Есин Сергей Николаевич
Статьи о литературе

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • © Copyright Есин Сергей Николаевич (rectorat@litinstitut.ru)
  • Размещен: 31/07/2006, изменен: 17/02/2009. 53k. Статистика.
  • Статья: Публицистика
  • Скачать FB2


  • статьи о литературе

    Отечественная война и мир отечества

       Большая литература отличается от малой тем, что у нее всегда есть книги, отвечающие на все вопросы. Русская литература в этом смысле -- вообще литература особая. На ее небе, как звезды, горят такие имена, как протопоп Аввакум и Автор "Слова о полку Игореве", Ломоносов и Державин, Пушкин и Некрасов, Достоев­ский и Шолохов. Но речь пойдет о Толстом и о его великом рома­не "Война и мир". Все предыдущие писатели тоже всё знают о жизни. Но Толстой -- особый писатель. На мой взгляд, он мягче, добрее, всеохватнее. Может быть даже -- он самый русский. Согла­симся, что его тезис о непротивлении злу насилием -- ложится на русскую душу. Хоть мы и говорим, что зло надо отражать, что на­до сопротивляться злу, что "добро должно быть с кулаками" -- и мы, русские, всегда готовы и отразить зло, и сопротивляться ему, а если надо, встать насмерть, -- но все равно добро нам ближе все­го. Добро, терпение, умение прощать -- может быть, это те свой­ства, которые и сделали русский народ народом великим... Но се­годня мы вспоминаем о "Войне и мире" и авторе этого романа, великом русском писателе Льве Николаевиче Толстом.
       Этого писателя мы знаем со школы. Одно из первых произ­ведений русского классика, которое мы прочли, будучи еще де­тьми, был маленький рассказ "После бала". Два образа, две ипо­стаси одного и того же лица бравого полковника, кавалера и мордобойца. Два человека или один, в котором по-русски наме­шано слишком много? Или -- как бы мы сказали сейчас -- здесь социальные проблемы общества? Но, может быть, впервые у маленького читателя после "Серой шейки" Мамина-Сибиряка сердчишко царапнет жалость -- вот какой писатель! -- а Толстой его тронет позже.
       Лев Николаевич Толстой родился в 1828 году, в знаменитом месте (вернее, это место стало знаменитым после его рождения), вырос там и всю жизнь прожил в имении, доставшемся ему от предков-аристократов, -- в Ясной Поляне; воевал, и "Севасто­польские рассказы" -- первое произведение, прославившее моло­дого Толстого. Великие писатели, как правило, дебютируют про­изведением, название которого сразу возникает у всех на устах. Так было и с "Севастопольскими рассказами". Это о войне, кото­рую Россия вела с Турцией, а на самом деле с целой коалицией ев­ропейских государств. Европейской технике и привычному каз­нокрадству в России мы смогли противопоставить только русский дух, поразительное терпение, смелость и стойкость. Тер петь до поры -- это наша национальная особенность. И умирать за Родину и за идею тоже. Об этом рассказы, которые Толстой напи­сал, когда ему было двадцать семь лет. Он сам сидел в окопах, под­вергался опасности, рисковал, как и все, в этом русском городе -- Севастополе -- жизнью. Это особенность больших писателей -- писать о том, что они знают, что пережили. Запомним, и пусть это всплывет в нашей памяти, когда будем читать военные сцены "Войны и мира" -- о войне, на которой Л.Н. Толстой никогда, естественно, не был, потому что родился позже. Не все, оказывает­ся, в этом произведении написано "со слов", по рассказам очевид­цев (они к моменту написания романа были еще живы), по мемуарам. "Севастопольским рассказам" (они вышли в 1855 году) сопутствовал такой оглушительный успех, оттого что была в них одна удивительная особенность -- войну Лев Толстой написал так, как никто из русских писателей ее прежде не писал, в таком ра­курсе и с такими подробностями, какими раньше литература не владела. Если пользоваться языком современных телевизионных аннотаций, то здесь были самые крупные планы. Для читателя эта война стала не далекой и книжной, ведущейся где-то на окра­инах империи, -- войну придвинули к его лицу.
       Потом, после своего оглушительного дебюта, Лев Толстой на­писал много рассказов, романов, пьес, повестей, и о каждом из этих произведений, по мере их выхода, говорила читающая Рос­сия. Надо, правда, иметь в виду, что понятие "читающая Россия" в то, толстовское, время было не так уж велико. Но это свойство важных, касающихся жизни идей -- они неизвестно каким обра­зом распространяются по всей территории страны, где только обитает народ.
       Жизнь Л.Н. Толстой прожил долгую, и если в ее начале даже не было еще электричества, то о его смерти в 1910 году на станции Астапово сообщили уже по телеграфу. Замечено, что технический прогресс идет значительно быстрее, нежели развитие духовно-нравственной сферы. А может быть, в наше время духовно-нравст­венная сфера подвержена регрессу?
       Со школьных лет мы знаем также, что Л.Н. Толстой бьи гра­фом, принадлежал к аристократии, к высшему сословию, но мы также помним его портрет, висящий в Третьяковской галерее, где великий писатель изображен в крестьянской блузе. Мы знаем, что он пахал землю, рубил дрова, любил крестьянскую жизнь и понимал ее. В нем совместилось всё, чем богата была русская жизнь его поры. Он хорошо знал ее. Недаром другой великий рус­ский человек, В.И. Ленин, одну из самых известных своих статей, посвященных восьмидесятилетнему юбилею писателя, назвал "Лев Толстой как зер­кало русской революции", это значит -- как зеркало русской жизни. Хотелось бы также заметить, что сообра­жение это высказано не просто политиком, а человеком, очень хорошо знавшим русскую жизнь, сидевшим в русских тюрьмах, проехавшим пол-Сибири на лошадях, несколько лет в этой самой Сибири прожившим и написавшим лучшую по тем временам кни­гу об экономике и в первую очередь об экономике крестьянского хозяйства. Крестьяне были основными читателями России. Кни­га называлась "Развитие капитализма в России". Противоречия этого времени -- оно называлось еще пореформенным, потому что реформа 1861 года отменила крепостную зависимость и дала толчок развитию капитализма -- и описывал Л.Н. Толстой во мно­гих своих повестях, рассказах и драмах. Одно из них, "Власть тьмы", наиболее часто идет на современной сцене. Мы, конечно, понимаем, что идет лишь потому, что в ней выразились некото­рые характеры и положения, созвучные нашему времени.
