По аккуратной тропинке, что прямо и тонко вытянулась вдоль тенистой речушки Камышовки, идут женщина, парнишка и собака. Вот уже несколько дней подряд, как по расписанию, утром в сторону села Подгорное, в полдень в обратную сторону, в Дубки, ходят все трое. Женщина впереди, чуть сзади парнишка, а за парнишкой, понавесив лобастую голову, собака. Женщина большая, по-мужски сложенная, плосковатая, идет редким спорым шагом. В темном платке-полушалке, в резиновых сапогах, осадив руки в глубокие карманы синей болоньевой куртки, она будто вновь и вновь перемеривает длину тропинки. В глубокой задумчивости, изредка передергивая широкими темными бровями, женщина будто вовсе не видит и не обращает внимания на тянущихся за ней парнишку и собаку.
Парнишка же, как привязанный, идет следом. В нем угадывается родство с этой женщиной, сходство в движениях, но он еще узок по-ребячьи, гибок, и вся солидность - это клешеные черные брюки, метущие клешами по земле, и просторная такая же синяя, болоньевая куртка. Он подолгу глядит то в поле, серым крылом уходящее за бугры, то на Камышовку, извивающуюся между тальниками.
Собака не отстает, не бегает по сторонам, идет размеренным шагом. Парнишка нет-нет да и приотстанет от женщины, дождется собаку, молча, на ходу, почешет у нее между ушами. Собака с видимым удовольствием подставляет под пальцы парнишки свою крутолобую лопоухую голову, благодарно взглядывает в лицо ему, довольная тем, что ее по-прежнему любят...
Нюра пришла с фермы перед сумерками. Свекровь, бабка Анисья, сидела под окном и штопала толстые валянные носки. Готовила к холодам. В избе было тепло, пахло скоромными разопревшими щами, свежевыпеченным хлебом.
С приходом снохи бабка Анисья заторопилась, отбросила носок:
- Фу ты, господи! Припозднилась я. Раздевайся пока, мойся
вон, а я тем часом на стол соберу.
Нюра разделась в сенях, скинула с себя захлюстанную фуфайку, юбку, сапоги, все резко пахнувшее свинарником, умылась во дворе из рукомойника, надела на себя все чистое, теплое.
На столе уже стояла, парила пестрая обливная чашка со щами, на глубокой черной сковороде шипела картошка. Бабка Анисья резала хлеб, прижав круглую горбушку к груди, пластала длинные толстые ломти.
- А Колюня где? - спросила Нюра. - Ел?
&nbs
- Ой, Нюр! Надо ж тебе спросить! Иль он когда голодным у меня был? Да я... А быть де ж ему, с Набатом теперь летает. Ему што ж? Летает...
Нюра хлебала щи и замечала: чего-то свекровь не договаривает, что-то не дает ей покоя.
- Говорить, што ль, тебе, девка? - отводя взгляд в сторону, начала бабка Анисья, когда Нюра поела все, отвалилась на спинку стула.
- А как же не говорить? - удивилась Нюра. - Не в молчанку же нам играть.
Бабка Анисья пожевала беззубым ртом, будто проверяя слова в себе, будто еще раз примериваясь к ним.
- Может, и не так што, девка. Может, это от старости у меня. Но замечаю я - неладное што-то с Колюней с нашим.Невеселый он какой-то, настороженный. И мнится мне - отлынивает он от школы. И вот по чем это заметила я. То, бывало, Набат проводит его, а час спустя, глядишь, он вот уже, у крыльца вьется. И тогда только жрать давай ему. А последние день пять, замечаю, вместе уйдут, вместе и возратятся. Не может того быть, чтобы Набат ждал его полдня возле школы. И на корм не глядит. Сыт, значит. А где ж, спрашивается, он насытился? Вот что мне в глаза бросилось. Доглядеть бы за парнем надо. А то долго ль до беды какой. Ее не кличешь...
Все это время, пока говорила бабка Анисья, Нюра не проронила ни слова. Но к лицу ее прилила кровь, щеки заметно запунцовели.
- Што ж может быть? - спросила она. - Што ж может быть с ним?
- Кто ж знает, - ответила бабка Анисья. -Все может быть. Парнишка ростом взял, а годами-то еще зелен-презелен. Об эту пору всякое может статься. Догляд нужен за ним.
- Не зная, что подумать, на чем остановиться.
Нюра засобиралась было к девчонкам, которые вместе с Колюней пошли учиться в девятый класс в Подгорное. Бабка Анисья отговорила:
- Нечего попусту ходить по людям. И девок-то нет, не ходят они домой всю эту неделю, в интернате там остановились. Ты сама завтра соберись да пройдись-ка за ним назерком. Оно и
ясно станет. В школу зайди узнай. А по людям нечего сновать, толки всякие вызывать.
