Георгиевский Леонид Николаевич
Хаим Мендл. часть 1

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Георгиевский Леонид Николаевич
  • Размещен: 04/02/2017, изменен: 04/02/2017. 90k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Действие разворачивается в Польше 1890-х годов. Переписчик Торы сбегает из гетто, чтобы не сесть в тюрьму за долги и оскорбление чиновников.

  •   Если останетесь на земле сей [Израилевой], то Я устрою вас и не разорю, насажду вас и не искореню, ибо Я сожалею о том бедствии, какое сделал вам. <...> Если же вы скажете: "не хотим жить в этой земле", и не послушаетесь гласа Господа Бога вашего, говоря: "нет, мы пойдём в землю Египетскую, где войны не увидим, трубного голоса не услышим, и голодать не будем, и так будем жить" <...>, то меч, которого вы боитесь, настигнет вас там.
      
       Книга Иеремии
      
      По непроверенным данным, кто-то зашёл слишком далеко... утратил чувство реальности, отказавшись принимать пинки как должное.
      
       Станислав Баранчак
      
      
      1.
      
       Городишко Заблудув - чистое безумие.
       Нет, никто не хочет никого оскорбить: речь идёт о тысяча восемьсот девяностых годах, и все, кто имеет право почувствовать себя оскорблёнными, уже, разумеется, умерли. Сокращённо город Заблудув назывался "штетл", потому что был населён преимущественно евреями. А евреев в Польше не любили. И сами евреи там не любили друг друга. Когда им надоедало слушать рассказы раввина о планируемом на ближайшее время приходе Мессии, они принимались рассказывать бредовые истории друг о друге. Одна из них могла бы начинаться более чем традиционно.
       У старого Шлойме было двое сыновей. Один жил в Могилёве и работал извозчиком, а другой был Хаим Мендл. Он периодически напивался, а затем:
      пел хасидские песни так, что слышал весь квартал; ругал жену по матери; приставал к людям с долгими беседами на религиозные темы, а когда люди
      наотрез отказывались с ним общаться, говорил так:
      - Да отсохнут ваши руки и ноги, и да передохнут ваши волы и ослы, и да будет так же и на следующей неделе, омэн!
       Это многих возмущало. В таком благочестивом квартале, во времена правления любавического ребе Шолома Дов Бера Шнеерсона - пьющий еврей! Религиозным людям было чем заняться помимо пьянства. Конечно, в квартале были любители выпить, скажем, Вольф-зеленщик, Михл-угольщик, Шолом-гробовщик, раввин Ицхак Нахум Бен Цви Рафаэльзон и многие другие. Но простой народ есть простой народ, а раввину позволено всё. Прочим потомкам левитов негласным законом было позволено пить по субботам, но для Хаима Мендла суббота была каждый день.
       Вообще, это великий грех. Не для того нам Господь дал дни, чтобы мы каждый из них превращали в субботу.
       Ещё Хаим переписывал Тору в пьяном виде, и этого тоже было делать нельзя. Сойфер всегда обязан быть внимательным, чтобы, не дай Бог, не расставить по привычке под буквами пунктуационные знаки, поскольку Тора должна
      оставаться шифром. А то, не дай Бог, гои залезут да всякие угольщики-зеленщики: ещё вычитают что-нибудь умное и начнут мутить народ, как Барух Спиноза. Надо охранять национальное достояние. Однажды, по молодости и глупости, Хаим поставил "дагеш" внутри буквы "рейш". Свиток пришлось выбрасывать. Во сне сойферу явился рабби Шаммай и долго орал: "Дагеш - святотатство! На тебе всю Тору, иди и переписывай её вместе с комментариями!" - Но много ли заработаешь таким богоугодным делом в маленьком городишке при условиях жестокой конкуренции?
       Было воскресенье. Жена Хаима Хава сходила на рынок и не купила там ни черта. Дома была рыба, был хлеб. И вода. И всё.
      - Пришла, посмотрела и ушла, - отчитывалась Хава перед старым Шлойме. - Ни гроша нет в доме. Мальчишке не в чем идти в хедер. Горе нам!
      - Дурак, - в сердцах сказал Шлойме. - Взял бы учеников, что ли.
      - Да кто к нему пойдёт? "Кто отдаст ближнему на хранение серебро и вещи?" Он ведь или глупости говорит, или молчит целый день.
       Дом Хаима находился на окраине. Стены были оклеены какой-то дрянью вроде обёрточной бумаги, мебель обшарпанная. Шлойме огляделся и вздохнул. Наградил Господь сыночком.
       Дверь открылась, и вошёл Хаим, раскуривая трубку. На нём был старый лапсердак, явно с чужого плеча, и потрёпанная шляпа. Взглянул отец на сына, и убить ему его захотелось.
      - Ну, что? - спросил Хаим. - Перемыли мне кости? А тебе, отец, не стыдно, будучи приверженцем Хабада, оставаться наедине с женщиной?
      - Чтоб чёрт тебя забрал, - пожелал отец.
       Рыжая Хава накинула на голову платок и исчезла.
       Хаим придвинул стул, сел и стал молчать, время от времени затягиваясь дешёвым табаком. В тот август, простите, элул, ему исполнилось тридцать четыре года. Он был среднего роста, хорошо сложен и всё ещё красив той одновременно яркой и сдержанной красотой, какой отличаются ашкеназийские евреи. У него были крупно вьющиеся чёрные волосы, прямой нос с небольшой горбинкой и тёмно-карие глаза. В трезвом состоянии Хаим производил впечатление человека слегка рассеянного и погруженного в себя.
      Чтоб чёрт тебя забрал, - повторил Шлойме и процитировал: - "Проклят, кто не исполнит слова закона сего".
       Припёрся, старый хрен, недовольно подумал Хаим. Смотреть на него тошно. Борода седая, рожа злобная. И наверняка опять попросит денег. Где он ему их возьмёт?
      - Слушай, папаша, - примирительно сказал Хаим, - говори, зачем пришёл, или иди, откуда пришёл.
      - Сам-то ты откуда пришёл?! - завопила Хава, выбегая из-за перегородки. - И что это на тебе такое, в чем людям стыдно показаться на глаза?!
      - Это Натана, кантора, - хмуро пояснил муж.
      - Та-ак, - качнул головой Шлойме. - Последнюю одежду, что ли, заложил? - Хаим молчал. - Ты когда с долгами рассчитаешься? Когда Мессия придёт?
      - Вероятнее всего - да, - задумчиво ответил Хаим.
       Хава грохнула на стол горшок с похлёбкой. Шлойме сразу стало все ясно. Сынок то ли пропил деньги, то ли не желает делиться. А дура эта, Ривка, испортила ему всю субботу, всё свечи опрокидывала и талдычила: "Сходи к сыну, попроси денег, я купила бы рыбу, что за шаббат без фаршированной рыбы?"
       Дура. Неужели не дошли до неё слухи, что сын по уши в долгах, и частный пристав караулит его днём и ночью? Разве этот олух способен заработать хотя бы один злотый? Ему впору самому просить у старика отца. "Фаршированная рыба"! Тьфу!
      - Пойду я, - сказал Шлойме.
      - Счастливого пути, - обрадованно сказал Хаим.
      
      Частный пристав Войцеховский и его приятель прокурор мирно шли по улице к дому частного пристава. Вдруг Войцеховский заметил пожилого еврея в низко нахлобученной ермолке, который куда-то спешил, бормоча себе что-то под нос и сплёвывая.
      - Полюбуйся, - буркнул пристав, малоприятный бритый лысый угловатый тип в стальных очках.
      - М-да, хорош экземпляр, - сказал прокурор.
      - Да ты не понял. Это отец Мендла, того, который налоги, скотина, не платит.
       Услышав слова пристава, старик припустил ещё быстрее.
       Прокурор был толстый рыжий вальяжный усатый тип. Он любил пошутить и посмеяться.
      - Эй, Шлойме! - рявкнул он. - Шлойме! Гут абенд!
       Старый еврей остановился, мелко дрожа. У него был не самый приятный опыт общения с подобными людьми. Прокурор медленно, со вкусом, приблизился.
      - Передай своему сыну, - сказал он, - что он тянет с выплатой. Тебе так не кажется?
      - К вашим услугам, - пробормотал Шлойме.
      - А Натана Слуцкера ты знаешь?
      - Как же не знать, пане. Натан... он... в конце квартала живёт.
      - Так вот, передай ему, что его тоже оштрафуют. За что - сам знает. Ха-ха-ха!
      - А что ты целый день шляешься по улице? - вмешался Войцеховский. - Ты чем вообще занимаешься? На что живёшь?!
      - Вот... - пробормотал старик. - Постоялый двор держал, да разорился. Живу, на что Лейбл из Могилёва присылает, да вот Хаим...
      - Чего - Хаим? - насторожился Войцеховский, досадливо отмахиваясь от прокурора. - Хаим тебе деньги даёт? Откуда у него деньги?
      - Хаим... это... человек учёный, - мямлил старик, отступая назад. Мимо пронеслась одноколка, чуть не сбив его.
      - Да отстань ты от него, Виктор, - сердито сказал прокурор. - Жидов, что ли, не видел? Ещё помрёт посреди дороги от страха. Пошли.
       Кинув последний, убийственный, взгляд на еврея, Войцеховский зашагал по тротуару, помахивая тростью и размышляя о том, что все жиды - прирождённые воры, а к Хаиму Мендлу неплохо бы завтра нагрянуть с обыском.
      
      2.
      
      - Слышала, всё слышала, - сказала в тот день соседка Эстер, жена резника Вольфа. - Что опять стряслось?
      - Да когда этот проклятый шноррер, отец его, ушёл, я и говорю ему: если ты такой умный, возьми учеников. Или ума у тебя хватает только на то, чтобы отца из дома выгонять? А он отвечает: молчи, дура, что хочу, то и делаю. Учеников я брать не буду, а по отношению к тебе нахожусь в оппозиции.
      - Что-о?.. - переспросила Эстер. Её серебряные серьги жалобно зазвенели.
      - Что-то, плевать он на меня хотел. Говорит, Захарья переманил у него всех клиентов, сплетни о нём распускал, будто он плохой переписчик, и все стали заказывать мезузы только у него, поэтому Хаим уже месяц сидит без заказов. Так ведь сам виноват. К приличному человеку ни одна сплетня не пристанет. А он-то работать не хочет! Ему лишь бы с Натаном лясы точить, а Натан только и делает, что склоняет его к поездке в Святую Землю. И говорит он мне вчера: это всё из-за тебя, это ты держала лавку и разорилась, а я ничего не делал, так что я здесь не причём. Жена обязана содержать учёного мужа! Так хоть бы он Тору изучал, изверг! Сядет, облокотится об стол и спит! А на сына ему наплевать, что у того скоро бар-мицве.
       Эстер выразила живейшее сочувствие, глубочайшее сожаление и искренний интерес, как там поживает юный Давид.
      - А никак! - лаконично отвечала Хава. - Придёт из хедера, облокотится об стол и спит!
      - Это что, - вздохнула Эстер, - у меня-то их шестеро, придут из хедера и ну лупить друг друга. А отец - нет, чтобы разнять, он то у ребе пьёт водку, то с кантором поссорится, и тот обещает его избить.
      - Этот Натан, будь он неладен...
      - А его жена! Разгуливает с распущенными волосами, состоит в третьем браке, читает Маркса и раввину хамит!
       И так далее.
      
