Мы жили в одном номере гостиницы. Утром расходились каждый по своим делам, по которым приехали в областной центр, вечером возвращались "домой", в номер, а так как погода стояла хуже некуда - дождь со снегом, перемешанные ветром, - то, естественно, небольшой, тёплый и светлый номер наш казался нам раем земным. К тому же сосед мой, Павел Михайлович, был человеком хозяйственным, практичным и, главное, не надоедливым. Он, как выяснилось, всегда, когда отлучался от дома, захватывал с собой небольшой, литра на полтора, никелированный электрический чайничек, плоский фарфоровый заварничек, умещающийся в чайнике, добрый индийский чаек. И мы блаженствовали, потягивали крепкий ароматный чай, разговаривали столько, сколько нам хотелось. Поговорим - помолчим, ещё поговорим - ещё помолчим. Я, кстати, люблю именно такие беседы, которые с паузами, когда есть возможность подумать, представить всё то, о чём только что говорено. Павел Михайлович, видимо, был собеседником такого же плана: скажет два-три слова, коротко мысль доведёт до конца и замолкнет, и долго глядит в тёмное окно. Почему-то глядел он именно в окно, хотя за окном стоял или тёмный вечер, или, темнее вечера, осенняя ночь.
Работал Павел Михайлович директором школы в своём родном селе.
О проблемах обучения и воспитания молодёжи у нас дебатов, чем грешат все учителя, почти не было.
- Мы формируем время - время формирует нас, - говорил Павел Михайлович. - Я верю в принцип яблони и яблочка. Одного без другого быть не может, и одно от другого далеко не откатится. Какие сами - такие и сани.
-Не совсем, конечно, так..., - возразил я.
- Совсем! - отрубил Павел Михайлович. - Мы по старинке, согласно трудному времени, привыкли жить нынешним днём, а время требует от нас перспективного видения. Сегодня мы сыты, обуты, одеты, но мы должны уверенно знать, что будет завтра. Этого же мы пока не видим, просто не умеем в силу причин, через которые пришлось пройти нашему обществу за последние полвека. Мы научились одному - как выжить, а как жить - это понятие у нас еще не сформировалось. А потому мы не можем заложить его в основу воспитания. Я называю наше время в деле воспитания переходным периодом. Переход от - как выжить, и до - как жить. И чем энергичнее мы пройдём и освоим этот период, тем скорее придём к истине - как нам жить. Придём, но не остановимся на этом. Как сказано: "И с каждой новой истиной - иная боль". Будут перед обществом всё новые и новые проблемы, о которых мы сейчас и предположить не можем. Да это и хорошо, это-то и есть главная истина - её величество жизнь.
А как-то после длительного молчания Павел Михайлович спросил меня:
- Вы точно знаете, как родились?
- Я? - удивился я вопросу. Что можно ответить на это? На шутку шуткой? - Ну... Наверное, как и все мы, путь появления на этот свет у нас вроде бы один, другого пока не придумано.
- Нет, я не в том смысле. Вы уверены, что произошли на свет от отца и матери?
- Ну, конечно же!
- А я не уверен! В общем-то... Но... Я вовсе не знаю своих родителей. Поэтому... Наверное, поэтому. А, да чепуха все это!
Павел Михайлович вновь замолчал, заходил по комнате. Я не отвлекал его от раздумья, с интересом следил за ним и ждал, что он ещё выдаст.
- Понимаете, - Павел Михайлович остановился против меня, - последнее время мне стало казаться, что я появился на свет как-то по-особому, не как все. Ну, будто ни из чего взялся. Произошло какое-то случайное соединение земли, воды, воздуха, солнечного тепла, и из этого соединения был создан я. Война была. Потому это случайное соединение и произошло. Раньше так не думал, а теперь вот - ну, просто натурально начинаю ощущать своё происхождение. Вам может показаться, что я всего-навсего больной человек, что это бред сумасшедшего, но нет, я далеко не больной человек, я мыслю довольно-таки реально. Я даже не мистик. Но вот это... Откуда оно?