  Утром, еще до света, Нюра будто бы на работу ушла.
Колюня встал, умылся, сел завтракать. Тайком от бабки он спроводил в портфель один и второй ломоть хлеба.
Набат уже нетерпеливо дожидался на крыльце молодого хозяина. Изогнувшись в кольцо, усиленно работая тяжелым хвостом, он, повизгивая от нетерпения, припал перед Колюней на передние лапы, подскочил, лизнул руку.
- Привет! - протянул Колюня руку, подставляя ладонь. Набат тут же сунул в ладонь хозяина свою лапу и стоял, донельзя довольный этим. Наперегонки они сбежали по тропинке под бугор, весело и дружно двинулись вдоль речушки.
Километрах в двух от дома Колюня остановился, огляделся, выждал, нет ли чего подозрительного, не видят ли его, и лощиной скрылся в тальниках. Еле заметной тропинкой в тальниках вышел к Камышовке. Берег в этом месте был песчаный, шагов на пять от воды растительности не было никакой. Камышовка делала здесь крутой поворот, из весны в весну наносила сюда, оттесняя тальники, кипенно-белого, скрипучего песку.
Набат привычно обнюхал полянку. Попил свеженькой водички из Камышовки и сел в сторонке, поглядывая на Колюню.
Колюня тем временем вытащил из портфеля кулек и раз за разом горстями сыпанул в воду пшеничку. Сыпал с рассчетом на течение, так, чтобы пшеничка осела на дно именно перед тем местом, где он стоял. Покончив с приманкой, сунулся в кусты, извлек оттуда два кривоватых ореховых удилища, привязал к ним лесы, настроил поплавки, насадил хлебные катышки и принялся удить.
- Вот, Набатище, сейчас поймаем себе на обед Гляди давай.
Будто и впрямь сознавая то, что говорит ему хозяин, Набат
подергал сначала одним, потом другим ухом, склонив голову на бок, уставился на поплавки, которые торчком кружились в водовороте.
Только Колюня отошел к кустам, как Набат заволновался, тявкнул радостно, с подвизгом, заперебирал передними лапами, и замер, вытянувшись всем телом в сторону затонувшего поплавка.
Колюня подсек, и на песок шлепнулся, как ладошка, первый подлещик. Набат тут же придавил его лапой. День, видимо, начинался удачно. Набат только успевал следить за поплавками, придавливать лапой подлещиков и красноглазок. Губы у него сохли от волнения, и он то и дело обметал их своим тонким влажным языком.
С бугра от Дубков тропинка просматривалась далеко, чуть ли не насквозь до Подгорного. Нюра заприметила то место, где Колюня и Набат как сквозь землю провалились. Туда, к той лощине она и направилась, но немного не дойдя, свернула к речушке. Ошиблась, и сколько не искала не могла выйти на сына. Звать же, кричать она не решалась. Услышит, забьется в гущину тальников, затихнет, тогда попробуй отыскать его. Она было уже засомневалась: а не ушел ли сын, пока она ищет его здесь? Мало ли зачем мог он свернуть в кусты, известное дело - человек. Вот будет смеху-то... Но в одном месте на Нюру дымком будто пахнуло. Она остановилась, принюхалась: верно,где-то жгут костер. Выйдя из кустов к тропинке, поднялась на бугорок, огляделась. Увидела, как в одном месте ветерок тянет по кустам еле видимый дымок, который бывает таким незаметным только от очень сухих дров.
Нюра пошла осторожно на этот дым, стараясь не потерять направление. Не выходя еще на поляну, она увидела костерок, горевший в песчанном углублении. В костерке стоял котелок, а в котелке белым ключом кипела вода. Колюня лежал с одной стороны костерка, спиной к матери, время от времени помешивал в котелке. Набат же лежал под кустами, откинув голову, вытянув под пригревшим его солнышком все четыре лапы.
За потрескиванием костерка они не слышали, как Нюра вышла на поляну. Но, увидев хозяйку запоздало, Набат встал и тут же ушел подальше от нее, сел и с любопытством, стал наблюдать с безопасного для него расстояния: что же будет дальше? Колюня же только успел сесть перед матерью. На мать он не глядел, чувствовал, как у него тяжелеют уши, пересыхает во рту.
- Так, сынок, - забасила, волнуясь, Нюра. - Ты эт што ж партизанишь-то? На свои хлеба, никак, решил перебираться?
