| |
Повесть
Как течет река - все видели; как течет время - все знают; но только из нашей деревни можно наблюдать, как течет жизнь. А течет она по трассе, которая с недавних пор пролегла тяжко гудящей струною в трех километрах от нас, за серебряной равниной Ходяковского болота.
Подобные трассы есть всюду. Но любое движение лишь тогда по-настоящему обнаруживает себя, когда, наблюдая его настырность, сами мы вынуждены остаться навсегда неподвижными.
Как трудно, как же трудно стерпеть свой покой, если рядом все куда-то спешит да спешит! Хоть плачь, хоть кричи, хоть гляди тихо, а все равно, оно летит, плывет, свистит, гудит, ревет, воет, скрежещет, грохочет; кажется, уже один только ты не знаешь, что вокруг тебя происходит; и, кажется, даже ветер дует уже не потому, что такая ему погода, а потому, что есть у него собственная тайная причина устремляться над всею бескрайней землею, поднимать пыль, наклонять стволы деревьев, шатать макушки трав. Озираешься по сторонам, думаешь: "Боже мой! Ради чего не стало на всей земле покоя?!" Но - даже сам себе становишься необъяснимым. Самого себя начинаешь воспринимать, как ночную звезду, пристально глядящую сразу во все стороны, но - ни к чему во всех сторонах не причастную.
Хотя, конечно, жили-были мы именно такими, какими нам выпало жить да быть. По утрам мы просыпались и, как всякие иные люди, озирались на часы, чтобы зацепиться в нескончаемом потоке времени за собственную минуту, затем с охотой или без охоты прогоняли остатки сна колючей бадейной водой, плотно завтракали, шли работать, а после работы спешили домой, чтобы передохнуть. И незаметно въедалось в наши души подозрение. Например, вроде бы мы всего лишь фильм смотрели по телевизору, обыкновенный фильм, но нет, подозрительными своими глазами мы замечали вдруг, что и на телеэкране все уже давно имеет посторонний для нас смысл; вот, мол, глядите, никто в этом фильме не поднимается в пять часов утра, чтобы управиться со скотиной, топить печь, никто не выходит на огород, чтоб выскубать руками из грядок сурепь да осоку, никто не выходит в поле, чтобы гнуться там весь день под тяжким пламенем зноя, никто - глядите! - не боится надеть на себя дорогое платье, потому что негде им это свое платье испачкать!
- Ты добавила половы в мешанину для кабана? - окликал хозяйку Иван Макаров из заботы своей дальним голосом, как из погреба, когда та в вечерние часы останавливалась возле включенного телевизора, чтобы понять уже раз и навсегда: отчего выскобленная, в десяти шампунях вымытая женщина плачет и не хочет жить с приличным человеком, пьющим вино маленькими глоточками, не снимающим с себя весь день галстук, а главное - кто ж их кормит и поит, если они или в ресторане сидят, или в машине едут, или в ванной моются, или просто спрятались в тенечке да и говорят, говорят про свою любовь?
- Татьяна наша уехала, дак хоть жизнь узнает, - ответила однажды Ивану Макарову его супруга и выключила телевизор, чтоб Иван тоже не отвлекался на постороннее, успел до сна наносить воды из колодца и отбить поострее себе косу, а ей тяпку. Ответила и пошла доставать с чердака полову.
А из-за болота гудела дорога, гудела, не переставая, весь вечер, всю ночь - даже когда Иван Макаров с женой смыкали глаза и, потеряв память, засыпали, дорога сама для себя продолжала гудеть. И наступил однажды тот час, когда выглянули мы в окна, вышли во дворы, вышли на огороды, на поля и луга и - ни с ближнего, ни с дальнего расстояния не узнали своей деревни: от нее осталось не больше двадцати дворов.
Оказалось, что постороннее для всех нас движение жизни все-таки хлестануло и по нашей деревне, - так речные струи смывают с гладкого песчаного дна реки ненужный им бугорок. И начали по два раза в год сворачивать к нам с трассы автобусы, сноровисто огибали они болото, с разгону въезжали в деревню, из автобусов выпрыгивали толпы незнакомого народа, называемого шефами. Иногда мелькали среди шефов местные уроженцы. Например, Татьяна Макарова приезжала под именем шефа четыре раза, не меньше. Ну, она уж и детей своих привозила заодно. С поля возвращалась, недоумевала:
- Как можно все лето на свекле этой гнуться?
- Откуда ж нам знать, как мы тут? Лето так быстро пролетает, что подумать не успеваешь, - жаловалась мать и любовалась нездешним, непонятно пошитым платьем дочери.
Наиболее охотно пускали шефов к себе на постой наши старухи. Баба Олена по двадцать человек брала. И словно сама молодела, прояснялось ее лицо вдруг ожившей улыбкой.
- А ничего, гуляйте себе, - говорила она шумливым квартирантам. - Ваши годы такие, что не усидишь на месте.
Весь вечер могла она участливо глядеть на громкие игрища гостей. А один раз даже заплакала. Расплылись губы ее, полные синей, уже неподвижной крови, в горьком плаче, обнажили гладкие, без зубов, десны, из глаз ее высветились слезы, и не успела она их утереть, юркнули они в темные ходы морщин, тут же проступили безутешной влагой по всему лицу.
- Да ты чего, бабуль! - кинулись к ней квартиранты.
- А потому что глухая стала, у вас тут всегда поется, а я да ни слова не разберу-у-у... - всхлипывала старуха. - Верилось ли, что к старости еще и глухою стану!..
- Но ведь слова-то нерусские, - объясняли ей, - их же никто не понимает!
- Это на магнитофоне у нас записано, это не мы поем! - кричал ей в ухо самый среди всех обстоятельный утешитель.
- А что ж это за веселье такое, если сами вы не поете? - не поверила баба Олена.
- Ты бы и спела! - начали наступать на нее гости.
Баба Олена перестала плакать, но и петь не решилась, сказала:
- Мы доживаем, тут дворов-то всего ничего осталось, кому интерес есть вспоминать то, что прошло? Мы давно лишние на этом свете...
- Нет, не лишние, не лишние! - горячился особо жалостливый к ней паренек. - Потому что все - и вы, и мы - одинаковые люди!
- Какие мы люди! - махнула баба Олена легкой своей рукой. - Я пенсию коплю для дочек, а они подмоги моей не хотят, даже пенсия им моя не нужна... Разве теперь так живут, как мы? Младша доча тут недалече, в Сумах, живет, дак ко мне хоть иногда на денек заглядывает, а старша со своего Таймыра теперь только на курорты ездит. Не такие же, как у нас, заботы на этих курортах...
Но быстро заканчивали свое веселое приключение шефы, и пустела изба бабы Олены, даже воздух в избе ее черствел быстрее, чем недоеденный квартирантами хлеб, неподвижно застывали на своих местах никому теперь ненужные табуретки. Один только чугунок переставляла она - то в печку, то на стол, то на порог, то аж за калитку, чтобы там отчистить его песком.
Чистила свой чугунок баба Олена, рассказывала коту, который нюхал пропитанный сажей песок, загадочно жмурился:
- Счас бы и наварила, и напекла всего, дак ты, как и я, малоежка... Брысь, окаянный, а то прилипчивый, сатана, даже к мышам скоро будешь ластиться... Дочей тоже наградил меня господь, ленится лишний раз приехать, повидать, как я тут одна...
Песок о чугунок шуршал - шурш, шурш, шурш, - не гудела бы еще и дорога, кинула бы чугунок о землю баба Олена, потому как казалось ей, что уже даже у времени нет охоты двигаться дальше.
И все же год пролетал - как одна минута. Или не пролетал, а будто проваливался куда-то, не оставляя следа в памяти, не застревая в сердце.
Единственная отметина появилась - это когда вернулась Татьяна Макарова с обоими детьми.
Никто не поверил ей, а она гневливо оглянулась в свое, сказала весьма и весьма решительно:
- Пропади пропадом все на свете! По общежитиям пока мыкались, были у него товарищи кругом, холостячил он с ними, а затем привык так, что, даже квартиру получивши, холостячить не перестал. Только и радость от него, что до постели хоть на карачках, а все ж доползал! Целыми днями на работе кирпичи таскала, а дома мужа ненаглядного переворачивала, чтоб не захлебнулся спьяну!
- А и ничего, - сказала ей мать. - Тута, Бог даст, спокойнее проживешь. У нас еще никто с досады не умер.
- Тоже ведь, приплод хотя бы дала, - хвалила Татьяну баба Олена. - А мою младшу дочу, прости Господи, что скажешь, сколько лет не разнять с мужиком, оба, как два огурца, круглые, а хоть бы пусть не родили, хоть бы пусть из глины слепили или из детдома взяли, да и смотрели на него, чтобы людьми себя понимать... Неизвестно ведь, для чего живут! А старша доча аж на Таймыр от нашей свеклы сбежала. А что за Таймыр такой, и как там живут - никто ж не знает...
- Что ни говори, а, например, моему младшему тут сильно нравится, - вступал в разговор и Панкратий Заваленок. - И ты не удивляйся, - обращался он к Ивану Макарову, - не удивляйся, что твоя все-таки ж вернулась. Мой, увидишь, бабу свою перетащит сюда. Она у него тоже, как приедут, подсолнухи нюхает, говорит, мол, медом пахнут!
