Вряд ли бы я осмелился предложить рецензию на книжку искусствоведа и писательницы Нины Молевой в "ЭС" -- еженедельник, который в основном занимается проблемами кино и театра. И потом, кому в наше время нужны книжки? Но "Манеж. Год 1962. Хроника-размышление" описывает события драматические, касающиеся всех без исключения искусств.
Партийно-правительственный разгром выставки, посвященной 30-летию МОСХа, в первую очередь свидетельствовал о конце оттепели, о новом самовластии Одного-Единственного Партийного Мнения в искусстве. Прощай, недолгая коллегиальность!
Самым трагическим в этой ситуации оказалось, что взрывная волна от высочайшего посещения и некомпетентных оценок Н. С. Хрущева (тем не менее старательным аппаратом превращенных в формулы общественного действия) -- взрывная волна эта достигла наших дней и, как родовая травма, прошла через судьбы, психику и психологию целого поколения и художников, и зрителей, и писателей, и читателей. Но влияние "манежного синдрома" было еще обширнее. Через пропаганду, газеты яд недоверия к искусству и творцам, мещанско-плоское, плебейско-самодовольное восприятие его, которое, потрафляя самым низменным вкусам, продемонстрировал народный премьер, -- все это растеклось по стране.
Разбору этих горьких событий, его подготовке, режиссуре, анализу дальнейшего "отыгрыша" в средствах массовой информации и посвящена книжка Н. Молевой.
Натюрморт Фалька...
"Вот видите натюрморт? Нет-нет, тут наверху". -- "Да там ничего толком не разглядишь". -- "Вот именно ничего. И за это художнику заплачено пятьдесят тысяч рублей". -- "Что-о?!" Глаза Хрущева превращаются в щелочки. Щеки начинают прыгать. Короткая рука судорожно рубит воздух: "Пятьдесят?! За эту мазню? Да вы что!" Лица членов Политбюро сохраняют равнодушие. По-видимому, истерические выкрики им привычны и, быть может, даже не влекут за собой серьезных последствий. "Да мой внук, если захочет, нарисует лучше. Тоже мне картина! Мазня!"
Нина Молева специально не подчеркивает, что вот эти публичные и некомпетентные оценки стали, по сути, некой вехой на пути потерь партией авторитета у творческой интеллигенции. А впрочем, разве врачи, студенты, инженеры, научные работники да и просто все, у кого есть святое любопытство и стремление, минуя внешнее иллюзорное правдолюбие, заглянуть в глубь вещей, не интеллигенция? Но главное, этот авторитет терялся у более молодого, пытливого поколения, которое соотносило свой самостоятельный художественный опыт с высказыванием премьера, олицетворявшего собой непогрешимость светской и духовной власти.
Любой человек, привыкший с уважением относиться к "многоумному художественному делу", мог в этом деле что-то и не понимать, но даже из газетного отчета с его грубым прессингом однозначности оценок этому среднесатистическому человеку становилось ясно, что в нравственном, в человеческом плане имеет место некоторое шельмование: как-то не совсем по-божески, не совсем по-товарищески разговаривают вожди с творцами-художниками. Вообще для вероятных будущих вождей, амбициозно пожелающих в гипотетическом будущем руководить искусством, стоит заметить, что мы всегда недооцениваем тот внутренний, часто внешне никак не проявляемый отзвук, который возникает в душах "простых" и "бесхитростных" людей на самые, казалось бы, профессионально убедительные газетные и телевизионные сообщения.
Материалы, приводимые Н. Молевой по "синдрому Манежа", говорят, что попытки партии на конкретном, волевом уровне руководить искусством несостоятельны. В общем плане можно, конечно, вспомнить серию ныне уже отмененных постановлений ЦК, касающихся журналов, Зощенко, Ахматовой, Шостаковича. Здесь был даже какой-то незаурядный поиск в отстреле лучших. Но, может быть, забыв обиды, методологически задуматься, почему решение этих деликатнейших, требующих особой подготовки вопросов мы доверяем духовно неполноценным и культурно невежественным людям?
