Лицо его обращено в прошлое. Там, где нам видится цепь событий, ему открывается только катастрофа, нагромождающая обломки у его ног.
Вальтер Беньямин
1.
Саша Остропольский, бывший сотрудник бюро переводов, должен был зайти к профессору Нахмансону рано вечером. В этот четверг в еврейском культурном центре проходило очередное собрание молодёжи, но Сашу там не ждали - не только потому, что он был евреем только по отцу, а по другой, ещё более возмутительной причине. Как хорошо, что я далеко от этого чёртова проспекта, подумал он, а то было бы искушение зайти. Сматываться надо, ещё дальше отсюда, в восточную Европу, на Ближний Восток, куда угодно, где нет всего этого. К чёртовой матери, по приговору народного суда. В Сибирь по этапу... нет, это уже немного из другой книги.
Он устало осмотрелся, размышляя, почему любит этот якобы европейский город. Допустим, он здесь родился, так мало ли кто где родился. Кто-то появился на свет в поезде - теперь ему считать своей родиной купе проводников? Мостовые девятнадцатого века давно пора привести в порядок, но власти, кажется, боятся, что они (мостовые) могут потерять свой восхитительно-антикварно-раздолбанный вид. Машины ездят по этим неофициально-музейным экспонатам. Их заносит туда-сюда. Обыватели ломятся в супермаркет "Виктория" за краской для яиц, наклейками для яиц с изображением Храма Христа Спасителя, новыми партиями яиц и, разумеется, спиртным: плебс нажирается строго по расписанию. Праздник в душе у него тогда, когда в государственном календаре стоит отметка о празднике. Наклеив разрекламированные картинки, обыватель ощущает себя правильным религиозником и ползёт в кабак, чтобы это ощущение не прошло как можно дольше.
Саше не хотелось просачиваться в помещение между рядами этих псевдохристиан, вооружённых тележками, но без бутылки у Михаила Аркадьевича показываться было неудобно. У самого входа на расстеленной "жёлтой" газете сидел старик с лохматой серо-седой бородой. Перед ним валялась замызганная кепка. На дне её валялось несколько рублёвых и двухрублёвых монет.
- Христо-ос воскрес! - протянул нищий.
Саша был правильным еврейским юношей, отличающим древний иврит от арамейского и Шабтая Цви от Якоба Франка. В плане Христа он придерживался традиционных еврейских взглядов. Нет, не то чтобы "да не будет вовеки произноситься имя его", - а, скорее, "если он и воскрес, то лишь в вашем, несчастные, больном воображении".
Попрошайка пристально смотрел на него. Обычно люди такого сорта окликают женщин, считая их более жалостливыми, что, конечно, не всегда соответствует истине. Что этому шарлатану было нужно от него, Остропольского?
- Христос воскрес, - почти с вызовом повторил нищий. У него были глубокие чёрные глаза, а черты - слишком тонкие для славянских.
Ну, допустим, воскрес. И что? Ты, что ли, воскресил его и теперь требуешь за это денег?
- Не подаю, - тихо, со скрытым вызовом, ответил Саша и скрылся за прозрачной дверью. Куда смотрит мэр? Скоро здесь будет полгорода психов, как в Питере.
Михаил Аркадьевич жил в мансарде под тёмно-лиловой черепицей. Дом был частично ободран: жильцы не хотели скидываться на ремонт по пятьдесят тысяч рублей с человека. Над крышей возвышалось несколько старонемецких труб.
- С воскрешением Иешуа бен Йосефа тебя, - сказал Михаил Аркадьевич. - Ты что там ищешь в сумке - бутылку? Зачем? Думаешь, я от неё тоже, как Иешуа, воскресну? Ох, спина... Печально я гляжу на наше поколенье: у всех ревматизм. Иногда мне кажется, что я сдохну посреди дороги, и кто-то подумает: ещё одним вредным старым евреем стало меньше. Я никогда не был идеалистом, сынок. Я знаю: кто-то обязательно так подумает про меня.
Цепляясь за стену, профессор пошёл за стаканами.
- Давайте я принесу, - предложил Саша.
- Не надо, - покачал головой Михаил Аркадьевич. У него были густые вьющиеся сефардские волосы. - Сдохну, но всё возьму сам. И вообще, мне уже лучше. Я же в этот хожу, в фитнес-центр.
- А я не хожу, - рассеянно ответил Саша.
- А зря!
- Намекаете на то, что мне скоро придётся постоять за себя?
- Ну и представления у тебя, сынок, - сказал Нахмансон, возвращаясь со стаканами. - За себя всегда надо уметь постоять. Независимо от того, к какой нации, социальной группе или сексуальной ориентации принадлежишь.
- К ориентации нельзя принадлежать, Михаил Аркадьевич. Это не партия. С этим рождаются.
- Меня вот удивляет, - рассеянно проговорил Нахмансон, - что это за формулировка такая - присутствие в организации гомосексуалиста оскорбляет чувства работающих в данной организации христиан.
- Это Фридман сказал. Да не в этом дело. У меня кошмарный характер. Я дня не могу прожить, чтобы не съязвить в чей-то адрес, я даже вас поправляю. Я плохо переношу присутствие идиотов, они плохо переносят присутствие геев; мне плохо от этой страны, кто-то подслушивает, что я об этом говорю, и доносит моему патриотическому начальству, и вот всё это начинает обрастать подробностями, которых всегда можно насобирать целый вагон, если человека нужно выгнать.
- А зачем надо было связываться с этим скандалистом? - спросил Михаил Аркадьевич. - Он всё время забывал, что здесь не Москва. Это скорее из-за твоего... друга, чем из-за Фридмана, всё началось. А насчёт характера успокойся раз и навсегда. Во-первых, ты с ним уже ничего не сделаешь, с ним надо жить. Во-вторых, у меня он тоже отвратительный, но мне это скорее на руку.