- Нюхает, а с тяпкою на огород не выходит, - привычно предостерегал Панкратия Иван Макаров, не особо охочий к напрасным мечтам.
Но и страстям, вызванным возвращением Татьяны, не разгуляться было среди двадцати изб. Очень скоро каждый в свое углубился, каждый в свою мысль, притертую к сердцу, занырнул. И зрела, зрела в каждом человеке та самая крайняя догадка, дознавшись до которой люди умирают спокойно, потому как знают, что дальше будет уже только то-то и то-то. Каждый день набирала в горсть песку баба Олена, склонялась над чугунком, будто над самой последней своею думкою. Иван Макаров, помышляя о внуках, скучающих наедине со взрослыми за неимением товарищей-однолеток, все же пока лишь для проформы приценивался к домам на центральной усадьбе, но, придя домой, сразу отдавался более привычным делам - менял в коровнике прогнившие доски, закапывал прель под корневища яблонь и груш. И делал все это он с таким видом, словно нес два полных ведра и очень боялся их расплескать. Панкратий тоже не сидел на одном месте: пыхтя, катал по двору дубовые бревна, затевал строительство еще одного амбарчика.
А дорога гудела все настырней. Если бы остановилась она - осиротилась бы в нашей деревне каждая еще пока живая душа. Уже как на свое доброе выглядывали мы на дорогу. Так выглядывают на месяц в небе, так выглядывают на окоем.
Земля весной, как и прежде, напитывалась влагой, а чуть солнце посильней припекало, выхлестывались из земли чистые, охочие к жизни побеги трав, пшеницы, ячменя, кукурузы, свеклы. Летом на грядках пухли тыквы, огурцы, помидоры, морковь, - словно кто-то, спрятавшийся в земле, смеясь, надувал их наподобие пузырей. Панкратий ушел из плотников в фуражиры, и количество его денежных рулонов, туго скрученных, нитками перевязанных, спрятанных в стеклянную банку, продолжало увеличиваться. Только развлечения ради отвозил он на базар помидоры, лук, чеснок, картофель, ужаренные на солнце до серебряного звона семечки, золотые окорока, и, только чтоб двор пустотой не зиял, каждую весну заводил он поголовье гусей да уток в прежнем, в сто штук, количестве.
- Было времечко, - вздыхала баба Олена, - вареник не из чего слепить было, а теперь кота хлебом кормить совестюсь. Ест, сатана, одно мясо. Да еще и свежатину ему подавай. А с другой стороны - раньше вокруг одной картофелины семь человек садились, а теперь ешь не хочу, а кормить некого!
- Радуйся, радуйся, баба Олена, что Бог всего нам на душу послал! И дочка твоя пустой живот не стала бы греть на курортах! - внушал ей Панкратий. - Я вот своим отослал бы денег на гарнитур, а им уже и гарнитура не нужно!
- Слава Богу, - в тон Панкратию выговаривала баба Олена, - и грех нам жаловаться на такое испытание!
- А Татьяна, погляди, дак не поверишь! - утешливо приводила в разговорах свои примеры жена Ивана Макарова. - Обвыклась, на свеклу ходит. Да и детям передалось, не такие худые теперь, как раньше, приехали когда...
Год за годом проваливалось время - неслышное, беспамятное.
- Слава Богу, живем! - иногда восклицал кто-нибудь, как из глубокой ямы, из вот этих лет, уныривающих без следа. И будто сама по себе, как прорастает дикая поросль на беспризорном месте, складывалась новая семья в нашей деревне: то есть, Насти Калюжной сын, Павлуха, живший на центральной усадьбе, начал ездить к Татьяне на своем мотоцикле.
- А куда денутся! - сокрушенно и радостно говорила мать Татьяны. - Ему в своем селе тоже пары нет. Там, считай, тоже не доищешься молодых. А бобылем он уже так настыдился, что даже пить бросит, а женится.
Попробуйте мешок проса по зернышку перебрать, надоест это занятие, бросите вы это дело, едва его начав, а несколько женщин из нашей деревни, не торопясь, обсудили хоть и незамысловатую, но на годы растянутую историю Татьяны и Павлухи, обсудили с такой дотошностью, что не ускользнула от них ни одна подробность.
Так, забывшись в своем, жила и жила себе наша деревня, и никогда не подумалось нам, что можно жить по-другому. И дорога гудела, не переставая, как, например, гудит прялка, когда чья-нибудь баба удумает наготовить пряжи не только на рушники, но и на кодри, на лантухи, на дорожки, да к тому же - на весь век, на все те времена, которые в свой черед придут.
Весеннее солнце выныривало прямо из-за белых, в снегу, полей, и начиналась весна, а снег еще не сходил, уже проклевывалась зелень в лугах, и в самую жару, когда наш Панкратий решался наконец снять рубаху, чтоб обсушить пот на плечах, вдруг начинал желтеть лист на яблонях да березах, ударяли холодные ветры, темнело небо, сыпался промозглый дождь, и тут же морозы начинали стеклить лужи в канавах, а на чистое стекло льда уверенно, как рука на руку, ложился снег. Падал, падал снег, а затем стаивал, чтобы снова вспыхнула, как искра от ветра, яркая, пропитанная солнцем зелень. Словно не время перелистывало само себя, а чья-то торопливая память. Торопливая, потому что все-таки тоскующая, украдкой тоскующая о какой-то своей, самой примечательной, самой светлой минуте. А однажды в голубой глади марева среди дальних Липенских лугов появилась незнакомая, еле различимая точка. И внуки Ивана Макарова, заметно подросшие, с дикими чубами, увидали эту точку, замерли, остановили дыхание.
- Чего рты разинули? - удивилась им Татьяна. - Или пожар увидели?
- Мамо! - Закричали они в один голос. - Там идет кто-то издалека!
- А идет если, дак что ж?
- Потому что не от трассы идет!
- Да вы пальцем покажите, чего зря кричать...
- Тамо вот!
Иван Макаров тоже вышел на огород, нахмурился, сказал:
- Такое время горячее, а они тута стоят, не стыдятся людей.
- Увидали они, что кто-то идет сюда, - сказала ему Татьяна.
- Что ж вы не объявляете, если кто-то к нам идет? - откликнулась и Иванова жена. Быстро пошла она в избу, чтобы надеть чистый передник да новый белый платок.
- Или, думаешь, к нам это? - ругалась затем на нее Татьяна. - Скорей выряжаться торопишься... Какая ж ты есть, в самом деле!
- А к кому идет он? - ничего не понимая, но на всякий случай поправляя свой новый платок, спросила у Татьяны ее мать.
- Ну, я уже не могу! Где ты видишь, чтобы кто к нам шел, а? - еще больше осердилась Татьяна.
- Чего ж тогда вы стоите здесь все? - обиженно ответила ей мать.
- Гляди ж сама, это в лугах неизвестно кого увидали они! Поняла теперь-то хоть? - И Татьяна показала матери в сторону обморочно далекого луга. Но мать тоже потеряла терпение, сказала:
- Тогда почем знаете, что не к нам он идет? Или не видела я, как прошлой весною ты письмо в конверт заклеивала? Иди да сними хоть кофту рваную! Мне, может быть, сон приснился, и кот нынче умывался все утро, лапою с той стороны показывал, а вы ж ни во что не верите!..
- Мам, - переменив голос, сказала Татьяна, - ты или молчи, если не знаешь, что сказать, или...
- Да ты на детей только глянь, как они тута стоят!
- Потому что говоришь при них Бог знает что! Извела всех догадками своими! - Татьяна спрятала под ладонь нечаянные слезы.
- Посказились, а отчего, сами не знают, - недовольно оглянулся на женщин Иван Макаров. И уже хотел было их прогнать с огорода, но увидал Панкратия Заваленка. - То, может быть, Панкратия Григорьевича сын идет, а вы тута думки свои вытрещаете перед людьми...
- Какие мои думки - ты не знаешь! - из самых последних сил, бесцветно и тихо крикнула отцу Татьяна.
- Ладно, - твердо урезонил ее Иван, - люди про нас неизвестно что подумают.
- Доброе вам здоровьичко! - Это Панкратий Заваленок подошел, бабам кивнул, Ивана за руку поприветствовал. - Смотрю, о чем-то вы тут гомоните...
- Да увидали вон там, на лугах, что, мол, идет сюда кто-то. А об эту пору по лугам кто пойдет? Вот и гадают, почему через луга человек идет, - сказал Иван, а затем и собственным рассуждением поделился: - Я же мыслю, мол, не нашенский ли это? До разъезда поездом докатил, а дальше захотел напрямик... Оно ж, если прямком от разъезда, то получится идти через луг.
- Это если налегке. - Панкратий покачал головой. - Но без чемодана разве кто ездит в гости? В гости с сумками или с чемоданами ездят, а тут теперь и автобус по трассе бегает...
- Если горе какое или какое-то намерение заставит тебя, то ты и шапку дома забудешь, не то что чемодан, - все более беспокойно вглядываясь в луга, сказала жена Ивана. - А у нас утром кот умывался, и сон приснился такой, что двух отгадок ему не бывает.
- Кот каждый день умывается, а вот замечаешь это не всегда, не каждый это замечает, да... - вымолвил Панкратий.
- Ты-то будто не ждешь никого! - обиделась Иванова жена.
- Кто не ждет, тот и не живет...
- Всем жданкам нашим есть куда деваться, - сказал Иван. - Это у нас тут одно направление, а у них перед глазами все пути.
