Губайловский Владимир Алексеевич
История болезни

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Губайловский Владимир Алексеевич (telega1@yandex.ru)
  • Размещен: 15/10/2005, изменен: 17/02/2009. 77k. Статистика.
  • Сборник стихов: Поэзия
  • Стихотворения и поэмы
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Стихи. - Москва: Издательство ИМА-Пресс, 1993 год. - 88 стр.



  • ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ

    Первая книга стихотворений



    Содержание

    I. Камертон
    Когда отходит постепенно...
    Опуская ладони в ручей...
    Смоковница...
    Переправляешь, правишь, но...
    Игра
    Земля Ойле
    Шел снег на Чистые пруды...
    Поэты девятнадцатого века...
    Метель
    Вода ударила в ведро...
    История болезни
    Холодно. Вечер замер,..
    Вокзальный буфет
    Кафе "Турист"
    Отъезд
    Яузские ворота

    II. Стихи осени 1988 года
    Князь В.Ф.Одоевский
    Полежаев
    Ночь.Шмитовский проезд...
    Второе начало
    Сентябрь
    Октябрь
    Рождество
    Окно напротив
    Ничего не хочу. Ничего...
    Мой Богом избранный народ...
    Рассказ водителя
    Двадцать первый год
    Нева
    Антигона
    Если стежками шрама...
    Ни о чем не беспокоясь...

    III. Из последнего ( 1989 - 1992 )
    На дворе восемнадцатый век
    Массовка
    Мокрый март
    Благовещенье
    Чаадаев - Хомякову
    Я говорил с умершим...
    Искусство поэзии
    Я говорю: "Звезда"...
    Будь совершенномудрым...
    Пигмалион
    Алтай
    После метели
    Античные строфы
    Дорога на Спасск
    Автостоп



    I. КАМЕРТОН


    * * *
    Когда отходит постепенно
    волна глубокая, как вдох,
    мне представляется, что пена
    тот хаос за которым Бог,

    что из бегущих синусоид,
    слагающихся в белый шум,
    пред нами будущее строит
    еще не воплощенный ум,

    что в миг рожденья Афродиты
    из океанской глубины
    в одно движенье были слиты
    дыханье воли и волны,

    что в каше запахов и знаков
    среди словесной шелухи
    спокойные, как тяжесть злаков
    в Нем наливаются стихи,

    и вместе с ними образуясь,
    быть может, через много лет
    какой-нибудь слепой безумец
    их выведет на белый свет.

    1984


    * * *
    Опуская ладони в ручей
    ощутить его зябкую влагу,
    ощутить, как пригоршня лучей
    утекает сквозь пальцы к оврагу,

    где кипя, оплавляя пласты
    ноздреватого серого снега,
    белым бисером взбило кусты
    ледяное проточное небо.

    И всей кожей услышать скворцов
    перехлест, чтоб в груди холодело
    на скрещении двух голосов,
    словно под перекрестьем прицела.

    И пока на колено припав
    лижет солнце сугробные соли,
    пить настой оживающих трав,
    леса, неба и вечности что ли.

    1984


    Смоковница
    ...а в ботаническом саду
    смоковница в полубреду,
    теряя листья, шелестела,
    как расплетенная тетрадь,
    и я пытался разобрать,
    то что сказать она хотела.

    За слогом слог, за пядью пядь,
    я шел за звуком, и опять
    терял значенье, суть и слово.
    Но ствол звенел, как камертон.
    И я предположил, что он
    ее открытая основа.

    И вот тогда я ощутил
    мотив, как судорогу жил,
    как резонанс коры и кожи,
    и заключенный в ней огонь
    пробился и обжег ладонь
    и стало холодно до дрожи.

    И вот тогда, и вот тогда
    тысячелетняя беда
    сковала руки мне и веки,
    и я застыл оторопев,
    и повторил ее напев
    с тоской предельной в человеке.

    1985


    * * *
    Переправляешь, правишь, но
    пока ты слово подбираешь
    рациональное зерно
    невольно в пыль перетираешь.

    И точность выверенных слов
    приобретает сухость схемы,
    лишенную живых основ
    столь искренных в наброске темы.

    1985


    Игра
    Играю в солдатики. Старый офорт
    подарит сюжет и отступит к портьере.
    Необходимо взять Северный форт -
    Город не выдержит этой потери.

    Конница вязнет в ворсе ковра
    и наступает на руки убитым.
    Сквозь зашатавшееся "Ура!"
    скачут осколки по скольским орбитам.

    Мой император трезв и упрям.
    Но почему же в ковровом болоте
    вязнет пехота с грехом пополам
    в плотных завалах пластмассовой плоти?

    Мой император вводит резерв.
    Фланги атаки латают уланы.
    Это, наверно, первый маневр
    противоречащий строгому плану.

    Нет, очевидно, дело не в том
    что авангард от потерь обескровил,
    мой император - мой же фантом
    мне неподвластен и бесконтролен.

    Город горит. За последним углом
    пулями все перекрестки обшарены.
    Бьет артеллерия. Через пролом
    прыгают ядра - билльярдные шарики.

    Кончено. Смолк развороченный форт.
    Улицы вязнут в агонии боя.
    Мой император сбивает с ботфорт
    хлыстиком пыль. Он доволен собою.

    Поздно уже. И ложиться пора.
    Комнату жуть тишины обежала.
    Кажется, кровь на ворсинках ковра.
    Кажется, пахнет серой пожара.

    1986


    * * *
    Земля Ойле. А как знакомо!
    Звезда Маир. Земля Ойле.
    Какая топкая истома
    застыла в слове, как в смоле.

    Так чертит контур мягкий уголь
    и точность линии угля
    подобна квадратуре круга
    или трисекции угла.

    1986


    * * *
    Снег шел на Чистые пруды.
    Шел Телеграфным перeулком,
    где форточки, разинув рты,
    дышали жарящимся луком.

    Едва позванивал трамвай,
    как ложечка в стакане чая.
    Шел снег, как будто невзначай,
    полою лужи вытирая.

    Стволы и стены побелив,
    он смел накопленную копоть.
    Его хозяйственный порыв
    кого угодно мог растрогать.

    Он шел уже со всех сторон
    накатывался ватным валом.
    И ясно виделось, что он
    надолго овладел бульваром.

    Он безупречно отольет
    сугроба плавное лекало,
    и воду запаяет в лед,
    чтоб не текла, не отвлекала.

    1986


    * * *
    Поэты девятнаднадцатого века
    не временем дышали, но пространством.

    Поскрипывал по зимнику возок.
    Седок дремал и кутал в волчью полость
    затекшие немеющие ноги.
    Наперез бежали перелески.

    А время было убрано за скобки,
    и потому почти не ощущалось.
    Стояло, как замерзшая река.
    И зимний день в подарочной обертке
    пергаментно похрустывал в руке.

    ───────
    Но наступило время ледохода.
    Лед тронулся. Мгновенья потекли
    и стали ощутимы, как вода.
    И строгая классичесская ясность
    сменилась напряженной кривизной,
    и слово показалось на изломе.
    Тогда и дрогнул Павловский вокзал -
    стеклянный шар, аналог звездной тверди
    и заново и навсегда связал
    пространство-время в музыке и смерти.

    1985, 1991


    * * *
    Метель, навестившая дачный поселок,
    лизнула поземкой ступени крыльца,
    просыпав пригоршню сосновых иголок
    на снег новогоднего образца.

    И снова мороз. И тропа первопутка.
    Скрип редких шагов опушен тишиной.
    На улице за трансформаторной будкой
    и воздух как будто немного иной.

    И будущее подается внезапно,
    как утренний, хрупкий, нетронутый наст,
    которым я завтра пройду поэтапно
    по первой развилки и дальше, Бог даст.

    1987


    * * *
    Вода ударила в ведро,
    разбрызгивая волоконца,
    как серебристое сверло
    едва коснувшееся донца.

    Оплавилась, пошла винтом
    по кругу пенясь и слабея.
    Колонка залитая льдом,
    как Геркуланум и Помпея.