       Кантор Натан был человек мирный, почти никого не бил, только обещал, но обещал так, что ему верили. Этот был статный широкоплечий мужчина лет тридцати восьми с тёмно-русой бородой. Натан хорошо знал Талмуд, умел рассудить людей, а стоило молодёжи во время службы расшуметься, ему достаточно было рявкнуть на всю синагогу: "Шма, Исраэль!" - и сразу же воцарялась такая тишина, что, наверно, сам Господь радовался. Но у него были особенности воистину непростительные: он был трижды женат, курил по субботам трубку и принимал у себя Хаима Мендла.
       Натан относился к Хаиму, как к непутёвому младшему брату, хотя известно, что подобные натуры, якобы витающие в облаках и словно отрезанные от мира, в практической жизни бывают более успешными, чем деятельные, но безнадёжные прожектёры. Таким был Натан. Он мечтал уехать в Палестину, учредить там коммуну, чёрт-те что ещё. Разумеется, у него было для этого слишком мало денег, потому что он выплачивал часть жалованья предыдущим жёнам с детьми. В основном, он жил на содержании у жены, тридцатилетней черноглазой красавицы Малки. Дочь знаменитого в своё время люблинского раввина, она успевала за день привести в порядок дом, поработать в лавке скобяных товаров и прочитать очередную научную книгу. Внешне она напоминала Хаиму кумранскую сивиллу из книги царств; авторитетов для неё не существовало в принципе. Натан очень любил жену. Он даже иногда спрашивал, не мешает ли ей распевание псалмов штудировать философские труды, и, получив отрицательный ответ, продолжал орать так, что стены дрожали. Хаиму тоже нравилась Малка, и не без взаимности, но однажды ему померещилась во сне Кетеб-Мерири и пообещала жуткую кару, если он ещё раз изменит жене. И во сне он не понимал: как это он может видеть Кетеб-Мерири и оставаться живым.
      
       Натан выпроваживал резника. На улице было слышно, как он ругается:
      - Вы будете мне говорить, что такое религиозный человек! Вы, Шимон Вольф! Вы, пьяница! Вы будете мне рассказывать, кто такой Хаим Мендл! Да благословит вас Господь, если у вас в голове будет хотя бы вполовину столько, сколько у Хаима!
       Резник, стоя у порога, громко призвал семь казней египетских на многомудрую голову Натана, а также на многомудрую голову Хаима Мендла, омэн. И пошёл домой. Навстречу ему попался Хаим, резник дружелюбно сказал ему: "Шалом алейхем", - и пошёл дальше.
       Натан увидел Хаима из окна и очень обрадовался.
      - Заходи! - крикнул он. - Пообедай с нами.
       Хаим не заставил себя упрашивать и ускорил шаги.
      - Нелегко ему живётся, - про себя проговорил Натан, - мозги у человека есть, а толку никакого, - и отвернулся от окна.
      
       Хаиму всегда жилось нелегко. В десять лет у него был самый красивый почерк в хедере, и меламед сказал, что он обязательно будет переписчиком Торы. И ловушка захлопнулась. В пятнадцать лет он легко читал комментарий Раши, Маймонида, Исаака Лурию и "Мешилат Йешарим". В восемнадцать лет его женили на рыжей Хаве, дочери владельца постоялого двора, объяснив это тем, что нехорошо человеку жить одному. Но лучше человеку жить одному, чем с рыжей Хавой, потому что она постоянно скандалила и била тарелки - не только когда говорила "мазлтов", но и когда говорила "шлимазл", а так как, говоря это, она имела в виду Хаима, то выходит, что меньше было в пустыне Синайской песчинок, чем Хавою разбитых тарелок. Когда же дружная семья оказалась на мели, и денег на новую посуду не осталось, Хава начала просто орать. Её вопли слышал весь квартал, и весь квартал знал о её давнем романе с раввином Ицхаком Нахумом Бен Цви Рафаэльзоном. Раввину, как уже сказано выше, было позволено почти всё, и выяснять с ним отношения было себе дороже. Кто-то даже говорил, что он доносит на прихожан частному приставу.
       Бороться было бесполезно, и Хаим постепенно махнул рукой на огромное количество вещей. Он пытался сосредоточиться на работе, потому что не представлял себе человека вне буквы священного текста, и когда он читал, то перед ним возникали десятки истолкований прочитанного; но когда переписывал те же слова, то порой начинал их ненавидеть, и ему хотелось сжечь пергаментный свиток.
       Он чувствовал, что делает что-то не так, и молиться было бесполезно, не было сил пробиться к Богу, обставленному и обвешанному старыми побрякушками. Однажды Хаиму приснилось, что в Йом Кипур во дворе его дома стоит сукка, у входа в которую висит табличка: "Дом Божий", а внутри - шофары, этроги, мезузы и свитки. И больше ничего. К шалашу подошёл цадик Нахман Брацлавский и важно сказал:
      - Хорошо, что ты сегодня видел небо, Хаим, но посмотри теперь на землю. Ты разучился нагибаться так низко, чтобы увидеть Бога.
       Хаим посмотрел себе под ноги и увидел свитки, свитки, море свитков. А от шалаша уходил Нахман Брацлавский, и свитки расступались перед ним, как волны перед Моисеем. А Хаим всё смотрел и ни в одном свитке не видел Бога, не видел и тени Бога. И на небе не было Бога, там был праотец Авраам, безуспешно пытавшийся зарезать Исаака. Исаак вырывался и орал. Авраам отбросил нож и сказал, превращаясь в императора Адриана:
      Нет, если бы не Господь убил этого человека, кто был бы в силах убить его?
       Хаим стоял внизу и удивлялся: как это ему всё видно, ведь небо так высоко? Он пытался это понять: так человек пытается во сне прочитать страницу книги, поднесённую к его глазам, но не может. Уже просыпаясь, в полубреду, он хрипло позвал:
      Исаак! Исаак!
       Жена подумала, что ему снится многоучёный раввин Ицхак Нахум Бен Цви Рафаэльзон, и промолчала из уважения, а то Хаим получил бы локтем в бок за здорово живёшь.
       Он устал. Нет, он не испытывал ненависти к гетто с его невежеством и предрассудками, - нет, он не был ярым сторонником Хаскалы, не мечтал о реформистской общине и уж тем более не хотел сменить веру, потому что упорное сопротивление гоям в его роду передавалось из поколения в поколение. Что касается Палестины, то она казалась ему не более достижимой, чем берега Северного Ледовитого океана.
       Хаим просто мечтал уехать в Любавич, но ни разу пальцем не пошевелил, чтобы собрать вещи и тронуться в путь. Он знал: настоящий Любавич окажется не тем, о котором он столько думал, и там тоже достаточно хитрых, вороватых, болтливых хасидов, заботящихся не о спасении души, а о том, как бы вкусно поесть за чужой счёт. Можно было всё бросить и стать одним из тех бродячих философов, что сбегают от злобных жён и шатаются по городам черты оседлости, раздавая случайным знакомым книги собственного сочинения. Но суета больших городов была ему противна, он не выносил больших скоплений народа. Кроме того, он был гордым. Ему не хотелось, чтобы куча посторонних людей в разных городах глазела на него, чтобы кто-то говорил своим христианским детям: "Смотрите, детки, вот ещё одно воплощение Вечного Жида. Правда, забавно?" Как сказал один из деятелей Хаскалы, гордый еврей - одно из высших достижений прогресса. Такой еврей умирает от голода, но не ест трефную колбасу. Он просит прощения, но в глазах его сияет неукротимый огонь, превращающий его слова в пустые звуки. В наше время такой еврей во время наводнения посылает к чёрту автомобиль, лодку и самолёт. Меня спасёт Господь, говорит он. Вот что это такое.
       И он знал: стоит ему годы мечтаний превратить в годы скитаний, как немедленно захочется вернуть всё на свои места.
       В молодости он хотел написать комментарий к Торе, но при взгляде на другие комментарии и комментарии к комментариям перо валилось из рук. Талмудическая философия начинала казаться немного бессмысленной. Хаим давно понял: не быть ему раввином. Его подводило чувство ответственности: как с важным видом разглагольствовать о том, в чём не слишком-то уверен?
       И так он прожил пятнадцать лет, словно не двигаясь с места, и он чувствовал, что гетто прорастает сквозь него, как трава, и небо над головой крошится, как чёртова штукатурка.
      
       Иногда он любил толковать Санхедрин. Отличаясь богатой фантазией, он, тем не менее, скептически относился к сказаниям Талмуда и Мидрашей.
      - Натан, ну скажи мне! - возмущался он после очередной рюмки. - К примеру, заболел реб Элиэзер, и его ученики огорчились. Только реб Акиба был доволен. Помнишь, что он заявил? "Я тревожился мыслью, не послужит ли земное его благополучие наградой ему вместо блаженства в грядущей жизни. Ныне же, видя его в такой скорби, я спокоен за него". Ведь дураку ясно, что Акиба всю жизнь ему завидовал, а когда он заболел, обрадовался так, что не сумел этого скрыть. Когда же его спросили, какого чёрта он пляшет и поёт, он решил ловко вывернуться и придумал всё это.
      - Хаим, ты не заговаривайся, - предупреждал кантор.
      - Да всё он правильно говорит, - вмешивалась Малка. - И реб Элиэзер тоже был хорош. Когда его римлянка спросила, справедливо ли было за один грех поклонения золотому тельцу покарать народ тремя казнями, что он ответил?
      - "Вся мудрость женщины не идёт дальше прялки", - уважительно цитировал Натан.
      - Вот именно. А почему он так ответил? Возможно, потому, что сам не знал. Что ему, бедному, ещё оставалось делать? Но он не сообразил, что, обвиняя женщину в глупости, показывает, прежде всего, собственную глупость. Вот ты, Натан, знаешь точный ответ на этот вопрос?
      - Нет, - хмуро отвечал кантор. - Нет! И что мне теперь, повеситься, что ли?
      - А раббан Гамлиэль? - гнул своё Хаим. - Терпеть не мог свою дочку, хотел поскорее сбыть её с рук - и дождался. Катись, говорит, к чёртовой матери, и чтоб никогда больше не переступала моего порога. Отец, говорит она, ты с ума сошёл? Портишь мне торжество такими словами! А он помните, как оправдался?
      - "Хочу, чтобы ты была настолько счастлива в доме своего мужа, что у тебя никогда не возникло бы желания покинуть его, даже ради посещения родного отца".
      - Так вот, раббан в последний момент сообразил: вдруг мне на старости лет понадобится помощь дочери, а она, зная, как я к ней отношусь, пошлёт меня подальше? Вот и выдумал объяснение; неплохо у него работала голова.
      - Твои комментарии были бы изумительны, - усмехался Натан. - Иди и запиши всё это. А потом покажи раввину. Представляю, что он об этом скажет.
      - Он бы закидал меня за такие комментарии камнями, как завещал Моше.
      - А ты, Натан, стоял бы рядом и радовался, как рабби Акиба, - добавляла Малка.
       Но на самом деле в заблудувском гетто их было некому даже побить камнями. Всем было, по большому счёту, всё равно. Ответом на чьи бы то ни было выпады в сторону большинства были только злобные сплетни, и не было в гетто человека, о котором бы не сплетничали. Некому было слушать Хаима, некому было спорить, иногда некому было даже воровать (потому что воровать было нечего), некому было наказывать, кроме пристава Войцеховского да Господа Бога, не будь рядом помянут. Избранный народ интересовали сплетни, синагога и базар. Сплетни, услышанные на базаре, обсуждались в синагоге, и наоборот.
       Обо всём этом в очередной раз говорил Натану Хаим, и ещё о том, что не может уехать.
      Будет ещё хуже, - подытожил он. - Останусь и постараюсь меньше пить. Или разведусь, хотя вряд ли кто-нибудь пойдёт за меня: с моими-то долгами...
      Хаим! "Говорит ленивый: лев на улице! посреди площади убьют меня!"
       Сойфер опустил глаза. Он мог спорить с Натаном, рабби Элиэзером и даже с почтённым ребе Ицхаком Нахумом Бен Цви Рафаэльзоном. Но спорить с царём Соломоном...
      ... можно только его же словами.
      - "Кто затыкает ухо своё от вопля бедного, - сказал Хаим, - тот и сам будет вопить, - и не будет услышан".
      - Хаим, - укоризненно покачал головой Натан. - Я, конечно, всё понимаю, но "если тебе нечем заплатить, то зачем доводить себя, чтобы взяли постель твою из-под тебя?"
      - Сказано у Соломона: "Бедный человек лучше, нежели лживый".
      - Чёрт бы тебя побрал, Хаим! "Оставь ссору прежде, нежели разгорелась она", ибо "кто поднимает высоко ворота свои, тот ищет падения".
       Произнеся это, Натан попытался раскурить трубку, но у него ничего не вышло.
      - А как твой сынок поживает? - спросил он, на минуту оставив трубку в покое.
      - "Глупый сын, - печально процитировал Хаим, - досада отцу своему и огорчение матери своей".
      - А Хава?
      - "Шумливая и необузданная, ноги её не живут в доме её".
      - Надоели! - крикнула с кухни Малка. - "Уста глупых изрыгают глупость".
       Отсмеявшись, они продолжили разговор. Натан перешёл на свою излюбленную тему.
      - Тебе кажется, что еврейский мир слишком узок, а христианский слишком широк?
      - Я этого не говорил, - махнул рукой Хаим, но остановить Натана было уже невозможно.
      - Потому что тебе нужен настоящий мир, где можно быть евреем, и при этом тебе не будут плевать в лицо гои, называя жидом, или соплеменники, называя выкрестом. Эту новую страну мы создадим в Палестине. К чёрту Америку, это сплошной обман. Мы нужны там как дешёвая рабочая сила. Но настоящий еврей должен ехать в Палестину. Да, да! И тогда придёт Мессия. Наши дети увидят цветущий Сион. Почитай, чёрт возьми, Моисея Гесса.
       Хаим молчал, созерцая узоры на скатерти.
      - Поедем вместе, - сказал Натан, выколачивая пепел из трубки. - Вот подожди, я к весне обязательно скоплю денег. Мой зять из Варшавы хочет провернуть одно дело...
       Хаим зачем-то обернулся. Малка стояла у перегородки, скрестив руки на груди, и грустно улыбалась. В дверь раздался стук.
      - Кого опять чёрт принёс, - проворчал Натан, - чтоб ему все ноги переломать!
       На пороге стоял старый Шлойме. Его нечёсаная борода была серой от пыли.
      - Шалом алейхем, - пробормотал он, - тебе, Малка, тоже шалом. А я тебя, сынок, ищу, захожу к тебе, а дома нет никого, - что это за дом, где никогда никого нет?
      - А в чём дело? - насторожился Хаим.
      - Да так, ни в чём... к тебе пристав не заглядывал?
      - Только его мне не хватало.
      - А то он подходит ко мне вчера... - и Шлойме, запинаясь, пересказал содержание душещипательной беседы.
      - Да вы успокойтесь, реб Шлойме, - добродушно сказал Натан. - Хотите выпить? У меня выморозки есть.
       Шлойме схватился за бороду. Да разве может богобоязненный еврей пить в будний день? Неужели Натан думает, что если он, Шлойме, сейчас на мели, то будет каждый день хлестать отраву, как самый распоследний гой? Нет, ему, старику, достаточно воды... и хлеба, а ещё можно рыбы и мяса немного, и картошки хотя бы полмешка, а крупу, кстати, опять сожрали мыши.
       Хаим молча курил. Поведение отца раздражало его с каждой минутой всё больше.
      