Мысли о родителях, видимо, не покидали его. Позже он спросил меня:
- А ваши родители живы?
- Мама, - ответил я. - Отца похоронил десять лет назад.
- Похоронили, значит... А вот скажите мне, у вас не возникает такое чувство, что отец ваш где-то, в чём-то есть, только вы не знаете этого, чувствуете, но не знаете? И отец ваш постоянно наблюдает за вами. Следит, как вы живёте, какими правдами и какими неправдами, даже оберегает вас от плохих поступков.
Мне долго думать не надо было над ответом, именно то, о чём говорил Павел Михайлович, иногда до осязаемости представлялось мне. В минуты уединения, в минуты воспоминаний я как бы и вправду отчитываюсь перед отцом за свои деяния.
- Бывает, - кивнул я.
- Вот-вот! А со мной очень даже бывает! Перед сном вечера не проходит, чтобы я не подумал о своей матери, чтобы я не побеседовал с ней. Мать моя - это та женщина, которая вырастила меня и воспитала. Оттого ли это, что жили мы с ней душа в душу?.. У меня ведь дня такого не было, чтобы не поговорить с ней, не порассказать ей, как прожил этот день. Если, бывало, узрит, как она говорила, какую-то неправду мою, то обязательно поправит меня: ты, сынка, особо-то с людьми не задирайся, не надо этого, держись ровнее, не обижай их, а они тебя не обидят лишний раз, вам - и тебе, и другим, кто рядом с тобой, - и без обид дел хватает, людей на зло не наводи, против тебя же оно обернётся...
И так далее. Понимаете, полуграмотная пожилая крестьянка, а как она рассуждала мудро! Как тонко чувствовала она и как была психологична! Помню, шли мы с ней на базар, мне где-то лет двенадцать было в то время, она почему-то любила поговорить на ходу, это у неё лучше получалось, чем, например, сидя в избе. Не помню, чего я такого натворил перед этим, но за что-то она мне именно выговорила. Выговорила, помолчала, вздохнула: "Эх, хорошо бы мне дожить до той поры, когда на ноги станешь, посмотреть бы, что же из тебя вышло. Мечтаю об этом. Но помни, если я не доживу, значит, до той поры, то тебя я всё одно не оставлю, досмотрю за тобой, а если замечу неправду твою, замечу, что злыдничаешь, - то и прощения тебе от меня не будет. Так что живи и знай - я есть и я спрошу с тебя. Явлюсь и спрошу..." Возраст, что ли, мой был такой впечатлительный, а она высчитала это, сказала, чтобы у меня на всю жизнь осталось в памяти, другое ли что, но вот помню. А как чуть забудусь, как чуть переборщу в чём, так оглядываюсь: а ведь она, и правда, придёт, ей ничего не стоит сделать это, придёт и спросит, так спросит, что и ответить-то не найдёшь что. И спрашивает иной раз, всю-то ноченьку не уснёшь, всё отчитываешься да оправдываешься перед ней.
Постепенно Павел Михайлович порассказал мне о своей приёмной матери многое. И из рассказов его я вот такую примерно картину составил себе.
II
В небольшой деревеньке Наземке жила девушка. Звали её Алёной, а за большой рост - Алёной Большой. Она, и правда, была выше любого парня, любого мужика. Лет в восемнадцать она осталась в избе жить одна. Отец погиб в гражданскую, мать умерла после него вскоре, росли Алёна и Фёдор, брат её, вдвоём, потом Фёдор женился, стал жить своим домом. Алёна по годам уже невеста невестой, а о замужестве и думать забудь: очень уж большая, парни обегают её, к тому же ещё сирота. Кому нужна она такая? Алёна выходила с подружками на улицу, но ни петь, ни плясать не могла. Песня из неё как-то не выходила. Одна дома она певала, но этого не слышали, гудит и гудит себе, как ей хочется. А на людях слова у неё в груди замирали, хочет, хочет подладить, подтянуть девкам, но никак не начнёт. Ну, а плясать куда ж такой, людей смешить. А кому хочется, кому приятно людей собой смешить? Постоит Алёна в сторонке да и уйдёт незаметно домой. Думали уже - этой век вековать одной, не иначе.