    Поставишь ведра, вытрешь пот.
    Не тем ли ты обескуражен,
    что пахнет сероводород
    водой артезианских скважин?

    1987,1991


    История болезни
    Он был уже простужен,
    но около шести
    вставал, чтоб сделать ужин
    и кухню подмести.

    Неведомо откуда
    Накапливался сор.
    Он собирал посуду
    и сковороду тер.

    И сыпля в чашки соду,
    он говорил себе:
    - Не прихватило б воду
    в колодезной трубе.

    Тогда - пиши пропало,
    потапливай ледок,
    по этому завалу
    я нынче не ходок.

    Он думал, что ломота
    пройдет, но как на грех
    распарился до пота,
    лопатя мокрый снег.

    Под вечер стало худо.
    К двенадцати часам
    он понял, что простуду
    не одолеет сам.

    По крышам и заборам
    в занозистой пыльце
    шла ночь. Квартирным вором
    топталась на крыльце,

    простукивала ставни
    и звякала замком.
    Скрипел, как соль в суставе
    снежок под каблуком.

    Примерно в километре
    на Боровском шоссе
    шел снег при резком ветре
    по встречной полосе.

    Тьма прерывалась блеском.
    Автодорожный свет
    по мятым занавескам
    скользил, сходя на нет.

    И световой осадок
    истаивал в мозгу
    среди тяжелых складок
    сложивших эту мгу.

    Дела-то были плохи
    он совершенно взмок.
    Уже при каждом вдохе
    кололо левый бок.

    Его как погремушку
    тряс кашель, бил озноб.
    Он тыкался в подушку
    как будто лбом в сугроб.

    Провел рукой по бревнам,
    прильнул плечом к стене:
    теплом сухим и ровным
    тянуло по спине.

    Немного полегчало,
    и он, глаза смежив,
    бескосный, как мочало,
    уснул ни мертв, ни жив.

    Все против человека,
    особо на местах,
    где ближняя аптека
    в пятнадцати верстах,

    где не проехать "Скорой",
    и участковый врач
    не знает на которой
    из подотчетных дач

    с температурой сорок
    в кровать, как на полок,
    в тяжелый мокрый морок
    вполз кухонный пророк.

    Историк без диплома,
    философ от сохи
    стоял у окаема
    за все свои грехи.

    Дневник больного
    ────
    Четвертый день лежу в постели,
    пью анальгин, почти не ем.
    К началу будущей недели
    лекарство кончится совсем.

    ────
    Давно пора пойти к врачу.
    До станции совсем не близко.
    И не могу и не хочу -
    испытываю степень риска.

    ────
    Был гость, принес вино и пиво
    и полбатона колбасы.
    Пил жадно, но неторопливо
    почти не глядя на часы.

    Читал на память "Символ веры"
    и богословские труды,
    и тут же приводил примеры
    из окружающей среды.

    Он говорил легко и много
    ушел, задев плечом косяк.
    Он думает, что верит в Бога,
    дай Бог, чтоб это было так.

    ────
    Наверно, рецедивы бреда.
    Жизнь между хохотом и плачем.
    Вот выздоровлю и уеду
    отсюдова к чертям собачьим.

    ────
    Суди меня как хочешь строго,
    к матерьялизму сопричисль -
    сознанье не созданье Бога
    а мыслью встреченная мысль.

    ────
    Цель жизни в творческой работе
    и созидательном труде.
    Вы постоянно узнаете,
    что было, с кем, когда и где.

    Что думал N, как кончил этот,
    где заблуждалса мудрый К.
    Анализ - как формальный метод
    здесь превалирует пока.

    Предмет как будто незаметен
    под сальным глянцем общих мест,
    но разговор не беспредметен
    и есть ответ, простой, как крест.

    ────
    В конце концов душа должна
    понять, что плоть, как масса точки -
    не более чем кривизна
    четырехмерной оболочки.

    Но у меня-то нет другой,
    и тягостно непостоянство
    когда пружинит под ногой
    и прогибается пространство.

    ────
    Я не встаю. На этот раз
    на вряд ли заживет до свадьбы.
    Я погасил на кухне газ
    или забыл? Теперь узнать бы.

    ....

    ────
    Я жив. До странности легко
    осуществляется дыханье.
    Я, как парное молоко,
    пью воздух легочною тканью.

    Я жив, и это Божий дар.
    Как видно, мы не будем квиты.
    Душа оплавилась, как шар,
    достигший круговой орбиты.

    ....

    Он в топях преисподних
    переходил предел,
    но Николай Угодник
    за грешным приглядел.

    И как-то притупилась
    и хрустнула игла.
    Болотистая гнилость
    мокротой отошла.

    От слабости колеблем
    он встал, как в первый раз,
    подламываясь стеблем
    в тисках воздущных масс.

    На газ поставил чайник.
    Он был опять один
    среди суждений крайних
    как "Берген" в море льдин.

    Снег плавился, как слитки.
    Слежавшийся завал
    от двери до калитки
    он еле прокопал.

    Садился на ступени
    передохнуть слегка.
    Как хлопья плотной пены
    бежали облака.

    Брал папиросу. Робко
    потягивал дымок.
    Наторенная тропка
    бежала из-под ног.

    Он знал, что был на грани.
    Он знал, что эта грань
    легла рубцом от раны
    на легочную ткань.

    Но ветер, дуя в спину,
    трепал полы пальто.
    Он вышел к магазину
    счастливый как никто.

    Купил буханку хлеба,
    неспешно, в свой черед,
    готовый править требу
    общественных забот,

    готовый слиться с хором
    и разделить родство
    людей и дней, которым
    нет дела до него.

    1987,1991


    * * *
    Холодно. Вечер замер,
    листьями шевеля.
    Это почти гекзаметр,
    сломанный на полях.
    Это почти начало.
    Слепо пылил июль.
    Это кафе качало
    и раздувало тюль.
    Вновь закипает пена.
    Дрогнули флюгера.
    Как характерна сцена
    виденная вчера:
    бьют хиппа Диогена
    мальчики-любера.
    Глаз, рассеченье века.
    Били, значит не зря.
    Если бы человека
    это ж ведь хиппаря.
    Я допиваю кофе.
    Воздух тягуч и резок
    в розничной упаковке
    тюлевых занавесок.
    Этот июльский вечер
    мой утонченный вкус
    здорово покалечил
    сбоями анакруз.
    Это еще не эпос,
    это уже не быт.
    Списанный как нелепость
    тот эпизод забыт.
    Где-то плющом и тенью
    стены оплетены,
    верные провиденью
    Солнечной стороны.
    и на басовой ноте
    сыто гудят шмели.
    Где-то, на обороте
    сплющившейся Земли.

    1987


    Вокзальный буфет
    Я кофе мерял по глотку,
    жевал остывшую сосиску,
    приглядываясь к старику,
    присевшему довольно близко.

    Пошарив в сумке, он достал
    бутылку, глянул воровато.
    Пустующий вокзальный зал
    был тих, как скомканная вата.

    Он вытер ножик о рукав
    и осторожно срезал пробку,
    и плюнул на возможный штраф,
    милицию и нервотрепку.

    Он пил, невольно приоткрыв
    незащищенный подбородок,
    как будто выводил мотив
    на целых булькающих нотах.

    Пил торопливо, но кадык
    работал с хлюпаньем и хрустом
    хотя наверное привык
    к аналогичным перегрузкам.

    Он дососал свое вино
    и облегченно губы вытер,
    размазав бурое пятно
    о повидавший виды свитер.

    Откинулся и весь обмяк,
    и тут же лег, поджавши ноги,
    неловко кутаясь в пиджак
    на лавке у большой дороги.

    И я подумал, что нельзя
    его винить, что смят и выжат,
    он пил себя соотнеся
    с единственным желаньем - выжить,

    что, безусловно, все равно
    в каких иллюзиях и шорах
    безбольно уходить на дно
    окоченев в самоповторах.

    1987


    Кафе "Турист"
    Кафе "Турист" - стеклянный ящик
    кофейных чашечек и чашек,
    мне дорог, как живой образчик
    неписанных анналов наших.

