Ну кто же ожидал, что свой новый роман "Твербуль, или Логово вымысла" Сергей Есин отдаст в "Российский Колокол"? Вместо привычных "Нового мира", "Октября", "Дружбы народов" или "Знамени", как бывало, наш автор передал новое сочинение в журнал "начинающих". Здесь, наверное, была своя стратегия: кому как не председателю секции прозы Московского отде-ления Союза писателей поддерживать московский журнал? Но, думается, главным стало все-таки то, что из номера в номер на протяжении по-лутора лет "Российский Колокол" печатает Дневники С. Есина. Здесь необходимо отметить, что после 13 лет, проведенных С. Есиным в должности ректора Литературного института, он, в соответствии с квотой федерального закона, закончил свою деятельность как ректор и стал заведовать кафедрой Литературного мастерства здесь же, в ин-ституте, и дневники-то его носят не простое название - "дневники ректора". Может быть, Есин пишет и не совсем дневники, а скорее, как уже написал один исследователь, "поденные записки". Но в них существует какая-то удивительная магия и страсть, что позволило од-ному из крупнейших российских издательств выпустить с промежутком в три года два тома этих сочинений. Можно только удивляться: при жизни. Но вернемся к роману.
Как он там называется? "Твербуль", а как раз на Тверском бульваре, на Твербуле, как говорили старые москвичи, и расположен Литературный институт. Теперь понятно, о чем роман. Есин, опытный романист, много пишущий об интеллигенции, создал роман "вокруг себя", про писателей, про романтические окрестности Литинститута, о былых его обитателях и даже тенях.
А о чем в своих дневниках пишет Сергей Есин? Да почти о том же, что и в романе. Но это как бы взгляд с другой стороны, другое дело - роман, у раковины, как известно, две створки.
Итак "Логово вымысла" -роман о Литинституте и дневник его ректора за 2005-й год. Кстати не лишено основания подозрение, что героиня романа иногда подсматривала в дневники автора. Именно в это время, а точнее 17 июля 2005 года была написана, как следует из того же дневника, первая страница нового романа. Заголовок у романа тогда был другой - "Писательница".
От редакции
Каблуки цок, цок, цок... Это - я. И я зла как чёрт!
Мне необходимо изжить свою обиду. Гнев закипает где-то в животе, под желудком, потом поднимается и стоит под сердцем, достигая плеч и томя предплечья. Я знаю по опыту своей достаточно уже длинной жизни, как несозидателен гнев, ему не следует поддаваться, голова должна быть ясной и сознание холодным. Я знаю, что не надо никому мстить, кара придет сама и без моего призыва, потому что есть высшая справедливость. Я - под ней, под чьей-то оберегающей меня дланью. Что бы ни случилось, потом станет лучше. В небе кто-то держит надо мной руку и охраняет. Не надо в своем воображении вызывать из памяти лица врагов и сосредоточивать на них жесткое внимание, которое не так-то уж и безвредно. Я стараюсь не иметь врагов, по возможности не держу ни на кого гнева, я знаю, как трагически продуктивен бывает даже праведный гнев. Я не хочу брать на себя греха, я мирюсь со своими врагами. Я прощаю им, но ничего не забываю. По восточному календарю я тигр, по зодиаку стрелец, - чувствуете, какая взрывоопасная смесь? У меня есть лишь одна возможность отомстить, слова бурлят в моей груди, я боюсь расплескать и выпустить их наружу. Но что я могу поделать - я слаба. Все происходит помимо меня...
Глава первая. Лит с птичьего полета.
Выходя из метро на Пушкинской площади и видя Большую Бронную всю запруженной припаркованными с двух сторон машинами, чьи задницы и морды въехали прямо на тротуары, я опять ничего не могу с собой поделать - я взмываю. Силой воображения. Я взмываю не как голубка, даже не как ласточка, а невидимкой, как лист, уносимый незаметно для глаз сильным порывом ветра. Что-то подобное, кажется, было написано про листок, который оторвался от ветки родимой и теперь мечется по волнам воздушного океана? Ничего, у талантливого человека всякое лыко идет в строку, сойдет. В моей писанине вообще будет много разных литературных реминисценций, здесь уж не на кого грешить: я писательница - в эпоху постмодернизма! Сразу предупреждаю: в профессии моей не должно казаться ничего неожиданного, я мечтала о ней с детства и, похоже, я ею овладела, по крайней мере, с точки зрения официального и плебейского понимания. Сегодня я получаю диплом, где кое-что в этом роде будет подтверждено. Хотя разве можно получить диплом писателя? Во всяком случае, я закончила самое странное в мире учебное заведение, профессора и педагоги которого уверены, что готовят писателей. Но опять "хотя": в дипломе обозначается несколько иная специальность - литературный работник. Работник - как близко слову "раб".
Сколько так называемых писателей уже наготовили эти монстры учености и самомнения! По стенам в коридорах нашего тайного сумасшедшего дома для талантливых и менее талантливых психов висят портреты. На них со снулыми лицами - разные дядьки, которые считаются классиками литературы. Как говорят иногда мои веселые и бесшабашные клиенты, хер с ними. Мы-то пойдем другой дорогой! Ничего, когда-нибудь и мой портрет повесят на этих стенах, выкрашенных унылой, как дерьмо младенца, краской. Я буду представлена на нем кутающейся, как старуха Ахматова, в шелка и шали, и изображать гениальность. Жалко только, что у меня не такой, как у классической старухи, нос, напоминающий клюв попугая. Ничего, поклонники и литературоведы придумают что-нибудь и про мой, самый обычный, без горбинки, но вполне милый калужский носик. И с этим носиком всем придется смириться, и тоже назвать его как-нибудь благородно, да и вообще оснастить мою биографию кое-какими легендами и сказками. Но я и сама хорошая сказочница, держитесь!
Я взмываю, легонько оттолкнувшись от теплого и проплеванного асфальта, и тихим ходом, бесшумно, как дирижабль, когда отпускают удерживающие его канаты, поднимаюсь над крикливыми прохожими. У меня не вырастает никаких крыльев, никаких куриных или соколиных перьев, как в давнем романе нашего прежнего ректора, где герой превращается, пролетая над помойкой, в ворона. Я не каркаю, как оглашенная, и не стараюсь, как птичка, мстительно "капнуть" на чью бы то ни было, особенно женскую, голову. Не люблю баб: может быть, у меня мужской характер? Просто я знаю, сколько стоит нынче в парикмахерской прическа. Не дай Бог, еще испачкаешь чью-нибудь блузку или китайскую кофточку. Химчистки тоже взвинтили до заоблачных цены на свои услуги. Не люблю, но солидарна.
Лечу, будто неведомым принцем поднятая с королевского ложа спящая красавица. Аврора! Вечно юная и сверкающая, свежая и привлекательная. На самом-то деле никто не задумывался, сколько простыни этой сказочной постельки накопили за столетие пота и разнообразных выделений - итоги жизнедеятельности, хоть и спящего, но все же живого организма. Такую принцессу лучше не нюхать. А меня обнюхивай хоть спереди, хоть сзади - везде благоухает свежесть и парфюм. Положение и профессия обязывают. Вторая профессия, но и первая тоже!
Я лечу, простирая руки на манер летучих возлюбленных витебского художника Марка Шагала, так своевременно слинявшего за бугор. Я свежа, как роза в утро битвы. Воздушные струи обтекают меня, не дотрагиваясь ни до прически, ни до моего платья, я будто святая в прозрачной капсуле мифа. Ни одна складка на юбке не заломилась, ни один локон не растрепался. Даже моя волшебная сумочка, которую я держу в руке, летит рядом, подчиняясь не законам тяготения или аэродинамики, а исключительно законам эстетики, дабы не противоречить моему пониманию гармонии. В сумочке - хорошо, что она не прозрачна - немножко косметики, носовой платок, бумажные салфетки, портмоне с конвертируемой западной валютой и нашей, почему-то грубо называемой деревянной, от нее я тоже не отказываюсь: роза пахнет розой. И еще у меня в сумочке, кроме, конечно, авторучки и маленького блокнота, куда можно занести не только телефон внезапного попутчика, но и пришедшую в голову мысль, несколько пачек дорогих импортных презервативов. На этом экономить нельзя - купишь какую-нибудь дешевую грубятину, а потом и мучаешься с клиентом, буксуешь. Время - те же деньги.
А мысли приходят постоянно, это только мои веселые клиенты думают, что они меня, но и я - их. Они все у меня в голове или в компьютере. Как курочки, ночующие на жердочках. Как мотыльки на булавочках. И под каждым экспонатом этикеточка, о каждом я знаю такое, чего не знает ни жена, ни сослуживицы. Плоть и постель говорят больше, чем речи с трибуны и благообразный, вполне скромный или солидный вид. Я сознаю, что во мне есть даже что-то от прелестной булгаковской Маргариты. В конце концов, все мы, женщины, немножко ведьмы.
Воздух совсем не чист и не прозрачен, как в подобных случаях замечают в большой литературе. Справа по ходу моего полета сразу возникает густой общепитовский дух, некая смердящая струя с вкраплениями, как в Биг-Мак, запаха бледных листочков парникового салата и жирного майонеза. Чудовищный запах. То ли это несет из вентиляционных люков метро, то ли воняет на всю окрестность пионер быстрого питания в Москве, так называемый Макдональдс. Отвратительная, надо прямо сказать, эта роскошь для самых бедных! Не доглядишь, растеряешься - и пропахнешь приторной гадостью, будешь потом помеченной на целый день!
Я устремляюсь прочь от этого запаха современной, якобы обеспеченной, жизни. Мельком бросаю взгляд на две мемориальные доски возле самого входа в храм пахучей, как вакса солдатских сапог, забегаловки, в насмешку прозванной рестораном. Никто на эти доски давно внимания не обращает. Какие там писатели и актеры! Какие там памятные строки! Что за Алексей Сурков и Любовь Орлова? Это та, которая ездила в цирке на велосипеде и, закутанная в похоронное покрывало, отплясывала: "Тюх-тюх, разгорелся наш утюг!"? А он тот, про которого другой жрец российской словесности, в давние времена отмечаемый всякими там сталинскими и ленинскими премиями, изложил: "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины..."? Да ссали мы на все это с высокой колокольни! Они жили, чего-то, щелкопёры, пописывали, получали жирные партсоветские пайки, а теперь уже сгнили давно, освободив место для живой жизни. Наши нынешние кумиры - хорошо разбирающийся в женских бюстах соловей- разбойник Киркоров и горластая, как волжский бурлак, Бабкина! Никакого чтения, кроме "Спид-инфо" и блестящих, "гламурных", как яйца шимпанзе, журналов. За нас читает родное правительство и лично министр Фурсенко. Пусть они за немалую зарплату орудуют и гробят свое зрение. Фурсенко с Грефом, почти отменившие образование, - наши герои! Искусство не должно быть доступно народу, как мыло.
Но это не совсем мои мысли. Писатель тем и знаменит, что искусно вызывает в себе чаяния народа. Народ чает, а писатель аранжирует. Я в этом вопросе очень несовременна. Я как бы другая часть этого народа. Я люблю все эти мраморные и гранитные доски, все эти выстроившиеся по всей Москве памятники писателям, на которые уже давно никто не смотрит. В сегодняшнем праздничном облете мы, дорогой просвещенный читатель, может быть, еще увидим две мемориальных доски и один памятник классику, но это как карта ляжет, как потребует мой молодой сюжет. А оба упомянутых мной чиновника, думаю, не только не удостоятся персональной памятной доски за свой Геростратов подвиг, но не стяжают и славы великолепного предшественника, поскольку в культурной пустыне, созданной их усилиями, будут забыты, как чеховский Фирс посреди вырубленного "перестройщиками" еще девятнадцатого века вишневого сада.
Пока продолжаю. О чем мы? Да, о писателях и чтении, так сказать, о почитателях! Ну, венки и цветы иногда, конечно, к памятникам возлагают, но ведь это как бы дань мировой моде. Должно же цивилизованные сообщество думать, что мы вполне культурные люди. Вон президент Франции, вечно оглядывающийся на других, и поэтому, наверное, так удачно нафаршировавший свою страну гражданами другой, южной, оконечности Средиземного моря, в молодости даже "Евгения Онегина" переводил. Ему, следовательно, есть чем гордиться, культура! А мы, как всегда, только торжественно возлагаем венки, ритуально поправляя на них ленточки, что тоже немало. Старики и правительственные чиновники так естественно и выразительно это делают! Знают, как встать, чтобы в телевизионной камере отсветиться в нужном ракурсе, и как потрогательнее головку наклонить. Вечная память! Снимайте! Молодые же, когда им что-то подобное поручают, те искреннее и веселее, но им некогда, им надо бежать пиво пить, им не до ленточек. А вообще, у нас замечательная учащаяся молодежь, все идут вместе!
Я поднимаюсь повыше, уворачиваясь от электрических проводов, подтянутых к каждой торговой палатке, каких здесь пруд пруди. И жареные сосиски, и мороженое, и вареная картошка в фольге с разными наполнителями посередине. Но, в основном, всё напитки - и вина, и водки, и пиво, и сладкие воды. Это малый бизнес, который государство и общественность поддерживают. Мы любим что-нибудь малое, большое - всё у олигархов. Палатки уже далеко внизу; если бы у них была стеклянная крыша, я бы в этот момент увидела, как потчуют паленой водкой; если в розлив, то недоливают; сдают выручки армянским, азербайджанским или грузинским владельцам. Продавцы - наша торгующая, чтобы набрать на прожиточный минимум, молодежь, в основном студенты, мальчики и девочки. Через виртуальную стеклянную крышу видно, как иногда здоровенный усатый владелец, у которого в горном селе жена и пятеро детей, хлопает ладонью по крутой попке какой-нибудь студентки-недотроги. Держись милочка, ублажать хозяина тоже входит в круг твоих обязанностей.
Уже переплываю поперек Сытинский тупик, на одной стороне которого антикварный магазин, а на другой, на углу, полутруп когда-то знаменитой Некрасовской библиотеки. Да-да, названной именем того самого русского поэта и самогонщика, который написал: "Бывали хуже времена, но не было подлей". А разве Николай Алексеевич не владел винокуренным заводиком? И, собственно, что этот русский барин знал о временах? Ему же не приходилось обсасывать толстопузых армян и русских брылястых папочек. Ах, эти вялые пиписьки, которые подчас не вытянуть из-под толстых складок жира на животе. Библиотеку "временно" куда-то перевели, половину зданий сломали, и уже лет пять здесь пустырь. Территория должна отстояться, как бы уйти от завистливого догляда интеллигенции, которая вечно все считает в чужом кармане, а потом здесь начнут интенсивно строить, загоняя на пять этажей вниз торговые комплексы и гаражи. Заснует грузино-азербайджано-армянская элита.
Но передо мной уже желтая, крашенная прямо по кирпичу, стена моей альма-матер, которая вдруг обнаружилась во всей ветхости, после того как от библиотеки отломали флигелек, прикрывавший эту ветхость. Так иногда старики, поддерживая друг друга, переходят дорогу, полную шума и гама современного движения. Милый ветхий дом, который я сегодня покину. И каким чудом остался ты в центре Москвы не приватизированным, не разворованным, не разграбленным? Вывод? Пожалуйста! Как наше правительство любит в культуре то, что пляшет, танцует, модно поёт, кривляется на сцене - в общем, развлекает! Другого оно не принимает, другое надо читать, обдумывать, тратить время. Литература, как и теоретическая физика, ему недоступна. И понимает ли правительство, что фундамент любого искусства не ухищрения, а мысль? Не дай Бог, если наши правители начнут вспоминать, что они читали в детстве! Одно "Муму"!
Но - стоп! Отвлечемся на минутку от моей альма-матер, есть повод. Я взмываю повыше, чтобы заглянуть в окна стоящего тут же, на Большой Бронной, весьма важного здания. Ах, почему я не булгаковская Маргарита! Как бы здесь хотелось зонтиком, скалкой или каким-нибудь другим былинным предметом, ну, например, ухватом или кочергой, переколотить все эти пыльные окна! Подать мне метлу! Сердце забилось в повышенном ритме. Читали ли вы, милые мои подруги, друзья и собеседники, произведение великого русского писателя Александра Солженицына "Архипелаг ГУЛаг"? Представляете, что он имел в виду? Острова страдания и терпения, населенные реальными преступниками и фантомами воображения тирана... Былое минуло, растаяло? Но где-то же был главный порт, откуда начинались все маршруты, все команды по перемещениям и массовым смертоубийствам, где приказывали, размещали, миловали и казнили. О нет, никакой тайны, никаких подземных бункеров и углубленных в землю на сотни метров казематов на каком-нибудь пустынном скалистом острове. Чтобы быть ближе к власти, чтобы скорее и ловчее можно было щелкнуть каблуком, штаб организован в центре Москвы, на идущей прямо от Тверской Бронной улице, - здесь, судя по названию, вечно ковали что-то очень прочное! Окна кабинета ректора на втором этаже моего замечательного учебного заведения, где куются уже другие, так сказать возвышенные духом, кадры, выходят как раз на этот административный штаб всех российских узилищ. Главное управление лагерей (ГУЛаг) кануло в лету, вернее, как всегда бывает в истории и жизни, оказалось перелицованным, переименованным. Но сердечник в снаряде остался тот же! Теперь у учреждения не менее грозное имя - Главное управление наказаний (ГУН).
А что если ввести в обиход нашего народа такое легкомысленное присловье, как "неотвратимость наказания для всех"? Тогда как бы зазвучало название учреждения. Главное управление неотвратимостьюнаказаний (ГУНН)?