Колюня молчал, молчала и Нюра, не зная, что еще надо говорить в таких случаях
- Ладно, - хлопнула она ладонью по ладони. - Ладно. Может,покормишь мать-то?
В волнении Колюня выдавил:
- Ложка одна... - и тут же сообразил, что говорит глупость, заспешил, достал из-под куста ложку, побежал к воде мыть ее.
"Как же это она догадалась? Ну и пусть, так даже лучше, пусть все знает". Но как бы там ни думал Колюня, а душа у него побаливала: разговора не избежать, крупного разговора. А он знал, насколько мучительно матери вести серьезный разговор с ним, с сыном. Да и ему нелегко так же говорить. Оба они молчуны от природы.
А Нюре и вправду захотелось ухи. Впервые захотелось съесть то, что сготовил ее выросший сын. Сидеть с ним с глазу на глаз здесь, у речки, в этом тихом уголке, отгороженном тальниками от всего мира. Она понимала состояние сына, сочувствовала ему. Здесь так было умиротворенно, так одиноко и несуетно, что так и осталась бы на всю жизнь в этой тишине и покое. Нюра вообще любила уединение. Выросшая в лесу, в семье лесника, она трудно свыкалась с людьми, избегала компаний, бесед. Ей было всегда хорошо одной, а появился сын - с сыном.
Уха была горячей , горьковатой, но в то же время вкусной: с запахом реки, дымка, вольного неощутимого воздуха. Поев, сколько нужно, отдала ложку сыну:
- Спасибо. Огорчил ты меня и утешил. Накормил мать свою.А теперь собирайся и пошли домой. Хватит партизанить, я думаю.
Колюня долил в котелок водички, пощупал пальцем - не горячо ли, подставил Набату:
- Ешь. - И подумал про себя: "Собака мне тоже. Развалился.Сомлел весь. Ушицы ему захотелось. Будет теперь ушица. Будет обоим. Да еще какая. Не мог вовремя учуять, предупредить".
Набат, будто слыша о чем думает Колюня, облизнувшись, вздохнул и отвернулся от ухи.
- Так и едите вдвоем из одной посудины? - спросила мать.
- А чего ж... Он чистый... - ответил Колюня, сматывая удочки.
По тропинке шли гуськом: впереди Нюра, неся Колюнин портфель, за ней Колюня с удочками в одной руке и с котелком в другой, за Колюней Набат, совсем нерадостный, потерянный даже.
Колюня с нетерпением ждал, когда же наконец заговорит мать. Ему именно здесь, в пути, по горячим следам, хотелось выложить ей все, что на душе накипело. Дома, в стенах, знал он, не сможет сказать так, как здесь, на воле. Там мать и бабушка станут неотрывно - строго смотреть на него, и Колюню просто-напросто задавит жалость к ним, лишит дара речи. А что он, спрашивается, сделал? Украл? Нет! Обидел кого словом нехорошим? Нет! Не хочет учиться? Верно, не хочет! Он, Колюня, по-другому жизнь свою наметил. Почему именно учиться? Кто это придумал и для кого? Восемь классов кончил? Кончил! Ломоносовыми не всем быть? Ясно, что не всем! Так в чем же дело? В чем? Вот семнадцать с половиной стукнет, и на шофера можно учиться. Это решено окончательно. Тогда для чего же два года прозябать в этом интернате? Непонятно! Или там ума прибавится? Как же, жди! Ну, другое дело было бы, будь десятилетка здесь, в Дубках. А то ведь вон куда лети - свисти! И не оглядывайся! Да хоть бы ребята были дубковские! А то один! Две девчонки, один парень! Тьфу! Не к чему все это. Пока в мастерской можно поработать, а там...
- Ты, эт, сколько дней в школе не был? - перебила Колюнины безутешные мысли мать.
- Пять... С нынешним шесть... - промямлил Колюня.
- И с кем эт ты такое обдумал? - вздохнула Нюра. - Верно, с Набатом? Словом хоть бы обмолвился. Как чужая я тебе.
- Ма! Ты вот можешь сказать - зачем мне учиться? Не лежит у меня душа к этому. Я буду шофером. Вот и все. Что надо - все прочитаю, не запутаюсь. Работают же люди без аттестата. Ну скажи, зачем мне это ученье?
- А в школе вам, разь, не говорят зачем? Разь вас там молчком учат?
- Да не молчком! Говорят. - Колюня вздохнул. - Только не верю я в эту говорильню. Недоговаривают все чего-то. Ты знаешь, я чувствую, что просто время оттягивают.
- Как это, сынок?
- Очень просто. Вот мне пятнадцать лет. Так?
- Так.
- На работу вроде рано меня выпускать. Так?
- Известное дело, успеешь еще изломаться.