       Если взять кусочек металла или дерева и распылить его, раз­дробить, а можно взять кусочек алмаза и тоже его разбить -- то в пьиинке того и другого мы найдем тот же алмаз, то же железо, то же дерево. Можно сравнить это со свойством великих писателей: что бы они ни писали, в каждом произведении есть частица их сущности. Суть Льва Толстого, отражавшаяся в любом его произ­ведении, -- суть русской жизни и русской истории. При слове "ис­тория" читатель, наверное, уже понял, что дальше разговор пой­дет о романе "Война и мир", совершенно новом в мировой литературе типе произведения. "Войну и мир" называют эпопеей, т.е. произведением, которое охватывает большой отрезок жизни народа и где действуют все слои общества. Естественно, все это не следует представлять слишком буквально: нет здесь никакого "представительства" от каждого "слоя", нет никакой пропорции в статистике. Литература -- это не слоеный пирог, она оперирует выдумкой, пригрезившейся автору реальностью, которая, вырас­тая из жизни, являет собой некую суперреальность, более точно отражающую жизнь, нежели зеркало. А в романе князей больше, чем крестьян. Но ведь было время, когда и князья, и крестьяне, и прибалтийские немцы, и грузинские дворяне в первую очередь называли себя православными и русскими людьми.
       "Что такое "Война и мир"? -- писал Толстой, обращаясь к пер вым читателям своего произведения. -- Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника. "Война и мир" есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выра­зилось".
       "Войну и мир", наверное, в наше телевизионное время не на­до представлять -- содержание этого романа известно и по учеб­никам, и по первому нашему взволнованному чтению, и по двум фильмам -- знаменитому американскому с замечательной актри­сой Одри Хепберн в роли Наташи, и по гениальному, поставлен­ному великим русским режиссером Сергеем Бондарчуком, сыг­равшим в фильме роль Пьера Безухова.
       Но чем дальше, тем больше поражает нас эта книга. Словосо­четание "первое взволнованное чтение" возникло здесь не слу­чайно. Об этом произведении можно сказать: "Книга на все вре­мена". Ее надо перечитывать и перечитывать, потому что в самых неожиданных местах любой человек найдет что-то свое, как бы даже предвиденное Толстым о своем будущем читателе. И чего здесь больше, магии и волшебства писателя -- а волшебство тем и хорошо, что оно необъяснимо, -- либо "счастливых попаданий", идущих от того, что в своей основе человек, живущий на обшир­ных пространствах России, мало изменился: он по-прежнему добр, самоотвержен и великодушен, -- чего здесь больше, остает­ся загадкой на все времена.
       Давайте вспомним те слова, которые проносятся в сознании раненого князя Андрея, когда он глядит на небо. Отчего так при­ятно повторять эти знакомые слова, входишь в них, как после зи­мы в знакомый дачный дом. И снова молод, и снова полон ожида­ний. Какой выразительный эффект могут оказать эти слова на собственную душу! "Что это? я падаю? у меня ноги подкашивают­ся", -- подумал он и упал на спину. Он раскрыл глаза, надеясь уви­дать, чем кончилась борьба французов с артиллеристами, и желая знать, убит или нет рыжий артиллерист, взяты или спасены пуш­ки. Но он ничего не видал. Над ним не было ничего уже, кроме не­ба--высокого неба, не ясного, но все-таки неизмеримо высокого, с тихо ползущими по нему серыми облаками. "Как тихо, спокойно и торжественно, -- совсем не так, как я бежал, -- подумал князь Ан­дрей, -- не так, как мы бежали, кричали и дрались; совсем не так, как с озлобленными и испуганными лицами тащили друг у друга банник француз и артиллерист, -- совсем не так ползут облака по этому высокому бесконечному небу. Как же я не видал прежде это­го высокого неба? И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ниче­го нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И слава Богу!.."
       Слово "Бог" Лев Толстой в своем романе в соответствии с традицией пишет с большой буквы. В те времена, предшествую­щие нынешним, при переизданиях романа это слово писали так же, и можно предположить, что многие школьники, в то время прочитавшие роман, а теперь ставшие взрослыми, именно тогда и задумались над смыслом и значением этой большой буквы. Дру­гими словами, в советское время Лев Толстой был тем разрешен­ным писателем, который вел свой диалог с читателем о Боге. По­благодарим его за это. Можно пока оставить в покое своеобразную веру Толстого в Бога, его отлучение от церкви. Это к делу не относится. Ведь Бог -- это еще и справедливость, и мило­сердие, и честность. Значит, поблагодарим нашего классика за те уроки сладостной духовной жизни, которые он не переставал нам давать. Спасибо ему еще и за те цитаты из самой закрытой в совет­ское время книги -- Библии и Святого Евангелия.
       Есть в романе неповторимые слова -- их мы заучивали наи­зусть, -- о старом дубе, увиденном Андреем Болконским, который потом слышит разговор Наташи и Сони на балконе.
       "Уже было начало июня, когда князь Андрей, возвращаясь до­мой, въехал опять в ту березовую рощу, в которой этот старый, ко­рявый дуб так странно и памятно поразил его. Бубенчики еще глу­ше звенели в лесу, чем полтора месяца тому назад; все было полно, тенисто и густо; и молодые ели, рассыпанные по лесу, не наруша­ли общей красоты и, подделываясь под общий характер, нежно зеленели пушистыми молодыми побегами.
       Целый день был жаркий, где-то собиралась гроза, но только небольшая тучка брызнула на пыль дороги и на сочные листья. Левая сторона леса была темна, в тени; правая мокрая, глянцови-тая блестела на солнце, чуть колыхаясь от ветра. Все было в цве­ту; соловьи трещали и перекатывались то близко, то далеко.
       "Да, здесь, в этом лесу был этот дуб, с которым мы были со­гласны", -- подумал князь Андрей. "Да где он?" -- подумал опять князь Андрей, глядя на левую сторону дороги и, сам того не зная, не узнавая его, любовался тем дубом, которого он искал. Старый дуб, весь преображенный, раскинувшись шатром сочной, темной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца. Ни коря­вых пальцев, ни болячек, ни старого недоверия и горя, -- ничего не было видно. Сквозь жесткую, столетнюю кору пробились без сучков сочные, молодые листья, так что верить нельзя было, что этот старик произвел их. "Да, это тот самый дуб", -- подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное, весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в од­но и то же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое, укоризненное лицо жены, и Пьер, и эта ночь, и луна, -- и все это вдруг вспомнилось ему".
