Добрынин Андрей Владимирович
Пучина богемы, часть третья

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Добрынин Андрей Владимирович (and8804@yandex.ru)
  • Обновлено: 27/08/2014. 697k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

      
       ПУЧИНА БОГЕМЫ
      
       Мемуарный роман
      
       Часть III
      
       Глава I
      
       Любим Жизнев и его возлюбленная Марина сидели в квартире Жизнева, занимая те же позиции, что и в главе I части I настоящего повествования, то есть поэт - в продранном кресле, дыры в обивке которого были стыдливо прикрыты клетчатым подобием пледа, а Марина - на диване, покрывало которого радовало взор изображением пяти котят в корзинке. Однако теперь круглый толстоногий стол находился не в сторонке, а стоял между хозяином и гостьей, внося в мизансцену некоторую официальность. На столе возвышалась бутылка чилийского красного вина и теснились тарелки с фруктами и разными заедками, но официальности это не убавляло. Правда, Марина была великолепна, как всегда. Улыбаясь и блестя глазами, она рассказывала о жизни своих подруг, хорошо зная, что Жизнев любит ее злословие.
      - Представляешь, эта толстуха Дьяченко недавно угодила в милицию. Пошла в теплой компании в ресторан, там ее какой-то мужик - ну, из той же компании, - пригласил на танец и начал лапать потихоньку. А Дьяченко ведь не может в таких случаях сопротивляться. Для нее сильные мужские руки - всегда дар божий, - и Марина звонко рассмеялась. - Так что они с этим красавцем - Дьяченко говорит, что он был на Абдулова похож, - потанцевали раз, потанцевали два, а на третий уже так срослись и слиплись, что не выдержал тот чувак, с которым Дьяченко, собственно, и пришла. Он подождал, пока танец кончится, отвел этого красавца в сторонку, и у них там состоялся мужской разговор - с воплями и битьем всяких бьющихся предметов. Друзья побежали их разнимать, но вышло по-другому: одни вступились за чувака Дьяченко, другие за этого как бы Абдулова, и начался танец с саблями, половецкие пляски. Дьяченко считает, что у них у всех уже раньше были друг с другом свои счеты, потому как морды они друг другу били не по-детски. В одного метнули пепельницу и сломали ему нос, второго чуть не проткнули насквозь подставкой для цветов, третьего бросили в бассейн, и он перепугал всех китайских рыбок... Короче, они могли бы вовремя смыться, но увлеклись и не успели. Приехала ментура и всех повязала, включая Дьяченко. Но вот что интересно: повязали всех, кроме этого как бы Абдулова. Только что он был и морды всем бил, а как приехали менты - испарился. Стали выяснять, кто он вообще такой, а никто толком ничего сказать не может. С кем-то он познакомился в автосервисе, с кем-то - в кабаке, с кем-то - в сауне, а чем он занимается - никто так и не понял. У двоих занял денег - правда, немного, по тонне баксов. Мелким аферистом, короче, оказался. А может, и крупным, судя по тому, как ловко от ментов ушел. Просто не успел он новых друзей на серьезные бабки развести. И всё из-за Дьяченко, которая никому не может отказать, - заключила Марина прокурорским тоном.
      - А что это была за компания? Бандиты? - поинтересовался Жизнев.
      - Ты что?! - возмутилась Марина. - Станет Дьяченко с разными подонками водиться. Ты еще скажи - "поэты". Нет, она только приличных людей признает, только бизнесменов, - и Марина снова заразительно рассмеялась. Посмеялся вместе с ней и Жизнев, но как-то неохотно. В рассказе Марины - не в сюжете, а в самом тоне, - ему почудилась какая-то натянутость. Казалось, Марина рассказывает о смешном только для того, чтобы не касаться чего-то другого, более важного. А Марина между тем продолжала:
      - Волчкова тоже в своем репертуаре. Познакомилась в Египте с каким-то габором, представилась ему колдуньей и ясновидящей. Ну, с ее диким взглядом и жутким басом это несложно. Но когда она приехала в Москву, то для убедительности одолжила у меня попугая, а также картину твоего друга Курпатенкова - помнишь, где Смерть с Рыцарем играют в карты? Короче, габор пришел к ней в
      
       2
      
      гости, все это увидел, впечатлился, она ему нагадала того, что ей хотелось, потом трахнула его без всякой пощады... Я ей говорю: "Верни птицу и мою любимую картину". Она умоляет, чтобы я их пока не забирала: надо ведь габору объяснять, куда они делись. Да и обстановка без них будет уже не та...
      - Пусть скажет, что поделилась с тобой колдовским даром. А ты, став колдуньей, купила у нее попугая и картину, - предложил Жизнев.
      - Ну допустим... А где ей брать колдовские прибамбасы?
      - Атрибуты колдовства? Ну, картину ей Курпатенков за очень умеренную плату еще лучше нарисует. Он любит такие сюжеты. А вот насчет попугая не знаю. Дорого нынче стоит попугай?
      - Еще бы, - фыркнула Марина. - Такой, как у меня - тысяч восемь, - долларов, естественно. Это минимум. Мне, сам понимаешь, плохих попугаев не дарят.
      - Что ж она себе такую дорогостоящую профессию придумала, - с досадой заметил Жизнев. - Представилась бы прокуроршей - габор наверняка был бы потрясен. Не всякому удается совокупиться с российским прокурором.
      - Ну да, а потом пришлось бы шить форму и делать документы, а потом начать на службу ходить, - возразила Марина. - Правда, мамаша Волчковой убиралась когда-то в прокуратуре, но это немножко другое. Ладно, как обставить свой колдовской вертеп - это Волчковой проблемы. Я за нее думать не обязана.
      - Конечно, - кивнул Жизнев. Воцарилось довольно продолжительное молчание. Жизнев достал из ящика стола штопор, открыл бутылку и разлил по бокалам вино, невольно залюбовавшись его мрачно-багровым цветом. "Невольно" - потому что в тот момент он не был расположен радоваться красоте мира. Даже красота Марины, ничуть не уменьшившаяся с их последней встречи, как-то проходила мимо его восприятия. Напряженность, повисшая в комнате, мешала восхищаться любимой. Да и само время встречи было странным - посреди дня (на этом времени настояла Марина). Странным было и то, что до этого они не виделись больше месяца. Предлоги для того, чтобы отложить встречу, Марина всякий раз выдвигала убедительные, но у Жизнева хватало опыта, чтобы понимать: когда речь идет о встрече с любимым мужчиной, для женщины преград не существует, она сметает их, почти не замечая. Ну, могут раз-другой возникнуть, как выражаются сутяги, "обстоятельства непреодолимой силы", однако если количество таких ситуаций растет, то это значит, что меняется качество отношений. И вот теперь эта напряженность, которую Марина явно тоже чувствует, но не хочет разрушить, сидение друг против друга по разные стороны стола, рассказы о всякой ерунде... Нет, что-то, конечно же, было не так. Когда Жизнев окончательно утвердился в этом мнении, из прихожей донеслись шуршанье и царапанье, а затем раздался звонок в дверь. Жизнев, дабы соблюсти вежливость изобразил досаду, глухо выругавшись (хотя на самом деле испытал облегчение), и поспешил в прихожую. На пороге, как и следовало ожидать, стоял Михалыч. Этот человек был взволнован всегда, но в данный момент больше обычного.
      - Васильич, веревка! - воскликнул он, увидев Жизнева. - Выручай! С другом что-то не то - старинное боление какое-то. Не пойму, в чем собака. Поднимешься?
      - Ты не торопись, говори спокойно, - посоветовал Жизнев. - Какое еще "старинное боление"? Какая собака? Что случилось?
      - Ну я ж говорю - странное явление, - еще больше заторопился Михалыч. - Наверно, болезнь какая-то. С корешем бухали вчера, а сегодня он опохмелился и заснул. Я, значит, смотрю телевизор и вдруг слышу - в другой комнате, то есть там, где он спит, тоже кто-то разговаривает. Причем не один человек, а несколько, представляешь? Думаю - пока я слушал ящик, проникли как-то, суки... Взял молоток, подкрался, а это, оказывается, дружбан трындит во сне. Причем на разные голоса, представляешь? Ему какие-то бандиты что-то насчет денег предъявляют, а он им отвечает, причем так сурово - просто жесть. Получается, внутри него бандиты, а он с ними спорит. Я боюсь врачам звонить, скажут: "Вы бухаете, идите на хер". Или: "Вас изолировать надо". Или на работу сообщат.
      
       3
      
      Пришел вот посоветоваться. В чем тут собака?
      - Михалыч, собака тут в том, что вы слишком много пьете, - сухо ответил Жизнев. - А главное - опохмеляетесь по утрам. Знаешь, за что отец сына бил? Не за то, что играл, а за то, что отыгрывался, не за то, что пил, а за то, что опохмелялся.
      - Васильич, я сегодня ни-ни! - обиженно воскликнул Михалыч. - Я ж тебе обещал не похмеляться, а я слово держу. К тому же мне на работу завтра...
      - В общем, так, - после краткого раздумья сказал Жизнев, - ничего страшного нет, я такие вещи видел. Разбуди этого чудака и дай ему водички попить. Бред закончится. Но водки не давай, понял? Потому что это уже звоночек. Дурь накопилась в организме.
      - Да у меня и нету больше водки, - пожал плечами Михалыч. - Я что, ее делаю, что ли?... Но какая штука интересная! Ты бы поднялся, послушал!
      - Ага, сейчас всё брошу и пойду глюки ваши слушать, - огрызнулся Жизнев. - Не молодой, наслушался уже.
      - Но собака-то в чем? В чем собака?
      - Собака в мозгу, Михалыч. Вернее, собачка, особое такое устройство. В мозгу, то есть в памяти, много разных картин, людей, событий и прочего хлама, причем в сонном состоянии всё это перемешано. Дурь, если ее в организме много, поднимается к голове, давит на собачку, и собачка соскакивает. А та собачка держит язык на запоре, не дает ему зря болтать, рассказывать про то, что у нас в мозгу. Дружок твой опохмелился, заснул, собачка во сне соскочила, вот он и разговорился. Понял?
      - Понял, Васильич, - последовал смиренный ответ.
      - Ну и дуй к себе, а то у меня гости. Давай-давай, перед гостями неудобно. Не забудь водички корешу дать, да побольше, - и Жизнев, столкнув Михалыча с порога, захлопнул дверь и вернулся к Марине.
      - Это Михалыч, сосед сверху, - объяснил он. - У него временные трудности.
      - У него постоянные временные трудности, - саркастически отозвалась Марина. - Это ведь тот, который "веревка" и "походный стол"? Офигенный чувак, ничего не скажешь.
      - Чувак как чувак, - пожал плечами Жизнев. - Между прочим, руки золотые, чинит мне всё - и телевизор, и компьютер, и краны, и газовую колонку. Стеллаж вот для книг мне сколотил... А осуждать не стоит. Как сказал поэт, каждый из нас по-своему лошадь.
      - А что, неплохой стеллаж, - одобрила Марина. - Надо будет для дачи ему заказать.
      - Для какой дачи? - удивился Жизнев.
      - Ну будет же у меня когда-нибудь своя дача, - слегка смутившись, ответила Марина. - Машины приличной тоже ведь не было, а теперь есть.
      - Что ж, выпьем за благополучие, - предложил Жизнев и взялся за ножку бокала, собираясь произвести приятный звон. Однако гостья его не поддержала.
      - Не пью, - покачала она головой.
      - Я смотрю, ты и не куришь, - сказал Жизнев. - Как же ты дошла до такой святости?
      - Как, как... Беременная, вот как, - фыркнула Марина.
      - Ага... И кто же счастливец? - спокойно спросил Жизнев.
      - Николай, - проворчала Марина. - Ну, мент, начальник УВД. Теперь он бизнесмен.
      - Это который спас тебя от Ольгердовича? - уточнил Жизнев.
      - Да. Пусть и дальше от всего спасает. Он это может, - усмехнулась Марина, но как-то невесело. Однако Жизнев горячо ее одобрил:
      - И правильно. Хороший парень, проверенный в деле. Не то что... - он не договорил и снова переключился на похвалы бравому бизнесмену. Жизнев был искренен: с Николаем Марина его как-то познакомила, и милиционер ему понравился: спокойный, доброжелательный, с чувством юмора. К тому же у человека большие связи и в органах, и в деловом мире, а значит, он непременно будет богат. А значит, Марины не коснется то, чего она больше всего боится: нужда, изнурительный труд,
      
       4
      
      необходимость унижаться перед работодателем и считать каждый грош. Всё складывается прекрасно. В честь этого Жизнев выпил один за другим несколько бокалов терпкого чилийского вина, попутно объясняя Марине, как мудро она поступила, какой она молодец и как повезло с ней Коле (впрочем, как и ей с Колей). Осушая бокал за бокалом и смакуя вино (смаковать вино он не забывал ни при каких обстоятельствах), Жизнев не замечал взглядов Марины. Та смотрела то на скатерть, то на свои ногти, но иногда вскидывала глаза на нашего героя, и если бы он был повнимательнее, то смог бы прочесть в ее глазах то ожидание, то досаду, то издевку. В конце концов она заявила:
      - Ну ладно, Жизнев, мне пора. Ты приходи к нам в пятницу, Коля тебя тоже приглашает. Он специально для тебя какую-то необыкновенную текилу раздобыл и всякие мексиканские закуски. Я сказала ему, что ты любишь острое.
      - Непременно! - обрадовался приглашению подобревший от выпитого Жизнев. - Постараюсь в долгу не остаться. С меня новая книга и новый диск.
       Марина усмехнулась, но промолчала и встала из-за стола. Когда Жизнев в дверях хотел ее поцеловать на дорожку, она повернула голову, и поцелуй пришелся в щеку. Лифт вызывать она не стала - пошла вниз по лестнице пешком, и Жизнев догадался, почему: дабы ожиданием лифта не затягивать сцену прощания. Снизу донеслись ее слова: "Не забудь - в пятницу, в семь!" - "Хорошо", - пробормотал Жизнев.
       В завершение этой главы мы должны сообщить читателю, что визит в пятницу состоялся и прошел в целом благополучно. Правда, бизнесмен Николай оказался на редкость немногословен, Марина при нем тоже старалась держать язычок на привязи, и говорил почти все время один Жизнев. Все его вопросы, призванные как-то разговорить хозяина, Николай очень искусно обходил, используя для этого, в частности, обильное угощение. Кроме текилы в меню входило немало таких напитков, о которых Жизнев ранее даже не слышал. Наш герой решил, дабы визит не прошел впустую, пополнить свой опыт если уж не захватывающей беседой - ибо во внешнем мире, лежавшем за стенами его хорошо обставленной квартиры, Николая, похоже, ничто не интересовало, - так уж хотя бы новыми вкусовыми открытиями. Естественным следствием такого решения явилось то, что Жизнев вдрызг напился. Почувствовав, что владение связной речью утрачено, Жизнев поднялся и выразил твердое намерение отправиться домой. Ночевать в гостях ему почему-то очень не хотелось. "Отвези его", - кратко обратилась Марина к Николаю, и тот подчинился без тени протеста или неудовольствия. То обстоятельство, что Коля и сам был крепко под мухой, Марину почему-то не беспокоило - Жизнев сначала этому удивился, но потом успокоился, вспомнив о недавнем прошлом хозяина и о том, что у него наверняка имеются все нужные удостоверения из разряда тех, которые и пулей не пробьешь. Свой джип "лексус" Коля вел так же, как держался в застолье - молча, спокойно, уверенно. Жизневу хотелось поскорее остаться в одиночестве, поэтому он попросил остановить машину еще за несколько кварталов до дома, тепло поблагодарил водителя и дворами направился восвояси. Потом Марина звонила ему несколько раз - повеселиться, выкладывая новости о своих подругах. Оказалось, что Дьяченко вышла замуж и через день развелась, так как на собственной свадьбе затеяла роман с фотографом. Волчкова стала ясновидящей и неплохо зарабатывает, однако выйти замуж ей так и не удалось... Ну и так далее в том же духе. Сообщила Марина и о рождении у нее хорошенькой дочери. Жизнев, разумеется, тепло поздравил счастливую родительницу и ее достойного супруга.
      
       Глава II
      
       Как известно, Анри Мюрже, автор знаменитых "Сцен из жизни богемы", подразделил богему на: авторов-мечтателей, ничего не делающих ради житейского успеха из-за уверенности в том, что человечество признАет их и так; авторов, обманувшихся в себе, - бездарностей, проще говоря, - которым подняться над богемой мешает только убожество их
      
      
       5
      
      произведений, не видимое только им самим; авторов-любителей, которым творить вовсе не хочется, зато нравится бесшабашный образ жизни, - ради него, ради пребывания в рядах богемы они готовы даже изредка что-то сочинить; наконец, авторов, уже отчасти признанных и намеревающихся работать и далее - не только ради самовыражения, но и ради еще более широкого общественного признания, избавляющего от нищеты. Все эти категории, несомненно, существуют в любой стране, где есть богема (а где ее нет?), однако к предложенному перечню следует добавить еще одну разновидность богемных персонажей. Мы уже говорили о ней: это те люди, которые никогда ничего не писали и ничего не напишут, которые почти ничего не читают, однако сама атмосфера богемы привлекает их, как пчелу - аромат цветка. Что составляет самый сильный элемент притяжения - возможность ли временно отрешиться от сугубо материальных забот, общение ли с творцами, царящая ли в богемных кругах атмосфера вседозволенности или еще что-нибудь - трудно сказать. Однако среди любой истинно богемной компании людей нетворческих, начиная с журналистов, продолжая разного рода толстосумами и кончая простыми любителями доступных женщин и горького пьянства в непринужденной обстановке, - в любой богемной среде, говорим мы, число таких и тому подобных людей всегда не меньше числа тех, кто действительно пытается что-то создать в искусстве.
       Сказанное справедливо и для так называемого притона имени Жизнева, о котором мы писали в части I нашего романа. Хотя все богемные компании вырастают вокруг людей, и впрямь нечто создающих, в притоне имени Жизнева создатели и творцы находились в явном меньшинстве (заметим, что помимо членов Сообщества других творцов там, пожалуй, и не встречалось). Притон, несомненно, был веселым местечком, но смех там звучал двух родов: во-первых, смех, вызванный остроумными стихами, рассказами, шутками, и, во-вторых, смех, вызванный нелепым поведением малоодаренных посетителей притона. Смех смеху рознь, и смех второго рода Жизневу, по правде сказать, порой надоедал и вызывал утомление, а порой и раздражение. Вообще всякое место общения богемы, назови его изысканно - салоном или с издевкой - притоном, заключает в себе семена собственной погибели. Малоодаренные и вовсе нетворческие посетители пристанища веселятся вовсю, наперебой стараясь изобрести все новые развлечения. Увы, подлинным творцам этот карнавал с оттенком безумия довольно скоро приедается, как бы он ни веселил их поначалу. Причина проста: подлинные художники объединяются прежде всего вокруг искусства, а не вокруг убиения времени, в каких бы замысловатых формах оно ни совершалось. Поэтому настоящим творцам постепенно надоедает их богемное пристанище, наполненное воплями бездарностей, пропойц и самоуверенных лабазников. Творцы перебираются в другое место - и всё повторяется снова, ибо и туда начинают постепенно стекаться всякого рода пустоцветы, бездари, скрывающие творческое бессилие под маской оригинальности, и просто всевозможные любители веселой жизни, пытающиеся оправдать собственную безалаберность близостью к искусству. Ну а прежнее пристанище быстро пустеет, как дохлое насекомое, ибо, как ни крути, а места сбора богемы со всеми их сомнительными прелестями создаются только вокруг подлинных творцов и без них нежизнеспособны.
       Подобный цикл пришлось пережить и притону имени нашего героя. Постепенно тон там стали совершенно явно задавать, во-первых, любители, то есть весельчаки-графоманы, а во-вторых, просто весельчаки (назовем их попутчиками), которые мало смыслили в искусстве и потому разговоры о нем быстро переводили на любую ерунду, начиная со способов приготовления кефира в домашних условиях и кончая сравнительными достоинствами различных эстрадных певцов. Нетворческая часть обитателей притона производила большой шум, совершала немало забавных поступков, однако всё это мельтешение творческим содержанием не обладало и вдобавок было просто физически утомительно. Не стоит забывать и о том, что большинство богемных попутчиков никакой житейской помощи никому оказать не могут (да, по правде говоря, и не стремятся это делать), зато повеселиться норовят всегда за чужой счет, не брезгуя вытягивать деньги даже у подлинных любимцев Аполлона. С учетом вышеизложенных причин естественно то, что постепенно поэты стали посещать притон всё
      
       6
      реже, а остальное общество, собиравшееся там, охватил процесс разложения.
       Среди попутчиков выделялся некий Колпаков, уже упоминавшийся в части I настоящего повествования. Высокий, очень худой, с длинными прямыми волосами и бородкой клином, с глубоко посаженными глазами, - он мог бы сойти за старовера-начетчика либо за непризнанного живописца почвенного направления, если бы не робкая и вместе с тем плутоватая улыбка, частенько появлявшаяся на его лице. Плутоватость происходила оттого, что Колпаков в жизни ровно ничего не делал - поистине редкий случай, - живя уже в весьма зрелом возрасте на хлебах родителей-пенсионеров, а потому все достававшиеся ему житейские блага воспринимал как плод какой-то невинной хитрости со своей стороны. Хитрости, конечно, никакой не было, ибо Колпаков отличался детским простодушием (а возможно, ребенком по сути и являлся). Зато он был кроток, вежлив, услужлив (по мелочам), явно симпатизировал всем окружающим, а потому и сам вызывал симпатию. За столом он был желанным гостем, так как не обижался ни на какие шутки в свой адрес. Более того, эти шутки и всякие смешные рассказы он сам вызывал к жизни, потому что в пьяном виде вел себя крайне нелепо, зато очень забавно. Тем для разговоров у него имелось всего две: история авиации и творчество певца Тома Уэйтса. Такая широта кругозора уже сама по себе не могла не стать предметом подтрунивания, но шутки не отменяли того факта, что поговорить с этим человеком один на один было, в сущности, не о чем. Безвредность Колпакова тоже была только кажущейся - например, на всех без исключения публичных мероприятиях, на которые ему доводилось попасть в числе прочих завсегдатаев притона, он имел обыкновение напиваться до полного бесчувствия и не отвечать ни на какие призывы из реального мира. В результате у его спутников всякий раз возникала проблема доставки Колпакова в притон или в какое-нибудь другое хоть мало-мальски безопасное место. Жизневу вспоминался вечер в притоне, протекавший довольно весело, если не считать удручающего вида Колпакова, который пил уже с утра и постепенно впал в полную прострацию. Жизнев ухаживал за одной из присутствовавших барышень и как раз нашептывал ей на ушко что-то смешное, когда Колпаков вдруг покачнулся и с грохотом рухнул со стула. Все вскочили, захлопотали вокруг упавшего, который что-то одобрительно мычал, и с трудом - так как Колпаков ничем им не помогал - усадили его обратно на стул. Не успел Жизнев возобновить ухаживания, как раздался тот же грохот, и Колпаков вновь оказался на полу. Тогда его с великими усилиями поставили на ноги и, подпирая со всех сторон, отвели в комнату, где уложили на диван. Оказавшись в лежачем положении, Колпаков, судя по его состоянию, должен был моментально заснуть, однако надежды на это не сбылись. Стоило Жизневу вывести свою даму в коридор для интимной беседы, как дверь комнаты вдруг с треском распахнулась, и перед ошарашенной парочкой предстал Колпаков. Произнести он ничего не мог, однако смотрел весьма осуждающе. Жизнев, превозмогая сопротивление, подтащил его обратно к дивану и заставил лечь, после чего, бодро улыбаясь, вернулся к своей подружке. Однако через минуту улыбка сползла с его лица, ибо дверь снова распахнулась и на пороге, словно призрак оскорбленной морали, вновь возникла костлявая фигура Колпакова. Короче говоря, в тот вечер Колпакова пришлось укладывать раз пятнадцать, и угомонился он скорее всего лишь потому, что Леокадия догадалась налить ему полстакана водки. Но к тому времени подружка Жизнева, которой всё происходящее перестало казаться забавным, уже упорхнула. А Жизнев с содроганием представил себе, каков авиатор-любитель в лоне семьи и какой уют он создает своим престарелым родителям. Впрочем, большинство посетителей притона над этим не задумывалось и лишь всласть потешалось над Колпаковым, который в ответ лишь смущенно улыбался (если, конечно, еще что-то соображал).
       Через пару недель после описанного случая Жизнев как-то покидал притон поутру, и Колпаков увязался за ним. Они проходили мимо пивного ларька, и Колпаков мечтательно произнес: "Эх, неплохо бы сейчас холодненького!" Жизнев сделал вид, будто не слышит. Затем они поравнялись с рюмочной, и Колпаков спросил уже напрямую: "А может, дюзнем, а?" - "Ты же вроде говорил, что на работу устроился, - сказал в ответ Жизнев. - Как-то не вяжутся работа и питие с утра". - "С утра выпил - весь день свободен!" - плутовато улыбаясь, провозгласил Колпаков, но Жизнев шутки не
      
       7
      поддержал. А позднее он узнал, что Колпаков очень любит сообщать всем знакомым, как удачно он трудоустроился, что он будет делать на работе и сколько денег будет получать. Сначала знакомые радовались тому, что авиатор взялся наконец за ум, но потом над его рассказами стали смеяться. "Да он все врет, - прямо заявила Жизневу Леокадия. - Он ненавидит работать". - "Но как же так? - удивился Жизнев. - У него ведь папа - журналист-международник, сам он в Германии родился и учился, немецкий знает как родной. Ему же устроиться - раз плюнуть". - "Любим, скажи спасибо, что он врет и никуда на самом деле не устраивается, - сказала Леокадия. - Ты не пробовал с Колпаковым о чем-нибудь договариваться, - о встрече, например? Обязательно подведет и не приедет, а потом будет долго и нудно врать, что вывихнул ногу или еще что-нибудь в таком же роде. Не устраивается - и хорошо, позора меньше. Колпаков на службе! - рассмеялась Леокадия. - Готовая кинокомедия, бери и снимай". - "Он недавно обещал прийти на наш концерт и не пришел. На следующий день позвонил и сказал, что вывихнул ногу", - заметил Жизнев, и Леокадия рассмеялась снова. "Ты этой версии про ногу еще не слышал, вот он тебе ее и впарил, - сказала она. - Совесть он вывихнул, а не ногу, алкаш проклятый, хронь ларёчная. Нажрался, подлец, как свинья, и поленился пойти, вот и всё. А позвонил, потому что боится тебя обидеть - ты ведь его, мерзавца, угощаешь. А зря".
       На те концерты Сообщества, что устраивались в центре города, Колпаков с тех пор, кажется, так ни разу и не попал. Но когда поэты Сообщества стали выступать в Болгарском культурном центре, Колпаков, живший от знаменитого особняка в двух шагах, зачастил на эти выступления. Однако радости Жизневу его посещения не доставляли, потому что Колпаков и его приятели приходили уже заметно под градусом, располагались за одним из старинных столов, которых так много в коридорах Болгарского центра, и сразу начинали выпивать и жадно курить, словно год до того не курили. Они громко разговаривали о моделях самолетов и о пластинках Уэйтса, в ходе беседы громоздя в пепельницах груды окурков, а в урнах - груды пустых бутылок. В зал, где проходил концерт, эти люди обычно даже не заглядывали. Жизнев порой удивлялся терпимости болгар, спокойно смотревших на столь нахальных посетителей, которые использовали дивный особняк просто как удобное место для распития водки и даже не думали это скрывать. Во время концерта гул разговоров, звон бутылок и пьяные выкрики в коридоре изрядно раздражали Жизнева, и он уже подумывал попросить Колпакова впредь не затруднять себя явкой на концерты. Однако затем, посчитав выручку от выступлений в Болгарском культурном центре, Жизнев решил прекратить сами эти выступления, ибо денег они приносили очень мало (место было не очень известное), а работать приходилось точно так же, как в знаменитых и хорошо посещаемых залах. С тех пор Жизнев видел Колпакова еще два или три раза - в гостях у общих знакомых. Там авиатор вел себя как обычно - быстро напивался до невменяемого состояния, после чего перед обществом вставала задача переместить его туда, где он заснул бы и никого не беспокоил. Порой это удавалось сразу, но порой до отхода ко сну Колпаков успевал сломать стул, либо разбить полдюжины бокалов, либо смахнуть на пол салатницу вместе с салатом... Венцом его разрушительной деятельности явилась вдребезги разбитая однажды толстая стеклянная столешница - непонятно, как ухитрился рухнувший на нее Колпаков остаться целым и невредимым. Естественно, что после таких художеств Жизнев перестал встречать бедного авиатора даже и в дружеских компаниях. Все, конечно, понимали, что малый он добрый и бедокурит не со зла, однако проблем никому не хотелось. Потом Колпаков еще несколько раз звонил Жизневу домой, интересуясь его житьем-бытьем (а может, просто желая узнать, не хочет ли тот выпить). Однако, поскольку в своих довольно сжатых ответах Жизнев не касался ни истории авиации, ни творчества Тома Уэйтса, то разговоры быстро сходили на нет. А еще через несколько лет наш герой узнал, что Колпаков погиб, причем очень бесцветной и заурядной смертью. Жил горе-авиатор к тому времени уже один - родители, устав смотреть на бессмысленное лицо единственного сына и слушать его пьяное мычание, один за другим убрались на погост. Одиночество Колпакова и сгубило: как-то он курил перед сном, непогашенная сигарета упала на матрац, и дым, как это часто бывает, задушил
      
       8
      
      спящего. Подавляющее большинство знакомых Колпакова - друзей у него не было - узнало о его смерти лишь задним числом. Жизнев, к примеру, узнал о ней из случайного упоминания в разговоре - просто к слову пришлось.
      
       Глава III
      
       Разложение притона имени Жизнева ускорилось тем случайным обстоятельством, что его хозяйка Леокадия неожиданно влюбилась. Как девушка избалованная и с причудами, она, конечно, не могла влюбиться в пошлого красавца, или в заурядного гения, или даже в господина, сочетающего в себе обе эти обычные, на взгляд Леокадии, человеческие ипостаси. Нет, ей требовалось нечто небывалое или, по крайней мере, ранее в притоне не появлявшееся. Другими словами Леокадии, как и многим видавшим виды женщинам, для полноты чувств требовался урод. И таковой не замедлил появиться - его привели с собой те развеселые бездельники, которые постепенно составили основное население притона. Руки, ноги и прочие органы у Олежки (так звали предмет страсти Леокадии) находились на должном месте, и тем не менее уродом он, несомненно, был. Однажды Жизнев случайно заглянул в ванную, где в тот момент Леокадия мыла губкой своего возлюбленного, а тот, основательно подвыпивший, снисходительно позволял ей это делать. Вяло копошившееся в ванне бледнокожее и безволосое существо с наголо обритым черепом до такой степени напоминало огромную личинку какого-то вредного насекомого, что Жизнев ощутил приступ дурноты и поскорее закрыл дверь. Сказать об Олежке было решительно нечего: он нигде не работал, ничем не занимался, не обладал никакими познаниями либо способностями... "Его отовсюду выгнали" - вот и всё, что о нем говорилось. Когда наш герой вежливо заметил Леокадии, что такая характеристика не украшает, та, как женщина мудрая, не стала спорить и лишь развела руками. "Ничего не могу с собой поделать", - сказала она. Честный ответ вызывал уважение. Вспоминались слова Мерзлякова:
       Сила страсти - Бога сила!
       Можно ль ей противустать?
      Недаром восклицал Грибоедов: "Красавицы мои! Кто растолкует вас?" Особенно понятным становится недоумение классика, если учесть некоторые особенности нрава приживала Олежки. Он был груб, завистлив, ревнив, подозрителен, видел в людях только плохое, ему постоянно мерещились интриги и козни против его особы. Все эти свойства характера трезвый Олежка таил внутри себя, но так как трезвым он решительно не знал, чем себя занять, то вскоре напивался, а после этого вся дрянь перла из него наружу. В притоне - неслыханное ранее дело - стали происходить перебранки и скандалы. Объектом Олежкиной злобы однажды стал даже Жизнев, именем которого назывался притон. Безволосый склочник как-то пронюхал, что Жизнев помог Леокадии деньгами, и начал питать разные нелепые подозрения (сам-то Олежка никому и ничем помочь не мог). Когда Жизнев, посетив со знакомой дамой Дом художника на Крымском валу, купил затем вина и в благодушнейшем настроении явился в притон, Олежка в застолье сначала зловеще молчал, а затем разразился идиотскими обвинениями вроде: "Думаешь, дал денег - и ты теперь тут хозяин?" Спорить с иррационально злобствующим человеком бессмысленно, поэтому Жизнев лишь посоветовал Олежке держаться спокойнее, если он не хочет немедленно получить в морду. Затем Жизнев мстительно забрал принесенное им спиртное и вместе с дамой покинул притон, оставив Олежку в компании развеселых бездельников. Правда, в тот момент бездельники, помнившие всегдашнюю щедрость Жизнева, несколько пригорюнились, однако урезонить склочника побоялись: любовник хозяйки в их глазах автоматически становился хозяином дома. Между тем сам Олежка трепетал за свое положение в этом доме, так как в случае разлада с Леокадией идти ему было бы некуда. Этим животным страхом и объяснялась его агрессивность. Думая об Олежке, Жизнев с горечью бормотал стихи поэта-демократа начала XX века Евгения Тарасова:
       Если слышу, что вот человек-полузверь
      
       9
      
       Овладел, как добычей, девическим телом,
       Я, бледнея, шепчу: эту девушку в белом
       Я невестою звал. Вижу трупом теперь.
      Жизнев, правда, Леокадию невестой не звал и мужского тяготения к ней не испытывал, однако за ней ухаживали многие, и далеко не всегда успешно. А потому поневоле вспоминался возглас Филдинга: "Ну что за окаянство! Женщина способна устоять перед всеми людскими ухищрениями, но уступит какой-нибудь мартышке!" Понятно, что сцены, подобные описанной выше, привлекательности притону не добавляли, к тому же туда зачастили друзья Олежки - совсем уж глупые и никчемные существа, любые разговоры об искусстве воспринимавшие с молчаливым недоумением. Впрочем, при Олежке стало мудрено заводить подобные разговоры, ибо он старался сразу их пресечь злобными насмешками как над темой разговора, так и над самим говорящим. Сколько-нибудь примечательные личности в итоге почти перестали появляться в притоне, а в среде прочих процесс разложения пошел с удвоенной скоростью.
       Мы уже упоминали о постоянном посетителе притона по фамилии Юшин. Этот рослый молодой человек выдумал о себе легенду: будто он происходит из древнего рода лифляндских баронов, а простецкую фамилию его дед вынужден был принять, дабы избежать большевистских преследований. Однако дед якобы сохранил все семейные бумаги, которые - опять же "якобы" - неопровержимо свидетельствуют о знатном происхождении внука. Документов этих никто не видел, так как Барон (прозвище Юшина в притоне) к себе домой никогда никого не приглашал. Чем он занимается, как зарабатывает на жизнь - этого тоже никто не знал. По правде сказать, люди богемы и вообще мало интересуются делами своих товарищей по вечному веселью. Кроме совместных кутежей, их, как правило, больше ничего не связывает - например, Жизнев из многочисленных посещений притона никаких прочных дружеских связей не вынес. Барон утверждал, что он католик, так как предки в свое время будто бы проявили твердость и с презрением отвергли проникшее в Прибалтику протестантство. Разговоры за бутылкой о суровых прибалтийских рыцарях были для Барона тем же, чем были для Колпакова разговоры об авиации и о Томе Уэйтсе. Говорил Барон о рыцарях много и со страстью, но всё в каких-то общих выражениях. Для того чтобы так разглагольствовать о суровом и несгибаемом нраве ливонских феодалов, вовсе не требовалось принадлежать к древнему рыцарскому роду - хватило бы и нескольких фильмов для юношества. Как Колпаков свои сведения об авиации черпал лишь из популярных альбомов с картинками, так и Барон ограничивался, похоже, лишь кино - на чтение серьезных книг о своих гипотетических предках ему явно недоставало терпения. Жизнев по наивности пытался в беседах с Бароном делиться своими познаниями о прибалтийском рыцарстве, но Барон тут же его перебивал, после чего вклиниться в его пылкие, но совершенно бессодержательные тирады было уже невозможно. Это и понятно: как большинству людей, Барону требовались не познания, а легенда. Он был человеком вежливым, незлобивым и даже довольно начитанным, но в разговоре, особенно подшофе, непременно сворачивал на свою любимую тему, заставляя Жизнева тяжело вздыхать. Читателю следует знать, что бесконечные восхваления ливонских рыцарей способны утомлять не меньше, чем бесконечные перечисления моделей самолетов со всеми их пушками и пулеметами либо постоянно возобновляющиеся славословия певцу Уэйтсу. Тем не менее Барон был забавен, на подначки не сердился и вносил свой мазок в хаотическую, но увлекательную картину под названием "Посетители притона имени Жизнева". Самого Жизнева Барон очень любил и, вынырнув из пьяного забытья, тут же спрашивал о нем, так как шутки нашего героя возвращали склонному к депрессии Барону душевное равновесие. Ну а когда притон начал разлагаться и поэты перестали его посещать, спасать Барона от депрессии стало уже некому. Сначала он, по словам очевидцев, во время очередного застолья вдруг расплакался навзрыд и закричал: "Я никакой не барон!" Однако он напрасно ожидал сочувствия от компании, которая была уже сильно разбавлена тупыми дружками червеобразного Олежки. Услышав издевательские реплики в свой адрес, Барон с жалобным криком бросился вон из
      
       10
      
      квартиры, но на первом же лестничном марше оступился и покатился вниз, разбив себе голову и сломав руку. А через пару дней, явившись в притон уже с загипсованной рукой, Барон предпринял попытку суицида: он выскользнул из-за стола в комнату так ловко, что его отсутствия никто не замечал до того момента, пока из комнаты не раздался ужасающий грохот. Оказалось, что несчастный вознамерился повеситься, как-то закрепив одной рукой веревку на люстре, но та не выдержала его тяжести и вместе с ним рухнула вниз, окутав массой хрусталя, подобно хищной медузе, распростертое на паркете тело. Барона кое-как привели в чувство, влив ему в рот полстакана водки, но дальше пить он отказался и навсегда покинул притон, плача и приговаривая: "Я не барон, не барон!" Так богема лишилась одного из своих заметных представителей. В дальнейшем след этого человека теряется. До Жизнева доходили смутные слухи о том, что Барон будто бы бросил пить, перешел в православие и стал где-то церковным старостой, однако справедливость этих сведений ничем не подтверждена. Упоминали мы в первой части и о человеке по фамилии Мшагин, сыне удачливого драматурга советских времен. В те времена пьесы Мшагина-старшего, числом две, ставились повсюду, и Мшагин-младший с завистью смотрел на то благосостояние, которым в результате пользовался его папаша. Сын решил не мудрить и тоже избрать для себя стезю драматурга, тем более что отцовские связи давали ему изрядную фору перед конкурентами. Он начал обдумывать сюжеты будущих пьес. О том, что процесс обдумывания идет, Мшагин-младший неукоснительно сообщал всем своим собутыльникам, коих имел немало. Поэтому уже к началу 90-х за ним прочно закрепилось социальное обозначение "молодой драматург". Отсутствие самих драм приятелей Мшагина нисколько не смущало: по их мнению, человек для того и пишет драмы, чтобы считаться драматургом, а если считаться таковым можно и без них, то тем лучше. Тем не менее Мшагин-младший уже совсем было собрался приняться за работу, дабы располагать собственными источниками средств, но тут грянула гайдаровская реформа. Молодой драматург огляделся по сторонам, и рука его застыла над клавишами пишущей машинки. Театры, все как один, оказались на грани разорения и жили только подачками местных властей, жалованье актеров упало до уровня, который еще недавно был совершенно немыслим. Система приемки новых пьес и осуществления новых постановок развалилась. Для того чтобы продать театру за хорошие деньги новую пьесу, теперь следовало сначала найти этому театру богатого спонсора, однако таковых, во-первых, на всех не хватало, а во-вторых, они были готовы оплачивать только известные пьесы известных авторов. Предпочтение оказывалось авторам давно умершим - они не могли потребовать денег за уступку авторских прав. В новой России пьесы Мшагина-старшего, пронизанные пафосом социалистического строительства, мгновенно устарели и сама фамилия "Мшагин" стала настораживать. Деньги удачливого драматурга, доверчиво вложенные в Сбербанк, по манию злого волшебника Гайдара там же и сгорели. Тем самым средств к привычному безбедному существованию мгновенно лишился и Мшагин-младший. Когда Жизнев с ним познакомился, тот уже ходил в каких-то обносках и ничем не напоминал былого представителя золотой молодежи. Наоборот, Мшагин с удивительной быстротой приобрел манеры и ухватки босяка. Так, предложение одолжить у экс-балерины, владелицы притона, инвалидное кресло и поехать на нем в подземный переход побираться не вызвало у Мшагина, в отличие от героя Ильфа и Петрова, ни малейшего отторжения. Леокадия отвезла его в переход, а когда через несколько часов вернулась, Мшагин не хотел уезжать, шипя: "Ты посмотри, как подают!" Ничего удивительного: от природы и благодаря нездоровому образу жизни Мшагин был тощ и бледен, как Кощей Бессмертный. Его возвращение в притон походило на триумф, тем более что в кресле везли уже не Мшагина, а многочисленные пакеты с бутылками и едой, приобретенные в попутном магазине.
       Несмотря на то что Мшагину так и не удалось воплотить на бумаге ни одного из своих драматургических замыслов, свою прикосновенность к искусству он все-таки ощущал и разговоры об искусстве любил. Как мы убедились, он также был способен на нетривиальные поступки, а потому
       11
      
      мог повторить вслед за Роменом Гари: "Я продолжал воспринимать жизнь как литературный жанр". Все необходимое для такого жизневосприятия давал Мшагину притон, - отсюда ясно, что происходившие там печальные изменения драматург переживал не просто тяжело, а как свою личную трагедию. В один прекрасный вечер в притоне раздался звонок, но вместо очередного гостя глазам открывшей дверь Леокадии предстал возбужденный сосед снизу.
      - Нас заливает! - воскликнул он с ужасом. "Пора бы уже привыкнуть", - подумала Леокадия и вяло спросила:
      - Неужели?
       И тут ей вспомнилось, что за столом уже давно не видно молодого драматурга. "Идиот, опять заснул в ванне", - подумала она.
      - Вода красная! - воскликнул сосед.
      - Как?
      - Так! Это кровь! - прохрипел сосед. Леокадия бросилась в ванную, но дверь была заперта изнутри. Она принялась стучать, но безрезультатно. Крики и брань тоже остались без ответа. У двери столпились посетители притона, создавая сумятицу и невыносимый шум. Кто-то, повинуясь наитию, помчался в комнату и принес оттуда клочок бумаги, на котором корявым почерком было написано: "Ухжу. Мне все надоели".
      - Вот гад! - завопила Леокадия. Если бы она не так взбеленилась, ей, несомненно, вспомнились бы слова героя Гёте: "Где у вас подходящая для меня арена жизни? Ваше мещанское общество мне невыносимо! <...> Разве тому, кто хоть чего-нибудь стоит, не лучше уйти на все четыре стороны?" Дверь была взломана, и глазам собравшихся предстало в мутной от крови воде изможденное тело потерявшего сознание молодого драматурга. К счастью, вены себе он вскрыл неумело (или трусливо) - во-первых, поперек, а не вдоль, и, во-вторых, лишь около запястий. Тело кое-как вытащили из ванны, порезы забинтовали тряпками. "Скорая" приехала быстро. К ее приезду Мшагин уже очнулся и ошалело завертел головой. Некоторые посетители притона попытались броситься на него с целью набить морду, но дюжий санитар пресек эту жестокую затею. Стоять Мшагин не мог, и его унесли на носилках. С этого момента его след также теряется. Известно одно: пьес под фамилией "Мшагин" на театральном рынке с тех пор так и не появилось. Кто-то, правда, утверждал, что Мшагин сделал себе пластическую операцию и взял фамилию "Гришковец", но Жизнев к этой версии отнесся скептически. Очевидно было одно: притон и сложившееся вокруг него общество рассыпаются на глазах. А несколько позже умерла, не оставив завещания, старая балерина, и ловкие люди во главе с местным участковым отсудили у Леокадии квартиру. Так притон окончательно приказал долго жить. Впрочем, в своем опошленном виде он уже и до этого потерял всякое право на существование.
      
       Глава IV
      
       В предыдущих частях нашего повествования мы с удовольствием описывали расстилавшиеся перед поэтами длинные столы, ломившиеся от яств и напитков. Да, порой жизнь бывала к поэтам добра, однако далека не всегда. Если верно то, что за все дары Фортуны надо платить, то, видимо, представителям богемы за свое непрерывное веселье платить надо особенно дорого. В результате порой и не знаешь, чего в богемной жизни больше - веселья или раскаяния и зубовного скрежета. Статус творца при расплате во внимание не принимается, хотя по молодости лет и нашему герою, и его тогда еще юным коллегам по перу почему-то казалось, будто близость к музам способна уберечь их от любых бед. С годами писакам пришлось заподозрить, что вышеупомянутая близость в сочетании с богемной жизнью скорее притягивает беды, нежели от них защищает.
       Жизневу вспоминался двадцатилетней давности предновогодний концерт в кабаре Демидова. С нового 1992 года предполагалось, по изящному выражению новых либеральных правителей, "отпустить цены на волю", и распропагандированное население бурно веселилось, ожидая от этой
      
       12
      
      меры экономического чуда. Веселье царило и в кабаре, тем более что Демидов, проявив несвойственную ему обычно предприимчивость, организовал в буфете бойкую торговлю спиртным, с которым в Москве в ту пору вообще-то было плохо. Потом буфетчик-доброволец куда-то исчез (видимо, напился), но спиртное в кладовке осталось, и Жизнев еще не раз наведывался туда за очередной бутылкой, неукоснительно расплачиваясь за нее уже с самим Демидовым. Жизнев с большим успехом прочел публике новые стихи, но не угомонился и продолжал читать за столиком среди товарищей-поэтов и просто ценителей, подошедших послушать. Из разных уст звучали издевательские выпады против опостылевших всем литературных мэтров и обещания поставить русскую литературу на новые рельсы. В атмосфере всеобщего восхищения в это искренне верилось.
      Вдохновляли и перемены в обществе, результат которых был пока неясен, однако сомневаться в их успехе никому не хотелось. И если уж Россию удалось изменить, то переделать литературу и подавно не составит большого труда. Все эти настроения ныне вызывают лишь горькую улыбку, но они были. Очень нелишне о них помнить: возможно, тогда вспоминающий задаст себе вопрос, отчего же благие перемены обернулись тем, чем обернулись, - как в обществе, так и в литературе. Возможно, вспоминающий даже сумеет честно ответить себе на этот вопрос. Ну а в тот вечер Жизнев купался в лучах славы, смеялся шуткам - чужим и собственным, ухаживал за дамами - вполне бескорыстно, поскольку любовница, и очень красивая, у него тогда имелась. Поэзии, увы, она не понимала и на литературные мероприятия не ходила, однако серьезным недостатком Жизнев это не считал. Ведь правильно писал Павезе, что "либо ты принимаешь любовь со всеми ее сложностями, либо остаются только проститутки".
       После концерта Жизнев вышел из кабаре широко улыбаясь и повторяя про себя фразу Горького: "Вообще же наша Русь - самая веселая точка во Вселенной". Пьян Жизнев не был - лишь слегка под хмельком. Бывают же такие легкие, удачные дни, думал он, когда и хмель, сколько ни пей, лишь бодрит, а не тяготит. Ему еще предстояло в тот же вечер убедиться в крайнем непостоянстве удачи.
       Он поймал такси и благодушно развалился на сиденье рядом с водителем. Тот выглядел как-то странно - словно не родился и рос, как все люди, а был топорно изготовлен неумелым подмастерьем в темной мастерской. Однако хоть он и напоминал дуболома из сказки, язык у него был подвешен хорошо. Жизнев любил поболтать с таксистами и нередко вызывал их на откровеннейшие разговоры. Этого же и вызывать не требовалось - беседу он начал сам и не умолкал ни на минуту, рассуждая о глобальном потеплении (в Москве тогда и впрямь стояла оттепель), о проблемах дорожного движения, о настроениях в обществе и о близящихся новогодних праздниках. Между прочим он поинтересовался родом занятий своего пассажира и, услышав, что тот - писатель, с уважением произнес: "А-а!" Жизнев, конечно, немножко покривил душой, ибо зарабатывал в основном не писательством, но, вспомнив о его триумфе в тот вечер, мы не будем строго его осуждать. Водитель, добравшись до новогодней темы, искоса посмотрел на Жизнева и предложил: "Слушайте, давайте выпьем! То есть я не буду, я за рулем, но вам-то можно. Выпейте за мое здоровье и за Новый год!" - "А есть?" - спросил Жизнев. Сам этот вопрос подразумевает, что предложение принято. "Да, конечно! - обрадовался водитель. - Есть мой фирменный самогончик. Делаю для себя и для друзей, продукт чистейший! Прихватил с собой, чтоб с друзьями в гараже за Новый год тяпнуть. Ну а поговорил с вами и думаю: почему бы не угостить хорошего человека, да еще писателя?"
       Водитель припарковался у бордюра (впереди виднелся Савеловский путепровод, до дому Жизневу оставалось совсем немного), извлек из-за сиденья бутылку, из бардачка - эмалированную кружку, щедро налил и протянул Жизневу кружку и конфетку в качестве закуски. Эх, остановить бы в тот момент нашего героя! Он ведь почувствовал странный привкус напитка, но все же допил до конца, решив, что раз это самогон, то и привкус должен быть (вот только зря он этот привкус принял за сивушный). Невольно вспоминаются слова Ньево: "Злой всегда сумеет обездолить доброго,
      
      
       13
      
      вкравшись к нему в доверие". Беседа продолжалась еще какое-то время, а затем - провал, беспросветное забытье, которое охватило Жизнева совершенно незаметно для него самого. Ему повезло, что погода для зимы стояла теплая, потому что очнулся он на снегу без шапки и перчаток, а также без сумки и часов. Он осмотрелся, но исчезнувших вещей вокруг не обнаружил. Лежал он в самом начале своей улицы - там, где она отходит от Дмитровского шоссе. Перед ним на фоне ночного неба, имеющего в Москве сиреневый оттенок, высилось здание гостиницы "Молодежная". Прохожих не было, большинство окон в окрестных домах уже погасло. Еще не вполне понимая, что с ним случилось, Жизнев поднялся и, пошатываясь, побрел по направлению к своему дому. Окончательно он всё осознал, лишь приблизившись к подъезду. Происшедшее, разумеется, его не красило, но и не являлось поводом для сурового осуждения, - скорее для сочувствия. Гоцци, например, писал:
       Душа,
       В которой страх к богам живет, не может
       Вообразить, что души есть, которым
       С злодействами расстаться невозможно.
      Однако родители Жизнева полностью пренебрегали существованием мирового зла и во всех бедах, случавшихся с их сыном, винили только его самого. Ждать сочувствия от них не стоило. И действительно, рассказ Жизнева они, казалось, пропустили мимо ушей, образ водителя-отравителя не вызвал у них никаких эмоций, зато образ сына внушал им сильнейшее негодование. Так что до Нового года Жизневу пришлось таиться в своей комнате, стараясь поскорее залечить простуду. В новогоднюю ночь поэтов Сообщества пригласили выступить в эстрадном концерте, проходившем в каком-то дорогом ресторане близ ВДНХ. Наградой участникам должно было послужить их появление на экранах телевизоров. Жизнев поехал туда на своей машине, дабы избежать питейных соблазнов. Благополучно отчитав стихи, он потом два часа отчаянно скучал, созерцая бездарные номера различных артистов эстрады, - всё потому, что режиссер не хотел отпускать поэтов: им предстояло еще не раз попасть в кадр уже как зрителям. Жизнев еще тогда начинал ненавидеть выступления в средствах массовой информации с их многочисленными табу: на неприличное, на политически заостренное, на непонятное широкой аудитории (то есть режиссеру), и так далее. Памятуя пережитую скуку, Жизнев не стал смотреть этот концерт, когда его показали в записи.
       Приехав домой, он позвонил жившей неподалеку знакомой. Она пожаловалась ему на скуку, ибо ее, мол, окружают неинтересные люди. Жизнев заехал за ней и привез ее к себе. Однако он не успел проявить естественную в таких обстоятельствах мужскую предприимчивость - приятельница его опередила, обрушив на него целый поток сведений о своих знакомых: что они из себя представляют, что они про нее говорят и до какой степени они к ней несправедливы. Жизнев знать не знал этих людей, но сдуру поддержал беседу и через некоторое время почувствовал, что тонет в словах. Он понял, что его приятельнице хотелось только излить душу, а радушный хозяин интересует гостью лишь как сосуд для этих излияний. На любовные успехи можно было рассчитывать лишь после долгих поддакиваний, неисчислимых кивков и тысяч сочувственных вздохов, однако Жизнев уже устал и не желал столь дорого платить за довольно сомнительное удовольствие. Однако мысль о том, что человека порой оценивают не по достоинству, была, видимо, столь нова для гостьи, что она (гостья) всё говорила и говорила, подтверждая тем самым замечание Моэма о том, что "женщинам всегда не по себе, если в голове у них заведется какая-нибудь мысль". Жизнев очень боялся заснуть кивая и разбить лбом стоявшую перед ним чашку с чаем. Ничего покрепче он купить не успел, вернее не догадался, но это оказалось к лучшему: видимо, именно отсутствие на столе горячительных напитков и заставило его приятельницу задуматься о том, чем бы поддержать ораторский пыл и где бы промочить пересохшее от речей горло. Гостья пошла звонить подруге, а Жизнев остался сидеть за столом, тупо глядя в темное окно и надеясь, что подруга окажется дома и пригласит к себе его непонятую людьми красавицу. Так оно, к счастью, и вышло. Жизнев отвез приятельницу по
      
       14
      
      названному ею адресу (ему вновь повезло - ехать пришлось недалеко) и довольно холодно простился с ней возле парадного. Затем он вернулся, поставил машину на стоянку и с огромным удовольствием прошелся до дома по свежевыпавшему снежку. Он не укорял себя за недостаток настойчивости и целеустремленности - напротив, он всецело себя одобрял. Ему вспомнилось то, что говорил герой Болеслава Пруса своему влюбленному собеседнику: "Чтобы покорять женщин, нужно обладать изрядной долей наглости и бесстыдства - два качества, которых ты лишен. <...> Не вкладывай сердца в эту подлую игру, иначе его оплюют ради первого попавшегося прохвоста". И верно, оплюют, думал Жизнев, вспоминая обиду, звеневшую в голосе его дамы. Парадокс заключается в том, что люди, которые легко обижаются на других, самим себе готовы простить очень многое. Их следует побаиваться, дорогой читатель.
      
       Глава V
      
       В 1995-м году, в начале лета, в Москву на курсы повышения квалификации педагогов приехал из Череповца пламенный любитель литературы Гридасов, о котором мы уже рассказывали во II-й части нашего романа. Жизнев, разумеется, не мог пройти мимо такого события и помчался на "Юго-Западную" - близ этой станции метро располагалось общежитие, где поселили Гридасова. Встреча началась с объятий, продолжилась долгой задушевной беседой под пиво и водку, но завершение ее оказалось каким-то странным. Впрочем, обо всем по порядку. Гридасову, уже в изрядном подпитии, вдруг неудержимо захотелось женского общества (в то время как Жизнев в подобном же состоянии начисто забывал о существовании проблемы пола). Подгоняемый скорее даже не плотским желанием, а чувством сексуального долга (посещающим, как видим, и лучших людей), Гридасов отправился в скитания по бесконечным коридорам общежития, объяснив Жизневу, что хочет найти место, где устраивают танцульки, а если не найдет - то хотя бы комнату, населенную гостеприимными дамами. Ни в своем успехе на танцульках, ни в том, что дамы окажутся ему рады, Гридасов ничуть не сомневался - Жизнев искренне позавидовал его уверенности в себе. Однако все пригодные для танцулек места оказались наглухо заперты (начальники общежитий танцулек вообще не жалуют, Жизнев об этом прекрасно знал по опыту собственной молодости), а попытки вломиться в комнаты с женским населением каждый раз приводили к конфузу: либо женщины взвизгивали с перепугу и гневно отвергали предложение познакомиться, либо у них в гостях уже сидели кавалеры, глядевшие крайне сурово, либо, наконец, из-за двери просто слышался совет идти прочь подобру-поздорову. Ну и, само собой, в большинстве случаев на стук Гридасова просто никто не отвечал. В качестве бессловесного клеврета Гридасова Жизнев чувствовал себя невыносимо глупо, особенно когда на него с испугом и недоумением таращились застигнутые врасплох дамы в домашних халатиках. Кроме того, блуждание по коридорам общежития и само по себе способно нагнать тоску на кого угодно. В конце концов за одной из запертых дверей Гридасову померещились музыка и приглушенный женский смех. Взбешенный тем, что ему не открывают, Гридасов недолго думая ринулся на дверь всей своей массой, с третьей попытки выломал ее и обнаружил за ней всего-навсего какую-то пыльную кладовку. Жизнев затрясся от страха, вспомнив давнюю историю из своих студенческих лет: тогда Жизнев забрался через окно первого этажа в общежитие собственного вуза. Вместе с ним было двое его друзей. В поисках места для ночлега они тоже взломали какую-то комнату и завалились там спать, а наутро обнаружили, что одежду у них украли. Правда, на столе лежала записка: "ПолУчите одежду, когда почините дверь". Дверь кое-как починили, но одежду (между прочим, частично купленную в "Березке") так никто и не вернул, а поднимать шум жертвы, естественно, не стали. К счастью, взлом кладовки стал последним подвигом Гридасова в тот вечер: силы покинули его, и он упавшим голосом предложил выпить еще. Это было сделано, и в результате оба друга без дальнейших приключений отошли ко сну.
       Наутро Жизнев чувствовал себя отвратительно. На него навалилась страшная слабость, каждое
      
       15
      
      движение давалось ему с трудом. В те времена большая часть водки в Москве была так называемой "паленой", то есть сделанной либо из технического спирта, либо с применением изношенных фильтров, либо представлявшей собой просто самогон, причем изготовленный по самой примитивной технологии. Употребление таких продуктов не замедлило сказаться на организме нашего героя. Гридасов выглядел пободрее. На его родине, в Череповце, ситуация с водкой была не лучше, чем в столице, однако Гридасов выпивал чаще нашего героя и приобрел к водочным сюрпризам некоторый иммунитет. Жизнев со стоном напомнил другу, что вечером их ждет филолог С. "Как же я приду в гости в таком состоянии? - хныкал Жизнев. - Я же развалина, полная развалина!" Но Гридасов никогда не унывал. Он помог Жизневу одеться, подхватил его под руку и, непрерывно бормоча "все будет хорошо" и прочие успокоительные формулы, довел друга до метро "Юго-Западная", где быстро нашел распивочную. "Тебе надо поправиться, махнуть стаканчик, - обратился он к Жизневу. - Другого пути нет". Пить водку Жизнев категорически отказался - при одной мысли об этом лютом напитке его начинали сотрясать рвотные спазмы. Да и день стоял жаркий, совсем неподходящий для водки. Внезапно Жизнев увидел у себя перед носом граненый стакан, наполненный золотистой жидкостью. "Пей, - распорядился Гридасов. - Это нормальный портвейн, я попробовал". Жизнев закрыл глаза, остановил дыхание и, отключив все центры чувственного восприятия реальности, начал вливать в себя портвейн. Когда стакан опустел, у Жизнева вновь начались позывы к рвоте, однако он их преодолел, нюхая кусочек черного хлеба, каким-то образом оказавшийся в его руке. Распивочную ему на некоторое время все же пришлось покинуть, так как у него начался слюноход. Отплевавшись в ближайшую урну, Жизнев вдруг почувствовал себя значительно лучше и потребовал продолжения лечения. Выпивка с утра после вчерашнего ему помогала редко - тем приятнее ему показалось наступившее улучшение. На радостях Жизнев даже позвонил из автомата некой неравнодушной к нему красотке, и к филологу С. они прибыли уже втроем. Хозяин, как всегда, проявил хлебосольство и выдающийся кулинарный талант. Исцелившийся и целые сутки толком не евший Жизнев пожирал сочный плов, как волк. Водки друзья опрометчиво взяли лишь одну бутылку, а к хорошему плову одной бутылки мало даже на одного пьющего. Кстати сказать, эта водка тоже оказалась паленой, но знакомый противный привкус гостей не смутил. Филолог С. и знакомая Жизнева от водки благоразумно отказались и ограничились нашедшейся у хозяина бутылочкой "Фетяски". Постепенно на Гридасова вновь нахлынула вчерашняя обида на женщин, и он начал исподволь дерзить красавице, доверчиво согласившейся разделить общество этой парочки пропойц. Девушка имела неосторожность признаться в своей нелюбви к стряпне, и Гридасов принялся весьма прозрачно намекать на ее избалованность и полную неприспособленность к семейной жизни (хотя Жизнев никак не мог понять, почему Гридасова так беспокоит ее будущее семейное счастье). Явных грубостей Гридасов себе не позволял, но лицо его было сурово, и красавица вскоре обнаружила, что как-то незаметно для себя попала в положение оправдывающейся. Между тем пригласивший ее кавалер, казалось, не замечал затруднительного положения своей дамы и бойко рассуждал с филологом С. о старой итальянской гравюре и прочих столь же странных вещах. Никаких попыток вызвать даму для интимной беседы в другую комнату Жизнев не предпринимал. В таких условиях неудивительно, что красавица, помаявшись некоторое время, затем засобиралась домой. Вероятно, она надеялась, что в Жизневе заговорит совесть и тот проводит ее до дому или хотя бы до метро. Однако Жизнев лишь посадил красавицу на автобус, благо остановка находилась в двух шагах от подъезда, послал вслед удалявшемуся автобусу воздушный поцелуй и вприпрыжку побежал назад, к остаткам плова и водки. Он, собственно, только разгулялся, а тут еще Гридасов сообщил ему, что на "Юго-Западной" есть кафе, работающее до четырех утра. До такого времени Жизнев в кафе еще никогда не засиживался и жаждал попробовать, каково это (впрочем, ранее в Москве и не было ночных кафе). Таким образом, он уже знал, как проведет ночь: сперва неспешная беседа в кафе, потом отдых в общежитии, а потом и восвояси - до приезда родителей с дачи, дабы избежать расспросов и упреков. Красавица явно не вписывалась в этот план, да и поездка неведомо знает куда с последующим ночлегом в общежитии ее
      
       16
      
      вряд ли привлекла бы. Жизнев и не стал ей ничего предлагать. Соблазн Бахуса в очередной раз взял верх над соблазном Венеры - что ж, обычное дело для поживших мужчин. Того, что дама обидится на его равнодушие, Жизнев не боялся, памятуя слова Лопе де Веги:
       Выказывать избыток страсти
       Скорее вредно, чем полезно,
       И я заметил, что всегда
       Счастливей тот, кто хладен сердцем.
       У женщин и чертей, сеньор,
       Обычаи одни и те же:
       Погибших душ они не ловят,
       На них не тратят обольщений;
       С такими им заботы мало,
       Они всегда их держат крепко,
       А помышляют лишь о тех,
       Кто может ускользнуть из сети.
      А обидится - и бог с ней, зачем нужна такая гордячка! Тогда можно будет утешиться словами Кальдерона:
       Я не знаю, что мне делать,
       Но одно скажу, что надо
       Поступать непринужденно
       И одну сегодня бросить,
       Чтоб другой увлечься завтра.
       Итак, прикончив плов и водку и тепло попрощавшись с гостеприимным хозяином, Гридасов и Жизнев отправились на юго-запад столицы и примерно через полтора часа оказались в маленьком уютном кафе, размещавшемся в стандартной советской "стекляшке". Все столики кроме одного, за который уселись наши приятели, были заняты тихими посетителями, приглушенно разговаривавшими под негромкую музыку и неспешно попивавшими водку и шампанское. Сильно пьяных среди посетителей не наблюдалось - в свете происшедшего далее эта оговорка приобретает немалое значение. В какой-то момент Жизнев заметил, что стоявший на стойке телефон зазвонил и хозяин-армянин снял трубку. Жизнев наверняка забыл бы об этом звонке, тем более что весь разговор продолжался секунд тридцать, однако дальнейшие события придали важности ничтожной, казалось бы, сценке. Минут десять-пятнадцать после звонка в кафе еще царило спокойствие и гудели негромкие застольные разговоры, но затем все благолепие мгновенно рухнуло. На улице завизжали тормоза, послышались отрывистые команды и топот. Сквозь прозрачные двери Жизнев увидел фигуры в форме и в масках, с автоматами наперевес. В следующий миг двери распахнулись, автоматчики ворвались в зал и с дикими воплями набросились на посетителей, выдергивая их из-за столов и мощными толчками направляя к дверям. Там скатывавшихся с крыльца бедняг хватала вторая группа автоматчиков и с бранью и угрозами заталкивала в автобус. В темноте мелькнуло лицо Гридасова, странно спокойное по сравнению с испуганными лицами задержанных. Впрочем, Жизнев тоже не испугался: ему почему-то втемяшилось в голову, будто в кафе происходит операция по поимке какого-то важного преступника, и как только злодея найдут среди задержанных, всех остальных отпустят. Этот домысел сыграл с Жизневым злую шутку, ибо, обольщенный им, все происходившее наш герой принимал безропотно и не сделал даже попытки вырваться из милицейских сетей. Ему это скорее всего удалось бы, как удалось Гридасову, ведь и тот, и другой находились лишь в небольшом подпитии, но Гридасов сумел объяснить это милиционерам, а Жизнев промолчал, надеясь на естественный ход событий. Подобные надежды обычно не сбываются - так вышло и на сей раз. Автобус тронулся, но уже минут через пять остановился в обнесенном забором дворе какого-то странного здания, отдаленно напоминавшего храмы майя или вавилонские
      
       17
      
      зиккураты, но гораздо более приземистого. Увы, на самом деле то был вытрезвитель! Внутри стояла гулкая тишина, что и неудивительно: в тот вечер до приезда Жизнева и его товарищей по несчастью вытрезвителю приходилось обслуживать одного-единственного клиента: приземистого крепыша в широчайших трусах, рисунок ткани которых изображал буйство осенней листвы. Этот крепыш стал свидетелем допроса, которому подвергла Жизнева печальная докторша, насмотревшаяся, видимо, всякого на своей работе и потому полностью одеревеневшая душой. Она, конечно, не могла не заметить того, что Жизнев отвечает четко и совершенно не вписывается в образ человека, нуждающегося в насильственном вытрезвлении. Впрочем, то же самое можно было сказать почти обо всех жертвах милицейской операции по расширению клиентуры вытрезвителя. То, что Жизнев отрекомендовался писателем (членский билет Союза у него был при себе), не произвело ни на милиционеров, ни на докторшу ни малейшего впечатления. Видимо, все эти люди тоже пописывали на досуге. Жизневу велели раздеться - помощь в этом деле он гордо отверг как неуместную, - и когда он завалился на койку рядом с койкой крепыша в трусах цвета листопада, до его сознания наконец в полном объеме дошла вся та подлость, с которой милиция использовала вверенную ей народом власть. Раз в вытрезвителе мало клиентов - значит, можно набрать первых попавшихся, используя в качестве ловушки уютное кафе, а в качестве аргументов - зуботычины, пинки и автоматы. А каков армянин! Мог ведь предупредить своих клиентов - Жизнев не сомневался в том, что тем самым звонком милиция сообщала ему о своем скором приезде. А парни в масках? Выходило, что хватать и грузить они способны кого угодно, за дело и не за дело, лишь бы приказали. Как жить в этом царстве произвола, среди корыстных и беспринципных людишек, всегда готовых распорядиться данной им властью во зло ближнему? С досады и из-за горевшей под потолком яркой лампочки Жизнев никак не мог заснуть и повторял про себя строки Феогнида:
       Лучшая доля для смертных - на свет никогда не родиться
       И никогда не видать яркого солнца лучей.
       Если ж родился, войти поскорее в ворота Аида
       И глубоко под землей в темной могиле лежать.
      Да, жить в мире, где несчастья сваливаются на человека вне всякой связи с действиями последнего, выглядело не слишком привлекательной долей. Приходилось признать правоту Посидиппа:
       Право, одно лишь из двух остается нам, смертным, на выбор:
       Иль не родиться совсем, или скорей умереть.
      Жизневу казалось, будто он уже несколько суток ворочается без сна на жесткой казенной койке, и все же срок освобождения настал, ибо, как писал Сервантес, "нет такого срока, который не наступает". Жизневу вернули все вещи, включая даже непочатую бутылку водки, приобретенную у метро в ларьке, были с ним предупредительны и даже ласковы, помогли застегнуть на шее цепочку... Денег с него взять не смогли, так как у него при себе не было ни копейки. "Ну и хорошо, ну и ладно!" - хором воскликнули милиционеры. Жизнев истолковал их возглас так, что его будто бы прощают (ведь задержали его и впрямь безвинно!), а потому никаких штрафных квитанций ему домой посылать не будут. Мы согласны: наивность нашего героя порой превосходит всякое вероятие. Уверовать, пусть лишь временно, в доброту защитников криминального режима - это, конечно, очень глупо.
       Во дворе Жизнев столкнулся с группой своих товарищей по несчастью. Среди них, к его удивлению, оказался даже один боливийский индеец, живший поблизости у любовницы, а в тот вечер решивший пообщаться в кафе с однокурсником.
      - Привет пьяницам-алкоголикам! - обратился к освобожденным узникам Жизнев.
      - На себя посмотри... От такого слышим... - мрачно забормотали в ответ безвинные страдальцы.
      - Давайте сразу к делу, - предложил Жизнев. - У меня сохранилась бутылка водки, ее не отобрали. Если ее отполировать пивком, то с бодуна будет самое оно.
       Не то чтобы Жизневу хотелось опохмелиться - вовсе нет. Однако его грызла обида, хотелось
      
       18
      
      сделать что-нибудь назло установленному порядку. Пострадав за пьянство, которое никак нельзя было назвать злостным, теперь из духа противоречия хотелось напиться в дым. Увы, подобные нелепые разрушительные замыслы воплощаются в действительность куда легче, чем замыслы разумные и конструктивные. Видимо, товарищи Жизнева по несчастью испытывали те же чувства, что и он, ибо вскоре откуда ни возьмись появилось пиво, и все принялись дружно нарушать общественный порядок, употребляя водку в сквере среди молодых сосенок и запивая ее прохладным пивом. Однако вскоре более рассудительные члены компании начали потихоньку расходиться кто куда. Остались лишь очкастый блондинчик, с гордостью заявлявший: "Я - рабочий", и малорослый ветеран-афганец, поминутно начинавший рассказывать о своем военном прошлом, но всякий раз умолкавший, махнув рукой, потому что его душили слезы. Досадуя на свою слабость, ветеран переносил досаду и на собутыльников, в особенности на белесого рабочего, с явной иронией относившегося к его рассказам. Позднее Жизнев сделал вывод, что очкарик скорее всего был прав: некоторые важные детали рассказов афганца внушали недоверие, да и по возрасту коротышке следовало демобилизоваться не позднее 1979-го года. Значит, коротышка врал. То, что плакать его заставляло собственное вранье, не является каким-то из ряду вон выходящим явлением: многие вруны искренне верят в свои выдумки и переживают их не менее глубоко, чем реально происходившие события. Поэтому детектор лжи - бесполезное изобретение: против таких врунов, а их множество, он совершенно бессилен, ибо собственные небылицы они в самый момент вранья воспринимают как правду. Например, одноклассник Сложнова, музыкант Димон, тоже служил во всех возможных спецвойсках, даже в подводных диверсантах, и воевал во всех известных горячих точках, - правда, от рассказа к рассказу и войска, и конфликты менялись. Однажды утром Димон заночевал у Сложнова после совместного концерта с поэтами. Наутро он попросил у хозяина опохмелиться, предупреждая, что в случае отказа у него остановится сердце. Сложнов дал ему водки, а сам сел работать. Вернувшись на кухню, чтобы покурить, он застал друга горько плачущим. "Что такое?" - встревожился добрый Костя. "Мама умерла, - рыдал Димон. - Позвонил вот домой, а мамы уже нет..." Тут, конечно, последовали соболезнования и всё, что полагается в такие нелегкие минуты. "Мне не дозвонились... Похоронили уже..." - рыдал Димон. Костя не выдержал и побежал за следующей бутылкой для безутешного друга. Денис хорошенько выпил еще, дабы не сойти с ума от горя, и прилег вздремнуть. После пробуждения он собирался ехать за билетами на их общую родину, в далекий город Балхаш. Часа через полтора Сложнов услышал, что Димон на кухне громко разговаривает по телефону и время от времени весело смеется. Смех при таком горе показался Сложнову странным и тревожным - уж не спятил ли все-таки Димон? В кухню Сложнов вошел в тот самый момент, когда Димон закончил разговор и полез в холодильник за бутылкой. "С мамой вот говорил, - сообщил Димон как ни в чем не бывало. - В Балхаше все в порядке, привет тебе передает..." Сложнов содрогнулся и открыл было рот, дабы напомнить Димону о его сиротстве, но вовремя осекся и понял: не стоит копаться в столь деликатном вопросе. В конце концов, кому как не Димону решать, жива его мать или мертва.
       Просим читателя простить нас за отступление, тем более что рассказывать осталось недолго. Слушая спор ветерана и въедливого блондинчика об афганской войне, Жизнев стал размякать от жары и от выпитого. Он скороговоркой распрощался с приятелями и побрел к метро. По пути его так разморило, что он присел на травку отдохнуть. Когда он очнулся, ни сумки, ни часов у него уже не было. Браслет и цепочку с него тоже кто-то ухитрился незаметно снять. То ли это постарался кто-то из его товарищей по вытрезвителю, то ли просто проходивший мимо лихой человек, выяснить уже не представлялось возможным. С лихого человека спрос невелик, а вот товарищам, даже случайным, грешно обирать товарища, тем более если знаешь, что это писатель, избранник Божий (а Жизнев в разговорах не скрывал рода своих занятий). Впрочем, мы уже показывали и покажем еще не раз, что недобрые люди плевать хотели на творческий статус нашего героя (да и на чей угодно творческий статус). От них, служащих орудием враждебной судьбы, и художественные достижения, и признание
      
       19
      
      ценителей, увы, плохая защита. Жизнев спустился в метро и с надрывом в голосе сообщил суровой контролерше, что его (Жизнева, а не метро) подло обворовали. "Ладно, проходи", - сухо ответила та. Когда Жизнев, уже совершенно протрезвевший, приехал домой, ему позвонил встревоженный Гридасов - этому прирожденному дипломату удалось отвязаться от милиции. Жизнев вкратце рассказал ему о своих злоключениях. "Ну надо же", - только и сказал Гридасов. А что тут еще скажешь? Впрочем, Жизнев не унывал - могло быть и хуже, если бы родители оказались дома. Они, конечно, заметили бы отсутствие сумки, и беда получила бы продолжение в виде упреков, оскорблений, поучений и всякого рода требований. А так пришлось только поскорее сходить на рынок и приобрести там сумку, похожую на украденную. Но вот на прощение со стороны милиционеров Жизнев надеялся зря. Бумагу, напоминавшую о том, что вытрезвитель - учреждение не бесплатное, Жизневу все-таки прислали. К счастью, в то утро почту из ящика вынимал Жизнев, а не родители. Когда он выкладывал деньги в сберкассе, то заметил осуждение в глазах кассирши, ведь в квитанции было написано прямо: "За услуги медвытрезвителя". Что ж, пришлось пройти и через это. Сказано ведь в "Жизни Викрамы": "Какого горя не испытывает человек, придавленный кармой?"
      
