Есин Сергей Николаевич
Эссе

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • © Copyright Есин Сергей Николаевич (rectorat@litinstitut.ru)
  • Размещен: 31/07/2006, изменен: 16/12/2015. 66k. Статистика.
  • Эссе: Публицистика
  • Скачать FB2


  • Эссе

    Пир побежденных.
    Пища -- это ликующий стимул жизни

       ПРЕДЧУВСТВИЕ, в кон­це концов, -- это одно из человеческих чувств, и пусть простят меня за некую тавтологию. Предчувствие гро­зы, предчувствие несчастья, предчувствие встречи... У писа­телей существует предчувствие романа, предчувствие новой пьесы, существует и предчувст­вие статьи (правда, статья у пи­сателя в угоду зарубежной моде сейчас стала называться "эс­се"). Как бы статью надо напи­сать. Все мысли и образы ее уже под рукой, в блокноте уже подготовленные материалы, подобраны цитаты и аргумен­тация, но все тем не менее на бумагу не ложится. Эта статья началась тоже с предчувствия. Я его осознал и сказал себе: "Есть предчувствие, и есть тема -- еда, пища". Собственно го­воря, читателю всегда интерес­ны несколько расхожих тем: любовь, тщеславие, карьера, деньги, смерть, пища. Пища -- это ликующий стимул жизни. То, что это так, здесь уже не поспоришь. Не хлебом еди­ным, но не без хлеба. У каждо­го из нас по поводу еды есть свои воспоминания.
       Сколько же мне было лет? Закончилась война или нет? Я только хорошо помню, что вместе с матерью ехал на трам­вае ныне не существующего маршрута, который от Пуш­кинской, от Тверского бульва­ра поворачивал на улицу Гер­цена, где и выходили мы тогда на Скорятинском переулке за одну остановку до площади Восстания. Москвичам ясна приводимая география. Ах, как все поменялось! Скорятйнский переулок вроде бы снова воз­ник из улицы имени Наташи Кочуевской -- какой-то моло­дой, погибшей в войну девуш­ки, студентки ГИТИСа. Пере­именовали переулок в улицу позже, теперь снова переиме­новали. Шелест далекой исто­рии оказался важнее пролив­шейся молодой крови и отле­тевшей, как подвиг, молодой жизни. Возраст всегда накла­дывает свой волшебный отпе­чаток на прозу, и здесь, как в гипертексте, от одного поме­ченного слова хочется идти к другому.
       Покинем улицу, вернемся в трамвай. Была зима. В пустом трамвае отчаянно светили лам­почки, совсем не так тускло, как нынче в метро. Или старое зрение чуть поугасло? В вагоне, как я еще не успел сказать, почти не было пассажиров. Я, моя мать (тогда она казалась мне взрослой и солидной жен­щиной, но, как я понимаю сей­час, ей тогда было лет на трид­цать меньше, чем мне нынче) и еще двое или трое пассажиров, кутавшихся в шубы и стучав­ших ногами, обутыми в галоши и резиновые ботики, по полу. Стоял жуткий зимний холод. В свете невероятно отчетливого электричества была ясна и вы­пуклой казалась еще одна де­таль, к которой были прикова­ны взгляды всех пассажиров, -- это большая, я бы сказал, даже огромная картофелина, лежа­щая на рифленом полу. Если не голодали, то не сыты тогда бы­ли все. Кто ее выронил, из чьей сумки или прорванного мешка выскользнула эта царь-карто­фелина? Но дело в том, что мы ехали от тетки "моей матери с улицы Горького, жившей в до­ме напротив Моссовета, к себе домой на Малую Никитскую, в маленькую комнату в комму­нальной квартире на сто чело­век. И вот в доме у тетки про­исходил очень интересный де­леж. Тогда в Химках, это уже практически за Москвой, на паях выращивался дальними родственниками некий физи­чески натуральный поросенок, подсвинок. Он вырос, если что-то могло все-таки расти в войну, и теперь расчлененная туша, вернее, часть туши, пай моей тетки, прибыла на улицу Горького. Нам с мамой (сказал ли я уже, что в эти годы мой отец сидел и иногда писал нам письма из лагерей?), итак, нам с мамой от этой дележки до­стался небольшой кусочек сала и одна свиная почка -- неждан­ное и для того времени экзоти­ческое сокровище. И вот в ва­гоне мама шепотом говорила мне: "Если ты поднимешь с по­ла эту картошку, то я сразу же, как мы приедем домой, пожа­рю тебе почку с картошкой". Какая борьба поднялась в ду­ше! Я опускаю здесь все эволю­ции, с которыми я поднял эту Картофелину, как бы уже иг­рая, как бы уже сходя на своей остановке, даже как будто бы поднял ее ногой. Неунываю-щийфутболист! Я опускаю чувство стыда, которого у меня сейчас нет, и чего, собственно, было стыдиться? И, кстати, картошка оказалась совсем не подмороженной, как я тревож­но ожидал. Все это я опускаю, вспоминая поразительный, не­повторимый вкус этой самой картошки, шипящую пряность и пикантность этой почки от коллективного поросенка. Вспомнить еще другую почку? Профессорская эрудиция не велика, но она имеется. Но та почка была у Джеймса Джойса. Помните, с чего начинается роман? Блум жарит свиную почку. Да, не только в литера­туре, но и в жизни все смыкает­ся.
       Собственно, здесь я бы вы­писал для читателя свой самый первый, самый "горячий" ку­линарный рецепт. Я уже объя­вил, что и как писатель, и как читатель интересуюсь пищей, люблю поесть, люблю приду­мывать кулинарные рецепты и с наслаждением их читаю. Во­обще-то в мое военное детство в виде отдельных листочков у нас в буфете хранилось дорево­люционное издание знамени­той поваренной книги Молоховец, той самой, где было на­писано, что надо не робеть, ес­ли внезапно нагрянут гости, а спускаться в погреб, брать око­рок. Это в то время, когда хле­ба-то вдоволь не было. Это уже потом появился объемистый том "Книги о вкусной и здоро­вой пище" -- роскошная, бога­то украшенная цветными ил­люстрациями книга. Том, по своему значению ничуть не ус­тупающий гигантам последних сталинских новостроек, Уни­верситету и МИДу. Но сейчас у меня скромная задача -- как-то соединить три моих собствен­ных пакета кулинарных доку­ментов: некий тайный блокнот (почему "тайный", читатель поймет дальше), меню нашей институтской столовой и кули­нарные заметки из романа зна­менитой английской писатель­ницы Айрис Мердок "Море, море". Почему так произволь­но? Конечно, можно вообще создать энциклопедию литера­турных рецептов, включив в нее все -- от рецептов Библии и Рабле до чеховских описаний. Помните у Чехова такой рас­сказик -- "Сирена"? Там четыре джентльмена друг другу расска­зывали об изысках русской кухни. В брежневскую эпоху этот рассказ, записанный выдающимися мастерами МХАТа Грибовым и Яншиным, не раз­решали передавать по радио, чтобы не вызывать у слушате­лей дурных ассоциаций. Так в конце концов случилось. Это в литературе герой не может ) выйти из дома и ему на голову не может упасть балка от стро­ительных лесов, а в жизни все может произойти. В жизни мне сначала попался блокнот, и вот из него первая цитата:
       "Обед в честь президента СФРЮ Иосипа Броз Тито. Ик­ра зернистая; расстегаи; крабы натуральные с рыбным ассор­ти; фазан жареный с фруктами; салат "весна" -- это закуска. Далее: "борщ московский; суп-пюре из спаржи" -- на выбор, "форель паровая с шампиньо­нами; шницель из индейки с овощами". Потом следует про­стенький десерт: "мороженое фруктовое, чай, кофе, миндаль фрукты". Все это действитель­но происходило, в блокноте стоит и точная дата: 29 апреля 1968 года. К этому времени я уже закончил университет, со Скорятинского переулка пере­ехал на Бескудниковский буль­вар, и однокомнатная квартира на пятом этаже без лифта в пе­пельном доме казалась мне ра­ем. Любимым тогда у меня блюдом были "московские кот­леты" и фабричные пельмени, которые я не варил, а жарил. Я полагал, что это мое собствен­ное изобретение. Я за один прием мог съесть целую коробку жареных пельменей. Их жа­рили сначала с одной стороны, а потом с другой. Какие нео­быкновенные получались хрус­тящие пирожки с сочной и пряной начинкой!
       А еще в блокнотике был обед в честь Ее королевского вели­чества королевы Дании Маргреты и Его королевского высо­чества принца Хенрика, обеды и в честь Помпиду, и в честь Насера, и в честь Фиделя Каст­ро, и в честь Агостиньо Нето. Потом я побывал на родине Агостиньо. В Анголе было не­спокойно, по улице ходили па­трули в касках. В посольстве мне кто-то тайно шепнул, что покойный вождь ангольского народа, забальзамированный русскими специалистами по ленинскому рецепту, в своем дворце, превращенном в мав­золей, стал белеть, -- наруши­лась пигментация кожи. Ду­маю, что я еще поцитирую из этого блокнотика чуть попоз­же, потому что, боже мой, ка­кая изысканная прелесть -- приобщиться к потаенным вку­сам управляющих и господ, к вкусам протокола и людей, ма­новением руки которых можно тысячи и миллионы отправить на дыбу. А что такое власть, как не возможность отправлять на дыбу или миловать?
       Но вернемся к людям про­стым и блюдам бесхитростным. А может быть, сама молодость -- лучший повар? Я уж не гово­рю здесь о жареной картошке.
       В моих воспоминаниях, вер­нее, в ассортименте воспоми­наний, находятся и "Кровавая Мэри", и жареная ливерная колбаса, но колбаса тогда стои­ла 64 копейки за килограмм. Я уже, кажется, печатал этот ре­цепт в одной из московских га­зет, где я описал, как эту самую "собачью радость" жарят с лу­ком, выпаривают из нее воду, доводят до коричневого, почти канцерогенного вида... Вкусно -- неимоверно. Сказал ли я, что туда надо насыпать много лука? Что касается "Кровавой Мэри", то это была молодость, только что прочитанный Ремарк, в ко­тором герои пили, как могиль­щики, а точнее -- как молодые люди. Но какие слова возника­ли при этом захватывающем, чтении: "кальвадос", "апери­тив", "перно". Это был 1961 год, я служил в полку связи Варшавского договора -- где сейчас этот договор? -- и был несказанно удивлен кормежкой в армии: после нескольких лет самостоятельной жизни всухо­мятку, здесь давали и ши, и ка­шу с мясом, и компот, и сар­дельки на Новый год, выборы и на революционные праздники. Так регулярно и так сытно меня после предвоенного времени не кормили. Мы, тоже трое армейских друзей, которые, как и ге­рои Ремарка, не предполагали никогда расставаться, но рас­стались весьма быстро, аран­жировали эту европейскую жизнь на свой русский лад. Ка­кие немыслимые цены стояли тогда на изысканных продук­тах! Тресковая печень не счита­лась едой, а томатный сок про­давался не в бумажных пакетах, а в трехлитровых банках. Что касается водки, цена на нее бы­ла стандартная -- 3,62. Это была удивительная молодость, когда томатный сок мешали с водкой, заедали тресковой печенью и свежим луком и говорили о та­ких невероятных вещах, что от­звук этих разговоров как духов­ное содержание, как духовная платформа существования жи­вет и поныне. Нет, определяется лишь пищей.