Как опытный воздухоплаватель, я все время маневрирую с высотой и скоростью. Современные воздушные шары сейчас работают с газовой горелкой: чуть открыл вентилёк, вспыхнет посильнее газовое пламя, горячий воздух вытеснит из оболочки холодный, и шар вместе с корзиной для пассажиров взмоет вверх. Никаких вольностей вроде того, что, дескать, у воздухоплавательницы некая горелка между ног! Во-первых, это некрасиво или, как любит говорить наш профессор по эстетике, неэлегантно, а во-вторых, все знают, что даже молодые, только что выходящие на арену общественной деятельности и ниву искусства писатели летают силой воображения!
Я внутренне, в душе, подворачиваю вентиль, во мне что-то вспыхивает, расширяется, отчего даже чуть развевается юбка, которую я ловлю, соединяя колени, но тем не менее волшебный механизм работает, я взмываю повыше. Тут мне, конечно, хочется сосредоточиться на своем любимом и родном объекте, но - терпение, мы еще успеем аккуратно его обследовать, а пока вспомним, что я давненько не заглядывала в окна верхних этажей учреждения напротив. Что хочу увидеть? Прощение? Милосердие? Расположение к ближнему? Всем сестрам по серьгам? Увы мне, бедненькой...
Гляжу в окна: нет никаких пыточных машин, колодок, отсутствует основной инструмент профессии - дыба, никаких раскаленных щипчиков и буравчиков. Нет ни испанских башмаков, ни специальных леек, через которые в горло условному преступнику можно налить воды, пока не начнет лосниться, а потом и разорвется пузо, или для тех же целей свинца, олова либо каких других легкоплавких металлов. Тоже заливали в горло. Почему подобные казни и пытки нынче отсутствуют? Я бы, например, обязательно что-нибудь залила в пасть милиционерам дорожных постов Осетии, через которые проезжали террористы, направляясь в Беслан. У меня на примете достаточное количество и других персонажей, к кому бы я, молодая писательница-гуманистка, применила что-нибудь средневеково-изощренное. С каким удовольствием повращала бы я закрутки на удавках или штурвальчики на колодках! В Антверпене, пишут, есть даже музей пыток. Какая прелесть, вот бы мне пройти там курс повышения квалификации! Списочек уготованных мною на казнь изрядный: от дорогого и любимого отчима, бывшего секретаря райкома, до некоторых деятелей современного правительства. Я всем отыщу и приготовлю что-нибудь специфическое.
Увы мне, бедной! Как скучно в этом федеральном штабе исполнения наказаний. За давно немытыми окнами печальные, одуревшие от мечтательности чиновники-гунны сидят за компьютерами, считают тюремные и лагерные сроки и тонны картофеля и капусты, которые надо поставить клейменым рабам. Умножают трудовые ресурсы и думают о нетрудовых доходах. Я полагаю, что многим в этой грустной системе мерещатся откаты при поставках, допустим, макарон с просроченным сроком давности для застеночных пищевых котлов. Как талантливо по всей стране шустрое племя гуннов наживается на страданиях и несчастьях людей! Я жадно, будто знаю, что это понадобится мне для нового романа, смотрю в потускневшие от пыли окна. Лживая, идущая еще со средневековья традиция - место скорби не должно быть веселым. Чихают или сморкаются ревнители и исполнители наказаний на свои компьютеры и столы, чтобы выразить тем самым сочувствие тому человеческому навозу, с которого они кормятся? Бедные чиновники - прапорщики, капитаны, майоры, полковники и потрепанные генералы, по-иностранному элегантно называемые нынешней эпохой пенитенциарщиками - им ведь всем в силу возраста уже немного надо. Одним, постарше, кефирчик на ночь и клизму с ромашкой, а которые помоложе - обойдутся бутылкой водки-самопала и палочкой шашлыка. И хватит, угомонитесь, милые, жизнь проходит в суете, а главную суету создает беспокойство, как сохранить награбленное. Да нет, тянет их, проклятых оборотней, постоянно копаться в суме нищего. А виновны тут их домочадцы, которым нужны новые мобильные телефоны, как у сверстников в школе, новые шубы, как у соседки по лестничной клетке, новые машины, как у патентованного жулика из правительства, которого можно постоянно наблюдать по телевидению!
Впрочем, хватит о скучном. Последний раз летаю в этом районе, теперь главное - запомнить эти снулые, как у сомов, лица, в будущих романах они мне пригодятся. А если попадется мне кто-нибудь на перекрестках судьбы вживую - оторву яйца. Натурально и со смаком оторву. Это моя месть за всю угнетенную литературу! Это моя мечта. Не забывайте о мстительнице, ребятки, я еще прилечу, чтобы побить у вас стекла.
Я медленно разворачиваюсь в воздухе, меняю позу. Я снижаюсь, стараясь не задеть водосточные трубы, провода уличного освещения, всякие электрические времянки. Начинается воздушное кружение будто над макетом, раскрытым с одной стороны. Так хозяйка, варящая борщ, всегда знает, что там томится у нее под крышкой в кипящей кастрюле. Чуть снизимся, а главное, настроимся: здесь другие магнитные волны, другие диапазоны жизни. Здесь все мягче, изысканнее, все же бывшая дворянская усадьба.
Итак, внизу некий квадрат, образованный трехэтажным особняком, флигелями по сторонам и роскошной чугунной оградой там, где усадьба выходит на Тверской бульвар. Ох, какая ограда, не намного хуже, чем решетка питерского Летнего сада! Они даже соревнуются, эти решетки, по участию в литературе. Одну описал Пушкин, но разве слабее описание у бастарда Герцена, который родился в угловой комнате дворянского дома. Бастарда, обратим внимание! Это означает, что потрахаться на стороне мужикам всегда хотелось. Родился этот хитроумный мальчонка от барина и немки-прислуги и как плод сердечной любви получил фамилию Герцен (Herz, по-немецки сердце). Понятно по этой лингвистике, какие здесь немецкие корни? Мне кажется иногда, что не будь этих картофельных корней, ни за что Александр Иванович со своим "Колоколом" не принялся бы будить Россию. Русский менталитет несколько иной, нам бы, сердобольным, на печи полежать, да с бабой, да еще чайку попить под томное пыхтенье самовара на сосновых шишках.
В центре квадрата - довольно уродливый памятник этому самому бастарду, революционеру и писателю. В России все интеллигенты - писатели. Памятник мог бы быть и получше, но уж как получился. Времена, когда ставили, были без излишеств. Монумент ныне примелькался, как верстовой столб, иногда на него садятся голуби или другие птицы и гадят, но юные гении, насыщающиеся образованностью в этом литературном курятнике, его любят. В знак своей особой признательности, во время какого-нибудь общественного мероприятия по уборке территории, молодые служители муз могут вымазать ему ботинки черной краской, а на Новый год обязательно кто-нибудь ставит на постамент бутылку с шампанским и граненый стакан. К утру бутылка всегда бывает опорожненной, стакан пустым, а на снегу - никаких следов. Домовые, гении места, ведьмы, наверняка обитающие где-нибудь в окрестных подвалах? Это тоже надо принять во внимание. Может быть, про себя, мысленно, я уже пишу свой будущий роман и выдаю тайны и некие сюжетные ходы? Допустим, я все же знаю, кто опустошает бутылку. Но почему за собой не моет стакан?
Птицы недаром садятся на голову и плечи знаменитой фигуры. Отсюда открывается обзор на все четыре стороны. А может быть, птицы подзаряжаются энергией бунтарства, которая идет от памятника? Во всяком случае, каждый раз, совершив воображаемый полет над обозначенной территорией, я тоже, хоть на несколько минут, сажусь на голову медному идолу. Я надеюсь, вы почувствовали некий подтекст? Понятие "медный" в русской литературе знаково и священно! Ужо тебе!..
Пользуясь тем, что я пока невидима, прицеливаюсь к медной голове. Внутри меня просто выключается горелка, и я планирую, расставив ноги, чтобы не отклониться от пункта назначения. Как эротично юной литературной деве сесть верхом на классика!
Приятно холодит; приземление было точным, как у какого-нибудь аса, "витязя" или "стрижа". Мастерство, как говорят наши педагоги-писатели, не пропьешь. Знакомы ли вы, классик, с новейшим фасоном трусиков, где, собственно, одни воздушные воланы и кружева? Как подобный фасон заводит мужчин! Я сажусь спиной к Тверскому бульвару, устраиваюсь поудобнее, классик глядит на Твербуль, на знаменитую чугунную ограду, а я - на старый дом его богатого и сластолюбивого папаши Яковлева. Все на месте; моя сумочка, без которой я ни на шаг, тоже приземляется рядом и тоже пока невидима.
Дом как дом, типичный восемнадцатый век, правда, за пару последних столетий культурный слой поднялся, и теперь бельэтаж превратился в первый, белые камни ступеней, утонувшие в асфальте. Время вообще зарастает мусором. Нет ничего опаснее, чем хозяйничанье плебса в подобных владениях. Что он понимает в архитектуре, в памяти истории, в памяти ушедших культур! Что для него белый камень у порога, которого касалась нога Есенина или Евтушенко!
Описала ли я огромные деревья, которые растут в сквере и так прекрасно затеняют его летом, а зимой легкой сетью посеребрённых ветвей скрывают со стороны бульвара? Здесь тополя, каждую весну разбрасывающие свою снежную никчемную мануфактуру, и американские клены со слабыми, как и все американское, корнями. Литература - некое таинство, и незачем посторонним вторгаться в ее святые места. Вторгайтесь в шоу-бизнес, там все понятно и там раскроют и покажут все. Царство мишуры и фанеры. Но там, как известно, никто не летает.
Итак, сквер, желтые лилии и незабудки возле памятника, газоны по всему пространству, с непременными надписями "по газонам не ходить", и несколько клумб, четыре садовые скамейки, возле которых массивные урны для окурков и бутылок из-под пива, и - незабываемые кроны деревьев. Как я люблю их нежные ветки и трепещущую листву, как вдохновенно-приятно налету протянуть к ним руку и получить нежный привет прикосновения. Какие сны снятся вам, деревья?
Мне все надо запомнить хорошо и точно, я последний раз здесь, разве только значительно позже, старушкой, может быть, заеду сюда вспомнить молодость и повосклицать, что было и как люди жили! Как вы поживаете, деревья и тени? Ах, вы меня тоже принимаете за тень? Ну, другое дело... Мой задуманный роман не может обойтись без этих стен, зданий, теней и воспоминаний. Живые персонажи тоже найдут себе место. Замечательный питомник всяческих небылиц и придумок!
Я размышляю над тем, почему на фронтоне этого богатого дворянского дома вдруг оказались всякие летящие фигуры, изображающие греческих богов, муз и другие изделия античной мифологии? Может быть, баре-строители что-нибудь предвосхитили? Кто-нибудь из этих сановных созидателей видел какие-нибудь вещие сны? Заранее предполагал некоего юного бастарда, потом устроившего в Лондоне мастерскую по отливке идеологических колоколов? Проснулся этот предок, снял с башки колпак и тер в изумлении глаза. Или предвидел, что все три великих российских лирических певца: кудрявый друг полноватой босоножки Дункан, так полюбившей русское молодое мясцо, громогласный любовник имевшей-таки отношение к спецслужбам Лили Брик и грустный большеглазый муж Любови Дмитриевны Менделеевой - все трое свои самые последние встречи с читающей публикой проведут здесь, в небольшом домашнем театре, который в старые времена был положен каждому интеллигентному дворянскому дому. В последний раз звучали здесь их голоса, в пос-лед-ний, а после - молчание, после бессмертие, но отзвуки этих голосов, кажется, вибрируют по комнатам и коридорам. Слушать умейте, внимайте!
Я уж не говорю, что в этом же, скромном ныне, зальчике звучал и мой голос. Ничего-ничего, когда-нибудь к этим трем скульптурным рондо классиков-мэтров подвесят, в мраморе или гипсе, и портрет с моим несколько вздернутым носиком. Ах, ах, - будете говорить, - вон кто здесь учился! Но, что самое интересное, ведь эти крашенные белой краской богини, музы и сам ледяной красавец Аполлон на фронтоне вполне могли быть, как не нужные времени детали, срублены и заштукатурены непонятливыми к антике большевиками. Нет, все осталось. Ну, не все, многое растащили: мебелишку разнесли по домам, зеркальца, ковришки, сломали длинный балкон на фасаде. Внутри все почти перестроили, вид там, конечно, ужасный, когда из стен, отделяющих одну аудиторию от другой, полунамеком выступают, будто минувшая жизнь, прежние колонны; исчез боковой коридор для прислуги, тянувшийся когда-то вдоль всего здания; пропала величественная анфилада комнат; притупился и сгинул блеск натертого воском паркета... Но все же, вопреки всему, остался фундамент, кирпичные, крытые штукатуркой стены, крыши и фасады, а что касается всего остального, когда-нибудь это опять нарастет.
В начале "перестройки", когда все общее внезапно превратилось из "нашего" в "мое", имел место такой прискорбный случай незаконной приватизации. Именно тогда молодой поэт патриотического направления, о котором говорили как о новой надежде русской литературы, выдрал, разумеется из любви к искусству, в зале, где в последний раз со своими стихами выступали Есенин, Маяковский и Блок, хрустальную люстру с проводами и через окно, мимо будки охранника, передал ее своему подельнику и напарнику, тоже студенту, которого объявляли наследником Сухово-Кобылина и Александра Николаевича Островского. На память!
А сколько еще веселого бродит по этим коридорам, сколько занятных историй из жизни корифеев или молодых людей, претендовавших на роли значительных персонажей в нашей литературе, передаются из уст в уста. Поговаривают об архиве, который находится в нашем же институтском дворе в приземистом одноэтажном здании, справа от меня. Вроде бы в некоторых личных делах есть заветные странички; добраться до них, наверное, хотели бы заинтересованные лица, но есть и такие папочки, в которых лишь корешки от подшитых когда-то листов! Пока я прощальным взором провожу инвентаризацию всего ансамбля.
Как я уже сказала, медь под шелковыми трусиками приятно холодит. Но разве это не окупается сознанием, что сидишь на макушке классика? Пусть понюхает и поерзает. Юбка, по моде, легкая и короткая. Это кривоногие и низкозадые девицы носят, как старухи, длинные юбки и уверяют, что они одеваются, как Николь Кидман. Для прямых и красивых ног мода всегда одна - больше соблазнительного обнаженного тела. В общем, юбку под себя не подоткнешь, да и блузка, в соответствии с сезоном и начинающейся жарой, самая легкая, оранжевые цветы и нежно-зеленые листья на прозрачном фоне. Я при параде, такой изысканно-скромной меня никогда не видят мои клиенты. А что касается некоторых неудобств - красота должна терпеть.
Конечно, вручение "корочек" важная веха в жизни. Сама дипломная работа была придумана, написана, вызвала у товарок по курсу и сверстников зависть. Зависть среди своих, среди писателей - прелестное первозданное чувство. Это Достоевский, должно быть, не завидовал Пушкину, но то был альтруистический девятнадцатый век. Чувства совершенствуются и крепчают. Наш бывший ректор, при котором я поступила в вуз, наверное, уссывается при именах Маканина или Аксенова. Удивительно, какими иногда ревнивыми к чужому успеху и завистливыми, как бабы, бывают в творческой среде даже собственные женихи. Это я уже о Сане. А может быть, мужчины в творческой среде не совсем мужчины? Я-то уж знаю, каким образом мой Саня, кроме своей охраны, подрабатывает деньги. Но разве я мыла голову, причесывалась, подбирала такой бюстгалтер, чтобы грудь казалась почти обнаженной и мерцала через прорезь ворота, разве все это для тех недоделанных, но амбициозных засранцев? Что желторотых щенков, что старых двугорбых верблюдов! Когда я проведу свою утреннюю разминку, облет объектов моего будущего романа, я снова, как бабочка, одной силой духа поднимусь в воздух, опять перелечу через ржавые крыши и уже тихо и скромно, с прямой спинкой, со сдвинутыми при движении коленками войду в нашу проходную. Это другой аттракцион и иные чувства.
Пять лет я входила в эту проходную, для того чтобы сдавать экзамены и совершенствоваться в литературном мастерстве. Или чтобы еще и встретиться с Саней? Мы оба не только учимся литературным приемам, но и служим, каждый по-своему, богине любви Афродите. Не надо путать, как привыкли это делать в наше время, любовь и секс. Я уже заранее предвкушаю, как толкну турникет, и в это самое время откроется дверь в караулку. Я обмираю. Через непрозрачное тонированное стекло и по телевизионному монитору Саня уже давно приглядывается ко всем входящим: он ждет меня! Только посмотреть, только коснуться, только встретиться взглядом. Он выходит из караульного помещения, вроде желая проверить у меня студенческий билет. Как все усложнилось в связи с этими терактами! Я только гляжу на него и - млею.
Что по-настоящему объединяет мужчину и женщину? Почему мы не можем отлепиться один от другого? Уж я-то видела столько этих двуногих тварей с отростком между ног, что и со счета сбилась, и к чему мне счет? А он - единственный, он прикрепленный ко мне какими-то высшими силами. Рядом с ним, в его зоне, в пределах его излучения, когда мы говорим с ним, когда он обнимает меня, я чувствую себя здоровой и сильной, счастливой и уверенной. Почему так? Это называется любовью? Ах, вы попробуйте в прозе написать эту самую любовь! Попробуйте в словах описать эту тягу, такую же, по какой устремляются к магниту железные опилки во время расхожего школьного опыта. Где секрет, где яд, где противоядие? Или все же любовью называется что-то другое?