       Почему мы с такой настойчивостью, только беря в руки ро­ман, вспоминаем отдельные сцены из этого грандиозного произ­ведения? А потому, что, приобщаясь к описанной чужой жизни, чувствуем в тот момент все лучшее, что есть в нас, что нами про­жито, -- и это тоже есть особенность великой литературы. Позво­лим себе также здесь заметить, что это идеальный роман. Не в смысле закрученности сюжета или благополучия в финале, где все заканчивается свадьбой и герои богаты и счастливы. Напро­тив, как мы помним, Петю Ростова убили на войне, умерла ма­ленькая княгиня, скончался от ран любимый герой читателя князь Андрей, не вышла замуж Соня, а так и осталась на всю жизнь приживалкой при двоюродной сестре, подурнела Наташа, вышла замуж за грузного, близорукого, но с золотым сердцем Пье­ра. Имен здесь, конечно, многовато.
       Идеализм романа в той духовной, а подчас идеально-духов­ной жизни, которую ведут герои, а точнее, в том, с какой позиции рассматривает их автор. Здесь идеализм, так сказать, в высшем смысле. И даже в том смысле, что герои Толстого идеальны как ге­рои русской литературы, а значит, русской жизни на все времена.
       Чтобы поддержать эту мысль, пожалуй, стоит рассказать о предыстории романа-эпопеи, которая начиналась Толстым как история декабристов. Первоначально роман и назывался "Декаб­ристы": старые, отбывшие сибирскую каторгу революционеры и идеалисты возвращались в Россию. Потом этот вариант автором был отвергнут. Но как наша молодость посылает отблеск на всю нашу последующую жизнь, так и эта первоначальная идея ощуща­ется постоянно. Лучшие, идеальные люди России. Люди неосуще ствимого и неосуществленного будущего.
       Известно, что произведение должно далеко отойти от боль­ших событий, чтобы вперед выступил их смысл. Толстой, когда взялся за роман о декабристах, говорил: "Видишь, что колебание фигур на этой картине прекращается и все устанавливается в тор­жественном покое истины и красоты".
       Так о чем же эта эпопея, занимающая четыре довольно увеси­стых тома? Это история нескольких дворянских семейств и исто­рия первой Отечественной войны. Войну России было много, ей обычно не давали жить мирно. Но лишь две названы Отечествен­ными: война с Наполеоном, 1812 года, и война Великая Отечест­венная, в которой Советский Союз победил гитлеризм, стремив­шийся поработить нашу Родину. Промежуток между ними 149 лет.
       Время обладает удивительной особенностью: оно сплющива­ется, уминается, уплотняется, года в сознании поколений проле­тают подобно мгновениям, но отдельные места в истории и по ис­течении многих лет вспоминаются почти в полном объеме не только как даты, но и как образы, лица, поступки. Война против фашизма 1941--1945 годов знакома нам по большому количеству фильмов, спектаклей, романов, повестей, рассказов, по отзывам наших близких, по отдельным вещам, находящимся теперь в музе­ях, по прекрасным песням, которые пелись во время войны и до­шли до нас. "Вставай, страна огромная!" -- песня, которая гулом наполняет твое сердце. Но эта война отстоит от нашего времени еще очень близко. А Отечественная война 1812 года? Она также помнится. И тоже остались песни, предания, портреты, учебни­ки, воспоминания. Тогда учебники писали не только и не столько с подсказки Сороса и его друзей, сколько по подсказке собствен­ного русского сердца.
       В Зимнем дворце есть галерея героев Отечественной войны 1812 года. Царская власть, как бы ее ни ругали, ни хвалили, забо­тилась о своей истории и о своих героях. И все-таки: что позволи­ло этой войне так глубоко запасть в нашу душу, так плотно слить­ся со всем строем народной жизни? Ответ один. Это ответ мой -- человека, который очень любит литературу, и к этому ответу, на­верное, присоединится много здравомыслящих и читающих лю­дей. Удивительным образом эту войну, все ее перипетии, все ее приключения, всех ее героев -- и исторических, как русский царь и французский император, русские и французские полководцы, и бытийных, вымышленных писателем, и русский тип воина, и са­мый образ той жизни -- все это сохранила великая эпопея -- ро­ман "Война и мир".
       Выше уже было сказано, что Толстой описал всё исторически правдиво. Это не совсем так. Литература ведь не документ, лите­ратура это та реальность, которую увидел писатель и которая по­том проснулась в его сознании. Важно -- как она проснулась, что собой представляет этот писатель. Уже в момент, когда Лев Тол­стой печатал свой знаменитый роман, нашлись специалисты, ука­зывавшие на погрешности в романе, недостатки и исторические промахи. Существует даже автор, написавший целую книгу (не бу­дем вспоминать его имя), книгу поправок к исторической и худо­жественной правде, на которую претендовал Толстой. Но вот что любопытно. Поправки поправками, и, возможно, русская кавале­рия на Бородинском поле проходила чуть правее или чуть левее, а погода в Москве во время пожара стояля не такая холодная или не такая теплая, -- но ведь и пожар Москвы, и Бородинское поле, и поле другой знаменитой битвы -- битвы при Аустерлице -- мы помним именно по Льву Николаевичу Толстому. Писатель си­лой своего дара и воображения перекрыл историческую правду, не нарушив ее. А дальше -- какие бы фильмы ни снимали, какие ни писали бы книги, -- сердцевина и образ русской жизни и истори­ческих событий всегда будут восприниматься нами по Толстому.
       Военная история, развернутая Толстым: военные картины, где авторская воля переносит читателя от ставки главнокоманду­ющего к солдатскому костру, где показаны атаки и дороги, пушеч­ные баталии и кавалерийские лавы... -- читается увлекательно, по­тому что это всё наша общая история, которую мы всегда знаем достаточно неполно. Нам интересно, что пережили наши предки и как жили, -- так уж устроен человек, что его занимает и трогает все случившееся в те времена, когда решались судьбы его Отече­ства.
       Но это одна часть эпопеи -- война. А есть другая -- мир. Тол­стой написал и незабываемые картины мирной жизни. При ста­рой орфографии слово мир могло писаться и несколько по-друго­му и с большей определенностью означать не только Вселенную, а мир как состояние вне войны. Есть даже издание, где стоит "Война и Мiр", но Лев Толстой выбрал именно мир. В этой "не -- войне" Лев Толстой описал несколько дворянских семей, показал и патриархальный дворянский быт, очень тесно спаянный, не­смотря на французский язык, открытые по моде плечи, перчатки и пр., с бытом и жизнью народной; показал он и высшее общест­во -- трусливое, злоязычное, неискреннее (в этом смысле в изве­стной мере похожее на наше сегодняшнее "высшее общество").