Саша молчал, пытаясь вспомнить, куда дел зажигалку, но вспомнил только, что бросил курить.
- Мой дорогой, - сказал Нахмансон, - я тебя устрою на другую работу, разумеется, устрою. Тебе всего двадцать семь, я понимаю, что это не семнадцать, но жизнь всё ещё начинается, сделай её нормальной. Но постарайся больше не афишировать свои отношения с этим... как его там? И почему ты мне раньше не сказал, я бы посоветовал что-нибудь? Вот ваше поколение - врёте другим ещё больше, чем мы.
Саша пожал плечами, потом ответил с виноватой улыбкой:
- Я думал, вы меня убьёте.
- Я бы только всяких манерных мудаков, которые на первом канале, убивал, - серьёзно ответил Михаил Аркадьевич. - Причём здесь ты?
- Отец бы меня точно убил. Но я не поэтому не поеду в Израиль, не из-за него. Не хочу там жить, "досы" охренели. Смесь совка и средневекового мракобесия. Скоро костры запалят. Из пластинок Вагнера и книг Гилада Ацмона. В позапрошлом году в Тель-Авиве к отцу на работу прихожу, там сотрудник весь в пейсах и цедит сквозь зубы: "А, вы из галута". Я чуть не сказал: вы сами понимаете, где живёте? Вам тут скоро "досы" устроят самый настоящий галут.
- Что же делать, сынок? Открой бутылку. Соломон сказал: и это пройдёт.
- Надоело. Читали книгу Льва Гунина "ГУЛАГ Палестины"?
- И мне надоело. Не читал.
Михаил Аркадьевич открыл окно и долго всматривался в очертания супермаркета "Виктория". Он был из тех людей, которые не страдают дальнозоркостью, а умело пользуются ею.
- Сидит, - спокойно заключил он и опустился за стол якобы чёрного дерева. - Иешуа умер. За покойников пьём, не чокаясь.
- Кто сидит?
- Это Фишбейн, - пояснил Михаил Аркадьевич. - Лучше бы я не знал, кто это.
- Этот нищий - еврей?
- Нет, уроженец республики Ангола. Сейчас я тебе кое-что интересное расскажу, ты успокойся, выпей и послушай. Спорим на бутылку другого коньяка, ты не знаешь более идиотской истории. Марианна приготовила этот чёртов сырный салат, больше ничего нет.
2.
Много лет назад, когда менты арестовывали хиппи за ношение драных джинсов и юбок, сшитых из занавесок, я поехал учиться в Москву.
Неплохое начало, правда? Но речь сейчас пойдёт не об этом. Ещё раньше меня выгнали из первого института за аморальное поведение и неуспеваемость. Можешь рассказать об этом знакомым малолеткам: пусть они осознают, что отчисление - это не подтверждение того, что из человека потом ни хрена не выйдет. А то они, чуть им пригрозит декан, рыдают, скандалят, напиваются, бедные дети.
При совке, между прочим, не было такого, чем вас теперь запугивают. Мол, если человека отчислили, и он не был в комсомоле, у него не осталось шансов на аспирантуру. Чёрта с два. У меня был поганый характер. Я подождал пару лет - в казарме близ границы с Казахстаном - и отправился в новый университет, имени Ежова, и даже в комсомол вступил. Я был мистификатор: издевался над ними, а они не понимали. Но если я сейчас буду расписывать, как общался с комсомольским секретарём, и что затем происходило, это будет сага в двух частях. А на третьей у меня язык отвалится, потому что даже я не могу так долго трепаться.
Как я уже говорил, после отчисления я вынужден был пойти в армию, где меня научили бить морды, а также ряду новых антисемитских ругательств. Мой прапорщик почему-то считал, что при царской власти евреи в армии не служили, и старался всячески поспособствовать тому, чтобы теперь-то они ознакомились со всеми прелестями этой, мягко выражаясь, структуры так, как не знакомились раньше никогда. Теперь я знаю, что он просто не читал Лескова. Он, кажется, даже устав толком не читал.
Из Кёнига нас там было двое. Я и Костя Фишбейн. Он тоже Лескова не читал. Либо читал, но не то. Вот недавно вышла антология "Русские писатели о евреях" - то, что вы хотели узнать о взглядах наших классиков на проблему межнациональных отношений, но боялись спросить. Если бы она вышла раньше, пусть в самиздате, пусть хоть на туалетной бумаге, - я бы немедленно порекомендовал её Фишбейну. Некоторые вещи очень хорошо надо знать.
Костя был, что называется, шлимазл. Не соображал, как правильно открыть консервную банку, пожарить картошку или врезать товарищу по оружию ременной бляхой по морде. Он был такой хрупкий, не то чтобы прямая противоположность мне, но близко к этому: я отвечал определению Марка Фрейдкина "еврей-грузчик", только по неизвестной Богу и комсомолу причине обременённый интеллектом. Я хотел о нём заботиться. У меня никогда не было младшего брата.
Предысторию я тебе приведу. В его версии, разумеется. Некая девица послала Костю назад к Богу Израилеву, обвинив в еврействе глобального масштаба, а заодно заклеймила маменькиным сынком. В состоянии нервного срыва он ушёл в армию, которая сильно усугубила всё это, а через год старший товарищ стукнул Фишбейна башкой об косяк, и после этого я его три года не видел. Не надо было ему туда ходить. Его бы не стукнули об косяк, а я бы не увидел его никогда. Такое бывает. Не все кёнигсбергские евреи знакомы между собой. Представь себе.