       Наверное, именно поэтому -- не только от зависти к чужой трапезе -- лишь где-то на сто шестьдесят седьмой или сто шестьдесят вось­мой странице романа "Море, мо­ре" я начал помечать кулинарные рецепты. До этого я воспринимал их как некую беллетристику. Ой, недаром профессорша Мердок так забаловалась с кулинарными ре­цептами. Это мое обычное состоя­ние, я читаю книжку и на задней обложке столбиком выписываю номера страниц с цитатами. Такая порча книжного богатства у меня идет уже лет сорок. Я не берегу книгу, я полагаю, что человек зна­чительно более хрупкое существо и сгорает быстрее, чем книжная страница. Собственно, почти на всех книгах у меня в доме сущест­вует некий столбик из цифр. Меня интересует психология творчест­ва, все, что связано с жизнью духа, с этикой, моралью, с ремеслом писателя. Потом иногда я делаю выписки, выписки громоздятся, я разбираю их по разделам, и, воз­можно, из тысяч клочков этих бу­мажек когда-нибудь и что-нибудь получится. И именно поэтому громоздился и столбик цифр в ро­мане недавно ушедшей от нас Ай­рис Мердок. Еда. Профессорская проза всегда умна и аргументированна. Я, собственно, и люблю чи­тать Фаулза и Мердок за то, что там мне все ясно -- как эта проза разбирается, как возникает и, как говорится, из какого сора слепле­на. Тогда, при первом чтении Мердок, я занимался тем же са­мым: как складываются слова, как планируется сюжет, как он разре­шается, но уже на сто шестьдесят седьмой странице я вдруг почувст­вовал, что в привычном литерату­роведческом темнике возникает новая номинация -- гастрономи­ческая. Но не пищей единой жив человек, поэтому сначала по су­ществу, по духу. Надо все-таки дать представление о размахе да­рования этой знатной леди анг­лийской литературы. Как не по-женски пишет, с каким психоло­гическим размахом и пафосом. Как говорит ее герой-эгоист, теат­ральный режиссер Чарльз Эрроуби. Какую зависть, как писатель, испытываю я перед этим разма­хом. А потом начну испытывать зависть перед этим замечательным ходом -- включить меню эгоиста в его дневник и мемуар съеденного. <...>
       Здесь бы надо рассказать о том, как я впервые уже в тридцать лет выехал за границу, первый осле­пительный блеск ножей, вилок, предупредительность официан­тов, яичница где-нибудь в забега­ловке, когда если на раскаленной сковородке желток внезапно рас­течется, то повар аккуратно лопа­точкой сгребет всю жаренину и выбросит в "помойное ведро. Со­держание должно соответствовать форме, и яичница-глазунья долж­на выглядеть не растекшейся лу­жицей, а неким желтоглазым Циклопом. Но потрясло все же не это.
       Почти в начале перестройки, где-то в Испании, и не где-то, а в. Мадриде, зашел в торговый зал магазина, который весь целиком, все стены, а может быть, даже и потолок были из сжатых, прило­женных один к другому, свиных копченых окороков. Боже мой, какой в этом мясном раю стоял за­пах! И тогда же возникла совсем наивная мысль: неужели все это гипотетически может быть съеде­но? Да знаю, знаю, человечество способно съесть земной шар. Я помню нарисованные поезда про­дуктов в знаменитой книге Пе-рельмана, которые человек съеда­ет за свою жизнь. Но, согласимся, трудно представить: хрупкий че­ловек, с хрупкими, а порой и изы­сканными мыслями и эти груды спрессованного мяса. По-моему, у Толстого есть выражение, когда он рассуждает о вегетарианстве: "трупы животных". <...>
       Иногда я думаю, как удивитель­ным образом сочетается характер человека и то, что он ест. Не очень-то, я полагаю, мораль зав­сегдатаев "Максима" и "Националя" соответствует толстовским принципам. Меня очень интере­сует, любил ли кровавый биф­штекс Руссо и что ел Вольтер в мо­лодости и в старости? Уже в конце жизни осетрина с хреном стала плохо сочетаться с внутренним миром владельца Ясной Поляны. Но, заметим, вегетарианская кух­ня дорога, требует усилий и ог­ромного количества времени на ее изготовление. В этом смысле ку­сок мяса на гриле -- проще. Неве­роятно надо любить себя, чтобы прислушиваться к велению своих вкусовых желез. У русских вкус притуплен, а наше время привило ему еще некоторую механистичность. В молодости, когда время делилось между читальным залом Ленинской библиотеки и зритель­ным залом Дома кино, возникло сравнение человеческого организ­ма с машиной. А чем, собственно, человек отличается от паровоза? Забросил в топку пару сосисок или в лучшем случае пачку пель­меней -- и пыхти себе дальше. Ду­маю, не зря английская писатель­ница, специалист по интеллиген­ции, так внимательна к меню сво­его героя.
       Итак, меню крутого эгоиста. "Пища -- тема серьезная, -- пишет Мердок, -- и на эту тему писатели, между прочим, не лгут". Да. Уж куда там лгать, когда кушать хочется каждый день. Послушаем правду от лица Чарльза Эрроуби. Ах, как я, чревоугодник, люблю этот роман! Ведь можно вкушать и в воображении, наслаждаясь чужими переживаниями.
       "Сейчас я уже подкрепился (чечевичный суп, потом колбаски "чиполата" с вареным луком и яблоками, вымоченными в чае, потом курага с песочным печеньем; вино -- легкое бургундское) и чув­ствую себя лучше. (Свежие абри­косы, конечно, вкуснее, но и ку­рага, если залить ее на сутки во­дой, а потом подсушить -- божественное сопровождение к любому сладкому печенью или к тартин­кам. Особенно она идет к тесту, в котором есть миндаль, а значит, хорошо согласуется с красным ви­ном. Персики, по-моему, превоз­носят незаслуженно. На мой взгляд, царь фруктов -- абрикос.)".
       В книге 526 страниц, я цитирую только 21-ю. <...> Конечно, весь этот "гастрономический" столбик я цитировать не буду. Но уже сейчас, отчетливо понимая, как образ жизни "ихней" интеллигенции отличается от образа жизни нашей, я прикидываю, почему раньше -- книга-то вышла в 1982-м -- я не задумывался над вкусовыми реа­лиями у английской писательни­цы. Читая книгу "тогда", во време­на соцреализма, с которым пост­модернизм так и не справился, я не представлял себе, что все это возможно и когда-нибудь приоб­ретет характер жизненных реалий. <...>
       В своих гастрономических вы­писках из романа Мердок я сгруппировал вторые завтраки в некий маленький блок. Какое же надо иметь бесстыдство, чтобы так за­ниматься собой!
       "На второй завтрак я съел селе­дочное филе, быстро разморожен­ное в кипятке (отчасти эту работу уже выполнило солнце), сдобрен­ное лимонным соком, прован­ским маслом и чуть припудренное душистой травкой. Филе из селед­ки вкуснее, чем копчёная лососина, разве что самого высокого ка­чества. К нему -- жареная молодая картошка (консервы, свежей еще нет). Картошка для меня -- изыс­канное яство, а не скучное повсед­невное сопровождение к мясу. За­тем гренки с сыром и горячая свекла. Расфасованный хлеб из здешней лавки -- отнюдь не ше­девр, но в поджаренном виде, с новозеландским маслом, вполне годится в пишу".
       Признаюсь, что если бы я вни­мательно читал эту книгу в год ее издания, -- напомню что на об­ложке стоит цифра 1982, -- то "но­возеландское масло" отметил бы как некий снобизм автора, как специфическую и тонкую деталь. Вот космополит, вот сноб! Этот пассаж можно было бы воспри­нять и как цензурную вольность. Демонстрируют нам экономичес­кую свободу без берегов. Сейчас, после атаки на телезрителей этого самого "новозеландского", я вос­принимаю сие масло лишь как экономическую данность. В Анг­лии, видимо, масло делать невы­годно, вот его и засылают из Но­вой Зеландии. А может быть, это не совсем новозеландское. В свое время пол-Европы было завалено маслом из Архангельска, которое называлось "русским". Куда все в России девается? Почему не доят­ся русские коровы? Но пора от об­щих размышлений перейти к кон­кретному высмеиванию такой не­ловкой, а главное, нерусской при­вычки, как второй завтрак.
       "На второй завтрак, -- снова пи­шет Чарльз Эрроуби, совершенно не заботясь разнообразить свой стиль (см. начало предыдущей ци­таты), -- сосиски с омлетом, жаре­ными помидорами и чуточкой чеснока, потом коврижка, кото­рую я сбрызнул лимонным соком и залил йогуртом и сметаной".
       А теперь скажите наконец-то мне, что первично -- наличие йо­гурта и сметаны или идея второго завтрака?
       Теперь осталось некой стрелоч­кой соединить начало, в котором было обещание рассказать историю "правительственного кули­нарного блокнота", с последую­щим изложением "детективной" истории его появления у меня. Да и не было никакой детективной истории, был и есть мой приятель потрясающий кулинар, энтузиаст своего дела, человек со сложной биографией, пришедший из ПТУ и ногтями выцарапавший свое высшее образование, невероят­ный специалист, который за та­лант, а не за партийную принад­лежность или за умение проги­баться, еще в молодые годы полу­чил должность шеф-повара в од­ном из престижнейших рестора­нов столицы. И потом, на самом изломе застоя и перестройки, какая-то мерзкая история, похожая на историю с крестьянскими деть­ми и колхозными колосками на жнивье... Он мне позвонил и ска­зал, что, чтобы закрыть эту недостачу, которая образовалась по ви­не шального, но умеющего проги­баться перед властью начальства ему нужны деньги в объеме стои­мости машины "Жигули". Ах, гра­битель, ах, хищник, ах, растратчик социалистической собственности вынужденный побираться по поводу такой мелочи! А деньги у меня тогда были. Он сказал: "Я сразу же продаю свою машину и отдаю тебе долг". А что еще он мог про­дать? Разве только штаны, повар­ской фартук и модное тогда паль­то из искусственной кожи...
       У писателей, как я уже сказал, тогда деньжата водились. Он же был, как мне тогда казалось, "под колпаком", потому что ощущение всевластия и всевидения государ­ства въелось нам в плоть и кровь. Мы тогда не просто говорили по телефону, но еще и докладывали подслушивающему устройству о своей лояльности...
       И вот мы встретились проходняком где-то в центре. Я ему сунул пакет с деньгами, а он мне сунул конверт с блокнотом и сказал: "Если ко мне придут, я не хотел бы с этим светиться и кого-то под­водить". С чем, спрашивается, подводить? С чем "светиться"? Один профес­сионал-энтузиаст, а может быть, несколько професси­оналов собирали друг для друга документы, связанные со своей производственной деятельностью. Смешно сказать, документы по кулинарии. Но ведь в то время это была государственная тайна выс­шего разряда. Вообще все, что казалось кишечника и вкуса первых лиц государства, было закрытой информацией. Я помню, как в 47--48-х годах радио голосом Ле­витана объявляло: министр иност­ранных дел Молотов (а потом и Громыко, а потом кто-то еще) дал обед в честь... Господи! А какой обед, чем кормили? Какого каче­ства были эти щи, какого аромата эти котлеты, какой картофель или макароны брали на гарнир? Ка­ким винегретом потчевали на за­куску? Что за пиво разливали? Дальше наше воображение не шло -- голодное время не позволяло; даже в глянцевом журнале "Ого­нек" не расшифровывались эти иероглифы и тайные знаки пир­шеств. В те несытые времена зна­ки могли вызвать социальное бро­жение. Зато, как считаю, их мож­но потрясти сегодня благодаря то­му, что где-то в центре состоялась передача денег и блокнота. Стили­стику и правописание сохраню.
       "В честь Их Превосходительст­ва господина Жоржа Помпиду, 8 июня 1967 года. Икра зернистая, калачи с рыбой. Судак, слоенный крабами. Филе индейки с фрукта­ми. Салат. Бульон-борщок из ди­чи. Семга в белом вине. Шницель из дичи с овощами. Парфе, кофе. Пирожное -- ассорти, фрукты".
      