"Кругом стояли люди, которых я привык видеть на размокших от дождя и снега портретах. -- Это цитата из дневника очевидца, приводимая в книжке. -- Их лица, равнодушные и скучающие, смотрели на меня.
-- Где вы работаете? -- спросил Хрущев.
-- Он преподает в Полиграфическом институте, -- раздался за спиной услужливый женский голос.
Я обернулся. Это говорила Фурцева. Ночью, когда мы развешивали картины, она приехала в Манеж и, протянув мне руку, сказала: "Какой вы славный, Белютин". Ведь еще не было известно, как все обернется.
-- Ваша информация неверна, -- сказал я. -- Я давно там не работаю.
Кругом по-прежнему было тихо..."
Здесь, конечно, можно было бы потоптаться на парадоксальной ситуации, когда министр культуры не вступается за культуру; или спуститься на другой, бытовой уровень: все стоят и заинтересованно смотрят, когда сильный избивает слабого. Но разве все это только дела отгремевшие? Разве в бедственное наше время самая бедная не культура? Разве по-прежнему первые лица в государстве не оперируют, подыгрывая невежественным и низменным вкусам, суммами "сверхдоходов" художников, отчетливо понимая, что этих "сверх" в обществе казарменного социализма нет и никогда не было у искусства истинного?
Увы, увы, все в наше время создается и трансформируется людьми. Прекрасный миф о прекрасных идеях рассеялся, ибо опыт показал, что под любые самые светлые идеи подверстываются концентрационные лагеря и лесоповал. Были бы люди, придумщики и исполнители.
Нина Молева в своей книге не обошла стороной "человеческий фактор". С моей точки зрения, мимолетные портреты вечных и сиятельных оппонентов искусства -- Поликарпова, Суслова, Лебедева, Керженцева у их современницы и полужертвы Нины Молевой получились необыкновенно живо, так же как, впрочем, и портреты некоторых бывших руководителей творческих союзов, легитимированных этими же самыми людьми и этой властью.
"...недостаточное знание предмета? Пожалуй, в нем П. М. Керженцева можно запоздорить меньше, чем других. Историко-филологический факультет, многолетнее сотрудничество в подпольной печати, работа в "Правде" и "Известиях ЦИК", редактирование журналов "Книга и революция", "Литература и искусство". И еще -- дипломатическое поприще. И еще управляющий делами Совнаркома. Должности сменяли одна другую в таком непостижимом калейдоскопе, что практически ни одной он не мог посвятить по-настоящему времени".
Просвещенный и влиятельный человек этот знал, что делал, когда в 1937 году написал для "Правды" печально знаменитую статью, с которой началась закончившаяся гибелью облава на Мейерхольда. Это министр культуры -- тогда (1936 -- 1938 гг.) председатель Комитета по делам искусств при СНК СССР -- бьет по своим!
Но хватит о грустном, поговорим о смешном. Но разве это смешное в жизни не перемешано с трагическим? А может быть, художник должен обладать мстительным и бестрепетным сердцем? Может быть, именно он сторож справедливости и, затаившись, ждет, чтобы нанести праведный удар?
Идеологическая комиссия, 24 декабря 1962 года, победный осмотр партаппаратом поверженной художественной интеллигенции. Творцы после битвы.
"От перестройки будущих ее лидеров, -- цитирую писательницу, -- отделяло целых четверть века. Кто бы стал думать, что со временем кто-то поднимет списки выступающих, пересмотрит ставшие доступными стенограммы, сравнит появившиеся в те дни оценки идеологов: "Все мы радуемся гражданским патриотическим стихам Е. Евтушенко. Он весьма чуток к современности. Но были у него и другие стихи -- поверхностно декларативные, подыгрывавшие обывательским настроениям". Пусть ничего опасного в подобной формулировке, -- про-должает писательница, -- не было, Евтушенко счел нужным трагически воскликнуть о том, что, если на его вечере кто-нибудь скажет что-то антисоветское, он первым отведет его в органы: "Пусть партия знает, что самый близкий и родной человек станет мне в таком случае врагом".