       Глава VI
      
       Благосклонный читатель, конечно же, не раз замечал, что люди, которым вроде бы всё дано для счастья, живут тем не менее скверно. Женщина, например, может иметь ладную фигуру, грациозную походку, красивые ноги и роскошные черные волосы, однако при этом приносить окружающим, да в конечном счете и себе тоже, одно только горе, - в этом и состоит придавленность кармой. Всем вышеперечисленным была наделена одна знакомая Жизнева по имени Ольга Степанченкова. Следует еще добавить, что дама эта обладала мягкими манерами, очаровательной мило-плутоватой улыбкой и бархатными карими глазами, ласковый взгляд которых проникал прямо в душу доверчивым мужчинам. Кроме того, этот отработанный взгляд хорошо защищал душу Ольги от подобного же проникновения, ведь иначе мужчины с удивлением обнаружили бы в основе характера столь обаятельного существа безграничное себялюбие, помноженное на самую банальную глупость. Увы, большинство мужчин устроено нелепо: если они и заметят неладное в характере дамы, которая им нравится, то постараются выкинуть замеченное из головы. Не зря писал Матео Алеман, что любовь и рассудительность - вещи несовместные. К примеру, тот же Жизнев, познакомившись с Ольгой на море (в Кринице), через некоторое время разглядел, что лобик у его избранницы подозрительно узок, а бархатный взгляд, если собеседник отходит от привычной рутины, становится попросту тупым. И что же? Наш герой предпочел решить, что всё это ему померещилось. Ольга в ту пору была свежеиспеченной женой; отдыхать она приехала без молодого супруга, по горло занятого бизнесом, но зато в компании с величественной свекровью, настороженно взиравшей на Жизнева с высоты своего роста, с белобрысой подружкой, пытавшейся компенсировать нахальством собственную непримечательность, и с братом мужа, то есть деверем, по имени Коля. Этот юный деверь был явно простоват: например, на танцплощадке в густой толпе танцующих он вдруг падал на пол и начинал вертеться вокруг своей оси, демонстрируя большие, как ему казалось, успехи в брейк-дансе. Выглядело это невыносимо глупо, и даже те люди, которым он мешал танцевать, смотрели на паренька с состраданием. Ну а Жизнев воспользовался простотой Коли, дабы втереться в чужую компанию: юноша ведь считал, будто он, выдающийся брейк-дансер, интересен Жизневу сам по себе, а не как лицо, приближенное к аппетитной Ольге. Про тогдашнего Жизнева можно сказать словами Китса: "У этого существа есть своя цель - и глаза его горят от предвкушения". Наш герой добился, казалось бы, невозможного - доверия вечно настороженной свекрови, и та уже не препятствовала его визитам в номер девушек и девушек в номер Жизнева, тем более что поначалу в число визитеров входил также и Коля. Однако Коля, во-первых, был возмутительно, кричаще прост, а во-вторых, мешал Жизневу проявлять свои чувства, и потому Ольга вскоре стала находить способы от него
      
       20
      
      отделаться. Ведь какая женщина не любит проявлений чувств? В то время приморский регион задыхался от нехватки алкоголя, вызванной горбачевским головотяпством. Однако в Криницу очень кстати приехал Чудик с компанией и с полным багажником водки, часть которой он продал Жизневу. Так что Жизневу было чем привлечь девушек, старавшихся не отставать от моды и выглядеть богемно - не зря же они обе окончили Институт культуры. В этих целях они много курили и воспитали в себе любовь к алкогольному опьянению. К сожалению, мысль о том, что обильная выпивка за чужой счет их к чему-то обязывает, не имела доступа в их небольшие головы. Возможно, водка, запах моря и роз, медленные танцы и шум прибоя сделали бы свое дело, не будь вокруг Ольги столь мощных укреплений в лице свекрови, деверя и подруги и не донимай ее мысль об оставшемся в Москве из-за неотложных дел любящем супруге-бизнесмене. Ольге суждено было со временем догадаться, что муж остался в Москве не столько из-за дел, сколько из-за своих многочисленных баб, но до этого открытия оставалось, к сожалению, еще года полтора-два, поэтому надежду на успех в Кринице Жизнев утратил. Да и как преуспеть, если за дорогим существом постоянно таскаются либо родственники мужа, не знающие, куда себя деть, либо раздражительная подруга, истомленная недостатком мужского внимания, либо вся эта публика вместе? Жизнев оставил Ольге листок из блокнота с номером своего телефона и возложил все надежды на эту писульку: позвонит - значит, все надежды сбудутся. А ведь на самом деле так загадывать нельзя: звонок - это звонок, не более того, ведь мало ли чем он там вызван. Жизнев уехал на день раньше Ольги, но долго ждать и волноваться ему не пришлось. Ольга позвонила ему сразу же по приезде в Москву - из автомата, даже не успев доехать до дому, и предложила немедленно встретиться. "Забери меня из этой компании", - произнесла она доверительно бархатным голосом, подразумевая, что Жизнев приедет за ней на машине (о наличии таковой тот ранее неосмотрительно проболтался). Наш герой, страшно польщенный оказанным ему предпочтением, подъехал к каким-то развалинам возле трех вокзалов, где Ольга весело выпивала в компании нескольких юношей, познакомившихся с нею в поезде. Он был встречен знакомой мило-плутоватой улыбкой, от которой совершенно растаял. Подождав, пока Ольга распрощается со своими попутчиками, которые явно не остались равнодушны к ее обаянию, он затем доставил ее домой в Бибирево. Там Ольга мягко воспротивилась попытке поцеловать ее в щечку, поблагодарила и упорхнула в парадное, а Жизнев, глупо улыбаясь, покатил восвояси. Его довольно-таки откровенно использовали как бесплатное такси, но он каким-то образом умудрился этого не понять. Забыл он и о том, что вёз дорогое существо не куда-нибудь, а в объятия счастливого соперника (в данном случае имевшего статус мужа, но это дела не меняет). Воистину прав был Морето, писавший о подобных ухажерах:
       Объяснить бывает трудно
       Помешательство свое.
      Жизневу следовало бы вспомнить и предупреждение Николая Новикова: "Когда замужняя женщина, повстречаясь с тобою, вскричит: "А!" - это знак, что она хочет тебе понравиться, после обобрать тебя, а наконец, осмеять и одурачить". В дальнейшем Жизнев еще не раз встречался с замужней Ольгой, и всегда получалось как-то так, что он был за рулем, а его даме требовалось куда-то ехать. Он возил Ольгу и к родственникам, и к подругам, и в театр (причем ожидал окончания спектакля, дабы отвезти любимую домой). Малейшие попытки к сближению Ольга решительно пресекала, желая ощущать себя честной супругой. То, что она не совсем честно поступает с нашим героем, ее нисколько не волновало. И то сказать: она ведь никого ни к чему не принуждала. В конце концов даже до туповатого в любовных делах Жизнева стало доходить, что его попросту бессовестно используют.
       Следует признаться, что Жизнев в делах любовных оказался тоже не без греха, на его ризы тоже легло пятнышко корысти. Подруга Ольги, та самая Галина, которая отдыхала с ней в Кринице, по собственной инициативе вдруг предложила помочь нашему герою с перепечаткой его сочинений. Жизнев согласился, а ведь мог бы и сообразить, что девушка рассчитывает на благодарность - не
      
       21
      
      денежную, а, так сказать, мужскую. Когда Галина поняла, что писака не воспринимает ее как женщину и полностью сосредоточился на ее подруге, она недолго думая прекратила перепечатку, а Ольге объяснила это тем, что Жизнев будто бы вел себя невежливо, проявлял высокомерие и неблагодарность (на самом деле он просто отказывался от интимных встреч со своей добровольной помощницей). Но насчет неблагодарности Галина в известном смысле все же была права: Жизневу не следовало принимать за чистую монету женские уверения в желании оказать бескорыстную помощь бедному поэту. Кастильо-и-Солорсано, писавший, что "добиться любви, не растрясши кошель, - это чудо из чудес", посмеялся бы над такой наивной верой в женское бескорыстие. "Если не требуют денег, значит, хотят тебя самого", - сказал бы он. Будучи в здравом рассудке, Жизнев и сам это понимал, но в то время ему как раз и не хватало умственного здравия. Ольга, разумеется, не предлагала ему никакой помощи - для этого она была, во-первых, слишком ленива, во-вторых, слишком эгоистична, и, в-третьих, слишком глупа - ведь она ни секунды не сомневалась в своем естественном праве на все те услуги, которые предоставлял ей Жизнев, а такая уверенность не свидетельствует об уме. В конце концов, когда Жизнев однажды подвез Ольгу после очередной поездки по ее делам к ее семейному гнездышку и робко попытался выразить неудовольствие своей незавидной ролью перевозчика, Ольга изобразила обиду и гордо удалилась, с неженской силой хлопнув дверцей машины. Такое уж у нее было в тот вечер настроение - хотелось обидеться на кого-нибудь, хотелось подчеркнуть обидой собственную значительность. Жизневу, по ее мнению, следовало понять то, что понимал герой Лопе де Веги (которого Ольга, правда, не читала):
       Раздражительность присуща
       Всем утОнченным созданьям.
       В наигранности обиды Жизнев не сомневался, ведь не могла же Ольга даже при ее невеликом уме полагать, будто ее кавалер намерен до скончания веку безропотно тянуть лямку бесплатного таксиста. С другой стороны, самовлюбленность этой женщины отличалась такой силой и непоколебимостью, что Жизнев, возможно, ошибался, считая, будто Ольга все же обладает каким-то количеством здравого смысла. Вернее иное предположение: от стадии примитивного использования незадачливого поклонника Ольге захотелось перейти к стадии мучительства и унижений, то есть к более утонченному господству. Видимо, предполагалось, что Жизнев станет униженно молить о прощении, дабы ему позволили и впредь убивать свое бесценное время на выполнение запросов дамочки со сквозняком в голове. Однако Жизнева горделивый уход Ольги не слишком расстроил, ибо наваждение уже развеивалось и его платонический роман представал в своем настоящем виде - как источник всяческого зла (впрочем, как почти любой платонический роман). Какое-то время наш герой позволял себе пребывать в состоянии, описанном Морето:
       Ум знал, что счастью не бывать,
       Меж тем надежда сердцу льстила.
      Он чувствовал себя словно в любовном Лабиринте, от попадания в который предостерегал Боккаччо, и хотя и не завывал, как заблудившиеся там несчастные, однако молча терпеть и далее состояние безвыходности ему больше не хотелось. Желание разрушить Лабиринт в нем уже созрело, и театральная обида его дамы позволила ему удалиться, не навлекая на себя упреков в сварливости, корыстности и всём том прочем, что причудливая женская логика могла бы поставить ему в вину. Если Ольга ожидала его звонка, то Жизнев не оправдал ее ожиданий. Заметим кстати, что у демарша Ольги имеется еще одно, и, пожалуй, самое верное объяснение: как раз в это время ее муж приобрел автомобиль.
       Итак, пустопорожнее общение с обаятельной женой бизнесмена Жизнев прекратил и, что скрывать, вздохнул с облегчением. Конечно, прав был Хуан Перес де Монтальван, когда писал: "...Того, кто умеет любить, мало прельщает то, что дается легко". Исходя из этого высказывания, наш герой умел любить едва ли не лучше всех в мире, ибо самым соблазнительным и вдобавок на все готовым женщинам неизменно предпочитал тех, вокруг которых громоздились, как торосы,
      
       22
      
      всяческие сложности. А если сложностей не хватало, то предмет увлечения, заметив внимание Жизнева, сам начинал громоздить их вокруг себя. В результате наш герой, даже добившись в конце концов столь желанной поначалу цели, уже успевал в ней разочароваться. Ведь порой трудности любви, требующие для их преодоления терпения и самоотверженности, перерождаются в глупую канитель, как в случае с Ольгой. Так что тяготение к трудностям любви - свойство небезобидное, порой оно больно наказует своего носителя. Не из-за него ли наш герой остался холостяком? И все-таки в конечном счете стыдиться Жизневу было нечего. Та же Ольга, если посмотреть на нее глазами любого прохожего, была дивно хороша - одни ноги чего стоили. Даже после разрыва ее пленительный образ частенько вставал в памяти Жизнева - как-то раз он даже позвонил Галине, дабы узнать, как поживает его несостоявшаяся возлюбленная. По словам Галины, поживала Ольга хорошо и собиралась рожать. Жизнев пришел к выводу, что разрыв произошел как раз вовремя, ибо семейное счастье Ольги полностью состоялось. О чем еще может свидетельствовать решение завести ребенка? Вероятно, Жизнев должен был огорчиться, утратив последние надежды, но на самом деле у него отлегло от сердца. Он уже знал цену этим надеждам, да, по правде сказать, и чувство его было неглубоким. Оно ведь основывалось исключительно на внешнем обаянии Ольги - непонятно только, Бог или дьявол сделали его таким недюжинным. Это обаяние еще дважды проявило свою власть над нашим героем, о чем будет рассказано ниже. А пока напомним читателю формулу Белинского: "Любовь есть взаимное, гармоническое разумение двух родственных душ в сферах общей жизни, в сферах истинного, благого, прекрасного". Разумеется, отношения нашего героя и Ольги Степанченковой остались безмерно далеки от этого образца, не случайно неудачливый ухажер испытал при разрыве (окончательном, как он думал) не горе, а облегчение. Он решил последовать примеру Александра Гингера, который писал:
       Просительной не простираю длани.
       Покорно полузакрываю вежды.
       Ведь гордость нищих - убегать надежды,
       И сила немощных - не знать желаний.
       Любовные неудачи не помешали Жизневу в то же самое время трудиться над становлением Сообщества. Правда, товарищи были ему благодарны за его труды не больше, чем узколобая Ольга - за транспортные услуги, однако об этом мы выше уже говорили и возвращаться к неприятному не стоит. В конце концов, Жизнев трудился не только ради других, но и ради себя тоже, а то, что другие получали от его усилий выгоду, совершенно не трудясь, можно считать побочным результатом его действенного эгоизма. Итак, Сообщество переживало период бурного становления: косяком пошли публикации, интервью, концерты... На одном из таких концертов, состоявшемся года через полтора после разрыва с Ольгой, Жизнев вдруг с удивлением заметил среди публики подругу Ольги Галину с кавалером. Когда после концерта отгремели овации и публика стала расходиться, Галина подошла к Жизневу, поздравила с успехом, отвесила несколько комплиментов... Из вежливости Жизнев поинтересовался, как поживает Ольга. И тут Галина выложила новости (ради этого она, видимо, и пришла на концерт): оказалось, что Ольга, во-первых, развелась, а во-вторых, хотела бы, чтобы Жизнев ей позвонил. Галина выразилась так: "Она разрешила ей позвонить", и Жизнев сразу узнал стиль Ольги, полный сознания собственной значительности. Что греха таить - он обрадовался, забыв все прошлые разочарования. Кто не обрадовался бы на его месте, пусть первым бросит в него камень! В мозгу Жизнева засветились строки Спенсера:
       А я не верил собственным глазам:
       Столь дикий зверь - и покорился сам.
       Увы, Жизнев на радостях забыл о том, что с таким трудом постиг: о великой самовлюбленности дорогого существа. К тому же после развода Ольги с бурно загулявшим мужем-бизнесменом самовлюбленность дополнилась характерной для неумных женщин обидой на весь противоположный пол. Поэтому Ольга делала всё, чтобы Жизнев, не дай бог, не возгордился:
      
       23
      
      встречалась с ним нечасто и обычно на многолюдных мероприятиях; на встречи притаскивала с собой подруг, при виде которых Жизнев скрипел зубами - не по причине их уродства, а по причине неуместности такой свиты; общаясь с Жизневым, держалась столь холодно и настороженно, что с того вмиг слетала вся куртуазность, усвоенная им в компании поэтов; постоянно ссылалась на дела, уходила внезапно и не позволяла себя провожать. Можно ли упрекать Жизнева в том, что он, подвергаясь такому холодному, почти враждебному обращению, обзавелся другими связями? Однажды он сидел дома и что-то сочинял, как вдруг, совершенно внезапно, позвонила Ольга и заявила, что решила принять его приглашение (за три дня до этого Жизнев приглашал ее в гости). Дело было в конце майских праздников - видимо, Ольге хотелось их достойно завершить, а подходящих компаний уже не осталось, все готовились к трудовой неделе. Самой Ольге труд не угрожал - она жила на деньги мужа, при этом постоянно подкидывая ребенка то одной, то другой бабушке. Зная о том, как ловко она построила свою жизнь, наш герой нисколько не удивлялся ее цветущему виду. Но если внешность Ольги с годами только улучшалась, то с ее умом и характером происходили обратные перемены. Взять хоть этот звонок: когда наш герой сообщил Ольге, что у него дела, которых он уже не может отменить, та смертельно обиделась, заявила, что не любит такого обращения, и бросила трубку. Жизнев только пожал плечами. На самом-то деле он ждал любовницу (и дождался, и вкусил в тот вечер свою толику счастья), но разве дел у него не могло быть? И разве любовь, пусть мимолетная, - это не дело? От Ольги-то он никакой любви не видел. В той ситуации Ольга не имела никакого права устраивать сцену, но не могла или не желала этого понимать. А отчего? Всё от безделья. Правильно утверждал Писарев: "Когда человек не трудится совершенно серьезно, то есть когда он не зарабатывает себе собственным трудом того куска хлеба, которым он питается, - тогда он не может быть счастлив; тогда он скучает, блажит, фантазирует, дилетантствует, донжуанствует, расстроивает себе нервную систему глупыми чувствами, глупыми мыслями, глупыми желаниями и глупыми поступками, тиранит самого себя, тиранит других, всё чего-то ищет и никогда не находит того, что ему необходимо. <...> ...Надо быть работником, вполне работником с головы до ног, с утра до вечера, или же надо помириться со всеми печалями тунеядства, подобно тому как старый подагрик поневоле мирится с своею неизлечимою болезнью". Когда Жизнев позвонил Ольге после описанного случая, та, как и следовало ожидать, разговаривала крайне холодно и отвергла все его предложения. Виниться ему было не в чем, и он распрощался, пожав плечами. Больше он не звонил, не желая вновь нарываться на такой прием, и постепенно стал считать, что разрыв возобновился и стал уже окончательным. Однако Ольга рассудила не так. Жарким июльским вечером в квартире Жизнева раздался звонок, и он услышал в трубке вкрадчивый голос Ольги. Она говорила мягко и в то же время требовательно, словно давняя любовница, уверенная в своих правах на внимание мужчины. Оказалось, что ей вздумалось срочно выучиться машинописи (видимо, муж сократил финансирование - отсюда такая мысль), а потому она решила обратиться к Жизневу за пишущей машинкой и готова приехать прямо сейчас. Просьба была, разумеется, глупой, ибо, во-первых, как профессиональный музыкант не дает свой концертный инструмент напрокат или попользоваться, так и профессиональный литератор не дает посторонним пользоваться своей пишущей машинкой или компьютером. Во-вторых, указанные орудия просто-напросто постоянно нужны самому литератору. В-третьих, "прямо сейчас" Жизнев мог быть занят. Впрочем, на самом деле Жизнев случайно оказался свободен (а то не миновать бы новой обиды), и у него случайно нашлась запасная машинка, старенькая, но для начального обучения вполне пригодная. Заметим: наш герой искренне обрадовался проснувшемуся в Ольге усердию - он всегда радовался, когда кто-либо брался за труд. Жизнев сказал Ольге по телефону, что ждет ее, а сам вскоре скис, так как подумал: не окажись у него второй машинки, Ольга к нему и не приехала бы. Эта мысль привела его в уныние, и приехавшую даму он встретил весьма скованно. Почему-то он не сообразил простой вещи: после проявленной ранее холодности Ольге требовался какой-то предлог для визита, вот она и выставила первый пришедший на ум. Гостья явилась в вызывающем наряде, довольно
      
       24
      
      красноречиво говорившем о ее намерениях, а наш герой почему-то не подумал о том, что для транспортировки пишущих машинок вовсе не нужно так одеваться. Жизневу ничего не сказали ни позднее время ее прихода к одинокому мужчине, ни то, что от нее довольно явственно попахивало алкоголем. Благодаря прежнему поведению Ольги Жизнев разуверился в возможности счастья. Он скупо ронял слова, показал гостье машинку, показал западающую клавишу и, сказав напоследок "Вот", угрюмо смолк, ожидая, что Ольга тут же подхватит машинку и устремится прочь. Однако она улыбнулась, откинулась на спинку кресла, закинула ногу на ногу так, что даже мелькнули кружевные трусики, и поинтересовалась, не найдется ли у хозяина чего-нибудь покрепче чая. Выпивка нашлась, но... Увы, читатель, нам стыдно за своего героя! Весь дальнейший рассказ об этом вечере был бы рассказом о том, как женщина предлагает себя мужчине, а он, растяпа, вместо того чтобы действовать, болтает о разных пустяках. И добро бы была какая-нибудь уродина, а то ведь красотка, за которой наш герой столь долго ухаживал... Поэтому мы и не будем приводить щемящих и позорящих нашего героя подробностей злополучного вечера. У Жизнева имеется лишь одно оправдание: слишком долгая холодность может настолько подорвать веру мужчины в успех, что в решающий момент он не сможет правильно понять даже самые откровенные авансы. Собственно, Ольге ведь и после этого вечера могла сделать шажок навстречу нашему герою, однако в ней снова заговорила самовлюбленность. Она не захотела понять своего некстати оробевшего поклонника - вместо этого она вбила себе в голову, будто ее не оценили, отвергли и чуть ли не опозорили. Поэтому если Жизнев надеялся, что после описанного вечера его встречи с Ольгой станут чаще, то надеялся он зря. Признаем откровенно, что в последующие месяцы и даже годы он временами звонил Ольге до неприличия часто, и руководила им при этом не любовь и даже не похоть, а лишь злость на самого себя. Ведь он же знал, насколько эта женщина капризна и взбалмошна, знал, что он в ее жизни не единственный мужчина, - как же он не понял, что надо, не боясь претерпеть унижение, пользоваться благоприятным моментом? Благосклонность у таких пустоголовых существ, любящих только себя, всегда дело минуты, назавтра они уже и думают, и чувствуют по-другому. А если учесть, что самовлюбленные дамочки вроде Ольги во всем видят повод для обид, то с ними надо использовать малейший шанс на успех, не опасаясь никаких размолвок. С их характером размолвки все равно неизбежны, дамочки ухитрятся изгадить любое сердечное согласие, и на благое будущее с ними рассчитывать нечего. Добился своего здесь и сейчас - хорошо, но в будущем хорошего не жди; не добился - ну и бог с ним, махни рукой, невелика потеря. А Жизнев еще надеялся на что-то, названивал, терял время. Ему было невдомек, что у некоторых женщин благосклонности хватает лишь на один вечер, ведь иные женщины преследовали его своей благосклонностью долгие годы. Правда, у Ольги никак не поворачивался язык прямо сказать ему, что она не желает с ним встречаться, - наоборот, несмотря на свой куриный ум, убедительные поводы для отказов она придумывала очень изобретательно. Небескорыстные женщины, подобные Ольге, вообще не любят терять поклонников. Как писал Павезе, "они хотят иметь выбор. И выбирают, окружив себя множеством мужчин, играя то с тем, то с другим, из каждого стараясь извлечь выгоду. Радости это не приносит никому, и в конце концов женщина остается без настоящего друга". Вот и Ольга со всеми своими расчетами замуж во второй раз так и не вышла. Впрочем, нашего героя всё это никак не оправдывает - его частые звонки были потерей лица в чистом виде. В конце концов он вполне заслуженно услышал от Ольги по телефону что-то оскорбительное, и с той минуты все связи между этими людьми надолго оборвались.
       Однако "надолго" еще не значит "навсегда". Жизнь непредсказуема - порой к счастью, но порой и к сожалению. Когда в Интернете появились так называемые социальные сайты и в качестве суррогата общения стали отнимать массу времени у обладателей компьютеров, наш герой еще не был даже пользователем Интернета. О занятной новинке ему сообщил Сложнов, и на нашего героя властно нахлынули воспоминания о людях, с которыми он когда-то был близок. Эти люди, вполне вероятно, уже размещали свои данные на социальных сайтах и жаждали возобновить старые
      
       25
      
      знакомства, повторно вступить в ту же самую реку. Жизнев как раз выполнил очередной частный заказ, после чего ему пришлось вновь устраиваться на работу в издательство, а там людей, не вхожих в Интернет, уже не принимали. Жизневу поневоле пришлось вплести себя во Всемирную Паутину, но когда это произошло, он вспомнил о завлекательных социальных сайтах. Пользуясь разъяснениями Сложнова, он последовательно зарегистрировался на четырех из них и был поражен тем, какое множество знакомых и полузнакомых людей там уже представлено. Его поразила возможность запросто, пусть и очень косвенно, соприкасаться с жизнью людей, которых он считал уже потерянными для себя. Конечно, если расходишься с человеком, то для этого почти всегда имеются глубинные причины, и даже самые радостные встречи на социальном сайте не возвращают ни прежней дружбы, ни прежней любви. И все-таки наш герой был потрясен, тем более что воспоминания играли в его жизни особую роль. Ньево был прав, когда заметил: "Поэты, словно ласточки, любят вить гнезда на руинах". Первым делом наш новоиспеченный пользователь сайтов захотел удостовериться, что женщины, заставлявшие его когда-то страдать, ему вовсе не приснились. Однако сгоряча он забыл, что на некоторых сайтах человек видит, кто заходил на его страницу. А потому после того, как он пару раз без всяких дальних умыслов зашел на страницу Ольги Степанченковой, та направила ему ласковое послание с просьбой написать ей что-нибудь, сообщить что-нибудь о себе. В ответ на недобрый тон наш герой обычно ощетинивался, и это неплохо, но вот добром и лаской из него всякий, к сожалению, мог веревки вить. Да и пресловутая избирательность памяти, старающейся извлекать из прошлого лишь самое светлое, была ему присуща в сильнейшей степени. Ему сразу вспомнилось всё то, чем радовали его отношения с Ольгой (то есть собственные чувства и мечты, ибо в реальности никаких радостей ему не досталось), а потому он немедленно отправил в ответ весьма романтическое письмо. Так, слово за слово, они и договорились встретиться, причем Ольга, в противность прежним временам, совершенно не ломалась и спокойно согласилась приехать в гости. Явилась она во всем блеске красоты и обаяния - десять пролетевших лет ничуть ее не состарили. Позднее Жизнев догадался, что не только у Бога, но и у дьявола есть свои любимые создания, которых сатана всячески поддерживает и пестует, дабы они как можно дольше могли причинять вред. "Иблис - художник не из последних, он хорошо разукрашивает своих кукол", - сардонически заметил Али Мансур Неджефи.
       Первое после долгой разлуки свидание прошло, однако, вовсе не так, как мечталось Жизневу: Ольга приехала днем и очень торопилась, объяснив, что собирается в Израиль, где у нее назначена встреча однокурсников. "Неплохо живут выпускники Института культуры", - почесав голову, подумал Жизнев, никогда, подобно Пушкину, не бывавший за границей. Он даже заподозрил, что его несостоявшаяся возлюбленная, несмотря на свою лень, ухитрилась как-то разбогатеть. Ольга действительно производила впечатление вполне благополучного человека, но на чем зиждилось это благополучие, Жизневу только предстояло узнать. А в тот визит Ольга смотрела на него самым теплым взглядом своих бархатных карих глаз и самым мягким, самым бархатным своим голосом наговорила ему кучу комплиментов. Жизневу, не будем скрывать, это понравилось, особенно если учесть, что прежде Ольга с нескрываемым удовольствием по любому поводу говорила ему колкости. Тогда он внушал себе, будто это проявления остроумия и женской шаловливости, хотя гораздо проще было объяснить всё недобрым нравом. Слушая неожиданные похвалы, Жизнев поспешил сделать вывод, что Ольга изменилась, подобрела и сумела по-новому взглянуть на своего бывшего поклонника... А он ведь не отличался ни детской доверчивостью, ни отсутствием опыта и прекрасно знал, что меняются люди очень туго, а недобрые и самовлюбленные люди - тем более. О том, что Ольга - именно такой человек, наш герой в глубине души тоже давным-давно знал, но продолжал ее добиваться, заглушая в себе голос правды. Ему бы вспомнить слова Писарева: "Любовь становится незаконною тогда, когда ее не одобряет рассудок; заглушать голос рассудка значит давать волю страсти, животному инстинкту". Стоит добавить, что животный инстинкт весьма хитер: он призывает к себе на помощь фантазию, и та наделяет недостойный объект наших устремлений и
      
       26
      
      добрым сердцем, и глубоким умом, и возвышенной душой. Знакомство нашего героя с Ольгой возобновилось столь скоропалительно, что фантазия его заработала вовсю, тогда как рассудок полностью отключился. Предостерегающих сигналов рассудок не подал даже тогда, когда Ольга после серии комплиментов почти без перехода попросила Жизнева ссудить ее деньгами на поездку в Израиль. Вместо того чтобы насторожиться, наш герой вспомнил слова Ньево: "У кого есть, тот и дает. Это общее правило для всех близких людей". Золотое правило, бесспорно, но в чем Жизнев усмотрел близость между собой и Ольгой - ведь между ними даже и секса ни разу не было! - сие остается для нас неразрешимой загадкой. Каких только вывертов не делает сознание охваченного желанием человека!
       Получив взаймы сумму, составлявшую половину тогдашней зарплаты Жизнева (а именно тогда он работал по пятнадцать часов в сутки), Ольга поспешила удалиться. Дальше все было именно так, как в глубине души предвидел сам Жизнев. Ольга потом еще разок зашла к нему в гости, попила, поела, поболтала и вдруг заторопилась восвояси, оставив Жизнева несолоно хлебавши. Разок она зашла к Жизневу и на концерт, после которого поспешно упорхнула, сославшись, несмотря на поздний час, на некие дела. Жорж Санд писала: "Хочется верить, что в самых развращенных душах сохраняется нечто изобличающее лучшие их инстинкты, которые подавлены и проявляются лишь тогда, когда человек страдает или когда его мучит совесть". Вот эти два визита и явились последней уступкой, которую Ольга сделала остаткам отмиравшей совести. Далее она, видимо, решила, что достаточно порадовала своего заимодавца и теперь неизвестно, кто кому больше должен: она ли Жизневу, ссудившему ей какие-то презренные деньги, или Жизнев ей, потратившей на него столько драгоценного времени. Когда Ольга брала взаймы, то утверждала, будто уже устроилась на работу и по возвращении из Святой Земли немедленно начнет трудиться и получать зарплату, из которой и вернет долг. Вернувшись же, она, видимо забыв о том разговоре, стала жаловаться, что обила все московские пороги в поисках работы, но работы нигде нет. Конечно, за двадцать лет безделья Ольга должна была прочно забыть даже полученную в институте профессию библиотекаря, а значит, устроиться ей, вероятно, и в самом деле было бы непросто, если бы она даже прилежно этого добивалась. Последнее внушает нам большие сомнения, однако Жизнев поначалу верил ее рассказам. Пожаловалась Ольга и на то, что в аэропорту перед вылетом в Тель-Авив ее едва пустили в самолет, потому что она оказалась в черном списке неисправных должников, куда ее, якобы совершенно безвинно, внес бывший супруг. Сам он находился в розыске, так как долгое время занимался "воровством на доверии": брал взаймы и не отдавал крупные суммы денег. Когда Ольга начала скрываться от Жизнева и перестала отвечать на его звонки, тот поневоле припомнил сей многозначительный рассказ. Сын Ольги, по ее словам, нигде не учился и не работал, но исправно вытягивал деньги у матери и бабушек, да и вообще у кого только можно. "Он занимается мотоспортом", - сказала Ольга таким тоном, словно это дурацкое занятие объясняло и оправдывало всё. Пытаясь понять, стоит ли звонить Ольге дальше, Жизнев связался с ее подругой Галиной, рассказал ей о своих сомнениях, и та заявила ему: "Ты не единственный пострадавший". Стало ясно, что в своей жадности Ольга не пощадила лучшей подруги и обобрала ее точно так же, как в свое время обобрала лучшую подругу Нина, бывшая жена Сидорчука. Видимо, обе эти ушлые дамы не остались глухи к нравственным урокам своих мужей. Впрочем, Ольга уже понесла свое наказание - и в лице своего никчемного сына, и в виде своего одиночества. Думается, что и дурные дела Нины тоже не остались без воздаяния, хотя нам об этом ничего не известно.
       Как видим, Ольга, прекрасно знавшая о том, что Жизнев поэт, и поэт не из последних, - она не раз наблюдала его успех, - не затруднилась тем не менее его обокрасть, причем самым гнусным образом: злоупотребив его доверием, сыграв на его лучших чувствах. А значит - не надейся на свой статус творца, талантливый юноша! Недобрый человек - чаще всего это женщина - охотно воспользуется им, дабы щегольнуть знакомством с тобой, дабы внушить зависть окружающим. Однако мирские блага и возможность потреблять не трудясь такому человеку дороже всех твоих
      
       27
      
      творческих достижений, всех твоих лавров. Такие люди могут оканчивать Институт культуры, могут вращаться в мире богемы, могут вместе с публикой рукоплескать твоим произведениям, но когда перед ними встанет выбор - или начать трудиться, или предать, они не задумываясь предадут любого творца. Творческие заслуги против таких зловредных людишек не защита, особенно если художник, на свою беду, еще и влюбчив. Правильно писал Морето:
       Любовь, поверьте мне, сеньора,
       Ужасней труса, глада, мора,
       Всего лишает нас она:
       Волос, покоя, денег, сна,
       Она - тоска, страданий бремя, -
       И могут исцелить ее
       Молитва только, или время,
       Или лечебное питье.
      Думается все же, что от любовных крайностей лучше всего исцеляет разум. Он никогда не покидает нас окончательно, и нужно лишь прислушиваться к нему, а не делать вид, будто оглох. Так притворялся перед самим собой наш герой, и что из этого вышло? Нас порабощают лишь тогда, когда мы сами этого хотим. Вспомните, что говорил герой Франческо Йовине: "Разум - это молитва, это одна из форм поклонения Богу. Разум - дар Божий, он делает нас свободными".
      
       Глава VII
      
       Конечно, так называемое "воровство на доверии" - преступление мерзкое, и действия Ольги Степанченковой на первых порах глубоко возмутили нашего героя. Однако, поразмыслив над случившимся, он сделал вывод, что негодовать надо на себя, ибо богемный образ жизни легко склоняет слабых людей ко всякой уголовщине. Если знаешь, что дама не работает, но при этом шляется по театрам, клубам и веселым компаниям, значит, она либо уже преступница, либо в душе готова совершить преступление при всяком удобном случае. Значит, с ней надо немедленно порвать всякие отношения, а если не порвал - пеняй на себя. В беззаботные позднесоветские времена, когда каждый бездельник знал, что помереть с голоду ему в любом случае не дадут, а статья за тунеядство - это лишь страшилка для слабонервных, - в те благословенные времена зло лишь дремало в душах представителей богемы и обычно просто не имело повода прорываться наружу. Не то в новой России: тут призраки нищеты, бездомности и голода неожиданно обрели плоть, а потому и преступные наклонности, характерные, как показывает опыт, для околотворческой среды, пробудились под влиянием обстоятельств и проявили себя во всей красе.
       Примеров тому множество. Жизнев знал одного поэта, писавшего преимущественно на темы морали, круглолицего коротышку со свернутым на сторону носом, о котором все общие знакомые говорили одинаково: "А, это тот, который украл у меня шапку!" Каким-то образом похитителя шапок приняли на службу в то же самое издательство, на которое работал Жизнев, после чего у сотрудников издательства начали пропадать деньги из сумочек и кошельков. Вор действовал грамотно: он никогда не брал всех денег, дабы жертва не сразу обнаружила пропажу, а по прошествии времени вычислить вора уже не представлялось возможным. Поэта довольно скоро уволили - то ли потому, что он оказался плохим редактором (а высокоморальные авторы хорошими редакторами почему-то и не бывают), то ли из-за возникших подозрений. Мы не вправе ничего утверждать, но с этим увольнением кражи в издательстве прекратились. Знавал Жизнев также одного пожилого актера, который свои лучшие роли сыграл в ранней молодости, а потом почил на лаврах, то есть запил горькую. Этот человек скитался по всей стране, от одного поклонника к другому, от одних добрых людей к другим. Многим было лестно знакомство с известным человеком, и потому скитальца кормили, а порой и наливали ему водочки. Если бы в нынешнем мире, помешанном на зрелищах,
      
       28
      
      такой образ жизни вздумал вести поэт, пусть даже самый гениальный, то он сто раз помер бы с голоду. Но актерам, пусть и третьеразрядным, такая участь, слава богу, не грозит - важно только сохранять в себе общительность, необходимую всякому приживалу. Со временем, видя свою востребованность, бывший актер уверился в том, что дает людям больше, чем получает от них. Иначе говоря, питания, крыши над головой и ухода в случае болезни отставному актеру стало не хватать, и он начал поворовывать деньги у своих временных хозяев. Будучи как-то разоблачен, он не моргнув глазом заявил, что имел право на украденные им деньги, ибо на самом деле возможность принимать у себя такого человека, как он, стоит куда дороже. Примерно так же рассуждают, видимо, выпускники Литературного института, среди которых приживал - самая распространенная профессия. Об одном из таких, некоторое время обиравшем своего доверчивого однокурсника Сложнова, мы уже писали выше, а сам Сложнов воспел эту историю в блестящем стихотворении "Почему я не люблю гостей". По той же стезе долгое время шли известные альфонсы Сидорчук и поэт П. "Жадный авантюрист самоуверен", - писал Сологуб; и впрямь, самоуверенность приживалов не знает границ и подавляет волю их жертв. Впрочем, человек, способный усомниться в себе и в собственной моральной правоте, и не годится на роль приживала: ему вскоре непременно захочется приносить пользу, и чистота образа будет утрачена. Приживал может рассуждать лишь так, как герой Матео Алемана: "Всякий считает свое общество наилучшим, свою жизнь похвальной, свое дело правым, свою честь безупречной, а свои суждения разумными". Иначе говоря, если не видеть в ближних лицемеров и подлецов, то и сам не сможешь снискивать себе пропитание лицемерием и подлостью.
       Здесь уместно вернуться к "воровству на доверии": все-таки уроки жены Сидорчука и Ольги Степанченковой не пропали даром для нашего героя. Как-то Жизневу позвонил некий поэт-верлибрист, с которым наш герой в незапамятные времена посещал одно литературное объединение, затем устраивал литературное кафе на Сретенке, затем несколько раз выпивал и в конце концов полностью потерял его из виду. Жизнев сначала обрадовался звонку, да и почему бы не обрадоваться: человек жив и, судя по голосу, здоров, а ведь пьянствовал так, что вполне мог спиться. Но после пары минут разговора тон собеседника показался Жизневу неискренним, да и сам звонок стал вызывать недоумение. С чего бы человек, который прекрасно обходился без Жизнева лет десять, вдруг остро заинтересовался его делами? Никаких общих начинаний верлибрист не предлагал. "Может, книгу мою какую-то прочитал и впечатлился?" - гадал Жизнев. Однако никакие произведения нашего героя в разговоре не всплывали - напротив, по некоторым вопросам собеседника было ясно, что тот уже очень давно не обращался к творчеству Жизнева. Но наконец верлибрист все же дошел до сути: по его словам, он некоторое время жил с новой женой в Америке и очень хотел бы туда вернуться, но не хватает денег на переезд. Говорилось об этом таким тоном, будто всякий разумный человек должен горячо сочувствовать желанию переехать в Америку. Жизнев приветствовал бы отъезд в Америку всех верлибристов, но не мог понять, почему он должен давать на это дело деньги. Верлибрист, разумеется, просил денег взаимообразно, но по его вкрадчивому тону было ясно, что возвращать ссуду он не собирается. Да и как бы он ее вернул, если, по его собственным словам, он жил в Америке на пособие и планировал так жить и впредь? "Тыщ десять, а? Ну хоть пять", - мурлыкал верлибрист. "Ничего себе - "хоть", - подумал Жизнев. - Хотя, конечно, если не работаешь, то любые деньги - мусор". Вслух Жизнев сказал, что сам страдает от безденежья. Свой вежливый ответ он произнес таким ироническим тоном, что его собеседник смутился, закашлялся, потерял нить разговора и быстро распрощался. Да и не стоило тянуть: в деньгах ему отказали, то есть время на звонок оказалось потрачено зря, а обзвонить явно предстояло еще немало людей. Позднее Жизнев поинтересовался у общих знакомых, не обращался ли к ним верлибрист с той же просьбой. "Да он у многих раньше уже брал деньги и не вернул, - последовал ответ. - Кто ж ему теперь даст. Так и не получилось у засранца свалить в Америку".
       Жизневу вспомнились слова Папини: "...Вы будете потрясены, узнав, сколько низости и глупости может таить в себе душа интеллигентного джентльмена". Но вот владельцев одной
      
       29
      
      известной московской арт-галереи, похоже, ничто уже не удивляло. Эти люди устраивали у себя праздники Сообщества и на одном из таких праздников, подвыпив и разоткровенничавшись, поведали Жизневу кое-что о нравах столичных художников. Однажды в галерее состоялся вернисаж с обильным фуршетом, и после этого мероприятия галерея недосчиталась множества стаканов, ложек, вилок и ножей, а также одной скатерти, одной статуэтки и даже одного стула, каким-то непонятным образом вынесенного незаметно. Те художники, которым не удалось украсть что-либо более существенное, стащили десятка два книг, как ценных, так и не слишком, включая устаревший телефонный справочник, целую кипу старых журналов и большое количество ручек, ластиков и карандашей. Кроме того, художники украли пятилитровый бочонок пива "Туборг", а наутро, вконец обнаглев, явились требовать специальный ключ, прилагавшийся к бочонку для его открывания. "Видимо, это какие-то клептоманы случайно затесались в компанию", - предположил Жизнев. "Ах, что вы, что вы! - замахали руками хозяева галереи. - Так ведь почти всегда бывает. Беда с этими художниками, глаз да глаз нужен. Недавно вот картину даже вынесли - должно быть, из-за рамы. Автор потом бесновался..." Жизнев хотел было успокоить галерейщиков рассказом о том, как его и Сложнова систематически обворовывает Сидорчук, но вовремя прикусил язык: пусть люди думают, что хотя бы Сообщества не коснулся современный упадок нравов.
       Впрочем, Сообщество вскоре все равно развалилось по причинам, о которых говорилось выше, и скрытность Жизнева пропала зря. Сидорчук, конечно, и после развала продолжил концертную деятельность - недаром же он, выступая от имени Сообщества, долгие годы рекламировал одного себя. Однако популярность его группы и прочих его проектов неуклонно падала. Происходило это, во-первых, потому, что Сидорчук страшно любил руководить. В его понимании это означало проявлять власть, то есть изгонять одних музыкантов и директоров и привлекать других. Администрировать иначе Сидорчук не умел, зато игра живыми людьми доставляла ему огромное наслаждение. Мало смысля в делах, он тем не менее считал себя талантливым организатором и благодетелем всех своих сотрудников. Конечно, творческие удачи могли бы всё это искупить, но с творчеством, в том числе и на ниве популярной музыки, дела у Сидорчука шли неважно. Кажется, будто именно про него писал д"Аннунцио: "Медленный упадок дарования может быть и бессознательным: в этом весь ужас. Художник, мало-помалу утрачивающий свои способности, не замечает своей возрастающей слабости, потому что с силой созидающей и воссоздающей его покидает и критическое чутье. Он больше не замечает недостатков своей работы, не сознает, что его творение плохо и посредственно, заблуждается, верит, что его картина, его статуя, его поэма подчинены законам искусства, тогда как они вне их. Весь ужас - в этом. Художник может и не сознавать своей глупости, как безумный не сознает своего сумасшествия. И тогда?" А что тогда? Катастрофы, как правило, не происходит. Чаще всего деградирующего художника спасает имя - по крайней мере оно спасет ему публику, хотя и не лучшую ее часть. Так и на Сидорчука продолжали ходить те, кто стал поклонником его группы в середине 90-х годов, когда Сидорчук подпитывался идеями от всех членов Сообщества. Основную часть его аудитории составляли такие люди, для которых главная привлекательность артиста состояла в его готовности нести со сцены всякую похабщину, желательно с использованием табуированных выражений. "Человека изобличает то, над чем он смеется", - писал о подобной публике Уэллс. От таких, с позволения сказать, ценителей поэзии Жизнев не раз слышал, что если на поэзоконцерте не ожидается мата и жеребятины, то они на него не пойдут. "Невелика потеря", - думал в таких случаях Жизнев, однако Сидорчук твердо ориентировался на эту часть публики. В результате и его стихи, и песенные тексты становились все более одномерными и предсказуемыми. Музыка в русском роке играет, как известно, лишь роль ритмического аккомпанемента и сама по себе вряд ли сможет привлечь публику на концерт. Эту задачу решают, во-первых, тексты, а во-вторых, харизма исполнителя. С харизмой у Сидорчука всегда было слабовато: его сценический образ весельчака-похабника, готового осмеять все увиденное и до души которого никому не добраться (возможно, потому, что ее просто нет), - такой образ не
      
       30
      
      отличается особым обаянием. Увы, Сидорчук ни в стихах, ни в песнях от души не говорил никогда - то ли не хотел этого, то ли хотел, но не мог. От публики он, словно банной шайкой, неизменно закрывался иронией, с годами все чаще переходившей в грубую издевку. Будь его иронические тексты остроумны и тонки, беда была бы невелика, однако и остроумия, и тонкости в них постепенно становилось все меньше - в соответствии с ориентацией автора на самую недалекую часть аудитории. Забота Сидорчука о любителях грубого скоморошества понятна: в большинстве своем они являлись бизнесменами и довольно щедро платили, однако в попытках их удержать пришлось пожертвовать более образованной публикой. А парадокс творчества состоит в том, что, ублажая толпу (или, если угодно, духовную чернь), творец обманывает не ее, а самого себя, ибо производит с каждым днем все более фальшивые, стандартные, безжизненные произведения. Сидорчук как человек довольно начитанный читал, конечно, и об этой закономерности, однако с присущей ему идиотической самоуверенностью полагал, будто для него законы творчества не писаны. Киплинг считал по-другому: "Если мы относимся к работе с пренебрежением, используем ее для своих личных целей, она мстит нам за это таким же самым пренебрежением, а коль скоро мы гораздо слабее, то страдаем-то мы, а не она". Впрочем, Сидорчук принадлежал к тому человеческому типу, который, читая книги, пропускает мимо сознания все мысли автора, идущие вразрез с низменными устремлениями читателя и его постыдной жизненной практикой. Книги, увы, воспитывают не всех, иначе начитанный Сидорчук или, скажем, поэт П. могли бы постепенно войти в число порядочных людей. Некоторых воспитывает только порка, - впрочем, насколько нам известно, наш герой придерживается другого мнения. Как бы то ни было, и финансовые результаты концертной деятельности Сидорчука, и количество его концертов, и их посещаемость постепенно покатились под горку. Тем самым привлекательность сотрудничества с Сидорчуком и для его музыкантов, и для его директоров значительно уменьшилась. Директора Сидорчука не любили, а музыканты - те прямо ненавидели, не раз ловя его на обмане. Время от времени, когда особенно припекало, музыканты звонили Жизневу, дабы пожаловаться на своего художественного руководителя. Сидорчук обманывал музыкантов самым нехитрым способом: заказчик за выступление группы соглашался дать одну сумму, а Сидорчук называл музыкантам, получавшим свой процент, другую, гораздо меньшую. Порой это выяснялось - либо пробалтывался заказчик, либо музыкантам удавалось заглянуть в расчетные документы, по которым проводили оплату концерта. Тогда Сидорчук под угрозой мордобоя со злобным ворчанием отсчитывал утаенные деньги, и на этом дело кончалось. Юный читатель может удивиться: да как же музыканты могли сотрудничать с человеком, много раз запускавшим руку в их карман? Мы ответим вопросом на вопрос: а разве, дорогой читатель, современные нравы предполагают строгую ответственность за обворовывание ближнего? Та жестокая мораль осталась в тоталитарном прошлом. Да и потом: нынешняя жизнь сурова, это вам не беспечный социализм. Сейчас, если хочешь заработать на корочку хлебца, и с чертом согласишься работать, а не то что с Сидорчуком. Конечно, творческий зуд тех времен, когда группа Сидорчука только создавалась, музыкантов уже покинул. Музыку они сочинять перестали, ведь все равно на обложках дисков писалось "музыка Сидорчука" (это, кстати, тоже не добавляло любви к руководителю в душах музыкантов). Однако песни были разучены, многократно отрепетированы, о концертах договаривался директор, - музыкантам оставалось лишь прийти, отыграть, получить свои десять процентов и спокойно удалиться. Действительно: забот никаких, а жить-то надо, да и поиграть порой хочется, но очень не хочется создавать свою группу - придется искать базу, искать и разучивать новые песни, договариваться о концертах... Не будем забывать о том, что и наш герой некоторое время работал с Сидорчуком уже после того, как узнал всю меру его моральной подвижности. Стоит сказать и вот о чем: когда нашему герою приходилось объяснять знакомым причины распада Сообщества, некоторые из этих людей - причем даже те, в порядочности которых он ранее не сомневался, - вдруг начинали, оправдывая Сидорчука, нести какую-то чудовищную чепуху про то, что иначе нельзя, что кто-то должен быть главным, про альфа-самцов и тому подобное. Или же просто начинали подмигивать,
      
       31
      
      плутовато улыбаться, как бы говоря: "Мы ведь понимаем друг друга!", - и восклицать "Молодец!" - имея в виду Сидорчука. В дальнейшем от всех этих людей Жизнев старался держаться подальше, в душе благодаря их за откровенность. Но чем меньше концертов давал Сидорчук и чем меньше публики на них ходило, тем чаще Жизневу звонили сотрудники Сидорчука и тем больше злобы на своего руководителя они посредством этих звонков изливали. Пересказать все их обиды в нашем повествовании невозможно, но в общих чертах всё сводилось к тому же, как сейчас говорят, крысятничеству, о котором мы уже писали. Правда, кое-что все же менялось. Изменения состояли в следующем: сначала Сидорчук стал договариваться с заказчиками о том, что музыканты не должны знать подлинную цену концерта (при этом он, естественно, ссылался на нечеловеческую жадность музыкантов); затем он перевел музыкантов с процента от выручки на фиксированную плату за каждый концерт (так он когда-то договаривался и с Жизневым: "Хочешь получить пятьдесят баксов?"); ну а затем он привлек новых музыкантов и со вздохом облегчения уволил тех, кто был слишком строптив и слишком много о нем знал. "Ну как же так можно? Как можно обворовывать тех, с кем работаешь?" - задавали Жизневу риторические вопросы как бывшие сотрудники Сидорчука, так и пришедшие им на смену - эти последние быстро раскусили своего нового руководителя.
       В ответ Жизнев только пожимал плечами. Он и сам хотел бы знать, какими путями человек доходит до геркулесовых столбов негодяйства и что он при этом чувствует, как с этим живет. Но собственным опытом в подобных делах он не обзавелся, а толковать по душам с Сидорчуком было бессмысленно, так как души у того, судя по всему, не имелось. Впрочем, потолковать Жизнев мог и еще кое с кем, ибо воровство среди богемы не представляло собой ничего необычного. Можно было, например, задать прямой вопрос поэту П.: не болит ли у него душа из-за того, что он взял у такого-то деньги взаймы и не вернул? Или: не мучает ли поэта П. совесть из-за украденных у Жизнева и у филолога С. редких книг? Несомненно, эти вопросы рассмешили бы поэта П. до слез. Впрочем, охулки на руку в богемной среде не клали и менее известные персоны. Как-то вскоре после смерти Кости Сложнова Жизнев устроил в одном известном клубе презентацию диджипака. Издание было роскошным: в одной упаковке - два диска, по одному на каждого поэта, Жизнева и Сложнова, книжечка текстов, альбом с прекрасными фотографиями... Оно и понятно: фирма Владимира Трухана "Kingsizeproduction" хлам не выпускает. В клубе Жизнев читал и себя, и Сложнова, выступали приглашенные поэты, к столику Жизнева поминутно подходили разные люди - то купить диск, то просто выпить со свиданьицем. К более скромным Жизнев подходил и сам, - словом, было весело, но довольно суматошно. В этой суматохе Жизнев не заметил момента, когда с его столика исчез пакет с деньгами, вырученными за диски. Хватившись пакета, Жизнев обшарил все вокруг, но, конечно, ничего не нашел. Помочь могло бы только то, что милиционеры называют "личным досмотром", но его, как понимает читатель, было решительно невозможно осуществить на деле. Вокруг были только свои люди, давние знакомые, и потому Жизнев стал грешить на официанта с удивительно прлдувным цыганским лицом. Подозрения казались тем более оправданными, что официант нахально потребовал заплатить ему за каких-то неведомых людей, которых он якобы обслужил, а они якобы исчезли. Жизнев решительно отказался платить, и даже появление охранника его не смутило. "Я не обязан следить за вашими посетителями", - резонно сказал Жизнев охраннику. "Но они из вашей компании!" - возразил охранник. "Неужели? А вот я даже не знаю, о ком вы говорите, - засмеялся Жизнев. - Это во-первых. А во-вторых, если я даже с ними и знаком, то не обязан платить за своих знакомых. Не уследили - сами виноваты, я за вас отвечать не намерен. Трудно работать - увольняйтесь". Охранник умолк, сраженный этой неумолимой логикой, но тут самые пьяные члены компании благородно загомонили: "Да что там, заплатим! Заплатим, ничего!" И заплатили, тем самым поощрив официантов и охранников и впредь приставать к посетителям со своими наглыми требованиями. Так или иначе, но этот инцидент был улажен, а вот исчезнувшую выручку от продажи диска Жизневу пришлось покрывать из своего кармана. По договоренности с издателем деньги, полученные за диск, шли в фонд, предназначенный для публикации произведений
      
       32
      
      покойного Сложнова, а значит, просто списать эти деньги Жизнев не мог - их следовало возместить. Размышляя о случившемся, Жизнев задумался, в частности, и о том, насколько и каким образом проверенные люди его окружали. Могут ли совместные попойки, совместное богемное времяпрепровождение считаться серьезной проверкой? Как человек здравомыслящий, Жизнев, разумеется, дал на этот риторический вопрос отрицательный ответ. В результате, когда он перебирал в памяти и оценивал людей, крутившихся в тот вечер вокруг его стола, ему уже не мешала мысль о святости дружбы. Похитителя он вычислил без особого труда. Им оказался старый приятель Жизнева, плохой поэт, но человек вовсе не жадный, частенько угощавший поэтов во время их концертов. Однако этот человек последние лет пятнадцать нигде не работал, жил на средства родителей и многочисленных подружек и постепенно воспитал в себе легкое отношение к чужому труду и к чужим деньгам. С деньгами он расставался легко - не столько из щедрости, сколько потому, что уже успел забыть, как нелегко их заработать. Обычно он деньги выпрашивал, но, по свидетельствам общих приятелей, мог и взять их без спросу, если они плохо лежали. Видимо, такое происходило с ним почти бессознательно: хочется пить, увидел стакан с водой - и выпил, нужны деньги, увидел пакет с деньгами - и взял. Оно и понятно: годы тунеядства отучают от размышлений, связанных с деньгами, и приучают жить лишь настоящим моментом, тем самым избавляя и от химеры, называемой совестью. Устраивать разбирательство Жизнев не стал, ибо не пойман - не вор, но перестал приглашать чересчур легкомысленного приятеля в гости и вообще, как говорится, "сделал выводы". А однажды в общем застолье Жизнев заявил, что вора зафиксировала установленная в клубе видеокамера, вот только всё нет времени просмотреть пленку. Было очень забавно видеть, как забеспокоился бедняга. В конце концов Жизневу даже стало его жалко. Вспомнились его угощения, нехитрые, но от души, вспомнились другие услуги, которые он частенько оказывал поэтам... Жизнев поскорее перевел разговор на другую тему и в дальнейшем пресекал все попытки вернуться к обсуждению кражи. А к легковесным людям, подобным осрамившемуся перед ним приятелю, Жизнев мысленно обращался стихами Галактиона Табидзе:
       В бездушной толпе, где кумир - наслажденье,
       Где нагло бесчинствует власть чистогана,
       Спасется ль душа твоя от омертвенья,
       От всеразрушающей силы обмана?
      Эти строки Жизнев обычно вспоминал, уже будучи изрядно под мухой. Подавляя слезы, он скорбно качал головой и отвечал сам себе: "Нет, не спасется".
      
       Глава VIII
       Почитав о преступных наклонностях представителей богемы, любознательный читатель, несомненно, спросит: а как в этой среде обстоит дело с насилием? Иначе говоря, можно ли являться в богемные собрания, не опасаясь подвергнуться издевательствам и побоям? На такой вопрос в двух словах не ответишь. Представь себе, дорогой читатель, сборище людей болезненно честолюбивых, тщеславных, мелочно раздражительных, страдающих манией величия, обидчивых, злопамятных, считающих себя выше общечеловеческой морали и вдобавок возбужденных алкоголем и наркотиками. Людей, живущих по завету Баркова:
       Хвали себя, колико можно,
       Чтоб быть хвалиму, хвастать должно:
       Дар гибнет там, где славы нет.
      А также по завету Артемия Волынского: "Надобно, когда счастье идет, не только руками, но и ртом хватать и в себя глотать". Никакого сарказма в подобных наставлениях представители богемы не увидят, ибо они стараются жить именно так. Другое дело, что они любят строить из себя бескорыстных творцов, ибо ко всему прочему отличаются еще и отвратительным лицемерием. А от их вошедшей в поговорку завистливости спасется лишь тот, кто берет пример с Абу-ль-Ала аль-
      
       33
      
      Маарри:
       Мне, по правде сказать, не опасен сосед,
       Я и знать не желаю - он друг мне иль нет,
      
       Потому что моя не красива невеста
       И насущный мой хлеб не из лучшего теста.
      Представил себе такое общество, дорогой читатель? Ну и как может обстоять дело с насилием в таком серпентарии, в таком террариуме, в таком гадючнике? Разумеется, хорошо обстоит. Порой самый воздух в богемных притонах вибрирует, накаленный витающими в нем мечтами о физической расправе над коллегами и собратьями по цеху. Зайниддин Восифи писал об одном богемном персонаже, которого увидел, когда тот сопровождал женщину: "С ней был молодой человек, с виду гуляка. При взгляде на него, на его нахмуренные брови сердце смотрящего могло разорваться. Глаза его источали столько яду, что все существо глядящего пропитывалось отвратительной горечью. Я испугался его". Вот так и Жизнев не раз читал в глазах богемных гуляк лютую ненависть к окружающим, желание разбить им лица и наставить им шишек и фонарей. Особенно заметным это желание становится в том случае, если тебе, дорогой читатель, доведется оспорить те жалкие сплетни, разносимые телевидением, те затасканные ходячие псевдоистины, которые представители богемы обычно хранят в своем небольшом мозгу на случай возникновения так называемых "умных разговоров" и считают своими убеждениями. К подобным недоумкам в полной мере относится высказывание Стефана Цвейга: "Односторонность мышления неизбежно приводит к несправедливости поступков", - иначе говоря, к мордобою, спровоцированному всего лишь обычным несогласием. Так что богема в массе своей склонна к агрессии: это вытекает из прочих имманентных ей милых качеств. И все же мы хотим успокоить тебя, дорогой читатель: не стоит ограничивать себя в перемещениях, не нужно избегать мест скопления богемы. К счастью, с ней все происходит по русской поговорке: "Бодливой корове Бог рог не дает". Из-за своей чудовищной лени и нездорового образа жизни представители этой насквозь прогнившей общественной прослойки в массе своей отличаются худосочием, скверным пищеварением, дряблостью мышц и неполадками вестибулярного аппарата, а потому, зная свою неспособность постоять за себя, в драку обычно не лезут, да и поводов к ней стараются не создавать. Ну а если злоба, помноженная на опьянение, все-таки пересилит осторожность и какой-нибудь ничтожный писака накинется на вас с бранью или, того хуже, с кулаками, - что ж, спросите его, как герой Гальдоса: "Из какого источника ты напился, вредоносный поэт, чума Парнаса, источник кори в обители муз?" И если скандалист немедленно не образумится - ударьте его. Не бойтесь - сдачи он вам не даст, потому что потеряет равновесие и упадет, ломая стулья, расшвыривая пищу и превращая в осколки огромное количество посуды. Тем самым вы заявите о себе как о последователе Уэллса, который писал: "Жизнь - это борьба, и единственный путь к всеобщему миру лежит через подавление и уничтожение любой самой незначительной организации, связанной с применением силы".
       Сердобольный читатель поинтересуется, откуда мы знаем о злонамеренности богемы, если ее представители так слабосильны, что опасаются ввязываться в драки и падают на пол от каждого толчка? "А вы давно заходили на социальные сайты - в частности, на богемно-интеллигентский "Фейсбук"? - ответим мы вопросом на вопрос. - Не приходилось ли вам следить за дискуссиями, которые там разворачиваются?" Ах, не приходилось? Тогда сделайте одолжение - проследите, и вы увидите, какие болваны во множестве вращаются в творческих кругах, с какой ненавистью они обрушиваются на образованных людей, осмеливающихся с ними не соглашаться, какой мерзкой бранью они исходят, встретив даже самое вежливое возражение, какие угрозы и проклятия адресуют оппоненту... Вы воочию увидите то, о чем писал Белинский: "К оскорбленному и раздраженному самолюбию присоединились некоторые односторонние убеждения, которым ограниченные люди всегда предаются фанатически, не столько по любви к истине, сколько по любви и высокому
      
       34
      
      уважению к самим себе". Вы сразу вспомните ничуть не устаревшие слова Писарева: "Полукретины, не умеющие ни мыслить, ни уважать мысли другого, судят и рядят, оплевывают и закидывают грязью то, что для них - пустой звук, а для людей с умом и с душою - сознательное и дорогое убеждение". Оно и понятно: пусть избить сетевого оппонента невозможно, как ни желал бы того богемный полузнайка, зато и получить заслуженную оплеуху за хамство шансов немного. Почитайте послания, которые разбрасывают по Интернету представители богемы - они в этих текстах как на ладони, жалкие создания, которые, как писал Ньево, "мнят себя разумными, лишенными всяких предрассудков; между тем они всего лишь уродливые выродки в человеческой семье, бездушные существа, оскверняющие своим дыханием наш чистый воздух, и обречены на бесславную смерть". Не заражайтесь их злобой, ибо правильно писал Йовине: "Когда мы выходим из себя, в нас проникает сатана со своей пеной бешеной собаки". Не отвечайте на пересыпанные бранью аргументы этих болванов, нахватанные из медиапространства, - вы все равно никого не переубедите, ибо правильно писал Лопе де Вега:
       Будь глупец способен видеть
       Сам убожество свое,
       Как бы выдержал он пытку?
       Он ведь только тем и жив,
       Что в свой разум верит пылко.
      Отвечайте им шуткой или не отвечайте совсем. Поймите одно: если представители богемы и отличаются как-то от своих мерзких посланий, то разве что в худшую сторону.
       Хотя богемные персоны в массе своей физически неполноценны и потому трусоваты, было бы всё же странно, если бы их нутряная злоба никогда не выплескивалась наружу. Иначе говоря, потасовки в среде богемы все же случаются, особенно если один из соперников явно сильнее другого. Еще в конце 80-х на одном из поэзоконцертов клуба "Московское время" Жизнева поразила тяжелая сцена, когда плечистый молодой прозаик, постоянно перешептывавшийся со своей девицей, без всяких раздумий отвесил с размаху затрещину другому литератору, сделавшему болтливой парочке замечание. Пострадавший, усатый толстяк уже в годах, был крайне удивлен случившимся и ожидал всеобщего негодования, однако литераторы сделали вид, будто ничего не заметили. В перерыве концерта усач метался от одного литератора к другому, взыскуя поддержки и призывая подвергнуть своего обидчика остракизму, но его призывы остались без внимания, если не считать нескольких откровенных зевков. А ведь усач пользовался в клубе "Московское время" немалым авторитетом... Или, может быть, и ему, и нашему герою это только казалось? Да и пользуется ли у богемы авторитетом хоть кто-нибудь?
       Приведенный давний эпизод вспомнился Жизневу, когда он с приятелем, поэтом В., явился промозглым ноябрьским вечером на поэзоконцерт в одну из центральных московских библиотек, где имелись концертный зал и кафе с лицензией на продажу спиртного. Поэт В. был по рождению москвичом, но жил у своих подруг - то в Пензе, то в Донецке, то еще где-то, что говорит о широте взглядов и независимости характера. Стихотворной техникой он владел хорошо, но беда его заключалась в том, что он вдобавок еще и прекрасно владел гитарой, - видимо, поэтому его стихи в большинстве своем напоминали благостные тексты то ли Визбора, то ли Митяева. Однако время от времени гитарное треньканье смолкало в мозгу поэта В., и тогда у него рождались весьма достойные лирические стихи, которые нравились даже Жизневу, судившему вообще-то чрезвычайно строго. Поэт В. много и с удовольствием пил, но ума не пропивал, а люди такого склада внушали симпатию нашему герою. Кроме того, поэт В. был добросердечен, отзывчив, покладист, всегда спокоен и рассудителен - словом, принадлежал к тем лучшим представителям еврейского племени, из-за которых Жизнев любил все это племя в целом. Вдобавок поэт В. был хоть и невелик ростом, но хорош собой, а ведь древние арабы считали, что благообразная наружность дается небесами только хорошим людям. Можно с уверенностью сказать, что небеса в отношении поэта В. ошибки не
      
       35
      
      допустили. Когда друзья вошли в фойе библиотеки, Жизнев остановился, соображая, занять ли сразу места в зале или сперва зайти в туалет, а поэт В. сразу шмыгнул в кафе. Буквально через полминуты - Жизнев еще не успел принять никакого решения, но склонялся к тому, чтобы последовать за своим спутником, - чрез полминуты из кафе донеслась матерная брань, зазвенела бьющаяся посуда, а затем в фойе, закрываясь руками, выбежал бедняга В. Его преследовал громадный детина восточной наружности, осыпавший поэта ударами увесистых кулаков. Силы были совершенно неравны, к тому же В. явно захватили врасплох. От библиотеки, где когда-то собирался клуб "Московское время", славившийся своей утонченностью, и где продолжали собираться его бывшие члены, Жизнев ожидал чего угодно, но только не вульгарного мордобоя по пьяной лавочке. Верзила дубасил маленького поэта без всякой пощады и останавливаться не собирался, а утонченные интеллигенты с диссидентским прошлым смотрели на происходящее совершенно равнодушно. На память Жизневу сразу же пришла та раскатистая оплеуха, которую один литератор дал другому лет двадцать назад на глазах у этих же людей, только постаревших на двадцать лет. И тогда, и теперь реакция интеллигентов оказалась одинаково вялой, хотя в одном случае речь шла лишь об одной затрещине, а сейчас человека на глазах у всех били смертным боем. К счастью, Жизнев быстро стряхнул с себя первоначальное оцепенение и одной рукой намертво вцепился верзиле в горло. Было бы хорошо второй рукой дать ему в морду, но увы - в той руке Жизнев держал пакет с водкой, постоянно помня о том, что пакет ни при каких обстоятельствах не должен упасть на пол фойе, выложенный искусственным мрамором. Великан порывался вперед, дабы продолжить избиение, но Жизнев стоял перед ним непоколебимо, крепко держа его то ли за воротник, то ли за кадык, то ли за галстук, а быть может, за всё это вместе. Так как противники сблизились вплотную, верзила, длиннорукий, словно орангутанг, не мог размахнуться и ударить Жизнева, и только в бессильной ярости царапал ему лицо ногтями. Потекла кровь, и Жизнев с печалью подумал, что пакет с водкой, видимо, все же придется выпустить. К счастью, в этот момент в фойе появилась дама - устроительница мероприятий, всполошилась, увидев картину титанического противостояния, подняла шум, и противников наконец разняли, причем сделали это опять же не литераторы, а друзья верзилы - господа очень подозрительного вида (о таких обычно говорят "морда протокольная"). К действию этих людей побудило не миролюбие, а намерение дамы-устроительницы вызвать милицию: общаться с милицией друзьям верзилы явно не хотелось. Выяснилось, что к началу концерта друзья опоздали, а пока длилась борьба в фойе, он и вовсе закончился. В опустевшем зале Жизнев промыл водкой царапину под глазом, рассеянно слушая возмущенное бормотание поэта В., обещавшего выпустить на верзилу всех фурий ада. Оказалось, что верзила являлся довольно известным литературным критиком, а драка была вызвана лишь тем, что ему давно не нравились стихи поэта В. Пострадавший клялся, что с верзилой даже не знаком - лишь видел его на разных литературных сборищах, а потому никаких житейских претензий верзила к нему иметь не мог.
      - Да не может быть, - возмутился Жизнев. - Это что же, опять цензура на марше? За это ли мы проливали кровь у Белого дома?
       Он поднялся и пошел искать верзилу. Ему очень хотелось понять, за что же на самом деле литератор может избить другого литератора. Несмотря на свое внушительное телосложение, бойцом верзила оказался неважным - другой при таком физическом превосходстве не позволил бы Жизневу себя остановить. Поэтому Жизнев, намеревавшийся высказать буяну несколько горьких истин прямо в глаза, не опасался его ярости. Подозрительные дружки верзилы его тоже не пугали - они слишком явно опасались скандала. Жизнев обнаружил и драчуна, и его спутников курящими у двери на улицу и первым делом задал тот же вопрос, что и герой Гургани, также попавший в странные обстоятельства:
       Кто ты?
       Что ты за вещь, ответствуй, чьей работы?
      
      
       36
      
      Верзила с неожиданной готовностью сообщил целый ряд сведений о себе: что его зовут Рафаил, что он из Баку, по национальности горский еврей, закончил Литературный институт и по профессии - литературный критик.
      - Это заметно, - сказал Жизнев по поводу профессии, ощупывая царапину под глазом. - Зачем же вы вступили со мной в драку, уважаемый Рафаил? Разве вы не читали Абу Шакура Балхи, который писал: "Нет хуже людей, что злонравья полны"? А также Гургани, который напоминал: "Зло возвращается к зловредным людям"? Может, вы извиниться хотите?
      - В какую драку? - удивился Рафаил. - Я ничего не помню. Этого В. - да, бил, потому что он пошляк и пишет плохие стихи. А потом ничего не было.
       Жизнев развел руками и в поисках поддержки посмотрел на дружков верзилы, но лица тех приняли годами отработанное выражение "Знать ничего не знаем".
      - Н-да, - произнес Жизнев. - А зачем били поэта В.?
      - Я же сказал - потому что он пошляк, потому что отвратительный поэт! - раздраженно ответил Рафаил.
      - А если вас будут всякий раз бить за ваши статьи, вам это понравится? Или вы считаете, что они абсолютно безупречны? - поинтересовался Жизнев. Рафаил только передернул плечами и затянулся сигаретой. То же сделали и его дружки, давая понять, что Жизнев задал глупый вопрос. Махнув рукой, Жизнев вернулся в зал к кипевшему возмущением другу. Маленький поэт принялся многословно излагать различные варианты наказания буйного критика. Жизнев некоторое время слушал, но наконец устал и перебил:
      - Это все прекрасно, но ты будь поосторожнее. Видишь, какой он здоровенный и чокнутый к тому же. Я спросил, не хочет ли он передо мной извиниться, а он сказал, что первый раз меня видит. Раз у него такая дырявая голова, то ясно, что он человек опасный. Помнишь ведь слова Фирдоуси:
       Коль мчится чудовище, смертью грозя,
       С ним бой затевать человеку нельзя.
      Маленький поэт улыбнулся и пообещал быть начеку, после чего друзья наконец выпили водки, с таким трудом сбереженной Жизневым. После пережитых волнений выпивка была им остро необходима. Надо сказать, что Жизнева взволновала не столько стычка с верзилой, сколько равнодушие интеллигентных господ при виде побоев, наносимых хрупкому поэту. При одном взгляде на литераторов, которые вокруг невозмутимо общались друг с другом, Жизнева начинало трясти от злобы. В конце концов он счел за лучшее покинуть пристанище прогрессивной интеллигенции, бормоча ругательства себе под нос. Перед уходом он, конечно же, убедился в том, что буйный критик ушел вместе со своими дружками и поэту В. больше ничего не угрожает.
       Так что в среде богемы, как видим, случается всякое. Мы уже упоминали в нашем повествовании об Андрюше Сугубове, однокласснике нашего героя. Отец Андрюши был человеком добрым, но слабохарактерным, постоянно прихварывал и при этом сильно пил, а потому не мог оказывать достойного сопротивления своей сварливой супруге, которая бранила его, унижала и даже била на глазах ребенка. А в школе бездетная тетка-завуч взяла племянника Андрюшу под свое покровительство и к выпускному классу сделала из него законченного себялюбца. Ко всем тем, кто ему противоречил, Андрюша мгновенно проникался ненавистью и, если они были слабее его, старался их избить или хотя бы унизить словесно. Однако после выпуска оказалось, что в большой жизни покровительство тетки значит мало, а человек, отрицающий собственные обязанности по отношению к обществу, если и выигрывает, то лишь в краткосрочной перспективе. Учиться в институте Андрюша не смог (точнее, не смог преодолеть нежелания учиться), семьи лишился, так как пил, не работал и изменял жене, комнату, оставшуюся ему после развода, пропил, а затем, переехав к тетке, из-за пьянства лишился и теткиной квартиры. Жизнев еще со школьных лет испытывал к Сугубову гадливое чувство, ибо тот на его глазах не раз вел себя подло и нисколько этого не
      
       37
      
      стеснялся. А вот Сугубов, как то ни странно, Жизнева любил и постоянно стремился к общению с ним. Жизнев всегда затруднялся отказать человеку в общении - мы ведь не можем знать, насколько мы необходимы другому человеку. Очень возможно, что дружба с Жизневым являлась для Сугубова последним способом сохранить уважение к самому себе. Вдобавок Андрюша в изобилии писал плохие стихи и каждое стихотворение непременно старался прочесть Жизневу, перед талантом которого преклонялся. Такие чтения для Сугубова по всем признакам значили очень много, хотя Жизнев всегда подавлял тяжелый вздох, когда Андрюша доставал свою тетрадку. Андрюша ведь ненавидел труд, а Троллоп был прав, когда писал: "Нельзя писать хорошо, не трудясь". Стихи стихами, но Андрюша не привык сдерживать свою вольнолюбивую натуру ни в каком обществе - даже в обществе Жизнева, которого подчеркнуто уважал. Поэтому Жизневу в их совместных похождениях не раз бывало мучительно стыдно за своего спутника, и постепенно общение старых приятелей становилось все более редким, как ни названивал Сугубов с предложениями встретиться (что означало и сильно выпить). Впрочем, Жизнев пытался помочь однокласснику, постоянно сидевшему на мели, и устраивал ему в издательстве, где сам работал, договоры на сочинение боевиков. Жизнев на всякий случай редактировал сочинения Сугубова сам, и не напрасно: тот хоть и был довольно грамотным человеком - не зря имел тетку-словесницу, - но писал порой в нетрезвом виде, и по тексту это явственно ощущалось. Первый роман Сугубову кое-как оплатили, а со вторым вышла описанная нами выше история с похищением кейса у владельца издательства, то есть у Вована Семенова, не желавшего платить. Андрюша тут был не единственным страдальцем, ибо Вован в подпитии любил хвалиться: "А пусть подают в суд. У меня же на счету рублей сто, даже компьютеры в издательстве, и те не мои. Ха-ха-ха!" Простые решения, к которым Сугубов привык в школе, в большой жизни срабатывали далеко не всегда - вот и кража кейса обернулась не наживой, а побоями. Школьные друзья, которым внутренняя свобода Сугубова внушала, как то ни странно, не почтение, а брезгливость, общаться с ним постепенно прекратили. Пить в одиночку Сугубов не любил, так как страшно любил долгие тары-бары за бутылкой, в ходе которых старался ошеломить собеседника самыми парадоксальными мнениями и предельно откровенными рассказами о собственном негодяйстве. А потому отошедших от него друзей он быстро заменил новыми, у которых уровень внутренней свободы был достаточно высок - ведь и само постоянное общение со зрелым Сугубовым уже предполагало немалую моральную подвижность. Жизневу, поскольку он порой встречался с Сугубовым, случалось, естественно, сталкиваться и с его новыми друзьями. Все они внушали желание держаться от них подальше, дабы не подвергаться бомбардировке исходившими от них флюидами внутренней свободы и моральной раскованности. Вместе с прочими в число новых друзей Сугубова вошел и некто Рискин, которого Жизнев, к счастью, так ни разу и не увидел, зато наслышан был о нем от Сугубова превыше всякой меры. Рискин стал любимым собутыльником Андрюши, тот рассказывал о нем с неизменным восторгом. Судя по этим рассказам, своей моральной раскрепощенностью Рискин даже превосходил Сугубова, а это было очень непросто. Рискин тоже пописывал стихи и похаживал в различные литературные объединения, а остальное время проводил за бутылкой в обществе таких же, как он сам, бездельников обоего пола. Но однажды Сугубов и Рискин не поладили, и эта ссора ясно показала, что по части свирепости и беспощадности представитель богемы могут заткнуть за пояс кого угодно. Ссора произошла из-за того, что Рискин, будучи вместе с Сугубовым у кого-то в гостях, украл, - можно сказать, по привычке, - хозяйскую меховую шапку. Сделано все было грамотно: народу собралось много, люди уходили и приходили, и впрямую разоблачение Рискину не угрожало, ну а на подозрения он плевать хотел, подозрения к делу не подошьешь. Сугубов об этой акции Рискина на тот момент не знал. На следующее утро приятели встретились, купили водки (платил Рискин) и пошли на квартиру Сугубова, дабы спокойно опохмелиться. Там-то Рискин и похвастался своей удачной операцией. Однако со стороны Сугубова он понимания не встретил: тот сообразил, что бывший владелец шапки наверняка вычислит
      
      
       38
      
      возможного похитителя, и если не напишет заявления в милицию, поскольку не пойман - не вор, то приглашать в гости веселую парочку уж точно перестанет. А место было хорошее: у хозяина водились деньги, он частенько и поил, и кормил своих визитеров, к нему захаживали дамы нестрогих нравов, да и вообще человеку, постоянно практикующему многодневные попойки, лишнее логово никогда не повредит. Сугубов осерчал не на шутку. В самом деле, Рискина привели в гости, оказали доверие, а он, не посоветовавшись с другом, украл хозяйскую шапку и тем самым лишил удобного пристанища не только себя - на него-то, дурака, наплевать, - но и самого Андрюшу Сугубова. Все эти соображения Андрюша высказал Рискину в максимально обидной форме - это он умел хорошо, мамаша и тетушка научили. В частности, он обозвал Рискина "жидовской мордой", что было как-то несправедливо, ибо Андрюша сам происходил от богоизбранного народа через бабушку - старую большевичку, и часто этим хвастался. "Я, значит, морда, а ты кто?" - пронеслось, видимо, в мозгу Рискина, и он без предупреждения нанес Андрюше мощный удар в переносицу. Судя по рассказам, Рискин был здоровенным детиной - из тех, которых Бабель называл "полтора жида", поэтому когда он со зверским лицом начал избивать Андрюшу ногами, тот сильно перепугался. Тяжелые удары сыпались градом, так что ни встать, ни толком защититься Андрюша не имел никакой возможности. Наконец у несчастной жертвы стало мутиться в голове, и она жалобно завопила: "Димочка, не бей! Прости меня, пожалуйста, я больше так никогда не буду!" - "То-то, сука, смотри у меня", - прохрипел Рискин, забрал все имевшееся в квартире спиртное и поспешно удалился. Сугубов бросился к телефону, чтобы позвонить в милицию. Если в результате затеянных Сугубовым конфликтов доставалось ему самому, он без колебаний обращался в органы внутренних дел - Жизнев сам наблюдал один такой случай. Тогда Андрюша забрал со стола последнюю бутылку водки и направился к выходу, а когда в ходе короткой схватки хозяин квартиры бутылку отобрал, Андрюша прокусил обидчику палец, выскочил на лестничную клетку, начал звонить во все квартиры и вопить: "Избили! Ограбили! Вызовите милицию!". Кто-то сдуру выполнил его просьбу, приехала милиция, устроила обыск (никакой ордер ей, разумеется, для этого не понадобился), ничего не нашла и удалилась, бормоча угрозы. Времена были еще советские, поэтому после ухода милиции все ценности оказались на месте. Что же касается ситуации с Рискиным, то избитый Андрюша звонить в милицию передумал, так как вспомнил, что не знает, где искать Рискина: с родителями тот не жил, а где именно жил, сказать было трудно. Все эти подробности рассказал Жизневу, чуть не плача от ярости, сам Сугубов в одну из их встреч, с годами происходивших все реже и реже. Ну а в последний раз одноклассники увиделись в жаркий майский день в парке "Дубки" близ дома Жизнева. Сугубов сообщил, что живет в приюте при церкви, в который принимают только непьющих, и собирается бороться за квартиру, отобранную у него армянской мафией. Затем он безо всякого перехода достал из сумки бутылку водки и предложил Жизневу выпить.
      - Слушай, я ведь тебе по телефону уже сказал, что не буду, - с легким раздражением напомнил Жизнев. - И рано еще, и дел много, да и настроения нет.
       В некоторых вопросах Андрюша проявлял большую силу воли и любил давить на собеседников (чем напоминал Сидорчука). В результате некоторые его приятели уходили вместе с ним в многодневные запои, пропивали дочиста деньги и другие семейные ценности, расстраивали здоровье и портили отношения с близкими. Однако теперь Андрюша настаивать не стал - за последние годы Жизнев уже приучил его к тому, что в устах некоторых людей "нет" действительно означает "нет". Вместо уговоров он отвинтил пробку и приготовился сделать глоток. Жизнев знал, что Андрюша делает это не столько из желания выпить, сколько для того, чтобы поразить собеседника собственной отчаянностью и глубиной своего падения. Ну и, конечно, ему хотелось, чтобы приятель стал умолять его не пить и ахнул бы в отчаянии, увидев, как Андрюша насмешливо и высокомерно качает головой и припадает к горлышку - этакий байроновский герой, отредактированный Тиняковым-Одиноким. Жизнев обманул ожидания Андрюши, так как никаких уговоров не последовало - лишь вопрос, заданный довольно флегматичным тоном:
      
       39
      
      - А как же борьба за квартиру?
      - Завтра поборемся, - усмехнулся Андрюша с той циничной лихостью, которая сильно действует на школьников младших классов.
      - А в приют для трезвенников пустят? - пожевывая травинку, спросил наш герой. Услышав столь же неопределенный, сколь и залихватский ответ, он только пожал плечами и задумался о том, что сколько ни пиши плохих стишков, сколько не мели языком в компаниях, сколько ни возись со шлюхами и ни пьянствуй - всё может кончиться пшиком, если не читать Писарева, который, как известно, указывал: "Да, жизнь есть постоянный труд, и только тот понимает ее вполне по-человечески, кто смотрит на нее с этой точки зрения". Ну а Сугубов понимал жизнь не по-человечески, а по-богемному - пожалуй, именно потому он, допив свою бутылку водки, и удалился в никуда, в забвение, в ничтожество. Он еще продолжал где-то жить - одноклассники не раз видели его из окна трамвая у пункта приема пустых пивных банок. Однако ни сам он о себе, ни другие о нем уже не могли ничего сказать. А читай он Писарева - может, и стал бы чем-то существенным. Например, поэтом, пусть и небольшим, - он ведь хотел стать поэтом, коль скоро писал стихи. А разве плохо быть поэтом? Вспомним, как завлекательно писал об этой доле Арсений Несмелов:
       И знаете, я - крошечная моль,
       Которой кто-то дал искусство видеть,
       Я причиню вам яростную боль
       И научу молчать и ненавидеть.
      А вот радость поэтического жребия в описании Сумарокова:
       Мне ныне фурии стихи в уста влагают
       И адским жаром мне воспламеняют кровь.
       Пою злодеев я и их ко злу любовь,
       А мне злы фурии в суровстве помогают.
      Нельзя не привести и строки Тинякова о литературном труде, подкупающие своей искренностью:
       Все на месте, все за делом
       И торгует всяк собой:
       Проститутка статным телом,
       Я - талантом и душой!
      И так далее, и так далее... Ну разве плохо? Эх, Андрюша, Андрюша...
      
       Глава IX
      
       Благосклонный читатель, конечно, не рассердится на нас за раздражение, сквозящее в финале предыдущей главы. Он поймет: некоторая нервозность нашего тона объясняется той отталкивающей темой, на которую нам приходится писать. Тема эта, увы, далеко еще не исчерпана и в данной главе нам вновь придется ею заниматься, что никак не может улучшить нашего настроения. Более того, сейчас нам придется коснуться совсем уж тошнотворного аспекта этой темы, а именно - проникновения в богему большого количества педерастов, порой полностью подчиняющих своему деспотическому влиянию целые богемные сообщества. Педерасты любят выставлять себя страдальцами и сетовать на жестокость гомофобов. На тех, кто с извращенцами никогда не сталкивался, эти жалобы производят впечатление. Ну а в жизни педерасты держатся весьма уверенно и не только не скрывают своих мерзких наклонностей, но и нагло пристают с домогательствами к скромным мужчинам, не подававшим к тому никакого повода. Вряд ли найдется нормальный мужчина, который после пяти минут знакомства полезет женщине под юбку, для педераста же схватить малознакомого мужчину за гениталии - это раз плюнуть. Разумеется, невероятно расплодившиеся ныне защитники гомосексуализма взревут от ярости, читая эти строки, и начнут приводить примеры таких педерастов, которые тщательно соблюдают половой политес и
      
       40
      
      ухлестывают лишь за теми, кто заведомо разделяет их ориентацию. Однако мы повидали кое-что, и нас такими байками не обманешь. Да будет позволено и нам привести несколько многозначительных примеров, причем касающихся лишь богемной среды. О том, какие ужасы творятся в других слоях общества, пусть расскажут другие исследователи.
       Напоминаем, что в предыдущей главе мы с болью и стыдом писали о склонности богемы к насилию. Но трудно воздержаться от насилия, когда в то или иное сообщество приникают лица, считающие нормальным ни с того ни с сего хватать за половые органы представителей собственного пола, заставляя тех гадать, чем вызваны столь наглые приставания. На самом-то деле гадать не надо, дорогой читатель. Не стоит менять ни манеры, ни стиль одежды. У гомосексуалистов уж такой обычай: проверять на ориентацию и правого, и виноватого, выявлять своих, а также и не вполне своих, но слабовольных и уступчивых, растлевать которых им, видимо, особенно сладко. В богеме немало таких уступчивых и морально подвижных, - у них всегда наготове самооправдательные формулы вроде "Один раз - не пидорас", "Лучше нет влагалища, чем очко товарища", и проч. Действовать при половой проверке принято нахрапом, ошеломляя наглостью - растерянные жертвы приставаний порой не успевают даже дать себе отчет в происходящем, а уж тем более дать извращенцу в морду. Как мы помним из популярного анекдота, примерно так же вел себя поручик Ржевский, но там элемент неожиданности был все же слабее, ибо приставал поручик к лицам противоположного пола. Поэтому объекты домогательств быстро смекали, что к чему, и в результате поручика нередко били. Однако и педерастам случается напороться на быстро соображающих людей, и вот тогда насилие становится очень вероятным, а если извращенец проявляет упорство в своих притязаниях, то практически неизбежным.
       Так произошло, когда Жизнев со своим другом Чудиком как-то раз возвращался с моря поездом "Новороссийск - Москва". Перед отъездом, прощаясь с Криницей, друзья пропили все деньги - у них обоих остался лишь двугривенный на метро (а дело было в середине 80-х). Явилась проводница с бельем, но друзья отказались его оплачивать - у них попросту не было необходимых для этого двух рублей. "Ведь вы не просто так белье выдаете, а за деньги. Значит, это сделка, вроде как в магазине: захотел - купил, не захотел - не купил, - разъяснял проводнице Чудик, который благодаря работе в торговле стал на диво речист и убедителен. - То есть это дело добровольное, понимаете?" - "Как это - не брать постели? Все берут постели!" - запальчиво возражала проводница. "Ну если мы не берем, то, значит, уже не все", - со снисходительной улыбкой поправил ее Чудик. "Можем и взять, если дадите бесплатно, - предложил Жизнев. - Нас вообще-то цена не устраивает". Проводница фыркнула, как разъяренный слон, и бросилась вон из купе, бормоча что-то о нахалах и сверхжадинах. "Но-но, просим без оскорблений", - обиделся Чудик. "На матрацах без белья не спать!" - удаляясь, мстительно крикнула проводница, но друзья только весело рассмеялись. Затем они стали припоминать перипетии вчерашнего вечера и развеселились еще больше. Между тем их положение было хотя и не трагическим, но и не очень веселым. До самой Москвы им предстояло голодать, пить из-под крана в зловонном вагонном сортире щедро сдобренную хлоркой воду и спать на жестких полках без матрацев и белья. Но тут вдруг подал голос ехавший с ними в одном купе неприметный молодой человек.
      - Ребята, может, выпьем? - спросил он. Друзья уставились на него, не веря своим ушам: обычный молодой человек лет тридцати, бледный, слегка пучеглазый, чуть полноватый. Правда, чувственный рот и тяжелый подбородок выдавали в нем любителя хорошо пожить.
      - Веселые вы пацаны, - объяснил попутчик свое предложение. - Вижу, вы на мели, раз даже белье не берете. А у меня деньги есть, я вообще-то буровик с Камчатки, сейчас в отпуске. Без компании ехать скучно, вот я и предлагаю.
      - Да можно вообще-то, - смущенно ответили друзья.
      - Белье я вам тоже возьму, - заявил буровик. - Сейчас тяпнем для аппетита, а попозже свожу вас
      
      
       41
      
      пожрать в вагон-ресторан.
       Всё обещанное буровик выполнил, и даже с лихвой. Проводница, сменившая гнев на милость, принесла белье и стаканы, буровик сбегал в вагон-ресторан за выпивкой, отметили знакомство, а потом втроем, уже сплотившейся компанией, пошли в ресторан на обед. Там буровик решил поразить соседей по купе широтой натуры и назаказывал столько всего, что друзья чудовищно объелись, и все же половину заказанного съесть не удалось. От знакомства буровик был в восторге - ведь Жизнев читал смешные стихи, а буровик оказался большим ценителем поэзии и сам цитировал отрывки из "Луки Мудищева". Веселье продолжилось в купе. О количестве выпитого можно судить по тому факту, что Жизнев, почувствовав потребность в отдыхе, ни матраца, ни белья расстелить не смог и растянулся прямо на жестком дерматине, использовав стопку белья вместо подушки. Однако сознание некоторое время его не покидало. Он услышал странный разговор, - вернее, даже не разговор, а вкрадчивое мурлыканье буровика и холодный ответ Чудика: "Убери лапы, я не по этой части. Лучше не нарывайся". Жизнев ломал голову, что бы это могло значить, ведь всё было так прекрасно... Но тут в купе раздался страшный грохот: чье-то тяжелое тело рухнуло на столик, уставленный бутылками и стаканами. Жизнев рефлекторно вскочил и внес свою лепту в пиршество звуков, врезавшись головой в верхнюю полку с такой силой, словно хотел ее пробить. Спавший наверху старичок чуть не свалился вниз и дико завопил спросонья. Но этого Жизнев уже не слышал: от удара он потерял сознание и очнулся только утром следующего дня. Буровик и Чудик сидели на нижней полке напротив. Заискивающе глядя на Чудика, буровик бормотал: "Значит, я с полки упал... Ну да, ну да, бывает... А я боялся, что это вы мне врезали. Я, когда пьяный, такой чудной бываю - надо останавливать... Значит, упал. Ну и хорошо..." Жизневу вспомнились строки Гургани:
       Поверь, свершил я спьяну прегрешенье,
       А пьяному даруется прощенье.
      Чудик почти не обращал внимания на покаянное бормотание попутчика и если отвечал, то односложно и крайне сухо. И тут до сознания Жизнева дошел смысл происходившего накануне. Ему стало ясно, что грохот рухнувшего тела и ссадина на подбородке буровика имели причиной вовсе не падение с полки, тем более что Чудик левой рукой машинально массировал костяшки пальцев правой. Когда Чудик вышел в коридор, Жизнев последовал за ним, и молниеносный обмен репликами развеял последние его сомнения. "Вот это да, - присвистнул он, - ай да попутчик, ай да любитель поэзии". Жизневу вспомнились другие строки Гургани:
       Нам виден человек со всех сторон
       Тогда, когда он пьян или влюблен.
      Был ли буровик влюблен в Чудика - вопрос спорный, но в том, что все напились вдребезги, сомневаться не приходилось. Когда друзья вернулись в купе, попутчик тем же заискивающим тоном предложил им опохмелиться, но получил суровый отказ. Затем Чудик достал из сумки книжку, расстелил наконец белье (накануне он, как и Жизнев, не смог этого сделать) и погрузился в чтение. Наш герой последовал его примеру. До Москвы ехали в молчании. На перроне Курского вокзала буровик с отчаянием в голосе обратился к друзьям: "Ребята, ну поехали в... (он назвал наимоднейший тогда кабак). - Берем тачку, я угощаю!" - "Спасибо, нет", - холодно ответил Чудик. "Нет, спасибо", - эхом отозвался Жизнев. На лице буровика появилась плаксивая гримаса, и Жизневу захотелось сжалиться над ним. В самом деле, что такое парочка коктейлей, это ведь ни к чему не обязывает, а человек воспрянет духом. "И еще кое-чем", - шепнул Жизневу циничный внутренний голос. Вспомнились слова героя Гоцци: "Я равнодушен к плачу крокодилов". Жизнев повернулся и не оглядываясь зашагал к метро.
       Как-то раз, уже много позже, наш герой был в гостях у приятеля в квартирке близ метро "Белорусская", постоянно кишевшей гостями - этим она походила на притон имени Жизнева, тогда уже погибший. Люди изо всех сил старались общаться, говорить о пустяках, веселиться, пьянствовать и заводить романы - ирреальная атмосфера пира во время чумы плотно обволакивала Москву 90-х
      
       42
      
      годов. Жизнев заметил в компании новую персону - немолодого подтянутого господина с изможденным лицом перетренировавшегося спортсмена. Черты незнакомца выдавали его то ли кавказское, то ли еврейское происхождение, под носом красовались густые темные усы, а на голове поблескивала большая плешь. Смотрел новый гость настороженно, почти враждебно, и создавалось впечатление, будто он ищет, с кем бы затеять спор. Ощущение оказалось верным: стоило нашему герою оказаться с этим человеком визави за одним столом, как спор немедленно возник. Незнакомец отрекомендовался журналистом и всячески подчеркивал обилие и уникальность своего жизненного опыта. Предмет разногласий давно стерся у нашего героя из памяти, но запомнились напор, с которым говорил незнакомец, и мрачный огонь в его больших круглых глазах фанатика. А потом произошло странное: не прекращая говорить, сердитый господин вдруг нагнулся, словно что-то уронил, и в следующий момент на половые органы Жизнева легла тяжелая рука. Наш герой вздрогнул от омерзения и резко отъехал от стола вместе со стулом. В смысле происшедшего сомневаться не приходилось, тем более что сразу вспомнились сказанные мимоходом слова хозяина: "Человек бывалый, но, говорят, голубой", - и кивок в сторону нового гостя.
       Жизнев всегда отличался миролюбием, и первым ударить человека по лицу было для него почти невозможно. Однако сдачи он давал охотно и в некоторых случаях даже жалел, что на него не лезут с кулаками. Описываемый случай принадлежал к числу именно таких. Глядя прямо в глаза бывалому журналисту и дрожа от сдерживаемой ярости, Жизнев негромко спросил: "Я что, похож на вашего собрата? Вас хорошим манерам давно учили?" При всем своем миролюбии Жизнев был совсем не прочь, чтобы завязалась потасовка, и уже подбирал в уме самые пригодные для этого слова. Однако выглядел он, наверное, пугающе, и потому оправдались слова Корнеля: "Страх действует на пыл надежней, чем мороз". Спесь и самоуверенность тертого журналиста вдруг куда-то исчезли, мрачный огонь в его глазах погас, и на лице появилось заискивающее выражение, напомнившее Жизневу незадачливого буровика. Видимо, журналисту приходилось-таки получать уроки хороших манер, ибо он забормотал: "Ох, что-то я такой пьяный, а когда я пьяный, я такой чудной... Сам иногда не знаю, что делаю, просто беда..." Это бормотание вновь напомнило Жизневу буровика и, что греха таить, вызвало в его душе жалость. Однако наш герой подавил это неуместное чувство, вспомнив, каким хозяйским движением журналист возложил ему лапу на причинное место. Больше всего злила как раз эта не основанная ни на чем самоуверенность. Подстрекаемый ею, журналист действовал по примеру героя Владимира Соловьева, заявлявшего: "...Я буду раскидывать паутину до тех пор, пока не уловлю муху удовлетворения". Жизнев тяжело вздохнул и вышел в коридор, махнув рукой на журналиста, продолжавшего что-то бормотать и как-то сразу раскисшего. Ему ужасно хотелось выпить, но со своим обидчиком он пить не хотел. Вспомнилась строчка Рудаки: "О, сколь низменны и мерзки проявленья бытия!" Но когда он открыл дверь в другую комнату, навстречу ему раздался женский смех, и на его лице невольно появилась улыбка. Женщины в тот вечер были на редкость хороши, а их общество целительно. Следовало в полной мере использовать исходившие от них благодатные флюиды. Наш герой вполне мог повторить вслед за Шелли:
       Возможно, это был последний шанс,
       Стряхнуть с себя тупой, тяжелый транс,
       В который впал я, выйдя от маньяка.
      Что ж, предоставленный судьбой шанс сработал. А бывалого журналиста наш герой с тех пор никогда не видел. И слава богу.
       Вспоминается также случай, происшедший на праздновании дня рождения Жизнева в клубе "Бедные люди". Напротив виновника торжества сидел улыбчивый молодой человек, кудрявый и красивый до приторности. Такие обычно вызывают у мужчин легкую брезгливость, однако, так как красавец смотрел на Жизнева с нескрываемым восхищением, наш герой, человек по натуре благодарный, проникся к нему ответной симпатией. Какое-то время празднование шло обычным
      
      
       43
      
      порядком - поздравления, тосты, признания в любви, - но затем внимания потребовал кудрявый красавец. Он произнес тост, и над столом повисла неловкая пауза. Что касается Жизнева, то он продолжал улыбаться, поскольку не поверил своим ушам. В словах красавчика не было злобы, намерения уколоть или оскорбить. Наоборот: стараясь как можно полнее выразить свое восхищение юбиляром, красавчик пылко заявил, что на ближайшей вечеринке у общих знакомых он безо всякого сопротивления с большим удовольствием ляжет под Жизнева. Оратор всем своим видом подчеркивал: он не сомневается в солидарности собравшихся, а потому само собой выходило, что и Жизнев, и прочие сидевшие за столом джентльмены - тоже педерасты. Понимал ли оратор значение собственного спича - трудно сказать, ведь чувство такта дано не всем. Так или иначе большинство участников застолья в интересах всеобщего спокойствия притворилось, будто ничего не слышало, а Жизнев продолжал думать, что неправильно понял тостующего. Однако на празднестве присутствовал также филолог-спортсмен Ф., человек мстительный и жестокий. На хлеб он зарабатывал тем, что преподавал попеременно то филологию, то физкультуру, а позднее, очутившись в Мюнхене, занялся литературой и, в частности, написал предисловие к одной из книг нашего героя. Филолог Ф. был не таков, чтобы пропускать мимо ушей не понравившиеся ему реплики. Улучив удобную минуту, он навис над столом, приблизил к красавчику свое неприятно улыбавшееся лицо и внятно произнес весьма оскорбительную тираду, а затем предложил: "Если вы хотите мне возразить, то мы можем выйти на воздух. А то здесь шумновато". - "Выйти хотите? Что ж", - надменно произнес красавчик и, поднимаясь, явил взору нашего героя, слышавшего весь разговор, свою фигуру культуриста - бесценное преимущество в глазах как многих женщин, так и большинства содомитов. Жизнев испугался за филолога и хотел было вмешаться, но тот столь резво рванулся к выходу, что остановить его не удалось. Затем Жизнева с разных сторон затормошили разные поздравители - пришлось им отвечать, тем более что обращать внимание собравшихся на конфликт не следовало, дабы не портить никому настроения. А минут через пять - семь конфликт уже разрешился - Жизнев вдруг снова увидел перед собой филолога Ф. Под глазом у филолога виднелась лиловатая припухлость, зато настроение у него по всем признакам было превосходное. "велел кланяться, - кратко сообщил филолог. - Сказал, что вспомнил о срочных делах и должен бежать". Жизнев пожал плечами. "Он больше не появится", - с плотоядной ухмылкой добавил филолог. Искоса посмотрев на него, Жизнев вспомнил строки из "Кёр-оглы":
       А кровь врага с тех пор, как создан свет,
       Для праведника слаще, чем шербет.
      Возблагодарив судьбу за то, что есть еще на свете такие праведные люди, как филолог Ф., Жизнев вернулся к своим приятным обязанностям юбиляра. Тот вечер прошел прекрасно, о чем свидетельствуют сохранившиеся у нашего героя многочисленные фотографии (в подарочном издании нашего романа мы непременно их приведем). Что ж, как говорится, "Баба с возу - кобыле легче". Или, точнее, полубаба.
      