В этих рассматриваемых мною памятных зданиях все густо замешано на любви. Вот, например, недавно умерший замечательный рассказчик Вячеслав Дёгтев описал, как он "пилил" - но не распиливал, конечно, по примеру иллюзиониста-имитатора Кио, который делает это с помощью подсветок, двойников и зеркал - одну милую студенточку в мемориальной аудитории, в которой в советские времена жил настоящий и самородный классик Андрей Платонов. Ах, ах, взмахнет ручонками какая-нибудь замшелая библиотекарша, какое кощунство и святотатство! А ничего, а ничего, поженились потом. Наши классики тоже не были святошами: всякие изящные чувства у них - для литературы, а в жизни трясли абрикосами так же предприимчиво, как наша радостная литературная молодежь. Да и Платонов, и другие памятные до изумления фигуры... но это - чуть позже. Пока констатируем: именно о них всех, сегодняшних и вчерашних, шелестят деревья. В некотором смысле здесь не только учебное заведение, но и пантеон.
Так хочется просто посидеть на медной макушке дворянского демократа, поглазеть на небо, почистить пилочкой ноготки, помечтать о будущем романе, потянуться, но надо работать. Пока я живописую усадьбу, фон, а может быть, и главного героя моего романа. Перемещаюсь для удобства обзора лицом к Тверскому бульвару.
Теперь длинное одноэтажное строение - флигель - оказывается слева от меня. Что там было раньше? Поварня или людская, где молодые курчавые богатыри-кучера переглядывались с горничными и девицами-вышивальщицами, а потом и брюхатили их? У нас сейчас здесь библиотека, читальный зал с робкими столиками и очень умными за этими столиками мальчиками и девочками. Пишут курсовые, романы или перекидываются записочками либо эсэмесками? Современные кучера-водители - у нас сейчас в другом помещении, которое хотя и называется гаражом, но, по сути, было до революции 17-го конюшней. Конюшня как конюшня: пахнет бензином, автомашины, инструменты, телевизор, маленький столик, на который после рабочего дня можно поставить баллон с пивом и закуску, и кожаный диван. Когда в солнечный день из "конюшни" в пылу какой-нибудь героической переборки двигателя появляется разгоряченный, в одном комбинезоне, шоферюга, поигрывая могучими молочными плечами, начинаешь понимать, что сладкое племя кучеров не исчезло.
Но "конюшня", так же как и большой флигель, где в платоновских комнатах "давал уроки наставления" молодой Слава Дёгтев - это справа. Там же столовая, хозяйственный корпус, который до 17-го года занимала контора некоего банка. Все возвращается на круги своя, стоит ли ерепениться? Там же международный отдел, мемориальные доски. Сначала надо закончить с тем, что сидящая на пике революционного свободомыслия выпускница видит прямо перед собой. Это требует особого рассказа.
Пусть никто не думает, что "возглавляющая" сейчас российское диссидентство бывшая студентка воспринимает только тяжело шелестящий развлечениями Твербуль да холодок, идущий из недр классика. Перед ней еще массивная чугунная ограда, в свое время обладавшая двумя, с разных сторон, чугунными же воротами. Сейчас они изъяты какой-то организацией, с которой министерство культуры заключило договор на их реставрацию. Естественно, пока ворот нет, одна декоративная стальная сеточка. Но мы ведь знаем наше министерство! Там, при заключении подобного договора, командуют всеми соглашениями и якобы независимыми, на альтернативной основе, тендерами роскошные азербайджанцы и армяне, с такими наручными, как у нефтяных эмиров, часами на запястьях и в таких ботинках из змеиной кожи, что, думаю, эти ворота ждет та же судьба, как и тех, описанных Ильфом и Петровым, классиками советской литературы, в бессмертном романе "Двенадцать стульев", а может, в "Золотом теленке". Помните эти винтики и бляшки, завитушки и тяжелые пики? Я ведь сказала уже, что в моем романе будет много литературных ассоциаций. Советские времена прошли, но вороватые привычки остались, даже гротесково трансформировались: будьте бдительны, соседи-гунны! Как говорится, не только литературой жив человек.
Дальше приземистого флигеля, примыкая к решетке, расположился, поблескивая белым, облитым эмалью кирпичом, теперь уже двухэтажный флигелек, построенный в стиле модерн. Просторные хрустальные окна, как витрины в Елисеевском магазине на Тверской улице; подъезд под балкончиком, с постоянно открытой летом дверью с блескучей медной ручкой. Чудо-особнячок, который так и просится быть подаренным какой-нибудь красавице. А какие внутри дубовые, мягкого натурального отсвета двери; какая мелкая, но занятная живопись над ними; какая величественная лестница, ведущая на второй этаж! Рассказывают, будто бы здесь когда-то помещалось то ли консульство, то ли какое-то представительство страны восходящего солнца. Так вот, глава этого представительства в минуту душевной твердости или, наоборот, депрессии, чтобы что-то доказать окружающим или продемонстрировать верность императору, сделал себе на этой лестнице классическое харакири и отдельные части своих внутренностей, как предписывалось канонами, разложил по ступенькам. С историей домик.
Сейчас здесь комфортно ютится со своими компьютерами и кондиционерами одна из топливных компаний. В наше время, чтобы заниматься культурой и ее развивать, обязательно надо что-нибудь сдавать, продавать или просить. Но кого, спрашивается, интересуют тусклые рожи угольных магнатов, так талантливо присовокупивших себе народные недра. Скучные маленькие люди, ездящие на ворованных в Германии "мерседесах". Может быть, сами по себе они что-нибудь и значат, но лишь только откроют рты, какой чудовищный воляпюк вываливается из их ухоженных пастей. Такое ощущение, что они никогда не слышали русского нормального слова, не читали в школе "Капитанскую дочку", "Записки охотника" и "Серую шейку", не слышали никогда, как вслух читают Пушкина артист Дмитрий Николаевич Журавлев или Михаил Козаков, а общались и разговаривали исключительно с уборщиками туалетов и массмедийным окружением Аллы Борисовны Пугачёвой. Когда по долгу моей нелегкой службы и древнейшей профессии мне приходится общаться с подобными, набитыми деньгами, кавалерами, когда их тяжелые брыли на морщинистых щеках, как пасхальные колокола, неутомимо качаются над моим лицом, я молю не столько о том, чтобы это трепыхание скорее закончилось, сколько, чтобы они не открывали своих отвратительных ртов.
Но эпизод с мужественным японцем не заключительный штрих, если мистическая история флигеля началась, она должна быть продолжена. После того как по лестнице были разложены кишочки и желудочки и до того как возле медной дверной ручки стали припарковываться "мерседесы", дом наполняли другие зловещие происшествия. Что может быть страшнее и коварнее, чем редакция толстого литературного журнала в эпоху победившего социализма? Представим себе на минуточку литературных монстров и мелких литературных рабов. Какие портреты, какие характеры, какая демагогия, предательство и доносы! Какие интриги и раболепство, шедевры словесности и литературные лохмотья! Беспомощные классики, которых "редактируют" старые, все знающие еврейки. Государственные премии и награды за не вполне свои сочинения. Какие химеры гуляли в этом саду теней! Тут держали, дамокловым мечом для "посторонних" рукописей, древко литературного журнала "Знамя", редакция которого с тем же успехом могла бы издавать и "Молот ведьм".
Сегодняшнюю его жизнь где-то в другом месте, возле вечно бензинящего Садового кольца, я выпускаю. Тяжелый бонза, нынешний главный редактор, это особый фигурант, который, надеюсь, всплывет когда-нибудь в моем повествовании. Какие мысли перекипают, как содержимое компоста, в его голове и какая жажда безоглядной преданности высшим и разумного предательства низших бушует в глазках, я догадываюсь и даже кое-чему была невольной свидетельницей. Но какая птичка чирикает у него в низу живота? Какой, интересно, крошечный, не дрыгающий коленками вперед кузнечик?
Но слишком уж долго я фиксируюсь на этих истлевших историях и живых покойниках. Гробы поваленные должны гнить в небытии и среди старческой рухляди. Всего не охватишь, а в литературе, как говаривал непревзойденный наш классик Лев Николаевич Толстой, надо уметь пропускать. Что-нибудь необходимое всплывет в памяти само. А пока я соскальзываю с чуток поднагревшегося от моего задика бронзового кумпола и бреющим полетом, как гид, которому не хватает времени, совершу облет остальных строений и доложу все скороговоркой.
Что же мы видим справа? Здесь к решетке примыкает двухэтажный, довольно просторный флигель, в котором находится хозяйственная часть и заочное отделение института. Все это по не очень свежей штукатурке крашено желтой, так называемой ампирной краской. Окна от весенней жары отворены, делается это скорее не для прохлады, а потому, что старое здание за зиму отсыревает и служащие желают тепла. Сначала, если считать от ближнего ко мне угла здания, три окна, которые при советской власти освещали солнцем комитет комсомола. Память подсказывает тут еще одну занятную, скорее комическую, нежели трагическую, историю, случившуюся уже не при свете дня, а под покровом сумерек. Это как бывший секретарь последнего созыва бюро комсомола, так сказать молодежный вожак, обвязав в одеяло, спустил с третьего этажа общежития несколько книжных полок. Можно, конечно, говорить о трагизме жизни, когда даже копеечные полки приходилось, чтобы начинать самостоятельную жизнь, воровать, но почему бы каждому будущему высокоморальному "инженеру человеческих душ" не водрузить и на себя долю этой самой моральной ответственности при подготовке к писательству?
Сейчас эти три окна освещают издательский отдел. Здесь две комнатки, заваленные папками и коробками с бумагой, на столах компьютеры. Через распахнутое окно можно рассмотреть несколько, в тонких рамочках, фотографических портретов Мандельштама. Вот поэт с каким-то еще литературным персонажем, вот с женой Надеждой Яковлевной, вот с сигаретой. Почему нет фотографии, как он вылизывал чужую миску в лагере под Владивостоком? Маленькая фотовыставка не случайна - эти комнатки, по сути, единственная дошедшая до нас московская квартира Мандельштамов. Именно здесь на чадящей керосинке Надежда Яковлевна, стоя у окна, что-то готовила в эмалированной кастрюльке, и ее пронзительный голос был слышен на весь двор.
Как не хватало тогда Осипу Эмильевичу чуда современной техники - резографа, который смирно, но всегда наготове стоит сейчас в углу. Это типография в миниатюре, ныне, к сожалению, печатающая по преимуществу разный литературоведческий бред. Мы ведь знаем, что, в отличие от литературы, представляет собой этот птичий язык псевдоученых и червивые мысли теоретиков. Резограф - это та сивка-бурка, на какой выезжают неудавшиеся писатели и поэты к тому, что они называют наукой. Скучные, несамодостаточные и закомплексованные люди.
В глубине комнаты видится круглое лицо обходительного и много обещающего парня, который командует этим шизо-, то бишь резографическим сумасшествием. Когда его обещания становятся тягучими до слез, он компенсирует их новым взрывом обходительности и обезоруживающим словом: "Зашился!", хотя с иголкой никогда никем замечен не был. Рядом - сосредоточенное личико милой девушки, немой наборщицы, которое всегда можно видеть лишь в полупрофиль, склонившимся над компьютером. Может быть, потому и взяли на работу именно немую девушку, чтобы она никому не разболтала, какую гадость набирает. Читать-то никто этого не станет. Летим дальше.
Следующие окна - это хозяйственная часть, та воронка, мрачная впадина Тускарора, куда тихо влетают и откуда потом со свистом вылетают основные деньги института. Как они приобретаются, не очень ясно, так же не ясно, каким образом это никому не нужное учреждение существует. Тут же не какое-то театральное училище, где пляшут и танцуют, и не на нефтяных или газовых пластах сидят эти люди. Кажется, какие-то платные курсы, аренды, о которых я уже знаю. Ворует ли начальство, или нет? По крайней мере, в хозяйственной части сидят и работают замечательные специалисты, большие мастера покупать все не только подороже, но и обязательно за наличные деньги, не признавая никакого перечисления. Это чудные веселые ребята и прекрасные имитаторы, так хорошо маскирующиеся бесконечными ссудами, которые они берут под жалобу, что нечем-де кормить потомство, а потом... уезжают на них отдыхать в Египет.
Сейчас, кажется, все, по крайней мере "головка", в сборе. Пузатенький шеф перевалил за шестьдесят, но не прочь под конец рабочего дня опорожнить, закрывшись у себя в кабинетике, бутылку водки, и глазки у него загораются и сверкают, когда он видит какую-нибудь юную студентку с ведром и шваброй уборщицы. Не всем же будущим литераторам достается сразу престижная работа, для которой нужны, кроме молодости, хорошей фигуры, смазливой мордашки, еще и решительный характер. Здесь же, в комнате, и главный снабженец - худой, с бесцветным, на все готовым лицом и наивными, как у всех снабженцев мира, глазами, но когда они обращены внутрь, на себя, то взгляд становится изумленным, как бы вопрошая: все берут охапками, что же я такой простофиля? Я подозреваю, что это крупный теоретик отката, но живет по принципу уже нашего времени: не пойман, значит - Абрамович! Я вижу их лица за стеклами несколько в тумане, в хозяйственной части окно предусмотрительно не раскрывают, так же как не раскрывают широко ртов; губы еле шевелятся, брови поднимаются и опускаются, руки что-то изображают в воздухе, - видимо, самые важные свои секреты собеседники передают друг другу жестами, которые даже ЦРУ, с его немыслимым прогрессом в прослушке, не смогло бы представить свидетельством против них. Рыбы переговариваются в аквариуме. Я начинаю жалеть, что не могу читать по губам. Какие тайны стали бы достоянием начинающей писательницы!
Да-да, допускаю, что молодые писательницы должны писать что-то возвышенное, о любви или о стяжательстве, как Оксана Робски; русской литературе Гоголи и Салтыковы-Щедрины ни в штанах, ни в юбках не нужны. Но удержаться не могу, что-то в моей шальной головке шевелится, какие-то мыслишки складываются и на всякий случай, исключительно для профилактики, чтобы не идти в поисках дальше и не узнать чего-нибудь непотребного, в своем воображении предаю их казни - распинаю на комфортабельных крестах из прекрасного русского дерева. Вот тут и стоит поблагодарить преподавателей. Когда по семь раз пересдаешь античную историю и литературу, волей-неволей ухватываешь все подробности. Ни одного гвоздика, они висят у меня на сосновых брусьях с крепко-накрепко прикрученными веревкой к перекладинам ручками и ножками: так казнь длится дольше и протекает мучительнее. Кресты в назидание всем рукосуям и несунам вкопаны непосредственно под окнами хозяйственной части. Сниму и снова отправлю работать, когда закончу облет. Естественно, никаких обнаженных тел, скромненько висят они в пиджачках и рубашечках. У каждого в зубах по бумажнику.
Клаксон "Антилопы-гну" приснопамятного Козлевича, уж точно из "Золотого теленка" многоуважаемых соавторов, прерывает мое любование собственной мультипликацией. С заднего двора, незамеченные мною ранее при перелете, к воротам у проходной подъехали "Жигули" невольного подручного распятой "головки". Это хваткий тридцатилетний парень из близких, говорят, к бывшему ректору людей. Его принцип: что скверно лежит - то на вывоз! Известный, в общем, по литературе русский тип, некий образец хозяина и добытчика, который строит себе дом в деревне и, по совместительству, санитар природы. Не следует думать, что постсоветское время что-то в этом вопросе поменяло. Это не тот современный бизнесмен, который уже наворовал или наработал достаточно и теперь, в воплощение своей мечты о загородном дворце безвкусной архитектуры, платит не считая. Помощник опоздал родиться, когда происходила основная дележка, или многочисленная родня мешает сейчас развитию его предприимчивости. Но ему тоже хочется воплотить крестьянскую мечту: дачу и хозяйство на шести сотках, доставшиеся ему, приезжему провинциалу-лимитчику, по счастливой женитьбе на московской девушке. Старая люстра, моточек провода, дээспэшные столешницы от столов из аудиторий, линолеум и протершийся ковролин, из которого что-то можно выкроить, а еще оставшиеся после ремонта раковины и краны, железо с крыши, обрезки досок, краска - все сгодится, и есть, наконец, старые "Жигули" с багажником на крыше. Теперь представляете, какой неописуемый вид имеет этот агрегат, который бибикает сейчас, выезжая, нагруженный со всех сторон, из ворот института?
Перед тем как завернуть в моем смелом лёте за угол здания, я заглядываю в окно приемной комиссии. Наш институт, как вы уже, наверное, поняли, особый, и так называемые конкурсные работы, которые только и открывают возможность абитуриенту участвовать в последующих экзаменах, поступают сюда с начала зимы. Кто не знает выражение "пройти конкурс"! А кто его проходит? Конечно, люди талантливые, кои собираются с разных сторон нашей богатой, но не очень счастливой отчизны. Девушки, конечно, особенно хотят стать писательницами. Все девушки хотят стать писательницами, артистками или путанами. Но ведь есть, так сказать, "особая категория" желающих! Писательские дети, которые смотрят на этот институт как на ленное владение. Сыновья и дочери, племянники и племянницы, внуки, внучатые племянники и двоюродные внуки, дети хороших знакомых, а также дети соседей по даче и квартире, дети редакторов и писателей-преподавателей, дети зубных врачей, просто преподавателей, дальние родственники библиотекарей и "замечательная девочка, которая пишет стихи, играет на гитаре" и является дочкой "знакомой" повара институтской столовой - все они претендуют, как минимум, на "внимательное и доброжелательное чтение". Остальные прорываются силой таланта. Причем здесь тоже есть несколько мотивов: попасть в хорошую студенческую среду; получится писательница или не получится, неизвестно, но высшее образование на всякий случай будет; наконец, ребят может подстерегать армия. Сапоги у каждого мальчика, родители которого не имеют возможности дать взятку военкому или не подготовили своего ребенка мужеского полу многочисленными лежаниями по больницам к планируемой отмазке от военной службы, сапоги у каждого такого мальчика и стоят у порога. Вот или сам ребенок пишет свою вступительную работу, или папа с мамой помогают возлюбленному чаду. Как тщательно эта работа заклеивается в конверт и как осторожно несется на почту, чтобы потом быть доставленной по влекущему душу адресу: Тверской бульвар, 25.