    * * *

       "В честь Его Превосходительст­ва Мухха-мади Анвара Садата, президента Египта. 12 октября 1971 года. Икра зернистая, калачи с рыбой. Ассорти рыбное. Ассорти из птицы и дичи. Салат. Борщок с острыми гренками. Суп-крем из крабов. Севрюга запеченная. Сед­ло барашка с рисом. Омлет "Сюр­приз". Кофе, чай, фрукты".
      

    * * *

       "В честь Его Превосходительст­ва господина Гамаль Абдель Насе­ра, президента Объединенной Арабской Республики. 30 июня 1970 года. Икра зернистая, куле­бяка. Ассорти рыбное. Телятина фаршированная. Салат. Уха из стерляди. Рассольник Ленинград­ский. Семга, соус пикантный. Шашлык из барашка. Мороженое клубничное, кофе, чай, фрукты".
      

    * * *

       "Москва, Кремль, 7 ноября 1967 года.
       Икра зернистая, паюсная, кала­чи. Семга Домашнего посола. Сев­рюга заливная. Поросенок холод­ный. Глухарь "Полет". Индейка, слоенная кизилом. Корзины из тыквы с овощами. Соленья.
       Колбаски из дикого мяса. Со­лянка "Столичная". Бульон с ово­щами.
       Белорыбица и стерлядь с шам­пиньонами. Барашек фарширо­ванный. Утки, перепела, турачи на вертеле. Ассорти из овощей.
       Парфе фруктовое, мороженое с персиком. Кофе, пирожное ассор­ти, фрукты".
      

    * * *

       "В честь Фиделя Кастро Рус. Куба. 27 июня 1972 года. Икра зернистая, кулебяка с вязигой. Семга в желе с креветками. Вырез­ка, слоенная телятиной. Салат, огурцы малосольные. Суп-- пюре из ск...(текст в блокноте прочесть не смог). Бульон с блинчиком. Шашлык из севрюги. Барашек жа­реный с овощами. Пломбир клюк­венный. Кофе, чай, фрукты".
      