      
      3.
      
       В то время, когда городские власти были более лояльны по отношению к евреям, и в квартале ещё было что воровать, скончался отец Хавы, хозяин постоялого двора, неизвестно за что избитый полицейскими приставами. Его место занял Шлойме Мендл, потому что Хаим счёл упомянутую работу ниже своего достоинства: ещё бы, лебезить перед шановными панами и круглые сутки пытаться облагородить безобразно обустроенные номера вместо того, чтобы изучать Тору. Несколько лет подряд Шлойме доказывал, что одно другому не мешает, в промежутках между разливанием пива постояльцам читая Пятикнижие с комментариями. Это продолжалось до тех пор, пока не нагрянула полиция, обеспечив старику пожизненную должность шноррера (возможно, читатель уже вспомнил, как переводится с идиш это звучное слово).
       Дело в том, что Шлойме пускал на постой не только панов, но и воров в неограниченном количестве. Воры играли на постоялом дворе в карты, обмишуривая наивных молодых еврейчиков; обсуждали свои воровские операции; приводили девиц лёгкого поведения; получали ценную информацию о том, где что у кого лежит (пусть останется тайной, как они её получали); пили, орали и грубо отзывались о начальнике местной полиции.
       Однажды, когда воры по ошибке чуть не залезли в дом Хаима Мендла, тот не выдержал.
      - Всё, папаша, - сказал он. - Хватит. Надоело. Они не так много тебе платят за попустительство, чтобы я всё это терпел. Подожди, я допишу, и сегодня вечером ты получишь в зубы.
      - Мне нечего есть, - оправдался Шлойме. - Мне нечего пить.
       Хаим махнул рукой и ушёл переписывать Тору, поскольку и ему кое-что от папашиных делишек перепадало.
       Когда дело прогорело, Шлойме остался должен - то ли ворам, то ли начальнику полиции. В общем, он стал попрошайничать и постепенно превратился в того седого грязного еврея, которого увидел на пороге Натан.
      - Натан, дорогой, - просяще произнёс Шлойме. Тут, как пишут в романах, все взоры устремились на него - не потому, что он так уж привлекательно выглядел, а потому, что все знали, что он скажет.
      - Эйн ли клум (у меня ничего нет), - ответил Натан на иврите в знак пренебрежения.
      - Есть у тебя хотя бы лишние сапоги? Я пожилой человек, как я могу заработать в этом Богом проклятом штетле?
      - У меня нет лишних сапог. У меня есть четверо детей от трёх браков. В этом Богом проклятом штетле я могу заработать деньги только для своих детей, а не для чужих пожилых людей.
      - Да, да, - горестно вздохнул старик. - Чего ожидать от посторонних, если даже родной сын послал тебя к чёрту?
      - Вот так он ходит по домам и врёт про меня! - возмутился Хаим и вскочил с места. - Я ему дал позавчера пять злотых - где они? А больше я ему ни гроша не дам, потому что он постоянно врёт, у него должна быть заначка.
       Шлойме мгновенно оживился.
      - Ему жалко пяти злотых! - завопил он, выбегая на улицу. - Люди добрые! Мерзавцу жалко для отца пяти злотых!
      - Сил моих больше нет, - сказал Хаим, опускаясь на стул. - Чтоб его черти забрали!
      - Вы слышите?! - вопил Шлойме. - Он опять это говорит! Чтобы родного отца забрали черти!
       Натан с треском захлопнул дверь.
      
       Когда Хаим пришёл домой, то не увидел там ничего хорошего. Жена и сын забились в угол. Вещи были разбросаны по комнате, а посреди этого бардака стоял пристав и курил сигару.
      - Право на проживание? - поинтересовался он.
       Хаим показал ему паспорт.
      - Вы же приходили по этому поводу три недели назад, - сказал он по-польски.
      - Ха-ха-ха! - заржал пристав. Находящиеся в комнате трое его соратников тоже захохотали.
      - Замолчи, жид, - сказал пристав, наконец оборвав смех. - Мы всё делаем по закону. - Заметив, что полицейские сидят спокойно, он обратился к ним: - Ну, как?
      - Мы уже закончили обыск.
      - Везде смотрели?
      - Везде.
      - А в подполе смотрели?
      - И в подполе смотрели. Нет ничего. Уму непостижимо, где эти пархатые деньги прячут.
       Хава перестала всхлипывать и уставилась на полицейских широко раскрытыми глазами.
      - Трёх недель не прошло, как в доме перерыли всё, - срывающимся голосом заговорила она, - а теперь - снова? Нет у нас ничего. Муж последнюю одежду заложил. Ничего вы здесь не найдёте.
      - Молчи, жидовка, - недовольно сказал Войцеховский. - Твой муж, - он с ухмылкой посмотрел на Хаима, - должен заплатить налоги. В прошлый раз он не доплатил, нагло заявив, что у него нет денег. Знаем мы вашу привычку прибедняться. Миллионер Бродский тоже в беседах с журналистами преуменьшает свои доходы. Сегодня у твоего мужа опять ничего нет. Если он не выплатит долг в течение трёх дней, то отправится в тюрьму за несвоевременную уплату налогов и невежливое отношение к полиции.
      - В чем оно выразилось? - спокойно спросил Хаим. Его лицо заметно побледнело.
      - А ты подумай, жид, - ответил пристав, пинком открывая дверь. - Хорошенько подумай.
      
      4.
      
       И он думал, и мысли обрывались, как истлевшие нитки. Вскоре Хава пошла к соседке одолжить соли; Хаим лёг на кровать, пытаясь заснуть. Он жалел, что слышит только шаги жены, а не глас Божий, как раввины в агадических преданиях, над которыми он смеялся.
       Тора. Молитвенник. Талес. Черт подери... Его так воспитали, что, планируя побег и мысленно составляя список вещей, которые надо взять с собой, он первым делом вспомнил всё это. Когда есть захочешь, злобно спросил себя Хаим, что ты жрать будешь? Тору, молитвенник и талес? Между тем он чувствовал, что вера в Бога никуда не ушла, но уютно устроилась где-то в глубине души, как кошка, свернувшаяся клубком на полу чулана. А кто будет платить долги, подумал он, - Хава? Да, черт бы её побрал. Она сама виновата. Он не обязан ничего платить: это не по его, Хаима, закону, и уж тем более не по закону Моисея и Израиля. Конечно, Давида было немного жаль, он был славный красивый мальчик, но уж слишком похож на раввина Ицхака Нахума Бен Цви Гирша и так далее. Хаим почти не занимался его воспитанием: времени было жалко, да и не умел он ладить с детьми, поэтому и не брал учеников. Ему, дураку, всегда казалось: чтобы стать меламедом, необходимо ещё что-то, кроме Пятикнижия, ругани и плётки. У Давида, сказал учитель в хедере, тоже хороший почерк, только он гораздо менее прилежен. (Разумеется: Ицхак Нахум Бен Цви Гирш никогда не утруждал себя учёбой, один Бог знает, как он выучился на служителя Божьего.) Хорошее будущее обеспечу мальчишке, подумал Хаим. Мало того, что его наверняка определят в сойферы... Ну, ничего, ребе Ицхак Нахум найдёт способ и повод позаботиться о своём ублюдке.
       А куда я, к чёртовой матери, пойду, и что я буду должен делать, подумал он. Если на меня нападут, я не смогу даже отстреляться: оружия в жизни в руках не держал. Действительно, что он умеет, потомок левитов, знающий каббалистические формулы, но путающийся в ценах на продукты, никогда никому ничего не продавший? Ах, да. Себя он продал. Заблудувскому гетто. За гроши, полученные папашей от ворья, женой от обывателей (такого же ворья) и им самим за переписывание раввинской отсебятины.
       Ему стало тошно. Он нехотя слез с кровати, умылся, оделся. Потрёпанный лапсердак оказался вдобавок порван в двух местах - Хаим даже не смог вспомнить, как он умудрился его порвать, - ну, чистое вретище. И куда запропастилась проклятая баба? Нет, чтобы приготовить ужин! В кармане лапсердака он обнаружил несколько монет, взятых взаймы у Натана, и несказанно обрадовался. Можно было пойти на постоялый двор.
      