       В ленинской статье есть такая мысль о Толстом: гениальный художник, но никуда не годный философ. Писатель всегда фило­соф, а уж годный или негодный -- показывает время и обстоятель­ства. Конечно, если только это настоящий писатель, который пи­шет один раз и устанавливает просеку надолго. И в "Войне и мире", и в "Анне Карениной", и в "Воскресении" Толстой, как говорят в просторечии, -- "баловался философией". А на самом деле здесь много чего из философии настоящей: и мораль, и этика, и филосо­фия семейной жизни, и отношение к матери и к Богу. Надо только уметь читать. И не требовать от "настоящего философа" наукообразия и "философских выражений". Внимательный читатель, про­читавший "Войну и мир" до конца, помнит, что, кроме описания перипетий любви Наташи Ростовой и масонства Пьера Безухова, в конце книги приложен целый философский трактат, связанный с философией войны. Традиционно считается, что этот трактат как бы ошибочен, идеалистичен, но у великого писателя нет слепых мест, стоит только даже, казалось бы, на самом скучном месте чуть отойти, взглянуть под другим ракурсом -- и возникнет и глубина и широта. "Для того, чтобы приказание было исполнено, надо, что­бы человек выразил такое приказание, которое могло быть испол­нено". Не правда ли, это удивительное высказывание точно ложит­ся на сегодняшний день с его войнами -- если хотите, с войной в Чечне -- и другими обстоятельствами нашей русской жизни.
       Среди многих философских дефиниций, которые Толстой -- в форме прямого ли высказывания или в виде картин с просвечи­вающим через них философским содержанием -- привел в своем романе, в нем присутствуют еще глубочайшие мысли о победе на­родного духа в любой войне, то, чем так удачно манипулировала наша власть, сплачивая народ во время последней Отечествен­ной войны. Толстой это назвал "дубиной народной войны", мы можем это назвать народной волей, духом народа, внутренним ощущением национального единства, национальной сплоченнос­тью перед лицом гибели и опасности. Будет впереди гибель -- обя­зательно сплотимся!
       Из всех этих высказываний молодой читатель, которому так повезло, что он впервые взял в руки роман Толстого "Война и мир" и удовольствие у него впереди (повторю, это именно моло­дой читатель, потому что со старым и опытным может быть осо­бый разговор), молодой читатель, наверное, уже понял, что пе­ред ним лежит великая книга, и, читая ее, надо постараться усвоить как можно больше. Не только историю, не только челове­ческие отношения, не только взгляд на русский пейзаж и про­шлую русскую жизнь, да и саму, как таковую, русскую жизнь. Взять как можно больше от той внутренней диалектики и от той внут­ренней доброты и правды, которыми великий затворник Ясной Поляны наполнил эту книгу.
       Уже говорилось вначале, что в мировой литературе, в литера­турах разных народов, есть книги про всё. Вот и эта книга Л.Н. Толстого -- книга про всё. И еще одно сравнение. Где-то Стендаль, тоже великий писатель, но француз, высказал мысль о том, что роман -- это зеркало, с которым ты идешь по большой до­роге. И это очень верно. Но если образ зеркала применить к ро­ману-эпопее "Война и мир", то в первую очередь это зеркало пока­жет читателя, человека, который живет в России и владеет русским языком, сплавлен с Россией корнями и ощущением буду­щего. Это в первую очередь отражение русского человека, хотя, конечно, книга одинаково дорога всем людям, населявшим когда-то такую страну, как Советский Союз, да и всем людям на нашей планете. Но, повторяем, в первую очередь это книга о русском на­циональном характере. Его жертвенности. Его терпении. Сейчас иногда кажется, что то приготовление, то выжидание решающей битвы, описанные Толстым, как будто даже несерьезны, нелепы. Но ведь именно это, по существу, и привело русское войско во гла­ве с Кутузовым к победе. А почему? Потому что совпала стратегия войны и духовная воля войска, что совсем не случайно, что часто случалось в России: и на Куликовом поле, и во время "стояния" при Калке, и в знаменитой танковой атаке на Прохоровском по­ле. Вдумайтесь, и найдете общее.
       Читать эту книгу надо не спеша, хотя будут места, которые читатель, хочет он этого или не хочет, быстро и увлеченно про­чтет и запомнит. Это описание любовной истории Наташи, это описание атаки, в которой гибнет ее младший брат Петя Ростов, тот самый, так по-доброму угощавший накануне всех офицеров изюмом, присланным из дому... Читатель жадно перелистывает страницы с приключениями Дениса Давыдова и чудачествами ста­рого князя Болконского. И все-таки -- читайте эту книгу медленно. Во-первых, в нее надо "прорваться". Первые главы, практически написанные по-французски (в книге даны большие сноски и пере воды), могут показаться частью скучными, так -- какое-то свет­ское чириканье. Но у Толстого тут возникает определенная карти­на, целый спектр отношений: жизнь высшего света, которая, как пенка, всплыла над жизнью народа. Но так ли уж сладка эта пен­ка? Постепенно из этого светского варева образуются некие ни­ти, возникают сюжетные ходы, которые сплетаются, вливаются друг в друга, жизнь героев книги приобретает свою диалектичес­кую сложность, возникают поразительные извивы человеческих отношений. Был ли ранее знаком читателю уровень подобных от­ношений? Вот то-то и оно! Читатель должен учиться отчетливо это понимать -- что означает уже почти быть счастливым.
       С особенным вниманием, я бы даже сказал -- рвением -- дол­жен читать эту книгу будущий писатель. Я сам прочитал её очень давно. Есть у меня два тома произведений Толстого, изданных в 1948 году "Художественной литературой", которые я купил в проезде Художественного Театра, в магазине букинистической книги, когда мне было пятнадцать или шестнадцать лет. Я учил­ся тогда в школе рабочей молодежи. Я прочел эти два тома с ка­рандашом в руках, а потом прочитал их, когда учился в универси­тете, когда писал курсовую работу под названием "Батальные сцены в романе Л.Н. Толстого "Война и мир". При этом я очень внимательно перечитал "Севастопольские рассказы", а также ро­ман Стендаля "Пармская обитель", так как считалось, что в изве­стной мере баталии, описанные Толстым, сопрягаются с картина­ми битвы в романе "Пармская обитель". Я благодарю Бога, что в то время сознание мое было ясным, а чувства обострены, и я впи­тал в себя все прочитанное. Я испортил практически эти две книжки -- они все пестрят от различных пометок, подчеркива­ний, записей на полях и т.д. Признаюсь даже, что больше никогда так серьезно я этого не перечитывал, а вот сейчас перелистал -- и такое удивительное ощущение молодости, счастья, нашего рус­ского слова пахнуло на меня, что впору было задохнуться...