    Здесь в очередь за чашкой кофе
    ( коньяк налево от дверей )
    вставали слуги философий
    всех наклонений и корней -
    буддисты, даосы и просто
    мордатые великороссы.
    Здесь попадались знатоки
    хард-рока, Блока и Делиба.
    Фарцовщик среднего пошиба
    и адвокат большой руки.
    Интеллегентная старуха
    всегда застегнутая глухо
    и высохшая, как верста,
    от многодневного поста.
    А рядом с нею руки-в-брюки
    психиатрический медбрат
    с подружкою из-под Калуги,
    перемахнувший в стольный град.
    И некоторые другие
    которых, безусловно, спас
    от многолетней летаргии
    недавно вышедший указ.

    Я здесь встречался и встречал,
    и сам свиданья назначал
    и деловые и не очень,
    и был, увы, не слишком точен.
    Но чаще безо всякой цели
    я пил свой кофе, ел бисквит,
    которому на вкус и вид
    никак не более недели.

    В мангале галькою шурша
    и джезвы окружая жаром,
    готовил мастер, не спеша,
    напиток по рецептам старым.
    И повинуясь жесту точному
    вскипало кофе по-восточному.
    "Арабика" и "Коста-рика"
    ваш терпковатый аромат
    врос как турецкая гвоздика
    в чугунный перебор оград
    скрип снега, оторопь мороза,
    тягучий клей конторской прозы.

    В полувокзальной тесноте
    толпились эти здесь и те,
    глотали кофе, обжигая
    язык и небо, обживая
    на полчаса случайный столик
    уже перевидавший стольких.

    Здесь Миша Дельский под коньяк
    мне пересказывал сюжеты
    своих романов: как-то так,
    а дальше - больше, что-то, где-то.
    В отместку я читал стихи -
    свои у каждого грехи.
    Ах, Миша, плешь твоя светла!
    Прости, я вовсе не со зла.
    И повариха с Верхней Масловки
    в бордовый балахон одета
    оглядывала нас не ласково,
    стреляя медь на сигареты.
    Вмешаться в разговор на пробовала
    и кофе с блюдечка прихлебавала.

    Один тщедушный старичок
    лет тридцати, примерно, с лишним
    здесь загибал под коньячок
    о Присносущем и Всевышнем,
    и каждым годом все охотней
    расшаркивался с черной сотней.

    Сюда заглядывал Вадим -
    известный бард и сноб изрядный,
    когда-то он в стихи вводил
    английский сленг и мат площадный.
    Как реформатор языка
    недооцененный пока
    он рано вышел из-под гнета
    всех трафаретов и имен,
    когда ему пришла охота
    перелопачивать жаргон.
    И грузчики райпищеторга,
    и хиппи с патлами оплечь
    окалевали от восторга,
    ловя забористую речь.
    Она им, видно, слух ласкала,
    как знатоку вокал Ля Скала.

    Здесь бороду сурово скреб,
    нахмуривая мудрый лоб,
    Савелий - видный кришноит
    с беременной женой Прасковьей.
    Он поначалу делал вид,
    что слушает мой лепет школьный,
    потом очнулся и насел,
    в меня накачивая прану,
    перевирая Сантаяну
    я отбивался, как сумел,
    изображал, что сам не прост,
    и убежал, поджавши хвост.

    Мне здесь и рассказал Вадим,
    как умер Александр Гуков.
    Ушел, оставив едкий дым,
    последних сплетен, склок и слухов.
    Ушел в страну своих видений
    писатель без произведений.

    Мы с вами, Александр Гуков,
    портвейн закусывали луком,
    во дворике, перекалеченном
    ремонтом старой теплотрассы,
    ознобистым ноябрьским вечером,
    и я от изморози трасся.
    И мне запомнилась тогда
    полуседая борода
    и нос изломанный зигзагом.
    Все это дальше с каждым шагом.

    Прасковья, девочка моя,
    любил ли кто тебя как я?
    Ты помнишь, ночью на Дворцовой,
    где Зимний зеленел, как лед,
    я по бручатке образцовой
    прогуливался взад-вперед.
    Ты у подножия столпа
    присела на гранитный цоколь.
    Секла ледовая крупа.
    Дул резкий ветер. Звонко цокал
    Каблук промерзший о каблук.
    Как было холодно, мой друг.
    Мы шли по Невскому вдвоем.
    На тротуарах было скользко.
    Ты говорила мне о том,
    что вы с подругой сняли дом
    недалеко от Комсомольской,
    что переезд и все вверх дном,
    и некому слезой оттаять,
    свой телефон дала на память,
    и оборвался разговор
    уже в метро "Гостиный двор".

    Пора идти. Девятый час
    сгребает грязную посуду
    со столиков и стойки в таз,
    в позвякивающую груду.
    Не остается никого
    из тех с кем я любил калякать.
    Поскрипывало Рождество.
    Теперь февраль разводит слякоть.
    И вряд ли кто-нибудь поймет
    что это - оттепель, тепло ли.
    На улице осклизлый лед
    колеса вдрызг перемололи.

    Кафе закрыто до утра.
    Закуриваю возле двери.
    Не прекращается игра
    теней в платоновой пещере.
    Он ставит гирьки разновеса
    на выверенные весы,
    пока запиленную пьесу
    выводят ставшие часы,
    пока за маревом витрин
    орденоносная столица
    из магазина в магазин
    перетасовывает лица.
    Фонарь моргает и косит.
    На тротуарах каша с солью.
    Когда-то всем совали сою.
    Теперь и соя дефицит.

    Снег сыплется, как мелкий сор,
    на отголоски перебранки.
    Здесь проповедует шофер,
    как Флор и Лавр автостоянки.

    Пора домой. Иду в метро.
    Мне добираться больше часа.
    Горит багровое тавро,
    как усеченный возглас - "МЯСА!"
    По эскалатору бегом
    туда, где на пустой платформе,
    остекленев, стоит кругом,
    блюститель в серой униформе -
    герой, герольд с патрульной бляхой,
    самозабвенный страж госстраха.

    Спит город, вздрагивает чутко,
    и вовсе не его вина,
    что ночь короче промежутка,
    необходимого для сна,
    что все по своему правы,
    но не для всех есть место в смете,
    что отделенье головы,
    как правило, приводит к смерти,
    что в давке дышится легко
    лишь молодцам в дубленой шкуре,
    принявшим жесткий душ Шарко,
    как перемены в конъюнктуре,
    что теплить малый уголек,
    конечно, лучше и достойней,
    чем так ниспровергать порок
    на площади первопрестольной.

    1987


    Отъезд
    Да, ты была моей судьбой,
    а стала несравнимо малым,
    и соотносишься с собой,
    как перевод с оригиналом.

    С прозреньем путая испуг,
    при несомненном внешнем сходстве
    есть что-то жалкое, мой друг,
    в твоем сегодняшнем юродстве.

    Измается твоя душа,
    разбуженная спозаранок,
    чеснок на соус шелуша
    средь переездов и времянок.

    1987


    Яузские ворота
    Как быстро сохнет мостовая,
    крапленая слепым дождем.
    От сутолоки остывая,
    трамвай на остановке ждем.

    Он едет из Замоскворечья,
    дрожит чугунная плита,
    ложась на крепкие предплечья
    Котельнического моста.

    Ты смотришь весело и смело,
    отряхиваешь мокрый зонт,
    и вспыхивает то и дело
    обшитый бисером газон.

    Не знаю по какому праву
    раздвоенности вопреки,
    как унисон через октаву,
    мы несмыкаемо близки.

    Нет, белый свет не обесценен,
    но возникает верный тон
    не в том, что он несовершенен,
    а в том, что он незавершен.

    Он движется от тома к тому
    текучим замыслом Творца,
    приоткрывая аксиому
    чертами твоего лица.

    1987


    II. СТИХИ ОСЕНИ 1988 ГОДА


    Князь Владимир Федорович Одоевский
    Он встретил Новый год
    в гостинице в дороге.
    Стекло заплавил лед.
    Сквозило. Зябли ноги.

