Герасин Виктор Иванович
Не помни зла.

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Герасин Виктор Иванович (dargervi@yandex.ru)
  • Обновлено: 30/01/2012. 212k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  •  Ваша оценка:


    Не помни зла

     

    1

           Захар Слетков  шагнул  из  полутемного  коридора конторы на крыльцо и будто лбом обо что-то уда­рился - так снежное сияние резануло по глазам. Заж­мурился, выдохнул:
       - Уф-ф-ф! Шибануло!
       Приноравливаясь к морозной сухости, вбирал ее в себя малыми затяжками. В ноздрях покалывало, пощипывало. Перед зажмуренными глазами играли красные круги. Постепенно раз­межевывая веки, сквозь узенькую щель приручил глаза к яр­кому свету. Освоившись, обмахнул голицами скамейку от сне­га и сел.
       Только что полученные за отпуск деньги хотел тут же поделить на близкие и дальние расходы. Повертел пачку, прикидывая, куда и сколько может потребоваться, задумался. Какие у него могут быть дальние расходы? Какие ближние? Кто их определит? Может быть, кто и определяет, но только не он, не Захар. И, согласившись сам с собой, отмахнул ладонью: "Дели - не дели, - все твои!" Но две купюры все же вытянул из пачки, засунул в карман фуфайки, а всю пачку бережно опустил в нагрудный карман рубашки и булавкой заколол клапан.
       В полверсте от конторы длинно раскинулось по бугристому берегу речушки село. И было оно словно задавлено ярким солн­цем и заморожено. Сколько Захар ни вглядывался в него из конца в конец, сколько ни вслушивался подставляя то одно, то другое ухо, видел и слышал покой да тишину. Ни крика-голоса, ни кряка-стука, ни лая собачьего. Противный какой-то, совсем не вяжущийся с отпускным настроением покой. Только из конторы доносился слабый стрекот машинки, да где-то за бугром поуркивал трактор. А настроение, настроение-то: целых две недели! Что хочу, то и ворочу! Да это же из богатств богатство!
       "Отмоемся, Захар Иваныч, денька за два выпарим из себя весь запас солярки да мазута - и к Петьке! Встречай-ка, сын! Ой, дело затеем! Ой, дело!"
       Не хотелось Захару с таким аховским настроением идти в свой пустой дом. А куда пойти? Где его ждут?
       "Ладно! В магазине всем места хватит! Может, кто подвер­нется!"
       От конторы до магазина целый километр намеряешь, а до­рога успокаивала. Сдвинув шапку с затылка на лоб, затенив глаза, резво, с припаданием на правую ногу, - неглубоким, но частым, - шел по спрямленной тропке и под неровный шаг выговаривал вполголоса:
       -   Ну, вымерли! Вымерли, холера их возьми!
       Когда Захар возбуждался, то спешил, а при спешке сказы­валось ранение в ногу. Походка делалась отрывистой, углова­той.
       -   Ишь ведь, на совещании они! - выговаривал Захар так, словно механизаторы Андрей и Федор шагали с ним рядом. - Совещатели! Только б им от баб своих, только б из дому увиль­нуть! Орлы из-под наседки!
       Предлагали и Захару ехать на это областное совещание ме­ханизаторов, да отказался он, сослался: дом не на кого оста­вить. Дело, конечно, не в доме, за какие-нибудь пять дней угол не отвалится, просто годы не те, чтобы, как говорится, дело не в дело затыкать собой пустое место в зале. Коль слово молвить всенародно не горазд, так и нечего тычкой сидеть, вид умный делать. Считал, работай, не ленись, а на совещаниях посидеть охотники всегда найдутся.
       -   Шастают теперь там, это уж точно по буфетам да магази­нам, а могли бы и у друга нынче вечерок посидеть И Иван тоже... Хорош гусь. Весь отпуск угрохал на зубы. За две недели-
    то можно волчьи вставить.
       Иван - друг наипервейший. Тоже тракторист. Ровесник За­хара, и каждое лето соревнуются они в работе. А когда соревну­ются, то встречаются редко и почти не разговаривают. Только приглядываются зорко друг к другу. И если один видит, что другой стоит у доски показателей, то ни за что не подойдет, дождется, когда у доски друга не будет. Так по этой доске и узнают друг о друге. Но с окончанием полевых работ меняют­ся, тогда их так и тянет друг к другу. Говорят - не наговорятся. И нет среди них ни первого, ни второго. Кто бы ни выиграл в соревновании - держатся на равных.
       Переключившись на Ивана, вспомнил, как лет двенадцать назад Иван ошибся с поросенком. Купил на базаре сосунка. Недешево купил, а доволен: поросят, как говорится, из рук рвали. Ходит Иван по базару, интересуется всем, что на глаза попадется, а на уме одно: видится, каким этот сосунок выра­стит, какая прибыль от него будет. И сталкивается тут Иван лоб в лоб с трактористом из соседнего колхоза. Встречу, как пола­гается, отметили, а заодно и поросенка обмыли. Тракторист тот заартачился: как это так, за твои пьем, а я, выходит, бед­ненький. Не быть тому! Да и колхоз наш нисколько не хуже вашего! Иван чувствует, тяжеловат уже, пора бы и расставать­ся, но как скажешь об этом, когда товарищ в долгу не хочет оставаться. Зашли в чей-то гостеприимный дом, добавили от души. И разошлись с миром, по-братски пообещали не забы­вать друг друга. Подхватил Иван покупку и подался домой. Поросенок в мешке за плечом помалкивает, посапывает. Иван радуется: видно, что спокойного норова хрячок. Значит, расти будет не по дням, а по часам. На крыльцо поднялся Иван и шумит: "Нюрка! Лей молока в сковородку! Ангела несу! Хоть бы разок вякнул за всю дорогу!"
       Нюрка, жена, понятное дело, ласточкой вьется: как же, радость, скотинка в доме, дал бы бог доброго часу ей. Ребя­тишки тут же повизгивают от нетерпения. Иван мешок с плеча долой, завязку в сторону и поцокивает: "Ц-ц-ц-ц, вылазь на свободу". И вместо ожидаемого поросенка из меш­ка вылез и прижмурился, потягиваясь, пестрый головастый щенок. Ребятишки затрепетали и тут же кинулись гладить его. С Ивана весь хмель слетел, а у Нюрки под глазами задерга­лось. Иван не на щенка - на жену уставился: вот-вот конец ей будет. Но пересилила Нюрка кондрашку, не хлыстнулась поперек избы, а принялась с привизгиванием сволочить Ивана. Раза два за чуб дернула, но Иван слова ей против не сказал, руку ее не отвел. Виноват, чего уж там. Главное, испуг Нюр­ку отпустил. Жива теперь будет, коль сволочит. За счет этого и жива. Молчи она - давно бы что-нибудь в организме не выдержало, лопнуло. Стыдно, конечно, перед женой и ре­бятишками. Вот народ какой ловкий! Ума Иван не прило­жит, где могли его так "окулешить". Не иначе, как в том гостеприимном доме. А докажешь? Сгреб щенка за шкирку и давай рассматривать: он или она? Глаза-то надо куда-то де­вать.
       Кобель, однако, добрый удался.                                                                        
       И теперь Иван уехал вставлять зубы, а Захар подозревал, что без откалывания номера дело не обошлось.
       - Поди, давно вставил и потерять уже успел. Да суток де­сять, поди, схлопотал вдобавок. Почисть, почисть сортиры-то! Это тебе не здесь рот широко разевать, там ума-то враз вставят.
       Захар вживе представил Ивана: большой, неуклюжий, по­нурый. А в руках совок величиной с печную заслонку. Пуда по два подхватывает Иван этим совком, а слезы за пазуху кап да кап. И жалко сделалось Ивана. И помочь ему не поможешь.
       Обидно за Ивана, а того пуще - за себя. Захар песни умел петь, а Иван слушать. Тонко чувствовал Иван Захара. Однажды не вытерпел, саданул кулачищем по столу - угол доски вер­тушкой отлетел. Потом долго прилаживали да удивлялись: как это так получилось?
       Посидеть с Захаром охотники, конечно, найдутся, да радо­сти-то в них. О чем поговоришь? У молодых - молодое на уме, у больных - больное. Сам Захар хоть и не молод, но болезни пока, слава богу, сторонятся его.
       А хотелось хоть на сегодня избавиться от одиночества. Не все же работать да скорбеть. Сколько можно? Надо ж и продых делать. Вот и сошлись бы дружки, посидели бы вечерок. Одно­му-то каково? Не пьяница же, не вина душа требует, - человека. А где взять его, человека-то? На дороге он не валяется.
       Третий год на исходе, как Захар похоронил жену свою Клавдию. Живет бирюк бирюком да на сына надеется. А Петь­ка, сын, глаз не кажет домой. Осел за Уралом, и не выколуп­нешь его оттуда. А теперь и вовсе: женился прошлой осенью. До отца ли? Того и гляди, сам отцом сделается. Письмо-то в кои времена напишет, так и в том, кроме жив-здоров да об­ратного адреса, читать нечего. Оно и то скажешь: кто с бумага­ми дела не имеет, тому посидеть над письмом вроде праздника. А кому на работе обрыдла эта писанина, тот и за письмо са­дится, как за обед врага своего кровного.
       Но теперь Захар достанет Петьку. Двух недель отпуска хватит и перехватит на это дело. Петька, должно быть, уже и предуп­реждение получил, которое Захар еще на той неделе дал пись­мом. Мило ль, сын, не мило, - принимай отца. Отец, он тоже не железный. Годик-другой так еще поживет - язык прирастет к небу. Сколько сам с собой ни говори, а все это обман какой-то, все неестественно.
        

    2

       Возле магазина вертелись цыгане. Под ноги Захару подка­тился цыганенок лет шести-семи, как сноп перехваченный солдатским ремнем.
       -    Дядинька, дай закурить! - не вяжущимся с его годами, хрипловато-огрубелым голосом попросил он, засматривая в гла­за.
       -    Ты иль куришь? - подивился Захар.
       -    Да нэ-э! Я мамкэ стаэнькой! Вон на повозкэ сидит, видэшь? Одну папиосочку.
       -    Эх ты! Он мамке старенькой! Желанненький какой! Одну папиросочку! Ну, держи, коль так!
       Захар дал несколько папирос и поерошил и без того спу­танные волосы мальца:
       -    Шустряк! Знать, и мороз-то вас не берет!
       -    Здравствуй, хозяин. Как не бэрэт! Ой, бэрэт! - тут же пододвинулся к Захару цыган средних лет. По его виду, по ссутулившейся спине можно было подумать, что ему суток пять не давали спать и все это время выжаривали на морозе.
       -    Приморились, хозяин. За табаром гонимся. Из-за матэри отстали, лихорадка затрэпала. Нэ пустишь ли отдохнуть? Мы нэ помэшаэм.
       С цыгана Захар перевел взгляд на цыганку. Она стояла поту­пившись. Покорность и смирение выражал весь вид ее. Понача­лу было подумавший: "Только вас мне и не хватает", Захар пожалел: "И никакие они не кремневые. Люди ведь".
       Цыган же, видимо, вдохновленный тем, что хоть слушают его, не проходят мимо, торопился выложить все свои козыри:
       -   Ради бога, хозяин. Мы хорошо заплатим. Вино эсть. Сколь­
    ко хочешь. А?
       -    На это добро не клюем, своего хватает! - недовольно отрезал Захар. И, не ответив ни да, ни нет, вошел в магазин. У прилавка было пусто, только продавщица Тоня обтирала пыль с банок и ящиков. Увидев вошедшего Захара, обрадова­лась:
       -    Черти, откуда только нагрянули. Боюсь их. И как на грех ни одна душа не идет в магазин. Гоню, гоню наружу, они не слушаются, все наровят поближе к печке. Никакого ходу не дают, гляди да гляди за ними.
       -    Тебя б туда, - махнул Захар головой за окно. - Подержать бы денька три, не то запела б.
       -   Вот еще... - надула губы Тоня. - Мне и дома места хватит.
    Захар купил поллитровку водки, кулек конфет и кулек
       пряников.
       Цыгане стояли по-прежнему у крыльца.
       -   Это тебе, пострел, - протянул Захар кульки цыганенку.
    Тот аж присел от неожиданности, затем взвизгнул, сгреб
    кульки и, вереща, помчался к повозке, на которой, как старая ворона, сидела его бабушка.
       -    Эт... Вы ехайте. Через мост, потом налево. Во-о-он туда, - указал Захар на улицу с редкими избами по бугру. - А я следом. Дом мой четвертый от края. И чтоб без этого, без баловства у меня!
       -    А нэ обманэшь? - насторожился цыган.
       -    По себе, што ль, судишь? Не из тех. - И еще более реши­тельной, а потому еще более угловатой походкой Захар заша­гал под бугор к мосту.
       "Черти неугомонные! Носит вас! Ишь ведь как выветрели! Кожа да кости! А ночевать што ж, пусть ночуют. И мне все не одному. Люди, однако".
       Уже около моста Захара догнали цыганские сани.
       -    Пр-р-р-р, - придержал цыган моклокастых, еще парящих от долгой езды коней. - Садись, хозяин!
       -    Ехай, ты! - отмахнулся Захар, осердившись на цыганскую недогадливость. "По селу с вами еще не катался! Компания..."

     

    3

       Сани со всей поклажей поставили во дворок, а коней в хлев и задали им сухого сена из давних запасов.
       "Ну вот, - думал Захар, запирая изнутри воротца, - на гостях повезло, только бы соседушки не доглядели. Иначе про­славят по селу вдоль и поперек".
       Уж кого-кого, а чтобы цыган пускать на постой, - об этом в селе слыхом не слыхивали. Самый последний пьяница-бездомник Суся Кузовочкин не додумался до такого в тяжелейшие часы похмельного голодания. А Захар вот взял да отличился. И знал ведь, что люди только ахнут, прослышав об этом, но ничего не поделаешь, если позарез соскучился по людям, если хочется иметь их возле себя в своем осиротевшем доме, если хочется поднять жилой дух.
       Цыгане освоились скоро, будто никогда и никуда не выез­жали из этого дома. Перемерзшие, в тепле они на глазах разво­рачивались, как листья после холодной ночи. Молодая цыган­ка, упрятав покорность и смирение, видимо, до следующего раза, зардевшись, поблескивая глазами цвета отполированных кофейных зерен, бегала от жаркой плиты к столу и обратно. На столе парила крутая яичница, отварная рыба, ветчина и сто­яли бутылки с вином и водкой. По первой, за знакомство, выпили все вместе. Захар пил наскоро, стараясь поскорее отделаться от вяжущей язык и мысли неловкости, которая воз­никла из-за непривычной компании. Цыганенку тоже плесну­ли в стакан пальца на два красного вина. Он мужественно вы­сосал хоть и сладковатую, но еще тяжелую для него горечь, а спустя минуту затерся о ноги Захара.
       -  Дядинька, хочэшь, я спляшу? На пузэ и на головэ спляшу.
    Хочэшь?
       Захар останавливал:
       -  Не надо, Сашк. Ты еще маленький, а жизнь у тебя вон  какая большая впереди. Еще ой как напляшешься! Не надо!
       В душе он был недоволен тем, что мальчишку напоили. Выговорил Сашке-старшему:
       -    Додумались! Што ж из него хотите сделать? Пьянь непро­будную?
       -    Какую там пьянь! - отмахнулся Сашка. - Што говоришь, хозяин? Нэ-э-э! У цыган нэт пьяни! Нэт!
       -    Эт почему ж? - прищурился Захар. От выпитого по телу пошла какая-то удаль, хотелось спорить, доказывать, быть правым. - Скажешь, што вы особые? Да?
       -    Да нэ, хозяин! У нас врэмени во сколько! - чиркнул себя ладонью по кадыку Сашка. - Нам на работу по часам нэ спэшить, а потому мы и пьем постэпэнно, нэ торопясь. За нами нэ гонят.
       -    Ишь ты! Хитро! Тогда и нам надо бросать работать, а?
       -    Я этого нэ говорю. Нэльзя жить будэт. И вам, и нам. Бог дэлал - нас нэ спросил. Вам - вашэ дал, нам - нашэ. Вот я однажды подрядился груз пэрэвозить на своих конях. Хотэл подзаработать. Туго было, жэна только-только родила. Ну, вожу, значит. Час вожу, два вожу, три вожу! Устал, отдохнуть положэно. Купил в ларькэ бутылочку, сэл под кустики, отдыхаю. Солнышко грээт, вэтэрок в листьях, птички поют. Хорошо! Значит, дрэмлю. Вдруг, на тэбэ! Начальник налэтэл! Как бэс свалился. Испугал мэня до полусмэрти. Я думал, горит што. А он матюкаэт, он матюкаэт! Шумит: "Лодырь! Работать надо! Пьяница!" А какой я ему пьяница? Я отдыхаю. Плюнул я на все и покатил своэй дорогой. Оставайся ты, думаю, со своим зара­ботком! А эсли б катить, куда хочу, нэ мог? Так и звали б мэня - пьяница?
        
       -     Так и звали б. А ты как хотел? Однако и вы долго не накатаетесь. Я слыхал, вас к оседлости приучать начнут. Рабо­тать будете.
       -     Нэ-э-э! Эздить будэм! На мой вэк дорог хватит! И на эго тоже! - кивнул Сашка на сына.
           Наконец старая цыганка с Сашкой-маленьким свалились спать в горнице прямо на полу. Повременив возле мужиков, ушла к ним и молодая цыганка. Захар с Сашкой-старшим остались вдвоем. Порядком подразомлев от жары и выпивки, они ски­нули с себя пиджаки, остались в рубашках. Захар - в серой, способной для его работы, Сашка - в грязно-бордовой.
       Размягченным языком Захар пытал Сашку:
       -    Вот скажи, тебе хорошо живется?
       -    Нэ жалуюсь, хозяин, - заметно свысока отвечал и погля­дывал Сашка на Захара. Захар улыбался про себя. Час-два тому назад Захар видел, как плохо этим людям. Но вот повезло с теплой избой, и они тут же ожили, загордились. Коротка же у них память! Доведись Захару со своей семьей остаться вот так с глазу на глаз с чистым полем да небом, исказнил бы всего себя, совесть перед женой и сыном загрызла бы. А цыган эту совесть называет глупостью. Вот и разберись тут.
       -    Ты, Сашка, говоришь, што тебе жить хорошо. А почему? Ведь ни кола, ни двора. Ну?
       -    Зато во-о-оля! - выбросил Сашка вперед руки и повел ими в стороны.
       -    А-а-а! - скислился Захар и отмахнулся. - Старая цыганская побаска! Воля! Где ж эт она? Не твоя ли это воля тебя возле магазина прижала? Видел я ее. Ты мне не темни! Говори, не надоело?
       -    А тэбэ нэ надоэло, как ты живешь?
       -    Х-х-х... Тоже спросил! Иной раз хоть волком вой!
       -    Тэбэ - хоть вой, а я, бываэт, вою! А остановиться нэ могу! Тянэт! Три дома строил - три дома бросил! Тянэт! Дом - бо­юсь! Лэс - боюсь! Стэпь - люблю! Дорогу - люблю! Эхал бы и эхал по земле! Большая она!
        