Представь себе казарму крупным планом; грязный снег, "салаги" с лопатами. Темнеет. На заднем плане крики сержанта: "Быстрее разгребайте снег, оглоеды, а то к семи часам растает!" И попробуй что ему сказать в ответ - попадёшь на "губу". Вообще, гауптвахта, куда меня однажды отправили за победу в драке, показалась мне очень своеобразным социальным институтом. Особенно ближе к ночи. На стенах жёлтые подтёки мочи, полутемно. Решётка рельефно выделяется на фоне тёмно-жёлтого стекла. Из окна видно трансформаторную будку. Мерзкая картина в духе соц-арта. Папиросы у меня отобрали. Я стоял у окна и вспоминал.
Государственный праздник - какая, к чёрту, разница, какой, они все на одно лицо. Шум, доносящийся из офицерской столовой, пластинка Марии Пахоменко на патефоне - официозная попса. Мы с Костей курили у входа в казарму, и всем было плевать, что мы уже не пьём со всеми, потому что все были вусмерть пьяны. Тогда я впервые заметил, насколько Фишбейну не идёт форма. Раньше как-то внимания не обращал. Я, относительно пьяный, мечтательно сказал:
- Мне тут друг написал, что у них на филфаке по общежитию стадами свободные девушки ходят, и они на них не обращают внимания.
Фишбейн, относительно трезвый, завистливо ответил:
- А мы тут на стенку лезем... Обязательно поступлю на филологический, если меня раньше не убьют.
- Мы выжили при Понтии Пилате... и намного раньше, - сказал я, собиравшийся поступать на исторический факультет: филологией я был сыт по горло. - Давай выживем ещё раз.
- Я же антисоветчик, фарцовщик, еврей, - шёпотом перечислил Фишбейн. - Меня обязательно убьют. Я... - Он замолчал. Мимо прошёл капитан, и мы отдали ему честь. Капитан рявкнул:
- Чтобы в следующий раз на вахте были все бланки пропусков и ручки до единой! - И, шатаясь, ушёл.
Тут Фишбейн предложил мне выйти в туалет. Я пошёл, ничего не подозревая. Там ни черта не было, даже света. Не думал, что он начнёт приставать ко мне: "давай помогу", "мы быстро, никто не войдёт" и прочее.
- Ты спятил? - спросил я (на самом деле я задал другой вопрос: весь дальнейший разговор, как и все остальные наши разговоры, был на мате.). - Правда, что ли, тебя парни из шестой роты опустили, теперь у тебя крышу снесло на этой почве?
- Никто меня не опускал. Мне самому так хочется.
- Допился до белой горячки?
- Тихо! - сказал он, и мне показалось, что становится совсем темно, и больше никто не придёт сюда. Я знал, что за это положена статья, но после года в армии мы были готовы трахаться хоть с кирпичной стеной. Это семитский темперамент. Вдобавок богемный гуманитарий всегда чувствует себя в дисциплинарно-карательных заведениях... немного не так. Я боец по натуре, в нормальной армии я бы служил, как следует, но это было сочетание колхоза и зоны, выдержанное в стилистике театра абсурда. У таких, как я, крыша здесь мгновенно съезжала. Искажённое, перекошенное мышление, такое чувство, будто всё время видишь своё лицо в кривом зеркале. И дверь комнаты, где это зеркало стоит, заперта. И ключ тебе выдадут только спустя определённое время.
У нас в части пили все и всё, что горит. Некоторые парни спали друг с другом, но мне казалось, что это пройдёт, когда мы окажемся на воле, эта простительная в данных обстоятельствах слабость исчезнет сама по себе. Ну, что ещё умного сказать по этому поводу?
Такое повторялось несколько раз, потом мы надолго расстались. Пока я сидел на гауптвахте, его избили и отправили в лазарет. Вскоре Фишбейна комиссовали, и почти три года я его не видел. Писать ему было бесполезно: он куда-то делся.
По его словам, он раньше жил в двухэтажном немецком доме, из тех, которые вместе с кирхами разобрали на кирпич. Я однажды на каникулах проходил по этой дороге, сразу перед фортом Лендорф. Увидел ямы, доски и немного кирпичей. Сейчас там дрянь какая-то стоит, то ли гараж, то ли помойка. А у меня слабость к хорошей архитектуре. Когда снесли кирху Лютера, было очень жаль: один Шаддай знает, чего мне стоило не врезать близстоящему рабочему по яйцам.
Мы встретились, когда я учился в университете. Фишбейн разыскал меня через общих калининградских знакомых, пришёл ко мне в общежитие и рассказал несколько своих кошмарных снов. Он по-прежнему был красивым - такая изломанная, кажущаяся непрочной красота, нет, не женственная, а просто очень странная, что ли. Я только потом понял, что именно такие лица бывают красивыми всю жизнь. Чтобы не портить мне репутацию, он явился в обычных советских шмотках: старосты, вечно следящие, кто к кому в чём ходит, могли здорово напакостить, - но с места в карьер заявил, что этот маскарад только ради меня, поскольку он опять валандается с фарцовщиками, но в целом собирается поступать в университет. Я видел, что нервы у него сильно не в порядке, и приписал это пережитому в армии и больницах.
Тебе любопытно, почему я не послал его к чёртовой матери? Думаешь, потому, что у меня были к нему глубокие чувства, или из чисто интеллигентской вежливости? Ничего подобного. Это советское воспитание. Советско-хасидское, я бы сказал. Нам не было плевать друг на друга до такой степени. Вот ваше поколение очень себялюбивое. Вы, вроде, изучаете традицию, иврит, помните, сколько раз в субботу надо руки вымыть. У нас не было, конечно, такой возможности, но в нас жила вечная еврейская семейственность, которую я в России вижу всё реже. А в Израиле наблюдаю только грызню двух семеек, ортодоксов и всех остальных, это какой-то ёбаный Шекспир, и долго так продолжаться не может. Чума на обе их синагоги - арабская чума.
- Костя, - говорю, - ты что, охренел? Ты почему не писал мне, сука?
А он смотрит на меня, как на эсэсовца, башку, словно Мандельштам, запрокинув. Та ещё картина маслом.