    И он, забыв прилечь,
    как был - полуодетым,
    писал, ровняя речь
    бетховенским квартетом,

    писал, ловя на слух
    единственную тему,
    и слово шло из рук
    как ноту, взяв фонему,

    не растеряв тепла
    глубокого и лада.
    - Спишь, барин? Ночь прошла.
    Укладываться надо.

    Наискосок пошла строка.
    Вмешался разговор за стенкой.
    Он выпил кружку молока
    парного непростывшей пенкой.

    Похрустывал крупчатый наст.
    Искрились полы чернобурки.
    - Все перемелется, Бог даст.
    В сочельник буду в Петербурге.

    Ямщик был черен и высок.
    Шел пар от свежего навоза.
    И князь садился в свой возок
    просторным утром русской прозы.


    Полежаев в Москве >
    Поэты отданы в солдаты -
    розарий скошенный на силос.
    Куда служивенький? Куда ты?
    Шинелька-то пообносилась.

    - Простите мне мою неловкость
    и кофий пролитый на скатерть.
    Того гляди суконный локоть
    и платье чем-нибудь изгадит.

    - Я здесь у Вас три года небыл.
    Вы поиграете Моцарта?
    Не для меня - я просто мебель -
    для молодца кавалергарда.

    Куда ты лезешь ирокезец!
    Ты порохом мундир заляпал.
    - А где пройдет медовый месяц?
    О, да! Италия. Неаполь.

    Снежок на улице. В трактире
    столешница скобленых досок.
    Парит в проквашенном эфире
    хлебнувший лишку недоносок.

    По статусу полуотброса
    мне пропадать не за понюшку,
    кончаться от туберкулеза
    в палате с видом на конюшню.

    Утешусь тем, что гнев монарха
    ценим потомками высоко,
    и мне готова контрамарка
    в бессмертие такого сорта.

    Я Вас запомню плавной павой.
    За Вас я отдал бы безбожно
    свой дар со всей посмертной славой,
    но это к счастью невозможно.


    * * *
    Ночь. Шмитовский проезд.
    Из-под моста на мост
    летим и ставим крест
    и поджимаем хвост,
    когда налипший лед
    парализует руль,
    как смазанный полет
    трассирующих пуль.
    Давай, дави на газ.
    Асфальт рекой рябит
    и голый лунный глаз
    выходит из орбит.


    Второе начало
    Размытая дамба
    чеканного ямба
    сползает, херея,
    к чечетке хорея.
    Второе начало -
    подъем энтропии,
    от мола помалу
    свободной стихией.


    Сентябрь
    Одинокий владетельный царь,
    поселившийся в брошеном доме,
    словно хлеб, разломил календарь
    и сентябрь обнажил на разломе.

    В доме сыро, подгнили венцы,
    под листвой поржавели карнизы.
    Обживая такие дворцы
    не примеришь парчовые ризы.

    Вид разора настолько знаком
    и созвучен задаткам природным,
    что не кажется брошеный дом
    тупиком ни на что не пригодным.

    Он выходит в неубранный двор
    в шелестящую взвесь светотени.
    Отчего с назапамятных пор
    бабьем летом слабеют колени?

    Он стоит, разминая в пальцу
    между пальцами шарик полыни,
    в одиноком пшеничном лесу,
    прикасаясь к сырой сердцевине.


    Октябрь
    Утренник первый и хрусткий.
    Иней как соль и осадок,
    выпавший после утруски
    облачных складок.

    Чувствую через подметки
    сбитых за лето ботинок
    лужи в ледовой оплетке,
    мерзлый суглинок.

    Сыростью бревна набрякли.
    Лавки коробит от влаги.
    Запахи краски и пакли,
    и молока из баклаги

    Скинь заскорузлую робу.
    Тюкни сухое полешко.
    Тюкни другое на пробу,
    станет полегче.

    Сели у печки. Пригрелись.
    Крепью особого сорта
    эта убогая прелесть
    в сердцу притерта.


    Рождество
    Снег лежит, тяжело
    на ветвях нависая.
    лесу скулы свело,
    как пророку Исайе.

    Зуб за зуб. Не дано
    жить иначе. На свете -
    Anno Domini, но
    все ж при ветхом завете.

    Но опять и опять
    возникает подспудно,
    то что просто принять,
    но последовать трудно.

    Здесь не мыслим разлад
    между словом и делом.
    Если ближний заклят -
    двери мечены мелом.

    Эта голая плоть,
    не причастная требам,
    не поднимет щепоть
    ни ко лбу, ни над хлебом,

    и не сделает шаг
    за черту перелома,
    где подлец и пошляк
    дети Божьего дома.


    Окно напротив
    Окно на верхнем этаже.
    Люминисцентный свет
    меня преследует уже
    в теченьи многих лет.

    Стрекочет кольчатая медь
    сквозь редкий бредень сна,
    что будет до утра белеть
    в окне квадрат окна,

    что надо спать, что я не тот,
    не тот кому дано
    работать ночи напролет
    и не гасить окно.

    И кажется из года в год
    горящий ночью свет
    мне говорит, что там живет
    один востоковед.

    Земля смыкается как топь
    над головой столиц,
    оставив глиняную дробь
    табличек и таблиц,

    оставив непонятный знак,
    колючий птичий след.
    Он думает примерно так -
    один востоковед,

    когда выдергивает нить
    из толщи тысяч лет,
    чтоб мясо смысла наростить
    на глиняный скелет.

    Я помню греческий язык,
    его горячий клей.
    Я был любимый ученик
    своих учителей.

    Я положил дипломный труд
    на эолийский лад.
    Казалось, скоро издадут
    без правок и заплат.

    И я бы мог за ночью ночь
    исчерпывать до дна,
    реализуясь не обочь,
    а в центре полотна.

    Уснуть. Подняться в семь утра
    и, завтрак проглотив,
    понять, что мне давно пора
    в любимый коллектив -

    в руководимый мной отдел
    из четырех старух,
    который вечно не у дел
    и аккуратно глух.

    Рабочий день. Рабочий час.
    Обеденный пробел.
    Ассортимент парадных фраз,
    крошащихся как мел.

    Пить чай, забившись в свой закут
    сверять прографку смет,
    пока часы не истекут,
    не вытекут на нет.

    Час пик. Мандраж очередей.
    Испарина витрин.
    И человек среди людей -
    затылков плеч и спин.

    Пот на лице и на стекле
    автобусном вода.
    И воздух вязкий, как желе,
    и горький, как всегда.

    Согреть издерганную плоть.
    Принять горячий душ,
    и кое-как перебороть
    оскомину и сушь.

    Перелистать наискосок
    журнальную труху,
    пытаясь выделить кусок,
    что нынче на слуху.

    И постепенно засыпать
    наносами словес
    необходимость есть и спать,
    как замкнутый процесс.

    День в день - поточное клише.
    Тираж из часа в час.
    В химическом карандаше
    написанный анфас.

    И отклонения малы
    в оцепененьи схем,
    где вылизаны все углы
    и варианты тем.

    И снова ночь. Болит висок.
    И снова сушь во рту.
    И воздух, как сырой песок,
    глотать невмоготу.


    * * *
    Ничего не хочу. Ничего. Нищета - не порок.
    В натуральном хозяйстве есть плюсы. Они безусловны.
    Наши рельсы лежат только вдоль - никогда поперек.
    Только в даль. Провода провисают. Надежнее дровни.

    Аккуратные страхи ползут, как плющи по стене.
    Я судьбе благодарен, как омуту снулая рыба.
    Я могу безнаказанно спать на своей простыне.
    Под своим одеялом. Спасибо, большое спасибо.


    * * *
    Мой Богом избранный народ
    оплеванный тысячекратно
    демократических щедрот
    и не достоин, вероятно.

    Да и кому они нужны,
    когда одна шестая суши,
    задрав последние штаны,
    по закутам хоронит души.

    И над воротами тюрьмы
    торжественная антитеза -
    "МЫ НЕ РАБЫ. РАБЫ НЕ МЫ.",
    гремит, как ржавое железо.