       Невероятно трудно, не будучи холодным и черствым сухарем, закончить предисловие к замечательному роману и, значит, про­ститься с ним, может быть, надолго, до следующего чтения? Так и не рассказать о всех потаенных углах этого величественного зда­ния, где неторопливому читателю станет хорошо и счастливо? Ведь не секрет, что и хорошее чтение приносит чувство гармонии и счастья! Да, человек добр по своей божественной природе. Мы с холодной восторженностью от толстовской гениальной наблю­дательности следим за Бергом, в соответствии с собственным ра­ционалистическим характером женившимся на расчетливо-вос­торженной Вере, или за молодым Борисом Друбецким с его аккуратностью и точностью аптекарского провизора. Типы из на­шего сегодня. Будто, сменив маскарадный костюм той эпохи, уча­ствуют в коммерческих гонках сегодняшних дней.
       Мы это констатируем, но счастливы бываем, если ненароком, достав с полки заветную книгу, перелистаем и вдруг наткнемся на лучшие, "добрые" главы романа. Становится так трудно оторвать­ся и -- к телевизору, с его очередным расследованием и убийством, и -- к готовому, с сидящими вокруг стола домочадцами, ужину.
       Надо же было так точно подметить и, главное, найти слово для этого "лучистого взгляда" русских женщин. Недосягаемая для нас духовная жизнь творится и творится в романе. Куда же мы растеряли это отношение к женщине, к старшим, к Богу, пытли­вость знания и сладко-тягучее, как весенний мед, счастье семей­ной жизни? Где наша откровенность, открытость и восторжен­ность перед таинством дней? Куда все это ушло?
       В квартире, взятой внаем, в проходной комнате, ведущей в по­кой матери, разорившейся графине Ростовой, встречаются, нако­нец, княжна Марья и Николай Ростов. Замирает сердце читателя. Прошло семь лет, как закончилась война. Это эпилог книги. Слу­чится или не случится? Богатая невеста и разорившийся наслед­ник давно проданного за долги Отрадного. В счастье надо верить, его иступленно выстрадать, желать его жертвенной душой, а не меркантильным разумом.
       "Голос ее вдруг дрогнул.
       -- Я не знаю, -- продолжала она, оправившись, -- вы преждебыли другой и...
       -- Есть тысяча причин почему (он сделал особое ударение на слово почему). Благодарю вас, княжна, -- сказал он тихо. -- Иногда тяжело.
       Так вот отчего! Вот отчего, говорил внутренний голос в душе княжны Марьи. "Нет, я не один этот веселый, добрый и откры­тый взгляд, не одну красивую внешность полюбила в нем, я угада­ла в нем его благородную, твердую самоотверженную душу", -- го­ворила она себе. "Да, он теперь беден, а я богата... Да, только от этого... Да, если бы этого не было..." Теперь, вспоминая прежнюю его нежность, и теперь глядя на его доброе и грустное лицо, она вдруг поняла причину его холодности.
       -- Почему же, граф, почему? -- вдруг почти вскрикнула она не­ вольно, подвигаясь к нему. -- Почему, скажите мне. Вы должны сказать. -- Он молчал. -- Я не знаю, граф, вашего почему, -- про­ должала она. -- Но мне тяжело... Я признаюсь вам в этом. Вы за что-то хотите лишить меня прежней дружбы. И мне это больно. -- У нее слезы были в глазах и в голосе. -- У меня так мало было сча­стья в жизни, что мне тяжела всякая потеря... Извините меня, прощайте. -- Она вдруг заплакала и пошла из комнаты.
       -- Княжна! Постойте, ради Бога, -- вскрикнул он, стараясь ос­тановить ее. -- Княжна!"
       Восхищаясь самой сценой -- вот тебе и устарелый, одряхлев­ший реализм, который просто означает умение виртуозно пи­сать, чувствовать и сострадать, -- здесь можно говорить еще и о божественном мастерстве, об удивительной писательской интуи­ции, разрешающей сцену, которую по-другому и разрешить невоз­можно. Двумя с половиной строками текста. Слова, которые по­добраны таким образом, что между ними нет никакого зазора. Художественный ли здесь, психологический ли монолит?
       "Она оглянулась. Несколько секунд они молча смотрели в гла-за друг другу, и далекое, невозможное, вдруг стало близким, возможным и неизбежным..."
       Еще раз спросим себя, прекрасно зная, что нет однозначного ответа, о чем этот роман? О войне, о мире, о человеческих отно­шениях, о социальных реалиях, о семейной жизни, о диалектике здравого смысла, о философии войны или о народной жизни? Это все попытки найти ответ там, где волшебно и упорно работал гений. Спрямить этот ответ. Да и подвластно ли все это рацио­нальному однозначному решению?
       Замечено, что иногда более точные и всеобъемлющие ответы на сугубо теоретические вопросы дает само искусство. Объясняя что-то, казалось бы, обиняком, иной, не станем говорить гений, иной крупный художник, обращаясь с произведением гения береж­но, но по-свойски, как ювелир, привыкший к драгоценным камням, в образной и краткой форме объясняет все доходчивее и живее.
       Здесь нам опять придется вспомнить неувядаемый фильм Сергея Бондарчука. Фильм этот начинается и заканчивается почти с одного и того же единого кадра, единой панорамы. Она снята, по-видимому, с вертолета и специальной оптической тех­никой. Во времена создания фильма только появилась такая тех­ническая возможность. Настоящий художник всегда готов вос­пользоваться новейшими достижениями: философии ли, науки. Толстой был таким же и всю свою жизнь внимательно следил и за новыми веяниями в философии, и за всем новым в технике, и за работой его младших соратников по литературе. Но вернемся к тому, что показано на экране Бондарчуком и что так отвечало ду­ху толстовского романа.
       Из темноты, из земли, в шорохе нарождающихся корней и прорастающих трав камера постепенно поднимается, фиксируя каждую подробность, все выше и выше к свежей и нежной зелени соцветий. Потом единый ход убыстряется, все выше, а с ним, рас­ширяется и обзор. Азарт и восторг наполняют душу. Видишь вы­ходящую из нежной неясности, омытой туманами, землю, пере­плетение дорог, села, кладбища, города с вершинными куполами церквей. В каждом доме, должно быть, свои страсти, в каждом се­ле иной говор и иной язык в другом государстве. Все сопрягается, и все укладывается в единое целое. Божий мир, влажный, единст­венный, величественный и бесконечный обозрим.