- Не бойся, - говорю, - я всё простил.
Обстановка в комнате была убогая, и он это отметил. Ты вот не жил в общежитиях, у тебя своя квартира. Не поймёшь. Описывать это место бессмысленно. Там надо пожить. Желательно, в компании двоих-троих комсомольцев. Воздержусь от дальнейших комментариев, отмечу только, что швабру там было днём с огнём не найти, зато всегда можно было найти водку.
- В армии было ещё хуже, - сказал я. - Почему ты в Калининграде учиться не хочешь?
- Потому что это Калининград. Слушай, твой сосед - не стукач?
- Он надолго к бабе ушёл, не волнуйся. Ты бы ещё спросил, нет ли "жучков" за обоями! У тебя шпиономания?
- Последнее время я всех во всём подозреваю. Пошли погуляем, Миша.
Я подвинул ему бутерброды, потому что Фишбейн был из тех людей, которые всегда забывают пообедать и вообще много чего забывают, зато годами помнят всякую дурь, досконально, как математик - сложносочинённые формулы.
- Скоро вернётся второй сосед, я чувствую, - сказал он. Сторонник интуитивного метода, бля.
Сосед вернулся, и мы побрели на бульвар. Хотелось одновременно много всего сказать и не говорить ничего. Я поймал себя на мысли, что действительно по нему соскучился. Он всегда внимательно меня слушал, всегда был рад меня видеть. Такого человека неудобно выставлять за дверь, даже если он идиот. А Костя не был идиотом, он даже, кажется, отличал Магритта от Уорхола. Для того времени это было сильно. У него был совершенно не научный склад мышления, но многие вещи он схватывал на лету. Мы шли по бульвару в темноте - половина фонарей не светила, - и я думал - видимо, повлияла водка, - что его глаза меняют цвет в зависимости от настроения, от чёрных до светло-карих.
- А у кого ты остаёшься ночевать? - спросил я.
- У одного знакомого, - легко ответил Фишбейн, - он печатается в идише цайтунг. - Иногда мы употребляли идишистскую лексику, чтобы нас хуже понимали. - Это паскудная коммуналка, но у тебя же остаться никак.
- Только на одной койке. - Повисла пауза. - Или на полу, - добавил я. Навстречу нам маршировала бодрая кучка молодёжи со специфическими значками и красными повязками. Дружинники хуевы. Я бы предпочёл, чтобы нам сегодня не попадался никто.
- Я понял, что ты им только мозги пудришь, - заговорил Фишбейн, как ни в чём не бывало, когда мы поравнялись с убийственным сталинским памятником, - ты делаешь вид, что в партии, а на самом деле...
- Я хочу заниматься наукой. Ради этого можно. Иначе меня не возьмут в аспирантуру. Я иногородний. Я не женат на москвичке. Мой дядя был врагом народа, и начальству плевать, что его сто лет назад репрессировали, - это всегда будет что-то да значить. Без вранья ничего не выйдет, будь я хоть семи пядей во лбу.
- У тебя сильная воля, у тебя система в голове, у тебя полная голова систем. Как у Сталина!
- Заткнись, - оборвал я. До сих пор я не понял - или не вспомнил - была это зависть или жалость.
- Я выйду оттуда и уеду, - тихо продолжал я. - После...
- А я хочу здесь жить, - улыбнулся Фишбейн, - потому что здесь полно безумцев, таких же, как я; здесь можно плевать власти в лицо и вешать в квартире иконы. А если тебя кирзачами запинают до смерти, возникнет чувство, что умираешь не просто так.
- Откуда ты знаешь?!
- Я уже сейчас это чувствую.
- Оставь ты это бабское наитие и посмотри правде в глаза.
- Я смотрю, - миролюбиво проговорил мой спутник, - я вижу, что лично мне жить лучше вот так, а не иначе. А то я буду в психушке. А иногда мне лучше действительно отлёживаться в психушке. Я же не ты, Миша.
Мы дошли до фонаря, возле которого целовалась парочка - девушка в отвратительных социалистических ботах и плотных колготках и парень никакой внешности; фонарь не горел.
- Говорят, на западе можно просто идти с бутылкой пива по улице, днём, и полиция не остановит, - сообщил я.
- Говорят, когда Аллен Гинзберг приезжал выпивать с нашими культурными битниками, они ни черта не поняли, какой человек перед ними, - насмешливо отозвался Фишбейн.
- Он же этот, - хмуро сказал я, - гомосексуалист.
- Это нормально, - спокойно сказал Костя, - я книжки про это читал, по психопатологии. Наши врачи - все мудаки. Я тебе подробно могу объяснить, где они врут. И древних греков читал, уже позже, без купюр.
- Пациентам нельзя читать в психушках книги по психопатологии.
- Мне Софья Владимировна Рафалович, замглавврача, позволяла, - усмехнулся он. - И всё остальное позволяла тоже.
- Так причём тут древние греки? - поинтересовался я с мрачной иронией. Я тоже всё это пролистывал. В диссидентских квартирах ещё не такие фолианты можно было найти.
- На одном пятом пункте в области получения блата далеко не уедешь, Миша.
- Сволочь ты, - беззлобно охарактеризовал я.
- Я не шучу.
Снова повисла пауза. Я смотрел по сторонам. Цвели акации, баба на балконе вешала бельё. Из ближайшего распахнутого окна неслась песня про Ленина и октябрь. Захотелось кинуть в окно кирпич.
- Миша... только не прерывай меня. Любовь между мужчинами - вещь совершенно необычная и в то же время естественная.
