сама Нина, ибо делит с ним кров и постель. Кроме того, никогда не стоит надеяться на постороннюю помощь в решении своих личных проблем. Чего она хотела - чтобы Сидорчука, как в добрые советские времена, проработали на собрании? Посадив себе на шею альфонса и не желая с ним расстаться, Нина искала поддержки, но Жизнев только пожал плечами и уклонился от дальнейшего обсуждения этой темы. А много позднее, когда Сидорчук торчал у Нины в ее редакторском кабинете, она вдруг без видимой связи с делами журнала совершила внезапный экскурс в прошлое и заявила, явно имея в виду себя, что члены Сообщества всегда славились своей неблагодарностью. Относительно целого ряда членов Жизнев не стал бы с ней спорить, но вот за какие благодеяния поэтам следовало благодарить именно Нину, наш герой решительно не понимал. Ну, сидел Сидорчук у нее на шее, так с Сидорчука и спрос. Высказывание настораживало: оно наводило на мысль о том, что Нина на начальственном посту намерена отыграться за свое былое угнетение. Так оно и вышло: сперва Жизнев получил от нее какую-то незначительную сумму, а потом началось то же самое из-за чего Жизнев и прочие авторы не могли сработаться с хозяйкой издательства, о которой говорилось выше: как бы ни старался наш герой, но его сочинения упорно не вписывались в некий идеал журнальной статьи, существовавший, видимо, в сознании Нины, но не поддававшийся внятному определению на человеческом языке. Иными словами, обе дамы страдали тем пороком, которым не имеет права страдать человек, претендующий на руководящий пост, а именно полной неспособностью к четкому целеполаганию. Впрочем, Жизнев подозревал, что угадай он даже, о чем Жизневу смутно мечталось, и напиши именно так, его все равно ждал бы отказ, ибо он заметил: отвергая его труды, Нина ничуть не огорчается (хотя огорчение было бы естественно, если бы ее занимали интересы дела), и, более того, в ее глазах загорается тот же
      
      
       69
      огонек торжества, который был Жизневу печально знаком. Эта тягомотина "попытка - отказ", "попытка - отказ" длилась довольно долго - Жизнева за это время успели выпереть из "Москвариума". Нина затеяла выпускать сказки для детей, Жизнев сделал обработку "Щелкунчика", но Нина, разумеется, ее отвергла. В качестве поучительного примера она показала Жизневу сказки, сочиненные Сидорчуком и поэтом П. - обе она уже оплатила. Жизнев прочел галиматью П. и вялые вирши Сидорчука, с недоумением посмотрел на Нину и понял: ко всему прочему эта дама еще и подвержена недобросовестным внушениям. Вот только внушать ей что-либо Жизнев не желал. Но, как сказано в "Песни о Гильоме", "С той, что ополоумела, не спорят". Делать халтуру он не умел, так что потребности выдавать ее за качественный продукт у него не возникало, но он никогда не унизился бы до того, чтобы многословно защищать хорошую работу. Устоять перед обиженно выпученными глазами Сидорчука и перед бурной жестикуляцией поэта П. Нина не могла, а значит, роль мальчика для битья за всё прошлое отводилась Жизневу. Наш герой это понял и свернул сотрудничество. Нина еще успела показать ему номер журнала - издание получилось таким феноменально скучным, что после первого номера совершенно предсказуемо приказало долго жить. Вскоре после этого Жизнев узнал, откуда Нина брала средства на открытие журнала, а также на дорогой автомобиль, меховую шубу, частного охранника... Как-то на концерте он повстречал лучшую подругу Нины, и эта подруга рассказала ему, что Нина взяла у нее взаймы пять тысяч долларов - очень большую сумму по тем временам, все сбережения, - и после года проволочек грубо заявила, что отдавать долг не намерена (при этом Нина продолжала разъезжать на дорогом автомобилем с шофером и вообще жила красиво). Лучшая подруга навела справки и выяснила, что является вовсе не единственной пострадавшей. Увы, в те годы среди интеллигенции еще не было принято давать друзьям взаймы под расписку. Такая доверчивость послужила для Нины источником немалых средств, ну а сожительство с Сидорчуком привело ее к мысли, что за свои страдания она имеет право на всё. Странно устроены наши судьбы, сцепление их поистине удивительно: Сидорчук жил у Нины альфонсом, в благодарность бил ее пудовым словарем по голове, а в итоге лучшая подруга Нины лишилась своих трудовых накоплений. С другой стороны, Нина хотела унизить нашего героя, а в итоге родилась прекрасная сказка про Щелкунчика.
       После встреч в редакции мертворожденного журнала Жизнев Нину больше не видел, да и не хотел бы столкнуться где-нибудь с дамой, обирающей лучших друзей. И все же через много лет его мысли однажды вернулись к этой женщине. Случилось так, что в день своего 50-летнего юбилея Сидорчук дал интервью одной центральной газете (из тех, что не заметили смерти Юрия Кузнецова и Гелия Коржева, зато исправно замечают свадьбы и юбилеи поп-музыкантов). Старым товарищам в интервью досталось - Сидорчук уверял, что он учил их, как писать стихи, но они с годами всё равно, в отличие от него, перестали быть поэтами. "В них уже нет огня!" - с пафосом воскликнул Сидорчук. О своей учительской роли Сидорчук долдонил во всех своих интервью с упорством муравья - надо же объяснить, почему ты постоянно оттеснял товарищей, вылезая на передний план, даже когда тебе толком нечего сказать. Жизнев от бывшего магистра ничего иного не ждал, и не это его возмутило. В интервью Сидорчук весьма цинично отозвался о своей прежней супруге, назвав ее "старой еврейской грымзой" и сообщив, что она страшно ему надоедала, а он не будь дурак использовал ее, пока не разбогател настолько, что смог самостоятельно укорениться в Москве. Жизнев знал, что Нина - человек грешный, но такая подлость по отношению к ней превосходила всякое вероятие. Если уж она так разонравилась Сидорчуку, можно было бы хоть промолчать в память о тех годах, когда она поила и кормила юбиляра и предоставляла ему крышу над головой. Бесило и понимающее поддакиванье модной журналистки. Интересно, что она сказала бы, если бы ее самое хладнокровно использовали, а потом не просто выбросили бы, как старый хлам, но еще и наградили бы теплым словцом на прощанье? Однако журналистов нынче учат ценить успех (выражающийся, естественно, в деньгах), а не входить в положение обиженных и слабых. А раз так, то следует им пожелать, чтобы они поскорее оказались в таком положении - возможно, жизнь научит тому, чему не хотели учить наставники. Помнится, одну журналистку, которой очень импонировали успехи чеченских боевиков, эти самые
      
       70
      боевики похитили и в ожидании выкупа четыре месяца продержали в яме. В результате эта дура
      прекратила кудахтать по радио и в прессе про джигитов без страха и упрека. Вряд ли, конечно, в чеченской яме ей приставили новую, более разумную голову, но хоть один несомненный положительный эффект был налицо. Думается, что и журналистке, бравшей интервью у Сидорчука,
      стоит для ее же блага столкнуться с тем, что пришлось вкусить Нине либо товарищам бывшего магистра. Возможно, тогда она по достоинству оценила бы свои улыбки, поддакиванья и понимающие кивки во время злополучного интервью. А что касается Нины, то, увы, истинно человеческое в ней оказалось недостаточно прочным, чтобы не сломаться под воздействием обстоятельств. Однако за любовь ей, несомненно, простятся многие грехи.
      
       Глава XII
      
       Покончив с затянувшимся отступлением, вернемся к теме, милой сердцу всякого представителя богемы, - к теме длинных столов, уставленных напитками и закусками. В январе 93-го поэты Сообщества посетили Воронеж, где за неплохой гонорар выступили на телевидении (это позднее телевидение осмелеет, осознает свою силу и нужность и перестанет платить приглашенным лицам). Концерта в Воронеже, однако, не получилось - в библиотеку, где предполагалось выступление поэтов, из-за отсутствия рекламы никто не пришел. Гости Воронежа скромно отметили эту неудачу в номере гостиницы и убыли в Москву, которая в то время утратила свой статус самого сытого города страны. Да, помнятся и такие месяцы, когда продуктов в Москве вдруг оказалось куда меньше, чем, к примеру, в Воронеже, где поэты, цокая языками, специально ходили по магазинам, дабы полюбоваться на окорока и колбасы и повосхищаться административным гением воронежского губернатора. Голодное время для столицы продолжалось недолго - вскоре денежки со всей страны потекли в этот грешный город, наполняя его фальшивым благополучием. Окорока и колбасы вновь появились на прилавках, и на деньги вновь стало возможно многое купить, вот только денег для этой цели стало непривычно мало. Покупательная способность инженеров, преподавателей, ученых и вообще тех, кто трудился не на потребительском рынке, упала до уровня примитивного физического выживания. Так как покупать стали мало, витрины быстро наполнялись, и это, а также отсутствие очередей, служило для властей источником гордости и непрерывных самовосхвалений. Действительно, полные витрины по контрасту с последними годами горбачевского правления выглядели завораживающе и словно шептали: "Потерпи, дурачок! Всё для тебя уже готово, дело только за деньгами, за какими-то цветными бумажками. Скоро их напечатают много-много, дадут их тебе, и ты возьмешь в магазине всё, что захочешь, всё, что сможешь унести".
       Жизнев в экономическом отношении чувствовал себя прекрасно - издательское дело находилось на подъеме, ибо привыкший читать народ каждый день получал нечто такое, чего его ранее бесчеловечно лишали большевики: прозаические переложения телесериалов, книги по магии, боевики, детективы и книги о похождениях Анжелики. Так что если кому-то в эти непростые месяцы и платили, то это издательским работникам и печатникам. Им не было нужды нести посуду и одежду на барахолку, заполонившую по распоряжению мэра Попова Столешников переулок. Жизнев часто посещал книжные магазины, которыми этот переулок славился, но затем стал посещать их все реже, потому что и торгующие на барахолке, и их вещи производили тяжелое впечатление. Кроме того, время от времени милиция устраивала на толкучке облавы, и кавказцы-карманники удирали от нее прямо по импровизированным прилавкам, вдребезги разбивая выставленный на продажу хрусталь, сокрушая старенькую бытовую технику и норовя растоптать нашего героя. Однако народ не унывал: он читал в газетах статьи об ужасах сталинизма и эпохи застоя и убеждался: совсем недавно все было гораздо хуже. Свою лепту в поднятие духа народного внесли и поэты Сообщества, при большом стечении публики читавшие стихи, полные галантного томления, изящной вседозволенности и прочих приятных чувств, отвлекающих от повседневных забот и мрачных мыслей.
       В провинции также многие хотели познакомиться с модной поэзией. Сообщество получило
      
       71
      
      приглашение из Череповца: денег там не сулили, но обещали концерт с массой публики и продажей книг, а также почет, уважение и сколько угодно напитков. На оплату проезда поэтам череповецкие любители поэзии скинулись, и это послужило решающим аргументом. Вдобавок череповецкую публику хвалил Сидорчук, побывавший в Черепе (так местные жители любовно называют свой город) зимой 1992 года со своей новорожденной группой. Играла группа еще плохо, зато ни музыканты, ни солист Сидорчук не жалели рева и ругани, чем привели в экстаз еще не видевшую ничего такого публику. Власти же массовых экстазов не любят, а потому лидера прямо с концерта забрали в кутузку. Там Сидорчук едва не замерз насмерть, потому что на дворе стоял трескучий мороз, а в окно дуло. Утром его вызвали к начальству и потребовали письменно пообещать, что впредь в городе Череповце он будет выражаться только цензурно. Посиневший Сидорчук готов был дать любое обещание, кое-как нацарапал расписку одеревеневшей рукой, и его отпустили - прямо в объятия поклонников, размахивавших бутылками с водкой.
       Среди этих поклонников выделялся некий Сергей Гридасов, большой любитель рока, фривольных стихов и вообще всякой скандальной новизны. Впоследствии он полюбит и ту лирику нашего героя, которая далека от всякой скандальности, однако всему свое время. В 92-м он упивался атмосферой бунта, ледяной водкой и обществом Сидорчука. Его породистое лицо, словно сошедшее с портретов Кранаха, внушало окружающим невольное почтение и удерживало пьяных любителей рока от актов вандализма, тем более что некоторым из них Сергей, преподававший в Череповецком пединституте, при желании мог изрядно подпортить жизнь. Сходство с портретами Кранаха случайным не являлось - по отцу Сергей был немцем и материнскую фамилию носил лишь по воле родителей, не желавших, чтобы сын слишком отличался от сверстников. Впрочем, умом и способностью всегда настоять на своем он среди них все равно выделялся. Тогда, в 92-м, он пообещал, что непременно устроит еще и поездку поэтов в Череповец, и слово свое сдержал.
       При первом знакомстве Жизневу показалось, что Сергей слишком часто говорит о своем немецком происхождении. В этом Сергей, увы, был не одинок - о своих нерусских корнях, настоящих, а по большей части выдуманных, в те годы слабости и шатания вспомнили слишком многие, а некоторые и вовсе предпочли отрясти прах Отчизны от ног своих. Нерусскими объявили себя целые местности на Украине, да и многие белорусы вспомнили своих ополяченных предков. Слыша все эти уверения в нерусскости, Жизнев про себя горько усмехался, но никого ни в чем не упрекал. В конце концов, оставаться ли со страной или народом в их трудные минуты, если речь не идет о войне, есть дело свободного выбора, однако Жизнев уважал не всякий выбор. Он понимал и полностью разделял высказывание Блока "Я художник - следовательно, не либерал", и, не собираясь отнимать у неразумных ближних какие-то свободы, ко многим из этих свобод, в том числе к свободе выбирать Родину и национальность, относился брезгливо. Выбирающий Родину или национальность на самом деле отказывается и от того, и от другого, каким бы пламенным патриотом он ни сделался, приняв новое благое. А Жизнев был художником, как художник добивался всеохватности и потому понимал всю правду Унамуно, сказавшего: "Универсальное не в ладу с космополитическим; чем больше человек принадлежит своей стране и своей эпохе, тем больше принадлежит он всем странам и всем эпохам". Унамуно писал: "Человек в истинном смысле слова - тот, кому мало быть человеком и только; он тот, кто хочет большего". Вот и нашему герою хотелось быть творцом, но также и частью страны и народа, а не просто человекоединицей на просторах объединенной капиталом планеты. Возможно, именно поэтому в творчестве ему многое удавалось. Вновь сошлемся на Унамуно: "Истинный гений - это тот, кто, будучи подлинной личностью, обезличивается, кто становится голосом народа, кому суждено выразить то, о чем думают все, когда другим не удается сказать, о чем они сами думают. Гений - это индивидуализированный народ". Следовательно, тому, кто ощутил в себе гения, следует придерживаться поговорки "Где родился, там и пригодился", ибо говорить то за один народ, то за другой невозможно. Можно сменить даже язык, такие примеры были, но голос - вряд ли. Великое счастье - создавать великое, оно стоит того, чтобы его беречь, а значит, и под свое
      
       72
      
      самосознание подкапываться не стоит. Впрочем, гению можно всего этого не втолковывать, он и так всегда патриот, а для любителя заморских благ подобные разговоры - не в коня корм, блага всё равно перевесят. Желаемое он, возможно, получит (а возможно, и нет), но наверняка не получит того, что
      куда сладостней всех благ мира. Впрочем, таким людям, как Сергей Гридасов, наш герой сочувствовал: судьба их сложилась так, что они ощущали себя причастными сразу к двум народам и становились перед выбором независимо от собственного желания. И все-таки Жизнев считал, что рождение и становление человека в той или иной стране - это явное указание на тот выбор, который человеку следует сделать. О Сергее Гридасове мы, забегая вперед, можем сказать, что свой выбор он сделал в пользу России. Собственно, в иной стране нам трудно было бы его себе представить.
       Итак, на вокзале поэтов встретил Гридасов, а вместе с ним и целая компания любителей поэзии, люди молодые, но уже достаточно солидные, имеющие в большинстве своем и службу, и семью. Кто-то преподавал, как и Гридасов, кто-то работал в местной прессе, кто-то нашел себе скромное местечко в органах власти. Присутствовал даже один прокурор. Однако все без исключения восприняли приезд поэтов как повод устроить праздник, и хотя в голове у Жизнева и шевельнулась постыдная мыслишка "лучше бы деньгами", но он постарался поскорее ее прогнать. Привозить с собой праздник - поистине благородное дело, особенно если речь идет о русской провинции гиблых ельцинских времен. Выпить с любителями поэзии гостям пришлось прямо на вокзале, однако затем Жизнев взмолился о снисхождении: довольно скоро предстоял концерт в большой аудитории педагогического института. Выступать под мухой в святых стенах учебного заведения Жизневу по старой памяти казалось непозволительным, и, когда наконец настал час концерта, он, всегда выступавший первым, чувствовал себя неуютно. Однако бурная поддержка Гридасова и его компании подбодрила нашего героя и наэлектризовала аудиторию, так что вскоре все пошло как следует и концерт завершился на восторженной ноте. Было продано много книг, что, безусловно, указывало на высокую оценку концерта слушателями, ибо в эпоху денежного хозяйства голосование деньгами - самый надежный оценочный показатель. Увы, хорошая выручка доставила Жизневу и несколько неприятных минут. Выйдя из здания института, столичные гости и Гридасов с компанией образовали растянувшуюся процессию, в конце которой шли Жизнев, нагруженный оставшимися книгами, и следом - Сидорчук. Потеплело, идти с грузом по талой снежной каше неубранной улицы было и так тяжело, а тут еще Сидорчук пристал к Жизневу с требованием денег. Жизнев заявил прямо, что никакого дележа не будет. Однако если речь шла о деньгах, Сидорчук не боялся выглядеть идиотом - напротив, он принимал чрезвычайно требовательный тон, дававший понять: отказ в деньгах будет воспринят с большим неудовольствием. Люди слабовольные, дабы не огорчать Сидорчука и не подвергать опасности дружеские отношения, предпочитали расстаться с деньгами. А зря: дружба в результате не укреплялась, так как Сидорчук в любом случае считал, что получает только должное. А если человек получает должное, то какая может быть благодарность? Наш герой уже начал все это понимать, однако, представив, как ему придется в тысячный раз объяснять про долги и про необходимость их платить, он едва не полез в карман, настолько ему было неловко за обуянного жадностью товарища. В последний момент он все же вспомнил о доверившихся ему заимодавцах, бросил: "Долги надо отдавать" - и ускорил шаг.
       Они приближались к кафе, где несколько чопорному поэтическому концерту предстояло получить развитие за богато сервированным столом, в обществе разряженных череповчанок и под живую музыку местного ансамбля. Увы, череповчанки оказались пожилыми и сильно раздобревшими матронами, да еще при кавалерах - судя по всему, при законных мужьях. Все эти пары ужасно стеснялись московских гостей и друг друга, и лишь Гридасов, везде чувствовавший себя непринужденно, преодолел всеобщую стесненность. Он заставил всех сесть, провозгласил один тост, затем почти без перерыва другой и третий, а дальше все пошло как по-писаному. Жизнев счел за лучшее забыть о возмутивших его приставаниях Сидорчука, вспомнив Фирдоуси:
       Все бренно, мгновенно в деяньях судеб,
      
       73
      
       Тягаться ты с ними оставь, коль не слеп.
       Садись пировать, наливай дополна,
       Докучных забот позабудь имена.
       Вскоре Гридасов вызвал к микрофону поэтов. Жизнев видел, что общество уже разбилось на группки и погрузилось в обсуждение последних череповецких событий, а потому задал товарищам формат выступления: пара стихотворений - не больше, и то лишь из уважения к Гридасову, ибо в такой обстановке чтение не воспринимается даже теми, кто хочет его воспринимать. Шумно восхищавшийся стихами Гридасов хотел было побудить Жизнева к продолжению, однако тот мягко, но решительно отказался. "Почитаем дома, - сказал Жизнев. - Не будем мешать людям общаться, они не так уж часто видят друг друга". Гридасов, тронутый такой заботой о сотрапезниках, не смог ничего возразить. Через некоторое время заиграла музыка, и подвыпившие толстухи повскакали из-за стола. Начались танцы, и тут Жизнев увидел: не все женщины в зале были при мужьях. Он еще раньше обратил внимание на круглолицую и скуластую крашеную блондинку, немилосердно затянутую в зеленое бархатное мини-платье, в черных колготках и в туфлях на высоком толстом каблуке. На мощных скулах блондинки пламенели румяна, а ресницы ее могли ранить в самое сердце любого восточного человека. Жизнев содрогнулся при мысли о том, какого накала должна достигать мужская похоть, чтобы побудить к ухаживаниям за таким существом. А ведь ухаживания, несомненно, имели место: об этом говорил самоуверенный, слегка загадочный вид блондинки. Жизнев почувствовал укол жалости: как могла судьба упаковать в такие поражающие своей безвкусицей формы способность любить и стремление к счастью, присущие всякой женщине? Однако вскоре что-то отвлекло Жизнева от блондинки (которая, однако, успела заметить его взгляд и самодовольно встряхнула негустыми обесцвеченными волосами). Жизнев заметил ее снова, лишь когда грянула музыка. Кавалеров поблизости от блондинки не нашлось, но ее это не смутило: выйдя на простор, она начала танцевать одна. Играли что-то не слишком быстрое и не слишком медленное - что-то подходящее и для энергичных танцоров, и для любителей "медляков". Блондинка же была вне этих групп, выше обычных разграничений. Она явно считала себя необычайно пластичной и в доказательство этого принялась так выгибаться взад и вперед, что Жизнев подавился водкой, позорно раскашлялся и впился взглядом в мощные телеса, ходившие ходуном под зеленым бархатом платья. Его очаровало это торжество безвкусицы, этот апофеоз нелепости, ибо, как истинный поэт, он питал в душе склонность ко всему чрезвычайному. Блондинка содрогалась под музыку еще какое-то время, наполняя душу Жизнева почтительным ужасом, но затем перед ней возник кавалер в костюме болотного цвета. Те, что при дамах, старались отводить взоры от пляшущей блондинки, но этот, видимо, оказался свободен и достаточно свеж и бесхитростен духом и телом, чтобы не испугаться странных сотрясений могучей плоти, а, наоборот, ринуться к ней и заявить о своем желании. Фигура в болотном костюме закрыла блондинку от глаз Жизнева, и наш герой смог отвлечься, перевести дух и выпить. "Ибо, - как сказал Паниасид, - для смертных вино - от богов наилучший подарок". Выпито было в итоге немало, и наутро, проснувшись в небольшой, но гостеприимной квартирке Гридасова, Жизнев вспоминал строки поэта Абульмасала:
       Что стоит вечерних пиров наслажденье,
       Коль утро приносит похмелья мученье?
      Покушав через силу того, что было предложено Мариной, гостеприимной супругой Гридасова, Жизнев вспомнил об оставшейся в Москве прелестной, но неверной подруге и загрустил. "Ты, о хищник вольности моей!" - обращался он к ней мысленно, как Сумароков. Похмелье вообще наилучшее состояние для любовного томления, а озвучивается это томление лучше всего стихами поэтов XVIII века, хотя бы того же Сумарокова:
       Во сне тебя увижу -
       Вскричу и пробужусь.
      Завтрак, однако, подошел к концу, любители поэзии ждали, Гридасов торопил своих гостей. Жизнев
      
       74
      
      как человек долга одевался, бормоча про себя стихи Сумарокова:
       Тебе мой нрав знаком, притворства я гнушаюсь
       И в лести никогда ни с кем не упражняюсь.
       Любить и не любить не в воле состоит,
       Но в воле то моей, что делать надлежит.
       Меня колеблет страсть, меня любовь терзает,
       Но ум мой должности своей не преступает.
      А должное состояло в том, чтобы влиться в компанию любителей поэзии и смягчить их суровые сердца: возможно, в результате общения с поэтами преподаватель стал бы менее щедр на двойки и смелее отдавал бы себя влюбленным студенткам, а прокурор решил бы пытать свои жертвы не больно, только для виду. Расположилась компания в доме характерной послевоенной архитектуры (многие из таких были построены пленными немцами), в кухне, поближе к холодильнику, битком набитому вкусным местным пивом. Окно кухни выходило прямо на центральную площадь Череповца, а вдали угрожающе маячили домны металлургического комбината, кормившего весь город. Кормежка, правда, обилием не отличалась, ибо к сосцам этой матки уже припали неизвестно откуда взявшиеся собственники комбината. Увы, в 1993 году еще мало кто вдумывался в полную абсурдность появления единоличного собственника у имущества, изначально создававшегося как совместное. Публику потчевали уверениями в том, что комбинат куплен на доходы от вывоза в течение трех лет за границу алюминиевых кастрюль и ввоза устаревших компьютеров. Не удивляйся, юный читатель: да, для россиян начала 90-х годилась и такая чепуха. Народ верил в это, потому что верил в лучшее, и все же его томило подспудное ощущение какого-то неблагополучия, какого-то грандиозного несчастья, свершающегося здесь и в эту самую минуту, - оттого-то в 90-е так хорошо пилось. Поступали по слову Алкея:
       Не поддавайся духом в несчастьях!
       Какая прибыль нам от душевных мук?
       Нет, Бикхид: лучшее лекарство -
       Кликнуть вина и напиться пьяным.
      Или же по слову Гургани:
       Вино прекрасно, если есть возможность
       В нем потопить печаль и безнадежность.
      Или же по слову Фирдоуси:
       Когда тебе счастье судьбой не дано,
       Пей: ржавчину сердца смывает вино.
      Правда, на кухне, где оказались поэты, рекой поначалу лилось не вино, а пиво, но сути это не меняет - основа у напитков одна, одинаковы и желания пьющих. Виноградное же вино больше приличествует застолью под чинарой, в беседке, оплетенной виноградом, на берегу неумолчно шумящего ручья, когда поэт - например, Галактион Табидзе - оглашает ночные виноградники восторженным воплем:
       Я - венценосец!
       Я - бард и бражник!
      Северу, снегам и таким названиям, как Череповец-Череп, больше приличествуют пиво и хлебное вино - которое, само собой, и явилось в конце концов на смену, когда пиво уже перестало оказывать на любителей поэзии какое-либо действие. Придется признаться, что заседание в кухне растянулось на целый день и продолжалось ночью, вызывая неудовольствие соседей.
       Так шумно они пировали всю ночь,
       Что мертвым покоиться было невмочь (Фирдоуси).
      Какое-то время Жизнев, видимо, спал, однако утром вдруг снова обнаружил себя за столом среди тех же лиц в той же кухне. Что тут можно сказать? Разве что спокойно процитировать Феогнида:
      
       75
       Ни восхвалять, о вино, я тебя не могу, ни порочить,
       Я ни люблю целиком, ни ненавижу тебя.
       Ты и прекрасно, и дурно. Ну кто порицать тебя сможет?
       Знающий меру вещей, - кто тебя сможет хвалить?
      Неожиданно Жизнев поднялся, вышел в соседнюю комнату и долгое время не возвращался. Через час собутыльники его хватились и обнаружили, что он в уединении бьет поклоны и бормочет молитвы то на арабском, то на русском языке. На мысль совершить намаз его натолкнули, во-первых, постоянные утверждения Гридасова о том, что он, Жизнев, будто бы тайно исповедует ислам. Поверить в чисто литературный, а также культурологический интерес Жизнева к исламу Гридасов никак не соглашался - по его мнению, такого просто не могло быть. Сколько Жизнев не восхвалял в ответ арабских, персидских и прочих мусульманских поэтов, прозаиков и философов, Гридасов только поднимал палец, понимающе усмехался и восклицал: "Нет, не верю! Ты просто не хочешь сказать правду! Ну скажи, признайся! Что тут такого?" Совершение намаза, по замыслу Жизнева, должно было доставить удовольствие Гридасову: пусть он убедится в собственной проницательности. Во-вторых, Жизневу хотелось доставить удовольствие и всем остальным членам компании: пусть у них останется неожиданное впечатление от их знакомства, пусть им будет о чем рассказать. Возлияния с поэтами, даже известными, - этого мало; рассказ станет куда занятнее, если окажется, что один из поэтов перешел в ислам и полностью погрузился в глубины мистицизма. По мере совершения ритуала Жизнева вдруг охватило искреннее раскаяние. "Четвертый день пьянствую, а что сделано для бессмертия? Ничтожество слабовольное, паршивый шакал! Господи, прости меня!" И Жизнев вновь и вновь с остервенением бухал головою в паркет. Вдруг он услышал заискивающий голос Гридасова: "Любим, извини, пожалуйста... Прости, что прерываю, но нам без тебя скучно". Теперь Жизневу стало стыдно уже не перед Богом, а перед собутыльниками, у которых имелись на него определенные права. Он поднялся с пола, вышел к компании и, обнимая Гридасова, процитировал Гургани:
       Давай же время проводить в веселье,
       Не думая о завтрашнем похмелье.
      Застолье продолжилось, причем Жизневу пришлось отвечать на многочисленные вопросы о сути и формах его вероисповедания. Жизнев делал это терпеливо и обстоятельно, так что все остались довольны. Особенное удовольствие получил от его разъяснений прокурор. Отбывать в Москву гостям пришлось из той же квартиры, где наш герой совершал мусульманское молебствие - переместиться куда-то еще ни они, ни Гридасов были уже не в состоянии. Опохмеляться на вокзале Жизнев категорически отказался и всю дорогу мрачно боролся с последствиями неумеренных возлияний, а дома обнаружил, что потерял паспорт. Он позвонил в Череповец, но там его паспорта не обнаружили. Ранее он уже терял паспорт в Калуге, но там шедшие следом друзья подобрали его в снегу, а теперь вот Жизневу пришлось выправлять себе новый. А как же? "Хороший человек должен паспорт иметь", - говорил горьковский герой. Возвращение в ряды хороших людей потребовало, разумеется, долгой беготни по различным официальным учреждениям. Видимо, таким образом Аллах покарал нашего героя за молитвы в нетрезвом виде и за несерьезный подход к ритуалу - ведь Богу, разумеется, было прекрасно известно, что Жизнев вовсе не мусульманин и вообще вне вероисповедания. Правда, после всех мытарств паспорт обнаружился в столе среди бумаг - Жизнев сам каким-то образом его туда засунул. Таким образом наш герой стал человеком с двумя паспортами и в дальнейшем, дабы не подвергать риску новый документ, всегда брал с собой старый, по нему же покупал и билеты на самолет и на поезд. И лишь когда Жизневу исполнилось сорок пять и он поехал на автомобиле к морю, опытный милиционер при проверке документов (дело было на Кубани) заявил, что паспорт недействителен, так как его следует менять по достижении сорокапятилетнего возраста. Получив мзду, милиционер Жизнева отпустил, но с тех пор наш герой уже не пытался пользоваться устаревшим паспортом. Там и сям гремели взрывы, по стране шатались террористы, и милиция проявляла бдительность, успешно сочетая ее с лихоимством. Старый бывалый документ Жизнев
      
      
       76
      отправил в свой архив. Там паспорт лежит и поныне, и когда наследники станут разбирать архив поэта и наткнутся на потертый паспорт советского образца, пусть они помянут добром город Череповец, тамошние напитки, тамошних любителей поэзии и в особенности - Сергея Гридасова.
       Глава XIII
      
       Немало длинных столов накрыл перед поэтами и город Калуга. Поездок в Калугу состоялось так много, что эпизоды, сохранившиеся в памяти Жизнева, уже трудно было отнести к какой-то определенной поездке, да и даты поездок Жизнев восстановить уже не мог. Историк литературы с легкостью сделает это, воспользовавшись дневником Сложнова, однако дневник Жизнев после смерти друга поместил в Литературный музей, а для нашего сочинения даты не слишком важны, ибо мы пишем роман, а не историческое исследование. Тесная связь Сообщества с Калугой в 90-е годы объяснялась тем, что из Калуги происходила Леокадия - не собственница, но фактическая хозяйка притона на Серпуховской. В Калуге также проживал друг (и не только платонический) Леокадии и всех послушниц, провинциальный трагик Бивнев. В городе он являлся важным лицом - ведущим актером Калужского драматического театра. Еще раньше, чем с послушницами, Бивнев подружился с поэтом П., который без особого успеха учился в Калужском педагогическом институте и в свободное от занятий время куртизировал калужских дам, пользуясь красивой внешностью и славой Бивнева. Некоторое сходство характеров между этими людьми, безусловно, наблюдалось, однако при всей своей любви к красивой жизни на дармовщинку (любви, на наш взгляд, простительной), Бивнев, в отличие от поэта П., не был лишен добрых чувств к окружающим людям и порой делал что-то доброе для этих людей. Как-то, в самом начале 90-х, он организовал запись телепередачи с участием поэтов в Калужском краеведческом музее, в интерьерах богатого помещичьего дома XVIII века. Поэты прибыли в Калугу накануне и разместились у Леокадии, точнее, у ее милейшей матушки. Выпито на радостях было столько, что наутро наш герой с удивлением взирал, как дети послушниц с увлечением играют на кухне "в пьяного Жизнева". Это была игра очень смешная, но безобидная, как и сам наш герой во хмелю. Гуляя в компании по вечерней Калуге, Жизнев сделал попытку потерять паспорт, однако послушницы оказались начеку, и утром для подкрепления сил решено было выпить за сохранность документов, памяти и человеческого лица у каждого из присутствующих. Мы затрудняемся сказать, удалось ли калужским зрителям заметить то обстоятельство, что все поэты Сообщества, оглашавшие своими стихами музейные залы, читали в изрядном подпитии. Возможно, заметили, возможно, списали всё на волнение. По крайней мере, когда нам случается говорить, что подавляющее большинство радио- и тележурналистов всегда выступают под мухой, нам не верят. А ведь это правда. Стало быть, не замечают.
       После съемки состоялось выступление поэтов в каком-то VIP-баре, где присутствовали многие известные калужане, а также журналисты. Там Жизнев пил с разными людьми рябиновку и постепенно изрядно нагрузился. Однако он прекрасно помнил аплодисменты и общую атмосферу успеха: рукопожатия, комплименты, раздачу автографов... Такого и спьяну не забудешь. Когда на следующий день в местной "Вечерке" вышла заметка с ругательным отзывом о поэзоконцерте, это вызвало возмущение всей мыслящей Калуги. На журналиста с характерной фамилией Уколов сочинили несколько эпиграмм и пустили их гулять по городу. Поэты восклицали (цитируя Сложнова): "Дурная слава - это тоже слава!" Жизнев, однако смотрел на выходку газеты шире и поносил всё газетное дело. Он громко повторял стихи Стивена Крейна:
       Газета - символ,
       Летопись бесполезной жизни,
       Собрание гулких сплетен,
       Средоточие вечной тупости,
       Идущей по миру, не зная преград,
      
       77
       Из отдаленных столетий.
      А также поэта-сатириконца Князева:
       Пять человек - Враль, Трупиков, Отпетый,
       Мерзавкер и Жулье - прилежно, день за днем,
       Публичным занимаются враньем,
       И это называется газетой.
      Затем Жизнев предложил сообщить отцам города Калуги о возмутительном демарше Уколова. Жизнев утверждал, что в случившемся есть доля и их вины: "Они отнюдь не препятствовали развитию в их среде вредной, корыстной и беспринципной прессы, не способной ни к чему хорошему и располагавшей могущественными средствами творить зло" (Уэллс).
      - Нет-нет, отцов города трогать не надо, - всполошился Бивнев, по наивности многого еще ожидавший от чиновников. - Они нервные, задерганные люди, нельзя их лишний раз беспокоить. Лучше написать и опубликовать опровержение.
      - Э-э, нет, - с хитрой улыбкой поднял палец Жизнев. - Что писал Бальтасар Грасиан? А вот что: "Первое правило благоразумных - никогда не защищать себя пером: оно оставит след и сопернику скорее принесет славу за отвагу, нежели кару за дерзость. Хитрый прием ничтожных - нападать на великих, дабы в славу войти хоть непрямым путем, раз прямого не заслужил: о многих бы и знать не знали, не будь они отмечены знаменитым противником. Лучшая месть - забвение, оно похоронит врага в прахе его ничтожества". А вот что говорил столь любезный вам Расин: "Подобная критика - удел нескольких несчастных щелкоперов, которым никогда не удавалось привлечь к себе внимание публики. Они постоянно ждут выхода в свет какого-нибудь произведения, стяжавшего успех, и тогда набрасываются на него... в надежде, что их удостоят ответа и тем самым извлекут из неизвестности, в которой они так и пребывали бы со своими собственными сочинениями". Вот так считают умные люди. Но, - несколько непоследовательно добавил Жизнев, - лишить мерзавца куска хлеба необходимо.
      - Да! Да! - возопил поэт П. - Пусть детей продадут на органы, а жену в бордель!
      - Меня особенно возмущает, - заявил рассудительный Бивнев, - что этот гад пил вино, которым угощали нас, бурно аплодировал нам и приятно улыбался.
       Жизнев в ответ процитировал Носира Хисроу:
       Не пей ты с ним вина - хоть умирай от жажды:
       Кровавая слеза сокрыта в капле каждой.
      - Не буду с ним пить никакого вина. И никто не будет, - предсказал Бивнев. - Он уже многих достал своими выпадами. К тому же деньги взаймы берет без отдачи...
      - А ложки? Серебряные ложки?! - осенило поэта П. - Пересчитывали вы серебряные ложки после ухода Уколова?
       Жизневу вновь вспомнился Носир Хисроу:
       Тупице подносить стихов святое зелье -
       Что наряжать осла в шелка и ожерелье.
      - Нет, тут даже не столько тупость, сколько зависть, - задумчиво сказал Бивнев. - Хотя такая бездарность даже на зависть не имеет права.
      - Разумеется! Конечно, зависть! - горячо поддержал трагика поэт П. - Сам - ничтожество, а тут приехали поэты, эстеты, счастливцы, баловни успеха... Захотелось их уязвить из своего подполья. Жалкая, ничтожная личность, полный деградант!
       Однако этот разговор происходил уже на следующий день после концерта, когда поэты за бокалом итожили случившееся в поездке. А накануне самим концертом в баре всё не закончилось. После концерта их пригласила к себе некая Нина Степановна, наряженная в меха дама, присутствовавшая в публике и обратившая на себя внимание Жизнева своей явной склонностью к рябиновке. Милая девушка с гитарой, повсюду в Калуге сопровождавшая поэтов вместе со своим женихом, приходилась Нине Степановне дочерью. Нина Степановна, как оказалось, работала когда-
      
       78
      то в обкоме - этим, видимо, и объяснялся размер ее квартиры, занимавшей весь второй этаж уютного двухэтажного особнячка. В квартире гости поначалу чинно расселись вокруг стола, почетное место на котором занимала трехлитровая банка с маринованными огурцами. Жизнев то и дело слышал, как юная дочь шипит на Нину Степановну, которая вела себя с гостями весьма вольно, то хлопая их по
      плечам и по спинам, то переходя на ядреный матерок, а то спрашивая хвастливо: "Знаете, какие у меня ножки?" - "Откуда же? Не было случая, - ворковал в ответ Бивнев. - Однако жаждем узнать". Нина Степановна приняла эту дежурную галантность за чистую монету и вскоре переоделась, выйдя к удивленным гостям в белой девичьей блузке и мини-юбке. Ножки у нее и впрямь оказались девичьи, точеные, на редкость красивые, да и фигура такая же, но вот лицо, которое Жизнев впервые увидел вблизи в ярком свете лампы, заставило его вздрогнуть. Правильное когда-то, оно отекло, глаза превратились в щелки, от них к углам рта пролегли резкие морщины. Рот постоянно кривился то в брезгливой, то в вызывающей гримасе, а выражение глаз было, по правде говоря, наглое. И все же это явно заблудшее существо еще могло привлекать мужчин - именно этим противоестественным сочетанием молодого тела, энергичных движений и лица, помеченного дьявольской печатью распада. Общество стало выпивать, с трудом извлекая из банки огурцы на закуску, и чем больше звучало тостов, тем больше распоясывалась Нина Степановна. Она уже не говорила, а кричала, с ее уст слетали грязные ругательства, и на умоляющий шепот дочери она теперь отвечала угрожающим: "Отстань". Становилось ясно, почему Нине Степановне пришлось уйти из обкома. На любого трезвого человека ее манеры произвели бы гнетущее впечатление, но трезвых и даже просто чуть подвыпивших в компании уже не оставалось, а потому сигнал к полному моральному разложению, поданный Ниной Степановной, был охотно подхвачен. Посыпались матерная брань, непристойные анекдоты и такого же рода сплетни про общих знакомых. Нина Степановна слушала все это с горящими глазами, а ее дочь - с видимым ужасом. Бивнев потребовал гитару и грянул матерные частушки, а затем плясовую. Начались пляски, от давно не чищенных ковров столбом поднялась пыль, образуя облако в свете лампы. Вдруг Нина Степановна дико взвизгнула, схватила со стола банку с огурцами и запустила ею куда-то в темный угол. Судя по звуку, банка разлетелась вдребезги. "Мама, ты что?!" - вскрикнула перепуганная дочь. "Ничего! - тяжело дыша, со зловещей улыбкой ответила Нина Степановна. - Кто он такой, чтобы меня лапать?" Было видно, что и собой, и своим демаршем хозяйка очень довольна. Поэт П. крикнул: "Браво! За Нину Степановну, красавицу нашу! За хозяйку этого гостеприимного дома!" Прочие гости его поддержали, хотя и слегка оторопело, а Жизнев мог побиться об заклад, что человеком, подкравшимся из мрака и ухватившим Нину Степановну за ягодицы, был сам поэт П. Бивнев вновь вдарил на гитаре трепака, да так зажигательно, что даже наш герой принялся приплясывать. "И-эх!" - крикнула Нина Степановна и вскочила на стол, сбив с него банку с огурцами, поставленную туда дочерью взамен разбитой. Перед глазами Жизнева замелькали в ритме трепака ее удивительные ножки. "Ур-ра! - завопил поэт П. - Жги, наяривай!" Пляска сделалась всеобщей, и весь старенький дом, казалось, заскрипел и закачался. Люди то возникали, словно моментальные снимки, в ярком свете лампы, то превращались в смутные тени, отступая в темные углы. "Ну, как мои ножки, а? Как мои ножки?!" - торжествующе кричала Нина Степановна. Жизнев вдруг вспомнил рассказ руководителя своего семинара переводчиков о том, что такая же сцена с пляской на столе и с таким же вопросом-выкриком разыгралась когда-то с участием некой вдребезги пьяной маститой поэтессы (не будем называть фамилию). Запыхавшись, Нина Степановна кое-как слезла со стола, а Жизнев с ужасом почувствовал, что его влечет к этой женщине. Ему казалось, что сочетание прекрасного тела и трагической маски распада, заменяющей лицо, сулит смельчаку неслыханные, неповторимые наслаждения. А наутро, если храбрец окажется достаточно пылок и нежен, вместо маски, искаженной глумливой гримасой, он увидит чистые и благородные черты доброй волшебницы. Жизнев стал пробираться между пьющими и танцующими поближе к Нине Степановне, однако тут трагик провозгласил тост за Калугу и сунул ему в руки полную рюмку. Пришлось выпить вместе со всеми. Потом Жизнева страстно обняла одна из
      
      
       79
      послушниц и начала осыпать его крайне преувеличенными похвалами. Освободиться от нее удалось, только выпив с нею водки. Потом Жизневу вдруг остро захотелось спеть, и он разразился собственной песней на слова пролетарского поэта Леонтия Котомки:
       Наши песни вольны, горделивы,
       Наши песни тревоги набат,
       В них мятежных дерзаний разливы,
       Яблонь белых цветущий наряд.
       Мы поем про великие цели,
       Про лазурный неведомый край...
      - Правильно! - не прекращая аккомпанировать, с хохотом крикнул Бивнев. - Прекрасная песня!
       Наши песни несут пробужденье,
       Переливы весенних идей,
       Радость бури, борьбы и стремленье
       К многогранному счастью людей...
      - Браво! - воскликнул Бивнев, когда песня окончилась. Жизнев, окрыленный успехом, вновь забыл про Нину Степановну и предложил:
      - А вот еще пролетарская песня. Послушай, какой прекрасный припев:
       Пусть же старый мир томится,
       А мы будем веселиться,
       Гоп-гоп!
      Сейчас я вспомню слова...
      - Любим, всё это здорово, но нам пора, - неожиданно заявил Бивнев.
      - Как пора? - удивился Жизнев. - Разве? А как же...
       Он обвел взглядом комнату и увидел Нину Степановну. Она то делала несколько быстрых шагов вбок, то замирала, покачиваясь, на месте, то делала несколько таких же шагов в обратном направлении. Эта деятельность напоминала работу какого-то довольно небрежно свинченного механизма. Челюсть у Нины Степановны отвисла, взор был устремлен в одну точку, - короче говоря, она была оглушительно пьяна. Когда дочь попыталась увести ее в другую комнату, Нина Степановна замахала руками и ответила протестующим мычанием, но толком воспротивиться насилию не смогла, так как уже не держалась на ногах. Дочь с помощью кого-то из гостей удалила ее из жизни нашего героя, и тот понял, что надо повиноваться Бивневу - одеваться и идти восвояси. На улице компания сразу же распалась - точнее, от нее отделились наш герой со своим провожатым, знавшим в Калуге все переулки. Приятели сначала шли под уклон, потом оказались в овраге, над которым нависало странное здание, похожее то ли на средневековый замок, то ли на келейный корпус монастыря. Жизнев вообразил, будто его ведут на ночлег именно в это жуткое место, запротестовал и стал проситься к Леокадии, где есть уютный диванчик и смешные детки, играющие в пьяного Жизнева. К счастью, страхи его оказались излишними - Бивнев привел его во вполне обычный дом к своей доброй знакомой, приятнейшей пожилой даме из калужской театральной среды. Она накормила гостей рассыпчатой горячей картошкой, угостила водкой и уложила спать на неслыханной мягкости перины.
       Наутро вся компания вновь объединилась. К тому времени Жизнев с Бивневым уже успели по настоянию последнего купить в ларьке бутылку "Калужской особой" и распить ее прямо на улице под шум наставшей оттепели, щурясь от весеннего солнца. "Калужская особая" - марка авторитетная, но жидкость, купленная приятелями, оказалась разведенным техническим спиртом. К счастью, особого ущерба здоровью она не нанесла, хотя для лучшей усвояемости ее и пришлось запивать пивом. В компании, как было сказано выше, уже купили местную "Вечерку" и бурно обсуждали клеветническую статью Уколова. На статью по совету Жизнева решили не отвечать, а вместо этого для поднятия духа выпить и вновь спеть песню на гордые слова Леонтия Котомки, что и было исполнено. Ну а далее Жизневу запомнился вагон московской электрички, где наш герой порой
      
       80
      
      засыпал, но большую часть времени смеялся до слез, обсуждая со злоязычными послушницами все перипетии поездки, а также (поглядывая искоса, шепотом) - попутчиков по вагону. Ошалев от спиртного и впечатлений, Сидорчук в том вагоне забыл свой портфель, хватившись его только в метро. Это произвело на Сидорчука такое тяжелое впечатление, что он после поездки решил пренебречь отдыхом и присоединился на следующий день к какой-то разгульной компании. Звонки с
      заманчивыми предложениями от таких компаний поступали модным поэтам в то время почти ежедневно. Жизнев отбивался от них с трудом, так как ссылаться на выдуманные болезни не любил, а ссылок на занятость эти люди, зарабатывавшие путем разных бумажных махинаций, совершенно не понимали, словно какой-то иной варварский язык. Тем не менее принятое им для себя правило продолжительного отдыха после гастролей он не нарушил ни разу, а вот Сидорчук нарушил. Ни к чему хорошему это не привело. А может, и привело - как посмотреть.
      
       Глава XIV
      
       Дело в том, что после десятидневных возлияний Сидорчуку, как и следовало ожидать, стали являться неприятные видения. Особенно ему запомнился огромный навязчивый человекожук, который постоянно пытался пронзить магистра своими острыми зазубренными лапами. Сидорчуку пришлось в полной мере оценить правоту Горация, написавшего: "Цена наслажденья - страданье", и он долгое время воздерживался от алкоголя - уж так его напугал человекожук. Разумеется, алкоголиком Сидорчук не был - с ним произошло лишь то, что рано или поздно случается едва ли не с каждым человеком, не придерживающимся полной трезвости. Однако Сидорчук очень любил себя, и потому его испуг оказался долговременным. Когда же он собрался вернуться к богемному образу жизни, на его жизненном пути возникла парочка речистых американцев из организации "Анонимные алкоголики". Для врачей, работающих в этой влиятельной организации, алкоголиками являются все люди, не исключая грудных младенцев, просто младенцы - это алкоголики латентные, скрытые до поры до времени. Таким молодцам ничего не стоило убедить Сидорчука в том, что он давно погряз в болоте алкоголизма. Усомниться в их выводах Сидорчук не осмелился, ибо у американцев имелся мощный аргумент: тем, кто признавал себя алкоголиком, они сулили поездку в США, проживание в Нью-Йорке, а затем в лагере в Вермонте, экскурсии, обильную кормежку, и все это не только бесплатно, но даже с приложением небольшого денежного довольствия. Дармовщинка всегда оказывала на магистра неодолимое воздействие, и от сделанного американцами предложения он пришел в восторг. Он тут же признал все, что от него требовали, и возопил, как герой Фирдоуси:
       Кровавые слезы я лью из очей,
       Спасенья искать принужден у врачей.
      В одиночку ехать в Америку было, однако, скучновато, и Сидорчук принялся уговаривать Жизнева: "Поехали! Ты же алкоголик!" Жизнев, после возвращения из Калуги приступивший к своим служебным обязанностям, был очень занят и дал понять магистру, что в алкоголиков играть ему некогда. Тогда Сидорчук стал соблазнять Жизнева бесплатностью поездки и возможностью прибарахлиться в Америке на полученную стипендию. Жизнев ответил, что предпочитает жить своим трудом и не зависеть от стипендий и прочих подачек. Стипендия кончится, а звание излеченного алкоголика (пусть даже излеченного в Америке) вряд ли сможет послужить источником существования. Читателя, возможно, удивляет то, что Сидорчук не понимал столь очевидных вещей. Но чужая жизнь интересовала Сидорчука настолько мало, что он просто не задумывался над тем, кто чем живет и чем будет жить в дальнейшем. К тому же он привык полагаться на чужую помощь и никогда за нее не платить, а потому те, кто зарабатывал на жизнь собственным горбом, казались ему форменными идиотами. Жизнев, однако, привык к презрительным ухмылкам Сидорчука - не то что иные юнцы, готовые на все, чтобы только не вызвать на лице магистра такую ухмылку. Поэтому то,
      
      
       81
      
      что Сидорчук не одобряет отказа от бесплатной поездки в США, нашего героя нисколько не тронуло. О том, что врать о своих болезнях нехорошо, он Сидорчуку говорить не стал - такие слова магистр счел бы просто фразерством.
       Жизнев вспомнил, что, когда вышла его первая авторская книга, Сидорчук встретил эту новость такой же презрительной ухмылкой. В книгу вошли стихи, написанные не в том стиле и не на те пикантные темы, которые культивировались в Сообществе, и это задело магистра, ибо сам он умел писать лишь в таком стиле и на такие темы. Вдобавок выход книги у его подчиненного, а не у него самого показался магистру возмутительным нарушением субординации, несмотря на то что эту субординацию он придумал сам и она жила лишь в его воспаленном сознании. Все эти недобрые чувства выразились на его широком лице, в его язвительной ухмылке, а потом и в столь же язвительных замечаниях. К счастью, наш герой, во-первых, был слегка физиономистом, а потому понял, какие бесы тянут магистра за язык; во-вторых, он к моменту выхода своей книги уже стал немного понимать душевный склад этого человека и ждал от него именно чего-то подобного. В-третьих, замечания Сидорчука отличались надуманностью и неубедительностью: он заявил, что книга полна "никчемной риторикой", тогда как именно риторики-то в ней и не имеется. Стало ясно, что замечания Сидорчука продиктованы не болью за литературу, получившую негодное пополнение, а лишь его собственным раздражением, мотивы коего отнюдь не благородны. По вышеперечисленным причинам наш герой мгновенно выбросил замечания Сидорчука из головы. Это он сделал правильно, но заметим, что в мотивы замечаний стоило бы, пожалуй, вдуматься.
       Итак, в Америку Сидорчуку пришлось ехать в одиночку. Вернувшись с головой, изрядно нафаршированной американскими психологами, он принялся убеждать Жизнева в гибельности алкоголизма и в пользе трезвости, однако Жизнев, который исправно тянул арбу своей судьбы и не имел времени допиваться до появления человекожуков, встречал такие разговоры полным равнодушием. То есть он не отговаривал Сидорчука ни от каких решений - если тот чувствует в алкоголе угрозу своему здоровью, то пусть и живет соответственно, - однако сам думал как Навои:
       Не пощадили бы меня ни время, ни судьба,
       Когда б не винный погребок, где я обрел покой.
      Или мысленно отвечал добродетельному Сидорчуку словами Хайяма:
       Я пью, - что говорить, но не буяню спьяну,
       Я жаден, но к чему? Лишь к полному стакану.
       Да, свято чтить вино до смерти буду я,
       Себя же самого, как ты, я чтить не стану.
      Сидорчук пробовал и других увлечь на путь спасения, указанный американцами, но наткнулся на упорное непонимание, некоторое время пребывал в растерянности, а потом снова начал изрядно выпивать, - правда, уже помня о существовании человекожуков в соседних с нашим пространствах.
       Вся эта история, однако, Сидорчуку вскоре пригодилась. Дело в том, что всякий человек, которому приходится достаточно часто выступать на телевидении, вскоре сталкивается с проблемой: а о чем, собственно, говорить-то? О реальных творческих проблемах не расскажешь - это населению неинтересно (по крайней мере, так думают работники телевидения). О реальных событиях тоже не расскажешь - они, как правило, не вписываются в благостный телевизионный формат. Всё, что случается в действительности, носит, как известно, либо слишком жестокий, либо слишком скабрезный, либо слишком нелепый характер и обычно не красит действующих лиц этих событий. Значит, в рассказах лучше не упоминать ни самого рассказчика, ни тем более других людей, так как есть опасность, что они после услышанного прервут отношения с рассказчиком, а то и подадут на него в суд. Кроме того, почти все события так или иначе касаются политики, а значит, говорить о них недопустимо. Наконец, у работников телевидения есть свое понимание того, как должна выглядеть передача, и к этому пониманию приходится приноравливаться. То есть цензуры на телевидении как бы нет, говори что хочешь, вот только в эфир это скорее всего не попадет. Выход один - на
      
       82
      
      случай интервью и вообще каких-либо вопросов следует всегда иметь в запасе что-то интересное и одновременно безобидное, несущее либо позитивный нравственный посыл, либо - на очень худой конец - не несущее вообще никакого посыла. Для Сидорчука такой козырной картой оказалось его лечение от мнимого алкоголизма: рассказывая о себе, он всегда съезжал на эту тему. О том, что его действительно волнует, чего ему действительно хочется, он рассказать никак не мог, ибо желание славы и денег почему-то до сих пор не признается достаточной причиной для занятий рок-музыкой
      и тем более поэзией. Ничего особенного интересного в жизни с Сидорчуком не происходило, да и не расскажешь по телевидению про попойки в саунах и про денежные разборки с собственными музыкантами. Алкоголизм - другое дело. В России он вызывает скорее сочувствие, особенно если про свой алкоголизм толкует не полуграмотный бродяга с синим носом, а пышущий здоровьем преуспевающий господин. Кроме того, пьянство свидетельствует о нежелании мириться с мрачной действительностью, о духовных метаниях - словом, о некой духовной глубине. Домохозяйкам, составляющим большую часть TV-аудитории, нравилось, что молодой человек остепенился и борется со своей несчастной слабостью, рокеры же видели в Сидорчуке своего парня, способного все понять и все воспеть. Уяснив, что Сидорчук является человеком, который за словом в карман не полезет и со своим алкоголизмом будет уместен на любом ток-шоу, телевизионщики стали приглашать его на передачи, посвященные самым различным темам. А уж на многочисленных передачах, посвященных именно пьянству, алкоголизму и богемным нравам, Сидорчук сделался просто необходимым гостем. Ну а после передач он с чувством исполненного долга ехал в клуб или в гости к влиятельным знакомым, где предавался всем принятым в богемной среде порокам, среди, которых пьянство занимало не последнее место. Разумеется, одной удачно найденной антиалкогольной темой частые появления Сидорчука на телевидении объяснить невозможно. Дело тут и не в известности группы - мало ли таких известных групп, однако их лидеров не приглашают на ток-шоу, тематика которых варьируется от трудностей семейной жизни до пластической хирургии. Чтобы приглашали, надо иметь много знакомых на телевидении, а значит, надо ходить туда, куда ходят работники телевидения, надо дружить с теми, у кого есть друзья на телевидении, надо постоянно напоминать работникам телевидения о себе - без нажима, разумеется, они этого не любят, а просто по-дружески. Знакомые, посещавшие Сидорчука в первой половине дня, утверждали, что до вечера общаться с ним было невозможно, так как он непрерывно висел на телефоне и делал десятки пустопорожних звонков - то есть пустопорожних только на взгляд профанов. Вот так куется статус телезвезды, дорогой читатель.
       Калужскому журналисту Уколову пришлось, конечно, пожалеть о своей глупой акции, продиктованной самой банальной завистью. В Калуге у трагика Бивнева имелись богатые и влиятельные друзья, которые и сделали все необходимое для вразумления зарвавшегося строчкогона. Мы, по крайней мере, ничего об Уколове с тех пор не слышали. Важные друзья Бивнева на почве общей любви к фривольной поэзии сблизились с еще более важными людьми из Москвы, обсудили с ними судьбу Бивнева и решили поменять ее в лучшую сторону. Так Бивнев с почетной, но малооплачиваемой работы в Калужском драматическом театре переместился на неплохое место в крупном московском бизнес-издательстве, получил хорошую зарплату, служебную квартиру, влиятельный пост в аппарате Союза журналистов... В таких случаях Жизнев с удовлетворением думал: "Ну, слава богу, этот пристроен". Конечно, Вернер Бергенгрюн был прав, когда писал:
       Любит Бог пустые длани,
       Скудость - это наш доход.
      Однако его слова верны по отношению к поэтам, а прочим людям муки скудости ни к чему, они их не возвышают. А потому Жизнев искренне желал своим знакомым материального благополучия.
       О Сообществе писали, конечно, и другие журналисты помимо Уколова. Однако если сравнить количество успешных и весьма посещаемых концертов Сообщества с количеством откликов на деятельность поэтов в масс-медиа, то просто диву даешься несовпадению масштабов явления с
      
       83
      
      числом откликов на него. Да, на заре деятельности Сообщества поэтов вроде бы заметили. Мы уже писали об ошеломившей многих телепередаче Палатьева. Затем в свою популярную передачу пригласил Сидорчука и Жизнева некий Дмитрий Дубров. Фильм, о съемках которого мы писали, многократно показывали по каналу "Культура". Было также несколько очень смешных радиопередач - особенно удалась та, которую вел поэт и шоумен Александр Лаэртский. В ходе длительного ночного эфира поэты вдребезги напились по примеру французской телезвезды Сержа Гинзбура, сами веселились до икоты и слез и здорово повеселили слушателей-полуночников. Выходили и статьи в прессе, в которых упоминалось о Сообществе, констатировался его успех, анализировались причины успеха - правда, почему-то всегда вкратце, словно через силу или с оглядкой. И все же в целом откликов было удивительно мало, а ведь о Сообществе тогда знали или хотя бы слышали все культурные люди России. Нехватку информации восполняли отчасти провинциальные и ведомственные газеты, институтские многотиражки, местные студии телевидения. Они не были так связаны взаимными корпоративными обязательствами, как деятели центральных масс-медиа, и потому могли показывать людей, интересных народу и в то же время не входящих в некую негласно утверждаемую обойму. В эту обойму с годами стал постепенно входить Сидорчук, но не как член Сообщества, а сам по себе, - точнее, он подавал себя как единоличного лидера не только своей рок-группы, но и Сообщества поэтов. И то, и другое он представлял как свои создания, которые без гения Сидорчука ничего не стоят, а имена участников обоих проектов упоминать, по Сидорчуку, было бессмысленно, ибо все, что есть в этих людях ценного, некогда вложил в них Сидорчук.
       До явного предательства магистра времени оставалось еще много, когда в мире масс-медиа вдруг что-то случилось и Сообщество лишилось даже той скромной информационной поддержки, которую получало ранее. Сигнал подала газета "Московский комсомолец" в 1993 году - некий Герберт Рябинов (явный псевдоним, такой человек в то время там не работал) опубликовал о Сообществе разгромную статью. То есть автору и его начальству она, видимо, казалась разгромной, тогда как на самом деле получилась просто глупой. Русская критика уже тогда ютилась на задворках литературы и прессы, достойных перьев не имелось, а потому нехватку критического мастерства враги Сообщества решили возместить привычной журналистской лихостью. Результат, как и следовало ожидать, получился жалким. Единственная ценность этой статейки состояла в том, что автор невольно проболтался о причинах (точнее, о единственной причине) ненависти прессы к Сообществу. В статье утверждалось, будто поэтов Сообщества кто-то усердно продвигает - разумеется, с помощью больших денег, будто поэты ведут роскошную жизнь и разъезжают на новеньких иномарках (Жизнева позднее не раз спрашивали о том, где он поставил свой "мерседес" и не напоить ли чаем его шофера). То есть, как следовало из этих измышлений, злоба была вызвана лишь тем, что поэты добились известности, никому не заплатив ни копейки, никому не нанося визитов вежливости, даже бутылки никому не поставив, - словом, проявив величайшую неблагодарность. Ведь журналисты уже привыкли считать СМИ своим личным достоянием, а себя - подлинными творцами всякой известности, даже если прославившиеся люди тысячекратно эту известность заслужили. В случае с Сообществом главную роль в так называемой "раскрутке" сыграли, конечно же, блестящие концерты и книги, особенно первая, а редкие теле- и радиопередачи явились только подспорьем, хотя, безусловно, не лишним. Но с точки зрения медийных баронов неблагодарность была налицо, ее следовало покарать - и вышла статья Рябинова, после которой Сообщество в СМИ упоминать практически перестали. Это, однако, не относилось к Сидорчуку и его группе: Сидорчук не практиковал подношений, да и средств достаточных на это не имел, зато не скупился на дружеские звонки, не ленился посещать тусовки и вообще проявлял всяческое уважение. А тех журналистов, которые сохранили доброе отношение к Сообществу, Сидорчук упорно убеждал в том, что Сообщество - это он и т.д. (см. выше). Так что, если говорить о пиаре, то Сидорчуку будущее улыбалось, чего отнюдь нельзя сказать о Жизневе или Сложнове. Правда, в 1993 году они об этом еще не знали.
      
       84
      
       Что можно сказать о самой статье, после выхода которой Сообщество стало гонимым? Она
      была глупой не потому, что в ней излагались дикие небылицы о жизни поэтов, порой едва ли не голодавших. Автор, увы, не смог скрыть своих низменных эмоций, а так как цели он декларировал исключительно благородные (изгнание торгующих из храма русской словесности), то и впечатление получилось нелепое. Зависть сочилась буквально из каждой фразы текста - в отношении своих истинных мотивов автор не смог бы обмануть даже ребенка. Герой Сумарокова мог бы с полным пониманием и сочувствием произнести по адресу г-на Рябинова свою известную тираду: "Достойны
      те люди почтения, которых сердца и любви деньги разгорячают, и благородны те чувствия, которые на сребролюбии основаны". Когда-то заезжая англичанка Вильмот поведала миру свое удивительно неверное наблюдение о России: "Веселость, безусловно, не в характере народа этой страны". Объяснить такую слепоту можно только одним: тем, что мисс Вильмот постоянно попадались в России субъекты вроде Рябинова (что вполне возможно, ибо все отбросы русской нации имеют сильнейшую тягу к общению с иностранцами и всячески стремятся им понравиться). Г-н Рябинов явно ненавидел всё смешное, таким, как он, куда милее выкапывание всех и всяческих трупов русской истории - что, кстати, не может не нравиться их возлюбленным иностранцам, ибо у тех в истории трупов, пожалуй, и поболее, но их не видно за нагромождениями выкопанных русских мертвяков. Мрачный вид, бегающий взгляд и вечное раскаяние в заплаканных очах - таким хотели бы видеть наш веселый народ лицемеры, подобные Рябинову. Впрочем, Рябиновы есть в любом народе, и дай им волю - они согнут его в три погибели. Слава богу, есть и такие люди, как Бальзак, написавший в 1830-м году: "Смех необходим Франции, и публика жаждет выйти из катакомб, куда ее уводят, нагромождая один труп на другой, художники, поэты и прозаики. Я полагаю свой гражданский долг в том, чтобы воспротивиться этому тартюфству". При чтении статьи Рябинова нашего героя поразила утрата русскими литераторами всякого профессионализма. Казалось, будто в стране, породившей Рябинова, никогда не было ни Белинского, ни братьев Аксаковых, ни Аполлона Григорьева, ни Добролюбова, ни Писарева, ни Герцена... Мы здесь говорим даже не про множество ошибок в синтаксисе и не про перевирание цитат из Пушкина (а ведь и это было!). Мы говорим о самом критическом методе, о подходе к разбираемому тексту. Квинтилиан писал: "Следует быть чрезвычайно осмотрительным и сдержанным в оценке произведений великих людей из боязни, как бы нам не случилось, как нередко бывает, осудить то, чего мы просто не поняли; а если уж доведется впасть в какую-то крайность, то меньший грех - восхищаться в их писаниях всем подряд, чем хулить в них многое". С мудрым римлянином трудно не согласиться - беда только в том, что писал он для умных людей, способных признавать чужие заслуги, тогда как для критиков, подобных Рябинову, мысль о существовании рядом с ними великих людей совершенно недоступна. Они побаиваются критиковать тех, чьи имена напечатаны в учебниках и блестят золотом на постаментах памятников, а вот что касается современников, то тут для них нет не только ничего святого - нет даже правил нравственности и хорошего тона. Они во всех видят соперников и оттого готовы искать в их писаниях любые недостатки, а уж если на изничтожение современника им поступает заказ свыше, то тут они просто теряют человеческий облик. Как писал с печалью Гёте, "для большинства наука является лишь средством к существованию, и они готовы обожествлять даже собственное заблуждение, если оно кормит их. Не лучше обстоит дело и с изящной словесностью. И в этой области высокие цели, любовь к правде, к своему делу, желание способствовать более широкому его распространению - явления очень и очень редкие. Один холит и нежит другого потому, что тот, в свою очередь, холит и нежит его, всё подлинно великое им отвратительно, они охотно сжили бы его со свету, лишь бы выдвинуться самим". Так дело обстоит с побудительными мотивами, коими руководствуются Рябиновы, а их метод есть непосредственное порождение их мотивов. Цитата из ненавистного автора, а затем возглас: "Посмотрите, как это плохо!" Или: "Как это глупо!" Или: "Как пошло!" Аргументация Рябиновых именно и только такова, ничего убедительнее, чем выкрики, они выдумать не в состоянии. Поэтов Сообщества чаще всего упрекали в пошлости, ибо эти авторы пытались, и
      
       85
      зачастую удачно, писать весело. Веселье же, как сказано выше, для либеральных
      критиков - просто нож острый. Им непонятно, как может веселиться и хохотать народ, согласно всем либеральным воззрениям обреченный либо на исчезновение, либо, в лучшем случае, на роль Ваньки Жукова при народах более мудрых, культурных и к тому же щедро оплачивающих деятельность либеральных критиков.
       На ниве борьбы с пошлостью особенно преуспел некий Александр Штулов. Влиятельная газета "Книжный обозреватель", где Штулов служил заместителем главного редактора, опубликовала
      в двух номерах подряд сначала большое интервью с Жизневым, а потом статью о Сообществе на целый разворот, чем неожиданно нарушила заключенный против этих поэтов заговор молчания. Возможно, Штулова взбесило нарушение негласного договора, возможно - то, что с ним не посоветовались и не дали никакого бакшиша. Однако большинство литературоведов полагает, что взбеленился Штулов прежде всего из-за пренебрежительных отзывов Сообщества о литераторах-гомосексуалистах, точнее, об их неукоснительной взаимопомощи, с одной стороны, и склонности брать взятки в нетрадиционной форме - с другой стороны. К гомосексуалистам, причем небескорыстным, относился и сам Штулов: не один молодой литератор с удивлением узнавал, что для публикации в изданиях, где, как паук, сидел Штулов, самое верное средство - подставить Штулову афедрон. Узнав, что кто-то смеет осуждать такую практику, Штулов рассвирепел настолько, что даже пренебрег обетом молчания в отношении Сообщества. Площадь для статьи он как зам главного редактора затребовал огромную, однако это ему не помогло: глупость, помноженная на ярость и низменные инстинкты - в критике плохой советчик. Вся статья состояла из цитат и выкриков, цитат и выкриков, цитат и выкриков... Естественно, что бесило Штулова в стихах поэтов Сообщества прежде всего смешное, ибо бедняга всю жизнь подсознательно сам чувствовал себя смешным. Смех страшил Штулова, а потому его носителям и создателям он отказывал во всех высоких человеческих качествах. Можно было бы возразить ему словами Писарева: "Где нет желчи и смеха, там нет надежды на обновление. Где нет сарказмов, там нет и настоящей любви к человечеству. Если хотите убедиться в этой истине, припомните, например, великолепные сарказмы против книжников и фарисеев. Тогда вы увидите, до какой степени неразлучны с истинной любовью ненависть, негодование и презрение". Однако как Штулову, так и Рябинову возражать смысла не имело, ибо их сознание и воля при написании статей были не свободны. Обоими двигали мотивы, далекие от литературы - это, увы, характерно для почти всей русской критики последней четверти века. Именно влиянием этих неявных мотивов и были выработаны их идиотские критерии и подходы. Есть, однако, и другая критика - об этом стоит послушать Гёте: "Есть критика разрушительная и есть критика продуктивная. Нет ничего легче критики первого рода - достаточно мысленно принять любой критерий, любой образец, какими бы ограниченными они ни были, и уже можно смело утверждать: данное произведение искусства под эту мерку не подходит, стало быть, оно никуда не годится, и делу конец, теперь можно уже безо всякого заявить, что оно не удовлетворяет необходимым требованиям, освобождая себя от всякого благодарного чувства по отношению к художнику. Продуктивная же критика дается несравненно труднее. Она спрашивает: какую цель ставил перед собой автор? Разумна и достойна ли эта цель? И насколько удалось ее достигнуть? Если мы ответим на эти вопросы вдумчиво и доброжелательно, мы тем самым поможем автору, который в своих первых работах наверняка уже успел продвинуться вперед и подняться навстречу нашей критике". Великая русская критика была, в общем, солидарна с Гёте; сходную позицию занимал Белинский, а Писарев писал: "Так как критика должна состоять именно в том, чтобы в каждом отдельном явлении отмечать полезные и вредные стороны, то понятно, что ограничиваться цельными приговорами значит уничтожить критику или, по крайней мере, превратить ее в наклеивание таких ярлыков, которые никогда не могут исчерпать значение рассматриваемых предметов". Однако партийные и, в частности, либеральные писаки постоянно тяготеют к наклеиванию ярлыков, ибо не обладают достаточной внутренней свободой для вынесения чисто эстетических оценок. Когда же к партийности присоединяются еще, как то часто бывает с либералами, и четкий заказ, и неудовлетворенная
      
       86
      
      жадность, и оскорбленные половые пристрастия, - ну, тогда жди беды. Как советовал Сумароков:
       Не устремляйтеся того критиковать,
       Кого немножечко трудненько подкопать.
       Все ваши сборы
       И наплетены вздоры
       Не сделают ему малейшего вреда,
       А вам наделают премножество стыда.
       Вот такие мысли посетили нашего героя при воспоминании о глубоко ошибочной статье калужского журналиста Уколова. Жизнев с усмешкой процедил строки Батюшкова:
       Зубами ты живешь, голодный журналист,
       Да нужды жить тебе не видим мы великой.
      Но затем, дабы, видимо, отвлечь нашего героя от неприятных воспоминаний, память услужливо перенесла его в калужский Центр искусств, где на сцене давали живые картины в стиле рококо, навеянные творчеством поэтов Сообщества. Картины представляли собой обнаженных калужских девушек - питомиц театральной студии, состоявшей под патронажем трагика Бивнева. (Невольно вспоминалось: "Его превосходительство любил домашних птиц // И брал под покровительство хорошеньких девиц".) И как же эти девы были хороши, замершие то у старинного зеркала, то у серебряной купели для омовений, то у величественной кровати под шелковым балдахином! Дабы сильнее ранить мужские чувства, они не были обнажены полностью и лишь готовились сбросить последние покровы со своих на удивление статных, жемчужно светившихся тел. Чуть позже, когда действо завершилось, Жизнев познакомился с некоторыми из них за пиршественным столом, накрытым калужскими меценатами. Глядя в эти свежие лица, в эти ясные сверкающие глаза, Жизнев постоянно вспоминал своих оставшихся в Москве возлюбленных, ибо без этой предосторожности влюбиться в дивных калужанок было легче легкого. Наш герой вздыхал, пил вино и вспоминал совет Александра Чавчавадзе:
       Кто сердце бережет свое, чтоб не томилось стонами,
       Боится пусть в кустарниках встречаться с купидонами.
      А купидоны красовались на рамах зеркал, и на балдахинах старинной кровати, и, кажется, витали в воздухе над столом.
      