Но вот объявился в селе Мишка-жестянщик. Пришёл он откуда-то с Поволжья, откуда народишко разбегался из-за неурожаев. Жестянщик есть жестянщик: вёдра, корыта, тазы, трубы печные и самоварные гнёт, клепает, паяет. Товар ходовой, только подавай его. Но в чистом поле товар этот не сработаешь, мастерская какая-никакая нужна. А где её взять пришлому человеку? Вот и привёл Мишку Алёнин брат Федор к ней на постой. Сарайчик у неё пустовал, самый подходящий для мастерской. Фёдор, видно, цель иную преследовал, когда приспособил Мишку на житьё к Алёне, и не ошибся. Алёна было обиделась: что ж это ты, брат, что люди-то обо мне скажут? Но Мишка оказался парнем въедливым, от него не так-то просто было отмахнуться. Обличьем вроде бы русский, а на словах и на деле цыган цыганом. Остался в Алёнином дворе, работал и жил всё лето в сарае. Железо добудет - у него праздник. Стучит весело на рельсе, гнёт жесть, клепает, а сам песни частит. А Алёна слушает его. Нравится всё больше и больше ей Мишка. Приглядываться к его делу стала. Заметил и он её любопытство, дело ей находит: тут-то поддержи, тут-то молоточком подстукни. Товар у него из-под руки видный выходил, вскоре в Наземке и далеко за её пределами говорить стали: Мишкина рука, ее видно. Крыши крыл ловко, нарасхват приглашали его.
Работают вместе, Мишка радуется:
- Ну, подруга, да тебе сам бог повелел с жестью иметь дело! Скажи, глаз какой намётанный! Никогда не поверил бы! Если у тебя так дело и дальше пойдёт, то через годик-другой в вашей местности мне работы не будет, всё ты перехватишь!
Алёна радуется, Алёна старается, чтобы хвалил её Мишка.
Как уж у них там шло-велось - это одним им известно. Но в Наземке скоро заговорили: Мишка и Алёна как муж с женой живут.
Вот тебе и Алёна! Вот тебе и Большая! Окрутила добра молодца! Говорят люди так больше от удовлетворения: одинокой не осталась. И он при жене, тоже не одинокий. В деревне считалось, что от одиноких весь грех идёт, они смуту в семьи вносят, попробуй соблюсти человеческие законы в семьях, если на деревню десяток-другой молодых да одиноких найдутся.
Года не прошло, как поженились Мишка с Алёной, а у них уже мальчик народился. Алёна на вид хоть и большая, а еле живой осталась при родах, Мишка с лица сменился, почернел весь, пока она лежала. Но ничего, вскоре всё обошлось благополучно. Мальчика Павликом назвали. Живут не хуже людей, а со временем даже и многих лучше. Сам Мишка добытой, а Алёна - помощница добрая ему. Неделю бьют-куют-постукивают, а как воскресенье, так и повезли на базар воз верхом товару. Расторгуют-распродадут, а назад домой с чистыми денежками едут. Избу новую поставили, усадьбу забором обнесли, ни у кого в Наземке нет подобной усадьбы. Люди глядят на них, завидуют: "Им чего ж, у них, считай, целая фабрика в руках".
.
Началась коллективизация. Чуть было под раскулачивание не подвели Мишку с Алёной, но добрые люди вступились: сами лямку тянули, чужой труд не имели, колхоз или не колхоз будь, а без жестянщика-кровельщика не обойтись.
Колхоз создали - Мишкины голова да руки тем более пригодились. Он в механике смыслил, какая бы ни была мудрёная машина, а он управится с ней, наладит-отрегулирует, и она, как часы, работает. Первый трактор появился - Мишка за рулём оказался. Кепка кожаная на нём, пиджак кожаный, очки кожаные с круглыми стёклами изготовил - лётчик лётчиком восседает за рулём. В поле работает и домашний приработок не забывает. Опять у них всё ряд рядом идёт.