Лекции мне решил читать, сука, подумал я, только этого недоставало. Я хотел забыть те несколько случайных эпизодов, за которые меня забросали бы камнями Моисеевы законники. А он будто напоминал о них каждым своим жестом. Я хотел сказать: у тебя красивая форма губ, красиво лежат волосы, несмотря на ветер; я это замечаю, но это ничего не значит, это не имеет отношения к той комнате, в которую ты хочешь меня увести. На нём был обтягивающий свитер, который шёл ему гораздо больше, чем шинель. У тебя всю жизнь будет стройная фигура, хотел я ему сказать, а у меня - чёрт его знает. Я был намного сильнее, но во мне никогда не было этой небрежной, почти, я бы сказал, ненормальной лёгкости. Кем бы он стал в Моисеевы времена, пророком или жертвой левитов? Интересно, пророков когда-нибудь убивали за мужеложство? В Торе всё равно об этом не написали бы.
- Ну, ударь меня, если хочешь, - шёпотом сказал он.
- Я не кагэбэшник, - хмуро заверил я.
- Меня уже били сапогами по рёбрам, - с пафосом сказал Фишбейн. - Я знаю, что это. Я не буду говорить, что не боюсь. Просто я знаю, что это такое, и готов к этому.
- Успокойся.
- У тебя есть девушка?
- Ты уверен, - осведомился я тоном советского психиатра, - ты уверен в том, что всё это происходит само по себе, а не по вине твоих расстроенных нервов?
- Не отвечай по-еврейски вопросом на вопрос, говори прямо, я хочу услышать.
- Ты клинический психопат.
- Говори.
Я попытался свести ситуацию на нет, то есть, свести к шутке, то есть, мне так показалось:
- Ну, если бы ты был девушкой, я бы, наверно, поцеловал тебя прямо возле этого фонаря.
- Я серьёзно. Зачем ты подрабатываешь грузчиком? У тебя руки художника, скульптора, учёного. Тебе противопоказано таскать грязные ящики с советским дерьмом.
- Затем, - злобно ответил я, - что я не хочу есть советское дерьмо и носить советское дерьмо. Я не живу на стипендию. Я на неё подыхаю. От эстетического и социального шока. Всё понял? Если нет, почитай лекции Левады, у меня они есть.
До сих пор не знаю, прочёл он их или нет.
3.
В тот проклятый вечер мы вполне органично вписались в квартиру моего собутыльника-диссидента, сведений о котором я не имею уже двадцать лет. Кажется, он уехал в Америку угадай по какой визе. Ну, ладно.
Хозяин сжёг диван (почти, это случилось за неделю до нашего запоя, в районе праздника офигения Господня, о котором нам прожужжал все уши собутыльник хозяина Марк Наумович Герштейн), оставил, следовательно, свою кровать для гостей и ушёл к какой-то поэтессе в компании Марка Наумовича. До утра.
Фишбейн выбросил бутылки в мусоропровод и выключил в квартире всё, кроме настольной лампы. Он старался не смотреть на меня, но я чувствовал, что ему хочется на меня смотреть. Мне это не нравилось. Или я внушил себе, что не нравится, не помню.
- У меня правда есть девушка, - сказал я, когда он лёг рядом со мной.
- Еврейка-отличница-динамистка? - Тогда таких во всех университетах было полно. Тебе, наверно, отец об этом рассказывал. Нет?
Надо сказать, мне стоило большого труда послать его подальше, и он затаил обиду. Кстати, на той девице я так и не женился. Никогда не надо жениться на динамистках. Сначала они просто тебе не дают, потом не дают тебе твою кровную зарплату, используя её в своих сомнительно-хозяйственных нуждах, потом, после развода, не дают общаться с детьми, потом, ближе к пенсии, не дают тебе жить спокойно, рассказывая общим знакомым, какой ты в молодости был козёл. В твоём поколении это ещё не началось, в моём - до сих пор не закончилось.
Со временем я его почти возненавидел. Он ведь втайне издевался надо мной. Ты как бы имеешь режим, говорил он, но при этом продолжаешь принадлежать к категории "честный еврей", а это страшная категория, она самоуничтожается и редко воскресает. Он одерживал надо мной свою внутреннюю, тщательно скрываемую победу. Над моими предрассудками и моими настоящими желаниями. Над моим нонконформизмом, понимая, что подсознательно я хочу отомстить системе любым способом. Таким тоже. Поэтому я всегда найду внутренние аргументы оправдания нашей связи. Отступи на шаг от государственного закона - попадёшься в руки закона нравственного. Отступи и от него - попадёшь в руки закона безнравственности. Или, как говорил один современный философ, безнравственности не существует? Я не знаю, что такое безнравственность в субъективном абстрактном понимании этого философа, я знаю, что Фишбейн был сумасшедшим подлецом. У него было ни грамма совести и незаурядное умение это скрывать. У него были такие руки, что отдыхают все художники, скульпторы и учёные.
Памятная картинка: лето, деревья цветут, фамилия Фишбейна в списке поступивших на исторический факультет, далее моя фамилия на доске почёта, сотрудница кафедры, с которой у меня был роман, поспособствовавший заодно устроению Фишбейна - да, я её очень попросил, - итак, кафедральная прелестница, грызущая орехи на ходу, прямо секретарша из "Четвёртой прозы", и над всем этим - дымовое облако застоя. Мы спорили, какой зубной порошок лучше отбивает запах спиртного. Предчувствие восьмидесятых. Я шучу. В том году в совке даже невинный фильм о подростковых поцелуях на школьной территории казался кощунственным. В том году за пределами совка великие режиссёры создавали великое кино. Приближался Вудсток. Я переписывал от руки запрещённую литературу. Кузнецова уже вышвырнули из страны, Ковалёв ещё пытался что-то делать. Что ещё рассказать?
Однажды мы с одной плохой еврейской девушкой, похожей на Эмму Голдман, шли в гости к одному антикоммунисту. В его квартире всё было сдержанно и цивилизованно, это чтобы отвести милиции глаза. Что вы, говорил он, соседи просто мне завидуют, что у меня есть буфет "Хельга". Клевета на простого советского учёного. Я живу очень скромно. Подумаешь, буфет.