       Во времена Толстого во всей конкретности и подобном мас­штабе такое увидеть было невозможно, но гений созидания и ду­ша могли знать об этом и увидеть своим провидческим взором. Мир не так уж велик, и если смотреть на него с больших высот, то края увиденного начинают уходить куда-то вниз, размываясь кос­мической дымкой тумана. "Несомненно, существует связь между всем одновременно живущим". Не из этой ли фразы Толстого ро­дилась эта панорама? В эпилоге романа, почти в финале, как фи­лософ, доходчивый и живой в своих опосредованных рассужде­ниях, Толстой пишет, не имея возможности согласиться с, казалось бы, очевидной материалистической истиной: "Людям, боровшим­ся с возникавшей истиной физической философии, казалось, что, признай они эту истину, -- разрушается вера в Бога, в сотворение тверди, в чудо Иисуса Навина. Защитникам законов Коперника и Ньютона, Вольтеру, например, казалось, что законы астрономии разрушают религию, и он, как орудие против религии, употреблял законы тяготения.
       Точно так же теперь кажется: стоит только признать закон необходимости, и разрушится понятие о душе, о добре и зле и все воздвигнутые на этом понятии государственные и церковные уч­реждения.
       Точно так же теперь, как Вольтер в свое время, непризван­ные защитники закона необходимости употребляют закон необходимости, как орудие против религий; тогда как, -- точно так же, как и закон Коперника в астрономии, -- закон необходимости в истории не только не уничтожает, но даже утверждает ту почву, на которой строятся государственные и церковные учреждения".
       Очень все это похоже на нравственную ситуацию наших дней. Вера в науку и технику растет, все сокрушительнее их силы, но с каждым днем крепнет вера в еще не познанное, в то, что вы­ше нас, в то, что мы называем Богом. Без этой веры нет жизни, нет будущего и нет человеческого. Только...
       Увлекшись рассуждениями, мы тем временем выскользнули из величественной панорамы, предложенной на вызов Толстого кинорежиссером Бондарчуком. А там появилось небо, облака, солнце, нарядный, сотворенный природой и нашим дыханием мир. Осталось только привести его в порядок, как сто, как двести лет назад. И есть даже некоторый рецепт Толстого, как это сде­лать. Именно на фоне этого тварного мира звучат провидческие слова. Может быть, главные слова Толстого, серединные, выража­ющие причину, следствие и душу романа "Война и мир". "Вся моя мысль в том, что ежели люди порочные связаны между собой и составляют силу, то людям честным надо сделать то же самое. Ведь как просто".
       У гения все просто. Слова, которые с особой властной истин­ностью хочется повторять и повторять сегодня.
      
       Предисловие к роману Л.Н. Толстого "Война и мир". (Москва, "ЭКСМО",2003. Серия "Библиотека всемирной литературы")

    Чингиз Айтматов

       Чингиз Айтматов, безусловно, последний советский классик. В понятие классики входит понятие нестареющего на все времена образца. Ну, может быть, "на все времена" слишком смело сказано, но очень надолго. Классика ведь тоже со временем подвергается деформации, некоей утруске, уплотнению, и хотя из ее собрания редко что исчезает совсем, но что-то переходит в другое качество -- становится специфическим: литературой детской, или научной, или университетской. Нам не дано предвидеть, что же произойдет с бывшей советской литературой дальше, но уже сегодня ясно, что как только входишь в густую ауру романов и повестей Айтмато­ва, -- чувствуешь, что это очень надолго, что-то есть в этой про­зе отвечающее сегодняшнему времени, человеческой потребности в чем-то возвышенном, в иной жизни, кроме бытовой, скажем -- в жизни Духа.
       В эту книжку входят три повести Чингиза Айтматова -- "Пегий пёс, бегущий краем моря", "Прощай, Гульсары" и "Белый пароход". И большой роман "И дольше века длится день".
       Молодое поколение, люди, для которых Айтматов знаком понаслыш­ке, которые прежде его не читали, ознакомятся с этими произведение с жадностью, перед ними раскроется удивительный, не знакомый для них мир бывших среднеазиатских республик Советского Союза, ныне стран ближнего зарубежья. Окраина Совет­ской империи, сказал бы меткий современный публицист. Акцент, тем не менее, я здесь делаю не на географических названиях -- действие одной повести, например, происходит в Киргизии, во второй действуют киргизы и казахи, описанное в третьей происходит на берегу Охотского моря -- читателю здесь придется чиркнуть глаза­ми и из нижнего левого угла карты в верхний правый -- а вот роман -- это казахские безжизненные степи и Вселенная, потому что из домика путевого обходчика действие переносится в Тихий океан, с дрейфую­щим в центре него авианосцем, -- но ведь география и названия в литературе -- это мелочь. Главное, правда -- и человеческая и природная -- стоит за всем этим. Но писатели-классики обладают такой пронзительной силой убедительности, их картины с такой силой впечатываются в сознание, что становится уже неясным -- объективен ли тот мир, который описал автор под видом национального или далекого, или сила писательского гения сама создала этот мир, и теперь бедный читатель, даже если он попадет в те дальние страны, всегда будет видеть не то, что перед ним, а то, что ему внушил писатель. И опять-таки это особенность классики. Классик редко уходит от правды, и в глубинах своих, к какому бы движению литературы его самого ни причисляли, в своей основе он всегда преданный безнадежный и махровый реалист.
       Но это лишь одна сторона вопроса. Читатель в этих книгах встретится воистину и воочию с жизнью совершенно необыкновенной и неповторимой, может быть даже почти исчезнувшей или исчезающей, как мираж в пустыне, ведь жизнь наша так быстротечна. Техника поглощает все. Человеческая цивилизация своим размахом перекапывает поля, поворачивает реки, срывает до основания горы. Какая нынче жизнь? А вот Айтматов сохранил её -- ту, первозданную, почти естественную, когда советская власть лишь вклинилась в нее... Вклинилась, но не сокрушила. А какова эта жизнь сейчас? Что сейчас сотворил с ней этот монстр с капиталистическим лицом?