- Я к тому говорю, что от хозяйства моего не любой откажется! - пояснил Панкратий. - Ты поищи такое, как у меня, хозяйство! Нагуляются, дак захотят вернуться, чтобы пожить уже в свое удовольствие, на всем готовом!
- Никто теперь не знает, какого они хотят себе удовольствия!
- Твоя вот приехала, а отчего ж моих ты не такими считаешь? Отчего моим не приехать, а?
- Наша от горя приехала, - скорбно возразила жена Ивана.
- А разве это не горе, если пропадут все мои погреба, да амбары?! Младший сын в последний раз приезжал, аж колотился тута до всего... Спать, было, ляжет, а глаза не хочет закрывать, на потолок глядит... Свое, родное! Родное! И если рассудить здраво, то у меня в одни погреба тысячи рублей вложены! В погреба мои можно хоть машиной въезжать! Это не абы какие погреба! И что, пропадать всему? Кто из сынов первым догадается, тот и будет тут куркулем жить! На всем готовом! И еще денег на машину ему дам! Захочет на машине ездить, дак ему я до трассы своими руками дорогу насыплю! Я в хозяйство свое труд такой вложил, что мне уже даже выгодно своим горбом дорогу мостить! Лишь бы хозяйство теперь не пропало, потому что я в него всю свою жизнь положил!
- Не надо было загребать, - рассудил Иван Макаров. - Нагреб неподъемного, вот и переживаешь...
Панкратий аж вскинулся весь. Ткнул он в Ивана пальцем, начал возить этим пальцем по Ивановой рубахе, кричать:
- А ты вспо-о-омни, как после войны мы, недомерки, вместо лошадей впрягались! Ты, Иван Ягорович, вспомни, как из одного только пота свого лепили мы, без отцов, свой кусок хлеба! Вспомни, как давились мы этим хлебушком отрубяным, с гречаной половою смешанным! Я как тогда не знал отдыха, так и теперь про отдых я ничего не знаю! От темна до темна корячусь! Можно ли осуждать за это?! С каких это пор за то, что он трудится, человека осуждать стали?! А я такую закалку на жизнь получил, что ото топор в ладонь вставлю, а разжать суставы уже не могу, прикипает к топорищу рука на весь день! И даже болит меньше, когда я топором работаю! Во какая закалка! Только лодырь последний меня осудит за это! Ты понимаешь?! Ты хоть помнишь, что жинка моя, после войны надорванная, двух сынов на свекольном поле родила?! Ты помнишь, как в сорок лет до земли ее свеклою согнуло, как она даже на карачках каждую ветку и каждую подобранную с земли соломину в свой двор несла?! Ты помнишь, как даже в гробу я ее не мог разогнуть?! Ты помнишь, как мои и ее сыны кулаками глаза себе повыдавливали на похоронах? Потому что знали, как материнское сердце кровью обливалось по ним, пока она была жива...
- А если сынам все же не понадобится твое хозяйство? - спросил Иван уже с настойчивым отчаянием.
- Тогда сожгу все... - сказал Панкратий. И если бы не видны были его свирепо напрягшиеся скулы, если бы судили мы только по звучанию его голоса, то можно было б решить, что сказал он это всего лишь задумчиво. - Мне справедливей сжечь все, потому как на продажу такое хозяйство пустить - это все равно что насмеяться над всеми моими трудами. Я рубаху себе новую не купил, хожу в том, что после сынов остается. Чтобы не пропадало! Все жилы мои в усадьбу эту вложены! А за нее теперь копейки дадут! И если купит кто, то ведь на слом же! В центральную усадьбу или в райцентр перевезут, как дрова! Памяти - и то не останется! А ты говоришь!.. Или что, тот человек выгадал, который не хотел трудиться, который все добро на ветер пускал?.. Вот скажи ты, Иван Ягорович, может ли такое быть, а? Может ли такое быть? Или..., - это он понизил голос до самой земли и, почти не дыша, обратился к наиболее набожной среди нас жене Ивана Макарова, - ...или ты скажешь, что надрываемся мы тута для чего-то другого, что Бог нам укажет на правду большую и горшую, чем та, про которую я сказал? Что ж, ради правды я посторонюсь всегда. Я и надрываюсь лишь потому, что положено человеку счастье свое искать в поте лица. - И далее он таки не утерпел, закричал: - Да сроду ж так было!!! Сроду!!!
Никто ничего не ответил Панкратию, потому что гуртом одну думку думать нельзя; как только люди в одиночку задумались над Панкратиевыми словами, так сразу же их лица оказались обращенными вовсе не на Панкратия, а в сторону лугов.
Освещенные одной только чистой далью просторной нашей земли, лица людские застыли во всей своей ярости к жизни, во всей своей смутной и пока ни кем до конца не высказанной правде, во всей своей немощи и силе. Пусть кто-нибудь прожил бы бок о бок с людьми нашими хоть целый век, но ничего он бы про них не узнал, если б не увидел их лица именно теперь, именно в эти минуты и секунды. Например, точно так же нельзя ничего сказать о крыле какой-нибудь птицы, когда она сама его у себя на спине не чувствует, когда не страшится она великой высоты под собой, когда ей хорошо и покойно, когда сердце ее пока еще ни обо что не запнулось. А человеку страшней, чем птице, вдруг учувствовать под собой высоту всей своей жизни! Вот, глядите, какой тут теперь Панкратий Григорьевич стоит. С каменными скулами, заросшими поблекшей на солнце щетиной, с мягким, сваренным в поту лбом, с колючими кустами вечно соленых бровей, с глазами неповоротливыми, - то есть так же неповоротливо, как Панкратий, глядят лишь волы, когда тянут трескающийся от собственной тяжести воз. А вот насмешливо улыбается Иван Макаров, - у него губы бесцветные, негнучие, будто жестяные. И неизвестно, как удается ему изогнуть жесть своих губ еще и в насмешливую улыбку. А жена его как бы без приметливого лица была. Так, когда глядишь на воду, то кажется, что нет у воды даже собственной поверхности, но - отражается в ней и дерево, и облако, и - навеки прячут эти отражения все то, что таится внутри воды. Даже если кинешь в воду камень, то будто не сама вода зашевелится, а только то, что в ней отражается. Вот же еще и Татьяна... Ну, на ее лице чего только нет! Вроде бы молодым и здоровым было ее лицо, но - бури житейские пролетели над ним и оставили свои следы: выщипанные брови, напитанные помадой губы, убитая пудрами мякоть щек. Никто теперь не знает, какая красота сооружалась когда-то на лице ее из румян и белил, из туши да непременной пудры. Но - лишней оказалась наведенная у зеркала красота. Женщины ведь так устроены, что вся красота их подобна фонарю, различаемому до тех пор, пока они счастье свое ищут. А о Татьяниных детях мне даже нечего говорить, потому как дети все одинаковы. И счастливые, и те, кому доводятся страдания, - они пока одинаково не знают настоящей меры тому, что у них в сердце щемит. А неподалеку, из вишневых зарослей, засохшим листком выглядывало еще и лицо бабы Олены, но - старые люди бывают похожими на детей, потому что ту меру всему, которую детям еще предстоит узнать, они вдруг перестают чувствовать. Вернее - чувствуют, но перестают бояться ее величины. Так, наверно, даже дерево может привыкнуть к пламени, в котором сгорает... Другие люди, оторванные от скотины, от лопат, от молотков и гвоздей нашим неожиданно громким гомоном, тоже вышли на огороды, и им была показана точка, движущаяся среди луговых просторов и обозначавшая пока неизвестно какого человека. Очень медленно двигалась эта точка. Медленнее гораздо, чем зреет в людях их нетерпение. И, наконец, наступила та минута, когда все повернулись уже к своим прежним занятиям. А баба Олена уселась на улице возле калитки и то ли задремала, то ли задумалась.
- Ты Павлухою тоже не кидайся, - внушала шепотом Татьяне ее мать. - Он бы не ездил каждый день, если б ты не нужна ему была. А кого тебе еще надо? Я, кабы знать, что ты к чьему-то плечу головой прислонилась, спокойно век бы свой дожила. Думаешь, детям нужна будешь? Дети теперь будто не рождаются, а отламываются.
- Я, мамо, уже не знаю, зачем на белом свете живу, - говорила Татьяна, а сама шуровала тяпкой меж сытых, толстых, негнучих кустов картофеля.
- Про это и гадать не надо, - тихонечко внушала мать. - Притулись к Павлухе, чтобы хоть душа не стыла, чтобы хоть какой-нибудь закуточек для сердца свово найти...
Нечаянно Татьяна попала-таки по стеблю картофеля острой тяпкой, выпрямилась на секунду, а затем сказала:
- Знать бы, что у детей уже не будет родного отца, тогда бы я на все согласная стала.
- Когда у человека есть жажда, то он и без кружки, горстью черпает воду. А у Павлухи есть охота семьею жить. Где теперь такого мужика найдешь? Он работящий, всегда веселый, пьет лишь потому, что нет ему применения в этой жизни. А он к счастью склонный, он пить в любой момент перестанет. С него пример твои сыновья будут брать. Без примера как они у тебя счастливыми станут? То раньше от горя в город бежали, теперь же, слава Богу, живем!
- Живем, да только, будто в могиле, жизни своей не чувствуем. Хоть у нас, хоть на центральной усадьбе, молчком все живут. Наработаются, наедятся и сидят, ждут сна... А было ли так?