Я все время раздумывал, что заставляет Н. Молеву, писательницу, по своим пристрастиям явно относящуюся к "левому" лагерю, пользоваться такими не щадящими "своих" жесткими формулировками?
"Молодежи были отведены последние по времени места, -- рассказывает Н. Молева о пленуме Союза писателей, созванном с верноподданнической угодливостью вдогонку разгрому в Манеже. -- Их "выслушивали", как указывалось в стенограмме пленума, и должны были они, согласно специальным указаниям старейшин, признавать ошибки. Всех явно удовлетворило выступление Андрея Вознесенского: "Здесь на пленуме говорили, что нельзя мне забывать строгих и суровых слов Никиты Сергеевича. Я никогда не забуду. Я не забуду не только этих суровых слов, но и тех советов, которые высказал мне Никита Сергеевич. Он сказал: "Работайте". Эти слова для меня -- программа... Я понимаю огромную ответственность перед народом, перед временем, перед Коммунистической партией. Это для меня самые дорогие понятия. Я не оправдываюсь сейчас, я просто хочу сказать: сейчас для меня самое главное -- работать, работать и работать, и эта работа покажет, как я отношусь к стране, к коммунизму, покажут мою суть".
Но Н. Молева готова идти и дальше. В ее художническом поведении и писательской позиции есть некий пуризм праведника, соизмеряющего происходившее со своей бескомпромиссной жизнью.
"Только что от Ильичева, -- так начинает писательница свой очередной микропортрет. Это Эрнст Неизвестный, примчавшийся на квартиру к Э. Белютину. -- Еле добился приема. Сказал, что ничего общего с тобой и с твоей Студией не имею, что моя главная ошибка -- согласился выставляться вместе с твоими. Каюсь и сознаюсь. А он меня выгнал! Понимаешь, просто выгнал! Сказал, что партии не нужны ни дешевые покаяния, ни предательство товарищей. Как тебе это нравится? Это что-то новенькое. Значит, старик, у тебя есть шанс, тебя, выходит, ценят".
Рецензию всегда труднее писать на книжку захватывающую, интересную: увлекают у сильного автора фон, бесчисленные подробности, вкрапленные в общую ткань. Как всегда, вроде бы избыточные, но, как всегда, строго необходимые. И так хочется привести, прельстить читателя. Еще эпизод о М. И. Цареве и его статье в "Правде" о "том, -- цитирую, -- как Мейерхольд загубил его актерский талант". О том, что на собрании мейерхольдовской труппы 25 -- 27 декабря каждый торопился бросить камень поувесистее, побольнее в учителя и руководителя. Сто девяносто присутствовавших, почти девяносто выступавших, вырывавших друг у друга возможность бросить хоть несколько дышавших трусостью и злобой слов. Сергей Мартинсон, Осип Абдулов, киногерой предвоенных лет Николай Боголюбов, Лев Свердлин, режиссер Борис Равенских и Сергей Май-оров..."
Постойте, постойте, но ведь я сам хорошо помню, как в своем кабинете главного режиссера Малого театра Борис Равенских рассказывал мне взахлеб о своем учителе Всеволоде Мейерхольде!
Вот, оказывается, для чего иногда надо читать книги об изобразительном искусстве.
К этому остается добавить крошечную подробность. Книга Нины Молевой "Манеж. Год 1962" издана "Советским писателем" мизерным тиражом в 5 тысяч экземпляров, но с пометкой: "Издание осуществлено за счет средств автора". Уже не первый год вращаясь в кругу издателей, редакторов и издательских возможностей, я представляю себе этот "доход". Одна только правда, а выражаясь по-научному, только истина получит здесь свои проценты. Но сколько же обид, сколько несправедливости вытерпело это сердце! Это уже об авторе книги.