       Я хотел бы предупредить читателя -- я имею в виду читателя настоящего и глубокого, который взял эту книгу в руки или ее купил -- что в настоящей литературе сюжет имеет лишь побочное значение; сюжет -- это та пружинка, которая раскручивает часовой механизм, но цифры, нарисованные под быстрым бегом часо­вых и минутных стрелок, эта орнаментика -- уже дело писателя, И вот здесь-то Чингиз Айтматов является одним из величайших мастеров нашего времени. Начать цитировать, вытаскивать обрывки пейзажей, которые так прекрасно запечатлены в его повестях и романе, приводить монологи, проговариваемые в душе его героями, -- всё это дело бессмысленное. Читателю достаточно перелистать несколько страниц, чтобы погрузиться в поразительные таинственные картины, чтобы воскликнуть: и я так же вижу, и я так же думаю, я так же все переживаю у себя в душе! А в этом особенность классиков: строй их мыслей, их образную систему, их духовный настрой любой читатель готов воспринимать как своё пережитое.
       Но мы, кажется, употребили слово душа? И здесь необходимо сделать небольшое отступление по поводу первого мощного взлёта, происшедшего в русской советской литературе где-то в 60-е -- 70-е гг., -- взлёта, который мы называем "деревенской прозой".
       Наверное, всем сразу ясно, что речь пойдет о прозе о деревне. Отчасти это справедливо. Этот взлёт обозначился знаменитой по­вестью, а может быть даже романом (автор, помнится, сам не обо­значал жанровую принад­лежность произведения), и называлось это произведение "Привычное дело" Василия Белова. Там было всё очень просто: деревня, бедный мужик, которого звали Иван Африканович, его тяготы и мытарства, смерть коровы, смерть жены... (ой, не слу­чайно я сопоставил смерть животинки, вокруг которой строился весь крестьянский дом, и смерть хозяйки, которая весь дом вела). Ну, а параллельно возникали повести одного из самых знаменитейших наших писателей -- Валентина Распутина: "Деньги для Марии", "Прощание с Матёрой", "Живи и помни". Чтобы картина была более объемной, назовем еще одного классика, без которого эта панорама деревенской прозы либо вообще бы не существовала либо была бы неполной -- Федора Абрамова с его послевоенным миром северной деревни. И опять вспомним только две-три его вещи -- "Пряслины", "Дом"... Мы же не пишем историю литературы, а лишь обозначаем её исходные точки. Здесь -- тот же самый мир, не мир города, не мир бытовых или политичес­ких отношений -- хотя политика всегда вторгалась в литературу, а мир первозданных вещей и отношений. Первозданных, но не простых...
       А если уж начистоту, обнажая мысль, то в деревенской прозе, особенно когда уже полстраны переехало в города, главным был не показ полузабытого этими бывшими крестьянами деревенского быта, описанного этими писателями с удивительной привлекательностью, с глубоким ностальгическим чувством -- никогда это уже не вернется! -- а тот глубокий внутренний мир настоящих и цельных крестьянских характеров. Не простых, а первозданных. Городская литература нового времени как бы уже и позабыла о том, что кроме плана, соцсоревнования и разложенной между ними бытовой жизнью, человека соблазняло еще нечто иное, уже почти полузабытое для русской души: духовное движение, такое как совестливость, терпение, смирение, любовь к труду не как к необходимой линии планового поведения, а любовь к труду как к исконной, почти божественной субстанции жизни. Деревенская проза как бы вспоминала эти лучшие свойства русского человека, которые превратили Русь в могучее государство, а потом и в империю, потому что ведь всё в этом мире создается трудом, духом и чувством справедливости.
       Вот на этом фоне и в этой среде появились и первые повести Айтматова, и вдруг стало понятно, что человек труда, то, что мы называем "простой " человек, а в предшествующую эпоху звался "винтиком" -- везде одинаков, так как его совесть не хочет приспо­сабливаться к новым бюрократическим правилам жизни, его чувство долга всегда острее и непреклоннее долга под расписку и долга из газет, да и вообще, по своей сути, по глубине и расцвеченности своего духовного мира, он не менее значит, чем известные ученые, артисты, летчики-испытатели и полководцы. Надо уметь вглядеться в такого человека, чья человеческая иерархия заключена не в долж­ностных характеристиках, а во внутренних свойствах самого человеке, объекта этой иерархии. Первые повести Айтматова были ответом, который дала многонациональная советская литература на вызов деревенской прозы. Ответом очень сильным, но по сути среди писателей национальных -- единственным.
       Литературоведы, разбирая художественное произведение, всегда находят какую-то удивительную и многозначительную последовательность, с которой писатель строит это свое произведение. Они определят -- что за чем следует и почему. Все образы у них, у литературоведов, возникают не просто так, -- повинуясь какому-то духовному импульсу или мистическому значению, а потому, что так необходимо для литературного произведения, так диктуют некие рациональные правила игры. Правила придумывают не писатели, писатели пишут произведения. Но надо всегда помнить, что писатель -- не компьютер, который заранее высчитал количество знаков, величину монологов, имеет список эпитетов; писатель -- живое существо, которое повинуется своему сложившемуся представлению о мире, своему внутреннему зову при написании того или иного произведения. Писатель часто ошибается, когда сам пы­тается определить -- что он написал, и его определения всегда ока­жутся или уже или шире. Если говорить о каких-то схемах, свой­ственных Чингизу Айтматов, то да, они есть. Но схемы есть и у Толстого, и у Достоевского, и у Тургенева. У кого нет? У Айтматова всегда есть некая парность: человек и высшие силы, человек и таинствен­ный мир природы, причем мир природы у него часто конкретизируется превращаясь не только в определенные живые существа, но и некие существа мифические. Так, в повести "Пегий пёс, бегущий краем моря" существуют две стихии: огромное море, темный океан, в котором снует лодка с тремя одинокими гребцами, -- и берег, земля, твердь, жизнь: это скала, которая называется Пегий пёс. В "Прощай, Гульсары!" -- знаменитый легендарный иноходец, своеобразной, почти желто-гнедой масти -- лютик-Гюльсары, и его хозяин, человек почти всю жизнь ездивший на нем, Тонобай. Вообще, у Айтматова всегда своеобразная композиция -- человеческая судьба, рассказан­ная, продуманная героем для самого себя. Тонобай, прошедший, войну и состарившийся, и Гюлъсары, тоже прошедший уже всю свою жизнь, побеждавший на скачках и превратившийся, наконец, в клячу. Может быть, две эти истории они рассказывают друг другу? Уми­рает старый иноходец, и старый хозяин, сидя у костра возле своего покрытого попоной умирающего друга, переживает всю свою жизнь, свою любовь и свою молодость. Еще кое-что он переживает, но об этом позже. В романе "И дольше века длится день" -- дру­гая пара. Это путевой обходчик Едигей, тоже, кстати, прошедший войну и тоже, как и Тонобай, проживший в одном месте, где гео­графия знакома как собственная ладонь. И -- огромный, будто родившийся из мифа, верблюд-гигант Коронар. Две жизни. Два рассказа. "Белый пароход" -- опять-таки старый человек, а значит судьба, и тут тоже зазвучала война, ведь в какой-то мере у всех советских людей была одна и та же судьба. Итак, старый Мамун и мальчик, внук, который с горы, с вершины, где расположен лесной кордон, где жизнь дика, неприхотлива и тяже­ла, в бинокль разглядывает пароход, плывущий по Иссык-Кулю. Может быть, на этом пароходе его отец? Луна как рыба, горная речка, обегающая окрестности, и мальчик, который хочет пре­вратиться в свободную рыбу. И все они, выражаясь фигурально, в кого-то превращаются, все они, герои Айтматова, отыскивают свой путь к духовной свободе, но на этом пути...