- Веселье было и у нас, да поразбегалися вы все от веселья. - Мать со своей тяпкой еле поспевала за дочерью. - Думали, что по-другому жить надо...
- Кто теперь угадает, как надо было жить!
- Я тебе так скажу: трудно и долго лепится жизнь хорошая, а для горя - в одну минуту можно ее поломать. У меня в войну всех поубивало, а знала я, как жить дальше, и замуж вышла - знала, для чего тебя на свет рожала. А вокруг тебя все живы, да только ты не можешь никак придумать, куда себя деть... А все потому, что не по-людски вы поступаете, на стороне себе примеры для жизни ищете, от родителей отлепиться спешите, не хотите быть такими, какими мы вас рожаем. А я тебя родила - сразу поняла, что если теперь и умру когда-то, то дальше ты вместо меня будешь жить, что не только на том свете, но и на этом душа моя на каждую травиночку твоими глазами, как собственными, будет, не прерываясь, глядеть... Выходи за Павлуху, это ж все равно, что, набегавшись, дальше в покое пожить...
- Кабы все про себя знать..., я правду говорю... - И Татьяна глянула в сторону луга. Вслед за ней мать, уперев руку в ноющую поясницу, начала искать глазами двигающуюся в лугах точку...
- Почему не по дороге, почему по траве? - сказала она. - Сроду у нас так никто не ходил...
- А показали ему, в какой стороне деревня, он и поперся.
- Значит, не здешний. Твой-то сроду дорогу знает... Да и, - тут же торопливо добавила мать, - у Панкратия сын младший такой, что учудит даже через луг пойти. В Рыльск когда лук мы возили, дак он не по городу шастал, как другие, а залез на гору Ивана Рыльского... Я ж говорю, Панкратий его сейчас узнал, потому и расходился, начал грозить, что пожжет все... На радостях это он.
- Ну, как узнать, если непонятно даже, мужчина это или женщина идет...
- Свово сразу признаешь!
- А мне кажется, что в такой дали даже своего признать невозможно...
В духоте тягучих, как застывший мед, запахов, поднявшихся от картофельной ботвы, они говорили теперь ленивыми и тихими голосами. А затем снова взялись за тяпки.
Солнце по небу быстрее катилось, чем продвигался в сторону нашей деревни никому неизвестный человек. Панкратий слонялся по избе, по двору и не знал, за что ему приняться далее, недовольно выглядывал на луга. Иван Макаров тоже только курил и усмехался чему-то своему, слушал, как кто-то бьет по железу молотком, клепая косу. Словно не вытерпев этого звона железного, солнце вдруг налилось краснотой, отяжелело, начало клониться к земле. Иван Макаров, изумленно глянув на охолонувшее солнце, вышел со двора. Но в лугах теперь было пусто. "Тинь-тинь-тинь..." - стоял в ушах звон от еще недавно стучавшего молотка...
А затем в конце улицы вдруг появился человек - высоченный, в рубахе с засученными рукавами, в серых, хорошо отутюженных брюках и в сандалиях. И слышно было, как шуршали его шаги по пыли. Шагал он теперь быстро; щурясь, смотрел то на избы, то на огороды, то на великаньи лопухи в канавах
Иван Макаров в упор рассматривал этого высоченного незнакомца. Губы Ивана дергались, гнулись в усмешку. Но получалась усмешка эта жуткой. Сквозь прореху в заборе строго и скорбно блестели двумя неподвижными точками глаза Ивановой жены. Татьяна засовывала тяпку под крышу сарая, а тяпка никак не могла там зацепиться, соскальзывала обратно ей в руки. Оба сына Татьяны заворожено следили за тяпкой, шмыгали носами, оглядывались в сторону улицы и опять устремляли свои глаза на тяпку.
Высоченный человек наконец обратил свое внимание на Ивана, а затем на Панкратия, который тоже, как и Иван, как и все остальные вышедшие на улицу мужчины да женщины, глядел на него в упор. Длинные ноги этого человека стали помедленней сгибаться в коленях, на лице его появилась даже растерянность. Осторожно переступил он через особенно глубокую колдобину в дороге и поставил ногу не в пыль, а на траву у обочины. Но, поравнявшись с Иваном Макаровым, не выдержал и отступил в пыль. На Панкратия Григорьевича он взглянул почти с недоумением и на всякий случай ускорил шаги. Далее он шел, продираясь между другими людьми, нащупывая себе дорогу между непонятными ему их мыслями; и скоро шаги его перестали быть слышными, словно он только лишь снился глядящим на него людям. А затем он, прежде чем скрыться в ракитах, через которые по направлению к ближайшей от нас деревне Козыревка вел накатанный машинами большак, вдруг оглянулся, но - сквозь вечерний воздух уже не различить было его лица. Перед людьми в сумерках мелькнуло вместо его все-таки человеческого лица только круглое да плоское зияние. Затем люди продолжали глядеть также и на безмолвно застывшие ракиты.
Сумерки вскоре повытекли из темных ракитовых зарослей, разлились по канавам, густо зачернели под листьями лопухов, впитались в палисадники и калитки.
- Мамо, мамо... - дергал Татьяну за рукав один из сынов, то и дело ежась от тяжких да хладных сумерек.
Татьяна, которая стояла теперь, как и все, среди дороги, обернулась к сыну, обняла его жесткую чубастую голову. Он на краткий миг умолк было, а потом тихо сказал:
- Баба Олена умерла...
Татьяна вздохнула, а затем все-таки очнувшись, быстро побежала к бабе Олене. Мы все тоже невольно двинулись туда, куда она побежала. А вскоре увидали и бабу Олену, сидевшую по-прежнему на скамейке, с чугунком в руках. Глаза бабы Олены были раскрыты, но не смотрели никуда. Вернее, смотрели, но без знакомого мерцания - такими бывают глаза, которые смотрят сквозь лед. И рот бабы Олены приоткрылся как-то уже неладно, вбок.
- И-и-и, - это тоненько заголосила Иванова жена. Она пробиралась сквозь толпящихся людей к старухе. Старуха же медленно облизнула губы, из глаз ее проглянуло все-таки живое зрение.
- И что там за человек шел, а? - спросила она слабым голосом, даже не шевеля навеки ссохшимися губами. - А то я да задремала...
Панкратий подступил к ней, побольше вдохнул воздуха, закричал громко, словно обращая свои слова в самую в немыслимую даль:
- То просто чужой кто-то шел! По свои-и-им делам! Поняла?
Баба Олена закивала головой, улыбнулась, сказала:
- Глянь, сколько народу, Бог дал, собралось. Ну, дак посидим, посумерничаем, как бывало раньше...
Кое-кто сел рядом с ней на скамью, кто-то, чтоб не торчать, как кол, прислонился к воротам, но большинство разошлись по домам - ухаживать за скотиной, собирать ужины и готовиться к завтрашнему дню. Иван Макаров и Панкратий остались с Оленой.
Сначала они долго глядели в сторону Ходяковского болота.
- Да, - сказал Иван. - Как подумаешь, какая наша жизнь...
- Вот то-то и оно... - ответил ему Панкратий.
Затем они повернули головы в сторону Липенского луга.
- Да, - сказал Иван. - Какая жизнь ни есть, а все-таки она жизнь.
- Я ж говорю...
И еще чуток помолчав, разошлись.
Панкратий, перед тем как ложиться спать, достал из шкафа пожелтевшую школьную тетрадь, нашел в ней чистый лист, вырвал его, затем долго прилаживал тонкий карандаш к негнучим своим пальцам. Наконец начал выводить на бумаге: Здравствуйте сын и невесточка мои а так же онучатки Митрий и Леся я жив и здоров пока Бог миловал того желаю вам всем а особенно онучаток жалко Леся письмо прислала приветы подала и спасибо ей за то что ручка ее потрудилась для дедушки а люди говорят не нужно вам ничего моего тута хотя только в строениях много тысяч вложено дак пропадет но я деньги которые у меня на книжке с собой на тот свет не заберу вам пригодятся и надумал что ничего не жалко если вам там больше нравится только одно боюсь что если даже место могилке своей сам укажу возле вашей драгоценной мамы и бабушки то все равно не буду знать куда денусь как ото жил на свете да и пропал если б только знать куда денусь дак пусть бы хотя конечно Леся написала что у вас все хорошо просто на денечек бы приехать можно была бы радость хотя конечно не подумайте ничего ручку Леси которая потрудилась для дедушки целую и обнимаю и всех целую всем низенький от меня поклон кабы грамотный был а то ставлю точку". Дописав письмо, Панкратий разделся, выключил свет, лег на краешек широкой кровати и начал привычно глядеть в темноту, чтобы не замечать бескрайнее время до той поры, пока не придет сон. Но темнота вдруг пошатнулась, выглянули на Панкратия из темноты портреты сынов, невесток, внуков, покойной жены, мелькнули спинки стульев, кувшин на столе, печка. И тут же все пропало. Это Павлуха, заворачивая к Татьяне, чиркнул по огромной и тихой избе Панкратия Григорьевича огненной фарою своего мотоцикла.
И время опять потекло в своем направлении, не замедляя и не убыстряя движения. Послушная только времени, а не чьему-то человеческому намерению, маленькая железная стрелка на часах, которые висели на простенке в просторной избе Панкратия, намеревалась совершить за предстоящий сутки, как ей и положено, ровно два оборота, а другая стрелка должна была крутонуться до следующей ночи двадцать четыре раза...
