Сергейчук позвонил и сказал Наташе - надо поговорить.
- За чем дело стало. Приходи, - ответила сразу без задержки, хотя уже совсем собралась ехать на Белорусский и - на дачу.
Он был крепкий, плотный, как всегда по-военному подтянутый. Военная форма не мешала открытости широкого лица и взгляда; напротив, располагала, был он прост и надежен. А в форме - еще надежнее, а по-человечески понятнее. Сильный, но чуть-чуть грузноватый. Вместо приветствия он говорит:
- Так-то, Наташенька.
И не на слова, на голос его она отзывается:
- У тебя неприятности?
Скрипяремнями, он погружается в кресло - и все-таки за броскостью этой - тревожная сдержанность:
- Ничего, Наташенька, all right, как говорится... перемелется - мука будет.
- Ну-ну, Матвей, говори, что такое. Говори прямо.
- Прямо, конечно, прямо... не на посиделки пришел, да как и что скажешь, когда... не знаю как и начать.
Наташа смеется ободрительно:
- Хорошее начало. Говори все как есть.
- О Чоне ни слуху, ни духу... сгинул, будто иголка в стоге сена... был и нету... и никто ни гу-гу. Мистика прямо... попробовал спрашивать: что? как? где? - стена, ничегошеньки не знают, а кто знает вида не показывает или нос воротит, словно черт от ладана... а один отозвался с невидящими глазами в пространство мимо, через тебя... будто ты пустого места - как это понимать? откуда такое взялось? делаем общее дело и нелегкое, в ответе - подумать страшно перед страной... это ведь... не по-щучьему велению.
- Мало ли какой народ попадается - на всякий роток...
- Да разве о всяком - я о тех, о кто свой в доску. И меня знает... и я знаю, вместе путь-то прошли немалый... а Чона я-то, как облупленного знаю. Если только в зыбке не застал, мы с ним из соседних деревень... он из Чонки, я из Егорьева Посада, мы с ним побратимы - у Брусилова вместе воевали, под расстрел вместе нас ставил Махно - и бежали вместе, чудом спаслись. Потом под началом по очереди друг у друга трубили... и награды, и синяки и шишки чередом получали. А стоило мне заикнуться, что мол знаю Чона и могу поручиться за него, как за самого себя - не успел рта открыть, меня чуть ни по стойке смирно поставили - шагом марш, аллюр три креста!!
- Погоди не горячись.
- Ты бы посмотрела на это, Наташенька, - не поверишь, пока не знают с чем ты пришел, тебя слушают, как полагается, товарищи по оружию, можно сказать... но лишь уразумеют - баста! лицо меняется... Было живое - и нет... из серобурмалинового картона и глаза, а посмотрела бы ты на эти глаза - враз взгляд оловянный. Не соратник... а Кальтенбрюннер собственной персоной.
- Не дури ты, не горячись. В тебе всегда ясность мысли, четкость предельная, а тут пойди разберись - мала-куча какая-то.
- И то верно... потому и горячусь, что все перевернулось в доме Облонских, как сказал классик... но такого быть не может, понимаешь? это... это...
И крупные пальцы теребят бородку.
- За один взгляд такой надо бы к стенке ставить...
- Матвей, так дело не пойдет... дров наломаешь без толку.
Он похоже даже не слышит.
- Откуда взялись такие... выходит мы и знать не знали, что такое может быть... не люди, а.... оборотни... какая-то ненаучная фантастика. Нечистая сила... достоевщина.
- Матвей, так Чону не поможешь. Говори толком.
- Так я же говорю... исчезновение Чона - преступление...
Он делает рукой отмашку, не досады, а какой-то не отработанный жест безнадежности:
- Ты спрашиваешь, что с ним? Ищи - свищи ветра в поле... сколько кабинетов обошел и в каждом невыгоревшие квадраты на стене под исчезнувшими портретами, один из моих корешей глазами туда повел мол понимаешь - чего спрашиваешь, и сам испугался, тотчас ушел от меня, Так-то, Наташечка, сплошная ерундистика получается...
И креслом подвигаясь к Натешиному столу - громким шепотом:
- Был Чон и весь вышел. Только тебе одной скажу - на ходу сиганул с курьерского, искали повсюду, целый округ в ружье поставили, всех на ноги подняли. Как сквозь землю провалился. Говорят, Пыжов - выезжал лично на место...
- Бедолага, у него, у Чона, может мозги поехали... ну, спятил, рехнулся, мало ли что привиделось-придумалось... так тоже может быть...
Сергейчук не сразу может взять в толк ее слова.
- Ну, да. куда ему бежать... зачем? ты сам же говоришь...
Сергейчук странно крякнув, приподнимается и, перегнувшись через стол, широко охватывает Наташу в обнимку:
- Спасибо тебе, Наташенька, ты... ты очень хорошая... и по-прежнему... бесшабашная...
- Я-то тут при чем...
Он отходит от стола к окну, стоит против света:
- А вот при чем... Ты единственная поверила мне, а не вздору этому... не захотела принять это на него возводимое, кем-то не знаю зачем.
- Так мне... я просто знаю тебя... достаточно сказанного сейчас... и баста!
- Нет, опять не то ты говоришь, теперь нельзя верить, теперь нужно не верить... Сейчас все надо делать и говорить не то, что есть, а что требуется. Понимаешь? Сказано - враг, значит враг. Вражина. И баста!