"Экран и сцена", 1991
Гений с кисточкой
В самом начале 1985 года, еще, кажется, при Черненко, когда даже и не наклевывалась так называемая перестройка, вышел в журнале "Новый мир" мой роман "Имитатор". Роман этот был об удачливом, не самом талантливом художнике, некоем Семираеве, но вся читающая публика решила, что в прототипах я держал нашего знаменитого художника Илью Глазунова. И сколько я потом ни открещивался от этого, публика была неумолима. Так я стал специалистом по Глазунову, хотя сам художник, когда все подначивали его по поводу невольного сходства, твордо заявлял: это не я. Это действительно не он, я утверждал это тогда и со всей возможной искренностью, присущей писателю, говорю об этом и сейчас. Но публика не любит ни искренности, ни точности. Ей дорог свой, устоявшийся на жизнь и искусство взгляд, ей виднее.
В свое время, пытаясь доказать некомпетентность шерлокхолмсов от литературы, я проводил в библиотеках такой эксперимент. Скажем, спрашивал: "Кто из вас помнит название или содержание хотя бы одной картины Ильи Глазунова? Если помните, поднимите руку". Глазунова публика, естественно, знала и в большинстве своем любила. Уже и тогда картины и портреты его, вопреки модному сейчас среди творцов утверждению, что все они подвергались гнету режима, были растиражированы на календарях, открытках, в иллюстрированном журнале "Огонек". Ну, не все, конечно, кое с чем режим действительно боролся, но ведь художников это, как правило, радовало. Какая слава без борьбы? Итак, я проводил эксперимент, и народ охотно поднимал руки. "Знатоков" Глазунова было процентов 90-95. Потом я задавал вопрос: "Ну, кто помнит произведения художника Шилова?" Здесь рук было значительно меньше, но все равно около половины присутствующих. А вот дальше публика сдавала экзамен на знание современного изобразительного искуства намного хуже. Я называл одного за другим бесспорных корифеев тогдашней советской живописи, а рук поднималось мало, в лучшем случае три-четыре. Тогда, спрашивается, как же вы можете определить, с кого я писал своего Семираева, кого определял для него в прототипы, если не знаете остальных? Вот вы и подкладываете, господа хорошие, на все случаи жизни единственного своего знакомого художника.
К сожалению, сам я недостаточно хорошо знаком с Ильей Сергеевичем Глазуновым, одной из интереснейших фигур нашего времени, чтобы "из себя" написать вехи его биографии. Собственно, я лишь пару раз беседовал с ним во время всяких торжеств, когда руки заняты тарелкой и стаканом, а один раз был в его знаменитой мастерской возле Арбатской площади вместе с космонавтом Владимиром Джанибековым. Мастерская потрясла меня обилием антиквариата, старины и икон. Это были декорации, претендующие на очень значительный, почти на бессмертие, спектакль. Как в театре, окна все были задернуты, а свет хорошо рассчитан, играла классическая музыка. Не помню, угостили ли еще чем-либо, а свежая, но простецкая и дешевая колбаса была. Так сказать, в русском стиле. От этого посещения у меня остался -- я тогда почему-то ходил с большим альбомом, обезьянничал "Чукокколу" -- прекрасный рисунок фломастером. Художник изобразил лестницу, церквушку, мятущееся на ветру деревце. Это было выразительно и символично. По лестнице славы. Впрочем, посещение было коротким, как сеанс.
Тогда-то, в мастерской, мне впервые удалось увидеть знаменитую картину Глазунова "Мистерии ХХ века", где было огромное количество неумело скомпонованных портретов, где, скажем, Сталин почти соседствовал с Солженицыным, а Ленин -- с Николаем Вторым. Все это производило надлежащее впечатление и размерами, и ясной, определенной тенденциозностью. Монументальность замысла -- это элементы стиля художника, а что касается цвета, изобразительной стороны решения, то я понимал, что "увязать" в единой гамме и цветовом мареве весь этот гигантский хоровод символов, аксессуаров и лиц невероятно трудно. Здесь надо быть Репиным времени "Торжественного заседания Государственного Совета", чтобы яростно и определенно сплавить в один блеск расшитые золотом мундиры, выразительные лица и говорящие руки. Какие персонажи, какие звучные, сыгравшие роль в нашей истории фамилии! А какие ученики здесь художнику помогали! Кажется, даже Кустодиев делал некоторые этюды к этому шедевру. Вообще, давайте отметим, что значительность портретируемого придает некоторую возвышенность и дополнительный интерес художественному произведению. Но вернемся к нашему современному классику, к Глазунову.