    * * *

       "В честь Его Превосходительст­ва господина Генри А. Киссиндже­ра. США. 21 января 1976 года. Ик­ра зернистая, расстегаи. Миноги в горчичном соусе. Ассорти мясное. Овощи свежие. Суп-пюре из шам­пиньонов. Шашлык из осетрины. Ростбиф. Салат из апельсинов.
       Кофе, чай, фрукты".
      

    * * *

       "В честь Их Величеств Короля Бельгийского Бодуэна и Короле­вы Фабиолы. 23 июня 1975 года. Икра зернистая, расстегаи. Ассор­ти рыбное. Куропатка ассорти с фруктами И брусникой. Салат. Суп-крем из белых грибов. Фо­рель с шампиньонами. Филе ин­дейки с печеными яблоками. Ко­фе, чай, фрукты".
      

    * * *

       "В честь Никсона дает Брежнев. 23 июня 1973 года. Икра зернис­тая. Масло. Кулебяка с грибами. Ассорти рыбное (крабы, устрицы, балык, семга, лосось, креветки). Закуска -- лесная быль (рябчики, куропатки, фазан, тетерев, пере­пела). Огурцы, помидоры свежие. Огурцы малосольные. Борщ с пампушкой. Солянка из осетри­ны. Севрюга с шампиньонами. Жаркое по-русски в горшочках. Мусс клубничный. Кофе, чай, фрукты, печенье".
      