- Нет, Матвей. Брось, сейчас же брось... так нельзя...
И в мир пришла старая-престарая быль о добром молодце на распутье дорог, но без выбора - не во спасение, любой путь несказочному Иванушке-дураку на погибель.
31
И было так, будто в разгар лета ни с того, ни с сего с небес проглянуло осенней ясностью и отчуждением в это, казалось бы, вполне благополучное лето, проводимое на даче со стариками.
Ребята растут - старший вымахал на голову, голос начал ломаться, и он порой еще совсем не по-взрослому засматривается на Митину Алену, Наташину племянницу. Та совсем девчоночка, но тоже с просверками из девического голубого цветения глаз на дальнем берегу, как говорится у поэтов.
- Мама! Мы пришли! - слышится в окно по возвращению с реки петушиный выкрик Андрея, и снаружи влетает купальное полотенце, просушенное насквозь дорожным солнцем короткого обратного пути. Но звучный Андреевский выкрик накрывают обвальным грохотом краснокрылые тупорылые И-16, ишачки, напоказпроделывающие головокружительные фигуры в слитном форсированном режиме без переходов от одной к другой, будто связанные басовито гудящей струной. И, после водворившейся тишины, обнаруживаешь, в полнеба зловещую мимикрию тяжеломраморной темно-синей плиты, почти такой же ровной и синей как остальное небо. Туча - под самое солнце, драконовидная чернота, иссиня-черной закраиной своей она защемила огненное трепыхание заглатываемого диска. И тотчас раздалось урчание из черноты каменной утробы. И как по сигналу хлынули жгутами водяные потоки, водопадоподобно сверкающие в боковом отсвете еще незакрытой части неба. И все окрест превратилось в сплошной шум водяного низвержения. И не миновать бы катастрофы, продлись происходящее потопление дольше буквально считанных минут, ему отведенных по неведомому регламенту.
И солнце уже сверкает мокрым светом, Одна перемена так же внезапно, как и другая. Во свидетельство о себе они оставили рифленые мысочки намытого белого песка на садовых дорожках. Неумолчный перезвон тяжелой капели.
Из дачных окон - голос Наташи:
- Котя, вы где?
И вопрошание остается безответным, потому что, стоя на открытой веранде, он смотрит в непробудной задумчивости в мокрый сад, и ничего не видит и не слышит в своем самопогружении.
- Котя, откликнитесь, где вы? Ау! почему молчите?
И он реагирует на ее призывы лишь тогда, когда в полосатом красно-белом сарафане она вплотную подходит и обнимает его со спины.
- Котя, да что же в самом деле, мировая скорбь вам не к лицу.
Постепенно происходит возвращение из далеких раздумий, взгляд его становится осмысленнее.
- Что с вами, чичирка, вы мой милый? - говорит, чтобы расшевелить его этим чичиркой из детства, когда он картавя так произносил - четыре. Никто б и не знала этого его смешного словечка, если б не приехавшие проведать брата бывшие харьковские и ныне ленинградские Горсты - Валерьян и Мария.
- Понятно, брат уже наябедничал...
Наташа еще раз целует его в голову, заметно прибавившую в седине в последние месяцы, проведенные в неразлучном соседстве с телефоном в неопределенности затянувшегося ожидания нового назначения.
- Котя, взгляните на меня по-хорошему. Быть Чайль-Гарольдом вам не к лицу. Сорокапятилетие у мужчин - зенит интеллектуальных возможностей...
Он смотрит совсем не понимая, к чему это? и потом с недоумением: - вы меня утешаете?
Тогда она начинает его целовать, говоря быстро и тихо:
- Глупый... смешной... глупый, глупый, смешной дуралей, ну, куда, ну, куда он гонится - помнишь?
И по глазам видит, что помнит.
- Ну, вот, это другое дело... Люблю вас ... Верю... Запомни, что бы ни было... что бы с нами ни случилось, люблю навсегда.
Он наклоняет голову к загорелым ее рукам, обхвативши его за шею, и целует их, излучающих грозовую свежесть.
И немного погодя она вспоминает:
- Знаете, между прочим, распрекрасная Эра, как вы сами понимаете, Червонная, теперь совсем не Червонная, а мадам Кузнецова, красная адмиральша?
Андрею будет порой вспоминаться это лето, но на войне; уже как что-то несбыточное и даже не бывшее (а если бывшее то разве из чей-то другой жизни, несбыточной под августовскими созвездиями тридцать восьмого).
А пока... Пока - пятнадцать лет мне скоро минет... дождусь ли радостного дня... И синеглазая Алена с льняными волосами, девочка, еще только собравшаяся ходить в школу, тоже вспоминалась на войне. Зимними потемками при свете снарядной коптилки, где-нибудь под Гумраком, он пробовал сочинять, дежуря у полевых телефонов, нечто ностальгичное об Аленушке, памятуя Тургеневские стихотворения в прозе. Но до этого надо еще дожить, это еще будет...
А пока был день как день, но не задавшийся с самого начала. И до вечера трудно было отделаться от досадного привкуса утренней поездки с ветерком на дядиборином "линкольне" с распластанным в полете сверкающим гончим псом на радиаторе. И похоже, никто кроме Андрея (даже брат, бывший с ним вместе) не заметил, не обратил внимания на двух плотников, высокого и злого в лице и его напарника с цыгарками махры, сидевших в орешнике на просеке. Щурясь от забористой самокрутки, высокий худой, как бы невзначай обронил в пространство, в никуда, так просто, кривя губы: гребешки пожаловали... И оба проследили появление приехавших в длинном лимузине на белых шинах, с выделанным безразличием. И старшой только сплюнули в траву, уставившись глазами на носок собственного стоптанного сапога.