    Рассказ водителя
    Ты дверцей шибко-то не хлопай.
    Кури. Да ты я вижу спишь.
    Послушай лучше, как со Степой
    Мы доставляли груз в Париж.

    Катили около недели.
    Там отогнали нас в тупик
    и выделили в град-отеле
    просторный номер на двоих.

    Пришел портье и между делом
    нам намекает, сукин кот,
    что за девиц с отличным телом
    совсем недорого берет.

    Я отвечаю:
    - Не проймете.
    Как коммунист и семьянин
    на государственной работе
    принципиально сплю один.

    Ушел. Мы приняли со Степой
    и потеплевшие уже
    в окно любуемся Европой
    на двадцать первом этаже.

    Вдруг стук. Я двери открываю
    и - опираюсь о косяк.
    Стоит - как праздник первомая,
    завернутая в красный флаг,

    и все. Девица лучшей марки
    и вся в родимом кумаче,
    не то что здешние огарки,
    зацепленные на плече.

    Крепиться пробую. Да, где там!
    По телу оторопь и дрожь.
    Такую бабу партбилетом
    и загсом не перешибешь.

    Я думаю:
    - Какого хера,
    ты делаешь наивный вид,
    здесь грудь четвертого размера
    без лифчика сама стоит,

    и говорю:
    - Как знаешь, Степа,
    я проживу без заграниц,
    но этот бюст и эта попа
    меня пробрали до яиц.

    Ты погуляй по коридору,
    Покушай в баре вкусный джус,
    а я с гражданкой в эту пору
    чуток морально разложусь.

    Мы с ней расслабились немного.
    Явился Степа:
    - Все предел.
    Пока топтался у порога
    чуть от тоски не поседел.

    Четыре дня мы жили вместе.
    Валюту слили до нуля.
    Когда затонешь в теплом тесте
    не до последнего рубля.

    Могло, конечно, выйти боком.
    Да не прознали, обошлось.
    Махнуть бы снова ненароком
    в Париж. Сподобимся, авось.


    Двадцать первый год
    Мемориальная доска
    гласит о том, что Вождь державы
    как раз у этого леска
    всегда сворачивал направо.

    Он здесь охотился. Месил
    болотистую затируху,
    и обретал прибыток сил
    и сон необходимый духу.

    Ему за совесть и за страх
    служил знакомый с делом этим
    старик, ходивший в егерях
    еще при Александре Третьем.

    Он прожил с лишком сорок лет
    на заповеданном кордоне
    и знал свой лес, как Эпиктет
    ветвленье линий в пантеоне.

    Позеленевший самовар
    пощелкивал сухие шишки,
    и перегретый хвойный пар
    был лучшим средством от одышки.

    Шофер выкладывал паек
    и разворачивал газеты,
    где Вождь вполне увидеть мог
    свои последние декреты.

    Он был тогда константой, той
    универсальностью закона
    чьей безупречной частотой
    сверялись грани эталона.

    И можно было наблюдать,
    как воплотилась в человеке
    физическая благодать,
    которой поклонялись греки.

    Стемнело рано. Он обтер
    ладонью ладную двустволку,
    и выехал сквозь черный бор
    по направлению к поселку.

    Они пришли в настылый клуб,
    покрытый наволокой пыли,
    где ныл сквозняк, как ноет зуб.
    Сидели в шапках. Не курили.

    Он говорил минуты три
    о продналоге в новом свете,
    то что ткачи и кустари
    вполне могли прочесть в газете.

    Их не затронул самый факт,
    того что выпала минута
    им пред'явившая экстракт
    слоистых сливок абсолюта.

    От лампы шел чадящий свет.
    И искаженный этим светом
    старик держал его портрет
    с утра добытый поссоветом.

    Захлопали. За рядом ряд
    все поднялись. Вождь шел к машине.
    Шофер, немного сдав назад,
    чуть не завяз в разбитой глине.

    Колеса зло рванули грязь.
    Старик, непроизвольно горбясь,
    смотрел, не отрывая глаз,
    не исчезавший черный корпус.

    Он возвратился на кордон
    к своим заботам и собакам
    отныне рукоположен
    быть приложением и знаком.

    Лет через десять с той поры
    фотограф из районной прессы
    добрался до его норы
    в полуверсте от кромки леса.

    Старик напрягся. Сделал вид
    достойный выделенной роли.
    Я видел снимок - он висит
    на стенде в поселковой школе.

    Стоит ведерный самовар,
    и старый егерь смотрит в точку
    над камерой, когда школяр
    разглядывает одиночку.


    Нева
    Звенят трамвайный позвонки
    и кольца кованого плетня.
    Гранитной пробкой в горле реки
    горбатый гений царя Петра.

    Она, кидаясь из края в край,
    глотает глыбы морской воды,
    и дохлой рыбой плывет трамвай
    и пахнет йодом большой беды.

    Но город стерпит ее напор,
    потуже стравит свою петлю,
    дубленых солью бетонных створ,
    что и не снились царю Петру.

    Подохнуть легче чем так дышать,
    лакая Ладогу и мазут,
    и масленится речная гладь,
    и люди мертвую воду пьют.


    Антигона
    Восставали брат на брата,
    кровью руки обагрив.
    Обоюдная утрата
    семивратных смрадных Фив.

    Искаженный близким эхом
    голос треснул, как земля.
    По скорлупчатым доспехам
    слепни липнут, шевеля.

    Трудно брата бросить своре
    жирных падалью собак.
    Антигона, это горе
    неизбывное никак.

    Черный дым уходит в небо
    погребального костра.
    Совершает эту требу
    неразумная сестра.

    Царь стоит плечами узок,
    крепок словом, скор на суд,
    от психических нагрузок
    высох, как худой сосуд.

    Смерть - стоящей вне закона,
    только смерть без лишних слез.
    Антигона, Антигона,
    черный паводок волос.


    * * *
    Если стежками шрама
    схвачен глагол времен,
    музыка Мандельштама -
    тронутый камертон.

    Музыка шла набычась,
    как лесоруб в поту,
    сквозь пустоту количеств,
    гиблую пустоту.

    К морю. Конечно, к морю.
    К Данту. Куда верней.
    В лагере били зорю
    и отходили с ней.

    В сутолоке сукровиц
    одолевая дрожь,
    языковых сокровищ
    много ли соберешь?

    Точностью колебаний
    сколотых сердцевин
    в стену кровавой бани
    вбит журавлиный клин.

    Как богатырь по плечи
    вкопанный, но живой
    горькой рассадой речи,
    мукою горловой.


    * * *
    Ни о чем не беспокоясь,
    временем не дорожа,
    отбывает псковский поезд
    с окружного рубежа.

    За душой бутылка водки,
    и последние рубли.
    Тянут псковские красотки
    неподъемные кули.

    Мне полегче, мне попроще.
    Папироску разомну.
    Притормаживают рощи,
    выбегая к полотну.

    Говорят, дорога лечит,
    отступая без борьбы.
    Поезд катит, рвет и мечет
    придорожные столбы.



    III. ИЗ ПОСЛЕДНЕГО(1989 - 1992)


    * * *
    На дворе восемнадцатый век.
    Сеть интриги как будто снаружи.
    Человек, как он есть, человек
    остается, как правило, вчуже.
    Он формален, как строгий набор,
    чистых свойств, по классической схеме,
    где всегда разделяет зазор
    ложь и правду, пространство и время.
    Это после годков через сто
    в жанре психологической прозы
    и лакей, подающий пальто,
    будет понят поэтикой позы.
    Но пока чтобы все развязать,
    чтоб замкнули два голых контакта,
    героине достаточно знать
    подоплеку единого факта..
    Совпаденье, случайность, прокол.
    Покараем коварство позором
    по законам классических школ
    и закончим куплетами хором.

    Как ни странно, бывает и так
    в наше время, где страха и скорби
    много больше, чем розничных благ,
    существующих Urbi et Orbi.
    Замыканье в домашней сети.
    Кисло пахнет горелой проводкой.
    Но прости меня или сочти
    эту фразу обмолвкой короткой.
    " Я люблю не тебя, а детей " -
    это вовсе не выбор и метод
    сопряжения сути частей,
    образующих социум этот.
    То что я про себя бормочу -
    только ветер жующий солому.
    Я прошу, выбирай по ключу,
    подходящему к нашему дому.


