Аннотация: Действие разворачивается в Польше 1890-х годов. Переписчик Торы сбегает из гетто, чтобы не сесть в тюрьму за долги и оскорбление чиновников.
Если останетесь на земле сей [Израилевой], то Я устрою вас и не разорю, насажду вас и не искореню, ибо Я сожалею о том бедствии, какое сделал вам. <...> Если же вы скажете: "не хотим жить в этой земле", и не послушаетесь гласа Господа Бога вашего, говоря: "нет, мы пойдём в землю Египетскую, где войны не увидим, трубного голоса не услышим, и голодать не будем, и так будем жить" <...>, то меч, которого вы боитесь, настигнет вас там.
Книга Иеремии
По непроверенным данным, кто-то зашёл слишком далеко... утратил чувство реальности, отказавшись принимать пинки как должное.
Станислав Баранчак
1.
Городишко Заблудув - чистое безумие.
Нет, никто не хочет никого оскорбить: речь идёт о тысяча восемьсот девяностых годах, и все, кто имеет право почувствовать себя оскорблёнными, уже, разумеется, умерли. Сокращённо город Заблудув назывался "штетл", потому что был населён преимущественно евреями. А евреев в Польше не любили. И сами евреи там не любили друг друга. Когда им надоедало слушать рассказы раввина о планируемом на ближайшее время приходе Мессии, они принимались рассказывать бредовые истории друг о друге. Одна из них могла бы начинаться более чем традиционно.
У старого Шлойме было двое сыновей. Один жил в Могилёве и работал извозчиком, а другой был Хаим Мендл. Он периодически напивался, а затем:
пел хасидские песни так, что слышал весь квартал; ругал жену по матери; приставал к людям с долгими беседами на религиозные темы, а когда люди
наотрез отказывались с ним общаться, говорил так:
- Да отсохнут ваши руки и ноги, и да передохнут ваши волы и ослы, и да будет так же и на следующей неделе, омэн!
Это многих возмущало. В таком благочестивом квартале, во времена правления любавического ребе Шолома Дов Бера Шнеерсона - пьющий еврей! Религиозным людям было чем заняться помимо пьянства. Конечно, в квартале были любители выпить, скажем, Вольф-зеленщик, Михл-угольщик, Шолом-гробовщик, раввин Ицхак Нахум Бен Цви Рафаэльзон и многие другие. Но простой народ есть простой народ, а раввину позволено всё. Прочим потомкам левитов негласным законом было позволено пить по субботам, но для Хаима Мендла суббота была каждый день.
Вообще, это великий грех. Не для того нам Господь дал дни, чтобы мы каждый из них превращали в субботу.
Ещё Хаим переписывал Тору в пьяном виде, и этого тоже было делать нельзя. Сойфер всегда обязан быть внимательным, чтобы, не дай Бог, не расставить по привычке под буквами пунктуационные знаки, поскольку Тора должна
оставаться шифром. А то, не дай Бог, гои залезут да всякие угольщики-зеленщики: ещё вычитают что-нибудь умное и начнут мутить народ, как Барух Спиноза. Надо охранять национальное достояние. Однажды, по молодости и глупости, Хаим поставил "дагеш" внутри буквы "рейш". Свиток пришлось выбрасывать. Во сне сойферу явился рабби Шаммай и долго орал: "Дагеш - святотатство! На тебе всю Тору, иди и переписывай её вместе с комментариями!" - Но много ли заработаешь таким богоугодным делом в маленьком городишке при условиях жестокой конкуренции?
Было воскресенье. Жена Хаима Хава сходила на рынок и не купила там ни черта. Дома была рыба, был хлеб. И вода. И всё.
- Пришла, посмотрела и ушла, - отчитывалась Хава перед старым Шлойме. - Ни гроша нет в доме. Мальчишке не в чем идти в хедер. Горе нам!
- Дурак, - в сердцах сказал Шлойме. - Взял бы учеников, что ли.
- Да кто к нему пойдёт? "Кто отдаст ближнему на хранение серебро и вещи?" Он ведь или глупости говорит, или молчит целый день.
Дом Хаима находился на окраине. Стены были оклеены какой-то дрянью вроде обёрточной бумаги, мебель обшарпанная. Шлойме огляделся и вздохнул. Наградил Господь сыночком.
Дверь открылась, и вошёл Хаим, раскуривая трубку. На нём был старый лапсердак, явно с чужого плеча, и потрёпанная шляпа. Взглянул отец на сына, и убить ему его захотелось.
- Ну, что? - спросил Хаим. - Перемыли мне кости? А тебе, отец, не стыдно, будучи приверженцем Хабада, оставаться наедине с женщиной?
- Чтоб чёрт тебя забрал, - пожелал отец.
Рыжая Хава накинула на голову платок и исчезла.
Хаим придвинул стул, сел и стал молчать, время от времени затягиваясь дешёвым табаком. В тот август, простите, элул, ему исполнилось тридцать четыре года. Он был среднего роста, хорошо сложен и всё ещё красив той одновременно яркой и сдержанной красотой, какой отличаются ашкеназийские евреи. У него были крупно вьющиеся чёрные волосы, прямой нос с небольшой горбинкой и тёмно-карие глаза. В трезвом состоянии Хаим производил впечатление человека слегка рассеянного и погруженного в себя.
Чтоб чёрт тебя забрал, - повторил Шлойме и процитировал: - "Проклят, кто не исполнит слова закона сего".
Припёрся, старый хрен, недовольно подумал Хаим. Смотреть на него тошно. Борода седая, рожа злобная. И наверняка опять попросит денег. Где он ему их возьмёт?
- Слушай, папаша, - примирительно сказал Хаим, - говори, зачем пришёл, или иди, откуда пришёл.
- Сам-то ты откуда пришёл?! - завопила Хава, выбегая из-за перегородки. - И что это на тебе такое, в чем людям стыдно показаться на глаза?!
- Это Натана, кантора, - хмуро пояснил муж.
- Та-ак, - качнул головой Шлойме. - Последнюю одежду, что ли, заложил? - Хаим молчал. - Ты когда с долгами рассчитаешься? Когда Мессия придёт?
- Вероятнее всего - да, - задумчиво ответил Хаим.
Хава грохнула на стол горшок с похлёбкой. Шлойме сразу стало все ясно. Сынок то ли пропил деньги, то ли не желает делиться. А дура эта, Ривка, испортила ему всю субботу, всё свечи опрокидывала и талдычила: "Сходи к сыну, попроси денег, я купила бы рыбу, что за шаббат без фаршированной рыбы?"
Дура. Неужели не дошли до неё слухи, что сын по уши в долгах, и частный пристав караулит его днём и ночью? Разве этот олух способен заработать хотя бы один злотый? Ему впору самому просить у старика отца. "Фаршированная рыба"! Тьфу!
- Пойду я, - сказал Шлойме.
- Счастливого пути, - обрадованно сказал Хаим.
Частный пристав Войцеховский и его приятель прокурор мирно шли по улице к дому частного пристава. Вдруг Войцеховский заметил пожилого еврея в низко нахлобученной ермолке, который куда-то спешил, бормоча себе что-то под нос и сплёвывая.
- Полюбуйся, - буркнул пристав, малоприятный бритый лысый угловатый тип в стальных очках.
- М-да, хорош экземпляр, - сказал прокурор.
- Да ты не понял. Это отец Мендла, того, который налоги, скотина, не платит.
Услышав слова пристава, старик припустил ещё быстрее.
Прокурор был толстый рыжий вальяжный усатый тип. Он любил пошутить и посмеяться.
- Эй, Шлойме! - рявкнул он. - Шлойме! Гут абенд!
Старый еврей остановился, мелко дрожа. У него был не самый приятный опыт общения с подобными людьми. Прокурор медленно, со вкусом, приблизился.
- Передай своему сыну, - сказал он, - что он тянет с выплатой. Тебе так не кажется?
- К вашим услугам, - пробормотал Шлойме.
- А Натана Слуцкера ты знаешь?
- Как же не знать, пане. Натан... он... в конце квартала живёт.
- Так вот, передай ему, что его тоже оштрафуют. За что - сам знает. Ха-ха-ха!
- А что ты целый день шляешься по улице? - вмешался Войцеховский. - Ты чем вообще занимаешься? На что живёшь?!
- Вот... - пробормотал старик. - Постоялый двор держал, да разорился. Живу, на что Лейбл из Могилёва присылает, да вот Хаим...
- Чего - Хаим? - насторожился Войцеховский, досадливо отмахиваясь от прокурора. - Хаим тебе деньги даёт? Откуда у него деньги?
- Хаим... это... человек учёный, - мямлил старик, отступая назад. Мимо пронеслась одноколка, чуть не сбив его.
- Да отстань ты от него, Виктор, - сердито сказал прокурор. - Жидов, что ли, не видел? Ещё помрёт посреди дороги от страха. Пошли.
Кинув последний, убийственный, взгляд на еврея, Войцеховский зашагал по тротуару, помахивая тростью и размышляя о том, что все жиды - прирождённые воры, а к Хаиму Мендлу неплохо бы завтра нагрянуть с обыском.
2.
- Слышала, всё слышала, - сказала в тот день соседка Эстер, жена резника Вольфа. - Что опять стряслось?
- Да когда этот проклятый шноррер, отец его, ушёл, я и говорю ему: если ты такой умный, возьми учеников. Или ума у тебя хватает только на то, чтобы отца из дома выгонять? А он отвечает: молчи, дура, что хочу, то и делаю. Учеников я брать не буду, а по отношению к тебе нахожусь в оппозиции.
- Что-о?.. - переспросила Эстер. Её серебряные серьги жалобно зазвенели.
- Что-то, плевать он на меня хотел. Говорит, Захарья переманил у него всех клиентов, сплетни о нём распускал, будто он плохой переписчик, и все стали заказывать мезузы только у него, поэтому Хаим уже месяц сидит без заказов. Так ведь сам виноват. К приличному человеку ни одна сплетня не пристанет. А он-то работать не хочет! Ему лишь бы с Натаном лясы точить, а Натан только и делает, что склоняет его к поездке в Святую Землю. И говорит он мне вчера: это всё из-за тебя, это ты держала лавку и разорилась, а я ничего не делал, так что я здесь не причём. Жена обязана содержать учёного мужа! Так хоть бы он Тору изучал, изверг! Сядет, облокотится об стол и спит! А на сына ему наплевать, что у того скоро бар-мицве.
Эстер выразила живейшее сочувствие, глубочайшее сожаление и искренний интерес, как там поживает юный Давид.
- А никак! - лаконично отвечала Хава. - Придёт из хедера, облокотится об стол и спит!
- Это что, - вздохнула Эстер, - у меня-то их шестеро, придут из хедера и ну лупить друг друга. А отец - нет, чтобы разнять, он то у ребе пьёт водку, то с кантором поссорится, и тот обещает его избить.
- Этот Натан, будь он неладен...
- А его жена! Разгуливает с распущенными волосами, состоит в третьем браке, читает Маркса и раввину хамит!
И так далее.
Кантор Натан был человек мирный, почти никого не бил, только обещал, но обещал так, что ему верили. Этот был статный широкоплечий мужчина лет тридцати восьми с тёмно-русой бородой. Натан хорошо знал Талмуд, умел рассудить людей, а стоило молодёжи во время службы расшуметься, ему достаточно было рявкнуть на всю синагогу: "Шма, Исраэль!" - и сразу же воцарялась такая тишина, что, наверно, сам Господь радовался. Но у него были особенности воистину непростительные: он был трижды женат, курил по субботам трубку и принимал у себя Хаима Мендла.
Натан относился к Хаиму, как к непутёвому младшему брату, хотя известно, что подобные натуры, якобы витающие в облаках и словно отрезанные от мира, в практической жизни бывают более успешными, чем деятельные, но безнадёжные прожектёры. Таким был Натан. Он мечтал уехать в Палестину, учредить там коммуну, чёрт-те что ещё. Разумеется, у него было для этого слишком мало денег, потому что он выплачивал часть жалованья предыдущим жёнам с детьми. В основном, он жил на содержании у жены, тридцатилетней черноглазой красавицы Малки. Дочь знаменитого в своё время люблинского раввина, она успевала за день привести в порядок дом, поработать в лавке скобяных товаров и прочитать очередную научную книгу. Внешне она напоминала Хаиму кумранскую сивиллу из книги царств; авторитетов для неё не существовало в принципе. Натан очень любил жену. Он даже иногда спрашивал, не мешает ли ей распевание псалмов штудировать философские труды, и, получив отрицательный ответ, продолжал орать так, что стены дрожали. Хаиму тоже нравилась Малка, и не без взаимности, но однажды ему померещилась во сне Кетеб-Мерири и пообещала жуткую кару, если он ещё раз изменит жене. И во сне он не понимал: как это он может видеть Кетеб-Мерири и оставаться живым.
Натан выпроваживал резника. На улице было слышно, как он ругается:
- Вы будете мне говорить, что такое религиозный человек! Вы, Шимон Вольф! Вы, пьяница! Вы будете мне рассказывать, кто такой Хаим Мендл! Да благословит вас Господь, если у вас в голове будет хотя бы вполовину столько, сколько у Хаима!
Резник, стоя у порога, громко призвал семь казней египетских на многомудрую голову Натана, а также на многомудрую голову Хаима Мендла, омэн. И пошёл домой. Навстречу ему попался Хаим, резник дружелюбно сказал ему: "Шалом алейхем", - и пошёл дальше.
Натан увидел Хаима из окна и очень обрадовался.
- Заходи! - крикнул он. - Пообедай с нами.
Хаим не заставил себя упрашивать и ускорил шаги.
- Нелегко ему живётся, - про себя проговорил Натан, - мозги у человека есть, а толку никакого, - и отвернулся от окна.
Хаиму всегда жилось нелегко. В десять лет у него был самый красивый почерк в хедере, и меламед сказал, что он обязательно будет переписчиком Торы. И ловушка захлопнулась. В пятнадцать лет он легко читал комментарий Раши, Маймонида, Исаака Лурию и "Мешилат Йешарим". В восемнадцать лет его женили на рыжей Хаве, дочери владельца постоялого двора, объяснив это тем, что нехорошо человеку жить одному. Но лучше человеку жить одному, чем с рыжей Хавой, потому что она постоянно скандалила и била тарелки - не только когда говорила "мазлтов", но и когда говорила "шлимазл", а так как, говоря это, она имела в виду Хаима, то выходит, что меньше было в пустыне Синайской песчинок, чем Хавою разбитых тарелок. Когда же дружная семья оказалась на мели, и денег на новую посуду не осталось, Хава начала просто орать. Её вопли слышал весь квартал, и весь квартал знал о её давнем романе с раввином Ицхаком Нахумом Бен Цви Рафаэльзоном. Раввину, как уже сказано выше, было позволено почти всё, и выяснять с ним отношения было себе дороже. Кто-то даже говорил, что он доносит на прихожан частному приставу.
Бороться было бесполезно, и Хаим постепенно махнул рукой на огромное количество вещей. Он пытался сосредоточиться на работе, потому что не представлял себе человека вне буквы священного текста, и когда он читал, то перед ним возникали десятки истолкований прочитанного; но когда переписывал те же слова, то порой начинал их ненавидеть, и ему хотелось сжечь пергаментный свиток.
Он чувствовал, что делает что-то не так, и молиться было бесполезно, не было сил пробиться к Богу, обставленному и обвешанному старыми побрякушками. Однажды Хаиму приснилось, что в Йом Кипур во дворе его дома стоит сукка, у входа в которую висит табличка: "Дом Божий", а внутри - шофары, этроги, мезузы и свитки. И больше ничего. К шалашу подошёл цадик Нахман Брацлавский и важно сказал:
- Хорошо, что ты сегодня видел небо, Хаим, но посмотри теперь на землю. Ты разучился нагибаться так низко, чтобы увидеть Бога.
Хаим посмотрел себе под ноги и увидел свитки, свитки, море свитков. А от шалаша уходил Нахман Брацлавский, и свитки расступались перед ним, как волны перед Моисеем. А Хаим всё смотрел и ни в одном свитке не видел Бога, не видел и тени Бога. И на небе не было Бога, там был праотец Авраам, безуспешно пытавшийся зарезать Исаака. Исаак вырывался и орал. Авраам отбросил нож и сказал, превращаясь в императора Адриана:
Нет, если бы не Господь убил этого человека, кто был бы в силах убить его?
Хаим стоял внизу и удивлялся: как это ему всё видно, ведь небо так высоко? Он пытался это понять: так человек пытается во сне прочитать страницу книги, поднесённую к его глазам, но не может. Уже просыпаясь, в полубреду, он хрипло позвал:
Исаак! Исаак!
Жена подумала, что ему снится многоучёный раввин Ицхак Нахум Бен Цви Рафаэльзон, и промолчала из уважения, а то Хаим получил бы локтем в бок за здорово живёшь.
Он устал. Нет, он не испытывал ненависти к гетто с его невежеством и предрассудками, - нет, он не был ярым сторонником Хаскалы, не мечтал о реформистской общине и уж тем более не хотел сменить веру, потому что упорное сопротивление гоям в его роду передавалось из поколения в поколение. Что касается Палестины, то она казалась ему не более достижимой, чем берега Северного Ледовитого океана.
Хаим просто мечтал уехать в Любавич, но ни разу пальцем не пошевелил, чтобы собрать вещи и тронуться в путь. Он знал: настоящий Любавич окажется не тем, о котором он столько думал, и там тоже достаточно хитрых, вороватых, болтливых хасидов, заботящихся не о спасении души, а о том, как бы вкусно поесть за чужой счёт. Можно было всё бросить и стать одним из тех бродячих философов, что сбегают от злобных жён и шатаются по городам черты оседлости, раздавая случайным знакомым книги собственного сочинения. Но суета больших городов была ему противна, он не выносил больших скоплений народа. Кроме того, он был гордым. Ему не хотелось, чтобы куча посторонних людей в разных городах глазела на него, чтобы кто-то говорил своим христианским детям: "Смотрите, детки, вот ещё одно воплощение Вечного Жида. Правда, забавно?" Как сказал один из деятелей Хаскалы, гордый еврей - одно из высших достижений прогресса. Такой еврей умирает от голода, но не ест трефную колбасу. Он просит прощения, но в глазах его сияет неукротимый огонь, превращающий его слова в пустые звуки. В наше время такой еврей во время наводнения посылает к чёрту автомобиль, лодку и самолёт. Меня спасёт Господь, говорит он. Вот что это такое.
И он знал: стоит ему годы мечтаний превратить в годы скитаний, как немедленно захочется вернуть всё на свои места.
В молодости он хотел написать комментарий к Торе, но при взгляде на другие комментарии и комментарии к комментариям перо валилось из рук. Талмудическая философия начинала казаться немного бессмысленной. Хаим давно понял: не быть ему раввином. Его подводило чувство ответственности: как с важным видом разглагольствовать о том, в чём не слишком-то уверен?
И так он прожил пятнадцать лет, словно не двигаясь с места, и он чувствовал, что гетто прорастает сквозь него, как трава, и небо над головой крошится, как чёртова штукатурка.
Иногда он любил толковать Санхедрин. Отличаясь богатой фантазией, он, тем не менее, скептически относился к сказаниям Талмуда и Мидрашей.
- Натан, ну скажи мне! - возмущался он после очередной рюмки. - К примеру, заболел реб Элиэзер, и его ученики огорчились. Только реб Акиба был доволен. Помнишь, что он заявил? "Я тревожился мыслью, не послужит ли земное его благополучие наградой ему вместо блаженства в грядущей жизни. Ныне же, видя его в такой скорби, я спокоен за него". Ведь дураку ясно, что Акиба всю жизнь ему завидовал, а когда он заболел, обрадовался так, что не сумел этого скрыть. Когда же его спросили, какого чёрта он пляшет и поёт, он решил ловко вывернуться и придумал всё это.
- Хаим, ты не заговаривайся, - предупреждал кантор.
- Да всё он правильно говорит, - вмешивалась Малка. - И реб Элиэзер тоже был хорош. Когда его римлянка спросила, справедливо ли было за один грех поклонения золотому тельцу покарать народ тремя казнями, что он ответил?
- "Вся мудрость женщины не идёт дальше прялки", - уважительно цитировал Натан.
- Вот именно. А почему он так ответил? Возможно, потому, что сам не знал. Что ему, бедному, ещё оставалось делать? Но он не сообразил, что, обвиняя женщину в глупости, показывает, прежде всего, собственную глупость. Вот ты, Натан, знаешь точный ответ на этот вопрос?
- Нет, - хмуро отвечал кантор. - Нет! И что мне теперь, повеситься, что ли?
- А раббан Гамлиэль? - гнул своё Хаим. - Терпеть не мог свою дочку, хотел поскорее сбыть её с рук - и дождался. Катись, говорит, к чёртовой матери, и чтоб никогда больше не переступала моего порога. Отец, говорит она, ты с ума сошёл? Портишь мне торжество такими словами! А он помните, как оправдался?
- "Хочу, чтобы ты была настолько счастлива в доме своего мужа, что у тебя никогда не возникло бы желания покинуть его, даже ради посещения родного отца".
- Так вот, раббан в последний момент сообразил: вдруг мне на старости лет понадобится помощь дочери, а она, зная, как я к ней отношусь, пошлёт меня подальше? Вот и выдумал объяснение; неплохо у него работала голова.
- Твои комментарии были бы изумительны, - усмехался Натан. - Иди и запиши всё это. А потом покажи раввину. Представляю, что он об этом скажет.
- Он бы закидал меня за такие комментарии камнями, как завещал Моше.
- А ты, Натан, стоял бы рядом и радовался, как рабби Акиба, - добавляла Малка.
Но на самом деле в заблудувском гетто их было некому даже побить камнями. Всем было, по большому счёту, всё равно. Ответом на чьи бы то ни было выпады в сторону большинства были только злобные сплетни, и не было в гетто человека, о котором бы не сплетничали. Некому было слушать Хаима, некому было спорить, иногда некому было даже воровать (потому что воровать было нечего), некому было наказывать, кроме пристава Войцеховского да Господа Бога, не будь рядом помянут. Избранный народ интересовали сплетни, синагога и базар. Сплетни, услышанные на базаре, обсуждались в синагоге, и наоборот.
Обо всём этом в очередной раз говорил Натану Хаим, и ещё о том, что не может уехать.
Будет ещё хуже, - подытожил он. - Останусь и постараюсь меньше пить. Или разведусь, хотя вряд ли кто-нибудь пойдёт за меня: с моими-то долгами...
Хаим! "Говорит ленивый: лев на улице! посреди площади убьют меня!"
Сойфер опустил глаза. Он мог спорить с Натаном, рабби Элиэзером и даже с почтённым ребе Ицхаком Нахумом Бен Цви Рафаэльзоном. Но спорить с царём Соломоном...
... можно только его же словами.
- "Кто затыкает ухо своё от вопля бедного, - сказал Хаим, - тот и сам будет вопить, - и не будет услышан".
- Хаим, - укоризненно покачал головой Натан. - Я, конечно, всё понимаю, но "если тебе нечем заплатить, то зачем доводить себя, чтобы взяли постель твою из-под тебя?"
- Сказано у Соломона: "Бедный человек лучше, нежели лживый".
- Чёрт бы тебя побрал, Хаим! "Оставь ссору прежде, нежели разгорелась она", ибо "кто поднимает высоко ворота свои, тот ищет падения".
Произнеся это, Натан попытался раскурить трубку, но у него ничего не вышло.
- А как твой сынок поживает? - спросил он, на минуту оставив трубку в покое.
- "Глупый сын, - печально процитировал Хаим, - досада отцу своему и огорчение матери своей".
- А Хава?
- "Шумливая и необузданная, ноги её не живут в доме её".
Отсмеявшись, они продолжили разговор. Натан перешёл на свою излюбленную тему.
- Тебе кажется, что еврейский мир слишком узок, а христианский слишком широк?
- Я этого не говорил, - махнул рукой Хаим, но остановить Натана было уже невозможно.
- Потому что тебе нужен настоящий мир, где можно быть евреем, и при этом тебе не будут плевать в лицо гои, называя жидом, или соплеменники, называя выкрестом. Эту новую страну мы создадим в Палестине. К чёрту Америку, это сплошной обман. Мы нужны там как дешёвая рабочая сила. Но настоящий еврей должен ехать в Палестину. Да, да! И тогда придёт Мессия. Наши дети увидят цветущий Сион. Почитай, чёрт возьми, Моисея Гесса.
Хаим молчал, созерцая узоры на скатерти.
- Поедем вместе, - сказал Натан, выколачивая пепел из трубки. - Вот подожди, я к весне обязательно скоплю денег. Мой зять из Варшавы хочет провернуть одно дело...
Хаим зачем-то обернулся. Малка стояла у перегородки, скрестив руки на груди, и грустно улыбалась. В дверь раздался стук.
- Кого опять чёрт принёс, - проворчал Натан, - чтоб ему все ноги переломать!
На пороге стоял старый Шлойме. Его нечёсаная борода была серой от пыли.
- Шалом алейхем, - пробормотал он, - тебе, Малка, тоже шалом. А я тебя, сынок, ищу, захожу к тебе, а дома нет никого, - что это за дом, где никогда никого нет?
- А в чём дело? - насторожился Хаим.
- Да так, ни в чём... к тебе пристав не заглядывал?
- Только его мне не хватало.
- А то он подходит ко мне вчера... - и Шлойме, запинаясь, пересказал содержание душещипательной беседы.
- Да вы успокойтесь, реб Шлойме, - добродушно сказал Натан. - Хотите выпить? У меня выморозки есть.
Шлойме схватился за бороду. Да разве может богобоязненный еврей пить в будний день? Неужели Натан думает, что если он, Шлойме, сейчас на мели, то будет каждый день хлестать отраву, как самый распоследний гой? Нет, ему, старику, достаточно воды... и хлеба, а ещё можно рыбы и мяса немного, и картошки хотя бы полмешка, а крупу, кстати, опять сожрали мыши.
Хаим молча курил. Поведение отца раздражало его с каждой минутой всё больше.
3.
В то время, когда городские власти были более лояльны по отношению к евреям, и в квартале ещё было что воровать, скончался отец Хавы, хозяин постоялого двора, неизвестно за что избитый полицейскими приставами. Его место занял Шлойме Мендл, потому что Хаим счёл упомянутую работу ниже своего достоинства: ещё бы, лебезить перед шановными панами и круглые сутки пытаться облагородить безобразно обустроенные номера вместо того, чтобы изучать Тору. Несколько лет подряд Шлойме доказывал, что одно другому не мешает, в промежутках между разливанием пива постояльцам читая Пятикнижие с комментариями. Это продолжалось до тех пор, пока не нагрянула полиция, обеспечив старику пожизненную должность шноррера (возможно, читатель уже вспомнил, как переводится с идиш это звучное слово).
Дело в том, что Шлойме пускал на постой не только панов, но и воров в неограниченном количестве. Воры играли на постоялом дворе в карты, обмишуривая наивных молодых еврейчиков; обсуждали свои воровские операции; приводили девиц лёгкого поведения; получали ценную информацию о том, где что у кого лежит (пусть останется тайной, как они её получали); пили, орали и грубо отзывались о начальнике местной полиции.
Однажды, когда воры по ошибке чуть не залезли в дом Хаима Мендла, тот не выдержал.
- Всё, папаша, - сказал он. - Хватит. Надоело. Они не так много тебе платят за попустительство, чтобы я всё это терпел. Подожди, я допишу, и сегодня вечером ты получишь в зубы.
- Мне нечего есть, - оправдался Шлойме. - Мне нечего пить.
Хаим махнул рукой и ушёл переписывать Тору, поскольку и ему кое-что от папашиных делишек перепадало.
Когда дело прогорело, Шлойме остался должен - то ли ворам, то ли начальнику полиции. В общем, он стал попрошайничать и постепенно превратился в того седого грязного еврея, которого увидел на пороге Натан.
- Натан, дорогой, - просяще произнёс Шлойме. Тут, как пишут в романах, все взоры устремились на него - не потому, что он так уж привлекательно выглядел, а потому, что все знали, что он скажет.
- Эйн ли клум (у меня ничего нет), - ответил Натан на иврите в знак пренебрежения.
- Есть у тебя хотя бы лишние сапоги? Я пожилой человек, как я могу заработать в этом Богом проклятом штетле?
- У меня нет лишних сапог. У меня есть четверо детей от трёх браков. В этом Богом проклятом штетле я могу заработать деньги только для своих детей, а не для чужих пожилых людей.
- Да, да, - горестно вздохнул старик. - Чего ожидать от посторонних, если даже родной сын послал тебя к чёрту?
- Вот так он ходит по домам и врёт про меня! - возмутился Хаим и вскочил с места. - Я ему дал позавчера пять злотых - где они? А больше я ему ни гроша не дам, потому что он постоянно врёт, у него должна быть заначка.
Шлойме мгновенно оживился.
- Ему жалко пяти злотых! - завопил он, выбегая на улицу. - Люди добрые! Мерзавцу жалко для отца пяти злотых!
- Сил моих больше нет, - сказал Хаим, опускаясь на стул. - Чтоб его черти забрали!
- Вы слышите?! - вопил Шлойме. - Он опять это говорит! Чтобы родного отца забрали черти!
Натан с треском захлопнул дверь.
Когда Хаим пришёл домой, то не увидел там ничего хорошего. Жена и сын забились в угол. Вещи были разбросаны по комнате, а посреди этого бардака стоял пристав и курил сигару.
- Право на проживание? - поинтересовался он.
Хаим показал ему паспорт.
- Вы же приходили по этому поводу три недели назад, - сказал он по-польски.
- Ха-ха-ха! - заржал пристав. Находящиеся в комнате трое его соратников тоже захохотали.
- Замолчи, жид, - сказал пристав, наконец оборвав смех. - Мы всё делаем по закону. - Заметив, что полицейские сидят спокойно, он обратился к ним: - Ну, как?
- Мы уже закончили обыск.
- Везде смотрели?
- Везде.
- А в подполе смотрели?
- И в подполе смотрели. Нет ничего. Уму непостижимо, где эти пархатые деньги прячут.
Хава перестала всхлипывать и уставилась на полицейских широко раскрытыми глазами.
- Трёх недель не прошло, как в доме перерыли всё, - срывающимся голосом заговорила она, - а теперь - снова? Нет у нас ничего. Муж последнюю одежду заложил. Ничего вы здесь не найдёте.
- Молчи, жидовка, - недовольно сказал Войцеховский. - Твой муж, - он с ухмылкой посмотрел на Хаима, - должен заплатить налоги. В прошлый раз он не доплатил, нагло заявив, что у него нет денег. Знаем мы вашу привычку прибедняться. Миллионер Бродский тоже в беседах с журналистами преуменьшает свои доходы. Сегодня у твоего мужа опять ничего нет. Если он не выплатит долг в течение трёх дней, то отправится в тюрьму за несвоевременную уплату налогов и невежливое отношение к полиции.
- В чем оно выразилось? - спокойно спросил Хаим. Его лицо заметно побледнело.
- А ты подумай, жид, - ответил пристав, пинком открывая дверь. - Хорошенько подумай.
4.
И он думал, и мысли обрывались, как истлевшие нитки. Вскоре Хава пошла к соседке одолжить соли; Хаим лёг на кровать, пытаясь заснуть. Он жалел, что слышит только шаги жены, а не глас Божий, как раввины в агадических преданиях, над которыми он смеялся.
Тора. Молитвенник. Талес. Черт подери... Его так воспитали, что, планируя побег и мысленно составляя список вещей, которые надо взять с собой, он первым делом вспомнил всё это. Когда есть захочешь, злобно спросил себя Хаим, что ты жрать будешь? Тору, молитвенник и талес? Между тем он чувствовал, что вера в Бога никуда не ушла, но уютно устроилась где-то в глубине души, как кошка, свернувшаяся клубком на полу чулана. А кто будет платить долги, подумал он, - Хава? Да, черт бы её побрал. Она сама виновата. Он не обязан ничего платить: это не по его, Хаима, закону, и уж тем более не по закону Моисея и Израиля. Конечно, Давида было немного жаль, он был славный красивый мальчик, но уж слишком похож на раввина Ицхака Нахума Бен Цви Гирша и так далее. Хаим почти не занимался его воспитанием: времени было жалко, да и не умел он ладить с детьми, поэтому и не брал учеников. Ему, дураку, всегда казалось: чтобы стать меламедом, необходимо ещё что-то, кроме Пятикнижия, ругани и плётки. У Давида, сказал учитель в хедере, тоже хороший почерк, только он гораздо менее прилежен. (Разумеется: Ицхак Нахум Бен Цви Гирш никогда не утруждал себя учёбой, один Бог знает, как он выучился на служителя Божьего.) Хорошее будущее обеспечу мальчишке, подумал Хаим. Мало того, что его наверняка определят в сойферы... Ну, ничего, ребе Ицхак Нахум найдёт способ и повод позаботиться о своём ублюдке.
А куда я, к чёртовой матери, пойду, и что я буду должен делать, подумал он. Если на меня нападут, я не смогу даже отстреляться: оружия в жизни в руках не держал. Действительно, что он умеет, потомок левитов, знающий каббалистические формулы, но путающийся в ценах на продукты, никогда никому ничего не продавший? Ах, да. Себя он продал. Заблудувскому гетто. За гроши, полученные папашей от ворья, женой от обывателей (такого же ворья) и им самим за переписывание раввинской отсебятины.
Ему стало тошно. Он нехотя слез с кровати, умылся, оделся. Потрёпанный лапсердак оказался вдобавок порван в двух местах - Хаим даже не смог вспомнить, как он умудрился его порвать, - ну, чистое вретище. И куда запропастилась проклятая баба? Нет, чтобы приготовить ужин! В кармане лапсердака он обнаружил несколько монет, взятых взаймы у Натана, и несказанно обрадовался. Можно было пойти на постоялый двор.
Заведение Берла, когда-то принадлежавшее Шлойме, находилось в центре квартала. Дверь была открыта нараспашку. В помещении жужжали мухи, бранились воры, ссорились между собой завсегдатаи. Жена Берла Акса радостно поприветствовала Хаима, с которым у неё пару лет назад были шашни, и налила ему омерзительной желтоватой водки, которую изготовляли и продавали местные хасиды. Хаим, ещё не попробовав, сообразил: отрава отравой.
- Это ещё что? - вежливо спросил он.
- Что есть, то и есть, - нахально ответила Акса. За эти годы она сильно растолстела, и сейчас Хаим согласился бы обнять её только под дулом пистолета. Понизив голос, она добавила: - Заходи почаще - наливать буду больше.
Ещё чего! Хаима стало охватывать раздражение. Дверь за спиной Аксы скрипнула, возник приземистый светлобородый хозяин, явно недовольный.
- Ты смотри у меня, - прогудел он. - Думаешь, если твой отец продавал тут водку, то теперь тебе всё можно? Только попробуй опять заорать тут песню "Мы поедем в гости к ребе"! Я тебя пинком прямо к этому самому ребе отправлю, не будь он рядом помянут!
- Ладно, - примирительно сказал Хаим и пошёл со стаканом к столику. По пути он хмуро оглядывал посетителей. Собрались на ночь глядя. Порядочные люди в такое время уже спят или изучают Тору. И гои какие-то явились, как будто им пить больше негде... Потемневший и засиженный мухами дубовый стол был залит пивом, на лавке валялся окурок сигары. Хаим поморщился и хотел пересесть за стол, показавшийся ему издали более чистым, но стоило ему на секунду отвернуться, как там уже уселись двое. Ещё не старый лысеющий пан в сером сюртуке и зеленом галстуке и ещё один, из тех, чья внешность, хотя её нельзя назвать заурядной, никогда не запоминается. Острые черты лица мгновенно сглаживаются в памяти - так легко можно исправить букву "рейш" на "далет". Хаиму показалось, что этот человек скорее худощав, но, взглянув на него ещё раз, увидел, что у того широкие плечи, распирающие неброский, но из дорогой ткани сшитый сюртук. Безусловно, гой, но что-то безжалостно выдавало его: тщательно приглаженные, но явно волнистые от природы чёрные волосы, смуглая кожа, нечёткое произношение "р", и, в целом, - впечатление сдерживаемой тревожности. Он словно заставлял себя говорить спокойно - по-польски; сквозь брань сидевших впереди воров и жужжанье мух Хаим различал только обрывки слов.
Кружилась голова. Хаим мог бы здесь поужинать, он привык к бедности и с удовольствием съел бы подаваемую здесь бурду. Но чёрт знает, где он будет через несколько часов и на что ему понадобятся деньги. Не стоит тратить слишком много. А не выпить он не мог, даже зная, что такое водка на голодный желудок. Спросить у Натана, где можно укрыться неподалёку и как проще добраться до границы... Кантор много чего знает и не выдаст его. А если с ним что-нибудь случится, то какая разница, где умирать? В бегах, под забором, в придорожной яме, затравленным собаками? Или здесь, от голода, болезни или во время погрома? Хаим отхлебнул водки. Вкус был отвратительный. Только здесь он знает, что делать, а там знать не будет.
Он представил: полицейские выволакивают из дома последнюю мебель, жена мечется и рыдает, сын забился в углу и не высовывается, а он неподвижно сидит на рваной циновке, погруженный в изучение Галахи. В тюрьме он будет учить Тору, а когда книгу у него отберут, он будет молиться. И пусть он не достигнет высот Хони Гамеагела, великого подателя дождя, что в наше время более чем невозможно, ибо люди разучились верить в чудеса и научились только не замечать их. Но он выполнит свою миссию.
Если его когда-нибудь отпустят, он будет жить один, и спать на соломе, и есть похлёбку, похожую на бурду, подаваемую на постоялом дворе Берла. И слава о нем, мученике и подвижнике, постепенно распространится по всей черте, и тем, кто даст ему деньги, он вернёт их обратно, как рабби Ханина Бен Доша, и после его смерти скажут, как он любил Тору, и мало кто догадается, что не Тору он любил, а красивые сказки... Чёрт! Хаим отхлебнул водки. Да никто ничего не скажет, всех перебьют во время очередного погрома, и некому будет говорить, и сквозь его имя прорастёт не то что сорная трава, а кусты чертополоха. Господи, сколько можно так жить, ведь он ещё молод и, как говорят женщины, хорош собой? Впрочем, какие женщины? Кому он нужен? Наглой толстой Аксе в рваной юбке и рыжем парике, втихаря от мужа прикладывающейся к стакану? Только Господь, милосердный Отец Израиля, призрит на раба своего, полное ничтожество, который сидит и пьёт (полное паскудство), но что Тебе, Господи, сын человеческий? Как цветок, он выходит и опадает, убегает, как тень, и не останавливается, проклинает день, в который родился, и мир, который не может заново создать. Хаим бережно придвинул к себе второй стакан, налитый уже не до краёв, так как уже не Аксой. Не оставь меня, Боже, подумал он. Я ведь никому не желал зла, только Вольфу-резнику, Михлу-угольщику, Шолому-гробовщику, ребе Ицхаку Нахуму Бен Цви Гиршу Рафаэльзону и тому подобным. Он опустил голову, и его прекрасные тёмные глаза, уже затуманенные алкоголем, готовы были наполниться слезами. Разве много мне надо, Господи, мысленно поинтересовался он. Кусок хлеба и глоток водки.
- Да, не умеют евреи пить, - произнёс за его спиной чей-то голос по-польски.
- Я его много раз видел, - ответил другой голос, - он всегда так пьёт.
- Они все не понимают, что пить надо залпом.
- Это чисто жидовская манера. А спрашивается, на что он пьёт? Войцеховский скоро засадит его за долги.
Тогда Хаим понял, что речь идёт о нем. Поздно понял, но уж такова была его судьба. Шулера и воры стали оглядываться на него и на гоев.
- Ха-ха-ха! - заржали некоторые. - Хо-хо-хо! Это же Мендл!
- Хаймл, ты ещё жив? Я слышал от резника Вольфа, что рабби Ицхак Нахум каждую субботу в синагоге молит Господа покарать тебя!
- Рабби ходит к его жене.
- Хаим, выкладывай должок. Сколько твой папаша в тот раз занял у конокрада Мойше?
- Что здесь делает многоучёный сойфер, светоч науки, ревнитель Торы?
- Ха-ха-ха!
Всё это одновременно раздалось в ответ на реплику субъекта в сером сюртуке. Разумеется, весь этот сброд знал, что здесь каждую неделю надо ревнителю Торы, и кем является почтённый отец ревнителя, богатый и удачливый Шлойме. Хаим привык не обращать на них внимания, но следующий поступок пана в сером вывел его из себя. Со словами: "Вот так надо пить, жид", - он оторвал задницу от своей лавки, шагнул к столу Мендла и, выхватив у него из-под носа стакан, залпом его выпил.
Оскорбления не могут задеть честь настоящего еврея, писал философ и публицист Ахад га-Ам. Но то ли сойфер имел весьма приблизительное понятие о деятельности и высказываниях выдающегося современника, то ли под воздействием последних событий на него что-то нашло. Его, потомка левитов, будет учить какой-то иноверец, и чему учить - хлестать водку!
- Вон отсюда, - сказал Хаим, встал и взялся за край стола, готовясь толкнуть его на серого типа.
- Ах ты, мразь, - тихо и растерянно сказал шановный пан, медленно сжимая кулаки, но Хаим уже понял: он не из тех, кто отвечает ударом на удар, а из тех, кто наносит удар первым, при условии, что ответа не будет. Собутыльник уже тянул пана к выходу, дескать, да, этот народ неисправим, но с ним разберутся, а вам нечего руки марать. - Ты хоть знаешь, кто я, скотина пархатая?
- Чинодрал, - с достоинством ответил Хаим. Все смотрели на него. Солнечный луч пробился сквозь плохо вымытое стекло и запутался в волосах и бороде сойфера. Ему хотелось содрать, к чёртовой матери, шапку и вмазать по морде этой сволочи, но разве это занятие для настоящего иудея? К тому же, он и так сделал достаточно. Это понял и собутыльник-выкрест и вежливо подтолкнул пана к порогу, а тот громко пообещал сообщить обо всём Войцеховскому, оттаскать проклятого жида за пейсы и повесить его на городской площади. Дверь захлопнулась, минута молчания истекла, и приезжий вор, плохо ориентирующийся в местных именах собственных, спросил, кто такой Войцеховский.
Хаим дружелюбно посмотрел на него и, улыбаясь, ответил:
- Кто, кто? Другой чинодрал.
Смысла оставаться здесь уже не было.
5.
Всю дорогу до дома никто за ним не шёл, и протрезвевшему Хаиму это показалось подозрительным. Ночью, они должны прийти ночью, решил сойфер. Они любят приходить ночью, враги наши. Но его к тому времени уже не должно здесь быть.
Жена спала, прикрывшись какой-то ветошью: полицейские, видимо, желая пошутить, забрали старое одеяло. Хаим попытался найти на кухне что-нибудь из еды, но дома было хоть шаром покати. Шёпотом выругавшись, он быстро собрал небольшой узелок, открыл лежащую на столе тетрадь со списком расходов и, почти не разбирая букв, написал на идиш:
"Дорогая Хава!
Дела приняли такой оборот, что я вынужден уйти. Не ищи меня. Я больше не собираюсь терпеть издевательства. О тебе и Давиде позаботятся Натан Слуцкер и ребе Ицхак Нахум Бен Цви Рафаэльзон. Ты понимаешь, что я имею в виду.
Да благословит тебя Бог, дорогая Хава".
Дальше он старался ни о чём не думать - всё равно бесполезно. В кромешной тьме Хаим добрался до жилища кантора.
- Ну, почему ты не пивовар, не механик, не торговец? - горестно покачал головой Натан, пересчитывая серебряные монеты, которые собирался дать в дорогу Хаиму. - Хорошо им: поезжай хоть до Петербурга и живи там.
- Да будь я торговцем или пивоваром, разве ты снизошёл бы до меня? - усмехнулся Хаим. - И долгов бы я таких не наделал, - добавил он, помолчав.
- Так куда ты собираешься? - мрачно спросил Натан. Они сидели впотьмах, опасаясь, что огонь свечи привлечёт блюстителей порядка.
- По мне хорош любой город черты подальше от Заблудува. Потом достану паспорт, выучусь какому-нибудь ремеслу... Что ты так на меня смотришь? - оборвал себя Хаим и быстро заговорил: - Думаешь, я не понимаю, что мой побег может обернуться ещё одной облавой или...
- Ну, ты замахнулся, - хмыкнул Натан. - Станут из-за такого, как ты, погром устраивать.
Хаим виновато замолчал.
- Да, натворил ты, - смягчившись, произнёс кантор. - Слушай. На такой-то улице, на самой окраине, живёт один человек... пан Свентыславский, он помогает евреям, объявленным в розыск. Постарайся добраться до его дома как можно быстрее, это налево, и дальше прямо дворами, никуда не сворачивая. Послезавтра садись в поезд до Белостока.
- Почему послезавтра?
- Потому что завтра они будут отслеживать на вокзале всех евреев.
- Я переоденусь.
- Тебя никакая одежда не спасёт. Надо же, назвать помощника председателя судебной управы чинодралом... Подожди, ведь сейчас в городе Карнович. Когда рассветёт, и полицейские разъедутся, я пошлю ему с мальчишкой записку.
- А кто это?
- Ты не знаешь Карновича, идиот? В каких ты облаках витаешь? В общем, мне некогда объяснять, кто это. Он еврей... в какой-то мере еврей, - добавил Натан. - Подожди его у Свентыславского, это надёжное место. У Карновича всегда есть в запасе деньги и паспорта. Если тебя не догонят, всё будет в порядке. Хотя я всё равно волнуюсь. Не из тех ты людей, что счастливо сбегают.
- Натан, - перебил Хаим, - если ребе Ицхак проявит себя ещё большей скотиной, чем я ожидал, позаботься о моём сыне.
- Что, отцовские чувства пробудились? Да как вовремя! Может, это всё-таки твой сын?
- Перестань, Натан.
- Что - "перестань"? Как ты предлагаешь мне разговаривать с человеком, который себя подставляет под топор? Хаим, я люблю тебя, как брата, но ты ведёшь себя, как полный идиот.
Хрипло, с надрывом, залаяли собаки. Не дожидаясь, пока в соседних домах зажжётся свет, Натан открыл окно и не успел ещё прошептать короткое напутствие, как Хаим оказался на улице вместе со своим драным узелком, а там перемахнул через забор так ловко, будто всю жизнь бегал от полиции. Только добежав до соседнего двора, он вспомнил, что забыл талес.
Хаву разбудил ломовой стук в дверь. Она вскочила, дрожащими руками зажгла свечу и заметила на столе обрывок бумаги. Прочитав и тихо ахнув, она стала рвать записку на мелкие клочки. За дверью громко ругались полицейские.
- Сейчас, сейчас, - крикнула Хава, запихнула клочки в карман нижней юбки и пошла отпирать.
Естественно, пристав не обнаружил ни следа Хаима Мендла, должника и оскорбителя, которому помощник председателя судебной управы лично велел всыпать плетей. Обозвав жену Мендла, испуганную и на все вопросы отвечающую "вейс ништ", паскудной жидовкой, пристав велел одному из подчинённых идти за подкреплением. Вскоре бравые конвоиры уже гнали по улице: Вольфа-зеленщика, арестованного за несвоевременное открытие двери полицейским; Шолома-гробовщика, арестованного по обвинению в сутенёрстве; ребе Ицхака Нахума Бен Цви Гирша Рафаэльзона, задержанного по обвинению в укрывательстве Хаима Мендла; рабби Яакова Нехемью Бен Шимона, прихваченного за компанию; его жену, не пожелавшую оставить мужа в беде и тут же обвинённую в обмане покупателей; и, наконец, владельца постоялого двора Берла и его жену Аксу, в чём только не обвинённых.