Царапнуло и осталось в памяти Андрея на весь день из чего-то безвестного. Ну и что из того? Но осталась каверза в том голосе и словечко досаждающее и непонятное.
На исходе выходного засиделись сообща на большой веранде. Севернин, в берете и венгерке внакидку, углубился в события на шахматных клетках матовой дубовой доски, стараясь строго и последовательно противостоять ладейной атаке на королевский фланг. Большелобый, в сильных очках, Митя, отец той, чьи синие глаза цвели на дальнем берегу, постепенно потихоньку стал напевно гудеть себе под нос - крестьянский сын давно готовый... семья вся замертво лежит - и поглядывать на явно сердящегося на него противника.
Константин, в черном пиджаке и летних брюках, следит за ходом дел на шахматной доске, ожидая игру с победителем. Его брат со смуглой Марией Яковлевной (на несколько лет его старше, но живее и энергичнее характером, прозванной Мухой за смуглость лица) обосновались на плетеном диванчике и плетеных креслах вместе с Шатровым, Сусанной и Ланкой, составляя кружок около Наташи. Все прослушали рассказ о спутнике Горстов в Красной стреле, с которым они коротали дорогу в Москву, он из бывших, как представился сам, и не побоялся с ними, ему случайными первыми встречными людьми, полемизировать о широко рекламируемой на всех углах, так называемой, как он подчеркнул голосом, культурной революции. И был тверд во мнении: если и не до основания, но основательно срыли вершины, стоявшие под облака, разровняли в виде подсыпки по плоскогорьям и равнинам, может быть, подняв на вершок уровень окружающей местности.
Анна Алексеевна тихо занималась приготовлением стола к чаю, а Шатров только покачал головой, то ли в адрес строптивого попутчика Горстов, то ли самой рассказчицы, как говаривали когда-то, вестовщицы.
И Валерьян Горст не скупился на реплики в общей беседе, не без юмора не только в словах своих, но и в карандашных набросках мохнатых морд с рогами, им прилежно исполняемых на крышке папиросной коробки. Бесов и чертей в карикатурных в разнообразных позах и гримасничающих ухмылках. Об этом не говорится, но как-то всем известно, что ему не разгибая спины приходится считать волосинки на комариных плешах, один к одному, до последнего,подкарауливая тайну циклопических энергий материи в своем циклотроне. А доморощенные и полуденные бесы, может быть, еще ужаснее атомных...
Наташе вспомнился разговор с Сергейчуком накануне и его не такие уж мнимые тревоги и поежилась непроизвольно. И на зоркий Мухин полувопрос, разве холодно? - прибегла к умолчанию полу-жестом, де льняная ткань ее холодит. Мужчины заговорили об авиации, о дневном высшем пилотаже истребителей над головами дачников. Не Шатров, помянув в качестве первопроходца Аракчеева, сказал о правильности проводимой ставки на авангардную роль артиллерии в нынешних сражениях. незаменимого против танков: здорово, что с осени открываются артиллерийские спецшколы для старшеклассников.
- Попробуйте представить - отозвалась Наташа, - новоиспеченных кадетиков с пушком на щеках и пресерьезными минами, когда они станут заправски козырять на улицах.
- Как только решится мой вопрос, - говорит Константин (о предстоящем назначении), - а это, наконец, вот-вот будет - сдадим старшого в такую школу.
- Он словесник... - как бы за него вступается Наташа, - он в меня... Он по природе гуманитарий...
- И что из того? Словесниками пруд пруди, Лермонтову или Гаршину, не говоря о Льве Николаевиче, пришлось пороху понюхать - и ничего не поделаешь, - не сдается Константин. - После аншлюса и Хасана - ясно новых войн не избежать - и будут не чета прежним. Лучше из-под пушек гонять лягушек, чем носом землю пахать в пехоте... Пусть воюет в артиллерии (это обо мне, то есть об Андрее Горсте).
- Парадоксально, но факт, - еще раз вспоминает Шатров, дотошный до конкретных сведений, - первым в России застрельщиком артиллерии был небезызвестный всей России притеснитель.
Мария Яковлевна решается, наконец, напомнить своему деверю (то есть Константину) об обещанной ей и отложенной, по-видимому в долгий ящик возможности конфидециальной между ними беседе.
Они выходят на садовую дорожку между рабаток - делать нечего, Константину приходится уступать. Она, конечно, догадывается с самого начала о напрасной затее, ею предпринятой, но не в ее правилах, отступать от должного по ее представлениям дела, пусть и обреченное на неудачу. Константин идет сосредоточенно недовольный, скорее прислушиваясь к чему-то совсем другому. И молчит до самого конца ее рассказа с таким видом, что может показаться, будто он не слышит ни слова про ее поездку в Харьков на разбирательство по вызову обстоятельств, отчасти относящихся и до Валерьяна Горста, ей известных по тем временам. К слову сказать, ее Горста удалось ей выпутать из интриг и доносов вокруг этого дела. Но речь сейчас не о том, а о чем-то ей самой неясном, до сих пор не укладывающемся в голове ее, но - кроме Валериана и Константина - никому она и не может об этом не сказать, тем более, что....