       Глава XV
      
       Вспоминался Жизневу летний концерт в Калуге: переполненный актовый зал педагогического института, множество девичьих лиц и, во время фуршета, устроенного после концерта, - некая девушка с подругой. Простых студенток в видах охраны нравственности на концерт, конечно, не пустили, и потому становилось ясно, что девушка имеет какое-то отношение к верхам калужского общества. Прекрасное, безукоризненных пропорций сильное тело - соблазнительные округлости под светлой тканью так и притягивали взгляд, - кудрявые светлые волосы, нежные щеки, глаза бессмысленные, но благосклонно взирающие на мир, то есть на мужчин... Все это богатство взывало к действию. Следует заметить, что нос у девушки был крючковатый, какой-то попугайский, и если он и не позволял ее чертам сложиться в безупречную гармонию, то зато и уберегал мужчин от слишком возвышенных мыслей, сразу настраивая их на сугубо плотский, эротический лад. Что ж, девушки, в жилах которых смешались славянская и еврейская кровь, всегда выглядят очень эротично - это, дорогой читатель, отнюдь не нами впервые подмечено.
       Хотя Жизнев и не любил сразу после концерта, еще не оправившись от волнения, флиртовать с дамами (и, возможно, упустил из-за того немало любовных приключений), однако бездумное плотское обаяние кудрявого Попугайчика было так велико, что он, хлопнув полстакана ликера "Аморетто" пополам с водкой, подошел к своей избраннице и начал знакомиться. Как физиономист
      
       87
      
      он понимал, что перлов остроумия ждать в ответ не надо, и не был ошарашен их полным отсутствием, однако в целом и Попугайчик, и ее подруга отнеслись к его демаршу с полным пониманием (если вообще когда-либо относились иначе к подобным демаршам, а опыт у них явно имелся немалый). Некоторое время Жизнев весело щебетал, в восторге от собственного красноречия и от ямочек на щеках у его кудрявой избранницы, ибо она, слушая его, одобрительно улыбалась и переглядывалась со своей подругой, как бы извиняясь за то, что собирается вскоре уступить этому
      говоруну (своего выбора наш герой совершенно не скрывал, дабы в будущем не создавать путаницы, хотя подруга Попугайчика тоже была ничего себе). Жизнев, конечно, понимал правоту Леопарди, особенно для данного случая:
       Небесный образ
       Натуре женской редко лишь доступен;
       И что за дар от красоты ее
       Влюбленный получает благородный,
       Ее головке не вместить. Напрасно,
       Увидев этих взглядов блеск, мужчина
       Надеется, напрасно ожидает
       Любви, сильнейшей, чем его любовь,
       От женщины, что создана природой
       Во всем слабей мужчины. Потому что
       Коль члены у нее слабей и тоньше,
       То не сильнее и не глубже разум.
      Однако если итальянца подобные мысли приводили к разлитию желчи, то Жизнев воспринимал их равнодушно, как простую констатацию факта. Возникновение влечения он считал вполне достаточным мотивом для определенных действий мужчины, а свойства женской личности могли только придать этим действиям ту или иную активность и продолжительность. Можно, разумеется, понять Кохановского, который сурово вопрошал:
       Ты совершенством лица навеки людей поражаешь,
       Но превосходство души кроется ль в этой груди?
      Однако заботиться следует прежде всего о совершенстве собственной души, которая к влечениям определенного рода имеет лишь косвенное касательство. Точно так же и ответное влечение, особенно у таких ушлых девиц, как Попугайчик, вряд ли порождается возвышенными духовными устремлениями. В этом надо ясно отдавать себе отчет, как то и предлагает Шиллер (в вольном переводе Лермонтова):
       Делись со мною тем, что знаешь,
       И благодарен буду я,
       Но ты мне душу предлагаешь -
       На кой мне черт душа твоя!..
      Когда людей сблизит взаимное удовольствие, тогда, будем надеяться, дойдет разговор и до духовного сродства, однако вряд ли разумно ставить тут телегу впереди лошади. За фуршетом, в атмосфере всеобщего флирта и рядом с такими любительницами приключений, как Попугайчик и ее подруга, эти нехитрые соображения казались Жизневу совершенно бесспорными. Он с одобрением вспомнил пассаж из Мопассана: "Я удивляюсь тому, как может женщина быть для мужчины чем-то большим, нежели простое развлечение, которое легко разнообразить, как мы разнообразим хороший стол, или тем, что принято называть спортом... Меня никто не разубедит в том, что две женщины лучше одной, три - лучше двух, а десять - лучше трех... Человек, решивший постоянно ограничиваться только одной женщиной, поступил бы так же странно и нелепо, как любитель устриц, который вздумал бы за завтраком, за обедом, за ужином круглый год есть одни устрицы..." Читатель должен знать, что в других обстоятельствах это же самое высказывание казалось нашему герою или неискренним, или
      
       88
      
      просто глупым, однако в описываемый вечер атмосфера гедонизма делала свое коварное дело. Жизнева несколько огорчило то, что, по словам его милого Попугайчика, девушки не могли остаться до конца фуршета (а он надеялся продолжить общение с ними и далее), так как у них имелись неотложные дела. Насчет этих дел нашего героя просветил всезнающий Бивнев - он сообщил, что и Попугайчик, и ее подруга состоят в связи с одним из калужских богатеев. Сначала Жизнев не на шутку огорчился, как и герой Гастона Леру: "К чему обладать таким свежим цветом лица, лбом,
      всегда готовым покрыться розовой краской целомудрия, если можно ночью очутиться в роскошном экипаже в обществе таинственного любовника? Должны же быть какие-то границы лицемерия и обмана, ведь нельзя иметь глаза ясные, как у ребенка, а душу как у куртизанки?" Однако затем трагик сообщил, что утром поэтов повезут на пикник, и Жизнев снова воспрянул духом. Он защебетал с новым оживлением и заставил девушек пообещать, что они завтра присоединятся к пикнику (место и время сбора наш герой узнал у Бивнева). Девушки с хихиканьем удалились, а Жизнев вновь плеснул себе "Аморетто" в водку и присоединился к веселящемуся обществу, бодро повторяя про себя слова Новалиса:
       Бог дал поэту разрешенье
       Уста прекрасные лобзать,
       И для красавиц прегрешенье -
       Поэту в этом отказать!
       А наутро на месте встречи участников пикника разыгралась тяжелая сцена. Подойдя к кучке машин, Жизнев увидел, что двери одной из них открыты, и из нее с побитым видом выбираются Попугайчик и ее подруга, а рядом с видом мудрого распорядителя стоит тот самый калужский богач, который и организовал пикник. Оказавшийся рядом Бивнев с язвительной улыбочкой сообщил нашему герою, что подружки состоят в сожительстве именно с этим влиятельным человеком. А влиятельный человек был явно не на шутку рассержен, вполголоса бросал подружкам какие-то обидные слова и расплылся в дежурной улыбке лишь тогда, когда они удалились с позором, несолоно хлебавши. На этот маленький эпизод никто кроме Жизнева не обратил внимания, зато Жизнев был в ярости и хотел даже отказаться от поездки. Однако подружки уже скрылись за углом, да и портить товарищам мероприятие не хотелось, и Жизнев уселся в машину, цедя сквозь зубы проклятия всем и вся. Он мог бы сказать о себе словами Бенедикта Лившица:
       Фальшивый звук средь согласной певучести,
       Тень смерти на празднике всех,
       Порочный, далекий от общей участи,
       Я проклял веселье и смех...
      
       Погибший, я жажду всеобщей гибели,
       И к смерти - молитва моя:
       "Румяные лица той краской выбели,
       Которой отмечен лишь я!"
      С кривой улыбкой он в очередной раз вспомнил также сонет Чино да Пистойя (в энергичном переводе Румера):
       Мне мерзко то, что людям слаще меда,
       И ненавижу я весь Божий свет.
       "Но что ж ты любишь?" Вот вам мой ответ:
       Люблю раздоры, длящиеся годы,
      
       Люблю смотреть, как челн глотают воды,
       Как в мягкость щек вонзается стилет.
       О, почему Неронов больше нет
      
       89
       И почему все девы не уроды?
      
       Я не люблю веселья и утех,
       Мне только горькое унынье мило,
       И мне ласкает слух безумца смех.
       Хочу, чтоб вкруг меня всё мрачно было,
       Руками задушить хочу я тех,
       Кого душу в мечте, - как смерть, унылой.
      Разумеется, первыми Жизнев передушил бы всех важных персон, считающих, что деньги дают им поистине божеские права - например, право определять, кому и с кем развлекаться, дружить и любиться. Видимо, калужский магнат ощутил, что подружек на пикник привлекла отнюдь не его малоинтересная личность - уж она-то им наверняка успела надоесть. Конечно, прав герой Сумарокова: "С роду моего я себе не представлял этого, чтобы женщина могла сопротивляться любви такого человека, у которого много денег, и это мне совсем неестественно кажется". Однако правота не делает этого героя симпатичнее. Да, подружки не сопротивлялись магнату - а куда им было деваться, да еще в 90-е годы, да еще в Калуге? "Ты отдаешься средь тоски и сна..." - мысленно обратился Жизнев к Попугайчику словами Зинаиды Гиппиус и чуть не прослезился от жалости к Попугайчику и к себе. Однако машина тронулась, впереди был пикник, приходилось брать себя в руки. Ехать, впрочем, пришлось недолго - всего лишь до вершины господствующего над городом холма (разумеется, в этом месте уже начали строить коттеджи). На лужайке расставили пластмассовые столики, стулья и шезлонги. Последние предназначались, видимо, на тот случай, если кто-то захочет позагорать, однако со вчерашнего похолодало, небо затянулось облачками, и погода мало располагала к солнечным ваннам. Компания стала выпивать и закусывать, а Жизнев повторял про себя слова Ламартина:
       Одно лишь существо ушло - и, неподвижен
       В бездушной красоте, мир опустел навек!
      Воздействие щедро наливаемых напитков он ощутил очень быстро - как говорится, "на старые дрожжи", но хмель не развеселил его, не потянул в сон, не вверг в косноязычную многоречивость. Нет, хмель помог ему уйти в себя, воздвиг между ним и пирующими, а также всем остальным миром, некое подобие стеклянной стены, через которую проходили и образы, и звуки, нисколько не затрагивая его чувств. "Что общего еще между землей и мной?" - вновь вспомнился ему Ламартин. Пробормотав что-то, Жизнев перебрался в шезлонг, не обращая ни малейшего внимания на шутки по этому поводу. Он всегда помнил слова Хуана Валеры: "Сущность того, что... называют дурным тоном, состоит в преувеличенном страхе впасть в него". Он не спал, он ясно видел окружающий ландшафт, нравившийся ему своей безмятежностью, он прекрасно слышал разговоры, шутки, тосты, однако все эти слова не вызывали в нем никакого отклика. Было странно, что еще совсем недавно он мог живо интересоваться девушкой по прозвищу Попугайчик и питать недобрые чувства к человеку, изгнавшему ее из компании. Ничто не имело смысла, кроме покоя, кроме лежания в шезлонге, а смысл лежания можно было только ощутить, как это удалось Жизневу, но отнюдь не выразить словами. Возможно, Ламартин тоже ощутил нечто подобное, когда написал:
       Мне ничего уже не надо в этом мире,
       Я ничего уже от жизни не хочу.
      Один из членов компании, профессиональный музыкант-гитарист, лауреат многочисленных конкурсов, начал играть на гитаре (к счастью, без слов - пение под гитару в компании наш герой люто ненавидел). Исполнялось какое-то длинное произведение, и под его аккорды покой Жизнева достиг почти абсолютной полноты. Но тут подвыпивший музыкант чуть сбился - раз, потом другой. Увы - этого пустяка хватило, чтобы заставить Жизнева вслушиваться в игру, а значит - выйти из своего восхитительного состояния. Когда гитарист благополучно довел пьесу до конца, Жизнев
      
      
       90
      включился в хор похвал, но не умолчал и об услышанном сбое. Гитарист со смущенной улыбкой подтвердил его правоту. Выпили, закусили, и тут выяснилось, что один из участников пикника, скромный молодой человек, горит желанием показать Жизневу свое будущее жилье. "И где же оно?"
      - поднял брови Жизнев. "Да вот", - указал молодой человек на один из строящихся коттеджей. "Ах так! Хорошенькое место вы себе облюбовали", - заметил Жизнев, и хотя больше всего ему хотелось вернуться в милый шезлонг, покорно побрел за молодым счастливцем. На стройке они ходили по
      комнатам, представлявшим собой покуда лишь коробки из бетонных плит, потом поднялись по лестнице без перил на балкон - тоже покуда без перил, и увидели весь расстилавшийся под холмом город. Молодой человек говорил не умолкая, ибо почему-то счел Жизнева знатоком строительного дела, а тот, веско отпуская краткие замечания, между тем думал: "С этого места любой калужанин мог любоваться своим городом, но пришел некто, дал взятку другому некту, столь же ничтожному, но имеющему право распоряжаться землей, и дело в шляпе. Один человечек завладел общим, а калужане могут и далее слушать по телевизору тирады президента о прогрессивной роли рынка и конкуренции". Впрочем, калужане, вероятно, заслужили всё то, что с ними произошло начиная с 1991 года. Они, конечно, могли считать советскую прессу и советское телевидение сплошной пропагандой, а зарубежные радиостанции - искренним голосом бескорыстного друга (хотя уже такая идиотская позиция требует серьезнейшего наказания). Но ведь для них была переведена и напечатана вся мировая классика, лейтмотивом которой являются слова Уэллса о том, что "частная собственность на всё, кроме предметов сугубо личного обихода, является недопустимой помехой на пути развития человечества. <...> Преувеличенная роль частной собственности была естественной и необходимой на определенном этапе развития человеческой натуры. В конце концов это привело к чудовищным и катастрофическим результатам, однако только благодаря им люди постигли, какую опасность представляет собой частная собственность..." Люди, однако, ничего не постигли. Несмотря на всю популярность Уэллса, читатели-россияне умудрились пропустить его слова мимо своего сознания, в котором решительно доминировали образы западных порток. Сходная участь постигла мнения Франса, Джека Лондона, Томаса Манна, Шоу и многих-многих других. Так стоит ли ныне жаловаться на то, что у одного прекрасный вид из окна, а другой всю жизнь любуется на помойку? Может быть, вид - не такая уж большая потеря по сравнению с возможностью оставить в покое и не мучить деятельностью свой головной мозг? Писарев констатировал: "Такие личности, обладающие здоровым и нормальным мозгом, но живущие и умирающие без пособия этого органа, встречаются у нас на каждом шагу и доказывают своим существованием ту несомненную истину, что время полного господства головного мозга над явлениями человеческой жизни наступит еще очень не скоро. Такие личности живут так называемым чувством, то есть каждое впечатление, не задерживаясь и не перерабатываясь в их мозгу ни одной минуты, немедленно переходит в какой-нибудь поступок, в котором эта поступающая личность никогда не спрашивает у себя и не может дать себе ни малейшего отчета". Похоже на то, что эпоха всеобщей грамотности, а за ней - эпоха информационных технологий отодвинули еще дальше в будущее "время полного господства головного мозга над явлениями человеческой жизни". Впрочем, лично против скромного молодого домовладельца наш герой ничего не имел. Если уж человеку заданы некоторые условия существования, то трудно винить его в том, что он старается наилучшим образом приспособиться к ним. Изменять эти условия - дело возвышенное и сулящее счастье тому, кто решил за это дело взяться, но растолковать это домовладельцам вряд ли возможно, ибо они сызмальства безнадежно путают счастье с удовольствием.
       Жизневу запомнился и еще один калужский эпизод, разыгравшийся, кажется, в ходе той же поездки. Наш герой стоял в большой, но бедно обставленной комнате на втором этаже маленького двухэтажного дома - такие раньше строили для железнодорожников, и до сих пор всякий может видеть подобные дома из окна вагона в любой точке России. Под окном шумели огромные тополя, а сквозь их листву виднелись вагоны, цистерны, пути, решетчатые опоры для проводов и сами провода.
      
      
       91
      Прислонившись к древнему комоду, Жизнев наблюдал за тем, как четверо мальчишек лет десяти с увлечением играют в дартс. Он вновь отметил за собой мастерство краткой многозначительной реплики: после нескольких сделанных им замечаний мальчишки уверились в том, что перед ними -
      великий мастер метания, и заискивающим тоном предложили ему принять участие в их турнире. (Жизневу вспомнились сделанные им недавно замечания касательно строительства коттеджей.) Наш герой скромно отказался - все поняли так, что он просто не хочет ломать ребятам игру своим гигантским превосходством (на самом-то деле он, будучи малость под мухой, просто не хотел позориться). Квартира принадлежала одной из калужских подруг Леокадии, перед отъездом в ней должны были собраться все разбредшиеся по Калуге члены поэтической делегации. Жизнев прибыл в условленное место первым и теперь, время от времени пропуская по глоточку из припасенной бутылочки, наблюдал за метанием дротиков. Игра ему мучительно что-то напоминала, и внезапно он понял, что именно: конечно же - деятельность плохих поэтов, особенно если в комнате, где происходит состязание, царит темнота. Человек всю жизнь мечет свои копьеца, сам толком не зная куда, суммы очков выбивает смехотворные, но потом совершенно случайно один-единственный раз попадает-таки в семерку. С этого момента окружающие, у которых, как правило, ветер в голове, начинают кричать про такого счастливца: "Он написал то-то и то-то". Цитируется несколько строк - до целостного произведения те, что играют в дартс в темной комнате, не поднимаются почти никогда. Жизнев написал множество прекрасных стихотворений, и грустных, и смешных, однако ему постоянно напоминали, например, о некоей Ляле Фигуровской, написавшей среди прочей графоманской чепухи двустишие "Я оторву орган тебе // В окрестностях Курган-Тюбе". Стихи Ляля читала в синем халате уборщицы и с ведром на голове. Это чтение выглядело и жалко, и забавно, но еще забавнее выглядели приятели Жизнева, в его присутствии называвшие Лялю "поэтессой" и нисколько не осознававшие собственной бестактности. Впрочем, что с них спрашивать, если вся критика и вся журналистика занимаются шарлатанами гораздо охотнее, нежели подлинно творческими людьми? А те и рады стараться. "Если главное - ударить по мозгам и быть оригинальным, то всё годится, лишь бы производило шок", - писал Валери. Жизнев удивлялся лишь впечатлительности критиков и публики - на их мозги производила впечатление удара самая откровенная халтура. Сам он шарлатанов видел насквозь, и никакие их усилия не могли его шокировать. Хочется, однако, спросить: а можно ли называть шарлатанами тех несчастных, что всю жизнь играют в дартс в темной комнате и затем с помпой выносят на публику свои случайные попадания? Жизнев утвердительно отвечал на этот вопрос. В большинстве своем эти люди разумны, читали хороших поэтов и знают, что почем, а потому их судорожные усилия привлечь внимание к своим убогим детищам честными не назовешь - в первую очередь потому, что эта деятельность отвлекает внимание от подлинных мастеров, вынужденных в итоге влачить жалкое существование. Никак не назовешь знатоками приличий авторов вроде Ляли Фигуровской, не моргнув глазом называющих себя "тоже поэтами" в присутствии нашего скромного героя. Впрочем, тот давно уже не раздражается по столь ничтожному поводу и лишь повторяет строки Сайфи Исфаранги:
       Есть стихи - словно лодки на высохшем дне,
       А меня в океане качает волной.
      
       Глава XVI
       То, что одно воспоминание всегда влечет за собой другое - это утверждение банальное, но тем не менее верное. Вот и Жизнев, вспоминая о девушке, которую он сам для себя прозвал Попугайчиком, затем вспомнил о поездке в Ульяновск, состоявшейся через несколько лет после вышеописанного пребывания поэтов в Калуге.
       Начинались ульяновские гастроли трудно. Жизнев запросил для каждого из трех поэтов по 150 долларов сверх расходов по переезду и приему. Принимающая сторона гарантированный гонорар платить не хотела, ссылаясь на то, что несет расходы по изготовлению афиш и аренде зала. Принимающей стороной являлся некий торговец канцелярскими товарами по фамилии Наумов,
      
       92
      человек отнюдь не бедный. У неискушенного читателя может возникнуть вопрос: да неужели сумма в
      450 долларов способна как-то затруднить российского мецената и любителя поэзии? Увы, дорогой читатель, еще как способна. То есть не сама по себе, - меценат порой за один свой визит в клуб просаживает со случайными знакомыми или с непотребными девицами гораздо больше, - а как
      проявление принципа, согласно которому настоящий предприниматель должен получать всё либо вовсе даром, либо хоть как-то облапошив того, у кого он получает желаемое. Дело осложнялось тем, что в переговоры вклинился посредник, некий Жорж Горелов, который после увольнения из армии долгие годы жил на средства своих любовниц и потому остался далек от новомодных переговорных тонкостей. По Горелову никаких сложностей с приемом поэтов не существовало, все поэтов любили и соглашались на любые их требования. Однако когда Жизневу звонили либо сам Наумов, либо его московский партнер Крутилов, то выяснялось, что афиши делаются, зал арендован, но вот выступать поэты должны, по замыслу организаторов, за здорово живешь (или за сбор с концерта, который всегда является величиной загадочной). Наконец Жизневу, тянувшему, как всегда, две лямки: в издательстве - для заработка и в литературе - для бессмертия, надоела эта сказка про белого бычка, отнимавшая уйму времени. Он решительно отказался слушать жизнерадостного Горелова, желавшего устроить себе турне за счет поэтов, и провел переговоры с Крутиловым, на которых ясно дал понять, что бесплатно только птички поют. Он с чувством ссылался на Спиридона Дрожжина:
       Хлеба - лишь хлеба нам дайте за труд.
       Боже, когда же голодных поймут
       Сытые люди, когда
       Тронет их наша нужда?
      - Вас там будут кормить, - возражал ему Крутилов. Корпоративный бизнес-мозг Крутилова был солидарен с устремлениями приглашающей стороны.
      - Вот как? - сардонически усмехался Жизнев. - Мы, значит, только в Ульяновске должны кушать, а в Москве уже нет? Я ведь в Москве, между прочим, сочиняю те стихи, которые читаю на гастролях. Я что, натощак их должен сочинять? Знаешь, что писал Сэмюэль Джонсон? "Ни один человек, кроме законченных болванов, никогда ничего не писал даром". А я в последнее время замечаю, что из меня упорно стараются сделать такого болвана. Мне это не очень нравится, потому закончу разговор тем, с чего начал: гарантия по сто пятьдесят баксов на нос, а выручка с концерта идет приглашающей стороне. Не моя вина, если вы там начали делать афиши, еще не договорившись с нами. Ты сам-то поедешь за тыщу верст, причем не на экскурсию, а работать, за полторы сотни гринов? Нет? То-то. А я до того, как ехать к вам выступать, то есть работать, должен ведь еще написать стихи, с которыми буду выступать. Причем такие, чтобы и самому не опозориться, и вас не опозорить.
       Видя, что Крутилов уже не находит возражений, Жизнев добродушно похлопал его по плечу и сказал:
      - Бодлера любишь? Он писал про вашего брата следующее: "Если поэт испросит у государства права держать у себя в конюшне нескольких буржуа, все очень удивятся, а вот если буржуа попросит себе на обед зажаренного поэта, все воспримут это как должное". Больше надо уважать поэтов, старина! Что деньги? На тот свет их с собой не унесешь. А поэты, может быть, возьмут вас с собой в бессмертие. В "Ригведе" сказано: "Те, кто дает награду певцу, продлевают себе срок жизни". Вот так!
       Крутилов пребывал в растерянности, так как никогда ничего не слышал ни о Дрожжине, ни о Джонсоне, ни о "Ригведе", ни о Бодлере. Однако наибольшее впечатление на него произвела железная логика Жизнева и его столь же железная неуступчивость. Крутилов-то надеялся встретить мягкого, нежного - нежней мозгов гусиных, по выражению Марциала, - малость чокнутого писаку, который считает нужным соглашаться со всяким говорливым господином в итальянском костюме. Однако нашего героя итальянский костюм Крутилова заставил насторожиться и даже несколько обозлил. "Дельцы - народ отпетый, совести не имеют и Бога не боятся", - вспомнились ему слова Матео Алемана. И хотя Жизнев никого не хотел грабить, но хорошо понимал Аретино, написавшего
      
      
       93
      
      однажды: "Ведь высший долг - это ограбить синьора". Одним словом, Жизнев твердо решил, что без выполнения его условий - крайне умеренных, заметим в скобках! - поездка не состоится. Крутилов это понял, со вздохом извлек мобильный телефон, являвшийся тогда еще редкостью, набрал номер
      Наумова, и после краткого разговора согласие было получено.
       Здесь следует сделать существенную оговорку. Наш герой вполне допускал возможность бесплатных выступлений, но лишь перед людьми, во-первых, бедными, и, во-вторых, способными понять и почувствовать то, что он хотел сказать в своих стихах. Это могла быть компания его друзей, это могло быть собрание ценителей изящного, пусть незнакомых ему лично, но желающих насладиться поэзией. Таким людям он не жалея раздавал книги, выпущенные им за собственный счет, ибо понимал: они хотели бы купить, но не могут. Однако именно они и есть настоящие люди - не про них ли писал д"Аннунцио: "К числу людей принадлежат все стремящиеся при помощи грез вырваться из тюрьмы обыденной жизни, где царят страдание и рабство". Среди этих людей немало прекрасных женщин, при виде которых вспоминаются строки Николева:
       Что есть без женщины мужчина?
       Бесплодный и угрюмый скот...
      Вновь вспоминается и д"Аннунцио: "В таком демократическом обществе, как наше, художник прозы или стиха должен отказаться от всякой выгоды, если она - вне любви. Ведь истинный читатель не тот, что покупает меня, но тот, кто любит меня. Стало быть, истинный читатель - любящая женщина". Наш герой не сомневался в том, что к творчеству побуждает любовь и она же за творчество вознаграждает, но он также знал, что эта любовь, эта побуждающая сила, дарящая наслаждение, глубже и шире любви к женщине и женской любви. Лучше всех сказал об этом Лопе де Вега:
       Любовь, сеньоры, это гений,
       Тот дух, который мы зовем
       Вселенским разумом. Лишь в нем
       Источник всех людских свершений,
       Всех наших помыслов и дел.
       .....................................
       Любовь поэзию открыла,
       Нас в царство музыки ввела
       И живопись изобрела.
       Любви живительная сила
       Волнует, будит и тревожит:
       Любовь - враг тупости и сна,
       И тот, к кому пришла она,
       Невеждой быть уже не сможет.
      Если так смотреть на искусство и, в частности, на поэзию, - а наш герой смотрел на него именно так, - то вопросы вознаграждения отходят на второй план (речь, разумеется, идет лишь о материальном вознаграждении, ибо, если отвлечься от него, то, как писал дю Белле, "поэзия сама себе награда"). Поэтому, когда речь заходила о вознаграждении, Жизнев становился порой даже излишне мягок и уступчив. В результате он мог сказать о себе словами персонажа Петрония: "...Я - поэт, и, надеюсь, не из последних, если только можно полагаться на венки, которые часто и неумелым присуждают. Ты спросишь, почему я так плохо одет? Именно поэтому: любовь к искусству никого еще не обогатила". Однако иногда Жизневу, как говорится, попадала шлея под хвост: если он видел, что богатые люди, повинуясь своему инстинкту жульничества (который в их среде считается не постыдным, а почетным), пытаются бесплатно попользоваться трудами поэтов, он становился тверд, как скала. Дельцам полезно временами напоминать о том, что не всё под луной продается и покупается. Как писал Рудаки,
      
       94
       Найдя богатство, не гордись в объятьях суеты.
       Мир видел и увидит вновь таких людей, как ты.
      Да, дельцов много, а подлинных поэтов мало, и потому дельцам в их взаимоотношениях с поэтами
      приличествует скромность, иначе и взаимоотношений никаких не получится. Вспоминается отрывок из Абу-ль-Фараджа: "Один поэт спросил скупца: "Почему ты не пригласил меня к себе на обед?" Скряга ответил ему: "Потому что ты ешь с чрезмерным аппетитом и слишком поспешно глотаешь. Едва надкусив один кусок, ты уже готов приняться за другой". Поэт сказал ему: "А чего бы ты хотел от меня? Чтобы я, проглотив кусок, поднимался, преклонял перед тобой колено, а потом принимался за другой?"" Разумеется, тем, кто претендует на лавры Мецената, приличествует также стремление возвыситься до понимания настоящего искусства, ведь позорно осыпать благами шарлатанов. Еще позорнее пытаться получить духовное наслаждение и уважение сограждан бесплатно, пользуясь бескорыстием гениев. Жизнь подлинных творцов достаточно нелегка и без того, чтобы еще больше отравлять ее жульничеством. В "Авесте" сказано: "Если кто поистине... мужу праведному на этой земле за работу не воздает по праву и долгу, тот будет низвергнут... в тьму, в тлен, в худший мир, и всюду на остроконечные прутья". В Коране, в суре 96-й, сказано, что преступает человек пределы дозволенного, когда становится богатым, но таким в той же суре обещано, что их поволокут за волосы в адский огонь. Ну а доля поэтов, разумеется, будет иной - о ней писал Фирдоуси:
       Блажен неимущий, в ком вера живет,
       Разумный, познавший немало невзгод.
       Он доброе имя, покинув сей свет,
       Оставит, и добрый свершенного след.
       И, в мире ином должной долей почтён,
       Пред ликом Йездана прославится он.
       Вместе с поэтами в Ульяновск отправились Крутилов и Жорж Горелов: первый - как личный друг ульяновского мецената, второй - как друг поэтов (Жорж и впрямь не раз накрывал на собственные небогатые средства стол в гримерке музея Маяковского во время поэзоконцертов, да и вообще был человеком компанейским). Началась поездка странно - стоило спутникам расположиться в купе и достать коньяк, как откуда ни возьмись появился милиционер и начал угрожать высадкой из поезда - иначе говоря, вымогать взятку. Крутилов разобрался с альгвазилом быстро и умело - недаром, по слухам, любимым занятием Крутилова были скандалы в питейных заведениях. Такое хобби требует хорошего взаимопонимания с блюстителями порядка. В дальнейшем употреблять спиртное нашим путешественникам никто не мешал, так что в Ульяновске они высадились, как говорится, с острой черепной недостаточностью. Меценат Наумов встретил гостей приветливо, однако его лицо носило то самое не зависящее от событий выражение "брюзгливой скорби", о котором применительно к еврейскому племени писал Достоевский. Такого унылого лица Жизневу давно не приходилось видеть: дабы не впасть в депрессию, он старался как можно больше смотреть по сторонам, на Волгу, на хорошенькие особнячки Симбирска-Ульяновска, и как можно меньше - на лицо своего мецената. Как позднее выяснилось в разговоре, по матушке Наумов и впрямь был евреем, но в России это повод не для уныния, а скорее для веселья. Да и конкретно у Наумова, по словам его партнера Крутилова, дела шли очень неплохо. При взгляде на унылого мецената невольно вспоминались строки Шиллера:
       Ах! Сколь жизнь тому ужасна,
       Кто во глубь ее проник!
      Однако никаких глубоких мыслей Наумов не высказывал, - впрочем, как и неглубоких, и собеседником, по правде говоря, оказался малоинтересным. Он начал было давать поэтам советы по проведению концерта, но те, немало повыступав на своем веку, с добродушной улыбкой осадили бизнесмена. "Знаешь, что говорил Александр Первый? - спросил мецената Жизнев. - "Любовь любезного мне народа есть моя лучшая награда и единый предмет всех моих желаний". Вот и мы так
      
      
       95
      
      же рассуждаем. Так что народу всё понравится, не сомневайся. Не зря двенадцать лет сцену топчем". Наумов погрузился в угрюмое молчание. Его поддержка поэтов была не совсем бескорыстной: на афишах стояла его фамилия как спонсора концерта, он хотел успеха, откликов в прессе, бесплатной рекламы и потому переживал.
       Огромный зал Дворца культуры Ульяновского авиазавода был переполнен. Для пущей заполняемости цену на билеты назначили крайне низкую - всего лишь десять рублей. Наумов уверял, что большую цену население Ульяновска просто не потянет. Сейчас, через 12 лет, десять рублей - это почти ничто, но и тогда это были совсем маленькие деньги: в московских клубах за вход платили во много раз дороже. Жизнева и его товарищей-поэтов этот вопрос прямо уже не касался, ибо они получили гарантированную оплату, а сбор с концерта должен был возместить, хотя бы частично, расходы Наумова. Однако бедность народа впечатляла. В Ульяновске тоже имелись богатые люди: по улицам разъезжали дорогие иномарки, там и сям высились новенькие частные особняки, а после успешного концерта Наумов повез своих гостей в самый дорогой местный кабак, причем, несмотря на высокие цены, на недостаток посетителей заведение явно не жаловалось. Ульяновские баловни судьбы собирались именно там - их было бесполезно искать в цехах или конструкторских бюро авиазавода, на стройке нового моста через Волгу, за рулем автобуса и так далее. Уста политиков могли говорить что угодно, но через их деяния государство внятно говорило своим гражданам о второсортности всякого производительного труда и "простого продукта", составляющего, как некогда считалось, богатство народов. Эти чудовищные экономические перверсии внушали Жизневу отвращение и ужас. Поэтому он, чтобы как-то превозмочь чувство собственной беспомощности, уже давно начал читать на концертах стихи, посвященные новым хозяевам жизни - как высшим чиновникам и политикам, этим, по выражению Ключевского, "крашеным русским куклам западной цивилизации", так и просто скоробогачам. На примере этих людей можно было видеть справедливость и других высказываний Ключевского, например: "Хитрость не есть ум, а только усиленная работа инстинктов, вызванная отсутствием ума" (как тут не вспомнить бездарных златоустов российского правительства). Или: "Чтобы править людьми, нужно считать себя умнее всех, то есть часть признавать больше целого, а так как это глупость, то править людьми могут только дураки". Возможно, последнее высказывание и утрирует политическую действительность, но только не по отношению к правителям новой России. В том приюте представителей правящих слоев, куда Наумов привез поэтов после концерта, пили почти исключительно виски, вели себя подчеркнуто самоуверенно, грубили официанткам (Наумов так отличался в этом деле, что Жизнев едва не вышел вон) и, словом, будто нарочно старались произвести на всякого случайного посетителя самое гадкое впечатление. И вдруг Жизнева словно током ударило: за соседним столиком он увидел девушку с таким же милым крючковатым носом, как у калужского Попугайчика, с такими же нежными щеками и таким же благосклонным взором слегка выпученных глаз. Антоний Великий учил: "Знайте, что дух ничем так не погашается, как суетными беседами". А в ушах Жизнева непрестанно звучали сыпавшиеся горохом армейские шуточки Горелова и унылые реплики двух бизнесменов, составлявшие этим шуточкам странный контраст. Шла беседа: человеку, который не занимался в жизни ничем, отвечали двое, занимавшиеся лишь собственным обогащением. Сложнов помалкивал, Сидорчук поддакивал бизнесменам. Жизнев спасался от скуки, только усиленно подливая себе виски, и тут вдруг увидел ульяновского Попугайчика и ощутил дыхание волшебства. Уэллс писал: "Для каждого человека существуют известные типы, известные лица и формы, жесты, голос и интонация, обладающие... необъяснимыми, неуловимыми чарами". Жизнев не думал о том, какой личностью может оказаться ульяновский Попугайчик - влечение внушалось с небес и было сильнее всяких мыслей. Теперь уже трудно установить, как объединились обе компании - Жизнев смутно припоминал, что подкараулил Попугайчика у стойки, куда она направилась за новой порцией напитков, и вступил с ней в незамысловатую беседу. Не успев прийти в себя после напряженного концерта и вдобавок хорошенько выпив, Жизнев вряд ли мог проявить чудеса остроумия, но
      
       96
      
      Попугайчики, к счастью, не слишком требовательны к речам кавалеров. Та, что из Ульяновска, сумела различить и в словах, и в глазах Жизнева искреннее чувство, и этого ей оказалось довольно: на предложение разделить с компанией дальнейшие досуги Попугайчик и ее подруга ответили
      согласием. Все вроде бы шло прекрасно, душу нашего героя наполняла радость. Он предвкушал безумную ночь, благословлял ульяновский кабак и вспоминал слова Гонкуров: "В сущности, единственное, что дает нам ощущение счастья, - это наша работа и порою вспышки распутства". "Как это верно!" - думал Жизнев, а между тем меценат Наумов мрачнел все больше и больше. Когда увеличившаяся компания вышла на улицу и принялась ловить такси для переезда в гостевой домик на Волге, где предстояло ночевать поэтам, на Наумова уже страшно было смотреть: его лицо вместо обычной брюзгливости выражало теперь ненависть ко всему живому. Нашего героя охватило предчувствие беды, и она не замедлила разразиться. Подъехал микроавтобус, по размерам вполне подходивший для размещения всей компании, водитель изъявил согласие ехать в зону отдыха, но тут Наумов вдруг оттеснил девушек в сторону и стал им что-то быстро говорить, причем в его речи явственно звучали истерические нотки. Казалось, он просил оставить его в покое. Стоявший ближе Крутилов раскрыл было рот, чтобы урезонить обезумевшего коллегу, но так и не нашел подходящих слов (а может быть, побоялся перечить важному партнеру по бизнесу). Девушки с надеждой посмотрели на Жизнева, но к тому подскочил Наумов, замахал руками у него перед носом и завопил: "Садимся! Все садимся!" Жизнев влез в салон с тайной надеждой, что положение еще как-то утрясется и слово "все" относится и к девушкам, но увидел в окошко, как они удаляются прочь, и, притворяясь спокойным, поинтересовался у Наумова: "А что же наши дамы? Без них будет скучно, разве нет?" Наумов вновь начал что-то говорить мрачным, почти истерическим тоном. Лицо его было перекошено злобной гримасой. Слов Жизнев не понял, но из тона ответа явствовало, что Наумову девушки на Волге не нужны, они его раздражают и пусть убираются прочь. Сложнов, огорченный не менее Жизнева, побоялся перечить сердитому торговцу. Единственным человеком, который мог бы с успехом вступиться за девушек, был Крутилов, но он не пожелал использовать свое влияние во благо и тут же был за это наказан всевидящими небесами: захлопнувшаяся дверь микроавтобуса со страшной силой прищемила ему пальцы. Вопль Крутилова отвлек внимание от уходящих девушек, Наумов воспользовался этим и яростно заорал на шофера: "Поехали!" Что взыграло в голове у купца - трудно сказать. Разумеется, девушками в зоне отдыха никого не удивишь - скорее удивишь их отсутствием. Может, Наумов боялся, что о девушках расскажут его жене? Но с ним было пятеро друзей - он мог всё свалить на них. Да и кто мог рассказать? У сторожа своих забот хватает... "У богатых свои причуды", - говорят в таких случаях на Руси. Микроавтобус тронулся, и второй Попугайчик затерялся в мировом пространстве вслед за первым, так же отброшенный туда бесчеловечным капризом буржуа.
       К прибытию гостей в домике, точнее в большом деревянном доме в лесочке на берегу Волги, были заботами Наумова приготовлены мясо для шашлыков, разнообразные напитки и закуски, однако все это уже не радовало нашего героя. Он вспоминал слова Алонсо де Эрсильи:
       Печаль венчает все услады наши,
       Всегда есть желчь на дне медовой чаши.
      Все разместились вокруг стола, уставленного бутылками и закусками. Вскоре поспел шашлык. Беседа, однако, не клеилась. Жизнев методично осушал рюмку за рюмкой, повторяя про себя стихи Гургани:
       Хочу я, чтобы в пьянстве и разгуле
       Мои тоска и горе потонули.
      Они и потонули - Жизнев смутно помнил, как отправился на боковую. Правда, утро его порадовало: похмелья - видимо, из-за свежего воздуха - почти не ощущалось, в зашторенные окна сквозь каждую щелку врывались солнечные лучи. На дворе оглушительно распевали птицы. В доме никого не
      
      
       97
      
      оказалось, Жизнев наскоро перекусил холодным мясом, запил его соком и направился на пляж. Там он застал всю компанию. Под мягким солнышком, на теплом песке, под ласковый лепет волны все приободрились и даже на лице Наумова появилось выражение удовольствия - так хилый цветок
      пробивается из-под могильного камня.
      - Во! Все в сборе! - оживился при виде нашего героя Жорж Горелов. - Можно отметить наступление нового дня!
      - Что ж, беги в дом, - сказал ему Крутилов. - В буфете там коробка с бокалами, водка в холодильнике, шашлык, соус и зелень на столе. Здесь и отметим.
       Не успел Жизнев омыть в Волге размякшее со сна тело (вода оказалась теплой и на удивление чистой), как Жорж примчался обратно. Его коротким ножкам, вынужденным носить изрядное пузцо, придавала резвости любовь к застольям. Горелов, еще в бытность офицером заложивший в свою память массу анекдотов, тостов и казарменных прибауток, искренне считал себя королем застольных бесед и самоутверждался, треща скороговоркой и подавляя все попытки разума заявить о себе. Кроме того, Горелов писал стихи и постоянно норовил их прочесть. Стихи, однако, были до того плохи, что даже самые терпеливые собеседники, согласные терпеть любой ритмический шум, не могли выносить их в больших количествах. Поэтому Горелова-чтеца вскоре начинали перебивать даже самые закоренелые молчуны. Впрочем, прибаутки и стишки делали свое благое дело, ибо Горелов умудрялся долгие годы нигде не работать, существуя отчасти на средства родителей-пенсионеров, но большей частью на средства доверчивых дам, которые, как всем известно, "любят ухом". Кроме того, дамы испытывали к Горелову благодарность за то, что он при выборе боевых подруг не придавал никакого значения внешности (отдавая предпочтение более весомым ценностям). Справедливости ради надо сказать, что друзей Горелов любил - не столько персонально, сколько как часть веселой жизни, - и их общество решительно предпочитал дамскому. Вот и теперь ему доставило удовольствие услужить друзьям, сервировав на песке дастархан в считанные минуты. А наш герой наслаждался покоем, видом на старый покосившийся дебаркадер, на могучую реку за ним и проплывавшие лодки. Приятно пригревало солнышко, заставляя время от времени для освежения погружаться в чистую воду. Слева от компании высился старый ржавый причал, к которому ближе к вечеру пришвартовался буксир, тоже отнюдь не новый (впрочем, увидеть в Ульяновске что-то новое, кроме особняков и иномарок, Жизнев давно уже отчаялся). Наумов с Крутиловым поднялись на борт судна и после непродолжительных переговоров получили от капитана согласие на прогулку по Волге. Все быстро оделись, прихватили с собой водку и закуску и переместились на буксир. Зашумела вода под винтом, мимо потянулись прибрежные рощи с домиками для отдыха - по левому берегу и степь с далекими деревнями - по правому. Жизневу вручили штурвал, и он целых десять минут уверенно удерживал курс - не пытаясь, разумеется, его менять. "Стабильность держу - и ладно", - думал он, вглядываясь в сморщенное легким ветерком лиловое полотно Волги. Затем штурвал у него отобрали - на этом и кончились достойные упоминания события, связанные с поездкой в Ульяновск. Как написано в "Сказках 1001 ночи" - "И хмель исчез, и пришло раздумье". Ну а главным событием был, конечно, концерт - так или иначе, но до обедневших волжан удалось донести стихи.
      
       Глава XVII
      
       От воспоминаний о поездке в Ульяновск и о холерическом нраве тамошнего мецената мысль Жизнева естественным образом перенеслась к другому необычайно унылому человеку - работнику газеты "Молодость Сибири" по фамилии Юфа. Если Наумов был раздражителен, как истый холерик, то Юфу следовало скорее назвать меланхоликом, так как раздражительностью он не отличался, зато очень любил плакаться на судьбу. Конечно, трудно сказать, как повел бы себя Юфа, дай судьба ему в руки богатство - возможно, из безобидного меланхолика он превратился бы в холерика, при каждом посещении ресторана требующего увольнения официанток и проникающегося деятельной
      
       98
      
      ненавистью к совершенно незнакомым встречным и пеперечным. Именно богатство, как сказано в Коране, чаще всего побуждает человека преступать пределы дозволенного. Впрочем, гадать не стоит. С Юфой, с этим воплощением смертного греха под названием "уныние", Жизнев познакомился в
      ходе поездки в Новосибирск на юбилей газеты "Молодость Сибири", состоявшейся, кажется, в начале 1994 года (пусть читатель простит нашего героя за эти скачки памяти: из 1994-го в 2000-й и вновь в 1994-й, но ведь герой вспоминает людей и обстоятельства, а даты уже во вторую очередь). Сразу по приезде поэтов привезли в гостиницу, причем по дороге журналисты очень волновались по поводу того, употребляют ли гости спиртное. Инна, супруга поэта П., ранее проживавшая в Новосибирске и состоявшая в браке с одним из журналистов газеты (через нее и договаривались о поездке), поспешила их успокоить: "Ничего, мальчики, Сидорчук не пьет, мой нынешний муж пьет мало, зато Жизнев пьет за троих". Наш герой не возразил, и акулы пера, мечтавшие о новых собутыльниках, облегченно вздохнули. В номере, где разместились Жизнев и Сидорчук, журналисты быстро соорудили стол с коньяком, общество приступило к выпивке, и некоторое время беседа шла достаточно весело, пока от алкоголя не развязался язык у человека по фамилии Юфа. То был невысокий толстяк с прямыми соломенными волосами, молочно-белой кожей, румяными щеками, носом-кнопкой и голубыми пуговицами вместо глаз, - одним словом, типичный прибалт с виду. Но тут Юфа совершенно неожиданно раскрыл тайну своего происхождения (хотя его никто об этом не просил). Оказалось, что внешность досталась ему от матери-латышки, а фамилия - от отца-еврея, и это страшно (голубые пуговицы подозрительно заблестели).
      - Позволь, что же тут страшного? - удивился Жизнев. - Ну бывает и такое, причем нередко... Родители не ладят, что ли?
       Юфа отрицательно покачал головой.
      - Вот видишь: из крепкой семьи, румяный, здоровья отменного, журналист, то есть человек уважаемый... Что же страшного-то?
       В ответ Юфа разразился страстным монологом, точнее - плачем над своей амбивалентной жизнью. По его словам, он то чувствовал себя русским - и в этот миг в нем пробуждался еврей, то упивался своим еврейством - и в этот миг его одергивал прибалт... Ну и так далее. Все эти скачки от одного психического склада к другому не давали несчастному Юфе покоя, рушили в его душе моральные устои и заставляли его ужасно страдать.
      - Насчет моральных устоев попрошу подробнее, - заинтересовался поэт П., сам детище смешанного брака, молдаванин по отцу. - Литератор должен быть тотальным гедонистом, а такому человеку моральные устои ни к чему. С ними трудно обманывать женщин, а литератор должен это делать для блага самих женщин, ибо сказано: обманувший правдивей необманувшего, а обманутая мудрее необманутой. Правильно я говорю?
      - Правильно, - веско одобрил Сидорчук.
      - Мне не до шуток, - с раздирающим душу вздохом заявил Юфа. - Хочется чего-то постоянного, хочется как-то определиться в жизни. Хочется говорить с человеком и знать, от чьего лица я с ним говорю...
       Далее последовал длиннейший монолог в таком же духе. Утешения и советы Юфа отметал, шутки пропускал мимо ушей. Впрочем, сначала Жизнев воздерживался от шуток, полагая, что человек и в самом деле страдает. Остальную компанию Юфа подавил отчасти необычайной сложностью своих переживаний, а отчасти многословием. И все же постепенно Жизнев догадался, что потакать говоруну не стоит: рассказывая о своих душевных метаниях, он попросту развлекается за счет окружающих и самоутверждается в их глазах. Конечно, сам себя он уверил в собственной искренности и постоянно находился на грани слез. Но никакое происхождение не может помешать порядочному человеку любить страну, в которой он живет, а также своих предков, каким бы сложным их состав не являлся. Такая любовь, собственно, и является одним из главных признаков порядочного
      
      
       99
      человека. Усомниться в порядочности Юфы у Жизнева повода не было, да и коллеги, судя по всему, этого человека уважали, хотя мимикой и давали понять: мол, парень снова сел на своего конька. Значит, приходилось признать, что Юфа придумал себе для застолий игру не лучшего разбора - игру
      своими и чужими чувствами, причем для начала он успешно убедил себя в том, будто и впрямь испытывает все те чувства, о которых говорит. Сделав такой вывод, Жизнев решил отказаться от чрезмерной деликатности и предложил:
      - Для успешной самоидентификации советую поехать в Израиль, на что ты имеешь полное право. Там тебя сразу призовут в армию, дадут ружье, а главное - форму. И уже за версту будет ясно, кто ты такой. Поверь: на линии огня все муки амбивалентности как-то затихают. А не хочешь в Израиль - можно в Чечню. А не хочешь в Чечню - можно в Латвию: бороться с русскими оккупантами, их там, говорят, еще много осталось. Короче, главное - попасть в такое место, где самоидентификация неминуема.
      - Не хочу в Израиль! Не хочу в Чечню! Не хочу в Латвию! - запротестовал уже изрядно подвыпивший Юфа.
      - Он хочет только голову нам морочить, - заметил поэт П. грубо, но верно.
      - Думаю, что всех своих предков можно в себе примирить, если относиться ко всем с должным уважением, - сказал Жизнев. - Вот как мы сидим за этим столом. Тем более что делятся люди не только по предкам, но и по своим моральным качествам. О предках чаще всего вспоминают, когда один, опираясь на своих предков, хочет сесть на шею другому, у которого предки не те. Ты ведь не считаешь, что как прибалт достоин дополнительного уважения? Не считаешь, что как еврей имеешь право на повышенную норму благ?
       Юфа с возмущением отверг эти предположения.
      - А коли так, - заключил Жизнев, - то расслабься, пей коньяк и говори с нами о том, что и в самом деле имеет значение. А эти твои переживания мне напомнили Уайльда. Он писал, что "моральное чувство можно довести до такого совершенства, когда оно начинает выказывать себя в обстоятельствах, где никакой нужды в нем нет".
       Компания с огромным облегчением сбросила с себя груз душевных метаний Юфы. Посыпались шутки, и оставшаяся часть вечера прошла весело и мирно. На следующий день Жизнев вышел с утра прогуляться по крепкому морозцу, потом вернулся, позавтракал в ресторане, прочитал несколько номеров "Молодости Сибири", отобрал стихи для концерта, а там уже и пришло время ехать во Дворец эстрады. Большой зал Дворца был, как и следовало ожидать, переполнен. Выступали местные писатели и артисты, гости из других городов Сибири. Московских штучек, кроме поэтов Сообщества, пожаловало всего две: юморист-прозаик Митин и юморист-поэт Исленьев. За творчеством последнего Жизнев следил со времени его первой публикации в "Новом мире". Увы, Исленьев как-то удивительно быстро скатился с многообещающего уровня 1988 года к уровню развлекательных журнальчиков. Исленьев, конечно, в этих журналах выделялся, но Жизнев и не считал его бездарностью - весь вопрос в природе дарования и его масштабах. Судя по частоте появления в СМИ, Исленьев должен был по художественной силе и глубине превосходить любого русского литератора, однако стихи его по большей части вызывали лишь вялую улыбку. Зато он был твердым либералом, и соответствующее политбюро позаботилось о том, чтобы сделать жизнь своего певца прекрасной. В тот вечер Исленьев удостоился только жидких хлопков, однако прозаику Митину повезло куда меньше: со сцены ему пришлось уйти в недоуменной тишине. Менее смешно писал только юморист Швондерович, знакомый нашему герою по кабаре Демидова и сделавший блестящую карьеру на телевидении. Конечно, там Швондеровичу пришлось заниматься вовсе не сочинением смешных текстов, иначе он усыпил бы всю страну и был бы уволен даже несмотря на свой пламенный либерализм и столь же пламенную ненависть ко всему русскому. К счастью, телевидение - это море, из которого всегда можно выловить что-нибудь себе на пропитание. Дело за малым: понравиться морскому царю, чтобы он разрешил тебе забрасывать в пучину сети. А уж если
      
       100
      
      разрешит - внакладе не останешься: даже за беседу в режиме "вопрос - ответ", да еще основательно потом подмонтированную, на телевидении можно получать деньги, которых хватило бы на содержание нескольких детских домов. Важно одно: чтобы и вопросы, и ответы с точки зрения
      морского царя звучали правильно.
       Итак, сатирик Митин потерпел на концерте провал, однако в антракте Жизнев не заметил на его лице ни малейшего огорчения. Оно и понятно: Митина регулярно показывали по телевидению, а это служило порукой и материального благополучия, и дальнейших приглашений на различные хорошо оплачиваемые мероприятия. Приглашают ведь не столько для того, чтобы получить удовольствие, сколько для того, чтобы похвастаться хорошо всем знакомой фамилией приглашенного. Имея такой тыл, как благосклонное телевидение, Митин мог, конечно, не огорчаться тем, что его не поняли какие-то там сибирские чалдоны из Академгородка. Впрочем, его подлинные чувства надежно скрывало то же самое выражение "брюзгливой скорби", что и у бизнесмена Наумова, разве что у Митина скорби было поменьше, а брюзгливости побольше: на его лице она, пожалуй, граничила с вызовом. Какой-то местный любитель словесности подошел к Митину в антракте, когда тот прохаживался под ручку с Исленьевым, и с радостной улыбкой попытался засвидетельствовать свое почтение большому писателю. Жизнев не назвал бы это бестактностью, ибо в антракте люди только тем и занимались, что подходили друг к другу, заговаривали, знакомились. Однако наивный сибиряк напрасно счел Митина другом: брюзгливость у того на лице вмиг превратилась в явную враждебность, и он посоветовал сибиряку не приставать к незнакомым людям, идти своей дорогой и не мешать беседе умных людей. Ответ Митина прозвучал таким отвратительным хамством, что Жизнев, на глазах у которого всё это происходило, на мгновение замер, гадая, последует со стороны сибиряка удар в морду или не последует. Однако интеллигентный сибиряк забормотал что-то неразборчивое и стушевался, а Митин продолжил свою прогулку по залу, отомстив таким образом хотя бы одному представителю бестолковой аудитории за свой провал. Месть, правда, получилась по принципу "Бей своих, чтоб чужие боялись", но Митина это, похоже, не смущало, ведь ему требовались разрядка и акт самоутверждения. Жизнев попытался представить себя на месте сибиряка и вынужден был признаться самому себе в том, что если в морду и не дал бы, то от сквернословия уж точно не удержался бы. А ведь наш герой привык к московскому интеллигентному хамству, да и характер у него был самый миролюбивый. Отсюда ясно, как порой умеют ответить надоедливым профанам нынешние молодцы-сатирики.
      
       Глава XVIII
      
       Впрочем, причуды высокопоставленных литераторов отнюдь не сводятся к примитивной грубости. Высокомерие и барство обычно принимают у них все же более утонченные формы. Вспомнив про злобного Митина, Жизнев вспомнил затем и конец 80-х годов, когда он состоял в известном тогда, а ныне уже прочно забытом литературном обществе "Московское время". Он прошел творческий конкурс (причем принимали его те люди, над произведениями которых он позже посмеивался) и аккуратно посещал многочисленные собрания, на которых терпеливо выслушивал потоки стихов и прозы (странно, но авторы многих хороших произведений затерялись в безвестности, тогда как авторы плохие и посейчас заметны в литературных кругах Москвы). Благодаря членству в "Московском времени" Жизнев смог провести свой первый публичный концерт и даже оставить по себе какую-то память: как то ни удивительно, но даже при встрече через четверть века бывшие члены общества вспоминали Жизнева и его стихи. А самому Жизневу казалось, что его участие в деятельности "Московского времени" ничем, по сути, не отличается от его хождения по литобъединениям, на курсы при Союзе писателей, на семинары переводчиков... Иначе говоря, несмотря на вольнолюбивую и вполне бесцензурную атмосферу в "Московском времени", ничего кроме разговоров в нем не происходило - точно так же, как и в прочих организациях, созданных для
      
       101
      
      выпуска пара из самодеятельных литераторов. Надо сказать, что цензурой авторам не докучали и в самых обычных литературных объединениях, и стихи Жизнев там мог бы читать с тем же удобством, что и на поэзоконцерте, который он провел в "Московском времени". Пожалуй, в простых
      литкружках свободы самовыражения имелось даже больше, поскольку там можно было читать чуть ли не на каждом заседании, тогда как в "Московском времени" каждое заседание проводилось по составленной руководством программе. Само руководство появлялось на заседаниях нечасто, а уж если появлялось, то отделяло себя от массы членов хоть и невидимой, но явственно ощущавшейся чертой. Впоследствии люди из руководства превратились в преуспевающих премие- и грантополучателей (их зарубежная известность активно нарабатывалась уже в 80-х, в том числе и с помощью "Московского времени"). Беда состояла в том, что творения отцов-основателей уже тогда приобрели оттенок скрытого, нутряного, но тоже явственно ощущаемого благополучия, каким бы темам эти творения ни посвящались (а темы, разумеется, избирались в основном трагические). Роже Мартен дю Гар писал: "Существовать, думать, верить - всё это ничто! Всё это ничто, если нельзя претворить свою жизнь, свою мысль, свои убеждения в действие!" Ну а в "Московском времени" действовали, то есть приобретали известность и публиковались, только его основатели, а все прочие довольствовались умными разговорами, - потому-то это общество и растаяло без всякого вмешательства властей, как ком снега на апрельском солнышке.
       Постепенно Жизнев убедился в том, что затея под названием "Московское время" для него как для действующего литератора совершенно бесполезна (чего, конечно, нельзя сказать о многочисленных любителях поговорить, которые там собирались), а потому он, испытывая всегдашний недостаток времени, резко сократил свои посещения мероприятий общества. Официально он из общества не выходил, да и не собирался этого делать, коли уж там ему не причинили никакого зла. Он рассудил, что если "Московскому времени" суждено завянуть, то оно завянет без всяких картинных жестов с его стороны. Но в один прекрасный день ему позвонил некий слегка чокнутый, но весьма аккуратный в делах юноша по имени Веня, постоянно устраивавший в рамках "Московского времени" различные чтения, встречи, совместные прогулки и т.п. Веня трагическим голосом сообщил Жизневу, что в далеком Саратове издатели ждут рукописи известной поэтессы Ольги Сидякиной. Если рукопись не отправить немедленно, то публикация сорвется. Но злополучная рукопись находится не у самой Сидякиной, а на другом конце Москвы, где-то в Матвеевском. Самой Сидякиной в Москве нет, а ее муж и сын тяжело больны. "А у тебя есть машина", - с наивностью полоумного добавил Веня. Получалось так, что кроме Жизнева выручить Сидякину во всей Москве некому. Машина (отцовская) в распоряжении Жизнева действительно имелась - увы, он в общей сложности двадцать лет принадлежал к числу безумцев, именуемых автомобилистами, и порвал с этим пороком лишь в 2004 году. Тот день на самом-то деле выдался отнюдь не прекрасным: валил снег, то и дело переходивший в бешеную метель, после оттепели подморозило, что немедленно обернулось гололедом, и на дворе уже темнело. Вдобавок накануне на кафедре у Жизнева состоялась пьянка по поводу дня рождения кого-то из сотрудников, и наш герой, слушая Веню, боролся с дурнотой. Но в те времена публикация для авторов, не входивших в Союз писателей, являлась чем-то священным - именно потому, что позволяла претендовать на вступление в Союз писателей, приобрести профессиональный статус и зарабатывать пером (в СССР такое исполнение мечты всякого сочинителя было - при условии наличия статуса - вполне возможно). "А вдруг для Сидякиной настал как раз такой миг и вся ее судьба зависит сейчас от моей помощи?" - подумал Жизнев, превозмогая головную боль. Нет, отказом он ответить не мог и, проклиная всех прочих вполне здоровых членов "Московского времени" и всех почитателей Сидякиной - те и другие очень вовремя попрятались по норам, - записал со слов Вени адрес Сидякиной и адрес квартиры, где хранилась рукопись. Оказалось, что дом поэтессы находится от дома Жизнева в двух шагах - это несколько облегчало задачу. Проклиная тот день, когда он по молодости согласился учиться на водителя, Жизнев побрел на автостоянку, взял там у сторожа лопату и лом, расчистил у дверей
      
       102
      
      гаража снег, сколол лед, мешавший двери распахнуть, спичками растопил образовавшийся в замке лед, кое-как завел автомобиль и покатил в Матвеевское, напряженно вглядываясь в дорожные знаки и таблички с названиями улиц, мелькавшие сквозь пургу. Пару раз на незнакомых улицах его сильно
      заносило по гололеду, но, к счастью, других машин рядом не оказалось - мало нашлось дураков, готовых выезжать в такую собачью погоду. По дороге Жизнев вспоминал стихи Сидякиной, но так ничего внятного и не смог вспомнить, хотя ему и доводилось их читать. Там попадались недурные строки, но они тонули в общей массе строк неточных, необязательных и понятных лишь одному автору. О таких стихах Мачадо писал: "Замалчивать прямые названия вещей, когда вещи имеют прямые названия... Какая глупость!" Вспоминался, конечно, и Блок: "Упадок... состоит в том, что иные, или намеренно, или просто по отсутствию соответствующих талантов, затемняют смысл своих произведений, причем некоторые сами в них ничего не понимают, а некоторые имеют самый ограниченный круг понимающих, то есть только себя самих; от этого произведение теряет характер произведения искусства и в лучшем случае становится темной формулой, составленной из непонятных терминов - как отдельных слов, так и целых конструкций". Лев Толстой призывал: "Надо привыкать всегда и во всем писать четко и ясно, а то бессознательно неясность или неверность мысли скрадываешь от самого себя неестественными оборотами..." Но что все эти призывы сочинителям, у которых на первом месте вовсе не потребность сказать нечто выстраданное, а только желание сочинять, ибо это занятно, и считаться сочинителем, ибо это почетно! Такие, дабы выделиться из несметного числа себе подобных, идут на самые разные ухищрения, которые могут удивлять, но к искусству не имеют никакого отношения. Асорин писал: "Разумеется, кому не дано быть художником, не дано быть великим стилистом, кто не владеет техникой, у того неизбежно появляется склонность облекать свои чувства и мысли всяческими аксессуарами и надоедливой мишурой. Людям не понять, что простое - это и есть художественное". Впрочем, дело не всегда в многословии: Сидякина и без него умудрялась довести читателя до головной боли намеками непонятно на что и напускной многозначительностью. Стремление выражаться темно, зато высокопарно и расставляя слова самым необыкновенным образом представлялось поэтессе, судя по всему, патентом на оригинальность. Однако Катенин замечал по сходному поводу: "Не сила творческого ума, как думают, многих увлекает в новые, глухие тропинки, а, напротив, слабость и неспособность отличиться на общем поприще, где много соперников и победа трудна". Вспоминался Жизневу также Хуан де Вальдес и его "Диалог о языке": "Хорошими считаю стихотворения с ясным смыслом, правильно выбранными словами, немногословные, со строгим соблюдением размера, без труднопроизносимых слов со множеством согласных звуков. Плохими же считаю те, что не соответствуют этим требованиям. Обратите внимание, что я сказал "с ясным смыслом", ибо есть такие произведения, которые на первый взгляд говорят о чем-то, а если их рассмотреть хорошенько, окажется, что это просто бессмыслица". Слова де Вальдеса насчет ясного смысла попадали сочинениям Сидякиной не в бровь, а в глаз, и тем не менее Жизнев, превозмогая головную боль, ехал через покрытую гололедом Москву только затем, чтобы эти сомнительные опусы вышли в свет. Помочь товарищу по цеху следовало, считал Жизнев, ведь могло быть и так, что лучшего у нее он как раз и не читал, а другие читали - недаром же Сидякину публиковали даже за границей. К тому же, начав шире печататься и избавившись от хлопот о куске хлеба насущного, Сидякина могла резко вырасти как поэт. Наконец, Жизнев просто не любил отказывать. Этим его свойством охотно пользовались окружающие. Порой Жизнев диву давался: а как же раньше, когда у него не было автомобиля, вырывались люди из тисков судьбы? Ведь складывалось такое ощущение, будто "Жигули" нашего героя - их единственная и последняя надежда. А когда Жизнев вышел из армии автолюбителей и передал машину своему придурковатому племяннику, вдруг оказалось, что все проблемы можно как-то решать и без Жизнева, точнее - без его колес.
       Впрочем, мы отвлекаемся. Жизнев с рукописью подъехал по адресу, который продиктовал ему Веня, поднялся на нужный этаж и несколько раз с чувством вины позвонил в дверь. Ему
      
       103
      
      представилось, как тяжело больные муж и сын поэтессы, кряхтя и кашляя, поднимаются со своих одров и тащатся открывать дверь. Каково же было его удивление, когда в проеме широко распахнувшейся двери перед ним возникли улыбающиеся лица двух цветущих мужчин: одного -
      постарше, второго - помоложе. Жизнев пролепетал нужные слова, протянул им рукопись, его хором поблагодарили и захлопнули дверь у него перед носом. Медленно спускаясь по лестнице, Жизнев пытался понять, почему у него на душе стало так мерзко. Ну конечно: ведь эти люди вовсе не больны, но явно в курсе дела и могли бы съездить за рукописью сами. Вместо этого они вспомнили про "Московское время", где полно дурачков, восхищенных известностью Сидякиной, нашли одного такого в лице Жизнева и отправили его в метель вместо себя, не поскупившись на жалкие слова о срочности дела и о своих болезнях. И приняли-то его как последнего дурачка: даже имени не спросили, то есть им, получается, было неинтересно, кто же их так выручил, кого благодарить. Окажи кто-нибудь подобную услугу Жизневу (он старался никогда никого ни о чем не просить, но допустим) - наш герой непременно предложил бы человеку согреться, заварил бы чаю, достал бы водку... Но, видимо, в глазах иных людей само согласие бескорыстно помочь делает человека дурачком, а стоит ли предлагать что-либо дурачку? Литературную пехоту должен радовать сам тот факт, что она смогла оказать услугу генералу.
       Представляя себе, как о нем думали Сидякина и ее веселые домочадцы, Жизнев вряд ли сильно ошибался. Он, разумеется, не испытывал того безотчетного довольства, которое должен ощущать угодивший своему кумиру дурачок. Он вообще не терпел деления на элиту и массы, на кумиров и поклонников, а потому всё то, о чем он думал в машине применительно к стихам Сидякиной, он, идя под снегопадом к своему дому, передумал еще раз, но уже не с благодушной усмешкой, а язвительно, почти со злобой. Он начинал понимать, что литературные имитаторы могут быть довольно вредоносны, особенно если им благодаря наивности публики удается отвоевать себе жизненную нишу и постоянный доходец. Возможно, Жизнев был несправедлив, так как припомнил Сидякиной даже ее пол - тут ему очень кстати пришли на ум слова Лопе де Веги: "О, зачем природа не сотворила нас подобными цикадам, у которых самки никогда не поют!" Заметим: уже в XX веке советский зоогеограф Бобров обнаружил в Азии уникальный вид цикад, о котором написал следующее: "Интересной особенностью этого вида является способность самок петь. Правда, их песенка значительно уступает по красоте, силе и богатству звуков песне самцов". Что, как видим, соответствует умонастроению Жизнева в тот незадавшийся для него день.
       Литераторы любят в своих произведениях взывать к лучшим человеческим качествам и тем не менее впадают - если прославятся - в самое постыдное барство. Автомобили, дачи, дорогая мебель, жены в мехах, домработницы, секретари, а также добровольные холуи из числа поклонников, жаждущих литературной карьеры - всем этим преуспевающие литераторы обрастают с поистине удивительной скоростью. Вот и поэтесса Сидякина, едва приобрела кое-какую известность за рубежом, как стала использовать добровольных лакеев и обделывать свои дела чужими руками. Видеть барство среди писателей Жизневу было всегда особенно дико: ему казалось, что перед ним больные люди, ибо барские замашки для писателя представляют собой, несомненно, расщепление сознания. В этом смысле советские писатели были, пожалуй, здоровее ново-российских: советский писатель на свои гонорары мог накупить себе гору барахла, но вот унижать ближнего он мог только с большой оглядкой. Любая уборщица могла закатить ему скандал и гордо уйти, потому что знала: владея шваброй и не боясь работы, она нигде не пропадет. А вот в новой России, когда на большей части территории страны никакой работы не было, да еще при конкуренции со стороны мигрантов, эта уборщица могла в прямом смысле слова помереть с голоду, и никого это не озаботило бы. Такое положение превращает работников, в том числе и работающих на писателей, в холуев и челядь, а морально неустойчивых писателей - в отвратительных сумасшедших, пишущих одно, а живущих совершенно по-другому.
       Впрочем, не будем отвлекаться. История с рукописью поэтессы Сидякиной, конечно,
      
       104
      
      подпортила настроение нашему герою, однако ненадолго - дело-то ведь было уже сделано, и сожаления не имели смысла. Просьбы, подобные той, с которой обратились к Жизневу, имеют одно печальное следствие: выполнив такую просьбу и поняв, что его беззастенчиво использовали, человек
      в дальнейшем станет помогать ближним уже далеко не столь охотно. Так вот и развивается человечество: подрастает очередной юный идеалист, жаждущий помогать людям, особенно людям духовного склада, а эти люди используют юношу, после чего дают ему пинка под зад, дабы не вертелся под ногами. Ну и после этого у юноши порой и снегу зимой не выпросишь... Как то ни странно, эпизод с рукописью Сидякиной через двадцать лет получил свое продолжение - хотелось написать "неожиданное", но на самом деле предсказуемое. Получив некоторую известность за рубежом (которая уже сама по себе воспламеняет иных российских уроженцев) Сидякина сделалась еще и религиозно-нравственной писательницей. Это - верный путь к созданию пусть небольшого, но крепко сколоченного отряда почитателей, взирающих на учителя очами уже не ума, а исключительно пламенного сердца. Увы, религия является мощным магнитом для людей скудоумных и духовно слабых. Верно писал Роже Мартен дю Гар: "Чем менее ясным кажется путь человеку, тем более склонен он любой ценой вырваться из лабиринта, цепляясь за любую уже готовую теорию, лишь бы она успокаивала, указывала выход". Правда, для того чтобы окончательно стать адептом религии, многим скудоумным и слабым необходимо персонифицировать ее в человеческом образе, а если уж привлекший их внимание человек умеет красиво и притом туманно выражаться, то можно считать, что Учитель явился. Том Шарп писал об одной из таких особ, взыскующих духовного руководителя: "...Она стремилась к чистоте, к вечной истине, которая избавила бы ее от необходимости мыслить самостоятельно".
       Итак, напоровшись в Интернете на расхваленный поклонницами текст Сидякиной, Жизнев из любопытства прочитал его и узнал, что Сидякина считает любое добро относительным, но вот зло, заключенное в человеческих поступках, склонна считать абсолютным. Разумеется, как всякий автор-грантополучатель, известный преимущественно на Западе, в качестве иллюстрации своих слов Сидякина привела сталинский режим и его тяготы, всеми либералами толкуемые одинаково. Текст для своего небогатого реального содержания отличался просто возмутительной длиной - отчасти за счет обильного цитирования модных западных философов. Жизневу таких текстов довелось прочесть уже много, а тут как раз и подвернулась бедная Сидякина, на которую он и излил свое раздражение, заявив в комментарии, что текст затянут, нуден и неоригинален, так как явно политически ангажирован. А главное - любой ребенок знает, что зло столь же относительно, сколь и добро. Есть, конечно, злые деяния, которым благое значение можно приписать лишь с большой натяжкой, но они скорее исключение, недаром совершающих такие деяния обычно называют маньяками. Ну а в повседневном сплетении причин и следствий, зовущемся жизнью, и добро обычно ведет за собой какое-нибудь зло, и зло оборачивается добром - выставлять тут в качестве исключения историю России просто непорядочно, ибо зла, сделанного из добрых побуждений, ничуть не меньше в истории любой другой страны.
       Почитательницы Сидякиной ответили нашему герою так, как и положено почитательницам, то есть стали расхваливать блестящие человеческие качества своего кумира. Тут-то Жизнев и рассказал историю с рукописью, дабы притушить эти неуместные восторги. Ему возразили, что это личное и не имеет отношения к обсуждаемой статье; он ответил, что и к статье имеет, а уж к манере ее обсуждения - уж наверняка. Но тут выплыла сама госпожа Сидякина и торжественно объявила: ни мужа, ни сына у нее никогда не было, а значит, рукопись Жизнев привозил куда угодно, только не ей. Наш герой сдуру начал извиняться, хотя мог бы спросить: а что, собственно, от этого меняется? Ну да, клевреты Сидякиной, не желавшие сами мотаться по морозу, наплели ему какой-то чуши про больных домочадцев; ну да, привез рукопись он, видимо, не к Сидякиной, а на какую-то другую квартиру. Но помогал-то он именно Сидякиной, войдя в ее якобы безвыходное положение; забирая и отдавая рукопись, он называл ее имя. Об этом главном обстоятельстве религиозная поэтесса
      
       105
      предпочла забыть, уцепившись за чисто внешние недоразумения, в которых Жизнев не обязан был
      разбираться ни тогда, ни теперь. Этого лицемерия Жизнев поначалу не разглядел и рассыпался в извинениях, но Сидякина на них не ответила - похоже, и не собиралась отвечать. Вместо нее в разговор ворвалась одна из ее пламенных поклонниц - о таких Марло писал: "Для дьявола подходит
      вид святоши". А Лоуренс указал на то, что показная религиозность таких людишек вытекает из их глубокого эгоизма: как все эгоцентрики, они тревожатся о будущем своего эго. Дама обрушила на Жизнева поток брани и, что любопытно, угроз, обещая добраться до него уже не виртуально. Зачем? Видимо, чтобы расцарапать ему лицо, занеся инфекцию посредством грязных ногтей. "Я не намерена дальше это терпеть!" - восклицала эта фурия с немецкой фамилией. Жизнев, вообще говоря, заметил, что тевтоны в социальных сетях почему-то отличаются особым полемическим пылом. Чего же было ожидать тут, когда речь зашла о покушении на честь религиозного руководителя? Жизневу вспомнились меткие слова из "Сказок 1001-й ночи" о том, что "всякий, кто далеко заходит в благочестии, человек скверный и коварный". Наш герой отправил распалившейся дуре достойный ответ, однако те дамы, которые поместили материал Сидякиной, не ожидали такого накала дискуссии, испугались религиозных хунвэйбинов и стали удалять все комментарии. Жизнев пожалел бедных дам и, чтобы прекратить склоку, не стал посылать ответ на личную страницу обнаглевшей поклонницы Сидякиной. Сама же поэтесса, как показалось нашему герою, с далеких восьмидесятых в моральном отношении отнюдь не выросла: неблагодарность и склонность обделывать свои дела чужими руками остались, зато прибавилось лицемерие (хотя оно, возможно, было и ранее), а главное - упоение своей ролью руководительницы, окруженной толпой фанатиков. Удобная роль: сам кумир витает в облаках, а поклонники между тем при помощи грязной брани и угроз разбираются с недовольными. К такой позиции не подкопаешься, да и станет ли кто подкапываться, памятуя о зарубежной известности Сидякиной и о том, что она доктор богословия - не простого, а тоже зарубежного? Вспомним Салтыкова-Щедрина: "Артистической натуре отпускаются наперед все грехи, все заблуждения, ибо уму простых смертных могут ли быть доступны те тонкие, почти эфирные побуждения, которыми руководствуются натуры гениальные, и может ли быть, следовательно, применен к ним принцип вменения?" "Ну-ну", - хмыкнул Жизнев и утешил себя словами Галчинского: "Публика, только она одна, заплатит поэту сердцем за сердце, а в конце концов бросит в реку забвения лгуна и бахвала и возложит истинные лавры на голову праведного. Поэт, который пишет для народа, а не для группки себе подобных бесполезных болванов, не погибнет".
       Но вернемся еще ненадолго в Новосибирск. Во время пышного банкета, устроенного "Молодостью Сибири" (точнее, ее спонсорами) Жизнев взял у некоей изрядно подвыпившей, но очень хорошенькой девушки по имени Виталина обещание непременно приехать к нему в Москву. Наутро Жизнев вспоминал о разговоре с Виталиной уже без всякого оптимизма - его начинало угнетать вечное гастрольное многолюдство и обилие собеседников, не позволявшее оттеснить предмет своих чувств в укромный уголок и там поступить как Франсиско Са де Миранда, который писал: "Клянусь честью, когда имеешь дело с женщиной, главный секрет в том, чтобы вовремя пустить в ход руки". Наш герой отправился перекусить в ресторан, где к нему присоединилась еще одна артистическая натура - поэт П. Обильно, но в то же время очень быстро позавтракав, П. удалился, сказав, что скоро вернется. Поджидая его, Жизнев нарочно затягивал трапезу, пока не сообразил, что поэт П. самым банальным образом удрал, предоставив ему оплачивать свой заказ. Поняла это и официантка, которая пристала к Жизневу как банный лист, требуя сказать, в каком номере живет столь жадный постоялец. Из ложно понятого чувства товарищества Жизнев заявил, будто не знает, где поселили поэта П. "Я что ему, нянька или брат? - пожимал плечами Жизнев. - Знаю, что в вашей гостинице, вот вы и выясняйте". На требование подошедшего метрдотеля заплатить за П. Жизнев весело рассмеялся. "Ну как же, буду платить за всех сбежавших, - сказал он язвительно. - А где он живет, я знать не обязан, понятно? Захотите найти - найдете, это ваша работа, а не моя". С этими словами Жизнев покинул ресторан, хотя в душе у него всё кипело от желания
      
      
       106
      
      сдать мерзавца П. со всеми потрохами.
       Года через три после описанной сцены поэта П. исключили-таки из Сообщества. Но произошло это не из-за того, что он на каждом концерте читал одно и то же; не из-за того, что он совершенно ничего не делал ради общего блага; не из-за того, что он обманывал товарищей и мешал
      выходу в свет их произведений. Да, было давно понятно, что для Сообщества он лишь балласт, что он снижает накал концертов, что творчески он стремительно деградирует и никакого толку от него не предвидится и в будущем. Однако поэта П. защищал Сидорчук, видя в нем идейного собрата и верную поддержку в случае каких-либо трений внутри Сообщества. И тот же Сидорчук - так распорядилась судьба - сыграл главную роль в назревшем изгнании П. Все произошло после совместных гастролей этой парочки в Петербурге. Там поэт П. заставил Сидорчука заплатить за себя по счету в недешевом ресторане, а потом оплатить их общую поездку на такси в Гатчину. Такого прижимистый Сидорчук вынести не смог и по возвращении заявил, что П. необходимо гнать из Сообщества поганой метлой. Как писал Гоцци:
       От малой искры города пылают,
       И малый повод у любой беды.
      