Далеко не каждому удается "наваять" столько: от новейших кремлевских интерьеров с их немыслимой роскошью до портретов знаменитейших мировых деятелей и легендарных актеров и актрис. Кого только из небожителей не писал Глазунов! Здесь и августейшие семьи европейских монархов, и полководцы, и партийные и общественные деятели. Не знаю, есть ли у Глазунова портреты Ельцина, Лужкова и их присных, но мне почему-то кажется, что и росписи во вновь возводимом храме Христа Спасителя в Москве тоже будет делать Илья Сергеевич Глазунов. В некотором роде он художник государственный. Впрочем, это особый поведенческий феномен -- жить в коммерческом согласии с властями предержащими. И я рад, что получается это не только у Зураба Церетели, хотя беспрецедентных масштабов удачливости последнего не достигал еще никто ни в старые, ни в новые времена.
Биография художника известна, он часто и охотно дает телевизионные интервью, в которых выразителен и бескомпромиссен, и отсюда можно многое почерпнуть. Глазунов родился до Великой Отечественной, он ленинградец, во время блокады оставался в городе и только позднее был вывезен по "Дороге жизни" через Ладогу. Возможно, именно этим трагическим воспоминанием навеяна одна из лучших его картин -- "Зима. 1978" -- бескрайняя снежная равнина с чуть угадываемым берегом, и на переднем плане старуха с ребенком, бредущие через снежную мглу. Я люблю эту картину. Судя по всему, в войну Глазунов пережил нечто такое, что выводило его на иной уровень понимания человечности. Вообще, в творчестве художника есть вещи, казалось бы, для него не типичные, сделанные без расчета на века, метафору и потрясения, но в них столько красоты и столько русскости! Это все ранние вещи, когда художник не подошел еще к своему Большому стилю. Здесь много живописи, воздуха, цвет лепит форму, много пропусков в неглавном, краски светятся, холст, кажется, еще дрожит после прикосновения кисти.
Вообще все то, что делает Глазунов, условно можно разделить на три группы: портреты, скорее парад-ные портреты, которые, как мне кажется, и принесли художнику мировую известность; историческая (в основном на русскую тему) живопись, полная леденящих душу символов и фиксированных, как в балетах Петипа, поз; иллюстрации к миру русской литературной классики. Среди последних много вещей превосходных и даже шедевров. Иллюстрации к Достоевскому станут со временем, если уже не стали, классическими, как литографии Боклевского к "Мертвым душам" Гоголя. Оговорюсь сразу: Глазунов художник очень плодовитый, даже в большей степени, чем Рубенс, что наводит на мысль не только о фантастической художественной жадности и работоспособности, но и о наличии помощников, то есть артели. Но ведь творца судят только по результату.
Глазунов, художник, мгновенно узнаваемый даже самым большим дилетантом и профаном от живописи, и, согласимся, это уже немало. Портрет -- это всегда или почти всегда расширенные глаза со зрачком в середине, что создает эффект неотступного от зрителя взгляда. Это всегда простота задачи и некоторая декоративность исполнения. Я думаю, что портреты художника очень хорошо смотрятся в интерьере. Вообще портреты Глазунова скорее выразительны, нежели глубоки. Кое-кто обвиняет мастера в использовании фотоаппарата при работе. В этом, если это имеет место, я не вижу ничего предосудительного. Художник всегда будет пользоваться подручным техническим средством, которое дает ему время, но это никогда не отменит живописи. Ведь и сейчас цветная фотография нарядней, но посмотрите, как начинает дышать пространство, когда на стене висит картина.