И далее они идут долго вокруг большой клумбы, прежде чем она без всякого перехода сообщает о происшедшем прямо в центре города на ее глазах, среди бела дня.
... при выходе из подъезда железобетонной цитадели, с медными эмблемами щитов и мечей, где брака не бывает, потому что быть не может никогда... она едва успела отойти от главного подъезда, как у служебного выхода наперерез ей - крепыш в футболки и двое штатских рядом с ним. На них ни она, ни другие прохожие не обратили даже малейшего внимания... пока в воздухе ни пронеслась как бы безмолвная шаровая молния и ни раздалось шарканье ног по асфальту, какая-то энергичная возня и истошно- дикий вопль:
- Здесь бьют и пытают... здесь пыт...! - и так же внезапно голос, ойкнув захлебнулся... металлические хлопки дверец и, как с цепи, с места сорвавшаяся машина...
- Зачем вы это все говорите - останавливаясь и останавливая ее говорит каким-то не своим, чужим голосом Константин.
- Чтобы вы знали. Я не знаю, что они с ним сделали, но его засовывали в кузов каким то бескостным арлекином, я, как вы понимаете в хирургии не новичок, но они в минуту превратили в какой-то пестрый мешок ошметков...
Он поворачивается уходить и она в догон ему:
- Это надо знать. Нельзя же, всем... вам я должна об этом сказать - и дело не в отдельном случае, не все благополучно в Датском государстве.
Обернувшись в полуоборота он бросает:
- Вы сами медик... сколько на свете алкоголиков, наркоманов, в конце концов сумасшедших... вы же...
Махнув рукой он уходит и не слышит повторенное ею:
- Я считала долгом сказать об этом Валерьяну и вам... хороша провокация? было такое ощущение, что меня сейчас же пригласят за захлопнувшиеся двери всему городу известного учреждения, за одно то, что увидела не полагавшееся мне видеть ни при какой погоде.
Пригласят - о великий могучий русский язык! Не далеко уже то время, когда Наташу именно "пригласят" на Лубянку для сообщения ответа на ее обращение к тому, которого знают все... Пришлют даже приглашение и попросят расписаться в получении...
И как бы в продолжение этого длинного-придлинного дня, а отчасти и последнего разговора Марии Яковлевны с Константином, прежде чем разойтись на сон грядущий, Анна Алексеевна, заговорила, взволнованно, оставив свою сдержанность: -дети мои - и тем сказалось ее волнение, и в голосе, в интонациях, когда она продолжала, обращаясь разом ко всем:
- Прошу одного, будьте осторожны во всем, в разговорах, в письмах, в словах, в шутках, в анекдотах, во всем... сейчас каждое лыко в строку, страшно подумать... это тихий ужас... Послушайте меня, я знаю, что говорю, будьте осмотрительны в разговорах и в том, с кем говорите... - и повернувшись к Наташе, - ты, дочь моя, особенно невоздержанна на язык. Пожалуйста, ради меня... Господом Богом прошу... уму непостижимо, что творится... это тихий ужас...
И Наташа так же непроизвольно отозвалась:
- Мамочка... да не переживай ты так - за тебя страшно. А за меня тебе нечего бояться... меня все знают... и прекрасно понимают, что к чему. Мне нечего скрывать...
- Тем более, ради меня... ради Христа - я тебя прошу... очень...
- Хорошо, мамочка, тебе нельзя так беспокойся, право...
Пальцами правой руки собранными вместе Анна прижимает к груди заветный медальончик свой жестом предельной тревоги и мольбы...
В молчании разошлись, в тревоге, в недоумении. Нужно ли честному тревожится, что он честен, доброму - что он добр и добру служит, а правому сомневаться в правом деле?
Валерьян и Мария в отведенной им комнате возле книжной этажерки разглядывают чтобы такое почитать. Хочется немного отойти треволнений дня. Она открыла богато изданный Соловьиный сад и уже нырнула за поведшими ее за собой строчками, когда Валерьян протянул ей увесистый том об Уленшпигеле в Мандельштамовском переводе:
- Вот взгляни.
- Весьма кстати, - говорит она и подборматывает: пепел Клааса стучит в моем сердце.
- Какая-то темная история с этим переводом, - говорит Валерьян, кстати...
Кстати - прихотливо относится к автору перевода этой книги и к случаю вспомнившимся строкам конгениальным эллинской речи: золотистого меда струя из бутылки.... текла так тягуче и долго, так долго, что молвить хозяйка успела... Здесь в печальной Тавриде... золотое руно... Где же ты, золотое руно... - она тут же по памяти произнесла вслух это успокоительно волшебные слова (кстати им обоим пришедшие на ум одновременно).
Но тут меняет тему разговора:
- Я все-таки сказала ему, все, хотя ему и не по душе пришлось...
- Говорит - сумасшедший. Или - провокатор... Откуда берется такой суеверный страх перед голым фактом... ведь я это видела и слышала собственной глазами и ушами, какие же россказни?
- А что он может сказать... ему твой рассказ - соль на рану. Да, он сам знает больше нашего, наверняка побольше, чем мы с тобой.
- Так это еще хуже... табуировать собственные мысли: об этом - можно, об этом - нельзя не только говорить, но и думать. Сам у себя под стражей, хуже всякой диктатуры...
- Тут другое... Тут сложнее. Он прыгнул - и обратно не повернешь...