       Глава XIX
      
       Конечно, Сидорчук тоже был кое в чем виноват перед поэтом П. (впрочем, как и перед всем Сообществом). Выше уже говорилось, что после успешно проведенного концерта в честь 10-летия Сообщества жадный магистр обманным путем прикарманил большую часть выручки, полученной от продажи билетов. Поэт П., как и прочие его товарищи, получил гораздо меньше, чем ожидал, и рассвирепел так, что удивил даже сильно рассерженного всем случившимся Жизнева. По адресу Сидорчука лились неиссякаемые потоки отборнейшей брани - недаром румыны славятся по всей Европе как отъявленные ругатели и сквернословы. Чего стоит лишь одна заурядная румынская поговорка, употребляемая вовсе не как проявление враждебности к собеседнику, а как простое выражение несогласия: "Ты, конечно, мне друг, Никуле, но еще слово, и я вырву тебе глаз без всякой жалости". Ярость поэта П. немного улеглась лишь после того, как Жизнев разделил между обделенными Сидорчуком товарищами выручку от продажи книг (хотя, по совести говоря, они к этим деньгам не имели никакого отношения). И все-таки П. затаил на Сидорчука злобу и поклялся отомстить, что и проделал с успехом в Петербурге. Вперед наука: нельзя посягать на самое святое чувство в душе скупца - на его любовь к деньгам. С другой стороны, лучший способ отомстить скупцу - это посягнуть на вышеупомянутое чувство.
       Итак, после Петербурга оскорбленным в самом святом и заветном оказался уже Сидорчук, и уже он возжаждал мести. Вдобавок поэт П. неприглядно повел себя в истории с публикацией книги избранной прозы Сообщества (в книгу входил также и роман Сидорчука, который магистру очень хотелось опубликовать, несмотря на признанное всеми занудство этого произведения). П. также стремился попасть в готовившуюся книгу, но у него не имелось никакой прозы кроме нескольких очерков на ресторанные темы, а быстро восполнить столь солидный пробел он в силу своей фантастической лени не мог. Тогда он стал продвигать прозу своей жены, с которой тогда еще не разругался. Однако эти небольшие юмористические зарисовки уже были опубликованы в предыдущей книге Сообщества, на что и указали любящему супругу. Тот сделал вид, будто все понял, забрал рукопись (в которую входили роман Сидорчука, роман Сложнова и три романа Жизнева) и отнес ее в некое издательство, с которым сотрудничал. А дальше началась тягомотина, очень похожая на историю со второй книгой Сообщества - той книгой, как помнит читатель, поначалу также занимался П.: пошли отсрочки и оттяжки, коим не предвиделось конца. Наконец Жизнев обратил внимание на то, что все сообщения об отсрочках он выслушивает почему-то из уст поэта П., а ведь над книгой должны работать другие люди. Жизнев потребовал у П. телефон
      
       107
      
      издательства, дабы самому разобраться в ситуации. П. заявил, что в издательстве идет ремонт и телефоны там не работают. Жизнев, конечно, заподозрил неладное, но, не желая проявлять недоверие к товарищу, подождал пару недель, после чего вновь услышал от П. ту же дурацкую отговорку. Тогда он попросту узнал телефоны издательства в справочной службе. Состоявшийся затем телефонный разговор подтвердил самые худшие его опасения: никакой рукописи в издательстве в глаза не видели, потому что П. ее туда попросту не приносил. Дабы этот интриган не уничтожил рукопись (а рукопись была дорога потому, что свои труды авторы, еще не имевшие компьютеров, печатали на машинке), Жизнев ласково сообщил П., будто над рукописью решено еще поработать, возможно - даже чем-нибудь ее дополнить, и он, Жизнев, собирается сам заехать за ней в издательство. Тут П., перед которым вновь забрезжила надежда, закричал, что он заедет в издательство сам и всё привезет - ему, мол, для товарищей ни сил, ни времени не жалко. Хитрость сработала, и на следующий день наш герой уже держал в руках многострадальную рукопись, провалявшуюся у П. под лавкой около года. Затем Жизнев отнес романы в издательство, где сам работал в то время - владел издательством неунывающий Вован Семенов. Тот не любил отказывать Жизневу, дело закрутилось, и через три месяца поэты уже бойко торговали новой книгой на своих концертах. Но, разумеется, Сидорчук не забыл и не простил бывшему дружку попытки загубить это издание. Вероятно, не входи в книгу роман Сидорчука, и поэту П. его коварство в очередной раз сошло бы с рук, но тут речь шла о вопиющем нарушении субординации, и магистр затаил злобу. На свет это чувство вырвалось после уже упоминавшейся поездки в Петербург. С тех пор зрителей, желавших на концертах полюбоваться на клоунские замашки поэта П., ожидало горькое разочарование: им объясняли, что их любимец членом Сообщества уже не является. "Исключен за творческое бессилие", - едко сообщал магистр. "Отсекаем загнившие члены", - торжественно добавлял Жизнев, а Сложнов просто фыркал в пластиковый стаканчик с коньяком, которым поэты привыкли подкрепляться во время концертов.
       Сложнову любить поэта П. тоже было не за что - тот гадил ему по мелочам точно так же, как и всем прочим ближним. Жизневу вспомнился один случай: поэты возвращались из Краснодара, поезд шел уже по Москве, до вокзала оставалось пять минут, а поэт П. продолжал спать или делать вид, будто спит, нервируя и попутчиков, и особенно проводницу, собиравшую белье. Сложнов осмелился тронуть его за плечо, поэт П. вскинулся, словно подброшенный пружиной, и набросился на Сложнова не просто с бранью, а с бранью такой, которая была сформулирована максимально оскорбительно. Сложнов отошел, пожимая плечами. Поезд уже подходил к перрону. Поэт П., разбрасывая в разные стороны белье, принялся поспешно собираться, но ни Жизнев, ни Сложнов не стали его ждать. Что за фрукт поэт П., они, конечно, давно уже знали, но на душе у них все равно было скверно. Когда через десяток лет после этой сцены Жизнев увидел поэта П. на каком-то банкете, то ахнул про себя: "Вот она, кара Божья!" Тогда в поезде поэт П. обозвал Сложнова, в частности, "лысым дураком", а теперь на черепе ругателя, словно на заднице какого-то грызуна, сиротливо торчало лишь несколько волосков, сквозь которые нездорово белела влажная кожа. "Чти слово: поверь, всемогуще оно", - писал Фирдоуси. Однако поэт П. Фирдоуси не читал, а слово использовал во зло ближнему, за что и поплатился.
       Впрочем, изгнав поэта П. из Сообщества, Сидорчук на этом не успокоился. Поэту П. тогда вообще не везло: во-первых, всенародно известная поп-группа, тексты к песням которой написал П., прекратила исполнять очередной его шедевр, где имелись такие строки: "А в чистом поле - система "Град", // За нами Путин и Сталинград". Некоторое время песня гремела из всех торгующих дисками ларьков, ибо задумывали ее как суперхит. Жизнев неоднократно видел, как простые граждане, слушая эти слова, заливались смехом, ибо даже на фоне прочих глуповатых эстрадных опусов этот текст ярко выделялся своим идиотизмом и беззастенчивым холуйством. Поп-группа собиралась раскручивать свой хит и далее - в этом коллективе забавы ради музицировали известные медиа-магнаты, а они убеждены в глупости населения, эту глупость в первую очередь обслуживают, на ней зарабатывают и твердо на нее полагаются. Однако песню, как рассказали Жизневу осведомленные люди, услышал
      
       108
      
      кто-то в кремлевской администрации и, слава богу, понял, что такой текст своей кретинской благонамеренностью (замешенной на беспредельном цинизме поэта П.) способен не возвысить президента в глазах народа, а, наоборот, изрядно его опозорить. Последовал звонок поп-деятелям из Кремля, и хит исчез - как отрезало. А с ним исчезли и гонорары за выпущенные диски, и отчисления с каждого исполнения песни по телевидению или по радио, и музыкальные награды - за такую песню их просто не смогли бы не дать.
       Во-вторых, поэт П., привыкнув вдохновляться уворованными чужими строчками, наконец зашел слишком далеко. Обычно он воровал у поэтов, живших достаточно давно, либо у товарищей по Сообществу, что было достаточно безопасно (Сидорчука он, правда, не трогал, зная его склочный нрав). А тут черт его дернул украсть изрядный кусок из стихотворения поэта А.Т., который незадолго до того стал жертвой несчастного случая. Похищенные строки П. поместил в свой опус почти без изменений. Поэтому кражу сразу заметили, а так как жертва являлась человеком весьма общительным и прочно входившим в некий устоявшийся литературный кружок, то за покойного вступились, причем не какие-то простые смертные, а люди, имевшие доступ на страницы ряда печатных изданий. На голову П. посыпались давно заслуженные им громы и молнии, причем, неожиданно для всей литературной Москвы, значительную часть перунов обрушил на него Сидорчук. А ведь эту парочку все считали друзьями! Однако Сидорчук заявил, что правда для него превыше дружбы и что грабить покойников - последнее дело. "Друга не пожалел ради правды", - шептались тогда многие, глядя на Сидорчука. Газеты постарались, чтобы скандал не затух слишком быстро, и потому поместили также и ответные выпады поэта П. Но, несмотря на лепет оправданья, репутация П. получила жестокий удар. Он потерял не только место в Сообществе, но и место в литературной среде вообще - слишком многие люди знали погибшего А.Т., дружили с ним и потому на выходку П. отреагировали жестко. Конечно, если бы П. знал, как обернется дело, он не затруднился бы рассыпаться в самых униженных извинениях. Однако чутье его подвело, он стал раздраженно отбрехиваться и в результате, по его собственному выражению, "выпал из литературного контекста". Рассорившись с женой, он лишился московского жилья, но каким-то образом, используя остатки связей, устроился в переделкинское общежитие для престарелых литераторов. Но хуже всего было то, что после газетных дрязг он стал опасаться и далее вершить плагиат. Утратив этот привычный творческий допинг, он стал писать уж совсем откровенную галиматью. В 2009-м году он имел глупость издать толстую книгу, куда вошли не только его старые стихи, надоевшие всем благодаря постоянным читкам на концертах, но и новые, чудовищно бездарные и нудные сочинения. Из всего тиража была продана всего одна книга - по слухам, ее купил какой-то пьяный молдавский гастарбайтер. Те люди, которым П. всучил свою книгу в качестве подарка, вынесли из знакомства с нею совершенно определенное мнение, более походившее на смертный приговор поэтической репутации П. Ну и довольно о нем - если далее он и появится на наших страницах, то разве что случайно. Леопарди с горечью писал:
       Согласен я с сужденьем,
       Что, если хочешь заслужить у века
       Хвалу и славу - не противоречь
       Ему, с ним не борись, а повинуйся,
       Заискивая: так легко и просто
       Окажешься средь звезд.
      Поэт П. всерьез последовал этому совету. Однако наш век настолько жесток, что даже откровенное низкопоклонство перед ним еще не гарантирует успеха. Для поддавшихся искушению такой исход, вероятно, чрезвычайно обиден.
      
      
      
      
       109
      
       Глава XX
      
       Жизнев работал и вспоминал, вспоминал и работал. Переделка "Исторического лексикона", то есть энциклопедии выдающихся лиц мировой истории, была трудом такого масштаба, что могла бы прославить хозяйку издательства, в котором работал Жизнев. К середине двухтысячных несколько фирм, объединившихся вокруг "Академкниги", выпустили около десятка томов "Лексикона", но на этом их возможности иссякли. Тома по XIX и XX векам предстояло делать с нуля, прочие - основательно отредактировать и, главное, дополнить: историческими справками, разъясняющими статьями, врезками, иллюстрирующими творчество рассматриваемых лиц, а также изобразительным материалом - его следовало искать в Интернете, подбирая картинки с соответствующим разрешением. Хозяйка издательства теперь была не просто женой хозяина - нет, она добилась всех своих целей, соединив в едином собственном лице статусы и должности владелицы, коммерческого директора и главного редактора, а также выделив себе в рамках холдинга особую фирму со своими финансами, кадрами и бухгалтерией. Однако все эти сомнительные достижения не сделали из властной дамы профессионала, так же как умение всегда вылезать, расталкивая других, на видное место не сделало из Сидорчука большого поэта (в двух этих фигурах Жизнев всегда усматривал большое внутреннее сродство). Хозяйка по-прежнему не могла толком объяснить исполнителю его задачу, по-прежнему не отличалась тактом, не видела или не хотела видеть чужих заслуг, что вообще характерно для людей невежественных, к числу коих она, увы, принадлежала. Собственные мнения были для нее, как и прежде, святы, но еще святее были деньги. Трудно винить ее в том, что выжимание денег из работников являлось главной целью всех ее действий: она ведь являлась капиталистом и не могла пойти против своей классовой природы. Однако житейское искусство капиталиста в том и состоит, чтобы не раздражать работников чересчур явно выраженными материальными побуждениями. Увы, для того чтобы держаться таким образом, начальнице нашего героя решительно не хватало такта. Зато самолюбия ей хватало с избытком: оно воспрещало ей признвать собственные ошибки, и потому за просчеты нашей бизнес-дамы частенько платились ее работники. Так, например, Сложнов написал половину заказанного ею веселого боевика, и лишь тогда выяснилось, что пишет он не то, что виделось заказчице. Та, конечно, потребовала деньги назад, и Сложнов по избыточной честности пошел у нее на поводу, вернув половину аванса, хотя никакой вины Сложнова тут не было - одно невнятное целеполагание, уже осточертевшее всем в издательстве. Коньком нашей бизнес-леди являлась "работа с людьми": назначение нереальных сроков, приставание с вопросом "когда сдашь?" (хотя ответить на этот вопрос обычно невозможно), постоянные напоминания о том, что денежки на зарплату уходят, а отдачи не видно... В итоге интеллигентные сотрудники, уверовав в собственную деловую никчемность, трудились не зная выходных и праздников, дабы отвести от себя упреки, которых совершенно не заслуживали (особенно при их невеликой зарплате). Еще с середины 90-х в описываемом издательстве застряло несколько буквально золотых сотрудников, - точнее, сотрудниц. По платежным ведомостям они проходили как редакторы, но делать могли всё: отлично редактировать тексты, составлять любые книги - от поэтических антологий до сборников кулинарных рецептов, подбирать оформление, сочинять, если потребуется, целые романы... На глазах Жизнева эти прекрасные женщины одна за другой уволились, не выдержав постоянных понуканий и попреков. А ведь с хозяйкой они были чуть ли не подруги! Что уж говорить о Жизневе, который то поступал в издательство, то под давлением хозяйки оттуда уходил: он никак не мог считать свою службу долговременной и ожидал лишь очередного всплеска начальственного недовольства. Поначалу, правда, хозяйка не скупилась на похвалы в его адрес, и так, к удивлению Жизнева, прошло целых два года, в течение которых он напряженно работал, зато избежал нищеты и тяжкой доли фрилансеров, вынужденных, наплевав на все законы о труде, вкалывать сутками за ничтожные деньги. А потом, на третий год, хозяйка решила взяться за "Исторический лексикон", и на этом относительно спокойная жизнь нашего героя
      
       110
      
      закончилась. Собственно, за "Лексикон" в издательстве взялись еще раньше, но занимавшиеся им редакторы с задачей не справились и один за другим вылетели на улицу. Оно и понятно - для этой работы требовался уникальный набор качеств: историческая начитанность, владение пером, редакторский опыт, неимоверная усидчивость и пламенная любовь к предмету своих занятий. Такое сочетание хозяйка нашла только в Жизневе, но вместо благодарности судьбе сразу вспомнила о деньгах и стала давить на сознательность: мол, тем редакторам я платила, а они ничего не сделали, деньги потрачены зря, а времена тяжелые... Короче говоря, Жизневу было предложено переработать оба тома объемом около 150 авторских листов за два месяца. Если вспомнить о том, что обычной нормой работы редактора является один авторский лист в день, то чудовищный авантюризм таких заданий становится понятным, а ведь помимо редактирования следовало выполнить целый ряд куда более сложных работ.
       Возьмем для примера лишь один, самый первый очерк из двухсот тридцати шести, входивших в два порученных Жизневу тома. Сам исходный очерк из первого варианта "Лексикона" составлял около полулиста (то есть около двадцати тысяч знаков) очень коряво написанного текста, то есть этот текст требовалось, по сути, переписать и перепечатать на компьютере. Речь в нем шла о занятной фигуре - об Аббасе Великом, иранском шахе в 1571-1629 годах. Тома в "Лексиконе" строились по хронологическому принципу, поэтому восточный деспот угодил под одну обложку с мирными титанами Возрождения, жившими в тот же период времени, то есть в XIV-XVI веках. Помимо топорного слога, исходный очерк не понравился Жизневу еще и недостаточной научной добросовестностью, ибо трудно поверить, что его автор был настолько наивен, что всерьез приписывал своим читателям знание востоковедческих терминов, порой весьма сложных и глубоких. Жизнев попытался поставить себя на место этих читателей и решить, какие ключевые термины окажутся им непонятны и потребуют поэтому написания разъяснительных статей. В результате такой мыслительной операции Жизнев пришел к выводу, что придется написать четыре разъяснительных статьи: "Тюрки" (которых рядовой читатель при отсутствии разъяснений непременно спутал бы с турками, населяющими Малую Азию); "Сунниты и шииты" - о сути вероучения двух главных "внутренних конфессий" в исламе и об их разногласиях; "Зороастризм" - о древней домусульманской религии Ирана и причинах ее быстрого падения перед лицом наступающего ислама; "Суфийские ордены в исламе" - о сути суфизма как способа богопочитания, распространенного среди мусульман, и о том, что представляют собой объединения суфиев, в литературе христианских стран называемые обычно орденами по их определенному сходству с христианскими орденами монахов и рыцарей. О суфийских орденах будущий читатель "Лексикона", конечно же, не знал ни уха ни рыла, а между тем без разъяснения этого термина весь очерк никуда не годился - достаточно сказать, что дед героя очерка стал иранским шахом и основал династию лишь благодаря своему главенству в суфийском ордене сефевийя (по названию этого ордена получила свое название и династия Сефевидов). В статье Жизневу пришлось ссылаться на таких мусульманских философов, как аль-Газали, Ибн аль-Араби, а также на Льва Толстого, думавшего о познании Бога так же, как и эти великие умы. Кроме статей Жизнев счел необходимым для отражения суфийского мировоззрения и уровня культуры суфиев привести в очерке и стихотворение вышеупомянутого основателя династии, шаха Исмаила I, писавшего по-персидски и по-тюркски и известного среди поэтов под псевдонимом Хатаи. Имевшийся в очерке культурологический раздел "Персидская миниатюра" Жизнев решил подкрепить одноименным стихотворением Гумилева - благодаря стихам читатель должен был глубже проникнуться значимостью достижений средневековых персидских художников.
       Но это было еще далеко не все. Следовало еще подобрать к очерку иллюстрации. Жизнев нашел в Сети выполненный европейским художником портрет Аббаса Великого, персидскую миниатюру, изображавшую битву при Чалдыране, выигранную Аббасом у турок, и ряд фотографий: памятник поэту Хатаи в Баку (азербайджанцы считают Хатаи своим, так как этот поэт-монарх,
      
       111
      
      подобно им, был тюрком); дворец Чихил-Сутун в Исфахане, построенный при Аббасе; "Мечеть имама" в Исфахане, заложенную при Аббасе и достроенную уже после его смерти; "Голубая мечеть" в Тебризе, тогдашней столице Ирана, и близ нее - памятник великому поэту Афзелиддину Хагани (одному из любимых поэтов Жизнева), писавшему, как и Хатаи, по-тюркски и по-персидски. К разделу "Персидская миниатюра" Жизнев подобрал с десяток миниатюр XV-XVII веков, в основном - иллюстраций к поэмам классиков: Фирдоуси, Аттара, Низами. Заметим, что к изображениям зданий и памятников следовало также отыскивать имя архитектора и скульптора и год возведения, соответственно к изображениям картин, скульптур, гравюр, рисунков, миниатюр, георгафических карт и т.д. - имя художника, гравёра, картографа и год создания. На это уходило немало времени, больше всего работы задавали памятники: если при изображениях картин имя автора и год создания обычно имелись, то памятники помещались в сети лишь с именем исторического лица, в честь которого они были поставлены, а иногда - только с именем фотографа. Казалось, будто памятники растут сами по себе, подобно грибам. Разумеется, когда речь шла о менее экзотических персонажах, чем восточные тираны ( хотя о таковых в книге было много очерков - "Тимур", "Туглаки". "Узбек". "Гаджа Мада", "Фахраддин" и т.д.), разъяснительных статей требовалось меньше, однако тогда к каждой странице текста делались врезки, в которых помещались отзывы современников и нынешних специалистов - философов, критиков, искусствоведов, историков - о том или ином писателе, художнике, государственном деятеле. Число таких врезок к каждому очерку колебалось в зависимости от размеров последнего от четырех до двадцати и более, а число изображений доходило до сорока. Кроме того, для иллюстрации деятельности писателей или философов следовало помещать выдержки из их произведений, и чем разнообразнее было творчество того или иного автора, тем больше требовалось выдержек. Всё вместе создавало на удивление целостную и доходчивую картину - готовые очерки Жизнев просматривал не без удовольствия. Поэтому он всячески противился призывам хозяйки издательства во имя ускорения работы сокращать число дополнительно включаемых в исходный текст материалов. Он уже понял, сколько именно этих материалов создавало своего рода стереоскопический эффект, и ради достижения этого эффекта был готов не щадить личного времени, коли уж рабочего времени ему давали недостаточно. Увы, чтобы сделать два тома в должном качестве и вместе с тем хоть с каким-то приближением к срокам, согласованным в упорной борьбе с хозяйкой издательства (о двух месяцах, слава богу, речь уже не шла), приходилось работать с утра до вечера, захватывая выходные и праздники. Жизнев в полной мере оценил бизнес-мудрость своей начальницы: надо сразу называть нереальные сроки - пусть работники потом выторговывают для себя послабления, все равно вкалывать им придется куда больше, чем если бы сроки устанавливались путем банального споставления объема предстоящей работы с человеческими возможностями. Разумеется, работать в таком режиме можно только при большой любви к истории во всех ее разветвлениях, от истории войн до истории наук, и в случае с Жизневым это условие соблюдалось в полной мере. Просмотрев список очерков, Жизнев выделил те исторические персоны, по которым у него недоставало литературы, зашел на букинистические сайты в Интернете и в скором времени стал получать по почте целые горы книг. О возмещении своих затрат Жизнев не просил, ибо, во-первых, не сомневался в отказе, а во-вторых, не считал возмещение вполне правомерным, ведь все закупленные книги он высоко ценил и зачислял в свою и без того огромную библиотеку.
       Надеемся, что мы не слишком утомили читателя этой главой, в которой мы отчасти повторяемся и в которой вроде бы ничего не происходит. Наше извинение лишь в том, что глава эта достаточно коротка. Ею мы лишь хотели доказать справедливость высказывания Гонкуров: "О смешное заблуждение! Люди, о которых обыватель думает, что их жизнь сплошной праздник, сплошные оргии, что они берут от жизни вдвое больше, чем другие, на самом деле не располагают свободным вечером, чтобы провести его с друзьями в обществе". Разве не то же самое происходило и с нашим героем? Иные могли бы назвать
      
      
       112
      
      его жизнь несчастьем, сущей каторгой, в особенности для человека с признанным талантом. Но что такое современное признание? О нем Джордже Баковия писал: "Когда-нибудь, оставив мне ту же нищету, меня признают великим поэтом, и у меня будет одной горькой мыслью больше". Великим Жизнева называли очень часто, помогали ему при этом очень редко, но характер у него был не столь унылый, как у румынского поэта. Ему больше нравился армянин Мкртич Нагаш с его бодрым призывом: "Одет и сыт? Доволен будь! Иное - прах!" Кроме того, нашему герою хватало ума порой оглядывать окружающий мир и видеть в нем множество людей, своих соотечественников, которым выпала куда худшая доля, нежели ему. Да и доля тех, кто считал неудачником его самого и таких, как он, не внушала ему ни малейшей зависти. Он был согласен со словами Малларме: "Земное счастье гадко - его можно подобрать лишь заскорузлыми руками. Сказать: "Я счастлив!" - значит сказать: "Я низок", а скорее всего: "Я глуп". Тогда надо совсем уж не различать над этим низеньким счастьем высокое небо Идеала либо сознательно закрывать глаза". Своей духовной слепотой, природной или сознательной, современные счастливцы, создатели непогрешимых плутовских схем и обладатели огромных состояний, нередко внушали Жизневу гнев, но чаще - жалость, смешанную с презрением. Он ведь знал, что в хадисах Пророка сказано: "Богатство не в преизбытке мирских благ, а в преизбытке душевных свойств". А уж какие душевные свойства там, где и сама душа-то никак себя не проявляет? Если же нашему герою приходилось в жизни совсем туго, он утешался, вспоминая великие слова аль-Газали: "Недовольство обстоятельствами - это упрек Всевышнему, создавшему их".
      
       Глава XXI
      
       В предыдущей главе мы попытались с достаточной конкретностью показать, каким образом приходилось зарабатывать на хлеб нашему герою. Однако тем самым мы сказали о его трудовой деятельности далеко не все. Большая и важнейшая ее часть протекала не на преподавательской кафедре, не в издательствах и даже не дома за рабочим столом. Читатель, разумеется, догадался, что речь идет о сочинении стихов, поскольку проза и рабочий стол неразделимы, даже если стол приходится сооружать из камней на пляже. Стихи же можно сочинять и записывать и ночью в полусне, и на прогулке, и в поездах метро - была бы с собой записная книжка. Но всякому ли понравится такая жизнь - постоянно ожидать некоего требования свыше, вынуждающего доставать блокнот и что-то записывать? Разумеется, не всякому - ведь это нездоровая жизнь. Примерно так живут больные грудной жабой, вынужденные постоянно иметь при себе и порой доставать пузырек с нитроглицерином. Чтобы выбрать такой образ жизни, необходимо совпадение нескольких условий. Во-первых, человек должен испытывать неотвязное желание отразить в слове то, что он видит и чувствует. Во-вторых, он должен ощущать ни на чем не основанную уверенность в том, что сделанные им отражения вызовут интерес у окружающих. В-третьих: вышеупомянутая уверенность должна быть непоколебимой, то есть не зависеть от неблагоприятных отзывов окружающих. Иначе говоря, из начинающего поэта мастер получится только в том случае, если юноша окажется фанатиком своего дела, если непонимание, придирки, оскорбления и собственные просчеты не заставят его свернуть с избранного пути. Деятелям техники и точных наук легче, ибо они имеют дело с точно измеренными деталями, показателями энергии и количествами вещества, а вот легко ли измерить собственный талант, а также тупость, косность, зависть и прочие свойства ближних, влияющие на негативную оценку произведения искусства? В случае неудачи инженер сразу видит, какая деталь не выдержала нагрузки, и начинает менять ее параметры, количество нагрузки или применяемой энергии, а вот поэту нелегко определить, его ли вина в том, что стихи не пользуются успехом у публики, или просто публика до них еще не доросла. А значит, нужен фанатизм, безотчетная вера в собственный талант, в значимость собственных слов, - без этого любой холодный прием, любая несправедливая критика могут заставить будущего гения опустить руки (что и
      
       113
      
      случилось с друзьями Жизнева, как мы видели в части I нашего романа). Ясно, что вышеназванные свойства не могут быть привиты воспитанием и уж тем более не могут стать плодом раздумий и здравого смысла. Не отрицая значения внешних влияний, все же можно сказать, что склонность к любой деятельности есть в первую голову детище судьбы, но о склонности к искусству, а особенно к поэзии, которая есть, по мнению многих, первое из искусств, можно это сказать с наибольшим правом. Кто кроме судьбы мог заставить нашего героя начать бумагомарание, растянувшееся на всю жизнь? Его родители если и интересовались искусством, то лишь в студенческие и аспирантские годы, а потом с ними произошло то, о чем писал Уэллс: "К строительству и садоводству можно пристраститься, как к алкоголю, отвлекая свой ум от всего мира и от собственных притязаний..." Наш герой был поздним ребенком, так что развивать его творческие наклонности оказалось уже некому. В семьи одноклассников, где книга была спутником жизни, а поход в музей - обычным явлением, он стал вхож довольно рано, но благодаря лишь обычной мальчишеской дружбе, а не сходству духовных интересов. Чем же, кроме вмешательства Судьбы, можно объяснить то, что полки с книгами, ни одной из которых он не читал, властно потянули его к себе, а поход в музей - он, его друг и во главе - дед друга, - представлялся ему заманчивее любых обычных мальчишеских развлечений? Маленький Жизнев порой описывал в тетрадке либо эти походы, либо какое-нибудь особенно опасное катание с гор на санках, либо особенно грандиозное сражение за снежную крепость на пустыре. Затем, уже в третьем классе, Жизнев начал выпускать газету, обращенную к одноклассникам, в которой, под влиянием фильма "Республика ШКИД", призывал объявить свой третий "А" класс отдельным государством (президентом которого он, как автор идеи, намеревался стать, конечно же, сам). Жизнев никак не хотел отступиться от этой идеи, получившей некоторый отклик в массах, также смотревших замечательный фильм по роману Белых и Пантелеева. Тогда-то Жизнев и получил первый урок политики: завуч, она же учительница литературы, старая дева с деспотическими наклонностями и званием заслуженного учителя РСФСР, произнесла перед классом длиннейшую речь, в которой обратила внимание граждан будущей республики на некоторые недостатки нашего героя. В результате этой речи президентом республики после вполне демократических, разве что проведенных открытым голосованием выборов стал любимый племянник завуча Андрюша Сугубов. Недостатков у него тоже хватало, однако их никто не обсуждал. Дальнейшего развития идея не получила, однако потребовала от Жизнева написания ряда статей и некоторого развития слога. Затем наш герой переключился на рассказы, затем на сказки, однако больше всего радости ему почему-то приносило сочинение стихов (которые впоследствии все до единого пришлось уничтожить). Вот когда все начиналось - разве это не перст судьбы? Как писал Рылеев:
       Но роковой его удел
       Уже сидел с героем рядом
       И с сожалением глядел
       На жертву любопытным взглядом.
      Мы не рискнем сказать, что нашего героя на сомнительную дорогу сочинительства увлекли первые похвалы его детским произведениям из уст одноклассников или брата. По словам Жизнева, уверенность в ценности даже самых первых своих сочинений жила в его душе еще до получения каких-либо отзывов на них. Он также ни секунды не сомневался в том, что со временем создаст целые книги стихов, и это будут сплошь шедевры, которых люди просто не смогут не полюбить. Он был впечатлительным ребенком, живо откликался душой на все увиденное, для ребенка невероятно много читал, причем очень рано и по доброй воле перешел с приключений на классику, - то есть у него были некоторые основания считать свой духовный опыт интересным и важным для окружающих. Вряд ли стоит видеть в этом самомнение, смешное в мальчишке десяти с небольшим лет: для ребенка Жизнев и впрямь серьезно трудился над самим собой, да и впоследствии не сошел с этой трудовой стези. Уже тогда Жизнев думал как Иммерман, хотя и не формулировал так чеканно: "Смысл
      
       114
      
      высшего существования состоит в том, чтобы выйти за пределы узко личного и вложить свое духовное богатство в других людей". Можно сказать, что, определив для себя свое призвание, во взглядах на дальнейшую жизнь наш герой был солидарен с Гёте (хотя и не читал тогда из Гёте ничего, кроме "Фауста"): "Величайшая заслуга человека заключается в том, чтобы как можно более подчинять себе обстоятельства и как можно менее подчиняться им. Наш мир лежит перед нами как гигантская каменоломня перед зодчим, который тогда лишь достоин этого имени, если из случайно нагроможденных природой глыб с большой бережностью, целесообразностью и уверенностью воссоздает рожденный в его мозгу прообраз. Всё вне нас - да, осмелюсь утверждать, и в нас самих - лишь стихия, но в глубинах нашей души заложена творческая сила, способная создавать то, что быть должно, и не дающая нам ни сна, ни покоя, пока оно так или иначе не будет воплощено нами вне или внутри нас". Наш герой не сомневался не только в значимости собственной личности или своего творчества, - нет, он к тому же был убежден, что это такая значимость, которая решительно выдается из ряда вон. Собственно, именно в таком случае, считал он, только и стоит заниматься творчеством - скромное место в рядах армии художников не оправдывает затраченного труда. Такая убежденность в столь юном возрасте, конечно же, не имеет никакого рационального объяснения. Однако в ней Жизнев, видимо, был не одинок - вспомним того же Гёте: "...Тому, кто не рассчитывает на миллион читателей, лучше бы и вовсе не писать".
       Итак, главным итогом школьных лет для нашего героя стало то, что он полностью утвердился в своем поэтическом призвании. Далее потекли годы учебы и трудовой деятельности: следовало получить специальность, дабы зарабатывать на хлеб. Зарабатывать пером там, где господствовала "проходимость", Жизневу категорически не хотелось. Как то ни странно, эта изначальная отлученность от публикаций оказала благотворное влияние на творческое созревание нашего героя. Батюшков - лучший, пожалуй, русский теоретик поэзии, постигший ее не как ценитель, а изнутри, как создатель, - Батюшков писал (увы - похоже, оставаясь неуслышанным): "Знаете ли, что убивает дарование, особливо если оно досталось в удел человеку без твердого характера? Хладнокровие общества: оно ужаснее всего!" Однако характер у нашего героя был, и даже, как мы выяснили, несколько фанатического склада. "Талант, - писал Батюшков, - питается хвалою, но истинный, великий талант и без нее не умирает". Не наше дело оценивать здесь степень одаренности поэта Жизнева, но одаренность, видимо, тоже была, ибо таково мнение множества людей поумнее нас, а уж если она была невелика, то помогали похвалы, без которых Жизнев и в самые глухие свои годы не оставался: его хвалили друзья, брат и те посторонние люди, которым доводилось читать его стихи. Да, Жизнев убедился в "хладнокровии общества" к своим сочинениям, но благодаря несколько параноидальной вере в себя писать не бросил и даже не очень огорчился, а просто решил, что осуществление всех надежд откладывается на несколько более долгий срок, чем ему сначала представлялось. Серьезного повода горевать вроде бы не было, ибо впереди лежал, казалось бы, бесконечный путь. Подумаешь - пятью годами раньше, пятью годами позже! А пока можно успокоиться, стихов никуда не носить, никому не кланяться и не приспосабливать пера к требованиям мирского торжища (требования эти, как предстояло увидеть Жизневу, меняются - то постепенно, то вдруг, резко и самым существенным образом). Понятно, что такое успокоение весьма благотворно сказывается на результатах творчества. Оно позволяет избегнуть той угрозы, о которой писал Киплинг: "Если у нас достанет терпения и времени развить свои возможности, мы бываем способны или не способны сотворить что-нибудь стоящее. Тут крайне важно умело и кропотливо овладеть самыми основами нашего ремесла. Но стоит нам только помыслить об успехе, о том впечатлении, какое наша работа может произвести на публику, допустить хоть малейшую мысль о дешевой популярности - и сразу же мы теряем свою творческую силу, свежесть манеры и все прочее. Я по крайней мере в этом убедился. Вместо того чтоб спокойно обдумывать работу и отдавать ей все свое мастерство, мы начинаем суетиться и думать о том, чего не в силах ни ускорить, ни остановить". Жизневу не пришлось испытать на себе справедливость этих слов, зато многие его знакомые
      
       115
      
      литераторы жили и писали так, словно задались целью подтвердить своим примером вышеприведенное высказывание. Однако жизнь нашего героя, к счастью, соответствовала тому описанию развития поэта, которое дал Китс: "Поэтический гений обретает благодать собственными усилиями: ни законы, не предписания не подстегнут его созревания; ему нужны только самосознание и предельная собранность. Созидательное начало создает себя само".
       Что ж, самосознания у нашего героя было, как уже говорилось, хоть отбавляй. Он творил, развивался, но все его усилия позднее, с высоты прожитых лет, стали казаться ему совершенно недостаточными. Иными словами, с собранностью у него, пожалуй, было слабовато. Трудно сказать, когда именно он стал постепенно понимать, что теряет впустую непозволительно много времени. Проще всего предположить, что понимание пришло после первого пережитого им сердечного приступа, когда стало ясно, что жизнь вовсе не бесконечна. Ведь примерно с этого времени, с начала 1987 года, в его творчестве заметен явный подъем и продуктивности, и мастерства. Видимо, какая-то часть истины в этом предположении есть. Вероятно и то, что сыграло свою роль Сообщество поэтов: творческая среда, публикации, похвалы, востребованность, известность. В этом утверждении тоже будет своя правда. И все же когда Жизнев думал о том, сколь разительно изменилось его отношение к творчеству, он вспоминал свои давние поездки на море.
       Можно спорить о том, является ли море некой духовной сущностью, обладает ли душой оно само. Однако о том, что оно воздействует на душу находящегося рядом с ним человека, спорить не приходится, ибо воздействие это ощущал каждый, с удивлением завидев вдали гигантскую дымчато-синюю стену, при ближайшем рассмотрении оказывавшуюся морем. И все же, вспоминая первую свою поездку в Криницу и ряд последующих, Жизнев поражался тому, сколь глух он оказывался к воздействию морской стихии, гор, лесов, чистого неба и вообще природы. Рядом с Жизневым в первых его поездках непременно оказывались попутчики, знавшие тысячу способов убить время, от пьянства до карт, от пляжного волейбола до выполнения сексуального долга. Приморское времяпрепровождение молодого Жизнева в такой компании заставляло Жизнева зрелого кривиться в гримасе стыда - чего стоили только бесчисленные партии в преферанс. Номер, столовая, пляж, танцплощадка - помимо этих мест наш герой нигде не бывал. Долгие годы окрестные берега, леса и горы оставались ему совершенно неизвестны - его душу у моря питали не они, а бесконечные пустопорожние разговоры и столь же пустопорожние занятия. Да, он влюблялся, но как-то вяло и бездеятельно, эти влюбленности не возвышали, а только засоряли его душу. В плюс ему можно поставить лишь то, что на море он всегда много читал, и хранилище его души все же пополнялось. Конечно, и море оказывало на него свое благодетельное воздействие - когда он отвлекался от никчемных разговоров и оглядывал полосатый водный простор, горы, покрытые зеленым руном лесов, и ползущие по склонам тени облаков. Однако это пополнение, это воздействие было непозволительно малым и медленным, и, вспоминая о том, как мало он писал в те годы даже на море, Жизнев вновь болезненно морщился от стыда.
       К счастью, угнетающим нас обстоятельствам свойственно меняться. Однажды изменились и те обстоятельства, при которых наш герой совершал свои поездки на море. В очередной раз на любимое побережье он отправился уже не в обществе натужно-веселых убивателей времени, а в обществе своего школьного друга, который был озабочен совсем не тем, чем прежние попутчики Жизнева. Друг занимался живописью, придя в искусство уже весьма зрелым человеком, кандидатом физико-математических наук, автором шестидесяти научных трудов, большая часть которых была издана также и за рубежом. Понимая, что в новой сфере деятельности обучение столь же важно, как и в прежней, друг Жизнева учился ремеслу самым серьезным образом - в частности, окончил с отличием художественно-педагогический институт (правда, если он и преподавал затем что-либо, то лишь правила искусства самому себе). Для этого серьезного человека цель поездки на море состояла не более и не менее как в освоении жанра морских пейзажей (марин), ибо в изображении среднерусской природы он уже преуспел - по крайней мере Жизнев не знал лучшего пейзажиста. Бывший физик, на
      
       116
      
      взгляд Жизнева, не уступал даже таким мэтрам, как Жуковский, Грабарь, Петровичев, Осмеркин... Наш герой яростно бранил себя за то, что в свое время не одобрил стихи такого человека. Да-да, дорогой читатель, речь идет о том самом однокласснике, перед которым Жизнев чувствовал невольную, но очень серьезную вину. Будь наш герой к нему внимательнее, русская живопись, возможно, и утратила бы выдающегося художника, зато Жизнев приобрел бы талантливого и безукоризненно честного товарища по литературной деятельности (а какова роль честности в литературе, Жизнев узнал на своей шкуре благодаря людям, товарищем которых поневоле считался). Впрочем, талантливому писателю ничуть не заказана и стезя живописца, достаточно вспомнить Волошина или Буццати. Увы, сожаления запоздали, и Жизнев отправился на Юг с мастером пейзажа, решившим освоить самый, вероятно, трудный, но и самый благодарный для художника предмет, а именно море. В течение совместной поездки Жизнев был освобожден от борьбы со временем, - напротив, он призвал его к себе в союзники. Время так же необходимо для творчества, как краски и чернила, без него ничего не может быть создано, и если человек наполняет время ничтожным содержанием, то как ресурс творчества оно уничтожается. С другой стороны, если его использовать с толком, то оно становится чем-то вроде оболочки или вместилища для великих деяний человека. Друг Жизнева не собирался терять на море ни минуты времени и этим прекрасным настроением заразил также и нашего героя. Прекратив разбазаривать время, Жизнев на собственном опыте убедился в справедливости следующих слов Батюшкова, чрезвычайно важных для всех поэтов: "Есть минуты деятельной чувствительности: их испытали люди с истинным дарованием; их-то должно ловить на лету живописцу, музыканту и, более всех, поэту: ибо они редки, преходящи и зависят часто от здоровья, от времени, от влияния внешних предметов, которыми по произволу мы управлять не в силах". О том же писал знаменитый русский филолог Леонид Майков: "Нет ничего хуже, как пропустить момент захватывающего интереса к какому-нибудь задуманному труду". Жизнева уже ничто не вынуждало пропускать эти бесценные моменты - наоборот, его друг с великим интересом относился к его творчеству, и было приятно показывать ему вечером плоды своего усердия. Впрочем, и Жизнев с таким же интересом разглядывал по вечерам дневную работу своего друга, с полудня до заката торчавшего на берегу под видавшим виды художническим зонтом. Поделившись достижениями, друзья обыкновенно выпивали - когда немного, а когда и поболее, обсуждали различные проблемы творчества и ложились спать в предвидении нового, столь же плодотворного дня. В ту поездку Жизнев впервые ощутил, каково отходить ко сну со спокойной совестью - до этого перед сном его всегда, пусть почти незаметно, томила совесть (или тоска по уничтоженному времени, которое уже ничем никогда не придется наполнить). И когда пришло время возвращаться в Москву, Жизнев вдруг обнаружил, что никогда еще столько не писал - почти ежедневно по стихотворению да еще большая часть начатого еще до поездки романа. В той поездке с Жизневым случилась большая беда, никак не связанная с творчеством: его любовь, начавшаяся еще в Москве, переместившись на побережье кончилась крахом. И тем не менее наш герой, возвращаясь в столицу, не пребывал в постоянном унынии. С ним поступили очень дурно, воспоминания об этом причиняли ему мучительную боль, но когда он вспоминал о количестве написанного, лицо его расползалось в самодовольной улыбке. Да и прожитые у моря дни позднее стали выглядеть в памяти совсем по-иному, чем раньше - наполнились значением, чистым внутренним светом, которого не могли замутить никакие любовные переживания. На фоне этого света и сама любовь, и ее объект выглядели довольно смехотворно, и потому Жизнев спокойно доверился времени, которое должно было унять боль. Вот так он понял наконец значение времени для творчества и значение творчества для собственной души.
       Глава XXII
      
       Сделав столь важное открытие, следовало, разумеется, дать себе отчет и в том, что попытки использовать время с наибольшей отдачей, больше творить и стать благодаря этому более
      
       117
      
      счастливым человеком непременно натолкнутся на яростное сопротивление всевозможных неблагоприятных обстоятельств. Приходилось не просто стремиться к духовному счастью, но и, подобно восточным мистикам, вырабатывать приемы и ухватки его обретения. Вновь вспоминался Батюшков: "Сей дар выражать и чувства и мысли свои давно подчинен строгой науке. Он подлежит постоянным правилам, проистекшим от опытности и наблюдения. Но самое изучение правил, беспрестанное и упорное наблюдение изящных образцов - недостаточны. Надобно, чтобы вся жизнь, все тайные помышления, все пристрастия клонились к одному предмету, и сей предмет должен быть - Искусство. Поэзия, осмелюсь сказать, требует всего человека". И еще: "Первое правило сей науки должно быть: живи как пишешь, и пиши как живешь". И еще, он же: "Я желаю - пускай назовут странным мое желание! - чтобы поэту предписали особенный образ жизни, "пиитическую диэтику"; одним словом, чтобы сделали науку из жизни стихотворца".
       Легко заметить, что в первом высказывании Батюшков утверждает, будто непогрешимые правила для поэтов уже существуют, а в третьем заявляет, что изобретение таких правил весьма желательно, то есть налицо их еще нет. И немудрено: для людей, работающих в одиночку, общих правил не существует, а ведь поэты именно таковы. Напротив, своего рода отрицательным правилом являются обособленность и привычка в первую очередь внимать самому себе. Мачадо писал, что "поэзия, которая хочет взволновать всех, должна быть очень личной. Самое глубинное в нас и есть самое общее". А потому каждый поэт вырабатывает себе собственные правила жизни и труда (или же не вырабатывает никаких и в этом случае сходит в могилу уже забытым, причем без всякой надежды на признание в дальнейшем). О сугубой индивидуальности подхода к решению этой задачи говорит пример самого Батюшкова: Жизнев, прочитав приведенные выше мудрые высказывания, не смог затем найти в сочинениях Батюшкова никаких указаний на собственный подход того к сочинительству. Было ясно, что писал поэт "когда писалось", то есть скорее случайно, сочинения свои после написания многократно переделывал, что указывает на недостаток усердия при первом, самом главном приступе к теме, свои литературные занятия упорно называл "маранием", то есть творчество не слишком его увлекало и его результаты он не особенно ценил. В итоге к тридцати четырем годам написано было мало, причем значительную часть написанного составили переводы и подражания. Большинство стихов проникнуто однообразными пасторальными настроениями. Батюшкова можно понять - его имущественное положение доставляло ему немало хлопот и порождало мечты о беззаботной жизни с возлюбленной и друзьями на лоне природы. Но у того же Пушкина забот было не меньше, а написал он в возрасте Батюшкова неизмеримо больше, причем количественный (даже количественный!) перевес становится еще внушительнее, если учесть однообразие Батюшкова по сравнению с его младшим современником. Есть люди, которым их собственная жизнь кажется бесконечной - к их числу, видимо, принадлежал и Батюшков, и даже тяжелое ранение на войне его не образумило. В итоге оказалось, что вместо долгой творческой жизни впереди у него были тридцать лет молчания поневоле, вызванного помешательством. Этот приятный, даже очаровательный поэт никаких правил творчества создать для себя не смог, а потому так и остался поэтом второго ряда.
       Нашего героя такая судьба категорически не устраивала. Обнаружив в себе огромные творческие возможности (в частности, в результате той поездки, о которой мы рассказывали выше), он задумался о том, как эти возможности воплощать в произведения не только на море и в отпуске, но постоянно. Задача выглядела нелегкой, ибо, как видел уже читатель, нашему герою приходилось всю жизнь работать ради пропитания, и если в советское время он имел разные льготы, прибавлявшие ему времени для творчества (например, отпуск в 48 рабочих дней), то во времена постсоветские послаблений ему никто не давал. Кроме работодателей его временем норовили попользоваться и родители с их дачным безумием, и дамы, и в особенности товарищи по Сообществу. К счастью, в начале 90-х наконец бросил пить его брат, а ведь в течение всех восьмидесятых Жизневу приходилось то собирать передачи, то везти их в очередную больницу, то утихомиривать братца во
      
       118
      
      время очередного лютого запоя, выходить из которых самостоятельно, без помощи родни, милиции и врачей, тот совершенно не умел. Всё хорошо, что хорошо кончается, терпение, особенно святое материнское, оказалось сильнее судьбы, но потраченного впустую времени было уже не вернуть ни брату, ни Жизневу. А коли так, то следовало приводить в порядок свой бюджет времени, сокращая те расходы, которые не сулили ничего, кроме преходящих удовольствий либо сомнительных мещанских удобств. Так, пришлось бросить привычку читать по утрам газеты, памятуя слова Бориса Зайцева о том, что газеты "созданы для опошления жизни. Ничто порядочное не может появиться в них". Наш герой перестал читать дома развлекательную литературу, которой ему хватало и на службе и которая его давно уже не увлекала, также став лишь дурной привычкой, мешавшей творчеству и потому требовавшей решительного искоренения. Жизнев перестал смотреть кино, ибо оно в течение долгих лет его почти всегда разочаровывало - редкие исключения не оправдывали сохранения в бюджете времени статьи "Кино". Он перестал интересоваться спортом, хотя ранее был страстным футбольным и хоккейным болельщиком. Эта страсть в его душе удивительно быстро сменилась полным безразличием - отсюда ясно, что люди сами культивируют в себе эту страсть как наполнитель безделья. Самого себя в свои болельщицкие времена Жизнев вспоминал с недоумением и брезгливостью, как и самого себя - картежника. Точно так же он смотрел на бедняг, вопящих на стадионах или неуклюже гоняющих для препровождения времени тот или иной спортивный снаряд. При взгляде на этих несчастных ему всегда вспоминались слова Джерома К. Джерома, сказанные с необычной для юмориста болью: "Борцы за мысль и свободу приносили в жертву свои жизни, из мрака невежества родилось знание, цивилизация в течение десяти тысяч лет достигла... чего же? Того, что состоятельный джентльмен двадцатого столетия, потомок всех веков, находит высшую радость жизни в ударе по мячу обрубком дерева! Человеческая энергия, человеческие страдания - всё было напрасно. Право же, подобный венец человеческого счастья мог быть достигнут значительно раньше и с меньшей тратой сил. Так ли это было задумано? На правильном ли мы пути?" Ответ мог быть только отрицательным, и это при том, что наш герой, удивляя окружающих, ежедневно проделывал сотни весьма нелегких физических упражнений, тренируя одновременно и тело, и волю. Противоречия здесь никакого нет: сохранение через спорт самого себя и убиение через спорт собственного времени, а значит, и самого себя, - это совершенно различные вещи. Отвисшие животы и бессмысленные взгляды любителей спорта говорят об этом с полной определенностью.
       Далее: Жизнев прекратил смотреть телевизор, если не считать новостей. Он почти перестал ездить на автомобиле, предоставив это сомнительное удовольствие своему глуповатому племяннику. После смерти отца он продал доставшиеся ему в наследство автомобиль и гараж. В большом городе автомобиль не экономит, а пожирает время и силы, о чем писал, в частности, Буццати в своем рассказе "Проблемы стоянок". Мы не говорим уже о ценах на бензин и о бесконечных поборах с автомобилистов. Главное же в том, что за рулем в городском потоке движения ничего не сочинишь, и это решающий аргумент обвинения при вынесении приговора автомобилю. Жизнев сократил время, уделяемое женщинам, не желая уподобляться поэту П. с его чувством сексуального долга. Нашему герою был ближе Чехов, который посмеивался над своими приятелями-бабниками, у которых исполнение сексуального долга съедало бездну золотого времени. При этом Жизнев вовсе не чувствовал себя обделенным любовью - случались у него и удачные романы, и неудачные, но полнота существования не пострадала, ибо ушли лишь так называемые случайные, то есть необязательные и никчемные связи. Установление таких связей - обычный богемный обряд, однако то, насколько он утомителен и в то же время прожорлив, выясняется лишь после отказа от него вместе со всеми его крайне сомнительными наслаждениями. Различные литературно-богемные мероприятия Жизнев радикально сокращать не стал - они позволяли делиться мыслями, что, безусловно, необходимо, даже если потом приходится страдать с похмелья.
       Пришлось отдалиться от людей, закосневших в невежестве - встречи с ними, неизбежно означавшие попойку, не оставляли после себя ничего, кроме головной боли, в отличие от встреч с
      
       119
      
      людьми, что называется, "работавшими над собой", пусть они порой и были отягощены несомненными признаками богемы. Наш герой, конечно, понимал, что Лев Толстой не одобрил бы его терпимого отношения к богеме, и тем не менее часто вспоминал, соглашаясь, следующие слова Толстого: "Чем более живу, тем более убеждаюсь в несомненности того, что простота, бедность, одиночество, скука жизни есть всегдашний признак важности, серьезности, плодотворности жизни, и напротив, сложность, богатство, общественность, веселие жизни - признак ее ничтожности". Люди, впрочем, различны, и наш герой иногда сознательно пренебрегал точкой зрения Толстого (который, надо заметить, воздал в молодые годы должное разгулу) и действовал как Гонкуры: "Не знаю почему, но я чувствую настоятельную потребность подышать воздухом какого-нибудь злачного места. Время от времени необходимо опуститься на самое дно". И еще об этом самом дне - Эдмон де Гонкур: "Но почему, - спросят меня, - я выбрал именно эту среду? Потому что в период упадка определенной цивилизации именно на дне сохраняется самое характерное в людях, вещах, языке..." Тогдашний буржуазный упадок пресекла русская революция, заставив капитализм мобилизовать все резервы, таившиеся в его ненасытном чреве, однако в нынешние времена вышеприведенное высказывание актуально как никогда. А вот гонкуровская зарисовка: "Моя любовница тут, рядом, лежит, опьянев от абсента. Я напоил ее, и она спит. Спит и разговаривает. Я слушаю, затаив дыхание..." Право, порой нам кажется, будто это написано нашим героем в один из его богемных вечеров. Несомненно, ему иногда - даже нередко - случалось бывать декадентом.
       Впрочем, работа, и прежде всего творческая, мало-помалу, почти незаметно отстраняла Жизнева от мира богемы - от заседаний, презентаций, обсуждений, поэзоконцертов, пирушек и оргий разного рода. Он еще старался по мере возможности не сокращать число своих публичных выступлений, ибо считал, что его стихи и книги следует доносить до публики - ради блага последней, разумеется. Однако времени, уходившего на организацию концертов, становилось всё жалче, тем более что и народу являлось все меньше - Жизнев постепенно переставал быть публичной фигурой, а долго державшаяся мода на Сообщество постепенно проходила. Он затевал концерты скорее по обязанности, видя в них свой долг художника, и по нужде, так как нуждался в деньгах. Поэтому он был благодарен Сидорчуку, если тот брал на себя заботу об очередном концерте, хотя уже ни Жизнев, ни Сложнов не сомневались что за свои труды (точнее, за труды своего директора) Сидорчук вознаградит себя с лихвой за счет своих товарищей. "Бог с ними, с деньгами, - думал, покоряясь своей судьбе, Жизнев, - зато сколько времени высвобождается!"
       Но и этого было мало. Жизнев всегда, с самых юных лет, носил с собой блокнот для записей и ручку. А теперь он перестал брать с собой книги для чтения в метро и в очередях: при перемещениях по городу и во время невольного ожидания он теперь предпочитал наблюдать своих попутчиков и своих товарищей по несчастью, то есть по визиту в присутственное место. Теперь книга не отвлекала его от созерцания жизни города и от шлифовки тех строк, которыми он порой прямо в очереди или на ходу начинал описывать эту жизнь, тут же занося плоды своих трудов в блокнот. Кроме того, он выработал для себя неукоснительное правило: если посетила мысль, если сложилась строка - не откладывать их закрепления на бумаге до прибытия туда, где есть удобный стул и стол. Надо остановиться и все записать немедленно, в противном случае рутинные заботы могут разрушить драгоценную находку. И даже когда находку удалось запечатлеть на бумаге, необходимо продолжать думать в том же направлении, доводить дело до конца, где бы этот процесс ни протекал. Нечего стесняться, если попутчики в метро будут с удивлением или с иронией взирать на немолодого бедно одетого дяденьку, строчащего стихи в потертой записной книжке. Пусть лучше стесняются те, что стихов не пишут, зато читают в транспорте идиотские детективы и гламурные журнальчики. Жизнев быстро научился взглядом в упор отражать любые иронические взгляды, даже если записывать ему приходилось в толчее продовольственного магазина или в движущейся толпе на Тверской. Постепенно он приучил мозг к постоянной работе, а потому смог сочинять стихи даже в самых, казалось бы, неподходящих для этого условиях: в постели с женщиной, которая иногда считала,
      
       120
      
      будто он пишет что-то "по работе", а иногда - будто мадригал в ее честь; во время заседаний и концертов (если выступавшие коллеги оказывались не на высоте); во время шумных попоек (если за столом не обсуждалось ничего интересного, а такое, как заметил Жизнев, случалось все чаще и чаще, ибо он продолжал непрерывно учиться и потому находил все меньше смысла в пустопорожних разговорах). Во всех этих непростых ситуациях он напряженно работал и в мыслях своих находился очень далеко от места событий. Однако люди, видя, как он делает записи, и зная, что перед ними поэт, полагали, будто его "осенило вдохновение", неожиданно спорхнув с небес. Мнение далекое от действительности, но Жизнева оно устраивало: благодаря ему люди не догадывались, что поэт не разделяет с ними их сомнительные досуги, а напряженно работает. Жизнев не мучился совестью из-за этого маленького обмана, ибо писал он о том, что его действительно волновало, его писание было таким же естественным откликом на явления внешнего мира, как дерево, например, шумом откликается на ветер. Оно поневоле должно шуметь, не откладывая своего шума в долгий ящик, и стесняться ему совершенно нечего. Ранее Жизнев уступал обстоятельствам, бормотал про себя "потом", "успеется", но постепенно пришел к выводу, что обстоятельства не заслуживают столь важных уступок. Со временем немедленное доведение замысла до состояния готового произведения стало для него настоятельной потребностью. Если он откладывал замысел на потом, то испытывал нешуточные душевные муки. Он часто вспоминал слова Батюшкова: "Горе тому, кто пишет от скуки! - Счастлив тот, кто пишет потому, что чувствует". Или слова Леонида Майкова: "Горе художнику, который ищет мотивов для своих произведений вне своей души и своего внутреннего настроения!" Жизнев, в сущности, долгие годы писал лирический дневник и потому не знал такого горя, от которого предостерегали Майков и Батюшков и которое терзало многочисленных подражателей Бродскому (что и неудивительно - ведь их учитель страдал от того же горя).
       Разумеется, сосредоточением самого себя на творчестве писательские правила Жизнева не исчерпывались. Он, как и всякий автор, живо интересовался современной ему литературой, начинал читать множество книг своих современников, многие из которых доводились ему даже приятелями, но в конце концов устал от разочарований и задался вопросом, почему же поэты так плохо пишут и распугивают собственную публику. (Справедливости ради сей вопрос следует отнести к представителям не только новой российской, но и новой зарубежной поэзии.) Попытки найти ответ привели Жизнева к выработке простого с виду, но, видимо, трудноисполнимого для многих правила: принимая те или иные творческие решения, всегда ставить себя на место будущего читателя. В текст могут просачиваться неточные словоупотребления, невольные двусмысленности, невнятица - всё то, что уводит читателя от сопереживания к выяснению того, что же на самом деле хотел сказать автор. Значит, все творческие решения, затрудняющие восприятие произведения, согласно вышеозначенному правилу следует отвергать. Ну а нарочно затемнять восприятие Жизневу в отличие от многих его коллег не требовалось - для этого он слишком преуспел в ремесле. В наши дни, как и во времена Буало, невнятица остается первым признаком ремесленной беспомощности поэта:
       Неудивительно, что нас дремота клонит,
       Когда невнятен смысл, когда во тьме он тонет;
       От пустословия мы быстро устаем
       И, книгу отложив, читать перестаем.
       Иной в своих словах так затемнит идею,
       Что тусклой пеленой туман лежит над нею
       И разума лучам его не разорвать, -
       Обдумать надо мысль и лишь потом писать!
       Пока неясно вам, что вы сказать хотите,
       Простых и точных слов напрасно не ищите;
       Но если замысел у вас в душе готов,
      
      
       121
       Все нужные слова придут на первый зов.
      Следуя Буало, Жизнев старался уже при начале работы выстроить четкий замысел произведения, его сквозную композицию. Делал он это, опять-таки думая о читателе, - точнее, о том, ради чего, собственно, читатель будет тратить свое время на то произведение, которое у Жизнева пока находится в работе, что нового он в нем найдет. Увы, многие коллеги Жизнева заботились как раз о том, чтобы читатель не нашел в их текстах ничего внятного и выстроенного, ибо иначе открылась бы их профессиональная и человеческая несостоятельность. Манеру паразитировать на древней человеческой склонности непременно увидеть во мраке глубину высмеивал Олдингтон: " Выходило, что быть стилистом - значит не писать ни о чем, что могло бы хоть немного заинтересовать простых смертных, и выражать свои мысли так, чтобы простой человек не мог даже заподозрить, что вы имеете в виду. Поток сознания должен течь, пока течет, - все равно куда и зачем. А главное, следует внушать читателю, что вы могли бы открыть ему тысячу истин, но считаете это ниже своего достоинства". Олдингтона, писавшего о нарочитом затемнении смысла, стоит для полноты картины дополнить словами Катенина, писавшего о столь же нарочитом искажении формы: "...Многие отличные писатели постоянно доказывали всему свету, что поэзия никуда не годится, что стихи с их размером и рифмою все портят, а проза в тысячу раз лучше; из чего они так трудились? Из того, что сами стихов писать не умели, что размер и рифма были им не под силу, а самолюбие и гордыня подстрекали, чтобы хоть обманом, хоть ненадолго, да посидеть на первом месте". Однако вышеописанные литературные ухищрения не остались, увы, во временах Катенина и Олдингтона - напротив, они чрезвычайно энергично распространялись в конце XX и в начале XXI столетий и стали причиной резкого сокращения числа читателей поэзии.
       Число плохих, нудных поэтов росло как на дрожжах, плохо писать давно уже не считалось постыдным из-за размывания самого понятия "плохо", и все же наш герой со своим параноидальным оптимизмом не считал эту тенденцию непобедимой и продолжал вырабатывать себе все новые и новые творческие правила. Одним из таковых он признал стремление к разнообразию творчества, отражающему всю широту духовного опыта человека. Не будем забывать о том, что достаточно долгое время наш герой состоял в рядах творческого объединения определенной направленности. В объединение входили люди, чрезвычайно озабоченные успехом в обществе и готовые ради успеха на все. Заметив, что у части общества вызывают экстаз стихи на тему размножения и вообще "телесного низа", Сидорчук и его подражатели полностью сосредоточились на означенных темах, призывая к тому же самому слишком вольнодумного, по их мнению, Жизнева. Конечно, откровенно высказывать свои интимные настроения Сидорчук или поэт П. вряд ли могли: слишком уж неприглядны были эти настроения. Эротика, поданная в ироническом ключе, являлась, по сути, единственной отдушиной для их творческих устремлений. Однако их призывы к Жизневу полностью сосредоточиться для "чистоты идеи" в той же узкой сфере напоминали хромца, обучающего нормальных людей изяществу движений. О подобных людях писал в свое время Свифт, восхваляя "прославленный талант передовых современных умов черпать поразительные, приятные и удачные уподобления и намеки из сферы срамных частей обоих полов, а также из свойственных им отправлений. И точто, наблюдая, как мало успеха имеет выдумка, если она не проводится по этим каналам, я не раз думал, что счастливое дарование нашей эпохи и нашего отечества было пророчески изображено в одном образном древнем описании индейских пигмеев, которые ростом были не больше двух футов, но половые органы которых были мясисты и достигали почти до ступней". Вилье де Лиль-Адан заметил о таких авторах: "Слог этот, натужно шутливый, свидетельствует лишь о своего рода возвращении к животному состоянию". Но Жизнев не только умозрительно понимал опасность заключения творчества в некие рамки - он мог постоянно наблюдать пагубность такого подхода к творчеству на печальном примере своих товарищей, чересчур любивших успех и деньги. Сам же он мог сказать вслед за Лиль-Аданом, что "нас не прельщает возможность грубо и неуклюже выражать свои чувства в лживых проявлениях, к которым прибегает толпа". Да, полагал Жизнев, можно использовать
      
      
       122
      
      площадные слова и кабацкие настроения, но лишь стилизуя их и одновременно смеясь над ними и ни в кое случае перед ними не раболепствуя, не принижая себя до толпы. Жизнев не любил слов "толпа" и "чернь", прикрасно сознавая все их лукавство при описании общественных явлений. Однако эти же слова применительно к искусству вполне правомерны, ибо есть взгляд на искусство только как на мимолетное развлечение, и есть совершенно иное понимание искусства теми людьми, которые рассматривают его как "высшее проявление, истинное знамение человечности", как на то самое, "что отличает нас от скотины" (Буццати). Жизнев придерживался мнения Буццати, хотя старался быть понят всеми. Он всегда помнил слова Шиллера о выборе поэта: "...Или исключительно приспособляться к уровню понимания толпы, отказавшись от одобрения образованного круга, или величием своего искусства заполнить огромное расстояние между ними и стремиться к обеим целям совместно". Надо сказать, что выбор не потребовал от Жизнева напряженной внутренней борьбы, ибо писал он, как мы уже говорили, о том, что его волновало, а не "ради процесса", волновало же его многое: и природа во всех ее проявлениях, и гримасы социума, и красота окружающих предметов, и психология человека, и картины истории, и собственные житейские неурядицы, и любовь, и взаимоотношения человека с Божеством, - всего и не перечислить. Поэтому чтобы стать в своем творчестве разнообразным, ему достаточно было просто предоставить свободу своему перу. Впрочем, его товарищам, призывавшим к творческому единомыслию, их узость тоже не стоила никакого труда. Им не приходилось насильно впихивать себя в какие-то рамки, ибо их не волновало ничего из вышеперечисленного - ни как творцов, ни как обычных людей. Это не относится разве что к житейским неурядицам, если понимать под ними проблемы дальнейшего обогащения, но о них поэты нового стиля не писали, ибо пуще всего страшились излишней откровенности с читателем. И было чего опасаться, если иметь в виду самобытный психологический склад поэта П. или Сидорчука. Ну а Жизнев только посмеивался, читая многочисленные опусы о чувстве сексуального долга, и писал себе о том, о чем хотелось писать.
      
       Глава XXIII
      
       Итак, Жизнев положил себе за правило быть в творчестве самим собой и не стараться угождать тем, кто видит в литературе лишь развлечение, не угрожающее волнением их отяжелевшей душе. Он советовался лишь с самим собой как о круге рассматриваемых предметов, так и о точке зрения, с которой следует эти предметы рассматривать, о выражаемых умонастроениях. Отвергнув домогательства тех, кто угождал черни, Жизнев, однако, прислушивался ко всем советам и пожеланиям. Многие приветствовали его отход от иронии и эротической темы (хотя последнюю он как мог старался углубить). Однако после одобрительных слов те же люди подчас начинали высказывать неожиданные претензии: "слишком мрачно", "ядовито", "ничего светлого", "желчно", "ненависть к женщинам", "презрение к людям"... И снова: "ядовито", "желчно", "кощунственно"... Даже в самом начале творческого пути Жизнев решительно отметал все подобные претензии - тут у него не возникало ни малейших колебаний. Литературное творчество - плод восприятия действительности автором, и действительность отражается в нем не прямо, а преломленной через призму этого восприятия. Если человек интересуется не только самим собой, то, значит, ему важно и чужое восприятие, точно так же преломленное через призму личности. А так как в любом восприятии действительности есть правда, то и творчество нам интересно только личностно окрашенное. Художник может придерживаться любой идеологии, но если призма личности действует, то и его творчество приобретает интерес. Отвергая же чужое восприятие, человек сосредоточивается на собственном и в этой замкнутости становится лишним грузом Земли, так как разумных действий, учитывающих все стороны действительности, от такого эгоцентрика ожидать не приходится.
       Власть имущие с давних пор научились подчинять чужое творчество своим интересам, а
      
      
       123
      
      художники, в погоне за выгодой, - симулировать определенное восприятие действительности. Однако творцом в таком случае выступает скорее заказчик того или иного восприятия, а само произведение несет на себе печать приспособления к неким посторонним требованиям, далеким от требований искусства, - в годы молодости Жизнева эта печать называлась "проходимостью". Порой заказчиком для себя может выступить и сам художник - если вера в некие исторические догмы, исторические концепции или просто в "стиль" заставляет его подгонять к ним правду и широту жизни. От нашего героя никогда не требовали исказить действительность, да и странно требовать этого от поэта, пишущего преимущественно о своих чувствах. Но вот чувства Жизнева, его реакция на окружающее раздражала тех, кто его читал, - раздражала настолько, что с публикацией своих произведений ему пришлось подождать около пятнадцати лет. Тем не менее Жизнев упорно считал, что произведение интересно - и полезно, если пользой считать расширение взгляда на мир, - лишь в том случае, если автор по-своему видит этот мир и по-своему реагирует на него. Соответственно он и писал, не собираясь тратить время ни на что навязанное и вынужденное, тем более что на хлеб он умел зарабатывать не только литературой. Жизнев соглашался с Асорином: "Все большие писатели создают свой собственный мир. По законам этого мира и следует судить о стиле писателя". Заказные произведения, кто бы их ни заказывал - сильные ли мира сего писателю, сам ли писатель самому себе, - даже будучи шедеврами слога, всегда страдают недостатком изобретательности, накала, живой крови, будь даже писатель полностью убежден в правильности тяготеющей над ним идейной позиции. Эта навязанная позиция - безразлично, навязана она извне или изнутри, - мертвит своим исходным рационализмом и сюжет, и характеры, и образы, и мысли автора, которые должны являться плодом творческой интуиции. Перед нами уже не собственный живой мир писателя, а искусственная матрица. "Писатель пишет прозу, проза у него правильная, чистая, но она ничего не стоит без приправы остроумия, без счастливой интуиции, без иронии, презрения или сарказма" (Асорин). К счастью, удачно имитировать презрение, сарказм и вообще творческий подъем не удавалось еще никому по той простой причине, что творчество всегда есть плод личного восприятия, а если сюда вклинивается заказ, то у творчества появляется подставной родитель - совсем не тот, что мог бы его хорошо воспитать.
       Все сказанное выше не означает, что у художника не может быть своих взглядов на правильное устройство человеческих взаимоотношений, то есть своих идеалов. Однако идеалы и человека, и художника - это часть его личности, это чувства, а не теории, это его мечты, а не установки рассудка. Идеалы не обладают бездушной конкретностью заказа. Слитые с душой, неотделимые от ее общего склада, идеалы определяют восприятие в той же мере, что и сама душа. Творческое восприятие - детище души, но душа постоянно вырабатывает идеалы. Поэтому художника без идеалов, то есть без представлений о верном и достойном, так же трудно представить себе, как и художника вовсе без души. Идеалы - это личность в ее отношении к определенным проблемам, значит, и восприятие благодаря идеалам становится определеннее и резче. Поэтому подлинный художник так редко демонстрирует благостность. Вновь вспоминается Асорин: "И если он бывает в своих писаниях и сварлив, и желчен, то это одно из неизбежных следствий веры в идеал, который он отстаивает". Помнится также ответ Жизнева одной оскорбленной слушательнице, упрекавшей его в женоненавистничестве: "Да, я частенько бросаю своих героинь под поезд, но лишь потому, что я люблю все прекрасное в женщинах. А тем женщинам, которые своим поведением и видом попирают это прекрасное, самое место под колесами".
       Конечно, далеко не всякая личность способна и чутко воспринимать мир, и вырабатывать идеалы, и впечатляюще творить. Жизнев почувствовал это уже тогда, когда в отрочестве перешел от развлекательного чтения к настоящей литературе. Шиллер писал об этом так: "Никогда образованный человек не станет искать услады для ума и сердца у незрелого юнца, никогда не потянет его опять встретить в поэтических произведениях те же предрассудки, пошлость нравов, духовную пустоту, которые отталкивают его в действительности жизни. <...> Одного вдохновения
      
       124
      
      недостаточно: требуется вдохновение развитого ума. Всё, что может нам дать поэт, это его индивидуальность. Она и должна, следовательно, быть достойной того, чтобы предстать перед светом и потомством". О том же напоминал и Грасиан: "Человек рождается дикарем; воспитываясь, он изживает в себе животное. Культура создает личность, и чем ее больше, тем личность значительнее". К счастью, нашему герою всегда удавалось совмещать высокое мнение о своем предназначении и своих произведениях с почти полным отсутствием самомнения ("почти" - потому что самомнение питается прежде всего недостатком образования, а ведь вполне образованных людей не существует). Когда-то Жизнев был склонен, как всякий юнец, сильно преувеличивать собственную образованность, но чтение хороших книг постепенно излечивало его от этого заблуждения, пока не излечило окончательно. Конечно, не всякое чтение и не всякая премудрость давались ему одинаково легко, но он осознал пользу всех и потому соглашался с дю Белле: "Истинный поэт лишь тот, кто обладает превосходным природным даром, знает все прекрасные искусства и науки, главным образом естественные и математические, кто хорошо знаком со всеми жанрами, прекрасными авторами греческими и латинскими, кому известны все стороны человеческой жизни". Дю Белле вторил Пелетье дю Ман, и Жизнев соглашался также и с ним: "Нет необходимости говорить, что нашим поэтам нужно знание астрологии, космографии, геометрии, физики..." Сходные требования к поэтам высказывал (см. выше) Низами Арузи Самарканди. Несколько умеряя эту неистовую, хотя и благородную жажду знаний, стоит привести мудрое высказывание Леонида Майкова: "Одна наука не ведет к добру, но образованность нужна для всех. Без нее нет настоящей духовной жизни. И один талант не выручает". Увы, знаток литературы с легкостью вспомнит множество творческих биографий, подтверждающих эти слова.
       При безусловной полезности для поэта всех и всяческих познаний, даже самых странных, для него, как и для всех прочих людей, первостепенными являются познания, связанные с его ремеслом. Проще говоря, поэт должен постоянно читать труды других художников слова и отмечать для себя особенности их творческого метода, должен развлекаясь - поучаться, а значит - рассматривать чтение как работу. И поскольку всякая работа дает плоды, лишь совершаясь систематически, чтению тоже следует уделять часть каждого дня, даже когда читать и не хочется (собственно, слово "хочется" рядом со словом "работа" должно держаться угодливо и скромно и по первому знаку отступать в тень). Поддержат нас слова Лукиана: "Лучшим способом отдохновения является такое чтение, которое будет отличаться не только остроумием и приятностью, но также будет заключать в себе не лишенное изящества наставление". Как видим, тему труда в тему отдохновения Лукиан вносит весьма деликатно - в полном соответствии с сибаритским духом поздней античности. Но мы знаем: труд чтения сослужит поэту добрую службу не только тем, что покажет ему чужие достижения и ошибки, позволит не изобретать заново уже изобретенное, остережет от чужих оплошностей... Главная польза от чтения выше всего перечисленного. Подробности прочитанного могут улетучиваться из памяти, в которой остается лишь так называемое "общее впечатление", но огорчаться этим не надо, не надо бросаться перечитывать позабытое. Бальзак указывал: "Гений в любой области - это интуиция". Иначе говоря, интуиция руководит всяким творчеством, и художественным - прежде всего. Сталкиваясь при чтении с достижениями чужого творчества, она непрерывно и порой незаметно для читающего развивается и совершенствуется. Задача чтения - развитие интуиции, а для этого подробности не важны. А развивается интуиция не путем зубрежки неких правил, а путем постоянного соприкосновения с чужой интуицией. Чтения здесь ничем не заменишь, и нечитающий гений невозможен.
       Суровый славянин Ключевский писал о развитии человеческих способностей гораздо жестче Лукиана: "Талант сам по себе не большая заслуга, даже вовсе не заслуга, дающая право на уважение и признательную память людей. Это - дар Божий, и как всякий дар, возлагающий на получателя страшную ответственность, обязанность быть благодарным дародавцу, но вовсе не дающий права быть самодовольным или притязательным. Это дар сырой и тяжелый, который надо обработать
      
       125
      напряженными, порой мучительными усилиями и оправдать полезными для человечества плодами,
      соответственными его качеству и размерам. Этот дар - часто тяжелая ноша, под которой носитель может изнемочь, если у него нет опоры в руках, нет соразмерной нравственной силы в сердце". Со словами Ключевского не поспоришь, но стоит все же заметить, что и постоянные сомнения в своих силах, в качестве сделанного, постоянные доделки того, что уже отболело и не является первоочередной духовной задачей - все это тоже представляет для художника немалую опасность, порой роковым образом замедляя его развитие (что можно видеть на примере того же вечно корпевшего над переделками, вечно просившего советов Батюшкова). К счастью, наш герой на каждом этапе своего творчества был уверен (хотя и не всегда обоснованно) в значительности своих произведений и не увязал в трясине переделок. В то же время он был чужд самодовольства: ему постоянно казалось, что каждое новое его произведение будет лучше предыдущего, и это чувство заставляло его непрерывно трудиться. Такое соединение противоречий в одной личности встречается редко, но и результат получается редкий, если посмотреть на количество, да и качество, написанного нашим героем. Если читатель спросит нас, не смотрел ли Жизнев, сознавая себя состоявшейся творческой личностью, свысока на окружающих, мы ответим, что подобное высокомерие всегда представлялось ему чем-то уродливым, каким-то видом душевного расстройства, хотя бы потому, что в человечестве рассеяно множество других талантов помимо литературных, и этот факт совершенно очевиден.
       Ни одно мудрое высказывание не бывает всеобъемлющим. Так и в высказывании Ключевского мы не находим ничего о той, увы, распространенной ситуации, когда общество оказывается глухо к проявляющему себя таланту, как бы он себя ни образовывал. Кто-то, столкнувшись с таким безразличием, опускает руки и предпочитает забыть о собственном даре, доставляющем столько напрасных хлопот. А кто-то - и наш герой из их числа, ибо иначе не было бы и этого повествования - ощущает лишь больший простор для собственного развития. Как писал наш современник Кушнер:
       Тем больше места для души,
       Чем меньше мыслей об удаче.
      Это, конечно, правда. Если поэт хочет сохраниться как поэт, ему стоит прислушаться и к Вяземскому: "Успех - пятно в нашем быту. <...> Я никогда не знал площадного счастия и, кажется, теперь не побоюсь его искушений, если когда-нибудь и вздумалось бы ему пощекотать меня. Неудача - тот невидимый бог, которому хочу служить верою и правдою".
      