"Вот же, кто-то минуты и секунды все до единой пересчитал!" - пытался удивить себя Панкратий хоть чем-нибудь, когда мысли о рулонах денег в стеклянной банке, о большом хозяйстве, о новом амбаре, в котором с закрытыми глазами он мог наизусть выщупать каждое бревно, одолевали его так, что засыпать было страшно.
- Я говорю, вроде обыкновенные часы... - с трудом вспоминал он на следующий день Ивану Макарову смутную свою догадку о часах. Потому что обо всем остальном было уже давно у них переговорено. - А если вдуматься, что людьми подсчитана уже каждая секунда времени... Наперед кто-то все наше времечко посчитал!
- Люди ж, какие только ни есть... Да. Потом ведь уже и такое количество веков переменилось, такое количество людей на земле пожить успели... Некоторые секунды все сосчитали, а некоторые не считали даже года..., - смирно да тихо глядя в свое, отвечал Иван Макаров. Но затем вдруг и усмехнулся он тому, чему, по обыкновению своему, не усмехнуться не мог: - Вот, по телевизору показали пирамиды... Аж египтянские! А что это за пирамиды - никто теперь определить не может... Да.
- Чего только не покажут по телевизору... - сказал Панкратий, которому разговор о пирамидах не показался важным.
- Да я ж к тому и говорю, что, слава Богу, не всякое, что показуют, нас касается.
- Иной раз думаешь, что вот это и это нас не касается, а оно всеравно ж кусается, - сказал Панкратий. - Вот, говорят, мол, додумались они там, на верхах, аж до какой-то там перестройки... Мол, прежняя их постройка им самим разонравилась, и захотели они взамен постройки применить эту самую перестройку... Крутят нами, как им только взбредет в голову!
- Но бригадир мне сказал, что, мол, теперь хоть на трех работах работай, все будет оплочено на полную катушку, даже не надо на шабашки ездить, - вспомнил о последней новости и Иван Макаров. - А я так думаю: всякого кабанчика чешут за ухом только тогда, когда хотят его осмалить. Хотя, с другой стороны, мне уже и просьба была... Бригадир говорит, бери сепаратор, будем тебе доплачивать к прежнему еще один оклад... А это если на круг - почти две сотенных получается!
- Я бы сторожевать на ферму пошел, - признался и Панкратий в собственных потаенных планах. - Сна все равно нет. А бригадир сказал, что пенсия по последним годам теперь будет начисляться.
- Что ж, может, и впрямь дадут нам пожить по-людски, - сказал Иван Макаров без обычной своей усмешки, как на духу.
И - действительно, деньги нам стали выплачивать в конторе за каждую дополнительную работу по полной ставке. Панкратий днем возил фураж на ферму, ночью сторожевал и жалел только о том, что в сутках мало времени. А, например, Павлуха, как человек более молодой да прыткий, числился теперь аж на трех работах. То есть был он, как и прежде, киномехаником, но взялся еще монтировать новый насос к водонапорной башне и управлять комбикормовой болтушкой на свиноферме. И к Татьяне скоро стал он приезжать не на мотоцикле, а на почти новом "Москвиче", купленном у агронома райсельхозуправления. Панкратий, глядя на красного, словно свежий помидор, "Москвича", скрежетал зубами, представлял, как стоит и у него во дворе новенькая, не чета Павлухиной гордости, "Волга", подсчитывал, сколько этих "Волг" мог бы купить за свои, скрученные в тугие рулоны и перевязанные нитками, сбережения. Получалось очень много "Волг".
И в один из дней уже было захотел он младшему сыну написать новое письмо, с указанием точного количества собранных им за всю жизнь денег, но едва завечерело на дворе - что-то само вдруг как вспыхнуло, да как осветило ему все те три окна, которые на улицу повернуты, да вдруг как загомонили разные голоса - сначала за воротами, а затем и во дворе, а затем (тут Панкратий аж поперхнулся от волнения и то ли запел, то ли завыл) загомонили и защебетали эти голоса у него в сенцах...
Неподвижный, как кочерга, стоял Панкратий возле печи. И, чтоб не упасть, так же, как кочерга, к печи он прислонялся. И еле слышно гудел: "Ы-ы-ый... ы-ы-й...." Младший сын, уже перешагнувший порог, уже узнанный, попробовал его обнять. Но получилось нерасторопно. Невестка, почувствовав свою очередь, взялась было поцеловать остолбеневшего от счастья Панкратия в жесткую стерню на его щеке. Внук и внучка, уже, оказывается, по-настоящему взрослые, глядели с застенчивыми улыбками и не знали, как себя с молчащим дедом вести. Наконец, внучка Олеся вымолвила:
- Здравствуй, деда, мы вот приехали, а ты нас не узнаешь...
- Да как же не узнаю-у-у-у! - закричал Панкратий теперь своим настоящим голосом. И, видимо, будучи хорошо обученным одними только своими мечтами об этой встрече, он очень ловко, чуть не в полминуты, выставил на стол ужин. Так что сало, порезанное аппетитными ломтиками, окорочина, сияющая розово-золотым срезом, помидоры, огурцы, пучки зеленого лука и чеснока, лопающаяся от крахмальной сладости и белая, как мерцающий снег, картошка на стол поспели быстрее быстрого и затем дожидались, пока гости по очереди подходили к рукомойнику, доставали из чемоданов собственные гостинцы.
- Да вы никак на машине приехали! - вспомнил теперь Панкратий и о вспышке света, ударившей ему в окна.
- На джипарюге мы сюда прикатили, а не на каком-то драндулете маломощном! - Сказал сын очень важно.
- Не приезжали ж...
- А потому что ездили собирать облепиху! Отпуска дожидались и ехали собирать! За тысячу километров ездили! Вот, смотри! - Из внутреннего кармана пиджака, на цвет кирпичного, хромового, явно дорогущего, сын вынул синие, как стекло, сберкнижки, распахнул их. Панкратий принялся было считать нули, но внук и внучка подошли к столу, стали принюхиваться к удивительной окорочине. Так что Панкратий тут же скомандовал:
- Прячьте книжки свои да и садитесь покушать, а то скоро вечерняя дойка окончится и мне надо будет идти сторожевать!
Пока кушали, он сам не знал, что ел и что пил. Голова его пухла от рассказов сына о том, что теперь они с женой тут навсегда останутся, что будет у них тут кооператив, что купят они сотню бычков, что земли возьмут под люцерну гектаров сорок, что на трактор денег облепиховых тоже хватит. Услышав о деньгах сына, которых хватит и на покупку трактора, и на тележку к трактору, Панкратий, весь белый от волнения, поднялся из-за стола, вытер губы новым, с этикеткой, полотенцем, шагнул к печке, сунул руку в печуру, достал оттуда огромную стеклянную банку, а из банки извлек тугущие, тяжелые, напитанные его потом, нитками поперевязанные рулоны.
- Н-н-на! Тут тебе на всю жизнь хватит, а не только на трактор с тележкой! - Сказал он сыну, не слыша собственного голоса.
А утром Панкратию Заваленку показалось, что прежнее солнце кто-то из неба выкрутил, как электрическую лампочку, и вставил на его место новое, более ясное.
И жизнь потекла далее. Иван Макаров каждый день очень настойчиво расспрашивал Панкратия про намечающийся кооператив. Баба Олена, перестрев на улице Заваленка-младшего, допытывалась у него, не видал ли он ее младшую дочку.
- Она же в Сумах живет, а мы из Москвы приехали! - отвечал тот. - Москва и Сумы, это разные города!
- А внук Одаркин, что из Юрасово, ездил в Москву через Сумы..., - на всякий случай настаивала баба Олена на своем.
- Сумы - это теперь уже другое государство! - Однажды объявил ей Заваленок-младший. - Украина, как и Германия, теперь уже нерусская страна!
- Ну что ты мелешь, ей-Богу! - Смутилась баба Олена. - Можно ли наши Сумы и Германию твою равнять... Да и как бы моя доча в твоей Германии стала жить! Что, все люди в Сумах тоже нерусскими сделались?
- Не мучай ты бабушку, она все равно ничего не поймет! - вступилась за бабу Олену ласковая да пригожая Олеся, внучка Панкратия.
- Как на картинке нарисована у вас девочка! - похвалила ее вышедшая на улицу Иванова жена.
А охочие к разговору мужчины пытались рассуждать со всезнающим Заваленком-младшим об отдельной, как Германия, Украине. И пришли к выводу, что все это ерунда, что такого не может быть, да и никто в Кремле такого не допустит. Не дураки же там сидят!
- В прошлую войну тоже хотели Украину забрать, а ничего у них не получилось! Сталин еще и увеличил нашу страну!
- Не-е, это друго-о-ое, это как колхозы у нас то укрупняли, то разъединяли, а разницы мы не видели никакой, - заключил Панкратий, уму которого возвращение сына придало легкость и непоколебимость.
Но счастье Панкратия - этого самого могучего в нашем краю человека! - длилось недолго...