Так отходили ко сну Горсты ленинградские.
У Горстов московских другой расклад.
Алексей и Андрей, оба, уже набегавшись за день, улеглись и должны спать без задних ног, понятия не имея обо всем остальном.
- ... я не Одиссей, а ты не Пенелопа, - рассудил Константин в ответ на рассказанный ею приснившийся под утро сон, о какой-то катастрофе, в которую они угодили и она узнала его по изуродованному пальцу на ноге, раздавленному давным-давно вагонеткой на Урале, узнала как Одиссея его нянька...
Разговор старших в темноте летней ночи для Андрея поначалу лишь внешний фон для занимавших его впечатлений, слова ему не предназначенные, и к тому же не объяснимые: и потом услышанное им будет представляться то ли предчувствием и предсказанием, то ли , когда он проснется по утру, давящим и преследующим его неотступно собственным сном.
- Весь день не могла избавиться от туги. Тужба - как говорят на Верхотуре. Хотя рада очень приезду ленинградцев. Марью и Валерьяна - люблю... оба мне день ото дня больше нравятся. Но такое ощущение, будто они что-то знают и недоговаривают... и ты, по-моему, помрачнел от разговора с ней.
- Да ну ее к лешему.
И снова тишина и переливы звездных мерцаний невидимых тому, кто укрыт простыней, больше от комаров, чем от ночной прохлады. Но от заоконного мира не укрыться все равно. Все равно он или в нем разлитое оно есть, и пойди скажи откуда и куда длится это оно, пребывающее вместе с тобой и в тебе, и в этой звездной тревоге в небе из каких-то глубин, равнозначных для тебя вечности.
- А ребята наши... вон как вымахали... Растут, не успеешь оглянуться - встанут на крыло.
- И все-таки пусть идет в спецшколу, от войны нам не отвязаться... - отец вернулся к дневной теме и его можно понять. И Андрей даже представляет как он вдруг в форме появится на даче.
Каждый занят своим, своими думами, предположениями, надеждами и опасениями. Но сегодня Наташе неспокойно как никогда:
- Как из рога изобилия, одно за другим: дядя Боря, с маминых слов знаю, готовился к последней Верховной сессии, предполагая добиться форсирования планов строительство на Каме. На Урале. А не на Волге. На черный день, на случай войны, так распрекрасный Лазарь, ваш московский вождь, высмеял его за беспартийную близорукость и паникерство. А в газетах его предложения даже не упомянуты, зато приписана трафаретная здравица в честь хозяина, под мудрым водительством которого как никогда и тэдэ и тэпэ. И каково теперь смотреть в глаза людям? откуда взялось столько подхалимов и приспособленцев... кому это нужно? Ему?!
Теперь Андрей слышит каждое слово, ему и не предназначенное.
- ...а у Ляли, маминой племянницы, ты знаешь, она в Дарьино приезжала... цыганские глазища и одни кожа и кости, уже не первой молодости, на шее у нее старуха-мать, двое парней, два дурня, не хотят ни учиться, ни работать, она одна должна их кормить, одевать, обувать плюс учебники, квартплата, плата за дрова, газ, свет - работает как зверь, подрабатывает как может, а у нее кровохарканье, но курит как сапожник... мамочка наша им, конечно, подбрасывает... что же говорить о тех, кому нечем подкрепиться? а если болезни? доктора? лекарства? больницы? А тут, пожалуйста, нате вам, на каждом перекрестке, на каждом трамвайном вагоне взамен рекламы кетчупов и крабов огромные полотнища: с п а с и б о... з а н а ш е с ч а с т л и в о е д е т с т в о... и кому такое нужно? Ему угодить? да он знать не знает, видеть не видит и ведать не ведает. Кому это нужно, скажите что-нибудь, Котя?
- Туся, зачем же так обобщать... борзописцев и подхалимов хватало всегда, они не вдруг переведутся...
- Кагановичи и Поскребышевы? а он таких слушает, ото всех отгородился... и близко не подойти. Дядя Боря, академик, не может добиться приема не только к нему, к Кагановичу... просидел полдня в ожидании напрасно...
И пауза на полу-фразе, долгое означение, как показалось, окончания разговора. И столь же внезапное его продолжение с другого боку:
- А Гаджи, который был и весь вышел? а Чон? А Урбанов? вы - наконец!... вас-то за что... это прикажете тоже на счет дураков и подхалимов отнести?... Мы действительно чего-то не понимаем, - говорит она - Или просто всем нам головы дурят? А может быть кому-то это и на руку...
И снова долгий промежуток ночной неподвижности.
И немного справившись с собой, неожиданно говоритс какой-то особой прямо-таки страшной силой:
- Я знаю одно, мы живем, в тяжелое и, может быть, самое страшное время.
И помолчав:
- Последнее счастливое для нас, здесь на даче. В этой дачной тишине, все - вместе и вы и я и дети и старики... даже ленинградцы приехали... и можно только этому радоваться...
И словно борясь с собой и пытаясь сдержаться, не выдерживает:
- Я вся как натянутая струна, я чувствую, знаю ничего подобного этому лету в нашей жизни уже не будет никогда. И вы тоже знаете, не можете не знать.
Но отец молчит.
- Никогда больше... - говорит она в темноту.
И Константин вдруг понимает в наступившей тишине, что она молча, неподвижно плачет, плачет не пошевелившись, не меняя позы. И он только гладит ее, боясь нарушить эту окружившую их и в них самих неподвижность.