       -     Степь, дорогу, - передразнил Захар. Он порядком опья­нел, а собеседник перед ним сидел непривычный. Возражения его сбивали с толку, будоражили, начинали злить. Очень не хватало жены Клавдии или хотя бы Ивана. Не мог мириться с тем, что в его доме спаивают мальчишку. Сердце заворачива­лось, начинало саднить при мысли, что для него, для Захара, мог, пожелай лишь он этого, плясать на пузе и на голове этот пьяный ребенок.
       -     Мальчонку надо б учить, а не по степи шататься! - при­стукнул Захар ладонью по столу. - Вот! И весь сказ тут!
       -    Зачэм? - как нарочно, лез на рожон Сашка.
       -     Ты дурак иль только прикинулся таким? - понавис Захар над Сашкой.
        - Я нэ дурак, отстранился тот, - но я не согласный! Он со мной эздить будэт. Потом я с ним эздить буду. А жэнится -- дэтки пойдут. Табор будэт. Наш табор!
       -   Во-во! А ты бароном будешь! Да?
       Захваченный врасплох на сокровенных думах, Сашка сме­шался.
       -   Нэ, Захар, нэ говори дажэ!
       "Ага! - торжествовал Захар. - Нащупал я тонкую струночку в тебе!"
       После некоторого раздумья Сашка уже спокойно и убеж­денно заговорил:
       -    Ученый сын - плохой сын. Потэрянный сын. Он думаэт, что умнэй отца вырос.
       -    И пусть думает. Он и должен быть умней.
       -    Нэ-э-э! С этим я нэ согласный! Это люди придумали так. Придумали нэдавно, а тэпэрь нэ знают, как от своэй придумки отдэлаться. И назад - ума нэ хватаэт, и вперед - боязно. Вот и толкутся на мэстэ. И, хочэшь - нэ хочэшь, вэрят в своих умных дэтэй. Надо вэрить, и вэрят. А у нас по-другому. У тэбэ эсть сын?
        
       -    Есть, - натянуто хохотнул Захар.
       -    Рэзко ученый?
       -    Резко!
       -    А дэ он, далэко?
       -    Порядочно. - И Захар подумал, что не так уж и далеко сын, как это кажется, что буквально через каких-нибудь три-четыре дня он будет вот так же сидеть за столом с сыном. Это, конечно, не с первым попавшимся цыганом.
        - Какой же он сын, эсли далэко. У тэбя сэрдцэ болит о нем, а оно нэ болэть должно, радоваться на сына. Вэселым оно дол­жно быть. Значит, сын при отцэ должэн быть. Вот мой Сашка мэня землэ прэдаст. И мать свою прэдаст. А твой можэт и нэ поспэть к твоэй кончинэ. Так вэдь?
       -    Глупости. Ведь не привяжешь.
       -    А мы привязываэм. А привьется - сам нэ отстанэт.
       -    Ну, мой сын к моему смертному часу поспеет. Авиация вон какая. Ты летал когда-нибудь? - говорил Захар по инерции и с болью вспоминая, как Петька только на второй день после похорон матери заявился домой. Просидел сутки где-то на аэро­дроме.
       Подкатившая досада сухо сдавило горло. Чтобы не вцепить­ся в бордовую рубашку цыгана, которая порядком раздража­ла, Захар отодвинулся подальше, махнул рукой:
            -Да хрен с ней, с жизнью-то! Она лучше нас знает, што кроит! Давай выпьем!
       Залпом вылил в себя полный стакан водки, глубоко выдох­нул, посопел в кулак и бросил в рот коляску огурца.
       -    Говорить вот ты горазд, а как петь?                                                                       
       -    Нэ знаю, - пожал плечами Сашка. - Да и спать пора.
       -    Нет. Штоб хорошо уснуть - попеть надо. Да. Ты про ямщика знаешь? Ну, который в степи замерз?
       -    Слышал. Но у нас свои песни.
       -    Все у вас свое. Поддерживай-ка. Мурлыкай хоть в тон.
       Степь да степь кругом.
       Сердце грусть берет
       Про моздокскую
        Степь ямщик поет.
       Довел Захар песню до слов "ой, товарищ мой, не попомни зла" и замолк. Он всегда замолкал на этих словах. На этот раз даже всплакнул от песни. А плакал Захар особенно: всего-на­всего две слезинки выкатывались из-под прикрытых век. Будто выдавливались, настолько были они скупыми. Выдавится из правого глаза и стоит, дрожит и поблескивает в морщине под глазом. А тут и из левого выдавится. Вместе они покатятся к подбородку. Катятся, расходуются, повиливая по морщинам, а Захар не трогает их. Сидит себе не шелохнувшись, не разма­зывая их по щекам.
        
        
       Проснулся Захар от ползущего по полу и обвивающего го­лые ноги холода. Лежал он в горнице на куче одежды возле своей кровати. Как вчера разошлись с Сашкой из-за стола, - не помнил. "Эх, чадушко чертово! - ругнул себя. - Вот хозяин! До кровати не дополз!"
       В кухне горел свет, а дверь не стояла на месте, не по-хозяй­ски широко открывалась и щедро впускала клубящийся мо­розный дух из сеней. Этот дух и прокатывался по голым ногам.
       Цыгане грузились.
       -     Што вас изымает! - не узнавая своего голоса, сиповато ругнулся Захар. - Черти на кулачки не сходились, а они повскочили!
       -     Провожай, хозяин! - услышал Захара Сашка.
       -    Щас провожу, пожалуй, чем ворота запирают!
    Впотьмах Захар никак не мог сладить со штанами, так как
       одна штанина оказалась вывернутой наизнанку. Вконец запу­тавшись, вывернул наизнанку и вторую штанину, плюнул и в сердцах запустил штаны под кровать. Нащупал на веревке дру­гие, самим же выстиранные, но не глаженые и не катаные, а потому ссохшиеся, и с трудом натянул их. Вздрагивая, бурчал при этом:
       -    Лето им великое! Расхлебенили все двери!
       -    У-у, хозяин... Пасмурный какой, - покачал головой Саш­ка.
       -    Зато ты просветлел... - устремился Захар к ведру с водой.
       -    Лечиться надо, хозяин. Садись к столу.
       При упоминании о выпивке и при виде готового вина на столе, Захар икнул утробно, побледнел и выскочил за дверь.
       В груди до того спеклось, что дышалось как-то вхолостую. Будто то, что вдыхалось, тут же выдыхалось в обратную, не освежая. Матеря про себя цыганскую замашку подниматься чуть ли не среди ночи, а заодно и себя за вчерашнюю прыть за столом, постанывал у крыльца:
       -    Аж хруст в голове! Того и гляди отдашь концы!
       Дрожали руки и губы. Дрожь холодной рябью пробегала по самому сердцу.
       Крупная луна кособоко висела над сараем, и Захару по­мерещилось, что она, подрагивая, медленно начинает кру­житься. Напрягся, унял в себе дрожь, остановилась и луна. "Вот до чего... Провалиться б мне пропадом!"
       Повозка стояла наготове. Кони весело помахивали голова­ми, будто благодарили хозяина за уютный ночлег и сытный корм.
       Поеживаясь и зевая, уселись цыганки. Подхватили к себе еще не проснувшегося Сашку-маленького.
       -    Будь здоров, хозяин! Вэк не забуду! - расправляя вожжи, простился Сашка.
       -    Ну што ж... - не попадал зубом на зуб Захар.
       Кони привычно качнули возок в сторону и дружно взяли на сугроб, ухнули с сугроба, выкатились на дорогу.
       И тут же нарушителей сонного морозного покоя яростно обложили собаки. Они, видимо, не столько проявляли сторо­жевое рвение, сколько хотели погреться.
       "Слава богу, унес", - облегченно вздохнул Захар, уже до­вольный тем, что цыгане так рано снялись, не замеченные соседями. Он уже поднимался на крыльцо, собираясь залечь в теплую постель, когда у соседки справа, у одинокой Пелагеи, потаенно скрипнула дверь. "Тьфу, окаянная! Выглядает да выглядает! Полуношница чертова!" - до самого кухонного сто­ла ругал свою любопытную соседку. Навел банку сладкой воды, выпил, и в груди отмякло, задышалось вольней. Закурил. Ло­житься в постель расхотелось. "Рано разгулялся што-то". Вклю­чил в горнице свет, часы показывали половину шестого. И вдруг почувствовал: неладно что-то. А что - непонятно. Огля­делся. Печка топкой выходила в кухню, а тремя боками в горницу и отгораживала собой угол. В углу стоял сундук и шкаф. Откинув в сторону занавеску, увидел - и сердце сразу же упало в недоброй догадке - покрывала на сундуке нет.
       -  Эге... Выходит, приложили ручку...
       Откинул крышку сундука. Пусто! Кое-какие шоболки валя­ются на самом дне. Зимнее пальто, плюшевая жакетка, пухо­вый платок - все, что осталось от Клавдии, испарилось и след простыл.
       -  Ой, паскуды! - бросил Захар крышку. - Што ж эт вы...
       Вживе представилось, как отдохнувшие кони несут по зим­нику цыганские сани, как Клавдины наряды лежат в замусо­ленных цыганских отрепьях, как сидят на них цыганки, как Сашка довольно щерится над простоватым Захаром, желая ему при этом всех благ и доброго здоровья.
       -    Врешь! Далеко не уйдешь! - взбеленился Захар. Закружился по горнице, натягивая пиджак, фуфайку, отыскивая только что снятые с ноги валенки.
       -    Машину надо заводить! Машину!
       Выбежал наружу, а чем дальше отходит от дома, тем шаг его делался все менее решительным.
       "К кому? Засмеют к чертям! Ведь надо все от начала до кон­ца рассказывать".
       И повернул назад к дому.
       "Лучше уж молчать. Не выставлять себя на смех. Чего добро­го, до Петьки слух дойдет. Нет уж. Молчать. Вроде ничего не случилось".
       Вдобавок к одежде цыгане прихватили две трехлитровые банки с медом. Стояли они за тем же сундуком и береглись на случай болезни, купленные еще Клавдией.
       -  Можно так ночевать? - продолжил Захар вчерашний спор  с Сашкой. - А то - воля, воля! Вот она, твоя воля! Руку в чужой карман запустить - это ты называешь волей?!
       При упоминании о кармане кинул ладонь к нагрудному карману гимнастерки. "Деньги-то!" Нет, деньги целы. Видно, не принюхались. Иначе как липку очистили бы.
       Оперевшись кулаками о колени, долго сидел на кровати и думал о случившемся. "Черти вы косматые! Да как же так?! Как земля-то вас носит? В душу лезете - пусти, пусти. А пустил - вы и напакостили. Хотя што ж тут диковинного, он вчера и про бога поминал и тут же совесть глупостью называл. Вот как. А я, дурак, губени раскатал, людьми дом порадовать вздумал. Вот теперь и радуйся, сколько хочешь".
       Рассветало, засинели не зашторенные окна. Сон так и не пришел. Захар, как был одетым, встал с постели, потянулся и вдруг... Ему показалось, что там, под рубахой, что-то мерзко заползало по спине.
       -   Елки-палки! - взвился Захар. - Неужто наградили?! Ох, супостаты!
       Будто горящую, принялся рвать с себя рубашку. Пуговицы на рукавах забыл расстегнуть, рванул сперва один, потом дру­гой рукав, - пуговицы в разные стороны застрекотали по полу. За рубашкой сорвал майку. По пояс голый кинулся к выклю­чателю, завертелся под лампочкой, руками и глазами лихора­дочно исследуя рубцы. По давним рассказам стариков он знал повадки и укромные уголки на одежде, откуда начинается ве­ликое расселение. "Не спалить ли одежду в печке сейчас же, пока не поздно?" - подумал и представил, как брошенные в печь рубашка и майка затлеют, возьмутся жаром, а потом ра­зом вспыхнут пламенем.
       А по селу в это время пойдет едкий запах паленого тряпья, и все, конечно, поймут, что дым идет из трубы Захарова дома.
       От этих мыслей стало совсем не по себе. Снова и снова об­шаривал он одежду, осматривал себя, но ничего не находил. "Тьфу ты, напасть! - зло ругал он себя. - И примерещится же такое". Взял майку, выдернул ее с изнанки и уже было набро­сил на голову, как услышал легкий скрип двери.
       На пороге стояла Пелагея с тем выражением лица, когда уже невозможно удержаться от смеха.
       У Захара уркнуло в животе, подогнулись колени. Как же не­навидел он сейчас соседку, а та, давясь смехом, простонала:
       -     А где же твои, Захар, званые гостечки, а?
       -     Ты... - задохнулся Захар. - Ты што за досмотршица? Ты откуда такая объявилась?
       -     Да мне што, мне што, - будто напугалась Пелагея. - Я к тебе по-соседски...
       -     Ты гляди у меня, соседушка! Раззвонишь - плохо будет!
       -     Да об чем звонить? Об чем? Все село уж знает. Манька Солдатова на дойку шла - не утерпела, заглянула ко мне и спрашивает: "Правда ль то, што Захар с цыганами укатил?" Што ты, говорю, с какими такими цыганами? Знать ничего не знаю ни о каких цыганах. Не поверила. А когда огонь у тебя в окне зажегся, тогда только поверила.
       И, закрывая за собой дверь, Пелагея вредненько подхихик­нула. Смешок этот был верным признаком того, что теперь Захару проходу не дадут, целые легенды сочинят о нем.
       -   К Петьке уеду! Смейтесь тут!
           Захар лежал на кровати поверх одеял, бросив на ноги ста­ренький, полуоблезший полушубок. Рядом на табуретке лежали папиросы, стояла банка с капустным рассолом. Выкурив папи­росу, он поднимался на локоть, подрагивающей рукой брал банку и цедил сквозь зубы глоток-другой мутной, кисло-соленой жидкости, защуривался и снова откидывался на подушку.
       Рассол на время осаживал тошноту, бодрил до тех пор, пока не степливался. Но стоило ему согреться, как Захару дела­лось до того дурно, что будто плесени он наелся. "Все! Отгулял­ся! В рот больше не беру! Ух, гадко! Как я вчера маху дал? Старею, што ль?"
       О пропаже вещей думалось уже как о далеком прошлом.
       "Украли и украли. Пусть носят. Я голым не остался. Клавдия их теперь не оденет, вещи-то. И мне ни к чему. Если тут, в селе, кому отдать, то каково мне будет видеть все это на чужой бабе?
    Да кто и возьмет-то? Чего ради, спрашивается? А продать на сторону - сил не хватит, да и руки отсохнут. Язык окаменеет цену называть. Есть, што ль, она, цена-то, в таком разе? Вот и
    пусть пользуются, раз позарились. Плохо, што не могли по людски спросить, а хапом все, саморучно. И мед. Пусть маль­чонка и съест его. Стоял он у меня без пользы и пошел бы стоять. А то закис бы. Едок-то я больно великий"
       Нет-нет поднялся, принялся за печку. Захотелось горячень­кого супку.
       А в это время Пелагея возвращалась с работы. Ее увидели почтовые работники, зазвали и попросили доставить Захару телеграмму, чтобы самим не делать лишнего ходу. Листок Пела­гея приняла с опаской, но прочитала и посветлела лицом.
       -    Дома, што ль, сам-то?
       -    Где ж ему быть, из конторы нам ответили, что ушел в отпуск.
       -    В отпуск-то в отпуск, то и дело-то. Поди, уж нарезался где-нибудь.
       -    Захар Иваныч-то? Что-то не похоже на него!
       -    Тоскует мужик. Все может статься. Они ведь только за ба­бами герои, а не хвати бабы, - и лапки вверх, замытарится весь.
       Поговорив с почтовыми, Пелагея сунула телеграмму на грудь под фуфайку и покатилась прямиком к Захару.
       Захар сидел перед топкой на корточках и подсовывал запа­ленный с одного конца толстый жгут газеты под плотно набитые березовые поленья. "Кого-то несет?" - заслышал  он шаги на крыльце.
       -   Слава богу, дома!
       От голоса соседки Захар покачнулся: напомнилось утро. Но тут же справился с собой. Огонек, взявшийся было весело за кудряшки березовой коры, мигнул раз, другой. Скинув шапку, Захар припал на колени и осторожно подул под слабею­щий огонек. Но уткнулся он в печку больше для того, чтобы не встречаться с глазами Пелагеи, чай, постоит и уйдет, гостья невеликая.
       -     Пфу-у-у, пфу-у-у, - затяжно дул Захар. Пелагея разгадала его маневр.
       -     Ну, пфукай, пфукай. Щас у меня не так запфукаешь.
       -      "Чево она, ворона, каркает? Иль еще какая беда на мою
       голову?"
       Пелагея не проходила, не садилась, как это издавна было принято между соседями, стояла в дверях и все загадывала:
       -     Ты, знать и чуять-то ничево не чуешь?
       -     Одно чую, где ночую, - буркнул Захар в печку.
        