Бычки - толстолобые, с шелковыми холками, с крепенькими куцыми ножками - были уже куплены, загон для них был уже выстроен, а пока очередь до трактора дошла, все оставшиеся деньги вдруг превратились в полову. И те, что в рулоны были скручены да нитками перевязаны, и те, что нулями помечены были в сберкнижках. Сын Панкратия стал похожим на колючую проволоку. Панкратий ходил за ним, канючил:
- Ты, видимо, ничего не по-о-онял! Ты посчитай! Это ж тебе не копейки! Это ж ты-ы-ысячи! Такого не может быть! Такое бы там, наверху, допустить побоялися!
Сын мрачно шуровал вилами возле быков и ничего не отвечал.
Только когда Панкратий окончательно домучил его своей верой в то, что правда на белом свете все-таки есть, Заваленок-младший привел свой последний унылый аргумент:
- А ты знаешь, что Ходяковское болото уже настоящая заграница, что пограничники скоро будут за огородами у нас стоять? Ты знаешь, что гуси твои, привыкшие на Ходяковском болоте пастись, считаются теперь государственными преступниками?! Ты знаешь, что Украина может их у тебя конфисковать?! И даже после этого ты будешь надеяться, что у Ельцина страх или совесть есть?!
- Так что же ты до сих пор молчал?! Почему по радио не объявили, что Ходяковское болото уже не наше?! - Вскричал Панкратий и кинулся было бежать за гусями, но тут баба Олена принесла к ним во двор чугунок с только что полученной пенсией и радостно попросила Панкратия сосчитать вдруг свалившееся на нее богатство. Панкратий пошуровал рукой в чугуне, доверху наполненном разноцветными купюрами, и в глазах его вдруг блеснула самая последняя спасительная догадка...
А баба Олена прямо-таки ликовала:
- Вспомнили же, как я, рук не покладаючи, трудилась! Пенсию уже не могу посчитать! Тут либо миллионы, либо тысячи, я уже не могу понять, сколько тут этих денег! Даже не придумаю, куда их девать!
Панкратий, в отличии от бабы Олены, повеселел как-то слишком уж яростно. Перемешивал он в чугуне густую денежную кашу и то по-гусиному, то еще более причудливо гоготал. Затем у него в горле, видимо, загорчило и он закашлялся. Затем сын, кинув вилы, увел его в дом.
Столь удивительно повеселевшего Панкратия с той поры мы долго не видели. Хотя знали, что он живой. Что он пьяный на лежанке лежит. Что, как только он чуть протрезвеет, сразу за сердце хватается и пытается рассказать сыну последнее:
- Бывают среди людей туманщики... Туманщики... Да. Вот они и наворожили..., нутаманили... Старые люди рассказывали про них, а молодые не верили... А туманщики все могут!... На корову только один раз глянут, и она молока уже не даст!... Ты корову из хлева не выпускай! Корову особливо жалко будет, если и ее туманщики спортят... Хорошая у нас корова...
Чтобы отец не тронулся умом, Заваленок-младший по настойчивому совету Ивана Макарова сам наливал ему в стакан самогону.
Внук с внучкой растерялись до такой степени, что их услали в Москву.
То есть, жизнь наша, оставляя нас прежними, перестала быть прежнею сама. Даже в гуле расположенной за Ходяковскими болотами трассы стала чувствоваться более заметная, тревожащая нас не на шутку, враждебность.
А Павлуха на Татьяне все не женился и не женился. Оставался прежним холостяком. Потому что зарплату ему уже не платили на всех трех работах. И машину ему пришлось продать. Затем стал работать он, как и раньше, только киномехаником. И все равно, зарплаты даже киномеханицкой ему не было. Впрочем, к Татьяне он иногда приходил, но такой же, как и потерявший рассудок Панкратий, леченный самогоном до бесчувствия.
Иван Макаров пристроился к сыну Панкратия растить бычков. Мрачные, как на похоронах, трудились они от зари до зари.
А баба Олена продолжала хвалиться своим богатством. Пока не нашли ее мертвой, рядом с оцинкованным корытом, в котором деньги лежали уже не абы как, а рубль к рублю, десятка к десятке. Здесь же, в корыте, лежал и ее чисто выскобленный чугунок.
Старшая дочка бабы Олены из Таймыра только телеграмму прислала, мол, денег нет, сидит она теперь Таймыре, как собака на привязи. А младшая приехала на похороны с мужем. Не плакала, ни слова не говорила. Так что жене Ивана Макарова было страшно на нее смотреть.
- Ну, как там на Украине? - решилась спросить она у Олениной дочки уже за поминальным столом.
- Да никак...
- А отчего не приезжали так долго? - стала допытываться жена Ивана Макарова.
- Каждый раз думала, что в следующий отпуск приеду обязательно, а время, вы ж сами знаете, летит и летит...
- Летит да не улетает..., - посочувствовала ей жена Ивана Макарова. - А не страшно ли, что теперь Украина чужая страна?
- А где для нас теперь страна не чужая? - мрачно сказал муж дочки бабы Олены. - Даже люди теперь чужими друг другу становятся, а не то что страны.
- Что ж вы Кравчука своего не скинете? - чтобы только поддержать разговор с невеселым гостем, спросил Заваленок-младший.
- Я не то что поскидал бы, а даже и передушил бы этих бандитов собственными руками. Потому что не получаю зарплаты уже пол года, а они, стыд потерявши, жируют за наши деньги. И воруют все, что не попадется, у всех на глазах воруют! Но вот же и вы своего пьяницу не можете выгнать с Кремля.
- Деньги из-за границы такие огромные кинуты разному подлому народцу, что нам ни в России, ни на Украине жизни уже не будет, - сказал Заваленок-младший. - А новый Сталин на них нашелся бы, пересажал бы их всех, как иностранных шпионов, сразу бы крик поднялся, что демократии у нас нет... Будь она неладна, демократия эта...
- Приличным людям демократия не нужна, они и без демократии друг друга не обидят, а у сволочей даже и демократия сволочною получается, - сказал грамотный муж дочки бабы Олены.
Все со скорбной почтительностью слушали разговор двух мужчин, приехавших к нам в деревню из городов и потому сведущих даже в тонкостях современной политики. Слушали до тех пор, пока дочка бабы Олены вдруг не разразилась неожиданным для всех рыданием.
- Кто поплачет, тот и проплачется, - сказала ей жена Ивана Макарова - Ты не бойся, плачь, мы тута все свои...
Дочка бабы Олены, опрокинув стул, кинулась к ней, обхватила ее голову своими влажными от обильных слез руками.
- Я вас, тетя Маруся, тоже никогда не забыва-а-ала! - провыла она сквозь рыдания.
Мы, затаив дыхание, стали смотреть, как она убивается. Женщины даже одобрительно закивали ей. Потом сами стали носами пришмыгивать. Потом за поминальным столом воцарилась тишина. Но даже и молча дочка покойной бабы Олены продолжала свое объятие с женой Ивана Макарова. Затем она оглянулась на нас, вытерла слезы круглым своим кулачком, сипло промолвила:
- Ну, все, кажется, жива я осталась... А то боялась, что сердце лопнет...
И, как ни в чем не бывало, уселась рядом с мужем.
А на следующий день они уехали в свои Сумы продолжать работу на заводе, где зарплату люди не получают уже полгода. О второй, таймырской, дочери бабы Олены мы больше не услышали.
Когда Заваленок-младший утвердился в догадке, что и с кооперативами власть всех обманула, что, хоть ты лоб разбей, а вырученные деньги дешевеют быстрее, чем успеваешь их довезти с рынка до дома, он отправил жену к детям в Москву, а сам принялся добывать начальный капитал для будущего более верного дела. То есть, пользуясь разницей цен, начал он возить контрабандой наиболее ходовые товары туда-сюда через придуманную властями русско-украинскую границу. А в свободное время, чтобы не сойти с ума, с Иваном Макаровым толковал он о жизни. Панкратий стоном, похожим на ржавый скрип, просил у них дополнительного лекарства. Они (опять же, по решительнейшему настоянию Ивана Макарова!) наливали ему и себе.
- Потому что родились мы с твоим отцом в самую сиротскую пору, а сгинули прежде смерти, - резюмировал Иван Макаров. - Пусть же он перекипит и хотя бы спьяну не заметит своей досады.
Когда Заваленок-младший уже знал наизусть всю жизнь Ивана Макарова, тот начал рассказывать о менее значительных этапах своей биографии:
- Вот, например, дело было давно... Мы, кто на огороде, кто во дворе, копошимся себе... А затем глядь - на лугах идет человек. Ну-у, все давай гадать, что за человек такой... Да. А он идет и идет...
- Ну?
- Идет, значит, он, идет...
- И что за человек?
- Кто ж его знает. Так неизвестным он и остался...
- Шел и не пришел?
- Пришел и - дальше пошел. Но дело не в этом. Просто я вот теперь думаю: что, если это был какой-нибудь иностранный шпион?
- Ну?
- Ну-у, значит, прошелся он тут, как ни в чем не бывало... Все у нас обглядел... И - у тебя теперь нет ни бычков, ни денег...
Панкратий, услышав о деньгах, опять захрипел.
- Живи ж... - сын со скрипом зубовным, так отца было жалко, плеснул ему самогона.
- Дак что ты про мой рассказ думаешь? - спросил Иван Макаров.
- Какая теперь разница, что я думаю. - Заваленок-младший тяжело вздохнул. - Ты говоришь полную ерунду!
- Может быть, ерунду...
- Зачем же тогда говоришь?