       Заведение Берла, когда-то принадлежавшее Шлойме, находилось в центре квартала. Дверь была открыта нараспашку. В помещении жужжали мухи, бранились воры, ссорились между собой завсегдатаи. Жена Берла Акса радостно поприветствовала Хаима, с которым у неё пару лет назад были шашни, и налила ему омерзительной желтоватой водки, которую изготовляли и продавали местные хасиды. Хаим, ещё не попробовав, сообразил: отрава отравой.
      - Это ещё что? - вежливо спросил он.
      - Что есть, то и есть, - нахально ответила Акса. За эти годы она сильно растолстела, и сейчас Хаим согласился бы обнять её только под дулом пистолета. Понизив голос, она добавила: - Заходи почаще - наливать буду больше.
       Ещё чего! Хаима стало охватывать раздражение. Дверь за спиной Аксы скрипнула, возник приземистый светлобородый хозяин, явно недовольный.
      - Ты смотри у меня, - прогудел он. - Думаешь, если твой отец продавал тут водку, то теперь тебе всё можно? Только попробуй опять заорать тут песню "Мы поедем в гости к ребе"! Я тебя пинком прямо к этому самому ребе отправлю, не будь он рядом помянут!
      - Ладно, - примирительно сказал Хаим и пошёл со стаканом к столику. По пути он хмуро оглядывал посетителей. Собрались на ночь глядя. Порядочные люди в такое время уже спят или изучают Тору. И гои какие-то явились, как будто им пить больше негде... Потемневший и засиженный мухами дубовый стол был залит пивом, на лавке валялся окурок сигары. Хаим поморщился и хотел пересесть за стол, показавшийся ему издали более чистым, но стоило ему на секунду отвернуться, как там уже уселись двое. Ещё не старый лысеющий пан в сером сюртуке и зеленом галстуке и ещё один, из тех, чья внешность, хотя её нельзя назвать заурядной, никогда не запоминается. Острые черты лица мгновенно сглаживаются в памяти - так легко можно исправить букву "рейш" на "далет". Хаиму показалось, что этот человек скорее худощав, но, взглянув на него ещё раз, увидел, что у того широкие плечи, распирающие неброский, но из дорогой ткани сшитый сюртук. Безусловно, гой, но что-то безжалостно выдавало его: тщательно приглаженные, но явно волнистые от природы чёрные волосы, смуглая кожа, нечёткое произношение "р", и, в целом, - впечатление сдерживаемой тревожности. Он словно заставлял себя говорить спокойно - по-польски; сквозь брань сидевших впереди воров и жужжанье мух Хаим различал только обрывки слов.
       Кружилась голова. Хаим мог бы здесь поужинать, он привык к бедности и с удовольствием съел бы подаваемую здесь бурду. Но чёрт знает, где он будет через несколько часов и на что ему понадобятся деньги. Не стоит тратить слишком много. А не выпить он не мог, даже зная, что такое водка на голодный желудок. Спросить у Натана, где можно укрыться неподалёку и как проще добраться до границы... Кантор много чего знает и не выдаст его. А если с ним что-нибудь случится, то какая разница, где умирать? В бегах, под забором, в придорожной яме, затравленным собаками? Или здесь, от голода, болезни или во время погрома? Хаим отхлебнул водки. Вкус был отвратительный. Только здесь он знает, что делать, а там знать не будет.
       Он представил: полицейские выволакивают из дома последнюю мебель, жена мечется и рыдает, сын забился в углу и не высовывается, а он неподвижно сидит на рваной циновке, погруженный в изучение Галахи. В тюрьме он будет учить Тору, а когда книгу у него отберут, он будет молиться. И пусть он не достигнет высот Хони Гамеагела, великого подателя дождя, что в наше время более чем невозможно, ибо люди разучились верить в чудеса и научились только не замечать их. Но он выполнит свою миссию.
       Если его когда-нибудь отпустят, он будет жить один, и спать на соломе, и есть похлёбку, похожую на бурду, подаваемую на постоялом дворе Берла. И слава о нем, мученике и подвижнике, постепенно распространится по всей черте, и тем, кто даст ему деньги, он вернёт их обратно, как рабби Ханина Бен Доша, и после его смерти скажут, как он любил Тору, и мало кто догадается, что не Тору он любил, а красивые сказки... Чёрт! Хаим отхлебнул водки. Да никто ничего не скажет, всех перебьют во время очередного погрома, и некому будет говорить, и сквозь его имя прорастёт не то что сорная трава, а кусты чертополоха. Господи, сколько можно так жить, ведь он ещё молод и, как говорят женщины, хорош собой? Впрочем, какие женщины? Кому он нужен? Наглой толстой Аксе в рваной юбке и рыжем парике, втихаря от мужа прикладывающейся к стакану? Только Господь, милосердный Отец Израиля, призрит на раба своего, полное ничтожество, который сидит и пьёт (полное паскудство), но что Тебе, Господи, сын человеческий? Как цветок, он выходит и опадает, убегает, как тень, и не останавливается, проклинает день, в который родился, и мир, который не может заново создать. Хаим бережно придвинул к себе второй стакан, налитый уже не до краёв, так как уже не Аксой. Не оставь меня, Боже, подумал он. Я ведь никому не желал зла, только Вольфу-резнику, Михлу-угольщику, Шолому-гробовщику, ребе Ицхаку Нахуму Бен Цви Гиршу Рафаэльзону и тому подобным. Он опустил голову, и его прекрасные тёмные глаза, уже затуманенные алкоголем, готовы были наполниться слезами. Разве много мне надо, Господи, мысленно поинтересовался он. Кусок хлеба и глоток водки.
      - Да, не умеют евреи пить, - произнёс за его спиной чей-то голос по-польски.
      - Я его много раз видел, - ответил другой голос, - он всегда так пьёт.
      - Они все не понимают, что пить надо залпом.
      - Это чисто жидовская манера. А спрашивается, на что он пьёт? Войцеховский скоро засадит его за долги.
       Тогда Хаим понял, что речь идёт о нем. Поздно понял, но уж такова была его судьба. Шулера и воры стали оглядываться на него и на гоев.
      - Ха-ха-ха! - заржали некоторые. - Хо-хо-хо! Это же Мендл!
      - Хаймл, ты ещё жив? Я слышал от резника Вольфа, что рабби Ицхак Нахум каждую субботу в синагоге молит Господа покарать тебя!
      - Рабби ходит к его жене.
      - Хаим, выкладывай должок. Сколько твой папаша в тот раз занял у конокрада Мойше?
      - Что здесь делает многоучёный сойфер, светоч науки, ревнитель Торы?
      - Ха-ха-ха!
       Всё это одновременно раздалось в ответ на реплику субъекта в сером сюртуке. Разумеется, весь этот сброд знал, что здесь каждую неделю надо ревнителю Торы, и кем является почтённый отец ревнителя, богатый и удачливый Шлойме. Хаим привык не обращать на них внимания, но следующий поступок пана в сером вывел его из себя. Со словами: "Вот так надо пить, жид", - он оторвал задницу от своей лавки, шагнул к столу Мендла и, выхватив у него из-под носа стакан, залпом его выпил.
       Оскорбления не могут задеть честь настоящего еврея, писал философ и публицист Ахад га-Ам. Но то ли сойфер имел весьма приблизительное понятие о деятельности и высказываниях выдающегося современника, то ли под воздействием последних событий на него что-то нашло. Его, потомка левитов, будет учить какой-то иноверец, и чему учить - хлестать водку!
      - Вон отсюда, - сказал Хаим, встал и взялся за край стола, готовясь толкнуть его на серого типа.
      - Ах ты, мразь, - тихо и растерянно сказал шановный пан, медленно сжимая кулаки, но Хаим уже понял: он не из тех, кто отвечает ударом на удар, а из тех, кто наносит удар первым, при условии, что ответа не будет. Собутыльник уже тянул пана к выходу, дескать, да, этот народ неисправим, но с ним разберутся, а вам нечего руки марать. - Ты хоть знаешь, кто я, скотина пархатая?
      - Чинодрал, - с достоинством ответил Хаим. Все смотрели на него. Солнечный луч пробился сквозь плохо вымытое стекло и запутался в волосах и бороде сойфера. Ему хотелось содрать, к чёртовой матери, шапку и вмазать по морде этой сволочи, но разве это занятие для настоящего иудея? К тому же, он и так сделал достаточно. Это понял и собутыльник-выкрест и вежливо подтолкнул пана к порогу, а тот громко пообещал сообщить обо всём Войцеховскому, оттаскать проклятого жида за пейсы и повесить его на городской площади. Дверь захлопнулась, минута молчания истекла, и приезжий вор, плохо ориентирующийся в местных именах собственных, спросил, кто такой Войцеховский.
       Хаим дружелюбно посмотрел на него и, улыбаясь, ответил:
      - Кто, кто? Другой чинодрал.
       Смысла оставаться здесь уже не было.
      
      5.
      
       Всю дорогу до дома никто за ним не шёл, и протрезвевшему Хаиму это показалось подозрительным. Ночью, они должны прийти ночью, решил сойфер. Они любят приходить ночью, враги наши. Но его к тому времени уже не должно здесь быть.
       Жена спала, прикрывшись какой-то ветошью: полицейские, видимо, желая пошутить, забрали старое одеяло. Хаим попытался найти на кухне что-нибудь из еды, но дома было хоть шаром покати. Шёпотом выругавшись, он быстро собрал небольшой узелок, открыл лежащую на столе тетрадь со списком расходов и, почти не разбирая букв, написал на идиш:
       "Дорогая Хава!
       Дела приняли такой оборот, что я вынужден уйти. Не ищи меня. Я больше не собираюсь терпеть издевательства. О тебе и Давиде позаботятся Натан Слуцкер и ребе Ицхак Нахум Бен Цви Рафаэльзон. Ты понимаешь, что я имею в виду.
       Да благословит тебя Бог, дорогая Хава".
       Дальше он старался ни о чём не думать - всё равно бесполезно. В кромешной тьме Хаим добрался до жилища кантора.
      
      - Ну, почему ты не пивовар, не механик, не торговец? - горестно покачал головой Натан, пересчитывая серебряные монеты, которые собирался дать в дорогу Хаиму. - Хорошо им: поезжай хоть до Петербурга и живи там.
      - Да будь я торговцем или пивоваром, разве ты снизошёл бы до меня? - усмехнулся Хаим. - И долгов бы я таких не наделал, - добавил он, помолчав.
      - Так куда ты собираешься? - мрачно спросил Натан. Они сидели впотьмах, опасаясь, что огонь свечи привлечёт блюстителей порядка.
      - По мне хорош любой город черты подальше от Заблудува. Потом достану паспорт, выучусь какому-нибудь ремеслу... Что ты так на меня смотришь? - оборвал себя Хаим и быстро заговорил: - Думаешь, я не понимаю, что мой побег может обернуться ещё одной облавой или...
      - Ну, ты замахнулся, - хмыкнул Натан. - Станут из-за такого, как ты, погром устраивать.
       Хаим виновато замолчал.
      - Да, натворил ты, - смягчившись, произнёс кантор. - Слушай. На такой-то улице, на самой окраине, живёт один человек... пан Свентыславский, он помогает евреям, объявленным в розыск. Постарайся добраться до его дома как можно быстрее, это налево, и дальше прямо дворами, никуда не сворачивая. Послезавтра садись в поезд до Белостока.
      - Почему послезавтра?
      - Потому что завтра они будут отслеживать на вокзале всех евреев.
      - Я переоденусь.
      - Тебя никакая одежда не спасёт. Надо же, назвать помощника председателя судебной управы чинодралом... Подожди, ведь сейчас в городе Карнович. Когда рассветёт, и полицейские разъедутся, я пошлю ему с мальчишкой записку.
      - А кто это?
      - Ты не знаешь Карновича, идиот? В каких ты облаках витаешь? В общем, мне некогда объяснять, кто это. Он еврей... в какой-то мере еврей, - добавил Натан. - Подожди его у Свентыславского, это надёжное место. У Карновича всегда есть в запасе деньги и паспорта. Если тебя не догонят, всё будет в порядке. Хотя я всё равно волнуюсь. Не из тех ты людей, что счастливо сбегают.
      - Натан, - перебил Хаим, - если ребе Ицхак проявит себя ещё большей скотиной, чем я ожидал, позаботься о моём сыне.
      - Что, отцовские чувства пробудились? Да как вовремя! Может, это всё-таки твой сын?
      - Перестань, Натан.
      - Что - "перестань"? Как ты предлагаешь мне разговаривать с человеком, который себя подставляет под топор? Хаим, я люблю тебя, как брата, но ты ведёшь себя, как полный идиот.
       Хрипло, с надрывом, залаяли собаки. Не дожидаясь, пока в соседних домах зажжётся свет, Натан открыл окно и не успел ещё прошептать короткое напутствие, как Хаим оказался на улице вместе со своим драным узелком, а там перемахнул через забор так ловко, будто всю жизнь бегал от полиции. Только добежав до соседнего двора, он вспомнил, что забыл талес.
      