А Андрею то ли сквозь сон, то ли в забытьи, то ли наяву кажется, что, после того, что слышал сейчас, завтра по утру в положенный час и в положенном от века месте солнце не взойдет на горизонте и будет день чернее ночи.
А на утро оборачиваются вовсе не таким страшным и главное сбывшимся, августовским, но еще совсем летним, жарким, синенебым, с походом на реку и превосходным купанием.
32
По привычке он (Он!) любил рассматривать собственные руки, узорчатую скоропись на ладонях, линии на ладонях, их тыльную сторону с означением сосудов и морщин, форму коротковатых пальцев, прежде чем приняться за тайное тайных - ночные кроссворды - вписывая и выписывая размашистые фамилии под ему одному ведымыми реестрами спасительными на время или погибельными навсегда, доводя до совершенства расстрельные (нет не от Растрелли, не от Растрелли!) эти списки, выразительно постукивая побуревшими от трубки подушечками пальцев по крышке стола.
Неограниченно всевластие твоей руки.
И никому не дано расшифровать улыбки в твоих усах и барабанного боя пальцев, прежде чем поставить жирную галочку или редкий (очень редкий) прочерк. Твои пальцы сами знают свое дело.
Многознает - дробная побежка.
Лишнийсвидетель - неспешное похлопывание всеми пальцами правой ладони.
Карачун - и большим кривым пальцем - кррак - как клешней.
Ой ли, не по себе дерево ломит - указательным пальцем волнистый прочерк, то ли вопросительный знак, то ли иронично неопределенное - подождем, посмотрим, сомнительная линия, вроде по морям, по волнам.
Пораи честь знать снобам с цыплячьими шеями и куриными мозгами,- шарканье спичечным коробком об стол туда- сюда. И ладонью ребром - дурную траву с поля вон. Кто следующий? И прекрасные есть словечки в языке, и очень хорошие акции, означенные таким выразительным, бритвенно метким обозначением - з к с.
Экс - и все: был человек и нет.
И ты (Ты!) во главе жизни и смерти. Это вам не забавы безответственных писак. Папаша Дюма сбрасывал для памяти с письменного стола в мусорную корзину бумажную фигурку им уморенного героя, чтобы не предстал воскресшим из мертвых на удивление всем, пойди упомни кого уморил, кого застрелил или проткнул насквозь на поединке. Это вам не писательские игры забавы, куда хочу туда и ворочу.
У тебя все поставлено по Тобой установленному порядку - обдуманно, посоветовавшись с товарищами, получив на расстрельной бумажке подписи твоих соратников, тройкой, Вышинским или Ульрихом припечатанной - и в папках на вечное хранение складированные.
Память на лица, фамилии и слова как и слух, тебя не подводят. И рука не дрогнет, знает свое дело.
Раз.
Два.
Три.
Ноготь громко и четко простучал по коробке Герцеговины флор. Тупая точка прокуренным ногтем проставлена в конце чьей-то жизни. Поставлена - неотвратимо, навсегда... Коротко и ясно. И бесповоротно. И губы под усами растягиваются самодовольно.
33
Не вдруг осознаваемы реалии городской квартиры в железобетонном чреве крепостного многоэтажья. В воздухе полно мерцающих отголосков, подобных ржавому скрипу фонарной дужки. В голове клоунская пляска желтых световых взмахов и черная, как мокрый асфальт, ночь... словно черного человека с широкими желтыми рукавами из плечевых вырезов, мятется под ветром туда-сюда... И отчего же тело твое сотрясает озноб, как будто в помещении выстуженном подземным холодом? Откуда взялась эта, готовое тебя поглотить, фантасмагория?
Андрей поднимается в кровати с бьющимся сердцем. Он зашевелился и тут же затих.
В соседней комнате - неясное движение, невнятный голос, короткий вопрос. Односложный ответ голосом отца. Но чей же был перед тем?
Долгая пауза. Снова вопрос или предупреждение.
В шахматы они там играют что ли? все бесконечно смутно и почему-то изначально страшно...
Выдвигают и задвигают ящики стола. Сборы в дорогу?
Чего-то ищут неторопливо, перед отъездом? Может быть - срочная командировка в Испанию? Нужны документы, запропастившийся паспорт, браунинг, без надобности засунутый подальше? Мало ли что? и кто знает куда, в какую командировку могут послать, при том совершенно секретно, даже инкогнито? В Мадрид? В Шанхай?
И сам ощущает призрачность в собственном мозгу от присутствия мыслей-оборотней. Любые догадки и предположения тут как тут. И все фантастично-нереальны, но сверхреально истинное положение вещей. Любые фантомы лишь не то, что есть на самом деле.И не смел допустить, что уже з н а е т, знает сущее все как есть с самого начала, проснувшись, и, может быть, еще раньше во сне. И оборотни из сна переместились сюда, захватили территорию им не подвластную и не стесняясь орудуют в столовой, из-под двери которой пронзительный, как кажется, кварцевое световоеизлучение. Сон что ли продолжает ему сниться или такая начинается в мозгу возня, когда сходишь с ума. Проще простого встать и убедиться, что все пригрезилось в каком-то нереальном кашмаре. Да вот как и бывает в кашмарах - и с тобой бывало - не пошевелить ни рукой, ни ногой, тяжелыми как чурбаны. Внутри тошнотворный коллапс, наружное бытие как бы вывернуто внутрь в тебя самого какой-то перекошенностью окружения до мелочи знакомого мира комнаты. Бредовая нереальность, в котором не за что ухватиться...