       Глава XXIV
      
       В нескольких предыдущих главах мы представили читателю воззрения нашего героя на литературное творчество и на то, как это творчество следует осуществлять, дабы наиболее продуктивно использовать отпущенный жизненный срок. Обильное цитирование в указанных главах (да и во всей книге) объясняется, во-первых, нашим стремлением продемонстрировать свою образованность и тем самым вызвать у читателя доверие к нашему повествованию. Во-вторых, по многим поводам жившие прежде нас писатели сумели высказаться так удачно, что нам нет уже никакого смысла по тем же поводам высказываться самим. К примеру, в значительной степени содержание глав с XXI-й по XXIII-ю исчерпывается известной цитатой из Андре Жида: "Проблема морали для художника вовсе не в том, чтобы явленная им идея оказалась как можно более нравственной и полезной для большинства; она в том, чтобы явить эту идею наилучшим образом. Ведь явлено должно быть все, даже самое страшное, ибо сказано: "горе тому человеку, через которого соблазн приходит", но сказано также: "надобно прийти соблазнам". - Художник, как и всякий человек, живущий ради чего-то, должен с самого начала принести себя в жертву. Вся его дальнейшая судьба - лишь путь к акту жертвоприношения". Вряд ли с учетом уже сказанного ранее к этим словам стоит что-либо добавлять - разве что извиниться перед читателем за то, что было сказано чересчур витиевато или чересчур наивно. В оправдание нашего героя, чьи мысли мы
      
       126
      
      излагали, можно привести замечание художницы Натальи Гончаровой: "Гениальные творцы искусства никогда не опережали теорией практику, а строили теорию на основе ранее созданных вещей". Можно вспомнить и Гёте: "Теоретизирование всегда свидетельствует о недостатке или застое творческих сил". Так и наш герой сначала проникся тягой к творчеству, а уж потом начал соображать, для чего эта тяга человеку дается. Ранним попыткам осмыслить предназначение творчества и ход творческого процесса наш герой много времени не уделял, интуитивно понимая, что работа гораздо важнее мудрствований на тему работы. Лишь когда никаких сомнений в значимости созданного у Жизнева уже не осталось, - а значит, задним числом, - пришел черед кристаллизации взглядов на творчество. Впрочем, как мог убедиться читатель, в своих мыслях Жизнев был не слишком оригинален. Он никогда и не стремился прослыть теоретиком литературы - мысли предшественников и свои собственные служили ему лишь интеллектуальным обеспечением никогда не прерывавшейся работы. На наш взгляд, гораздо большее значение, чем его философия творчества, имеет разработанная им система поведения творческой личности (или способ организации времени художника, или система соподчинения его занятий - называть можно как угодно). Правда, и здесь Жизнев начинал не с нуля - главные идеи высказали Батюшков, Шиллер, Жид и другие, а наш герой лишь детализировал эти идеи и приспосабливал их к повседневной рутине. Эту практическую систему поведения он вырабатывал лишь для себя и никому ее не предлагал. Однако сейчас, когда о ней наконец рассказано на бумаге, система эта, как нам думается, многим начинающим творцам, и не только литераторам, добрую службу.
       Покончив с рассуждениями, мы должны вновь вернуться к тем картинам прошедшего, которые всплывали в памяти нашего героя, покуда он редактировал чужие тексты, рылся в своей библиотеке, подбирая стихи для очередной антологии, выискивал во всех национальных ответвлениях всемирной паутины подходящие картинки для "Исторического лексикона" и занимался прочими подобными делами, порой весьма интересными. Вспоминалось ему, например, как в сентябре 1995 года меценат Сидорчука Вадим Степанов предложил Сидорчуку и Жизневу прокатиться в Тулу, где Степанов держал большой магазин фирменной одежды. Впрочем, саму идею поездки выдвинул Сидорчук: как раз на эти дни приходилась годовщина смерти его матери, и он хотел заехать к себе на родину, в город Узловая Тульской области, чтобы вместе с родней отметить печальную дату. Так или иначе, Жизнев оказался в условленное время в квартире Степанова близ метро "Бауманская" и терпеливо слушал, как меценат с истерическими нотками в голосе бранит на все корки своего заместителя, тоже собравшегося в Тулу. Сталкиваясь с подобными странностями поведения богатых, Жизнев всякий раз внутренне ощетинивался, дабы достойно ответить, если сорвать раздражение попробуют и на нем. Однако с ним Степанов разговаривал вежливо, а с Сидорчуком даже чуть подобострастно, что на фоне едва утихшей истерики вызывало у Жизнева легкую брезгливость - с таким чувством сдержанные люди относятся ко всякой моральной разнузданности. Добро бы поведение мецената было следствием неукротимого гнева, а то ведь выходило, что буйствовал он сознательно.
       В описываемое время Сидорчук проживал еще в комнате близ Савеловского вокзала, принадлежавшей Степанову, и ожидал от того же Степанова решения своего жилищного вопроса. Магистр и вообще был чрезвычайно вежлив с бизнесменами, а уж тут проявлял чудеса обходительности, однако его, привыкшего не церемониться с окружающими, это наверняка утомляло. Не случайно после того, как Степанов выкупил для Сидорчука комнату, принадлежавшую бывшей супруге магистра, последний, тяготясь благодарностью, вычеркнул сделавшего свое дело мецената из списка нужных людей, а значит, и друзей. Так Степанов лет на десять исчез из поля зрения и нашего героя. Лишь много позже Жизневу совершенно внезапно позвонила обезумевшая от горя вторая жена Степанова, которой Жизнев никогда не видел. Всхлипывая, она рассказала, что бывший меценат потерял сначала первую семью (жена ушла, забрав детей), потом бизнес, потом обоих родителей и вот скоропостижно умер. Поскольку до этого печального звонка Степанов не проявлял желания
      
       127
      
      пообщаться с Жизневым, наш герой счел возможным не ходить на похороны.
       Впрочем, до всех бед было еще далеко, а пока компания в составе Степанова, его зама, Жизнева и Сидорчука мчалась по шоссе в сторону Тулы в дорогом спортивном автомобиле Степанова. Жизнев сначала решил, что барахлит спидометр - уж слишком малую скорость он показывал, тогда как неслись они словно на пожар. Меценат самодовольно рассмеялся и пояснил, что спидометр просто-напросто показывает мили, а не километры. Выходило, что едут они со скоростью 160 километров в час, но в приземистой, с отличными амортизаторами машине никаких неудобств от этого не ощущалось, а Степанов, сидевший за рулем, спокойно беседовал с пассажирами. В Туле первым делом заехали в магазин Степанова и осмотрели его, словно музей. Жизнев проявил позорное невежество по части марок и фасонов одежды, однако все же получил в подарок модную клетчатую рубаху, которую носит и поныне. Затем поехали в какой-то особенный пивной магазин за баварским пивом, которого закупили в огромном количестве и провели за ним остаток дня в съемной тульской квартире Степанова. Всё прошло мирно - Степанов если и продолжал как бы по привычке рыкать на заместителя, то уже лениво, как сытый лев.
       Запланированное на следующий день выступление в библиотеке, можно считать, сорвалось, так как всё оповещение публики сводилось, оказывается, к листку машинописной бумаги перед входом в этот храм культуры. В библиотеках, музеях, архивах, редакциях работают вообще-то прекрасные люди, но поскольку с культурой они, можно сказать, запанибрата, то ничего особенного ни в каких культурных мероприятиях они не видят и не склонны ничего предпринимать для их материального успеха, то есть для стечения публики. Проникновенный разговор о прекрасном получится ведь в любом случае, даже если помимо работников культуры и самих выступающих никто не явится, так зачем же попусту суетиться? Даже если учреждение культуры поступает в духе времени и берет себе долю от платы за вход, переломить инерцию бессребренничества и общего прекраснодушия обычно не получается, и все действия коллектива ограничиваются вывешенной у входа самодельной афишкой формата А-4. Ну а если никакого дележа выручки не предвидится, то сидящие на фиксированной зарплате труженики культуры и подавно не станут ничего делать - не столько из лени, сколько из нежелания вносить в грядущее духовное наслаждение фальшивую, как им кажется, нотку коммерческой суеты. Жизнев не раз сталкивался с таким поведением вполне доброжелательных к поэзии людей и в конце концов перестал возлагать надежды на содействие работников названных учреждений, дабы не испытывать затем горького разочарования. Не в людях, нет, - просто в периоды безденежья плата за вход на концерт иногда очень выручала, однако объяснять такие вещи мудрым интеллигентам было выше его сил. Приходилось рассчитывать лишь на самого себя. Так что ситуация в тульской библиотеке не представляла собой ничего особенного, опытные гости все поняли правильно и не слишком огорчились. Они почитали работникам библиотеки стихи, поговорили с ними о современной литературе и распрощались. Побродив по старой части Тулы, они направились обратно к Степанову, по дороге, разумеется, прикупив еще пивка.
       Надо заметить, что и в таких, казалось бы, сугубо коммерческих заведениях, как клубы, никакой собственной работы по привлечению публики не ведется. На сайте клуба есть афиша, там помещается объявление, подготовленное самими выступающими, и делу конец. Порой дается объявление в рекламный журнальчик - своего рода сводную афишу по всем клубам города, а порой, чтобы не тратить денег, и не дается. Когда клубов было мало, публика еще читала эти объявления, а когда клубы размножились, как клопы в диване, она перестала это делать, правильно решив, что объявления и сами до нее дойдут. По части привлечения публики выступавшие в клубах поэты раньше рассчитывали в основном на себя, а ныне - исключительно на себя. Афиши, анонсы в прессе и по радио, размещение объявлений в Интернете, оповещение заинтересованных лиц - всем этим клубы как не занимались, так и не занимаются, даже если берут долю от входной платы на концерт поэта. Можно понять арт-директоров: мороки с привлечением публики масса, а результат предсказать
      
       128
      
      почти невозможно, прямой связи между усилиями арт-директора и ростом его дохода нет, так что проще расслабиться и отдыхать. Вот и приходится любителям длинного клубного рубля работать самим: доводить информацию до каждого, поскольку бесчисленных объявлений в Интернете никто уже не читает, оповещать и обзванивать множество людей. Огромные афиши поэтам не по карману, а на мелкие никто не обращает внимания, объявлений в прессе и по радио поэтам тоже не поднять. Правда, Сообщество долго ухитрялось давать анонсы в СМИ бесплатно, благодаря приятелям в редакциях, но начальство смотрело на такие объявления косо, полагая, что поэты безудержно богатеют за счет своих концертов. В конце концов практика бесплатных объявлений умерла. Господь судья этим бдительным начальникам, душителям русской поэзии.
       На следующий день сырым и туманным утром Жизнев и Сидорчук отправились на тульский автовокзал и выехали оттуда в Узловую. Родной город Сидорчука встретил их почти безлюдными улицами и какой-то странной тишиной, словно население решило затаиться и переждать новую лихую власть. Ныне можно с уверенностью сказать, что население зря выбрало такую тактику, ибо с годами ничего не изменилось кроме численности самого населения - в результате всеобщего разорения она значительно сократилась. Вечер столичные гости провели в ресторане, действовавшем при единственной городской гостинице. Когда в городе работали заводы, в гостиницу приезжали командировочные, но с закрытием всех заводов нужда в посещении Узловой у человечества отпала, и в гостинице воцарилось полное запустение. В гостиничном туалете, обслуживавшем одновременно и ресторан, из прорванной трубы мощной струей била горячая вода, а до писсуаров приходилось добираться по доскам, уложенным в глубокую лужу. Коммунальная катастрофа никого не волновала, хотя Жизневу после визита в туалет зал с музыкой (играла местная поп-группа) и невозмутимо жующими людьми показался то ли сном, то ли сценой из фильма ужасов - такие же спокойные сцены предшествуют в означенных фильмах картинам разрушения и гибели.
       О приезде московских знаменитостей Сидорчук сообщил в родной город заранее, и к назначенному часу в Узловской публичной библиотеке собралось немало народу, все больше молодежь. Жизнева насторожили рокерские косухи на многих слушателях. Он ведь знал, что рок для подавляющего числа своих адептов - это способ считать себя духовной личностью, не будучи таковой, и способ считать себя борцом против мирового зла, ограничиваясь при этом лишь самыми безопасными, хотя и шумными формами протеста (недаром во всем мире рок так быстро слился с бизнесом: последний сразу разглядел в нем союзника, способного успешно стравливать пар молодежного бунтарства и подменять тягу к прекрасному глупейшими суррогатами). Вскоре выяснилось, что Жизнев не зря беспокоился - молодые люди и впрямь явились на концерт не поэтов послушать, а себя показать. Сначала они громко переговаривались и всем мешали; выведенный из себя Сидорчук напомнил им, что поговорить о своем можно и на улице, но эти слова не возымели действия. Тогда за наведение порядка взялась директриса библиотеки, лично знавшая всех бунтарей - не как своих читателей, боже сохрани, а просто как соседей. Однако решение побунтовать оказалось непоколебимым: парни выступили с громким протестом, но не против качества стихов - их они и не расслышали, - а против самой концепции мероприятия. "Ну мертвая же тусовка!" - отчаянно вопил один бунтарь в косухе. Было ясно, что схема "поэт читает - слушатель слушает" с точки зрения рокеров выглядит нудной, утомительной и вообще отжившей: в ней нет ни диких воплей, ни оглушительных звуков, ни световых эффектов, ни разгрома помещения и оборудования, зато присутствует необходимость ворочать мозгами, постигая услышанное. Произошла перепалка, в ходе которой рокеры настойчиво повторяли, что им неинтересно все происходящее, сотрудницы библиотеки по-соседски их стыдили, а Сидорчук с Жизневым упирали на то, что в афише все было указано по-честному и если такое мероприятие не нравится, то можно уйти и поискать другое. Однако решающую роль сыграл возмущенный крик какого-то дяденьки из публики: "Не нравится - уходи, дай другому послушать!" Это было настолько справедливо, что самые упорные бунтари с ворчанием удалились, а остальные расселись по местам с явным намерением слушать дальше, ибо не
      
       129
      
      так уж много развлечений имелось тогда в Узловой (большинство публики, надо сказать, протестовать и не думало). Чтение продолжилось, раздались смешки, переросшие затем в дружный смех, и в итоге кончилось все не обструкцией, а полным успехом. Это урок тем слабонервным авторам, которые, столкнувшись с чьим-либо неприятием, картинно выбегают из зала, с треском захлопывая за собой дверь и как бы предлагая своим обидчикам умереть от угрызений совести. Так делать нельзя, потому что обидчики лишь самодовольно посмеются. Нет, надо до конца держаться за кафедру, даже если вас будут отдирать от нее силой, осыпать недругов насмешками и оскорблениями, сто раз начинать читать заново одно и то же и в конце концов взять публику измором - пусть она аплодирует хотя бы для того, чтобы от вас отделаться, раз уж постичь глубины вашего дара ей не дано.
       Узловчане стали покупать книги, причем делали это и недавние протестанты, демонстрируя таким образом тягу к примирению. Поэтов пригласили на импровизированный банкет - его решил устроить у себя на квартире редактор районной газеты и давний поклонник Сидорчука, только что напечатавший в местной типографии книжку последнего "Баллады и стансы", не стоившую автору ни копейки. Жизнев годом раньше издал в Москве, в типографии Воениздата, сразу три своих книги, но там все делалось за деньги, и эта операция пробила в его бюджете огромную дыру. А тут на тебе - бесплатно! Такое следовало признать выдающимся достижением дипломатии, повторить которое Жизневу удалось лишь через много лет. Квартира редактора находилась на четвертом этаже обычнейшей пятиэтажки - такими застроен весь город Узловая, если не считать частных домишек на окраине и двухэтажных домиков железнодорожного ведомства. Эта квартирка до боли напомнила Жизневу квартиры приятелей его детства на Коптеве в 60-х - 70-х годах. Да и квартира бабушки Сидорчука была тоже примерно такова - словно время вдруг скакнуло на двадцать лет назад, и потому Жизнев сразу почувствовал себя в Узловой как дома. Напряженность вокруг себя создавал только Сидорчук, постоянно делавший замечания младшему брату, приехавшему, как и он, на годовщину матери. Братец, вполне зрелый малый и, кстати говоря, хороший переводчик (Жизневу случалось привлекать его к работе в своем издательстве), выслушивая бесконечные поучения и колкости, плевался, бранился вполголоса, но в Узловой деваться от Сидорчука ему было некуда. Зато в Москве он полностью прекратит общение со старшим братом, хотя тогда до этого было еще далеко - покуда он присутствовал и на поэзоконцерте, и на банкете, ради успеха которого поэты наравне со всеми внесли свою денежную лепту. Никаких богатых спонсоров в Узловой ожидать не приходилось, и потому увильнуть от внесения взноса не решился даже Сидорчук: пьянка в городе-призраке русской глубинки - это, конечно, совсем не то, что пьянка в Москве. Общение в квартире редактора протекало мирно и даже весело, хотя ничего нового для себя Жизнев не услышал. Редактор говорил о всеобщем разорении, однако новыми в его речах были только детали, мало изменявшие сложившуюся в сознании Жизнева общую картину. Обо всех жутковатых приметах распада редактор говорил с шутками-прибаутками, но Жизнева его речи все равно коробили: в то время наш герой еще цеплялся за веру в лучшее и не хотел отдавать себе отчета в происходившем со страной. То есть картина-то сложилась, но зритель ее видеть не хотел, - или, точнее, не хотел давать себе отчета в том, что именно он видит. Проницательный читатель вспомнит, конечно, как наш герой закрывал глаза на очевидное и в других обстоятельствах и поймет, что мы совместно нащупали серьезную слабину в его характере. Нашего героя извиняет лишь чрезвычайная распространенность того же самого недостатка, особенно среди русских людей.
       Итак, в квартире все протекало чинно-благородно, но когда, посидев за столом часа три, общество, вознамерившись разойтись по домам, спустилось во двор, что-то вдруг резко изменилось. Заметим: когда Жизнев спускался по лестнице, ему вдруг вспомнилось его студенческое пребывание на практике в степных областях - Тамбовской, Саратовской, той же Тульской, и странным показалось такое мирное завершение вечера с банкетом. Через пять минут после того, как Жизнев об этом подумал, в группе любителей поэзии, топтавшихся у подъезда, вдруг разгорелся спор. Жизнев не
      
       130
      
      обратил на возникший гомон особого внимания, безмятежно щурясь на фонари в тумане, которые, как то ни странно, еще зажигались в Узловой по вечерам. Однако спор очень быстро миновал стадию обмена аргументами и перешел в стадию взаимных оскорблений. Довлатов верно заметил, что русский спор ведется обычно не с целью выяснения истины, а с целью уничтожить собеседника. В степной полосе России его наблюдение можно толковать в самом прямом смысле, то есть в смысле физического уничтожения. В туманном воздухе повисла матерная брань и послышались шлепки кулаков по физиономиям и кожаным доспехам рокеров. Любители поэзии подались в стороны друг от друга, дабы иметь пространство для замаха. К счастью, многие из них предпочитали драться модными заморскими способами: ногой в голову, ногой в голову с разворота и так далее. При исполнении этих акробатических номеров нетрезвые бойцы неизменно промахивались, теряли равновесие и падали на газон. Если бы они с их силой и задором дрались по старинке, то многим из них, несомненно, не поздоровилось бы. Впрочем, в воздухе мелькало столь много костистых кулаков и стоптанных кроссовок, что на их пути даже при самых странных методах драки рано или поздно оказывалась чья-то голова. В результате было расквашено несколько носов, а один из бойцов неподвижно распластался на сырой траве газона (его косуха тускло и равнодушно отражала фонарный свет). Драка завершилась так же внезапно, как и началась: взаимные наскоки прекратились, вместо шлепков зазвучали сначала отдельные слова, перешедшие затем в общий разговор. Рассредоточившиеся для драки фигуры вновь сбились в группу, поспорили еще какое-то время, а затем стали пожимать друг другу руки и обниматься. Павший боец с трудом поднялся с газона, что было встречено взрывом смеха. "Мировую! Мировую выпить!" - послышались голоса. Попойка грозила получить мощное продолжение, и потому поэты предпочли незаметно свернуть за угол и ретироваться домой.
       Наутро состоялись поминки. На Жизнева после всех возлияний, вершившихся в течение поездки, спиртное уже почти не действовало - разве что привело его в состояние мечтательного благодушия. Посидев за столом сколько требовали приличия, московские гости направились на вокзал (правда, младший брат, опасаясь, видимо, дальнейших поучений со стороны старшего, с ними не поехал). Жизневу не хотелось утрачивать свой благодушный настрой, и он в попутной лавочке захватил в дорогу пузатую бутылочку болгарского бренди "Плиска". На интересную беседу он не рассчитывал, ибо знал: все свои мнения, даже по самым заурядным бытовым вопросам, Сидорчук излагает с нотками фанатизма в голосе и постоянно дает понять собеседнику, что не любит возражений. Некоторых слабонервных такая манера общения заставляла во всем соглашаться с Сидорчуком и даже перенимать его взгляды, а наш герой в разговоре с самолюбивым товарищем постепенно привык ограничиваться краткими и ни к чему не обязывающими репликами. В обмене такими репликами и прошла поездка. Так как сознание Жизнева оставалось праздным, он мог спокойно любоваться железнодорожными пейзажами, которые почему-то очень любил, и размышлять о своем. Бренди ему хватило как раз до Москвы, причем с каждым глотком он, казалось, только трезвел и все больше погружался, по выражению Гёте, "в безмятежное ощущение собственного бытия". Домой Жизнев явился, как говорится, ни в одном глазу, несколько разочаровав родителей, которые готовились осыпать его упреками. Ну а удачное возвращение, конечно же, есть венец всякой поездки.
      
       Глава XXV
      
       Вспомнив о побоище в Узловой, Жизнев поневоле вспомнил и о другой поездке середины 90-х - на сей раз в Санкт-Петербург. Предстояло помочь некоему банку отметить пятилетний юбилей его сомнительной деятельности. Под это мероприятие арендовали целый дом отдыха на северо-востоке от города, в сосновом бору. Ехать в Питер поэтам пришлось вместе с музыкантами, так что и перед посадкой, и в самом поезде много пили. У музыкантов, видимо, всегда имелись свои причины
      
       131
      
      пьянствовать, ну а Жизнев просто не вынес бы их общества без достаточного количества алкоголя. Заняться делом в их соседстве все равно не получилось бы: эти люди, подвыпив, неизменно начинали приставать к окружающим, предлагая разделить их грубое веселье. Об этом Ремизов писал так: "Есть особенная "художественная казнь" - для писателей - это отрывать и рассеивать, ни на минуту не оставляя в покое, ни на минуту не давая человеку сосредоточить мысли". Боясь таких мучений, Жизнев предпочитал принять участие в попойке, при этом нещадно браня и оскорбляя распоясавшихся пингвинов от искусства, ставя им на вид их пьянство и бездуховность. Музыканты называли его злым, но он возражал словами одного из героев Корнеля: "Я человек не злой. Я только строг отчасти". Наутро невыспавшаяся и трясущаяся с похмелья компания оказалась в выстуженном декабрем Петербурге и бросилась искать теплое местечко, где можно было бы подождать высланных банком автобусов. Опытные музыканты устремились в недорогую и в то же время вплолне приличную пивную, названную в духе времени "Хани Мани", что можно перевести как "Милые Денежки". Там и решили дождаться условленного часа сбора. Нашим приятелям повезло: за их стол сели две очень красивые девушки, охотно вступившие в разговор. Ну а разговор музыканты, само собой, сразу же стали упорно переводить на взаимоотношения полов, в чем им всячески способствовал Сложнов, ужасно любивший толковать с дамочками о любви и сексе. Жизнев помалкивал, блаженствуя в тепле и глуповато улыбаясь. Улыбкой он выражал то удовольствие, которое доставлял ему вид барышень. Он вспоминал Ницше: "Да будет женщина игрушкой, чистой и изящной, словно драгоценный камень, блистающий добродетелями еще не созданного мира". Говорить Жизневу не хотелось, да он и не смог бы вставить слова в речевой поток, образованный Сложновым и музыкантами. Порой что-то с карикатурной важностью басил Сидорчук, и во всех этих речах таился коварный яд вседозволенности, во всех невинных вроде бы фразах обитала бацилла тотального гедонизма. Стоит ли удивляться тому, что девушки, наслушавшись подобных слов, ощутили то самое, о чем писала Зинаида Гиппиус:
       Желанья всё безмернее,
       Все мысли об одном.
      Речь зашла о поцелуях, и Сложнов, ссылаясь на свою робость и неискушенность в делах любви, пристал к девушкам с просьбой показать ему, как надо правильно целоваться. Хор разложенцев поддакивал ему: "А что тут такого? Поучите парня... Ничего особенного..." Девушки отнекивались недолго и вскоре приступили к наглядному уроку, причем общее жадное внимание их явно поощряло. Целовались они друг с другом, и так прелестно, что Жизневу поневоле вспомнилось признание Верлена: "Я боюсь поцелуя!" Увы, никакое счастье на Земле не вечно: одна из девушек, бойкая брюнетка, в ходе поцелуя покосилась на часы и всполошилась: оказывается, девушек уже где-то ждали. Их уход прошел как-то скомканно - видимо, они осознали всю смелость своего поведения, и хотя музыканты успели записать их телефоны, но Жизнев почувствовал, что этот уход - навсегда. Как показало будущее, он не ошибся. После отбытия девушек заведение "Хани Мани" утратило львиную долю своей прелести, а в пиве появился привкус резины. Насосавшись к назначенному часу пива и раздувшись, как бурдюки, московские гости покинули заведение и заковыляли к расположенной неподалеку точке сбора. Холод теперь был им уже нипочем. Жизнева даже перестали раздражать идиотские шуточки музыкантов. Все разместились в стареньком автобусе, который пересек город и выехал на шоссе, проходившее через многочисленные дачные поселки. Жизнев дивился причудливой архитектуре старинных дач, многие из которых явно сохранились с дореволюционных времен. Однако и дом отдыха, где должен был состояться праздник, его не разочаровал: вокруг - сосновый бор и масса свежего воздуха, а внутри - бесконечные коридоры с поблекшими от времени ковровыми дорожками, никакой лишней роскоши, зато просторно и тихо.Не успели гости оглядеть отведенные им комнаты, как раздался стук в дверь, появился широко улыбающийся представитель принимающей стороны и выдал всем, никого не пропуская, по литровой бутылке водки. Такая вера в безграничные возможности гостей ко многому обязывала, и потому
      
       132
      
      Жизнев не смог отказаться, когда казенные стаканы наполнились огненной жидкостью. А отказаться стоило, так как немалое количество пива, выпитого "на старые дрожжи", давало себя знать. Однако Жизнев возложил всю ответственность на хозяев праздника - они ведь люди опытные, знают, что делают, - и употребил алкоголь, а потом еще и еще раз. Как то ни странно, ни он, ни кто-либо еще не расклеились и сознания не потеряли, хотя и заложили в себя вместе с водкой семя всяких неожиданностей.
       В тот вечер поэты выступали в обширной столовой дома отдыха - с блеском, поминутно срывая овации. Выступала также известная питерская группа, название которой Жизнев забыл, хотя красивой солистке аплодировал неистово. Само собой, столы ломились от яств и напитков, и гости воздали им должное, как-то упустив из виду то обстоятельство, что и до этого уже целый день поглощали горячительные напитки. Количество закономерно перешло в качество, и Жизнев, не желая потерять лицо на людях, счел за лучшее мирно удалиться в свой номер.
       Катаев писал: "Солнце всходило и заходило над оцепеневшей местностью". Сосновый бор оцепенел от мороза, а дом отдыха - от неимоверного количества водки, выпитой постояльцами. И все же солнце взошло, пробилось в комнаты меж пыльных штор, и вместе с ним послышались первые звуки пробуждающейся жизни. Кто-то зевал, кто-то стонал от головной боли, шумно срабатывали унитазы, струилась вода из кранов. Чуть позже в коридоре послышались топот и возгласы - люди, в большинстве своем плохо помнившие, как отходили ко сну, спешили проведать друг друга. Московские гости собрались постепенно в одной комнате, где и выяснилось, что ночь в доме отдыха прошла вовсе не так спокойно, как могло показаться. У басиста группы оказалась на голове изрядная ссадина, кое-как залепленная лейкопластырем. О происхождении ссадины басист рассказывал следующее: когда Жизнев уже удалился на покой, а все оставшиеся в столовой еще продолжали веселиться, к микрофону вышли какие-то питерские панк-музыканты, которые не столько играли, сколько демонстрировали глубину своего морального падения: яростно матерились, делали неприличные жесты и, словом, вовсю предавались тому убогому и безопасному бунтарству, которое в таком ходу среди рокеров и рэперов. Музыкантам Сидорчука легкий успех этих двух паяцев, разумеется, не понравился, ибо справедливостью тут и не пахло: одни репетируют, сыгрываются, упражняются, а другие срывают аплодисменты простым кривлянием, улучив момент, когда все вдребезги напьются. Наверняка педерастический рок-бурлеск нравился в зале далеко не всем, однако общую атмосферу в такие минуты всегда определяют те, кто наиболее пьян и в наибольшей степени желает оскотиниться. Горе-лабухи это чувствовали и старались изо всех сил - в частности, один из них принялся с упоением изображать оральный секс с микрофоном. Это выглядело так омерзительно, что басист плюнул на цеховую солидарность и обозвал коллегу пидорасом (хотя скорее то была лишь констатация факта). После этого московские музыканты покинули столовую, но угомонились не сразу - еще долго пили, ходили из комнаты в комнату... В один из таких переходов они и напоролись на питерских говнорокеров, которые не забыли нанесенной им обиды, хотя можно ли называть обидой правдивый упрек? Наверное, нет, но Абу-ль Ала аль-Маарри тем не менее советовал:
       Удались от людей, только правду одну говорящий,
       Ибо правда твоя для внимающих желчи не слаще.
      Языкастый басист пренебрег этим советом, и когда в коридоре ему встретились оскорбленные им питерские рапсоды, то он без всяких предисловий тут же получил бутылкой по голове - к счастью, удар пришелся вскользь. Завязалась потасовка - музыканты Сидорчука, в отличие от своего лидера, любили подраться. Частенько они и сами создавали потасовки из ничего, но тут уж сцепиться сам бог велел, справедливость была на их стороне. Мариано Хосе де Ларра писал: "Не знаю, имеет ли право человечество, если вести разговор всерьез, жаловаться на какое бы то ни было злословие по его адресу и можно ли высказаться о нем столь же дурно, как оно того заслуживает". Эти слова в полной мере относятся и к тому представителю человечества, которого обозвали пидорасом за его неплохой, как ему казалось, сценический номер. Увы, человечество в массе обидчиво - многие его критики
      
       133
      
      прочувствовали это на себе; обидчивым оказался и питерский адепт орального секса. Правда, коварство нападения не помогло ему и его друзьям - их все равно обратили в бегство. Хозяева праздника заметили суету и шум в коридорах и решили разобраться, в чем дело. Что ж, факт был, как говорится, на лице, басист, весь окровавленный, производил жутковатое впечатление, а номер с оральным сексом хозяевам, как выяснилось, тоже не понравился. Поэтому питерских гостей, несмотря на всю их продвинутость, заставили быстро собрать вещички, вытолкали на улицу, запихнули в машину и отправили от греха подальше домой в Питер.
       Все это вместе с многими деталями происшедшего Жизнев узнал за завтраком. На столе перед ним неизвестно откуда оказалось доброе местное пиво, ходуном ходившее в стакане, и он решил воздержаться от воздержания, вспомнив Кохановского:
       Знайте: путность с беспутностью надо
       Сочетать - вот в чем жизни услада!
      Рыгая от пива и сытости, Жизнев вышел после завтрака в вестибюль. Сквозь стеклянные двери было видно, как мачтовые сосны золотятся на солнце. Сидорчук предложил прогуляться, и Жизнев охотно согласился. Они прошлись по дорожкам, проложенным среди сосен, посмотрели на дятла, так и сверкавшего в солнечном свете, поговорили - увы, как всегда, ни о чем - и повернули назад, туда, где музыканты в концертном зале уже настраивали инструменты и аппаратуру. Концерту группы Сидорчука предстояло стать гвоздем праздника, и этому не могла помешать никакая пьянка. Время до концерта Жизнев провел в беседах с разными людьми - беседы, разумеется, проходили за чаркой. В закуске недостатка не возникало, так как блюда с рыбным, мясным и сырным ассорти жизнерадостные служители (возможно, молодые клерки банка-юбиляра) разносили по всем номерам. Вечером был обещан полномасштабный банкет. К импровизированным застольям порой присоединялись сбегавшие из концертного зала музыканты, но Жизнев не беспокоился, ибо знал: если что-то и может помешать этим людям чисто отыграть концерт, то уж во всяком случае не алкоголь.
       На концерт и Жизнев, и прочая публика стеклись уже изрядно подогретыми. Жизнев понимал, конечно, что группа Сидорчука, несмотря на блестки остроумия в текстах, ничем, в сущности, не отличается от множества других подобных коллективов, процветающих благодаря стремлению слабейшей части человечества сбросить с себя тяжкий груз мышления и возвышенных чувств. Писарев как-то заметил: "Когда смех, игривость и юмор служат средством, тогда все обстоит благополучно. Когда они делаются целью - тогда наступает умственное распутство". Это верно, но стоит помнить и о том, что именно умственное распутство и является вожделенной целью отдыхающего человечества, а деятели квазиискусства приближают его к этой цели, причем далеко не бескорыстно. Сама природа такой цели отрицает тонкость, глубину и прочие высшие достоинства в тех опусах, что используются для ее достижения, за исключением разве что острословия. Поэтому далеко не случайно мы имеем тот художественный результат, о котором Писарев говорил так: "...Умы и таланты творят чудеса, но творческая сила тотчас изменяет им, как только они осмеливаются пустить ее в продажу" (речь здесь, понятно, идет о торговле не готовыми произведениями, а именно творческой силой, то есть, иначе говоря, собственной личностью). Но особенно часто Жизнев вспоминал следующее высказывание Писарева: "...Время, это драгоценнейшее достояние мыслящего человека, есть смертный враг наших соотечественников, - враг, которого следует истреблять всеми возможными орудиями, начиная от желудочной водки и кончая статьями "Русского вестника"". Конечно, и "Русский Вестник", и оперетка показались бы Писареву чудом мудрости и искусства, сумей он ознакомиться с русской прессой и легкой музыкой эпохи Ельцина - Путина. С другой стороны, слова Писарева о том, что "трудиться гораздо полезнее и приятнее, чем искать сильных ощущений в игре, в пьянстве или в псовой охоте" показались бы большинству нынешней молодежи сущей ересью. Молодежи ныне исподволь, но упорно внушают, что трудятся только "анчоусы" и "чабаны", что систематический труд является признаком
      
       134
      
      жизненного банкротства, а признаком успешности является возможность в любое время "рассекать", "зажигать" и "оттягиваться". Таким образом создаются целые поколения глубоко несчастных людей, несчастье которых тем ужаснее и беспросветнее, что сами они и не подозревают о собственной беде, о том, что они даже и не притрагиваются к лучшим наслаждениям жизни. Увы, группа Сидорчука принадлежала к числу тех артистов, которые активно поучаствовали в оболванивании современного человечества, однако не нашему герою, как блины выпекавшему на службе развлекательные книжонки, было упрекать в чем-либо этих людей. Разница между ними, конечно, имелась, и существенная: наш герой чувствовал свою вину и охотно стал бы заниматься чем-нибудь другим, а горе-музыканты упивались своим занятием, своей дешевой популярностью и оставались вполне довольны собой. Однако ни пустоватых книжек, ни пустоватых песенок не существовало бы на свете, если бы публика не хваталась за них охотнее, чем за хорошие книги и хорошие песни, которые ведь тоже пока существуют. Так что между музыкантами и Жизневым имелось также и сходство: они все действовали под давлением так называемого "общественного вкуса", или, иначе говоря, - тяги человечества к самооглуплению. Бог дал человеку слишком тяжелую душу, и обычный человек борется с этой тяжестью с помощью развеселых либо, наоборот, слащаво-трогательных суррогатов искусства, - лишь бы только не ощутить на своих плечах, наряду с обычным житейским грузом, еще и груз собственной духовности. "...Об исправлении вкуса того, что называют публикой, кто же думает, если не сумасшедший?" - писал Катенин.
       Имея в виду все вышесказанное, мы не можем осуждать нашего героя за его беспринципное решение всячески способствовать успеху концерта, дабы обстановка напоминала одну из театральных премьер начала XIX века - об этом спектакле писал знаменитый театрал того времени Жихарев: "Я сидел в креслах и не могу отдать отчета в том, что со мною происходило. Я чувствовал стеснение в груди, меня душили спазмы, била лихорадка, бросало то в озноб, то в жар, то я плакал навзрыд, то аплодировал из всей мочи, то барабанил ногами по полу - словом, безумствовал, как безумствовала, впрочем, и вся публика, до такой степени многочисленная, что буквально некуда было уронить яблока". Жизнев в своих восторгах был, конечно, не вполне искренен, но его забавляла возможность стать тем детонатором, который, как выражаются опытные гастролеры, "взорвет зал". А так как заполненный под завязку зал взорвать куда легче, нежели зал, где редкие зрители не могут воспламеняться друг от друга, то усилия Жизнева не пропали даром и группа Сидорчука имела шумный успех. Ведь даже академик Ключевский писал о выгоде выступлений "перед целым собранием, где маленький восторг каждого слушателя заразит его соседей справа и слева, и из этих миниатюрных личных восторгов составится громадное общее впечатление, которое каждый слушатель унесет к себе домой и много дней будет им обороняться от невзгод и пошлостей ежедневной жизни". Ключевский, конечно, не предполагал, что через сто лет на его родине многолюдные собрания образованных людей станут вдохновляться искусством, способным разве что усугубить "пошлости ежедневной жизни". Однако в техническом смысле, касательно наращивания восторга за счет многолюдства, академик был, безусловно, прав.
       После концерта вновь состоялся банкет, сопровождавшийся обильными возлияниями. Ничего примечательного на банкете не произошло, зато утром накопившиеся в организме нашего героя продукты алкогольного распада заявили о себе во весь голос. Ноги у Жизнева подгибались, руки тряслись, сердце сбивалось с ритма, глаза слезились. Как назло, испортилась погода - небо затянулось мрачными облаками и резко похолодало. В теплом автобусе нахлынувшие недомогания еще удавалось как-то преодолевать, разглядывая мелькавшие за окном затейливые дачки и вяло отвечая на реплики Сложнова (тот был свеж, бодр и пытался что-то писать в тетрадке, хотя автобус немилосердно трясло). Однако когда в центре Петербурга с автобусом пришлось расстаться, ледяной ветер с такой силой накинулся на Жизнева, а громады исторических зданий, видя это, источали такое каменное равнодушие, что наш герой, стуча зубами, возмечтал об одном: найти хороший сугроб и там забыться последним сном. Но, как на грех, центр Петербурга оказался тщательно убран, и
       135
      
      никаких сугробов там не встречалось. Пришлось Жизневу ковылять вслед за всеми, причем у него даже не поворачивался язык спросить, куда, собственно, его ведут. Когда впереди в наступившей темноте замаячила уже почти родная вывеска "Хани Мани", Жизнев воспрянул, но не духом, а плотью, жаждавшей тепла любой ценой, пусть даже и в пещере людоедов. Болеслав Прус писал: "Нам, людям апоплексического сложения, случается, заглядывает смерть в глаза..." Жизнев вспоминал эти слова и опять, в который уже раз, давал себе клятву никогда не пить с утра. Но в данном случае уже наступил вечер, появились еда и водка, и наш герой решил рискнуть, полагая, что хуже ему в любом случае уже не будет. Расчет его оправдался: в поезде ему удалось выспаться, и в Москву он прибыл хоть и сильно отупевшим, но все же не тяжелобольным. А из последнего вечера в "Хани Мани" он вынес воспоминание о том, как Сложнову ставят под нос тарелку с закуской, тот заносит вилку и сразу же опускает ее, услышав, сколько с него причитается за еду. Жизнев тогда осудил друга, ведь деньги у них обоих были - за выступление в столовой дома отдыха они получили от директора Сидорчука аж по пятьдесят долларов. В конце концов всё как-то уладилось, все стали пить и закусывать на равных, однако Жизнев долго еще досадовал на то, что ему показалось проявлением скупости и любви к дармовщине. Лишь много позже, когда он узнал все обстоятельства существования Сложнова в те дни, он устыдился собственной досады. Ведь именно на примере Сложнова с удручающей яркостью подтверждается парадокс Стаффа: "Тогда нужны поэты, когда нужды в них нет". В сущности, Сложнов жил героически и мог говорить о себе так же, как граф Вильямедиана:
       И буду горд, коль сохранить сумею
       То, что бесценно, хоть и не в цене.
      Сложнов лишь однажды задумался над тем, чтобы изменить своему поэтическому призванию, но то была лишь минутная слабость - в дальнейшем все подобные мысли он гордо отметал. Эдмон де Гонкур писал: "...Против кристально чистого человека, против благородного человека, против талантливого человека существует тайный сговор всех сил природы с целью замучить и оболванить его". Вместе с запоздалыми угрызениями совести нашему герою приходила отрадная мысль: со Сложновым у сил природы этот номер не прошел.
      
       Глава XXVI
      
       Как уже говорилось выше, литературная общественность, которую никогда не покидает беспокойство за свое материальное благополучие, очень скоро оправилась от изумления, вызванного неожиданным успехом Сообщества поэтов у публики. Быстро, словно закрыли кран, прекратились отклики в прессе и на телевидении; критики, писатели и журналисты разом, словно сговорившись, позабыли о существовании литературного объединения, которое в те времена одно могло постоянно, год за годом собирать в Москве и других городах полные залы и выпускать охотно раскупаемые книги. Если о Сообществе и вспоминали, то лишь ради быстрого укуса исподтишка - мол, всем известно, какая это пошлятина, - после чего укусивший тут же прятался в своей теплой журналистской норке, делая вид, будто большего Сообщество и не заслуживает. Тактика замалчивания в сочетании с третированием свысока и щедрым поощрением различных шарлатанов давно опробована для борьбы с нежелательными явлениями культуры и является в целом беспроигрышной. Подрастают новые читатели, которым неоткуда узнать о нежелательных лицах, кроме как из пренебрежительных реплик, а прежняя публика, привлеченная рекламой, бежит посмотреть на шарлатанов, появляющихся один за другим. Не надо забывать и о правительственных щедротах, которые никогда не сыплются на тех, о ком не упоминают в масс-медиа, ибо чиновники, ведающие распределением благ, свои мнения о значимости авторов формируют исходя из частоты упоминания авторов в газетах и по телевидению и не знают иных писательских сообществ, кроме занесенных в реестр Министерства культуры. Однако потенциал Сообщества, в которое входил наш
      
       136
      
      герой, был, думается нам, столь велик, что оно не захирело бы даже в условиях информационного бойкота, если бы не заключало в самом себе семян собственного распада. Замалчивание било по Сообществу извне, а изнутри ту же работу делал Сидорчук: опираясь на свою сомнительную популярность рок-музыканта, он, во-первых, изо всех сил лишал Сообщество многообразия и непредсказуемости, стараясь связать его исключительно со своим именем. Во-вторых, ориентируясь на излюбленную им аудиторию из числа лабазников и гешефтмахеров, он чем дальше тем больше оправдывал своими опусами обвинения Сообщества в пошлости и безвкусице. На фоне такой атаки с фронта и с тыла надо удивляться не тому, что Сообщество в начале двухтысячных стало терять популярность, а тому, что на закате своего существования оно еще привлекало многочисленную публику и собирало залы.
       Однако в середине 90-х совокупные усилия Сидорчука и трусливой литературной общественности еще не успели принести своих плодов, и Сообщество частенько приглашали то туда, то сюда, - порой даже по официальным каналам. Так и в 1996 году поэтов и некоторых лиц из их окружения пригласили на Выборгский кинофестиваль. Поездка оказалась прекрасной - прежде всего из-за погоды. В Карелии стоял дивный август, теплый, но не жаркий, кристально ясный, с легким морским ветерком, из-за которого небо и воды Выборгского залива были особенно синими, скалы - особенно розовыми, а сосны особенно густо отливали медью. О фильмах следует сказать сразу, дабы больше не возвращаться к этой печальной теме: все они оказались очень претенциозны и очень плохи. Поэты вскоре прекратили посещение кинозалов, но те люди, что продолжали геройски ходить на просмотры, своими отзывами лишь подтверждали правильность бойкота. Режиссеры всё были известные, Мотыль, Досталь, Бланк и прочие, но кино они снимали явно лишь ради освоения выделенных денег, а не ради решения каких-то там художественных задач. В сравнении с таким творческим стимулом даже принятый на Западе принцип делания кино ради прибыли и то кажется более прогрессивным. На различные сборища кинематографистов - собрания, заседания, круглые столы - поэты тем более не ходили, так как невежество, слабоумие и косноязычие киношников давно вошли в поговорку, и потому добровольно любоваться на их общение способен лишь мазохист. Зато члены Сообщества сразу полюбили Выборг и вели, в том числе и благодаря хорошей погоде, вольный образ жизни: с утра хорошо кушали (организаторы обеспечили шведский стол, и поэты, не стесняясь, вели себя как Объедало из сказки), потом попивали пивко на террасе гостиницы, щурясь на рябь канала, потом гуляли по городу и окрестностям: по центру с его величественными домами в стиле модерн, по гавани с ее кранами и буксирами и разбросанными по водам залива розовыми гранитными островками, по крепости с ее циклопической башней, на которую можно было подняться вместе с одной из многочисленных экскурсий и обозреть окрестные скалы и леса. К красавцу Бивневу, когда он вальяжно сидел на террасе, часто подходили артистки, порой весьма известные, и пытались завести знакомство - например, просили дать им поближе рассмотреть сверкавший на широкой груди Бивнева большой серебряный крест. Бивнев в своей жизни хлебнул с артистками немало горя, искренне их ненавидел и потому отвергал все авансы, взамен пытаясь куртизировать супругу живописца Еремеева, поехавшего в Выборг как друг Сообщества. Твердость Бивнева по отношению к артисткам вызывала у окружающих уважение, распространявшееся и на всю делегацию Сообщества. "Серьезные ребята, настоящие кремни", - шептались вокруг.
       Конечно, чтобы оправдать приглашение, поэтам пришлось дать концерт. Он состоялся за городом, в недавно отреставрированном доме немецкого барона фон Николаи, имевшего когда-то под Выборгом поместье. Барон, видимо, был поклонником северной природы и обладал неплохим вкусом: такого изящного сочетания скал, сосен и озерных вод Жизневу ранее видеть не приходилось. В гостиной дома Николаи оказались почти все те участники фестиваля, которых Бог наделил живостью взгляда и осмысленным выражением лица; в каждом человеческом обществе таких меньшинство, но это лучшее, избранное меньшинство. Прочие либо разошлись по номерам спать после сытного обеда, либо поплелись в кинозалы смотреть очередные скучнейшие киноленты.
      
       137
      
      Правда, в первом ряду слушателей стихов оказался известный российско-израильский прозаик-юморист, с натужным юмором которого Жизнев был уже знаком. От таких господ, точнее от их профессиональной ревности, Жизнев не ждал ничего хорошего, да и недоверчивый взгляд заплывших глазок местечкового потешника не сулил поэтам понимания и сочувствия. Бояться Жизнев ничего не боялся - он давно научился не лазить за словом в карман и на колкости отвечать еще злейшими колкостями, однако ему не нравилось видеть на концертах будущих разносчиков дурных слухов, а литераторы, да еще известные, да еще юмористы зачастую, увы, оказывались таковыми. Толстый прозаик слушал настороженно и аплодировать считал ниже своего достоинства. Возможно, он повторял про себя пассаж из "Доктора Живаго": "Дорогие друзья, о, как безнадежно ординарны вы и круг, который вы собою представляете, и блеск и искусство ваших любимых имен и авторитетов. Единственно живое и яркое в вас - это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали". Однако обильный обед с пивком, а то и с водочкой может сыграть с человеком злую шутку - вот и нашему юмористу съеденное и выпитое не позволило сохранить выигрышную позицию высокомерного наблюдателя. Жизнев читал стихи сам, слушал чтение товарищей и на юмориста давно уже не смотрел, как вдруг его внимание привлек очень знакомый и все же странный клокочущий звук, раздававшийся где-то совсем близко. Оказалось, что это храпит юморист: свесив голову на грудь, он сладко заснул, захрапел и даже, кажется, пустил слюну на свою модную блузу, обтягивавшую пухлый животик. Сон становился все глубже и храп - все громче, так что Сложнов был даже вынужден с улыбкой прервать свое выступление. Литературные дамы, сидевшие рядом с классиком, набрались смелости и легонько ткнули спящего в бок. Храп затих, юморист открыл осоловелые глазки и с недоумением огляделся. Затем он, придя в себя, внушительно откашлялся и всем своим видом изобразил внимание. Сложнов кивнул в знак благодарности и стал читать дальше. Вскоре классик вновь принялся клевать носом, но, к счастью, больше уже не храпел. Концерт завершился искренними аплодисментами публики, раздачей автографов и прочими знаками успеха, но Жизневу более всего понравилась долгая беседа в почти опустевшей зале с несколькими совсем юными любителями поэзии, уроженцами Выборга и окрестных мест. Было несказанно приятно видеть людей хоть и совсем неопытных, но глубоко заинтересованных деятельностью творческого духа - заинтересованных вопреки всем соблазнам корысти, рассчитанным прежде всего на юность и неопытность. Ключевский писал: "Одного бы еще попросил я у Бога - сохранения хоть капли веры в людей, следовательно, и в себя..." Такие встречи и беседы, как в поместье фон Николаи, помогали нашему герою сохранить веру - увы, совершенно непонятную многим из тех, кто его окружал. Прогулявшись по парку поместья, незаметно переходившему в сосновый лес, поэты вернулись в гостиницу.
       Каждый вечер как-то само собой выходило так, что все они оказывались в ресторане. Туда же стекалось и всё фестивальное общество, не исключая и дряхлых патриархов кинематографа. Среди общества выделялись не только патриархи, но и красивые артистки (правда, молоденькие распорядительницы были красивее), крикливые критикессы, суетливые маленькие армяне (они-то и организовали фестиваль), какие-то веселые пропойцы... Но все взоры неизменно обращались к столику поэтов, ибо шутки и смех там не умолкали ни на миг. Один из деловитых армян как-то крикнул, пробегая мимо: "Вот как надо отдыхать! Молодцы, уважаю!" Среди веселых пропойц обращал на себя внимание колченогий и пузатый человек с пастью Щелкунчика, в шортах и в расстегнутой рубахе с тропическим рисунком. Он никогда не протрезвлялся, постоянно разражался сиплым хохотом, а однажды утром, оказавшись наедине с Сидорчуком в лифте, принялся восхвалять своего полового партнера, мелькавшего тут же в ресторане губастого юношу лет семнадцати. "Какое тело! Какие губы!" - закатывая глаза, восторгался пузан. "Погоди, так ты что, пидор, что ли?" - сообразил наконец еще не до конца проснувшийся Сидорчук. "Да, но не в этом дело", - отмахнулся пузан и продолжал свои восхваления. "Не в этом дело? А в чем?" - задумался Сидорчук, рассказав о странном разговоре соседям по столику. "Всё позволенное - противно, и вялые, заблудшие души
      
       138
      
      стремятся к необычному", - процитировал Петрония Жизнев. "А партнеры у наших кинематографистов становятся все моложе", - саркастически заметил Бивнев, не любивший киношников. Все расхохотались - с таким лицемерным одобрением это было сказано. Особенно веселилась мамаша одной знаменитой артистки, незаметно прибившаяся к компании поэтов и, судя по всему, платонически влюбленная в Бивнева. Саму артистку приглашать к столику поэтов Бивнев решительно запретил. "Иначе я брошусь в канал, и вы меня никогда больше не увидите", - пригрозил он. Спорить с ним никто не посмел, но Жизневу слегка взгрустнулось. Это означало, что с артисткой познакомиться не удастся. Красивые женщины расхаживали мимо, нагоняя на него грусть. Вспоминались слова Голсуорси: "...Тело красоты проникнуто некой духовной сущностью, которую может полонить только преданная любовь, не думающая о себе". Однако что-то подсказывало Жизневу, что отнюдь не преданной любви ищут все эти красотки, снующие по залу туда-сюда. Любовью они явно уже были наделены в изобилии - преданной и нерассуждающей любовью к самим себе. А любимая женщина Жизнева, татарская княжна, любила своего мужа, сомнительного художника - возможно, пока Жизнев вспоминал о княжне, та собиралась на работу и целовала на прощанье дорогого супруга, который, в отличие от нее, никогда никуда не спешил.
       От таких мыслей Жизнева словно дергало током. Он нащупывал в кармане деньги, подзывал официанта и требовал пива, хотя оно в гостиничном ресторане стоило весьма недешево. Что ж! Джованни Папини метко писал о подавляющем большинстве людей: "...Всё настоящее было посвящено ими будущему, которое в свою очередь, став настоящим, будет принесено в жертву другому будущему, и так вплоть до последнего настоящего, до самой смерти". Наш герой решил не уподобляться этому большинству и веселиться тогда, когда возникает такое желание (или такая необходимость - вместе с мыслями о несчастной любви). В результате на покой из ресторана он отправлялся обычно в состоянии, близком к сомнамбулизму. Присутствоваших в ресторане это нисколько не удивляло. Надо сказать, что нравы в 90-х были значительно свободнее, как бы ни оценивать этот факт. Невольно вспоминается Теккерей: "...Какая-нибудь пигалица из нынешних испугалась бы джентльмена в таком состоянии, но это было самым обычным зрелищем в те благословенные времена, когда мужчина, не имеющий обыкновения напиваться при всяком удобном случае, считался тряпкой, нюней".
       Сидевшие в ресторане известные люди частенько произносили громкие тосты, а то и пытались выступать. Эти попытки кончались провалом, так как никто никого не слушал и шум в зале стоял неописуемый. Из-за этой анархии читать стихи поэты отказывались наотрез. Тем, кто их к этому подбивал, было заявлено: "В частном порядке, в тиши, над водами канала, или в номере за хорошим столом - бога ради, а в этом бедламе - ни за что". Как писал Грасиан: "Крика и шума было много - грубая чернь окажет себя всюду, особливо же там, где дана ей воля". А уж где найдется черни больше, чем среди деятелей искусства, особенно народно-зрелищного! Правда, был там один гость фестиваля, которому удавалось привлечь к себе, хотя бы ненадолго, внимание зала. Этот человек еще ребенком сыграл в прекрасном фильме для юношества, после чего так глубоко окунулся в богемную жизнь, что смог с тех пор сыграть в кино лишь пару раз. Однако он владел гитарой, сочинял корявые, но грустные стихи и в периоды просветления разъезжал по стране с бардовскими концертами. Пел этот актер-неудачник и в выборгском ресторане перед фестивальной публикой. Жизнев, не любивший самопоказа, содрогался при мысли о том, что кто-то может добровольно сняться с насиженного места и начать выламываться перед людьми, погруженными в еду, выпивку и собственные разговоры. Хотя, впрочем, так ли уж добровольно выступал в Выборге актер Генералов, о котором идет речь? Его пригласили - значит, оплатили дорогу, кормежку, гостиницу, и все это следовало отработать. А жилье и кормежка много значили для Генералова, ибо сам он пристанища не имел - жил "в людях" и на хозяйских харчах. О существовании актера проще всего можно рассказать цитатой из аль-Харири: "Знайте, однажды в годину ненастья, когда меня одолело злосчастье, я поклялся Аллаху, что праведно буду жить, обет ему дал вина не пить: не запасать его, не покупать, в компании пьяных
      
       139
      
      не бывать. Но душа-соблазнительница мне нашептала и страсть-губительница подсказала старых приятелей навестить и вновь по кругу чашу пустить. И вот я достоинство потерял - до потери сознанья вино сосал. Всё чаще седлал я коня хмельного, чтоб о клятве забыть, напивался снова и снова". Понятно, что даже самые добрые хозяева не могли надолго пускать к себе человека с такими привычками и к тому же с лютым отвращением к труду. Это последнее свойство не позволяло Генералову вносить достойную лепту в домашнее хозяйство тех, кто давал ему приют. Так что приглашение на кинофестиваль оказалось для Генералова подарком судьбы и потому он каждый вечер распевал в ресторане. Хотя петь он был обязан, но, судя по его энтузиазму на эстраде и по словам его знакомых, принадлежал к числу тех невыносимых людей, которые ради ритмического выкрикивания под треньканье струн собственных виршей готовы разрушить любую беседу. Так что Генералову повезло вдвойне: его обязанность совпала с его собственным неуёмным желанием показать себя. " "Кошку" давай!" - вопил всякий раз Жизнев, завидев поднимающегося на эстраду Генералова (так называлась смешная песенка, которую юный и тогда еще непьющий Генералов исполнял в своем первом достопамятном фильме). Генералов на этот запрос всякий раз с досадой отвечал, что он пишет глубокие стихи (на самом деле - отвратительные), которые и намерен исполнить под аккомпанемент гитары. Жизнев молил Бога, чтобы с актером произошло то же, что с поэтом из "Сказок 1001 ночи", о котором сказано: "А окончив свои стихи, он закричал и упал без чувств". К сожалению, Генералов продолжал настойчиво петь.
       Дабы отдохнуть от пения Генералова, поэты и всё их окружение, включая двух присоединившихся околокиношных дам, решили провести вечерок в гавани, в кабачке "Южный вал". Полюбовавшись видом кораблей и островов на фоне странного оранжево-зеленого заката, многочисленная компания спустилась в уютное сводчатое помещение, заказала водки, пива, жареной рыбы и вскоре обнаружила, что в Выборге прекрасно готовят. Жизнев был в ударе, потешая общество неприличными частушками, которые вдруг одна за другой стали всплывать в его памяти. Откуда-то взялся актерский дар, которым наш герой обычно не блистал, и под сводами кабачка стоял непрерывный хохот. Кто-то может назвать такое веселье низкопробным, однако мы напомним ему стихи Бартоломе де Архенсолы:
       Ты, видящий повсюду только горе,
       Мне говоришь, что в трагедийном хоре
       Пролить слезу - утеха из утех.
      
       Но, зная, что слезами не поможешь
       Добру и зла вовек не уничтожишь, -
       Я, не колеблясь, выбираю смех.
      По поводу же всяких там неприличностей можно сослаться на Боккаччо: "Натуры испорченные в каждом слове ищут грязный смысл, им и приличные слова не идут на пользу, а чистую душу слова не совсем приличные так же не способны отравить, как грязь - испачкать солнечные лучи, а нечистоты - осквернить красоту небесного свода". Через некоторое время Жизнев принялся с большим успехом читать собственные стихи - бывают такие минуты, когда всё удается! - и закономерно обратил на себя внимание кинематографических дам. Когда ужин закончился, они оказались рядом с Жизневым. Одна из дам по справедливости не могла уже рассчитывать на мужское внимание, однако ее бойкость в разговоре указывала на то, что верная оценка собственной привлекательности ей чужда и сто килограммов лишнего весу, шесть подбородков, редкие волосы и бутылкообразные ноги должны, по ее мнению, восприниматься мужчинами как должное. Вторая дама, хотя тоже была далеко не юных лет, сохранила стройность - Жизнев не мог этого не признать. Эта вторая, по ее словам, много лет занималась спортом, а в конце своей спортивной карьеры поселилась в Выборге. "Я живу совсем близко, вон в том доме", - сказала она и улыбнулась так многообещающе, что Жизнев сразу подумал о страшных последствиях венерических заболеваний. Толстуха подпрыгнула и закричала, захлопав
       140
      
      в ладоши: "Пойдем, пойдем чай пить!" Жизнев посмотрел на пожившую спортсменку и сделал вывод, что с ней не все ладно: ее черты выражали такую непреклонную волю, были так мужественны и жестки, что куртизировать такую женщину казалось противоестественным. Когда веселая болтовня толстухи и Сложнова отклонялась в сторону, спортивная дама с железной настойчивостью вновь возвращала разговор к теме чаепития и дальнейшего задушевного знакомства. Жизнев стал делать вид, будто устал, будто его клонит в сон, и вообще решил прикинуться тем персонажем из "Жизни Викрамы", у которого из-за проклятья брахмана отпал детородный член. Однако его лицедейство привело только к тому, что толстуха подхватила его под руку и мощно повлекла к указанному спортсменкой дому, обещая там взбодрить и развеселить. "Предел любострастия рядом с нами, и добродетель легко уязвима", - вспомнил Жизнев слова Нгуен Зы. Развитие событий Жизневу решительно не нравилось: он не любил мужеподобных дам, не любил толстух и вдобавок совершенно недостаточно выпил, а дома у спортсменки, как неосторожно проболталась она сама, выпивки не было. Имей она запасец спиртного - и все ее чаяния в тот вечер непременно сбылись бы. Более того - не растрать Жизнев ранее всех своих денег на дорогое ресторанное пиво, он, возможно, нашел бы в округе магазин, возможно, вернулся бы за выпивкой обратно в "Южный вал" и затем позволил бы вести себя на поругание... Однако денег не было. У Сложнова их быть не могло в принципе, а дамы, когда Жизнев прозрачно намекнул на то, какая проблема его занимает, то ли не поняли его, то ли не захотели понять. "Ах так, - разозлился Жизнев, - вам, значит, и мужика подавай, и чтобы денежки целы остались. Ну ладно..." Вслух он объявил:
      - Дорогие дамы, для продолжения веселья надо купить чего-нибудь тонизирующего. Вы ждите нас тут, а мы с Костей сходим за деньгами в гостиницу и тут же вернемся. Я не прощаюсь!
       И Жизнев широкими шагами направился в сторону гостиницы. Сложнов торопился следом. В душе, как выяснилось позднее, он Жизнева не одобрял, ибо бес похоти горячил его плоть, но не решился довериться двум почти незнакомым женщинам в отсутствие старшего друга. Жизнев прекрасно знал, что не вернется - без спиртного эти слишком напористые дамы его не привлекали, а денег на спиртное у него и в гостинице не было. В голове у Жизнева вертелась строчка из Тракля: "О сумеречные вечерние тропы того, кто исполнен желаний!" Желание выпивки донимало его не на шутку, и, как мы подозреваем, именно из-за недоступности алкоголя в тот вечер. Держи он в номере ящик коньяка, и желание никогда не достигло бы подобной остроты, - более того, возможно, оно и вообще не возникло бы, ведь в кабачке выпито было немало. Но спиртного в номере не имелось, и он забыл о покинутых дамах, хотя обычно коварством не отличался. Вместо дам перед глазами у него стояла кружка пива с плотной шапкой медленно оседающей пены. Он клялся себе перевернуть в поисках денег всю гостиницу и очень напоминал того персонажа Драйзера, о котором сказано следующее: "Погруженный в эти мечтания, он шел по улице, забыв о том, что существуют такие понятия, как гражданскиц долг и общественная нравственность". Оказалось, что ресторан гостиницы уже закрыт, хотя обычно фестивальная публика засиживалась в нем до утра. Видимо, так случилось просто из-за выходного дня, касавшегося и работников ресторана, но взбешенный Жизнев счел это кознями дьявола. Он еще на что-то надеялся и поднялся в номер к одному из членов их компании, у которого деньги, судя по всему, водились. Тот еще не спал, но Жизневу отказал - бесповоротно и очень холодно. Сердиться в таких случаях, видимо, нельзя, давать или не давать взаймы - это дело добровольное, но Жизневу все-таки было горько, ибо, во-первых, он всегда был исправным должником, а во-вторых, старому знакомому следовало понять, что без серьезной нужды Жизнев не стал бы его беспокоить. После отказа вся охота шататься по чужим номерам и клянчить деньги в долг у Жизнева пропала, к тому же он и не знал, где кроме вокзала можно купить спиртное в ночном Выборге, а погружаться в вокзальную скверну не хотелось. Он обиженно побрел восвояси, с одобрением вспоминая строки Нерваля: "У меня есть то целомудрие страдания, что свойственно раненому животному, которое в поисках одиночества забирается в самые пустынные места, чтобы умереть там без единого стона". Жизнев вошел в номер, под безмятежное похрапывание Сложнова
      
       141
      
      разделся в темноте - впрочем, в окно светили фонари, тянувшиеся вдоль канала - и растянулся на своей кровати. Воистину прав был Гальдос, когда писал: "Черный цвет и горький плод - вот удел просвещенного мужа". Вспомнился, разумеется, и Верлен:
       Вот что такое наша Слава!
       Приветствую свою удачу -
       На нищету и голод право
       И чуть ли не на вшей в придачу.
       Вот что такое наша Слава!
      И все же чистый ветерок с Балтики, легонько задувавший в приоткрытую фрамугу, сделал свое дело, успокоив нервы, обиды и своенравные желания. Наш герой, приготовившийся к бессонной ночи, незаметно задремал, а утром проснулся в прекрасном настроении. Между штор в комнату проникали солнечные лучи, дышалось легко, веяло свежестью. Вспомнилось, что накануне договорились арендовать в порту яхту и прогуляться на ней по заливу. Оставалось лишь воскликнуть вслед за Томасом Муром: "О, сколь блаженна жизнь певца!"
       Яхту арендовали у русских мореходов, очень обрадовавшихся единоплеменным клиентам. Как выяснилось, россиянам морские прогулки были не по карману - катались по заливу только финны, страшно любившие посещать отнятый у них когда-то Выборг. Они устраивали в Выборге отчаянную гульбу, но при этом не снискали любви у русских трактирщиков, яхтовладельцев и проституток. Если русский гуляка денег не считает - на то вроде бы и гульба, чтобы хоть на краткое время стать выше денег, - то разгулявшийся финн весьма прижимист и требователен. "Его покатай, дай выпить-закусить, приведи девочку, и все на десять паршивых марок", - объяснили моряки. Жизнев в общие расходы вошел на равных основаниях, но за неимением в тот момент денег свою долю более бережливым членам компании обещал вернуть в Москве (и, разумеется, сделал это без задержек - скажем мы, забегая вперед). Конечно, бережливых членов компании без поэтов на дармовщинку в Выборг никто не пригласил бы, но разводить такие счеты - последнее дело. Помог людям - и радуйся, не ожидая от помощи выгоды, - тогда, может быть, в будущем помогут и тебе. В своих материальных затруднениях Жизнев винил только собственную глупую расточительность: если уж намерен пьянствовать, то купи загодя в магазине спиртного по разумной цене, а не наливайся, как идиот, ресторанным пивом по цене марочного коньяка. Однако перед морской экскурсией, став, хотя и на основе вексельного права, полноправным пайщиком мероприятия, Жизнев позаботился, чтобы всего закупили в достатке и чтобы потом, даже вечером, недостатка ни в чем не возникло. К тому же то был день закрытия фестиваля, окончание праздника кино следовало отметить, пусть даже на фестивальную программу из-за ее полнейшей бездарности поэты давно махнули рукой. Ведь с поездкой им все же повезло - чего стоили хотя бы виды, расстилавшиеся теперь перед их глазами, розовые гранитные скалы самых причудливых очертаний, встававшие из синей воды, и сосны, гнездившиеся на скалах в таких местах, где, казалось бы, и травинке не вырасти. По берегам залива там и сям виднелись селения, а впереди, между островами, расстилалась отливавшая уже не синевой, а сталью морская гладь. Вспоминался Звево: "...У человека может быть ощущение глубочайшего постижения им всего и вся, которое помимо этого необычайно острого ощущения никак больше не проявляется. Скажем так: когда человек, делая глубокий вдох, с восторгом приемлет с этим вздохом всю природу - во всей неизменности, с которой она нам предложена, - он и проявляет ту способность к постижению сущего, коей наделило нас мироздание".
       Несколько тостов подняли еще на борту яхты, при этом пассажиров обдувал теплый ветерок и осыпали брызги, долетавшие с носа ходко бежавшего кораблика. Затем причалили к лесистому островку, там разбили бивак под соснами у воды и принялись беседовать, выпивать и закусывать, понося фестивальные фильмы, а в промежутках - осматривать остров. Из-за хаотических нагромождений гранита он казался куда больше, чем был на самом деле. Жизневу постоянно аукали, так как он вынужден был несколько раз искать уединения, дабы облегчиться. Вернувшись к
      
       142
      
      компании, он на все вопросы отвечал словами Лотреамона: "Ничего не поделаешь, как видно, мой пищеварительный тракт, ослабленный пороком, не может действовать исправно". В ответ добрые друзья наградили Жизнева прозвищем "Человек без сфинктера", - словом, было чертовски весело. Выпивки хватило, как и задумывал Жизнев, и на обратный путь, и на посиделки в гостинице, но проснулся наутро Жизнев, как то ни странно, снова в добром здравии. Во время прощального шведского завтрака к нему подбежал запыхавшийся армянин-устроитель: "Вот вы где! А вас там ищут - привезли вам кое-что..." Заинтригованные поэты вышли на крыльцо гостиницы. Оказалось, что поклонник их творчества, некий молодой железнодорожник, привез им на дорожку бочонок пива. Что ж, поэты отказываться не стали - бочонок взяли с собой и весело поехали в Москву.
      