       Глава X
      
       Из двух предыдущих глав читателю, как мы надеемся, стало ясно: богема вовсе не является сообществом безобидных идеалистов, всецело погруженных в проблемы искусства. Напротив, эти проблемы у большинства представителей богемы лежат на периферии сознания, а на переднем плане стоят интересы карьеры, зависть, тщеславие и прочие столь же грозные чувства и устремления, под которыми, как мощный фундамент, лежит корысть, - или, точнее, сильнейшая тяга к сладкой жизни. Таким образом, в богемной среде следует держаться начеку и помнить о том, что там на вас смотрят отнюдь не христианским оком. Вас могут оскорбить, высмеять, оклеветать, обокрасть, избить (если хватит сил), и потому среди богемы лучше не проявлять излишней благовоспитанности - там это принимают за слабость. Нет, там надо через слово ругаться матом, смотреть злобно и угрожающе и
      
       44
      
      вжиться в образ человека свирепого, мстительного и не прощающего даже малейшей обиды. Тогда вы приобретете достаточный авторитет для того, чтобы вас не втягивали в разные дурацкие споры, непременно сопровождающиеся взаимными оскорблениями, чтобы вас не старались унизить с целью возвыситься за ваш счет, чтобы из вас не пытались, по современному элегантному выражению, сделать спонсора (а попросту - дойную корову), чтобы к вам не приставали педерасты, и так далее, и так далее. Ну а самым разумным будет вообще не соваться в богему, ибо подлинно творческому человеку делать там совершенно нечего.
       Продолжая разговор об агрессивности богемы, напомним читателю, что на свете есть немало людей, рассматривающих акты насилия как наилучшую потеху. А так как главным нервом богемной жизни является как раз поиск развлечений, то попавший в эту среду любитель мордобоя вряд ли будет долго сдерживаться и непременно даст волю своим разрушительным наклонностям. Разумеется, драк и актов вандализма всегда больше в непросвещенной среде - это аксиома. А потому среди всех представителей богемы чаще всего забавляются таким образом поп- и рок-музыканты, ведь невежество этих людей уже давно вошло в поговорку. Например, музыканты группы Сидорчука в драки ввязывались постоянно, причем зачастую - с собственной публикой, если та осмеливалась делать своим кумирам какие-либо критические замечания. Конечно, втянуть в драку могут и интеллигентного человека, но он в таком случае либо промолчит о случившемся, либо будет говорить о нем с глубоким раскаянием. Музыканты же рассказывали о потасовках как о волнующих событиях, явно считая их подтверждением собственного молодечества. Все эти рассказы перемешались в памяти Жизнева и превратились в какой-то хаотический немой фильм, снятый безумным режиссером, где летели на пол столы вместе с посудой и сидевшими вокруг людьми, где безликие толпы бросались в разные стороны от могучих героев, где на глупые лица врагов ложились отсветы цветомузыки, а затем в эти лица врезались кулаки. Разумеется, музыканты безбожно преувеличивали собственные подвиги, однако повышенная агрессивность была налицо. Правда, сотрудники Сидорчука имели оправдание: периодически проявлять агрессию их вынуждал сам Сидорчук, то и дело пытавшийся их обсчитать. Как непросто выудить денежки у Сидорчука, если уж он наложил на них лапу, Жизнев знал по собственному опыту. Музыкантам приходилось постоянно устраивать скандалы, истерики и не шутя грозить мордобоем - только так удавалось хотя бы частично восстанавливать справедливость. В результате агрессия копилась и временами выплескивалась на окружающих, далеко не всегда в чем-либо виноватых. И все же, даже с учетом коварной деятельности Сидорчука, мы не согласны считать нормальной склонность его музыкантов к вульгарному трактирному насилию. А если вспомнить о том, что подобное поведение типично для всей рок- и поп-музыкальной среды, то, значит, дело не столько в скупости Сидорчука, сколько в бациллах агрессии, живущих в данной среде. Оно и понятно: квазимузыканты хотят подняться над толпой, хотят считать себя подлинными деятелями искусства, но в глубине души понимают, что занимаются вовсе не искусством, а его более или менее пошлой имитацией. Отсюда постоянное раздражение, подозрительность и агрессивность, находящие себе выход в скандалах и драках. Мы верим, что рано или поздно и рок-музыка, и поп-музыка на всем земном шаре подвергнутся повсеместному запрету. Пишем об этом без всякой иронии - какая уж тут ирония, если половина молодежи отвлекается от общеполезного труда во имя производства бездарных музыкально-песенных опусов, причем эта нелепая деятельность непременно сопровождается горьким пьянством, употреблением наркотиков и беспорядочными половыми связями, из-за которых распространение СПИДа и венерических заболеваний достигло немыслимого прежде уровня. Настоящему художнику позволено всё, ибо его оправдывают великие результаты его деятельности. А что могут оправдать те потоки бессодержательных звуков и те нелепые тексты, которые ежеминутно обрушиваются на наши бедные головы, гася в них последние искры творческого мышления? Только одно: принятие самых жестких запретительных мер и скорейшее возвращение всей электромузыкальной богемы к производительному труду. Ведь даже продюсеры, директора, организаторы концертов и гастролей,
      
       45
      
      наслушавшись, видимо, той чепухи, которую призваны продюсировать, довольно быстро выживают из ума - Жизнев знал несколько таких случаев. Например, владелец нескольких клубов и студии звукозаписи в одном крупном провинциальном городе, весьма солидный мужчина с хорошими связями и в мэрии, и в аппарате губернатора, постоянно приглашал известных артистов выступать на своих площадках. Видимо, постепенно он так пропитывался флюидами зла и агрессии, исходившими от приглашаемых им знаменитостей, что внезапно бросал всё и ехал в Москву - якобы в командировку, а на самом деле - чтобы всласть поскандалить и подраться в московских клубах. Возвращался он всякий раз благополучно - так как драчун он был не из последних и комплекции могучей, задержать его никакой охране не удавалось. Всякий раз он успевал набить какое-то невероятное количество морд и удрать подобру-поздорову. Не то чтобы Жизневу было жалко посетителей клубов - это, как известно, существа низшие, своего рода инфузории богемы. Однако ему казалось странным, что при всякой встрече этот солидный бизнесмен рассказывает не об актах благотворительности и даже не о знакомых артистах, как бы они ни были ничтожны, а о том, сколько носов ему удалось расквасить в московских ночных заведениях. Жизневу эти разговоры, естественно, быстро надоедали, и он старался поскорее улизнуть от гостеприимного рассказчика, несмотря ни на какое угощение. Кто-то может, защищая Буянова наших дней, привести четверостишие поэта и архитектора XVIII века Николая Львова:
       Исследуй кто россИян свойство,
       Труды их, игры, торжества,
       Увидит всяк: везде геройство
       Под русским титлом удальства.
      И все же удальство удальству рознь. Бессмысленное удальство производит тяжелое впечатление, как и всякая зряшная растрата тех сил, которые можно направить на добрые дела. Однако трудно ожидать осмысленных действий от человека, постоянно окружающего себя бездарностями. Что ж, таков был собственный выбор этого человека. Пока великий поэт Сложнов не знал, что будет есть на следующий день, наш воинственный избранник фортуны обеспечивал рекламу бездарным кривлякам и бил морды посетителям московских клубов. С этим багажом он и сойдет в загробный мир, и вряд ли его там благосклонно встретят.
       Сложнову тоже суждено было познать истинную цену и поп-музыкантам, и их поклонникам. Многие из работавших с ним музыкантов частенько либо приходили на концерт вдребезги пьяными и, привалившись к стене, лишь делали вид, будто играют, либо вообще не являлись без всяких объяснений. Поддержать те бесчисленные замыслы, те творческие идеи, которые постоянно порождала гениальная натура Сложнова, такие люди были решительно не в состоянии. Им хотелось денег - быстро и без особых усилий. На таких условиях они соглашались играть хоть у Сидорчука, которого ненавидели, хоть у черта лысого. От поклонников Сложнов тоже не видел большого проку: они могли восхищаться его творческой плодовитостью, но на концерты ходили к разрекламированным бездарностям - к тому же Сидорчуку, например. При этом у небедного Сидорчука за вход они платили, а у Сложнова, о бедности которого хорошо знали, они старались пройти бесплатно, по дружескому списку. Но особенно глубоко рокерскую душу Сложнов познал однажды зимой, когда познакомился в каком-то рок-магазине с двумя молодыми любителями музыки из провинции. Парни поразили его своей эрудицией, однако и он произвел на них впечатление, показал, что не лыком шит. Стороны решили купить водки и продолжить знакомство в ближайшем тихом дворике. Выпили бутылку, запивая водку пивом, потом вторую, сходили за третьей. Сложнов наслаждался разговором - ему редко попадались люди, знавшие столько малоизвестных групп и полузабытых рок-идолов. Он рассказал им о себе и увидел восторг в глазах собеседников. Охваченный благодушием, чувствуя любовь не только к своим собутыльникам, но и ко всему человечеству, Сложнов расслабился и упустил из виду тот момент, когда провинциальные знатоки музыки вдруг помрачнели и стали бросать на него неприязненные взгляды, а в их голосах зазвучали
      
       46
      
      угрожающие нотки. Внезапно Сложнов очнулся от своей эйфории - ему показалось, что в голову ему угодил камень, и голова от страшного удара оторвалась и покатилась в сугроб. Он понял, что его бьют, и бьют жестоко. Он закричал: "Ребята, за что? Что я вам сделал?!" - но в ответ услышал только злобное рычание: "Молчи, сука! Получай!" Многие бандиты для совершения успешного злодейства должны проникнуться ненавистью к жертве - видимо, знатоки сомнительной музыки были как раз из таких. С поэта сорвали шапку, с лежачего стащили куртку, но избивать не перестали - наоборот, стали бить уже ногами. Тут Сложнов не на шутку испугался, потому что понял: любители рока вошли в раж и, кажется, собираются забить его досмерти. На его счастье где-то неподалеку раздался дикий женский крик: "Убивают!" Эрудиты с досадой выматерились, пнули жертву еще по разу и, подхватив награбленное, задали стрекача. Сложнов встал на ноги, сплевывая кровь, но в голове у него гудело и соображал он плохо. Кто-то довел его до отделения милиции, где он кое-как написал заявление об утере паспорта, лежавшего в кармане куртки. Писать заявление ему посоветовали именно об утере, а не об утрате в результате ограбления, ибо во втором случае формальностей при восстановлении паспорта предстояло преодолеть значительно больше. Формальностей Сложнов всегда боялся как огня и потому безропотно подчинился, заявления о грабеже писать не стал, и это порадовало милиционеров. Нет худа без добра - в итоге вместо старого советского паспорта с казахстанской пропиской Сложнов (не без помощи благодарных стражей порядка) получил новенький паспорт гражданина России. Возможно, ради этого стоило и рискнуть жизнью. Вспоминая случай у рок-магазина, Сложнов потом долго удивлялся: как столь культурные люди могли оказаться грабителями, да еще столь безжалостными. Но мы с тобой не будем удивляться, дорогой читатель: ведь то были представители богемы, причем низших ее слоев, нацеленных на создание суррогатов искусства. Еще раз подчеркнем - специально для юношества, рвущегося к творческим лаврам, к статусу поэта и музыканта: от злой судьбы Сложнова не защитили ни лавры, ни статус. Спасла его лишь какая-то безвестная тетка, не побоявшаяся в нужный момент громко завопить.
      
       Глава XI
      
       Жизнь (или судьба), которая, как известно, жестка, а порой и жестока, с особым удовольствием демонстрирует эти свои не лучшие качества на примере людей богемы. Оно и понятно - те сами подставляют себя под удар, напиваясь при всяком удобном и неудобном случае, посещая разные сомнительные места и беззаботно пересекая во всех направлениях ночные города, эти рассадники всех пороков и опасностей. Однако нам кажется, что при всем безрассудстве представителей богемы судьба (или жизнь) как-то уж очень к ним пристрастна и, что называется, ставит им всякое лыко в строку. Взять хоть описанный выше случай со Сложновым: ведь далеко не всегда знакомства на почве музыки, пусть и не самой лучшей, оборачиваются подобным финалом. Благодаря такому отношению судьбы времяпрепровождение богемы - это далеко не всегда длинные столы с изобилием выпивки и закуски, вокруг которых ведет изысканные беседы чистая публика. Увы, слишком часто это времяпрепровождение связано с опасными знакомствами и происшествиями, угрожающими в лучшем случае целости кошелька, а в худшем - здоровью и самой жизни. Ну а про то, что развлечения богемы, если даже и обходятся без неприятностей, состоят обычно из тяжелого пьянства на провонявших дешевым табаком кухнях, - про это мы даже говорить не будем, это само собой понятно. Мы хотели бы, чтобы нас поняли правильно: наше сочинение не носит дидактического характера и не призвано исправлять нравы. Мы полностью согласны с Уайльдом, который писал: "Обыденные добродетели не могут служить опорой в искусстве, хотя способны отлично поддерживать репутацию второстепенных художников". А потому мы намерены лишь твердо следовать за жизненной правдой. Если эта правда применительно к богеме именно такова, как мы ее изображаем, и выглядит как предостережение, то нашей вины здесь нет.
       В подтверждение сказанного приведем читателю одну из случившихся с нашим героем
      
       47
      
      житейских историй. Однажды зимой, в тусклый оттепельный день, он договорился с приятелем о встрече в Центральном Доме литераторов. В настоящее время в этом Доме располагается ресторан для толстосумов, который не по карману ни одному российскому сочинителю, а сравнительно недорогой буфет закрывается в семь вечера и потому для полноценного отдыха непригоден. Но в описываемое время буфет работал до девяти, а то и до десяти, если удавалось договориться с буфетчицей, и потому многие литераторы еще продолжали там встречаться. Именно там Жизнев потолковал с приятелем о том, о сем, выпил достаточно водки, чтобы беседу захотелось продолжить, но тут собутыльник совершенно неожиданно вспомнил про какие-то срочные дела и собрался уходить. Жизнев чуть не обругал его матерно, ибо никогда не мог понять таких недоумков, которые назначают людям встречи бог знает где, склоняют их к употреблению алкоголя, отнимают большую часть дня, и всё лишь для того, чтобы с внушительным видом произнести несколько фраз, прекрасно воспринимающихся и по телефону. Затем они внезапно убегают по каким-то делам, наверняка столь же пустяковым, а обманутый ими человек должен придумывать, чем бы себя занять. В подобных случаях, как правило, не придумывается ничего другого, кроме продолжения возлияний, но уже в случайной компании. Так поступил и наш герой. Он заметил за соседним столиком явно скучающего темноволосого господина лет тридцати пяти, который тоже попивал водку и тоже явно скучал. Глаза пьющих встретились, и решение коротать досуг сообща было принято без слов. Жизнев пересел за столик к брюнету. В результате знакомства выяснилось, что молодой человек - болгарский литератор по имени Цветан, и с ним произошло то же, что и с Жизневым - люди, пригласившие его на встречу в ЦДЛ, после недолгого застолья отправились то ли продолжать делать дела, то ли развлекаться, но уже без Цветана. Вскоре выяснилось, что Цветан ничего не потерял, так как собеседником наш герой всегда был достойным - недаром его библиотека насчитывала не менее десяти тысяч томов, и заметную часть из этого количества составляли произведения болгарских авторов. Кроме того, у Жизнева в разные годы было немало приятелей-болгар, а его отец при социализме часто ездил в Болгарию и тоже завел там добрые знакомства. Ярчайшим из этих отцовских приятелей по справедливости следует признать профессора-аграрника и старого партизана Бойко Кирева, Героя Болгарии и кавалера многих болгарских и советских боевых наград. Бойко прославился тем, что уже во вполне мирные времена регулярно устраивал в софийских ресторанах скандалы с пистолетной пальбой (к счастью, в основном по люстрам). Дело было в том, что Бойко всюду мерещились предатели и немецкие агенты, - причем, как показала постперестроечная история Болгарии, старый вояка ничуть не ошибался. Поэтому Бойко всегда ходил с оружием и не задумываясь пускал его в ход при виде предателей. Он понимал, что убивать вражеских агентов нельзя, - с военной точки зрения это безграмотно, - и стрелял только затем, чтобы привлечь внимание компетентных органов, ну и отчасти ради самозащиты. Предателям почему-то всегда удавалось выкрутиться, а так как за скандал следовало кому-то отвечать, то гнев властей обрушивался на Бойко. Посадить в тюрьму такого человека, боевого друга и побратима самого Тодора Живкова, было невозможно, поэтому продавшиеся врагам милиционеры отбирали у Бойко пистолет и отпускали, полагая, что теперь-то старый чудак никому не опасен. Дудки! В горах у Бойко было полно этих пистолетов, а на черный день имелось и кое-что посерьезнее, так что вскоре в центре Софии вновь слышалась брань Бойко по адресу мирового капитала и грохотала стрельба.
       Однажды Бойко побывал в доме Жизневых - нашему герою было тогда лет десять. Отрок уже ложился спать, когда Жизнев-старший и Бойко еще только садились за стол. На столе теснились плошки с красной и черной икрой, тарелки с балыком и севрюгой и прочие разносолы. Отец Жизнева отличался расчетливостью и угощал не всех одинаково, а сын его хоть и нечасто ел деликатесы, но уже понимал, что почем, и вид накрытого стола произвел на него впечатление. Так как делового проку от болгарина вроде бы быть не могло, то мальчик сделал вывод, что отец просто очень уважает гостя. Отчасти это было так, но ребенок не знал одного: при встрече русских делегаций в Болгарии Бойко всегда пытался напоить их вдребезги - не со зла, а лишь пытаясь понять, вправду ли русские
      
       48
      
      так браво пьют, как про них говорят. На самом-то деле большинство русских пьет так себе, то есть не пьет, не пьет, а потом вдруг напивается до скотского состояния, чего никогда не позволят себе ежедневно пьющие европейцы, в том числе и болгары. Те делегации, которые пытался споить Бойко, состояли из людей, пьющих редко и неумело, однако отец Жизнева заметил, к чему клонится болгарское угощение, и потребовал от своих товарищей выстоять любой ценой. Ну а совершение невозможного - это своего рода спорт русского человека, из-за которого на Руси местами так запущена сфера возможного. В итоге русские вставали из-за стола в приятном подпитии, тогда как коварных хозяев приходилось выносить на руках, и те наутро не могли понять, что же случилось и куда девалась их многолетняя тренировка. Видимо, Бойко в Москве вознамерился дать реванш, а Жизнев-старший прочел это намерение в его глазах и решил не отступать. Последним, что слышал наш герой, уходя в свою комнату спать, был вопрос, заданный отцом гостю: "Что будем пить - водку или коньяк? Закуска у меня больше подходит под водку". И жизнерадостный ответ Бойко: "Тогда будем пить водку". Наутро старший брат рассказал Жизневу, что среди ночи его разбудил подвыпивший отец и распорядился: "Болгарин готов. Иди поймай такси и отвези его в общежитие". К счастью, общежитие находилось совсем неподалеку.
       Цветан очень смеялся, слушая рассказ про Бойко Кирева. Жизнев знал, что национальное самолюбие надо щадить, и потому объяснил, что у его отца имелось множество приемов, позволявших ему оставаться трезвым в самой пьющей компании. Отвлечь внимание собутыльников, заговорить им зубы и благодаря этому не допить свою рюмку - в этом Жизнев-старший не знал себе равных. Простодушный Бойко ничего не ведал о таких византийских хитростях, пил как пилось и из каждой попойки с московитами выносил убеждение в их нечеловеческой выносливости. Между тем сам Жизнев хитрить и не думал, пил с Цветаном на равных и чувствовал, что спиртное накопилось в его организме уже в изрядном количестве. Он смотрел на сидевших за соседними столиками писателей, властителей дум, и вспоминал строки Хорхе Икасы: "Постепенно блестящая мишура, которая делала участников бала похожими на тех, за кого они себя выдавали, тускнела и облетала - насмешка проклятого алкоголя". Писатели громко гомонили, перебивая друг друга и порой издавая дикие возгласы, словно отпугивая нечистую силу. Пора было покидать это шумливое место, тем более что и буфетчица пронзительно крикнула: "Скоро закрываемся!" Однако расставаться так рано новым приятелям не хотелось. Демон алкоголя и с ними тоже сыграл нехорошую шутку, убедив их в том, что если больше выпить, то и веселья непременно будет больше. Любому пьющему человеку горький опыт не раз доказывал лживость этих посулов, и тем не менее при каждой новой выпивке демон вновь оказывается неотразимо убедителен. Утешаться пьющему остается только словами Гургани:
       Зачем погряз я в пьянстве и распутстве?
       Затем, что есть забвенье в безрассудстве!
       В ту зиму поэты Сообщества, лишившись Притона, частенько собирались у поэта П., снимавшего вместе с супругой квартиру в однообразном и унылом спальном районе близ метро "Южная". Жена П. любила веселые компании, однако сам П. гостеприимством не отличался. Жизнев об этом знал, но, решив закончить вечер в гостях у супругов, понадеялся на то, что с иностранцем сварливый поэт будет вести себя вежливо (алкоголь, как известно, порождает нелепые надежды в том же обилии, как это делает и любовь). Путь на ночь глядя предстоял очень неблизкий, но Жизневу уже море было по колено. Как писал Мухаммед Шахразури: "С лица своего он сбрасывал завесы трудностей и локти свои держал свободными от стесняющих их рукавов". Цветан не мог образумить нашего героя, так как не знал его планов и, кроме того, сам поддался внушениям коварного демона, а потому слепо подчинялся своему новому приятелю. Парочка поймала такси и, продолжая оживленно беседовать, а также прихлебывать водку из не допитой в буфете бутылки, минут через сорок (пришлось немного поплутать по безликим улицам спального района) оказалась у подъезда, где жил поэт П. В дни, когда пишутся эти страницы, им потребовалось бы на переезд куда больше времени,
      
       49
      
      но в конце 90-х пробки в Москве еще не сделались постоянным явлением и часов с восьми вечера начинали рассасываться. Домофонов в парадных тогда также не имелось, и потому приятели проникли в подъезд беспрепятственно. Что бы им переждать хоть пять минут, выкурить во дворе лишнюю сигаретку! Однако - "Случайность нас сильней", - писал Корнель, и потому приятели доверчиво вошли в лифт и доехали до последнего этажа, где квартировал поэт П. Жизнев уже протянул руку к кнопке звонка, как вдруг за дверью соседней квартиры послышались шум и многоголосая брань. Дверь распахнулась, и на лестничную клетку вывалилась целая компания людей в штатском. Возглавлял ее взбешенный чем-то пучеглазый человек с пистолетом в руке, сразу воспылавший лютой ненавистью к Жизневу. "Ты что тут? Ты зачем тут? Ты кто такой?" - зарычал он и больно ткнул Жизнева стволом пистолета в верхнюю губу. Если бы Жизнев испугался и пустился в объяснения, всё, вероятно, завершилось бы мирно, однако вместо страха Жизнев спьяну почувствовал ярость и внятно произнес: "Не наигрался еще с пушкой, сопляк?" Привыкшие внушать ужас блюстители порядка - а это действительно была милиция, а не бандиты, дорогой читатель, - на миг опешили от такой наглости, а затем дружно накинулись на Жизнева. Действовали они по отработанной схеме: один подставил ножку, второй толкнул, и Жизнев покатился вниз по ступенькам, остановившись только на следующей площадке. Сгоряча он сразу вскочил на ноги, но милиционеры были уже тут как тут и потащили его вниз. На улице под промозглым оттепельным ветром у него засвербило в носу, он чихнул и в тот же миг со стоном согнулся от боли в боку. Нетрудно было догадаться, что падение обернулось для него переломом ребра. Оперативники довели его до отделения, оказавшегося неподалеку, обыскали, посадили на стул в дежурной части и надолго о нем забыли. Жизнев тоже не напоминал о себе. Сначала он пытался понять, отчего пучеглазый командир так яростно на него набросился. Подумав, Жизнев пришел к выводу, что в соседней квартире оперативники надеялись кого-то задержать, но там это дело у них не выгорело. Жизнева с Цветаном они, видимо, приняли за злоумышленников, возвращавшихся в свой притон, а в последний момент притворившихся, будто пришли они в соседнюю квартиру. Привычка видеть в каждом встречном преступника порой заставляет стражей порядка ошибаться, но беда в том, что страдают от этих ошибок не они сами, а мирные граждане. Так думал наш герой, трогая языком вспухшую губу и чувствуя, как ноет сломанное ребро. По дороге он уже объяснил своим конвоирам, что пытался позвонить в квартиру приятеля, и милиционеры, судя по всему, задумались, - по крайней мере, дергать и толкать Жизнева они перестали. В отделении, найдя у Жизнева членский билет Союза писателей, они и вовсе потеряли интерес к задержанному, сообразив, что дали маху, пойдя на поводу у пучеглазого невротика с пистолетом. Видимо, где-то в недрах отделения проверяли документы у Цветана; возможно, перед ним как перед иностранным подданным даже извинились. Ну а нашего героя просто вытолкали на улицу в третьем часу ночи, совершенно не интересуясь тем, как он доберется до дому. Людям по старинке свойственно думать, будто человек с писательским билетом в кармане решает все свои проблемы, лишь повелительно щелкнув пальцами. Милиционерам хотелось побыстрее избавиться от Жизнева, который всем своим видом напоминал им о допущенной ошибке и к тому же, протрезвев, мог поднять скандал. Милиционеры благодаря обыску прекрасно знали, что денег у Жизнева очень мало. Знали они и о том, что живет он на противоположном конце Москвы, но это их не смутило, и членский билет Союза писателей тоже не добавил им беспокойства за судьбу освобождаемой жертвы. Слава богу, свет не без добрых людей - нашелся таксист, который согласился довезти нашего героя, хотя тот честно предупредил: за деньгами по приезде придется подняться в квартиру. Обычно таксисты избегают подобных сложностей, а тут еще такой неблизкий путь... С другой стороны, сама поездка-то была выгодной, автомедонт решил рискнуть - и не прогадал. Видимо, он, как многие таксисты, был в душе поклонником Гитлера, который, превознося риск, писал: "Я гарантирую вам, что невозможное всегда удается. Самое невероятное - это и есть самое верное".
       Поэт П. так и не узнал о драме, разыгравшейся тем мрачным вечером у дверей его квартиры,
      
       50
      
      ибо палец незадачливого гостя так и не успел добраться до кнопки звонка. Сам Жизнев приятелю ничего рассказывать не стал, ибо в душе стыдился этой попытки визита. Однажды после очередного концерта в музее Маяковского поэт П. и его супруга принялись настойчиво зазывать нетрезвого Жизнева к себе в гости. Наш герой сдуру согласился, не подозревая о том, что основным мотивом приглашения стало желание супругов разделить с кем-то немалые расходы на такси. Когда Жизнев оказался на знакомой площадке последнего этажа, его недавно зажившее ребро вновь заныло, однако он героически подавил в себе желание рассказать хозяевам квартиры о неудавшемся визите. Вместо этого он откупорил привезенную с собой бутылку, клюкнул малость, запил водичкой (закуски у гостеприимных хозяев не нашлось) и завалился спать. Утром на него набросилось мегапохмелье, вызванное скорее всего скверным качеством вчерашней выпивки. В таком состоянии нельзя смотреть на московские спальные районы, особенно если на дворе оттепель, небо затянуто клочковатыми тучами и вся гамма земных красок сведена лишь к грязно-белому и черному. Окинув взором безликие дома, всем своим видом выражавшие покорность судьбе, Жизнев застонал и полез в холодильник за водкой. Кривясь от головной боли и отвращения к зримому миру, он вспомнил стихи Хафиза:
       На подносе небосвода нам халвы не подадут,
       Чаша горьких испытаний - наслаждения цена.
      А какой милой казалась жизнь накануне, среди веселых друзей, красивых дам и восхищенных поклонников! Как хорошо пилось в уютной гримерке, примыкающей к концертному залу! Эти воспоминания, а также с трудом проглоченная рюмка водки несколько взбодрили нашего героя. Супруги П. вставали поздно, куда позднее полудня. Когда они наконец явились в кухню, зевая и протирая глаза, наш герой был уже заметно навеселе. Соскучившись в одиночестве, он сразу принялся шутить, и его мрачное остроумие вскоре наполнило квартиру смехом и гомоном. Порой нельзя не восхититься силой человеческого мышления, перед которой пасует даже суррогатный алкоголь. Невольно вспоминаются вдохновенные строки, которые посвятил человеческому мозгу Тредиаковский:
       В голове мозг мягок, сыр, хлипко уготован,
       И на самых тонких он жилках весь основан.
       Здесь вся хитрость точно непостижного ума:
       Мозгу надивиться невозможно есть весьма!
      Поэт П. проголодался и отправился в магазин, где по просьбе Жизнева купил два пакета соку. День прошел ни шатко ни валко - в каком-то вялом, несколько натужном веселье. Так бывает, когда люди изо всех сил оттягивают свое возвращение к постылой рутине, но в то же время понимают, что это возвращение неизбежно. Смотрели телевизор, злословили по адресу общих знакомых, опять смотрели телевизор... Ближе к ночи в квартире появилась родственница жены поэта П., нисколько не заинтересовавшая Жизнева - увы, бедняжка отличалась редкостным безобразием. Тем не менее когда экран телевизора наконец погас, Жизнев оказался - видимо, из-за нехватки спальных мест - в одной постели с этой родственницей. Ощутив рядом женское естество и забыв спьяну, как это естество на самом деле выглядит, он, как пишут в протоколах, стал склонять его к сожительству и постепенно преуспел. Ему не спалось, поэтому он был весьма настойчив. Зато наутро после затянувшихся возлияний и суетливой ночи он встал с постели лишь с огромным трудом. Кое-как умывшись, он на подгибавшихся ногах доковылял до прихожей и там обнаружил поэта П., деловито выгребавшего из его карманов выручку от продажи билетов и книг на концерте. Хозяин дома ничуть не смутился. "А ты как думал - торчать в гостях по двое суток, пить-есть, и всё даром?" - задиристо обратился он к гостю, видимо, ожидая возражений. Возразить, конечно, тот мог бы, если бы не был так слаб и равнодушен ко всему, кроме покоя и отдыха. Добрый хозяин оставил ему денег только на метро, посему о поездке на такси пришлось забыть и ковылять пешком и до метро "Южная", и от метро "Тимирязевская" - хорошо еще, что эти станции находятся на одной ветке. Из своего пребывания в гостях у поэта П. Жизнев извлек несколько уроков: во-первых, никогда не опохмеляться, во-вторых,
      
       51
      
      держаться подальше от поэта П., а в его обществе бдительно следить за своими деньгами.
       Надо сказать, что в гостях у этого своеобычного человека наш герой все же однажды еще раз побывал - не желая отрываться от компании, он вместе со всеми отправился к поэту П. на дачу. Там было очень скучно, потому что хозяин то рассказывал о своих великих успехах в шоу-бизнесе, то заводил свои глупые песни в исполнении разных известных эстрадников. А когда Жизнев напился и лег спать, к нему змеей подползла упоминавшаяся выше родственница хозяина и стала подбивать его к повторению тех глупостей, которые Жизнев когда-то с ней творил. "Шалишь, голубушка", - злорадно думал наш герой, ловко изображая кататонический ступор и вспоминая строки из "Калевалы":
       На тебя смотреть мне стыдно -
       Так чуднА твоя наружность;
       Далеко ты не прекрасна
       С огрубевшим, грязным телом.
      А также стихи Николая Добролюбова:
       Теперь я тебе объявляю,
       Что я презираю тебя...
       Участье твое отвергаю,
       Тебя всей душой не любя.
      Наконец родственнице надоело возиться с безответным телом гостя, она глухо выругалась матом и сгинула в темноте. Больше наш герой у поэта П. в гостях не бывал и, конечно, не звал его к себе. Береженого Бог бережет.
      
       Глава XII
      
       Длинные столы, ломящиеся от даровых яств и напитков, есть идеал любой богемы. Впрочем, если имеются деньги, богема согласна и платить, лишь бы было весело. Однако на заднем плане всякого богемного веселья вечно маячит враждебная судьба и ее постоянный оруженосец - милиция-полиция. В этом нашему герою пришлось убедиться, когда он в 2003-м году возвращался в Москву после отдыха под Анапой, в поселке Сукко.
       К тому времени Жизнев уже прекратил пользоваться автомобилем, поняв, в отличие от большинства автовладельцев, что чем дольше им пользуешься, тем безнадежнее запутываешься в сетях дьявола. Мало того, что автомобиль нисколько не облегчает существования, заставляя томиться в бесконечных пробках, постоянно опаздывать и тратить уйму времени на ремонт, обслуживание и парковку. Нет, он вдобавок делает своего счастливого обладателя дойной коровой для полицейских, страховщиков, ремонтников, парковщиков, эвакуаторов, владельцев гаражей и еще бог знает для кого. А самое страшное - автомобиль пробуждает в душе своего хозяина ненависть и к пешеходам, и к таким же водителям, как он сам, и к тем, кого ему приходится возить, и к тем, кто его постоянно обирает. Даже наш герой при всем его миролюбии чувствовал порой, когда был водителем, шевелящихся в душе мерзких гадов ненависти и пренебрежения к ближнему своему. Облегчение после избавления от автомобиля было безмерным - вероятно, так чувствуют себя выздоровевшие от смертельной болезни. И лишь одного нельзя добиться путем отказа от автолюбительского статуса - прибавить себе ума. Только нехваткой ума мы можем объяснить намерение Жизнева поехать в то лето к морю на автомобиле, да еще с представителем электромузыкальной богемы - бывшим ударником из ансамбля Сидорчука. Правда, бывший ударник по имени Коля любил рулить, и потому Жизневу предстояло ехать на пассажирском сиденье. Однако это занятие отдыхом тоже не назовешь, особенно если ему приходится предаваться в течение двадцати и более часов. А если учесть степень надежности и ответственности представителей богемы (невысокую степень, прямо скажем), то
      
      
       52
      
      нервной системе нашего героя предстояло серьезное испытание. И что было не поехать на поезде? Расходы не намного больше (ремонт и бензин товарищи по автопробегу уговорились оплачивать пополам), зато насколько больше покоя!
       Испытания начались еще по дороге к морю. Коля клялся, что перед поездкой он загонял машину в автосервис, и там ее перебрали по болтику, а значит, никаких поломок в пути быть не могло. Тем не менее ночью перед самой станицей Кущевской сломалась шаровая опора. Большой удачей надо признать то, что неприятность случилась близ крупного населенного пункта: приятелям удалось найти автосервис, работавший ночью, и за немалые деньги устранить поломку. Далее им приходилось останавливаться уже перед каждым населенным пунктом, потому что кубанским милиционерам, оказывается, нравится останавливать машины с московскими номерами. Знающие люди говорят, что надо дать денег, даже ничего не нарушив: об этом посты сообщат по радио друг другу, и впредь задерживать вас уже не станут. Увы, путешественники не знали таких тонкостей, и Коле приходилось с тяжелым вздохом останавливаться перед каждым торчавшим на обочине милиционером. Да и денег дать все равно пришлось: милиционер спросил у Жизнева паспорт и, несмотря на темноту, углядел, что документ просрочен: его владельцу по достижении сорокапятилетнего возраста следовало поменять фотографию, а он этого не сделал. Жизнев взял в поездку старый паспорт - тот, который он посчитал утерянным в Череповце и вместо которого получил новый, поэтому фото он менять и не собирался. Инцидент был исчерпан с помощью сотенной купюры. В Краснодар, где предстояла ночевка у друзей, путешественники приехали глубокой ночью, причем Жизнев для снятия стресса купил в каком-то ночном магазинчике пару бутылок муската и всю дорогу прихлебывал его из горлышка. Отрезок пути от Краснодара до Сукко на следующий день удалось, слава богу, преодолеть благополучно.
       Отдыхали приятели в доме, принадлежавшем прекрасному человеку по имени Влад. В те времена Влад торговал пивом, дела шли неплохо, и это позволило ему выкупить в Сукко поселковую баню вместе с немалым участком, примыкающим к одноименной речке, а затем переоборудовать бывшую баню в жилой дом со всеми мыслимыми удобствами. До моря было, правда, далековато, но в хорошей компании такие трудности не замечаются. К тому же было зато близко до озера и до покрытых лесами гор, а иногда Жизнев вместо поездки на пляж предпочитал посидеть под вековыми тополями на берегу тихо журчавшей речки. Компания, помимо Жизнева с Колей, состояла из друзей Влада, постоянных посетителей поэзоконцертов Сообщества. При этом каждый из друзей имел постоянную работу и к богеме себя не причислял. Видимо, поэтому атмосфера в доме сложилась на редкость благожелательная. Способствовал тому и сосед Степаныч, ежевечерне приносивший друзьям две пятилитровые бутыли сухого вина с местного винзавода. Винцо было не бог весть какое, зато сухое, полезное для здоровья - его целыми днями попивала даже проживавшая летом в том же доме матушка хозяина, несмотря на свой диабет. Влад отдыхал с женой и с ребенком, зато его друзья постоянно ездили в Анапу, вылавливали там в густой толпе на набережной скучающих девиц, соблазняли их бесплатностью жилья, выпивки, разными удобствами и привозили в бывшую баню для невинного южного блуда. Жизнев с Колей развлекали компанию: Жизнев писал в изобилии стихи и песни, а Коля подбирал к ним музыку на гитаре. Словом, отдых протекал хорошо. Расплата за все хорошее ждала впереди.
       Наступил день отъезда - первое сентября. Жизнев испытывал легкое беспокойство, так как на утро четвертого у него в Москве была назначена важная встреча, и он побаивался, как бы машина не подвела. Впрочем, Коля пылко заверил его, что поломка шаровой опоры - досадная случайность, а в целом машина, перебранная перед отъездом из Москвы по болтику, подвести не может никак. Действительно, поначалу подвел сам Коля. Жизнев, как приятели и условились, постучался к нему в комнату в половине десятого утра. Коля в это время нежился в объятиях некой юной уроженки Краснодара, отловленной в самом начале отдыха на всё той же анапской набережной и тогда же поселившейся в гостеприимном доме Влада. Пожилой экс-барабанщик умел говорить обо всем в
      
       53
      
      высшей степени уверенно, имел на всё собственное непоколебимое мнение, а на женщин это действует - чем они моложе, тем действует сильнее. Люди, подобные Коле, на словах всемогущи, а ведь Корнель не зря вложил в уста своей героини следующие слова:
       На солнце доблести невидимы седины.
       Дивясь достоинствам, не смотришь на года.
       Кто всемогущ, тот мил нам, женщинам, всегда.
      Поэтому юная краснодарка и не хотела выпускать из своих объятий музыканта, потрясшего ее воображение своим житейским опытом и уверенностью в себе. Нашему герою пришлось постучаться еще пару раз, прежде чем Коля вышел, протирая глаза, и побрел умываться. Однако затем Жизнев с тревогой увидел, что, выйдя из ванной, Коля направился не к машине, а за стол, за которым сидели и пили кофе друзья Влада (сам хозяин еще за несколько дней до того отбыл в Москву). Наш герой знал, что для Коли нет ничего слаще, чем сидеть за столом, пить кофе (к алкоголю экс-барабанщик, слава богу, был равнодушен), курить сигарету за сигаретой и поражать окружающих своей мудростью. Если голос Коли начинал звенеть воодушевлением и уверенностью в собственной правоте, можно было не сомневаться: беседа затянется очень надолго, если только собеседники не подведут Колю и не разбегутся, устав от поучений. Предмет разговора для Коли значения не имел - экс-барабанщик разбирался и в способах приготовления кефира, и в энтропии Вселенной, и мог с равным успехом воодушевляться и тем, и другим. День стоял пасмурный, к морю идти не хотелось, друзьям Влада делать было нечего, и они расслабленно восседали за столом, попивая сначала кофе, потом пивко, а потом и виски, причем радио им заменял Коля. Жизнев нервно расхаживал вокруг стола, но помалкивал, зная: Коля только и ждет, чтобы его поторопили - это даст ему повод вволю посмеяться над торопыгой и высказать массу поучительных истин о том, как важно жить со вкусом и наслаждаться каждой минутой. То есть Коля исповедовал ту же философию, что и болгарский поэт Христо Радевский:
       Возьми же то, что этот миг дает
       И что не сможет больше повториться.
      Поэтому Коля пил кофе чашку за чашкой, курил сигарету за сигаретой, многократно превысив в то утро смертельные дозы кофеина и никотина, и не умолкал ни на секунду. Дабы не нервничать, Жизнев выпил виски, запив его пивом, а потом так и пошло: рюмочка - кружечка, рюмочка - кружечка... Постепенно он впал в крайний фатализм и решил: пусть всё будет как будет, ибо всё живое - в руках всемогущей судьбы. Однако постепенно друзья Влада разбрелись кто куда, тот - на море, тот - вздремнуть, а Жизнев слушал Колю без видимого интереса, и потому Коля, подумав, решил, что пора отправляться. Он сел за руль своей машины - часы Жизнева показывали в тот момент 14.00 - и попытался ее завести, но машина не завелась. Не завелась она и через пятнадцать минут, и через полчаса. Коля побежал будить друзей Влада: они ведь тоже приехали в Сукко на автомобиле и, возможно, могли благодаря своему водительскому опыту найти поломку. В следующие два часа перед флегматичным взором Жизнева, продолжавшего потихоньку выпивать, беспрерывно и беспорядочно мелькали друзья Влада, Коля, какой-то местный автослесарь... До слуха Жизнева донеслась чья-то насмешливая фраза: "Да там уже лет пять капот не открывали, свечи приржавели к корпусу..." Жизнев вспомнил заверения Коли в том, что машину перебрали по болтику, усмехнулся и тут же простил своего говорливого приятеля. "А чем я лучше?" - подумал он. Вспомнились строки Василия Каменского:
       Все молодцы.
       И все - подлецы.
      Наконец мотор завелся, и они поехали. Вначале им следовало заехать в Краснодар, дабы забрать по просьбе тамошних друзей какой-то груз. Владельцы груза уже не знали, что и думать, так как ожидали наших путешественников к полудню, но Коля, увлекшись застольными разговорами, забыл обо всех сроках. Впрочем, ничего страшного не случилось, грузоотправители при виде улыбавшегося
      
       54
      
      Коли не обиделись, а, наоборот, искренне обрадовались. Груз состоял из двух огромных коробок с книгами, при переноске которых плохо соображавший Жизнев едва не полетел с лестницы. Один из грузоотправителей поехал вместе с приятелями до станицы Крыловской. На выезде из Краснодара Жизнев, устремив мутный взгляд в окошко, вдруг заметил, что их автомобиль привлек пристальное внимание работников ГИБДД, стоявших подле своей будки. Возможно, их заинтересовали московские номера, возможно, необычная бирюзовая окраска, - так или иначе, но милиционеры, помахивая жезлами, начали выдвигаться наперерез. Движение в том месте шло по кругу, и Коля ехал прямо к гаишникам в лапы. Избавление пришло неожиданно и в весьма необычной форме: откуда-то, презирая все знаки, на бешеной скорости вылетел древний "Москвич-412", промчался перед носом у милиционеров, заставив тех шарахнуться обратно к будке, и с разгону врезался в мачту городского освещения. Раздался грохот, мачта покосилась, сверху потоком хлынули искры. Во всей округе разом погасли огни, уже зажигавшиеся в сумерках. Милиционеры вмиг потеряли интерес к необычной "девятке" и огромными прыжками устремились к "Москвичу". "Ффу", - сказал Коля и прибавил газу. "Питье разных крепких напитков требует искупления греха", - процитировал Будду Жизнев. Подумав, он добавил: "Но тому человеку в "Москвиче" грех простится. Ибо его напоила сама Судьба, дабы выручить нас из беды". Сделав это заявление, Жизнев погрузился в приятное полузабытье. Далее до Крыловской компания доехала без приключений, там путешественники переночевали и уже вдвоем отправились дальше.
       На следующий день всё шло неплохо до самого вечера, но в сумерках машина начала без видимых причин глохнуть. В это время путники двигались по степным просторам Воронежской области, где по обе стороны шоссе не видно было не то что автосервиса, а даже слабенького огонька. Вдобавок погода начала стремительно портиться. Звезды заволокло тучами, холодно стало даже в машине, так как печка работала с перебоями. Наконец, когда уже совсем стемнело, машина заглохла окончательно, а вместе с этим отключилась и печка. Жизнев с содроганием вспомнил о том, что из теплой одежды у него имеется только куртка-безрукавка полувоенного образца. Коля с полчаса гонял стартер, потом вылез из машины, поднял капот и долго копался в моторе, но лишь попусту перепачкал руки - мотор мертво молчал. Коля уверенно объяснил Жизневу, в чем причина беды, но для ремонта требовался автосервис, первым же делом - машина-буксир. Приятели стали махать руками проносившимся мимо автомобилям, однако за сорок минут не остановился ни один (это еще раз напомнило Жизневу о том, как влияет автомобиль на моральный облик своего хозяина). Потерпев неудачу в своем расчете на гуманизм проезжающих, товарищи совсем приуныли. Коля был хотя бы в свитере, а у Жизнева от холода зуб на зуб не попадал. Вдруг неподалеку они увидели огонек, которого почему-то не заметили ранее. Вокруг расстилалось необъятное темное пространство, и только у шоссе горел свет в окнах какого-то маленького строения. Приятели направились к нему, открыли дверь и сунулись было внутрь. В этот миг в помещении заиграла и сразу смолкла музыка, а к вошедшим обратилось десятка два тупых физиономий. Жизнев сообразил, что они вошли в придорожное питейное заведение, где собрались местные любители пения караоке. Впрочем, что значит - "местные"? Вокруг на десятки верст в темной степи не было видно ни огонька, и откуда взялись эти местные, оставалось только догадываться. Певец за стойкой как раз подносил микрофон ко рту, когда ему помешали нежданные гости, и потому его лицо выражало досаду. Конан-Дойль сказал бы о нем: "Черты его несли дьявольскую печать, но не столько врожденной порочности, сколько врожденного идиотизма". Впрочем, физиономии остальных любителей караоке также не отличались интеллектом, да к тому же злоупотребление алкоголем оставило на каждой свой удручающий след. Эти залитые ярким электрическим светом жуткие личины посреди окружающей безграничной темноты производили впечатление чего-то нереального, словно выходцы из какого-то враждебного зазеркалья. Жизнев понял, что здесь им ничем не помогут, но Коля в отчаянии начал задавать какие-то вопросы. Ему ответили, что в округе нет никакого автосервиса, причем ответ прозвучал не просто грубо, а угрожающе. Пришлось несолоно хлебавши вернуться в темноту, в
      
       55
      
      которой уже начинал накрапывать холодный дождь. Из кафе между тем понеслись звуки модного шлягера. Так Жизнев лишний раз убедился в том, что если подлинное искусство облагораживает, то его суррогаты ведут к одичанию. Жизнев враждебно покосился на Колю: ведь если бы не его дурацкая болтливость, они сейчас были бы уже в Воронеже и могли бы починить машину. Мысль о важной встрече, на которую нельзя было не явиться, подтолкнула Жизнева к действиям, которых он впоследствии остро стыдился: на герой вышел на обочину шоссе и принялся останавливать машины, чтобы доехать до Москвы в одиночку, без Коли с его гробом на колесах. А ведь друзей нельзя бросать, как бы они ни были порой перед вами виноваты. Впрочем, остановить Жизневу никого не удалось, а через некоторое время он раскаялся в своем намерении и пошел к машине, возле которой всем проезжавшим махал руками Коля. Дождь припустил не на шутку, засверкали молнии, приятели собрались спрятаться в машину, и тут произошло чудо: рядом с ними затормозила грузовая "Газель". В кабине сидели двое - после краткого разговора они, даже не спрашивая об оплате, согласились взять машину Коли на буксир. Коля было засомневался, потому что тащить его колымагу собирались на мягкой сцепке, к тому же очень короткой, а дорога уже блестела от дождя. "Да ты не бойся, я не подведу, - спокойно сказал водитель "Газели". - Садись со мной в кабину. Петя, - обратился водитель к своему напарнику, - иди, сядь там за руль". - "Хорошо, Саша", - отозвался Петя и устроился за рулем рядом с Жизневым. Через минуту "Газель" осторожно тронулась, за ней, слегка дернувшись, последовала "девятка" Коли, а еще через минуту сверкнула молния, оглушительно прогремел гром, и ливень стеной обрушился на землю и на крыши машин. Все двенадцать последовавших часов молнии не переставали сверкать, гром - грохотать, а ливень - настойчиво барабанить по крыше и стеклам. Перед Жизневым, почти вплотную, маячили габаритные огни "Газели", а в дополнение к ним поминутно вспыхивали тормозные огни. Поэтому Пете, сидевшему рядом с Жизневым, разговаривать было некогда - приходилось все время быть начеку. Правда, Петя оставался совершенно спокоен - Жизнев по сравнению с ним волновался куда больше, вдобавок в обесточенной машине с неработающей печкой его еще и трясло от холода. Петя заметил эту дрожь и во время одной из кратковременных остановок принес Жизневу из "Газели" старую куртку. Несмотря на свою занятость дорогой, кое-что Петя своему попутчику все же рассказал. Спасители наших путешественников происходили из украинского села, которых немало в Воронежской области, приходились друг другу родней и работали в одном фермерском хозяйстве, теперь же везли в Тулу продавать свои овощи и мясо. Счесть этих двоих родственниками было трудно: у старшего, Саши, лицо было типично славянское, породистое, с крупными мягкими чертами, а у младшего, Пети, всё лицо, наоборот, состояло как бы из треугольников и даже стриженый череп был какой-то угловатый. Схожи фермеры были только в одном: оба отличались невозмутимым спокойствием. Впрочем, не обладай они этим свойством, им никогда бы не дотащить Колину машину до Тулы в такую погоду, да еще в темноте, да еще на такой сцепке. Никаких аварийных ситуаций не возникло - правда, Жизнев, на которого то и дело угрожающе надвигался зад "Газели", за всю ночь со страху так и не сомкнул глаз. В Тулу въехали уже засветло и остановились в условленном месте на обочине, чтобы перегрузить продукты заказчикам, которые должны были скоро подъехать.
       Однако первыми подъехали вовсе не заказчики. Взвизгнув тормозами, к "Газели" стремительно подкатили милиционеры в штатском - Жизнев даже не успел рассмотреть, что написано на их казенной машине. "Всем стоять!" - рявкнули стражи порядка, помахали удостоверениями и принялись со знанием дела шерстить продукты несчастных хохлов. "Ага! Мясо неклейменое!" - послышался торжествующий возглас и за ним - глухое угрожающее бормотание. Жизнев увидел, как фермер Саша с неохотой достал из внутреннего кармана тонкую пачку тысячных и протянул милиционеру. Тот взял деньги совершенно не стесняясь, хотя и видел, что Жизнев на него смотрит, бросил фермеру: "Ладно, живи пока" - и переключил внимание на Жизнева с Колей. Просмотрев их документы, оперативник приказал открыть багажник, достать оттуда сумки и открыть их тоже. Жизнев стиснул зубы, понимая, что лучше не возражать. Покопавшись в обычных пожитках
      
       56
      
      курортников, страж закона перешел к обыску салона автомобиля и сразу увидел две коробки с книгами. "Что там?" - требовательно спросил он. Жизнев сразу вспомнил, что груз отправил человек, владевший в Краснодаре парой магазинов "Интим", и решил, что в коробках наверняка какая-нибудь порнография. Было бы смешно предполагать в облеченном властью вымогателе защитника нравственности, тем более что, судя по его лицу, милиционер не чуждался ни одного из всех присущих человечеству пороков и наверняка являлся постоянным клиентом тульских борделей и порноларьков. Однако ясно было и то, что в данную минуту доблестный работник органов занят поиском предлога для очередного вымогательства. "Граф понял: надо лгать, не то - конец", - вспомнил Жизнев строку из старофранцузской "Песни о взятии Оранжа". "Не могу знать, - пожал он плечами. - Друзья просили передать". - "Откройте", - распорядился оперативник. Жизнев кое-как отодрал скотч и с огромным облегчением увидел, что коробки набиты не порнокассетами, а дорогими книгами по искусству, причем каждая - в одном экземпляре. Милиционер принялся рыться в книгах. Ему попалось великолепное издание по истории рекламы, в котором имелось немало фотографий ню. "Так, порнография", - обрадовался страж порядка. "Ну какая же это порнография? Это художественное фото", - заметил Жизнев. "Не знаю, не знаю, мы не спецы по порнографии, - с раздражением сказал милиционер. - А вот в РОВД у нас такой специалист есть. Сейчас доставим вас туда вместе с книгами и будем разбираться". До этого момента Жизнев вел себя довольно вяло, однако перспектива оказаться в РОВД после мучительной ночи и дожидаться там какого-то нелепого эксперта по порнографии, хотя порнуха продается повсюду совершенно открыто, - такая перспектива Жизнева сразу взбодрила. К тому же не приходилось сомневаться, что при той нацеленности на взятку, которую продемонстрировали тульские стражи порядка, эксперта придется дожидаться не менее суток - дабы взятка не оказалась слишком маленькой. Жизнев вынул членский билет Союза писателей, которого ранее не предъявлял, сунул его под нос милиционеру и заявил: "Книги на самом деле мои, нужны мне для работы". - "А почему же сначала сказали, что не ваши?" - "Потому что не хотел вскрывать коробки. Книги очень дорогие". Логики в словах Жизнева было мало, но его это не беспокоило. Он понимал, что милиционеры оценивают слова граждан не по связности и логичности, а по тому, как всё будет выглядеть в официальном протоколе. "Я писатель, - добавил Жизнев. - Видите документ? Я с книгами постоянно дело имею, это моя профессия". Милиционер некоторое время подумал и процедил: "Ладно, свободны". Жизневу очень хотелось сказать: "Вот счастье-то: въехал в Тулу - и не посадили", - однако он вовремя прикусил язык, который так подвел его когда-то у двери в квартиру поэта П. Видимо, и этот провинциальный лихоимец считал писателей кляузной публикой, с которой не стоит связываться без серьезных на то причин. Московская милиция так давно уже не считала, но Жизнев не стал разубеждать тульского альгвазила. Тот вместе с подельником вскочил в машину и скрылся, увозя награбленное. В этот самый момент к фермерам подъехали их партнеры и началась торопливая перегрузка продуктов с одной машины на другую. Фермеры рассказывали партнерам о случившемся, не прекращая работы - они явно опасались, как бы не нагрянул кто-нибудь еще, уже не за деньгами, а за продуктами.
      - Менты совсем уехали? - подойдя к Жизневу, опасливо спросил Коля.
      - Похоже на то, - ответил Жизнев.
      - Я уже думал, в управление повезут, - признался Коля.
      - Чудо случилось, писательский билет сработал, - засмеялся Жизнев.
      - Как здорово, что ты догадался его показать! - воскликнул Коля.
      - Повезло, - пожал плечами Жизнев. - Даже два раза повезло. Этот упырь в моих вещах не заметил ножа. Помнишь мой охотничий нож, которым пиво так удобно открывать? Так вот он его не разглядел среди футболок и порток.
      - Ты же говорил, что в магазине купил этот нож, - удивился Коля.
      
      
      
       57
      - Да, в магазине. Вот такие у нас законы: то, чем нельзя свободно пользоваться, свободно продается.
      Или наоборот: тем, что свободно продается, свободно пользоваться нельзя. Я сам об этом не знал, не мог представить себе такой дурости. Ребята в Сукко сказали, что за такой нож запросто могут привлечь.
      - А у нас законы нарочно так пишутся, чтобы удобнее было вымогать взятки, - заявил Коля. В его голосе прорезался привычный апломб, однако с самой мыслью Жизнев не мог не согласиться. Тут к ним подошел фермер Саша и спросил:
      - Ну шо, будем цеплять?
       Жизнев поразился спокойствию этой жертвы грабежа. Когда он выразил свое удивление вслух, Саша вздохнул и сказал:
      - А что толку переживать? Так живем: пронесет или не пронесет.
       Коля порылся во внутреннем кармане куртки и вручил Саше несколько купюр со словами: "Вот, за доставку и вообще..." Лицо Саши несколько оживилось.
      - Спасибо, ребята, - сказал он. - Если б не вы, в минус вышла бы вся поездка.
      - Вам спасибо, - с искренним чувством сказал Жизнев. Ему хотелось добавить что-то еще, но перед лицом такого спокойствия не хотелось выглядеть излишне взволнованным. Поэтому он только похлопал Сашу по рукаву и полез в машину. Хохлы дотащили "девятку" приятелей до автостанции, дождались, пока ее наконец заведут, и затем маленький караван двинулся в сторону Москвы (оказалось, что конечной точкой в маршруте фермеров являлся Серпухов). У поворота на Серпухов приятели угостили своих спасителей плотным обедом в придорожном кафе, и те стали даже проявлять признаки веселья. Их радость почему-то вызвала у Жизнева комок в горле, и он на некоторое время замолчал. Пользуясь этим, за хохлов всерьез взялся Коля и поверг их в смущение своим напористым и уверенным тоном. Жизнев перепугался, вообразив, что в придорожном кафе может повториться позавчерашнее утро, больно ткнул Колю в бок и начал прощаться. Коля записал телефоны фермеров и пообещал, что поможет с реализацией их продукции в Москве. Жизнев не сомневался, что Коля эти телефоны потеряет, - к сожалению, в дальнейшем так и вышло. По дороге Жизнев вспоминал лица милиционеров, и на память ему пришла цитата из Цзи Юня: "Бесы и нечисть действительно существуют, и некоторые даже могут их видеть. Но только те, кто ведет упорядоченную жизнь, могут встретиться с ними, не дрогнув". До Москвы приятели добрались без приключений, но там машина Коли вновь начала глохнуть. Коля заявил, что поедет, не заезжая к Жизневу, сразу к себе домой, дабы не застрянуть где-нибудь вдали от своей стоянки. "Правильно", - поддержал его Жизнев, со вздохом облегчения покинул автомобиль бирюзового цвета и стал ловить такси. Ему вспомнились слова Шиллера: "Лицом к лицу да встанем мы перед злым роком! Наше спасение не в неведении окружающих нас опасностей, - ибо оно должно же когда-нибудь прекратиться, - а только в знакомстве с ними".
      
       Глава XIII
      
       Поездка в Сукко явилась лишь светлым пятном на фоне затянувшейся в жизни нашего героя полосы неудач. Непростое возвращение домой было, видимо, напоминанием о том, что полоса эта не кончилась и никаких иллюзий питать не следует. Началом послужило увольнение со службы. Затем последовали мелкие, но хлопотные редакторские работы по договорам на разные издательства. Затем по несчастному стечению обстоятельств Жизнев вновь стал работать на то же издательство, откуда его уволили, но уже по договору. Приходилось редактировать за очень маленькие деньги переводы очень плохого качества - настолько плохого, что на одной странице приходилось делать не менее тридцати исправлений, а чаще гораздо более. Что и говорить, супруга владельца издательства, старая знакомая нашего героя, умела выжимать все соки из своих сотрудников (хотя это важнейшее для бизнесмена качество в значительной мере обесценивалось ее неумением внятно объяснить, чего же она хочет от своих жертв). Жизнев, что называется, перебивался из кулька в рогожку и жил по
      
       58
      
      принципу "День да ночь - сутки прочь": дневную норму выполнил, заработал копеечку на следующий день - ну и ладно. Зато благодаря таким нелегким периодам, сквозь которые, несмотря на свою всероссийскую известность, ему приходилось прорываться все чаще и чаще, Жизнев мог сказать о себе то же, что и ван Фоккенброх:
       Мне чужд удел аристократа,
       Зато понятен смех раба.
      Он мог повторить вслед за Блоком (и это было бы осознанное и выстраданное повторение): "Одно только делает человека человеком: знание о социальном неравенстве".
       В разгаре этих напряженных трудов у Жизнева умер отец. К счастью, похоронные хлопоты и расходы принял на себя Институт, где работал покойный. Правда, не будь в Институте людей, сумевших вспомнить то добро, которое сделал им отец Жизнева, официальная помощь оказалась бы куда более скромной. После похоронной суеты через полгода, как и положено при отсутствии завещания, наступил черед хлопот о наследстве. Вот тут-то нашему герою, полному сознания собственной значительности - даже знание о социальном неравенстве не заставило его быть скромнее! - и пришлось ощутить всю меру собственного ничтожества. Каждый его визит к нотариусу приходилось как бы умножать на два, ибо ему никогда - видимо, из какого-то принципа - не говорили, чтО требуется для получения того документа, за которым его посылали. Возможно, это и не было сознательным издевательством, но очень на него походило и, как всякое издевательство, заставляло жертву трястись от бессильной ярости. Жизнев не имел времени заниматься своей старенькой подмосковной дачей и потому еще в процессе оформления наследства нашел на нее покупателя. Тот, человек богатый, для поездок в Дмитров (дача находилась в Дмитровском районе) пообещал предоставлять Жизневу машину с шофером. Жизнев лишь через некоторое время осознал всю важность этого благодеяния: без него он просто не смог бы ничего сделать. Как решают вопросы, связанные со своей удалённой собственностью, люди старые, хворые или сильно занятые на работе, для Жизнева осталось загадкой. Государство же в лице своих демократически избранных руководителей относилось к заботам граждан с таким чугунным равнодушием, что поневоле возникали сомнения в здоровье такого государства. В те дни дорогу в Дмитров Жизнев выучил наизусть, до последнего ухаба: бумага от землемеров (три поездки), бумага из Бюро технической информации (три поездки), справка из налоговой инспекции (одна поездка), районный архив (две поездки), регистрационная палата (четыре поездки), нотариус (две поездки), суд (три поездки)... Что-то мы наверняка забыли. Опытный читатель поймет, что число поездок возрастает не только потому, что сначала подаешь документы для получения искомой бумаги, а потом забираешь готовое, - нет, оно увеличивается еще и из-за очередей, которые переходят с одного дня на другой (например, чтобы занять очередь в регистрационную палату, Жизнев с шофером приезжали туда в половине четвертого утра, причем оказываясь уже не первыми, - иначе они не смогли бы попасть в тот день к заветному окошку, а значит, всё потраченное время пропадало зря: на следующий день очередь выстраивалась заново). Все же кое-как большую часть необходимых документов удалось собрать, и тут выяснилось, что у Жизнева нет первого экземпляра договора от 1977 года о купле-продаже дачи.
      - Ну и что? - пожал плечами Жизнев. - Вот его нотариальная копия.
      - Копии не принимаем, только подлинники, - равнодушно сказал нотариус.
      - Но ведь это нотариальная копия, а не простая. Зачем их тогда делают? - удивился Жизнев. Однако нотариус, похоже, ничуть не сомневался в осмысленности нотариальных порядков, а вместе с ними - и собственного существования.
      - Копий не принимаем, только подлинники, - сказал он еще равнодушнее. Жизнев похолодел. Получалось, что без бумажки, наскоро составленной в сельсовете четверть века тому назад, все его претензии на семейное имущество рассыпаются в прах.
      - Но был ведь подлинник, - пробормотал Жизнев. - Без подлинника копию ведь не могли составить,
      
      
       59
      
      правильно?
      - Нотариус промолчал. По этому холодному молчанию любой психолог безошибочно сказал бы, что от смятения Жизнева нотариус получает живейшее удовольствие.
      - Что же мне делать? - вспоминая бесчисленные дни, убитые на сбор документов, жалобно спросил Жизнев.
      - Ну, поезжайте в районный архив, - неохотно нарушил молчание нотариус. - Там может быть второй экземпляр договора.
       Уже на следующий день Жизнев с приданным ему шофером помчался в Дмитров. И какова же была его радость, когда договор нашли! Однако он сразу скис, когда ему велели приехать через неделю за архивной копией. "Копией?.. - разочарованно протянул он. - Но мой нотариус копий не принимает". - "Ничего, эту примет, - успокоили его архивные тетеньки. - Архивная копия по закону заменяет подлинный документ. А как иначе? Не подлинники же нам на руки выдавать? Какой же мы тогда архив?" Жизнев вернулся в Москву, поспрашивал сведущих людей и приободрился - по всему выходило, что архивные тетеньки правы. Через неделю он привез архивную копию нотариусу.
      - Но это же копия, - хладнокровно произнес нотариус.
      - Архивная копия! Она заменяет... - залепетал Жизнев, но нотариус остановил его одной короткой фразой:
      - Копий не принимаем.
       Тут Жизнев внимательно посмотрел на нотариуса. Это был очень худой человек с острыми чертами лица и в золотых очках - чистый до пошлости тип бюрократа. Жизнев увидел дорогую перьевую ручку, дорогие письменные принадлежности, дорогую позолоченную статуэтку с позолоченной же пластинкой на постаменте. На пластинке виднелась выгравированная дарственная надпись. Дорогой твидовый пиджак, дорогой пуловер в тон, над ними золотые очки и черты лица, лишенные всякого выражения. По комнате продефилировала грубо-красивая секретарша с роскошным бюстом - всё по высшему разряду. И эта великолепная контора работала с клиентами так, что на всякое действие этим несчастным приходилось тратить времени как минимум вдвое больше, чем нужно. Заметим: нотариус ни разу не делал Жизневу даже отдаленных намеков на взятку, хотя всем своим поведением наталкивал на такие мысли. Но он ведь даже наедине с Жизневым ни разу не оставался - какая уж тут дача взяток. И лишь теперь, когда наш герой прочувствовал наконец всю респектабельность жрецов юстиции, до его сознания дошла и причина их бескорыстия: Жизнева тут считали просто-напросто мелкотой, недостойной того, чтобы из-за нее идти хоть на малейший риск. Однако юристы давили на мелкоту, пользуясь даже самой малой зацепкой в бумагах: мелкота должна дрожать, знать свое место и с радостью отдавать деньги, если потребуется. Жизнев вспомнил о том, какие огромные сделки требуют нотариального оформления, тяжело вздохнул и оставил надежды на "барашка в бумажке": нотариус, похоже, прекрасно жил и без его жалких тысчонок.
      - Извините, не понимаю в таком случае, зачем вы посылали меня в архив, - стараясь скрыть нервную дрожь, произнес Жизнев. - Вы же знали, что подлинник договора мне на руки не дадут. Скажите, а могу я обратиться к другому нотариусу?
       Черты нотариуса наконец-то выразили простое человеческое чувство, а именно злорадство.
      - Наследственные дела ведутся только по месту жительства, так что не можете, - ответил нотариус, улыбнувшись краем тонких губ.
      - А жалобу я могу принести? - спросил Жизнев.
      - Жалобу? - переспросил с удивлением нотариус. - На меня? Ну, обращайтесь в нотариальную палату...
       Нотариус явно наслаждался этим разговором. Было ясно, что жалоба в нотариальную палату станет жалобой на него ему же.
      - Значит, необходимых документов собрать вы не можете, - после длительной паузы подытожил нотариус. - Что ж, придется писать отказ в совершении нотариальных действий.
      
       60
      
      - И что же мне делать после такого отказа? - мрачно осведомился Жизнев.
      - Подавать в суд, - любезно ответил нотариус.
       Вряд ли есть смысл утомлять читателя подробным описанием дальнейших мытарств нашего героя. Тот, кто проходил российские чиновничьи инстанции ельцинско-путинской эпохи, не поблагодарит нас за то, что мы напомним ему весь этот бессмысленный ужас. Оказалось, что собранные Жизневым в Дмитрове документы имеют ограниченный срок действия, и для суда их пришлось продлевать, а по сути - собирать повторно. Суд продолжался ровно три минуты, но для него Жизневу пришлось собирать целый портфель бумаг, по поводу чего дмитровский нотариус сочувственно поцокал языком. "И вас при наличии архивной копии погнали в суд? Да, суровые у вас в Москве нотариусы..."
       В очередях Жизневу пришлось выслушать несколько долгих житейских историй, суть которых состояла в одном: людям, вопреки всем здравым понятиям о праве, требовалось как бы доказывать собственную невиновность, то есть правомочность своего владения честно нажитым имуществом (тем же самым, как видим, занимался и наш герой). Типичный сюжет этих историй выглядел так: было когда-то преуспевающее предприятие, выделявшее своим работникам землю под дачное строительство; затем предприятие банкротили и непременно уничтожали при этом бумаги о выделении земли. Далеко не всем дачникам удавалось выдержать марафон по подтверждению своих прав, и частенько дорогая подмосковная земля переходила в руки энергичных людишек вроде тех, о которых Гюго писал: "Нуль, не желая ходить нагишом, рядится в суету". Эти ничтожества прекрасно научились использовать законы для обстряпывания своих мерзких затей (а многие законы и приняты были специально для удобства такого обстряпывания). Подобные господа в коридорах канцелярий выделялись из общей массы посетителей дорогой одеждой, модными портфелями, но, главное, - бодрым и уверенным выражением лица. А сосед Жизнева по очереди, токарь одного из разоренных дмитровских заводов, рассказывая о том, как ему приходится доказывать свои права на участок, которым он владел тридцать лет, вдруг умолк и заплакал. Что ж, кто-то может злорадно заявить, что таких людей постигло справедливое возмездие: их раздражали очереди за колбасой, из-за которых они позволили разорить великую страну, и вот теперь их заставили стоять в очередях куда длиннее и вредоноснее прежних. В чем-то злопыхатель будет прав, однако Жизнев, видя торжество лжецов, не склонен был глумиться над их жертвами. Он вспоминал слова Вашингтона: "Для человека, составляющего состояние на гибели страны, по моему мнению, нет достаточного наказания". Наказание, несомненно, последует, но, как всегда, не будет иметь явной связи с виной: смысл ужасных бед, которые уже близки, смогут постичь не все и уж точно не сами пострадавшие, которые сочтут себя пострадавшими невинно. Человеку всегда хочется прямой и зримой связи между виной и карой, но провидение действует так далеко не всегда. С нас, с людей прозорливых, довольно уже того, что оно все-таки действует. Более того, оно весьма жестоко, ибо если преступник полагает, будто страдает без вины, то он страдает куда острее того, кто знает, за что его покарали. С другой стороны, наш герой, которому чиновники на каждом шагу давали понять, сколь он ничтожен, вроде бы страдал не на шутку, а на самом деле впивал в себя благо того знания, о котором Блок писал: "Знание о социальном неравенстве есть знание высокое, холодное и гневное". О том же благе писали Гонкуры, которым, как и нашему герою, довелось жить в эпоху первоначального капиталистического накопления: "Когда-нибудь окажется, что наше время - гнетущее, сковывающее, наполняющее нас стыдом и отвращением - имеет свою хорошую сторону: наш талант сохранится в нем, словно в уксусе".
       По поводу наследования дачи суд высказался в пользу Жизнева, за что ему (суду) низкий поклон. Однако оставались еще гараж и автомобиль. С гаражом всё оказалось просто: он, как выяснилось, собственностью не являлся, хотя и потребовал для своего строительства нешуточных затрат. Жизневу объяснили, что владение таким гаражом не требует никаких документов, кроме списка членов гаражного кооператива. Есть человек в списке - владеет, нет - владеет тот, кого вместо
      
       61
      
      него вписали. Ну а город, сиречь мэрия, имеет право в любой момент снести все эти постройки, буде у нее возникнет такое желание. За некую приличную сумму Жизнев разрешил внести в список вместо себя какого-то автобезумца и облегченно вздохнул, удачно избавившись от имущества, на которое не имел никаких ощутимых прав. Оставалось вступить во владение автомобилем (от которого Жизнев также собирался как можно скорее отделаться). И вот тут-то нотариус Мурзилов и показал нашему писаке, кто есть кто в этом мире. Автомобили, как и прочие объекты вещного мира, во владение которыми стремятся вступить граждане, по закону следует оценивать. Не совсем понятно, какое отношение оценка имеет к праву собственности: ведь если человек предъявляет права на владение вещью, то от величины стоимости вещи прав у него не прибавится и не убавится. Нам скажут: оценка необходима для взимания налогов. Прекрасно, мы ничего не имеем против оценки. Дайте нам вещь, на которую мы имеем право, мы будем ею владеть, а налоговые службы, если им это надо, пусть приходят к нам и ее оценивают. На деле, разумеется, происходит не так. Увязываются признание права на имущество и денежная оценка этого имущества, не имеющая никакого отношения к праву (увязываются таким образом, что наше право не будет признано, пока имущество не пройдет оценку). Такая увязка производится с единственной целью: переложить мороку по оценке с государства на многострадальных граждан, дабы и здесь не государство шло к гражданину, а гражданин гонялся за надменными государственными чиновниками. С точки зрения права подобные ситуации нетерпимы, однако если право в его подлинном смысле применить ко всей системе имущественных отношений в постсоветской России, то множество людей лишится теплых местечек, дающих не просто кусок хлеба, а кусок хлеба с маслом. Поэтому Жизнев выкинул из головы все крамольные соображения и поспешил в оценочную фирму, которой заведовал некий давний поклонник его творчества. Подобные конторы в стране расплодились в великом изобилии, порожденные абсурдной законотворческой и правоприменительной практикой. Заметим, что после смерти брата, вступая в наследство его избушкой в Осташковском районе Тверской области, Жизнев даже и не думал вновь самостоятельно проходить все круги бумагособирательных мытарств, как в Дмитрове: он просто нашел контору, которая выполняла в Осташкове все подобные операции по доверенности за определенную мзду. В каждом райцентре России ныне имеются такие конторы - иногда и по нескольку штук, про большие города и говорить нечего. Чем больше бумаг надо собрать, чем придирчивее нотариусы и чем злее чиновники, тем больше людей кормится вокруг системы права и тем большую благодарность у народа вызывают, как ни странно, эти люди. В условности, формальности и никчемности правовой системы народ не сомневается - он лишь тупо исполняет то, что ему велят, ибо правила игры установлены и не твари дрожащей их менять. Да и вину свою народ, вероятно, тоже чувствует: когда-то он поддержал рвавшихся к власти проходимцев, так как ему не нравились очереди за жратвой. Зато все, на что ныне он тратит порой годы, оформлялось в сельсовете за полчаса. Кстати, оценочные конторы - учреждения сравнительно милосердные: например, автомобиль для оценки туда пригонять не нужно. Его вам оценят и так, лишь бы вы заплатили сколько скажут.
       Получив от преуспевающего поклонника все бумаги по оценке - вместе с копией лицензии на право заниматься оценочным бизнесом это составило целую папку, - Жизнев с легким сердцем явился к нотариусу Мурзилову. Нотариус просмотрел бумаги и ленивым движением швырнул их через стол обратно, кратко промолвив:
      - Не пойдет.
      - Но почему? Вот же их лицензия. В ней сказано, что фирма имеет право оценивать автомобили...
       Однако нотариус не собирался спорить.
      - Вот вам адрес и телефон, позвоните и подъедете туда. Там вам всё сделают, - равнодушно сообщил нотариус. Жизнев, разумеется, понял, что нотариус состоит в доле с теми людьми, которые должны "всё сделать", а нотариус, судя по движению его тонких губ, не сомневался в том, что Жизнев это поймет. Что толку унижать полуграмотных старух, которые и так всего боятся? Куда приятнее
      
      
       62
      
      унижать вот таких образованных, всё схватывающих на лету, оборонявших в 91-м Белый дом... Жизнев не мог не оценить изощренного садизма нотариуса: тот ведь заранее знал, что не примет заключения никакой оценочной фирмы, кроме той, с которой он работал в связке, и тем не менее позволил Жизневу пойти, так сказать, своим путем - даже одобрительно покивал головой: "Ах, есть у вас такая контора? Что ж, поезжайте, поезжайте". Ирония, прозвучавшая в его голосе, Жизнева тогда не насторожила, а зря - нотариус Мурзилов так хорошо умел держать себя в руках, что каждое проявление чувств, которое он себе позволял, должно было бы настораживать, а уж ирония - и подавно. Тем нагляднее оказался урок: в наказание за избыточную самостоятельность Жизнев потерял и деньги, и три рабочих дня, и остатки человеческого достоинства. Разумеется, он был в ярости, однако нотариус прекрасно понимал: гордо отказаться от автомобиля этот голодранец-интеллигент не сможет. Верно заметили Гонкуры: "Что ни говори, а чувства собственного достоинства у писателя поубавилось. Демократия его принижает". Приходится знать свое место, как учил Бартоломе Леонардо де Архенсола:
       Кто знает свое место, тот и умный,
       Кто ничего не знает, тот невежда,
       Кто знает, сам не зная что, - глупец.
      Поэтому, призвав себя к спокойствию, Жизнев отправился по указанному адресу на другой конец Москвы. Пробки ему не угрожали, так как ехал он на своих двоих. Его машина контору не интересовала, требовались только деньги. Помещалась контора в подвале блочной девятиэтажки, вдоль полутемного коридора, местами залитого водой, были проложены мостки из досок. Работали в конторе милиционеры, ставшие в новой России подлинными мастерами на все руки. Они нисколько не стеснялись идиотического характера своей деятельности, не пытались важничать, не заставляли клиентов попусту терять время и потому даже внушили Жизневу какое-то извращенное чувство благодарности, своего рода стокгольмский синдром. Двух поездок оценка машины все же потребовала, однако в течение каждой поездки - благо путь был весьма неблизкий - Жизнев успел написать по стихотворению и потому окончательно успокоился. Впрочем, что значит - "окончательно"? Речь идет лишь об одном унижении, а для маленького человека, пока он не умер, ни одно унижение не является последним. Остается лишь довериться Мильвуа, который писал:
       Терпите, негры! Испытанье
       На краткий срок положенО;
       Терпите! - будет воздаянье!
      Ну а поэт пусть радуется тому, что во всех унижениях он пребывает вместе со своим народом. С творческой точки зрения это весьма плодотворная позиция.
      