Историческая живопись Глазунова наиболее любима народом. Ведь никто из нас не забыл, как живая очередь опоясывала здание Центрального выставочного зала в Москве во время выставок художника. Может быть, кому-то это и не понравится, но Глазунов -- народный художник. Конечно, это в первую очередь связано с искренностью его мировоззрения, но, с другой стороны, и с недостатком исторических знаний, с протестом против засилья интернационального. Любовь народа к Глазунову связана и с его, глазуновской, правда несколько декоративной, православной религиозностью, ибо атеизм не вытравил из сознания народа веры в Бога.
Исторические экзерсисы на тему нашей седой древности у Глазунова очень выразительны. Здесь все четко, ясно, как на железнодорожном расписании. Если князь-защитник, так это князь-защитник, а если чудище поганое, то, значит, оно поганое. Здесь символ во что бы то ни стало, обобщение хочешь не хочешь. И этим Глазунов отличается, скажем, от Рериха. Так получилось, что мне довелось побывать в мемориальной квартире Рериха-младшего на Ленинском проспекте. Я разглядывал эти картины, и вдруг меня обожгло: сколько непосредственного чувства в них, сколько чувственности! Тогда я не вспоминал исторические сочинения Глазунова, но вот сейчас, когда на компьютере я пишу эту статью, обложенный альбомами, эта аналогия невольно приходит мне на память, и не в пользу современного автора.
По отношению к Глазунову со стороны его коллег все время звучит некое подтрунивание. Здесь, конечно, есть элемент зависти к более предприимчивому и удачливому, но есть и некоторые резоны. То, что этот художник останется в нашем русском, да и мировом искусстве, -- это для меня безусловно. На фоне сегодняшнего модернизма, соц-арта, концептуализма с их беспомощностью мысли и формы Глазунов выглядит гигантом. Он, конечно, значительнее, чем главный его конкурент и соперник Шилов. Он создал свой стиль, что в искусстве является огромным достижением. Но продвинул ли он это искусство? Под жертвенником холодное глазуновское рассудочное пламя. Искусство для людей не очень искушенных. Я думаю, что именно поэтому Глазунов всегда нравился нашим правителям. Его огромные историко-смысловые панно, по сути дела, лишь мешанина, каталог лиц и перечисление событий. Все это вторично. И ныне, когда политический жар остыл и никто ничего не запрещает, просто забыто.
Художник нового академизма? Да. Но каждый из нас мечтал бы, чтобы его написал Глазунов. Я тоже, но мы с ним вроде недруги. Ему до сих пор кажется, что я его, как нынче говорят, "подставил". А я чувствую себя виноватым лишь в том, что когда настырная публика очень уж на меня напирала с утверждением, что Семираев -- это Глазунов, я лукаво ухмылялся. Мне иногда говорили так: все сходится -- и "картины", и "художественные приемы", и даже сюжетный поворот с женой художника. Я всегда говорю о типизации писателем действительности и, будто оправдываясь, говорю, что несчастье с женою Ильи Сергеевича произошло через год или два после того, как роман был опубликован. Вот единственное, что в романе вроде бы списано с времени Глазунова, -- это ситуация вокруг его первой выставки, о которой мне рассказал мой друг юности Апенченко. Они тоже вроде тогда дружили, но разошлись.
Как-то на одном из приемов я подошел к Илье Сергеевичу, мы побазарили, и я в шутку сказал: "Вот проиллюстрировали бы вы "Имитатора", и все толки бы прекратились". Это было, конечно, наглое предложение и нетактичное. Да и кто я рядом с этим колоссом? Илья Сергеевич тут же разъярился и сказал что-то вроде того, что ты, дескать, дождешься, я киллера найму и тебя прихлопнут. Литература осиротеет. Но это, конечно, была шутка гения. Его очередная мистификация. В чем-то Илья Глазунов похож на другого экстравагантного гения эпохи, на Сальвадора Дали. По популярности они очень близки.