    Массовка
    У Казанского собора
    возле левого крыла
    опевают режиссера
    красные колокола.

    Транспаранты и хоругви
    писанные через "ять".
    Пляшут лики или буквы
    не умеют устоять.

    Ветер с моря мнет знамена,
    рвет, как марлю на бинты,
    исторического фона
    характерные черты.

    И оратор по трибуне
    бьет кондовым кулаком.
    Блики реплик тонут втуне
    и прибое городском.

    Забубенная держава
    с козьей ножкой на губе
    покачнулась влево - вправо
    и окуклилась в борьбе.

    Ну так что ж, давай орудуй,
    эпохален твой замах
    самоварною полудой
    отразившийся в умах.

    Кто-то месит, кто-то лепит
    от усердия сопит,
    и глаза слезит и слепит
    подвернувшийся софит.

    Стая галок над собором -
    вышивка полукрестом -
    нам дана не режиссером,
    а пространственным холстом.

    Холст пространства кто-то вышил,
    набирая по стежку,
    или просто встал и вышел
    по ноябрьскому снежку.

    И ушел, забыв дорогу
    в этот город и собор,
    где массовку понемногу
    завершает режиссер.

    ─────
    Я живу в газетных шорах
    нумерованный извне.
    Я нуждаюсь в режиссерах
    больше чем они во мне.

    Плоть от плоти общей массы
    притулившись на краю
    непутевой водной трассы
    где-то около стою.

    Получает середина
    по три ложки толокна.
    Это глина, только глина,
    только глина без окна.

    Отпечаток влажных пальцев
    остается на лице
    у сидельцев и скитальцев,
    как непознанная цель.

    Мне ли мыкать, мне ли плакать
    и отбыть куда-нибудь.
    Только глина, только мякоть -
    несминаемая суть.

    Истина мутна, как тина.
    Больно бьют ее ключи.
    Только глина, эта глина
    не годна на кирпичи.


    Мокрый март
    Выйдешь и вдруг проберет
    вдоль по спине холодком
    этот суставчатый лед
    хрустнувший под каблуком.

    Сущность нежна как желток.
    Под оболочкой белка
    формится клеточный блок
    будущего позвонка.

    Сущность должна прорасти,
    не угодив под каблук.
    Должная крепость кости
    не обретается вдруг.

    Слепорожденных котят
    топят в помойном ведре.
    Только добра и хотят
    и костенеют в добре.

    Непререкаемый дар
    был расщеплен, как ядро,
    на превентивный удар
    или цепное добро.

    Слышится хруст скорлупы
    и неокрепших хрящей
    в каждом ударе стопы.
    Это в порядке вещей.

    Необходимый, как брак
    при производстве сапог,
    непреднамеренный шаг
    давит сложившийся блок.


    Благовещенье
    Картофель мирно гнил,
    и плесень прокисала.
    Архангел Гавриил
    на стуле резал сало.

    Откуда взялся стул
    неведомо откуда
    катился медный гул,
    брошеное блюдо.

    Небесный генерал
    обтер полой халата
    ладонь, когда хорал
    ударил на два ската.

    Он отворил уста
    и деревянным тоном
    сказал:
    - Тебе Христа
    предписано Законом

    родить. Тебе родить!
    Обыкновенной бабе!
    Пошли с ума сходить
    при генеральном штабе.

    Он мел крылами пол,
    марая перья гнилью,
    покуда не развел
    расправленные крылья.

    Послышался удар
    и через перекрытья
    ушел, пока радар
    фиксировал событье.

    Мария! Видит Бог
    пресвятость корнеплода!
    - Поешь сальца, милок,
    не слушай колоброда.


    Чаадаев -Хомякову
    Я пишу Вам несомненно ночью.
    При недогоревшем ночнике
    разночтенья сходят к многоточью,
    оставляя нас накоротке.

    Мне сейчас почти непредставима
    молодость - порода и руда.
    Если выбор мира - вечность Рима,
    Вы меня не поняли тогда.

    Шеллинг принял кафедру в Берлине.
    Прочитал блестящий вводный курс.
    И доныне в бранденбургской глине
    коридоры Корпуса и бурс.

    Потому что барышня скучала,
    нервничала, ночи не спала,
    выбор безусловного начала
    я поставил во главу угла.

    Это стало собственным предлогом
    к написанью первого письма.
    Если я виновен перед Богом
    только в искушении ума.

    Я давно живу не принимая.
    Больше не выписываю книг.
    Под-гору последняя прямая
    потому и выбор не велик.

    Света нет за этими словами,
    и нельзя переменить свечу.
    Если я виновен перед Вами,
    то лишь в том, что знал чего хочу.

    Суть вещей невыразима в жесте
    очевидно непослушных рук.
    Если вспомнят нас, то вспомнят вместе.
    Это - данность, мой далекий друг.


    * * *
    Я говорил с умершим,
    и он пришел ко мне,
    как ветер по овершьям
    как тени по стене.

    Он был жесток и точен,
    намеренно жесток.
    Он ведал как непрочен
    мой малый закуток.

    На узком перешейке,
    связавшем смерть и явь,
    ты, как щенка на шлейке,
    меня бросаешь вплавь.

    Ответствуй, дух болотный,
    чей голос столь горюч.
    На проволоке нотной
    висит консервный ключ.

    Есть музыка распада.
    Есть хлюпающий след.
    Я слеп, и мне надо
    знать, что такое свет.


    Arc poetika
    Мне не нравится дряблый гибрид - "стихотворение".
    Мне нравится жесткое слово - "текст".
    Мне не нравится арматура рифма-ритма.
    Она мне напоминает вертлявую "Pио-Pиту".
    Мне нравятся тексты группы "Кино".
    Черный и белый цвет, стоящие порознь.
    Мне слышится в них сухость и четкость
    поздней пушкинской прозы.
    Только открытый звук,только прямая речь,
    способная извлечь смысл из самой себя.


    * * *
    Я говорю: "Звезда",
    и годами не вижу неба.

    Я говорю: "Язык",
    а слышу троллейбусный сленг.

    Я говорю: "О Господи!"
    а чувствую только тупую тоску солипсизма.


    Пигмалион
    Ласка лепит тело,
    гладь блаженного лона.
    Галатея хотела,
    хотела Пигмалиона.

    Ласка лепит тело.
    Оно локально-подобно
    форме ладони.

    Сколько нужно вложить
    ласки в паросский мрамор,
    чтобы заставить ожить
    статую Галатеи?


    * * *
    Будь совершенномудрым
    медитативным старцем.
    Рассуждай о природе истины
    с Карнапом или с Тарским.
    Справься у Лао Цзы
    о сущности Инь и Ян.
    С наступленьем первой звезды
    не забудь освежить гортань,
    читая хокку Басе,
    читая танки Ли Бо,
    понимая, на это все
    способен далеко не любой.
    В этой хтонической тьме
    периода полураспада
    попробуй ответить: "Мне
    от вас ничего не надо."


    Алтай
    Здесь нет середины. О ежеминутном
    подумай: о спичках, дровах для привала,
    и сразу о самом последнем и трудном:
    конечных причинах, начале начала.

    Нет будущего в этом каменном храме,
    и прошлого нет. Только точка опоры.
    И небо, как чаша с расколотым краем,
    оброненная на скалистые горы.

    Кто высек законы на каменных плитах
    и снова разбил и отбросил скрижали,
    заведомо знает, нет истин открытых,
    есть правдоподобье отдельной детали.

    Капчал начинается на перевале.
    Ледник уплывает как парус на шхуне.
    Мы руки и губы омочим в Капчале
    и к вечеру выйдем на берег Катуни.

    Внезапно вода закипает в протоке
    и хлещет по пальцам железом каленым.
    Под правою стенкой Четвертые Щеки
    проходим, царапнув о камень баллоном.