       Глава XIV
      
       Эпопея с получением наследства довольно ясно показала нашему герою его подлинное место в новом российском обществе. Что греха таить - в его сознании еще со школьных времен произрастали некоторые иллюзии относительно взаимоотношений "поэт - социум". В период культурного оживления конца 80-х - начала 90-х эти иллюзии пережили даже второй расцвет, но крепнувшая буржуазная действительность непрерывно поливала их всякой ядовитой дрянью. Ну а знакомство с отдельно взятым нотариусом Мурзиловым и с бюрократической системой в целом окончательно погубило нежные растения, наглядно показав Жизневу, какова на самом деле его общественная значимость. Однако судьба, похоже, была не уверена в том, что выучка пошла Жизневу впрок, и, не успев закончить один курс воспитания, сразу приступила к другому. Если в первый раз она ухватила Жизнева за весьма чувствительное место под названием "Деньги", то затем добралась до еще более уязвимого под названием "Жилье".
       В один прекрасный день Жизневу сообщили, что старый, но на совесть построенный
      
       63
      
      пятиэтажный дом, где он проживал с матерью, собираются сносить - вместе с таким же пятиэтажным домом напротив. Эту пару зданий построили еще в 1936 году. Среди окружающей типовой застройки она выглядела подлинным украшением. Дома назывались "профессорскими", так как строились для профессорско-преподавательского состава Института, в котором когда-то работали и родители Жизнева, и он сам. С тех пор дома состояли на балансе Института. В их отделке ясно читались уроки архитектуры Кватроченто, и они выглядели бы попросту изящно, если бы не приделанные снаружи шахты лифтов и понаделанные жильцами разнокалиберные лоджии. Разумеется, те, кто замыслил перепланировку округи, слова "Кватроченто" никогда не слыхали. Зато они умели считать, а потому им казалось, будто два пятиэтажных дома, занимающие место, на котором можно построить две тридцатиэтажных башни и подземный гараж, покушаются на их кровные доходы. Надо сказать, что перепланировщики не являлись праздными мечтателями. Работали они в том же самом Институте, на балансе которого состоял дом Жизнева, от лица Института брали кредиты под жилищное строительство и строили на земле, находившейся в пользовании Института. Все эти действия совершались на грани закона, а если чуть вдуматься, то и за гранью, но в последние 25 лет закон в России перестал сдерживать инициативу энергичных людей. Так на институтской земле вырос элитный дом, квартиры в котором преподавателям и научным сотрудникам были, естественно, не по карману. Считалось, однако, что деньги от продажи элитных квартир пойдут на развитие Института и на улучшение жилищных условий его работников. Действительно, рядом стали ударными темпами возводить тридцатиэтажный дом попроще, назначение которого состояло, между прочим, и в том, чтобы сселить в него жильцов пятиэтажек 36-го года. Строительство шло успешно, и по квартирам в доме Жизнева стали ходить люди, сообщавшие о грядущем переселении, показывавшие поэтажные планы и составлявшие списки - кто куда хотел бы переехать. Одновременно эти люди распространяли панические слухи о полной аварийности тех домов, которые им хотелось разрушить. Мысль о возможности какого-то сопротивления со стороны жильцов перепланировщикам, похоже, даже не приходила в голову. Правильно писал Уэллс: "Энергичные люди никогда ничего не обдумывают. Они просто не могут думать. События развиваются слишком стремительно. Порою человек действия приостановится, и может показаться, что он размышляет, на самом же деле он лишь перебирает те мысли и представления, которыми успел запастись прежде, чем стал человеком действия". Ну а с точки зрения людей действия отказаться от переселения в новый дом, да еще при предоставлении нескольких дополнительных квадратных метров жилплощади, может только безумец. Надо сказать, что некоторые жильцы злополучных домов, особенно женщины, разделяли подобные взгляды. Известное дело - женщинам лишь бы что-то изменить, лишь бы куда-то переехать. Духовная лень наших женщин преграждает им путь ко всем подлинно интересным занятиям и обрушивает на их плечи груз великой скуки, от которого женщины тщетно пытаются освободиться лишь одним способом: с поистине животным упорством вьют всё новые и новые гнезда, роют всё новые и новые норы. Увы, тяга к изменениям коснулась и матери нашего героя. Старушка почуяла, что младшему сыну не нравятся щедрые посулы строительных дельцов, и, желая добавить себе значимости, желая, чтобы с ней считались, стала ярой сторонницей переезда. Свою роль, несомненно, сыграла и ее привычка постоянно и по любому поводу бороться с младшим сыном - эту привычку она отчасти унаследовала от покойного мужа.
       Перепланировщики пообещали семье Жизневых (мать и младший сын) две двухкомнатных квартиры вместо одной четырехкомнатной. По метражу и по деньгам это выглядело довольно заманчиво. Однако для нашего героя такой вариант был неприемлем прежде всего потому, что он, получив двухкомнатную квартиру, не смог бы разместить в ней свою библиотеку, которую любовно собирал долгие годы. Матушка же сразу заявила, что ей в новой квартире никакие книги не нужны. Впрочем, на библиотеку при обсуждении вопросов переезда Жизнев старался не ссылаться - он давно понял, что его творческие интересы в семье не только не принимаются во внимание, но, напротив, всех раздражают - как блажь, которая вдруг осмелилась требовать к себе внимания разумных и
      
       64
      
      практичных людей. Того, что семья уже долгие годы живет за счет этой блажи, домочадцы Жизнева старались не замечать. Поэтому он приводил другие аргументы - достаточно, на наш взгляд, весомые. Во-первых, в старом доме во всем подъезде проживало человек двадцать и все они друг друга знали, тогда как в новом доме столько соседей, причем совершенно незнакомых, оказалось бы на одной лишь лестничной клетке. Во-вторых, новый дом стоял близ проезжей части и возле него не росло ни кустика, тогда как дом Жизневых стоял в просторном дворе, где росли огромные липы, клены, дубы, рябины, черемухи, одичавшие яблони, - по сути, в маленьком парке, с приходом весны наполнявшемся пением и суетой разнообразных птиц, цветением и благоуханием. В-третьих, аварийность дома была бессовестно преувеличена. Правда, капитального ремонта в нем до развала СССР ни разу не делали, а потом это стало и вовсе невозможно, ибо амортизационные отчисления, накопленные для этих целей, правительство Гайдара аннулировало. Это грандиозное ограбление населения как-то забылось, потому что одновременно вершились ограбления и еще более дерзкие. Ну а недавно, как знает читатель, демократическая Дума приняла закон о том, что капитальный ремонт домов следует производить и вовсе за счет жильцов... Впрочем, мы отвлекаемся. Итак, дом был построен на совесть, и потому ни трубы, ни крыша в нем не текли, штукатурка не отваливалась, лифты работали исправно, летом жильцы не задыхались, а зимой не мерзли. Тем не менее, обрадованная возможностью поруководить переездом, матушка Жизнева постоянно причитала, что дом разваливается на глазах. Семье Жизнева предлагали в новом доме и четырехкомнатную квартиру большей площади - наш герой умолял мать согласиться на этот вариант, позволявший сохранить библиотеку и вообще привычный уклад быта, однако мать оставалась непреклонна. Ее радовала вдруг вернувшаяся зависимость сына от родительской воли. А Жизнев ломал себе голову над тем, что же за странный общественный строй возник в России, если собственника жилья могут заставить выехать из этого жилья против его, собственника, воли - исключительно в интересах дальнейшего обогащения строительных дельцов. С заклинаниями конца восьмидесятых о свободе и правовом государстве это не имело ничего общего. Походило на то, что при капитализме частная собственность хоть и священна, но отнюдь не всякая, а известный писатель Жизнев относится к разряду дрожащей твари, воля которого для сильных мира сего не имела никакого значения. Такие выводы и наш герой, и прочие его сограждане могли бы давным-давно, еще при социализме, сделать хотя бы из чтения художественной литературы, до которой они были когда-то столь падки, - однако литература во многих своих довольно важных аспектах почему-то проходила мимо сознания советских читателей. В итоге серьезные житейские выводы читателям приходилось делать на собственном и, увы, горьком опыте, когда наступили такие времена, что им стало не до чтения. Возможность покупать подержанные иномарки появилась, а вот возможность читать ушла.
       Как то ни странно, в конфликт Жизнева с матерью неожиданно вклинился и стал играть в нем важную роль старший брат нашего героя. Странным это выглядело потому, что брат для семьи уже лет тридцать был, что называется, отрезанный ломоть. В середине 70-х родители устроили ему с молодой женой двухкомнатную квартиру в институтском кооперативе, и брат жил как умел - завел ребенка, работал в экспортном объединении... К сожалению, то была лишь внешняя сторона его жизни, а главное ее содержание сводилось к ужасающему пьянству - сначала по выходным, а потом и по будням. На службе это до поры до времени удавалось скрывать, поэтому брата послали работать в торгпредство за рубежом. Но командировку из-за пьянства пришлось прервать, а в Москве, получив большие деньги, брат на работу уже так и не вышел. После этого он мучил близких десять лет, то запивая (а самостоятельно выходить из запоя он не умел), то попадая в больницу (туда надо было постоянно возить сумки с припасами, ибо пребывание в больнице брат рассматривал как жертву со своей стороны и требовал за это дани). Разумеется, за эти припасы и за его кооперативную квартиру платили родители и младший брат, они же в значительной степени занимались воспитанием внука (племянника). Кроме того, родители умудрились получить в институтском кооперативе еще одну квартиру на имя жены брата (она терпела долго, но в конце концов подала на развод). Таким образом,
      
       65
      
      брат хотя и пил долгие годы, ни о чем не заботясь, но в результате стал единоличным обладателем двухкомнатной квартиры. Затем в его сознании что-то изменилось, он понял наконец, что ничего нового, кроме смерти, в пьянстве он уже не найдет. О своем решении окончательно бросить пить он сообщил младшему брату во время свидания в лечебно-трудовом профилактории. Жизнев ранее не слышал от брата ничего подобного, а потому без особых опасений устроил его на работу в торговлю к своему другу Чудику. После этого, если не считать нескольких срывов поначалу, брат уже совершенно не пил, хорошо зарабатывал, а после прихода капитализма устроился сперва в банк, а потом в агентство по торговле недвижимостью. К сожалению, его сильно пощипали аферисты, выпускавшие дутые акции. Заветной мечтой брата было стать рантье, выйти на покой и заниматься только рыбной ловлей в деревне и культурным отдыхом в городе. Эту мечту он осуществил, однако, то терпя от аферистов, то живя лишь на банковские проценты, он никак не мог отдать своим близким долги, накопившиеся за десять лет. Конечно, возврата долгов никто не требовал, но, с другой стороны, они никуда и не делись. Поэтому Жизневу и показалось странным вмешательство брата в их семейный конфликт. Жизнев полагал, что если уж брат ничем не помогал семье столько лет и к тому же накопил перед ней за это время немалый долг, то вмешиваться в семейные дела, да к тому же в поисках собственной выгоды, он не имеет морального права.
       Однако брат считал не так. Он сильно изменился за годы пьянства и еще больше - за годы рыболовства и культурного отдыха. Его врожденное чувство справедливости, за которое Жизнев так любил его, будучи школьником, теперь как-то размылось. Брат начал горячо убеждать мать ни в коем случае не соглашаться на четырехкомнатную квартиру, а требовать две двухкомнатных: в одной пусть, мол, пока живет мать, а в другой - младший брат. Казалось бы, из-за чего брату тут было горячиться, его-то расселение родственников вроде бы никак не касалось. Однако брат заглядывал вперед. Он разъяснял матери: "Ну ты же понимаешь - ты не бессмертна, возраст у тебя уже немалый. После твоей смерти квартиры достанутся нам. В одной будет жить Любим, а вторую будем сдавать. Деньги честно поделим, обещаю". В честности дележа Жизнев не сомневался, но он пытался объяснить брату, что для него, Жизнева, этот вариант не годится: придется, по сути, отказываться от библиотеки, на которую за столько лет ушли большие деньги. А ведь библиотека - важнейшее подспорье в работе, например при составлении антологий. Кроме того, вместо привычной просторной квартиры придется жить в двухкомнатной, и такое распределение жилплощади, если согласиться с планами брата, будет уже окончательным. Однако эти аргументы на брата не действовали - он ведь не работал, и перебираться из большей квартиры в меньшую ему не предстояло. Выведенный из терпения Жизнев напомнил и о моральном праве. В ответ брат совершенно неожиданно произнес многословную речь о том, в каком неоплатном долгу перед родителями находится Жизнев, а значит, надо слушаться матери. Жизнев возразил: "Если бы ты не встревал в это дело, мы с матерью как-нибудь договорились бы. Жили ведь как-то раньше столько лет. А про долг я не спорю. Но я его отдавал, и делами, и деньгами, а ты - нет. Твой долг только рос. Поэтому странно, что именно ты мне об этом долге напоминаешь. У меня-то как раз в этом отношении совесть чиста. Очень тебя прошу: не порть мне жизнь. Когда ты меня просил, я ведь тебе помог".
       К сожалению, если человек сам не трудится, всякие нетрудовые доходы вроде наследства приобретают для него непреодолимую притягательную силу. Брат только и думал о наследстве, которое останется после матери (хотя она, слава богу, и доселе живехонька). С другой стороны, человек начинает испытывать ужас перед необходимостью начать заново трудиться и сделает всё, чтобы избежать этой участи. Поэтому моральные соображения брат отбросил (либо утопил в потоке слов) и решительно выдвинул на передний план соображения юридические. В частности, он заявил, что если из-за позиции Жизнева семья все же получит не две двухкомнатных квартиры, а одну четырехкомнатную, то после смерти матери он, старший брат, непременно будет требовать доли в этой квартире и не задумается ради этого обратиться в суд. А раз так, продолжал брат, то Жизневу не стоит спорить с матерью - пусть просит две двухкомнатных. Наш герой подумал-подумал, махнул
      
       66
      
      рукой и на всё согласился. Брат есть брат, в конце концов, какими бы странностями он ни обзавелся в результате долгого безделья. Когда-то Жизнев не сомневался в том, что его брату суждена великая будущность. А в итоге брат стал рыболовом-любителем и больше никем. Ну и, конечно, большим говоруном, способным рассуждать и спорить на любые темы (при этом черпающим знания либо из самой популярной литературы, либо просто из носящихся в воздухе толков). Впрочем, когда-то Жизнев не сомневался и в великой будущности всех своих друзей, но большинство из них стало лишь пожилыми пузатыми клерками, любящими в свободное время посмотреть футбол и повозиться на даче. Когда-то эти люди поддерживали Жизнева в его литературных устремлениях, но уже давно прекратили посещать его концерты и читать его книги. Не из-за эстетического разочарования, нет, - они и все прочие книги прекратили читать. Что же касается братьев, то довольно скоро подтвердилось, что худой мир лучше доброй ссоры. Строительные дельцы столкнулись-таки с сопротивлением своим далеко идущим планам: некие тетеньки, обитавшие в "профессорских домах", чудаковатые дочери давно покойных академиков и профессоров, нелепо одевавшиеся старые девы, которых никто не принимал всерьез, вдруг обратились в суд с требованием пересмотреть решение о признании их домов аварийными. И - о чудо! - суд вынес решение в их пользу. Тем временем квартиры в многоэтажке, предназначенной для переселения жильцов из сносимых домов, продавались как горячие пирожки. Оно и понятно: кругом парки, пруды, и до Центра в то же время недалеко... Короче говоря, дельцы махнули рукой на свои грандиозные планы и предпочли журавлю в небе синицу в руках - то есть предпочли быстро продать шестьдесят квартир долгой судебной волоките, необходимости давать огромные взятки и где-то добывать кредиты на строительство. Таким образом, переселение отложили в долгий ящик, а вместе с этим утратил остроту и конфликт в семье Жизневых. Впрочем, он утратил бы ее и потому, что мать нашего героя изменила свою точку зрения. Когда Жизнев перестал реагировать на громогласно обсуждаемые планы переезда и ввязываться в споры на сей счет, его матушка тоже стала утрачивать интерес к этой теме. Точнее, она вдруг заговорила о том, что переезд вовсе не обязательно должен происходить в ущерб кому-то, что младшему сыну предстоит еще долго жить и, в отличие от старшего, работать, а значит, надо сохранить и библиотеку, и то пространство, которое уже есть. Матушка вспомнила также, что хотя младший сын и бывал с родителями непочтителен и неласков, но помогал им всегда только он. Наконец, матушку стали коробить расчеты старшего сына на ее смерть, которые тот постоянно озвучивал - иногда с предисловиями вроде "ну мы же взрослые люди", а иногда и без них. Мать заявила Жизневу, что решила переезжать только в четырехкомнатную квартиру, а дабы оградить Жизнева на будущее от притязаний старшего брата, она напишет соответствующее завещание. К счастью, эти уступки не понадобилось претворять в действия, ибо строительные дельцы угомонились и переезд, равносильный, как известно, по своей вредоносности двум пожарам, не состоялся. В итоге отношения в семье Жизневых остались родственными, старший брат по праздникам приходил в гости с тортом и постоянно звал младшего с собой на рыбалку. Жизнев не отказывался, но и не ехал, потому что знал: брат с годами стал раздражителен, несдержан на язык и порой забывал о справедливости не только в имущественных вопросах, но и в быту. Всего этого Жизневу хватало и дома, чтобы еще ехать за тридевять земель для прогулок по такому же минному полю. Опыт учит нас, увы, странным вещам - например, тому, что на расстоянии нас зачастую любят больше, чем бок о бок. Осознав это, Жизнев предпочел отказаться от наслаждения тверскими раздольями, но сохранить добрые отношения с братом.
       Мы не сомневаемся в том, что данная глава не понравится любителям всего красивого и величественного в литературе. Нас упрекнут в выволакивании на свет семейных тайн, в прилюдном вытряхивании грязного белья, в сведении счетов с умершими и в прочем подобном. Нам могут сказать, что сведением счетов мы грешили в нашем романе и ранее, но в этой главе превзошли даже самих себя. Нам, несомненно, скажут также, что внутрисемейные имущественные дрязги нашего героя никому не интересны. Однако для нас несомненно и другое: все те, кто будет
      
       67
      
      выдвигать вышеозначенные претензии, сами не чуждались в своих семьях подобных дрязг, сами так или иначе неизбежно проходили через такие конфликты, а потому их возмущение лицемерно и фальшиво. Если писать о реально случившихся конфликтах значит сводить с кем-то счеты, то теряет право на жизнь не только мемуарная, но и вся реалистическая литература, ибо ее основа всегда - столкновение, противоборство. Мы не сомневаемся в том, что наши чувствительные читатели свои житейские счеты с близкими свели давно и самым жестким образом (такие щепетильные и раздражительные люди попросту не могут по-другому), а теперь им, конечно, не хочется вспоминать о содеянном, читая о том, как нелегко давалось семейное согласие нашему герою. Впрочем, мы никому не навязываем нашего скромного повествования. Оно опубликовано в Интернете для бесплатного чтения, только и всего, - как-то рекламировать его мы не пытаемся. Да, с годами у многих наших знакомых стал ощутимо портиться характер, и они стали получать явное удовольствие от возмущенных тирад по поводу чужого творчества, тогда как их собственное давно умерло. Благосклонный читатель поймет: сочиняя роман о пути художника (причем роман-предостережение), мы не могли не показать, сколь ничтожными кажутся порой наши творческие устремления даже нашим близким, даже тем из них, кто, подобно брату нашего героя, всегда считал себя ценителем прекрасного, богемой, поэтом в душе, а когда дело дошло до денег... ну и так далее, смотри выше. Стоило ли выдумывать для этой цели условного героя и его условных родственников, если любой разумный читатель все равно понял бы, о ком идет речь? Ну а перед неразумным и тем более перед неблагосклонным читателем мы не запоем так, как герой Гоцци:
       От слов твоих пугающих
       Моя трясется задница,
       Не знаю, как мне быть.
      Ни в коем случае! Мы вполне согласны с Вудхаузом, который указывал, что "первый урок, который нужно усвоить писателю, - на всех не угодишь". Поэтому заведомую читательскую неблагосклонность мы встречаем лишь усмешкой, понимая, что она вызывается сознанием собственной творческой несостоятельности. Любая горячность в обличениях таких книг, которые не претендуют ни на гениальность, ни на исключительное внимание, кажется нам чем-то уродливым и жалким, ибо одаренному и знающему себе цену человеку должно быть присуще совершенно иное поведение. Такому человеку нет ни малейшей нужды самоутверждаться на чужих костях. Ну а неблагосклонному читателю мы напомним слова Моруа: "Великодушно восхищаться - признак большого великодушия". Мы понимаем, что неблагосклонный читатель вовсе не склонен упражняться в великодушии, особенно если он является другом автора и на правах друга рассчитывает на безнаказанность. В таком случае наиболее разумно лишить для начала дружеского статуса того, кто использует священное имя "друг" для того, чтобы говорить вам гадости ради собственного извращенного удовольствия. Ну а после этого напомнить бывшему другу старую истину: неблагосклонность, недоброжелательность, несдержанность в речах и прочие подобные замашки никому не сулят ничего доброго. По словам Шиллера, "самый презренный характер тот, который строг к другим и снисходителен к себе". А к таким в полной мере относится пророчество из "Песни о Роланде":
       Ты превратишься в ничтожество... Нет, и теперь ты ничтожен! -
       В нечто, что меньше стократ, нежели даже ничто.
      
       Глава XV
      
       Следует повторить еще раз: нашему герою, милостью судьбы и стараниями его родителей, необычайно повезло с жильем. Он обитал в самом, вероятно, лучшем районе огромного города, в очень удобном и красивом доме, в просторной и удобной квартире. Однако известно: судьба никогда не помогает людям просто так - за все ее благодеяния надо платить, причем никогда заранее не
      
       68
      
      знаешь, что именно она потребует в уплату. Поэтому практикуемый некоторыми мудрецами отказ от приобретения чего бы то ни было является отнюдь не бескорыстным решением, ибо на самом деле это просто-напросто отказ от сомнительной сделки с судьбой. Но коли уж существовать без крыши над головой нельзя (по крайней мере, в нашем климате), то за крышу приходится платить, и зачастую не столько, сколько она стоит, а столько, сколько потребует судьба.
       Едва окончилась эпопея с несостоявшимся переездом и наш герой сумел насладиться миром в собственной семье, как вдруг строительные дельцы преобразились в дельцов-коммунальщиков и нанесли ему новый удар. Без всяких видимых причин коммунальные платежи в "профессорских домах" одним махом возросли в три раза и сразу сделались втрое выше соответствующих платежей во всех окрестных домах, состоявших на балансе не Института, а мэрии. Разумеется, эта акция вызвала протесты и брожение среди жильцов. Они стали устраивать собрания, на которых после долгих обсуждений выработали способ сопротивления: от оплаты не отказываться, но платить по старым тарифам. В суд подавать жильцам не хотелось, так как богачей среди них не было, а ведь адвокатам надо платить, и немало. Кроме того, хворому человеку в коридоры российского судопроизводства лучше не соваться из опасения протянуть там ноги, здоровые же люди работают и не имеют времени таскаться по судам. Наконец, за все последние годы, несмотря на постоянные заклинания властей о недопустимости роста жилищных тарифов, в России не зафиксировано, кажется, ни одного случая, чтобы пользователь жилья выиграл суд у своей управляющей компании. С другой стороны, наши жильцы верно рассчитали, что их управляющая компания, созданная при Институте, сама в суд не подаст, ибо расходы на адвокатов лягут тогда в первую голову на нее и доказывать свою правоту, что всегда труднее, придется тогда уже ей, а не жильцам. Был учтен и тот факт, что на ректоре Института висят уже целых три уголовных дела - за незаконную сдачу в аренду институтских земель и помещений, за взятки и еще за что-то. Ведение всех этих дел требовало больших расходов, которые производились из бюджета Института. Новое судебное дело на таком фоне ректору было совершенно не нужно. В итоге в суд никто не подал, и обитатели "профессорских домов" продолжали платить за жилье по старым тарифам, несмотря на ворчание коммунальных чиновников.
       Так дело шло несколько лет. Однако ректор, опытный жулик, понизить тарифы не разрешил. Он предвидел, что жильцы побогаче и потрусливее со временем начнут платить по новым ставкам, и в своем предвидении оказался прав. Ну а главная причина его уступчивости выяснилась тогда, когда у одного из тех жильцов, что платили по старым тарифам, умерла мать. Как известно, для наследования жилья необходимым условием является получение в управляющей компании копии лицевого счета жильца. Так вот копия лицевого счета и явилась камнем преткновения для горемычного наследника: институтское домоуправление наотрез отказалось ее выдавать до погашения задолженности по оплате жилья. Как нетрудно догадаться, сумма задолженности равнялась разнице между старыми тарифами, по которым бунтующие жильцы фактически платили за квартиру, и новыми, которые ввела администрация, - разнице, помноженной на число месяцев бунта. В итоге набежала такая сумма, что несчастный наследник едва не упал в обморок прямо в помещении жилконторы. Перед ним встал суровый выбор: вместо получения наследства либо подавать на жилконтору в суд (с весьма гадательным результатом), либо заплатить требуемую разницу. Наследник после недолгих размышлений (долго думать было некогда) предпочел второй вариант и тем самым создал прецедент, распространявшийся на всё население "профессорских домов". Их обитатели поняли: следующим может стать любой из них, у кого в семье либо случится несчастье (а кто бессмертен?), либо возникнет нужда провести любые операции со своим жильем - продать, разделить и так далее. И началось паломничество мрачных жильцов сперва в сберкассу, а потом в жилконтору, где их с плохо скрытым торжеством принимала толстая женщина-менеджер Раиса Эдуардовна. Наличные были очень нужны руководству института: и ректору - на адвокатов и на достройку дачи, и проректорам - на разные житейские нужды, и Раисе Эдуардовне - на автомобиль
      
       69
      
      "мерседес" и новую норковую шубу. Жизнев был поражен тем, что Раиса, годившаяся ему в дочери, щеголяет в норковой шубе. "Что у нас за район, - качал он головой. - Вот на Коптеве в мое время простых людей не трогали, а эту цацу из принципа раздели бы".
       Но шутки шутками, а за несколько лет задолженность Жизневых по жилью составила сумму, равную примерно полугодовой зарплате нашего героя. По давней семейной традиции платить за квартиру ходила матушка Жизнева, и всякий раз Раиса Эдуардовна мстительно напоминала ей о том, что всё больше жильцов сдаётся на милость победителя и что сколько ни тяни, а с долгом придется как-то разбираться. Матушка решила, что разобраться действительно стоит, засела за бумаги и довольно скоро выяснила: Раиса Эдуардовна давно их обсчитывает, поскольку не принимает во внимание льготу, положенную и матери, и сыну как членам семьи инвалида Великой Отечественной войны. Точнее, Раиса учитывала льготу только для вдовы, но не для сына. Предыдущая бухгалтерша делала скидку обоим, а Раиса эту скидку втихаря ополовинила. Матушка Жизнева пошла в жилконтору и сообщила Раисе о своем открытии. Та не смогла возразить по существу и сделала то, что делают в подобных случаях все российские чиновники, то есть потребовала копии всех документов: удостоверения инвалида войны, свидетельства о рождении сына, свидетельства о браке и так далее. Что ж, буржуазная Россия уже давно превратилась в своего рода бумажный концлагерь для законопослушных граждан, и, однажды это поняв, никаким причудам администрации концлагеря, требующей всё новые бумажки, удивляться уже не стоит. Старушка сходила на почту, сделала ксерокопии всех затребованных документов и отнесла их в жилконтору. Через неделю после этого Раиса Эдуардовна заявила, что никаких копий у нее нет и, видимо, ей их не сдавали. Искать у себя бумаги она решительно отказалась, ссылаясь на то, что "много работы" и что "вы у меня не одна". Матушка Жизнева даже не рассердилась, а впала в какой-то ступор с повторением одних и тех же никчемных фраз: "Но я же их ей приносила", "Но она же их у меня приняла"... Жизнев с трудом вывел мать из этого состояния, сходил на почту и сделал новые копии. Надо сказать, что всю эту мороку с подтверждением льготы Жизневы затеяли с одной целью: списать с себя накопившуюся задолженность. Они смирились с тем, что платить придется по новым тарифам. Однако, поскольку льгота не учитывалась несколько лет, они надеялись, что излишне взысканные с них деньги примерно уравновесят их долг жилконторе. Они не понимали одного: взаимопогашение долгов означало, что администрация Института недополучит довольно весомого количества наличных денег, а значит, некоторые назревшие нужды чиновников останутся без удовлетворения. Поэтому списывать долг Раиса Эдуардовна отказалась категорически. В ответ на угрозу судом она лишь саркастически рассмеялась и посоветовала: "Подавайте, да поскорее. Чем скорее подадите, тем скорее с вас эти деньги взыщут". Видимо, Раиса тоже знала о том, что в России жилконторы судов не проигрывают. "Вы залезли на дерево, с которого не слезешь", - казалось, вот-вот заявит она, словно злой демон из сказки Тутуолы. "Ваши деньги, которые вы задолжали, уже проходят по всем документам, - объясняла Раиса матери Жизнева. - Чтобы списать их, мне нужна такая же сумма. А у меня ее нет. Где я ее возьму?" Матушка резонно возразила, что всё это - личные трудности Раисы Эдуардовны, равно как и ее вольное обращение с чужими льготами. В ответ облеченная властью толстуха сослалась на закон. Однако у матушки на руках имелся тот самый закон в виде брошюрки, в которой было напечатано, что право на жилищные льготы имеют не только вдовы, но и дети инвалидов войны. Для страховки Жизнев нашел текст закона и в Интернете - в электронной версии было написано то же самое. Чем дальше, тем упорство Раисы Эдуардовны выглядело всё более загадочным. Матушка нажаловалась на нее проректору института, тот испугался такой наглости простой бухгалтерши, позвонил ей и завопил: "Ты меня под суд подведешь!" Затем он некоторое время молча слушал. Затем положил трубку и удрученно объяснил матушке: "Понимаете, в законе не всё прописано. Есть такие документы, которые дополняют закон. Они есть у каждого бухгалтера, но разглашать их не рекомендуется. Вот и у Раисы Эдуардовны такие документы тоже есть. Согласно им льготы есть только у вдов". - "А как же закон? - удивилась матушка. - Его ведь в Думе
      
       70
      
      принимали. Его ведь президент подписывал". Проректор с тяжелым вздохом закатил глаза. "Понимаете, есть закон, а есть подзаконные акты. Знаете, что такое "подзаконные акты"?" - "Нет", - честно ответила матушка. Здесь мы вынуждены опустить завесу молчания над этой тяжелой сценой. Тупость российского населения в некоторых вопросах превосходит всякое вероятие, и нам не хотелось бы раздражать зрелищем столь возмутительной тупости тех наших читателей, которые, как говорится, "умеют делать дела". Скажем лишь, что большинство неприятностей для упорного и трудолюбивого человека так или иначе преодолимы. Не стали исключением и те неприятности нашего героя, о которых написано в настоящей главе. Завершить же ее нам хочется парой подходящих к случаю цитат из Уэллса, чьи обществоведческие заслуги признаны в России, как нам представляется, далеко не в полной мере. Уэллс писал ровно сто лет назад, в знаменательном 1914 году: "Сегодня правительства самых цивилизованных стран мира демократичны только в теории и в наших представлениях. На самом же деле эта демократия настолько изъедена ржавчиной скверных избирательных методов, что она просто вуаль, прикрывающая паразитические олигархии, взращенные внутри демократических форм. Прежний дух свободы и общей цели, опрокинувший и подчинивший себе церковь и королевскую власть, совершил это словно лишь для того, чтобы проложить путь этим темным политическим силам. Так вместо либеральных установлений человечество изобрело новый вид тирании". И еще: "Когда люди говорят о конгрессменах или членах парламента, они представляют себе, если говорить начистоту, интеллектуальные отбросы общества". Неблагосклонный читатель, несомненно, тут же завопит: "При чем здесь Уэллс и парламенты? Какая связь?" Мы, однако, уверены, что благосклонный читатель связь увидит, как видим ее мы сами. Ну а неблагосклонный все равно найдет, к чему придраться, ведь именно такова его цель при чтении нашего скромного труда. Поэтому, как уже было сказано выше, мы намерены плевать в сторону неблагосклонного читателя. Мы отказываем ему в уважении и надеемся, что после прочтения этих строк он оставит в покое и нас, и нашу книгу, у которой, безусловно, имеется масса недостатков, но и одно фундаментальное достоинство, имя которому - бескорыстие.
      
       Глава XVI
       Нас, разумеется, могут также спросить, с какой целью мы так распространились о житейских мытарствах нашего героя и какое читателю до них дело. Ну, во-первых, мы можем ответить вопросом на вопрос: а до чего читателю вообще есть дело? Если его интересует жизнь писателя как таковая, то пусть уж он сделает нам одолжение и читает про жизнь, - она отличается от того, о чем пишут в таблоидах. А то ведь сейчас даже претендующие на серьезность и глубину писательские биографии повествуют лишь о литературных баталиях да о любовных интрижках героев, тогда как подлинная жизнь с ее борьбой за кусок хлеба и крышу над головой остается за кадром - автор биографии слишком утончен, чтобы до нее опускаться. Во-вторых, о нашей цели мы заявляли в этом повествовании и раньше. Наша цель - правда, а значит, и предостережение. Не следует соваться в литературу и тем более в богему тому, кто считает, будто литературный статус дает в жизни какие-то преимущества, - таких мечтателей ждет горькое разочарование. Наш герой, сколько его ни унижали строительные дельцы и работники жилкомхоза, ни разу даже не пикнул о своих литературных заслугах, ибо это повлекло бы за собой отнюдь не прирост внимания и уважения, а лишь - в лучшем случае - недоумение и насмешки. Так было, так есть и так будет во все времена. Но билет Союза писателей получить все же стоит - по нему, как уверял Костя Сложнов, можно бесплатно проходить в зоопарк. И даже вместе с подружкой.
       Сообщество поэтов, к которому принадлежал наш герой, сделалось известным и даже знаменитым еще в 1989 году. Именно благодаря тогдашней моде на Сообщество Жизнева взяли на пост главного редактора в большом издательстве. Мода вообще великое дело - люди, обласканные ею, приобретают куда большие права, чем обычный человек, хотя особое значение любимца моды обычно слабо соотносится с его подлинным творческим содержанием. Заслуженно или незаслуженно
      
       71
      
      получил наш герой свой пост, мы обсуждать не будем, а только напомним: когда восторги моды схлынули, новые хозяева жизни стали обращаться с бывшей звездой весьма вольно, хотя та не стала писать ни меньше, ни хуже. Но ведь читать произведения нашего героя у его работодателей не было времени, а некоторые из них, например Вован Семенов, и вовсе никогда ничего не читали. Так что Вован отправил известного писателя в бессрочный неоплачиваемый отпуск (именно в отпуск - дабы обошлось без выходного пособия); хозяева газеты "Клюква" не хотели платить Жизневу ни зарплаты, ни гонораров и в конце концов вынудили его уволиться; из того издательства, которое Жизнев когда-то поднимал, его выставили, дабы набрать людей помоложе и подешевле, причем владелец издательства, известный бард, даже не поинтересовался, как собирается трудоустраиваться поэт, стихи которого так хорошо и вдобавок бесплатно поются... Продолжать список не стоит - ясно одно: нынешние работодатели, как образованные, так и не слишком, даже не поморщатся, если известный поэт сдохнет под забором. Со времен Чаттертона, Нерваля и Эминеску ничего не изменилось, и не стоит строить себе иллюзий на этот счет.
       Столкнувшись с тем, что человеку старше сорока устроиться на службу в издательство стало очень непросто, Жизнев считал большим везением сваливавшиеся на него частные литературные заказы. Собственно говоря, это и было везением, ибо позволило ему, пусть и небогато, но прожить несколько лет. Как он существовал бы эти годы без заказов, один Бог ведает, но поведение заказчиков лишний раз убедило его в собственном ничтожестве - не личном или творческом, а социальном. Было ясно, что социальная единица под названием "литератор" не внушает заказчикам ни малейшего почтения. Более того, предпринимателям явно нравилось самоутверждаться за счет литератора и отрабатывать на нем бизнес-навыки - проще говоря, пытаться так или иначе его обжулить.
       Надо сказать, что первый блин, то есть заказ, у Жизнева вышел комом. Наш герой понимал, что если хочешь выжить, то гордыню лучше спрятать куда-нибудь в задний карман, однако тяга к самоутверждению у его первого заказчика оказалась уж слишком велика. Этот пухлый, холеный, прекрасно одетый господин занимал офис в том же доме и на том же этаже, что и знаменитая либеральная радиостанция, что, вероятно, еще больше возвышало упитанного франта в его собственных глазах. Правда, от портретов многих медиаперсон, развешанных в коридоре, Жизнева с души воротило, однако он старался этого не показывать. В первый же визит Жизнева заказчик опоздал на час с лишним, хотя время и было согласовано по телефону. Красотка-секретарша предложила гостю чаю, но тот отказался, чем вызвал у секретарши явную антипатию - визитеров, проявляющих недовольство даже таким пассивным образом, здесь явно не жаловали. Жизнев посидел в приемной, прогулялся по округе (благо погодя стояла прекрасная), зашел в Дом литераторов, вернулся в офис, вновь посидел в приемной... Когда он уже собрался уходить, заказчик все-таки приехал, и разговор состоялся. Выяснилось, что заказчик хочет сочинить роман, - точнее, хочет считаться автором романа. Фамилия заказчика должна была стоять на обложке, а вот текст предстояло сочинить Жизневу. Наш герой только диву давался прихотям богатых людей: всё, кажется, у человека есть, одна канцелярская утварь чего стоит - куда там нотариусу Мурзилову! Но вынь да положь - захотелось считаться писателем, да еще за немалые деньги. Цены на литпродукцию Жизнев знал - толстячок был готов заплатить за роман вдвое против средней цены издательского рынка. Следовало соглашаться, ведь на тот момент работы у нашего героя не имелось - лишь тощенький счетик в Сбербанке. Жизнев и согласился, но согласие, как оказалось, не всегда венчает дело. Толстячок, в голосе которого частенько прорезывались командные нотки, потребовал себе для прочтения ранее изданную прозу Жизнева, дабы убедиться, что покупает хорошего литературного негра, а не какого-то слабака. Кроме того, он заявил, попыхивая сигарой: "Когда вы привезете книги, я дам вам дополнительные указания". Встреча, однако, не состоялась - книги Жизнев привез и долго ждал заказчика, пока тот не соизволил наконец позвонить секретарше и сообщить, что не приедет - пусть визитер оставит книги в офисе. Назначили следующую встречу, и опять Жизнев прождал толстячка целый час, но вместо заключения
      
       72
      
      договора и выплаты аванса тот потребовал предоставить ему сначала план будущего романа. "Я посмотрю и внесу поправки", - веско сказал толстячок. Взбешенный Жизнев решил навести узнать об этом человеке побольше. Оказалось, что толстячок служил в ФСБ в невысоком чине, но сумел жениться на дочери одного из главных лиц этого ведомства. После свадьбы он сразу ушел в отставку и подался в бизнес, где быстро пошел в гору. Жизнев тогда не понимал, что видит перед собой героя новой волны - не выходца из комсомольских "центров творчества молодежи", научившегося хорошо ладить с бандитами и властью, а представителя самой власти, которой захотелось еще и денег. Через несколько лет фамилии самых удачливых персонажей этой волны замелькают в прессе, ну а пока Жизнев составлял план романа и прикидывал, сколько еще времени он сможет воздерживаться от снятия денег со счета. Следующее свидание автора и заказчика прошло так же, как и предыдущее: Жизнев долго сидел в приемной и слонялся по округе, а потом секретарша сообщила ему, что патрон не приедет, но план романа можно оставить у нее. Жизневу даже понравилась та легкая брезгливость, с которой смотрела на него секретарша: выражение ее лица полностью подтверждало те мысли о взаимоотношениях классов, которые зарождались в голове Жизнева в часы его сидения в приемной. Оставив план, Жизнев уехал, в тот день страшно напился, а наутро начал раздумывать, где бы найти работу. Интуиция подсказывала ему, что с толстячком каши не сваришь и что этому молодцу купленная слава писателя нужна не больше, чем возможность всласть поиздеваться над писателем настоящим. Нужда в деньгах сыграла тут с Жизневым плохую шутку - он решил не слушаться внутреннего голоса и подождать, пока заказчик прочтет план романа. Не могла же вся эта суета пропасть даром - негра наверняка позовут подписывать договор и получать аванс. Прошел день, другой, неделя, две недели... Жизнев, еще не научившийся питаться святым духом, обратился по знакомству в одно издательство и взял там рукопись на редактуру. Работа была небольшая и деньги такие же, но в издательстве обнадежили, что будут и еще заказы. Жизнев сидел и правил текст, когда вдруг раздался звонок. Звонила секретарша генеральского зятя.
      - Сергей Николаевич просит вас подъехать, - сообщила она и назвала дату и время.
      - К сожалению, не получится, - равнодушно ответил Жизнев. - Я, видите ли, занят.
       Секретарша явно опешила. Особенно поразил ее тон Жизнева - к такому тону она не привыкла. После паузы она спросила:
      - А в какой день вы могли бы подъехать?
      - Вы меня неправильно поняли, - ласково сказал Жизнев. - Я совсем, полностью занят. Для Сергея Николаевича я занят всегда. Мне предложили другую работу, и я согласился.
      - Да? - глупо спросила секретарша.
      - Да.
       На другой день позвонил уже сам генеральский зять.
      - Любим Васильевич, нам надо объясниться, - заявил он.
      - Объясняйтесь, - разрешил Жизнев, чем поверг собеседника в замешательство. Тот не смог придумать ничего более привлекательного, чем предложить Жизневу вновь подъехать к нему в офис.
      - Премного благодарен, - вежливо ответил Жизнев. - Но овес к лошади не ходит.
      - Алло! Что вы сказали? - не расслышал толстяк.
      - Я говорю - ноги болят. Извините, я занят, у меня работа срочная.
      - Хорошо, я перезвоню, - в некотором смятении пообещал толстяк. - Мы непременно вернемся к этому разговору.
      - До свидания, - произнес Жизнев. Он улыбался. Конечно, шансы получить жирный заказ еще оставались, но чего-то стоило и смятение в голосе важного собеседника. Толстяк, конечно, не перезвонил: понял, что придется извиняться, а для такого у подобных ему господ кишка тонка. Жизнев лишь зашел однажды наудачу в его офис и заявил секретарше, что Сергей Николаевич разрешил ему забрать принесенные когда-то книги. Получилось удачно: секретарша поверила (она,
      
      
       73
      
      похоже, после того телефонного разговора стала немножко побаиваться нашего героя), нашла книги в кабинете у шефа и выдала их автору. Тот с поклонами удалился и вечером раздарил книги друзьям, с которыми пил пиво в каких-то арбатских двориках.
       С другими заказами, однако, Жизневу повезло больше. Однажды общие знакомые дали его телефон некоему преуспевающему армянину, задумавшему сразу несколько литературных проектов: надо было и перевести множество стихотворений, и написать несколько прозаических текстов, и снабдить предисловием готовившуюся книгу... Общие знакомые назвали сумму, показавшуюся Жизневу достаточно привлекательной. После необходимых телефонных переговоров он оказался в прекрасный майский денек на набережной Москвы-реки, напротив Воробьевых гор. В этом месте располагался завод, принадлежавший его заказчику. Секретарша заказчика позвонила на вахту, и Жизнева пропустили на территорию завода, представлявшую собой небольшой городок, очень зеленый. Неказистость старых кирпичных цехов скрадывалась буйной листвой ясеней, только что раскрывшейся и маслянисто блестевшей на солнце. Босса на месте не оказалось, и Жизнев с тяжелым вздохом уселся в приемной, решив, что повторяется отвратительная история с генеральским зятем. К счастью, владелец завода не заставил себя так долго ждать - более того, он устроил для своего визитера весьма своеобразное шоу. Внизу на лестнице вдруг послышались шум, топот и какие-то азартные возгласы. Жизнев насторожился, ибо в его представлении владелец завода не должен был появляться в своей конторе подобно горному обвалу. Между тем шум приближался, и Жизнев разобрал, что на лестнице два голоса наперебой выкрикивают: "Чисто! Чисто! Чисто!" - "Что за притча?" - в растерянности подумал Жизнев. Тут в помещение, в котором сидела секретарша, ворвались двое здоровенных мужчин, затравленно огляделись и, крича друг другу: "Чисто! Чисто!" - бросились в кабинет босса. Распахнув двери, они исчезли внутри, и оттуда послышались те же загадочные возгласы. Лишь увидев, что секретарша помирает со смеху, Жизнев начал о чем-то догадываться. "Сегодня убирались", - простонала сквозь смех секретарша, и Жизнев наконец понял: он наблюдает приезд владельца завода, а двое перекликающихся верзил - не что иное, как добросовестная охрана. На лестнице вновь послышались шаги, но уже спокойные, почти величественные. Секретарша подавила смех, сделала серьезное лицо и выпрямилась на стуле. В помещение вплыл владелец завода, молодой человек лет тридцати пяти восточной наружности, явно не видевший во всем происходившем ничего смешного. Он был облачен в прекрасно - даже слишком прекрасно - сшитый костюм кремового цвета с искрой. Обменявшись парой реплик с секретаршей, патрон мельком взглянул на Жизнева и исчез в своем кабинете. Вскоре оттуда вышли двое верзил (при виде их секретарша вновь затряслась от смеха) и молча, с сознанием исполненного долга проследовали на выход. Жизнев задумался о том, что его никто не проверял на наличие оружия и вообще ни на что, он легко мог при желании, как сейчас выражаются, "завалить" владельца завода, а потому секретарша смеялась не зря - охранники явно валяли дурака, устраивая спектакль перед своим боссом. Тут секретарша попросила гостя пройти в кабинет к хозяину, и Жизнев настроился на серьезный лад - тем успешнее, что сам он на работе валять дурака не умел.
       Хозяин кабинета при беседе вел себя как-то скованно. Казалось, он борется с желанием просто отдать приказ - сделай, мол, то-то и то-то, - и выставить визитера. Однако общественный статус литераторов был, видимо, владельцу завода неясен, поэтому он заглушал прорывавшиеся в голосе высокомерные нотки и старался, хотя и с трудом, держаться на равных. Так как условия предстоявшей сделки Жизневу уже сообщили общие знакомые, разговор не слишком затянулся, хотя и неоднократно прерывался телефонными звонками (отвечая, хозяин кабинета пользовался золотым мобильным телефоном). Владелец завода ненавязчиво поинтересовался тем, в каких творческих союзах состоит Жизнев, где печатается и где выступает. Гость дал на все вопросы исчерпывающий ответ и даже показал одно из своих удостоверений со словами "Вот такие удостоверения нам выдают" и с приличествовавшим случаю смешком. Заказчик без всякого смущения раскрыл документ и повертел в руках. Безусловно, он доверял гостю, но ведь и писательские удостоверения ему не часто
      
       74
      
      случалось видеть - почему бы не посмотреть поближе. Жизнев про себя размышлял о том, что всё происходящее, пожалуй, справедливо - ведь тот, кто покупает себе литературного негра, имеет полное право заглянуть ему в зубы. Разговор мельком коснулся житейских обстоятельств гостя, который совершенно честно сказал, что работает он всегда, ибо находит в работе самое лучшее развлечение. "Поэтому чем больше работы, тем лучше", - добавил Жизнев, и это было уже не совсем искренне, поскольку работа работе рознь. "А я, если устаю, беру тысяч пятьдесят долларов - и на недельку в Испанию", - сообщил заказчик. "Правильно", - солидно покивал Жизнев, ни разу не бывавший за границей, если не считать Украины. Договорились о том, что через месяц Жизнев представит первые плоды своих трудов. После этого заказчик выразил намерение закончить беседу, однако Жизнев уже имел опыт деловых переговоров и знал, на какой ноте их следует заканчивать. "Простите, - сказал он, - но мне потребуется аванс. Где-то тысяча долларов. Я ведь целый месяц буду работать - должен же я всё это время как-то существовать". Возможно, отдаленные потомки не поверят в то, что работодатели нашего времени постоянно норовили забыть столь очевидное обстоятельство. Однако свидетельствуем: да, так оно и было. А стеснительные литераторы плелись без денег домой, весь месяц трудились, экономя на еде, а потом узнавали, что у работодателя нет свободных денег, либо он за месяц остыл к проекту, либо он разорился, либо ему не нравится готовое произведение... Иногда работодатель просил готовый материал на пару дней, дабы ознакомиться с ним и высказать свои замечания и предложения, а потом просто присваивал всё сделанное. Владелец завода посмотрел Жизневу в глаза и понял: перед ним сидит тертый калач, крученый шуруп, который без аванса работать не будет. А Жизнев, заглянув в глаза владельцу завода, телепатически спросил его: "За неделю в Испании профукиваешь по пятьдесят тонн, а мне одну паршивенькую пожалеешь?" И предприниматель полез за бумажником. Оказавшись на залитой майским солнцем улице с пачкой вожделенных купюр в кармане, Жизнев сообразил: как минимум еще разок он в этом месте еще побывает, а значит, стоит вспомнить высказывание Вудхауза: "Каждый исследователь скажет вам, что самое важное в незнакомой местности - расположение пивной точки". Навстречу Жизневу шел человек в комбинезоне. "Товарищ, - приветливо обратился к нему Жизнев, - не подскажете, где здесь можно пивка выпить? Ну или купить бутылочку?" Прохожий всё объяснил четко и понятно. Особенно порадовало нашего героя то, что обращение "товарищ" не вызвало никакого удивления. Жизнев поблагодарил и, напевая, двинулся в указанном направлении.
       Нельзя сказать, что сотрудничество с богатым армянином сразу пошло без сучка, без задоринки. Богатым людям постоянно кажется, будто все пытаются их облапошить - видимо, потому, что сами они постоянно проделывают с ближними ту же операцию, а судят-то, как известно, по себе. Поэтому заказчик отправил материалы Жизнева на рецензию знакомым армянским литераторам и в ответ получил восторженные похвалы: видимо, литераторы решили, что патрону будет приятно, если они одобрят избранного им литературного негра. Однако подозрительный богач разглядел в их отзыве лесть и сурово потребовал не ограничиваться восторженными возгласами, а дать подробную и мотивированную рецензию. Требовать владелец завода имел полное право, так как регулярно снабжал этих литераторов заказами, - короче говоря, он им платил. Те переполошились и решили, что патрон не поладил с автором и желает не хвалебной, а разгромной рецензии, которая и не замедлила появиться. Секретарша заказчика передала ее Жизневу (она же, кстати, поведала ему и о том, что первый отзыв был восторженным, чем лишний раз подтвердила невыгодное мнение Жизнева о сословии литераторов в целом). Бессильно-раздраженный тон полученного документа Жизнева позабавил - упреки и придирки несчастным литераторам приходилось высасывать из пальца. Да, нелегко состоять в прихлебателях у богатого буржуя! Вспомнился Голдсмит: "Впрочем, в водовороте знатного вельможи согласится вращаться только тот, кто рожден рабом и принадлежит к подонкам человечества, кто по душевному складу своему и воспитанию способен лишь холопствовать и о свободе знает только понаслышке". Да, большинство литераторов именно таково... По делу к
      
      
       75
      
      Жизневу придраться было трудно - как-никак он являлся крепким профессионалом, да к тому же еще и добросовестным по натуре человеком (добросовестность объяснялась просто: неприятно видеть в печати халтуру, подписанную твоей фамилией, даже если эта халтура заказная). Стараясь угодить патрону, литераторы измышляли самые нелепые претензии - например, заметив, что в переводе стихотворения строк больше, чем в оригинале, они со злобной радостью начинали упрекать переводчика в неточности и халатности. Как бы Жизнев ни относился к подобным нападкам, но, дабы сохранить заказ за собой, ему пришлось написать ответ, в котором не оставил от гневной рецензии камня на камне. В частности, он указал, что на разных языках один и тот же текст, несущий одни и те же смыслы, будет иметь различный объем. Русский язык пространнее большинства прочих (хотя имеет по сравнению с ними множество других достоинств), - пространнее армянского в том числе, а потому, дабы сохранить смыслы, приходится допускать приращение числа строк. Не знать таких вещей могут только люди, совершенно незнакомые ни с теорией, ни с практикой перевода. Столь же легко справился Жизнев и со всеми прочими претензиями, после чего спокойно работал в течение нескольких месяцев, избавленный от дилетантских замечаний.
       А через несколько месяцев его заказчик исчез. Нет, ничего плохого с владельцем завода не случилось - его секретарша в заводском офисе исправно отвечала на звонки, однако всякий раз сообщала, что шеф в отъезде. Несколько раз она записывала номер телефона Жизнева для передачи шефу, однако тот и не подумал перезвонить, а потом Жизневу стало уже неудобно беспокоить секретаршу, которой, судя по голосу, и самой было стыдно за своего скрывающегося патрона. Через общих знакомых Жизнев с трудом достал номер мобильного телефона заказчика (того самого золотого телефона), однако Большой Человек упорно не брал трубку. В конце концов Жизнев устал от тщетных попыток выйти на связь со скрывающимся буржуем и махнул рукой на выгодный заказ, не выполненный даже и на треть. Пришлось ему опять брать на дом по договору кое-какую издательскую работенку и жить по принципу "День прошел - и слава Богу", - загадывать дальше вперед редактору, работающему по договору, увы, не приходится.
       Однако совершенно неожиданно Жизневу в один прекрасный день позвонила - кто бы вы думали? - мамаша заказчика и вопросила с упреком:
      - Любим, куда вы пропали?
      - Хороший вопрос, - усмехнулся Жизнев. - Я долго пытался спросить о том же вашего сына, но так и не смог его найти. Он очень умело уклонился от всех моих вопросов.
      - Ах, ну да, ну да, - разахалась мамаша, - он сейчас в отъезде, просил меня с вами связаться... Надо продолжать работу, Любим.
       Жизнев на некоторое время задумался. Отвратительное поведение заказчика и дурацкая отговорка насчет отъезда (как будто об отъезде нельзя предупредить) настоятельно требовали послать мамашу куда подальше. Однако после торжества демократии желание послать подальше как отдельных преуспевших представителей нового социума, так и весь социум в целом посещало Жизнева настолько часто, что он давно помер бы с голоду, если бы повиновался подобным порывам. Послать хотелось, но хотелось и еще пожить, а потому наш герой с тяжелым вздохом произнес:
      - Ну что ж, можно и продолжить. Правда, за вами должок - сочтемся и продолжим.
       Мамаша не протестовала, и работа пошла своим чередом. Правда, возникала одна тонкость: мамаша стала платить Жизневу месячную зарплату в размере первоначального аванса, как ему платили и в предшествовавшие месяцы. Однако мамаша ничего не знала о той общей сумме, которая Жизневу причиталась за всю работу в целом. А Жизнев уже подсчитал, что после завершения работы ему будет причитаться помимо всей полученной им помесячной оплаты еще пять тысяч долларов. "Ладно, объявится же он когда-нибудь, тогда и поговорим", - решил Жизнев. Тысяча долларов в месяц - такая сумма была в то время для него сущим спасением, и не хотелось рисковать ею, вступая в нудное разбирательство по поводу доплаты, маячившей еще где-то далеко впереди. Кроме того,
      
      
       76
      
      Жизнев узнал кое-что о своем заказчике, - точнее, о действительных размерах его состояния (заводом в пойме Москвы-реки оно далеко не исчерпывалось). Однажды Жизневу позвонил приятель-художник и спросил:
      - Ты ведь на Овсепяна работаешь? И зовут его так-то и так-то?
      - Да, верно, - подтвердил Жизнев, припоминая давний застольный разговор и обмен новостями. Скрывать что-либо заказчик не просил - Жизнев и не скрывал, но в излишние подробности не вдавался.
      - Н-да, - вздохнул художник, - а ведь твой Овсепян - миллиардер.
      - Да что ты говоришь, - изумился Жизнев. - Богач - знаю, но чтобы миллиардер...
      - А может, и мультимиллиардер, - безжалостно сказал художник. - Я ведь и сам продаюсь на "Сотбис", но не в высшей ценовой категории. А Овсепяна там все знают, потому что он регулярно покупает картины из высшей. Понимаешь? Регулярно, уже много лет! Это десятки миллионов долларов. Не думаю, что живопись - единственная статья его расходов. Но при таких тратах на живопись он должен быть миллиардером. Да так про него все и говорят.
      - Рад за него, - заметил Жизнев.
      - Хорошо бы ты свел меня с ним, - сказал художник просительным тоном. - Фамилия моя известна - может, он купит у меня что-нибудь напрямую, без посредников. Посредники просто грабят, до восьмидесяти процентов от суммы сделки берут себе.
      - Старина, я и сам рад бы с ним связаться, - засмеялся Жизнев. - Он - таинственное существо, постоянно скрывается. Я сам вынужден работать на него через посредников.
       Забегая вперед, скажем, что через некоторое время Жизневу все же удалось, подключив
      матушку заказчика, выполнить просьбу друга, но что из этого воспоследовало, он не знал - своих забот хватало. Разговор с художником его обрадовал: ну как же, стоит ли сомневаться в будущем, трудясь на такого богача! Станет он марать свое имя свое имя из-за каких-то пяти тыщ зелененьких! А вот премию наверняка даст, а может, и возьмет на хорошую, непыльную работу в своем фонде (по словам художника, Овсепян собирался создать такой фонд и при нем музей). Так что Жизнев с энтузиазмом принялся за дело. Но - "нет такого срока, который не наступает": кончилась и та работа, которую Жизневу следовало выполнить. Матушка заказчика честно платила нашему герою тысячу долларов ежемесячно и была перед ним чиста. А вот поговорить с владельцем завода, коллекции живописи и прочего добра насчет доплаты Жизневу не удалось, - не удалось, и всё тут. Если бывалый, тёртый человек не желает с вами разговаривать, то разговор может состояться только при содействии спецслужб, а на такое содействие Жизнев не надеялся. Конечно, он много дал бы за то, чтобы понять причину исчезновения заказчика со своего горизонта. Неужели миллиардер проделал такой фортель лишь для того, чтобы надуть бедного поэта на пять тысяч долларов? Жизневу плохо в это верилось, но другого ответа он не находил. Впрочем, нет худа без добра: не так ведь часто бедняк делает дорогие подарки миллиардерам. Буржуям - регулярно, буржуи не могут без подарков такого рода, но миллиардерам... За такую возможность следует благодарить судьбу, как и за всё редкостное и непривычное. Заметим кстати, что миллиардер издал также книгу с переводами Жизнева, но не уплатил ему ни гроша, хотя авторских прав у Жизнева не покупал. Вероятно, деньги потребовались на приобретение очередного Шишкина или очередного Шагала.
       Прошло несколько месяцев, и с Жизневым неожиданно связался родственник миллиардера Овсепяна. Он предложил нашему герою очередную литературную работенку. На поэта он вышел через матушку Овсепяна, о которой у Жизнева остались самые приятные воспоминания. Поэтому Жизнев, услышав знакомую фамилию, не рассердился, а даже обрадовался, тем более что в очередной раз, благодаря своим интеллигентным издателям-нанимателям, оказался на мели. Потирая руки, поэт вспомнил стихи Бади аз-Замана аль-Хамадани:
       Дурачь хорошенько время -
       Допустит оно оплошку.
      
       77
      
       Скажи ему по-хозяйски:
       "Добудь-ка ты мне лепешку!"
      
       О гордости же не думай:
       Добыче подставь ладошку.
      Конечно, ему предстояло не просто подставлять ладошку, а напряженно трудиться, но так уж устроен человек - он склонен считать себя самым умным, способным обмануть и Время, и Судьбу. Однако к числу счастливчиков, способных обмануть свое жестокое время, наш герой, как уже ясно из предыдущего, не относился. Вот и новый заказчик-бизнесмен сперва платил ему как полагалось по соглашению, а потом начал куражиться, задерживая выплаты и производя их исключительно по собственному хотению. О задержке выплат Жизнева никто, разумеется, не предупреждал, и он постоянно оказывался без денег, хотя сам неукоснительно соблюдал все сроки. Видимо, бизнесмену, относившемуся к той категории людей, которую грубовато, но точно называют "никто, и звать никак", доставляло удовольствие создавать проблемы известному поэту. Сидевший на мели поэт постоянно думал о своем работодателе, чего при других обстоятельствах делать, конечно, не стал бы. Мало ли вокруг мироедов и прощелыг, все они просты и понятны, как колумбовы яйца, - что о них думать! А когда мерзавец тебе не платит, поневоле задумаешься, какие у него, болезного, житейские обстоятельства, в порядке ли его дела, не обанкротился ли он, боже упаси... Наниматель же в ответ на это немое участие время от времени выкладывает на "Фейсбуке" фотографии, на которых он учится управлять вертолетом либо обедает в куршевельском ресторане, - в то самое время, когда зазнавшийся (предположительно) писака сидит без зарплаты. Подозреваем, что с особым удовольствием бизнесмен выкладывал фотографии своих недешевых развлечений именно в такие периоды. Знай, дескать, сверчок свой шесток! Не в кризисе наличности дело, о котором тебе лопочет моя секретарша, - у меня-то, как видишь, с наличностью всё в порядке. Просто мне, хозяину жизни, не до тебя, наемный писака, - вот так-то, хе-хе-хе... Звони, пиши, напоминай о себе - доставишь мне большое удовольствие, ибо приятно видеть смирение гордых. Я, может, тебе и заплачу, но не тогда, когда тебе нужно, а когда мне захочется... Надо сказать, что избытком гордыни наш герой никогда не страдал и о своем общественном статусе почти не думал - разве что в горькие минуты полного безденежья. Поэтому если его наниматель рассчитывал унизить его и причинить ему разнообразные моральные страдания, то в своем расчете он ошибся. Жизнев, конечно, не верил в патологическую забывчивость и уж тем более в такие кризисы, во время которых можно месяцами кататься на горных лыжах либо осваивать науку пилотирования вертолета. А значит, те мотивы, коими руководствовался наниматель Жизнева, не платя поэту денег вовремя, скорее всего выглядели именно так, как мы их здесь обрисовали, - сколь дикой не покажется такая мотивация обычным людям, не отягощенным комплексом неполноценности и его родной сестрицей - манией величия. Но в таком случае Жизнев мог видеть во всем происходившем скорее свою моральную победу, чем свое унижение. Терял лицо его богатый наниматель, ибо становилось ясно: этот бедняга не может чувствовать себя полноценной личностью, не унижая ближнего своего. Жизнев склонен был жалеть таких людей, что бы их ни сломало - трудное ли детство или неправедно нажитое богатство. Впрочем, стоит ли проливать горькие слезы над теми, кто изначально был слаб на излом? Куда больше Жизнев сожалел о плачевном состоянии общества, в котором преуспевают эти уродливо изломанные люди. Как писал тот же аль-Хамадани:
       Знай, что бедность - честности верный знак
       Когда подлецы в мире власть берут.
      
       Если честный просит униженно -
       Это значит: близится Страшный суд.
      Однако может ли жертву в полной мере утешить суд, пусть даже и Страшный? Мы ведь живем лишь
       78
      
      единожды. И невольно вспоминаются строки Виктора Гофмана:
       Хочется счастья. Как же без счастья?
       Надо ведь счастья хоть раз.
      
       Глава XVII
      
       В этой главе мы расскажем еще кое-что о дружбе литературы с бизнесом. Сейчас уже трудно сказать, кто познакомил Жизнева и Сложнова с господином по фамилии Ханкис. Наверняка это случилось в одном из тех клубов, где поэты выступали и где Ханкис любил в культурной обстановке проводить свои вечера. Он и вообще не чуждался культуры и старался заводить знакомства в среде актеров, режиссеров, эстрадных певцов, однако на худой конец могли сойти и писатели. Человек этот был на редкость безобразен - маленький, плешивый, суетливый, в очках-телескопиках, он чрезвычайно походил на какое-то верткое членистоногое. Однако Ханкис всячески давал понять, что деньги у него водятся, и вызванный этим у окружающих интерес искупал недостатки внешности. Ханкис носил дорогие костюмы, дорогие часы, передвигался на джипе с личным водителем (а джипов тогда разъезжало по Москве куда меньше, чем сейчас), в застолье мог заплатить за собутыльников... Видя всё это, собутыльники, дети своего времени, смекали, что от Ханкиса можно чем-нибудь попользоваться, и потому он становился авторитетным членом компании, несмотря на всё свое физическое ничтожество. Оказавшись как-то за одним столом с Жизневым, Сложновым и Сидорчуком, Ханкис с большим подъемом заявил им: "Я создаю клуб". Поэты одобрительно закивали - клубы им нравились, потому что там можно было выступать за деньги, продавать книжки и знакомиться с доступными дамами. Однако вскоре выяснилось, что Ханкис имеет в виду не такой клуб. Его детище должно было называться "Ватсон" (бизнесменское воображение вообще редко отрывается от респектабельных героев Конан-Дойля), причем речь шла не о кабаке, а о сообществе людей, с постоянным членством. Предполагалось, что члены клуба будут совместно проводить время, посещая различные культурные мероприятия и учреждения (особенно Ханкис напирал почему-то на школу верховой езды). Личную выгоду от своей затеи организатор для себя предусмотрел: гешефт заключался в том, что каждый постоянный член клуба получал карточку, по которой должен был отовариваться в магазинах, сотрудничающих с клубом, а определенный процент от потраченных членом денег доставался бы Ханкису. Человек-краб не сомневался в реальности такой бизнес-конструкции, однако Жизневу этот замысел показался слишком сложным и потому невыполнимым на практике. В разговоре выяснилось, что в СССР Ханкис был цеховиком, то есть подпольно производил и продавал нечто дефицитное. Вот такой бизнес прост и ясен, а получать процент с покупок, которые то ли сделают, то ли нет, да еще непременно в магазинах, почему-то предоставляющих скидки одноклубникам Ханкиса... Жизнев не раз уже убеждался: предпринимателями люди становятся не от большого ума и не от большой деловой сметки, а скорее по недомыслию: человека распирают энергия и желание жить лучше других, но у него не хватает ума, чтобы применить свою энергию к подлинному созиданию. Дабы не взорваться и не погибнуть, бедняге приходится семенить по унылой дорожке бизнеса, ощущая, как данные ему Богом силы преобразуются в так называемое "деловое чутье". Уэллс писал о подобных людях (причем о самых преуспевших из них): "Я не верю ни в их ум, ни в их могущество. Нет у них и творческих сил, способных вызвать возрождение страны, - ничего, кроме грубого инстинкта стяжательства". Работая в издательском бизнесе, Жизнев становился свидетелем множества глупых деловых решений и потому понимал, что Ханкис преподносит ему очередную подобную глупость. Однако вкладывать деньги предстояло не Жизневу - от него требовалось только выжить в очередные трудные времена, и потому спорить с Ханкисом он не стал.
       Ключевым для затеи Ханкиса являлось именно привлечение членов в клуб. Значит, следовало создать ведомство пропаганды. Ханкис подумывал о радиопередаче, посвященной клубу "Ватсон", но первоочередным ходом должна была стать газета, бойко и весело освещающая жизнь
      
       79
      
      клуба. Кроме радостного освещения внутриклубной жизни требовалось, по мысли Ханкиса, и вообще всячески веселить читателей, дабы они охотно читали газету "Ватсон" и через нее постепенно проникались интересами клуба. Для всей этой веселухи Ханкису и понадобились поэты - прослушав пару их концертов, он решил, что эти люди ему подходят. Когда же он узнал, что Жизнев и Сложнов много работали в издательствах и в прессе, то счел свой выбор идеальным. Денег, правда, он предложил немного и на лице нашего героя сразу прочел разочарование. "Но вам не надо будет сидеть на работе! - заторопился Ханкис. - Приехали в офис, сдали материалы, получили мои указания - и всё!" Сидорчук, ненавидевший всякий труд, сразу заявил, что ни писать, ни редактировать ничего не будет, а зарплату, предложенную Ханкисом, будет получать за публикацию в газете клуба своих стихов. Высокомерный вид Сидорчука, к тому времени вполне вошедшего в роль великого магистра, произвел, видимо, впечатление на Ханкиса, и тот согласился (впрочем, как выяснилось позже, взять согласие назад для Ханкиса не составляло никакой проблемы). Ну а Жизневу и Сложнову предстояло, хоть и за несколько бОльшие деньги, и писать статьи, и редактировать чужие опусы, и давать в газету собственные стихи. Отсюда видно, что Сидорчук объявил себя главным в Сообществе вовсе не сдуру и не просто так.
       Офис Ханкиса находился в весьма приятном месте - на территории ВДНХ, ныне ВВЦ, в небольшом павильоне, со всех сторон окруженном деревьями. Офис заключал в себе всё необходимое для престижа - новейшую оргтехнику, факсы, компьютеры, тогда еще не торчавшие где надо и где не надо, молчаливых юношей в белых сорочках и галстуках и секретаршу, поразительно длинноногую, но с очень глупым лицом. Поэты с удовольствием приехали на ВВЦ раз, приехали другой, но уже на второй раз ощутили вязкость процесса: материалы Ханкису вроде бы нравились, но после первых восторгов он сразу начинал говорить о доработке, об усилении и углублении - мол, надо бы еще посмотреть, подумать... Жизнев стал с ужасом догадываться, что Ханкис принадлежит к наихудшему типу издателей (или заказчиков, или творческих руководителей): в мозгу у таких живет некий крайне расплывчатый идеал, но в чем он состоит и тем более как его достичь, эти люди объяснить решительно неспособны. Они могут только мучить тех, кто на свою беду оказался под их началом, бесконечными никчемными переделками, портить этими переделками хорошую работу, портить нервы талантливым людям и в конце концов увольнять их, дабы набрать новых и точно так же их мучить. Именно такова была хозяйка издательства, на которое так много работал Жизнев. Конечным аргументом, заставлявшим несчастных тружеников духа выполнять требования и этой дамы, и господина Ханкиса, всегда являлось только одно - деньги. "Тебе платят - значит, слушайся" - этот пусть и не высказанный вслух нехитрый лозунг всегда витал и в кабинете почтенной издательницы, и в редакции газеты "Ватсон". "...У них даже не хватало ума притвориться, напустить на себя важность, - писал Уэллс о таких организаторах творческого процесса. - До духовного роста, жизненной энергии и бодрости людей, которые от них зависели, им было не больше дела, чем крысе до крепости дома, который она грызет. Им нужны были люди, сломленные духовно. Здесь они проявляли упорную, отвратительную тупость, и мне непонятно, почему мы, люди, читающие и пишущие книги, должны относиться к этой тупости хотя и иронически, но все же снисходительно только потому, что она так распространена". После очередного совершенно ненужного совещания Ханкис, видимо, ощутил скрытое недовольство своих творческих негров, ибо неожиданно предложил встряхнуться - поехать на дом к эстрадной певице Ш., где хорошенько выпить и поговорить по душам. "А удобно ли будет таким табором к даме?" - усомнился Жизнев, который достаточно наслушался эстрадных певиц по радио и телевидению, чтобы не рваться к ним в гости. "Ничего-ничего! - замахал руками Ханкис. - Ирка - отличная девчонка, мы с ней большие друзья. Не поверите - просто друзья! Я ей просто немножко помогаю, и всё". Глядя на фигуру Ханкиса, было трудно поверить в то, что женщина может состоять с ним в иных отношениях, кроме дружеских, а потому Жизнев с готовностью закивал, изобразив на лице уважение к бескорыстию и высокой духовности Ханкиса. Тот вызвал свой джип с водителем, и вся компания отправилась в Черемушки,
      
       80
      
      где певица родом из Запорожья снимала квартиру в скромной хрущевской пятиэтажке. Знаменитость (ее пару раз показывали по телевизору) встретила гостей в халате и держалась хоть и любезно, но вяло. Выглядела она и на экране довольно обыкновенно, а в домашней обстановке - и того обыкновеннее, разговаривала неохотно, - походило на то, что Ханкис несколько злоупотреблял подобными визитами. Впрочем, как выяснилось позже, если уж Ханкис кому-то платил, то требовал за свои деньги чего-то весьма осязаемого: за помощь - приюта и ласки, а за зарплату - отработки до десятого пота. Вот хозяйке квартиры и приходилось привечать Ханкиса с друзьями - ведь карьера в Москве у нее, похоже, не очень ладилась. И все же, благодаря прокрученному по телевидению плохонькому клипу с участием певицы Ш., Ханкис мог объявлять своим собутыльникам, что они едут в гости к звезде, и в итоге не тратиться на клуб или ресторан.
       Пили текилу - Ханкис любил удивлять размахом. Конечно, для богатых людей питие текилы не представляет собой ровно ничего особенного, однако для людей с доходами Жизнева и Сложнова текила и сейчас остается непозволительно дорогим напитком, а уж тогда - тем более. Ханкис, как многие недалекие люди, обладал хорошо подвешенным языком, говорил живо и связно, но, увы, совершенно неинтересно. От его многочисленных длинных тирад, произнесенных в тот вечер, в памяти нашего героя не отложилось ровно ничего. О своих криминальных делах Ханкис старался не говорить, затея с клубом "Ватсон", эстрада и кино у Жизнева интереса не вызывали, а всё прочее, по-видимому, не входило в круг интересов Ханкиса - так и говорили непонятно о чем. Выпито было немало: поэты недвусмысленно дали понять своему работодателю, что одна литровая бутыль текилы не сможет поддержать тонус застолья. "Впрочем, деньги у меня есть, могу сгонять в ларек", - щедро, но лицемерно предложил Жизнев. Такого Ханкис, да еще на глазах певицы, допустить не мог и выставил вторую бутыль. Когда ее уже допили до половины, выяснилась любопытная черта характера Ханкиса: то тщеславие, которое он обычно скрывал под некоторым светским лоском, в подпитии у него обострялось и переходило в манию величия. Когда Сложнов вздумал в чем-то ему возразить, Ханкис вдруг повысил голос, в котором зазвенели даже не начальственные, а какие-то уголовные нотки, и принялся допрашивать Сложнова, на каком основании он так непочтительно разговаривает с самим Михаилом Ханкисом. "Ты кто вообще такой? Скажи мне, ну кто ты такой?" - пристал к поэту бывший цеховик (ты прав, дорогой читатель, - сцена возмутительная). Миролюбивый Сложнов опешил от неожиданности, так как ничто не предвещало такого поворота беседы. Наш герой понял, что надо вмешаться и раз навсегда одернуть зарвавшегося коротышку. "Михаил Петрович, - вежливо сказал Жизнев, - если вам интересно, кто такой Костя Сложнов, то отвечаю: он выдающийся поэт и музыкант, весьма уважаемый в своем кругу. Мне очень больно из-за того, что вы пытаетесь разговаривать с ним свысока. Ничего обидного в его словах не было. Так что хочу вас спросить: будем ли мы впредь общаться на равных или разбежимся, пока нас ничто еще прочно не связывает?" Ханкис быстро опомнился, стал махать руками, извиняться, говорить "Всё, проехали" и наполнять рюмки. В итоге работодатель и его сотрудники расстались в тот вечер добрыми друзьями, назначив встречу в офисе через день (от бредовой идеи устроить совещание на следующее утро Ханкиса удалось мягко отговорить).
       При встрече Жизнев поинтересовался здоровьем своего патрона. Ханкис выглядел смущенным - надо думать, не забыл свое, выражаясь современным языком, "быкование". "Здоровье вчера было так себе, - признался Ханкис. - Пришлось поехать в баньку, вызвать грудастых девиц..." Жизнев не счел нужным сочувствовать грудастым девицам, которым приходится ублажать таких красавцев, как Ханис, - ведь девицы сами избрали свой жребий. Недаром писал Эминеску: "Знай, что женщин ум корОток не в пример длине волос". Хотели хорошо жить не трудясь - получайте в придачу и страстного Ханкиса... Пока в голове нашего героя пробегали эти мысли, Ханкис вновь понес свою нудятину про великие перспективы клуба "Ватсон". Несмотря на смутность и полную бесполезность его указаний, поэтам все же удавалось (не без труда, конечно) добиться одобрения то одного, то другого материала. Мало-помалу составился целый номер. По выходе каждого номера Жизневу и
      
       81
      
      Сложнову, согласно их договоренности с патроном, предстояло получить аж по 125 долларов - удивительно, но в 2000-м году это были хоть и небольшие, но все же деньги, из-за которых стоило терпеть занудство Ханкиса. Да, много долларов с тех пор напечатано... И вот настал момент, когда номер отдали на верстку - команду компьютерщиков и верстальщиков набрал где-то лично Ханкис. Несколько дней Жизнев и Сложнов спокойно работали над материалами для следующего номера, как вдруг Жизневу позвонил Ханкис и завопил в трубку: "Эти идиоты всё провалили! Абсолютно всё! И уволились! Любим, я вас прошу срочно организовать верстку!" Тут надо еще раз внятно напомнить читателю о том, что, согласно упоминавшейся уже джентльменской договоренности, в задачу поэтов входило только наполнение газеты содержанием - ни о каких технических операциях речь не шла и не могла идти, так как друзьям никогда не приходилось их выполнять. Поэтому Жизневу следовало сразу отказаться - в этом случае Ханкис не мог бы предъявить поэтам никаких претензий. Однако нашего героя отличало то свойство, которое психологи называют "склонностью к сотрудничеству", - данное свойство было у него, пожалуй, развито слишком сильно. Вдобавок его тронул жалобный тон Ханкиса, у которого рушилась мечта, а ведь это не шутки. Да и деньги, согласно всё той же договоренности, поэты получали только по выходе номера, а Жизнев уже смекнул: их работодатель вряд ли примет во внимание то, что свое дело поэты сделали. Нет номера - нет денег: внутренний голос подсказывал Жизневу, что Ханкис рассудит именно так, а некоторые примечательные люди вроде Сидорчука научили нашего героя доверять внутреннему голосу. По всем этим причинам Жизнев пообещал помочь и, положив трубку, стал перебирать в уме своих знакомых верстальщиков. Кое-кому он даже позвонил, но они оказались завалены работой и выручить Ханкиса никак не могли. И тут Жизнев вспомнил про одного своего знакомого сочинителя: этот веселый парень, сотрудничавший когда-то с поэтами в газете "Клюква", также сотрудничал и в порнографической газете "Еще", но не только как автор, а также и как верстальщик, делавший номера на дому. Звонку Жизнева сочинитель - назовем его Кирилл - очень обрадовался: ему как-никак приходилось кормить жену и троих детей, и всякая дополнительная работенка была кстати. Что ж, Жизнев поехал на ВВЦ забирать готовые материалы, а оттуда - на другой конец Москвы к Кириллу. Все эти перемещения не входили в его первоначальные обязанности, но газету, а вместе с ней и деньги поэтов, следовало спасать. Дня через три после этой поездки Жизневу пришлось вместе с Кириллом ехать в типографию - сдавать готовую верстку. Присутствие Жизнева при сдаче было совершенно излишне, но так захотел патрон, день ото дня становившийся всё требовательнее.
       На следующий день в квартире Жизнева зазвонил телефон. "Где вы нашли этого козла?!" - визжал Ханкис на том конце провода. Из его злобных выкриков Жизнев понял, что сделанная Кириллом верстка по каким-то причинам типографии не подходит. "Нашел по вашей просьбе, Михаил Петрович, - мягко напомнил Жизнев. - Человек успешно верстал газету несколько лет. Думаю, дело не в нем, а в возможностях предложенной вами типографии". - "Вот и поезжайте туда, разберитесь, в чем дело", - распорядился Ханкис. "Как же я буду разбираться? Я ведь не верстальщик и не программист", - в недоумении возразил Жизнев. "А это неважно. Вы нашли этого субъекта, вы с ним и разбирайтесь. Кто-то должен это делать. Вы ведь заинтересованы в выходе номера, правда?" Таким образом Ханкис дал понять нашему герою, что интуиция того не подвела и в действие вводится принцип "Нет номера - нет денег" - вне зависимости от чьих-то заслуг или чьей-то вины. Дабы не растягивать попусту повествование, скажем, что по настоянию Ханкиса наш герой совершил две или три совершенно никчемные поездки в типографию, где слонялся как неприкаянный по коридорам и чувствовал себя очень глупо. "Этот Ханкис всех уже достал, - донесся до его слуха обрывок разговора двух печатников, проходивших мимо. - Платит мало, а требует на миллион". В голове у издерганного поэта вертелись строчки Виктора Гофмана:
       Всю нашу жизнь уродуя трудом,
       Как тонкий стан суровою сермягой,
      
      
       82
      
       Какой ценой себя мы продаём!
      Или:
       Чтоб расцвесть - надо быть в одиночестве,
       Надо бросить порочащий труд.
      Легко сказать - "бросить": самому Гофману, как известно, не очень-то удалось это сделать. У типографщиков по-прежнему что-то не ладилось, Ханкис в очередной раз позвонил Жизневу и приказал ехать туда. Однако всему, как говорится, есть предел, и на сей раз командные нотки в голосе коротышки взбесили нашего героя. "Михаил Петрович, я очень занятой человек, у меня нет времени на бестолковые действия, - с трудом сдерживаясь, сказал Жизнев. - Я погряз в технических операциях - теперь, значит, мне надо искать программиста, который приспособит верстку к возможностям вашей типографии... С какой стати? Разве мы так договаривались? Вы меня совсем задергали, мне уже никаких денег не надо..." Это, конечно, была лишь фигура речи - деньги Жизневу требовались, и еще как. Но Ханкис, разозленный сопротивлением, выкрикнул со злобной радостью: "Ах, не нужны деньги?! Очень хорошо!" И бросил трубку. Это означало, что все труды Жизнева пошли коту под хвост. Писательский авторитет, благодаря которому Ханкис и пригласил Жизнева на работу, теперь нисколько не помог нашему герою. Заодно пострадали и Кирилл, вина которого представлялась очень сомнительной, и Сложнов, вообще стоявший в стороне от всех событий. Однако без Жизнева иметь дело с Ханкисом Сложнов не захотел. "Не хочу ему звонить, противный он", - несколько по-детски объяснил свое решение Сложнов, не забывший инцидент в гостях у певицы Ш. Как уж затем выпутались поэты из своих денежных затруднений, теперь уже и не вспомнить, но как-то выпутались. Вот так, господа писаки, водиться с буржуями - не обессудьте в случае чего. И почаще вспоминайте слова Уэллса: "Ни одному ребенку на Земле нечего ждать от будущего, если не произойдет мировая революция". Ну а чтобы окончательно проститься с работодателем поэтов, приведем цитату из Писарева о таких человечках, как Ханкис: "Все способности их развиты довольно равномерно: у них есть и умишко, и кое-какая волишка, и миниатюрная энергия, но все это чрезвычайно мелко и прилагается, конечно, только к тем микроскопическим целям, которые могут представиться в ограниченном и бедном мире нашей вседневной жизни. Карлики радуются, огорчаются, приходят в восторг, приходят в негодование, борются с искушениями, одерживают победы, терпят поражения, влюбляются, женятся, спорят, горячатся, интригуют, мирятся, словом - всё делают точно настоящие люди, а между тем ни один настоящий человек не сумеет им сочувствовать, потому что это невозможно; их радости, их страдания, их волнения, искушения, победы, страсти, споры и рассуждения - всё это так ничтожно, так неуловимо мелко, что только карлик может их понять, оценить и принять к сердцу. Тип карликов, или, что то же, тип практических людей чрезвычайно распространен и видоизменяется сообразно с особенностями различных слоев общества; этот тип господствует и торжествует; он составляет себе блестящие карьеры; наживает большие деньги и самовластно распоряжается в семействах; он делает всем окружающим людям много неприятностей, а сам не получает от этого никакого удовольствия; он деятелен, но деятельность его похожа на бегание белки в колесе". С тем и оставайтесь, господин Ханкис.
      