- Успеешь... А за два года эти, что выдерживать меня будут, я не изломаюсь? Ладно, я согласен был бы учиться эти два года, если бы учили по-настоящему. Пусть! День теории, например. А день практики в мастерской. Двигатели разбирать собирать, механизмы всякие. А то нет! На труду только и знаем мелом на доске чертить. Даже на физкультуре! Не хочу я там, не могу! Ты взрослая, ты знаешь, так скажи мне коротко и ясно - зачем учиться? Можешь?
- Не могу, - волнуясь, ухнула своим басом Нюра. - Знала если б, таить не стала. Ну, грамотным чтобы быть.
- А я какой же по-твоему?
- Ну, эт... Да отстань ты от меня! Не вяжись! Делай, как велят и как люди делают! Одно знаю, наработаться еще ой как успеешь!Окрепнешь вот хорошенько, тогда и работай.
- А ты со скольких лет пошла работать?
- Я-то?.. Рано.Хошь-не хошь...
- Ну и что, ты хуже других живешь?
- Не хуже. Нет. Но ты не пытай меня.
В том, как говорила мать, Колюня чувствовал новое, неведомое ему до сих пор упорство. Мать не на его стороне - это он понял сразу.
- Не буду... - буркнул он.
Мать молчала
А Колюня снова раскалялся втихомолку: "Как бы не так! Лупи меня. Каленым железом жги, а в школу я больше ни ногой!" Колюня даже плюнул от досады, воочию представив школу.
- Што плюешься-то? Иль не сладко? - спросила Нюра.
- Изжога замучила, - ответил Колюня.
Бабушка Анисья заохала, заахала:
- Иде ж ты их защучила? Ах, вы изводянные такие! Оба вместе! И ты и Набат твой!
- Ладно, мам, - остановила свекровь Нюра. - Завтра в школу пойдет.
Колюня понял: момент настал. Не отнекнись он вот сейчас, и будет поздно.
- Нет, - выдохнул он, мотнув головой.
Все трое помолчали. Нюра первой поднялась. Взяла с печного плечика рукавицы и вышла во двор. Прошлась по двору из угла в угол в раздумье, открыла дровник и принялась выкатывать из него толстые суковатые пеньки. Летом, когда готовили дрова, пеньки эти топору не поддались, их решили оставить до морозов. Взяла колун на длинной рукояти, перевязала потуже платок, чтобы он не спадал на лицо, не мешал работать. Колун она бросала на пенек со всей силой, но не по-мужски, не круговым движением с плеча, а глубоко из-за спины и через голову. Казалось, Нюра, круто,прогибаясь назад, будто хватает кого-то и через голову бросает оземь. Бросает, бросает, а сбросить не может.
Колюня сидел, свесившись над столом. Он сейчас хорошо понимал свою мать, даже ощущал, что у нее должно твориться на душе, но помочь ей ни чем не мог, не мог взять и так вот запросто сказать: "Прости, я больше не буду". Раньше говорилось, и говорилось без особого труда. Сейчас же - нет, язык не поворачивался... Бабка Анисья же напустилась на внука:
- Ты што ж теперь прорабатываешь? Сам сидишь как оплеванный и мать довел до зла. Ты што эт из нее вьешь-повиваешь? Каково ей теперь, бедной! Взяла бы хворостину или ремень да задала бы тебе хорошенько. Враз поумнел бы. А то што придумал, учиться он бросит. Ну, расти, расти неслухом. Хватишься да поздно будет. Локоток-то близко, а его не укусишь. Вот што я тебе, мытарю, скажу. Сокол-то ты еще не велик, не воюй пока.
Бабка Анисья, как всегда, ругала, не повышая голоса, ругала долго и вразумительно. И Колюне вовсе не хотелось, чтобы она умолкла. Пусть говорит и говорит. Под ее говор думается легче.
- И кем ты вырастешь, если с этих пор мать свою слухаться не желаешь? Кого ж тебе, кроме матери, слухаться? Отца-то нет у тебя, и кто знает, где он. Может, давно уж головушку свою дурную сложил где. Знать бы верно што о нем - в поминание записать бы. Эт што ж за человек уродился! Мать у него
здесь, жена, сын, а он и глаз не кажет, он и сына родного видеть не захотел. Да и навряд ли живой он до сей поры. Не с его карахтером живым-то быть. И ты если в него удашься толку мало будет из тебя. Ломай себя сразу, переделывайся на манер матери. Она у тебя - золото. Не она-то, я давно сгинула. А то кто я ей? Свекровь. Если бы при муже она была, то и свекровь еще што-то значила бы. А то так, из жалости меня держит. Вишь, сердце-то какое баба имеет. И ни разику словом грубым со мной не обмолвилась. Будто не сноха мне она, а дочка родная. Вот какой человек твоя мать-то. А ты... Чай, не ослеп, видишь, как она, бедная, ухлестывается. А ей ведь только сорок. А ты не успел от грудей ее отвалиться, а уже сам с усам. Нет, ты погоди.
"Зачем я все это затеял? - думал уже по-другому под бабушкино увещевание Колюня. - Ну, плюну им в душу. А дальше что? Придется потерпеть эти два года. Не так уж это и много. Просто не привык я к новой школе. День дома не побуду -тоска начинает заедать. Кажется, что без меня здесь их обижают. Потому и в голову на уроках ничего не лезет. И что это я такой скучливый? А хотел еще с ребятами в город уехать. Через неделю, наверное, придрал бы домой..."
Колюня не помнил случая, чтобы мать когда-либо заплакала. Бабка Анисья - эта запросто. Чуть ее задень за живое, и заморгала она, и засморкалась в рукав. А мать - нет. Казалось, она просто не умеет этого. Когда же приключалось что-либо тяжкое, например, как в прошлом году, когда у матери нежданно-негаданно заболели поросята и к утру, пока прибежала она сама, пока вызвали врача - четыре поросенка порешились, мать замкнулась, лицом вся почернела, а хоть бы слезинка выкатилась из глаз.
Бабка Анисья упрашивала:
- А ты покричи. Соберись с духом и покричи. Оно и полегчает. Баба, она тем и жива, што когда тошно ей - она возьмет да покричит, обмоет сердце слезами-то. Глядишь, и посветлела ликом. Чисто солнышко после дождичка. А так, как ты, вся запекаешься, его надолго не хватит, сердца-то. Никакого не хватит. Будь оно хоть бы и чугунным.
Нюра вот так же, как нынче, уходила во двор и находила там себе работу. И работала со злостью, с надрывом каким-то до самых сумерек.
Не такой как другие бабы, была она. Ни с кем она никогда не ругалась, никому не завидовала, а когда к ней приходили занять что-либо или просили помочь, например, дрова привезти, сено, то она, чувствовал Колюня, почему-то стеснялась за себя, торопилась уважить. Получалось это неестественно как-то, слишком заметно, и Колюня даже обижался за мать. А стесняться за нее он не стеснялся. Этого не было. Даже когда слышал от мужиков чего-нибудь такое обидное. Не стеснялся ,а любил ее, ему всегда хотелось защищать ее, даже тогда, когда не от кого было защищать.
За басовитый голос Нюру прозвали Шаляпиным, хотя она в жизни не спела ни одной песни. Правда, иной раз дома за делами заведет:
- У-у-у-у, у-у-у-у, о-о-о-о...
Будто нечаянно заведет, а вспомнит и тут же остановится. Когда же у кого-либо из родственников гуляли, то Нюру чуть не силком уводили туда. К столу она норовила сесть последней, так, чтобы ей был открыт путь вовремя удалиться. Не раз она Колюню брала с собой, ставила его между коленей и будто прикрывалась им. Когда к ней обращались, она растерянно улыбалась, передергивала бровями, и если отвечала, то отвечала коротко и как правило невпопад.
Посидев так, помучавшись, дождавшись времени, когда разгулявшимся было уже не до нее, Нюра шептала Колюне:
- Ты... Эт... Пальто мое вынеси потихонечку в сени.
И они уходили, стараясь быть незамеченными.
Еще мать собиралась увеличить фотографию отца. Фотографий было две, хранились они в шкатулочке, сделанной из цветных открыток. Нюра иногда доставала их обе, подолгу разглядывала, но так и не решилась, ккую увеличивать. На обеих фотографиях отец был настолько не схож, что Колюня сомневался: "А он ли это?"
Да еще бабка Анисья отмахивалась:
- Не нужон. Повесишь, и пошел он тут глаза мозолить. Много чести.
Колюня частенько хаживал с бабкой Анисьей в магазин. Там встречались старушки, которых бабка Анисья называла товарками. Они расспрашивали бабку Анисью о том, как она живет, сокрушенно качали головами:
- Сноха-то у тебя, уж сноха. Как только ты с ней уживаешься. Суровая. К ней и подступиться-то не знаешь как.
- Да што эт вы! - всплескивала руками бабка Анисья. - Да она у меня чисто золото. Да такой дочери не сыскать во веки веков, какая у меня Нюра-то. Надежная баба. Мы за ней вот с Колюней, как за каменной стеной. Живу-то я слава Христу! От сына родного такой заботы да внимания не видывала.