       Глава XXVII
      
       Увы, этому бочонку было суждено сыграть с нашим героем недобрую шутку. Пиво оказалось хорошее, и пить его в веселой компании под стук колес было, разумеется, приятно. Мимо открытой двери купе тем временем постоянно дефилировали разные известные личности в той или иной степени опьянения. Пятилитровый бочонок, увы, иссяк быстро, у официантки, проходившей с корзиной из вагона-ресторана, купили еще несколько бутылок пива, а затем Жизневу пришлось снова вспомнить о том, что денег у него нет. Он уже собрался улечься на полку и расслабиться, махнув рукой на продолжение банкета, однако, имея в виду выпитое пиво, сначало следовало сходить по малой нужде. Но только Жизнев встал и направился в коридор, как вдруг поезд стал тормозить и остановился. Залязгали буфера и, что гораздо хуже, залязгали двери туалетов, запираемые, как то и полагалось на остановках, добросовестными проводниками. Жизнев вздохнул, поняв, что придется потерпеть, но он и представить себе не мог, какой подвиг терпения его ожидает. Поезд стоял у перрона какого-то из петербургских вокзалов, на котором толпились возбужденные люди. Из их криков становилось ясно, что им по ошибке продали билеты на те же места, на которых ехали участники кинофестиваля. Кто-то из проводников сдуру открыл дверь вагона, и вся толпа вознамерилась ринуться в вагон, где ехали Жизнев и компания, хотя все места там были заняты. Филолог С., человек могучего телосложения, вовремя сообразил, в каких условиях придется ехать до Москвы, если все эти люди ворвутся внутрь. Как назло, проводник Николай (тот самый, что подарил поэтам бочонок) куда-то отлучился в самый неподходящий момент. Филолог С. ринулся к дверям и своей огромной фигурой загородил дверной проем. Жизнев заслонял оставшиеся щели. Охваченная паникой толпа подступила к двери, но парочку самых бойких филолог без особого труда оттолкнул и громогласно объявил, что все места в вагоне заняты и лезть в него не следует. Как всегда бывает в тех случаях, когда в деле замешана толпа, слушали его невнимательно: самые бойкие вновь полезли в дверь, но у них снова ничего не вышло.
      - Ты что?! - возмущенно завопили они. - Ты кто такой? Почему командуешь?! Ты что, тут главный?!
      - Да, я в этом вагоне главный, - хладнокровно ответил филолог.
      - Какой ты главный?! - завопил кто-то. - У нас главный - президент!
      - Я не голосовал за вашего президента, - сухо сообщил филолог. - А в этом вагоне меня выбрали люди, чтобы не допустить анархии. Правильно, Любим?
      - Правильно, правильно, - поддакнули Жизнев и Сложнов.
      - Так что, - продолжал филолог, - разбирайтесь с проводником, когда он придет. Или с начальником поезда. А в вагон я никого не пущу.
       Из толпы послышались какие-то возражения, но филолог отвечал на них подобно герою Сологуба: "Разумных оснований захотели? Власть опирается на силу - вы это слышали? О волевых импульсах слышали? Кузькину мать знаете? Власть - этим все сказано".
       Толпа уже успокаивалась, как вдруг в тамбуре появился запомнившийся Жизневу по Выборгу спившийся актер - таких обычно называют "актеришками" - и все испортил. Он принялся визгливо
      
       143
      
      угрожать толпе физической расправой, кричать ближайшим к двери мужчинам: "Ну иди сюда, я тебя размажу", - словом, выступил как заправский провокатор. Жизнев брезгливо взирал на морщины, проведенные пороком на его когда-то смазливом лице, на мятый костюм, мешком висевший на исхудалом тельце, на тонкие ручки, никогда не поднимавшие ничего тяжелее стакана, и удивлялся тому, сколько прыти может заключаться в таком тщедушном существе. Оскорбленные актеришкой люди в ярости снова бросились к двери, но филолог был начеку. Последовала короткая возня, попытку штурма удалось отразить, а затем филолог с грохотом закрыл дверь. Герой Сологуба в подобных обстоятельствах сказал: "А пока имею честь кланяться. Мне разводить аргументы некогда, я не химик и не ботаник". Примерно то же самое сказал и филолог.
       Проводник упорно не возвращался, толпа на перроне продолжала волноваться. Было понятно, что пост в тамбуре покидать пока рано - дверь хотя и закрыли, но не на ключ. Актеришка вдруг как-то обмяк, поскучнел и поплелся в свое купе - видимо, чтобы выпить еще. Оптимист Сложнов решил, что инцидент исчерпан, и также ушел - на страже остались только филолог и Жизнев. И тут наш герой с ужасом ощутил, что дальше нести службу не может. Туалеты по-прежнему стояли на запоре, а его мочевой пузырь переполнился так, что любое резкое движение грозило конфузом. А уж если в стычке Жизнева кто-нибудь ткнул бы в живот, то конфуза уж точно избежать не удалось бы. Из вагона в вагон сновали встревоженные люди, и мочиться в межвагонном переходе было бы крайним бесстыдством, тем более что струю увидела бы толпа, стоявшая на перроне. Извинившись перед филологом, Жизнев засеменил в свое купе, надеясь там что-нибудь придумать. В двух словах объяснив свою беду Сложнову, он спросил: "Бутылки большой нету?" Разумеется, бутылки не нашлось. Из тамбура вновь донеслись яростные вопли - видимо, филолог отражал очередной наскок, но Жизневу было уже все равно - он скорчился на полке в такой позе, в которой резь в низу живота стала менее ощутима, и погрузился в тупое ожидание наихудшего. Однако Флобер писал: "Ничто никогда не бывает в жизни так плохо или так хорошо, как думают". Хотя Жизнев уже утрачивал надежду, а вместе с нею и присутствие духа, но, к счастью, за ним стояла вся мировая культура и придавала ему сил. Ему вдруг вспомнились слова Эдмона де Гонкура: "Дерзкое "наплевать", сказанное общественному мнению, - мужество, редко проявляемое писателем или художником, и, однако, только тому, кто им наделен, дано создать подлинно своеобразное произведение". А какого своеобразия можно ожидать от человека, обмочившегося в поезде? Подумав об этом, Жизнев вскочил и ринулся в тамбур, а оттуда - в межвагонный переход. "Свершенье чаяний всех радует обычно", - справедливо заметил Корнель, и Жизнев, пустивший в щель буфера могучую струю, не стал исключением. Услышав шум небольшого водопада, толпа на перроне в недоумении притихла, но тут как раз появился проводник Николай и повел всех обладателей неправильных билетов куда-то прочь от своего вагона. Воистину - хорошо все, что хорошо кончается! Застегнув штаны, Жизнев вернулся в свое купе, по пути свысока поглядывая на встречных. Эти трусы явно предпочитали мучиться резями в мочевом пузыре, чем махнуть рукой на приличия и последовать примеру поэта. В купе филолог С. накинулся на Жизнева с упреками: почему, мол, ему, филологу, пришлось в одиночку защищать весь вагон? Жизнев добродушно объяснил ему причину своего дезертирства. К воинственным людям наш герой всегда питал слабость. Миролюбие, конечно, вовсе не признак трусости, скорее даже наоборот, но к тому времени, когда миролюбцы решат, что пора проявить храбрость, сражение зачастую бывает уже проиграно. Поэтому Жизнев смотрел на филолога с уважением и вспоминал слова Мольтке: "Война священна, война - божественное предназначение; это один из священных законов бытия; она поддерживает в людях все великие и благородные чувства: честь, бескорыстие, благородство, отвагу и не дает им впасть в самый омерзительный материализм". Вслед за Мольтке вспомнился, конечно, и Муссолини: "Дело не в том, кто победит. Чтобы сделать народ великим, надо послать его в бой - если потребуют обстоятельства, даже пинками в задницу". Однако затем Жизнев посмотрел на умиротворенное лицо Сложнова и благословил судьбу за то, что
      
      
       144
      
      существуют другие способы обретения величия, которыми он сам и его друг неплохо владеют. От предложения выпить еще пивка Жизнев с содроганием отказался, улегся на полку и мирно продремал до самой Москвы.
      
       Глава XXVIII
      
       Вслед за отъездом с Выборгского кинофестиваля Жизневу - по аналогии, которая вскоре станет понятна - вспомнился праздник, посвященный открытию на Курском вокзале столицы памятника Венедикту Ерофееву. Жизнев не раз поражался причудам общественного сознания: в Москве нет памятников, к примеру, Фету, Брюсову, Клюеву, Ходасевичу, Заболоцкому, а Веничке Ерофееву - пожалуйста. Между тем в сравнении с каждой из перечисленных персон Веничка - просто пигмей, и то, что этот пигмей был бесспорно талантлив, дела не меняет, ибо судить следует не по таланту, а по тому, что реально достигнуто. Ерофеев написал одно блестящее эссе (или рассказ?) - "Василий Розанов глазами эксцентрика", позволяющее судить о том, что могло бы выходить из-под пера этого автора, если бы он поменьше предавался незамысловатым радостям жизни и побольше работал. Знаменитая же поэма "Москва - Петушки" - произведение настолько смутное, сырое и недоделанное, что про него ничего определенного и сказать-то нельзя. Можно разве что рассматривать отдельные фразы, например: "О позорники! Превратили мою землю в самый дерьмовый ад - и слезы заставляют скрывать от людей, а смех выставлять напоказ!.." Подобных сентенций по тексту поэмы разбросано множество, именно они и заставляют считать ее произведением серьезным, а не просто неуклюжим конгломератом юмористических и психоделических эпизодов. Но в приведенной фразе каждое слово - ложь, или, скажем мягко, ошибка автора: его земля в период написания поэмы адом вовсе не была, а тем более - самым дерьмовым. По крайней мере, современники Венички, которым выпало жить в новой, демократической России, в своем подавляющем большинстве охотно вернулись бы в этот "дерьмовый ад". Также остается загадкой, кто же заставлял автора поэмы "скрывать слезы"? Плакать во времена Венички не запрещалось, хотя, с другой стороны, и показное веселье граждан особенно не поощрялось. Писатель не должен заставлять читателя ломать голову и строить догадки над тем, что же на самом деле говорится в тексте, но фразы Венички, как мы видим, понять зачастую непросто - не из-за глубины их содержания, а лишь из-за невнятности исполнения, которой отличается и вся поэма в целом. Если позволить себе додумать (или достроить, или дописать) вышеприведенную фразу, то с большой вероятностью можно предположить, что Ерофеев сетует на невозможность критиковать положение в стране ("заставляют скрывать слезы"), тогда как фальшиво-мажорные произведения ("смех выставлять напоказ") всячески поощряются. Во-первых, это, конечно, не совсем так (или совсем не так), и основная часть издававшейся в СССР прозы была далека от мажорной тональности, ну а если писателям их страна не представлялась адом, то это признак скорее их правдивости, а вовсе не продажности. Во-вторых, возникает вопрос: кто же подлинного писателя мог во времена Ерофеева вынудить писать то, чего ему писать не хотелось? О грубом физическом насилии говорить смешно, а значит, смешно говорить и вообще о каком-либо принуждении. Сложно придумать какие-либо рычаги давления власти на пишущего пролетария. Вспомним: ведь Ерофеев написал, хоть и с трудом, не хвалу КПСС, а известную поэму, не без успеха пустил ее в народ и при этом как-то уцелел. Думается, что в своих рыдающих сентенциях Ерофеев был неискренен и на самом деле пытался оправдать ими свою недостохвальную жизнь - лень и пьянство писать ему мешали неизмеримо больше, чем рука КГБ. Думается также, что в его жалобах отразилась мечта иных писателей усидеть на двух стульях - и критиковать режим, и быть при этом широко издаваемыми и богатыми. Критиковать режим - в словесности стезя наиболее легкая, поэтому то, что не отличавшийся прилежанием Веничка возмечтал стать официальным критиком режима, очень вероятно. Поэма написана так небрежно и местами невразумительно, что с полной достоверностью угадать
      
       145
      устремления ее автора вряд ли возможно, но некоторые предположения просто
      напрашиваются - возможно, и помимо воли автора. Невнятице удивляться трудно, если вспомнить известную фотографию с подписью: "Венедикт Ерофеев работает над поэмой "Москва - Петушки"". На снимке - стол, на столе - лес бутылок портвейна, а писатель, зажав в зубах папиросу и окутавшись дымом, сидит, положив тетрадку на угол стола, и выводит в тетрадке уже очень неровные строки. Увы, в нетрезвом виде ничего толкового не напишешь (если, конечно, не принимать в расчет те нечастые случаи, когда автор либо знает меру, либо алкоголь его не берет). Судя по тексту известной поэмы, к ее автору не применим ни тот, ни другой случай. Было бы прекрасно, если бы писатели являлись исключением из всеобщего правила, то есть умели совмещать развеселую жизнь и успешную работу. Однако слухи о том, что кому-то из них это удавалось, проверки никогда не выдерживали, а те, кто утверждает обратное, рискуют сослужить молодым дарованиям скверную службу. А может, и уже сослужили, если вспомнить о том, скольких начинающих сгубили попытки такого совмещения, и сколько было таких, для кого даже самоубийство становилось более предпочтительным способом достижения популярности, нежели упорный труд. Видимо, на труд эти несчастные были уже не способны, но мечта о популярности так и не захотела оставить их в покое.
       Условием возведения памятника тому или иному писателю в СССР являлась устремленность писателя к социальному прогрессу (что, по совести говоря, вряд ли заслуживает анафемы). В буржуазной России условий стало три, а именно: наличие у писателя влиятельных поклонников, наличие у поклонников необходимой для сооружения памятника суммы денег и наличие у поклонников готовности с этой суммой расстаться. Благодаря такому изменению условий и стало возможно возведение памятников Ерофееву и другим мелькающим на телеэкране шестидесятникам в отсутствие памятников куда более крупным литературным величинам, которых бизнесмены не читают.. Памятников должно быть много, вряд ли какой-то из них станет лишним, но в этом деле необходимы историческая память и такт. Как и в издании мемориальных книг в знаковых сериях "Библиотека поэта" или "Литературные памятники". А то ведь имеются мемориальные издания Самойлова, Окуджавы, Шефнера, Сапгира и прочих - неплохих поэтов, разумеется, - но, к нашему стыду, наиболее полным изданием того же Клюева, погибшего в 1938 году, доселе остается американское издание Филиппова.
       Отметить возведение памятника Веничке решили широко: созвали множество модных деятелей искусств со всей Москвы (слишком пожилые в их число не вошли) и подали для них целую электричку для поездки в Петушки знаменитым ерофеевским маршрутом. Едва путешественники расположились на скамейках (поэты Сообщества, например, оказались в соседстве с лидером группы "Коррозия металла" по прозвищу Паук), как по вагонам тут же начали разносить дешевый коньяк. Вспомнив, что праздник посвящен самому известному пропойце СССР, на выпивку налегли все без исключения, даже те, кто обычно не проявлял большой любви к алкоголю. Уже через полчаса вагон от громких разговоров гудел, как потревоженный улей. Живости разговорам придавал коньяк - его всё подносили и подносили. А через полтора часа выявилась фундаментальная ошибка организаторов круиза - они не сумели привести число путешественников, выделительная система которых будет возбуждена алкоголем, в соответствие с числом отхожих мест, имевшихся в поезде. В два туалета, расположенные в хвосте и в голове состава, выстроились огромные очереди, которые почти не двигались, ибо каждый из стоявших ближе к нужнику пропускал перед собой всех своих знакомых. Кроме того, много народу влезало без очереди, так как из середины поезда, где очереди кончались, невозможно было проследить за тем, что происходит в переднем и в заднем вагонах. Вскоре, потеряв всякую надежду на цивилизованное облегчение, многие гости махнули рукой на приличия и принялись справлять нужду в межвагонных переходах и даже в тамбурах. Получилось как на мужицкой попойке, описанной литовским классиком Донелайтисом:
       Так завоняло в избе, что и мертвый, кажись, не стерпел бы.
      В вагонах между тем тренькали гитары и вопили барды - и то, и другое Жизнев ненавидел, но и с тем, и с другим вынужден был мириться. Получилось как у Фирдоуси:
      
       146
       Сидели, и пили, и слушали саз.
      Наконец первая часть поездки кончилась - электричка остановилась в Петушках. Пассажиры, истомленные тяжестью в мочевом пузыре, высыпали из нее и, как тараканы, разбежались по всевозможным закоулкам, стремясь поскорее облегчиться. Сделав дело, успокоившись и застегнув штаны, они тянулись к странному зданию близ перрона, в первом этаже которого находилась распивочная с высоким, как в готическом соборе, потолком, едва различимым в темноте. Второй, он же последний, этаж на фоне первого выглядел крошечным - что-то вроде курятника, причудой строителей вознесенного над железнодорожным пейзажем. В полутемной распивочной, стоя вокруг высоких круглых столов, путешественнико продолжили распитие горячительных напитков. Некоторые, наиболее разумные и домовитые, даже закусывали и предлагали еду попутчикам - по слову Фирдоуси:
       Ешь, пей, благодетельствуй, благ не тая,
       И счастье найдешь ты в саду бытия.
      Однако многие представители богемы живут, ставя себе в пример Веничку Ерофеева, который, как известно, никогда не закусывал. В тот день их примеру последовал, увы, и наш герой. Поэтому вторая половина поездки, то есть дорога в Москву, ему совершенно не запомнилась, если не считать пары пьяных драк в тамбурах. Драки в богемной среде, особенно по пьяному делу, вовсе не редкость, а уж в ходе такой грандиозной пьянки, как круиз "Москва - Петушки", стычек следовало ожидать непременно. К счастью, представители богемы драться не умеют и потому тяжких увечий друг другу обычно не наносят, но в остальном их потасовки в тот день ничем не отличались от мужицких драк, описанных Донелайтисом:
       По пустякам во хмелю затевая ссоры частенько,
       Тут же они меж собою вступают в жестокие драки,
       Хуже разбойников, право, катаются с воплями, с бранью
       По полу, в грязных плевках, в блевотине, в лужицах водки.
      Ничего особенного в этих жалких побоищах Жизнев не усмотрел и тут же забыл о них за коньяком. Однако на вокзале он несколько опамятовался и обнаружил в себе еще не изжитую тягу к общению, а потому вместе с Сидорчуком отправился в гости к поэту Полуэктову, однокашнику Сидорчука по Литературному институту.
       Как поэт Полуэктов принадлежал к несметному сонму продолжателей Бродского, и, сознавая, видимо, в глубине души свою бесцветность, старался застраховаться от безработицы и нищеты, сочиняя литературоведческие статьи и диссертацию о творчестве того же Бродского. За будущность Полуэктова беспокоиться не стоило, невзирая на его гомерическое пьянство: дисциплина была у этого человека в крови. Он всё делал так, как положено в тех кругах, которые сумели присосаться к Святому Кошелю - по словам Ансельма Турмеды, правящему миром. Следовало любить Бродского - Полуэктов его любил, следовало находить бездну таланта в бездарных поэтах-лауреатах вроде Милоша и Шимборской - Полуэктов находил, следовало изучать всю эту братию - Полуэктов изучал... Трудно его за это осуждать - куда бы он со своими скромными способностями делся без помощи тусовки? Стал бы редактором в издательстве? Возглавил бы районную многотиражку? А куда девать амбиции, мечты, желание достатка, наконец - дорогостоящие привычки в виде многодневных попоек, когда дорого стоит даже не истребляемое литрами спиртное, а длительное безделье? Дисциплина же позволяла Полуэктову быть своим среди хорошо пристроенных и обеспеченных литераторов и хорошо пристраиваться самому: с момента окончания института и до сего дня он всегда был и остается главным редактором различных либеральных изданий. Для такого поста требуется, несомненно, определенный уровень культуры - для переписки хотя бы, - и Полуэктов это понимал, еще в институте много читая и выгодно отличаясь трудолюбием от недоумков и пустозвонов вроде поэта П. И все же непроходимой пропасти между Полуэктовым и поэтом П. не было - оба лишь имитировали творческую активность и этим походили друг на друга. Кроме того, как всякие имитаторы, оба прекрасно умели применяться к обстоятельствам и держать
      
       147
      
      нос по ветру. Когда Жизнев занимал видное положение в издательском мире столицы, Полуэктов был с ним крайне обходителен и приветлив, когда же нашему герою потребовалась помощь, в голосе Полуэктова, ранее теплом и медоточивом, вдруг зазвенел лед, и Жизнев ушел от бывшего друга несолоно хлебавши. Ну а всеобщего приятеля и всегдашнего авангардиста Сидорчука Полуэктов охотно печатал, ибо таков один из пунктов негласного дисциплинарного устава либеральной словесности: всегда поддерживать только тех, кому и так неплохо. Аутсайдеров поддерживать тоже можно и даже нужно, но исключительно мертвых.
       Все это Жизнев знал о Полуэктове уже в описываемое время и никакого интереса, по правде сказать, к нему не испытывал. Зачем же он пошел в гости к такому человеку? Будем снисходительны к нашему герою: во-первых, ему хотелось, что называется, "добавить" - желание не слишком похвальное, но способное оправдать его в глазах людей, не понаслышке знакомых с зеленым змием. Во-вторых, у Полуэктова он надеялся встретить женщину, к которой был, скажем так, неравнодушен: по крайней мере, именно с ней он одно время надеялся забыть свою роковую любовь - татарскую княжну. Впрочем, к описываемому дню эти надежды, по сути дела, уже рухнули. Когда Жизнев впервые встретил даму, о которой идет речь, на каком-то литературном празднестве, он еще ничего о ней не знал и только был поражен ее красотой. Красавицы Жизнева никогда не пугали - он понимал, что они живут любовью в гораздо большей степени, чем дурнушки, и потому, сколько бы ухажеров ни вилось вокруг, расположения красавиц вполне может хватить и на поэта Жизнева, а величие этих дам отнюдь не означает их недоступности. Мягкие и в то же время правильные черты лица, живые глаза, сверкающая улыбка, роскошные белокурые волосы, приветливый нрав - Милена, будем называть ее так, сочетала в себе все качества, необходимые для того, чтобы увлечь поэта. А поэт только и мечтал увлечься - стремление освободиться от роковой тяги к татарской княжне уже стало его навязчивой идеей. Всё могло получиться по слову Расина: "Мы любим лишь тогда, когда хотим любить"; однако, по-видимому, чары татарской княжны оказались слишком сильны и с Миленой Жизнев не сумел потерять голову. Он вовремя разглядел, что Милена приветлива не только с ним, но и со всеми окружающими - таков уж ее характер; выделяет же она из этих окружающих вовсе не его, Жизнева, а Полуэктова и Сидорчука. Если учесть, что вдобавок Милена еще и состояла в браке, жила с мужем и имела дочь, то становилось ясно: рассчитывать не на что. И татарская княжна, и Милена ласково улыбались Жизневу, были близки, но, увы, недостижимы. Оставалось лишь бормотать про себя стихи Сумарокова:
       Я чувствую в себе болезнь неутолиму:
       Что злей есть, как любить, и ах! не быть любиму!
      Либо его же прозу: "О любвь, любовь! Ничего нет на свете приятнее тебя, когда ты согласна со желаниями сердец наших, и ничего нет мучительнее, когда ты их желанию сопротивляешься". Природа предпочтений Милены Жизневу была вполне ясна: как многим богемным дамам, ей казались эротичными известность, главенство, заметное положение. Полуэтков всегда служил главредом, в либеральной богемной тусовке его знала каждая собака. Сидорчук везде провозглашал себя главой и руководителем знаменитого Сообщества, и безмозглые журналисты повторяли его утверждения, подобно эху. Ну а наш герой являлся всего лишь поэтом и потому удостаивался лишь поцелуев в щечку при встрече. Выходило, что герой Шекспира был весьма расчетлив и рассудителен, когда заявлял:
       Поверите ли, для стяжанья славы
       Я, кажется, взобрался б на луну
       И, не колеблясь, бросился б в пучину,
       Которой дна никто не достигал.
       Но только б быть единственным и первым:
       Я в жизни равенства не признаю.
      Современные искатели славы, включая в особенности Сидорчука, сильно отличаются от
      
       148
      
      шекспировского героя - прежде всего в том отношении, что сами бросаться в пучину не готовы, зато всегда готовы столкнуть туда соперника. При этом осязаемая, чисто материальная польза от славы и успеха им понятна ничуть не хуже, чем честолюбцам XVI века: они сызмальства поняли, что слава в эпоху масс-медиа легко конвертируется в деньги, удобства и женское внимание, а потому оказывается прав Ронсар:
       Ни ум, ни сердце, ни душа
       В любви не стоят ни гроша.
      Слава ведь вовсе не является производной от этих человеческих богатств, о чем писал и Гюго: "Заметим мимоходом, какая, в сущности, гнусная вещь - успех. Его мнимое сходство с заслугой вводит людей в заблуждение. Удача - это для толпы то же, что превосходство". Примерно о том же с раздражением писал Хайям:
       Я знаю этот вид напыщенных ослов:
       Пусты, как барабан, а сколько громких слов!
       Они - рабы имен. Составь себе лишь имя,
       И ползать пред тобой любой из них готов. (Перевод О.Румера.)
      А Гюго добавлял: "Не считая пяти-шести грандиозных исключений, которые придают блеск целому столетию, все восторги современников объясняются только близорукостью. Позолота сходит за золото". Однако в карманах имитаторов, любимцев славы и успеха, позолота превращается в самое настоящее золото. Один из таких молодцов, герой Аларкона, говорил:
       Тот, кто живет, забыв о славе,
       Чтоб умножать число безвестных,
       И поступает так, как все,
       Чем отличается от зверя?
       Быть знаменитым - вот что надо;
       Здесь безразличен выбор средства.
      Легко понять, что в среде людей столь энергичных и целеустремленных подлинный талант процветает редко. Искатели славы не только притягивают к себе общественное внимание, но и стараются погубить талант или хотя бы ввергнуть его в безвестность, дабы их собственные сомнительные творения не бледнели в сравнении с ним. Не зря писал Сайфи Фаргони:
       Кроме горькой услады остаться людьми,
       Ничего среди вас, о скоты, не найдем!
      Это "ничего" касается, конечно, и успехов в любви. Правильно писал Хуан Руис:
       Девицы и дамы на деньги особенно падки, -
       такие на свете давно утвердились порядки;
       вздыхатели нищие женщинам жалки и гадки,
       тот истый мужчина, у коего денег в достатке.
      В результате получается то, о чем писал Кальдерон:
       Ведь в любви бывает часто
       Незаслуженной награда:
       Ею пользуется больше
       Тот, кто меньше всех достоин.
      А если так, то, вступая на литературное поприще, юноша должен быть готов и к этой немалой жертве, то есть должен заранее смириться с тем, что, создавая прекрасные произведения, в любви он тем не менее вечно будет на вторых ролях. Правда, это справедливо лишь для тех случаев, когда произведения действительно прекрасны. Если же они лишь имитируют искусство и рассчитаны в первую голову на привлечение внимания, - ну, тогда всё в порядке.
       Несмотря на изрядную степень опьянения, Жизнев в компании Полуэктова и Сидорчука все же вспомнил, что сидит в компании не только нравящейся ему дамы, но и двух ее удачливых
      
       149
      
      кавалеров, а на заднем плане смутно рисуется фигура ее законного супруга. Поэтому он пообещал себе, что впредь не будет попусту терять время и поступит по совету Корнеля, который о подобных ситуациях писал: "Свиданий не ищи, они как соль на рану". Конечно, он чувствовал некоторую досаду, подобно Китсу, который признавался: "Право, я не в силах устоять, хотя бы мысленно, подобно некоему жестокому императору, перед желанием отрубить всем нашим женщинам голову одним махом, дабы удержать от реверанса, который они, не дай бог, готовы отвесить своим недостойным соотечественникам". Но в тот самый момент, когда Жизнев предавался горьким мыслям, случилось странное: из-под юбки Милены на приоткрывшееся точеное бедро неторопливо вылезла большая площица. Поблескивая, словно лакированная, она явила себя окружающему миру и вновь скрылась под юбку, в свои таинственные владения, причем Милена ничего не заметила. Остался ли демарш площицы незамеченным для любовников Милены, сказать трудно, так как беседа продолжала течь своим чередом. Но даже если они и заметили паразита, то скорее всего это явление их не удивило, ибо при интимной дружбе с дамой фауну вроде площиц трудно не заметить, особенно если предприимчивая фауна решит освоить новое тело. Жизнев чуть не прыснул, вспомнив высказывание Ницше, вдруг приобретшее чересчур буквальный смысл: "Двух вещей желает настоящий мужчина - опасности и игры. И потому нужна ему женщина, как самая опасная из всех игрушек".
       Посидев еще немного, Жизнев стал прощаться, чем несколько удивил Милену - она-то предполагала, что, плененный ее красотой, он будет сидеть до последнего в надежде перепить ее куртизанов и остаться наедине с предметом своих вожделений. Увы, вожделения наши порой так хрупки перед жестокими впечатлениями действительности! Спускаясь по лестнице, Жизнев вспоминал Алемана: "Любовь - это приступ безумия, порожденный праздностью, питаемый своеволием и лишними деньгами и исцеляемый удовлетворением низменной страсти". И еще - его же: "В тот самый миг, когда сердце полюбит, человек повелевает своему разуму доказать, что предмет его любви есть высшее благо; и так, жаждая овладеть сим призрачныим благом, человек сам становится ему подвластен". Поистине, чтобы здраво рассуждать о любви, следует, видимо, быть сочинителем плутовских романов, дабы излишние эмоции успешно заменять здравым смыслом, присущим этому веселому жанру. То, что говорит Алеман, и очень метко, и очень печально, а вот что устами своего героя-священника говорит Франческо Йовине: "Женщина не является средством дьявольского соблазна - она сама дьявол. Бесовское начало лежит в ее ограниченности, в преобладании плотского, в том, с каким трудом она следует убеждениям разума. Все ее страхи, ее суеверия, ее слабости проистекают именно из этого. Отсюда проистекает и ее повышенная религиозность. Женщина боится, что ей не удастся спастись". Размышляя в таком духе после краха надежд на новое высокое чувство, которое могло принести с собой исцеление от прежних терзаний, легко впасть в уныние, и наш герой не был исключением. Но, как мы уже говорили, в затруднительных случаях его поддерживала вся мировая культура, даже поверхностное знакомство с которой показывает, что любовные разочарования являлись уделом многих выдающихся людей (ничтожества в любви обычно преуспевают). Однако выдающиеся люди знали, что с этим делать. Бенедиктов, например, грозно сообщал:
       И будет сердца храм открыт
       Безумным, бешеным утехам,
       И из него тоска, испуганная смехом,
       К сердцам бессильным отлетит!
      Котляревский выражался более конкретно:
       ...Был он в горе,
       Печаль топил в питейном море,
       Армейский соблюдал закон:
       Кто в карты не на ту поставил,
      
       150
      
       Хвать пунша - и беду поправил!
       И точно так же - кто влюблен!
      Бенедиктов являлся адептом мрачного романтического мужества:
       Быть может, вздох один из груди очерствелой,
       Как ветерок, мгновенно проскользнет,
       Но буря страсти не взорвет
       Моей души, в боях перегорелой.
       Я выдержу напор грозы,
       Я отступлю от храма наслаждений
       И не унижусь до молений,
       Не выжму из очей слезы!
       Мечта цвела, мечта увянет,
       Замрет кипение в крови,
       И грудь свинцовым гробом станет,
       Где ляжет прах моей любви.
      Жизнев, однако, считал, что истина заключается в сочетании гусарского рецепта Котляревского и того светлого утешения, о котором пишет Батюшков и которое дано судьбой всякому настоящему поэту:
       На жизненном пути ему дарует гений
       Неиссякаемый источник наслаждений
       В замену счастия и скудных мира благ:
       С ним Муза тайная живет во всех местах
       И в лире дивный мир любимцу созидает.
       Пускай свирепый рок по воле им играет,
       Пускай незнаемый, без злата и честей,
       С главой поникшею он бродит меж людей!..
      И далее:
       В самом бездействии он с деятельным духом,
       Всё сильно чувствует, всё ловит взором, слухом,
       Всем наслаждается, и всюду, наконец,
       Готовит Фебу дань его грядущий жрец.
      Иными словами, читателю не стоит беспокоиться за нашего героя - сломить его, даже с помощью такой серьезной напасти, как любовь, было очень непросто. В заключение этой главы следует повторить, что обилие цитат в ней, да и в других главах является, по сути, неизбежным. Дело в том, что о некоторых явлениях в мировой литературе написано очень много, и потому писать в наши дни самостоятельно о тех же самых явлениях есть признак невероятной самонадеянности и столь же невероятного бескультурья. Образованный же автор с почтительным трепетом привлекает себе в сотрудники выдающихся писателей минувших времен. Разумеется, для читателя такой текст будет гораздо приятнее, занимательнее и полезнее, чем никому не нужные излияния вдохновенного невежества, сбивчиво повторяющие то, что уже было сказано ранее несчетное множество раз.
      
       Глава XXIX
      
       Поездка в Харьков летом 2000-го года Жизневу вспомнилась, как это ни смешно, также в связи с трудностями мочеиспускания. Выступление намечалось в казино, и афишку директор Сидорчука напечатал до того примитивно-хвастливую, что Жизнев невольно подумал: "Обструкции не избежать". Посетители казино никогда не согласятся признать каких-то писак столь же преуспевающими людьми, как и они сами (наш герой всегда ненавидел слово "успешный"
      
       151
      
      применительно к людям, и мы из уважения к его вкусам также воспользуемся архаическим словом "преуспевающий"). Но дабы проверить способности Жизнева-предсказателя, следовало сначала доехать до Харькова, то есть как-то переварить общество музыкантов Сидорчука. Кажется, будто Садовской именно об этих людях написал:
       Не верили ни солнцу, ни весне,
       Но веровали твердо в рюмку водки.
      Попойка была неизбежна, ибо в трезвом виде Жизнев не мог выносить этих самодовольных пингвинов от искусства и их еще более самодовольного руководителя. Выпивая с музыкантами, Жизнев вспоминал слова графа Федора Растопчина: "В массе русский народ грозен и непобедим, но отдельные личности весьма ничтожны". О каждом из этих ремесленников от музыки можно было сказать словами Фирдоуси:
       Знать, мозга его голова лишена,
       Не зреет в нем здравая мысль ни одна.
      Или словами Шакира Бухари:
       В душе невежды - пустота, его сужденья - чистый вздор,
       Не хочешь глупость совершить - с ним не вступай на равных в спор.
      Ранее Жизнев имел глупость увлекаться беседами с музыкантами Сидорчука, потому что почесать языками они любили, но получалось всякий раз как у Саади: "Однажды... я держал небольшую речь, что-то вроде проповеди, перед людьми изнуренными, с огрубевшими сердцами, неспособными переноситься душою из этого видимого мира в мир божественных тайн. Заметил я, что вдохновение мое ими не овладевает и огня в их сырых дровах не раздувает. Бесполезным показалось мне воспитывать ослов и держать зеркало в квартале слепцов". Жизнев заметил, что подлинный интерес у музыкантов вызывают только две темы: нажива и совокупление с гулящими женщинами, а потому и закаялся впредь всерьез общаться с этими духовно изнуренными людьми. Плотью же они были вполне здоровы: если на вокзале в Харькове Жизнев еле вышел из вагона - так его мутило и шатало, то музыканты оставались все так же бодры и веселы. Жизнев не завидовал их веселью, ибо знал, что оно имеет чисто животную природу. Впрочем, его недомогание тоже объяснялось не только деликатностью его телесной конституции. Во многом дело было в бессонной ночи, а бессонница, в свою очередь имела своей причиной странное устройство замков в купе украинского поезда. Когда ночью подвыпивший Жизнев уже улегся на полку, он вдруг вспомнил, что забыл сходить по нужде, поднялся и попытался выйти, но дверь не открывалась. Он дергал дверь так и сяк, ощупал все ее выступы, но ничего не получалось, а между тем на полках завозились и капризно заохали Сидорчук и его директор. "Ну что там еще?!" - стонал один. "Дайте же поспать!" - вторил другой, хотя оба улеглись совсем недавно и за столь краткое время заснуть никак не могли. Жизнев обматерил обоих сквозь зубы, и в этот миг дверь по непонятной причине вдруг распахнулась. Сходив в туалет и выкурив в тамбуре сигарету, Жизнев вернулся в купе и с легким сердцем захлопнул дверь, дабы она не открывалась от качки и ходившие по коридору люди не беспокоили спящих поэтов. Однако вскоре он ощутил, что от всех напитков, выпитых в компании музыкантов, ему так легко отделаться не удастся. Некоторое время он неподвижно лежал на полке, надеясь каким-то чудесным образом все же заснуть, но потом вскочил и ринулся к двери, нутром предчувствуя недоброе. Повторилось то же самое: упорное сопротивление двери и капризные стоны изнеженных деятелей искусства, причем директор, парень неплохой, но слабохарактерный, самым смешным образом подражал своему вечно недовольному патрону. "Мне что, вам в ботинки нассать, что ли?" - поинтересовался Жизнев у своих странных попутчиков, никак не желавших понять, что с дверью он возится не ради своего удовольствия. Слушая проклятия в свой адрес, Жизнев бормотал строки из бурятского эпоса "Гэсэр":
       Есть предел у небесной злобы,
       Нет предела у злобы людской.
      Наконец стало ясно, что второго чуда не будет и добровольно дверь уже не откроется, а между тем
      
       152
      
      угроза надуть попутчикам в ботинки начинала уже приобретать вполне реальные очертания. Страшась такого исхода, Жизнев принялся колотить в проклятую дверь что было сил. Через некоторое время его услышал проводник, подивился тупости москалей, однако дверь открыть тоже не смог. Ему пришлось сходить за отверткой, и только лишившись нескольких винтов, дверь неохотно подалась. Не тратя времени на благодарности, Жизнев выскочил в коридор и ракетой промчался в нужник. Вернувшись, он слезно попросил проводника как-то заблокировать дверь, дабы она больше не закрывалась, ибо закрываться она умела, видимо, только намертво. Проводник почесал в потылице, но все же согласился, и в результате Жизневу уже ближе к утру удалось забыться беспокойным сном. Конечно, уснуть ему мешала обида на двух брюзгливых болванов - Сидорчука и директора, но усталость и алкоголь в конечном счете оказались сильнее. Увы, столь краткий сон не мог спасти его от ужасного похмелья. На улице Жизнев еще как-то храбрился, перекинулся шутками с хохлушками, красившими здание вокзала, но, оказавшись в гостинице, пластом растянулся на кровати и отказался от похода в ресторан. На насмешки Сидорчука он отвечал стихами Саади:
       В деснице провиденья жизнь твоя -
       Вдруг завтра ты напьешься так, как я?
      Он долго лежал в номере, не в силах ни толком бодрствовать, ни заснуть. В полудреме бессмысленно тянулось время. Наконец он понял, что нужно отвлечься от регистрации в себе неприятных симптомов похмелья, с усилием встал, с усилием принял душ. Ему немного полегчало, и он стал собираться на прогулку. Как раз в этот момент в дверь номера постучали Сложнов и Сидорчук, и на прогулку они отправились уже втроем. Летний вечер был прекрасен, а Сумская - главная улица Харькова - сделает, как известно, честь любой европейской столице. Особенно высокую оценку этой улице путешественник выставит в том случае, если еще не утратил интереса к женской красоте. Красота харьковчанок давно вошла в поговорку, поэтому ясно, что настроение у нашего героя быстро поднялось. О странном явлении повсеместно двуязычных вывесок в городе, где изъясняются исключительно по-русски, распространяться здесь, вероятно, не стоит - достаточно сказать, что наш герой при виде каждой такой вывески криво усмехался. После 1991-го года россияне наделали столько всевозможных глупостей, что не им упрекать кого-либо в недостатке здравого смысла. Но когда поэты вышли на центральную площадь Харькова - как известно, самую обширную в Европе, - их глазам предстало весьма отрадное явление. Почти вся площадь была застроена великим множеством летних кафе - загородка, будка с напитками и стулья; все эти заведения ломились от народа и в каждом громко играла музыка. Всюду кричали, поднимали тосты, пели и плясали. В сквериках, окружающих площадь, творилось то же самое. Флюиды безоглядного веселья порхали в воздухе и придавали Жизневу бодрости. В какой-то момент ему показалось, будто многочисленные музыкальные установки заиграли одно и то же и все любители веселья на всех танцплощадках заплясали в одном и том же ритме (в сознании мелькнула картинка детства: бабушка на освещенном солнцем дворе что-то встряхивает в решете). Жизнев читал о том, что Украина в результате буржуазных реформ обнищала куда сильнее, чем Россия, но собравшиеся на площади явно знали, как справляться с жизненными неурядицами. Несомненно, им было знакомо творчество древнеарабского поэта и разбойника Тарафы, который советовал:
       При жизни будь щедр! Пропивай все, что есть у тебя,
       За гробом узнаешь, как пьется в державе забвенья.
      А возможно, эти люди не забирались в такую глубь времен и руководствовались стихами Марвелла:
       ...Пока на коже нежной
       Горит румянец юности мятежной
       И жажда счастья, тлея, как пожар,
       Из пор сочится, как горячий пар,
       Да насладимся радостями всеми:
       Как хищники, проглотим наше время
      
       153
      
       Одним куском! Уж лучше так, чем ждать,
       Как будет гнить оно и протухать.
       Всю силу, юность, пыл неудержимый
       Сплетем в один клубок нерасторжимый
       И продеремся, в ярости борьбы,
       Через железные врата судьбы.
       И пусть мы солнце в небе не стреножим -
       Зато пустить его галопом сможем!
      "Молодцы! Вот это по-нашему!" - бормотал Жизнев, окидывая веселящихся любовным взором. Он никогда не отделял себя от Украины и ее жителей, а уж тем более в такие прекрасные моменты. Музыка колыхалась над площадью, как незримый покров, и в криках, прорывавшихся сквозь эту звуковую пелену, Жизневу слышались стихи Эспронседы:
       Вина! И выше чару! Душа безмерно рада!
       Тому, кто пьет всех больше, и слава, и хвала!
       Венок ему сплетайте из листьев винограда,
       Он - царь; слагайте гимны властителю стола!
       В таком приподнятом настроении Жизнев пришел и в казино, где им предстояло выступать. Правда, увидев эстраду, он несколько скис: помимо столиков, за которыми сидела богатая харьковская публика (представь себе, читатель, в Харькове уже тогда имелась таковая), прямо перед эстрадой располагался широкий проем, который вел в игровой зал. Оттуда доносились стук рулеточного шарика, возгласы крупье и брань раздосадованных проигрышем игроков. Было ясно, что никакими стихами унять этот шум не удастся. Наш герой про себя процитировал Кеведо: "О несчастная жизнь! Ибо нет никого несчастнее безумцев, которые зарабатывают себе на пропитание своим собственным сумасшествием!" Впрочем, во-первых, поэты нередко читают стихи, не слыша собственного голоса, а во-вторых, Лафонтен заявлял: "Нет униженья торговать стихом". К тому же однажды в городе Владимире поэты Сообщества уже читали стихи в казино - было это очень давно, кажется, в конце 1991-го года, и поэтов там тоже толком никто не слушал, но отнеслись к ним очень сочувственно (как-никак пригласили по знакомству), - поаплодировали, щедро накормили, напоили и дали немного денег. В Харькове, однако, все получилось не столь благостно, там среди публики оказался человек, жаждавший самоутверждения, - подобный тем, которые любят посреди поэзоконцерта выходить из зала, хлопнув дверью. В зале харьковского казино дверей не имелось, да и не таковы посетители казино, чтобы добровольно уходить откуда-либо в знак протеста, ведь они везде чувствуют себя по-хозяйски и предпочитают сами выкидывать вон тех, кто им не по нраву. Конечно, рано или поздно с них собьют спесь, но это дело еще очень отдаленного будущего. Короче говоря, среди публики нашелся господин, - он, правда, не сидел за столиком, а зашел в зал случайно, - который после чтения Жизнева нарочито громко спросил: "И что, по-вашему, это смешно?" - "Да, - не затруднился с ответом Жизнев. - А главное - это глубоко". На этом инцидент, собственно, и закончился, далее все протекало нормально, однако в душе избалованного успешными концертами Жизнева происшедшее оставило неприятный осадок. К тому же человек, страдающий похмельем, склонен все видеть в черном свете, а опохмелиться Жизнев еще не успел. Ему вспомнились слова Драйзера: "Судьи - глупцы, как и большинство людей в этом дряхлом и зыбком мире". Пробираясь на свое место (поэтам отвели места за столиком хозяев заведения), Жизнев шипел сквозь зубы стих Рылеева: "Твоим вниманием не дорожу, подлец!" На столике красовалось множество бутылок - преобладали модная текила и отличная украинская горилка "Перша гильдия". С закуской, правда, было слабовато, но Жизневу есть и не хотелось. Саркастически усмехаясь, он громко процитировал Марвелла:
       И каждый свежий цвет, и каждый плод
       Завистливая гусеница жрет.
      
       154
      
      Хотелось выпить, и некто главный (имя его и черты стерлись из памяти, но благодарность осталась) предложил Жизневу чего-нибудь на выбор. Как патриот Жизнев избрал, конечно же, "Першу гильдию". Главный между тем решил утешить Жизнева и стал говорить о неразвитости публики, о том, что эту неразвитость надо учитывать и читать что-нибудь более мягкое, более нейтральное, - и так далее, в том же духе. "Если бы мы читали что-то более мягкое, вы на нас не обратили бы внимания и не пригласили бы выступать, - резонно возразил Жизнев. - И не угостили бы этой прекрасной горилкой. Ваше здоровье!" Своей незапоминающейся внешностью, мягкими речами и мурлыкающими интонациями главный напомнил Жизневу героя Генри Джеймса, описанного автором так: "О том, что он производит впечатление, никто не спорил, но только затруднительно было определить, каково оно?" Главный был, видимо, неплохим человеком, несмотря на свои успехи в бизнесе, и большим любителем поговорить. Разговор, естественно, зашел о критике и о праве на нее. От чего зависит желание покритиковать творчество ближнего и какие формы оно принимает, Жизнев, хоть и обласканный публичным успехом, все же знал неплохо. Ему вспомнилось, как незадолго до поездки в Харьков они с Сидорчуком читали стихи на концерте для работников Сбербанка (пригласил поэтов лично генеральный директор этого уважаемого кредитного заведения). Жизнев выступил благополучно и даже сорвал аплодисменты, так как читал стихи короткие и энергичные, а Сидорчук не понял настроения аудитории, и в результате его поэму ужасов из эпохи Гражданской войны зал посредством "захлопывания" не позволил дочитать даже до середины, хотя произведение это неплохое. Очень уж не хотелось залу следить за мыслью автора и очень уж, наоборот, хотелось, погрузившись в безмыслие, послушать заново тысячекратно слышанные эстрадные хиты в исполнении тысячекратно виденных звезд. Ведь тут звезды были не виртуальные, как на телеэкране, а во плоти и крови! Этот случай мог послужить неплохим примером "критики снизу", когда стыдно становится не за выступающего, а за критикующих, однако Жизнев вовремя сообразил, что болезненно тщеславному Сидорчуку такой пример вряд ли понравится. Тогда Жизнев напомнил, как травила критика Пушкина в преддуэльные годы, как от лишений сошел с ума Эминеску, как, не выдержав голода, покончил с собой Нерваль, как, не найдя признания, принял яд Чаттертон, как издевались критики то над Бенедиктовым, то над Фетом, то над русскими символистами... Он вновь процитировал Марвелла:
       Я вижу этой саранчи скопленье,
       Идущей на поэта в наступленье,
       Пиявок, слухоловок и слепней,
       Бумажных крыс, ночных нетопырей,
       Злых цензоров, впивающихся в книгу,
       Как бы ища преступную интригу...
      "Вот что такое критика! - воскликнул Жизнев. - А нападки на нас, на Сообщество, о котором есть статьи уже во всех энциклопедиях, и не только литературных?! Наглость этих бездарей просто не вмещается в мозгу. "Да что они смыслят в образе действий великих людей вроде меня? Как смеют нас судить?" Это не я спрашиваю, это Бальтасар Грасиан. А я всегда вспоминаю Сергея Соловьева, великого нашего историка, который писал: "Сама резкость нападок из противного лагеря служит доказательством важного значения ученого или литературного произведения..." Эта мысль должна поддерживать всякого автора в трудные минуты. А вот что писал Хуан Перес де Монтальван... - и Жизнев, на мгновение наморщив лоб, продекламировал: - "Но на что не дерзнет невежество в пылу самомнения либо, верней сказать, завидуя достоинствам, для него недоступным?"" Главный упрекнул Жизнева в излишней обидчивости, но тот возразил: "Вы, конечно, помните высказывание Чехова: "Людям не талантливым, но с претензиями ничего больше не остается, как порицать настоящие таланты". Вот это самое и произошло здесь на ваших глазах. Но ничего страшного - мы привыкли к травле. Нас не надо утешать, хотя защитить порой стоит..." Тут Жизнев хлопнул очередную рюмку "Першей гильдии" и продолжил: "Вы, конечно, знаете эти строки Марвелла:
      
       155
      
       Но тот, кто выше славою, стоит
       Превыше всех обид и всех защит.
       Ему - мужей достойных одобренье
       И милых нимф любовь и поклоненье.
      В абхазских героических сказаниях о богатырях-нартах сказано: "Они добывали славу и добыли ее". Порой мне кажется, будто это сказано о нас. И никакие амбициозные господа, привыкшие самоутверждаться за чужой счет, здесь ничего не изменят. "Их осужденье - честь, рукоплесканье - стыд", - как писал Вяземский". Подавленный всем этим пафосом, главный не нашелся что сказать, но сделал весьма правильный в сложившейся ситуации жест - заказал еще бутылку "Першей гильдии", каковая и была выпита за беседой уже на менее возвышенные темы. Впрочем, разговор по-прежнему вращался вокруг искусства в разрезе его известных деятелей. Оно и понятно - о чем прежде всего хочется поговорить провинциальному бизнесмену с московскими штучками? Впрочем, Жизнев и его друзья, утвердив в сознании харьковчан собственное немалое значение в истории культуры, грамотно перешли затем на необходимость понимать и всячески поддерживать художника. Суть их слов можно передать следующей цитатой из Вазари: "...Если мы так преклоняемся перед теми знаменитостями, которые вдохнули жизнь в свои творения, будучи поощряемы непомерными наградами и всяческим благополучием, насколько больше должны были бы мы восславлять и возносить до небес те редкостнейшие таланты, которые приносят плоды столь же ценные не только без всяких наград, но и пребывая в жалкой нищете? Итак, следует полагать и утверждать, что если бы в наш век существовало справедливое воздаяние, такие люди несомненно создавали бы вещи более великие и значительно лучше всего того, что было когда-либо создано древними мастерами. Между тем приходится им бороться не столько за то, чтобы стать знаменитыми, сколько за то, чтобы быть только сытыми, что и загоняет в гроб этих несчастных, не имеющих возможности проявить свои дарования людей (по вине и к стыду тех, кто мог бы им помочь, но об этом не заботится)". Высказывание Вазари в высшей степени справедливо, но молодому автору надо помнить, что в описании своих несчастий следует четко соблюдать меру и не слишком прибедняться, ибо, как мы уже заметили выше, ни в литературной среде, ни в бизнес-сообществе помогать истинно нуждающимся не принято. В таких разговорах надо уметь пройти по лезвию ножа: намекнуть (без нажима!) собеседнику на имеющиеся у вас трудности и в то же время уверить его в собственной общественной значимости (а кому вы без нее нужны?) и в творческом величии. В харьковском казино сделать это, видимо, в какой-то мере удалось, ибо Жизневу и Сложнову без всяких просьб с их стороны выдали на дорогу две бутылки "Першей гильдии", чем очень обрадовали нашего героя. Еще больше радовало его то, что ехать домой придется в компании одного Сложнова, потому что Сидорчук и музыканты в том же казино давали концерт на следующий день, и директор, естественно, остался с ними как с наиболее ценной частью делегации. Следовательно, какие бы сюрпризы в виде хитрых замков и прочего ни таил в себе украинский вагон, злобного брюзжания наш герой мог уже не опасаться. Предстояла спокойная дружеская беседа за стаканчиком доброй горилки - без обсуждения чужих гонораров, чем постоянно грешил директор Сидорчука, без назидательных сентенций, которые обожал сам Сидорчук, и без животного смеха (или, если угодно, кряканья) пингвинов от искусства. Однако на всякий случай Жизнев все же прихватил в ларьке пару больших пластиковых бутылей с квасом: во-первых, вечер стоял душный, одолевала жажда, а во-вторых, следовало предусмотреть любые шутки странных украинских вагонов. Поначалу друзья дверь купе не захлопывали: щель между дверью и косяком, в которой время от времени мелькали проходившие по коридору попутчики, их мало беспокоила. Разговаривали о состоявшейся поездке, о поэзии, о славе. Жизнев не любил публичности, не любил выступлений; Сложнов был всегда не прочь выступить и чувствовал себя на сцене как рыба в воде, но и он предпочитал уединение и труд, которому мог с радостью предаваться хоть целыми днями. Таким образом, несмотря на некоторую разницу темпераментов, они являлись единомышленниками, смеялись над нелепым тщеславием своих товарищей по Сообществу и были
      
       156
      
      солидарны с д"Аннунцио, который напоминал: "...Когда мы обуреваемы жаждой славы, нам представляется, что деятельность художника похожа на осаду крепости, что звуки барабана и воинственные крики действуют возбуждающе, тогда как ничто так не благоприятствует работе, как абсолютная тишина, непобедимое упорство, напряженное стремление всего существа к Идее, которую оно хочет воплотить и заставить восторжествовать". Когда Сложнова наконец сморил сон, Жизнев, посетив туалет, захлопнул дверь и потом еще довольно долго сидел при свете ночника, потягивая водку и пытаясь сочинять стихи. Когда он решил отойти ко сну, то попытался открыть дверь, но в поезде с красивым названием "Пивденный Буг" замки также оказались с секретом. Для порядка Жизнев подергал дверь и так, и сяк, но, когда все возможные способы открывания были перепробованы, злорадно захихикал и обратился к двери со стихами Шамиссо:
       Оставь же мне мое уединенье,
       Ко мне теперь людей не допусти!
      После чего он использовал для облегчения опустевшую бутыль из-под кваса и с легким сердцем завалился спать.
      
       Глава XXXI
      
       Рассказывая о путешествиях поэтов, никак нельзя обойти вниманием их поездки в город Владимир, для нашего героя почти родной. Его мать родилась во Владимирской области, в школу каждый день километров за пятнадцать ходила в Суздаль, а с отцом Жизнева познакомилась, поступив в тот же институт, где впоследствии учился и преподавал сам Жизнев. Владимир стал одним из сильнейших отроческих впечатлений нашего героя, когда его отец надумал посетить жившего в этом городе своего аспиранта и прихватил с собой младшего сына. До той поездки Жизнев, кажется, не задумывался над тем, какой он национальности и в какой стране живет, но после Владимира и Суздаля сознание русскости обосновалось в нем как-то очень спокойно, по-хозяйски, словно только и ожидало этой поездки, хотя разговоров на подобные темы Жизнев ни с кем тогда не вел. Слабые люди боятся насмешек, благодаря их слабости и вошло в моду при слове "духовность" искривлять лицо в саркастической ухмылке. Между тем Жизнев вполне явственно ощутил веяние этой самой духовности и не собирался делать вид, будто не существует того, что сделалось частью его самого. Повторяем - становление русского в нем произошло спокойно и естественно, без чьих-либо назиданий, без экстатических прозрений, как неизбежная перемена, к каждому здоровому человеку приходящая в положенный час. После той первой поездки во Владимир он увлекся фотографией, объезжал на велосипеде подмосковные церкви, фотографировал их, а снимки посылал брату в армию и встречал с его стороны полное понимание. Добавим также, что близ Суздаля проживала его родня по материнской линии: двое дядьев, две тетки и двоюродный брат. Двоюродная сестра окончила Ивановский художественно-текстильный техникум и жила с мужем в Иванове.
       В начале 1992 года приближенные к Сообществу дамы (сиречь послушницы) затеяли поездку во Владимир, где некоторые из них ранее проживали и где у них имелись многочисленные друзья и знакомые, в том числе и в местных средствах массовой информации. Удалось договориться о том, что площадку для театра предоставит Владимирский театр кукол, который в то время уже умирал и собственных спектаклей почти не ставил. Филолог С. у знакомых типографщиков за бесценок напечатал афишу концерта. В лютый мороз компания поэтов и послушниц высадилась во Владимире с поезда и зашагала к главной городской гостинице, находящейся в двух шагах от вокзала (в исторической части Владимира всё в двух шагах, даже луга и поля в пойме Нерли). Оставив вещи в номерах, компания направилась на телестудию - записывать коллективное интервью, затем посетила редакции местных газет, затем зашла в гости к знаменитой своим гостеприимством чете Федосовых, жившей у самого Дмитриевского собора... Везде Жизнев удивлялся обилию красивых женщин (позднее, побольше поездив по России, он этому удивляться перестал). У Федосовых в память
      
       157
      
      Жизневу врезался рассказ об одном из выпускников Литературного института, обосновавшемся во Владимире: как этот господин снял квартиру у какой-то старухи, как питался за ее счет, как затем вовсе перестал ей платить, а отдавать долги и съезжать отказывался, к каким ухищрениям прибегал, дабы старуха не сумела его выгнать, - словом, вел себя по принципу "Для нищего наглость - спасенье", сформулированному еще Петронием. Жизнев задумался над тем, отчего же среди литераторов так много приживалов - не только господин, о котором шла речь, но и Сидорчук, и поэт П., и многие другие, о которых говорилось и в общежитии Литературного института, и в различных богемных застольях. Видимо, есть некая моральная опасность в том, чтобы смолоду носить на себе тавро литератора: умственно неустойчивый человек склонен, ничего еще не создав, видеть в этом отличии проявление общественного признания и начинает требовать от окружающих всяческих льгот, якобы подобающих таланту. Страдают от подобных претензий прежде всего люди, вступающие с писаками в отношения, далекие от литературных - к примеру, несчастная старуха, решившая заработать, пустив жильца. Восторженный взгляд на самих себя, помноженный на "безраздельно господствующий в психике принцип удовольствия" Фрейд) способен создавать из молодых литераторов людей совершенно невыносимых. Как-то к Сложнову приехал из провинции один такой однокашник. Попросился он первоначально только переночевать, а затем прижился, благо Сложнов его кормил, а вопросы об отъезде задавать стеснялся. Однокашник звонил с телефона Сложнова по всей России и за границу, брал из тумбочки деньги на разные нужды и вдобавок учил хозяина, как тому следует правильно жить. По мнению гостя, Сложнову надо было в одном мощном загуле прокутить все свои деньги и вещи, всю аппаратуру домашней студии, а там видно будет. Всегда ведь можно призанять денег без отдачи. "Честь, добродетель, стыд - кому все это надо!" - восклицал гость, как персонаж Корнеля. Собутыльником Сложнова в этом загуле он, разумеется, видел себя. Если учеть, что гость ко всему прочему взял аванс в издательстве, где работал Сложнов, быстро потратил деньги в борделе, а делать ничего даже и не пытался, то ясно, какой вздох облегчения издал Сложнов, несмотря на все потери, когда с помощью друзей все же кое-как выпроводил парасита.
       Зал кукольного театра оказался огромным. Еще огромнее он выглядел из-за того, что в нем сидели только два зрителя. Послушницы сделали распространенную ошибку - слишком положились на афиши и на объявления в газетах, тогда как кампания по созданию ажиотажа вокруг концерта должна быть долговременной, настойчивой и доходить до отдельных лиц, из которых и вербуются наилучшие завлекатели публики. Что ж, два зрителя - тоже люди. Они бросили ради концерта все свои дела, в провале пиар-кампании они не виноваты, и, значит, порядочный артист должен для них выступить. Конфуций писал: "Для мужа благородного нет ни массы, ни немногих, для него нет ни малых, ни больших; он ни к кому не относится с пренебрежением". К тому же эти двое оказались хорошо осведомлены о творчестве поэтов, а то, что они были вдребезги пьяны, делало их веселыми и общительными. Пришли также послушницы и привели очаровательных подруг, на столике за кулисами стоял коньяк, и вечер в пустом и холодном зале, где, как во времена военного коммунизма, сидели в шубах, прошел на удивление раскованно и весело, - возможно, благодаря тому, что надежды на богатый сбор отпали и все стремились только хорошенько повеселиться. Жизневу вспомнился Верлен:
       Ну а чтоб скоротать нам длинноты пути,
       Пару песенок новых тебе напою я,
       Благосклонно послушаешь - буду в раю я,
       Лучше рая мне, право, нигде не найти.
      Два зрителя покатывались со смеху и испускали восторженные вопли, гулко звучавшие в огромном зале. Нельзя было не угостить этих прекрасных людей коньяком после завершения программы. Распрощаться с ними на заснеженной улице стоило немалого труда, так как у них находились для
      
      
      
       158
      поэтов все новые и новые комплименты. Семеня затем по морозу к гостинице, поэты согласились в том, что порой два истинных ценителя заменяют с успехом заменяют несколько сот скучающих бездельников. То, что ценители вдрызг пьяны, дела не меняет: "Пьян да умен - два угодья в нем".
       В гостинице веселье продолжилось, причем наличие женщин внесло в него, как это всегда бывает, некоторый беспорядок и нарушило плавный ход общей беседы. В частности, к Жизневу пристала с нежностями толстая владимирская художница, ловко угадав, что воля поэта уже подточена возлияниями и он не сможет долго противиться ее домогательствам. Облепленный поцелуями Жизнев предостерегающе бормотал себе под нос стихи Сумарокова:
       Для получения обычныя забавы
       Ты с самой высоты величества и славы
       К дну пропасти падешь. Противься красоте,
       Противься! Разорви, преступник, узы те,
       В которых стонешь ты и гибнешь преужасно!
      Однако ветхий человек в Жизневе решительно взбунтовался и потребовал любовных услад, хоть наш герой и пытался урезонить его словами Ницше: "Не лучше ли попасть в руки убийцы, чем стать предметом вожделений страстной женщины?" Парочка долго возилась в постели, причем то Жизнев отправлялся в другие номера за выпивкой, то к ним заглядывали члены компании - сейчас уже трудно вспомнить, зачем. Когда в окне возник холодный розовый рассвет, в номере Жизнева он застал следующую картину: поэт сидел за столиком перед стаканом коньяка, обхватив руками взлохмаченную голову. Художница лежала на кровати под одеялом и что-то непрерывно говорила, а Жизнев время от времени увещевал ее: "Спи, медвежоночек". Его одолевало раскаяние, о котором хорошо написал Лотреамон: "О царственная грудь, навеки оскверненная единственным прикосновением сосцов блудницы! О божественная душа, на миг поддавшаяся гидре порока, спруту сладострастия, акуле кровожадности, удаву малодушия, мокрице слабоумия!" Пол комнаты был сплошь устлан трехрублевыми купюрами, - в порыве то ли страсти, то ли отчаяния Жизнев расшвырял две пачки этих купюр, с каждым днем дешевевших и грозивших вскоре вовсе выйти из обращения. Выселяясь из номера, Жизнев не стал их собирать, оставив всю денежную массу горничной в виде своеобразных чаевых. Отношения с художницей развития не получили, хотя она и переехала позднее в Москву. Что ж, так бывает. Недаром написал Харт Крейн:
       Вспорх страсти! Ты обманчив и недолог!
       Уже занес булавку энтомолог.
      Жизневу, конечно, приходилось потом встречаться в богемных компаниях с этой симпатичной толстушкой, но в ответ на ее домогательства он всякий раз сердито рычал: "Опять ты за свое?!" И женщина успокаивалась. Недаром предупреждал Ницше: "Идешь к женщинам? Не забудь плетку!"
      
       Глава XXXI
      
       Были и другие поездки во Владимир - они не отличались особой помпой либо коммерческим успехом, но воспоминания после них оставались всегда самые теплые - такие уж люди живут в этом городе, да и сам город прекрасен. Говорят, есть люди, стремящиеся к зарубежным красотам, не побывав во Владимире, но Жизневу с трудом верилось в существование таких глупцов. Как-то раз владимирские знакомые сообщили нашему герою, что отдел культуры тамошней мэрии готов устроить концерт Сообщества, оплатить приезд поэтов и проживание в городе, однако гонорара за концерт не обещает - все будет зависеть от сбора за вход. Дело было летом, и поэты обрадовались случаю вырваться из душной Москвы. Правда, по приезде выяснилось, что содержать их отдел культуры готов лишь в течение суток. Уезжать так скоро поэты не хотели. Ночь после концерта и последовавшего затем фуршета с огромным количеством спонсорской водки местного завода поэты провели в специальном доме для приезжих знаменитостей, расположенном у самых Золотых ворот, а
      
       159
      
      наутро переехали к супругам Федосовым. Супруги, как это ни удивительно в наше время, видели в гостях дар Божий, словно воскрешая времена патриархальной древности, когда о мире люди узнавали только из рассказов странствующих поэтов. По части знаний о мире и людях Галина и Михаил могли дать сто очков вперед кому угодно, но они любили людей и ничего не могли с этим поделать, а те беззастенчиво пользовались их гостеприимством. Вот и в тот раз Сложнов не удовольствовался обычным ночлегом, а притащил с собой девицу. Это случилось на следующий после концерта день, когда поэты выступали на местном радио. Передача завершилась уже затемно, причем Жизнев, хорошенько подвыпивший с местными журналистами, постеснялся принимать в ней участие. Сложнов тоже не отказался от выпивки, но он никогда не хмелел, зато становился чрезвычайно красноречив и все разговоры сворачивал на любовь и секс. Пользуясь этим, он увел ди-джея Юлю в темный сквер и там, видимо, окончательно заморочил ей голову. В подобных случаях все происходит примерно одинаково, поэтому не будем пытаться превзойти блестящей прозы Писарева: "Молодой человек, рассказывающий девушке о том, как он развивался, как боролся с обстоятельствами, что перенес и выстрадал, гальванизирует самого себя процессом рассказа и близостью нравящейся ему женщины; глаза его блестят, давно поблекшие щеки загораются ярким румянцем; дикция его оживляется по мере того, как он замечает впечатление, производимое его речью на свою собеседницу; он сам наслаждается своим торжеством: чувство удовлетворяемого самолюбия доставляет ему более сильное удовольствие, чем чувство разделенной любви. <...> А между тем девушка вся находится под обаянием: ни одно слово в рассказе, ни одна нота в голосе рассказчика, ни одно изменение в мускулах его лица или в выражении его глаз не пропадает для нее и не ускользает от ее напряженного, благоговеющего внимания. Новые, неиспытанные и неожиданные ощущения проходят через ее нервную систему с такою непостижимою быстротою, что она в течение получасового разговора переживает чуть ли не два-три годаи почти внезапно из взрослого ребенка превращается в любящую женщину. И как она хороша в эту минуту перерждения! И как она, при всей своей чуткости, при всей напряженной силе внимания, не способна отнестись критически к своему собеседнику! Как она горячо верит и как жестоко ошибается!" Ухаживание литератора Писарев описал точно, но одну поправку сделать нужно: "взрослым ребенком" ди-джей Юля при всей своей молодости, конечно же, не была - об этом наш герой мог судить и по хитринке в ее взоре, и по тем дополнительным сведениям эротического характера, которые позднее сообщал о прогулке в сквере Сложнов в своей поэме "Юленька". Сколь ни опытной в любовных делах оказалась Юля, но предоставить Сложнову доказательство высшей благосклонности прямо в сквере она не захотела. Тут гостеприимство Федосовых оказалось как нельзя кстати. Жизнев уже спал, и парочка втихомолку устроилась на койке для гостей и обрела друг в друге высшее счастье. Среди ночи наступило время отдыха, обоим захотелось поговорить, а так как сон пьяницы крепок, но краток, то Жизнев не замедлил проснуться и принять активное участие в беседе. Юля, прожженная кокетка, живо заинтересовалась новым собеседником и, бойко обмениваясь с ним игривыми репликами, совсем забыла о Сложнове, который умолк, страдая от ревности. А ведь правильно писал Лотреамон: "Любовь к женщине несовместима с любовью к человечеству". Через некоторое время Сложнов взорвался и принялся непонятно за что стыдить Жизнева: "Взрослый человек, а так себя ведешь..." Жизнев сперва решил, что его друг шутит, но потом уловил нешуточное раздражение в его голосе и обиделся сам. "Как, собственно, я себя веду? - думал он, подыскивая ответ. - Я сюда, между прочим, никого не звал. Сами приперлись, разбудили, а теперь затыкают рот, как пацану..." Так что подтвердились слова Джами:
       Упрек несет ущерб душе свободной,
       Упреков дух не терпит благородный.
      Размышляя о том, сколь незаслуженно он обижен, Жизнев незаметно уснул. Наутро Сложнов подошел к нему, смущенно извинился, сославшись на помрачившую рассудок страсть, и инцидент
      
      
       160
      
      был исчерпан. Свою Юленьку Сложнов спровадил еще спозаранку, но потом, в Москве, часто ее вспоминал и даже написал вышеупомянутую поэму. Подшучивая над его страданиями, Жизнев цитировал строки из узбекского эпоса "Алпамыш":
       В рану сердца насыпана соль.
       Верблюжонком ревет моя боль.
       Быть в разлуке с любимой легко ль?
       В то утро к Федосовым пришли все те же владимирские журналисты, принесли пива, и все уселись его пить. Разговаривали о бедственном положении литературы и искусства в провинции. Впрочем, провинциальные журналисты, оказывается, тоже находились на грани голода - услышав об этом, Жизнев ахнул, побежал в ларек и купил еще пива, дабы развеять уныние гостей. За столом он внезапно хлопнул себя по лбу: "Я ведь должен ехать в Сергеиху! Кто со мной?" Дело состояло в том, что в селе Сергеиха под Суздалем недавно умер дядя Жизнева, работавший кузнецом, и надо было съездить на могилу - Жизнев обещал это своей матери. Сложнова в Москве ожидала супруга, не терпевшая одиночества, и он опасался испытывать ее терпение. Зато Сидорчуку и поэту П. в Москве делать было нечего, и они согласились составить Жизневу компанию. Допили пиво, собрали вещички, расцеловались с гостеприимными хозяевами, пообещав приезжать почаще, и через пять минут, поймав такси, уже бойко катили в сторону Суздаля, щурясь на залитую солнцем ширь Владимирского Ополья.
       Дядя и тетка Жизнева никаких гостей, естественно, не ждали, однако в их доме царила такая чистота, как будто там постоянно готовились к чьему-то приезду. Собственно, так выглядит внутренность всех русских деревенских домов, если, конечно, хозяева не пьют. Впрочем, дядюшка Жизнева по отцовской линии (муж сестры отца нашего героя) не протрезвлялся с самой войны, а дома у него тем не менее всегда царила такая же чистота. Тетка тут же принялась настойчиво кормить гостей, а дядюшка побежал за своим сыном, сиречь за двоюродным братом Жизнева. Но долго бегать ему не пришлось, кузен явился сам, потому что издалека заметил подъехавшую машину и решил посмотреть, кого она привезла. С кузеном приплелся его друг, который накануне выпил, а наутро неудачно опохмелился и теперь покачивался и плохо соображал. "Он парень-то хороший, это просто сегодня так у него получилось", - немилосердно окая, добродушно пояснил кузен. Гости выпили с дороги, закусили блинчиками с творогом и сметаной (молочко от своей коровы) после чего все направились на кладбище, на свежую могилку. Пьяный друг не стал отсиживаться дома, и хотя ноги его не слушались, тоже добрел до кладбища и отдал дань уважения покойному. Общее мнение гласило, что покойный умер раньше положенного ему природой срока, а причиной тому стал удар колом по голове, полученный в молодости в уличной драке - тогда во владимирских деревнях парни дрались кольями, время от времени один из ударов оказывался слишком сильным, и кто-то отправлялся на тот свет. За раненым дядей тогда прилетел вертолет, забрал его во Владимир, там ему сделали трепанацию черепа - редкая операция по тем временам, - и дядюшка выжил и даже не спятил, но как-то замкнулся, стал неразговорчив. Да и жизнь его не баловала: жену, которую покойный горячо любил, неожиданно разбил паралич, и несчастная лежала пластом двенадцать лет до самой своей смерти, а ходил за ней в основном дядя - его дочь, двоюродная сестра Жизнева, была в это время еще ребенком. Она, конечно, помогала как могла, но потом уехала учиться и дома с тех пор уже почти не показывалась. Покойный дядя и работу себе нашел поближе к дому, чтобы постоянно приглядывать за женой, а то, что работать приходилось кузнецом, его не смущало. Ему не раз советовали развестись с женой, сдать ее в приют для неизлечимых, а самому заново жениться, но он на такие речи отвечал бранью, если их заводили женщины, а доброхотов мужского пола даже пару раз побил, благо кулак у него был огромный, как кузнецу и положено. На могиле обо всем этом вспомнили, причем пьяный друг с важным видом кивал и приговаривал: "Так, так... Было дело". Затем все вернулись домой, где, помянув покойного, уже как следует выпили и покушали. Кузен Жизнева не пил, хоть раньше и любил заглянуть в рюмку. "Давление, - объяснил он. - Решил совсем
      
       161
      
      не пить, а то выпьшь чуток, да и заведешься, чего доброго. У Игорька вот здоровье еще есть, - кивнул он на пьяного друга, - а я уже так не могу. Работаю, и то слава богу". - "Тебе в Суздаль не надо? - спросил Жизнев. - Ребята вот хотели город посмотреть". - "А что, поехали", - охотно согласился кузен.
       В Суздале они разошлись, договорившись встретиться через три часа, - кузен пошел по хозяйственным магазинам за какими-то инструментами, а поэты сразу направились в книжный магазин. В этом самом магазине Жизневу довелось побывать семью годами ранее, тогда в нем водилось много интересного, кое-что он и купил. Теперь вместо тщательно подготовленных книг советских издательств в магазине громоздились горы всякой приключенческой дребедени, в том числе и некоторые из тех книг, которые сам Жизнев выпускал. Впрочем, суздальцы, наделенные от природы незаурядным здравым смыслом, всю эту продукцию покупали неохотно, и магазин по всем признакам доживал последние дни. Смутно ощущалось приближение нынешних времен, когда книжные магазины сохранились только в областных городах, когда уничтожены многие тысячи библиотек, - ныне по почте книголюбы частенько приобретают книги с библиотечными штампами у тех ушлых людей, которые фонды разоренных библиотек перетащили к себе домой. Не найдя ничего хорошего в книжном магазине, поэты зашли в кабачок, где Жизнев заказал себе водки. Ее принесли в расписной деревянной стопке. Водка, как и следовало ожидать, оказалась паленой. Ох уж этот вкус паленой водки - вкус 90-х годов! Кого-то эта водочка спровадила на тот свет - иногда целыми деревнями, а Жизнев легко отделался: как-то раз в ларьке у Белорусского вокзала он купил и употребил в компании пару бутылок поддельной "Смирновской", и весь следующий день ему казалось, будто он мочится расплавленным металлом и вот-вот прожжет в унитазе дыру своей струей.
       Поэты погуляли по городу, посмотрели на старинные домики с геранью за стеклами и на разнообразные церкви, выглядевшие удивительно кротко и миролюбиво, особенно на фоне заката. Затем они вновь зашли в кабачок, где наученный горьким опытом Жизнев потребовал уже не водки, а медовухи и пива. Затем подкатил кузен и отвез их на ужин и ночлег, а утром - на суздальский автовокзал. Жизнев, позевывая, смотрел в окно автобуса на придорожные индустриальные пейзажи, на коробки зданий, нагороженные как попало, словно дебил играл в кубики, на заборы, оклеенные афишами разных никчемных артистов и групп (запомнилась афиша группы "Воровайки")... Удивляло, почему суздальцы когда-то устроили свою жизнь по канонам хорошего вкуса, так, чтобы окружающее не вгоняло их в уныние, а их недостойные потомки делают все, чтобы их города вызывали желание повеситься, или, что еще хуже, напиться паленой водки и пойти на концерт группы "Воровайки". Недостойные потомки, получив образование, употребляли его прежде всего на то, как бы найти магическую формулу, способную заставить человека работать высунув язык - достаточно вспомнить бесконечные мантры о хозрасчете и социалистическом рынке, плавно переродившиеся затем в самый свирепый социал-дарвинизм. Тем, кто обожествлял рост производства, производительности труда и продаж, всерьез казалось, будто полученная выгода сможет как-то перевесить ущерб от ненавистного труда, иссушающего жизнь. И наш герой, привольно развалившись на автобусном сиденье, вспоминал Батюшкова:
       Пусть дорого глупец сует блистанье ценит,
       Лобзая прах златой у мраморных палат,
       Но я и счастлив, и богат,
       Когда снискал себе свободу и спокойство,
       А от сует ушел забвения тропой!
       Пусть будет навсегда со мной
       Завидное поэтов свойство:
       Блаженство находить в убожестве - Мечтой!
       Была и еще одна поездка во Владимир - она состоялась уже после распада Сообщества. Предыдущее поездки трудно назвать коммерческими, но эта была уже полностью свободна от всяких
      
       162
      
      денежных и иных расчетов - просто нашему герою захотелось еще раз посетить любимый город, встретиться с добрыми людьми, и Костя Сложнов его в этом поддержал. Дело было летом, остановились у Федосовых, почитали стихи любителям поэзии в том же самом гостевом особнячке, а потом просто слонялись по улицам, переулкам, тропинкам кремля и присаживались попить пивка в тех местах, которые находили особенно живописными. Чего-чего, а таких мест во Владимире хватает. Также пытались устроить пикник на Нерли, благо во Владимире для выхода (а не выезда) на природу требуется минут двадцать, однако комары прогнали всю компанию обратно в город. Из всех поездок во Владимир эта и оказалась самой приятной, ибо была предпринята исключительно ради общения с людьми и с городом. Владимир весь наполнен спокойствием и терпением, даже смирением, а этого в наши дни человеку как раз и не хватает. Впрочем, человеку рациональному, расчетливому, вечно имеющему в виду какие-то выгоды Владимир вряд ли полюбится. А Жизнев потягивал пиво над откосом кремлевского холма, смотрел на бесконечную пойму Нерли и с улыбкой вспоминал Мачадо: "Сердце и голова не могут договориться друг с другом, но мы можем принять ту или иную сторону. Я - жилец первого этажа".
      