    ***

       Перенесемся теперь в наше вре­мя, во Дворец съездов, как извест­но, специально построенный на месте кремлевских церквей для проведения партийных форумов. А какой партийный форум без за­жигательной партийной пьянки? На последнем этаже, поверх, так сказать, всех президиумов, огром­ной сцены с чудесами театральной техники, поверх зрительного зала, снабженного совершеннейшей акустикой и совершеннейшей си­стемой наблюдения за зрителем, поверх вестибюлей, туалетов с итальянским и немецким фаян­сом расположен огромный бан­кетный зал, способный вместить в себя весь партактив страны. Про­шло чуть больше пятнадцати лет, и мы всех догнали. Попутно заме­чу, что обожаю иностранные сло­ва из лексикона газет: "форум", "сенат", а теперь и слово "оли­гарх". Как латинизировались! Но догнали по чему? По задумке и ка­честву съестного.
       В этом банкетном зале я бывал за свою жизнь неоднократно.. "Съезд" -- слово было святое. И любой съезд художников ли, писа­телей, даже коммунальщиков все­гда был явлением государствен­ным. А значит, вместе с людьми государственными, то есть комму­нальщиками, художниками и пи­сателями, шли служащие аппара­та, то есть секретари, помощники, обслуживающий персонал. Для них это было святое, к этому они готовились по пять лет. В жизни у многих это был единственный шанс увидеть Георгиевский зал, Грановитую палату, кремлевские терема -- Дворец съездов, банкет­ный зал и парадные кремлевские апартаменты шли в комплекте. Никто и никогда не посягнул на это их здоровое демократическое право. Лучше было не дать билет на банкет народному художнику или писателю, нежели секретарше и референту аппарата. Я пишу об этом только потому, что не как действующее лицо, это пришло позднее, а именно как персонал и обслуга я очень рано впервые по­пал на кремлевский прием. А по­том в той или иной роли бывал на них часто. Другими словами, у ме­ня есть с чем и что сравнивать. Никогда в банкетном зале над Дворцом съездов не было такого изобилия, такой роскоши, такой вкуснятины, как при нынешнем режиме. Это ли не свидетельство процветания и достатка? Мы ведь русские такие: работать так рабо­тать, а веселиться так веселиться. Здесь нам никакие коммунисты не помеха.
       Документ этот отпечатан и в канун 1999года лежит на всех банкетных столах. Начнем с холодных закусок. Сюда входят: икра зернистая; судак с крабами по-кремлевски (целиком); лососина, глазированная по-царски; ассорти рыбное (семга, севрюга г.к., рыба холодного копчения); расстегаи с вязигой, язык глазированный "Русская фантазия"; утка фаршированная копчен. по-гусарски; филе индейки, фаршированное капустой брокколи; карбонат с корнишонами; мясо посольское со сливой маринованной; закуска "Праздничная"; овощи свежие натуральные (помидор, огурец, перец сладкий, редис, зелень); гриби шампиньоны маринованные; закуска "Русский разносол" (овощи маринованные); маслины, оливки; лимон; масло сливочное.
       Горячие закуски выглядят традиционно: закуска "Деликатесная" в кокильнице.
       Признаемся, что и в горячих блюдах нет ничего неожидан­ного: шницель куриный с грибами в яйце; мясо по-охотничьи с помидором, соус ткемали. Только-то -- и больше ничего. А вот, например, на встрече Нового года через год в отреставрированном "Гостином дворе" на Варварке давали шаш­лык из свинины и осетрины. Со­гласимся, что это не слабо, имея в виду тысячи две-три приглашен­ных. Но вернемся к десерту на встрече Нового, 1999 года. В пра­здничном меню это прозвучало так: десерт "Новогодний" (ананас, клубника, киви, апельсины).
       Совсем скромно выглядел раз­дел напитки: кофе черный; чай с лимоном; напиток из клюквы. Но на­питки напиткам рознь. Еще суще­ствуют прохладительные
    напитки
    : вода минеральная "Боржоми"; вода фруктовая "Моно"; вода "Святой источник" негазированная. И напитки вино-водочные, а именно (в ассортименте): водка "Московская"; водка "Столичная"; шампанское "Надежда"; вино "Каберне"; вино "Алиготе"; коньяк "Лезгинка".
       Здесь все национально и идео­логически выдержано: никакого французского или армянского ко­ньяка, я думаю, что и "Каберне" было новороссийского разлива. И эта идеологическая выдержан­ность относилась и к кондитер­ским изделиям. Пролетело като­лическое Рождество и наступало православное, а потому кондитер­ские изделия -- не про­сто кондитерские изделия, а пирожное "Рождественская мозаика".
       С фруктами дело обстояло проще. Фрукты были в ассортименте, т.е. яблоки, груши, виноград, мандарины. Неплохо?
       После того как я выписал столь­ко рецептов и соблазнил читателя ароматами чужой, может быть, и простой, но, в силу определенной специфики нашей жизни, экзоти­ческой кухни, мне надо перейти к рецептам более скромным, но зато и более объемным, массовым. Чи­татель будет прав, если проявит догадку и, как сидящий в ванне философ, воскликнет: эврика! Это рецепты студенческой кухни. Я тасую их, как карты, уже девять лет. Вот, например, цифры и на­звания на 31 мая 2000 года:
       Салат свекольный, уха рыбац­кая, сердце в соусе с макаронами, чай с сахаром, хлеб ржаной.
       А вот следующий день, 1 июня 2000 г.:
       Салат из моркови, щи из свежей капусты, печень по-строгановски с макаронами, чай с сахаром, хлеб ржаной.
       Но перелистаю подшивку с эти­ми выписками из меню на два дня раньше -- удивительное разнообразие: салат из свежей капусты, щи из свежей капусты, котлеты с гречневой Тсаи Тей, чай с сахаром, хлеб ржаной.
       Теперь необходимо видеть все это очень конкретно, и пусть читателя не смутят иностранные слова: салат, соус, романтические названия блюд с элементами некоторой образности: уха рыбац­кая или печень по-строгановски. В бытовом смысле варианты очень простые: щи, второе, хлеб, чай, немного витаминов. В меню может быть и чахохбили, но, увы, это чахохбили будет из каких-ни­будь краешков куриного крыла, да и вообще в этой кухне предпочтение отдается не говядине, баранине, а говяжьему сердцу, не куриным грудкам, а куриным крылышкам, не парной свинине, а свиной печени. Да и то, что про­фессионалы называют "выхо­дом", -- здесь тоже некоторый ас­кетизм и натяжки. Салат из све­жей капусты -- это, официально, всего лишь 75 граммов, а суп из свежей фасоли -- это чуть более стакана, 250 г. Студенческая сто­ловая! И перед тем как сказать, что столовая Литинститута, где я ректорствую почти 10 лет, отличается от других, я приведу неко­торые роскошные данные из калькуляционных карт. Да-да, на каждое блюдо, на каждый стакан чая, на салат и суп делается такая карта. Здесь ставится и брутто, и нетто, и цена. Берем цены 2000 года: капуста свежая белокочан­ная, вес брутто 99 г, цена 74 коп., но цена капусты -- 53 коп. при ве­се 70 коп. за кг. Сюда еще добав­ляется уксус на 8 коп., сахар на 4 коп. и на 4 коп. растительного масла. В чае -- индийском, выс­шего сорта, -- в каждом стакане самого чая, сухого порошка -- 0,02 г. А вот гречки, которая по калькуляционной карте называ­ется "гречка рассыпчатая", дают 48 г, 4 г маргарина и один грамм соли. Но доказательнее всего зву­чат мясные продукты. Одна сту­денческая порция печени по-строгановски заключает в себе 42 г печени, 3 г маргарина, 2,5 г то­матной пасты, полтора грамма кетчупа, 2 г соли, перца черного молотого 0, 003 г, соуса N 865 25 г и 100 г гарнира. Я хорошо пони­маю, что требовать явки на физ­культуру при таком питании -- это уже ректорский максима­лизм. Но я, кажется, обещал ска­зать главное: главное -- это, ко­нечно, в контрасте между тем, что я пишу сейчас, и тем, что я напи­шу позже. Но тем не менее допол­нительное главное тоже сущест­вует. Оно заключается в том, что в Литературном институте этот обед уже около 10 лет получают бесплатно. Очень просто: и сту­дент, и преподаватель, и сотруд­ник, и рабочий, и дворник -- все получают обед бесплатно. В науке это называется "из коммерческих средств института". Если перево­дить в другую плоскость, как бы в мою личную, то можно сформу­лировать это следующим обра­зом: не дали разграбить, поэтому кое-что осталось и студентам, и преподавателям. Не дали разгра­бить, умеем тратить, не позволя­ем ничего лишнего. Не покупаем для представительских кабинетов сверхклассную мебель, не ездим на иномарках. Я давно замечаю этот парадокс жизни: или не хва­тает на одного -- или хватает на всех. <...>
       Заканчивая эту книгу кулинар­ных рецептов и собственных вос­поминаний, я не могу не вспом­нить об одном. В самом начале был описан эпизод со свиной поч­кой и картошкой, найденной на полу в московском трамвае. Тут я должен сказать, что в это время я уже принадлежал, в отличие от многих сегодняшних мальчишек и девчонок, незнакомых с тем, как выглядит корова, и никогда не ви­девших, как растут яблоки и мор­ковка, к осведомленному поколе­нию. Не начнись в самом раннем моем детстве война и не побывай я в эвакуации в деревне Безводные прудищи в Рязанской области, я бы, наверное, никогда не узнал, как жестоко колется свежая стерня и чем пахнет в деревенской кузнице, когда там пылает горн. Но это прошло, хотя и крепко запомни­лось, мимолетом. Правда, может быть, отсюда -- некое интелли­гентское, наверное, понимание крестьянского труда, сочувствие к этой работе от зари до зари и фи­зическая радость от восприятия деревенской культуры. Никого никому не хочу противопостав­лять, но я тащусь скорее не тогда, когда дирижирует Аббадо и поет Кабалье, -- пишу лишь о том, что знаю, что испытал, что видел и что слышал,-- а когда простенько и деловито затренькает русская ба­лалайка. <...>