Один изъян за Мишкой имелся - загулять любил, пристрастился на вольных-то денежках. Не часто, в полгода разок, но крепко. Загуляет - три-четыре дня не тронь его. И дурашлив делается. Идет откуда-либо в состоянии покачивания, то обязательно серединой улицы, на виду у всех и с шутками-прибаутками. А зайдёт - напротив избы своей и шумит:
- Ну, Илья, выходи! Сразимся в честном бою! - Это он Алёну свою Ильёй Муромцем величает. В избу не заходит, шумит издали, а людям и подай бог, смеются-закатываются: потешь, потешь нас, Мишка! А он и потешает, а он и старается.
Алёна не выходила к Мишке в таких случаях, ждала его: придёт, никуда не денется. И он приходил. Алёна слова ему не говорила, но Мишка переживал, старался людям на глаза не попадаться.
Павлик подрос, стал уводить отца с улицы. Мишка расшумится, а Павлик выбежит к нему, за руку возьмёт и домой тянет. И Мишка всё, скис, на колени перед сыном среди улицы становится, целует-милует его, прощения просит.
Если же на стороне где гуляет, то Алёна перетерпит три дня, даст ему время выгуляться и - пойдёт за ним. Найдёт и домой ведёт. Мишка впереди с опущенной головой, Алёна - шага на четыре сзади него. И всё это молча. А чтобы ясным днём в деревню не входить, переждут где-нибудь в овражке, а как стемнеет, так и явятся домой.
В Павлике Алёна души не чаяла. Когда он бодрствует, то она стесняется ласкать его, погладит, поглядит на него незаметно и зардеется вся. А уснёт он, так она все пальчики на его ручках и ножках перецелует, подышит на каждый, а то и слезой тёплой смочит.
Павлик рос, не в пример матери, стройным, подбористым и, не в пример отцу, тихим и скромным. В школе учился хорошо. Соседи завидовали: что за малый у Алены растёт, воды-то он не замутит, чисто девка красная. А дед Григорий - сосед ближний - приглядывался к Павлику, говорил: "Светлая голова будет, большим человеком станет, все задатки к тому имеются".
И вот - война. Обрушилась она на страну, на Наземку, на Алёнину семью обвалом великим, попробуй, уцелей тут.
Мишку взяли на фронт осенью. Письма от него приходили до самой весны следующего года. А потом сразу как отрезало. И месяц нет весточки, и другой нет. Почуяла Алёна - нет Мишки в живых. И не ошиблась: похоронку прислали. Не заплакала, не закричала Алена, а завыла в безысходной тоске. Павлик испугался, зажал голову матери, ткнул в грудь свою, погасил вой ее. Не сказала Алёна, что она не столько о Мишке выла, сколько о сыне. Подходило Павликово время, ему пора была отправляться на войну. И поняла тогда Алёна, что не уцелеет и сын её. Раз уж Мишка не уберёгся там, такой опытный и изворотливый, то чего ж говорить о Павлике. Отгоняла от себя дурные мысли, а они не покидали ее. Сама в военкомат ходила с Павликом, сама и в вагон его посадила. Простилась, как прощаются навсегда. Поезд ушёл, а она никак не может стронуться с места, всё глядит в ту сторону, где поезд скрылся, всё ждет, что где-нибудь на другой, большой станции скажут: вертайся назад домой, без вас теперь управимся. И вернётся Павлик. Но станционный работник сказал ей: "Ты, мать, иди домой, оттуда если и будет возврат, то не скоро".
А она не хочет в опустевшую избу возвращаться, страшно ей оставаться наедине с собой, наедине со своими мыслями.
Ночь ночевала на станции, все ждала. Поздним утром подошёл небольшой состав, несколько товарных вагонов, вагон с ранеными, которых в госпиталь везли, и вагон с детьми. Раненые, кто ходить мог, вышли на волю поразмяться. Детей не выпускали, потому что поезд должен был дальше идти. Но одного мальчика санитарка на руках вынесла. Глядит на мальчика, а он вроде бы уже неживой. Лицо желтизна тронула. Глаза прикрыты.