Но пока эти работы - в конвертах, в пластмассовых папках, в прозрачных файлах - лежат в шкафах и на столах. Окна в приемной комиссии, как и в хозчасти, закрыты, но в комнате никого нет. Чтобы не сбежали идеи и образы? Я хотела бы тоже пролететь здесь дальше, но что-то меня остановило: густой низкий гуд, похожий на сигнал атомной тревоги, - почти так же гудят перегревшиеся промышленные трансформаторы. Что такое?
В моем положении, когда ты летаешь только силой воображения и меняешь направление с помощью сумочки как противовеса, подлететь ближе к окну не составляет никакого труда. Я чуть выдвинула сумочку вперед, пробудила в себе желание что-то новенькое узнать и вот уже, словно бабочка осенью, бьюсь в окно. Какая разворачивается поразительная картина! Мы-то думали, что все эти стихи, рассказы, повести, пьесы, эссе и даже романы тихо и скромно, как и подобает приличным рукописям, лежат на своих полках. Ничего подобного! Все рукописи, согласно политической тенденции времени, разбились по лагерям и группам, источают какой-то свой, особый свет. Будто каждая рукопись зажгла над собой фонарик: революционный красный, холодный синий, наглый коричневый, белый монархический, нежно-девичий розовый, а то и многозначный голубой. Этот-то здесь откуда? Идет, оказывается, освещенный радужным нестерпимым светом, поразительный бой, такая социальная схватка, с которой не могут сравниться даже знаменитые прошлые классовые битвы пролетариата. Но не только по социальным причинам, что, в общем-то, вполне понятно. Как лупцуют "племянниковые" и "внучатые" стихи скромные и неродовитые "рукописи без поддержки"! Какие здесь высказываются нелицеприятные мнения публицистам, перелицевавшим материалы из интернета! Если бы писатели так говорили друг о друге, как бы это продвинуло нашу литературу.
Но вселяет надежду, подумала я в этот момент, что, разобравшись здесь с творческим потенциалом друг друга, принятые в институт "таланты" по родству и дружбе и таланты от рождения перенесут свои жесткие отношения и в студенческую среду. Помню это по себе, попавшей только на заочное и платное отделение, потому что пришлось уступить бюджетное место некой фефёле, родственной одной старейшей преподавательнице. Ну, и чего эта фефёла за пять лет добилась, еле-еле защитив диплом? Но как же бесстыдно издевались мы над ее умом и способностями. В лучшем случае эта так называемая писательница начнет преподавать в школе. Каждому - по делам его. Можно представить себе, как на семинарах достанется всем этим сынкам и племянничкам, как будут ребятушки гвоздить это блатное племя. Зная нашу творческую студенческую среду, я не то что своему будущему ребенку - врагу не пожелаю таких пяти лет учебы! Какой здесь получится писатель или писательница? Только клиника неврозов!
Однако не надо шума, давайте тихо приникнем невидимым ухом к оконному стеклу. Сегодня здесь просто бунт! Все говорят о каком-то бесталанном сынке, которого мамочка-преподавательница протискивает в институт. Чего же здесь противоестественного и необычного? Но стало известно, что очумелая родительница решила не только вдвинуть своего балбеса, - все разделяют и понимают материнскую любовь и радение. Обычно это делается, так сказать, под занавес, протискивают с маленьким перевесом в баллах, впихивают одним из последних в закрывающиеся двери. Так нет, взбесившаяся мамашка начала вредить другим абитуриентам и оговаривать те рукописи, какие могли составить конкуренцию ее чаду. И сейчас рукописи возмущены, они устраивают митинг, они собираются жаловаться лично министру образования. Но простим эту провидческую фантазию: то ли я действительно вижу это, то ли мне мерещится. Полетим дальше, и я открою одну из своих самых сокровенных тайн, ради чего, может быть, и затеяла сегодняшнюю экскурсию.
Опять придется прибегать к помощи волшебной сумочки. Чуть поднимем ее повыше, и вот уже, перевалив знаменитую ограду, я оказываюсь на Твербуле. Тверской бульвар - это не Тверская улица (побывавшая в советское время улицей Горького), где ныне царство моих ночных подруг. Но все равно слово волшебное. Сколько знаменательных, отмеченных в литературе встреч произошло на нем! Сколько достойнейших людей назначали тут свидания! Меня радует только то, что я невидима, а значит, моих кружевных трусиков и колготок никто не замечает. А что? Вполне нормальные по заработкам колготки. Мой район обзора - двухэтажный фасад с чугунным балконом все того же хозяйственного корпуса и заочного отделения. Как раз возле балкона - две мемориальные доски, посвященные классикам русской литературы. Под балконом остановка троллейбуса. О них, о мемориальных досках и классиках, особый разговор. Я стремлюсь к этому важному для меня месту всей душой, но разве можно спокойно пролететь, не заглянув в святая святых любого учреждения - в окно отдела кадров.
Здесь еще интересней, чем в приемной комиссии. Комнатка маленькая и очень уютная. Шкафы, шкафчики, письменный стол, за которым сидит хранительница секретов. На подоконнике цветочки, самые милые, как говорят, мещанские: герань, домашние фиалки, над столом - я подчеркиваю неброские детали - календарь с портретом выдающейся оперной певицы Ирины Архиповой, никакого тебе Дзержинского или Игнация Лайолы. Кадровичек традиционно подбирают - впрочем, последняя сидит, я полагаю, целую вечность, не меняясь, как мумия в Каирском музее, - подбирают их с одним и тем же вечным для России отчеством Ивановна - Мария Ивановна, Наталья Ивановна. Все, как одна, милые женщины, пахнущие духами "Красная Москва" и гостеприимно поящие посетителей чаем. Напротив стола небольшой диванчик, крытый пегой попонкой, а на диванчике лежит собака. Все маскируются. Переносного смысла, распространяющегося на саму вечную кадровичку, в последней фразе усматривать не надо. О собаке несколько слов будет сказано позже. Кадровичка - вполне милая женщина, маленькая, востроносенькая, проработавшая здесь полвека и состарившаяся от знания содержимого своих шкафов и сейфов. Я полагаю, что на самом деле она или законспирированный навеки майор КГБ, или волшебница-фея с колким веретеном, спрятанным в ящике письменного стола. Вот бы кому писать романы! Уколет - не проснешься лет двести! Я всегда удивлялась, очень редко заходя в кадры, ровному и даже как бы сочувствующему характеру этой женщины. Милая улыбка, доброжелательный, хотя и цепкий взгляд. Или она ничего не запоминала, или все позабыла? Иногда она открывает, словно вспомнив о чем-то упущенном, какой-нибудь из своих шкафов, на торцах серо-грязноватых папок с личными делами обнаруживаются фамилии знаменитые, известные по курсу русской советской литературы. Будто спохватившись, тут же захлопывает дверцы: веретено имеет способность царапнуть до нервного расстройства. Из потревоженного шкафа начинает доноситься гул, какой случается при извержении вулканов. А может быть, милая законспирированная женщина приоткрывает дверь в ад, и мы в этот момент слышим отдельные выкрики, сливающиеся в зловещий шум, томящихся там грешников? Я не знаю, почему общество и администрация института так легкомысленно относится к этому помещению, которое надо охранять надежнее, чем атомные и оборонные объекты. Если отсюда произойдет "утечка", это окажется опасней, нежели брешь в ядерном реакторе. Какие доносы друг на друга писали классики, какие заявления и докладные записки хранятся в этих ящиках и шкафах, как замечательно жаловались и предавали в вечном стремлении убрать конкурента! А ведь всё это литература - наше, как говорится, русское всё.
О собаке, всегда спящей на диване. Это очень старое, растолстевшее, но достаточно еще бодрое существо. Вечное, как секвойя. Возможно, оно было определено сюда еще семьдесят с лишним лет назад, когда Максим Горький, урожденный Пешков, основывал институт своего имени, перед тем как быть отравленным на пожалованной ему правительством даче на Рублевском шоссе. Надо заметить, как занятно называется этот ареал гнездования и советской, и сегодняшней элиты. Филологи - конечно, с присущей им, как и историкам, природной лживостью, когда дело касается власти и ее интересов - этимологию тут выводят, наверное, из слова "рубить", валить леса и боры, которыми славились эти места возле Москва-реки, освобождать пространства под поля и поселения. Я думаю, что название происходит от слова "рубль", который всегда был главным хозяином жизни. Когда дача понадобилась снова для власти, Горький и скончался; на доме еще некоторое время можно было видеть мраморную дощечку, клеймящую, обзывая памятным, это место, а потом и она исчезла. Собака постоянно перевоплощалась, не покидая своего поста. Дачу сейчас занимает бесстрашный первый президент России Ельцин. Возможно, собака, которую, заметим, зовут Музой, докладывает обо всем происходящем в литературе лично господину Ельцину. Кто, собственно, оспорит и то и другое?
Вообще, как гласят предания, собаки и кошки жили в отделе кадров всегда. Спрашивается, почему? Тем, что со своей привычкой всюду все вынюхивать, притворяясь дремлющими или даже спящими, они лучше кого бы то ни было подходили к работе в КГБ, это ни у кого не вызывает сомнения. Посмотрите на лежащего на кухне во время литературного разговора котика. Как все время подрагивает у него ушко, а как иногда вдруг даже у храпящей собаки внезапно открывается все понимающий глаз! Мигнула, сфотографировала и опять вроде бы спит. Но я все-таки думаю, что перевоплощенные собаки и коты лишь наблюдатели и связные, главное все же остается за людьми.
В этой своей мысли я окончательно утвердилась, когда мне рассказали о собаке Боксере, который жил в отделе кадров еще до того, как здесь стала царствовать Муза. Как он прибился к институту, старожилы не помнили, известно только, что Боксер внезапно появился возле пустой миски, принадлежавшей совсем недавно ушедшему в нети коту Сержанту. Куда уехал цирк, куда ушел Сержант, никто не знал, шли только намеки относительно весеннего времени года и прочее. Пришел Боксер, который через пять лет тоже сам по себе исчез, но осталось предание. Этот самый Боксер около двух часов дня ежедневно выходил из ворот на Тверской бульвар, подходил к троллейбусной остановке, ждал почему-то именно 15-й троллейбус и аккуратно садился в него с переднего входа. Докуда он ездил, где останавливался, с кем виделся и по какой надобности - в этом никто осведомлен не был и, наверное, теперь уже не будет. С какой стати? Известно только одно: где-то около трех часов на другой стороне Тверского, около здания тогда еще не разделенного на две кровоточащие половины Художественного театра, из остановившегося троллейбуса номер 15 выбегал наш Боксер, быстренько пересекал Твербуль и через пять минут уже чавкал над своей миской с сознанием честно и добросовестно выполненной работы. И что бы это тогда значило?
Но хватит истории. Немножко захолодало, пора заканчивать лёты-облёты. Неподвижно постояв, как потенциальная утопленница в воде, с обращенным к окну лицом, я медленно разворачиваюсь, чтобы совершить заключительную акцию. На мгновенье мне кажется, что собака Муза, лениво глянув в окно, приветственно махнула мне лапой.
Как я уже упомянула, на стене, почти рядом с окнами отдела кадров, висят две мемориальные доски: на одной, выложенной неким, черного гранита, крестом, помещено изображение поэта Мандельштама в виде русского мученика. А чего было заводить игры с властью, писать гадости про вождя всех народов лично товарища Сталина? И ведь, наверное, и в политику-то не лез, не вникал в разные там верховные интриги, а вот "широкая грудь осетина" ему далась, небось, все присочинил, чтобы лишний раз повыхваляться перед либеральной интеллигенцией.
Теперь самое время нырнуть в соседнее окно. Меня всегда удивляло, что простые люди ходят по бульвару, смотрят козьим взглядом на дома, даже, может быть, замечают мемориальные доски. Но кто-нибудь всерьез задумывался, что же делалось когда-то за этими стенами, на которых эти доски висят? Как бушевали страсти на листах бумаги за письменными столами и что делается там теперь. Об этом самом теперь мы, если будет время, поговорим позже. Пока я хочу влететь в окно первого этажа, в студенческую аудиторию, в которой раньше находилась квартира Андрея Платонова. Кто это был такой, напоминать не надо? Единственное, что меня немного беспокоит, это решетки на окнах. Об этом, о царстве решеток в наше время, когда мир в стране четко делится на тех, кто ворует, и тех, кто решетки делает и охраняет, уже написал все тот же наш бывший ректор. Я уже в который раз поминаю его, но что поделаешь: это не только действующий и читаемый писатель, коему студент обязан отдать должное по учебной программе, но и... об этом опять дальше, позднее. Пока общие рассуждения о том, придуманном им вслед за жизнью, образе - решетках на окнах, на дверях, на витринах как символе сегодняшнего нашего существования. Конечно, воображение и воля - это великая сила, но тут боязно: при процеживании сквозь решетки всегда есть риск зацепиться кофточкой или колготками за окалину. А как вам понравится молодая дама, дипломница, с вырванным из платья клоком?
Напрягаюсь. Взлетела. Резкий хлопок, будто самолет преодолел звуковой барьер. В руке ремешок с тяжестью сумочки, значит она при мне. На полу раскаленные куски арматуры, стеклянная крошка. Огляделась. Тем временем все эти осколки стекла, обломки дерева, кусочки металла, как при обратной съемке, внезапно поднялись над полом и в строгом порядке, который не высчитал бы ни один компьютер, один за другим стали отлетать в сторону окна, заделывая образовавшуюся брешь. И все затянуло. Какая сила волшебства! В этот момент я подумала, что с моим искусством можно было бы пройтись по сейфам банков. Колготки тоже целы, платье даже не помялось.
Оглядимся, хотя, как пишут в старинных романах, все до боли знакомо. В стене - застекленная ниша для книг; здесь, видимо, хранилась небольшая библиотека писателя. Одна дама, родственница классика, сначала обещала кое-что из этой библиотеки, но потом забыла и не дала даже списка книг, чтобы, не дай Бог, не подобрали что-то подобное из книжных хранилищ. Пусть в глазах общественного мнения писатель будет оставаться в забросе. С другой стороны, писатель ведь не читатель, а если читатель, то где тогда ему найти время, чтобы писать? Планшеты и щиты с фотографиями по стенам - летопись жизни писателя: работа инженера-гидравлика, первые произведения, жизнь в Москве, опала, арест сына, болезнь, смерть. Отдельно - большой фотографический портрет писателя. Это какое-то нездешнее тонкогубое лицо со взглядом то ли священника-аскета, то ли иезуита в шарфе и пиджаке. Стены этой большой комнаты - в которой сейчас, конечно, столы для занятий и стулья, черная доска для записей мелом - выкрашены в непередаваемо отвратительный сине-болотный цвет. Старожилы института помнят: ремонтом комнаты и восстановлением цвета "как было" занималась дочь писателя. Говаривают, довольно энергичная, даже амбициозная была особа. Может быть, в то давнее время и краски никакой, кроме отвратительно-болотно-синей не было? В связи с этим необходимо обратить внимание на входную дверь, которая далеко "не как было" раньше - она железная; когда здесь писались разные произведения, называвшиеся потом критиками антисоветскими, а теперь - российской классикой, подобные двери ни у кого не водились. Установка металлической двери внутри помещения продиктована следующим обстоятельством. Вроде бы эта самая амбициозная дочь собралась отдать в институт раритеты, которые остались от прошлой жизни ее отца: бюро карельской березы, за которым работал писатель и которое можно теперь видеть на снимках в учебниках и энциклопедиях, и абажур, висевший в той жизни над столом. Институтская же дирекция знала пагубную страсть студентов к сувенирам: вмиг все растащат по щепочкам и лоскуткам. Именно поэтому и была заказана металлическая дверь.
Ставя эту дорогую дверь, институтское начальство мечтало о неком доподлинном кабинете, в каком когда-то жил знаменитый писатель, а теперь за стеклами и музейным бархатным ограждением хранится его мебель, и здесь же будут проходить семинарские занятия по современной литературе. Но не тут-то было. За дверью ничего ценного и памятного не довелось хранить, странноватая дочка поманила этим самым бюро карельской березы и абажуром другую организацию. И вообще, у дочки были наполеоновские планы: ей хотелось вместо мемориальной комнаты получить все здание, в институтских аудиториях завести музей и стать его директором, а всю родню - кого хранителем, кого администратором, кого просто кассиром в кассе сделать. А как бы хорошо еще и сдавать в аренду некоторые помещения!
Но отбросим суетное! Каждый раз священный трепет пробирает меня, когда я оказываюсь в этих стенах. Именно здесь, почти на том же самом месте, где я, отряхнувшись от осколков стекла, сейчас стою, скромный мальчик Саня впервые положил мне руку на бедро. Ой, сколько же к этому моменту я перевидела этих жадных рук! Мама, мама, помню руки твои! Папа и чужие папочки, я помню и ваши корявые ручищи. Но магическая сила была именно в этой, Саниной, ладони. Какой-то дьявольский, счастливый жар почувствовала я во всем теле. Какую-то неведомую прежде дрожь. Впервые разве мне изображать перед мужчиной священный, мелкий, будто неконтролируемый, трепет желания? Ан нет, тут было что-то другое, мною ранее не перечувствованное! Подлинность - она всегда внезапна.