       Глава XVIII
      
       Впрочем, среди бизнесменов Жизневу изредка встречались и почтенные люди, думавшие не только о том, как бы подешевле использовать литератора и его скромные способности. Да, хотите верьте, хотите - нет, но встречаются предприниматели, готовые бескорыстно помочь поэту, - не смазливой певичке, не горластому барду, а именно поэту. Справедливость требует вкратце рассказать о таких меценатах, дабы доказать молодежи, что настоящего человека даже бизнесменство не сломает. Подлинных меценатов, меценатов в возвышенном смысле этого слова Жизневу на его
      
       83
      
      непростом пути встретилось только трое. Да, дорогой читатель, не удивляйся: хохотало на концертах, плясало в клубах, чокалось с поэтами множество предпринимателей, а помогли только трое. "А я и не удивляюсь", - пожмет плечами читатель... Итак, три святых человека, об одном из которых мы уже вкратце упоминали: это скромный краснодарский купец, любитель рока и рэпа и хозяин небольшой, но любовно обустроенной студии звукозаписи. В Краснодаре все друг друга знают и все имеют прозвища - наш музыкальный купчина носил прозвище "Вова Лохматый". Этот человек сначала выпустил двойной диск Жизнева ("стихи читает автор") - разумеется, ни минуты не рассчитывая всерьез на возврат вложенных сумм. Возврата и не произошло, но через пару лет, уже после смерти Сложнова, Вова Лохматый выпустил великолепный диджипак со стихами Сложнова и Жизнева - подлинное чудо российской дискографии. Дело не только в том, что Вова вложил в эти два совершенно некоммерческих проекта около ста пятидесяти тысяч кровных рублей, далеко для него не лишних, - он еще и выполнил всю продюсерскую работу: руководство дизайнерами, поиск материалов и типографии, работу с типографией, все действия по пересылке материалов и доставке готовой продукции... Вдобавок Вова успешно отбился от наглого афериста по кличке Спермяк, пытавшегося вытянуть у него деньги под тем предлогом, что он, Спермяк, знает места, где все можно делать почти задаром. Вова сразу раскусил Спермяка и послал его туда, где всем аферистам и положено постоянно пребывать. Правда, жулик успел вытянуть у доверчивого Жизнева две пачки книг покойного Сложнова, но на том успехи негодяя и завершились. С тех пор он отирался лишь в окружении неразборчивого в связях Сидорчука, а порядочные люди о Спермяке и думать забыли. Ну а Вова Лохматый постепенно становится легендой русской культуры, и мы склонны усматривать в этом историческую справедливость.
       Три мецената - кому-то это число может показаться возмутительно малым. Мы же скажем, что литератор, которому в наши дни встретилось такое количество предпринимателей, готовых пойти ради него на немалые расходы, может считать себя редкостным везунчиком. Впрочем, один из благодетелей Жизнева был скорее рабочим-кустарем, чем бизнесменом: он выполнял мелкие типографские заказы, имел необходимое для этого оборудование, на котором работал сам, - тем и кормился. Конечно, ему приходилось постоянно сопоставлять доходы и расходы, а также искать заказы, - в этом заключалось его сходство с бизнесменами, но на этом же оно и заканчивалось. Ведь нормальный, классический бизнесмен предпочитает, во-первых, лишь руководить, перекладывая на других само "преобразование вещества природы", а во-вторых, старается иметь дело с бумагами, электронными письмами, деловыми партнерами, то есть с деятельностью, так сказать, "по поводу производства", но никак не с самим производством материальных и духовных благ. От одного вида этого последнего у них приключаются судороги и ломота в суставах. Скромный кустарь-полиграфист издал одну за другой три книжки Жизнева - конечно, маленьким тиражом и в мягких обложках, но в совокупности это составило немалую сумму, приближавшуюся к месячной зарплате автора. При этом благородный типографщик (мы употребляем это словосочетание без малейшей иронии) никак не желал принять у Жизнева деньги и в то же время не желал признать свои действия филантропией, чтобы Жизнев, чего доброго, не вздумал его благодарить. Он говорил, что оплата не к спеху, что деньги надо каким-то особым образом провести через банк, и в итоге так и не взял ни копейки.
       Третий благодетель нашего героя хоть на первый взгляд и приближался к образу бизнесмена в его классическом виде, однако много учился, много читал, много знал и уже потому не укладывался в привычное социальное клише. Вдобавок познания привели его к необычной для бизнесмена мысли о том, что едва ли не самое приятное свойство больших денег - это даваемая ими возможность бескорыстно помогать людям ("бескорыстно" - то есть не ожидая от этой деятельности ни денег, ни славы). Конечно, наш странный бизнесмен не отказался бы ни от денег, ни от славы, но они могли стать лишь очень неожиданным результатом его благотворительности, поскольку помогал он исключительно малоизвестным музыкантам, известность к которым (а значит, и к их спонсору) могла прийти лишь случайно. Эти люди к известности либо не стремились (меньшая их часть), либо просто
      
       84
      
      не могли на нее претендовать в силу малой одаренности (подавляющее большинство). Когда странный бизнесмен решил издать толстую книгу стихов Жизнева, наш герой уже вышел из числа медийных персон. Он никогда не сомневался в том, что деятелю искусства известность очень нужна, ибо прав Мусоргский: "Искусство есть не самоцель, а средство беседовать с людьми". А раз целью является общение с людьми, доведение до них плодов своего вдохновения, то круг этого общения следует, естественно, максимально расширять. Если бы не это, Жизнев, разумеется, никогда бы не заставил человека раскошелиться на сумму, равную стоимости вожделенной для множества безумцев подержанной иномарки. Ему не нравилось просить (или, скажем так, не нравилось предлагать неприбыльные для людей затеи), не нравилось оставаться в долгу... Однако, видимо, имелось в его творчестве нечто такое, что заставляло некоторых не худших представителей имущих классов откликаться на его экономически несостоятельные предложения. Предлагаем благосклонному читателю запомнить этот вывод, а то ведь мы постоянно намекаем на некие таланты нашего героя, ничем не подтверждая своих намеков (ну да, было множество успешных концертов, но какие кретины нынче не концертируют, и порой с большим успехом). Вдумайтесь: берет человек сумму, равную полугодовому доходу поэта, и вкладывает в его книгу, - наверное, неспроста ведь. Правда, готовый тираж спонсор забрал себе, но, во-первых, изначально было ясно, что бойко продаваться книга не будет - не тот пиар. Во-вторых, Жизнев получил-таки, причем совершенно бесплатно, шестую часть тиража. В-третьих, на то и бизнесмен, пусть даже и хороший. А как назвать плохим такого богача, который помогает лишь малоизвестным авторам (и наш герой, переживший свою славу, тут не исключение)? Такой меценат не получает не только прибыли на вложенные деньги, но даже и той отдачи, которая так лакома для других спонсоров: толков и перешептываний о том, что он, мол, раскручивает такую-то или такого-то. А если корысть человека состоит лишь в том, чтобы упиваться собственным бескорыстием, то, как бы ни смотрели на его усладу психологи, мы всё же будем утверждать, что этот человек хорош, в особенности на общем социальном фоне. Если же нас спросят, отчего наш герой дал слабину и сошел с дистанции в состязании на известность, мы напомним высказывание Ключевского, в котором он говорит о годах своего творческого формирования: "...Надо было освободиться от боязни нравственного одиночества, от этой болезненной потребности в чужом внимании, в чужом сочувствии к нам, которого мы ищем, едва тронется в нас развитие самосознания. Этому исканию посвящаем мы лучшие усилия своего духа; мысль о неуспехе в этом деле обдает нас холодом и болезненно сжимает сердце". Иными словами, Жизневу, как всякому творцу, хотелось свободы творчества - в данном случае свободы от публики, которая, увы, не только ободряла его, но частенько и подводила (как, впрочем, и любого подлинного художника). Лучшие усилия своего духа ему хотелось тратить на творчество, которое как раз в середине двухтысячных пошло у него очень успешно, а не на завоевание популярности, ибо эта деятельность к творчеству имеет лишь очень косвенное отношение. Конечно, известность приносит деньги - глупо презрительно кривиться при этих словах, однако Жизнев, в отличие от своих полностью зависимых от публики коллег, давно научился зарабатывать себе на хлеб и без помощи эстрады и микрофона. Ну а творчеству любая зависимость от аудитории, и материальная, и моральная (так метко подмеченная Ключевским), только вредит, и чем дальше, тем непоправимей. Одна из важнейших черт подлинного творца - способность вовремя заметить ее в себе и решительно преодолеть.
       Что же касается коллег по поэтическому цеху, то еще на заре своей литературной жизни наш герой стал догадываться: случись ему умирать, эти и кружки воды не подадут, случись голодать - не протянут и корочки хлебца. Да, известнейший в свое время Владимир Солоухин написал зеленому школьнику объемистую рекомендацию в Литературный институт, но, возможно, лучше бы он этого не делал, так как рекомендация не помогла, а школьник возомнил, будто и все литераторы таковы: увидят проблески таланта - и вмиг давай помогать. Как бы не так! Наш герой дружил с руководителем своего творческого семинара, однако этот прекрасный человек в нужный момент отказался замолвить словцо за своего младшего друга. Другой руководитель в другой подобный
      
       85
      
      момент поступил точно так же, хотя ни о чем мало-мальски трудном Жизнев не просил. Но такое малодушие - еще полбеды, ведь другие руководители творческих объединений предпочитали делать вид, будто не замечают в нашем герое никаких способностей, иначе им по должности пришлось бы ему как-то содействовать, а этого им не хотелось. Уже тогда в литературной среде, полностью управлявшейся шестидесятниками, было принято помогать только детям, родственникам, друзьям и нужным людям (впрочем, тогда же в литературной среде понятия "друг" и "нужный человек" сделались синонимами). Тех, кто пытался что-то делать в литературе, но не входил ни в одну из названных категорий граждан, профессиональные литераторы прекрасно умели не замечать, а если непрофессионалы становились слишком назойливы - умели и найти в их опусах недостатки, решительно несовместимые с писательским статусом. Когда Жизнев благодаря смутному времени все же проник в литературный мир и утвердился в нем, собратья-литераторы, казалось бы, подобрели. Когда по стране катилась мода на поэзию Сообщества, на Жизнева взирали с почтением; когда узнавали, что Жизнев служит в издательстве, да еще главным редактором, почтение усугублялось. Правда, на те литературные собрания, где распределялись всякого рода блага, Жизнева не приглашали, но он, упоенный успехом, этого не замечал. Собратья по литературе воздавали ему должное, то есть горячо хвалили, причем хвалы не выглядели лестью, так как хвалили с пониманием предмета, и нашему герою этого вполне хватало. Однако мода на Сообщество схлынула, само Сообщество развалилось, а наш герой из организатора литературного процесса превратился в кабинетного работника-исполнителя. Такую эволюцию он проделал недаром, поскольку писать стал больше и лучше, и от его литературных друзей это не укрылось - гением Жизнева стали называть еще чаще, чем раньше, а это приятно, как ни крути. Однако понижение социального статуса добавило нашему герою житейских проблем, и он все чаще стал задумываться над тем, чтобы зарабатывать не литературной поденщиной, а собственным пером. Думалось, что влиятельные литературные друзья помогут своему другу Жизневу, тем более что сам он во времена своего административного величия всегда старался им помочь. Впрочем, дело даже не в соблюдении вульгарных принципов "Долг платежом красен" или "Рука руку моет", - нет, дело в том, полагал Жизнев, что истинный художник обязан самоотверженно помогать гению, как обязан любить мать или отечество. Понятно, что на шестидесятников надеяться нечего, но ведь друзья-то и сподвижники - совсем другое дело, полагал Жизнев. Однако, встречая в опубликованных писаниях друзей нечастые упоминания о себе, Жизнев невольно делал кислую гримасу. Его подругу Марину эти упоминания приводили в бешенство, но Жизнев не желал слушать ее проклятия в адрес дурных друзей, зная, как любят женщины ссорить мужчин. Все же он не мог не признавать в глубине души, что друзья и впрямь пишут о нем как-то странно. Один правильно писал о том, что иронисты нынче расплодились, как клопы, но в пример приводил не кого-нибудь из этой мелюзги, а своего друга Жизнева; другой заявлял, что поэзия Сообщества - это всего лишь сплошной конферанс, а ведь в Сообщество долгое время входил Жизнев, о чем пишущему было прекрасно известно; третий, перечисляя нравящихся ему современных авторов, ставил Жизнева в один список с такими авторами, с которыми наш герой не хотел бы соседствовать ни в каких списках, даже в гонорарных... Ну и так далее - щедрые на похвалу в застолье, в публичных выступлениях друзья делались на нее скупы, как римляне героических времен. А наш герой, надо прямо в том признаться, публичных похвал очень ждал. Как поэту они были ему не нужны, как человеку - доставили бы умеренное удовольствие, став лишь свидетельством того, что Господь справедлив. Цену себе Жизнев прекрасно знал и без посторонних оценок. Однако ему (и его матушке) временами были очень нужны деньги. Благодаря публичным похвалам его книги стали бы лучше продаваться, на его концертах прибавилось бы публики, и соответственно этому отступил бы, а то и совсем канул бы в прошлое навязчивый призрак безденежья. Но ни похвал, ни тем более интервью либо комплиментарных статей о себе Жизнев за долгие годы так и не удостоился. А смысл прочих дружеских упоминаний о нем (если они не были чуть-чуть унизительны, как показано выше) сводился к простой формуле: "Да, есть и такой".
      
       86
      
      Впрочем, и за это, оказывается, следовало быть благодарным. Ведь большинство друзей, охотно называвших Жизнева гением и удивленно цокавших языками при вести о том, что он вновь ищет работу, предпочитали просто забывать о нем, едва появлялась возможность кого-то похвалить, сделать кому-то рекламу. Кандидатуры, более достойные, чем Жизнев, находились всегда (хотя сами публикаторы потом в кулуарах позволяли себе над ними посмеиваться). Конечно, в семье не без урода... то есть, простите, свет не без добрых людей: один журналист, послушав как-то Жизнева в Краснодаре, сделал потом (совершенно бескорыстно) три репортажа в центральной прессе о его концертах, а взамен попросил только книгу в подарок. А ведь он не дружил с нашим героем - только тепло здоровался при случайных встречах. Воистину, порой не знаешь, где потеряешь, а где найдешь. Видимо, этот журналист был храбрым человеком: его не пугало появление в литературе зловещей фигуры Жизнева. "Ладно, пусть будет", - подумал, видимо, храбрый журналист.
       Да и помимо пиара нашему герою от собратьев по цеху никакой пользы не было, хотя его творческую значимость никто из них и не оспаривал. Там, где они не могли не помочь, они помогали так, что возникали сомнения в целесообразности самой помощи. Книги и прочие публикации Сообщества Жизнев делал сам, пользуясь своими связями в издательском мире. Однако если он хотел опубликовать свои стихи, лежащие за пределами программы Сообщества, и обращался с ними в литературные издания, то выходившие подборки (если они вообще выходили) всякий раз оказывались явно куцыми - из них неизменно выкидывали всё самое значительное, проявляя в этом деле немалое литературное чутье. Вспоминаются дни подготовки к 15-летнему юбилею Сообщества, когда Жизнев и Сложнов принесли в некую влиятельную газету юбилейную статью и по нескольку своих произведений. Отказаться сообщить о грядущем празднестве газета не могла, так как более известного литературного объединения, чем Сообщество, на тот момент в стране не имелось. Однако и главный редактор, и редактор отдела поэзии встретили визитеров с угрюмыми лицами и с явным отвращением взирали на принесенные ими материалы (хотя поэты исключили все мало-мальски фривольное). Невольно вспоминались слова Лопе де Веги о литераторах, которые, "даже если бы сам Вергилий читал им свои стихи, рта не раскроют для похвалы, - вид неучтивости, либо граничащий с высокомерием, либо изобличающий зависть". В результате юбилейная статья сжалась до простого извещения о концерте (и на том спасибо - зал Центрального Дома художников, где проходил концерт, был набит битком), а для публикации стихов у каждого поэта взяли по два самых маленьких опуса. Однако в том же номере целую полосу занимала безжизненная стихотворная риторика какого-то певца гражданской скорби (точнее, гражданского уныния), теперь уже прочно и бесповоротно забытого. Так что и в советское, и в постсоветское время руководители литературных изданий придерживались одного золотого принципа: публиковать лишь тех, кто не мог затмить их в глазах читателей. А когда нашему герою пришлось как-то поехать в провинцию с делегацией той самой газеты, о которой шла речь, автобус, на котором ездила делегация, постоянно уезжал без Жизнева - литературные тяжеловесы то ли не желали ждать такого мозгляка, то ли просто забывали о нем. Положение изменилось только тогда, когда Жизнев своими стихами спас два больших официальных выступления делегации - выступавшим до него тяжеловесам удалось предельно надоесть аудитории, которая стала зевать и шуметь. После этого Жизнева стали приглашать и на экскурсии, и на общие пиршества, и водитель перестал трогаться без него, - однако, как говорится, осадок остался. Такой осадок держится долго, но зависть к таланту живет еще дольше и умирает, кажется, только вместе с самим литератором. Сообщество приказало долго жить, однако и через много лет после его кончины редакторы унылых толстых журналов (и сами столь же унылые поэты) еще продолжали спрашивать Жизнева, если он пытался что-то опубликовать: "Вы из этих? Из Сообщества, что ли?" В тон вопроса вкладывалось столько высокомерия, брезгливости и презрения, что Жизнев сразу сворачивал разговор и через некоторое время полностью прекратил проявлять инициативу в таких делах. Предлагают - что ж, пожалуйста, а служить средством самоутверждения для унылых литературных функционеров Жизнев не хотел. Какой смысл? Все равно эти журналы уже почти
      
       87
      
      никто не читает и на их гонорары не проживешь. То есть прожить-то можно, если печататься там регулярно и помногу, но кто же какому-то постороннему писаке такое разрешит - самим на хлеб с маслом едва хватает. А гордыней и корыстолюбием Жизнев не страдал - например, когда газета, о которой уже дважды шла речь в этой главе, предложила ему давать стихи для ее отдела сатиры и юмора, наш герой согласился, хотя гонорары были символическими (в отличие от гонораров постоянных сотрудников), а потом их и вовсе перестали платить. "Да пусть подавятся моими копейками, - подумал Жизнев. - Главное - кто-то прочтет и вспомнит обо мне. Значит, одиночество уже не будет таким беспросветным".
       В 2002-м году Жизнев написал очередной роман и очень смеялся, перечитывая написанное. Право же, эта вещь была не хуже других романов, сделавшихся в то время знаменитыми, и потому наш герой решил вновь, после долгого перерыва, попытаться преодолеть глухую оборону издателей и опубликовать роман либо в журнале, либо в каком-нибудь из модных эпатажных издательств (благо эпатажных сцен в новом сочинении Жизнева хватало). Роман прочли в трех самых известных журналах страны и в одном сгоряча даже приняли, но в итоге отказали во всех трех. Мотивом отказа послужило во всех случаях одно и то же: "Мы существуем за счет подписчиков, а подписчики - народ консервативный, их могут возмутить изображаемые вами рискованные сцены. Хотя сам роман, конечно, неплох". В то, что российские толстые журналы 2000-х годов существуют за счет подписчиков, Жизнев, конечно, не поверил. Впрочем, рискованные сцены могли возмутить и тех, кто давал журналам деньги. Недовольство спонсоров куда опаснее возмущения каких-то там старпёров-подписчиков, - иначе говоря, в своих опасениях редакторы были правы (хотя Жизневу вновь вспомнилось высказывание Аретино о том, что приличия особенно ценятся в борделе). Конечно, в свою затею с журнальной публикацией Жизнев плохо верил с самого начала - ведь всякий дотационный журнал есть своего рода форт, в котором группка литераторов обороняет свое благополучие против всего враждебного мира. Когда журналы, как Жизнев и предполагал, его отвергли, ему вспомнилось высказывание Белинского: "Основою же непременно должна быть посредственность, которая всем по плечу, всем нравится, всем льстит и, следовательно, овладевает массами и толпами, возбуждая негодование только в некоторых - не званых, а избранных. Но как этих "избранных" может удовлетворить только сила, основывающаяся на таланте, гении, уме, знании, и как число этих "избранных" так ограниченно, что не может принести обильную жатву подписки, - то о них нечего и думать; толпа любит посредственность, и посредственность должна угождать толпе. Для этого ловкий журналист должен исключительно выбирать только посредственность. Этого народу много, да он и сговорчив. <...> В выборе не затрудняйтесь: чем бесталаннее, тем лучше для вас - лишь бы не был чужд некоторого внешнего смысла, лоска, блеска, которые толпа всегда принимает за гениальность, потому что ей они по плечу, и она их понимает, - а что ей понятно, то и велико".
       Зато в своем успехе у модных издателей Жизнев почти не сомневался - ему казалось, будто его произведение целиком и полностью в их духе. Глупец, он забыл о собственных выпадах в адрес либералов - роман изобиловал этими выпадами, и нам ныне уже непонятно, на что, собственно, рассчитывал наш герой. Или он думал, что модные издательства финансово независимы? Да нет, он не мог так думать: к тому времени он был не новичком в книжном бизнесе и понимал, что их продукция - не самый ходкий товар. Или он считал, что сотрудники этих издательств жаждут поделиться спонсорскими деньгами с каким-то Жизневым - в то время, кстати, безработным? Да вряд ли он мог так считать. На чем же был основан его оптимизм - на том, что его роман не хуже прочих? Но ведь из его памяти не выветрилось напоминание Жана де Лаводера: "Успех дается хитрым людям да пролазам; его не достигают только те, кто выше его". Так или иначе, но этому беспричинному оптимизму суждено было вскоре развеяться без остатка. Собственно, развеиваться он начал в ходе первого же визита в первую же редакцию: Жизнев подивился тому, сколь внятно можно объяснить посетителю, что он никому тут не нужен, при этом не сказав ни одного невежливого слова.
      
       88
      
      Однако, как мы уже писали выше, нашему герою было свойственно заглушать голос интуиции, если он противоречил розовым надеждам. Невежливых слов ведь не говорили? Обещали ведь прочесть рукопись за месяц и дать ответ? Роман ведь лучше других романов, выпускаемых этим же издательством? Да, да, и еще раз да, - вот и прекрасно. Правда, через месяц Жизневу сообщили, что роман еще не прочитан, и велели позвонить еще через месяц. Жизнев тяжело вздохнул, но выбора у него не имелось, и он поступил так, как ему было сказано. Ну а через месяц ему объявили, что роман издательству не подходит. Сам по себе данный факт непримечателен - в свое время Жизнев от имени своих издательств сам отказывал множеству авторов, и далеко не все эти несчастливцы являлись графоманами. Однако листы в рукописи Жизнева были сложены таким образом, - каким именно, долго рассказывать, - что сразу становилось видно, читали роман или нет. Наш герой сделал так не нарочно, но когда он машинально раскрыл рукопись после отказа, то мгновенно понял: рука читателя ее не касалась. Редакторы лишь делали вид, будто читают так называемый "самотек". На самом же деле их заверения в том, что рукопись непременно прочтут, и тем более их оттяжки, являвшиеся будто бы следствием наплыва авторов, следует назвать не литературным, но всем понятным народным термином "понты". В других прогрессивных издательствах повторилось в точности то же самое: те же обещания прочесть, те же оттяжки, тот же отказ и тот же возврат совершенно нетронутой рукописи. Забавно, но экземпляр романа, побывавший в трех издательствах, ничем не отличался от тех экземпляров, которые не покидали квартиры своего создателя. Подытоживая, скажем, что наш герой в результате мороки со своим романом полностью убедился в том, что учреждениям, призванным двигать литературу вперед, реальный литературный процесс совершенно неинтересен. Поэтому все поползновения заинтересовать эти учреждения своим творчеством Жизнев оставил навсегда. В дальнейшем он издавался либо на деньги спонсоров, либо - большей частью - за собственный счет. А сделанный им вывод стоит намотать на ус всем юным дарованиям, грезящим о литературной карьере. Конечно, из их рядов хозяева издательств выберут для раскрутки одного-двух, однако можно с уверенностью сказать: этот выбор будет обусловлен мотивами, далекими от литературы.
       Впрочем, и в Сахаре встречаются оазисы, и среди литературного истеблишмента попадаются люди, не очерствевшие душой. Пытаясь пристроить свой роман, Жизнев, уже потеряв всякую надежду, отправил его по электронной почте в очередное, последнее в его списке модное издательство, и сразу же забыл об этом. Можно представить себе его удивление, когда главный редактор позвонил ему (номер телефона Жизнев приложил к рукописи) и предложил заключить договор. Главный редактор был автором сверхзнаменитых текстов одной также сверхзнаменитой рок-группы. Хотя наш герой не изменил из-за этого своего презрительного отношения к популярной музыке, однако вынужден был признать, что и в этой оккупированной шарлатанами сфере деятельности не обходится без приятных исключений. Для главного редактора модного журнала прочесть что-то из "самотека" есть уже проявление высочайшей добросовестности - как мы видели, обычно эти люди лишь имитируют изучение литературного процесса, а на самом деле действуют исключительно по программе, принятой их хозяевами. А уж одобрение или принятие к выпуску рукописи, присланной посторонним автором, следует признать проявлением чуть ли не святости - ведь тем самым они наживают себе изрядную головную боль. Придется долго объясняться с начальством, обосновывать свой выбор, выбивать деньги для автора и так далее, хотя куда проще было бы отправить рукопись в корзину - и с плеч долой.
       Итак, рукопись у Жизнева приняли и даже выдали ему небольшой аванс. Ну а дальше все пошло так, как оно часто бывает в модных издательствах, зависящих не от собственной сметки и расторопности, а лишь от спонсорских денег. Роман отдали на прочтение редакторше; наш герой робко попросил миновать эту стадию и отдать текст сразу корректору, ведь он, Жизнев, как-никак в литературе не новичок и слогом владеет. Ему объяснили, что такова, мол, обычная практика. Жизнев хотел было возразить, что обычной практики тут не бывает: если издательство доверяет автору и
      
       89
      
      ценит его стиль, то редактора привлекать незачем - достаточно и корректора. Но, подумав, он решил не лезть со своим уставом в чужой монастырь, тем более что стороной узнал: редакторша - супруга одного из хозяев фирмы, и потому ее надо непременно чем-то занимать. Увы, несмотря на такую любовь к редакторскому делу, дама отнюдь не горела на работе: то она уходила в отпуск, то болела (хотя выглядела цветуще), то улетала на книжную ярмарку, да и сам процесс вычитки шел у нее очень небыстро... Жизнева, конечно, радовало, что она не делает ему никаких замечаний, но все же читать несколько месяцев роман объемом в семь авторских листов - это своего рода отрицательный рекорд. Ну а в рыночном мире удача капризна, и если ловец ослабил хватку, то она тут же улетит и вряд ли вернется. Пока редакторша Жизнева на службе распивала чаи и наслаждалась общением с интересными людьми, хозяева фирмы пересмотрели издательскую политику и решили выпускать только сочинения модных зарубежных авторов, а от своих доморощенных отказаться. В этом решении, несомненно, присутствовал здравый смысл, ведь несколько модных авторов в российской литературе уже имелось. Все они уже сотрудничали с другими издательствами - значит, издавая других российских авторов, приходилось ввязываться в конкурентную борьбу, а этого мудрым предпринимателям не хотелось. Ведь что бы там ни плели про бизнес либеральные мудрилы, на самом деле к риску и конкуренции он вовсе не склонен и предпочитает играть исключительно наверняка. Хозяева издательства, едва не напечатавшего роман Жизнева, подметили, видимо, в окружающей действительности то же, что и Вяземский: "Впрочем, отчасти везде, а особенно у нас всеобщее мнение такую узкую тропинку пробивает успеху, что рядом двум, не только трем и более, никак пройти нельзя. Мы прочищаем дорогу кумиру своему, несем его на плечах, а других и знать не хотим, если и знаем, то разве для того, чтобы сбивать их с ног справа и слева и давать кумиру идти, попирая их ногами. И в литературе, и в гражданской государственной среде почитаем мы за правило эту исключительность, это безусловное верховное одиночество. Глядя на этих поклонников единицы, можно бы заключить что природа напрасно так богато, так роскошно разнообразила дары свои". Конечно, бизнесмены Вяземского не читали, но думали, похоже, так же, как он. Не читали они и Белинского, но наверняка могли бы подписаться под следующими его словами: "Для толпы немо и безмолвно свидетельство духа, которым запечатлены создания вновь явившегося таланта: она составляет свое суждение не по самим этим созданиям, а по тому, что о них говорят сперва люди почтенные, литераторы заслуженные, а потом, что говорят о них все". Увы, на Жизневе мудрость бизнесменов отразилась не лучшим образом: его книгу выбросили из издательского плана. Отметим: благодаря поддержке главного редактора ему вернули права на роман и простили полученный аванс (честно говоря, Жизнев и не смог бы тогда его вернуть, если бы издатели потребовали этого в обмен на расторжение договора с возвратом прав). Поэтому легко понять чувства Жизнева, узнавшего о том, что его благодетель неожиданно слег с саркомой позвоночника. Вскоре главный редактор умер - Жизнев горячо надеялся, что у него хватило денег на обезболивающие, что ему перед концом не пришлось мучиться, как большинству раковых больных. Вряд ли покойный сознавал, как много он сделал для Жизнева - роман-то вроде бы не напечатали. Но этот человек помог Жизневу сохранить веру в себя - ведь после долгих бесплодных скитаний по редакциям она начинает ослабевать даже у очень самоуверенных писак. Ну а сейчас и мы, рассказав о поддержке, оказанной Жизневу, заставили читателя тоже поверить в нашего героя. Что же касается многострадального романа, то Жизнев издал его крошечным тиражом (благодаря бескорыстной помощи благородного кустаря-полиграфиста) и частью распродал на концертах, а частью раздарил. Ныне этот роман можно прочесть в Интернете и самостоятельно решить, было ли оправданным одобрение знаменитого рок-поэта.
       Читатель может спросить: стоило ли ждать поддержки от всякого рода литературных функционеров, озабоченных лишь собственным благополучием? Не проще ли было обратиться за ней к товарищам по перу, к тем, с кем вместе входил в литературу, добивался известности, преодолевал
      
      
      
       90
      
      всевозможные трудности? Неужели эти люди не стали бы моральной опорой и не помогли бы в конкретных делах? Отвечаем: обращался, но не стали и не помогли. Еще когда Сообщество было единым целым, выступать в его концертах просились разные поэты и барды - таким образом они расширяли свою аудиторию, приобретали себе новых поклонников. Кого-то, впрочем, поэты Сообщества приглашали и сами - выступать с ними не отказывался никто. Когда Сообщество развалилось, Сложнов и Жизнев стали выступать вдвоем и, организуя концерты, также приглашали для участия в них знакомых поэтов. Так вот: все гости и приглашенные всех времен, выступавшие бок о бок с нашим героем, взаимностью отвечали крайне редко - это как раз те исключения, которые лишь подтверждают правило. К тому же исключения можно рассматривать как лишь ничтожную компенсацию неприятностей, сваливавшихся благодаря приглашенным на Жизнева и Сложнова. Коллеги по цеху то вообще не приходили на концерт, хотя их участие было объявлено, то беспардонно опаздывали, то приходили мертвецки пьяными и их приходилось приводить в чувство, то напивались уже после концерта и по его окончании устраивали скандалы с публикой и потасовки с охраной... Общим правилом всех приглашенных, на сей раз уже без всяких исключений, являлось категорическое нежелание участвовать в подготовке концерта или хотя бы в привлечении публики. Иначе говоря, ради успеха совместного концерта никто из приглашенных не делал ровным счетом ничего - полагая, видимо, что само их участие есть уже великое благо. Однако публика так не считала, и привлечение новых лиц прироста публики практически не давало. Свою публику, которая есть у каждого артиста, приглашенные авторы о совместных концертах старались не оповещать, приберегая ее, а вместе с ней и выручку, для собственных сольных выступлений. Доброжелатели постоянно извещали Жизнева о таких выступлениях и о том, что на них-то публика созывается весьма усердно. Возможно, доброжелатели хотели посеять в душе Жизнева ненависть к его расчетливым товарищам, однако он лишь усмехался и повторял про себя слова Писарева: "...Требовать от человека самоотвержения совершенно неделикатно и негуманно, как бы велика и прекрасна ни была та идея, во имя которой мы его требуем". Напоминать о былых услугах Жизнев опасался, ведь прав был Бласко Ибаньес, когда писал: "Для людей с подозрительным и замкнутым характером воспоминание об оказанных им одолжениях и услугах - сущая пытка, и, подобно вину, которое скисает в старых мехах, у таких людей давнишняя благодарность превращается в неприязнь". Характеры у людей богемы обычно скверные, так что избави бог еще напоминать им о былом добре - тогда только и жди, что смутная неприязнь перейдет в осознанную злобу.
       Читателю может показаться, будто в этой главе мы перебираем старые обиды нашего героя, помогая ему таким образом хотя бы отчасти, хотя бы на бумаге за них поквитаться. Нам могут напомнить слова Белинского: "Истинное достоинство молчит, хотя бы оно было и не оценено и оскорблено; мелочное самолюбие и ничтожество громко вопиют о сделанной им несправедливости, громко трубят о своих заслугах и своей важности". Но мы ведь уже говорили о существенной разнице между читателем благосклонным и читателем неблагосклонным. Что касается последнего, то он всё истолкует в дурную сторону. А благосклонный читатель вспомнит и о том, что наш герой помалкивал о своей жизни до самой старости, и о том, что наш роман есть предостережение. Вступай, юный сочинитель, в мир искусства, в ряды богемы! Но не забудь слова Эминеску:
       Ах, какое время знали летописцы и рапсоды!
       А сейчас, куда ни глянешь, - скоморохи и уроды.
      Со времен Эминеску, как нам кажется, изменений к лучшему не произошло. Особенно с новым торжеством капитала, который любит и пестует уродов и скоморохов. Так смелее же, юный сочинитель! Тебе потребуется все твое мужество.
      
       Глава XIX
      
       Историки искусств, вероятно, согласятся с нами, если мы скажем, что никто не доставляет
      
       91
      
      художнику столько неприятностей, сколько коллеги по ремеслу, а уж особенно - ближайшие коллеги. Истинных талантов мало, но члены цеха согласны если не быть талантами, то хотя бы ими слыть, дабы пользоваться преимуществами, которые дает слава. Отсюда - никогда не отпускающее чувство соперничества, зависть, подозрительность, тщеславие, честолюбие и другие столь же вредоносные чувства, развивающиеся в душе представителя богемы в обратной пропорции с развитием таланта. Жизнь человека искусства и так отнюдь не сахар, но больше всего горечи в его житейскую чашу подсыпают его собственные товарищи - чем ближе товарищи, тем зачастую больше горечи. Для иллюстрации данного малоутешительного тезиса вернемся наконец (давно пора!) к истории собственно литературной жизни нашего героя и Сообщества, в которое он входил. В этом отношении весьма показательны две гастрольные поездки в Киев, совершённые Сообществом в начале 2000-х годов.
       Первая поездка состоялась в начале весны, когда на всю восточноевропейскую равнину неожиданно вернулись холода с метелями и пургой. Ехать пришлось с музыкантами Сидорчука, и в поезде, естественно, происходила попойка, затянувшаяся до утра и оставившая на сон от силы пару часов. Поэтому Жизнев высадился на перрон киевского вокзала с сильной головной болью и с повышенной восприимчивостью к холоду (иначе говоря, его трясло, а от порывов ветра начинало трясти еще сильнее). Его сил хватило только на небольшую прогулку по великому городу (зашли, в частности, и на печально знаменитый ныне майдан, который в ту пору был почти безлюден и чисто прибран), после чего наш герой начал малодушно проситься в тепло. Решили поехать в клуб, где предстояло выступление Сообщества, и провести там время до начала действа. Помещение оказалось довольно мрачным и никаких воспоминаний в душе нашего героя не оставило, тем более что он изо всех сил пытался сосредоточиться и прийти в себя. Когда публика собралась, ее поверг в легкий шок толстый клавишник Сидорчука, вкрадчиво спросив в микрофон: "А это ничего, что мы москали?" После некоторого замешательства раздался дружный смех: образованная киевская публика тогда еще не начала брататься с дикими бандеровцами и потому шутку, хотя и едкую, поняла правильно. Жизнев, давно уже освоивший науку мобилизации всех внутренних сил организма ради успешного концерта, выступил с успехом и на этот раз (напомним, что ему всегда приходилось выходить к публике первым, то есть настраивал зал на нужную волну всякий раз именно он). Спустившись с облегченным вздохом с эстрады, он сходил к стойке за пивом, после чего приступил к постепенному приведению себя в порядок и к наблюдению за ходом концерта. Его удивило малое количество в зале красивых дам, в особенности свободных, без кавалеров. Потом ему объяснили, что из-за глубокого обнищания Украины, бывшей некогда самой богатой советской республикой, красивые дамы предпочитали разъезжаться с родной земли куда только возможно, некоторые даже в такие унылые места, как Германия и США. Ну а если не считать явного недостатка красавиц, то концерт прошел хорошо, публике понравились как поэты, так и музыканты. Часть публики, не желая расставаться с московскими гостями, предложила после концерта отправиться в танцевальный клуб с забывшимся ныне названием - Жизневу там запомнилась только модель старинного самолета в натуральную величину, располагавшаяся в вестибюле. Жизнев уже настроился всласть поскучать, вяло дивясь на прыжки и коленца танцоров, однако его товарищам надоело в дансинге на удивление быстро. Несомненно, причиной стал все тот же недостаток красивых дам, без которых любые танцы превращаются в полную бессмыслицу. Видимо, этим же обстоятельством были вызваны и две совершенно бессмысленные украинские революции последнего десятилетия. Ведь подлинным содержанием нашу жизнь наполняет только любовь, а если для любви нет достойных объектов, то подлинное содержание подменяется суррогатами вроде цветных революций, когда к власти приводят одних толстосумов вместо других и стараются, для придания жизни перцу, увидеть врагов и недочеловеков в собственных братьях.
       Наутро Жизнев проснулся от холода. В унылой комнате гостиницы, больше походившей на заурядное студенческое общежитие, кто-то забыл закрыть форточку, а на дворе было морозно и
      
       92
      
      ветрено. При этом небо застилали мрачные тучи, - словом, денек выдался не из приятных. В комнате на три койко-места, кроме Жизнева, никого не было. Наш герой надел брюки, ёжась от холода, вышел в коридор и постучал в соседние комнаты, но там никто не отозвался. Все это время Жизнева странно беспокоило неумолчно бормотавшее где-то радио, - не так, как беспокоит любой ненужный шум, а так, как смущает и раздражает что-то непонятное. Наконец Жизнев сообразил, в чем дело: диктор бойко щебетал по-украински, однако с таким кацапским выговором ("аканьем", твердым "г" и разбитными московскими интонациями), что становилось ясно: для сохранения теплого дикторского местечка бедняге пришлось-таки подучить мову профессора Грушевского. "Что ж, нужда - не свой брат", - понятливо усмехнулся Жизнев и приступил к умыванию (в номере имелись раковина и кран).
       Умывание ледяной водой основательно его взбодрило: ему захотелось и перекусить, и общения. Однако после водных процедур на этаже продолжало царить все то же странное безлюдье - при неугомонно балаболившем радио оно приводило на память дешевые фильмы ужасов. Одевшись и с помощью резких движений слегка согревшись, Жизнев принялся размышлять, куда бы все могли направиться уже в девять утра. "Разумеется, опохмеляться", - подсказала интуиция, и Жизнев с ней согласился: в такую погоду ничто другое не смогло бы побудить его спутников к активным действиям. "А куда? - спросил разум и ответил сам себе: - Куда-то далеко в пургу они не поедут. Значит, есть место где-то совсем рядом". Жизнев подошел к окну и осмотрел с высоты спальный район Киева - столь же унылый, как и все прочие спальные районы на Земле. Однако характерная для советских времен забота о населении некогда заставила строителей воздвигнуть прямо напротив гостиницы уродливое приземистое здание, состоявшее как бы из нескольких нагроможденных друг друга коробок. Здание неприятно напоминало тот вытрезвитель, в котором Жизнев когда-то побывал, но над входом красовалась не искаженная украинизацией надпись "Дом быта", явно сохранившаяся еще с советских времен. Опыт напомнил Жизневу, что в постсоветскую эпоху в домах быта стали непременно располагать питейные заведения, дабы отцам семейств было где пропить деньги (по-украински - "грОши"), сохранившиеся после починки одежды или бытовой техники. Приглядевшись, Жизнев и впрямь разглядел слева от входа дверь без вывески, куда время от времени торопливо ныряли мрачно одетые сутулые мужчины. "Это там!" - хором вскричали интуиция и рассудок. Жизнев скатился по лестницам, не решившись довериться гостиничному лифту, пересек, кренясь от пурги, заснеженную улицу и ввалился в тепло ярко освещенного бара, где, несмотря на ранний час, было уже полно народу. В центре этого многолюдья за сдвинутыми столами расположились музыканты, Сложнов и Сидорчук. Компанию им состоял некий господин лет сорока в пальто нараспашку, в костюме и при галстуке.
       Появление Жизнева вызвало в обществе радость, смешанную с удивлением.
      - Как ты нас нашел, скажи? Как ты нас нашел?! - вопил толстый клавишник Гена.
      - Ты лучше скажи, как вы могли меня бросить, - сурово ответил Жизнев.
      - Нет, ты все же объясни, - настаивал Гена.
      - Ты читал такого замечательного писателя - Ипполито Ньево? - обратился к толстяку Жизнев. - Не читал? Эх, ты... Так вот, он писал: "Даже шарики ртути не гоняются друг за другом и не соединяются с такой поспешностью, с какой в обществе стремятся друг к другу одинаково мыслящие люди". Есть еще вопросы?
      - Браво! - зааплодировал Сложнов. Наш герой заметил, что к аплодисментам присоединился и незнакомый господин в галстуке. "Кто это?" - шепотом спросил Жизнев у соседа по столу. Оказалось, что веселье с гастролерами разделяет не кто иной, как мэр одного из городов южного берега Крыма. Видимо, желание сэкономить деньги привело мэра в однозвездочный отель, а утренняя жажда - в дом быта, где его и вовлекла в свои сети компания веселых бездельников. Жизнев утолил первоначальную жажду кружкой пива, а затем примкнул к остальному обществу, которое уже уверенно перешло на водку. Кто-то может осудить столь смелый шаг, сделанный уже в десятом часу
      
      
       93
      
      утра. Однако торопиться с осуждением не стоит, ведь Макробий Феодосий справедливо писал: "Итак, нужно выступить и как в каком-то строю врукопашную сражаться с доставляющими наслаждения вещами и с этой твоей дозволенностью вина, чтобы обороняться против них не бегством и не отступлением, но защищать умеренность и воздержанность силой и постоянным присутствием духа и соразмерным употреблением вина. И вместе с тем, разгорячив и согрев дух вином, мы помогли бы ему, если бы в нем было что-нибудь от холодной печали или сковывающей застенчивости". Застенчивостью за столом действительно и не пахло - с мэром перешли на "ты" и довольно грубо над ним подшучивали, причем ему такое обращение явно нравилось - скорее всего в силу новизны, так как в обыденной жизни с мэрами так разговаривают нечасто. Мэр призвал участников застолья смело приезжать в его город, не опасаясь крымских татар. "Мы им границы давно определили, они знают, что можно, а что нельзя. Приезжайте, все будет отлично", - со спокойной уверенностью сказал мэр. Жизнев не усомнился в его словах: в тех краях, где люди воспитываются на поэзии Пушкина, и впрямь чувствуешь себя куда спокойнее, чем там, где воспитываются на брюзгливой музе Тараса Шевченко. Ведь Шевченко, что греха таить, поэт плохой, и полюбить его можно только за то, что он украинец, а вовсе не за стихи. А от такой любви один шаг до самоощущения несправедливо обиженного, до прощения себе всех грехов и, как следствие, - к озлоблению на всех и вся. Это озлобление, повторяем, ни в коем случае не направляется на собственные ошибки и пороки, - нет, оно выплескивается вовне, на ближних, закономерно зевающих от стихов Шевченко, и выражает себя в смутах, поражающих мир полным отсутствием смысла. Любители Шевченко любят на самом-то деле не этого третьестепенного автора, а самих себя, оттого-то Господь, не любящий самодовольства, и оборачивает фарсом и посмешищем все их шумные начинания. К сожалению, они ничего, даже и самого Шевченко, не читают, а им бы почитать Руми, который писал: "Мечом веры зовется тот, кто выступает на поле брани во имя веры и кто отдает все свои усилия без остатка Богу. Верное он отличает от неверного и истину от лжи. Однако прежде всего он борется с самим собой и в первую очередь исправляет собственную натуру. Как говорил Пророк, "начните с себя!""
       Достаточно выпив, мэр, на которого спиртное не оказывало никакого видимого действия, засобирался в коридоры власти. Остальная компания решила направиться в тот клуб, где выступала накануне. Однако Жизнев воспротивился: "Чего я там не видел! Унылое местечко, к тому же трата денег. Лучше погулять по городу". Сложнов решил составить ему компанию, и они добрались на такси до центра, Андреевским спуском вышли на Подол и гуляли до тех пор, пока время, холод и безденежье не погнали их на вокзал (выдачу денег за участие в концерте Сидорчук отложил, разумеется, до самой встречи в поезде - он страшно любил оттягивать этот момент, упиваясь ощущением собственной значимости, а также безумной надеждой на то, что его компаньоны забудут про деньги). Поезд подали, поэты предъявили билеты и заняли свои места. Вдруг к ним в купе сунулся Сидорчук: "Гены у вас нету?" Оказалось, что Гена с ударником группы тоже пошли погулять по городу, но до поезда так и не добрались. Отправление в таких случаях могут задержать, но лишь на несколько минут. Поезд дернулся, собираясь отчаливать, но тут же вновь замер, потому что с перрона донеслись душераздирающие вопли - это голосили отставшие музыканты. Их страшно разозлило то, что поезд пытался уехать без них, и свое раздражение они в виде потоков грубой брани обрушили на всю поездную бригаду. Им кто-то возразил, и от этого они разошлись еще пуще, объясняя действия железнодорожников исключительно великохохлацким шовинизмом. Было ясно, что, гуляя по городу, музыканты посетили еще не одну распивочную, оттого у них в головах и помутилось еще больше, чем обычно. Буянов можно было если не оправдать, то понять: водка на Украине действительно великолепная - за одним редким исключением, о котором мы вскоре расскажем. Когда от брани музыканты перешли к угрозам, проводница вызвала милицию, и угроза снятия с поезда и водворения в киевский вокзальный обезьянник встала во весь свой исполинский рост. Поэты пошли заступаться за нарушителей спокойствия, но те уже и сами сообразили, что к чему, быстренько заткнулись, юркнули в свое купе и там притворились мертвыми. Тащить их
      
       94
      
      волоком в кутузку никому не хотелось, и в итоге на них махнули рукой.
       У Жизнева со Сложновым в купе оказался только один, зато прекрасный сосед - милейший Николай Кузьмич, дай бог ему здоровья. Когда первое знакомство состоялось, он извлек из дорожной сумки мелко нарезанное сало с бордовыми прожилками, свежий хлеб, колбаску, соленые огурчики, чесночок, а завершил весь этот натюрморт мощным золотистым мазком под названием "Немирофф - горилка з перцем, 0,7 литра". Поэты восхищенно охнули, но Николай Кузьмич отмахнулся от благодарностей.
      - Я - чиновник, и даже не самый маленький, - сказал он, поднимая рюмку. - А что такое - жизнь чиновника? В общем и целом - рутина. Каждый день одно и то же. Поэтому я благодарен судьбе за то, что она свела меня по дороге в Москву с такими интересными людьми. Я остался в душе советским человеком, хотя в Киеве про это не стоит громко говорить, и русскую поэзию как любил, так и сейчас люблю. А старая любовь не ржавеет.
      - За любовь! - воскликнул Сложнов.
      - За поэзию! - поддержал тост Жизнев. Николай Кузьмич оказался прекрасным собутыльником, и занимательная беседа текла без пауз. К концу первой бутылки Николай Кузьмич уже решил пригласить поэтов на работу в свое ведомство.
      - Серьезные вы ребята, - сказал он с уважением. - Я поэтов, конечно, люблю, но думал, что они все - как бы это сказать? - вертопрахи. А вы - нет, вы хлопцы серьезные.
      - А что у вас за контора, Николай Кузьмич? - поинтересовался Жизнев.
      - Та какая разница? - удивился чиновник. - Главное - чтоб коллектив был хороший. Грошей будет достаточно, и времени на стихи останется навалом. Я и книжки издать помогу, если что...
      - А с выступлениями поможете? - полушутя осведомился Жизнев.
      - Это в клубах, что ли? Раньше не занимался, но займусь, порешаю на первых порах. Почему нет? Всё в наших силах.
      - ЗдОрово! - воскликнул Сложнов.
      - Я серьезно, ребята, мне толковые сотрудники нужны, - сказал Николай Кузьмич. - Вот мои телефоны - звоните в любое время.
      - Эх, выпить бы за сотрудничество, да горилка кончилась, - с сожалением заметил Жизнев.
      - Почему кончилась? - поднял брови Николай Кузьмич. - Только началась.
       И на столе возникла еще одна бутыль "з перцем".
      - Здорово! - повторил Сложнов.
      - Ось так, хлопци, - сказал, разливая горилку, киевский чудотворец. - Держитесь дяди Коли, и усё буде чудово.
       В тот вечер наш герой впервые увидел своего друга пьяным: ему запомнилось, как Сложнов стоял в дверях купе и с блаженной улыбкой провожал взглядом пухлых дам, направлявшихся в туалет. Выпивать со Сложновым Жизневу приходилось нередко, но кроме прилива веселости никакого другого воздействия спиртное на Сложнова не оказывало. И вот горилка з перцем осилила-таки москальскую силу!.. Второй и последний раз Жизнев видел друга пьяным в Краснодаре: в антракте их совместного концерта Сложнову показывал свое искусство один бывалый бармен, поклонник поэзии. Этот бармен умел смешивать напитки таким образом, что жертве казалось, будто она пьет фруктовую воду, тогда как на самом деле крепость напитка составляла свыше сорока градусов. Ну и "перебрал Костяйка", как наутро со вздохом говорил о случившемся Сложнов. А посетители концерта остались довольны: хотя часть стихов прозвучала и не совсем внятно, зато стало ясно, что московские поэты - обычные люди, подверженные обычным человеческим слабостям, и можно не взирать на поэтов снизу вверх. Можно даже сверху вниз, что довольно приятно.
       Что же касается предложения Николая Кузьмича, то сомневаться в его словах не приходится: такие люди обязательно всё делают так, как говорят. Раз сказал "буде чудово", значит, так воно и буде. Вот только по приезде в Москву жизнь сразу взяла поэтов в оборот, навалилась, закрутила,
      
       95
      
      завертела... В Киев позвонить так и не удалось, а потом и телефоны куда-то затерялись. Печально, но зато Николай Кузьмич обрел бессмертие. "Ибо, - как писал Эверс, - всё умерло, что так или иначе не сохранилось в воспоминании. Тот совершенно умер, кто забыт, а не тот, кто умер".
      
       Глава XX
      
       Таким образом, первая поездка в Киев в составе Сообщества прошла для нашего героя, как говорится, в штатном режиме, если не считать неважного самочувствия в утро приезда. Иначе прошла вторая, которой было суждено поставить крест на существовании самого знаменитого литературного объединения России рубежа тысячелетий. А начиналось все многообещающе: прекрасная летняя погода, предвкушение славных выступлений, денег и прогулок по Киеву... В столицу Украины Жизнев вновь приехал с головной болью, но в компании музыкантов иначе и быть не могло. Музыканты же, как всегда, чувствовали себя прекрасно, чем внушали Жизневу острую зависть. "Нечему там болеть-то", - злобно шипел он. Нашему герою вновь пришлось поить всю компанию, ибо пить в одиночку ему не хотелось, а товарищи в кульминационный момент попойки заявили, что у них нет денег. Жизнев им, понятно, не поверил, ведь это было самое начало поездки и потратиться никто не мог, равно как и отправиться в другую страну с пустым карманом. Но наш герой уже привык к скупердяйству музыкантов и заранее решил в расчете на будущий гонорар тряхнуть мошной. В итоге перемещение из Москвы в Киев прошло весело, если не считать попытки украинских таможенников ссадить Жизнева с поезда за то, что он курил в тамбуре во время их никому не нужного обхода: таким образом эти бесполезнейшие в мире люди утверждали свое значение в глазах испуганных пассажиров и в своих собственных глазах. Будь наш герой трезв, он, конечно, струхнул бы от перспективы оказаться ночью без денег на глухой украинской станции, однако большое количество спиртного сделало его невосприимчивым к угрозам. А потом за него вступились проводницы, затараторившие: "Это ж артисты! Что он такого сделал-то? Это ж артисты, понятно вам?!" К счастью, с виду Жизнев был не пьян, в перебранку не вступал, и потому инцидент удалось замять даже без взятки. Видимо, проводницы недолюбливали таможенников, потому что когда те удалились, самым мягким эпитетом в их адрес со стороны проводниц было "дармоеды". Звучало грубовато, зато правдиво, а в том, что таможенников было за что не любить, Жизнев убедился сам. Раздражать их не стоило, ибо нагадить они могли, но, как писал Грибоедов, "Почтенье не всегда сопряжено с любовью". Увы, судя по доносившимся до слуха Жизнева мимолетным репликам, презирали украинских таможенников решительно все - по правде говоря, и мы тоже, а потому довольно о них.
       В Киеве гастролеров встретили яркое солнце, жара и непотопляемый говорун Казихан, перебравшийся в Киев. Было в этом человеке нечто, не позволявшее работодателям предлагать ему маленькое жалованье и должности, на которых надо трудиться в поте лица. Вот и в Киеве его сделали куратором русскоязычной газеты (ибо, при всей самостийности, украиноязычная в Киеве никому не требовалась), - с огромной зарплатой, позволявшей снимать квартиру в двух уровнях на Крещатике и еще одну для гостей тоже в центре. Подругой жизни у Казихана в то время состояла известная радиоведущая, пухлая блондинка с испанской фамилией, которая встретила вместе с ним гастролеров на вокзале. Ей-то и пришлось развлекать всю компанию на гостевой квартире, в то время как Казихан умчался по делам. Жизнев подремывал на мягком диване и вполуха слушая разговор хозяйки со Сложновым и Сидорчуком. Выступление предстояло только вечером, до этого поэтов ждали на телевидении. Однако нашего героя Сидорчук туда не позвал и поехал выступать вдвоем со Сложновым. Ну а Жизневу после бурной ночи хотелось только отдыха, мотивы действий Сидорчука его не интересовали. "Ни на что не напрашивайся, ни от чего не отказывайся", - вспомнил он золотое правило и погрузился в дремоту. Забегая вперед, скажем, что вечером Сложнов его поразил, сообщив:
      - А ты знаешь, Сидорчук предложил выступить без тебя.
      
       96
      
      - Почему? Какая муха его укусила? - опешил Жизнев.
      - Видимо, обиделся из-за того, что ты не просился с нами на телевидение, - предположил Сложнов.
      - С ума сойти, - пожал плечами Жизнев. - В Москве про телевидение разговора не было. Да и вообще безумная какая-то постановка вопроса. Оказывается, я должен повсюду проситься.
      - Вот и я ему то же сказал, - заметил Сложнов. - Говорю: если бы ты предложил, Любим поехал бы, а так он решил, что не нужен пока. Почему он должен навязываться?
      - Это заветное желание нашего магистра - дозволять и возбранять, - усмехнулся Жизнев. - Руководить, одним словом. Ну, сам всё знаешь.
      - Я ему, естественно, сказал, что без тебя выступать не буду, и он опомнился, - сказал Сложнов.
       Время тянулось медленно, разговор похмельных гостей с хозяйкой не клеился, особенно когда уехали Сложнов и Сидорчук. Жизнев дремал, а музыканты не относились к числу салонных златоустов. Так как заснуть не удавалось, Жизнев наконец сел на диване и огляделся в поисках книг. Увы, временное обиталище гастролеров недаром выглядело так же мертвенно и неуютно, как большинство дорогих квартир креативного класса: причиной тому было почти полное отсутствие книг. Жизневу попалась на глаза лишь одна маленькая книжица в мягкой обложке, которая оказалась мемуарами известного бандеровца Дмитро Корчинского - этакая местечковая "Майн Кампф" (разумеется, на украинской мове). Жизнев сначала полагал, что не доберется и до третьей страницы, но чтение оказалось очень легким - во-первых, потому, что автор отнюдь не отличался глубокомыслием, а во-вторых, оттого, что автор строил фразы совершенно по-русски и новомодными словами, которые постоянно выдумывает украинский Институт языка, почти не пользовался. Невольно вспоминалась репутация борца, которой обладал пан Корчинский, и думалось с недоумением, за что же он всю жизнь боролся, если не смог преодолеть русского даже в самом себе. Книга не давала ответа на этот вопрос, зато не оставляла сомнений в том, что кровопролитие на Украине еще впереди. Когда Жизнев прочитал две трети текста, раздался звонок в дверь, и недочитанная книжка была без сожаления отброшена. Явились две хорошенькие девушки - видимо, по молодости лет не успевшие еще уехать в вожделенную Европу, - и произвели некоторое оживление в среде приунывших с похмелья музыкантов. Жизнев встряхнулся и стал подыскивать в уме фразу, подходящую для того, чтобы с блеском вписаться в общую беседу, однако вместо комплиментов и галантных шуток на память ему вновь, в который уже раз, пришли строки Ибн ар-Руми:
       Что ни девушка - дивный плод, но не стоит судить на взгляд:
       Их отведав, узнаешь ты, сколько злого они таят.
      
       Ты сегодня поклясться рад, что сладкИ они, словно мед,
       Но какая-нибудь в свой час желчи в душу тебе нальет.
      Ну а коли так, Жизнев мысленно махнул рукой на ухаживания, явно не имевшие никаких перспектив, и снисходительно слушал казарменные шуточки музыкантов и задиристые ответы хохлушек. Наконец вернулись Казихан, Сидорчук и Сложнов, и оказалось, что время выступления уже близко. Подруга Казихана пригласила всех к столу. Жизнев заставил себя поесть - еда была вкусной, хохлушки, даже с испанскими псевдонимами, все как одна отлично готовят, но не будем забывать о состоянии нашего героя, - после чего все затопотали вниз по лестнице к ожидавшим во дворе автомобилям. Мероприятие было организовано газетой, которую курировал Казихан (не редактировал, а именно курировал). Оно представляло собой не более и не менее как всеукраинский слет рекламных агентов (точнее, входило в культурную программу этого слета), а потому Казихан постоянно напоминал: "Читайте стихи грубые, желательно - с матом. Рекламные агенты устали от сладких текстов, грязь и мат - вот то, что им нужно". Тут Жизневу пришла в голову мысль, что житейские успехи Казихана, возможно, объясняются предельно просто: несмотря на свою излишнюю говорливость и легкомыслие, он все же далеко не дурак. Однако привычка скользить по поверхности
      
       97
      
      явлений порой приводила Казихана к неверным заключениям. Так, например, Казихан сделал вывод, что Сидорчук является бесспорным лидером Сообщества - разумеется, лишь на основании заявлений самого Сидорчука. Ну а неверные выводы порождают и неверные поступки: в ходе описываемой поездки газета Казихана объявила конкурс на лучший слоган для себя. Конкурс выиграл Сложнов, но Казихан поместил в газете выигравший слоган за подписью Сидорчука. Недовольство Сложнова Казихана очень удивило. "Но он же у вас главный!" - в недоумении разводя руками, сказал Казихан. "Рецидивы байского мышления", - процедил Жизнев, когда возмущенный Сложнов рассказал ему об этом случае. Сам Жизнев слоган хоть и написал, но тут же о нем забыл, а почитать газету - виновницу торжества даже и не подумал, ибо питал отвращение к любым газетам, даже дружественным. Ему запомнились слова Андорра Габора: "Если газетчики будут умнее, поумнеет и публика, а если она станет умнее, то совсем откажется читать газеты".
       На окраине Киева, на плоском левом берегу Днепра высится высится аляповатый современный новодел - бревенчатая древнерусская крепость, выкрашенная казарменной желто-коричневой краской, дабы не сгнила раньше времени. Крепость представляет собой концертный зал под открытым небом: стены с башенками окружают поросшее бархатистой травкой поле, на котором монтируется сцена. При необходимости на травке вокруг сцены могут резвиться шоу-группы, размещаться фонтаны, бьющие искрами, и воплощаться другие фантазии режиссеров массовых действ. Для спортивных состязаний это поле непригодно, так как не имеет ни разметки, ни беговых дорожек. Изнутри к стенам примыкают трибуны, кольцом окружающие поле, - на центральной трибуне как раз и разместилось несколько сот рекламных агентов, которым предстояло слушать поэтов и группу Сидорчука. Одновременно вся акция должна была рекламировать новую марку водки "Пять капель". Водка была оформлена по европейской моде, то есть без этикетки - и логотип, и все надписи размещались прямо на стекле посудины, что в то время являлось в СНГ новшеством. Музыканты, в которых сохранилось еще очень много детского, таясь от своего руководителя, наскоро выпили одну такую бутылку и сбегали сквозь ивовые заросли на Днепр искупаться. Затем провели проверку звука, публика постепенно собралась, и начался концерт.
       Перед началом концерта у Жизнева состоялся неприятный разговор с Сидорчуком. Последний потребовал показать ему стихи, которые Жизнев собирается читать, а Жизнев в довольно грубой форме отказался это сделать, и Сидорчук отошел с недовольным видом. Наш герой грубить не любил, однако взаимная цензура в Сообществе никогда не практиковалась. Попытки ее ввести указывали на далеко зашедшее помешательство магистра, пытавшегося командовать теми, кто никогда не давал на это своего согласия. Однако жажда власти - это такая гидра, которая не имеет определенных природой размеров: если ей позволяют расти и не рубят вовремя ее щупальца, то она все растет и растет. Так и Сидорчук, добившийся уже привилегированного положения в Сообществе, никак не мог на этом остановиться. Что же касается указаний Казихана, то Жизнев имел достаточно концертного опыта, чтобы не принимать их к прямому исполнению. Поэтому он прочел стихи весьма фривольные, но без обсценной лексики, и тем не менее явно шокировал некоторых слушателей. К счастью, формально в его выступлении придраться было не к чему, ну а шок следует признать скорее положительным результатом. Правильно писал Шиллер: "Надо людям докучать, нарушать их тихий уют, повергать их в тревогу или изумление. Поэзия должна стоять перед ними либо как светлый гений, либо как привидение - одно из двух. Только это научит их верить в существование поэзии и преисполнит уважением к поэту". Впрочем, чтение Жизнева выглядело как дерзкая, но изящная игра с публикой - в отличие от последовавшего затем выступления Сложнова (Сидорчук решил стихов не читать и ограничиться пением под музыку ансамбля). Дисциплинированный Костя понял указания Казихана совершенно буквально и, выбрав из своих текстов самые брутальные, обрушил их на головы рекламных агентов, а также случайной публики, проникшей на мероприятие из близлежащего спального района Оболонь. В итоге публика раскололась: часть ее после выступления Сложнова осталась сидеть неподвижно и строила брезгливые гримасы. Другая часть хохотала и бурно
      
       98
      
      аплодировала. Жизнев в это время бродил по травке вокруг сцены. В этой травке в соответствии с замыслом рекламной акции там и сям валялись полные бутылки водки "Пять капель", цивилизованно же выпить и закусить бутербродом можно было у специальных столиков, установленных ближе к трибунам. Некоторые зрители уже спускались, дабы угоститься, и Жизнев недолго думая последовал их примеру. Водка "Пять капель" оказалась откровенно плохой, что для украинской водки очень странно, однако дареному коню в зубы не смотрят, и, запив содержимое пластикового стаканчика апельсиновым соком, Жизнев окончательно пришел в доброе расположение духа. Он бурно аплодировал Сложнову, стоя на травке возле сцены, когда к нему вдруг подбежала какая-то пожилая дама и попыталась испортить его хорошее настроение. "Это, по-вашему, стихи? Вот этот ужас - стихи?! Что это такое?! Вам самому-то это нравится?" - накинулась дама на Жизнева с градом вопросов. "Да, - искренне ответил Жизнев. - Мне очень нравятся стихи поэта Сложнова". Дама хотела продолжить свои наскоки, но вдруг заметила, что среди зрителей, собравшихся у сцены, ее обличительный пыл не встречает никакой поддержки. Зрители доставали из травы бутылки, откупоривали их и с одобрением внимали Жизневу, который произнес ответную речь. Он рассуждал примерно так: ниву фривольной словесности кто-то возделывать должен, но, поскольку такого человека часто не понимают и осуждают, его следует признать подвижником и героем культуры (такого признания удостоился, например, прозаик Виктор Ерофеев). Кроме того, продолжал Жизнев, понятия о приличиях не остаются вечно неизменными: в эпоху упадка и смут они иные, нежели во время спокойного развития общества. В подтверждение Жизнев сослался на слова Франческо Мольца: "Взять хотя бы стыдливость, которая сегодня в таком почете и, я бы сказал, по-глупому восхваляется: не была ли она в древности изощреннейшими римскими цензорами предана хуле, осуждена, опозорена и выгнана вон? Там не считалось бесстыдством обмениваться друг с другом женами, а потом, когда захочется, забирать их обратно!" Об относительности морали, напомнил Жизнев, много писал один из величайших умов человечества маркиз де Сад. "Короче говоря - за культуру и против всякой реакции!" - заключил Жизнев свою речь, метнув грозный взор в сторону недоброжелательной тетки и чокнувшись со стоявшей тут же подругой Казихана. Эта дама проявила немалое гражданское мужество, прочитав со сцены стихи Сложнова вместе со всеми крепкими словечками в украинском переводе. "Потрясен вашим исполнительским мастерством", - расшаркался Жизнев и опрокинул в себя очередную порцию водки "Пять капель". Кончиться эта водка не могла - она была повсюду, и когда она заканчивалась в одной бытылке, надо было лишь наклониться и поднять из травы следующую. Однако этот незадавшийся продукт уже начал надоедать нашему герою, и потому он с радостью принял предложение группы киевских художников продолжить веселье у них в мастерской. Сидорчук, к счастью, с ними не поехал, и потому вечер прошел очень весело. Наутро Жизнев проснулся в кресле у стола, уставленного бутылками и закусками. К его собственному удивлению, он (то есть Жизнев, а не стол) был совершенно свеж. Впрочем, и на столе, слава богу, ничего не испортилось, что позволило Жизневу налить себе рюмочку славной водки "Гривна", со смаком выпить и закусить. "Не рано ли?" - опасливо заметил кто-то из проснувшихся художников. "А я не догматик, - ответил Жизнев. - Если чувствую, что пойдет хорошо, то время для меня значения не имеет". Было и впрямь еще совсем рано, но тем не менее в студии раздался телефонный звонок: это Казихан разыскивал Сидорчука, которому скоро следовало быть на телевидении. Все поиски, однако, завершились провалом - лишь потом выяснилось, что богатые поклонники, к которым безошибочно прибился накануне Сидорчук, напоили его до полного забвения и об утреннем эфире, и обо всем прочем. Зато Сложнов, поговорив с Казиханом, без колебаний отправился на телевидение вместо магистра - Сложнова похмелье не мучило никогда. В ожидании друга Жизнев пил рюмку за рюмкой с художниками, неторопливо толкуя с ними о перспективах творчества на рубеже тысячелетий.
      - В Москву надо ехать, там вся движуха, - говорили художники. Жизнев с этим не согласился.
      - У вас прекрасный город и прекрасный климат, а это половина счастья, - сказал он. - Ну а
      
       99
      
      счастливому человеку, поверьте моему опыту, все удается. Создавайте группу, придумывайте манифест - и вперед! Важно только, чтобы манифест не подмял под себя воображение. Советский критик Топер верно писал, что "наибольший интерес представляют не общие декларации, а творческие индивидуальности, которые сумели выйти за рамки провозглашенной программы". Можно и Гете вспомнить: "Принципы для гения опаснее дурных примеров". И, конечно, очень важно, чтобы и групповая, и личная программа были содержательны. Вот вы сделали х- орошее издание, - побарабанил Жизнев пальцами по альбому с репродукциями картин, изображавших вдохновенно написанные гениталии. Но, во-первых, сие не ново - минус. Во-вторых, здесь пластическое освоение предмета полностью замыкается в себе и за пределы предмета зрителя не ведет. Это огромный минус. Сложился примитивный условный код: "непристойность есть новизна", и вы хотите на этом сыграть. Ваше желание понятно, однако стратегия слишком проста. Без выхода за рамки предмета большого успеха не будет.
      - Что же делать?
      - Больше читать, - пожал плечами Жизнев. - А также больше любить и больше страдать. Любые волнения духа расширяют кругозор. А там уж, как писал Гете, "искусство обойдется без знания и соблюдения пропорций, ибо наитие придаст ему характерную цельность". Рекомендую также почаще вспоминать и другие слова Гете: "...Трудно человеку, равняющемуся по переменчивой моде, тешащему себя мишурным блеском современности, стать истинным художником". Банальность, казалось бы, но со времен Гете эта банальность стала только актуальнее.
       Тут вернулся Сложнов, и все выпили сначала за его благополучное возвращение, потом - за успех телепередачи, которую он, можно сказать, спас, а потом - за искусство. Жизнев чуть не прослезился, внезапно вспомнив самоанализ художника - героя д"Аннунцио, и постарался - возможно, не вполне точно - донести эти мысли до своих собутыльников: "- Искусство! Искусство! - вот верная любовница, вечно юная, бессмертная, вот - Источник чистой радости, заповедный для толпы, доступный избранным, вот драгоценная Пища, уподобляющая человека Богу. Как он мог пить из других чаш, раз он прикоснулся устами к этой? Как он мог искать других восторгов, отведав высшего? Как мог его дух воспринимать другие волнения, раз он чувствовал в себе незабвенное смятение творческой силы? Как его руки могли предаваться праздности и сладострастью над женскими телами, после того как из-под его пальцев вырвалась непреложная форма? Как, наконец, его чувства могли ослабеть и развратиться в низменной похоти, после того как они были осенены чувствительностью, открывавшей в явлениях невидимые линии, постигавшей непостижимое, отгадывавшей сокровенные мысли Природы?" Когда беседа достигла такого нешуточного пафоса, в мастерскую явился галерейщик по имени Аркадий со своей дамой и предложил поэтам посмотреть выставленные у него картины. Гости с готовностью согласились и, махнув по рюмочке на дорожку, отправились в галерею. Жизневу картины не очень понравились ("Мелкотемье, угождение вкусам лавочников", - бурчал он про себя), однако внешне его недовольство никак не проявлялось - прожитые годы научили его дипломатии. Его беспокоило отсутствие Сидорчука, но Аркадий сообщил: "Все в порядке, он звонил, сейчас подъедет". Вскоре и впрямь появился Сидорчук со своим директором Сашей, которому музыканты постоянно придумывали разные непочтительные клички за суетливость и излишнее стремление ладить с Сидорчуком (самой популярной из этих кличек была "Электрический Балбес"). Саша и впрямь постоянно поддакивал Сидорчуку, принимал его сторону в разных сомнительных ситуациях... Бедняга не понимал главного: чем больше уступок делаешь недоброму человеку сегодня, тем больше их от тебя потребуют завтра. Впрочем, с людьми малознакомыми, особенно богатыми, Сидорчук вел себя, как обычно, весьма учтиво, даже льстиво, а потому общение с Аркадием протекало вполне приятно: сначала осмотрели экспозицию галереи, затем зашли в соседний кабачок, где имелось очень недурное пиво. В жаркий день оно оказалось как нельзя более кстати. Сидорчук сообщил, что вечером предстоит выступление в клубе, но времени до тех пор оставалось еще много, и поэты по совету Аркадия решили совершить прогулку по Днепру на
      
       100
      
      теплоходике. Это был один из немногих подлинно хороших советов, полученных нашим героем за всю его жизнь. У кого выдастся в погожий летний день свободное время - потратьте его на теплоходную прогулку по Киеву! И если золотые купола Лавры не заставят сильнее биться сердце русского человека - значит, нет этого человека, не выдержал он борьбы с земной пошлостью и заживо помер. Сложнов выбрал себе укромную лавочку и завалился вздремнуть, но у него имелось много оправданий: и беспокойное утро, и предстоявший концерт, и алкоголь, накопившийся в организме... А Жизнев только взбодрился от созерцания великого города - у него даже волосы зашевелились на голове от множества нахлынувших мыслей. Поэтому в клуб, где предстояло выступать, он вошел в приподнятом настроении. Его бодрости не смогла развеять даже красовавшаяся на видном месте афиша, извещавшая о том, что выступать должны "Сидорчук и другие".
      - Оказывается, мы - другие, - с усмешкой бросил Жизнев Сложнову, когда они входили в зал.
      - Я тебе потом кое-что еще скажу на эту тему, - понизив голос, сказал Сложнов, после чего оба поэта постарались выкинуть из головы все неприятное. Клуб был набит народом под завязку, при появлении поэтов раздались восхищенные возгласы. Такое знание современной русской поэзии Жизнева приятно удивило, хотя полная русскоязычность Киева и могла бы его к этому подготовить. Для поднятия тонуса и освежения голосовых связок Жизнев пропустил пару кружек доброго пивка, услужливо выставленного администрацией, и выступил с блеском. Публика расхватала все его книги до единой, и если автографы он ставил несколько диким почерком, то его извиняют волнение и накопившаяся усталость. На вокзале Сидорчук выдал путникам дополнительный гонорар (поскольку выступление в клубе первоначально в программу гастролей не входило). Выпив за тихой беседой в купе предусмотрительно захваченное в поезд пиво, поэты с легким сердцем отошли ко сну.
       Пробуждение тоже было спокойным. Вагон пронизывали солнечные лучи, ветерок, проникавший в приоткрытые окна, колыхал занавески. Стояла тишина, если не считать стука колес и приглушенной беседы Сидорчука со своим директором - они сидели напротив Жизнева на нижней полке. Сверху спустился Сложнов, примостился в ногах у Жизнева и тоже вступил в разговор. Его явно переполняла радость бытия, подогретая ощущением богатства, и молчать он не мог, хотя помолчать стоило. Это было ясно по тем взглядам исподлобья, которые бросал на Сложнова Сидорчук. А бедный Костя разливался соловьем: и мы, дескать, все молодцы, и выступили прекрасно, и перспективы у Сообщества впереди блестящие... При упоминании о перспективах Сидорчук не выдержал. Есть расхожая шуточка - "Обидеть поэта может каждый"; направлена она, очевидно, против тех, кто называет себя поэтом без достаточных на то оснований. Однако основания называться поэтом кое у кого все же имеются, и обидеть таких людей также легче легкого. Ведь подлинные поэты в наше время непременно труженики, ибо поэзией сейчас, как известно, не проживешь, а значит, трудиться приходится одновременно на многих фронтах; мало того, это труженики в значительной степени бескорыстные, ибо их творческие труды либо вовсе не оплачиваются, либо оплачиваются крайне скудно. Если говорить о Сложнове, то он помимо поэзии еще и весьма серьезно занимался музыкой и сочинением песен. Такие люди, в борьбе с бедностью украшающие нашу жизнь, заслуживают прежде всего благодарности. Обида, которую им так легко нанести, состоит никоим образом не в критике, которая может быть и точной, - обида состоит в том распространенном отношении к подвижничеству, которое выражается подловатой формулой "Если ты такой умный, то почему ты такой бедный". Этой формулой можно исчерпывающе выразить суть лавины нападок, неожиданно обрушившейся на Сложнова со стороны Сидорчука и директора Саши. Судя по многословию магистра, он долго обдумывал свою речь, когда же он замолкал, на помощь ему приходил Электрический Балбес, еще не ведавший о том, что скоро его уволят без выходного пособия (Сидорчук легко забывал и серьезные услуги, которые ему оказывали - что уж говорить о простом поддакивании).
       Здесь надо кое-что пояснить. Безусловно, Сидорчук любил портить людям настроение, однако
      
       101
      
      столь мощный выброс враждебности объяснялся не только его скверным характером. Нет, ближайшие товарищи и, в частности, Сложнов стали раздражать его в ту пору больше обычного по вполне конкретным причинам. Во-первых, Сложнов за несколько лет сильно прибавил в мастерстве, в силе своих стихов. Это быстро почувствовала публика, благодарная Сложнову также и за его милое скоморошество, за попытки устроить из каждого выступления маленький карнавал, - в этих попытках Сложнов проявлял недюжинную изобретательность. Сидорчуку, привыкшему видеть в Сложнове младшего партнера, такое переключение внимания публики не нравилось, однако его собственные произведения соревноваться с тем, что делал Сложнов, уже не могли. Сидорчук стал писать от концерта к концерту все скабрезнее, - он и вообще в жизни делал ставку на худшее в людях, - однако искомых результатов это не приносило. В результате повторялось то, о чем когда-то писал Вазари: "Величайшую власть имеет гнев над теми, кто, пытаясь высокомерием и надменностью добиться в каком-нибудь занятии признания своего превосходства, неожиданно для себя видит, как в том же искусстве вдруг поднимается прекрасный талант, который не только их догоняет, но с течением времени намного их и опережает. И уж, конечно, для таких людей нет железа, которое они в своей ярости не готовы были бы разгрызть, и нет такого зла, какого они не совершили бы, если бы только могли. <...> Завистники эти из-за своего упрямства никогда не поверят совершенствованию молодого в их занятиях, как бы ясно они это ни видели". Во-вторых, незадолго до поездки Сложнов и Сидорчук очень серьезно поспорили из-за авторских прав на песни Сложнова. Собственно, почвы для спора не имелось: группа Сидорчука много лет исполняла песни, музыку к которым сочинил Сложнов (а к некоторым песням - и слова, и музыку). Данный факт был хорошо известен музыкантам, авторство также было обозначено уже на первых дисках группы и, что самое главное, зарегистрировано в фирме, занимавшейся охраной авторских прав (сокращенно - НААП). Диск выходил за диском, Сидорчук исправно получал за них деньги, но и не думал делиться со Сложновым. В ответ на неоднократные напоминания (довольно робкие - в обычном стиле Сложнова) Сидорчук сперва подарил партнеру приставку к компьютеру ценой примерно в пару бутылок неплохого коньяка, а затем, когда напоминания не прекратились, стал отвечать грубостями и упреками в жадности и неблагодарности (мол, это он, Сидорчук, научил сопляка Сложнова писать, вывел в люди и так далее). Между тем диски продолжали выходить, Сидорчук обновил автомобиль, а Сложнов по-прежнему балансировал на грани голода. Наконец терпение Сложнова лопнуло, и он решил пожаловаться на Сидорчука в НААП. Сидорчук был предупрежден об этом намерении, но лишь разразился издевательским смехом. Зная миролюбие Сложнова, он решил, что его пытаются взять на испуг. Возможно, Сложнов и впрямь не стал бы предпринимать никаких официальных шагов - ведь они так противоречили его нраву, однако его намерение решительно поддержал Жизнев.
      - Если ты уступишь, то мира все равно не добьешься, - предупредил друга Жизнев. - Наш дорогой магистр так и будет унижать тебя при каждом удобном случае. Такие люди всякую уступку толкуют не как стремление к миру, а как признак слабости.
      - Но он говорит, что денег у него все равно нет, - нерешительно заметил Сложнов.
      - А при чем здесь он? Платить ведь будет не он, а фирмы звукозаписи, которые выпустили контрафактный диск, - объяснил Жизнев. - Кстати, как это они пошли на такое явное нарушение? Сейчас все уже знают о наличии авторского права.
      - Понятия не имею, - отвечал Сложнов.
      - А наш общий друг, кажется, очень не хочет твоего обращения в НААП?
      - Очень не хочет.
      - Значит, скорее всего дело было так: в фирме звукозаписи Сидорчука спросили, разберется ли он со всеми другими правообладателями, если фирма выдаст ему деньги сразу на всех - и на него, и на тебя, и кто там у вас еще был... Сидорчук сказал, что разберется, никого не обидит. Ему выдали деньги, в которые входил также и твой гонорар. Твой гонорар он преспокойно положил в карман, и теперь ему
      
       102
      
      не хочется, чтобы в фирме об этом узнали. Реноме артиста пострадает.
      - Ну и пусть страдает, - решившись, сказал Сложнов. - Я ему предлагал договориться по-хорошему, а он меня послал.
      - Думаю, НААП ему предложит то же самое, но НААП труднее будет послать. Так что если все же заварится каша, то не ты будешь виноват. Но, насколько я знаю нашего общего друга, просто вынуть деньги из своего кармана и отдать их тебе выше его сил. Значит, какая-то каша заварится так или иначе. Однако это, повторяю, будет осознанный выбор нашего магистра.
       Сидорчуку не хотелось ни терять реноме, ни тем более платить, и он в попытках сохранить статус-кво обратился к Жизневу, верно оценив степень его влияния на взбунтовавшегося партнера. По телефону Сидорчук произнес длинную речь, убеждая Жизнева в несправедливости всяких претензий со стороны Сложнова. Эта речь напомнила нашему герою строки Джами:
       Шейх развязал мешок своих речей,
       Ложь потекла - одна другой глупей.
      В частности, Сидорчук, разъезжавший по заграницам, имевший на пару с супругой две прекрасно отремонтированных квартиры и недавно купивший новую машину, многословно жаловался на бедность. "Старина, на фоне Сложнова твое положение выглядит очень даже неплохо", - рассмеявшись, ответил на это Жизнев. Тогда Сидорчук стал рассказывать, как много он сделал для Сложнова - в его воспаленном воображении бедный Костя представал каким-то големом, которого Сидорчук слепил из праха и который теперь коварно вышел из повиновения. "Друг мой, - ответил Жизнев, - мы можем смотреть на вещи как нам угодно, но вещи при этом останутся таковы, каковы они есть. Вещи - это стихи и песни Сложнова. Никаких следов подражания в них не видно. Ну а если ты что-то делал для Кости, то надо было сразу ему сказать: я делаю это с тем, чтобы впредь бесплатно пользоваться твоими песнями. Ты ведь так не говорил, нет? Значит, и на песни не имеешь никакого права. Я понимаю, что ты оцениваешь свои благодеяния очень высоко, но надо и Сложнова спросить, как он их оценивает. Кроме того, он ведь тоже оказал тебе кое-какую помощь - на стадии создания твоей группы, например. И на наших концертах он отнюдь не бесполезен, верно?" Упоминание о концертных успехах Сложнова, судя по всему, вывело Сидорчука из себя, и он понес уже совершенную чепуху: заявил, например, что права на песню принадлежат на самом деле не автору, а тому, кто ее записал на студии и выпустил в свет. "Старина, ты поезжай в НААП и ознакомь их там со своими взглядами на авторское право, - предложил в ответ Жизнев. - Им будет интересно, они ведь в своей конторе засохли без развлечений. А я, уж извини, сторонник традиционной точки зрения". И Жизнев свернул разговор, удивляясь тому, насколько может оглупить эгоизм даже неглупого вроде бы от природы человека. Еще более удивительно то, что Сидорчук поехал-таки в НААП и, не боясь позора, стал излагать директору агентства свои удивительные воззрения на авторское право. Тот послушал-послушал и вежливо выставил звезду вон, а потом со смехом рассказал об этом визите Жизневу и Сложнову, по своим делам зашедшим в НААП. "Убеждать меня приехал! Какой дурак, боже, какой дурак!" - восклицал директор. "Ну почему же, он отнюдь не дурак, - возразил Жизнев. - Свой гешефт он хорошо знает". - "Если человек всех прочих считает дураками, то он уже поэтому дурак", - резонно возразил директор. В итоге одна из звукозаписывающих компаний выплатила Сложнову по добровольному соглашению около двух тысяч долларов (НААП, конечно, тоже взял себе процент за хлопоты). "Сумма небольшая, - сказал директор НААПа Сложнову, - но ведь это только с одной компании. Надо продолжать взыскание". Однако Сложнов и такой-то суммы отродясь в руках не держал и от дальнейшего взыскания решительно отказался. Всякая вражда претила его мирной душе, богатеть ценой взаимного озлобления он не хотел. Жизнев подумал тогда, что и сыр-бор затевать, возможно, не стоило, потому что отказа от дальнейшего взыскания Сидорчук не оценит, зато сделанного демарша не забудет никогда. О подобных людях Троллоп писал так: "Есть мужчины, которые не выносят покушений на свое самоуважение даже со стороны женщины, мужчины, для которых их тело - храм: любая шутка в
      
       103
      
      их адрес кажется им кощунством, в любом непочтительном прикосновении они усматривают святотатство". Ясно, что любви к товарищам эта история у Сидорчука не прибавила. Но с годами Жизнев понял, что его друг был прав, остановив военные действия, ибо поступил согласно своей возвышенной натуре. Тот, кто поступает согласно небесному в себе, всегда прав.
       Сделав эти необходимые пояснения, вернемся к сцене, разыгравшейся в поезде "Киев - Москва". Сидорчук и его директор в два голоса рассказывали Сложнову о том, какой он неудачник, глупец и ничтожество. Сидорчука взбесило хорошее настроение Сложнова, ну а директор решил, как обычно, подыграть своему патрону. Жизнев терпел и не вмешивался, полагая, что парочка вскоре заткнется, но она все никак не затыкалась. Превозмогая утреннюю расслабленность, Жизнев совсем было решил вмешаться, но у Сложнова терпение кончилось раньше.
      - А может, мои дела шли бы лучше, если бы ты вел себя как человек, - возразил Сложнов. - Мы создавали Сообщество все вместе, а теперь ты эту марку используешь для своей личной раскрутки. Ты всем говоришь одно и то же: "Сообщество - это я". И теперь общая марка работает на тебя одного. Даже когда мы работаем вместе, ты три четверти денег забираешь себе, - думаешь, мы об этом не знаем? Давно знаем, просто не хотим ссориться. Когда выступление организуешь не ты, все получают поровну. Когда ты, то мы получаем по полсотни баксов. Но устроители к тебе обращаются только потому, что ты везде повторяешь: "Сообщество - это я". И ты еще смеешь мне говорить, что я неудачник. Станешь неудачником с такими друзьями...
       Сидорчук, разумеется, стал возражать, хотя все сказанное Сложновым и являлось чистой правдой. Возражения магистра по их обоснованности и логичности находились примерно на уровне его понятий об авторском праве, поэтому мы их здесь не приводим. Жизнев, лежа на полке, улыбался с закрытыми глазами. А Сложнов уже перешел к тому, что накипело в ходе поездки. Он припомнил присвоенный Сидорчуком слоган, припомнил те выступления на радио и телевидении, на которые Сидорчук не пригласил своих товарищей, припомнил объявление в клубе: "Сидорчук и другие"...
      - Любим, - обратился Сложнов к нашему герою, - я не успел раньше тебе сказать... Вот тут у меня киевские газеты, в них объявления о наших концертах, и нигде нет наших с тобой фамилий. Везде только "Сидорчук и другие". Как тебе это нравится? Если бы наш магистр не проспал телепередачу, мало кто узнал бы, что поэт Жизнев приезжал в Киев. А кстати, слышал ли ты, что за неделю до нашей поездки великий магистр Сидорчук уже побывал в Киеве? То есть это не киевляне придумали такие объявления - это он всё так здорово организовал.
      - Люди должны знать, кто у нас главный! - тоном фанатика проскрипел Сидорчук.
       Такая наглость заставила Жизнева открыть наконец глаза и вступить в разговор.
      - Во-первых: кто, собственно, тебя назначил главным? - поинтересовался Жизнев. - У нас что, было собрание Сообщества, которое вынесло такое решение? Нет, это ты единолично так решил, а значит, нас твое решение не касается, и наши интересы от него страдать не должны. Во-вторых: интересно, зачем людям нужно заранее внушать, кто главный? Есть эстрада, микрофон - выходи и самоутверждайся, зарабатывай главенство. Если выступишь лучше всех - будешь главным без всяких интриг. А на самом-то деле многие твои последние стихи концертов, прости, не украшают, и это не только мое мнение.
      - Я о твоих опусах могу сказать то же самое! - вскинулся Сидорчук, получивший укол в самое чувствительное место.
      - Ты меня не понял, - поморщился Жизнев. - Никто не должен никому ничего говорить, никто не должен быть цензором. Стихи сами всё за себя скажут. Решать публике. Не надо суд Божий и человеческий подменять своими интригами и недружественным пиаром.
       Директор хотел было что-то сказать, но Жизнев его остановил:
      - Саша, я тебя безмерно уважаю, но дай нам, пожалуйста, договорить между собой. У нас, кажется, спонтанно получается очень серьезный разговор.
      