       -    Ну, ты вот што, ты морду-то от меня не вороти. Я не виновна в том, што с цыганами опрохвостился. Наперед надо думать. И не за милостинкой я к тебе пришла. Отвлекись-ка да погляди лучше сюда.
       -    Чево? - обернулся Захар и тут же вскочил на ноги. - Иль телеграмма?!
       -    Она и есть. А ты мордой в печку...                                                                           
       -    Ну-ка!
       -    А попляши! А попляши! - надумала Пелагея поманежить Захара, занося руку с листком за голову.
       -    Я те попляшу! - полез Захар к телеграмме. Глаза его от нетерпения и злости на расходившуюся бабу недобро замерца­ли. Пелагея отступилась, опустила руку.
       Захар пятерней сгреб телеграмму и, забыв включить свет, кинулся к окну поближе.
       "Встречай завтра. Оля. Петр", - будто прорвав глазами неви­димую преграду, схватил сознанием короткие слова. Еще раз. Еще. Еще.
       -   А! Пелагея! - задохнулся, потрясенный новостью. Но со­седки на пороге уже не было: она промелькнула мимо окон к своему дому. И Захар тут же забыл о ней.
       Он восторгался вслух: восторгаться про себя сил не хвата­ло.
       -   Эт ведь надо - встречай! Ну, молоток! Ну, Петр Захарыч!
    Короткие слова телеграммы так припали к душе, что, поглаживая их, казалось: пальцы ощущают выпуклость и твер­дость букв. И верилось, что буквы именно такие. И не листок белой обыкновенной бумаги был перед глазами, а что-то тай­но-волшебное и очень дорогое.
       -   Ну, сын у меня! Угодил, так угодил! Значит, отец, вертись
    шубой! Со снохой! А! А меня тут было уморили! Тьфу! Теперь
    поглядим, кто кого! Встрену, сынок, ох уж встрену!
       До зарезу захотелось дать такую же ответную телеграмму. И написать в ней не хуже сыновнего, четко и ясно. "Встречаю. Отец". Можно бы прибавить еще - "не сомневайтесь". Но это уже будет выглядеть довеском, выпирать. Почему вдруг они будут сомневаться? Ох, как захотелось дать такую телеграмму! Так и разрядился бы весь этими двумя словами, как дуплетом бы их из себя саданул. Но, малость поостыв, сообразил: Петь­ка-то летит теперь в самом скором поезде, а может быть, само­летом реактивным уже ахнул до Москвы. Теперь дожидается вечернего поезда, чтобы рвануться на нем к отцу. Телеграмма ответная поцелует замок в Петькиной квартире да и завернет по обратному адресу. Или, хуже того, в чужие руки попадет и будет сиротиночкой полеживать где-нибудь в ящике.
       Первая, самая безрассудная радость проходила, а на ее ме­сто заступала радость деловитая, родительская. Этой степенной радостью можно долго наслаждаться и наедине, и на виду у людей.
       Дома, в одиночку, с таким зарядом радости оставаться, конечно, тяжело: хоть убегай на вокзал и дожидайся там при­хода поезда. Вокзал почему-то представился под завязку наби­тым цыганами. Захар поморщился, как от зубной боли. Пелагею, принесшую ему эту радость, и ту не мог приветить по-человечес­ки. А ведь она рада-радешенька. Примчалась в расстегнутой фу­файке по крепкому вечерошнику, и мороз ей нипочем.
       -   Обидел бабу. Поперхнулся у нее на глазах своей радостью.
    Может, сходить? Замять?
       Позабыв о печке с неразгоревшимися дровами, вышел на крыльцо, тут и идти-то нет ничего: сугроб перелез - и у нее. И ногу уже занес над ступенькой, как что-то остановило. Будто одернуло сзади. "Вроде не по-людски как-то выходит. На пере­дней стенке портрет жены висит, а я словечко забыл ей мол­вить. То с цыганами, а то вот бегу из дому черт-те куда. Это в такой радостный час-то?!" И выходило, по понятию Захара, что он от родной жены, от Петькиной матери, скрыл приезд сына. Не вспомнил о ней. Хоть и говорят, что там, где теперь она, уже нет ничего, но все же... Все ж как-то, а порадуется она приезду. Пусть нет там ничего, но в Захаровой памяти-то они все живы. Вот и хорошо. Будет радоваться сам, а заодно и Клав­дия пусть погреет сердце об эту радость, пусть потрепещет материнским трепетом. Пусть в памяти мужа, но порадуется. А так что ж, так добрые люди не делают, как было надумал За­хар.
       В груди, под сердцем, защемило: ни дать ни взять занозу застарелую ворохнул. Привиделось: Клавдия долгим молчали­вым взглядом, каким только она умела смотреть на мужа, про­вожает его, замельтешившегося, убегающего из дома. И сидит, и сидит одна в пустой комнате все с тем же бесконечным взгля­дом в дверь.
       И Захар заторопился в обратную. Захлопнул и наглухо запер за собой дверь, с тем чтобы уже больше не выходить, чтобы вечер перед приездом сына провести на глазах у портрета. Да что там у портрета. Это кому у портрета, а Захару - у жены.
       -  Ну вот, мать. Вишь ты, как я совсем ополоумел. Прости уж.
    И за вчерашнее тоже прости. Затмило што-то меня. Плохо без тебя. Ой, плохо! А нынь, гляди, Петька к нам едет. С женой. А  мне как быть? И ты слова своего верного мне не скажешь.
    Угожу ли им? Вы, бабы, то да се, пошушукались-пошушука­лись, попытали-попытали друг дружку и, глядишь, сошлись. Нащупали, глядишь родственную жилку, уцепились за нее. Да...
       Захар помолчал, стоя посреди горницы перед портретом.
       -  А тут, как на грех, пригрел я вчера этих самых... А ведь люди не умолчат, стукнут об этом Петьке, а он и спросит: это чем же, отец, ты тут занимаешься? А мне и сказать нечего
    будет. А неохота перед детьми опростоволоситься, показаться им никчемным. Неохота. Сын есть сын, конечно, а вот сноха как поглядит на это. Сказать, может, ничего не скажет, а все
    Петьке через меня будет укор. Как чуть чего зайдет слово за слово, так первым делом в душу ему: "А твой отец-то! И ты весь в него, бестолковый". А будь ты сама при мне, разве дошел бы я до этого! Вот... Пойду, значит, печку топить. За делом и пого­ворим с тобой, пораскинем, что, да как мне предпринять.
       Он оставил телеграмму на столе под портретом, огляделся   вокруг.
       -   И это горница? Котух овечий просто. Словно собаки тут
    неделю недельскую дрались-волочились.
       На подоконниках лежала летняя пыль и шелуха от лука. Желтые от времени окурки торчали из ящичка с землей, в котором по весне выращивалась помидорная рассада. В переднем углу, ку­чей, рабочая одежда: лоснящийся толстый армейский бушлат, такие же до блеска замасленные две фуфайки, кепка, а чуть в сторонке - резиновый сапог. Порыжелый и заскорузлый кирзовый сапог, свалившись голенищем, будто схоронился от кого под столом. Другой кирзовый и резиновый стояли под крова­тью, прислонившись один к другому. На кровати не постель, а черт ногу сломает.
       И понял Захар: ночь ему не спать.
        
       Две ведерные кастрюли с водой  парили на плите. Сделалось жарко, даже дверь пришлось временно приоткрыть.
       Шерстяным носком Захар до блеска натер две лампочки-двухсотки и ввернул их в горнице и в кухне вместо тусклых и засиженных мухами. Резкий, ничего не скрадывающий свет наполнил обе комнаты. Соображая, с чего начать, Захар зака­тал рукава рубахи и пошел от переднего угла скидывать все ненужное в кучу к порогу. Полетели фуфайки, бушлат, сапо­ги, облезлый полушубок. Следом за этим скрученные в веревку узкие половички Клавдиной работы, на которых прошлую ночь спали цыгане. Куча вырастала, а в горнице, как и на душе, делалось просторней.
       -  В мешок попихаю и заброшу на чердак. До лучших времен.
    Потом разберусь.
       Набил два крапивных больших мешка под завязку. Усмех­нулся:
       -  А говорим, все бедные. Ишь, какое приданое.
       Отставил мешки с пути в сторонку. Подумал было и лиш­нюю посуду пораспихать по мешкам да закинуть на чердак, но вспомнил об опорожненном сундуке. Так и решил:
       -  Вымою все, отскребу и сложу в сундук. На глазах без на­добности не маячит, а что потребовалось, - вот оно, под рукой.
       На мешки же покосился:
       -  Жаль, этого всего они не прихватили. Мазутный дух, на­верно, им неприятен. До смерти не износили бы. Придется  как-то заняться, пожечь все к чертям собачьим. Мне и надо-то одну фуфайку да кастрюльку с ложкой. А тут на целый взвод набралось.
       Из сеней принес корыто, вылил в него кастрюлю кипятку, подпустил две пригорошни соды, которой постоянно отмы­вал после работы руки, повалил в корыто посуду...
       Дно корыта потемнело от долгой стирки. На боках пятнами оползла оцинковка.
       Плескаясь в горячей мыльной воде, Захар вспоминал, какие чистые звуки издавало это корыто, когда оно было светлым, новым. Дело было под троицу. Зелень в полях тяжелела от соков.  А когда опустился из облака слепой дождь, то зелень превра­тилась в травянистый запах, от которого, казалось, тело дела­лось непомерно большим и сильным. Возвращаясь с базара с новым корытом и попав под дождь, Захар сунул голову под корыто и шел, будто нес на голове длинный и мелодичный звук. Сухо, уютно под корытом. Ботинки сбросил, чтобы не раскисали понапрасну. Сырая шелковистая мурава на обочине дороги приятно пощекотывала босые ноги. Было тепло. А коры­то звенело. Да не бестолково как-нибудь, а настроенно ,  Бока пели поглуше, а ровный, как стол, верх - утонченно. Большое корыто, завидное. Вольготно чувствовал себя в нем Петька. Месяцев девяти-десяти от роду он сделался круглым и в корыте ворочался, как соменок. Захару же до изнеможения в руках хотелось ощущать тельце сына, скользкое, в хлопьях пены, теплое, живое. Но руки были корявы, и Петька по-щенячьи взвизгивал и молотил ладошками по воде, выплескивая ее из корыта. И при этом сжимался в комок.
       -    Ой, Захар, да отстань ты от малого, щекотки ведь боится! И што это тебе за охота такая? Глянь, вся вода на полу. И от рук керосином дует, - отстраняла мужа Клавдия.
       -    Ишь ты, нежненький! Не тронь меня! У-у-у, пузырь дож­девой! И керосином от отца воняет. Погоди, сам еще каким трактористом у меня будешь! - не мог отойти от сына Захар.
       -    Сынок, скажи - только и осталось мне трактористом быть, - говорила Клавдия, целуя руки сына. - Врачом, скажи, буду, а захочу - учителем.
       А Петька вертелся, пускал пузыри и старался брызнуть во­дой в отца.
       Доброе времечко было. А теперь Захар тер осколком кирпи­ча закопченные чугунки, сковородки, алюминиевые кастрюли с помятыми боками. И каждая вмятина, каждая глубокая цара­пина были близки и памятны.
       Дело ладилось, и завтрашний день представлялся сплошным праздником. А в груди, где-то в глубине самой, не то что пе­лось, а как-то жило, покачивалось: "Ой, товарищ мой, не по­помни зла..." Как далекое и отрывистое эхо в сосновском лесу. И эхо это будто плывет, плывет и переходит в подобие пасхально­го звона колоколов. Благовестят, благовестят колокола, но так, что больше догадываешься об этом, чем слышишь. "Не попо­мни зла... Не по-по-мни зла..." Давно эта мелодия жила в Захаре. Было время, что мешала она, мысли словно бы затормаживала, а потом привык к ней, даже зауважал. Оказалось, что думается под эту мелодию хорошо, и жизнь казалась настолько простой и правильной, насколько могла только быть.
        
       Пел же Захар почти постоянно. Идет ли на работу, делает ли что, а песни одна за другой прокручиваются в душе, ведут с ней беседу. Пел в себе, по-своему приноравливая мотив. И песен знал много. Ведь жизнь на народе проходила, а народ - великий мастак складывать песни.
       В войну Захар, бывало, записывал их, так как с одного раза не запоминал. А прочтет раз-другой - и натуго память вбирает в себя слова. Военные песни - особые. Эти уж чисто народные. Захар воевал в пехоте, и слова "под треск пулеметов, под гро­хот и гул вставала из снега пехота, на самую первую встречу с врагом поднялась четвертая рота" относил прямо к своей чет­вертой роте. Думал, что и сочинил-то ее кто-то из товарищей, шедших с ним бок о бок. Все в этой песне сходилось - все данные: "Четвертая рота второго полка, фланговый участок бригады, огонь пулеметов, удары штыка. Снаряды. Снаряды. Снаряды". И далее: "Смотри же, товарищ, вперед как в огне, за все: за любовь и заботу, свой долг отдавая любимой стране, поднялась четвертая рота".
       А про танкистов? Кто, чья голова светлая могла так сло­жить? И надо было складывать о них. Бывало, что все, каюк, а глядь - танки вырвались! И подняла головы пехота, и встала, и пошла за танками!
       А вроде неуклюжие, вроде тяжелые. А пойдут - душа радует­ся! Стремительные, ловкие в бою. Захар видел, как танк крут­нулся на месте, зачадил. Далеко к немцам ворвался. Замирая, ждали, когда выпрыгнут танкисты, чтобы прикрыть их огнем. Но не открылись люки... Оно и песня-то об этом.
       А больше всего летчиков уважал Захар на войне. Пехотин­цы, танкисты - эти на земле. На ней и словчить можно: в землю вкопаться, за кочкой-бугорком схорониться. А в небе? Там весь ты на виду. Только успевай крутить головой. Слышал Захар и о тех, которые в самые первые дни войны летали бомбить Берлин. Слышал, а в лицо не видел ни одного. Думал, что ребята они особые были. А потом на одном из вокзалов и це­лую легенду прослушал. Раненный в ногу боец пел под гитару:
       Раскинулись крылья широко,
       На старте стоит самолет.
       Товарищ, летим мы далеко,
       Туда, где фашист нас не ждет.
       Много песен. И в селе их любят петь, а "степь да степь кругом" да о Степане Разине - песни особые. Ни одна вечеринка, ни одно гульбище не обойдутся без них. Вот и у Захара завтра сойдутся гости и попоют от души. Глядишь, Иван придет к тому времени...
       Ладится дело у Захара, а жена Клавдия будто постоянно при нем, рядом стоит. Как когда-то при жизни. И скажет ей Захар, бывало: "Ты, Клавдия, отдохни-ка пока, а я тут поуправлюсь". И отстранялась Клавдия, присаживалась в сторонке и молча наблюдала за мужем. Может, далеко не так выходило у Захара дело, но Клавдия не вмешивалась, не лезла с поправками. Умела, покойница, терпеть да помалкивать. А Захару нравилось рабо­тать под долгим, задумчивым взглядом жены. Чувствовал при этом себя возвышенней, полнее.
       Вот и сейчас он потолок промывает. Доски ровные, когда-то крашенные белилами, но время сделало их темно-серыми. Пыль да копоть на них так слежались, хоть трактор загоняй - пахать можно. Протянет Захар два-три раза вдоль потолочин мокрую тряпку - след белый заблестит. А воду уже меняй - мазут мазутом. Но идет дело! Разок промоет, а в другой раз можно и начисто.
       Уже под чистым потолком он сел на голую сетку кровати, которая приятно качнула вверх-вниз. Шея совсем занемала. Руки налились дубовой тяжестью, сердце, видимо, не выталкивало кровь на такую высоту.
       "Пока не коснется бабья работа, думаешь, да што в ней осо­бенного. Сам попробуешь, - и жилки слабоваты оказываются. Клавдия, бывало, без отдыха все подряд вымоет. Могутные они, это бабы. И ведь как все устроено: ничего вечного. Все приходит откуда-то, живет и опять куда-то уходит. Откуда? Куда? Человек ли, растение ли, букашка ли какая, самая размалая - у всех конец один. И все-все знают о своем конце, а живут, понима­ешь, будто и никакого конца нет. А может, и нет его? Так это, видимость одна, этот уход наш? Да уж очень ощутимо все, чувствительно уж очень. Даже вот дом. Сперва не было его. По­том построили. И живет он, греет до своей поры-времени. А?.."
       Пристально поглядел на портрет: все та же, только молчит. Когда встретились с Клавдией? Тридцать минуло? Вот как! А кажется, что вчера или самое позднее позавчера вечером при­вел Захар ее в свой дом.
       Жизнь Захара - как книга, разложенная на середине: ле­вая сторона, довоенная, меньшая, и написанное в ней будто все поистерлось, мало уже что прочтешь, а правая, послевоен­ная, что тянется до самого нынешнего дня, будет куда толще левой, и четче в ней все, и памятней.
       За юркость, за упругость в детстве Захара прозвали Шарком. Поначалу все Шарик да Шарик, а потом уж, как подрос, Шарком звали. И было за что приживить ему такое прозвище: весь на виду. Вьюном вьется при любом артельном деле.
       Матери не по душе пришлось прозвище, пыталась встрять, отпугнуть от сына кличку.
       "Эт што такое?! Собака он вам или кто? Если у малого отца нет, то и погоняй его каждый на свой манер?! Так, што ль?!" - ругалась мать на мужиков, а мужики совестились, захваченные врасплох. "Да ведь мы, Дарья, не в обиду. Больно уж ловок-то он у тебя. Эт ведь как ртуть катается. Не назвать - да назовешь".
       А сверстники внимания не обращали на Дарьино недоволь­ство. Да и редкий из них сам не носил кличку. Один - Сапун, другой - Мотыль, третий - Огурец. Даже Колчаки были, это два братана Колчины. А уж Шарком назвать Захарку, как гово­рится, сам бог повелел.
       Захар клички своей не стеснялся. Что кличка? Самая нату­ральная. Стеснялся бессилия материнского. Просил, чтобы не вступалась. Но Дарья одно заладила: "Обидно, детка. У Миро­на кобель Шарок, а у меня ты Шарок. Тебя кличут, а кобель летит сломя голову, идол он полосатый! Хоть бы истребить его".
       Но кобеля не истребили, дожил он, как полагается, до сво­его смертного часа, а Захар так и остался Шарком.
       Лет в четырнадцать, когда уже в ум стал входить, Захар вдруг задумался. Будто остановилось что-то в нем, замерло. От этого замирания потерялась ловкость в теле, накатывала стес­нительность. Бывало, старается делать все так, чтобы люди не засмеялись, а получается наоборот, из рук вон. Потягивало уже на гульбища, но при одной мысли о самостоятельном выходе в круг замирало все в нем, холодело.
       В покос шел Захар из села на стан. Время подвигалось к вечеру, и перед самым заходом солнца вышел он к мельнич­ной плотине, остановился на обрыве над омутом. Тихо. Видно далеко-далеко. Противоположный берег низкий, под самый лес подкатывается. По всему лугу люди копошатся: самое под­ходящее время для работы. Низинами дымки от костров кра­дутся, а по тальникам кони шастают. Из луга пахнет подрезан­ными травами, а из-под обрыва смутный дух наплывает. Вгля­делся Захар, вслушался, глотнул сенно-омутного духу - и сер­дце зашлось. Так просто, ни с чего. И будто проснулся, будто ожил заново. Под обрывом ветла стоит, раскинув две толстые рогатульки над омутом. На берегу еще видно, а на воду уже плотная тень берега легла. Вода от этого сделалась жутковато-недвижимой. И Захару захотелось скинуть что-нибудь тяжелое в эту воду. Разбудить ее, вспугнуть, оживить. Повел глазами по сторонам - пусто, одни лепехи коровьи сухие, сквозь которые уже пырей пророс. Такими не вспугнешь омут. И, почти не помня себя, не думая, что он делает, скинул рубашку, запля­сал сперва на одной, потом на другой ноге, стаскивая штаны. И дрожь по всему телу, а губы ломаются: "Щас. Щас". Казалось, не прыгни он в воду сию минуту, то уже никогда и ничего не сделает в жизни. Она просто отвернется от него, не откроется, будет держать наиздальках от себя. Разбежался упруго, с прыж­ка взвился над кручей, и, всего на миг подкрашенного зака­том, тело его скользнуло меж ветловых рогатулек в густую тень и тут же буром ушло в воду. Промахнись он чуть, задень за корявые рогатулины - лететь бы в воду с переломанными ко­стями. На глубине сделалось страшно и радостно от совершен­ного. Крутнулся и поспешил на воздух, боясь захлебнуться от восторга. Будто проверил Захар себя прыжком этим отчаян­ным, а проверив, - поверил в себя.
       И зазубоскалил с того самого вечера неожиданно для всех, и забаламутил. Откуда только что и взялось. Появился азарт отличиться как-то, не столько для людей, сколько для себя. Сила дуром поперла в Захара, как в молодой дубок соки из вешней земли. И не расходуй ее вовремя, силу эту, - лопнешь, наверное, не удержишь в себе. И расходовал Захар, правда, неумело, но при любом деле: бревно ли поднять, вязанку дров или соломы принести, - всю силу вкладывал, про запас не оставлял. Люди остерегали: "Гляди, малый, пупок развяжется. Ворочать ворочай, но с умом, всю силу враз не вкладывай, чуток оставляй, сгодится".
       Ребята, которые годами старше Захара были, заговорили с ним как с равным. Один лишь Колька
       Синев, ровесник, ста­рался не замечать, а при случае и подковырнуть словом. При­шлось схватываться с Колькой, и до хорошего схватываться. Раза два-три насилу растаскивали их. Мужики уж за ведра с водой хватались, грозились артельно расправиться враз с обо­ими. Но как горячо столкнулись Захар с Колькой и как люто хлестались, норовя каждый быть первым, так же горячо со­шлись и привязались один к другому. С тех пор дневали-ноче­вали вместе, чуть не в обнимку. И так до самой войны. Двоим им далеко в округе сам черт не страшен был. До замирания сердца приятно было слышать, как при их появлении на игри­щах, где-нибудь на струганых гулких бревнах или на лежаках возле амбарушки, девчата тревожным шепотом выдыхали; "Шарок... Шарок с Синим идут! Чу, девки!"
       Война враз опечалила село, будто наотмашь ударила, зло и неожиданно. По полям скрип тележный потянулся, свозя му­жиков к военкомату. Огрубели перестоявшие травы в лугах, вслушиваясь то в песню, похожую на плач, то в плач, напоми­нающий протяжную русскую песню.

    7

       Войну Захар осмыслить не мог. Пока не видел - не уклады­валась она в воображении. Стоял постоянный вопрос: как же так, русские, а отступают? Не вязалось это с рассказами быва­лых людей, которых вдоволь понаслушался в долгие дни поко­сов и уборок и в не менее долгие осенние вечера в избах сель­
    чан, где уважалась компания.                      
                        
       А фронт подкатывался к Волге.
       Захар с такими же, как и сам, семнадцати-восемнадцатилетними хлопцами бесконечно, чуть ли не до умопомрачения бегал, ползал по-пластунски, маршировал и кричал "ура" в школе молодого бойца в приволожском городке.
       Заговорили о Сталинграде. С надеждой заговорили, с явной и тайной, какой-то молитвенной верой в победу.
       Настал черед и молодых бойцов.
       Вечером батальон выгрузился из теплушек, углубился в зас­неженную степь и с ходу принялся окапываться. Пороху насто­ящего не нюхали, а поэтому казалось, что если они здесь, то в следующем же бою начнется перелом в войне. "Воевать так воевать! Нечего бока протирать на нарах!" - деланно-грубовато поговаривали юнцы.
       И дождались своего часа: утром батальон бросили в бой.
       По сигналу все враз и круто поднялись, собранно и стреми­тельно побежали. Каждый думал: как бы не отстать, как бы не подумали, что струсил. Будто наперегонки бежали на невиди­мого врага. И тихо же было! Глухой глубокий снег скрадывал топот. Ноги вязли в нем выше щиколотки. Взмокли спины и волосы под шапками.
       Захар на бегу расстегнул верхние пуговицы шинели, сдер­нул с головы шапку, и свежесть, охватившая голову и грудь, прибавила силы. Бежали, казалось, бесконечно долго,  будто с одного края земли на другой. И Захар было уже засомневался: надо ли бежать? Может, его и вовсе не будет, боя-то? А если будет, то какие же они вояки, когда у всех вон языки по ладо­ни вывалились? Не лучше ли было бы приблизиться втихаря, поберечь силы для рывка, для рукопашной? Может, это командиры вновь придирчиво проверяют бойцов на выносли­вость, выжимают все соки, чтобы к вечеру гимнастерки заду­бели, как рогожи, от выступившей соли.
       Бежавший чуть впереди и справа сутулый боец вдруг дер­нулся и начал неестественно прямо выбрасывать вперед себя ноги, отставая от них, клонясь всем туловищем назад. И, судо­рожно-прямой, боец рухнул под ноги Захару. Еле сумел увер­нуться, не наступить на бойца. А над переносицей упавшего, между жутко открытыми и сразу отвердевшими глазами, рос­ло, пузырилось темное пятно.
       Захар, запахавшись ногами в снег, сдержал себя над бой­цом, мгновение глядел в остановившиеся глаза, видел, как уходит из них жизнь, и не мог понять - что же произошло. И тут же - убит!!! Совсем неожиданно для себя Захар, изогнув­шись кошкой, сиганул в сторону, в редкие кусты, которые только что обегал стороной. Упал. Одновременно он испугался и того, что убит человек, и того, что сам он, Захар, открыт всему пространству, а поэтому показалось, что все, какое есть, оружие направлено именно в него. Под этими заснеженными жидкими кустами за время, не поддающееся измерению, весь организм, все существо Захарово обновилось, ожило на но­вый лад. Что-то неприятное, звероватое выросло в душе и за­ставляло двигаться.
       Падали товарищи, не успевшие осознать, что надо ложить­ся. Захар видел это, понимал, что погибли, но помочь ничем не мог. Нечеловечески обостренным зрением угадывал перед собой все бугорки земли, еле заметные под снегом, редкие и тонкие кустики и несказанно радовался им, как своим спаси­телям. Выследив, откуда поливают огнем, и, запахиваясь в снег, всем телом припадая к земле, собрался с духом, окреп и, из­виваясь, оставляя за собой глубокий след, пополз вперед...
       И тут, в первом своем бою, он, так мало знавший о жизни и смерти, понял, поверил: будет жить. Что бы там, впереди, ни было: через час, через день, через год, - он будет жить. Смерть не возьмет, так как она уже в самый первый раз про­махнулась, не зацепила его.
       Так до самого конца войны и нес Захар в себе эту великую веру в свое бессмертие. И только при такой вере вышел он живым из всех тех переплетов, в которые бросала война. Но и тяжела же она была, эта матушка-вера! Особенно, когда своим штыком выворачивал комья мерзлой земли и своими руками хоронил товарищей.
       Захар страшился не только открыто говорить о том, что чувствует он свою неуязвимость, но даже думать об этом. Казалось, обмолвись он нечаянным словом или даже произнеси это слово в себе, вроде того, что вот воюю, а ничего, проно­сит, - как оскорбит этим самым веру свою, отпугнет ее от себя. А уйдет она из души, выветрится, и осиротеешь, останешься, как в том бою, открытым всем четырем сторонам, всем ветрам и пулям. А в открытого в него только дурная пуля не попадет. Когда же товарищи заговаривали: доживем, не доживем, то Захар хмурился, в разговор не вступал, уходил в сторонку. Он постоянно берег ту, ни ему, ни кому другому не видимую пелену, которая укрывала его от смерти и которую, как каза­лось, можно прорвать лишним словом и при первом же оскол­ке, при первой же горячей пуле захлебнуться своей кровью.
       И пули с осколками как заговоренного облетали Захара. На удивление и зависть всем. Но один, наполовину обессилев­ший, нечаянный осколок с вывертом ткнулся в мякоть ноги под коленом и увяз там. Это уже в последние дни, когда надеж­да на жизнь неизмеримо возросла.
        
       Думать, поигрывать мыслью - это не то, что жить из часа в час, изо дня в день. Мысль тем и хороша, что ею мгновенно можно углубиться - хочешь в прошлое, хочешь в будущее. А можно и не углубляться, можно кружить ее вокруг нынешнего. Можно даже сразу пустить ее и в прошлое, и в будущее, а держаться настоящего, сиюминутного. Вот как сейчас...
       Захар насадил на кочережку веник, повязал его влажной тряпкой и принялся оглаживать стены.
       - Побелить бы... Пол ухлюстаешь. Куда мне!.. Это она только могла побелить весь дом и на пол капли не уронить...
       Если до войны Захар любил и умел поговорить, то с войны пришел молчун молчуном. Будто проглотил что-то, а оно возьми да остановись поперек горла. Все казалось, что жив остался за счет кого-то другого. А тому, другому, может, на роду было написано покоить старость отца-матери, растить детей, а вот он, Захар, взял да самовольно заступил место другого в жизни. И все знают об этом: мертвые знают, особенно те, ровесники, которые в первом же бою густо укрыли землю своими телами, живые знают, отцы, матери, вдовы, сироты, - все знают. Не знает один Захар. Не знает, а будто догадывается. Кажется, все они в спину так и глядят, так и ждут чего-то. А Захар  будто  затаился, ухватился за сохраненную жизнь и крадется с ней у всех на виду. Живет, как хлеб белый ест из кулака, тайком от сирот-детей и стариков. Знает, что не так все, а кажется и кажется, что крадется он и что все видят это, но он не может остановиться.
       И раз, и другой до чертиков напившись, Захар рвал на себе рубаху, будто шкуру звериную сдирал с себя.
       -  Зачем?! Зачем я живой?! Мне б лучше было среди них! В
    братской! Рядом! С энтими!
       В минуты просветления понимал, что казнит себя за посто­янное желание непременно выжить. А коли оно было постоян­ным, это желание, во все дни войны, то сделал, значит, на­много меньше, чем мог. Не дезертировал, от товарищей не отставал, а совесть теперь заедала. Даже перед собой, перед человеком, стыдно было за превращение в подобие зверя в первом бою. Словно он, зверь этот, кошка кошкой, сидел в нем, был второй его половиной. Ловкий, хитрый зверь, ожи­вающий в момент опасности, ползущий, извивающийся. И не вытравить его. Так и сидит где-то в глубине, в темноте самого себя. И жить с таким ощущением - сил не хватает. Не дает зверь этот заполнять свою половину человеческим.
       Глядя на бьющегося чуть не в припадках Захара, старики переговаривались, согласно покивывая головами:
       -  Этот не жилец на свете. Войной его переехало. Помучается,
    гляди, и уберется, заткнет куда-нибудь голову. Такой случай
    был у нас после той, после гражданской.
       И случаев таких было, оказывается, куда как много после каждой войны. Считалось, эта война добирает то, что не успе­ла взять в боях. По разговорам выходило - это никакая не бо­лезнь, лечению это не поддается. Не сумеет сам себя настроить - пиши пропало.
       Жил Захар один. Мать не дождалась, не убереглась в суро­вую зиму сорок второго. Декабрьским морозным днем поехала она на подводе в соседний лес за дровами и не вернулась.
       Волы на второй день притащили к конюшням разодранные сани: видимо, где-то в лесу зацепили ими за дерево или за пень, стояли-стояли, не перестояли мороз, рванули и пришли домой. А Дарью нашли только весной под буреломной осиной. Задавило ли ее, мороз ли сотворил свое черное дело - неизве­стно. Что осталось от Дарьи - схоронили на сельском кладби­ще.
       В тот день Захар шел серединой улицы по своей Старинке сам не зная куда: то ли на кладбище к матери, куда он ходил частенько, особенно когда подвыпьет, и просиживал там чуть ли не ночи напролет, то ли в поисках, с   кем бы еще выпить. Вдруг в переулке увидел, как здоровенный кобель треплет дев­чушку, а два пацаненка брызнули в разные стороны. Кобель успел рвануть платье, по высоко оголенной ноге двумя лен­точками сбегала кровь, и девчушка, отбиваясь ногой от соба­ки, вскочила на толстый ветловый лежак.
       -   Цыть, сволочь! - рявкнул Захар.
       Кобель присел от неожиданности, спружинил в сторону и тут же бросился навстречу Захару.
       С ходу кобеля схватить не словчился, но и кобелю не удалось цапнуть Захара. И тут, как на грех, Захар оступился, начал падать на руки. Кобель же, использовав момент, налетел с тылу, прыгнул на спину Захару, и от укуса заломило под лопаткой. Но прыжком кобель помог Захару падать и сам перекатился через голову, лязгая зубами. Тут-то и придавил его Захар, не дав возможности оттолк­нуться от земли. Рука попала в черную широкую пасть. Намертво стиснув пальцы, крепко захватил верхнюю челюсть в кулак и, опершись на колено, что было силы саданул кобеля свободным левым кулаком по ребрам. И раз, и другой, и третий. Кобель лежал на спине, и при каждом новом ударе все четыре лапы его вздраги­вали, все плотнее прижимаясь к телу. Вскочив на ноги, подхватив и левой рукой кобеля под загривок, Захар с обеих ног принялся пинчить обвисшее мягкое тело. И увидел: прямо в Захаровы зрач­ки, не сморгнув, уставились полные ужаса и страха зрачки собаки. Сделалось противно, тошно. Показалось, что бьет того, кто посто­янно находится внутри, того гибкого, извивающегося зверя.
       Качнув тело собаки раз-другой, размахнулся и зашвырнул его за изгородь в заросли смородины. Сам сел на ветловый лежак у ног девчушки и отер пот с лица. Случилось все это скоро, а Захару казалось - это началось давно-давно, а. теперь только кончилось, и потому он так устал.
       Девчушка продолжала всхлипывать.
       Взглянув на нее, Захар удивился: где он ее видел? Ростом невелика, а видно, в годах уже. Что-то до боли знакомое есть в ней. Поднялся с лежака, спросил:
       -     С чего это он на тебя накинулся?
       -     Его ребятишки раздразнили. Он с привязи слетел да за ними. А тут я подвернулась, руками замахала. Вот он и озверел.
        Девушка говорила, а Захар приложил ладони к лицу и вспо­минал: чья она? Ему казалось, что если не узнает вот сейчас, сию минуту, то, наверное, тронется умом.
       -     Ты чья будешь-то?
       -     Чичкина! - с явной обидой ответила девушка. - Беспамят­ный какой.
                 А Захар в растерянности пожимал плечами, глупо улыбаясь.
       -  Да Синева я! Синева! - вскрикнула девушка. - Неужто тебе
    всю память застило?!
       И она вновь заплакала.
       Фамилией этой будто крест-накрест ожгло Захара.
       -    Кланька?! - вскрикнул он пораженный.
       -    А то кто ж. Ослеп, что ль?
       -    Да погоди! Да эт!.. Ты же вот какая была!
       -    Это когда было-то? А теперь...
       -    Ну и ну! - дивился Захар и на Кланьку и на то, что он будто от долгого бредового сна освобождается.
                  Колька где-то под Курском сгорел в танке, за Колькой отец их не уберегся, погиб, а  на руках Кланьки       теперь осталась почти обезножившая от тяже­лой работы и горя мать ее, тетка Анна.
       Дома у Захара не нашлось ни бинта, ни какой-нибудь при­мочки или мази. Только в сенцах на переводине висел пучок сухой травы, сготовленный еще матерью, и Клавдия опреде­лила: чистотел. Траву откипятили в чугунке, отвар остудили, и Клавдия промыла раны на спине и на руке Захара. За печкой, опустив занавеску, обработала и свою рану. Кое-как стянув прореху на платье, вышла на свет.
       -    До свадьбы заживет, - белозубо улыбнулась Захару. Оглядела его и спросила:
       -    А с чего это ты бесишься?
       -    Кто? - остолбенел от неожиданности Захар.
       -    Да ты, кто ж еще.
       -    Кто эт тебе сказал?
        -    В Старинке все говорят: тронулся да тронулся умом. Когда уж приехал, а к нам и глаз не кажешь. Будто чужой совсем. Мамка вон говорит, сходи да сходи за ним, поглядеть хочу. А я не пошла.
       -    Почему ж?
       -    За сумасшедшим-то? Боязно.
       -    Ну, теперь сама видишь: не сумасшедший я? - рассмеялся Захар.
       -    Теперь вижу. Только кто ж тебя знает, што ты можешь выкинуть. Вон у Сидора-пчеловода сноха. Как похоронку на Ивана получила, так и свихнулась. То ничего, ничего, а то как помчится по Старинке, - невозможно как страшно глядеть на нее. Кусается, ребятишек своих пинками бьет. Теперь куда-то отправили. Говорят, насовсем. А жалко-то! Жалко-то!
       -    Ну, я пинками не дерусь и не кусаюсь.
       -    Хорошо, если так. А кобеля, однако, вон как отпинчил. Я уж думала, што вот-вот зубами вопьешься в него.
       -    А что ж тут особенного? Надо будет - вопьешься. Он вон какой, чертяка. Может, к тетке Анне сходим?
       -    Я с радостью, - засветилась Клавдия. - Пошли. Конечно, пошли!
       -    Вот только не знаю, што понести ей. Без гостинца-то не­удобно как-то.
       -    Да чего уж ты понесешь! - махнула ладошкой Клавдия. - Сам живой-здоровый, этим и ее обрадуешь. Наш Колька-то с папанькой... Мамка плачет и плачет в голос. Пойдем. У нас квас есть. Картошечки отварим. У тебя-то, я гляжу, мышке зубы почистить не обо што.
       Захар зачастил в дом к Синевым. Помог им подготовиться к зиме. А уж по морозам и свадьбу сыграли с Клавдией.

    9

       Захар уважал полынный запах в доме. Зная это, Клавдия каждое лето вязала из молодого полынка веники. Короткие стебельки, но гибкие, выносливые и пахнут намного сильнее настоящей полыни. Зимой, убираясь в доме, Клавдия заметала таким веничком пол, а стебельки, которые держала отдельно, ставила на подоконники. Внесенный в тепло с мороза полы­нок, серо-зеленоватый, неприметный, вселял в доме такой полевой дух, от которого казалось, что не в избе спишь, а в июльском поле, где-нибудь на прогретом солнцем бережку овражка или озерка.
       Бывало, намерзнется Захар в эмтээсовской мастерской или под открытым небом, ремонтируя, собирая по гаечкам, к ко­торым прикипали на морозе пальцы, трактор, передрогнет весь, а домой прибежит, - другой свет наступает. В избе прибра­но, пол до желтизны отскоблен. Тепло и полынным духом обдает. Словно и не было долгого дня на промерзшем снегу -  лето в доме...
       -   А что, поди, Петька тоже не забыл, как полынок пахнет.
    Сделаю, чтоб как при матери было.
       Темно на чердаке. Пахнет пылью, пересохшими дубовыми листьями. Здесь нет ни зимы, ни лета, и время будто останови­лось и не тревожит это пустующее помещение.
       Распластав широко руки, переступая гусиным шагом, За­хар по памяти добрался до жердочки, на которой висели вени­ки. И, хватаясь за них обеими руками, ругнул себя:
       -   Хозяин чертов! До сих пор свет не провел! Того и гляди  лоб расколешь! Сколько баба просила: сделай, сделай. Просить устала, а мне все некогда, все недосуг. Другая плюнула бы и больше не полезла в эту темень.
       А полынком, как только ворохнул его, не то чтобы пахну­ло - полыхнуло как-то, обдало полевым зноем Вспомнилась въяве Клавдия: вот она в последнее свое лето, пожелтевшая и не твердая уже на ногу, идет в поле, долго там собирает полы­нок, приносит к дому и вялит его на солнышке, потом вяжет в веники, в пучки. И сама в последний раз вся прополынилась. И так же тогда пахло, как сейчас. Будто она, Клавдия, рядом где-то стоит, только не видно ее в этой кромешной тьме.
       Если бы водилось чудо, то одного-единственного вечера попросил бы Захар у этого чуда. Того, когда прогнали по селу парное стадо и Клавдия подоила корову. Она цедила молоко и выговаривала:
       -  Корова, што ль... Несуразная какая-то. Обжора. Все подряд
    метет, все подряд.
       Молоко резко попахивало полынью. Захар с Петькой нали­ли по полной кружке и, перемигиваясь весело, пили молоко и похваливали:
       -   Хорошее! Пусть побольше она заметает этой травки.
    Захар видел, что Петька пьет через силу, но не уступает
       отцу, держится на равных. И это Захару нравилось, а Клавдия напустилась на обоих:
       -  Бросьте, вам говорю! Отраву такую глотаете! Стошнит ведь,  Петька! А ты, Захар, маленький, што ль...

    На обратном пути, с зажатым под мышкой веником, вытя­нутой левой рукой наткнулся на стропило. Захотелось тряхнуть его, убедиться: здорово ли? Опустил веник под ноги, чтоб не потерять в темноте, положил обе ладони

         на стропило, качнул вверх-вниз. Не поддалось. Крепко лежит.
       -  Постоит. Меня переживет и Петьке останется.
       С женитьбой на Клавдии в Захаре начала утихать та, воспаленная войной, совесть, появилось упорство, стрем­ление вгрызаться в жизнь, какой бы крутой стороной ни становилась она к Захару. Старый дом годился только под хлев. Среди зимы в углах намерзал лед. Половицы поисточились, на них бугрились сучки. Дверь потеряла всякую основу, грымзала, как старая гармонь. Чтобы закрыть ее, сначала надо было обеими руками тянуть за скобу вверх, а потом уж на себя. Сквозь крышу четко виделись звезды: солома просела меж жердями, а с задней стороны избы вся половина крыши висе­ла зыбкой. Но зиму прозимовали.
       В избу к тетке Анне Захар наотрез отказался переходить. Не из-за того, что не желал жить с тещей, - тетку Анну тут же вместе с Клавдией перетащил к себе: место отцовское не хотел покинуть.
       -  Ты, Клань, пойми меня правильно, тут дело не в прин­ципе. И в вашем доме, конечно, лучше было бы, здоровей он. Но не могу. Отец твой его строил для своих детей. Поди, меч­тал, как сын его будет хозяиновать в доме. И вдруг я там обо­снуюсь! Как-то неловко, понимаешь? Давай уж как людьми положено делать. И еще кажется: уйду я с родного места и будто тем самым отрекусь от своих матери с отцом. Память о них развею.
       Чужие люди придут на наше место и все тут перекопают по-своему. Ведь хорошо понимаю, что и твои родственники, и мои давно уже землей стали, ничего они не чуют, а вот не могу, и все тут. Я и по земле-то стал ходить как-то осторожно. Неумышленно, а нет-нет и поймаю себя на этом: узко иду, не торопясь, потоптать боюсь ее. Ведь она, земля-то, - это все они. Видишь, как оно получается...
       Следующей весной Захар задумал строиться.
       Клавдия, тетка Анна, как могли, отговаривали его от этой затеи:
       -  Не время, Захар, ты выбрал. Не по силам еще. Хлеба досыта не едим, а ты вон какую махину захотел переломить. Куда уж там - строиться! Где леску взять? Крыть чем? На какие такие капиталы мастеров нанять? Шуточное ли дело! Сказать легко. В доброе время весь пуп надорвешь, а по нанышним временам и мечтать не моги.
       Захар уперся:
       -  Строиться! Только строиться! День и ночь спать не стану, а сделаю.
       Тетке Анне, видел Захар, жаль было давать раскатывать свой дом, но деваться некуда, дочь жальчее.
       -  Вали, Захар! - махнула рукой, не переубедив зятя. - Вид­но уж все одно теперь. Никого не вернешь.
        К собранному леску подвернулся и со стороны лесок; не с корня, но здоровый, выдержанный.
       В МТС строили мастерскую. Для нее разобрали две старые ветряные мельницы и церковь. Директор, видя, как Захар мыкается в поисках каждого бревна, удружил. Если выписы­вать, то надо платить, а платить-то и нечем. Директор решил:
       -  Ты бери, но чтобы потихоньку. Людей на зло не наводи.  Сумеешь - твое счастье, попадешься - я не отвечаю. Вот и ду­май.
       И Захар, как ни сомневался, как ни пытала его совесть, поддался, нагрузил ночью два воза и свалил за избой.
       Но как ни таился, как ни надежны были помощники, про­сочилось, дошло до районного начальства.
       Спустя пару дней нежданно-негаданно заявился участко­вый милиционер. Клавдия с матерью белее полотна белого сделались. Все! Конец мужику! Засудят! Вот так построился!
       Захар как сидел за столом, так и не поднялся, прирос к лавке. Низко и обреченно опустил голову.
       А милиционер, ровесник Захаров, загремел:
       -  Что, разжиться захотел! Сила есть, значит, греби под себя!   Так, что ль? Мать... твою в душу!
       Захар взмордился:
       -  Мать мою! Ты мать мою, гад!..
       И удивился на себя: откуда злость такая появилась, убить готов человека. Противно сделалось. Прямо сам в себя вцепил­ся: как бы не озвереть. Не зашагал - мячиком запрыгал по избе. "Хоть бы ушел, не сдержусь ведь".
       Милиционер пытливо пригляделся к Захару и сел к столу, затылком в угол, видимо, понял состояние хозяина и поопасся - не звезданул бы чем сзади.
       В тягостном молчании милиционер принялся писать акт. Дописал до середины листа, остановился, скомкал лист и швырнул к порогу. В лице его что-то дрогнуло, запросилось в слова:
       -    Што ж эт вы, сволочи, делаете со мной?! А?! Я ведь рядом с тобой горел там, да не сгорел! Теперь тут меня дожигаете! Понимаешь ты хоть што-то или вовсе чурбаном сделался?! Чухнуть бы тебя по морде по твоей бессовестной!
       -    Но-но! - с новой силой вскипел Захар. - Не стращай! Што три года, што пять - мне хрен один теперь!
       -  Я не о том! - отмахнулся милиционер. - Пишу вот, а сам' думаю: да как же это получается, из окопов его - да в кутузку! Это сколько же человеку терпеть-то дано! Мать-т вашу так! Навязались на меня! Што делается-то! Лучше уж в окопах го­реть, но не видеть, што тут творится. В иную избу придешь, а они, ребятишки-то, как ежики сидят, глазенки таращат, дро­жат от страха. Фашист я, што ль, какой? Да я их всех вот так собрал бы в охапку, прижал бы к себе, согрел бы! А их нака­зывать надо! Матерей ихних, которые от бед военных до сих пор не очнутся! Воруют! Одна - хлеба карман насыпала! Другая  бревно на себе уперла! Глядишь, лошади не под силу, а она уперла! Другой раз жить не хочется от этого! Будь сердце чугун­ным - не выдержит, лопнет! Вот и ты! В огне не сгорел, а тут...
       Сначала лицо у милиционера помоховело, потом рот нача­ло воротить набок, и будто воздухом захлебываться он стал.
       Перекорежило и Захара. Он отчаянно-глубоко раз и другой всхрапнул.
       Клавдия поспешила к мужу, прижала накрепко его голову к своей груди, а тетка Анна, поддерживая кружку, давала мили­ционеру хлебнуть холодненькой водички.
       А час спустя милиционер вернулся с бутылкой старой виш­невой настойки, и всю ночь напролет просидели они вдвоем, ведя неспешный мужской разговор о войне и мире. К утру договорились, что жить в общем-то можно, что только годок другой хорошенько попахать бы, поработать, а тогда глядишь, и за силу взялись бы. Главное, не звереть. Трудно, но не звереть. Дружней меж собой надо быть, и тогда сам черт не страшен, не то что голод. И если будет так, то нужду быстренько свернут все вместе в бараний рог, вышибут ее из домов.
       .
       Милиционера Захар больше не встречал. Говорили, что пе­ревели его в другой район. Жалко. Добрый мужик был.
       Но лесок у Захара так и остался.
       Мастеров и правда нанять не на что было: впору на крышу наскрести. А что железная она будет - в этом Захар не сомневался. Он видел ее уже, поблескивающую на солнце, с отливами по углам, с резной окоемкой на трубе, с двумя петушками на конь­ке. Окоемку и петушков, конечно, и после можно сделать. Зима велика. А дом не вытянутым должен быть, как принято это в Старинке. Что за дом, когда по нему идешь, как по вагону: из сеней в кухню, из кухни в горницу, из горницы в спальню? Нет, повидали кое-чего за границами. Дом должен не избой стоять, а именно домом. Квадратным. С окнами на три стороны. Не с каки­ми-нибудь гляделками, а чтобы почти вся стена передняя застек­ленной была, чтобы солнце с любой стороны стояло в доме.
       И вот раскатал Захар обе избы. Принялся вымерять да при­мерять. И так, и этак, а времени в обрез. Смену на тракторе отдербанит, прибежит домой, умоется, червячка заморит - и к бревнам. Плантует, катает их, перекатывает - видит: без мастеров не обойтись. Нашлись помощники. Трактористы к тому времени отсеялись, остались пока без большого дела. Придут, попестуют с Захаром бревнышки, посоображают-посообра­жают и тоже видят: без настоящего мастера - труба делу.
       Но не бывает так, чтобы люди крепко захотели чего-то, а оно не находилось.
       Подошел как-то к собравшимся у бревен мужикам Сидор-пчеловод. Послушал, походил вокруг материала и к Захару:
       -     Как ставить собираешься?
       -     Как бог велит, дядя Сидор.
       -     Бог-то бог, а руки не опускай.
       -     Рад бы, да опускаются.
       -     Рано, Захар. За чем дело стало?
       -     За головой.
       -    Да... Пчелки-то у меня вот-вот роиться начнут. А то бы отдал свою голову в распоряжение.
       Захар вспрянул.
       -    Дядь Сидор, а ты выберись на часок в день, подскажи, а я уж по подсказке-то буду делать. А то все! Останусь в зиму без избы.
       -    Што ж, малый, можно и так. Под постоянным приглядом оно бы лучше было, но куда ж деться. Не трусь, лесок, вижу, добрый подобрался. Из такого грех плохо делать. Ты стариков, стариков подзывай.
       Потянулись к Захару одноуличные. Поредели мужики за войну, но забота друг о друге крепко в них засела. Один подой­дет - бревно протешет, другой подойдет - поднять поможет. На улице Захар первым отважился строиться, и к нему шли соску­чившиеся за долгие годы по свежей щепе, по стуку топора, по вжиканью пилы люди. Ожили старики, подходили к срубу, норовя показаться молодцеватыми. Спорили так, что Захару приходилось хитрить, отзывать распетушившегося старика в сторону, будто для совета. Старик тут же преображался, стано­вился серьезным, задумчивым, говорил редко, примеряя каж­дое слово к делу.
       Клавдия к тому времени была на сносях. Захар опасался подпускать ее к бревнам: баба молодая, неопытная, расчета никакого, долго ль до греха. Ее дело щепу собирать, обед сва­рить, старикам поднести по стаканчику. После угощения да оказания чести они готовы и при луне тюкать топорами.
       Сам Захар аж прочернел весь, высох, сделался одним сплош­ным сухожилием. Казалось, что и кости-то его от тяжести рас­плавились и рассосались по жилам. Одни зубы скрипучие оста­лись твердыми.
       Примется бревно какое непосильное ворочать, а оно, как каменное, не поддается ему одному. А тут еще Клавдия страда­ет, видя бессилие мужа, старается за край бревна ухватиться, помочь. Изогнется Захар, изовьется весь под бревном, аж виз­гнет как-то по - дурному, не по человечьи, а не отступится.
       Ночью в постели Клавдия заластится, зауговаривает Захара:
       -  Ты бы поберегся, Захарушка. Што уж так рваться-то. Чай, не семижильный. Надорвешься, а нам как тогда без тебя быть? До холодов не успеем, - у дяди моего позимуем. Што ж теперь.
       Захар отмалчивался, а сердце обмирало. Ощущал  рядом с собой тугой, полный живот жены и впивался зубами в подушку.
       "Да если я своего дитя с первого разу в чужой дом внесу, то прощения себе не придумаю за это. В землю по колено заро­юсь, а сделаю. Не допущу, чтоб жена с малым дитем на руках перед чужим порогом стояла".
       Ясно рисовалась картина: Клавдия с белым свертком стоит перед чьими-то окнами, ждет - пустят или не пустят. Даже и впустят, а ребенку покричать надо. Но нельзя, хозяев побеспо­коит. Что ж, рот зажимать ему? А каково?
       Штукатурили дом только изнутри и одним днем управи­лись. Командовала всем тетка Марфа. Замес делали прямо на лужке напротив дома. Возов десять глины сбили в круг. Тетка Марфа похаживала вокруг, указывала, куда водички плеснуть, куда песочку сыпануть, мяла глину в руках, подбрасывала под ноги месящим то мелкую солому, то полову. А девки, молодые бабы, подоткнув высоко подолы, месили. Дружно, одна перед другой, будто танец какой выхаживали.
       -  Готово! - возвестила тетка Марфа. - Таскайте и хлюпайте. А вы, девки, отдохните малость да помешивайте пирог-то, не давайте захрястнуть ему. Ну, с богом.
       Мужики ведрами таскали глину в дом, бабы со всего маху вгоняли ее в пазы, в углы. Двое только успевали гладилками приглаживать.
       -   Санька, Ленка, - успевала и здесь тетка Марфа, - вверх, вверх пускайте гладилки, а не то всю глину сгоните книзу. Пупом получится. Вот так. Вот так. Оно ровней будет.
       На улице, на лежаках, примостились согбенные бабки, зам­шелые деды. Возле них вились малые ребятишки, норовившие оторваться от своих бабок-дедов и поглубже запахаться в глину. Но их зажимали меж колен, держали за платьица, рубашонки.
       Старики и старухи радовались, глядя на воскресающий дом и на воскресающих вместе с домом людей. Потуживали о близ­ких, кому уже не доведется взять в умелые руки топор, заме­сить глину, подремонтировать или поставить заново крышу.
       -    Эх, милые вы мои, Ванька-то мой теперь тоже навострил­ся бы строиться, не усидел бы. Изба-то совсем худая делается. Да вот... Не довелось...
       -    А нам без Степана не осилить такого дела. Придется зем­лянку рыть да доживать век в норе земляной...
       -    А моя Полька не знаю, как теперь будет, - соглашалась со стариками тетка Марфа. - Девка не девка, баба не баба. Всего и поблаженствовала с мужиком-то своим три дня каких-то. Даже забрюхатеть не успела. С ребятенком-то, с ним все бы душе полегче было. Вон месит-то как. Чисто лошадь норовистая. А вот не дал бог счастья. Сперва дал, а потом отнял. Э-э-х, жизня! Штоб ее, нелегкую! Долог век покажется.
       Тетка Марфа вздыхает, а Пелагея останавливает ее:
       -    Опять за свое, старая. Говоришь ты нескладное.
       -    За свое... А то не за свое... Складное, девонька, куда как складное, да толку-то в этой складности. Ее в дом к себе не введешь, в постель не положишь.
       -    А может, Федя объявится. Бывает же...
       -   Бывает, милая, все бывает. Да, видно, не про нас.
    Разговор между матерью и дочерью не новый. Но к ним
    прислушиваются, а они, привыкнув к этому разговору, не таятся, на народе ведут его, как дома вдвоем. Таись не таись - все видно. Придется девке вековать одной. Ровесники полегли по всей земле-матушке. А какие вернулись, вот как Захар, по­жениться успели. А Пелагея все надеялась: объявится Федя. На­деялась на чудо какое-то и знала: крепко где-то притянула его к себе земля, пустила в него травы и корни, не оторваться ему, не встать.
       Захару же как горсть соли на сердце все эти стариковские раз­говоры. Забудется, забудется за делами, а тут на тебе, не больно-то забывайся. И опускаются руки. И кажется снова, что за счет тех же Иванов, Степанов да Федоров живет он на белом свете. Даже тело свое противным делается, наполовину чужим каким-то, не принадлежащим ему одному. А на живот жены глянет - и отлегнет от сердца, затеплится мысль, что и выжить кому-то надо было, чтобы через годы восполнилась земля людьми.

    11

       Захар насухо притер порог, босо прошелся к столу, разло­жил на нем стебли полынка.           
          -  Вот и порядок, Клавдия. На постель белье чистое положу - будет светлица для молодых. Цветок, а то и два можно у Пелагеи взять, на стол, в головах им поставлю. Телевизор в этот угол перенесу, чтобы, не вставая с кровати, можно было гля­деть. Молодые, они любят лежа глядеть.
       Помечтал, как завтра с молодыми будет весело и легко в доме, и выключил свет.
       Сразу же хлынула тьма, волной плеснулась в глаза. Плесну­лась и чуть откатилась. Начали проявляться окна. Боковые в полвзгляда глядели в сугроб, а другой половиной через сугроб в Пелагеин дом.
       -   Чей-то она? - удивился Захар, увидев через верхние глаз­ки ярко освещенное окно Пелагеина дома. Свет так и ломил изнутри. - Че так палит-то? Не беда ль какая? Время близ пол­ночи, а она...
       Обтерев босые мокрые ноги, сунул их в валенки, на плечи накинул фуфайку, шапку поплотнее натянул на потный лоб. Идти тут рядом, а все ж распарился, охватить может. Непри­вычный к подглядыванию, Захар, не таясь, перевалил через сугроб по узкой тропке, пробитой самой Пелагеей да ее соба­кой. Наполовину скатываясь, сбежал с сугроба. У угла Захара перехватил Сигнал, ростом с доброго барана. А уж ленив, ле­нив до тошноты. Пелагея не осуждала Сигнала за столь не соба­чьи качества. Говорила: "А што без толку гавкать? Воры, што ль? Их духу давно нет. А брехни на какого человека серьезного -              пинка заработаешь. Погладить не погладят, а пинка каждый норовит сунуть, успевай только зализываться".
       Сигнал же сигналил только на приближение к дому чужой собаки, да и то не каждой. Если подходила подруга, он готов был вывернуться наизнанку. И далеко по Старинке появлялись пестрые лобастые щенята, как две капли воды схожие с Сигна­лом, каким он еще в материнском гнезде находился.
       Пелагея, завидев таких щенят, шутила:
       -   Внучат-то, внучат-то у меня! Чем только угощать их ста­ну?
       Не оставляя бабью шутку без внимания, мужики рады были поскалить зубы:
       -   Думай, бабка. А не то - алиментами замучают.
       Узнав Захара, Сигнал с ходу полез целоваться. Еле-еле от­пихнулся от столь приветливого друга.
       Припав к стене, Захар заглянул в окно. Редкая занавеска не мешала, не скрывала внутренностей Пелагеина дома. Сама Пе­лагея хлопотала возле жарко разведенной печи. На столе, на белом полотенце, стопкой лежали блинчики, в решете - пи­рожки, в чашке - мясо. Пелагея выбирала из чугуна кости, готовила холодец. В избе, видно, было жарко. Розовая рубашка с узкими ленточками-плечиками плотно сидела на круглом Пелагеином стане и резко натягивалась на высокой груди.
       Замечал и раньше Захар: Пелагея будто нарочно, напоказ выставляет грудь. Замечал и тут же уводил глаза в сторону, чтобы, не дай бог, не перехватила она его взгляда. Про себя думал: баба она и есть баба. У нее одно на уме - себя показать. Но тут, в избе, кому себя показывать? Оказывается, не показ­ное это.
       - Ишь ты! - и плотнее приник к окну.
       Две жидковатые косы висели до пояса и покачивались в такт движениям хозяйки. Пелагея подняла голову, задумчиво уставилась мимо окна. Рябоватое лицо ее будто подменили, выровнялось оно, покрылось густым румянцем.
       При виде этой сильной, нерастраченной бабы Захара про­няла робь. Как молодому, захотелось подшутить над соседкой. Возьмет вот и тренькнет по окошку. Пусть дрогнет она, а он тем временем убежит. Было и руку уже занес, а Пелагея пере­вела взгляд на окно. Захару показалось, что брови ее дрогнули, что она что-то сказала. Оттолкнувшись от стены, высоко, по-журавлиному переставляя ноги, вышел на тропинку и, стара­ясь не оказать себя, мелькнул через сугроб к дому.

     

    12

       За окном, как наглухо занавешенная, стояла ночь.
       Захар управился по дому, а спать не хотелось: не то время, телеграмма не даст, разворошила она память. Намаешься в по­стели, не сомкнув века с веком, и подымешься утром с чугунно-больной головой. Лучше уж мыкаться из угла в угол и смо­лить табачище.
       Приезжает сын. Ответственное дело для родителя. Тут глав­ное - не сплоховать, не дать поводу разговорам, что вот, мол, остался без бабы - и все, и дело из рук вон, не мог сына путем встретить.                                                                                               
       Знал Захар эти разговоры. Велись они, конечно, не от нена­висти, этого не скажешь, а все же... Ядовиты, заразы! Горьки, как трава молоканник, даже не сама трава - молоко ее, кото­рое горче горького. А рождались разговоры эти от бессилия людского перед наступившими временами. Молодые, такие, как Петька, редкими гостями являлись на деревню. Если кому из стариков выпадало счастье распахивать гостеприимно две­ри, то ближние и дальние соседи следят за этим счастливчиком пристально. Тогда держись и держись, не обмишуривайся ни словом, ни полсловом. Ревность берет за горло соседей. "Чем я хуже этого?" - думает каждый. И сравнивает тут же своего Коль­ку, Саньку или Ваньку с приехавшим чьим-то сыном, и не идет ни в какое сравнение этот самый Колька, Санька или Ванька ни с каким приехавшим. Значит, сумел этот приехав­ший вывернуться, обмануть все дела и заботы, сам блажен­ствует, а возле него и старики сияют. Что ж, старый, пользуй­ся! Мы бы не хуже тебя полыхнули застольную, да вот не вышло, дела, видно, накрепко перехватили нашего Кольку, Саньку или Ваньку...
       Захар поставил на ход сумку, чтобы не забыть ее, когда пойдет встречать молодых. В станционном магазине он запаса­ется всем необходимым: консервы можно будет подать на стол, салаты баночные, даже суп наскоро сварить из пакета. "Нахряпаю полную сумку, вот и будет чем встретить гостей. Оно хоть и не по-настоящему, да што попишешь, не научен стряпать­ся...".
       Надеялся, если сноха приедет, глядишь - рученьку прило­жит. Хорошо б, коль постаралась для мужиков. Самому Захару не много надо, привык уж к сухомятке. Да вовсе и не в еде дело, а в том, чтобы остаться с сыном, с продолжением своим единокровным, с глазу на глаз, поговорить, отметить в нем какие-либо свои черты и черты Клавдии. Поговорить и при­слониться плечом к плечу, головой к голове, попеть всласть, прислушаться друг к другу. Вот чего надо отцу в его опустевшей жизни. А сноха, вот хорошо-то уж было бы, чтобы поворчала на мужиков, мол, не пора ли вам спать ложиться? Отвык Захар от женской заботливости, соскучился по ней.
       Не выходила из ума и Пелагея. Завтра широкая масленица начинается, и Пелагея, думал, стряпается куда-то на складчи­ну. Может быть, у Лизухи собираются? Бабы привыкли погу­ливать, ни один праздник у них не проходит на сухую. Гулять примутся так, как будто за все прошлое наверстывают.
       И снова: приезжает сын. День, может, удастся яркий. По всем приметам должен быть таким. Вот и радости-то будет За­хару! Представил, как от станции до Старинки доедут на ма­шине, потом вылезут и пойдут пешком по селу к дому. А вдруг Петька первым делом пожелает к матери на могилу зайти? Кладбище-то по пути к дому. В сотне шагов от дороги.
       И надо бы так сделать! А как он, Захар, подведет сына к матери, если все подходы снегом забиты, если сам крест по пояс в снегу стоит. Ни бугорка, ни тропиночки - одни кусты голые да кресты темные торчат. За всю зиму в селе никто не умер, кладбище никому не потребовалось. Вот это вопрос! Как же мимо матери-то? Обидится она на Захара, проклянет отту­да, а то и спросит, когда он сам к ней туда пожалует. Скажет: "Эт што ж ты сына мимо меня провел? Где совесть твоя была в это время? Каково же мне было лежать, когда ты чуть не напрыгом промчался домой? Он ладно, он еще глупой, а ты-то?"
       Даже обрадовался Захар тому, что додумался до этого. Затея невелика, зато в обиде никто не останется. Собрался, нашел в сенях две лопатки, штыковую и совковую.
       Клавдия покоилась недалеко от края. Захар примерился с дороги, откуда копать ему. Проваливаясь чуть не по пояс в сыпучий снег, прошел до ограды могилки, наметил прямой путь, по которому днем они должны будут пройти. Копать начал широко. Чтобы не гуськом идти, а рядом: справа сын, слева сноха, а Захар между ними, в середине.
       Хорошая работа! На вольном воздухе. Вон как звезды-то выщелкнулись! Это не полы мыть, ползая на карачках. Тут Захар всего себя ощущал: от пружинящих ступней до ладоней. Черенок лопаты гнулся от тяжести. Пот прошиб Захара. Скинул фуфайку, шапку, по телу, по голове пошла приятная прохлада. Уважал Захар такую работу: тяжелую, от которой усталь пой­дет по всему телу, а голова останется ясной. "Работа - это хоро­шо, - выворачивая глыбы снега, думал Захар. - Наверное, че­ловек жив до тех пор, пока вот так чувствует всего себя в работе. А отойдет от работы, отстанет от нее - все, это начало смерти".
       Близость кладбища располагала к мысли о жизни и смерти.
       "Интересно, знал или знает хоть один человек на свете, зачем он живет? По-моему, так: родился - значит, живи. Живи! Не ерничай, не лиходействуй! Родился человеком - им будь. Пройди свой положенный тебе путь с достоинством".
       ...Не любил Захар говорить о войне. В груди захолонывало при одном упоминании о ней. Чем старше становился, тем больше не терпел разговоров. Кино про войну наотрез отказы­вался смотреть. Вслух не говорил, а про себя думал: "Враки! Там другое! Там смерть рядом, а в кино ее нет!" А главное, при упоминании о войне в Захаре настораживался тот зверь, кото­рый вселился в него в первом бою. Его, этого гибкого зверя, Захар не любил и боялся. Людей, прошедших войну, а теперь часто говорящих о ней, сторонился, не понимал и осуждал: как люди могут спокойно рассказывать о крови? Кто имеет право открывать ее, выпускать в землю из живого человека? Топтать сапогами? Колесами машин?
       Когда дома собирались резать какую скотину, Захар убегал   за десять дворов, только бы не видеть крови, не слышать. Ли­цом он при этом серел, рот вело на сторону. Так, без хозяина, приглашенные люди управлялись с живностью.
       Клавдия было хотела усовестить Захара: "Што ж ты за му­жик?"
       Захар, заикаясь, обрывал: "Довольно, не переношу! Раз и навсегда хватит об этом!"
       Лопата ткнулась в деревянную ограду.
       -  Ну, вот и я, Клавдия... Как ты тут? Эх-х-х...
       ...Начало замолаживать утро. Зачищая последний снег в ог­раде, Захар подумал: "Хорошо, што до свету управился. Днем как-то неудобно перед людьми".
       -  Захар Иваныч! - осадил Захара женский голос. - Это ты! А
    я уж подумала - не вержится ли мне.
       Захар узнал сторожиху Марью, которая, видимо, возвра­щалась с дежурства. Хотел ругнуться на нее, но остановился на полуслове - место больно уж неподходящее.
       Обрадованная тем, что на кладбище копается свой, живой человек, Марья приблизилась.
       -    Иль кто помер, господи сохрани и помилуй? Што-то я не слыхала.
       -    Никто не помер, - ответил Захар. Он соображал: Как бы потолковей объяснить этой бабе, зачем он тут, как трактор хороший, понаворочал. - Сын приезжает, Петька. Вот и решил первым делом к матери его привести.
       -    И хорошо решил, Захар Иваныч. Истинное слово - хоро­шо! Эх, господи ты наш милостивый. Как иду мимо всех помя­ну. И Клавдию твою. Жить и жить бы ей! Съел он ее, супостат, рак-то этот, съел, сердешную. Ну-ну, в час добрый. Встреть сынка да покажи его матери, она все видит, все видит. Мы того, может, не видим, што видит она. Так-то вот...
        

    13

       В доме Захара обдало легким березовым теплом. Дрова дав­ным-давно прогорели, угли замерли. Не пылким, не знойным, а степенным и устойчивым духом повевало от печки. Захар присел на табуретку и всей спиной и затылком прислонился к теплым кирпичам. Часа два с лишним, проведенные им в рабо­те, будто продолжали что-то увесистое, большое в жизни. Мускулы рук и ног благостно и неслышно постанывали, как постанывают заядлые парильщики, когда вдоволь натешатся сухим паром.
       Пятый трактор изнашивает Захар за свою жизнь, а ничего, рукам и ногам хоть бы что. Вот устроен человек! Сколько рабо­ты видит, какую работу выполняет! Сальные механизмы ру­шатся от этой работы, а человек живет! Втянется, привыкнет, и кажется ему, что по-другому и быть не может. Даже не хочет он этого другого. Можно бы Захару работенку полегче подо­брать, почище, например, он хорошо" регулирует топливные насосы. А спроси пойдет он, бросит он свой трактор? Нет! Он работу ценит живую, настоящую, которую чувствует всем са­мим собой, с которой так: не ты ее - значит, она тебя. Как говорится, кто кого возьмет...
       Очнулся Захар, когда солнышко уперлось ему в глаза.
       Оно поднялось уже наравне с крышами, а Захару еще надо машину перехватить да вовремя подать ее на станцию. Путь невелик, всего семь километров каких-то, а куда как приятно отцу на "Волге" детей встретить. Пусть не сомневаются, тут тоже не лыком шиты, заработали кое-что.
       Мимо окон промелькнула Пелагея. Левой рукой она держа­ла платок под подбородком, а в правой несла белую, с цвет­ными полосками корзину, сверху прикрытую белым полотен­цем.
       Следом за Пелагей, как всегда, плелся Сигнал, понавесив свою лобастую голову.
       "Со стряпней своей ночной подалась", - ухмыльнулся За­хар.
       А Пелагея, обивая снег с валенок, затопала на крыльце, зашарила рукой по двери, в темноте сеней отыскивая скобу.
       "Щас примется языком своим тут стрекотать", - недоволь­но нахмурился Захар, сразу вспомнив вчерашнее утро, когда он так по-детски растерянно стоял перед соседкой, держа штаны в горсти, пытаясь закрыться ими.
       - С добрым утречком тебя, Захар Иваныч! С добрым! Вон оно, солнышко-то, как выщелкнулось! На весну поворот взя­ло!
       "На што ты поворот взяла, интересно, про солнышко-то мы и сами знаем".
       Корзину Пелагея поставила у ног, распахнула фуфайку, и была она теперь не та, не ночная, а самая обыкновенная: оп­лывшая пологая грудь, рябоватое и темное, словно дубленое лицо, редко расставляемые слова, глубинный, как из подвала, голос, прилизанные и туго схваченные гребем волосы.
       Соседку Захар недолюбливал, больно уж не по-бабьи само­стоятельная, хоть в чем бы когда засомневалась. Смолоду, правда, шутницей была великой, но год от года все больше замыка­лась, отмежевывалась от людей. На работе, другой раз, братва соберется, и пошли бабам косточки перемывать. До Пелагеи доберутся и тут же к Захару: "Как там, по соседству, не выру­чаешь? Надо! Надо! На монашку што-то обличьем она стала смахивать, прими это к сведению! Это тебе общественное по­ручение". А Пелагея будто и вправду решила святой сделаться: сама ни к кому, и к ней никто.
       Захару казалось, что обиженную, судьбой обойденную корчит из себя Пелагея. А одна она, что ли, такая? Вон сколько по селу вдовиц оставалось от войны. У иных по трое, по четверо ребя­тишек на руках. Эти хлебнули горюшка, да и теперь еще неко­торые никак не проглотят. То учат, то квартирой помогают обзавестись, то внуков косяк привезут им на лето со всех сто­рон. Так и тянутся, так и тянутся в жилку. А эта, бывало, как праздник настанет, так из утра принаряженная сидит возле дома, вертит головой, как ворона, из одного края улицы в другой. Только шелуха подсолнечная побрызгивает от нее во все стороны.
       Бабы, какие в делах захлестывались, завидовали ей: мол, хоть бы на денек свою жизнь на ее поменять. Пелагея же на такие шутливые предложения улыбалась загадочно и, задержи­вая вздох, опускала глаза.
       -    Ты што на меня воззрился, будто весь век не видел?
       -    Я вовсе не на тебя, с чего ты взяла? Я так... Думаю...
       -    А-а-а. Ну, думай, думай. Што-то вид у тебя...
        И Пелагея подозрительно нюхнула.
        -    От вас все может статься. Надысь, кум Митрий так же вот поджидал дочь, а дождаться силов не хватило. Пока Ленька гостей от поезда доставил, кум уже испекся, уже посередь пола захрапел. Значит, Анюта его - к скотине, а он в это время к графину. Насилу она утащила его в чулан, с глаз долой, значит. Штобы дочь при первом своем шаге в родительском дому не споткнулась через отца пьяного. Страмотища! И ты поостере­гись.
       -    А ты поучи меня, поучи! - заерзал Захар. - Ведь первый день живу на белом свете!
       -    Ты не фыкай, не фыкай, ты слухай, што тебе говорят. Чай, не зла желаю. Вот я тут кое-што сготовила, што добрые люди на стол подают гостям. А ты как думал, за пустой стол сына посадить? Штобы он еще от порога почуял сиротскую долю твою? Он, Петька-то, чай, не чужой мне. Поди, помнит, как привечала его тетка Пелагея.
       На удивление Захару, Пелагея сыпала и сыпала словами, и он заметил - смущена она этим приходом своим незванным. Вроде бы, как всегда, говорит все к ряду и резонно, а глазами так и бегает, так и бегает. Угадал чутьем мужичьим: вот-вот готова осудить себя Пелагея за то, что пришла к мужику вдо­вому и распоряжается. Хотел помочь Пелагее, поблагодарил:
       -   Спасибо тебе, соседка, за заботу, спасибо.
    Получилось неестественно. Пелагея еще больше смутилась и
    потому ожесточилась:
       -  А ты чего эт рассиживаешься?! Не время ль тебе пойти? А мне уж позволь тут поуправиться. Эт называется, он вымыл! Грязь развез! А Петьке-то не вздумай говорить, што я у тебя хозяйничаю. Ни к чему это. Я хоть и привечала его, а все не мать. Так-то вот.
       Захар выхватил из шкафа чистую рубаху и пиджак, наскоро переоделся и выскочил наружу. "Как с потолка сорвалась! И не выгонишь, дело делает. Вот баба! Не знаешь, што ждать от нее. Сатана, нахрапистей мужика всякого. А молодец, однако! Вот баба..."

    14

       На крыльце конторы гоготали механизаторы, животново­ды. Из толпы навстречу Захару вывернулся Ленька, водитель совхозной "Волги". Он закинул правую руку под затылок, из­боченился и пропел:
       "Эх, расскажу я вам, Как жил с цыганами И как ушел от них И почему!"
       Захар от неожиданности было открыл рот, но тут же мет­нулся к Леньке:
       -           Молокосос чертов!
       Ленька отпрянул в сторону и с хохотом сиганул через пе­рила.
       -    Ну... - чуть не успел Захар ухватить Леньку за пиджак. - Гляди у меня! Укорот найду на тебя!
       -    Ты што, ты што, дядь Захар? Иль сон плохой привиделся? Я ж не про тебя это! - говорил Ленька, а лицо его, глаза готовы были лопнуть от распиравшего смеха.
       Набычившись, угнув голову, Захар шагнул меж расступив­шимися людьми, никому не глядя в глаза, в контору.

    Директор совхоза Степан Михайлович сидел за своим сто­лом, а вокруг него в табачном дыму роились бригадиры, агро­номы, механик. Каждый пытался что-то говорить, что-то внушить другому, а директор

                сидел, откинувшись на спинку кресла, дымил папиросой и при этом узко щурился, стараясь вник­нуть в            многоголосицу.
       Захар остановился в дверях, затоптался в нерешительности.
       -       А-а-а! Захар Иваныч! - выручил директор. - Што там у тебя?
       Захар пожатием плеч дал понять: наверное, не вовремя. Степан Михайлович махнул рукой:
       -       Не обращай внимания. По ним сейчас хоть войди в каби­нет - не заметят. Думаешь, они помнят, где находятся? Забыли! Забыли, што и я здесь есть.
       Подав телеграмму директору, Захар замер в ожидании.
       "С этим, с Ленькой чертовым, ехать. Он при первом шаге не вытерпит, зубоскал, все Петьке раззвонит".
       Степан Михайлович, коротко взглянув в текст, откровенно широко улыбнулся:
       -     Везет же. В отпуск сам ушел, сын к нему тут как тут. При­читается с тебя, как думаешь?
       -     Кто ж против, - утвердительно кивнул Захар.
       -     А мой, негодяй, пишет только тогда, когда нужда его прижмет! Сразу станет и внимательным, и уважительным, и о здоровье в одном письме сто раз справится.
       Захару польстило, что директор завидует ему, но не подал вида и поддержал:
       -     Он и мой-то не лучше. Все некогда, все некогда. А ведь казалось бы, чего стоит черкнуть пару строк. А по-другому подумаешь - себя вспомнишь. Ну-ка прикинь, Степан Миха­лыч, сами-то мы много писали?
       -     Верно, Захар Иваныч, верно. Всему свое время. Так тебе машину, што ль? Бери Леньку, он мне не потребуется до обеда.
       -     Вы ему сами лучше скажите, - попросил Захар.
       -       А в чем дело? - удивился директор.
    Захар не успел ответить: вошел Ленька
       -       А вот и он! Алексей, съезди-ка на станцию с Захаром   Иванычем за Петром.
       Захар затаился: "Щас брякнет, черт патлатый!" Но Ленька при директоре вел себя строго, согласно кив­нул, показал глазами Захару: "Пошли".
       Ехал Захар на "Волге" на широком заднем сиденье, как плыл по накатанной зимней дороге. На белых бескрайних полях ле­жала голубоватая дымка. Но виднелось далеко. Давая волю гла­зам до самого поднебесья, Захар успевал враз видеть и близ­кий к дороге край поля, и плавно опускающийся и так же плавно восходящий дальний край, который лежал вплотную к небу.
       Ленька молчал, не проявляя к Захару интереса. А Захар был донельзя доволен этим молчанием. Ему нравилось рассматри­вать поля как бы со стороны. Когда обрабатываешь их - это одно. Там за бороздой следи да следи, не верхоглядничай. Сей­час же, из мягкой и теплой машины, совсем другое. Знакомый до самого малого отрожка вид зимних полей наводил на разду­мье. Не о норме вспашки, не об урожае будущего года, а о чем-то большом, не умещающемся в голове и в слове.
                                                                                                                                                              15
       Справа и слева замелькали домики райцентра. Через минуту "Волга" выскочила на привокзальную площадь и, описав по­лукруг, остановилась возле полуповаленной ограды.
       До поезда оставалось четверть часа, и Захар не спешил вы­бираться из машины.
       Ленька, сделав положенное ему по должности дело, щел­чком выбил из твердой пачки сигарету, закурил и с безраз­личным видом упулился в серую вокзальную стену. Привык ли он так, нарочно ли старался не замечать Захара, но мол­чание сделалось тягостным, даже каким-то оскорбительным. Хотя чего ж в том оскорбительного, если человеку не гово­рится? И все же как-то не так. И кто! Ленька делает вид, будто никакого Захара не существует с ним рядом! Это со­сед-то! Пацан! Который еще без порток бегал за Захаровым трактором и куксил, чтобы прокатили его! Ах ты! Еще про цыганей спел!
       -   Леньк! - хотел Захар скрыть ехидство в голосе, но не сумел. Видя, что Леньку не задело, махнул на все приличия. - Леньк!
       -   У! - укнул Ленька в нос.
        
       -     Какого лешего ты вымалчиваешься? Моли бога, што за сыном моим приехали, а то я бы тебе за цыган-то за этих всыпал.
       -     Мне-то за что ж! Тебе надо бы!                                                                        
       --Помалкивай!                                                                                               
       -     Вот и помалкиваю.                                                                                     
       -     Я говорю про цыган, ясно?
       -     Как божий день.
       -     Смотри Петьке не хрюкни, а то...                                                                     .
       -     Прожил ты, дядь Захар, вроде немало, умный с виду;.. - начал Ленька.
       Захар понял: заводит.
       -     Ладно, ладно! Прожил! - и перевел разговор на другое: - Ты што высиживаешься на этой машине? На ней бабенке ка­кой кататься, а ты с таким мурлом засел. Приспособился! Тебе бы с твоей комплекцией вагоны толкать на подъем, а не эту финтюфлюшку крутить.
       -    А ты откажи мне свой К-700! - резко повернулся Ленька к Захару.
       -    Ишь чего он захотел! Выкуси вот!
       -  Поэтому и кручу эту финтифлюшку! Вас, хрычей, все ублажают! Как новая техника, так тебя первого на нее сажают! А скоро подсаживать начнут!
       Захару показалось обидным, как говорит Ленька. Что это еще за "подсаживать"? Старики, что ли, древние?!
       -    Эт ты брось, малый! Я сам кого хошь еще на кулак подса­жу - не скоро соскочит! Да вам доверь, молокососам, такую технику - вы же ее в год угробите! Подойдет черед ваш -  сядете!
       -    Сядете! Вот поэтому вы и ноете, как грыжи: бежит моло­дежь из села, бежит молодежь из села! А как не бежать-то ей! И я давно бы убежал, если бы не старики мои. Ты вот все крылом бьешь, а стань на мое место - по-другому запоешь. Какой ре­зон мне на старье садиться? Штаны протирать? Кошке на мо­локо не заработаешь! Вот и удружил бы мне свой К-700! У меня ведь двое детей, мать с отцом, жена. Я ведь сам-то шестой. А эту што ж! - Ленька в сердцах хлопнул ладонью по баранке. - Эту игрушку я тебе бы с удовольствием отдал да еще с хоро­шей придачей!
       -    Што, я один на таком работаю? Што ты на меня навали­ваешься?
       -    Ни на кого я не наваливаюсь! Всем вам все мало! Думаете, что еще по две-три жизни проживете? Хренушки! До заработ­ков дорвались, а как остановиться, - не знаете! А куда б как хорошо было, если бы у меня на круг сотни по три на месяц обходилось, да где там! Не дадите! Заступили все вместе со своим Степаном Михалычем! Нам уж ногу поставить негде.
       -    Ну, эт ты перегинаешь! Вот новые трактора придут - са­дись и вкалывай на доброе здоровье.
       -    Сядешь, наверное! Вколешь! Уже распределили! Вот вы все на них, на новых-то, и будете дремать да жавороночков слушать! Нет, директор крупно ошибается насчет молодых. Совсем не думает о завтрашнем дне. За себя, что ли, боится? Все шуточки ему. Как чуть что, так - старый конь борозды не портит!
       -    А што, иль не так?
       -    Так! Только глубоко-то не пашет!
       -   Ну, эт не тебе измерять.
    Они замолчали.
       В Ленькиных словах Захар отметил правду и, если бы эта
       правда относилась не к самому Захару, а к кому-то другому, то обязательно занял бы сторону Леньки. А то вот сиди и помал­кивай. И сказать нечего вроде, и обидно: губошлеп, а говорит прямо - уступи дорогу. А не рано ли?
       "Вишь, какой ты выискался! Трактор ему отдай! А мне што? Я вон на каких коптился без малого тридцать лет! Этот трак­тор, он мне как награда за все годы!   -
       Губа-то не дура у тебя, милок".
       Минутная стрелка на круглых станционных часах еще раз дернулась. При каждом ее толчке у Захара передергивалось сер­дце, словно было соединено оно невидимой нитью со стрел­кой.
       За станцией прогудел тепловоз, по чугунному мосту зачеканили колеса - минут через пять подойдет к вокзалу.
       Выпрыгнув бодро из машины, Захар побежал на перрон. Петька не сообщил, в каком вагоне будет ехать, потому при­шлось остановиться около угла ограды, мимо которого прохо­дят все пассажиры. Половина вагонов проплыла, замедляясь, но ни в одном тамбуре не было видно Петьки.
       -   Значит, в той половине...
       Захар приподнимался на носки, вытягивал шею, надеясь вот-вот увидеть сына. Да его и нельзя не увидеть, ростом он не в пример Захару, должен на целую голову возвышаться над толпой.
       Люди с узлами, чемоданами, сетками с крупными яркими апельсинами густо повалили мимо Захара, отжимая его к са­мой ограде. Вот уже пошли пореже. Потянулись бабки, деды, а Петьки все не было. Захар нетерпеливо побежал вдоль вагонов, стараясь в то же время не упустить из виду угол ограды.
       Нет и нет!                                                                                                     
       В самом хвосте поезда увидел парня в серой кепке, который оттаскивал от вагона к ограде узлы и чемоданы. Ему помогала молодая женщина в алой шапочке. Захар было признал в парне Петьку и чуть уже не рявкнул от радости. Но ноги сами собой замедлили шаг, сами остановились.
       -   Не он... Што же это? Петька? Сынок?
       Из динамика-колокола, установленного под карнизом вок­зала, послышалось усиленное бормотание, затем резкие щелч­ки: чок, чок, чок...
       -     Отправление уже? - удивленно и потерянно спросил са­мого себя Захар, переминаясь с ноги на ногу, не зная, в какой край еще ему удариться.
       -     Внимание! Встречающий гражданин Слетков! Вас просят пройти в помещение дежурного по станции! - слово за словом падали из колокола, женский голос явно торопил­ся.
       -     Иль меня? - весь превратился в слух Захар.
       -     Встречающий гражданин Слетков! Вас просят...
       -     Иду, иду! Где он, этот дежурный-то? - взглянул Захар в темноватую глубину "колокола". Спохватился, сообразил, что ему никто не ответит, зарысил по обледенелому перро­ну к боковой двери, откуда, как замечал, выходил перед отправлением и прибытием поезда мужчина в красной фу­ражке.
       -         Откуда им меня знать? Уж не с Петькой ли беда какая?
    Перед дверью оскользнулся, крутнулся на одной ноге, ус­тоял и шагнул через порог.
       Дежурный в нетерпении поигрывал телефонной трубкой.
       -     Слетков? - поднялся он навстречу Захару.
       -     Он самый. А што такое?
       Захар с дрожью ожидал: сейчас сказанет такое, от чего с ума сойдешь. Дежурный же закричал в трубку:
       -     Москва! Москва! Слетков у аппарата! Да! Говорите!
        Мигнул Захару:
       -     Говорите погромче. Плохо слышно.
       На черную, с двух сторон головастую трубку Захар глядел так пристально, как глядит лягушка в рот ужу, противясь, но ползя к нему.
       -   Але! - захотел Захар гаркнуть посильнее, но враз потол­стевший и пересохший язык подвел его. Получилось сипло, но  его услышали.
       Ответный голос ласково, по-мужски заворковал на ухо:
       -    Батя! Спокойно! Я это, Петр! Понял?
       -    Ну... Я... Эт... Конечно! - обрадовался Захар, забыв, что звонят из Москвы. - Ты откуда? Живой?
       -    Ха-ха... - смешок в трубке, - живой! Мертвые не звонят ведь! Из Москвы я с тобой говорю! Товарищи тут помогли соединиться! Думаю, будешь там понапрасну голову ломать: как да почему не приехал?
       -    А што случилось? Почему не приехал?
       -    Батя, не вышло на этот раз! Понимаешь? Вчера утром дал тебе телеграмму, и тут же оказались две путевки на юг. Едем теперь с Олей. Ты слышишь?
       -    Слышу, слышу! А ко мне? Как же ко мне-то? Зачем они тебе сдались, эти путевки?!
       -    Ну-у-у, батя! Они не валяются! За ними годами на очереди стоят! А к тебе потом! В следующий раз к тебе!
       -   Ага, ага! - соглашался Захар с трубкой, которую плотно при­жимал к уху, но еще не полностью осознавая, что же произошло.
       -   Ты, бать, если чего надо тебе, то пиши, обязательно пиши!
       -   Ладно, - рука дернулась, трубка задрожала. - Только ни хрена мне не надо.
       Захар хотел уже добавить словечко покрепче, ругнуть сына, но в трубке щелкнуло, нестерпимо заныло, с подвывом ка­ким-то кошачьим.
       -   На! - сунул Захар в руку дежурному ноющую трубку и пошел. Дышалось трудно, как-то резко и коротко, и не выдыха­лось.
       А воздуху будто не хватало, и в то же время он распирал грудь.
       "Вот эт встретил! Вот эт путевка! Людям-то што скажу! Ах ты, елки-палки! Ах ты... Пожалел! Позвонил!"
       К машине не пошел, остановился на перроне. Не мог пред­ставить, как сию минуту надо будет отвечать на вопрос о Петьке. Не хотелось ни выгораживать сына, ни винить.
       Из-за угла вывернулся Ленька.
       -   Ну, дядь Захар? Нету?
       -    Есть! - скрипнул Захар зубами. - Вас, чертей полосатых...
        Ленька, совсем не готовый к такому повороту дела замялся.
       -    Значит... Вот те раз...
       -    Вот те два! - не мог расцепить зубы Захар.
       -  Ой, слава богу, свои! - заторопилась радостно к Леньке с Захаром Нина, медичка из Старинки. - А я думала, никого.
       Захар видел, как она выходила из вагона, - приехала из Москвы.
       -    Леш, ты на "Волге"? Кого встречаете? - завертелась Нина перед Ленькой.
       -    Встречали, - кивком указал Ленька на Захара.
       -    Вы вот што... Вы ехайте, а я ... - и Захар отвернулся. - Ехайте!
       -    Да ну! Да что вы, Захар Иваныч! Нас двое всего! Уместим­ся! - воскликнула Нина.
        
       -    Не-э, меня послали с тобой, - возразил Ленька.
       -    А, ладно вам! Сказал, ехайте, так ехайте! - И Захар как-то боком, сильно прихрамывая, торопко пошел через площадь к ма­газину. Покупать он ничего не собирался, а, взглядывая в окно, выжидал, когда уедет Ленька с попутчиками
        
        
                                                                                                     16
        
        
       Снег не добавлялся недели две. Дорогу утрамбовали, наката­ли до блеска тракторными санями.
       Захар шел и шел по этой легкой дороге: сомнение извива­лось, выворачивалось из-под каменно тяжелой правды, но было оно настолько слабо, что не могло породить хоть какую-то надежду на радостное будущее.
       Поезд, пришедший без сына, будто весь мир пополам пе­ререзал перед Захаром, и будто лбом он угодил в этот поезд, стараясь прошибить его, уйти в ту, другую, половину мира, где кончилось бы одиночество. Но не прошиб, отскочил, раз­вернулся и пошел в обратную сторону, в прошлое, в одиноче­ство. И как когда-то в своем первом бою, увидел себя Захар открытым четырем сторонам, увидел он себя таким же неза­щищенным и здесь, на укатанном зимнике. Но лети сейчас навстречу ему густо горячие пули, - он метнулся бы под случай­ное укрытие, уцепился бы за жизнь руками, всем телом. Не то сейчас. Не пули - старость отчетливо увидел Захар. Густо летев­шую навстречу, стремительно обступающую со всех сторон старость. Увидел и понял: от пули можно уберечься, можно заговорить себя, сильно поверив в свое бессмертие, а от старо­сти не укроешься, не нырнешь в снег, не поползешь от нее в сторону, въедаясь в землю, голову не укроешь локтем - она найдет.
       - Да нашла уж, што там... Если б Клавдия, то оно, конешно... Теперь што об этом... Прожито...
       По левую руку далеко в поле потянулся овраг, сглаженный толстым снегом. Однажды летом Захар выкашивал траву в этом овраге. День стоял жаркий, не тронутый ни облачком, ни ве­терком. Косить приходилось вполмаха среди кустов белотала. Работа неспорая, утомительная. Намаявшись на крутосклонье,, в который солнце упиралось напрямую,, Захар вылез из оврага,, чтобы на просторе хоть как-то освежиться. Под посад­ками акаций и тополей лежала короткая тень, на которой впо­ру усесться, и Захар направился к ней.
       По дороге, взрывая колесами пыль, летела машина, а в кузове дружно гоготали молодые мужики.
       "Вот кому хорошо, - позавидовал Захар. - Ветерком их пощекотывает". Он стоял, обтирая лицо и шею исподней, всегда прохладной стороной лопушка мать-и-мачехи. Но не успела машина пролететь, как Захар увидел: обочиной бежит боль­шая пестрая собака, бежит она из последних сил, прыгает, но почти на одном месте. По такой жаре и не мудрено запалиться.
        А машина уходит и уходит, застилая себя пылью. Собака уви­дела Захара, и силы совсем оставили ее. Скакнув в последний раз, она уперлась широко расставленными дрожащими лапами в землю, постояла так секунду-другую, устремив широко от­крытые глаза вслед машине, и покачнулась на неверных ногах. Она рухнула сначала на передние лапы, мордой в землю, затем на бок.
       Как Захар пожалел тогда, что нечем ему остановить маши­ну! Знай он об этом заранее - так и вышел бы с косой напере­вес на дорогу, и пусть попробовали бы объехать его.
       Он подошел к собаке.
       Тонкий, свернувшийся в трубочку язык пересох до побеления, казалось, на нем выступила соль. На губах бурой полос­кой лежала спекшаяся пыль, а сил, видимо, не хватало обмах­нуть губы языком. Он безвольно свисал из приоткрытой пасти До земли.
       Захар склонился над собакой, и веки ее дрогнули раз-дру­гой, чуточку приоткрылись. В глазах стояли скупые, но насто­ящие собачьи слезы.
       Захар бегом слетел в овраг. Там, в густых тальниках, был врыт в землю кувшинчик с водой. Выхватив его, так же бегом вылетел наверх. Сам привык пить из кувшина через край, как говорится - быком, но собаку так не напоишь. А посудины подходящей под рукой не имеется. Сдернул с головы плот­ную кепку, налил в нее воды и сунул собаке под самый нос.
       Не подымаясь на лапы, только чуть вывернув голову, соба­ка не столько лакала, сколько клацкала зубами и теряла воду. Но все же первые глотки придали ей силы. Бок ее постепенно успокаивался, ходил все реже и реже.
       Ползая перед собакой на коленях, Захар и во второй раз наполнил кепку, затем нащипал две горсти пырея, полил его водой и расстелил на пестрый собачий бок.
       - Пей, пей, дурашка, ишь ведь што ты выдумал, за маши­ной гнаться. Чудак. Сидел бы себе где-нибудь в тенечке за сара­ем да погавкивал на соседских кур, штоб в огород не лезли. А ты вон чего захотел. Дай побегу. Што, думал, поди, погладят тебя лишний разок? Ну и как, погладили? Ты пей, пей, не гляди на меня так, не зла желаю, чай. Понимать должен.
       Захару приглянулась собака, он уже думал, как назовет ее, приведя домой.
       А глаза собаки оживали. Она шевельнулась, запрядала уша­ми, видимо прислушиваясь к дороге, встала, стряхнув с бока мокрую траву, и будто застеснялась, что человек видел ее в таком плачевном состоянии. Глаза ее устремились в ту сторону, где давно скрылась машина...
       -  Оставайся со мной, - попросил Захар. - Оставайся. Пестрик тебя кличут или как там? Ну?
       Собака и раз и другой, будто благодаря и извиняясь, в пол­взгляда стрельнула на Захара и затрусила по дороге вслед за машиной...
       -  Телеграммой поманил... Я и побежал. А как не бежать?! И вновь, и вновь побегу.
       Но зло брало на сына. Казалось: встренься он сейчас - так и вкогтился бы в него.
       -  Тьфу! Лучше уж с цыганами. Обкрадут - вилять, извора­чиваться не станут. А што я ему? Есть я, нет меня - ему, видно, все едино. Кто ж виной тому? Я? Надо б, как Сашка, - привя­зать к себе и шагу не давать сделать в сторону. А так што ж? Отвык, значит. Да он меня, поди, и не знает. Он все в ученье,
    в ученье, а я в работе, в работе. Где ж тут знать? Скверно...
       Ночная возня на кладбище показалась какой-то несуразной. Зачем он это сделал? Чтобы всем досужим взглядам открыть холмик Клавдии? Оголить ее? Ленька теперь, как балаболка, звонит по всей Старинке: "Умыл Петька Захара! Ох, умыл!" А люди, поди, идут и косятся на оголенную могилку. Одни вздох­нут, пожалеют от чистого сердца, скажут: "Эх, детки вы, дет­ки!" Другие усмехнутся: "Ну и дурак! Одно слово - Шарок. Понаворочал. Сила есть - ума не надо!"
       Захар уже материл себя:
       -   И правду скажут! Истинный дурак! Может, снова зава­лить? А то до самого тепла будет людям напоминанием. Пока весь снег не стает.
       Он уже представил, как вечером попозже выйдет опять к кладбищу с совковой лопатой, как позавалит могилку и про­ход к ней и, может, тем самым освободит себя от гнетущего состояния. Но одумался вдруг: "А ей-то каково будет? Ей-то каково?! По спине широко прошли крупные мурашки.
       По Старинке Захар хотел промелькнуть не замеченным. Бла­го, живет неподалеку от края. Проскочил было и кладбище, но в последний момент остановился: "Што ж эт я? Зайти надо..."
       Солнце уже успело с южной стороны подогреть землю на могильном холмике, и теперь от нее исходил еле уловимый глазом первовесенний парок.
       Понавалившись грудью на ограду, Захар по привычке заго­ворил с женой:
       -   Вот, эт самое, Клань.., Петька-то... Подлец, однако. Про­сти, што так говорю, иначе не могу. Будь не тем он помянут и не в этом месте. А ты вот лежишь;.. "Я же - дурак дураком - без тебя мечусь по земле. Как же это? Только б ты видела, как я на край поезда ныне по-собачьи озирался. Да... Была бы со мной - разве дозволила бы..."
       Прошел в калитку, потрогал пальцами оживающую землю.
       -  Весна начинается. Жить бы и жить нам с тобой. А ты взяла вот и успокоилась. Я скоро в поле выеду. Может, тоже в после­дний раз. Ленька-то вон как напирает, отдай и все. А в поле хорошо. Землей скоро вовсю запахнет. Той, парной землицей. Жаворонки защекочут... А дома - плохо. Плохо мне, Кланя,
    Врагу своему того не пожелаю. Вот как.
       На память пришли последние дни жены. Прожелтевшая, казалось, насквозь, высохшая, она молча переносила боль. Широко открытыми глазами она неотступно глядела на Заха­ра, следила за каждым движением его, будто хотела запомнить на веки вечные всего его: его густые, тронутые желтизной се­дины, его сильные руки и угловатые движения.
       Помогая Клавдии приподняться, поправляя под ней по­стель, Захар ощущал, как она с каждым днем легчает. А Клав­дия просила:
       -  Ты не касайся до меня. Плохая я. Умру, а тебе будет казать­ся. Не надо трогать меня. Лучше помни той, какой была я.
       Глаза набрякли от слез. Захар опустил потяжелевшие ладони на плечи креста. Неподатлив крест. Ох, неподатлив. Накрепко стоит. Не покачнуть его. Теперь на всю, на всю жизнь...
                                                                  17                         
       Захар медленно шел к дому. Годы, будто враз и скопом, понавалились на плечи и тяжко давили. Руками он только что попробовал крепость креста, а жизнь постоянно пробует его самого на крепость: выдюжит или упадет? Крест железный, а плечи живые, им труднее.
       В доме в глаза бросилась та жилая чистота, которая ладит только с рукой женщины, хозяйки, да и то не всякой. С печи бесследно исчезли зализины копоти, она стояла, как невеста под венцом, чистая да белая. Со стола, от самовара беспоря­дочно падали на стены солнечные блики, подрагивали, и буд­то легкий голубоватый дымок исходил от них. Кухня от этого, казалось, попросторнела, раздалась вширь. Пахло умиротво­ряюще пирогами и скоромными щами. Уютно, легко в таком доме. Но не для Захара.
       Со стены все так же выжидательно смотрит Клавдия. Порт­рет натерт до первозданного блеска, а кипенно-белое льняное  полотенце, низко свисая вышитыми концами, увенчивает его.
       Пить, есть, спать - ничего этого не хотелось Захару. Утк­нуться бы в темный угол, утихнуть и, позабыв обо всем на свете, молчать, вымалчивать всю боль из себя.
       На полу растеклись, оплыли тяжелее следы его, а он сидел за столом, низко свесив голову.
       Первая предательская мысль по-гадючьи заползла под со­знание. Не мысль даже - подмыслок какой-то. Выпрямился За­хар, в окно принялся глядеть, чтоб освободиться от нахлынув­шего. Но мысль не шарик, как головой ни крути - не выкатишь ее через ухо. Она все свое, свое шепчет, щекочет по нервам, подтачивает добрую теплую память из-под низу.
       "Да не так, не так все было! - увертывается Захар от недо­брой, неведомой ему доселе мысли. - И никто не виноват в ЭТОМ!"          
       А подточенная память уже вырисовывает Клавдию как чу­жую. Всю жизнь ее наслаивает, спрессовывает в миг единый. И видится Клавдия уже такой не в меру убогой, постоянно боль­ной и скорбящей о том, что вот бог не дал ей здоровья, что Захар, не соглашаясь, вскакивает. Знает же он, что совсем не такая была Клавдия. Умела она радоваться, да еще как радова­лась-то! Это не броско, это другим, может, не заметно, а ка­ким неугасающим внутренним светом светилась она, глядя на него, на Захара, или на сына. Потому, наверное, и прожила недолго, что умела всю радость и всю боль в себе держать, не вынося на люди. А это тяжко. Что радость, что боль, затаенная в себе, подтачивает. Так почему же теперь он, Захар, ни с того ни с сего вдруг видит жену свою как соседку какую? Почему перестает понимать невиновность ее?
       А за первой мыслью потянулась другая, сосущая прямо-таки: "А я, я при чем?! Я, што ль, здоровье отнял у тебя? Што ж ты теперь на мне камнем повисла?! За какой грех мой?! Ос­вободи! Освободи! Или к себе забирай! Скорее забирай!"
       Вдруг захотелось сжечь дом свой. Пусть горит. А Захар сядет наиздальках и будет провожать в небо всю жизнь свою. Не уда­лась она, оказывается! А думал, всегда считал, что повезло ему с жизнью! А может, так оно и надо? Может, иначе нельзя и быть не должно?
       "Дом-то сожгу, это дело плевое, а память? Это надо себя сжигать, чтоб освободиться от памяти. На себя рука не поды­мется. Нет, конешно!"
       Познал, познал уж Захар натуру свою за полвека с лиш­ним, а вот таким не знал себя, даже не снился себе таким. Не было за ним такого, чтобы перед собой не до конца выговаривался, чтобы перед собой таился, совесть свою избегал, а тут на тебе, замелочился, заподличал. Да как! Не откреститься, не отплеваться!
       "Не надо б так настраиваться, - уговаривал себя. - Ее нет, Клавдии-то моей, а все ж во мне она. И Петька... Ну и не приехал. А што же теперь? Может, ему не легче моего? И он, поди, не рад этим путевкам, а куда деться - жена. Надо и ей уважить. Не всегда же получается так, как хочется. Так што ж теперь?!"
       И тут же издевался над собой: "Не крути, не виляй! Быть тебе, как бычку, на веревочке, быть! Одному -единственному быть!.."
       И долго сидит Захар, свесив тяжелую голову. Потом спохва­тывается:
       "А што я эт, собственно, горюю? Мне ль горевать? Вины моей перед женой нет. Жила бы себе на доброе здоровье, сло­вом грубым не обидел бы. Сына на ноги я поставил. Крепко стоит он. За кого мне теперь ответ держать? Не за кого! Только за себя! А с этим проще! Вот возьму и загуляю. Пущу все пра­хом и самого себя тоже. А вам какое дело до меня? Не нуждае­тесь - так нате вам всем! Цыган полон дом напущу. А на кого мне оглядываться? Жена - она навечно ушла. Сын? Он хоть и живой, да по всем приметам - тоже того, навечно скрылся от меня. Там, может, и никаких таких путевок нет, а просто не нужен я со своими любезностями. Я обо всех вас, дорогие мои, подумал, а обо мне кто? Так што не обессудьте меня. А может, еще найду того, кто и обо мне подумает? А што, это можно запросто. Вон хотя б Пелагея. Чем она хуже других? Эта уж не даст сединам моим по домам престарелых шататься. А сколько мне жить дано, - сказать трудно. Может, я еще лет тридцать - сорок потопчу землицу? И чую я - долго мне ее, родную, чувствовать под ногами. Поэтому што ж мне в панику давать­ся? Што заживо хоронить себя? Я щ..." Захар вскочил на ноги.
       Подвернулась под ногу табуретка, врезал по ней пинком.
       И чем сильнее происходил надрыв в Захаре, тем острее хо­телось, чтобы было все по-прежнему, путем, как он говорил. И чтобы Петька не оставлял его, чтобы приезжал каждое лето с будущими внуками. Но лезет, лезет в голову черт-те что! Уже видится: по-новому живет Захар, с новой женой время коро­тает. А тут Петька с двумя внуками-сорванцами заявился. А в доме чужая женщина. Не встречает, особо не приветствует, а так, для отвода глаз, улыбается. И Захар уже сам себе не хозяин: торопится, тушуется перед сыном, в глаза боится заглянуть.
       И все же будет Захар жить по-новому. Оно и нельзя же по-старому-то, невозможно. Постоянно прошлым не проживешь. Да и есть ли оно - это прошлое? Прошлое - это ты сам весь нынешний.
       "Вот и пусть прошлое будет во мне" в моих седых волосах, в моих шрамах, в моей ране и душе. Зато я не буду в прошлом. Я же настоящий! А пока жив, - буду жить в настоящем. Не хочу затворником быть, не могу! С людьми люблю! Работать, гу­лять, песни петь - все с людьми!"
       Захару показалось: он сходит с ума. Надо, чтобы сию же минуту произошло что-то такое, что отвлекло бы его от дум сокрушающих. Походив крест-накрест из угла в угол, он вы­шел в сени. В кадушке с пшеничкой стояла припрятанная на особый случай бутылка водки. Еще Клавдия научила держать запас этот подальше от рук и глаз. Пошарив в пшеничке, на­щупал горлышко.
       На столе лежало яркое солнечное пятно. Поставив стакан на это пятно, Захар круто наклонил бутылку и набулькал пол­ный стакан, поднял его на уровень глаз.
       -   Ну, што ж, Захар Иваныч, за нового за тебя! Коль так вышло - обновляться придется. Не впервой, выдюжим и это!
       Он издевался над собой, а узко прищуренные глаза мерца­ли на полном серьезе.
       Рука со стаканом остановилась на подъеме, дрогнула. Опять померещилось, что взгляд Клавдии ожил, уперся ему в спину. И взгляд этот, чувствуемый только Захаром, говорил: "С мало­го все начинается, с малого, а скоро под забором окажешься".
       Медленно, всем корпусом поворачиваясь, оглянулся на портрет. Ничего особенно, сидит, как и сидела до этого. Этот свой медленный взгляд через плечо Захар увидел как бы со стороны: воровской, пугливый, противный. Гадко! Жизнь, считай, прожил, а как мальчишка нашкодивший ведет себя.
       -   Да до каких это пор?!
       Отставив стакан, прошел к портрету.
       -   Ну, што ты так глядишь?! Зачем душу-то выматываешь?! Вот он я, весь тут! Знаешь ведь, какие мысли у меня ныне черные! Ну, так што скажешь на это? Молчишь?! То-то и оно, што молчишь! А меня душа гнетет, давит! Не на кого ее расхо­довать стало! Народила б мне с пяток ребятишек! Я б теперь самым счастливым человеком был! Вот! А я душу-то берег, копил для вас, а глядь вокруг - она уже не нужная никому стала! А мне куда с ней деться? Собакам ее не выкинешь! Ты, конечно, не по своей вине ушла от меня, не по своей воле-
    охоте! А он, сын-то наш! Потому и не суди меня! Не надо!
       Развязав тесьму, Захар снял со стены портрет с полотенцем. На пол упала гребенка. Ее, Клавдии, гребенка, на ней меж зубьями еще волосы сохранились, несколько штук, жидкие, пепельные. Это все, что осталось от нее. Пооглядывавшись, куда бы все это убрать с глаз долой, и портрет, и гребенку сунул под крышку сундука на выскобленную посуду.
        
        

    18

       Захар лежал на чистой, заправленной умелой рукой Пелагеи кровати. Закатное солнышко светило в боковое окно отчего дома, было красновато-сумрачно. Наговорившись, насканда­лившись за день, Захар отдыхал. На душу постепенно ложилось смирение, оно обволакивало, убаюкивало тревожные мысли. А где-то в самой глубине души, казалось - за пределами ее, позванивало бесконечное "не по-по-мни зла". Далекие-предалекие колокола, как дыхание, повторяли установившийся мотив. "Не" - и тишина. "По" - и опять тишина. "По". "Мни". "Зла"...
       Захар невесело усмехнулся: "Ну што ж, не попомню. Не попомню..."
       Вошла Пелагея. Без приглашения, молча прошла к столу, присела на краешек табуретки, распустила концы темного полушалка.
       -    Значит, нет? - покивала головой. - Вижу, один. Думаю себе, неувязка какая-никакая. И што это?
       -    А ничего! - привстал Захар, хотел выругаться, одумался, вновь упал головой на подушку, стиснул зубы. Вздохнув раз-другой глубоко, заговорил: - Думаешь, у него дел мало? Дума­ешь, он там шаляй-валяй?
       -    С чего бы это я такое подумала?
       -    Ну и не спрашивай, если не подумала! На вокзал прямо мне сообщил: так и так, по горло занят.
       Чтобы прекратить неприятный разговор, Захар поднялся с постели. Распечатанную поллитровку ставить на стол постес­нялся - не особо важная гостья, но все же живое участие при­нимает. Сходил в сени, перелил водку в графин.
       Пелагея очень удивилась, когда увидела перед собой молод­цевато поставленный Захаром графин.
       -    Штой-то ты надумал? С какого такого разу?
       -    Да вот... - замямлил Захар. - А пошто нам с тобой и не посидеть бы? Остограммимся, как говорится, побеседуем. Што нам, или запрет?
       -    А без нее или не побеседуем? Когда ж ты видал такое, штобы я за вино бралась? Вот ведь додумался.
       Нет, не так, не с тем напором, какой привык видеть Захар, отказывается Пелагея, больше совестится, чем отказывается.
       Пелагея же побежала взглядом по стене, отводя глаза от Захара, побежала туда, обратно. На том месте, где портрет Клавдии висел, заметина осталась, побелка под ним не выго­рела, свежая. На этом пятне и споткнулись глаза Пелагеи, оста­новились, расширились.
       Перехватив ее остановившийся взгляд, Захар в сердцах жикнул кулаком по колену, вскочил на ноги, заходил по комнате:
       -   В общем, вот что!.. Гляди ты, не гляди, а я такое надумал! Сходиться нам надо! Ясно? Не год, не два знаем мы один дру­гого! Заболей грешным делом ты или я - кружку воды некому будет подать. А жить надо! Надо! И нет нашей вины в том, что ты одинока, что я одинок! Вот и решай! Решишь - тут же переходи ко мне.
       Захар говорил, торопился, а портрет не давал ему покоя. Он будто ожил там, в сундуке. Захар явно ощущал, как взгляд жены сквозь темноту упирается в крышку, пытается припод­нять ее, чтобы было слышно, о чем говорят там, на свете. Ни рук, ни ног не имеет портрет только взгляд, но тяжела крышка сундука и нет у взгляда такой силы, которая могла бы припод­нять ее, которая позволила бы освободиться. И слова, только что молвленные Захаром, тяжкими камнями легли на крышку, придавили взгляд.
       И раз, и другой Захар крепко провел ладонью по лицу сверху вниз, пытаясь освободиться от неприятного ощущения.
       Вытянувшиеся в трубочку удивленные Пелагеины губы вдруг посуровели от какой-то внутренней, тайной пока мысли.
       "Монашка чертова!" - взглянув на нее, озлился Захар на себя за затеянное.
       -   А портрет-то, однако, повесить надо бы, - заговорила тихо Пелагея. - Негоже нам с тобой по-воровски разговор ве­сти. Будто прячемся от нее. Случись, сладится у нас с тобой - у
    кого ж, как не у нее, нам благословения просить. А ты упрятал.
    Повесь, говорю, чтобы на душе покойней было.
       Вешая портрет на прежнее место, Захар уже не мог взгля­нуть в глаза жены. Лик ее, казалось, выражал великую скорбь, обиду за содеянное. И есть на что ей обидеться, есть. Ишь, ведь как распалился, спрятал! Для чего? Да чтобы легче отречься, отступиться от всего, что хранилось между ним и женой.
       -   Ну вот и гоже. Так-то оно покойней. Слышу, на совмест­ную жизнь зовешь?
       Угнув голову, Захар молчал.
       -    Ну, спасибочко. Порадовал. У меня, почитай, целая жизнь ушла на ожидание таких речей. Немало это - целая жизнь. И давно ты такое придумал? Или только што, со зла на сына?
       -    Ты, Пелагея, не пытай меня. Не те годы наши - исповедо­ваться, в любви-нелюбви признаваться. Я тебе сказал, твое дело ответить. Легче, думаю, нам вместе-то будет.
       -    Легче- не легче, заранее никто не скажет. Как-то уж...
       -    Ну как?! Как?! Иль под венец тебя повести?!
       -    Да нет, ни к чему вроде бы, была я под ним. Поперед тебя была, вспомни-ка. Да... Поздние слова твои.
       Пелагее вдруг жгуче, по-молодому захотелось рассказать Захару все о себе, о своей незадавшейся жизни. О том, как она в летние вечера тайком из окна или из своего сарая подгляды­вала за ним, за работающим в своем дворе. За ним, мужиком, крепким, литым, на расстоянии пахнущим мужским здоро­вым потом, на расстоянии ощущаемом в своей мужичьей силе. Это не была любовь Пелагеи, это было желание бабы, такой же сильной, такой же здоровой, желание, перерастающее в обиду, даже ненависть. Ненависть за свою ненужность ни это­му, ни другому мужику. Трудно, ох трудно было удерживать в себе обиду, скрывать ее от соседок, а тем более от мужиков. То нестерпимо холодной, то знойно жаркой была постель. Долго была ненавистной, и уходила с нее Пелагея, спала на голом полу. Рассказать? А надо ли? Перемогла себя, а теперь воро­шить прежнее - это же на смех седины свои выставлять.
       -    Вот што я тебе, Захар, отвечу... Вдову, которая одна-одинешенька жизнь свою коротала, лучше не сватай. Ни меня, ни другую. Мы, которые во вдовах состарились, не привычные к семейному делу. Взять меня, к примеру. Вот ничего не останав­ливает меня выйти за тебя, а не пойду. Рвать себя не стану. За что - не скажу, а ты не поймешь того. Но верь мне. Вот меня Пелагеей зовут, ей я и быть привыкла. Перейди же я к тебе, - значит, на манер Клавдии надо переделываться. Не я ведь тебе нужна - Клавдия. А ты пошел каждый шаг мой с ее сличать, и будет тебе все не так да не эдак. Так ведь?
       -    Што с ней теперь сличать.
       -    Э-э-э, нет! Меня не проведешь! Не мы с тобой первые - не мы последние.
       -    Только это? - пристально взглянул Захар на Пелагею, чувствуя, как много она не договаривает.
       -    Не только, - замялась Пелагея. - Не только. Скрывать не стану. Собак всех, поди, моих помнишь?
       -    Как звали-то их?
       -    А при чем тут собаки?
       -    Не переспрашивай, отвечай. Помнишь?
       -    Ну, Валетка, Букет. Еще какой-то лохматый был, при­блудный. Сигнал вот теперь.
       -    Верно. Помнишь. Это для вас ведь они Валетками да Букетками были, да приблудными, а для меня все они Ваньками, Васьками да Петьками были. Вот как. В дом брала да как деток малых нянчила их. И все тайком, все тайком от глаза посторон­него. И пеленала, и свивала... И слезой материнской поливала. Вроде того, что материнству моему места на земле не хватило. Вот и подумай, нужна ль я тебе буду такая. Нет уж...
       Пелагея горестно как-то, тяжко поднялась, надвинула на самые глаза полушалок, пошла к двери.
       Захар следом за ней вышел на крыльцо. Уже на ступеньках Пелагея остановилась, подняла глаза на Захара. Миг-другой глядела зорко, пристально, даже колюче как-то, как показа­лось Захару.
       -   Ты уж, Захар Иваныч, не обессудь. Может, што и не так,
    как ты хочешь, но иначе не могу. Зла на меня не попомни, ни
    к чему все это. Соседи ведь, рядом нам жить. Не попомни...
       Сигнал ткнулся крутым лбом в Захарову ладонь, лизнул ее широко и, понавесив голову, потрусил за хозяйкой.
        
                                                                                                                                                                                                              
        
        
        
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       156
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Герасин Виктор Иванович (dargervi@yandex.ru)
  • Обновлено: 30/01/2012. 212k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.