       Теперь история со свиным со­леным салом, которую я, навер­ное, уже описывал. Это только ка­жется, что писатели придумывают что-то новое, -- они тщательно и бережно тасуют все те же дорогие воспоминания своей юности. Я, кажется, уже сказал, потому что, касаясь своего детства, не мог не сказать, что отец мой с 1943 года сидел в лагерях. Ах, эти военные посадки разговорчивых людей, вспоминавших ленинские прин­ципы и партийные нормы. Когда все в порядке, не вспоминают ни­каких норм и забывают о принци­пах. Жизнь идет ладно, как она есть, когда она нормальная. Все вспоминают о принципах и поли­тике, когда голод и когда в обще­стве накопились недостатки. Отец сидел, мать работала надомницей в артели -- на спицах и крючком вязала кофты, чтобы получать ра­бочую карточку. Все крутится во­круг хлеба; масло в войну называ­ли жирами. Карточки -- это целая эпопея. Недостаточное питание нормировали: детям, служащим, рабочим, иждивенцам. Каждый должен был потратить, чтобы вы­жить, определенное количество калорий. Лучше меньше, чем больше. Строго говоря, расчет был, как сегодня, чтобы выжило лишь продуктивное поколение. Основная масса сельского населе­ния и иждивенцы были брошены, как северные олени, питаться мхом, на подножный корм. Но отец сидел не совсем просто. Мне рассказывали, что в лагерях в то время, время "неповального" выс­шего образования, высоко ценили грамотность.
       Люди всегда ценят умение, а не пустобрешество. Отец со своими тремя курсами университета был человеком талантливым, он был неплохим юристом. Выступал в жанре жалобы. И, как ни странно, очень часто по его жалобам людям или снимали часть срока, или их освобождали. И вот чемодан с са­лом был гонораром, прибывшим откуда-то с Кавказа. Чемодан с ремнями, имевший даже некий дореволюционный, барственный вид, прибыл к нам на квартиру ка­ким-то тайным путем, как сейчас в столицу прибывают наркотики. Мы тогда, после ареста, жили с соседями, в проходной комнате: могли выселить из Москвы, но выселили только из отдельной квартиры.
       По правилам игры в конце лю­бого пассажа этого моего труда должен быть или кулинарный ре­цепт, или хотя бы некое впечатле­ние от еды и съеденного. Я никог­да даже не думал, что в памяти хранится столько "вкусовых" вос­поминаний и так много держится, не уходит во мрак прошлого. Ды­мок туристского костра -- и сразу же выплескивается в рот слюна с прилетевшим откуда-то издалека вкусом кусочков колбасы, жаря­щихся на прутиках. Потом уже всплывает Камчатка и костер у ге­ологов, "орущий" где-нибудь на вершине Авачинской сопки на примусе чайник. Или вслед за за­пахом супа из московского демо­кратического хека всплывает вкус и аромат праздничной ухи у по­граничников где-нибудь на остро­ве Матуа, в центре Курильской гряды. Или, уже как некое гастро­номическое видение, вкусовой призрак -- жаренная на углях от костра утка, которую мы подстрелили с моим уже совсем старым другом Сашей Кузнецовым на охоте в районе верховий Северной Двины. Есть люди, у которых блеск одних пиршеств затмевает другие. Очень многое в моей памяти хранится в единственном экземпляре -- как эта жаренная на шомполе на можжевеловых углях утка. Такое больше не повторя­лось и повториться не может. Но для того чтобы выдержать чистоту жанра и как-то оживить повество­вание, сделаю нырок во времени и приведу цитату из собственного дневника -- "Обед в Сеуле. 1999 год".
       18 марта 1999 года, четверг. Обед по случаю заключения дого­вора между Литературным институтом им. А.М. Горького и Уни­верситетом "Конкук". Обед состо­ялся в банкетном зале отеля "Ше­ратон Волкер Хилл". Само название отеля уже говорит о немысли­мой роскоши, помноженной на восточную загадочность. Строй официантов в белых перчатках с безукоризненно европейской вы­правкой. Подавалось все на ог­ромных, похожих на щиты, фар­форовых тарелках. Цвет тарелок соответствовал или контрастиро­вал по цвету с каждом блюдом. Присутствующие при этом корей­цы и президент университета (по-нашему -- ректор) перед лицом этого великолепия были бесстра­стны, как восточные маги. Может быть, это тоже входило в меню? Само меню не было напечатано, воспроизвожу его не в классичес­ких формулировках, а описатель­но.
       Кусочки ароматной жареной утки и маринованные овощи. К этому подали сливочное масло и теплые гренки.
       Суп с моллюсками (креветками, кусочки крабов, какие-то пиявки и пр.) и с протертыми овощами.
       Настоящие итальянские макароны с настоящей черной икрой и соусом. Литературная несовмес­тимость продуктов придала блюду особую пикантность.
       На выбор: стейк из говядины или жареная рыба. Я взял рыбу, которую подали с картофелем и цветной калустой.
       На десерт подали шербет из све­жей клубники. Вазочки с лакомст­вом стояли вмороженными в ку­сочки льда в виде сердца. Между льдом и салфеткой, таинственно подсвечивая, лежал маленький фонарик. Перед тем, как строй официантов внес это блюдо, в за­ле погасили свет.
       Как второе блюдо десерта -- круглые вафли с кремом.
       По европейскому обычаю все завершилось кофе со сливками.
       Под торжественную смену блюд я думал о том, как бы в институт заполучить коммерческих корей­ских студентов, и о том, как у ме­ня в желудке укладывается, чере­дуясь, эта вся несовместимая вкуснятина. Так что же, обед -- насыщение, наполнение топливного бака горючим или некая эстетика?..
       Для начала процесса "выныривания" я скажу, что сейчас реально не представляю, много это было или мало -- "чемодан" сала. Скорее всего это было несколько больших ломтей, которые частич-но были обменены на хлеб, а ос­татки разошлись в виде жаркого дыма на черной сковородке. Сало исчезало с удивительной быстро­той. На сале жарили картошку, его резали на тонкие, просвечиваю­щие розовым кусочки и ели с гор­чицей или уксусом. Мне кажется, что свежее, чуть подкопченное сало -- это лучший продукт на зем­ле. Уже много позже я прочел, что в войну ставили опыты: контроль­ную группу раненых подкармли­вали свежим деревенским салом, и за счет каких-то живых фермен­тов и витаминов раны у наших бойцов -- как полагали врачи -- затягивались быстрее. <...>
       В моих бумагах сохранились описания двух торжественных званых обедов, которые "Независимая газета" давала в честь лауреатов литературной премии "Антибукер". "Независимая" -- учредитель премии. К сожалению, оба раза я забывал, как бы предчувствуя жанр, внести в свои реестры фамилии и имена лауреатов. Но сейчас я думаю, что это правиль­но. Лауреаты найдутся в конце концов где-нибудь в недрах газет­ных подшивок, а вот что вкушали приглашенные во время торжест­венной церемонии -- может ока­заться навеки забытым. Хорошо, что об этом не забыл хотя бы я. Признаюсь, что на подобные ме­роприятия хожу не из светской страсти увидеть кого-нибудь из литературных знакомых, не из тщеславного желания случайно, в толпе гостей, попасть в телекаме­ру, а только из-за самих обедов, с их методической последователь­ностью смены блюд и отчаянной дороговизной съедаемого. Ну где можно еще почувствовать себя, хотя бы на два часа, уважаемым и -- подчеркиваю -- богатым человеком?
       Какие были закуски, расстегаи, жаркое, фрукты и кофе! Это был обед-соревнование, потому что буквально через дорогу премия "Букер" в ресторане "Метрополь" давала свой обед. Кормили в обо­их ресторанах хорошо. Но я пред­почитаю привести меню визави "Серебряного века" из ресторана "Метрополь". Здесь мне не нужно было что-то записывать и вместо терминов применять описания. В "Метрополе", словно в Кремле, подготовили список блюд, отпеча­танный типографским способом. Этот список по своей выразитель­ности был способен затмить лю­бую литературу, как в театре слу­чайно выбежавшая на сцену кош­ка переигрывает народного артиста СССР. Вот отрывок из официального описания "церемонии вручения литературной премии SMIRNOFF-Букер". Меню. Хо­лодная закуска. Лососевая икра с блинами; коктейль из камчатских крабов с коньячным соусом. Горя­чая закуска. Грибы фолле в валоване со сметанным соусом; шер­бет лимонный. Горя­чее блюдо. Телятина "Орлов" с овощами, шампиньонами, череш­невым соусом. Десерт. "Романов", маринованная в портвейне клуб­ника и малина со сливками. Об­лизнемся? <...>
       Из трех моих сестер, живших в Калуге и ставших мне на то время матерями, одной уже нет. Я толь­ко здесь еще раз, уже не молодой человек, скажу этим молодым цветущим девушкам спасибо. Но все это я долго вел к самому лако­мому из всех блюд, которые когда-либо ел.
       Весной на огороде вырос зеле­ный лук. Первый собранный пу­чок нарезали в глубокую миску и посолили. Миска была большая, за столом сидели: бабушка, я, три мои сестры -- Нина, Тамара, Ва­лентина, тетя Нюра. Ее сын Алек­сандр и муж Федор Игнатьевич еще не демобилизовались, хотя война уже закончилась, был май 1945 года. Дядя Коля уже жил у какой-то своей новой жены. Но все равно за столом сидели шесть человек. Тетя Нюра лук залила сметаной и перемешала. Бабушка поставила на стол чугунок с горя­чей картошкой. Был вечер, ужин, я помню удивительный вкус этого лакомства -- картошки с зеленым луком -- и до белизны выскоблен­ный стол. И картошки, и лука в этот весенний день было много, можно было есть без ограниче­ний. Как говорила бабушка -- "от пуза".
      