    Я первая строчка последней страницы.
    Лед, небо и камень - слова эпилога,
    граница лесов или просто граница
    и водораздел человека и Бога,

    и отграничение тела и духа,
    движенья,покоя,начала,итога,
    и кровь зазвеневшая зыбко и сухо,
    и все-таки дальше, хотя бы немного.


    После метели
    Я больше не ревную.
    Надеюсь, что не лгу.
    Топчу себе иную
    дорожку на снегу.

    Найду себе заботу
    о чем-нибудь другом.
    Устроюсь на работу -
    скатаю снежный ком.

    В душе как в поле чисто
    и ветерок затих.
    Работа программиста
    не хуже остальных.

    Но разве в этом дело?
    Похрустывает наст.
    Я вспомню, как ты пела,
    и холодом обдаст.

    Ты возвратишься к мужу,
    к семье и очагу.
    Я после обнаружу,
    что без тебя могу.

    что снова может виться
    пушистый теплый снег,
    что может появиться
    любимый человек,

    что люди есть на свете
    и ты одна из них,
    что дело есть и дети.
    Есть ты и твой двойник.

    Та женщина, с которой
    я связан и сейчас
    какой бы черной ссорой
    не разбросало нас,

    участницу доныне
    моих ночных бесед,
    хотя ее в помине
    на целом свете нет.

    Связующая сила,
    как вольтова дуга,
    звенела и искрила,
    пока мели снега.

    Я был обуглен прежде
    чем понял, что сгорел.
    Я пребывал в надежде,
    что невредим и цел.

    Могло ли быть иначе?
    Не знаю. Ты ушла.
    И мне не надо сдачи
    от вашего стола.

    Мне нет нужды и дела
    о том как ты живешь.
    Все так, как ты хотела,
    ну что ж, мой друг, ну что ж.

    Будь счастлива. За мною
    есть право до конца
    хранить тебя иною
    до черточки лица.

    И вызывать повторно,
    и снова воплощать
    ту женщину, которой
    мне нечего прощать.


    Античные строфы
    1

    Он так уютен, так понятен,
    почти лишенный белых пятен,
    стоический суровый мир!
    Промыты Логосом детали
    и представления. Едва ли
    здесь место есть для черных дыр.

    2

    В словах Хрисиппа и Зенона
    так много истинного тона.
    Круговорот не есть тупик.
    Скорей, симметрия пространства,
    чье движимое постоянство
    способен выразить язык.

    3

    Классический Платонов полис -
    единственный, по сути, полюс
    для эллина, когда бы он
    не жил. Но Аттика Перикла
    распалась, также как возникла,
    на краткой паузе времен.

    4

    Как хорошо под этим небом
    присесть на гальку. Пресным хлебом
    насытить голод, отхлебнуть
    вина из новенького меха,
    и думать о природе смеха
    и слез, нащупывая суть.

    5

    Прибой дотянется, оближет
    босые ноги. То что движет
    волной и ветром, движет мной.
    Мы слиты общим постиженьем,
    одним дыханьем и движеньем,
    и замкнуты на круг земной.

    6

    В детерминированном мире,
    конечно, уже или шире
    шагнуть нельзя, и потому
    нам достается так немного,
    что каменистая дорога
    по силам даже одному.

    7

    Но пережив ожог свободы,
    уже нельзя, как в оны годы,
    соблазн трагической вины,
    списать, как случай, колебанье
    струны или упругой ткани,
    той чьи края закреплены.

    8

    Аттический комедиограф
    глядит на звездный гиероглиф,
    а пишет о своем мирке.
    Снег падает на хлопья пены,
    на белый пеплос Поликсены,
    и Тень стоит невдалеке.


    Дорога на Спасск
    Снег выпал ровно на Покров.
    Еще листва не облетела,
    и по снегу она желтела
    под розой северных ветров.
    И я на тракторной тележке
    повез дубовые полешки
    и два куба сосновых дров.

    Снег выпал ровно на Покров.
    Мороз, как следует, ударил.
    Старушке я дрова запарил.
    Дня через два, наверно, стает.
    Пока береза облетает
    нет настоящих холодов.

    Снег выпал ровно на Покров.
    Оторопевшая природа
    сменила за ночь время года,
    перевела как ход часов.
    Внезапно замерло пространство,
    но перерывы постоянства
    бывают только в мире слов.

    Снег выпал ровно на Покров.
    Сад полон листьями как в мае.
    но этот цвет не узнаваем,
    он вышел из других миров.
    И есть в его происхожденьи
    единство смерти и рожденья,
    и стоит снег живых цветов.

    Снег выпал ровно на Покров.
    Язычество второго рода
    здесь явлено без перевода.
    Впечатан распорядок строф,
    как в почву тракторный протектор.
    Земля лежит, как мертвый Гектор
    или поверженный Патрокл.

    Снег выпал ровно на Покров.


    Автостоп
    Памяти моего друга Константина Пантуева

    1

    Прообраз данный в автостопе
    есть странничество. Самый путь
    в автодорожном хронотопе
    реализуется ничуть
    не хуже, чем в пыли проселка
    и тракта, скрадывая фон,
    где молодая богомолка
    идет босая на Афон.

    2

    Но отсекая святость цели,
    безбытность тоже только быт,
    реализующий в пределе
    лишь обращение орбит,
    орбит, смыкающихся в точку,
    осекшихся, как ложный путь.
    Не покупается в рассрочку
    беспредпосылочная суть.

    3

    Пора пути. Меняй попутки
    перемещаясь по земле,
    Дрожат рассыпанные суткм
    как дождь на лобовом стекле.
    Дели дорогу вместе с теми
    кто обкатался и привык
    на перегоны мерять время
    и спать, загнав его в тупик.

    4

    Я погружаюсь в эту нишу,
    в разлом статических пластов,
    счастливый тем, что незавишу
    от расписанья поездов,
    и этой степенью свободы
    надеюсь, что не поступлюсь,
    согласно с вывертами моды,
    меняя минусы на плюс.

    5

    Обочина. Полынь в кювете.
    Иссяк дневной грузопоток.
    Ты выбрал транспортные сети,
    мотаясь вдоль и поперек.
    Смотри вокруг. Как раз отсюда
    из средоточия земли
    ты видишь блюдо, только блюдо,
    все остальное наплели.

    6

    Ты видишь небо, но теперь
    оно реально-ощутимо.
    Поверь, нечаянно, поверь,
    что ты не только тень от дыма.
    Чего-то стоит эта вера.
    Земля стоит на трех китах.
    Пой, королева Шантеклера!
    Пой, девочка. Да будет так.

    7

    Дорога, миновав распадок,
    идет наверх, и мне в лицо
    сквозь частокол лесопосадок
    выплескивает озерцо,
    как точный кадр видеоклипа,
    как чистый световой об'ем,
    дествительный без прототипа,
    формально видимого в нем.

    8

    За сорок верст до околотка
    уткнувшись в лесополосу,
    палатка дрогнет, словно лодка,
    бортами трогая росу.
    Но в ней самой тепло и сухо,
    и мир вовне едва едва знаком
    и тишина щекочет ухо
    шероховатым языком.

    9

    Солирующий самолетик
    распарывает ткань небес.
    Ты видишь, как белеет плоть их,
    как расползается порез,
    и тонет в складках горизонта
    над перекрестком трех дорог,
    где трехает из капремонта
    стократ залатанный зилок.

    10

    Гранитной крошкой хлещет в днище.
    Я коротаю день-деньской
    в одном лице и прннц, и нищий
    на трассе с поднятой рукой.
    Моя высокая особа
    желает ехать задарма.
    И на ветру грохочет роба,
    как портативная тюрьма.


    11

    Нельзя сказать, что в самом деле
    мы были музыкой во льду,
    но несколько обледенели
    скользя на холостом ходу.
    Не зная ни своих, ни наших,
    болтаясь в талой полынье,
    мы были музыкою чашек
    с кофейной гущею на дне.

    12

    Не лед, полоски козьей кожи
    тех самых жертвенных козлят,
    благославенных, ну так что же?
    Их кровь такой же трупный яд,
    как щедрый дар кентавра Несса
    от коего один костер
    помочь бы мог, но ход процесса
    не прояснен и до сих пор.