      
       104
      
       Затем Жизнев снова обратился к Сидорчуку:
      - Я вот еще что хотел тебе сказать: перед выступлением ты снова потребовал на просмотр мою подборку. Такое повторяется уже в третий раз. Что за хрень, дорогой друг? Я, в отличие от тебя, выступлений никогда не проваливал, меня никогда не освистывали. Откуда же эта тяга к цензуре? Мне никакие руководители не нужны, если есть желание поруководить - на то у тебя имеется своя группа.
      - Что ж, буду выступать один, без вас, - заявил Сидорчук. Было очевидно, что эту фразу он выбросил как свой главный козырь, однако, к его удивлению, Жизнев со Сложновым переглянулись и рассмеялись.
      - Да мы, собственно, к этому и ведем, старина, - добродушно объяснил Жизнев. - По нашему мнению, давно пора.
       Следует, видимо, попросить у читателя прощения за то, что мы столь пространно, с применением длинных монологов в духе литературы Просвещения описали эту неблаговидную сцену. Увы: нравы в среде богемы суровые, и дружба, связывающая персонажей Мюрже или, к примеру, Жизнева со Сложновым, там скорее исключение, чем правило. Ну а правилом являются такие субъекты, как Сидорчук, только что на глазах у читателя разрушивший то, чего он, собственно, и не создавал (если, конечно, под созданием Сообщества понимать не манифесты и саморекламу, а настоящий повседневный труд). Весь наш роман - это предостережение, и данная глава призвана еще раз показать, что главным злом богемной жизни являются не жадные издатели, не глупые журналисты и критики, даже не самовлюбленные бездарности, называющие себя творцами, а неудачно выбранные сподвижники и друзья, сумевшие когда-то, во времена светлых надежд, скрыть клеймо, которым их пометил сатана. Кроме дидактического, данная глава имеет также и познавательное, точнее - разъяснительное значение, ибо нас часто спрашивают: "Почему и как развалилось Сообщество, такое некогда успешное, такое знаменитое?" Ответом на вопрос "почему" является, конечно, всё наше повествование в целом, а данная глава служит скорее ответом на вопрос "как". Да, вот так, дорогой читатель - во время обычной дорожной беседы в купе пассажирского поезда "Киев - Москва". Именно здесь бывшие товарищи наконец-то всё сказали друг другу, и когда всё было сказано, вдруг выяснилось: Сообществу пришел конец. Он наступил без истерик и склок, ибо его приближение и наш герой, и его друг Сложнов почувствовали задолго до описанной сцены. Надежд на моральное перерождение магистра у них давно уже не осталось, и лишь жалость к дорогому детищу удерживала их от последнего шага. Однако необходимость всегда проложит себе дорогу - если не через наши обдуманные действия, то хотя бы через неожиданное развитие обычной дорожной беседы в поезде. Верно писал Дмитрий Кленовский:
       Всё спешит к своему свершению,
       На какой-то далекий зов.
       Окончание этой судьбоносной беседы имело характер спокойный и рассудительный. Договорились не делать никаких заявлений до предстоявшего в декабре праздника пятнадцатилетия Сообщества - о распаде Сообщества решили объявить лишь в ходе торжеств. О причинах распада согласились говорить максимально скупо, объясняя всё тем, что одна сцена стала, дескать, мала для нескольких столь крупных фигур. Забегая вперед, надо заметить, что обе эти договоренности Сидорчук нарушил: в интервью по поводу близившегося юбилея он объявил и о грядущем самоуничтожении Сообщества, и о причинах, которыми оно якобы было вызвано. В трактовке Сидорчука поэты разошлись в политических взглядах: Жизнев и Сложнов, видите ли, леваки-анпиловцы, а он, Сидорчук, - государственник, сторонник твердого порядка. Разумеется, по Сидорчуку инициатива развала, как оно и положено, исходила от леваков. Но, как писал Николай Рыленков, "не подменишь жизни сказкой": про идеологические расхождения Сидорчук говорил лишь в попытке скрыть подлинную причину беды. Причина же была очень проста и состояла в том, что Жизневу и Сложнову надоела бессовестность самопровозглашенного руководителя. Сидорчуку
      
       105
      
      хотелось также утаить тот факт, что первым об уничтожении Сообщества заговорил именно он. Правда, он ожидал от своих товарищей испуга и покаяния, а встретил полную поддержку, но вряд ли это его оправдывает. Конечно, Белинский не ошибался, когда замечал, что "толпа того и слушает, у кого горло широко и замашки наглее" - тут ни Сложнов, ни наш герой с Сидорчуком тягаться не могли. Но, к счастью, убедить толпу в чем-то сегодня - это еще не значит защититься от неприятной правды навсегда. Было именно так, как было.
      
       Глава XXI
      
       Сообщество довольно долго шло к этому финалу. Когда-то, на заре его существования, поэты, его члены, любили устраивать так называемые капитулы, то есть собрания, на которых обсуждались вопросы развития их общего дела. Наряду с этим в ходе капитулов пили вино, куртизировали послушниц и прочих приглашенных дам, высмеивали преуспевающих сочинителей, - словом, веселья было много. Однако постепенно Жизнев на этих собраниях перестал веселиться в полную силу. Он не хуже других умел изящно позлословить и по адресу литературных бонз, и на счет общих знакомых, однако ему-то приходилось, в отличие от всех прочих, решать настоящие проблемы, убивая на это массу времени и кровных денег. На капитулах же поднимать такие проблемы не стоило - поэт П. с хохотом обзывал его "занудой" и "коллекционером денежных знаков", а прочие с неизменным одобрением подхватывали эту стереотипную шутку. Оно и понятно: материальные проблемы - вязкая почва, стоит на нее разок ступить - глядишь, и увяз, глядишь, и придется отрывать время от приятного отдыха, а то и расставаться с деньгами. А если вовремя заболтать и засмеять неприятный разговор, то все сделается и без нас, как и ранее успешно делалось... Жизневу и самому хотелось повеселиться, а потому он, подавив в себе горькое чувство, начинал много пить и буйно острословить, зная, что на следующий день при решении всех вопросов придется вновь полагаться только на себя. Решать вопросы Жизневу, слава богу, удавалось, но постепенно у капитулов появился другой враг - посерьезнее, чем тайные обиды нашего героя. С ростом популярности группы Сидорчука ее руководитель, он же магистр Сообщества, перестал обуздывать распиравшую его изнутри манию величия и принялся пересаживать свой статус худрука электромузыкального коллектива на совершенно не приспособленную для этого почву поэтического движения. Нелепость этого стремления была видна невооруженным глазом, ибо в своей поп-группе Сидорчук имел дело с малограмотными музыкантами - техническими исполнителями его замыслов, тогда как в Сообществе каждый сам являлся творцом, умевшим порождать и воплощать замыслы ничуть не хуже самого магистра. Однако Сидорчук, опьяненный своим успехом среди далекого от литературы человеческого молодняка, не желал ничего ни видеть, ни понимать. На каждом капитуле стали слышаться его поучения, обращенные к неразумным товарищам, а так как вовремя останавливаться на стезе учительства магистр не умел, то, естественно, возникали и споры, и обмены колкостями, и даже перебранки. Ну а когда членам Сообщества сделалось ясно, что Сидорчук, во-первых, изо всех сил принижает их в средствах массовой информации, а во-вторых, просто нечист на руку, - тут уж капитулы быстро сошли на нет, ибо трудно искренне веселиться в компании человека, о котором знаешь столько интересного. Поставить со всей остротой вопрос о взаимном доверии членам Сообщества просто не хватило духу, ибо это означало в то же время и поставить общее дело на грань гибели. Проще оказалось прекратить дружеские сборища. Встречаться и обмениваться новостями можно было и на концертах, благо таковых хватало и проходили они весело.
       Впрочем, веселье на концертах тоже постепенно меняло свое качество. Становились все менее заметны столь многочисленные на первых порах литературоведы, художники, историки, студенты-филологи. Перестали посещать концерты Сообщества старые друзья нашего героя. "Тебя мы и так можем послушать, - сказали они Жизневу, - а твоего магистра слушать не хотим". Зато вместе с ростом известности группы Сидорчука на концертах стало появляться все больше людей в коже и
      
       106
      
      заклепках, бурным одобрением встречавших мат и сцены извращенного секса. Таким образом в среде любителей рока давала себя знать извечная тяга человека к поэзии. Приходило также много поэтов - подражателей Сидорчука, ибо подражать ему было легко: пиши себе о фекалиях да о надругательствах над девицами, и на тебя прольется часть мутного сияния, окружающего голову магистра. Разные то были люди: работник военкомата, директор малоизвестной рок-группы, киноактер на эпизодических ролях, профессиональный альфонс, владелец продовольственного магазина, железнодорожник... Все были веселы, доброжелательны, говорливы (правда, речи их не запоминались), охотно высказывали собственное мнение по поводу каждого явления действительности, однако все эти высказывания приходилось безжалостно пропускать мимо ушей, ибо поэты-эпигоны отличались потрясающим невежеством (вспоминается фраза Беркли о том, что учиться готовы не все, но иметь собственное мнение приятно каждому). В стихах эпигоны больше всего ценили непристойную лексику (Жизнев сам слышал, как один поэт разочарованно говорил другому: "Ну что это за стихи? Мата практически нет"). Впрочем, о поэзии эти сочинители как раз почти и не говорили - их разговоры вращались исключительно в сфере материального, то есть спиртных напитков, транспортных средств, сравнительных достоинств различных кабаков и курортов. Затем разговоры съезжали на женщин, а обратно уже и не выезжали. Стихоплеты-сидорчукисты могли, конечно, раздражать ценителя искусств, однако наш герой людей любил и не был к ним слишком требователен, предпочитая находить в них если уж не прекрасное, то хотя бы забавное. К тому же на концертах Сообщества имелись и другие группы посетителей, по сравнению с которыми малоодаренные писаки могли показаться образцом утонченности.
       С годами Сидорчука, а заодно с ним и других поэтов Сообщества стали все плотнее окружать бизнесмены, охотно оплачивавшие магистру мелкие расходы вроде такси, ресторанов и саун с девицами. Взамен дельцам требовалось лишь одно: возможность пройти с дамой по гостевому списку на концерт поп-группы Сидорчука и там в антракте, в гримерке, на глазах у спутницы дружески поздороваться со звездой. Такое, разумеется, дорогого стоит. Удивительно, но все эти небедные люди постепенно слились для Жизнева в одну безликую человеческую массу: вроде бы и не раз виделись, и здоровались за руку, и обменивались какими-то фразами, а вспомнить нечего. Памяти с некоторым усилием удается выделить из толчеи безликих фигур несколько наиболее примелькавшихся персонажей, однако воспоминания об этих людях не приносят нам особого удовольствия. Выделялся, например, некий сотрудник теплотехнической компании с очень быстрой и очень невнятной речью, обожавший во всех подробностях рассказывать о своих амурных похождениях - больше его в мире, кажется, ничто не интересовало. Дружбу с Сидорчуком теплотехник ценил прежде всего за то, что она позволяла бесплатно проникать в места скопления глупых девчонок, способных принимать всерьез косноязычного ухажера. Порой этот человек звонил Жизневу и долго хвастался своими победами. Жизневу эти звонки не очень мешали, так как он не слушал собеседника и, прижимая трубку к уху плечом, занимался своими делами, лишь порой по наитию вставляя уважительные "Ого", "Ну и ну" и "Вот так так". Увы, некоторые девчонки, которым теплотехник, по его словам, доставил неземные восторги, отзывались о его мужских подвигах очень пренебрежительно. Всего не предусмотришь - если бы теплотехник знал о близком знакомстве этих барышень с Жизневым, он, возможно, хвастал бы поменьше, а так его рассказы превращались порой в даровую потеху для нашего героя. К чести Жизнева надо сказать, что порочащие теплотехника сведения он передавал разве что Сложнову (да и то не все), а больше никому.
       Вспоминался также владелец автосервиса по прозвищу Папик, первоначально обративший на себя внимание буйным поведением на концертах. Напившись, он начинал что-то громко и несвязно выкрикивать, перебивая выступающих, и хватать за головы сидящих впереди, а в ответ на их законное возмущение грозил им расправой. Сидорчук сделал Папику внушение, и тот притих, но в гримерку для общения с поэтами являлся регулярно. Впрочем, поэзию он любил не всякую, а только люто непристойную - чем лютее, тем лучше. Матерные тирады в стихах приводили Папика в экстаз,
      
       107
      
      стихотворные рассказы о естественных отправлениях организма завораживали его, как ребенка. Если с Папиком пытались завести серьезный разговор, он становился замкнут и необщителен - опять же как дитя. Оживлялся он лишь в одном случае - если речь заходила о сексе. Тут он весь закипал, начинал бурно жестикулировать, топтаться на одном месте, а в скорости произнесения слов мог потягаться с самим теплотехником. Жизнев как-то имел глупость пригласить Папика за компанию на один вернисаж, где предполагался обильный фуршет. Угощение не разочаровало, зато смертельно утомил сексуально озабоченный Папик. На картины и офорты он, естественно, не обратил ни малейшего внимания, зато не переставая ощупывал жадным взором юных художниц, а с некоторыми из них, предварительно толкнув Жизнева в бок, пытался затеять беседу. Однако лицо Папика растягивала такая отвратительно-похотливая ухмылка, а слова дышали таким неприкрытым цинизмом, что художницы в ужасе от него отскакивали и старались затеряться в толпе. Какое-то подобие разговора с дамами Папику удалось завести лишь в самом конце мероприятия возле вешалки, когда большая часть публики уже разошлась. Выпив последний стаканчик винца на дорожку, Жизнев проследовал за своим спутником к вешалке и обнаружил там Папика, увлеченно куртизирующего двух каких-то престарелых дам. "Поедем с нами", - убеждал их Папик. Дамы мялись, колебались и в конце концов ответили отказом. Жизнев с удивлением наблюдал эту сцену - ранее он не знал, что Папик является геронтофилом (или, по крайней мере, временами таковым становится). Зато Жизнев знал, что Папик имеет молодую жену и двух, как принято говорить в таких случаях, "очаровательных малюток". И тем не менее, невзирая на свое семейное благополучие, Папик твердо следовал завету Гюго, написавшего однажды:
       Любить всегда, везде, любить, что хватит сил,
       Под безмятежностью темно-златых светил.
      Если бы к "всегда, везде" Гюго добавил бы еще "кого попало", то в точности описал бы поведенческую установку Папика. "Любовь сама себе причина и закон", - считал Папик вслед за Расином и потому без раздумий старался уестествить любое существо женского пола, встречавшееся на его житейском пути. Обычно в своих попытках он терпел неудачу, но это нисколько его не обескураживало - случались ведь и успехи. Вот и престарелые художницы едва не согласились отведать неугомонной мужественности коммерсанта, и лишь мысль о том, что скажут внуки, удержала их на стезе добродетели. Разглядывая удалявшихся художниц, Жизнев вдруг догадался, что Папиком на самом деле руководит вовсе не похоть в ее обычном понимании, ибо вряд ли эти вместилища возрастных недомоганий могли возбуждать подлинное желание. Нет, Папиком владело то таинственное и зловещее чувство сексуального долга, о котором мы уже писали выше и которое еще не разгадано до конца ни психологами, ни писателями. Желание так таковое бизнесмен мог удовлетворить в объятиях супруги, и она еще сказала бы ему за это спасибо, однако жажду самоутверждения он таким образом удовлетворить не мог. Убедить Папика в его собственной значимости могло только одно: совокупление с посторонней женщиной, с любой, какая подвернется, будь она хоть вдвое старше самого Папика. Затем, согласно ритуалу самоутверждения, о своей победе следовало рассказать в кругу друзей и на время успокоиться - на сутки, не больше. Из галереи Папик и Жизнев, уже изрядно уставший от своего спутника, перебрались в пивную "Золотая вобла", но там было шумно, назревал мордобой, а потому они по настоянию Папика поехали в клуб "Лапша". Жизнев подозревал, что Папиком при этом руководило не столько желание тишины, сколько всё то же чувство сексуального долга, и оказался прав. Они заняли места за столиком, заказали выпивку, но беседы не получилось: Папик поминутно вскакивал и бежал к кому-нибудь знакомиться. Возвращался он злобно шипя, подобно герою Сумарокова:
       Свирепая, твой взгляд
       Оставит по тебе потомкам вечный смрад.
       Нет, ты не от людей на свет произведённа,
       Ты лютой львицею в глухих лесах рождённа,
      
       108
      
       Или воспитана ты ти́гриным млеко́м...
      Впрочем, Папик ничуть не унывал - такое времяпрепровождение ему явно нравилось. Поэтому для него стало неожиданностью желание Жизнева покинуть заведение и отправиться домой. "Как, почему? Всё ведь отлично!" - воскликнул Папик. Однако поэт сослался на излишнее опьянение и покинул клуб, крайне утомленный и царившей вокруг суетой, и кипучестью своего спутника. В оттепельной ночи, полной цветных бликов, наш герой высматривал такси и с одобрением вспоминал Гончарова: "Ведь бури, бешеные страсти не норма природы и жизни, а только переходный момент, беспорядок и зло, процесс творчества, черная работа - для выделки спокойствия и счастья в лаборатории природы..." Вспомнились также и слова Ренара: "Зачем так желать наслаждений? Не испытывать наслаждения тоже приятно, и это меньше утомляет".
       В памяти Жизнева из толпы бизнесменов выплывало и лицо того краснодарского друга, с которым они как-то пили вино "Улыбка" и на дне рождения которого Жизнев читал стихи. Этот человек - звали его Эдик, - приезжая в Москву, старался проводить время только в компании Сидорчука. Когда Жизнев в присутствии Эдика иронически высказался о последних опусах магистра, кубанец посуровел лицом, заиграл желваками на скулах и холодно заметил, что Сидорчук, вне всякого сомнения, первый поэт Сообщества и России в целом. "Возможно", - улыбнулся Жизнев, не желая спорить. Ему не хотелось охлаждения отношений с Эдиком, ибо тот был человеком вежливым и предупредительным, чем выгодно отличался от большинства бизнесменов. Однажды, приехав в Москву, Эдик не нашел Сидорчука и потому попросился на ночлег к Жизневу. Наш герой с радостью его принял - мог ли он предположить, что вечер в компании желанного, казалось бы, гостя окажется нестерпимо мучительным? Сначала Эдик битых три часа не давал хозяину рта раскрыть, непрерывно повествуя о своих успехах в краснодарском отделении "Партии малого бизнеса", в "Ротари-клубе" и в Америке, куда Эдик попал по линии того же "Ротари-клуба". Дело было, конечно, не в описании успехов - Жизнев только порадовался бы за приятеля, реши тот просто поделиться достигнутым. Однако, рассказывая о достигнутом, Эдик непрерывно и однообразно, словно краткое заклинание, повторял слово "идиот" (или "идиоты", или "идиотизм"): выходило так, что Эдик в своей вселенной являлся единственным разумным существом, а вокруг него теснились жалкие идиоты, пытавшиеся ему мешать или возражать. Доставалось, впрочем, и тем, кто не пытался ничего такого делать - Эдик не щадил никого, ибо никого не считал достойным уважения. Американцы же, напротив, прониклись будто бы к Эдику огромным почтением, приглашали его и туда, и сюда, однако это их не спасло - Эдик все равно пришел к выводу, что американцы, кого из них ни возьми, сплошь - безнадежные идиоты. Когда Жизнев отходил от чайного стола, дабы поговорить по телефону, Эдик немедленно переключался на его матушку, разговаривая с ней точно в таком же ключе, и матушка через некоторое время решила, что гость просто сошел с ума. Такое впечатление сложилось, похоже, не у одной матушки Жизнева: как выяснилось, Эдик разошелся с супругой, которую Жизнев прекрасно помнил и перед которой преклонялся из-за той самоотверженности, с которой эта маленькая женщина спасала мужа от быстро развивавшегося алкоголизма. Сообщив о разводе, Эдик с саркастической улыбкой объяснил случившееся исключительно жадностью бывшей жены, ибо ей досталась большая часть семейного имущества (в частности - кафе и ресторан). Правда, ей же достались и дети - этот момент вольный казак Эдик как-то упустил. Он никак не желал понять, что, если когда-то жена самоотверженно его выхаживала, а теперь подала на развод с разделом имущества, то, возможно, изменилось отношение жены не к имуществу, а к супругу. А причины такого изменения, на взгляд Жизнева, были очевидны: слабохарактерный Эдик подпал под влияние Сидорчука, перенял его манию величия и с наслаждением купался в ней, не считая себя ни смешным, ни ущербным. Приятно утомленный собственной многочасовой тирадой, Эдик решил, видимо, сделать что-нибудь приятное и нашему герою и потому предложил ему прогуляться и посидеть в кафе. Жизнев предлагал лучше побыть дома, ссылаясь на поздний час, холод и метель (тем более что и спиртное, и добрая закуска в доме имелись), однако Эдик остался неумолим. Во всей округе в столь поздний час тогда работала
      
       109
      
      лишь одна азербайджанская забегаловка близ метро, и, памятуя о неприятном приключении в подобном же кавказском кабаке у метро "Юго-Западная" несколько лет назад, Жизнев шел за гостем без большой охоты. В заведении Эдик решительно отверг простую водку и приобрел целую бутыль текилы - видимо, считая, подобно г-ну Ханкису, что это должно произвести впечатление. На Жизнева уже лет сорок как производили впечатление совсем другие вещи, но он не стал спорить и, пожав плечами, приступил к истреблению заморского пойла. Эдик не пил - сказывалась борьба с алкоголизмом, - но говорил по-прежнему много. Правда, трехчасовой монолог все же давал себя знать - Жизневу теперь даже удавалось порой ввернуть словцо. Вероятно, лучше бы он этого не делал - ведь было ясно, что Эдика раздражают все чужие мнения (за исключением, возможно, лишь мнений Сидорчука). Жизнев пожаловался Эдику на удивительное бессердечие московской интеллигентной публики: у нее на глазах умирают на снегу бродяги, а она доказывает, что эти люди сами избрали такой жребий и ежели они умрут в мучениях, то это будет только справедливо. "Ай да интеллигенты, - ожидая сочувствия, вздохнул Жизнев. - За собачек и кошечек - горой, а это ведь люди. Как бродяги могли осознанно избрать алкоголизм и смерть на морозе? Просто есть предрасположенность к алкоголизму, они ее в себе не чувствовали, пили вроде бы как все, а когда почувствовали, было уже поздно. Но даже тогда они все имели квартиры, которые у них потом отобрали преступным путем - ведь редко кто продает квартиру, чтобы перейти жить в подвал. Большинство из них - жертвы преступления, за которых надо бы заступиться..." Увы, в своем расчете на сочувствие Эдика Жизнев жестоко обманулся. Тот, во-первых, полностью поддержал московских интеллигентов - да и мог ли он поступить иначе, если для него даже вполне состоявшиеся люди были сплошь идиотами и человеческим мусором, а тут его приглашали посочувствовать каким-то бродягам. Чего доброго, потом еще предложат считать бездомных такими же людьми, как он, Эдик, член "Ротари-клуба". Кубанский гость понес чудовищную либеральную пошлятину про то, что "надо крутиться", что "выживает сильнейший" и что "пора отходить от совкового иждивенчества" (хотя при советской власти и близко не было такого количества дармоедов и бездельников, как при восторжествовавшей демократии). Ну а дабы отвести от себя возможные упреки в бессердечии, Эдик грамотно напал на Жизнева: "Вот ты, Любим, - ты сам-то как помогаешь бомжам?" Жизнев опешил: "Эдик, о чем ты? Я, во-первых, не про милостыню говорю, а во-вторых, у меня сейчас зарплата десять тыщ рублей - это аж десять бутылок текилы, иначе говоря. Я от этих бомжей и сам недалеко ушел, - может, потому я за них и переживаю". Однако слова Жизнева о зарплате Эдик предпочел пропустить мимо ушей и продолжал долдонить о том, что надо начать с себя, подать пример самому, а уж потом судить других. "Да я никого не сужу, Эдик, - мягко сказал Жизнев. - Ты просто вспомни: ты хоть одну статью о бродягах в прессе читал? Хоть одну серьезную передачу про них видел? Хоть одно расследование - как тысячи людей лишились своего конституционного права на жилище? А ведь про собачек ты и читал, и смотрел, наверное. А про личные проблемы артистов эстрады - наверняка и того больше. А если, к примеру, барыгу крупного посадят - среди тех же самых интеллигентов, которые со мной спорили, наверняка найдутся люди, готовые до Кремля дойти, но защитить от произвола хорошего человека. Вот я о чем говорю, Эдик". В ответ Жизнев услышал знакомые рассуждения о том, что голодному надо давать не рыбу, а удочку и что они в отделении "Партии мелкого бизнеса" якобы спасли многих бродяг, просто предоставив им работу. Наш герой нюхом почуял: эту филантропию Эдик придумал на ходу, однако нельзя же обвинять человека во вранье, не имея доказательств. Поэтому Жизнев предпочел довольно неуклюже перевести разговор на другое и взяться с удвоенным усердием за текилу, проклиная в душе эти посиделки в кабаке. Ему вспомнились слова Агриппы д"Обинье:
       Есть праздный труд, но есть и отдых
       Труда любого тяжелей.
      "И это наши поклонники, и это ценители поэзии. Боже, куда мы катимся", - думал Жизнев, шагая по морозцу домой рядом с Эдиком. Тот говорил с ним теперь преувеличенно ласково, и Жизнев
      
       110
      
      заставлял себя отвечать, дабы гость не решил, что он обиделся. Думалось же о другом: о том, нужно ли миру Сообщество, вправе ли оно существовать, если у него такие поклонники. И назревал суровый ответ: "Нет, не нужно". Заметим кстати: после смерти Сложнова краснодарские друзья обратились к Эдику с просьбой пожертвовать небольшую сумму, хоть пару тысяч, на издание диска Сложнова. Филантроп и любитель муз отказал наотрез, мотивируя отказ тем, что строит загородный дом.
      
       Глава XXII
      
       Уже на закате Сообщества внимание Жизнева на одном из концертов привлек молодой человек, неистово рукоплескавший стихам Сидорчука. Аплодировал молодой человек и другим поэтам, однако Сидорчуку выказывал решительное предпочтение, и каждое очередное смелое раскрытие фекальной темы, столь характерной для позднего Сидорчука, приводило молодого человека в настоящий экстаз. Ценитель поэзии явно пребывал под мухой, но не скрывал своего состояния, а, наоборот, старался извлечь из него всю возможную приятность, в том числе и в отношении завязывания интересных знакомств. В антракте этот господин проник в гримерку и принялся расточать поэтам комплименты, причем был настолько громогласен, что заглушил вокруг всех тех, кто также пытался говорить. Выглядел ценитель поэзии странновато: белесый, словно вымоченный в уксусе, с выпученными водянистыми глазами, с растрепанными волосами и весь какой-то несвежий и лежалый, словно спал не раздеваясь несколько дней кряду и сразу из своего логовища перенесся на концерт. Выяснилось, что живет потасканный блондин в Ярославле, но часто бывает в Москве, где имеет просвещенных друзей и посещает различные культурные мероприятия. Кто-то, возможно, сказал бы, что знаток прекрасного не может иметь такой вокзальный вид и так оглушительно орать в самом обычном разговоре. Однако Жизнев в богемной среде насмотрелся всякого и не удивлялся уже ничему. Вскоре он забыл о несвежем ярославце.
       Тому, однако, компания поэтов понравилась, и он начал появляться на концертах регулярно. Вся его внешность каким-то несказанным образом соответствовала стихам Сидорчука, к магистру же ярославец больше и тянулся. Однако Сидорчук туго сходился с теми, кто не мог внести ощутимой лепты в его личное благополучие, а Серж - так звали ярославца - и свое-то благополучие не мог толком обеспечить. Чего стоили одни его кроссовки, на которых бурные годы отпечатались не менее зримо, чем на выщербленных стенах Колизея. Столкнувшись с холодностью Сидорчука, ярославец не успокоился и перенес свою общительность на Жизнева и Сложнова. Ну а те по слабости характера не могли отказать никому, кто искал их знакомства и дружбы - так и начал Серж вращаться в их обществе, выпивать с ними, орать и молоть чепуху, когда выпьет, и порой, по правде говоря, изрядно им надоедать. Впрочем, малый он был покладистый, если ему говорили "молчи" или "иди спать", он не злобился, а слушался, хоть и не с первого раза, а потому его и не отвергали.
       К тому же в начале знакомства Серж очень старался быть полезным. В Ярославле он работал в типографии и выпустил тиражом сто экземпляров книжку стихов Жизнева - не бог весть что, зато дешево. Так как книжку проиллюстрировал своими эротическими рисунками сам Александр Курпатенков, разошлась она стремительно, и наш герой из выручки честно возместил все затраты Сержа и к тому же хорошенько его угостил. Затем пучеглазый ярославец решил организовать гастроли Сообщества в своем родном городе. По его словам, феерический успех был гарантирован: имеется прекрасная концертная площадка - большой дом культуры в центре Ярославля, по городу брошен призывный клич, и множество поклонников Сообщества уже лихорадочно готовится к концерту. К сожалению, в голове у Сержа дул неутихающий сквозняк, благодаря которому жизнь представлялась ему не такой, как она есть, а такой, какой Сержу хотелось бы ее видеть. Вымышленными картинами грядущего успеха Серж заменил реальную работу: оповещение людей, размещение объявлений в прессе и на радио, изготовление и расклейку афиш... В итоге на концерт явилось лишь восемь человек, из них билеты купили лишь четверо. Серж не слишком огорчился, так
      
       111
      
      как впереди все равно маячила попойка с поэтами, ради которой он, собственно, всё и затевал. А то, что поэтам пришлось, бросив все дела, за собственный счет прокатиться в Ярославль, Сержа совершенно не смущало: он принадлежал к числу людей богемы, а они не огорчаются из-за брошенных дел, особенно если это дела чужие. Впрочем, поэты тоже решили, что огорчаться поздно, и, распив после выступления пару бутылок коньяка в компании немногочисленных слушателей, отправились продолжать веселье к Сержу на квартиру.
       Серж проживал на первом этаже двухэтажного дома из числа тех, что были когда-то после войны построены пленными немцами. Дом был когда-то красно-коричневого цвета, но с тех пор сильно полинял, а перед его окнами бурно разрослись деревья, которых почему-то упорно не касался топор дровосека. Из-за такой любви к природе в квартире Сержа было темно, как в барсучьей норе, - кстати, и попахивало там примерно так же, а штиблеты, которых при входе не снимали, с каждым шагом приклеивались к полу и отклеивались с пронзительным чмоканьем. Одним словом, обиталище Сержа производило мрачное впечатление и напомнило Жизневу строки из "Калевалы":
       Змеи там хлебают сусло,
       Пиво пьют в скале гадюки,
       В недрах этого утеса,
       Что похож на печень цветом.
      Ничего интересного в процессе распития спиртного на квартире Сержа не произошло: как обычно Серж стал, быстро напившись, выкрикивать всякие глупости, и Жизневу пришлось отправить его в постель. Позднее из-за недостатка спальных мест рядом с Сержом притулился Сложнов. Тогда поэты еще не знали, что Серж - из тех людей, которые всё делают некстати, невпопад, нелепо и безобразно. В частности, если такие люди пьют, то их непременно обильно рвет, словно они еще до начала застолья возымели целью загадить окружающее пространство. Сложнов ночью натерпелся страху, когда его сосед вдруг закряхтел, забурлил, а затем начал изрыгать из себя прямо на подушку целые потоки крови. Сложнов метнулся было к телефону, но вдруг заметил, что проснувшийся Серж смотрит на него с тем выражением лица, о котором Мариано Хосе де Ларра писал: "Глупейшая улыбка обозначилась на физиономии существа, которое естествоиспытатели только по доброте своей определили как разумное". Сложнов бросил взгляд на стол, где возвышался опустевший пакет из-под томатного сока, всё понял и облегченно вздохнул. О случившемся ночью Сложнов рассказал Жизневу. Увы, явная тяга Сержа к загаживанию окружающей среды тогда не насторожила нашего героя.
       После этих не слишком удачных ярославских гастролей Серж продолжал свои наезды в Москву, в ходе которых по-прежнему оголтело стремился к общению с Жизневым. Тому уже изрядно надоел собутыльник, всякий раз полностью расстраивавший своими громогласными глупостями тихую застольную беседу, однако наш герой не забыл про изданную в Ярославле книжку, и хотя все свои денежные долги перед Сержом Жизнев оплатил, но не мог огорчить человека, сделавшего когда-то ради него, Жизнева, доброе дело. Да и Серж обезоруживал своим добродушием, готовностью слушаться и даже приносить пользу. Однажды, например, он смотался в аптеку за обезболивающим в тот трудный момент, когда Жизнев не мог даже пошевелиться из-за приступа люмбаго. И тем не менее натуру преодолеть нельзя - безобидность Сержа была только кажущейся. Как-то раз он договорился с Жизневым о встрече, но на место встречи не приехал, зато через несколько часов явился прямо к Жизневу домой, перепугав матушку нашего героя густым перегаром, порванной одеждой и следами побоев на лице. Оказалось, что Серж перед встречей где-то выпил, спьяну пошел прогуляться по Арбату и принялся там знакомиться с разными мерзавцами - они, как известно, давно избрали эту улицу местом постоянного времяпрепровождения. В итоге у "стены Цоя" мерзавцы сделали то, что им и положено делать при виде таких дурачков, как Серж: взяли пучеглазого ярославца в кольцо, хорошенько поколотили и отобрали деньги, на которые тот намеревался гулять еще несколько дней. Жизнев, конечно, подкинул приятелю деньжонок на билет, но после отъезда
      
       112
      
      Сержа матушка еще долго пилила Жизнева, не в силах простить сыну своего испуга при виде кровоподтеков на лице пьяного ярославского гостя. "Я-то тут при чем, если он такой олух?!" - вопил Жизнев, воздевая руки к потолку. "Каков поп, таков и приход, - беспощадно талдычила матушка. - Каков ты, таковы и твои дружки. Такие все беды к себе притягивают, и ты с ним еще наплачешься". Увы, мрачному предсказанию матушки суждено было довольно скоро сбыться.
       Серж в очередной раз приехал в Москву и, после ряда встреч с друзьями, напросился в гости к Жизневу. Приятели провели ветреный и дождливый июньский вечер за бутылкой водки, после чего Жизнев указал пьяненькому Сержу его спальное место и сам удалился в свою комнату. Наутро Жизнев с помощью матушки напоил гостя чаем, после чего Серж с улыбками, рассыпаясь в благодарностях, отправился к себе в Ярославль. А еще через пару часов случилось страшное. Жизнев мирно читал книжку у себя в комнате, когда к нему постучалась матушка и попросила: "Любим, пойди-ка посмотри, что там такое". По ее голосу сын сразу догадался: речь пойдет не о каких-нибудь вздорных претензиях, измышлять которые матушка была великая мастерица, - нет, произошло явно что-то серьезное. Матушка провела Жизнева в комнату, где ночевал гость, и кивнула на постель. Одеяло было откинуто, Жизнев сразу понял, что с постелью что-то неладно, но долго не мог понять, что именно. Постепенно всё же до него дошло: вся постель, от подушки до изножья, была обильно покрыта калом. Кое-где экскременты возвышались грудами, кое-где были размазаны тонким слоем либо прихотливыми мазками. Удивило Жизнева большое количество кала на подушке - как он туда попал, Жизнев понять не мог. Мазки кала щедро пятнали дорогое пуховое одеяло, крытое розовым атласом, - кроме того, одеяло пропитывала сырость, издававшая характерный запах мочи. Казалось, будто гость не ходил по-большому целую неделю, да и не мочился тоже несколько дней, дабы, приехав к другу, учинить на мягкой постели, под старинным пуховым одеялом оргию дефекации и мочеиспускания. Судя по расположению экскрементов на постели, Серж при дефекации менял позы, извивался и нежился так и сяк... Матушка что-то говорила, но Жизнев ее не слышал. У него вдруг разболелось сердце, а перед глазами стояло мирно улыбавшееся лицо Сержа, как ни в чем не бывало отправлявшегося восвояси. Не приходилось сомневаться: многочисленные опусы Сидорчука о фекалиях в случае с Сержом упали на благодатную, восприимчивую почву. Гёте явно ошибался, когда писал: "В наши дни вряд ли возможно отыскать ситуацию, безусловно новую. Новой может быть разве что точка зрения да искусство ее изображения и обработки; вот здесь необходимо остерегаться подражания". Думается, если бы гость веймарского гения навалил ему в благодарность за гостеприимство тонну дерьма в постель, Гёте все же согласился бы усмотреть в такой акции некоторую новизну.
       Исправление беды в основном, как всегда, легло на плечи самоотверженной русской женщины, то есть матушки. Ей как-то удалось отчистить саму кровать и ковер (да они и не сильно пострадали), однако простыни, подушки и одеяла оказались испорчены безвозвратно. Жизнев отправился в магазин покупать всё это, морщась от боли в сердце и повторяя про себя стихи Абу Нуваса:
       Аллах милосердный, даятель великих щедрот,
       Помилуй Адама: когда бы он знал наперед,
       Что племя его обесчестит потомок такой,
       Себя прародитель своей оскопил бы рукой.
      Вернувшись, Жизнев потратил немало времени, но все же дозвонился до Сержа. Ему хотелось узнать, как мог этот человек, обгадив дом, где его приняли, затем весело удалиться, оставив свою мерзость в подарок хозяевам. "А что, очень заметно?" - жизнерадостно ответил Серж вопросом на соответствующий вопрос Жизнева. Такой подход к делу настолько ошеломил Жизнева, что он не стал слушать извинений и свернул разговор. Естественно, вскоре Серж позвонил ему сам и, словно ничего не случилось, предложил встретиться и выпить.
      - Старина, - сказал ему Жизнев, - ты мне кое-что должен.
      
       113
      
      - Конечно, конечно! Я не спорю! - заторопился Серж.
      - Еще бы ты спорил... Вот возместишь мне все мои потери - тогда, может, и пообщаемся. А до тех пор - прости, нет. Мне кажется, ты слишком легко относишься к своим долгам, а с такими людьми я не пью. Докажи мне, что я неправильно о тебе думаю.
       В калькуляцию ущерба Жизнев по глупой деликатности не стал включать ни моральный ущерб, ни оценку времени, потраченного на покупку постельных принадлежностей и приведение комнаты в порядок. Нет, он посчитал только общую цену упомянутых принадлежностей и сообщил ее своему паскудному гостю. Тот стал многословно описывать свою бедность, но Жизнев сказал:
      - Сергей, спешить некуда. Загладить грех нужно тебе, а не мне. Я очень надеюсь, что это тебе действительно нужно. Случись такое со мной, я бы спать не мог, пока не расплатился бы. Так что я подожду, пока ты разбогатеешь.
       Через некоторое время Серж стал звонить Жизневу и жаловаться на одиночество и на то, что его, Сержа, никто не понимает. "Если я буду терять таких людей, как ты, я сдохну!" - театрально скрипел зубами Серж, а Жизнев думал: неужели весь этот пафос лишь для того, чтобы сэкономить сотню долларов? Затем Серж вновь позвонил и предложил выпить, уверяя, что деньги отправил, но перепутал номер квартиры и, видимо, поэтому Жизнев ничего не получил. "Деньги тебе в таком случае вернули бы, - с усмешкой заметил Жизнев. - Номер квартиры могу тебе напомнить - для повторной высылки". Про себя Жизнев подумал, что жалеть Сержа не стоит - дружбу поэта, судя по таким детским отговоркам, тот ценил на самом деле не очень высоко (либо просто был скуп, а скупцов Жизнев терпеть не мог). "Что за публика, что за ценители поэзии", - качал головой Жизнев и вспоминал строки Сайфи Фаргони:
       Как от боли, умрем мы от этих людей,
       Но лекарства от нашей беды не найдем.
      Серж так и не смог - или не пожелал - возместить нашему герою стоимость изгаженного. Деньги, даже небольшие, оказались для него важнее дружбы - такова цена подавляющему большинству богемных знакомств. А стало быть, и жалеть о них не надо.
      
       Глава XXIII
      
       Так рушилось обманчивое богемное благополучие: рвались дружеские связи внутри Сообщества, и его публика, казавшаяся надежным монолитом, также рушилась, превращаясь в россыпь ничтожеств. Но печальная судьба постигала и те места, где зарождалась и цвела слава поэтов. Вместо того чтобы существовать вечно, тревожа воображение пылких юношей, эти места опошливались и духовно гибли даже еще прежде своей физической гибели.
       Мы уже упоминали о том, что Сообщество долгое время, восемь лет подряд, давало концерты в зале музея Маяковского, что на Лубянке. Жизнев хорошо помнил тот жаркий июньский день 1995 года, когда он позвонил в музей с просьбой о проведении поэзоконцерта. Просьба была встречена радостно: заместитель директора музея, поэт В., заявил, что собирался сам предложить Сообществу устроить концерт в их зале, известном всей Москве. Ну а после пары неслыханно успешных выступлений было решено, что сотрудничество музея и Сообщества следует поставить на регулярную основу и встречи поэтов с публикой будут проходить каждый второй четверг каждого месяца. Уютный зал создавал у публики иллюзию дружеского общения с поэтами (а скорее всего общение таковым являлось и на самом деле). Свою лепту в создание праздничной атмосферы вносил на первых порах и коллектив музея: на столе, за которым восседали выступающие, красовалась свежая скатерть, а на ней стояли вазоны с цветами и бутылки с даровой минеральной водой. Приятно возбужденная публика старалась сделать для себя праздник максимально полным и потому распивала прямо в рядах спиртные напитки, взахлеб хохотала, испускала восторженные возгласы и неистово аплодировала. Не обходилось и без эксцессов: однажды на глазах Жизнева некий нетрезвый юноша
      
       114
      
      в отличном костюме и при галстуке вдруг выхватил шприц, наполненный неизвестным веществом, сделал себе укол в бедро прямо через штанину и через пару минут упал в глубокий обморок, так что его пришлось выносить из зала. Однако поначалу подобные казусы коллектив музея воспринимал со смехом и в вину поэтам их не ставил. За такую доброжелательную позицию сказать спасибо надо прежде всего поэту В. - он хотя и невзлюбил с самого начала Сидорчука, но утверждал вместе с тем, что выступления Сообщества надо считать гордостью музея, в стенах которого еще не появлялось такого созвездия талантов. "А то, что пьют - пускай, - говорил поэт В. - Какие поэты не пили? Только плохие. Эти к тому же и не хулиганят, и денежки музею регулярно приносят..." (заметим, что в первое время выручка от продажи билетов делилась между Сообществом и музеем в пропорции семьдесят процентов к тридцати). Поэты действительно выпивали в гримерке в антракте и по завершении концерта, а порой и до его начала - в эти моменты в тесном помещении, затейливо оформленном когда-то на футуристический лад, было яблоку негде упасть. Жужжали разговоры, раздавались тосты, знакомые в толпе махали друг другу руками, как бы разгоняя облака табачного дыма... Однако в положенное время Жизнев неукоснительно возглашал: "Продолжаем, товарищи!" - и публика послушно возвращалась в зал, а вскоре к ней выходили и поэты, на четкость дикции которых спиртное влияло исключительно благотворно.
       Еще на заре сотрудничества Жизнев подарил поэту В. три своих маленьких книжки, где не было стихов на куртуазные темы. Куртуазная поэзия являлась привилегией Сообщества и публиковалась в его совместных сборниках, а всё прочее, то есть большую часть своего творчества, Жизнев считал правильным печатать отдельно. Замдиректора получил книжки днем, а уже вечером позвонил Жизневу со словами восхищения. Наш герой знал, сколь скупы люди искусства и богемы на признание чужих заслуг, и понял, что замдиректора - пожилой, в потертом костюмчике, с невнятной речью и глазами навыкате, - вовсе не смешон и не жалок, а велик, как велик всякий настоящий человек, даже если он беден, одинок, нездоров, служит в музее и по всем понятиям нового времени может считаться неудачником. Жизнев и поэт В. стали время от времени встречаться и выпивать, рассуждая при этом о литературе. Однажды замдиректора так нагрузился, что Жизневу пришлось повести его к себе спать - в Ясенево, по месту своего жительства, поэт В. просто не добрался бы, а наш герой, к счастью, обитал неподалеку от места распития. Однако когда нетрезвая парочка уже вступила в парк "Дубки", поэту В. для подкрепления сил захотелось выпить еще. Недолго думая он достал из портфеля початую бутылку и сделал огромный глоток из горлышка. Эффект не заставил себя ждать: не прекращая что-то говорить, замдиректора сбился с ноги, заложил крутой вираж и с треском рухнул в кусты. Когда Жизнев пробрался к распростертому в чаще телу, поэт В. уже крепко спал - точнее, погрузился в мертвенное оцепенение. Его тело налилось свинцовой тяжестью, и все попытки Жизнева приподнять собутыльника и поставить на ноги завершились полным провалом. Тогда Жизнев взял портфель приятеля - тело вкупе с портфелем он просто не донес бы, - расправил ветки кустов таким образом, чтобы спящего нельзя было разглядеть с дорожки, и поспешил домой. Он рассудил просто: вряд ли пьяный человек кому-то понадобится, даже если кто-то на него наткнется, а вот плохо лежащий портфель точно украдут. Дома Жизнева охами и ахами встретила матушка, которая сразу же прицепилась к портфелю: чей он, да откуда взялся, и куда сынок собирается вновь бежать в такую пору. Жизнев имел глупость объяснить родительнице, что он идет приводить в чувство спящего в кустах приятеля. Разумеется, матушка увязалась за Жизневым - то, что сын без ее контроля непременно наделает ужасных глупостей, являлось ее глубочайшим убеждением, пронесенным через долгие десятилетия в полной неприкосновенности.
       Жизнев даже захватил воды в банке, дабы отливать погруженного в ступор товарища. Однако воду ему пришлось выпить самому, ибо на том месте, где он оставил поэта В., никого уже не было. Побегав по округе и безрезультатно поаукав, Жизнев махнул рукой и сказал матушке: "Сон пьющего крепок, но краток. Очухался и поехал домой". Матушке, конечно, сразу стали мерещиться всякие ужасы, но Жизнев отмахнулся: "Брось, нет смысла сейчас беспокоиться. Утро вечера мудренее".
      
       115
      
      Конечно, утром, едва он разлепил веки, как на него все-таки навалилось беспокойство - действительно, мало ли что могло ночью случиться с пьяным человеком. Разогнал эти мысли звонок - с утра пораньше звонил замдиректора, беспокоившийся о судьбе своего портфеля. "П-п-понимаешь, д-д-домой-то я д-д-доехал нормально, а вот п-п-портфеля нету", - удрученно объяснял замдиректора. Трудно описать его радость, когда Жизнев сообщил о том, что портфель целехонек и из него ничего не пропало. Замдиректора с невероятной скоростью примчался к Жизневу, обнял портфель и, кажется, даже прослезился, а потом на радостях потащил Жизнева опохмеляться в парк. Пойти в парк Жизнев согласился, а вот от опохмела решил воздержаться. Замдиректора для выпивки выбрал тогда какую-то несусветную спиртосодержащую жидкость, - видимо, из экономии, - и Жизнев сидел, с легким отвращением наблюдая, как изделие криминальных азербайджанских виноделов исчезает в выносливой утробе русского интеллигента. Сообщество всегда стояло в стороне от писательской среды, а поэт В. вращался в этой среде и многих хорошо знал, поэтому Жизнев всегда слушал его рассказы с особым вниманием. Что скрывать - наш герой всегда тяготел к литературному миру, даже к рутине и мелочам этого мира, влиться в который ему так и не довелось, несмотря на некоторую известность поэта Жизнева и на статьи о нем в литературных словарях и энциклопедиях. Впрочем, поэт В. также не процвел в вышеуказанном мире - давным-давно, еще в советские времена, у него вышел единственный сборник стихов, чем и ограничились все достижения. Даже закрепиться в прессе ему не удалось (по ершистости характера, видимо), и пришлось пойти служить в музей. А преуспей он в литературе чуть побольше - и кто знает, сохранил бы он в себе способность восхищаться творчеством собрата? Жизнев, однако, отогнал эту скверную мысль и постарался повнимательнее вслушаться в стихи, к чтению которых закономерно перешел его подвыпивший приятель. Стихи были, по правде говоря, так себе, хоть и попадались яркие строки. Но не всем же пишущим быть гениями - быть хорошим человеком, уберечься от родимых пятен богемы тоже важно, тем более что человечность в этой среде не меньшая редкость, чем гениальность. Вряд ли стоит огорчаться из-за недостатка литературных почестей, когда есть не менее почетная стезя, о которой писал Чехов: "Всю свою жизнь я старался только о том, чтобы мое общество было выносимо для семьи, студентов, товарищей, для прислуги. И такое мое отношение к людям, я знаю, воспитывало всех, кому приходилось быть около меня". Можно вспомнить и Моэма: "Возможно, что если я буду вести такую жизнь, какую для себя наметил, она окажет воздействие на других; воздействие это может оказаться не больше, чем круг на воде от брошенного камня, но за первым кругом возникнет второй, а там и третий; как знать, быть может, хоть несколько человек поймут, что мой образ жизни ведет к душевному покою и счастью, и тогда они, в свою очередь, станут учить других тому, что переняли от меня". О том же писал и Стефан Цвейг: "Высоконравственный человек оказывает влияние уже просто своим существованием, ибо создает вокруг себя атмосферу убежденности, и это внутреннее воздействие, пусть ограниченное внешне узким кругом, незаметно распространяется, ширится, оно неудержимо, как волны прибоя". Жизнев всматривался в опухшего человека напротив, который, вращая глазами-телескопиками, с подъемом читал ему слабые стихи, и преисполнялся братских чувств. "Буду таким же, как он, буду стараться на него походить", - шептал себе Жизнев, словно персонаж советских детских книжек. Ему вспоминался Писарев: "Умная и развитая личность, сама того не замечая, действует на всё, что к ней прикасается; ее мысли, ее занятия, ее гуманное обращение, ее спокойная твердость - все это шевелит вокруг нее стоячую воду человеческой рутины; кто уже не в силах развиваться, тот по крайней мере уважает в умной и развитой личности хорошего человека - а людям очень полезно уважать то, что действительно заслуживает уважения; но кто молод, кто способен полюбить идею, кто ищет возможности развернуть силы своего свежего ума, тот, сблизившись с умною и развитою личностью, может быть начнет новую жизнь, полную обаятельного труда и неистощимого наслаждения". Людям, охотно использующим поговорку "Если ты такой умный, то почему такой бедный", поэт В. не показался бы ни твердым, ни умным, ни способным влиять на людей. Однако поэт В. и не старался выглядеть умником - он просто жил
       116
      
      так, как считал правильным, и в этом отношении был тверд, как скала. С избранного пути его не могли сбить никакие соблазны, и его спокойствие перед лицом враждебного мира производило должное впечатление и на Жизнева, и на всех тех, кого не восхищала подловатая мудрость буржуйских поговорок. Такие люди встречали поэта В. - и убеждались в том, что они не одиноки. Что касается нравственности, то да - замдиректора, несмотря на годы, обращал пристальное внимание на красивых женщин, а также охотно напивался в хорошей компании. Но кто без греха? И не вызывают ли безгрешные люди, знатоки законов морали, серьезнейших подозрений у каждого, кто изучал жизнь не по дидактическим книжкам? И не был ли прав Гёте, когда писал, что "хороший человек, собственно, должен жить так, чтобы праведностью своей посрамить все законы, хотя бы другой обходил их или пользовался ими для своей выгоды".
       Нашему герою довольно скоро пришлось недобрым словом помянуть бедность, заставляющую даже лучших людей развлекаться путем употребления внутрь сомнительных спиртосодержащих жидкостей. Жизнев знал, конечно, что у поэта В. проблемы с сердцем - не из его жалоб, а просто потому, что за время их знакомства поэт В. успел пару раз полежать в больнице и на вопросы Жизнева небрежно отвечал: "Да так, п-п-пламенный мотор чуток сбился с ритма". Поскольку пребывание в больнице не заставило поэта В. ни на йоту изменить привычный modus vivendi, Жизнев решил, что серьезных проблем со здоровьем у его приятеля и впрямь нет. В этом приятном заблуждении наш герой оставался до тех пор, пока ему не позвонили из музея и не сообщили, что замдиректора умер. Стоя в морге у гроба и глядя на знакомое лицо, Жизнев подивился запечатленному на нем спокойствию. "Ему лучше, чем нам", - услышал он за спиной чьи-то слова, сказанные вполголоса, и в душе с ними согласился. Думая об умершем, он согласился также со словами Ипполито Ньево: "Да, есть лица мертвые и невыразительные, глаза злые и чувственные, люди высокомерные, лживые, льстивые, которые своим грязным примером могут тешить грязную фантазию материалистов. У таких можно отрицать бессмертную душу так же, как у растений и животных. Но над этими ходячими трупами высятся люди, сияющие сверхчувственным светом: перед ними даже циник будет в смущении что-то лепетать, и, помимо воли, сердце его затрепещет надеждой или страхом перед будущей жизнью".
      
       Глава XXIV
       Концерты в музее Маяковского и после смерти замдиректора шли своим чередом. В гримерке по-прежнему теснились и выпивали люди, гудели разговоры и стоял дым коромыслом. Публика по-прежнему бурно веселилась и распивала в рядах принесенные с собой спиртные напитки. Однако кое-что медленно, но все же менялось, и, увы, не в лучшую сторону. При жизни поэта В. все замечания по поводу курения и пьянства работники музея высказывали тоном добродушной иронии и как бы по обязанности, а когда поэт умер, то в замечаниях зазвучали раздраженные нотки. Со стола, за которым во время концерта сидели члены Сообщества, исчезли сначала минеральная вода и стаканы, потом вазоны с искусственными цветами, а напоследок и скатерть. Ценитель поэзии и автор графоманских стишков Жорж Горелов, с которым поэты ездили в Ульяновск, раньше сервировал в гримерке для выступающих стол с легкой закуской, но когда понял, что выступить в концерте поэты ему не дадут, закуску приносить перестал - не то чтобы обиделся, а просто решил не тратиться зря, ему ведь не больше всех было надо. Однажды в гримерку пришел полоумный дворник, плохо говоривший по-русски, и стал вопить, что во двор выносят слишком много мусора и он не намерен делать лишнюю работу. Правда, работники музея урезонили кретина, но с тех пор обязанностью поэтов стало ходить по рядам после концерта и собирать пустые бутылки, пакеты из-под закуски и прочий хлам. Затем Жизнева вызвали в дирекцию музея и сообщили ему, что руководством принято решение изменить пропорции деления выручки между музеем и Сообществом: было тридцать процентов против семидесяти, а стало сорок против шестидесяти. Жизневу хотелось спросить, а почему же тогда многие сомнительные авторы выступают в музее вообще бесплатно, то есть для привлечения публики
      
       117
      
      делают на свои шабаши свободный вход. Однако подобные вопросы стоит задавать, когда имеешь готовую территорию для отступления и готов к разрыву отношений, а у Сообщества на тот момент подобной территории не имелось. Ее пришлось бы искать, приучать к ней публику, и это обошлось бы дороже. Потери от новых правил дележа решили компенсировать повышением цен на билеты, но публика ответила на это снижением посещаемости концертов. Впрочем, дело, конечно, было не в этой небольшой надбавке - просто мода на Сообщество проходила и авторитет его падал, подточенный неустанной деятельностью Сидорчука. С распадом Сообщества Жизнев и Сложнов стали выступать без Сидорчука и облегченно вздохнули - теперь их уже никто не пытался публично унижать, а вместо выжившего из ума магистра они могли приглашать для совместных выступлений куда более симпатичных людей.
       Постепенно портились, однако, даже самые симпатичные люди. Находя себе спонсоров и приобретая некоторую известность, приглашаемые поэты начинали позволять себе огромные опоздания, а то и просто неявки на концерт, несмотря на то, что их имена значились в афише. Оправдания были самыми нелепыми, например: "Я в Харькове, а в кассе не было билетов на сегодня". Но если ты знал, что у тебя сегодня концерт, почему же ты не купил билет заранее? Другие баловни успеха на концерт приходили, но в совершенно неработоспособном виде. Одному из них, когда он стоял, качаясь, перед зрительным залом, с первого ряда жена подсказывала строчку за строчкой, и он послушно их повторял. Впрочем, и сама публика тоже разлагалась, не отставая от своих любимцев: постепенно многие представители богемы, приходя перед началом концерта в гримерку, перестали выходить оттуда в зрительный зал. Они курили, пили, закусывали - и говорили, говорили, говорили, причем на темы, далекие от литературы (оно и неудивительно: большинству богемных персонажей нравится не заниматься искусством и не вникать в него, а просто при нем состоять). Эти разговоры создавали для концерта постоянный звуковой фон, порой уныло-надоедливый, порой просто невыносимый. Делались попытки не открывать гримерку для посторонних либо выгонять из нее всех, кроме выступающих, но неугомонные говоруны тем не менее проникали в нее, и гудение их разговоров снова слышалось в зале. Кто-то из этих трепачей, выпив лишнего, рухнул в кресло (составлявшее, между прочим, часть выполненного каким-то известным художником футуристического антуража), и кресло, не выдержав тяжести жирного глупца, рассыпалось на части. Поэтам пришлось организовывать ремонт кресла. Другой посетитель гримерки, увидев на ее стене давние надписи (в том числе и сделанные первым кубинским космонавтом), решил сообщить потомству, что он тоже бывал в этом месте, и что-то накарябал на стене плохим маркером. Увы, его имя не впечатлило администрацию музея, которая устроила поэтам скандал и заставила их отмывать стену.
       На концерты стало приходить все меньше красивых женщин, в особенности одиноких. Их пытались заменить две экзальтированные пьющие дамы - мать и дочь, - охотно демонстрировавшие посетителям гримерки свои половые органы. Несмотря на такие интересные шоу, поэты не приветствовали их посещений, поскольку обе, прежде всего дочь, имели обыкновение напиваться в гримерке до потери сознания, и потом поэтам приходилось, сгорая со стыда под укоризненными взглядами работников музея, выволакивать своих поклонниц на улицу (а там, конечно, вставал очередной вопрос: куда их вообще девать). Жизневу как-то даже довелось побывать дома у этой семейки. О том, что происходило во время визита, мы рассказывать не будем, так как непотребствам на этих страницах не место. Однако груды нестиранного белья по углам и выломанный квадрат паркета посреди комнаты заслуживают упоминания, позволяя понять, почему Жизнев неожиданно для хозяек заторопился восвояси. Ни мать, ни дочь не работали и жили, судя по всему, на средства своих многочисленных половых партнеров, однако дочь из всех мужчин явно выделяла Сложнова - видимо, за то, что и он к ней относился тепло из-за ее покладистости и незлобивого нрава. Жизнев не одобрял этой связи, потому что на лице у девушки стояла четкая печать вырождения и к миру ее не привязывало ничего, кроме самых примитивных удовольствий - вроде секса на пьяную голову и
      
       118
      
      затем утреннего блаженного оцепенения после пары-тройки пропущенных с похмелья рюмок. Правда, Сложнов с утра никогда не пил, однако тяжело пьющие подруги, как хорошо знал Жизнев, до добра еще никого не доводили. И все же Жизнев вспоминал эту девушку с печалью: после смерти Сложнова она явно горевала, тщетно просилась в любовницы к Жизневу и, не найдя в мире родственной души, вскоре умерла. Возможно, подвело здоровье - оно, как знал Жизнев, и раньше ее подводило, ей даже делали операцию. А возможно, она просто не могла не уйти за тем единственным человеком, который ценил ее такой, какой она была.
       И вообще народу на концерты стало приходить меньше. Люди предпочитали искать чего-то новенького - того, что никогда не находится, зато в процессе поисков обычно утрачивается близкое и родное. Сами-то концерты проходили всегда весело, тем более что Сложнов был большой выдумщик и придумал с помощью Жизнева несколько забавных рок- и поп-групп: "Идолы молодежи", "Изблёванные Люцифером", "Андрюша Сироткин и его пацаны". Для всех этих групп он подобрал музыкантов, сам в них солировал (порой предоставляя и Жизневу спеть а-капелла) и, словом, сильно разнообразил концертные программы. Порой коллектив музея поражался тому, какое буйное веселье царило на концертах поэтов: зрители срывались с мест и пускались в пляс, чем очень радовали Сложнова, который, в богатом казахском халате и байской шапке, подбадривал танцующих зажигательными возгласами. Надо сказать, что лихое веселье не добавляло любви к поэтам в сердцах музейных работников. Необычное вообще настораживает и отталкивает, а ведь что такое обычный поэзоконцерт? Мероприятие, на котором даже мухи мрут от скуки, интересное лишь для самих сочинителей и только в тот момент, когда они читают собственные стихи - на чужие они плюют, и, надо признать, большей частью вполне справедливо. И все же, несмотря на все старания Жизнева и Сложнова, даже испытанная публика посещать их действа не спешила, уверившись в том, что поэты подобны явлениям природы, например дождю: если его сегодня нет, то уж завтра он непременно случится. Своей смертью Сложнов доказал ошибочность такой точки зрения. Увы, смерть хоть и меняет порой людские взгляды, но исправить уже ничего не позволяет.
       Торговля книгами и дисками, которую, как знает каждый артист, выгоднее всего производить на собственных концертах, в музее Маяковского постепенно тоже захирела. Отчасти виной тому было снижение посещаемости, а отчасти - моральное разложение продавца (об этом человеке, носившем кличку Спермяк, мы ранее уже упоминали). Когда-то этот бледный юнец с дегенеративным подбородком и бегающими глазами страшно хотел познакомиться с популярными поэтами, справедливо полагая, что сам по себе, без популярных приятелей, он в мире никому не интересен. Так как Сидорчук привечал только богатых, Спермяк обратился к Жизневу, на которого произвел неприятное впечатление его непрерывно бегающие глаза. Но Спермяк клялся в своей любви к книгам и к образованию, и Жизнев оттаял, а уклончивость взгляда списал на юношескую стеснительность. Новые знакомые договорились о том, что Спермяк станет - на бесплатной основе - постоянным книгопродавцем Сообщества (сам Жизнев уже устал наряду с выступлениями тянуть еще и эту лямку). Взамен Спермяк становился лицом, приближенным к поэтам, то есть получал право бесплатно посещать концерты и прочие мероприятия Сообщества, а также и группы Сидорчука, приводить туда с собой дам и друзей. Вместе с изданиями Сообщества Спермяку разрешалось продавать и другие товары, выручка за которые должна была полностью доставаться продавцу. Довольно скоро ушлый юноша начал ползучий пересмотр первоначальных договоренностей. Во-первых, на прилавке издания поэтов Сообщества стали занимать все меньше места, вытесняемые книгами, дисками, кружками и майками, принадлежавшими Спермяку. Если раньше посетитель концерта мог купить только книги и диски выступавших авторов, то теперь у него стараниями Спермяка появился широкий выбор, что, естественно, било поэтов Сообщества по карману. А во-вторых, продавец решил торговать книгами не по цене, названной Жизневым, а по собственной, с огромной жульнической наценкой. Выяснилось это случайно - когда люди, купившие книги, между делом со смешком пожаловались Жизневу на дороговизну. Жизнев очень удивился: оказалось, что
      
       119
      
      цена, по которой книги были куплены, вдвое превышала ту, которую установил он сам. В своих отношениях с сотрудниками, в том числе и со Спермяком, наш герой руководствовался высказыванием Ларошфуко: "Не доверять друзьям позорнее, чем быть ими обманутым". Однако такие люди, как Спермяк, любое ослабление контроля над собой непременно обратят во зло - кстати, именно для того, чтобы их поменьше контролировали, они и стремятся влезать к вам в друзья. Жизнев прекрасно понимал правоту Ларошфуко, писавшего: "Люди обычно называют дружбой совместное времяпрепровождение, взаимную помощь в делах, обмен услугами, - одним словом, такие отношения, где себялюбие надеется что-нибуды выгадать". Тем не менее слово "дружба" с детства имело над Жизневым магическую власть, а потому его, довольно рано преодолевшего в себе природную доверчивость, все-таки порой обманывали. На высказанное вслух недоумение Жизнева Спермяк ответил глупой улыбкой, а глаза его забегали так, что казалось, будто его вот-вот хватит удар. Жизнев махнул рукой и отошел, пробормотав что-то укоризненное. Ему становилось ясно: бес наживы полностью овладел его помощником, и бесполезно вести с ним какие-то разговоры на темы морали. Наш герой решил пойти по другому пути: для облегчения контроля уменьшить число продаваемых книг, а со временем и полностью свернуть сотрудничество. В конце же концов, уже после смерти Сложнова, свернуть пришлось не только сотрудничество, а всякие отношения. К этому времени к моральной нечистоплотности Спермяка парадоксальным образом прибавилась еще и мания величия, окончательно избавившая торговца от угрызений совести. Как уже говорилось выше, он присвоил две пачки книг покойного Сложнова - во столько, видимо, он оценил ту дружбу, которой некогда так домогался.
       Коллектив музея между тем делал все, чтобы Жизневу и Сложнову стало неудобно у них выступать. Просто отказать поэтам от места (или от площадки) было, видимо, неудобно, учитывая их прошлые заслуги, но и церемониться с ними совершенно перестали. Им постоянно напоминали, что концерт не должен затягиваться дольше определенного времени, ибо в противном случае кто-то из дежурящих вечером сотрудников может опоздать на последнюю электричку (возможно, так оно и было, но на заре сотрудничества, когда концерты приносили больше денег, поэтам почему-то не докучали такими напоминаниями). Затем оказалось, что в музее нет свбодного человека для того, чтобы поставить его при входе в зал проверять билеты. Пришлось просить людей из публики заняться контролем (не самим же выступающим этим заниматься), но так как те битый час стоять, естественно, не желали, приходилось до последнего держать двери в зал на запоре, а публику - в вестибюле, и открывать двери лишь за десять минут до начала. Понятно, что при этом надо постоянно выглядывать в вестибюль - достаточно ли народу собралось для открытия, а потом смотреть, все ли посетители прошли в зал и можно ли снимать добровольного контролера. Это не было крохоборством со стороны поэтов, ибо музей чем дальше, тем больше заботился о выручке и выступающим постоянно напоминали о том, что собирают они мало. При таких отношениях с хозяевами сцены следовало заботиться о каждом посетителе, который мог заплатить за себя (а мог и не заплатить, если контролер уходил с поста слишком рано). Особую значимость данная проблема приобретала из-за тех, кто не желал платить, считая, что состоит в дружеских отношениях с поэтами. Сидорчук на свои концерты бесплатно не пускал почти никого, невзирая ни на какую дружбу (для трудных разговоров у него имелся директор - взимая деньги с так называемых друзей, он уже оправдывал свою зарплату). Ну а Жизневу и Сложнову, не имевшим своей поп-группы, директор был не по средствам, они очень многих пропускали бесплатно, и работники музея взирали на это с большим неудовольствием.
       Чуть позже возникла проблема и с самими билетами - да-да, с теми самыми ничтожными бумажками, наличие которых у посетителей при входе на мероприятие проверяет контролер. Оказалось, что по каким-то причинам музей утратил способность предоставлять билеты к концерту (хотя раньше ею обладал), и делать их придется самим выступающим (если, конечно, они хотят выступать и впредь). Что ж, Сложнов нашел приятеля с цветным принтером, и тот всё распечатал
      
       120
      
      согласно предоставленному образцу. Но тогда выяснилось, что музейный художник то ли занемог, то ли просто устал от непосильных трудов, и от поэтов потребовали к каждому их выступлению приносить афишу, изготовленную типографским способом. Стоит напомнить слова Андора Габора, который собаку съел в типографском и издательском деле: "Заказать, напечатать и расклеить хороший плакат, рекламирующий книгу именитого писателя, стоит в десять раз дороже самого писателя". Видимо, музейщики считали, что условие с афишей окажется для поэтов непосильным, однако они ошиблись: к делу подключились Жорж Горелов, затем его двоюродный брат, затем еще какие-то люди, работавшие в типографии, и на выходе эта цепочка произвела на свет сиявшую разными красками афишу. Жизневу и Сложнову афиша ничего не стоила, кроме нескольких книг - таково было основное условие этой непростой задачи. Ведь если бы они оплатили свой заказ так же, как оплачивались подобные заказы обычными клиентами типографии, то концертная деятельность поэтов в музее сделалась бы катастрофически убыточной. Ну а воспользовавшись неформальными связями, друзья смогли провести в музее еще несколько концертов (хотя постепенно из-за всех вышеперечисленных проблем стали все реже выступать в музее и все чаще - в клубах). Когда Сложнов умер, наш герой понял, сколь многое в их концертной деятельности строилось на энергии покойного - самому Жизневу заниматься и далее всем этим стало решительно невмоготу. Он устроил еще десятка полтора мероприятий в компании с различными поэтами и музыкантами, а потом, не встретив должного поощрения со стороны публики, продекламировал в пространство строки Анри де Ренье:
       И вечер близок мой, и я уж отдаю
       Тому, кто весел - тирс, кто юн - свирель мою.
       Вероятно, после всего вышеизложенного для проницательного читателя не станет неожиданным известие о печальной судьбе самого музея В.В. Маяковского. Вскоре после прекращения своего сотрудничества с этим учреждением Жизнев узнал из газет, что в музее обнаружилась крупная недостача - исчезли тысячи единиц хранения, среди них - редчайшие, уникальные вещи. Жизнев не относился к пылким поклонникам Маяковского, но ему неприятно было узнать о том, что поэта через восемьдесят лет после смерти обворовали, украв даже его пробитый пулей жилет. Видимо, воровали в музее давно и весьма обдуманно, так как недостачу-то обнаружили, а виновных назвать так и не смогли. В такой ситуации власти не нашли ничего лучшего, как начать в музее ремонт с неопределенной датой окончания. Возможно, учреждение и возродится, но уже не в прежнем культовом помещении (коммерческую стоимость которого, учитывая его местоположение в самом центре столицы, трудно переоценить). По правде говоря, Жизневу казалось, что провидение разгневалось на музей и его работников из-за недоброго отношения к поэтам. Конечно, всерьез такое мнение наш герой, конечно, отстаивать не взялся бы. Можно ли утверждать, будто поэт Сложнов умер из-за того, что его разлюбили в музее, где он имел обыкновение выступать? Нет, этого утверждать нельзя. Просто жил, жил, а время пришло - и помер, поступив при этом по завету Тайяи Маргази:
       Мир - не вечная обитель: жил легко - легко уйди,
       Не трудись, чертогов пышных для себя не возводи.
      Вожможно, Сложнов предпочел бы пожить еще немного, но вышло, так и вышло, и никакие люди тут, конечно, ни при чем.
       Скажем в заключение, что гнев судьбы, столь часто поражающий всё связанное с богемой, коснулся не только музея Маяковского. Погиб, в самом начале своего повторного поприща, и петербургский "Бивак паяцев". Владельцы, когда-то с таким энтузиазмом рукоплескавшие приглашенным ими поэтам Сообщества, неожиданно решили изменить имидж заведения, отказались от статуса арт-кафе и переименовали "Бивак паяцев" в "Гурман". Не приходится сомневаться в том, что всё это было сделано из-за денег, но подлинно разумного человека потешают люди, способные на такие действия ради банального прироста количества денежных знаков. Как писал Жюль Ренар: "Вы
      
       121
      
      умники, но цели-то ваши просто смехотворны, и я хохочу над вами из своего угла". Оказавшись как-то в Петербурге, Жизнев позвонил владельцу бывшего "Бивака", тогда уже "Гурмана", но предприниматель говорил с ним крайне холодно, заявил, что у него дела сегодня, дела завтра и, одним словом, для писак в его делах просвета нет. Вероятно, он решил, что Жизнев просто-напросто вознамерился выпить и закусить за его счет - не позавидуешь человеку, способному так думать о нашем герое. Жизневу пришло в голову, что буржуа не зря воротят нос от Маркса - ведь тот писал: "Я смеюсь над так называемыми практичными людьми с их премудростью". Творчество Маркса, конечно, величественно и глубоко, однако эмоциональный настрой всего этого титанического массива выражен в приведенной немудрящей фразе, ну а кому же понравится, когда над ним смеются? На следующий день Жизнев зашел в бывший "Бивак" днем, когда там вряд ли мог появиться владелец, и спросил, работает ли еще официантка Катя - та самая тоненькая блондинка с синими глазами, похожая на добрую фею из сказки. "Уволилась", - сказали ему. Жизнев ожидал такого ответа - не могла же фея работать в заведении под названием "Гурман", - и все же он горестно вздохнул. Судьба неразумного ресторатора представлялась ему незавидной. Ведь это словно о нем писал У Чэнэнь в "Путешествии на Запад":
       О достижении нирваны
       Какой возможен разговор,
       Когда в сознанье есть неясность
       И помрачен духовный взор!
      Ведь кажется, будто это его предостерегал Мандельштам:
       Но если ты мгновенным озабочен,
       Твой жребий страшен и твой дом непрочен!
       Однако стоит ли сожалеть? Ведь каждый в конечном счете сам выбирает свой жребий, и к счастливцам, свободным от материальных затруднений, это относится в удвоенной степени. Увы, есть талантливые люди, в том числе талантливые предприниматели и меценаты, которые совершенно лишены иммунитета к самым откровенным соблазнам сатаны. "Для таких талантов, - писал Белинский, - на каждом шагу жизни стоят силки... В отношении к ним даже не интересно и исследовать причины падения".
      
       Глава XXV
      
       Незадолго до того, как наш герой окончательно решил подвести черту под своей литературной карьерой, ему вдруг привиделись один за другим два странных сна. Возможно, они были навеяны попытками Жизнева отстоять свое наследственное имущество либо происками жилищных предпринимателей в отношении дома, где жил наш герой. В одном сне Жизнев был инвалидом и передвигался в кресле-каталке (он и наяву из-за приступов люмбаго порой почти не мог ходить). Тем не менее во сне в его квартиру ворвались какие-то люди в форме, отшвырнули в угол мать, которая пыталась его защищать, и помчали его прямо в кресле в некое официальное учреждение, где в кабинете, заваленном бумагами в папках и россыпью, какой-то лысый бледный человек заорал на него: "Признавайся, дед, - ты организовал банду?!" Вопрос показался Жизневу забавным, он захихикал и ответил: "Может, и я, внучек". Лысый с неимоверной скоростью застучал чудовищно длинными пальцами марсианина по клавиатуре компьютера. Затем загудел принтер, и на свет выползло обвинительное заключение, которое Жизневу дали прочитать. Оказалось, что он вместе с подельниками сдал на различные приемные пункты тысячи тонн ворованного металлолома и, судя по бумагам приемщиков, сильно на этом обогатился. "Какой металлолом, если я даже не хожу? Вы что, охренели?" - возмутился Жизнев. - "А тебе ходить и не обязательно, - возразил длиннопалый. - Ты организовал банду, предоставил свой паспорт, а металлолом воровали и сдавали твои подельники". - "У меня паспорт цел, он дома!" - крикнул Жизнев. "Правильно, они по нему всё сдавали, а потом
      
       122
      
      возвращали его тебе", - невозмутимо ответил лысый. Он вынул из глазницы глаз, заботливо облизал его и вставил обратно. "Кто-то просто узнал мои паспортные данные, вот их и писали в ведомостях", - сказал Жизнев, чувствуя, как его охватывает безнадежность. "Как они могли узнать? Неужели им работники собеса сказали, эти святые люди? - гневно уставился лысый на Жизнева ярко заблестевшим облизанным глазом. - А может, ты хочешь сказать, что приемщики могли принять металлолом на основании каких-то там данных без предъявления реального документа? Да как ты смеешь клеветать на этих людей, которые гробят здоровье на холодных складах? Жалко, они тебя не слышат, а то вкатили бы тебе иск за оскорбление чести и достоинства". - "Ну что, мы поехали?" - подал голос конвоир. "Поезжайте", - вручая ему обвинительное заключение, распорядился лысый. Кресло Жизнева развернулось, выкатилось в коридор и с бешеной скоростью помчалось вперед - только двери кабинетов мелькали по сторонам. Оно с треском влетело в открытую дверь с табличкой "Суд", где за столом сидел судья и рукавом мантии чистил свой глаз. При виде Жизнева с конвоиром он поспешно сунул глаз обратно в глазницу и схватил протянутое конвоиром обвинительное заключение. За несколько секунд пробежав взглядом текст, судья затем что-то черкнул на бумаге, крикнул: "Виновен! Шесть лет строгача!" - и дико расхохотался. Раскаты его хохота еще не стихли, а кресло уже вновь помчалось по коридорам. "Куда мы едем?" - закричал Жизнев сквозь стук и грохот. "Как куда? В тюрьму, конечно", - тяжело дыша, ответил конвоир. Затем Жизнев отсидел шесть лет и проснулся - как ему показалось, постарев как раз на этот срок.
       Во втором сне Жизнев тоже увидел себя стариком и инвалидом, но ходячим. В таком виде он снился самому себе, видимо, из-за приступов люмбаго и прочих нервических болей, порой делавших его очень неуклюжим. Да и спит здоровый человек обычно без снов: они - удел тех несчастных, в организме которых происходит что-то неладное. В этом втором сне Жизнев обитал в поселке, в собственном доме, ворота которого выходили в проулок. По проулку Жизнев выходил на главную улицу и шел далее по своим делам - в магазин или на почту. Однако неожиданно дом напротив купили какие-то предприимчивые люди и устроили в нем некое производство - то ли цех по разборке ворованных автомобилей, то ли цех по изготовлению паленой водки. Предприниматели были подвижными, энергичными людьми, часто зычно смеялись, одна беда - лица у них отсутствовали, имелись одни рты. Выше ртов находилось только размытое пятно телесного цвета, и за этой размытостью Жизнев, как ни старался, не мог ничего разглядеть, хотя вообще-то на зрение не жаловался. Сон на то и сон, чтобы увиденные в нем странности воспринимались как должное, поэтому безликость предпринимателей и их большие рты Жизнева не смущали - до тех пор, пока эти энергичные люди не огородили проулок высоченным забором, тем самым превратив его в свою территорию. Когда Жизнев, как обычно, собрался в магазин, он вскоре уперся в забор. "Вы что, ребята, сдурели? - обратился Жизнев к суетившимся во дворе предпринимателям. - Мне же в поселок надо, как я выйду?" - "Жрать захочешь - выйдешь", - ответил кто-то, и несколько больших ртов широко разинулись в громком хохоте. От этого зрелища Жизнев содрогнулся и, вернувшись домой несолоно хлебавши, погрузился в раздумье. Ничего не придумав, он так и лег спать натощак, а утром, превозмогая отвращение, обратился к предприимчивым людям с просьбой пройти через их территорию, чтобы выйти на улицу через их ворота. Однако в этом ему было решительно отказано. "Собаки порвут", - сказал ему один из веселых ртов. Кое-как Жизнев перелез через забор и доковылял до поселковой администрации. Там он превратился в мышь и по сложной системе ходов пробрался в кабинет поселкового мэра (иначе туда было не попасть - очередь на прием, как говорили, следовало занимать за несколько лет вперед). Превратившись обратно в человека, Жизнев рассказал мэру о своей беде, но уже в ходе рассказа понял, что надежды нет, ибо черты чиновника вдруг стали расплываться и мутнеть - остался один непомерно большой рот, произносивший какие-то гладкие слова о генеральном плане поселка и законном землеотводе). Не прощаясь, Жизнев вышел в коридор, протиснулся сквозь толпу ожидавших приема и через площадь поспешил в отделение милиции. Однако не успел он войти, как сразу наткнулся на группу предприимчивых людей, что-то весело
      
       123
      
      обсуждавших с начальником отделения. Все попытки Жизнева приблизиться к начальнику умело пресекались предпринимателями, которые перемещались таким образом, чтобы перед Жизневым всегда оказывалась плотная стена спин. Разъярившись, Жизнев ударил по одной спине кулаком, но тут на него набросились милиционеры, явно ожидавшие скандала, и без долгих разговоров вышвырнули его на улицу. "Вернешься - посадим", - пообещали ему, и не приходилось сомневаться в том, что обещание будет исполнено. Становилось также понятно, что дело не в территории проулка, которую огородили энергичные люди: Жизнева выживали из дома, который, вместе с участком, потребовался для серьезного расширения дела. Незаметно для себя Жизнев зашел в магазин - по крайней мере, когда он приблизился к своему дому, в руке у него была сумка с продуктами. Эта сумка и сыграла роковую роль: Жизнев полез через забор, перекинув ее через плечо, но на верху забора сумка соскользнула, Жизнев машинально попытался ее подхватить, потерял равновесие и рухнул вниз. Его крестец пронзила резкая боль, от которой он проснулся. Острое ощущение катастрофы - перелом позвоночника! - заставило его некоторое время лежать замерев, но затем он постепенно и с великим облегчением сообразил, что страшное произошло во сне, а наяву все в относительном порядке. Боль, правда, была настоящей, но вызвало ее всего лишь неловкое движение спящего, потревожившее воспаленный нерв.
       Сны, как скажет вам любой психолог, вызываются реальными житейскими обстоятельствами того, кто их видит. Несомненно, это справедливо и в отношении нашего героя: то, что ему снилось, было явно навеяно его борьбой за выживание среди всякого рода ловушек, понаставленных на маленького человека энергичным человечеством. А может быть, такие сны снятся поэту, звезде богемы, когда он начинает понимать, что он не великий человек, а именно очень маленький? Когда до этого весельчака доходит наконец, что предыдущее веселье имело мало весомых поводов, а в будущем их видится еще меньше? Что ж, для разумного человека всегда настанет время вспомнить Державина:
       На свете жить нам время срочно;
       Веселье то лишь непорочно,
       Раскаянья за коим нет.
      Ну а неразумные люди, по уверениям психологов, попросту не видят снов. И вспоминать им нечего, ибо стихов они не читают.
      
       Глава XXVI
      
       Утро 22 декабря 2008 года выдалось сереньким, с легким морозцем. Шел редкий снег. Снежинки медленно кружились в воздухе и опускались на голую землю, белесоватую от холода. В ту зиму настоящие снегопады начались очень поздно, и еще в двадцатых числах декабря стояла странная погода - осень не осень, зима не зима. Был понедельник, и под затянутым облаками небом мир выглядел очень рутинно, но у Жизнева настроение было праздничное: вечером в музее Маяковского ему предстояло участвовать в концерте, посвященном 20-летию Сообщества. Организаторами действа выступали он и Сложнов, но ради такой даты пригласили также и других членов Сообщества, теперь уже бывших: поэта Б., сделавшего большую литературную карьеру, и поэта П., ушедшего, наоборот, в глубины забвения, - относительно этого человека многие общие знакомые интересовались даже не тем, написал ли он что-нибудь новое, а тем, жив ли он еще или уже помер. Узнав, что П. жив, общие знакомые, по наблюдениям нашего героя, не проявляли особой радости. Вскоре в связи с этими вопросами нашему герою вспомнятся строки Шиллера:
       Скольких добрых жизнь поблекла!
       Скольких низких рок щадит!..
       Нет великого Патрокла;
       Жив презрительный Терсит.
      