       "Независимая газета", 2000

    Праздники жизни и смерти

       Занятное -- нет, странное, нет, ужасное -- получил я совсем недавно письмо.
       Вообще-то я сам собирался на это совещание молодых писателей, которое проводил Союз российских писателей в Ярославле, но не вышло по чисто семейным обстоятельствам. В день выезда, в середине января пришел на Поварскую, откуда, от здания бывшего СП СССР, уходили автобусы, -- много знакомых лиц: и друзья-писатели, и не очень друзья, и семинаристы, среди которых много студентов нашего института. Опять сердце ёкнуло, что сиднем сижу, делаю всякие общественные и институтские дела, а люди, видите ли, ездят, новые впечатления... Я пошел отказываться, причина была только эта, хотя понимал -- ситуация там и диспозиция авторских самолюбий может быть разнообразная. Кое-кто из моих соратников по так называемому альтернативному Союзу писателей на Комсомольском проспекте предупреждал: смотри, мол... А чего мне бояться? Я за себя постоять умею, и за меня -- не один и не два моих романа и публицистические статьи. Вон тому пареньку, который уезжал туда из нашего института, прелестный такой, сумрачный паренек, из тех, у которых всегда нет денег, из тех, которые из глубинки, из тех, что родились в многодетной семье, где отродясь никто не занимался интеллигентным трудом, а так -- доярки, трактористы... А он -- первый поэт, ученик покойного ныне Долматовского и Евгения Рейна, которые оба в поэзии что-то понимают, которые достаточно высоко оценили этого парнишку. Вот ему -- да... Я ему и сказал: лучше не езди, сомнут. Стихи у тебя такой обнаженной русской народной традиции, что могут эстетам и "не показаться". А он все-таки поехал и вернулся потом в слезах. Но, собственно говоря, поэзия -- не булка, чтобы нравиться всем, я просто констатирую, что не поехал сам, а очень хотелось более объемно посмотреть на ситуацию, не поехал исключительно по соображениям занятости. Никакого литературного расчета и литературного предвидения у меня здесь не было. Но, может, меня от чего-то оберегает Господь? Ну, ладно.
       Все, что я написал, -- это присказка, разминка ситуации, потому что 21-го числа, через неделю после морозного дня, когда автобусы с Поварской отправились по Ярославскому шоссе, я получил по "еврейской почте", как говорят у нас в России, т. е. с гонцом, письмо от двух своих бывших семинаристов. Я его читал три раза, я его носил в боковом кармане пиджака не на одну большую писательскую тусовку, чтобы прочитать там вслух... И не решился. Слишком обжигающ смысл, слишком спокойны и обидчивы слова. И как здесь ответишь?
       Я думал-думал, и, чтобы даже возможную неискренность взять под контроль, решил ответить ребятам публично. Но фамилии изыму. Мне-то на миру и смерть красна, а им-то жить.
       Вот это письмо.
       "Пишут Вам Андрей... и Михаил ..., Ваши бывшие семинаристы. Зашел к нам Саша..., который через несколько часов уедет в Москву, и у нас двоих разом возникло желание выговориться перед Вами. Это нетерпеливое желание написать Вам идет от чувства обидного недоумения, какое впервые мы переживаем, сталкиваясь с литературной братией. И от этого же чувства хочется говорить как можно более определенно о некоторых вещах. Не зная, что нам предложили, согласились мы участвовать в совещании молодых писателей, организованном у нас в городе Ярославле. До этого мы и не подозревали, что перед нами встанет выбор, который, собственно, к литературе отношения не имеет. Поэтому на душе у нас сейчас гадко, тошно, в мозгах хаос. Всех подробностей мерзкого действа, что происходило в нашем городе, не перечислить, поэтому -- о главных ощущениях, которые мы вынесли из этого опыта.
       С первого же дня мы почувствовали, что мы лишние, чужие на этом празднике, среди этого народа. В первый раз в жизни воочию мы увидели, что происходит, когда евреи собираются вместе и во множестве, а русские среди них поодиночке и в меньшинстве. Никогда еще мы не переживали такого откровенного пренебрежения нами, и именно потому, что мы -- люди не того происхождения, не той крови. Даже в семинарах таких людей, как Кушнер (для которых, как нам казалось раньше, важнее всего культура), деление на лучших и худших происходило не по эстетическому принципу, но по принципу принадлежности к определенному духу и крови. И получилось, что не для выявления новых талантов и помощи им, но для разделения на своих и чужих, для продвижения своих и забивания чужих собралось это совещание. Унылое и позорное зрелище представляли т. н. мастера литературы. Было видно, что люди съехались на халяву попить коньячку, пошестерить перед властями, разделить деньги.
       И вот, Сергей Николаевич, если нам в такой грубой форме предлагают делиться на евреев и антисемитов, нам ничего не остается делать, как выбирать второе. Но каким тогда образом нам с этим вынужденным выбором существовать в литературе? Лучше было бы поговорить с Вами обо всем этом не в письме, а с глазу на глаз, но что же делать, если мы, русские, в России все поодиночке и далеко друг от друга.
       Ваши Андрей, Миша.
       21 января 96 г."
      