- Да просто пытаюсь понять... Жизнь ведь так устроена... Мы тут с тобой сидим, пьем... А он тоже вот так где-то сидит. И, может быть, вспоминает, как мы на него смотрели. И что-то про нас думает... А поговорить по душам мы с ним не сможем уже никогда. Никогда он нам уже не откроется. Я в последнее время частенько стал его вспоминать. Да. А надо было остановить его, расспросить, мол, кто таков, куда держишь свой путь...
- Я денег еще немного подкоплю и уеду. Открою в Москве свою фирму. Теперь же все законы только на стороне торгашей. Крестьянина они просто душат. И всех, кто может руками работать, хлеб растить или машины производить, они душат. Такая, значит, им установка дана из Америки. Чтобы, значит, Россию додушить окончательно. Тетчер им сказала, что надо нас, русских, пятьдесят миллионов уничтожить, Чубайс помягче и на тридцать миллионов уже согласен, а я не дамся. Я себе сталинградский окопчик уже придумал. Стану ваше дешевое да вкусное масло поставлять в московские магазины. В здешнем райцентре очень хороший маслозавод. Директор сказал, что рад будет без предоплаты мне масло отпускать. Без слез невозможно смотреть на вашего директора. Чем больше работают, тем больше у них долгов. А из долгов выкрутятся, сразу какой-нибудь гад приберет к своим рукам этот маслозавод. Вот же, кто бы знал, что еще и при бандитах будем жить! Немцев победили нас, а американцы бандитов натравили на нас и получилась бандитская оккупация.
- Да, денег ваших пропавших жалко...
- Мне теперь только отца жалко. Только это не перекипело до сей поры...
- Да.
- Я с ужасом жду, что он придет в сознание и в ясном уме рассудок окончательно потеряет...
- Беда - как лебеда, всегда сама растет...
- В Москве хотя бы специалисты есть, которые успокоительные уколы делают, а тут же в райцентре одни костоправы...
Они помолчали, затем тайно от Панкратия выпили еще по одной.
- Я бы..., - опять вспомнил Иван Макаров, - ты ж, наверно, будешь смеяться..., хотел все-таки ту минуту вернуть, когда мы вот этого проходившего человека увидели. Да. Последняя, как говорится, загадка в этой жизни осталась.
- Уж вы-то..., - Заваленок-младший даже зажмурился, чтобы не обидеть Ивана Макарова, но все же не утерпел и сказал как можно более деликатно то, что давно у него на языке вертелось: - Вы и Горбачева в телевизоре целыми днями выглядывали, и про алкаша Ельцина гадали, не ваш ли он человек... А пока гадали, они мимо вас прошагали и, как скотину, всех вас, кому ни попадясь, распродали...
- Выглядываем мы тута на всех, - сказал Иван Макаров, - но не по дурости, а потому что все-таки Бог есть. Да. В Писании тоже сказано, что доживем до последних времен, обнаружим себя сиротами среди всех остатьних людей. Да. Моя жена говорит, что теперь чем к горю ближе, тем ближе и к небесам. Да. И я с нею согласен. Правду я говорю, Панкратий Григорьевич? - Иван Макаров, покачиваясь от выпитого, тяжело подошел к лежанке. - Я правду говорю?
Панкратий замычал было по-обычному. Но в глазах его, до сих пор холодных, как у неживого, вдруг зашевелилась едва заметная искра. Он некоторое время только искрою этой глядел на Ивана, затем высохшей до полной легкости рукой пошарил по краю лежанки, нашел себе опору, приподнялся, затем свесил к полу правую ногу, затем левую. Сын подбежал к нему, подхватил на руки, спросил срывающимся от волнения голосом:
- Куда тебя посадить?
- На улицу меня вынеси, - неожиданно внятным голосом сказал Панкратий, - мы с Иваном погомоним...
У калитки от свежего ветерка он даже порозовел. Только дышал со свистом. На скамью, однако, уселся уже сам. Иван Макаров примостился к нему. Затем спросил:
- Ты вроде хотел мне что-то сказать?..
Посвистев горлом, Панкратий, чтобы собраться с мыслями, аж выпучил глаза, а на лбу его, раньше вареном, а теперь прозрачном, обозначилась прежняя живая испарина.
- Я узнавал, да забыл тебе рассказать... - сказал он наконец. - Это шел новый учитель козыревский... Он в Козыревке себе дом купил... Теперь там учительствует...
- Вот и слава Богу, - сказал Иван Макаров. - Хоть что-то теперь и у нас понятное появилось. А то живем, как мыши в чулане.
- Я ж говорю, учитель это козыревский, - повторил Панкратий еще раз. - Сразу, как прознал про этого учителя, сказать тебе позабыл... А сегодня вспомнил и, думаю, что ж это я... тута на лежанке лежу, а про учителя да не рассказал...
- Вот же и рассказал...
Заваленок-младший слушал разговор своего воскресшего отца, но и не радовался. Потому как не мог понять он, почему и зачем его отец ожил, почему Иван Макаров вдруг протрезвел, и зачем им обоим теперь так важно знать, кто и куда мимо них когда-то прошел.
- А то ты спрашиваешь, а я ж тебе забыл рассказать, - продолжал Панкратий уже без свиста в горле, совсем обыкновенным своим голосом.
- Да.
- Ну, теперь вот хоть посидим, как люди.
- Да, теперь уж посидим.
- Ну и сидите, коли сидится вам... - сказал Заваленок-младший потерянно и ушел в дом.
Сначала Панкратий и Иван долго глядели в сторону серебряного Ходяковского болота.
- Да, - сказал Иван Макаров, - а по болоту ж вот не пошел этот козыревский учитель...
- Не пошел... - ответил ему Панкратий.
Затем повернули они головы в сторону Липенских лугов.
- Да, - сказал Иван Макаров.
- А деньги я не все поменял на новые... - вдруг признался Панкратий и опять горло у него засвистело.
- Да...
- Пусть, говорю, полежат...
- Да...
- Пока, говорю, у них там или у нас тут затмение пройдет, пусть полежат...
- Облигации у меня в сундуке, было, все потрескались от лежания, а все ж таки выплатили нам и за облигации.
- Выплатили и за облигации...
- Потому что, куда ни посмотри - всему есть край.
- Всему есть край...
- Да.
Важно помолчав сколько-то минут и не найдя новой темы для разговора, они разошлись по домам. Оживший Панкратий при этом поднялся со скамейки вполне самостоятельно, и прежде чем за собой закрыть калитку - тяжелую, из сороковки сколоченную - он не без удовлетворения покачал ее своею вдруг окрепшей рукой. Затем привычно общупал глазами все свои амбары и погреба.
А Заваленок-младший, впервые за это время придя в полное, до краев ясное сознание, глядел в окно на своего отца, как на привидение.
Он в этот миг, наверно, был единственным во всей нашей деревне человеком, которого течение жизни напугало уже до такой степени, что если б жизнь вдруг остановилась, то он испытал бы лишь облегчение.
Иван Макаров, придя домой, рассказал жене отгадку Панкратия, но она, натрепетавшись над радостной новостью о воскрешении Заваленка-старшего, вдруг призналась:
- Ты уж Панкратию не говори, чтоб не тревожить его лишний раз, но то не козыревский учитель шел. Козыревского учителя на подводе от станции привезли, а шел это Одарки юрасовской сын. Он уже и при сане. В Юрасово церкву порушенную восстановил и теперь служит там священником.
- У Одарки сын низкорослей, - сказал Иван Макаров, - а тот человек очень высоким был.
- С тебя фуфайку снять, одеть по-городскому, ты тоже станешь высоким, - не согласилась его жена.
И жизнь потекла далее. Ивану Макарову хватало времени, чтобы при случае в который раз сказать жене, что Одаркиного сына он бы сразу узнал, что по Липенскому лугу шел именно козыревский учитель. А Заваленок-младший наконец-то сосчитал новые, заработанные челночным негоцианством деньги и засобирался в Москву.
Отца своего он, чтобы тот снова не пошатнул свой ум, решил увезти с собой. Но Панкратий сказал твердо:
- Тут я хоть знаю, как буду дальше жить, а в Москве я даже умру неизвестно где.
Теряя последние силы, на бегу кусая воздух от недостаточности дыхания, Заваленок-младший кинулся в дом к Ивану Макарову.
- За отца не переживай, - сразу стала жалеть его жена Ивана Макарова. - Он, как и всякий человек, ищет только свою печаль, потому что всякому человеку своя печаль слаще. И какою бы наша жизнь ни была, все равно, для нас она самая золотая, потому что другую мы, слава Богу, сроду не знали и уже не узнаем. Пусть же и отец твой свое довершит, как может, а ты довершай теперь уже только свое.
- Я вам если и оставлю отца, то только вместе со всем его хозяйством. Пусть оно хоть внукам вашим достанется, - придумал вдруг Заваленок-младший душе своей облегчение. - А я уж буду наведываться сюда теперь почаще. Да и дела у меня тут постоянные будут.
- Что кому останется, то тому и достанется, - рассудил Иван Макаров. - Теперь бы дожить хоть да завтрашнего дня. А что будет послезавтра - загадывать мы не будем.
В минуту отъезда Заваленка-младшего мы все вышли со дворов на улицу, чтобы увидеть, как сядет он в свой огромный джип, как, огибая иностранное Ходяковское болото, потечет его жизнь дальше, в сторону теперь уже совсем непонятной нам Москвы.