- В Питере трахаться интереснее, - сказал я ей после распития портвейна. - Там кругом ростральные колонны и культпросвет. Секс становится эстетической данностью. - Трезвый я никому такого не говорил. - Кстати, знаешь, кто ввёл неологизм "трахаться"?
- Кто?
- Гриммельсгаузен, - сказал я.
- Не ври.
Люди в квартире шуршали пачками ксерокопий. Их было столько, что шорох не могли заглушить даже звон бутылок и запрещённая музыка. Удачный выдался день.
- Я хочу группового секса под клёвую музыку, - сказала мне плохая еврейская девушка. Я же говорю, Эмма Голдман отдыхает.
- Здесь - не получится, - полушёпотом ответил я. - Хозяин ищет себя в христианстве.
- Тогда какого хуя мы сюда припёрлись?
- Приходится смиряться с недостатками соратников. Их, в конце концов, не так уж много.
- Недостатков?
- Соратников.
Тут позвонили в дверь, и Марк Наумович пошёл открывать. Было ему тогда лет тридцать, и он носил чёрную шапочку типа кипы. То есть, израильтянин решил бы, что это в честь кипы, а на самом деле это было à la Алексей Фёдорович Лосев, который на старости лет тайно принял монашество. Тогда мы не знали про его монашество, знали только про шапку, и то не все, а только лица типа Марка Наумовича, чтоб его Лосев побрал. Я всегда был далёк от православия, особенно еврейского, но Марк держал целый стеллаж самиздата. Приходилось терпеть. Пьяный, он был даже симпатичен, пока ему Христос в голову не ударял.
Итак, на пороге стояли Фишбейн и хорошая еврейская девушка. Звали её Люда. Она не всегда была хорошей. Как-то мы даже пили с ней после комсомольского собрания, посвящённого вреду алкоголизма. Но на фоне Ады, нашей специалистки по групповому сексу под клёвую музыку, она казалась просто монашкой. Вроде супруги Алексея Фёдоровича Лосева, которая вместе с ним тайно приняла постриг. Хорошо ещё, шапку не надела, иначе их обоих упекли бы в дурдом.
Фишбейн бросил настороженный взгляд в мою сторону, а хорошая еврейская девушка громко произнесла:
- Я так и знала, что он... с этой.
- Люда? - пробормотал я, откладывая в сторону ксерокопию Мандельштама. - Не ожидал тебя здесь увидеть.
- Она из наших, ты что? - шепнул мне один из наших, прикрывая Мандельштама томом Ильича, над которым потешался весь вечер. - У неё дядя был стилягой в Казани.
- Людмиле просто интересно познакомиться с цветом нашего диссидентства, - без иронии сообщил Фишбейн, проходя к столу.
- Людмиле просто интересно, кто, что и кому говорит, - громко сообщила плохая еврейская девушка, откладывая в сторону все ксерокопии, которые ей к этому моменту успели подсунуть.
- Это ты на что намекаешь? - растерялась Люда. - Я - честный человек, я...
- ...дала честное комсомольское, что всё услышанное здесь буду пересказывать в ЦК комсомола!
- Ада, заткнись, - посоветовал мой сосед.
- Хватит мне рот затыкать. Ты ещё скажи, что это я стукачка, а не она.
Люда пришла в себя:
- Возомнила себя великой поэтессой и городишь неизвестно что!
- Зубрить надоело и шпоры писать? - парировала Ада. - Теперь хочешь заучивать наизусть запрещённые имена и писать доносы?
Люда бросила возмущённый взгляд в сторону Фишбейна и сказала:
- Вот уж не думала, что такой человек приведёт меня в такую помойку.
- Какой человек?! Чемпион по бегу до пивного ларька и обратно? Его все по очереди посылают. За бутылками.
- Прекратите, - потребовал Марк, - иначе выйдете отсюда обе!
Но вывел он не девиц, а меня. В соседнюю комнату. Уходя, я услышал, что Фишбейн тоже собирается уходить.
- Куда же вы, сэр? - начал глумиться один диссидент. - Посидите у камина со свечами.
- Он за бутылкой для нас хочет сбегать, - предположил второй. Под общий смех Марк захлопнул дверь за нами обоими.
- Это она специально за Костей увязалась, чтобы застукать тебя с Адой, а все разговоры про творчество и стукачество - так, pro forma? - осведомился он.
- Что-то вроде этого, - хмуро ответил я. Ах, Марк, инженер человеческих душ! В каком Неве-Эфраим ты сейчас, в какой Кфар-Сабе?
- Ты свои личные отношения с бабами, - посоветовал он, - сюда, пожалуйста, не переноси. У нас и так хлопот хватает. Позавчера милиция оштрафовала меня за шум в неурочное время. Соседи донесли.
За стенкой раздался грохот, и мы поспешили вернуться, пока цвет диссидентства всё окончательно не раздолбал. Но это не цвет диссидентства, а Люда, резко вскочив, опрокинула салатницу и бутылку водки.
- Хорошо, я уйду! - злобно обратилась она ко мне. Видимо, за полторы минуты нашего отсутствия ей уже успели наговорить обо мне всякого говна.
Я не забуду взгляд Кости в тот вечер: он смотрел как бы в вечернее небо, как бы в окно, а потом обернулся ко мне, сука, и я всё понял. Он ведь привёл хорошую еврейскую девушку не для того, чтобы отомстить Аде, к которой ни малейшего отношения не имел, а чтобы отомстить мне. Догадывался, что я собираюсь жениться на Люде из-за московской прописки.
Я мало общался с ним на старших курсах, не до этого было. Он выпивал, учился плохо. Его подмосковная тётка периодически бегала в деканат с подачками. Я не верил, что он стукач, не хотел верить, что Люда - стукачка, но теперь моё доверие к ней было подорвано, не говоря уже об её доверии ко мне.