       Хаву разбудил ломовой стук в дверь. Она вскочила, дрожащими руками зажгла свечу и заметила на столе обрывок бумаги. Прочитав и тихо ахнув, она стала рвать записку на мелкие клочки. За дверью громко ругались полицейские.
      - Сейчас, сейчас, - крикнула Хава, запихнула клочки в карман нижней юбки и пошла отпирать.
       Естественно, пристав не обнаружил ни следа Хаима Мендла, должника и оскорбителя, которому помощник председателя судебной управы лично велел всыпать плетей. Обозвав жену Мендла, испуганную и на все вопросы отвечающую "вейс ништ", паскудной жидовкой, пристав велел одному из подчинённых идти за подкреплением. Вскоре бравые конвоиры уже гнали по улице: Вольфа-зеленщика, арестованного за несвоевременное открытие двери полицейским; Шолома-гробовщика, арестованного по обвинению в сутенёрстве; ребе Ицхака Нахума Бен Цви Гирша Рафаэльзона, задержанного по обвинению в укрывательстве Хаима Мендла; рабби Яакова Нехемью Бен Шимона, прихваченного за компанию; его жену, не пожелавшую оставить мужа в беде и тут же обвинённую в обмане покупателей; и, наконец, владельца постоялого двора Берла и его жену Аксу, в чём только не обвинённых.
       Хаим Мендл лежал у ограды пустыря, заросшего тимьяном и репейником, капли дождя падали на его смуглый лоб, и на мгновение ему показалось, что никогда у него не хватит сил смахнуть их. Он не мог понять, мерещится ему стук копыт, или это взаправду. Ему пришлось бежать дворами через весь город, и вот он, этот дом, выкрашенный наполовину облезшей светло-жёлтой краской; крыльцо покосилось, занавески на окнах плотно задёрнуты. Хаим постучался, неуверенно, потом громче, потом ему стало всё равно. Вышла молодая белокурая женщина с матово-бледным лицом.
      - Пан Свентыславский - ваш муж? - тихо произнёс Хаим, и голова снова невыносимо закружилась.
      - Его нет дома. Идёмте, - так же тихо ответила она, глядя на него встревоженными, но всё понимающими серыми глазами, и он, перебарывая себя, шагнул за порог.
      
      6.
      
       Агнешка гладила бельё. Утюг был тяжёлый, она то и дело ставила его на стол и застывала, глядя в одну точку. Плохи дела. Сильная женщина без особого труда справилась бы и с делами, и с утюгом, но Агнешку вряд ли можно было назвать сильной женщиной.
       Плохи дела. Муж уехал в Белосток. Агнешка подозревала, что никаких дел у него там нет, а есть любовница, но муж с таким упорством отстаивал своё желание обсудить с тамошними чиновниками проблему обеспечения земских школ учебниками, что она решила оставить его в покое.
       Агнешке было двадцать пять лет. Дочь провинциального латиниста, она закончила второсортный пансион, вернулась в родной город на востоке Польши и двадцати лет вышла замуж за учителя русского языка. Это был плохой учитель, нервный, с бегающими глазками; иногда его охватывали приступы жалости к женщинам, детям и национальным меньшинствам. Он напивался и кричал, что интеллигенция виновата в задержке наступления социалистической революции. Поздним утром он пришёл к несчастной Агнешке с букетом роз нежно-палевого цвета. Уедемте, сказал он, я вижу, как вы страдаете в этой глуши и безысходности. Пришёл учитель латыни и одобрил намерения коллеги.
       Сбыв с рук непутёвую дочку, не любившую вышивать и играть на рояле, латинист устроил пиршество, и учитель русского благополучно увёз жену в Белосток, откуда с треском вылетел по причине непонимания директором гимназии. Социалистические идеи директор не одобрил и посоветовал учителю купить газету объявлений - поискать вакантное место где-нибудь подальше от Белостока, а также перестать забивать гимназистам головы крамольной чепухой. Место нашлось в городишке Заблудуве, и Агнешка должна была поселиться в старом прогнившем доме, шить, стирать и терпеть горстку амбициозных учителей, каждый вечер играющих с мужем в преферанс и ругающих директора, учеников и евреев: теперь учитель русского стал осторожнее и усердно прикидывался антисемитом. Поэтому никто из местных поляков не догадывался, что во время погрома он прячет у себя евреев и помогает им сбежать из гетто. Учитель русского языка серьёзно рисковал, но иначе не мог почувствовать себя незаурядной личностью. В глубине души он очень гордился собой.
       Агнешка давно уже устала. Она поняла, что терпеть провинциальную скуку и чужие претензии в доме отца, валяясь в своей комнате на кушетке, было гораздо проще, но теперь у неё не было выбора, ну, разве что пойти на панель. Они с мужем жили тоскливо, им неинтересно было даже ссориться. Беглые евреи вносили известное разнообразие в их жизнь. Три года назад к Свентыславскому прибежал знакомый торговец, спасаясь от полицейских, разгромивших его лавочку. Муж пожалел еврея и помог ему переправиться с семьёй в Россию, но торговец вскоре заболел чахоткой и умер. Перед смертью он написал кантору Натану Слуцкеру, что в городе есть человек, к которому можно обратиться за помощью; так всё и началось. Теперь на кровати мужа спит ещё один еврей; Агнешка давно смирилась с мыслью, что в один прекрасный день сюда могут придти не только евреи, но и полицейские. До рассвета конная полиция прочёсывала город, подобно всадникам Апокалипсиса, еврей спал, а Агнешка прислушивалась к бодрому цоканью копыт за окном и мысленно проклинала мамашу, умудрившуюся-таки вбить ей в голову подобие понятия о христианском милосердии, намёк на проявление которого в христианском государстве карается штрафом. Агнешка положила стопку белья в шкаф. Нет, так жить определённо нельзя.
       Когда всё стихло, и еврей проснулся, Агнешка сказала ему:
      - Я нагрею вам воды, мойтесь и убирайтесь к чёрту. - К рассвету она его почти возненавидела. Она устала от этих молящих чёрных глаз, от лиц, на которых застыло выжидающе-беспокойное выражение, униженных просьб, тщательно разыгранного смирения, скрывающего дикую гордыню, деланной покорности, когда говорят одно, а подразумевают то, что подразумевают. Все они, оказавшись в доме Свентыславского, вели себя одинаково и уходили не сразу, ждали, что ещё они здесь смогут получить.
      - Благодарю вас, пани, - сказал он.
      - Вот старая одежда моего мужа. Она вам будет немного мала, но ничего другого здесь нет.
      - Не знаю, как пани за всё отблагодарить.
       Когда Агнешка вернулась, то поняла, что Хаим не собирается уходить. Он сбрил бороду и сжёг в печке своё тряпьё. В одежде учителя Свентыславского он вполне мог сойти за поляка - из тех, кого называют "Czarna Polska". "Надо же, - подумала Агнешка, - теперь он так похож на приличного человека!" Опыт подсказал молодой женщине, что перед ней образованный еврей: талмудисты и лавочники, независимо от того, на каком языке они говорили, по-разному строили фразу.
      - Мне сказали, что здесь я должен дождаться Карновича, - сказал Хаим. - Простите, если я затрудняю вас. Вы так добры... Как жаль, что у меня нет денег расплатиться с вами.
      - Подите к чёрту, - не выдержала Агнешка. - Вам как иудею будет не очень приятно это слышать, но я сейчас выполняю свой христианский долг. Не нужно предлагать мне за это деньги.
      - Если вы сердитесь, я уйду сейчас, как бы опасно это ни было, - смиренно ответил Хаим. Разумеется, уходить он не собирался, просто понял, что эта женщина его не выгонит. Совести не хватит.
       Его тон показался Агнешке забавным. Она села рядом и заглянула ему в лицо.
      - Что это вы, - сказала она, - в лавочке обжулили кого-то, и теперь вас гоняют?
      - Нет, - тихо ответил он. - Я не держу лавочки.
      - А кто вы?
      - Бедный человек, пани, бедный, ничтожный и подлый. Я закончил йешиву и переписывал священные тексты. А потом меня собрались посадить в тюрьму за долги, и ещё я оскорбил частного пристава.
       Агнешка с улыбкой покачала головой.
      - Не верите? Это правда. Ещё я не успел развестись с женой. Слишком быстро произошло всё это... Теперь она будет проклинать меня всю оставшуюся жизнь.
      - Вы не хотите взять её с собой туда, куда уедете?
      - Как вам сказать, пани...
      - Завели бы лавочку, - снисходительно сказала она, - рассчитались бы как-нибудь с вашими долгами.
      - Не знаю, как сказать, пани... в общем, я не путаюсь в цифрах, когда делаю какие-нибудь каббалистические вычисления. Но торговля кажется слишком мудрёной для меня. Моя жена пробовала торговать, но распугала всех покупателей.
      - Она хорошая женщина?
      - Кто найдёт добродетельную жену, пани? Цена её выше жемчугов. Хава замечательная женщина, пани: накануне праздника Хануки она попыталась запустить в меня молотком. Она любит не меня, а нашего раввина, только в последнее время мы жили очень бедно, жена перестала следить за собой и ходит в старой одежде, поэтому она, кажется, разонравилась ребе Ицхаку. Видите, даже в нищете есть положительные стороны. Почему вы не смеётесь? По-моему, забавная история.
      - Мне иногда хочется плакать, когда я смотрю на всё это, - сказала Агнешка.
      - Не надо, не плачьте. Один наш мудрец сказал, что вино лучше хранить в некрасивых сосудах из глины, они надёжнее, тогда как в золотых вино портится. Он под вином подразумевал душу. Но мне кажется, что он не совсем прав. Если у женщины привлекательная внешность, она меньше злится и завидует другим, она любит себя, а, значит, будет любить и своих ближних, как заповедано в Торе. Вы обязательно будете счастливы.
      - Я уже загубила свою жизнь, - усмехнувшись, сказала Агнешка. - Я думала, всё будет просто, кто-то придёт и спасёт меня. Вы не поймёте. Женщин так воспитывают. Мужчины вбивают нам в головы, что они благородные герои и спасители, без которых мы ничего не сможем сделать. Это ложь. Я только сейчас поняла, что не надо было сидеть и ждать. Но теперь слишком поздно, и сбежать, как вы, я не смогу. Мне некуда бежать, хотя я не еврейка, я нахожусь на своей родине. И даже если бы Польша была независимой, мне было бы некуда бежать.
      - Всегда есть куда бежать, - возразил Хаим.
      - Нет. У вас есть ваша Палестина. Туда очень тяжело добираться, но она существует в реальности, а наша свободная Польша существует только в воображении.
      - Странно, что вы завидуете мне, бедному еврею. Но наши раввины тоже говорят нам: ждите. Придёт Спаситель. А Он не приходит. Вы тоже Его ждёте, когда Он придёт во второй раз. И к вам Он тоже не приходит. Неважно, сколько раз Бог говорил с людьми много лет назад. Главное, что сейчас никто не слышит Его.
      - Вы сейчас похожи на библейского пророка, - сказала Агнешка.
      - Вы очень любезны. Моя жена обычно говорит, что я похож на пьяного дурака.
      Агнешка неожиданно протянула руку и погладила его растрепавшиеся кудри.
      - Вы красивый, - сказала она. - Этого вам не говорила ваша жена?
      