Когда же затихающий шум быстро умчавшейся машины воткнулся, словно нитка в игольное ушко, в какое-то свое место в гудящей трассе, мы стали смотреть друг на друга.
- Да, - сказал Иван Макаров. - То, что было, уже промелькнуло, а того, что будет, мы еще наедимся вдосталь.
И жизнь наша стала обретать еще одно, уже совершенно новое содержание. А мы, привыкши к ее беспрестанному обновлению, уже ничему не удивлялись. То есть, Панкратий, заново обретя ясный ум, все-таки заскучал и тихо помер. Дочка Ивана Макарова все-таки вышла замуж за Павлуху, поклявшегося остепениться и больше уже никогда не пить. И вместе с сыновьями переехала она жить к новому мужу на центральную усадьбу. Оставшееся никому не нужным великое хозяйство Панкратия Заваленок-младший продал почти за бесценок нечаянным-негаданным покупателям - неисчислимо огромному кавказскому семейству. Так что в уже совершенно отчужденный, как иностранная речь, гул трассы, сочащийся из-за Ходяковского болота, теперь добавились гортанные покрики новых насельников нашей и без того потревоженной местности.
А недавно дочка бабы Олены приехала было к нам вместе со своим мужем и объявила, что хочет остаться на постоянное жительство. Но - уже вышел новый закон о гражданстве, и она вынуждена была вернуться в Сумы, где от завода ее тоже ничего не осталось. Великая же досада, вызванная неудачей, помогла ей с выгодою продать материнский дом. То есть, когда к ней вдруг обратилось кавказское семейство с просьбой продать им еще и развалюху бабы Олены для каких-то их кавказских сродственников, которые тоже намереваются переехать из своего иностранного государства в Россию, то она заломила цену в двадцать раз большую, чем та, в которую была оценена усадьба Панкратия. Но кавказцы даже не стали торговаться, сразу отдали деньги.
- У них же и милиция наша куплена, и все наше начальство. Им все можно. На них законы не действуют. А муж мне мой говорит, что теперь уже и я с их помощью родину свою продала, - сказала дочка покойной бабы Олены жалостливой жене Ивана Макарова. - И еще муж мой говорит, что и на Украине, и в России скоро ни русских, ни украинцев не останется, все мы поумираем и на наших могилках другие люди будут жить. А из Киева его знакомый приехал и рассказывал, что там можно заработать на митингах. Мол, Кучму меняют на какого-то американского зятя. Чем-то, значит, уже и Кучма американцам не подмастил. Такая теперь политика, что не каждый американцам подмастить может. Очень уж они загордилися...
- А живете на какие деньги?
- Да кабы жили, то и не тужили бы... Я ж говорю, родину продала, дак теперь поживем немного. Куплю хотя бы туфли новые. Сносу моим старым туфлям не было, а деньги за родину получила, они и расползлись...
- Счастье твое, может быть, в том и состоит, что ты детей не рожала, - утешила ее жена Ивана Макарова. - А я вот теперь за внуков своих переживаю. Пожить не успели, а времена кончились.
- Какое ж это счастье? Вам хоть есть за кого переживать, а я если и начинаю плакать, то больше от досады, чем от переживаний.
Иван Макаров, превратившийся в настоящего старикана, до сих пор продолжает работать на сепараторе. Предлагали ему еще и работу сторожа, но он отказался, потому что теперь хоть ты при десяти должностях крутись, а на круг, все равно, выйдут копейки; больше с одной грядки на огороде возьмешь. Но по вечерам старается он не отсаживаться от телевизора, чтобы не пропустить новости. И аж привстает со стула, когда показывают нового президента или кого-то такого же важного.
- Ты уже умом тронулся со своим телевизором, а дров не принесено и нечем мне завтра нечем будет растапливать! - Ругает его жена.
- Да отлепись ты со своими дровами от меня! - Машет он на нее обеими руками. - Я, может быть, хочу понять хоть под конец, почему они там, на верху, не хотят быть похожими на всех нормальных людей, почему не уважения они от нас хотят, а только одной досады да неприязни! Не верю я, что они уже сегодня или завтра не скажут, мол, так-то и так-то, помучили мы вас и ладно, больше не будем мучить... Все ж таки, какими бы они ни были жестокосердными, как на них не глянь, похожи они на всех остальных людей, не упыри какие-нибудь! - А один раз он, поразмыслив, добавил: - Да и наворовали ж себе вроде бы как достаточное количество...
- У них там в Кремле хотя бы скотины нет, - твердит ему свое жена, - а тебе даже и живой твари не жалко! Скотина голодная, а он сидит! Повыбросила бы я все ваши телевизоры, чтобы уже не связывался ты с кем не попадя в телевизорах, чтобы жил только людскою жизнью!
Красноречивыми этими укорами она возвращает Ивана Макарова к мыслям об оголодавшей скотине. И, опамятовавшись, приносит он сухую солому и дрова для печки, выливает мешанину в корыто кабанчику, идет за водою.
А старшего их внука вскоре призвали в армию. Хотя теперь уже и никому неизвестно, кого да от кого армия эта защищает. Младшему тоже не терпится на службу пойти. Не страшит его даже чеченская война, потому как ничего он в своей жизни не видел такого, что было бы достойно его слишком азартного юношеского внимания. Однажды он примчался с центральной усадьбы проведать деда с бабой, а я встретил его на улице, спросил по-свойски:
- Ну, надумал кем станешь, когда школу окончишь?
- Я, как брат, в десантные войска пойду, - ответил он, даже не задумавшись.
- А после армии?
- А после, может быть, сюда вернусь или куда-нибудь уеду, - сказал он с таким бесстрашием, что у меня похолодела спина.
Все же молодым людям, по моему мнению, жить хорошо тогда, когда вся родная земля им, как свой дом, когда они в своей стране не как сироты живут, а как любимые дети, знающие, что даже и Кремль им - те же отец и мать, а не тать приблудная.
Но вот же, Бог дает нашим деткам и в нынешнее беспутное время страха не понимать. За жизнь они хватаются, как за только что отрезанный от буханки кусок хлеба, с полным доверием и желанием. И, как считает Иван Макаров, слава Богу, что хватаются. А то жизнь бы остановилась. Пропала бы жизнь вместе с нашей, уже опостылевшей нам, надеждою на что-то лучшее.
Загадочного козыревского учителя я несколько раз встречал на берегу речки Сейм. Он там в выходные дни часами простаивал с удочкой.
- До чего ж я здешнюю природу люблю! - завидев либо меня, либо всякого иного проходящего мимо человека, восклицал козыревский учитель и показывал свободной от рыбацкой снасти рукой сначала на золотое, будто лишь от его возгласа замерцавшее русло Сейма, а затем - на кудрявые макушки ракит и куда-нибудь подальше этих ракит, например, аж на тающий в белесой дымке горизонт. Глаза его при этом сияли, но - однажды я разглядел в сиянии его глаз также и проступ неподвижных, как две глубокие ямы, зрачков.
Но - очень скоро учитель козыревский спился. А затем он и умер то ли от самого натурального пьянства, то ли от недостатка столь, оказывается, необходимого ему на каждый день восторженного чувства, то ли просто от смертной тоски по всему тому, что из неведомого далёка однажды провело его к нам по Липенскому лугу, но - не сбылось!
Хотя - теперь уже многие согласны именно с женой Ивана Макарова, всё жарче утверждающей, что по Липенскому лугу пришел к нам вовсе не козыревский учитель, а Одарки юрасовской сын, который, сколько-то лет поколупавшись в разоренной церкве засеймского села Юрасово, выправил ей и покрасил зеленою краскою куполок, затем и крест деревянный надставил, а после того, как женщины, в том числе и из соседних селений, в том числе и жена Ивана Макарова, выбелили мелом снаружи и изнутри ее стены, да иконками, из дома принесенными, украсили фанерный алтарь, то стал он править там службу уже в качестве настоятеля. У нас завелся обычай кое-когда приходить в юрасовскую церкву, чтобы послушать редкоголосый хор, ласково и укромно полыхающий под молочными, пока еще не расписанными сводами, чтобы насладиться хоть и жалобным, но с твердой, наподобие вишневой косточки, хрипотцой внутри, голосом юрасовского священника - легкого, над всеми нами возвышающегося, как хоругвь. А возвращаясь домой, пообвыкнувшись после одинокого молчания в церкве, мы опять и опять продолжаем гадать: кто, действительно, был тем прохожим, который нас всех так переволновал много лет назад? И - одни намекают, что мог тем прохожим оказаться даже тот человек, в котором надо было высматривать не собственное ожидание, а завтрашний день погрязшего в грехах мира сего; другие терялись в более простых догадках; третьи, должно быть, в память о покойном Панкратии, продолжали твердить про козыревского учителя, а многие, проникшись уютной для души богобоязненностью жены Ивана Макарова, все-таки стали привыкать к мысли, что из далечины Липенского луга тогда пришел в наши края именно юрасовской Одарки бывший блудный сын, по возвращении домой преобразившийся в отца Андрея.
Грустно вступать в этот спор. Потому что на самом деле хочется всем нам узнать не о том, кто и куда пришел, а о том, кого и чего сами мы, наконец-то, в сердце своем дождались. Но - только один Бог знает, кто из нас в своем ожидании обманулся, а кто, настрадавшись, уже никогда и ни в чем неправым не будет!