Саня, мой соученик и дружок, привел меня в эту аудиторию, чтобы рассказать о классике, творчеством которого он увлекался. Он жужжал мне о полюбившемся творце на каждой перемене. А писатель, даже молодой, разве не должен быть любопытен? Если это здесь, рядом, то почему не ознакомиться с новым для меня знанием? Отменили в тот день последнюю лекцию, и мы пошли изучать историю литературы, так сказать, в яви, в ее вещественных атрибутах. Все изображения людей на фотографиях глядели в этот момент, мне казалось, на нас. Ладонь была большая, как, впрочем, и сам Саня, сильная и тяжелая. Были поздние осенние сумерки, в окнах аудитории наблюдались фигуры прохожих, спешащих по бульвару. Саня с увлечением передавал апокрифы о великом писателе, который будто бы работал дворником в институте, и, выходя из здания, совершенно не представляя, кто перед ними отбрасывает лопатой с дорожки снег или метлой - желто-красные листья, юные гении пера подбадривали пожилого человека. Саня был очень воодушевлен, почти так же, как искусственно бывают воодушевлены поэты на своих семинарах, и в этот момент его рука жестко и властно коснулась моего бедра. Может быть, в этот момент он играл ту же психологическую игру, что и Жюльен Сорель с госпожой де Реналь? Трус я или не трус, возьму девочку за попку или не возьму? Этот замечательный, с нежным, еще детским пушком на щеках, мальчик! Ну, предположим, не на много старше меня, которой тогда, на первом курсе, тоже было восемнадцать, но ведь женщины, как известно, созревают и становятся взрослыми раньше.
Да, с самого начала, с первого взгляда, с того первого семинара первого сентября, когда мы встретились в аудитории, сразу же возникла симпатия и какое-то влечение друг к другу. Забегая вперед, все же скажу: не только плотское, но и духовное лежало в стремлении к близости с этим мальчишкой. Впрочем, влечение ко мне мужчин - вещь для меня привычная, но тут неожиданно и я колебнулась в его сторону. Да что же, всю жизнь облизывать пятидесяти или шестидесятилетие стручки? К восемнадцати годам мне уже обрыдли эти животы, обросшие жесткими, словно проволока, седыми волосами. По крайней мере, тогда, в самом начале нашего знакомства, внимательно слушая своего руководителя, престарелого профессора, знаменитого не только книгами, но и разнообразной общественной в советское время деятельностью, я мысленно прикидывала, девственник или не девственник этот прелестный розовощекий и мощный парень. Как много для хорошей прозы определений! Спал ли он когда-нибудь с женщиной или все еще пробавляется утренними поллюциями и вечерней мастурбацией? И вдруг этот мнимо краснеющий при взгляде на студенток акселерат кладет мне на бедро горячую руку.
А чего, собственно, было терять мне, молодой женщине, живущей с мужчинами с тринадцати лет и никогда прежде не испытавшей оргазма? А тут сразу же возникла эта непонятная дрожь во всем теле, о которой я только слышала от своих товарок, а здесь впервые испытала. Это было какое-то предвкушение новых для меня впечатлений. А Саня, не отрывая руки от моего бедра и, наверное, ощущая мое волнение, все говорил и говорил о замечательном русском классике, как заправский экскурсовод. Может быть, подумала я, этот поток слов и сам литературный аспект его речи действует на него укрепляюще? Я знала одного не очень молодого клиента, который возбуждался, только когда начинала звучать мелодия из телепередачи "Спокойной ночи, малыши". Никто не верил этому, но он носил с собой магнитофончик с кассетой, на которой была записана так о многом сексуальном напоминающая ему мелодия.
Тем временем из крепкой руки Сани на мое девичье бедро изливалось все больше и больше волнующего тепла, но голос его как будто и не вибрировал от подступающих желаний. Неопытность или кокетливое мужское коварство? А если подобная возможность настоящей страсти больше не возникнет? Если я больше не повстречаю паренька, на зов которого ответит мое фригидное тело? Конечно, при моей профессии быть фригидной не так уж плохо, но не испытать вовсе никогда плотской радости - это ужасно. И потом, почему считается, что женщина - это только некий молчаливый и пассивный объект любви? Проверить, убедиться, что лежит в основе не встречаемой мною раньше линии поведения... Возможность этой проверки была только одна! Но это делала не я. Будто кто-то другой, будто неведомая сила взяла теперь уже мою руку за запястье и прижала ее к тому месту Славиного естества, которое никогда не солжет.
И тут я опять должна воспользоваться некой литературной ассоциацией. На смену божественному Стендалю, уже вызываемому ранее из потустороннего бытия, я выкликнула из наших институтских учебных программ дотошного Томаса Манна с его романом о Феликсе Круле. Спасибо и низкий поклон вам, милые и подробные преподаватели! Все получилось, вот уже и знаменитая мадам Гупле, супруга фабриканта фаянсовых унитазов, с ее волнующей сединой в каштановых волосах! Я обратилась к ней в тот момент, когда она в спальне отеля дотронулась до истинного естества молодого лифтера Армана. Что-то волнующее она тогда сказанула! Не только мысли, но и подобные боевые эпизоды запоминаются в большой литературе.
В моей коллекции ощущений не было еще такого прочного и крупного, как королевская жемчужина, аргумента. Это было не просто нечто, это был некий живительный дар божий! Пусть простит меня всемилостивейший Господь за это кощунственное сравнение. Но разве не он наградил подобным сокровищем моего Саню! Сейчас, снова переживая наше первое соединение с Саней, я еще и еще раз убеждаюсь, как мало существует слов для описания волнения, которое сначала предшествует плотскому соприкосновению мужчины и женщины, а потом и сопровождает этот живородящий акт. Ведь сам этот процесс, свидетельствующий о слиянии души и тела, из которого по идее должна возникнуть новая жизнь, как он смешон и гадок, когда видишь его на видеопленке!
А дальше у меня все - словно мираж, струящийся от песчаного зноя! Это раньше я внимательно следила, дабы экономить силы, за всеми перипетиями сексуальной гонки. Чем больше волнующих слов, искусственных ласк, привычных движений, выражающих истому и покорность, тем скорее дело движется к завершению. Это как у строителей, сдал дом под ключ - получай плату. А потом все слова обоими участниками этих гонок быстро забываются! Но, оказывается, в иной жизни, когда судьба и случай идут в масть, все происходит по-другому. Здесь-то я все запомнила до малейших деталей. И как было хорошо, долго и не утомительно под угрюмым взором глядящего со стены классика. Разве могла я что-то подобное предположить, когда уже со спущенными на армейские ботинки штанами Саня подпрыгнул к металлической двери, чтобы повернуть ключ. А какая взвешенная и холодная мысль меня прожгла во время последних, как пишут в романах, содроганий, когда я сама вдруг закричала, словно укушенная в холку жеребцом кобылица: произойдет ли что-либо подобное со мною еще раз? О, Саня! И еще: лишь бы никто не принялся ломиться в аудиторию на мой истошный крик...
Глава вторая
В подземелье
Пишу быстро, как рекомендует своим коллегам в своих статьях самый знаменитый писатель-беллетрист современности Дима Быков. Медленно, перебеляя страницу за страницей, писали только так называемые классики, то есть ископаемые. У них у всех были родовые имения, винокуренные заводы, тетушкины наследства, а некоторые даже работали вице-губернаторами. А какая там работа? Утром на пару часиков залетел в контору, попил чаю, поэкзекутировал над подчиненными - и пиши мемуары, эпопеи, сатирические произведения и пьесы, которые войдут в сокровищницу русского театра. Сапог для себя сами не чистили! Даже брились не сами!
Сегодняшнему писателю на размазывание чернил по бумаге времени нет. Он, по призыву Димы Быкова, работает в поте лица, сочиняет слоганы для придурков, которые идут на выборы в Думу, редактирует речи и статьи Жириновского, сторожит дачи олигархов, выдает справки в префектуре, если, конечно, свои творческие мозги совсем не затуманил алкоголем, издает романы богатых графоманов, которые мечтают остаться в народной памяти интеллигентами, а не грабителями с большой дороги. Да мало ли у современного писателя забот! В общем, чтобы остаться на плаву и продолжать трудовую вахту в творческом цехе, надо одно слово возле другого ставить с пулеметной скоростью. Да еще приглядывать за другими видами искусств, нет ли там поживы. Я лично прицелилась на драму - увлекательный жанр. Но лучше сегодня пока об этом не думать. Ах, Саня, "твой нос Перро и губ разрез дразнящий". Но отвлекаюсь, пора сосредоточиться.
Я, конечно, во все это скоростное творчество не очень верю, иначе увлекательно начинающиеся романы самого Димы обязательно дочитывала бы до конца. Чего-то со второй половины в его произведениях, да и в произведениях других мастеров быстрого и модного письма, происходит не то: будто из аэростата воздух выпустили, вот он и летит набитым мешком к земле, теряя летучесть. Со второй половины идет такая скучища. Тем не менее, советами маститого автора пользуюсь: стараюсь быстро думать и быстро сочинять.
У меня-то положение особенное: я, попросту говоря, меняю статус, из первой древнейшей профессии перехожу в почетную вторую. Мне каждый совет дорог. Уже приобрела некоторый жизненный опыт, так сказать, багаж, по крайней мере, у мужчин, этих зловонючих и похотливых козлов, досконально исследовала все этажи. Да и обращаться с ними умею, они у меня - будто дрессированные тигры. За свои кровные, собственным пинёнзы, получила высшее, заработанное в поте не только лица образование. Теперь пора свой этот опыт воплощать в духовные реалии. При социализме это бы назвали связью литературы с производством. Довольно точная формулировочка. Но это все, так сказать, лирические колеса, отступления, которые, как полагают исследователи, необходимы в большой литературе. Необходимы - пожалуйста!
Я недаром ранее отметила, что, пока сидела на бронзовой макушке Герцена, испытала приятный легкий холодок. Это, как я поняла, уже и тогда былые, как их думы, классики подавали сигнал, требовали меня для беседы и шалостей. А здесь, только я оказалась в комнате с таинственным портретом и целой историей жизни замечательного человека выклеенной на фанерных щитах, отчетливо почувствовала: зовут! У нас, у писателей, все на интуитивном уровне, на подсознании, лишь представишь себе что-то, оно тут же и воплощается. Как бы в голос верещит морская дудка, вроде той, на которой Саня дудел, когда на флоте старшиной служил!
Зовут? Иду, стремлюсь, лечу! Немедленно опять перевоплощаюсь, прижимаю сумочку к груди. Пробить бетонное перекрытие это тебе не металлическую решетку, здесь требуется уплотнение тела и духа. Сжимаюсь в комок, все атомы и молекулы перенапряжены. Нырок - и я в подвале. Отряхиваю пыль с платья, поправляю прическу.
Сразу же увидела картинку: сидят вокруг мои покойные, отдавшие Богу душу классики, будто нарисованные легким росчерком, в виде бесплотных теней. Монументальная сцена, вроде заседания Государственного совета от литературы. Только не где-нибудь посреди безвкусного и вульгарного новодела Большого кремлевского дворца с его сомнительной позолотой, итальянской клееной мебелью и кошмарными воспоминаниями, а в нашем институтском подвале. Не в том, который под главным зданием, где теперь находится библиотека, а в подвале более скромном, под заочным отделением. Я бы даже сказала, как у Толстого в Ясной Поляне, - под сводами. Меня, естественно, пока не видят, беседуют.
Какое волшебное место! Огромное пространство под полом тех самых хором, в которых изучаются литературные предметы. Сверху семинары, рассуждения, профессор машет рукой, трясет пегой бородой, студентки, семеня ножками, бегут в деканат на пересдачу, а внизу - тишина, бетонные перекрытия, низкие влажные стены с потеками плесени, узкие щели под потолком, из которых днем сочится тусклый свет, и вечно чадящая электрическая лампочка под потолком. Немножко, как и положено, капает, то ли с канализационных труб, то ли конденсат накапливается, но все это создает непередаваемую романтическую атмосферу средневековья. Смерть и жизнь - бутербродом, а я как прослоечка, вместо майонеза.
Место подходящее, выбранное самой судьбой. Когда-то, еще до революции, здесь, в этом самом флигеле, выходящем лицом не ко двору, как главное здание, а непосредственно на Тверской бульвар, находился филиал Новгородского банка. Как это близко - деньги и литература. Тогда в подвале, при грозной страже, наверное, хранились в сейфах разнообразные авуары и сладко шуршащая иностранная валюта. А потом вместо банка определено было пролетариатом быть на сем месте писательскому общежитию. Мы дети тех, кто выступал на бой с Центральной радой! Самое время повторить из истории литературы двадцатых-тридцатых годов литературные группы и объединения. Вот придумщики были, вот любили делиться и объединяться. Кто из "Кузницы", кто из "Перевала", кто из "Конструктивизма". Тьма существовала разных литературных объединений - пролетарские, крестьянские, лево-бухаринские, право-троцкистские. Почти как сейчас - в Москве нынче чуть ли не шесть писательских союзов. Ничего не поделаешь - смутное время. Будущие классики, тогда молодые, нахрапистые, облепили весь дом, будто пчелы. Во все щели понабились. С женами, домочадцами, детьми, тещами и деревенскими перинами. Как зато творили! Коллективная жизнь при индивидуальном творческом процессе. В каждой комнате-ячейке, за каждой загородкой проистекала своя интеллектуальная жизнь и писалась своя эпопея.
Но человеческое сознание, отбросившие, как не нужный хлам, недавние грёзы о башне из слоновой кости, определяется, известно, бытием. Именно поэтому, дабы бытие не страдало, сознание не конфликтовало с перманентным революционным процессом, а работало на благо текущего момента, организовали писателям в подвале нового общежития просторную кухню. Жизнь должна быть общей, коммунальной, у горячего котла с социалистической кашей. Пусть каждый пишет в своей индивидуальной ячейке, в собственном гнезде с неповторимым запахом собственного логова, а на кухне - коллективно общается. Как удивительно иногда время предвидит будущие общепринятые формы интеллектуального бытия!
Итак, картинка этой уже давно сгнившей и сгинувшей кухни отчетливо нарисовалась: старые газовые плиты, провисшие трубы, оборванные провода, капающие своды, гниль, запустенье, паутина, ветхость. И как только она нарисовалась, в тот же самый момент, синхронно, как в кино или на телевидении, я оказалась в середине этой картинки. Здравствуйте, я пришла! Так нарядная клоунесса кричит на манеже в цирке. И что же мне здесь увиделось? Ну, конечно, позолот никаких. Настоящие произведения, как известно, пишутся или в подвалах, или в мансардах. А если нынешняя власть опустила так называемого писателя на уровень плинтуса, - это совершенно справедливо. Воспринимать сей пассаж общественного устройства надо как энергичный призыв к творчеству!
Так что же я, как только растаяла некая лирическая мгла, навеянная подвальной сыростью, увидела? Ба, знакомые все лица! Сидят известные мне по предыдущим визитам и школьным программам корифеи в самых отвязных позах - кто на кирпичике, кто на гнилой доске или ржавой батарее парового отопления, кто просто на куче песка. Не совсем, конечно, живые, потому что сотканы из некоего виртуального тумана, как в гологафии - но на первый взгляд вполне объемны, живописны, узнаваемы. Приглядишься, кажется, даже, вполне вещественные, плотные и весомые. Заблуждаться здесь, правда, не следует: ткни пальцем, плоти-то и не почувствуешь, один материализовавшийся дух.
У каждого своя причина для явления именно здесь. Ведь у памятных мест - Дом Герцена, безусловно, таким представляется - есть, как и положено, есть свой гений. Еще древние римляне говорили: Genius loci. Пушкин, по слухам, любит подобным же образом обвеществляться в котельной бывшего Царскосельского лицея или кучерской Зимнего дворца. Но Пушкин аристократ, а тут другой контингент, более, так сказать, современный и социально ангажированный. Каждый жмется ближе к собственным воспоминаниям.
Все, наверное, здесь, почти полный московский комплект. И даже сам Горький, чьим именем назван Литературный институт, и Алексей Толстой, советский самозванный граф, потрафивший вождю в 37-ом незабываемым 1919-м и обласканный потом Сталинскими премиями. Ау, здесь вы? Какими замечательными хоромами снабдила советская власть этих двух первых руководителей Союза писателей. Власть всегда щедра к своему верному служаке, это только Булгаков брюзжал: "квартирный вопрос, квартирный вопрос"! Один председатель после лечения на Капри жил на Малой Никитской в бывшем особняке миллионщика С.П. Рябушинского; другой, вернувшись из антибольшевистской эмиграции, получил персональный особняк на Спиридоновской улице. Занятно! Но, вот диалектика жизни: раньше от богатых - писателям, а теперь на эти особняки богатые и состоятельные зубы точат.
Какой все-таки замечательный дом, как славно в нем в свое время погрешили! До сих пор колокольный звон, инициированный барчонком-бастардом, слышится над изумленной Россией. Полагаю, что все эти властители и инженеры человеческих дум, видимо, бывали в институтских апартаментах, а некоторые и преподавали, вот их и теперь влечет сюда. У себя дома-то, на своих чердаках и в своих подвалах, не сидится, скучно. Там, небось, кагэбэшные тени жмут, подслушивают, подглядывают, подают советы! Вот всех их, покойничков, и тянет в общество, на интеллигентскую кухню, пожаться, посплетничать, позлорадствовать, свои советы понадавать, критику навести. Здесь, в бывшей кухне, есть некоторое литературное равенство, витает корпоративный и пряный, как от солдатских портянок, дух.
В общем, пока представлены публике два главных сеньора советской литературы. Но слова я им пока давать не стану. Пусть помолчат, послушают. Новые времена, новые песни, у нас нынче другие приоритеты. А что значит не давать слова, это просто не вслушиваться в их загробное щебетание.
Тут же, совсем неподалеку от, так сказать, писателей-бояр, жмущихся к стенке, крошка Цахес, Осип Эмильевич Мандельштам примостился на почти совсем сгнившей керосинке. Существовал такой своеобразный в двадцатом веке прибор, на котором приготовлялась и разогревалась пища. Ах, ах, керосинка, керогаз, примус, какие замечательные и почти ушедшие из обихода слова! Кстати, присутствие здесь представителя серебряного, не пролетарского века Осипа Эмильевича Мандельштама вполне законно: на доме, как досужий антисемит не крути, его мемориальная доска. Великий русский поэт, сталиноборец! "Мы живем, под собою не чуя страны". А страна что - скаковая лошадь, что ли? И при чем здесь "широкая грудь осетина"? Вот осетин ему и врезал, устроили творческую командировку, аж через семь часовых поясов летел, до лагеря под Владивостоком. Чтобы почувствовал реальную огромность "нашенской" земли. Там от голода чужие миски облизывал! Это тебе не список кораблей ваять. Любой список, даже расстрельный надо читать до конца. Но всем страданиям приходит конец. Теперь это лишь бесплотная тень, чего с нее возьмешь? Сидит в своем подвале, полагаю, именно на литературной керосинке. В данном контексте это - символ вечной любви. На керосинке, как известно, "фляки по-господарски" не изобразишь, но яичницу с колбасой сварганить было можно.
Керосинка обессмерчена другим писателем, уже нам знакомым, Михаилом Афанасьевичем Булгаковым. Монокль, белые манжеты, своячница Ольга Бакшанская, служившая во МХАТЕ секретарем, у основателя, у Немировича-Данченко и по совместительству в соответствующих местах. Элита! Говорят, даже интеллектуально обслуживала самые верха. Не успеет Михаил Афанасьевич страничку ей продиктовать, как ее уже наверху читают, ухмыляясь в прокуренные усы. А кто не служил, кто не совмещал? Ох, как тянет писателей к соответствующим органам!
Вообще, интересно, как быстро устроились эти две милых сестренки, прибывшие в Москву из Прибалтики и так решительно взявшиеся за свою карьеру. Одна оказалась женой военачальника, вторая - в центре московской интеллектуальной жизни, во МХАТе. Кто же был такой могущественный, что мог провинциальную девушку устроить в подобное святилище? Но вернемся к керосинке. Этот нагревательный прибор заставляет вспомнить еще одну тень, которая возможно на этой самой керосинке, как уже было сказано ранее, жарила для мужа немудреное блюдо: яичницу с колбасой, - Надежду Яковлевну Мандельштам, великую вдову. Снимем наши ветхие шляпы.
Мы все бормочем: Ромео и Джульетта, Франческа и Паоло! Чушь собачья, хорошо в любовь играть, когда шляешься по балам и носишь бархатные и парчовые колеты. Вот символы безграничной и нерасторжимой любви, смотрите! Полусгнившая керосинка из Моссельпрома тоже может стать символом! Вот это была любовь и верность. А что, великая жена не заслужила быть приглашенной в собрание? Это не какая-нибудь Донцова! Тоже была писательница, дай Боже, такие отгрохала замечательные мемуары, всем нараздавала таких значительных пиздюлей и плюх и всех довольно точно в литературе оценила! И в своей памяти сохранила сочинения мужа. Великая женщина, но редкого бытового сволочизма!
На всякий случай от Мандельштама подальше сидит великий Пастернак, колченогий бабник! Почему подальше, понятно. Какой замечательный был поэт! Первым о Сталине в стихах написал. Новатор! Правда, здесь он спорит с другим классиком, который, так сказать, косвенно вождя прославил, через дочку. Спи, дескать, Светлана, милое и любезное отчему суровому сердцу дите... Ах, ах, как умеют классики и сновидцы тонко подойти к власти. Как талантливо это делают! Пастернак в писательском при доме Грибоедова общежитии тоже проживал, когда расстался с первой женой и сыном, жилплощадь им уступил им. Клетушечка на первом этаже не очень была большая, с окошечком, выходящим во двор. С жилой площадью, как известно испортившей москвичей, у Пастернака в городе, в отличие от непрактичной растютёхи Мандельштама, было на круг совсем неплохо: и в Лаврушинском переулке двухуровненная квартира, и в Переделкино дача, и какое-то, после отца, академика живописи, жилье имелось на Волхонке, возле прежнего еще храма Христа Спасителя. Но там не сидится. Тянет и сейчас поэта в общество, в места любви и молодой жизни! Всегда был не прочь покрасоваться. Сидеть бы ему сейчас где-нибудь в дупле, в Переделкино и встречаться с дедушкой, с Корнеем Ивановичем Чуковским и другими мастерами пера и пишущей машинки. Какие были люди и соседи! Как подглядывали друг за другом из-за заборов, какие строчили доносы! Вот это подбор талантливых кадров! Вот это верность родному пепелищу! Как эти писатели на знаменитом собрании по поводу выхода в свет в итальянском издательстве романа "Доктор Живаго" и присуждения Пастернаку Нобелевской премии хорошо своего коллегу обтесывали. Качественная была работа. В легенды вошла бессмертная фраза: "Я, конечно, роман не читал, но скажу!" Какие формулы! Какая сила духа и преданность идеям! Ладно, простим всех их за давностью лет.
Здесь же, в подвале блаженствовали и другие, не менее значительные, персонажи. Все, повторяю, каким-то мистическим образом были связаны с этим литературным капищем. Вот, например, из темного угла другой великий русский поэт Александр Блок пялит свои, как прожектора, глазищи. Почему? Почему, спрашиваю, не сидится ему под собственным памятником на Спиридоньевке? Совсем ведь рядом, если от собственного монумента идти дворами, а потом по Большой Бронной мимо обновленной синагоги. Сидел бы да сторожил свою вечную память от энергичного народа, который даже художественную бронзу готов, как простой цветной металл, на вес сдать. Отпилили же на Арбате бронзовую руку у принцессы Турандот! Отдай, отдай мою руку! Пускай не выставляется со своими позолоченными конечностями. Не богиня Шива! О, отважный наш народ, о, бдительная наша милиция. В самом центре Москвы подобное творится! Сам Путин в этих местах на машине ездит! Надо ожидать, что в ближайшее время гербовых орлов с исторического музея и с наверший у Иверских ворот поспиляют. Отправили же на переплавку бронзовых утят, которых где-то у Новодевичьего монастыря жена Буша в подарок москвичам припахала. Нужен нам, капиталистка, твой зоологический подарок! Для нашего человека нет авторитета. Наша общая цель - строительство капиталистического общества, которое всех примирит и всем даст по куску хлеба с маслом и черной икрой. А отдельным гражданам - и по миллиону.
Рядом с софитоглазым Блоком, доведшим себя чуть ли не до самоубийства, когда увидел, как неожиданно пошел революционный процесс, на гнилом березовым бревнышке, как на завалинке, сидит, пригорюнившись, ясноглазый и русокудрый Сергей Александрович Есенин. Тоже имеет право. Оба поэта в этом здании читали свои стихи, вот почему здесь. Клен ты мой опавший! Естественно, находились здесь в виде теней или копии теней и другие знаменитые персонажи. Например, горлан и главарь Владимир Владимирович Маяковский. Этот не как странник или калика перехожий скромненько, а стоит в монументальной позе победителя соцсоревнования, почти повторяя памятник самому себе на Триумфальной пощади. Стой-стой, и тебе достанется.
Так же в виде легчайших теней, похожих на папиросный дым, витали здесь и некоторые другие псевдо-классические, так сказать, разные прочие шведы. Потихонечку между собой грызутся. Это означало, что жизнь и непрочное творчество разметало, а побыть в обществе хочется. Слетелись, сплетничают. И все, как бабы, об одном и том же! Гудят, как пчелы.
В одном углу:
- А что, спрашивается, Пастернак Сталину ответил, когда тот его по телефону о Мандельштаме спросил? Судьбоносный, между прочем, для Осипа Эмильевича был ответик .
- А вы бы на его месте что ответили?
- Да уж, во всяком случае, не миндальничал бы, как девица на гулянии, - прозвучал здесь другой голос, не без ехидцы. - Классик, наверное, понимал, чем в этом случае уклончивый ответ грозил. Конкурента убирал. Здесь не было времени все взвешивать на поэтических весах.
- Я бы на месте Бориса Леонидовича трубку не поднимал, - прозвучал другой и переливчатый, и маститый, и лирический, как духи "Красная Москва" голос, шедший из совсем необозначенного туманного силуэта. Кто бы это мог быть? Повеяло какой-то луной, скамейкой, сиренью, вздохами, партийной работой. - А если бы телефонную трубку поднял, - продолжал прежний голос, - то напомнил, что и сам Сталин в гимназии стишки писал, был когда-то поэтом и даже в антологии грузинской поэзии до революции напечатан. Ни один зверь представителей своего вида не грызет, а здесь такой конфуз.
- Ну, батенька, задним умом мы все крепки. Только я вам хочу напомнить, что писатели - это особый вид млекопитающих. У них зубы, несмотря на мягкую шерстку, как у драконов или саблезубых тигров. Им только дай ничтожный повод и с ним крошечную возможность слегка утихомирить собственную совесть, они всех перегрызут. И даже кровушку подлижут, а вы про млекопитающих, советуете трубку не снимать.
В другом углу досужие тени шептались о другом поэте, и он на зубок попал. Нет на свете более злоязыкой публики, чем писатели, когда они собираются компанией.
- А Владимир Владимирович Маяковский, этот чистюля, тот даже микробов боялся, а вот с гепеушничками якшался, дружил с Ягодой и Аграновым.
- Это не он, а Лиличка Брик, его задушевная подруга.
- Лиличка сразу с двумя жила. Универсальная была женщина: с мужем литературоведом Катаняном и Владимиром Владимировичем. Многостаночница.
- Зато какую проявила преданность к покойному другу. Это именно на ее письме к вождю Сталин написал резолюцию, что Маяковский - лучший и талантливейший поэт советской эпохи, - опять возник лирико-начальственный голос. Степан Щипачев, что ли, поэт, который после войны московскую писательскую организацию возглавлял? Хоть бы вспомнить что-нибудь из его лирических четверостиший. Уж не Пастернак точно. И главное, не унимается, витийствует. - Маяковский лесенку в стихах изобрел.
- Лесенку в стихе изобрел? Подумаешь! Акцентный стих! Архитектор Иофан целый Дворец Советов придумал, скульптура Ленина на крыше за облака цепляла, большой палец руки длинной в шесть метров. Храм Христа Спасителя под этот Дворец взорвали, а Иофана все равно лучшим советским архитектором никто не называл! А вы все про лесенку, все с драгоценной вашей Лиличкой носитесь. Какой вы, кстати, гражданин-товарищ, национальности?
Как оказывается всеобъемлющ и едок ум писателя! Всему найдут объяснение и материалистическое обоснование. Во всем отыщут корысть и тайный смысл, будто это и не писатели вовсе, а придворные Елизаветы Английской или торговцы с Черкизовского рынка. Сердце писателя вмещает весь мир, но мужики всегда говорят о бабах.
- Да что вы все про Лиличку, будто только она одна играла сразу за две команды. Другая эпоха. - В доверительный разговор вмешался новый ископаемый историк литературы. - Ваш любимый поэт Бродский не делил разве даму с поэтом Бобышевым? Это специфика поэтической жизни эпохи.
- При чем тут эпоха? - Раздался новый зычный голос наверняка какого-то писателя материалиста. У Лилички губа не дура. Маяковский просил советское правительство не оставить семью, и в так называемой "посмертном письме" указал ее в числе членов своей семьи. Не поняли дальше? А вы представляете, сколько "члены семьи" получали за тиражи, а? Так вот есть мнение, что Лиличка в это письмишко запятую, невинный знак препинания поставила, и получилось....
И ваша Елена Сергеевна, жена досточтимого Михаила Афанасьевича Булгакова, - продолжал тот же почти овеществленный от злобы голос, - тоже была фруктоза. По батюшке, кстати, имела звучную фамилию Нюренберг, мать у нее была русская, но все равно Далила. Так вот, она через месяц после смерти любимого мужа уже с Александром Александровичем Фадеевым крутила.
- С Сашкой, что ли? Известный был бабник и пьяница. Из-за этого и застрелился.
- Застрелился, потому что после войны из лагерей начали возвращать писателей, - продолжал прежний оппонент-материалист. - Здесь могли возникнуть интересные вопросы и ответы. Без санкции писательского генсека арестовывать писателей никто не решался. У нас в то время демократия была, почище нынешней. Везде требовали подписи и визочки. А Сашка ваш визочек этих понаоставлял немерено.
- Позволю себе, господа, тоже про баб, а не про политику, - возникло новое оживленное писательское соло.
- Про баб, конечно, интереснее, но мы не господа, мы товарищи. Господа пока живые, а помрут, тоже станут товарищи, - пробасил материальный голос.
- А вы думаете, товарищи-писатели, никто не видел, как Фадеев на вокзале Елену Сергеевну в эвакуацию провожал? В литературе и это описано. Вижу, как перед глазами. Впереди Елена Сергеевна с термосочком в руке, в который уложен нарезанный дольками и пересыпанный сахаром лимон - закуска под коньяк, а сзади Сашка Фадеев с двумя ее тяжеленными чемоданами. Как вам фактик? А ведь была у этого алкоголика и бабника в женах замечательная женщина - Ангелина Степанова, артистка из МХАТа. В Москву, в Москву!
- Да и та под старость парторгом оказалась, - отрезвил всех бас-материалист. - А вашему Михаилу Афанасьевичу так и надо. Он, значит, со свой Еленой Сергеевной, пока не умер, во фраке, на балах в американском посольстве вальсировал, а вокруг всех писателей одного за другим забирали. Про дьявола писал, а вышел, между прочим, из православной семьи. Может быть, вы не знаете, что потом, в эвакуации ваша Елена Сергеевна стала любовницей выдающегося советского поэта Владимира Луговского? Может быть, ее к этому времени за писателями постоянно закрепили?
- Классных выбирала, качественных мужиков, ей можно позавидовать, - проверещал здесь несколько манерный, не без специфической перверсии голос. Я тут сразу подумала, кто из писателей-классиков обладал эдакими занятными свойствами? И никого кроме Михаила Кузмина, да Пруста с Оскар Уальдом не вспомнила. Чего Михаил Александрович-то лезет? За последние годы с десяток, наверное, книг его вышло. Вспомнили! О двух зарубежных писателях студентам очень подробно рассказывали профессора на лекциях. У нас студенты любят иностранную литературу. Например, слово "выжопил" впервые ввел в русский переводческий словарь маркиза де Сада именно наш профессор. Какое замечательное филологическое открытие: и так, дескать, и эдак. Но ни первого, ни второго, ни третьего здесь быть не могло - все не в Москве похоронены. Пруст с Уальдом в Париже на кладбище Пер Лашез, а Кузмин в Петербурге - сейчас могилки его грешной уже не отыщешь.
А разговор между тем продолжался об авантажной красавице вдове Булгакова.
- Очень может быть и так, - разъяснял материалист, видимо не только для книги собиравший пикантные сведения, - сначала среди военных дама процветала, потом интерес перенесла на писателей. В какой-то момент писатели стали важнее, стратегически необходимее. Только все это, может быть, наши, товарищи, завистливые и подлые домыслы. Ни одного документика по этому поводу не имеется, ее ручкой ничего не написано компрометирующего. Поэтому советую сосредоточиться на чем-нибудь ином. Как бы со временем ГПУ ни называлось, оно всегда и везде присутствует и своих в обиду не дает...
В общем, из всех углов, как весенняя грязь из дворов, неслись подобные тухлые разговорчики. Но, кроме шепчущихся и стонущих, были здесь еще и почти совсем не материализовавшиеся, недопроявленные тени. Я всегда переключаю внимание на что-то новое. Тени лежали в углу подвала, сваленные в кучу, наподобие груды ношеных носков или кукол, которые в детском театре надевают на три пальца. А в целом ситуация вполне знакомая. Подойдешь, сначала поспрашивают, как идет учеба и выполнение учебного плана, а потом каждая тень, соскучившаяся по живой женской плоти, попытается легчайшим движением прикоснуться, поцеловать бесплотным поцелуем в шейку, почесать возле сисичек, юркнуть под юбку, щипнуть, царапнуть, воздушной ручонкой потереться возле интимного места. Ну, чего с них, с бессмертных покойников, возьмешь!
На все эти небрежные мысли и воображаемые мизансцены ушло у меня не больше того времени, которое умещается на кончике иголки. Пора было, по законам вежливости, свойственной культурным людям с высшим образованием, принимать видимый и вещественный образ, но я обожаю эти переходные минуты, когда сознание и все чувства уже здесь, ты присутствуешь при интеллектуальном шабаше и пиршестве духа, а для собеседников пока еще невидима и представляешь собою внемлющий фантом.
Сколькому же я научилась, вот так зависая над чужими интимными разговорами и фантазиями, сколько интересного узнала! В этом смысле, понаслушавшись первоисточников, кое-что я даже представляю себе лучше нашего знаменитого преподавателя Владимира Павловича Смирнова, кумира и душки. Как он читает, с каким воодушевлением, с каким пафосом, с какой радостью мы все слушаем поэтические истории так называемого Серебряного века и русской эмиграции! Ведь здесь, в банковском подвале, собрались тени, принадлежащие в основном тому времени. Так сказать, собрание по месту жительства и пребывания интересов. Об этом все они, не переставая, говорят. А так как любая тема исчерпаема, то значит, хотя и увлекательно, но об одном и том же. Дурой надо быть, чтобы здесь что-то не запомнить и не донести до стола экзаменатора. Я ведь недаром все эти студенческие годы слыла отличницей. И на этот раз мои писатели говорили все о том же, знакомом, а попросту, как и при жизни, сводили счеты. Я тут, конечно, умилилась, а потом подумала, что, может быть, слышу эти боговдохновенные вздохи в последний раз, и поэтому не поторопилась принять свой видимый привлекательный облик, отложила. Еще налапаются, уроды, маньяки. Я продолжала внимать.
Строгому товарищескому суду и разбору подвергся, конечно, Михаил Афанасьевич Булгаков. Его и при жизни недолюбливали. Аристократ, белогвардеец, монокль носит, многоженец, без очереди в литературу протиснулся! Его даже и после смерти еще печатали! Лукавец! Роман "Мастер и Маргарита" в рукописи после себя оставил, запасной полк! Литература - это не Куликовская битва, чтобы в запасе неопубликованные романы таить.
Потом писатели-реалисты, среди которых были учившиеся непосредственно в этом здании на Высших литературных курсах уже покойные классики, для разминки подвергли критике предпоследнего ректора института, который совсем недавно, по достижению своего семидесятилетия из ректоров ушел. Приехал к нему некий крылатый демон из министерства и сказал, что по закону надо сваливать. Кому собственно мешал, романы писал, не воровал, и за это спасибо. Табакову Олегу по достижению 70 лет МХАТом руководить можно, Шаймиеву, хитрому как лиса татарину, республикой управлять годится, а писателю нельзя. Закон такой. Может быть и правильно? Но пока не в этом дело. Ушел и ушел. Видите ли, обнаружил в другом подвале, под основным корпусом, кухню того самого ресторана, который описывал Михаил Афанасьевич в своем сатанинском романе "Мастер и Маргарита". Мало ему славы, московских достопримечательностей!.. У-у, загребущий! Все, конечно, помнят террасу, пожар, танцы-шманцы, какую-то Штурман Жорж. А ректор, это суетное дитя перестройки, в поисках еще каких-то дополнительных площадей, которые можно было бы сдать на коммерческих условиях в аренду, отрыл давно заброшенный подвал и объявил, что именно здесь и помещалась кухня. Он сам всем потом признавался, что это его выдумка, свободное фантазирование, но, тем не менее, когда респектабельный журнал "Огонек", потерявший от свободы слова бдительность, всю эту галиматью, с его слов напечатал, он не возмутился и не опроверг своих фантазий. Попадет как-нибудь к нам в подвал, мы ему покажем, пис-сака!
- Этот ректор был очень опытный имитатор, - раздался здесь бойкий и даже наглый голос непосредственно из хлама, из кучи тряпья, где обитали всякие третьестепенные деятели литературы. Я сразу поняла, что это некто Фридлянд, многие годы писавший под псевдонимом Михаил Кольцов. - А вот что касается "Огонька", то это чрезвычайно почтенное издание.
- Ну, уж да, почтенное! А публиковать заказные статьи против Литинститута, который нас приютил, это порядочно, это почтенно? - пробасил и проокал кто-то чуть ли не со змеящейся поверху водопроводной трубы. Этот характерный покашливающий туберкулезный басок был мне хорошо знаком. Неужели пролетарский писатель и основоположник социалистического реализма забрался повыше, чтобы не смешиваться с несвежей массой попутчиков. Ай да дед, ай да снохач!
- И это осмеливается говорить человек, не имеющий высшего образования! - возмутился виднейший публицист советской довоенной, то есть сталинской эпохи, постепенно, как землеройка, выползающий из тряпья на поверхность. Человек с сомнительной репутацией. Откуда излагаете, дорогой мэтр, со своего портрета в кабинете ректора? Вы не Господь-Бог. Что это за партийно-советская манера вещать по громкой связи!
Тени второго и третьего сорта всегда, когда просто произносили их имена забытые или даже лениво ругали, подпитывались энергией и на мгновенье оживали.
- Подумаешь, "Мои университеты"! - продолжал писатель-орденоносец, чья мемориальная доска висит на одном из домов на Сретенском бульваре. Там раньше находилась редакция. - Вы мне сначала диплом покажите о высшем образовании с печатью со звездой или хоть бы с двуглавым, похожим на цыпленка табака, царским орлом. - Да и потом, милейший, - воззвал покойный и расстрелянный брат все еще, к счастью, живущего художника Бориса Ефимова, - что вы имеете в виду? Неужели невинную статью в "Огоньке" Димы Быкова "Остановите Крысолова"? Мальчишество, детская шалость! У бедного молодого человека жена, дети, их надо содержать, по себе знаю, здесь не то что статью по заказу напишешь, с КГБ начнешь сотрудничать! Подумаешь, предложение закрыть Литинститут! Здание у Литинститута хорошее, оно может для бизнеса пригодиться. Самая дорогая земля в Москве! Если бы я при жизни не знал вас, почтеннейший, как усыновителя сына покойного Якова Михайловича Свердлова, я бы вас, батенька, объявил антисемитом!
- Знаем, знаем, почему вы этот тухлый "Огонек" защищаете, - в один голос заговорили, как Добчинский и Бобчинский в постановках Малого театра, тени писателей Бабаевского и Ажаева. Название романов, которые они написали, говорят сами за себя. Один - "Кавалер Золотой звезды", где расписана замечательная колхозная жизнь, а другой автор сочинения "Далеко от Москвы" про какой-то трубопровод. Строили заключенные, а писатель выдал за энтузиазм простого народа. Талантливые люди эти писатели. - И догадываемся, почему набитый колбасой субъект, продолжали Добчинский и Бобчинский, - этот Дима Быков, вам мил. - Протараторили и юркнули куда-то в теплую пыль.
- Прошу без политических обвинений! Без наклеивания ярлыков! - раздалось здесь из другого конца подвала, опять сверху, но с другой, большего сечения трубы, возможно даже канализационной. Труба-то тепленькая, сегодняшний писатель человек живой, жидкости и продукты жизнедеятельности у него тоже температуры 36 и 6. А мертвое, как известно, всегда тянется к живому и горячему. Кто же это мог быть? Ну, конечно, начальство ведь всегда стремится взвиться повыше! Здесь опять очень характерный, высокий, с командирскими интонациями голосок. Ба, какие персоны пожаловали! Александр Фадеев, наш самоубийца и многолетний руководитель Союза писателей СССР. Подумать только, этот самый голосок сплетался с кавказским акцентом вождя народов!
Как же он попал сюда и по какому праву и причине? Что нам по этому поводу говорил замечательный смехач и шутник, старый, как сама история советской литературы, профессор Борис Леонов, преподающий, то есть рассказывающий истории и литературные анекдоты именно в этом здании. Здесь и теперь! Какую же тут он сплел историю? Нет, определенно, в нашем знаменитом институте не соскучишься. Один профессор вместо литературы целую лекцию рассказывает о себе, а другой целую лекцию рассказывает истории. Откуда он эти истории берет, может быть, сам придумывает? Что-то рассказывал о РАППе и МАССОЛИТе, о правде и булгаковском вымысле. Или о каком-то другом писательском объединении? Будто бы здесь, на усадьбе, в основном здании, еще молодым Фадеев жил в одной из комнат после переезда в Москву, куда он сбежал с Дальнего Востока от своего партизанского прошлого. И вот будто бы в этом доме он встречался с посетившим Москву писателем Дос Пассосом! Но не успела я обо всем этом, оставаясь, естественно, невидимой, вспомнить, как раздался новый голос. Да что же, сегодня здесь целая литературная энциклопедия собралась? И по какому поводу? Не ради же защиты моей дипломной работы?
- Ах вы, товарищ Фадеев, против постановки вопроса ребром? - глухо ввязался в дискуссию некий новый персонаж, разгребая, чтобы высунуться, все ту же кучу тряпья. - Мы вас считали старым партийцем, даже не попутчиком, ведущим нашим писателем. Вы очень точно в свое время придерживались партийной линии, и ваш комиссар Левинсон в "Разгроме" был сделан по всем нормам советской школы. Просто цимес! Может быть, маскировались? Как со сменой фамилии: ведь ваш папа Александр Булыга, не так ли? А русский Фаддей - от древнееврейского имени Tadde... Не сын ли вы юриста?
Кто бы это мог быть? Пропускаю здесь целую гроздь политически выдержанных, но не очень понятных высказываний. Ссылки на постановления партии и правительства - это не для писательских ушей! Правда, сейчас ведь критики тоже разговаривают так, что все время приходится переводить их на русский язык. Я вслушивалась в эту содержательную речь, и все время пыталась догадаться, кто же это мог быть? И тут над грудой взволнованных тряпок показался, будто острая и гибкая антенна, такой тоненький и гибкий хлыстик. Так подводная лодка перед выходом на поверхность осторожно и осмотрительно выпускает свой перископ. А хлыстик поднимался, изгибался, как змея под дудочку укротителя. И, наконец, я поняла: это всего-навсего ус. В литературе таятся все отгадки. Все ясно, кто у нас был с необыкновенными усами! Только поэзия по-настоящему способна сохранить что-нибудь от разрушающей ржавчины времени. Знаменитый испанский художник-модернист Сальвадор Дали не подходит, не наш коленкор. Но какие были усы! Ну, еще поэт Денис Давыдов... Вспомнила! "...Чтобы в рассыпную разбежался Коган, встречных увеча пиками усов".
Какая тина поднимается, однако, с глубины нашего болота. Усач бодро вылез, отряхнулся, оскалился тяжелыми, как у лошади, зубами! Наше, дескать, вам с кисточкой. И деловито сказал:
- Ну что, начнем заседание?
Как, оказывается, наши писатели соскучились по простым и доходчивым формулировкам. Что нужно писателю? Не какие-нибудь туманные и неопределенные дефиниции, а что-нибудь предельно простое и ясное, как мыло. Была советская власть, все было понятно и конкретно. Главный литературный критик - партия. Белинский и Аполлон Григорьев - Жданов в Москве и секретарь обкома по идеологии в провинции. Так называемые советские классики часто прорывались в обход устоявшегося порядка, но на то они и классики. Да и разве много их было? Платонов, Пришвин, Булгаков, Паустовский и некоторые другие, имя которым - бесспорность. Остальных очень устраивала идеологическая определенность. Вот он виляет, кружит в своем сочинении, маскируется, метаморфозничает, а все равно выруливает на "Слава КПСС!" или лично товарищей Сталина, Хрущева и Брежнева... А что нынче? Христианской идеи коснуться, ее оседлать и с комфортом ехать в светлое будущее, шелестя колесами, смазанными сливочным маслом, еще как-то неловко. К тому же нынешняя литература, она как бы многобожья стала, как Святая гора в Иерусалиме: наверху мечеть Омара, внизу Стена плача, а тут же, неподалеку, и Голгофа с храмом Гроба Господня. В литературе христианскую идею вроде уже проходили и совместными усилиями при всеобщем демократическом голосовании отвергли. Нет сегодняшней, яркой и всепобеждающей, как раньше коммунизм, всеобъемлющей идеи. Нет идеи, как нет. В администрации нынешнего президента с ног сбились, с фонарями ее ищут, а она куда-то в банковскую щель затаилась. Не считать же идеей монетизацию льгот для инвалидов и пенсионеров. Идеи нет, а тяга к собраниям осталась: а вдруг сообща, миром, коллективом ее выдюжим! А потом, где еще сегодня писателю бранное слово друг о друге сказать, старые тяжбы вспомнить?
- Начнем! Начнем! Заждались! - раздалось с разных сторон. И сверху, как на майском параде, неслись голоса, с теплых канализационных и холодных водопроводных труб, и с оборванных, покрытых паутиной старых электропроводов, и даже из куч тряпья, так сказать, из братских могил литературы, - отовсюду доносились горячие возгласы:
- Начнем, избираем президиум!
- В председатели - Пастернака!
- А почему Пастернака?
- А потому, что он лауреат Нобелевской премии.
- Бродский тоже нобелиант.
- Пастернак от жены ушел. Про Ленина и Сталина стихи писал.
- Не он один писал!
- Зато как писал: "Он был как выпад на рапире!.."
Знаем мы эти рапиры! За них гектары в Переделкино давали!
Михалков тоже про Сталина писал, про его дочку.
- Ничего он не писал, он в своем фильме "Утомленные солнцем" сталинский портрет на автомашине по полям возил.
- То другой Михалков, старший писал. А младший - возил, и Путина чаем на своей даче поил.
- Бродского нельзя, он здесь в Литинституте даже не прописан, у него московской прописки нет. Нет, нет, у него даже временная московская регистрация отсутствует. Давайте Шолохова в председатели собрания. Шолохова! - возникли вновь, как братья-близнецы "Кавалер Золотой звезды" и "Далеко от Москвы"
- Шолохов тоже иногородний. Он кулак, хоть и Нобелевский лауреат, у него прописка в Ростовской области, в своем поместье он прописан, на хуторе, он там в погребе хоронится.
- У него и московская квартира была. Шолохова выдвигайте вперед, давайте, по закону, сами придумали, чтобы в президиуме сидел Нобелевский лауреат!
- Вы мне лучше вместо прописок рукописи первого тома "Тихого Дона" покажите! - выкрикнул тут кто-то из московских писателей, шолоховских ненавистников.
Недоброжелатели Шолохова, как известно, в основном живут в районе аэропортовских улиц. Там у них, правда, свое, особое гневное гнездо есть в бойлерной, под бывшей писательской поликлиникой, но и сюда отдельные жгучие особи залетают. Я вглядывалась и не могла разглядеть, даже понять не могла, мужчина говорит это или женщина. Всем шолоховская слава поперек горла. Но ведь это и понятно. Если бы его не было, если бы его романы не существовали, то весь литературный ранжир писателей-классиков двадцатого века поменялся бы. Первым писателем России стал бы Солженицын, и все соответственно в чинах чуть продвинулись вперед. Это как в "Горе от ума" объясняет полковник Скалозуб свое скорое продвижение по службе: "Довольно счастлив я в товарищах моих, Вакансии как раз открыты; То старших выключат иных; Другие, смотришь, перебиты". Тогда и какой-нибудь Кушнер станет не рядовым литературы, а ефрейтором, а Наталья Иванова не просто "знаменитым критиком местного значения", не "вдовой, которая сама себя высекла", а определилась бы сразу вслед за подлинной, Лидией Гинзбург.
А ненавистник между тем не унимался:
- Где эта шолоховская рукопись? Представьте мне стремя тихого Дона, этот миф! Кто этот "Тихий Дон" писал? Выкусите, господа и товарищи русофилы, а не белогвардейский ли писатель Крюков водил здесь пером по бумаге? Предъявите нам подлинный манускриптик нобелианта. Где листики и ветхие папочки с рукописью? Мы ведь и на густо исписанные школьные тетрадочки согласимся!
- Побойтесь Бога, коллега, эта рукопись, считавшаяся пропавшей, давно найдена и даже представлена на справедливый суд общественности, - прекратил истерику совсем еще свежий и даже сильный голос. Я его узнала. Он принадлежал совсем недавно скончавшемуся преподавателю Николаю Стефановичу Буханцову. Вполне хороший был дядька, кажется, по Шолохову диссертацию докторскую защитил, но вот только докторского диплома не успел получить. Такие уж невезучие русские люди. Интересно, интересно, может еще и подерутся?
- Эту рукопись, - продолжала рассуждать вполне еще вещественная тень покойного Николая Стефановича, - лично я, сам своими глазами при жизни видел. Стараниями нашего известного литературоведа Феликса Феодосьевича Кузнецова ее выкупили у людей, которым она по скрупулезно точно выясненным причинам принадлежала, за очень большие деньги, уплаченные, кстати, в твердой долларовой валюте, и теперь хранится в Государственном институте мировой литературы, где до недавнего времени Феликс Феодосьевич директорствовал. Не надо врак, господа!
И тут покойный преподаватель, будто истратил все свои силы на эту речь, исчез, растаял в мистическом тумане. Я подумала: наверное, каждый писатель и рождается или умирает для того, чтобы хотя бы один раз молвить свое веское и решающее слово, на этом его путь заканчивается. Куда он потом девается, не знаю. Счастливцы до мелкой книжной трухи стоят в библиотеках, но таких единицы; многие, большинство, вот так гниют в подвалах культурных очагов, размазываются по жизни, уходят в поры камней, деревьев, в пыль происходящего. Сколько лет член Союза писателей Николай Стефанович Буханцов, чуть ли не казак по рождению, читал свои лекции, убаюкивая молодежь сладким сном о социалистическом реализме, его отпели в церкви в конце Кутузовского проспекта, похоронили на кладбище, и все думали, что его забыли, потому что надобность в нем исчезла.
Будто пристыженные этими разумными аргументами, все подвальные на мгновенье примолкли. Лишь какой-то ретивый бесстыдник и горлопан, явно изменяя, чтобы не узнали, голос, прервал торжественную и радостную минуту обретения литературной святыни. В ерническом духе, кривляясь, откуда-то из-под пола, как из-под преисподней, вызывающей фистулой выкрикнул:
- Знаю я этого вашего Феликса-счастливчика! Если бы он уже был покойником, я бы о нем сказал пару ласковых!
Однако, как известно, у писателей-покойников, в отличие от живых, действующих, есть правило: о живых коллегах по возможности не высказываться, поэтому подпольный правдоискатель, устыдившись, умолк.
Но вот что значит опытные люди! Сноровку и полемическое мастерство не пропьешь! Сразу же, безо всякой паузы, ибо недаром раздумчиво вылезал из кучи тряпья на белый свет длинный и свирепый ус, - власть захватывают так и только так: внезапно и решительно! - этот ус, материализовавшийся, наподобие старика Хоттабыча из бутылки и превратившийся в совершенно похожего на Петра Семеновича субъект, пронзительным ором оповестил:
- Договорились, председательствовать буду я! Договорились? Кто против, будет представлен, хе-хе, к расстрелу. Не правда ли, Александр Александрович? - Подобным образом Коган провеличал Фадеева и, так сказать, показал свой революционный норов. - Надеюсь, все "за"? Я полагаю, вы все помните, вы все, конечно, помните, что все арестные бумаги на писателей и членов Союза писателей в обязательном порядке в свое время визировались кем-либо из руководящих деятелей Союза писателей. Этого порядка менять не станем. Нет "против"! Объявляю повестку дня.
Но не успел Петр Семенович зачитать эту повестку, как президиум, расположившийся на той самой старой, изношенной батарее водяного отопления, которая долгие годы служила, отдавая свое последнее тепло, в парткоме, комнату которого заняла кафедра общественных наук, - как президиум уже предстал взору изумленных присутствующих. Кто его выбирал, как он на батарее уместился, сжавшись до некоего кукольного неправдоподобия, никто не знал, и никто и не задавал никаких вопросов. Но тут же откуда-то появился вполне сохранившийся стол. Нашелся и настоящий графин со стеклянной пробкой, и стакан. Вода? Была ли в графине вода, и если была, то какая, мертвая или все же живая? Все это было как на музейном макете, в ничтожном, конечно, масштабе, но разве размеры имеют какое-нибудь значение? Плохая литература, как известно, всегда от времени съёживается.
Я стала пристально вглядываться в фигуры писателей-нелюдей, занявших почетные места. Девять персон. Почему девять? Расселись они вполне вольготно и свободно, будто всю жизнь провели в президиумах, обвыкли и не видели в этом ничего экстраординарного. Многие протирали очки, значит, были близоруки, может быть, наоборот, недостаточно дальнозоркими, переговаривались, раскладывали карандаши и бумагу, готовились обсуждать и судить. Народец был, сразу видно, деятельный, энергичный. Где-то я вроде эти морды видела на старых фотографиях, в каких-то старых журналах и тут услышала за плечом возмущенных шепот: - Всех своих "напостовцев" собрал!
Все ясно, вот как важно в литературе знать, кто есть кто. Ясно также, что речь шла о группировке редакции литературного журнала. Не оборачиваясь, пользуясь анонимной бесплотностью, что здесь вполне принято, говорить можно и не материализуясь, я спрашиваю тоже шепотом:
- Леопольда Авербаха, этого воспитанника и любимца Троцкого, я узнала, он был ответственным секретарем журнала "На литературном посту" и много народа погнобил. Фурманова тоже узнала - он "Чапаева" написал; Александр Безыменский - это поэт, не слишком хороший, но партийный; Юрий Либединский - это, кажется, прозаик, творил что-то коммунистическое; Федор Раскольников - не тот ли, который потом написал письмо Сталину?.. А остальные кто? Чем знамениты?
- Остальные - это Родов, Зонин, Вардин и Лелевич, - ответили мне тоже шепотом. - Боролись со всеми, особенно кто лучше писал, а особенно с "попутчиками". Ты эти-то слова, деточка, знаешь?
- Знаю, знаю, - зачастила я страстным шепотом, - Булгакова называли "попутчиком".
И тут меня будто что-то хлопнуло, как осенило. Лелевич? Эту фамилию я слышала и сразу же вспомнила; вот что значит держать себя в тонусе. Литература не терпит небрежного к себе отношению. А не у Михаила ли Афанасьевича встречала я это имечко? Или что-то похожее? Ой, у нашего замечательного, такого доброго мастера, прославившего здание института, подумала я, ничего случайного не бывало. Ни одного щипка, ни одного, не то что врага, рядового недоброжелателя не пропустил! Не прототип ли это критика Мстислава Лавровича из романа, который предложил "ударить и крепко ударить по пилатчине"? У Булгакова, правда, они стайкой стоят: "Латунский, Ариман и Лаврович". Сгруппировал негодяев, чем-то они все ему "дороги". Так-то фамилии разных других зашифрованных пакостников стоят в рассыпную по роману, а здесь выведены некой общностью. К чему бы это? Не здесь ли находится ключик к тайне?
- Совершенно верно, дитя мое, - ответил мне тот же мягкий ласковый шепот.
И я тут наконец-то обернулась. Не спугнула, не улетел! Тень довольно дряхлая, но убеждений, видимо, не потеряла. Порточки канифасовые, рубашечка былинная, смазанные сапожки, бороденка ветхая, но в глазах далеко не смиренный блеск, а на лице ласковость небесная разлита.
- А вы-то кто будете, дедочек, - обратилась я к незнакомому призраку, - из какого литературного лагеря, против кого дружите и прозаик или поэт? - Из вежливости я тут же на минуту приобрела вид некой безымянной покойной поэтессы тридцатых годов: белая майка, грудь навыкат, красная косынка на голове; обозначилась, представилась и тут же опять превратилась в воздух.
- Поэт я, поэт, милая девица, видишь, косоворотка тоже алая, пуговички под шею, - ласково мне так этот дядя отвечает, но на меня, к моему удивлению, вожделенных взглядов не бросает, как положено поэту.
- Вы из мужиковствующих, что ли, будете?
- Да подожди, милая, с политическими вопросами, мы еще поговорим. Ты Серёженьку-то не видела, или он не здесь? Где его золотую головушку носит?
Тут я сразу все поняла: это Николай Клюев, автор поэмы "Погорельщина" и "Песни о Великой матери", совсем недавно извлеченной из архива КГБ. Вот где документы хранятся, вот где прочные, как темницы, архивы! Клюев, когда Сергей Александрович Есенин еще почти мальчиком в Петербург приехал, приютил и ввел в левоэсеровское литературное объединение "Скифы", литературную среду. Знаменитым в свое время был поэтом! Когда Клюева потом посадили, он еще Есенину письма по старой памяти писал, помощи просил, заступничества. Но разве его молодому товарищу до того было тогда: немолодая американка Исидора Дункан, толстоногая Зинаида Райх, гепеушница Галина Бениславская, другие бабы вокруг деревенского поэта хороводом вертелись! Здесь лучше ничего не объяснять, а то на такое напорешься! И объяснять ничего не стану, и спрашивать не буду. Интеллигенция, как уверяют бывшие работники КГБ, и сама все расскажет, только умей ее слушать. Разговорчивый старичок попался.
А он между тем продолжал:
- Во-первых, как говорится, раскроем псевдонимы, никакой это в жизни даже не Лелевич, а просто Колмансон Лабори Гелелевич, а во-вторых, этих своих страшных недругов Михаил Афанасьевич спрятал под некие отвратительные маски. Михаил-то Афанасьевич был человеком театральным, с большим искусством на всех безобразников личины понадевал. Всем "ху из ху", как говорят иностранцы, все понятно, потеха и срам, а доказать ничего супротив автора невозможно. Одни догадочки да соображеньица порхают! Все зиждится только на предположениях, а их к судебному делу не пришьёшь. Но ты же "Мастера и Маргариту", деточка, читала, там все они, голубчики ненавистные, в разных местах прописаны, вот они каждый вечер здесь собираются, все пытаются отмыться и Михаила Афанасьевича загнобить в глазах общественности.
Боже мой, какая невероятная удача - из первых рук узнать подобное по истории литературы! Надо присосаться к старичку и слушать, впитывать. Это тебе не дохлое бормотание лектора, который сам только что прочитал учебник. Нынче ведь какой пошел некачественный преподаватель! Это раньше профессор - как пуп учености, сидит себе дома в кабинете, домработница ему чай с лимоном в серебряном подстаканнике подносит, а он, глаз от страницы не отрывая, книжки читает, чтобы было что студентам рассказать и из чего новую мысль произвести. А нынче профессор сразу в трех коммерческих университетах читает, и он не один такой. Руководит в каких-то фондах, в институте бывает раз в неделю, сочиняет книжки про философов либо композиторов, уйдя, как говорится, в народный мелос или в интеллигентские мечтания о высоконравственных правителях, а преподаватель помоложе статьи в гламурные журналы сочиняет, редактирует эротику и по телевизору выступает. Только надо сначала ответить старичку на его интимный вопрос.
- Как вы интересно и ново, дедушка, рассказываете! Я бы слушала вас, не отрываясь, - заговорила я, вовлекая старичка в дальнейшее, обогащающее меня, общение. - А что касается вашего Сереженьки, то вы должны понять, он, хотя в этом здании бывал, стихи читал девушкам, но не прикипел. Постоянно живет на два дома, мелькает. Здесь и на Ваганьковском кладбище, где он похоронен под березкой. Курсирует туда и обратно. Туда очень много приходит разных влюбленных в него дев. Работает по пропаганде своих произведений: сейчас все держится, дедуля, на пиаре. Но вы не расстраивайтесь, Есенин, конечно, голова бесшабашная, но обязательно с вами встретится. - Успокоила, теперь надо его на тему наводить, вести свое интимное расследование: - Мы с вами, дедуля, на писателях-"напостовцах", мучителях подлинной литературы, остановились. Кем же такими в земной действительности были Латунский, Ариман и Лаврович?
- Это целая история, - безропотно включившись в мою наивную игру, начал словоохотливый дедок. - Из живых ее могла бы лучше всего рассказать ваша же профессор Мариэтта Омаровна Чудакова. Очень энергичная и упорная дама, с загибами, конечно, но правду ищет... Почему, значит, спрашиваешь, вся тройка вместе? А, знаешь ли, милая голубушка, что Михаил Афанасьевич почти всех своих более или менее успешных коллег рассовал по своей книге? Все угадываются, здесь, как он сам говаривал, не надо быть фокусником, чтобы определить персонаж. Поиграем, милая, может быть, в игру "угадайка"? Я называю персонажа романа, а ты - прототип. А потом - наоборот, ты называешь, а я угадываю, а?
- А мы не смутим собравшихся писателей, не испортим начинающуюся дискуссию? - просто из вежливости спрашиваю я, а у самой сердце колотится, как на любовном свидании с Саней. Но я себя в руки взяла.
- Нет, нет, - ответил дедушка, - они привычные, они даже не слушают друг друга, когда спорят, каждому главное - самому прокукарекать.
Я быстро на всякий случай, чтобы не упустить интересных моментов, снова взглянула на происходящее. На отопительной батарее, лет двадцать назад при ремонте вытащенной из парткома, ничего нового не происходило. Если не считать того, что в президиуме появился новый персонаж. Вернее, как-то по-особому выделился среди сидевших за столом и, становилось очевидным, пытался перехватить у Когана инициативу. По крайней мере, победные когановские усы подвяли и опустились.
Но чего обращать, подумала я, внимание на мелкие перепалки, они у писателей всегда в ходу, вполне можно пока поиграть в эту литературную лотерею. А вслух важно сказала:
- Давайте поиграем, мне надо набираться новых знаний.
- Тогда начали, - сказал добрый дедушка и выкрикнул первую фамилию: - Богохульский!
Тут я провернула в уме роман, и как-то, помимо меня, выскользнуло, словно при игре в лото:
- Безыменский!
- Квант! - снова воскликнул дедушка, и по его неуемным глазам я поняла, что в прошлый раз я попала в десятку. Подбодренная своей ворошиловской точностью, я опять, почти не думая, смело выкликнула:
- Киршон! - Как же этот литературный деятель мог не попасть в "наградной" список Булгакова! На I съезде советских писателей выступал с содокладом о драматургии. Призывал создавать "положительные комедии", чтобы зритель "смеялся радостным смехом". Тоже сын юриста. Его пьеса, пустенькая пьеска "Чудесный сплав" одновременно шла в пяти столичных театрах. Учил Булгакова! И кажется, был одним из самых видных палачей писателей! Общественник!
А, совсем раздухарившийся, дедок уже готовил мне новую задачку:
- Автор популярных скетчей Загривов?
Здесь я заколебалась. Михаил Афанасьевич вообще любил слово "скетчисты". Я тоже его очень люблю, применительно к нашей литературе, в которой почти каждый журналист выдает себя за писателя.
- Может быть, Михаил Зощенко?
Особенность нашей игры заключалась в том, что кое-что не нужно было даже и высказывать, проницательный дедушка на лету, так сказать, телепатически ловил не только слова, но и мысли. И хотя я самого имени Зощенко не произнесла, но поняла: я и здесь попала в точку. Что касается мотивов внутренней неприязни... У одного писателя пьесы с репертуара снимали, а хотел славы, любил вино, красивую обстановку, считал себя гениальным, ходил в бабочке, у другого - его рассказики каждый день в концертах и по радио читали, а с каждого выступления автору, как известно, копеечка капала. Как здесь не вызвать к себе обостренного чувства!
Но пора было перехватывать инициативу. В моем глупом девичьем мозгу бьются еще две фамилии: с Лавровичем все ясно, но что с другими двумя. И я, не утерпев, в свою очередь тоже выпаливаю:
- Лаврович и Ариман!
Что ответит теперь этот замечательный старый провидец? Что скажет? В душе у меня все поет: "Угадайка, угадайка, интересная игра, собирайтесь-ка, ребята, слушать радио пора". Песенка моего детства, любимая радиопередача малышни. Ну, на это-то дедуля клюнет?
Но дедушка, кажется, уже поменял правила игры. Вместо того чтобы, как прежде я, радостно выкликнуть подлинные имена, он несколько морщится и заводит такую речь:
- Я, конечно, деточка, могу тебе и сразу имена, как я их мыслю, назвать, но это сложная задачка. Ты-то своей головушкой покрутила, у тебя-то мысли какие-нибудь имеются? Тебе же жить надо, может быть, в аспирантуру пойдешь, знания всегда пригодятся. Что вам Мариэтта Омаровна Чудакова про борьбу литературных группировок рассказывала? Какие там были постановления и формулировочки? Может быть, ты где-нибудь вместе три названные фамилии еще встречала или что-то похожее?
Вот противный дед, здесь же не госэкзамены! Кто там у нас имеется на "а"? Я ведь недаром сказала, что дед кое-что на телепатическом уровне хватает. Не успела я об этой первой букве алфавита помыслить, а он уже своей бородатой головушкой затряс, дескать, все верно, правильно, дочка. И тут же мне дедушка, как на настоящем экзамене, наводящий дает вопрос:
- Кто у нас, деточка, был "воспитанником и любимцем" Троцкого? А заодно посмотри, дорогая, на то, что там делается в президиуме? Может быть, это тебя на что-нибудь натолкнет.
Куда же делся со своими "пиками усов" Коган, какой-то новый дядька уже сидит на председательском месте, призывает всех к порядку, требует тишины. Нет, пора все разговоры доводить до конца, тишина не место для конспиративных бесед. И как-то этого дядьку чудно, не совсем привычно для русского уха, то ли на библейский, то ли на немецкий лад называют.
А я тем временем думаю, я думаю, и вдруг, совсем для меня незаметно, вплывает в сознание некоторый текстик, вернее историйка, связанная в частности с резолюцией ЦК "О политике партии в области художественной литературы". Какое-то тогда было с этой резолюцией у некоторых писателей несогласие! Вот либеральные времена! Посмел кто-нибудь сейчас быть несогласным с позицией администрации президента при раздаче наград! Тогда же, вопреки утверждению в резолюции ЦК, что антиреволюционные элементы в литературе "теперь крайне незначительны", некоторые как назло твердили, что подобных несознательных целый воз. Ой, как любят писатели доносить один на другого! Вот в свое время, конечно в советское, один наш профессор плохо отозвался о Солженицыне, ну и что? За что корить? Случай выставиться представился! А тогда Леопольд Авербах, критик, во всеуслышанье сказал, что такие буржуазные писатели, как Вересаев, Шагинян, Булгаков, Сергеев-Ценский, Соболь, Толстой, только по недомыслию и потере бдительности зачисляются в "попутчики". Некачественные, дескать, они граждане! Можно и расстрелять или сослать на поселение, лишь бы Леопольд сидел в президиуме на мягком кресле, а детеныши Леопольда кушали курочку и хлеб со сливочным маслом.
И когда сия тонкая мысль, взятая из практики жизни и учебников, меня снова посетила, я, возвращаясь к сегодняшней ситуации, воскликнула:
- Дедушка Николай Алексеевич Клюев! Я знаю всё, знаю! Это, как говорил Булгаков, не "бином Ньютона". Ведь Леопольд Авербах был главным редактором журнала "На литературном посту" и много народа погнобил! Он главный душитель! И еще знаю: на том же собрании, где Леопольд плел свои доносы, в стилистике того же революционного времени "категорически за резолюцию" ЦК высказались трое: Ю. Либединский, Г. Лелевич и Л. Авербах.
- Нашла, ура! - "мы ломим, гнутся шведы!" Поддержали! Играем! Знали, кого поддерживать! Как поживает тепленькая курочка с рынка? - Латунский?
- Либединский! Его называли "неистовым ревнителем пролетарской чистоты"