Я чувствовал, что он ревнует меня к ним. И не по типу "я тебя немножечко ревную к совещаньям, книгам и друзьям". Всё разворачивалось в несколько иной плоскости, которая привлекала меня всё меньше и меньше. Игнорируя Фишбейна, я вышел прочь из квартиры, бутыль с собою прихватив, а с нею вместе прихватилась и Ада, как-то это вышло само собой. На улице подле фонаря мы стали пить портвейн из горла по очереди, а с неба по очереди падали звёзды - или это были наши советские спутники? Допив бутылку, я швырнул её на газон и посоветовал всему миру подальше к чёрту пойти, улететь на луну вместе с Гагариным, и чего только я ему не пожелал. Не помню, легли мы прямо на газон, или это мне потом приснилось. Было очень похоже на правду.
Я пришёл в себя от свистка милиционера. Помню, что мы были ещё одеты, иначе всё могло обойтись гораздо хуже. Я обернулся и сказал менту, что не встаю по свистку и окрику. История закончилась в участке. Заполняя протокол, лейтенант то и дело отрывался, чтобы дочитать статейку в газете "Советский спорт"; вечно я всякую ерунду запоминаю. Мои мемуары будут состоять из ерунды.
- Квартира подозрительная, соседи неоднократно жаловались на нарушение порядка. Что вы там делали?
- Играли в шахматы, - ответил я.
- Так не бывает, - не поверил сержант.
- Бывает, - сказал я. Начинала болеть голова, и очень хотелось эмигрировать.
- Шахматисты - у них у всех пятый пункт, - сообщил лейтенант, откладывая газету. - Космополиты. Так и запишем.
- Не имеете права, - сказал я.
- Имеем, - сказал лейтенант. Так меня и записали в космополиты.
4.
Любая фраза может зачесться тебе в минус, если у тебя пятый пункт; любую фразу могут привязать к твоему пятому пункту, неважно, шёлковыми ленточками или бечёвкой. Любое обвинение прицепят к твоему пятому пункту, как жестянку к собачьему хвосту, и ты сможешь только бежать, оглохнув от грохота. Под общий смех. Лирическое отступление, больше таких не будет.
Меня не покидали две мысли. Одна: будь со мной рядом Люда, она позвонила бы своему отцу, у него были связи. И вторая: во всём этом косвенно виноват Фишбейн. Я долго с ним не разговаривал. Трудно сказать, кто начал молчать первым. Моя репутация на факультете была подмочена, и со мной не только Фишбейн перестал общаться, но и жена секретаря комитета комсомола. Может быть, у неё были виды на меня, а теперь она узнала, что я пил в двенадцать ночи портвейн с самой скандальной студенткой истфака. (К слову, Аду отчислили за аморальное поведение, и сейчас она живёт в Канаде. Неплохо, кстати, живёт.)
Через пару месяцев мне пришло письмо. Такой подозрительный конверт с иностранными марками. Американская аспирантка-славистка с русскими корнями хочет узнать о литературных и исторических вкусах современной социалистической молодёжи. Как смотрят студенты нашего факультета на историко-архивные события времён культа личности? Я отбросил перочинный нож, которым вскрывал конверт, и задумался, уж не пародия ли это. Уж не провокация ли. Я хорошо для советского человека разбирался в английском, мы действительно что-то там писали для США. Но эта фигня была шита белыми нитками.
- Миша, тебе кто-то хочет запудрить мозги, - подтвердил новый сосед по комнате, неглупый парень, служивший под Магаданом, - таким путём в органах надеются, что корреспондент по глупости назовёт запрещённых писателей или что-то не то про коммунизм брякнет.
- Грубо работают, - констатировал я. - Я же не первокурсник. Перечислю ей всех разрешённых.
- Да плюнь на них, не отвечай.
- Они это поймут как знак согласия с косвенным обвинением в инакомыслии. Напишу.
Практически перед защитой меня прямо с лекции погнали в деканат. Там сидел офицер КГБ в штатском. Лично я его не знал, но сразу понял, кто это, так перед ним декан лебезил. Вскоре декан вышел. Кагэбэшник сказал мне:
- Надеюсь, вы не будете отрицать, что вели более чем подозрительную переписку с американской аспиранткой?
- Ничего подозрительного в ней не было, - сказал я, стараясь вести себя спокойно. В конце концов, моих родственников в сорок третьем году бросали в ямы с гашёной известью. Хуже, чем дяде Моисею, мне не будет.
- У нас есть сведения, что эта славистка, - фамилия её, кстати, была как бы Гинзберг, - состоит в сионистской организации.
- Она представлялась коммунисткой, - ответил я.
- Это не так.
- Пожалуйста, объясните, почему.
- Это конфиденциальные сведения, не имею права. Кроме того, вы были замечены в автобусе с ксерокопией Булгакова. Он в нашей стране запрещён, вы знаете это?
- В каком автобусе, когда, кем?
- Здесь я задаю вопросы!
- Извините, но я не готов это подтвердить, это провокация.
- Вы называете советскую власть провокацией?
- Это провокация со стороны завидующих мне лиц, которые знают, что у меня есть рекомендация в аспирантуру. - Всё-таки мне было уже двадцать семь, и выпутываться из переделок я научился.
- Это подтвердил один из ваших друзей, - сказал офицер.
- Что ж, - ответил я, - возможно, он тоже хочет в аспирантуру.
Разговор с учебной частью был ещё короче.
Декан поразорялся малость, пораспинался, поклялся красным знаменем, что не верил, что такой способный студент и чемпион факультета по метанию хуйни будет так себя зарекомендовывать. Зам декана напомнил случай с безобразным распитием портвейна на глазах у сержанта четвёртого отделения милиции. В итоге декан сказал:
- Мы не можем предоставить вам обучение в аспирантуре. Как вы повлияете на студентов?! Вы проявили себя как недостаточно ответственный и дисциплинированный человек.