      7.
      
       И было утро, как написано в первой еврейской книге. И был день.
       И долго не было Карновича. Хаим попытался расспросить о нём Агнешку. Та отвечала уклончиво. По её словам выходило, что Карнович то ли коммивояжёр, то ли ещё кто-то в этом роде.
      - Он еврей?
      - Да, но... - Агнешка слегка замялась, - он крещёный еврей. Может быть, он помогает своим соплеменникам скрываться от полиции только из чувства вины? Не знаю. Мой муж его уважает. Говорит, он неглупый человек. Дипломат.
       У Хаима появилось нехорошее предчувствие, но он не придал этому значения. Известно, что у людей, преследуемых властями, предчувствия бывают преимущественно плохими.
      - Интересно, что бы сказал твой муж обо мне? - вслух прикинул он.
      - Он бы высказался в духе передовой либеральной газеты. Всё по схеме. Поможем нашим несчастным братьям. Некоторые из них не утратили дух свободолюбия, невзирая на притеснения. Вспомним же, что евреи были авторами Библии, первыми христианами, а не только фарисеями и палачами... - Агнешка устало вздохнула.
      - Фарисеи - это "прушим"?
      - Может быть.
      - Как искажают наши слова, - задумчиво сказал Хаим. - Впрочем, любые слова искажают.
      - Тебя могут найти и убить, а ты думаешь об искажённых словах.
      - Я изучал каббалу. Наверно, все мировые беды происходят из-за неправильно понятых слов.
      - Я бы тоже хотела уехать, - сказала Агнешка, и Хаим понял, что она то ли не слушает, то ли не понимает его, хотя он хорошо говорил по-польски. - Уехать, и быть свободной, и самой зарабатывать деньги, и любить таких, как ты.
      - Именно таких? - улыбнулся Хаим.
      - Во всяком случае, не таких, как мой муж. Видел бы ты его. Если бы он был похож на тебя, я бы реже ему изменяла. Не знаю, почему я это тебе говорю.
      - Потому что я скоро уеду. Множество немыслимых вещей можно сказать человеку, который скоро уедет или скоро умрёт.
       Агнешка хотела ответить, но в дверь постучали.
      - Быстро иди в другую комнату, - шепнула она и пошла открывать.
      - Чёрт побери, пани Агна, - сказал стоявший на пороге, - чего вы пугаетесь? Я же постучал, как было условлено: три раза громко и два раза тихо. Вы забыли? Где ваша голова?
      - Там же, где ваша вежливость.
      - Ну, простите. Я не шановный пан, меня не учили целовать дамам ручки. Я простой жид. Меня учили другим вещам...
      - Да перестаньте вы, Шимон.
      - Пока не выскажу всю правду - не перестану.
      - Вы что, пьяны?
      - Чёрта с два. Но не откажусь от пары рюмок. А где вы прячете другого жида? Эй, пан жид! Выпьем на брудершафт и свалим поскорее отсюда.
       Голос Карновича показался Хаиму странно знакомым. Он вышел из-за перегородки и увидел того самого выкреста, который пил с помощником прокурора на постоялом дворе. Карнович пристально посмотрел на него и усмехнулся:
      - А, пан Хаим! Я-то думал, кто скрывается здесь: вы или всё-таки не вы. Мало ли вашего брата сбегает из этой дыры. Кантор ведь не упомянул в записке ваше имя. Вдруг сие послание перехватит полиция, и тогда его не спасёт почётное звание кантора, а меня - почётное звание выкреста.
       Карнович говорил то на вульгарном идише, то на вульгарном польском, на котором изъясняется слой населения, именуемый в просторечии "быдлом". Нельзя было сказать, что Хаиму это очень понравилось.
      - Водки! - обратился Карнович к Агнешке. - Умоляю вас. Мы с паном Хаимом просто обязаны выпить за знакомство.
       Агнешка молча достала из шкафа графин и рюмки и скрылась - то ли из деликатности, то ли из-за того, что ей не хотелось находиться в одной комнате с Карновичем.
      - Вас не должно удивлять, что я пил с помощником председателя, - сказал Карнович, усаживаясь за стол и разливая водку. - Он, конечно, редкий ублюдок и мелочная мразь, но благодаря знакомству с ним меня никто не заподозрит в помощи другим евреям. И потом, он выручил меня, когда я долго не мог сбыть партию товара. Я продаю всякие безделушки - оружие, спиртное. Последнее раскупается офицерами на границе немного чаще, чем первое... Да вы не волнуйтесь. Полиции поблизости нет. У меня чутьё на полицию. Выработалось за долгие годы общения с этими славными людьми. Рад бы не верить во всякую мистическую чушь, но жизнь доказывает, что иногда не верить в неё - всё равно что не верить в саму жизнь. Ваше здоровье, и перейдём на "ты".
      - Ты занимаешься рискованным делом, - заметил Хаим.
      - Сейчас я рискую гораздо меньше, чем в юности, когда каждый паршивый офицеришка имел законное право оттаскать меня за пейсы, а у меня не было даже права пырнуть его ножом в ответ на оскорбление. Моё сопротивление все расценивали как признак крайней озлобленности и глупости: и гои, считавшие, что еврей должен быть тихим и смирным, дабы не рассердить их ещё больше, и раввины, считавшие, что еврей должен дождаться Машиаха, который скоро придёт и накажет плохих панов. Мне всё это осточертело; надеюсь ты понимаешь меня. Однажды я заехал в родное местечко. Знакомые отворачивались и плевались. Раввин сказал: зачем ты осложняешь себе жизнь? Твой отец не хочет больше знать тебя. И я ответил: рабби Вольф, я упрощаю себе жизнь. Когда я жил с отцом и матерью, в нашем доме не было ни воды, ни газовых рожков, ни нормальной еды. Теперь же я, как правило, живу там, где есть горячая вода. Но рабби Вольф продолжал смотреть на меня волком. Так же, как сейчас смотришь ты. Не надо. Если бы не я, что бы ты стал делать? Подумай. Подумай, кто из нас должен оправдываться. Я ведь больше делаю для евреев, чем ты.
       Хаим медленно допил водку.
      - А ты не думал, что из пистолетов, которые ты продаёшь, офицеры стреляют в евреев во время погромов?
      - Чаще они напиваются, ссорятся и стреляют друг в друга, - спокойно ответил Карнович. - Поляки, как известно, вспыльчивый народ. Почти такой же, как мы. А во время погромов здесь обычно режут или проламывают кирпичами головы, - так же спокойно добавил он.
       "Вот так приходится рассказывать им о том, что творится у них на глазах, в их родных местах, - подумал Карнович. - Чёртовы мечтатели. О таких Нахман Брацлавский сказал: одна человеческая ладонь способна заслонить от взгляда солнце. Правда, он имел в виду людей, неспособных увидеть в обыденной жизни чудо. А эти не замечают не то что чудо, а саму реальность". Карнович был наблюдательным человеком. Он, помимо собственной воли, много чего замечал.
       Вошла Агнешка с подносом, на котором лежали отбивные.
      - Больше ничего нет, - сказала она. - Ешьте, пан Шимон, и убирайтесь к чёрту. Я всё понимаю, но вы ведёте себя, как хам.
      - Свинина! - воскликнул Карнович. - Курва-мать!
      - Пан Шимон, я бы попросила...
      - Лех"азазел! Я не о себе забочусь, а о пане Мендле. Мне-то всё равно, что есть.
      - Больше ничего нет, - твёрдо повторила Агнешка.
      - Попробуй, - предложил Карнович. - От этого не умирают. Вообще, много от чего не умирают. От трефной пищи, от непристойных ругательств, от любви.
       Агнешка быстро ушла.
      - Она как-то странно смотрит на тебя, - тихо сказал Карнович. - Тебе что, удалось её окрутить? Интересно, как? Я к ней тоже подкатывал, но она обозвала меня хамом, а себя - порядочной женщиной. Не отворачивайся. От моего опытного взгляда ничто не укроется, курва-мать.
      - Понятия не имею, как, - пожал плечами Хаим.
      - Видимо, она тебя пожалела. А я не вызываю у людей особой жалости.
      - Ты же дипломат, - сказал Хаим, переходя на идиш, - мог бы уговорить её.
      - Я сейчас произвожу впечатление дипломата?
      - Она говорит, так отзывался о тебе её муж.
      - И ты, увидев меня, не поверил? Пойми: играть роль прямолинейного человека порой труднее всего. Зато тебе начинают больше верить. Полагают: всё худшее ты уже высказал в глаза и не держишь камень за пазухой. А ты держишь. Чёртову кучу камней. Их хватило бы, чтобы забросать все категории населения, к которым предлагал применить это наказание наш дорогой Моше. А на работе я выдержан и безупречен, как чёртов министр. Ешь, эта прелестная блондинка неплохо готовит.
       Хаим попробовал свинину. Ничего особенного. По вкусу запрещённое мясо напоминало разрешённое.
      - Польки - высокомерные наглые курвы, - Карнович тоже перешёл на идиш. - Агна больше похожа на русскую. Они тоже не без придури, но более тихие, покорные. Из них можно верёвки вить. Мыть ими пол. Они только порадуются. Никогда не уважал русских баб. Я вообще русских не уважаю.
      - Я часто не испытывал уважения к гоям как таковым, - ответил Хаим. - Мне казалось, эти люди могут ощущать себя полноценными только тогда, когда им есть кого унижать. Они выбрали нас, чтобы по сравнению с нами выглядеть лучше, чем они есть. По-настоящему сильный человек в этом не нуждается. Мы считаем себя избранным народом, но не испытываем постоянной потребности издеваться над другими. Сражаться с врагами, как написано в Торе, - это совсем другое. Мы выбрали козла, чтобы свалить на него наши грехи. Они выбрали для этого целый народ.
      - Я знал добрых людей среди русских, - задумчиво произнёс Карнович, - но они были добры исключительно к другим русским. Мы тут были ни при чём.
      - А поляки?
      - Они хотят нас выжить. Не помнят, что мы скрылись в Восточной Европе от преследований, а не явились, чтобы её завоевать. В сущности, им сейчас всё равно, беглецы мы или оккупанты. Поляки не различают нюансов. Их поставили в такое положение, что они счастливы видеть рядом народ, ещё более ограниченный в правах, чем они сами. А русским только этого и надо. Им нужна империя. Они сходят с ума, когда перестают чувствовать себя гражданами огромного государства, управляемого чёртовым кнутом. Я слышал, англичане и французы более терпимы к жителям колоний. Но для русских слово "терпимость" - это ругательство. Я довольно долго жил в России, в разных городах. Впечатление от этого можно обозначить одним словом: ненавижу.
       Они говорят: езжайте в Палестину. А сами отпускают людей в Палестину только после долгих унижений и никому не нужных формальностей. Ты не хочешь туда уехать?
      - Понимаешь... - Хаим задумался, разглядывая дно опустевшей рюмки. Карнович действительно оказался дипломатом. Его непосредственная манера держаться и тщательно отрепетированная доверительная интонация располагали к откровенности. - Палестина - это крайний случай, последнее убежище. Всевышний дал нам черту оседлости не просто так, мы должны что-то совершить на её территории. Мы чтим память о Ершолойме, но всё равно остаёмся польскими евреями.
      - Ну-ну.
      - Говорят, нашим хорошо в Германии.
      - Думаешь, от них там все в восторге? Меньшинство равнодушно терпит, большинство тихо возмущается. Скоро будут возмущаться громко. Наши добились слишком больших успехов. Крещёный еврей Хаим Хайне - национальный немецкий поэт. Я хотел сказать, что его звали Хайнрих. Он подписывался одной буквой - "аш". Стыдился и крещения, и еврейства одновременно. Я вот ничего не стыжусь. Я еврей, несмотря ни на что. Для того, чтоб быть евреем, не обязательно обматывать башку талесом. Yiddischkeit - это нечто иное. Это нельзя спутать с чем-то другим. Это не ощущение талеса на голове и плечах.
      - Я забыл талес, - вспомнил Хаим.
       Карнович достал из кармана серебряные часы и посмотрел на циферблат.
      - Курва! У нас не так уж много времени. Я так и думал. В другом кармане у меня три паспорта. Я их не украл, не беспокойся. Некоторые люди, знаешь ли, продают паспорта. - Он бросил на стол пачку паспортов, как опытные картёжники бросают колоду. Хаим взял один из них, на имя некоего Зискинда, остановился на списке примет.
      - У меня рост немного ниже, - сказал он, - и шрама на левой руке нет.
      - Во-первых, под рукавами шрамов не видно. Во-вторых, могу тебе это устроить. Некоторые нарочно режут себя или льют на себя кипяток. Немного больно, зато полиция потом не докажет, что ты - это ты. А насчёт роста... Люди крепкого сложения часто кажутся ниже, чем на самом деле, и наоборот. Чёрт с ним. Посмотри паспорт на имя Йехезкэля Мелхиседека Менухина, инженера.
      - А где он сейчас?
      - Не знаю и знать не хочу. - Карнович решил не рассказывать Хаиму о том, что на самом деле Менухин был вором. - Есть ещё паспорт на имя Даниэля Зильберштейна, торговца.
       Этот документ был помят, чернила слегка расплылись. Зильберштейн был старше Хаима на полтора года, по вероисповеданию - католик. "Рост средний, - было написано в соответствующей графе, - волосы чёрные, глаза чёрные, особых примет нет". В паспорте Менухина внешность была описана более подробно, и всё совпадало до мелочей, даже дата рождения была приближена к дате рождения Мендла.
      - Не хочешь, чтобы тебя звали Йехезкэль? - усмехнулся Карнович. - Поганое имечко.
      - Просто там написано: борода чёрная; я бороду сбрил. А если снова отпущу, меня узнают.
      - Голова у тебя работает, - оценил Карнович, - хотя и не в ту сторону.
      - А если я возьму паспорт Зильберштейна, я должен буду выдавать себя за выкреста? Как, по-твоему, я буду это делать? Это всё равно что на самом деле поменять веру. Мне бы этого не хотелось.
      - Тебе, наверно, хотелось бы отправиться на тот свет. Там давно ждут такого праведника. Креститься он не хочет, в Палестину тоже не хочет. Богобоязненные хасиды вообще не знают, что им нужно. Им уже плевать на Палестину. Они видят в мечтах некий поднебесный штетл. Тихое местечко, где у всех всё есть. Кусок неба, похожий на Польшу весной. На Польшу, где нет ни одного поляка. Ждёте, что на вас всё свалится, как манна небесная. А может свалиться кирпич с крыши, и прямо на голову.
      - Чтобы свалилась манна, а не кирпич, нужно стоять не под крышей, а под небом, - спокойно произнёс Хаим.
      - Ах ты, курва... Чёртов философ, Леви, чёрт бы его побрал, Ицхак Бердичевский. Сыт я по горло вашей раввинистической мудростью. Ты можешь сейчас не ехать никуда, особенно с такой сволочью, как я. Можешь не прикидываться католиком, хотя, насколько тебе известно, есть молитва Кол-Нидрей, благодаря которой ты волен каждый год в течение пары часов вернуть себе счастливую участь иудея. Но тогда тебя найдут и убьют. О том, что ты где-то недалеко, догадается и младенец. Расправятся не только с тобой, но и с твоими ближайшими знакомыми, и даже если любавичский ребе приедет сюда из своей резиденции, то не докажет их невиновность.
      - Но ведь я могу не брать этот паспорт.
      - Бери какой хочешь, не тяни время.
       Хаим перетасовал паспорта, как гадальные карты, и с закрытыми глазами вытащил один из них.
      - Курва-мать, - недовольно сказал Карнович, - ты что дурака валяешь?
      - Все паспорта примерно одинаково подходят, но надо жить по одному из них. Пусть будет на то воля Всевышнего.
       Карнович долил в рюмку остатки водки из графина.
      - И что?
      - "Даниэль Зильберштейн", - прочитал Хаим написанное на первой странице паспорта.
      Чёрт с тобой, Хаим Даниэль.
       Сборы были недолгими. Агнешка завернула в узелок кое-что из одежды мужа. Не без тайной на то причины: она терпеть не могла старую рубашку цвета грязи, которую он постоянно напяливал. Теперь у женщины был повод избавиться от неё, сославшись на христианское милосердие. Карнович бродил из угла в угол и требовал дать в дорогу водки или вина.
      - Сколько? - не выдержала Агнешка.
      - Две или три бутылки.
      - У нас не пивная.
      - Вам жаль для несчастных евреев глотка водки, куска хлеба, - заговорил Карнович с профессионально-жалобной интонацией шноррера. Хаиму даже стало на секунду не по себе: так коммивояжёр напомнил ему старого Шлойме.
       Интересно, каково было происхождение Карновича? При внешней откровенности он был скрытным: если речь заходила о семье, ловко уводил разговор в сторону. Он упомянул о бедности, в которой жили его родители, но это ничего не значило: он вполне мог солгать. Но Хаиму некогда было размышлять о том, с каким человеком сводит его судьба.
       Агнешка ушла за водкой, хлопнув дверью.
      - У меня есть дела на таможне, - быстро говорил Карнович, прохаживаясь туда-сюда, - но перед этим надо будет заехать куда-нибудь, где тебя вряд ли захотят искать, и пробыть там ещё полдня. В городе знают, что полицейские будут по очереди торчать на станции. Следовательно: никакой станции. Поедем в Х., к ксёндзу, который служит в церкви святого Сергиуша.
      - Зачем?
      - Потом поймёшь. Заодно узнаешь много интересных сведений из области католической веры.
      - Но я не понимаю латынь...
      - Я тоже. И большинство поляков тоже не понимает латынь, за исключением названий некоторых молитв. Это им не нужно. Это нужно духовенству. Ты умеешь ездить на лошади?
      - Умел лет пятнадцать назад.
       Карнович глубоко вздохнул.
      - Связался я с тобой на свою голову. Ради какой-то ерунды... Это просто. Это как умение плавать: никогда не забывается полностью. Будем надеяться, что всё обойдётся. Стрелять тоже не умеешь? Чего и следовало было ожидать. Так вот, пообещай мне в ближайшее время делать то, что я тебе скажу. Так будет лучше для нас обоих.
       Появилась Агнешка с двумя бутылками водки в руках. Карнович не заметил её.
      - Но уж русский-то ты должен немного понимать? Я изучал в своё время русскую литературу и наткнулся на одно стихотворение. Мне стало от него тошно. Хочешь, прочитаю?
      - Нет времени.
      - Времени хватит ровно на то, чтобы его прочитать. Я чувствую время. Любой еврей чувствует время, но такие, как ты, пытаются обмануть и время, и себя. Вот...
      