       Глава XXXII
      
       Из всех описаний гастрольных поездок нашего героя у читателя не должно сложиться впечатления, будто венцом публичной деятельности поэтов являлись именно гастроли. Напротив, всё новое, всё то, что требовало поверки реакцией слушателей, всё самое смелое и скандальное поэты показывали на своих постоянных площадках, каковыми являлись сначала театр МГУ, затем большой зал ЦДЛ, затем большая аудитория Политехнического музея и клуб "Бедные люди", затем - концертный зал музея Маяковского. Именно эта последняя площадка с наибольшим правом войдет в историю русской словесности, ибо поэты регулярно, обычно раз в месяц, выступали там с 1995 по 2008-й годы. Именно маленький, похожий на бункер подземный зал первым услышал множество произведений, которые вошли затем в бойко раскупаемые книги, распространились по Интернету, были запечатлены на дисках и в сознании общества. Увы, общество - такой странный организм, который и сам толком не знает, что запечатлелось в его сознании, а что - нет. Оно занято злобой дня, и привлечь его внимание к автору запечатлевшейся информации очень непросто. Иногда автору для этого достаточно просто умереть; лучше - умереть эффектно, например покончить с собой; еще лучше - покончить с собой особо изуверским способом; иногда же приходится долго тлеть в гробу, дожидаясь того момента, когда общество достаточно омерзеет само себе, чтобы судорожно схватиться за творчество покойника. Учитывая же солидарную ненависть малоодаренных литераторов ко всему яркому и талантливому, поэтам Сообщества придется ждать канонизации воистину очень долго. Но это не страшно - ведь мертвецам спешить некуда.
       Впрочем, и в Москве у поэтов случались своего рода местные гастроли, то есть выступления на непривычных площадках. Речь идет о концертах по приглашениям заинтересованных лиц в различных клубах, порой закрытых, об участии в вечеринках, фестивалях, вернисажах и так далее. Поэты нередко выступали перед очень богатыми людьми, но постоянного спонсорства, в отличие от разных эстрадных вертихвосток, так и не добились (если, конечно, не считать взаимоотношений Сидорчука и бизнесмена Степанова). Тем не менее и разовые гонорары, даже если большую их часть Сидорчук перераспределял в свою пользу, всегда оказывались очень кстати. А бывало, что устроители мероприятий обращались, минуя магистра, прямо к Жизневу или к Сложнову - нескрываемая самовлюбленность Сидорчука некоторых все же отпугивала. Так случилось и летом 1999-го года, когда Жизнев яростно дописывал свой заказной роман "Мафия и власть", но ради концерта в клубе концерта в клубе "Мечты" (с гарантированным гонораром) решил сделать в работе небольшой перерыв. Приглашение выступить поступило Сложнову от его знакомого, репортера Коли, приехавшего с Алтая покорять столицу и работавшего для целого ряда газет, хотя большей
      
       163
      
      частью по мелочам. Публиковать большие тексты пареньку не удавалось не из-за молодости, а из-за фантастической безграмотности - о ней хорошо знал Сложнов, правивший по дружбе заметки, которые Коля поставлял для светской хроники газеты "Рандеву" (в "Рандеву" Сложнов устроился после краха "Клюквы").
      - А почему такое идиотское название? Это случайно не для педрил заведение? - поинтересовался Жизнев, когда Сложнов сообщил ему о возможности заработать.
      - Нет, с чего ты взял, - ответил Сложнов. - Между прочим, там после нас женщина будет выступать, Светлана Хазина. Знаешь такую?
      - Знаю. Обратил внимание, потому что у одного моего приятеля фамилия Хазин. Эта Светлана - обычная фанерная пташка. Я таких жалею почему-то... Так что же это за клуб? Не наркоманский? Название, сам понимаешь...
      - Клуб создан депутатами Госдумы, - веско сказал Сложнов. - Для самих депутатов и для прочих богатых и уважаемых людей. С целью культурного отдыха.
      - А также для тёрок и толковищ, - хмыкнул Жизнев. - Богатые люди могли бы и побольше заплатить. Ну что ж, продадимся по дешевке еще разок, нам ведь не привыкать.
       Ему вспомнились слова Уэллса о том, что "богатые авантюристы являются необходимым связующим звеном между высокой мыслью и низменной действительностью. Весьма прискорбно, что нельзя избежать этого тягостного и унизительного посредничества, но в нашем непостижимом мире без этого, видимо, не обойтись. Человек мысли и человек действия необходимы друг другу, во всяком случае, человеку мысли это сотрудничество необходимо. Платону, Конфуцию, Макиавелли - всем им пришлось искать своего государя. В наши дни, когда обходятся без государей, мыслителям надо всячески добиваться поддержки богачей". Мурлыча, как бы в ответ Уэллсу, песню Демьяна Бедного "В брюхо толстое штыком мироеда", Жизнев вынул папку со стихами и принялся отбирать что-нибудь посмешнее, но не слишком резкое (ведь богачи очень чувствительны). Он подбадривал себя словами Писарева: "Истинное искусство есть чужеядное растение, которое постоянно питается соками человеческой роскоши. Являясь всегда и везде неразлучным спутником роскоши, оно никак не может ее чуждаться". Из числа отобранных поначалу стихов Жизнев беспощадно отверг все те, в которых прослеживались какие-либо политические воззрения, ибо, во-первых, политика депутатам надоела и на работе - недаром они почти никогда не появляются в Думе, - и, во-вторых, воззрения у него были возмутительно левые, за которые могли и гонорара лишить. Цензурируя сам себя, Жизнев вспоминал высказывание одного из героев Франческо Йовине: "Богачи - это все равно что кастрюли, с ними нужно обращаться осторожно. Если ты придвинешься к ним слишком близко, то измажешься, если же будешь от них слишком далеко - останешься голодным".
       Клуб "Мечты" располагался по московским меркам неподалеку от дома Жизнева - в массивном сталинской постройки доме напротив метро "Новослободская". Выступление поэтов начиналось поздно, и когда вся компания - Жизнев, Сложнов, репортер Коля и его девушка - встретились у входа в клуб, сумерки уже сгустились и чудовищно аляповатая неоновая вывеска, в которой среди светящихся роз лишь с трудом можно было различить слово "грезы", засияла во всем своем наглом великолепии. Не менее наглыми оказались и верзилы-охранники, сразу угадавшие своим холуйским чутьем, что вошедшие четверо отнюдь не принадлежат к числу миллионеров. Поэтов осмотрели и ощупали так бесцеремонно, что у Жизнева появилось острое желание покинуть клуб, которое он не без труда подавил. Репортера досматривали куда менее тщательно, видимо угадав его профессию, ну а девушку вообще не тронули, хотя пронести пистолет в сумочке она вполне могла. Скорее всего охранники решили, отметив для себя ее вызывающую красоту, что она принадлежит кому-нибудь из важных господ, сидящих в зале, а репортер просто состоит при ней провожатым. Ну а чинить препятствия содержанкам важных господ - для охранника самый верный способ лишиться работы.
       Спустившись по неудобной лестнице, на которой пьяный посетитель постоянно рисковал
      
       164
      
      поскользнуться на облицованных плиткой ступеньках и при особенно удачном падении раскроить себе череп, поэты и их спутники попали в помещение клуба, и это помещение Жизнева сильно разочаровало. Грозная охрана как бы намекала на то, что гостя внизу ждут чудеса, а ожидал его просто длинный подвал, в котором сделали евроремонт. Иначе говоря, помещение напоминало заурядный офис, полумрак мешал видеть, но уюта не прибавлял, избыток официантов создавал ощущение тесноты и суеты, музыка не давала общаться, что никак не искупалось ее качеством. Мягкие и на вид роскошные кресла оказались крайне неудобными, так что колени сидящих упирались в подбородок, а чтобы подсесть к низенькому безобразному столику со стеклянной столешницей, требовалось сделать могучее усилие, приведя в действие все мышцы спины и брюшного пресса. Жизнев сделал кислую гримасу и шепнул на ухо Сложнову: "А помнишь клуб при московской мэрии?" - "О да! - с восторгом откликнулся Сложнов. - Турецкие диваны, ковры, кальяны... И везде подушки, подушки, подушки... И сколько угодно бесплатного виски..." Зато в клубе "Мечты" имелась такая еще невиданная в Москве услуга, как консумация: вдоль стойки одного из баров стояли девушки, их можно было пригласить на танец и они не имели права отказаться, однако приглашение стоило ни много ни мало - сотню долларов. Завершив свое выступление, Сложнов решил отдохнуть и повеселиться и, подкатив к одной из скучавших у стойки девиц, пригласил ее потанцевать, благо вокруг уже топтались другие пары. Жизнева удивило, что Сложнов вдруг шарахнулся от приглашенной им девицы, словно разглядев за ее милыми, но невыразительными чертами маску Смерти. Все, однако, объяснялось проще: в тот самый миг девица сообщила ему про сто долларов. Потанцевать с ней Сложнову все же удалось, так как она милостиво согласилась обслужить талантливого поэта бесплатно. Более того, она поведала Сложнову строго конфиденциальную информацию: за семьсот долларов девушку можно было забрать из клуба с собой (непонятным осталось одно: могла ли девушка отказаться или ее временным господином становился любой посетитель, хоть урод, хоть прокаженный, лишь бы он выложил семьсот долларов). Чтение стихов не доставило Жизневу никакого удовольствия, так как публика говорила о своем и выступающих почти не слушала - ни Жизнева, ни Сложнова, ни Светлану Хазину. Было ясно, что большим господам нужно не искусство, а сознание того, что деятели этого самого искусства обязаны их развлекать. Известная персона на эстраде входила в тот набор средств, которым отчасти излечивался глубочайший комплекс неполноценности больших господ (уживающийся в них, как известно, со столь же запущенной манией величия). Среди посетителей Жизнев заметил на удивление много узнаваемых лиц, но никакого благоговения не испытал - ведь еще Уэллс писал, что "общественное положение большинства уважаемых людей запятнано обманом, лежащим в основе их социальных установлений. А без этого их и уважать бы не стали". Уходить сразу после выступления друзья не привыкли, да и занятно было наблюдать такое количество депутатов и богачей, где депутат и богач большей частью совмещались в одном лице. Жизнев спросил себе бокал пива - не кружку, а именно бокал граммов на триста, - по наивности забыв осведомиться о цене. Когда он захотел расплатиться и взять еще пива, то оказалось, что бокальчик обошелся ему без малого во всю сумму гонорара. Иначе говоря, народные радетели отгораживались от народа не только суровой охраной, но и еще более надежным барьером - ценовым, ведь его можно преодолеть, только разгромив заведение. Жизневу вспомнился его дядя, выживающий только благодаря приусадебному участку, вспомнились голодающие владимирские журналисты, а затем - строки Сахля ибн Ханзалы:
       Возьму я всё, чего желаю, и ничего не дам другому,
       Желать ему не запрещая. Не правда ли, мой нрав прекрасен?
      По правде говоря, Жизнев и не ожидал внимания от богатой публики, хотя доверчивый Сложнов и репортер Коля уверяли его, будто публика жаждет высокой культуры и шумный успех неизбежен. Жизнев больше доверял Сервантесу, который писал: "...Мы знаем по долгому опыту: для того, чтобы быть губернатором, не надобно ни великого умения, ни великой учености, - сколько таких губернаторов, которые и читают-то по складам, а насчет управления - сущие орлы!" Впрочем, среди
      
       165
      
      публики нашелся один ценитель изящного. Это был заместитель главы одной из думских фракций, постоянно мелькавший на экране телевизора. При взгляде на него невольно вспоминались строки Сэй-Сёнагон: "Хорошо, когда у юноши или малого ребенка пухлые щеки. Полнота также очень идет губернаторам провинций и людям в чинах". В Думе толстый господин выражался самоуверенно, жестко и, как правило, очень глупо, зато в клубе бурно аплодировал поэтам и всячески старался обратить внимание окружающих на то, что среди всей бездуховной публики, обсуждающей проблемы наживы, аплодирует только он один. Что ж, благодарность мелькнула в душе Жизнева, однако тут же угасла. Он знал, что толстяк вовсе не является его единомышленником. Сам Жизнев не мог не признавать правоты Писарева: "Конечная цель нашего мышления и всей деятельности каждого честного человека все-таки состоит в том, чтобы разрешить навсегда неизбежный вопрос о голодных и раздетых людях; вне этого вопроса нет решительно ничего, о чем стоило бы заботиться, размышлять и хлопотать..." По запальчивости речей толстяка в Думе и по честному выражению его лица могло показаться, будто и он является поклонником Писарева. Слова "Россия", "общество", "страна" не сходили с его языка. Однако стоило вникнуть в смысл его речей, как выяснялось: обо всех социальных проблемах толстяк умудряется говорить так, чтобы страсти было как можно больше, а решение проблемы сводилось к созданию очередной депутатской комиссии. Такие выступления контрастом их высочайшего эмоционального накала с полным отсутствием конкретности ввергали простодушную аудиторию в тяжелый ступор. Впрочем, отсутствие конкретности переставало удивлять, стоило взглянуть в меню на цены тех напитков, которые теснились на столике толстяка и его компании. А ведь трудно оспорить следующее замечание Гонкуров: "Сенека писал о нищете, сидя за столом лимонного дерева стоимостью в столько-то тысяч сестерциев, - мы не повторим этого классического шутовства. Если человек сочувствует бедности и беднякам, но в то же время продолжает пользоваться... ста тысячами ливром годового дохода - много больше того, что ему нужно, - он фигляр". Впрочем, от толстяка все же веяло какой-то поверхностной образованностью, да и за проявленное им в тот вечер уважение к поэзии ему, несомненно, дадут в геенне огненной разок покушать мороженого. Что же касается его соседей по столику и по залу, то то ни их манеры, ни их лица, ни обрывки их разговоров, ни даже одежда, пусть и очень дорогая, но сидевшая на них как на корове седло, - ничто не позволяло предположить в этих людях даже проблесков духовности и интеллекта. Жизнев с печалью вспомнил стихи Шахида Балхи:
       Видно, знанье и богатство - то же, что нарцисс и роза,
       И одно с другим в соседстве никогда не расцветало.
      
       Кто богатствами владеет, у того на грош познаний,
       Кто познаньями владеет, у того богатства мало.
      Печаль нашего героя вызывалась отнюдь не его тягой к обогащению, - в конце концов, давно сказано, что богат не тот, у кого много денег, а тот, у кого мало потребностей. В этом отношении Жизнев превосходил очень многих - даже самый строгий цензор нравов, просмотрев список его потребностей, остался бы доволен. Нет, опечалило его лицезрение тех людей, которые устами продажных журналистов настойчиво называли себя элитой. Он сидел и уныло озирался по сторонам, а в ушах его вместе с музыкой, под которую мяукала какую-то чепуху Светлана Хазина, звучали слова Бальтасара Грасиана: "По-твоему, кто живет в палатах, у того и ума палата? Кто красно одет, тот и красноречив? Да среди них есть такие глупцы, такие неучи, почище их собственных лакеев. И заметь, даже монарх, когда он берется говорить да высказывать свое суждение о том, чего не думает и в чем не смыслит, вмиг изобличает себя как человека пошлого и плебея; ибо чернь есть не что иное, как сборище тщеславных невежд, - чем меньше разумеют, тем больше болтают". Подобные размышления неизбежно отливались в обращенный ко Всевышнему вопрос Абу Мансура Дакики:
       Зачем премудрость ты нагой и нищей создал,
      
      
       166
      
       Но золотом одел и глупость, и разврат?
       Наконец друзья осознали, что глупо торчать в заведении, которое им не по средствам. Выйдя на улицу в теплый, шумевший листвой августовский вечер, Жизнев облегченно вздохнул и направился к ларьку, торговавшему пивом. Затем компания расположилась в скверике, где Жизнев вдоволь посмеялся над собственной глупостью, лишившей его честно заработанных денег. Посмеялись поэты и над посетителями клуба, в частности над толстяком. Смеялась и приведенная репортером Колей красавица, но Жизневу показалось, что как-то неискренне. Затем Сложнов поднял палец и наставительно произнес:
      - Вот мы тут вышучиваем этих людей, а ведь они добились успеха, они могут позволить себе все. Могут даже нас стереть в порошок, если пожелают. Нам надо равняться на них, Любим!
       В глазах белокурой красавицы мелькнул огонек одобрения. Жизнев тоже одобрительно кивнул и заметил:
      - Об этом же Эспинель писал следующее: "Почтительность с могущественными является основой спокойствия, а гордость с ними - это уничтожение нашего покоя, ибо в конце концов они могут делать в стране то, что хотят". Это, конечно, правильно, но как-то скучно соглашаться с его словами. Нам следует проявлять почтительность ко всяким людям, как завещал Конфуций. Но проявлять к кому-то особое, экстраординарное почтение - для этого должны быть веские, экстраординарные основания. К тому же одно дело - подлинное почтение и совсем другое - умение держаться подальше, дабы избежать вреда.
      - Любим, неужели вы не испытываете почтения к столь серьезным людям?! - в отчаянии вскричал Сложнов. - Ведь их все уважают!
       Красавица одобрительно взглянула на Сложнова, а Жизнев с сожалением посмотрел на ее головку богини, на высокую грудь, на неимоверной красоты ноги. Он понимал, что Коля этой смышленой богине нужен лишь для завязывания полезных знакомств, душой же она принадлежит посетителям клуба "Мечты". Со всей своей красотой она неизбежно должна была исчезнуть в том ирреальном мире, где из ничего ковались огромные состояния, завязывались деловые связи, создавались авторитеты, но человечество о существовании этого зазеркалья узнавало лишь тогда, когда зазеркалье в лице терпящих финансовый крах банков и правительств требовало оплатить свое дальнейшее существование. Красавица полагала, будто воплощает в себе здравый смысл, но на деле являлась воплощением помешательства. Жизнев затянулся сигаретой и не без едкости произнес:
      - Вспоминаю место, где только что побывал, и мне хочется процитировать Унамуно: "Все жалкие вымышленные существа, не подозревающие о своей ирреальности, все те, кто ни разу не усомнился не только в своем существовании, но даже в своей значительности; все чистые дураки, или дураки положительные и агрессивные, собираются под знаком глупости, которую они называют здравым смыслом".
      - Любим, вы говорите ужасные вещи, - сурово сказал Сложнов. - По-моему, вы смутьян. Бунтовщик, карбонарий, якобинец.
      - Да, - ответил Жизнев хвастливо. - Меня вдохновляет Илья Садофьев, пролетарский поэт, который писал: "Но мне ль позорное смиренье? О никогда! О нет! О нет!" А с этими, - кивнул Жизнев в сторону клуба, - я не желаю иметь ничего общего. Буду поступать по завету Некрасова:
       С ними не пить, не дружиться!..
       С ними честной гражданин
       Должен бороться и биться!..
       Выпить, так выпью один!..
      В подтверждение последних слов Жизнев прикончил очередную бутылку пива и затем сообщил:
      - Кстати, я продолжаю изучать творчество поэта-борца Леонтия Котомки. Нашел у него еще одну песню, вполне подходящую для нынешних борцов. Вот послушайте, я вам ее спою:
       Холодные дни миновали,
      
       167
      
       Весенним пахнуло теплом,
       Туда, где синеются дали,
       Туда мы с восторгом пойдем.
       В руках у нас красное знамя,
       А в сердце отвага и гнев,
       Идейное яркое пламя
       И гордый победный напев.
      - Хорошо поете, - заметила красавица. Она уже улыбалась, решив, что Жизнев все шутит.
      - Стараюсь, сударыня, - с благодарностью раскланялся Жизнев. Красавица посмотрела на него выжидательно, полагая, что после высказанного комплимента поэт пригласит ее на свой концерт, или попросит телефон, или еще как-то проявит свою мужскую заинтересованность - ведь так поступали все ее знакомые, однако Жизнев не сделал ничего подобного и лишь снова припал к бутылке. Хорошенько глотнув, он рассмеялся и обратился к красавице:
      - А помните, как этот пузан из парламента делал консумацию с самой высокой девушкой из бара? По-моему, они вдвоем походили на мягкий знак. Вам так не показалось?
       Красавица вновь улыбнулась - как всякая светская дама, она любила злословие. Правда, в высший свет она еще не вступила, но с ее данными долго ждать этого не приходилось. Увы, перспективы Коли представлялись Жизневу не столь радужными - скорее всего его и далее ожидала деятельность мелкого репортера, а если съемное жилье в столице подорожает - то и возвращение в провинцию, причем с такой безграмотностью Коля даже и в провинциальной прессе не мог рассчитывать на высокую должность. Правда, Коля всячески барахтался: по словам Сложнова, он создал поп-группу, в которой пытался сам петь, сочинял для этой группы фантастически бездарные тексты, записывал песни - словом, представлял собой одну из тех бесчисленных жертв гламурной пропаганды, которые своими жизнями удобряют почву для редких баловней успеха. Конечно, безумие - называть преуспевшим человеком того, кто вынужден долгие годы изо дня в день распевать идиотские песенки. Однако ни Коля, ни его прекрасная подруга, ни миллионы соотечественников нашего героя так не считали. Разумеется, в слова песенок они не вдумывались, музыку песенок забывали, судьбой сошедших с экрана артистов интересовались мало. Частенько любители посмотреть телевизор даже жаловались Жизневу на глупость передач, глупость эстрады, бездуховность молодежи и все тому подобное. Однако дьяволу удалось сделать главное: приучить людей к тому, чтобы шумиху считать подлинным человеческим успехом, а степень этого успеха измерять количеством денег. В таком мире поэтам, строго говоря, места нет, но они все же не хотят признать свое поражение - "удивляя школьников и школьниц новостью о том, что поэзия до сих пор существует, хоть и вдохновленная наркотиками, - в этом нет сомнения, - но все же не лишенная своеобразной отвратительной живучести" (Стивен Кинг). Наркотическое вдохновение тут, конечно, ни при чем, ибо поэзия сама по себе наркотик, но такой, который для своего действия требует ясного сознания. Мысль Кинга можно проще выразить словами монгольского поэта Цэвэгмидийна Гайтава:
       От костей без ножа мяса не отдерешь,
       От поэзии не отлучишь молодежь.
      Как то ни удивительно, но Цэвэгмидийн Гайтав, кажется, прав.
       Уже шагая к дому через темный парк "Дубки", Жизнев вдруг поймал себя на том, что жалеет белокурую красавицу, спутницу репортера Коли. Это было странно, ведь подобные искательницы счастья обычно внушали ему неприязнь. А тут вдруг ему с неожиданной ясностью представилась вся глубина того обмана, которому поддалась эта девушка, вся огромность того расстояния, которым отделен ее успех - вполне вероятный - от подлинного счастья, и пиво, которое он прихлебывал на ходу из бутылки, показалось ему горше жёлчи. Жизнев спросил себя: уж не о том ли он жалеет, что такая красота достанется не ему, но тут же отбросил эту мысль. Его тогдашняя подруга была ничуть не хуже белокурой красавицы, - хотя, по правде говоря, и не лучше, то есть не мудрее, и смотрела на
      
       168
      
      мир она примерно так же. Посетители клуба "Мечты" не дремали и отравляли своим ядом всех без разбора. Для их довольно унылых наслаждений им требовалось все человечество, и если раньше его покоряли огнем и мечом, то ныне просто одурачивали. Жизнев не верил в карающего Бога - и все же не мог себе представить того мира, в котором он жил, без грозного возмездия. Он шел, сквозь полог дубовой листвы смотрел на звезды и повторял стихи Ибн аль-Мутазза:
       О богатые люди, о гордая, мощная знать,
       Вам дано измываться, приказывать, жечь и карать.
      
       Вы, наверное, черти, принявшие облик людской,
       Вы рабы своей похоти, полные скверны мирской.
      
       Погодите - на небе восторжествует закон.
       Мир уже подготовлен: отмщеньем беременен он.
      
      
       Глава XXXIII
      
       Таких "внутримосковских гастролей", подобных выступлению в клубе "Мечты", в жизни нашего героя было великое множество. Ни упомнить их все, ни перечислить решительно невозможно. Да это и не нужно: цветы поэтического остроумия сохранились в книгах Сообщества, а каких-то из ряду вон выходящих событий во время этих заботливо организованных мероприятий, как правило, не происходило. Создать атмосферу праздника поэтам удавалось всегда, но описать, как именно она создавалась, тоже вряд ли под силу перу хрониста. Великолепная самоуверенность, на языке всегда острое словцо, неожиданные перебранки между выступающими, бредовые нотки в стихах и странные выходки по ходу концерта - вроде пугающего пения а-капелла и пьянства в президиуме с почтительными тостами за здоровье зрителей, как взятых вместе, так и по отдельности, - да, такое было, но вряд ли мы сможем изложить тут все подробности, а именно они особенно интересны и поучительны. Думается, что читателю довольно представить себе очкастого Сложнова, пляшущего с микрофоном в руках в расшитом золотом байском халате и байской же шапке и распевающего ужасным голосом песни придуманной им трэш-гуппы "Изблёванные Люцифером": такая картина дает некоторое понятие о приятных неожиданностях, с которыми сталкивались зрители на концертах Сообщества. Можно также напомнить о вызвавшем немало разговоров праздновании восьмилетия Сообщества в художественной галерее "Пересветов переулок", когда все было сделано "а-ля рюс": стихи из русской истории, фонтан, бьющий водкой, а на закуску - сало с чесноком, черный хлеб, квашеная капуста и соленые огурцы прямо из бочек. Вспоминается и организованное друзьями-художниками празднество в оранжерее музея "Кусково": изобилие яств и напитков, мужчины в смокингах, дамы в вечерних туалетах, а вокруг - темный безлюдный парк, сугробы и звезды над гладью замерзшего пруда. Оттенок безумия носят наши воспоминания о вечерах табуированной поэзии в клубе "Моррисвиль": чудовищные по своей непристойности рифмованные измышления поэтов звучали особенно впечатляюще в интерьерах второразрядного борделя начала XX века, в клубах табачного дыма и под дикий хохот той публики, которой не встретишь на лирических вечерах. На одного чувствительного господина все происходившее в "Моррисвиле" произвело настолько тягостное впечатление, что он попытался удалиться. Однако за выход он принял запертую дверь в подсобку и долго скребся и ломился в нее под злорадный хохот переполненного зала.
       Более подробно стоит, видимо, рассказать о празднике двенадцатилетия Сообщества, отмечавшемся, как легко сообразит читатель, в 2000-м году. Не успел Жизнев в декабре того года ввалиться домой после развеселой поездки в Краснодар, как тут же раздался звонок, и наш герой оторопело выслушал предложение выступить на следующий день на корпоративном торжестве некой
      
       169
      
      крупной компании (увы, название в памяти стерлось). Первым побуждением было отказаться - от кубанского гостеприимства так быстро не оправляются, но, услышав, что компания намерена заплатить за полчаса работы тысячу долларов, Жизнев стиснул челюсти и ответил согласием - сразу за всех. Для эстрадных звезд даже не первой величины такой гонорар едва приемлем, и даже располагая временем, звезда от него скорее всего откажется, дабы не сбивать цену на будущее. К тому же надо иметь в виду, что звезде приходится делиться с кучей народу - своими музыкантами, директором, звукооператором, шоу-группой... Поэты же деньгами не избалованы, да и для выступления им необходим только микрофон. Учить стихи им не обязательно: взял бумажку - и шпарь по ней. Они не торгуются, рады любому приглашению, одеты бедно, на собственные выступления приходят пешком, - иначе говоря, есть множество причин платить поэтам по минимуму. Конечно, в глубине души распорядители гонораров понимают правоту Малларме, который писал: "Поэзия есть то, что позволяет выразить - с помощью человеческого языка, обретшего свой исконный ритм - потаённый смысл разноликого бытия: тем самым она дарует нашей бренной жизни подлинность, и потому идеал всякой духовной деятельности заключается именно в ней". Неоспоримы и слова Честертона: "Я лишь утверждаю, что человечество в некоторые странные эпохи требует жрецов другого рода; их называют поэтами; они должны напоминать людям, что те еще не умерли, а живы". Если сказать богачу о том, что поэту следует платить больше любого издавателя звуков, богач, покряхтев, в принципе - но только в принципе! - согласится с вами, ибо он обладает здравым смыслом и понимает, что никто не приносит искусству таких жертв, как поэт. Начать с того, что обучение поэта ремеслу длится всю жизнь и в течение всей жизни не прерывается ни на минуту. Вспомним Сумарокова:
       Всему положены и счет, и вес, и мера,
       Сапожник кажется поменее Гомера;
       Сапожник учится, как делать сапоги,
       Пирожник учится, как делать пироги;
       А повар иногда, коль стряпать он умеет,
       Доходу более профессора имеет;
       В поэзии ль одной уставы таковы,
       Что к ним не надобно ученой головы?
       В других познаниях текли бы мысли дружно,
       А во поэзии еще и сердце нужно.
       В иной науке вкус не стоит ничего,
       А во поэзии не можно без него.
       Не все к науке сей рождены человеки:
       Расин и Молиер во все ль бывают веки?
      И все же одного обучения мало, как об этом справедливо напоминал дю Белле: "Кто хочет в твореньях своих облететь весь мир, должен долго оставаться в своей комнате; а кто желает жить в памяти потомства, должен как бы умереть для самого себя". Если кто-то решил стать подлинным поэтом, то мирская карьера и мирские развлечения уже не для него, на что справедливо указывал Мольер:
       Не приспособлены великие мужи
       К придворным тонкостям, к учтивой светской лжи.
       В свои раздумия погружены всецело,
       Единственное в них они находят дело.
       Как можно сочетать с искусством светский быт?
       Кто стал придворным, тот от мастерства бежит.
       Искусству надобно отдаться безраздельно:
      
      
       170 Преуспевает в нем лишь дух прямой и цельный.
      Мы не случайно упомянули о "подлинности" поэта, ибо, как уже не раз говорилось в нашем повествовании, имитаторов и шарлатанов в литературе развелось огромное количество. Андре Шенье как-то заметил:
       Стихосложению научит нас искусство,
       А для поэзии живое нужно чувство.
      Однако каким "живым чувством" сможет удивить нас тот, кто ничего ради поэзии не претерпел, ничем не пожертвовал и писал, имея в виду лишь собственное благополучие? Дю Белле считал жертвенность необходимой приметой поэтического образа жизни: "...И сколь наши придворные стихотворцы пьют, едят и спят в свое удовольствие, - столь же должен поэт терпеть голод, жажду и долгие бдения". О том же писал и Архипиита Кёльнский:
       В площадном и рыночном задыхаясь гаме,
       Стихотворцы впроголодь мучатся годами;
       Чтоб создать бессмертный сказ, умирают сами,
       Изможденные вконец горькими трудами.
      Но даже жертвенности оказывается мало! Ссылаясь на Платона и Цицерона, Кристофоро Ландино напоминал, что к поэзии "ни один смертный не может приобщиться без некоего божественного безумия..." И далее: "...Уподобившиеся божественной гармонии благодаря возвышенности и неопровержимости суждения, глубокие и сокровенные умозрения выражают в изысканных стихах, и, оным божественным безумием вдохновленные, в некоем величественном воодушевлении изрекают вещи часто столь удивительные и до такой степени недоступные человеческим силам, что позднее, когда это неистовство их уляжется, они сами себе удивляются и недоумевают: благодаря чему они не только слуху внимавших угодили, но и умы их сладчайшим нектаром и божественной амброзией наполнили? Это они - божественные пророки, жрецы, посвятившие себя Музам; их Энний с полным правом называет святыми; им одним от Бога дозволено в песнях своих с величайшей прелестью величайшую возвышенность - на изумление - смешивать; они, наконец, способны все наставления ко всем достойным искусствам, которые в разные годы были изобретены людьми и доведены до совершенства, не только преподать и изложить, но даже с каким-то поразительным умением сделать их изящными и живыми. Вот почему римляне называют их пророками, имея в виду необыкновенную возбудимость их ума; тогда как греки называли их "поэтами": poiein значит по-гречески "творить". Ведь хотя и другие писатели по праву считаются "поэтами", то есть "творцами" своих сочинений, тем не менее эти намного превосходят всех остальных как поразительным умением говорить, так и почти бесконечным обилием излагаемых предметов, и поэтому они - единственные, кто присвоил себе в качестве собственного то имя, которое могло бы быть общим для всех". Совершенно неопровержимо божественность творческого, а значит, в первую голову поэтического призвания обосновывал Гёте: "Да и повсюду что мы видим? И что всё это должно значить? А то, что по истечении шести воображаемых дней творения Бог отнюдь не ушел от дел, напротив, он неутомим, как в первый день. Сотворить из простейших элементов нашу пошлую планету и из года в год заставлять ее кружиться в солнечных лучах, - вряд ли бы это доставило ему радость, не задумай он на сей материальной основе устроить питомник для великого мира духа. Так этот дух и доныне действует в высоких натурах, дабы возвышать до себя натуры заурядные". Духовную деятельность поэт ведет для просвещения ближних, и духовные сокровища куются не затем, чтобы лежать под спудом или расшвыриваться в пустоту. Труд требует отклика и признания, ибо без них труженик если и не зачахнет и не опустит руки, - потому что слабодушным в поэты лучше не лезть, - то уж наверняка сделает куда меньше, чем мог бы исходя из своей божественной конституции. А отклик выражается в довольно-таки простых вещах, и ободрить певца не так уж трудно, о чем свидетельствовал Архипиита Кёльнский:
       Но звучит по-разному голос наш природный!
      
       171
      
       Я вот вовсе не могу сочинять голодный:
       Одолеть меня тогда может кто угодно -
       Жизнь без мяса и вина для меня бесплодна.
      
       Да, зовет по-разному к делу нас природа:
       Для меня кувшин вина - лучшая угода;
       Чем мои по кабакам веселей походы,
       Тем смелей моя в стихах легкость и свобода.
      
       От вина хорошего звонче в мире звоны;
       Лучше пить и лучше петь - вот мои законы!
       Трезвый я едва плету вялый стих и сонный,
       А как выпью - резвостью превзойду Назона.
      Хлеб, мясо, вино - вот наиболее верные знаки того, что творчество поэта понято и востребовано. А также женское внимание, ибо Пиндар сказал:
       Люби и служи любви,
       Пока дано тебе время...
      А также деньги, ибо сказал Лопе де Вега:
       В любви, коль денег не посеешь,
       На ниве не бывать плоду.
      И все эти знаки людского одобрения ничуть не противоречат тому, что сказано выше об изначальной жертвенности поэтического призвания. Да, поэт должен готовиться смолоду пожертвовать очень многим. Более того, давно замечено: без серьезнейших жертв и усилий подлинным поэтом стать невозможно. Однако готовность к жертвам вовсе не означает того, что любые жертвы - это благо. Напротив, они чаще всего зло, но зло неизбежное в нашем несовершенном мире. И если этот мир вдруг попытается исправиться и вместо лишений вдруг преподнесет поэту дары, то такой житейский поворот следует только приветствовать. Тем более что любой подлинный поэт знает: скупой мир вскоре непременно одумается и попытается отобрать то, что дал поэту в минуту раскаяния.
       Так, собственно, получилось и в этот раз, - однако обо всем по порядку. Близ метро "Тульская" поэты нашли огромное здание непонятного назначения, а в здании обнаружили конференц-зал столь же необъятных размеров, весь заставленный столами, уже сервированными для пиршества. Возможно, набор яств и напитков на каждом столе и не поражал воображения, зато общее количество столов, еды и питья впечатляло. К сожалению, нашего героя, еще не пришедшего в себя после кубанского гостеприимства, мутило от зрелища такого изобилия, и он с некоторым ужасом следил за тем, как Сложнов запихивает в себя горы салатов, всевозможные закуски, холодных цыплят и заливает все это сперва легким винцом, а потом и водочкой.
      - Костя, остановись, не раздражай хозяев, - простонал Жизнев. - Ты уже сожрал на тысячу долларов.
      - Неправда, - с набитым ртом промычал Сложнов. - Меня мама учила, что в гостях надо кушать хорошо, а то хозяев обидишь.
       Жизнев только тяжело вздохнул, проклиная слабость своего здоровья. Сам он скушал лишь немножко салата "оливье" и, конечно, ничего не пил. Выступили поэты вполне успешно, хотя Жизнева и покоробило то, что организаторы умоляли их не затягивать, дабы певица Марина Печникова, тоже приглашенная на этот праздник, могла показать себя во всей красе. Поэты не заставили себя уговаривать, уложились в двадцать минут, получили гонорар и вновь присели к пиршественному столу. Марина Печникова находилась тогда на пике своей недолгой популярности, которая шла к ней долго и пришла поздно. Жизневу случилось выступать с ней в одном концерте еще в 1992 году, причем тогда эта симпатичная дамочка была явно на вторых ролях. В описываемое время ее часто показывали по телевизору, а сейчас, когда мы пишем эти строки, уже не показывают, и,
      
      
       172
      кажется, вспоминаем о ней во всей России только мы. Таково воздаяние судьбы всем деятелям бессодержательного искусства. В этих людях, если бы им было свойственно читать книги, мы могли бы заподозрить поклонников Гитлера, писавшего: "Широкие массы слепы и глупы, они не ведают, что творят" (в частности, массы делают своими идолами людей, которым совершенно нечего сказать). Однако даже самая ловкая игра на невежестве и слепоте народа в конце концов неизбежно отправляет ловкачей на свалку истории - это могут подтвердить судьбы и Гитлера, и певицы Печниковой. Мы далеки от того, чтобы приравнивать столь разных лиц друг к другу - певица, в отличие от Гитлера, скорее всего тяготеет к добру, но лучше бы она не пела - тогда, возможно, народ хоть чуточку меньше времени проводил бы в бессмысленном оцепенении. Ведь жизнь коротка, и потому воровать у людей время - это разновидность убийства. А если учесть, что в течение краткого земного существования нам следует добиться жизни вечной, то сладкие чары суррогатных искусств - это убийство вдвойне. Расин писал:
       Бессмертными нам жизнь отмерена в веках,
       Но ключ к бессмертию у нас самих в руках!
      Однако вряд ли обретет этот ключ любитель того, о чем Сложнов говаривал с презрительной усмешкой: "Неискренние люди поют неискренние песни". Вот и песни, исполненные милой певицей Печниковой на том празднике, в миллионный раз поведали слушателям о том, как непроста, но прекрасна любовь и как прекрасно, в сущности, жить на свете. Почему прекрасно, в песнях не объяснялось, - просто прекрасно, и всё. Печникова притащила с собой человек пять музыкантов, изображавших вдохновенную игру на разных инструментах, хотя на самом деле выступление шло под фонограмму, музыканты и не сыгрывались, и не включали инструменты в сеть. Когда весь этот сладкий шум закончился, распорядитель вечера призвал всех перейти к неформальному общению. Сидорчук показал товарищам на сидевших неподалеку барышень (довольно невзрачных, надо сказать, но со вкусом у него всегда было неважно) и предложил завязать знакомство. Жизнев и Сложнов пожали плечами и поднялись с мест, но Сидорчук замахал на них руками: "Нет-нет, погодите - вы должны идти сзади. Сначала я, ведь я - звезда". С улыбкой переглянувшись, Жизнев и Сложнов образовали арьергард. С некоторых пор они исключили своего магистра из числа вполне вменяемых людей, и его заявления подобного рода их уже не раздражали, а только смешили. Из знакомства с барышнями ничего существенного не вышло - отчасти потому, что энтузиазм они вызывали у одного Сидорчука, а ухаживать без поддержки он был не мастер. Пить и закусывать Жизневу не хотелось, и он засобирался домой. Деньги разделили по три сотни на брата, а оставшиеся сто долларов забрал Сидорчук на устройство вечера Сообщества, пообещав пригласить стриптизершу и скрипачку. Забегая вперед, скажем: сто долларов тогда представляли собой немалую сумму, и после всех выплат часть денег осталась на руках у Сидорчука. Жизнев ждал, что магистр отчитается в расходах, но так и не дождался. А так как вопросы о деньгах неизменно вызывали у Сидорчука раздражение, которое он стремился тут же излить на вопрошающего, Жизнев, в который уже раз, плюнул на свои законные интересы и промолчал. Близился праздник, и не хотелось портить себе настроение из-за сравнительно небольшой суммы, тем более что в кармане успокоительно шуршали триста баксов.
       В праздничный вечер концертный зал музея Маяковского был забит под завязку. Десятки людей сидели на полу, из гримерки доносилось гудение многочисленных любителей культурной выпивки - такие приходят на концерт, но проводят его с первой до последней минуты за бутылкой и беседой о своих довольно тривиальных житейских обстоятельствах. Жизнев с удовольствием видел целые ряды радостных лиц. Запомнились улыбающиеся лица брата и его тогдашней подруги, и хорошо, что запомнились, ибо теперь увидеть их уже не удастся - подруга бросила брата и уехала в Бразилию, а брат вскоре после этого неожиданно умер. В гримерке Жизнев не обращал внимания на стриптизершу, полагая, что все подобные девицы на одно лицо, но изменил свое мнение, когда она стала раздеваться перед залом под звуки скрипки и басовитое пение Сидорчука. У девушки оказалось
      
      
       173
      ослепительной красоты тело с роскошной упругой грудью и, что удивительно, не просто красивое, но и выразительное, можно даже сказать - одухотворенное лицо. Такое сочетание духа и чувственности, приводившее на память мадонн позднего Ренессанса, привело в смятение некоторых старых поклонников Сообщества - они требовали у Жизнева телефон девушки и не хотели верить в то, что телефона он не знает. "Понятненько, для себя бережешь, - с горечью говорили они. - А мы бы ей хорошо заплатили... Тебе-то что, чего ты жалеешь? Не мыло, не измылится..." Жизнев, конечно, мог и сам приударить за красавицей, и даже с гарантией успеха: пригласивший стриптизершу директор Сидорчука сообщил ему, что успех обойдется в шестьсот долларов. Желая, видимо, чтобы дело склеилось, директор успокаивал Жизнева: "Это для начала, для первого знакомства, так сказать. А потом она уже по любви будет с тобой встречаться". Жизнев вздохнул и вспомнил слова одного из героев Ноэля Наварро: " Женщинам, куманек, надо платить за удовольствие. Известно, каждая из них рождается со своим собственным промыслом, тем, что у нее между ногами. Заметьте эту деталь, сеньоры: всем им (если сами не убедились, спросите у других), прежде чем они узнают, где стоят церковь, театр или парикмахерская, уже известно, где находится бордель. И они правы: это куда доходнее плуга". Шестисот баксов у Жизнева на тот момент не было, и получилось примерно как у Кальдерона:
       Но неименье капитала
       Мне объясниться ей мешало,
       Хоть я любил всё горячей:
       Ведь бедняков отважных мало,
       Как мало робких богачей.
      Конечно, Бернье был прав, когда писал: "Лишать себя удовольствия - великий грех". Но такое ли уж большое удовольствие - суетиться в поисках недостающей суммы? И, что самое нелепое, - ради любви, то есть ради того, что от поэта должно приниматься с глубокой благодарностью и суеверным почтением. Женщины должны помнить назубок слова одной из героинь Лопе де Веги: "Какое богатство сравнится для женщины со славой в веках! Красота исчезает, и никто, глядя на тебя в старости, уже не поверит, что ты была прекрасна. А стихи, воспевающие нашу красоту, - это вечные свидетели, и с ними живет наше имя". Однако теперь не помнят не только этих слов, но даже их гениального автора, неподражаемого дона Лопе. А если так, то самое разумное - успокоиться, повторяя про себя строки из "Тхерагатхи":
       Когда мудрый постиг, что не только старость и смерть,
       Но и всё, к чему влекутся глупцы, есть страданье,
       И теперь размышляет, страданье поняв до конца, -
       Есть ли в мире большее наслажденье?
       Концерт имел огромный успех, и значительная часть публики, особенно из числа друзей и знакомых, никак не хотела расставаться с поэтами, тем более что поэты не делали секрета из своего желания продолжить праздник в каком-нибудь уютном месте. Прозвучали разные предложения, но настойчивей всех оказался Сидорчук - ему почему-то очень хотелось в азербайджанский ресторан на Большой Никитской. Пришлось ловить машины, суетиться, искать друг друга, хотя близ музея Маяковского, особенно на Маросейке, полно питейных заведений, до которых можно дойти пешком. Однако уступать магистр не привык, и в конце концов, преодолев массу сложностей, все расселись в довольно тесном зале азербайджанского ресторана. Рядом с Жизневым сидел знаменитый французский славист Рене Герра - впоследствии он сделается большим ценителем стихов поэта Жизнева, а тогда эти двое только знакомились, чокаясь и перебрасываясь шутками. Наш герой заказал себе двести грамм водки и баранину на косточке. Кусок мяса оказался совсем маленьким, но Жизнева это не огорчило - после концертов, видимо от волнения, он обычно полностью лишался аппетита. Жуя жесткое мясо, он размышлял над тем, чем же привлекло Сидорчука столь заурядное заведение, но ответа так и не нашел. Публик держалась скованно - не было обычных для поэтической
      
      
       174
      
      компании витиеватых тостов, шуток, парадоксов, взрывов смеха. Негромко жужжали разговоры, общество разбилось на отдельные компании, в каждой из которых говорили о своем. Жизнев, изрядно угостившийся коньячком еще в музее, замкнулся в себе и впал в некое оцепенение: он посматривал по сторонам, выпивал, поддерживал разговор с соседями по столу, но воспринимал мир как нечто сугубо внешнее и чуждое себе. Видимо, таким образом он отдыхал. В какой-то момент краем глаза он заметил, что к выходу, почему-то низко пригибаясь, словно под огнем, промчались Сидорчук и его супруга, оба с пальто под мышкой. В своем оцепенении наш герой не придал этому значения, и, как вскоре выяснилось, напрасно.
       В самом начале застолья официант на ломаном русском поинтересовался, кто будет делать заказ. Так поступают все нечистые на руку официанты: если им удается выделить из компании гостей такого дурака, который будет заказывать яства и напитки, а потом собирать со всех деньги в соответствии с названной официантом суммой счета, тогда можно, во-первых, сэкономить силы, выписывая один счет вместо нескольких, а во-вторых, крайне затруднить проверку калькуляции. Выяснить, кто что заказывал, и сравнить сумму счета с ценами в меню у подвыпивших гостей вряд ли получится. Жизнев, не обращая внимания на недовольство халдеев, всегда пресекал попытки обслужить компанию по единому счету. Но в тот вечер (впрочем, как и всегда) главой общества хотел быть Сидорчук, в том числе и во взаимоотношениях с рестораном. Поэтому он воскликнул, приосанившись: "За расчетом - ко мне!" А дальше официант обошел гостей, записал все заказы, всех обслужил, но народу-то за столом сидело человек тридцать, и как Сидорчук собирался контролировать процесс расчета и не допустить обираловки, оставалось загадкой. У Сидорчука имелся лишь один способ ответить за свою тягу к первенству: вместе с официантом подойти к каждому гостю и взять с каждого деньги соответственно тому, что гость заказал. Не приходилось сомневаться в том, что официанту, теряющему хороший бакшиш, такой порядок действий придется не по нраву, хотя никаких возражений по сути дела он выдвинуть не смог бы. Однако Сидорчук уже насытил свои властные амбиции, а погружаться в рутину арифметических расчетов и нудных споров с официантом ему не захотелось. Созданную им самим проблему он решил для себя просто - с помощью бегства (при этом убивался и второй заяц: можно было не платить за собственный заказ). Незаметно наступил час закрытия заведения, посреди зала выросла фигура в белой куртке, и невыразительный голос провозгласил на том же отвратительном ломаном русском: "Ресторан закрывается, расчет, пожалста". Впрочем, завсегдатаи-азербайджанцы продолжали сидеть как ни в чем не бывало - официант хотел поскорее снять свой жирный навар именно с русских дурачков. Все стали искать глазами Сидорчука, а Жизневу сразу вспомнились две согнутые удирающие фигуры, и в голове у него с опозданием связались воедино эта картина и все вышеизложенные соображения по поводу того, как следует делать заказ в ресторане. Жизнев выждал несколько минут, надеясь, что члены компании начнут платить каждый за себя. Однако его надежды на цивилизованное разрешение проблемы оказались напрасны - он с горечью заметил, что все сидящие за столом либо пристально смотрят куда-то в угол, либо бросают на него, Жизнева, слишком хорошо ему знакомые требовательно-выжидательные взгляды. Он хотел было возмутиться и рявкнуть, что поэты не обещали ни за кого платить, что ожидать такого публике от поэтов - полный абсурд, что нечего скупердяйствовать и экономить за чужой счет... Сказать-то можно было многое, но это шел праздничный вечер, и Жизневу не хотелось, чтобы из-за Сидорчука окончание праздника оказалось смазано. К тому же рядом сидел французский гость... Жизнев встал, подошел к хитрому азербайджанцу, осведомился о сумме, которую тот насчитал, и, не дрогнув ни единым мускулом лица, отдал требуемое - свою долю от торговли билетами на концерт плюс свою долю от торговли книгами. В сумме это составило более двухсот долларов, осталось же у него ровно десять рублей.
       Вероятно, наше повествование читают и богатые господа. Для них поступок Сидорчука покажется скорее всего милой шалостью, а наше пристальное внимание к этой истории - возмутительной мелочностью. В самом деле - что такое двести с гаком долларов? Что ж, на этот
      
       175
      
      вопрос ответить несложно. Месячная редакторская зарплата нашего героя в 1997-м году была меньше этой суммы, а зарплата в газете "Клюква" в 1998-м - меньше в несколько раз, при этом наш герой вовсе не являлся самым обездоленным человеком в Москве и тем более в России. В 2000-м году, то есть в описываемое время, это была примерно половина его месячного дохода. Чтобы понять, как всё относительно, спросим нашего богатенького читателя: приятно ли в одночасье лишиться половины месячного жалованья? Не секрет, что ныне далеко не самый высокооплачиваемый государственный чиновник получает тысяч триста в месяц. Значит, долой полтораста, - неплохо, а? А если учесть привилегии, бонусы, прямое или через доверенных лиц участие в бизнесе? Тогда долой несколько сот тысяч, если речь идет о сравнительно честном госчиновнике. А если взять топ-менеджера преуспевающей корпорации? Счет потерь может пойти на многие миллионы. Не удастся купить уже присмотренные драгоценности, предметы искусства, недвижимость... Вряд ли такие потери могут оставить кого-либо равнодушным, особенно если иметь в виду их нелепую причину. Нет ничего более относительного, чем щедрость (или скупость) в классовом обществе: некто посмеивается над поэтом, огорченным утратой двухсот баксов, а отними у этого щедрого господина равнозначную долю его собственных доходов, и он завопит дурным голосом. Это и понятно, если учесть, сколь многого он лишится в вещном измерении. А наш герой в итоге не смог купить нескольких давно им присмотренных хороших книг - очень хороших, смеем уверить в этом читателя. Впрочем, Жизнев огорчался недолго - ему ведь перед Новым годом выдали зарплату, да и триста долларов, о которых говорилось выше, пока оставались целы. Сам Новый год Жизнев встречал вместе со Сложновым, путешествуя с ним вместе по разным дружеским домам. Неожиданно Сложнов вернул Жизневу свою долю расходов на застолье в азербайджанском кабаке, и это стало для нашего героя великолепным новогодним подарком. Иначе говоря, он был глубоко тронут, хотя и постарался скрыть свои чувства. Очень хочется надеяться на то, что прозорливый читатель поймет его волнение без всяких дальнейших разъяснений, способных, пожалуй, даже обидеть духовно чуткого человека. А коллегам Жизнева по поэтическому цеху после стольких разговоров о деньгах и богатстве напомним, слова Мандельштама, благодаря своему беспечному нраву прожившего счастливую жизнь:
       В роскошной бедности, в могучей нищете
       Живи спокоен и утешен.
       Благословенны дни и ночи те,
       И сладкогласный труд безгрешен.
      
       Глава XXXIV
      
       Читатель, разумеется, с нетерпением ждет, когда мы подробно расскажем о взаимоотношениях нашего героя с Петербургом и его обитателями. Ясно ведь, что без влияния этого великого, возможно - величайшего в мире города не может на Руси сформироваться ни одна творческая личность. Да, взаимоотношения были давними, и творческую личность Жизнева они действительно формировали. Впервые Жизнев попал в Петербург, тогда еще Ленинград, в пятнадцатилетнем возрасте. К тому времени он благодаря другу-художнику и ежедневным походам в Третьяковку и Пушкинский музей как раз только начал понимать живопись. Поэтому его рвение при осмотре Эрмитажа и Русского музея, что греха таить, утомляло его родителей, которых интересовали только интерьеры и картины с драматическим сюжетом. Город произвел на него оглушительное впечатление - достаточно сказать, что хотя он никогда не переставал любить Москву, но столица после этой поездки долго внушала ему некоторое отвращение хаотичностью своей застройки, местами доходящей до безумия, и проявлениями какой-то запредельной безвкусицы. Повторить поездку удалось на первом курсе института, зимой, - тогда они вдвоем с одноклассником приехали в Питер совершенно наудачу, обосновались в гостинице "Южная", излюбленной гостями из Средней Азии, и поражали персонал тем, что постоянно фотографировали мрачные гостиничные задворки. "Что тут фотографировать?" -
      
       176
      
      удивлялись эти люди, в сознании которых прекрасное связывалось только с чем-то новеньким и богатым. Именно такие культурные работники сервиса и стали впоследствии гвардией перестройки, а пока они на каждом шагу старались поиметь с юнцов свой гешефт. Юнцы же, едва перекусив с утра, бродили по музеям, а затем по городу до полного изнеможения, а затем приходили в ресторан "Кавказский" на Невском и объедались там лобио, чахохбиле и шашлыками, запивая все это "Цинандали" и "Цицкой". Да-да, в 1975 году два первокурсника вполне могли позволить себе на каникулах такую жизнь.
       Затем последовал долгий перерыв до 1986 года, когда Жизнев поехал с братом в Питер на семейном автомобиле. Он тогда старался баловать брата, ибо тот постепенно, с большим трудом освобождался от долгого пьянства, которое длилось больше десяти лет, оставшихся мрачным пятном в памяти всех членов семьи. Остановились братья по протекции в общежитии Ленинградского сельскохозяйственного института, расположенного в Царском Селе. Жизнева поразили Царское Село и особенно Павловск - слово "запомнились" здесь не подходит. Именно такие впечатления потом становятся стихами и прочими произведениями искусства - теми самыми, где за словами и красками стоит не душевное волнение, от которого в искусстве толку немного, а спокойная, но непреклонная воля художника. Питерские пригороды летом дышали покоем и свободой. По пути в город путешественникам вдруг подвернулись пруды в поле - не исторические, а самые обычные, с множеством купающихся, - и братья недолго думая свернули туда. Песчаный бережок и свежая вода их не разочаровали, и они приезжали на пруды еще не раз. А на обратном пути из Питера в Москву запомнилась деревня со смешным названием - Ушаки. Решили провести конкурс на лучшее дополнение к этому названию - ну, например, Верхние Ушаки или Старые Ушаки... Выиграл состязание брат, который предложил название "Ленинские Ушаки". То было время, когда над подобными шутками все смеялись с легким сердцем и примерно одинаковыми чувствами. Раскол и ненависть были еще впереди.
       В следующий раз Жизнев приехал уже не в Ленинград, а в Петербург, и не как частное лицо, а в составе Сообщества. Питерский почитатель творчества поэтов, милейший Мефодий Аполлонович, историк, литературовед, архивист и владелец одной из крупнейших в России частных библиотек, предложил устроить выступление в университете. В Москве мода на Сообщество носила тогда почти истерический характер, и логично было распространить ее также и на вторую столицу (возможно, такие настроения публики не всегда в ладу с разумом, но надо им отдать должное - порой они кормят поэтов, и даже не всегда плохих). Увы, невероятно знающий и опытный в самых разных вопросах Мефодий Аполлонович в устройстве публичных выступлений никакого опыта не имел, а потому в большой университетской аудитории поэты, придя давать концерт, обнаружили лишь полтора десятка студентов. Те, словно в годы военного коммунизма, сидели в пальто, так как стояла зима, топили же во всем городе из рук вон плохо. А мороз в том январе лютовал: решетка Летнего сада стала сизо-дымчатой, и одна мысль о прикосновении к ней внушала ужас; солнце, едва поднявшись в розоватое небо, спешило в сторону порта, дабы скорее выкатиться из этого жестокого мира. Когда наступала тьма, Жизнев с ужасом видел, что в целых районах города нет ни огонька и они напоминают входы в такую преисподнюю, где огонь с успехом заменили свирепым холодом. В тот приезд благодаря расторопному Мефодию Аполлоновичу поэты познакомились с одним из тех особых внутренних мирков, которые есть в каждом городе, и чем город стариннее, тем их больше. Назывался мирок "Гостиница Академии наук", располагался он в центре, на Миллионной, у самого Зимнего дворца, но посторонним туда хода не было - в подворотне имелись ворота и будка сторожа. Постояльцам предписывалось возвращаться в гостиницу не позднее 23.00, иначе они благодаря известной всем непреклонности вахтеров неминуемо замерзли бы на улице. "Отрыжка социализма", - цедил сквозь зубы увязавшийся с поэтами в Питер провинциальный трагик Бивнев. В гостинице топили не лучше, чем в университете, и, дабы не замерзнуть, наш герой в самое разное время суток пил у себя в номере с Бивневым паленую водку, глядя в полукруглое окно на Неву, покрытую льдом
      
       177
      
      (впрочем, вечером Нева представляла собой просто темное пространство, за которым редкие огоньки обозначали Петропавловскую крепость). Обедать поэты ходили через канал в дешевую столовую со сводчатым потолком, приводившим их в восторг. Ужинали они у Мефодия Аполлоновича и у его друзей, также знатоков литературы, выставлявших на стол водку отнюдь не паленую, а весьма качественную. Правда, из-за сурового распорядка гостиницы рассиживаться в гостях не приходилось. Странная то была поездка, от нее осталось общее впечатление страха - из-за беспощадного холода, из-за провалов тьмы по берегам Невы, из-за путаных коридоров гостиницы, из-за постоянно державшегося во рту привкуса паленой водки.
       В следующем году поэты познакомились ни много ни мало с министром культуры, очень милой дамой, уроженкой Петербурга, и с ее сыном, который устроил Сообществу концерт в одном из питерских клубов (поездка, слава богу, состоялась летом). Заведение располагалось на окраине, в спальном районе, не имевшем в своем облике ничего питерского. Про такие места Гашек писал: "К вечеру эта часть города представляет такую печальную картину, что обойтись без бутылки коньяку никак нельзя". Зато заведение претендовало на шик - в частности, изнутри все его стены представляли собой действующие аквариумы, и подвыпившие гости могли часами вглядываться в рыбьи морды. Как это всегда бывает в заведениях для богачей, а тем более - для богачей криминального типа, поэтов никто не слушал. К счастью, с поэтами прибыла целая компания ценителей изящного во главе с министерским сыном. Аплодисменты и восторженные возгласы этой компании создали у поэтов иллюзию успеха, а завсегдатаев клуба удивили и даже заставили прислушиваться. И кто знает - может быть, на следующий день кто-то из них пошел сознаваться в своих преступлениях? А на вопрос о причине покаяния несчастный, вероятно, ответил словами Писарева: "...Кто обирает людей дозволенными или недозволенными средствами, тот разливает вокруг себя бедность и страдания, которые непременно, рано или поздно, тем или другим способом добреутся и до него самого". - "Так уж лучше сейчас, - сказал, как нам видится, тот несчастный и добавил: - Поэты читали о Боге и Судьбе, и я понял, что должен прийти к вам". Да, такое могло быть, хотя следует оговориться, что о Боге и Судьбе Сидорчук и поэт П. и не читали, и не писали, боясь раздражить свою сильно криминализированную аудиторию. А вот наш герой и писал об этом, и читал, и пользовался, представьте, не меньшим успехом - отсюда и наше предположение о возможном пробуждении совести в некоем бандите. Возможно, кому-то оно покажется невероятным, однако в сфере духа невероятного нет.
       На ночлег поэтов привезли в гостиницу со странным названием "Дворец молодежи". Там в фойе подвыпившая троица познакомилась с тремя неопрятными девицами школьного возраста - из тех, кому верхом жизненного успеха представляется времяпрепровождение в барах, ресторанах и гостиницах и которые по тропе приключений готовы идти до конца, не распуская нюней и не давая слабины. Наш герой любил рассказывать дамам разные небылицы и тут дал себе волю, понимая, что напал на внимательнейших слушательниц. Ни о чем не говоря прямо, он внушил девушкам, что перед ними - удачливые бандиты на отдыхе. Когда по ответным репликам стало ясно, что девушки ему поверили, Жизнев предложил встретиться на этаже и закончить вечер в номере у джентльменов. Девицы согласились, но, руководствуясь остатками стыда, заявили, что пройдут вперед, дабы их не видели с мужчинами. Поэты направились за ними, держа дистанцию, и вдруг Жизнев увидел, что девицы, видимо перепутав, углубляются в коридор второго этажа, тогда как приятели жили на третьем. "Это судьба", - не без облегчения вздохнул Жизнев и увлек товарищей за собой. Надо сказать, что те не особенно сопротивлялись, представив себе, каково будет предаваться разврату в тесном номере с представительницами питерского люмпенпролетариата. Жизневу было жаль девчонок, обманувшихся в своих надеждах на приключение, но затем он подумал: "Всех не пережалеешь", выпил на сон грядущий водки "Горный Алтай" из бутылки, подаренной поклонниками, и с легким сердцем завалился спать.
       В 1996 году Жизнев собирался ехать в конце лета с богемными приятелями на море (а надо
      
       178
      
      напомнить читателю, что можно всю жизнь вращаться среди богемы и не написать при этом ни строчки - таких вот попутчиков и нашел себе Жизнев). Однако ближе ко дню отъезда перед приятелями начали одно за другим вырастать различные препятствия. Наш герой словно забыл о том, что когда представитель богемы обещает что-либо, он вовсе не считает себя связанным этим обещанием. Время шло, уже и отпуск пошел на убыль, и Жизнев не на шутку разволновался: звонил, напоминал, спрашивал, не надо ли помочь, хотя на самом деле ему следовало радоваться тому, что Бог уберег его от многих дней пустопорожних действий и разговоров в компании убивателей времени. На Юг Жизнев решил не ездить, так как не видел смысла ехать туда лишь на пару недель. Однако круг впечатлений сменить следовало, и он отправился в Петербург к радушному Мефодию Аполлоновичу. В Питере стояла ясная, но холодная погода с пронизывающим ветром. Холод царил и в квартире - видимо, поэтому уже к вечеру второго дня Жизнева хватил такой приступ люмбаго, какого прежде с ним не случалось, хотя благодаря своей нервической конституции люмбаго, или по-русски прострелу, он был подвержен с отроческих лет. Малейшее движение вызывало у него приступ боли, толком заснуть он не мог, потому что, стоило ему чуть пошевелиться, как боль его будила, а расстроенные бессонницей нервы, в свою очередь, обостряли приступ. Утром он попытался выйти в город, но, скрюченный болью, замер, держась за перила, на первом же лестничном марше и с великими страданьями вернулся кое-как назад в квартиру. Приехать в Петербург и валяться в кровати, как бревно, опасаясь всякого движения - это было так глупо, что казалось каким-то дурным сном. Выручило Жизнева прославленное гостеприимство Аполлоныча (так звали за глаза хозяина дома все его знакомые): вечером того мучительного дня к Аполлонычу пожаловал друг, живущий в Чехии русский писатель, потомок эмигрантов еще первой волны. Под сочувственным оком зарубежного гостя Жизнев кое-как добрался до кухни, где был накрыт стол с водкой. Кушал Жизнев без аппетита, зато водку поглощал с мрачным упорством, приказав себе выпить как можно больше, дабы полностью оглушить пульсировавшие болью нервы. Аполлонычу пришлось не раз наведываться в заветный шкаф за новыми бутылками, ибо из-за боли хмель Жизнева не брал. В конце концов желаемого результата достичь все же удалось, и наш герой опочил на своем диванчике среди книг, окружавших его в шкафах, в коробках и просто в штабелях. На столе красовался старинный шлем питерского пожарника, вместо черепа напоминавший о вечности. Жизнев спал сном праведника и утром встал с диванчика без посторонней помощи. Это несказанно его обрадовало, и он, наскоро умывшись и позавтракав, направился на остановку автобуса, намереваясь ехать в Эрмитаж. Однако, пересекая двор, он ощутил угрожающую тяжесть в крестце, подумал минутку и свернул к пивному ларьку. После четырех бутылок пива тупая боль улеглась, и Жизнев продолжил свой путь. Он исправно сохранял равновесие и координировал движения конечностей, но, в сущности, был совершенно пьян. Держался он скромно, и окружающие не замечали его состояния. Постепенно это отсутствие внимания со стороны ближних стало его раздражать. В Эрмитаже он, дабы обратить на себя сочувственные взоры, несколько раз принимался отчаянно хромать, но деликатные люди не показали виду, что замечают его убожество. Это чувствительно огорчило Жизнева. Зато его порадовало собственное восприятие картин в пьяном виде: он схватывал общее впечатление, силу или слабость произведения, не отвлекаясь на несущественные подробности, на сюжетность и литературщину. Кроме того, восприятие стало гораздо благожелательнее: ему стали нравиться почти все картины. С доброй улыбкой на лице он вышел из музея на набережную, жадно вдохнул влажный воздух, а затем решил пройтись по книжным магазинам и с этой целью направил стопы в сторону Мойки. Но не успел он выйти на Миллионную, как вдруг мощная судорога потрясла его крестец, он взвыл от боли и остановился. Медленно-медленно, сам не зная, куда идет, заковылял он через некоторое время по Миллионной. "Ну за что мне эта напасть?" - бормотал он, скрипя зубами. Ему вспомнился Абу-ль Аля аль-Маарри, писавший: "...Судьба... обошлась со мною, словно сука, зажавшая в зубах обглоданную кость, словно подлая рабыня, жалеющая чашку скисшего молока, словно злой раб, что поскупился дать на время своего заморенного осла, словно ворона,
      
       179
      
      нахохлившаяся над украденным фиником". На глаза нашему страдальцу попался крошечный кабачок, и он в надежде на облегчение завернул туда. Там он первым делом заказал полтораста грамм коньяка, потом подумал и потребовал для подкрепления сил еще пиццу, хотя есть ему и не хотелось. Кое-как заняв безболезненную позу на стуле перед столом в виде полки, протянутой вдоль стены, Жизнев перевел дух и ощутил прилив оптимизма, вызванного непривычным уютом. Такой уют можно обрести только в лишенных амбиций, но чистеньких и тихих питерских кабачках, а более, кажется, нигде на Земле. Жизнев вспомнил строки и другого великого слепца - Башшара ибн Бурда:
       Человек, ведь ты в своей судьбе не волен,
       Так не суетись и малым будь доволен.
      
       Сердце обуздай, к терпенью приучи
       И разбавленным вином себя лечи.
      Правда, от болезни Жизнева разбавленное вино не помогло бы - тут требовалось что-нибудь покрепче. Коньяк принес некоторое облегчение, Жизнев даже осмелился выкурить сигарету, хотя вообще-то при люмбаго курение - сущий яд. Дабы снять его вредные последствия, Жизнев заказал еще соточку коньяка и медленно ее выцедил, посасывая дольку лимона и глядя в экран над стойкой, где плясали какие-то девицы, вызывая у страждущего невольную зависть легкостью своих движений. Жизнев допил коньяк и заметил, что мысли его разбегаются и для поимки каждой ускользающей мысли ему требуется облечь ее в слова и пробормотать эти слова себе под нос. Ковыляя к выходу, он вспомнил печальную сентенцию слова Эдмона де Гонкура: "Ах! Какое физическое разрушение производит умственная жизнь даже у самых сильных, у наиболее крепко сшитых! Это поистине так: все мы больны, полупомешанны и готовы к тому, чтобы стать вполне помешанными!" Однако на улице под чистым небом и свежим морским ветерком мысли его приняли другое направление - ему захотелось новых впечатлений. Ему вспомнились наставления Бодлера: "Всегда надо быть пьяным. В этом всё, это единственная задача. Чтобы не чувствовать ужасной тяжести Времени, которая сокрушает ваши печали и пригибает вас к земле, надо опьяняться без устали. Но чем же? Вином, поэзией или добродетелью, чем угодно. Но опьяняйтесь". Искусство и вино уже были, настала очередь пейзажей. Жизнев поднял руку и остановил такси. Четко и внятно, как и подобает опытному педагогу, он объяснил водителю задачу: провезти его, Жизнева, по красивейшим местам города, доставить на море, там дать вволю полюбоваться видом и затем отвезти домой. Когда Жизнев назвал сумму, водитель с готовностью закивал, хотя было заметно, что подобные пассажиры попадаются ему не каждый день. Видимо, всё происходило в выходные - поток машин поредел, и Жизнев мог рассматривать великолепные здания в их надменной законченности, углубляться взглядом в перспективы боковых улиц и каналов. Минут через сорок они подъехали к берегу моря, вышли из машины и закурили. Неторопливо беседуя, они подошли поближе к воде и расположились на валунах. Дул свежий ветер, и среди валунов слышался оживленный плеск. Вдали виднелись паруса яхт, которые то сходились, то расходились, а также рощи и домики на противоположном берегу залива. Водная ширь на западе светилась оловянным предвечерним блеском, по небу почти сплошной массой тянулись облака. "Да, не зря мы сюда приехали", - заметил Жизнев. Дальнейшие его слова примерно соответствовали следующей цитате из морских рассказов Конан-Дойля: "Какой товарищ может сравниться с великим беспокойным трепещущим морем? С каким человеческим настроением оно не будет гармонировать? Как бы вам ни было весело, вы можете почувствовать себя еще веселее, внимая его радостному шуму, наблюдая, как длинные зеленые волны догоняют друг друга и как солнце играет на их искрящихся гребнях. Но когда седые волны гневно вскидывают головы и ветер ревет над ними, тогда самый мрачно настроенный человек чувствует, что в природе есть меланхолическое начало, которое не уступит в печали и трагизме его собственным мыслям". После этих славословий морю Жизнев велел везти себя домой, где несколько удивил Аполлоныча своим пьяно-благодушным видом. На следующее утро Жизнев благополучно посетил Русский музей, а
      
       180
      когда ощутил знакомую грозную тяжесть в крестце - вышел на Невский и нашел там аптеку. В аптеке он приобрел пенталгин, принял сразу лошадиную дозу и вскоре с восторгом почувствовал, что боль отступает (правда, боль в позвоночнике оставила после себя как арьергард, благодаря таблеткам, тупую боль в печени). Забегая вперед, скажем, что в дальнейшем пенталгин при подобных приступах Жизневу помогать перестал, но тогда счастье нашего героя было почти полным (если бы еще не болела печень). Он вышел на Неву, облокотился на парапет, и облегчение заставило его вспомнить странные слова Звево: "Я думаю, что после смерти нам останется только наслаждение, потому что страдание перестанет быть необходимым. Разложение, по-видимому, будет похоже на сексуальное наслаждение. Оно обязательно должно сопровождаться ощущением радости и покоя, поскольку созидание и рост были так мучительно трудны. Разложение дается нам в награду за жизнь!" Пронизанная солнцем золотистая вода плескалась у гранитных ступеней, а в голове нашего героя слагались благодарственные стихи, посвященные Мефодию Аполлоновичу. Мы должны заявить, что адресат вполне достоин этих стихов.
      
       Глава XXXV
      
       Затем наш герой стал ездить в Петербург вместе с товарищами-поэтами - для выступлений в историческом заведении "Бивак паяцев", что на Мойке. Компания предпринимателей-энтузиастов отремонтировала подвал, в котором одноименный кабачок располагался в начале XX века, сделала дизайн того времени и для полноты стилизации решила пригласить для дачи поэзоконцертов "наиболее реакционное литературное течение современности" (подлинная фраза с афиш Сообщества). Так вот и получилось, что поэт Жизнев выступал там же, где выступали Блок, Гумилев, Мандельштам, Ахматова, Зенкевич и многие другие. Нельзя сказать, чтобы Жизнева это как-то особенно волновало - цену себе он знал. Однако флюиды поэтической солидарности в зале, несомненно, витали и не позволяли ударить в грязь лицом. Эту солидарность ощущал и Сложнов, говоривший самоуверенно: "Чего волноваться? Скоро двадцать лет как взрываем залы". Сообщество идеально вписалось в антураж Серебряного века и в то настроение, с которым пришла послушать поэтов избранная питерская публика. Успех оказался столь полным, что после каждого концерта поэтов долго накачивали французским вином и затем развозили по квартирам - летом раньше из-за разведения мостов, зимой - позже. Поэты, конечно, могли, не ночуя в Питере, из "Бивака" сразу отправляться на вокзал, но поступать столь бескрыло им не хотелось. А хотелось им в Питере многого - многое и удалось. Удалось, например, посетить концерт-квартирник одного московского поэта, которого усердно нахваливали в печати и активно продвигали разные люди. Приехали приятели по указанному адресу в огромную питерскую квартиру уже слегка под мухой и в очень благодушном настроении. Наш герой прошел в невероятных размеров гостиную, где на разнокалиберных стульях сидели благоговевшие слушатели, а на импровизированной эстраде бесновался поэт с лицом, кривившимся то ли от ненависти, то ли от нервного тика. Про ненависть мы пишем не случайно, ибо тексты (стихами из-за корявости их назвать нельзя) упорно перечисляли (именно перечисляли, а не описывали) различные мерзости жизни. Но поскольку жизнь, как известно, пестра и разнообразна, постольку стихотворения, каждое из которых являлось лишь перечнем мерзостей и более ничем, постепенно начинали утомлять своей и фактической, и художественной неубедительностью. Поэт с помощью богатой мимики довольно ловко делал вид, будто при желании он мог бы писать и образно, и не коряво, но жизнь, мол, того не стоит. Как многие модернисты, он, видимо, отличался огромным свободолюбием и не терпел, когда его музу сковывали рифма, размер и знаки препинания. В результате выражался он очень путано и невнятно. Поэтому слушать его было мучительно, и Жизнев, дабы не портить своего хорошего настроения, вышел в комнату и вступил в беседу с одиноко сидевшим там мальчиком лет шести.
      - Стихи приперся послушать? - дружелюбно спросил Жизнев.
      - Я не приперся, я пришел, - возразил мальчик.
      