    13

    В какой-то день я выйду к морю
    и сброшу на песок рюкзак.
    Водой соленою промою
    мир, посветлевший на глазах.
    Волна выносит донный мусор.
    Штормит. Примерно, баллов пять.
    Стихии стянутые в узел
    друг друга пробуют понять.

    14

    Восточный ветер. Дальше море
    и скальный выход сквозь песок.
    Наверняка, поможет горю
    прозрачный виноградный сок.
    Шлифует гальку ритм прибоя,
    как речь для Страшного Суда,
    И ощущение покоя
    здесь глубоко, как никогда.

    15

    Язык дороги - сумма знаков.
    Основа, в сущности, проста.
    Но никогда не одинаков
    фрагмент разыгранный с листа,
    как музыка для трех педалей
    с клавиатурою руля.
    Язык дороги - Бог деталей,
    но круто взятый в шенкеля.

    16

    Движенье уплотняет время
    до ощутимых величин
    при непрерывной перемене
    рельефных складок и морщин,
    в катящемся калейдоскопе
    мостов, развязок, автострад,
    чтоб рухнула на резком тропе
    душа, предчуствуя распад.

    17

    Развязка - тоже роза мира,
    сеченье бесконечных сумм.
    Для выбора ориентира
    здесь нужен ясный взгляд и ум.
    А мы не встали, не присели,
    решили срезать целиной
    к едва ли внятной внешней цели.
    Не постояли за ценой.


    18

    И снова время перелома
    закрытого на этот раз,
    но всенародного подъема
    никак не различить на глаз.
    Перемещение бессрочно.
    В природе нет прямых углов.
    И холст пространства схвачен прочно
    системой транспортных узлов.

    19

    Мне кажется, что где-то как-то
    сродни льняному полотну
    белесая поверхность тракта -
    дорога в Тосно и ко Дну.
    Она дана нечеткой одой,
    но, видно, тем и хороша:
    неограниченной свободой
    уже отравлена душа.

    20

    Пейзаж как дождь однообразен.
    Все серо. Только и всего.
    Камаз, гребет как Стенька Разин,
    из Острова по осевой.
    На мыльном зеркале асфальта
    где тормоз, ясно, не спасет
    ревет моторное контральто,
    Бог весть куда его несет.

    21

    Длина пути до поворота,
    до выхода из тупика -
    четыре шага, для полета -
    два водопьяновских плевка.
    И плоть слаба, и дух ничтожен,
    как свет, сочащийся сквозь щель.
    Мир сложен, потому что сложен
    из нескольких простых вещей.

    22

    Налево ляжет город Луга,
    и путь пойдет на Ленинград.
    И мы прикурим друг у друга,
    как много лет тому назад.
    И на гитарном перебое
    царапнет сломанной иглой,
    как бедовали оба двое,
    и это были мы с тобой.

    23

    И кто-то нам дышал в затылок,
    пока у времени в плену
    мы свой запас пустых бутылок
    выменивали на одну,
    но полную. Мы пили вермут,
    храня спасательный пятак.
    И был практически отвергнут
    почти любой реальный шаг.

    24

    Валяй младой военнопленный,
    пора нагуливать жиры.
    Рим рухнул так, что вопль вселенной
    доходит и до сей поры.
    Но пусть другой нейтральный некто
    просветит нам глазное дно,
    лаская скальпель интеллекта,
    мне это право не дано.

    25

    Мы знали мало, жили плохо,
    закуривали натощак.
    Была прекрасная эпоха
    настоянная на мощах.
    Был мутный спирт в граненой призме:
    зародыш, выкидыш, отец.
    Мы будем жить при коммунизме,
    не мы так дети, наконец.

    26

    Наплывы льда, размывы бреда,
    слоящейся плакатной лжи.
    Скажи, зачем нужна победа,
    которой ты не пережил?
    Опять знакомый привкус тины
    в воде, болотная гнильца,
    непроходимая рутина
    глазами телки и тельца.

    27

    Повремени, отходят воды.
    Мы будем в Тосно до темна.
    Почем у вас глоток свободы?
    Да, собственно, цена одна.
    Как я стоял у автомата,
    пытаясь спину разогнуть
    и сделать шаг. Куда? Куда-то.
    Сопроводить в последний путь.

    28

    Потом толпой стояли в морге
    в каком-то скомканном ряду.
    И запах апельсинной корки
    присутствовал в моем аду.
    Морской, соленый привкус пены
    подкатывал, как слезный ком.
    Росли деревья, дети, цены
    и очередь за коньяком.

    29

    Но, может быть, когда померк
    свет, сбросив плоть, как рваный кокон,
    твоя душа скользнула вверх,
    помедлив возле наших окон.
    ..........................
    ..........................
    ..........................
    ..........................

    30

    Мы живы ритмом примитива.
    Так замирает белый свет
    на черных зернах негатива
    и ничего другого нет.
    И выбор наш всегда банален,
    но как же трудно, черт возьми,
    уйти на волю из развалин,
    давно оставленных людьми.

    31

    Я фаталист, в известном смысле,
    Я знаю, что моя судьба,
    есть плод глубокой внешней мысли,
    но мне далёко до раба.
    И есть в сопротивленьи быта
    соблазн окольного пути,
    и час когда звезда закрыта
    и к ней дороги не найти.

    32

    Слепое соло солипсизма
    находит выход на словах,
    что собирающая линза
    способна зажигать впотьмах.
    Но можно выбраться из транса
    пока надежда велика,
    что все-таки язык пространства,
    войдет в пространство языка.

    33

    В какой-то день и час какой-то,
    наездившись до столбняка,
    умоюсь прямо из брандспойта
    у колеса грузовика,
    и что-то выявится четче,
    и станет ясен тот рубеж,
    где за повтором "Авва отче"
    окликнул звательный падеж.

    34

    Мы ропщем, мы словами сорим,
    но это все от головы.
    Ты чувствуешь, как пахнет морем
    от свежескошенной травы.
    И столько света в чистом тоне,
    что чаша нам не так горька,
    когда на голубом плафоне
    стоят, как лики, облака.

    35

    Сойду с дороги, по проселку
    по лугу, лягу на живот.
    И молодую богомолку
    закроет плавный поворот.
    Но, может быть, на спаде гула
    придет открытый сильный звук,
    чтоб душу музыкой продуло,
    как будто слово дело рук.

    36

    А слово станет, станет словом
    и, перебравши черезчур,
    пастух прочтет своим коровам
    платонов "Пир" и "Чевенгур",
    и, закативши бельма к небу,
    косноязычный, как Терсит,
    свою замусленную требу,
    как истину провозгласит.


    Эпилог

    Я вижу море. Не вдали
    а возле самых ног.
    В тычке серьезный недолив
    и грязный потолок.
    Прости меня, мне стыдно слез
    во время похорон.
    Есть ложь затверженности поз.
    Проспись и охолонь.

    Я вижу море. Парапет
    на вид шероховат.
    Но нам с тобой на пару петь,
    греха не миновать.
    Существовавший резонанс
    уже недостижим.
    У обзательности фраз
    есть писарский нажим.

    Я вижу море. Тяжела
    взлохмаченная гладь
    обломанным углом стекла
    перебирает клад.
    Волна окатывает мол,
    охаживает пляж.
    Кружу по берегу как моль.
    И это тоже блажь.

    Я вижу море. Серый свет,
    разбавленный водой,
    доходит, как дурная весть,
    надчеркнутая вдоль
    пунктиром пены. Мокрый гром
    по краю убелен.
    так рушится на волнолом
    стеклянный павильон.

    Я вижу море наяву.
    Я знаю эта явь,
    массивная, как ундервуд,
    неодолима вплавь.
    Прости, я связан по рукам,
    мне нечего менять,
    пока собакам и волкам
    есть дело до меня,
    покуда мелется мука,
    как манна на меня.

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Губайловский Владимир Алексеевич (telega1@yandex.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 77k. Статистика.
  • Сборник стихов: Поэзия
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.