      Отчего на Руси
      Стала жизнь нелегка?
      Хоть ребёнка спроси,
      Хоть спроси старика,
      
      И ответ прозвучит,
      Как всеобщий набат:
      "Виноват в этом жид,
      В этом жид виноват".
      
      Если всюду растёт
      Только чертополох,
      Если беден народ,
      Если климат наш плох,
      
      И везде дифтерит
      Заражает, как яд, -
      "Виноват в этом жид,
      В этом жид виноват".
      
      Жид идёт, жид пришёл!
      И жидам счёта нет!
      Жид - источник всех зол,
      Жид - причина всех бед;
      
      Жид, красней за наш стыд,
      За наш личный разврат!
      "Виноват во всём жид,
      Жид во всём виноват..."
      
      Агнешка положила бутылки в дорожную сумку Карновича, брошенную на стул, села на другой стул и закрыла лицо руками.
      - Несчастный народ, - прошептала она. - Несчастная страна.
       Никто так и не понял, какой народ она имеет в виду.
      - Оставлю вас одних, - сказал Карнович на идиш. Хаим наклонился к ней, осторожно поцеловал в губы и попросил:
      - Ништ вейн.
      Ему хотелось произнести длинную утешительную фразу по-польски, но на это не было времени.
      
      8.
      
      Лошади, стоящие во дворе, были обвешаны сумками. Там находились бутылки водки, переложенные кусками старой ткани, чтобы не разбились. Карнович отвязал гнедую лошадь и подвёл к Хаиму.
      - Подожди, - сказал Хаим, - я подумаю, как на неё сесть.
      - Ты меня в гроб загонишь, - предрёк Карнович. - Чего там думать, это тебе не баба, а кобыла.
      - А если она меня сбросит?
      - Считаю до трёх, - сказал Карнович в тихом бешенстве. - Раз... Два...
      
       До местечка Х. нужно было долго ехать по запутанной лесной дороге. Она всё ещё хранила многочисленные полустёршиеся следы копыт: сутки назад конная полиция побывала и здесь, но не нашла ни одного еврея.
       Упомянутый ранее ксёндз Збыховский был личностью либеральных взглядов. Если евреи из окрестных штетлов хотели обеспечить себе, фигурально выражаясь, будущее великое раскаяние на Йом Кипур, они спешили именно в этот костёл. Збыховский любил: a) выпить и b) рассказывать сплетни про святого Сергиуша Подлясского (1502 - 1582). Эти сплетни передавались из поколения в поколение и постепенно превратились в легенды, но существовали исключительно в устном виде. Нетрудно догадаться, почему.
      
      1.
      
      Когда Сергиуш Подлясский ещё не был официально причислен к лику святых, то есть, был ещё жив, про него ходили слухи, будто он довёл до самоубийства свою мать и зарезал единокровного брата. Один монах из ...ского монастыря возмущался, почему св. Сергиуш никак не опровергнет эти слухи.
      - Ваша мать, наверно, перевернулась бы в гробу, если бы услышала такое о своём сыне! - говорил он.
      - Моя мать перевернулась бы в гробу, если бы узнала, что я обращаю внимание на россказни дураков и сумасшедших, - ответил св. Сергиуш.
      
      2.
      
      Св. Сергиуш обрабатывал мотыгой монастырскую грядку. Рядом росли кусты, из которых время от времени прямо на грядку выскакивали жабы. Замахиваясь мотыгой, святой прогонял их обратно в кусты. В конце концов, он недовольно сказал:
      - Св. Георгий убил дракона, св. Патрик изгнал из Ирландии всех змей, а мне, по милости Божьей, только жабы и остались.
      
      3.
      