Я забрал диплом и ушёл. Ну, не в тот день, немного позже. Ещё удивился, почему мне разрешили сдать госы. Последняя подачка советской власти.
Отметить события минувших дней я решил в квартире Марка Наумовича. Собственно, это он мне предложил. Когда я пришёл, все уже выпивали под иконами. И знакомые, и не очень знакомые лица. Парни в вельветовых брюках, девушки в юбках, сшитых из кусков разных тканей. Одна была в юбке с красно-чёрными клиньями. Марианна Соколова, представил её диссидент номер один, не буду называть при тебе его фамилию, потому что сначала я её назову, затем по инерции буду рассказывать, какой он был свиньёй, а делать этого не надо, про него сейчас чуть ли не в учебниках пишут.
По секрету он поведал мне, что фамилия Марианниного деда изначально была Боргенихт. Должно быть, у кого-то из Марианниных предков в восемнадцатом веке не хватило денег на взятку чиновникам, наделявших ашкеназим немецкоязычными фамилиями. Ты, дорогой мой, учил немецкий? Тогда делай выводы. Дед стал революционером и получил наименование Соколов. Интересно, каков был размер взятки? Дюжина расстрелянных буржуев?
Марианна была поддавши, курила сигарету с мундштуком и высказывала недовольство по поводу незаконченных переводов "Улисса". Неплохая тема для девятнадцатилетней барышни. Потом речь зашла обо мне.
- В Калининграде поступлю в аспирантуру, плевал я на этот их престиж, - сказал я, допивая водку.
- Верно! - сказал диссидент номер один.
- Обожаю Нахмансона, - сказала Марианна. Мы были знакомы уже давно - двадцать минут.
Хозяин быстро перебил:
- Хорошо, что не посадили. А вот Зильберовича посадили по сто двадцать первой статье, ты слышал?
Я услышал скрип отпираемой двери. Диссидент номер два кого-то впускал.
- Так он всё это время со своими студентами мужеложством занимался, а не квантовой физикой? - поинтересовалась Марианна.
В прихожей кто-то, споткнувшись, уронил авоську с винными бутылками. Красные пятна расползлись по паркету, словно кляксы красных чернил - по ученической тетради.
- Фишбейн! - в бешенстве рявкнул хозяин. Кого же ещё могли послать из этого флэта за выпивкой?
Началась трагедия с элементами абсурда.
Диссидент Љ 1: - Ужрался в доску.
Диссидент Љ 2 (меланхолично): - Смотри, Петя, как наши деньги текут на паркет.
Диссидент Љ 3 (принимая как данность): - Точнее, сквозь паркет на головы соседям.
Фишбейн: - Да, признаюсь, это я разбил и разлил. (Ищет глазами швабру и тряпку.)
Диссидент Љ 3: - Не в этом, Фишбейн. Признайся в том, что ты педераст.
Фишбейн (растерянно): - Ты спятил?
Хозяин: - Слухи давно ходят.
Фишбейн: - Да пошёл ты нахуй!
Хозяин: - Мне тут не надо, чтобы про мою квартиру говорили, будто здесь древнегреческий притон. Учти, Костя. Я интеллигентный человек, и мы расстанемся, как культурные люди, не имеющие друг к другу претензий. Стоит появиться одному такому, как всю компанию начнут подозревать, а потом все мы хором садимся. Спасибо, Фишбейн. Дверь у тебя за спиной.
Фишбейн: - Из-за сумки дурацких бутылок затевать такую брехню...
Диссидент Љ 2 (пьяный): - Спорим, он провокатор? Разыгрывая пидараса, всех нас хочет подвести под монастырь!
Диссидент Љ 3 (трезвый): - Костя, тебя Лёня Гольцман видел на флэту у попа, который якобы инакомыслящий. Но про него умные люди знают, на кого он работает. Это о чём-то говорит.
Фишбейн: - Что я вам сделал?
Хозяин: - Ничего, Фишбейн. Ничего.
Костя смотрел на меня вопросительно, как бы ожидая защиты, но я помнил, что он мне устроил, приведя Люду не вовремя. Я был зол на него. За всё. Зол настолько, что выглядел предельно спокойным. Я молчал. Дойдя до предела, злость превращается в безразличие.
- Тогда, Марик, я тебе скажу, кто ты, - неожиданно заговорил Фишбейн. - Самодовольный ублюдок, который, несмотря на самодовольство, запутался в говне. Преподаватель научного атеизма, пьющий под пародией на икону Спаса На Крови. Ты мечешься, как героиня Ахматовой, между молельной и будуаром. Между разрешённым благополучным существованием и красивым демоническим бунтом, который разыграл ровно по правилам. Ты не усвоил, что настоящий бунт - это нечто другое. А если ты сам работаешь на КГБ, меня это не удивляет.
Марк Наумович не выдержал и, как настоящий культурный человек, оскорблённый в своих побуждениях, стал бить Фишбейну морду и вскоре выкинул его за дверь. Судя по грохоту и матерщине, Фишбейн летел до первой ступеньки лестницы. Присутствующие даже не пытались их разнять: если Марк Наумович кому-то бил морду, это было страшно. Бич, бля, Господень.
- Товарищи, у всех с собой паспорта и студбилеты? - мрачно поинтересовался диссидент номер один. - Скоро придут жандармы, чтобы разобрать нашу баррикаду на дрова.
- Соседи уехали на дачу, - ответил Марк. - Я вам с самого начала это сказал, но вы зациклились на всяких пидарасах. Ничего уже не помните.
- Марк, если ты сломал ему рёбра, внутренняя разведка тебя по жопе не погладит, - укоризненно проговорила Марианна. - И вообще, нельзя портить шкуру рабов. Так считали древние греки-работорговцы.