       181
      
      - Молодец, - одобрил Жизнев полный достоинства ответ. - А я вот приперся.
      - Почему? - удивился мальчик.
      - Потому что сам не знаю, зачем пришел. В таких случаях говорят не "пришел", а "приперся".
      - Наверно, стихи послушать, - подсказал мальчик.
      - Нет уж, спасибо за такие стихи, - ядовито поблагодарил Жизнев. - Сам не слушаешь, а я должен... Я лучше тут посижу.
      - А какие стихи надо слушать? - полюбопытствовал мальчик.
      - Правда хочешь знать?
      - Да.
      - Хорошо... - и Жизнев, достав потрепанную записную книжку, прочел самое свежее свое стихотворение, начатое в Москве, а оконченное уже в Питере. Стихотворение было о божественном, но мальчику понравилось. - Ну вот видишь, - с удовлетворением сказал Жизнев.
       Удалось поэтам также посетить рок-клуб "Орландино", состоявший, подобно лабиринту, из множества маленьких неопрятных комнаток с липкими столами. Там они познакомились с группой столь же неопрятных девиц, очень напомнивших Жизневу девиц из "Дворца молодежи". Он начал догадываться, что неопрятность не есть природное свойство питерских девушек (достаточно было вспомнить официантку Катю из "Бивака", свежую и чистенькую, как котенок), а составляет в определенных кругах способ выразить свое молодечество. Дав волю своей тяге к импровизации небылиц, Жизнев представился московским бизнесменом и заявил, что приехал в Питер на поиски жены. Срочная женитьба потребовалась ему якобы затем, чтобы приглядывать за подмосковным поместьем и множеством собак, покуда сам он разъезжает по делам. Известно, что лучший способ привлечь внимание большинства женщин - это заговорить с ними о женитьбе. А уж если обрисовать им будущую женитьбу как способ всю дальнейшую жизнь бить баклуши и кормить собачек, то дальше можно врать что угодно - внимание не рассеется. И наш герой врал - самозабвенно, как играют большие музыканты, чувствуя внимание зала. К тому же время от времени грамотные реплики подавал Сложнов. Эти реплики на первый взгляд добавляли рассказу правдоподобия, но на самом деле сводили его к полнейшему абсурду, что вдохновляло Жизнева еще больше. Но затем Сидорчук напомнил, что поэтов ждет художник Коля Резниченко, и все трое резко поднялись из-за стола - совершенно неожиданно для дам. Дамам явно казалось нелепым спешить, бросив их, из-за какого-то мазилы, но их, к счастью, никто не спрашивал. У художника гостей ожидал сюрприз: этот прекрасный человек не только угостил их чаем и коньяком, но и подарил каждому по большой, вполне законченной картине с памятной надписью. Тем, кто знает художника Резниченко, не надо объяснять, какой дорогой это подарок. До сих пор над выходом из квартиры нашего героя висит та самая картина кисти Резниченко, изображающая мирный горшок с кактусом. В наше нервозное время подобные картины остро необходимы. Жизнев всегда мечтал стать большим живописцем - таким, как Резниченко или как Александр Курпатенков (кстати сказать, последний - одноклассник нашего героя). Однако рок решил не выделять Жизневу еще одного таланта, и ему осталось только вздыхать от зависти - от той благородной зависти, которая порождена восхищением и не мешает восхищению свободно проявляться. "...Мы заслуживаем уважения лишь в той мере, в какой сами способны отдавать должное другим", - точно написал Гёте.
       Концертов в "Биваке" было много, поездок в Питер - соответственно тоже, и нам потому трудно сказать, к которой из них относятся воспоминания, встающие перед внутренним оком нашего героя. Вспоминаются, например, зимняя ночь, пурга, Васильевский остров; Жизнев и Сложнов семенят по обледенелому тротуару вдоль замерзшего канала, торопясь попасть на ночлег к гостеприимному барду Юрию Петрову. Юрий угощает гостей коньяком (коньяк - это национальный напиток не только символистов, но, видимо, и образованных петербужцев вообще). Посмеиваясь, он рассказывает о своих приключениях в мире бизнеса (увы, очень многие барды где-то служат, и Юрий тут не исключение). А поутру - душистый кофе (все барды любят кофе - жаль, что наш герой его не
      
       182
      пьет) и неторопливый разговор о поэзии в лучах зимнего солнца, бьющего в окна. Вспоминаются уродцы в кунсткамере и неудержимо хихикающий при виде их Сложнов (в тот же день он напишет прекрасное стихотворение "Заспиртошки"). Вспоминается февраль, оттепель, посещение музея Арктики и Антарктики, а затем скитания по кабачкам в компании с прекрасным поэтом Александром Кугушевым. Кугушев - пожалуй, единственный из ныне здравствующих русских поэтов, кто в полной мере сохранил в своем творчестве первоначальные идеалы и принципы Сообщества, хотя сам он в Сообщество вступил лишь в 1999 году, когда поэты приехали в Питер отмечать двухсотлетие со дня рождения Пушкина. Та февральская оттепель запомнилась Жизневу удивительно плотным и сытным воздухом, который врывался в город с моря и растекался по темным улицам (темным даже днем, ибо было очень пасмурно). Кого-то радуют солнце и чистое небо, но и у питерцев есть своя радость - воздух, становящийся вдруг плотным и сытным, хоть режь его ножом. А вот лето, Жизнев растерянно бродит по безлюдной квартире Мефодия Аполлоновича. Хозяин куда-то уехал, своих очков Жизнев найти не может, значит, не может читать книги и потому не знает, чем заняться. На дворе воскресенье, жара и полная безмятежность, приятели, очевидно, уже собрались где-нибудь в кафе и обсуждают вчерашний концерт, однако присоединиться к ним Жизнев не может, ибо не вправе увезти с собой ключи от квартиры. Но жажда развлечений велика. Говорил же герой Гёте: "Один Бог ведает, легко ли видеть, как перед глазами мелькает столько прелести, и не иметь права схватить ее. Ведь человек по природе своей захватчик! Хватают же дети всё, что им вздумается? А я?" Жизнев закрывает квартиру, в домашних тапочках выходит во двор и, щурясь от жаркого солнца, неторопливо бредет к знакомому пивному ларьку. Асфальт выбелен солнцем, липы сонно шевелят поблескивающей листвой. В дальнем конце двора благодушно беседуют два старичка, и слышно каждое слово их разговора. Жизнев покупает пиво, возвращается в прохладу квартиры и погружается в воспоминания - пиво порой этому очень способствует. Возвращается Мефодий Аполлонович, друзья допивают пиво и отправляются в "Бивак", где уже собрались и поэты, и их поклонники. Центром компании является, несомненно, прелестная сероглазая Алия, питерская татарочка. Сложнов забавляет ее своим простодушным поклонением и разговорами о сексе, а Жизнев заплетающимся от пива языком читает стихи. А вот дремлющее под летним солнцем, совершенно ровное, как зеркало, отражающее облака, озеро Разлив. На это озеро поэты приехали к Юрию Орлову, другу Мефодия Аполлоновича, океанологу и большому ценителю поэзии. "Да-а, Ленин был далеко не дурак. Знал, где скрываться от полиции", - обозревая окружающую благодать, задумчиво произносит Жизнев. Орлов держит лошадей, поэты ходят их смотреть на конюшню, а потом возвращаются в уют старой дачи, пьют настойки, в неумеренных выражениях восхваляют радушного хозяина и его супругу и поливают грязью всех своих литературных современников. Литераторы в их изображении предстают сосудами всех мыслимых пороков, и этой рати решительно противопоставляются Мефодий Аполлонович и хозяин дачи. "Отгоним прочь всех уродов, но призовем тех, которые имеют какой-нибудь талант!" - цитируя Карамзина, воскицает Жизнев. На обратном пути Мефодий Аполлонович крепко засыпает в электричке, но неожиданно пробуждается, вскакивает и выбегает прочь из вагона, прежде чем его успевают задержать. Видно, как он бежит по тропе через полосу отчуждения куда-то в город. "Не думал я, что он способен на такие номера", - удивленный этим актом сомнамбулизма, замечает Сидорчук. "Да, интереснейший человек", - с уважением произносит Жизнев. Вскоре выясняется, что Аполлоныч благополучно прибыл домой и мирно спит. А поэты едут в "Бивак" и сидят там до того момента, когда уже надо ехать на вокзал. Обслуживает их официантка Катя, юная девушка такой неправдоподобной красоты, что обычные люди эту красоту даже и не замечают, тогда как приметливого Жизнева синие, как небо, глаза Кати поражают в самое сердце. Жизнев с умилением смотрит на стройные ножки Кати в совсем детских мягких туфельках без каблуков и делится своими переживаниями со Сложновым. Затем он выходит покурить, мечтательно слушает, как хлопают на морском ветру флаги у входа в заведение, и вдруг Сложнов выводит к нему Катю - "для разговора", как таинственно заявляет Сложнов. Наш герой смотрит в небесные глаза Кати и вспоминает слова
      
       183
      
      Джами: "Одна любовь нас отрешает от суеты земной". В уме Жизнева проносятся разные предложения, которые он мог бы сделать доверчивой девушке, которой явно очень интересно, что же такой вздумал ей сказать седовласый, но статный поэт. Однако все эти предложения рассыпаются в прах перед голосом здравого смысла: "Опомнись, куда ты прешь, старый хрен?!" И после нескольких дежурных комплиментов Катю отпускают - она уходит оглядываясь, явно разочарованная. Сложнов тоже заметно разочарован - Жизнев давно заметил, что в его друге живет сваха. Оба возвращаются за стол, наскоро опрокидывают стременную - по стопке контушовки - и отправляются на вокзал. По дороге Жизнев, утешая себя, бормочет стихи того же Джами:
       Когда мужчина видит Божий дар
       В том, что избавился от женских чар,
       То никакой беды он не страшится:
       Над ним простерта Господа десница.
      
       Глава XXXVI
      
       Богема - это такая прослойка общества, которая стремится превратить свою жизнь в вечный праздник. Именно из тяги этих людей к веселью и забавам, а вовсе не из их глубинной человеческой сути, и вытекает их влечение к искусству. Ибо говорил Абу Нувас: "О повелитель правоверных, вино без музыки не доставляет полного наслаждения". А где музыка, там и стихи, и спектакли, и живопись, и так далее. Если бы богема состояла лишь из подлинных художников, она была бы куда серьезнее и, собственно, уже не являлась бы богемой. А так художникам сначала приходится принимать во внимание ту жажду веселья, которая снедает их публику, истомленную житейской рутиной ("Поэты и шуты - родня, поймите вы!" - писал Жан Пассера), а потом попадать в распростертые объятия так называемых друзей, которые остаются друзьями лишь при двух условиях: если не просить у них помощи и если их веселить. Вот и получается, что и в отношении публики, и в отношении богемы был прав Жан Антуан де Баиф:
       Кто моде дань не отдает?
       Мне важен лишь успех, признаться.
       А кто с мартышками живет,
       Тот должен, как они, кривляться.
      Жизневу нередко приходилось слышать упреки в легкомыслии, потому что на концертах он обычно читал смешные стихи. В ответ тех, кто желал серьезности, искренности и глубины, Жизнев отсылал к своим книгам. Однако те покупали книги очень неохотно. Когда же наш герой, откликаясь на просьбы, переходил на концертах к серьезной поэзии, в зале постепенно зарождался шум, начинались беседы, аплодисменты становились жидкими, а на следующий концерт многие уже не приходили. Поэт воспитывает общество по-своему, прививает ему тягу к прекрасному, а жизнь проводит в воспитании собственную линию, нагромождая перед запуганным человеком столько проблем и страхов, что он поневоле тянется в балаган. Был в истории человечества краткий период, называвшийся "развитым социализмом", когда население нескольких стран не боялось жизни. В результате в этих странах развилась неслыханная, невообразимая в нынешнее время тяга к глубокому искусству, причем во всех слоях населения и от мала до велика. Однако освобожденное частично население вскоре устало от такого духовного напряжения, объявило свою свободу ужасным рабством (а достигнута свобода была и впрямь непросто) и не пожелало ждать полного освобождения и тратить свои силы во имя приближения к идеалу, стараниями разного рода мудрецов и юмористов уже изрядно опороченному и осмеянному. В результате на всей земной территории возродилась исконная тяга к низкопробным развлечениям, над удовлетворением которой немало потрудился и наш герой. Все это мы пишем для того, чтобы объяснить, почему наше повествование изобилует описаниями различных празднеств. Когда общество чувствует себя больным, оно непрерывно празднует и
      
       184
      
      веселится - в это время и наступает расцвет богемы. В литературе же махровым цветом расцветает то, о чем писал Лотреамон: "Существуют пошлые писатели, опасные шутники, хохмачи для узкого круга, мрачные мистификаторы, по которым плачет сумасшедший дом. Их кретинские головы с мозгами набекрень порождают чудовищные фантомы, которые оседают на дно вместо того, чтобы устремляться вверх". И тем не менее на этом безотрадном фоне наш герой остался поэтом, то есть не обращал внимания на модные тенденции и продолжал писать о том, что его волновало, и так, как считал нужным. Качество его произведений поэтому лишь росло. Ведь не поспоришь с Эдмоном де Гонкуром: "Нет, не количество затраченного времени... создает высокое качество произведения, но душевный жар, который ты в него вкладываешь". Разумеется, постоянство потребовало определенной внутренней работы - той, о которой Эдмон де Гонкур писал: "Человек значительный может сохранить свое значение лишь при условии, что будет упорно и неослабно поддерживать в себе инстинктивное презрение к общественному мнению, чего бы это ему ни стоило". В частности, Жизнев довольно довольно скоро разглядел суть совершавшихся в стране перемен и, возненавидев себя самого за кратковременную доверчивость, приобрел благодаря этой ненависти стойкий иммунитет к холуйским восторгам перед богатством и к лицемерным охам и ахам перед ужасами прошлого. Когда сию минуту вокруг творится ужасное, то не приходится сомневаться: тот, кто назойливо предлагает поплакать над ужасами прошлого - конченый негодяй. Между тем общественная жизнь страны превратилась в карнавал негодяев. Подлость была везде: в книгах, в газетах, на радио, на телеэкране, в Интернете, на избирательных митингах... А те, кто не предлагал покаяться, предлагали повеселиться, напоминая Жизневу слова Ду Му: "Продажные девки не горюют по погибшей стране". Как то ни странно, изводя Жизнева-человека, вся творившаяся вокруг мерзость помогала Жизневу-поэту. Недаром Блок заявлял: "Злоба - самый чистый источник вдохновения". Недаром Флобер говорил Гонкурам: "Нет, ей-богу, негодование - вот единственное, что меня держит. Негодование для меня все равно что стержень в теле куклы, который не позволяет ей упасть. Когда я перестану негодовать, я свалюсь". Жизневу случалось и неплохо зарабатывать, и занимать влиятельные посты, однако ни посты, ни деньги, ни речистые телеведущие не заставили его возлюбить либеральные ценности, как это внезапно сделали многие его разбогатевшие знакомые (слава богу, не друзья). Иначе говоря, он не был "закуплен своим положением", как выражался Писарев. Он помнил завет Роже Мартена дю Гара: "Крепись, отвергай лозунги!" Знакомые повторяли либеральные мантры, а чаще - так как мудрость либерализма чрезвычайно неубедительна - бубнили вслед за телеведущими обвинения в адрес былого: убежденность в том, что "раньше было хуже" позволяло им успокоить свою совесть, встревоженную неожиданно свалившимся на них сомнительным богатством. А Жизнев вновь вспоминал Мартена дю Гара: "Пусть лучше терзания неуверенности, чем ленивое моральное благополучие, которое предлагают доктринеры каждому, кто согласен пойти за ними! Нащупывать пути самому, в потемках, не очень весело; но это меньшее зло. Худшее - покорно идти за тусклым светильником, который твой сосед выдает за светоч". В результате Жизнев при новом порядке стал тем же, кем был при старом, то есть автором совершенно "непроходимым", "неформатным", невообразимым в средствах массовой информации, за исключением некоторого количества шуточных стихотворений. Имелась у Жизнева, конечно, и любовная, и пейзажная лирика, но и та, и другая отторгались новым социумом уже не по политическим, а по коммерческим причинам. А точнее - из-за особенностей сознания: сознание хозяев нового общества было таково, что не принимало никакой лирики, за исключением шансона с надрывом. Ну а если уж хозяева либерального социума чего-то не понимают, то они немедля подводят под собственную тупость нерушимое коммерческое обоснование. А значит, Жизневу приходилось из своих то немалых, а то и ничтожных доходов постоянно откладывать какую-то часть на публикацию собственных книг. Покуда Сообщество действовало и один за другим шли концерты, эти издания за счет продажи на концертах себя оправдывали. Когда же Сообщество распалось (о том,
      
      
       185
      
      как это произошло, мы еще скажем, но причины читателю уже, несомненно, ясны) - концертов стало мало и книги себя окупать перестали. Зато стихи были хороши и писались обильно, а что для поэта по сравнению с этим какие-то финансовые неудачи?
       И все же свои творческие успехи Жизнев не мог поставить в заслугу только себе, своему правильному отношению к общественным потрясениям. Тут стоит процитировать Шиллера: "Пламя вдохновения - не вечное пламя. Оно часто нуждается в пище извне, в обновлении сочувственными встречами. Как драгоценны здесь для поэта друзья, одаренные чутким вкусом, бодрствующие над его созданием и с любовной заботливостью пестующие и выхаживающие новорожденное дитя его таланта!" Для Жизнева таким другом был прежде всего Костя Сложнов. Старые школьные друзья отошли в тень - возможно, уязвленные тем энтузиазмом, с которым Жизнев трудился на благо Сообщества. Ну а товарищи по Сообществу думали только о собственном благополучии и успехе, а вдобавок считали ересью любое творчество, которое не отдавало балаганом. Жизнев мог согласиться с тем, что на концертах и в книгах Сообщества медитативная лирика неуместна, но, по мнению товарищей, неуместной являлась всякая искренность. Таким образом, в Сообществе не шутя делались попытки ввести свои собственные "проходимость" и "формат", и если бы не деловые таланты Жизнева и не качество его стихов (недаром он начинал все концерты), он вполне мог подвергнуться остракизму. Очень уж боялись Сидорчук и поэт П. негативной реакции имущей части публики на стихи с антибуржуйским душком, а в конечном счете дрожали за свои деньги. Они кричали, что выступают за стабильность, против смутьянов, пытались - безуспешно - вышучивать Жизнева, но было ясно, что любовь к стабильности в них, как и во многих подобных душах, питается прежде всего любовью к собственным доходам и боязнью их потерять. Тут уместно вспомнить слова Флавия Филострата: "...Надлежит накрепко запомнить, что ежели мудрец предается праздности, или гневу, или любострастию, или пьянству, или иному случайному порыву, то он еще достоин сочувствия, но ежели он старается ради денег, то не только сочувствия недостоин, а заслуживает ненависти, будучи вместилищем всех пороков, ибо не был бы он рабом денег, когда бы еще прежде не сделался рабом желудка, и тряпья, и вина, и девок". Жизнев в конце концов счел бессмысленным обсуждать что-либо с такими, с позволения сказать, мудрецами. Условием всякого плодотворного обсуждения является взаимное уважение сторон, но поэта П. Жизнев мог описать лишь так, как Перес Гальдос описывает одного из своих персонажей: "Он безжалостно обкрадывает других поэтов и искажает их мысли; всё, что проходит через его руки, становится пошлым и глупым, словно это перегонный куб, где самые высокие помыслы превращаются в жалкий вздор". А о мудрецах, подобных Сидорчуку, у Переса Гальдоса говорится так: "Его непомерное самодовольство, полнейшее невежество и бесцеремонность критических высказываний об искусстве вызывали у меня тошноту и недомогание во всем теле". Поистине удивительно, сколь неистребимы отрицательные человеческие типы, кочующие из века в век и из Испании в Россию! Словом, с товарищами Жизнева по Сообществу все ясно. Старых же друзей ему следовало завоевывать вновь, однако не со всеми это получилось - для иных футбол и дачные радости уже успели сделаться дороже любых стихов и любых поэтов. Были, конечно, прекрасные люди и чуткие читатели Мефодий Аполлонович, Александр Кугушев и Юрий Орлов, но они жили в Петербурге. Рядом находилсятолько Сложнов, но он - с его щепетильной честностью, с его бескорыстием, с его постоянным желанием добра ближнему и вообще всему живому - стоил переполненных залов и стадионов. Читателю не стоит представлять себе внимание Сложнова к творчеству друга как многословные похвалы либо, боже сохрани, цветистую лесть. Если у Жизнева выходила, к примеру, новая книжка, то разговор друзей о новинке занимал лишь пару минут. Остальное за Сложнова договаривали уважение, слышавшееся в его голосе, и неизменная точность двух-трех его замечаний. Во всей полноте его впечатления раскрывались лишь позднее, постепенно, кстати. Ведь Сложнов прекрасно понимал, что пышные похвалы - отнюдь не признак искренности и дружбы. Собственно, и Жизнев таким же образом излагал свое мнение о произведениях Сложнова -
      
      
       186
      
      очень сжато и с небольшим количеством конкретных замечаний. И это несмотря на то, что творчество друга нравилось ему с годами все больше и больше. Впоследствии он горько пожалел о своей сдержанности, но было уже поздно.
       После всего сказанного в этой главе читатель, вероятно, поймет, почему из всех, даже самых пышных, празднеств, на которые так торовата богема, Жизневу лучше всего запомнилась самая заурядная вроде бы выпивка со Сложновым в Тимирязевском парке в октябре 1998 года. В тот день они поехали сдавать в типографию пленки первого сделанного ими совместно номера газеты "Клюква". Работая над номером, они очень старались (и очень веселились), и номер, видит бог, получился очень недурен. Друзья единодушно решили отметить сдачу материала и перед визитом в типографию заехали в магазин, где взяли красного вина, колбасы и хлеба. Печатня располагалась в подвале Полиграфического института (вход сбоку), а институт, как известно, находится в старом, мрачного вида здании из кирпича цвета запекшейся крови и с трех сторон окружен старинным парком Тимирязевской академии. С четвертой стороны он примыкает к столь же старинному пруду. В ненастную погоду, когда вековые липы парка тоскливо шумят, а пруд беспокойно плещет волной в берега, облицованные выкошившимся бетоном, институт напоминает средневековый замок и производит крайне зловещее впечатление.
       Описываемый день, однако, был тих и мирен - ни ветерка. Небо сплошь покрывали облака, но дождь не шел - его заменял туман, особенно хорошо заметный в парке между деревьев. Друзья с некоторым трепетом спустились в типографию, опасаясь, что в пленках обнаружится какая-нибудь ошибка. Когда же выяснилось, что их опасения напрасны, они с легким сердцем, обмениваясь шутками, поспешили в парк. Там было совершенно безлюдно и царил такой покой, что приходилось говорить вполголоса - каждый громкий звук казался неуместным и резал ухо. "Как хорошо, что здесь никого нет! - порадовался Сложнов. - Люди так шумят". Он поведал Жизневу несколько новых рассказов про знаменитую скамью у себя под окнами, на которой пьяницы сменялись какими-то старухами, те - снова пьяницами, и все непрерывно орали круглые сутки. "Люди очень шумят", - согласился Жизнев и поделился цитатой из любимого Сложновым Вилье де Лиль-Адана: "Я утверждаю, что у них сердце и мозг находятся в зависимости от нервных центров, пребывающих в постоянном оцепенении, и потому вибрируют они гораздо реже и глуше, чем наши. Можно подумать, что люди эти торопятся излить свои чувства в крике лишь для того, чтобы обмануть самих себя или заранее найти оправдание вялости, в которую - они это сами понимают - им вскоре предстоит вновь погрузиться. <...> Пусть же их бессодержательные вопли не вводят нас в заблуждение". Обсуждали еще очень многое, пили холодное черное вино из пластиковых стаканчиков, закусывали колбасой. Иногда замолкали, памятуя слова Сэй-Сёнагон: "Немногословие прекрасно". Слушали гул тишины, обнимали влажные стволы лип, дабы уловить токи Земли - словом, не делали ничего особенного. И тем не менее помнится все так ясно, словно это было вчера.
      
      
       Глава XXXVII
      
       Да, Жизневу хорошо помнилось всё, что было связано с его безвременно ушедшим другом. В частности, их совместная поездка в Нижегородскую область. Отец Жизнева был научным руководителем толстенького бодряка - главы администрации одного из районов Нижегородчины. Насколько Жизнев-старший был суров со своим сыном, настолько же баловал своих аспирантов и докторантов, так что те в нем души не чаяли и после защиты всячески старались его отблагодарить (а защищались, благодаря вниманию и советам руководителя, все без исключения). Принимать хоть малейшие знаки благодарности до защиты Жизнев-старший категорически отказывался; увы, к тому времени, когда нижегородский докторант, получив всю необходимую помощь, успешно преодолел все барьеры к вожделенной научной степени, академик Жизнев стал
      
       187
      
      сильно прихварывать, и отблагодарить его чем-то ярким стало уже невозможно. Вручение коробок с продукцией райнного молокозавода выглядело такой мелочью и рутиной, что районный глава от избытка благодарности - а он был, безусловно, хорошим, благодарным человеком - не находил себе места. Тут-то и обратил он свой взор на сына академика и начал усиленно приглашать его в гости. Жизнев-младший, обремененный службой, долго отказывался, но затем дела в издательстве пошли совсем плохо - его редакцию по настоянию жены хозяина вознамерились разогнать. Жизнева, правда, хотели оставить в штате, но он решил уйти вместе со своими людьми - не в качестве какого-то демарша, а просто потому, что не понимал, чем же ему в издательстве заниматься после разгона редакции. На сей счет ему никто ничего внятного не говорил, а получать деньги зазря ему всегда было мучительно. Кроме того, он понимал, что даже как обычный редактор в этой фирме он долго не удержится - очень уж явно действовал он на нервы супруге хозяина самым своим видом. И вот когда Жизнев уверился в том, что не сегодня-завтра все равно придется увольняться, тогда-то он и ответил согласием на настойчивые приглашения районного головы по фамилии Шапкин. Однако согласился он с тем условием, что вместе с ним поедет и Сложнов. Шапкина это только порадовало: поэты и музыканты виделись ему как интересные, экзотические личности (увы, Жизнев в каждом из них уже давно стал подозревать жадного амбициозного мерзавца). По мнению же Шапкина, еще один поэт мог только украсить общество. Если бы районный глава побольше вращался в среде богемы, он живо переменил бы свою точку зрения, но ему повезло: дополнительным членом компании оказался не Сидорчук, не поэт П. и не кто-то из подобных им беспощадных покорителей столицы, а миляга Сложнов, и потому все получилось прекрасно. В частности, дети Шапкина, мальчишки-школьники, просто влюбились в Сложнова, и немудрено: он говорил с ними как с ровесниками, да по духу он их ровесником и являлся. От такого удивительного взрослого, наделенного даром всепонимания, дети просто не могли отклеиться. Однако мы забегаем вперед.
       Итак, в один прекрасный летний день, ближе к вечеру, к подъезду Жизнева подкатили две "Волги". В первой из них, представительского класса, восседали толстенький бодряк Шапкин и два его заместителя, во второй - чиновники помельче. Поэтов усадили с начальством. Жизнев подумал, что среди малознакомых попутчиков поездка будет проходить несколько чопорно, но вскоре выяснилось, что он ошибся. Едва небольшой кортеж выехал на Горьковское шоссе, как Шапкин дал команду дозаправиться и затем подъехать к ближайшему магазинчику. Пока водители выполняли эти перестроения, поэты пошли в нужник. Вернувшись к машине, они услышали приветственные крики и увидели сервированный на капоте "Волги" маленький той. Сложнов под влиянием мыслей об очередной потере работы был мрачен и неразговорчив, а тут встрепенулся и вскоре совсем расцвел. С ним произошло то, о чем так человечно писал Олдингтон: "Еда оживила химические процессы в его теле. Вино нашептывало розовые утешения его мозгу, не расстраивая функций мозжечка. И жизненные невзгоды казались уже почему-то менее страшными, трудности - не такими непреодолимыми". Кортеж помчался дальше, но в городе Лакинске остановился вновь, дабы запастись добрым лакинским пивом и заодно малость закусить. Жизнев уже перестал стесняться и сделался центром компании, подобно лирическому герою поэта Владимира Раевского ("первого декабриста"):
       Среди собратий, на пирах
       Я трезвых обращаю в страх!..
       ......................................
       Где есть вино - там есть и ум.
       Не лез в карман я за словами,
       Простыми, краткими речами
       Я унимал бурливый шум.
      Начало смеркаться, и так как Жизнев тем самым лишился возможности созерцать проносившиеся мимо пейзажи, то он предложил спеть, мотивируя это тем, что иначе ему будет скучно ехать.
      
       188
      
      Нижегородцы замялись, но Жизнев, не ожидая согласия, грянул "Черного ворона". Пел он со страстью и увлек попутчиков, которые сперва неуверенно, но затем весьма ретиво его поддержали. Подпевал даже водитель Вася. Ревущий песнями автомобиль пронесся по темным просторам Владимирщины и Нижегородчины, время от времени останавливаясь в живописных местах, где пассажиры отдыхали и подкреплялись едой и вином. По приезде поэты расположились в гостиничке в центре поселка и улеглись спать с ощущением того, что в их жизни началась интересная полоса. Предчувствие их не обмануло. Районный голова Шапкин окружил гостей вниманием и разъезжал с ними по примечательным местам округи. Первым делом поэты побывали в краеведческом музее - как почти все подобные заведения русской глубинки, музей оказался на диво богат и содержался любовно. В ходе экскурсии, а больше из подаренных гостям в музее книг Жизнев узнал много нового о русской колонизации этого первоначально финского края. На следующий день посетили деревни, где родились два непримиримых противника - патриарх Никон и протопоп Аввакум (причем памятника на родине удостоился только последний, что и понятно - на Руси любят смутьянов). Деревни находятся так близко друг от друга, что Никона и Аввакума можно считать односельчанами, а вот поди ж ты... Население, дома, церкви и все вокруг такое русское, что совершенно непонятно, почему Аввакум, желая уколоть патриарха, называл его мордвином. Характером Никон обладал горячим и вспыльчивым до самозабвения, то есть, безусловно, не финским. С другой стороны, в XVII веке мордовское население в этих местах еще оставалось, и местному уроженцу Аввакуму лучше было знать, кто мордвин, а кто нет. Поэты побывали также в Болдине, где дом Пушкина восстановили как раз перед их приездом и он встречал гостей гулкостью полупустых комнат, в которые только еще завозили экспонаты. Поблизости от усадьбы уже красовался современный отель - понятное дело, где Пушкин, там и помпезные мероприятия, и многочисленные делегации, и важные гости, и всем надо где-то жить. В отеле имелся даже президентский номер, который поэтам показали - как-никак их привез глава соседнего района. Но к роскоши Жизнев был равнодушен, в Болдине его больше всего поразили лягушки: в пруду возде дома-музея они орали так, что спутники не могли разговаривать. "Лишь есть и спать - иного нет им дела", - кивая на болото, с завистью произнес Жизнев цитату из Гургани. "Ну и что? - пожал плечами Сложнов. - Нам тоже предстоит несколько дней только есть, пить, спать и развлекаться. И меня это очень радует".
       Жизнев всеми фибрами души впивал в себя новые впечатления, полагая, что высшее после творчества наслаждение заключается именно в этом. Впрочем, он пытался и творить, поступая в точности как Гёте, который писал: "Я всегда воспринимал чувственные, сладостные, пестрые, многоразличные впечатления жизни, и мое живое воображение жадно впитывало их. Как поэту мне оставалось только художественно формировать и завершать таковые, стараясь живостью воссоздания добиться того, чтобы они и на других оказывали такое же действие". Пытаться работать было просто необходимо, ибо каждый вечер Шапкин устраивал застолья, и при таком распорядке Жизнева без работы вскоре заели бы угрызения совести. Иногда застолья, точнее пикники начинались уже днем - в окрестных живописных рощах, разбросанных по степной местности. От такого времяпрепровождения можно было проникнуться той же мыслью, что и герои Банделло: "Жить, по их мнению, это значит развлекаться и угощаться в компании". На одном из пикников наш герой с удивлением обнаружил в числе присутствующих одного известного реформатора, в СССР сделавшего себе имя как острый публицист-аграрий, а затем рьяно поддержавшего насаждение на селе нового порядка путем беспощадного уничтожения колхозов и совхозов. А ведь Жизнев любил русскую деревню - и по причинам своего происхождения, воспитания, образования, и по слову Авесты: "Кто хлеб возделывает, тот возделывает истину". В благодарность за политику, вогнавшую деревню в разорение, невиданное со времен царизма, Жизнев прочел за столом стихи о реформаторах, кончавшиеся советом свезти всех этих прохвостов в овраг под Люберцами, облить соляркой, запалить и веселиться вокруг костра. Желая выглядеть человеком, понимающим шутку,
      
       189
      публицист криво улыбался, тем более что компания, состоявшая из чиновников-работяг, так называемых "практиков", не проявила к нему никакого сочувствия. Эти люди навидались и натерпелись на своем веку всякого, побывали и жертвами, и гонителями, но картины либерал-реформаторского разорения надоели им всем. Да, реформы поддержало немало литераторов, поступив как герой эпиграммы Николая Полевого:
       Ударил в струны золотые,
       С земли далёко улетел,
       В передней у вельможи сел
       И песни дивные, живые
       В восторге радости запел.
      Песни-то пелись дивные, но для тех, кого обещали осчастливить, они обернулись весьма неприятной действительностью. А реформаторы не ощущали никаких духовных восторгов - только восторг личного обогащения. К ним вполне применимы слова аль-Маарри: "Среди людей немало таких, что притворяются, будто разделяют какое-либо верование или учение, чтобы получить доступ к благам преходящего мира, более продажного и грешного, чем самая скверная блудница, на самом же деле они ни во что не верят". Поэтому Жизнев не испытывал жалости к публицисту, предвкушавшему славную выпивку и закуску, а напоровшемуся на такой афронт. Впрочем, не стоит переоценивать ранимость либеральных публицистов: пострадавший произнес несколько примирительных фраз - мол, поэты, что с них взять, вечно в стихах порют горячку, - после чего усердно принялся за водочку и вкусное жаркое. Собственно, и все российские коллеги публициста поступали и поступают по пословицам "Срам на вороту не виснет" и "Васька слушает да ест".
       Другой пикник проходил с дамами - чествовали на лоне природы толстую бухгалтершу, у которой был день рождения. Жизнев с удовольствием оглядывал полянку, прислушивался к голосу кукушки и вспоминал слова героя Гёте: "Да, Педро, чем ближе мы к природе, тем ближе мы чувствуем себя к божеству, и сердце наше через край переполнено невыразимой радостью".Среди хвои, цветов и узорчатых трав творчество переставало быть долгом и становилось потребностью. Правильно писал Шиллер: "Кто знает, сколько светлых мыслей и геройских решений породила смелая борьба души с великим духом природы, возникающая во время прогулки, - каких не в состоянии явить свету ни одна келья ученого и ни один салон". После пикника Шапкину вдруг загорелось показать поэтам единственное в округе татарское село - оказалось, что в этом селе когда-то побывал и отец Жизнева. "Вот как? - удивился наш герой. - Ну тогда, конечно, надо съездить". Село поразило поэтов совершенно славянской внешностью многих попадавшихся им навстречу татар, а также деда Султана, гостем которого был когда-то Жизнев-старший. Но на деда Султана стоило посмотреть не только из-за его странной для татарина внешности. Дед держал и коров, и овец, и птицу, и пчел, за всей этой живностью ухаживал в одиночку, невозделанного места на его приусадебном участке не было, да еще он брал тридцать соток под картошку. Всю землю он возделывал опять же один, если не считать весенней тракторной вспашки. Жизнева злая слеза прошибла от мысли, что где-то в Москве сидят реформаторы, всячески куражатся над деревней, а расхлебывать последствия их затей приходится русскому крестьянину, такому вот деду Султану, которому и по годам, и по заслугам (дед, как сообщил Жизнев, являлся кавалером орденов Славы и Трудового Красного Знамени) давно уже пора было бы отдыхать. Но отдыхать не получалось - не ту пенсию назначили деду реформаторы.
       От деда гости пошли смотреть новую деревенскую мечеть. В мечеть переделали большую избу, выкупленную у хозяев, а сверху, над крышей, соорудили довольно хлипкую вышку-минарет. "А кто будет азан кричать? Есть такой спец?" - полюбопытствовал Жизнев. Магометане насторожились, поняв, что имеют дело с человеком, кое-что знающим об исламе, пусть даже от этого человека и попахивает хлебным винцом. Когда же наш герой задал еще парочку подобных вопросов, хозяева прониклись к нему таким уважением, что показали все помещения мечети и весь ее богослужебный скарб. Жизнев выразил недоумение из-за отсутствия книг на арабском. "Пока не нашли, - развели
      
       190
      
      руками магометане. - Да и арабского у нас все равно никто пока не знает, даже мулла и азанчи. Ну то есть символ веры они знают и другие главные слова, а так - нет". - "Ничего, - успокоительно сказал Жизнев, - Коран и на русский неплохо переведен". Он вкратце изложил сравнительные достоинства нескольких переводов Корана на русский и добавил: "К тому же я знаю, что Коран и на татарском имеется. Причем в хорошем переводе и с толковыми комментариями". Татары закивали, а затем осторожно полюбопытствовали, чем их гость занимается в повседневной жизни. "Я писатель, - просто ответил гость. - Этим в основном и занимаюсь. Ибо сказано в Коране: "Ему не должно отказаться делать так, как научил его Господь. А потому - пусть пишет" (сура вторая, стих 282-й). Но серьезным писателям в наше время живется непросто, а значит, приходится подрабатывать. Я, например, сейчас подрабатываю в издательстве". После этих слов магометане пригласили Жизнева и его друзей в гости, но он с сожалением ответил, что в гости они уже приглашены. Действительно, Шапкина на улице встретил местный бизнесмен и тут же позвал к себе всю компанию. Сидя в просторной, хотя и небогато обставленной гостиной за удивительной местной черносмородиновой, ничуть не уступающей хваленому "Абсолюту", и закусывая вкуснейшей конской колбасой, Жизнев поинтересовался, каково вести бизнес в нижегородской глубинке. "Взяток наше начальство не берет, это великое дело, - с благодарностью посмотрев на Шапкина, ответил бизнесмен. - А так - трудно, трудно. Как везде. Но жить-то надо...". - "А зачем вот мне, например, брать? - зашумел Шапкин. - Зарплата у меня выше всех в районе, льготы разные, машина с шофером, жена в банке работает... Зачем мне эта головная боль?" - "Не все так рассуждают", - заметил Жизнев. "А они не рассуждают, - усмехнулся хозяин. - Есть возможность хапнуть - хапай, потом будем рассуждать".
       В машине по пути домой Жизнев думал об этом разговоре и вспоминал высказывание Уэллса: "Одной из важных причин моей симпатии к социализму, все более крепнувшей во мне, было более или менее осознанное желание опередить ловкачей и деляг и очистить мир для людей с чувством ответственности, честных, надежных и творческих. В своей книге "Труд, богатство и счастье человечества" я написал о некоем хлыще - типе, подобно крысе, мне отвратительном, от чьего приближения меня воротит. Я, естественно, предпочитаю людей своего склада и верю, что в конце концов мы восторжествуем, ведь людям дано одолеть крыс. Мы строители, и построенное нами будет стоять века. Но на протяжении тысяч поколений, да и поныне, востроглазые, быстроногие, лезущие изо всех нор крысы, куда ни глянешь, берут над нами верх, заселяют наши дома, пожирают нашу пищу, паразитируют на нас: они умело прячутся, шныряют взад и вперед, мешают нам существовать, реализовать наши способности, добиться поставленных целей, они отнимают у нас нам принадлежащее, губят миллионы хороших людей". Жизнев вздохнул и пожелал успеха в этой грандиозной борьбе и хлебосольному трудяге-бизнесмену, накормившему их такой упоительной конской колбасой, и деду Султану, которого не смогли победить ни немцы, ни российские реформаторы. С ордена Славы деда Султана мысли Жизнева перескочили на обелиск Памяти в центре села - на нем было около тысячи фамилий. Обелиски на Руси есть чуть ли не в каждой деревне, но с таким количеством фамилий их наберется немного. Подумалось, что ведь татар поселили когда-то в этих местах наверняка для защиты границы - Русь в семнадцатом веке кончалась именно здесь. И вот в веке двадцатом, в еще более трудные времена в потомках тех пограничных вояк проснулись, видимо, и навык к военному делу, и привычка к защите земли за своей спиной. И воевали потомки как положено - не щадя крови и самой жизни.
       А районному голове хотелось поговорить еще. Он любил обсуждать социальные вопросы - вероятно, не в последнюю очередь потому, что в силу служебного положения мог ораторствовать, не опасаясь возражений. Но когда разговор продолжился у поэтов в гостинице, Жизнев решительно перехватил у Шапкина ораторский жезл. Голова обожал шампанское и в номере тоже выставил на стол несколько бутылок. Однако, как известно, шампанское, да еще после водки, не терпит мелкотравчатости, обсуждения частных вопросов и принятия половинчатых решений. Шапкин
      
      
       191
      
      заговорил о государственной поддержке глубинки, о каких-то субсидиях, но Жизнев сухо возразил:
      - Субсидии, может, и будут, но только такие, чтобы вы тут не померли с голоду. Чтобы дед Султан, как и прежде, надрывал пуп и сдавал мясо за бесценок - с целью не жить хорошо, а просто выжить. Такова система. Дед Султан, конечно, избиратель и живет при демократическом режиме, но голосует он за своих врагов. Вспомни Анатоля Франса: "Пингвинская демократия совершенно не управляла собою. Она повиновалась финансовой олигархии, создававшей общественное мнение при помощи газет и державшей в своих руках депутатов, министров и президента". А как прекрасно все начиналось, помнишь? Свобода, благополучие, полные прилавки! По две "Волги" на нос и еще раз свобода! Но мы забыли о том, что становление капитализма происходит в мире не впервые. Вспомни, что писали об этой эпохе братья Гонкур: "Поистине ни в какую эпоху истории человечества, даже во времена величайшего духовного упадка, жизнь не являла столь развращающих примеров. Настоящий апофеоз преуспевающих каналий. Эти люди, нагло выставляя напоказ свои состояния, нажитые с такой легкостью, на каждом шагу как бы говорят порядочному человеку: "Ты жалкий дурак!"" А вот слова Писарева о том же процессе в России: "Искренние либералы, желавшие доставить народу счастье, но считавшие это счастье недостижимым для масс, составляли незначительное меньшинство. Настоящая боевая армия либерализма состояла из таких людей, которые жадно собирали плоды великого переворота и нисколько не желали, чтобы число счастливых собирателей увеличилось". И вот мы наступили на те же самые грабли, да еще с какой силой! Вот плоды прнебрежения собственной культурой: читали бы Писарева - и всё было бы в порядке. Шутка! - и Жизнев вновь наполнил стаканы. Он опрокинул в себя шампанское быстрее всех, так как ему не терпелось продолжить: - А вот еще Ключевский интересно писал - тоже, в сущности про наше время: "Благоустройство достигается в государстве ценой страшных жертв на счет справедливости и свободы лица; судя по характеру, какой развивают цивилизованные государства даже в текущем столетии, можно подумать, что они решительно стремятся превратиться в огромные поместья, в которых чиновники и капиталисты, с правительством во главе, опираясь на знание и насилие, живут на счет громадных масс рабочих и плательщиков". Каково? Будто коммунист писал. А Ключевский таковым отнюдь не был. Точнее, полагал, будто он не коммунист. Многие так про себя полагают... Или вот - его же слова: "Ум пролетария перешарил все закоулки общества, перебрал все основы его строя, осудил и отвергнул их как негодные, а социальное неравенство выступает еще угловатее, грубея от примеси аристократической и буржуазной спеси". Да, рано помер Ключевский, а то, чего доброго, вступил бы еще в РСДРП...
       Шапкин сделал робкую попытку перевести разговор на литературу, но Жизнев не желал, чтобы его сбивали с избранной им темы. Саркастически усмехнувшись, он предложил:
      - Что касается литературы, то тут вновь актуальны братья Гонкур. Послушай, как все узнаваемо:
      "Меня тошнит от моих современников. В нынешнем литературном мире, даже в самых высоких кругах, суждения становятся все более плоскими, глохнут собственные взгляды и совесть. Люди самые искренние, самые гневные, самые полнокровные, наблюдая, какю низостью отмечены и события в высших сферах, и частные случаи нашего времени, вращаясь в свете, заводя знакомства, размягчаясь от компромиссов, дыша воздухом подлостей, теряют всякий дух протеста, им уже трудно не восхищаться тем, что пользуется успехом". Само собой, эти слова относятся далеко не к одним литераторам...
       Шапкин, чувствуя, что эти слова относятся и к нему, хотел было что-то сказать, но Жизнев безжалостно перебил его и заявил:
      - Спасибо тебе за добрые слова о моих книгах, но можешь быть уверен: процвести за счет литературы мне не удастся. В СССР, веди я себя поумнее и не таскайся по всяким литобъединениям - безусловно удалось бы, несмотря на цензуру. А нынешняя цензура гораздо жестче, она называется "формат". Такие, как я, считаются "неформатом" и кроме местечковых интернет-сайтов опубликоваться не могут нигде, никогда и ни при каких обстоятельствах. Писарев, как ни странно, и
      
       192
      
      эту тему успел затронуть: "Либералы очень горячо и настойчиво добивались свободы печати, но свобода печати была им необходима только для того, чтобы доказывать ежедневно, что... бережливость есть мать всех миллионов и всех добродетелей, что силою ума и характера поденщик может сделаться банкиром и пэром Франции... <...> Когда же свободная печать начала знакомить мир с новыми истинами, опасными для финансового феодализма, тогда либералы первые закричали "караул!"...". Добавлю, что эту слишком свободную печать быстро призвали к порядку, а кто не хотел внимать гласу разума - тех разорили. Ибо газету разорить несложно. А когда появилось телевидение, то позволить себе иметь телеканал могли уже только либералы...
       Жизнев осекся, увидев, что собутыльники взирают на него с мольбой - не со скукой, а именно с мольбой. Шапкин жил хорошо и потому действительно не любил делать последовательные выводы из обычного недовольного ворчания, которое так хорошо развлекает среди повседневных забот. Как все люди, успевшие поработать и в СССР, и при новом порядке, он, конечно, прекрасно знал, что, при всех нелепостях СССР, и разума, и свободы там было больше, понимал, отчего это происходило, и спорить с Жизневым не собирался. Но от таких разговоров весь его уютный быт начинал угрожающе вибрировать, и потому он, не в силах возражать, просто смотрел с мольбой. Увы, и он в какой-то степени, "закупленный положением", тоже против воли стал либералом. И снова вспоминался Писарев: "Для человека последовательного изменить римское определение собственности значит перестроить сверху всё здание междучеловеческих отношений. Для просвещенного либерала это значит внести в книгу законов лишнюю ограничительную закорючку, способную порождать ежегодно две-три сотни лишних процессов. Когда благоухания какого-нибудь авгиасова стойла доводят просвещенного и чувствительного либерала до тошноты или до обморока, тогда либерал, очнувшись и собравшись с силами, брызгает в убийственное стойло одеколоном, или ставит в него курительную свечку, или выливает в него банку ждановской жидкости". Что же касается Сложнова, то он видел в мире прежде всего доброе начало, и хотя порой, доведенный до отчаяния житейскими неурядицами, и бранил мирское зло, выступавшее для него, как и для всякого разумного человека, в образе буржуя, но в то же время старался об этом зле забыть, едва мир вновь начинал улыбаться поэту Сложнову. В такие минуты поэт хотел лишь упиваться медом существования. Потому его взгляд и молил о том, чтобы о плохих вещах больше не говорили ни слова. Вслух же Сложнов простонал:
      - Любим, но ведь есть какая-то надежда?!
      - Думается, есть, - рассудительно ответил Жизнев, отхлебнув шампанского. - Она содержится, к примеру, в следующих словах Уэллса: "Организация труда на новой основе (а именно этого, и никак не меньшего, требует наша задача) - одно из тех преобразований, которые не осуществятся при помощи коллективной бессознательной деятельности, при помощи конкуренции, рынка, борьбы за выживание. Человеколюбие противится современным условиям существования рабочего класса... Нужны всеобъемлющие изменения - или никакие. Нужен всего-навсего национальный план социального развития". А мы ведь имели такой план. Мы были свободны от множества тех унизительных цепей, которые и ныне делают трудящегося рабом капитала. Мы не дрожали перед начальством - в якобы тоталитарном СССР рабочий человек был куда свободнее, чем в самой богатой демократической стране. И при этом, как показывают беспристрастные исследования, наше хозяйство было эффективнее буржуазного. Мы жили в хорошем доме - и сломали его, ибо нам постоянно долдонили о том, что этот дом не свободен от недоделок. Вдобавок нам постоянно напоминали о жертвах, о Сталине, о ГУЛАГе - напоминали те самые люди, которые сделали всё, чтобы наши жертвы последних лет были максимальны. А в итоге, по меткомы выражению Сергея Кара-Мурзы, мы сломали дом также и потому, что дорого стоило его построить.
       Тут Жизнев наконец прикусил язык и прекратил разговор, точнее монолог, на социальные темы. Он видел устремленные на него молящие взоры и не желал мучить собеседников своими тирадами, множа тем самым и без того огромную сумму страданий человечества. Тем более что в
      
       193
      
      следующие дни поэтам предстояло еще много интересного. Районному голове надо было в Нижний Новгород по делам службы, и поэты отправились вместе с ним. В Нижнем они сумели встретиться с одним из самых талантливых членов Сообщества - нижегородцем Александром Скрипкой. Дело было днем, а принимать алкоголь в такое время друзья не имели обыкновения, поэтому в огромных количествах пили невероятно вкусный местный квас, напоминавший Жизневу квас его детства. При воспоминании о детстве сразу вспомнилось и мороженое - в нем друзья тоже не смогли себе отказать. Казалось, Нижний ничуть не изменился с 1993-го года, когда поэты Сообщества побывали здесь в предыдущий раз. Изменилась зато жизнь поэтов: увяли надежды на то, что они смогут прожить своим творчеством. Сообщество дышало на ладан, пожираемое изнутри маниакальным тщеславием Сидорчука, и тоже не внушало никаких надежд. Верно сказал Бальзак: "Тщеславие засушивает всё". О сложившемся положении было откровенно доложено Скрипке, он все понял и не слишком удивился - как мудрый человек он давно раскусил магистра и не ждал от него ничего доброго. Затем московские гости пересекли в обратном направлении большую часть Нижегородчины, привели себя в порядок в гостинице, после чего за ними заехал Шапкин - уже без галстука - и повез их в гости к своей матушке. Впрочем, "повез" - громко сказано: матушка жила метрах в пятистах от гостиницы, да и все прочие расстояния в райцентре были примерно таковы, но прибывать в гости следовало достойно, то есть не на своих двоих. Застолье прошло очень мило, но после него случилась неприятность: голова повел поэтов прогуляться по кладбищу и посетить могилу Шапкина-отца; тем временем водитель Вася, изрядно подпивший за столом, вместо того чтобы идти домой пешочком, вздумал промчаться по поселку на "Волге" и, конечно, разбил ее об дерево. Недобрую шутку сыграло с ним тщеславие! Так что дальнейшие поездки с районным головой гости совершали уже на "газике". Съездили они еще в городок Лысково, когда-то, видимо, очень богатый: поражало обилие старинных купеческих особняков, теперь уже облупившихся и обветшавших, но все еще сохранявших какое-то немое достоинство. Казалось, былые купцы, каждый из которых мог смело отчитаться перед миром за каждую нажитую копейку, с гордостью и печалью взирают на мир, лишившийся даже нехитрых купеческих добродетелей. Впечатление достоинства подчеркивалось лысковскими церквями, удивительно многочисленными и величественными для такого маленького городка. А потом на пароме переправились через Волгу и устроили обед на песчаной косе в виду Макарьевского монастыря - его купола мрачно сияли под надвигавшейся, но прошедшей стороной грозовой тучей. И вся поездка в безлюдное и обветшавшее Лысково оставила ощущение какой-то медленно надвигающейся беды. А может, это было просто ощущение неодолимости времени - ведь Жизнев, вдыхая запах реки, слыша громыхание понтонов парома, вспоминал свое детство на Оке, на родине отца, в поселке Белоомут. Впрочем, Белоомут вспомнился Жизневу еще раньше - когда они гуляли по кладбищу и видели на крестах и памятниках только русские лица, читали только русские имена и фамилии. На белоомутском кладбище он, еще ребенок, проникался точно таким же ощущением родства. С одной важной разницей: теперь ему казалось, будто над всем этим родным нависла какая-то неопределенная, но страшная угроза и оно доживает свои последние дни. Да, странные чувства порой одолевают поэтов - эти люди и сами себя-то порой не могут понять и вынуждены писать стихи лишь для того, чтобы воззвать к пониманию публики. И, как то ни странно, публика, - конечно, не вся, - порой их понимает.
       Шапкину ужасно понравилось пребывание поэтов в его владениях. Еще больше поэты, особенно Сложнов, понравились его сыновьям. Обычно в таких случаях мужские восторги умеряет жена, но и жене, судя по всему, гости пришлись по душе. Поэтому Шапкин постоянно уговаривал друзей повторить поездку либо примкнуть к увеселительному круизу по Волге, который все нижегородцы (да и все волжане) любят время от времени совершать. Увы, поэтам, занятым обычным выживанием в Москве, было не до развлекательных поездок. С работы их тогда не уволили - начальство решило попробовать выбросить на рынок очередную серию русских боевиков. Редакция в лице Жизнева, Сложнова и еще одного прекрасного человека выдала на-гора такую серию. Однако
      
       194
      
      вкладываться в рекламу начальство не хотело, а без рекламы серия, как того и следовало ожидать, продавалась вяло. Тем самым были похоронены замыслы серий современной русской поэзии и современной русской прозы. А ведь Жизнев со Сложновым уже успели найти для этих серий множество замечательных авторов - малоизвестных и оттого интересных вдвойне, хотя последнее утверждение с коммерческой точки зрения, конечно, ересь. Надо сказать, что к настоящему моменту почти всех найденных тогда друзьями прозаиков напечатали другие издательства - что-то в их прозе, видимо, и впрямь было. Ну а поэзию как не печатали, так и не печатают... Итак, когда боевики не оправдали возлагавшихся на них надежд, последовали, так сказать, оргвыводы (давно назревавшие), и друзья перешли на вольные хлеба. Впрочем, какие уж там вольные - работать приходилось вдвое больше за куда меньшие деньги. Жизнев составлял антологии, Сложнов редактировал боевики для "ЭКСМО" и сам писал их для "Вагриуса". Однако, поднапрягшись в какие-то дни, друзья могли высвбодить себе время для концертов, богемных празднеств либо интересных поездок.
       Таким образом они, в частности, выкроили себе время для поездки в Ярославль. О поездках в этот город и о некоторых занятных ярославцах будет в подробностях рассказано в третьей части нашего романа, а пока речь по-прежнему идет о Сложнове. Под влиянием Жизнева он оставил привычку развлекаться в дороге музыкой различных странных рок-групп (в музыке, да и в литературе он любил все странное - это пошло у него от Питера и от юношеского увлечения обериутами). Теперь друзья в дороге проводили время с пользой, занимаясь сочинительством - в основном сочинением песен "на случай", вернее на все те возможные случаи, которые могли выпасть в данной поездке. Имелся шанс, правда исчезающее малый, что в Ярославле удастся познакомиться с людьми, финансирующими футбольную команду "Шинник", а также с фигурами, близкими к руководству известной компании "Ярпиво". Дабы не оказаться несостоятельными в такой выгодной ситуации, Жизнев сочинил текст гимна команды "Шинник", который мы здесь и приводим в качестве образцового примера коммерческой поэзии.
      
      ГИМН ЯРОСЛАВСКОГО "ШИННИКА"
      
      
      Был гроссмейстер в шахматах Ботвинник
      Бубка с дрыном прыгал высоко,
      А у нас есть ярославский "Шинник"
      И "Ярпиво" - доброе пивко.
      
      Да, я был алкаш и матерщинник
      И набил немало в жизни морд,
      Но, увидев, как играет "Шинник",
      Перешел на девушек и спорт.
      
      И любому, кто осудит "Шинник",
      Я не зря стараюсь в морду дать.
      Эти люди могут за полтинник
      Буржуинам Родину продать.
      
       ПРИПЕВ:
      
      Суровый "Шинник",
      Вперед к победам,
      Ведь нашим шинам
      
       195
      
      Износ неведом.
      Хлебнем "Ярпива" -
      Наш лозунг прост:
      Ты первый, "Шинник",
      Команда звезд.
      
      Я сижу на стадионе "Шинник"
      И "Ярпиво" плещется в брюшке,
      И любого, кто осудит "Шинник",
      Ударяю сразу по башке.
      
      Посмотри: идет команда "Шинник",
      Отовсюду мускулы торчат,
      И цветет для пацанов малинник
      Ярославских правильных девчат.
      
       ПРИПЕВ.
      
      В вашу честь поёт поэт-былинник,
      Милые, родные пацаны,
      Важно, чтоб была команда "Шинник",
      Важно, чтобы не было войны.
      
      Был когда-то я ничтожный циник,
      А теперь несу я сквозь года
      Как молитву: "Ярославский "Шинник",
      Ярославский "Шинник" - навсегда".
      
      Тем временем Сложнов сочинил для разминки песню о ярославских девушках. Жизнев попенял другу на легкомыслие, и тогда Сложнов сочинил гимн концерна "Ярпиво", строки из которого затем разбросал по другим своим песням. Жизнев спохватился, что, сочиняя гимн "Шиннику", начал не с того конца, и воспел Ярославский шинный завод, содержащий вышеупомянутую футбольную команду. Приводим текст этой песни.
      
      ГИМН ЯРОСЛАВСКОМУ ШИННОМУ ЗАВОДУ
      
      
      Ой, невесело стало на Волге,
      Принахмурился волжский народ,
      Потому что позорные волки
      Обанкротили шинный завод.
      
      Уж не котятся волжские шины
      По дорогам родной стороны,
      Лишь водяру со вкусом резины
      Ярославские пьют пацаны.
      
       ПРИПЕВ:
      
       196
      
      Город родной подвергается травле,
      Шинный завод уже больше не наш.
      Буду рубать я врагов Ярославля,
      Костя Сложнов, подавай мне палаш.
      Костя Сложнов, ну где моя сабля?
      От нетерпения весь я дрожу.
      Буду рубать я врагов Ярославля,
      Прямо на Волге, бля, всех положу.
      
      Боевую инструкцию слушай,
      Боевой ярославский народ:
      Ты покудова водки не кушай,
      А отстаивай шинный завод.
      
      Ах вы шины, колесные шины,
      Не уедешь без вас никуды,
      Потому и рубай буржуина
      Поперек его плоской балды.
      
      Должен мозг его вылиться в Волгу,
      Чтобы съел его русский голавль,
      Для того-то совсем ненадолго
      Мы должны посетить Ярославль.
      
       ПРИПЕВ.
      
      "Опять неформат получился, - перечитывая свое изделие, потужил Жизнев. - Но цепляет, гадом буду". Затем, пока Сложнов гудел себе под нос мелодии будущих шлягеров, Жизнев выполнил главную задачу дня - сочинил гимн Шапкину. Дело было в том, что теплоход, на котором Шапкин и другие труженики подчиненного Шапкину района совершали очередной круиз, вечером следующего дня должен был остановиться в Ярославле и простоять там три часа. Об этом районный голова накануне сообщил Жизневу по телефону, друзья наметили встречу, и она состоялась. Шапкин поэтам непритворно обрадовался: его подчиненные с недоумением взирали на то, как их глава, суетясь и произнося по двести слов в минуту, сервирует в кают-компании стол для дорогих гостей. Поэты выпили, закусили, выпили еще и исполнили гимн Шапкину а-капелла. Приводим текст этого произведения.
      
      ГИМН М.А.ШАПКИНУ
      
      Нашептали нам вещие бабки,
      Что сегодня корабль приплывет.
      Михаил Анатольевич Шапкин
      Там в каюте уютной живет.
      
      Унесем мы отсюда в охапке
      То, чем буйно цветет Ярославль,
      Потому что из Нижнего Шапкин
      К нам приплыл, словно счастья голавль.
      
       197
      
      Мы отбросить готовились тапки,
      Не давалась нам сытая жизнь.
      Михаил Анатольевич Шапкин
      Обеспечил нам новую жизнь.
      
      Мы последние выложим бабки
      За дары ярославской земли:
      Пусть увидит воочию Шапкин,
      Что умеют гулять москали.
      
      Не случайно дрожат наши лапки,
      Ведь вчера мы концерт провели,
      Не ругай нас поэтому, Шапкин,
      А уж лучше слегка похмели.
      
      Закажи-ка нам тяпки-дерябки,
      Чтобы сердце ускорило бег,
      Чтоб вскричали мы радостно: "Шапкин -
      Настоящий, большой человек!"
      
      Теплоход, где находится Шапкин,
      Удаляется, Богом храним,
      И гремит композитор Агапкин
      Выдающимся маршем своим.
      
      Шапкин прослезился, заставил друзей переписать текст (обоих - разными почерками) и спрятал текст у себя на груди.
       А однажды поэтов пригласил к себе на дачу старый приятель Жизнева, занимавший высокое положение в компании "Московский метрополитен". Известно, что деятели метрополитена у себя под землей занимаются также и коммерцией. Денег у приятеля куры не клевали - это было заметно по многим признакам. Правда, когда Жизнев только познакомился с этим человеком - будем называть его Петровичем, - тот жил вовсе не так роскошно, хотя и тогда работал в метро. В то время, на излете советской эпохи, труженикам метро приходилось ограничиваться одной зарплатой. Зарплата у них и тогда была немаленькой, но у Петровича имелись две разорительные слабости - рок-музыка и запойное пьянство. И в том, и в другом увлечении у него имелись сотоварищи, причем большинство, как и Петрович, музыканты и горькие пьяницы в одном лице. Эта компания создала группу "Лука М", для которой, лишая порой семью куска хлеба, участники закупали инструменты и звуковое оборудование. Затем энтузиасты рока неожиданно поняли, что им, как и подавляющему большинству их коллег по издаванию звуков, просто нечего сказать. Начались мучительные поиски собственной программы, и когда группа уже находилась на грани отчаяния, общий знакомый свел Петровича с Жизневым. Петрович объяснил нашему герою, что закавыка - в текстах ("Как у всех", - усмехнулся тот) и вручил Жизневу кассету с записями собственных композиций. В ходе прослушивания Жизнев понял, что Петрович, несмотря на его слабые познания в литературе и прочих гуманитарных науках, является по-настоящему одаренным музыкантом и композитором. Музыкальный талант, как известно, красноречия человеку не прибавляет - хотя, как всякий талант, он, безусловно, весьма симпатичен. Поэтому Петрович так и не смог внятно объяснить Жизневу, какими же он видит будущие тексты, и в конце концов предложил поэту руководствоваться
      
      
       198
      собственным разумением. А коллега Петровича по группе, молдаванин, приехавший покорять Москву, посулил поэту денег. Так как гонораров Жизнев на тот момент еще никогда не получал, это обещание вызвало у него прилив энтузиазма. К сожалению, тогда наш герой еще не был знаком с поэтом П. и с этикой молдаванских карьеристов - иначе он не удивлялся бы тому, что, создав тексты, денег он так и не получил. Надо сказать, что музыка Петровича вовсе не была легкой - при ее прослушивании в воображении Жизнева возникали то картины экзотической природы, то разные удивительные сцены - например, толстая тетка, из уха которой ночью рождается огромный волосатый паук, поблескивающий восемью бриллиантовыми глазками. Ломоносов писал: "Музы не такие девки, которых всегда изнасильничать можно: они кого хотят, того и полюбят". Вот Полигимния, которую можно считать покровительницей рока, и полюбила Петровича, который не блистал ни философским даром, ни красноречием, почти ничего не читал и вдобавок пил запоем. Жизнев в течение всего приморского отдыха работал над текстами для Петровича и все-таки сумел переложить видения, вызванные музыкой, в русские стихи. Некоторые тексты получились вполне вразумительными, даже простоватыми - хоть для эстрады, некоторые носили явно психоделический характер, но заказчику понравилось всё, хотя по складу характера он больше склонялся к психоделической зауми. Сделанное Жизневым поразило Петровича как чудо: оказалось, что у его смутных настроений есть язык и образ. Увы, за то время, пока Жизнев мучился над текстами для "Луки М", первоначальный энтузиазм членов группы успел угаснуть, и на смену ему, как часто бывает, выступили пороки участников проекта. Они стали пьянствовать на репетициях и вообще собираться вместе стали только для попоек; махнули рукой на организацию концертов, а на уже назначенные концерты приходили вдребезги пьяными и играли кто в лес кто по дрова. Петрович пытался бороться с этими разрушительными тенденциями, но затем ослаб, махнул рукой, и пьянка стала всеобщей. Оборудование и гитары ушли к перекупщикам, а Петрович едва не помер от какой-то хитрой сердечной болезни, развившейся на фоне пьянства. У него удалили сердечный клапан, поставив взамен металлический протез, довольно внятно щелкавший в тишине, за что Петровича прозвали "Человеком с железным сердцем". С тех пор, пережив клиническую смерть, Петрович пить опасался, но зато развернул во всю ширь свои деловые способности и разбогател на ниве подземной коммерции. В Ивановской области, на Нерли, он прикупил землицы и построил огромный дом, куда и пригласил погостить Жизнева и Сложнова. Состоялись две таких поездки - первая прошла без приключений. Друзья подивились благополучию работников метрополитена, дачному автопарку - двум новеньким иномаркам, квадроциклу, американскому армейскому грузовику, - патентованной мини-котельной в подвале, домашнему кинотеатру и симпатичной экономке, приходившей стряпать во время наездов хозяина, а стиравшей и мывшей полы в его отсутствие. В первую поездку поэты придумали люмпенскую рок-группу "Андрюша Сироткин и его пацаны", в задачу которой входило выклянчивание всеми способами денег у публики. Для этой группы была там же, на берегах Нерли, написана песня "Безноженька":
      
      Я лежу на больничке, потому что болею.
      Мамка с папкой в могилах, и без них я взрослею.
      Медсестра пожилая, но красивая всё же
      То даёт мне таблетки, то даёт мне по роже.
      
      Тепловозом под корень мне отрезало ножки,
      Но клянусь, что умею я играть на гармошке.
      А ещё на рояле, а ещё на гитаре,
      Зарабатывать пеньем я смогу на базаре.
      
      ПРИПЕВ:
      Спасите-помогите живому существу!
      
       199
      
      Покушать принесите, конфеты и халву,
      Гитару-шестиструнку, и водку, и траву,
      И женской ласки дайте, тогда я оживу!
      
      Медсестра пожилая над больными глумится,
      И на органы хочет нас продать за границу,
      Уползать надо срочно, доползти бы до Сочи,
      Где кругом кинозвёзды и разгульные ночи.
      
      Погибать не хочу, пусть я даже калека,
      Так не дайте испортить вы судьбу человека.
      Сам я, кстати, с Донецка, где разгульные ночи,
      Где поют в ресторанах песню "Чёрные очи".
      
      ПРИПЕВ.
      
      Был в Донецке мой батя всем известным шахтёром,
      Но лишился здоровья и погиб под забором.
      Мать спилася от горя, под забором скончалась.
      От неё эта песня мне в наследство досталась...
      
      ПРИПЕВ.
      
      Однако затем друзья решили, что сироты сиротами, а нужно все же что-то более солидное. Сложнов, мастер на всякие выдумки, уже породивший незадолго до того группу "Изблеванные Люцифером", задался целью изобрести для новой группы самое глупое название из всех возможных и, кажется, преуспел - родилась группа под названием "Идолы молодежи". Для этой группы на веранде у Петровича друзья сочинили песню "Ласточки" (эта песня, как и "Безноженька", могла также использоваться и в сиротском проекте, которого никто не отменял).
      
      Лежу я в больнице и думаю -
      Нельзя доверяться судьбе.
      Послушайте, милые ласточки,
      Что вам расскажу о себе.
      Однажды лишился я зрения -
      В котельной взорвался котёл.
      Потратил с тех пор на лечение
      Я всё, что трудом приобрёл.
      
      ПРИПЕВ:
      Я больше не вижу вас, ласточки,
      Но мне ведь слышны ваши песни.
      Уж скоро я белые тапочки
      Надену от тяжкой болезни.
      
      При взрыве меня оконтузило,
      А брата убило совсем,
      И дочку его малолетнюю -
      
       200
      
      По виду ей было лет семь.
      Так сильно меня оконтузило,
      Что я и болею с тех пор.
      Продать меня хочут на органы -
      Я слышал врачей разговор.
      
      ПРИПЕВ.
      
      Я пение ласточек слушаю,
      Чтоб скрасить последние дни.
      Я брата любил и племянницу,
      Однако погибли они.
      Я к вам обращаюся, ласточки,
      Поэтому с просьбой такой:
      Поставьте небесные свечечки
      За всех наших душ упокой.
      
      ПРИПЕВ.
      
      Сочинили и еще несколько песен, текстов которых мы здесь не приводим ради экономии места.
       Поэты пили вино, смотрели боевики в домашнем кинотеатре, катались на квадроцикле (пока еще могли) и писали песни - словом, отдыхали на всю катушку. Увы, не бывает бочки меда без ложки дегтя. Дело в том, что Петрович слушал разговоры поэтов о новой группе, о музыкантах, о песнях и грядущих концертах, вспомнил свои рокерские годы, возбудился и тоже решил тряхнуть стариной, то есть выпить. Слобственно, выпивал он и в первую поездку, опохмеляться наутро не стал, и все прошло благополучно. Поэтому само его присоединение к числу пьющих Жизнева не испугало. Однако наш герой недооценил возбуждение Петровича и глубину пробудившихся в нем ностальгических чувств. Речь пошла уже о совместной работе, о том, что Петровичу надо снова брать в руки электрогитару и отращивать волосы, ну и так далее. Петрович мотал головой и приговаривал "Вот черт!" и "Ну дела!", но по его бесхитростному лицу было видно, как ему всего этого хочется. Разгулявшиеся чувства заставляли опрокидывать рюмку за рюмкой, и в какой-то момент Петрович, видимо, перешел ту грань, которая отделяет невинную выпивку от запоя. Наутро, в воскресенье, ничто не предвещало беды - поэты прогулялись, позавтракали, Петрович показал им строившиеся баню и гостевой дом, а затем Жизнев и Сложнов сели дальше сочинять на веранде. Жизнев поначалу сложил в то утро возвышенные стихи о природе, и ему помогали облака и шум берез - не зря Шиллер писал о поэте: "...Как только он среди потока явлений откроет нечто непреходящее в собственном своем существе, окружающие его дикие природные громады станут говорить его сердцу на совершенно ином языке и относительно великое вне его явится зеркалом, в котором он будет созерцать абсолютно великое в самом себе". И далее: "В простом величии природы он найдет более высокое мерило и, окруженный ее великими образами, не в состоянии будет выносить мелкое в своем мышлении". Затем вновь перешли к песням. Петрович некоторое время послонялся по веранде, послушал разговоры поэтов, а потом ушел в дом. Через некоторое время Жизнев также пошел в дом, чтобы напиться квасу. На кухне он обнаружил хозяина в тот самый момент, когда Петрович опрокидывал в рот стопку водки. Было заметно, что в отношении водки намерения у Петровича самые серьезные. В ответ на недоуменный взгляд Жизнева - ведь вечером собирались ехать в Москву, - Петрович заявил, что выпьет еще, потом хорошенько выспится и затем вечером как огурчик сядет за руль. Жизнев поверил, хотя услышанное его не обрадовало: Петрович и в трезвом виде увлекался скоростью. Оставалось загадкой, как Петрович будет оценивать скорость с
      
       201
      
      двухдневного перепоя. Можно было отложить поездку, но в понедельник Жизневу следовало явиться к нотариусу - в противном случае и без того невыносимая нотариальная тягомотина затянулась бы еще на несколько недель. А вскоре выяснилось, что верить Петровичу не стоило: спать он так и не лег и пить тоже не прекратил. Вчерашнее возбуждение никак его не покидало, и он проколобродил целый день: то ходил общаться с соседями, то гонял по кочковатым лугам на квадроцикле, то, будучи уже вдребезги пьяным, завел тяжелый американский грузовик и куда-то уехал на нем, - к счастью, вскоре вернулся. Жизнев уже понял, что ехать с Петровичем никуда нельзя, и при мысли о нотариусе начинал ерзать на лавке, отвлекаясь от сочинения очередного куплета. К счастью, ему удалось поймать момент, когда Петрович еще что-то соображал, и еще раз объяснить ему ситуацию (в первый раз он сделал это перед отъездом из Москвы). И тут Петрович, почувствовав свою вину, поступил как настоящий мужчина, умеющий расплачиваться за собственные слабости. Он пошел к соседу, местному жителю, и договорился, что сосед отвезет на своей машине в Москву всю компанию (платил, естественно, Петрович). Ехать пришлось в грозу, кузов машины гремел под мощными струями ливня, в темноте трещал и бухал гром и сверкали молнии, - словом, возвращение прошло очень торжественно. Каждого поэта довезли прямо до парадного. С тех пор Петрович исчез с горизонта нашего героя. Что ж, Петровича можно понять - общение с поэтами слишком его взвинчивало, и он, видимо, боялся снова впасть в слабость, тем более что в таком состоянии его неудержимо тянуло сесть за руль и на разные прочие подвиги. Ему, как слыхал потом от общих знакомых Жизнев, не раз приходилось, протрезвев, расхлебывать последствия этих пьяных эскапад. Музыки захваченный бизнесом Петрович больше уже не писал, и отращивать волосы ему так и не пришлось. Но от общения с ним у поэтов остались как память стихи и забавные песни - многие ли жители Земли могут этим похвастать? Томас Мур писал:
       По праву вечность суждена
       Живущим в песне именам.
      И если в песнях Петрович и не упоминается, то все же мы, к счастью, имеем возможность напомнить, как эти песни появились на свет, какую роль в этом сыграли скромный Петрович, злой жизнью отлученный от музыки, и бескорыстное гостеприимство этого прекрасного человека.
      