      Настоятель ... ского монастыря увидел, что св. Сергиуш поедает в монастырском саду яблоки, и сказал:
      - Уважаемый брат, ведь сейчас пост! И вообще, это чревоугодие, смертный грех, как вам не стыдно?
      - Вы лучше честно скажите, что предпочли бы съесть эти яблоки один, а я вам мешаю, - ответил св. Сергиуш.
      
      4.
      
      Некий брат Томаш был ярым ревнителем благочестия и постоянно обвинял св. Сергиуша в том, что он пьёт вино с другими монахами и оказывает им различные знаки внимания. Однажды на прогулке, в которой участвовали и недавно поступившие в монастырь послушники, брат Томаш снова приступил к своим обвинениям.
       В ответ на это св. Сергиуш подошёл к одному мальчику-послушнику и сдёрнул с его головы капюшон. Все увидели, что это молодая женщина с узлом волос на затылке. Святой сказал:
      - Вот с такими монахами наш благочестивый брат Томаш проводит вечерние беседы. А ты, дорогая, шла бы лучше домой к своему мужу. Не понимаю, что ты нашла в этом ханже и зануде.
      
      5.
      
      В старости св. Сергиуш оставил ...ский монастырь и основал церковь. Она была построена, в основном, на деньги богатых евреев, которых св. Сергиуш обращал в христианство. Именно ему приписывают известное выражение: "Жид крещёный, вор прощёный, конь лечёный - одна цена". Св. Сергиуш говорил так:
      - Воры готовы пожертвовать много денег церквям и монастырям, чтобы на небесах забыли об их воровстве. За лечение коней, животных благородных и необходимых, люди тоже готовы отдать много денег. А евреи либо готовы заплатить священнику, чтобы тот, с помощью крещения, избавил их от гонений иноверцев, либо страдают в душе после перехода в чужую религию. Поэтому во всех трёх случаях цена очень высока.
      
       Белый, с красной крышей, дом ксёндза был виден отовсюду. Красная крыша приснилась Хаиму в кошмаре. Он так устал за день, что готов был лечь и сдохнуть под любым забором. Хаим вообще недолюбливал лошадей, и эта весёлая поездка укрепила его чувства ещё больше.
       Карнович, относившийся к той редкой породе людей, которые гораздо сильнее и выносливее, чем кажутся на первый взгляд, потягивал в гостиной вино, пять лет назад благополучно вынесенное паном Збыховским из монастырского погреба. Сколько вообще Збыховский вынес из упомянутого погреба вина (без разрешения настоятеля), знали только Пан Бог и Матка Боска, Царица Польши. Сам ксёндз за долгие годы своей жизни уже почти приблизился к состоянию святости. Ему уже ничего не было от этой жизни нужно. Даже тонзура была не нужна, потому что он был лысый. Почти ничего. (Кроме спиртного.)
      Стяжательство - великий грех, - говорил ксёндз менторским тоном. - Допустим, я накормил ваших лошадей овсом за свой счёт и целый месяц держал у себя целый склад винтовок. И что я с этого имею, в ответ на своё странноприимство, достойное евангельского самаритянина? Брат мой, Шимон! Отрекайтесь от духа стяжательства, от духа жадности! Ибо они есть не духи, а бесы. Пусть хаос иудейства выйдет из вашей головы, как бесы из Марии Магдалины.
      - Я вам достаточно заплатил, - цедил сквозь зубы Карнович, - и давайте расстанемся, как честные католики, и лошади это не мои, я их сдам на границе туда, откуда взял, и не надо требовать от меня денег, которые я дать не могу, потому что люди вроде меня и так ощущают себя первыми христианами, которых окружили львы. Первый лев - это неприязнь и подозрение поляков. Второй - это неприязнь и подозрение наших бывших соплеменников иудеев. Третий лев - это отсутствие денег. Не выпускайте его на меня.
       Они торговались почти до рассвета. После очередной кружки ксёндз стал постепенно сдаваться, а Хаим - просыпаться в кошмарном бреду.
      - И если у вас спросят, пане, знаете ли вы Даниэля Зильберштейна, то скажите: я знаю его за порядочного христианина, порвавшего со своим косным и фарисейским окружением. Мне ничего не жаль для вас. Вы мне дали бутылку вина, а я вам оставляю две бутылки лучшей водки, которую можно найти в этом круге ада. Ибо в аду говорят по-русски, пане, - продолжал Карнович, воодушевляясь, - и это - всего лишь один из первых его кругов...
       И ведь правду говорю, курва-мать, мелькнуло у него в голове. Всё так и обстоит.
      - Я понимаю, - сказал ксёндз, - одинокий человек вашей профессии всегда будет вызывать в России подозрения. И не только в России, но и в нашей великой, нашей несчастной Польше. Дух стадности вселился в славян ещё в ту минуту, когда они провозгласили себя отдельным племенем. И оборотной стороной монеты является ненависть к собственным братьям. Вдвоём вам будет проще. Пан Зильберштейн - человек слова, я вижу это. Господь учит нас читать в сердцах. Приезжайте ещё. Жаль, что привезли всего две бутылки, пойду спрячу в кладовку.
      - Вашими бы устами да мёд пить, - проворчал Карнович.
      - Лучше пить что-нибудь другое. "Дайте вина огорчённому сердцем, и возвеселится он". А как не огорчаться, видя в такой разрухе нашу несчастную Польшу...
      - И мою водку в твоей кладовке, старый жмот, - продолжил Карнович, прислушиваясь к удаляющимся шагам.
       Дом святого отца, как мы уже упомянули, был виден отовсюду, но хозяйственные пристройки из-за густо посаженных деревьев было хрен разглядишь. Карнович и Хаим с трудом вывели из сарая старую бричку, оставленную здесь другим знакомым Карновича, ныне находящимся в России. Эта бричка переходила из одних контрабандистских рук в другие, словно полковое знамя.
      - Проклятый тюк, - шептал Карнович, - курва-мать. Загружай быстрее, не спи. Ну, всё, теперь можешь спать. Только не ложись на бутылки - убью на месте.
      - А потом куда? - спросил Хаим, пытаясь окончательно проснуться.
      - А это я тебе скажу потом.
       Карнович забрался на козлы и стегнул лошадей. Животные потащились, как бурлаки, тянущие баржу. Ксёндз запер шаткую дверь сарая и проводил бричку взглядом.
       К нему нередко приезжали выкресты - побеседовать, мол, о духовном. Збыховского уважали сотрудники либеральных газет. О нём даже опубликовали статью как о человеке, не чуждающемся поддерживать и укреплять в вере вчерашних иудеев. В отличие от злобных, шовинистически настроенных церковных ортодоксов, Збыховский изо всех сил предотвращал религиозный кризис, надвигающийся на местечко. Служил провозвестником, и т. д.
       Плетясь по мокрой от росы тропинке к дому, он бубнил себе под нос:
      - Жид крещёный, вор прощёный, конь лечёный - одна цена...
      
      - Просыпайся, - окликнул Хаима Карнович, когда они доехали до границы, отделяющей Белоруссию от губерний привислянского края. Хаим открыл глаза и выглянул наружу. Там было ничего особенного. Он никогда бы не подумал, что это граница, если бы не шлагбаум.
       Карнович остановил лошадей, залез в бричку, достал из нагрудного кармана карандаш и стал что-то быстро царапать на листе бумаги с печатью наверху.
      - Это что? - мрачно спросил Хаим.
      - Таможенная декларация. Никогда не пробовал заполнять?
      - Нет, я её дома заполнял каждый день.
      - Засунь свои шутки себе в задницу. Если тебя спросят, зачем тебе столько водки, скажи, что для перепродажи в лавке, или про запас, или ещё что. Новый закон: одному человеку нельзя вывозить из Польши водки стоимостью, превышающей двадцать пять рублей. Обещают в следующем году отменить. Это всё местное начальство, самодуры. "Белостоцкой" пишу тебе - пять бутылок. Настойки, пишу, на семь рублей, в общей сумме. Остальное возьму на себя. Не беспокойся, я им суну злотый, чтоб сильно не обыскивали. Так некоторые делают. Нарочно берут пассажира и на него записывают расход.
       Ну, конечно. Нетрудно было догадаться, что поступками выкреста по отношению к беглым евреям руководит не только и не столько человеколюбие. Но, если я ему нужен, он не сдаст меня при первом удобном случае, подумал Хаим. Да, к тому же, я успел узнать про него разные интересные, с точки зрения полиции, вещи. Если он допускает, что я способен его заложить в ответ, то десять раз подумает, прежде чем отправиться в полицию. Хаим бросил беглый взгляд в окно. Чёртова гряда облаков переползала серое небо, как издыхающая лохматая собака - дорогу.
       Таможню проскочили быстро. Заспанный чиновник даже не потребовал взятку, что было редким для тех мест явлением. Карнович гнал лошадей, пока таможня не скрылась за поворотом, а потом свернул в лес. Примерно в полуверсте от большой дороги, за деревьями, стояла другая бричка, возле которой валандались сомнительные типы. Одеты они были кое-как, в потёртые штаны и драные кожаные жилеты поверх видавших виды рубашек. Один из них, лет сорока пяти, перестал плевать на землю и обернулся к Карновичу:
      - Привёз?
      - А то.
       Пачка зелёных купюр перекочевала из рук в руки.
       Хаим должен был помогать подчинённым старого перекупщика разгружать бричку; надо сказать, у сомнительных парней это получалось проворнее, чем у него. Дожил, подумал он. Какая работа, достойная настоящего хасида, оплаты и похвалы. Хотя, скорее всего, он сейчас проснётся...
       ... и увидит дрянь ещё худшую, чем сейчас.
      - Ещё бы туда, где полк квартирует, товар доставить, курва, - тихо говорил перекупщик, - у них ружья поганые, русские взбесятся - нашим не отстреляться.
      - Ты можешь это сделать?
      - Как же, курва! Меня там знают все. Скажут: что, сука, везёшь? И - в каталажку, к курве-матери. Отвези ты.
      - Денег не хочешь? - удивился Карнович.
      - В тюрьму не хочу. Да ещё моя баба продала самогон, курва, а земский врач, сука, отравился им. У меня и так забот хватает. Ты хитрый еврей, езжай сам.
      - Теперь назад, - сообщил Карнович Хаиму, - бричку надо возвращать, курва. Неплохая сегодня выручка, так что надо проваливать отсюда, пока новый таможенник не заступил на вахту.
      
       Шлагбаум поднялся, бричка покатила. Карнович, не выпуская вожжи из рук, зорко всматривался в окрестности: не появится ли какая сволочь. Таможенник вырос прямо из-под земли. Он был старый, злой, как царский жандарм, и всем подряд говорил "ты". Между ним и спасителем беглых завязался достаточно фамильярный разговор.
      - Эй! Тпру! Стой!!
      - Dzień dobry, pane.
      - Опять ты?! Я же тебе в прошлый раз сказал: чтоб я тебя больше здесь не видел. Ты не понял, что ли?
      - Чёрт возьми, пан таможенник, не орите так на лошадей. Эта скотина лягнёт, и полетите вы в помойную яму.
      - Денег дашь?! - с ненавистью осведомился блюститель закона. - Денег! а то возить всякую дрянь за границу каждый горазд, а чтобы мне заплатить, так каждый мазурик хочет ломаным грошом отделаться.
      - Это вы хорошо сказали, пане. Люблю прямых людей. Подавитесь. Карнович кинул старому церберу банкноту, и она, покружившись в воздухе, приземлилась на обочину. Хаим снова закрыл глаза. Цоканье копыт, брань, едва слышный шум ветра.

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Георгиевский Леонид Николаевич
  • Обновлено: 04/02/2017. 90k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.