       124
      
      Ну а пока Жизнев то присаживался к компьютеру, делая очередную книгу для своего издательства, то вскакивал и принимался за подготовку к концерту. Время от времени он отвечал на поздравительные звонки. Словом, утро проходило суматошно, но то была приятная суматоха.
       Во втором часу дня прозвенел очередной звонок. Жизнев, ожидая поздравлений и уже заранее улыбаясь, снял трубку и вдруг услышал рыдание.
      - Это Лариса, - с трудом, захлебываясь от слез, произнесла знакомая поэтесса. - Любим, мне сейчас сказали... Костя умер.
      - Какой Костя - наш? Сложнов? Да не может быть, - ошеломленно возразил Жизнев. - Я с ним вчера вечером разговаривал, всё было в порядке.
      - Я ему позвонила, чтобы узнать насчет концерта, - между всхлипами объяснила Лариса. - Какой-то незнакомый человек подошел к телефону, представился сотрудником милиции. Он сказал, что Костя умер в подземном переходе у Красных ворот.
       Было непонятно, что делает милиция дома у человека, который умер на улице, но Жизнев не стал пока над этим задумываться. Он понял, что новость верна, так как Сложнов последнее время действительно ходил на службу в здание правления Российских железных дорог, что на Садовой-Черногрязской, у Красных ворот.
      - Лариса, я тебе перезвоню, - сказал Жизнев и прервал разговор. Следующий час ушел у него на то, чтобы связаться с несколькими моргами, в которые, исходя из их местоположения, могли привезти тело. В конце концов тело обнаружилось в морге больницы имени Склифософского, совсем недалеко от злополучного перехода. О причине смерти Сложнову не сказали ничего внятного - только "шел в подземном переходе, упал, милиционер вызвал "скорую"". Жизнев спросил, когда ему следует приехать, чтобы договориться о времени прощания, заказе автобусов, заказе гроба, венков и обо всем прочем. Оказалось, что на обзвон людей, сбор денег и подготовку поминок у него все же есть пара дней.
       Жизнев не помнил, как он звонил матери и сестре друга, что и как он им говорил. Он старался не думать о случившемся и лишь четко, как автомат, выполнять необходимые действия. В таком расположении духа он держал себя после смерти бабушки, после смерти отца, после смерти брата. Горевать (или не горевать) можно позже, но в самый трудный час никакие эмоции нам не нужны. Прощание с покойными в наше время дело хлопотливое, проходящее постоянно на людях - тут уж не до чувств, дал бы Бог ничего не забыть, никого не обидеть и не позволить себя обобрать. Значит, надо подавить воспоминания, не думать ни о покойном, ни вообще о смерти, ибо верно сказал Паскаль: "Ни на солнце, ни на смерть нельзя смотреть в упор". Следовало еще объявить о смерти Сложнова тем, кому предстояло выступать в концерте. Жизнев склонялся к мысли вообще отменить концерт, но затем решили этого не делать. Поэт Б. подал мудрый совет: ничего не отменять, но на концерте читать только стихи Сложнова. За всеми хлопотами время пробежало незаметно - Жизнев вдруг обнаружил, что пора ехать в музей. У него всё было готово - книги со стихами Сложнова подобраны, везде, где надо, вложены закладки... Тем не менее ехать ему не хотелось. При мысли о том, как он будет сообщать о случившемся людям, приехавшим повеселиться, его всего затрясло. Но отступать было некуда - он поехал, и стоял в вестибюле, и видел веселые лица входящих, и сообщал, сообщал, сообщал... Поэт П., который давно не выступал и которому хотелось блеснуть, приставал к Жизневу с просьбой не объявлять о смерти Сложнова, чтобы он, поэт П., мог почитать свое новенькое. Жизнев давно понял: иным людям бесполезно объяснять даже самое очевидное, и потому лишь сухо сказал: "Мы обо всем объявим и будем читать только Сложнова, а ты читай что хочешь. Но если тебя освищут, сам будешь виноват". Поэт П. отошел с недовольным ворчанием - несомненно, он в тот момент всей душой ненавидел Сложнова, столь некстати отдавшего концы. Вечер начался в атмосфере всеобщего страха, среди тревожных перешептываний, но затем светлый гений покойного сделал свое дело - зал начал смеяться. Да и Жизнев попросил не делать похоронных лиц и вслушиваться в стихи, ибо путь настоящего поэта всегда сродни подвигу и потому ничего
      
       125
      
      экстраординарного, если вдуматься, со Сложновым не произошло. Покойный был готов к такой развязке, судя по его многочисленным обрващениям к теме смерти, далеким, кстати сказать, от всякого уныния. Говоря о том, что случившееся с его другом едва ли не закономерно, Жизнев, безусловно, не лгал, но внутренне он все же не принимал этой мысли. Почему живут - не тужат всякие бездарные негодяи, а на Сложнова обрушилась эта самая закономерность, да еще в пору его творческого взлета? Ведь последние годы жизни Сложнова наш герой, читая его стихи, не раз восклицал, подобно Ли Бо: "Вы, младшие в искусстве, гениальны!" Нет, думать об этом было невозможно, и потому нашему герою пришлось основательно напиться в гримерке. Хорошо еще, что никто хотя бы не устраивал истерик и не разводил похоронного нытья. Благодарная публика в коробку, пущенную по рядам, набросала доверху купюр, дай Бог ей здоровья (публике, конечно, а не коробке), - эти деньги очень облегчили Жизневу все дальнейшие хлопоты. Он и сам внес свою долю в общий котел, а на следующий день встретился с поэтом Воловичем, на которого, как помнит читатель, работал Сложнов, и получил от Воловича такую же сумму. Кроме того, бывший патрон Сложнова пообещал помочь с организацией поминок и, как мы увидим позже, не подвел.
       В похоронной конторе, совмещенной с моргом, Жизнев заплатил за все оговоренные услуги. Кроме того, ему удалось поговорить с врачом, делавшим вскрытие. Дама-патологоанатом рассказала ему, что сосуды сердца у покойного особой чистотой не отличались, но никакого инфаркта не было. "С такими сосудами многие до восьмидесяти живут вообще-то, - пожимая плечами, заметила дама в белом халате и добавила: - Синдром внезапной смерти. Сейчас масса таких случаев. А на какой почве синдром развился, мне трудно судить. На почве образа жизни скорее всего. Вы об этом должны знать лучше меня". Наш герой в ответ тоже пожал плечами, ибо ничего особенного в образе жизни Сложнова не просматривалось. Да, он любил выпить вечером водочки, но больше четвертинки выпивал редко и ни при каких обстоятельствах не опохмелялся. В компании он мог выпить сколько угодно, но, видимо благодаря постоянным щадящим тренировкам, никогда не испытывал серьезного похмелья, а потому каждое утро был работоспособен. Да, он не мог сидеть без дела и постоянно работал, но ведь работа была ему в радость (мы здесь не говорим, конечно, о работе в магазине либо в офисе - бессодержательный труд на хозяев Сложнов ненавидел, хотя при этом и оставался всегда добросовестен). Что ж, все работают, очень многие выпивают по вечерам, однако не падают замертво на улице. Наибольшие подозрения при анализе образа жизни друга нашему герою внушало употребление Сложновым в больших количествах кофе и крепкого чая в сочетании с курением. Сам-то аналитик такого сочетания не выдерживал совершенно: он и от курения, которое действовало на него возбуждающе (точнее, раздражающе) места себе не находил, а уж если в дополнение к сигарете доводилось выпить чаю, то его нервная система расстраивалась вплоть до появления тахикардии, разных невралгий и бог знает чего еще - сбить эту дурную взвинченность можно было только большими дозами алкоголя. Поэтому Жизнев позволял себе курить только в ходе попоек, а уж с похмелья боялся и сигарет, и кофеина как огня. У Сложнова вроде бы не имелось таких проблем, - но, спрашивал себя Жизнев, может быть, проблемы-то на самом деле имелись, только организм не оповещал о них хозяина? А не оповещал он потому, что у хозяина и других проблем хватало - и с женой, и с деньгами, и с работой, и с жильем, да и публика, которую он так любил и которой он так старался понравиться, не очень-то его поддерживала. Постоянное сопротивление жизни всё никак не слабело и вызывало усталость, она накопилась, подкараулила сбой сердечного ритма и остановила сердце. Окажись рядом хоть какой-нибудь медик, Сложнов очухался бы и прожил еще много лет, но ему всегда не хватало людской помощи - и тут не хватило. Пока он жил, никто не сказал о нем как Вяземский о Жуковском: "Нужно непременно обеспечить его судьбу, утвердить его состояние. Такой человек, как он, не должен быть рабом обстоятельств". Однако Сложнов жил так, как хотел, то есть поступил подобно герою Асорина, который "умер в бедности, поскольку предпочел остаться писателем... только писателем".
       Прощание с умершим проходило ясным морозным утром в морге при клинике имени
      
       126
      
      Склифософского. Приехали мать и сестра Сложнова - они успели вовремя потому, что казахи отвезли их в аэропорт, а в Москве за ними прислали машину из казахстанского посольства (матушка Сложнова была в Балхаше известным человеком, журналисткой и помощницей местного депутата). Жизнев еще по институтским впечатлениям, а потом по рассказам Сложнова полюбил казахов, а за такую помощь матери друга полюбил их еще больше. Во время прощания он был спокоен - здоровался с людьми, отвечал на бесчисленные вопросы, принимал деньги. Давали как-то непредсказуемо: полузнакомые и явно небогатые люди - по нескольку тысяч, а старый приятель, множество раз веселившийся в компании Сложнова, сунул пятисотку и отошел с самодовольным видом. Поражал вид Сложнова в гробу: совсем как живой, только спящий. И выражение лица было такое же, как у живого в те минуты, когда Сложнов спокойно отдыхал после праведных трудов. У таких, как он, гармонических личностей, любящих людей и труд, часто можно наблюдать на лице такую умиротворенность. Казалось, будто он вот-вот откроет глаза и заговорит. В какой-то миг Жизневу так этого захотелось, что на глаза навернулись слезы. Но он быстро успокоился: его опять отвлекло какое-то движение среди толпы провожающих, потом церемония кончилась и снова начались разговоры, вопросы, надо было передать матери Сложнова оставшиеся после всех платежей деньги, надо было сделать еще что-то... Потом в стылом автобусе с окошками, затянутыми наледью, долго ехали на новое Перепечинское кладбище. Напротив Жизнева сидел поэт Б., которому в свое время пришлось выйти покинуть Сообщество из-за того, что Сидорчук и поэт П. сделали его предметом своих казарменных шуток, причем шутить старались публично. С тех пор Сложнов и поэт Б. общались нечасто, однако последний решил-таки поехать на кладбище и отдать старому товарищу последний долг. Ни Сидорчук, ни поэт П. не нашли в себе сил для такой простой акции, и если с придурковатого П. взятки гладки, то отсутствие Сидорчука, которому покойный при жизни столько помогал, многим показалось странным. Когда наш герой сказал об этом своему визави, тот пожал плечами и спросил: "Тебя это удивляет?" По правде говоря, нашего героя отсутствие магистра тоже не удивляло - напротив, оно выглядело вполне понятным и объяснимым. Учитывая степень любви Сидорчука к себе самому, было ясно, что на любовь к другим у него просто не остается душевных сил, а коли так, то чего ради рано вставать и трястись два часа в холодном автобусе? О благодарности и говорить нечего: при определенном уровне любви к самому себе чужие услуги, чужая помощь воспринимаются как должное, и не более того. Поэт Б. добавил: "Возможно, он просто побоялся - все-таки момент волнительный. Кто-нибудь вспомнит, как он обращался с покойным, да и разозлится, да и набьет морду". Жизнев усмехнулся, но возразил: "Думаю, никакие колебания его не посещали. Думаю, у него с самого начала и в мыслях не было никуда ходить - может быть, только в теплый ресторан на поминки". Поэты проговорили до самого кладбища - признали, в частности, что Сложнов был истинным поэтом, поэтом до мозга костей. Таким, о которых Шиллер писал: "Но одно несомненно: что только поэт является по-настоящему человеком, и по сравнению с ним наилучший философ - это карикатура". Признали, что Сложнову сильно доставалось от судьбы, а те, кто мог бы ему помочь, помогали мало, потому и обидно слушать всякие недоуменные "как" и "почему". Жизневу эти охи и ахи приводили на память строки из сербского эпоса:
       Мертвого меня жалеть ты хочешь,
       Лучше пожалей меня живого.
      Признали, что литературное наследие Сложнова непременно дождется своего часа и станет народным. В "Сказках 1001 ночи" есть похожий на Сложнова персонаж, о котором говорится: "Он страстно любил пить вино и слушать лютню и другие музыкальные инструменты и после смерти не оставил ничего". Так вот: палат каменных Сложнов, конечно, не оставил, но в его стихах гениально решена одна из главных задач творчества - отобразить в себе личность творца, а потому "не оставил ничего" - это, конечно, не о покойном.
       Кладбище оказалось огромным плоским пространством, где на снегу там и сям возвышались холмики рыжей мерзлой земли и кое-где виднелись группки прощающихся. Розовое солнце уже
      
       127
      
      закатывалось за темную полосу леса. Гроб вынесли из автобуса, с помощью могильщиков поставили на козлы. Жизневу, конечно, пришлось выступать с речью, а значит, говоря словами Паскаля, взглянуть в упор на происшедшее - потому-то у него и перехватило горло и конец речи оказался скомкан. Могильщики опустили гроб в землю и взялись за лопаты, со сверхъестественной быстротой засыпав могилу, соорудив над ней холмик и воткнув в него временный металлический крест. В автобусе пили водку (давно она не приходилась так кстати) и снова долго говорили. Жизнев уверял, что горевать не стоит, что Сложнов еще множество раз вернется к ним в своих стихах. Вспоминал Горация:
       Не надо плача в дни мнимых похорон,
       Ни причитаний жалких и горести:
       Сдержи свой глас, не воздавая
       Почестей лишних пустой гробнице.
      Вспоминал Державина:
       Чего бессмертному страшиться?
       Он будет и за гробом жить.
      Конечно, правы и Гораций, и Державин, и наш герой. Но права была, вероятно, и непрерывно плакавшая непутевая подружка Сложнова. Ей-то не особенно нужны были его стихи, а значит, она плакала о том, что уже никогда не вернется к живущим из загробного мира: о звуке голоса, об улыбке, о манере держаться, о привычных встречах, о вечерних телефонных звонках... Нет, с уходом человека не все так просто, и созданное ушедшим самого ушедшего не заменяет. Салли Салминен писала: "Когда пройдет время, ты поймешь, что тебе всего приятнее вспоминать о самых тяжелых часах. В эти часы нас словно посещает Господь". О том же писал и Рудаки:
       Кто благороден, тот найдет и в горе
       Источник стойкости и возвышенья.
      Конечно, о снисхождении к нам высшей спасительной силы вспоминать приятно, и не важно, является к нам эта сила извне или из нас самих. О том, как ты благодаря этой силе превозмог неблагоприятные житейские обстоятельства, вспоминать не просто приятно, а сладко. Но ушедший друг, увы, не вернется к нам полностью в своих созданиях, что бы он там ни создал. А потому дай нам Бог пореже упражнять свою стойкость на похоронах подлинных друзей.
      
       Глава XXVII
      
       Поминки Сложнова были блестяще организованы Воловичем не где нибудь, а в известнейшем клубе на Тверской. Но прежде чем вкратце описать это действо, скажем несколько слов о загадочных явлениях, сопровождавших смерть Сложнова. О самой его смерти удалось узнать, как сказано выше, довольно странным образом: поговорив по телефону с милиционерами, что-то делавшими на квартире покойного. Жилье Сложнов снимал у родителей своей погибшей жены, и они, узнав о случившемся, естественно, решили посетить свою квартиру. Там они застали картину полного разгрома - достаточно сказать, что диски и кассеты из огромной коллекции Сложнова сплошь покрывали пол, не давая и шагу ступить свободно. Шкафы были распахнуты, ящики стола выдвинуты, постель вся перерыта. Книги, бумаги, одеяла также валялись на полу. Посетители явно что-то искали, - что именно, не составляло труда догадаться, - а вот нашли или нет, за вечным отсутствием хозяина сказать уже никто не мог. Собственно, расчет таинственных визитеров на том и строился: пропало ли что-нибудь, неизвестно, а коли нет пропажи, то и кражи, и дела тоже нет. Когда до Жизнева дошел рассказ о том, в каком виде застали хозяева осиротевшую квартиру, он сразу вспомнил другие темные слухи, которые раньше пропускал мимо ушей - о том, как милиция, не особенно даже скрываясь, посещает квартиры умерших граждан. О таких посещениях Жизневу рассказывали самые разные люди, не знавшие друг друга, причем в тоне их слышалась покорность
      
       128
      
      судьбе. Да и в самом деле: что сделаешь с такими блюстителями порядка? Вот умирает где-то вне дома несчастный прилично одетый гражданин - тело, естественно, осматривает милиция. Ключи покойного перекочевывают в карман того, кто проводит осмотр, адрес можно узнать по паспорту или, если паспорта нет, узнать имя по другим документам, а место жительства узнать по базе данных. Далее труп, поскольку он не криминальный, сдается медикам, а блюстители порядка выдвигаются по установленному адресу. Если на звонок в дверь отвечают домочадцы, им сообщают печальную весть и на этом после нескольких формальных вопросов все заканчивается. Если не отвечает никто, то дверь открывают ключами покойного и пытаются найти в квартире деньги и прочие ценности. Впрочем, если покойник, согласно документам, жил не один, то такой выезд предпринимают лишь самые нахальные правоохранители. А вот если он был одиночкой - ну, тогда произвести детальный обыск в его жилище, как говорится, сам бог велел. Для соседей найдутся дежурные отговорки, а родственники и прочие близкие доказать ничего не смогут - мало ли куда мог подевать покойный перед смертью те вещи, отсутствие которых замечено. Мы всё это пишем к тому, чтобы читатель не жил бирюком и поскорее связал себя сладостными узами брака, если он не хочет, чтобы после его смерти, которая вполне может произойти вне дома, жадные двуногие крысы осквернили его жилье.
       Далее произошла другая странность. Когда через день приехала мать Сложнова и вместе с хозяевами квартиры пошла разобрать бумаги и вещи сына, ее и хозяев ожидал приятный сюрприз : вместо разрухи они увидели полный порядок, диски и книги переместились в закрытые шкафы, а постель оказалась аккуратно заправлена. Получалось, что визитеры побывали в квартире вторично и во второй раз старались прежде всего скрыть следы первого посещения. Видимо, борцы с преступностью обнаружили, что покойный был не так уж одинок и приходился близкой родней хозяевам квартиры, а значит, те могли поднять шум. Возможно, выявились и некоторая известность Сложнова в мире шоу-бизнеса, и его членство в Союзе писателей. Значит, шум мог подняться большой, значит, в квартире следовало срочно прибраться. Самым смешным выглядело то, что деньги на черный день в доме имелись, но Сложнов их не прятал, а держал почти на виду - на столе, в коробке с карандашами и фломастерами (а по мнению Конан-Дойля, хранить ценности таким образом - лучший способ их спрятать). Деньги случайно нашлись, когда Жизнев вместе с матушкой Сложнова и парой приятелей разбирал архив умершего друга, начиная таким образом подготовку к изданию его произведений.
       Итак, автобусы с людьми, провожавшими поэта в последний путь, вернувшись уже затемно в город, остановились у клуба "Дуплет" на Тверской. Там уже были накрыты столы с закуской и напитками - постарался Волович. В зале вошедший Жизнев столкнулся с Сидорчуком, который почему-то маслено улыбался - вероятно, полагал, что пиршество сочтут его заслугой. Однако, зная Сидорчука, Жизнев остался далек от всякой доверчивости и впрямую спросил Воловича о том, какое участие принимал магистр в устройстве и оплате поминок. Волович последние годы концертировал вместе с Сидорчуком и потому благородно ушел от ответа, не желая подводить товарища в глазах Жизнева. Но Волович вступил в Сообщество поздно, незадолго до его распада, и потому не знал, что Сидорчуку в глазах Жизнева уже вряд ли что-нибудь может сильно повредить. А неудобный вопрос Жизнев задал лишь потому, что знал привычку Сидорчука приписывать себе все мыслимые заслуги и свершения и попрекать ими окружающих. Этот человек даже и не помышлял руководствоваться словами Фирдоуси:
       Побойся, коль доброе сделал кому,
       Попреками сердце изранить ему.
      Более того, Сидорчук не стеснялся попрекать даже тем добром, которого никогда не делал. Уклончивость Воловича Жизнев истолковал совершенно однозначно, ибо если бы участие имело место, то и увиливать от ответа Воловичу не было бы никакой нужды. Учитывая то, что на похороны денег Сидорчук тоже не давал, то выходило, что печальное событие, смерть ближайшего товарища (пусть и бывшего), по крайней мере не нанесла никакого ущерба кошельку экс-магистра. Этот
      
       129
      
      сделанный Жизневым вывод подтверждается тем, что впоследствии Сидорчук ни разу не похвалился своим участием в похоронах Сложнова - всякий, кто хорошо знает отставного магистра, отсюда поймет, что никакого участия не было.
       И все же насчет похвальбы Жизнев беспокоился не зря. Не успели гости рассесться, как роль тамады - если, конечно, бывает тамада на поминках, - самочинно захватил Сидорчук. Нашлись и помимо него любители поговорить (надо отметить - не особенно дружившие с покойным), однако Сидорчук затмил их всех. Любители парадного пустословия Жизнева не слишком раздражали, ибо их слова можно спокойно пропускать мимо ушей, однако поминальная речь Сидорчука нейтральной не была. Она вдохновлялась все той же неукротимой страстью, которая заставляла магистра долгие годы везде и всюду лезть по головам друзей на передний план и привела в конце концов как к развалу Сообщества, так и к разгону собственной музыкальной команды Сидорчука. Неудавшийся руководитель Сообщества говорил всегда таким тоном, о котором известный мемуарист пушкинской эпохи Филипп Вигель писал: "Общие места, с тоном приговора им произносимые, людьми несведущими или невнимательными принимались за новые и глубокие мысли". Ну а сведущие и внимательные, столкнувшись с таким напором (или, по-модному, "драйвом"), вложенным в речь, из-за ложно понятого миролюбия старались не возражать, - на то и рассчитывают говоруны, подобные Сидорчуку. Если же магистру случалось малость подвыпить, то, как у героя Йокаи, "язык у него развязывался под гальваническим воздействием кварты вина, и отеческие наставления лились рекой". В ходе своей речи Сидорчук продолжал маслено улыбаться, словно и не на поминках. Собственно, почему бы ему было не улыбаться, ведь сам-то он оставался живехонек, мог говорить всё, что хотел, а это ли не блаженство? Вспоминался герой Ньево, о котором сказано: "В его лице, манерах, одежде, словах сквозило самодовольство человека, который всего достигнул и думает лишь о своих необузданных радостях". Конечно, вполне удовлетворенным Сидорчук почувствовал бы себя лишь в том случае, если бы в один прекрасный день на планете вымерли все литераторы, кроме него самого. Однако даже смерть одного из коллег послужила для Сидорчука поводом не задуматься о мироздании и собственном месте в нем, а лишь сделать еще один шажок к самовозвеличению. Отставной магистр долго и нудно рассказывал о том, как он познакомился со Сложновым, каким тот был застенчивым и неотесанным, как мало умел в стихах и сколь многому научил его Сидорчук... Под влиянием спиртного, а также воспоминаний о кладбище наш герой слушал эти гнусные речи, не вникая в слова, а потому и безучастно, пока не получил от сидевшего рядом старого приятеля чувствительный удар локтем в бок. "Послушай, что говорит этот болван, - процедил приятель. - Если он немедленно не заткнется, я просто уйду". Жизнев встряхнулся, прислушался, и ему вспомнились строки Шиллера:
       Да! Чистое чернится не впервые,
       И доблесть в прах затоптана стократ.
      Жизнев скрипнул зубами и сказал: "Пошли". Они с приятелем поднялись и, пригибаясь, направились к выходу. Так как выпито было уже немало, общество, кажется, не заметило их ухода, Сидорчуку же отвлекаться было некогда, и он продолжал ораторствовать. "Нельзя умирать, имея таких друзей", - покосившись на Сидорчука, сказал Жизнев. "Ты же говорил, что они были в ссоре", - заметил его товарищ по уходу. "Это не я говорил, это так и есть, - пожал плечами Жизнев. - Однако Сидорчук выступает на его похоронах. Видимо, ссориться надо как-то более шумно, что ли, наглядно для всех. Но Костя этого не любил". - "По возможности не надо умирать раньше времени", - сказал приятель, и Жизнев кивнул в знак согласия. Уж кому-кому было умирать раньше времени, но только не Сложнову, ибо не видано было на Земле человека, так же любившего жизнь. "Есть люди, рожденные для того, чтобы жить, и есть люди, рожденные для того, чтобы умереть", - писал Ибсен. Сложнов, несомненно, принадлежал к числу первых. Трудно забыть его счастливый смех, когда на улице приморского поселка он фотографировал котят, разные цветочки, бабочек, жуков-богомолов... Да, Сложнову, конечно, стоило подольше задержаться на Земле, которую он так любил.
       Наш герой не сомневался в том, что Сидорчук найдет способ еще как-нибудь изгадить
      
       130
      
      скорбное событие - ведь оно представляло собой достаточно весомый информационный повод, ну а поводов заявить о себе в информационном пространстве магистр не упускал никогда. Так и вышло - примерно через месяц Жизневу позвонили и посоветовали посмотреть фильм о смерти Сложнова из серии "Как уходили кумиры". "А кто делал фильм? Почему я ничего не знаю?" - удивился Жизнев, погруженный в это время в хлопоты по сбору средств для издания первой книги покойного. "Увидишь", - сказали ему кратко. Он увидел, и первым его чувством было негодование, ибо, согласно фильму, Сложнов имел только двух друзей - Воловича и Сидорчука, которые весь фильм и рассказывали об умершем. С Воловичем все понятно: товарищ по работе, работодатель, даже благодетель (пусть и не без выгоды для себя) - ему и карты в руки, хотя, конечно, дружбой в точном смысле слова взаимоотношения Сложнова и Воловича наш герой не назвал бы, недаром и портрет покойного в рассказе Воловича выглядел каким-то неживым. Но как мог Волович, знавший об отношении Сложнова к Сидорчуку, привлечь отставного магистра в качестве второго рассказчика - это для Жизнева было загадкой. Ведь Сидорчук и в фильме гнул ту же линию: я, мол, наставил на путь истинный, я всему научил, а бедный Костя, должно быть, слыша это, ворочался в гробу. Впрочем, у масс-медиа свои законы: Сидорчук был уже известен на телевидении, а если в фильме участвуют известные персоны, то для него гораздо проще выбить финансирование. Так, видимо, рассуждал и Волович. Что ж, само появление фильма объективно пошло на пользу сохранению памяти о покойном поэте, и за это Воловича следовало благодарить. Что же касается той гаммы чувств, которую от фильма испытала душа Сложнова, то есть ли она вообще, душа-то? А если есть, то ничего ей, бессмертной, не сделается, терпела всякое в земном миру, потерпит и в мире ином. Поэтому надо унять свое недовольство и принимать земную жизнь как она есть, со всеми ее законами и порядками. "Ибо таков наш удел - жить и жить до дня кончины". Так написал однажды Васко Пратолини, и с ним не поспоришь.
      
       Глава XXVIII
      
       Неприятное впечатление, оставшееся у Жизнева от речей Сидорчука на поминках, а также от фильма памяти Сложнова, постепенно сгладилось - не забылось, разумеется, а просто перестало раздражать. Наш герой и вообще был хоть и памятлив, но отходчив и долго злобиться не умел, к тому же полагал, что судьба никогда больше не столкнет его с отставным магистром. Однако тут он ошибся - судьба в очередной раз доказала, что глупо со стороны человека моделировать ее поведение. Услужливые клевреты Сидорчука подыскали своему кумиру приятное местечко для выступлений - арт-кафе в стиле ретро, располагавшееся в бывшем доме писателя Телешова на Покровке. Магистр после распада Сообщества обычно выступал с Воловичем и парой музыкантов (под их аккомпанемент он пел свои скабрезные песенки), но тут решил, что для успешной раскрутки нового места не помешает привлечь и третьего поэта. Сидорчук был, как уже отмечалось, неплохим психологом и верно рассудил, что наш герой, привыкнув за долгие годы к публичной деятельности, должен без нее скучать (а выступлений после смерти Сложнова у нашего героя, естественно, стало куда меньше и Сидорчуку об этом доложили). Когда Сложнов находился в добром здравии и постоянно где-нибудь выступал вместе с Жизневым, Сидорчук не решился бы звонить нашему герою с предложением возобновить сотрудничество, предвидя неизбежный отказ. Но, зная об одиночестве Жизнева, он осмелел, позвонил и предложил составить компанию ему и Воловичу в заведении на Покровке. Надо сказать, что клевреты Сидорчука предупредили Жизнева о том, что такой звонок последует, и, кроме того, превознесли до небес заведение в доме Телешова. Поэтому у нашего героя хватило времени подумать и принять решение: дабы не затягивать разговора с Сидрчуком, он быстро ответил согласием. Мотивов у него было два: во-первых, недостаток общения, а во-вторых, и это главное, - нехватка денег. Гонорар не реже раза в месяц оказался для него весьма кстати. Правда, платил Сидорчук, как всегда, скупо, вынимая перед уплатой купюры из кармана, поворачивался к
      
       131
      
      Жизневу спиной и долго что-то кумекал, вызывая у Жизнева саркастическую усмешку. Результат этих расчетов был всегда одинаков: львиную долю денег забирал себе отставной магистр. Жизнев пару раз в этом убедился, перемножив число платных посетителей на стоимость билетов, однако он ничего другого не ожидал, а потому и не огорчался. Зато от него требовалось только прийти и выступить - никакой организационной мороки, а такая свобода тоже чего-то стоит. Заведение показалось ему и впрямь весьма приятным: двери его выходили в уютный скверик, в который вели ступеньки, так как он находился выше уровня улицы. Летом деревья сквера ласково шелестели листвой и веяли прохладой в открытые окна. Зимой перед началом концерта можно было покурить на скамейке среди сугробов, глядя сквозь голые ветки на звезды и луну. В самом заведении, к счастью, не стали наводить европейский лоск, а потому там всё дышало московской стариной - не в последнюю очередь и благодаря разнообразным артефактам, которых и владельцы, и посетители натащили туда великое множество. Чего там только не было - и дореволюционные плакаты, и древние швейные и пишущие машинки, и первые радиоприемники, и старинные полуштофы, и подшивки советских журналов тридцатых годов... Отчитав свою долю стихов, Жизнев рассматривал всё это, тихонько, дабы не мешать другим выступающим, перемещаясь по залу с рюмкой в руке. Надо признаться, что напитки он приносил с собой, покупая в заведении для приличия лишь первую рюмку, ибо цены в милом арт-кафе кусались болезненно. Однажды Жизнев вздумал угостить коньяком хорошенькую девицу, которую кто-то временно усадил к нему за столик. Но, заказывая коньяк, он забыл осведомиться у бармена о цене напитка, а оказалось, что стоил он почти всего гонорара за концерт (совсем как когда-то в клубе "Мечты"). Давать задний ход после того, как вам налили, считается вроде бы неудобным, а потому Жизнев смирился и постарался извлечь максимум удовольствия из собственной оплошности. К счастью, коньяк оказался очень недурным, чего нельзя сказать о кухне арт-кафе: стряпали там отвратительно, и после первой и единственной попытки Жизнев уже не рисковал что-либо там есть. Но поскольку ему удавалось потреблять в заведении то, что он приносил с собой, в экономическом отношении он оценивал свою работу в арт-кафе положительно.
       Увы, самим концертам такую оценку он дать не мог. К Воловичу у него особых претензий не было: тот читал стихи, написанные явно для потехи самой невзыскательной публики, причем зачастую автору удавалось рассмешить эту публику до слез, а на лавры гения и звание руководителя Волович не претендовал - напротив, несмотря на свой немалый вес в кругу деятелей кино, телевидения и эстрады, он оставался неизменно любезен, предупредителен и не скупился на похвалу собрату. Напротив, вся фигура Сидорчука излучала флюиды величия и веры в собственную гениальность - от этих флюидов Жизнева мутило, как от морской болезни. Говорил Сидорчук, как и прежде, чрезвычайно веско и напористо, на собеседников взирал с иронией, а потому Жизнев старался занимать в зале позицию как можно дальше от того столика, за которым располагался экс-магистр. Трудно ведь не согласиться со словами Джами, писавшего:
       Коль не лежит душа к чему-нибудь,
       Прочь отшвырни и навсегда забудь.
      Вот и наш герой старался на концерте поменьше общаться с бывшим другом, а после концерта сразу же забывал о его существовании. Судьба - большая затейница и создает даже и такие формы сотрудничества. Публика Жизнева принимала хорошо, но сам ход концертов напоминал ему концерты позднего Сообщества, когда во время чтения Сидорчука и Сложнов, и Жизнев ерзали на стульях, изо всех сил стараясь скрыть неловкость. Теперь ощущение неловкости навалилось на Жизнева с еще большей силой, а ведь перед публикой ему следовало изображать одобрение. Возможно, часть аудитории и была довольна, ибо получала то, чего хотела (много секса и нецензурной брани), однако наш герой воспринимал стихи безотносительно к тому, нравятся ли они каким-то дикарям в галстуках. Читал Сидорчук прекрасно: внятно, с напором и значением, но, как писал Шиллер, "никакое искусство выражения ничем не поможет тому, кому нечего сказать".
      
       132
      
      Творения Сидорчука приводили на память другого поэта, о котором Мюрже писал, что "в его стихах мысли были стары, как Вечный Жид, одеты в рубище, подобранное на литературной толкучке, и еле брели по канату парадокса". Дабы скрыть свое смущение, Жизнев в огромных количествах пил минеральную воду и, скрипя зубами, повторял вслед за Шамиссо: "Терпению учись, глава седая!" В антракте Жизнев, сторонясь Сидорчука, бродил по залу и разглядывал артефакты, но неизбежно натыкался на сидевшего за книжным прилавком Спермяка, который разговаривал теперь так же значительно и высокомерно, как Сидорчук. Жизневу вспоминались слова Руми: "Воспитанник мошенника и лицемера, поучившись у него, станет таким же презренным, слабым, ни на что не способным, угрюмым и всегда сомневающимся, во всех отношениях ущербным" (заметим, что Руми говорит здесь не о физической слабости - к примеру, Спермяк, пытаясь превозмочь свою природную хилость, увлекся физической культурой, но не стал от этого ни на йоту сильнее).
       Так прошло десятка полтора концертов, а затем Сидорчука стали посещать обычные для него мысли, которые являлись к нему рано или поздно: не слишком ли много денег получают его компаньоны и не используют ли они ради собственной корысти славу магистра? Ведь люди, разумеется, ходят именно на магистра, а остальные - фон, прицеп, кордебалет. Сидорчука в ходе таких раздумий ничуть не смущало то, что компаньонов привлек к делу когда-то он сам. Итогом раздумий становились обычно всякие административные решения - этого приглашу на концерт, а этого нет, того возьму на гастроли, а того не возьму, таких-то музыкантов уволю, а таких-то наберу вместо них... Администрировать Сидорчук обожал, и под очередную его реформу попал Жизнев, который, по мнению Сидорчука, получал слишком большую долю выручки от концертов в доме Телешова. Поначалу Жизнева защищали устроители концертов, а также Волович, напоминавшие, что стихи нашего героя имеют успех у публики. Однако если уж Сидорчук что-то забирал себе в голову, то никогда не отступался и был терпелив, как всякий маньяк. Однажды в арт-кафе отмечали день рождения Воловича, собрались на этот концерт большей частью начинающие актеры, певички, киношники, манекенщицы, то есть плебеи, низшая раса богемы. Стихов эти люди не читали ни при какой погоде, а потому слушали только юбиляра Воловича, да и то лишь затем, чтобы подхалимски похлопать влиятельному человеку и выкрикнуть "браво" так, чтобы он услышал.Волович в своих стихах с удовольствием высмеивал эту братию, но она по тупости или невежеству сарказма не понимала и охотно изображала бурное веселье. Часть этого одобрения доставалась и Сидорчуку, который был известен как друг юбиляра, ибо старался повсюду появляться вместе с ним. Ну а Жизнева просто никто не слушал, и в зале во время его выступления стоял шум, чертовски мешавший читать. Сидорчук был не из тех, кто не замечает соуса, пролитого на скатерть, - вот и здесь он громко сказал нашему герою: "Сегодня не твой день". В дальнейшем Сидорчук, видимо, воспользовался этим ничтожным эпизодом в своих целях, так как выступать в доме Телешова нашего героя больше не приглашали. Жизнев не огорчился, но самолюбие его несколько пострадало при мысли о том, что прекращение сотрудничества Сидорчук подал, видимо, как наказание за творческую несостоятельность.
       Очень скоро Жизнев выкинул из головы и арт-кафе, и Сидорчука, но последний месяца через три сам напомнил о себе. Точнее, напомнили его клевреты, которые втайне его ненавидели, - они позвонили Жизневу и посоветовали прочесть в одной из центральных газет большое юбилейное - в честь пятидесятилетия - интервью Сидорчука. Клевреты недвусмысленно намекнули Жизневу, что в отместку за прозвучавшие в интервью оскорбительные выпады по адресу старых друзей Жизнев должен поднять скандал, начать шумно поливать магистра грязью, а падкие до всякой грызни масс-медиа подхватят эту кампанию, как то уже случилось во время ссоры Сидорчука и поэта П. Жизнев, однако, обманул ожидания клевретов: решив, что просто промолчать нельзя, так как выпады касались и покойного Сложнова, он не стал бегать по редакциям, а просто написал на тезисы Сидорчука краткую отповедь и выложил ее в Интернете там, куда могли заходить люди, интересующиеся
      
      
       133
      
      поэзией Сообщества и судьбой его бывших членов. Звонить Сидорчуку, обрушиваться на него с упреками и требовать извинений Жизнев даже и не подумал, памятуя завет монгольского поэта Цэвэгмидийна Гайтава:
       В рот закрытый кумыса не стоит вливать,
       В разговор с дураками не стоит вступать.
      Эту отповедь, поскольку она лежит полностью в русле нашего повествования, мы считаем нужным здесь привести.
      
       МЕЛКОТА, или
      
       ОТВЕТ ЖИВОГО МЕРТВЕЦА ОГНЕННОМУ СТАРИКАШКЕ
      
       Девятого сентября, в день пятидесятилетия Вадима Сидорчука, "Комсомольская правда" опубликовала пространное интервью с юбиляром. Событие, безусловно, приятное и полезное (я говорю сейчас про интервью), однако сам же виновник торжества умудрился его основательно изгадить, допустив в беседе с корреспонденткой ряд злобных по форме и лживых по сути высказываний.
       Первое. "Я им сказал, что и как надо писать". Речь идет о времени создания Сообщества поэтов. "Им" - это мне, Л.Жизневу, а также К.Сложнову, ныне покойному, и ряду других. Слова Сидорчука - вранье, порожденное манией величия. Никто никому ничего не показывал. Концепцию Сообщества разработали Сидорчук и поэт П., это так, но к тому времени меня уже давно не надо было учить, как писать стихи. Просто у меня (как и у Сложнова) имелись стихи, подходившие, как мне показалось, под данную концепцию. Сидорчук эти стихи знал и сам предложил мне вступить в рождавшееся Сообщество. Мне показалось забавным и далее сочинять в том же духе. Ни о каком наставничестве и речи не было, да и быть не могло - я этого не переношу. Многие люди, входившие в те годы в нашу компанию, могут подтвердить: когда дело касалось творчества, мы никогда не пытались поучать друг друга. Это было негласным правилом наших взаимоотношений, и Сидорчук тоже неукоснительно соблюдал это правило. Оно и понятно: во-первых, писали все неплохо, а во-вторых, в противном случае Сообщество быстро развалилось бы. Мы же как-никак просуществовали совместно 15 лет.
       Второе. На вопрос корреспондентки: "Поэты Сообщества сейчас живы как поэты?" - Сидорчук отвечает следующим образом: "Только двое - я и Александр Волович. Остальные люди, которые называли себя поэтами Сообщества, просто такие старые, обрюзгшие, скандальные, опущенные старички. Там уже огня нет. А огонь - он обязателен".
       Это высказывание - типичная для лживых людей игра на неосведомленности широкой публики. Оно направлено, в частности, против меня и лживо от первого до последнего слова. "Люди, которые называли себя поэтами Сообщества" - это кто? Видимо, я, участвовавший во всех без исключения книгах и во всех концертах Сообщества, издавший почти все наши книги, организовавший множество концертов... Так "называл" я себя участником Сообщества или был им? Или аплодисменты, которые я слышал, мне померещились? Более того, уже после распада Сообщества Сидорчук постоянно приглашал меня участвовать в его поэзоконцертах (именно так: он - меня, есть кому это подтвердить). Наши совместные выступления (повторяю: совместные - по просьбе Сидорчука) продолжались до мая сего, 2010 года. Значит, до мая, по мнению Сидорчука, мне огня хватало, а в сентябре - уже нет. К моменту интервью весь кончился. Выгорел Жизнев за жаркое лето, как шатурский торфяник. Удивительно, как можно так беспардонно врать? Ведь аудитория клуба, где мы постоянно выступали прекрасно видела, как заливался смехом Сидорчук, слушая мои новые стихи. Да и сама аудитория от него не отставала. Или это тоже мне померещилось?
       Очень хочется понять, зачем Сидорчуку понадобилось делать такие заявления, учитывая то,
      
       134
      
      насколько легко разоблачаема вся их лживость. Но, видимо, мания величия имеет свою логику. Она говорит своей жертве: "А, что там аудитория Сообщества - какие-то жалкие сотни людей. Пусть для этой аудитории вы с Жизневым равны, но у "Комсомолки" аудитория куда больше, и вот она будет знать, что Сидорчук - молодец, а остальные...", ну и т.д. Логика не только маниакальная, но и типичная для попсовика, которым Сидорчук, увы, является последние годы. Это касается и стихов: по крайней мере, те, которые наш огненный поэт читал на наших совместных концертах, неизменно вызывали у меня тяжелую скуку. Они невыносимо провинциальны, однообразны и почти всегда абсолютно предсказуемы. (Последняя фраза - не моя, но я с ней вполне согласен.) Поэтому выступать в последние годы вместе с бывшим магистром я соглашался отнюдь не из-за творческого единодушия, а из-за потребности в общении с публикой и отчасти из-за нужды в деньгах (последнее, правда, фактор второстепенный, там, где гонорар распределяет Сидорчук, много не заработаешь). Впрочем, я манией величия пока не страдаю и потому не буду настаивать на своей правоте в таких тонких вопросах, как оценка творчества Сидорчука. Возможно, прав не я, а те, кому нравится слушать бесконечные опусы о гениталиях и анусах.
       Скажу кстати еще кое о чем. Сидорчук неоднократно в своих публичных выступлениях объяснял распад Сообщества политическими мотивами, не жалея при этом пренебрежительных эпитетов по нашему со Сложновым адресу ("лимоновцы", "шариковы", "люди, питающиеся одной тушенкой" и т.п.). Раньше я воздерживался от комментариев по этому поводу, так как, в отличие от нашего юбиляра, очень не люблю доставлять кому бы то ни было неудовольствие своими высказываниями. Теперь же вынужден заявить, что разошлись мы по двум причинам. Первая и главная: нам крайне не нравилась житейская практика нашего юбиляра (или его моральный облик, или назовите это еще как-нибудь, но смысл, полагаю, ясен). В подробности вдаваться не стану, так как они очень некрасивы (и могут быть подтверждены многими людьми - советую Сидорчуку помнить об этом, если он вновь захочет гнусно высказаться в прессе о былых товарищах). Вторая причина состояла в том, что нам перестало - причем давно - нравиться творчество Сидорчука. Концертировать вместе стало скучно и стыдно, а менять вектор своего творческого развития Сидорчук явно не желал.
       Скажу еще, что зря Сидорчук называет в интервью свою первую жену "старой еврейской грымзой". По крайней мере по отношению к нему эта "старая грымза" вела себя как святая, ибо на ее жилплощади и на ее хлебах наш юбиляр, ни дня нигде не работавший после окончания института, жил несколько лет. Доходы его в этот период состояли из доли выручки от продажи книг, изданных мною, Л. Жизневым, на концертах, организованных в большинстве мною же. Вот так в одном интервью Сидорчук одним ударом уделал двух своих былых спонсоров. Должен предупредить его нынешних спонсоров: их наверняка ожидает такая же участь. Или, в лучшем случае, полное забвение их заслуг. И то, и другое вполне в духе нашего огненного юбиляра.
       И в заключение хочу уверить читателя: этот текст дался мне очень нелегко. Однако, подумав, я признал правоту людей, которые после прочтения интервью Сидорчука посоветовали мне написать нечто подобное. Иным господам, впадающим в безумие от публичности, полезно напоминать старую поговорку: "Как аукнется, так и откликнется".
       --------------------------------
       Итак, получилось прямо по Свифту:
       Коль вы взобрались на Парнас,
       Не вы глотаете, а вас.
       Любой ничтожнейший пиитик -
       Ваш самый беспощадный критик,
       Но сам он тоже, в свой черед,
      
      
      
       135
      
       Кому-то в когти попадет!
       Забавно то, что, отделавшись от Жизнева, отставной магистр через некоторое время начал тяготиться и Воловичем, считая, что посетители концертов ходят только на него, Сидорчука, - и так далее, и всё как обычно. Сначала имя Воловича перестало значиться на афишах, а потом он просто не получил приглашения выступить в очередном концерте. Результат реформы оказался для Сидорчука неожиданным: ходить на него самого почти перестали, если не считать нескольких мелких бизнесменов, помешанных на зарифмованной матерщине. Волович между тем собирал в одиночку полные залы и даже замахнулся однажды, и не без успеха, на Театр эстрады. Пришлось Сидорчуку, как говорится, "включать заднюю" и вновь предлагать Воловичу сотрудничество (впрочем, ошибется тот, кто подумает, будто магистр испытал при этом какие-то моральные страдания). Теперь оба эти автора снова порой выступают вместе, но, по нашим сведениям, пропорция деления выручки сильно изменилась в пользу Воловича, ибо стал неоспорим тот факт, что большая часть публики приходит как раз на него. И это не случайно: ведь произведения Сидорчука год от году все меньше радуют слушателей. Здесь, в завершение главы, уместно будет привести мудрое высказывание Хераскова: "Но памятуйте, что ядовитость, самолюбие и тщеславие музам не приличны суть: они девы и любят непорочность нравов, любят нежное сердце, сердце чувствующее, душу мыслящую. Не имеющие правил добродетели главным своим видом, вольнодумцы, горделивые стихослагатели, блага общего нарушители, друзьями их наречься не могут. Буди целомудр и кроток, кто бессмертные песни составлять хочет!"
      
       Глава XXIX
      
       Михаил Кузмин однажды написал:
       Судьбой не точка ставится в конце,
       А только клякса.
      Справедливость этого замечания можно видеть на примере нашего героя, которого не раз и не два настигали отголоски предшествующих, уже, казалось бы, бесповоротно законченных периодов его жизни. Приходилось вспоминать былое, заново его ощущать и с новой силой в нем разочаровываться - так было на вечере встречи бывших однокурсников, где наш герой с ужасом вглядывался в оплывшие черты девушки, которую некогда любил, так было во время совместных выступлений с Сидорчуком в доме Телешова... Отголосок эпохи Сообщества настиг Жизнева через три года после событий, описанных в предыдущей главе: ему, изрядно его удивив, позвонил не кто иной, как Электрический Балбес, то есть бывший директор поп-группы Сидорчука, а по совместительству и Сообщества, принимавший участие в судьбоносных киевских гастролях 2003-го года. Оказалось, что Балбес подрабатывает организатором культурных программ в лучшем ночном клубе города Серпухова, и его посетила мысль устроить в этом клубе выступление Жизнева. Мотивы Балбеса были понятны: ему неоднократно приходилось видеть, как стихи Жизнева принимает публика, и он решил, что успешное выступление столичного гостя ему, Балбесу, зачтется в плюс. Ну а в дальнейшем, как прозрачно намекнул Балбес, выступления Жизнева в Серпухове можно сделать регулярными. Все поначалу звучало прекрасно, однако затем у собеседников начались разногласия. Балбес предложил Жизневу приехать в Серпухов на электричке, то есть потратив - за тот же гонорар - еще четыре часа на дорогу, да вдобавок уже почти ночью (выступление начиналось в полночь). Жизнев заявил, что такая морока ему не нужна ни за какие деньги. Тогда Балбес выдвинул другой вариант: Жизнев доезжает до конечной станции метро на юге Москвы, и там его встречают на автомобиле. Жизнев вновь отказался. Договорились, что поэта заберут на автомобиле от его дома и после выступления также отвезут домой. Однако уже перед самой намеченной датой ему позвонил взбудораженный Электрический Балбес и закричал, что его машина сломалась, а хозяйка клуба не согласна ехать через все московские пробки на север Москвы, дабы забрать Жизнева. "Любим, ну
      
       136
      
      прокатись на метро, чего тебе стоит? - убеждал Балбес. - Ты же и сам в пробках кучу времени потеряешь! Зато выступление пройдет классно. У нас тут люди культурные, куча институтов. Интеллигенции ближе к ночи некуда пойти, вот она вся и ринется на тебя. Кучу книжек продашь, бери как можно больше!" Жизнев вздохнул, признал, что насчет пробок Балбес отчасти прав - в Москве они стали случаться и в десять вечера, - а также подумал о том, как кстати придутся ему гонорар и выручка от продажи книг... Одним словом, он согласился.
       В назначенный вечер, выйдя на морозец после долгой поездки на метро, Жизнев сразу заметил верно описанный Балбесом автомобиль хозяйки клуба - довольно скромный, с симпатией отметил Жизнев про себя. Наш герой подошел, открыл дверцу, поздоровался с хозяйкой и, подобно Державину на лицейском празднике, непринужденно сообщил, что должен зайти в нужник (неподалеку как раз стояло несколько передвижных сортиров). Сделав свои дела, Жизнев вернулся к машине, занял пассажирское сиденье и после первых фраз с удивлением заметил, что его туалетный демарш, кажется, покоробил его заказчицу. "Видимо, я должен был терпеть до самого Серпухова, - весело подумал Жизнев. - Не ожидал такой чопорности от владелицы ночного кабака". Впрочем, реакция хозяйки клуба его, по правде сказать, мало интересовала. Блажен тот литератор, который имеет службу и не зависит от литературных заработков - его перестает волновать выражение лица спонсоров, редакторов и трактирщиков. Несмотря на ощущавшуюся напряженность, в дороге между пассажиром и хозяйкой клуба все же завязался разговор. Жизнев, конечно, первым делом постарался прояснить для себя обстановку, в которой ему предстояло выступать. Его ожидало крайне неприятное открытие: оказалось, что Электрический Балбес в полной мере оправдал свое прозвище, ибо не делал никаких объявлений, никакой рекламы и не приглашал никаких интеллигентных людей, о которых с таким пафосом говорил - расчет строился только на случайных ночных прохожих. Иначе говоря, Жизнев должен был читать стихи перед теми людьми, которым в полночь придет в голову идея завернуть в ночной клуб. Чего ради им захочется это сделать? Чтобы выпить (а точнее - добавить после того, как в магазинах перестанут продавать спиртное); чтобы потанцевать (а точнее - напившись, пуститься в безумный пляс); чтобы подцепить пьяную девушку, которая, как известно, кое-чему уже не хозяйка... Одно ясно всякому, если он, конечно, не балбес, хоть с большой буквы, хоть с маленькой: люди в полночь идут в клуб за чем угодно, но только не затем, чтобы слушать стихи. Узнав от хозяйки заведения о том, как всё организовал ее арт-директор, Жизнев почувствовал себя неспокойно, поняв, что провал почти гарантирован. Беседу он, конечно, поддерживал, но довольно принужденно, и в душе клял Электрического Балбеса на чем свет стоит. Ну а тому и горя было мало: он встретил Жизнева с широкой улыбкой, со своей всегдашней живостью, и уверял, что интеллигенция Серпухова в полночь не спит и все будет чики-пуки. Внимательно посмотрев на бодрого арт-директора, Жизнев вспомнил высказывание Андора Габора: "Задача быть глупее всех других людей настолько трудна, что лишь немногие могут взяться за нее с надеждой на успех". Походило, однако, на то, что Балбес справился бы с этой задачей. Впрочем, не будем несправедливы к этому человеку: привыкнув в свое время к обычаю поэтов пропускать перед концертом рюмочку для куражу, он выставил на стол в подсобке пару бутылок коньяка. Кроме Жизнева и Балбеса за столом сидел еще друг последнего, персонаж без речей. Разговор, естественно, зашел о Сидорчуке, которого Балбес люто ненавидел и считал, что тот остался должен ему, Балбесу, десять тысяч долларов. Жизнев воспринимал такие рассказы с осторожностью - люди ведь очень охотно записывают окружающих себе в должники; однако выведенная опытным путем закономерность, согласно которой все имевшие дело с Сидорчуком, его не любили, подтверждалась и в случае с Балбесом, делая достоверным рассказ о долге.
       Уняв коньяком волнение, вызванное предвкушением неминуемого провала, Жизнев вышел на сцену. В огромном пространстве зала блуждали блики цветомузыки, но на танцполе никого не было - посетители сгрудились у стойки с напитками (Жизнев еще раз помянул недобрым словом тех, кто запретил продавать в магазинах спиртное после десяти вечера). Возле сцены не наблюдалось
      
       137
      
      нетерпеливых слушателей - только справа, на витой лестнице, поднимавшейся на второй этаж, Жизнев заметил несколько человек, сидевших на ступеньках и попивавших пиво из банок. Надеяться на одобрение этих людей не стоило - двое из них были типичные работяги-узбеки, а остальные, с трудом ворочая остекленелыми глазами, взирали на Жизнева словно на диковинную зверушку в зоопарке, привезенную из-за морей специально для их забавы. От их злорадных улыбочек Жизнева бросило в дрожь, и он перевел взгляд на группу у стойки. Однако эта группа также не внушила ему оптимизма: костяком ее являлись подвыпившие тетки, явно, хотя и безуспешно пытавшиеся франтить, с красными одутловатыми лицами и выцветшими голубыми пуговицами вместо глаз. "Дочь страны моей, ждала ли ты своего поэта?" - взывал к современнице Уитмен, но к этим теткам взывать можно было сколько угодно - ответом, как предчувствовал Жизнев, послужили бы или недоумение, или нецензурная брань. Толпясь у стойки, тетки приплясывали под музыку и обратили на Жизнева внимание только тогда, когда музыка смолкла, давая поэту возможность читать. Предчувствие Жизнева не обмануло: читая, он ясно слышал, как тетки обменивались репликами: "Это что за хрень? Кто это? На кой он нужен? Музыку давай!" Прав был Абу Зираа:
       Когда счастливая звезда над человеком не горит,
       Народ на творчество его как на бессмыслицу глядит.
      Жизнев читал проверенные хиты, сотни раз смешившие публику до слез, но здесь они не производили никакого впечатления. Когда он закончил первое стихотворение и собрался перейти ко второму, люди на лестнице почти у него над ухом затеяли громкий обмен мнениями, причем вовсе не по поводу стихов, которых не слушали. Тетки у стойки продолжали толковать о своем, но, так как Жизнев мешал им своим чтением, они с недовольным видом повышали голос, стараясь перекричать поэта. "Известно, голоса сердитых баб не слабы", - верно заметил Сумароков. Слева, в темном углу, тоже громко бубнили какие-то люди. Жизнев, в свою очередь, старался читать громче, дабы его услышал хоть кто-нибудь. При этом он с ужасом чувствовал, что его голосовые связки вибрируют на пределе прочности и сорванный еще в далекой юности голос вот-вот подведет его вновь. Он с ненавистью поглядывал на гомонящих теток, мечтая выкрикнуть, как некогда Скиталец:
       Я ненавижу глубо́ко, страстно
       Всех вас: вы - жабы в гнилом болоте!
      Однако он понимал, что не вправе ссорить с публикой хозяйку заведения. Кроме того, аудитория Скитальца, аудитория Серебряного века, может быть, имела свои недостатки, но сильно отличалась от аудитории ночного Подмосковья 2013-го года: подмосковная не стала бы ахать и охать из-за нелюбви поэта, а попросту набила бы ему морду (и, пожалуй, вполне заслуженно: тот, кто не может с достоинством принимать поражения - тот не поэт). Именно из-за некоторых различий в поведении публики эпатаж в ночных клубах Москвы может принести автору лавры, а в ночных клубах Подмосковья про эпатаж даже не слыхивали. Одним словом, Жизнев, переходя к третьему стихотворению, с горечью почувствовал себя лишним и никому не нужным. Ему вспомнились строки Се Чжуана:
       Нет родного человека здесь по близости со мной,
       Лишь подходят, чередуясь, люди странные, чужие.
      Люди на лестнице и впрямь спустились пониже - возможно, для того, чтобы лучше слышать, однако при этом они не прекратили громко разговаривать. Ну а тетки у стойки, заметив, что поэт намерен читать далее, рассвирепели не на шутку. В самом деле, они хотели выпивки, танцев, сильных мужских рук, а их вместо этого стали без предупреждения потчевать стихами. Тетки загомонили хором: "Хватит! Хорош! Слезай! Вали! Давай музыку!" Жизнев пытался перекричать теток, но у него ничего не вышло, и на некоторое время он в растерянности застыл перед микрофоном. Собственно, он всё это предвидел и если решил пострадать, то не просто так, а за деньги, но тем не менее подобные афронты неприятны для любого артиста, какая бы компенсация его потом ни ожидала. Можно было, конечно, крикнуть в лицо самой одутловатой, пьяной и наглой тетке:
      
       138
      
       Нет, ты не поняла поэта,
       И не понять тебе его! (Н.Ф. Павлов.)
      Однако чутье подсказывало Жизневу, что тетку этим не проймешь. В конце концов, она была в своем праве, ибо стихов она не заказывала. Жизнев выругался сквозь зубы, сунул листки с текстами в карман, но тут со стороны лестницы услышал тихую просьбу: "Еще почитайте". Ее высказал, желая, видимо, утешить поэта, работяга-узбек. Жизнев был тронут, поблагодарил его улыбкой, но развел руками - шум у стойки стоял такой, что чтение стало решительно невозможным. Спустившись со сцены, Жизнев наткнулся на Электрического Балбеса, который слушал стихи вместе со своим другом. Вряд ли у принимающей стороны могли быть какие-либо претензии: те же самые стихи Жизнев не раз с огромным успехом читал на глазах у Балбеса. А вот у Жизнева претензии к Балбесу имелись, и немалые, но он решил их не озвучивать. Для него на первый план вышли уже другие вещи: хорошенько выпить еще коньяка, дабы успокоиться, и без приключений доехать домой, ведь уже давно перевалило за полночь. А потому он не стал принимать позу лирического героя Эминеску: "Лира? - Вдребезги разбита... Музыкант сошел с ума". Напротив, он удивил Балбеса своим спокойствием, чем заслужил похвалу с его стороны. Легкомысленный арт-директор не мог, конечно, не ощущать своей вины в случившемся и, когда в ожидании хозяйки все уже изрядно выпили, благородно отказался от своей доли в гонораре Жизнева (об этом так называемом "откате" они условились заранее). Жизнев пожал плечами и без возражений принял жертву. Но куда больше его настроение подняла молоденькая официантка, специально прибежавшая в подсобку, дабы высказать восхищение его стихами. "Спасибо, милая", - с нежной улыбкой поблагодарил ее седой поэт. Наконец появилась хозяйка клуба, и все четверо на ее машине покинули негостеприимное для поэзии заведение: Балбеса с другом хозяйка подбросила до квартала, где они жили, а нашего героя повезла в Москву. Провал выступления ее, судя по всему, не слишком огорчил - она без разговоров выдала Жизневу гонорар, но по-прежнему вела себя так, словно опасалась выболтать какую-то важную тайну. Жизнев, стремясь загладить свою невольную вину, подарил ей диск, на котором сам читал свои стихи. Этот подарок очень пригодился, ибо говорить в одиночку Жизнев не любил, молчать было тоже неудобно, а хозяйка отличалась редкостной немногословностью. Впрочем, ее реакция на стихи, звучавшие из проигрывателя, автора тоже не порадовала, - реакция, собственно, практически отсутствовала. Тогда Жизнев решил плюнуть на свою обязанность развлекать даму, зевнул, откинулся на спинку сиденья и вспомнил Камоэнса:
       Я повторяю с болью неустанно,
       Что бо́льших бы побед страна добилась,
       Когда бы муз прекрасных почитала
       И звонких рифм созвучья понимала.
      "Но куда там, - с горечью подумал Жизнев. - Успехи страны - и какие-то стишки. Кому нынче растолкуешь эту связь? А ведь старик Державин предупреждал еще бог знает когда:
       Боги взор свой отвращают
       От не любящего Муз;
       Фурии ему влагают
       В сердце черство грубый вкус,
       Жажду злата и сребра;
       Враг он общего добра!
      Что же удивляться всеобщему воровству, коли дикарские ритмы людям милее стихов? Все эти глупцы, которые сегодня требовали музыки, вовсе не нищие - нищие по ночным клубам не ходят. К примеру, горластые тетки у стойки, по словам Балбеса, сплошь бухгалтерши серпуховских предприятий. Значит, они разбираются в бухгалтерских документах, в налогах, умеют пользоваться компьютером, бойко считают... И тем не менее это варвары, как варварами были прекрасно разбиравшиеся в технике, но не читавшие книг воины той орды, что напала на Россию в 1941-м году.
      
       139
      
      Варварство и цивилизация прекрасно сочетаются, варвары в рамках цивилизации с успехом находят свои ниши. Более того, они постепенно пропитывают цивилизацию своим зловонным дыханием. Не об этом ли писал в начале XX века Василий Немирович-Данченко:
       Где честь была - там биржа стала,
       Где страсть кипела - слышен храп,
       Толпа богов своих изгнала,
       На место Марса сел меняла,
       Венеру заменил Приап...
       Вакханка сделалась кокоткой,
       Кафе-шантаном стал Парнас...
       Мы не́ктар заменили водкой
       И, словно стадо, мыслим кротко:
       "Когда же в хлев погонят нас?"
      В наши дни Немирович-Данченко написал бы, пожалуй, еще жестче. Пусть все выглядит так, но ублажать варваров я не согласен. Буду следовать завету Мережковского: "Всё потерял писатель, нарушивший неумолимый закон - будь похож на читателей или не будь совсем. Я готов не быть сейчас, с надеждой быть потом". К тому же такие, как я, получают воздаяние свыше - разве не о нем писал Лонгфелло?
       Да, ибо стихотворца самый труд,
       Само служение стиху - ограда
       От зла земного, от невзгод приют.
      
       Рукоплесканья улиц вам не надо!
       Не в кликах толп, а в вас самих живут
       И пораженье ваше, и награда!"
       На этом месте размышления нашего героя были прерваны его работодательницей. Они уже въехали в черту Москвы, но тут бизнес-леди остановила машину у бордюра и решительно заявила, что время чересчур позднее и до дому она Жизнева не повезет. Это было не просто явным нарушением договора, но и наносило удар по финансам Жизнева из-за неизбежных расходов на такси. На мгновение наш герой задался вопросом: а что сделает дамочка, если он откажется выходить? Но это была, конечно, мысль не всерьез, и Жизнев, посмеиваясь, полез вон из машины, повторяя про себя строки Бориса Чичибабина:
       Поэзия и буржуазность -
       Принципиальные враги.
      Поэт вежливо попрощался, захлопнул за собой дверцу и поднял руку. За такси ему предстояло отдать немалую часть гонорара, но не скандалить же ему было с малознакомой женщиной по столь ничтожному поводу.
      
       Глава XXX
      
       В нашем повествовании мы попытались дать понятие о той силе, с которой жизнь сопротивляется всем попыткам сочинителя не только построить на творчестве свое благополучие, но и даже попросту зарабатывать этим самым творчеством на корочку хлебца. Не будем вычленять здесь отдельные составляющие вышеупомянутой силы. Отупение читательской массы и падение ее вкусов, дикость издателей-капиталистов, давление электронных СМИ, звериная конкуренция в писательской среде, гнусные нравы богемы - обо всем этом уже достаточно говорилось выше, а то, что не досказали мы, доскажут социологи и литературоведы. Мы отдаем себе отчет в том, что наш герой вовсе не является самым невезучим представителем пишущей братии: как-никак он стяжал
      
       140
      
      славу у публики и признание в литературной среде, обзавелся пусть и не очень широким, но устойчивым кругом поклонников, был многократно издан, попал в литературные энциклопедии, кормился долгие годы пусть и не прямо творчеством, но все же литературным ремеслом... Такое удается далеко не всем взявшимся за перо. И тем не менее любой наблюдательный человек прекрасно знает, насколько перечисление успехов приукрашивает подлинную картину человеческого существования. На самом же деле слава нашего героя оказалась скоропреходящей, от признания собратьев по перу, большинство из которых - олухи, пользы мало, от поклонников, за редким исключением, - тоже, издания принесли одни убытки, литературных энциклопедий никто не читает, кроме книжных червей... Ну а быть творцом, художником и кормиться при этом ремеслом, пусть даже и литературным - это означает тянуть не одну житейскую лямку, а сразу две, тащить двойную кладь, что мучительно и само по себе, и скверно отражается на здоровье. Бросить бы творчество и жить как все люди, но увы - многие художники не вольны это сделать. Житейская среда, как мы показали, немилостива к творцу и вовсе не торопится перед ним расступиться, дабы он насладился счастьем. Это познал на себе даже не обделенный славой Стефан Цвейг, который писал: "Всякое устремление, встречающее внешний отпор, обращается внутрь и в первую очередь давит на нервы и вносит в них расстройство". С годами усталость от борьбы с обстоятельствами неумолимо накапливается, что весьма внятно констатировал Смоллетт: "Неудобства, которых я не замечал в расцвете сил, кажутся несносными раздраженным нервам инвалида, застигнутого врасплох преждевременной старостью и ослабленного длительными страданиями". А ведь давно известно, что даже самый удачливый писатель, избавленный от необходимости зарабатывать на хлеб ремеслом, за свои достижения непременно платит здоровьем, - удачливый, возможно, даже более прочих. Вспомним Мопассана: "Я из числа людей, у которых содрана кожа и нервы обнажены. Но я об этом не говорю, этого не показываю и даже думаю, что очень хорошо умею скрывать свои чувства". Вспомним Теннеси Уильямса: "Писать легко. Смотришь себе на каретку пишущей машинки, пока на лбу не выступят крошечные капельки крови..." Что уж толковать о тех людях, на которых жизнь решила показать все свое умение противиться людским намерениям, - довольно невинным, если иметь в виду сочинителей. Ведь еще Гёте заметил: "Желание писателя снискать себе похвалу есть не что иное, как внушенный ему природой порыв подняться к чему-то высшему". Ан нет - не угодно ли поучить тупиц политэкономии, повыправлять чужие бездарные рукописи, поискать в Интернете картинок для оформления чужих замыслов и так далее, и так далее? Чему же удивляться, если наш герой лишился здорового сна еще очень молодым, тогда же на нервной почве обзавелся спастическим колитом, благодаря бессоннице чуть не умер от сердечного приступа и начало новой российской истории встретил не то чтобы хронически больным человеком, а таким, который никогда не чувствует себя вполне здоровым? Эта постоянная иллюзия недомогания, ощущение себя не в своей тарелке не поддавалось никакому лечению, никакой диете, никаким опытам умеренности. Мы не назвали бы такое состояние неврастенией, потому что наш вечно страдавший невралгиями герой был в то же время всегда сдержан, прекрасно умел держать себя в руках и имел устойчивую репутацию чрезвычайно уравновешенного человека. Но если и не приводящая к позорным для мужчины выходкам неврастения, то нечто другое грызло его неотступно и постепенно сделало его подобием ходячего барометра, ибо он стал по-стариковски чутко реагировать на магнитные бури и перемены погоды. Отделаться от этого изматывающего непокоя ему удавалось лишь ненадолго весьма известным способом: с помощью приема больших доз алкоголя. Он понимал всю эфемерность этих облегчений, но кто бросит в него камень? Ведь ему и так пришлось от многого отказаться: он никогда не пил кофе, очень редко пил чай, редко курил и отказывался даже от обычного чеснока, обычного меда и прочих приятных, но наделенных возбуждающими свойствами продуктов из опасения мучительных приступов люмбаго. Ту же нервическую природу имели и его сердечные приступы, ибо вообще-то его сердце выносило и ежедневную силовую гимнастику, и другие нагрузки, непосильные для большинства любителей кофе, чая и курева. Эти самые любители порой злили Жизнева,
      
       141
      
      пренебрежительно отмахиваясь от его уверений в том, что чашка чаю или ложка меда могут сделать его больным на целый день, а то и больше. Выходило, будто Жизнев с какой-то неясной целью возводит напраслину на собственный организм и отказывается от мирских благ лишь для того, чтобы удивить окружающих. А между тем собственное тело порой утомляло его до такой степени, что он чуть не плакал и все его дела казались ему лишенными смысла. Подобных ощущений был, кажется, не чужд и Корвин-Пиотровский:
       Еще коплю для будущего силы,
       Ревниво жду обещанных наград, -
       А дни бегут, а время тонкий яд,
       По капле капля, подливает в жилы.
      Однако, как писал Шиллер, "тело узурпирует печальную диктатуру над душой, но случается, что душа может постоять за свои права, а это и есть минуты торжества духа - вдохновение". А наш герой с годами пришел к выводу, что даже и не вдохновение наш спаситель, а чувство долга, и что безусловно прав Ньево, который "понял истину, что в добросовестном выполнении своих обязанностей заключается секрет, позволяющий забыть все горести и вести достойную жизнь". Ну а долг, добровольно вмененный самому себе, стократ важнее для человека, нежели долг, налагаемый на него извне, - соответственно и неисполнение этого долга катастрофически роняет человека в его собственных глазах. Поэтому верность личному долгу, на наш взгляд, лучше рассматривать не как моральный подвиг, а более буднично - как средство сохранить самоуважение. О тех же, кто не желает вменять себе никакого долга, мы здесь не пишем, - они попросту не заслуживают того, чтобы тратить на них наше время.
       То, о чем сказано в этой главе - вовсе не трансляция жалоб нашего героя на его горькую судьбу (или на горькую судьбу всякого художника). Мы ведь не раз уже говорили о том, что наш роман - это предупреждение, предупреждением является и настоящая глава. Пусть тот, кто выбрал для себя творческое поприще и общество богемы, хорошо запомнит, что за этот выбор придется платить, причем платить недешево. Если же самонадеянного юношу не смущает такая плата, то нам остается только пожать плечами и сказать как Гумилев: "На, владей волшебной скрипкой" - и так далее. Но к нам у самонадеянного юноши пусть уж не будет тогда никаких претензий - мы его предупредили.
      
       Глава XXXI
      
       Наш герой сделал свой выбор в какие-то незапамятные времена - даже не в отрочестве, а еще в детстве. Он считал себя поэтом и был им, а между тем в обыденной жизни на удивление мало размышлял о своем призвании. Были другие насущные дела, благодаря которым он, собственно, и существовал и которые властно заставляли думать о себе, - иными словами, была Нужда, мягкая и нестрашная в советские времена и совсем другая, не позволявшая с собою шутить, - в годы торжества демократии. А потому наш герой вместо того, чтобы заняться дома той работой, в которой видел подлинный смысл, вновь начинает с утра собираться в небольшое путешествие по столице - с конечным пунктом в том месте, где ему приходится работать уже не на Аполлона, а на своего земного работодателя. То есть получается не совсем по Пушкину: Аполлон может сколько угодно требовать нашего поэта к "священной жертве", но обеспечить его хлебом насущным он, увы, не может, а потому поэт, даже слыша внятные требования свыше, должен все же погружаться "в заботы суетного света". Иначе говоря, в эпоху капитализма конфликт поэта с мирской тщетой приобрел куда более острый характер, чем в те времена, когда почти все поэты происходили из дворян и имели кое-какой независимый доходец. Поэт перестал подчиняться внутренним побуждениям к творчеству (требованиям Аполлона): в суетный свет ему приходится выходить вне зависимости от того, улавливает он внутренним слухом эти побуждения или нет. Да, верно сказано:
      
       142
      
       И меж детей ничтожных мира,
       Быть может, всех ничтожней он.
      Однако нынешний поэт ничтожен и слыша призывы Аполлона, и не слыша их, ибо вынужден покоряться в первую очередь призывам Нужды. Перестать слышать Аполлона было бы для поэта, несомненно, ужасно, но мучительно и другое: слышать их, однако повиноваться при этом Нужде. А она зовет, она обрабатывает людей не покладая рук, выдумывая для них, в довершение зла, еще и разные фальшивые нужды. Руми писал об этом так: "Тем, у кого нет разума, голову, словно амбар, набивают вещами, а тем, у кого разум есть, его укорачивают с помощью заботы о куске хлеба".
       Наш герой выходит из дому с улыбкой, ибо понимает, что жалобы и протесты бесполезны, зато путешествие принесет ему немало новых впечатлений - недаром у него всегда с собой записная книжка. Ступени в парадном - из искусственного мрамора, удивительно похожего на окаменевший студень; из-за двери на втором этаже, заслышав шаги, непременно рычит собака с таким непртиворным негодованием, что трудно не улыбнуться и не вспомнить норов иных богатых людей; на каждой лестничной клетке - детские велосипеды и игрушечные автомобильчики, предназначенные для того, чтобы быстрее перемещать в пространстве детское тельце (Жизневу вспоминается маленький сын его заказчика, не желающий читать книжки, но трепетно коллекционирующий изображения дорогих иномарок). А выйдешь из подъезда - и видишь выстроившиеся в ряд взрослые автомобили, напоминающие кровожадных чудовищ, временно погрузившихся в задумчивость. Впрочем, хозяева не оставят надолго праздными своих механических ишаков, ибо уже не мыслят без них своего существования. Ну а Жизнев давно не нуждается в личной механической тяге, и потому ему весело - он идет бодрой походкой и вспоминает Руми: "О горе, больше нет моего осла! Внезапно сдох мой осел! И слава Богу - больше не увижу его навоз у своего порога! Плохо, когда умирают ослы, но для меня это - большая удача. Теперь, когда моего осла больше нет, рядом со мной Иисус". А Иисус, о котором писал Руми, позволяет получать ни с чем не сравнимое наслаждение при созерцании собственного двора - возможно, именно Иисус так меняет ветер, небо, освещение, краски, вид домов и деревьев, чтобы все это каждый раз представало новым и услаждало взор. А чего стоят неожиданные детали - пьяница, развалившийся у помойки на выброшенном старом диване, или потасканный подвальный кот, холодно созерцающий прохожих, или прыгающие по земле неизвестные птички, чье сине-бело-бордовое оперение изобличает тонкий вкус их Создателя? Сомнительно, чтобы у тех, кто владеет механическими ишаками и постоянно размышляет о запчастях, налогах, шатрафах и страховке, находилось время замечать все это. Джованни Папини хорошо знал таких людей и знал, что "все настоящее было посвящено ими будущему, которое в свою очередь, став настоящим, будет принесено в жертву другому будущему, и так вплоть до последнего настоящего, до самой смерти".
       Дальше надо пройти по двору до угла. Там над Жизневым нависает его собственный дом, выкрашенный охрой, золотящейся в солнечных лучах, а спереди справа углом надвигается громадный объем розоватой четырнадцатиэтажки, окруженной могучими деревьями, тщетно пытающимися ее перерасти. Слева - скромный белый куб трансформаторной будки с отчаянной надписью на одной из стен: "Москва, мой ох...евший город!" С тылу этот куб подпирается белым параллелепипедом поликлиники. По тропинке Жизнев идет прямо в средоточие этих сезанновских объемов, словно стремящихся сомкнуться, а вверху между их гранями и ребрами зыблется молодая листва, сквозь которую видны плывущие в синеве облака. Все это надо увидеть и переработать в себе во впечатление, и лишь тогда - но не раньше - можно хотя бы отчасти понять слова Эмилии Пардо Басан: "То, что заставляет меня трепетать, всегда приходит из глубин моего существа и никогда - извне". Разумеется, это так, ибо все, что мы встречаем вовне, есть лишь сырье для впечатлений и переживаний, сами же они требуют от нас внутренней работы и без нее просто не рождаются. Впрочем, очень многим, вероятно, легче без них, ведь не так-то легко испытывать постоянную жажду
      
      
       143
      
      постичь и пережить внешнее, которое всюду. С другой стороны, человек, страдающий от такой жажды, уже богат, ибо мир не скупится на образы для ее утоления. Выходит, что лишь страдающий никогда не почувствует себя обделенным в этом мире.
       Между трансформаторной будкой и четырнадцатиэтажкой видна улица, сплошь заставленная механическими ишаками - один дороже другого (еще неплохо называть автомобиль, эту ловушку для простаков, "шайтан-арбой", - метко, по крайней мере). Другие автомобили пробираются между этими застывшими рядами, и вся улица несколько утомительно поблескивает разноцветной эмалью. Глядя на торжество автомобилизма, Жизнев вновь вспоминает Руми: "Разве может Мессия осчастливить своим сахарным поцелуем губы, целующие задницу осла?" А сразу через улицу, за прутьями металлической ограды, виден маленький парк, многократно воспетый нашим героем. Дома расступаются, и можно видеть небесную ширь с облаками, отражающимися в пруду. Войдя в парк через ворота с покосившимися створками, можно с интересом разглядывать рубчатые стволы мощных дубов, каждый из которых то ли гордо, то ли угрожающе простирает свои могучие мышцы в затененном, играющем мягкими бликами и словно водянистом парковом пространстве. Можно с завистью коситься на усеянную желтыми мазками одуванчиков свежую травку, выросшую среди молодых дубков вновь насаженной рощицы. На травке уже расположились счастливцы, которым в этот погожий день некуда спешить - кто-то читает, кто-то амурится с подружкой, кто-то, прихлебывая пиво, играет в карты с приятелем. По недавно распустившейся листве пробегают золотистые блики, и для зрения они сладки, как мед. На что уж мал и густо населен гуляющими этот не застроенный домами уголок, но и он приводит к тем же мыслям, которые посещали героя Жозе Аугусто Франсы при виде роскошных африканских лесов: "Понять, что мы - пленники природы и что каждый раскат грома, каждая травинка в лесу, каждое дерево в саванне - это ее знамение, ее форма общения с нами, - значит получить новую, настоящую свободу, глубокую, ведущую к сближению нашей души с душой природы. Тогда преграды падут, и мы не будем больше так одиноки. Мы приобщимся к земле, сольемся с ней".
       Когда-то, в трудно вообразимом 1926-м году, этот парк разбивали студенты Тимирязевской сельскохозяйственной академии, вряд ли рассчитывавшие на то, что сумеют понежиться в тени собственных юных саженцев. Тогда здесь на пустырях высадили дубы, выкопали пруд, построили два небольших, но красивых студенческих общежития. Дубы выросли, а вложения в сельскохозяйственную академию стали приносить отдачу, когда кости большинства тех, кто выходил на субботники в 1926-м году, давно уже истлели в сырой земле. Однако студенты 26-го года и не думали ни о каком воздаянии за свой труд, а потому те, кто пытается с презрением говорить о них, употребляя слово "совок", давно ставшее визитной карточкой глупца, сами заслуживают только презрения. Взоры, бросаемые свысока на прошлое, на жизнь и дела предков, предельно лицемерны, ибо, во-первых, отрицатели сами вовсю пользуются созданиями этого прошлого, а во-вторых, рабы Мамоны, покорившиеся новому хозяину и принявшие все его подлые установления, не имеют ни малейшего права укорять кого-либо в недостаточном стремлении к свободе. Буржуйский холоп, ничего не делающий без личной выгоды, уже производит неприятное впечатление, но он стократ отвратительнее, когда, чувствуя свою ущербность и стараясь ее обелить, порочит собственных предков, давших миру великие примеры бескорыстия и самоотречения. Попытки возвыситься не за счет собственных дел, а за счет унижения ближних, пусть даже умерших, есть несомненный признак мании величия, которая потому и является болезнью, что провозглашаемое величие не имеет под собой никакой реальной почвы. Ненавистники "совка" в качестве своих заслуг могут предъявить и современникам, и потомкам лишь украденные миллиарды, разоренные предприятия, обнищавшие города и деревни, а также армии дармоедов, чья задача - охранять, обслуживать и воспевать удачливых воров. Впрочем, по-настоящему разбогатеть удалось немногим - куда больше число тех, кто продал душу дьяволу и проклял собственных прадедов, даже и не обретя материальной независимости (а возможно, как раз из-за отсутствия оной и желания подольститься к
      
       144
      
      новоявленным распорядителям материальных благ). Самооправдание и самовозвеличение требуются даже этой мелкоте, этой пехоте сатаны, вот они и распространяют вокруг себя флюиды враждебности не только к собственной стране и собственной истории, но и к тем, кто не согласен с ними и презирает их раззолоченного идола с налитыми кровью глазами. "Таково наше мнение", - хвастливо говорят они, но собственного мнения у них нет и быть не может, - таково мнение их страшного Хозяина.
       Душа поэта, изначально враждебная Мамоне и всем его правилам, очень утомляется, отражая эти флюиды, которыми ее постоянно бомбардируют глупцы. Один проклинает "совок", словно не при этом "совке" и он, и его родители выросли, бесплатно выучились, получили бесплатное жилье и наели такие ряшки, о которых говорят: "В три дня не обгадишь"; другой призывает зачем-то "вынести упыря из мавзолея", забывая о том, что лучшие свои годы прожил в государстве, построенном по заветам этого "упыря"; третий заявляет, что не имеет ничего общего с подавляющим большинством собственного народа, ибо оно не читало Джойса, - словно такие прожорливые грантососы, как он, оставили народу досуг для такого чтения; ну а четвертый, который проще и откровеннее всех и подобных которому вокруг особенно много, прямо заявляет, как герой Хеллера: "Пока вы работаете у меня, вы не свободный гражданин". Что ж, в последнем Жизнев, смолоду получивший добрую марксистскую закалку, никогда не сомневался. Как и в правоте Горького, который напоминал: "Честный писатель - всегда враг общества и еще больший враг тех, кто защищает и оправдывает жадность и зависть, эти основные устои современной общественной организации" ("Вернули эти устои на свою голову", - ворчит Жизнев). Слишком многим писателям понятны сетования Виктора Гофмана:
       Изнуренный житейской заботой,
       Весь разбитый, усталый, больной,
       Над бесплодной томяся работой,
       Оклеветанный злою молвой,
       Потерял я охоту трудиться,
       И бороться, и жить, и терпеть...
       И хотелось бы только забыться
       И от мира бы вдаль улететь.
      По части отлетов из мира писатели, конечно, мастера, но можно ли их за это осуждать? Правильно писал Сароян: "Если у кого-то есть деньги, которые он копит или транжирит, можешь не сомневаться - он их украл у других. Не у богачей, у которых они в избытке, а у бедняков, у которых их мало. Украв эти деньги, он обокрал их жизнь, их мечты". Наш герой злобно усмехается: "Большое спасибо за возврат к таким устоям". Но так как силы поэта далеко уступают силам Капитала и его верных клевретов, то остается лишь высмеивать жестокий мир в надежде дискредитировать его до степени, несовместимой с дальнейшим существованием (как в свое время поступили с СССР богатые и процветавшие советские юмористы). Не зря же Либаний, римлянин периода упадка, заявлял: "Дозволительно смеяться, и шутить, и острить". Недаром же Ибн аль-Мутазз, поэт времен увядания Халифата, заметил:
       Лишь тот
       Серьезным будет истинно, кто шуткою живет.
      В мире лжи, отовсюду текущей своими зловонными потоками, как не согласиться с Ренаром, называвшим юмор "ежедневным нравственным и духовным омовением". Причем омовение требуется не только поэту, но и не в меньшей степени его читателям - отсюда такая тяга нынешней публики к юмору и к иронии. Этой тягой, согласно всем нелепым законам рынка, не замедлило воспользоваться огромное количество бездарностей (либо чахлых, задушенных жаждой наживы талантов вроде Сидорчука), но речь не о них, а о том, что если и ранее большому поэту никак не мешало чувство юмора, то уж ныне большой поэт без этого чувства попросту немыслим. Не случайно наш герой
      
       145
      
      стремился жить и писать как Майкл Дрейтон:
       Ох, недотепы! Вы уж мне поверьте -
       Иные шутят в самый страшный миг:
       Пробиться к славе хоть ценю смерти,
       Но балагуря! Вот и я из них.
       Одни вопят, теснимы жизнью жуткой,
       А я и смерть хотел бы встретить шуткой.
      Ну а едкость сарказма нашего героя объяснил в свое время Шиллер: "Я не могу простить людям и вещам того, что они стоят настолько ниже небесного идеала моей любви".
       Наш герой проходит по парку, осеняемы сверху плоскими лапами дубов, и улыбается. Ничего приятного рабочий день ему не сулит, однако он весел вопреки боли в ноге, непреходящей усталости и дурным предчувствиям. Весел как Хайям, который учил:
       Променяй свою вечную скорбь на веселье,
       Ибо цель, никому не известная, - в нем.
      