- Что с ним? - спросила Алёна.
- Да что ж, беда с ним, - ответила санитарка, - наверное, живым не будет. Нам его вчера в вагон передали на узловой станции. Ни документов, ни записочки никакой. А он почти не приходит в себя, вот так вот лежит и тлеет. Что ж теперь поделаешь, когда он и пищу уже не принимает. Не выживет...
- Отдай мне его, - попросила Алёна, боясь, что ей откажут.
- Да это спросить надо, я не вольна распоряжаться, - сказала санитарка и заторопилась в вагон. Оттуда вскоре вышел врач, поглядел на мальчика, на Алёну:
- Что, взять хочешь?
- Хочу. Ему мать нужна, иначе он... У вас он не выживет.
- Вижу, только вот... Ни документов, ничего...
- Какие там документы! Спасать надо!
Врач записал Аленин адрес на всякий случай и заторопился в вагон.
Алёна шла домой, боялась, как бы мальчик не умер у неё на руках. Она несла его на груди в платке, концы которого связала, повесив на шею. Прижимала к себе, грела, дышала в лицо. Перешла речушку, которая называлась тоже Наземкой, вброд, остановилась на лужистом бережку возле крайних изб небольшого посёлка, лежащего у нее на пути. Сняла с себя платок, расстелила на траве, положила на него мальчика, приподняла на нём рубашку, подставила солнышку ножки, животик, грудь. К ней подошла знакомая женщина из крайней избы, Прасковья. Узнала в чем дело, заохала:
- Ему бы теперь кобыльего молочка надо, да где взять его, нет
в посёлке кобыл. Если козьего вот?
Прасковья поспешно ушла, а через несколько минут Алена увидела, как парнишка тянет за рога упирающуюся козу, а Прасковья идёт следом с кружкой. Тут же, возле Алёны, козу подоили и отпустили.
- А теперь держи его, держи так, чтобы не захлебнулся, - командовала Прасковья. - Набочок головенку-то, набочок. Так вот.
По капельке, по капельке... Ну, глотай, глотай. Чего ж ты, ослаб
совсем, глотать не можешь?
В мальчика влили молоко и положили на бочок, чтобы он отдохнул. Вскоре он зашевелился, отрыгнул молоко.
- Вот и хорошо, вот это уже по-живому! - обрадовалась Прасковья. - Ну-ка, держи ещё его, будем поить. Думаю, примет теперь. Главное, жару в нём нет, значит, жив будет.
Три дня прожила Алёна у Прасковьи, три дня отпаивали мальчика парным козьим молоком. Уже на второй день он ожил, открыл глаза, пустил пузыри, загукал, годика два ему, определили женщины, должен бы уже начинать говорить.
- Заговорит, - успокоила Прасковья Алёну. - Погоди, как заговорит-то ещё. Ты думаешь, это легко ему? Ослаб, и говорить для него - труд великий.
Алёну на лошади отвезли в Наземку. Дома она не успела оглядеться, как заявились дед Григорий и бабка Агафья, другие соседи. Все глядели мальчика, все подавали советы, как скорее его на ноги поставить. Дед Григорий сходил домой и вернулся с петухом, которому тут же отрубил голову:
- На вот, вари ему петушиного бульона, пои вволю. А я пойду
травки пособираю аппетитной. Не трусь, мы его быстро на ноги
поставим, он у нас скоро побежит...
Но мальчик не так скоро становился на ноги, был слаб, болезнен. Дед Григорий уговорил Алёну попоить его петушиной кровью.
- Она ведь какая! - доказывал дед. - Самая живая! В ней и силы, и задора хоть отбавляй. На то он и петух, что кровь в нём петушится. Слушай меня.
Алёна согласилась. Дед обегал соседей, попросил:
- Будете решать петушка, ко мне несите, мне кровь нужна.