       Глава XXXIX
      
       Про ужасное положение писателей в СССР исписаны горы бумаги, однако правды так и не сказано. А правда состоит в том, что писатели в СССР жили так хорошо, как никогда и нигде на планете Земля. На гонорар всего от одной книжки можно было безбедно прожить не один год; кроме того, издание книги позволяло автоматически вступить в Союз писателей, членам которого полагались всевозможные блага и льготы: ускоренное получение жилья, улучшенное медицинское обслуживание, недорогое пребывание в домах творчества - с полным комфортом и на лоне прекрасной природы, дополнительная жилплощадь... Ну и так далее. И за всё это от писателя требовалось пойти на одну, но весьма серьезную, на первый взгляд, жертву: поддерживать господствовавший в стране политический и социальный строй. Однако писатели довоенных лет, военного времени и периода послевоенного восстановления тяжести этой жертвы не ощущали, ибо были проникнуты духом борьбы за социализм, настроением жертвенности. Если им запрещали писать о чем-то, они считали запрет либо скоропреходящей тактической мерой, либо ошибкой, которое политическое руководство страны не замедлит поправить. Возможно, писатели не так уж сильно заблуждались, поскольку мы видим, что об "отдельных недостатках" писать разрешалось даже в те мрачные времена. А точнее - "в нелегкие", ибо для подавляющего большинства и писателей, и народа указанные времена были победными и обещавшими еще больше побед в будущем. Мрак царил в тех углах, где во имя светлого будущего распоряжались человеческими жизнями, но зато по всему горизонту разливалось сияние.
      
       202
      
       В нашей стране на закате Советской власти сложился и до сих пор процветает странный способ обсуждать некоторые социальные темы. Говоря о капитализме, оратор всегда "по умолчанию" имеет в виду исключительные условия США, некоторых стран Западной Европы, Японии, то есть лишь "золотой миллиард". Говоря об СССР, он подразумевает только годы массовых репрессий и существования ГУЛАГа. Между тем ГУЛАГ скончался в 1954 году, а СССР успешно развивался с тех пор еще 35 лет. Вместе с ним развивалось, претерпевая разные приятные изменения, и бытие советских писателей. Главное изменение состояло в том, что непростое требование восхваления и яростной защиты советского строя сменилось на куда более мягкое требование соблюдения "проходимости". Иначе говоря, писателю следовало только проявлять оптимизм и не впадать в беспросветную мрачность. Такое условие под силу выполнять, хотя и не во всех случаях, даже подлинно талантливым писателям. Как представляется, цензура в послесталинскую эпоху видела свою задачу уже не в подавлении инакомыслия, а в утверждении собственной значимости, в поддержании уважения к себе. Иначе трудно объяснить тот факт, что в СССР печатались все те, кто обладал некоторым литературным даром и хотел жить писательским трудом - даже те, кто не скрывал своего антисоветизма, даже лица, подвергавшиеся идеологическим проработкам и политическим преследованиям. Антисоветчиками же той или иной степени открытости являлись почти все шестидесятники, и если бы цензура ориентировалась на подлинные убеждения автора и не делала вид, будто не замечает рассеянных по тексту многозначительных намеков, то ряды преуспевающих писателей основательно поредели бы. К счастью, этого не произошло, так как обе стороны соблюдали негласный договор: писатели помнили о соблюдении "проходимости", а цензура изображала слепоту либо соглашалась считать разоблачительные нотки конструктивной критикой. В эту гармоническую картину не вписывались лишь две группы авторов: во-первых, те, что официально объявили себя диссидентами и борцами с режимом, - однако они прекрасно жили на деньги враждебных СССР государств, а потому и не нарушали картины общего благополучия. Во-вторых, оставалась еще исчезающе малая группа лиц (ни в какие группы на самом деле не объединявшихся), которые плевали на общее согласие, на негласный договор, на политес, на "проходимость" и попросту писали как хотели. Вот эти люди и впрямь могли бы нарушить описанный выше благостный литературный ландшафт. Слава богу, их было для этого слишком мало.
       С крахом СССР всё мгновенно изменилось. Прежде всего новому режиму вдруг стало безразлично искусство (хотя пропагандой он занимался с куда большим пылом, чем расслабленный "развитой социализм"). Соответственно безразличны режиму стали и те писатели, которые пытались - при соблюдении не слишком обременительных советских правил - в первую голову творить изящное. Несмотря на то, что писатели в своем подавляющем большинстве поддержали происшедшие в стране перемены, у них, жрецов прекрасного, с какой-то мстительной торопливостью отобрали и спецполиклинику, и дома творчества, и льготы по оплате жилья. Пребывание в творческих союзах перестало засчитываться в трудовой стаж. А главное - пребывание в творческом союзе перестало быть гарантией того, что книгу автора раньше или позже, но непременно включат в издательские планы (тем более что и прежние издательства почему-то дружно закрылись). Новые же коммерческие издательства российских авторов некоторое время вообще не публиковали, лихорадочно насыщая спрос на переводные детективы. Если же какой-то счастливец все же попадал в печать, то его гонорар позволял безбедно жить не годы, как при Советской власти, а лишь пару месяцев (свою долю у автора отгрызала и бешеная инфляция). Писателям, если они не успели стать альфонсами, как Сидорчук, приходилось - о ужас! - задуматься о службе. А ведь большинство из них если и знало какое-то дело помимо бумагомарания, то давно этому делу разучилось. Парадоксальным образом в выигрышном положении оказались отщепенцы вроде нашего героя, не желавшие соблюдать правил литературного бытия и потому с малолетства где-нибудь служившие. Они-то продолжали жить по-прежнему, без резких перемен, служа и одновременно по привычке что-то сочиняя. А вот настоящим профессионалам литературы пришлось нелегко. Они как будто внезапно
      
       203
      
      очутились в эпохе Анны Иоанновны, о которой Соловьев сообщал: "В описываемое время общество в России не могло обеспечить писателю самостоятельного существования; писатель искал поддержки в покровительстве сильных и благодарил за эту поддержку восхвалением покровителя". Записные диссиденты из затруднения вышли быстро - они попросту пошли в политику. Прочие литераторы пребывали в замешательстве. Но вскоре население обнаружило, что преимущества социализма и недостатки капитализма, о которых им талдычила беззубая советская пропаганда, являлись на самом деле вовсе не пропагандой, а самыми что ни на есть реальными вещами. Населению следовало внушить, что реальность обманчива, а перемены для него против всякой очевидности благотворны. Задача, что и говорить, непростая, решаемая не в один день; работы предстоял непочатый край, требовалось множество искусных мастеров пера. Одни диссиденты этот воз не потянули бы, тем более что в массе писали из рук вон плохо, покровители пригревали их только за необычайную склочность. Но, к счастью, в стране имелось множество упитанных борцов с совдеповским режимом, протестантов в душе, тайных кукишеносцев, кухонно-ресторанных фрондеров, отличавшихся завидным здоровьем и потому готовых к самой интенсивной духовной работе. Им даже не пришлось сбрасывать маски, поскольку все, буквально все знали об их антитоталитарной позиции (репрессиям их не подвергали якобытолько из страха перед восстанием масс). Все эти люди, почуяв близкое разрешение своих материальных проблем, мгновенно стали радикальными либералами и не менее радикальными антисоветчиками (то есть они, разумеется, являлись таковыми и раньше, но работа над слогом отвлекала их от манифестирования своих прогрессивных убеждений). Кроме того, поскольку корни тоталитаризма лежат в глубоком прошлом и даже в генах, этим людям пришлось также стать радикальными критиками всего русского и российского. Удивляться таким переменам не стоит, если вспомнить, как страдали в Совдепии писатели демократических убеждений, причем все поголовно - не пострадавших не было, режим не щадил никого. Одного вдруг не пускали за рубеж (словно в насмешку - ведь он уже ездил туда раз сто); другого заставляли вычеркнуть из романа целый абзац; третьего мурыжили с изданием собрания сочинений; четвертого прорабатывали на заседании парткома... Всего не перечислить, и потому ожесточение творческих людей против старого, но живучего строя следует признать понятным и оправданным. Для этих людей были мгновенно созданы рабочие места в средствах массовой информации, и Феб, покровитель писателей, смог облегченно вздохнуть: множество его любезных чад оказалось пристроено не хуже, а то и гораздо лучше, нежели при благосклонном к писателям, но вообще-то скверном коммунистическом режиме.
       Однако диссидентами были не все, не все входили в славную когорту шестидесятников, не все имели репутацию фрондеров. Подрастали, наконец, и новые писатели. Ко всей этой массе новое время отнеслось гораздо суровее. Таким пришлось припомнить строки Цельтиса:
       Вот злополучный удел, вот жизнь - сплошное мученье,
       Дарит какую сам Бог мудроречивым певцам,
       Бог ли нам это несет или рок, иль наше желанье, -
       Бедственны все, кто блеснул добрым талантом своим!
      Они могли также вспомнить Видьяпати:
       Прежде, с лианой богов богатством даров соревнуясь,
       Золотом плодоносило искусство счастливых поэтов.
       Бходжа на небо ушел, владыка блистательной славы,
       Ныне поэтов удел - напрасный, безрадостный труд.
      Бходжа здесь - раджа, покровительствовавший литературе. Писатели могли задуматься над тем, справедливо ли они относились к тому обществу, которое обеспечивало им, да и всему народу, беззаботное существование и все условия для творчества, а их фронды и своеволия старалось не замечать. Общество это ушло туда, куда уходит все непонятое и незаслуженно проклятое, писателям же оставалось повторять стихи дю Белле:
       Но вскоре божество покинуло мой дом,
      
       204
      
       Везде докучная мешала мне препона,
       И в тусклый мир, где все и гладко, и законно,
       Нужда ввела меня исхоженным путем.
       Во времена первоначального накопления нужда, как известно, не более милосердна, чем болезнь или дикий зверь, а потому Косте Сложнову пришлось поскорее забыть о своих блаженных студенческих временах, когда он имел бесплатную крышу над головой, располагал массой времени на творчество и мог по нескольку раз в год летать в родной Балхаш, чтобы подкормиться на матушкиной стряпне и пообщаться с друзьями детства. При отсутствии денег и при наличии на руках беспомощной жены с ребенком отказываться ни от чего не приходилось. В результате Сложнову пришлось поработать и сидельцем в ларьке (не раз подвергаясь нападениям бандитов), и носильщиком на ВВЦ, и грузчиком на складе компакт-дисков, и продавцом, а затем завзалом в азербайджанском магазине видео- и аудиопродукции... При взгляде на жизненный путь Сложнова тех лет поневоле приходят на ум слова Фрейлиграта: "Поэт - с клеймом проклятия всегда". И громко, чтобы дошло до небес, хочется выкрикнуть стих "Ригведы": "Да будем мы повелителями богатств!" Разумеется, Сложнов не оставлял попыток подняться со дна трудовой рутины к тем занятиям, к которым он был подготовлен и душевным расположением, , и образованием, и которые доставляли бы ему хотя бы иллюзию творчества. Настойчивость вкупе с помощью нашего героя принесла свои плоды, и Сложнов постепенно начал зарабатывать на жизнь более возвышенными делами: редактированием текстов, дописыванием боевиков за обленившихся мастеров жанра и даже самостоятельным написанием боевиков под псевдонимом "Андрей Грачев" (на заметку литературоведам).
       Читатель, разумеется, помнит о том, что Сложнову довелось поработать в прессе, сначала в газете "Рандеву", а потом, вместе с нашим героем, - в газете "Клюква". В "Рандеву" непосредственным начальником Сложнова был редактор Александр Волович, писавший тогда лирические стихи, но известность снискавший как автор текстов для нескольких эстрадных шлягеров. Когда "Рандеву" закрыли, именно Волович порекомендовал в "Клюкву" Сложнова, а тот уже привлек к делу Жизнева. Работу в прессе Сложнов любил, трудился честно и о прочем не задумывался, проявляя беспечность, унаследованную от спокойных времен социализма. Волович подходил к работе в прессе иначе: он рассматривал ее как способ сколотить капитал на будущие времена. А наилучшим капиталом он совершенно справедливо считал знакомства, связи, человеческие отношения. Там, где Сложнов с улыбкой прощался со своим собеседником и забывал о его существовании, Волович записывал телефоны, назначал встречу в ресторане и всячески унавоживал почву для дальнейшего общения - возможно, только дружеского, а возможно, и делового. Постепенно этот человеческий капитал начал приносить Воловичу проценты в виде новых заказов, и не только на песенные тексты. Мир развлечений, до которых так падки новые хозяева жизни, вовсе не ограничивается эстрадной музыкой. Богатым нужны поздравления и чествования, спектакли и мюзиклы, празднества с певичками и детские утренники... Волович не сомневался в своих силах и был готов браться за что угодно, но на все заказы его не хватило бы. А между тем каждый заказ сулил неплохие деньги. И вот после одного из поэзоконцертов на закате Сообщества в гримерке музея Маяковского между Воловичем и Сложновым состоялся знаменательный разговор, в ходе которого Сложнов пожаловался на отсутствие работы и безденежье, а Волович - на недостаток времени, из-за чего нет возможности выполнить все заказы и верные денежки уплывают из рук. В результате было заключено предварительное соглашение о сотрудничестве: Волович добывает для Сложнова заказы, тот их выполняет, Волович доводит их до окончательной готовности, обеспечивает их прием заказчиком и выдает партнеру условленный гонорар. Надо сказать, что притирка партнеров друг к другу потребовала некоторого времени: Сложнов выполнял работу всегда точно в срок, а это Волович понял не сразу, и потому он в день расчета мог не выйти на связь, загуляв или вообще уехав из города, оставляя партнера на мели. Во-вторых, Волович никогда не знал нужды: он рос в
       205
      
      семье академика архитектуры, рано научился делать деньги на ниве массовой культуры (в этом он и сам был своего рода академиком), и потому не умел входить в положение людей вынужденных, как Сложнов, считать каждую копейку. Такое непонимание тоже частенько приводило к неаккуратности в расчетах. Сложнов предпочитал, по своему обыкновению, страдать молча, но Жизнев все же убедил его поговорить с работодателем начистоту. После этого разговора маленькое предприятие, нигде не зарегистрированное, но поставлявшее чрезвычайно востребованную продукцию, заработало как часы.
       К подобной квазитворческой деятельности можно, разумеется, относиться по-разному. Лудвиг Хольберг, например, писал: "...Когда поэты сочиняют стихи, их не интересует, добродетелен ли человек, которого они прославляют, набожен ли он, мужествен и так далее; их только интересует, может ли он заплатить за стихи. Если они увидят вознаграждение, черт сразу же возносит их на вершину Аполлона или Геликона, как это у них там называется, и они сразу же полны вдохновения, и стихи так и льются из них спереди и сзади; если же они не получают ничего, то они не видят и добродетелей, и ни одной рифмы не выжать из них, даже если разрезать их и обыскать все потроха. Лопе де Вега усмехался:
       Именно нехватка денег
       Породила стихотворцев.
      Мор Йокаи не жалел яда для "породы бескрылых двуногих, кого поэтическое ремесло кормило заместо сапожного, кто вечно кочевал от одного магната к другому, строча и печатая стишки поздравительные и благодарственные, величальные и поминальные - вирши на все случаи жизни своего высокородного мецената: на выборы его и назначения, на свадьбы, крестины, именины и дни рождения, а равно похороны, позором покрывая славное звание поэта. Несколько таких особей и доныне уцелело от добрых старых времен: переползают из дворца во дворец, праздной лестью снискивая хлеб насущный. Не больно-то он и сладок". Что верно, то верно - заказное творчество совсем не то, что свободное, и необходимость писать не о том, о чем хотелось бы - не единственный его недостаток. Однако те, кто настойчиво советовал и Сложнову, и нашему герою плюнуть на презренный металл, замкнуться в башне из слоновой кости и заниматься лишь тем, что приносит радость, сами никогда никакому поэту не помогли даже рублем и не очень расстроились бы, если бы поэт помер с голоду. Такие господа, глядя на поэтов, думали как герой Голдсмита: "Я считаю, что ему не хватает советчиков; он должен бы советоваться со всяким, кто пожелал бы дать ему совет, и тогда у нас все пошло бы по-иному". Подобных доброхотов слушать не стоит, а на их сарказм следует смачно плевать. Если поэт жив, он непременно найдет время написать что-нибудь и для вечности, но если нужда вгонит его в гроб, он уже никогда ничего не напишет, - зато доставит советчикам удовольствие обсудить его кончину, перемыть ему все кости и сделать неизбежный вывод, что он-де сам во всем виноват. Конечно, сейчас, когда в России насаждаются варварские американские нравы, очевидна правота Стендаля, писавшего, что "в республиканской Америке целый день приходится заниматься скучным делом: усердно угождать лавочникам и быть таким же тупицей, как они". Однако и у Воловича, и у Сложнова хватало ума на то, чтобы и в восхвалениях, и в прочих своих текстах выдерживать иронический тон. Благодаря этому они и сами сохраняли достоинство, и тех заказчиков, которые еще не полностью погрязли в присущей скоробогачам мании величия, избавляли от конвульсий совести, вызываемых грубой лестью и откровенным холуйством.
       Помнится, работа Сложнова в творческом агентстве Воловича началась с сочинения текстов песен для некоей девицы, дочери шоколадного фабриканта, которой, вынь да положь, захотелось стать эстрадной звездой. Саму эту дуру, несмотря на всю ее капризность и взбалмошность, Волович, конечно, быстро убедил бы в шедевральности изготовленных агентством опусов - в таких случаях он без стеснения пользовался своим мужским обаянием. Но дело осложнялось тем, что контролерами готового продукта выступала не только дебютантка, но и ее папаша (он ведь платил), и композитор, которому предстояло на представленные слова сочинять музыку (на готовую музыку Волович не писал принципиально, и это было очень разумно с его стороны). Заказ кое-как все же сдали, а потом
      
       206
      
      пошло-поехало: тексты для начинающих, тексты для известных исполнителей, тексты для поздравительных кантат на корпоративных праздниках, тексты для буржуев, желающих выступить на празднике собственной фирмы (одобрение публики гарантировано)... Венцом заказного песенного творчества Сложнова стал помпезный концерт звезд итальянской и российской эстрады в Кремле. Для этого мероприятия потребовалось сочинить шесть или семь русских текстов на известнейшие итальянские эстрадные мелодии, дабы эти песни могли осмысленно и с душой спеть россияне. Сложнов справился с этой задачей и потом под водочку наблюдал по телевизору, как богатенькие звезды и вместе с ними Жириновский, обладатель необъятной недвижимости, весело распевают тексты поэта, живущего - в Москве! - на пятьсот долларов в месяц. То есть Волович платил Сложнову тысячу долларов в месяц (независимо от цены заказов), ровно половина уходила на оплату жилья, а на остальное поэт жил и даже позволял себе маленькие радости вроде семечек, мороженого и чекушки водки вечерком. Сколько брал себе Волович - выяснять и поздно, и здесь неуместно, но можно не сомневаться, что доставалось ему куда больше, чем Сложнову. Во-первых, он вел переговоры с заказчиком, а это, конечно, дорогого стоит. Во-вторых, он обрабатывал сделанное партнером, подгонял товарец под вкус клиента. А главное - за ним стоял капитал в виде наработанных и заботливо сохраненных связей, чем не мог похвастаться беспечный Сложнов, вынужденный поэтому работать через посредника - пусть и благожелательного, но, как и положено посреднику, небескорыстного. Приходится также констатировать, что все вышедшие из-под пера Сложнова заказные произведения, даже самые удачные, переставали принадлежать ему как автору. Считалось, что глава конторы редактирует их столь основательно, что и права должны принадлежать ему же. Катенин писал: "Выгода нашего ремесла заключается в том, что сочинения наши, буде они хороши, остаются после нас и даже могут со временем послужить основою нашей доброй славы, которою мы пользоваться не будем, но на которую самолюбие наше надеется и, так сказать, дает нам возможность ее предвкушать. Заметьте, что эта выгода чаемая, неверная есть единственная". Приходится признать, что в части своих заказных произведений Сложнов не мог рассчитывать на те выгоды, о которых рассуждал Катенин. Созданное им безвозвратно уплывало из его рук и либо пополняло творческую копилку главы предприятия (хотя утверждать этого мы не можем), либо просто уничтожалось, развеивалось в мировом духовном пространстве после окончания тех мероприятий, о которых писал поэт. А мероприятий происходило очень много, приуроченных либо к новогодним и прочим календарным праздникам, либо - и таких было большинство - связанных с различными знаменательными датами вроде юбилея фирмы или юбилея ее основателя. Такие корпоративные юбилеи согласно установившейся моде требовали торжественных поздравлений, желательно написанных профессиональным литератором и еще желательнее - в стихах. Разумеется, партнеры благословляли эту моду и сочиняли поздравления одно за другим. На нашей памяти им довелось воспеть, например, юбилей трубопроводной компании; юбилей фирмы, торгующей шинами; юбилей известной розничной сети; юбилей некоего фабриканта кондитерских изделий; серебряную свадьбу некоего ресторатора; женитьбу владельца сети шиномонтажных мастерских; юбилей некоего нефтяного магната... Сочиняя поздравление этому магнату, Сложнов забыл спросить у Воловича, где в сложной нерусской фамилии клиента стоит ударение, и выяснил это, лишь написав половину текста, причем оказалось, что до этого места ударение он ставил неправильно. Не желая все переделывать, Сложнов придумал блестящий ход: из-за кулис торжественно выходит Царица-Нефть и грозным голосом поправляет чтеца, сообщая ему, как правильно произносится фамилия юбиляра. Затем Нефть добавляет, что во избежание ее гнева и всем остальным не худо бы запомнить, где нужно ставить ударение, зато правильное произнесение фамилии фаворита всем должно принести счастье. Получилось очень глупо, но и очень смешно, так что даже осторожный Волович решил оставить этот странный драматургический ход. И зал действительно хохотал, а недалекий юбиляр даже почувствовал себя польщенным. Впрочем, поздравления считались у партнеров самыми простыми заказами. Часто им приходилось создавать сценарий всего празднества: расписывать
      
       207
      
      последовательность выступлений и номеров; сочинять тексты выступлений, песен, скетчей; писать тексты для ведущих и так называемые "подводки", то есть те слова, с помощью которых ведущие объясняют публике смысл появления следующего артиста с его номером. Приходилось сочинять даже целые мини-водевили семейного характера - например, дочь поступила в заграничный университет и требует от папаши достойного вознаграждения за свой успех (используются рифмы "Акапулько - папулька" и "папунчик - Канкунчик", так как девушка и ее бойфренд обожают Мексику). Ну и так далее, и так далее.
       Конечно, после сидения в ларьке, после беготни с тележкой по ВВЦ и редактирования безграмотных текстов работа в агентстве Воловича Сложнову нравилась. Однако сказать так - значит сказать полуправду. Ведь ясно, что темы, волнующие поэта, могут совпасть с темой заказа лишь по чистой случайности. Значит, работая над заказом, поэт крадет время у тех замыслов, которые он, будучи материально независимым, первым делом с восторгом осуществил бы. Со временем эти невоплощенные замыслы, взывающие к своему отцу, становятся для него подлинным кошмаром - недаром все талантливые поэты, вынужденные писать по заказу, страдали хроническим алкоголизмом и глубокой мизантропией. Сложнову с его склонностью к карнавальному веселью и разным смешным выдумкам приходилось еще сравнительно легко - он умудрялся отыскивать творческие радости в шутовских поздравлениях, развеселых песенках, диалогах на грани похабщины и прочем скоморошестве, которое щедро плодила контора Воловича. Поэт меланхолического склада от такой работы быстро спился бы с круга, да и просто не справился бы с ней. Однако и Сложнову временами все это смертельно надоедало. Ему случалось бывать на празднествах, которые он сам же и "окормлял словесно", и его нежная душа содрогалась при виде животного веселья новых хозяев жизни. Вспоминался Стендаль: "Шумная радость этих досыта накормленных, чисто одетых мужиков только тогда была полной, когда могла дать себе выход, когда им можно было беспрепятственно орать во всю силищу своих здоровенных легких". Однако у Стендаля речь идет всего лишь о семинаристах, а российские хозяева жизни, будучи ничуть не умнее бурсаков, чувствовали за собой, в отличие от них, могучую рать денег и потому требовали, чтобы окружающие каждый их идиотский выкрик и каждый нелепый поступок принимали как проявление недюжинного остроумия. Сложнов тоже играл в эту игру, хотя и без всякого удовольствия, однако возможность вкусно поесть и выпить за буржуйский счет примиряла его с необходимостью лицемерить. Мы уверены, что Высший Судия простит бедняге это невинное лицемерие.
       Надоедала порой Сложнову и вечно неизменная глуповато-мажорная тональность его заказного творчества. Надоедала необходимость постоянно острить, причем так, чтобы шутку поняли все дубиноголовые буржуи. Надоедали вечная ирония, приплясывание, клоунада. Со Сложновым происходило то, о чем писал Шиллер: "Нетребовательность публики служит ободрением лишь для посредственности, но оскорбительна и устрашительна для гения". Сложнов на своем опыте убеждался в правоте Ипполито Ньево, писавшего, что "заставить человека думать куда труднее, чем заставить его смеяться...". А заставить думать и сочувствовать порой очень хотелось. Хотелось духовности, хотелось творчества "от души", но богатая публика платила только тем, кто ее забавлял. А ведь тот же Ньево заметил: "Всегда так было, что слова "остроумный" и "духовный" скорее антонимы, чем синонимы".
       Жизневу повезло с постоянной службой куда больше, чем его другу: его служба была и ближе к литературе, в отличие от люмпенпролетарских занятий Сложнова, и позволяла распоряжаться своим временем, и на первых порах, пока новых предпринимателей не обуяла жадность, довольно щедро оплачивалась. Но и нашего героя таинственная воля судьбы привела к работе по заказам и к сугубо кабинетной жизни (к фрилансерству, как нынче модно говорить). К попыткам Жизнева возвратиться на постоянную службу судьба относилась с явным раздражением и вместо желанного покоя и размеренности преподносила ему то неприязнь начальства, то работу на износ, заставлявшую воспринимать увольнение чуть ли не со слезами радости. Поэтому если поначалу Жизнев
      
       208
      
      рассматривал заказную работу либо как дополнение к службе и зарплате, либо как способ перебиться до следующего трудоустройства, то позднее он, как и Сложнов, стал видеть в ней нормальный и даже неизбежный modus vivendi. Вспоминая все отредактированные им по договорам тексты, все составленные им антологии, все романы, дописанные за малоодаренных авторов или созданные им по заказу целиком, Жизнев не мог не завидовать Сложнову, имевшему возможность из самой работы создавать себе повод для веселья. Увы, наш герой такой возможности был лишен - ну разве что вставил в свои боевики несколько сочных раблезианских страниц.
       Его наиболее масштабной заказной работой оказался перевод на русский язык с подстрочника сочинений некоего армянского поэта, всю жизнь проработавшего в системе народного образования и при этом постоянно сочинявшего стихи и, в меньших объемах, прозу. Сыновья заслуженного учителя получили образование в столице СССР и там же фантастически разбогатели, начав с комсомольских центров научно-технического творчества молодежи и закончив обретением собственности на заводы и прочую столь же внушительную недвижимость. "Это многих славных путь", - наверняка с улыбкой скажет читатель. Но сыновья поэта к славе не стремились, а вот покойного отца им прославить хотелось (что, несомненно, очень похвально). Первым делом для этого следовало радикально расширить круг его возможных читателей, переведя стихи и прозу с армянского на русский. Мир тесен: старший сын поэта имел общие деловые интересы с хозяином издательства, на которое работал Жизнев. То, что промышленник в поисках переводчика обращается к издателю, выглядит вполне логичным, но то, что рядом случился Жизнев, уже изнемогший от грошовых заказов на редактуру, трудно признать простым совпадением, ведь на тот момент во всей России выполнить такой заказ мог только он. Покойный армянский поэт писал весьма непросто, надеясь на ассоциативные способности читателя, а составитель подстрочника совершенно не заботился о том, чтобы хоть как-то облегчить понимание материала будущему переводчику - он лишь заменял армянские слова русскими и на этом успокаивался. В результате множество строк и целых стихотворений превратились в загадочные наборы слов (прчем слова часто противоречили друг другу), в странные ребусы, перевод которых мог состояться только после разгадки. "Да это галиматья какая-то", - заявил Жизнев, возвращая издателю толстую тетрадь с подстрочными переводами. Однако Жизнев передумал, когда издатель сказал ему, сколько можно запросить за всю работу. Редакторская каторга уже добивала Жизнева, принося при этом смехотворные деньги, а тут вырисовывалась перспектива нескольких лет безбедного существования. Для достижения желанного идеала требовалось одно: разобраться в путях, пусть и непростых, которыми ходила творческая мысль покойного армянского поэта. А ведь Жизнев давно понял, что настоящий литератор тем и отличается от шарлатана, что для первого невыполнимых задач нет, а второй, хоть и готов браться за что угодно, но неизбежно спасует там, где требуется подлинное мастерство. Вокруг издательства всегда крутится масса шарлатанов, умельцев на все руки, но хозяин решил привлечь к делу именно Жизнева, что, безусловно, свидетельствует о развитом деловом чутье: не разбираясь в ремесле переводчика, да и в поэзии вообще, хозяин тем не менее сумел найти верное решение. Во всей России на тот момент справиться с переводом стихов заслуженного учителя, то есть придать подстрочнику и смысл, и удобочитаемый вид, могли, как вычислил Жизнев, кроме него самого лишь два человека, но они были по горло завалены интересной и высокооплачиваемой работой и, конечно, не стали бы ломать себе голову над загадками буквального переложения. Довеском к трудностям являлось еще и то, что в подстрочнике не указывались ни размер стихов, ни схема рифмовки, ни значение исторических персонажей и географических названий... Да и опыт поэтического перевода тогда у Жизнева был довольно скромным. Но наш герой сумел осознать то, что в его плачевном положении следует не перечислять предстоящие трудности, а поверить в себя, в свою счастливую звезду и приниматься за дело. Звезда не обманула: то, что на первых порах представлялось совершенно неразрешимой задачей, вскоре поддалось мозговому штурму и стало на долгое время средством к достойному существованию. Жизнев не уставал благословлять за это и покойного поэта, и его семью (выражением благодарности
      
       209
      
      послужило написанное Жизневым восторженное предисловие к первой книге сделанных им переводов с армянского). Правильно писал Троллоп: "Люди, когда их доход удваивается, обычно считают, что у тех, кому они этим обязаны, сердце, несомненно, хорошее". Здесь вряд ли уместно приводить мнение Жизнева о творчестве автора, которого ему пришлось так много переводить, тем более что мнение это менялось в разные периоды работы. Да, Жизнев завидовал Сложнову - ведь наш герой тоже был всегда не прочь повеселиться, но беда в том, что армянским поэтам нового времени чувство юмора если и не чуждо, то в своих стихах они его почему-то стараются не проявлять. Тем не менее в грех уныния наш герой не впадал, и наградой его усердию служили все новые и новые переводы, представлявшие собой добротные, а иногда и блестящие русские стихи. Он работал честно, памятуя слова Катенина: "Жребий мой брошен, по грехам моим - я литератор; службу я оставил, кажется, навсегда, богатства у меня едва достает, чтобы с горем, скукой и нуждой жить, семейства я не имею, стало, живейшие мои желания и чувства обращены на один предмет, на приобретение некоторого уважения и похвалы как писатель, при жизни и по смерти". Работай же всегда честно, юный поэт, и тебе не придется стыдиться никаких своих произведений, по велению души ты их создавал или только во избежание нищеты - ведь страх нищеты в глазах потомства оправданием не послужит.
      
       Глава XXXIX
      
       Жизнев и Сложнов сидели в маленьком кафе, окна которого выходили на Ленинградский проспект, и неторопливо пили водку. За окном, мерцая огнями, проплывали троллейбусы, пробегали автомобили, отсвечивая разноцветной эмалью, и вокруг фонарей постоянно покачивалась, искрясь, легкая пелена снегопада. В кафе друзья завернули, возвращаясь с заседания Клуба палиндромистов, на которое их пригласил председатель клуба, некто Елкин. Палиндром, как известно, - это текст, читающийся с конца точно так же, как и с начала. Исходя из этого, понятно, что к поэзии сочинение палиндромов не может иметь никакого отношения, однако друзьям польстило уважительное приглашение Елкина, человека известного - как-никак он много лет являлся профессором Литературного института, а в годы, когда газета "Известия" выходила огромными тиражами, постоянно печатал в ней свои статьи на литературные темы. Ни от статей, ни от стихов Елкина в памяти ничего не оставалось, зато оставалась фамилия "Елкин", а это для многих литераторов и есть самое главное достижение. Большинство современных литературных репутаций именно так и устроено: за репутацией ничего нет, но сама репутация есть. Она-то и позволила каким-то людям выдвинуть Елкина на соискание Нобелевской премии. Если эти доброхоты замышляли в очередной раз выставить новую Россию на посмеяние всему человечеству, то их затея, несомненно, удалась. Конечно, за последние десятилетия Нобелевский комитет успел приучить мировую литературную общественность к сомнительным лауреатам. Бродский еще куда ни шло - будучи эпигоном с точки зрения западной поэзии, в русской поэзии он был новатором, хоть и небогато одаренным (и тем, и другим разительно напоминая Тредиаковского). Однако Милош, Шимборска, Транстремер ошеломляли своей бездарностью. Потому-то и некие анонимные россияне осмелели и двинули вперед Елкина - если знать вкусы Нобелевского комитета, данный шаг уже не покажется полностью шизофреническим. Друзья сидели и, посмеиваясь, обсуждали слышанное в подвале, где Елкин и его окружение читали сперва палиндромы, а потом и совсем уж непонятно что, сочиненное, видимо, в те печальные моменты, когда палиндромы не складывались. Сложнов, как всегда доброжелательный, заметил, что Елкин выглядит искренним человеком.
      - У него добрые глаза, - сказал Сложнов. - И они горят, когда он говорит о палиндромах и всей этой ерунде.
      - Искренние шарлатаны опаснее циников, - возразил Жизнев. - Кроме того, занимаясь тем, чем они занимаются, Елкин и ему подобные просто вынуждены много говорить. Поэзия не нуждается ни в
      
       210
      
      оправдании, ни в истолковании, а палиндромщина очень даже нуждается. Она без них и не живет. Мне в этой связи вспоминаются слова Шиллера: "Именно теперь, когда вся моя деятельность направлена на творчество, я каждодневно ощущаю, сколь мало помогают творчеству поэта общие отвлеченные понятия, и в таком расположении духа я порой бываю настолько не философом, что готов отдать все, что знаю сам и что знают другие об основах эстетики, за одно-единственное эмпирическое достижение, за один какой-нибудь ремесленный прием".
      - Прекрасно! - восхитился Сложнов. - Люблю, когда ты цитируешь Шиллера.
      - Да, мудрый был мужчина, - кивнул Жизнев. - Хотя его драмы - большей частью романтическая трескотня. Метко сказал Умберто Эко: "Лучшие страницы о процессе творчества написаны большей частью посредственными художниками. В своих творениях они не достигали вершин, но прекрасно умели рассуждать о собственных действиях..." Об искусстве Шиллер и впрямь знал многое. Он, к примеру, писал также следующее: "...Пустая метафизическая болтовня философов искусства внушила мне отвращение ко всякому теоретизированию. На деле эта духовная операция не уживается с практикой, потому что в данном случае необходимо выводить законы из реальных предметов, а не исходить из общих формул, которые здесь нисколько не помогают делу". А палиндромисты, сюрреалисты, мета-метафористы и прочие им подобные господа вынуждены постоянно изрыгать потоки рассуждений, дабы обосновать вполне понятную и неоспоримую вещь - что пустословие и галиматья имеют право на существование. Конечно, они его имеют, ибо это право мудрено отобрать, но вот авторитета они иметь не должны. А между тем вот что говорит Писарев: "Бездарность никогда не откажется от критической деятельности уже потому, что не сознает себя бездарностью. Бездарность никогда не откажется от теории потому, что ей необходим критериум, на котором можно было бы строить свои приговоры, необходима надежная стена, к которой можно было бы прислониться". А я добавлю, - поднял палец Жизнев, - что тем же самым занимаются и сознательные шарлатаны, которых с бездарностью роднит пылкое желание славы и всяких житейских благ. Те и другие десятилетиями будут восхвалять очевидную дрянь и в конце концов утвердят ее в общественном сознании. Шарлатаны преуспевают, чего о нас, увы, не скажешь. А почему? Нам не хватает упорства? Его у нас в избытке, но мы упорны в созидании, а вот на то, чтобы защищать созданное, нас уже не хватает. Мы творим, а шарлатаны долдонят свое, и получается то, о чем писал Уэллс: " Но сопротивление утомляет наш мозг, и при его неупорядоченной активности, снова и снова сталкиваясь с одними и теми же фразами, с теми же самыми идеями, которые он уже опроверг, вскрыл, отбросил и похоронил, он (мозг) все более теряет энергию, необходимую для повторения этой операции. Начинаешь чувствовать, что в самих идеях должно быть заключено нечто такое, что упорно и успешно возрождает их". Н-да, - усмехнулся Жизнев, - по этому психологическому закону, если постоянно повторять, что Елкин - гений, то в сознании масс он таковым и станет, хотя они его не читали и читать не собираются. Ну а мы заняты делом, нам некогда спорить. Впрочем, если мы и вздумаем возражать, то наши возражения нигде не опубликуют, ведь средства массовой информации симпатизируют бездарностям. Журналисты в подавляющем большинстве считают себя людьми творчески одаренными, но эти способности им удалось реализовать лишь на низменном журналистском уровне, и потому бездарности им как братья родные. Своих журналисты не выдадут, зато ненавидят чужих, то есть нас, - счастливчиков, на которых ни с того ни с сего свалилась с неба гениальность. Ничего хорошего нам от них ждать не приходится, ведь правильно писал Батюшков: "Дарование есть упрек, укоризна; оно - враг тончайшей из страстей, самолюбию. Люди его ласкают сначала (ибо оно нам доставляет минутное удовольствие), но вскоре опомнятся и рано или поздно отомстят". Собственно, - задумчиво заметил Жизнев, - они уже опомнились и уже немножечко мстят. Жаль, ты не слышал, с каким высокомерием разговаривал тут со мной один критик. Тонко так унизил - я даже не нашел повода, чтобы нагрубить. Ну и хорошо - не взял греха на душу. И вспомнил
      
      
      
       211
      лишний раз о том, что нельзя ходить по редакциям. Не царское это дело.
       Сложнов сидел и сокрушенно вздыхал. Он восхищался способностью друга вести умные разговоры, однако сами эти разговоры повергали Сложнова в подобие ступора. Когда Жизнев вернулся к принятой в застолье манере говорить, Сложнов поднял рюмку и заявил:
      - Любим, мне кажется, что мы безобразно трезвы!
       Жизнев послушно чокнулся с ним, друзья выпили, закурили, посмеялись, вспоминая странных людей из окружения Елкина и прочитанные этими людьми вслух опусы. Пришлось отметить и вялую реакцию палиндромистов на стихи, прочитанные гостями.
      - Привыкли к своим палиндромам, - проворчал Сложнов. - К невнятице своей...
      - Думаю, их не столько невнятица раздражает, сколько талант, - возразил Жизнев. - Если бы мы писали внятно, но бездарно, как тот молодец, которого мы слушали в Питере, то все было бы в порядке. Ведь и палиндромы есть понятные. Главное, чтобы в бездарности имелся концепт, изюминка, фишка. Ну, например, писать подчеркнуто топорно, как тот питерский... хотя он, к сожалению, из Москвы. Уже хорошо, уже некая школа. Или читать, надев на голову ведро...
      - Правда на нашей стороне, - возмущенно заявил Сложнов и процитировал самого себя: - "Стихи решают всё, одни стихи".
      - Да, - согласился Жизнев, - вот и Батюшков советует: "Расстанься, удались от писателей. Поверь мне, это нужно. Я знаю этих людей, они вблизи гораздо более завидуют. Хорошо с ними водиться тому, кто ищет одной известности, а не славы. ...Последнюю ничем нельзя приобресть, как трудами".
      - Известность тоже нужна, - сказал Сложнов. - Без нее пропадем. Надо состояние иметь, чтобы плевать на известность.
      - Да, верно, вот и водишься со всякими странными людьми, - вздохнул Жизнев. - Точно подметил Смоллетт: "Редко случается найти что-нибудь необычайное в наружности и речах хорошего сочинителя, тогда как скучный писатель выделяется какой-нибудь странностью или блажью". Блажить им необходимо, чтобы не стать совсем уж скучными, а так как блажить не все склонны, то приходится беднягам пьянствовать - по пьянке-то это легче. Если говорить о теме вечера, то есть о палиндромах, то встретился я как-то с одним своим знакомым верлибристом шустрым таким брюнетом по фамилии Ольховский, и с его приятелем-палиндромистом, московским грузином по фамилии Тодуа...
       Жизнев посмотрел в окно на тихий снежный вечер. Мимо окон кафе неторопливо проплывали троллейбусы, остальное движение почти затихло. На чернильном фоне темноты поблескивал непрерывно сеявшийся снежок. Жизнев вспомнил другой вечер, о котором начал рассказывать - конец октября со слякотью и холодным ветром. Ольховский хотел выпить, но деньги у него кончились. Жизнев, располагавший средствами, без стеснения воспользовался этим своим преимуществом и вынудил поэтов-новаторов прибыть в свой район, дабы самому после попойки не ехать домой бог знает откуда. Оловянное солнце уже скатывалось за верхушки парка, когда писаки встретились на трамвайной остановке у дома нашего героя. Жизнев впервые видел Тодуа и с некоторым удивлением обнаружил, что тот - горбун и почти карлик. Ольховский был немногим выше. Между этих веселых гномов Жизнев наконец-то почувствовал себя богатырем. Он заранее предупредил писак, что выпивать, несмотря на холодную погоду, придется в парке, так как дома у него обстановка напряженная - родители сердятся на него из-за недавней попойки. Ольховский в ответ пожаловался на жену, которая угрожает выгнать его на улицу из-за пьянства. Он горько жалел о том, что после смерти родителей продал их квартиру и перебрался к жене. "Куда я теперь пойду? - спрашивал он с недоумевающим видом. - Идти-то мне некуда". После этих признаний Жизнев подумал, что в положении Ольховского затевать попойки - значит проявлять истинную храбрость. Ну а храбрость, что ни говорите, уважают везде и всюду, в чем бы она ни проявлялась. Литераторы купили три бутылки водки "Москва златоглавая" (водка оказалась плохой, как все напитки с поэтическими названиями), в качестве закуски - три плавленых сырка, отошли поглубже в парк и
      
      
       212
      стали пить эту водку, расположившись на бревне. Из беседы в памяти Жизнева сохранились только жалобы Ольховского на супругу и объяснение сути творчества поэта Тодуа. Оказалось, что эстетический эффект достигается переворачиванием листа с размещенным на нем текстом: буквы
      выписаны (непременно от руки) очень хитро, и на перевернутом листе читается уже совершенно другой текст. "Вот это да", - изображая восхищение, сказал Жизнев. Возможно, его благодушная реплика прозвучала даже не очень фальшиво, потому что в парке ветра не было, он выпил водки, согрелся, смотрел на черную хвою сосен, подсвеченную желтым закатом, и чувствовал себя прекрасно. Ему показали так называемый "листовертень" с текстом, написанным странными, словно раздувшимися от пьянства буквами. Жизнев перевернул текст, как ему было сказано, нового текста в полумраке прочесть не смог, но лицемерно повторил "Вот это да" и поскорее вернул лист горбуну. Мало-помало в парке совершенно стемнело, только где-то очень далеко мерцали уличные огоньки. Последнюю бутылку допивали уже ощупью. На свежем воздухе литераторов как-то не разобрало, и по предложению Ольховского решили взять еще одну. Тодуа в магазин бежать не хотелось, он был человеком в годах, постарше Жизнева, и к тому же еще с горбом. Тогда Ольховский, суетясь в темноте, усадил Тодуа на пустой пакет таким образом, что горб палиндромиста приходился между корней вековой сосны. Тодуа застегнул пальто до подбородка и объявил, что ему тепло и очень удобно. "Тогда вперед!" - скомандовал Ольховский, и два сочинителя двинулись сквозь густой подлесок на смутно мерцающий вдалеке свет. Прикрывая ладонью глаза от невидимых веток и поминутно спотыкаясь о корни и пеньки, Жизнев уже тогда почуял, что их затея добром не кончится. Из парка они все-таки вышли, бутылку купили, но когда вновь подошли ко входу в глухо шумевший парк, обоих охватила растерянность. "Ты помнишь, где он?" - угрюмо спросил Жизнев, страдавший куриной слепотой. "Конечно, - с наигранной бодростью ответил Ольховский. - Вперед!" Спотыкаясь, они прошли по темной аллее метров двести - примерно на таком расстоянии от входа они свернули в чащу, когда еще было светло. Однако теперь вокруг царила непроглядная темень, не позволявшая понять, где именно следует сворачивать, и вдобавок слегка пугающая. Выколоть себе сучком глаз или сломать ногу, запнувшись о бревно, в такой темноте - пара пустяков. Тем не менее они все же свернули, ощупью прошли шагов тридцать, стараясь, как слепцы, не потерять друг друга, и затем, поняв, что полагаться на зрение бесполезно, решили кричать. Они долго голосили в сырой непроглядной тьме, постепенно расходясь в разных направлениях. Ответных криков они так и не услышали, а потом оказалось, что они уже не слышат и друг друга. Наконец Жизнев понял, что заблудился. С вытянутыми вперед руками он побрел по чаще в обратном, как ему казалось, направлении, несколько раз падал, но, к счастью, остался цел. Его подгоняла мысль о том, что именно в этом парке, ранее бывшем просто лесом, тоже заблудился и чуть не погиб герой Шмелева Виктор Вейденгаммер. К счастью, Жизнев заметил вдали проблеск фонаря и понял, в каком направлении следует идти. Выйдя на аллею, он обнаружил у себя в кармане бутылку "Москвы златоглавой", хватил для подкрепления сил большой глоток из горлышка и снова стал звать приятелей, но ответа так и не дождался, плюнул и пошел домой. На следующий день выяснилось, что горбатый палиндромист просто заснул и мирно проспал до рассвета, а Ольховский тоже сбился с дороги, вышел к ограде парка, вдоль нее добрался до ворот и оттуда отправился восвояси. В тот вечер жена его не выгнала, так как за время поисков он успел протрезветь, денег у него хватало только на метро, а водка осталась у Жизнева. Правда, вскоре изгнание все же состоялось, но это уже к делу не относится.
      - И вот представь, - продолжал с воодушевлением Жизнев, - лежит поэт в непроглядном мраке и думает о своей судьбе. Он хотел быть услышанным, хотел понимания. А что ему скажет этот темный лес? То же, что говорил Бальзак: "Все мы умираем неизвестными. Слава - солнце мертвых". Или вспомнятся ему стихи Архенсолы:
       От смерти нам не спрятаться - она
       Всех подчинит своей безликой силе,
       Но разве это нас должно страшить?
      
       213
       Лишь тень забвенья смертному страшна,
       Ведь о забытых и не скажешь: "Были..."
       А что страшней, чем никогда не быть?
      - Тодуа - не поэт, - несколько невпопад заявил Сложнов.
      - Да я уже не о нем, - отмахнулся Жизнев. Я уже о настоящих поэтах. Что им говорит темнота? То же, что когда-то сказал Бьёрнсон: "Великие люди, которые хотят быть выслушанными, должны сначала оказаться в могиле". То же, что говорил Леопарди:
       В наш жалкий век насмешке или презренью
       Обречены великие сердца.
       Героев поглотить должна могила,
       Чтоб им их толпа благословила!
      - Ну и что? - пожал плечами Сложнов. - Пусть так. Мы ведь пишем для вечности. Конечно, хотелось бы творить с комфортом. Но если человечество не может нам его обеспечить, пусть ему будет стыдно. Мы тут ни при чем, мы в любом случае сделаем все, что можем. Возьму-ка я себе еще салатик...
       Жизнев внимательно посмотрел на своего визави, этого пухленького жизнелюбца, и пробормотал себе под нос стихи Шиллера:
       Но для тебя я небеса открою -
       Будь принят в них, когда б ты ни пришел!
      - Что? - не расслышал Сложнов.
      - Ничего, это я про себя, - сказал Жизнев.
      
       Глава XL
      
       Годы 2003-й и 2004-й выдались нелегкими для нашего героя. Распад Сообщества, безденежье, работа за гроши - порой по пятнадцать часов в сутки, - обивание порогов различных контор, когда после смерти отца пришлось отстаивать права на семейного имущество, разлад из-за этого имущества с матерью и братом - для одной человеческой души такой груз тяжеловат. Поэтому звонок Сложнова, возвестивший о неожиданных гастролях, показался Жизневу голосом Вселенского Добра, обещающим наступление лучших времен. Собственно, впоследствии так оно и оказалось. Покуда наш герой никак не мог пересилить в себе наследственного крестьянского консерватизма и всячески старался отсрочить момент освоения Интернета, Сложнов уже вовсю пользовался этим сомнительным изобретением и, в частности, переписывался по электронной почте с несколькими киевскими поэтессами, высоко ценившими заслуги Сообщества. Одна из поэтесс даже с успехом выступила в музее Маяковского на концерте, устроенном Жизневым и Сложновым, а потом во время товарищеской попойки на квартире у брата Жизнева пылко защищала "померанцевую революцию" и вождей этого движения. Жизневу это казалось странным. Примерно такое же удивление он почувствовал бы в молодости, если бы кто-нибудь стал ему доказывать, что Брежнев - величайший мыслитель современности. Бывает фальшивое, корыстное единомыслие, насаждаемое чем-то старым и отживающим, но бывает и единомыслие фальшивых перемен - тоже приносящих корысть, но, разумеется, не народу. Подобное единомыслие, словно постыдная болезнь, необъяснимым образом охватила Киев того времени. Впрочем, к чести поэтесс надо сказать, что политические заблуждения не помешали им составить протекцию Жизневу (со Сложновым у них разногласий не было, его политика не интересовала). Киевский знакомый поэтесс, некто Махальчук, как раз искал недорогих, но веселых артистов для корпоративного праздника фирмы, торговавшей по всей Украине сникерсами. Тут-то поэтессы и замолвили за друзей словечко. Праздник должен был состояться 25-го декабря в Алуште, в новопостроенной гостинице, претендовавшей на европейский шик, но тем не менее (а может быть, именно поэтому) почти всегда пустовавшей. Поэтам прислали денег на дорогу,
      
      
       214
      пообещали 500 долларов на двоих, да еще затребовали у них несколько пачек книг с оплатой сразу по доставке. Для Жизнева эта трехдневная поездка давала больше, чем месяц изнурительного труда на хозяйку дружественного издательства. При таком гонораре ему уже не приходилось думать о том, на
      какие средства праздновать Новый год.
       Человека, который подвез бы их вместе с книгами до вокзала, поэтам найти не удалось. Пришлось им встретиться в книгохранилище, то есть дома у Жизнева, и, обливаясь потом на морозе, тащить по три тяжелых пачки на брата до самого вагона. Зато в купе они достали напитки, закуску и блаженно расслабились, предвкушая теплый бриз и крымские виды (в Москве стоял трескучий мороз). Для обоих поездка явилась истинным подарком судьбы, и оба поэтому пребывали в прекрасном настроении. Жизнев с подъемом процитировал знатока поэтической души Яльмара Сёдерберга: "Поэты... народ особый, советую тебе их остерегаться! Они сильные, они только рядятся в слабых! Поэта ничем не возьмешь! Другого убьешь иным ударом, а поэту только больно, но эта боль ему нипочем, напротив, он из нее делает стихи, он ее обрабатывает, использует!"
      - Правильно! Нас не сломить! - подхватил Сложнов и добавил: - Мне кажется, мы безобразно трезвы!
       И друзья на радостях изрядно напились, так что у Жизнева, когда он выходил из вагона в Симферополе, трещала голова и слезились глаза. Однако небо было безоблачным, с юга задувал легкий ветерок, а маленькие кафе близ вокзала выглядели настолько по-домашнему, что Жизневу сразу захотелось их посетить. Поэтов ожидала присланная фирмой машина, но Жизнев распорядился подождать еще.
      - Есть хочется, сутки живу впроголодь, - объяснил он водителю и засеменил к кафе, выстроившимся в рядок. В первом ему не понравилось, зато во втором обнаружились горячие чебуреки и большой выбор различных коньяков. Деньги кончались, но экономить не было смысла, ведь впереди поэтов ждал гонорар. Жизнев остановил свой выбор на старой почтенной марке "Ай-Даниль", хлопнул сто грамм под лимончик и захрустел хорошо прожаренным чебуреком. Сложнов пить побоялся, но чебурекам также воздал должное. На дорожку Жизнев выпил еще соточку, и друзья направились к машине, возле которой нетерпеливо топтался шофер.
      - Извиняемся за техническую задержку, - обратился к нему сверхъестественно благодушный Жизнев. - Теперь всё в порядке, можно ехать.
       Друзья с удовольствием созерцали проносившиеся мимо виды, особенно приятные после однообразной белесости московской морозной зимы. Маленькие домики окраины Симферополя, сосны, кипарисы, горные склоны, потом - дымчато-синяя стена моря... Гостиница поразила своей величиной и претенциозностью - огромным холлом, где солнечный свет через стеклянную крышу падал прямо в бассейн, лифтами, согласно моде не упрятанными в шахты, а скользившими прямо по стене, множеством тропических растений в кадках, явно избыточным количеством прислуги. При одной мысли о том, что придется выступать среди такого великолепия, непривычного человека могла взять оторопь. Однако друзьям случалось выступать и не в таких местах, а потому остаток дня они посвятили делам: следовало принять душ, переодеться, сдать организаторам книги, получить деньги за книги и гонорар. Все это прошло без сучка без задоринки - в основном благодаря энергии Сложнова, так как Жизнев после утреннего коньяка чувствовал себя несколько неуверенно. Его тянуло расслабиться, поэтому на концерт он не стал надевать ни пиджака, ни галстука и ограничился белой сорочкой при черных брюках, этой бандитской униформой 90-х годов. Как то ни странно, он оказался прав, потому что все мероприятие протекало в режиме максимального расслабления. Гости, надолго отложив культурную часть, начали поднимать тосты за процветание украинской торговли сникерсами. Столы ломились от еды, и после каждого тоста проголодавшиеся с дороги гости (а они приехали со всех концов Украины) с жадностью закусывали. Поэты, особенно оскоромившийся с утра Жизнев, старались ограничивать себя в спиртном, им ведь еще предстояло доказать, что деньги на их приезд потрачены не зря. Ну а торговцам ничего такого не предстояло - даже если у кого-то из
      
      
       215
      гостей и начинал при произнесении тоста заплетаться язык, это вызывало только всплеск веселья и одобрительные выкрики. И все же предварительная часть тянулась настолько долго, что хлопнувшему несколько стопок и хорошенько закусившему Жизневу необходимость выступать стала казаться какой-то чушью. "Зачем им это надо? - думал он, оглядывая раскрасневшиеся физиономии торговцев сникерсами. - Веселились бы себе и оставили бы нас в покое. А деньги - ерунда, за деньги им русская литература спасибо скажет..." Однако мир устроен так, что полученные деньги следует так или иначе отрабатывать. Наконец Махальчук объявил выступление поэтов, Жизнев стер с лица бессмысленную улыбку плотно закусившего бонвивана и при общем внимании прочел стихи, заставившие публику слегка протрезветь и задуматься. Наш герой рассудил правильно: эпикурейскими мотивами собравшихся не проймешь, по части эпикурейства они кому угодно дадут сто очков вперед, а потому надо читать что-нибудь грозно-замогильное. "Ах-ха-ха-ха! - истерически рассмеялась подвыпившая пухлая дамочка. - Он и сам такой, как его стихи!" - "Не советую проверять эту догадку, сударыня", - сурово ответил Жизнев и продолжил чтение. Как всё неожиданное, оно имело успех. К тому же людей, понимающих юмор, пусть даже и замогильный, на Украине всегда хватало. Раскланявшись в ответ на аплодисменты, Жизнев с невыразимым облегчением опустился на свое место и уже всерьез принялся за свою любимую водочку "Перша гильдия". А вот Сложнову с выступлением повезло меньше. То есть стихи-то он читал хорошие, но чересчур мирные, жизнелюбивые и благодушные. Всего этого в застолье и так хватало, а потому публика постепенно расшумелась, кто-то стал целоваться с соседкой, а кому-то захотелось музыки. Сложнов не стал настаивать на внимании к себе и, поманив пальцем Махальчука, спросил, не пора ли заканчивать чтение и переходить к танцам. Тот согласился, и помещение заполнилось теми сладко-ритмичными звуками, которые имели свойство мгновенно надоедать Жизневу хуже горькой редьки. Сначала Жизнев еще продолжал пить и есть, но потом, когда ощутил, что и того, и другого уже достаточно, стал проситься домой, в номер, тем более что Махальчук ранее принес туда водки для поддержания бодрости. Поэтому наш герой не опасался вечером умереть от жажды и с радостью сменил бы насыщенную пустопорожним шумом атмосферу на тихую беседу тет-а-тет. Однако Сложнов слишком любил шумные празднества и к тому же недостаточно выпил для того, чтобы его удалось так запросто увести домой, а без него Жизнев просто не нашел бы дорогу. Вероятно, это было к лучшему: если бы Сложнов согласился, то наш герой не увидел бы странного явления, которому ни тогда, ни позже не смог найти удовлетворительного объяснения, как ни старался. "Выступает Филипп Киркоров!" - рявкнул Махальчук. Жизнев счел это глупой шуткой и собрался было сказать Махальчуку что-нибудь едкое, но из-за опьянения ничего придумать не смог. А через секунду у него уже язык присох к гортани от удивления: над шумными рядами публики выросла гигантская фигура, в которой только слепой не признал бы известного российского певца. Разумеется, никакого Киркорова на празднестве украинских торговцев шоколадом оказаться не могло, и все же это был именно он. Грянула музыка, и, отточенным движением вскинув ко рту микрофон, Киркоров запел песни Киркорова, причем совершенно не фальшивя, как и настоящий Киркоров, которого можно упрекать в отсутствии глубокого ума, но никак не в отсутствии слуха. Начались танцы, и Жизнев, давно утративший интерес к этому виду досуга, вновь стал проситься домой, однако Сложнов оставался неумолим. Он только пару раз вывел Жизнева покурить на террасу, где можно было полюбоваться звездами над глухо шумевшим туманным морем, а затем вновь кидался в водоворот веселья. К счастью, все мало-мальски миловидные дамы на празднестве шоколатье имели постоянных кавалеров. "Едут в Тулу со своим самоваром", - сказал об этом раздосадованный Сложнов, в глазах которого танцы из-за отсутствия любовных перспектив также вскоре утратили свою привлекательность. Напоследок Сложнов еще разок подсел к столу, уплел впрок очередной эскалоп и хлопнул водочки, после чего изъявил готовность идти в номер.
       Друзья прекрасно выспались, так как прекратили праздновать не очень поздно, а кроме того, в приоткрытую форточку всю ночь проникал свежий морской воздух, помогая спящим расщеплять в
      
      
       216
      организме этиловые радикалы. Неспешно поднявшись и приняв душ, поэты вальяжной походкой спустились в пиршественную залу, где уже был сервирован завтрак - хотя и из остатков вчерашней роскоши, но все же вполне аппетитный. Автобусы для отъезда - кому-то в Симферополь на вокзал, а
      кому-то и в другие города, - обещали подать лишь к пяти часам, забавного утренника не намечалось, и потому друзья решили прогуляться по Алуште, тем более что день для Крыма выдался удивительный - за ночь похолодало, прошел обильный снегопад, и на всех вечнозеленых растениях красовались шапки мокрого снега. Время от времени эти шапки с глухим шумом сползали по ветвям вниз и хлопались оземь. Шум и хлопки сопровождали друзей во время их спуска к морю, которое тоже оказалось удивительным - бледно-серым до самого горизонта, а у берега - мутно-белым. Оно недовольно, но как-то вяло шумело и никакого страха не вызывало. На всей длинной набережной Алушты лежал снег и не было ни единого человека. Поэты пошли вдоль набережной, где все заведения, как и следовало ожидать, стояли на замке, но вдруг наткнулись на павильончик с распахнутой дверью - типовую советскую "стекляшку". Надпись над входом гласила: "Крымские вина". "Неужто работает?" - удивился Жизнев и шагнул внутрь. Там он обнаружил симпатичную, хотя и с красным носом, продавщицу, закутанную в тулупчик и пуховую шаль. Девушка шумно сморкалась, пока Жизнев оглядывал полки с винами в коробках и бутылках и удивлялся прекрасному ассортименту. Она казалась такой заброшенной, что Жизнев из жалости произнес: "Стакан "каберне"". Продавщица выжидательно покосилась на Сложнова, но Жизнев объяснил: "Он с утра не пьет. Кроме того, предпочитает водку. В Крыму - и водку. Ну не чудак ли?" Продавщица заулыбалась и закивала. Тут мы должны заявить, что наш герой пить с утра тоже не любил. Во-первых, у него всегда хватало других дел, либо более интересных, либо более неотложных. Во-вторых, если некоторым людям после выпивки с похмелья становится легче, то Жизнев к их числу не относился. Однако он чуждался догматизма и не желал сковывать себя какими-то непоколебимыми правилами относительно приема алкоголя. Мало ли какие возникают обстоятельства, мало ли какие бывают соображения! Например, герой Алексея Н. Толстого говорил о выпивке так: "Вот - водочка, закуска. Но я не люблю пить, об этом мало кто знает. Я пью только потому, что это - единственное, что материально доступно мне как личности. Нет, граждане, нельзя так играть с человеком. Желания во мне таятся, но не умирают, и они когда-нибудь громко заявят о себе". А кроме безысходности, выражающейся в отсутствии других удовольствий, заставить человека пить может и желание продолжить праздник в приятной компании, и беспокойство, вызванное необычным состоянием природы, и простое человеческое сочувствие... Все эти движения души сыграли свою роль и в поведении Жизнева, но не стоит сбрасывать со счетов и редкую возможность выпить в заснеженном Крыму крымского вина. Наконец, требовалось просто малость согреться, потому что погода стояла хоть и не холодная, - особенно по сравнению с московской, - но сырая и промозглая. По всем этим причинам Жизнев, со смаком осушив стакан, велел продавщице повторить, отпустив и ей, и вину, и Крыму какие-то нехитрые комплименты. После второго стакана он направился к выходу, пообещав зайти еще. От такого обещания девушка расцвела, явно усмотрев в нем куртуазный подтекст. Ее реакция слегка огорчила Жизнева - он не любил разочаровывать людей. Однако разочаровывать с годами приходилось все чаще: когда встает выбор между тягой к приключениям и творческим покоем, стареющий поэт обычно выбирает второе.
       Друзья неторопливо побрели вдоль парапета к горе, в которую упиралась набережная. Сложнов сказал с обидой:
      - Эти торговцы сегодня не обращают на нас никакого внимания. Ну пусть я их не впечатлил, пусть они предпочли мне этого киркоровского клона. Но ты-то имел успех! Можно подумать, перед ними каждый день выступают блестящие поэты. Позор!
      - Костя, ну чего ты хочешь от торговцев сникерсами? - примирительным тоном спросил Жизнев (хотя надо сказать, что утреннее равнодушие вчерашней публики и его слегка покоробило). - Ведь и в литературных кругах к одаренным поэтам относятся точно так же, тебе ли об этом не знать. Грасиан, например, писал: "Миру никто не виден, пока его в мире видят. Ни о ком не трезвонят, пока не
      
       217
      
      схоронят. Стало быть, что для прочих - смерть, для людей выдающихся - жизнь".
      - Не уверен, что нас в мире видят, - мрачно заметил Сложнов. - Сидорчук сделал всё, чтобы нас не видели. А значит, и трезвонить о нас никто не будет. Ты же сам говорил, что рукописи очень даже горят.
      - Ну, к нам это уже вряд ли относится, - с улыбкой ответил Жизнев. - Мы успели изрядно наследить в информационном пространстве - одних книг сколько вышло. Ты вот теперь в Интернете нас публикуешь. А сколько было концертов!..
      - Да, но вспомни, как Сидорчук рекламировал эти концерты? - упорствовал Сложнов. - "Великий магистр Сидорчук и рыцари Сообщества". Или просто: "Великий магистр Сидорчук и др."!
      - А ты вспомни, сколько раз люди, приходя на концерты, видели, что в Сообществе есть поэты получше Сидорчука, - возразил Жизнев. - Вспомни, сколько раз Сидорчук бледно выглядел на нашем фоне, сколько раз он старался нас прервать, и эту его жалкую ревность видела публика. Нет, Костя, мы уже часть ноосферы, пусть значимость этой части и не взвешена еще на точных весах. Конечно, есть люди, часть публики, которые верят в значимость только того, о чем трезвонят. В нашем случае - в значимость исключительно Сидорчука, который сам трезвонит о себе. Ну и бог с ним, а ты почаще вспоминай Гоголя: "Одна только слава по смерти... знакома душе неподдельного поэта. А современная слава не стоит копейки". Или Волошина: "Когда гаснет лик живого человека, лик его судьбы вдруг озаряется. Когда отмирает земное, мятущееся и волящее тело, тогда начинает жить не человек, а судьба человека. Это совершается так незаметно, что большинство, не постигая смысла перемены, говорит: как он вырос по смерти! Такова доля всех тех, которые еще при жизни стремились выявить и определить лик своей судьбы, т.е. художников".
       Они дошли до конца променада и повернули обратно. Шумело молочно-серое море, чайки качались над их головами. Набережная оставалась совершенно безлюдной.
      - Возможно ли воспрнимать нас всерьез, видя наши цветущие лица? - усмехнулся Жизнев. - У нас хороший аппетит, мы волочимся за хорошенькими женщинами, не дураки выпить. Мы радостно здороваемся с зауряднейшими людьми и поддерживаем разговоры о всяких пустяках. Кто же после этого уверует в нашу значительность, что бы мы там ни писали? Зато смертью, как писал Волошин, осмысливается вся жизнь человека. Или вот его же слова: "Когда мы читаем патетические строки кого-нибудь из живущих поэтов, как часто тот факт, что поэт еще жив, лишает его слова убедительности. Читатель хочет трагического единства в жизни и творчестве. А его он постигает только после смерти художника".
      - Получается, что поэт-самоубийца - это карьерист, - хохотнул Сложнов. - Он хочет, чтобы смерть, причем именно трагическая, поскорее придала ему убедительности.
      - Боюсь, что так и есть, - без улыбки кивнул Жизнев. И срифмовал: - А в итоге страдает честь. Ибо дело зачастую вовсе не в невыносимости существования. Побуждения таких трагических фигур прозорливым людям понятны и довольно неприятны.
      - И все-таки мне их жалко, - насупился Сложнов. - В конечном-то счете виноваты не они, а устройство общества. Почему общество не может вовремя оценить поэта?
      - А что значит "вовремя"? - спросил Жизнев. - "Вовремя" - это когда человек сделал все, что мог. А если он мог бы еще работать и работать, но уже требует признания, значит, он хочет получить лавры до срока, значит, он нарушает некий негласный договор. И то, что он готов получить их ценой собственной смерти, ничего, в сущности, не меняет. Всему свое время. Заметь, что слишком ранняя слава тоже обычно ни к чему хорошему не приводит. Никому не дано безнаказанно нарушать негласные договоры. Сделал все, что мог - тогда и получай свое.
      - Да я-то все понимаю, - сказал Сложнов. - Я готов работать хоть сто лет, тем более что нахожу в этом огромный кайф. Но ребят все-таки жалко.
       "Всех не пережалеешь", - хотел было сказать Жизнев, но вспомнил, что Сложнов и так
      
      
       218
      
      считает его циником, а потому вслух произнес:
      - Конечно, жалко. А разве нам легко? Тем, кто решил пройти свой путь от начала до конца? Разве наш путь усыпан розами?
      - Ох, нелегко. Ох, не усыпан, - покачал головой Сложнов. Прогуливаясь, они вернулись к павильончику, Жизнев остановился, помолчал, потом сказал: "Пардон, минутку" - и юркнул внутрь. Вышел он, улыбаясь и утирая усы тыльной стороной ладони.
      - Доброе здесь каберне, - сказал он. - Терпкое такое. Жаль, пить его сейчас некому. А девушке пришлось сказать, что мы уезжаем. Пусть не строит себе воздушных замков.
      - Огорчилась? - поинтересовался Сложнов.
      - Очень. Но я обещал вернуться летом. Обманул, конечно - куда я поеду без денег... Она обещала ждать и тоже, конечно, обманула. Не со зла - просто память женская такова. Как сказал Лопе де Вега - "Все женщины - одно и то же!"
       Разговаривая, друзья повернули направо от моря и пошли по пустынной дороге в гору вдоль склона, обложенного диким камнем. Над этой стеной нависали ветви деревьев, с которых то и дело с шумом и хлопаньем падали снежные шапки. Поднявшись в гору, поэты оказались на алуштинском рынке, где в такое время курортников не было - одни бедно одетые местные жители. Работа у большинства из них имелась лишь месяца три в году. На рынке нашлось довольно много интересного: Сложнов купил несколько удивительно нелепых сувениров, а Жизнев углядел в табачной лавочке такие же сигареты без фильтра, какие выдавались в качестве табачного довольствия в Советской Армии с начала 70-х годов и затем еще долгое время. По крайней мере, Сложнов их узнал и, обрадованный находкой, купил целых два блока, благо стоило это чудо дешево, а курилось очень недурно - наподобие старой советской "Примы". Пробуя покупку здесь же на рынке, друзья неожиданно написали песню о собственных странствиях и о том, как не хочется уезжать из теплых мест. В песне были такие строки:
       И запели они на два голоса,
       Колыхаясь, как будто два колоса...
      А также:
       И запели они на два голоса,
       Извиваясь, как будто два волоса...
      Видно, правильно говорят люди, что мастерство не пропьешь. Алуштинцы с любопытством поглядывали на двух крепких мужчин, негромко певших хором какую-то странную песню и время от времени заходившихся неудержимым смехом. Отсмеявшись, Сложнов вынул ручку и записал родившийся текст - по своему обыкновению, крохотными буковками и в крохотный блокнотик. После этого друзья направились в гостиницу, где занялись сборами. К ним зашел Махальчук с приятелем - поблагодарил за выступление, сказал, что все довольны, извинился перед Сложновым за тех, кто слишком хотел танцевать. Сложнов только отмахнулся со смехом - мол, меньше трудиться пришлось, - а Жизнев предложил выпить водки, благо в номере ее оставалось еще достаточно. Махальчук с готовностью согласился. Разговор зашел о свершившейся "померанцевой революции". После спора в Москве с киевскими поэтессами Жизнев уже смекнул, что революция - любимое, хоть и нелепое детище киевской интеллигентской тусовки, к которой принадлежал и Махальчук. Поэтому Жизнев решил не возражать, когда Махальчук успокоительным тоном заговорил о том, что революция направлена не против Москвы и москалей и вовсе не на банальный захват власти, а против всего реакционного и мешающего движению вперед. Жизнев понимал, что успокаивает Махальчук не гостей, а самого себя. Свои сведения о происходящем на Украине Жизнев получал не только от симпатизантов революции, и эти сведения были не столь успокоительны. Наш герой никак не мог понять, как можно всерьез возлагать какие-то надежды на высокопоставленных сотрудников того самого режима, который теперь предполагалось сбросить. Непонятно было также, чем может помочь Украине дальнейшая украинизация, тем более что кроме нее народу ничего внятного не обещали.
      
       219
      Однако в спор ввязываться Жизнев не стал, понимая его бесполезность, и в итоге расстался с Махальчуком вполне дружески. Собрав вещи, друзья с сумками покинули гостиницу, спустились с террасы и, подойдя к автобусу, спросили, идет ли он до Симферополя. Входивший в автобус человек обернулся и заставил Жизнева вздрогнуть - это был вчерашний Киркоров. Впрочем, клон ответил утвердительно, и поэты погрузились в автобус. По дороге разыгралась нешуточная пурга, до вокзала их не довезли, высадив в городе (автобус вез людей не на вокзал, а прямо в Киев). Жизнев уже было заволновался, но из пурги вынырнула маршрутка, и в ней, среди звуков чистой русской речи, он почувствовал себя вполне по-домашнему.
       А на вокзале оказалось и вовсе уютно. Ветер стих, заметно потеплело, падал тихий снег, как в рождественской сказке (да ведь и было как раз католическое Рождество). Ласково светились маленькие магазинчики на привокзальной площади, где для разбогатевших поэтов нашелся, разумеется, коньяк "Ай-Даниль". Вокруг вокзала было почти безлюдно, и друзья, пользуясь сказочным зимним теплом, устроились снаружи здания, поставив сумки на выступ под окном и доставая из них коньяк и яблоки по мере потребности.
      - Они еще вспомнят, кто им вчера читал стихи, - заявил Сложнов. - Еще пожалеют...
      - А как же, - согласился Жизнев. - Ведь что писал Бартоломео Дотти?
       Таков скитальца жребий неизменный:
       Безвестный - он в отечестве чужой,
       Прославленный - он гражданин вселенной.
      Или, скажем, Жак Таюро:
       Пока поэты живы - зависть лает,
       Бесплодностью своей уязвлена,
       Но лишь душа поэтов отлетает,
       Тотчас их в вечность входят имена.
      - Любим, опять ты о вечности! - рассмеялся Сложнов. - Я пока не хочу в вечность! Смотри, как здесь хорошо! - и он обвел рукой прелестную рождественскую картинку привокзальной площади.
      - Да и я вовсе не тороплюсь в вечность, - возразил Жизнев. - Я просто хочу сказать, что мы - счастливцы. Мы способны видеть прекрасное во всем окружающем, но впереди у нас при этом еще лучшее. Как сказал Жак де Лаперюз:
       Я знаю: всё на смерть обречено,
       И лишь созданьям духа суждено
       Быть на земле залогом воскрешенья.
      - За это нужно выпить, - сказал Сложнов.
      - За поэзию "Плеяды", - уточнил Жизнев, и они выпили. Вряд ли творцы "Плеяды" предполагали, что за них когда-либо будут пить русские поэты, да еще в Крыму, да еще на вокзале - ведь во времена "Плеяды" в Крыму господствовала жестокая Орда и никаких вокзалов там не было. Но если отбросить обстоятельства времени и места, значение которых перед лицом вечности очень невелико, то из приведенных выше строк становится ясно, что в главном предположения великих французов оправдались.
       Погрузившись в поезд, поэты выпили на сон грядущий еще коньяку и вскоре заснули. Но на следующий день наш герой, которого не оставляло ощущение свершившейся благой перемены, продолжал кутить. Он покупал и пил пиво и коньяк, покупал у проходивших по вагонам разносчиц
      разные закуски, загромоздив ими весь столик в купе, настоял на том, чтобы угостить Сложнова обедом в вагоне-ресторане и выходил на каждой остановке на перрон с тем же желанием что-нибудь купить. Так он приобрел огромный пакет маленьких, но чрезвычайно твердопанцирных вареных раков, мяса в которых имелось с гулькин нос, зато хрустели они страшно, как разбиваемые черепа. Все это наш герой делал не по глупости или бесхарактерности - в жизни он обычно бывал скорее расчетлив, - а из желания своей щедростью отблагодарить наконец-то улыбнувшуюся судьбу.
      
      
       220
      
      Расставаясь со Сложновым в метро, он процитировал Нерваля:
       Да, на земле удел поэта -
       Терпеть клеветников изветы
       И петь, ютясь по чердакам,
       Но за пределами земного
       Промолвит справедливость слово -
       И сопричтут его к богам.
       На этом кончается вторая часть нашего романа "Пучина богемы".
      
      
      Москва, 11 июля 2013 года.

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Добрынин Андрей Владимирович (and8804@yandex.ru)
  • Обновлено: 04/03/2014. 904k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.