И как спасение, как твердый берег под ногами промельк-воспоминание полузабытого увиденного ненароком на отцовском столе добротного листа рисовой бумаги с растром и на нем толстым зеленым карандашом размашистым почерком индульгенция на все времена запечатленная собственноручно о тому, что отца знают и ценят и он может спокойно продолжать работать и быть уверен в полномдоверии партии.
Лаконично. Просто. Предельно весомо.
И народная, как известно, мудрость гласит: написанное пером - не вырубишь и топором...
И ниже чуть наискось одним махом - С коммприветом. И - подпись - собственноручная. И размашистая дата - тринадцатого - арабскими цифрами - и - третьего - римскими косоватыми черточками - тридцать седьмого - арабскими. Тут толстый графит стал крошится и сломался, оставив цветное крошево на бумаге (ничего сойдет!).
Ну, что ж! давайте ищите! да как следует! Пусть роются получше ночные тати и убедятся - не по адресу попали. Хороши они будут, посмотреть бы на их лица, когда попятятся задом с извинениями к двери, в которую вошли таким кондебобером...
И рядом, на кровати брат в такой же оцепенелой неподвижности, как и Андрей. И, похоже, он так же превращен в слух, ловит каждый звук и так же, наверно, гадает о происходящем? Выходило, что они оба не хотят увериться в происходящем и убедиться, что не спят?
Андрей окликает брата, зовет шепотом, но голос пресекся.
За стеной снова возня, шаги, звуки похожие на перестановку мебели... Или не нашли того письма? прийдется ему самому чуть свет с этим письмом в руке отправиться, может быть, прямо в Кремль, ведь оно - тестамент (слово такое непонятное, из-подсознания что ли?). Оно - и пропуск, и допуск.
Да тебе не вдомек, что ночные гости, не пальцем деланы... и с о б с т в е н н о р у ч н ы й текст, может быть прочитан и перетолкован в любом смысле и наклонении, а если не нужно, положен подспуд.
Мысли Андрея прядают вместе с сердцем, а слух напряжен до предела.
Взметнулся Наташин голос до неузнаваемости незнакомый. В ответ - что-то буркнуто. От волнения в ушах ватный звон и разбегающееся шипение - не разобрать слов. Теперь что-то говорят, спрашивают, повидимому, отца, в ответ его голос непривычно высокий. Он отвечает.
И вдруг - большое движение, звуки сместились в коридор. Что-то вроде сборов в дорогу.
Наконец-то! уходят! вот так - то!...
И вдруг что-то истошное завыло в нем, завопило благим матом, заорало во всю мочь - голосом без голоса, без слов, без звука. Заревело, заголосило, вроде извечного посконного для земли этой - люди добрые ратуйте!
Вскочил и сел: скорее! минута и будет поздно. Непоправимо захлопнется дверь. Не рассуждай, беги как есть. Обхвати отца за шею. Напомни ему о всесильном тестаменте-обереге (откуда только слова-то все эти?) в его собственном письменном столе!
Отец и сам знает что и как надо. И, если надо, сам позовет или прийдет проститься...
Не пришел.
Не позвал.
Не мог признать безвозвратности и конечности происходящего, подумать на их манер, прнять правила их игры, ибо тогда надо быть готовым перечеркнуть все крест накрест и принять жертвенно Лубянское гостеприимство...
Повернувшись к Наташе, он говорит не своим, чужим голосом непослушные слова - все будет хорошо.
Как на тюремном свидании.
Тюрьмы и церкви сравняем с землей...
Прощание при чужих людях, под чужими взглядами, людей, которые не мигая ровно смотрят на все, если так надо, а иногда и просто так. Главное - цепко и беспощадно. И говорено про таких - плюй в глаза - всё божья роса...
Кричащие глаза друг к другу. Наташи и Константина.
У него - помутневшие, с белесой поволокой к зрачкам, как было в Минске, после гриппозного осложнения. У нее - серые, зеленые, голубые - вместе.
И дверь защелкивается замочным обычным щелчком.
Неподвижность.
Пустота.
Пустота и тишина выпотрошенной жизни.
Андрей сидит на кровати со спущенными на пол ногами.
Брат спит, или все еще делает вид, что спит?
Если бы ему не открывать глаз, может быть, и не будет того, что было.. Может быть теперь самое лучшее оставаться в незнании этого б ы л о - н е б ы л о, чем то, что е с т ь.
Мир без времени, без движения. С заоконной высоты - или по звериному навострился слух? - отчетливо различима пульсирующая объемность пустоты безмерной и беспредельной. Потом из шестиэтажной глубины бетонного каре хлопок подъездной двери; спустившиеся вниз вышли на асфальтовый двор, слышны шаги; сразу завелся и заработал мотор, и, после включения зарычавшей звероподобно передачи скоростей, даже доходит резкий рывок шин стронувшейся с места машины, подкатившейся тотчас к подъезду. По очереди захлопали дверцы. Мотор чуть слышно подрагивает, и снова полубезумное ожидание чуда: а вдруг... отец потому и не попрощался, что знал, что вот-вот будет обратно.
И тут же звуковой взлет опять стронувшейся с места машина и тишина исчезновения под арку бетонного многоэтажья, и следом приглушенное ее удаление стихающее в сторону Каменного моста. Теперь вслушивайся в опустошенность мертвого безмолвия пространства сколько хочешь.