       В своем предисловии к изданному у него на родине, в Киргизии (во Фрунзе, который нынче называется Бишкеком) роману "И дольше века длится день" (1981г.) Чингиз Айтматов много писал о социалистическом реализме. Он писал о своем главном герое Едигее Женгельдинове, которого назвал сыном эпохи, говорил, что он крепко связан со своим временем, он касался проблем рома­на и мимоходом написал следующее: " Именно поэтому для меня было важно, обращаясь к проблемам, затронутым в романе, увидеть мир через его судьбу -- фронтовика, железнодорожного рабочего. И я попытался это сделать свободно, в доступной мне мере. Об­раз буранного Едигея -- это мое отношение к коренному принципу социалистического реализма, главным объектом исследования которого был и остается человек труда". Чему же здесь возражать? Без труда, наверное, и мир бы, таковым, как он есть, каким он является, не существовал. И если в этом высказывании выделить понятие "социалистический", почти синоним "советского" (а именно в этом плане термин "социалистический реализм" сейчас толкуется) то, должен сказать, что Чингиз Айтматов -- один из самых анти­советских писателей нашей эпохи. Да нет, нет -- он никогда не выступал против советской власти, он был облечен самыми высокими (имеется в виду для Айтматова) советскими почестями. Со­ветская элита читала его роман. Мне, по наивности, тоже каза­лось, что я эти романы хорошо понимаю и знаю. Но Боже мой, как это всё оказалось неверно! Что же я вычитывал у этого писателя раньше, что же я пропускал, читая его повествования? Я пропускал страш­ную машину советской бюрократии в её худшем бюрократическом тупом низовом звене, которое противостояло светлым и ясным ге­роям Айтматова и в конечном итоге губило их. А если не губило, то изматывало. Когда в конце романа "И дольше века длится день", имеющего подзаголовок "Буранный полустанок", главный герой Едигей, которому не дали похоронить на родовом кладбище, отошедшем в ведомство космодрома, его товарища, уходит искать правду, мы понимаем, что, возможно, эту правду, правду конкретного фак­та, он и найдет. Но, в принципе, вера в ее объективность и статистическую закономерность была минимальна, это была вера в "бога из машины".
       Вообще, с этими кладбищами в русской литературе удивительная перек­личка. Читая "Буранный полустанок", в частности это классическое место, когда двигается похоронная процессия, состоящая из верблюда с наезд­ником, тракторной тележки с лежащим на ней покойником, и экскаватором "Ковровец", ковшом которого предстояло вырыть могилу, я вдруг вспомнил сцену из "Мастера и Маргариты", когда автомобиль, ведомый волшебным Грачом, вместе с Маргаритой, приземляется в районе Дорогомилова, на том местечке, где когда-то было еврейское кладбище. Это по Булгакову. Видимо, не одного писателя волновало крушение истории, которое шло вслед за невежеством и бюрократией.
       Несколько выше я писал, как мне только казалось, что я хорошо помню эти романы. Впрочем, есть точка зрения, которую культивировал и которой придерживался великий Набоков -- что любое, самое громкое литературное произведение -- это лишь несколько эпизодов и выражений, запавших в сознание читателя. Собственно говоря: великий писатель и отличается от всех остальных своих собратьев тем, с какой силой он внедряет в сознание свои образы. Чингизу Айтматову повезло. В свои произведения он внедрил не только этнографические описания киргизов, казахов, но и несколько легенд, и в том числе удивительную легенду о манкуртах. Я не буду ее пересказывать, хотя это и соблазнительно. Но зачем присваивать себе богатство, принадлежащее другим? По этой легенде был снят в свое время фильм туркменским режиссером Нарлиевым, может быть, кто-то фильм помнит, если нет -- не буду лишать читателя тяжелого удовольствия прочесть об этом самому и узнать из уст Айтматова эту легенду.
       Писатель берется писать или сказать несколько слов о другом писателе, только повинуясь каким-то достаточно серьезным внут­ренним импульсам. Я взялся писать об Айтматове, вернее -- пред­варить несколькими словами его книжку еще и потому, что портрет писателя висит в одном из холлов Литературного института имени Горького, где я работаю. Портретов висит много, самые знаменитые русские писатели, писатели первого ряда: и Астафьев, и Друцэ, и Петр Проскурин, и Чингиз Айтматов учились здесь. Здесь еще сохранились легенды о некоторых из них. Меня, конечно, интересовала всегда и ле­генда о так называемом "авторском переводе", когда писатель писал на родном языке, а потом переводил написанное на русский язык сам. Критики уверяют нас, что так все и было. Я же думаю, что волшебник слова Чингиз Айтматов свои тексты всегда создавал на русском языке, на очень разработанном, мощном, полном оттенков русском языке. И его здесь помнят: люди, прорабо­тавшие в институте много лет, вспоминают, что еще совсем моло­дым человеком, он был не такой, как другие молодые писатели откуда-нибудь с окраин советской империи, -- из Узбекистана, Таджикистана, Киргизии... Им запомнилась его молчаливость, сосредоточенность в себе, он как бы все принимал, не отдавая обратно. Он всё копил в себе, этот бывший специальный коррес­пондент "Правды" по Киргизии. Еще я где-то читал, что когда у Айтматова спросили о его мечте, он сказал, что его мечта -- создать религию. Может быть, это апокриф? Религия, к сожалению, не создана -- это ведь очень сложное и подвижническое дело. Но создана литература, которая запоминается и волнует народ, продолжает волновать, как и положено литературе классика.
      
       Предисловие к несостоявшемуся изданию, 2003
      

  • © Copyright Есин Сергей Николаевич (rectorat@litinstitut.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 53k. Статистика.
  • Статья: Публицистика

  • Связаться с программистом сайта.