Чтобы мальчик не видел, чем его поят, окна в избе притемняли, занавешивали одеялами. С этого или не с этого, но мальчик сделался твёрже, начал принимать пищу, посвежел.
Сначала про себя, а потом и вслух Алёна стала называть мальчика Павликом.
А на настоящего Павлика похоронка не замедлила явиться. Всё, не будет больше того светловолосого, тихого и скромного парня, мечтавшего стать агрономом или учителем. Может, новый Павлик станет агрономом или учителем, но ему ещё выжить надо. А это не так просто, наступила зима.
Получив похоронку на сына, Алёна на какое-то время замкнулась, в груди у неё будто окаменело. Но она продолжала выхаживать приёмыша. Закутывала в одеяло, выносила наружу подышать чистым морозным воздухом, подержав, сколько считала нужным, возвращалась домой, укладывала на горячую печь, надеясь на то, что кирпичное тепло вытянет из него все хворости-болезни. И ждала весны. Разговаривала с Павликом:
- Нам бы с тобой только до тёплого солнышка дожить, а там уж легче пойдёт, там мы сумеем за себя постоять.
И они дожили. Встретили и проводили ласковую весну, вступили в жаркое лето. Алена держала плантацию свёклы. В июне надо было продёргивать ее, пропалывать и раз, и другой. Ей помогали, как могли, дед Григорий с бабкой Агафьей. На себя участок они не брали, не хотели подводить колхоз, мало ли что с ними может приключиться, не молодость за плечами, а старость. Поэтому Алена брала участок с запасцем, с расчётом на стариков. С первых дней прореживания они уходили в поле на круглые сутки. Дед Григорий поставил шалаш, накосил молодой цветущей травы, высушил, настелил толстым слоем в шалаш, навалил на жерди, причесал граблями. Шалаш со стороны был похож на стожок. Вот в этом-то шалаше и коротал теперь дни и ночи Павлик. Ножки у него выпрямились, держали хорошо. Взрослые пололи свёклу, а он шастал то вокруг шалаша, то по свекольному полю, норовя дойти до взрослых. На поле было комковато, ноги запутывала трава, он падал, кряхтел, подымался и снова падал. Алёна пыталась было помочь ему, подхватить на руки, а дед Григорий поругивался на неё:
- Не жалей. Этим не ужалеешь. Ему не к спеху. Вот и пусть трудится. Чем упорней будет двигаться, тем скорее окрепнет. Погоди-ка вот, поглядишь, как к концу лета побежит резво, не догонишь его.
Павлик скоро уставал и засыпал там, где его захватывал сон. Алёна относила его в шалаш, укладывала на душистое сено, и он долго и всласть спал там.
Дед Григорий ежедневно делал Павлику так называемую баню. Грел на костре воду, закладывал в воду всевозможные травы, рассказывая при этом о каждой столько интересного, чего Алена и предположить не могла. Остудив отвар до температуры, которую мог терпеть Павлик, дед начинал банить его. Уложив голеньким на подсохшую траву, он поливал отваром ноги, руки, грудь, живот, спинку мальцу и похлестывал по телу метёлками, сделанными то из полыни, то из зверобоя, то из ромашки, обкладывал всё тело лопушками мать-и-мачехи, кленовыми и дубовыми листьями.
В конце концов Алёна поняла, что дед Григорий никаких особых рецептов не знает, а делает всё это в расчёте на удачу. Да оно и пусть, если даже так, риску-то в этом деле никакого нет, а малому, глядишь, хоть что-то пойдёт на пользу.
Дед Григорий не ошибся, к осени Павлик сделался резвым, стариковским ногам его уже было не догнать. И смешливым. Как звоночек звенел среди взрослых. Кожа его затвердела от дедовых бань, прокалилась на солнышке, посмуглела. Глаза поблёскивали живо и весело.
- Скажу тебе, Алёна, характерец будет у парнишки. Ой, и характерец. Не то, что у сына твоего погибшего, этот, как небо от земли, будет от того отличаться. Ишь, глазами-то постреливает. Ох, плутишка! И волосики-то, гляди, кольцами стали виться. Это опять же к развесёлому нраву. А черные-то, чёрные-то, белый свет виден в них.
- Либо уж не русский? - спрашивала Алёна. - Может, кочевник какой?
- Всё может быть, - соглашался дед, - какая нам разница? Главное, человек растёт.
III
Война кончилась. В Наземке заметно прибавилось мужиков. Алёна тихонько выведывала что-либо о своих, не был ли кто там с ними, не встречались ли. Свои, деревенские, ничего не знали. А как-то на базаре к Алёне сам подошёл незнакомый мужчина и спросил:
- Ты не из Наземки, случаем?
- Из неё, а што?
- Зовут Алёной?
- Алёной.
- Вот видишь, узнал я тебя всё же по словам мужика твоего, Михаила. Да тебя, и правда, трудно не узнать, не захочешь, да узнаешь, ты тут, и правда, на голову выше любого мужика. Мне Михаил так и обрисовывал тебя. Говорит: жив останешься - выходи на базар и гляди мою Алёну. Выше ее там никого не будет. Как увидишь такую бабу, так смело подходи - это она. Я сам-то из Райкова. Слыхала про такое?
- Ты мне про Мишку-то обскажи всё как есть, - попросила Алёна.
- А чего ж Мишка, Мишка погиб, как ты знаешь.
- Как же погиб-то он?
- А как там все погибали? Просто. Рядом с ним мы перебежку делали. Гляжу, он будто наткнулся на что-то. Присел и уже валится. Я - к нему. А он уже неживой. Пуля под шапкой в голову вошла, а с другой стороны вышла. Вот и всё. Слова последнего не молвил. А о тебе он, бывало, часто вспоминал, рассказывал много хорошего. Так, значит, вот ты какая, ну, точно совпадаешь с объяснениями Михаила.
Алёна тогда растерялась, забыла даже спросить, где же похоронили Мишку. Только через несколько базаров встретилась с тем мужиком, спросила.
- Да там, под Сталинградом. Это как только бои за город начинались. После-то там утюжили, утюжили, теперь вряд ли и найдёшь то место, где хоронили. Этого не поймёшь, это видеть надо собственными глазами.
На том же базаре появился слепой Вася-танкист. Он садился на зелёный ящик, ставил на колени гармонь и пел военные песни. Вокруг него всегда было тесно. Слушали его так тихо, что различался щебет птиц в недалёких ветлах. Мужики, воевавшие, не подходили, не хотели рвать сердце, стояли же вокруг Васи-танкиста женщины, старухи да подростки. Наверное, нигде больше на всей земле нет такого места, где бы было столько вылито слёз, как на пятачке перед Васей.
Он горел в танке, потерял глаза, кожа на лице белела мертвенными пятнами. Стояла однажды Алёна тут же, перед Васей, слушала его страшные песни, бередила своё изболевшееся сердце и увидела женщину, которая подошла к Васе, заговорила с ним. А женщина-то знакомая, её Алена запомнила, когда Павлика провожала. Женщина эта тоже провожала сына. Так это сын её! Вася!
Алёна выждала, когда женщина отойдёт от сына, подошла к ней:
- Ты, мать, не помнишь меня?
- Что-то не признаю никак.
- Я тебя заметила тогда, возле поезда, когда мы с тобой сыновей на фронт провожали. Вспомни-ка.
- "Вспомни-ка"... Да я света белого там не видела. Провожали, верно, а вот видишь, кого дождалась?
- А я и вовсе не дождалась, не вернулся мой Павлик. Я хотела у Васи спросить, может, он знает что о сыне.
- Ну и спроси. А чего ж, вместе отправлялись, должен знать.
Подошли к Васе. Мать его заговорила с ним, попросила вспомнить Павлика, который вместе с ним отправлялся на фронт.
- Наземский, что ли? - спросил Вася.
- Он, он самый! - подалась к Васе Алёна. - Сынок мой!