В коридоре так тихо, что Андрей пугается, что в квартире никого не осталось. И вообще теперь - больше н и ч е г он е т, кроме постепенно осознаваемого перемежающегося журчания раскручивающегося телефонного диска. Значит, они с братом все-таки не одни.
В трубке, прижатой Наташеным плечом к уху, звучание телефонного эфира, слабое подвывание настойчивых сигналов беды на краю ночи. Наскоро она раскуривает подрагивающую папиросу.
Раз...
она перехватывает ускользающую из-под руки трубку.
Два...
кроме тебя, все спят, ни одного освещенного окна.
Три...
глухая стена безответной неподвижности.
Четыре... будь то обычный звонок, он бы так и остался втуне засосанный ночным хаосом. Но отнюдь не бесконечное, как уже казалось, время потрачено на то, чтобы понять - трезвонит беда, неизвестно только какая? - и время уходит на то, чтобы поспешно нащупать и накинуть халат, при зашторенных окнах перейти из одной комнаты в другую и поднять трубку.
Услышав вздернутым голосом дочери - Мамочка приезжай - Анна Алексеевна понимает остальное, но не сразу может справиться со своим отзывом: сейчас... сейчас... - скомканным в свистящий клубок и потому добавляет: жди меня, я еду... я скоро буду...
Чужое ухо ловит каждое слово, ловит налету - как полагается: все слышать, все видеть, все знать, фиксировать и приобщать, куда следует. Бдительная недреманая вахта, не ведающая сочувствуя и даже простого интереса к чужим голосам в ночи, служба есть служба - то есть другими словами - допрыгались, получайте свое - а нам, службистам, и мне лично, имя рек, мне свое полагающееся по службе. Битте дрите, мадам фрау.
В октябрьской предрассветной хмури - по впервые, пожалуй, услышанному от Наташи - я не могу - Анна Алексеевна входит к ребятам сама и в проеме двери с желтоватым электрическим коридорным светом останавливается: и все ясно - отца нет, он не вернулся.
Она садится возле младшего и гладит Лешу по голове, приподнявшейся с подушки ей навстречу в ожидании. Глаза ее темные, ночные, лишенные всегдашней своей янтарности.
И Андрей, содрогаясь от лютой дрожи, не знает: от страха или холода колотит его колотун, словно перед ледяной проруби?
И они втроем без слов, которых нет, и любые из которые все равно бессильны в этой опустошенной квартире, сидят, словно в ожидании того, чего не дождаться. И в этом все трое уравнены, многознающая женщине с шеей ящерки, и вопрошающие глазами юнцы, еще даже не оформившие свое вопрошание, хотя бы в соответствующее - за что? И не скажешь, кому из них хуже, многоопытности опытом века или неведающему сознанию мальцов (как частенько их прозывал отец, которого нет и не будет больше).
А когда Андрей выходит в коридор, памятуя о ночных потугах своих ко спасению - путь отрезан бесповоротно, запечатан сургучными печатями на двери в большую комнату, бывшей и столовой и отцовским кабинетом с письменным столом у окна, и в нем спасительная грамота, как ему представлялось. Вход туда перевит сдвоенной бечевкой под выдавленными в новехоньком сургуче кровавыми сгустками, предостерегающе как бы отмечен хвостатым закопчением по притолоке. Все как полагается.
Ты затравленно стоишь лбом к замурованной двери в смешении мыслей и чувств с отрешением, входящим в сердце на годы вперед.
- Как корова языком слизнула -скажет Наташа. И вдруг настораживается - а где же младший? куда же он делся?
Младшего нет - ни в комнатах, ни на кухне, ни в ванной. И входная дверь на цепочке. Она пугается так, словно им в жизни отныне и не остается места ничему, кроме бед и бедствий на каждом шагу. И не сразу может успокоиться по обнаружению пропавшего в укрытии в задверном закутке с размазанными по щекам слезами.
- Ничего, сын, крепись. Надо крепиться. Отец вернется, - говорит Наташа, обреченная так говорить.
34
Да, то было утро - к о т о р о г о н и к о г д а н е м о г л о б ы т ь.
Хмурое. Серое. Туманное.
Не могло-то не могло, и однако за окном оно есть. Стоит хмурое и неприветное. С виду утро как утро, хоть и ненастное. Внизу, в туманной серости муравьиная суета и скопление людей на остановках, трамвайных и автобусных. Торопливость и суета прохожих по тротуарам, по проезжей части, на перекрестке, перед автомобилями и трамвайными вагонами или вдогонку за проходящей мимо площадкой, на ступени которой надо успеть вскочить на повороте. Одинокая личность в шляпе на краю тротуара буднично закуривает, отвернувшись от ветру, затягивается и тут же пускается вдогонку за бочкообразным автобусом...
День как день. Нет только отца.
О том, чтобы не пойти в такой день в школу, нет даже речи. Об этом никому не приходит в голову, ибо равносильно признанию того, что с ними произошло. Ясно, что спроси они его сейчас, как быть, получили б однозначный ответ отца; он сам бы так решил: нечего мальцам ждать у моря погоды. Чтобы там ни было, на первом месте всегда долг, дела и обязанности, очевидные, навыдуманные, а главное ведущие не в стороны, а вперед.
Чтобы заповедь не выглядела слишком хмуро, можно пошутить: