Писательская слава Николая Васильевича Гоголя началась с появления странных "Вечеров на хуторе близ Диканьки. Повестей, изданных пасечником Рудым Паньком" в 1831 году. В русскую литературу ворвалась дотоле незнаемая, шумная и ошеломляюще живописная так называемая "нечистая сила" в лице героев народного эпоса - чертей, виев, ведьм, привидений, вурдалаков, русалок. Но повести Рудого Панька отнюдь не были сказками либо былинами, - это были натуральные истории и рассказы ("побасенки" называл их Гоголь) из естественной народной (малороссийской, украинской) жизни, фантастическая переплетённость в которых реальных и ирреальных моментов лишь усиливала эстетическую притягательность её сцен и эпизодов, поведанных удивительным языком. Гоголь ввёл в русский художественный обиход специфическую "бесовскую" тематику или "чертовщину" из арсеналов бессознательного (потустороннего) мира и его можно смело назвать зачинателем жанра ужасов ("Страшная месть", "Вий").
Однако при всей своей живописности данная "чертовщина" не значилась в числе особых достоинств гоголевской беллетристики и, как правило, подносилась не иначе, как экзотическая особенность народностиего творчества, не обладающая каким-либо самостоятельным или символическим рангом. С упоением и восторгом о народности Гоголя говорил, а точнее, славил В.Г.Белинский, ибо в незаурядных и самобытных повестях Рудого Панька великий критик увидел одну из самых сильных в русской литературе опор своему творческому credo о художественном реализме. Белинский вещал: "...вот поэзия реальная, поэзия жизни, поэзия действительности, наконец, истинная и настоящая поэзия нашего времени. Её отличительный характер в верности действительности; она не пересоздаёт жизнь, но воспроизводит, воссоздаёт её, и, как выпуклое стекло, отражает в себе, под одною точкою зрения, разнообразные её явления, выбирая из них те, которые нужны для составления полной, оживлённой и единой картины". В контексте этой директивы Белинский предлагает аналитический разрез творчества Гоголя, утверждая, "...что отличительные черты характера произведений г.Гоголя суть простота вымысла, совершенная истина жизни, народность, оригинальность - всё это черты общие; ... Повести г.Гоголя народны в высочайшей степени; но я не хочу слишком распространяться о их народности, ибо народность есть не достижение, а необходимое условие истинно художественного произведения, если под народностью должно разуметь верность изображения нравов, обычаев и характера того или другого народа, той или другой страны. Жизнь всякого народа проявляется в своих, ей одной свойственных, формах, следовательно, если жизни верно, то и народно (1948, с.с.55,69,71)
Но как можно причислить к лику реальной поэзии, по Белинскому, всю "бесовскую" тематику Гоголя, и как может "нечистая" сила из бессознательного мира соответствовать требуемой "верности действительности", - к примеру "Майская ночь" или "Нос"? Как могут вместиться данные всплески подсознательного инстинкта в доктрину, где в качестве основного закона выставлено безапелляционное: "Факты говорят громче слов; верное изображение нравственного безобразия могущественнее всех выходок против него" (1948,с.73)? Будучи на то время самым авторитетным ценителем русской изящной словесности, В.Г.Белинский ни словом не упоминает о бесовских видениях и сатанинских наваждениях в гоголевском повествовании, давая тем самым понять, что это тема целиком погружена в народность Гоголя, а сами "побасенки" не имеют значительной роли. А между тем Гоголь, задетый критическим пренебрежением к своим "побасенкам", написал: "Но боже! Сколько проходит ежедневно людей, для которых нет вовсе высокого в мире! Все, что ни творилось, вдохновеньем, для них пустяки и побасенки; создания Шекспира для них побасенки; святые движения души - для них побасенки. Нет, не оскорбленное мелочное самолюбье писателя заставляет меня сказать это, не потому что мои незрелые, слабые созданья были сейчас названы побасенками, - нет, я вижу свои пороки и вижу, что достоин упреков; но не могла выносить равнодушно душа моя, когда совершеннейшие творения честились именами пустяков и побасенок! Ныла душа моя, когда я видел, как много тут же, среди самой жизни, безответных, мертвых обитателей, страшных недвижным холодом души своей и бесплодной пустыней сердца; ныла душа моя, когда на бесчувственных их лицах не вздрагивал даже ни призрак выражения от того, что повергало в небесные слезы глубоко любящую душу, и не коснел язык их произнести своё вечное слово "побасенки!" Побасенки!.. А вот протекли веки, города и народы снеслись и исчезли с лица земли, как дым унеслось все, что было, а побасенки живут и повторяются поныне, и внемлют им мудрые цари, глубокие правители, прекрасный старец и полный благородного стремления юноша. Побасенки!.. А вон стонут балконы и перила театров: все потряслось снизу доверху, превратясь в одно чувство, в один миг, в одного человека, все люди встретились, как братья, в одном душевном движеньи, и гремит дружным рукоплесканьем благородный гимн тому, которого уже пятьсот лет как нет на свете. Слышат ли это в могиле истлевшие кости? Отзывается ли душа его, терпевшая суровое горе жизни? Побасенки!.. Но мир задремал бы без таких побасенок, обмелела бы жизнь, плесенью, и тиной покрылись бы души".
Но даже, невзирая на это, Белинский, казалось, очевидно, должен был выделить в отдельности (украинский или малороссийский) род либо вид народность Гоголя, настолько своеобразна эта тема сама по себе и сколько много места она занимает в художественном слове Гоголя, и сообразно своим словам: "Жизнь всякого народа проявляется в своих, ей одной свойственных, формах". Но Белинский не делает такого пассажа, ибо культивируемое им понятие народности претендует на тотально-универсальный образ, значимый и ценный только неделимой сущностью. Хотя Белинский говорит о "поэтических очерках Малороссии", постоянно упирает на малороссийский колорит гоголевских образов, которые показаны так, что видна малороссийская жизнь даже тем, кто никогда не видел Малороссии, он не выводит малороссийской народности. Но считает нужным заметить: "Как малороссу, г.Гоголю с детства знакома жизнь малороссийская, но народность его поэзии не ограничивается одною Малороссиею. В его "Записках сумасшедшего", в его "Невском проспекте" нет ни одного хохла, все русские, и, вдобавок, ещё немцы; а каково изображены эти русские и эти немцы!". (Не исключено, что в этом сыграл роль и политический фактор, ибо великий критик был весьма склонен к российскому шовинизму). В продолжение темы Белинский делится наблюдением: "Сверх того, он здесь расширил свою сцену действия и. не оставляя своей любимой, своей прекрасной, своей ненаглядной Малороссии, пошёл искать поэзии в правах среднего сословия в России. И, боже мой, какую и могучую поэзию нашёл он тут! Мы москали, и не подозревали её!... "Невский проспект" есть создание столь же глубокое, сколько и очаровательное; это две полярные стороны одной и той же жизни, это высокое и смешное о-бок друг другу" (1948, с.с.71,75). Белинский наблюдает и ставит в заслугу Гоголю только то, что он нашёл в глубинах русской поэзии, но он не хочет наблюдать то, что принёс Гоголь с собой в русскую литературу.
Хотя Белинский не пытается конкретно осмыслить эстетический вклад Гоголя в русскую литературу, чутьём гениального аналитика он инстинктивно ощущал признаки и наличие гоголевского новаторства, и с ним связывал надежды на будущее. В статье, посвящённой выходу в свет "Вечеров на хуторе близ Диканьки", Белинский писал: "Эти надежды велики, ибо г.Гоголь владеет талантом необыкновенным, сильным и высоким. По крайней мере, в настоящее время, он является главою литературы, главою поэтов; он становится на место, оставленное Пушкиным. Предоставим времени решать, чем и как кончится поприще г.Гоголя, а теперь будем желать, чтобы этот прекрасный талант долго сиял не небосклоне нашей литературы, чтобы его деятельность равнялась его силе" (1948,с.77). Судьба не дала сбыться этим благим побуждениям и "кончилось поприще г.Гоголя" весьма печально - самой трагической нотой русской культуры Х1Х века: не только кончиной великого русского писателя, но и великого русского критика, о чём пойдёт речь в этом эссе.
1.ЕЩЁ РАЗ О ДУХОВНОСТИ ИЛИ ГОГОЛЬ ПЕРВОГО ТОНА. Наиболее популярным объяснением "бесовской" темы Гоголя, очеловечившего персоналии бессознательного мира, служило мнение, что Гоголь с рождения проникся духом и пульсом своего народа, и подсознательно и непроизвольно натурализовал эту особенность, шлифуя новую грань народности. Но при более вдумчивом подходе оказалось, что гипотеза "бессознательности" гоголевской чертовщины не может состояться в самой своей основе. Академик А.Н.Пыпин рассказывает об исследованиях большого знатока творчества Гоголя - С.А.Венгерова: "Венгеров изучает Гоголя не с литературной или психологической стороны, но со стороны его общественных взглядов - как "писателя-гражданина" и выдвигает тезис, что "духовное существо Гоголя было прямо переполнено гражданскими стремлениями и притом вовсе не так бессознательно, как обыкновенно принято думать". Автор отвергает обычную ошибку, связывающую "понятие о гражданском строе мысли непременно с тем или другим определенным, общественно-политическим миросозерцанием", т. е. чаще всего - с либеральным. "Гражданин есть тот, который в той или другой форме, но страстно и напряженно думает о благе родины, ищет пути для достижения этого блага и подчиняет все остальные свои стремления этому верховному руководящему началу". "Таким гражданином Гоголь был всю свою жизнь". Этим отвергается прежний взгляд, утверждавший, что творчество Гоголя было бессознательным".
Итак, народность Гоголя не состыковывается с ортодоксальными канонами народности по Белинскому, прежде всего, в силу того, что реализм Белинского не допускает действительности "нечистой" силы, даже в её условной нарицательной форме. У Гоголя сказано по поводу последней: "Но главное в рассказах деда было то, что в жизнь свою он никогда не лгал, и что, бывало, ни скажет, то именно так и было.... Эдакое неверье разошлось по свету! Да чего, - вот не люби бог меня и пречистая дева! - вы, может, даже не поверите: раз кто-то заикнулся про ведьм - что же? нашёлся сорвиголова, ведьмам не верит!" ("Вечер накануне Ивана Купала"). Достоверность и вера в подлинность сатанинских злоключений априорно ставится в основу рассказов о "нечистой" силе, а Рудой Панько добавляет ещё одно важнейшее их качество: "Но лучше всего, когда собьются все в тесную кучку и пустятся загадывать загадки или просто нести болтовню. Боже ты мой! Чего только не расскажут! Откуда старины не выкопают! Каких страхов не нанесут!" ("Вечера на хуторе близ Диканьки"). Таким образом, "бесовское" начало гоголевского эпоса есть коллективное, то бишь народное, произведение, реальная достоверность которого заложена в его генезисе и природе. Выдающийся русский поэт Валерий Брюсов попытался выдать своеобразие коллективной народности Гоголя за индивидуальную творческую манеру: ""Но не только в изображении пошлого и нелепого в жизни Гоголь переходит все пределы. Это еще можно было бы объяснить сознательным приемом сатирика, стремящегося выставить осмеиваемое им в особенно смешном, в намеренно преувеличенном виде. В совершенно такие же преувеличения впадает Гоголь и тогда, когда хочет рисовать ужасное и прекрасное. Он совершенно не умеет достигать впечатления соразмерностью частей: вся сила его творчества в одном-единственном приеме: в крайнем сгущении красок. Он изображает не то, что прекрасно по отношению к другому, но непременно абсолютную красоту; не то, что страшно при данных условиях, но то, что должно быть абсолютно страшно... Он сотворил свой особенный мир и своих особенных людей, развивая до последнего предела то, что в действительности находил лишь в намеке. И такова была сила его дарования, сила его творчества, что он не только дал жизнь этим вымыслам, но сделал их как бы реальнее самой реальности, заставил ближайшие поколения забыть действительность, но помнить им созданную мечту".
Однако это обстоятельство вовсе не даёт объяснение тому, что гоголевский реализм странным образом помещает свои корни в нереальной бессознательной сфере, а, напротив, ещё более выпячивает это положение в качестве мировоззренческой категории гоголевской литературы. Итак, вопреки материалистическому народническому реализму Белинского, мироощущение Гоголя, какое передаётся через его персонажи, в том числе и химерические образы, питается духовными соками. И далее, духовная сторона гоголевских сочинений, со своей стороны, взывает к духовности как таковой, ибо уже известно, что духовность есть способность индивидуального к коллективному. Основное при этом заключено в том, что противоречия между Гоголем и Белинским, в противовес укоренившейся практике русской литературной критики, не являются ни семантически-терминологическими разночтениями, ни персональными расхождениями критика и автора, а принципиальными философскими антитезами эстетического искусства.
В качестве выразительного примера обеих точек зрения, которые правильнее называть мировоззренческими позициями, выставляется повесть "Старосветские помещики", где явлены основополагание каждой позиции: духовной у Гоголя и принцип общественной пользы у Белинского. В "Старосветских помещиках" Гоголь не просто выразил авторскую симпатию к героям, но в таком виде сказал о своём миропредставлении. Милые-милые старички! Невыразимо трогательно, не прибегая на этот раз к помощи "нечистой" силы, Гоголь изобразил их безыскусное существование, состоящее из глубочайшего взаимного уважения и нерушимой привязанности друг к другу, из глуповатых шуток Афанасия Ивановича и неподдельном страхе Пульхерии Ивановны. Гоголь говорит: "Но интересно всего казались для меня старички в то время, когда бывали у них гости. Тогда всё в их доме принимало другой вид. Эти добрые люди, можно сказать, жили для гостей. Всё, что у них ни было лучшего, всё это выносилось. Они наперерыв старались угостить вас всем, что только производило их хозяйство. Но более всего приятно мне было то, что во всей их услужливости не было никакой приторности. Это радушие и готовность так кротко выражались на их лицах, так шли к ним, что поневоле соглашался на их просьбы. Они были следствием чистой, ясной простоты их добрых, бесхитростных душ. Это радушие вовсе не то, с каким угощает вас чиновник казенной палаты, вышедший в люди вашими стараниями, называющий вас благодетелем и ползающий у ног ваших. Гость никаким образом не был отпускаем того же дня: он должен непременно переночевать".
В русской духовной философии в качестве центрального раздела положено учение об общении духов (системы Я-Ты, Я-Мы). Радость и радушие старосветских старичков от общения с гостями, то бишь от общения с другими духами, это учение может обеспечить философским обоснованием как духовное явление, которое в силу своей экспрессии способно приобрести самостоятельное значение в форме духовной величины - момента жизненного смысла или элемента житейского счастья. Такова духовная позиция Гоголя.
Иная реакция последовала со стороны народнического учения Белинского, который написал: "В "Старосветских помещиках" вы видите людей пустых, ничтожных и жалких, но, по крайней мере, добрых и радушных; их взаимная любовь основана на привычке: но ведь и привычка всё же человеческое чувство, но ведь всякая любовь, всякая привязанность, на чём бы она не основывалась, достойна участия, следовательно, ещё понятно, почему вы жалеете об этих старичках... О бедное человечество! жалкая жизнь! И однакож вам всё-таки жаль Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны! вы плачете о них, которые только ели и пили и потом умерли! О, г.Гоголь истинный чародей, и вы не можете представить, как я сердит на него за то, что он и меня чуть не заставил плакать о них, которые только пили и ели и потом умерли!" (1948,с.с.72,70)
Противостояние здесь настолько разительно, что аналитически непозволительно остановиться лишь на констатации этого факта, хотя он в своей обнажённости и является новостью в истории русской художественной культуры. Тут налицо настоятельная потребность вскрыть причину противостояния, а для чего необходимо погрузиться в глубины философии искусства или, лучше сказать, тайны эстетического творчества, где действуют такие параметры, как "дух", "духовность", взаимоотношение различных духовностей и приёмы русской духовной философии. В основе общедоступного смыслового понимания содержания "духовности" заключён его исходный корень - "дух". Это означает, что при отсутствии единого представления "духа" как такового, отсутствует универсальное значение "духовности", и многозначимость и произвольное толкование "духа" и "духовности" является общим местом многих духовных текстов, не исключая библейские, а также немало источников рассматривают их как смысловые адекваты. Карл Юнг пишет: "Немецкое слово "дух" (равно как русское и любое другое - Г.Г.) обладает столь большой областью применения, что требуется некоторое усилие, дабы вообразить, что же под всем этим имеется в виду. Духом обозначается тот принцип, который составляет противоположность материи"(1996, с.87). Определение, приведенное великим психологом, является наиболее ходовым, ибо исходит из лёгкого для восприятия элементарного отношения, состоящего из отрицательного примитивизма: дух - нематерия, материя - недух. "Духовность" в данном случае фиксирует попытку взломать бессодержательность этой тоталитарной всеобщности.
Эстетический подход или, что всё равно, литературная (искусствоведческая) аналитика, предусматривает радикальную методологическую трансформацию, ибо основой эстетического производства является такое иррациональное явление, как вдохновение (откровение, озарение, воображение). Для популярного восприятия, базирующегося исключительно на рациональной основе, совершенно недоступно понимание того, что отсутствие универсального значения есть, однако, не недостаток, а особое качество "духа" и "духовности": каждый дух (любая духовность) определим сам собою и единичный дух (отдельная духовность) обладает собственной дефиницией, и все они одинаково достоверны. При этом постоянно следует иметь в виду, что нашему просвещённому сознанию доступен только язык ratio, а наше передовое познание знает только системоорганизованную продукцию. В свете понятого нам рационального разговора все конструкты вдохновенного эстетического труда будут выглядеть не иначе, чем допущения или предположения, где фигурируют состояния, возможности, тенденции. К числу таких сентенций относится допущение о том, что духовность есть врождённая способность индивидуального духа к коллективизму, но с чисто рациональной точки зрения оно относится к разряду artefactus (ложных, сделанных искусственно).
Всё изложенной, по сути своей, является трюизмом, и противоречие между логикой и чувством, наукой и искусством, мышлением и вдохновением известны давно. Здесь же оно понадобилось для того, дабы показать насколько русский писатель Н.В.Гоголь оказался удобным субъектом для перехода от эстетического уровня к понятию бессознательного, где зарождается вдохновение (из мировых светил литературы аналогично Гоголю я могу назвать только Эдгара По и отчасти Редьярда Киплинга) и где посредством психоанализа вскрывается не противостояние, а, напротив, органическое единство откровенного и рационального мироощущений человека. В ракурсе рассматриваемой проблемы нет необходимости демонстрировать возможности всей психоаналитической школы З.Фрейда, а достаточно опосредования той части учения, где речь идёт о коллективном бессознательном, как наиболее явном адеквате "духовности" и где, что должно быть оговорено предварительно, будут использованы только постижения гениального ученика З.Фрейда - Карла Густава Юнга.
В чисто психической плоскости, а художественное творчество в формальном плане относится к психической области, Юнг определяет: "Коллективное бессознательное есть часть психики, которую можно отделить от личного бессознательного только негативно как нечто, что не обязано своим существованием личному опыту и потому не является личным приобретением... Итак, мой тезис гласит: в отличие от личной природы сознательной психики существует какая-то вторая психическая система, по характеру своему коллективная, не-личностная, - и это наряду с нашим сознанием, которое, со своей стороны, по природе сплошь личностно, и которое мы только и считаем за психику (сведущую в чём-то), даже когда присовокупляем в качестве довеска личное бессознательное. Коллективное бессознательное развивается не индивидуально, но получено по наследству... Оно состоит из пресуществующих форм, архетипов, которые только вторично могут стать сознательными и которые придают содержаниям сознания твёрдо очерченную форму". Среди основополагающих параметров научной теории коллективного бессознательного (подсознательного) особое значение имеет представление об инстинкте и Юнг устанавливает: "...инстинкты - по своей сути - не являются чем-то неясным и неопределённым; это специфически оформленные силы влечения, которые, задолго до всякого становления сознания и невзирая на степень осознанности, преследуют свои имманентные цели. Поэтому они составляют совершенно точную аналогию архетипам, и настолько точную, что имеются все основания предположить: архетипы суть бессознательные отображения самих инстинктов; они представляют собой модель и образец инстинктивного поведения" (1996,с.с.10.11). В эстетической сфере такими моделями и образцами инстинктивного поведения выступают повести Н.В.Гоголя "Вечера на хуторе близ Диканьки" и "Миргород", где чёрт (бес, сатана) и ведьма олицетворяют инстинкты - архетипы человеческого зла.
Теория коллективного бессознательного представляет эстетике, в данном случае, гоголевской, неоценимую помощь: в подсознании человека обитают вовсе не черти и ведьмы, а именно человеческое зло, которое реализуется в облике чертей и ведьм. Однако последние не существуют в действительности, и здесь во всю мощь заявляют о себе возможности эстетики - воображение и фантазия, а в итоге реальный мир оказывается заселённым нереальными существами. И если к этому присовокупить правило Юнга, что "Коллективное бессознательное есть психическая жизнь предков в своём первоистоке" (1996,с.121), то повести Рудого Панька требуется видеть как торжество коллективного бессознательного в искусстве. Отсюда, казалось бы, лежит прямая дорога к духовности, как индивидуального в коллективном, но, если в генетическом отношении связь между духовностью и коллективным бессознательным действительно непосредственна, то функционально и, главное, идеологически они между собой не соизмеримы.
Развивая учение, Юнг указывает на "... дальнейший прогресс в понимании: а именно, познание двух слоёв в бессознательном. Мы, собственно, должны различать личное бессознательное и не- или сверхличное бессознательное. Мы называем последнее также коллективным бессознательным, потому что оно оторвано от всего личностного и является совершенно всеобщим, и потому что его содержания могут быть найдены повсюду, чего, конечно же нельзя сказать в случае личных содержаний". Два слоя или две системы бессознательного дают начало кардинального отношения творческого процесса: дух - духовность, но опять-таки здесь нет полной идентификации с бессознательными компонентами. В психоаналитической доктрине помимо подсознательной части психики наличествует сознательная парафия или, по терминологии Юнга, "Я - сознание", и он определяет: "Бессознательное - мать сознания.... Наше сознание развилось и вышло - как исторически, так и индивидуально - из темноты и сумерек изначальной бессознательности... Бессознательное, манифестируя себя посредством своих архетипов, повсеместно вторгается в его сознание". И, в конце концов, Юнг утверждает между бессознательным и сознательным детерминистский характер связи: "Спонтанность мыслительного акта связана каузально не с его сознанием, а с его бессознательным". "Я- сознание" или индивидуальную личность Юнг пытается ввести в феноменологическое соответствие с "духом" как психическим генератором человеческой перцепции и на этой основе выставляет психоаналитическую характеристику "Духа": "В соответствии со своей исконной ветровой природой дух есть уже активная, окрылённая, оживлённая, взволнованная, так же как и живительная, возбуждающая, волнующая, воодушевляющая, вдохновляющая сущность" (1996, с.с.123,201,53,89). Но, если эту характеристику считать дефиницией "духа", то она будет общенаучным определением, а для того, чтобы стать активной эстетической силой, ему (духу, равно духовности) необходимо приобрести своё собственное наименование, а точнее, приобрести конкретную личность как индивидуальный носитель духа.
"Я - сознание" есть собственность личности, каждого отдельного человека, но не каждый природный дух может быть творческим духом с признаками, данными Юнгом, и, следовательно, далеко не любая личность способна быть эстетическим творцом. Для философии искусства ключевым положением ставится доказательство психоаналитической теории, что творцом в эстетической порядке может быть только особа единственного числа, дух которой зарождается в подсознании и выступает первично-инициативной сущностью во всех случаев конкретной жизни Юнг говорит: "Человек ведь не сам сотворил дух, а дух делает то, что человек творит, дух даёт человеку побуждения, счастливые затеи, терпение, воодушевление и вдохновение. И дух настолько пронизывает человеческую сущность, что человек подвергается тяжелейшему искушению, полагая, будто он сам творец духа и будто он обладает духом". И, переходя от общединамического понимания "духа" к следующей стадии - становлению личности творческого потенциала, учёный заявляет: "Воспитать личность" - стало сегодня педагогическим идеалом (в противоположность стандартизированному коллективному, или нормальному, человеку, выдвигаемому в качестве идеала массовым большинством) в результате правильного понимания того исторического факта, что великие и искупающие деяния мировой истории исходили от передовых личностей, а не от массы, всегда вторичной и косной, которая даже для малейшего перемещения всегда нуждается в демагоге" (1996, с.с.90-91,207).
Итак, психоаналитическая теория Карла Юнга показала те критерии, которым сполна соответствует конкретная личность Н.В.Гоголя и благодаря которым он вправе числиться великим русским писателем. Однако польза такого психоаналитического заключения кажется сомнительной, ибо истина о Гоголе как великом русском писателе созрела в русском культурном обществе и без психоанализа. Но именно психоанализ вскрыл поверхностность и малосодержательность этой общественной истины, ибо кроме формального и общего тезиса, она не сообщает ни о конкретных эстетических ценностях, внесенных Гоголем в русскую литературу, ни о месте Гоголя в русской культуре, ни, наконец, о подлинной трагедии жизни этого творца.
Бесчисленное количество специальных искусствоведческих исследований, где в той или иной форме ставились и решались эти проблемы, не может служить опровержением сказанному, ибо, во-первых, повальный аналитический интерес к Гоголю и его творчеству возник после смерти писателя и был вызван именно этой стихийной истиной о гениальности Гоголя, а, во-вторых, в данном огромном словопотопе ни один вопрос не получил ответа. Это произошло, естественно, отнюдь не потому, что русская литературная критика была бесконечно далека от психоаналитического метода, хотя бы потому, что этот последний возник через полстолетия после смерти Гоголя. Учение о подсознательном позволило увидеть динамику эстетического творчества на примере яркого творения Н.В.Гоголя в принципиально новом контексте. Философия искусства в таком плане выставило новые грани гоголевского многогранника6 каков творческий дух Гоголя, какова духовность его произведений, и, наконец, каков эстетический вклад Н.В.Гоголя в русскую культуру в целом. Здесь психоанализ, взятый как методическое средство в объёме учения о коллективном бессознательном как составной части, обнаруживает несоответствие между компонентами генеральной связки дух - духовность. Если психоаналитический подход доказал Гоголя как "дух", тобто как индивидуального гения, то "духовность" не обладает подобной определённостью в рамках научной теории Карла Юнга.
Эта последняя базируется, как на научном субстрате, на мысли о фронтальном противостоянии сознательного и бессознательного с прогрессирующим уклоном в сторону второго. Юнг объясняет: "Если бессознательные процессы вообще существуют, то они определённо принадлежат к тотальности индивида; ведь не являются же они составными частями сознательного Я. Если бы они были частью Я, то они должны были бы быть сознательными, так как всё, что находится в непосредственной близости к Я, является сознательным... Так называемые бессознательные феномены имеют столь незначительное отношение к Я, что часто, без каких-либо колебаний, оспаривают даже их существование... При этих обстоятельствах гипотеза о Я, которое выражает психическую тотальность, превратилась в абсолютно несостоятельную. Вопреки этому, стало очевидным, что цельность, скорее всего должна включать - по необходимости - как незримую область бессознательного события, так и сознание; стало ясным также, что Я может быть только центром сознания". Расшифровывая юнговскую премудрость, должно прийти к простой сентенции: чем более сознание Я набухает творческим содержанием, тем более параметр "дух" удаляется от территории бессознательного, где обитает материал для "духовности". И хотя в юнговской конструкции психическая цельность формально состоит из сочленения бессознательного и сознательного, но в практической динамике Юнг ставит "духовность" первичным и руководящим началом над "духом". Юнг утверждает: "В той мере, в какой растёт влияние коллективного бессознательного, сознание теряет свою лидирующую власть. Оно незаметно становится ведомым, а бессознательный и неличный процесс постепенно берёт на себя руководство. Так сознательная личность, сама того не замечая, становится одной их многих других фигур, передвигаемых неким незримым игроком на шахматной доске. И это тот, кто разыгрывает партию судьбы, не есть сознание и его намерение" (1996,с.с.197,198,246).
В этом пункте философия искусства расходится не с идеологией психоаналитического воззрения, а с теорией коллективного бессознательного. Дух и духовность, равно как сознательное и бессознательное, в эстетическом процессе не обособляются друг от друга, а существуют благодаря взаимной связи путём взаимопроникновения; динамика, время и пространство данного взаимопроникновения называется человеческой жизнью. По этой причине духовность не ассоциируется в полной мере с коллективным бессознательным, а отношение дух - духовность полностью не уравнивается со связкой сознательное - бессознательное; а та "партия судьбы", о которой говорил Юнг и при которой индивидуальная человеческая величина становится игрушкой внешних сил, генерируется иным отношением: народность - духовность, то есть соотношением параметров коллективной природы.
Выходцы нечистого, бессознательного мира, которыми насыщены малороссийские повести Гоголя, имеют общую особенность: они без исключения принадлежат сфере зла и функция зла есть единственное назначение этой нечестии, а, следовательно, нечистая сила является в сочинениях Гоголя духовной категорией. На этом фундаменте формируется идеология эстетического миростояния Гоголя: силы зла не имеют значения в повествованиях Гоголя сами по себе, а только как то, над чем одерживает победу человек, и именно духовную победу. Во всех сказаниях пасечника Рудого Панька и дьячка Фомы Григорьевича человек выходит победителем злой бесовской инстанции: духовная победа добра над злом и духовное превосходство человека над химерическим страхом составляют единую установочную директиву гоголевской эстетики. Борьба добра со злом есть самая древняя секвенция в духовном облике человека, но Гоголь сумел на этом вечном полотне поставить свой автограф, ибо он говорит не о борьбе только, а о победе добра над злом, человека над нечестием; если силы зла у Гоголя персонифицированы, то добро единолично воплощено в человеке, к которому зло всегда приходит со стороны, как красная свитка к Солопию Черевику.
В гоголевских текстах, несмотря на внешне комичный страх перед таинственной злой силой, человек, по существу, не боится этой силы, - к примеру, казак говорит в пекле ведьмам: "Что вы, Иродово племя, задумали смеяться, что ли, надо мною? Если не отдадите сей же час моей казацкой шапки, то будь я католик, когда не переворочу свиных рыл ваших на затылок" ("Пропавшая грамота"). Но зато любое человеческое чувство, даже двусмысленное и считающееся зачастую негожим, окутано у Гоголя теплом и благовением. В повести "Ночь перед рождеством" описана красавица Оксана - особа кокетливая, лукавая, жеманная, капризная, самовлюблённая, бахвалка и позёрка, из тех, кого в народе называют полупрезрительно "вертихвосткой". Но кто решится попрекнуть эту "дивчину" после описания Гоголя? - "По выходе отца своего она долго ещё принаряжалась и жеманилась перед небольшим в оловянных рамках зеркалом и не могла налюбоваться собою. "Что людям вздумалось расславлять, будто я хороша? - говорила она, как бы рассеяно, для того только, чтобы об чём-нибудь поболтать с собою. - Лгут люди, я совсем не хороша". Но мелькнувшее в зеркале свежее, живое в детской юности лицо с блестящими чёрными очами и невыразимо приятной усмешкой, прожигавшей душу, вдруг доказало противное. "Разве чёрные брови и очи мои, - продолжала красавица, не выпуская зеркала, - так хороши, что уже равных им нет и на свете? Что тут хорошего в этом вздёрнутом кверху носе? и в щеках? и в губах? Будто хороши мои чёрные косы? Ух! их можно испугаться вечером: они, как длинные змеи, перевелись и обвились вокруг моей головы. Я вижу теперь, что я совсем не хороша! - и, отодвигая несколько подалее от себя зеркало, воскрикнула: - Нет, хороша я! Ах, как хороша! Чудо! Какую радость принесу я тому, кого буду женою! Как будет любоваться мною мой муж! Он не вспомнит себя. Он зацелует меня насмерть". - Чудная девка! - прошептал вошедший тихо кузнец, - и хвастовства у неё мало! С час стоит, глядясь в зеркало, и не наглядится, и ещё хвалит себя вслух! - "Да, парубки, вам ли чета я? вы поглядите на меня, - продолжала хорошенькая кокетка, - как я плавно выступаю; у меня сорочка шита красным шёлком. А какие ленты на голове! Вам век не увидеть богаче галуна! Всё это накупил мне отец мой для того, чтобы на мне женился самый лучший молодец на свете!" И, усмехнувшись, поворотилась она в другую сторону и увидела кузнеца... Трудно рассказать, что выражало смугловатое лицо чудной девушки: и суровость в нём была видна, и сквозь суровость какая-то издёвка над смутившимся кузнецом, и едва заметная краска досады тонко разливалась по лицу; и всё это так смешалось и так было неизобразимо хорошо, что расцеловать её миллион раз - вот всё, что можно было сделать тогда наилучшего".
Самым ярким элементом гоголевской творческой фантазии служит юмор: смеха и веселья столько много в малороссийских повестях Гоголя, что принято считать юмор самостоятельным персональным качеством великого писателя. На самом деле юмор есть неотделимой составной частью реального малороссийского быта, и смех здесь порождён верой в духовную победу человека над злом. Заслуга Гоголя состоит в том, что он выделил смех из особенности в основу бытия народа, поскольку смеху придана функция самого разящего оружия в борьбе со злом и гарантии непременной победы человека. Как выходец из малороссийской среды, Гоголь с рождения был поражён юмором (С.Т.Аксаков вспоминает о поездке с Гоголем в дилижансе из Москвы в Петербург, где хохот не смолкал всю дорогу; природа помимо всего прочего одарила Гоголя лицедейской способностью, то бишь актёрским талантом. Тот же Аксаков сообщает, как в другом месте, в обществе Гоголя, его младшей дочери стало дурно от хохота). Сам же Гоголь пишет в малоизвестной "Авторской исповеди": "Причина моей весёлости, которую заметили в первых сочинениях моих, показавшихся в печати, заключалась в некоторой душевной потребности. На меня находили припадки тоски, мне самому необъяснимой, которая происходила, может быть, от моего болезненного состояния. Чтобы развлечь себя самого, я придумывал себе всё смешное, что только мог выдумать. Выдумывал целиком смешные лица и характеры, поставляя их мысленно в самые смешные положения...". Такова общая палитра того эстетического явления в русской культуре, которое называется духом Гоголя - специфической акции человеческого духа.
Победа над злом дана у Гоголя не как отвлечённый тезис или достигаемая цель, а как совокупно ощущаемый комплекс духовных состояний, служащий источником не только поведенческих нормативов, но и морально-нравственных и этических устоев определённой группы населения. Правильнее сказать, что группа населения (совокупность себетождественных духов) выявляет себя в качестве автономной и суверенной ассоциации духов благодаря наличию этого духовного комплекса, и в то же время, став коллективистской инстанцией, данная ассоциация духов превращается в условие этого же комплекса. Таким способом качественное содержание каждого народного сообщества, какое и называется духовностью; следовательно, духовность есть духовная максима, служащая субстратом для сочленения духов. В гоголевском исполнении она подана как самобытное образование, оформленное в виде духовной концепции или духовной доктрины, имеющей право на собственный термин - украинская духовность. Украинская духовность есть едва ли не самая лирическая духовность в мире, созданная живым воображением народа, обитающего на самых плодородных землях земного шара, и Гоголь заявляет о себе, как самый вдохновенный апологет украинской духовности в русской литературы
Яркая гоголевская эстетика имеет особое значение для философии искусства, прежде всего, в силу того, что в повестях из малороссийской жизни Гоголь полно показал натуральные, реальные признаки, именуемые этническими или этнографическими, украинской духовности, а на примере последней возможно выявить составные элементы духовности как психо-духовного феномена. Из сочинений Гоголя можно составить поваренную книгу украинской кухни, а из его зарисовок возможно скомпоновать ателье украинской одежды; в числе этнических признаков украинской духовности своё место занимают бесподобные украинские "вечорныци" - народные песни, пляски и игрища. Итак, Гоголь сформировал объективные (или онтологические) признаки, какие дают полную гарантию наличия подлинной духовности народа: национальную кухню, национальную одежду и национальные обычаи.
Но самая главная роль в этнографии духовности принадлежит географической среды обитания (на исключительную ценность этого параметра указывал П.Я.Чаадаев, а В.Г.Плеханов выделял в своей философской системе подраздел географический материализм). Украинская духовность была прославлена бессмертным гоголевским: "Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в неё. С середины неба глядит месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся ещё необъятнее. Горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете; и чудный воздух и прохладно-душен, и полон неги, и движет океан благоуханий. Божественная ночь! Очаровательная ночь! Недвижно, вдохновенно стали леса, полные мрака, и кинули огромную тень от себя. Тихи и покойны эти пруды; холод и мрак вод их угрюмо заключён в тёмно-зелёные стены садов. Девственные чащи черемух пугливо протянули свои корни в ключевой холод и изредка лепечут листьями, будто сердясь и негодуя, когда прекрасный ветреник - ночной ветер, подкравшись мгновенно, целует их. Весь ландшафт спит. А сверху всё дышит, всё дивно, всё торжественно. А на душе и необъятно, и чудно, и толпы серебряных видений стройно возникают в её глубине. Божественная ночь! Очаровательная ночь!". А величавая оратория Гоголя "Чуден Днепр при тихой погоде..." представляется ни чем иным, как гимном украинской духовности.
Представляя украинскую духовность как агрегат, где двигателем внутреннего сгорания выступает дух, Гоголь прекрасно понимал, что её содержание не исчерпывается только этническими особенностями, а полнота духовности не в меньшей, а ещё в большей мере зиждется на исторической основе, средством для которой служат эти самые этнические признаки. Этим обусловлен столь основательный интерес Гоголя к исторической отрасли; он побывал профессором истории Московского университета (как свидетельствуют очевидцы, безуспешно) и мечтал написать курс всеобщей истории, о чём писал А.С.Пушкину, стремясь в Киев: "Там кончу я историю Украины и юга России и напишу всеобщую историю, которой, в настоящем виде ее, до сих пор, к сожалению, не только на Руси, но даже и в Европе нет". (1833 год, 23 декабря). Но исторические притязания Гоголя не были подобны познавательному уровню академической истории, - в исторических фактах и событиях Гоголь искал духовную подоплёку, индивидуальный облик человека, а отнюдь не хронологическую последовательность явлений. "Историк, - писал Гоголь в статье "О малороссийских песнях" (1835), - не должен искать в них (песнях - Г.Г.) показания дня и числа битвы или точного объяснения места, верной реляции; в этом отношении немногие песни помогут ему. Но когда он захочет узнать верный быт, стихии характера, все изгибы и оттенки чувств, волнений, страданий, веселий изображаемого народа, когда захочет выпытать дух минувшего века, общий характер всего целого и порознь каждого частного, тогда он будет удовлетворён вполне; история народа разоблачится перед ним с ясном величии".
Исследователь творчества Гоголя А.Воронский особо отметил: "Гоголь занимался историей, потому что хотел забыться от "житейского", от всего современного, торгашеского; в историю, в прошлое его побуждал уходить цензурный гнет, как он в том признавался и сам, его привлекали эпохи героические, исполинские характеры и события, он искал проявлений возвышенного духа, подвижничества, самоотверженности; наконец, он хотел осмыслить исторический процесс. И несомненная правда, ему приходили крупные мысли. Просматривая конспекты его лекций, из которых опубликованы пока немногие и не полно, приходишь к твердому заключению, что Гоголь, и как историк, был выше многих своих коллег-профессоров.... Итак, занятия историей Гоголя - не случайность, не прихоть, не шарлатанство. У Гоголя были свои мысли, он знал, что сказать. Стараясь понять исторический процесс, Гоголь остался верен себе, своей основной теме, своим главным идеям, и в этом он имел бесспорные преимущества перед многими экстраординарными и ординарными профессорами своего времени. Вероятно, эти продуманные и прочувствованные мысли он и имел в виду, когда с горечью заявил, что покидает кафедру неузнанным... Повесть испорчена юдофобством, православием; вторая более поздняя редакция ухудшила повесть, но при всем том "Тарас Бульба" является в нашей литературе до сих пор лучшей исторической повестью, уступая разве только "Капитанской дочке". Бесспорно, Гоголь овеял романтикой прошлое, но в основном он с замечательной интуицией проникнул в это прошлое запорожской сечи, в ее быт, походы, с подлинным мастерством воссоздан ряд характеров. До скульптурности выразителен Тарас. Освещенный багровым пламенем, он поражает своей жизненностью. Он национален". "Ясное величие" духовности, следовательно, невозможно вне исторической летописи народа и поэтому среди бесовских похождений и бытийных этнических зарисовок в малороссийских повестях ("Вечера на хуторе близ Диканьки" и "Миргород")) появляется историческая часть украинской духовности - повесть "Тарас Бульба", опоэтизирующая Запорожскую Сечь.
2. ГОГОЛЬ И ЗАПОРОЖСКАЯ СЕЧЬ. Запорожская Сечь является уникумом не только украинской истории, но и исторического процесса в целом, и самобытность этого образования служила приманкой для исследователей всех родов, изыски которых, однако, не увенчались успехом. Запорожская Сечь остаётся до сих пор исторической мистерией, прежде всего в силу того, что не определена сама её суть: может ли быть запорожское казачество национально-освободительным фактором в его прямом и лучшем смысле или же освободительная функция есть момент общей милитаристской природы Запорожской Сечи. В свете ведущихся рассуждений отсюда вытекает вопрос: является ли запорожское казачество исторической частью украинской духовности?
В украинской истории нет более значительного и яркого события, чем Запорожская Сечь, и положительный ответ на этот вопрос выходит априорно, а эстетическое описание Гоголя усиливает его с художественной стороны. В повести "Тарас Бульба" Гоголь пишет: "Вся Сечь представляла необыкновенное явление. Это было какое-то беспрерывное пиршество, бал, начавшийся шумно и потерявший конец свой. Некоторые занимались ремеслами, иные держали лавочки и торговали; но большая часть гуляла с утра до вечера, если в карманах звучала возможность и добытое добро не перешло ещё в руки торгашей и шинкарей. Это общее пиршество имело в себе что-то околдовывающее. Оно не было сборищем бражников, напивавшихся с горя, но было просто бешеное разгулье веселости. Всякий приходящий сюда позабывал и бросал всё, что дотоле его занимало. Он, можно сказать, плевал на своё прошедшее и беззаботно предавался воле и товариществу таких же, как сам, гуляк, не имевших ни родных, ни угла, ни семейства, кроме вольного неба и вечного пира души своей. Это производило ту бешеную весёлость, которая не могла бы родиться ни из какого другого источника... Эта странная республика была именно потребностию того века. Охотники до военной жизни, до золотых кубков, богатых парчей, дукатов и реалов во всякое время могли найти здесь работу".
Образ Тараса Бульбы относится к числу художественных шедевров русской литературы: неукротимый воитель, беззаветно преданный идеалам и традициям запорожского казачества, решительный и неустрашимый предводитель, - Тарас Бульба выведен Гоголем как эмблема Запорожской Сечи в её самом благородном историческом значении. По эстетическому впечатлению образ Тараса Бульбы Гоголя уступает разве знаменитой картине Ильи Репина "Запорожцы". Гоголевское повествование вызвала огромный восторг у Белинского, приведя критика едва ли не в состояние экстатического исступления: "Тарас Бульба" есть отрывок, эпизод из великой эпопеи жизни целого народа. Если, в наше время возможна гомерическая эпопея, то вот вам её высочайший образец, идеал и прототип! Если говорят, что в "Илиаде" отражается вся жизнь греческая, в её героический период, то разве одни пиитики и риторики прошлого века запретят сказать то же самое и о "Тарасе Бульбе" в отношении к Малороссии ХУ1 века... И какая кисть, широкая, размашистая, резкая, быстрая! Какие краски, яркие и ослепительные! И какая поэзия, энергичная, могучая, как эта Запорожская сечь, "то гнездо, откуда вылетят все те гордые и крепкие, как львы, откуда разливается воля и козачество на всю Украйну!" (1948,с.с.77,78). И как было не восторгаться Белинскому "Тарасом Бульбой", когда повесть заканчивалась словами сжигаемого на костре Тараса, столь милыми сердцу Белинского: "Постойте же, придёт время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли своей царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..."
Для идейного содержания "Тараса Бульбы" показательна сцена выбора кошевого - верховной власти Запорожской Сечи, и данный эпизод предназначается для показа внутренней динамики Запорожской Сечи в её коллективистском облике. Описанная в присущем Гоголю эминентном тоне и сочных красках, эта сцена призвана превознести и оттенить неограниченную свободу и независимую волю казаков, заложенных в государственном устройстве Сечи. Однако исторические материалы и факты неоспоримо свидетельствуют, что хваленая свобода и казацкая воля представляют собой буйное беснование толпы и произвол экзальтированной, как правило, пьяной массы, направляемой из-за кулис ловкими демагогами. Запорожская Сечь есть экзотический осколок демократии демоса. Наибольший знаток истории запорожского казачества академик Д.И.Яворницкий (иногда он пишется "Эварницким") на основе огромного фактического материала приводит в своей монографии действительное протекание этого же эпизода (выбора кошевого атамана): "...иногда при общем голосовании спорящие в конце концов разделялись на две половины: одну составляли так называемые нижние курени, а другую так называемые верхние курени, и каждая сторона, желая видеть кошевым атаманом своего кандидата, не признавала другого. Тогда начинался спор, за спором следовала ссора, за ссорой драка, а во время драки происходили иногда и смертоубийства. Противники в своём ожесточении доходили до того, что даже бросались на курени, разоряли их, ломали всё на своём пути и наносили друг другу великие обиды и большие убытки. В это время кандидаты той и другой стороны немедленно оставляли площадь и скрывались в свои курени, сидя на запорах. Но это не спасало их от толпы. Так, козаки одной какой-либо стороны вскакивали в курень, где сидел их кандидат, тащили его на площадь и объявляли кошевым. Но противная сторона и слышать не хотела о выбранном кандидате; сам избранный отказывался от такой чести, не хотел идти на площадь и упирался ногами. Но его сторонники не успокаивались: они толкали его в шею, пихали в спину, били кулаками под бока, и когда он всё упирался ногами, рвали на нём платье, выщипывали на голове чупрыну, мяли ему все рёбра, и могло статься, что всё-таки противная сторона не признавала его своим кошевым атаманом и выгоняла вон с площади. В подобных случаях, разумеется, перевес оставался всегда за более сильной стороной. Бывало иногда и так, что после общей войсковой рады часть Козаков возмущалась и не признавала старшины, уже избранной всею радой; иногда один из недовольных брали насильно котлы вместо войсковых литавров, били по ним вместо палок поленами и старались собрать на площадь новую раду; другие бросались к куреням старшин, называли их собаками, не способными ни к какому панованию, перечисляли всё, что знали или слышали о них дурного, и с криком приказывали им идти на площадь; третьи хватали лежавшие на столике посреди площади кошевскую и судейскую палицы и вручали их новым, наскоро выбранным лицам. Однажды во время выбора войскового старшины в Сичи произошли такие крики, драки и смятения что козаки, не довольствуясь площадью, вскочили в церковь, где служилась вечерня, и там перебили один другого до крови, так что священник, видя такое смятение, снял с себя епитрахиль и, не дослужив вечерни, ушёл из церкви, а иеромонах, начальник сичевой, запечатал и самую церковь. В таких случаях против бунтовщиков выступали куренные атаманы; они действовали сперва словами, а когда слова не помогали, прибегали к палкам, но разъярённые козаки избивали куренных атаманов, а сами бросались к куреню кошевого, выбивали в нём окна, бросали в средину его, в стену и на крышу обрубки, дрючья, кирпичи и камни. Видя беду, кошевой, а по нём и другие лица старшины, прятались в чужие курени, а иногда даже переодевались в монашеское платье, подвязывали себе бороды и спасались бегством из Сичи".
Итак, художественное воспроизведение Запорожской Сечи Гоголем кардинально расходится с объективно-научными исследованиями Д.И.Яворницкого, который консультировал И.Е.Репина при создании картины "Запорожцы", - так что в идейном отношении между живописью Репина и повестью Гоголя нельзя ставить знак равенства. В этом нет ничего противоестественного: несоответствие реального и вообразимого - рядовая ситуация в искусстве, но в данном случае речь идёт о сущности духовного конструкта - украинской духовности, а именно, Запорожской Сечи как исторической составляющей последней. И оказалось, что сама по себе сущность Запорожской Сечи достаточно прозрачна и одинаково определяется как с художественной эстетической стороны, так и в научном историческом ракурсе: Запорожская Сечь предназначена для войны, является инструментом войны и милитаризм есть сущность Запорожской Сечи. Гоголь вдохновенно вещает: "...везде в них дышит эта широкая воля казацкой жизни. Везде видна та сила, радость, могущество, с какой казак бросает тишину и беспечность жизни домовитой, чтобы вдаться во всю поэзию битв, опасностей и разгульного пиршества с товарищами. Ни чёрнобровая подруга, пылающая свежестью, с карими очами, с ослепительным блеском зубов, вся преданная любви, удерживающая за стремя коня его, ни престарелая мать, разливающаяся, как ручей, слезами, всем существованием которой завладело одно материнское чувство, - ничто не в силах удержать его. Упрямый, непреклонный, он спешит в степи, в вольницу товарищей" ("Арабески"). В повести "Тарас Бульба" кошевой атаман объясняет причины, требующие начать войну: "...многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братья столько, что ни один чёрт теперь и веры неймёт. Потом опять в рассуждении того пойдёт речь, что есть много таких хлопцев, которые ещё и в глаза не видали, что такое война, тогда как молодому человеку, - и сами знаете, Панове, - без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он ещё ни разу не бил бусурмена?". Здесь отсутствуют какие-либо национально-освободительные мотивы или другие побуждения из духовного регистра, а властвует одна животная потребность; война есть средство существования Запорожской Сечи. Философия этой максимы была высказана Гоголем, заявившем, что запорожцы "...имели благородное убеждение мыслить, что всё равно, где бы ни воевать, только бы воевать, потому что неприлично благородному человеку быть без битвы".
Первый авторитет украинской историографии академик М.С.Грушевский лаконично заявил, что для "...значительной массы казачества война была его настоящею стихиею, главным источником пропитания, а походы на татарские и турецкие земли - таким же незаменимым ресурсом, как рыбные и звериные промыслы" (1991,с.162). Для характеристики воинственного нрава казаков, по мнению Грушевского, предназначаются строки из "Слова о полку Игореве":
"А мои ти куряне сведоми кмети:
Под трубами повити, под шеломы взлелеяни,
Конец копия вскормлени;
Пути им ведоми, яругы им знаеми,
Луци у них напряжени, тулии отворении, сабли изостени"
Итак, запорожский мир украинской истории лишён духовного порядка по самому своему определению: возникнув в качестве защиты от степных кочевников, казачество со временем превратилось в особую касту, для которой война, разбой, битвы стали профессией, а насилие было идеологией и нормой поведения, что само по себе исключает приоритеты духовных моментов в казацкой душе. Девиз - "за православную веру", которым постоянно козыряли казаки как духовной мотивацией, на деле есть не более, чем боевой клич, поднимающий тонус уничтожения и разрушения в войнах. Образ Тараса Бульбы, эмоционально поданный Гоголем национальным героем-воителем, в глубинном разрезе необходимо несёт антидуховные черты: в семейной жизни Тарас жестокий деспот. Который отказал несчастной матери полюбоваться своими детыми; в запорожской жизни Тарас ловкий интриган: когда, желая похвастаться своими сынами, он задумал устроить войну и наткнулся на противодействие кошевого атамана, то устроил политический переворот в Сечи; и, наконец, Тарас - сыноубийца. И в этом нет противоречия: осознанно, с упоением говорит Гоголь о героических деяниях запорожцев и Тараса Бульбы, а подсознательно, врождённым инстинктом, чувствует Гоголь несоответствие, непричастность милитаристской воли к духовному качеству.
И потому Гоголь не был бы Гоголем, если бы в его речи не явилось нечто духовное из его внутреннего ресурса даже в повести "Тарас Бульба", заранее задуманной в качестве пышной литургии бойцовской ("лыцарской") чести запорожского казачества. Эта тема есть любовь Андрия. Замечательно дано описание свидания Андрия с прекрасной панночкой, где всё дышит духовной аурой и нет воинственных звонов и кличей. В клятве своей возлюбленной Андрий сподобился подлинной философемы: "Кто сказал, что моя отчизна Украйна? Кто дал мне её в отчизны? Отчизна есть то, чего ищет душа наша, что милее для неё всего. Отчизна моя - ты! Вот моя отчизна! И понесу я отчизну сию в сердце моём, понесу её, пока станет моего веку, и посмотрю, пусть кто-нибудь из Козаков вырвет её оттуда! И всё, что ни есть, продам, отдам, погублю за такую отчизну!" Однако эта величайшая из апорий человеческого рода - любовь к женщине и любовь к отчизне - была Гоголем только названа и тут же прекращена. Погружена в волны милитаристского угара запорожских воителей, во имя чего рукой отца была убита любящая запорожская душа. В целом этот эпизод бросает свет на особенность запорожской жизни, отражающей уровень и ёмкость духовного состояния запорожского сообщества, сознательно лишившего себя женского общества из-за высокомерного презрения к женщине.
Естественно напрашивается вопрошание, касающееся сути украинской духовности: что есть Запорожская Сечь - свободолюбивая республика или пиратское гнездо, и, соответственно, что есть Тарас Бульба - национальный герой или бандитский атаман? У Гоголя отсутствует подобная постановка вопроса, у Гоголя нет вопроса, а есть только утверждение, к тому же данное в восклицательной форме. Естественным вопрос этот выступает со стороны духовности, ибо здесь, прежде всего, должен быть решён вопрос о насилии, которое в любом случае служит антиподом духовности. И постановка вопроса тут приобретает принципиальный характер: если этническая часть украинской духовности поставлена вне насилия (если же насилие наличествует, то оно неизбежно наказывается или уничтожается), то, может ли историческая часть украинской духовности, какая выведена Гоголем в "Тарасе Бульбе", быть сочленена с ней в единую структуру, а если так, то насилие приобретает конструктивный характер в духовности. Ответ на это вопрошание в нужном направлении, тобто в контексте духовности, подсказывает исторический факт, о котором предпочитают не распространяться в академической аналитике: о диком антисемитизме запорожского казачества.
3. ГОГОЛЬ - АНТИСЕМИТ. Сказать, что запорожские казаки не уважали и презирали евреев, значит, ничего не сказать, - казаки стремились к поголовному уничтожению евреев. Историк Н.И.Костомаров, один из авторов украинской национальной доктрины, писал: "Самое ужасное остервенение показывал народ к иудеям: они осуждены были на конечное истребление, и всякая жалость к ним считалась изменою", другой украинский историк Н.Полетика не менее удовлетворённо отмечал: "Освободительный путь украинского народа в семнадцатом веке прошёл по трупам евреев". Но мало того. Истребление евреев сопровождалось особыми "казацкими забавами" - изуверством и садистскими издевательствами; очевидец раввин Натан Ганновер свидетельствует в своих горестных исторических хрониках "Пучина бездонная": "С одних казаки сдирали кожу заживо, а тело кидали собакам; другим наносили тяжёлые раны, но не добивали, а бросали их на улицу, чтобы медленно умирали; многих же закапывали живьём. Грудных младенцев резали на руках матерей, а многих рубили на куски, как рыбу. Беременным женщинам распарывали животы, вынимали плод и хлестали им по лицу матери, а иным в распоротый живот зашивали живую кошку и обрубали несчастным руки, чтобы они не могли вытащить кошку. Иных детей прокалывали пикой, жарили на огне и подносили матерям, чтобы они отведали их мяса. Иногда сваливали еврейских детей в кучи и делали из них переправы через речки" (Цитируется по Ф.Канделю, 2002,с.115).
Понятна, что эта дичайшая человеконенавистническая злоба не может иметь ничего общего с духовностью, как не может иметь никакого отношения к духовности насилие сильного над слабым беззащитным. Но, тем не менее, истребительный антисемитизм значится в запорожских "доблестях", и, как составная часть национальной традиции, был воспринят Гоголем с рождения. Расхожим объяснением презрительного отношения к евреям на Украине служит довод о нечестной торговой деятельности и эксплуатации простого люда евреями, но наивность и ложность этого доказательства давно было выявлено, а Гоголь об этом не задумывается, и все "жиды", о которых он упоминает в малороссийских повестях являются либо шинкарями, либо ростовщиками. Антисемитизм Гоголя вовсе не был продуктом воспитания и подсознательной традиции: в прославлении им воинственного ухарства запорожцев ненависть к евреям занимает своё место, как средство, оттеняющее величие запорожских казаков - расы героев; образ еврея (у Гоголя только "жид") относится к самым омерзительным персонажам "Тараса Бульбы", да и всё "жидовское племя" показано подлым, алчным, трусливым сборищем, способным за деньги продать всё на свете. А, между тем, когда Тарас задумал пробраться в Варшаву на казнь сына Остапа, ему помогали только евреи, проявляя при этом немалую сноровку, изворотливость и даже самоотверженность. Сцена еврейского погрома в повести "Тарас Бульба" сполна иллюстрирует авторский антисемитизм:
В Запорожскую Сечь пришла весть, что якобы жиды арендуют христианские церкви. "Зашумели запорожцы и почуяли свои силы. Тут уже не было волнений легкомысленного народа: волновались всё характеры тяжёлые и крепкие, которые не скоро накалялись, но, накалившись, упорно и долго хранили в себе внутренний жар.
- Перевешать всю жидову! - раздалось из толпы. - Пусть же не шьют из поповских риз юбок своим жидовкам! Перетопить их всех, поганцев, в Днепре!
Слова эти, произнесённые кем-то из толпы, пролетели молнией по всем головам, и толпа ринулась на предместье с желанием перерезать всех жидов. Бедные сыны Израиля, растерявшие всё присутствие своего и без того мелкого духа, прятались в пустых горелочных бочках, в печах и даже заползали под юбки своих жидовок; но казаки везде их находили.
- Ясновельможные паны! - кричал один, высокий и длинный, как палка жид, высунувши из кучи своих товарищей жалкую свою рожу, исковерканную страхом. - Ясновельможные паны! Слово только дайте нам сказать, одно слово! Мы такое объявим вам, чего ещё никогда не слышали, такое важное, что не можно сказать, какое важное!
-Ну, пусть скажут, - сказал Бульба, который всегда любил выслушать обвиняемого.
- Ясные паны! - произнёс жид. - Таких панов ещё никогда не видывано. Ей-богу, никогда! Таких добрых, хороших и храбрых не было ещё на свете!... - Голос его замирал и дрожал от страха. - Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее! Те совсем не наши, те что арендаторствуют на Украйне! Ей-богу, не наши! То совсем не жиды: то черт знает что. То такое, что только поплевать на него, да и бросить! Вот и они скажут то же. Не правда ли, Шлёма, или ты, Шмуль?
- Ей-богу, правда! - отвечали из толпы Шлёма и Шмуль в изодранных яломках, оба белые, как глина.
- Мы никогда ещё, - продолжал длинный жид, - не снюхивались с неприятелем. А католиков мы и знать не хотим: пусть им черт приснится! Мы с запорожцами, как братья родные...
- Как? чтобы запорожцы были с вами братья? - произнёс один из толпы. - Не дождётесь, проклятые жиды! В Днепр их, панове! Всех потопить, поганцев!
Эти слова были сигналом. Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалобный крик раздался со всех сторон, но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались в воздухе. Бедный оратор, накликавший сам на свою шею беду, выскочил из кафтана, за который было его ухватили, в одном пегом и узком камзоле, схватил за ноги Бульбу и жалким голосом молил:
- Великий господин, ясновельможный пан! я знал и брата вашего, покойного Дороша! Был воин на украшение всему рыцарству. Я ему восемьсот цехинов дал, когда нужно было выкупиться из плена у турка.
- Ты знал брата? - спросил Тарас.
- Ей-богу знал! Великодушный был пан.
- А как тебя зовут?
- Янкель.
- Хорошо, - сказал Тарас и потом, подумав, обратился к козакам и проговорил так: - Жида будет всегда время повесить, когда будет нужно, а на сегодня отдайте его мне. - Сказавши это, Тарас, повёл его к своему обозу, возле которого стояли козаки его. - Ну, полезай под телегу, лежи там и не шевелись; а вы, братцы, не выпускайте жида"
Таким образом, милитаризм и антисемитизм, будучи по роду своей природы производным насилия и слагая в совокупности историческую часть украинской духовности Гоголя, не приемлются в соответствие с этнической её частью. Следовательно, духовность, в атмосфере которой осуществляется художественная динамика малороссийских повестей Гоголя, представляет собой неконсолидированное, разнопорядковое состояние, что даёт в итоге своеобразное эстетическое образование, которое я условно, исключительно для удобства пользования, называю: Гоголь первого тона. Данное положение не является, однако. умозрительным отвлечённым приёмом или неким теоретическим ухищрением, а обозначает в литературной критике и философии искусства творчества Гоголя качественно новую аналитическую ситуацию, какая может послужит ключом к пониманию ряда загадочных обстоятельств гоголевского периода русской литературы.
Не подлежит сомнению, что с Пушкиным и Гоголем в русскую литературу мощно ворвалась историческая струя и, как сказал Н.А.Бердяев, "Русская самобытная мысль пробудилась на проблеме историософической" (2001, с.517), а потому в гоголевском периоде существенную функцию должна взять на себя украинская история как таковая во всём её своеобразии. В свете духовностного подхода в бурной и дремучей украинской истории обнажается определённая уникальная её особенность, которая, однако, до сих пор лишена достаточного аналитического интереса, - это отсутствие в украинском сообществе доморощенной аристократии или дворянского сословия с национальными признаками. Родовитые украинские фамилии (Вишневецкие, Острожские, Чарторыйские, Скоропадские), пригодные для этой роли, были растворены в процессе полонизации (воздействия польского шляхетства) в Х1У - ХУ11 веках. На это обстоятельство обратил внимание канадский историк Орест Субтельный и сделал вывод, которому он сам, однако, не придал значения: "В начале Нового времени европейское общество имело чёткую иерархическую структуру. Для этой эпохи народ без элиты - то же, что обезглавленное тело. Вместе со своим собственным дворянством украинцы утратили и возможность когда-либо в ту эпоху обрести нормальное политическое руководство, т.е. слой потомственной элиты, способный выдвигать чёткие общенациональные задачи в политике, культуре и образовании, мудро и бережно опекать церковь, одухотворять народную жизнь светом разума, преемственности и культурной органики... Постепенно казаки выдвигаются в авангард украинского общества и оказываются глубоко вовлечёнными в решение его главных проблем. Вот так и вышло, что взамен естественного лидера - дворянства, потерянного в результате полонизации, Украина получила руководящую и направляющую силу в лице казачества... Соответственно, казак становится ключевой фигурой не только украинской истории, но и национального сознания - примерно так, как ковбой у американцев или викинг у скандинавов" (1994, с.с.124.136-137,158). Сравнивая запорожского казака с ковбоем или викингом Субтельный показал степень недооценки своего открытия, ибо действительная генерация казачества по объёму выходит за пределы символической функции, - главный украинский идеолог академик М.С.Грушевский констатировал, что "представители украинской интеллигенции объявляют казаков непосредственными преемниками традиции старой киевской культуры и государственности - "племени стараго народа Русскаго", наполнившего восточный мир своею славою во времени Олега и Владимира, создавшего православную русскую церковь и культуру, естественными, традиционными покровителями церкви и её интересов" (1991,с.167).
Найдя объяснение появлению казачество в качестве общенационального стимулятора (отсутствие дворянского слоя в украинском сообществе), Субтельный не проследил свою мысль дальше, а она спонтанно продолжается в том, что украинская национальная доктрина приобретает ратоборческую идеологию. Запорожский казак, как носитель насильственных тенденций, бесконечно далёк от чисто духовного полюса и в общественную практику он вводит опыт своей профессии - войны, разбоя и разгула. Александр Пушкин созидал русскую духовность посредством синтеза дворянской и народной (крестьянской) духовностей, - этот симбиоз и является стереотипом подлинного культурного (эстетического) творчества, который на философском уровне отображён схемой: дух - духовность. Украинская сторона, ведомая в силу особых исторических обстоятельств смелым и инициативным казачеством, приходит к иной схеме: народность - духовность, где совокупность материальных, недуховных факторов резко доминирует над идеальной составляющей.. С лёгкой руки В.Г.Белинский каждое, уважающее самого себя, учение о народности должно включать в себя положение о национальности и желательно на первых ролях. Однако в действительности, национальность не имеет своего понятия как сущностного универсального определения, а наличествует представление о национальности как субъективный способ понимания; формула Белинского "что человек без личности, то народ без национальности" - пуста и голословна.
Национальность не может быть ценностью для человека, ибо она достаётся ему со стороны, пассивно, без каких-либо усилий и внутреннего напряжения, - следовательно, национализм есть бездуховное, чисто политическое движение. Национальность ни есть достоинство и ни есть недостаток, - национальность служит только внешним украшением, вроде браслета, и ничем иным. Но это последнее возможно исключительно в духовной обстановке, - в противном случае, национальность становится генератором особой психически насыщенной разновидности насилия - ненависти. Именно к такому психологическому тонусу приходит украинский национальный организм, когда его национальная самоидентификация выводится из запорожской идеологии. Самым ярким образцом этого служит творческое наследие великого украинского поэта и живописца Т.Г.Шевченко, которое находится во главе самостоятельного духовного комплекса, объединявшего целую когорту украинских интеллектуалов (М.П.Драгоманов, Н.И.Костомаров, П.Кулиш, И.Я.Франко, В.Антонович, Марко Вовчок (М.А.Вилинская-Маркович), И.Нечуй-Левицкий и другие), и сохраняющего своё идеологическое влияние по сию пору. Будучи выходцем из глубинных недр самой лиричной в мире украинской духовности, как поэт Шевченко дарит немало перлов и шедевров подлинной и высокой лирики, но не это стало назначением его поэзии. Муза Шевченко - это муза мщения, злобы и ненависти ко всему русскому и русским (москалям). Н.А.Греков, К.В.Деревянко и Г.Л.Бобров в совместной работе сполна и эмоционально вскрыли антимоскальский кураж Шевченко и, соответственно, украинской национальной доктрины. Нельзя сказать что-либо после такой проработки темы, но требуется усилить общий итог: Т.Г.Шевченко давно не поэт, - политизировав сам своё стихотворение, в настоящее время он превратился в политическую величину и задействован больше в качестве лидера, типа генсека или фюрера. Но авторы коллективной работы о Шевченко произвели ещё одно открытие, о котором они, по всей видимости, не подозревают, и которое приоткрывает завесу над одной из трагических и загадочных происшествий в истории русского эстетизма.
Изложенные соображения в режиме духовностного подхода позволяют сделать пара- доксальное наблюдение: основополагание пушкинской эстетической модели (синтез дворянской и народной духовностей) и шевченковской конструкции (запорожская идеология, и антимоскальско-антисемитская ненависть) враждебно противостоят друг другу и кажутся несовместимыми. Наряду с этим имеется гоголевский макет, где одна, этническая часть духовностно созвучна пушкинскому варианту, а другая, историческая часть непосредственно раскрывается в шевченковскую доктрину. Таков Гоголь первого тона и в этом состоит особенность гоголевского периода русской литературы на начальных этапах. Этническая спороднённость русской (народной) и украинской духовности бесспорна как раз в этнографическом и историко-сравнительном разрезах, однако, важно, что такая связь между ними не есть механическое причленение или алгебраическое суммирование признаков: каждый этнический признак (кухня, одежда, этнос), оставаясь самобытным образованием внутри своей духовности, не теснит, а обогащает, полнит соседний вид, - это и есть способ взаимодействия духовностей: взаимопроникновение. Специальный филолого-языковый анализ ставит окончательную точку в близко родственных и взаимно общающихся общностях, а общая историческая судьба (в данном случае - славянская) и проживание в соседствующих и близких географических условиях не только способствует взаимопроникновению духовностей русской и украинской, но и требует его многократного и прогрессирующего усиления, ибо взаимопроникновение есть единственное средство, одинаково их укрепляющее.
Полярно иное зрелище обнаруживается на исторической половине гоголевского дома. Дворянская составляющая пушкинской эстетики не находит своего адеквата: ведь запорожский казак по отношению у русскому дворянину может находиться только в состоянии противоборства. При этом требуется понимать, что в собствен художественной сфере лидером казацкой (запорожской) идеологии является именно Гоголь, и никто иной, а Шевченко, при своей поэтизации гайдамаков, не проникал так глубоко в милитаризованную натуру казака, как Гоголь, сопровождая это впечатляющими зарисовками пейзажа, быта, обычаев. Шевченко превосходит Гоголя по части ненависти, которая, естественно, не является эстетическим предметом; Шевченко, ненавидя всё москальское (русское), понятно, ненавидел Пушкина, а Гоголь боготворил Пушкина, и, как будет показано в дальнейшем, эта любовь имела общекультурное русское значение. Противоречивая и запутанная ситуация Гоголя первого тона связана с тем, что на этом этапе духовность этнической части была уравнена с народностью исторической, а ненависть и национализм Шевченко и украинской национальной доктрины появились на базе преклонения перед силой насилия, что эффективнее всего осуществляется в политическом поле.
Эту головоломку Гоголя разрешили авторы коллективного труда о Шевченко, найдя в архивах и опубликовав ценнейший исторический документ. Они пишут: ""В 1851 году молодой писатель Г.П. Данилевский и профессор Московского университета О.М. Бодянский посетили Н.В. Гоголя (1809 - 1852). Описание визита находим в работе Данилевского "Знакомство с Гоголем": "А Шевченко? -- спросил Бодянский. Гоголь на этот вопрос с секунду помолчал и нахохлился. На нас из-за конторки снова посмотрел осторожный аист. "Как вы его находите?" -- повторил Бодянский. -- "Хорошо, что и говорить, -- ответил Гоголь: -- только не обидьтесь, друг мой... вы -- его поклонник, а его личная судьба достойна всякого участия и сожаления..." -- "Но зачем вы примешиваете сюда личную судьбу? -- с неудовольствием возразил Бодянский; -- это постороннее... Скажите о таланте, о его поэзии..." -- "Дегтю много, -- негромко, но прямо проговорил Гоголь; -- и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Да и язык..." Бодянский не выдержал, стал возражать и разгорячился. Гоголь отвечал ему спокойно. "Нам, Осип Максимович, надо писать по-русски, -- сказал он, -- надо стремиться к поддержке и упрочнению одного, владычного языка для всех родных нам племен. Доминантой для русских, чехов, украинцев и сербов должна быть единая святыня -- язык Пушкина, какою является Евангелие для всех христиан, католиков, лютеран и гернгутеров. А вы хотите провансальского поэта Жасмена поставить в уровень с Мольером и Шатобрианом!" -- "Да какой же это Жасмен?" -- крикнул Бодянский: -- "Разве их можно равнять? Что вы? Вы же сами малоросс!" -- "Нам, малороссам и русским, нужна одна поэзия, спокойная и сильная, -- продолжал Гоголь, останавливаясь у конторки и опираясь на нее спиной, -- нетленная поэзия правды, добра и красоты. Я знаю и люблю Шевченко, как земляка и даровитого художника; мне удалось и самому кое-чем помочь в первом устройстве его судьбы. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту. Они все еще дожевывают европейские, давно выкинутые жваки. Русский и малоросс - это души близнецов, пополняющие одна другую, родные и одинаково сильные. Отдавать предпочтение, одной в ущерб другой, невозможно. Нет, Осип Максимович, не то нам нужно, не то. Всякий, пишущий теперь, должен думать не о розни; он должен прежде всего поставить себя перед лицо Того, Кто дал нам вечное человеческое слово..." Долго еще Гоголь говорил в этом духе. Бодянский молчал, но очевидно, далеко не соглашался с ним"...
Таким образом, Гоголь отвергал поэтическое воззрение Шевченко и, как можно понять, не его лирические напевы, а националистические громы, тобто как раз то, что было навеяно запорожской идеологией, и именно то, что в ней далеко удалено от духовного полюса. В качества контраста следует подчеркнуть, что, если для Гоголя "Русский и малоросс - это души близнецов", то для Шевченко:
"Москалi чужi люди:
Тяжко з ними жити
Немаэ з ким поплакати
Нi поговорити"
Для творца типа Гоголя это означает отнюдь не персональное мнение и не дискуссия с конкретным оппонентом, а высказывание своего нового кругозора, того нового мирообозрения, которое пришло к нему в конце жизни на смену прежнему. Поэтому Гоголь говорил и долго и дело здесь вовсе не в Шевченко. Н.А.Греков с соавторами показали часть новой исповеди великого писателя, а его слушатели (Данилевский и Бодянский) восприняли её однобоко, только в плане критики поэзии Шевченко. Данное обстоятельство определённо указывает на исчезновение прежнего Гоголя первого тона, раздираемого несопоставимыми противоречиями, и появление во второй половине жизни некоего нового Гоголя, о факте чего твердили все литературные критики. Этот период обычно называется петербургским и связывается с переездом Гоголя из Малороссии в Россию. А.Воронский писал в биографии Гоголя: "Петербургские повести составляют как бы особый этап в творчестве Гоголя и историки литературы не без оснований говорят о втором, петербургском, периоде в его литературной деятельности. Еще сильней поблекли краски и цвета. Мир сделался серым, вытянулся однообразными линиями, проспектами. Уже и в помине нет ловких парубков и прекрасных дивчин. Не поют бандуристы о славных казацких делах, о страшных стародавних былях; Рудый Панько не заказывает отведать дивного грушевого квасу. Не сыплется величественный гром украинского соловья и Днепр не серебрится по ночам от луны, как волчья шерсть. Да и нежить потеряла свою, как бы лучше сказать, захолустность что-ли, и непритязательность".
4. ГОГОЛЬ И ПУШКИН. Трудно предположить более контрастную перемену, чем та, что ожидала Гоголя в Петербурге после Малороссии: внешняя угрюмость против весёлой красочности, пронизывающий холод против радостного тепла, столичная разобщённость против патриархальной общительности не могли не сказаться на тонкой впечатлительной натуре Гоголя самым негативным способом. Но даже в такой ситуации его удивительный аналитический дар сумел схватить весь разнообразный, многоликий петербургский пейзаж в единый образ. "Каждая столица, - писал он матери, - вообще характеризуется своим народом, набрасывающим на него печать национальности; на Петербурге же нет никакого характера: иностранцы, которые поселились сюда, обжились и вовсе не похожи на иностранцев; а русские, в свою очередь, объиностранились, и сделались ни тем, ни другим. Т и ш и н а в н ё м н е о б ы к н о в е н н а я, никакой дух не блестит в народе, все служащие да должностные, все толкуют о своих департаментах да коллегиях, в с е п о д а в л е н о, все погрязло в бездельных, ничтожных трудах, бесплодно издерживается жизнь их. Забавна очень встреча с ними на проспектах, тротуарах: они до того бывают заняты мыслями, что поровнявшись с кем-нибудь из них, слышишь, как он браниться и разговаривает сам с собой; иной приправляет телодвижениями размашками рук". (1829 год, 30 апреля.).
И в Петербурге начинает заявлять о себе ещё одна, помимо врождённых живости и непосредственности, черта Гоголя - необычайная и беспрецедентная для всех гениев самокритичность и ответственность перед самим собой. В письме он пишет: "Часто я думаю о себе: зачем бог, создав сердце, может единственное, по крайней мере редкое в мире чистую, пламенеющую жаркою любовью ко всему высокому и прекрасную душу, зачем он дал всему этому т а к у ю прекрасную душу, зачем он дал всему этому т а к у ю г р у б у ю о б о л о ч к у? зачем он одел все это в такую страшную смесь противоречий, упрямства, дерзкой самонадеянности и самого униженного смирения? Но мой бренный разум не в силах постичь великих определений всевышнего". (Любек, 1829 год, 13 августа.). Очевидцы свидетельствуют, что Гоголь часто жаловался на своё физическое состояние и предавался стенаниями по поводу своих болезней, но только неординарные собеседники способны были распознать в этом тонкое лукавство и врождённую тягу к розыгрышу и шаржу. К числу таких собеседников относился П.А.Анненков, который отметил: "Он необычайно дорожил внешним блеском, обилием и разнообразием красок в предметах, пышными, роскошными очертаниями, эффектом в картинах и природе... Полный звук, ослепительный поэтический образ, мощное, громкое слово, всё, исполненное силы и блеска, потрясало до глубины сердца". Выдающийся поэт Валерий Брюсов при своём тонком поэтическом вкусе, не смог разглядеть в этом свойстве Гоголя художественного достоинства и даже как бы порицает его. Брюсов пишет: "Но не только в изображении пошлого и нелепого в жизни Гоголь переходит все пределы. Это еще можно было бы объяснить сознательным приемом сатирика, стремящегося выставить осмеиваемое им в особенно смешном, в намеренно преувеличенном виде. В совершенно такие же преувеличения впадает Гоголь и тогда, когда хочет рисовать ужасное и прекрасное. Он совершенно не умеет достигать впечатления соразмерностью частей: вся сила его творчества в одном-единственном приеме: в крайнем сгущении красок. Он изображает не то, что прекрасно по отношению к другому, но непременно абсолютную красоту; не то, что страшно при данных условиях, но то, что должно быть абсолютно страшно... Он сотворил свой особенный мир и своих особенных людей, развивая до последнего предела то, что в действительности находил лишь в намеке. И такова была сила его дарования, сила его творчества, что он не только дал жизнь этим вымыслам, но сделал их как бы реальнее самой реальности, заставил ближайшие поколения забыть действительность, но помнить им созданную мечту".
Через издателя П.А.Плетнёва Гоголь познакомился с А.С.Пушкиным и В.А.Жуковским, - для этого именно судьба привела Гоголя в Петербург и в этом даре Провидения сказался высший жребий: без этой встречи русская литература не имела бы Гоголя, а русская культура - пушкинской традиции. В "Вечерах на хуторе близ Диканьки" Пушкин сразу же распознал посланца новой свежей духовности: ""Читатели наши,- писал он в "Современнике", - конечно помнят впечатление, произведенное над нами появлением "Вечеров на хуторе": все обрадовались этому живому описанию племени поющего и пляшущего, этим свежим картинам малороссийской природы, этой веселости, простодушной и вместе лукавой. Как изумились мы русской книге, которая заставила нас смеяться, мы, не смеявшиеся со времен Фонвизина! Мы так были благодарны молодому автору, что охотно простили ему неровность и неправильность его слога, бессвязность и неправдоподобие некоторых рассказов, представляя сии недостатки на поживу критики. Автор оправдал такое снисхождение. Он с тех пор непрестанно развивался и совершенствовался. Он издал "Арабески", где находится его "Невский проспект", самое полное из его произведений. Вслед за тем явился "Миргород", где с жадностью все прочли и "Старо-светских помещиков", эту шутливую, трогательную идиллию, которая заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления, и "Тараса Бульбу", коего начало достойно Вальтер-Скотта. Г. Гоголь идет еще вперед. Желаем и надеемся иметь часто случай говорить о нем в нашем журнале". (1836 год, т. I, стр. 312-313.). Точно так же Гоголь потянулся к русской духовности Пушкина и он постигает: "Зачем он дан был миру и что доказал собою? Пушкин дан был миру на то, чтобы доказать собою, что такое сам поэт, и ничего больше, - что такое поэт, взятый не под влиянием какого-нибудь времени или обстоятельств и не под условьем также собственного, личного характера, как человека, но в независимости от всего; чтобы если захочет потом какой-нибудь высший анатомик душевный разъять и объяснить себе, что такое в существе своем поэт, это чуткое создание, на все откликающееся в мире и себе одному не имеющее отклика, то чтобы он удовлетворен был, увидев это в Пушкине. Одному Пушкину определено было показать в себе это независимое существо, это звонкое эхо, откликающееся на всякий отдельный звук, порождаемый в воздухе. При мысли о всяком поэте представляется больше или меньше личность его самого".
А постигнув феномен Пушкина, Гоголь по-новому переориентировал свою собственную творческую скарбницу в тон Пушкину. Он пишет в "Выбранных местах...": "Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее и которого, точно, нет у других писателей... Но достоинство это не развилось бы во мне в такой силе, если бы с ним не соединилось мое собственное душевное обстоятельство и моя собственная душевная история. Никто из читателей моих не знал того, что, смеясь над моими героями, он смеялся надо мною. Во мне не было какого-нибудь одного слишком сильного порока, который бы высунулся виднее всех моих прочих пороков, все равно, как не было также никакой картинной добродетели, которая могла бы придать мне какую-нибудь картинную наружность; но зато, вместо того, во мне заключилось собрание всех возможных гадостей, каждой понемногу, и притом в таком множестве, в каком я еще не встречал ни в одном человеке. Бог дал мне многостороннюю природу. Он поселил мне также в душу, уже от рождения моего, несколько хороших свойств; но лучшее из них было желание быть лучшим. Я не любил никогда моих дурных качеств. По мере того как они стали открываться, усиливалось во мне желание избавляться от них; необыкновенным душевным событием я был наведен на то, чтобы передавать их моим героям. Какого рода было это событие, знать тебе не следует. С этих пор я стал наделять своих героев, сверх их собственных гадостей, моею собственною дрянью. Вот как это делалось; взявши дурное свойство мое, я преследовал его в другом звании и на другом поприще, старался себе изобразить его в виде смертельного врага, нанесшего мне самое чувствительное оскорбление, преследовал его злобою, насмешкою и всем, чем ни попало. Если бы кто видел те чудовища, которые выходили из-под пера моего вначале для меня самого, он бы, точно, содрогнулся. Когда я начал читать Пушкину первые главы из "Мертвых Душ" в том виде, как они были прежде, то Пушкин, который всегда смеялся при моем чтении (он же был охотник до смеха), начал понемногу становиться все сумрачнее, сумрачнее, а наконец сделался совершенно мрачен. Когда же чтение кончилось, он произнес голосом тоски: "Боже, как грустна наша Россия!" Меня это изумило. Пушкин, который так знал Россию, не заметил, что все это карикатура и моя собственная выдумка! Тут-то я увидел, что значит дело, взятое из души, и вообще душевная правда, и в каком ужасающем для человека виде может быть ему представлена тьма и пугающее отсутствие света. С этих пор я уже стал думать только о том, чтобы смягчить то тягостное впечатление, которое могли произвести "Мертвые Души".
Однако духовности не являются разнозаряженными частицами, притягивающиеся друг к другу, на примере гоголевско-пушкинского сотрудничества отчётливо выявляется, что в основе заложен сложный и таинственный процесс, во многом аналитически не познанный. В случае Пушкина и Гоголя задача несколько упрощается, ибо оба поэта самостоятельно, независимо и одновременно прикоснулись своей вдохновенной фантазией к одному объекту - полтавской земле: у Пушкина - поэма "Полтава", у Гоголя - малороссийские повести. При духовностном подходе это означает, что украинская духовность стала источником художественной энергии обеих творцов, а потому их творческие методы правомерно подлежат коррелированному сравнительному анализу. При этом обнаруживается все три разновидности выводных заключений, гарантирующих качество данного ноуменального приёма: равенство, сходство и различие.
Равенство здесь дано Пушкиным и Гоголем в одинаково бессмертных строках, поэтизирующих географическую среду духовности, и аналогично гоголевской "Знаете ли вы украинскую ночь?" звучит пушкинское:
"Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звёзды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Н е хочет воздух. Чуть трепещут
Сребристых тополей листы.
Луна спокойно с высоты
Над Белой Церковью сияет
И пышных гетманов сады
И старый замок озаряет"
В обеих случаях эти дивные описания несут в себе не только натуралистическую функцию, тобто передачу красоты природы, а и скрытую, но явно ощущаемую духовную ёмкость. Пушкин два раза употребляет этот стих: в первый раз как фон для переживаний безвинно осуждённого Кочубея, во второй раз, оттеняя злодейские замыслы в душе Мазепы. Таким образом, этническая часть украинской духовности нашла у поэтов равно однозначную реакцию.
В обоих сочинениях задета сходная тема и в обеих она подана как истина, которая не имеет одного и одинакового решения и в которой каждый творец раскрывает глубину и красоту своего творческого темперамента. Это проблема любви и долга. В повести "Тарас Бульба" любовь была поставлена на первое место и Андрий любовь к прекрасной панночке предпочёл воинскому долгу, а потому был наказан отцовской рукой. У Пушкина красавица Мария, дочь Кочубея, также предпочла любовь к гетману Мазепе, "старцу мрачному", обременённому властолюбием, и также была наказана лишением разума; по Пушкину, Мария "преступница", ибо, уйдя к старику, предала молодость и красоту, и отдала свою любовь Мазепе, не достойному любви, ибо был он предателем, злодеем и убийцей.
Но самое главное сосредоточено в категории "различие", явленном в художественном образе воителя. У Пушкина воитель дан в лице царя Петра как сверкающий и легкокрылый бог войны:
"... Из шатра,
Толпой любимцев окружённый,
Выходит Пётр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен,
Он весь как Божия гроза.
Идёт. Ему коня подводят.
Ретив и смирен верный конь.
Почуя роковой огонь,
Дрожит. Глазами косо водит
И мчится в прахе боевом,
Гордясь могущим седоком"
По творческому замыслу Гоголя аналогичная характеристика должна принадлежать Тарасу Бульбе как типичному и собирательному образу запорожского героя. Но Пушкин решительно указывает на более родственный запорожский адекват - гетмана Мазепу, жесткого и злого честолюбца, предателя по природе своей. Смысл тут содержится в том, что воинскими подвигами царя Петра движет державная польза и интересы всей страны, а не воинская слава ради славы и разбоя. Запорожская идеология войны ради войны и битва ради битвы заклеймена Пушкиным в образе Мазепы, которым удостоверяется, что такое миропонимание всегда чревато антидуховными действиями: предательством, пролитием невинной крови, тщеславными потугами и претензиями. Вследствие этого исторической памяти удостаивается только первое - петровские воинские дерзания, а не второе - мазеповские властолюбивые преступления. Потому заключительное резюме поэмы "Полтава" имеет исторический характер:
"Прошло сто лет - и что же осталось
От сильных, гордых сих мужей,
Столь полных волею страстей?
Их поколенье миновалось -
И с ним исчез кровавый след
Усилий, бедствий и побед.
В гражданстве северной державы,
В её воинственной судьбе,
Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,
Огромный памятник себе".
В этом состоит исторический урок для Гоголя: ошибочна отнюдь не историческая позиция в его воззрении, а тот ложный идеал, которому он следовал, интуитивно и безвольно находясь в лагере клевретов казацкой славы. Как бы специально Пушкин вещает:
"Забыт Мазепа с давних пор!
Лишь в торжествующей святыне
Раз в год анафемой доныне,
Грозя, громит о нём собор"
Итак, запорожский идеал не вписывается в содержательный круг украинской духовности, - именно об этом говорил Гоголь в беседе с Г.П.Данилевским и О.М.Бодянским. Возможно, с этого вывода начинается у Гоголя процесс осмысления и осознания дарования, данного ему в подсознании, тобто переход от бессознательного к сознательному, от инстинктивного к категорийному, от мироощущения к мировоззрению. Об этом с упоением Гоголь писал в письмах: "Создание чудное творится и совершается в душе моей, и благодарными слезами не раз теперь полны глаза мои. Здесь явно видна мне святая воля бога: подобное внушение не происходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета". (С. Аксакову, 1840 год, 5 марта.) "О, верь словам моим! Властью высшего облечено отныне мое слово". (Данилевскому, 1841 год, 7 августа.) "Я более, нежели здоров. Я слышу часто чудные минуты, чудной жизнью живу, внутренней, огромной, заключенной во мне самом, и никакого блага и здоровья не взял бы. Вся моя жизнь отныне - один благородный гимн" (Жуковскому)... И несомненно, что этот процесс осуществлялся под духовным протекторатом Пушкина.
Участие Пушкина в гоголевском творчестве никогда не было специальной темой аналитического исследования, за исключением расхожего утверждения, что сюжет "Мёртвых душ" был подсказан Пушкиным. Близко к теме подошёл известный русский эстет Д.Н.Овсянико-Куликовский, который изучил, как он выразился, "художественную стоимость творчества Гоголя, и пришёл к выводу, что Гоголь является художником-экспериментатором и эгоцентриком, изучающим и изображающим мир от себя в противоположность Пушкину, поэту-наблюдателю внешнего мира; Овсянико-Куликовский также заключил, что ум Гоголя был глубоким, могучим, но "тёмным" и "ленивым" умом. А между тем мало что мешает предположить, что петербургские повести Гоголя ("Невский проспект", "Шинель", "Портрет", "Записки сумасшедшего") не только содержат в себе пушкинские прототипы, но и есть в своей глубинной сути, не что иное, как вариации на тему "Медного всадника" Пушкина или, правильнее сказать, на тему отношения государства и человека (У Пушкина: Всадник Медный и Евгений)
Символ государства выражался Пушкиным величавыми "силовыми" красками, олицетворяющими монолитную мощь державы: "Кумир с простёртою рукой Сидел на бронзовом коне"; "Какая дума на челе! Какая сила в нём сокрыта! А в сем коне какой огонь!".Благодаря Пушкину Всадник Медный стал эмблемой не только столицы на Неве, но и знаком всей огромной империи. Гоголь же выставил другую эмблему государства - "Всемогущий Невский проспект" и охарактеризовал совсем другую, прямо противоположную сторону государственного монстра: "О, не верьте этому Невскому проспекту! Я всегда закутываюсь покрепче плащом своим, когда иду по нем, и стараюсь вовсе не глядеть на встречающиеся предметы. Всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется! Вы думаете, что этот господин, который гуляет в отлично сшитом сюртучке, очень богат? Ничуть не бывало: он весь состоит из своего сюртучка. Вы воображаете, что эти два толстяка, остановившиеся перед строящеюся церковью, судят об архитектуре ее? Совсем нет: они говорят о том, как странно сели две вороны одна против другой. Вы думаете, что этот энтузиаст, размахивающий руками, говорит о том, как жена его бросила из окна шариком в незнакомого ему вовсе офицера? Совсем нет, он говорит о Лафайете. Вы думаете, что эти дамы... но дамам меньше всего верьте. Менее заглядывайте в окна магазинов: безделушки, в них выставленные, прекрасны, но пахнут страшным количеством ассигнаций. Но боже вас сохрани заглядывать дамам под шляпки! Как ни развевайся вдали плащ красавицы, я ни за что не пойду за нею любопытствовать. Далее, ради бога, далее от фонаря! И скорее, сколько можно скорее, проходите мимо. Это счастие еще, если отделаетесь тем, что он зальет щегольской сюртук ваш вонючим своим маслом. Но и кроме фонаря, все дышит обманом. Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем виде".
Однако главной пушкинской темой в петербургских повестях Гоголя является тема "маленького" человека, который был назван "маленьким" только по лингвистическому недоразумению: коль за сей предмет берутся такие гиганты словесности, как Пушкин и Гоголь, его незначительность испаряется, но остаётся неизбывная горечь этих титанов по поводу ничтожной судьбы и жалкой доли "маленького" человека в государстве. С пронзительной жалостью говорит Пушкин о кончине своего Евгения в поэме "Медный всадник":
"... У порога
Нашли безумца моего,
И тут же хладный труп его
Похоронили ради бога"
На лаконизм Пушкина Гоголь ответил звучным и скорбным укором: в повести "Шинель" - "Акакия Акакиевича свезли и похоронили. И Петербург остался без Акакия Акакиевича, как будто бы в нем его и никогда не было. Исчезло и скрылось существо, никем не защищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное, даже не обратившее на себя внимания и естествонаблюдателя, не пропускающего посадить на булавку обыкновенную муху и рассмотреть ее в микроскоп; существо, переносившее покорно канцелярские насмешки и без всякого чрезвычайного дела сошедшее в могилу, но для которого все же таки, хотя перед самым концом жизни, мелькнул светлый гость в виде шинели, ожививший на миг бедную жизнь, и на которое так же потом нестерпимо обрушилось несчастие, как обрушивалось на царей и повелителей мира..."; в повести "Невский проспект" - "Так погиб, жертва безумной страсти, бедный Пискарев, тихий, робкий, скромный, детски простодушный, носивший в себе искру таланта, быть может со временем бы вспыхнувшего широко и ярко. Никто не поплакал над ним; никого не видно было возле его бездушного трупа, кроме обыкновенной фигуры квартального надзирателя и равнодушной мины городового лекаря. Гроб его тихо, даже без обрядов религии, повезли на Охту; за ним идучи, плакал один только солдат-сторож, и то потому, что выпил лишний штоф водки...". Пушкинскую линию отдельного человеческого лица Гоголь не только расширил и углубил, но и превратил в пушкинскую традицию - эстетический принцип русской литературы; Гоголь декламирует: "Клянусь, человек стоит того, чтоб его рассматривать с большим любопытством, нежели фабрику и развалину. Попробуйте только на него взглянуть, вооружась одной каплей истинно братской любви к нему, и вы от него уже не оторвётесь - так он станет для вас занимателен" ("Выбранные места...").
Интуитивное ощущение полноты индивидуальной человеческой натуры у Гоголя достигает размера философемы (философской проблемы), делающее любое человеческое качество, каким нелепым и несуразным оно не казалось здравому смыслу, объектом человеческого достоинства. В русской духовной философии сформулировано основополагание русской идеалистической мысли: "...каждый отдельный человек - имеет безусловное, божественное значение" (В.С.Соловьёв). В контексте этой максимы, ещё до её возникновения, Гоголь в присущем ему стиле показал "маленького" человека Акакия Акакиевича Башмачкина: "Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, - нет, он служил с любовью. Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его"...". Итак, безусловное значение человеческой личности, помещённое в сердцевину пушкинской традиции, есть вклад Гоголя в русскую литературу, осуществлённый посредством украинской духовности.
Свойственное украинской духовности живость, мечтательность, склонность к преувеличениям и смеху не могли быть утеряны в ходе творческого контакта с русской духовностью, а напротив, окрепли, став рычагом совершенно нового оригинального творческого почерка и стиля Гоголя. В итоге явилось и новое художественное средство - ирония. Прекрасным образцом стилистического совершенства гоголевской иронии служит отрывок из повести "Невский проспект": "Вы здесь встретите бакенбарды единственные, пропущенные с необыкновенным и изумительным искусством под галстук, бакенбарды бархатные, атласные, черные, как соболь или уголь, но, увы, принадлежащие только одной иностранной коллегии. Служащим в других департаментах провидение отказало в черных бакенбардах, они должны, к величайшей неприятности своей, носить рыжие. Здесь вы встретите усы чудные, никаким пером, никакою кистью не изобразимые; усы, которым посвящена лучшая половина жизни, - предмет долгих бдений вовремя дня и ночи, усы, на которые излились восхитительнейшие духи и ароматы и которых умастили все драгоценнейшие и редчайшие сорта помад, усы, которые заворачиваются на ночь тонкою веленевою бумагою, усы, к которым дышит самая трогательная привязанность их посессоров и которым завидуют проходящие".
Ирония, однако, не является изобретением Гоголя, как не является единоличной собственностью украинского эпоса, - её корни таятся в глубине античной древности. Гоголевская ирония впитала в себя, с одной стороны, мягкий мечтательный юмор украинской духовности, - и в этом гоголевский стиль своеобразен и самобытен, - а с другой стороны - эффект "нечистой" силы, тобто черты человеческого зла, распылённого в человеческой реальности. В этом случае смех становится бичующим, аллегории - ядовитыми, а духовная назидательность выступает на передний фронт. Так возник новый художественный жанр: социальная сатира. Аналогично Гоголь не является первооткрывателем социальной сатиры, но всё, что существовало в этом роде до Гоголя, есть не более, чем зародыши, преамбулы и предтечи гоголевской сатирической драматургии. Самобытность и неповторимость этой последней состоит в том, что насыщенные и полнозвучные "лирические отступления", придающие "Мёртвым душам" Гоголя уникальные художественный вид, есть элемент той же социальной сатиры, способ отражения положительной стороны в сатирической атмосфере. Благодаря Гоголю сатира стала самой философской отраслью литературы, ибо через отвращение к человеческому негативизму выкристаллизовывается ощущение духовной полноты личности. Гоголь писал: ""Мертвые души" не потому так испугали Россию и произвели такой шум внутри ее, чтобы они раскрыли какие-нибудь ее раны или внутренние болезни, и не потому также, чтобы представили потрясающие картины торжествующего зла и страждущей невинности. Ничуть не бывало. Герои мои вовсе не злодеи; прибавь я только одну добрую черту любому из них, читатель помирился бы с ними всеми. Но пошлость всего вместе испугала читателей. Испугало их то, что один за другим следуют у меня герои один пошлее другого, что нет ни одного утешительного явления, что негде даже и приотдохнуть или перевести дух бедному читателю и что по прочтенье всей книги кажется, как бы точно вышел из какого-то душного погреба на божий свет. Мне бы скорей простили, если бы я выставил картинных извергов; но пошлости не простили мне. Русского человека испугала его ничтожность более, чем все его пороки и недостатки. Явленье замечательное! Испуг прекрасный!".
Итак, значение Гоголя как родоначальника социальной сатиры в русской литературе. Давшего совершенные и бессмертные типы и способы бичующего осмеяния. Неоспоримо и не подлежит сомнению. (Однако в нынешнем российском литературоведении бытует весьма оригинальная точка зрения на классификацию гоголевских психологических архетипов, принадлежащая С.В.Ручко и основанная им на давно забытой идее телесности души: "Что есть человеческая душевность? Существует мнение, что душа обладает массой равной девяти граммам. Я не берусь утверждать так ли это на самом деле, но расценивать такое воззрение как то, что душа - это нечто материальное, которое имеет особенную ценность для человека, - вполне допустимо и правильно. То есть, человек в себе должен иметь некую душевную тяжесть, кою обыкновенно называют индивидуальностью. Именно эта тяжесть, и создаёт определенную ценность самого носителя её, то есть, человека". Ручко пытается эти девять граммов подвести под критерии теории относительности и параметры биологического инстинкта). Но эта распространенная и общепризнанная творческая оценка писателя отнюдь не достаточна для такого явления русской культуры, как Гоголь, который представляет собой более значимую фигуру, чем создатель шедевров социальной сатиры. Сама социальная сатира в руках Гоголя стала симбиозом и художественным результатом взаимопроникающего контакта русской и украинской духовностей, и он, таким образом, становится творцом русской духовности, следующим после Пушкина. Не обращаясь к теме духовности, Белинский силой своего проницания объял это обстоятельство и первым назвал Гоголя прямым продолжателем Пушкина. Сам Гоголь, ощущая в себе и в русской поэзии пушкинские потенции, писал В.А.Жуковскому: "Что-то будет далее? Мне кажется, что теперь воздвигается огромное здание чисто русской поэзии. Страшные граниты положены в фундамент, и те же самые зодчие выведут стены и купол на славу векам! Да поклонятся потомки и да имут место, где возносить умилённые молитвы свои" (1831 год). Полное понимание этого обстоятельства высказал академик А.Н.Пыпин: "Две основные отрасли русского племени слились в этом даровании в одно, в высшей степени замечательное явление" (1893 год).
Однако это "замечательное явление" не нашло своего достойного аналитического внимания и русская литературная критика, а прежде всего, В.Г.Белинский, не увидела в Гоголе данного синтеза "отраслей русского племени", хотя духовная природа этого непосредственно раскрывается в литературную преемственность Пушкина. Судя по воспоминаниям очевидцев. Положение о том, что Гоголь является "вторым Пушкиным", не было новостью для современников Гоголя, и более всего, самого Гоголя. Это означает, что помимо животворного влияния украинской духовности на русскую, Гоголь становится субъектом воздействия русской духовности в чисто пушкинской ипостаси, а, следовательно, творческий потенциал Гоголя необходимо подвергается усовершенствованию и определённой трансформации в процессе непосредственного общения с Пушкиным и его соратниками: Гоголь первого тона превращается в Гоголя второго тона, - таков путь развития и созревания русской изящной словесности.
--
"ВЫБРАННЫЕ МЕСТА ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ДРУЗЬЯМИ" ИЛИ ГОГОЛЬ ВТОРОГО ТОНА. Все без исключения русские литературные аналитики разделяют творчество Гоголя на две части: раннюю и позднюю, или время "Вечеров на хуторе близ Диканьки" и время "Выбранных месть из переписки с друзьями". Достаточно ёмко об этом сказал Н.Пиксанов в словаре Брокгауза и Ефрона (1916): "Разобщение с жизнью, усиленное удаление в самого себя, экзальтация религиозного чувства повели к пиэтистическому преувеличению, которое закончилось его последней книгой, составившей как бы отрицание его собственного художественного дела.... Высокое представление о своем таланте и лежащей в нем обязанности повело его к убеждению, что он творит нечто провиденциальное: для того чтобы обличать людские пороки и широко смотреть на жизнь, надо стремиться к внутреннему совершенствованию, которое дается только богомыслием. Несколько раз пришлось ему перенести тяжелые болезни, которые еще увеличивали его религиозное настроение; в своем кругу он находил удобную почву для развития религиозной экзальтации, - он принимал пророческий тон, самоуверенно делал наставления своим друзьям и, в конце концов, приходил к убеждению, что сделанное им до сих пор было недостойно той высокой цели, к которой он теперь считал себя призванным. Если прежде он говорил, что первый том его поэмы есть не больше, как крыльцо к тому дворцу, который в нем строится, то теперь он готов был отвергать все им написанное, как греховное и недостойное его высокого посланничества. Однажды, в минуту тяжелого раздумья об исполнении своего долга, он сжег второй том "Мертвых душ", принес его в жертву Богу, и его уму представилось новое содержание книги, просветленное и очищенное; ему казалось, что он понял теперь, как надо писать, чтобы "устремить все общество к прекрасному". Началась новая работа, а тем временем его заняла другая мысль: ему скорее хотелось сказать обществу то, что он считал для него полезным, и он решил собрать в одну книгу все, писанное им в последние годы к друзьям в духе своего нового настроения, и поручил издать эту книгу Плетневу. Это были "Выбранные места из переписки с друзьями" (СПб., 1847)"
По части чисто рациональных признаков академической беллетристики (композиция, тема, жанр, идея, кульминация) "Выбранные места..." Гоголя не имеют прецедента и аналогов и стоят особняком, занимая какую-то срединную позицию между художественной литературой и эпистолярией. В этом состоит главнейшая особенность этого гоголевского сочинения, какое, взятое в нетривиальном духовностном освещении, оказывается шедевром, постижением для русского эстетизма не менее, чем "Мёртвые души". Будучи казусом в литературной судьбе Гоголя, данное произведение служит отражением определённого перелома в жизни писателя. Таким актом для Гоголя послужила гибель Пушкина. Реакцию Гоголя на смерть Пушкина лучше всех и со знанием дела передал С.Т.Аксаков:. "В 1837-м году погиб Пушкин. Из писем самого Гоголя известно, каким громовым ударом была эта потеря. Гоголь сделался болен и духом, и телом. Я прибавлю, что, по моему мнению, он уже никогда не выздоравливал совершенно и что смерть Пушкина была единственной причиной всех болезненных явлений его духа, вследствие которых он задавал себе неразрешимые вопросы, на которые великий талант его, изнеможенный борьбою, с направлением отшельника, не мог дать сколько-нибудь удовлетворительных ответов".
Гоголь занял место, оставленное в русской литературе Пушкиным, и никто, кроме его самого, не ощущал всю тяжесть и ответственность своего жребия. Будучи от природы мнительной, чувствительной и самокритичной натурой, Гоголь впал едва ли не в отчаяние, "ибо не мне, худшему всех душою, страждущему тяжкими болезнями собственного несовершенства" нести скипетр русской духовности. Его требование к самому себе доходило до самоистязания, а стремление к совершенству превращалось в ритуальный акт. На этом фоне весьма трогательно звучит признание Гоголя: "Знаю, что моими необдуманными и незрелыми сочинениями нанес я огорченье многим, а других даже вооружил против себя, вообще во многих произвел неудовольствие. В оправдание могу сказать только то, что намеренье мое было доброе и что я никого не хотел ни огорчать, ни вооружать против себя, но одно мое собственное неразумие, одна моя поспешность и торопливость были причиной тому, что сочинения мои предстали в таком несовершенном виде и почти всех привели в заблуждение насчет их настоящего смысла; за все же, что ни встречается в них умышленно-оскорбляющего, прошу простить меня с тем великодушием, с каким только одна русская душа прощать способна". Из этого выкристаллизовалась своеобразная эстетическая механика творческого процесса, которую Гоголь воплотил в "Мёртвых душах", - он писал: "Нет, бывает время, когда даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе "Мёртвых душ", а оно должно было быть едва ли не главное; а потому он и сожжён". Таков окончательный вердикт творца, который должен восприниматься законом произведения. Однако для этого беспрецедентного в истории литературы происшествия литературная критика старается изыскать иные резоны, вплоть до "душевной депрессии". А подлинная же причина кроется в самом творчестве: Гоголь, находясь на месте Пушкина, не мог допустить и тени фальши.
Этим объясняется крайняя чувствительность и чуткость Гоголя ко всем критическим и обличающим выступлениям: "О, как нам нужны беспрестанные щелчки, и этот оскорбительный тон, и эти едкие, пронимающие насквозь насмешки! На дне души нашей столько таится всякого мелкого, ничтожного самолюбия, щекотливого, скверного честолюбия, что нас ежеминутно следует колоть, поражать, бить всеми возможными орудиями, и мы должны благодарить ежеминутно нас поражающую руку". Но о каких "необдуманных и незрелых" моментах в своих сочинениях, о каком "собственном неразумении" и "поспешности", что вызвало "поражающую руку" критики, говорит Гоголь? Догадаться здесь не сложно, хотя Гоголь не указывает на конкретные источники, - это милитаризм и антисемитизм. Упоминание этих параметров полностью отсутствует в тексте "Выбранных мест...", а если и приходится сказывать о чёт-то близком по смыслу, то оно звучит совсем в иной тональности. Так, в обращении к полководцу он рекомендует такую манеру поведения, какая полностью не пригодна для воителя Тараса Бульбы: "Вы станете покрепче всматриваться в душу человека, зная, что в ней ключ всего. Душу и душу нужно знать теперь, а без того не сделать ничего. А узнавать душу может один только тот, кто начал уже работать над собственной душой своей, как начали это делать теперь вы. Если вы узнаете плута не только как плута, но и как человека вместе, если вы узнаете все душевные его силы, данные ему на добро и которые он поворотил во зло или вовсе не употребил, тогда вы сумеете так попрекнуть его им же самим, что он не найдет себе места, куда ему укрыться от самого же себя. Дело вдруг примет другой оборот, если покажешь человеку, чем он виноват перед самим собой, а не перед другим. Тут потрясешь так его всего, что в нем явится вдруг отвага быть другим, и тогда только вы почувствуете, как благородна наша русская порода, даже и в плуте". В своём тексте Гоголь говорит уже не о "жидах", а евреях, и неоднократно положительно ссылается на еврейскую историю. (Н.В.Гоголь похоронен в Даниловом монастыре в Москве и на его памятнике начертаны слова еврейского пророка Иеремии: "Горьким моим словом посмеюся". Штрих, более, чем красноречивый!) Таким образом, Гоголь второго тона исключает из своего творческого обихода понятия милитаризма и антисемитизма, какие имели существенный вес в его художественном мировоззрении на предыдущем этапе, и тем сигнализирует о переходе в некую новую веру. Следует понимать, что перемена касается не мировоззренческой системы в целом, которая у Гоголя, как и Пушкина, базируется на самочинности индивидуальной личности, а только исторической составляющей духовности, ставшей у Гоголя идентичной пушкинской точки зрения на запорожское казачество. Это означает, что в роли лидера русской литературы Гоголь выступает в режиме русской духовности по пушкинскому макету. В "Выбранных местах..." уже нет упоминания о Малороссии, но зато усиленно вещается о любви к России и почтения к русской истории, - Гоголь писал в письме: "Да, чувство любви к России, слышу, во мне сильно" и изрёк девиз: "Очнитесь! Монастырь ваш - Россия!"
Таким образом, новое творческое начало Гоголя всецело обусловлено духовностной природой и оно было явлено в "Выбранных местах..." столь оригинально и своеобразно, что многие усмотрели в этом отказ Гоголя от своего прежнего наследия. На первый поверхностный взгляд это действительно так: вместо весёлых и забавно-страшных проделках "нечистой" силы, вместо пышащих каким-то реальным здоровьем сатирических типажей русской жизни (Хлестаков, Коробочка, Ноздрёв и прочая), явлен многословный альманах наставлений, назиданий и руководств на самые различные темы: от помощи бедным до женской роли в обществе, от понятия о слове до значения театра, от семейной жизни до особенностей губернской жизни. Интересны дельные замечания о славянофильских беспочвенных спорах, а также саркастические зарисовки о квасных патриотах, но особо важными представляются литературоведческие исследования Гоголя, - несомненно, забытый и неоценённый резерв русской литературной критики. Блестящий литературный обзор русской поэзии от Ломоносова до Пушкина обнаруживает в Гоголе незаурядное аналитическое дарование, не уступающее по глубине проникновению Белинского; более всего в этом разделе умиляет воистину гениальная миниатюра об "Одиссее", где восславлены в одинаковой мере две личности: одна - автор Гомер и вторая - переводчик Жуковский.
Стиль трактата "Выбранные места из переписки с друзьями", несмотря на многие нарекания, по-прежнему остаётся впечатляющим: сочным, насыщенным и многоаспектным. Но вместе с тем семантически он существенно отличается примесью философского материала. Удивительная эскапада в защиту великого живописца Александра Иванова, автора монументального полотна "Явление Христа народу", заканчивается заявление с малопонятным, но трогательным философским смыслом: "Есть люди, которые должны век остаться нищими. Нищенство есть блаженство, которого ещё не раскусил свет. Но кого бог удостоил отведать его сладость и кто уже возлюбил истинно свою нищенскую сумму, тот не продаст её ни за какие сокровища здешнего мира". Истинной философской мудростью пронизано следующее изречение: "Ум не есть высшая в нас способность. Его должность не больше, как полицейская: он может только привести в порядок и расставить по местам всё то, что у нас уже есть... Разум есть несравненно высшая способность, но она приобретается не иначе, как победой над страстями. Его имели в себе только те люди, которые не пренебрегали своим внутренним воспитанием. Но и разум не даёт полной возможности человеку стремиться вперёд. Есть высшая ещё способность, имя ей - мудрость, и её может дать нам один Христос".
Здесь не сложно расшифровать скрытый смысл гоголевского изречения, а, соответственно, направление творческого усилия творца. Разум, как "высшая способность", понимается Гоголем в качестве эквивалента ratio, наиболее действенного по части классификации и систематизации знаний. Эта способность философски противопоставляется другой способности человеческого сознания - мудрости, которую может дать "один Христос". Мудрость Христоса есть гоголевское наименование духовной ипостаси человека, которая выставляется ведущей силой на переднем фронте и которая реализуется в действительности в христианское сознание. Таков философский паспорт Гоголя второго тона, в результате чего Гоголь из писателя превращается в мыслителя. В первый свой период Гоголь был осенён мыслью о победе человеческого добра, то во втором состоянии он упоён мыслью о единении людей, которое может дать, по его мнению, единственно религия, понимаемая в буквальном смысле religare (связывать). Данное основополагание есть художественный вклад Гоголя на посту лидера русской литературы. Однако, не будучи обособленным автором, это постижение остаётся больше философским, чем художественным извещением, а на фоне многословия, многомыслия и многотемья "Выбранных мест...", оно попросту теряется, и, не доступное для понимания, зачастую вызывает раздражение у аналитиков. Также малозаметно, неопределимо, как бы в тени остался новый кодекс нравственного поведения, который Гоголь построил на отрицании ограничения человека: "Да и вообще система ограничения - самая мелочная система. Человека нельзя ограничить человеком; на следующий год окажется надобность ограничить и того, который приставлен для ограниченья, и тогда ограниченьям не будет конца. Эта пустая и жалкая система, подобно всем другим системам отрицательным, могла образоваться только в государствах колониальных, которые составились из народа всякого сброда, не имеющего национальной целизны и духа народного, где неизвестны ни самоотверженье, ни благородство, а только одни корыстные личные выгоды. Нужно оказать доверье к благородству человека, а без того не будет вовсе благородства. Кто знает, что на него глядят подозрительно, как на мошенника, и приставляют к нему со всех сторон надсмотрщиков, у того невольно отнимаются руки. Нужно развязать каждому руки, а не связывать их; нужно напирать на то, чтобы каждый держал сам себя в руках, а не то, чтобы его держали другие; чтобы он был строже к себе в несколько раз самого закона, чтобы он видел сам, чем он подлец перед своей должностью; словом - чтобы он был введен в значенье высшей своей должности."
Итак, из многозвучной оратории "Выбранных мест..." возможно самостоятельно выделить три элемента, которыми Гоголь обогатил русскую духовность, находясь во главе русской изящной словесности: a. Религиозная составляющая, b. Духовность самодержавия и c. Дворянская духовность.
--
Религиозная составляющая. Религиозная часть гоголевского творения является мишенью для наиболее весомых критических стрел, а отряд критиков возглавляется В.Г.Белинским. Замечательная особенность сочинения Гоголя состоит в том, что критикуемая, тобто более всего заметная, его часть является и самой непонимаемой частью. Непонимание выражается в прямом отождествлении гоголевской религиозности с банальной и повседневной православной ритуальностью. Современные Гоголю аналитики не видят того, что религиозная вера Гоголя обращена не к церковной действительности, а представляет собой некоторое мечтание и иллюзию, имеющих сугубо идеальную природу, и с такой верой Гоголь связывает чаяния о тех духовных совершенствах, которые включает в себя мудрость Христоса. А, что самое существенное, христианство у Гоголя есть прямое производное от Христа, учение которого обладает способностью religare, а не искусственная духовная доктрина. В итоге Гоголь приходит к своему религиозному внутреннему ощущению: "Эта церковь, которая, как целомудренная дева, сохранилась одна только от времен и малейшими обрядами наружными как бы снесена прямо с неба для русского народа, которая одна в силах разрешить все узлы недоумения и вопросы наши, которая может произвести неслыханное чудо в виду всей Европы, заставив у нас всякое сословье, званье и должность войти в их законные границы и пределы и, не изменив ничего в государстве, дать силу России изумить весь мир согласной стройностью того же самого организма, которым она доселе пугала, - и эта церковь нами незнаема! И эту церковь, созданную для жизни, мы до сих пор не ввели в нашу жизнь! Нет, храни нас бог защищать теперь нашу церковь! Это значит уронить ее. Только и есть для нас возможна одна пропаганда - жизнь наша. Жизнью нашей мы должны защищать нашу церковь, которая вся есть жизнь; благоуханием душ наших должны мы возвестить ее истину..."
Религиозная назидательность гоголевской речи является новым моментом в творческом почерке писателя, но именно в такую форму он облекает своё намерение создать религиозный идеал в литературе, но в смысл такого идеала нельзя вкладывать расхожие приметы и признаки суетной веры. Хоть и наивно, но трогательно видеть, как Гоголь желает пусть внешне, в одежде, видеть отличие священнослужителей, то бишь посвящённых мудрости Христоса, от обыденных реальных людей: "Нет, это даже хорошо, что духовенство наше находится в некотором отдалении от нас. Хорошо, что даже самой одеждой своей, не подвластной никаким изменениям и прихотям наших глупых мод, они отделились от нас. Одежда их прекрасна и величественна. Это не бессмысленное, оставшееся от осьмнадцатого века рококо и не лоскутная, ничего не объясняющая одежда римско-католических священников. Она имеет смысл: она по образу и подобию той одежды, которую носил сам спаситель. Нужно, чтобы и в самой одежде своей они носили себе вечное напоминание о том, чей образ они должны представлять нам, чтобы и на один миг не позабылись и не растерялись среди развлечений и ничтожных нужд света, ибо с них тысящу крат более взыщется, чем с каждого из нас; чтобы слышали беспрестанно, что они - как бы другие и высшие люди".
Однако величие религиозной составляющей, взыскуемой Гоголем второго тона, выходит далеко за субъективные рамки собственно художественного творчества, и в русской истории имеется обстоятельство, которое превращает гоголевскую новацию в общекультурное явление русской духовности. Имя этого обстоятельства - Пётр Яковлевич Чаадаев. Здесь можно только указать, что А.С.Пушкин и П.Я.Чаадаев стояли у колыбели русской духовной (идеалистической) философии: Пушкин с эстетической стороны (посредством синтезе дворянской и народной духовностей), а Чаадаев с философской стороны. Духовную, философскую слагаемую своей философской системы Чаадаев обосновывал своеобразным видением христианского учения, которое значительно разнилось от академической богословской доктрины. Имея в виду огромное влияние Чаадаева на Пушкина, а Пушкина, со своей стороны, на Гоголя, нельзя сомневаться, что философско-христианские сентенции Чаадаева были опорными в формировании религиозного взгляда Гоголя, хотя последний нигде не упоминает имени Чаадаева. Чаадаев излагает: "В христианстве надо различать две совершенно разные вещи: его действие на отдельного человека и его влияние на всеобщий разум. То и другое естественно сливается в высшем разуме и неизбежно ведёт к одной и той же цели. Но срок, в который осуществляются вечные предначертания божественной мудрости, не может быть охвачен нашим ограниченным взглядом. И потому мы должны отличать божественное действие, проявляющееся в какое-нибудь определённое время в человеческой жизни, от того, которое совершается в бесконечности. В тот день, когда окончательно исполнится дело искупления, все сердца и умы сольются в одно чувство, в одну мысль, и тогда падут все стены, разъединяющие народы и исповедания. Но теперь каждому важно знать, какое место отведено ему в общем призвании христиан, то есть какие средства он может найти в самом себе и вокруг себя, чтобы содействовать достижению цели. Поставленной всему человечеству... Едва произнесено имя Христа. Одно это имя увлекает людей, что бы они ни делали. Ничто не обнаруживает так ясно божественного происхождения христианской религии, как эта её безусловная универсальность, сказывающаяся в том, что она проникает в души всевозможными путями, овладевает умом без его ведома, и даже в тех случаях, когда он, по-видимому, всего более ей противится, подчиняет его себе и властвует над ним, внося при этом в сознание истины. которых там раньше не было, пробуждая ощущения в сердцах, дотоле им чуждые, и внушая нам чувства, которые без нашего ведома вводят нас в общий строй. Так определяет она роль каждой личности в общей работы и заставляет всё содействовать одной цели. При таком понимании христианства всякое пророчество Христа получит характер осязательной истины" (1991, с.с.46,51).
Итак, вся установочная концепция религиозной составляющей гоголевского творения исходит из чаадаевских начал русской духовной философии, а религиозная назидательность Гоголя не имеет ничего общего с церковно-банальным проповедничеством, будучи в своей основе духовным уложением, утверждающим сугубо русское философское воззрение в эстетической сфере. Известный русский идеолог отец В.В.Зеньковский высказал в своей "Истории русской философии" (1948) суждение, что в конце ХУ111 - начале Х1Х веков в среде русской интеллигенции наблюдалось восстановление религиозного сознания православного толка, первоисточником которого он считает Чаадаева, а Гоголя полагает вершиной восстановленного духа. Отец Василий прав в том, что гоголевский период есть важный этап истории русской общественной мысли, но он не прав, считая, что "восстановленное религиозное сознание" Гоголя есть, во-первых, "восстановленное", а, во-вторых, "религиозное" в общепринятом понимании. Нововведение Гоголя в русскую духовность заключается в признании некоего духовного комплекса, которым определяется отношение творца к своему творению, поставив во главе христианские стимуляторы, тобто импульсы, идущие от мудрости Христоса; Гоголь сформулировал внутреннюю совесть русской культуры. И первым, кто в полной мере воспринял и далее развил гоголевскую модификацию русской духовности, был Ф.М.Достоевский. Все моральные назидания и коллизии, все крутые нравственные повороты и перипетии, а также сложнейшие нравственные повороты, какими перенасыщены романы Достоевского, имеют генетический источник в гоголевской колоратуре. А в апогей последнюю возвёл Лев Толстой, создав самостоятельную духовно-философскую систему, которая выглядит как бы путеводителем в его эпическом творчестве. Та двойственность в творчестве Льва Толстого, на которую традиционной ссылается официальная аналитика, в своей сути есть структурная копия гоголевского создания. Эта аналогия косвенно подтверждается однотипным отношением критики к обеим писателям: положительным и превосходным к их художественным произведениями и резко негативным - к религиозным сочинениям.
Отношением Достоевского к Гоголю всегда возбуждало аналитический интерес отнюдь не у рядовых деятелей русской литературной критики; непонимание сути Гоголя второго тона питало эту проблему, решения которой колеблются от отвержения "Выбранных мест..." до признания. Важный сотрудник соцреализма Ю.Н.Тынянов высказал идею, что Достоевский пародировал Гоголя, тобто утрированно-комическое подражание образам Гоголя служило одним из источников творчества Достоевского, и на этой основе разработал особую теорию пародии в литературе. Тынянов заключал: "...враждебность Достоевского к "Переписке с друзьями" нимало не объясняет его же пародии на нее, так же как и отношение к Гоголю не разъяснит нам пародию на его характер. Случайно эти оба момента совпали, но они могли и не совпасть; материал для пародии может быть любой, здесь необязательны психологические предпосылки.... Вот почему мы не удивимся, если узнаем, что рядом с враждебным к "Переписке с друзьями" отношением Достоевского, рядом с пародированием ее (что, впрочем, еще предстоит доказать) в "Маленьком герое" (произведении, написанном в крепости) Достоевский пользуется все той же "Перепиской", но не как материалом пародии, а как материалом стилизации". Не сложно заметить, что данная преюденция не имеет отношения к сущности ни Гоголя, ни Достоевского. В этом нет ничего удивительного, ибо из дальнейшего будет ясно, что принцип социалистического реализма располагается в той зоне русской литературы, где пушкинская традиция (включая в себя, как составные части, повести и романы Гоголя и Достоевского) не значится ведущим генератором эстетических ценностей.
Социальная сатира была привлечена в русскую духовность Гоголем с помощью украинской духовности и здесь её подхватили и мощно продолжили М.Е.Салтыков-Щедрин и А.Н.Островский, а Достоевский же отнюдь не занимался парированием Гоголя, но своеобразно, по-своему, так же развивал гоголевскую сатирическую линию. Достоевский писал: "Разве в сатире не должно быть трагизма? Напротив, в подкладке сатиры всегда должна быть трагедия. Трагедия и сатира две сестры и идут рядом, и имя им обеим, вместе взятым, правда". Итак, совесть (по Гоголю) и правда (по Достоевскому) слагают вздувшиеся мускулы русской духовности - таково высшее достижение Гоголя в русской культуре.
--
Духовность самодержавия. Однако совесть и правда не исчерпывают целиком духовный потенциал русской духовности, ибо они относятся лишь к этническому параметру духовности, а историческую сторону Гоголь представляет в форме самодержавия. Выведение духовности самодержавия в качестве исторической составляющей русской духовности свидетельствует о необычайно широком эстетическом кругозоре Гоголя, поскольку самодержавие относится к исконным древним началам русской духовности, коренящихся на праславянских глубинах. Здесь имеется возможность лишь сформулировать окончательное резюме специальных исследований по этому предмету, которое гласит: самодержавие не есть право, но исключительная личность имеет право на самодержавие; причём само-державие кардинально отлично от само-властия. К этому следует добавить, что все великие русские историки - от Ломоносова до Ключевского, - с той или иной степенью обоснованности, выделяют самодержавное правление Руси как стойкую и духовную форму государственности. Замечательный русский мыслитель начала ХХ века Л.А.Тихомиров отметил в своей капитальной монографии "Монархическая государственность" (1905), что "выросшая в одном процессе с Русской нацией, царская власть представляет две ярко типичные черты: 1)полное единство в идеалах с нацией, как власть верховная, 2) единение своего государственного управления с национальными силами".
Невзирая на то, что Гоголь обладал незаурядным историческим чутьём, в вопросе о духовности самодержавия он пользовался не собственными доводами, а всецело опирался на доказательства, данные Пушкиным: "Зачем нужно, - говорил он, - чтобы один из нас стал выше всех и даже выше самого закона? Затем, что закон - дерево; в законе слышит человек что-то жесткое и небратское. С одним буквальным исполненьем закона не далеко уйдешь; нарушить же или не исполнить его никто из нас не должен; для этого-то и нужна высшая милость, умягчающая закон, которая может явиться людям только в одной полномощной власти. Государство без полномощного монарха - автомат: много-много, если оно достигнет того, до чего достигнули Соединенные Штаты. А что такое Соединенные Штаты? Мертвечина; человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит. Государство без полномощного монарха то же, что оркестр без капельмейстера: как ни хороши будь все музыканты, но, если нет среди них одного такого, который бы движеньем палочки всему подавал знак, никуды не пойдет концерт. А кажется, он сам ничего не делает, не играет ни на каком инструменте, только слегка помахивает палочкой да поглядывает на всех, и уже один взгляд его достаточен на то, чтобы умягчить, в том и другом месте, какой-нибудь шершавый звук, который испустил бы иной дурак-барабан или неуклюжий тулумбас. При нем и мастерская скрыпка не смеет слишком разгуляться на счет других: блюдет он общий строй, всего оживитель, верховодец верховного согласья!" Как метко выражался Пушкин!...Высшее значенье монарха прозрели у нас поэты, а не законоведцы, услышали с трепетом волю бога создать ее в России в ее законном виде; оттого и звуки их становятся библейскими всякий раз, как только излетает из уст их слово царь. Его слышат у нас и не поэты потому что страницы нашей истории слишком явно говорят о воле промысла: да образуется в России эта власть в ее полном и совершенном виде. Все события в нашем отечестве, начиная от порабощенья татарского, видимо, клонятся к тому, чтобы собрать могущество в руки одного, дабы один был в силах произвесть этот знаменитый переворот всего в государстве, все потрясти и, всех разбудивши, вооружить каждого из нас тем высшим взглядом на самого себя, без которого невозможно человеку разобрать, осудить самого себя и воздвигнуть в себе самом ту же брань всему невежественному и темному, какую воздвигнул царь в своем государстве; чтобы потом, когда загорится уже каждый этою святою бранью и все придет в сознанье сил своих, мог бы также один, всех впереди, с светильником в руке, устремить, как одну душу, весь народ свой к тому верховному свету, к которому просится Россия".
Гоголь постоянно ссылался на верноподданнические мотивы Пушкина и вместе с Пушкиным славил венценосного самодержца, Гоголь писал: "Только по смерти Пушкина обнаружилось его истинные отношения к государю и тайны двух его лучших сочинений. Никому не говорил он при жизни о чувствах, его наполняющих, и поступил умно...Царственные гимны наших поэтов изумляли самих чужеземцев своим величественным складом и слогом. Еще недавно Мицкевич сказал об этом на лекциях Парижу, и сказал в такое время, когда и сам он был раздражен противу нас, и все в Париже на нас негодовало. Несмотря, однако ж, на то, он объявил торжественно, что в одах и гимнах наших поэтов ничего нет рабского или низкого, но, напротив, что-то свободно-величественное: и тут же, хотя это не понравилось никому из земляков его, отдал честь благородству характеров наших писателей. Мицкевич прав. Наши писатели, точно, заключили в себе черты какой-то высшей природы. В минуты сознания своего они сами оставили свои душевные портреты, которые отозвались бы самохвальством, если бы их жизнь не была тому подкрепленьем".
Итак, Гоголь полагает, что русские поэты аналогично русским историкам видят в русском самодержавии нечто важное и полезное, а это означает, что русский интеллектуальный слой воспринимает самодержавие и самодержца не столько как форму политической власти, сколько как фрагмент русской духовности. Таким способом Гоголь озвучил думы Пушкина, придав им аргументарную чёткость, а в результате самодержавие как таковое распалось на две части - с политическим и духовным контекстами.
c. Духовность дворянства. Новейшая русская история неоспоримо свидетельствует, что деструкция русской культуры, последовавшая в результате революции 1917 года. Есть непосредственное следствие большевистского погрома русской дворянской духовности. Дворянская культура, родившаяся в России из петровских реформ и ставшая украшением екатерининского века, обусловила собой главный источник созданной Пушкиным русской духовности как таковой, а в целом, дворянская среда любого народного сообщества служит основным условием зарождения и становления подлинной, доморощенной культуры. Гоголь обязан был выступить с расширенным объяснением по этому поводу, и не только потому, что в связи с положением лидера необходимо должен подтвердить верность пушкинскому курсу, но и потому, что пришёл с украинской духовностью, лишённой дворянской предпосылки. И Гоголь заявил: "...а у нас дворянство есть цвет нашего же народа, а не какое-нибудь пришлое чужеземное сословие. Но следует, чтобы дворянство само себя показало и определило значенье своего званья, потому что в том виде, в каком оно теперь, при этом отсутствии единства в общем духе, при этом разнообразье мыслей, воспитанья, жизни, привычек, при таком сбивчивом образе понятий о самих себе, никому не могут они подать действительной и полной идеи о том, что такое в нашей земле дворянство. А оттого никакой мудрец не может теперь знать, как ему с ними быть. Следует, чтобы дворянство само вступило в свое истинное и полное значение... Дворянство наше представляет явленье, точно, необыкновенное. Оно образовалось у нас совсем иначе, нежели в других землях. Началось оно не насильственным приходом, в качестве вассалов с войсками, всегдашних оспоривателей верховной власти и вечных угнетателей сословия низшего; началось оно у нас личными выслугами перед царем, народом и всей землей, - выслугами, основанными на достоинствах нравственных, а не на силе. В нашем дворянстве нет гордости какими-нибудь преимуществами своего сословия, как в других землях; нет спеси немецкого дворянства; никто не хвастается у нас родом или древностью происхождения, хотя наши дворяне всех древнее... Дворянство у нас есть как бы сосуд, в котором заключено это нравственное благородство, долженствующее разноситься по лицу всей русской земли затем, чтобы подать понятие всем прочим сословиям, почему сословие высшее называется цветом народа... Скажите им, что Россия, точно, несчастна, что несчастна от грабительств и неправды, которые до такой наглости еще не возносили рог свой; что болит сердце у государя так, как никто из них не знает, не слышит и не может знать. Да может ли быть иначе при виде этого вихря возникнувших запутанностей, которые застенили всех друг от друга и отняли почти у каждого простор делать добро и пользу истинную своей земле, при виде повсеместного помраченья и всеобщего уклоненья всех от духа земли своей, при виде, наконец, этих бесчестных плутов, продавцов правосудья и грабителей, которые, как вороны, налетели со всех сторон клевать еще живое наше тело и в мутной воде ловить свою презренную выгоду. Когда вы это им скажете, да вслед за этим покажете, что теперь им всем предстоит сослужить истинно благородную и высокую службу царю, а именно: так же великодушно, как некогда становились в ряды противу неприятеля, так же великодушно стать теперь на неприманчивые места и должности, опозоренные низкими разночинцами, тогда увидите, как встрепенется наше дворянство".
Показательным примером двойственного отношения к дворянской культуре в России может служить оценка одного из образованнейшего представителя русской аристократии князя П.А.Вяземского. Гоголь писал о Вяземском: "В нем собралось обилие необыкновенное всех качеств: ум, остроумие, наглядка, наблюдательность, неожиданность выводов, чувство, веселость и даже грусть; каждое стихотворение его - пестрый фараон всего вместе. Он не поэт по призванью: судьба, наделивши его всеми дарами, дала ему как бы в придачу талант поэта, затем, чтобы составить из него что-то полное. В его книге "Биография Фонвизина" обнаружилось еще видней обилие всех даров, в нем заключенных. Там слышен в одно и то же время политик, философ, тонкий оценщик и критик, положительный государственный человек и даже опытный ведатель практической стороны жизни - словом, все те качества, которые должен заключать в себе глубокий историк в значении высшем. И если бы таким же пером, каким начертана биография Фонвизина, написано было все царствование Екатерины, которое уже и теперь кажется нам почти фантастическим от чрезвычайного обилия эпохи и необыкновенного столкновения необыкновенных лиц и характеров, то можно сказать почти наверно, что подобного по достоинству исторического сочинения не представила бы нам Европа"... А вот что в ответ написал Белинский, основатель клана разночинцев в России: "... а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в литературе, развил вашу мысль и напечатал на ваших почитателей (стало быть, на меня всех более) чистый донос. Он это сделал, вероятно, в благодарность вам за то, что вы его, плохого рифмоплёта, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его "вялый, влачащийся по земле стих" (1948,с.893).
Итак, следует понять, что "Выбранные места из переписки с друзьями" является неординарным явлением в русской литературе не в силу своей нетрафаретности и жанровой неопределённости, а единственно благодаря содержательной полноте, где свёрнуты как духовные достижения, так духовные перспективы русской духовности; сей трактат есть завет великого лидера, оповещающего о новой величине русской культуры - пушкинской традиции как путеводной звезде русского эстетизма. Но как раз в этой части Гоголь оказался не понятым русским мыслящим обществом, и, прежде всего, по причине того, что во главе оппозиции к нему выступил тогдашний властитель дум - В.Г.Белинский. Гоголь с горечью отмечал, что при жизни Пушкина не понимали всей духовной ценности этого поэта, об этом же спустя сто лет писал великий русский философ С.Л.Франк; в действительности же Пушкина знали и ценили по Белинскому, - Белинский внушил русскому обществу мнение о Пушкине как о гениальном стихо-творце, но не как о врождённом мыслителе. А сам Белинский был мыслителем одной идеи - идеи народа; "глас народа - глас божий" является ведущим девизом Белинского, с каким он навечно вошёл в анналы истории русской общественной мысли. Белинский первый разглядел святыню, которой Пушкин обогатил русскую литературу, - человека, и взял её в качестве основополагающей максимы своей концепции народности, где утверждается диктат коллектива, и, выставляя человека в признаках и критериях последнего, философски исказил пушкинский (и разумеется, гоголевский) идеал, в котором ценность человека определяется его индивидуальной самочинной сущностью, вне каких-либо коллективистских императивов.
У Белинского сказано: "Гордись, гордись, человек, своим высоким назначением; но не забывай, что божественная идея, тебя родившая, справедлива и правосудна, что она дала тебе ум и волю, которые ставят тебя выше всего творения, что она в тебе живёт, а жизнь есть действование, а действование есть борьба; не забывай, что твоё бесконечное, высочайшее блаженство состоит в уничтожении твоего Я в чувстве любви. Итак, вот тебе две дороги, два неизбежные пути: отрекись от себя, подави свой эгоизм, попри ногами твоё своекорыстное Я, дыши для счастия других, жертвуй всем для блага ближнего, родины, для пользы человечества, люби истину и блага и тяжким крестом выстрадай твоё соединение с богом, твоё бессмертие, которое должно состоять в уничтожении твоего Я, в чувстве беспредельного блаженства" (1948, с.9). Философская коллизия в представлении человека между Белинским и воззрениями Пушкина-Гоголя выходит далеко за пределы персональных творцов русской художественной школы Х1Х века, даже за рамки школы и даже Х1Х века, - именно она была первопричиной глубокого раскола в обществе, ставшего судьбой новейшей истории России "Отрекись от себя" и "уничтожение твоего Я", - тезисы, какими Белинский препровождает свой принцип народности, неприемлемы для пушкинского лагеря по определению. Это означает, что Белинский, как основатель культуры или философии так называемых разночинцев, проповедует противостояние этого разночинного (народного, в своей сущности) начала дворянскому элементу, тогда, как Пушкин, и его наследник Гоголь, строили русскую духовность на синтезе народного и дворянского компонентов (впоследствии этот противостояние получит название классового подхода)
Белинский прекрасно понял работу Гоголя как мощнейший удар по всей идеологической конструкции учения народности, и, если ранее между Белинским и Гоголем происходили мелкие стычки на эту тему, которые отдельные аналитики объясняют редакционными неурядицами, то теперь вождь народнического движения вышел на открытый бой. "Письмо к Гоголю" - ответ Белинского, - не имея ни единой ссылки на гоголевский первоисточник, представляет собой откровенно политический документ, не утверждающий что-либо, а исключительно отрицающий одним махом все духовные гоголевские постижения, - "Не будь на вашей книге выставлено вашего имени, - пишет Белинский , - и будь из неё исключены те места, где вы говорите о самом себе, как писатель, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз - произведение автора "Ревизора" и "Мёртвых душ"?" Ответ Белинского не может быть причислен к разряду литературной критики, ибо в нём отсутствуют и литературная тематика, и специфическая аналитика, а наличествует публицистически-страстное опорочивание идейного противника. Но зато с присущим ему умением видеть глубинные корни явления. Белинский утверждает: "Тут дело идёт не о моей или вашей личности, но о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и вас; тут дело идёт об истине, о русском обществе, о России" (1948,с.893). Последнее, в представлении Белинского, имеет политическую значимость как общегосударственный интерес, тобто выступает в том же ранге, что и его идеология народности.
Первоочередная задача Белинского как идеолога заключалась в отрицании уравнивания его идеала народности с так называемой "официозной народностью" (термин академика А.Н.Пыпина), фигурирующей в знаменитой уваровской формуле "православие, самодержавие, народность". И, осуждая Гоголя за его отношение к духовности самодержавия, Белинский писал: "Титло поэта, звания литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое, так называемое, либеральное направление, даже при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих талантов, отдающих себя искренно или неискренно в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример Пушкина, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви!" (1948, с.892). Белинский не даёт веры гордым пушкинским строкам:
"Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю".
И разве не Пушкин "Людской чуждается молвы"? И так ли уж прав Белинский относительно "народной любви"? Но для Белинского, автора "Письма к Гоголю", не потребны данные вопрошания, ибо он занимается не поиском истины, а соблюдением политического интереса. А потому для него политика либерализма в литературе компенсирует "бедность таланта" и, ни мало не заботясь о достоверности, Белинский бросает в лицо Гоголю: "Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов - что вы делаете" (1948,с.890). Гоголь нисколько не повинен ни в одном из этих позорных эпитетов, но Белинского не заботит аналитическая чистота: он добивается эмоциональной напряжённости политических обвинений в адрес своего политического противника. С "Письма к Гоголю" в русской литературе начинается новая жанровая разновидность, которую можно назвать политической публицистикой, виртуозами которой в своё время показали себя большевистские лидеры - В.И.Ульянов-Ленин, Н.И.Бухарин, А.В.Луначарский (потому Н.А.Бердяев называл Белинского предшественником большевистской морали).
Гоголь ответил на выпад Белинского, однако публичного диспута, который потенциально нёс в себе немалый культурный ресурс для русской духовности и имел возможность стать судьбоносным явлением в истории русской культуры, не получилось. В то время в России стремительно созревала новая общественная прослойка - корпорация разночинцев, взявшая в качестве идеологии принцип и учение народности Белинского и, естественно, мнение патриарха приобрело вес директивы. Голос Гоголя был заглушен, а отношение к творчеству Гоголя, особенно, к "Выбранным местам..." было, как уже указывалось, по преимуществу негативным. Игорь Золотусский, аннотируя двухтомную монографию В.В.Вересаева "Гоголь в жизни", какая, по его выражению, является самой основательной сводкой жизни великого писателя, указывает, что "В.Вересаев смотрит на "Выбранные места..." как на ошибку, его цель - подвести нас к признанию справедливости инвектив Белинского, который назвал факт публикации "Выбранных мест..." падением, а в идеях Гоголя усмотрел болезнь, гордыню и желание "небесным путём достичь земных целей". В то же время Золотусский отважился на нетривиальный поступок: он озвучивает голос Гоголя в споре с Белинским, хотя, строго говоря, спора как такового не было, а был монотонный звон с одной стороны. Золотусский говорит о книге Вересаева: "Письмо Белинского Гоголю дается в книге полностью, а письмо Гоголя Белинскому -- с купюрами, что же касается неотосланного ответа, то о нем только говорится, что он имел место. Меж тем без него не понять всей глубины спора, состоявшегося в 1848 году между Гоголем и Белинским. Это спор пророческий, причем пророческий не только со стороны великого критика, но и великого поэта. В нем явственно обозначаются два взгляда на прогресс, на пути развития России в XIX веке. Этот спор-диалог предваряет споры Достоевского и Лескова с нигилистами, Толстого -- с революционерами. Тут на одной позиции бомбометатели и приверженцы изменения основ общества с помощью силы, на другой -- философы самосовершенствования, противники крови, противники насилия. Вот что пишет Гоголь в неотосланном письме Белинскому: "Вы говорите, что спасение России в европейской цивилизации. Но какое это беспредельное и безграничное слово. Хоть бы вы определили, что такое нужно разуметь под именем европейской цивилизации, которое бессмысленно повторяют все. Тут и фаланстерьен, и красный (в другом варианте: "Коммунист ли, фаланстерьен". -- И. З.), и всякий, и все друг друга готовы съесть, и все носят такие разрушающие, такие уничтожающие начала, что уже даже трепещет в Европе всякая мыслящая голова и спрашивает невольно, где наша цивилизация!" Другое место из письма касается пункта о церкви -- одного из главнейших пунктов манифеста Белинского: "Вы отделяете церковь от Христа и христианства, ту самую церковь, тех самых... пастырей, которые мученической своей смертью запечатлели истину всякого слова Христова, которые тысячами гибли под ножами и мечами убийц, молясь о них, и наконец утомили самих палачей, так что победители упали к ногам побежденных, и весь мир исповедал это слово... Кто же, по-вашему, ближе и лучше может истолковать теперь Христа? Неужели нынешние коммунисты и социалисты, объясняющие, что Христос повелел отнимать имущества и грабить тех, которые нажили себе состояние? Опомнитесь!" Никто, прочитав эти строки, не скажет, что Гоголь не понимал современного состояния общества, был далек от него. Гоголь выступает в этих предсказаниях как предтеча Достоевского, который вышел не только из гоголевской "Шинели", но прежде всего из "Выбранных мест из переписки с друзьями" и спора Белинского с Гоголем."
В.Г.Белинский умер в 1848 году, Н.В.Гоголь скончался в 1852 году, и этот период, середина Х1Х века, скрывает в себе ещё не познанный судьбоносный перелом в истории русской культуры, а, как духовная коллизия, образует первооснову новейшей российской истории. Белинский, как ни один из великих мыслителей, противоречив и он способен даже в одном абзаце отрицать самого себя. Две страсти владели этой неугомонной натурой: вера в народ (принцип народности) и тонкое ощущение прекрасного, причём обе силы бушевали в нём на уровне невроза, - "неистовый Виссарион" не знал равнодушия или пассивности. Популяризируя принцип народности, Белинский сплошь и рядом прибегает к средствам политической пропаганды, тобто демагогии, фальсификации и высокопарной пустоты. Но врождённое чувство прекрасного неизменно возвращало его к человеческой личности, к идеальному отвлечению от коллективистской действительности. Поэтому не должно удивлять, что при идеологической несовместимости пушкинского представления личности с концепцией народности, Белинский первый провозглашает и Пушкина, и Гоголя великими русскими поэтами. Хорошо сказал о Белинском Н.А.Бердяев: "Две интенции сознания можно увидеть у Белинского. Он прежде всего обращает внимание на живую человеческую личность, на переживаемые ею страдания, прежде всего хочет утвердить её достоинство и право на полноту жизни. Он восстаёт против "общего", против мирового духа, против идеализма во имя этой живой человеческой личности. Но направленность его внимания очень быстро меняется и личность поглощается социальным целым, обществом. Общество, новое общество, которое может быть создано лишь путём революции, может избавить человеческую личность от нестерпимых страданий и унижений" (1990,с.35-36).
Итак, Белинский в силу своего двойственного и противоречивого естества, являлся как бы связывающей нитью между политической (разночинной, народнической) и эстетической (индивидуалистической) тенденциями в русском творящем духе. Со смертью Белинского эта связь оборвалась, нарушилось гармоническое равновесие между этими лагерями, да и сам Белинский к концу жизни, судя по "Письму к Гоголю", свернул на политическую стезю. Наследники Белинского и последователи народнической идеологии не обладали творческими задатками своего патрона: они были только политиками в искусстве, не обладающими Божественным чувством прекрасного и той живой игрой противоречивого непосредственного воображения, что делало Белинского явлением в русской культуре. С уровнем творческого потенциала его наследников можно ознакомиться в отзыве, какой дал Гоголю наиболее крупный из оных - Н.Г.Чернышевский:"Как развитием всех хороших своих качеств человек бывает обязан обществу, точно так и развитием всех своих дурных качеств. На удел человека достается только наслаждаться или мучиться тем, что дает ему общество. С этой точки мы должны смотреть и на Гоголя. Напрасно было бы отрицать его недостатки: они слишком очевидны: но они были только отражением русского общества. Лично ему принадлежит только мучительное недовольство собой и своим характером, недовольство, в искренности которого невозможно сомневаться, перечитав его "Авторскую исповедь" и письма; это мучение, ускорившее его кончину, свидетельствует, что по натуре своей он был расположен к чему-то гораздо лучшему, нежели то, чем сделало его наше общество. Лично ему принадлежит также чрезвычайное энергическое желание пособить общественным недостаткам и своим собственным слабостям. Исполнению этого дела он посвятил всю свою жизнь. Не его вина в том, что он схватился за ложные средства: общество не дало ему возможности узнать вовремя о существовании других средств ..."
Смерть Гоголя усугубила идеологическую базу этого противостояния, переведя его в глубокий раскол, захвативший весь русский эстетическо-интеллектуальный комплекс. Из разночинной среды, выпестованной Белинским в политическом духе, вышли нигилисты, народники, террористы, лидеры большевизма, функционирующие на фоне шедевральных художественных достижений подлинной русской духовности во всех отраслях искусства (литература, живопись, музыка); в жанре русской изящной словесности в результате раскола возникли две эстетические ветви, которые долгое время, бытуя параллельно, прекратили своё существование во второй половине ХХ века: одна (разночинная, политизированная) окончилась социалистическим реализмом Горького и другая (классическая, пушкинская) завершилась эмигрантской литературой Куприна, Бунина, Набокова.
Итак, следует повторить, что время кончины Белинского и Гоголя ознаменовалось важнейшей вехой: обособлением русской духовности от своего коллективистского суррогата. Но как глубоко не различались бы крайности в этом судьбоносном противостоянии, невозможно провести чёткую трассу размежевания с однозначными критериями, и каждый из творцов той эпохи имел собственные признаки принадлежности к одному лагерю и отличия от другого. Однако имеется немало творцов, какие так тесно переплетены с обоими полюсами, что затруднительно определить их первородное состояние. К таким парадоксальным фигурам относится известный и модный деятель эстетического цеха России того времени - В.В.Розанов, который вознамерился проявить особенности своего мышления в хулении и опорочивании творческого вклада Гоголя в русскую литературу.Вместе с этим филиппика Розанова имеет и историческое значение, отражая пульс русской дореволюционной интеллигенции.
6.РОЗАНОВ ПРОТИВ ГОГОЛЯ. Заражённый миазмами свирепствовавшего тогда нигилизма и поражённый эпидемией шовинизма, Розанов с таким багажом внедряется в идеальную сферу, в сферу русской духовности. И начинает он с попытки разобщить и противопоставить Пушкина и Гоголя. Розанов пишет: "Разнообразный, всесторонний Пушкин составляет антитезу к Гоголю, который движется только в двух направлениях: напряжённой и беспредметной лирики, уходящей ввысь, и иронии, обращенной ко всему, что лежит внизу. Но сверх этой противоположности в форме, во внешних очертаниях, их творчество имеет противоположение и в самом существе своём" И, развивая далее тему, Розанов изрекает: "Известно, как затосковал Гоголь, когда безвременно погиб Пушкин. В это время "Мёртвые души" уже вырастали в нём, но они ещё не появились, а того, кто последующими своими созданиями мог бы уравновесить их - уже не стало... Последние главы "Мёртвых душ" Гоголь сжёг; но и те, которые успели выйти, исказили совершенно иначе духовный облик нашего общества, нежели как начал уже его выводить Пушкин" (1990, с.с.7-8,9).
Выступление Розанова с исследованием литературного наследия Гоголя в своё время произвело сенсацию и его критика была настолько неожиданна, нетривиальна и скандальна, что, не зная глубинной причины, вполне её можно было бы счесть за некое мистическое видение, если бы Розанов в письме к Э.Ф.Голлербаху не обмолвился: "И вот, несите "знамя свободы", эту омерзительную красную тряпку, как любил же Гоголь Русь с её "ведьмами", с "повытчик кувшинное рыло", только надписав "моим горьким смехом посмеются", неужели он, хохол, след. чуть-чуть инородец, чуть-чуть иностранец как и Гельфердинг, и Даль, Востоков - имеют право больше любить Россию, крепче любить Россию, чем Великоросс". И в русле возмущения этим "правом", - правом инородца любить Россию крепче русского, - творчество Гоголя подвергается аналитической операции, увенчавшейся вердиктом: "...передо мной вырастает из земли главная тайна Гоголя...Я не решусь удержаться выговорить последнее слово: идиот... В ком затеплилось зёрнышко "веры", - веры в душу человеческую, веры в землю свою, веры в будущее её, для Гоголя воистину не было. Никогда более страшного человека... подобия человеческого... не приходило на нашу землю". В таком ракурсе отрицанию подлежит все главные составляющие художественного творчества писателя, начиная со знаменитого гоголевского языка, к чему Розанов приступает прежде всего в анализе "Мёртвых душ": "Всмотримся в течение этой речи - и мы увидим, что оно безжизненно. Это восковой язык, в котором ничего не шевелится, ни одно слово не выдвигается вперёд и не хочет сказать больше, чем сказано во всех других. И где бы мы ни открыли книгу, на какую бы смешную сцену не попали, мы увидим всюду эту же мёртвую ткань языка, в которую обёрнуты все выведенные фигуры, как в свой общий саван" (1990, с.с.573,141,11).
Основной упор, естественно, приходится на персонажную часть, где существует, казалось, необозримый простор, ибо в русской литературе не было писателя, давшего оригинальных и самобытных персоналий больше, чем Гоголь, и Розанов нашёл общую критическую норму всего эстетического гоголевского мира возведя Гоголя в ранг иронического гения отрицательного героя. "Не в нашей только, - пишет критик, - но и во всемирной литературе он стоит одиноким гением, и мир его не похож ни на какой мир. Он один жил в нём; но и нам входить в этот мир, связывать его со своей жизнью и даже судить о ней по громадной восковой картине, выкованной чудным мастером - это значило бы убийственно поднимать на себя руку". Почему же Розанов столь решительно перекрывает дорогу в мир "одинокого гения" и "чудного мастера"? Он объясняет: "Вспомните Плюшкина: это в самом деле удивительный образ, но вовсе не потому, как оригинально он выполнен. Вот рядом с ним стоит Скупой рыцарь, человек с ног до головы, который понимает и что такое искусство, и что такое преступление, и только надо всем этим господствует своей страстью. Его можно бояться, можно ненавидеть, но нельзя не уважать: он человек. Но разве человек Плюшкин? Разве это имя можно применить к кому-нибудь из тех, с кем вёл свои беседы и дела Чичиков? Они все, как и Плюшкин, произошли каким-то особым способом, ничего не имеющим с естественным рождением: они сделаны из какой восковой массы слов, и тайну этого художественного делания знал один Гоголь" (1990, с.с.11,12).
Розанову нет дела до того, что все персонажи "Мёртвых душ" исключительно индивидуальны, что во всём ансамбле действующих лиц Гоголя ни у кого нет пересекающихся одинаковых человеческих качеств, - и это показано настолько непосредственно и естественно, без какой-либо нарочитости или искусственности, что можно сказать: Гоголь доказал закон индивидуальности. Но дело здесь в том, что эстет Розанов шокирован гоголевскими персонажами. Их голая и откровенная негативность оскорбляет его эстетический вкус, воспитанный на пушкинских шедеврах, а поскольку они не удовлетворяют его эстетических запросов, то их не существует в действительности. Розанов считает Пушкина главой "натуральной школы" в русской литературе, основанной на поэтическом отражении существующей действительности не столько в её реальном облике, сколько в качестве средства одухотворённого созерцания, и пушкинские поэтические постижения воспринимаются им не просто образцом художественного высшего вкуса, а абсолютизированы до уровня стандартов, на основе которых произведена резкая поляризация и противопоставление Пушкина и Гоголя. В современной Розанову литературной критике, тем не менее, Гоголь, как от отмечает, "...сочтён был основателем "натуральной школы", то есть как будто бы передающей действительность в своих произведениях. Только к этому наивному утверждению и относятся мои отрицания..."(1990, с.11).
Розанова ни мало не смущает, ни сомнительность самого способа прямолинейной состыковки двух гениев русской словесности, ни шаткость и ограниченность метода отрицания, - действительно, как может эстетически воспитанная личность, наученная уроками Пушкина и Лермонтова, последовать совету Гоголя: "...на время остановитесь полюбоваться видом: на ней находится лужа, удивительная лужа! единственная, какую только вам удавалось когда видеть! Она занимает почти всю площадь. Прекрасная лужа! Дома и домики, которые издали можно принять за копны сена, обступивши вокруг, дивятся красоте её" ("Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем"). Полюбоваться лужей!, - какой эстет это выдержит, и не скрыты ли в этом вызов и затаённая издёвка над самим пониманием красоты? И Розанов резюмирует: "С Гоголя именно начинается в нашем обществе потеря чувства действительности, равно как от него же идёт начало и отвращения к ней". Но в каком качестве применимо понимание "отвращения" к известным лирическим отступлениям в "Мёртвых душах" или зарисовкам малороссийской природы, которые безоговорочно почитаются вершиной и шедевром опоэтизации природного мира? По Розанову - применимо; следует только признать, что у Гоголя "есть его бесконечный лиризм, оторванный как и прочее от связи с действительностью". Такое доскональное знание мёртвых душ и столь глубокое проникновение в мир этого бытия, по глубокому убеждению Розанова, не может быть приобретённым созданием таланта, а есть сама внутренняя суть Гоголя как человека, которую он так гениально и впечатляюще изложил и положил перед изумлёнными эстетами: "И весь Гоголь, весь - кроме "Тараса" и вообще малороссийских вешиц, - есть пошлость в смысле постижения". Таким образом, к числу мёртвых душ, живущих на страницах великой поэмы, Розанов добавляет ещё одну мёртвую "штуку" - душу автора. А "бесконечный лиризм" Гоголя суть не что иное, как "плач художника над своею душой". Розанов пишет: "Это - великая жалость к человеку, так изображённому, скорбь художника о законе своего творчества, плач его над изумительною картиною, которую он не умеет нарисовать иначе... и, нарисовав так, хоть ею и любуется, но её презирает, ненавидит". Вовсе не понятно как можно любоваться тем, что презираешь и ненавидишь, но в этом сосредоточен центр тяжести всей идеологии розановской оппоненции: исключая повести о Тарасе Бульбе и малороссийские рассказы, всё художественное гоголевское достояние - это сотворение гениальной литургии по причащению собственной души, это тотальное покаяние в несомом в себе грехе неприкаянной души, это, в конце концов, "есть вспышка глубокой скорби в творце при виде сотворённого". Данное раскаяние, будучи, по существу, раскаянием таланта, не вписавшегося в систему испытанного эстетизма, и составило трагедию жизни великого писателя и, как увлечённо и увлекательно повествует Розанов: "великий человек, в котором гениальный ум разошелся с простым сердцем, и надолго победил его, заглушил естественный против себя ропот, но в конце - был им побеждён, скован, отброшен после борьбы, которая, однако, человеку стоила жизни" (1990, с.с.13,22,140,22,24). Такого раскаяния, - прощения бытия, индивидуального и неподвластного другим меркам, - у Гоголя в действительности существовать не может по природе его таланта.
Как подлинный гений, Гоголь жил ощущением и полным пониманием внутреннего качества своего таланта, как подлинный творец, созидал в совершенном соответствии с возможностями исключительно своего Божьего дара, а как подлинно великий писатель производил, обладая твёрдо осознанной идеей, обдуманной программой и видением ожидаемых результатов. Розанов не поверил Гоголю в том, что ему, Гоголю, известен ответ на вопрос, которым автор начинает 11 том "Мёртвых душ": "Зачем же выставлять напоказ бедность нашей жизни и наше грустное несовершенство, выкапывая людей из глуши, из отдалённых закоулков?" В ответе, как он звучит по-гоголевски, видны и чувствуются отзвуки зрелых размышлений и глубоко осознанных коллизий; ответ Гоголя сработан в явственно духовном режиме, а потому не лишён философской подоплёки: "А добродетельный человек всё-таки не взят в герои. И можно даже сказать почему не взят. Потому что пора наконец дать отдых бедному добродетельному человеку, потому что праздно вращается на устах слово "добродетельный человек"; потому что обратили в лошадь добродетельного человека, и нет писателя, который бы не ездил на нём, понукал и кнутом, и всем чем ни попало; потому что изморили добродетельного человека до того, что теперь нет на нём и тени добродетеля, а остались только рёбра да кости вместо тела; потому что лицемерно призывают добродетельного человека, потому что не уважают добродетельного человека. Нет, пора наконец припрячь и подлеца! Итак, припряжем подлеца!". Великий писатель вполне сознавал, что его ожидает на этом пути, провидчески предугадывая свою участь за операцию "припрячь подлеца", что означает сознательный статус Гоголя второго тона и уход от уже изведанных эстетических норм и путей, соблюдение которых оплачивается славой, благоденствием и всеобщим поклонением, - "Но не таков удел, и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу всё, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, - всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи! Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слёз и единодушного восторга взволнованных им душ".
И вновь Розанов не поверил писателю в том, что вся персоналистика Гоголя взята из жизни, выловлена в мутных водах житейского моря и слеплена из банальных мелочей - самых наиреальнейших элементах действительности, а вовсе не из больной изломанной души и не субъективных видений мечещущегося в раскаянии духа; своих эстетических уродцев Гоголь отлавливал в бытийных дебрях российской реальности, а отнюдь не извлекал из своей ущербной души. Насколько твёрдо стоял великий писатель на почве действительности и как полно понимал эту действительность видно хотя бы из того, что он почти дословно воспроизвел свой литературно-критический приговор: "ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного суда, который назовёт ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведёт ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображённых героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта" (Розанов назвал Гоголя "угасшим гением"!). Но каков же, не розановский, а истинно авторский замысел, какова конечная цель и где смысл писательского подвижничества Гоголя? Вот он, преподанный по-гоголевски и в гоголевском стиле: "А кто из вас, полный христианского смиренья, не гласно, а в тишине, один, в минуты уединённых бесед с самим собой, углубит вовнутрь собственной души сей тяжёлый запрос: "А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?" И не галерея мёртвых душ преподнесена Гоголем возмущённым эстетам, а каталог позорных, ненужных, отягощающих человеческую душу черт и характеров во всём ореоле диагностических признаков, и вся боль писателя сошлась в том, чтобы не дать человеку обмануться, чтобы он избежал риска выбрать ложный идеал.
Гоголь, как добросовестный фармацевт, готовит лекарство для человекадуховного против болезни животного человека, но не способом соединения полезных компонентов, а посредством удаления вредных. Гоголь говорит постоянно, каждой своей строкой, хотя и понимает, что его не слышат: для здорового человека мало здоровых условий, ему необходимо противоядие от болезней и ошибок. Но тем самым "болезни и ошибки" вводятся равноправным членом в состав эстетической действительности, - и в этом величайшая литературная заслуга Гоголя. Розанов под эстетизмом понимает только первую часть и потому он намного дальше от подлинной действительности, чем порицаемый им Гоголь. Розанов вовсе не обратил внимание на то обстоятельство, что в обширном списке отрицательных героев Гоголя, охватывающем всю сословную шкалу российского общества нет представителей духовного звания, как и на то, что излюбленная Гоголем, опоэтизированная в малороссийских шедеврах, "нечистая" сила ведёт себя уж очень по-человечески, чересчур напоминая "чистую" силу. Кто больше достоин человеческой благодарности и памяти, - тот, кто прокладывает верный путь, или тот, кто на этом пути для каждого путника метит ямы и опасные повороты? До Гоголя в эстетике не существовало такого поворота и такой постановки вопроса, и, таким образом, в лучах великого эстетического подвига, в свете благородного художественного откровения Гоголя совсем другим соком наливаются слова писателя: "Что ж делать, если такого свойства сочинитель, и так уже заболел он сам собственным несовершенством, и так уже устроен талант его, чтобы изображать ему бедность нашей жизни, выкапывая людей из глуши, из отдалённых закоулков государства!". Но ни звука "плача по своей душе", ни стона "скорби о содеянном" не слышится в страстном лирическом монологе Гоголя, и вся напыщенная розановская фикция раскаяния рассыпается в прах.
Но если, искажая подлинный смысл гоголевского колосса, Розанову удаётся создать некую химеру раскаяния, имитируя наличие особого подхода, в одной стороне творчества Гоголя, то другую - и самую главную - сторону критик не заметил вовсе. Для эстета Розанова нет более неприглядной фигуры, чем образ Акакия Акакиевича, - как он брезгливо отмечает: "в лице и фигуре Акакия Акакиевича нет ничего не безобразного, в характере - ничего не забитого". Проницательный Розанов заметил, что для героев Гоголя типа Акакия Акакиевича у автора не существует ни одного эпитета, ни одной черты, ни одной характеристики, которые не имели бы принижающего смысла, - в общем достаточно, чтобы сделался очевидным макет, принятый Розановым: "животное, безыдейное, неощущающее". Это и ставит Розанов в главную претензию к Гоголю - "главной в нём черты, сужения и принижения человека", и ирония писателя полагается критиком следствием "отсутствия доверия и уважения к человеку", а потому "Его воображение, не так относящееся к действительности, не так относящееся и к мечте, растлило наши души..."(1990, с.14). Ослеплённый своим "макетом", Розанов не заметил в авторском тексте разительной смены тональности при переходе от бытописания к духоописанию Акакия Акакиевича, - внешне ничего не меняется: тот же язык, те же обороты, тот же лексический строй, но в смысле возникает какой-то напряжённый набатный звон: слова как бы зашевелились и каждое из них стало выражать только буквальное значение без малейшей унижительной нотки. Гоголь исповедует пушкинское основополагание - культ личности через несуразного в реальности чиновника-бумагомарателя. Для Розанова тут, однако, нет ничего, что могло бы приукрасить ничтожную статуру малого служителя - переписчика бумаг. Но для контраста с уже упомянутой механикой переписывания документов Акакия Акакиевича обратимся к другому источнику и послушаем Яна Парандовского, который приводит наблюдения молодого Мопассана, увидевшего однажды Флобера за сочинением: "Он видел лицо, багровое от притока крови, видел мрачный взгляд, устремлённый на рукопись; казалось, этот напряжённый взгляд перебирал слова и фразы с настороженностью охотника, притаившегося в засаде. Задерживаясь на каждой букве, будто исследуя её форму, её очертания. А затем видел, как рука берётся за перо и начинает писать - очень медленно. Флобер то и дело останавливался, зачёркивал, вписывал, вновь зачёркивал и вновь вписывал - сверху сбоку, поперёк. Сопел, как дровосек. Щёки набрякли, на висках вздулись жилы, вытянулась шея, чувствовалось, что мускулатура всего тела напряжена - старый лев вёл отчаянную борьбу с мыслью и словом" (1990,с.116)
Если в этих красочных описаниях снимать слой за слоем формальные различия, - различия стилей, фонетики, изобразительных приёмов, - то на каком-то глубинном срезе обнаружим одинаковое одно - культурную величину, которой они оба несут упоительную, захватывающую службу, и эта величина обладает таким свойством что уравнивает между собой нелепого Акакия Акакиевича и великого Флобера, ничтожного переписчика бумаг и мэтра эстетического мира; эта-то величина и составляет суть индивидуального человека - его собственный талант. В этом весь Гоголь, Уникальный опыт Гоголя заключается в том, что способом, дотоле никому неведомым, а ныне никому не доступным, он художественно обозначил блистательную, хотя и не оригинальную, истину: "человек" и "ничтожество" - представления несовместимые, принципиально антиподальные и концептуально полярные. Розанов не смог проникнуть в гоголевскую суть. Ибо оказался в плену гоголевской формалистики: нагромождение ничтожных деталей, упоение несуразными акцентами, накопление несущественных мелочей стало для него отражением сущности, далёкой "от действительности" и "от мечты", произведением больной души. Совершенно закономерным оказался крах розановского прогноза Гоголя: "и в нашей жизни раньше или позже этот гений погаснет". Кажется несомненным, что совершенно новый тип литературного героя ХХ века, только название которого образует немыслимое для классического эстетизма словосочетание - благородный жулик, - имеет свои генетические корни в "ничтожном" человеке Гоголя. Энди Таккер О.Генри, Остап Бендер И.Ильфа и Е.Петрова, Беня Крик И.Бабеля, как бабочка из личины, исходят из Акакия Акакиевича, неся в себе гоголевскую истину - в каждом зле волнуется стихия добра.
Что же сделало мышление Розанова таким плоским, касающимся сути явления лишь по касательной, что помешало такому опытному аналитику не только не увидеть находящиеся на виду концепты Гоголя, но не верить самому автора, обращая его помыслы в потребности собственного вымысла? Ведь Розанов видел писателя, но не зрел Гоголя, не усвоил диалектику гоголевского эстетизма - принцип "любоваться лужей", а следовательно, и не понял самого проникновенного сочинителя во всемирной литературе, и мимо Розанова незамеченной прошла вся философия Гоголя: внешняя русская среда, - и "грязное, засоренное и заношенное, русское захолустье" и страшный своей абсурдностью и ничтожеством чиновничий быт столицы, - не может быть первичной, определяющей силой для духовного сознания, даже самого малого калибра. Реальный же мир России сотворён эстетическими уродцами типа Коробочки или Плюшкина, но не в них заложена искристая перспектива великой страны. Этой философской струёй творческая данность Гоголя пополняет потенциал русской идеи и русской духовности.
Розанов возмущён тем, что Гоголь сделан выразителем русской натульнаой школы в литературе. Но что такое последнее в чисто художественном разрезе? Если иметь в виду эстетическую полноту принципа народности внесённой в русскую культуру А.С.Хомяковым и В.Г.Белинским и основанной на фотографической верности реально существующему миру или так называемого реализма, прародителя социалистического реализма (показательно, что в нелюбви к Гоголю Розанов солидаризуется с отцом соцреализма Максимом Горьким), то Гоголь никогда не состоял в натуралистической школе. В.Набоков недоумевал по этому поводу: "Непонятно, какой надо иметь склад ума, чтобы увидеть в Гоголе предшественника "натуральной школы и реалистического живописания русской жизни". И тем не менее В.Набоков, - великий знаток русской изящной словесности, - связывает с именем Гоголя становление русской литературы как величественного реалистического сооружения: "До появления его и Пушкина русская литература была подслеповатой. Формы. Которые она замечала, были лишь очертаниями, подсказанными рассудком: цвета как такового она не видела и лишь пользовалась истёртыми комбинациями слепцов-существительных и по-собачьи преданных им эпитетов, которые Европа унаследовала от древних"(1998, с.с.87,88).
Розанов и здесь упускает ещё одну тончайшую нить гоголевской литературы: вводя в сорочинских шедеврах "нечистую" силу в разряд действующих персонажей, Гоголь вовсе не стремился приукрасить, экзотировать сюжет за счёт местного колорита, а в петербургских миниатюрах показал "чертовщину", тобто иррациональный или лучше сказать, антиреальный, момент элементом вполне реального духовного состояния. Этим писатель удостоверяет, что в реальной жизни имеют место явные признаки того, что Библия преподносит под видом откровения, чуда, и что Набоков почитает не особенностью, а quinta essentia великого писателя: "Уравновешенный Пушкин, земной Толстой, сдержанный Чехов - у всех у них бывали минуты иррационального прозрения, которые одновременно затемняли фразу и вскрывали тайный смысл, заслуживающий этой внезапной смены точки зрения. Но у Гоголя такие сдвиги - самая основа его искусства, и поэтому когда он пытался писать округлым почерком литературной традиции и рассматривать рациональные идеи логически, он терял даже признаки своего таланта. Когда же в бессмертной "Шинели" он дал себе волю порезвиться на краю глубоко личной пропасти, он стал самым великим писателем, которого до сих пор произвела Россия" (1998,с.124).
В истории русской культуры и литературы Гоголь навсегда останется бессмертной величиной и "он стал самым великим писателем" в силу того, что, повинуясь своей дивной природе, был величайшем деятелем русской духовности.
Л И Т Е Р А Т У Р А
АКСАКОВ С.Т. ИСТОРИЯ МОЕГО ЗНАКОМСТВА С ГОГОЛЕМ
Интернет - сайт, 2005
АННЕНКОВ П.В. ЛИТЕРАТУРНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ
Изд. "Академия", М., 1928
БЕЛИНСКИЙ В.Г. ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
ОГИЗ, М., 1948
БЕРДЯЕВ Н.А. ИСТОКИ И СМЫСЛ РУССКОГО КОММУНИЗМА
Изд. "Наука", М., 1990
БЕРДЯЕВ Н.А. СМЫСЛ ИСТОРИИ
Изд. "Мысль", М., 1990
БЕРДЯЕВ Н.А. РУССКАЯ ИДЕЯ
В сборнике "Византизм и славянство". Изд. ЭКСМО-ПРЕСС, М., 2001
БРЮСОВ В.Я. ГИПЕРБОЛА И ФАНТАСТИКА У ГОГОЛЯ
Доклад, прочитанный в Обществе любителей российской словесности. М., 1909
ВЕРЕСАЕВ В.В. ГОГОЛЬ В ЖИЗНИ. ТОМ 1 и 2
М., 1933
ВОРОНСКИЙ А. ГОГОЛЬ
В сборнике "Жизнь замечательных людей", М., 1934
ГОГОЛЬ Н.В. ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ В ДВУХ ТОМАХ
Изд. "Днипро", Киев, 1983
ГОГОЛЬ Н.В. СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В 8 ТОМАХ
М., 2001
ГРЕКОВ Н.А ТАРАС ШЕВЧЕНКО - КРЕСТНЫЙ ОТЕЦ УКРАИНСКОГО.
ДЕРЕВЯНКО К.В. НАЦИОНАЛИЗМА
БОБРОВ Г.Л.
Луганск, 2005
ГРУШЕВСКИЙ М.С. ОЧЕРКИ ИСТОРИИ УКРАИНСКОГО НАРОДА
2-ое издание. Изд. "Лыбидь", Киев, 1991
ЗЕНЬКОВСКИЙ В.В. отец ВОЗВРАТ К ЦЕРКОВНОМУ МИРОВОЗЗРЕНИЮ.
Н.В.ГОГОЛЬ
Интернет - сайт, 2005
ЗОЛОТУССКИЙ И. ГОГОЛЬ
Интернет - сайт, 2004
ЗОЛОТУССКИЙ И. ПРЕДИСЛОВИЕ К МОНОГРАФИИ В.В.ВЕРЕСАЕВА
"ГОГОЛЬ В ЖИЗНИ. ТОМ 1"
Интернет - сайт, 2005
КАНДЕЛЬ Ф. КНИГА ВРЕМЁН И СОБЫТИЙ. ИСТОРИЯ РОССИЙСКИХ ЕВРЕЕВ.
Т.1-3
М., 2002
НАБОКОВ В.В. ЛЕКЦИИ ПО РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ
М., 1998
ПАРАНДОВСКИЙ Я. АЛХИМИЯ СЛОВА
Изд. "Правда", М., 1990
ПИКСАНОВ Н. ГОГОЛЬ
Статья из "нового энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона", 1916
РОЗАНОВ В.В. СОЧИНЕНИЯ
Изд. "Васильевский остров", Л., 1990
РУЧКО С.В. ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ АРХЕТИПЫ У Н.В.ГОГОЛЯ
Интернет - сайт, 2005
СУБТЕЛЬНЫЙ О. УКРАИНА: ИСТОРИЯ
Изд. "Лебидь", Киев, 1994
ТЫНЯНОВ Ю.Н. ДОСТОЕВСКИЙ И ГОГОЛЬ (К ТЕОРИИ ПАРОДИИ)
М., 1921
ЧЕРНЫШЕВСКИЙ Н.Г. СОЧИНЕНИЯ И ПИСЬМА Н.В.ГОГОЛЯ
В сборнике "Гоголь в воспоминаниях современников", М., 1952
ЯВОРНИЦКИЙ Д.И. ИСТОРИЯ ЗАПОРОЖСКИХ КАЗАКОВ В З ТОМАХ
С-Пб. 1895
ЯВОРНИЦКИЙ Д.И. ИСТОЧНИКИ ДЛЯ ИСТОРИИ ЗАПОРОЖСКИХ КАЗАКОВ