       Глава XXXII
      
       Жизнев идет по дорожке, усыпанной мелким белым щебнем. По левую руку у него молодая дубовая посадка, среди которой по траве разбросаны разноцветные пятна - лежбища отдыхающих. По правую руку - ивы, разросшиеся на берегу маленького пруда. Сквозь ветки видна сверкающая рябь, а на ней оранжевые мазки - это большие дикие утки, названия которых Жизнев не знает. Чайки, которые на пруду тоже есть, почти незаметны среди вспыхивающих бликов из-за своей белизны. Когда ивняк кончается, а на солнце наползает тучка, то становится видно, что в пруду отражаются небо и облака, и Жизнева словно окликает бесконечность. Да, думает он, прудик мал, но бесконечность живет и в нем, ибо на то она и бесконечность, чтобы всё обнимать и во всём отражаться. "Стоит ли ехать отсюда куда-то, чтобы увидать иные красоты? - думает Жизнев. - Не проще ли ограничиться тем, что есть рядом, ведь сущность красот везде одна?" И Жизнев вспоминает слова Бодлера: "Я обладал сегодня в мечтах тремя жилищами и был равно счастлив во всех трех. Зачем же утруждать свое тело переменами места, раз моя душа странствует так свободно? И к чему осуществлять замыслы, раз сам замысел заключает в себе достаточное наслаждение?" Вряд ли, конечно, Бодлер верил в то, что достаточно одного замысла, а осуществление уже не обязательно. Во-первых, против этого говорит его собственная творческая практика - сам-то он в осуществлении весьма поднаторел, если бы не оно, о его замыслах мы бы никогда не узнали. Во-вторых, неосуществленные замыслы ложатся тяжким грузом на совесть любого человека с творческой жилкой - какое уж тут наслаждение. И в-третьих, замысел - только заявка на объединение со всем сущим, а подлинное объединение и, значит, подлинное блаженство заключается лишь в осуществлении. Без него мы ограниченны, и эта ограниченность заставляет нас страдать.
       Жизнев выходит на обширную площадку, усыпанную тем же белым щебнем - таким белым, что под солнцем он режет глаза. Над площадкой возвышается небольшой рукотворный холм, а на нем торчит нечто вроде беседки в античном вкусе - увенчанной, однако, в противность всем архитектурным канонам, куполом из голубого пластика. Часть купола вандалам уже удалось разбить, и вопрос, видимо, заключается в том, кто кого опередит - неугомонные разрушители или войско созидания, то есть городские ремонтные службы. По площадке, пользуясь хорошей погодой, прохаживается множество людей самого разного возраста, большинство - с детьми. В центре площадки установлены карусель, качели, детская горка, приспособления для лазания, и все это увешано детьми. Вокруг сооружений также бегают и голосят дети, на которых страшными голосами кричат их мамаши. Вот одна мамаша прямо над ухом у Жизнева рявкает на свою дочь. "Глухая, что ли?" - внятно произносит Жизнев, адресуя вопрос пространству, но дочка, услышав, прыскает, а
      
       146
      
      мамаша смущенно затихает. Вот слишком тепло одетая девочка вопит на всю площадку: "Мама, я спарилась! Я спарилась!" - и Жизнев лукаво усмехается. Не замедляя шага, он косится на играющих детей: они падают на бегу, срываются с перекладин, шлепаются на землю, не удержавшись за кольца, и Жизнев замечает, как по-разному ведут себя потерпевшие. Одни издают душераздирающие вопли, стараясь, чтобы терзались не только они, но и все вокруг; другие бегут к родителям ябедничать на тех, кто будто бы толкнул их или подставил им ножку; третьи лезут в драку с партнерами по игре, причем стараются ударить их как можно больней; четвертые - и их, слава богу, большинство - с озадаченным видом поднимаются на ноги, сами, без участия мамаш, отряхиваются и вскоре продолжают играть дальше. Жизневу кажется, что он может предугадать, каким человеком вырастет каждый из этих детей, хоть и не очень хочется верить в такую предопределенность.
       В целом всё зрелище народного гулянья наполняет Жизнева ощущением уныния и рутины, и даже обилие детей, этих цветов бытия, этих земных ангелочков, не снимает тяжелого чувства. В чем дело? Ведь плодиться и размножаться необходимо, бездетный Жизнев, страдая от одиночества, знает лучше кого бы то ни было о справедливости этого требования. Гулять с детьми тоже надо - что же еще прикажете с ними делать, как их еще воспитывать? Беда, однако, в том, что ангелочки эти уж чересчур земные - они упиваются новизной своих ощущений, своим плотским существованием и ничего более не хотят знать, и не желают, чтобы мешали их лихорадочным восторгам. Не стоит преувеличивать их ангелоподобность и ради них забывать об ангелах небес, тем более что забвение о небесном скверно сказывается на земном, в том числе и на детях. Как бы не захлестнуло в будущем этих детей то самое ощущение скуки, которое испытывает теперь - к счастью, недолго - наш герой, взирая на чужие семейные радости. Ведь тот, кому не говорили в детстве о небесных ангелах и чудесах, с этим ощущением справиться не сможет и скорее всего погибнет. Что ж, если зевают и молчат родители, если безоглядно резвятся дети, то поэт должен говорить один за всех, памятуя завет Руми: "Не укорачивай поводья речи из-за тупоголовости твоих заскучавших слушателей! Смотри на жаждущих ангелов в небесах, когда произносишь свои слова!" Таким образом, благодаря поэту небо поддерживает договор с человечеством и не гневается на род людской. Правда, ангелы частенько понукают поэта, как об этом писал Руми: "Мои слова - пища ангелов. Если я не буду говорить, голодные ангелы скажут: "Говори! Почему ты молчишь?"" Поэт может, конечно, ответить жалобами на свой горький жребий, на Нужду, на суетность человечества, как это сделал некогда Рудаки:
       Мы все - язычники, увы, и дети, и отцы.
       Мир этот - злобный истукан, а мы его жрецы.
      Однако, поступая таким образом, поэт берет на себя слишком большую ответственность, ибо небесные ангелы могут в конце концов осерчать на род человеческий и оставить его без своего содействия. Что с человечеством случится после этого, мы предсказать не беремся, но ясно одно: хорошего ждать не следует. А потому долг поэта состоит в том, чтобы, отвлекаясь от рутины, говорить и писать о небесном - пусть даже одному за всех своих неразумных ближних. Действовать при этом следует по тому методу, который постепенно выработал на себя наш герой и который мы изложили в конце второй части настоящего повествования. Примерно таким же образом поступал и Малларме: "Мне так сложно бывает отвлечься от жизни, чтобы воспринимать без усилий внеземные и оттого гармоничные впечатления, которые я стремлюсь воплотить, что приходится следить за собой с пристальностью, граничащей с маниакальностью". И еще: "Метод, открываю его публике, состоит в том, чтобы ежедневно стирать со своей природной озаренности всю внешнюю пыль, которую, часто, наоборот, накапливают, называя ее опытом". Разумеется, Малларме получал импульс вдохновения не из космоса, а из окружавших его вполне земных явлений, но он обладал умением видеть в этих явлениях небесное, то есть всеобщее, и очищать их от налета стяжательства и рутины. Так же он подходил и к человеку, в том числе и к себе самому: "В каждом человеке заключена некая Тайна, и многие умирают, так и не познав свою, и уже никогда не обретут ее, ибо после смерти не станет ни
      
      
       147
      
      ее, ни их самих".
       Размышляя обо всем этом, Жизнев, лавируя между детьми, пересекает детскую площадку и шагает далее по дорожке среди могучих дубов, узорчатая листва которых зыблется над ним высоко вверху, поблескивает и тихо клокочет, напоминая шум моря в погожий день. А потом ветер усиливается, и Жизневу сразу вспоминается д"Аннунцио: "Вдруг у меня над головой пронесся сильный ветер: кажется, подобные порывы исходят от чудесных рубежей иного бытия - непознаваемого, разве что порой оно проглядывает смутно в проблесках воспоминаний или вспышках беспокойства, когда, то ли памятуя что-то, то ли предрекая, дух напрасно силится освободиться от бесчисленных привычек, маний, немощей, гримас, обманов, страхов, которые и составляют нашу жизнь". Напрасно? Может быть. Пусть даже наше поражение неизбежно - мы слышим ветер, и уже в этом наша победа.
      
       Глава XXXIII
      
       На дорожке и на ее ответвлениях имеются скамейки, где сидят люди, и Жизнев с легкой улыбкой на ходу наблюдает за сидящими. Иногда это рабочие-азиаты - только им свойственно высокое умение сидеть и не делать совершенно ничего. Мышление и созерцание чуждо этим недостойным потомкам Рудаки и Фирдоуси - в этом Жизнев неоднократно мог убедиться, общаясь с ними еще в студенческие годы. На самом-то деле они - любящие дети того самого общественного строя, который их эксплуатирует и унижает, ибо мечтают они лишь о различных приобретениях и о богатстве, о власти над ближним, и если они получают такую власть, то держатся за нее со звериной цепкостью. Вряд ли человек мыслящий и созерцающий может часами сидеть на скамейке, вытянув ноги и тупо глядя в землю, - так может вести себя лишь тот, кто мечтает о новом велосипеде или о том, как что-нибудь украсть в той фирме, где он работает. Трудолюбием эти дети Востока не отличаются, поскольку полностью чужды идее общественного блага. Впрочем, многие из них, пусть даже инстинктивно, но понимают, что русским предпринимателям, особенно состоящим на службе у государства, они нужны не столько для работы, сколько для экономии фонда заработной платы, каковая экономия затем присваивается предпринимателем. Довольны обе стороны: одна делает вид, будто платит зарплату, другая притворяется, будто работает. Иногда азиаты сидят и кучками, но в таких случаях, как заметил Жизнев, не ведут между собой серьезных бесед - только пересмеиваются и зубоскалят. Видимо, та роль, которую они играют в российском социуме, не располагает их к серьезности. Время серьезности еще придет, когда они заработают достаточно денег, чтобы стать на родине баями и гнуть в три погибели тех соплеменников, которым повезло меньше. Наш герой любит всех людей и верит в то, что в каждом из них теплится искра Божья, однако, как видим, не строит на их счет особых иллюзий. В самом деле, какие иллюзии можно питать относительно московских юношей, которые с утра лениво пьют пиво, воткнув себе в головы наушники плееров, и перебрасываются репликами, состоящими сплошь из непечатных слов? За пиво Жизнев их строго не судит, ибо сам был грешен и знает, какую власть порой имеет над издерганным человеком коварная мудрость: "С утра выпил - весь день свободен". Однако юноши не издерганы ничем, кроме собственных дурных привычек, и свобода таким болванам может причинить только вред. Жизнев не является старцем, осуждающим молодость лишь за то, что она молода, и не бросается словами: "А вот в мое время..." - напротив, он именно в свое время хорошо изучил породу юных слабаков, боящихся любой умственной работы и подкармливающих свою слепую, как личинка, душу разными сладкими суррогатами духовности вроде поп-музыки, кино и долгих пивных бесед ни о чем. Спроси этих добровольных слепцов, среди каких деревьев они сидели, ведя пустые разговоры, какие птицы расхаживали вокруг них в траве, какой был ветер, - никто из них не сможет ответить и, более того, их крайне удивят сами такие вопросы. Юноши были существами, выпавшими из той цепи, что связывает
      
      
       148
      
      всё сущее, хотя по своему статусу в мире им следовало бы стать ключевым, золотым звеном всеобщей связи. Обладатели плееров ничего, кроме мелкой наживы, не искали, и, увы, не к ним, а к совсем другого закала людям обращался Руми, когда писал:
       Вы, взыскующие Бога средь небесной синевы,
       Поиски оставьте эти, вы - есть он, а он - есть вы.
       ................................................................
       Для чего искать вам то, что не терялось никогда?
       На себя взгляните - вот вы, от подошв до головы.
      
       Если вы хотите Бога увидать глаза в глаза -
       С зеркала души смахните муть смиренья, пыль молвы.
      
       И тогда, Руми подобно, истиною озарясь,
       В зеркале себя узрите, ведь Всевышний - это вы.
       "Какие уж там поиски, - усмехается наш герой, проходя мимо. - Эти несчастные могут искать разве что денег на пиво. Не о них ли писал Саади:
       И зверь быть нами должен предпочтен
       Тому, чья жизнь - еда, питье и сон.
      Впрочем, осуждать их трудно - ведь они сызмальства не слышали ни слова о всеобщем". Жизнев замечает на отдаленной лавочке застывших в объятии мужчину и женщину и думает с симпатией: "А вот они приблизились к всеобщему. Ибо верно писал Маджнун:
       Только тот - человек, тот относится к людям, кто любит,
       Кто любви не изведал, тот нравом бесчестен и зол.
      Лишь бы любовь не замыкалась на одном предмете и распространялась далее, превращаясь во всеобщую связь. Ведь немало счастливцев ощущали на себе такое превращение". Жизнев с удовольствием смотрит по сторонам и вспоминает стихи Мередита:
       Вглядись во всё и видимым владей,
       К рукам не прибирая;
       Не будь прожорлив. Многим из людей
       Бредовой мнится речь такая.
       Жизнев поднимает взгляд, и от высоты деревьев, помавающих тонкими верхними ветвями в небесной синеве, у него захватывает дух. Ветви склоняются друг к другу, сгибаются книзу, образуют из листьев султаны, розетки и балдахины, напоминают то причудливые светильники, то завитки и волюты, то пышные эмблемы с неясным смыслом, который очень хочется разгадать. Над этими живыми, постоянно качающимися и кружащимися символическими сооружениями по голубому небу тянутся облака, неожиданно приводя на память фрески Веронезе и Тьеполо. Но чаще при взгляде вверх Жизневу вспоминаются картины Лоррена, где радостная всеобщность мира предстает в такой бесспорной чувственной наглядности. Нечасто художнику удается изобразить на одном холсте всю Вселенную, а Лоррену это удавалось, по-видимому, даже без особого напряжения. Разумеется, он не мог написать на одном полотне всё, что существует во Вселенной, - все предметы и все явления, - но он передавал ощущение всеобщности, чувство вселенской связи, и таким образом добивался своего. Искусство, конечно, красноречивее и понятнее природы, но и она достаточно понятна, если смотреть на нее, а не на разную унылую ерунду, которая и взгляда-то, в сущности, не стоит. Можно, к примеру, стремиться на море ради сгона лишнего жира, ради загара, ради пляжных нег, ради пьянства и случайных знакомств; у моря можно видеть окурок на песке, надоевшую физиономию приятеля, собственные карты, пивной ларек в нескольких шагах; можно слышать ленивые реплики соседей по пляжу, хриплые напевы радио, взвизги детей и выкрики продавщицы чурчхел; можно ограничиться всем этим и подобным этому и тем не менее полагать, что приморский отдых удался.
      
       149
      
      Однако можно видеть и слышать совсем иное, и картины Лоррена тому подтверждение. Можно видеть, как на горизонте из бесформенной массы облаков вырастают упряжка коней, колесница, а на колеснице - бог, обозревающий море и землю. Если смотреть долго и внимательно, можно и самому ощутить себя этим богом. Жизнев идет и вспоминает Батюшкова: "Природа - великий поэт, и я радуюсь, что нахожу в сердце моем чувство для сих великих зрелищ..." Он вспоминает Белинского: "...Отторгнутый от общего своей индивидуальностию, ставши в человеке личностию, - дух наш тем живее и глубже чувствует свое таинственное единство с бессознательною природою, которая не чувствует своего единства с ним... В природе нет нашего духа, но в нас есть дух природы, ибо закон бытия таков, что высшее начало необходимо заключает в себе низшее".
       Ощутивший это единство и не пожелавший его забыть непременно задается вопросом: как сделать так, чтобы ближние также его почувствовали, как донести это великое чувство до зрителя, читателя, слушателя? Большинство отступает перед этой задачей, однако некоторые и рады бы отступить, но не могут этого сделать. Наш герой принадлежал к меньшинству - к числу тех, кто каждое собственное впечатление вынужден запечатлевать в образах, дабы донести его до ближних; к числу тех, кто не в состоянии отказаться от выполнения этой задачи, неизвестно кем ему заданной. Но коли задача поставлена, ее следует решать, следует искать наилучшие пути и способы для этого. Жизнев идет и вспоминает Пастернака: "Метафоризм - естественное следствие недолговечности человека и надолго задуманной огромности его задач. При этом несоответствии он вынужден... объясняться мгновенными и сразу понятными озарениями. Это и есть поэзия. Метафоризм - стенография большой личности, скоропись ее духа". Вспоминает Жизнев также и Руми: "Я говорю перевернутые слова, потому что перевернутый с ног на голову мир переворачивает с ног на голову меня". Жизнев идет и, как с некоторых пор привык, работает на ходу: подбирает нужные слова, чтобы вылепить из них образы, находит рифмы, скрепляющие композицию, словно гвозди... Возникающее стихотворение вовсе не обязательно говорит о том, что он видит по пути - в частности, в своем парке; однако Жизнев полон довольства, поскольку знает: парк открыт для него, для его взгляда и слуха, деревья ждут его и дадут ему еще многое. Он вспоминает Жуковского:
       Вхожу с волнением под их священный кров;
       Мой слух в сей тишине приветный голос слышит:
       Как бы эфирное там веет меж листов,
       Как бы невидимое дышит;
       Как бы сокрытая под юных древ корой,
       С сей очарованной мешаясь тишиною,
       Душа незримая подъемлет голос свой
       С моей беседовать душою.
      Жизнев вспоминает Коневского, которого не любит (но, по известному правилу, редкие хорошие строки слабых поэтов запоминаются лучше, чем многочисленные перлы гениев):
       ...Естество свое стремясь раздвинуть,
       В него рассвету, полдню и звезда́м
       И всем морским порывам дам я хлынуть,
       Впитаю их - и всё пребуду сам.
      
       Глава XXXIV
      
       Жизнев выходит из-под сени дубов, ступает на асфальтированную дорожку и тут же с трудом уворачивается от девочки лет восьми на роликовых коньках. Глаза у девочки широко раскрыты, в них - страх и наслаждение скоростью. Жизнев тяжело вздыхает - он охотно сбавил бы скорость своих перемещений, тем более что, как он выяснил с годами, скорость, как ее ни наращивай, в сущности, не дает никакого выигрыша. Он старается не смотреть на катающихся и мелькающих туда-сюда детей,
      
       150
      
      ибо ему милее другие виды. К дубовой роще примыкает широкая поляна, покрытая мягкой травой, и на всем ее пространстве стоят всего-навсего три или четыре отдельных дуба, но зато гигантских. Они удачно избегли тесноты среди своих многочисленных собратьев в роще, вырвались из толпы на поляну и здесь на просторе развились и раздобрели так, как только может это сделать дерево. Толщина их невероятна, могучие корни клубятся в земле на много метров вокруг ствола. Дубы кажутся приземистыми, словно вдавленными в почву колоссальной собственной тяжестью, и это при том, что их верхние ветки покачиваются на высоте десятиэтажного дома. Обширное травянистое пространство поляны всё кипит и золотится под солнцем, но вокруг дубов лежат обширные темные пятна тени, в которой царит неподвижность. На поляне, словно написанные художником, разбросаны два-три собаковода (собаки тоже есть, но глаз их почему-то едва замечает), и весь ландшафт напоминает то ли картины Мане, то ли, скорее, "Гран-Жатт" Сёра с его монументальной безмятежностью.
       "Чем объяснить ощущение покоя, которое я здесь испытываю? - неторопливо размышляет Жизнев. - Видимо, тем, о чём писал Белинский - чувством собственной избранности, вознесённости даже над такой исполинской мощью, над такой удивительной красотой. Мое достояние создавалось, причем без моего участия, миллиарды лет, и ясно, что этим созиданием занималась некая живая сила, ибо есть ведь миры никак не изменяющиеся и вечно коснеющие в неподвижности. Само слово "созидание", которое я употребляю, указывает на творческий характер этой силы, ибо развитие шло только от простого к сложному, хотя могло вообще-то пойти в один прекрасный момент в другом направлении и прийти к хаосу и смерти. Эта сила - или дух - продолжает и ныне творить на наших глазах. Как интересна, например, книга шведского натуралиста Даля, в которой тот пишет о непрерывном возникновении, развитии и упадке все новых и новых видов в южноамериканских джунглях, и это происходит в наши дни! Из его рассказа видно, что творческая сила вселенной не наделена сознанием, не свободна от ошибок и потому не имеет точного соответствия с нашей идеей Бога. Однако, непрерывно творя, она творит и сама себя, ибо она есть не только дух или сила, но и пронизанная духом материя, значит - сама вселенная, а значит, не только творец, но и творимое. В результате накопления изменений происходит качественный скачок: на свет появляется человек, и тем самым вселенная добивается главной цели своей титанической деятельности (хотя она и не осознавала ее как цель) - она начинает осознавать самое себя. ("Цель вечная движенья миров Вселенной - мы", - писал Хайям.) Тем самым вселенная наконец становится Богом - божественность ей придает человек. Именно в этом смысле я бы истолковал следующие слова Руми:
       Зачем томишь ты ум в кругу исканий строгом
       И плачешь о тщете излюбленной мечты?
       Ведь ты от головы до ног проникнут Богом,
       Неведомый себе, чего же ищешь ты?
      Именно такое понимание роли человека во вселенной заставило Руми написать: "Знай же, о не уверенный ни в чем человек, что звезды, облака и небесные сферы, джинны, злые духи и ангелы - всё сотворено ради человека". Через 600 лет мудрого иранца поддержал Гёте: "Ибо к чему все это великолепие солнц, и планет, и лун, звезд и Млечных Путей, комет и туманностей, существующих и зарождающихся миров, если в конце концов счастливый человек не будет бессознательно радоваться своему существованию?" Причем слово "бессознательно" здесь означает только то, что у подлинно одухотворенной, проникнутой всемирным духом личности радость бытия не вытесняет сознание, а лишь опережает его".
       Жизнев идет и слева от себя видит поваленный когда-то бурей огромный дуплистый осокорь. Ствол треснул и раскололся во всю длину, древесина приобрела серебристо-серый цвет смерти, но в тех местах, где ствол соприкасается с землей, из его утолщений вверх пробиваются целые пучки веток, покрытых свежей маслянистой листвой, а вниз, в землю, вбуравливаются, как черви, новые корни. Завороженный этим зрелищем, всегда для него новым, Жизнев на минуту приостанавливается,
      
       151
      
      но тут же снова трогается в путь, чтобы не мешать прохожим. Он вспоминает Белинского: "Это мир непрерывной работы, нескончаемого делания и становления, мир вечной борьбы будущего с прошедшим, - и над этим миром носится дух Божий, оглашающий хаос и мрак своим творческим и мощным глаголом..." Жизнев думает: "Да, Бог-вселенная продолжает созидать, ибо созидание - его суть. Кто знает, что за растение разовьется из этого мертвого ствола. Кто знает, что́ именно сейчас решил изменить в себе Бог-вселенная? Он не остановится, и не его вина, если Бог-человек со своим сознанием не поспевает за его бессознательной работой. Угонится ли человеческое сознание за деятельностью Вселенной - в этом один из двух главных вопросов человеческого бытия. А второй вопрос - кто, какое начало победит в Боге-человеке: ветхий ли человек, всеми нитями связанный с еще не созревшей, не сознающей материей, способный желать блага только себе и ради этого ничтожного блага способный испепелить Вселенную, или новый человек, живо ощущающий свою кровную связь со всем миром и со всеми другими людьми. Якоб Михаэль Ленц в похвальном стремлении уподобиться Богу-творцу умолял его предоставить людям "место, чтобы действовать, - пускай бы это был даже хаос, Тобою созданный, пустынный и запустелый, лишь бы там была свобода и мы могли в подражание Тебе создавать, пока что-нибудь не получилось бы". Однако если вспомнить о происходящей в каждом человеке борьбе двух вышеназванных начал, то оказывается, что для великой деятельности человеку даже не очень нужно место в пространстве: ему достаточно работы и внутри самого себя. Вспоминается мусульманская доктрина Джихада. Пророк говорил: "Мы вернулись с малого Джихада, чтобы приступить к Джихаду великому", то есть защита религии от безбожников, согласно Пророку, есть только "малый Джихад", а "великим Джихадом" объявляется духовное самосовершенствование, борьба с ветхим человеком в себе. Как не вспомнить еще раз слова Руми: "Пророки и святые не избегаю духовных битв. Первая из таких битв - их поход против собственного эго, их борьба за искоренение своекорыстных стремлений и чувственных желаний. Таков Великий Джихад". Этот внутренний поход может длиться годами, отделяя воина - или делателя - от окружающих людей, даже от самых близких. Его могут счесть безумцем, но он отвечает, подобно Руми:
       Путь разума увлек меня в беду,
       Теперь путем безумия пойду.
      И он - только он! - может надеяться на описанное Руми воздаяние: "Мое дыхание засветило много огней в мире, мои слова, переживающие гибель, побудили вскипеть многие существования"". Миновав поляну, Жизнев выходит за ограду парка, а там шумит улица, которую он пересекает по полосатому пешеходному переходу. Разлетевшийся было автомобиль пристыженно тормозит перед ним, Жизнев кивает, улыбается и прикладывает два пальца к виску. А как же? Учтивость - первейшая добродетель воина.
      
       Глава XXXV
      
       Сразу через дорогу Жизнев видит по правую руку два огороженных строительным забором здания красного кирпича: одно - бывшая химчистка и прачечная, второе - бывшая котельная. За забором скрывается также большая асфальтированная площадка, посреди которой которой торчит кирпичная труба, значительно уступающая по высоте стоящим рядом четырнадцатиэтажным домам. Оба предприятия когда-то вовсю работали, в советское время Жизнев посещал прачечную не реже раза в неделю: сдавал в стирку сорочки, забирал выстиранные, что-то сам чистил в машинах, стоявших на первом этаже ("химчистка самообслуживания"), что-то сдавал почистить под квитанцию... То же делали и все обитатели округи, но затем, уже в новые времена, прачечную закрыли на ремонт, а после так и не открыли. Частные прачечные и химчистки, конечно, появились, но цены в них оказались такими, что народ предпочел стирать и чистить свои пожитки на дому. А поскольку спрос на стирку и чистку из-за дороговизны упал, ремонтировать старое доброе
      
       152
      
      заведение никто не спешил - так же как и котельную, снабжавшую его водой и паром. Жизнев с усмешкой смотрит на мрачные здания, на стенах которого еще висят клочья зеленой сетчатой ткани, которая должна была защищать округу от пыли, возникающей при ремонтных работах. Сетка не пригодилась из-за отсутствия пыли, а пыль не возникла из-за того, что ремонт за двадцать лет так и не начался. Попытка коммунистов освободить население от части домашней рутины не удалась - правда, не по вине коммунистов, ибо им на смену пришли люди, уверенные в том, что удел населения как раз только работа и рутина, а свобода и творчество - это большевистская пропаганда. Вокруг зданий уже успел вырасти небольшой лес, на ветвях которого весело распевают птицы - за высоким забором их никто не беспокоит. Используется только асфальтированная площадка - на ней то ли легально, то ли нелегально отстаиваются большегрузные фуры. Жизнев вспоминает конец 80-х годов, свои занятия в МГУ на факультете повышения квалификации преподавателей общественных наук. Сколько наукообразной чепухи ему тогда пришлось выслушать! Лекторы клонили к тому, что с наступлением рынка (прямо называть ожидаемые перемены приходом капитализма тогда еще стеснялись) всеобщее счастье, довольство и комфорт просто не могут не захлестнуть Россию. А как же, если капиталист (пардон, "субъект рынка") кровно заинтересован в скорейшем и полнейшем удовлетворении потребностей населения? Ведь иначе появится другой, более усердный и добросовестный "субъект рынка". Первый, нерадивый, проиграет в конкурентной борьбе, разорится - и поделом ему. Бред, казалось бы, но ей-богу, дорогой читатель, мы не врем: именно такие пропахшие нафталином благоглупости образца примерно 1830-го года постоянно звучали в конце XX века с кафедр Московского университета. Не зря, видимо, Пушкин писал в письме к Погодину: "Ученость, деятельность и ум чужды Московскому Университету", а Фет, бывая в Москве и проезжая мимо этого храма науки, непременно плевал на него. Разоренная фабрика-прачечная стала памятником всей лжи и всей нелепой доверчивости конца 80-х - начала 90-х, а Жизнев при виде этих заброшенных, но добротных строений всякий раз принимался размышлять о том, какое из них можно сделать употребление (кровь сотен поколений его крестьянских предков не позволяла ему спокойно видеть добро, пропадающее втуне). Огромный зал котельной с галереями на уровне второго этажа прекрасно подошел бы и под дансинг с баром, и под ресторан, и под игорный клуб - даже перестраивать ничего не потребовалось бы, а здание прачечной можно было бы переделать под отдельные ресторанные залы для солидной публики, под комнаты для крупной карточной игры либо просто под "номера". А что такого? "Номера" и "отдельные кабинеты" имелись при самых чопорных ресторанах во всех столицах цивилизованного мира уже в конце позапрошлого века. Однако все эти сами собой напрашивавшиеся проекты оставляли Жизнева равнодушным, ибо он давно остыл ко всякой деятельности на потребу лавочников. Несколько больше его воображение оживляет идея устроить в котельной клуб, но не простой, а с литературным уклоном: поэты будут читать с галерей стихи, а люди за столиками в зале будут их слушать. Обсудить и отметить свое выступление, а также спокойно переночевать, не тратясь на такси, поэты смогут в уютных комнатах, оборудованных в здании прачечной, - туда же они смогут и приводить из клуба своих самых пылких поклонниц. Проект выглядит занятно, однако затем Жизнев вспоминает аудиторию ночных клубов, всех этих богатеньких любителей дешевого эпатажа, и затея сразу начинает ему нравиться значительно меньше. Чтобы подобное заведение выполняло свою культурную миссию, его придется делать фантастически дешевым за счет простоты блюд и напитков (самое изысканное блюдо в меню - яичница, самый утонченный напиток - водка). А если вспомнить о том, что любители литературы избегают клубов в значительной степени из-за дороговизны такси, то при заведении придется держать свой автобус для развоза по домам подвыпивших гостей.Автобус так автобус, мечтать так мечтать, но кого приглашать в качестве выступающих, что за люди ныне, после распада Сообщества, способны держать зал? Жизнев перебирает в уме всех известных ему московских поэтов и приходит к выводу, что сам он этих авторов слушать не захотел бы, даже если бы его поили и кормили задаром, а
      
      
       153
      
      потому идея литературного клуба окончательно блекнет в его душе.
       Куда больше ему нравится идея общежития поэтов и художников. Собрать самых талантливых... но тут мышление Жизнева дает сбой. А где их, талантливых, взять-то? Нет их - талант теперь заменился умением "продаваться", "пиариться" и "подавать себя". Тем, кто наделен таким умением в полной мере, коммуна ни к чему, а с теми, кто лишь собирается развивать его в себе, Жизнев и сам не захотел бы соседствовать. Кроме того, поэты и художники потащат за собой в коммуну шлейф хватких жен, бездарных деток, жадной родни, а также скверных характеров, вредных привычек и бытовой нечистоплотности... Те же знакомые Жизнева, что были и подлинно талантливы, и уживчивы, после долгих лет безвестности и бедности один за другим отказались от творчества - кто-то полностью ушел в ремесло, а кто-то и совсем отошел от искусства. "Если мы не нужны, - а мы не нужны, раз нам не платят, - с какой стати мы будем убивать время и силы на это самое творчество? Жизнь и так коротка", - говорили они, пожимая плечами. У нашего героя не хватало духу, - ведь он знал, сколько им пришлось пережить, - напоминать им слова Руми: "Приближается день, когда эти слова мои будут свидетельствовать против тебя: "Я звал тебя, - я, Живая Вода, - но ты был глух"". Сам Жизнев покорствовал своему жребию и следовал другому высказыванию Руми: "О Ты, кто вдохновил мой дух поэзией! Если бы я отказался и оставался молчаливым, боюсь, что тем самым я нарушил бы Твой приказ". Однако Жизнев никогда не умел ставить себя в пример своим товарищам. "Пусть каждый несет крест в меру своих сил", - думает он и отметает замысел творческой коммуны.
       Лучше уж устроить коммуну для друзей - пусть живут в номерах в здании бывшей прачечной, а принадлежащее им московское жилье сдают, тем самым резко повышая уровень своего благосостояния. Как прекрасно каждый день встречать в коридоре или во дворе людей давным-давно тебе знакомых, с которыми связывает множество общих воспоминаний, с которыми переживал разные приключения, которым ты помогал и которые помогали тебе, которым рассказывал о своей первой любви и читал свои первые стихи... Судьба не позволила создать с ними творческий союз - каждому пришлось зарабатывать на хлеб по-своему, но в коммуне, несомненно, вспомнятся творческие устремления юношеских лет. Тот будет писать рассказы, как писал в школе, тот вернется к живописи, тот засядет за мемуары, а по вечерам можно будет обсуждать сделанное днем и за бокалом шампанского сочинять громкие литературные манифесты и отповеди тупоумным критикам. Тут уже не будет ни соперничества, ни недоброжелательства, ни взаимного раздражения в пылу споров - старая дружба послужит надежной гарантией против всего этого... Но нет, Жизнев качает головой и сплевывает. Увы, старые друзья уже не те - не нужно им никакое творческое общежитие, разве только как средство получить дополнительное жилье. Поселившись в такой творческой коммуне, они будут делать то же, что делают сейчас дома - валяться на диване с бутылкой пива и смотреть футбол, которого в юности терпеть не могли, зато читать книги, как в юности, их теперь уже не заставишь. Разговаривать с ними теперь можно лишь об увиденном по телевизору да о дачном строительстве, в их жизни ровным счетом ничего не происходит, а если и происходит, то они этого не замечают. Посему предлагать им что-то сочинить нет никакого смысла: во-первых, они не захотят, ибо душа их обленилась, во-вторых, не смогут, ибо писать им не о чем, и, в-третьих, не смогут, потому что обленившаяся душа утрачивает навык самовыражения. Им проще часами переливать с супругой из пустого в порожнее, нежели расталкивать свои творческие способности, спящие непробудным сном. К тому же им хочется переменить машину, сделать в квартире очередной ремонт, достроить дачу и так далее - во всех этих устремлениях супруга их горячо поддерживает. А вот жизнь в творческой коммуне идет вразрез с такими устремлениями и, значит, неизбежно станет раздражать. Да и скрытность накопилась с годами, пропали общительность, обходительность, умение быть среди людей, да и симпатии к людям сильно поубавилось (виноваты, разумеется, люди - а кто же еще). Жизнев скрипит зубами от стыда: да, вот так изменились его друзья, и он ничем не смог этому помешать. Должно быть, ему следовало навязываться к ним в гости и читать стихи, и
      
       154
      
      рассказывать о том, что прочел и узнал, и напоминать о школьных прогулках по Тимирязевскому парку, когда они часами говорили о возвышенном и расставались, так и не наговорившись. Ну а он счел, когда друзья перестали ходить на его концерты, читать его стихи и вообще читать, что их выбор сделан и он не вправе пытаться его изменить (да и обида была, стоить ли греха таить). Теперь, думает он, надо искупать невольную вину и трудиться ради тех, кто еще не устал от жизни, чья душа еще не почила. Руми писал об этом так: "Когда слушатель испытывает жажду и ищет, проповедник становится красноречив, даже если он мертв". А можно вспомнить Катенина:
       Что ж делать? Петь, пока еще поется,
       Не умолкать, пока не онемел.
       Пускай хвала счастливейшим дается;
       Кто от души простой и чистой пел,
       Тот не искал сих плесков всенародных;
       В немногих он, ему по духу сродных,
       В самом себе получит мзду свою.
       Власть - слушать, власть - не слушать; я пою.
      
       Глава XXXVI
      
       Выкинув из головы все несбыточные проекты, Жизнев минует остающиеся у него по правую руку заброшенные здания. Символично, что по левую руку, напротив этих зданий, располагается помойка, как бы хоронящая в себе все надежды на повторение Серебряного века в путинской России. Жизнев выходит на маленькую площадь: с двух сторон от него дома, а впереди - обширный двор с детской площадкой и пешеходной дорожкой, ведущей в сторону метро. На памяти Жизнева эту дорожку работящие азиаты мостили плиткой раз пять, но покрытие вскоре неизменно приходило в негодность. Сколько оно продержится на шестой раз, не сумеет предсказать никто, но пока пешеходы топчут его весьма интенсивно. Всякая суета внушает Жизневу отвращение, поэтому он замедляет шаг и озирается. Слева он видит вход в подвальное помещение: над ним висит красивая кованая эмблема, изображающая, кажется, некий растительный узор, а слева помещен зеленый пластиковый щит с выполненным золотыми буквами перечнем благ, которые посетитель может получить в подвальном магазине. Тут и целебные травы, и травяные чаи, и растительные кремы, и книги по фитотерапии и даже по какой-то "травяной магии". Подвальный магазинчик вызывает у Жизнева теплое чувство: ему вспоминается сказка о лягушке, упавшей в крынку со сметаной, но не желавшей тонуть и потому дрыгавшей лапками до тех пор, пока сметана не сбилась в твердое масло. Ему вспоминаются также многие виденные им улицы провинциальных городов, где на каждом доме красовалась вывеска какого-нибудь магазинчика, мастерской, кафе, салона красоты, зубной клиники и чего угодно, вплоть до школы татуировки и гостиницы для собак. Народ барахтался как мог, стараясь сначала выжить, а потом и нажить деньги, памятуя высказывание Сарояна: "Ты же знаешь: когда у тебя есть деньги, ты уже не можешь быть дурным - тогда ты уже порядочный человек, потому что деньги сами говорят за тебя". Если предположить, что бизнес всех вышеперечисленных заведений шел успешно и приносил прибыль, то приходилось сделать удивительный по своему оптимизму вывод: ты ходил по улицам, где в каждом доме обосновались со своим бизнесом сплошь порядочные люди. Увы, сколь иронично высказывание Сарояна, настолько же и этот вывод далек от жизненной правды. Думать приходилось на самом деле совершенно о другом - о том, сколь многим из мелких хозяйчиков, добившихся успеха, удалось избегнуть тлетворного влияния наживы? Многим ли удалось уберечься от козней Маммоны? Не уберегшихся, к сожалению, очень много - слишком много для того, чтобы любоваться на бесчисленные вывески исключительно благодушным взором. "Надо не покоряться и соглашаться, а с риском идти на то, что кажется невозможным", - отважно заявлял Гитлер, и по части отваги с ним вполне могли бы
      
       155
      
      потягаться многие мелкие предприниматели. Увы, они могли бы посостязаться с бесноватым фюрером и по части других, не столь похвальных душевных свойств (недаром же приведенное чеканное высказывание Гитлера предусмотрительно лишено всякой моральной составляющей). Жизнев вспоминает тех не уберегшихся, с которыми его сталкивала судьба. Эти люди, словно излишние, бесполезные звенья, выпали из великой цепи Всеобщности - прежде всего потому, что утратили духовную связь со своими ближними. Эта утрата проявляется прежде всего в высокомерии, превознесении себя над ближним, что неотделимо от поглупения (недаром так мила бизнесменам поговорка "Если ты такой умный, то почему ты такой бедный" - еще одна визитная карточка глупца). И невдомек бизнесмену, упивающемуся своим превосходством над человечеством, что он именно благодаря этому чувству превосходства сделался чужд божественному Единству и, придумывая себе столь же почетные, сколь и нелепые прозвища - "бизнес-элита", "креативный класс" и тому подобные, - утратил право называться богом. Конечно, утрачивается здесь не только право, но и сама всеобъемлющая божественная сущность - недаром бизнесмены так часто лишены вкуса, недаром они перестают чувствовать вещи и, не надеясь уже на собственное чутье, обращаются к различным оформителям и дизайнерам, преуспевающим благодаря умению подлаживаться к тупости своих заказчиков. Недаром, наконец, пытаясь сблизиться с природой, бизнесмены всегда ее насилуют и коверкают, напрочь убивая ее красоту своими безобразными обиталищами и особенно своим "ландшафтным дизайном". Сознавая, видимо, что ближние будут плеваться, взирая на их барские изыски, бизнесмены обносят свои владения оградами и мстительно старются оттеснить трудовое население от лугов, лесов, источников вод, окончательно утрачивая всякую респектабельность в глазах разумных людей. "Горе превознесшимся в мире!" - писал Амин ар-Рейхани. Бизнесмены сплошь несчастливы, все от чего-то лечатся, все борются с какими-то проблемами (причем благодаря их деньгам корыстных советчиков у них множество), но на самом деле проблема у них одна-единственная - утрата живой связи с миром, и эта утрата томит их, не отпуская. Увы, вернуться во Всеобщность, оставаясь бизнесменами, они не могут, ибо выбор невелик: либо быть сродни всему сущему, либо быть "превознесшимися в мире", - третьего не дано. А значит, и не дано стать действующему бизнесмену музыкантом, художником, писателем, причем дело тут не в занятости. Делец может хоть всё ведение бизнеса переложить на плечи наемных менеджеров, но в творчестве все же ничего не достигнет, если не порвет в сердце своем со стремлением к наживе и не признает себя равным каждому из малых сих. Печально, но такой разрыв и такое признание - случай крайне редкий. Нам приходит на память множество одаренных людей, плодотворно работающих в искусстве, но при всем при том зарабатывающих на хлеб отнюдь не творчеством, а иными занятиями (наш герой, например). Однако в этих рядах творцов-истопников, творцов-шоферов, творцов-редакторов и т.д. мы не видим ни одного творца-бизнесмена. Креативность представителей "креативного класса" столь далеко, видимо, не простирается.
       И все же, весело думает Жизнев, в приобретении денег много других плюсов. Например, бизнесмены в значительно меньшей степени подвержены любовным неудачам, чем простые люди, хотя бы те же поэты. К сожалению, Байрон был во многом прав, когда писал:
       Любить, не зная
       За что ты любишь, - вот любовь земная!
      Поэт влюбляется в женщину, а у той участок мозга, отвечающий за любовь, на беду устроен так, что любить она может лишь богатых. Для нее эротичен любой мужчина, вылезающий из дорогого автомобиля, будь это даже бизнесмен Ханкис. Бедный поэт может сколько угодно добиваться взаимности у такой женщины, но все равно случится то, о чем писал Лиль-Адан: "Попробуйте рассказать какой-нибудь женщине о любви таинственной, неземной, сияющей звездами, как ночное небо, о любви возвышенных душ вроде вашей!.. Если ваши речи и западут ей в голову, они так же неузнаваемо исказятся, как замутится, впадая в болото, чистый родник. Так что, в сущности, женщины не услышат вас". Зато прав Роальд Даль: "С течением времени я обнаружил
      
       156
      
      удивительную, но достаточно простую закономерность, касающуюся молодых дам: чем прелестнее их лица, тем вульгарнее их мысли". Зато безымянные авторы "Старшей Эдды" относительно женщин иллюзий не питали:
       Красно говори
       И подарки готовь,
       Чтобы жен соблазнять...
      Вторит "Эдде" Матвей Вандомский:
       Никого не полюбят,
       Если подарка не дашь: любят не давших, а дань.
      О том же писал и Тирсо де Молина:
       А груда золотых монет,
       Мужчине прибавляя веса,
       С него снимает бремя лет.
      Конечно, привлеченных богатством женщин частенько ждет разочарование: их самоуверенные избранники совершенно не собираются видеть в них существа, равные себе, и склонны поступать с ними по завету аль-Джахиза: "Однако первая забота мужчин - опекать и сторожить женщин, ибо ничто не приносит бо́льшую пользу женщине, чем отдаление ее от мужчин и смирение ее холодом и голодом". Что ж, вряд ли кто-то сможет упрекнуть аль-Джахиза в несправедливости. О том же, хотя и имея в виду более цивилизованные нравы, писал Роальд Даль: "Очень богатые мужчины почти всегда безобразны, грубы, невежественны и неприятны. Они - бандиты, чудовища. <...> Они омерзительны. И неизменно женятся на красивых женщинах, а те выходят за них замуж из-за денег. Красавицы рожают уродливых бесполезных детей от своих уродливых алчных мужей. Они проникаются ненавистью к своим мужьям. Им становится скучно. Они начинают интересоваться искусством".
       И все-таки мы рискнем не согласиться с Байроном: даже если мы разочаровались в данной конкретной женщине, все равно есть за что любить и ее, и каждую из женщин Земли. Можно - за красоту, можно - за раскованность в постели, можно - за покладистость; можно, наконец, за деловитость, если больше не за что. Однако это всё реальные достоинства, а полюбить за реальные достоинства - не велика хитрость. Между тем миллионы мужчин во все времена сначала влюблялись, а потом, коли уж случилась такая беда, просто выдумывали достоинства своих любимых. То были воистину высокие, воистину фундаментальные достоинства, за которые вполне можно было биться, страдать и умирать. И важно ли то, что все эти свойства не присущи данной конкретной даме, если они присущи тому ее образу, который вы создали в своем воображении? Вряд ли был так уж безумен трубадур Джауфре Рюдель, который писал:
       Мой только тот правдив портрет,
       Где я стремлюсь к любови дальней.
       Сравню ль восторги всех побед
       С усладою любови дальней?
      Любовь (возлюбленная) Рюделя была "дальней" в самом полном смысле этого слова, ибо на Земле ее не существовало - свою совершенную возлюбленную, наделенную всеми мыслимыми достоинствами, трубадур попросту придумал, однако умер во имя этой любви по-настоящему. Но ведь прекрасные свойства, к которым он стремился, на Земле и вправду существуют, пусть и не собранные под одной телесной оболочкой; но ведь эти прекрасные свойства вполне заслуживают того, чтобы в их честь и защиту совершать самые невероятные подвиги, - разве нет? А если так, то всякая любовь высока и благородна. Пусть даже вызвавшая ее женщина сама по себе недостойна любви, но те свойства, к которым стремится влюбленный, пусть даже ошибочно приписав их заурядной бабёнке, - те свойства истинны, как истинен, пусть даже только в воображении влюбленного, и вобравший их в себя женский образ. Стремление к лучшим свойствам есть благо, потому и любовь, даже несчастная, всегда есть благо, а отстутствие любви есть зло и мука. А значит, прав Физули, который так писал о душе, лишенной любви:
       157
      
       Лекарство найдется от муки любой,
       Но не от мучений лишенного муки.
      Ту же мысль мы встречаем и у Гургани:
       Но горе в том, что горя нет былого,
       Скорблю о том, что не скорблю я снова.
      О том, что высший смысл любви - в ней самой, а не в обладании, писал Кальдерон:
       Я не желаю излеченья,
       Мне дорога печаль моя.
      И еще - он же:
       Кто, воспарив, не мог никак
       С высот заветных не сорваться,
       Пусть воспарит и вниз падет:
       Вся боль паденья не уменьшит
       Миг созерцания высот.
      Кальдерона поддерживал Лопе де Вега:
       Того погибшим звать нельзя,
       Кто погибает так прекрасно.
      О соотношении любви и тяги к обладанию Хуан Перес де Монтальван писал следующее: "Любовь моя так горда своим бескорыстием, что я едва осмеливаюсь желать тебя, ибо полагаю, что любовь, которая не дает воли объятиям, если не самая упоительная, то хотя бы самая совершенная". Это же имела в виду и Хуана Инесс де ла Крус, когда писала:
       Лишь тот достоит быть любимым,
       Кто не надеется им быть.
      А подытожить можно словами Навои:
       Пускай святыня далека - ступай в суровый путь,
       А не достигнешь - всё равно ей благодарен будь.
       Жизнев был честен с самим собой и отдавал себе отчет в том, что порой человек волей-неволей действует в соответствии со словами Шабенде:
       Лишь обладаньем, о друзья, недуг любовный мы уймем.
      Жизнев не собирался также отрицать и того, что сам частенько напоминал не слишком почтенного адресата слов Руми: "Время от времени, нисколько не уставая от этого, ты расточал лесть в поисках женского полового органа". Что поделаешь, слаб человек! Но Эминеску все же был воистину прав, когда писал:
       Не любят нас - не оттого ль
       Любить мы вечно будем?
       Такая огненная боль
       Дается свыше людям.
       Жизнев идет и бормочет себе под нос строчки Гофмансталя:
       Кричу мечте: "Не надо улетать!"
       "Жизнь, улетай! - кричу я. - Будь мечтою!"
      Но он, то есть Жизнев, а не Гофмансталь, уже сбивается с мысли. Он идет, слегка пританцовывая, потому что в нем звучит какой-то новый ритм - Руми описал это состояние так: "Дух-солнце танцует, и тело сие переминается с ноги на ногу". Поэзия уже овладевает им, и он ощущает себя необычайно могущественным, хотя не придумал еще ни слова. Как писал Абу Шакур Балхи:
       Своими путями, без помощи слов,
       Общается разум с владыкой миров.
      
      
      
       158
       Глава XXXVII
      
       Тем не менее слова необходимы для общения и потому вырастают из него. Если разум и душа человека достаточно сильны для того, чтобы прикоснуться ко Всеобщему, то от этого прикосновения они делаются многократно сильнее, и это ощущение нарастающего могущества стремится выразить себя в словах. В таких, например, как у д"Аннунцио (хотя другой поэт, несомненно, для того же ощущения нашел бы другие): "Но иногда из самых корней моего существа - оттуда, где покоится неразрушимая душа предков, - неожиданными вспышками выбивались энергичные порывы, такие бурные и пылкие, что я печалился, признавая их бесполезность в эпоху, когда общественная жизнь является только жалким зрелищем низости и бесчестия. "Разумеется, это чудо, - говорило во мне демоническое начало, - что в тебе с такой нетронутостью сохранились древние, варварские силы. Эти силы всё еще прекрасны, хотя и несвоевременны. В другое время они помогли бы тебе вновь обрести назначение, подобающее таким, как ты, то есть назначение человека, намечающего определенную цель, к которой он ведет своих последователей. Но так как этот день еще далек, ты должен в настоящую минуту сосредоточить эти силы и обратить их в живую поэзию"".
       И Жизнев сосредоточивается. Его переполняет ощущение власти, он невольно смотрит свысока на суетливых прохожих. Поэты, да и он сам, любят порой пожаловаться на судьбу, но теперь он чувствует в себе ритм, предвещающий рождение мощных строк, и готов с презрением отречься от всех своих жалоб, словно Руми, который писал: "В этом сосуде мира я блуждаю, словно пчела. Не слушай моего печального жужжания, ведь я обладаю домом, полным меда!" Собственные недавние раздумья, в том числе и возвышенные раздумья о любви, кажутся ему теперь пресными и нисколько его не занимают. Теперь ему гораздо интереснее встряхивать гигантскую копилку родного языка в том ритме, который ему удалось поймать (или который сам овладел им). Жизнев, дрожа от радости, предчувствует, что из копилки вот-вот посыплются нужные слова, важно только не ослаблять усилий и не сбиваться с ритма. Какая там любовь - эта радость неизмеримо выше, особенно когда слова начинают складываться в строки, строки - в катрены, а те - в стихотворение. Подобного восторга - без горечи, страха, раскаяния, усталости - любовь нашему герою не приносила никогда, ну а за других людей мы говорить не готовы. Жизнев нащупывает в кармане записную книжку и ручку, но дорожка слишком узка и слишком полна спешащими людьми, чтобы останавливаться и записывать. Поэтому он проходит дорожку до конца, становится в сторонку и, раскрыв блокнот, начинает лихорадочно строчить. Иногда в такие моменты он ловит на себе удивленные взгляды, но они его давно уже не смущают - дело, которое он делает, стоит того, чтобы преодолеть в себе глупую стеснительность, так отравлявшую его юные годы, а иных бедняг не покидающую до гроба. Если наше поведение кому-то кажется необычным, думает Жизнев, то и слава богу, ибо быть вполне обычным слишком просто, а значит, не слишком почетно. Разумеется, если на нас пялят глаза, это неприятно, но весь вопрос в том, из-за чего их пялят. Если речь идет о татуировке, или о портках невиданного покроя, или о кольце в носу, то каждый брошенный на нас взор является лишь свидетельством нашей глупости. Если же вы на улице записываете стихи или внезапно пришедшую мысль, то ради разговора с ангелом можно выдержать взгляды неразумных смертных. Вспомним слова Унамуно: "Во мне словно бы сидит кто-то и диктует мне внезапные мысли, и осеняет озарениями. Я повинуюсь ему, но не углубляюсь в себя, чтобы взглянуть ему в лицо и спросить его об имени. Я знаю только одно: если бы я увидал его в лицо и если бы он мне назвался, я умер бы, чтобы вместо меня жил он". Жизнев дописывает строку, захлопывает блокнот и вдруг замечает, что стоит совсем рядом с очередной помойкой. В его мозгу мгновенно возникает воспоминание: зимняя тьма, в которой горят разноцветные квадраты окон, поблескивает снег, жирно отсвечивает лед. От метро нескончаемой вереницей быстро и молча идут человеческие фигуры. Жизнев прячется от них за помойкой, торопливо расстегивает брюки и начинает мочиться, потому что выпил в компании много пива и в метро оно так дало себя знать, что Жизнев едва не погиб от разрыва мочевого пузыря. Зачем память подсунула нашему герою эту картину? Чтобы прервать его общение с высшей силой? В
      
       159
      
      таком случае ее замысел не удался, ибо Жизнев давно уже научился не позволять себе сбиваться с тех путей, в конце которых - подлинная, а не мнимая радость. Он легко возвращается к работе, а между тем продолжает двигаться к метро. Но мы должны отметить, что тому зимнему вечеру, вдруг выплывшему из памяти, Жизнев не позволяет нырнуть обратно в ее глубины. Он помещает его в легкодоступное место, на ближнюю полку сознания, и кто-то - кажется, не он сам - говорит у него в голове: "Про этот вечер обязательно надо написать. Про него просто нельзя не написать". Жизнев продолжает поддерживать внутри себя прежний ритм, он уже забыл о давнем зимнем вечере и о помойке и видит внутренним оком совсем другие образы. В то же время он с ловкостью истинного москвича лавирует среди попутных и встречных прохожих и ничем от них по видимости не отличается - записная книжка покоится у него в кармане. Тем не менее мы вполне можем сказать о нем словами Густаво Адольфо Беккера: "Он может быть где угодно, только не там, где все".
      
       Глава XXXVIII
      
       Жизнев заворачивает за угол, и его глазам предстает вывеска книжного магазина. Заведения, где торгуют книгами, представляются нашему герою однозначно положительными явлениями действительности (в которой вообще-то положительных явлений не так уж много). Вид книжного магазина и успокаивает Жизнева (значит, не все еще в мире плохо), и одновременно слегка интригует (а что там внутри новенького?). Однако в последнее время Жизнев в книжные магазины заходит нечасто. Цены там растут и постепенно становятся ему не по карману, так как его доходы не могут угнаться за этим ростом. "Быть поэтом и иметь деньги - так не бывает", - утверждал Сароян, и применительно к нашему герою он не ошибался. Жизнев редко доходил до полного безденежья, ведь человек он работящий, однако недостаток денег, при всей скромности своих потребностей, он испытывал почти всегда. А потому своему любимому развлечению - приобретению книг - он был вынужден предаваться не в благоустроенных магазинах, а в местах, неведомых широкой публике - на складах, с которых за бесценок распродают остатки тиражей, и в лавчонках, где книги дешевы из-за того, что хозяева скупают их у бедноты совсем уж за копейки. Впрочем, у Жизнева есть повод сделать при виде магазина и недовольную гримасу - ведь он знает, что его книгами там не торгуют. Высокая себестоимость малотиражных изданий плюс огромные надбавки оптовых и розничных книгопродавцев - и в результате книга становится непозволительно дорогой для интеллигентного читателя. Ну а малое число упоминаний о Жизневе в СМИ приводит к тому, что спрос на его книги окончательно сходит на нет и магазины начинают от них отказываться. Впрочем, Жизнев не падает духом, могло быть и хуже - у многих талантливых авторов нет возможности напечатать даже тоненькую книжицу "избранного". А ведь прав был Сароян, когда заметил: "Напечатали замечательную книгу или не напечатали - какое это имеет отношение к ее истинной ценности?" Итак, Жизнев отходит в сторонку и у крыльца книжного магазина бодро записывает в блокнот очередное четверостишие. Время у него есть, но из-за недостатка денег в магазин он не заходит. Прямо перед ним гудит, воет, рычит и, словом, создает привычный шум Дмитровское шоссе. Взгляд Жизнева перемещается влево и падает на маленький магазинчик с вывеской "Обувь из Белоруссии". Цены в этом заведении весьма гуманные, и новые летние штиблеты, особенно в предвидении отдыха на море, Жизневу очень нужны, но так как с деньгами туго, принять решение о покупке Жизнев не готов. Вместо этого он ставит в готовом стихотворении последнюю точку, делает энергичный жест рукой (вызвав боязливый взгляд какой-то семенящей мимо бледной девицы) и без всякого перехода начинает додумывать свои мысли о любви, прерванные приступом вдохновения (хотя сам термин "вдохновение" ему не нравится - он не понимает, зачем нужен особый высокопарный термин для простого желания поработать).
       Ему вспоминаются забавные строки Ландольфи: "И спросил себя поэт: "Разве не является любовь самым что ни на есть возвышенным и всеохватным чувством?" И сам же себе ответил: "Разумеется, является"". Вспоминаются и не менее забавные стихи Томаса Мура:
       160
      
       Рассудку отвечал я,
       Что с ним всегда скучал я,
       И вместо книг
       Любви дневник,
       Глупея, изучал я.
      Несомненно, любовь ужасно оживляет жизнь. Влюбись - и будет тебе не до скуки. Хотя бы потому, что с предметом твоего чувства могут происходить такие процессы, которые тебе весьма небезразличны, но на которые ты повлиять не в состоянии. Например, такие, о которых писал Перес Гальдос: "Представь себе: вот перед тобой невинное ангельское создание. В минуту слабости оно уступает побуждениям тщеславия и с высоты сверхчеловеческого совершенства падает в бездну греха. Ее ужалил змий, он внес в ее чистую кровь микроба безрассудных потребностей. Знаешь, что я имею в виду? Бациллу роскоши". Жизнев много раз воочию наблюдал страшное действие этой бациллы, и - с учетом того, что современное общество старается создать для нее максимально благоприятную среду существования - он заглушает в себе естественную даже для немолодого поэта тягу к женской красоте. "Куда мне! - безнадежно вздыхает он. - Мне ли противостоять блеску витрин и сладкому шепоту рекламы?" Ему вспоминается один из биллбордов какой-то ювелирной фирмы. "Любишь - докажи", - обращается с него к зрителю некая аппетитная красотка. "Не могу ничего доказать, - вздыхает Жизнев и, подумав, добавляет: - Да и не стал бы, если бы даже мог". Когда имеешь дело с дамочками, подобными этой рекламной героине, то не мешает вспомнить слова Франсуа де Бельфоре: "Скажу одно: мужчины должны либо чураться женского вероломства, либо иметь достаточно твердости, чтобы спокойно его переносить и не жаловаться столь горестно и громко, ибо виной всему собственная их глупость. Если женщины в самом деле столь коварны, как о них рассказывают, и столь своенравны, как они сами об этом кричат, - то не глупо ли вверяться их ласкам и не позорно ли домогаться их любви?"
       Так-то оно так, но все же Жизнев знал, столько же интуитивно, сколько и по собственному опыту, что не в меньшей степени, чем Бельфоре, прав Боккаччо:
       Кто хочет, пусть клянет тебя, Любовь,
       А я с того счастливейшего дня,
       Когда уловлен в сети был тобою,
      
       С признательностью славлю вновь и вновь
       Твое святое пламя, что меня
       Так возвышает над самим собою.
      Жизнев мог повторить вслед за героем Хосе Эмилио Пачеко: "Нет, вовсе я не излечился, если считать любовь болезнью в этом мире, где только ненависть - естественное состояние". Когда Жизнев любил свою татарскую княжну, то он любил, конечно, конкретную женщину из плоти и крови. Но в то же время эта любовь была и вестником любви ко всему сущему, свидетельством Единения, которого иначе подчас и не достигнуть. Именно о таком чувстве писал Шелли:
       Любви я в ответ не прошу,
       Но тем беззаветней
       По-прежнему произношу
       Обет долголетний.
       Так бабочку тянет в костер
       И полночь к рассвету,
       И так заставляет простор
       Кружиться планету.
      За подобное чувство стоит благодарить любую женщину, сумевшую его вызвать, какой бы она ни была в реальности, а не в воображении любящего. Та, которую любил Жизнев, была отчасти слаба,
      
       161
      
      отчасти суетна, порой безжалостна. Порой Жизнев, вспоминая о мучительных встречах и разговорах с ней, повторял, скрипя зубами, слова Хорхе де Монтемайора:
       Какая мука - лик увидеть твой,
       Какое счастье - видеть этот лик!
      И всё же платоническая возлюбленная Жизнева была и прекрасна, и добра. Он понимал: эта женщина стоит того, чтобы и любить ее, и мучиться из-за нее. Не сумев дать ему счастье, она дала ему, возможно, гораздо больше - то самое приближение ко Всеобщему, о котором писал Шелли. Должно быть, странно писать такое о, казалось бы, заурядном неудачном романе, однако заурядной (или выдающейся) нашу судьбу и наши чувства делаем мы сами. Как мы чувствуем, как мы любим, такова в конечном итоге и наша жизнь. Наш герой, хоть для многих это и покажется странным, не испытывал ничего кроме благодарности к женщине, которая так и не смогла его полюбить. Более того, он ее и не разлюбил - разве что ее образ видоизменился в его душе, сделался чем-то идеальным, сохраняя в то же время прежние узнаваемые черты. О такой любви писал Фиренцуола: "Я все еще мужчина, я все еще стремлюсь найти свою половину, я все еще стремлюсь насладиться красотой той, которая предстала передо мной как благороднейшая пища для моих счастливых взоров и как утеха для ума. Но молча и про себя любуюсь я ею, потому что моя любовь, которая чиста и целомудренна, опустив корни свои в почву, возделанную добродетелью, довольствуется сама в себе видом своей госпожи, которая не может быть у нее оспариваема никакой случайностью, ибо будучи недоступна телесному взору, она открывается взору умственному. Итак, пусть госпожа моя скрывается от меня, сколько ей будет угодно, я всегда ее вижу, всегда созерцаю ее, всегда ею наслаждаюсь и удовлетворяюсь". Так что неправ был Гургани, когда писал: "Плоды любви - отрава и обман!" Иногда плод любви - новая, иная любовь, несущая вместо прежних страстей великое спокойствие.
      
       Глава XXXIX
      
       Жизнев шагает вдоль витрины книжного магазина, косясь на выставленные в ней книги. Он видит, морщась, много всякого хлама в кричащих, чудовищно безвкусных обложках, однако некоторые книги ему нравится, их он охотно приобрел бы - жаль, зарплата не позволяет. Саркастически усмехаясь, он вспоминает слова поэта - одного из героев Мюрже: "Последнее время искусство и литература в моде, и мы зарабатываем, пожалуй, не хуже рассыльных". Метро уже совсем близко, и у Жизнева становится все больше попутчиков. Люди спешат, мешают друг другу, на лицах у них выражение уныния или обиды неизвестно на что. "И впрямь, на что обижаться? - усмехается Жизнев. - На самих себя, только на самих себя. Надо было больше трудиться, больше крутиться, быть смекалистее, - одним словом, следовало быть по-человечески сильнее, и тогда не вы работали бы на сильнейших, а они, оказавшись слабее, работали бы на вас. Ну а раз вы пропустили соперников вперед, то и обижаться не на что, всё справедливо". Подобные либеральные бредни Жизнев ненавидел, однако знал: многие из бегущих к метро, одураченные платными златоустами, верят в эту галиматью, хотя сами же страдают от того, что из нее вытекает. Их одурманивает не слишком похвальная надежда самим выбиться в "сильнейшие", хотя по статистике это практически исключено. Бегущие к метро отличаются терпением, даже своеобразным мужеством и могут сказать о себе то же, что и некогда Виктор Гофман (ибо по большому счету с тех пор ничего не изменилось): Что ж, здравствуй, день угрюмо-безотрадный!
       Тебя я встретил стойко, как всегда,
       Как верный страж на службе беспощадной
       Бессмысленно-позорного труда!
      Конечно, для самих этих людей труд представлялся бессмысленным, ибо позволял им лишь поддерживать физическое существование, не скатываясь при этом в полную нищету. Точно такой же труд судьба сулила их детям и внукам, - реальной надежды выбиться из этой колеи у представителей их класса не имелось, если не давать воли всяким бредовым фантазиям, возникающим на почве
       162
      
      просмотра телесериалов. Но для "сильнейших", для элиты, для "креативного класса" труд спешащих к метро людей вовсе не лишен смысла. Он создает прибыль, а прибыль делает доступными все наслаждения бытия, причем без всякого ущерба для элиты: не успеет она пустить прибыль на ветер, как "слабейшие", глядишь, снова ее создали, а сами удовольствовались скромной зарплатой и креслом у телевизора, рассказывающего им о правильности буржуазного мироустройства. Несмотря, однако, на такую несомненную полезность класса "слабейших", почтением у "сильнейших" он не пользуется. Его третируют свысока, дают ему презрительные клички и даже заявляют, будто он самой генетикой предназначен к своей незавидной доле. Ну а против генетики не попрешь, ибо она есть объективная истина. Все эти насмешки, клички, генетические изыски звучат печатно, публикуются в самых почтенных либеральных изданиях, которые твердо отстаивают принцип равенства рас и даже держат негра-гардеробщика. Скажи журналистам и издателям, что они являются самыми замшелыми расистами, - социальными расистами, разумеется, - они либо просто не поймут, чем вы недовольны, либо страшно обидятся. Сами предприниматели, сиречь "сильнейшие", пропитаны расизмом насквозь, но не задумываются об этом, так как вообще не имеют привычки думать, а тем более думать о том, как они выглядят перед лицом Бога. Зато они совершенно уверены: на весах мироздания они, "сильнейшие", потянут каждый куда больше, чем сотни их работников, своим трудом обеспечивающих весь блеск креативного класса. К сожалению, не все взирают на буржуазную элиту с тем же восторгом, как она - сама на себя. "И вы знали, что, как бы роскошно они ни одевались, какой бы дорогой номер ни занимали, никто из них ровным счетом ничего собой не представляет" (Уэллс). Вот это подспудное недовольное брюзжание, вот это гудение из подполья в буржуазном обществе постоянно звенит в ушах и отравляет существование людям с тонким и даже не очень тонким слухом.
       Ибо только кажется, будто сильные мира сего плевать хотели в своих дворцах на высказывания вроде вышеприведенного. На самом деле такие выпады их задевают и заставляют иногда не на шутку страдать. В самом деле: сильные мира сего в принадлежащем им социуме порой неожиданно оказываются в роли каких-то париев, ярмарочных уродцев, Карабасов Барабасов, высмеиваемых и не принимаемых всерьез. Поэтому они отругиваются и стараются порезче прочертить границу между собой и остальным человечеством, подобно герою Шамиссо: "У кого нет хотя бы миллионного состояния, - заметил он, - тот, простите меня за грубое слово, - голодранец!" К счастью, обычно наскоки на особую человеческую ценность буржуа в буржуазном обществе просто невозможны. "В самом деле, - едко размышляет Жизнев, косясь на своих попутчиков, - как можно допустить, чтобы вот этот толстяк с большими ладонями и вечно испуганным лицом, в курточке еще, кажется, советского покроя, который проворно вихляет задом, боясь опоздать на работу, - как допустить, чтобы этот жалкий инженеришка высоко вознес свой рог и поднял свой голос в присутствии людей, составляющих бизнес-планы и "решающих вопросы"? Да что он может разрулить, ничтожество? Можно ли помыслить о том, чтобы вот эта тетка неопределенного возраста с большим количеством косметики и выражением вечной обиды на лице вдруг вздумала облечь эту обиду в слова в присутствии акционеров той фирмы, где она трудится бухгалтером и сидит над бумагами столько, сколько скажут? А посему атмосфера на предприятии должна быть нетерпимой ко всякому вольномыслию и злопыхательству. Иначе "слабейшие", чего доброго, захотят еще и профком возродить, еще и про народный контроль вспомнят. Раздолбаев терпеть на службе еще кое-как можно, особенно если это родственники. А вот независимых и говорливых - никак нельзя". Жизнев часто вспоминал свой трудовой опыт советских времен. Подхалимов, конечно, хватало и тогда, но такое раболепие, такое холуйство, как во времена победившей демократии, при тоталитаризме были совершенно невообразимы. Вполне заурядных нынешних холуев тогда не потерпел бы никакой коллектив. Особенно бесила сервильность современных журналистов и писателей, как-то молниеносно научившихся пресмыкаться с неестественно честным выражением лица и исключительно во имя гуманизма и высокой морали. Продажных писак Жизнев глубоко презирал, но простых трудящихся за их покорность и долготерпение он презирать никак не мог и не
       163
      
      смел. Он знал, что сумеет, если потребуется, написать текст на какую угодно тему лучше всякого продажного писаки, зато не сумеет свести баланс так, как эта накрашенная тетка, и починить любой механизм так, как этот вечно настороженный толстячок. Подобные люди в обществе столь же незаменимы, как и любой хороший писатель. Но ведь незаменимость - большая сила, так почему столь важные люди умудрились попасть в разряд "слабейших", чей удел - вечная обида и вечный испуг? Да очень просто - об этом писал еще Троллоп: "Человек правый бездумно полагается на свою правоту и не запасается оружием. Самая его сила оборачивается слабостью. Человек неправый знает, что ему потребуется оружие. Сама его слабость оборачивается силой. Первый никогда не готов к бою, второй всегда готов к нему. Вот потому-то в нашем мире человек неправый почти обязательно берет верх над человеком правым и обязательно его презирает". Ну а Жизнев в сильные мира не лез - оттого, видимо, и презрение к малым сим ему осталось совершенно чуждо. Он хорошо понимал Эдмона де Гонкура, который писал: "Замешательство, смятение, нечто вроде ужаса - вот что я, несчастное, нервное создание, испытываю теперь при виде толпы". И все же толпа толпе рознь: одно дело поклонники какого-нибудь политикана, или слабоумной рок-звезды, или футбольные болельщики, - подобные толпы объединены вырвавшейся из-под спуда общей глупостью сбившихся вместе человеческих особей, желанием найти врага и расправиться с ним, желанием творить зло. Люди же, спешащие на работу, если с виду даже и образуют толпу, то на самом деле толпой, то есть скоплением злобной черни, ни в коей мере не являются. Они спешат на святое дело, сиречь на труд, и не их вина, если плодами святого дела пользуются до поры проныры и преступники. Новые хозяева жизни не оставили людям труда никакой возможности вдуматься в мироустройство и оценить свое положение в нем, зато постарались забить им голову массой фальшивых ценностей. "Приобретай, наживайся!" - слышит отовсюду призывы слуг дьявола маленький человек. В результате, хотя и трудно его в этом обвинять, но зачастую он живет в неистинном мире. Белинский писал: "Человек пьет, ест, одевается - это мир призраков, потому что в этом нисколько не участвует дух его; человек чувствует, мыслит, сознает себя органом, сосудом духа, конечною частностию общего и бесконечного - это мир действительности". Но можно ли презирать человека за то, что он живет в мире призраков, если его с детства кругом обставили этими фантомами и вопили ему в уши: "Смотри, вот они, благие цели! Вот к чему нужно стремиться!" Тех же, кто пытался читать Белинского, высмеивали на все лады и объявляли безумцами. Тем удивительнее то, что среди массы тружеников Маммоне и его слугам удается оболванить далеко не всех, и, по наблюдениям Жизнева, ко множеству самых простых людей, самых "слабейших", можно применить нижеследующие слова того же Белинского: "...Как бы ни была ограничена сфера деятельности человека, как бы ни незначительно было место, занимаемое им не только в человечестве, но и в обществе, но если он, кроме своей конечной личности, кроме своей ограниченной индивидуальности, видит в жизни нечто общее и в сознании этого общего, по степени своего разумения, находит источник своего счастия, - он живет в действительности и есть действительный человек, а не призрак, - истинный сущий, а не кажущийся только человек". Более того, среди "простецов" и "слабейших" Жизневу случалось встречать немало подлинных аристократов - аристократов в понимании Д"Аннунцио: ""будьте уверены, что сущность человека превосходит в цене все побочные качества и что господство над самим собой и есть главным образом признак аристократа". Впрочем, даже и человеческую слабость Жизнев не ставил в вину тем, кто бок о бок с ним каждый день торопился в метро, - он ведь знал, как нелегко им живется и как трудно порой маленькому человеку, захваченному потоком рутины, остановиться и набраться сил. А потому Жизнев неукоснительно следовал завету Конфуция: "Для мужа достойного нет ни массы, ни немногих; для него нет ни малых, ни больших; он ни к кому не относится с пренебрежением". Особенно необходимо соблюдение этого великого завета в том мире, о котором писал Конан-Дойль (имея будто бы в виду подводное государство) и который со времен создателя Шерлока Холмса изменился незначительно: "Вырос, с одной стороны класс эксплуататоров, сверхбогачей, стремившихся исключительно к чувственным наслаждениям, с другой стороны, обнищавшее до последней степени население, всё назначение которого состояло в том,
       164
      
      чтобы беспрекословно исполнять желания и капризы господ, как бы жестоки и отвратительны ни были эти желания". Жизнев полагал, что в подобном мире исполнить завет Великого Учителя поэт может лишь в том случае, если он думает как Карлос Песоа Велис: "Если поэт говорит о воде голосом самой воды, то пусть он скажет и о жаждущих". Или если он назовет свою книгу как Теодор Крамер: "Для тех, кто сам не споет о себе". Или если ему близки слова Уилфрида Скоуэна Бланта:
       Клянусь я небом,
       Что высший долг свой выполнит поэт,
       Коль вступится перед толпою сильных
       За тех, кому защиты в мире нет.
      Или если поэт согласен с Борисом Чичибабиным:
       Корыстолюбец небу гадок,
       Гори, сияй, моя звезда!
       В России бедных и богатых
       Я с бедняками навсегда.
      Или если поэт думает как Ренар: "Опасность успеха в том, что он заставляет нас забывать чудовищную несправедливость этого мира". Жизнев содрогался от холопства современных ему сочинителей, когда советская "проходимость" в лучшем случае заменялась на столь же явно выраженную "проходимость", но только буржуазную, не способную оскорбить тонкие вкусы содержателей домов терпимости, называемых издательствами, газетами, журналами и редакциями телеканалов. В худшем же случае даже поэты-лирики ударялись в рифмованную и нерифмованную публицистику, призванную ловко внушить читателю, будто взгляды и привычки, унаследованные от "совка", есть позор и клеймо отсталости, а вот унаследованные напрямую от эпохи рабства либеральные понятия не только не позорны, а, напротив, единственно истинны. Наш герой понимал, что коллеги по перу боятся безвестности и бедности, но он понимал также, что вовсе не этого следует бояться. Коллег могли бы успокоить, к примеру, следующие строки Сарояна: "Бедность - это нечто такое, что я сподобился познать и научился уважать. Разумеется, я всегда стремился избегать ее, а поскольку я писатель, мне действительно всегда удавалось ее избегать. Жить полной жизнью вопреки бедности значит победить бедность. Писать, не выпуская пера из рук, значит жить полной жизнью". Наш герой всегда ощущал на себе справедливость этих слов. Увы, большинство нынешней пишущей братии стремится жить не столько полно, сколько легко и богато - таковы правила общества потребления, усвоенные слабыми сочинительскими мозгами. Согласно этим правилам, чтобы жить богато, следует быть снобом, то есть презирать так называемых "слабейших", постоянно высказывать это презрение и вообще четко обозначить свою социальную позицию на стороне "сильнейших" и Маммоны. Писарев ядовито замечал: "Поэты, разумеется, очень рады производить себя в полубоги и, видя, что им верят на слово, интересничают и шарлатанят без зазрения совести. Большая часть их времени и их умственных сил уходит на делишки, на картишки, на интрижки, а между тем они стараются уверить и себя, и других, что постоянно созерцают духовными очами высокие идеи или прекрасные образы". Добавим, что поза полубога (либо блестящего денди, либо вдохновенного безумца, либо порочного декадента, либо жестокого мастера эпатажа и т.д.) принимается согласно правилам элиты, в которых записано, что сочинитель, увеселяющий эту самую элиту, должен либо радовать глаз, либо удивлять, но ни в коем случае не походить на "слабейших" (за это сочинителю позволяется писать плохо). Ренар напоминал самому себе: "У тебя один долг перед читателем - ясность", - но это правило писатель, жаждущий буржуазного успеха, должен прочно забыть. В результате соблюдения правил элиты сочинители получают возможность вести тот образ жизни, который очертил, или, точнее, процарапал своим милосердным пером всё тот же Писарев: "Поэтам свойственно воспевать триумфаторов и получать за это подачку с их богатого стола. Многим поэтам было бы особенно приятно превратить торжествующую грязь в очаровательных героев. Поступая таким образом, многие поэты оказали бы очень важную услугу собственным особам, носящим в себе достаточное количество той же величающейся грязи". Разумеется, мы понимаем, что при выборе
       165
      
      человеческой и творческой позиции, да и просто рода занятий молодым человеком далеко не всегда руководит непосредственно жажда наживы (хотя сейчас она непосредственно руководит куда чаще, чем ранее). Нередко главным оказывается то, о чем писал - тоже довольно ядовито - Сигизмунд Кржижановский: "Привыкнув делать свои слова из чернильных капель, передвигать их толчками пера, без всякого усилия, куда и как угодно, поэты вселяют соблазн в других, даже не включенных в их преступный орден, людей: вернувшись из мирка слов в мир вещей, люди видят, что вещи - тяжки, неподатливы, по сравнению со своими именами, и что перемещать их по путям земли куда труднее, чем чернильные капли по линейкам тетрадей. Отсюда - эмиграция из мира вещей, где нужен труд и пот, в мир слов, где достаточно так называемого творчества и пузырька чернил. Всем хочется в поэты. Презрение чернил к черни ширится, что ни день. Но поэтам... прогуливающимся меж строк, надо бы помнить о бороздах плуга: поэтам - заслушивающимся пения рифм и ассонансов - надо бы послушать стук станка и грохоты машин. Там - подлинная, черная от сажи и копоти, а не от чернил, жизнь". Увы, молодые сочинители сызмальства пропитываются презрением и отвращением к этой самой неблагозвучной и неблаговидной подлинной жизни. Собственно, она и подлинной-то для них не является: их годы проходят в институтских аудиториях, литературных студиях и артистических кафе. Откуда берутся вещи, сочинители не знают и знать не хотят, а на создателей вещей смотрят с отвращением и страхом. Ну а такая житейская позиция неизбежно приводит их в богатый стан элиты, где надо лишь иметь яркий имидж, презирать "чернь" и соблюдать некоторые прочие необременительные правила, зато совершенно необязательно выхаркивать из себя "строки с кровью". Войдя в число правильных сочинителей, молодой человек наслаждается известностью, достатком, иногда даже богатством, и прочими благами, предоставляемыми гламурной богеме. Однако за все надо платить - вряд ли наш молодой человек скажет, что данное правило несправедливо. Чем? Не надо пугаться - многие над такой платой лишь посмеются. При жизни придется терпеть презрение талантливых людей (но кто их видит, кто слышит?), а также богемы, далекой от гламура, богемы как таковой (то есть сборища пропойц и неудачников - нашли чем напугать). По окончании жизни придется смириться с забвением - но мы ведь этого уже не почувствуем, верно? Может быть, и верно. Байки про черта, являющегося за душой умершего, и про скрежет зубовный в аду мы здесь приводить не будем, дабы не подвергнуться осмеянию. Приведем лишь высказывание Ренара, который считал так: "Справедливость существует, только мы ее не всегда видим. Она рядом, здесь, скрытая, улыбающаяся, чуть позади несправедливости, которая производит много шума".
      
       Глава XL
      
       Миновав книжный магазин, Жизнев затем проходит мимо расположенного в том же доме кафе под сетевым названием "Кофе-хаус". Заведение существует уже лет семь и очень удобно для Жизнева расположено, однако из-за недостатка денег он там ни разу еще не бывал. Бог даст, до кончины еще побывает. А пока он забирает влево и вместе со своими попутчиками начинает пробираться между автомобилями, во множестве припаркованными на подступах к метро. Машины принадлежат обитателям трех громадных тридцатиэтажных домов, возведенных так, что они примыкают друг к другу наподобие гармошки. При проектировании этих монстров забыли предусмотреть гаражи и места для парковок, и теперь "слабейшие" протискиваются между автомобилями, направляясь к метро, а "сильнейшие" в своих поднебесных апартаментах проклинают быдло, вполне способное в своем угрюмом движении повредить их дорогую собственность. Жизнев помнил, как строилась тройная высотка - в лихорадочной спешке, в жару и в лютый мороз, причем строители-таджики, дабы не терять времени на переезды, летом и зимой жили в тех же домах, которые строили - разумеется, без тепла, света и водопровода, с окнами, затянутыми рубероидом. Такая ситуация еще недавно была в Москве обычной, да и сейчас не редкость, однако ни малейшего интереса у правозащитников она не вызывает. Более того, ни в одной из фирм, где после краха коммунизма трудился Жизнев, ему ни разу не предложили встать на профсоюзный учет, так как
       166
      
      профдвижением все эти фирмы охвачены не были. Зато в защиту человека, укравшего у государства громадные нефтепромыслы и трубопроводы, возникло целое общественное движение; в защиту человека, подсунувшего бизнес-партнеру фальшивые векселя, но вовремя разоблаченного, собирались шумные митинги, ну и так далее. Отвращение вызывали не столько те, кто платил за собственную защиту - для воров вполне естественно нежелание отвечать за свои дела, - а те, кто защищал: с их неестественно честными лицами, с их хлесткими лозунгами, с их постоянной апелляцией к лучшим человеческим чувствам. За одну эту апелляцию продажные правозащитники заслуживали, по мнению Жизнева, не меньшего наказания, чем сами воры. Впрочем, постоянно натыкаясь на характерные черты буржуазной действительности, сознание Жизнева в конце концов изнемогало и старалось переключиться на что-нибудь другое. Он знал одно - что этой действительности он никогда не примет и будет руководствоваться в своих отношениях с ней словами Джами:
       По ступеням отрицанья в ночь сойдем, чтоб вечно жить.
       Приближается павильон метро, и Жизнев перед погружением под землю поднимает голову, чтобы взглянуть в небо. Три гигантских здания тремя углами, словно форштевнями, врезаются в светлую голубизну, покрытую движущимися облаками. От этого движения кажется, будто вслед за ветром и облаками плывут куда-то и сами дома. Их тяжкая каменная прямоугольность вдруг начинает выражать зов беспредельного пространства, который особенно томителен в такие ясные майские дни. Жизнев вспоминает слова Кузмина: "Я не могу не чувствовать души неодушевленных вещей". Но чувствовать, конечно, мало - хочется выразить в словах эту душу и зов устремленного в бесконечность камня. Поэты - беспокойные люди, ибо их постоянно преследуют подобные трудно осуществимые желания, порожденные, в сущности, их собственным сознанием, их причудливым мировосприятием. Как писал Шиллер: "Поэтическое отношение к миру, собственно, и состоит в этом сведении ограниченного к бесконечному. Отсюда следует, что сам по себе внешний материал всегда безразличен, так как поэтическое искусство никогда не может его использовать таким, каким его находит, но придает ему поэтическое достоинство лишь тем, что само из него делает". Шиллер говорит здесь о работе, о творческом труде, но его не было бы, если бы не было самой бесконечности и способности человека воспринимать и ее, и то внутреннее единство, которое ей присуще. В любой творческой личности сливаются до нераздельности Бог-Вселенная и Бог-Человек. Вот что писал об этом Ньево: "Жизнь природы, которую мы ощущаем, пробуждает в нас мысль о более полнокровном и всеобъемлющем существовании человечества. Мы уже не критики и законодатели, но глаза, уши и мысли всего мира; разум перестает быть самодовлеющим, он - лишь частица всего сущего; человек не стремится больше всё понять и властвовать над природой, он живет, трепещет и дышит вместе с нею". Можно продолжить словами Гончарова: "...Мы, несмотря ни на какой разврат мысли и сердца, не потеряем никогда этого таинственного влечения, связующего нас с мировой силой". Здесь же уместно вспомнить и другого итальянца - Звево: "Это, собственно, и есть настоящая религия: ее не нужно исповедовать в открытую для того, чтобы получить утешение - то утешение, без которого порой - правда, такие случаи бывают редко - просто невозможно прожить".
       Вход в метро все ближе и ближе. Жизнев, морщась от запаха, пробирается между парой передвижных сортиров и дорогим джипом. Когда он выходит на асфальтированную площадку перед входом в павильон, на его пути оказывается молодой человек с испитым лицом, который, печально глядя ему в глаза, сует ему в руки листок с предложением какой-то работы. Жизнев безропотно берет листок и следует дальше, но натыкается на дюжего негра, тоже распространяющего подобные рекламки. Жизнев берет листок и у него и ободряюще ему улыбается. Озабоченное выражение на лице негра мгновенно сменяется радостной улыбкой. Жизнев спускается по лестнице в подземный переход, заново - в который уже раз - удивляясь разнообразию встречных лиц. В который раз во многих лицах он замечает сходство с различными животными, большими и малыми, хищными и безобидными, и вспоминает слова Гюго: "...Все животные таятся в людях и каждое в отдельности - в отдельном человеке. А бывает и так, что даже несколько в одном. Животные суть не что иное, как
       167
      
      прообразы наших добродетелей и пороков, блуждающие перед нашим взором призраки наших душ. Бог показывает их нам, чтобы заставить нас задуматься". Жизнев проходит мимо группы бродяг, топчущейся всегда на одном месте, - люди в ней меняются, но группа всегда там. Все бродяги в той
      или иной степени уже под мухой, несмотря на ранний час; опухшими лицами, а точнее - выражением глаз они напоминают Жизневу злобных, но неизлечимо больных животных. А вот и сами животные - стая бродячих собак, по-свойски лавирующая в людской толпе. Никаких мыслей о природе эти животные, правда, не навевают, скорее они похожи на переродившихся людей - во многих человеческих глазах Жизневу случалось видеть такое же равнодушие, а вместе с ним - холодную, оценивающую зоркость, пугающую куда больше тупой пьяной злобы. Жизнев думает, что собак с такими глазами надо отстреливать - беда, если они размножатся. Но что делать с людьми, у которых такие глаза - неужели отстреливать тоже? Ведь они гораздо опаснее собак и размножаются куда быстрее, ибо способны воспроизводить себе подобных не только половым путем. Пугающие мысли о новых расах почему-то одолевают Жизнева в любой урбанистической обстановке, будь то центральные улицы больших городов, промышленные зоны, метро и так далее. Ему вспоминаются стихи словацкого поэта Штефана Жа́ры:
       Сын будущего
       с новым представленьем
       о красоте - с яснейшей головою,
       за счет пищеварения и секса
       сверхмерно развитой, - владычить будет миром.
      Жизнев бросает насмешливый взгляд на какого-то большеголового очкарика, идущего ему навстречу, но тут же одергивает себя и вспоминает Гончарова: "Не забывайся, человек, и не надевай божескую рясу на себя! Если не будешь очень скверен - и то слава Богу!"
       Жизнев спешит, лавирует в толпе, уклоняется от встречных, и движение изгоняет из его сознания связные мысли. Однако тут же в нем снова начинает пульсировать ритм, возникает образ, появляются слова, из которых складываются строки, - образ приобретает словесную форму. Мачадо писал: "Интеллект никогда не пел. Не в этом его занятие". Кому-то это утверждение, возможно, покажется странным, но только не нашему герою. Он не любит рассказывать о процессе творчества, не любит о нем спорить - ведь это все равно что рассказывать о том, как выглядит твоя связь со Всеобщим, или о собственной сущности. Поведать, конечно, можно обо всём, но дух должен обладать определенной стыдливостью, и есть мера всякой откровенности. Если написаны хорошие стихи, то они сами по себе достаточно красноречивы, и поясняющий интеллект рядом с ними выглядит глуповато. Поэтому Жизнев предпочитает обрывать назойливых комментаторов поэзии словами Руми: "Что ты знаешь об этом жарко́м с кухни моего мозга? Ведь Бог наставляет повара день и ночь". Зато задуманное (или подсказанное Богом) Жизнев теперь всегда доводит до конца.
       Вот и наше повествование наконец-то подошло к концу. Мы знаем, что многие, видя толстую книгу, любят заглядывать в финал, а значит, самое время здесь предупредить их: книга наша при всей своей кажущейся простоте - для посвященных, которых мы, опять же для простоты, называем "благосклонными читателями". Мы следуем совету из "Сказок тысячи и одной ночи": "Не рассказывай этой сказки на перекрестке дорог или в присутствии женщин, рабов, рабынь, глупцов и детей. Читай ее у эмиров, царей, везирей и людей знания из толкователей Корана и других". Как же так, спросит непросвещенный читатель, ничего ведь не завершено? Мы ответим: а в нашем повествовании ничего такого и не происходило, чтобы завершиться эффектной развязкой. Просто человек идет на работу, как будет ходить еще много лет. Но в один прекрасный день он вдруг - всегда вдруг! - перестанет это делать. Поэтому наш роман и завершается на полуслове - как всякая человеческая жизнь.
      
       КОНЕЦ
      6 июня 2014 года Москва

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Добрынин Андрей Владимирович (and8804@yandex.ru)
  • Обновлено: 27/08/2014. 697k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.