       Ну вот, недаром читал я это письмо три раза. Я думаю, что и любезного читателя пробила оторопь -- кто прав, кто не прав, в какой степени не прав. Я-то в первую очередь полагаю, что как литератор целиком не должен допускать до себя этой мысли. Я и не допускаю.
       Как-то на одном из собраний в начале перестройки, когда я выступал в Доме кино вместе с редколлегией журнала "Знамя", мне прислали записку все по тому же еврейскому вопросу, и я ответил, что, как представитель одной из величайших в мире наций, не могу помыслить, что какой-то другой народ, пусть даже один из самых древних, может этой нацией и мною управлять. Не могу -- и все. Я полагаю, читателю ясно -- какой был вопрос.
       Далее я предполагал написать о том, что нельзя по отдельным, пусть и достаточно неприятным индивидуумам моделировать целый народ. Конечно, у каждого народа есть и своя ментальность, свой менталитет, и своя эстетика. Я никогда не забуду, как во время одного из таких совещаний молодых писателей моя приятельница рассказала, как к ней подошла другая, уже ее приятельница, милая, вполне интеллигентная, очень спокойная еврейская дама и, показав на высокого еврейского юношу, сказала: "Ты посмотри, как он прекрасен!" А я, -- рассказывала мне уже моя приятельница, -- ничего прекрасного не увидела. Ну высокий, худощавый парень, лысоватый, с ярко выраженной породой.
       Так, может быть, есть какая-то национальная эстетика? Ну, мне, предположим, безумно нравятся Кольцов, Некрасов и Есенин, и еще, в своей компании, почти зажмурившись, я говорю, что люблю Бродского, люблю отдельные стихи Мандельштама, но еще больше люблю великую книгу жены Мандельштама, Надежды Яковлевны, которая из просто хорошего поэта сделала своей книгой великого поэта. Но сплошь и рядом в одном лагере, национальном лагере, -- только Рубцов, а в другом -- студенту с рубцовским и есенинским складом души советуют писать под Мандельштама.
       Я собирался написать ребятам о знаменитом соби­рателе русских былин еврее Александре Федоровиче Гильфердинге, хотел привести примеры знаменитых славистов, писателей, поэтов, артистов еврейского происхождения, еврейской крови, которые так много сделали для русской культуры. Я даже хотел вспомнить своего личного зубного врача Беллу Абрамовну. Я уже начал собирать карточки в своей картотеке, искать цитаты, которые поднаправили бы моих бедолаг и поддержали их. Но тут случилась беда -- умер замечательный русский поэт Юрий Давыдович Левитанский. (Иосиф Бродский умер позже и из нашей общественно-телевизионной жизни, я бы сказал, несправедливо отодвинул Левитанского.)
       В четверг вечером, часов в 8 или в 9, мне домой позвонила его жена: "Умер! Скоропостижно скончался! В мэрии выступал". Господи, подумал я, да что же их в этом возрасте несет выступать и что-то отстаивать! Адамович умер, когда выступал. Левитанский умер, когда выступал. Но это мысли как бы бокового зрения, а у самого сердце так сдавило!
       Я любил этого, черт возьми, старика, мы часто с ним разговаривали, в том числе обсуждали его публикации, с которыми я не всегда соглашался, и письма, которые он подписывал и против которых я протестовал. И в ходе его рассуждений было что-то, что оттягивало меня от моей собственной категорической точки зрения, и я начинал колебаться. Я заходил к нему на семинар, на который часто сбегалось, казалось, пол-Москвы -- и студентов, и любителей, я вспоминал его рассказ, как он 17-ти или 18-летним пацаном, добровольцем, в самые страшные для Москвы дни 41-го года, когда практически ожидалось вторжение германских войск в столицу, оказался часовым у дверей Литинститута. Худенький еврейский мальчик с винтовкой, в шапке, запорошенной снегом. Он ведь так и не окончил Литинститут, в котором учился после фронта, и ИФЛИ, в котором учился до фронта, и не имел высшего образования. А вот в этом институте преподавал, так сказать, профессорствовал, потому что был на острие основной специальности института -- литературного мастерства, литературного творчества, и в этом была такая несправедливость: 74-летний старик, старший преподаватель -- не профессор и не доцент...
       Иногда он мне жаловался на жизнь, а еще до того, как получил свою Государственную премию, -- на отсутствие денег. "Знаете, -- говорил он, -- иногда моя печень хочет какого-нибудь фрукта, а я себе его не могу купить". У него сгорела дача, шла какая-то тяжба, я звонил в суд.
       А часа за два или за три до его смерти мы на ученом совете, который традиционно проходит у нас по четвергам, обсуждали один процедурный казус: как представить человека без высшего образования к званию профессора. Ну здесь, надо сказать, давным-давно прецеденты были: в свое время также знаменитый поэт Александр Межиров, автор бессмертного стихотво-рения "Коммунисты, вперед!", также без высшего образования, получил звание профессора. Но Левитан­ский ни про коммунистов стихов не писал, ни про двуглавого орла, да и время-то было такое -- как на другой планете. И тем не менее этот вопрос мы на ученом совете твердо решили, и в ближайшее время председатель Госкомитета по высшему образованию обязательно получил бы письмо, и, думаю, он и Высший аттестационный комитет согласились бы с доводами ученого совета знаменитого Литературного института...
       "Как с деньгами?" -- спросил я тогда его жену. Несмотря ни на что, я как администратор вынужден за-давать этот вопрос первым. В моем сознании начало прокручиваться: где достать денег, где транспорт, как заказать зал... Но жена просто сказала: "Деньги есть".
       Потом я узнал, что деньги были не только семейные, не только, видимо, обломки Государственной премии, ибо поэт традиционно нищ, но и вроде бы деньги господина Ильи Колерова (бензоколонки, бензин). Низкий ему поклон, всю оставшуюся жизнь буду заправляться только на его бензоколонках.
       Около 10-ти утра в пятницу я был уже в институте, компьютерный цех был, к счастью, открыт, текст не-большого некролога уже вызрел у меня, пока я ехал в метро, и за пять минут я его надиктовал. В 10 часов пришла наша библиограф Алла Васильевна, и я сказал ей: "Давайте разберем витрину со свежими студенче­скими и преподавательскими публикациями и быстро составим выставку произведений нашего умершего товарища -- книги, публикации и некролог".
       В 10.30 я дозвонился до "Московской правды", до своего приятеля, работающего в секретариате, Саши Егорунина и сказал: "Саша, умер Левитанский, поставь некролог". --"Быстро присылай текст и 300 тысяч рублей. Я успею в сегодняшний номер". Я вынул из бумажника 300 тысяч рублей (бухгалтерия мне их потом вернула), вызвал нашего курьера Пашу, записал ему на бумажке, как доехать, как забрать пропуск, как найти -- и сказал: "Лети, Паша, как Сивка-Бурка".
       В тот же день мне позвонили из Обнинска, где у меня дача. В очередной лезли раз то ли ко мне, то ли к соседу, то ли в качестве понятого или просто посмотреть -- связь плохая, в трубке что-то хрипело: надо ехать. Одна волна забот перекрыла другую.
       В субботу в 5.30 утра я встал, с шестичасовой электричкой уехал в Обнинск. Час через лес с рюкзаком, час топил печку, начал блаженствовать от тепла, жарить мясо, прикинул, что уеду в воскресенье в 15.30, поделал что-то по хозяйству, лег читать и во время информационной программы в 9 часов, которая еще ничего не объявила о смерти поэта, я вдруг вспомнил: завтра в 12 часов в Центральном доме литераторов панихида. И снова -- в половине шестого подъем, через черный лес и снегопад... Минуты на полторы, из-за этого снегопада, опоздал на электричку, в Москву приехал в 11. Значит, переодеться, как хотел -- в черный костюм, в пальто вместо теплой куртки, -- уже не успевал. И опять меня хранил Бог, если бы я переоделся, то наверняка бы замерз и простудился на кладбище. По дороге в метро купил цветы.
       Малый зал Дома литераторов был набит под завязку. Последним в дверях стоял наш аспирант Юлик Гуголев. Мы с ним дружили, и в свое время он отвозил от меня письмо Бродскому. Я ударил Юлика по плечу, он обернулся, смешно тряхнув своей схваченной резинкой косичкой, посмотрел на меня, потом на цветы и сказал: "Сергей Николаевич, здесь вы не пройдете, идите через фойе".
       Путь знакомый. У другой двери, так сказать, со стороны "президиума", кучковался сановный народ, готовый к последнему прощанию. Некоторые с траурными лентами на рукавах: Евтушенко, Поженян, Вознесенский, Владимир Соколов. И тут я увидел Юлиу Эдлиса. Он был в хорошо сшитом костюме, даже с загаром, как мне показалось, на чисто выбритом лице. И в следу-ющий момент я понял, что именно он здесь распоряжается всем. Ну что ж, распоряжается так распоряжается. Но отношения у меня с ним были плохи.
       Собственно, людей, с которыми у меня не сложились отношения, я делю на две категории: на тех, перед кем я виноват, и на тех, перед кем не виноват, которые испортили наши совместные отношения как бы собственной спесью, сложностью собственного характера, спровоцированностью ситуации или какой-нибудь другой шалостью. Ощущение это, конечно, очень субъективное, но и умирать буду, на смертном одре, перед лицом Господа Бога нашего, который все видит и знает, скажу: в том, что Эдлис ушел из нашего института, виноват я не был. Положа руку на сердце, я всегда понимаю, что писатель -- человек особо амбициозный, а писатель с отсутствием творческой самодостаточности амбициозен вдвойне. Нужно много писать, много работать, бросать свою жизнь на распыл. Но можно просто чувствовать себя эдаким мэтром, богом и вседержителем, не имея на то внутреннего права. И еще раз повторю как перед Богом -- я не виноват. Но Эдлис ушел. Объяснять причины долго.
       И только это чувство внутренней невиновности рядом с покойным писателем заставило меня пересилить себя, сделать несколько шагов, подойти к нему (но сначала я положил цветы к гробу Левитанского) и сказать: "Юлиу, дай мне слово". И Юлиу не моргнув глазом -- холеный и уверенный распорядитель действия, видимо, имел готовый ответ -- не расширив и не сузив зрачка, ответил: "Нет!"
       Я отошел в уголок возле двери; от двери в другой угол, к микрофону переместились Евтушенко и Вознесенский. Подошли Поженян, Соколов, подошел к микрофону и Эдлис и очень красиво, взвешенно и умно заговорил о покойном. Ну, собственно, Василий Розанов говорил о том, как писатель высказывается у гроба своего погибшего собрата.
       Евтушенко прочитал свои стихи, Вознесенский сказал, что должны звучать стихи Левитанского. Говорили хорошо. Я стоял в уголке, слушал, и невольно, помимо меня, какой-то сидящий в душе злой чародей отстукивал на машинке текст статьи, которую я обязательно напишу после этих похорон.
       Как иногда бывает, финал статьи уже был: Юлиу сказал "нет". Но жизнь часто подсказывает сюжеты более интересные, чем литературные дефиниции. Видимо, и Юлиу понял, что он сказал и кому он сказал. Из своего угла как бы параллельного чувствования, думая о покойном, о его семье, о его девочках, которые остались сиротами и о которых он так заботился, я оглядывал их, оглядывая собравшихся. Зал был вполне интернационален, с некоторым преимуществом еврейской интеллигенции. Но ведь это и понятно. Кое-где я видел знакомые лица, то есть лица были почти все знакомые, но кое-где я видел лица более мне дружественные: Лев Скворцов, мой друг и проректор Литинститута; Владимир Костров, наш поэт и глава Объединения независимых писателей. С грустью я отметил, что нет никого из начальства нашего, так называемого альтернативного союза на Комсомольском проспекте. Никого из основных рабочих секретарей: ни Ганичева, ни Лыкошина, ни Игоря Ляпина. А ведь надо было быть, потому что умер не только человек, с которым ты, может быть, разошелся в политических убеждениях и в том, как строить в стране будущую жизнь, но умер очень крупный поэт твоей земли. (На следующий день я встретился с Валентином Сорокиным, также одним из больших секретарей с Комсомольского, и сказал все, что я по этому поводу думаю об их секретариате, в котором, кстати, состою и сам.)
       Итак, через несколько минут Юлиу, видимо, сообразил, что не дал слова не только хорошему знакомому погибшего поэта, сослуживцу, ректору института, в котором этот поэт работал и который всегда, когда требовали обстоятельства, этого поэта поддерживал; он не дал слова секретарю Союза писателей России -- и через пять минут подбежал ко мне: "Хочешь сказать на кладбище?" Он сообразил: у гроба запахло жареным. Я это тоже сообразил, но сказал: "Нет". Тупая волна гнева уже ударила мне в лицо: я с полшестого на ногах, чтобы выполнить свой долг, шагал через темный лес, ехал два часа в нетопленой электричке, толкался в московском метро по переходам!
       Евгений Евтушенко читал свои стихи, по ним получалось, что надо бы вроде опять диссиденствовать. Мысль ясна: додиссиденствовались в тот раз. Впрочем, стихи эти опубликованы в "Литгазете", которую я по причине ее полной ангажированности не читаю уже давно, но, когда прихожу и вижу на стенке эту газету, отмечаю и автуру, и характер статей. И пока Евтушенко читал свои стихи, я тоже размышлял. И вдруг мысль, что свои амбиции, пусть даже и оправданные, я разыгрываю над телом поэта, мысль эта меня обожгла. Я тут же снова подошел к Эдлису: "Юлиу, я обязательно скажу несколько слов на кладбище".
       Боже мой, как давно я не был на Ваганьковом кладбище! Как здесь все изменилось! Могила Высоцкого, могила Листьева и самый, наверное, дорогостоящий памятник нашего времени -- памятник братьям Квант-ришвили: ангел во весь рост, с нимбом вокруг головы, простирает руки.
       Юрия Левитанского похоронили тоже недалеко от входа, возле колумбария. Здесь, на площадке, открыли крышку гроба, и при дневном свете, близко, я увидел лицо Левитанского. Мне показалось, что смерть не взяла его, даже не изменился цвет лица. Может быть, только освобождение от жизни читалось в его чертах.
       Было чертовски холодно, хотя и светило солнце. Я говорил первым, и мысль моя была очень проста: мы хороним последнего поэта старшего поколения, поэта русской классической традиции. Собственно, о скорби его учеников, его читателей, его коллег я уже написал в некрологе, за два дня до этого. Потом выступали другие люди. Я помню лицо Миши Поздняева, православ-ного священника и литератора, я с ним работал раньше на радио и брал его на работу. Потом несколько слов, точных и проникновенных, но без аффектации, произнес раввин, очень немолодой человек в зимнем пальто по моде 50 -- 60-х годов, с чуть истертым, серого каракуля, воротничком. Меня поразил аскетизм процедуры. Раввин держал маленькую книжку и что-то читал на незнакомом языке. Мне показалось -- я не знаю правил иудейской религии, -- что это что-то из ветхозаветных текстов. Ветхозаветные тексты у нас общие... Я благоговейно вслушивался в непонятные слова и звуки и вспоминал первую строку стихотворения Левитанского. Не вспомнил. Уже когда пришел снова на службу, то нашел в сборнике 63-го года, на суперобложке которого Левитанский, еще молодой, без единого седого волоса и безумно красивый, это стихотворение:
       "Я давно знаю, что, когда умирают люди и земля принимает грешные их тела, ничего не меняется в мире. Другие люди продолжают вершить свои будничные дела. Они так же завтракают. Ссорятся. Обнимаются. Идут за покупками. Целуются на мостах. В бане моются. На собраниях маются. Мир не рушится. Все на своих местах. И все-таки каждый раз я чувствую -- рушится. В короткий миг особой той тишины небо рушится. Земля рушится. И только не видно этого со стороны".
      
       "Независимая газета", 1996
      

  • © Copyright Есин Сергей Николаевич (rectorat@litinstitut.ru)
  • Обновлено: 16/12/2015. 66k. Статистика.
  • Эссе: Публицистика

  • Связаться с программистом сайта.